Book: Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега



Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Морис Дрюон

Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Купить книгу "Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега" Дрюон Морис

Моей матери

LES RIVAGES ET LES SOURCES

Copyright © 1965 by Maurice Druon

PARIS DE CÉSAR À SAINT LOUIS

Copyright © 1964 by Maurice Druon

© Н. Василькова, перевод, комментарии, 2015

© С. Васильева, перевод, комментарии, 2010

© Д. Ренье, фото, 2015

© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015

Издательство КоЛибри®

* * *


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Париж от Цезаря до Людовика Святого

Введение

«…Париж мне по-прежнему мил; я отдал ему свое сердце еще в дни моего детства… Я француз только благодаря этому великому городу: великому численностью своих обитателей, великому – своим на редкость удачным местоположением, но сверх всего великому и несравненному своими бесчисленными и разнообразнейшими достоинствами: это слава Франции, одно из благороднейших украшений мира».[1]

Когда Мишель Монтень[2] писал эти строки, Парижу сравнялось уже шестнадцать столетий и он весь целиком умещался на пятистах гектарах земли. Сегодня Париж раскинулся на более чем десяти тысячах гектаров. За четыре последних века существования столица Франции увеличилась в двадцать раз.

Монтень, попади он из своего Парижа в сегодняшний, не узнал бы ничего, кроме собора Парижской Богоматери, шпиля Сент-Шапель,[3] башни Святого Иакова,[4] кусочка Лувра да нескольких стен в Клюни…[5] Что же до остального: дорог, зданий, транспорта, лавок, звуков, – тут ему просто все показалось бы чужим, ну, кроме разве что названий некоторых улиц на табличках… А если говорить о людях, то, может быть, родными ему показались бы повадки студентов, пробегающих каждый день через скверик у Сорбонны, мимо его мраморного подобия, где Монтень изображен сидящим – совсем по-домашнему, нога на ногу. Скульптура почти не возвышается над землей – мыслитель на одном уровне с проходящими людьми, на одном уровне с жизнью. Но Факультетская улица,[6] где уже в наше время Монтеню воздвигнут памятник, на цоколе которого выгравированы сказанные им прекрасные слова, – эта улица показалась бы ему незнакомой.

Тем не менее Париж как город совершенно тот же, потому что, желая рассказать о нем, дать ему определение, воспеть ему хвалу, – мы говорим словами Монтеня, не меняя ни буквы. В ходе веков камни стираются быстрее, чем слова.

Слава города и его долговечность складываются в основном из поступков, горестей, драм, снов и мечтаний людей, поколения которых сменяют одно другое и память о которых сохраняется дольше, чем их жилища. Добавляя после многих других собственную хвалу родному городу, я уступаю при этом своим склонностям романиста. В истории первых веков его существования, часто весьма туманной и неопределенной, я прилагаю особые старания к тому, чтобы различить человека, людей, тех, чьи деяния, следуя одни за другими, сотворили его легенду и соткали его судьбу.

I. Дочь Рима

Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Жест Цезаря

Люди, которым предстоят великие исторические свершения, появившись на свет, ничем особенно не отличаются от других младенцев. Новорожденные как новорожденные. Так же и города, очаги цивилизации: посмотреть в начале существования – место как место. Предназначение как тех, так и других до поры до времени внешне никак не проявляется, но наступает момент, когда судьба ставит на них свою отметину, открывая тем и другим их место под солнцем и открывая их самих миру.

Естественно, и остров Лютеция[7] изначально ничем не отличался от сотни таких же, как он, островов. Подобно всем прочим, и этот напоминал изумруд из рассыпавшегося по водам Сены ожерелья. Ничто еще не привлекало внимания к глухой галльской деревушке, окруженной стеной из грубо вытесанных камней. Ничто не привлекало к ней внимания, и остров Лютеция мирно дремал посредине реки, пока весенним днем 53 года до Рождества Христова не появился здесь Юлий Цезарь, который шел из Амьенуа в Гатине,[8] затем дальше – к Сансу[9] и искал самый короткий путь туда.

Той весной сеноны и карнуты[10] – племена, жившие близ Санса и Орлеана, – наотрез отказались посылать своих представителей на Галльскую ассамблею, происходившую в амьенском лагере. Цезарь сразу же воспринял их отсутствие на ассамблее как акт неповиновения, поднял свои легионы и двинулся с ними в поход, решив перенести ассамблею в главный город паризиев, который назывался Лютеция Паризиорум,[11] – ближайший к мятежным территориям населенный пункт.

Украшенные изображениями орла и волчицы[12] штандарты центурионов возникли среди ив и болотной флоры, которая произрастала по правому берегу, – совсем рядом с тем местом, которое сегодня занимает Шатле.[13] Легионеры утопали в грязи там, где мы сейчас пробираемся сквозь толпу в часы пик, торопясь в Театр Наций. Участники легендарного похода совсем уже скоро сыграют пролог эпопеи в двадцати актах, длящейся двадцать веков.

Цезарь остановил коня, приподнялся в седле и, указывая на остров, выступавший из воды напротив него, на остроконечные крыши, видневшиеся сквозь одетые листвой ветви, произнес:

– Сегодня вечером я разобью свой лагерь там!

Одним этим жестом он извлек Париж из сумрака – словно вытащил шар с выигрышным номером в лотерее Истории. Цезарь созвал в приглянувшемся ему городке Галльскую ассамблею и тем самым, предвосхищая события, назначил Лютецию Паризиорум на роль столицы.

Четыре года спустя Цезарь стал хозяином в Риме. Но к тому времени он успел мимоходом отметить город, который придет в свое время на смену Риму.

Колонна Тиберия

Стоило Цезарю покинуть Лютецию, паризии взбунтовались. Один из легатов[14] Цезаря Лабиен[15] разгромил на равнине Гренель войско паризиев с Камулогеном во главе, сражение это происходило на территории, где расположены наше Марсово поле и наша Военная школа.

Подобные совпадения заставляют задуматься. Следует ли, в частности, из этого сделать вывод о том, что действия, когда-то совершенные людьми в некоем месте, накладывают на него отпечаток и остаются в земле, словно зерно, которое постоянно дает всходы одного и того же растения?

Римские войска расквартировались в Лютеции. Вследствие размещения на острове постоянного гарнизона лагерь был укреплен, превращен в castellum.[16] Возможно, на месте палатки Цезаря и, несомненно, на месте палатки Лабиена вскоре были воздвигнуты palatium, каменное строение, где жил римский префект, и tribunal, который он возглавлял и где отправлял правосудие.

С началом правления Августа в прямом подчинении у римского императора находились три провинции Трансальпийской Галлии: Лугдунская со столицей Лугдун (теперешний Лион), Аквитания и Белгика – словом, вся «Косматая Галлия» (Gallia comata), как называли ее из-за длинных волос обитателей, – в отличие от старой римской провинции Нарбоннской Галлии, или Provincia Romana, – Прованса, где властвовал сенат.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Барельефы колонны Юпитера. Ок. 14 г. н. э.


Непосредственные преемники власти Цезаря поочередно навещали Галлию и надзирали за порядком в ней. Сначала Август, который прожил там довольно долго, деля ее на административные единицы, затем Тиберий, тревожное напоминание о котором мы огибаем, проходя мимо Триумфальной арки в Оранже,[17] после него – Калигула, организовавший в Лионе первые литературные конкурсы, причем награда, присужденная Калигулой, воспринималась почти так же, как современная Гонкуровская премия. Клавдий родился в Лионе, и римские сенаторы всегда радовались возможности посмеяться над ним, лишний раз поддразнить, назвав галлом. Если Нерон особенно интересовался Грецией, то Гальба и Вителлий,[18] правда по необходимости – желая подавить последние вспышки мятежа, снова проложили дорогу в Галлию.

В Лютеции nautes, то есть лодочники, морские купцы, которые вместе с рыболовами первыми обеспечили городу процветание, ибо составляли ее основное население и занимались перевозкой товаров по воде, дали обет и в соответствии с ним поставили колонну в честь Юпитера напротив palatium’a, с той стороны острова, что смотрит на верхнее течение реки. Это произошло при императоре Тиберии и почти в то самое время, когда в Иудее сбиры прокуратора Пилата схватили знахаря-ясновидца, который нарушал своими предсказаниями общественный порядок. Впрочем, этому самому Пилату, сосланному во Вьенн, пришлось закончить карьеру в Галлии, где он и умер. Скорее всего – покончил жизнь самоубийством, но причиной были не угрызения совести, правители того времени часто казнили непокорных на кресте: нет, он пребывал в отчаянии, попав в императорскую немилость. Что же до Иисуса Христа, Пилат, должно быть, и само имя его позабыл…

Колонна Юпитера стояла точно на месте Нотр-Дам-де-Пари. Камни, из которых она была сложена, нашли строители XVIII века, когда закладывали фундамент для клироса кафедрального собора Парижской Богоматери.[19] Эта колонна – древнейший монумент столицы – давала не один повод для волнения, растроганности: на всех четырех ее сторонах кельтские божества были изображены рядом с римскими богами. Наверное, здесь же располагался и алтарь, где приносили жертвы или оставляли дары.

Дворец и алтарь: франкские короли и христианское богослужение окажутся на одной и той же площадке. А старинный торговый корабль мы видим в центре герба Парижа.

Город, напоминающий корабль, город на воде и богатством своим обязанный воде; даже имя этого города кажется взятым из водяного потока, потому что, вполне вероятно, слово «Париж» уходит корнями в галльское «par», означающее – «корабль».

Однако Лютеции было еще очень далеко до того, чтобы стать в Галлии главным населенным пунктом. Резиденция императорского легата, или прокуратора, находилась в Лионе. Даже в бельгийской части Галлии, Белгике, положение паризиев было более чем скромным, они во всем зависели от сенонов. Позднее церковь, словно расплавленный металл, льющийся в изложницу, по мере завоевания римскими легионами территории Галлии, станет по их следам распространять свое влияние и религиозную юрисдикцию. Именно по этой причине парижский епископ вплоть до царствования Людовика XIII по иерархии подчинялся архиепископу Санса.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Жертвенник галло-романского храма, найденный на территории собора Нотр-Дам в 1711 г.


Тем не менее, пока длился первый имперский период, город не переставая рос и всячески старался утвердиться. Население вскоре настолько увеличилось, что он уже не умещался на острове: слишком много стало народу, слишком много всего научились делать – развились старые и появились новые профессии и ремесла. Проблему с жильем удалось решить, перебравшись на левый берег: именно здесь возводились новые кварталы жилых домов, здесь сооружались новые общественные здания.

Лютеция, рожденная на месте бивака у пересечения дороги с рекой, и захотела бы – не смогла бы забыть о своем предназначении: стать для начала чем-то вроде появившихся позднее почтовых станций, где меняют лошадей путешественники и торговцы. Вот она и прокладывала новые пути – к Мелену, Мо и Суассону,[20] к Понтуазу и Руану,[21] к Дрё и Шартру,[22] становясь центром, откуда звездными лучами во все стороны разбегались дороги. Свое будущее – вот что строила Лютеция, мостя эти дороги, по которым шли и ехали люди со своими чаяниями и плодами своего труда. Но главной оставалась дорога Цезаря, дорога на Санс и Орлеан, где вскоре стало так тесно, что во избежание заторов стали строить новую, параллельную дорогу, via inferior,[23] и народ тут же сократил название, чтобы удобнее было произносить, до via infer, это «infer» в Средние века превратилось в «enfer», то есть «ад», и стала нижняя дорога дорогой в ад, позже – Адской улицей, rue d’Enfer, ну а в последний раз История поиграла в слова еще позже, слив артикль со словом и добавив окончание… и получилась хорошо знакомая нам улица Данфер-Рошро![24]

Самые древние известные нам парижане носили имена Марцеллус или Тетрикус, Сердус или Солимарус. Утром они отправлялись в термы[25] (теперь эти термы можно увидеть в музее Клюни) и, сидя там в клубах пара, беседовали о делах или о политике, обсуждали новости, пришедшие из Рима. Одобряли энергичные меры, принятые легатом императора Марка Аврелия для того, чтобы пресечь распространение христианства во Вьенне и в Лионе. Если им требовалось разрешить какие-то вопросы, связанные с торговлей или системой путей сообщения, они перебирались во дворец префекта, стоящий на острове: здесь обитали городские власти, здесь вершилось правосудие. Иногда в городе давал представления цирк, при нем был зверинец, в цирке выступали жонглеры, в цирке же проводились кулачные бои. Пока еще – хвала Юпитеру! – на арены не бросали христиан на растерзание диким животным, ибо практически некого было бросать, но на нее уже выходили знаменитые гладиаторы, суперзвезды той эпохи. Тогда Сердус и Солимарус, Тетрикус и Марцеллус спешили к аренам (в район улицы Монж[26]), устраивались поудобнее в принадлежащих им каменных креслах – о том, что они были владельцами кресел, свидетельствовали вырезанные на камне имена… Вот так и долетела до нас память об этих людях… А летом они ходили в театр – он был выстроен неподалеку от нашей улицы Расина,[27] на площадке, которую нынче занимает площадь Одеон,[28] – в самый первый парижский театр, спектакли которого показывались только по утрам. Там играли Сенеку, Теренция и Плавта, там на сцену выходила Федра…

А жили галло-романские горожане, Тетрикус, Солимарус, Сердус и Марцеллус, в «латинском квартале».



Проповеди Дени

Древнее – тысячелетнее! – народное предание гласит, что Париж еще до конца I столетия нашей эры обзавелся своим первым революционером. Его звали Дионисий или, на французский лад, Дени. Он родился в Афинах, в юности его потрясла тьма, внезапно упавшая на весь средиземноморский восток в Страстную пятницу,[29] а вскоре в Афинах появился с намерением найти здесь новых учеников и последователей святой апостол Павел. Дионисий принял от него крещение и основал первую афинскую христианскую общину, стал афинским епископом. Позже он отправился в Рим, где в то время правил Нерон, бросивший апостола Петра вместе с учителем Дионисия Павлом в темницу: святые апостолы обвинялись в неповиновении закону, злоумышлении и намеренном поджоге.[30] А уже после этого третьим последователем Петра, епископом Климентом,[31] ему была поручена миссия отправиться в языческую Галлию и проповедовать тогдашнему населению Парижского региона Слово Божие.

Увы, увы! Более внимательное прочтение Григория Турского,[32] далекого предка всех французских историков, не позволяет нам думать, что Дионисий, первый епископ Афин, и Дионисий, первый парижский епископ,[33] – один и тот же человек. Это было бы слишком прекрасно, чтобы быть правдой. Двух Дионисиев разделяет сто пятьдесят лет, и они-то и обязывают нас отказаться от столь лестного отождествления. Парижский епископат был основан при императоре Деции,[34] в середине III века, но никак не в царствование Домициана.[35]


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Мученичество Св. Дионисия и его сподвижников. Миниатюра. 1387


Тем не менее остается верным то, что Дионисий Парижский пришел к нам из Рима, что он, скорее всего, грек и в любом случае вскормлен эллинизмом, как и многие проповедники Деяний апостолов. Остров был официальной резиденцией религиозных властей, христианство находилось под запретом, потому Дионисию пришлось излагать людям свою философию свободы, равенства и братства на самой окраине – там, где уже начинались поля, в предместьях на левом берегу. Строго говоря, он не призывал к мятежу, он просто отрицал божественное происхождение императора и боролся за отделение церкви от государства, где священнослужителям следует быть посланниками Духа, а не находиться на службе у власти. Коренных жителей, притесняемых римскими оккупантами, рабов и даже молодежь из знатных семейств привлекала новая мораль, на проповеди Дени в построенном им храме собирались целые толпы. То место, где первохристиане устраивали свои трапезы, состоявшие попросту из хлеба и вина, где они совершали богослужения, прославляя Господа и Пресвятую Деву Марию, и сейчас служит для отправления религиозного культа, сегодня здесь располагаются сама церковь Нотр-Дам-де-Шан[36] и ее приход.

Но вернемся в III век. Император Домициан послал в Париж префектом своего военачальника Сисиния, чтобы тот казнил тамошних христиан. Первыми были взяты под стражу смутьян Дионисий и два его ближайших сподвижника, Рустик и Елевферий. Их бросили в тюрьму Глоция на набережной Цветов. Префектура парижской полиции и поныне находится в этих краях.

После допроса Дионисия и его товарищей повели к северу от города, к холму, где тогда возвышался храм Меркурия. Воспоминание о пути, по которому они шли, о той прямой мощеной римской дороге, сохранилось в названии улицы Мучеников.[37]

По пути на казнь истерзанного пытками Дионисия еще трижды спросили, не желает ли он покориться императору и принести языческим богам жертвы в обмен на жизнь. Но ему было девяносто лет, и он решил, что спасать ему уже почти нечего, стало быть то, что можно спасти, не стоит отречения. После третьего отказа ему, священнику Рустику и дьякону Елевферию отрубили голову, а гора, где была свершена казнь, и по сей день называется горой Мучеников, Mons martyrum на латыни, Монмартром.

После казни у присутствующих случилась коллективная галлюцинация, а может быть, избыток фантазии у народа расцветил рассказы очевидцев о мученичестве святого, но утверждают, что люди видели, как Дионисий встал с плахи, поднял с земли свою голову с длинной белой бородой, подошел к ближайшему роднику, омыл ее и продолжил путь к северу. Он прошел таким образом расстояние в шесть тысяч шагов… Кое-где говорится, что четырнадцать километров.

Чудо – это то, во что верят.

Могила святого Дионисия Парижского очень скоро стала почитаемым местом – примерно как гробница отшельника у мусульман. Ходили слухи, что земли вокруг нее, как по волшебству, стали невероятно плодородными. Позже здесь поселились монахи-бенедиктинцы, король Дагоберт[38] выбрал монастырь Сен-Дени местом своего захоронения, и Сен-Дени превратился с тех пор в королевскую усыпальницу.

Однако Дионисий подарил Парижу куда больше, чем возможность паломничества и место упокоения монарших останков. Он принес в город римского права эллинский дух. После него левый берег никогда не переставал быть приютом для философов, мыслителей, учителей и реформаторов, неустанно стремящихся к глубочайшему познанию человека и самой справедливой морали. Здесь вплоть до наших дней велись и ведутся сегодня настоящие афинские диспуты.

Коронация Юлиана

Прошло меньше века, и новая религия из преследуемой стала почти официальной. Константин Великий,[39] покидая незадолго до начала 312 года Галлию, где во время многочисленных войн своего отца получал военное образование, взял себе эмблемой крест, потому что это помогало ему прокладывать среди кровопролитий и убийств дорогу к верховной власти. Он дошел до города Византия, который стал с тех пор носить имя Константинополь. Этот безжалостный к соперникам первый христианский император вовсе не был тем святым героем, каким его благоговейно рисует предание, и образцом христианской добродетели тоже отнюдь не был. Всемогущий язычник, принявший христианскую веру и называвший на созванном им Вселенском соборе в Никее собравшихся там епископов «братьями и сослужителями», не постеснялся убить своего сына Криспа, его мачеху, свою жену Фаусту, своего тестя, своего зятя…


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Золотой статер паризиев. I век н. э.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Фрагмент антропоморфной вазы галлороманского периода. Ок. 749


Выйдя из катакомб, христиане, казалось, вознамерились расширить трещины, которые уже наметились в великом римском здании, приблизить упадок Римской империи. Империя к этому времени была столь обширна, что столица оказалась на дальней, восточной ее оконечности, и корона ее то и дело продавалась тому, кто больше заплатит, а потому служила причиной кровавого сведения счетов между честолюбивыми соперниками. Слишком уж много непохожих один на другой народов ее населяло, слишком много наемников из краев, где до мира было далеко, составляли ее армию, слишком часто накатывали гигантские волны переселенцев – они тысячами шли, шли, шли из Азии, мало-помалу продвигались по Восточной Европе, и этот грозный прибой постоянно бился о берега служивших естественными границами рек – Дуная и Рейна. И вот уже в империи колеблются между двумя разными религиями: древней, терпимой по отношению ко всем иноверцам, и новой, не терпевшей никакого соперничества.

Неужели этот христианский Бог рассыпает карающий огонь повсюду? Когда при Нероне горел Рим, ученики апостолов Петра и Павла радостно кричали, что на город обрушилась Господня кара, а иначе и быть не могло, поскольку Рим – это новый Вавилон, вселенское скопище грехов. Но маленькая Лютеция – что она-то сделала такого, чем заслужила столь великое наказание? Тем не менее и ее не раз пожирал огонь. Пламя обратило в руины весь прекрасный левый берег, и, поскольку времена процветания прошли, торговля – хоть на суше, хоть по водным путям – заметно сократилась из-за того, что обстановка везде была неспокойной, из-за того, что войска постоянно перемещались, из-за мятежей и подстрекательств к бунту, из-за войн, которые то и дело разжигались претендентами на трон Римской империи, из-за постоянной угрозы вторжения чужаков, – восстанавливать его уже не стали. Предпочли разбить виноградники вокруг разрушенных терм и обуглившихся храмов. Население сосредоточилось на острове, в Сите:[40] к построенным там домам теперь добавляли этажи.

А что стало с налогами и пошлинами? Снизились ли они, когда уменьшились денежные средства и материальные возможности, когда сузился круг источников дохода? Ничуть не бывало, даже наоборот! Не только сегодня, но и уже тогда парижане бранили фискальные органы и посланных ими сборщиков… Из всего немалого состава римской администрации осталась активной и действенной, даже чересчур действенной, только сеть сборщиков налогов, душивших страну поборами, добавляя к стольким разнообразным бедствиям, ее терзающим, еще одно, вгоняя ее в беспросветную нищету.

Но наступил февраль 358 года, и в Лютецию явился вестник надежды. Ему было двадцать пять лет, его звали Юлиан, и он носил титул цезаря, а это со времен Диоклетиана означало, что вы видите перед собой законного наследника императорской власти. Юлиан, то есть Юлий… Цезарь… эти имена, спустя четыре столетия вновь соединившиеся, показались парижанам решительно благоприятными для их города. Давайте на минутку остановимся и получше познакомимся с тем, кого можно считать вторым основателем Парижа. Он этого заслуживает.

Флавий Клавдий Юлиан Цезарь,[41] племянник Константина Великого и двоюродный брат императора Констанция II, который был в то же время и его шурином, потому что Юлиану пришлось, из государственных соображений, жениться на сестре императора Елене. Единственный, кто уцелел из семьи, где никто никогда не умирал от старости и где редко умирали от болезни, где в самом широком употреблении были братоубийство, детоубийство, отцеубийство, вообще убийство любого родственника, свойственника или кого-то из кумовьев.

Сыновья Константина Великого, желая устранить со своего пути любого возможного соперника, уничтожили родню почти целиком. Констанций[42] из всей семьи оказался в этой резне единственным победителем, Юлиан – единственным, кто ее избежал.

Тем не менее императорская власть по-прежнему была под угрозой, ведь к престолу стремится каждый, а некоторые даже и не ждут, когда путь к нему окажется открыт. Это было время государственных переворотов, ведь любой военачальник, если в его жилах текло хоть немного крови искателя приключений, лелеял надежду, что подчиненные ему войска провозгласят его цезарем, и потому самые великие сражения века происходили между императором и его военачальниками. Разве мы не помним германского офицера Максенция,[43] который, надев в Отёне пурпурную мантию и захватив власть над Галлией и западом Римской империи, вынудил Константина Великого покинуть свою столицу, чтобы разбить наглеца в Паннонии и преследовать его до Лиона? Разве мы не видели чуть позже главаря франков Сильвана,[44] который, находясь во главе пехоты, присвоил императорский сан и процарствовал там, где нынче Кёльн, всего двадцать восемь дней?

Юлиан всю юность провел практически в ссылке – под надзором в резиденциях, расположенных на территории сегодняшних Греции и Италии. Воспитанный в христианской вере, он вскоре отверг ее и с радостью вернулся к практике древних, языческих культов. Может быть, его подтолкнули к этому чересчур уж прекрасные примеры «милосердия и любви к ближнему», которыми изобиловала история его семьи? А может быть, он питал врожденное отвращение к конфликтам и интригам, раскалывавшим духовенство, проповедующее новую религию, при которой раскол следовал за расколом, при которой каждый объявлял соседа еретиком? Впрочем, скорее всего, Юлиан, проникшись эллинистической философией,[45] которую он долго изучал в изгнании, обернулся лицом к религии, которую неверно называли языческой, как к самому чистому отражению этой философии. Кроме того, с политической точки зрения Юлиан обнаружил в христианстве принципы, противоречащие принципу абсолютной власти, заложенному в основу Римской империи,[46] а стало быть, непригодные для сохранения этой империи.

Память о Юлиане Цезаре была запятнана, и вплоть до наших дней его имя неизменно сопровождается прозвищем Отступник, намеренно приклеенным к нему историками Церкви, хотя Юлиану гораздо больше подошел бы титул Реставратора.

Этот молодой человек куда более склонен был учиться словесности, чем воинскому искусству… Этот молодой человек даже в палатке во время отдыха между сражениями продолжал сочинять эпиграммы, писать мемуары, эссе, посвященные догматам, и оды Солнцу… Этот молодой человек в первый же год своего командования войсками вымел с территории между Вогезами и Кёльном аламанские племена,[47] но чуть не погиб, застигнутый врасплох в Сансе, когда аламанское войско добралось-таки до города и осадило его. На второй год Юлиан все же разбил объединенную франко-аламанскую армию, а одержав решительную победу, прогнал побежденных с левого берега Рейна, который они занимали.

Странное время, когда границы были условны, а линии, разделявшей народы, власти и религии, не было вовсе! Франкские племена мы видим среди захватчиков, но выступавшие против них войска тоже большей частью состояли из франков. Нашествие варваров?[48] Нашествием этим Европа обязана не столько самим варварам, сколько императору Констанцию, открывшему им широкую дорогу в Галлию в надежде, что таким образом создаст непреодолимые трудности для своих взбунтовавшихся военачальников. Варвары переусердствовали, откликнувшись на приглашение, и Констанций поручил Юлиану поставить их на место. Интересно, когда император давал это поручение, кому он желал поражения: варварам или все-таки своему возможному наследнику? Как бы то ни было, Юлиан обнаружил, что некоторые из отданных под его командование военачальников не слушаются приказов, надеясь тем самым услужить императору.

Но вот наконец-то Юлиан победил всех: и врагов, и друзей, у Галлии обозначилась граница по Рейну – совсем как в счастливые времена Августа[49] или Траяна,[50] а ее почтовые станции и перегоны[51] охранялись преданными цезарю войсками.

Вместе с безопасностью в Галлию вернулось процветание. Главную свою резиденцию Юлиан разместил в civitas parisiorum[52] – по примеру Цезаря, разместившего там Галльскую ассамблею, и по тем же причинам.

А парижане к тому времени начали бояться вторжений с востока (аламаны стояли в двадцати пяти лье от Лютеции) и потому с благодарностью приняли просвещенного государя, который отвел от них столь близкую и реальную угрозу. Юлиан показал себя таким же мудрым правителем, каким великолепным был полководцем. Он пресек злоупотребления сборщиков налогов и пошлин, и ему удалось сократить сборы на две трети. Отныне Галлия только и делала, что на все голоса – просто до хрипоты! – восхваляла цезаря Юлиана.

В Лютеции снова выстроились вдоль берегов рыболовы с удочками, по Сене вновь пошли суда, потянулись баржи, нагруженные зерном, винами, шерстью и кожей. Заполнились товаром городские амбары и склады. Заработали каменоломни в карьерах Парнасской горы[53] и в долине Бьевра:[54] опять понадобился камень для строительства.

Юлиан прожил в Париже три года – точнее, три зимы, остальное время посвящалось военным действиям и инспекционным поездкам. В эти зимы цезарь и управлял государством, а по ночам – в комнате без огня, как он сам захотел, – писал свои творения.

Позже Юлиан с ностальгией вспомнит: «Я жил тогда в своей милой Лютеции – или, именуя ее так, как именуют в Галлии, городе Паризиев. Лютеция расположена на острове посреди реки, деревянные мосты соединяют его с обоими берегами. Уровень этой реки редко повышается или понижается: какова она летом, такова будет и зимой. Воду из нее пьют чрезвычайно охотно, настолько она чиста и приятна на вид…»

Он станет петь хвалу мягкому климату древнего Парижа, несмотря на то что однажды видел из окон своей резиденции «плывущие по Сене льдины, точь-в-точь похожие на мраморные доски». Он высоко оценит качество вин и искусство выращивать смоковницы, которое проявлялось в том, что «их одевали, как в платья, пшеничной соломой, чтобы укрыть от холода и ненастья».

Париж вскоре позабудет не только благодеяния, оказанные ему Юлианом, но чуть ли не само его имя. Но тем не менее – подобно ребенку, прожившему какое-то время с мудрым, богатым и всемогущим родственником и всю жизнь носящему потом на себе эту отметину, – в память (пусть бессознательную) о том, как наш город три года был истинной столицей Западной Римской империи, он сохранит привычки главного города – города, который правит, – и вести себя будет как столичный.

Все было бы хорошо, вот только Византию сильно беспокоили все возрастающее влияние Юлиана и популярность его у всех слоев населения. Для того чтобы ослабить цезаря, у него отняли сначала главного сподвижника и самого верного друга – галла по имени Саллюстий, а после этого одному из императорских легатов – за спиной у Юлиана, конечно, – был отдан приказ явиться в Лютецию и увести оттуда больше половины войск, находившихся в подчинении императора, – самых верных и испытанных легионеров цезаря. Констанций потребовал от Юлиана добровольно отправить войска на восток. Население растерялось, что и естественно: люди почувствовали угрозу своей безопасности, они боялись оказаться беззащитными при дальнейших вторжениях. Парижане на улицах умоляли легионеров остаться, женщины протягивали детей уходящим солдатам, а они ведь часто и были отцами этих ребятишек.



Воинские соединения заколебались – главные волнения происходили в среде германских и франкских наемников, которые согласились на вербовку только при условии, что им не придется идти через Альпы. На Марсовом поле была построена трибуна, к которой пришли на последний парад перемещаемые войска. Юлиан пытался успокоить своих людей, но чем сильнее он их уговаривал, чем настоятельнее советовал подчиниться, чем с большим сочувствием выслушивал их жалобы, тем яростнее был их гнев: как же – их хотят оторвать от такого доброго начальника! И вечером солдаты взбунтовались. Мятежники с оружием в руках окружили дворец, скандируя: «Ю-ли-ан! Ав-густ! Ю-ли-ан! Ав-густ!» – а «Юлиан – Август» означало в те времена не что иное, как «Юлиан – император».

Люди, восходящие на вершины власти, имеют обыкновение заверять, что сделали это, уступая напору друзей и исполняя навязанный им долг. На этот раз подобные заверения оказались бы правдивыми. Никогда еще властитель не находился перед более ясным и определенным выбором – перед выбором, который требовалось осуществить безотлагательно: между верховной властью и смертью. Потому что солдаты непременно убили бы Юлиана, если б он, отказавшись, тем самым их предал.

Но все же цезарь колебался, всю ночь он провел в раздумьях, стоя у открытого окна, молился Юпитеру, «повелителю царей и планеты, наделяющей властью», просил подсказать решение. Смотрело ли его окно на колонну Юпитера?[55] Как бы то ни было, утром Юлиан вышел из дворца. Его встретили тысячи голосов, требовавших ответа. Он еще раз попытался успокоить войска, уверяя, что добьется для них снисходительности и милосердия со стороны императора Констанция, но они и знать не хотели никакого императора, кроме самого Юлиана. Его подняли на щите пехотинца – впервые римский цезарь был, на франкский манер, поднят на щите. И все это происходило на том самом участке земли, где сейчас возвышается собор Парижской Богоматери![56]

Поскольку не нашлось тиары, чтобы увенчать ею нового императора, ему посоветовали взять взаймы диадему у своей супруги, но Юлиан отказался начинать царствование в женском уборе. Кто-то предложил воспользоваться для такого случая позолоченной серебряной деталью конской сбруи, напоминавшей очертаниями корону и украшавшей собой подгрудный ремень офицерского коня. «О нет! – воскликнул Юлиан. – Надевать на себя конскую сбрую я тоже не хочу!» В конце концов взяли золотой обруч, украшавший древко знамени, – собственно, даже не обруч, а ленту, которой и обвязали голову провозглашенного солдатами императора.

После такой вот коронации те же самые войска, что так противились походу на восток, радостно двинулись на Константинополь под командованием своего кумира. Это случилось в июле 360 года. Два императора – один из Лютеции, другой из Сирии, где пришлось подавлять беспорядки, – уже двигались навстречу друг другу,[57] когда Констанций скоропостижно скончался, в последний момент назначив своего соперника законным наследником престола. А Юлиан проживет еще два года и умрет на обратном пути после неудачного Персидского похода в азиатских пустынях, уже ставших гибельными для Александра Великого, – от смертельной раны.[58] Ему был тридцать один год. Судьба Юлиана могла бы стать иллюстрацией к известному правилу: «Лучше прожить недолго, совершая хорошие поступки, чем долго, совершая плохие».

Париж, забывчивый Париж, скажи, где памятник твоему первому императору, где площадь, название которой напоминало бы о первом твоем «возлюбленном», этом молодом человеке, который явился к тебе из Византии, спас от вражеских вторжений, выбрал тебя, чтобы править, и был провозглашен правителем в твоих стенах? Где памятник этому «язычнику», который был мудрее, просвещеннее, человечнее – словом, лучше по всем статьям, чем многие жестокие святоши, владевшие тобой?

Оправдать столь неверную память удаленностью во времени у нас не получится: Юлиана от святой Женевьевы[59] отделяют всего девять десятилетий – меньше, чем прошло от войны 1870 года до наших дней.

Победа Аэция[60]

У Парижа уже имелись свой собственный победитель, основавший город, свой собственный святой, он же революционер, свой первый мятеж и свой первый император. А скоро он увидит свою первую ясновидящую и – одновременно с ней – своего первого спасителя.

После кончины Юлиана, а точнее, после кончины императора Феодосия (в 395 году)[61] снова явились варвары. Они вовсе не были такими неуправляемыми ордами дикарей, не были такими примитивными разбойниками и грабителями, какими мы их себе представляем. Этот термин «варвары», став именем нарицательным, несколько затуманивает для нас картину. А ведь у них, у истинных варваров, были законы и властители, правила наследования и кутюмы[62] – как основные источники уголовного права, если не промышленность, то ремесла, представительные ассамблеи, сильно продвинутая для своего времени военная подготовка. И все это непрерывно менялось и совершенствовалось в результате постоянного соприкосновения с римскими нормами.

Как уже говорилось выше, многие варвары поступали на военную службу к римлянам, служили в императорских войсках, а многие другие использовались крупными галлороманскими собственниками в качестве рабов или колонов.

В то время, о котором мы говорим, варвары – это были целые народы, которые искали, где бы им обосноваться, проявляя удивительное чутье в отношении «экономических регионов», как сказали бы сегодня наши эксперты, а если проще – речь идет о дорожной сети, о водных путях, о городах с активным населением, о природных ресурсах.

Вестготы после долгих и удивительных странствий, во время которых они полностью разорили Грецию и Италию, обосновались наконец в Аквитании, главными городами которой стали Бордо и Тулуза. Однако их король Атаульф,[63] хотя он Рим и захватил, и разграбил мимоходом, тем не менее возомнил себя защитником его величия и наследником всех его императоров. Почему бы и нет? Разве он не женат на сестре Гонория,[64] дочери Феодосия Великого?

Часть аламанских племен устроилась в Эльзасе. Бургунды, подарив свое имя Бургундии, сосредоточились затем большей частью в Савойе. И пока саксонцы[65] искали возможности осесть на берегах Северного моря и Ла-Манша, франки, начав с левого берега Рейна, Меузы и Самбры, не переставали продвигаться на юг.

Ни один из этих народов не проповедовал анархизма и не применял его на практике для себя самого, зато Галлия в результате их сражений друг с другом пришла в состояние полной анархии и смятения. Захватчики, императоры по случаю, возникали то в Бретани, то в Майнце, и пурпурная мантия[66] переходила с плеч на плечи порой весьма неожиданно.

Единственным, кому и в голову не приходило на нее претендовать, был тот, кто был бы достоин ее благодаря своему авторитету, своей прозорливости, трезвости взглядов, исключительной энергии: римский военачальник Аэций. То воюя с варварами, то проводя с ними переговоры и заключая сделки, то становясь их союзником, он ухитрялся в течение двадцати пяти лет сохранять относительное единство Галлии, спасать главные промышленные и ремесленные центры, обеспечивать стране на какое-то время шаткий мир, чтобы она могла перевести дыхание и залечить раны. Это он заставил бургундов остаться в Савойе и Швейцарии, он ограничил экспансию готов, угрожавших долине Роны, он остановил короля франков Хлодиона[67] на берегу Соммы и оттеснил его в Турнези.[68]

А что происходило в это время с Парижем? Париж дрожал от страха, но Аэций защищал его, Аэций постоянно вел переговоры или сражался на границе круга, центром которого было место, откуда осуществлялась власть, – город Париж, и этот круг непрерывно сужался и расширялся. А дрожать у Парижа были веские основания. Если Галлию наводнили варвары, такие многочисленные и такие разнообразные, то лишь потому, что на них наступали совсем уж дикие орды гуннов.

Поначалу разделенные на независимые племена гунны как раз тогда обрели вождя, которому удалось навязать им единовластие. Его называли Аттила,[69] что в переводе означало «маленький отец». Истории не известно никакое другое его имя.

Этот неистовый азиат обладал умом политика, и ужас, который он наводил на всех, был частью его тактики. Когда ему не удалось атаковать империю с востока, он повернул к Риму, объявив себя другом и защитником Вечного города. Аттила рассчитывал получить в качестве семьсот пятидесятой жены принцессу Гонорию, сестру западноримского императора Валентиниана III, и заверил посланников, что он хочет войти в Галлию исключительно ради борьбы с вестготами. Возможно, в этом его заявлении и содержалась частица правды. Похоже, Аттиле и впрямь хотелось свести счеты – как знать, личные или древние, дедовские – с готскими народами, и это дело не стоило откладывать в долгий ящик.

В начале весны 451 года гунны, чьи ряды ощутимо умножились всей германской чернью, подонками из подонков, перешли через Рейн неподалеку от Вормса, к югу от Майнца. Перед тем, на последнем большом отрезке пути, они обратили в пепел Кёльн и, по преданиям, замучили там одиннадцать тысяч девственниц.[70] Ужасные слухи далеко опережали сам ужас.

Шестого апреля загорелся Мец, потом стало известно, что гунны уже в Вердене, Лане, Сен-Кантене, что они уже в Реймсе, что они достигли берегов Марны… Донельзя запуганные беженцы с севера и востока целыми толпами стекались к мостам Лютеции, теснились перед ними, заполняли улицы города, жили под открытым небом в надежде, что скоро удастся перебраться на тот берег. Римская администрация снялась с места, отступила к Орлеану, к Туру, к Аквитании, где вестготы, перед лицом близкой опасности, внезапно почувствовали себя солидарными с должностными лицами империи в деле защиты галльской земли. Не вчера это началось: стоит наступить панике, как власти скорее-скорее берут путь на Бордо.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Аттила. Миниатюра Нюрнбергской хроники. XV в.


Парижане совсем потеряли голову: в страшной растерянности они начали громоздить на повозки полные сундуки добра, укладывать туда свои постели, горшки и прочую кухонную утварь. Лютеция готовилась к великому исходу.

И вот тогда вмешалась молоденькая девушка, по нашим понятиям – еще девочка (ей было всего пятнадцать лет), вместе с двумя подругами-ровесницами основавшая в окрестностях Нотр-Дам первый женский монастырь. Тощенькая и физически слабая Женевьева, сжигаемая огнем веры, истязавшая себя постами до такой степени, что запретила себе есть ячмень и бобы, стала переходить с улицы на улицу, призывая парижан остаться. «Встаньте на колени и молитесь! Я знаю, я вижу: гунны сюда не придут!»

Первое чудо, чудо и для нее самой, – девочке поверили. Парижане встали на колени и затянули псалмы.

А второе чудо: Аттила не пришел.

Но второе чудо объяснить проще. Поскольку вождь гуннов держал в голове главным образом вестготов, он и решил сначала двинуться на Орлеан, выбрал более короткий путь в Аквитанию, оставив Париж на потом, про запас. Почти так же поступит через много веков Гитлер: в 1940 году он пойдет на Париж вместо того, чтобы пойти на более дальний Лондон. Одна и та же внезапная ошибка в стратегии и в суждениях.

Аэций, только вернувшийся из Италии, собрал всех, кого мог собрать, и 24 июня обрушился на Аттилу, занятого осадой Орлеана. Помощь подоспела вовремя: еще немного – и город бы пал. Орды гуннов, которые пришли с азиатских плоскогорий и которым оставалось каких-нибудь восемьдесят лье до Атлантики, были ошеломлены. Они-то привыкли, что Европа разбегается, едва завидев гуннов, а тут – атака! Гунны отступили.

Опасность – великий объединяющий стимул, Аэций был великим полководцем, а обстоятельства сделали так, что он пришелся как нельзя кстати.

Аэций добрался до Парижа, сделал все для того, чтобы туда вернулись власти, и в течение трех месяцев занимался воссоединением народов Галлии – как древних, так и самых «новых». Ах! Если бы Аттила захватил всю долину Сены, франки никогда не присоединились бы к этой общности и коалиция, скорее всего, оказалась бы невозможна.

Двадцатого сентября, находясь во главе армии, солдаты которой пришли из четырех главных точек Галлии и в которой вестготы, арморикане,[71] франки и бургунды шли бок о бок с галлороманскими воинскими подразделениями, Аэций вновь атаковал гуннов. Это произошло на Каталаунских полях, на равнине, которая простиралась между Шалоном и Труа.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Св. Женевьева. Деталь скульптурного убранства старой церкви аббатства Сен-Женевьев. Романский стиль. XII в.


Аэций, Аттила… Битва между двумя «А» продолжалась трое суток, была великой битвой – ожесточенной, решающей. Это было одно из самых решающих сражений в истории – и одно из самых кровопролитных. Аттила, отброшенный на линию позади его обозов, уже готов был взойти на костер из конской сбруи и военных трофеев – опять немножко похоже на Гитлера с его бункером! Однако он все-таки смог быстро уйти – помогли наступившие сумерки. Он снова перешел Рейн с остатками армии гуннов, год спустя напал на Северную Италию и скоропостижно скончался в 453 году, во время своей семьсот семидесятой или восьмидесятой первой брачной ночи в объятиях некой германки по имени Ильдеко или Ильдико, – вот таким в общем-то веселым образом закончилась жизнь человека, которого называли Бичом Божьим…

Его соперник, Аэций, умер в следующем, 454 году: его убили по наущению Валентиниана III – тем самым лишившего империю ее последнего оплота… Что ж, в этом поступке проявилось столько же дурости, сколько несправедливости и неблагодарности!

В 455 году король вандалов Гензерик[72] вошел в Рим со своей армией. Двадцать лет спустя германец Одоакр[73] объявил себя королем Италии, и Византийский престол был официально извещен о том, что на Западе больше нет римского императора…

Изображение Женевьевы, святой покровительницы Парижа, во всей ее каменной худобе, украшает перекинутый через Сену мост Турнель.[74] Имя этой святой было дано сначала только часовне, потом улице, на которой стояла часовня с мощами Женевьевы, и наконец – целой «горе». Культ покровительницы Парижа оправдан и справедлив, почести, ей воздающиеся, заслуженны. Однако на каком мосту мы найдем статую, назначение которой – напомнить нам об Аэции? Где стела или хотя бы мраморная доска с именем первого освободителя Галлии? А ведь поди пойми, помогла бы или нет молитва святой без деяний полководца…

Аэция окрестили «последним из римлян», точно так же его могли бы назвать «первым французом». История нашей независимости начинается именно с этой прописной «А».

Короля салических франков, который сражался рядом с Аэцием на Каталаунских полях, звали Меровеем.[75]


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Золотая монета с портретом императора Юлиана

II. Столица франков

Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Решение Хлодвига[76]

Женевьева была еще жива, когда внук Меровея Хлодвиг – он же Людвиг, то есть Людовик, Луи – сорок лет спустя после смерти Аэция бросил из своей тогдашней столицы, Реймса, взгляд завоевателя на Париж.

Пятнадцатилетний Хлодвиг был избран королем салических франков после смерти отца, короля Хильдерика, и всего за одно десятилетие добился власти над всеми франкскими племенами. В двадцать пять лет он владел землями от устья Шельды[77] до истока Соны,[78] от берегов Соммы до берегов Мозеля. Кроме того, он разгромил под Суассоном главного противника франков – авантюриста Сиагрия,[79] который присвоил себе странный титул «короля римлян» и правил весьма непрочным «Римским государством», раскинувшимся от Соммы до Луары. Став хозяином древней имперской провинции Бельгика Вторая[80] и всей нынешней Северной Франции, Хлодвиг рассудил, что было бы вполне логичным взять под свое крыло и паризиев. Точнее – подчинить их своей власти.

Однако Женевьева, все еще в ореоле воспоминания о своей «победе над гуннами», снова воплотила в себе «дух сопротивления»: она опять призвала своих земляков к борьбе, теперь – с варварами, язычниками, идолопоклонниками-франками.

Она не давала угаснуть мужеству соотечественников, она руководила обороной города и между двух атак сама сопровождала одиннадцать барж до Арси-сюр-Об и Труа,[81] чтобы привезти оттуда съестное. Такое ощущение, что именно она в это время руководила всей жизнью Лютеции.

В былые времена Женевьева смогла «победить» Аттилу – потому что Аттила до Парижа не дошел, она смогла в недавнем прошлом – и это добавило ей славы – потребовать от отца Хлодвига возврата многих узников, потому что Хильдерик тогда боролся с Сиагрием… А вот перед Хлодвигом ей пришлось склониться, а городу – сдаться. Первые хроникеры, когда наступала необходимость обратиться к этому тягостному делу, либо писали о нем путано и туманно, либо стыдливо его обходили – ну и в результате мы почти ничего не знаем ни о фиаско святой, ни о том, насколько воинственно себя вел по отношению к ней национальный герой. И нам дозволено предположить, что у этого последнего рука была тяжелой…

Тремя годами позже Хлодвиг (возможно, и по любви, но что из политических соображений – точно!) женился на гордой Клотильде,[82] племяннице короля Бургундии, которая, как всем известно, была христианкой.

У Женевьевы снова появилась надежда – она всегда любила трудные задачи. Если уж она не сумела отделаться от этого франка с помощью оружия, можно завладеть его душой с помощью молитвы. Можно предположить, что Женевьеве удалось быстро завоевать доверие Клотильды и дальше они стали действовать уже вместе, усердно трудясь ради обращения короля.

Неудивительно, что Женевьева была удостоена королевской дружбы и чести стать духовной наставницей короля: она вполне этого заслуживала, ведь о ее храбрости, мужестве, набожности, аскетизме говорили уже чуть не по всему белу свету.

Разве не утверждают, что незадолго до смерти Симеон Столпник[83] с высоты столба, где он простоял в окрестностях Антиохии двадцать два года, просил путешественников, отъезжающих на Запад, передать его приветствие творящей чудеса парижанке, которая восторжествовала над Бичом Божьим. На таких вот вещах строится репутация святой… А кроме того, Женевьева обладала даром целительства – она вылечивала невротиков и истеричек, которых в те времена было столько же, сколько во всякие другие, и ее авторитет от этого только возрастал.

Хлодвиг яростно сражался, и суд его был скорым, но тем не менее в вопросах религии он был достаточно терпим. С первых же дней своего правления он стал привечать священнослужителей, брать их себе в советники – как, например, епископа Ремигия.[84] Король желал заручиться поддержкой церкви и доказал, когда решалось «дело о суассонской чаше», что придавал куда больше цены священному сосуду, чем жизни солдата.[85]

Клотильда добилась от Хлодвига разрешения на торжественное крещение их первенца, но, к несчастью, ребенок очень скоро умер.

Второй сын, которому также устроили пышные крестины, тяжело заболел. Хлодвиг начал сильно сомневаться в защитной силе христианской веры, но тут однажды, вовсе не в Тольбиаке,[86] как говорят обычно, а где-то между Бонном и Майнцем, его армии, сражаясь с алеманнами,[87] стали отступать. Суеверный, как все завоеватели, Хлодвиг воскликнул: «Бог Клотильды!..» – и в течение дня отступление обернулось победой.

Историки – и первым это сделал Григорий Турский[88] – не преминули сравнить Хлодвига с Константином Великим.

Так же как Константин, Хлодвиг обратился в христианскую веру – или утверждал, будто обратился, – на поле битвы после того, как заключил своего рода сделку со Всевышним; так же как Константин, он тут же стал защитником епископов и – одновременно – пользовался их защитой. Подобно Константину, он постоянно искал повода для войны и проявлял неутолимую жестокость в отношении врагов, соперников, родственников. Следом за ним, как и за Константином, двинулись епископы с посохами в руках – отпуская грехи и укрепляя позиции церкви. Просто невозможно себе представить, чтобы пример великого, почитаемого всеми христианами императора не преследовал Хлодвига.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Собор Нотр-Дам


Как только Хлодвигу подчинились алеманнские племена, как только святой Ремигий окрестил его, король двинул войска на Бургундию, где царствовал его тесть и жила семья его жены. И если ему и не удалось присоединить королевство к своим владениям, то помешать ему расширяться удалось вполне.

Теперь можно было заняться вестготами, которым Хлодвиг объявил настоящую религиозную войну.[89] Вестготы были разбиты им в сражении при Вуйе[90] в 507 году, франкский король самолично прикончил вестготского короля Алариха II и захватил все принадлежавшие ему территории севернее Пиренеев.

Для того чтобы полностью сравняться со своим римским образцом, оставалось только уничтожить всех членов собственной семьи. Он начал это делать до крещения и продолжил после – до полного истребления. Все главы его рода были по его приказу поочередно убиты.

На одной из ассамблей Хлодвиг во всеуслышание пожаловался на то, что он – словно путешественник на чужбине, что у него нет тыла, что в случае какой неприятности нет больше ни единого родного человека, который пришел бы к нему на помощь… Сделал он это, чтобы убедиться, что никого не забыл! Ни один дальний родственник, если таковой и уцелел, не решился объявиться – родство с королем стало слишком опасным… Епископы же представляли эти трагические кончины, уносившие всех врагов Хлодвига одного за другим, как знак милости Божьей. После каждого убийства король возводил храм – ох как же много он построил храмов!

Престиж римских институтов власти был еще настолько высок, что Хлодвиг испытал гордость, когда в 508 году, по возвращении с очередной готской войны, получил в Туре – по велению византийского императора Анастасия – знаки отличия римского консула.[91]


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Король Хлодвиг принимает крещение от Св. Ремигия. Миниатюра Хроники Сен-Дени. 1493


Вскоре после этого он созвал в Орлеане особый совет, который подтвердил духовенству его привилегии.

А после этого, став в собственных и чужих глазах одновременно защитником всего римского и защитником христианской веры, бывший варвар, бывший вождь салического племени, переодетый в консульский пурпур, возможно – с идущими впереди него ликторами,[92] наверняка – в сопровождении священства, совершил триумфальный вход в Лютецию, которую решил сделать, по примеру императорских префектов, столицей своего государства.

Решение и на этот раз было продиктовано прежде всего географическим положением Лютеции, находящейся на перекрестье путей сообщения – словно в самом центре звезды, положением особенно благоприятным для того, чтобы присматривать как за северными, франкскими территориями, так и за южными, франками завоеванными. А еще, конечно, Лютеция была хороша воспоминаниями, скопившимися в ее стенах. После Цезаря, после Юлиана Лютеция в третий раз подтвердила свое предназначение быть главным городом государства.

Именно в Лютеции Хлодвиг проведет три последних года своей жизни, именно из Лютеции он станет управлять королевством, занимавшим территорию куда большую, чем Франция сегодня: ей недоставало тогда Бургундии и подчинявшейся Бургундии Савойи, к ней еще не были присоединены Прованс и Нарбонна, составлявшие тогда часть итальянского государства остготов, зато на востоке королевство франков простиралось до Везера[93] и Дуная.

Вероятно, Хлодвиг вынашивал планы дальнейшего расширения территории королевства франков, но смерть помешала завоевателю осуществить эти мечты: король скоропостижно скончался в сорок пять лет.

Это был мерзкий тип, величайший авантюрист, крупный политик. Хлодвиг принадлежал к тем отмеченным судьбой людям, которые с щипцами в руках выдирают из утробы эпохи все плоды, какие она только способна произвести на свет. А если мать помрет или ребенок родится уродом? Пусть! Дитяти надо родиться, и точка.

После Хлодвига уже не было ни одного римского префекта и ни одного римского консула. После Хлодвига о Галлии и галльских провинциях говорилось лишь в прошедшем времени. Галлия преобразилась, она стала королевством франков,[94] и тогда же Лютеция сменила имя. Отныне город известен только как Париж.

Могила Женевьевы

А Женевьева-то успела увидеть, как все свершилось! Долгожительство этой аскетичной пророчицы было поистине чудесным и усиливало благоговение перед ней. Женевьева была еще жива в 507 году, когда Хлодвиг с Клотильдой, возможно в благодарность за победу, дарованную им в сражении при Вуйе, на высоком левом берегу – там, где во времена римлян горшечники брали глину, – заложили базилику в честь святых апостолов Петра и Павла. Женевьева была все еще жива, почти девяностолетняя, когда в 511-м Клотильда захоронила мужа в крипте этой новой церкви, превратив ее в королевскую усыпальницу.

И только следующей зимой, во время сильных морозов, Женевьева угасла. Париж оделся в траур по святой старушке, по первой защитнице своего города – она воспринималась с тех пор почти как всеобщая прабабушка. Ее тело упокоилось рядом с телом Хлодвига – так, словно бывшие противники, примирившись, обречены были в смерти стать неразлучными.

Имена Петра и Павла принадлежат всем христианам, имя Женевьевы – одному Парижу, но вскоре храм, посвященный двум святым апостолам, превратился в храм, посвященный лишь одной святой: церковь все равно называли не иначе как церковь Святой Женевьевы. К ней присоединилось аббатство.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Древняя церковь Св. Женевьевы в Париже. Гравюра XIX в.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Капитель колонны церкви аббатства Св. Женевьевы. Романский стиль. XI–XII вв.


Впервые монастырская церковь Святой Женевьевы была перестроена при Филиппе Августе,[95] затем ее пришлось реконструировать второй раз – уже при Людовике XV – вследствие обета, произнесенного этим последним во время болезни. Необходимые денежные средства нашли, взвинтив цены на лотерейные билеты. Проект был заказан зодчему Суффло,[96] но архитектор умер, так и не увидев свое творение завершенным.

Совершенно обновленный архитектурный памятник был едва закончен, когда разразилась революция: здание присвоили, раку с мощами Женевьевы разбили, тысячелетний прах развеяли по ветру, а на место погубленной раки уложили грузное тело Мирабо.[97]

И именно по случаю смерти Мирабо монастырская церковь Святой Женевьевы, назначенная отныне местом упокоения «французов, прославленных своим талантом, своею добродетелью, своим служением родине», превратилась в Пантеон.

Вот только Мирабо недолго там оставался: Учредительное собрание его туда положило, Конвент его оттуда выкинул, а на его место положил Марата, которого выкинул Термидор. Ну и судьба у мавзолеев! В последние полвека мы видели аналогичное перемещение останков – на Красной площади – и удивлялись ему…

Наполеон вернул Пантеон церкви, Луи Филипп[98] возродил его для славы. В новой базилике Святой Женевьевы, пока длилась Вторая империя,[99] опять появилась церковная утварь, которую вновь удалила оттуда Третья республика[100] – тогда же, когда она снова выгравировала на фронтоне Пантеона революционные слова: «Великим людям благодарная отчизна».[101]

Каждая волна – якобинская, имперская, буржуазная, просто мирская – оставила здесь свой след, каждая эпоха помещала сюда на хранение несколько из своих самых именитых обломков: от Руссо[102] до Жореса,[103] от Вольтера[104] до Золя.[105]

Генерал Марсо,[106] маршал Ланн,[107] адмирал де Бугенвиль[108] соседствуют тут с депутатом Боденом, застреленным из ружья на баррикадах, с двумя Карно,[109] членом Конвента и тем, что был убит анархистом, с сердцем Гамбетта…[110] Ну а что делают в этой компании банкир Перрего и министр Крете?[111] Наверное, их угораздило прославиться ко дню своей смерти, но ненадолго, потому что к нашим дням они давно и прочно забыты… Даже в Пантеоне есть свои отбросы.

История первого храма Святой Женевьевы – это начало истории Парижа, история Пантеона – история двух последних веков Франции.

Когда в мае 1885 года катафалк для бедных, сопровождаемый такой толпой, какой никогда не увидишь на погребении богачей, остановился у белых ступеней Пантеона, он привез другого всеобщего пращура, самого французского из всех великих поэтов, автора «Отверженных», «Легенды веков» и «Возмездия», того, кто в дни, когда несчастье снова шло с Востока, когда враг собирался разбить лагеря в Бурже, в Шуази-ле-Руа, в Буживале, написал:

«Париж – город городов, Париж – город людей. Париж – не что иное, как огромное убежище, безграничное гостеприимство…

Разве такая столица, такой источник света, такой центр надежд, душ и сердец, такое вместилище всеобъемлющей мысли может быть подвергнут насилию, разрушен, взят приступом – и кем взят? диким захватчиком? Этого не может быть, этого не будет. Никогда, никогда, никогда!»

Разве этот крик не слышится вам эхом – отраженным, выросшим, возвеличенным тринадцатью веками эхом первого вопля – вопля Женевьевы?

Средневековые паломники в любое время года реками притекали к мощам святой. Сегодня паломники мысли со всего света круглый год приходят поклониться праху поэта.

Старый гигант слова не может покоиться иначе как под гигантским же куполом. В наши дни для всего мира Пантеон – это могила Виктора Гюго.

Город городов, город людей, столица и мозг… Вот это прекрасное определение главного города, каким Париж не перестает быть со времен Хлодвига. Власть вполне может перемещаться или отсутствовать. Она может быть в Блуа – во время отпуска, она может быть в Версале – на представлении или в изгнании, она может оказаться в Бурже, в Бордо, в Виши – все это столицы поражений. Париж навсегда останется столицей всякого труда, всякой ярости, всякого триумфа. Ничего важного, ничего продолжительного не может произойти во Франции без участия Парижа или не по воле Парижа. Решение Хлодвига окончательно определило его судьбу.

Крыша Хильдеберта[112]

Рима больше нет, Парижа еще почти нет.

В этой ночи или, точнее, на этом туманном, неверном рассвете, каким было раннее Средневековье,[113] города искали себе форму, народы – место, общество – закон.

Нам неизвестно, кто был вторым королем Франции: то ли его не было вовсе, то ли королей было сразу четверо.

У франков еще не существовало права первородства при наследовании, и сыновья Хлодвига – Теодорих, Хлодомир, Хильдеберт и Хлотарь – разделили между собой королевство, как делят, при наличии частной собственности на землю, сельскохозяйственные угодья. В это время и появились понятия Нейстрия[114] и Австразия,[115] чтобы хоть как-то обозначить границы, и каждый из братьев сделался королем в своей четверти Франции.

Хильдеберту при дележке достался Париж, но остальные братья, чтобы лучше присматривать друг за другом и жить не слишком далеко от настоящей столицы, устроили себе резиденции в наиболее близких к ней городах своих государств: кто в Суассоне, кто в Реймсе, кто в Орлеане – и отсюда распространяли свое влияние по главным направлениям, достигая северных берегов Мааса, центра Германии и пиренейских отрогов.

Плачевная во всех отношениях, а прежде всего – не позволяющая осуществлять здоровое управление страной, эта система наследования престола порождала зависть, возбуждала соперничество, разжигала беспощадную ненависть, и в конце концов Франция при Меровингах превратилась из-за всего этого в обширную арену преступлений. Каждая смерть становилась желанным поводом для нового передела владений, в каждом младенчике, еще не вышедшем из колыбели, виделся враг, которого нужно немедленно истребить – прежде даже, чем его отнимут от груди. Никогда еще братья так истово не молились о смерти своих братьев, а сестры – о бесплодии своих сестер. И чаще, чем Небесная благодать, этим молитвам внимали кинжал и меч.

Клотильда, гордая и набожная Клотильда, не смогла помешать своим младшим сыновьям, Хильдеберту и Хлотарю,[116] прирезать детей, оставленных ее старшим, Хлодомиром.[117] Избежал этой участи только один из них, укрывшийся в монастыре и принявший постриг. Его имя сначала получил основанный им монастырь, затем деревня, затем мост, затем автомагистраль: беглеца звали Хлодоальд, впоследствии он был канонизирован, отсюда – Сен-Клу.

Тем не менее короли первого и второго поколения еще хранили некоторое понимание единства Regnum Francorum.[118] Они умели объединяться, чтобы увеличивать свои владения: им удалось захватить королевство Тюрингия в Германии, завоевать большое королевство Бургундское, они заставили остготов уступить им Прованс, и передача прав на него была подтверждена Юстинианом,[119] как только тот утвердил свою власть в Италии.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Лютеция в 508 г. (во времена короля Хильдеберта). Историческая карта. Гравюра из Traite de la police. Начало XVIII в.


Такое ощущение, что в это время в двух противоположных точках Европы мечтали восстановить древнюю Римскую империю: в Реймсе Теодеберт,[120] самый замечательный из внуков Хлодвига, с полчищами франков и германцев, в Византии – Юстиниан со своими Codes, своими Institutes[121] и армиями великолепного Велизария.[122]


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

План аббатства Сен-Жермен. Гравюра XVII в.


Но за Альпами и Пиренеями франкским королям не повезло: их отважных аламанов разбили на юге Италии, и им пришлось убираться с Апеннинского полуострова; не счастливее сложилась судьба войска под началом Хильдеберта в Испании; ну а Септимания,[123] точнее, прибрежные районы от Русийона до Нима по-прежнему оставались частью королевства вестготов.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Капитель колонны. Аббатство Сен-Жермен. Романский стиль. XI–XII вв.


Война с Италией, война с Испанией – эти слова были в VI веке привычны для ушей французов и звучали уже предвестием поражения в финале кампании.

Из Сарагосы Хильдеберт привез лишь тунику святого Винценция и золотой крест, происхождением из Толедо. Для хранения этих своих трофеев, доставшихся ему в результате грабежа, он, по просьбе епископа Германа, основал в предместье Парижа монастырь. Место, выбранное им, уже носило на себе отпечаток истории: в этих самых краях Камолуген, идя на бой, собирал свои войска, отсюда он ушел на Марсово поле, где был разбит легионами Лабиена.[124]

Новая базилика, посвященная сначала святому Винценцию и Святому Кресту,[125] поражала великолепными мозаиками – имитацией равеннских,[126] а еще больше – своей сверкающей на солнце кровлей, сделанной из позолоченных бронзовых пластин.

Эти продиктованные набожностью расходы ничем не помогли королю Хильдеберту: смерть настигла его в 558 году, на следующий же день после освящения храма. Там его и похоронили – так же, как восемнадцать лет спустя похоронят епископа Германа.

Из-за этого последнего и, конечно, благодаря сияющей крыше базилику Святого Винценция в народе перекрестили в храм Сен-Жермен-ле-Доре.[127] Вплоть до эпохи Дагоберта[128] эта церковь служила усыпальницей королей первой династии.

Потом роскошную крышу разворовали норманны,[129] и в 1000 году ее заменили высокой квадратной башней, увенчанной шпилем, – и башня эта знакома всем хотя бы по имени.

Именно сюда в нашей половине века молодые люди со всех концов света несут свои блеск или нищету, скуку или грезы, спешат кто с новой спортивной машиной, кто с беззаконной любовью, кто с печальными песнями. Базилика Хильдеберта – это Сен-Жермен-де-Пре.[130]

Казнь Брунгильды[131]

Стало быть, франкские короли завладели всей Западной Европой, кроме Италии и Иберии. Граница их государства тянулась от современного Лейпцига до современной Ниццы, пересекала Баварию, огибала озеро Констанция и шла вдоль Сен-Готарда.

Кончина Хильдеберта, продолжившая собой длинную цепь смертей – как естественных, так и насильственных, – позволила последышу Хлодвига, Хлотарю,[132] взять под свое единоначалие всю эту обширную территорию, и Париж на три года (558–561) снова стал единственной столицей франков.

Если чем и рисовать портрет Хлотаря – то кровью. Вспомним лишь одно из нескольких дюжин его преступлений.

Один из сыновей Хлотаря захотел стать независимым – и отец приказал запереть молодого человека в хижине из досок, которую после этого подожгли. Вроде бы папашу после этого стало мучить раскаяние, и он отправился в паломничество ради искупления греха, но дошел только до Тура. А на следующий год, мучась бронхопневмонией, заработанной на охоте, снова поссорился с Богом и перед смертью бросил в Его адрес такие кощунственные слова: «Ох, что же это за Царь Небесный, если Он губит столь великих царей земных?»

После него также осталось четверо сыновей-наследников, и королевство франков опять было поделено на четыре части.

Париж пережил тогда любопытное приключение, которое лишний раз доказывает значение нашего города. Король Кариберт,[133] которому при новом разделе Франции достался Париж, умер первым, и братья тут же принялись не без алчности делить его земли. Всё бы ничего, но у них никак не получалось достичь согласия в вопросе о том, кому будет принадлежать Париж. И в конце концов они решили сделать его «неделимым городом», которым станут управлять сообща с помощью назначенных ими наместников, причем ни один из трех королей по этому договору не имел права войти в Париж без разрешения двух других. Статус столицы франков в это время можно сравнить разве что с положением Берлина после Второй мировой войны…

Но самое удивительное в этом удивительном договоре то, что три короля соблюдали его в течение шести лет, – особенно трудно в это поверить тем, кто знает, что любовницей одного из подписавших его, Хильперика,[134] была Фредегонда,[135] а другой, Сигеберт,[136] только что женился на Брунгильде!

Королева Брунгильда прославилась не только тем, что ее протащили по земле, привязанную за волосы, одну руку и одну ногу к конскому хвосту, как нам памятно со школьных лет. Брунгильда, прежде всего, возвысилась над своим временем. Эта вестготская принцесса, воспитанная в Испании на римский лад, говорила на классической латыни и ценила поэтов. К тому же она была красива или слыла красавицей: королева, как же иначе! Она сверкала необычайным блеском при дворах, состоявших из выскочек-солдафонов и жадных до земель и недвижимости епископов. У нее был широкий кругозор, она умела вести беседу на любые темы и отлично разбиралась в политике, она была решительной, настойчивой, любила командовать – все эти качества вместе не так уж часто встречаются в любую эпоху, а в ее время и подавно были редкостью.

Сияние Фредегонды, если сравнить с тем, что исходило от Брунгильды, напоминало поблескивание черной геммы или отсвет глаз ночного хищника. Эта необразованная, некультурная рабыня, не обладавшая умом, зато наделенная дикими амбициями, настолько же свирепая при победе, насколько трусливая при поражении, должно быть, отличалась некой животной соблазнительностью, потому что Хильперик только ради того, чтобы ей понравиться, прикончил всего за неделю двух своих первых жен, одна из которых была родной сестрой Брунгильды.

Вот вам начало конфликта. Чуть позже Хильперик вторгся на земли Сигеберта, принеся туда ужас и смерть. Сигеберт ответил тем, что направил против единокровного брата свои германские армии. Все соглашения были нарушены, Сигеберт с оружием в руках вошел в «неделимый город» и обосновался там. Таким образом, Брунгильда стала королевой Парижа.

Третий брат, Гонтран, тщетно пытался выступить в роли третейского судьи.

Соперничество Сигеберта и Хильперика, а затем их вдов и их потомков в течение сорока лет заполняло собой историю, продолжались зверства, грабежи, убийства, сжигались монастыри со всеми их обитателями, преступления совершались прилюдно, среди толпы, и на супружеском ложе, королей протыкали насквозь в ту минуту, когда их поднимали на щит, в кинжалах ловко вытачивались отверстия, чтобы наполнить их ядом, похищали детей, отрезали руки, выкалывали глаза, лжесвидетельства продавались по высокой цене, ненависть передавалась от отца к сыну, подобно наследству… Худшие страницы византийских анналов не содержат таких ужасов. Впрочем, и Византия тут не стояла в сторонке: император Мауриций однажды вмешался в эту кровавую бойню, чтобы поддержать бастарда Хлотаря в его правах.

Сигеберт был убит в Артуа, и Брунгильду бросили в руанскую тюрьму. Хильперика убили близ Парижа, и Фредегонда укрылась на хорах собора Парижской Богоматери, где принялась молиться. Удача или, вернее, неудача еще не раз будет менять лагерь, доставаясь то одним, то другим.

Теперь нам надо немного подправить финальную картину, созданную памятью народа, ту, что в течение стольких поколений населяла детское воображение страшилками. Правда была куда ужаснее легенды: грех восторжествовал, добродетель была наказана, над старостью как следует поглумились.

Но вовсе не Фредегонда обрекла свою многолетнюю соперницу на пресловутую смертную муку – Фредегонда к тому времени уже шестнадцать лет как была мертва. Выиграв последнюю битву между Суассоном и Ланом, она тихо угасла в своей постели, которую к тому времени довольно давно уже делила с любовником – Ландериком. И осуществить посмертное мщение Фредегонды взялся ее сын, Хлотарь II.

И вовсе не молодую прекрасную женщину с пышной грудью привязали тогда к конскому хвосту, но старуху семидесяти девяти лет. Потому что Брунгильде было именно столько. Она правила вместе с сыном, потом – вместе с внуками, она правила, когда были детьми ее правнуки, от их имени. Всеми покинутая, преданная, схваченная врагами, она была обвинена во всех преступлениях, какие только совершались в течение четырех царствований, включая и те, что совершила Фредегонда. Три дня Брунгильду пытали, перед тем прирезав у нее на глазах последних ее потомков, затем посадили ее на верблюда и долго возили ее так сквозь воинский строй под хохот и улюлюканье солдат. Верблюд у франков! Нам это кажется странным, необычным, между тем присутствие верблюда доказывает всего лишь, что продолжалась торговля с Востоком и что меровингские правители унаследовали от Рима склонность к зверинцам.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Король Хильперик и Фредегонда присутствуют на казни обвиненных в колдовстве. Миниатюра XIV в.


Наконец несчастную старуху сняли с седла и привязали за руку, за ногу, за волосы (надо полагать, волосы у Брунгильды были уже совсем седые) к хвосту необъезженного коня…

Историки не могут найти согласия, выясняя, в каком месте была совершена казнь. Большинство, повторяя это друг за другом, помещают место казни в окрестностях Дижона, но некоторые утверждают, что казнь имела место в Париже и что растерзанное тело старой королевы волокли вдоль будущей улицы Пти-Шан.[137] Часть этой улицы после Второй мировой войны была переименована: ей дала свое имя национальная героиня, другая мученица – Даниель Казанова.[138]

Трон Дагоберта

В течение века, который отделял смерть Хлодвига от царствования Хлотаря II, Париж, хотя и переходил из рук в руки и менял королей, не переставал расти. Церковные приходы располагались теперь по обоим берегам Сены: Сен-Жюльен, Сен-Северин, Сен-Мерри, Сент-Этьен, Сен-Марсель, Сен-Жерве, Сен-Лазар… Дома теснились вокруг завезенных издалека мощей или памяти о священнослужителях-чудотворцах. Не стоит удивляться подобному цветнику святых в Париже времен Меровингов – впрочем, как и в других местах в ту эпоху. Добродетель была здесь таким редким товаром, что один тот факт, что ты человек порядочный, великодушный и хоть чуть-чуть стремишься помочь людям, уже считался чудом, и, по общему мнению, такой человек заслуживал канонизации.

Тогда и впрямь «только вера и спасала», вера… и церковники – им одним удавалось иногда внушить страх королям.

Париж рос, но рос содрогаясь. Париж рос, но рос беспорядочно, не зная гигиены, без какого-либо плана. Но какой заботы о благоустройстве города можно было ждать от века, который не знал грамоты и – это касается всего франкского Запада – произвел на свет всего двух писателей: поэта Фортуната, воспевшего Брунгильду, и историка Григория?[139] Никакой другой свет не светил в эти темные времена децивилизации.

Братоубийственные войны, которые истребляли королей и истощали народы, свидетельствуют не только о разгуле насилия и диких нравах, царивших в те времена. Такие кровопролитные войны доказывают и пагубность территориальных разделов, и необходимость единой власти, резиденцией которой, это совершенно очевидно, служил Париж.

Брунгильда первой поняла необходимость единой власти с центром в Париже: когда четверо ее внуков остались сиротами, она – вопреки всем франкским обычаям – провозгласила королем одного, старшего. Стало быть, знаменитый Салический закон – имеется в виду переход престола к старшему из потомков мужского пола, – который так упорно отстаивали при последних Капетингах (из прямо наследовавших трон), являлся на самом деле решением, нет, изобретением Брунгильды, вступившим тогда в противоречие с салической традицией и салическими нормами.

Ум Брунгильды принес пользу ее палачу. Хлотарь II, единственный, кто выжил в долгой семейной резне, постарался восстановить единство власти. Он правил своим государством из Парижа, где и созвал в 614 году совет епископов одновременно с мирской ассамблеей, а правил он разными подчиненными ему франкскими территориями, посылая туда безусловно верных ему высших должностных лиц.

Именно в это время особое и очень большое значение при дворе придавалось функциям мажордома, или майордома,[140] и человек, занимавший эту должность, играл по обстоятельствам роль то первого министра, то вице-короля.

Майордом Австразии, который выступил подстрекателем в «деле Брунгильды», звался Пипином – от него и пошла династия Каролингов.

А что было дальше? А дальше Хлотарю II, умершему в 629 году и захороненному в Сен-Жермен-ле-Доре, наследовал его старший сын, которого Париж сделал героем песенки, – это добрый король Дагоберт,[141] стоявший бок о бок с великим святым – Элигием.[142] Но песенка – не история. Жизнь каждого из этих знаменитых приятелей таит в себе немало сюрпризов.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Петрус Кристус. Святой Элигий. 1449


Обратимся к Элигию… Есть что-то от необычайного приключения в самом его возвышении. Начинал он в Лиможе как кузнец и с самого начала отнюдь не отличался скромностью. Во всяком случае, на своей вывеске он написал: «Элигий, мастер из мастеров, хозяин над всеми». В Париже он обосновался как ювелир, и вскоре среди его клиентов оказались придворные, которым Элигий поставлял чаши, посуду, ларцы, дароносицы и раки для мощей. Золотой трон, который называют Дагобертовым, был изготовлен Элигием для Хлотаря II. Дагоберт получил трон совершенно готовым вместе с прочим наследством.

Работая с золотом, приближаешься к государственной казне, точно так же – работая на короля, становишься его советником. Элигий судил обо всем и вкус к власти имел отменный. Для Дагоберта он перестроил налоговую службу и исправил финансовое положение. Будучи неплохим бизнесменом, прежде чем стать церковником, Элигий продемонстрировал еще большую искусность и ловкость в качестве казначея, чем в качестве королевского ювелира.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Король Дагоберт I. Фрагмент надгробия в аббатстве Сен-Дени


Министров финансов любят редко, но будущего святого Элигия не то чтобы не любили – его ненавидели. Париж питал к нему просто жгучую ненависть. После смерти короля Дагоберта I, страшась за свое будущее, Элигий отправляется в Нуайонское аббатство, где и доживает весьма осторожным изгнанником свой век. Если и свершил какое чудо этот святой, то чудо заключалось в умении изъять у народа столько звонкой монеты.

Что же до самого Дагоберта, то и он был вовсе не таким славным малым, каким его считают. И если сожалеть о кончине этого «доброго короля», то только сравнивая его с наследничками.

У Дагоберта был темперамент воина, склонность к деспотизму во власти и вкусы сатрапа. Убийства совершались им отнюдь не в порядке исключения – напротив, для Дагоберта это был один из методов правления. Он воспринимал брачные обеты как своего рода сделку и много раз менял законных жен, при этом даже и не думая отказываться от доброй сотни сожительниц. И если однажды придворному ювелиру довелось увидеть короля в несколько странно надетых штанах, значит, скорее всего, тот одевался наспех, уходя из гарема.

Тем не менее надо отдать Дагоберту должное: он много разъезжал и, имея благодаря Элигию много денег, преуспел там, где его отец потерпел поражение. Дагоберт практически восстановил единство Regnum Francorum, то бишь Франкского королевства, на территории от Восточной Германии до Пиренеев. Это был жестокий король, но – великий король.

Чтобы обезопасить себя от нападения славянских народов, которые близ границ его германских владений уже начинали волноваться, Дагоберт заключил с византийским императором Ираклием I[143] договор о дружбе и «вечном мире». Из этого ясно, насколько далеко простиралась держава Дагоберта…

И тогда Париж внезапно оказался вторым городом мира, по крайней мере, если иметь в виду значимость того, кто там царствовал. А ведь присутствие где-то сильной власти привлекает туда и стимулирует там всякую деятельность – будь то строительство или торговля, оно благоприятно для роста амбиций, оно магнитом притягивает в эти края путешественников. Должно быть, в Париже нечем было дышать, оглушал шум, доносящийся из мастерских ремесленников, трудно было перемещаться, и уже тогда его жители начали мечтать о свежем деревенском воздухе – именно потому Дагоберт с таким удовольствием отправлялся провести конец недели на своих виллах в Рюэйе и Эпине́.

Именно в Эпине король Дагоберт и умер – в 639 году. Его великое царствование продолжалось всего десять лет. И именно в Сен-Дени, в базилике, построенной Элигием, король Дагоберт и упокоился – первым из французских монархов, которых отныне станут тут хоронить.

После него все снова развалилось. Наследники опять разделили королевство, и даже те, кому при дележке доставался Париж, не делали из него своей резиденции. А мы знаем, что, когда французские власти покидают столицу, ни к чему хорошему это не приводит.

Так что же – последние Меровинги были королями-бездельниками? Не больше, чем многие другие! Впрочем, им едва хватало времени кое-как поцарствовать, а уж что-то сделать… Обзаводясь потомством чаще всего в возрасте четырнадцати или пятнадцати лет, все эти Теодорихи, Хлотари и прочие Дагоберты умирали, не достигнув двадцати четырех – двадцати пяти лет. Все подряд. Таким образом, на столетие пришлось десять или двенадцать королей, которым досталась традиционная декоративная роль: они принимали посланников, произносили заготовленные для них речи, подписывали официальные бумаги, знать не знали, какие приказы отдаются от их имени… Они царствовали, но не правили.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Король Дагоберт перестраивает аббатство Сен-Дени. Миниатюра XIV в.


Ошибка этих королей заключалась не столько в том, что они перемещались в повозках, запряженных быками, – тогда о другом транспорте еще не ведали, других скоростей не знали. Их главная ошибка состояла в том, что они совершенно отдалились от народа, что предпочитали реальной власти роскошь своих дворцов с большей или меньшей толикой распутства. Их ошибка, их несчастье было в том, что они не умели или не могли помешать каждому из своих высших сановников, майордомов, герцогов, графов перестраивать королевство, как тем хотелось, перекраивать и переделывать его, опираясь на один-единственный регион или на собственных сторонников и становясь почти независимыми.

За все это столетие в Париже не было создано ничего прочного и основательного, за исключением Отель-Дьё,[144] творения епископа Ландри.

Никто на Западе в это время не удостаивал вниманием голос, доносившийся из Аравийской пустыни. Занятые своими внутренними переделами, франкские правители не услышали топота бедуинских коней и верблюдов, не приняли серьезных мер, чтобы остановить или хотя бы задержать их чрезмерно быстрое продвижение по Средиземноморью, потому что куда больше их волновало то, что поделывает герцог и майордом Австразии Карл Мартелл.

И когда Париж наконец различил грохот, производимый проповедниками ислама, те уже галопом приближались к Пуатье.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Золотая фибула в меровингском стиле. VII в.

III. Забытый империей

Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Безучастность Карла

Нет никакой уверенности в том, что при Пуатье[145] действительно имела место «битва», нет, – скорее всего, мусульмане попросту разграбили предместья этого города, ну а потом «встретились» с христианами на дороге в Тур. Как это часто случается с войсками завоевателей, которых легкость продвижения заносит чересчур далеко от их баз, – стоило арабам впервые натолкнуться на серьезное сопротивление, они мгновенно обратились в бегство. Но победители и побежденные были в равной степени заинтересованы в том, чтобы в рассказах преувеличивать значение этой стычки: одни – чтобы оправдать свое отступление, другие – чтобы раздуть значимость своей мнимой победы, вот и рождались легенды, ставшие позже историей.

А раз нет никакой уверенности в серьезности битвы, тем более нет никакой уверенности в том, что в тот день Карл Мартелл[146] спас Запад от весьма серьезной, огромной и способной перерасти в трагедию опасности, как бы ему ни нравилось это утверждать. Его противником был не весь мусульманский мир, Карл сражался лишь с отдельной группой арабов и обращенных вестготов, куда менее озабоченных стремлением подчинить себе Европу, чем необходимостью уладить разногласия между местными властями и мятежным эмиром.[147] Это вторжение, по крайней мере вначале, выглядело как большой карательный набег.

Зато в чем мы можем быть совершенно уверены – это в том, что сам Карл Мартелл еще до вторжения арабов дважды разграбил юго-запад Франции. И если мусульмане вторглись в страну – они сделали это потому, что их позвал выступить в помощь ему против Карла герцог Аквитанский.

Карл ведь к тому времени – и точно так же – разгромил Нейстрию, разграбил долины Сены и Луары, завоевал территории фризов, баварцев, саксов, лионцев, а довольно много времени спустя после ухода арабов в третий раз напал на Аквитанию. В то время Абд эль-Рахман внушал куда меньший ужас, чем сам Карл Мартелл!

И когда сарацины вновь появились в долине Роны, их нашествие остановил не Карл Мартелл и не его союзник, король Ломбардии, нет – разложение армии захватчиков началось даже раньше, чем она вступила в битву: распри на религиозной почве тогда уже терзали мусульманский мир и ограничивали распространение ислама. Карлу осталось просто явиться в Прованс с войсками, чтобы наказать там предателей и подвергнуть имущество марсельцев, снюхавшихся с неверными, секвестру.[148] Вот и вся победа!


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Надгробия Карла Мартелла и Теодориха IV в аббатстве Сен-Дени


Тем не менее широко распространявшаяся легенда о якобы выигранной битве при Пуатье, дополненная фактами о провансальском «триумфе», не только позволила Карлу Мартеллу выставлять себя защитником Европы и спасителем христианства, но даже после смерти Теодориха IV[149] (который в случае, если бы составлялся список монархов, по праву получил бы прозвище Неизвестный) избавила от необходимости создавать хотя бы видимость наличия короля.

Почему же все-таки Карл Мартелл не был коронован? Ему не хватило скорее времени, чем желания. Этот бастард повелителя Австразии, майордома Пипина Геристальского, бастард, который решил восстановить ради собственной выгоды отцовское всемогущество, был по происхождению человеком с Востока, австразийцем, столицей для него был Мец, главной рекой – отнюдь не Сена, но Рейн.

Он не знал Парижа, побывал в нем всего однажды, еще в юности, когда пришел сюда с войной, чтобы уничтожить своих первых противников, и вернулся он в столицу Франции только после смерти: Карла похоронили в Сен-Дени, тем самым доказав, что воспринимают его как короля.

А если ему хотелось – или он был вынужден, ведя бесконечные войны, восстановить всегда готовое пошатнуться единство Франкского королевства, то только потому, что у него была собственная концепция такого единства. Он видел в единстве народов, занимающих территорию королевства франков, выгоду для себя лично: надо объединить всех под своей властью, – и потому речь шла скорее о единстве власти, чем о единении народов.

Карл Мартелл с тем большим ожесточением боролся за свои права, что их – в связи с незаконнорожденностью – легко было оспорить, и опирался поначалу в своих действиях на австразийских высших сановников и крупных землевладельцев, поскольку те видели в нем самим Небом посланного защитника своей власти и своего добра. Он всю жизнь поступал именно так, и так же вели себя его потомки, которые всегда благоволили самым богатым и содействовали любому предприятию, в котором крутились большие деньги, независимо от того, церковные деятели в нем участвовали или мирские. Имущие классы охотно отдавались в руки авантюристов, гарантировавших им сохранение приобретенных льгот. Династия Каролингов – куда в большей степени, чем другие, – продемонстрирует нам монархию привилегированных.

Париж ремесленный, Париж торговый, Париж транспорта и всякого рода сделок, Париж изобретателей, Париж – место обмена изделиями и идеями, Париж, кишевший тысячами мелких производителей и обладавший всего несколькими, да и то невеликими, состояниями, – такой Париж ничем не мог заинтересовать Каролингов.

Коронация Пипина

Тем не менее в следующие годы Париж станет местом и свидетелем политических актов, которые повлияют на будущие века.

Гегемонистские мечты Карла Мартелла и его правление не привели к серьезному упрочению Regnum Francorum и не принесли ему народного признания, а потому сыну и наследнику Карла – Пипину Короткому,[150] перенявшему отцовский воинственный пыл и отцовскую жестокость по отношению к противнику, пришлось много воевать. Он организовал новый поход в Аквитанию, два в Германию, еще два в Италию, чтобы разобраться с бывшими союзниками отца – ломбардами, и, наконец, третье его вторжение в Аквитанию вылилось в долгую, восьмилетнюю, и очень кровопролитную войну.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Базилика Сен-Дени


Когда изучаешь историю жизни Карла Мартелла, почти на каждой странице встречаешь глагол «разграбил», когда обращаешься к истории жизни его сына, основным глаголом становится «разорил». Разорение Берри, разорение Оверни, разорение Лимузена и Керси, разорение Лангедока… Разорение, тем более столько раз повторяющееся, выглядит более продуманным действием, чем простое разграбление, в разорении есть нечто более систематичное и более методическое. У Пипина, как единодушно считают все историки Средневековья, политическое чутье было куда более развито, чем у Карла Мартелла.

Кроме того, Пипину еще и повезло, поскольку старший брат Карломан[151] добровольно устранился. У него не было особых способностей властвовать, он ужасался при виде убийств, которых при нем совершилось множество, – что ему оставалось? Только уйти в монахи, что он вскоре и сделал. Пипин, оставшись единственным хозяином (точнее – единственным майордомом, реальным правителем), так же методично, систематически двигался к трону, как опустошал чужие территории. Выполняя эту довольно медленно решавшуюся задачу, он счел для себя полезным вспомнить о Париже.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Коронация Пипина Короткого в Сен-Дени. Гравюра XV в.


Первый раз Пипин вспомнил о нем в 743 году для того, чтобы объявить там на Марсовом поле о коронации последнего Меровинга, Хильдерика III. Тень, призрак короля, но от имени этого призрака Пипин управлял государством в течение восьми лет. На исходе этих восьми лет всемогущий майордом написал папе Захарии[152] странное письмо, ответом на которое стали такие слова: «Лучше назвать королем того, кто имеет власть, чем того, кто от нее отстранен». Пипин воспользовался этим ответом, чтобы созвать в Суассоне ассамблею, которая и даровала – или передала – ему королевский титул «как избранному всеми франками, по узаконении епископами и при повиновении знати». Примерно так выразился средневековый летописец. Вот только кажется, будто на том чудном референдуме голоса епископов и знати имели тот же вес, что и голоса всех франков, вместе взятые. Своего рода предвосхищение, а может быть – и исток юридического раздела всего французского народа на три сословия, эти три сословия так ведь и просуществовали вплоть до полного краха монархии.

На голове последнего из Хильдериков появилась тонзура, и он затворился в тишине обители. А большие монастыри, в знак великого праздника восшествия на престол нового монарха, получили от него роскошные дары, обязанные своей роскошью имуществу и землям всех франков.

Тут надо напомнить, что духовенство той жестокой эпохи отличалось нравами, которые нас с вами сильно удивили бы, столкнись мы с ними въявь: епископы часто были женатыми людьми, чьи сыновья претендовали на наследование епископата; настоятели грабили собственные монастыри, обеспечивая себе возможность жить как сеньоры, и позволяли себе участвовать в войнах, охоте и попойках, они нередко отличались распутством; церковники занимались ростовщичеством, и многие миряне управляли церквами, как лавками или земельной собственностью, «даже не дав себе труда принять священный сан или постричься в монахи».

Папство, испуганное и возмущенное состоянием французской церкви, умоляло Пипина прекратить это безобразие и воспитать новое духовенство, и Пипин приступил к порученному делу, осуществляя его так же методично и систематически. А папство между тем жило в страхе перед угрозой нашествия лангобардов.

И тут Пипин Короткий второй раз вспомнил о Париже или, точнее, о Сен-Дени – но как вспомнил? Он предложил здесь папе Стефану II,[153] избранному на престол после умершего Захарии, стол и кров.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Пипин III Короткий. Миниатюра. IX в.


Ах, какой трогательной была встреча Стефана и Пипина в самом начале 754 года![154] Прибывши к папскому кортежу, Пипин спешился, взял под уздцы лошадь понтифика и смиренно, как конюх, вел ее. Но затем, когда они оказались в первой же часовне, папа бросился на колени перед королем и стал просить у него защиты. У истории иногда просыпается чувство юмора: все это происходило 6 января – в День трех королей![155]

Так же как Стефан не был уверен в том, что сумеет удержаться на своем престоле в Риме, Пипин, со своей стороны, тоже не стал бы биться об заклад, что сохранит за собой новенький трон: его как выбрали, так могли и устранить после следующих выборов, его мог согнать другой претендент на власть… Кажется, все-таки на ассамблее и впрямь были представлены не все франки, вроде бы решение, там принятое, было не совсем единодушным, ведь к тому времени уже начались серьезные волнения…

Воспользовавшись тем, что папа был его гостем и был ему обязан, Пипин настоял на том, чтобы тот полгода спустя помазал его на царство в максимально торжественной обстановке. Местом миропомазания назначили базилику Сен-Дени.[156]

Давайте позволим себе чуть-чуть задержаться на этом торжественном дне 28 июля 754 года: в школьных учебниках истории о нем есть лишь краткое упоминание, между тем политическое значение этого дня, возможно, куда больше, чем дня восшествия на престол Карла Великого. Явившиеся пешком в Сен-Дени и глазевшие в тот летний день на церемонию парижане наблюдали за событием для своего времени совершенно непривычным, можно даже сказать – за нововведением, в любом случае – за событием, последствия которого сказываются и сегодня.

Во-первых, навсегда изменилась сама природа франкской монархии. Ни один из Меровингов не был помазан на царство. В силу традиции до тех пор даже при передаче королевской власти по наследству получить ее можно было, только будучи избранным, причем избрание это всегда могло быть подвергнуто пересмотру – и действительно не раз такому пересмотру подвергалось.

Миропомазание, то есть помазание освященным благоуханным маслом (миром), не было в обычае у франков, не было оно изначально в обычае и у христиан: таинство это позаимствовано из древних магических ритуалов времен фараонов.[157] Смысл помазания в том, чтобы отметить внешним знаком: данный человек избран не людьми, теперь он стал Его орудием в управлении народом, он причастен отныне Духу Божию. Таким образом, после помазания монарх приобретал черты жреца, личности неприкосновенной. «Tu es sacerdos in aeternum»[158] – и любое неповиновение или тем более противостояние отныне воспринималось как святотатство. Здесь корни божественного права монарха.

Такую систему прекрасно можно себе представить в государстве теократическом, глава которого является одновременно и главой священства своей страны. Но в том случае, когда глава государства и глава Церкви – разные люди, когда законы и церковные догмы – разного происхождения, когда власть мирская и власть духовная осуществляют свои функции порознь, порядок в государстве может быть только шатким, хромым на обе ноги, и либо две ветви власти обязаны заключить друг с другом некую сделку, либо они приговорены к постоянным конфликтам. Король желает управлять церковниками, потому что церковники – его подданные, а папа желает управлять своими подданными, в том числе и королем, потому что они верующие и в этом подчинены ему как наместнику Бога на земле.

Если государи не становятся, как сделали Каролинги, ближайшими помощниками папы, а папы, подобно Стефану II и его преемникам, не делаются первыми капелланами короля – что заставляет гражданские власти признать священство привилегированным классом, а власти церковные – попустительствовать всем злоупотреблениям, совершаемым правительством, – кроме Каноссы или Ананьи, императора Генриха на коленях в снегу или папы Бонифация, получившего пощечину прямо на собственном престоле, то нечего и ждать…[159] Или же все завершится расколом, как при Генрихе VIII Английском,[160] который, следуя собственной грубой логике, сделал себя главой своей национальной церкви.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Аббатство Сен-Дени


Конклавы[161] в Карпантрасе[162] и Лионе, осаждаемые толпами горожан, бесконечные свары между галликанами и ультрамонтанами,[163] драмы, связанные с наложением ареста на имущество церкви при отделении церкви от государства и продолжавшиеся вплоть до начала нашего столетия, – все это станет для Франции плодом, который напоила ядом коронация Пипина.

Еще одно следствие помазания на царство в Сен-Дени, не менее пагубное, – образование в Италии особого государства с неограниченной властью церкви, государства, где монарх – понтифик.[164]

Папы эпохи Стефана выставляли себя, как ни странно это звучит, преемниками Римской республики и старались подхватить любую крупицу власти, какая выскользнет из рук Византийской империи. В день коронации Стефан присвоил Пипину еще и титул римского патриция, чисто декоративное, так сказать, почетное звание, которым императоры, начиная с Константина, иногда удостаивали иностранных правителей. Тут Стефан действовал уже отнюдь не как представитель Христа на земле, но как наследник Pontifex maximus[165] в языческой религии. Никогда до сих пор папство не было дальше от евангелической доктрины, никогда еще с такой непринужденностью не смешивала церковь то, что положено кесарю, с тем, что положено Богу.

Суть соглашения, можно даже сказать – сделки, между Стефаном и Пипином была совершенно ясна: «Я короную тебя в Париже – ты восстанавливаешь мою власть в Риме…» А в следующем месяце Пипин собрался в дорогу, и путь он держал в Италию. Напрасно старший брат Карломан приехал из своего монастырского убежища, напрасно умолял его отказаться от войны с лангобардами, старыми союзниками Франции, – Пипин теперь мог пренебречь любыми предостережениями: меч Божий был при нем, и король пускал его в дело с обычной своей решимостью.

Суза в Пьемонте была разорена – папа заговорил о чуде. Настала очередь Пизы, где тоже камня на камне не осталось, – и папа сравнил Пипина с Давидом и Соломоном вкупе. Но почему война после этого остановилась? Неужто франкские военачальники устали?.. Папа Стефан метал громы и молнии, он, не медля и ни секунды не колеблясь, отправил Пипину подписанное святым Петром послание, звучавшее так, будто апостол действительно вышел из могилы и требует, чтобы франки «явились защищать гробницу, где покоится его прах». Что оставалось? Пипин снова тронулся с места.

Побежденные лангобарды отдали Пипину экзархат Равенны, иными словами, не только Равенну как таковую, но и дюжину городов вокруг нее, в том числе Римини, Форли и Урбино. И эту территорию, до тех пор номинально входившую в Византийскую империю, Пипин сразу же и передал «Римской церкви, святому Петру и понтификам – его наследователям» в вечное пользование.[166] Вот таким образом король оплатил полученную им корону. Не кому иному, а Фульраду,[167] аббату из монастыря Сен-Дени, король поручил – вот вам компенсация коронования в самой что ни на есть торжественной форме – возложить ключи от завоеванных городов и акт дарения на гробницу, которая считалась могилой первого апостола. Родилось папское государство. Ключи святого Петра были на самом деле ключами короля Пипина.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Король Пипин III. Фрагмент надгробия в аббатстве Сен-Дени


Дар не принес счастья. Церковь уже двенадцать веков терпит его бремя. Став мирскими государями – со всем, что включает в себя это понятие: союзами или конфликтами с другими королевствами, финансовыми проблемами, созданием армии, войнами, расправами внутри страны, содержанием полиции, смертными казнями, – так вот, став мирскими государями, папы почувствуют, как неуклонно снижается их авторитет, как уменьшается их власть в вопросах морали. Тиара понтифика – в точности так же, как некогда императорская корона, – сделается ставкой в игре вполне земных амбиций. Папы и антипапы,[168] гвельфы и гибеллины[169] – количество смертей в их борьбе значительно превышало количество мучеников, погибших во имя веры. Приверженцы любой ереси – будь то катары или гуситы, вальденсы или спиритуалы – прежде всего упрекали папство в том, что положение его не соответствует основам христианского вероучения. Реформация найдет в этой ситуации самый мощный толчок для своих действий.

Даже в середине XIX века, когда формировалось итальянское единство, Наполеон III осуществил военное вмешательство с целью сохранить владения Святого престола, но это было последнее усилие, направленное на защиту Дара Пипина.

И только в последнем столетии, с тех пор как государство понтифика оказалось благоразумно сокращено до Ватикана, то есть той территории, какая необходима, чтобы поместить там церковные власти, папство обрело значение для всех и влияние на всех, известные нам с вами, такие, какими оно никогда прежде не обладало.

Если вспомнить как следует, получится, что очень мало действий, направленных на удовлетворение честолюбия одного человека и его клана – таких, как первая коронация Каролинга, – имело столь долгие последствия.

Когда Пипин, вернувшись с Аквитанской войны, осознал, что тяжело болен, что конец близок, он приказал отнести себя в Сен-Дени. Тело его было истощено и измучено страданиями, в мозгу засела одна-единственная мысль: как бы понадежнее обеспечить трон своему преемнику, не нарушив при этом никакого закона? Интересно, а бросил ли король, когда его проносили по мостам, хоть один взгляд на город… Париж был для него далеко не на первом месте среди городов королевства: ну что, в конце-то концов – резиденция прежней династии, старый королевский приход вблизи семейного кладбища. Но тело его, согласно его воле, было предано земле именно здесь – в церкви, где со времен Дагоберта покоились останки королей.

Пипин, пока не испустил последний вздох, пока его плоть не истлела, был озабочен тем, чтобы доказать: он – воплощение законности. Его сыну Карлу[170] не придется ломать голову над такими проблемами, и ему удастся совсем позабыть о Париже.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Базилика Сен-Дени

Без Карла Великого

Отношения городов с правителями выстраивает скорее сердце, чем разум. Города в этом смысле очень похожи на женщин. Точно так же, как заставивший сильнее всего страдать любовник оставляет в сердце женщины самую долгую ностальгию, те из королей, что сыграли в жизни города наиболее роковую роль, дольше всего сохраняются в его благодарной памяти. Общество в своих воспоминаниях – просто как девушка!

Франция лелеет память о двух властителях, которые принесли ей больше всего бед за всю ее историю, любит их и чтит с завидным постоянством. Речь о Карле Великом с его завоеванием Запада и о Наполеоне с его мечтами о власти над всей Европой. И опять-таки, подобно брошенной любовнице, которая, говоря о предмете своей страсти, приписывает ему достоинства, которых, кроме нее, никто не заметил, – «Да, он меня разорил… ничего не скажешь – истинный аристократ!.. Да, он меня поколачивал… ничего не скажешь – настоящий мужчина!..» – нация, рассказывая о своем прошлом, обеляет и приукрашивает пагубно отразившихся на ее судьбе властителей, наделяя их высокими добродетелями, коих они сроду не имели.

Из всех лубочных картинок, какие показывают французским школьникам, наиболее лишенная сходства и самая неточная по краскам – портрет императора Карла Великого.

И поскольку при его царствовании в Париже или для Парижа не было сделано ровно ничего, и поскольку его персона закрывает собой весь горизонт, давайте остановимся перед его статуей у Нотр-Дама… Кстати, ни один из других правителей не удостоен такой чести: Филиппа II Августа, например, отодвинули к месту когдатошней Тронной заставы,[171] а именем Филиппа Красивого не названа ни одна улица, даже тупик ни один не назван, что уж тут говорить о памятниках… Ну, значит, остановимся у бронзовой статуи Карла Великого и склонимся к его отражению, скользящему по водам времени.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Карл Великий перед Девой Марией. Фрагмент саркофага. Экс-ла-Шапель


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Фрагмент мантии Карла Великого. IX в. Собор Св. Стефана. Мец


Я сказал, что любое общество ведет себя как девушка? Точно так – во всех смыслах этого выражения. Потому что во властителях, которых она себе выбирает, нация, независимо от того, счастливая у нее любовь с претендентом или несчастливая, ищет мифического отца, если не дедушку. Ищет и в этом жаждавшем безоговорочного восхищения колоссе, образ которого осенял все ее детство, ищет в том, чья власть, пусть даже она связана с лишениями и жестоким обращением, служит надежной защитой. Портрет Карла Великого – доброго и величественного гиганта с пышной седой бородой – это чистейший плод народного воображения.

Для начала – Карл Великий никогда не носил бороды, у него было круглое лицо с длинными усами на франкский манер. Что касается роста, то – да, он был высоким, спорить не стану, но уж никак не гигантом. Величие его выражалось скорее в огромном брюхе, чем в осанке или голосе, – голос у него был тонкий и слабый, а голова постоянно втянута в плечи, будто шея полностью отсутствует.

У Карла Великого было четыре законных жены. С первой – Дезире – король развелся, следующие три одна за другой поумирали. Овдовев в третий раз, Карл завел себе четырех любовниц – надо же как-то утешиться! Своим дочерям он запретил выходить замуж, требовал, чтобы они оставались при нем, и предпочитал наводнять двор бастардами, лишь бы не позволить какой-нибудь из принцесс стать чьей-то женой.

Ничто в характере Карла Великого не говорило о какой-то особенной доброте, и тщетно мы пытались бы понять, за какие такие заслуги один из антипап в XII веке причислил императора к лику святых.

Карл Великий депортировал целые народы и однажды – как говорится, без суда и следствия – приговорил к смертной казни четыре тысячи пятьсот саксонцев, на которых донесли, что они якобы участвовали в мятеже. «Всем им в один день отрубили головы, – читаем в хрониках. – А насытившись местью, король отправился на зимние квартиры в Тионвиль,[172] где отметил и Рождество Христово, и Пасху».

Его методы христианизации были такими же поспешными, как его правосудие, – жители завоеванных стран, не успевшие окреститься в течение года, должны были уплатить штраф: сто двадцать су причиталось с дворянина, тридцать су – с любого свободного человека, пятнадцать су – с раба…

Он был охвачен маниакальной страстью к войне, его отец и дед выглядят по сравнению с ним просто-таки ангелами-миротворцами. За сорок семь лет царствования он организовал и провел по меньшей мере сорок семь военных походов и отбывал каждый год на поле брани так, как мы уходим в отпуск.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Карл Великий. XII в. Скульптура собора Св. Иоганна в Мюнстере


И наконец – этот покровитель школьников[173] не умел писать! Правда, если верить придворному писателю и льстецу Эйнхарду: «…пытался он также писать и с этой целью постоянно держал под подушкой дощечки для письма, дабы в свободное время приучать руку выводить буквы; но труд его, слишком поздно начатый, имел мало успеха».[174]

Вот вам очень краткий и беглый, но зато уж точно правдивый набросок портрета Карла Великого.

Знаменитую фразу, произнесенную Карлом после рождественской мессы 800 года, во время которой папа Лев III возложил ему на голову императорскую корону, фразу, брошенную в ответ ликующей толпе, собравшейся у римского собора Святого Петра, – о том, что, знай он заранее о намерениях папы, не пошел бы в тот день в церковь, – не стоит рассматривать как свидетельство его скромности: куда больше эти слова говорят о гордыне франкского короля и о ярости из-за того, что коронация застала его врасплох.

В самом деле, если коронация через помазание, равно как «обожествление», которым удостаивали древних цезарей, доставались через папу, корона принадлежала императору, который мог получить ее только от своего предшественника, назначившего его своим преемником, или, в случае, когда предшественника нет, от себя самого. Все эти тонкости имели значение и уже тогда символически свидетельствовали о наличии неизбежной борьбы за верховенство между гражданскими и церковными властями.

Ну и зачем тогда вмешивается не в свое дело этот несчастный папа Лев, этот бывший мелкий дворцовый служащий, которого сделал папой он сам, Карл, и которому не удавалось даже и по улице пройти спокойно в собственном городе, потому что на него нападали и лупили почем зря? Какое такое свое превосходство он доказывает, «делая Карла императором»? И что это к тому же за неуклюжесть – сотворить такое в тот момент, когда полгода назад потерявший четвертую жену Карл имеет виды на Византию и ведет переговоры о женитьбе на императрице Ирине![175]

Наполеон не случайно, говоря о Карле Великом, называл его «своим блистательным предшественником». Образцом для Наполеона был не Цезарь и уж точно не Александр – он равнялся только на Карла.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Карл Великий. IX в.


Будучи еще только Бонапартом, начитавшимся Плутарха и отплывавшим в Египет, Наполеон на мгновение мог возомнить себя Александром, но это была всего лишь мечта, причем мечта на одну кампанию. Великий македонец, завоеватель в чистом виде, никогда не поворачивал назад. Зато сходство Наполеона с Карлом Великим было просто невероятное. Да и какое там сходство! Это больше чем сходство, еще немного – и можно было бы говорить о реинкарнации, такое ощущение, будто душа Карла, побродив по земле тысячу лет, нашла наконец пристанище в теле мальчика из Аяччо.

С интервалом в тысячу лет мы видим двух завоевателей, следующих со своими армиями по одним и тем же дорогам, совершающих одинаковые действия с одинаковыми последствиями. Они правили по одним и тем же принципам, они вели себя одинаково, они разоряли и заливали кровью Европу одним и тем же способом. Как тот, так и другой молниеносными операциями одержали первую победу в Италии. И тот и другой продолжали восхождение по лестнице славы в Германии, и тот и другой, мечтая о большом смотре в Булони,[176] выстроили огромный флот, но обоим помешали другие заботы, и оба отказались от похода на Англию. И тот и другой потерпели поражение в принесшей одни несчастья экспедиции в Испанию, причем просьбы Жозефа[177] о помощи звучат как печальное эхо Роландова рога;[178] и тот и другой были разбиты славянами, первый, надо признать, пострадал при этом меньше, чем второй, но ведь Россия ко временам Карла Великого еще не стала ни нацией, ни государством.

Оба они – как Карл, так и Наполеон – были склонны к упорядочению, к законодательству. Европа долго жила, пользуясь капитуляриями Карла Великого, пусть даже их без конца пересматривали и приспосабливали, мы до сих пор живем, пользуясь Кодексом Наполеона.

Первым «королем Рима» был вовсе не Орленок,[179] а маленький Пипин, сын Карла Великого. Мальчик был окрещен и стал королем Италии в один и тот же день: на Пасху 781 года. И точно так же, как Орленок, Пипин не смог унаследовать отцовский трон: он умер раньше Карла.

Пусть даже Наполеон имел, по сравнению с предшественником, то преимущество, что вырвал корону из рук папы и водрузил ее себе на голову сам, а кроме того, женился-таки на принцессе императорской крови – ведь австрийская династия обладала для него столь же мифическим обаянием, сколь византийская – для Карла Великого, зато Карл не дожил до краха своей империи.

Карл Великий обязывал всех своих подданных старше двенадцати лет присягать ему в верности – перед свидетелями и на дароносице, а того, кто отказывался, немедленно бросали в тюрьму, и, таким образом, право на протест было весьма ограниченным, – Наполеон требовал клятвы верности только от армии и должностных лиц.

В числе благодеяний, которыми человечество обязано Карлу Великому, надо прежде всех других назвать Пруссию, ведущую происхождение от большой военной провинции, или марки, – одной из тех, что он создал для защиты границ своего государства. В данном случае – восточной границы. Населенная солдатами, управлявшаяся самыми жестокими из офицеров, самыми испытанными из генералов, Прусская марка, которая была постоянным театром военных действий, и обратившись в государство осталась верной своему первоначальному назначению. Когда в 1806 году Наполеон подпишет – и это будет, наверное, самый роковой его поступок – акт о создании Германской конфедерации,[180] являвшейся, по существу, матрицей Германской империи, он восстановит для известного нам прекрасного будущего творение Карла Великого, которое века с великим трудом и ценой великой крови в конце концов свели до минимума и почти что уничтожили.

Самые опасные черты, самые агрессивные наклонности европейских наций формировались при расколе империи Каролингов, и это достаточно ясно показывает, как плохо переносил народ насильственное объединение под властью тирана. Сразу после падения Наполеона узкоместнические интересы стали проявлять себя особенно резко.

Оба, и Карл Великий, и Наполеон, способствовали появлению нового правящего класса, опирающегося на силу оружия, религии и денег. Буржуазия XIX столетия своим господством над национальными ресурсами и пружинами управления обязана Наполеону, и она сохранит нежную ностальгию по его времени, не важно – тайную или явную.

Социальное расслоение, сложившееся в результате действий Карла Великого, имело еще более серьезные и еще более продолжительные результаты. Именно деятельность Карла придала окончательную структуру еще не совсем оформившемуся тогда феодализму.

А что же тем временем делалось в Париже? Парижем управлял граф – во времена Карла Великого графа звали Стефан,[181] – и единственное, что в Париже играло какую-то роль для государства, – здесь размещалась missalica, то есть нечто вроде административной инспекции по особым поручениям, чье правосудие, осуществляемое двумя missi dominici,[182] один из мирян, другой из духовенства, распространялось на соседние графства: Мульсьен, Мелун, Провен, Этамп, Шартр и Пуасси. Похоже, граф Стефан исполнял одновременно обязанности префекта и супрефекта.

Тем не менее Париж не упоминается даже и в завещании Карла – в списке из двадцати одного города, которым было оставлено какое-никакое наследство. Рим, Милан, Кёльн, Майнц, Зальцбург, Лион, Бордо, Бурж, Безансон, Арль, Руан – все получили золотые и серебряные дары… Санс оказался в списке – там ведь жил архиепископ, а вот Париж, не будучи центром архиепископства, не получил даже и церковной чаши. Должно быть, этим Карл Великий и заслужил тот памятник, который ему воздвигли перед собором Парижской Богоматери, – в этой статуе нет ни малейшего сходства с тем, кого ей положено было изобразить!

Однако, перестав быть столицей власти, Париж оставался столицей торговли и товарооборота. Его окрестили «рынком народов», и большая ярмарка в Сен-Дени, учрежденная специальной грамотой Пипина Короткого,[183] продолжалась целый месяц «для того, чтобы купцы Испании, Прованса, Ломбардии и других областей могли в ней участвовать».

Если не считать этого ярмарочного шума и позвякивания биллона,[184] долетавшего с монетного двора – император разрешил чеканить здесь монету, – на берегах Сены царила тишина, история как бы оцепенела, впала в спячку. Пробуждение будет кровавым.

Таская с собой из Тионвиля в Вормс, из Зальштадта во Франкфурт, из Нимега в Майнц, из Экс-ла-Шапель в Рим блуждающую столицу немыслимой империи, Карл Великий, умирая, мог поверить, что ему на самом деле удалось создать ту самую imperium christianorum,[185] которой он грезил. Империю, военизированную и построенную на иерархии, империю, в которой каждый обитатель, к какому бы роду-племени ни принадлежал, подчиняется единому закону и исповедует единую веру. Увы! Сооружение развалилось сразу же после его смерти, но обломки его мечты сражаются между собой до наших дней.

Сильный и крепкий народ, кажется, сам выделяет для себя противоядия, подобно живому организму. Графы Парижа, появившиеся по указу Карла Великого для того, чтобы служить империи, спасли Францию.

Противостояние Эда[186]

Едва в Экс-ла-Шапель успели предать земле тело Карла Великого, как из глубины нордических туманов, подобно наказанию или кошмару, возникли мириады длинных морских чудищ в чешуе из щитов. У каждого было по тридцать пар весел, и – благодаря этим не то плавникам, не то крыльям – полчища драконов так и летели вперед.

Пока Людовик Благочестивый[187] отказывался от титула короля франков, оставив себе только императорскую корону, пока он пребывал в монастыре, низложенный собственными сыновьями, и внезапно возвращался на престол… Пока его сыновья – Лотарь, Людовик и Карл[188] – оспаривали свои части наследства и сталкивались в кровавых битвах («война братьев»[189]), в которых полегли шестьдесят тысяч человек, потом заключали между собой временные союзы (Страсбургская клятва), о которых им следовало объявить кому на каком языке своим войскам, и, наконец, производили раздел (Верденским договором, который подтвердил, что империя разодрана на части)…[190] Пока Аквитания снова и снова восставала, а Бретань по наущению бывшего missus, увенчавшего себя королевской короной, объявляла себя независимой…[191] Пока сарацины поднимались вдоль «итальянского сапога», а всей Европой овладевала анархия… Пока все это происходило, норманны, вместе с началом нового века появившиеся на берегах Ла-Манша, год от года глубже продвигались по территории Франции, разоряя ее все сильней.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Император Лотарь. Миниатюра Евангелия Лотаря. IX в.


Нашествие норманнов – удивительное явление IX века, агрессивная миграция скандинавов, беспрецедентная для Европы и в подобном виде никогда больше не повторившаяся, – шло по трем основным направлениям, в зависимости от местонахождения отправной точки.

Шведские норманны, или варяги, действовавшие в Балтии, проникли на восток Европейского континента. Всего лишь за одно поколение они – когда водными путями, а когда перетаскивая свои лодки волоком по суше – добрались до Киева, где и основали столицу. Следующему поколению удалось достичь Черного моря, где в 860 году варяги атаковали Константинополь, и оставалось совсем немного до того, чтобы захватить город.

Все это резко изменило тогдашний мир: именно под властью варягов, вокруг их главарей – династии Рюриковичей – сформировалась нация, которую потом стали называть русскими.

Норвежские норманны предпочли для вторжения Шотландию и Ирландию.

Что касается датчан, то они сначала захватили Бельгию, затем двинулись к берегам Ла-Манша. Эти прекрасно организованные, дисциплинированные, соблюдающие субординацию морские разбойники в ходе своей победоносной авантюры для начала в 819 году обогнули Финистер,[192] затем – уже в следующем году – забрались дальше устья Луары. А с 833 года они, умело используя ослабление императорской власти, каждый год продвигали вперед все более многочисленные и отважные войска, наводившие все больший ужас на жителей королевства.

В 841 году норманны разграбили Руан и подожгли его. Все богатые аббатства в округе ждала та же участь, если они – как Сен-Вандриль[193] – не откупались грудами золота. Норманны оказались большими любителями драгоценных металлов и зерновых культур – они систематически нападали на монастыри, зная, что те изобилуют богатствами такого рода. Монахов убивали или уводили в плен – отныне они превращались в рабочую силу, становились рабами. В 843 году наступила очередь Нанта: город был разорен, епископ убит на ступенях храма, пленников войска увели с собой. И в конце концов, слегка пограбив север Аквитании, незваные гости на время угомонились: дойдя до места, где два века назад были остановлены арабы, они решили перезимовать в мягком климате острова Ре.[194]

Встревоженные и исстрадавшиеся епископы умоляли внуков Карла Великого, среди которых тогда царило эфемерное согласие, закрепленное в Вердене, объединиться перед лицом опасности. Но три брата ничего не слышали: празднуя «Режим Согласия», они предпочитали устраивать друг для друга пиры, и если уж воевать, то со своими собственными подданными, дабы те не поднимали головы и подчинялись их власти беспрекословно.

На Пасху 845 года к Парижу подошли сто двадцать датских барок. Народ в испуге разбежался по деревням, город был разграблен, парижан обобрали дочиста… Словом, когда корабли удалялись от Парижа по Сене, было видно, что под тяжестью груза они едва ли не уходят под воду. В числе прочего норманны увезли прекрасную бронзовую кровлю Сен-Жермен-ле-Доре.

Король Francia occidentalis[195] Карл Лысый, подавлявший мятежи в Бретани и Аквитании, был в это время занят: его били сначала аквитанцы, потом бретонцы. Он терпел поражение за поражением, а большего норманнам и не требовалось: они воспользовались пусть и вынужденным, но безразличием короля к их вторжению, чтобы умножить набеги на его территорию. Они поднимались по Вилен[196] до тех пор, пока река еще была судоходна, а затем поднялись по Луаре до Тура и по Гаронне до Тулузы. Анже, Сент, Нант «принимали гостей», Бордо эти «гости» спалили в 848-м… Четырьмя годами позже викинг Готфрид,[197] дойдя со своим войском от долины Шельды до Сены, разбил лагерь на севере Франции, в Жефоссе, близ Боньера.

Карл Лысый хотел было пойти против викингов, но его дворянство отказалось воевать с ними и заставило своего короля вести с Готфридом постыдные для Франции переговоры.

В следующий раз Париж был взят норманнами в 856 году, теперь – на Рождество. И снова многие церкви оказались обезглавлены.

И вот уже норманны – просто везде! Пройдя через пролив Гибралтар, они высадились в Камарге, поднялись по Роне и, словно чертик из коробочки, возникли в Валансе. Затем они добрались до Италии и взяли Пизу.

Третья экспедиция норманнов, опустошившая Париж, состоялась в 861 году.

Трижды за пятнадцать лет ограбленные и трижды оставленные беззащитными, парижане понимали: ждать от короля больше нечего, – они куда больше надеялись на Роберта Сильного, бывшего графа Турского, ставшего потом missus Анжу и Мена. Роберту было доверено и управление территориями от герцогства, лежавшего между Сеной и Луарой, до графств Невер и Осер включительно. Это был великолепный правитель и отважный воин, он-то вел с норманнами непримиримую борьбу, но – увы – пал в бою на Луаре в 866 году.

Ну а чем занимался в это время наш непоследовательный и упрямый правитель? Что поделывал, получив в наследство Францию, этот столько же раз преданный, сколько предал сам, злосчастный Карл Лысый, которому то сумасшедше везло, то удача безнадежно от него отворачивалась? Чувствуя, что бессилен против разбоев и грабежей, что не способен избавить от нужды собственное государство, что ему не под силу заставить себе повиноваться и показать себя настоящим королем, он собрал войско и пошел с ним на брата Германика.[198] Он претендовал на Лотарингию, он замахивался на Италию, он приказал выколоть глаза собственному сыну, заподозрив того в заговоре, и в конце концов получил-таки императорскую корону, блеск которой решительно ослеплял Каролингов.

А парижане издали наблюдали за тем, как Карл Лысый, одержав победу при Анже, не спешит воспользоваться этим успехом, чтобы занять в империи вакантное место.

Потом – все так же издалека – они видели, как он, не обратив внимания на новую высадку норманнов в устье Сены, ринулся за рейнским наследством и был побит…

Окончательно потеряв доверие к кому-либо, кроме себя самих и своего графа Эда, сына Роберта Сильного, парижане стали снова возводить по римским образцам вокруг Сите каменные стены, укреплять острова, а для того, чтобы затруднить доступ чужаков к двум мостам, построили небольшие деревянные замки (châtelets), где круглые сутки должна была стоять охрана.

В городских кварталах на обоих берегах виднелось больше руин, чем строительных лесов. Никто не стремился не только строить, но даже и восстанавливать разрушенное. Зато взлетели цены на землю в Сите, где дома росли все выше. «Ярмарка народов» сократилась, как во времена Аттилы, до десяти гектаров площади острова.

Но неужели все эти оборонительные работы были затеяны зря? Норманны на несколько лет, казалось, позабыли о бассейне Сены. Они предпочитали свои поселения в Англии, где король Альфред в конце концов уступил им часть территории, или продолжали грабить Прованс, в котором для борьбы с ними было создано независимое королевство Арля.

Все началось по новой только в 880 году: часть норманнов во главе с конунгом Зигфридом покинула тогда берега Темзы и направилась к континенту. За время первой кампании они поднялись по Шельде и дошли до Гента. На следующий год их уже видели в Камбре и Амьене. Здесь состоялась битва, в которой норманны понесли тяжелые потери, и это вынудило их отступить в Лотарингию.

Но в 882 году они вернулись – на этот раз дойдя до Реймса, откуда в срочном порядке было вывезено тело святого Ремигия, а летом 885 года Зигфрид, придя морем к Руану, захватил город и стал подниматься по Сене.

Парижане в ответ эвакуировали предместья, все население собралось на острове, и сюда же свезли монастырские сокровищницы, раки с мощами святых и личные состояния.

И вот 26 ноября Зигфрид, соединившись еще с одним норманнским войском, пришедшим с Луары, привел свои семьсот парусников, семьсот кораблей с драконьими головами на носу, к мостам Парижа. Если верить современникам, норманнский флот покрывал два лье водного пространства.

Зигфрид не требовал капитуляции города – он всего лишь хотел (во всяком случае, говорил, что хочет), чтобы парижане разрушили свой большой мост и дали, таким образом, пройти дальше его судам. Но парижан было не перехитрить, они знали цену словам норманнов, а уж тем более – когда слышали такие слова из уст вождя, за спиной которого виднелись тридцать тысяч воинов в железных шлемах, грозных воителей с загребущими руками.

Впервые западный город, не ждавший никакой помощи ни от королей, ни от императора, вместо того чтобы сдаться, выкупить свою свободу или бежать, ответил норманнам «нет». Это решение было принято совместно графом Эдом, епископом Гозленом[199] и населением Парижа.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Карл Лысый. Миниатюра Библии Вивиена. IX в.


Осада Парижа длилась десять месяцев. Закрепившись на правом берету, вокруг Сен-Жермен-л’Оссеруа, норманны изготовляли военные машины и тараны. Первый раз они попытались взять приступом Большой мост 31 января 886 года, потом – 1 и 2 февраля. К городу летели каменные ядра и пылающие стрелы, загорались дома на острове, деревянные башни, огонь охватил Шатле, тучи стрел носились над Сеной… И тут вдруг – паводок! Вода поднялась 6 февраля, – право, эта дата словно бы специально предназначена для парижских драм. Вода поднялась и снесла Малый мост, который связывал Сите с левым берегом, мало того – отдала тем самым один из деревянных замков-крепостей врагу. Вода поднялась опасно: теперь осаждающим стало легче добраться до крепостных стен. Сражались по щиколотку в воде. И к тому же еще начался голод…

А семьсот кораблей Зигфрида все еще стояли в низовьях реки.

Корона перешла от Лысого к Заике,[200] а от того к Толстому – и именно к императору Карлу Толстому[201] граф Парижа Эд отправил посланников, и те глубокой ночью пустились из города вплавь, чтобы попросить военной поддержки и съестного.

Император в ответ направил к Парижу два отряда – оба вялые и бездарные. Одним командовал герцог Генрих Саксонский, который удовольствовался тем, что прорвал блокаду и снабдил город продовольствием, но воздержался от каких бы то ни было боевых действий. А второй был разделан варягами под орех на глазах осажденных.

В апреле умер епископ Гозлен. Граф Эд продолжал отражать атаки, сам появляясь на крепостных стенах и совершая героические вылазки через единственный оставшийся мост. Затем ему удалось ночью выбраться из города, и он галопом помчался в Германию, куда к тому времени перебрался толстяк-император, – упрекнуть того в бездействии и побудить к личному вмешательству в события.

Карл Толстый весьма неохотно двинулся в путь. Он привел с собой такое огромное войско, что, едва оно, спускаясь с высоты Монмартра, предстало перед глазами варягов, теми овладела паника, и они принялись спешно переносить свой лагерь на левый берег. Только ведь мы знаем, что Карл Толстый, обожая власть, риска побаивался. Кроме того, он страдал эпилепсией. И потому, вместо того чтобы завязать битву, пользуясь численным преимуществом («наших» было вчетверо больше, чем норманнов), он начал с Зигфридом переговоры, предлагая агрессору свободный проход по своему государству туда и обратно до Бургундии, которую варяги смогут вволю пограбить. При этом Карл воображал себя тонким политиком: он намеревался воспользоваться норманнами для того, чтобы наказать бургундов за их поползновения сделаться независимыми, а заодно остановить экспансию нового королевства Арльского, которое протянулось теперь от Альп до Севенн и от Юрского хребта до Средиземноморья.

Парижане в такие хитроумные планы не входили, они видели, что император явился ради одного: чтобы дать варягам то, в чем сами они им отказывали в течение десяти месяцев, – право разрушить Большой мост. К тому же Карл Толстый пообещал Зигфриду семьсот ливров серебром в качестве прощального подарка, лишь бы тот двинулся дальше.

И граф Эд, от имени города Парижа, наотрез отказался от сделки, в которой все видели только трусость и предательство.

Тогда император пожал пухлыми плечами, и норманны, потеряв терпение, сделали то, что могли сделать уже давно: вручную вытащили свои семьсот украшенных драконами кораблей на берег и покатили их, выкладывая на пути настил из бревен, по горам и долам на расстояние лье к верховьям, чтобы там спустить на воду. Это была единственная в истории эскадра, которая для того, чтобы пройти от нынешнего моста Йена́ до нынешнего моста Аустерлиц, двигалась по Марсову полю, равнине Гренель и лугам Сен-Жермена. На обратном пути, заставив несчастную Бургундию пережить худшую за все время ее существования зиму, норманнам пришлось поступить точно так же.

Настолько же, насколько восхищало народ героическое сопротивление графа Эда, возмущали его бездарность и мягкотелость императора. Когда полтора года спустя Карл Толстый, низложенный сеймом в Трибуре,[202] скончался, не оставив прямых наследников, но оставив множество претендентов на корону, в летописи появились такие слова: «Королевства, которые пережили его владычество, распались, и каждая частица стала искать государя внутри себя самой».

Епископы, графы и знать Francia occidentalis собрались и решили, что не станут передавать власть немецкому принцу, – в феврале 888 года в Компьене они избрали королем своего защитника, парижского графа Эда.

За век до своего внучатого племянника, Гуго Капета, Эд стал первым королем, которого действительно можно назвать «королем Франции».

Аллилуйя Оттону

Столетие, минувшее со дня избрания королем Эда, графа Парижа, до дня воцарения Капета, было смутным временем, в течение которого империя Карла Великого окончательно распалась. Германское королевство тоже, в свою очередь, развалилось на национальные герцогства. Практически по всей Европе образовывались независимые королевства – некоторые из них просуществовали ровно столько, сколько прожили их основатели, другие уцелели, но веками создавали для всех территориальные и династические проблемы. Императорский скипетр, выпав из рук Каролингов, какое-то время переходил от одного герцога к другому, оставаясь всего лишь бездейственным символом, и так продолжалось до того дня, когда Оттон I[203] из Саксонии попытался возродить Священную Римскую империю как совокупность империи цезарей и империи Карла Великого.

Воспользовавшись царящим повсюду беспорядком, норманны снова стали агрессивны. Сарацины вкусили легких побед во всем Средиземноморском бассейне, особенно в Италии, где вообще не было никакой власти; венгров, действовавших так, словно в их кровь проник какой-то вирус, унаследованный от Аттилы, охватила захватническая лихорадка, которая вела их по пути поджогов и прочего дикарства вдоль диагонали, ведущей прямиком на Шампань; а искатели приключений, которые не были ни сарацинами, ни венграми, тем не менее вели свои шайки по Европе, и это было ничуть не менее опасно.

При полной беспомощности государства, а порой и полном его отсутствии, фьефы[204] – у этого названия готские корни, буквально это значит «стадо» или «паства», – являли миру территориальное, административное, юридическое и политическое единство, обеспечивавшее им не только реальное существование, но и постоянство во времени, потому крупные феодалы становились настоящими королями. Случаются в истории моменты, когда народы не могут найти помощи ни у кого, кроме тех, кто сам же гнетет их и причиняет им зло, – заря феодализма была одним из таких исторических моментов. Быть вассалом – это означало безопасность, дарило надежду, а вскоре – и почет. Каждый стремился, присоединившись к «стаду-пастве» и став зависимым, обрести защиту, а может быть, если повезет, – и толику власти. Церковь принимала участие в насаждении этой системы: епархии и графства иногда сливались, и мы знаем, что тогда среди наиболее крупных феодалов значились графы-прелаты.

В течение этого столетия корона Франции, подобно волейбольному мячу, переходила от одного к другому: ее отпасовывали, она возвращалась к прежнему владельцу, тот пасовал снова… от угасающей Каролингской династии к встающей на ноги Робертинской (потом представителей этой династии назовут Капетингами), от команды немецких принцев к команде парижских графов.

Пас первый состоялся, когда пять лет спустя после избрания королем Эда сын Людовика Заики, Карл III, нашел партию знати, которая возвысила его и короновала в Реймсе. Теперь во Франции было сразу два короля, два держателя титула, и, естественно, началась борьба между ними.

Властителя Германии той эпохи, кстати тоже избранного, звали Арнульфом.[205] По крови он был внуком Людовика Германика. И вот этот самый Арнульф, признав поочередно королем Франции и Эда, и Карла, решил сыграть роль арбитра. После смерти Эда, у которого к тому времени так и не появилось детей, преимущество временно перешло к Карлу, и ради мира в государстве Арнульф признал законным то, что Эд назначил своим наследником именно его. Брат Эда Роберт, олицетворявший надежды Франции, тоже согласился с этим назначением, удовольствовавшись (или притворившись, что довольствуется) титулами графа Парижа, Тура, Блуа и Анже, и объявил себя первым вассалом Карла III Простоватого.[206]

Но почему Простоватый? Это явно незаслуженное прозвище – одна из обманок истории. Достаточно было одному-единственному летописцу, утоляя личную антипатию, наградить Карла III эпитетами Parvus, Minor, Stultus, Insipiens[207] – и вот уже он остался на столетия в обличье дурачка. А ведь этот принц не только не был дурачком, напротив, он был одним из самых умных среди Каролингов. Для того чтобы удержать норманнов от агрессии, он, по примеру англичан, дал им в 911 году посредством подписанного в Сен-Клер-сюр-Эпт договора во владение земли – то самое герцогство, где они и так осели, герцогство, которое в будущем станет называться Нормандией.

Свежеиспеченный герцог Роллон вместе со своими людьми принял официальную религию, а став христианином, одновременно стал и вассалом короля. Теперь он наводил порядок на территориях, где в минувшем году все подряд разорял, – феодальная система себя оправдывала.

Однако в то же самое время Карл III аннексировал Лотарингское королевство (или то, что от него оставалось) и вступил там на престол – и вот это увеличение своей территории оказалось для него фатальным. Царствуя одновременно в двух королевствах, он заполучил недовольных соседей, германских королей, которые зарились на те же земли, и недовольных французских феодалов, обозленных тем, что двор сместился к востоку и высокие должности достаются лотарингцам.

Второй пас: в 922 году граф Роберт поднимает мятеж, в результате которого ему достается корона свергнутого ассамблеей Карла. Во Франции снова два короля, и они снова начинают воевать друг с другом. Битва состоялась в окрестностях Суассона; Роберт, пробывший королем всего год, был убит в сражении, но победу все равно одержало его войско во главе с девятнадцатилетним юношей, сыном Роберта Гуго. Именно этого юношу впоследствии назовут Гуго Великим.[208]

Но, несмотря на то что Гуго выиграл битву, видимо, его сочли слишком молодым для того, чтобы стать королем, и французская знать предпочла юноше мужа его сестры Эммы Радульфа.[209] Бургундского герцога тут же провозгласили королем и короновали. Боковой пас, если продолжать использование спортивных терминов. Теперь у Франции был король Радульф, о котором никогда не вспоминают, единственный представитель Бургундской династии, которая началась и закончилась вместе с ним.

Карл III, захваченный из-за предательства, попал в руки Радульфа и умер в плену[210] через шесть лет. Его жена, королева Огива,[211] бежала в Англию к отцу, королю Эдуарду Старшему, прихватив с собой сынишку: маленькому Людовику было тогда всего два года.

После тринадцати лет беспокойного царствования, ознаменовавшегося главным образом постоянными вторжениями венгров, Радульф скоропостижно скончался, не оставив прямого наследника.

Третий пас. В то самое время, когда все намеревались сделать королем Гуго, он, опасаясь семейных распрей и считая, что посреди общей неуверенности сыграет ловчее некуда, решил отдать корону Каролингам, которым престол теперь даже и не снился: он вернул из Англии сына Карла Простоватого и королевы Огивы. М-да, игра чересчур тонкая: Гуго надеялся, что сможет управлять пятнадцатилетним мальчиком, что станет править от его имени… Разочарование было горьким и скорым.

Итак, Людовика Английского (или, как его чаще называют, Заморского)[212] короновали в Лане.

Новое соперничество между вассалом и сюзереном длилось все время царствования Людовика, и снова появилась необходимость обратиться к германскому арбитру. Читателю игра может показаться слишком запутанной, да и вообще ему уже набили оскомину эти игры – а что же говорить о современниках!..


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Император Оттон I (Всадник. Памятник на Альтмаркт). XIII в.


Судьей на этот раз стал Оттон Саксонский, основатель Священной империи, личность весьма масштабная. Поначалу он взял сторону вассала и для того, чтобы его поддержать, привел свою армию к Парижу. Людовик Заморский сохранил корону, но вся реальная власть была сосредоточена в руках Гуго Великого, для которого было даже создано вокруг Парижского графства герцогство Французское[213] – не только в качестве временного командного пункта, но и в качестве большого наследственного лена. Чуть позже Гуго получил еще и герцогство Бургундское.

Король был тогда до того слаб, что попался в ловушку, расставленную для него жителями Руана, а те отдали его в руки Гуго, заточившего несчастного в донжоне. Узник имел на руках неплохой козырь (правда, единственный) – незадолго до того он женился на сестре Оттона I, и немецкий арбитр снова вышел на сцену. Теперь он рассудил в пользу монарха.

Оттон во второй раз вторгся во Францию, взял Реймс и долго вел свою армию мимо Парижа, прежде чем отвести ее в Руан. Так, обычный военный парад… но кому неизвестно, чего стоят подобные прогулки населению!

Грохот тяжелых башмаков и звон подкованных копыт вдоль всей Сены еще долго отдавались зловещим эхом в ушах парижан.

Гуго отлучили от церкви – такого наказания для непокорного вассала могли добиться короли от своих епископов со времен Пипина. Вот только у герцога были свои епископы… В конце концов взаимная необходимость – нашествие венгров, действовавших близ Реймса и Лана, – вынудила противников примириться.

В 954 году тридцатитрехлетний Людовик Заморский умер после несчастного случая на охоте.[214]

Король не назначил наследника, но престол без всяких затруднений был отдан его старшему сыну Лотарю,[215] впрочем иначе и быть не могло: над этим выбором витает тень грозного Оттона, нового Карла Великого. Гуго, шансы которого при выборе наследника тоже были довольно серьезны, даже и не выставил себя кандидатом, зато в уплату за свой голос потребовал герцогство Аквитанское, а главное – поскольку новому королю было всего тринадцать лет, фактически стал регентом.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Христос и Церковь. Портреты Оттона I и его жены Эдит Английской. XIII в.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Император Оттон II вручает посох епископу. Фрагмент рельефа бронзовых ворот. XIII в. Собор в Гнезно (Польша)


Три герцогства – Французское, Бургундское и Аквитанское – находились теперь в одних руках: Франция выросла из пеленок и начинала показывать миру лицо взрослой нации. Величие Гуго в том, что он помог этому лицу оформиться.

Подобно тому как Людовику Заморскому наследовал его сын Лотарь, титул герцога Франции и все добро от Гуго Великого унаследовал его сын Гуго, которого называли Капетом.

Откуда взялось это прозвище, которое потом веками будет служить именем французской династии? От названия головного убора? Несомненно, нет. Одежды? Скорее всего, так. И вероятно, не просто от названия одежды, но от латинского слова «сарра»…[216] Медиевисты не могут найти в этом вопросе согласия. Совершенно точно имеется в виду церковное облачение, говорят одни, приводя в качестве аргумента то, что герцоги Франции были аббатами в турском Сен-Мартене[217] и носили там каппу. Нет, утверждают другие, это просто короткий плащ, который очень любил надевать на себя Гуго. Вот только – какой Гуго? Летописцы XI века дают кличку Капет Гуго Великому, но уже в XII столетии она присваивается только его сыну. Происхождение королевского имени бывает таким же темным, как происхождение имен самых безвестных личностей из обычных горожан…

Вплоть до кончины императора Оттона I, то есть еще два десятка лет, герцог с королем жили, казалось, в добром согласии. Но когда грозный Саксонец умер и его сменил сын Оттон II, у Лотаря проявилась наследственная болезнь Каролингов – тяга на Восток, он собрал армию и совершил марш-бросок к Экс-ла-Шапель. Гуго Капет не стал его удерживать, более того – втайне помог несколькими воинскими частями, но ввязываться не спешил.

Бедный Лотарь! Несчастный побег от корня Каролингова! Он уже считал себя победителем, проникнув в старый дворец предка, который Оттон II едва успел оставить! От каких мечтаний кружилась тогда королевская голова? Украшавший крышу бронзовый орел с распростертыми крыльями по его приказу был повернут клювом к германским землям – это была угроза! Но слава короля Лотаря с этим деянием и угасла: три дня спустя, из-за нехватки провианта, ему пришлось убраться восвояси, и разве это утешение – что его солдаты на прощание пограбили дворец!

Оттон II приступил к карательным мерам. Его армия вторглась во Францию, и там он всячески преследовал Лотаря: захватил Лан, разорил Шампань и Суасонне, дошел до Парижа… И тут Гуго Капет, который предусмотрительно сохранил бо́льшую часть своих вооруженных сил при себе, преградил ему путь и помешал переправиться через реку, тогда как Лотарь отправился в Этамп, чтобы собрать там войско для помощи герцогу.

В течение всего ноября 978 года Оттон стоял на Монмартре рядом со старой церковью, фасад которой еще украшали романские колонны храма Меркурия. Окрестности Парижа были разграблены императорскими солдатами, северные предместья горели. Но герцог, в каппе или в коротком плаще, продолжал сражаться за свою столицу, не подпуская неприятеля к мосту, всеми способами тревожа его и стараясь остановить.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Император Оттон II. Миниатюра кодекса Св. Григория. X в.


Оттон оставался на холме. Он был похож на огромное жужжащее насекомое, упорно бьющееся о стекло. А потом пришла зима, стало морозить, на юге столицы Франции было подготовлено контрнаступление – и император решил выйти из игры. Утром 30 ноября, в день своего ухода, он собрал своих клириков и приказал им громко петь «Аллилуйя». Подхваченный армией возглас прокатился по окрестностям, достиг изумленных парижан. Шестьдесят тысяч человек орали во всю глотку, их голоса поднимались к небу, а земля, говорят, дрожала. Что означало это радостное пение, исходящее из уст императора и его войска в ту минуту, когда им надо было отступать? Сколько об этом ни думали, никто пока не понял…

Скорее парижанам надо было кричать «Аллилуйя!» – ведь пройдет больше восьмисот лет до того дня, когда германская армия снова решится пойти на их город.


А сейчас… Вскоре придет конец продолжительным династическим колебаниям: Эд спас Париж от норманнов, Гуго Великий создал герцогство с центром в Париже, Гуго Капет только что избавил Париж от немцев – и неувядаемая слава озарила этот род, в прошлом насчитывавший уже трех королей. Состязание за трон вошло в завершающую стадию. При первой же ошибке рода-соперника победа останется за Парижской династией.

Когда подходишь к 1001 году и осознаешь, что половина истории столицы уже позади, когда начинаешь подсчитывать столетия и понимаешь, что между Цезарем и Гуго Капетом стоит столько же веков, сколько между этим последним и нами, как не удивиться и не задаться вопросами: «Да как же время могло пройти так быстро? Каким образом годы пролетели настолько незаметно, оставив так мало следов?»

А это потому, что царствовали Каролинги, и из-за них двух веков словно бы и не было. Годы их правления напоминают наши самые неудачные дни: когда, за что бы ни взялся, дело не клеится, когда прикладываешь силы явно не к тому. Дни, которые не оставляют по себе ни каких-либо творений, ни настоящих воспоминаний, а только сожаления.

IV. Главный город Капетингов

Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Ассамблея Адальберона[218]

Пусть даже избрание Гуго Капета королем имело место не в Париже, города оно непосредственно касалось, поскольку возвращало ему роль столицы, утраченную после смерти Дагоберта. Давайте посмотрим, как все это происходило.

Оттон II отступал, и король Лотарь двинулся вдогонку. Нет, вовсе не для того, чтобы добить, напротив – чтобы заключить с ним союз. Объединиться против герцога Франции! Со стороны Лотаря это было больше чем неблагодарностью по отношению к своему первому вассалу, к человеку, который только что его спас.

Немного времени спустя Оттон II умер. Он умер скоропостижно, неожиданно для всех, в Риме, и в империи тотчас же началось ожесточенное соперничество между саксонцами и баварцами.

И Лотарь, единственным советником которого было собственное благородное сердце, немедленно бросил своих вчерашних союзников, саксонцев, и присоединился к Генриху Баварскому: вместе с ним сподручнее было обобрать нового Оттона, лишить его Лотарингии. В самом деле, зачем трехлетнему ребенку Лотарингия?

Иногда предательство отвечает нуждам большой политики, но оно не содержит в себе системы правления, и человек не может стать великим королем лишь потому, что он хорошо умеет предавать.

Случилось так, что архиепископом Реймса в это время был выходец из Лотарингии по имени Адальберон, обязанный своей удачей и своим богатством Оттону и сохранивший к нему глубокую привязанность.

Взяв Верден, Лотарь арестовал и заточил в темницу всю семью Адальберона. Но опять-таки – принуждение не есть залог победы, и то, в чем преуспел Карл Великий, вовсе не обязательно должно было удаться какому-то Лотарю.

Реймсский архиепископ был важной персоной, его положение в феодальной иерархии соответствовало положению герцога или графа. Кроме того, Адальберон был человеком образованным и одаренным живым умом и известностью своей в христианском мире был обязан школе, основанной им при кафедральном соборе, где служил, – в этой школе преподавали самые выдающиеся ученые. Слово Адальберона имело немалый вес, а ученики способствовали распространению его авторитета далеко за пределами Реймса. Лотарь пошел в атаку на сильного соперника.

Адальберон в ответ вступил в тайные переговоры с Гуго Капетом, после чего взялся за перо, и послания его странным образом напоминали аналогичные времен папы Захарии и Пипина Короткого: «Король Франции Лотарь – всего лишь обладатель титула, зато Гуго Капет – хотя и без титула, но король…»

Лотарь почуял неладное, заподозрил заговор и вызвал архиепископа в Компьень, чтобы тот предстал перед церковной ассамблеей. Однако стоило ассамблее собраться, как в городе появился Гуго Капет со своими войсками и разогнал ее. Это случилось в мае 985 года.

Что оставалось Лотарю? Он притворился, будто не заинтересован в продолжении процесса, а дальше – у него только и хватило времени на то, чтобы умереть, не оставив по себе никаких сожалений. Это случилось в марте 986 года.

Престол оказался свободен? Вовсе нет: Лотарь позаботился о том, чтобы еще при жизни короновать своего сына Людовика и посадить его рядом с собой на трон. И Людовик V,[219] дабы не прерывалась связь поколений, едва похоронив отца, начал осаду Реймса. Адальберон заявил во всеуслышание, что городу совершенно не пристало страдать из-за обвинений, выдвинутых в адрес его прелата и к тому же требующих доказательств. И тут же предложил королю собрать какую его душе угодно ассамблею или какой ему вздумается трибунал, перед которым епископ произнесет речь в свое оправдание и докажет, что наветы не имеют под собой почвы. Вся Франция встала на дыбы, Людовик понял, что придется уступить общественному мнению, снял осаду и снова созвал ассамблею в том же Компьене. Это случилось в мае 987 года.

Вот и вся история противостояния Адальберона с Людовиком V Ленивым: как раз в тот день, когда должна была начаться ассамблея, король во время охоты в лесу споткнулся и упал, да так неудачно, что падение стоило ему жизни. Божий промысел в виде то ли ветки дерева, то ли кабаньего рыла весьма своевременно встал на сторону Капета и Адальберона – а может быть, это они чуть-чуть помогли Провидению? Все Каролинги любили помериться силой с дикими животными: Пипин Короткий выходил как гладиатор на арену; Карл Великий, наставив на кабана рогатину, был ранен; Людовик Заморский пострадал от страсти к охоте, заполучив в результате несчастного случая слоновью болезнь, от которой и скончался… Самый естественный и самый правдоподобный способ уйти из жизни для этого рода.

Гуго Капет сразу же возглавил ассамблею. Адальберон – все немедленно забыли, что он явился сюда в качестве обвиняемого, – открыл собрание, но, так как ассамблея оказалась слишком малочисленной, тут же ее и распустил, предложив каждому из участников дать клятву ничего не предпринимать для избрания нового короля до следующего собрания. И первым поклялся в этом тому, кого назвал «великим герцогом», – конечно же, Гуго Капету. Продолжить заседание в увеличенном составе – должна была прибыть вся французская знать – решено было в конце месяца, только не в Компьене, а в Санлисе – на землях Капета.

Избирательную кампанию провели стремительно, но четко. У Каролингов оставался один-единственный представитель, чье имя могло бы быть названо среди имен претендентов на престол: Карл Лотарингский,[220] дядя Людовика V. Вот только мало кто среди французских сеньоров Карла поддерживал…


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Монограмма Гуго Капета, основателя династии Капетингов


Верховенствовал на ассамблее в Санлисе все тот же Адальберон. Сохранилась его речь, которая проложила путь на престол монархам династии Капетингов. Этот интеллектуал отличался еще к тому же и незаурядным ораторским даром – с его речи началась новая эпоха, вошел в обиход иной стиль.

Взывая к национальной гордости, реймсский архиепископ для начала постарался очернить претендента из рода Каролингов. «Мы знаем, что у Карла есть свои сторонники, которые утверждают, будто именно он должен занять трон, доставшийся ему от предков, – говорил Адальберон. – Но если рассмотреть это дело пристально, то Карл по праву наследования не имеет права на престол. <…> Какими достоинствами обладает Карл, чуждый всякой чести, Карл, чье бездействие раздражает, Карл, потерявший голову настолько, что посмел служить чужому королю и жениться на неровне, женщине из сословия вассалов? <…> Поразмыслите основательно над этим и поймите, что Карл оказался в удалении скорее по своей вине, чем по вине других…»

А что было сказано им про Гуго? «Решите, чего бы вам больше хотелось для государства: блага или несчастья. Если вы настроены на процветание королевства, коронуйте Гуго, славного герцога. <…> Изберите главой герцога, славного своими деяниями, своей знатностью и военной мощью, герцога, в котором вы найдете защитника не только государства, но также и ваших личных интересов. Благодаря его благосклонности вы найдете в нем отца. Кто когда-нибудь просил у него помощи и не получил покровительства? Кто, оставленный заботой близких, не добивался при его содействии своего?»

«Престол, – сказал еще Адальберон, – получают вовсе не по праву наследования. Во главе королевства должен оказаться тот, кто славится не только знатностью происхождения, но и мудростью, тот, чья честь достойна уважения и на чье благородство можно положиться».[221]

Гуго Капет был избран 1 июня 987 года. Париж проводил в Санлис герцога, а встретил короля.

А коронация состоялась месяцем позже в Реймсе: в торжественной обстановке новый правитель получил из рук архиепископа корону – ведь именно архиепископу он был обязан этой короной. Отныне собор в Реймсе станет местом коронаций – вовсе не из-за святого Ремигия, не из-за крещения Хлодвига, а в память о коронации Капета.

Дворец Роберта

Девять лет царствования Гуго Капета были девятью годами трудного правления.

– Кто тебя сделал графом?

– А кто тебя сделал королем?

Пусть даже этот обмен репликами между Гуго и Альдебертом Перигорским был придуман летописцем, он тем не менее очень хорошо иллюстрирует и подытоживает проблемы, которые стояли перед властью в начале династии. Нет никаких сомнений в том, что феодалы, оказавшие монарху поддержку на выборах, обращались к нему именно таким тоном. И ничего тут не было удивительного: наибольшие затруднения причиняли новому режиму обычно те люди, которые помогли его основанию, а потом неизменно считали, что их недостаточно внимательно слушают и не воздают им по заслугам.

В 996 году Гуго Капет умер, и корона перешла к его сыну Роберту.[222]

У Франции не было своего Шекспира, иначе бы она лучше знала странного персонажа со странной судьбой, которого судьба сделала вторым Капетингом. История знает немало правителей, которые заслуживали прозвища Благочестивый, знает довольно много таких, кого подвергали анафеме, но только этот один был одновременно и Благочестивым, и отлученным от церкви.

Роберт и физически отличался от обычных людей, и парижане замечали это, когда он проезжал верхом по улицам города: ступни его были настолько гибкими, что большие пальцы, обогнув стремя, едва не достигали каблука. И он был особенным человеком не только в этом плане.

Теолог, музыкант, мистик – он еще и пел в церкви лучше всех, и, по имеющимся сведениям, сам сочинил несколько псалмов. Знатные сеньоры должны были присягать ему на ковчежце – он изготовил великолепный золотой ковчежец, вот только тот оставался пустым, потому что король не хотел рисковать: а вдруг случится клятвопреступление? Зачем же допускать профанацию святых мощей! Разве из этого не ясно, насколько мало король, до такого додумавшийся, доверял своим вассалам? Можно вспомнить, что, кроме золотой, была у него еще и серебряная рака, в которой лежало яйцо дрозда, – для присяги крестьян и подданных скромного происхождения…

Он щедро раздавал милостыню, а в дни праздников приглашал к столу бедняков и делал им подарки. Но иногда его реакции были весьма неожиданными: однажды слепой приблизился к Роберту в то время, когда он омывал руки перед пасхальной трапезой, и король выплеснул бедняге в лицо всю воду из сосуда. Но… Скорее всего, этот человек не видел, потому что глаза его были покрыты корками, а когда король смыл эти корки – слепой тотчас же прозрел, и народ закричал о чуде. С тех пор, стоило королю где-то появиться, его так и осаждали больные, калеки и просто любопытные.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Королевский дворец на острове Сите (ныне Дворец правосудия)


Похоже, основу характера Роберта II Благочестивого составляли именно такие странности – они отразились и во всех его политических деяниях, и в частной жизни. Несомненно, он был великим утопистом – иначе не предложил бы императору Генриху II[223] проект всеобщего мира и не поддерживал бы со времен собора в Эльне идею установления мира Божьего среди христиан, – и в то же время он был предтечей инквизиции. Роберт внезапно решил преследовать ересь и гордился тем, что сжег живьем в Орлеане четырнадцать человек – «из лучших клириков и лучших мирян города».[224]

Этот благочестивый король развелся с первой женой – Розалией (Сусанной) Итальянской и женился по любви на своей кузине Берте Бургундской, вдове графа де Блуа.

И наконец, этот фанатичный служитель церкви ни на минуту не утрачивал своего королевского достоинства, вовсе не желал умалять свою власть, а, наоборот, хотел закрепить за собой право назначать священнослужителей в епархиях по своему выбору, что и лежало в основе его конфликта с Римом. И тут папа, терпевший куда более тяжкие грехи в капитулах соборов и монастырей, не выдержал. Сославшись на то, что брак между королем Робертом и королевой Бертой – это брак между близкими родственниками, отлучил виновника от церкви,[225] на королевство был наложен интердикт.[226]

По легенде, короля покинули не только приближенные к нему лица, но все его подданные – бежали от него, словно от зачумленного. Все его благодеяния, все псалмы и даже совершенное им чудо в одночасье стали не в счет. Только где-то в недрах дворца в Сите, как скажет летопись, «у него осталось двое хилых слуг, которые обеспечивали пропитание, но даже и они смотрели на посуду, из которой ел и пил император, как на что-то омерзительное и тотчас после королевской трапезы бросали объедки в огонь».

Милая картинка, которая запечатлелась в нашем воображении с детства, вместе с картинами великого ужаса накануне 1000 года от Рождества Христова, когда народ, набиваясь в церкви, ожидал увидеть там, как под трубы Страшного суда разверзнутся своды… Во всем этом, как часто случается со свидетельствами летописцев, есть, разумеется, зерно истины, но оно почти затеряно в большом мешке со всякими баснями.

Тысячный год прошел, как и все остальные, небеса безмолвствовали.

И король Франции остался королем.

Пять лет Роберт сопротивлялся давлению со стороны папы, потом наконец уступил. Расставшись с королевой, которую он любил, король женился на Констанции Арльской из Прованса. Да, конечно, она не состояла с ним ни в каком родстве, зато характер у нее был хуже не придумаешь. Теперь день за днем Роберту приходилось переносить ярость и бесконечные упреки, королевский двор наводнили сиятельные господа из Средиземноморья, чьим главным достоинством оказалась склонность к интригам, воровству и разврату. Ох как сильно выиграла от этого нравственность – невооруженным глазом видно!

Среди прочих реконструкций, осуществленных при Роберте, – таких как восстановление монастырей Сен-Жермен-де-Пре и Сен-Жермен-л’Оссеруа, лежавших в развалинах со времен нашествий норманнов, Париж обязан Роберту Благочестивому полной перестройкой королевского дворца в Сите.[227]

Может быть, король надеялся, что новое убранство дворца поможет изгнать печальные воспоминания об отлучении, может быть, рассчитывал, что великолепие жилища восстановит его на время пошатнувшийся авторитет, а может быть, дворец попросту малость обветшал?

Это здание, опиравшееся на фундамент, несколько веков назад заложенный римлянами, служило Меровингам, Каролинги презрели его, а графы Парижские – затем герцоги Франции – затем короли Франции сделали дворец своей резиденцией и отсюда правили государством. Предыдущие короли, в эпоху битв и неуверенности, поддерживали дворец в таком состоянии, чтобы он отвечал лишь их сиюминутным нуждам, и только Роберт, перестраивая здание, пожелал, чтобы дворец сразу бросался в глаза красотой и пышностью, чтобы он превратился в palatium insigne.[228]

Династия Капетингов, едва начавшись, приступила к перестройке Парижа.

И как же он стал на самом деле прекрасен, дворец Роберта Благочестивого! Этот дворец послужит резиденцией семнадцати королям – с 1000 года до середины XV века. Его расширяли и перестраивали, к нему пристраивали башни и новые здания, одни короли его ухудшали, другие улучшали, от Людовика IX он получил Сент-Шапель,[229] от Филиппа Красивого – Торговую галерею,[230] от Карла V – Часовую башню…[231]

А когда после выхода из Столетней войны Карл VII решил обосноваться в Лувре, он даровал дворцу в Сите одну из главных в королевстве функций, ему была отдана одна из основных ветвей власти: здесь стали творить Правосудие. И до сих пор это так.[232]

Большой колокол Часовой башни, звонивший лишь для того, чтобы известить о рождении или смерти очередного короля, начнет раскачиваться в Варфоломеевскую ночь, вторя набату Сен-Жермен-л’Оссеруа,[233] парижский парламент, воплощавший в этом же дворце преемственность власти, во время религиозных войн не позволит папству подбирать своих кандидатов на пустующий королевский престол. Советники парламента из недр своей крепости закона не раз пойдут на прямое сопротивление самому королю, отказываясь утверждать его решения.

Вспыхнувший в XVII веке пожар, уничтоживший бо́льшую часть сделанного при Филиппе Красивом, в том числе прекрасные мраморные статуи правителей и знаменитый мраморный стол,[234] и другой пожар, в XVIII столетии, привели к необходимости частично реконструировать здание, но работы производились уже с учетом стиля того времени, в котором его реставрировали. В XIX веке дворцу окончательно придали тот вид, который нам знаком. По этому строению в композитном стиле можно изучить все периоды развития французской архитектуры.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Королевский дворец в Сите. Интерьер зала. XII в.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Печать Роберта Благочестивого


Истцы продолжают приносить сюда жалобы по поводу какого-то конфликта, адвокаты все так же выдвигают аргументы в защиту подсудимого, судьи по-прежнему выносят приговоры… Здесь расследуют преступления, как и во времена первых королей, а Кассационный суд заседает почти там же, где при Людовике Святом помещалась Судебная коллегия.

Кто спорит, в мире есть куда более красивые здания, более цельные, а главное – более гармоничные, но вряд ли можно найти такое же волнующее, как это: камни, из которых оно сложено, скреплены, связаны, соединены между собой человеческими судьбами, и когда ты идешь по нему, то с каждым пройденным метром углубляешься в саму историю.

А ведь построивший его король в последние годы жизни жаловался на то, что не может добиться справедливости для себя самого. Сыновья взбунтовались и принялись грабить и жечь его владения, по его же собственным словам, они вели себя по отношению к отцу как крупные феодалы.

Разочарование Анны

Жалоба в такой форме была не случайна: истинным бедствием для новой династии стало наследство, полученное от прежней, – феодализм.

Редкий правящий класс обладал таким низким культурным уровнем, как этот – класс сеньоров, крупных и мелких землевладельцев, сидевших взаперти в своих унылых квадратных башнях и выбиравшихся оттуда только для того, чтобы заставить людей склониться перед ними, а животных – в ужасе разбежаться. Война, охота, адюльтер, а в качестве побочного занятия – грабежи и насилие: вот и все дела, которыми они занимались. Женщины в этом смысле были не лучше мужчин, они были столь же воинственны, так же увлекались охотой, так же легко шли на любое злодеяние, лишь бы утолить скотскую – иначе не назовешь – страсть… Словом, обольстительности у какой-нибудь владелицы замка в 1000 году было примерно столько же, сколько у солдата-наемника. А если одной из этих дам случалось полюбить изящные искусства, это пробуждало в ней (вспомним Обре д’Иври[235]) желание казнить архитектора, чтобы он не выстроил другим нечто похожее на то, что сделал для нее…

В деревнях практически не осталось свободных людей: сеньоры вынуждали тех, кто живет на их землях, признавать себя сервами, то есть рабами. Что же касается семей, которые поколениями жили в рабстве, то случалось, что при передаче наследства они оказывались собственностью нескольких владельцев, и детей из такой семьи делили, как скот или выводок домашней птицы…

Ни одно общество не было столь реакционным, как это, потому что право здесь было основано лишь на повторении предыдущих действий: «Наши отцы этим владели, им была дарована вот эта вот привилегия, им принадлежало на это исключительное право пользования…» – вот и весь разговор. Таков кодекс законов феодала. Разбой, совершенный дедом при въезде в свой домен, ограбление им путника, выкуп, который он потребовал с прохожего, при внуке становился дорожной пошлиной, которую он взимал постоянно. Никаких законов – одни обычаи, да и те сами по себе чаще всего были лишь повтором старых злоупотреблений.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Анна Киевская – королева Франции. XVII в. Собор Сен-Венсан в Санлисе


Церковь, владевшая огромным количеством земли, недвижимости и послушной рабочей скотины, благословляла этот общественный строй. Когда читаешь вот такие заявления, вышедшие из-под пера монаха, можно подумать, будто уже прекратили проповедовать Евангелие: «Всякая власть – от Бога, который дивным и высочайшим образом устроил так, чтобы на земле были цари, герцоги и другие люди, долженствующие приказывать другим. Богом положено, чтобы малые, и это логично, зависели от великих. Самому Господу угодно, чтобы между людей одни были сеньорами, а другие – сервами».

Этот текст приводит в замешательство, но вспомним, что многие из нас были современниками Гитлера, который, стремясь к иным целям, руководствовался теми же принципами.

Помимо всего прочего, владельцы поместий так хорошо ими управляли, что два года из трех там не было урожая, а стало быть – люди голодали. Единственным средством, которым могли воспользоваться сервы, были мятежи, бунты. Крестьянские восстания, подобные тому, которое позже назовут Жакерией,[236] начались приблизительно на рубеже тысячелетий. Первой песней свободы, прозвучавшей на французской земле, первой революционной песней была такая:

Ту же кровь и ту же плоть

Дал и нам, и им Господь,

Те же ноги, те же руки,

Те же боли, те же муки —

Сердца б им немножко хоть!..[237]

Нормандцам, которые ее пели, отрубали руки и ноги. Когда Анна Ярославна[238] в середине XI века приехала из Киева во Францию, чтобы стать женой Генриха I,[239] унаследовавшего престол от Роберта Благочестивого, она писала отцу Ярославу Мудрому отчаянные письма. Жаловалась на то, что ее отправили в варварскую страну с мрачными жилищами, уродливыми церквами и чудовищными обычаями. Несмотря на то что русские как нация насчитывали к тому времени всего-навсего два века существования, Киев считал себя соперником Византии, почти равным ей. И вовсю копировал пышную византийскую архитектуру, ориентировался именно на византийские изящные искусства, помпезную роскошь, богатство и изобилие, великолепие церемоний.

Во время всего долгого путешествия княжна Анна тешила себя надеждами, что вот – она выходит замуж за короля Франции, Хлодвига и Карла Великого в одном лице, что едет в город Париж – вторую Византию, западную…

Как же горько она была разочарована, увидев почти сорокапятилетнего, преждевременно истощенного бесконечными кавалерийскими атаками жениха, который что-то невнятно лопотал на латыни, тогда как она предпочитала греческий, без зазрения совести извлекал выгоду из торговли церковными бенефициями[240] и всегда пребывал в неуверенности, вернется ли необворованным, если отъезжал от дворца дальше чем на три лье.

Ну а о чем мечтал, какие цели преследовал Генрих I, заключая этот первый франко-русский союз? Хотел ли он произвести впечатление на своих объединявшихся против него вассалов, показав им, какой важной персоной его считают на другом конце света? Или ему потребовалось так далеко идти, чтобы найти собеседников, у которых еще сохранились иллюзии насчет него?

Этот король Парижа, этот призрачный король, пославший в степную даль епископов Суассона и Мо: привезите мне, дескать, оттуда жену, – ведь он тот самый король, который позволил окружить себя в Фекане, тот самый, кто на протяжении всего своего правления пытался заставить признать его власть в Сансе, тот самый, кому только и удалось победить близ Вильнёв-Сен-Жорж!

Вот таковы были границы его державы, таково было его королевство на самом деле… Никогда Франция не была такой маленькой, как в его царствование, но никогда она не распространяла своих притязаний так далеко.

Далеко – потому что несколько капель византийской крови, смешавшейся в жилах Анны Киевской со шведской кровью ее предков по материнской линии, позволяли молодой королеве искренне верить в то, что она наследница по прямой Филиппа Македонского и Александра Великого, именно из-за этого она назвала своего старшего сына Филиппом. Шесть королей Франции обязаны русской княжне этим греческим именем.

Если бы Филипп I,[241] находившийся на престоле почти полвека – если точно, то сорок восемь лет, из которых тридцать восемь правил единолично, – был великим монархом, об этом как-нибудь да стало бы известно…

Зато нам известно, что король не обладал ни единой из сколько-нибудь заметных добродетелей, да и не очень заметными – тоже, напротив, кажется, Филипп был целиком соткан из мелких пороков. Он был прожорливый, жадный, продажный, циничный, вполне возможно – трусливый, заботился только о собственном комфорте и чувственных наслаждениях, его слову нельзя было верить. Когда ему не хватало денег, он брал их откуда придется, лишь бы добыча была легкая: опустошал сокровищницу Сен-Жермен-де-Пре, сдавал внаем вассалам королевскую армию – кто даст больше, тот и получит!

Отлученный от церкви за брак, связанный с двойным адюльтером, он даже и не подумал переживать это драматически, как его дед в аналогичных обстоятельствах, вполне равнодушно выслушал все анафемы, произнесенные в его адрес церковными соборами в Клермоне, Туре, Пуатье, самом Париже, а ведь они и назначались специально, чтобы осудить его. Правда, в конце концов он пообещал развестись со своей супругой, но это обещание ничего не стоило: еще десять лет они продолжали жить вместе как ни в чем не бывало.

Филипп I ухитрился не сделать ничего существенного за все время своего царствования, хотя в этот период происходили великие события.

Герцог Вильгельм Нормандский[242] отправился завоевывать Англию, и Филиппу было даже приятно, что беспокойный вассал теперь далеко. Конечно, ему стало не так приятно, когда этот самый бастард-завоеватель, основав за Ла-Маншем свое королевство, с оружием в руках появился на дороге, ведущей к Парижу, но тут королю повезло: Вильгельм был смертельно ранен во время захвата и разграбления Манта, и Нормандская кампания на этом остановилась.

Папа Урбан II объявил Первый крестовый поход, и Филипп вполне благосклонно смотрел на то, как Петр Пустынник[243] ведет через Германию, Венгрию и Болгарию несчетные орды нищих – голодных, зараженных его фанатизмом крестьян и искателей приключений. Народное ополчение Первого крестового похода, участники которого по пути грабили Европу, постоянно уменьшалось в численности из-за болезней и истощенности долгой дорогой, а избежавшие гибели были разбиты при первой же встрече с турками.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Печать с изображением Филиппа I – сына Генриха I и Анны Киевской


Еще более благосклонно смотрел Филипп на «официальный» Крестовый поход – дворянский. Эта армия, в которой числилось сто тысяч всадников, то есть в целом насчитывалось не меньше миллиона одержимых страстными и честолюбивыми стремлениями человек, двигалась разными дорогами посуху и по морю к Константинополю и Малой Азии. В то время как крестоносцы переживали приключение, о каком мы и сейчас не прочь помечтать, в то время как они, несмотря на сокрушительные потери, зной, жажду, чуму, массовое дезертирство, соперничество между военачальниками, добирались и добрались-таки до Антиохии и после восьмимесячной осады взяли ее и основали в Иерусалиме королевство для Готфрида Бульонского,[244] Филипп… А что Филипп? Он удовольствовался тем, что заполучил Монфор-л’Амори и как следует пощипал Септей и Удан.[245] Самые смелые замыслы влекли его к Валуа или Солони, больше всего неприятностей доставил ему донжон Монлери, логово мелких сеньоров-грабителей, загородивших ему путь из Парижа в Орлеан.

Незадолго до смерти Филиппу все-таки удалось взять эту крепость, и это оказалось самое оглушительное его достижение за всю жизнь. «Береги сию башню, – писал он сыну Людовику. – Из-за нее я состарился раньше времени. Злоба и вероломство тех, кто ее населял, не давали мне и минуты передышки!»

Один из обязательных признаков великих установлений – то, что они могут функционировать даже при незначительных личностях. Если монархия Капетингов смогла пережить таких королей, как Генрих и Филипп I, значит она была достаточно прочна.

Монархов били, их имущество грабили, но никто уже не оспаривал законности династии.

Домен Людовика

Когда на сцену вышел Людовик VI[246] – все переменилось. Людовику также была свойственна навязчивая идея всех Капетингов: держаться за столицу королевства, защищать подступы к ней, контролировать дороги, которые к ней ведут, увеличивая вокруг нее свой домен, и, опираясь на этот домен, заставлять другие герцогства и крупные сеньории королевства с собой считаться. Но Людовик VI взялся за выполнение этой задачи с небывалой доселе энергией. Он был избран и коронован, как все первые Капетинги, еще при жизни отца, и именно он в последнее десятилетие жизни Филиппа I командовал армией, так что взятие Монлери – его, а не чья-то победа.

«Несравненный богатырь и выдающийся гладиатор», как писал о нем аббат Сугерий, Людовик VI до того, как сделаться Толстым, заслужил прозвища, которые можно перевести как Воинственный или Вояка и Шустрый или Бодрый.

Он, вне всякого сомнения, обладал необыкновенными физическими данными и, может быть, своей комплекцией был обязан проявившейся во втором поколении степной крови. Едок хоть куда, этот толстяк, которого, едва он перешагнул сорокалетие, приходилось уже поднимать на руках, чтобы он сел в седло, показывал в бою бешеный темперамент и, не желая никого слушать, всегда кидался в самую гущу битвы.

Но где же он совершал все эти подвиги? Назову Шеврез, Нопль, Моль, Рошфор-ан-Ивелин, Шатофор, Корбей… По выходным вы ездите за город – в рестораны при гостиницах с такими названиями? Да, сегодняшние парижские пригороды – это поля сражений Людовика Бодрого!

Толстый король не довольствуется тем, чтобы с оружием в руках очищать свой домен, – он покупает, выторговывает, отнимает, сжигает или разрушает опасные донжоны, он безжалостен к разбойникам-дворянчикам, он отпускает на волю рабов, он выдает некоторым городам грамоты, свидетельствующие о том, что им разрешено быть коммуной. А после наведения порядка у себя он берется наводить его у других – у крупных вассалов. Эта большая работа длилась в течение трети века.

Вот он перешел через Уазу, затем вернул Нормандское герцогство в его изначальные пределы и там, на границе, предложил английскому королю Генриху I поединок на глазах двух армий – на мосту над Эптой… но англичанин не принял вызова! Вот он – впереди своего войска – переплывает Индру, потом мы видим его в Артуа, в Берри и в Оверни – и повсюду он является как настоящий король и доказывает, что (еще раз процитирую аббата Сугерия) «король умеет добиваться своего».

Он довольно поздно женился – на женщине столь же превосходной, сколь и уродливой, и произвел с нею на свет девятерых детей – чтобы обеспечить будущее рода.

И вот Париж, уверенный в прочности своей династии, Париж – столица истинного могущества снова взмывает ввысь. На левый берег возвращаются богатство и блеск ума, монахи поворачивают течение реки Бьевр для орошения своих садов и приведения в действие своих мельниц, осушаются болота, на бывших полях начинается строительство… Предместья соединяются, и от одной отдаленной колокольни до другой простирается разросшийся город.

Тем временем на правом берегу – это новость! – наперегонки развиваются ремесло и торговля. И прежде всего – торговля едой. Вдоль Гревской набережной, будущей набережной Отель-де-Виль,[247] формируется Парижский порт, точнее, выстраиваются разделенные мельницами многочисленные и разнообразные пристани – туда приходили суда с сеном, зерном, лесом, вином, углем, солью… Гран-Шатле,[248] которую Людовик Толстый только что перестроил, сделав каменной, стала теперь уже не обычной сторожевой башней, но настоящей крепостью, а вокруг нее вырос целый квартал, где торговали всяческой снедью, и это отразилось в живописных, красноречивых названиях улиц. Возникли улицы Большой Скотобойни, просто Бойни и Живодерни, Бычьей Ноги, Курятников и… «Паука» – нечего удивляться, речь не об обычном пауке, а именно о пауке в кавычках: таким термином – «araigne» – обозначали тогда четырехлапый крюк, на который мясники вешали тушу. Восемь веков спустя, когда построят Ле-Аль, или «Чрево Парижа»,[249] город будет снабжаться все из тех же кварталов.

При Людовике VI Париж стал таким же бодрым, как его правитель, и у него пробудился такой же аппетит. Теперь Париж продает, Париж меняет, Париж богатеет. По сравнению с деревнями и даже с другими городами королевства (если не считать нескольких больших городов Прованса и Лангедока) Париж – настоящий цивилизованный город, жители которого более независимы и более ответственны, чем в других местах. Конечно, Парижем владеют сообща король и епископ, и потому большинство его обитателей вынуждены нести оброк – натурой ли, работой – и они себе не принадлежат, потому что, точно так же как рабство поместное, существовало рабство городское, и сервы жили везде, но тем не менее в основном горожане, особенно зажиточные, – это были уже свободные люди, а кроме того, ремесленники объединялись в цеха – профессиональные союзы Средневековья. И точно так же, как товары в лавках или звонкая монета у менял, мысли перемещались по Парижу в куда большем числе и куда быстрее, чем в других местах. Торговые улицы, должно быть, походили тогда на рынки в арабских странах: покупатели, продавцы, носильщики, нищие, калеки – все перемешивались в гудящей и движущейся толпе.

Мы знаем, что животные тогда гуляли на свободе, и однажды это привело к трагедии в королевской семье.

Старший сын Людовика Толстого принц Филипп, уже избранный в короли и вместе с отцом владевший троном, проезжал верхом мимо Сен-Жерве,[250] его лошадь была напугана выбежавшим на дорогу стадом свиней, встала на дыбы, сбросила седока, молодой человек ударился головой о камень и… его отнесли во дворец уже мертвым.

Что делать? Единственное, что в такой ситуации оставалось: избрали и короновали младшего сына Людовика, его тезку, который получил прозвище Людовик Младший,[251] потому что к моменту коронации ему было всего одиннадцать лет. Никому не дано узнать, что потеряла Франция в связи с безвременной кончиной Филиппа, но что она ничего не выиграла, заполучив в короли его младшего брата, – известно точно!

Однако вернемся в оставленную нами ненадолго эпоху. Для того чтобы воспрепятствовать свиньям менять ход истории, животным было запрещено бродить по улицам, всем, за исключением свиней монастыря Святого Антония, впрочем при условии, что тем будет привешен на шею колокольчик…

Последним достижением Людовика VI стало присоединение к королевству Аквитании. После стольких веков изнуряющей борьбы между королевством и герцогством нашлись наконец мудрый король, у которого был сын, и мудрый герцог, у которого подросла дочь, и они решили соединить своих детей, а вместе с ними – и свои владения. Герцог Гильом X Аквитанский, умирая, передал королю Людовику VI заботу о своем герцогстве и опеку над юной Алиенорой, своей единственной наследницей, которой предстояло выйти замуж за наследника французского престола. Бракосочетание Людовика Младшего и Алиеноры Аквитанской состоялось в 1137 году. И в то самое время, когда в Бордо играли свадьбу, объединившую две части нынешней Франции, юг и север, hoc и oïl,[252] в Париже, в королевском дворце Сите, тучный воитель, словно почувствовав, что все задачи выполнены, умер от злокачественной дизентерии, лежа на ковре, на котором он попросил перед тем насыпать пепел в форме креста.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Людовик VI Толстый. Изображение на современной юбилейной медали


Людовик VI мог закрыть глаза, будучи уверенным в том, что с честью выполнил свой королевский долг. Граница государства, когда он получил его, не заходила за Монлери, теперь она передвинулась к Пиренеям.

Школа Абеляра

В те же – поистине счастливые! – времена правления Людовика VI прославился молодой человек, который помог утвердить репутацию Парижа как столицы духа. Он был бретонцем из-под Нанта, и звали его Абеляр.[253]

Нам он известен главным образом историей своей любви к прекрасной Элоизе и злоключений, помешавших этой любви. От его имени народ-острослов даже образовал новый глагол, обозначавший ту операцию, которую ему, увы, пришлось перенести (хотя философ прекрасно обошелся бы без этого способа увековечить память о нем): синонимом слова «оскоплять» стало «abélardiser». Именно это происшедшее с ним несчастье, а также его любовная переписка (частично недостоверная) заставили мир забыть о том, кем он был на самом деле.

Между тем в истории не было философа, столь же блестящего и столь же рано сформировавшегося. В том возрасте, в каком обычно еще учатся, Абеляр уже наставлял других. Везде, где только ни появлялся этот выдающийся ученый – в Корбее ли, в Мелене, – он вступал в спор с местным преподавателем теологии, разбивал в пух и прах его аргументы и отнимал у того аудиторию. До высокомерия уверенный в себе, красивый и отдающий себе отчет в том, что красив, насмешливый, резкий, сознающий, насколько он превосходит разумом всех окружающих, вооруженный глубоким знанием Аристотеля, что само по себе давало ему огромное преимущество над соперниками, этот молодой человек обладал всем необходимым, чтобы возбудить ненависть старшего поколения. Зато для молодежи он был бесконечно привлекателен. В труде, названном «История моих бедствий», Абеляр так описал начало своего пути: «Избрав оружие диалектических доводов среди остальных положений философии, я променял все прочие доспехи на эти и предпочел военным трофеям – победы, приобретаемые в диспутах. Поэтому едва только я узнавал о процветании где-либо искусства диалектики и о людях, усердствующих в нем, как я переезжал, для участия в диспутах, из одной провинции в другую, уподобляясь, таким образом, перипатетикам… Возымев о самом себе высокое мнение, не соответствовавшее моему возрасту, я, будучи юношей, уже стремился стать во главе школы…»

В самом начале XII века двадцатитрехлетний Абеляр прибыл в Париж, где никто в то время не решался противоречить Гийому Шампанскому,[254] который считался первым знатоком риторики и преподавал в епископальной школе собора Парижской Богоматери. Никто не решался – Абеляр решился. И не просто решился, а открыл собственную школу в монастыре Святой Женевьевы. На его уроки собирались целые толпы, естественно за счет занятий у Гийома Шампанского. Вскоре у нашего философа с лицом подростка появилось три тысячи учеников и учениц – три тысячи человек, ловивших каждое его слово, следовавших за ним по пятам. Абеляр был всесторонне одарен: он был поэтом, музыкантом, певцом… Одна из его молоденьких слушательниц влюбилась в учителя – случай не такой уж редкий, и удивляет нас тут только то, что все это было уже так давно и что в такие далекие времена молодые горожанки стремились получить образование и приходили на занятия к модным педагогам. Как это не похоже на эпоху Каролингов, насколько же быстро продвигалось вперед общество!


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Абеляр и Элоиза. Миниатюра. XIV в.


Разумеется, вздыхала по Абеляру не одна только Элоиза, но, вероятно, она оказалась самой очаровательной, самой красивой и умной из всех, потому что Абеляр ответил ей взаимностью. Диалектика была не единственной темой, которую они обсуждали при встрече, ни наставника, ни ученицу не заботило то, что союз их не освящен церковью, однако вскоре прекрасная Элоиза поняла, что она беременна. Тогда Абеляр похитил возлюбленную, увез ее в Бретань, там они тайно поженились, там же родился их сын.

Однако, к несчастью для Абеляра, Элоиза была племянницей каноника Фульбера из капитула собора Парижской Богоматери. Обнаружить, что племянницу соблазнил тот же наглец, что переманил к себе учеников епископальной школы, – нет, это было слишком для каноника! Служитель церкви снюхался с несколькими головорезами, и те, набросившись однажды вечером на Абеляра, связали его и с помощью жестокой операции, произведенной нанятым ими цирюльником, лишили несчастного возможности грешить впредь.

Абеляр укрылся тогда в аббатстве Сен-Дени – залечивать раны, увечье вынудило его оставить мирскую жизнь, и он постригся в монахи, убедив Элоизу сделать то же самое, только в Аржантейском монастыре. Именно оттуда писала любящая женщина те свои знаменитые письма, из которых понятно, что огонь, ее сжигающий, не такой уж священный…

Абеляра принудили к целомудрию, но вовсе не к молчанию: он рассказал о своих несчастьях – возможно, в этом была его ошибка – в рукописи[255] и, широко ее распространив, стал снова преподавать. При этом раз он был теперь монахом, то и не упускал случая изложить собственные взгляды на теологию. Как и следовало ожидать, очень скоро философ был вызван на собор в Суассоне, там книги Абеляра были приговорены к сожжению, а сам он – к заточению. Вернувшись в Сен-Дени, он открыл в себе еще и историка, доказав – куда раньше современных эрудитов, – что Дионисий, епископ Афинский, никогда не был первым епископом Парижа.

Это утверждение нашли возмутительным, и автора немедленно выслали из королевского аббатства. И вот уже Абеляр – отшельник, живет в сложенной из тростника хижине под соломенной крышей неподалеку от Ножан-сюр-Сен. Только одиночество – не для него, и к нему, едва узнав о том, что с ним приключилось, сотнями приходят ученики. Он их тоже опишет в «Истории моих бедствий» – с большой нежностью: «Итак, я удалился в уже известную мне пустынь в округе Труа, где некие лица подарили мне участок земли. Там с согласия местного епископа я выстроил сначала из тростника и соломы молельню во имя Святой Троицы. Проживая в уединении от людей вместе с одним клириком, я поистине мог воспеть псалом Господу: „Вот, бежав, я удалился и пребываю в пустыне“. Узнав об этом, мои ученики начали отовсюду стекаться ко мне и, покидая города и замки, селиться в пустыне, вместо просторных домов – строить маленькие хижинки, вместо изысканных кушаний – питаться полевыми травами и сухим хлебом, вместо мягких постелей – устраивать себе ложе из сена и соломы, а вместо столов – делать земляные насыпи…» Надо же! Ко всему Абеляр еще и великий писатель! Впрочем, сам он об этом знал и умер не от скромности: «Итак, телесно я скрывался в упомянутом выше месте, но слава моя распространялась по всему свету, уподобляясь тому, что поэтический вымысел называет эхом, имеющим множество голосов, но ничего материального». Или еще: «Считая уже себя единственным сохранившимся в мире философом и не опасаясь больше никаких неприятностей…»[256]

Но нет – скитания на этом не закончились. Минули десять лет в бретонском монастыре среди развратных монахов, которых он тщетно пытался переделать, в окружении мелких феодалов, с которыми изгнаннику приходилось бороться, поскольку они пытались его отравить, – и Абеляр вернулся в Париж. Ему уже исполнилось пятьдесят пять лет, и авторитетом своим он теперь был обязан в том числе и внушительному труду, большею частью – плоду бретонской ссылки, под названием «Введение в теологию», конечно же, трактатам «Диалектика», «Мысли», «Причины и Святые Дары»,[257] учению об этике, озаглавленном «Познай самого себя», и самой, наверное, его известной работе – «Да и нет», посвященной рациональным поискам истины.[258]

Абеляр опирался в своих размышлениях на Платона и Аристотеля, он опирался на Вергилия и Лукана,[259] он стал человеком Возрождения за столетия до начала Ренессанса. Возвращение Абеляра в столицу вызвало прилив энтузиазма – его бывшие ученики стали взрослыми мужчинами и женщинами, и теперь их дети с таким же, как в прежние времена родители, пылом взбирались по тропинкам горы Святой Женевьевы, чтобы услышать этого всезнающего учителя, о котором им столько говорили мать и отец. Каждая лекция ученого заканчивалась овациями.

Ну и что? Вот таким вот образом и закончится удивительная жизнь Абеляра? Ничего подобного! Он снова вызовет недовольство церкви. И она выдвинет против него самую «тяжелую артиллерию»: святого Бернара[260] самолично, того самого безупречного во всех отношениях аббата из Клерво, реформатора цистерцианского ордена,[261] проповедника Второго крестового похода.

Бернар не был философом – он был памфлетистом на службе у Бога. Он писал кардиналам: «Имеется у нас во Франции монах… Петр Абеляр, который рассуждает с юнцами и болтает с женщинами. Он преподносит своим приспешникам тайную воду и потаенный хлеб в книгах и вводит нечестивые новшества в слова и суждения своих проповедей. И он шествует не один, наподобие Моисея, во тьму, где находился Бог, но с большою толпою своих учеников. На площадях и улицах ведутся споры о католической вере, о рождении Девы, о таинстве алтаря, о непостижимой тайне Святой Троицы…» И еще: «Магистр Петр Абеляр, монах без благочестия, прелат без обязанностей, не имеет своего ордена и ни к какому не принадлежит. Человек он сам с собой несхожий, снаружи – Иоанн, внутри – Ирод; весь он о двух сторонах, и ничего в нем нет от монаха, кроме сана и рясы… В книжках и трудах своих проявляет себя лжецом и приверженцем извращенных догматов. Этим он доказывает, что он еретик: не столько потому, что он заблуждается, сколько потому, что он упорствует и защищает свои заблуждения. Он – человек, превысивший меру свою, премудростью сло́ва упраздняющий чистоту Креста Христова. Все ему известно, что суть на земле и на небесах, кроме себя самого». И еще: «Он молчал уже долгое время; но, пока он безмолвствовал в Бретани, он почувствовал родовые схватки, а ныне во Франции породил зло. Выползла, извиваясь, из логова своего змея и, наподобие гидры, породила семь новых голов, после того как ранее была отсечена одна. Была отсечена, была уничтожена одна его ересь в Суассоне, но взамен ее появилось семь и более ересей, образчик которых, имеющийся у нас, мы вам посылаем…»[262]


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Св. Бернар Клервоский. Миниатюра. XIII в. (?)


Абеляр принял вызов и попросил на соборе устроить ему «очную ставку» с обвинителем. Абеляр против Бернара – битва между диалектикой и догмой, чистым разумом и энергичной деятельностью… Ах, какие бы полетели искры при столкновении оружия, как осветили бы нам эти искры Средние века! Если бы состоялась дуэль. Но дуэль не состоялась.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Капитель колонны


Собор был созван в Сансе, и поначалу Бернар отказался туда прибыть, мотивировав это в письме архиепископу так: на заседании, пишет он, Абеляр «смог бы, если сумеет, изложить свои превратные учения, возражать против которых должен был бы я. Я отказался как потому, что я еще молод, а он является мужем-борцом со дней своей юности, так и потому, что я считал недостойным предоставлять ничтожным умам людишек обсуждение основ веры, которая, как известно, опирается на твердо установленную истину». Но под давлением извне и, главное, не желая вредить собственной репутации, Бернар все же решил появиться на соборе, однако от диспута с Абеляром отказался, а вместо этого просто зачитал семнадцать предложений, выдернутых из трудов философа, объявив утверждения Абеляра ошибочными, или, говоря более ясно, еретическими.

Абеляр не пожелал остаться до конца этого чтения, он вышел, хлопнув дверью и предупредив, что пожалуется папе римскому. Так его и осудили – не выслушав. Единственное, о чем он смог договориться, – чтобы его отправили в ссылку в Клюни, где он и умер три года спустя, нищий и больной, в доме настоятеля монастыря в Шалоне.

Но он успел посеять на горе Святой Женевьевы семена, ростки которых было не выдернуть никакому церковному собору. Его метод обучения, подхваченный учениками, продолжал притягивать к себе студентов всего мира, которые потом сами начинали преподавать. «Школа» Абеляра пережила его и оказалась такой живучей, что существует до сих пор, она стала зародышем учреждения, которое меньше чем через семьдесят пять лет после смерти великого педагога получило название Парижского университета.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Серебряный денье Гуго Капета

V. Работа веков

Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Базилика Сугерия

«При молодом короле – старый министр» – таким мог бы быть девиз следующего царствования. Самым великим человеком Парижа, самым великим человеком Франции во времена Людовика VII был вовсе не король. Самым великим человеком той эпохи был аббат Сюжер, или Сугерий.[263]

Хлипкий на вид, слабого здоровья, но наделенный какой-то особой трезвостью взглядов, фантастической памятью и удивительной в столь тщедушном теле энергией, Сугерий стал первым в ряду министров, глубоко преданных общественному благу. Он был первым из тех, чья власть дополняла королевскую в тех многочисленных случаях, когда государство находилось в руках бездарного или недееспособного короля. Еще совсем молодым Сугерий проявил себя как рачительный администратор, и как смелый военачальник, готовый защищать имущество монастыря и королевские законы с оружием в руках, он продемонстрировал при этом такие незаурядные способности, что Людовик VI, сделав монаха членом своего Совета, поручил ему управление всеми церковными делами. Это был чрезвычайно высокий пост, потому что в то время церковь, морально и материально, участвовала во всей общественной жизни страны. И в то же время она переживала тяжелый кризис: это был период антипап, период первой «реформы», той самой, что обрушилась на нравы клира и пыталась реорганизовать капитулы. Сугерию пришлось четырежды съездить в Рим, и вскоре он уже во всем разобрался и стал во всем принимать участие.

Получив в наследство от отца объединенное королевство, послушную армию, здоровую финансовую систему, Людовик Младший получил вдобавок еще и этого выдающегося служителя государства.

Целью политики Сугерия было поставить в прямую зависимость от центральной власти как можно больше людей, городов, видов деятельности, учреждений – отсюда массовое распространение «городских хартий» – грамот, превращающих города в свободные коммуны, – такие грамоты жаловались сеньорами и утверждались королем, в силу чего общинные земли оставались у него под контролем; отсюда создание новых населенных пунктов, так называемых городов буржуазии, находящихся в прямом подчинении у короля (почти все населенные пункты, носящие название Вильнёв); отсюда признание королем профессиональных объединений и четкое определение условий деятельности в каждой профессии.

Первой профессией, получившей таким образом документ, свидетельствующий о законности ее существования и определяющий правила ее «жизни», была древняя профессия морских купцов, ведущая свое происхождение от перевозчиков товаров по реке времен Лютеции. Следующими оказались галантерейщики – условия обустройства лавок и самой торговли для них были утверждены в год восшествия на престол Людовика Младшего. Следующую грамоту получили мясники, а за ними – все, кто имел дело с кожей, и тут оказалось целых пять разновидностей ремесла: от сапожного до выделки кож лайковым дублением (кстати, где обосновывались члены профессионального братства по последней профессии, становится ясно из названия набережной де ла Гранд-Межиссери[264]).

Чтобы побороть пороки организации или, точнее говоря, дезорганизации страны при феодализме, Сугерий стремился «роялизовать», то есть передать под непосредственную власть короля, как можно больше областей жизни французов, создавая в этих областях юридическую и административную базу. Это был человек прогрессивный, далеко обогнавший свое время, и при этом очень мудрый, терпимый и склонный к мирному разрешению проблем.

Лучше бы Людовику VII послушать Сугерия, когда тот не советовал ему выступать во Второй крестовый поход! Впрочем, вначале все были против этой идеи, зародившейся у короля и близкой одному королю. Крупные сеньории, сильно потратившиеся на первую священную войну, сохранили о ней лишь горькие воспоминания. Папа вел себя более чем сдержанно. Даже святой Бернар, кипучий святой Бернар, и тот не одобрял нового Крестового похода и отказывался выступать с проповедями в его пользу, пока не получит ясного и недвусмысленного приказа из Рима.

Но Людовик Младший заупрямился. Хотелось ли ему своей личной славой затмить память об отце, по сравнению с которым он сам был фигурой весьма незначительной? Или, может быть, он с трудом терпел чересчур явное превосходство своего министра? Или мечталось ему завоевать уважение супруги, Алиеноры Аквитанской, которая стала нескрываемо охладевать к нему и скучать с ним? Или он, будучи чрезвычайно набожным, на самом деле считал своим христианским долгом бросить в бой все военные силы Франции ради того, чтобы поддержать существование немыслимого латинского королевства в Святой земле? Вероятно, все смешалось в голове этой посредственной личности, и, что бы ни главенствовало, он с упорством честолюбца настаивал на необходимости Крестового похода, пусть даже он отправится в него один, если уж придется.

И тогда папа Евгений III[265] – дабы не казалось, будто он стоит в стороне от защитников веры, – без всякого энтузиазма подписал буллу, предписывающую «взять крест», и Бернар начал свои проповеди, и… и дальше произошло то, что часто случается, когда талантливого человека собственный успех заносит дальше, чем ему хотелось. Пылко – иначе не мог, такова уж была его натура – защищая то, против чего сначала воевал, он черпал из чужого воодушевления собственное, и убеждение, которое он проповедовал, постепенно становилось его убеждением, а Крестовый поход – его походом куда в большей степени, чем походом короля.

Проповеди Бернара имели успех, какого не знали публичные выступления всех времен. Поскольку в Везеле не хватило ткани для всех, кто, вдохновившись его речью, захотел пришить к своему плащу крест, Бернар разорвал на глазах толпы собственную одежду и разбросал куски этой одежды среди слушателей.[266] И вскоре он уже смог написать папе стилем, достойным Абеляра: «Я раскрыл рот, я заговорил – и сразу же ряды крестоносцев стали множиться до бесконечности. Города и села опустели, вы с трудом нашли бы там хотя бы одного мужчину на семь женщин: везде только вдовы, у которых мужья еще живы!..» Голова у аббата слегка закружилась, и он стал вмешиваться в стратегию похода, рекомендуя, чтобы императора Конрада с сотней тысяч немцев направили покорять славянских язычников, нормандцев во главе с королем Сицилии натравили на неверных в Португалии и Северной Африке, и только французская армия удостоилась чести идти на Святую землю. Но добывать средства на поход должен был Сугерий.

Понтифик прибыл из Рима в Париж – специально, чтобы благословить уходящих в Крестовый поход. Людовик VII купался в лучах славы. И тем не менее он стал во время папского визита участником довольно неприятной истории.

Евгений III в тот раз пожелал отслужить мессу у Святой Женевьевы, и каноники этого храма положили перед алтарем роскошный шелковый ковер. Как только служба закончилась, слуги из папской свиты сложили этот ковер и собрались его унести, так как, по древнему обычаю, коврик, на котором папа римский преклоняет колена во время мессы, делается собственностью его приближенных. Каноники Святой Женевьевы имели на этот счет другое мнение. И вот уже римские дьяконы вступают в перепалку с парижскими священниками, они бранятся, кричат, тянут ковер каждый в свою сторону, и ковер начинает трещать. Те и другие орут, пускают в ход руки, затем хватаются за оружие: кто за канделябры, кто за палки. Король пытается вмешаться и растащить дерущихся, но ему достается и самому. Папа Евгений III, видя окровавленные лица и разодранные ризы своих слуг, отчитывает Людовика и приказывает ему немедленно прекратить скандал и восстановить справедливость. На что король, с распухшим от полученных тумаков лицом, в ярости отвечает: «А кому мне пожаловаться, ваше святейшество, и кто окажется справедлив ко мне самому? Вы видели, что, стоило мне вмешаться, эти бешеные набросились и на меня. Вам принадлежит власть, вы можете связывать и развязывать,[267] ну и деритесь с ними сами!»

Реформа капитулов, которой настойчиво добивался Сугерий, была, как мы видим, делом куда более неотложным, чем Крестовый поход против неверных, начавшийся с таких благоприятных предзнаменований.

Ах, рано возгордился святой Бернар тем, как опустели после его проповеди города и села. Энтузиазм населения довольно быстро угас, и Людовик VII повел в поход свое воинство под проклятия народа.

Управление государством на время похода было доверено Совету, но в действительности, пока монарх отсутствовал, аббат Сугерий правил страной практически самостоятельно, укрепляя власть на местах и помогая деятельности учреждений, несмотря на ужасные новости, которые поступали без передышки.

То, что Крестовый поход кончится катастрофой, можно было предвидеть еще до того, как крестоносцы добрались до Святой земли. Из месяца в месяц, из недели в неделю гонцы доставляли в Париж новости о ходе гибельной авантюры. Парижане узнали, что Византия, какой бы ни была христианской, отказалась снабжать крестоносцев провиантом – вероятно, потому, что сотни из них мечтали захватить Константинополь. Парижане узнали, что немцы рассорились с французами, император Конрад отделился от Людовика и был разбит мусульманами. Потом парижане узнали, что костяк французской армии был уничтожен в Анатолийском[268] походе, когда солдаты, паломники, торговцы, лошади, повозки, обозы – все рухнуло в пропасть. И наконец, парижане узнали, что король с остатками войска морем добрался до подчинявшейся Риму Антиохии, и там, видимо в довершение всех свалившихся на него бед, стал еще и обесчещенным супругом.

А все потому, что королю пришла в голову не слишком удачная мысль взять с собой жену, принцессу Аквитанскую, воспитанную при просвещенном Лангедокском дворе, где процветали Суды любви.[269] Спору нет, для увеселительной поездки можно было придумать что-нибудь получше Крестового похода! Нескончаемые и изнурительные переходы под палящим солнцем, постоянная угроза попасть в плен к врагу, нехватка продовольствия… Наверное, можно было бы все это преодолеть, если бы Алиенора была влюблена в мужа без памяти или отличалась героизмом от природы – так нет же! Ни того ни другого. И в конце концов она просто возненавидела не столько любящего, сколько ревнивого мужа, заставившего ее пуститься с ним в это тягостное путешествие. В Антиохии королева пала в объятия одного из своих молодых дядюшек – Раймонда Аквитанского, отказалась следовать за мужем дальше и потребовала развода, ссылаясь на родство по крови.

Неловкий, как обычно, Людовик мало того что сделал своих сеньоров свидетелями этого позора, так еще и уволок супругу силой за собой на глазах всей армии.

Антиохия от Парижа далеко, тем не менее слух о семейном скандале достиг столицы скоро – и одновременно с известием о новом военном поражении, еще более печальном, чем предыдущие. Людовик с Конрадом объединились под Дамаском, как выяснилось, лишь для того, чтобы мусульманам было легче разбить наголову остатки их войск. Надо еще сказать, что каждое известие об очередном поражении сопровождалось просьбой прислать денег.

Но Сугерий мог все, и это тоже. Именно он во время Второго крестового похода совершил настоящий подвиг. Не устанавливая никаких исключительных налогов, не провоцируя мятежей, он сумел прийти на помощь королю, оплатить его долги вассалам, выкупить пленных, вернуть рыцарям-тамплиерам внушительные ссуды… Огромное число операций – переводы, пересылки, возмещения – осуществлялось при посредстве ордена тамплиеров, который превратился в своего рода банк Крестового похода, и, хотя рыцари-храмовники получили свой устав от святого Бернара, они тоже требовали выплаты долгов.

Сугерий справился со всем, что выпало на его долю: с долгами, с незапланированными и повседневными расходами, не отменив даже вознаграждений, которые обычно распределял король. Аббат выходил из положения, опустошая казну Сен-Дени и растрачивая собственное состояние, которое было весьма велико.

Между тем в обществе начались протесты, и ситуация становилась угрожающей. Слава святого Бернара померкла, и сокрушительное поражение крестоносцев заставило его усомниться мало того что в самом себе, так еще и в Провидении. Он писал: «Правителями овладела мысль отделиться друг от друга, и Господь развел их по непроходимым дорогам… Мы возвещали мир, но никакого мира нет, мы обещали успех, но повержены в скорбь. Ах, разумеется, суд Божий справедлив, но на этот раз Он вверг нас в пучину бедствий, и я могу объявить праведником того, кто не возмутится и не впадет в искушение. Я же признаю себя виновным в этом грехе». Страшные слова в устах святого!

Стремление разделиться сделалось настолько сильным, что с королем поссорился и его брат, граф де Дрё: поссорился, оставил Сирию, вернулся во Францию и сразу же собрал обильный урожай с народного недовольства. Среди сеньоров и даже среди церковников обозначилось движение в его пользу, пошли разговоры о том, что пора бы сместить законного короля. Но был человек, который держал руку на пульсе истории, – мудрый аббат, рассудивший, что государство сейчас не в том состоянии, чтобы выдержать династический кризис. Один старичок против всех… Он срочно созвал в Париже ассамблею, где пригрозил подстрекателям заговора отлучением, подписанным папой, и обязал мятежного брата короля публично отказаться от своего предприятия. Но с другой стороны, с королем, отправляя ему письма и торопя вернуться, он тоже не церемонился и слов особенно не подбирал: «Нарушители спокойствия в королевстве вернулись, а вы, которому до́лжно быть здесь, чтобы защитить его, остаетесь узником в изгнании… Вы сами отдали овец на растерзание волкам, а свое государство – тем, кто желает у вас его похитить… Что же до вашей супруги, королевы, мы советуем, если вы согласитесь, скрывать вашу обиду до тех пор, пока вы, возвратившись домой, не сможете с Божией помощью уладить это дело, как и все остальные».


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Брак Алиеноры Аквитанской и Людовика VII. Миниатюра. XIII в. (?)


И вот наконец Людовик решается-таки вернуться во Францию. Он везет с собой беременную Алиенору – жена носит под сердцем явно не его ребенка. А когда этот глупый и бездарный монарх, творец всех своих несчастий, оказывается на родной земле – Сугерий, как это делает всякий хороший управляющий после возвращения хозяина, передает ему королевство в целости и сохранности. «Ваши доходы по судам, пошлины, собранные с ваших вассалов, оброк натурой – все сохранено к вашему возвращению. Нашими заботами ваши дома и ваши дворцы в отличном состоянии, те, что разрушились, были отремонтированы. Ваши люди и ваши земли, слава Господу, наслаждаются миром». Сугерий умрет два года спустя с титулом «отец отечества», полученным от благодарного ему народа.

Такова была политическая деятельность аббата.

А возведенное его трудами каменное творение и сейчас у нас перед глазами: базилика Сен-Дени, которая под его руководством была реконструирована в очень короткие сроки перед Крестовым походом, – ему тогда показалось необходимым немедленно увеличить королевскую церковь. Действительно, аббатство Сен-Дени было одним из самых привлекательных мест для паломников (причем сюда тянуло не только набожных людей, но и просто любителей исторических достопримечательностей), и приходили эти паломники не только из всех французских провинций, но и со всех концов Европы.

Сугерий сам рассказывал, что в праздничные дни толпа желающих увидеть раку с мощами часто была очень плотной и люди, которые уже хотели выйти, тщетно сражались с теми, кто давился, пытаясь войти. Нередки были несчастные случаи, особенно с женщинами, «сплющенными, будто под прессом», – они так громко вопили, что «можно было подумать, будто рожают»! Бывало, одни падали под ноги, и их топтали, а другие, ухитрившись вспрыгнуть наверх, «шли по головам, как по полу». Даже монахам, заботившимся о раке с мощами святого Дионисия, не раз приходилось вместе со священными косточками спасаться через окно.

Реконструкцию Сен-Дени решено было осуществить в тот же год, когда закончили Везеле. Сугерий так успешно провел все работы, что всего через двенадцать лет новую монастырскую церковь можно было освятить. Однако здание, выстроенное таким же просторным, как было вычерчено на планах, в этот день оказалось мало: на освящение Сен-Дени набежало столько парижан, что снаружи осталось намного больше людей, чем сумело протиснуться внутрь. И когда прелаты вышли из храма, чтобы окропить стены святой водой, толпа так на них навалилась, что Людовик VII – вот уж кому судьба уготовила, являясь в святые места, попадать в опасное положение! – вынужден был с помощью своих офицеров разогнать эту толпу ударами палок.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Печать Людовика VII


Сугерий не жалел на новую церковь ни усилий, ни денег. Ему хотелось, чтобы этот храм был роскошным, смело задуманным, богато украшенным, чтобы стиль его резко отличался от строгого стиля прежних церквей. Вступая и здесь в противоречие с мистиком Бернаром, который предпочитал церкви с голыми стенами и возмущался, когда тратили слишком много денег на убранство храма, Сугерий полагал, что никакие траты не могут считаться излишними, никого нельзя обвинять в излишней щедрости или в склонности к пустому украшательству, когда восхваляешь величие Господне. Этот распорядитель земных благ нуждался в видимых глазу предметах, дабы служить своей религии.

И посмотрите, ведь именно реконструкция Сен-Дени помогла родиться французской готике! А дальше готический стиль стал уже основным для всех больших святилищ. Можно его одобрять, не одобрять, предпочитать романский за его достоинство, чистоту и совершенство, но никуда не денешь Шартр, Амьен, Реймс, Нотр-Дам и множество других потрясающих кафедральных соборов, никуда не денешь тот факт, что все эти удивительные строения, эти свидетельства воплощенной в камне веры, перегруженные деталями, все эти густолиственные каменные леса с кружевной листвой, проливающие сквозь свои витражи всех цветов радуги свет Божий, – все они пошли от Сен-Дени. И прежде всего – собор Парижской Богоматери.

Собор Мориса Сюлли

Последний совет, который Сугерий дал Людовику VII, был таким: не разводиться с Алиенорой и ставить интересы королевства выше, чем все обиды обманутого супруга, взятые вместе. Людовик VII поторопился забыть этот совет и попросил папу расторгнуть брак, что и было сделано.

Последствия уже изложены на тысячах страниц, но могут быть сказаны и тремя словами, потому что последствием этой королевской просьбы стала первая Столетняя война. Королева тоже не медлила – едва минуло шесть недель после развода, она отдала свое сердце и унаследованные ею владения Генриху Плантагенету,[270] герцогу Нормандии и графу Анжуйскому, а тот – все так же торопливо – захотел получить Аквитанию. И в разгоревшейся между двумя мужьями войне тот, что был обманут, оказался еще и побежденным.

Одному все подряд удавалось, у другого все подряд валилось. Пока Людовик созывал церковные соборы, Генрих собирал войска. Когда первый потерял Аквитанию, второму досталась английская корона. И в то время как француз совершал паломничество в Компостелу,[271] англичанин обосновался в Жизоре.[272]

Во втором браке Людовику не удалось обзавестись сыном, зато Плантагенету Алиенора подарила четырех сыновей подряд!

Не прошло и десяти лет после смерти Сугерия – была потеряна Бретань, за ней – Тулуза, один-единственный крупный вассал, куда более могущественный, чем его сюзерен, которому первый навязывал по настроению – то битву, то союзничество, владел теперь двумя третями королевства, и граница государства постоянно сдвигалась к северу: еще недавно она достигала Пиренеев, теперь оказалась близ Эпернона и Монфор-л’Амори,[273] то есть вернулась туда, где была при Филиппе I.

Только потому, что Париж – столица этой шагреневой кожи, королевства Капетингов, – действительно был нежно привязан к их династии, столь печальное царствование смогло продлиться еще двадцать лет, то есть в целом продолжаться сорок три года!

Это было несчастное царствование, но отнюдь не достойное презрения – конечно, не из-за короля, а из-за людей, самого времени. В течение именно этой половины века полностью изменилось сознание, мысль далеко шагнула вперед, перемены коснулись обучения, управления, искусства – перемены, которые почувствовались сразу же. Как будто бы вышли из темноты на свет дня – чисто субъективное ощущение, означающее просто-напросто, что с этого времени в людях и в обществе мы начинаем распознавать черты, роднящие их с нашим временем.

До сих пор нам почти не удавалось представить себе Париж и людей, которые его населяли, нам приходилось делать усилие, чтобы вообразить, какими они были.

Начиная с середины XII века мы уже видим во французах более близких нам людей, ощущаем свое с ними родство, пусть даже не всегда прямое, но – родство. Они больше не абстракция для нас – эти люди XII века, нам понятны их проблемы, мы легко воспринимаем их речи, мы способны разделить их настроение, заботы, трудности, недовольство. Нам знакомо куда больше исторических сведений и анекдотов о том времени, чем о более раннем, и не только потому, что летописцев, историков стало больше или следы общественной жизни лучше сохранились, – просто следы эти стали более явственны и читаются сразу, просто анекдоты эти понятнее и соотносимее с нашей жизнью. Иными словами, люди XII века уже напоминают нас самих, и если об их предках мы могли бы написать лишь историческое сочинение, то о них – роман. Для того чтобы выразить общие понятия, они иногда употребляют слова в том самом смысле, какой мы и сейчас им придаем. Когда Сугерия называют «отцом отечества», это показательно: до сих пор понятие родины в языке существовало, но его никогда еще не применяли, имея в виду Францию. И спор между Абеляром и святым Бернаром в каком-то смысле касается и нас.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Епископ Морис Сюлли. XIII в. Фрагмент портала Св. Анны. Нотр-Дам. Париж


Есть еще одно, что сближает нас с людьми, жившими в эпоху Людовика Младшего: мы до сих пор живем в окружении созданных в то время строений и используем их. А ведь когда используешь по прямому назначению предмет, орудие труда, мельницу, мост, храм, сразу ощущаешь связь с тем, кто создал этот предмет, это орудие труда, кто построил эту мельницу, этот мост, этот храм. Когда мы в дни представлений или коррид садимся на скамьи амфитеатра в Оранже[274] или приходим на Арльскую арену,[275] мы – пра-пра-много-раз-правнуки Августа и Марка Аврелия. Когда парижане слушают в Нотр-Даме великопостную проповедь или присутствуют на Те Deum,[276] они все еще современники Людовика Младшего.

Древняя епископальная церковь VI века стала слишком мала, точно так же как Сен-Дени. Кроме того, капитул ее был богатейшим, а сама она могла вот-вот рухнуть. И епископ Морис де Сюлли решил перестроить храм.[277]


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Портал Св. Анны. Нотр-Дам. XIII в.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Тройной портал Нотр-Дама. Галерея королей. Фрагмент. (Скульптуры были утрачены в годы Французской революции и возрождены в XIX веке)


Этот Сюлли не состоял ни в малейшем родстве с Сюлли Генриха IV.[278] Морис родился в семье крестьян из маленького городка Сюлли-сюр-Луар. Воспитанный Абеляром, он стал хорошим теологом и превосходным оратором, придерживался скорее традиций Сугерия, чем традиций Бернара Клервоского. Он стал епископом Парижа в 1160 году, а три года спустя уже начались работы по полной реконструкции храма.

Для того чтобы удобнее было подвозить материалы, проложили новую улицу – улицу Нёв-Нотр-Дам.[279] Находясь в Париже, папа Александр III пришел благословить закладку первого камня. Томас Бекет,[280] разругавшийся с Генрихом Плантагенетом и гостивший у короля Франции, успел увидеть, как поднимаются стены нового собора, прежде чем пасть убитым на пол своего собора – в Кентербери.

Алтарь был освящен папским легатом, кардиналом д’Альбано, через девятнадцать лет после начала работ, чуть позже патриарх Иерусалимский Ираклий проповедовал в соборе Парижской Богоматери Третий крестовый поход – патриарх стоял под открытым небом в недостроенном нефе, но туда уже вела с площади лестница в тринадцать ступеней. В то время собор не стоял прямо на земле, как сейчас: высоты тринадцати ступеней не стало – такова толща времени, столько почвы нанесли поколения на подошвах.

К тому времени, когда, после тридцати шести лет епископского служения, скончался Морис де Сюлли, оставалось еще возвести большой портал и две башни, и даже, кажется, кровля была неполной. Как ни грустно, но создатель собора Парижской Богоматери так никогда и не увидел фасада своего творения, того самого фасада, который сейчас считается символом Парижа, точно так же как Пантеон – символ Афин, Колизей – Рима, Вестминстер – Лондона, а Кремль – Москвы. Должно было миновать еще два столетия, чтобы строительство завершилось. Виктор Гюго, говоря о соборе, заметил: «Великие здания, как и высокие горы, – создания веков».[281]


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Печать Мориса де Сюлли. XII в.


Должно быть, Париж тогда был по-настоящему богат – и деньгами, и рабочей силой, – если сумел, несмотря на внутренние войны и разорительные экспедиции за море, продолжить строительство такого размаха.

А пока на лесах возводящегося собора еще суетились рабочие, в дворцовой часовне епископ Морис окрестил маленького Филиппа Дьёдонне Августа, единственного наследника мужского пола, какой был у Людовика Младшего, – удалось-таки королю заполучить мальчика в третьем браке. Этому маленькому Филиппу Дьедонне Августу и суждено было, выросши, завершить формирование облика Парижа.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Фасад собора Нотр-Дам

Завещание Филиппа Августа

Его назвали Августом, потому что он родился в августе, под знаком Льва.

Вундеркинды обычно встречаются в литературе, в искусстве, но среди правителей – чрезвычайно редко.

Августу было четырнадцать лет, когда страдавший преждевременным старческим атеросклерозом Людовик VII посадил его рядом с собою на трон, и подросток немедленно забрал у отца королевскую печать – что было равноценно отрешению короля от власти. Забрал и воспользовался этой печатью, чтобы присвоить все материнские замки и чтобы жениться, вопреки воле семьи и крупных феодалов, на родственнице и предполагаемой наследнице графа Фландрии Изабелле де Эно. Еще бы на ней не жениться: она ведь получала в приданое Артуа, и таким образом можно было расширить королевский домен! А когда архиепископ Реймсский воспротивился коронации Изабеллы, Филипп распорядился вручить новой королеве символы власти в Париже.

Кроме того, он бросил в темницы всех парижских евреев, причем это вовсе не было преследованием по религиозным мотивам, скорее фискальной мерой – жестковато проведенной национализацией банков. Как бы то ни было, освободил он их только после того, как пятнадцать тысяч марок помогли восстановить в надлежащем виде королевскую казну.

В следующем же месяце король Англии высадился в Нормандии и объявил по своим войскам боевую готовность. Филипп ответил на это такой же всеобщей мобилизацией армии и объявил, что намерен занять Овернь, после чего монархи встретились в Жизоре. Что же происходило там между приближающимся к пятидесятилетию Генрихом Плантагенетом, властителем половины Франции, и юным Капетингом, удерживавшим едва ли ее четверть? Что за колдовство было в уверенном голосе короля-подростка, чем этому почти мальчику удалось воздействовать на герцога-короля и заставить того отказаться от войны и признать себя вассалом юного сюзерена? Как бы то ни было, Филипп Август вернулся из Жизора, заключив союз с Плантагенетом, и союз этот развязал ему руки.

Филипп стал полноправным королем (Людовик умер), когда ему только-только исполнилось пятнадцать. В двадцать он уже одолел коалицию, организованную против него и включавшую в себя Фландрию, Эно, Бургундию, Реймс и Шампань, Блуа, Шартр, Сансер, Невер, Намюр, Лувен. Он сражался на севере, сражался на юге, он разгромил графа Сансерского в Шатийон-сюр-Луар, он взял приступом Санлис, он остановил графа Фландрии под Крепи-ан-Валуа, он захватил Сен-Кантен, он выставил в Компьени две тысячи всадников и четырнадцать тысяч пехотинцев против Филиппа Эльзасского… Он подкупом переманивал на свою сторону, он платил за измену и добился того, что в конце концов члены коалиции стали биться друг с другом, Генрих Плантагенет служил ему посредником, он обеспечил себе нейтралитет германского императора, он потребовал и получил в качестве наследства Вермандуа, город Амьен и шестьдесят пять замков… В двадцать один год он победил последнего члена коалиции, графа Бургундского, и навязал тому свои законы.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Филипп Август. Фрагмент скульптуры северного трансепта Реймсского собора


В течение следующих двадцати лет Филипп Август будет сражаться с Англией, поддерживая мятеж сына Генриха Плантагенета, Ричарда Львиное Сердце, против короля; затем он поддержит претензии брата Ричарда Львиное Сердце, Иоанна Безземельного, к самому Ричарду; и наконец – он выступит якобы в поддержку прав племянника Иоанна, Артура Бретонского.[282] Каждый английский принц становился его союзником на время, пока был бунтовщиком, и превращался во врага, стоило взойти на престол. Филиппа не слишком заботили данные им клятвы, и ему хватало поводов, чтобы взять назад данное слово. Тяжелая дипломатическая работа плюс бесконечные войны – и вот уже он отнял у Англии Мен, Бретань, Турень и Анжу.

Идя дальше по времени, мы увидим, как Филипп, используя любой случай, обрушивается на Тур, осаждает Анже, проходит победителем по Сентонжу и получает в Нанте ключи от города. Мы увидим его в Ренне, куда не ступала нога Капетингов с самого начала династии. И в конце концов он возьмет Нормандию, эту колыбель английской династии и исток английской державы, захватив восемь лет спустя после того, как Ричард Львиное Сердце его выстроил, громадный замок Шато-Гайяр в Анделисе – укрепленные лучше некуда ворота в герцогство, которые, казалось, были предназначены веками бросать вызов французской короне.

Надо признать, два раза Филипп Август все-таки потерпел поражение. Сначала – при попытке высадиться в Англии, когда на его флот напали и уничтожили, прежде чем корабли успели выйти в море. А затем – когда он захотел посадить на английский трон собственного сына. Признанный ненадолго мятежной частью британской аристократии, будущий Людовик VIII вынужден был покинуть Англию, не в силах противостоять единодушному отпору епископата и враждебности населения. Две страны обрели истинную независимость, а это не допускало власти одной над другой.

За эти два десятилетия он найдет время даже для Крестового похода (о! без всякого энтузиазма!) ради того, чтобы удовлетворить общественное мнение и желания клира. Ко всему еще, он потребовал, чтобы вечный соперник Ричард Львиное Сердце отправился с ним. Он пробыл там ровно столько времени, сколько потребовалось, чтобы одержать победу при Сен-Жан-д’Акр,[283] впечатлившую если не мусульман, то, по крайней мере, христианский мир, а затем, сказавшись больным, поспешно вернулся во Францию, где нужно было уладить проблемы с наследством. Крестоносцев он оставил противостоящими друг другу, и Ричард Львиное Сердце за то, что втоптал в грязь знамя герцога Австрийского, закончил Крестовый поход пленником императора Германии. И тогда Филипп Август предложил императору платить ему пятнадцать тысяч марок за каждый месяц Ричардова плена.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Встреча Филиппа Августа и Ричарда Львиное Сердце в Мессине. Миниатюра Хроник Сен-Дени. XIV в.


А еще в течение этих двух десятилетий он успешно сопротивлялся папству, требовавшему, чтобы король жил со своей второй женой, Ингеборгой Датской, которая в первую же брачную ночь внушила Филиппу непреодолимое отвращение. Окончательно отвергнув Ингеборгу, он женился в третий раз – на Агнессе Меранской, и напрасно Святой престол стремился подвергнуть королевство интердикту – большинство епископов Франции воспротивились объявлению приговора. Сам Филипп Август таким образом спровадил одного из легатов: «Дело решено окончательно, и, поскольку других дел у вас нет, мы приказываем немедленно покинуть эту страну». Сегодня мы бы назвали подобное разрывом дипломатических отношений. И в конце концов папству пришлось смириться и признать законными детей, рожденных в третьем браке короля.

Свой сорок девятый день рождения Филипп Август отпраздновал победой над императором Оттоном IV и германо-англо-фламандской коалицией. Битва при Бувине, своего рода средневековое Вальми,[284] закончилась победой не только короля и его армии, она закончилась победой короля и его коммун, короля и его народа, и она была первым действительно национальным победоносным сражением.

При Сугерии французы поняли, что такое родина, при Филиппе Августе они осознали себя нацией. Англичане во время второй Столетней войны могли вернуться на французскую землю и занять чуть ли не всю территорию страны – они больше не были завоевателями, они стали оккупантами.

Часть правящего класса могла сколько угодно принимать сторону англичан или служить их интересам – в этом теперь видели всего лишь «коллаборационизм». И в течение целого века, полного перемен, Франция не успокоится – не успокоится до тех пор, пока не вернет себе той самостоятельности, какой добилась во времена Филиппа Августа и под его властью.

Подчинять любые личные интересы центральной власти, быть независимым по отношению к Святому престолу, быть независимым от Германской империи, не допускать ни малейшего вмешательства никаких иноземных правителей в государственные дела Франции и в еще меньшей степени чьего бы то ни было господства даже над пядью французской земли – эти политические принципы сделал для себя законом на весь период царствования Филипп Август и других заставил с ними считаться. Тем же принципам будут следовать в течение веков после него все великие короли и все великие министры: Филипп Красивый и Мариньи, разгромивший орден тамплиеров и загнавший пап в Авиньон, Карл V, получивший после Креси и Пуатье совершенно разоренное королевство, Людовик XI, Генрих IV, Ришелье, Людовик XIV…[285]

После Бувина Филиппу Августу оставалось прожить еще десять лет – десять лет на то, чтобы укрепить свое творение.

Если мы пусть в общих чертах, но довольно подробно остановились на судьбе этого монарха-колосса, самого, может быть, значительного из властителей Франции, то главным образом из-за нераздельности его судьбы с Парижем: в Париже он родился, в Париже царствовал, Париж он преобразил, как преобразовал все королевство.

«Завещание», написанное им перед Крестовым походом, – это длинная инструкция, в которой он в деталях расписывает, как управлять государством, шедевр организационной мысли: по этому документу, никто в государстве не мог воспользоваться отсутствием монарха и даже его смертью, чтобы перехватить власть над другими.

Регентами назначались те лица, к которым, казалось бы, по традиции должно было переходить управление: королева-мать, архиепископ Реймсский, – но при этом реальная власть у них отнималась. Хранить казну Филипп Август доверил ордену тамплиеров, но ключей от сундуков рыцарям этого ордена не оставил, а передал одному из высокопоставленных королевских должностных лиц и шести именитым горожанам. Им же была передана на время отсутствия Филиппа Августа королевская печать.[286] В этот день парижская буржуазия вошла в историю.

В том же «завещании» Филипп Август приказывал, чтобы ему каждые четыре месяца докладывали, в каком состоянии королевство и как себя ведут королевские должностные лица. За исключением случаев убийства, похищения или измены, ни один из прево и бальи (предки префектов и супрефектов, им учрежденные) не мог быть смещен или даже перемещен без согласования с ним.

Наконец, там же было объявлено, что запрещается введение каких бы то ни было чрезвычайных налогов или пошлин, даже в случае смерти самого Филиппа Августа, до совершеннолетия его сына. Такого правителя Франция не знала за все время своего существования.

Кроме того, в связи с началом Крестового похода, желая, чтобы его столица, центр королевской власти, была надежно защищена от любого нападения, Филипп Август решил «окружить часть Парижа, находящуюся на севере от Сены, сплошной крепостной стеной, оснащенной башнями и укрепленными мостами». Позже, во времена Бувина и разгрома коалиции, он дополнил оборонительные сооружения точно такой же стеной вокруг южной части города. Самые первые ограждения, галлороманские, отстроенные Эдом и дополненные Людовиком Толстым, заключали в себе только десять гектаров Сите, а ограждения, возведенные Филиппом Августом, – двести пятьдесят три гектара. Стены были высотой шесть метров, толщиной три метра, с тридцатью тремя башнями на севере и тридцатью четырьмя на юге. Пройти в город можно было через одни из двух дюжин строго охраняемых ворот.

Для того чтобы легче было наблюдать за рекой и чтобы перекрыть доступ к городу вдоль нее, Филипп Август приказал возвести выше по течению передовое оборонительное сооружение – Ла Турнель,[287] а ниже – две внушительные башни, одну против другой, башни, которые еще прославит История. Первая называлась сначала башней Филиппа Августа, потом – Филиппа Амлена,[288] а еще позже она стала знаменитой Нельской башней,[289] если верить легенде – пристанищем для королевских адюльтеров. Затем на ее месте выстроят Французский институт,[290] так что академики сегодня заседают примерно там, где была постель Маргариты Бургундской.[291] А вторая – башня Лувра – положила начало будущему дворцу, который столько раз увеличивали и который вместил в себя столько пиршеств и столько драм династии Валуа…

Хорошо защищенный стенами, Париж мог теперь строиться в безопасности, строиться на века.

Удивительно, сколько было сделано в Париже за период царствования Филиппа II Августа! В это время не только продолжалось строительство собора Парижской Богоматери, но и была отстроена заново церковь Святой Женевьевы, да и кварталы Сент-Оноре, Сен-Пьер (превратившийся позже в Сен-Пер), Матюрен,[292] получившие свои названия от храмов или монастырей, которые там были основаны, датируются именно этой эпохой. Король решил построить три новые больницы, три новых акведука (впервые после римских), многочисленные фонтаны и источники, в том числе фонтан Невинных, устроенный на месте бывшего городского кладбища. Теперь парижанам было где взять чистую воду и можно было не ходить к реке за водой, в которую чего только не попадало. Для того чтобы обеспечить лучшую гигиену в местах торговли продовольствием и облегчить контроль за ценами, открыли Центральный рынок – примерно там же, где до недавних времен находилось Чрево Парижа. Среди предписаний, касавшихся столицы, был приказ о строительстве ратуши[293] – предшественницы Отель-де-Виль, ратуши нынешней, как места собраний и работы городской администрации. А известно ли вам, какая деталь, которую и сегодня можно увидеть на любом парижском перекрестке, напоминает о Филиппе Августе? Когда король думал, будто Ричард Львиное Сердце намеревается организовать на него покушение, он решил окружить себя вооруженной дубинами охраной. Так вот, жезлы нынешних наших постовых – потомки тех самых дубинок.

Именно Филипп Август – снова и снова Филипп Август – первым приказал мостить парижские улицы. Подойдя однажды к дворцовому окну (это было в 1185 году, а значит, королю сравнялось двадцать лет), он поморщился: уж очень мерзкий запах шел от повозок, кативших по грязи. Можно себе представить, какое зловоние царило тогда в Париже, перечислив попросту названия нескольких улиц того времени, данные живущими рядом и прохожими: Дерьмовая, Дерьмецовая, Дерьмистая, Вонючая Дыра, Яма для Срущих… Список можно продолжать! Впрочем, все названия улиц того времени весьма выразительны и без долгих описаний дают понять, что там обычно происходило: Сдирай Шкуру, Режь Глотку или как минимум Выверни Карман… На улице Ложбина Любви жили такие же представительницы древнейшей профессии, что и на улице Шлюхино Логово, в названии которой вместо современного глагола «cacher» – «укрываться, прятаться» – был использован старый, ныне не употребляющийся «mucer», потому «rue de Pute-y-muce» с годами превратилась в «rue de Petit-Musc», то есть в не совсем понятную улицу маленького мускуса…[294]

Но вернемся в 1185 год. Тогда Филипп Август сразу же вызвал к себе прево и приказал тому «улучшить парижское перекрестье», то есть две главные улицы, пересекавшие весь город с востока на запад и с севера на юг. Первыми были вымощены улицы Сен-Мартен и Сен-Жак, Сент-Антуан и Сент-Оноре, точнее, даже не вымощены, а выложены огромными квадратными – со стороной примерно метр пятнадцать – плитами из песчаника, – и нынешнее выражение «остаться на улице», когда тебя выкидывают с работы, звучало раньше как «остаться на квадратной плите», «rester sur le carreau»…

Это царствование – в любой области, какую ни возьми, – наглядно показало, что значит желание организовать, навести порядок, оздоровить. В 1212 году в Париже состоялся церковный собор, на котором служителям культа было запрещено следующее: брать на себя больше месс, чем они способны отслужить; делить между собой доход от одной и той же мессы; поручать духовным лицам низшего звания читать молитвы вместо себя; сдавать в аренду свой дом или приход; монахам – носить белые перчатки, меха и драгоценные ткани; монахиням – танцевать в монастырских стенах или вне их. Этот же собор порекомендовал прелатам не слушать заутреню лежа в постели и вменить себе в обязанность посещать время от времени церкви своей епархии, а кроме того, потребовал, чтобы они отказались от каких бы то ни было сожительниц. Тогда же были отменены праздник иподьяконов собора Парижской Богоматери, отмечавшийся 26 декабря и прозванный народом праздником пьяных дьячков, и праздник шутов 1 января, когда клирики прямо в церквах обжирались кровяными колбасами и сосисками, сжигали в кадильницах старые башмаки и устраивали на улицах уморительные шествия.

И все было бы прекрасно, если бы собор 1212 года не приказал в целях оздоровления обучения сжигать копии «Метафизики» Аристотеля![295]

Дело было в том, что в связи со все возрастающим успехом школы Абеляра во второй половине XII века студенты стали для города серьезной проблемой. Молодые люди не знали, где переночевать, где поесть по сходной цене. Желая выразить свой протест, добиваясь удовлетворения своих требований, они собирались толпой, спускались с горы Святой Женевьевы, с криками шатались по улицам, задирали стражу. Доходило даже до того, что студенты осаждали королевский дворец. Перемещение учителя с места на место, разногласия между учителями и учениками или между учителями и властями – все могло стать поводом к таким выступлениям. Власть в целях защиты решила восстановить крепость Пти-Шатле, которая преграждала бы студентам доступ в Сите.

Однако уже в 1200 году благодаря вмешательству Филиппа Августа были систематизированы занятия медициной и правом (гражданским и каноническим), а кроме того, определены привилегии для преподавателей и студентов. Отныне особый совет, состоящий из двух преподавателей и двух горожан, собирался, чтобы определить цены за аренду жилища. И наконец, в 1215 году впервые появился официальный документ, в котором говорилось об Universitas magistrorum et scholariorum, – Парижский университет получил свое название, мало того, был признан как одна из главных составляющих общественной жизни. Этот акт 1215 года был в некоторой степени духовным Бувином.

Можно сколько угодно спорить о роли личности в истории. Конечно, одного монарха, чтобы изменить народ, недостаточно, и любые перемены в обществе происходят только тогда, когда в целом складываются условия, позволяющие или требующие таких перемен. Но ведь надо еще, чтобы вовремя появился человек из тех, кого называют «великими», человек, чей характер, действия и само относительно долгое присутствие во власти помогают нации стать такой, какой ей хочется быть. Великие люди не делают истории, но они – ее неотъемлемая часть, и история без них не может совершаться… или она совершается плохо…

XII век, XIII век… вы видите, что на разных концах земли происходят удивительные события, и видите удивительных людей, которые помогают произойти этим удивительным событиям. Чингисхан – еще один вундеркинд от власти, которому исполнилось пятнадцать лет, когда он начал строить практически с нуля монгольское государство, – провозгласил себя великим императором[296] в тот самый год, когда Филипп Август, победив англичан, смог наконец почувствовать себя истинным королем Франции. Чингисхан родился на два года позже Филиппа Августа и умер спустя четыре года после него (в 1227 году). Их судьбы, если учесть разницу масштабов между Европой и Азией, вполне сопоставимы.

Архивы Людовика Святого

Людовик VIII[297] промелькнул слишком быстро: после трех лет царствования умер весьма подозрительным образом, – и особых воспоминаний по себе не оставил. Бесхарактерный и не слишком умный человек, он проявил себя лишь в неловких попытках заиметь английскую корону и в жестокости Альбигойских походов. Возможно, его смерть оказалась счастливым шансом для королевства. А дальше случилось то, что однажды предсказал Филипп Август: он говорил, что Франция попадет в руки женщины и малого ребенка.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Изображение Людовика Святого на тимпане Нотр-Дам. Ок. 1250


Бланка (или Бланш) Кастильская[298] – внучка знаменитой Алиеноры, так обидевшей незадачливого Людовика Младшего, – показала себя женщиной властолюбивой, умеющей поддерживать авторитет королевской власти и четкую работу всех институтов этой власти. Это было очень заметно, это было замечательно во всех смыслах слова. Она дала Франции понять, что женщина может обладать умом политика, и на самом деле она была первой великой королевой со времен Брунгильды.

Как впоследствии Анна Австрийская со своим Мазарини, Бланш держала при себе итальянца, фамилия его была Франджипани. Этот кардинал-дьякон де Сент-Анж помогал королеве во всех ее делах, в том числе и в подавлении первой фронды знати.

Кардинал де Сент-Анж, надменный аристократ и куда больше кавалер, чем церковник, не любил Парижский университет, и тот платил ему полной взаимностью. Сент-Анж разбил университетскую печать, то есть лишил университет всех привилегий, студенты в ответ разграбили его дом. Полиция кинулась на розыски студентов-грабителей, обнаружила их прогуливающимися в винограднике, одних арестовала, других сбросила в воду. Атмосфера накалялась так быстро, что многим преподавателям и студентам пришлось бежать в Реймс, Анже, Орлеан или Тулузу, другим дали приют школы-соперницы: английские, итальянские и испанские. И понадобилось посредничество папы римского, чтобы в 1231 году восстановить Парижский университет.

Бланка Кастильская принимала участие в управлении государством даже тогда, когда сын повзрослел.

Людовик IX[299] служит для Франции образцом «правильного» короля. Все матери в течение семи веков ставят его в пример – вот, мой мальчик, посмотри, как внимателен был этот король в молитве, обрати внимание, мой мальчик, каким он был замечательным сыном: даже став взрослым, всемогущим и прославленным, он всегда приглашал свою маму председательствовать на Государственном совете и сажал рядом с собой на трон, когда принимал послов. Не найти школьного учителя, который не превозносил бы добродетелей этого скромного правителя, как никто, справедливого и всегда готового рассудить бедняков под венсенским дубом.[300]

Но нельзя сводить образ человека к таким простым картинкам. Присущие Людовику странности, сложность его психики – все это превращало короля в фигуру совершенно необычайную, причем дело не только и не столько в его государственных свершениях, сколько в самой личности. В действительности Людовик IX был одним из самых великих невротиков в истории, и, если бы его не потянуло к святости, из него вышло бы настоящее чудовище. Неронов лепят из того же теста. Огромное количество подробностей и свидетельств, сохранившихся от его царствования и доказывающих, насколько этот человек удивлял окружающих, делают его лакомым куском для психоаналитиков – отличный материал для исследования.

Воспитанный властной матерью, запугивавшей ребенка дьяволом и неустанно повторявшей, что она предпочла бы увидеть сына мертвым, чем совершившим один из смертных грехов, король прожил жизнь с двойной манией преследования: он боялся греха так же, как боялся смерти, и все пятьдесят шесть лет его мучил страх умереть в то время, когда он совершает неправедное дело.

Отсюда его сверхнабожность, отсюда его полсотни коленопреклонений и столько же Ave Maria на ночь, отсюда две мессы (одна из них обязательно была заупокойной), на которых он присутствовал с утра, а за ними в течение всего дня – мессы третьего часа, шестого, девятого, вечерня и повечерие,[301] что, конечно, не облегчало ведения его административных дел. Даже во время дальних переходов – в путешествии или на войне – в час, когда следовало начать службу, он приказывал всем остановиться, окружал себя капелланами, и они пели, не сходя с седла.

Отсюда и власяница из конского волоса, которую он носил ради умерщвления плоти, хотя его духовник не раз говорил, что это не соответствует его королевскому достоинству. Но не преподносил ли Людовик такие же власяницы друзьям и родственникам в качестве самого ценного подарка, какой только мог для них придумать?

Отсюда все лишения, которым он себя подвергал, отсюда тревога, которая охватывала его, если случалось засмеяться в пятницу. Отсюда и хроническая, как болезнь, потребность в прощении, навязчивая идея об искуплении, которая подталкивала Людовика не только к преувеличенно частым исповедям с жаждой епитимьи и к раздаче милостыни везде, где только получится, но и к тому, чтобы приглашать во дворец Сите на королевскую трапезу самых отвратительных с виду бродяг. Мало того, король сам прислуживал им за столом! Даже церковь ужасалась его излишнему смирению, и Святым Отцам, в том числе и настоятелю аббатства Руайомон,[302] стоило многих трудов отвратить короля от намерения сзывать всех монахов для того, чтобы омыть им ноги.

Подданным страшно не нравилась эта чрезмерная набожность, им казалось, что подобное поведение недостойно короля, над Людовиком IX смеялись, его дразнили братом Луи, порой его оскорбляли, крича вслед, что он скорее король попов, чем король Франции. Наверное, в такие дни он словно предощущал свое мученичество.

Для того чтобы иметь возможность омывать чьи-нибудь ноги, не рискуя при этом публично уронить королевское достоинство, Людовик приказал тайно приводить к нему во дворец слепых нищих.

В те ночи, когда Людовик посещал королеву, он не упускал случая встать в полночь, чтобы отправиться к заутрене, но не решался во время этой службы прикладываться к раке и святым мощам. Уже в агонии, он отказался выпить гоголь-моголь, потому что день был постный, а духовник, который мог бы благословить его на столь серьезное, с точки зрения короля, нарушение поста, отсутствовал.

Но давайте постараемся увидеть в этом характере не только те черты, которые кажутся нам немного смешными, да и современникам такими казались.

Когда в какой-то из провинций начинался голод, Людовик не успокаивался до тех пор, пока туда не отправлялись обозы со съестным.

Его милосердию, глубокому и искреннему, Париж обязан созданием Дома дочерей Господних, где находили приют проститутки, и Больницы трехсот, куда поместили триста слепых.[303] А еще он подарил своему духовнику дом, находившийся на улице Режь Глотку, – здесь, сказал он, должны жить «шестнадцать бедных магистров искусств», готовящихся к экзамену по богословию. В этом доме студентам обеспечивалось бесплатное жилье, там же проводились занятия. Духовника Людовика Святого звали Робер де Сорбон – дом, соответственно, назвали Сорбонной.[304] По примеру этого первого коллежа создавались и другие, в каждый теперь принимались студенты разных национальностей – сюда приезжали учиться молодые люди из Шотландии и Швеции, Германии и Константинополя, и так образовался первый «университетский городок», насчитывавший пятнадцать тысяч обитателей.

Набожности Людовика Святого Париж обязан и еще одной своей достопримечательностью – шедевром готической архитектуры Сент-Шапель.[305] Церковь была выстроена всего за два года, и ее каменный шпиль, взмывающий в небо, – словно мачта, которой недоставало до сих пор вечному кораблю.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Указ Людовика Святого об основании богословского коллежа в Париже (Сорбонны). 1257


Людовик IX был очень высокого роста, долговязый и тощий, но посты и умерщвление плоти рано согнули его спину. Одевался он в самые обычные ткани и меха и только на шляпе носил павлиньи перья.

Строгость его была непомерна, он никому не говорил «ты», и наверняка обычай обращаться друг к другу на «вы» распространился во Франции благодаря ему. Он не выносил вольностей в языке, грубых песен, игр, впрочем он не терпел вообще никаких развлечений. Он без конца одергивал членов своей семьи, а прихоти его часто оказывались жестокими. Однако при этом он не мог вынести, когда кто-то огорчался из-за его выговоров, и первым спешил утешить того, кого обидел. Невозможно было предвидеть, что король выкинет в следующую минуту, как отреагирует, – ему, похоже, были недоступны обыкновенные человеческие чувства, тем не менее его окружали безгранично преданные ему люди.

Он любил Францию так, будто видел в ней мать, он любил Бога, как может любить только ребенок, выросший без отца, но людей он не любил. Он видел их разногласия и не видел разницы между ними. Если он стремился омыть кому-то ноги, то исключительно ради того, чтобы уподобиться Спасителю, а как король хотел уподобиться скорее Богу Отцу, высшему судии, воздающему каждому по его грехам или заслугам, исходя из единственного и абсолютного закона!

А абсолютный закон, если речь о вере, – это догма, и догма была для Людовика Святого стержнем, позволявшим ему держаться.

Его вера была суровой. Этот человек, считавший себя добрым и силившийся таким быть, в упор не видел чужих страданий и даже самой человеческой жизни, если оспаривалась догма, если затрагивались его убеждения. Это он официально ввел во Франции инквизицию. И при этом он отличался удивительной наивностью. Разве не он оплатил все долги римского императора в Константинополе, удовольствовавшись в качестве залога терновым венцом, находящимся в полной сохранности? Более чем странный залог, притом что Франция уже обладала частицей этой священной реликвии! До чего же он иногда напоминал своего предка – Роберта Благочестивого!

Людовик IX старался любой ценой избежать войн на территории своего королевства, не допустить там кровопролития, но радостно шел в Крестовый поход и вменял себе в заслугу убийство неверных. Похоже, на войне он чувствовал себя свободным – здесь он не боялся смерти, лучше чувствовал себя и лучше выглядел в доспехах, чем в «цивильном костюме», проявлял беспримерную отвагу и вволю смеялся. Юбки Бланки Кастильской покрывали только французскую территорию.

Людовик IX был безрассуден, его можно бы даже назвать прожектером. Разве он не мечтал обратить всех мусульман в христианство? Разве он не поверил императору Михаилу Палеологу, когда тот – только ради того, чтобы французские войска не вошли в Константинополь, – пообещал сделать Людовика арбитром при намечающемся (уже тогда!) объединении Римской и Восточной церквей?

Первого июля 1270 года он вышел со своим флотом из Эг-Морт,[306] надеясь пройти в разгар лета, не снимая с головы шлема, по Средиземноморью и освободить Иерусалим. Не вняв советам папы, ни минуты не поколебавшись и рискуя ввергнуть Францию в большие трудности с наследованием престола, он взял с собой трех сыновей. Но ему было не суждено пройти дальше Туниса: побежденный солнцем и сраженный чумой, сильно проредившей ряды его армии, Людовик Святой там и умер.

Религиозные дела после кончины короля можно было уладить в государстве вполне спокойно – помогло следование Людовиком догмам, зато о делах гражданских этого не скажешь. Непременно желая воздать каждому по заслугам, Людовик IX проводил порой настолько путаные разбирательства и произносил такие невнятные речи, что они должны были впоследствии обернуться нескончаемой чередой внутренних и внешних конфликтов.

Этот король очень хотел создать прочный костяк для гражданского права, но опирался, создавая его, на прошлое, на традиции, на обычаи. На самом деле он был невероятным консерватором и сыграл этим на руку феодалам, которые поспешили выдвинуть в качестве правовых норм привилегии, полученные ими до Филиппа Августа. Из замков Франции в течение двух веков постоянно раздавались просьбы вернуться «к старым добрым обычаям Людовика Святого», и «добрыми» этими обычаями пользовались для того, чтобы подкрепить любое свое требование. Законодательная деятельность Людовика IX, которой долго придерживались как самой правильной, состояла главным образом в том, что утверждались преимущества тех, кто сильнее.

У такого королевского поведения оказался как минимум один прекрасный результат, служащий нам и по сей день. Чтобы правильно понимать права каждого и судить по справедливости, Людовик приказал собрать во дворце – для обработки и хранения – все королевские указы, все документы, дающие право на владение, все международные договоры, кутюмы разных ленов, хартии городов, грамоты ремесленников, приговоры и решения суда. Так образовался первый архив.

Отныне у Франции была память, которой могли пользоваться юристы, историки и писатели, и память эта располагалась, словно в мозге, в столице государства. Сент-Шапель, Сорбонна и Архивы – вот три подарка Людовика Святого Парижу. И третий – отнюдь не самый незначительный из них, ведь, постоянно обогащаясь, архивы станут свидетелями «работы веков».

Начиная с Людовика IX, история пишется иначе, чем раньше. Зато утверждение, что Париж с тех пор почти не переменился, нельзя считать таким уж парадоксальным. Конечно, могли меняться его внешний вид и размеры – о, как много они менялись! – но сама природа города, его характер оставались неизменны. В точности как внутренности живого организма, все органы общественной жизни, существовавшие тогда, существуют и сейчас и, за немногими исключениями, будут существовать и впредь. Разумеется, не раз обновлялись и перестраивались здания – так же как обновляется клеточная ткань. Дороги разветвлялись, подобно артериям, их сеть развивалась по мере роста, они становились шире, чтобы… когда настанет срок, снова стать слишком узкими.

Париж рос – как дерево, концентрическими кругами. И как по срезу дерева можно определить его возраст, по планам Парижа – по укреплениям, пояс за поясом, стена за стеной – можно увидеть, как шла работа веков, в которой холодные зимы истории чередовались с жаркими летними месяцами полного процветания.

Множились мосты, но всегда, как ряды уходящих в ту и другую сторону до самого горизонта их отражений в Сене, они оставались лишь отражениями того первого моста, который перешел Цезарь.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Монета с изображением Ричарда Львиное Сердце

Истоки и берега

Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Средиземноморью посвящается

Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Эта книга посвящена Средиземному морю, вот уже семь или десять тысячелетий остающемуся неиссякающим источником цивилизаций, существующих и поныне. Здесь, на берегах этого невероятно плодовитого моря, родились знания, логика, эпическая поэзия, письменность, астрономия, появились обработка и литье металлов, здесь человек впервые осознал свою связь со Вселенной. Здесь создал он свою космогонию, вернее – череду космогоний, некое общее представление о мире, здесь начал познавать самого себя, здесь ощутил желание предвидеть и самому строить свою судьбу. Вся история человечества, сначала в масштабах одного континента, потом – всей планеты, происходит отсюда, из этого небольшого озера, из этого материнского лона, из этой голубой матки, ибо в настоящее время ничто на земле не решается и не совершается без оглядки на Европу, истинную дочь Средиземноморья.

Не думаю, что можно по-настоящему понять наше время, объяснить его страхи, воздать должное его свершениям, оценить опасности, ему угрожающие, не изучив достаточным образом Средиземное море – место скопления духовного планктона.

Что касается меня, то с тех пор, как я стал взрослым, почти не было года (если вообще таковой был), чтобы я не побывал на его берегах, не побродил по его пляжам, не посетил стран, им омываемых, не бороздил его волн. Оно дало мне больше, чем любая книга, или, вернее сказать, благодаря моим путешествиям я стал больше понимать в иных книгах, в частности древних авторов, в которых кроется ключ к пониманию всего на свете. Лишь побывав в Дельфах, Олимпии, Додоне, у святилища Амфираоса, в Эфесе, Дидиме, можно по-настоящему постичь смысл творений Гесиода и Гомера. Ни Библия, ни Евангелия не пробуждают в душе такого отклика, что рождается после того, как вы пройдете вдоль узкого Иордана, увидите безумное кипение красок, которыми солнце заливает соляные холмы по берегам Мертвого моря, полюбуетесь Иерусалимом с высоты Храмовой горы, знавшей Давида и Соломона. Гермес Трисмегист не много вам даст, если прежде вы не перелистаете гигантские каменные страницы – стены храмов Луксора. И надо пройти под триумфальными арками, что от Востока до Запада, от Джараша до Волюбилиса, свидетельствуют о воле и долге Древнего Рима, чтобы постичь смысл преодоленных страхов Марка Аврелия.

Сидя перед умолкшими оракулами, заброшенными храмами, затихшими амфитеатрами, разбросанными вокруг Средиземного моря, и даже шагая в толчее современных столиц, при условии, что они выстроены над лабиринтами античных городов, мы слышим внутри себя голоса людей, сделавших человека таким, каков он есть, какими являемся мы сегодня.

Одно из преимуществ нашего времени, которым я всегда широко пользовался, – это простота сообщений, позволяющая нам часто и быстро перемещаться к нашим истокам, чтобы вновь и вновь утолять жажду и освежать лицо их очистительными водами.

Собранные здесь тексты родились из путешествий, чтений, раздумий. Я не стал выстраивать их в хронологическом порядке, что не имело бы особого смысла, ибо большинство из них являют собой совокупность впечатлений и заметок, собранных в самое разное время. На этих брегах времени мысли откладываются илом – одна поверх другой. Я предпочел соблюсти порядок географический.

Вы не найдете здесь записей о Риме, где я прожил два года в молодости и бедности, ежедневно обогащаясь за счет сокровищ, которых не купишь ни за какие деньги; ни о Венеции, по каменным и водным лабиринтам которой я скитался пять лет подряд. Пламенный Рим, сверкающая Венеция… Первый – заваленный обломками былых триумфов, вторая – отягощенная богатствами и наполовину поглощенная топкой лагуной, города-миражи, города-ловушки, города-зеркала, незаменимые декорации, единственный в своем роде театр для тех, кому придет желание поставить на его подмостках пьесу о человеческих страстях и иллюзиях, как это пытаются делать романисты. В этом смысле я бесконечно обязан Венеции и Риму: здесь разыгрываются многие сцены из «Сильных мира сего» и «Сладострастия бытия», хотя, описав эти города в своих романах, я так и не смог избавиться от тоски по их обольстительной красоте.

Не найдете вы в этом сборнике и отдельного текста, посвященного Греции. Ибо Греция на всех уровнях цивилизации, которые накладываются здесь один на другой, начиная с доисторических времен, так значительна, так щедра на примеры, на ассоциации, являясь, вне всякого сомнения, самым обильным «источником памяти», что мне пришлось посвятить ее людям, ее богам, ее векам две отдельные книги – «Александр Великий» и «Дневники Зевса», – которые мне дороже всех остальных опубликованных трудов. Не потому, что я считаю их верхом совершенства: просто в них я вижу свой скромный вклад в строительство запруды на «реке забвения», воды которой угрожают поглотить нас всех.

Это постоянное возвращение к воспоминаниям, к руинам и памятникам, которыми усеяны страны Средиземноморья, я могу оправдать не только и не столько удовольствием, которое получаешь от смакования прошлого, а желанием объяснить настоящее и понять будущее.

Повсюду на берегах священного моря я вижу Прометея: он давно уже покинул горы Кавказа и теперь, прячась в глубине заливов, замышляет с материей свои заговоры или, стоя на вершине скалы, бросает открытый вызов Юпитеру.

Когда Прометей трудится заодно с Юпитером, когда созданный им маленький порядок органично вливается в большой порядок, находящийся в подчинении Юпитера, порядок царит и на планете людей. В противном случае всеобщая гармония нарушается и – естественно и неотвратимо – с лица земли исчезает именно малый порядок. Грех Прометея не в его дерзости, а в повязке тщеславия, которая, внезапно ослепив титана, помешала ему увидеть неизбежное. Безбожник Прометей, Прометей – пособник дьявола, странный бог, несущий опасность для себя самого, бог, который, восставая против верховного Божества, отрицая Его, уничтожает собственную божественную сущность! Отныне в любой момент мощь Прометея в сочетании с его слепотой могут привести к тому, что человек окажется всего лишь неудавшимся экспериментом.

Все, все хрупкое будущее человечества держится сегодня на корректной связи человека и космоса, на связи, которая была осмыслена, взвешена, выражена на средиземноморских берегах.

1973

I. Провансальский блеск

Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Многоликий Прованс

Если основной чертой Франции – и уникальной чертой – считается ее многообразие, если разнообразие климатов, ландшафтов, судеб делают ее бесподобной, то Прованс можно считать самой французской из провинций, способствующих этому изобилию.

Ибо Прованс, сосредоточивший или сочетающий в себе множество противоречий и контрастов, так же многообразен, как и сама Франция.

Нет на свете одного Прованса – их наберется целый десяток, и все они будут одинаково ласкать глаз, покорять умы, будить воспоминания; Прованс морской, городской, торговый; Прованс пасторальный; Прованс дикий, знойный, опаленный солнцем. Есть еще Прованс горный, в районе Диня и Барселонетты, тот самый, что каждую зиму укрывается снегами, которые, сходя по весне, обнажают тучные луга; тот самый, что каждую весну расстилает перед окнами Грасса гигантские цветочные ковры; и, наконец, тот самый, что сеет свои островки меж двух лазурных гладей – морской и небесной.

Какая же картина предстает в наших мыслях, наших воспоминаниях, наших мечтах прежде всего, когда, находясь вдали от Прованса, мы произносим его имя?

Может быть, платан, вросший в землю у светлого каменного порога среди порыжевших полей и отбрасывающий гигантскую теплую тень на черепичную кровлю и закрытые ставни? Или букет корабельных мачт, символ приключений и дальних странствий, покачивающийся у розового причала? Или же романская арка старинного аббатства, притихшего в безмолвии горной долины? Или роскошная вилла на мысу, стоящая по колено в муаровой сини? Или повисшая на штукатурке старого дома лоза, усыпанная бирюзой купоросных капель? Или лавандовое поле на лиловых склонах Люберона?


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Пьер Пюже. Атлант. 1657


А может, прячущаяся в зеленой тени аллеи кариатида, выточенная Пюже,[307] или солнечный блик, дрожащий на замшелой чаше фонтана в самом сердце Салона,[308] или крепостной вал в Антибе, сжимающий в объятиях звездную ночь?

Прованс, воспетый Мистралем, чьи поистине гомеровские страсти и драмы наполняют пространство от Альпий до Монтаньета; хитроватый, ироничный, невозмутимый Прованс Доде – какой из них можно назвать настоящим? Прованс Паньоля – гортанный, грассирующий, наполняющий Старый Порт своим добродушным гневом; Прованс Жионо – чем выше к Лумарену и Маноску, тем напевнее становится его звучание, но и тем больше жестокости, даже безумия слышится в нем. Какой же из этих голосов правильнее?

На самом деле Прованс, подобно антологии, вобрал в себя все голоса Средиземноморья.

В окрестностях Экса местность похожа на Италию, а ближе к милому сердцу Сезанна Толоне́ напоминает изгибами и тенями Тоскану. Но Сент-Виктуар белеет наподобие гор Эллады, а маленькие дикие пустоши, что скрывает Мор и другие плато Вара, наводят на мысли о Сицилии или Крите.

Глубокая, усеянная камнями бухта, голая, выжженная солнцем гора, песчаный пляж, где пальмы покачиваются рядом с соснами, и даже Венецианская лагуна, и даже дельта Нила – любой пейзаж из тех, что окружают древнее море, находит в Провансе свое повторение, свой образ.

Как с землей, так и с Историей. Сквозь марсельскую мостовую проступает греческая каменная стена, а слово «Ницца» восходит к имени греческой богини Победы. От Вазона до Фрежюса, от Оранжа до Тюрби разбросал свои триумфальные арки, трофеи, театры Древний Рим. Некогда галльская столица, Арль теперь – сам себе королевство; арены короной венчают его чело, а в криптопортиках хранится его былая слава. Авиньон в тиаре гигантского дворца вспоминает о своем папском прошлом. Лучезарное, чистое Монако, всегда немного вне времени, остается единственным напоминанием о стольких исчезнувших автономиях и суверенитетах.

Как с Историей, так и с людьми.

Темный финикийский отблеск мелькает в глазах кое-кого из моряков; сарацинская жесткость проглядывает в острых подбородках пастухов; а неаполитанский овал лица иных девушек напоминает о годах царствования короля Рене.

Вот такой он – Прованс, выбирай на вкус, кому что нравится. Мне лично он нравится во всех своих видах.

Ни один край не оставил во мне столько воспоминаний – и в такой концентрации. Его рельеф напоминает очертания прожитых мною лет. Развернув перед собой его карту, я вижу собственную историю. По этим дорогам, городам, берегам я пронес свои надежды, горести, радости; здесь познал я тяготы войны, здесь жил и работал в двадцати разных местах, здесь загорался любовью, здесь наслаждался дружбой – здесь в полотно моей жизни вплетались то суровые, то шелковые нити.

Однако, по мере того как все больше народу заселяло твои берега, Прованс, по мере того как росли и упрочивались твои города, моя нежность, моя потребность в тебе обращались на твою бедность, которая и есть твое богатство, на твою простоту, в которой заключается твое величие, на твои мирные просторы, на места, где одинокое дерево, мерное течение времени и особый сплав света и земли спокойно и с достоинством возвращают меня к моей человеческой сущности.

Олива

Олива – самое человечное из всех деревьев…

Я понимаю, почему скульпторы так ценят ее древесину, но меня это и удивляет. Сам я никогда не осмелился бы вонзить резец в эту плоть, пусть растительного происхождения, но так похожую на нашу. Живая олива – сама по себе статуя, и бескрайние оливковые рощи многократно отображают наш собственный непреходящий образ.

Остановись, прохожий, и взгляни на ствол оливы. Ты не увидишь дерева более скорбного, более трагичного, глубже ушедшего корнями в собственную судьбу. Взгляни, как извивается оно всем своим корявым телом в отчаянной попытке вырвать у скупой земли ее скудные запасы, как протягивает к небу ветви в мольбе о жизни.

Но подними глаза на ее крону, и ты не найдешь дерева мягче, спокойнее, не отыщешь лучшего символа изобилия, полноты жизни. Ее мягкие очертания вписываются в небосвод сосудом, наполненным любовью.

Она округла, как наша планета, как время, как счастливое материнство, как благие дела. Легкое серебро, трепещущее на ее ветвях, струится словно из неиссякающего источника, словно из щедрой руки. Она богата, потому что родит, потому что отдает, потому что сияет.

Безмятежно встречает она любое время дня, одеваясь то тем, то другим светом, по мере того как кружит вокруг нее солнце. В туман она укрывается туманом, принимает дождь как благо и очищение, сверкает в лучах рассвета, мерцает на закате. А когда поднимается ветер, олива смеется.

Она такая разная, и это тоже роднит ее с человеком. Нет на свете двух одинаковых олив. У каждой свои движения, своя стать, свои рубцы; каждая по-своему хранит свои воспоминания, по-своему клонится от усталости, хвалится своими победами; каждая по-своему проживает свою, и только свою, отличную от других жизнь. Если бы мне пришлось отказаться от общества людей, я попросил бы, чтобы мне позволили прожить этот ад в оливковой роще; там я нашел бы себе друзей, неподвижных, но так похожих на тех, что я потерял, там жил бы по-прежнему пусть воображаемыми, но все же беседами и чувствами.

В Провансе не сохранилось легендарных олив вроде тех узловатых дуплистых гигантов, держащихся лишь за счет молодой заболони, которых можно увидеть на других берегах Средиземного моря, таких как те, что все еще растут на Лесбосе, где ими любовалась сама Сафо, или в Джербе, под которыми якобы спал Одиссей. Здесь не осталось даже тех, мимо которых могли бы шествовать легионы Августа или Тиберия.

Каждые восемьдесят лет оливы Прованса гибнут от необычно суровых зим; от Вара до Роны, от Эстереля до Альпий, от Маноска до Тараскона слышно, как умирают они от холода под тонкой корой. И эта периодичность, словно вторящая продолжительности человеческой жизни, делает оливу еще больше похожей на нас.

Но иногда, укрывшись от ветра в расселине утеса или спасшись от холода благодаря теплому подземному потоку, какой-нибудь старик чудом избегает общей печальной участи. И тогда он получает в подарок еще век жизни, чтобы наблюдать за подрастающим поколением.

Что раньше пришло в голову человеку: размолоть зерно в муку или раздавить маслину, чтобы выдавить из нее масло?

Масло для бальзамов, елеев, миропомазаний; масло первого отжима, шелковистое, вкусное, душистое; съедобное золото, сверкающее в миске пахаря или пастуха, жидкий свет, которым умащают лоб королей… Древние считали, что его придумала богиня Разума.

Это и правда было умно со стороны человека: так распорядиться плодами своего растительного двойника, и, как бы ни использовался этот подарок Афины – в повседневных нуждах или для торжественных церемоний, – в нем всегда заключается некий священный смысл, как, впрочем, и в самой жизни.

У многих народов с древнейших, догомеровских времен олива считается символом мира, и не только из-за ветвей. В сущности, на эту роль могло бы претендовать любое лишенное колючек дерево – ива, тополь. Причина тому – живительная влага, которую научился извлекать из оливы человек. Подобно маслу, мир начинается с идеи, с победы над природой, одержанной разумом, и так же, как масло, он достигается ценой непрестанного труда.

Бо-де-Прованс

Это было двадцать лет тому назад. Я возвращался с юга. В то время слово «юг» означало для меня морское побережье и ничего более. Мы ехали на машине вместе с одним другом, прекрасным попутчиком, и нам вдруг захотелось сделать крюк и проехать через Бо.

И вот там, на террасе Боманьер, я открыл для себя, узнал и полюбил этот край.

Сначала, как и всякий, кто попадает сюда, я испытал шок от потрясающего вида, от этих каменных осыпей, от этого хаоса, от замка, торчащего на известняковом уступе на семи ветрах, от гигантских скалистых рук, что сначала смыкаются вокруг плодородных долин, а потом раскрывают объятия, тянутся, опускаются вниз, открывая взгляду сменяющие друг друга линии горизонта, камни, зелень, фруктовые сады, кипарисы, луга, до серо-рыжего Кро, до болотистого Камарга, до самого моря без конца и без края, в ясные дни окаймляющего эту роскошь золотым галуном.

Что же делает этот край таким притягательным? Почему с каждым приездом сюда он становится мне все роднее, а с каждым отъездом сердце мое все сильнее сжимается от разлуки? Что в нем, в этом крае, такого, чтобы так пленять душу?

Конечно же, его свет – западный брат-близнец света греческого, как и там, в разное время суток придающий деревьям, крышам, хребтам особое величие, когда каждый предмет выглядит одновременно самим собой и своим символом.

Но свет должен на чем-то играть. Ему нужно это далекое море, чтобы отражаться в нем, как в зеркале; эти гигантские водоемы, чтобы насыщаться их неосязаемыми испарениями; эти белые утесы, чтобы их экран отбрасывал его многочисленные вариации; эти нагромождения скал, чтобы разбиваться, дробиться о них, и эти поросшие кустарником склоны, и эти сосновые и оливковые рощи, чтобы пронизывать их лучами до самой красной земли. Впрочем, бывают в этих местах и хмурое небо, и густая мгла, и мрачные дни, но от этого их не любишь меньше.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Фонтан. Экс-ан-Прованс


Говоря об очаровании этого края, можно вспомнить и здешний мягкий климат. Правда, наблюдать его надо на протяжении целого года. Скажем так: он бывает мягким чаще, чем в других местах. Но этот Прованс может быть и суровым. Все дело в близости Роны – этого длинного коридора, продуваемого всеми ветрами. Не раз наблюдал я, как клонятся здесь до земли кипарисы, как стонут тополя. Не раз в лицо мне хлестал колючий дождь, не раз на Рождество я видел, как эта земля покрывалась снегом, а извилистые тропинки – коркой льда. Но и это не помогало мне избавиться от привязанности.

В чем же секрет колдовства?

Природа задолго до человека проявила здесь особый талант, а стихия показала себя прекрасным творцом.

Почва Бо, его камни, сама геологическая структура состоят из живой материи, вернее, эта материя когда-то была таковой: миллиарды морских жизней, откладывавшихся сюда на протяжении миллионов лет, миллиарды ракушек, громоздящихся друг на друга, спрессованных, сплавленных собственной тяжестью, аммонитов и туррителл,[309] чьи окаменелые автографы – спиралька или очертания раковины – часто можно встретить на склонах карьера или на извлеченных оттуда камнях. Здесь все время ступаешь по ушедшим жизням.

Когда море отступило от этих берегов, за дело взялся ветер. В течение последующих тысячелетий он обрабатывал своим резцом эти скалы, вырезая на них гигантские глаза, рты, лица, вырубая застывшие фигуры орлов, замки с неясными очертаниями, сказочные ажурные башни. О, у него богатое воображение, у этого ветра!

Затем другие воды – воды Роны и влившегося в нее Дюранса – столетие за столетием стали приносить к подножию этих вечных, овеваемых всеми ветрами статуй глину, кремнезем, перегной, аллювий, откладывая их поверх исчезнувших жизней.

После чего настало время человека. И он пришел и добавил к творению стихий свои труды – хрупкие отложения собственного гения: начал сеять хлеб, сажать виноградники, оливковые деревья, сначала рубить – ветви для хижины, потом вырубать – камни для дома и строить, возводить эти сводчатые строения из светлого камня, овчарни и давильни для винограда, которые мы переделываем сегодня в роскошные виллы.

Желая постичь причины очарования этих мест, я лишь сильнее испытывал его на себе. Но по крайней мере, я научился настраиваться на эти места, на их время.

Я знаю теперь, что их ароматы начинают ощущаться сразу после Сен-Реми, на склонах массива Альпий, а точнее – в Антике: это благоухание, что, пронизав шевелюру вековых сосен, витает вокруг арки и мавзолея, выстроенных в память юных принцев, мертвых вот уже два тысячелетия. Мне кажется, я и с завязанными глазами узнал бы его, этот запах, навсегда слившийся в моей душе с сыновьями Августа.[310]

Я знаю, что зимой, едва долина Карита раскроет свою окрашенную зарей ладонь и коснется розовыми ноготками моего окна, мне надо со всех ног мчаться на улицу, чтобы, пусть даже дрожа от холода, успеть насладиться этим мимолетным великолепием. И этого благословения мне хватит на весь день.

Я знаю, что майским утром, когда горные тропы, как густым ковром, покрываются цветами, растущими только здесь, надо обязательно прогуляться по окрестным холмам верхом и, пока конские копыта будут топтать эти лазурно-золотые пятна, попытаться объять взглядом один из самых необъятных, самых величественных горизонтов Франции, задерживаясь то на донжонах Бокэра и Тараскона, то на башнях Монмажура, то на кольце арлезианских арен и наблюдая, как ширится, неся свои коричневые воды к морю, могучая Рона.

Я знаю, как в деревеньках этого маленького королевства – Моссане, Параду, Фонвьейле – хорош полуденный час, когда солнце что есть силы обрушивается на платаны, жизнь замедляет свое течение по жарким улочкам, а в руке восхитительно пахнет запотевший стаканчик анисовки.

Я знаю, что в августовское пекло, когда палящий зной усиливает ароматы чабреца, розмарина, смолы, когда прохлада каменных коридоров кажется особенно удивительной, надо обязательно побывать в ущельях Валь-д’Анфер, проникнуть в эти тревожные лабиринты, в эти гигантские подземелья, вырубленные в нутре горы заступом каменотесов, в эти неожиданные святилища неизвестных богов.

Секрет очарования… Я спрашивал о нем у осенних теней, любуясь ими с высот Десте; у старых камней ступенчатых римских мельниц Барбегаля, которым нечего больше перемалывать, кроме закатных красок.

Однажды я чуть было не поймал его, этот секрет, ночью, в тишине спящих диких долин, где Мон-Паон, этот одинокий король края Бо-де-Прованс, занят своим вечным делом: подпирать звезды.

Вот уже двадцать лет, как я пытаюсь раскрыть секрет этой земли. А может быть, имя ему – гармония, то, к чему вечно стремится жизнь во всем своем разнообразии.

Миндаль

Темная юбка и розовая шаль, черный лиф и белое покрывало: словно арлезианки в свадебных нарядах, миндальные деревья открывают весеннее шествие.

Голая еще земля, холодное небо. В наше время, когда теплицы, удобрения, самолеты бросают вызов привычной смене времен года, февраль все еще остается тяжелым месяцем – месяцем отчаяния.

А долгое ожидание – серьезное испытание для мужества. В последние часы зимних тягот душевные силы слабеют, и никакие воспоминания, никакие обещания тут не помогут.

И тогда, задолго до появления первой листвы, зацветает миндаль.

В латыни все деревья были женского рода. Латинский язык сделал правильный выбор, с этим согласится каждый, кто видел цветущий миндаль. Это дерево-женщина, дерево-нимфа, любимая прислужница Персефоны, посланная вперед, чтобы подготовить приход своей госпожи.

Я не могу считать год начавшимся, пока не увижу небесную лазурь сквозь слоновую кость и кораллы цветущего провансальского миндаля. Как во время жатвы надо подобрать двенадцать колосков – на счастье, так и я обязательно должен сорвать с дерева-нимфы веточку или соцветие – для исполнения желаний. А если мне самому что-то помешает съездить на свидание с ними, я попрошу прислать мне веточку, которая благословит мой стол, мои труды снегом своих лепестков.

Конечно же, миндаль должен быть женского рода. Я снова возвращаюсь к этой мысли, потому что мне легче было бы говорить об этих деревьях, если бы я мог сказать «миндаль – она».

Есть у меня среди них свои любимицы, подружки, к которым я возвращаюсь из года в год.

Вот, например, эта дюжина: шесть пышных, дородных и шесть тоненьких, хрупких, одни похожи на матрон, другие – на девочек. Набросив на плечи покрывала лепестков, они стоят кружком в глубине долины Карита, готовые вот-вот закружиться в стремительной фарандоле.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Уличный рынок в Провансе


А вот еще четверка, у старой Тарасконской дороги: протягивают убранные кружевами руки к телеграфным проводам, словно пытаясь отправить с ними свои розовые послания.

Есть и другие, что выстроились чинными рядами на красном глиняном ковре, за Ма-де-ла-Дам, на почтительном расстоянии друг от друга, чуть наклонив вперед пышный бюст, будто шагают к Антику и Сен-Реми, оставаясь при этом на месте.

Или эти, у подножия Бо, в окрестностях Сент-Берт, – заняли лучшие места на арене, образованной массивом Альпий, и ожидают, дрожа от нетерпения, когда же весеннее солнце загорится кокардой во лбу у Тельца.

А одинокие миндальные деревца, которые то и дело встречаются на пути… Одно неожиданно возникает на гребне холма, вознося к самому небу свою радостную белизну. Другое, преисполненное любви, цветет и цветет перед давно заброшенной овчарней.

Но вот подули мартовские ветры и сорвали с наших арлезианок их праздничные уборы, на несколько дней уподобив персидскому ковру землю вокруг них.

И потом одиннадцать месяцев провансальские миндальные деревца будут стоять черные, кривые, шершавые, дуплистые, потрескавшиеся, словно старухи, так рано и так быстро спалившие ради нас свою молодость.

А еще есть сам миндаль. В наши дни он так и остается – несобранный, нетронутый, обделенный вниманием – висеть на ветках в своей дырчатой скорлупе до зимы, до следующего цветения.

Откуда эта беспечность? Неужели дети разучились протягивать руку, неужели никого в этом мире не привлекает больше эта душистая мякоть? Или время нынче так дорого стоит человеку, что он стал пренебрегать земными дарами?

Ла-Кро

Всю зиму Ла-Кро принадлежит овцам. Обширные каменистые луга, зеленеющие под защитой кипарисовых завес, серые пруды, отражающие переплетения кустарников, каналы цвета олова со светло-желтыми камышами по берегам – таков этот странно плоский край, где человека встретить труднее, чем стадо. Глядя на Ла-Кро, можно подумать, что миллионы овец, вот этих, с одинаково опущенными головами, за несколько тысячелетий вылизали, вытерли, уплощили его своими языками.

У каждого стада, шерстистым ковром раскинувшегося на траве и камнях, своя окраска, которая варьирует от пепельно-черного до золотисто-песочного цвета, в зависимости от почвы тропы – сланцевой или глинистой, – по которой овцы возвращались с пастбища и которая соответственно окрасила их шкуры.

Тучные бараны с загнутыми к земле рогами сливаются с массой овец и ягнят; лишь рыжие пятна коз оживляют иногда это однообразие, да время от времени золотоглазый козел вздымает над ним увенчанную витыми рогами голову.

Бахромчатые края ковра сторожат обычно три собаки. Одна, угрюмая, с глазами разного цвета, сидит на краю поля, словно охраняет храм. Вторая, маленькая, чернявенькая, пятнистая, без устали бегает вокруг. Третья, старая, добродушная, лежит поодаль темным пятном и, кажется, особенно любит пастуха.

Но где же люди в Ла-Кро? Не видать ни души, сколько ни ищи. Однако то тут, то там желтая или белая стена фермы в окружении нескольких сосен указывает на присутствие какой-то семьи. И свежая пашня, на которую набрасываются морские птицы, выискивая в бороздах перламутровых червей, красноречиво говорит о том, что за час до этого тут кто-то трудился. Оседлые жители предпочитают оставаться здесь невидимыми, будто скрывают, что живут среди этой природы.

Ибо истинный обитатель Ла-Кро – это кочевник, что встает, идет, садится, снова идет, неторопливо следуя за овцами по мере их аппетита. Это пастух, последнее, что осталось от античных времен, человек, который смотрит за стадами, человек, который знает растения, звезды, предугадывает ветер, человек, который соразмеряет свой шаг с поступью мироздания, человек, который говорит сам с собою, мечтает, который срезает тростинку, чтобы извлечь из нее три ноты.

Сколько богов было пастухами! И первый из них Аполлон.

А вы беседовали когда-нибудь с пастухами Прованса? С беззубым, обветренным, приветливым стариком или с мальчишкой, что ходит вместе с ним и когда-нибудь его заменит? Пастух – всегда поэт, так повелось с древнейших времен. Он не расскажет вам ничего такого, чего бы вы не знали сами, но он расскажет это в древней, античной манере, придающей особую свежесть самым старым истинам.

Поля равнины пузырятся валунами: говорят, их набросал сюда сам Геркулес, обороняясь от врагов. Усевшись на один из них под небом, исчерченным растворяющимися в нем молочно-белыми следами сверхзвуковых самолетов, пастух, последний свидетель пасторальных времен, не испытывающий перед будущим ни восторга, ни страха, обращает вечером свой взор на север, любуясь закатной феерией, что окрашивает стену Альпий в розовый, потом оранжевый и наконец пурпурный цвет. И если в этот момент губы пастуха шевелятся, значит он разговаривает с вечностью.

Кипарис

Кипарис, растущий где-нибудь на севере, наводит на мысли о кладбище. Потому что там он не дома и изгнание не идет ему на пользу.

Но в Средиземноморье роль и значение кипариса меняются на противоположные. Там он – символ и защитник жизни.

Своими длинными рядами он тупит лезвия зимних ветров. Своей узкой, но такой плотной тенью разрезает летний зной. Чтобы укрыть человека, хватит одного кипариса. И, слившись с деревом, прислонившись плечом к его стволу и укрепившись его растительным терпением, человек дожидается часа, когда спадет палящая жара.

Корабельная мачта, оживляющая пейзаж, который без него выглядел бы совершенно заброшенным, ориентир для заблудившегося путника, гномон солнечных часов, вращающихся вокруг его ствола, кипарис – носитель особого равновесия. Его черное пламя, вырисовывающееся там и сям на фоне безбрежной лазури, уравновешивает избыток света, умеряет его слепящую силу, добавляя самому яркому сиянию немного тьмы.

Не стройность ли кипариса, этого изящнейшего из деревьев, не его ли устремленность ввысь привлекли в свое время древних, увидевших в нем перевоплотившегося юношу, прекрасного Кипариса, наказанного Аполлоном? Живой, лучезарный бог одарил юного Кипариса своей изменчивой любовью, а затем, превратив его в свою противоположность, сделал олицетворением неподвижности и мрака.

Нет, его нельзя назвать деревом смерти, потому что он сама вечность. Но его устремленность к недосягаемой небесной лазури, его колебания, непрестанные и ограниченные, напоминают нам наши нереализованные чаяния, наши неизлечимые привязанности, конечность, присущую нашим поступкам, и превратности нашей природы. Потому он и кажется нам печальным. Ведь он, как и мы, так человечен. И немного божествен.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Древний Алискамп – один из самых известных некрополей галлороманской эпохи


Его древесина лучше других приспособлена для творчества, она прекрасно вписывается в архитектуру, облагораживает облик городов, украшает храмы, сочетается со статуями, сохраняет в разрушенных памятниках иллюзию жизни.

Кипарисы Алискампа,[311] естественной изгородью окружающие ряды замшелых надгробий, по которым в такт с бегущим временем скользит их тень; кипарисы виллы Адриана – темная живая колоннада (так и хочется думать, что ее возраст исчисляется тысячелетиями), ведущая к руинам колоннад настоящих; кипарисы Палатина, что грозовыми вечерами, среди росчерков молний, склоняют над цезарями свои орлиные головы… О кипарисы, вехи воспоминаний, расставленные вокруг древнего моря!

Наверное, никогда не знал я счастья более светлого, покоя более восторженного, никогда с большей ясностью не являлось мне ощущение вечности, чем там, у кипариса, растущего на холме Муз, разрезавшего усыпанный звездной пылью небосвод в мои афинские ночи. По этой земле, по этому мрамору ходил когда-то Платон; под этим небом звучали его речи; и рядом с большим деревом, отполированным лунным светом, я слышал доносящееся сквозь даль времен дыхание Греции.

Не меньше, чем эти старые деревья, стоящие словно часовые ушедших в небытие веков, трогает меня кипарис завтрашнего дня, кипарис-дитя, посаженный на моих глазах на провансальской террасе, деревце, которое я обнаружил год спустя подросшим на целый упругий локоть.

Ибо он и есть будущее, которого мы никогда не узнаем. Он тоже станет пышным, высоким деревом, с сильным, почти мускулистым стволом, состоящим из плотных волокон, с компактной вечнозеленой кроной, пропитанной чуть смолистым ароматом. Он поднимется у порога, который давно уже будет покинут нами; он станет самым стойким свидетелем нашей жизни, и его корни уйдут в землю в том месте, где ступали когда-то наши ноги. А люди, что придут вместо нас, сидя в его веретенообразной тени, будут пытаться представить себе, какими были наши лица, наши поступки, наши мечты.

Камарг

Камарг я люблю в любое время года, но все же предпочитаю Камарг зимний. В эту пору на его просторах, где земля и вода соединились навеки, свет производит удивительные эффекты, переходя от жидкого олова к меди и от бронзы, такой, какой она бывает в плавильной печи, – к голубеющей стали, изобретая неведомые сплавы – раскаленные переходы от одной стихии к другой.

Рассветный ветерок морщит свинец водоемов. Чуть потеплеет, чуть выглянет полуденное солнце, одеваются в золото стебли тростников. Пожаром горят в свете торопливого заката солончаки. И не оторвать, не оторвать восхищенного взгляда от этой постоянно меняющейся феерии. Ночи, соперничая одна с другой в своем каменном великолепии, часто обретают здесь глубину изумруда или сапфира.

И пусть завтра под мутным небом придется сражаться с порывистым ветром, пусть дождь заливает эти низины, барабанит по поверхности прудов! Пусть! Пропитанный солью ветер несет в себе живительную силу; ливень вызывает прилив крови к коже. А вечером, перед тем как уснуть крепчайшим сном, здесь, в самом сердце родной земли, хорошо помечтать перед потрескивающими поленьями о сюрпризах завтрашнего утра.

И животные, обитающие в Камарге, словно в царстве свободы, зимой тянутся к человеку, ближе к теплым стенам его дома, его сараев, ближе к его заботам.

Мне вспоминается один декабрь, который по долгу дружбы я провел в Ромье, на берегах Вакареса. Мне казалось тогда, что я очутился в басне Лафонтена.

Пара лебедей выбрала этот берег для своего свадебного путешествия. Каждый вечер я обнаруживал их в одном и том же месте, в одной и той же заводи, почти у самой тропинки. Я останавливался на берегу, и они подплывали ко мне – прекрасные белые ладьи среди темных камышей, – будто понимая мое восхищение, и с гордостью демонстрировали свою красоту и свое счастье.

На пастушьих тропах, где машина вздымала снопы солоноватой пыли, фары выхватывали из тьмы дыхание ставших почти родными быков, уступавших дорогу только при крайней необходимости. Они поворачивали к стеклам свои большие рога, отсвечивающие лаковым блеском, свои прекрасные морды, казавшиеся длиннее от клубов пара, и глаза их на мгновение вспыхивали фосфорическим светом; казалось, они хотят поделиться с нами каким-то секретом, но машина ехала дальше, и они почти нехотя отступали.

Над оградой загона проплывала хмурая голова белой лошади. Разноцветная кошка, любительница рыбалки, ждала меня на пороге, чтобы показать рыбу, которую выудила – ценой какой хитрости и какой ловкости! – из пруда. Потом, выслушав мои восхищения, она брала рыбину, иногда чуть не больше ее самой, в свой черно-розовый ротик и уносила, чтобы скормить котятам.

По утрам там собирались все птицы мира. Высоко в небе, следуя маршрутами тысячелетних перелетов, проплывали треугольные эскадры. Длинноногие фламинго ждали на болотах часа своего отлета. Стаи уток и лысух, громко хлопая крыльями, внезапно срывались с поверхности воды, рассыпи́лись в воздухе, чтобы, покружив, вновь накрыть водоем подвижным, волнующимся покрывалом. Раскинув во всю ширь свои алчные крылья, неподвижно парили в вышине хищники. И в каждом кусте привлеченный щебетом или шорохом взгляд находил незнакомое крылышко, хохолок или чубчик.

Это чудо, настоящее чудо, что во Франции, в такой близости от аэродромов, нефтяных гаваней, тучных городов, бетонированных пляжей, существует эта суровая и прекрасная земля, почти не тронутая цивилизацией, земля, дарящая человеку вечные, первозданные истины.

Для тех, кто родился на этой земле или, испытав на себе ее чары, время от времени ощущает потребность вновь побывать там, Камарг – больше чем прекрасная природа с ее видами: это образ жизни.

В то время как повсюду человек прилагает весь свой труд, направляет всю свою гордыню на преобразование неорганических веществ, на преодоление расстояний, на сокращение времени, Камарг напоминает ему, что, приняв на себя роль хозяина стихий, неба, времени, он прежде всего хозяин животных, хозяин чужих жизней, и это его главный и почетный долг.

Камарг нельзя узнать по-настоящему, не познакомившись с его крепкими небольшими лошадками, храбрыми и послушными, длинная шерсть и укороченный силуэт которых напоминают лошадей Азии и которые даже в более благоприятных природных условиях погибают, как только их обуют в подковы и начнут чистить скребницей; а вот здесь они шлепают как ни в чем не бывало по солончаковым глинам, скачут по болотам, спят на морозе, чего не вынесла бы ни одна другая лошадь.

Но зачем в Камарге человек держит лошадей? Чтобы пасти быков, ухаживать за ними, разводить их. А зачем он разводит быков? Не для пропитания, не для того, чтобы на них работать, а для того, чтобы мериться с ними силой, чтобы играть с ними в быструю, опасную игру, позволяющую человеку доказать свою силу, свое превосходство. Человек, лошадь, бык, человек. Круг замкнулся.

Бык Камарга – не свирепое чудовище, не добродушный вол, а прекрасное загадочное животное, то самое, что населяет древние легенды и завораживает нас с незапамятных времен. Может быть, все оттого, что он свободен, этот зверь – один из редких видов млекопитающих, не поддающихся дрессировке. Повиновения можно добиться и от могучего толстокожего гиганта, и от жестокой крупной кошки; слон будет садиться на табурет, а тигр – прыгать через горящие обручи. Бык же не годится для цирковых трюков. Он годится только для боя.

Однако в бою – на деревенской арене, окруженной грубым частоколом, куда житель Камарга выпускает своего быка, – никто никого не колет пиками, не добивает последним ударом шпаги; кровь не струится по хребту животного, и зрелище не завершается его гибелью. Это игра, повторяю, игра, и человек в конце концов рискует в ней больше, чем зверь, который от боя к бою становится все опытнее; игра в отвагу, в скорость, в ловкость, игра на сообразительность. В этой игре, несомненно, следует видеть наследие, отголоски древних критских игрищ, знаменитых «танцев с быками», участники которых, опираясь о рога своего могучего противника, совершали над ним смертельно опасное сальто. Именно такому «танцу» Тезей обязан своей первой славой; и современные «танцоры» и прыгуны, покоряющие сердца зрителей по обоим берегам Роны, ведут свой род от этого полубога.

Как у любого края с традициями, есть у Камарга и свой фольклор, свои национальные костюмы, вызывающие иногда улыбку. Но настоящую страну нельзя купить в сувенирном киоске.

Настоящий Камарг – это окруженное пастухами стадо – ощетинившийся рогами поток черных шкур, – переходящее вброд топкие каналы, чтобы потом растечься по безлюдному водному зеркалу, удваиваясь собственным отражением; это конские праздники, предметом и поводом для которых служат сезонные работы; это особый образ жизни, когда человек трудится и находит удовлетворение в непосредственном и победоносном противостоянии природе; это, возможно, этика и уж во всяком случае – свидетельство.

Когда мы стараемся сохранить Камарг, когда выступаем в его защиту, когда требуем, чтобы его оградили от строительства новых дорог, от осушения, от проникновения туда промышленных предприятий, от интенсивного сельского хозяйства, когда мы просим оставить в покое его красоту и дикость, его тощие пастбища, его свет, его стада, некоторые думают, что речь идет о сохранении его как обширного заповедника, места обитания животных. Нет, речь о другом: прежде всего он должен быть сохранен как заповедник для человека.

1970

II. Побывать во Флоренции

Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Высшие проявления человеческого гения тем и удивительны, что о них можно говорить без устали. Это касается Парфенона, Шекспира, Венеции, Рембрандта; то же можно сказать о Луксоре, об «Илиаде», о «Войне и мире». Все это вечные образцы, неисчерпаемая пища как для здравых размышлений, так и для грез.

А потому я не побоялся занять ваше внимание в течение часа, что проведу на этой кафедре, носящей имя Леонардо да Винчи, беседой о Флоренции.[312]

Разве ощутили бы мы такую тревогу, такую тяжесть на сердце, узнав, как это было в прошлом году, что Флоренция пострадала от наводнения, едва не разрушившего ее архитектурные памятники, не погубившего все ее великолепие, если бы этот несравненный город не был идеальной родиной всего цивилизованного мира? С самого Средневековья ни стихия, ни войны не были к ней столь жестоки.

Сегодня благодаря самоотверженному труду жителей Тосканы и заботам всей Италии, подкрепленным помощью, стекавшейся со всего мира, последствия этой беды почти полностью устранены; Флоренция снова похожа на саму себя, а страх, который мы испытали, увидев ее изуродованной, сделал нам ее еще дороже.


Если открытия, совершаемые во время путешествий, можно отнести к величайшим удовольствиям нашей жизни, еще большим удовольствием, по-моему, будет вернуться в любимые места, чтобы показать их любимому человеку.

Искусству путешествовать мы учимся у других, а потом уже сами совершенствуем его. Польза, которую мы извлекаем из путешествий, воспоминания, которые храним о них, богатства, которые из них привозим, часто зависят от того, был ли у нас гид – и какой, – или нам пришлось блуждать самостоятельно.

Под гидом я понимаю, конечно же, человека, провожатого, потому что печатные гиды, путеводители, как бы тщательно подготовлены, как бы богато проиллюстрированы они ни были, имеют для путешествий такое же значение, как словари – для литературы: иметь их необходимо, но недостаточно. Чтобы путешествие обрело свой истинный смысл, свое глубокое значение, нужно живое слово, приятное присутствие, знания, опыт, тепло попутчика. Нужно, чтобы было с кем обменяться мнениями, поделиться впечатлениями. Одному, с путеводителем в руках, хорошо, наверное, осматривать какие-нибудь грандиозные руины, и только. В таких местах врата времени закрыты; гуляя по ним в одиночестве, лучше ощущаешь значительность смерти. Но с живыми, обитаемыми городами дело обстоит иначе. Там одному только хуже: чувствуешь себя чужим, а потому никому не нужным.

Разные города осматриваются по-разному; разные города и познаются по-разному.

Довелось мне как-то прожить два года в Риме. Когда из Франции ко мне приезжал какой-нибудь друг, никогда до того не бывавший в Вечном городе, возможность показать ему Рим своим особым способом была для меня настоящим праздником. Я встречал друга на вокзале или в аэропорту и, усадив в машину, просил, умолял его не смотреть по сторонам, пока мы не отъедем на несколько километров к югу. Я старался отвлекать его разговорами, всячески удерживать его внимание. Я увозил друга далеко за город, на древнюю Аппиеву дорогу, туда, где по ней еще можно проехать на машине, и только там разрешал открыть глаза. Открыть глаза, чтобы увидеть путь, которым возвращались в столицу триумфаторы, увидеть могилы сподвижников Цезаря, увидеть прячущиеся в зарослях кустарника мраморные лица на гробнице Цецилии Метеллы. А если нам везло с погодой, что нередко бывает в Риме, и небо над темной зеленью кипарисов было по-настоящему лазурным, и солнце пронизывало своими стрелами кроны сосен, и цикады со всей страстью отдавались пению, и стадо овец медленно брело по огромным плитам, источенным ободами античных колесниц, я привозил своего гостя в Рим идеальной дорогой, не изменившейся со времен Стендаля, Шатобриана, а может, и Дю Белле.

И тогда мы проезжали сквозь стену Велизария и огибали чарующую овальную громаду Колизея. Мы выходили из машины у ворот Форума и поднимались по священной дороге, ступая следами столетий. Вон Нерон, вот Август; там выступал Цицерон, а там был убит Цезарь. По пути мы приветствовали наши детские воспоминания: переводы с латыни, уроки истории, которые, воплощаясь в камне, вдруг переставали быть непонятными, далекими книжными образами.

Затем мы поднимались на Капитолий – взглянуть на Тарпейский утес. Несколько мгновений я предоставлял другу любоваться обширной площадью, гениальной каменной осыпью, усеянной царственными мраморами, после чего предлагал обернуться, чтобы взглянуть на другое проявление гения, – площадь, нарисованную, выстроенную, воздвигнутую Микеланджело, вместе с которой глазу открывается Рим эпохи Возрождения, загромождающий небо своими бесчисленными, сверкающими на солнце куполами.

Почему именно так мне нравится показывать Рим? Потому что это город, направленный вовне, город гордыни, город мощи, еще с доцезаревых времен призванный поражать своим великолепием все народы мира. И что-то от этого в нем все еще остается.

Рим не дает вам почувствовать себя дома ни внутри вашего жилища, ни в ваших мыслях. Он подминает вас. Он жаждет вашего внимания, и, чтобы почувствовать, чтобы понять его, вам следует прежде всего подчиниться его страстной властности, его тщеславию.

С Флоренцией совсем другое дело.


Как бы известны, как бы растиражированы ни были ее памятники, все же Флоренция – это город, направленный внутрь себя, город сокрытого могущества, город сокровищ, созданный не столько для того, чтобы поражать мир, сколько для сохранения всего самого замечательного, самого прекрасного, что этот мир произвел на свет. Флоренция – кладовая человеческого гения.

Чтобы полюбить Флоренцию – а для этого ее надо сначала понять, – мне понадобилось время. Мне потребовалось несколько раз побывать там, подолгу оставаться, много гулять, работать, жить, чтобы поближе узнать ее и иметь возможность показывать ее друзьям.

Я не настолько самоуверен, чтобы пытаться рассказать вам что-то новое о Флоренции; многие из вас уже бывали там; другие столько читали о ней, видели столько ее изображений, что им она и так уже прекрасно известна. Нет, я просто хочу предложить вам прогуляться по ней по особому маршруту, открывая ее для себя в определенной последовательности, что, как мне кажется, позволит сделать ваше пребывание наиболее приятным и полезным.

Отправляясь работать в архив департамента или целой страны, нельзя полагаться на случай; то же относится и к Флоренции, заключающей в себе, так сказать, архив западной цивилизации. Для современного мира она то же, чем была в последние века Античности Александрия.

Точно так же нельзя отправляться в паломничество с безразличием в душе; к нему надо подготовиться, обрести определенное желание, надежду. Поездка во Флоренцию – это паломничество к святилищу, где божеством является человек. Спешка и плотные расписания там неуместны. Флоренция создана не для туризма, а для путешествий.

Прежде всего, не надо в первый же день отправляться на экскурсию по Флоренции. Не надо разглядывать ее здания. Привыкните сначала просто смотреть на них, привыкните к краскам ее улиц, к их движению, к их звучанию, к их аромату.

Если будет такая возможность, постарайтесь приехать туда к ночи, именно для того, чтобы не поддаться искушению и не начать сразу все осматривать. Магазины закрываются поздно. Идите в город, придумайте себе насущные нужды. Этот город рожден торговлей – так и идите за покупками. Вам, конечно же, захочется почитать французскую газету, вы наверняка забыли что-нибудь из туалетных или письменных принадлежностей. Сходите купите все это, не поднимая глаз выше мостовой, выше витрин. Спросите лучший канцелярский магазин, где продается веленевая бумага и бумага верже всевозможных цветов и форматов. Так, сами того не зная, вы побываете на площади Синьории. Лучший парфюмерный магазин находится неподалеку от виа Кальцуайоли, то есть от улицы Сапожников; лучшие книжные магазины – там же. А упаковку аспирина, без которого вы ну никак не сможете обойтись, покупайте только в той старой аптеке на виа Торнабуони, что напротив лавки перчаточника, у которого вы сможете приобрести пару перчаток взамен тех, что потеряли в поезде. Пройдите через жуткую площадь Республики с ее непропорциональными галереями девятнадцатого века, построенную на месте древнеримского форума. Она скоро станет вам родной и необходимой. Наткнитесь на гигантские каменные глыбы палаццо Строцци; скоро вы увидите дворцы и побольше этого. Поинтересуйтесь названиями этих мест, адресами магазинов. Скоро вы их забудете. Десять раз спроси́те дорогу обратно и десять раз заблуди́тесь в лабиринте улочек. Это и есть Флоренция. Сначала в ней надо заблудиться.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Панорама Флоренции и собор Санта-Мария дель Фьоре (Дуомо)


На второй день утром, как можно раньше, попросите отвезти вас на пьяццале Микеланджело, на вершину холма, что возвышается над южным берегом Арно. Вот там вы и начнете смотреть. Вы увидите Флоренцию у ваших ног – город тысячи жемчужин, собранных в одной раковине. С высоты пьяццале вы отыщете Дуомо с его колокольней, башню Синьории и десять, пятнадцать, сто других колоколен, башен, звонниц, шпилей. Вы увидите этот город, который лежит словно в створке раковины и на который каждое время суток отбрасывает свой странный и совершенно особый свет; скоро вы поймете, какими странными тенями окутывают его вечерние туманы.

Когда вы насытитесь пейзажем настолько, что он станет для вас незабываемым, спускайтесь с пьяццале Микеланджело, но лишь затем, чтобы переправиться на другой берег Арно, пересечь всю Флоренцию, подняться на другом ее конце на холм Фьезоле и снова созерцать это же самое чудо, но с другой стороны, против света, против солнца, наблюдать другое мерцание, с большего расстояния, сквозь волнующуюся зелень. И оттуда вы снова увидите колокольню, башню Синьории, Санта-Кроче, и так вы начнете улавливать упорядоченность в этом флорентийском беспорядке, стройность, идущую не от геометрии, а от жизни.

Существуют два типа городов: города-лабиринты и города-ортогоны, города, где улицы змеятся, переплетаются, сворачиваются клубками, и города, где прямолинейные улицы пересекаются под прямым углом. Впрочем, следует отметить, что все города, где когда-то зародились и развивались крупные цивилизации – Афины, Рим, Париж, Лондон, а еще Москва, Амстердам, – относятся к городам-лабиринтам. Зато города-ортогоны славятся успешной экономической деятельностью, товарообменом, обработкой продуктов цивилизации, только вот не актами творчества, этой цивилизации присущими. Таков Пирей, таков Нью-Йорк. Это объясняется тем, что любой город есть отображение человека (или должен был бы быть им). А человек выстроен вовсе не по ортогональному плану: его внутренности расположены не под прямым углом; его настроения, пища, мысли не следуют прямым линиям чертежа. И, создавая город по прямолинейному плану, человек наделяет его той строгостью и той иллюзорной достоверностью, которые хотел бы видеть в своих собственных деяниях. А вот городу-лабиринту он сообщает свою истину.

Флоренция не является исключением из этого правила. И нет ничего удивительного в том, что она принадлежит к числу городов, где больше всего думали. Она была предназначена для этого самим своим строением. Она и похожа-то на головной мозг, расположивший по берегам Арно свои полушария, исчерченные извилинами улиц. Этот план, если присмотреться, есть не что иное, как план священного лабиринта критян, греков времен архаики, этрусков.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Церковь Санта-Кроче во Флоренции. XIII–XIV вв.


Задержитесь на какое-то время в Фьезоле. Есть, есть свое очарование в его маленькой площади, где усатый Виктор Эммануил и бородатый Гарибальди, верхом на лошадях, стоящих «валетом», обмениваются бронзовым рукопожатием. Все в этом памятнике вызывает улыбку: и одежда персонажей, и поза, и их безмолвный пафос. Но нам трудно судить о произведениях, возраст которых едва перевалил за сотню лет.

Вы можете пообедать в какой-нибудь траттории, а потом побродите среди руин древнеримского театра, в которых нет ничего особо впечатляющего, но они свидетельствуют о древности этого места: здесь ваши шаги отдаются эхом столетий.

Из Фьезоле спуститесь пешком, но не по главной дороге, а по узким тропинкам, между изгибами глухих стен невидимых усадеб. Сделайте это, не только чтобы прочувствовать очарование этих отлогих улочек, но и чтобы пройти путями, которыми флорентинцы Средневековья или Возрождения, верхом или пешим ходом, возвращались в свои загородные имения, укрытые от посторонних глаз так же надежно, как и городские дома.

На одной из этих вилл, тяжеловесные строения и гигантские деревья которой виднеются над отягощенной плющом изгородью, жил и писал свои новеллы Боккаччо. Пусть его произведения полны эротики: не будем забывать, что написаны они были для развлечения гостей графа Пальмиери, укрывшихся там во время Великой чумы. Эти новеллы – как бы вызов, который любовь бросает смерти.

Попросите показать вам – а сделать это будет непросто – на одной из этих улочек, где когда-то ходили величайшие умы мира, виллу, которую Козимо Медичи подарил Марсилио Фичино. Постойте подольше перед ее длинным фасадом, частично скрытым зеленью. Вы увидите много других жилищ того же века – и больше этого, и богаче украшенных, – но ни одно из них не будет столь волнующим, столь важным свидетельством своего времени. Все, что делает нас сегодня тем, что мы есть, началось здесь, в этом доме, началось с Марсилио Фичино и Джованни Пико делла Мирандолы, началось внутри этой небольшой группы людей, попытавшихся примирить христианство с Платоном, Гермеса Трисмегиста с Евангелиями, людей, которые, наведя мост через время, дали возможность Европе выйти из Средневековья вновь обретенными путями Античности.

Ибо Возрождение, в котором принято видеть и которое действительно есть возврат к древнегреческой и древнеримской культуре, отличается от банального пассеизма. В этом движении революционного больше, чем реакционного. Гуманизм в том виде, в каком он родился или возродился здесь, не ограничивается, как думают иногда, простой имитацией античных образцов, раболепным преклонением перед тем, что было когда-то. Напротив, он являет собой стремление построить для человека будущее прекраснее и благороднее настоящего, обращаясь к творениям древних и стараясь отыскать в них вечные рецепты, применимые к новым жизненным условиям.

Послушайте, что говорит Марсилио Фичино, этот князь платоников: «Отныне человек не желает больше иметь ни высших, ни равных себе; он не потерпит над собой какой бы то ни было власти, к которой не принадлежал бы сам».

А вот что говорит Пико делла Мирандола, этот образец торжествующего гуманизма: «Мы будем тем, чем хотим быть».

Они, эти люди Возрождения, утверждают идею вселенского мироустройства, где мерилом мироздания является человек. Но идею эту они заимствовали у древних и, изучая Античность, возродили и обогатили ее. И вот с них самих начинается новый период Истории.

В эпоху – нашу эпоху, – когда изучение древних литератур, похоже, считается излишеством, когда намечается явная тенденция к отрицанию значимости всего, что было создано, изобретено, придумано до гегелевской диалектики, двигателя внутреннего сгорания и расщепления атома, в эпоху, когда некоторые доходят даже до того, что предлагают ради построения лучшего общества уничтожить все проявления, достижения, свидетельства прошлого, давайте задержимся перед домом Марсилио Фичино и задумаемся.

С цивилизацией – как с наследственностью. Можно ненавидеть своего отца, но невозможно сделать так, чтобы не унаследовать его гены, не повторить его черты. А потому надо заставить себя уважать его, ибо презирать его означает презирать себя. Нет, невозможно сделать так, чтобы мы перестали походить самым существенным образом на людей, что жили до нас, чтобы наши судьбы не повторяли их судьбы. Мы можем надеяться на то, что сделаем больше или лучше, чем наши предшественники, но было бы полным безумием воображать, что мы можем в чем-то коренным образом отличаться от них, будь то строение нашего тела или склад ума. Упорствующие в отрицании прошлого показывают лишь, что им ненавистно нечто в их собственном образе, а это отвратительно.

Прежде чем требовать от человека любви к ближнему, надо было бы призвать его сперва полюбить себя самого. Впрочем, любить себя можно только тогда, когда ты понимаешь, что жить – это большая честь, и честь эта заключается в осознании того, что ты являешься одним из звеньев – маленьких, но необходимых – в этой бесконечной цепи, которая есть история человечества.

«Познай самого себя, божество в смертной оболочке». Так, продолжая высказывание Сократа, говорит нам все тот же Марсилио Фичино. А познание человеческой сущности и называется гуманизмом.

Таков урок эпохи Возрождения, которая учит нас во имя жизни не разрушать, не отрицать, а, припав к древним корням, питаться текущими в них соками новых дерзновений, новых расцветов.

Любезный сердцу дом на вершине флорентийского холма. Козимо Медичи думал, что делает этот чудесный подарок Марсилио Фичино, но на самом деле принес его в дар всему человечеству! Все, что ты, путешественник, увидишь завтра и в последующие дни во Флоренции – ее произведения искусства, ее дворцы, написанные в ней книги, – все это вышло отсюда, из этих прямоугольных окон, забранных простыми решетками, из этой деревянной галереи, бегущей вдоль второго этажа, из этого тихого сада. Вспомним, что все мы – наследники этого дома, первого жилища современной цивилизации.


Утро третьего дня вы оставите на поход в Санта-Кроче. По моему мнению, начинать погружение в памятники Флоренции надо именно с этой церкви, потому что там вы погрузитесь одновременно в глубины флорентийской истории.

Санта-Кроче, возможно, наименее христианская из церквей – даже менее христианская, чем церкви Рима; с другой стороны, здесь, в этой церкви, более всего прославляется, обожествляется человек. Пройдя перед могилой Галилея, вы поклонитесь надгробию Микеланджело, чтобы подойти затем к гигантскому памятнику, воздвигнутому в честь Данте. Сюда Флоренция сложила останки самых великих своих жителей, от Макиавелли до Альфиери и Уго Фосколо, здесь прославила флорентинцев, обогативших духовное наследие человечества и умерших под другими небесами. Наука, искусство, политика, история век за веком сносили сюда свои отложения в виде прославленных костей, каждый раз укрывая их слоями мрамора. Настоящий пантеон, только появившийся в XIV веке, который так и останется приходской церковью.

Флорентинцы прогуливаются тут под ручку, назначают друг другу свидания, а если заходят в одиночестве, то присаживаются на скамью – не обязательно для молитвы, а просто чтобы полюбоваться постоянно обновляющимся зрелищем, которое представляют собой приезжие со всех концов света. Да, Санта-Кроче – это приход, одно из первых духовных прибежищ.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Купол собора Санта-Мария дель Фьоре (Дуомо). XIV–XIX вв.


Так вот, поступите так, как поступают флорентинцы. Прогуляйтесь. Присядьте на скамью под кафедрой, которую украсил восхитительной резьбой Бенедетто да Майано. Останьтесь подольше рядом с Галилеем и Микеланджело – почувствуйте себя прихожанином.

Рядом с полустершейся фреской Джотто вы обнаружите могилы семьи Бонапарт. Зайдя в другую часовню, в глубине церкви, навестите старую княгиню Чарторыйскую, работы Кановы или кого-то из его школы, возлежащую на мраморном шезлонге, словно у себя в салоне. Одно из прекраснейших надгробий мира, она вся – старость и смерть, как Полина Боргезе[313] – вся юность и жизнь. Потом зайдите во внутренние галереи, заблудитесь в них, открывайте и закрывайте двери этого монашеского лабиринта, бродите. Никто вас не остановит.

В тот же день, после обеда, пойдите в Синьорию. Не хочу описывать ее тем, кто ее знает, или портить первое впечатление тем, кто с ней еще не знаком. Но все же не могу не напомнить одним и не поведать другим об удивительном контрасте между маленьким рабочим кабинетом Франческо I Медичи, совершенно закрытым, незаметным, потерявшимся среди фресок Вазари и Бронзино, и грандиозностью, чрезмерностью огромного зала Чинквеченто.

Этот зал – центр дворца Синьории, фойе, пассаж, место заседаний – напоминает нам о первостепенной роли, которую играло искусство в великие эпохи и которая не заключается ни в удовлетворении желаний и творческих поисков художника, ни в потребности в наслаждении или же в спекуляции частной собственностью. Искусство великих эпох – это прежде всего составная часть и свидетельство общественной жизни.

Дворец Синьории был открыт народу, и народ должен был видеть в украшавших его произведениях искусства напоминания о своей истории или же прославление коллективного величия. Общественное предназначение искусства не запрещало художнику быть гениальным, а масштабность тем, окружения и средств давала художнику возможность эту гениальность доказать.

Площадь и Лоджию Ланци лучше осмотреть после того, как вы покинете дворец Синьории, а не до того, как вы туда войдете. На выходе вас встретят статуи, и вам покажется, что резец великих ваятелей одухотворил их вечной жизнью.

Все эти скульптуры живут жизнью живших когда-то людей. Гладкие руки Джованни да Болонья сжимают тело сабинянки, чеканный меч Челлини срубает голову Андромеды, мускулы Микеланджело поддерживают гордый подбородок Давида. Вы можете оставаться тут, сколько вам захочется – минуты, часы, – усталость не настигнет вас, и потом, вспоминая, вы будете упрекать себя за то, что не остались там дольше.


Утро четвертого дня посвятите Дуомо.

Вам еще придется привыкнуть к дурновкусию этих слишком разнообразных, слишком пестрых мраморов, к этой гигантской каменной шкатулке. Обычно дарохранительницам придают форму соборов, здесь – все наоборот.

Не входите сразу внутрь. Обойдите вокруг Дуомо. Мало-помалу, благодаря величественной византийской звоннице Джотто (скорее даже арабской, чем византийской), неожиданному ракурсу на углу улицы, благодаря тени, смягчившей яркость краски, или солнечному лучу, ее облагородившему, начинает проступать странная красота этого ансамбля, и Дуомо незаметно занимает свое место среди памятников, достоинства которых не подлежат обсуждению. Он есть – и всё тут.

Внутри же вы испытаете приблизительно те же чувства, что и в Санта-Кроче. И тут – никакой отрешенности, никакого мистицизма; зал ожидания на вокзале благочестия.

Но бюст Марсилио Фичино над его гробницей напомнит нам о том, что мы во Флоренции и что религия во Флоренции – это скорее мысль, чем молитва.

Вы не увидите ворота Баптистерия такими, какими довелось увидеть их мне: снятыми с петель, лежащими на полу, чтобы быть очищенными от этого слоя грязи, которая называется патиной и к которой в наши дни относятся, к счастью, с меньшим уважением, чем относились когда-то наши деды. Однако в сиянии восстановленной позолоты вы увидите их такими, какими хотели видеть их те, кто их создавал: все эти Гиберти, Сансовино, Пизано. С воротами Баптистерия – точно такая же история, как с Гомером, Шекспиром, Гюго. Нам столько рассказывали о них, столько твердили, что они – шедевр, и поэтому нам стало казаться, будто мы знаем их, даже не успев увидеть своими глазами, и не ждем от этой встречи никакого сюрприза. Так давайте все же подойдем к ним поближе. И как это было с «Одиссеей» или с «Концом Сатаны», мы поймем, чему именно эти бронзовые страницы обязаны своей славой.

Войдите внутрь Баптистерия, и вам, возможно, посчастливится, как повезло однажды мне, присутствовать на крещении. Вы смешаетесь с толпой членов семьи, соседей, старых священников, терпеливо ведущих книгу записи новых душ. Все, абсолютно все настолько видят в Баптистерии образец архитектуры Возрождения, что совершенно позабыли о его прямом назначении. А ведь он создан (и продолжает оставаться таковым до сих пор) для того, чтобы им пользовались священнослужители, прихожане, чтобы в двадцатом веке, как в пятнадцатом, в его прохладном сумраке кричал и барахтался безволосый младенец, который вырастет флорентинцем – торговцем, счетоводом, ремесленником или гением, как и другие. Да и вы сами, постояв благоговейно несколько мгновений в середине этого мраморного восьмиугольника, будете в некотором роде крещены во флорентинца.

Отныне, так же как Рим с высоты Капитолийского холма, Флоренция из глубин своего Баптистерия принадлежит вам.


Больше у меня нет никакого плана, никакого заранее продуманного порядка для ваших экскурсий. Все будет зависеть от времени вашего пребывания там, от выносливости ваших ног и вашего аппетита. Следуйте вдохновению каждого часа, каждой секунды, следуйте цепочке достопримечательностей, подсказкам случайных встреч. Все неизбежно будет вертеться вокруг желтого Арно с его желтыми домами, Санта-Кроче, Синьории и Дуомо. И все же один совет: не спешите попасть в галерею Уффици. Принимайте художников и скульпторов внутрь себя по одному, в памятниках архитектуры, в местах, где вы увидите зараз одно-два знаменитых произведения, открывая их для себя вместе с самим зданием или целым кварталом, ибо обычно заказчиками произведений искусства выступали именно кварталы.

Если же вы во Флоренции не впервые, навещайте художников одного за другим, последовательно, как навещают старых друзей.

Как-нибудь утром сходите поприветствовать Лукку делла Роббиа, любуясь его пухлыми путти в свивальниках из солнечных лучей, что украшают фасад Оспедале дельи Инноченти (госпиталя Невинных). Поздоровайтесь с вашим другом Гирландайо, чье роскошное «Рождество Христово» можно увидеть внутри госпиталя. Раз уж вы попали в эти места, зайдите в монастырь Сантиссима-Аннунциата. И там тоже загляните наугад в одну дверь, потом в другую. Если, выйдя из самой церкви, вы пройдете по извилистому коридору, то окажетесь перед монументальным камином, опирающимся на две колонны, где братия все еще готовит себе пищу.

В обители Сан-Марко в зависимости от состояния вашей души вы будете либо очарованы, либо разочарованы бледностью, прозрачностью фресок Фра Анджелико. Я лично нахожу их благостность чуть слащавой. Но если даже вы и испытаете разочарование, то будете вознаграждены внутри церкви. Там покоятся двое из ваших друзей, да что там друзей – предков. Здесь находятся могилы Пико делла Мирандолы и Анджело Полициано.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Шествие волхвов. Фреска Беноццо Гоццоли. Флоренция. 1459


И обязательно, обязательно сходите на другой берег Арно, в церковь Санта-Мария дель Кармине, что стоит на этой прелестной тихой площади, напоминающей венецианские или римские кампи, расположенные вдали от знаменитых кварталов; обязательно сходите туда на свидание, которое назначил вам перед своими фресками Мазаччо, тот самый Мазаччо, который, по словам Жана-Луи Водуайе, «первым открыл волшебный способ окутывать формы воздухом, создавая иллюзию пространства». Передайте ему привет от всех нынешних живописцев, продолжающих и сегодня черпать из его фресок вдохновение и учиться на них.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Мекеланджело. Ночь. 1526–1531. Капелла Медичи в церкви Сан-Лоренцо. Флоренция


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Мекеланджело. Утро. 1526–1531. Капелла Медичи в церкви Сан-Лоренцо. Флоренция


Другое прекрасное мгновение ожидает вас, когда вы отправитесь во дворец Медичи, чтобы повидать там вашего друга Гоццоли и его длинную фреску, изображающую триумф Лоренцо Медичи. Бьющие копытами кони, трепещущая листва деревьев, струящаяся парча – эта красочная процессия одновременно являет собой и парад человеческих чувств: зависти, гордости, униженности, великодушия, ума, грубости, глупости, безмятежности.

О Гоццоли говорят, что он слишком увлекался мелкими деталями. Не мне, пишущему романы, упрекать его в этом. Благодаря ему вся Флоренция времен Медичи проходит кортежем перед нашими глазами, Флоренция и ее люди.

Да, здесь вы в самом сердце квартала, где обитали Медичи. Несколько шагов – и вы у церкви Сан-Лоренцо, с ее библиотекой и знаменитыми могилами, над которыми возвышаются четыре скульптуры Микеланджело, прославленные и воспроизведенные бесконечное число раз: «Заря», «Сумерки», «День» и «Ночь». Вам, конечно же, скажут, что в природе не найти таких длинных бедер, как у «Зари», таких длинных ног, как у «Ночи». Но и среди всех статуй мира не найти произведений такой потрясающей красоты. Здесь Флоренция предстает перед вами в апофеозе своего гения. Флоренция и ее божественная сущность.

На площади война и честолюбие представлены в лице Джованни делле Банде Нере, бастарда семейства Сфорца. Удостойте взглядом этого кондотьера, жертву благородных иллюзий, много веков назад уже мечтавшего о единой Италии. Он стоит здесь в виде памятника, довольно грубо сработанного Бандинелли. Чаша у его постамента служит купальней для голубей.

Вернувшись на набережную Арно, толкните дверь маленькой церквушки Оньисанти (Всех Святых), расположенной совсем рядом с крупными отелями, в силу чего ее посещением нередко пренебрегают. Все здесь – полумрак и шепот в колеблющемся свете свечей. Как-то вечером, когда я зашел сюда в час вечерней молитвы и осторожно, чтобы не мешать службе, начал пробираться вглубь, какой-то старый флорентинец, из прихожан, догадавшись, зачем я пожаловал, принялся увитым жемчужными четками пальцем указывать мне на стены справа и слева и пояснять шепотом, не прерывая при этом молитву: «Ave Maria… Гирландайо… gratia plena… Боттичелли… – Потом, показывая большим пальцем себе за спину: – Ave Maria… la tomba d’Amerigo Vespucci…»[314]

Для старика, гордого сокровищами часовни, это не было кощунством. Во Флоренции великих людей чтут наравне со святыми.

Однажды, когда усталость притупит немного ваш интерес, когда испортится погода или когда вы почувствуете себя настолько раздавленным, перегруженным впечатлениями, что усомнитесь в своей способности запомнить все увиденное, так вот, в такой день отправляйтесь в Академию смотреть на «Пленников» Микеланджело, впрочем они никогда не были ни пленниками, ни рабами, как их еще называют, а являются на самом деле мифологическими аллегориями – Титанами. Пленники – да, но пленники первозданных сил Вселенной. Чтобы убедиться в этом, достаточно увидеть вот этого, который, как Атлант, поддерживает своими руками землю, или того, еще более впечатляющего, который отчаянным усилием гигантских рук пытается вытащить свою голову из стиснувшей ее каменной глыбы. Только не думайте, что это неоконченная статуя, как одно время считалось. Нет, этот Титан именно то, что он есть: образ первобытного человека, не обладающего еще стройным мышлением, который борется за то, чтобы его иметь. Это человек в момент осознания им жизни, животное, которое хочет стать Богом.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Микеланджело. Пленники. Флоренция. 1532–1536


За те месяцы, что Микеланджело работал над своими Титанами, он внес нечто новое в мифологию или, вернее, выразил в камне то, чему учит нас мифология и чего до него мы не умели прочесть.

Вы выйдете из Академии с запасом сил на целый год, с грузом восторга, вызванного зрелищем нечеловеческих свершений, совершаемых человеком.

В Музее Барджелло мы возвращаемся к человечности в самом возвышенном, самом одухотворенном ее проявлении: к Донателло с его святыми Иоаннами и Давидами. Но, общаясь с Донателло, не забудьте и о Джованни да Болонья, или, лучше сказать, о Жане де Булонь, ибо он был французом. Каждый из представленных здесь художников избрал, согласно своим природным наклонностям, свой способ обожествления человека и, соответственно, творчества; сфера Жана де Булонь – от «Меркурия» до «Индюшки» и от «Сатира» до «Орла» – это просто-напросто пластическая красота и совершенство.

Если у вас найдется еще минутка, загляните там же, в Барджелло, в Оружейный зал, чтобы увидеть, как тосканцы умели украшать воинов и отделывать орудия смерти.


А теперь настало время сходить в галерею Уффици. Из всех музеев мира он именно тот, куда приходишь впервые с чувством ложного узнавания, испытывая иллюзию, почти галлюцинацию, что ты уже был здесь, настолько картины, его составляющие, прочно вошли в историю искусств, настолько – даже на расстоянии – они сумели сформировать наше ви́дение, наш вкус.

Чимабуэ, Джотто, Джованни ди Паоло, Пьеро делла Франческа, Филиппино Липпи, Боттичелли, Вероккьо, Перуджино, Лоренцо ди Креди, Рафаэль и Леонардо, Леонардо, Леонардо… Длинный перечень величайших талантов звучит словно молитва. А Джорджоне, а Чима да Конельяно, а Содома, а Бронзино, а Карпаччо, а братья Карраччи и снова Рафаэль, снова Леонардо да Винчи и еще Микеланджело! И после каждого из этих имен хочется прошептать: «Для чего ты существуешь, гений? Для того, чтобы облагородить жизнь, а значит, сделать ее более терпимой».


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Дворец Уффици во Флоренции. Середина XVI в.


Потрать вы на осмотр Уффици десять дней, месяц – вы не смогли бы исчерпать ее богатств; и, может, вы пренебрегли бы тогда одним из редчайших ее сокровищ – галереей автопортретов. Так вот, даже если в запасе у вас будет всего несколько часов, обязательно посвятите один из них посещению этого длинного коридора, переброшенного через Арно и соединяющего Уффици с галереей Питти. Там вы встретитесь глаза в глаза с людьми, создавшими произведения, которые вы только что видели, с живописцами, которые научили нас смотреть на мир. И которые, судя по их собственным лицам, задавались в своих полотнах всеми теми же вопросами, что задает себе человек.

Между этими походами вы будете много бродить по городу, прогуляетесь по кьясси – переулкам в окрестностях Понте Веккьо, купите себе брелок или этрусскую керамику на старых прилавках неподалеку от моста. Не потому, что они вам так уж нужны, а просто чтобы иметь повод еще и еще раз пройтись вслед за Данте «sul passo d’Arno».[315]

Возвращаясь после экскурсии по гигантскому дворцу Питти и садам Боболи и, возможно, испытывая некоторое пресыщение всеми этими шедеврами (такое случается во Флоренции – слишком уж роскошно меню, аппетит пасует перед таким неисчерпаемым изобилием), присядьте за столик одной из тратторий, окна которых тянутся почти на уровне воды вдоль берега Арно, напротив Уффици; присядьте, чтобы подкрепить силы сырокопченой ветчиной, чуть сладковатой на вкус, тарелкой паста ашьютта, стаканом кьянти, а еще – чтобы полюбоваться отсюда арками моста. Надстройки, лавочки, навесы, горшки с цветами, сохнущее на веревках белье, средневековая толчея – все это занятно и любопытно. А вот арки, изгибы арок, что поддерживают Понте Веккьо и всю его торговлю, ритм этих арок, разделяющих на равные отрезки желтые воды Арно, – это уже совершенство.

Здесь, предавшись на какое-то мгновение размышлениям, вы задумаетесь о флорентийском гении и придете к мысли, что гений этот заключается главным образом в удивительном чувстве пропорций. Да, пропорции – это счастье, переведенное на язык пластики.


Каковы же были по характеру люди, построившие, создавшие, собравшие столько красоты?

Тосканец был – и остается – индивидуалистом, воином, себялюбцем, завистливым и злобным по природе. Во всяком случае, он яростно критикует других. «Ад» Данте до сих пор остается настольной книгой тосканца, и каждый флорентинец с удовольствием отправил бы в преисподнюю своих соседей и даже лучших друзей. Ничто не доставляет ему такого удовольствия, как осуждать и ругать ближних. Если же он не может критиковать и порицать, тогда он завидует. Ему хочется быть единственным и неповторимым если не среди смертных, то хотя бы в своем городе, в своей деревне.

Чтобы понять характер тосканца, достаточно окинуть взглядом местность между Флоренцией и Сиеной, посмотреть на все эти холмы, каждый из которых увенчан либо башней, либо роскошной виллой, либо фермой, либо просто бедной хижиной. Военачальник, банкир, разбогатевший купец или зажиточный крестьянин, виноградарь, маслодел или бедный пахарь – каждый строит себе жилище на вершине, желая отделиться от остальных и царствовать безраздельно если не над целой провинцией, то хотя бы на одном арпане земли. Он стремится устроиться таким образом, чтобы над ним не было никакого начальства. И так повелось со времен этрусков, тех самых этрусков, чьи тонкие лица с резкими чертами сохранили жители Тосканы.

Те же самые особенности характера, которые проявляются народом в ремеслах, земледелии, промышленности, торговле, можно проследить и в его искусстве. Границ тут не существует. Таким образом, искусства во Флоренции процветали именно благодаря индивидуализму тосканцев и их склонности к соперничеству. Искусство рождается из желания человека заявить о своей незаменимости.

Один современный флорентийский художник, прекрасно знающий особенности своей породы, по-своему объяснил мне как-то такое необычайное скопление первостепенных произведений искусства на такой маленькой территории.

«Художник Возрождения, – сказал он мне на своем резком и одновременно певучем наречии, – каждое утро шел к соседу, тоже художнику, чтобы посмотреть на картину, которую тот написал накануне. И если картина оказывалась хороша, для него это был нож острый. Тогда он задумывался: „Что бы такое сделать, чтобы насолить соседу?“ И лез из кожи вон, чтобы написать свою картину, которая была бы лучше, чем у того. Тот же, зайдя на следующий день посмотреть на работу первого, призадумывался в свою очередь: „Что же мне сделать, чтобы насолить моему другу?“ И начинал писать новую картину, еще лучше прежней. Вот так и создавались шедевры».

В тосканце много всякого намешано, и доброта не всегда входит в число его добродетелей, но он знает, что такое величие, и обладает чувством прекрасного. Он живет не столько сердцем, сколько духом, в самом высоком смысле этого слова. Главное для него – уважать в себе человека. Характер флорентинца, весь как есть, содержится в истории, которую рассказывает о самом себе Макиавелли – опальный, изгнанный, ибо в этом городе никогда не прекращалась вражда между различными политическими группировками, каждая из которых стремилась насолить другой.

Итак, Макиавелли укрылся на постоялом дворе, где-то за пределами владений Синьории. Он скучал, у него не было денег. Днем он стоял у дверей – он! этот недавний властитель, этот великий политик! – стараясь зазвать к себе какого-нибудь возницу, чтобы сыграть с ним в кости, сдабривая игру кувшинами вина и скабрезными шутками. А ночью, когда на дороге становилось темно, а все возницы ложились спать, Макиавелли поднимался к себе в каморку под крышей, зажигал на столе две свечи, надевал свой посольский наряд и вот так, нарядившись в бархат и шитье, принимался писать.

Наступает вечер, я возвращаюсь к себе. Я вхожу в кабинет и прямо на пороге сбрасываю с себя грязные тряпки, которые ношу каждый день, чтобы облачиться в платье, которое носил при королевском и папском дворах; и так, достойным образом одетый, я вхожу в древние дворы людей античных времен. Там, принятый ими с любезностию, я вкушаю пищу, которой всегда питался и ради которой и был рожден. Там, не испытывая ни малейшего стеснения, я говорю с ними, расспрашиваю о том, чем руководствовались они в своих действиях, и они, в силу своей человечности, ответствуют мне. И на протяжении четырех часов я не испытываю никакой скуки, забываю о своих страданиях, перестаю страшиться нищеты, даже смерть не пугает меня боле.

Когда Макиавелли в своих парадных одеждах писал эти строки, он грезил себя покрытым славой, осыпанным почестями, неподвластным забвению – как великие умы древности. И потому что он мечтал об этом, он стал таким.

Мне очень хотелось бы, чтобы последний вечер, который вы проведете во Флоренции, был таким, какие нередко случаются там, когда солнце, уже несколько мгновений как скрывшееся за горизонтом, еще освещает странными, рассеянными лучами многоуровневый пейзаж за рекой, причудливую линию холмов, деревьев, крыш, окутывая их медно-рыжим полусветом. Словно все граверы прежних времен вырезали на гравировальной доске штрихи ореола, чтобы придать своему городу божественное сияние. Мне хотелось бы, чтобы вы полюбовались то краткое мгновение, что они продлятся, этими волшебными сумерками с того самого места на набережной Арно, где Данте встретил Беатриче и где началась его бессмертная любовь, которая никогда не была ничем иным, как тоже грезой.

На этой расплывчатой, нереальной, залитой золотым светом картине вы и должны расстаться с Флоренцией, покидая ее с сердцем, полным восхищения и благодарности и уже щемящим от разлуки, и зная, что вы вернетесь туда за новым восхищением.

III. Руки Святого Петра

Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Первое, что я стараюсь сделать, когда приезжаю в Рим, это сходить к Святому Петру. В этом нет ничего особо оригинального – не более, чем в том, чтобы вновь раскрыть томик Гомера, Данте или Гюго. Но, как и при чтении «Илиады» или «Легенды веков», мною движет один и тот же мотив, возможно несколько языческий, а именно: желание, стоя перед великими свершениями человеческого гения, ощутить гордость за то, что я человек.

Множество людей единодушно считают интерьеры папской базилики уродливыми. Я совершенно с ними не согласен и думаю, что в своем суждении они путают вкус и красоту. Когда архитектурное сооружение достигает таких размеров, оно становится сродни эпической поэме: ему трудно подчиняться тонким законам хорошего вкуса.

Взятые вне контекста образы Виктора Гюго вызовут смех у утонченных умов! Но чрезмерность в деталях необходима там, где целое чрезмерно.

Конечно, стюки базилики Святого Петра выглядели бы смешно, украшай они какой-нибудь провинциальный театр; и никто не осмелился бы одеть в мрамор – розовый, лиловый, белый – витрину колбасной лавки. Однако это изобилие, эта разнородность, это вызывающее богатство материалов, усилия, предпринятые папами, чтобы их благочестивый коленопреклоненный образ высился на бронзовых горах, чтобы их имена были высечены метровыми буквами, – все это в конце концов преобразило дурновкусное сооружение, придав ему мощь поистине великого творения. Этот неф и этот купол столь огромны, что, когда вы смотрите вверх, у вас начинает кружиться голова.

Рим цезарей, сплошь одетый мрамором, бронзой и золотом, должно быть, тоже представлял собой образчик «дурного вкуса», глядя на который весь Древний мир стонал от восхищения.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Купол собора Святого Петра в Риме. XVI в.


Собор Святого Петра задумывался не только для молитвы, но и как место, куда должны были стекаться все священнослужители, все паломники христианского мира – этакий огромный вокзал для христианских душ, – как театр священных представлений, вместилище папской щедрости и великодушия, где смертные проникались бы образом Божественного могущества.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Панорама Рима с площадью Святого Петра


Когда после целого века проектов и споров Бернини получил от Александра VII заказ на работы по завершению внешнего убранства собора Святого Петра, он поразмыслил и, не будучи сторонником легких путей, решил воплотить в архитектуре жест Бога, обнимающего созданный Им мир. Был найден самый первый его эскиз: он изображает гигантскую человеческую фигуру, стоящую ногами в пропасти так, что на поверхности виден лишь бюст. Голова этого человека, словно увенчанная тиарой, помещается в куполе, построенном Микеланджело. Широкие плечи сливаются с гигантским фасадом Мадерно. А руки, лежащие на поверхности земли, открываются в умиротворяющем объятии, дарящем человечеству прибежище, молитвенный восторг и прощение. Так родилась знаменитая колоннада, совершенство которой никто не посмел бы оспорить.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Площадь Святого Петра в Риме. Колоннада собора


Немного творческих идей так просто и безоговорочно свидетельствуют о гениальности творца.

Как тут не вспомнить о технических средствах, которыми располагают сегодняшние архитекторы, как не сравнить их с тем, что имел Бернини, и не представить себе угрюмых, примитивных блочных уродов, понастроенных во всех столицах мира.

Бетон позволяет, с гордостью убеждают нас, укладывать четырехсотметровые балки без промежуточных опор, кроме того, ему можно придавать любые формы, любые изгибы, строй – не хочу. Однако современная архитектура страдает манией утилитарности. Каждый кирпичик, каждая отдушина должны оправдывать свое существование каким-то полезным назначением. Конечно, если следовать этой концепции, то величайшими шедеврами современной архитектуры будут доты линии Мажино.

Но существует и другой взгляд, взгляд строителей папского Рима, оставивших нам эти фонтаны, которые приносят пользу только двенадцати соседним домам, эти арки под открытым небом, от которых вообще нет никакой пользы, разве что смотреть сквозь них на небесную лазурь; оставивших нам руки Святого Петра.

Только в дурные времена люди забывают, что так называемая декоративная архитектура тоже имеет свое назначение, свою пользу; созерцание собственных творений заставляет человека уважительнее относиться к самому себе.

1952

IV. Зима на Капри

Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Моей первой встречей на Капри стала встреча с женщиной-самоубийцей, тело которой, завернутое в розовую шелковую простыню, тряслось на заднем сиденье старенького «фиата-торпедо». На крыльях автомобиля, на его подножках гроздьями висели расхристанные молодые люди в распахнутых на бронзовой груди рубахах, с волосами, развевающимися на ветру, словно черные змеи.

Женщина была еще жива, хотя она наглоталась веронала и вдобавок успела вскрыть себе вены на запястьях. Ее добровольные санитары пронзительно орали, обсуждая происшествие на местном шепелявом, каком-то недоделанном наречии, напоминающем одновременно и неаполитанскую, и сицилийскую речь. Мотор ревел, перегруженная колымага скрипела всеми рессорами.

Внизу, у подножия почти отвесного берега, в свете опускающихся сумерек море окрашивалось в коралловые и сапфировые тона, то загораясь где-то в глубине оранжевым огнем, то являя взору такую прозрачную лазурь, какой и не представить себе в этом земном мире.

Гребни холмов над нами словно вырисовывались на перламутре гигантской раскрытой раковины, где вот-вот должны были появиться звезды, громадные, как это бывает южными ночами. Странные стелющиеся растения темно-зеленого цвета вырастали прямо из камней и текли по ним густым сиропом. Воздух был насыщен солью, жизненными соками и ароматами.

Самоубийца в роскошном саване промчалась мимо в окружении толпы галдящих демонов – будто ад пронесся по райским кущам.

Эта смерть – а женщина действительно через день умерла – вызвала на острове бурю эмоций. И не только потому, что покойную все знали – и старожилы, и приезжие: на Капри вообще все всех знают, там и трех дней не прожить инкогнито. Не потому, что она была американкой: на Капри живут бок о бок вперемешку люди разных национальностей, и изрядную долю их поставляет Америка. Не потому, что умершая при жизни была странной: за две недели до самоубийства она устроила пышный праздник, с которого внезапно исчезла среди ночи. Не потому, что в подробном завещании она упомянула сотню людей, которых видела не больше трех раз в жизни, каждому оставив какую-то сумму. Все это на Капри считается нормальным. Все были поражены самой этой смертью, потому что, хотя остров и служил с незапамятных времен убежищем для невротиков со всего света, там никогда и не слыхали о самоубийстве.


Есть места с предопределенной судьбой. Одни и те же равнины завоевываются одними и теми же армиями, на одних и тех же полях с древних времен разыгрываются десятки сражений. Чтобы реки перестали течь по одним и тем же расщелинам в горах, нужна геологическая катастрофа либо ненависть, которую люди несут на остриях копий или на броне танков. Так и с Капри: этому острову нужно было бы исчезнуть с поверхности моря, чтобы прекратился поток художников – истинных и ложных, – искателей грез, неистовых, небывалых влюбленных, разочарованных, страдающих апатией типов, дилетантов, низложенных монархов, революционеров, душевнобольных и больных собственным богатством – всей этой пенистой мути, плавающей на поверхности рода людского, о которой трудно сказать, то ли это сливки общества, то ли накипь. И что за особый воздух, что за чудесный пейзаж, что за таинственное излучение тому причиной? Первым невротиком, прибывшим на Капри, был Тиберий. Он унаследовал двенадцать императорских вилл, походя построенных Августом. Девять лет, окруженный своими придворными, юными эфебами, услужливыми министрами и стражниками, в гигантском дворце, сооруженном на возвышающемся над Неаполитанским заливом мысу, по всем правилам тогдашней безвкусицы с ее страстью ко всему грандиозному, прятал он свою страсть к убийству, любовь к чужой крови, жестокие оргии, сексуальные мании, свои страхи тирана и правил империей, простиравшейся до самой Индии. И корабли, возвращавшиеся из дальних странствий, груженные тяготами одного народа и порабощением всех остальных, проходили под его скалой из мрамора, бронзы и золота.

Со времени падения Римской империи и до новейших времен сарацины, берберы и корсары превратили Капри в свое логово, в склад награбленного. Их амбары ломились от зерна, сундуки – от драгоценностей, гинекеи были полны рабынь. Властители вне закона, жестокие, падкие до войн и темных удовольствий, любители отрубленных голов и обнаженных танцовщиц – они ступали по лужам крови и умывали руки из серебряных кувшинов.

Тем временем жители обоих каприйских селений (а они отличались происхождением: те, что жили на Капри, были финикийцами, а те, что в Анакапри, наверху, – греками) продолжали угощать друг друга камнями, как они делали это с античных времен.

Когда на остров прибыл для отдыха маркиз де Сад, остров принадлежал англичанам. Когда туда приехал работать Александр Дюма, он принадлежал Мюрату, королю Неаполитанскому.

Байрон привез туда свою хромоту, внешность полубога и склонность к инцесту, Жорж Санд – склонность к скандалам, Оскар Уайльд – все свои склонности.

Однако настоящую моду на Капри ввели пятьдесят лет назад представители крупного немецкого капитала, в частности Круппы. Они стали ездить туда в надежде избавиться от тайных страхов, порожденных или, вернее, усугубленных собственным могуществом. Затем туда же вслед за Волконскими явились русские князья. По иронии судьбы это случилось в то самое время, когда на Капри забрели в своих скитаниях Горький и Ленин, которого местные рыбаки прозвали «синьор Динь-Динь» – из-за колокольчика, подвешенного к его удочке. Они до сих пор вспоминают его.

А потом явился Аксель Мунте.

Удивительная личность был этот шведский врач, любитель животных и человеконенавистник, обеспечивший себе успех в тот самый день, когда, работая в Париже, понял, что самые доходные клиенты – это мнимые больные. Он построил себе странный дом в Анакапри на том месте, где стояла когда-то одна из двенадцати вилл Тиберия, и только из этого факта сумел сделать книгу, ставшую одной из самых известных в мире.

Каждое лето сотни посетителей отправляются в паломничество к этому причудливому зданию, гораздо меньших размеров, чем они ожидали, ходят среди скопления античных статуй – большей частью копий, – ваз, обломков с раскопок, колонн внутреннего дворика, идут в глубину сада, чтобы прикоснуться к порфировому сфинксу, гордо взирающему на бескрайнее море, возвращаются, чтобы постоять в раздумье перед столом «мудреца из Сан-Микеле» с врезанной над ним в стену головой Медузы. Местами все это выглядит красиво, но все же не слишком. Люди говорят вполголоса с проникновенным видом: «Вот, значит, как жил Мунте!»

А ведь Мунте в Сан-Микеле никогда и не жил. Он пользовался этим сложным по конструкции и необъяснимо сырым жилищем лишь иногда, чтобы разместить в нем друзей, а в саду хоронил своих собак. У Мунте был другой дом, гораздо больше, гораздо красивее, в совершенно дикой части острова: бывший монастырь, похожий на крепость, возвышавшийся над всем архипелагом, с неописуемым по красоте видом на море. Там он и жил, когда бывал – не слишком часто – на Капри.

Этот нелюдимый мудрец, утверждавший, что все его богатство составляют лишь несколько камней, на самом деле был очень богат. Он дурачил читателей, дурачил своих приверженцев, как раньше дурачил больных. Все это говорит о глубоком презрении к ближним. Однако он и сам был жертвой навязчивой идеи: что же останется от него после смерти? И потому решил создать легенду.

Мунте тихо умер несколько месяцев назад в Стокгольме, в королевском дворце, последний раз побывав на Капри лет за десять до смерти. Говорили, что он приходился шведскому королю сводным братом. Может, и это было его посмертным блефом, последним штрихом к легенде?

Остров оделся в траур. Он потерял своего лучшего рекламного агента.


Климат как в инкубаторе, обилие золотых плодов, склоны, щедрые чуть сернистым на вкус вином, – все, кажется, сошлось здесь для того, чтобы избавить человека от необходимости малейшего усилия и отдать его во власть навязчивых идей и плотских желаний. С Пасхи до октября на темных тропинках под куполом звездного неба то и дело натыкаешься на сраженные любовью парочки – мужские, женские, иногда все же смешанные. Днем же пляжи уютных бухточек и нависающие над ними скалы покрываются теми же парочками, которые обсыхают там в голом виде.

Перед обедом они же собираются на площади, напоминающей декорации кукольного театра. Вынужденные ходить одетыми, они компенсируют эту необходимость крайней экстравагантностью своих одеяний. Некоторые юные эфебы даже пришивают крылышки к своим сандалиям, превращаясь в карикатурных Гермесов, которым никогда не удастся похитить быков Аполлона.

В то же время вы не сыщете другого такого места, где люди величали бы друг друга по титулам: «баронесса», «principessa»,[316] «dear Duchess»[317] – и тут же переходили бы на детские уменьшительные прозвища: «Руди, Виви, Лулу». Каковы же их настоящие имена? Возьмите половину «Готского альманаха»,[318] телефонный справочник знаменитостей и титры к кинофильмам. Чтобы проследить за самым незначительным разговором, тут надо владеть тремя языками.

Пресыщенная молодость и старость, не желающая стареть, прячут тут свою скуку от жизни или страх перед смертью.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Капри. Вилла Сан-Микеле. Античная галерея


В сентябре белый пароходик в несколько приемов увозит этих странных курортников, утоливших на год вперед все свои демонические нужды.

Начинается мертвый сезон. На острове остаются одни старики: не слишком даровитые художники, лжефилософы, неудачники в погоне за дешевой славой, сохранившие былую остроту ума обломки европейских революций, мнящие себя мудрецами чудаки. Богатый материал для изучения человека в упадке. Нечто вроде приюта для бездельников, богадельня для бывших миллиардеров.

Ибо в то время, как мелкие лавочники острова богатели, их богатые клиенты разорялись. И те и другие вместе идут к концу, окутанные воздухом Капри – словно завернутые в вату.

А потом они умирают, внезапно, примерно по одному в день, в течение всей долгой зимы. Каждое утро с колокольни маленькой церкви раздается суховатый погребальный звон. То по торговцу тканями. То по венгерской графине.

Служанки, которые по средневековой традиции все еще целуют руку своей госпоже и никогда не удивляются тому, что видят в ее спальне, приносят завтрак в постель со словами: «Un altro!..»[319] – или торжествующе: «Oggi due!..»[320]

Для них смерть – одна из привычек.

Опасный Капри. Он действует как наркотик, он липуч, как смола!

Никогда не забуду сарацинский дом, затерявшийся в переплетении переулков, поднимающихся в гору, как восточные базары, где я жил как-то зимой, этот Ca del sole,[321] куда солнце заглядывало крайне редко, такой большой, что он перегораживал дорогу, и в котором голоса отдавались вековым эхом. Я не забуду ни его внутренний сад, ни пальмы, ни кактусы с розами, ни его белую крышу, округлую, как крыша мечети, ни окна, выходившие на Везувий, ни поэтичность этого места.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Вилла Сан-Микеле. Сфинкс


И тем не менее я сбежал оттуда, почти в ужасе.

Самое знаменитое место на Капри – это и его символ. Лазурный грот, о котором мечтают все на свете, на самом деле воняет серой и тухлыми яйцами.

1949

V. Сицилийские прогулки

Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

В Палермо надо ехать на Святую Розалию. Народ хорошо познается по его праздникам; эти в самой середине июля длятся целую неделю.

В это время года Сицилия немного освобождается от туристов, которых пугает царящая там жара. На самом же деле в Палермо нисколько не жарче, чем в это же время в Милане, Риме или Неаполе, однако слухи о «сущем пекле» отпугивают от Сицилии как иностранцев, так и итальянцев из северных провинций. Поэтому там можно встретить лишь отдельных «путешественников» – исчезающий вид, который не следует путать с «туристом», этой перелетной саранчой, что налетает темной тучей, пожирая все вокруг и раздражая слух непрекращающимся скрежетом жующих челюстей, облепляет памятники, будто они съедобны, скрывая их цвет, ничего не видит, разве что единственным глазом своего фотоаппарата, и уносится прочь, оставляя место на разорение следующей стае.

А вот путешественник, даже если у него в запасе всего несколько часов, перемещается неторопливо, разглядывает лица, ловит запахи, старается постичь биение самого сердца города; шагая по улицам, он думает, сравнивает, а для того, чтобы сравнивать, вспоминает; он находит даже время, чтобы помечтать. Он сливается с городом на те недолгие мгновения, что проводит в нем; его можно узнать по одежде, которая может вызвать любопытство, но никогда не будет оскорбительна.

Турист же демонстрирует свои потные ляжки и рубахи карнавальных расцветок у дверей школ, сверкает никелем своих капотов на нищих улочках, провоцирует в душах местных жителей самые дурные чувства: ненависть, зависть, желание украсть. И вот путешественник находится на грани вымирания, а турист плодится и множится.

Так вот, в неделю святой Розалии это бедствие минует Палермо, и полмиллиона палермцев могут праздновать свой festino – это потрясающее пиршество света, фанфар, процессий, толчеи, растянутое на семь дней и вкушаемое с языческой невозмутимостью, – между собой, как им нравится. В дневные часы город, вернее, центральная его часть заполняется до отказа. Люди стекаются отовсюду, приезжают из окрестных деревень в переполненных автобусах или целыми повозками, запряженными нарядными в честь праздника мулами; медленные людские реки текут из предместий, вздуваются на перекрестках, катят свои воды к пьяцца Марина, длинному бульвару, тянущемуся вдоль берега, где в эти дни палермская знать демонстрирует на потеху прохожих свои выезды столетней давности. Парадная коляска бывших вице-королей, запряженная шестеркой золоченая карета, извлеченная из каретного сарая принцев Ланца, фаэтоны, брички, берлины, двуколки, купе с семидесятилетними кучерами в дедовских ливреях на козлах разъезжают взад-вперед по бульвару – между морем, расплющенным солнцем, и огромными пустыми дворцами недавних властителей. Здесь выставляют напоказ старые экипажи, как в других городах вывешивают в окнах старые шелка; свидетельства мощи былых времен проходят чередой, и тысячи пешеходов смотрят на них, облизывая трубочки с gelati; вкус мороженого, вид упряжек, должно быть, сливаются для них в одно удовольствие: прохладу и память, – люди довольны.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Христос коронует короля Сицилии Рожера II. Мозаика церкви Санта-Мария дель Аммиральо (Марторана). Палермо. 1146–1151


На город спускаются быстрые южные сумерки. И сразу через каждые двадцать шагов загораются подвешенные поперек улиц на уровне третьего этажа большие электрические арки. Город пылает. Растянувшийся на семь километров, от моря до подножия холма Монреале, Корсо Витторио-Эммануэле пламенеет, как меч архангела. Самые узкие улочки накрыты странными светящимися сводами.

С началом иллюминации глубокий вздох удовлетворения – нет, не возглас, а именно низкий, глубокий вздох наслаждения, вырвавшийся из пятисот тысяч грудей, поднимается не только от тротуаров, но и от стен. Потому что все, что не фланирует сейчас по улицам, высыпало на балконы, а им здесь нет числа, разнокалиберным, украшенным разнообразными по стилю коваными решетками, – таких не найдешь больше нигде в мире.

Чтобы по-настоящему узнать Палермо, надо все время поднимать глаза на фасады его зданий; дома здесь, кажется, существуют лишь для того, чтобы привешивать к ним балконы. Тут полно жилищ, состоящих всего из одной комнаты, где сразу три поколения едят, спят, любят друг друга, ссорятся; но и такая конура всегда имеет балкон: это комната окнами на жизнь. Жители Палермо, а особенно жительницы, проводят половину своей жизни вот так, прицепившись с внешней стороны к стене собственного дома, на узенькой площадке, окруженной железной решеткой, откуда они разглядывают прохожих, а те разглядывают их, откуда они участвуют, не смешиваясь с остальными, в общественной жизни.

Внезапно вас окутывает облако сильного аромата, легкого, пьянящего, сладковатого. Это мальчуган бежит сквозь толпу с тяжелыми цветами тубероз, прикрепленными к палочкам белого дерева. Так ли он хочет продать эти цветы, как он возвещает об этом своими выкриками, или же, опьяненный их запахом, решил сыграть чудесную роль и наполнить их ароматом улицы?

С этого момента вам надо следовать за толпой, отдаться на ее волю – пусть она сама несет вас; надо стать этой толпой, пройти десять раз взад-вперед перед барельефами на перекрестке Куаттро-Канти, прогуляться между испанскими дворцами на виа Македа, подняться по Корсо к кафедральному собору с очертаниями мечети, вернуться к израненному войной памятнику Карлу Пятому, демонстрирующему свою бронзовую худобу посреди пьяцца Болонья; надо в последний момент увернуться от колес carrozzelle,[322] карет, которые нанимаются на всю ночь целыми семьями, свисающими с них, словно гроздья черного винограда; надо зайти на ночной рынок, вдохнуть терпкий запах рыбы и требухи, пройтись по клейкому перламутру осьминожьих отбросов, между стен из арбузов и баклажанов, поблескивающих на свету лакированными боками; надо почувствовать, как устали у вас ноги, спуститься к Кальсе, этой дивной площади – не европейской, не африканской, а именно сицилийской, – где высокие окна старинной роскоши открываются на громоздящиеся кровли и лачуги вечной нищеты, а затем вернуться к пьяцца Марина, к колеснице святой Розалии.

Вот как описывал эту колесницу, прославившуюся еще с XVII века, Александр Дюма, который осматривал ее лет сто двадцать тому назад:[323]

Запряженная пятьюдесятью белыми быками с позолоченными рогами, она медленно и величаво продвигалась вперед; высотой она достигала самых высоких домов, и, кроме нарисованных и сделанных из картона и вылепленных из воска фигур, которыми она была украшена, на разных ее этажах и на передней части, устремленной вперед наподобие носа корабля, могло размещаться сто сорок – сто пятьдесят человек, одни из которых играли на разнообразных музыкальных инструментах, другие пели, третьи же разбрасывали цветы.

Несмотря на то что эта громада была изготовлена большей частью из всякого тряпья и мишуры, выглядела она очень внушительно. Наш хозяин заметил, насколько благоприятное впечатление произвело на нас это гигантское сооружение; однако, вместо того чтобы поддержать в нас это восхищение, он скорбно покачал головой и принялся горько сокрушаться о падении веры и растущей скаредности своих соотечественников. И правда, колесница, от силы достигающая сегодня крыш дворцов, раньше превосходила высотой церковные колокольни; она была так тяжела, что требовалось не пятьдесят, а сто быков, чтобы ее тянуть; она была так широка и так нагружена украшениями, что каждый раз десятка два окон оказывались выбитыми ею. И наконец, она двигалась, сопровождаемая такой многочисленной толпой, что редко бывало, чтобы по прибытии на площадь Марина несколько человек не были раздавлены.

У сегодняшнего жителя Палермо есть еще один повод скорбно качать головой: колесница вообще больше не ездит. Эта движущаяся гора обдирала дворцы, давила верующих; случалось, что у нее ломалась ось, и тогда она на несколько дней застывала в неподвижности, прислонившись к какой-нибудь церкви и перегородив движение в целом квартале.

Современная колесница воссоздана в своих первоначальных размерах, но она неподвижно стоит на пляже. По-прежнему она напоминает формой парусник, по-прежнему вырисовываются на фоне моря и звезд ее тридцать метров раскрашенного дерева, папье-маше, розовых драпировок, дующих в золотые трубы ангелов – колоссальный торт, на вершине которого красуется «сантучча»[324] – громадная статуя святой Розалии в состоянии религиозного экстаза, с томными голубыми глазами, огромными, как тарелки дельфтского фарфора.

В последний день праздника в девять часов вечера под открытым небом, прямо с борта этого «корабля», служится месса. Ни разу в Европе я не присутствовал на более удивительной религиозной церемонии; эта месса вписана, если можно так выразиться, в самый центр ярмарочного действа. Десять тысяч человек толпятся вокруг святой колесницы, десять тысяч смуглых средиземноморских лиц, десять тысяч черных как смоль голов, десять тысяч потомков корсаров и сарацин. Тут же паралитики в креслах-каталках, младенцы не больше недели от роду на руках у матерей. Появляется кардинал-архиепископ, весь в красном, впереди него – клир и его личные телохранители, позади – городская почетная гвардия в костюмах времен Бурбонов и оркестр авиационного полка. Прелат, городские власти, телохранители поднимаются на борт сухопутного судна, на палубе которого уже сооружен алтарь. Кардинал поворачивается лицом к толпе; кто-то из священнослужителей подносит к его губам серебристый микрофон – новый атрибут богослужения, монстранц с голосом.

В тот вечер, когда я присутствовал на церемонии, первыми словами кардинала-архиепископа были: «Мы забыли требник; без требника нельзя служить мессу, так что придется немного подождать».

Тут же один маленький священник (несомненно, виноватый в этом упущении и тем самым поставивший крест на своей карьере) скатился кубарем по сходням и, задрав сутану, помчался на поиски требника.

Путь от Марины до кафедрального собора не близкий. И чтобы скрасить ожидание толпы, уже добрый час торчавшей тут под открытым небом, кардинал без малейшего напряжения начал импровизировать не то чтобы проповедь, а настоящую речь о жизни святой Розалии, о добродетелях «сантуччи» – покровительницы Палермо, о богатстве и бедности, о счастье быть палермцем, о милостях, которыми Господь осыпает этот необыкновенный город и всю Сицилию, о нефти, что бьет из земли острова, о преимуществах автономии… Удлиняясь по мере задержки требника, речь постепенно превращалась в националистический манифест, вызывавший бурный восторг присутствующих. Даже если бы за священной книгой понадобилось ехать в Неаполь, кардинал-архиепископ смог бы проговорить всю ночь и следующий день. Завершил он свое выступление самым естественным способом в тот момент, когда маленький священник, еле дыша, подобно бегуну-марафонцу, поднялся, пошатываясь, на капитанский мостик.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Санта-Мария дель Аммиральо (Марторана). Палермо. XII в.


«Ecco il messale, – провозгласил кардинал. – Вот требник, можно начинать».

И толпа разразилась аплодисментами.

И правда, странная месса, происходящая под грохот петард, стрельбу, доносящуюся из тиров с соседней ярмарки, крики продавцов семечек и прочий шум, который никоим образом не нарушает молитвенной сосредоточенности верующих. В кафе на пьяцца Марина оркестры играют «Жизнь в розовом свете» или последнюю неаполитанскую песенку, но это никого не смущает. Где-то там, держа перед собой на вытянутых руках шест, прогуливается по натянутой проволоке канатоходец, однако его сборы резко падают, когда кардинал меняет свою пурпурную мантию на тяжелое богослужебное одеяние. Церковь готовит великих актеров, способных перевоплощаться перед публикой в зависимости от роли, которую они играют.

Подъему религиозного духа аккомпанирует военный оркестр, исполняющий марш из «Аиды»; сидящие на плечах дети отбивают такт, хлопая ручонками по отцовской голове; заходится плачем младенец, и полицейские, сдерживающие толпу, рефлекторным движением смотрят на часы; многодетные отцы, как и все сицилийцы, они прекрасно знают часы кормления. Те же самые полицейские, раздавая походя оплеухи расшалившимся сорванцам, сейчас приоткроют запруду, пропуская вперед причастников. Почти все они мужчины, некоторые очень старые; маленький священник, тот, что забыл требник, выносит на пляж, к веревочному заграждению, гостию.

Кардинал утомлен, он идет передохнуть на корму колесницы. Месса окончена, но никто не уходит. Кардинал знает, что все ждут его выхода. Наконец он поднимается, подходит к лееру и произносит еще одну речь, заканчивая ее восклицанием: «Buon festino a tutti!»[325] Затем, огражденный от слишком настойчивого поклонения сильными руками полицейских, он под оглушительную овацию возвращается к своей машине, словно кинозвезда в день большой премьеры.

А к оркестрикам в кафе и к канатоходцу возвращаются зрители и слушатели. Но как съесть эти горы семечек?

Подсолнухи, арахис, арбузы и gelati – вот еда толпы, которой некогда ужинать. Потому что едва закончилась вечерня, в двухстах метрах от «сантуччи», в стороне порта, взлетела в небо первая ракета праздничного фейерверка. Гигантского фейерверка, стоившего городу тридцать миллионов лир, тридцать миллионов, потраченных на порох, на дым, на эти цветы из огня и грома. Полтора часа кряду дрожит земля, дрожат дома, дрожат ноги зевак. Беспрестанная канонада грохочет над городом, хранящим еще зияющие отметины, оставленные последней войной… Сказочные самоцветы, до которых не дотронуться рукой и срок жизни которых – одно мгновение, целый дождь из сапфиров, изумрудов, бриллиантов сыплется на головы этих изнуренных частыми беременностями и тяжелыми домашними заботами матерей, этих низкооплачиваемых поденщиц, невест, едва вышедших из детского возраста, этих вдов… ах, сколько там вдов!.. Кружатся над народом-мечтателем ослепительные галактики.

И все это происходит 14 июля. В полном соответствии с загадочными узами, соединяющими народы, фейерверк в Палермо, столице острова, где так хорошо помнят о Франции, устраивается в тот же день, что и в Париже. Но должен признать, наш по сравнению с этим выглядит бедным родственником.

Глядя на это чудовищное зарево, сицилийская толпа не кричит, не аплодирует, не издает этих криков показного ужаса, которыми у нас обычно сопровождаются всякие пиротехнические действа. Для жителя Палермо это буйство света – часть его обычаев, его традиций, а он привык трепетно относиться к тому, что принадлежит ему по праву. Безропотно сносит он перебои с водой, но вот, если лишить его фейерверка, он может и взбунтоваться.

Наконец небо гаснет, ночь затихает, и толпа – измотанная, на заплетающихся от усталости ногах – начинает расходиться в задымленном воздухе. Дети зевают, спят, мотая головой, на руках у родителей, в колясках мотоциклов, кузовах грузовых мотороллеров, на велосипедных рамах; они засыпают даже прямо на тротуарах, среди тысяч шаркающих ног. Еще два-три часа эта толпа, целую неделю служившая зрелищем сама себе, будет медленным потоком добираться до своих жилищ. Они действительно страшно устали, эти люди; они идут, будто толпа лунатиков, которым дали слишком много молитв, слишком много музыки, слишком много петард, чтобы утолить, исчерпать за один раз всю их жажду развлечений. Наверное, афиняне вот так же пресыщались театром за три дня Панафиней.[326]

А завтра палермцы снова примутся за работу, снова будут есть скудную еду, спать в тесноте – и так целый год, до следующих праздников.


В каждом акте сицилийской жизни надо искать некую традицию, пережиток прошлого, принадлежащие какой-либо из древних цивилизаций. Обычаи на этом острове наслаиваются одни на другие, как религиозные культы, как камни, как власти, начиная с этой таинственной всеобщей цивилизации доисторических времен, оставившей нам по себе лишь монументальные каменные загадки и глиняные сосуды использовавшихся позднее форм.

Вот уже десять тысячелетий все валы Истории накатывают на этот берег.

Удивительный народ эти сицилийцы: их постоянно завоевывали, а они веками сожалели о предыдущем завоевателе; во времена римского владычества прославляли память тирана Дионисия,[327] оплакивали Рим под византийцами и Византию под сарацинами; при норманнах они гордились своим арабским происхождением, а после завоевания Арагонским королевством мечтали о норманнах; они не переставали любить Францию после разгрома «Сицилийской вечерни»,[328] хранили в сердце любовь к Испании, находясь под властью неаполитанских Бурбонов, и теперь неплохо чувствуют себя в составе Итальянской Республики лишь после того, как лет десять назад обрели автономию.

Эта полунезависимость, похоже, прекрасно подходит Сицилии, чья экономика растет самым впечатляющим образом. Повсюду – от столицы до мелких поселений – идет строительство, возят камень, смешивают цемент, прокладывают новые дороги, возводят жилые здания. Течет нефть в Джеле и Рагузе. На верфях строятся суда. Гибкие, толерантные законы способствуют появлению новых промышленных предприятий. Растут резервные активы Банка Сицилии, который не скупится на инвестиции. На полях огромные молотилки вымолачивают знаменитую сицилийскую пшеницу, на которой зиждилось могущество Римской империи.

Этот народ снова в который раз завоевывает свою островную державу. Заработная плата здесь еще очень невысока, но уже значительно повышается уровень жизни. Сицилиец начинает богатеть, и, если чрезмерная рождаемость или новый исторический катаклизм не помешает этому росту, через каких-нибудь три десятка лет снова станет верной поговорка, которой во времена Дионисия отвечали человеку, похвалявшемуся своим достатком: «Все, что ты имеешь, не стоит и десятой части достояния любого жителя Сиракуз».


Путешественнику следует как можно скорее освободить сознание от ложных легенд, которыми овеян характер сицилийца. Не помню уже, где слышал вот такую шутку: «Жить стало бы проще, если бы мы перестали думать, что французы хорошо воспитаны, что жизнь в Англии комфортабельна, что немцы – люди слова, итальянцы ленивы, а американцы деятельны».

К этому списку ошибочных репутаций можно добавить и сицилийцев.

Сицилиец ни нервен, ни агрессивен; совсем наоборот, на улицах своих городов он выглядит потрясающе спокойным. Он вышагивает перед едущими машинами, обычно не один, а в плотной группе, даже не думая ускорить шаг, чтобы дать машине проехать; при звуке клаксона он и глазом не моргнет, ну а если ему все же случится вздрогнуть, по всему будет видно, что он расценивает это как непростительную слабость со своей стороны. Мальчуган или почтенный старик, сицилиец в любом возрасте считает поспешность чем-то постыдным; он скорее попадет под машину, чем унизится до того, чтобы поторопиться.

Нет в сицилийце и ксенофобии; он просто сдержан. Уважая независимость иностранного гостя, он окидывает прохожего холодным отсутствующим взглядом, который на его опаленном солнцем лице может показаться и враждебным. Но где-нибудь в горной глуши, на узкой каменистой тропе спросите что-нибудь у крестьянина самого свирепого вида – да нет, не спросите, а просто обратитесь к нему, и тут же этот человек оживится, заулыбается, подбежит к вам и, радуясь возможности услужить ближнему, постарается помочь вам словом и делом. Он охотно оседлает велосипед и прервет свое путешествие, чтобы показать вам дорогу.

Вы можете на любой сицилийской площади оставить открытую машину с багажом и быть за нее гораздо спокойнее, чем в Неаполе и даже в Орлеане. Грабители с большой дороги, бандиты вовсе не стерегут автомобилистов за каждым километровым столбом или туристов на каждом пляже. Доминичи[329] встречаются здесь не чаще, чем в Провансе.

Кровная месть и связанные с ней преступления, о которых столько говорят применительно к сицилийцам, на самом деле – преступления, совершенные на почве любви, ревности. Любовь к семье имеет здесь такие же последствия, какие в других местах случаются из-за любви к женщине. В Риме, Лондоне, Париже оскорбленный, ослепленный яростью мужчина убивает любовника своей жены. В Палермо, Мессине, Кальтаниссетте он казнит соблазнителя своей сестры. И в том и в другом случае соотечественники убийц усмотрят в их преступлении смягчающие вину обстоятельства.

Сицилиец (как и все итальянцы-южане) по традиции с уважением относится к тем, кто совершает мужественный поступок, преступая при этом закон. И в этом выражается не столько врожденная враждебность по отношению к официальной власти, сколько восхищение перед теми, кто имеет дерзость с ней не считаться. Тут редко встретишь осведомителя, еще реже – доносчика, а все свидетели здесь немы как рыба. Может, все оттого, что за долгую историю здесь было столько иностранных завоевателей и разнообразных полиций? Омерта́, закон молчания, соблюдается неукоснительно всеми. Благодаря чему допросы принимают тут весьма удивительный характер.

– Вы видели обвиняемого в вечер убийства?

– Я никого не видел.

– Вы знакомы с обвиняемым?

– Не знаю.

– Но это же ваш отец!

– Не помню.

Именно так Джулиано[330] удавалось противостоять целым отрядам. И именно поэтому существует мафия – нечто вроде общества взаимной помощи против требований законности.

Сицилиец горд. Вы нигде не увидите попрошаек. Нигде, кроме Чефалу́, единственного городка, где нищенство стало чем-то вроде местного промысла, которым деды занимаются под строгим присмотром внуков.

Сицилиец чистоплотен. Города, даже порты – за исключением Катании, напоминающей больше Неаполь или Бари, чем сицилийский город, – представляют собой редкое для Средиземноморья зрелище. Нет ничего чище, чем набережные Трапани или Мессины. Если и найдется какая-то грязь в нищих кварталах, то только сухая.

Сицилиец образован. Поражает количество людей, неплохо говорящих по-французски даже в деревушках в самом сердце острова, а хранители памятников и руин, пусть и одеты крайне бедно, могут считаться самыми образованными в мире.[331]

Надо помечтать во внутреннем дворике собора в Монреале,[332] напоенном ароматом жасмина, покружить медленно, словно следуя за вращением солнца, между мозаичными колонками, чтобы вдруг осознать, насколько мусульманское искусство с его сложными геометрическими орнаментами, ювелирной точностью линий и кропотливостью близко византийской традиции.

Войдите внутрь базилики, пройдите вдоль высоких золотых мозаик, вы почувствуете здесь сам дух христианского искусства – он тоже пришел из Византии.

Обе религии поделили между собой останки удивительно целостной цивилизации, восходящей к Египту.

Ислам взял себе абстрактное совершенство ремесел, тогда как христианство завладело поэзией красок и образов. Однако и в том и в другом случае первоначальная символика будто бы не сохранилась. Высокая идея, которой руководствовался византийский художник, с веками выветрилась, словно духи в открытом флаконе.

Не пренебрегайте посещением Дворцовой капеллы в Палермо только потому, что она слишком похожа на собор в Монреале. Именно это сходство и заслуживает внимания.

Мозаики, сплошь покрывающие их стены, иллюстрируют эпизоды Библии и Евангелий, одни и те же, изображения которых можно видеть и в других местах, не только на Сицилии, но и в Апулии, и на адриатическом побережье.

Этапы Сотворения мира и шесть волшебных деяний Создателя совпадают почти до мелочей от церкви к церкви. Жизнь Моисея представлена всегда одними и теми же сценами, как и жизнь Христа. Каждая «картина» дополняется краткой пояснительной надписью по-гречески и на латыни. Картины следуют одна за другой по периметру здания, образуя подробную историю. Сцены располагаются горизонтальными полосами, одна над другой: Авраам под Бытием, Моисей под Иосифом. Настоящие комиксы – пять-шесть тысяч квадратных метров комиксов, учебное пособие в эпоху, не знающую книг, сборник избранных отрывков из Священного Писания, отклоняться от которого не имел права ни один художник, ни один мастер. Если некоторые сцены Священной истории или Евангелий особо прочно отпечатались в людской памяти – более прочно, прочнее других, не менее ярких, а подчас и более значительных, – если некоторые персонажи, некоторые библейские имена стали нам привычны настолько, что вошли даже в поговорки, не стоит искать этому иных объяснений. Вот что я только хотел бы знать, так это, какой Вселенский собор, в Византии или Риме, какое собрание богословов или какой папа создал этот адаптированный вариант, эту «раскадровку» Священного Писания, кто выпустил ее в свет, чтобы на ее основе была создана универсальная иллюстрация в пурпуре, лазури и золоте.


В Эриче[333] надо приезжать ближе к ночи, как это делали античные путешественники, ведомые Вечерней звездой – планетой Венера, поднимающейся как раз над этим утесом, над этим таинственным мысом, посвященным культу любви.

Латинский глагол venerari, от которого произошли соответствующие глаголы во многих языках, означающие «почитать, уважать», восходит к имени Венеры. То, что сегодня мы называем по-французски veneration, то есть «почтение, уважение», означало в древности особое расположение души и тела для поклонения богине. Здесь, на западе Сицилии, располагалось одно из главных святилищ Венеры, вышедшей из волн морских на западном побережье Кипра. Девушки из сообщества священной проституции (подобные ему существовали и в других местах Средиземноморья, например в Самофракии) встречали путника и вместе с ним совершали ритуальные жертвоприношения. В эту ночь, следуя путями сладострастия, гость проникал в глубины божественного сознания. Что за приятное, восхитительное посвящение предлагалось ему пройти здесь! Сколько жен античных времен обязаны были своим счастьем прекрасным служительницам Венеры Эрицейской, прелестным затворницам, столь сведущим в тайном искусстве любви! Счастливицы те, чей муж прежде много странствовал и строго соблюдал религиозные обряды!

Старый колодец, несколько камней и обломков колонн, сохранившиеся на небольшой скалистой площадке, возвышающейся над одним из редких на Сицилии лесов и защищенной круглой пропастью, – вот и все, что осталось от существовавшей тут когда-то обители любви. Выветрились ароматы, забылись танцы, смолкли песнопения, затихли вздохи, но что-то все еще витает над этой скалой и над окружающим ее городком – это неосязаемое присутствие желания.

Оно, это присутствие, ощущается, когда идешь среди утренней прохлады по узким, крутым улочкам, вдоль мощных греческих укреплений, по мостовой, булыжники которой рисунком напоминают мозаику. Христианские обители – обители чистоты и непорочности – с забранными решетками окнами и наглухо закрытыми дверями снабжены непременным «во́ротом» для детей любви, устроенным в толще стены.[334] Прекрасны девушки Эриче: у них танцующая походка и совершенно античные жесты, когда они развешивают золотистыми руками белье в увитых цветами беседках; они хорошо поют, и в их венах течет несколько капель крови священных гетер.


В Трапани нужно обязательно сходить в Музей Пеполи, чтобы, пройдя по сумрачным галереям, отдать должное танцовщице из Центурип:[335] вон она обернулась в вихре танца, чтобы посмотреть на свою лодыжку. Она неудачно выставлена, в темной витрине, а потому ее легко не заметить, и тем не менее это одна из прекраснейших терракот в мире. Возможно, никогда больше движение не было зафиксировано с таким изяществом и совершенством.

Искусство Центурипов, представленное в Сиракузе, где ему отведено несколько залов, – это уже искусство периода упадка, соотносящееся с греческим искусством так же, как барокко соотносится с Возрождением. Однако по оригинальности, свежести, изяществу и обилию произведений ему все еще нет равных. Оно выражает радость бытия, удовольствие быть красивым, иметь ловкие пальцы, уметь изображать в глине самые прекрасные проявления жизни! Это искусство, окутывающее формы волнующимися тканями, нежно склоняющее шеи к легким плечам, улыбающееся всеми своими лицами, хранящее на кончиках хрупких пальцев незавершенные ласки, – это искусство говорит на языке счастья.


В Сегесту[336] же надо приезжать к вечеру, в час, когда солнце над рыжими холмами начинает клониться к закату. Природа и развалины соединились тут в прекрасной иллюстрации к Вергилию. Надо присесть, вспомнить, сколько всего написано об этом месте, и помолчать…


В самый зной отправляйтесь осматривать великий хаос Селинунта,[337] где теперь живут одни ящерицы. Сколько попранных трудов! Огромный античный город – его очертания угадываются за пределами археологических раскопов, вздувают холмы, спускаются по склонам к узкой речке, скрываясь под зарослями сухой травы.

Виноградная лоза взрастает здесь на финикийских могилах. Нога то и дело натыкается на обрушившиеся столетия.

Крестьяне из Кастельветрано предложат вам купить по большому секрету за несколько тысяч лир странные вещицы: литые металлические статуэтки, которые, по их утверждению, были найдены ими в древних захоронениях. В то время как кругом полно глиняных фрагментов, то и дело попадающихся то под трость прогуливающихся, то под плуг пахаря, эти крестьяне удумали отливать по древним оригиналам из бронзы и даже из меди священные фигурки, которые всегда изготавливались из глины. К тому же эти горе-фальсификаторы не знают полого литья и литья по восковым моделям, а потому создают грубые штуковины, не имеющие ничего общего с античными образцами, кроме внешней формы; поскольку же оригиналы относятся к архаичному искусству и упрощены до предела, то их линии, тяжеловесность – весь их вид странным образом напоминает творения современных скульпторов. И это вовсе не копии; это новое искусство, примитивное, грубое, несколько образчиков которого я бы очень советовал сохранить для будущего.


На рассвете поднимитесь к так называемому храму Согласия в Агридженто; постарайтесь забыть о времени и представить себе – нет, увидеть – в золотистом свете зари процессию античных жрецов. Вот они шествуют к ступеням храма, поднимаются на колоннаду, входят в большой зал, а затем великий жрец один входит в наос.[338] Вокруг молящиеся несут дары, толпятся с голубями в руках.

Воображаю, как пожимали плечами, глядя на подобные церемонии, вольнодумцы и антиклерикалисты времен 175-й Олимпиады. Воображаю также христиан-революционеров: как спустя какое-то время они с презрением взирали на эту показную, театральную пышность, которую позже уже их церковь возьмет на вооружение для собственных нужд.

Сколько жрецов нужно было для обслуживания такого количества святилищ, для совершения всех этих обрядов! Храм Юноны, Геркулеса, Кастора и Поллукса, Юпитера Олимпийского! Какой огромный «клир», о котором мы, собственно говоря, ничего не знаем!

Если вам доведется встретиться с маленьким старичком, нетвердой походкой, в надвинутой на глаза кепке, прохаживающимся среди развалин, которые ему положено охранять, спросите его просто, показав рукой на развалины: «Это что, землетрясение тут все разрушило?»

Старичок сразу выпрямится, сверкнет на вас сквозь мутные очки гневным взглядом и ответит голосом актера-трагика: «Terremoto? Che terremoto? Uomini, nobili signori, tutto fatto dagli uomini! Vandali, si! Iconoclasti, si! Ma uomini!»[339]

Запаситесь на полчаса вниманием и послушайте этого старичка по имени Антонино Аранчо, который служит смотрителем храмов в Агридженто и написал (в какой еще стране мира смотрители руин пишут книги?) книжечку в тридцать страниц под названием «Техника строительства храмов Агридженто» с подзаголовком «Как и зачем они были разрушены». Послушайте, как он будет излагать свою науку и делиться своими взглядами, упоминая вперемешку Эскулапа, Анатоля Франса, Пифагора, Книгу Бытия и профессора Маркони на удивительном европейском наречии, с невероятной легкостью примешивая к итальянскому языку французский, английский и греческий. Гордо поставив дырявый башмак на цоколь колонны, мой друг Антонино Аранчо поведает вам, что не было никогда никакого землетрясения, что храмы Агридженто разрушили византийские епископы, а еще расскажет, каким образом ему удалось заставить приходского священника дать при крещении своим двум детям имена Улисс и Пенелопа, пригрозив, что, в случае если тот откажется, он сам окрестит свое потомство; он объяснит вам символическое значение граната и древа познания Добра и Зла мифом о Персефоне; он вообще объяснит вам все античные мифы, перемешав их самым безумным образом. В тысячный раз он разыграет перед вами свое бесплатное представление. До самого финала, подготовленного тщательнейшим образом: «Меня, господин хороший, называют последним языческим жрецом Агридженто; моя мать не знала грамоты, но она любила природу и научила меня любить ее».


Ярким солнечным днем отправляйтесь в самое сердце острова, где перед каждой фермой запряженные парами лошади или мулы ходят кругами по золотым россыпям нового урожая, выбивая зерна из колосьев. На въезде в большие селения одна-единственная молотилка обрабатывает урожай всей общины, стоящей тут же, огромным венком, вокруг машины, – люди смуглее зерна.

Топорщится на полях солома – словно земля укуталась в меха. Зреет виноград, из которого получится тяжелое, густое, напоенное солнцем вино, – вино, которое римляне пили, только разбавляя его водой. Оливковые деревья, что кажутся ровесниками Одиссея, медленно готовят душистое вкусное масло, которым скоро наполнятся большие розовые кувшины, прячущиеся в прохладе погребов.

Тот, кто не любит этого масла, кто не понимает его векового вкуса, не считает его божественным даром, не видит в нем любви к земле и благодарности за труд людей, тот ничего не понимает в Средиземноморье.


В Энну надо ехать с наступлением темноты и там, в этом городке с новыми подъездами, подняться по гористой дороге среди козьих стад. Удивительные создания эти козы с рогами антилопы – высокими, витыми, толстыми, рифлеными, гордыми – рогами дикого животного! Никто ничего не мог мне сказать о сицилийских козах, носящих на лбу такое украшение, подобно легендарным животным. Из какой Африки пришли они сюда? Кто поймал и приручил их предков, кто собрал их в эти рыжие стада, которые пастухи гонят теперь среди бычьих упряжек и автомобилей, мимо зданий из железобетона? И в какую овчарню они идут по улочкам старого города в самом сердце Сицилии?

Поднимаемся все выше и выше, проходим площадь, где праздные буржуа, местные или отдыхающие, – одни мужчины и мальчики, женщин среди них нет – поглощают мороженое, кофе глясе и взбитые сливки.

Идем дальше, к высоким церквам. Снаружи они похожи на обветшалые тюрьмы, но стоит войти внутрь, и вы будете ослеплены фейерверком барочного декора. Посвященные Мадонне алтари убраны цветастыми тканями, отделанными золотой бумагой, которые, подобно театральным декорациям, меняются в зависимости от службы.

На самом деле они и есть настоящий театр, эти церкви, где женщины в больших черных платках исполняют по вечерам роль античного хора, подходят группами к статуям, чтобы поцеловать им ногу, бродят от придела к приделу, в голос жалуясь на то, как трудна их жизнь и как страшна смерть.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Игра в мяч. Мозаика древнеримской виллы дель Казале. Пьяцца-Армерина. Первая четверть IV в. н. э.


В Пьяцца-Армерине обязательно побывайте в гостях (я не оговорился, именно в гостях) у одного римского императора периода упадка и посетите имение, которое он выстроил себе среди зеленой дубравы.

Пусть века снесли его кровлю – ведь здесь так ярко, так жарко светит солнце! Зато все остальное осталось на месте – все, что окружало его в жизни, и плиты пола хранят еще следы его существования.

Вот вы проехали вдоль ярко окрашенной крепостной стены, что окружает дворец; испуганные фазаны слетают с веток при вашем приближении. Вы сходите с колесницы или с коня, входите в первый двор, окруженный портиками; навстречу вам бегут слуги, вы моете руки в фонтане, поднимаетесь по ступеням, ведущим в большие открытые залы – внутренние сады; затем через колоннады вас ведут в покои для гостей – спальня, гостиная уютно расположились среди прохлады толстых каменных стен; вы меняете дорожное платье на вышитую тунику и отправляетесь ужинать в просторный триклиний. Назавтра состоится охота, псовая или соколиная, если только император, показав вам свои личные покои, покои императрицы и детей, не окажет вам честь, пригласив присутствовать на аудиенции в базилике. Затем, поплескавшись в бассейне в термах, вы перейдете в пахнущие благовониями руки массажистов в тепидарии. В какой-то момент вам придется зайти в мраморное отхожее место и посидеть там кружком.

Вечером же в садах, освещенных сотнями масляных ламп, под открытым небом вас будут развлекать гимнастки и плясуньи.

Вот такой приятный уик-энд вы могли бы с комфортом провести в загородной резиденции этого императора, назовем его, скажем, Максимианом. Ибо среди того, что было здесь уничтожено временем, оказалась и личность самого хозяина. Нет сомнений, что он бывал в Африке: декор его дворца мог быть создан только тунисскими мастерами; эти мозаики имеют ту же фактуру, что и мозаики Дугги и Тубурбо-Майуса,[340] только они еще прекраснее, тоньше, свежее, разнообразнее тех, что собраны в Музее Бардо.[341]

На вилле Пьяцца-Армерина мозаики остались на своих местах, в неприкосновенности, они по-прежнему устилают дворики и комнаты, рассказывая нам то какой-нибудь священный миф, то историю из жизни легендарного героя, к которому восходит семья императора, а чаще всего – описывая повседневную жизнь самого императора в его лесном уединении: утренний туалет, игры, занятия спортом, застолья, приобщение юношей к искусству любви. Переходя из зала в зал и разглядывая эти мозаики, задаешься вопросом: состояло ли их предназначение в том, чтобы показать гостю, как ему следует себя вести, или это просто было в духе времени – использовать пол собственного дома в качестве семейного альбома?

Есть среди этих недавно открытых каменных фресок одна, которая больше других заслуживает быть опубликованной в книгах по истории искусств. Это мозаика, изображающая танцовщиц в усыпанных блестками бюстгальтерах и трусиках. Девушки на наших пляжах не придумали ничего нового, щеголяя в костюме, который носили еще тысячу шестьсот лет назад и который за тысячу шестьсот лет до этого уже носили танцовщицы Древнего Египта. Так одевалась Феодора, прежде чем стать императрицей;[342] так одеваются гимнастки в цирке, сверкая блестками в свете прожекторов. Бубны цыганок, кастаньеты испанок, зонтики наездниц, мячи жонглеров – вечная история развлечений… Цирковые костюмы, аксессуары, сами номера насчитывают не одно тысячелетие, и вот, будто случайно, они оказались запечатленными здесь в виде картины, выложенной цветными камешками.

Я все же склонен думать, что этот богатый любезный человек со столь разнообразным досугом, пригласивший нас в гости, и был тот самый Максимиан Геркулий, сын крестьянина (если приглядеться, его жилище несколько отдает выскочкой), родившийся где-то на берегах Дуная, получивший от Диоклетиана (когда тот установил тетрархию) во власть Сицилию, Африку и Италию (в то время как Констанций Хлор получил Галлию, Испанию и Британию), дважды отрекавшийся от власти и снова восходивший на трон, чтобы в конце концов погибнуть от рук собственного зятя. Этот дворец, стоящий в стороне от дорог, в самом сердце острова, мог бы служить ему прибежищем на время краткой отставки в 305 году.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Мозаика древнеримской виллы дель Казале. Пьяцца-Армерина. Первая четверть IV в. н. э.


Однажды утром, отправившись на лодке от фонтана Аретузы, поплывите на другой берег Сиракузской бухты, этой чудесной, почти закрытой бухты, словно начерченной с помощью циркуля, и поднимитесь по реке Циана меж ее поросших папирусом берегов.

Какие египтяне, когда насадили здесь эти тростники духа?[343] Или, может, какой-то путешественник занес его семена сюда, на единственную в Европе реку, где это «письменное» растение прижилось, как на берегах Нила? Что за тайное родство связывает берега этого короткого потока и Реки Царей?

Останавливаемся у единственного дома на этом берегу, чтобы купить яиц только что из-под наседки, и проглатываем их прямо в лодке. Плывем мимо усаженного эвкалиптами острова – места свиданий влюбленных жителей Сиракузы. Продолжаем подниматься по этой райской реке, где среди водорослей, похожих на листья лавра, снуют мириады рыбок. Зеленые, голубые, красные стрекозы выписывают в солнечных лучах мимолетные па балета обольщения. Бесстрашный ястреб парит какое-то время над белым тентом лодки, сопровождая ее медленное продвижение вперед.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Руины замка Эвриал, построенного в V в. до н. э. по приказу правителя коринфян Дионисия I


Папирусы становятся все гуще, все пышнее; опущенная в воду рука задевает на ходу их прохладные корни; так и плывем дальше в глубокой тишине, нарушаемой лишь шелестом листвы и крыльев да журчанием воды, до большого естественного водоема, устланной водяными растениями гигантской чаши двадцатиметровой глубины, из которой и вытекает река почти в своем окончательном виде. В этом источнике нет библейского биения, он не раздвигает скалы; почти невидимый, он прячется в глубине собственных вод.

Как и ее подруга Аретуза, нимфа Циана была превращена в реку за то, что осмелилась противиться похищению Персефоны. Вынырнув из воды по пояс, здесь, в этой самой чаше, она попыталась остановить колесницу Плутона, осыпая похитителя дочери Деметры упреками. Но удар трезубца разгневанного бога, а может, горе разлуки с любимой подругой обратили нимфу в эти чистые воды, бегущие в вечности.

Смейтесь, если хотите; эта легенда, в сущности, лишь символ. Ведь наш разум до сих пор так и не дал нам ответа на вопрос, почему бьют из земли источники и гаснут вулканы.

Эти текучие руки, обнимающие остров влюбленных, – руки нимфы; эти водоросли, густые, нежные на ощупь, что стелются по течению, – волосы Цианы, повесившей голову от горя или склонившей ее перед наказанием… Волосы, распустившиеся до самого моря.


В сумерки надо подняться к Эвриалу, чтобы, осматривая в сгущающейся темноте этот необыкновенный замок, понять, что, создав Сиракузы, Дионисий создал саму Сицилию, понять, что за человек он был. Своими «каменными тюрьмами», которые время превратило в адские сады, своими пятикилометровыми укреплениями, построенными за двадцать дней с помощью шести тысяч бычьих упряжек и шестидесяти тысяч человек, он наделил слово «тиран» смыслом, закрепившимся за ним на последующие два с лишним тысячелетия. Но он являет собой также пример личности небывалого размаха, непостижимой человеческим чувствам, из тех, что, явившись миру в благоприятный момент Истории, одним своим повелением способны создать могущество и процветание целого народа.

Я не знаю более внушительного оборонительного сооружения, более красноречивого свидетельства гениальности его владыки, чем эта гигантская крепость с ее неожиданными рвами, водосточными трубами в виде львиных пастей, бесчисленными башнями, бойницами, сквозь которые лучники должны были стрелять снизу вверх, фасадом, защищенным каменным ригелем, ее дьявольскими ловушками, когда уже уверенному в победе врагу позволяли брать первые крепостные стены, чтобы потом обрушить на него всю мощь кавалерии, появлявшейся из тайных проходов, словно из недр скалы.

Когда-то один-единственный человек, всемогущий властелин, придумал и выстроил этот памятник военного искусства, который не смогло взять стотысячное войско; позже, спустя несколько царствований, тоже один человек, младший офицер, из мести или за деньги сдал эту крепость врагу. В Истории гению часто противостоит не сила, а тщеславие и измена.

С высоты Эвриала взору открываются два берега и двадцать четыре столетия. Вот трехсоттысячное войско карфагенян высаживается южнее крепости и терпит поражение. А вот уже севернее высаживаются римские легионы, а с ними тот самый обидчивый и одновременно гордый своей принадлежностью к непобедимому римскому воинству солдат второго класса, который убьет рассеянного ученого: занятый своими вычислениями, Архимед попросту не расслышал обращенного к нему вопроса легионера.

А в один прекрасный день, который кажется нам сегодня совсем близким, снова на юге, на тот же самый берег, к которому когда-то приплыла карфагенская армия, сошли сто пятьдесят тысяч англичан и американцев. На этом песке записана история мира.


С рассвета до вечера, день за днем надо следовать этими дорогами, поросшими по сторонам розовыми лаврами.

Увидеть неподалеку от Рагузы запряженные осликами расписные повозки, проехать мимо нефтяных вышек.

На северном побережье вдруг обнаружить у самой дороги храм Химеры.[344]

Искупаться изнуряющим полднем в прозрачной воде сицилийских бухточек.

Отведать на набережных Мессины политую свежим маслом меч-рыбу.

Побродить между барочными дворцами в Ното.

Провести несколько часов в Палермо у Данеу, антиквара в самом «возрожденческом» смысле слова – страстного любителя, знатока древностей, который к тому же еще и снисходит до торговли ими.

Заблудившись, тысячу раз спросить дорогу.

Подобно палермцу на празднике святой Розалии, немного хватить лишку с весельем на каком-нибудь уж очень шумном празднике солнца, искусства, жизни.

Пройти среди величественных руин и высушенных солнцем трав вслед за рыжей собакой с внимательными глазами, что, вызвавшись быть вашим немым гидом, спокойно трусит впереди.

Выслушать и тут же забыть рассказы множества людей, настроившись на молчание камней, животных и растений…

Надо проделать все это, чтобы понять, что вы так и не знаете Сицилию.

1957

VI. Кипр, причал цивилизаций

Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Всегда нужно доверять поэтам и богам; это у них хранится ключ к тайным соответствиям.[345]

Боги породили Афродиту, победоносно явившуюся из радужной морской пены на западном побережье Кипра, в Пафосе. Поэт убил свою Дездемону на его восточном берегу, в Фамагусте.

Этого достаточно, чтобы назвать Кипр островом любви со всеми ее прелестями и драмами; тому же, кто узнал его, трудно не пасть жертвой его чар. Так что вы понимаете, я не могу говорить о нем равнодушно. Однако страсть, которую я питаю к этому острову, ничуть не похожа на собственническое чувство Отелло; я даже хотел бы поделиться ею. В конце концов, острова больше похожи на богинь, чем на обыкновенных женщин: любовь к ним можно делить с другими, нимало от этого не страдая.

Когда же родилась Афродита, с которой начинается легендарная история Кипра? Нет ничего труднее, чем устанавливать анкетные данные богинь. По моему мнению, Афродита явилась миру около шести тысяч лет тому назад, когда человек Средиземноморья и Ближнего Востока начал вырабатывать свой способ мышления, создавать ремесла и через посредство своих богов свою систему мироздания. Афродита, богиня красоты и любви, – одно из воплощений, аватар богини-матери доисторических времен. Она заключает в себе идею женщины, не замкнувшейся на одном только материнстве, не ограниченной этой функцией, но женщины новой, носительницы не только биологического будущего рода людского, но и красоты, желания, духовных побуждений, женщины-подруги, спутницы мужчины – строителя новой цивилизации.

Именно в этот период матриархат, определявший характер правления в предшествующие эры, теряет свои позиции и святилища выходят из-под власти жриц. Зевс обустраивает Олимп, а его сын Аполлон завладевает Дельфийским оракулом. Одним словом, власть переходит от цариц к царям, хотя царицы и не утрачивают полностью своего авторитета и влияния. Однако при царицах племена оставались в статичном состоянии; царям же предстоит воевать, завоевывать, открывать.

Шесть тысяч лет отделяет нас от этого далекого мира! Попробуем же преодолеть это расстояние. И понадобятся нам для этого не семимильные, а семивековые сапоги.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Храм Афродиты в Пафосе. Капитель колонны


Третий по величине из средиземноморских островов, Кипр занимает особое и крайне выгодное географическое положение. Корабль, бросивший якорь посреди образованного тремя континентами залива, он был главной целью, главным искушением, главным прибежищем моряков древности, пускавших по волнам свои мечты о приключениях и надежды на выгодную торговлю, первой вехой на пути мелких государств, стремившихся расширить свои владения в Азии, Африке или Европе, на пути городов, желавших стать царствами, царств, желавших стать империями, на пути тех, кто видел в море свое будущее могущество.

География определила Кипру роль перевалочного пункта, места сообщения между соседними, такими разными мирами, перекрестком их вожделений и начинаний, неизбежной точкой пересечения, взаимного влияния, взаимопроникновения, взаимообогащения всех цивилизаций Восточного Средиземноморья.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Храм Афродиты в Пафосе. XI в. до н. э.


Захотели египтяне контролировать море, в которое впадает их кормилец Нил, – им нужен Кипр. Пожелали ассирийцы укрепить свое владычество на суше владычеством на море – им нужен Кипр. Решил минойский Крит построить могущественную талассократию[346] – Кипр ему просто необходим. Когда финикийцы отправятся основывать Карфаген, им придется пройти через Кипр. Когда ахейцы, а проще говоря, греки пустятся в завоевательную политику, сея повсюду города и колонии, они будут вынуждены искать опору на Кипре. Все по очереди, в зависимости от исторических обстоятельств, будут стараться либо захватить остров, либо заручиться его благожелательством.

И опять же все – по очереди или одновременно – будут привносить туда нечто свое, приобретая в то же время что-то и для себя.


Форма Кипра символична для его судьбы. Остров имеет очертания ковша – сосуда, в котором будут смешаны все искусства, все ремесла, все богатства, все техники, где все путешественники, мореплаватели, правители, врачи, зодчие, философы, собравшись вместе, будут готовить удивительное блюдо – этакую божественную амброзию, в которой соединятся отвага, воображение, пытливость, ловкость, мудрость и которая, в сущности, и есть средиземноморская цивилизация.

Такие ковши сначала делались из обожженной глины. Керамика – первое настоящее ремесло, первое действо, предполагающее превращение вещества в процессе взаимодействия трех стихий: земли, воды и огня.

Гончарное ремесло и гончарное искусство достигли на Кипре особого расцвета. Чтобы убедиться в этом, достаточно побывать в музее Никосии; там становится ясно, почему Кипр называют археологическим раем. Сохраненные и возвращенные этой землей тысячелетние сокровища поистине завораживают. Эти витрины с небывалым красноречием рассказывают о столетиях, якобы не имеющих памяти. Качество материала, богатство красок, совершенство живописного декора, разнообразие форм поражают воображение; используя различные влияния или создавая собственный стиль, кипрский горшечник во всем достигал совершенства – от простенькой миски до изысканного кувшина, от скромной погребальной таблички до божественного лика.

А затем ковш становится медным.

Греческое название Кипра – Кипрос – во многих древних языках ассоциировалось с понятием «медь». По-латыни «медь» будет cuprum. Может, остров дал свое имя металлу? Или, наоборот, название, возможно финикийское, металла стало использоваться для обозначения острова? И возможно, именно поэтому Афродита Киприда, Венера, родившаяся на Кипре, обычно изображается с медно-рыжими волосами?


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Леда и лебедь. Римская мозаика. III в. Храм Афродиты в Пафосе


Как бы то ни было, вероятнее всего, именно на Кипре впервые была обработана руда и получен первый металл. В любом случае, именно здесь были обнаружены следы первых рудников, первых известных плавилен.

Это первый и главный вклад Кипра в развитие цивилизации.

Я знаю не много мест, где есть столько поводов к размышлению, как перед этими примитивными мастерскими, перед этими грудами руды и кусками металла под толстой коркой окиси, что валяются здесь, извлеченные из недр земли руками наших предков четыре или пять тысяч лет назад.

Человек давно поменял здесь род занятий. Эти плавильни – первые памятники индустриальной эры. Между работавшими на них людьми и нами – огромная разница в техническом плане, но по природе между нами нет различий.

И вот Афродита Киприда, огненнокудрая Венера, становится женой Гефеста, или Вулкана, то есть рабочего-металлурга, хромого кузнеца, искусного оружейника, мастера художественной ковки. Мы знаем, что брак этот оказался не из счастливых, зато ремесло процветало.

Именно в течение короткого медного века, к середине третьего тысячелетия до нашей эры, Кипр приобретает известность, которая отныне всегда будет ему сопутствовать.

Короткий век, сказал я, потому что вскоре, всего через три столетия поисков, проб и ошибок, человек, не удовольствовавшись приобретенным умением перерабатывать руду, решил попробовать смешать металлы, чтобы получить первое вещество, не существующее в природе: бронзу.

В период наивысшего расцвета критской цивилизации, когда афинянин Дедал, построивший царю Миносу его Лабиринт, изобретает способ литья статуй, необходимую для выплавки бронзы медь ему доставляли с Кипра.

Горнорудная и морская держава, Кипр в это время состоит из десяти городов-колоний микенского типа. Он насчитывает тридцать портов и торгует с такими отдаленными регионами, как современная Венгрия. У него есть фактории в Финикии, в то время как финикийцы разместили свои фактории на его берегах. И он сотрудничает с великой микенской цивилизацией, с XV века до н. э. окончательно вытеснившей критскую талассократию.

Тут начинается Троянская война.

Участие Кипра в коалиции, похоже, отличалось крайней осмотрительностью. Кинир, один из его царей, послал грекам пятьдесят кораблей, из которых на плаву был лишь один. Остальные сорок девять представляли собой глиняные модели, сделанные искусными кипрскими гончарами. Таким образом, царь словно говорил: «Вот какой у нас флот, и мы пошлем его вам, только если дела примут хороший оборот». Дела приняли оборот не очень хороший, во всяком случае хуже, чем мы привыкли представлять себе, читая Гомера.

Конечно, Троя пала и была сожжена. Но представьте себе, что было бы, если бы история Наполеоновских войн заканчивалась пожаром Москвы: великая армия выглядела бы несомненной победительницей. Не исключено, что и у ахейской коалиции была своя средиземноморская Березина. Потому что и убийство Агамемнона сразу после возвращения домой, и то, что случилось с другими царями, которые все, за исключением престарелого Нестора, были убиты, свергнуты, изгнаны, да и история Одиссея, годами скитавшегося по морям, в то время как его соперники пировали у него во дворце на Итаке и преследовали его жену, – все это мало похоже на возвращение победителей.

Итак, Кипр благоразумно не принял участия в походе. И все же если есть на свете страна, где можно увидеть, потрогать, пощупать предметы и мебель времен Гомера – который, впрочем, жил два столетия спустя после Троянской войны, – это Кипр.

Удивительные царские захоронения Саламина, раскопанные совсем недавно и представшие нашему взору в совершенно потрясающем виде, сразу погружают нас в эту легендарную эпоху с ее жестокими обычаями. Царская колесница со ступицами и ободьями из бронзы, двадцать девять столетий назад застывшая в неподвижности на дромосе – каменном пандусе, ведущем вглубь могилы, – два конских скелета по сторонам дышла, а рядом с конскими – скелеты рабов, также принесенных в жертву перед могилой их господина, – все это потрясает. Сам же царь внутри склепа рассыпался в прах вместе с бывшими символами своего могущества, из которых сохранилось лишь кресло, инкрустированное слоновой костью, в точности такое же, как кресло Пенелопы, описанное Гомером.

Две величайшие литературы Античности, греческая и древнееврейская, воспели Кипр через века, способствуя его славе. После Гомера, прославившего благоухающий остров прекрасных дворцов, после Гесиода, поведавшего историю рождения на его берегах прекрасной богини, Исаия, назвавший остров его еврейским именем – Киттим, – предсказал, что через него погибнет Тир. Затем Иеремия, Иезекииль, а еще позже Даниил и Маккавеи говорили о кедрах Киттима, восхваляли корабли Киттима и ждали от них спасения. Карфаген находился еще в самом начале своей истории, Рим только-только родился, когда весь средиземноморский восток называл Кипр, или Киттим, землей makaria – землей счастья.

Это счастье не только благотворно сказывалось на искусствах и торговле – оно еще и вызывало вожделение крупных империй. И если мы знаем, что Кипр поставил царице Семирамиде ее флот, который курсировал затем по Тигру, не менее известен и тот факт, что кипрские правители были вассалами знаменитого ассирийского царя Саргона. В V веке им приходится покориться египетскому владычеству. Тогда-то и начинается игра между тремя континентами за владение Кипром, за влияние на него, за контроль над ним; игра тонкая и дипломатичная, но подчас трагичная и кровавая, о которой можно сказать, что она длится до сих пор.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Руины древнего Саламина – одного из крупнейших полисов эллинистического Кипра


В надежде на относительную самостоятельность киприоты меняют египтян на персов, поставляя Ксерксу часть его флота. Но в ходе Греко-персидских войн они точно так же меняют персов на греков, с которыми еще с микенских времен связаны этническими и культурными узами.

Однако географически расположенный ближе к анатолийским берегам, чем к Элладе, Кипр становится разменной монетой при разделе территорий и заключении договоров и после окончания Греко-персидских войн снова оказывается под властью Персии. И так он живет, как может, неудовлетворенный, но по-прежнему блистательный, до самого появления Александра Великого.

Завоевателю, пришедшему с азиатских берегов, где он пожинал целые царства, Кипр посылает сто двадцать кораблей под командованием Пифагора из Саламина и, отпав таким образом от персов, обеспечивает македонскому царю успех в долгой изнурительной осаде Тира. Почти год сражений. Первое настоящее препятствие на пути Александра. Но вот на горизонте показываются паруса Киттима, и это означает гибель для Тира. Так сбылось древнее пророчество пророка Исаии. Решилось будущее мира.

В благодарность за оказанную помощь, определившую дальнейший ход событий, завоеватель дарует Кипру независимость внутри огромного греческого государства. Сбылась мечта киприотов, и они никогда не забудут этого.

После раздела империи Александра Македонского все еще греческий Кипр (мы уже вступаем в александрийскую эпоху) попадает в корзинку Птолемеев, то есть снова отходит к Египту.

Каким же будет вклад Кипра в развитие великой эллинистической цивилизации? Таким же важным, определяющим в области человеческой мысли, каким стало когда-то открытие меди в техническом отношении.


В тот самый год, когда Тир оказался в руках Александра Македонского, в городе Китион, на юго-востоке острова, родился Зенон – Зенон-философ, который прославится в Афинах, основав там так называемую школу «Расписного портика», или школу стоиков,[347] Зенон, признанный одной из ключевых фигур в духовной истории человечества.

Почему стоическая школа имела такой огромный успех, став makaria в философии сначала в эллинистический период, а затем и на всем протяжении греко-римской цивилизации? Почему стоицизм в течение пяти столетий служил своеобразным каркасом цивилизованному миру, каркасом, которого мы больше не замечаем, но который в некотором отношении продолжает нас поддерживать?

Главной заслугой Зенона Китийского, по мнению одного из современных исследователей, «было сближение этики и физики»: хорошо вести себя в этом мире, зная и понимая его.

Стоическая мораль не сводится к тому, чтобы невозмутимо переносить превратности и удары судьбы. Обычно, употребляя термин «стоический», мы путаем следствие и причину, принимаем проявление за суть.

Философия Зенона и его последователей соединяла в себе античную религиозную концепцию божественного дыхания, одухотворяющего Вселенную, с концепцией научной, позволяющей разглядеть в этой Вселенной строгий порядок. Она предлагала некий средний путь, располагающийся между мистикой и разумом. Божество для нее – это порядок. Жизнь неслучайна; она создана, она управляется божественным законом – Логосом, что в конечном счете похоже на управление нашим собственным разумом.

Исходя из этого, стоицизм подразумевает формирование человека, живущего в согласии с миром, человека, который не сгибается и не дрожит перед слепой неизбежностью: не пасующего перед трудностями эпикурейца, эгоистически ограничивающегося организацией удовольствий, которые он может получить от жизни; не строптивого, полного презрения к жизни паразита, такого как киник; не бунтаря, восстающего против мира, в котором он не находит себе места, не желая признавать, что мир этот ни непознаваем, ни абсурден. Человек стоиков – это человек, который благодаря тройственному знанию – метафизическому, физическому, этическому – достигает величия души, позволяющего ему преодолевать все жизненные ситуации или, вернее, во всех жизненных ситуациях преодолевать самого себя. Этот человек способен на великие деяния, если природа и обстоятельства предоставят ему случай их совершить, но он умеет хранить достоинство и в обыденной жизни, и даже в невзгодах и страданиях, ибо во всех отношениях занимает в мироздании первенствующее положение.

Чтобы доказать или проявить свои качества, человеку стоиков не надо принадлежать к какому-либо закрытому сообществу, нации, классу или касте; он – частное выражение универсализма.

Так что эта философия должна была прекрасно подойти Римской империи, многонациональному сообществу людей, стремящемуся к идеалу всеобщей законности и мира и в то же время строго структурированному и иерархизированному, начиная с самого императора, высшему проявлению человеческого порядка. Что не означает, что римляне времен империи жили всегда и только в соответствии со стоической моралью, вовсе нет! Однако на протяжении нескольких столетий она служила им эталоном поведения.

В эту эпоху, которую по некоторым параметрам можно рассматривать как апогей истории человечества, все великие примеры для подражания – Плутарх, Цицерон, Сенека, Эпиктет – были стоиками. Все римляне, в том числе и самые высокопоставленные, вскрывшие себе вены или выпившие яд, чтобы не дожидаться неизбежной кары или немилости, были стоиками и последователями Зенона, который, как говорят, предпочел умереть, отказываясь от пищи, утверждая, что его смерть соответствует порядку вещей. Надо, правда, сказать, что было ему тогда девяносто восемь лет! Его школу называли «матерью неустрашимой свободы».

По крайней мере один раз стоическое совершенство будет воплощено в самой прекрасной и возвышенной форме на самой высшей ступени римского мира в лице императора-философа Марка Аврелия.

Однако киприот Зенон Китийский не только дал римской цивилизации философское обрамление. Он сделал гораздо больше: он приуготовил наступление христианского миропорядка.

Самим универсальным характером своего учения, предложением стремиться к идеалу совершенства, призывом к признанию высшей воли некоего создателя и устроителя Вселенной, Зенон предрасположил средиземноморский мир к приятию идеи единобожия. «Кесарю кесарево» – это мог произнести и стоик. Гимн Зевсу, написанный Клеанфом, первым последователем Зенона, – это тот же «Отче наш, иже еси на небесех». И понятие свободы выбора неявно присутствует во всей этой философии.

Евангельская проповедь не смогла бы столь широко распространиться в античном мире, если бы путь ей не проторил стоицизм.

На заре христианства Кипр облагодетельствовал Историю еще одним замечательным вкладом, еще раз выступив в роли перевалочного пункта на пути цивилизаций.

Один из первых распространителей нового вероучения, неразлучный спутник апостола Павла, Варнава был родом с Кипра. И очень может быть, что сохраненные им на родине связи стали причиной того, что совет Антиохийской церкви выбрал Кипр целью первого миссионерского похода апостолов в языческие страны. Потому что до сих пор, в годы, непосредственно последовавшие за смертью Христа, пополнение рядов христиан осуществлялось исключительно за счет иудейских общин. В ту пору христианство носило еще, если можно так выразиться, узконациональный характер.

Правда, приключение, описанное в Деяниях апостолов, случилось с этими двумя путешественниками не на Кипре, а в Листре, в Малой Азии. Павел и Варнава пришли в город, и Павел стал проповедовать там с таким пылом, искусством и красноречием, а потом еще и исцелил больного, что восторженная толпа признала в апостолах Зевса и Гермеса, спустившихся с небес на землю, и стала звать в храм, чтобы совершить жертвоприношение в их честь. После чего, поскольку они сопротивлялись, пытаясь обратить присутствующих от идолов «ложных к Богу Живому», та же толпа прогнала их, швыряя в них камнями.[348]

Я вспомнил эту историю, потому что она позволяет нам довольно хорошо представить себе этих вдохновенных странников, такими, какими они высадились в Саламине: Варнава, высокий, спокойный, величественный, с пышной бородой – так похожий на изображения Зевса, и Павел, сухопарый, подвижный, нервный, проницательный, неутомимый оратор, мастер убеждения, полностью соответствующий представлениям древних о Гермесе.

Однако гораздо более важное событие произошло на Кипре. Именно там Павлу, которого в ту пору звали еще Савлом, удалось обратить первого язычника. И какого язычника! Самого римского проконсула Сергия Павла. Это обращение имело для апостола такое значение, он увидел в нем такой глубокий смысл, что решил оставить свое имя и взять новое – имя обращенного им высокопоставленного римского чиновника. Так Савл из Тарса, бывший мытарь, становится до скончания времен Павлом.[349] Если свой истинный путь святой Павел обрел в Дамаске, то на Кипре он обрел имя.

Варнава умер на Кипре: он был побит камнями в ходе своего третьего похода, который на этот раз совершал в одиночестве. Его могила находится в окрестностях Саламина, неподалеку от захоронения царей гомеровских времен. В этой самой могиле через четыре столетия после его смерти была найдена рукопись, считающаяся оригиналом Евангелия от Матфея. Святой сжимал ее в своих руках.

Будучи сенаторской провинцией, в эпоху империи Кипр процветает по всем статьям. Перед началом Иудейской войны в Пафос к оракулу Афродиты приезжает император Тит. А во время своего похода на Иерусалим он встретит Беренику… Возможно, именно Иудейская война и последовавшее за ней рассеяние евреев лежат в основе событий, тридцать лет спустя – уже при Траяне – обагривших остров кровью. Речь идет о внезапном бунте кипрских евреев, очень многочисленных, судя по тому, что им удалось убить двести сорок тысяч человек. Историки до сих пор не знают причин, повлекших эту чудовищную бойню.

После раздела Римской империи Кипр в силу своего географического положения оказывается, естественно, присоединенным к Византии и Восточной церкви. Трагедии, непрерывно сотрясающие византийский двор, не проходят для него бесследно, но расстояние смягчает эти толчки. Не подвергается он и нашествию варваров в отличие от западных провинций: цивилизация на «острове счастья» продолжает блистать, тьма наступит позже.

В те самые годы, когда Одоакр и его герулы[350] захватывают Рим и свергают последнего кесаря, другой Зенон, по прозвищу Исавр, восходит на константинопольский трон. Однако этот Зенон весьма далек от идеалов стоицизма. Своей свирепостью, жестокостью, склонностью к самым отвратительным излишествам он мало отличается от таких же свирепых и жестоких персонажей, которыми пестрят византийские летописи. Правда, он все же выделяется из их числа тем, что однажды, когда он был в состоянии сильного опьянения, его закопали живым в землю по приказу собственной жены. Почему же мы упоминаем именно его, а не кого-либо другого? Потому что имя Зенон, даже применительно к такой темной личности, определенно было счастливым для Кипра. Именно в царствование этого Зенона была обнаружена могила апостола Варнавы, а в ней – Евангелие от Матфея. Это событие, потрясшее христианский мир, побудило Зенона Исавра утвердить автокефалию Кипрской церкви и пожаловать ее архиепископу право носить пурпурную мантию, жезл и подписывать документы красными чернилами, что являлось знаками и привилегиями императорской власти. Так Кипрская церковь становится независимой.

В эпоху, когда духовенство составляет каркас общества, такая независимость может расцениваться как настоящая национальная автономия.

Отныне на протяжении долгих веков стремление Кипра к свободе будет неразрывно связано с его Церковью, выражаться посредством его церкви и поддерживаться, если не вдохновляться, его автокефальной церковью.


Смутное, кровавое Средневековье, отмеченное смятением среди народов, пришло в Западную Римскую империю в V веке вместе с нашествием варваров с севера. Для Восточной Римской империи оно начнется позже, в VII веке, явившись с юга вместе с арабским нашествием.

Во время долгого конфликта, противопоставившего Византийскую империю и оттоманских завоевателей, а затем в течение всего периода Крестовых походов исключительное стратегическое положение Кипра стоило ему немалых неприятностей.

В 647 году его завоевывает халиф Усман ибн Аффан и по свойственной «всадникам пророка» привычке стирает с лица земли его прекрасную, блистательную древнюю столицу Саламин. Двумя годами позже Кипр возвращается в империю. В 802 году он снова становится добычей, теперь Гарун аль-Рашида, того самого, который отправлял свое посольство к Карлу Великому; затем, в 963 году, в царствование императора Никифора II Фоки, вновь отходит к Византии. Византийские правители, которые управляют Кипром в течение следующих двух столетий, лишь номинально являются представителями византийского императора. На самом деле они правят как независимые монархи. Последний из них, Исаак Комнин Кипрский, принял даже титул деспота.

Бури Третьего крестового похода забрасывают на берега острова Афродиты английского короля Ричарда Львиное Сердце, который благополучно его захватывает. Глядя на развитие этих удивительных походов, никогда нельзя сказать, против кого именно выступали крестоносцы: против мусульман или против православных христиан… Это в том случае, когда они не дрались между собой! В чем тут дело: в климате, в палящем солнце или в постоянстве человеческой природы? Крестовые походы напоминают коалицию ахейских царей; латинские короли оскорбляют друг друга и ссорятся в точности как герои Гомера. Разве Ричард, к вящему удовольствию Филиппа Августа, не окажется по возвращении из Святой земли в заточении у эрцгерцога австрийского за оскорбление, нанесенное им при осаде крепости Сен-Жан-д’Акр?

Ричард Львиное Сердце был отпущен из тюрьмы только за двести пятьдесят тысяч флоринов выкупа, из чего становится ясно, почему он был вынужден продать Кипр тамплиерам. Те же, надо признать, повели себя там из рук вон плохо. Так плохо, что население не смогло с этим примириться и тамплиеры в 1192 году перепродали Кипр Ги де Лузиньяну, наследному королю эфемерного Иерусалимского королевства, основанного во время Первого крестового похода Готфридом Бульонским.

После чего посреди этого большого залива, ставшего уже чисто мусульманским, образовалось христианское – французское! – королевство, просуществовавшее там – подумать только! – три полных века: с середины царствования Филиппа Августа до смерти Людовика XI. Три столетия на Средиземном море правили государи, именовавшиеся Ги, Амори, Анри, Гюг, Жан, Жак, Пьер или Луи.[351]

Ну и каким же явился взору французских монархов «остров счастья»? Почти таким же, каким мы видим его сегодня, может, еще пышнее, – удивительным природным музеем, куда ветры и люди занесли семена всех видов растений с трех континентов, настоящим ботаническим садом Средиземноморья, где растут рядом дуб и апельсиновое дерево, кактус и платан, алеппская сосна, бамбук и тополь, где на южных берегах тянутся к небу банановые рощи, где лоза дает удивительно вкусное вино, где оливковые деревья подставляют солнцу свои округлые серебристые кроны, где бело-розовыми коврами стелется по долинам цветущий миндаль, где воздух напоен ароматом лимона и гвоздики и где на склонах Троодоса, этого кипрского Олимпа, растут раскидистые кедры, прославившиеся еще с библейских времен.

Прибавьте к этому климат, летом иногда душноватый, но восхитительно теплый и солнечный в остальные месяцы, когда вся Европа дрожит от холода; можно понять французских королей, которые пришли от всего этого в восторг.

Давайте представим себе, как они едут, одетые в парчу и бархат, верхом на конях, покрытых шелком и украшенных серебром, в сопровождении своры гончих, едут по этому чудесному растительному ковру, сотканному неутомимой природой. Людовик Святой провел в королевстве Лузиньянов лучшую зиму за все время своих Крестовых походов.

Когда рыцари странноприимного ордена Святого Иоанна Иерусалимского, или госпитальеры, были изгнаны из Святой земли, они почти на двадцать лет нашли здесь спасительное пристанище. Здесь же они восстановили свой орден, прежде чем стать рыцарями Родоса и Мальты.

В XIV веке для Кипра наступает золотой век, в самом денежном смысле слова, в течение которого он наиполнейшим образом оправдывает свое название «остров счастья».

После падения крепости Сен-Жан-д’Акр папа римский своим указом запрещает христианским королевствам Запада какую бы то ни было торговлю с мусульманами. С этого момента основная торговля с Востоком сосредоточивается в кипрских портах, превратившихся в гигантские международные склады. Все пряности Азии, ароматы, ладан, жемчуга, самоцветы, сирийский хлопок, вышивки, шелка, золотые ткани, драгоценные масла, благовония, украшения, золотая и серебряная утварь проходят через Кипр, главным образом через Фамагусту, в несколько лет превратившуюся в один из значительнейших городов Леванта, ставшую чем-то вроде средиземноморского Гонконга наших дней.

Путешественники тех времен, которым довелось побывать в Фамагусте, оставили нам восхищенные рассказы о великолепии, богатстве, живописности этой торговой метрополии. Негоцианты всех рас в национальных костюмах – греки, евреи, сирийцы, армяне, арабы, эфиопы – смешивались на ее улицах, образуя единую красочную толпу. Все христианские религии – латинская и греческая ветви, несториане, армяне, якобиты и представители Сирийской православной церкви – уживались там, являя собой пример веротерпимости, все имели свои монастыри, свои храмы. Говорят, в городе насчитывалось триста шестьдесят пять колоколен, по числу дней в году, за что Фамагусту называли звенящим городом. И громкому звону бронзовых колоколов, отбивающих часы, повсюду со столов менял вторил звон золотых монет, частый, как биение секунд.

Все крупные торговые города – Венеция, Генуя, Пиза, Анкона, Монпелье, Нарбонна, Барселона – имели в Фамагусте своих консулов, соперничавших между собой в роскоши дворцов, над которыми развевались стяги их стран.

Один купец похвалялся, что построил великолепную церковь, потратив третью часть от прибыли, полученной за одну только поездку. Другие – братья Лахас, чья щедрость навсегда спасла их имена от забвения, – в дни приемов ставили на стол, как ставят обычно сласти или печенья, блюдо, наполненное драгоценными камнями, и гости могли брать их себе, сколько им было угодно. Дочери горожан получали в приданое драгоценности, «которые стоили дороже, чем все украшения французской королевы». И нередки были случаи, когда состояние куртизанки оценивалось более чем в сто тысяч флоринов, что равнялось половине состояния какого-нибудь короля.

Такова была Фамагуста, которая, по словам все тех же путешественников, затмевала Венецию, Александрию и даже Константинополь.

А как французские короли правили Кипром? Как крупные феодалы, каковыми они и являлись. Правда, сказочное процветание торговли на острове так много давало им по части удовольствий и удовлетворения страстей, что они старались не слишком притеснять его народ. При дворе этого восточного королевства – самом блистательном в ту пору – царили одновременно византийские и французские нравы, а дворцовые трагедии ни в чем не уступали тем, что разыгрывались при дворах порфирородных императоров и «проклятых королей».

А что французы оставили на острове после себя? Прежде всего – построенную ими новую столицу Никосию, которую называли городом садов и которая существует до сих пор, хотя садов в ней стало меньше. А еще потрясающие укрепления, шедевр оборонительной архитектуры, такие как, например, в Фамагусте, Кирении или как башня Колосси, резиденция командора ордена тамплиеров.

Они оставили церкви и аббатства, самое знаменитое из которых аббатство Беллапаис – удивительная жемчужина готической архитектуры среди пальм; наконец, они оставили удивительные замки, такие как Сент-Илларион или Буффавенто, невиданные по мощи крепости, построенные на отвесных скалах на высоте восьмисот и тысячи метров; глядя на них, невольно задаешься вопросом: каким чудом искусства, ценой каких невероятных трудов были воздвигнуты эти громады, что кажутся сегодня застывшим в камне сном?

Вот имена, вот творения, напоминающие о долгом пребывании на Кипре французской цивилизации.

Вдова последнего Лузиньяна, Катерина Корнаро, продала Кипр венецианцам, которые давно уже с вожделением на него поглядывали. Но дух Крестовых походов перестал уже витать над миром; папские запреты превратились в одни воспоминания. Франциск I вовсю торгует с Великим султаном. Появляются новые торговые города, и Фамагуста мало-помалу склоняется к упадку. Именно в этот период Отелло душит Дездемону.

Вынужден вас разочаровать: венецианский мавр не был черным. Не был он также ни адмиралом, ни вообще моряком, а был молодым инженером, работавшим на строительстве укреплений, и звался просто Кристофоро Моро. Кожа его была не темнее, чем у любого француза, носящего фамилию Моро́ (тут хотелось бы дать почувствовать различие в произношении, потому я и поставил ударение, чтобы читалось не как по-итальянски), или у грека, именующегося Мавро. Возможно, среди его предков был какой-нибудь военачальник, победитель мавров, который взял себе прозвище Иль Моро (Мавр), как Сципион[352] или Лиоте,[353] которых прозвали Африканскими.

Уехав однажды вместе со своей юной женой, он вдруг вернулся один. Загадочное исчезновение Дездемоны взволновало всю Венецию. То, как это незначительное событие было использовано Шекспиром, в значительной степени отличается от действительности. Однако трагедия Дездемоны кажется пророческим образом судьбы самого Кипра, трагическая выдумка стала историческим символом. Ибо сколько после этого крутилось вокруг Кипра, и Отелло, и Яго, сколько было убийств!


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Аббатство Беллапаис в Кирении – памятник готической архитектуры Кипра. XIII в.


Через два года после этой частной драмы на остров и правда высаживаются мавры, то есть, я хотел сказать, турки, захватившие Кипр в 1570 году. Они останутся там на три столетия. И Кипр познает судьбу, выпавшую на долю всех греческих провинций Османской империи, независимо от их географического положения – островного или континентального. За быстрым, резким завоеванием следовали периоды веротерпимости, которые внезапно сменялись кровавыми репрессиями, не щадившими даже самих турецких вельмож, если они были замешаны в бунтах. Этот период уж никак не назовешь процветанием, наоборот, это был долгий упадок. Главной заботой османского правительства стало выкачивание денег из населения. Разоренный непосильным налоговым бременем остров обезлюдел. Ни центральная власть, ни ее представители на месте ничего не решают по поводу необходимых вложений средств: ни нового строительства, ни надлежащего ухода за памятниками предшествующих эпох; пахотные земли постепенно забрасываются, превращаясь в пустоши; болезни свирепствуют в городах и селах; расцветает бандитизм. О несчастный Восток!

После завоевания Кипра турецкая колонизация носила ограниченный характер. На остров прибыло всего около двадцати тысяч переселенцев, что объясняет тот факт, что турецкое население и сегодня составляет меньшинство.

Блистательная Порта проявила большую изобретательность, когда после изгнания с острова Латинской церкви восстановила Автокефальную Кипрскую церковь, частично предоставив ей право управления. Однако крайне иерархизированное духовенство начинает сплачивать вокруг архиепископа, превратившегося в этнарха – вождя нации, интеллектуальную элиту; церковь принимает на себя вековые надежды и чаяния народа; внутри ее начинает бродить дух свободы.

В 1821 году, когда в Греции вспыхнуло крупное антитурецкое восстание, всколыхнувшее всю Европу, османские репрессии обрушились на кипрскую верхушку. Вместе с архиепископом Киприаном были повешены главные греческие сановники и видные деятели.

Статус Кипра изменится только после завершения Русско-турецкой войны и последовавшего за ней Берлинского конгресса 1878 года. Дизраэли, не менее ловкий политик, чем Бисмарк, походя, в качестве благодарности за дипломатическую поддержку, оказанную им туркам, заполучил для Англии право управления Кипром. Он не мог не понимать стратегического значения острова. К шее Дездемоны протянулась новая рука.

В эти самые годы приехал на Кипр один иностранец. Звали его Артюр Рембо. Приехал он туда не как поэт, а как каменщик. И работал он на строительстве большого дома в лесу на кипрском Олимпе: губернаторской летней резиденции.

В 1914 году Кипр был окончательно аннексирован Британией. В 1925-м он становится ее коронной колонией. Остров продолжает быть необходимым плацдармом империи, ее солнечным сплетением, если можно так выразиться. Расположенный в самой глубине Средиземного моря, он – место сосредоточения войск, военных кораблей, агентов, информации, сердце превосходно сотканной гигантской паутины, имя которой – английское владычество, все еще живущее памятью о викторианских временах. Националистические волнения, старые панэллинистические мечты, всплески народно-освободительного движения, случавшиеся внутри маленького кипрского народа, – все это жестоко наказывалось.

Началась Вторая мировая война, и Кипр, как и Греция, сказал фашизму и нацизму «нет», означавшее, что остров остается на стороне цивилизации. А после этой Второй мировой войны, погребальным звоном прозвонившей по старым империям и колониализму, мы попадаем в самую середину нашего столетия, шестидесятого от начала кипрской истории и истории средиземноморских цивилизаций.


Прежде чем закончить, я хотел бы рассказать вам еще одну историю, историю не Кипра, а человека с Кипра, человека наших дней, человека, чья жизнь словно подводит итог шеститысячелетней судьбы острова.

Человек этот родился в горах, под знаком Льва. Он был сыном пастуха. С юных лет он пас коз и овец, проявляя при этом необыкновенные качества ума. Как видите, начало напоминает античные истории. Дети Зевса – Гермес и Аполлон – тоже начинали пастухами.

Затем этот человек, вернее еще мальчик, попал там же, у себя в горах, в старый византийский монастырь Кикко, полный чудесных икон. Здесь он жил по строгим монашеским правилам, трудясь над книгами. Видите, теперь его жизнь уже похожа на средневековую историю. В свои восемнадцать лет, живя на острове размером немногим больше Корсики, этот сын пастуха, этот юный монах еще ни разу не видел моря.


Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега

Кипр. Деревня Като-Дрис


В двадцать пять лет начальство, отметившее исключительные способности этого юноши, посылает его в Соединенные Штаты Америки к архиепископу Афинагору, будущему патриарху Константинопольскому, чтобы молодой монах мог продолжить церковное образование в Богословском университете Бостона. Как видите, это уже история наших дней.

В Америке он проводит десять лет. Он все еще живет там, когда епархия Китиона, да-да, родного города Зенона Китийского, избирает его епископом.

Но ему хотелось бы продолжить учебу, а потому он отказывается и просит провести повторные выборы, чтобы получить подтверждение воли и доверия своих соотечественников.

Затем он вступает в должность в своем епископстве. Не проходит и двух лет, как в 1950 году его снова избирают, на этот раз архиепископом Никосии, главой Автокефальной церкви, этнархом Кипра. И с этого момента его судьба неразрывно соединяется с судьбой его народа.

Неоднократно он выступает перед ассамблеями Организации Объединенных Наций, защищая дело независимости Кипра. Пламенный патриот, он поддерживает, а с 1955 года возглавляет вооруженную борьбу киприотов за независимость. В 1956 году британские власти хватают его в аэропорту в Никосии и депортируют на Сейшельские острова в Индийском океане. Вдали от страны, лишенный информации и какой бы то ни было связи с родиной, он остается несгибаемым: он объявляет голодовку; он не сомневается в своем народе, о котором не имеет никаких вестей, как и его народ не сомневается в нем.

Проходит год, и его возвращают в Европу, где он продолжает борьбу. Своим упорством, которое всколыхнуло мировую общественность, он в конце концов сумел поколебать старые привычки, отжившие традиции, старые предрассудки английской администрации. Лондон приглашает архиепископа для переговоров. Наконец в 1959 году, по результатам Цюрихской и Лондонской конференций, Кипр становится независимой республикой. Избранный президентом нового государства этнарх возвращается в Никосию, столицу французских правителей, где все теми же красными чернилами византийских императоров пишет свое имя, навсегда вошедшее в историю: Макариос.

Мне выпала честь познакомиться с архиепископом Макариосом и долго беседовать с ним. Я испытал тогда отчетливое чувство, что нахожусь рядом с поистине великим человеком. Кто-кто, а уж французы нашего поколения умеют распознавать признаки величия в государственном деятеле. В архиепископе Макариосе меня сразу поразили некие знаки судьбы и черты характера, напомнившие мне генерала де Голля.

Прежде всего, имя с оттенком предопределенности, имя, символически связанное с историей страны.[354] Затем юность, подчиненная строгому принуждению, монашескому уставу, который накладывает на душу такой же отпечаток, как и военная дисциплина. И наконец, убежденность с юных лет в том, что в один прекрасный день родине понадобится твое служение.

В ссылке, в изоляции, перед лицом невзгод, под угрозой покушений Макариос всегда демонстрирует ту же силу духа, ту же решимость, то же бесстрашие, примером которых служит для нас генерал де Голль.

Уверенность, почерпнутая в пророчествах Истории, упорство гения будут вдохновлять его как в ходе освободительной борьбы, так и в управлении государством. Его настойчивое несогласие заставит дрогнуть самые могущественные державы. Словом, в нем будет жить «некая кипрская идея», которая, возможно, не вполне соответствует реальным размерам, средствам и материальному положению его страны, но которую тем не менее он сумеет убедить мир принять.

Что станет с этой «идеей»? И каким будет будущее Кипра?

В стратегическом и торговом отношении он нисколько не утратил своего значения даже в условиях нашей, ставшей такой маленькой, планеты, которую самолет может облететь за двадцать четыре часа, хотя и с промежуточными посадками; которую голос или изображения могут облететь за секунды, хотя и им необходимо где-то начать свой путь. Так что остров и сегодня по-прежнему остается неким причалом, где цивилизация обязательно должна бросить якорь.

И для сегодняшнего Средиземноморья Кипр так же важен, как и во времена Миноса, Гомера, Александра или Людовика Святого.

Мы знаем, что внутреннее его положение нестабильно и взрывоопасно: это касается взаимоотношений между греческим большинством и турецким меньшинством. Так было не всегда, и сейчас так не везде. В некоторых регионах обе общины живут в добром согласии: греки и турки работают в одних мастерских, православные священники спокойно прогуливаются по мусульманским кварталам. В других местах, наоборот, непримиримая вражда, которая питается, подогревается и даже провоцируется извне, требует постоянного присутствия войск ООН.

Как дальше будет развиваться эта ситуация там, на Ближнем Востоке, где нет недостатка в пороховых бочках, готовых вот-вот взорваться?

Некоторые поговаривают о разделе; другие, наоборот, предлагают искать федеральные решения. Федерация для страны с населением в шестьсот тысяч душ?

«Когда федерацию образуют два разных народа, два разных государства – это прогресс, решающий шаг к согласию и единению людей, – сказал мне этнарх Макариос. – Но когда один народ раскалывается надвое, чтобы образовать федерацию, – это регресс».

Судьба маленькой территории, играющей такую большую роль в жизни планеты, очевидно, в немалой степени зависит от позиции великих держав, и прежде всего – стран Европы, частью которой является Кипр.

А Кипр, как ему и положено судьбой, все время стоит перед одной и той же альтернативой: либо Афродита, либо Дездемона.

По всему видно, особенно в последнее время, что Франция не смотрит на него глазами Отелло. Кипр заслуживает того, чтобы его любили. Но чтобы любить, надо понимать, а чтобы понимать, надо знать.

1971

Примечания

1

Монтень М. Опыты. Ч. 3, гл. IX. О суетности. Пер. А. С. Бобовича.

2

Монтень Мишель (Montaigne, Michel Eyquem de; 1533–1592) – французский писатель и философ.

3

Сент-Шапель (Sainte-Chapelle) – «святая капелла», была задумана как хранилище реликвий, вывезенных Людовиком IX (Святым) из Константинополя, и возведена в 1245–1248 годах. Это лучшая из готических церквей небольших размеров. Тонкие каменные стены часовни усилены металлическими скобами и богато украшены. В первом ярусе (нижней капелле) три нефа, он укреплен контрфорсами. В основном ярусе (верхней капелле, высота которой достигает 20 м), куда можно было пройти из главных покоев дворца, вначале был устроен небольшой альков для королевской семьи. Неф верхней капеллы знаменит своими полностью сохранившимися витражами (в основном XIII века). Наружный портик с западной стороны, круглое окно-роза и пинакли, а также башенка перестроены в эпоху Нового времени.

4

Башня Святого Иакова (La tour Saint-Jacques) – все, что осталось на этом месте от романской церкви Сен-Жак-ла-Бушери, бывшая ее колокольня, законченная в 1573 году, когда церковь перестраивали, меняя стиль с романского на готический. В период Великой французской революции церковь, объявленная народной собственностью, была продана и разобрана на доходный товар – камни. А у башни – своя судьба. В 1648 году Блез Паскаль проводил здесь замеры атмосферного давления. Благодарные французы установили ему в башне памятник. Кроме того, ниши башни сохранили 19 статуй разных святых. Статуя святого Иакова украшает колокольню на самом ее верху, где по углам стоят скульптуры человека, орла, быка и льва – символы четырех евангелистов. Некоторое время башня служила для производства охотничьих пуль: расплавленный металл, падая с 50-метровой высоты через специальную решетку, застывал маленькими шариками в подставленных тазах с водой. С 1981 года на башне и в примыкающем к ней сквере работает метеостанция.

5

Имеется в виду открытый в 1843 году Музей Средневековья, который объединяет под своей крышей руины галло-римских терм и резиденцию аббатов Клюни.

6

Rue des Écoles (фр.).

7

Красивое слово «Лютеция», которое, как иногда кажется, должно переводиться как «город света» (от лат. lux), на самом деле переводится вовсе не так. Оно образовалось от слова не латинского, а кельтского, и если переводить буквально, то Лютеция – что-то вроде Болотограда (от кельт. lut – «болото»).

8

Амьенуа (Amienois) – исторический район на севере Франции, в окрестностях города Амьен (Amiens), в среднем течении реки Сомма (Somme). Гатине (Gâtinais) – старинная французская провинция, разделявшаяся когда-то на французское Гатине, с главным городом Немур, и орлеанское, с главным городом Монтаржи.

9

Санс (Sens) – старинный город в Бургундии, на правом берегу реки Йонна. Название происходит от племени сенонов.

10

Сеноны (senones) и карнуты (carnutes) – древние кельтские народы, имевшие общую границу. Сеноны на севере граничили с паризиями, главным их городом был Агединк (civitas Senonum, или Senones). Карнуты жили на обоих берегах Луары, между реками Шером и Эрой. Главным городом был Аутрикум (Autricum, ныне Шартр).

Из других карнутских городов лучше всех известен Cenabum (ныне Орлеан). У карнутов дольше, чем у их современников и земляков, сохранились священные леса, где друиды совершали жертвоприношения и разбирали тяжбы. Завоевывая одну за другой земли будущей Франции, Цезарь в 57 году расположил свой лагерь именно на территории карнутов, но они свергли поставленного им царя Тасгетия и долго боролись за свою независимость под начальством Верцингеторига.

11

Lutetia Parisiorum (лат.). Паризии – галльское племя, обитавшее по среднему течению реки Секвана. Паризии не были самым мощным племенем в Галлии, но об их экономическом процветании свидетельствуют такие археологические находки, как, например, золотые весы.

12

Орел легионов, воинский знак всех легионов Римской империи, начиная со времени римского полководца Мария (156 или 155–86 до н. э.), – это серебряный орел с молниями в когтях, которого в бою несли впереди на высоком древке. Что же касается волчицы на штандартах – имеется в виду, вероятно, Капитолийская волчица, вскормившая основателей города Рима – близнецов Ромула и Рема.

13

Châtelet (фр.) – площадь в Париже, названная по имени древней крепости Гран-Шатле, возведенной на этом месте для защиты близлежащего моста. Крепость была разрушена при Наполеоне I. Современный вид площадь приобрела при Наполеоне III. В центре находится фонтан Шатле, неподалеку расположен театр Шатле с залом, способным принять около трех тысяч зрителей.

14

Легат (от лат. legare – посылать) – посланник сената в Римской республике, а в империи – императорский наместник в римской провинции.

15

Лабиен (Labienus) Тит Аттий (100–45 до н. э.) – римский государственный деятель и полководец. Во время Галльской войны был сначала легатом в войске Цезаря, затем наместником в Галлии. Позже Лабиен примкнул к приверженцам Гнея Помпея и воевал против Цезаря при Фарсале и в Африке. Погиб близ испанского города Мундо в сражении между войсками Цезаря и сторонниками сыновей Помпея.

16

Укрепленное место, форт, укрепление, крепостца (лат.).

17

Триумфальная арка воздвигнута в 20 году н. э. в честь победы римлян над галлами. Массивная арка имеет три прохода и богато декорирована рельефами, отображающими события Римско-галльских войн и победы Юлия Цезаря. Интересно, что обнаружена и раскопана она была лишь в XIX веке.

18

Гальба Сервий Сульпиций (Servius Sulpcius; 5 год до н. э. – 69 год н. э.) – с 31 года консул, затем наместник Аквитании, Африки и части Испании, в июне 68 года стал императором, но в январе 69-го был убит. Вителлий (Vitellius Aulus Germanicus; 15–69) – римский император, правивший всего восемь месяцев: с 17 апреля до 20 декабря 69 года, когда был убит при взятии Рима войсками Веспасиана. Отличался расточительностью и чревоугодием.

19

Сейчас этот памятник древней культуры экспонируется в зале frigidarium (холодных древнеримских бань) терм, составляющих часть музея Клюни.

20

Мелен (фр. Melun) – главный город французского департамента Сена-и-Марна, у северной окраины леса Фонтенбло, в 45 км к юго-востоку от Парижа. Первые упоминания о нем относятся к 52 году до н. э. – тогда он назывался Melodunum, а нынешнее его имя – на латыни Metlosedum – датируется VI веком. Город Мо (Meaux) – латинское его название было сначала Latinum, потом Meldi (по названию галльского племени) – также находится в департаменте Сена-и-Марна, на реке Марна, но к северо-востоку от Парижа. Суассон – город в 90 км от Парижа, в департаменте Эна. При римлянах Суассон был известен как главный город племени свессонов и назывался Noviodunum или Augusta Suessionum.

21

Понтуаз (фр. Pontoise, в переводе «мост через Уазу») – северо-западный пригород Парижа, который служит с 1964 года административным центром департамента Валь-д’Уаз. Руан (фр. Rouen, в античную эпоху Rotomagus) – столица Нормандии, город находится в 120 км от моря и предположительно был основан римлянами.

22

Дрё (Dreux) – город во французском департаменте Эр-и-Луар, на реке Блэз, в 82 км к западу от Парижа. Шартр (фр. Chartres) – город на реке Эр, префектура (столица) департамента Эр-и-Луар. Во времена Античности Шартр, столица племени карнутов, был уже большим городом.

23

Нижняя, подземная дорога (лат.).

24

Данфер-Рошро Пьер Мария Аристид (Denfert-Rochereau; 1823–1878) – французский полковник, прославившийся защитой Бельфора во время Франко-прусской войны 1870–1871 годов.

25

Термы (лат. thermae) – в эпоху римских императоров публичные учреждения, которые сочетали в себе греческий гимнасий, то есть место для физических упражнений и общения, с теплой баней.

26

Rue Monge (фр.).

27

Rue Racine (фр.).

28

La place d’Odéon (фр.).

29

Из Жития святого Дионисия Ареопагита: «В тот самый день, когда был распят на кресте, ради нашего спасения, Христос Господь и когда в полдень солнце померкло и в продолжение трех часов была тьма, Дионисий в изумлении воскликнул: „Или Бог, Создатель всего мира, страждет, или сей видимый мир кончается!“»

30

По некоторым преданиям, апостол Павел был осужден на смерть за то, что помогал апостолу Петру одолеть друга императора, Симона волхва́, и обратить в христианство двух любимых жен императора Нерона. Другие источники указывают, что причиной казни апостола Павла послужил факт обращения им в христианство главного императорского виночерпия. По некоторым данным, день смерти апостола Павла совпадает с днем казни апостола Петра в 67 году (предположительно 29 июня ст. ст.), по другим – ему, как римскому гражданину, отсекли мечом голову в тот же день, 29 июня, но ровно через год. С апостолом же Петром было так: его приговорили к распятию, наподобие Иисуса Христа, но он не считал себя достойным принять такую же кару, какой подвергся Господь, и просил мучителей распять его головой вниз, желая даже в смерти преклонить перед Ним свою голову.

31

Святой Климент – третий епископ Рима (с 92 по 101 год). Претерпел мученическую кончину при императоре Траяне (в 101 году). Памятником деятельности Климента остались его Послания к коринфянам.

32

Григорий Турский (Gregorius Turonensis; 538–594) – франкский священник и историк, настоящее его имя Георгий Флоренций. Его иногда называют отцом французской истории, поскольку важнейшая работа этого плодовитого автора – состоящая из десяти книг «История франков» (Historia francorum), пять книг которой посвящены времени, в котором жил он сам.

33

Дионисий Парижский (III век н. э.) – первый епископ Парижа, священномученик. Память – 3 октября.

34

Гай Мессий Квинт Траян Деций (лат. Gaius Messius Quintus Trajanus Decius; 201–251) – римский император с 248 (захватил Рим в 249 году) по 251 год.

35

Тит Флавий Домициан, чаще называемый просто Домициан (лат. Titus Flavius Domitianus; 51–96), – последний римский император из династии Флавиев. Император с 81 года. Почетные титулы: Germanicus (с 84 года) и Princeps iuventutis (Вождь молодежи), Великий понтифик, девятикратный консул (с 83 по 88 год и в 90, 92 и 95 годах), цензор (с 5 сентября 85 года, с конца года – несменяемо), 16-кратный трибун (с 13 сентября 81 года – ежегодно), авгур и член коллегии арвальских братьев.

36

Notre-Dame des Champs – Божья Матерь Полей. Улица, называющаяся так же, находится в центре, неподалеку от Люксембургского сада.

37

Rue des Martyres (фр.).

38

Дагоберт I – король франков в 629–638 годах, сын Лотаря II и Бертруды. Он даровал весомые привилегии монастырю Сен-Дени.

39

Константин I Великий (Флавий Валерий Константин; 272–337) – римский император с 306 года. С его именем связан поворот императорской власти к признанию христианства и его последующей трансформации в государственную религию. Изданный им Миланский эдикт (313) уравнял христианство в правах с иными религиями в государстве. Оставаясь до конца дней носителем титула верховного языческого жреца, Константин, согласно легенде конца V века, был окрещен папой Сильвестром. В православии Константин канонизирован как равноапостольный, в католичестве к лику святых не причислен. Приписываемый Константину Великому документ «Константинов дар» использовался в Средние века папским Римом для обоснования своих притязаний на светскую власть и территории в Италии. По просьбе сына мать Константина, Елена, отправилась в Святую землю, где обрела Крест Господень (326) и много сделала для восстановления поруганных христианских святынь, за что церковь почтила и ее наименованием «равноапостольная». Память этих святых служила в сельском хозяйстве главным сроком для посевов льна, поэтому День святых Константина и Елены у крестьян назывался «длинные льны».

40

Сите (cité, в переводе «город, поселок, населенный пункт») – так называется в Париже (аналогично с лондонским Сити) старая часть города, расположенная на одноименном острове посреди Сены.

41

Флавий Клавдий Юлиан (лат. Flavius Claudius Iulianus, известный также в истории христианства как Юлиан Отступник, лат. Iulianus Apostata; 331 или 332–363) – римский император из династии Константина Великого. Последний языческий римский император, ритор и философ.

42

Констанций II (Флавий Юлий Констанций, лат. Flavius Julius Constantius; 317–361) – сын Константина Великого, римский император (337–361).

43

Максенций (Марк Аврелий Валерий, лат. Maxentius; 306–312) – римский император, сын Максимиана. Воспользовавшись недовольством римлян фискальными мерами Галерия, Максенций с помощью преторианцев захватил власть и убедил отца снова стать императором. Разгромив войска Флавия Севера и Галерия, укрепился в Риме и пять лет правил Италией и Африкой. Когда он под предлогом мести за смерть отца приказал уничтожить в Риме статуи Константина Великого и готовить против него поход, Константин перешел Альпы, разбил его военачальников при Турине и Вероне и его самого в битве у Сакса-Рубра на Тибре. Во время бегства Максенций утонул в Тибре.

44

Сильван (лат. Flavius или Clodius Silvanus) – римский император-самозванец, любимец Констанция. Находясь во главе войск в Галлии, провозгласил себя императором в колонии Агриппина (Кёльне) и был убит после 28-дневного царствования.

45

Эллинистическая философия – последний период развития философии Древней Греции, античной философии, последовавший за Аристотелем. К основным чертам эллинистической философии относят этическую направленность и адаптацию восточных религиозных моментов. Пять ее школ представлены киниками, стоиками, эпикурейцами, сторонниками скептицизма и, наконец, неоплатонизма.

46

Римская доктрина государственности была основана на принципе абсолютной власти государства. Носителем этой власти в императорский период был цезарь, но, собственно, в качестве делегата сената и народа. Это была власть республики, переданная в руки единоличной власти. (Формулировка Б. Башилова.)

47

Аламаны – самоназвание германских племен.

48

Варвары (barbari) – у древних греков все иностранцы, у римлян все неримляне и негреки.

49

Август (Augustus; 63 год до н. э. – 14 год н. э.) – основатель Римской империи. В юности звался Гаем Октавием, поскольку носил имя своего отца, умершего в 59 году до н. э. В 44 году до н. э. был усыновлен Цезарем, получил имя Гай Юлий Цезарь Октавиан, и в течение полутора десятилетий его знали как Октавиана. Вскоре после 40 года до н. э. Август сделал своим первым именем титул «император», ранее присваивавшийся победоносным римским полководцам. Наконец, 16 января 27 года до н. э. решением сената ему был присвоен почетный титул Августа, которым прежде наделяли лишь божественные и священные места и предметы. Однако по римской традиции родовое имя Юлиев продолжало использоваться Августом для названия введенных им законов, потому они и известны как законы Юлия. Что касается Галлии, то в 27–13 годах до н. э. Галлия к северу от Нарбоннской Галлии (современный Прованс) была им преобразована в три провинции, а командование римскими легионами на Рейне было от них отделено.

50

Траян (Marcus Ulpius Traianus; 53–117) – римский император, родился в Италике (Испания, близ современной Севильи). В период своего царствования много и победоносно воевал. Это позволило ему провести в жизнь обширную программу общественного строительства: в империи улучшились дороги и были модернизированы порты. В частности, по Via Traiani – дороге, построенной при Траяне, – «легко можно было пройти от Понтийского моря до Галлии» (Аврелий Виктор, «О Цезарях», XIII). Траян был популярен в народе и сохранял хорошие отношения с сенатом и армией. Древнеримский историк, один из великих представителей мировой литературы, Тацит (ок. 56 – ок. 117) определил период правления Траяна как «beatissimum saeculum» – «счастливейший век», таким этот век и остался в сознании современников и потомков, а всем последующим императорам сенат желал быть «счастливее Августа и лучше Траяна» («felicior Augusti, melior Traiani»).

51

Основы государственной почты заложил Гай Юлий Цезарь, а возникла она и получила значительное развитие при императоре Августе. В те времена почта называлась cursus publicus (государственная почта), была подчинена непосредственно императору и запрещена для частных посланий. Благодаря единой почтовой сети существовала связь между отдельными частями Римской империи. Почтовые перевозки осуществлялись на суше с помощью лошадей, по морю – на кораблях. В более крупных центрах были учреждены станции летучей почты (mansiones, позднее stationes), которые служили для отдыха и ночевки путешествующих всадников и возниц и обыкновенно отстояли одна от другой на день пути. Здесь стояли наготове верховые и вьючные животные и, на случай нужды, повозки. Между каждыми двумя mansiones (на расстоянии 7–14 км) были устроены 6–8 более мелких станций (mutationes) для перемены лошадей. В те времена могли говорить: «Statio posita in…» – что означало «станция, расположенная в таком-то месте». От латинского слова «posita», вероятнее всего, и произошло слово post – «почта».

52

Дословный перевод – «город паризиев».

53

Гора так еще не называлась, ее история началась в XVI веке, когда студенты, изгнанные строительством монастыря с излюбленного места встреч и дуэлей (Пре-о-Клер, Pré aux Clercs), перебрались сюда, назвав древние каменные карьеры Горой Муз, – так буквально переводится название одного из самых знаменитых кварталов Парижа – Монпарнас. Этот, 43-й по счету, квартал столицы Франции стал популярным в начале XX века во время так называемых Années folles (Безумные годы), когда здесь в легендарных кафе и кабачках стала собираться вся творческая интеллигенция. В начале XX века сюда приезжали писатели, скульпторы, художники, поэты и музыканты со всего мира, чтобы найти себе дешевую квартиру или комнату – например, в многонациональном общежитии «Улей» (La Ruche).

54

Бьевр (Bièvres) – река во Франции, сейчас засыпанная.

55

Напомню, что на каждой из четырех сторон этой колонны находилось по изображению одного из кельтских богов.

56

Собор Парижской Богоматери (Notre-Dame de Paris) – памятник ранней французской готики, находящийся в Париже на острове Сите и ставший образцом для многих церквей Франции и других стран. Для архитектуры этого кафедрального собора характерно сочетание черт романского стиля (горизонтальные членения фасадов, частично необработанные поверхности стен, простота архитектурного декора) с новым, готическим пониманием пространства здания и применением новых конструкций (стрельчатая арка, аркбутаны). Собор начат в 1163 году, в основном закончен к 1257-му. Он был сильно обновлен реставрацией XIX века, однако реставраторы при этом сумели сохранить органическую цельность его архитектурного облика.

57

Юлиан уже овладел альпийскими проходами, основал свою главную квартиру в Нише, принял под свою власть Иллирик, Паннонию и Италию. Он передвигался очень быстро, и для войны были уже собраны громадные средства – и вот тогда-то неожиданная смерть Констанция 3 ноября 361 года освободила Юлиана от необходимости начинать междоусобную войну. 11 декабря 361 года Юлиан вступил в Константинополь как прямой и законный наследник римских императоров. Сторонники Констанция и люди, близко к нему стоявшие, подверглись со стороны нового императора жестоким преследованиям и карам.

58

По некоторым сообщениям историков, раны были нанесены Юлиану чем-то им обиженным солдатом его собственной армии. Согласно другим слухам, смерть Юлиана на самом деле была самоубийством: поняв, что положение его армии безнадежно, он искал смерти в бою и кинулся на вражеское копье. Из всех его современников лишь его друг, знаменитый оратор Ливаний, написал, что императора убил христианин, однако и он признает, что это лишь предположение. Языческий историк Аммиан Марцеллин пишет о смерти Юлиана как о трагическом несчастном случае, вызванном неосторожностью.

59

Женевьева (фр. Geneviève, лат. Genovefa; 420 или 423–502) – святая покровительница Парижа. С пятнадцатилетнего возраста будущая святая вела строго аскетическую жизнь; в 451 году, когда Парижу угрожали вторгшиеся в Европу орды Аттилы, Женевьева предсказала, что город будет спасен. Потерявшие надежду земляки хотели убить молодую женщину, но Аттила действительно отвел свои орды от города в сторону Каталаунских полей, где и был разбит. После этого слава Женевьевы возросла. Она завоевала уважение не только этим предсказанием, но и щедростью, безупречной нравственностью и пламенной верой. Почти сразу после смерти Женевьева стала почитаться святой покровительницей Парижа, ее мощи были объектом почитания. Во время вражеских нашествий, эпидемий и прочих стихийных бедствий раку с мощами носили по парижским улицам, а в храмах молились святой. Во время Французской революции мощи святой были сожжены на Гревской площади – традиционном месте казней. Чудом сохранившиеся остатки раки сейчас находятся в парижской церкви Сент-Этьен-дю-Мон (Saint-Étienne-du-Mont). Строительство грандиозного храма в честь святой Женевьевы было начато в 1758 году и продолжалось до 1789 года, однако революционные власти превратили новопостроенную церковь в некрополь для погребения великих людей Франции – Пантеон. Там и сегодня можно увидеть крупные настенные росписи, иллюстрирующие разные моменты жизни Женевьевы. В 1928 году статуя святой, вознесенная на 15-метровом пилоне, украсила вновь возведенный мост Турнель (Pont de la Tournelle) в Париже. Кстати, Женевьева является и местночтимой святой Русской православной церкви, причем день памяти ее у католиков и православных один – 3 января.

60

Аэций Флавий (Flavius Aёtius; ок. 390–454) – римский полководец. В 451 году, в битве на Каталаунских полях, римские войска и варвары, их союзники, разгромили под руководством Аэция гуннов во главе с Аттилой.

61

Феодосий I (Феодосий Великий, лат. Flavius Theodosius; 346–395) – римский и византийский император с 379 по 395 год, последний император, царивший в воссоединенной империи.

62

Кутюмы (от фр. coutume – обычай) – правовые обычаи отдельных провинций, округов, городов древней и феодальной Франции. На севере Франции кутюмы существовали в устной форме, на юге в качестве общего обычая действовало упрощенное римское право, которое дополнялось местными кутюмами, получившими письменное оформление. В XIII веке появились первые писаные частные сборники кутюм. Окончательно они утратили силу как источник права только с принятием в 1804 году Кодекса Наполеона.

63

Атаульф (или Атольф, Athaulf) – король вестготов, шурин и преемник Алариха, правил в 410–415 годах, завладел Галлией и женился на Плацидии, сестре императора Гонория. Убит в Барселоне.

64

Флавий Гонорий Август (лат. Flavius Honorius Augustus; 384–423) – первый западноримский император после окончательного разделения империи на Западную и Восточную, сын императора Феодосия I. Его правление – период торжества варваров и усиливающегося распада Западной Римской империи. При нем готы захватили и разграбили Рим (410). Женой Атаульфа была знаменитая своим равеннским мавзолеем Галла Плацидия.

65

Тогда – германское племя, в 597 году были обращены в христианство.

66

Пурпур (от лат. purpura) – природное красящее вещество красновато-фиолетового цвета, содержащееся в пурпурных железах морских брюхоногих моллюсков – иглянок, или пурпурных улиток. Открытие пурпура приписывают финикийцам, а применять его для крашения стали как минимум за 1600 лет до н. э.; об использовании пурпура упоминают древнеегипетские папирусы, Плиний Старший и другие источники. В Древнем Риме одежда, окрашенная пурпуром, служила отличительным знаком высших должностей.

67

Хлодион (Клодио, Клодион или Хлогион, по прозвищу Длинноволосый или Косматый, фр. Clodion «le Chevelu»; ок. 395–448) – глава салических, то есть западных, франков и первый король из династии Меровингов в начале V века. По-русски его традиционно называют Хлодионом. Прозвище, как всегда, не случайно. Если знатные римляне, желая подчеркнуть свою цивилизованность, коротко подстригали волосы, то у франков все было наоборот. Длинные волосы у них символизировали свободу, благородное происхождение и, более того, королевскую власть. А начиная с легендарного Меровея, следующего после Хлодиона короля и родоначальника династии Меровингов, бывшего якобы сыном морского божества, длинные волосы стали дополнительно обозначать и полубожественный статус короля. Все франкские короли известны в истории как «длинноволосые»: насильственно обрезать им волосы было все равно что сместить их с престола.

68

Современный бельгийский город Турне (Tournai, флам. Doornik) назывался в древности Civitas Nerviorum, Turris Nerviorum или Tornacum. В V веке он был отнят у римлян франками и отчасти разрушен, но вскоре после этого снова отстроился и до Хлодвига служил резиденцией меровингских королей. Со времени разделения франкской монархии образовал особую провинцию – Турнези (Tournaisis).

69

Аттила – завоеватель, каган (вождь) гуннов в 434–453 годах, правил сначала вместе со своим братом Бледой, с 444 или 445 года, а убив Бледу – единолично. В 434–441 годах, подчинив аланов, остготов, гепидов, герулов и многие другие племена, создал могущественный племенной союз, контролировавший огромную территорию от Рейна до границ Китая. На Каталаунских полях (долина Марны), к западу от Августобоны (совр. Труа), 23 июня 451 года состоялась «битва народов», в которой объединенные силы римлян, вестготов, бургундов и франков под началом Аэция нанесли поражение Аттиле, но разгром гуннов не был довершен, и им позволили уйти за Рейн. В 453 году, в разгар подготовки к вторжению в Восточную Римскую империю, Аттила в своей ставке в Паннонии неожиданно скончался от кровоизлияния. Есть версия, что он был убит своим оруженосцем по наущению Аэция. По преданию, похоронен в трех гробах – золотом, серебряном и железном; его могила не найдена до сих пор. После смерти Аттилы гуннский союз распался. Гунны считали Аттилу сверхъестественной личностью, обладателем меча бога войны, дарующего непобедимость. Он стал персонажем германского и скандинавского героического эпоса: в Песни о Нибелунгах он фигурирует под именем Этцеля, в Старшей Эдде – Атли. Для христиан V века Аттила являлся «Бичом Божьим», наказанием за грехи язычников-римлян, и в западной традиции утвердилось представление о нем как о самом страшном враге европейской цивилизации. Его образ привлекал внимание многих писателей, композиторов и художников.

70

Автор статьи «Мученики» в «Словаре средневековой культуры» (М., 2003. С. 331–336) М. Ю. Парамонова пишет по этому поводу так: «Несмотря на то что в эпоху позднего Средневековья папство пыталось осуществить своеобразную „ревизию“ этих культов [мученичества] с точки зрения подлинности почитаемых святых, в массовом сознании их достоверность не подвергалась сомнению. Одним из наиболее ярких примеров такого рода является почитание св. Урсулы и одиннадцати тысяч девственниц в Кёльне. Исходным основанием для его развития послужила сделанная на камне краткая надпись, относящаяся к эпохе поздней Античности или раннего Средневековья. Она повествует о том, что некий Клемаций, принадлежавший к сенаторскому сословию, воздвиг базилику на месте мученичества святой девственницы. Эта надпись стала ядром легенды об Урсуле, созданной и зафиксированной в многочисленных средневековых исторических сочинениях… Само имя Урсулы появляется только в X веке; вероятно, его обнаружили на одном из древних надгробий и соотнесли со святой мученицей, которой была посвящена церковь. Предание об одиннадцати тысячах девственниц, погибших вместе с ней, возникло в результате ошибочного прочтения одного из церковных календарей IX–X веков и нашло свое „подтверждение“ в факте соседства базилики с многочисленными захоронениями сохранившегося со времен Античности кладбища. В завершенном виде история Урсулы была зафиксирована в эпоху высокого Средневековья и воспроизводилась в многочисленных сборниках легенд о святых. В них повествуется о том, что Урсула, дочь некоего британского короля, возвращаясь из паломничества в Рим, вместе со своими спутницами и другими христианами была захвачена гуннами, казнившими своих пленников».

71

Они жили на землях между современной Бретанью и устьем Сены.

72

Гензерик (Гейзерих, лат. Geisericus; ум. 477) – король вандалов, правил в 428–477 годах. Готский историк и епископ VI века Иордан написал о нем так: «Гизерих был невысокого роста и хромой из-за падения с лошади, скрытный, немногоречивый, презиравший роскошь, бурный в гневе, жадный до богатства, крайне дальновидный, когда надо было возмутить племена, готовый сеять семена раздора и возбуждать ненависть».

73

Одоакр (Odoaker) – германский предводитель из племени ругиев, в 470 году поступил на военную службу в Италии, затем 26 августа 476 года принудил западноримского императора отказаться от престола, присвоил себе титул короля Италии, но в 489 и 490 годах его победил в трех сражениях остготский король Теодорих, после чего в 493 году Одоакр сдался ему в Равенне и во время пира был Теодорихом убит.

74

Мост Турнель (Pont de la Tournelle) был построен в 1651 году на месте деревянного моста Короля, стоявшего здесь с 1370 года.

75

Меровей (или Меровиг, лат. Meroveus или Merovius, фр. Mérovée, нем. Merowech; ок. 411 – ок. 457) – легендарный вождь салических франков, правил примерно с 448 по 457 год. Многие историки сомневаются, существовал ли этот король на самом деле, однако важно то, что именно этот король дал имя всей династии Меровингов. Короли же из этого рода никогда не оспаривали существование Меровея и гордились тем, что ведут свой род от него. В исторических источниках об этом короле нет практически никакой информации – о нем повествуют лишь несколько хроник. По легенде, Меровей был рожден женой Хлодиона от морского чудовища. Это предание записал в VII веке летописец Фредегар, но, вероятно, оно было известно и ранее: «Утверждают, что, когда Хлодион летней порой остановился на берегу моря, в полдень его супругой, отправившейся на море купаться, овладел зверь Нептун, похожий на кентавра. Впоследствии, забеременев то ли от зверя, то ли от человека, она родила сына по имени Меровей, и по нему затем франкские короли стали прозываться Меровингами» (Фредегар, «Хроника»). Некоторые же современные исследователи пришли к выводу, что Меровей на самом деле был зятем Хлодиона, – он был женат на его дочери Клодсвинте (Clodoswinthe; 418–449). Интересно происхождение имени Меровея: окончание на – wig/weg/veus может быть связано со словами «путешествие», «дорога» в разных языках. Если принять данную точку зрения за истинную, то имя Меровига, или Меровея, может переводиться «из-за моря» или даже «рожденный морем».

76

Хлодвиг I (по-французски Кловис, Clovis; ок. 466–511) – король салических франков с 481 года, позднее – всего Франкского королевства, из династии Меровингов. В 486 году разбил войска бывшего римского наместника Сиагрия (управлявшего небольшой частью Галлии, областью вокруг Суассона), расширив владения салических франков до Луары, что явилось исходным этапом в образовании Франкского государства. Завоевал бо́льшую часть земель аламанов (496), изгнал вестготов из Южной Галлии (507), подчинил франков, живших по среднему течению Рейна. В 496 году принял христианство в ортодоксальной форме (другие германские племена придерживались арианства, не признававшего Троицы, но утверждавшего тварное происхождение Христа), что способствовало укреплению его власти, обеспечив ему поддержку духовенства и благожелательное отношение галло-римского населения. Своей резиденцией сделал Париж. Укрепил королевскую власть и превратил ее в наследственную. При нем появилась на свет Салическая правда (или Салический закон, Lex Salica), представлявшая собой запись обычного права салических франков на вульгарной латыни с вкраплениями франкских слов и выражений.

77

Шельда (или Эско, нидерл. Schelde, фр. Escaut) – река во Франции, Бельгии и Нидерландах.

78

Сона (фр. Saône) – река на востоке Франции, правый приток Роны. В древности Сона называлась Араром.

79

Афраний Сиагрий (лат. Afranius Syagrius; 430–487) – последний сколько-нибудь влиятельный римский полководец, а также последний римский наместник в Северной Галлии, где он правил в 465–486 годах. Сиагрий был родом из галло-римской сенаторской семьи, его отец, полководец Эгидий, установил в Северной Галлии в 456/457–465 годах свое господство, так что Сиагрий попросту унаследовал власть над территорией между Луарой и Сеной со столицей в Суассоне и сумел удерживать ее в течение двух десятков лет. В 486 году Хлодвиг I разбил Сиагрия под Суассоном, он бежал в Тулузу к вестготам, но их король Аларих II выдал беглеца Хлодвигу, который год спустя и казнил «последнего героического римлянина» (определение Л. Н. Гумилева).

80

Территориальная реорганизация, предпринятая императором Диоклетианом (245–313, царствовал с 284 по 305 год), привела к разделению Галльской Бельгики на две части: Первая Бельгика и Вторая Бельгика (Belgica Prima et Belgica Secunda).

81

Арси-сюр-Об (Arcis-sur-Aube) – город во Франции (департамент Об); Tpya (Troyes) – древний французский город, прежде главный город Шампани, теперь департамента Об, на реке Сене.

82

Клотильда (или Хродехильда, фр. Clotilde, Clothilde; др. – герм. Chrolechilde) – женское имя. Считается, что первой его носила святая Клотильда (ок. 475 – ок. 545) – дочь короля Бургундии Хильперика II, вторая жена франкского короля Хлодвига I с 493 года. Клотильда Бургундская почитается как христианская святая: православные празднуют ее день 3 июня, католики – 4 июня. Эта святая покровительствует невестам, приемным детям, родителям, изгнанникам и вдовам. Именно благодаря Клотильде, которая была не просто христианкой, а католичкой, в отличие от большинства варваров, бывших арианами, Хлодвиг принял христианство в его ортодоксальном (католическом) варианте.

83

Известны имена двух столпников с именем Симеон. По наблюдениям исследователей, их образы нередко сливались в народном представлении. Поэтому нельзя с уверенностью определить, какой из них изображен на иконе. Преподобный Симеон Столпник, родом киликиец, прославился как основатель новой формы подвижничества – столпничества. В 423 году он поставил столб, имеющий площадку на вершине, и уединился на нем, проводя все свои дни в молитвах и проповедях. Его подвиг столпничества продолжался более сорока лет. Память – 1 (14) сентября. Симеон же Младший, или Дивногорец, названный так по имени горы, на которой стоял, жил в VI веке и подражал подвигу Симеона Старшего. Память – 24 мая (6 июня).

84

Святой Религий Реймсский (или святой Реми, фр. Remi, лат. Remigius; ок. 437–533) – епископ Реймсский, апостол франков. Считается, что именно он обратил в христианскую веру салических франков, крестив 25 декабря 498 года первого короля из династии Меровингов Хлодвига I с тремя тысячами его воинов и приближенных. Это один из ключевых моментов в истории европейского христианства. Именно тогда Реймский собор стал тем местом, где в будущем короновались все короли и императоры Франции.

85

Когда франки после победы учинили в Суассоне традиционный грабеж, в христианском храме была захвачена драгоценная чаша. По обычаю, военную добычу собирали в одно место, а потом распределяли между воинами. По просьбе епископа Хлодвиг, нарушая обычай, решил вернуть чашу храму. Никто из воинов не решился ему перечить, кроме одного солдата. «Хоть ты и вождь, Хлодвиг, никто не давал тебе право нарушать древние обычаи! Вот тебе твоя чаша!» – воскликнул он и с этими словами рассек злополучную чашу секирой. Хлодвиг, по словам первого историка Средневековья Григория Турского, перенес это оскорбление «с терпением и кротостью», однако обиды не забыл и уже следующей весной, во время военного смотра, проходя по рядам выстроившихся перед ним воинов, вроде бы случайно остановился напротив того молодого франка, что разрубил суассонскую чашу, внимательно оглядел его вооружение и вдруг, вырвав из рук солдата секиру, бросил ее на землю: «Что это за секира! Она никуда не годится!» Удивленный воин нагнулся, чтобы поднять секиру, которая была не хуже, чем у других, и в этот миг Хлодвиг мечом отрубил ему голову. «Ты разбил мою чашу», – усмехнувшись, пояснил король. Правда, воин этих слов уже не услышал…

86

Тольбиак – это Цюльпих, город на 35 км юго-западнее Кёльна. И вот как об этой битве пишут историки Франции: «…затем отбил нападение алеманнов в сражении при Тольбиаке и в 507 г. захватил Аквитанию у вестготов, король которых Аларих II был разбит и погиб близ Вуйе. Ко дню смерти Хлодвига в 511 г. франки стали хозяевами всей Галлии, кроме Прованса» (Жак Ле Гофф, «Цивилизация средневекового Запада»). «Вопрос о принятии христианства занимал короля, и он ясно осознавал выгоды подобного шага; но его останавливало соображение, что языческие боги доставляли победы ему и его воинам, а христианский Бог, Бог побежденных, выказал себя не особенно могущественным. Война подала повод к тому, чтобы Хлодвиг решился наконец сделать шаг, необходимость которого была очевидна. Алеманны, которым готское королевство мешало продвинуться на юг, давно уже теснили рипуарских франков и их короля Сигеберта, при новом нападении алеманнов призвавшего Хлодвига на помощь (496). Между Рейном и Маасом, при Тольбиаке, дело дошло до битвы, и в этой битве Хлодвиг впервые обратился к Богу христиан со своей языческой молитвой: „Иисус Христос, – так передает эту молитву Григорий Турский, – Хродехильда говорит, что Ты Сын Бога живого и даруешь победы тем, кто на Тебя уповает: если Ты даруешь теперь победу мне, то я в Тебя стану верить и дозволю себя окрестить во имя Твое: ибо я взывал к своим богам, но они мне не оказали помощи“. И вот победа, колебавшаяся то на ту, то на другую сторону, была решена: алеманны обратились в бегство. Их поражение было полным. Они утратили значительную часть своей территории, которую Хлодвиг затем взял себе, включив ее в достояние короны, а некоторую ее долю разделил на участки между своей знатью и воинами» (Всемирная история. Образование Франкского государства).

87

Алеманны (или аламанны, аламаны, от герм. alle manner – «все люди», или на алеманнском наречии – Alemanni, Alamanni) – германское племя, впервые упоминающееся в начале III века. Так называют и германский союз племен, в который вошли племена из распавшихся ранее союзов свебов и маркоманов, а также пришедшие с севера ютунги. Позже стали известны под именем швабов, которые дали название исторической области Швабия в Германии. Язык алеманнов стал основой для верхненемецких диалектов, а от их имени происходят названия Германии и немцев на ряде европейских языков.

88

Григорий Турский – см. примеч. на с. 17.

89

Вестготы были арианами.

90

Долина Вуйе (Campus Vogladensis) находилась в десяти римских милях от города Пуатье.

91

Консул (лат. consul) – во времена Римской империи консулы занимали главное место в сенате и вели рассматриваемые в нем уголовные дела. После перенесения столицы в Константинополь в IV веке н. э. консульство было распределено на две столицы, в Риме прекратилось в 534 году, а в Константинополе – в 541-м.

92

Ликтор (lictor) – в Древнем Риме лицо, сопровождавшее представителя высшей администрации и державшее в руках символ его власти – пучок прутьев с воткнутым в него топором.

93

Везер (Weser) – река на севере Европы, протекающая через Вестфалию (Германия). Образуется близ города Мюнден слиянием рек Верра и Фульда, которые стекают с живописных склонов гор.

94

Употребление, по крайней мере письменное, слов «Галлия» и «галл» сохранялось до конца меровингского периода. Только при Каролингах, да и то медленно, название «Франкия» (Francie), или «Франция» (Francia), а затем Западная Франция (Francia occidentalis) распространилось с тем, чтобы обозначить основную политическую реальность, которой стало королевство франков (regnum francorum).

95

Филипп II Август (Philippe II Auguste; 1165–1223) – король Франции из династии Капетингов, сын Людовика VII, коронованный в 1179 году, еще при жизни смертельно больного отца. Один из величайших королей средневековой Франции, он посредством хитроумной государственной политики и войн расширил королевский домен и усилил свою власть за счет феодальных властителей, противопоставив им городские коммуны и назначенных чиновников (бальи и сенешалей); при нем улучшилось и финансовое положение Франции: Филиппу удалось собрать значительную казну, переданную им на хранение тамплиерам, он же в 1215 году утвердил статут Парижского университета.

96

Суффло (Soufflot) Жак-Жермен (1709–1780) – французский архитектор, знаменитый проектом Пантеона.

97

Мирабо (Mirabeau) Оноре Габриель Рикети (Riqueti; 1749–1791) – литератор, деятель Великой французской революции. В молодости за крайне беспорядочный образ жизни, непомерные расходы и долги неоднократно подвергался тюремному заключению. В 1776 году, после бегства с женой маркиза де Монье за границу, был заочно приговорен «за оскорбление личности» к смертной казни, но впоследствии амнистирован. Мирабо стал автором ряда памфлетов и других произведений, направленных против деспотической формы власти. В 1785 году он вернулся в Париж, а 1786-м был послан с секретным дипломатическим поручением в Пруссию. Избранный в 1789 году в Генеральные штаты от третьего сословия Марселя и Экса, сразу выдвинулся в них благодаря своему исключительному ораторскому дару: враг феодально-абсолютистского режима, он изобличал этот строй в речах большой силы, имевших широкий общественный резонанс. Однако его политический идеал не шел дальше цензовой парламентской монархии, близкой по типу к английской, и по мере возрастания в революции роли народных масс Мирабо постепенно перешел на консервативные позиции и стал лидером крупной буржуазии, стремившейся задержать дальнейшее развитие революции. Проводя скрытно и тонко политику торможения революционного процесса и стремясь сохранить уменьшавшуюся популярность, Мирабо порой произносил обличительные речи против королевского двора; в то же время он вступил на путь поисков тайного соглашения с двором, которое и заключил в апреле 1790 года: стал за крупное вознаграждение и обязательство погасить его огромные долги секретным агентом королевского двора. Ж.-П. Марат, М. Робеспьер и некоторые другие революционные демократы, не зная ничего достоверного, догадывались об измене Мирабо и резко выступали против него. Однако до внезапной смерти «предателя» его тайная сделка оставалась неизвестной, и он был похоронен с величайшими почестями. Документы, подтверждавшие измену Мирабо революции, были обнаружены лишь после свержения монархии, в 1792 году. И тогда его прах, первоначально помещенный в Пантеон, был перенесен на кладбище для преступников в предместье Сен-Марсо. Кроме памфлетов, Мирабо писал эротическую литературу и успешно занимался переводами на французский язык произведений античных поэтов (Гомера, Овидия, Катулла и др.).

98

Луи Филипп (Louis Philippe; 1773–1850) – король Франции, старший сын Луизы Бурбонской и герцога Орлеанского. Впоследствии отказался от титула герцога Шартрского и приобрел известность как Филипп-Эгалите (Равенство). В ходе революции Луи Филипп выражал сочувствие движению за реформу, в 1790 году присоединился к якобинцам, но в 1793-м порвал с революционным движением, с этого момента начался длительный период его изгнания. Вслед за отречением Наполеона в 1814 году Луи Филипп снова появился во Франции, и Людовик XVIII вернул ему титулы и имущество. Склонность к простоте и манеры республиканца снискали Луи Филиппу популярность. К 1830 году он завоевал репутацию либерала, Июльская революция предоставила Луи Филиппу шанс, и, когда палата депутатов предложила ему корону, он сразу же согласился. Он стремился приобрести репутацию короля-гражданина, но либеральное начало отвечало скорее интересам узкого круга промышленников и банкиров. К 1846 году Луи Филипп утратил свою популярность среди практически всех слоев населения, 22 февраля 1848 года в Париже вспыхнула революция, и через два дня Луи Филипп отрекся от трона в пользу своего внука – графа Парижского, а сам бежал в Англию, где и умер два года спустя.

99

Вторая империя – период царствования во Франции императора Наполеона III, пришедшего к власти в результате государственного переворота. Вторая империя пала под ударами Сентябрьской революции 1870 года.

100

Третья республика – это годы буржуазно-демократического режима во Франции, 1870–1940.

101

AUX GRANDS HOMMES LA PATRIE RECONNAISSANTE.

102

Жан Жак Руссо (Jean-Jacques Rousseau; 1712–1778) – великий мыслитель, писатель, композитор, музыковед и ботаник.

103

Жан Жорес (Jean Jaurès; 1859–1914) – политический деятель, социалист.

104

Вольтер (Voltaire; урожд. Франсуа Мари Аруэ; 1694–1778) – один из крупнейших французских философов-просветителей XVIII века, поэт, прозаик, историк, публицист, правозащитник.

105

Эмиль Золя (Émile Zola; 1840–1902) – писатель, один из самых видных представителей реализма второй половины XIX века, вождь и теоретик так называемого натуралистического движения.

106

Вот что о нем написано в статье О. В. Соколова «Высшие офицеры французской армии и революционное правительство 1792–1794 гг.», опубликованной в сб. «От старого порядка к революции» (Л.: изд-во ЛГУ, 1988. С. 125–135): «Когда пуля тирольского стрелка сразит под Альтенкирхеном генерала Марсо, одного из самых замечательных вождей республиканской армии, лучшие австрийские военачальники и среди них знаменитый эрцгерцог Карл прибудут, чтобы отдать последние почести телу молодого французского полководца, а гусары Барко и Бланкенштейна будут спорить, кому принадлежит честь эскортировать останки Марсо до французских позиций (поле боя, где был смертельно ранен Марсо, осталось за противником)».

107

Жан Ланн (Jean Lannes; 1769–1809; герцог де Монтебелло) – маршал Франции с 19 мая 1804 года. 25 сентября 1808 года был награжден русским орденом Святого Андрея Первозванного.

108

Луи Антуан, граф де Бугенвиль (Louis Antoine, comte de Bougainville; 1729–1811) – французский мореплаватель, руководитель первой французской кругосветной экспедиции.

109

Два Карно. – Имеются в виду два члена династии государственных деятелей и ученых конца XVIII–XIX века.

1) Лазар Никола Карно (Lazare Nicolas Carnot; 1753–1823) – военный и государственный деятель, убежденный республиканец, избирался в 1791 году в Законодательное собрание, затем в Конвент (1792–1793), где голосовал за казнь Людовика XVI. Вернувшись в 1793 году с северо-запада Франции, где реорганизовал армию, стал членом Комитета общественного спасения.

Лазар Карно – один из пяти членов Директории, правившей во Франции в 1795–1797 годах, дважды становился ее председателем, он был покровителем Бонапарта, будущего Наполеона I, и вместе с ним планировал победоносную Итальянскую кампанию, при Наполеоне стал губернатором Антверпена и пэром Франции. После Реставрации был изгнан Людовиком XVIII.

2) Сади Карно (Sadi Carnot; 1837–1894) – президент Третьей республики. Был убит анархистом в Лионе 25 июня 1894 года.

110

Гамбетта Леон (Gambetta Leon; 1838–1882) – французский политический деятель, с 1859 года – адвокат в Париже, один из лучших ораторов Франции; в политических процессах проявил себя непримиримым противником Второй империи.

111

Крете прославился из-за своей смерти. В книге А. Виноградова «Три цвета времени» рассказывается о том, что министр Крете умер от болезни мочевого пузыря: Наполеон не давал ему вставать с места по шестнадцати часов сряду, а в «Жизни Наполеона» Стендаля изложено продолжение этой истории: «Когда Наполеон узнал, что Крете, лучший министр внутренних дел, который когда-либо ему служил, смертельно заболел, он сказал: „Так и должно быть. Человек, которого я назначаю министром, через четыре года уже не должен быть в состоянии помочиться. Это большая честь для его семьи, а ее судьба навсегда обеспечена“».

112

Хильдеберт I (фр. Childebert I; ок. 496–558) – король франков (511–558) из династии Меровингов. Имя Хильдеберт переводится со старогерманского как «блистающий в битве».

113

Раннее Средневековье – период европейской истории, продлившийся приблизительно с V века (падение Римской империи) по 1000 год.

114

Нейстрия (Neustria, букв. «невосток») – юго-западная часть Франкского королевства Меровингов со столицей в Париже (Лютеции). Охватывала области между Шельдой и Луарой.

115

Австразия (Austrasia) – северо-восточная часть Франкского государства Меровингов. Занимала территорию в бассейнах Мааса и Мозеля, а также области к востоку от Рейна (сейчас там располагаются северо-восточные регионы Франции, Бельгия, Нидерланды, а также западные земли Германии). Столица Австразии находилась в городе Мец, хотя некоторые правители выбирали в качестве своей резиденции Реймс.

116

Хлотарь I (Clotaire I, или Клотарь – Clolarius, или Хлотохарий – Chlotacharius, а впоследствии Лотарь; ок. 497–561) – король франков (511–561) из династии Меровингов. Младший сын короля Хлодвига I и Клотильды Бургундской. После смерти Хлодомира его брат Хлотарь I женился на его жене Гунтеке, а его троих малолетних сыновей Теодебальда, Гунтара и Хлодоальда взяла на воспитание его мать, вдовствующая королева Клотильда Бургундская. Хильдеберт I и Хлотарь I, сказав, что желают возвести детей на престол, захватили десятилетнего Теодебальда и семилетнего Гунтара, после чего послали к своей матери Клотильде гонцов с вопросом: предпочитает ли она, чтобы ее внуки погибли или были пострижены в монахи? Застигнутая врасплох Клотильда отвечала так, как подобало королеве Меровингской династии, но не христианской святой и не любящей бабушке: «Я ни за что не хочу, чтобы они были пострижены». После этого дядьям оставалось лишь собственноручно привести «приговор» в исполнение. Хлотарь уже прикончил свою жертву, когда Хильдебертом овладела жалость. Чуждый таких колебаний Хлотарь – самый свирепый из сыновей Хлодвига I – лично зарезал и второго племянника. Верные люди укрыли от гибели третьего – двухлетнего Хлодоальда (Клода Святого) в монастыре; в дальнейшем мальчик стал монахом и основал близ Парижа монастырь в местности, хранящей его имя (Сен-Клу).

117

Хлодомир I (или Хлодомер, Клодомир, фр. Clodomir, Clodomer; 495–524) – король франков из династии Меровингов. Правил в Орлеане. Второй сын короля Хлодвига I (первенец, Ингомер, умер во младенчестве). Имя Хлодомир происходит от старогерманского «известный» и «великолепный».

118

Королевство франков (лат.).

119

Юстиниан I (известный как Юстиниан Великий, лат. Iustinianus; 482 или 483–565) – император Византии, то есть Восточной Римской империи. При нем была проведена знаменитая кодификация римского права и отвоевана у остготов Италия. Юстиниан унаследовал трон в 527 году и стал властелином огромной империи. С одной стороны, его отличали великодушие, простота, мудрость политика, талант искусного дипломата, с другой – жестокость, коварство, двуличие. Юстиниан I был одержим идеей величия своей императорской особы. В 528 году Юстиниан приказал полностью пересмотреть римское право, поставив целью сделать его таким же непревзойденным в формально-юридическом плане, каким оно было тремя столетиями раньше.

120

Теодеберт I (или Теудеберт, фр. Théodebert; ок. 504–548) – король франков из династии Меровингов. Правил в Восточно-Франкском королевстве (впоследствии получившем название Австразия), со столицей в Меце. Сын короля Теодориха I и Эстерии. Имя Теодеберт происходит от старогерманского «блистающий среди народа». По словам Григория Турского, Теодеберт I показал себя властителем великим и замечательным: правил королевством справедливо, почитал епископов, одаривал церкви, помогал бедным и многим охотно оказывал по своему благочестию и доброте бесчисленные благодеяния.

121

Современное название свода римского гражданского права, составленного в 529–534 годах при византийском императоре Юстиниане, – «Corpus juris civilis» – дано этому своду законов в XII веке. Он известен также под названиями «Свод Юстиниана» или «Кодификация Юстиниана». Первоначально свод состоял из трех частей: «Институции» – четыре тома, представляющие собой учебник для начинающих юристов; «Дигесты» – полсотни томов, составленных из трудов классических римских юристов; «Кодекс Юстиниана». Позже была добавлена четвертая часть, «Новеллы» – 168 новых законов, опубликованных после составления кодекса. Для «Corpus juris civilis» характерно стремление соединить разнообразные ветви римского права и придать новое содержание отдельным старым правовым понятиям и институтам и таким образом сохранить их жизненность.

122

Велизарий (или Велисарий, Belisârios; ок. 504–565) – крупнейший полководец Юстиниана, один из самых влиятельных его придворных, богач, обладавший огромным состоянием и землями по всей территории империи. Храбрый воин, он владел различным оружием и нередко сражался среди простых солдат, воодушевляя их личным примером. Как полководец Велизарий был достаточно опытен и удачлив, сведущ в военном деле, хотя не все сражения завершал победой, и осторожность в нем сочеталась со склонностью к рискованным затеям. Жалость и бессмысленная жестокость равным образом были ему чужды, а в интересах дела он не останавливался ни перед чем: например, сторонников вандалов он во время Африканского похода нередко подвергал мучительной казни, посадив на кол, но никогда не позволял расправляться с мирным населением или пленными солдатами врага. Авторитетом среди народа и армии Велизарий пользовался огромным, и вряд ли в столице кто-либо решился бы не подчиниться этому человеку, а Юстиниан даже взял с полководца клятву в том, что он никогда в жизни не попытается захватить престол. Однако жизнь, наряду со многими победами и радостями, порой приносила ему и горе, вызванное государевой опалой. Последняя такая опала случилась в 562 году, когда почти все его огромное состояние было конфисковано, а сам он выслан из столицы. Летом 564 года император простил Велизария, вернув, правда, лишь половину отнятых богатств. Эта история через много веков трансформировалась в популярный рассказ о плачевном конце жизни полководца, один из вариантов которого читаем в письмах святителя Николая Сербского: «Воевода императора Юстиниана, славный Велиазар, в старости остался в нищете, слепым и одиноким. Сидел он у городских ворот и просил на хлеб…» Хотя в людской памяти Велизарий остался символом верного слуги, пострадавшего от неблагодарности властелина, на самом деле он незадолго до смерти просто оказался не у дел.

123

Септимания – историческая область на французском побережье Средиземноморья, заключенная между горными хребтами Пиренеев и Севенн с одной стороны и долинами Гаронны и Роны – с другой. Названа в честь Седьмого легиона, ветераны которого (septimani) были наделены Августом землями в этой местности.

124

См. главу «Колонна Тиберия».

125

L’église Saint-Vincent-et-Sainte-Croix.

126

Из введения в книгу Е. К. Редина «Мозаики равеннских церквей» (Типография И. Н. Скороходова, 1896): «…блуждая по невзрачным улицам Равенны, смотря на ее не привлекающие ничем поразительным снаружи – базилики, церкви, усыпальницы, – не ожидаешь встретить в них того, что в действительности в них заключается. Входя в эти здания, присмотревшись к внутреннему убранству их, поражаешься этой ВЕЧНОЙ живописью – мозаикой, пережившей столько веков и все еще блещущей своими красотами – простым, но изящным орнаментом, величественными образами, художественно-религиозными композициями, вводящими нас и в сферу духовных интересов народа, создавшего их, и знакомящего нас с культурой его. Мраморные колонны со своими красивыми капителями, саркофаги с барельефами, расположенные вдоль стен, мраморные кафедры, алтари и другие мелкие предметы церковного обихода дополняют убранство этих зданий и дают богатый материал и для истории христианского искусства вообще и для византийского в частности».

127

В переводе: Позолоченного Святого Германа.

128

Дагоберт I (Dagobert; ок. 605–639) – король франков (629–639) из династии Меровингов. Дагоберт был сыном Лотаря II и королевы Бертруды. Имя Дагоберт в переводе со старогерманского означает «блистающий, как день».

129

Не без последствий для них самих, если верить Григорию Турскому: «Во время своего пути они пришли к базилике Святого Винценция, что в области города Ажен. Говорят, что здесь этот мученик принял свои мучения во имя Христово. Они нашли ее полной драгоценностей, принадлежавших жителям, ибо те надеялись, что христиане не нанесут оскорбления базилике такого великого мученика. Двери ее были крепко закрыты. Так как подошедшее войско не могло открыть двери храма, оно тут же подожгло их. После того как двери сгорели, они унесли все добро и все убранство, которое могли найти в нем, вместе со священной утварью. Но многих из них там настигла Божественная кара. Ибо у большинства по воле Божией горели руки, и от них шел густой дым, как бывает при пожаре. В некоторых вселился злой дух, и они в диком неистовстве громко призывали мученика».

130

Сен-Жермен-де-Пре (фр. l’abbaye de Saint-Germain-des-Près) – бенедиктинское аббатство; самое старое аббатство Парижа, памятник романской архитектуры; находится на левом берегу Сены, в 6-м округе французской столицы. Хильдеберт вывез из Испании дорогую для вестготов реликвию, так называемую тунику святого Винценция, дьякона Сарагосской церкви, принявшего мученическую смерть во время гонений на христиан при римском императоре Диоклетиане. Хильдеберт приказал прибить ее к воротам Парижа, но по совету парижского епископа святого Германа Парижского (496–576) основал в 511 году монастырь для хранения реликвии святого Винценция из Сарагоссы. Имя похороненного в этом монастыре епископа, произносящееся по-французски как «Жермен», и было присвоено аббатству в 576 году. Сегодня от аббатства сохранилась лишь церковь Сен-Жермен-де-Пре, считающаяся самой старой в Париже. Колокольня и неф церкви относятся к романскому стилю и датируются XI–XII веками. Сен-Жермен-де-Пре был в Средние века одним из богатейших монастырей Франции. В 861 году аббатство было сожжено викингами. Кроме Хильдеберта I (558), здесь были похоронены последующие короли династии Меровингов – Хильперик I, Фредегонда и Хлотарь II. Таким образом, аббатство Сен-Жермен-де-Пре стало, задолго до аббатства Сен-Дени, первым королевским некрополем. И сегодня квартал Сен-Жермен-де-Пре отличается особым очарованием и пользуется большой любовью парижан, и сегодня жизнь в нем бьет ключом. В Сен-Жермен-де-Пре приходят посмотреть на многочисленные исторические постройки, его издавна облюбовали люди искусства – писатели, художники, артисты. Когда-то тут жили Прудон, Сент-Бев и Делакруа, в середине XX века в «Кафе де Флор» или «Де Маго», в закусочной «Липп» или в погребке «Ле табу» можно было встретить Бориса Виана, Жана Поля Сартра, Жюльетт Греко, Виктора Некрасова…

131

Брунгильда (Brunhilde, Brunichilde; ок. 534–613) – франкская королева, жена короля Австразии Сигеберта I. Дочь вестготского короля. Враждовала с королем Нейстрии Хильпериком I и его женой Фредегондой (виновницей убийства сестры Брунгильды).

132

Хлотарь (или Лотарь, Chlotar II; 584–629) – король Нейстрии, из династии Меровингов, в 584–613 годах, а с 613-го – всего Франкского королевства. Объединил все Франкское королевство после победы над Брунгильдой. Хлотарю пришлось пойти на уступки усилившейся, пока он был ребенком, феодальной знати: он издал в 614 году эдикт, подтверждавший земельные пожалованья и судебно-административные привилегии, полученные крупными землевладельцами от его предшественников, и установил порядок назначения графов лишь из числа местной землевладельческой знати. Кроме того, Хлотарь II был вынужден удовлетворить сепаратистские требования знати Австразии, назначив в 623 году своего сына Дагоберта ее королем. Имя Хлотарь в переводе со старогерманского означает «имеющий знаменитую армию».

133

Кариберт I (ум. 567) – король Нейстрии.

134

Хильперик I (фр. Chilpéric I; ок. 539–584) – король франков из династии Меровингов. Сын короля Хлотаря I и Арнегунды. Имя Хильперик происходит от старогерманского «могучий защитник».

135

Фредегонда (Frédégonde, Fredegunde; ок. 545–597) – королева Нейстрии с 567 года. Жена короля Нейстрии Хильперика I, мать Хлотаря II (в его малолетство сосредоточила с 592 г. фактическую власть в своих руках). Активная участница длительной кровавой борьбы в роде Меровингов, в частности борьбы с королевой Австразии Брунгильдой.

136

Сигеберт II (Зигеберт, фр. Sigebert II; 602–613) – король франков (613) из династии Меровингов. Внебрачный сын короля Бургундии Теодориха II. Имя Сигеберт переводится со старофранцузского как «блистательный победитель».

137

Rue de Petits-Champs (фр.).

138

Казанова (Casanova) Даниель (1909–1943) – родилась на Корсике в семье учителя, в 1927 году приехала изучать медицину в Париж, где принимала активное участие в студенческом движении, вступила в организацию коммунистической молодежи, затем в компартию, а в 1936 году возглавила Союз девушек Франции. В 1935 году Даниель приезжала в Москву на конгресс Коммунистического интернационала молодежи и была избрана членом его исполкома. Во время оккупации Франции фашистской Германией (1940–1944) Казанова стала одним из организаторов французской молодежи и женщин на борьбу за освобождение родины. В феврале 1942 года она была арестована гестапо, а в мае 1943-го скончалась от тифа в фашистском концлагере.

139

Фортунат Венанций (Venantius Honorius Clementinus Fortunatus; ок. 530 – после 600) – автор латинских поэм и гимнов. После того как Хлотарь I убил в борьбе за власть во Франкском королевстве своего брата, жена Хлотаря Радегунда ушла в монастырь. В 567 году Радегунда и сама основала монастырь в Пуатье, духовником Радегунды там и епископом Пуатье с конца века был поэт Фортунат. Ученый монах-историк Павел Диакон, или Варнефрид (Paulus Diaconus; ок. 720–800), – известный историк, автор «Римской истории» и «Истории лангобардов» – назвал Фортуната «никем не превзойденным поэтом» и посвятил ему эпитафию, в которой восхвалял язык, достойную жизнь и благородство своего соотечественника. Два стихотворения Фортуната до настоящего времени входят в богослужебный канон Римско-католической церкви. Среди сочинений Венанция есть также Житие святого Мартина и 11 книг стихотворений.

Историк Григорий – имеется в виду Григорий Турский, см. выше.

140

Майордом (лат. major domus – старший по двору) – старший сановник дворца времен Меровингов. Должность майордома начинает приобретать особую силу к середине VII века – в связи с ослаблением королевской власти династии Меровингов. Определить первоначальное значение этой должности трудно, – вероятнее всего, майордом заведовал поначалу всеми королевскими чиновниками и дворцовым хозяйством («министр двора»). Постепенно значение должности росло, и майордомы (majordomus regiae) теперь уже не только заведовали придворной службой, но и управляли имениями короля, сосредоточивая в своих руках военную и административную власть, исполняли судебные функции. А порой майордом и попросту устранял ничтожного короля, должность его стала принадлежностью могущественной аристократии, выбирающей майордома из своей среды. В хрониках того времени встречается даже формула: «Regnante rege, gubernante majore domus» (букв. «в царствование царя, в правление майордома»). Так, Карл Мартелл (ок. 686 или 688–741) стал единственным майордомом и князем франков и даже не счел нужным заменить умершего Меровинга новым королем. Его сын Пипин Короткий заключил в монастырь последнего Меровинга, Хильдериха III (ум. ок. 755, смещен в 751), был провозглашен королем и помазан папой Захарием на престол. Так началась династия Каролингов.

141

Речь тут не о реальном Дагоберте, а о герое связанной с ним в народном представлении легенды – добром, веселом и доступном народу короле, любителе простых жизненных радостей. Легенда эта породила популярную до сих пор и довольно легкомысленную народную песенку о добром короле и его воспитателе и советнике – святом Элигии… В двух первых куплетах этой песенки рассказывается о том, как король однажды надел наизнанку штаны, а когда по совету святого Элигия стал переодеваться, обнаружилось, что он не очень любит мыться. Упоминание о штанах доброго короля Дагоберта очень распространено во французской литературе (см. Дюма, Доде, Эжена Сю и др.). О реальном же Дагоберте сведения такие: Дагоберт I (Dagobert; ок. 605–639) – франкский король с 629 года, сын Хлотаря II, последний представитель династии Меровингов, обладавший реальной властью.

142

Элигий (St. Eligius, фр. Saint Éloi; ок. 588–658 или 659) – святой, просветитель Фландрии. Пришел в Париж как ювелир по золоту (поэтому и считается патроном цеха золотых дел), его талант принес ему значительное состояние, которое он использовал, раздавая милостыню и выкупая рабов, – некоторые из этих рабов остались при нем и верно ему служили на протяжении всей его жизни. Вскоре будущий святой достиг серьезного влияния при дворе и это свое влияние употреблял на пользу церквей, монастырей и бедных. После смерти короля Дагоберта Элигий был вынужден вступить в духовное звание, а затем принял сан «епископа Нуайона и Турнея», причем Турнейская часть его епархии была населена в основном язычниками. Язычники эти сначала хотели причинить Элигию вред, но его упорный труд на ниве благочестия, забота о больных, защита людей от угнетения, предоставление материальной помощи заставили их изменить свое отношение к нему. Многие были обращены в христианство и крещены. Святой Элигий долгое время оставался самым популярным святым Франции, и его праздник (отмечается 2 июля) в эпоху позднего Средневековья был всеобщим праздником Северо-Западной Европы. Почитается этот святой как покровитель сборщиков цветных металлов, ювелиров, кузнецов, нумизматов, чеканщиков и работников заправок, помогает в лечении лошадей, а изображается на иконах одетым либо как епископ, либо как чеканщик – в шапочке и кожаном переднике, с молотком, щипцами, наковальней и мехами, лежащими у ног, иногда – побеждающим Сатану, которого святой держит за нос щипцами. В произведениях же, заказанных гильдиями, изображается гравирующим чашу или преподносящим золотую раку королю. В период раннего Средневековья святые из ремесленников – редчайшее исключение: наиболее угодным Богу видом труда считалось земледелие.

143

Ираклий I (575–641) – император Византии с 610 года, основатель Ираклейской династии. Договор был подписан в 631 году, после чего Дагоберт в 632-м заключил союз с Лангобардией, а в 633-м с Саксонией – все эти государства должны были защищать границы королевства франков от набегов славян. В оригинале Ираклий ошибочно назван Гонорием.

144

Отель-Дьё (Hôtel-Dieu – букв. «Обитель Бога») – самая старая больница Парижа. Она основана в 651 году при монастыре. Официальным годом основания считается 660-й. С XII по XVIII век она реконструировалась и достраивалась, а в 1878 году, когда в Париже проходил конгресс психиатров и Первый Международный антиалкогольный конгресс, она приобрела современный вид.

145

Битва при Пуатье (10 октября 732 года) известна также как битва при Туре, а в арабских источниках – как «ma’arakat Balâ ash-Shuhadâ». Сражение произошло, видимо, неподалеку от границы между Франкским королевством и тогда еще независимой Аквитанией. В битве столкнулись франки под руководством Австразийского майордома Карла и армия Умаядского халифата под командованием Абдул Рахмана Аль-Гафики. Франки одержали победу, Абдул Рахман Аль-Гафики был убит, а Карл распространил впоследствии свое влияние дальше на юг. Хроники IX века трактовали исход битвы как божественное знамение в его пользу. Детали битвы, включая точное место и численность сражавшихся, из имеющихся исторических источников не установлены, согласно же легенде, франкские войска выиграли битву без кавалерии.

146

Карл Мартелл (лат. Carolus Martellus; ок. 688–741) – майордом Франкского государства Меровингов (715–741). Карл не только одержал победу над арабами в битве при Пуатье, за что и получил прозвище Мартелл (от позднелат. martellus – молот), но и подчинил себе фризов и алеманнов. Кроме того, нанеся поражение знати Нейстрии и Аквитании и восстановив политическое единство Франкского королевства, он при последних королях династии Меровингов фактически сосредоточил в своих руках верховную власть. Преобразования Карла Мартелла стали важной фазой развития феодальных отношений у франков.

147

Герцог Одо Аквитанский, желая установить мир на своих границах, в 730 году заключил союз с берберским эмиром Утманом ибн Наисса, губернатором будущей Каталонии. Арабские набеги на Аквитанию приостановились, однако уже через год Утман взбунтовался против своего начальника, генерал-губернатора Андалузии Абд эль-Рахмана, а тот, в свою очередь, обратил войска против союзника Утмана, герцога Аквитанского.

148

Секвестр (лат. sequestro – ставлю вне, отделяю) – наложение ареста на имущество или временная передача спорного имущества, на которое претендуют две стороны, третьей стороне до решения в арбитраже спора о том, кому оно должно принадлежать.

149

Теодорих IV (фр. Thierry; 713–737) – король франков с 721 года. Имя Теодорих переводится со старогерманского как «король народа». Карл Мартелл провозгласил его королем после смерти Хильперика II, но он лишен был всякого значения в своем королевстве. В течение четырех лет после его смерти Мартелл не назначал ему преемника и сам правил государством, не принимая, однако, королевского титула.

150

Пипин III Короткий (лат. Pippinus) – сын Карла Мартелла и внук майордома Пипина II – в 751 году, при поддержке папы Захарии, стал королем франков, сместив Хильдерика III, последнего представителя находившейся в упадке династии Меровингов. Через год папа Стефан II даровал Пипину титул римского патриция, тем самым повысив значимость его звания короля франков и положив начало исторической связи между папством и Каролингами. В 754 году в аббатстве Сен-Дени, близ Парижа, тот же папа совершил помазание Пипина и его сыновей Карла и Карломана в качестве королей франков. Пипин дважды (754 и 756) оказывал папе римскому помощь в его борьбе с лангобардами, а в 756-м осуществил знаменитое «дарение Пипина», передав папе отобранные у лангобардского короля Айстульфа земли, на которых и возникла Папская область, положившая начало мирской власти папства. В 759 году Пипин захватил Септиманию и добился полного контроля над Аквитанией, расширив границы своего правления до Пиренеев. Умер Пипин в аббатстве Сен-Дени 24 сентября 768 года. После кончины первого короля из династии Каролингов власть в королевстве была разделена между двумя его сыновьями.

151

Карломан (Karlmann; 710–754) – майордом, сын Карла Мартелла; в 741 году он получил Австразию, а в 747-м отказался от власти, ушел в монастырь и семь лет спустя там и умер.

152

Захария I (Zacharius) – святой, папа римский с ноября/декабря 741 по 775 год.

153

Стефан II (752–757). – На самом деле после смерти папы Захарии новым папой римским был избран римский пресвитер Стефан, который получил имя Стефан II. Однако он скончался через четыре дня, и, хотя по существовавшим тогда каноническим правилам считалось, что он начал понтификат, в официальные списки пап не входит, и избранный вместо покойного кандидат зовется так же – Стефан II, кроме того, как и последующие, он имеет двойной порядковый номер.

154

Торжественная встреча состоялась 6 января 754 года. Пипин ожидал папу в Понтионе (Понтион расположен ныне в 240 км от Парижа), а навстречу выслал своего сына Карла, тогда еще мальчика, и тот действительно встретил кортеж в ста милях от замка, куда папа направлялся. На ближних подступах, в трех милях от города, Стефана встретил уже сам король. Он спрыгнул с коня, встал перед понтификом на колени, потом взял за узду его лошадь и некоторое время вел ее. В Понтионе все вошли в дом с церковными песнопениями, затем папа и король уединились в молельне, и здесь их роли поменялись: Стефан, одетый в сермягу, посыпав голову пеплом, встал перед Пипином на колени и обратился к нему с мольбой начать войну против лангобардов. Пипин торжественно поклялся исполнить желание папы и возвратить ему все земли, отобранные королем лангобардов Айстульфом.

155

6 января праздником Богоявления (Эпифании), или Трех королей, завершается зимний цикл святочных католических праздников.

156

В Лоршских анналах («Annales Laureshamenses», современный событиям источник, который служит главным свидетельством происходившего в ту эпоху) сообщается о помазании папой Пипина III и двух его сыновей 28 июля 754 года.

157

На древнем Ближнем Востоке символическое помазание было центральной частью обряда церемониального возведения в определенный статус, в первую очередь коронации (так, уже в Ассирии к царю прилагался эпитет «пашишу», то есть «помазанник»); обряд помазания при посвящении жрецов употреблялся в Древнем Египте, при посвящении в сан иудейского первосвященника ему смазывали голову маслом. Именно от этих древних обрядов и берет начало христианский обряд миропомазания.

158

«Ты священник во веки веков» (лат.).

159

История Генриха и Каноссы такова: германский король и император Священной Римской империи Генрих IV (Heinrich IV; 1050–1106) всю жизнь воевал с главой католической церкви Григорием VII. Император бил врага оружием, папа – властью, которая ему тогда была дана: он имел право любого человека отлучить от церкви, а отлученный – даже император – лишался всех человеческих прав, и никто не смел заговорить с ним или поднести ему пищу, даже если он умирал с голоду. Борьба оказалась неравной: в 1077 году император явился в итальянский замок Каноссу, где жил папа, и несколько дней, босой, в нищенском рубище, стоял на снегу, вымаливая прощение. Французский же король Филипп IV Красивый (Philippe IV le Bel; 1268–1314) вел непримиримую войну с папой Бонифацием VIII: интересы королевской и папской власти схлестнулись на почве собственности и налогообложения, Филипп, как пишут некоторые источники, вел себя так, как будто никакого папы не было и в помине. По инициативе хранителя печати Гийома Ногарэ, ближайшего советника короля, Бонифация обвинили в противозаконном занятии Святого престола, и Государственный совет Франции решил немедленно созвать церковный собор, который осудил бы верховного понтифика как еретика и чудовищного преступника. Ногарэ король поручил отправиться в Италию, тот по прибытии собрал противников папы в небольшой отряд, многих подкупил и настиг Бонифация VIII в резиденции Ананьи, где арестовал его и надавал пощечин. Однако вскоре для спасения сошедшего после всего этого с ума папы из Рима прибыли четыреста всадников, с которыми 86-летний Бонифаций VIII перебрался в столицу, где через месяц и умер.

160

Генрих VIII Тюдор (англ. Henry VIII; 1491–1547) – король Англии, второй из британской династии Тюдоров – больше всего известен в истории необычным для христианина числом браков, часть которых заканчивалась казнью бывшей супруги и уничтожением политических противников. Произведенная им в связи с несогласием Римской католической церкви на очередной развод церковная реформа привела к появлению Англиканской церкви.

161

Термин «конклав» (от лат. cum clave – место, закрытое на ключ) впервые применил в 1216 году папа Гонорий III, описывая обстоятельства своего избрания на престол: в Перудже, где располагалась Римская курия, девятнадцать кардиналов были заперты на ключ в папском дворце, чтобы они быстрее избрали нового папу. Эффект оказался фантастическим: на выборы папы, который правил затем одиннадцать лет, ушло всего два дня. За сорок лет до этого конституцией «Licet de Vitanda» папа Александр III постановил, что избирать папу могут только кардиналы и что для избрания требуется большинство в 2/3 голосов. В течение всего XIII века число кардиналов оставалось меньше тридцати. Именно в этом веке христианам приходилось чаще всего использовать крайнюю меру – заточение членов конклава, – чтобы их поторопить. Последний и самый шумный эпизод произошел в 1268 году в Витербо, после смерти папы Климента IV. Восемнадцати кардиналам, собравшимся на конклав в папском дворце, не удалось прийти к согласию. В течение двух лет на них тщетно пытались оказать давление короли Франции и Сицилии, после чего двери дворца замуровали, но и это не помогло – кардиналы не пришли к решению. Отчаявшись, горожане посадили кардиналов на хлеб и воду. Наконец решение приняли: 1 сентября 1271 года кардинал Тебальдо Висконти был избран под именем Григория X. Престол пустовал почти три года, и, исходя из этого печального опыта, Григорий X на Втором Лионском соборе 1274 года опубликовал конституцию «Ubi Periculum», которой официально учреждался конклав и подробно регулировались детали его проведения.

162

Сейчас – курорт в Провансе.

163

Главный принцип галликанизма – нежелание нового, стремление сохранить за собою свое историческое право – быть самостоятельной, хотя и не обособленной от Рима церковью. Благочестие отдельных подвижников, заслуги, оказанные епископатом государству в эпоху всеобщего брожения и варварства, а также влияние монастырей и школ, зародышей будущих университетов, помогали Карлу Великому поддерживать и развивать самостоятельность галликанской церкви. Ультрамонтанами же назывались сторонники власти папы не только в церковной сфере, убежденные, что папа и в светских делах должен стоять выше королей и правительств вообще, и не допускавшие самостоятельности церкви даже в вопросах церковного устройства. Название «ультрамонтаны», происходящее от латинского ultra montes («за горами», то есть за Альпами), применялось во Франции и Германии к папе и его сторонникам уже в Средние века, впервые на Констанцском соборе. В ультрамонтанстве заключались идеи абсолютной власти пап в духовных и светских делах, развитые папами Григорием VII, Иннокентием III и Бонифацием VIII.

164

Понтифик – один из титулов папы римского (лат. pontifex – первосвященник).

165

Великий понтифик (первоначально «мостостроитель») – верховный жрец в античном Риме.

166

В 754 и 756 годах Пипин Короткий предпринял два успешных похода против лангобардов и вынудил побежденных уступить папе территорию Центральной Италии, простиравшуюся от Рима до Равенны. Эти земли, названные Даром Пипина, впоследствии стали ядром независимой области, управлявшейся папами (Папской области). Папа римский стал тогда временным монархом и довольно долго оставался таковым.

167

Фульрад (Fulrad; ум. 784) – святой, аббат в Сен-Дени; был очень близок к Пипину Короткому, способствовал падению династии Меровингов. Память его празднуется 17 февраля.

168

Антипапа – римский папа, не признанный католической церковью законным. В отдельные периоды Средневековья на папском престоле находилось одновременно несколько враждовавших между собой пап (ставленников различных церковных и светских кругов), впоследствии лишь один из них признавался законным, а остальные объявлялись антипапами. В составленном католической церковью списке пап числится более тридцати антипап…

169

Гвельфы (ит. guelfi) – итальянизированное имя немецкого княжества Вельфов, впоследствии, во время борьбы папства с германскими императорами, ставшее названием папской партии в Италии. Гибеллины – противники этой партии, стоявшие на стороне императоров Священной Римской империи. Само слово «гибеллины» – это либо искаженное арабское имя Штауфенов (Ghibello), либо, по другой версии, происходит от названия родового замка Штауфенов в Германии (нем. Weblingen). Вельфы – германский княжеский род, игравший в Средние века важную роль в политической жизни Германии. Штауфены, или Гогенштауфены, – династия императоров Священной Римской империи, находившаяся у власти с 1138 по 1268 год.

170

Карл Великий (лат. Carolus Magnus; 742–814) – стал королем франков в 768 году, совершил ряд победоносных военных походов, значительно расширил границы своего королевства и в 800 году получил от папы Льва III императорскую корону. Империя Карла Великого включала в себя различные племена и народности, находившиеся на разных уровнях общественного развития. Им был предпринят ряд мер для укрепления границ, центром государственной жизни стал королевский двор. Карл видел опору королевской власти в католической церкви, поощрял принудительную христианизацию населения завоеванных земель. Внутренняя его политика способствовала процессу феодализации франкского общества, то есть установлению феодальной поземельной зависимости крестьянства, росту крупного землевладения и самостоятельности землевладельческой аристократии, тем самым вопреки собственным стремлениям Карл Великий способствовал созданию социальных и экономических предпосылок феодальной раздробленности. Кроме того, при Карле Великом наблюдался подъем в области культуры – так называемое Каролингское Возрождение. Были организованы новые школы, привлечены к королевскому двору образованные люди, проявлялось больше внимания к античной литературе и светским знаниям в целом, к развитию изобразительного искусства и архитектуры.

171

Barrière du Trône. Теперь здесь площадь Нации (place de la Nation), круглая площадь диаметром 252 м, украшенная бронзовой группой «Триумф Республики» работы скульптора Далу. Площадь раньше называлась Тронной, потому что на ней был сооружен королевский трон – в честь въезда Людовика XIV и инфанты Марии-Терезии после их бракосочетания в столицу в августе 1660 года. В восточной части площади, при въезде на Тронную улицу (rue du Trône), и сейчас стоят два павильона с дорическими колоннами высотой 28 м каждая. Они сохранились от бывшего оборонительного пояса. На южной колонне (XII округ) – почти четырехметровая статуя Филиппа Августа, выполненная Дюмоном.

172

Тионвиль (или Тьонвиль, Thionville) – город на реке Мозель (северо-восток Франции).

173

День святого Шарлеманя (так называют Карла Великого французы) был учрежден Людовиком XI в 1479 году «в память о прославленном короле, основателе Парижского университета». Однако как свободный для школьников день Сен-Шарлемань установился лишь в XVII веке, и эта отсрочка, возможно, связана с тем, что Карл Великий был канонизирован антипапой. Канонизация состоялась 29 декабря, отмечать память святого было решено 28 января, в день его смерти; чудом, согласно Acta sanctorum (сборник жизнеописаний святых, почитаемых католической церковью), был ознаменован не этот, а третий после канонизации день: «На третью ночь после канонизации Карла Великого (то есть в ночь с 31 декабря 1666 года на 1 января 1667 года) над куполом собора Экс-ла-Шапель, где покоилось тело святого, множество людей увидели три языка божественного пламени – пламя это отличалось небесной красотой и чистотой, три его языка поднялись и, сделав три оборота вокруг креста, венчающего купол, осветили и освятили даже места, довольно отдаленные от храма». Церковники усматривают в этом троекратном повторении цифры 3 (третья ночь по канонизации, три языка пламени, три оборота вокруг креста) символ Святой Троицы.

174

«Жизнеописание» Карла Великого, «создателя Европы», написано его придворным биографом Эйнхардом (Eginhard) по античным образцам в 821 году.

175

Пятилетнее правление в Византии Льва IV Хазара (775–780) характеризовалось некоторым успокоением во внутренней жизни империи. Как считают историки, весьма вероятно, на Льва оказывала влияние его молодая супруга, афинянка Ирина, которая после смерти царственного супруга из-за малолетства наследника, Константина, стала управлять государством. Взаимоотношения между Карлом и византийским императором начались задолго до 800 года. В 781 году было устроено бракосочетание между Ротруд, дочерью Карла, которую греки называли Эрутро, и двенадцатилетним императором Константином. В 797 году Ирина низложила Константина и стала самодержавной правительницей. Традиция Римской империи не позволяла женщине править со всей полнотой верховной власти, и, с точки зрения Карла и папы Льва, императорский трон считался вакантным. Поэтому Карл, принимая императорский венец, занял свободный престол единой Римской империи и сделался законным преемником не Ромула Августула, а Льва IV, Ираклия, Юстиниана, Феодосия и Константина Великого – вообще императоров восточной линии. Однако германский историк П. Шрамм, называвший коронацию Карла «актом насилия, который сломал права василевса», подчеркивал, что Карл называл себя не «императором римлян», официальным титулом византийских императоров, но «imperium Romanum gubernans» (управляющий Римской империей). Карл понимал, что в Византии после смерти Ирины будет избран новый император, права которого на императорский титул будут признаны неоспоримыми на Востоке, и, предвидя затруднения, открыл переговоры с Ириной, предлагая ей вступить с ним в брак, чтобы, по словам хроники, «соединить восточные и западные области». Ирина отнеслась к предложению благосклонно, но вскоре после этого (802) была свергнута и отправлена в ссылку, так что этот план так и не осуществился.

176

Булонь (или Булонь-сюр-Мер, Boulogne-sur-Mer) – город-порт на севере Франции у пролива Па-де-Кале, в устье реки Льян, самый удобный пункт в сообщении между Парижем и Лондоном.

177

Жозеф Бонапарт (фр. Joseph Bonaparte; 1768–1844) – старший брат Наполеона I. Политикой занялся одновременно с братом, участвовал в походах брата и заключал договоры от имени республики… С 1808 по 1813 год Жозеф был королем Испании (Иосиф I Наполеон, José I Napoleón), население которой его ненавидело, и сам он чувствовал эту ненависть.

178

Роланд – герой старофранцузской эпической поэмы «Песнь о Роланде» (La Chanson de Roland), сохранившейся в семи манускриптах, из которых старейший и лучший – так называемый Оксфордский список (1130–1150), хотя, конечно, существовали и более ранние варианты. Действие происходит во время войны Карла Великого с испанскими сарацинами. Христиане сражаются доблестно, но сражение тяжелое, и один за другим гибнут двенадцать пэров. Последними умирают архиепископ Турпин и два друга – Оливье и Роланд. Карл Великий слышит, как Роланд трубит в рог, призывая на помощь, но приходит слишком поздно и не может спасти Роланда с соратниками – ему удается лишь догнать и уничтожить остатки сарацинского войска.

179

Орленок – Наполеон II (Наполеон Жозеф Франсуа Шарль; 1811–1832) – сын Наполеона I и Марии-Луизы, римский король (титул получил при рождении), герцог Рейхштадтский (1818–1832).

В 1815 году Наполеон Бонапарт отрекся от престола в пользу наследника, однако Наполеон II никогда не правил: он жил при дворе своего деда, австрийского императора Франца I. Римский король скончался, не дожив до двадцати двух лет. Похоронен вместе с отцом в соборе Дома инвалидов в Париже. С его смертью династия Наполеона I пресеклась. Французский поэт и драматург Эдмон де Ростан (1868–1918) посвятил Наполеону II пьесу «Орленок».

180

В начале XVIII века роль Пруссии возросла, но в 1806 году она была вынуждена уступить Наполеону Бонапарту, разделившему Германскую империю и создавшему протекторат из 16 немецких государств (Рейнская конфедерация). После освобождения страны от французских войск в 1815 году на Венском конгрессе был создан Германский союз из 39 немецких государств, возглавили его Австрия и Пруссия. Верховным органом этого союза стал Союзный сейм, который заседал во Франкфурте-на-Майне под председательством австрийского представителя. Членам этого объединения было разрешено заключать договоры с иностранными державами, если эти договоры не направлены против союза или его членов.

181

Стефан I (ок. 754–811 или 815) – граф Парижа с 779 года.

182

Букв. «государевы (королевские) посланцы» (лат.) – разъездные представители короля в Каролингской монархии.

183

Историки Франции считают большим достижением Дагоберта учреждение им особой грамотой в 629 году большой ежегодной ярмарки близ Парижа, куда съезжались все купцы Франкского королевства, а также торговцы из Италии, Испании, Прованса и других стран. Ярмарка проводилась в октябре и продолжалась четыре недели. Позже она стала называться Foire du Lendit, или Ярмарка в Сен-Дени, и проводилась в июне. Так что, по существу, Карл учредил уже некогда учрежденное.

184

Биллон (ист.) – низкопробное серебро.

185

Христианская империя (лат.).

186

Эд Парижский (фр. Eudes; ок. 856–898) – граф Парижа и маркграф Нейстрии (886–888), король Западно-Франкского королевства, то есть Франции (888–898), из династии Робертинов.

187

Людовик I Благочестивый (лат. Ludovicus Pius, фр. Louis le Pieux; 778–840) – король Аквитании (781–814), король франков и император Запада (814–840) из династии Каролингов, последний властитель единого Франкского государства.

188

Имеется в виду будущий Карл II Лысый (Charles le Chauve; 823–877) – первый король Западно-Франкского королевства (Франции), король Швабии, Аквитании, Италии, император Священной Римской империи. Младший сын Людовика I Благочестивого от его второй жены Юдифи.

189

После смерти Людовика его сыновья получили наконец возможность окончательно разобраться между собой, и следующие три года были наполнены беспрерывной борьбой за отцовское наследство, которая и вошла в историю под названием «война братьев». Баварский король Людовик притязал на все праворейнские земли. Карлу, которому по наследству достались Нейстрия, Аквитания, Септимания, Испанская марка и Бургундия до Швейцарских Альп, надо было активно защищать свои владения. Что касается Лотаря, то он в лучшем случае готов был оставить Людовику Баварию, а Карлу Аквитанию, но последнюю очень хотелось присвоить их племяннику Пипину II.

190

14 февраля 842 года в Страсбурге двое из трех братьев скрепили свой союз клятвами, произнесенными перед войсками: Людовиком на романском, Карлом на тевтонском языке, – после чего двинулись на Аахен и принудили Лотаря к бегству. Там же они поделили между собой империю. Понимая безвыходность положения, Лотарь сам пошел на мирные переговоры. 15 июня 842 года братья встретились снова, уже втроем. Им удалось договориться о равном разделе империи, что расценивается историками Средневековья как большой дипломатический успех Лотаря. Для выработки договора была создана комиссия в составе 120 человек. Однако дело затянулось, так как никто не представлял себе истинных размеров государства. И только после длительных совещаний в августе 843 года в Вердене империя была наконец поделена. Каждый из братьев получил значительную часть исконных земель франкской династии: Лотарь – между Льежем и Аахеном, Людовик – между Франкфуртом и Вормсом, Карл – между Ланом и Парижем. Примерно равным было также количество епископств и графств, отошедших к каждому из братьев.

191

Отцом своей нации бретонцы считают герцога Номиноэ (Nevenoë, или Nominoë; ок. 800–851): до него в Арморике была лишь территория, населенная бриттами, благодаря ему появилась Бретань. После того как по Верденскому договору земли западных франков отошли к Карлу Лысому, король франков сделал попытку добавить к своим владениям и земли бриттов. Однако Номиноэ, навязав противнику свое место для боя – Баллон, разгромил франков. Карл ночью, втайне от своей армии, скрылся, бросив свой шатер, свою свиту и все свои королевские регалии, – впрочем, и армия, охваченная ужасом, не помышляла ни о чем, кроме такого же бегства. Бретонцы захватили богатый лагерь франков и множество трофеев, Номиноэ с этого дня стал полновластным хозяином Бретани, а 845 год стал первой датой в ее истории, хотя эту дату почти никогда не упоминают в учебниках истории Франции…

192

Финистер (Finistere) – самый западный департамент Франции, часть Нижней Бретани.

193

Saint-Wandrille – аббатство в Нормандии.

194

Ре – полный поэтического очарования, как говорится в современных путеводителях, небольшой островок в Атлантическом океане, у западного берега Франции. Сейчас здесь не только туристический рай, но и заповедная орнитологическая зона, куда мигрируют каждый год более 270 видов птиц.

195

Западная Франция (лат.).

196

Вилен (фр. Vilaine, брет. Gwilen) – небольшая река в Бретани, на западе Франции. В том месте, где Вилен впадает в Атлантический океан, устья Вилен и Луары разделяет полуостров Геранд.

197

В 882 году норманны под командованием конунга Готфрида дошли до Мааса. Здесь их встретила армия короля Ост-Франкского королевства и будущего императора Карла III, под чьей властью в тот момент были также Лотарингия и Италия. Несмотря на то что франки имели численный перевес, их король не решился на битву и предпочел откупиться от «людей моря». Готфрид согласился принять христианство, жениться на франкской принцессе и поселиться со своими людьми во Фрисландии. За это он получил 2412 фунтов золота и серебра.

198

Германиком называли Людовика II, ему при разделе были отданы германские земли по линии реки Рейн.

199

Гозлен (Goslin, Gauzlin или Gozlin; 834–886) – как многие прелаты того времени, активно участвовал в борьбе против норманнов. В 858 году попал к ним в плен, и отпустили его только после уплаты большого выкупа. В 855–867 и в 867–881 годах был канцлером Карла II Лысого и его преемников.

В 877 году, после смерти Карла Лысого, Гозлен возглавил партию противников сына и законного наследника Карла, Людовика II Заики, противопоставляя ему короля Германии Людовика III Молодого. В 883/84 году был избран епископом Парижа и, когда в конце ноября 886 года на город напали норманны, по поручению графа Эда вместе с другими в течение двух дней держал оборону у моста Менял. В результате норманны отступили. Осада Парижа продолжалась более года, все это время император Карл III Толстый находился в Италии. Умер Гозлен во время мирных переговоров – возможно, от чумы, которая бушевала в городе.

200

Людовик II Заика (Louis le Bègue; 846–879) – внук императора Людовика I и сын Карла II Лысого. Людовик II стал королем Аквитании в 867 году, а в 877-м унаследовал трон отца как король западных франков, то есть будущей Франции. Правление его было неудачным, так что ему с трудом удалось удержа