Book: Бездна



Бездна

Кристоф Оно-ди-Био

Бездна

Роман

Купить книгу "Бездна" Оно-ди-Био Кристоф

Christophe Ono-dit-Biot

Plonger

Copyright © 2013 by Editions GALLIMARD, Paris

© И. Волевич, перевод, 2015

© «Фантом Пресс», оформление, издание, 2015

Посвящается А., подарившей мне Э.

Я не умру: у меня есть сын.

Арабская пословица

Ее нашли на пляже вот такой. Голой и мертвой. На пляже одной из арабских стран. С блестками соли на коже.

Что это – вызов?

Или призыв?

Чтобы написать эту книгу для тебя, мой сын.


I

История любви

Расскажу, как сумею

Все началось с твоего рождения. Для тебя.

Все кончилось с твоим рождением. Для нас.

Для меня, твоего отца. Для нее, твоей матери. Твоя жизнь стала нашей смертью. Смертью нашей пары – того неразделимого плотского и духовного союза, что предшествовал твоему рождению, союза мужчины и женщины, любивших друг друга.

Абсолютная правда… ее не существует, как и прочих абсолютностей, безнадежно недостижимых.

Я могу поделиться с тобой только своей правдой. Несовершенной, неполной, но разве есть у меня другая?

Никто никогда не узнает ее правды, ее версии случившегося, ее ощущений, тембра ее голоса – если бы она могла рассказать тебе эту историю; ее жестов, ее стиля – если бы она предпочла тебе написать. Насколько мне известна последняя часть ее жизни, не осталось никаких аудиозаписей, писем или дневников. Ничего – если не считать (хотя и это немало) ее картин, вышитых синими нитками. В их глубине ты когда-нибудь, возможно, увидишь истину.

Буду с тобой предельно искренним: я любил твою мать, и я ее ненавидел. Может, это тебя и не касается, но мы были парой. Пара – всегда война. Поймешь, когда влюбишься сам.

Как странно писать это сейчас: ведь когда я поднимаю голову, встаю из-за стола, иду в детскую, склоняюсь над кроваткой и вдыхаю теплый запах твоего разомлевшего тельца в пижамке с разводами «под зебру», само представление о тебе взрослом и влюбленном вызывает только улыбку! Ибо в эту минуту ты влюблен всего лишь в свою любимую игрушку да в «волшебный фонарь», который она купила еще до твоего рождения; он отбрасывает на стены отражения золотых рыбок, шныряющих между кораллами. С первых недель твоей жизни и до сегодняшнего дня ты улыбался, разглядывая их, и улыбка твоя могла осчастливить кого угодно.

Кого угодно, кроме нее, кроме твоей матери.

Наверное, это слишком жестоко с моей стороны – швырять камни в мирное озерцо счастья, называемого рождением ребенка? Может, и так. Но плакать нельзя. О, только не плакать. Иначе я никогда не закончу это письмо. А мой долг перед тобой – написать все до конца.

Итак, начнем, мой крошечный сын. И начнем с самого важного в истории события, поскольку с него-то все и пошло. С твоего рождения.

Родовые муки

«Мы его теряем!»

Именно таким криком они разбудили меня. Обнажив в этой ужасающей метаморфозе свою подлинную натуру. Поначалу эти женщины выглядели добрыми феями: они обступили родильное ложе, изрекая советы и утешения, как вдруг обернулись мрачными Парками[1], объявив, что скоро, минуты через три, нить твоей жизни оборвется, еще не успев размотаться. «Мы его теряем!» Три девицы, молоденькая блондиночка и пара молоденьких брюнеток, на вид вполне вменяемых – вплоть до того момента, когда они взяли в свои белые ручки страшные острые инструменты. Да, именно Парки, объявляющие всем, у кого есть уши, – может, и тебе самому, терпящему адские муки всего в метре от их уст, в своей родовой оболочке, в самой глубине чрева твоей матери: «Мы его теряем!»

И они засунули ей между ног какие-то прозрачные пластиковые трубки. Я увидел, как из них хлынула черная кровь; одна из девиц прижала ей к лицу кислородную маску. Ее глаза помутнели; теперь она, как и я, не сознавала, что дело оборачивается трагедией.

За миг до этого они сказали: «Все пройдет благополучно, не волнуйтесь, сердцебиение у плода нормальное». Лгуньи. Твое сердечко, которое в этом возрасте не больше вишенки, билось ненормально уже тогда. Оно свидетельствовало об изнеможении твоего тельца, сжимаемого слишком сильными потугами.

«Сердцебиение зашкаливает, – признали они наконец и тотчас добавили: – Он этого не перенесет, мы его теряем!»

Я вскочил и рванулся к вам, но глаза мне застлал туман. Он скрыл от меня происходящее, словно занавес театра смерти. Меня обдало внезапным жаром.

За миг до обморока я увидел, как одна из них схватила ножницы.


Облегчение наступило после перидуральной анестезии – ох, не нравится мне это слово, сегодня еще меньше, чем тогда. Но все прошло хорошо: игла вонзилась точно между позвонками, впрыснув обезболивающее куда надо. Меня попросили выйти, как и всех будущих отцов. Размеры иглы шприца, ручка младенца, показавшаяся из материнского чрева, – все это ужасное испытание для мужской психики, и без того истерзанной вконец. Сама женщина ничего не видит, ибо у женщин нет глаз на спине, вопреки известной легенде, распространяемой неверными мужьями. В общем, все было сделано как полагается. Теперь она спала. Красивая, точно ангел, с туго стянутыми волосами, в зеленой блузе, и я в такой же зеленой больничной блузе, с книгой в руке – с «Илиадой», из-за твоего имени… нет, вернее, с твоим именем, из-за «Илиады». Гектор, который «между сынов Илиона любезнейший был Олимпийцам»[2], – самый прекрасный герой «Илиады». И пусть мне не говорят об Ахиллесе – этом воине-холерике, опьяненном собственной славой полубога![3] И пусть не говорят также о «хитроумном» Улиссе, этом первостатейном двурушнике, который искупил свои гнусные выходки двадцатилетними странствиями[4]. Все-таки в мире есть справедливость. То ли дело Гектор – Гектор «шлемоблещущий», Гектор – «укротитель коней», отважный и стойкий, любивший своих престарелых родителей, свою жену, своего сына, неспособный ни на малейшее недостойное деяние. Зато его врагам достоинство было неведомо: убив Гектора, Ахиллес обмотал его ноги веревкой, привязал ее к своей колеснице и, нахлестывая коней, поволок труп вокруг стен Трои, на глазах у престарелых родителей, жены и сына, слишком маленького, чтобы понять происходящее. Гектор был неповинен в своем поражении: Ахиллесу помогали сами боги, Афина даже тайно возвратила ему копье, после того как он метнул его в Гектора, не сумев попасть в цель. Гнусная баба эта Афина! Гектор – самый прекрасный герой «Илиады». И тебя будут звать его именем – вот почему я ждал твоего рождения с «Илиадой» в руках.

– Теперь вы свободны часов на шесть, – сказала мне одна из фей. – Отдохните!

Я улыбнулся, поцеловал твою мать в лоб, и мы уснули. Она со своим огромным животом – на широкой кровати. Я – уронив голову на стол, щекой на свернутом вчетверо пальто.


«Мы его теряем!»

Кровь брызжет фонтаном, мне дурно, затекшие ноги болят так, словно настоящие красные муравьи впрыскивают мне в мышцы жгучую кислоту. Аппарат, измеряющий сокращения матки, подобен сейсмографу: стрелка мечется как безумная. «Слишком сильные сокращения. Сердце не выдержит, мы его теряем!»

Твоя мать искала меня глазами; нижнюю половину ее лица скрывала вздувшаяся маска. Моя тоже вздымалась от дыхания. Злой гений медицины, вознамерившись лишить нас твоего рождения, грубо вмешивался в поэзию появления на свет. Меня захлестнул гнев. Но ее уже увозили на каталке, – ее и ее умоляющий взгляд. Я рванулся к ней за миг до того, как рухнуть на пол. «Нашему папе плохо!» – бросила одна из Парок. Колеса каталки повизгивали на линолеуме коридора. «Вам нельзя ее сопровождать», – отрезала вторая, словно гроб заколотила.

И вот она исчезла, осталась одна – может быть, со смертью в животе. С твоей. А я сидел на полу – греческий герой, поверженный невидимой силой. Наверняка какой-нибудь злобной богиней, той же Афиной, предавшей нового Гектора.

Твоя мать нуждалась в моем присутствии, а я сидел пришибленный, изнемогший, в этой никому не нужной родильной палате.

Появление на свет

Иные мгновения тянутся как жизни.

Уборщица, протиравшая пол, посоветовала мне пойти выпить кофе. Выпить кофе – и это в те минуты, когда мой сын боролся со смертью! Двойная дверь, ведущая в соседний блок, выпустила медсестру, которая, перед тем как исчезнуть в другой палате, бросила, не замечая меня: «Никак не разродится».

Мы приехали сюда, чтобы дать жизнь, а мне предстояло увезти отсюда коробку с прахом. Я открыл книгу.

Рано, едва розоперстая вестница утра явилась,

К срубу великого Гектора начал народ собираться.

И, лишь собралися все (несчетное множество было),

Сруб угасили, багряным вином оросивши пространство

Все, где огонь разливался пылающий; после на пепле

Белые кости героя собрали и братья и други,

Горько рыдая, обильные слезы струя по ланитам.

Прах драгоценный собравши, в ковчег золотой положили,

Тонким обвивши покровом, блистающим пурпуром свежим[5].

Чем же мы-то провинились? Я сидел на линолеумном полу, в полной прострации. А ты был в том блоке, вместе с ней, в ее животе. Ты был там… а я не знал, можно ли еще числить тебя среди живых.


– Месье, вы можете войти.

Голос ее снова звучал мягко, и в руках уже не было ножниц. Парка снова стала феей. Стоя в конце коридора, она приглашала меня идти за ней. Неужели она улыбалась? Кажется, да.

Некоторые коридоры выглядят тоннелями. С гудящей головой, я молнией проскочил по зеленым и голубым плитам, нацелившись на дверь палаты, откуда бил в глаза неоновый свет.

Врач-акушер стоял еще в маске, наклонившись над тобой. Он вслушивался в твое дыхание, дыхание крошечного розового существа с черными волосиками и прелестными чертами лица. Мой сын…

– Все хорошо? – спросил я сипло.

– Да, все хорошо.

– Я хочу сказать… Он не слишком намучился?

Врач протянул мне ножницы. Я испуганно отшатнулся.

– Хотите перерезать пуповину?

Я сказал было «нет», но тут же схватился за металлический инструмент. Ко мне возвратилась уверенность. Я уже мог преградить путь Паркам, которые чуть не отняли у тебя жизнь. Пуповина была стянута желтым пластмассовым зажимом. Я перерезал ее у самого основания. Из ранки потекла черная жидкость. «Она такая темная, потому что насыщена кислородом», – объяснил врач. Ты посмотрел на меня голубыми глазами, светлыми, как у всех новорожденных. Врач приподнял тебя, словно хотел поставить на ноги. Я запротестовал, сказав, что это еще успеется, что ты, наверное, очень устал, но ты все же пошел, перебирая ножками в воздухе, словно космонавт в невесомости.

«Потом он это забудет и ему придется снова учиться ходить», – сказал врач. Он измерил тебя, взвесил и попросил меня записать твои данные на белой доске фломастером, пахнущим спиртом.

– Все хорошо, – повторил он, и только теперь я поверил ему.

– А его мать?

– Операция заканчивается. Вы увидите ее через полчаса.

Я не заплакал: я знал, что жизнь победила.

– Как вы его назовете? – спросила медсестра, готовясь записать имя на твоем браслетике для новорожденных.

ЭКТОР блистал перед моим мысленным взором всеми своими пятью буквами, но я чувствовал, что не имею права произнести это имя – драгоценное, окончательное – в одиночку, без нее, наспех, в предбаннике операционной. «Я дождусь его мамочку», – ответил я, прибегнув к этому детскому слову, которое так часто звучит в Храмах появления на свет.

Сестра удивилась:

– Как, вы еще не придумали имя ребенку?

Я взглянул на тебя. И сказал себе: пожалуй, не стоит ждать. Лучше просто схватить тебя в охапку, прижать к себе покрепче и унести в мир жизни, в мир семьи, которая у нас теперь образуется. И еще я сказал себе, что принимаю тебя, как принимают корону на царство, и тогда произнес ритуальное слово, звуковой талисман твоего прекрасного имени. И назвал его тебе – тебе, потому что ее это не касалось.

– Тебя зовут Эктор.

Сестра попросила меня снять рубашку. Я удивленно воззрился на нее. Она с улыбкой сказала: «Нужен телесный контакт».

У меня поползли вверх брови.

– Его необходимо согреть, – объяснила она, – и познакомить с вами поближе.

Я снял рубашку. И вот так, лежа полуголым в этой больничной палате, я прижал к себе твое крошечное теплое тельце. Ты искал материнскую грудь, но у меня ее не было. Зато было все остальное: у меня был ты.



Вылет

Нижеследующий текст – не для Эктора. Ему достанутся другие. Да и то не все. Я не могу рассказать ему все до конца. Нельзя говорить все подряд сыну о его матери. Многое – можно. Почти все – можно. Но не все до конца. Пока я пишу это, потому что должен изобразить во всей полноте нашу трудную любовь. Но потом я сделаю купюры. Правда заключается в том, что я ненавижу его мать за то, что она так безжалостно со мной обошлась. Мне позвонили из посольства: «Нужно опознать тело». Значит, они не вполне уверены, что это она? У них есть ее паспорт, но все же они не уверены. Я убит этим известием и жестоко виню ее во всем. А ведь поклялся себе, что покончу с этим – никогда не вернусь в те края, вдали от Европы, никогда ноги моей не будет там, где люди не знают, отчего умер тот или иной человек.


И я виню ее. Господи, какая бессмыслица!


Меня попросили снять брючный ремень. У меня болит живот. Но я подчиняюсь с покорностью осужденного. И делаю это только ради тебя, сын, – за последние годы я пережил и не такие потрясения.

Я стою в аэропорту, перед рамкой металлоискателя. Это холодное божество охраняют два аэропортовых стража, с бейджами на груди, в полицейских мундирах со всеми знаками отличия. Приглядевшись, я устанавливаю их имена. Никола и Карима. Карима, вполне хорошенькая девушка, смотрит на меня с пристальным вниманием, которое вряд ли можно объяснить эротическим интересом или обостренным любопытством. Во-первых, потому, что на часах семь утра. Во-вторых, по моему лицу, истерзанному бессонницей, нервным напряжением и слезами, Карима догадалась, что со мной не все ладно. Зато Никола этого не видит – слишком занят разглядыванием Каримы.

– Что-то не так, месье? – спрашивает она с гортанным акцентом жителей Сены-Сен-Дени[6].

У нее красивые светло-карие глаза, правда, чересчур сильно накрашенные. Как и пухлые губы, – наверное, у нее чудесная улыбка, если уж она до нее снизойдет. Но сейчас не тот случай. Она на меня не просто смотрит – она сверлит меня взглядом. Я чувствую, как она насторожилась. И знаю, о чем она сейчас думает, – это можно выразить одним словом. Я сглатываю, и ее взгляд становится прямо-таки хищным. Как у тигрицы.

– Не угодно ли вам снять обувь.

Вообще-то это должно звучать как вопрос, но здесь вопросительной интонацией и не пахнет. Карима не спрашивает, она утверждает, так ее обучили. Карима уведомляет, что мне угодно снять обувь. Меня охватывает гнев. Я чувствую, как он душит меня. Я мог бы сказать «волна гнева», но в голову приходит совсем не этот образ. Электрошок ярости – так будет вернее. Конечно, эта реакция – перебор, происходящее никак не тянет на унижение или насилие, но задатки уже намечаются.


И за это я ее смертельно ненавижу.


Я лечу, чтобы опознать тело. Они нашли паспорт, но все же не уверены. Слева, в полуметре от меня, едет по резиновой ленте транспортера мой верный товарищ по путешествиям – маленький брезентовый рюкзак, который мирно спал на антресолях целых пять лет. Через мгновение поток гамма-лучей заставит его выдать все свои скудные тайны: ее фотографию, пару книг, которые я взял в поездку – «Илиаду» и «Одиссею» – и мобильник – средство связи с тобой, единственным реальным оправданием моей жизни.

Нагнувшись, я развязываю шнурки и выкладываю на черную резину свои ботинки, и они уезжают вслед за рюкзаком. Вместо них на ногах у меня голубые целлофановые бахилы, присборенные мешки, мало соответствующие форме человеческих ступней. Я колеблюсь между двумя видениями: уродливые, распухшие ноги со вздутыми сосудами, сочащиеся сукровицей, – в общем, пораженные ужасной болезнью, которую нужно скрывать, или же ноги смурфов[7], голубых озорников во фригийских колпаках из знаменитого современного мультика. Только у них, кажется, ноги были белые… или нет?… Ох уж эта амнезия взрослых! Клянусь тебе, Эктор, я постараюсь исправиться. Чтобы всегда быть в курсе твоих интересов из области культуры. Чтобы никогда не отгораживаться от твоего мира, даже если ты станешь насмехаться надо мной.


Карима знаком велит мне пройти через рамку металлоискателя, усеянную лампочками. Роковой момент.

Она кусает свои красивые губы. Я предчувствую, что обязательно зазвеню, усилив подозрения Каримы. Угроза, которую я представляю для нее, выражается в одном слове. По спине у меня стекает пот. Ее пальцы крепко стискивают служебный телефон.

Закрыв глаза, я прохожу через рамку и успеваю в какую-то долю секунды измерить – как измеряют, сколько выпито из чашки, – все, с чем расстаюсь: красоту нашей Европы, лицо моего ребенка и черты той Мадонны Липпи[8], которую я увидел две недели назад во дворце возле Люксембургского сада, – она была так похожа на твою мать. Моя последняя выставка. Последний смотр в благосклонных, волшебных лучах цивилизации, которую я покидаю. Не могу сдержать дрожи. Не могу отделаться от образа выпитой чашки кофе, который жидким шаром перекатывается между стенками моего желудка.

Открываю глаза: я уже по другую сторону рамки, она не зазвенела, еще более усилив тревогу в прекрасных глазах Каримы.

Что возбуждает подозрительность? Каким признаком человек выдает себя?

– Минутку, месье! – Карима выставляет ладонь между собой и мной, на манер щита. Она кого-то ищет глазами, не находит и взмахом руки подзывает мужчину, сидящего за контрольным экраном, на котором в вынужденном стриптизе дефилируют чемоданы, рюкзаки и баулы. – Жером, можно тебя? – просит она, нервно заправляя за ухо прядь волос, выкрашенных в красновато-каштановый цвет.

Жером нажатием кнопки останавливает ленту конвейера и подходит к нам. Она что-то шепчет ему. Он оборачивается, сканирует меня взглядом, словно я чемодан, и делает знак еще одному служащему, который и направляется ко мне.

– Расставьте руки, месье.

Под озабоченным взглядом Каримы он ощупывает мои бока, внутреннюю сторону ляжек, щиколотки. На миг задерживает руку у моего сердца, которое колотится все чаще и чаще, затем начинает досмотр сызнова. Наконец он выпрямляется и отрицательно качает головой, глядя на своего сотрудника. Тот снова садится к экрану и приводит в движение конвейер.


Карима колеблется. Поглядывает на свой телефон. Ее напряженные нервы сейчас, наверное, вибрируют, как струны арфы; ее бросает в жар, и поры на коже расширяются так, что я впервые ощущаю ее запах, пряный запах тела. Она прекрасно знает, как нужно себя вести, столкнувшись с подозрительным пассажиром, но не решается запустить эту процедуру. Ох, лучше бы она бросила меня на съедение полицейским собакам или выбила глаза ударами каблука в потайной камере подвалов Руасси![9] Пусть делает что угодно, лишь бы не пропустить меня в этот самолет!

И тогда можно было бы сказать своему сыну: «Я хотел улететь, но не вышло – они мне помешали».


Я сел на одну из металлических, обтянутых искусственной кожей скамеек, какие можно увидеть во всех аэропортах мира. Напротив меня устроился какой-то бородатый тип в колоритном наряде кремового цвета, никогда не выходящем из моды: круглая шапочка, безрукавка на голое тело и шаровары, не доходящие до щиколоток, – такие еще в VII веке носил Пророк[10]. Нужно во всем подражать Пророку! Правда, тот не летал на самолетах, но это уже мелочи.

Я думаю о Бейруте, и воспоминание, проскользнувшее змеей вдоль моего позвоночника, обдает меня неприятным холодком.


– Извините, ради бога…

Это Карима. Она мне улыбается, и ее улыбка благодетельным светом озаряет сумерки моего горя. Улыбка сильнее смеха – она врачует душу.

– Извинить вас… за что?

– Вы так нервничали. Вот я и подумала… – Она колеблется, потом продолжает: – Конечно, мы действуем по инструкции, но, по-моему, с вами я слегка пережала.

Я возражаю:

– Нет-нет, вовсе не пережали. Вы просто выполняли свои обязанности.

Вот теперь она расслабилась. Странное дело: до чего же легко профессиональный жаргон успокаивает людей, когда совесть подсказывает им, что они «пережали». И вдруг – нате вам! – она садится рядом со мной – совсем уж неуместный поступок для сотрудника службы безопасности.

Садится и вздыхает.

– Что-нибудь случилось?

– Мне так хотелось бы задержать хоть одного! – вырывается у нее.

– Кого одного?

– Террориста. Они убили моего отца там, в Алжире. – И она прячет лицо в ладонях.

– Сочувствую вам, – говорю я. И пытаюсь продолжить разговор, внеся в него свой, личный мотив (все равно мы вряд ли еще когда-нибудь встретимся): – Из-за них мой сын тоже чуть не лишился отца.

Она опускает руки:

– Но… отец вашего сына – это же вы?!

– Да, я.

Карима ошарашенно смотрит на меня. И чтобы не доискиваться объяснений, не пережать еще раз или просто больше не думать о смерти, встает и не оборачиваясь уходит, оставив меня одного на псевдокожаной скамье. Бородач провожает ее похотливым взглядом. Я его тут же возненавидел.


Точно так же я ненавидел твою мать, когда она заставляла меня делать то, что я поклялся себе не делать.

Средство от пыли

Я встретился с твоей матерью в полночь – одной теплой июньской ночью. В бакалее четырнадцатого округа Парижа. Сам я жил на другом конце города. Наверное, речь шла о каком-то волшебном эликсире, никак не меньше, если бакалейщик согласился ради него перевернуть вверх дном весь свой магазин. Наверное, и эта девушка была немного волшебницей, если он пошел на это ради нее.

Незнакомка была одета в толстовку, распахнутую на груди, с надписью затейливой кельтской вязью «I LOVE ASTURIAS»[11]. Я тогда еще подумал, что это название рок-группы. Она выглядела лет на пятнадцать моложе меня. Бакалейщик стоял на стремянке. Девушка называла его по имени, и мне очень понравилась эта дружеская фамильярность. Взгляд бакалейщика выражал покорность судьбе, смешанную с симпатией к этой взбалмошной особе, которая вынуждала его, в столь почтенном возрасте, корячиться на стремянке и обшаривать полки, заставленные морожеными пиццами «Италия у вас дома», охлажденными камамберами с золотым леопардом на упаковке, брикетами супов-пюре «Солнечные овощи» и целлофановыми, запотевшими изнутри пакетами со скукоженным салатом-латуком.

– Уверяю тебя, Малик, они должны тут быть, я их недавно видела…

Она произнесла это с испанским акцентом.

– Да их больше не производят, клянусь тебе, Паз!

Паз… Это имя напомнило мне любимые конфетки моего детства – «PEZ»[12]. Я тут же в него влюбился.

– Нет-нет, смотри хорошенько, Али заказал для меня последнюю партию.

Она сказала «партидо» вместо «партия». И звучало это очаровательно.

Внезапно толстяк на лесенке издал торжествующий вопль, воздев кверху металлический баллончик. Она так и впилась в него черными блестящими глазами.

– Их тут четыре, берешь?

– Беру все!

Хозяин выставил на прилавок четыре баллончика. Девушка достала кошелек, вернее, маленькую сумочку из разноцветных бусин. Но бакалейщик затряс головой.

– Тц-ц-ц, не надо, я запишу на твой счет, – сказал он, запустил руку в стеклянную вазу и протянул ей шоколадного медвежонка: – Подарок от фирмы!

– Ты душка! – ответила она, вонзив зубы в сладкую массу. Затем чмокнула его в щеку и, даже не взглянув на меня, скрылась в темноте.

Я успел прочесть красную надпись на драгоценном баллончике: ПЫЛЕОЧИСТИТЕЛЬ.

Это еще больше украсило незнакомку в моих глазах. Интересно, почему она так настойчиво требовала именно эту марку? Что в ней особенного? Мне уже не терпелось разведать причину. Но тут вошел подросток в бейсболке, стоявшей колом на его бритой голове, и в широченной, не по размеру, майке со многозначительным изречением: «Если жизнь – шлюха, я ее кот».

– А эта штука – она с чего удаляет пыль? – спросил я у бакалейщика, протягивая ему бутылку бордо, взятую с полки.

– Не знаю, месье, – ответил он, глядя не на меня, а на свой кассовый аппарат.

«Месье»… Н-да, пройдет немало времени, прежде чем мы с ним начнем величать друг друга по именам. «Кот», торчавший у меня за спиной с банкой зеленого горошка в руке, нетерпеливо приплясывал. Зеленый горошек как-то не очень сочетался с его непотребным жизненным девизом. А лесенка все еще стояла у полки. Меня вдруг осенило.

– Прошу вас, проходите, господин Кот!

Парень взглянул на меня, злобно ощерившись:

– Ты откуда такой шутник взялся?

Я ответил широкой улыбкой, указав подростку на его майку. Радостная энергия ночной покупательницы передалась и мне.

Он только пожал плечами. А я взобрался на стремянку и внимательно обозрел выставленные товары. За одной из коробок стоял одинокий баллончик того самого пылеочистителя. Я схватил его.

Хозяин устремил на меня свирепый взгляд:

– Вы что, собираетесь это взять, месье?

– Да.

Он заколебался. Я знал, что он хочет сказать, и знаком поощрил его.

– Тамолодая женщина, которую вы видели… Он может ей понадобиться…

– Она же купила целых четыре, разве нет?

– Да, но эту марку сняли с производства. А ей нужна только такая.

– Тогда почему же вы ей не продали и этот, пятый?

– Я его не заметил.

– А жаль.

Он отвел глаза. Ему было явно не по себе.

– Давайте так: если вы мне скажете, как ее зовут, я оставлю вам этот баллончик.

– Вы смеетесь надо мной, что ли? – сердито огрызнулся он.

– Тогда сколько я вам за него должен?

Он снова нерешительно помолчал.

– Ладно… ее зовут Паз[13].

– И чем же она занимается, эта Паз?

– Она фотограф.

Ага, теперь понятно: она чистит этой штукой свои объективы.

– Значит, Паз… а фамилия?

Он обжег меня суровым взглядом, выражавшим уже не антипатию, а недвусмысленное предостережение отца, охраняющего свою дочь: «Охота запрещена!» Но я лишь улыбнулся в ответ. За считанные минуты незнакомая девушка вернула мне радость жизни, утраченную, как я считал, много лет назад.

– Ну, так как же фамилия этой Паз? Я хотел бы посмотреть ее работы.

– Десять евро пятьдесят, – бросил он, не глядя на меня.

«Да ты у нас ревнивец, Малик», – подумал я, расплатился и вышел. Со всех сторон мне улыбались городские огни.

Я шел и размышлял о том, что постоянно говорила мне Тузар, моя массажистка. Эта женщина, доставляющая мне столько приятных минут своими манипуляциями, вынесла из горного края Шан[14], где родилась и выросла, немалое количество мудрых истин, которым я порой верил. «Наше тело не ограничивается нашим телом», – говорила она, впиваясь пальцами в мой позвоночник, скрученный современной жизнью в вялый узловатый жгут. По убеждению Тузар и ее предков, за нашей телесной оболочкой скрываются как минимум еще семь дополнительных; их не увидишь человеческим глазом, но они излучают свет, подобный солнечному ореолу. Увеличивая наше тело в пространстве, они определяют, каким будет отношение к нам окружающих, еще до встречи с ними. Ее теория, которую она излагала мне, одновременно прощупывая своими пальцами азиатского Шампольона[15] болезненные иероглифы моего стресса, объясняла и харизму, и любовь с первого взгляда, и тот загадочный феномен, с которым ты сам, Эктор, столкнулся в первый день твоей детсадовской жизни, сказав: «Вон тот белобрысый – злой!» – хотя не успел еще и словом с ним перемолвиться…

Эта шанская премудрость подтверждала инстинктивную природу подобной несовместимости: так, о некоторых людях беспричинно говорят: «Я его не выношу». Что это – отрицательные волны? «Конечно, – соглашалась Тузар. – Иначе почему один человек прямо-таки притягивает к себе агрессию, а другой – никогда?» Лежа на животе голышом, если не считать тряпицы из шелка-сырца, и наслаждаясь немым языком массажа, согревающего мои ромбоидальные мышцы, я возражал ей: громила с накачанными мышцами гораздо меньше рискует стать жертвой агрессии, чем замухрышка. «Это верно, только заметь: в мире есть множество тщедушных людей, на которых никогда не нападают. Потому что от них исходит невидимое сияние. А другие привлекают злодеев, ибо от них пахнет страхом и сразу видно, как легко их одолеть».

Тузар, по ее словам, врачевала людей «без разбору», даже тех, кто уже не излучал никакого света, кто погас, как гаснут звезды. Такие опустошали ее своей пустотой, оставляли без сил после каждого сеанса массажа. Своими манипуляциями она пыталась навести порядок в их энергетических полях. К моим она относилась очень нежно. Я жмурился от блаженства. Ну почему в XXI веке, который восхваляют как вершину цивилизации с ее всемогущим интернетом, не все имеют возможность регулярно подставлять спину таким вот благотворным рукам?! Я мечтал о новой всемирной декларации: «Все люди от рождения свободны и имеют равные права на массаж». Я погружался в дремоту, я грезил. «Наше тело не ограничивается нашим телом». Мне хотелось верить в это поэтическое представление о мире. Иначе как объяснить то неодолимое обаяние, которым твоя мать взяла меня в плен? Притом буквально за несколько секунд.

Просто наши энергетические поля вошли в соприкосновение – и совпали.


Она была фотографом, – значит, в своей редакции я наверняка сумею отыскать ее. И я начал охоту. Охоту на Паз.

Найти Паз

Ты должен знать, Эктор, что я не только был твоим отцом, но имел и другую специальность – работал журналистом.



А еще я писал романы. Правда, в те дни я с ними завязал, ибо роман – это марафон, а я предпочел перейти к спринту.

Такие были времена – они требовали скорости. Все разладилось. Говорили даже, что от культуры больше нет толку, что она обращает нас в музейные экспонаты, отрешает от современности. Говорили, что сама наша эпоха несет смерть книгам. Почему? Мои современники слишком много работали, ни на что другое времени у них не оставалось. И читать они могли лишь где-нибудь на пляже. Но, поскольку денег на то, чтобы валяться на пляжах, у них не хватало, они не читали вовсе.

Или читали самую малость. Однако послушать их, ничто не сравнится с удовольствием от книги, когда они позволяли себе роскошь открыть ее. Они говорили это, как старые наркоманы вспоминают о своих былых «улетах». И кто, как не я, мог бы им напомнить, что они могут позволить себе это удовольствие и сейчас: ведь такие радости – единственное, что нам остается к концу жизни. Великие горести забываются. Но разве можно забыть, как ты впервые увидел мраморный шедевр скульптора и, хотя понимал, что это не ты его создал, все равно твоя душа вспыхнула от восторга перед этим творением рук человеческих? И разве когда-нибудь умрет в тебе воспоминание о прохладной воде, в которую ты решил окунуться знойным летним днем, или о глотке пьянящего вина, которое ты позволяешь себе в минуты крайней усталости, и как оно огнем пробегает по твоим жилам, вновь делая тебя победителем?

Кстати, позволь дать тебе совет, мой маленький четырехлетний Рикки-Тики-Тави: заботься о своем теле! Это твой инструмент. Заставь его вибрировать, дарить тебе самые яркие ощущения. Совершенствуй его, чтобы сделать прекрасным, цветущим, стройным, чтобы оно могло проникать повсюду, выдерживать прикосновение любых других тел, купаться в любых водах. Преврати его в своего надежного союзника. Добейся, чтобы оно излучало сияние. Требуй от него невозможного.


Я чувствовал себя крестоносцем на службе у культуры, хранителем памяти о моем былом мире, только глядящим в будущее.

Штаб-квартирой мне служил кабинет, забитый штабелями книг – подобиями башен, которых больше не строят (веление рецессии) в Дубае. Широкий эркер выходил на длинный жилой дом, стараниями одного фотографа превращенный некогда в произведение искусства. В его многочисленных окнах я наблюдал с наступлением темноты, как живут люди. Я пекся и о них тоже. Я хотел, чтобы на страницах газеты они находили для себя самое лучшее, находили образы, которые вновь пробудят их мозги, иссушенные техническим прогрессом, вернут им человечность. Картины, фильмы, книги, спектакли… Я умел видеть зарождение красоты, которой только предстояло расцвести, чтобы преобразить мир своим сиянием.

У меня под рукой были неоценимые сокровища – книги, чье великолепие, стоило их открыть, ослепляло. Да что там, я испытывал счастье при виде одних только названий: «Бесполезная красота», «Бесы», «Механика женщины», «Шум и ярость», «Химеры», «Моралии», «Алкоголи», «Герой нашего времени», «Книга песка», «Мораважин», «Письмо о слепцах в назидание зрячим», «Желтая любовь», «Тридцатилетняя женщина», «Супружеская любовь»… О эТамагия названий!

А еще я любил изобразительное искусство. Монографии художников, умерших или современных, будоражили меня. Обнаженные боги в шлемах, угрюмые крестьяне с выпирающими гульфиками, чудовища с бычьими головами, кровавые баталии, крутобедрые красавицы, призрачные феерии, грозовые небеса с аллегорическими фигурами, изящные бронзовые статуэтки из Бенина. А еще великое множество поэтических сборников – недаром сказал поэт: «Приветствовали мы кумиров с хоботами; С порфировых столбов взирающих на мир; Резьбы такой – дворцы, такого взлета – камень; Что от одной мечты – банкротом бы – банкир»[16]. И кто посмеет заявить, что литература мертва? Нет, она просто спит. А я бодрствовал, охраняя ее, вот так-то. Она просто «укрылась в подполье», по выражению одного эссеиста, проведшего молодость в пампе вместе с неким любителем гаванских сигар, я втайне восхищался его способностью запускать поверх нашей эпохи словесные шутихи чрезвычайной яркости. «Ностальгия – это пинок в задницу», – сказал он мне во время нашей последней встречи, стоя посреди своей гостиной, между стальными подпорками, державшими потолок, который грозил вот-вот обвалиться.

Да, ностальгия и впрямь была пинком в задницу: она вынуждала нас шевелиться, чтобы не разочаровать Древних, которые, я надеюсь, ликовали в своих эмпиреях, видя, что мы еще верим, будто не все потеряно. И если литература укрылась в подполье, значит, когда-нибудь она оттуда выберется. Подобно первым христианам, которые, пересидев гонения в катакомбах, выбирались наружу и назначали друг другу встречи, рисуя мелом на стенах Рима крошечных рыбок, и в конечном счете вот так, тихой сапой, завоевали весь мир.

Огонь был готов вспыхнуть. Вулканы вот-вот должны были извергнуть лаву.

Но мне нравилась и головокружительная реальность. Я уже говорил тебе, что предпочел спринт. Телевизионный. Я вставал на рассвете, чтобы успеть на макияж перед эфиром. Садился в такси, похожее на огромную черную акулу, и с удовольствием отдавался мягкому скольжению машины по асфальту, слушая музыку. Музыку, уверявшую меня, что я так молод и хочу, чтобы меня обожали[17], музыку, которую я слушал в двадцать лет, которая из эпохи сорокопяток прорвалась в наши дни, наглядно олицетворяя «возврат к былому». И мне было приятно, что эТамузыка меня молодого сопровождает меня старого на пути к телестудии. Да, я любил эти рассветные минуты в павильоне, где меня гримировали, отглаживали мне рубашки, предлагали крепкий кофе, цепляли к вороту микрофон. К тому времени я уже не писал, пожертвовав творчеством ради своей миссии. И, сидя в лучах софитов, я рассказывал о книгах других писателей, о фильмах других режиссеров, о произведениях других творцов.


В моем святилище хранились сотни записей – в том числе история одного парня, которую он изложил в своей песне «Rape my!»[18]. Абсолютный хит номер один, доказательство, что социальный протест, если его правильно подать, можно превратить в ходкий товар, пусть и нематериальный. У меня сохранились все его альбомы, я тебя с ними познакомлю. Если захочешь. Если меня оставят в живых.

Я трепетно охранял мои магические кассеты, этот корм для души, эти ингредиенты моего волшебного зелья.

В мире царил хаос, для прессы настали трудные времена. Информация била ключом, отовсюду и притом бесплатно, а нам приходилось ее продавать. Но я был крестоносцем, как уже тебе говорил. Впрочем, без всяких усилий. Эти вавилонские башни текстов, которые я ежедневно просматривал по диагонали, эти залежи образов, которые сортировал, отбрасывая сомнительные, все это стало для меня наркотиком, вздергивающим нервы, стало моей жизнью.

Я любил свою Фирму. Здесь царила доброжелательная атмосфера, хотя иногда случались и подставы, и сплетни. Среди коллег у меня были друзья, я считал нашу профессию увлекательной. Правда, она требовала тяжкого труда, нужно было знать более или менее все обо всем, никогда не расслабляться и, несмотря на постоянное напряжение, делать свое дело с энтузиазмом. Зато в нем был смысл.


Но вернемся к твоей матери. Которую я пытался разыскать…

Сидя у светящихся экранов, бильд-редакторы отсматривали десятки изображений, стекавшихся из агентств со всего света, выбирали и сохраняли те, что могли пригодиться Фирме. Чтобы показывать их миру, час за часом.

Я спустился к ним, чтобы поговорить с главным. Его звали Антон, и он мне очень нравился. Более того, я чрезвычайно ценил его как профессионала. У Антона был нюх на фотографии, да простится мне эта фигура речи. Конечно, куда важнее зоркий глаз, однако Антон никогда не выбился бы в боссы, обладай он лишь острым зрением. Но этот парень обладал еще и нюхом – безошибочным, поистине звериным обонянием, позволявшим ему выхватывать из потока фотографий настоящее.

Он стоял, склонившись над столом и разглядывая серию портретов известного политического лидера, любителя chili com carne[19].

– Привет, Антон, как жизнь?

Не оборачиваясь, он ответил:

– Да вот разбираюсь в политической фауне…

– Мне нужно разыскать одного фотографа.

– Фамилия?

– Только имя, Антон. Это женщина-фотограф. Зовут Паз.

Вот тут он и обернулся. Антон – большой любитель женщин, правда, чисто теоретически. Отловить на экране коллегу-незнакомку – такая задача сулила ему двойное интеллектуальное удовольствие.

– Как, ты сказал, ее зовут?

– Паз. Пэ-А-Зэ.

– Из какого агентства?

– Понятия не имею.

Он забарабанил по клавиатуре.

– Какую тему она разрабатывает?

– Ничего не знаю, Антон. Знаю лишь, что она покупает баллончики «Средство от пыли».

– Опиши поточнее.

– Что – баллончики?

– Да нет, твою фотографиню.

– Она очищает от пыли.

Он улыбнулся:

– Приятно видеть, что тебя зацепило. Похоже, ты встрепенулся.

– А вот это когда рак на горе свистнет.

– Сезар, оставь в покое прошлое. Его уже нет.

– Ну… смуглая, глаза черные, и в них будто огонь пылает – такой же черный, как ее волосы, – сказал я, пытаясь выразить главное. – Носит толстовку с надписью «I LOVE ASTURIAS», бюстгальтером пренебрегает – расстегнутая молния на толстовке не оставляет в этом сомнений.

– Н-да, ценная информация, ничего не скажешь, – пробормотал он с недовольной миной, явно притворной.

– Найди мне ее!


И я поднялся в свою светелку под стеклянной крышей. Чтобы отослать кое-какие статьи и просмотреть парочку специально отложенных каталогов известных фотографов. Скоро открывалась выставка, и я прикидывал, сгодится ли она как сюжет для глянцевого журнала. Одного звали Питер Хьюго; я встречался с ним в Бамако много лет назад, еще до моей «передряги». К ней я вернусь позже, мой мальчик. И все изложу спокойно, так, чтобы ты правильно меня понял. Понял мои мотивы. И причины той драмы. Питер снимал Нолливуд – нигерийский Голливуд. Фотографии из Лагоса, супержестокой столицы этой страны, захлебнувшейся в нефти, обескровленной коррупцией и убийствами, были сделаны торопливо, тайком, а может, благодаря подкупу и отражали дух земли, на которой вырос этот кино-Гулливер, – черную магию, секс, кровь и нефтедоллары. Я листал страницы, на которых убийцы в ритуальной раскраске сменялись полногрудыми девушками с безумными глазами. А что же снимает Паз? О, ради бога, только не смерть!


И тут в дверь постучали. Да, у меня была дверь – привилегия, которой мне недолго оставалось пользоваться, но которая пока что отгораживала меня от вторжений из open space[20].

Вошел Антон и протянул мне картонную папку.

– Уже?!

Мне даже стало слегка не по себе.

– Похоже, что так.

Я схватил папку.

– Думаю, тебе понравится, – добавил он.

Я развязал тесемки. Пляжи, песок, скалы, шезлонги, люди в купальниках, снятые издалека и как бы сверху. Копошащиеся, словно муравьи. Беззащитные и одновременно трогательные.

Я был в недоумении. Этот жанр, эти тривиальные сценки были слишком далеки от меня. И однако от снимков, пронизанных ярким солнечным светом, исходило какое-то странное очарование. Антон, вероятно, прочел это на моем лице.

– Она работает на пляжах – довольно оригинально, не правда ли?

– Н-да… А почему ты сказал, что мне должно понравиться?

– Ты что, предпочел бы военную тематику? – Но, заметив, как я съежился, поспешил добавить: – Вот видишь…

– Откуда ты узнал, что это ее работы?

– Очень просто: они подписаны – Паз.

– А может, их несколько таких.

– Да, есть и другая.

– Другая Паз? Тогда покажи, что снимает та, другая.

Но он покачал головой:

– Не стоит… Это она.

Он замолчал. Потом смущенно усмехнулся. Я заподозрил что-то неладное.

– На, смотри… Это я оставил на закуску.

В папке лежал еще один конверт потоньше, небесно-голубого цвета.

Затаив дыхание, я открыл его. И даже подпрыгнул от изумления: передо мной во всей красе предстал… зад. Женский зад. Женщина сидела спиной, на краю постели; изящная линия округлых бедер плавно переходила в тонкую талию, в изогнутую спину, а выше прекрасные руки, поднятые над головой, удерживали, словно в ромбовидной раме, густую массу черных волос.

– Где ты это раскопал?

– Студенческая работа. Каталог Школы изобразительных искусств, выпуск 2000 года.

– И какое отношение?…

– Ты хорошо видишь?

– Прекрасно. Хоть сейчас в летчики-истребители.

– Тогда приглядись к левой ягодице, вон там, в самом низу.

– Родинка, что ли?

– Тату.

– Ненавижу девиц с тату.

– Ну так брось это дело, разве что захочешь накатать статейку про ее работы. Потому что вот этот снимок действительно интересен, ты уж поверь мне, я в этом разбираюсь.

– Но я ничего не вижу.

– Я его увеличил. Смотри следующий кадр.

– Ты… увеличил ее ягодицы?

– А кто тут просил: «Найди мне ее»?

– И при чем здесь…

– А при том, что ее татуировка доказывает: это она. Разве не ты говорил мне об Астурии?

– Я даже не знаю, что это такое.

– I LOVE ASTURIAS. И разве не ты рассказывал мне про ее толстовку?

– Да, верно.

– Астурия – это одна из провинций Испании.

– Чего не знаю, того не знаю.

– И в этой испанской провинции пьют сидр.

– Ну, тогда понятно, почему я этого не знал: такого просто не существует[21].

Я внимательно рассмотрел увеличенный кадр – несколько квадратных сантиметров матовой кожи, изящная выпуклость… И на этой коже темно-синяя татуировка – крест. Все четыре его оконечности расширялись по мере удаления от центра-сферы. С обеих горизонтальных перекладин свешивались на искусно вытатуированных цепочках две буквы – альфа и омега.

– Это эмблема Астурии, – продолжал Антон, – крест Ангелов, или, иначе, крест Победы, Cruz de la Victoria.

– Господи, какой жуткий акцент!

– Это крест короля испано-вестготов Пелайо, вдохновителя Реконкисты, то есть освобождения Испании от мавров христианами[22].

Я восхищенно покачал головой:

– А ты и впрямь знаток!

– Я всесторонне изучил этот вопрос. И могу также сообщить тебе, что прежде Пелайо был телохранителем последнего короля вестготов Родериха, разбитого армией Тарика ибн Зияда, военачальника Омейядов, в битве при Гуаделете, что и позволило арабам завоевать Иберийский полуостров…

– Ай да эрудиция!

– Спасибо интернету. Кстати, у Паз через четыре дня открывается выставка.

– Где?

Антон сообщил мне адрес и выскочил за дверь. Но я, не будь дураком, его догнал:

– Антон, фото оставь, пожалуйста!


Вот так, мой мальчик… Тебе не суждено узнать, что я увидел ягодицы твоей матери прежде, чем все остальное. А ведь надо было мне уже тогда понять, что даже начало этой истории было отмечено хаосом.

Искусство Паз

Как описать тебе в нескольких строчках галерею начала XXI века? Обширное белое пространство – white cube, говоря по-английски. Запах шампанского; люди, претендующие на звание законодателей мод, а на самом деле просто лысые старперы; девицы, хохочущие на весь зал, чтобы скрыть бессмысленность своих сплетен о личностях, известных только им одним, и мечтающие о знаменитых художниках, чьими музами они никогда не были и не будут.

Но здесь все оказалось совсем иначе.

Я открыл дверь бывшей портомойни восемнадцатого округа. Кстати, о портомойне: вот тебе и символ – вода против нечистот.

Внутри я не обнаружил ни лысин, прикрытых кокетливыми зачесами, ни старушек, хихикающих по-девчоночьи, – здесь безраздельно царила молодость. Юные красавицы со сверкающими улыбками из-под львиных грив, в диадемах, в белоснежных платьях – и при этом босиком или в байкерских сапогах; парни в мятых майках или в цветных рубашках, застегнутых на все пуговицы, и узких брюках с закатанными штанинами над грубыми солдатскими берцами. Густые шевелюры на макушке, сбритые по бокам и на затылке, очки в черепаховой оправе. В общем, типичная школа изобразительных искусств. И в центре – твоя мать, королева этого бодро гудящего улья. Цветное платье; в волосах, уложенных в высокую затейливую прическу, всего один цветок – кроваво-красная орхидея.

В любой галерее шестого округа, одной из современных бонбоньерок на улице Сены или Мазарини, ко мне незамедлительно кинулись бы с расспросами: как поживает Фирма? Здесь – ничего подобного. Мне было за тридцать, и я был журналистом, а значит, стариком и незваным гостем.

Да и подавали здесь не шампанское, а сложные коктейли с названиями фотокамер. Эти люди искренне веселились – странное явление в наши дни. Может, оно означало, что новое поколение спасет нас от прежнего, того, что предшествовало моему и оставило нам в наследство Францию, половина граждан которой, согласно недавним опросам, живет в страхе нищеты?

Я смотрел на твою мать, такую красивую в окружении всех этих красивых людей. Юность… она согревала мне душу. Я взял коктейль Leika – он оказался с водкой.

Она выставила свои работы длинными сериями, позволявшими глазу долго обозревать кадр за кадром. Средиземноморские пляжи, адриатические бухточки, изобилующие деталями. Вот старушка в очках по моде movie star[23] 50-х годов вяжет носки. Ребенок плавает на надувном круге под бдительным присмотром пышнотелой африканской няньки. Его отец, притворяющийся, будто читает газету, а сам пялящийся на няньку. Спасатель, мирно спящий на своей вышке. Солнечные блики на скалах. Гербы футбольных клубов на махровых полотенцах. Пляжные Венеры, возлежащие спиной кверху на мягких матрасиках, с заботливо спущенными бретельками купальников, чтобы загар не обошел белые полоски кожи. И другие, щедро подставившие обнаженные груди солнцу и жадным взглядам подростков, замученных бурлящими гормонами, о чем свидетельствуют их оттопыренные плавки. В этих фотографиях была настоящая жизнь. Да, моя астурийка обладала острым взглядом. Я глубоко вздохнул, мне было хорошо. Глядя на эту красоту жизни, я и сам чувствовал себя живым.

Я выбрал фотографию с группой утесов, уступами сбегавших к морю, словно каменные трамплины для прыжков в воду, и окруженных пенными гейзерами волн. На плоских каменных верхушках лежали тела. А на переднем плане, спиной к зрителю, стоял маленький мальчик – тонкие ножки, светло-зеленые трусики, гладкая матовая кожа с детским пушком на позвонках (на снимке были видны даже такие подробности). Он держал руку козырьком, прикрывая глаза от солнца. Мне тогда вспомнилось детство. Но теперь, когда я смотрю на этот снимок, то думаю о тебе.


Я подошел к галеристам, их было двое. И сказал, что хочу купить эту фотографию.

Они наклеили красную этикетку на картуш, прямо под названием «Счастье жить в этом мире». Я улыбнулся: слава богу, что не «Эксперимент-I», «Эксперимент-II» и прочие концептуальные обозначения. Паз обернулась и посмотрела на галеристов. Мне показалось, что на ее лице отразились гордость и страх.

Страх лишиться своего взгляда – ибо любая фотография есть взгляд, а теперь им завладеет кто-то чужой. Похоже, она не узнала во мне человека, встреченного в бакалейной лавке. Я попытался привлечь к себе ее внимание, и мне это как будто удалось, но она тут же отвернулась.


Я спросил цену и, вынув деньги, протянул пачку банкнот одному из галеристов. Только не чек – из него можно было узнать мою фамилию. А это я счел слишком легким путем к знакомству. «Завтра пришлю за ней кого-нибудь», – сказал я. И вышел на темную улицу, мечтая о том, чтобы ночную тишину нарушил незнакомый голос: «Господин покупатель, кто же вы? Вам понравились мои пляжи? Тогда вам наверняка придется по душе моя вестготская татуировка…» Увы, ничего такого не произошло. Никто за мной следом не вышел.


Целую неделю меня одолевала грусть.


Эктор, я должен тебе объяснить: когда-нибудь ты тоже влюбишься. Я подумал об этом в день твоего рождения, увидев молодую пару, вошедшую в автобус, – он увозил меня от клиники, где ты только что открыл глаза. Автобус останавливался ровно напротив родильного отделения; колокола звонили в твою честь, мне не хотелось возвращаться домой. Было пять часов утра, заря только собиралась взойти над городом, и я притулился на заднем сиденье большого пустого салона с одним желанием: пусть меня везут и везут – в ритме улиц, огней, дверей, которые то открываются, то закрываются. И вот на следующей остановке в автобус вошли двое влюбленных. Парень и девушка. Она – хорошенькая, с короткой стрижкой, с веснушками вокруг дерзких глаз, – такие нравились мне, когда я приехал в Париж. Он, наоборот, длинноволосый, в потертых замшевых ботинках, с аристократично-небрежной осанкой. Он обнимал ее за плечи, она прильнула головой к его плечу, они смотрели в одну сторону[24]. Свет за окном менялся с каждой минутой, город просыпался. Им было тепло в этом тесном объятии. Я представил себе, как они вернутся в свое гнездышко, как их обнаженные тела будут лежать, прильнув друг к другу, на постели комнатки-мансарды; хорошо бы заснять эту сцену сверху, из чердачного окошка.

И я подумал о тебе. О том, что одно из счастливейших состояний этой жизни – такая влюбленность. Что судьба обязательно подарит ее тебе. По крайней мере, я тебе ее уже подарил.

У меня не выходил из головы ее взгляд, ее цветок в волосах, ее дурацкий крест. Тот самый крест на ягодице, крест Победы, ставший моим распятием. Сволочь он, этот Антон! Зачем было показывать его мне?! Испано-вестготский король навел на меня порчу, внушил желание переселиться в Астурию, в этот уголок Испании, где пьют сидр моей Нормандии. А может, там еще и куриную корриду устраивают?


Для ближайшего выпуска я написал статейку в пятнадцать строчек о ее работах. Заранее знаю, что ты скажешь, – это, мол, использование служебного положения в личных целях. Так вот, напоминаю тебе, что в области искусства любят всегда только в личных целях. Потому как произведения искусства, что в кино, что в графике, много чего переворачивают в душе. Свою статью я озаглавил так: «Женщина. Пляжи».

Мужчины, женщины, дети, которых застали в момент радости. Радости купания в море, самого факта бытия. Радости от ласкового касания ветра, от веселых криков окружающих. Радости быть вместе – в этом месте, где можно беззаботно валяться в песке. Фотограф Паз Агилера-и-Ластрес раскрывает нам суть пляжа, но она не пляжный фотограф, она – «нимфа побережья» Фредерика Лейтона[25], постмодернистская Актэ, перенесенная в эпоху повального отдыха; ее взгляд охватывает горизонт на 360 градусов, фиксируя все ритуальные действа, происходящие на береговом пространстве, вокруг шезлонгов, торговцев сладостями, полотенец, позолоченных солнцем. Вот ребенок, которого другой толкнул под руку, роняет шоколадное эскимо. Рука отца поднимается, чтобы дать тумака, рука матери – чтобы утешить. Вот пара подростков обменивается поцелуем, – им так давно хотелось узнать вкус чужих губ. Вот старик продает воздушные шарики в виде рыбок, блестят нарисованные чешуйки. По его усталой улыбке из-под выцветшей панамы видно, что он думает совсем о другом. Паз Агилера-и-Ластрес – Депардон пляжного отдыха, Уиджи прибрежного быта[26]. Ее пляжи – это одновременно пространства жизни и пространства времени. Времени, нацеленного на вечность, где это человечество в плавках с надеждой ищет на горизонте потерянный рай.

Мне очень хотелось добавить что-нибудь по поводу слишком яркого света ее композиций, пробуждавшего во мне глухое беспокойство, которое я никак не мог себе объяснить.

Антон выбрал в качестве иллюстрации один из ее снимков, где битком набитый пляж соседствовал с заводом. Две полосатые красно-белые трубы возносились в ослепительное небо, точно две ракеты. Картинка оплачиваемого отпуска… но и ее заливал тот же резкий, слепящий свет. Статья была опубликована.


Со дня вернисажа у меня постоянно гудела голова, а желудок отказывался принимать пищу, которую я в него пихал. Мне хотелось войти в эту фотографию, встретиться с ней в этом пейзаже. И пусть она мне объяснит, что творится у нее внутри, пусть обласкает меня взглядом, полным того же сопереживания, какое вкладывала в свои снимки. Я ругал себя за то, что не подошел к ней на вернисаже, подчинившись своим дурацким принципам, доводам своего зрелого возраста, а не социального положения. Ведь это было так просто – попросить кого-нибудь меня представить. Черт подери! Жизнь слишком коротка, чтобы позволить себе подобные колебания, а мне уже вот-вот стукнет сорок.

Я погрузился в черную меланхолию; мне казалось, что жизнь безнадежно разбита, что она разлетается во все стороны гаснущими искрами и что дальше будет еще хуже, если я больше не увижу Паз. Отменив все назначенные встречи, я торчал в интернете, разглядывал ее фото, выискивал посвященные ей статьи – мне хотелось покопаться в ее прошлом, о котором я ничего не знал. Но у нее не было сайта, не было страницы в Фейсбуке. Только сайт галереи выдавал о ней скупые сведения. Которыми я и без него уже располагал. Испанка, двадцать три года, уроженка Астурии, диплом парижской Школы изобразительных искусств, тематика работ – пляжи. Мне так и не удалось найти то фото, где она сидела обнаженной. Конечно, я мог расспросить Антона, но боялся, что он раскопает еще что-нибудь похуже. Нет, пусть она останется для меня девушкой с орхидеей, коллекционирующей баллончики пылеочистителя. В результате своих бессмысленных изысканий я стал большим знатоком Астурии, ее horreos, ее gaita[27], премии Принца Астурийского[28] и футбольного клуба «Спортинг» из портового Хихона. Я затерялся в пейзажах, которые она, несомненно, видела своими глазами. Да что там пейзажи – я терял время, терял самого себя.


Через три дня после выхода статьи я получил письмо.

Первое свидание с Паз

Конверт был маленький и ничем не пах. Поистине, новый век утратил всякое представление о романтике.

Почерк небрежный и мало похожий на женский. Внутри листок с несколькими строчками.

Вы ничего не поняли в моей работе, но ваша статья написана красиво. Если вы и есть тот элегантный господин, который купил мою фотографию, я считаю нужным исправить ваше заблуждение, которое наносит серьезный ущерб моей профессиональной репутации.

Пас

И ниже – номер телефона.

Какая жесткость и какой класс! Я назначил ей встречу в своем любимом отеле «Лютеция»: для некоторых – место печальной памяти, так как во время войны в нем располагалось гестапо, а после войны – служба регистрации бывших узников нацистских концлагерей. Но я ценил его, во-первых, за то, что там смешивали лучший мохито в Париже, а во-вторых, там можно было встретить писателей – ту разновидность человечества, которая, очень надеюсь, не исчезнет, когда ты будешь читать эти строки, Эктор. Иначе наш мир заскучает еще сильнее…

В «Лютеции» у меня были свои друзья и свои привычки. Среди первых, например, тот, кого я прозвал Волком, – один из лучших французских писателей, орфический автор[29], который возвращал женщин из небытия, облекая память о них в мерцающую плоть слов. Хотел бы я обладать этим его талантом. И другой, этого я звал Лисом; он обожал бассейны и суфийские тексты[30], публиковал эссе, романы, стихи и вдобавок потчевал нас отличными ужинами. И тот и другой были моими друзьями, их отличали достоинство и аромат прекрасных мертвых вещей, тех, о которых скорбишь всю жизнь. Тех, что никогда не возвращаются. В этих людях было некое сходство с тропическими кораллами. Цивилизация потратила многие века на их создание, они были синтезом ее усилий, вернее сказать – фотосинтезом, но отличались хрупкостью коралла. При малейшей перемене в современной экономической ситуации, при любом ухудшении финансового климата они погибали. Ибо счастье, которое они дарили читателям своими красками, своей изысканной стилистикой, было малорентабельным.

Но пока еще «Лютеция» служила им домом, и «Лютеция» держалась на плаву. Этот отель вполне соответствовал своей репутации литературного клуба. Красные портьеры, диванчики с обивкой кричаще-яркого, прямо-таки бордельного цвета, люстры арт-деко, бронзовые скульптуры и приветливый персонал – все мне нравилось.

Словом, я чувствовал себя здесь как дома.

Что совершенно необходимо при встрече с такой фурией.


Разумеется, она явилась с опозданием. Твоя мать всегда опаздывает, из чистого принципа. На дворе стоял июль. Она пришла, точнее, пожаловала (пришла – слишком обыденное слово для ее появления) в скромном сине-белом полосатом платьице, напоминавшем о море. Влажные волосы были распущены, на шее поблескивала цепочка из крупных золоченых звеньев. Очень изящная, еще более независимая и матово-смуглая, чем в прошлый раз. Она опустила на пол плетеную сумку, из которой торчало банное полотенце. От него исходил сильный запах хлорки.

Я встал. Она знаком велела мне сесть и уселась сама. Ее угрюмое лицо не сулило ничего хорошего.

– Значит, это ты, – начала она, с ходу обратившись ко мне со своим испанским «ты», таким же свирепым, как миурский бык[31], вырвавшийся из загона (знаю, что это избитое сравнение, но что поделаешь, я впервые имел дело с испанкой).

– Я…

– Ведь это ты купил мою фотографию?

– Да.

– Я не была уверена – там, в темноте, мне не удалось тебя разглядеть…

Она прищурилась, безжалостно кусая губы. Я почувствовал, что сейчас она заговорит и изничтожит меня. Я выпрямился. Еще немного, и я бы распахнул рубашку, чтобы показать ей, куда целиться. У меня бешено билось сердце. А лицо пылало от выпитого рома. И только потолочный вентилятор приносил спасительную прохладу.

– Ладно. Я хотела тебя увидеть, чтобы поблагодарить за добрые намерения. Но в своей статье ты понаписал столько tonterias

Она говорила так же, как в бакалее – отрывисто, словно разрубая слова на части, и, слушая ее, становилось боязно: уж не настанет ли после этого и твой черед. Это последнее слово – tonterias – она произнесла с такой брезгливой гримасой, будто имела в виду что-то в высшей степени отвратное. Какая-то помесь «banderilles» и «tortilla»[32].

– И что же это означает?

Ответ последовал молниеносно:

– Это означает – идиотство.

Меня словно оглушило. Никогда еще я не получал таких оплеух. Какая-то дебютанточка, которую удостоили пятнадцати строк в одном из трех крупнейших французских изданий… Ну и наглость! Я плевать хотел на ее благодарность, но это уж слишком! Мне захотелось встать и уйти, не прощаясь, но я удержался. И вместо этого ответил ей ее же «тыканьем»:

– А ну-ка, придержи язык!

– И не подумаю!

Она повысила голос, и завсегдатаи этого бесшумного мирка удивленно воззрились на нас. Я улыбнулся, чтобы успокоить их. Но Паз не унималась:

– Если ты строчишь статьи в газетах, если ты такой всемогущий, это не причина, чтобы писать всякую чушь о работе других людей!

– А тебе никогда не объясняли, что во Франции принято обращаться на «вы» к незнакомым людям?

– Vale![33]

Махнув рукой, она встала, взяла с пола свою сумку и повесила ее на плечо. Из сумки выпали очки для подводного плавания. С голубыми стеклами. Я поднял их и, протянув ей, сказал:

– Сядь. Это ты хотела меня видеть, значит, сядь и слушай. Я слишком занят, чтобы встречаться с тобой еще раз, ясно?

Она села, поставив сумку на колени. Ее замкнутое, напряженное лицо выражало нескрываемую злость.

– И положи куда-нибудь свой мешок! – приказал я.

Она повиновалась. Я окликнул официанта:

– Жюльен, два мохито! – Затем, повернувшись к ней, заметил: – Тебе не подходит твое имя, Паз.

– Пас.

Что это значит? Пасует она, что ли?

– Прости, не понял?

– Вы неправильно произносите. Мое имя – Пас.

Меня укололо это ее «вы». Звук «с» она произносила чуть шепеляво, на испанский манер, так что между зубами мелькал кончик языка. Словно юркий розовый червячок.

Но тут она улыбнулась, и я растаял. Нам как раз принесли мохито, и я предложил ей чокнуться. Но она покачала головой.

– Ладно, но ты все-таки объясни мне, что я такого неправильного про тебя написал?

Она вздохнула:

– Да все или почти все с точностью до наоборот. Ты выискал удовольствие там, где у меня одно только неудовольствие, сходство – там, где одно сплошное несходство. Вот ты написал «пляж жизни», а я вижу в нем пляж отсутствия жизни.

Я пристально смотрел на Пас. Ее глаза были мрачны, как грозовые облака. Помолчав, она припечатала меня словами:

– В твоей статье есть лишь одно верное выражение: «раскрывает суть». – И отпила мохито. – Вкусно, – сказала она, и ее глаза блеснули от удовольствия.

– Весьма сожалею, – ответил я, чувствуя внезапную меланхолию. А интересно, меланхолию можно назвать чувством? Можно ли сказать: «Я чувствую к тебе меланхолию»?

Но Пас прервала мои раздумья жестким вопросом:

– Ты находишь их счастливыми – людей, которых видишь на моих фото?

– Да, такими они мне и кажутся…

– Тогда больше не о чем говорить.

Она произнесла «не о тшем». Наступило молчание, которое, впрочем, она скоро нарушила:

– Тебе не становится душно, когда ты смотришь на эти фото? На эту людскую массу, заполонившую пространство…

– Нет. Хочу тебе напомнить, что я купил одну из твоих работ.

– Это как раз единственная, от которой не задыхаешься. И где море – живое. Где оно дышит. Где оно рассказывает о себе.

Я был не уверен, что до конца понимаю смысл ее слов. Конечно, сегодня они звучат для меня совсем по-другому. Девушка, чьи глаза неотрывно созерцали берег, неизбежно должна была когда-нибудь с ним расстаться. Отчалить.

– Значит, название «Счастье жить в этом мире» – это ирония?

– Ну слава богу, до тебя дошло. Жаль, что так поздно – твоя статья уже написана.

– Я же сказал, что сожалею.

– Будь я знаменитостью, ты бы опозорился на весь свет.

– Будь ты знаменитостью, я бы не допустил такого промаха, – отбрил я со смехом.

Черные глаза Пас просветлели.

– Это первая статья о моих работах. Она послужит мне визитной карточкой, – сказала она, мешая соломинкой лед в своем бокале.

– Ты мне льстишь, – ответил я. – И потом, так ли уж это плохо – любить род человеческий? Или хотя бы делать вид, будто любишь?

– И вдобавок они после этого распродали все остальные фото…

Я улыбнулся:

– Значит, ты должна быть довольна.

– И все они будут уверены, что купили кусочек человеческого счастья. «Пляж жизни»… – Пас грустно улыбнулась и добавила, пристально глядя на меня: – Но все-таки твоя статья написана красиво.

Я растрогался. Но тут она взглянула на часы и меня охватил страх. Я не хотел ее отпускать.

– Спасибо, но это твой талант меня вдохновил на такую статью. В твоих фотографиях есть душа. Они говорят… Они много чего рассказали мне.

Разумеется, все это было чудовищной банальностью. Я подумал об Антоне, который первым почуял, что в этих пляжах что-то кроется. Он назвал ее снимок «интересным», а в его устах это всегда было высшей похвалой.

Пас сжала губами конец соломинки. Я следил, как жидкость поднимается по тоненькой пластмассовой трубочке. Смесь рома и мяты.

– Теперь я смогу поехать в Испанию, повидаться с родными, – сказала она.

– И когда ты уезжаешь?

– В понедельник.

Я подхватил, наконец-то вернувшись к реальности:

– Вот забавно, и я тоже!

Это звучало глупо. Ну что такого «забавного» в том, что двое людей едут в одну и ту же страну? В лучшем случае обыкновенное совпадение. А если драматизировать ситуацию, то можно сказать «вот странно». Но «забавно»… Какой же я идиот…

– Ты едешь в Хихон?

Она расхохоталась, и это меня уязвило. Несмотря на красоту ее лица. И на прелесть этого смеха, звучного, как ее голос.

– Да, я еду в Смехихон, – ответил я, подражая ее интонации.

Она затрясла головой:

– Незачем, там нет ровно ничего интересного.

– Я должен сделать репортаж.

– Вот как? И о чем же?

Я был застигнут врасплох. И ляпнул первое, что пришло в голову:

– О сидре.

– О сидре? Tonterias! – И она снова рассмеялась. Вслед за чем опять взглянула на часы, – до чего же меня раздражал этот ее жест!

– Ты по какому адресу там будешь жить? Хорошо бы нам…

– Хорошо бы нам – что? – прервала она, отбросив назад прядь черных волос.

В ухе качалась «креолка»[34]. Я покраснел.


Вот так я и очутился в Астурии. На родине твоей матери. А значит, наполовину и твоей, Эктор.

Пас-Asturiana[35]

Вся суть характера твоей матери воплощена в Хихоне. Значит, это и твой город, мой милый Эктор, и я должен тебе о нем рассказать. Только начну вот с чего: никогда не жди, чтобы судьба первой позаботилась о тебе. Она следит за тобой. Она проявит благосклонность, только если убедится, что ты действуешь самостоятельно, и уж тогда станет тебе доброй подругой и помощницей. Но первый шаг ты обязан сделать сам. Даже если он кажется бессмысленным.

Заметь, что это не всегда так. Например, ясно, что переход через Альпы на слонах – абсолютная бессмыслица, и тем не менее Ганнибалу это удалось. Или вроде бы совершенно бессмысленно искать Индию, плывя через Атлантический океан, и все же Колумб это сделал. Ты скажешь: но ведь он не нашел Индию. Да, верно, но зато он нашел индейцев, а это уже немало.

Я хочу тебе объяснить, малыш, что твой первый шаг зависит только от тебя самого. И обычно люди это чувствуют. У греков есть для этого особое слово «kairos» – благоприятный случай. Нечто вроде открывшейся двери, в которую ты должен войти не раздумывая. Я ждал, когда мне откроют такую дверь. И твоя мать стала моим kairos.

Наше свидание завершилось без ритуального обмена телефонами. Я счел, что просить ее об этом слишком банально.


Итак, Хихон, настоящая столица Астурии, этого региона, зажатого между страной басков и Кантабрией. Я пишу «настоящая», потому что есть еще и официальная – Овьедо, родной город супруги каудильо Франко, оплот Средневековья, с кафедральным собором, где хранятся сокровища христианских королей. Овьедо можно уподобить богатому графу-католику. Он может вызвать восхищение. Именно может. Зато Хихон просто вызывает восхищение: он – сын народа, город-анархист, которому плевать на законы, который попирает законы и живет своей жизнью. Для меня Хихон – это твоя мать, он так же волнует, будоражит, бушует, он открыт самому беспокойному из морей – Кантабрийскому, ветреному, горько-соленому, буйному, хоть сейчас на почтовую открытку. Старый город, чьи улицы насквозь пропахли сидром, защищен от моря трехкилометровой стеной разностильных, ветхих фасадов, относящихся к 60-м и 70-м годам прошлого века, что уподобляет его атлантической Копакабане[36]. С серферами, взлетающими на гребни волн, с красивыми блондинками и брюнетками, которые любуются этими героями в кипящей пене, с мальчишками, щлепающими по мелководью. Овьедо вас лениво очаровывает, а Хихон вызывает желание заняться любовью.

Я остановился в четырехзвездном отеле «Принц Астурии». Это титул сына короля Испании. И самая престижная литературная премия страны носит то же имя. Я выбрал номер на верхнем этаже этого длинного, уже несколько устаревшего, «винтажного» здания. Из широких окон была видна как на ладони бухта Сан-Лоренцо с пляжем, пестревшим разноцветными тентами, где сидели за шитьем бабули, болтая на местном диалекте – bable – и бросая время от времени покровительственные взгляды на внуков, которые смело шли на приступ высоченных волн. Хихонский серфер не похож на других, тех, что заигрывают с морем, подставляя ветру выцветшие на солнце шевелюры и кокетничая своими татуировками. Он суров и бесстрашен, он одет в гидрокостюм, так как море здесь ледяное. Астурийцы – потомки кельтов. Их предки – астуры – были непокорным народом, который первым поднялся на борьбу с маврами, изгнав их в VIII веке из Испании. А потомки тех воителей первыми восстали против генерала Франко. Знаменитые астурийские dinamiteros – бойцы-взрывники, запечатленные в 1937 году Робертом Капой, Кимом и Гердой Таро[37], стали дедами нынешних серферов, да и твоей матери тоже. Я смотрел, как дюжина мальчишек, не старше десяти лет, по команде инструктора падала на песок и мгновенно вскакивала, запрыгивая на свои серфы. Сегодня, вспоминая об этом, я думаю, Эктор, что тебе понравится серфинг, когда ты откроешь для себя страну твоей матери. А я стану оберегать тебя взглядом с пляжа. У тебя будет детский гидрокостюм и черные блестящие волосы, как у твоей мамы. И ты полюбишь эту страну, этот край и этот город, которые приводят меня в восторг с тех пор, как я узнал, что она родилась здесь.


В отеле был приятный обычай преподносить каждому новому постояльцу бутылку «риохи», красиво запеленатую в золотистую сеточку с многообещающей надписью «Victoria» на этикетке.

«Наконец-то я в Испании», – подумал я, смакуя первый глоток «риохи». Приключение началось. Я был счастлив. Я хотел увидеть ее снова. И я увижу ее снова.

С чего же начать? День клонился к вечеру. Солнце погружалось в океан, просоленный воздух щекотал мне ноздри. Все было хорошо. Я шел по приморскому бульвару, выложенному плиткой. Тебе доведется произвести этот эксперимент, милый Эктор, когда ты будешь искать девушку в незнакомом городе, не имея никаких ориентиров, но нюхом чуя, что она здесь, ибо она – дочь этого города. Ты это чуешь, но одновременно тебя мучает страх, что ты можешь пройти мимо, даже слегка задеть ее на ходу и – не увидеть. И тогда ты, как я, обратишься в пса, который зализывает свои раны, чтобы умерить боль, и будешь, как я, беззвучно молить духов, чтобы они просветили тебя. Kairos. Kairos – вот что я твердил на ходу.

Мамаши катили коляски с младенцами. Пожилые астурийцы забрасывали в волны удочки с извивающимся песчаным червяком на конце лески. Детишки носились с тающим мороженым в руках, подростки отправляли эсэмэски со своих навороченных смартфонов. Послать эсэмэску – новый универсальный жест. Отличительный признак человеческого существа. Молодежь 1968 года[38], ввергнувшая нас в долги, победила: людям больше нечего друг другу сказать, но они «общаются». Фейсбук забит группами по интересам – «Я люблю чипсы» или «Я не люблю евреев», и большой разницы между ними нет.

Я вздохнул. Мне хотелось воздуха. Я бога молил, чтобы она возникла из летнего тумана, вздымавшегося впереди. Но ее не было. Я дошел до самого знаменитого места для серфинга на побережье, называемого «El Mongol», где гигантские волны разбивались о стену психиатрической лечебницы, выходившую к морю. Интересно, подумал я, неужели грохот воды, раздающийся каждые тридцать секунд, способствует успокоению больных мозгов?

Я остановился, чтобы полюбоваться морем. Бульвар был огорожен красивым, безупречно белым барьером на столбиках, через каждый метр на нем красовался герб города Хихона с изображением короля Пелайо.


На его щите был изображен тот самый крест с подвешенными к нему буквами альфа и омега. Знаменитый крест Ангелов, который Антон продемонстрировал мне на фото, изображавшем Пас со спины. А впрочем, точно ли это была она? И к чему было татуировать этот крест, относившийся к былым религиозным битвам? Я читал, что король Пелайо изгнал неверных после того, как в одном из горных астурийских гротов ему явилась Богоматерь. Может, она была ревностной патриоткой своего края, желавшей иметь дело только с астурийцем? От запаха йода – или «риохи» – у меня кружилась голова.


Я хотел есть и пить. После «риохи» – правду сказать, не вполне астурийской – пора было перейти к сидру, и я зашагал прочь от моря, к центру города, чувствуя, как властный аромат сидра берет верх над йодом.

Любить Пас

Я хотел есть и пить, и я верил в мою звезду. Я расположился в ресторане «La Galana», наполовину каменном, наполовину деревянном здании. Девушка с посверкивающей в ноздре сережкой принялась таскать на мой стол бесчисленные tapas[39], одна аппетитнее другой; в основном морепродукты: Anchoas des Cantabrico; chopa a la sidra con almejas; arroz con pixin; calamares fritos[40]. Впрочем, попадались и сухопутные – jamon iberico cortado a cuchillo cecina de Leon[41]. Вообще-то выражение «национальные блюда» полагается презирать. Но, пока оно существует, мы можем быть уверены, что мир вокруг нас еще сохранил свое многообразие.

Я рассматривал девушку – конечно, не забывая при этом о Пас; рассматривал во все глаза, без намека на похоть, просто желая исцелить душу ее красотой, и начинал убеждаться, что этот народ действительно красив. Потом, оставив море по правую сторону, поднялся к Cimadevilla – вершине города. Мне нравилось это слово – cimadevilla, напоминавшее о том, что город не джунгли, что он подобен гигантскому дереву с мощным стволом, с двойной системой ветвей и корней. В отношении Хихона у меня не было никаких сомнений насчет породы этого дерева – яблоня, конечно яблоня. Аромат ее плодов так победно заполнял ноздри, что кружилась голова.

Я был не в Испании, я был в Астурии. Открыв дверь какой-то sidreria, я вошел. Внутри было полно народу, посетители галдели на весь зал, возя ногами по деревянным опилкам. Ими был засыпан весь пол – видимо, чтобы поглощать запах яблочного спирта. Официант наливал сидр, воздев бутылку над головой горлышком вниз, так что мощная струя низвергалась в подставленный широкий стакан с полутораметровой высоты. Половина сидра проливалась на опилки, вторую, пенящуюся в стакане, клиент тут же заглатывал, и операцию повторяли для следующего клиента. Наливая в тот же стакан. Я спросил официанта, в чем смысл этого фокуса. Он объяснил, что здешний сидр не пенится и это единственный способ обогатить его кислородом. Эта сидровая тавромахия[42]была не лишена своеобразного изящества: я с большим интересом наблюдал, как бутылки переворачиваются в воздухе вверх дном, чтобы выпустить в кружку струю золотистого напитка. И еще я узнал, что такой стакан называется culin – донышко[43].

Я вышел из ресторана слегка охмелевшим. И очутился на маленькой оживленной площади в форме амфитеатра; на ее уступах кучковалась молодежь. Culin переходил из рук в руки. Девушки и парни смеялись, курили, целовались. Я прислонился к стене, сложенной из древних камней. Я был счастлив. Я думал о Фирме, об этом храме информации, куда потоками стекались новости, все более тревожные, если они приходили из Брюсселя и пророчили близкий конец света. И убеждал себя, что, может, Европа и впрямь на последнем издыхании, но все же у нее в запасе еще осталась жизнь со всеми ее сокровищами. Цивилизация.

Я был счастлив. Вернувшись в ресторан, я протиснулся сквозь жизнерадостную толпу девушек с темными, голубыми или зелеными глазами и громкоголосых парней с кольцами в ушах, схватил бутылку сидра, стакан и вышел со своей добычей обратно на площадь. Там я попытался наполнить стакан, но мне это плохо удалось – половина сидра вылилась на землю. Да и бог с ним! Мне все равно было хорошо. Я улыбнулся звездам, сиявшим на черном бархате астурийской ночи, и тут услышал свое имя. Я обернулся и увидел ее.

Она протягивала мне culin.

Она.

Пас.


Представляю, как ты, Эктор, слушаешь меня и говоришь: слишком уж все легко получилось, таких случайностей не бывает. Но при чем здесь случай? Я приехал сюда, в этот город, прекрасно зная, что она здесь. Та к ли уж невероятна была наша встреча?


– А я думала, ты шутил тогда, в отеле, – сказала она, пристально глядя мне в глаза.

Я осушил до дна ее culin. Она пришла сюда с друзьями. С девушками – красивыми, но не такими красивыми, как она сама. И с парнями, которые уставились на меня – одни с любопытством, другие враждебно.

– Ну, как твой репортаж, продвигается?


На самом деле я еще не описал как следует ее беспощадный взгляд, хотя он поразил меня уже при первой нашей встрече. Взгляд, в котором сверкали стальные отблески, словно под ее длинными шелковистыми ресницами скрывалась пара кинжалов.

У тебя точно такие же ресницы, мой Эктор, и я не могу смотреть на них без дрожи.

А еще я не описал ее пухлые сочные губы, ее скулы с крошечными родинками, такими отчетливыми на матовой коже, и круглый вздернутый носик, мягкие очертания которого противоречили острому подбородку. Зато я уже говорил о ее густой гриве, такой черной, что она отсвечивала синевой. Наука утверждает, что черное поглощает свет. А мне плевать, отвечает женщина. Впрочем, тем вечером никакой гривы и в помине не было, вся масса блестящих черных прядей была забрана в тугой пучок, какие носят танцовщицы. И только одна прядь выбилась на волю, лаская шею, наверное, такую же просоленную, как и волосы. Она только что вышла из воды. Всякий раз, как я ее видел, она выходила из воды. Это был знак судьбы.

В широком вырезе ее темно-синего платья виднелись бретельки купальника.


Я вытер с губ пену от сидра.

– Да, похоже, мой репортаж продвигается.

Она усмехнулась, явно не поддавшись на обман, и представила меня как «французского друга». Это мне понравилось: с такой рекомендацией я выглядел единственным в своем роде. Потом она сказала, что рада меня видеть, – не помню, чтобы за последние пять лет меня что-нибудь так обрадовало. Компания собиралась на какой-то концерт, и она спросила, не хочу ли я их сопровождать. Я ответил: «Con mucho gusto»[44], и это ее рассмешило.

Я нес ее пляжную сумку. В «Лютеции» от нее пахло хлоркой. Здесь она благоухала йодом.

В машине, которую на сумасшедшей скорости вел один из ее друзей, я все время ощущал жар ее ног, вплотную притиснутых к моим узким джинсам.

Не стану описывать тебе ее друзей – я с ними почти не говорил. О концерте тоже говорить не буду. Там выступала группа, которую я обожаю и назову, быть может, в самом конце этого романа, не предназначенного для публикации. На самом деле я не думаю, что наше время возможно описать в форме романа. Сейчас от любого повествования требуется краткость: современный мир, постоянно прерываемый получением эсэмэсок или мэйлов, не способен что-либо поведать медленно и связно. Его единственная типичная черта – прерывистость.

Поэтому скажу тебе коротко, Эктор: твоя мать любила танцы и танцевала она великолепно. Гибкая и сильная.

Я держал ее пляжную сумку. Смотрел на нее. И сходил по ней с ума – еще сильнее прежнего.

Она была вся в испарине, когда спросила, уже на выходе из зала: «Куда тебя подвезти?» Я назвал свой отель. И мою душу сковал смертельный холод.


Что делать человеку в два часа ночи, в городе, где он нашел ту, которую искал?

Я опустошил свой мини-бар. Попытался читать Чорана в плеядовском издании[45], прошелся по всем телеканалам, от Animal Planet до порнухи, и, наконец, рухнул на постель, сбитый с ног усталостью и спиртным.

Из глубокого забытья меня вырвал телефонный звонок. Было девять утра. Портье сообщил, что меня ждут внизу.

Она сидела в холле, одетая в желтое платье и сандалии. Если у меня сегодня не назначены встречи и если я не против, она приглашает меня на прогулку, до вечера. Моя статья о ее работах сделала свое дело: она решила позаботиться о том, чтобы я не понаписал глупостей о ее родине. В салоне ее маленькой машины звучали скорбные песнопения моцартовского «Реквиема». Странный выбор для летней прогулки по морскому побережью.


Она села за руль. За окном проплывали пейзажи: с одной стороны плавные очертания зеленых приземистых холмов, с другой – бескрайняя голубая гладь моря.

Она вела машину быстро и ловко, награждая званием «cabron»[46] водителей грузовиков, не позволявших ей обгонять себя. Мы свернули на дорогу, обсаженную соснами, она вдруг дала задний ход, свернула направо и поехала прямо через лес. В конце дороги возвышался какой-то завод с двумя трубами, похожими на фаллосы. Он был заброшен. Надпись масляной краской на фронтоне здания с осыпавшейся плиткой гласила: «Металлургическая фабрика Луарки»[47]. Красно-белый шлагбаум, задранный кверху, уже не загораживал въезд. Машина полавировала между разрушенными корпусами, потом снова углубилась в сосновую рощу. Вскоре земля сменилась песком. Пас проехала еще немного, заглушила мотор, схватила свою пляжную сумку и вышла из машины, хлопнув дверцей. Я догнал ее на вершине дюны.

И при виде открывшегося зрелища у меня перехватило дух.

Пустынный, бескрайний берег жадно облизывали длинные пенные волны.

– Vamos![48] – сказала она. И я побежал за ней.

Под ее ногами поблескивали искорки слюды. Остановившись, она вытащила из сумки два купальных полотенца. Потом расстегнула платье. Я приготовился увидеть знаменитую татуировку. Не тут-то было, – под платьем оказался купальник.

– Ну, ты идешь? – спросила она, обернувшись.

Море открывало ей свои объятия. Мне тоже, но, увы, я не взял с собой плавки. На пляже никого не было, но я все же не решился, для первого раза, изображать сатира.

Тем хуже, пришлось отказаться от купания. А она исчезла в море, преодолев первую линию пенного прибоя. Плавала она потрясающе! Я снял майку и матерчатые кроссовки. Солнце обжигало кожу, воздух был насыщен возбуждающими лесными ароматами древесного сока и папоротников, гумуса и пыльцы. Это было великолепно. Твоя мать плавала. Мы совсем не знали друг друга. У меня была одна из ее фотографий. Вот и все. Прекрасная астурийка. Переполненная энергией. А я следил за ее уверенным кролем, стоя столбом на берегу, как последний дурак. Ах, черт возьми! И тут мне вспомнились слова Оскара Уайльда: «Чтобы стать настоящим средневековым человеком, не нужно иметь тела. Чтобы стать настоящим современным человеком, не нужно иметь душу.

Чтобы стать настоящим греком, нужно быть обнаженным»[49]. Я торопливо скинул с себя оставшуюся одежду и шагнул в кипящую пену, не стесняясь своего напруженного члена. Нырнул в буйные прибрежные волны и, поднапрягшись, выбрался в открытое море. Вода скользила по телу, как ртуть, смывая усталость и похмелье. Эта девушка завладела мной, и все мое существо преобразилось от одного осознания ее власти. Я попытался думать о другом, о чем-нибудь очень уродливом, далеком от эротики, чтобы обрести прежнюю уверенность в себе. Вернувшись на пляж первым, я вытерся и оделся. Она вышла из моря такой, какую ты теперь легко сможешь представить себе: с распущенных волос струилась вода, фигурка, словно обточенная долгим плаванием, выглядела еще более грациозной. Сидя на полотенце, она набрала в руку горсть почти белого песка и, расставив пальцы, дала ему стечь обратно.

– Нравится тебе здесь?

– Да, великолепно.

– Вот тут я и начала делать свою пляжную серию. Этот пляж называется La Xana – на bable означает «колдунья».

– Почему?

– Говорят, жила здесь такая. К пляжу близко подходит лес, в нем-то она и обитала, эта колдунья. А может, фея, кто ее знает… Во всяком случае, люди до сих пор ее боятся. Смотри, здесь ни души – вот это мне и нравится. Именно потому ты и ошибся, когда написал в своей статье о «пляжах жизни». А для меня жизнь – это природа без людей с их тентами, рожками мороженого, пивом и бутербродами. Природа, избавленная от человечества.

– Но ведь кто-то же должен ею любоваться, этой природой.

Она не стала отвечать. Очередная глупая реплика.

– Ну, извини еще раз за статью. Это была моя интерпретация. Журналистика – это всегда интерпретация и ничего другого. Только слегка приукрашенная стилем автора, чтобы замаскировать свое недопонимание сути дела.

Она переменила позу, уперлась подбородком в согнутые колени. Я смотрел на ее крепкие ноги пловчихи.

– Из-за тебя моя жизнь переменится, – вдруг сказала она.

Я предпочел бы услышать «благодаря тебе…».

– Почему ты так думаешь?

– Про меня написали еще несколько статей. Похоже, я пользуюсь успехом.

Я уже знал об этом из интернета. Знакомясь с очередной девушкой, я с удовольствием залезал в сеть и читал все, что о ней там говорилось. Мне нравилось сравнивать эту информацию с тем представлением, которое я сам составлял о ней. После появления моей статьи о Пас информационная машина заработала вовсю, клише «Депардон пляжного отдыха», «Уиджи прибрежного быта» стали ее визитной карточкой.

Она вздохнула и растянулась на песке. Что означал этот вздох – облегчение, недовольство или чисто физическую реакцию тела на прилив эндорфинов?

– Разве это тебя не радует?

– А что меня должно радовать – успех, построенный на недоразумении? Поклонение людей, которые ничего не понимают? Я не люблю рассуждений об искусстве. Не хочу размышлять о том, что такое ванна – место для мытья или произведение искусства. Мне это обрыдло еще в Школе живописи. Я хочу просто фотографировать. Запечатлевать то, что мой собственный взгляд побуждает меня фиксировать.

Остальное – например, что потом станет с моим снимком, купят ли его люди, которым он понравился, или те, кому просто посоветовали его купить, – меня не интересует. Что же касается прессы, критики, то это, извини меня, проблема восприятия, а восприятием других людей я управлять не могу.

Она помолчала, потом продолжила:

– Знаешь, мне совершенно безразлично, что говорят о моих работах. И вообще говорят или молчат. Мои фотографии похожи на мыльные пузыри, они живут недолго. Секунда – и их уже нет…

Мне показалось, что по ее щеке скатилась слеза, но, может, это просто упала с волос капля морской воды. И снова я подумал о своей профессии. Такой же эфемерной. Писать о том, как ты воспринял то или иное произведение, какие чувства оно пробудило в тебе, – есть ли в этом хоть какой-то смысл? Она права: пузыри, мыльные пузыри и ничего больше.

Она перевернулась на спину. Я смотрел, как вздымались и опадали ее груди в зависимости от того, наполнял или покидал воздух ее легкие. Потом она заснула. Мне нечем было заняться, и я подумал: а не поговорить ли с самим собой? Ну что ж, сказано – сделано.


– Как поживаешь, Сезар?

– Прекрасно, Сезар!

– Откуда ты знаешь, что прекрасно?

– Потому что я сижу на прекрасном пляже, возле прекрасной женщины. Правда, я мог бы добавить, что не все так уж прекрасно, потому что она меня слегка пугает. А тебе она тоже кажется столь же красивой, сколь и пугающей?

– Это потому, что у нее такой острый взгляд?

– Да, и это тоже. И еще потому, что я не знаю, нужен ли ей.

– А о себе самом ты что-нибудь знаешь?

– Мне кажется, да.

– И что же именно?

– Я знаю, что мне хочется как можно больше насладиться красотой.

– Считаешь себя эстетом?

– Ненавижу это слово, оно звучит ненатурально, не по-мужски, пошло, тогда как наслаждение красотой – это действие, вид действия.

– И значит, ты у нас человек действия?

– Перестань иронизировать. Тебе ведь известна моя история. Ты знаешь, что я оставил там. И знаешь, что я решил больше не покидать Европу.

– Значит, ты трус?

– Совсем наоборот. Просто есть вещи, которые перестали меня забавлять. Тебе известно, что я люблю Стендаля, но когда он пишет: «Искусство цивилизации состоит в том, чтобы объединять самые тонкие наслаждения с постоянным присутствием опасности», мне кажется, что это слова глупого подростка. Почему опасность так уж необходима?

– Потому что, если хочешь дорожить чем-либо, нужно чувствовать, что ты можешь это потерять…

– Заткнись, перестань говорить пошлости!

– Ты же знаешь, Сезар, иногда мне не хватает действия. Той жизни, которую мы вели прежде, в Азии… Рубины, девушки-наркоманки, каторжники, которых фотографировал твой гид… Восток…

– Ладно, об этом давай позже. А сейчас я сижу здесь, на пляже, как вдовец, который потерял жену тысячу лет назад и который чувствует, что у него есть шанс возродиться к новой жизни.

– А тебе казалось, что ты не живешь?

– Мне казалось, что время проходит мимо меня. Что я заполняю свой ежедневник, как кочегар, подбрасывающий уголь в топку своего свихнувшегося паровоза, а паровоз катит неведомо куда.

– Ты говоришь о Фирме?

– Да, и еще о жизни, которую все мы, мужчины и женщины, ведем в начале этого века. Обрати внимание: с тех пор как я нахожусь здесь, в Астурии, я ни разу не посмотрел на экран своего смартфона. Разве только для поиска информации о Пас в Google. И это мне жутко нравится.

– Google… Какое мерзкое слово. «Эстет» тебе не по вкусу, а это – куда хуже.

– Верно, но Google победил. Целые империи гибнут, погибнет когда-нибудь и Google, но сейчас еще время не пришло.

– И что же ты там нарыл?

– Что у нее все идет прекрасно. Что она стала знаменитой. Что ее фотографии с каждым днем набирают силу. Что ей пришлось сменить галериста. Что она много зарабатывает, и у нее нет денежных затруднений, что я тоже приложил к этому руку, и это меня несказанно радует.

– Да ты просто Нарцисс!..

– Нарциссизм следовало бы сделать обязательным для всех, он помешал бы вам распускаться и быть обузой для окружающих.

– Ну вот, теперь и ты изрекаешь пошлости. Кроме того, эта фраза принадлежит не тебе.

– А кому же?

– Неважно. Ты меня утомил. Иногда ты бываешь таким глупым…

– Да, я глуп, и мне от этого легче живется. Но позволь мне тоже задать тебе вопрос. Чего ты хочешь от этой жизни?

– Любить.

– И ты собираешься любить ее.

– Я уже ее люблю.

– Значит, нас таких двое…


Спустя какое-то время она открыла глаза и несколько секунд молча смотрела на меня. Не улыбаясь. Потом потянулась, распрямив смуглые мускулистые ноги, и спросила: «Ты голоден?» Я кивнул. «Сейчас переоденусь и поедем». Мы были одни, совершенно одни на пляже, и я надеялся, что она без церемоний снимет свой купальник. Но нет. Твоя мать была стыдлива. Она накинула платье и только потом сняла и спрятала в сумку купальные трусики и лифчик.

– Идем! – сказала она.

Мы снова поехали через лес.


И вот мы сидим лицом к лицу за длинным деревянным столом, под деревьями. А на столе перед нами омлет, желтый, как солнце, маринованные перцы в сладком оливковом масле, аппетитный, сочный jamon bellota[50], вкусный хлеб и, конечно, сидр, который Пас наливает мне, стакан за стаканом, из бутылки зеленого стекла, такого же зеленого, как хвоя окружающих нас сосен, что колышется под мерные вздохи волн.

– Как-то странно видеть тебя здесь, – говорит она.

– Почему?

– Мне кажется, я посвящаю тебя в свое детство… Посвящаю в себя…

– Ну и как ты думаешь, посвящение проходит удачно?

Пас улыбается. У нее белоснежные зубы. Вполне могла бы стать «лицом» рекламы яблок. На ее щеках, усеянных крошечными родинками, море оставило белые соляные разводы.

– Это только начало. А сейчас я тебя повезу вглубь.

Пас в глубине

«Я повезу тебя вглубь…» Конечно, сегодня эта фраза облечена для меня грозным, трагическим смыслом. Но в то время я воспринял ее буквально: посвящение в суть. Ключевой момент инициации.


Бездна

Она молча вела машину. И по-прежнему салон оглашали мрачные мотивы моцартовского «Реквиема». Requiem… от этого слова позже произойдет другое – requin, акула. «Requiem есть крупная морская рыба, которая пожирает людей, – писал Фюретьер[51], – и которую окрестили так потому, что человеку, ею укушенному, не остается ничего иного, как спеть реквием по себе…»


Городок, в который мы приехали, назывался Мьерес. Черный, унылый, весь в саже, он притулился у подножия обступивших его гор. «Los Picos de Europa», – сказала мне Пас. Пики Европы[52]. Барочная церковь, дома с деревянными балконами, но без окон. Мы оставили позади предместье и заводы, чьи трубы давно уже не дымили. Лицо Пас было серьезно, взгляд сосредоточен. Она остановила машину перед огромным строением в кольце черных холмов, местами покрытых растительностью. В воздухе витал горький запах угля. Закопченная металлическая башня венчала красное кирпичное здание в форме ротонды, сбоку прилепились административные пристройки. Это была старая шахта, превращенная в музей. Внутри с потолка свисали шахтерские робы, на полу выстроилась целая батарея зубчатых колес, между ними зияли пасти старинных обжиговых печей. Мое внимание привлек старый плакат на стене, с которого на меня смотрела женщина. Я до сих пор вижу в ней образ твоей матери. Глаза той женщины – ее глаза. Рот и нос не похожи, но эти глаза, в которых сверкал вызов, этот беспощадный взгляд… На плакате Испанского союза взрывников, созданного в 1924 году, молодая женщина в зеленом платье, улыбаясь, поджигала с помощью своей сигареты фитиль, ведущий к бруску динамита; на заднем плане брызгами разлетался взрыв в глубине штрека.

Пас всегда была для меня взрывной натурой, живой гранатой. Позже я навел справки: художника, нарисовавшего плакат, звали Хулио Ромеро де Торрес, а моделью ему послужила севильская танцовщица Элиза Муньис по прозвищу La Amarinta.


Пас купила два билета. Я покорно шел за ней. Группа экскурсантов готовилась войти в музей. Пас достала из металлического ящика две шахтерские каски и протянула мне одну. Мы зашагали по штрекам. Температура упала по меньшей мере градусов на десять. Всем экскурсантам было велено включить фонарик на каске. Пас переводила мне то, чего я не понимал. Гид рассказывал о восстании астурийских горняков в октябре 1934 года, с трудом подавленном войсками Франко. Ему пришлось вызвать сюда Иностранный легион и арабские войска из Марокко. Астурийцы решили, что мавры снова завоевали их страну. Борьба велась со страшной жестокостью. «Они были шахтерами, а значит, все подрывные работы были им хорошо знакомы. Этих людей – dinamiteros – почти невозможно было одолеть. Тысячи погибли. Тысячи подверглись пыткам». Гид шагал впереди, посетители за ним. Мы шли последними. Я с почтительной робостью поглядывал на сваи, держащие земляной свод высоко над нашими головами.


«Астурийцы восстали, и через два года восстание повторилось. На этот раз в помощь правительству были вызваны немцы, фашистские самолеты сбрасывали на Хихон зажигательные бомбы, апробированные ими в Гернике»[53].


Почему взрослые непременно хотят передать детям свои воспоминания, свои неизжитые чувства, словно им необходимо сохранить горящим факел мести?! Позже Пас расскажет мне, что в детстве ей читали сказки про Белоснежку, про Золушку и прочие волшебные истории. А во время гражданской войны старший брат ее деда – шахтер, член ПОУМ[54] – скрывался в горах. Через день две его младшие сестры, двоюродные бабки Пас, носили еду брату и его товарищам. В тех местах водились волки, и девочкам чудились в темноте их горящие глаза и хриплое дыхание. Им было по десять лет, тяжелые узлы с едой оттягивали руки. Однажды вечером франкисты обнаружили убежище. Но они понимали, что потеряют много людей, если попробуют взять бунтовщиков живыми. И они подожгли их дом. Двоюродный дед Пас сгорел заживо, вместе со своими соратниками. Прямо на глазах девочек, которые смотрели на это, спрятавшись в лесных зарослях. Наверное, в зареве пожара ужас на их перепуганных лицах отсвечивал желтым сиянием.


Мы шли все дальше. Впереди, метрах в двадцати от нас, слабый свет налобных фонариков указывал, что мы здесь не одни. Стало не так холодно. Из глубины земли тянуло теплом, а воздух, казалось, сделался более разреженным. Группа экскурсантов была уже далеко, хотя я еще мог разглядеть свет. Штрек сворачивал вправо. «Идем», – сказала Пас, взяв меня за руку в темноте. Мы шли еще несколько минут – уж не знаю, как она ориентировалась в этом мраке. Свет впереди исчез. Здесь было жарко. Пас открыла сумку, откуда пахнуло соленым запахом моря, странным в этой духоте. Меня вдруг одолел страх, я задыхался. Она подняла руку и загасила свой фонарик. Потом сделала то же самое с моим. «Зачем?» – спросил я. «Молчи», – тихо ответила она. Воздух – влажный, обволакивающий – становился все горячее. Мне казалось, что мои легкие забиты угольной пылью. Пас потянула меня за руку, усаживая, опустилась на колени рядом со мной. Я почувствовал на губах прикосновение ее горячих губ, а потом кончика языка.


В моих ладонях округлости ее грудей, освобожденных от купальника. Ноги придавлены мягкой тяжестью ее бедер. Мое первое соитие с Пас.

И ощущение – может быть, никогда доселе не изведанное, – что я приплыл в надежную гавань.


Не помню, заснули ли мы потом.

Нас привел в чувство резкий свет. Словно двух бабочек, попавших в свет фар. Она лежала в моих объятиях, я прижимал ее к себе. Она обернулась. Сквозь ее растрепанные волосы мне в глаза ударил слепящий луч. Пас выпрямилась, встала на ноги, и человек отвел в сторону свой фонарь.

– Que haceis aqui?[55] – гневно вопросил мужской голос.

– Hacemos el amor[56], – серьезно ответила она.


Я вышел из шахты с пылающим лицом.

– У тебя назначены какие-нибудь встречи? – спросила она.

Я покачал головой.

– Хочешь остаться со мной?

Вместо ответа я крепко обнял ее.

Она сказала: это потребует времени.

В горах

Cangas de Onis[57]. Название звучало величественно. Пас хотела что-то купить и попросила меня подождать ее. Деревню разделяла бурная речка, через которую был перекинут непомерно большой мост из темного камня. С моста, почти касаясь воды, свисал также явно великоватый трехметровый астурийский крест. Меня восхищал этот символ, эти цепи, державшие альфу и омегу. Начало и конец. Я неотрывно думал о наших объятиях там, в шахте, о ее теле, которое я не видел, но осязал, чувствовал, постигал. Автомобильный гудок вырвал меня из задумчивости. Пора было ехать.


Машину окутывал поднявшийся туман. Мы очутились в самом сердце гор; казалось, плотные тучи стремятся заполнить пропасть, разверзавшуюся справа от нас. Я с трудом различал в салоне темный силуэт – профиль Пас с волевым подбородком. На сей раз она выключила магнитолу.

– Этот туман впечатляет… А ведь сейчас лето в разгаре.

– В детстве у меня была книга – сборник местных легенд. Там рассказывалось про Nuberu – повелителя облаков. Он мог насылать грозу.

– А Xana здесь не живет случайно?

Пас засмеялась:

– Ты хорошо усваиваешь мои уроки.

– Ну, ты же говорила о посвящении.

– Таких колдуний, как Xana, всюду полно, не только на побережье. Но здесь, в горах, есть еще и Cuelebre – крылатый змей, он охраняет сокровища, которых никто никогда не видел. Говорят, он околдовывает женщин и потом живет с ними.

– Женщины всегда были неравнодушны к змеям, – заметил я.

– Здесь это имеет чисто эротический смысл, – ответила она и, помолчав, продолжала: – А еще очень важно не забывать о trasgu – астурийском домовом. Он довольно страшненький и способен на любые каверзы. Обожает прятаться в домах. Когда я теряла игрушку и мне не хотелось ее искать, я шла жаловаться маме, а она говорила, чтобы подразнить меня: «Ты ее никогда не найдешь, наверное, ее забрал trasgu». И я так злилась, что все переворачивала вверх дном и находила-таки потерю.

Я спросил ее о родителях, но она уклонилась от ответа. Обронила лишь: «Это сложно».


Уже стемнело, а мы по-прежнему ехали вверх по серпантину. Мотор натужно ревел. Заметив мое беспокойство, Пас бросила:

– Я доверяю своей машине.

Наконец лучи фар высветили решетку, за которой угадывался дом.

– Подожди, – сказала Пас, выбралась из машины, прошла в ворота и скрылась в темноте.

Спустя минуту она возникла в круге света, очерченного фонарем на стене дома. Залаяла собака. Пас ждала у двери, ей отворила какая-то старуха, и она скрылась в доме. Вокруг стояла непроглядная тьма, я не знал, где нахожусь, да и с кем – тоже, мне только и было известно, что она фотограф и что она помешана на пляжах. Но вот она вышла, села в машину, бросила сумку на заднее сиденье.

– Все хорошо? Потерпи, уже совсем близко.

Она включила мотор, проехала еще немного вверх по дороге и у самой вершины горы свернула на земляную тропу, в конце которой и остановилась. Фары осветили дверь домика. Странную дверь – двустворчатую, какие бывают в хлевах.


Я вошел следом за ней. Она нашарила выключатель, вспыхнул свет. Длинный деревянный стол был почти единственным предметом обстановки этой комнаты. Она выложила на него свою драгоценную ношу. В глубине помещения виднелась ниша, служившая кухней. Деревянная лестница у противоположной стены вела наверх – видимо, на чердак-спальню. Пол был вымощен черной плиткой.

– Ты здесь у меня в гостях. Действительно у меня.

Я увидел камин.

– Ты не замерз? – спросила она.

И, знаешь, этот вопрос – он умилил меня так, как давно уже ничего не умиляло. Я взял ее руку и поднес к губам. Она вздрогнула.


Потом я развел огонь в камине. Ночная температура в европейских горах даже летом близка к полярной. Я смотрел, как пламя лижет потрескивающие поленья, изгибаясь с грацией Саломеи под семью покрывалами[58]. Десятки таких «саломей» озаряли комнату пляшущими отсветами, наполняя ликованием мою душу. Я с боязливым почтением поглядывал на деревянную лестницу, которой предстояло нынче привести меня в рай для живых. Рядом, в кухне, хозяйничала Пас, и оттуда на меня накатывали жаркие волны любви. Ибо тот, кто готовит для вас еду, наверняка желает вам добра. Девушка XXI века, которая – после десятилетий феминизма – не сует в микроволновку полуфабрикаты, а экономно срезает тонкую кожуру с красивых овощей, обнажая их оранжевую, красную или солнечно-желтую плоть, потом режет их остро наточенным ножом и подрумянивает в сковороде на оливковом масле; девушка, готовая плакать от запаха лука, который никогда не сдается без боя; девушка, которая выкладывает – как она сейчас – круглый хлеб на блюдо, ставит на стол тарелку салата из помидоров, таких же пунцовых, как ее щеки во время любви, и ломти окорока pata negra с ореховым привкусом, – эта девушка влюблена.

Точно так же, как влюблен мужчина, который протягивает ей бокал вина, спокойно улыбаясь и не вкладывая в эту улыбку никакого расчета – только всю свою душу.


Я любил Пас. Я и сегодня люблю ее. Что я могу тебе рассказать о случившемся в этом бывшем хлеву, высоко в горах? Что мы тогда сказали друг другу? Не так уж и много. Больше неотрывно смотрели – я на нее, она на меня – почти в полном молчании. И, поскольку она посвятила меня в свое детство, я посвятил ее в свое. Описал ей Этрета, окаменелые аммониты[59], которые я разыскивал там вместе с отцом, коробку с моими сокровищами, где покоилась медаль Святого Христофора, засушенный морской конек и акулий зуб, найденный в меловых скалах Брюневаля. Вспомнил про своего обожаемого деда, который рассказывал мне легенды о корсарах, объяснял, что такое «марсовый», что такое «морской разбойник». Я поцеловал деда в ледяной лоб перед кремацией его тела. А душа его бессмертна, она живет во мне.

Она спросила, довелось ли мне попутешествовать. Я ответил: да. Рассказал о бирманском опиуме и женщине-тигрице, о старике-курильщике, лежавшем на циновке, о длинной черной трубке, которую готовила ему внучка, о звездах, суливших мне счастье в этом небе над Золотой триадой[60], о ночах, проведенных среди икон, под строгим взглядом Христа Вседержителя, под шум волн Эгейского моря у подножия горы Афон, в сТаметрах от монастыря[61]. Рассказал о деревнях Паншира[62] и о Salto Angel[63]– самом высоком водопаде на свете; о крышах Каира, на которых я спал, обливаясь потом; о тайной индийской секте близ Тривандрума, в Керале[64], куда по ошибке привез меня мой друг Жюль и откуда я сбежал с семнадцатилетней девчонкой, когда мне самому было восемнадцать.

Она сказала, что тоже любит путешествия. И тогда я сообщил ей, что покончил со странствиями, решив, что отныне Европа и только она будет моим пристанищем и моей могилой. Ведь тут есть все, о чем только можно мечтать. Она улыбнулась – той Джокондовой улыбкой, по которой никогда, никак нельзя понять, что за ней кроется.


На этом чердаке мне выпали самые волшебные наслаждения в моей мужской жизни. Казалось, тело Пас готово принять и прочувствовать все мыслимые ласки. Оно щедро отдавалось мне, все целиком, без остатка, от кончиков волос до кончиков пальцев ног, и я не знал, почти не знал, что с этим делать. И тогда я обратился в орудие наслаждения. Колдунья Xana – вот кем она была при свете каминного огня, преображавшего ее лицо. Спереди, сзади, сбоку, на спине и на животе… я уже не помню и не хочу вспоминать, как это было. Знаю только одно: я выпивал ее до дна, уста к устам, и проникал в ее жаркую тьму, в ее пылающие тайники, и медлил там, и заглатывал ее, и кусал, и она – она тоже ласкала и терзала, мучила и ублажала мое тело, каждый его квадратный миллиметр. Я был распят ею, исцарапан, избит, натянут как струна, а потом вдруг расслаблялся, точно сломанный паяц, чувствуя, как захлестывает и уносит меня волна наслаждения. Я был ее покорным рабом, я был отдан на милость и растерзание ее любви. Следом за душой заговорило мое тело: я ее любил.


Я открыл глаза. Первое, что мне захотелось сделать, это сдернуть с нее простыню и увидеть наконец крест, вытатуированный на ее коже… но я был один. Натянув джинсы, я сбежал по лестнице. Внизу ее тоже не было. Я отворил дверь, и меня ослепило солнце. Когда мои глаза свыклись с его сверканием, я чуть не упал на колени, так это было прекрасно. «И вдруг сиянье дня усугубилось, как если бы второе солнце нам велением Могущего явилось», – писал Данте о Рае[65]. Неужто этой ночью я умер от наслаждения, а теперь пробудился в стране блаженных теней?!

Каменная крепость возносилась в небосвод, словно брала его приступом. Эта стена напоминала челюсть, отгородившую нас от остального мира. Ее клыки и резцы впивались в голубой окоем, где плавал золотой диск солнца. А передо мной лежал ковер из травы и мха, спускавшийся к гигантскому природному зеркалу. К озеру, в котором повторялись горы и Пас в бикини, готовая нырнуть в воду. «Подожди!» – заорал я и побежал к ней прямо по росе, босиком. Она обернулась:

– Что с тобой?

– Извини, – ответил я, не в силах больше ждать.

Стянув с нее трусики, я высвободил ее ягодицы и – ох, наконец-то! – увидел татуировку. «Сумасшедший!» – воскликнула она, смеясь. Крест Ангелов, альфа и омега. Это был он! Я поцеловал татуировку, сжал руками ее бедра.

– Да, я сумасшедший.

Пас легла рядом со мной. Я стал целовать ее веки, ее запястья. Этот фильм о любви наконец-то можно отмотать к началу, к компьютеру Антона. Спасибо, Антон! Ты был прав, когда сказал, что я должен начать жить заново!

– Нас могут увидеть…

– Ну и пусть, они нам только спасибо скажут.


Я с умилением глядел, как бьется кровь в тонких голубых жилках на ее маленьких ступнях.

– Я люблю тебя, Пас, – прошептал я.

Она ответила:

– Это очень серьезно – то, что ты сказал.

Вскочила на ноги, бросилась в озеро и исчезла под водой.

Я нырнул следом, спеша нагнать эту русалку.

Зажав пальцами нос, я набрал побольше воздуха в легкие и с открытыми глазами ушел в глубину. Солнечные лучи пронзали зеркальную поверхность, лаская донные травы этого горного озера, называвшегося Энол[66]. Энол – твое второе имя, малыш.


Мы провели там много дней, объезжая регион, его горы и побережье – от Бульнеса до Торимбиа, от Гульпиури до Кангас дель Нарсеа[67]. Останавливаясь на привал в амбарах или в стогах сена на только что убранных полях, плавая в реках с зеленой водой и упиваясь сидром в merenderos – ресторанчиках под открытым небом, где люди целыми семьями сидели за длинными столами, отмечая воскресенье.

Мы все пробовали. Мы все делали. Даже хранили молчание в старинных, пустующих до-романских церквях, жемчужинах архитектуры, – Санта-Мария-дель-Наранко или Сан-Сальвадор-де-Мальдедьос, где астурийский король окончил свои дни и был похоронен сыновьями.

Мы разыскивали затерянные пляжи в бухтах с такой фантастической топографией, что казалось, будто их вырубили в скалах великаны. Некоторые из этих пляжей, где мы бродили в отлив босиком, щетинились гранитными остриями, похожими на зубы дракона. Когда в сумерках пена волн смешивалась с туманом, зрелище становилось поистине космическим. Заходя в воду, мы чувствовали, как наших обнаженных тел касаются рыбы. Рыбы, которых она со здоровым аппетитом ела по вечерам в маленьких закусочных, лепившихся по берегам бухт.


Каждое ее движение было полно очарования: то, как она откидывала назад прядь волос, как потягивалась по утрам, выгибая дугой спину, как резко подносила зажигалку к сигарете – напоминая мне женщину с плаката в шахте, словно ей не терпелось взорвать всех, кто угрожал ее свободе.


В конце концов я все же задал ей вопрос о татуировке. Она лежала ничком на песке, в тени утеса, положив голову мне на колени. Начался прилив, и море уже подступило к нам вплотную, облизывая ее обнаженное тело. Я обводил пальцем контуры креста.

– Скажи мне, Пас… эта татуировка… что она означает?

– Вот балда, с чего это ты вдруг? Ты уже целую неделю на нее смотришь.

– Да, я знаю… Это крест Реконкисты.

Повернув голову, она исподлобья взглянула на меня:

– И что?

– Почему ты выбрала именно его?

– А ты бы хотел, чтобы мне изобразили какого-нибудь горбатого длинноносого trasgu? Или дельфина, какими украшают себя сопливые девчонки? Или призыв «Восстань!» готическими буквами? Мой крест выглядит здорово, разве нет?

– Да, но у тебя только одна татуировка – этот крест. Почему? Ты придаешь ему какое-то особое значение?

– Он мне нравится, вот и все, обалдуй… Да что с тобой, у тебя такой серьезный вид.

– А это не связано с политикой? – осторожно спросил я.

– С политикой?

– Ну да… чтобы заявить о своей тяге к независимости… или к фундаментализму…

Она расхохоталась, да так звонко, что мне хватило стыда на целых три следующих дня.

– Значит, если ты видел меня растроганной в церквях, если я ношу крест на попе, я фундамента-листка? Ну и воображение! А может, я из марранов[68]и ношу этот крест, чтобы отличаться от других? Кстати, ты знаешь, кто такие марраны?

Я пристыженно потупился. Она сжалилась надо мной:

– Ладно, если уж хочешь знать, я сделала ее еще в школе. Могу и свести, если тебе угодно.

– Нет, не вздумай!

– А кроме того, мне нравятся кресты, Христы, распятия, Пречистые Девы, которых носят по улицам; нравятся потому, что все эти муки, выставленные напоказ, кажутся непристойными… и вдруг становятся прекрасными. Подумай, как интересно: орудие пытки стало символом религии. Ты со мной согласен?

– Да, конечно, ты права.

– Ну, я тебя успокоила, мой бестолковый gabacho?[69]А теперь займись наконец делом, мне захотелось по-наслаждаться.


По вечерам она любила уединяться в своем horreo – бывшем амбаре, тысячу лет назад поставленном на четыре каменных столба, чтобы помешать грызунам лазить туда. Амбар примыкал к дому. В нем она обустроила себе фотолабораторию. Помещение было невысокое, метра полтора с небольшим, и она работала, сидя в позе Будды, в красном свете, в окружении своих ванночек и целой батареи пузырьков с реактивами, чьи едкие запахи были сродни образам, которые фиксировал фотоаппарат, повинуясь ее цепкому взгляду. На снимках были мы с ней, фрагменты пейзажей. Шрам у меня на плече, нахмуренная бровь, камень, похожий на языческого идола, ребенок, бегающий по песку во время отлива, складка в паху, взметнувшаяся волна…

Я забирался в амбар следом за ней, клал голову ей на плечо.

– Хотелось бы мне жить в таком horreo

– Тебе пришлось бы жить лежа. Не очень-то это удобно.

– Да мы и так почти не встаем, – отвечал я.

– А знаешь, этот амбар построен без единого гвоздя, то есть он полностью разборный. Такой давали девушке в приданое, когда она выходила замуж в другую деревню, и его собирали вновь там, где жил жених.

Да, мне решительно нравился этот уголок. И я высказывал свое потаенное желание:

– А как ты думаешь, он хорошо смотрелся бы на Монмартре?

II

Пляжи

Ковчег

Я жил в приятной, но несколько эксцентричной квартире. В нее попадали через второй этаж (вход в глубине двора) и сразу оказывались на пятом, над океаном листвы. Этот лес в самом сердце Парижа назывался «маки»[70]. В конце XIX века он укрывал в своих зарослях убогие домишки художников, нынче же от него остались считанные островки зелени, один из которых и шелестел под моими окнами. Мне очень нравилось ощущать себя макизаром в центре Парижа, а главное, принимать у себя хорошеньких макизарочек. У каждой из которых было не меньше семидесяти пар обуви – туфли, сапожки, сандалии, балетки и прочее, на каблуках, шпильках и плоской подошве.


Прошло два года. Два года безоблачного счастья. Мы разъезжали по Европе, поскольку я старался держать руку на ее культурном пульсе. Артерии, которые я обследовал, назывались Лондоном, Флоренцией, Мадридом, Берлином, Афинами. В них еще текла кровь, темная и густая. И я говорил себе: «Пока все мы на плаву». От окончательного падения в пропасть нас отделял этот слабый огонек надежды.


Экономически мы уже шли ко дну. Политически очутились на самом дне, угодив в тиски между всемогущей Америкой, преподавшей нам убедительный урок своими выборами прагматичного денди с африканскими корнями, и Россией, с ее имперскими замашками и новым царем, который охотится на медведей с помощью ракетных установок, ездит верхом и заявляет, что врагов нужно «мочить в сортире».

Что же касается стран, стыдливо именуемых «развивающимися», то они не просто вынырнули невесть откуда, но при этом потопили нас самих. Я скрипел зубами, когда думал – а я об этом думал! – что если когда-нибудь у меня будет сын, ему суждено стать элегантным мажордомом в богатой китайской или индийской семье, освоившей искусство «жить по-французски». Впрочем, в этом грядущем, но уже весьма близком мире такая судьба может даже оказаться завидной по сравнению с уделом тех несчастных, которые тысячами побегут с европейского континента в утлых суденышках, эдакими анти-Улиссами, сжигающими свои паспорта – коричневые, красные или бордовые. Они не побоятся средиземноморских штормов, лишь бы достичь берегов Северной Африки, а там и знойной пустыни – в надежде найти свое катарское Эльдорадо. Да, завидная участь, ничего не скажешь… И кто знает, Эктор, может, ты обретешь счастье в объятиях какой-нибудь матроны из Шанхая, которая будет считать тебя не только красивым экзотическим довеском к своей супружеской жизни, но и носителем некоей чужеродной романтики? Или в объятиях хорошо образованной наследницы бомбейского раджи, которая, в целях расширения своей эрудиции, попросит тебя в сезон муссонов, когда бывает прохладнее и легче дышится, почитать ей «Отверженных» Виктора Гюго…

Ибо в плане культуры мы еще подавали слабые признаки жизни. За нами стояло время, долгие века, породившие множество шедевров, которым окружающий мир, казалось, не устает завидовать, – от «Кувшинок» Моне до наших знаменитых круассанов. Поэтому новые хозяева мира – бразильцы, китайцы или казахи – осаждали наши кафе, где посиживали на террасах, лакомились французской выпечкой и разглядывали снующих мимо парижанок, пребывая до поры до времени в полной уверенности – некоторые мифы так долговечны! – что это и есть самые обольстительные, самые сексуально изощренные представительницы женской половины рода человеческого…

Разумеется, долго это не может продолжаться, даже если большинство европейцев рассуждают, как византийцы в XV веке, которые спорили о половой принадлежности ангелов в тот самый момент, когда войска Мехмета II осаждали стены Константинополя. Европа стала одним большим музеем, запасником былых времен, передвижной выставкой, которая все никак не кончалась. И ее пупком был Париж – город без небоскребов. Но мы-то знали, что дни нашей цивилизации сочтены. И я, сидя в стеклянной клетке своей редакции, наблюдал – хладнокровно, точно капитан с мостика, – за надвигавшейся катастрофой.

Мир, который я так любил, доживал последние дни.


В то время меня поразило одно произведение искусства, настолько выразительное, что от него просто в дрожь бросало. И, представь себе, ты его тоже видел, я взял тебя с собой на выставку. Тебе исполнился тогда месяц, от силы два. Его выставили в часовне Школы изобразительных искусств, где когда-то училась твоя мать. Это была инсталляция китайского художника Хуана Юнпина[71]. Ты был слишком мал, чтобы запомнить эту вещь; будь ты постарше, тебе очень понравилось бы то, что издали можно было принять за плюшевые игрушки в натуральную величину. Я же пришел в ужас. Это было монументальное сооружение. Ковчег. Ноев ковчег. Пятнадцать метров в длину, с десятками чучел животных на борту: змея, обвившаяся вокруг носовой мачты; попугаи-неразлучники, дрозды и малиновки в подвешенной к рее клетке; сморщенные мартышки, дразнившие этих птиц. На палубе ждали отплытия другие животные – тигры, слоны, серны, все парами. Но этот ковчег был обречен на гибель. От него несло смертью. Молния расщепила главную мачту, и если приглядеться, то можно было заметить, что большинство зверей словно опалены этим небесным огнем. Перья порыжели, шкуры прохудились, местами обнажив железные каркасы, на которых держались чучела. От жара звери скукожились и застыли в жутковатых позах. Обугленные белые медведи слепо тянули вперед лапы-култышки. Стеклянные шарики-глаза под воздействием огня лопнули и рассыпались на мелкие осколки. Разинув уродливые пасти, воздев к небу обожженные головы – та с гривой, эта с рогами, – они выглядели в полумраке часовни зловещим бестиарием, творением какого-то безумного демиурга. Для воплощения своего замысла художник закупил большую партию чучел у фирмы Дейроль; ее хозяин, знаменитый таксидермист, приводивший в восторг сюрреалистов и многие поколения парижских детей, продал ему свои изделия, обезображенные пожаром. Звериные чучела, избежавшие полного уничтожения, заняли места на палубе ковчега.

Этот китаец, художник Нового Света, избрал для своей выставки Старый – Европу, а посреди Европы – Париж, дабы отправить миру свое послание: «Апокалипсис близится, и спасения от него нет. Так подумайте же, дамы и господа, каким образом вы проживете эти последние мгновения».


Я сделал выбор – остаться в прошлом, никуда не двигаться. Мне было уютно в роскошно убранных залах гигантского музея, называемого европейской жизнью. В этом футляре, где повсюду – на стенах и потолках учреждений, министерств, университетов и в городских садах – можно было увидеть статуи – обнаженные тела мифологических существ, принадлежащих вечности, которые словно защищали нас. Статуи, которые в других частях света были бы преданы проклятию за оскорбление нравственности. Этот мраморный народец, обитающий во всех городах, которые я посещал, наполнял мое сердце радостью и гордостью, воспламенял душу и избавлял ее от страхов куда лучше, нежели живые лица. Застывшие в своей безупречной красоте, эти выходцы из прошлого понимали, как я счастлив, как рад жить в этом мире и как боюсь того, что он, этот мир, стоит на краю гибели.


Лично я хотел провести эти последние мгновения с Пас. Когда она была рядом, мне казалось, что мир не погибнет никогда. Она была жизнерадостна, энергична, строила тысячи новых планов. В те дни ее переполняли творческие идеи. Она сменила галериста. Сменила аппаратуру. Снимала теперь на допотопную камеру, подобие большого аккордеона на треноге, с объективом в конце этой черной гармошки. Словом, так, как фотографы работали прежде. Что это было? Не знаю, я в технике не силен. Помню только, что эта штука была жутко тяжелая и Пас требовался помощник – таскать и устанавливать ее. Ассистент. А то и двое. Ее новый галерист Тарик выставлял работы самых знаменитых мэтров фотографии – Яна Саудека, Питера Берда, Мартина Парра, японского фотохулигана Араки[72]. Запуск Пас на ту же орбиту был неминуем. Ее пляжные микротрагедии пользовались стремительно возрастающим успехом. Сравнимым даже с известностью нашей Фирмы. Сколько раз, присутствуя на тех тусовках, где людям присваивают номера в их профессиональном рейтинге, я убеждался в популярности Пас. В светских салонах, где нас принимали, можно было все чаще видеть ее работы. Конечно, в тамошних библиотеках попадался и какой-нибудь из моих романов, но это было совсем другое дело. Я хочу сказать, не так уж бросалось в глаза. И выглядело не так безжалостно, как то, что фиксировал ее взгляд. Возле Пас я чувствовал себя карликом.


Мне очень нравилась эта роль: она действовала, а я смотрел, увековечивал, был свидетелем ее взлета. Шел в ее фарватере. Впечатление, наводка, спуск.

Почему так случилось, что она потеряла голову? Почему оставила у меня на руках это крошечное существо, которое я обожал, которое, если понадобилось бы, стал кормить собственной кровью, но которому, увы, нужна была также и мать. Смогу ли я довести до конца этот рассказ?!


Пас сопровождала меня во всех моих разъездах. Концерт в Осло, выставка в Лиссабоне, дефиле в Милане, новая экспозиция в амстердамском Rijksmuseum[73]. Она всюду следовала за мной. Но в конечном счете это я следовал за ней, ибо все дороги вели на пляж, на ее драгоценный пляж.


В Сорренто, где сирены по-прежнему были предметом поклонения, она обнаружила в лимонно-желтом цвете шезлонгов, обрамлявших изумрудное море, те переливчатые нюансы, которые так стремилась запечатлеть на фотопленке. В Пуйесе отобразила контраст между ослепительно белой скалой и смуглыми ногами сотен ребятишек, что бегали по песку или бросались в море, как живые гранаты, – это зрелище возродило через ее камеру Италию Пазолини[74], нищую и насмешливую, больную и щедрую на эмоции. Пляж Позитано, где у подножия живописнейшей амальфийской скалы высилась Санта-Мария Ассунта – церковь с фаянсовым куполом[75], она изобразила как роскошный концлагерь с рядами зонтиков, в чьей дорогостоящей тени лежали вповалку, спасаясь от адской жары, тела отдыхающих.

Она покидала отель в первой половине дня, пешком или в арендованном нами автомобильчике. Устанавливала на песке свою «гармошку» и сверхлегкую скамеечку, на которую водружала доску со своим оборудованием. Ей помогал паренек из местных, который вечером уносил с собой деньги в кармане, улыбку Пас и радость от ежедневного созерцания красивой женщины.

Мы встречались за обедом. Обычно я приходил после нее. У меня были всякие мероприятия в городе, затем я работал у себя в отеле, после чего мне требовалось бодрящее купание. Из воды я наблюдал за ней: она стояла на двухметровой платформе, в широченной соломенной шляпе, защищавшей ее от солнца. Иногда она спускалась со своей «башни», скидывала панцирь одежды и входила в море. Ее купальник – если можно так назвать несколько сантиметров тоненькой лайкры – весьма условно прикрывал вызывающую наготу. Парню она платила за охрану ее техники, но он только и делал, что пялился на нее. Вернувшись на берег, она ему улыбалась и ложилась на пляжное полотенце, презрительно игнорируя шезлонги со складными зонтами, без которых Италия не была бы Италией.

По ночам ее тело все еще пылало впитанным за день солнечным жаром.

Отель, с его холодными оштукатуренными стенами и металлической балконной решеткой, примыкал к скале. Наш номер походил на монашескую келью, где я молился – на Пас. Ей часто снились кошмары, она металась во сне, что-то бормотала по-испански, и тогда я бережно обнимал ее, стирал мокрым полотенцем пот с ее горячего лба, убаюкивал. В особенно жаркие ночи мы ложились прямо на плиточный пол, чтобы охладить наши разгоряченные тела. И, стараясь поскорее уснуть, смотрели на звезды, мысленно соединяя их между собой, чтобы они образовывали в черном небе фигуры животных, как это делаешь ты, рисуя карандашом в своих детских книжках.

За завтраком она не любила говорить. Молча поглощала свои тосты, пряча глаза за темными манхэттенскими очками.

Первое слово она произносила в 9.55, когда воды Тирренского, то есть «этрусского», моря принимали в себя ее смуглое, цвета капучино, тело. Двести девяносто ступеней вели к вершине утеса, откуда она бросалась в волны под взглядом призрака знаменитого американского писателя[76], чье орлиное гнездо высилось над нашим отелем. Ела она только меч-рыбу. В крайнем случае, spaghetti alle vongole, которые называла almejas[77].


Когда я вернусь из этого путешествия, Эктор, я буду приходить к тебе в детскую вечерами. И, если ты никак не сможешь заснуть, стану вполголоса перечислять тебе названия итальянских блюд: pappardelle, rigatoni, tortellini, conghilie, casarecce, penne, mezze penne, pennette… Тебя это убаюкает так же безотказно, как мой рассказ о том, как в теплом спальном вагоне транссибирского экспресса ты будешь мчаться сквозь тундру. Тундра… это слово всегда тебя смешило. Вот и эти итальянские слова тоже тебя развлекут своими певучими звуками, прежде чем усыпить.


Что еще нужно для счастья?! Все было прекрасно, все было чудесно. Мы выбирали уютное местечко с красивым видом, чтобы продегустировать цветное содержимое бокала, который был просто бокалом и ничем больше. Если названия всех видов кофе кончаются на «о» (espresso, cappuccino, latte macchiato), то коктейли оканчивались на «i» – bellini, rossini, negroni. Заметь: сплошь имена творческих личностей. Да, даже Негрони и тот был художником – писал Мадонн в пятнадцатом веке. Мы внимательно следили за тем, как струйки вина скользят между пузырьками сельтерской и кружочками лимона; нас восхищали неустойчивое равновесие между горечью и сладостью напитка, изящная форма бокалов, удобная для пальцев, герб отеля на блюдечках, мраморные столешницы, бархат кресел, складки портьер…

Так почему же я не заметил приближения грозы?!

Мне не нравится фраза Моравиа[78]: «Чем вы счастливее, тем меньше думаете о своем счастье». Я считаю ее неверной. Во всяком случае, для себя. О своем счастье я думал каждую минуту, восхваляя богов за то, что они создали эту женщину. И, не будь это запрещено европейскими законами, я ежедневно совершал бы жертвоприношение в благодарность за это счастье.

Теперь я знаю: меня обманула видимость. Мы огибали берега Европы, держась за руки. Пересекали континент в надежных воздушных лайнерах, приземляясь в странах уже знакомых нам, но еще не до конца изученных, стремясь приобщиться к их жизни, к их красоте. Она была моею гаванью, моим оплотом. И я знал, что отныне без нее мне уже не будет счастья.


Был у нас с ней один тайный замысел, который возник в Тоскане, в башне дома-крепости XV века. Это здание, окруженное кипарисами, построенное каким-то банкиром в правление Лоренцо Медичи, превратили в гостиницу. Сплошь цветы, канделябры да кожаные кресла, еще хранившие форму тел давно ушедших людей. Мы пили местное вино, погружаясь в задумчивую серьезность. И однажды принялись обсуждать такой вопрос: что мы любим по-настоящему?

Твоя мать ответила не раздумывая: «Ванну с пеной, вдвоем с любимым человеком, в старинном итальянском доме, при свете ароматизированных свечей». Потайной ход вел из гостиничной библиотеки в так называемые «апартаменты Аффреско». Там мы и нежились в античной мраморной ванне, любуясь расписным потолком, где ангелята дрались за красную ленту, а почти обнаженные нимфы ожидали вечернего возлюбленного.

Сидя в воде, при свечах, мы продолжали размышлять. Называли прекрасные места, соблазнительные запахи, все, что нам некогда нравилось делать, и то, чего мы не сделаем никогда.

И вот эти воспоминания мы намеревались собрать вместе, объединив их в книгу. Пас занялась бы фотографиями, я – текстами. И составили бы список, ибо в наш прагматичный век, когда людям уже некогда читать, а авторам некогда подробно описывать, перечень стал высшей литературной формой.

Да, именно перечень: для твоей матери и для меня настало время перечислить все, что нам предстояло потерять.

«Книга о том, чему суждено исчезнуть» – так мы окрестили свой тайный проект, задуманный как сентиментальное путешествие по Европе.


В раздел «ЖИДКОСТИ» попало вот что:

– Горячая целительная вода, извергаемая из пастей бронзовых зверей в купальне Геллерта (Будапешт).

– Красное вино, почему-то называемое «Carbone 14», которое подают в ресторане «Шассаньет» на камаргских болотах. Там ужинают на террасе, под противомоскитной сеткой. Такое впечатление, что ты – бабочка, угодившая в сачок. Поэтому после ужина возникает идея: насадить на булавку свою спутницу (Арль).

– Прозрачная вода, в которой видны все до одного белые камушки. Зеленая травяная дорожка, ведущая к пляжу Тийоле, сочная ежевика рядом – только руку протяни, и внезапно впереди – голубое веко моря, которое то поднимается, то опускается, мигая ресницами-волнами (Этрета).

– Коктейль «Vesper» с Wurgeengel – Ангелом-губителем (Берлин).

– Брызги воды из фонтана в одном из сквериков Монмартра, где святой Дени держит в руках свою отрубленную голову (Париж).

– Аперитив на закате в Дорсодуро, напротив церкви Джезуати[79] (Венеция).


Здесь я остановлюсь. Мы планировали посвятить большую главу Венеции, но до этого дело не дошло, ибо наша пара начала распадаться. И это было непоправимо.

Короткий экскурс в мир террора

Сейчас, размышляя об этом, я понимаю, что конец начался чуть раньше.

Когда Пас придумывала, чем еще можно пополнить страницы нашей книги. Например, для раздела «ЖИДКОСТИ» она предлагала:

– Мятный чай в кафе «Hafa de Tanger», с видом на ветряки Тарифы (Испания).

– Бутылка кутуку в Бамако, под аккомпанемент альбиноса-музыканта, играющего на балафоне, – перед тем, как пойти танцевать купе-декале, ввезенный с Берега Слоновой Кости (Мали)[80].

– Настойка из гибискуса на каирском базаре Ханэль-Халили (Египет).


Забавно было ее слушать. Но она не унималась.

– Как мне хотелось бы совершать вместе с тобой такие длинные путешествия.

Я отвечал, что больше не хочу ездить по свету.

– Но ведь прежде ты это делал.

– Верно, но это было прежде.

– Кончай! Ты говоришь как старик.

– Знаешь, а я и есть старик, и каждый прошедший день усугубляет эту ситуацию.

Достаточно было заговорить о разнице в возрасте, чтобы она тут же начинала желать меня. Может быть, это наводило ее на мысли о смерти и о том, что спасение – в любви?

Но сразу же после этого, когда наши тела отдыхали в приятной истоме, в теплом мраке амальфианской ночи, обдувавшей нас легким бризом, она снова заводила свою песню:

– Я все-таки повторяю свою просьбу. Представь себе, что мы занимаемся этим в номере какого-нибудь могольского палас-отеля, с видом на Тадж-Махал. Или в старинном арабском доме в Александрии, если ты не предпочтешь Алеппо с запахом его чудесного мыла…[81]

– В Алеппо, если мне не изменяет память, идет война. В Алеппо влюбленные плачут, – отзывался я.

– Ладно, отставим Сирию, ну а как насчет Иордании?


Если она настаивала на своем, как в тот вечер, когда мы вернулись с Монмартра и ужинали кантабрийскими сардинами, я приводил ей статистику, взятую из доклада Брюса Хоффмана, вице-президента RAND Corporation[82], или из статьи Роберта Э. Пейпа «Dying to win. The strategic logic of suicide terrorisme», опубликованной в «American Political Science Rewiew»[83].

В 1980-х годах произошел 31 теракт, осуществленный смертниками. В 1990-х годах их было уже 104, за один только 2003 год – 188. С 2000 по 2004 год в 472 терактах с участием смертников погибли 7000 человек в 22 странах. И вот самый интересный факт: 80 % таких терактов в мире начиная с 1968 года состоялись за десять последних лет, после 11 сентября 2001-го. Разумеется, жертвами становились в первую очередь жители западных стран. И конечно, самыми уязвимыми были туристические центры и транспорт. Мир становился все более опасным именно для путешественников, – что я мог тут поделать?!

Но она стояла на своем. Тщетно я пытался урезонить ее мрачными цифрами, обширной географией мест, где гремели взрывы, оставлявшие десятки, сотни трупов, черным списком погибших, расстрелянных, взятых в заложники людей, взорванных машин…

– Индия, страна шелков и Камасутры? Ладно, слушай: 13 мая 2008 года – 80 убитых и 200 раненых в индуистском храме Джайпура. 26 июля 2008 года – взрывы в Бангалоре и Ахмедабаде, 51 погибший, 171 раненый. 27 сентября 2008 года, на цветочном рынке в Дели, – 2 погибших, 22 раненых. В ноябре 2008 года, с 26 по 29 число, взрывы в Бомбее – 173 убитых, 312 раненых. 13 февраля 2010 года – взрыв бомбы, пронесенной в рюкзаке, – 9 убитых и 57 раненых на террасе German Bakery в Пуне. 28 мая 2010 года – взрыв в Наксалите, Западная Бенгалия, в результате которого сошел с рельсов поезд, – 148 погибших. Ты говорила о Египте? Пожалуйста: 17 ноября 1997 года – перед храмом Хатшепсут в Дейр-эль-Бахари 36 туристов погибли под пулями шести коммандос. На их налобных повязках было написано по-арабски: «До смерти!» 23 июля 2005 года – взрывы в Шарм-эль-Шейхе, 88 жертв.

– Кажется, это было устроено правительством.

– И что это меняет? Погоди-ка, вот тебе Турция, теперь и там опасно. 9 июля 2008 года – стрельба возле американского консульства, 6 погибших. 27 июля 2008 года – 17 погибших и 154 раненых в Стамбуле.

31 октября 2010 года – 32 раненых в результате взрыва, произведенного смертником. А вот твоя любимая Иордания: 9 ноября 2005 года – тройной взрыв, 57 погибших и 300 раненых.

– Но у нас еще есть Латинская Америка.

– Ну да, и там количество убийств превышает число жертв войны. Согласно данным ООН, 45,5 погибших на 1000 жителей в Гватемале. А в Гондурасе и вовсе 60,9…

– Да, но это же дело рук гангстеров. Так что не преувеличивай.

– Ах, вот как?!

И я напомнил ей о недавней гибели двух француженок, Урии и Кассандры, в самой что ни на есть туристической зоне Аргентины. И добавил, что Мексика по-прежнему удерживает рекорд по нападениям на иностранцев.

Пас примолкла. Но я решил довести дело до конца. Чтобы она больше не приставала ко мне с этим. Чтобы поверила в мою правоту.

– Возьмем Азию? Я опускаю подробности трагедии 2012 года в Таиланде, так как это произошло на крайнем юге страны, в районе, куда туристы заглядывают нечасто, но хочу напомнить тебе про Индонезию: взрывы в Paddy’s Bar и Sari Club на Бали – «всего-навсего» 202 погибших и 209 раненых…

Пас прервала меня:

– Сезар, это же было десять лет назад.

Она встала и обняла меня. Мне сразу расхотелось продолжать. Я избавил ее от рассказа об Израиле – чудесная страна, но при условии, что вы запасетесь надежным зонтиком. С января по ноябрь 2012 года из Газы на израильскую территорию попало 2556 ракет, в среднем 6,83 в день. Ответные действия Израиля были на высоте, и в таких условиях мне как-то не хотелось думать о клубном отдыхе в районе Рамаллы. Мне только хотелось, чтобы она поняла: жизнь слишком коротка, чтобы по своей воле укорачивать моменты счастья, они и так слишком редки. И еще я хотел объяснить ей, что уже имел печальный опыт в этом вопросе, что счастье – в нас, а не в других местах.

И что для счастья мне вполне достаточно скитаться вместе с ней по пляжам, по этим песчаным дорогам Европы, от берегов Шотландии или Германии до Франции или Греции; я искренне полагал, что и ей должно хватать того же.


На заре или вечерами, когда свет не годился для съемки, а ее персонажи не попадали в кадр, она складывала свое оборудование и мы оставалась единственными хозяевами берега. Плеск волн, запах водорослей, прозрачность воды, мягкость песка, линия горизонта – вот где была настоящая жизнь. То есть мне казалось, что это и есть настоящая жизнь…

– Любые пляжи, какие ты хочешь, – сказал я Пас.


И тогда она заговорила со мной о Мальдивах.

Медовый месяц

Мы приняли ванну. Накинули махровые халаты. Под растворенными окнами шелестели деревья маки, день медленно клонился к вечеру. Нам было хорошо. Мы собирались на ужин к Тарику.

– Я вот что подумала… Там ведь совсем не опасно. Только природа, ты и я, да еще несколько полуголых бездельников-новобрачных…

Пас хотелось запечатлеть цветовой диалог между желтым, почти белым песком и двумя разными оттенками синего – моря и неба. И вдобавок все оттенки белого – «от кокосового молока до мяса лангуста»…

– Совсем не опасно? Да этим островам грозит затопление!

– Не раньше 2025 года. У нас еще осталось немного времени.

– А последнее цунами, когда погибли три тысячи человек?

– Но ведь оно уже произошло. С точки зрения статистики все в порядке.

– С точки зрения статистики – да, ты права. Но не забудь о плачевном состоянии нынешних авиалайнеров, уж оно-то всем известно… А теперь посмотри-ка, что прислала мне Сесиль.

И я показал ей на своем смартфоне замечательный видеофильм, присланный одной из наших сотрудниц.

Это была съемка эпизода медового месяца. Парочка розовощеких молодоженов в белых одеждах и цветочных гирляндах, преподнесенных персоналом отеля, позировала на фоне лагуны и пальмовой рощи. Хрустальная мечта среднестатистического европейца, полагающего, что одной Европы ему мало; от такого зрелища у любого слюнки потекут. А ведь это была только прелюдия.

Мальдивец в черном парео объяснял по-английски нашим голубкам, что, согласно местному обычаю, его подчиненные должны исполнить песнь с пожеланиями счастья в честь молодых супругов. Которые слушали их, растроганные до слез.

И вот торжественный гимн вознесся к тропическому небу. Распорядитель сменил английский на divehi – местное наречие, напоминающее птичий щебет, а служащие отеля хором подхватили его песнь. Картина была весьма впечатляющая. Проблема состояла лишь в том, что субтитры, появившиеся на экране, жестоко противоречили их сладкозвучной эпиталаме. В переводе это был сплошной кошмар: «Вы – свиньи. И дети, родившиеся от вашего брака, будут свиньями и ублюдками, потому что вы неверные и неверующие». И все это пелось в лицо молодой парочке, которая не понимала ни слова и только радостно улыбалась. А служащие повторяли еще и еще: «Ублюдки… ублюдки!»

Пас прыснула.

– Как тебе не стыдно, Пас, ведь это ужасно!

– Молчи, молчи, дай послушать…

Она была в полном восторге.

Распорядитель подошел к влюбленным, соединил их руки, сжал их в своих ладонях наподобие створок раковины и торжественно провозгласил: «Перед тем как сунуть палец в куриную гузку, удостоверься, что в куриной гузке не застряла пуговица!»

Новобрачная в белоснежном платье слушала это со слезами умиления. Пас зашлась от хохота.

Распорядитель добавил: «Относись к своему директору с почтением!»

– Это еще что такое? – удивилась Пас.

– Он декламирует ей устав гостиничных работников и выдает его за священные брачные формулы.

– Да это просто гениальный фильм!

Церемония продолжалась. Новобрачным предложили посадить на пляже молодую пальму. «Да родится из члена твоего хаос!» – воскликнул распорядитель.

– Потрясающе! – воскликнула Пас.

– Ты находишь это потрясающим?

– «Да родится из твоего члена хаос» – это же вылитый девиз панков.

– Вот как? Ладно, послушай, что он говорит дальше: «Да выползут из члена твоего черви!»

– Н-да, до этого даже панки не додумались, – признала Пас.

Фильм закончился.

– Ну и потеха! Только не говори мне, что это тебя напугало.

– Знаешь, от их проклятий в адрес «неверных» мне как-то не по себе.

– Да они просто дурака валяли. А у твоих туристов такие глупые рожи.

– На их месте могли бы оказаться мы.

– Ну уж нет. Во-первых, я вовсе не стремлюсь за тебя замуж. И потом, они ведь не глотки им перерезали.

– За этим дело не станет.


Ее взгляд помрачнел. Мне открывалась ранее неизвестная черта ее характера – быстрая смена настроений. Она мгновенно переходила из одного эмоционального состояния в другое. В профессиональной сфере это должно было ей помогать, но в повседневной жизни создавало для ее партнера впечатление, будто он участвует в родео. Она резко встала и ушла в кухню. Я услышал, как хлынула вода из крана, хлопнули дверцы шкафа, со стуком упала крышечка от коробки с зеленым чаем. Потом раздался ее голос, в котором звенел металл:

– На самом деле ты трусишь. Ты попросту трус!

Это слово, «трус», донесшееся из кухни, обожгло меня как пощечина. Она обдавала меня презрением, словно ледяной водой. Но я не сдался, а ответил:

– Я не трус, дело совсем в другом.

– А ведь ты объездил весь свет… даже в Афганистане был!

– Вот именно.


Она внесла в комнату поднос, поставила его на стеклянный столик, подошла к дивану и села, подобрав под себя ноги. Села – и прижалась ко мне.

– Очень жаль. Знаешь, мне так хотелось совершить длинное путешествие.

– Да мы только и делаем, что путешествуем.

– Нет, мы скачем с места на место, как блохи. Это не по мне. Ты все повидал, а я ничего.

– Зато ты видишь гораздо лучше меня. Это доказывают твои фотографии.

Я гладил ее волосы. Пьянящий запах древесного сока кружил мне голову, возбуждал желание внедриться в эту женщину, как корни внедряются в почву… но она резко пресекла мои эротические позывы. И снова вскипела:

– Знаешь, я считаю, что ты подтасовываешь факты. Твои доводы абсолютно нелогичны. Ты без конца талдычишь о том, что здесь мы в безопасности. А вспомни-ка, что случилось в Норвегии в июле 2011-го, когда этот белобрысый фундаменталист расстрелял десятки людей. И ведь Норвегия – вот она, совсем рядом. Она даже член ЕЭС – эта самая Норвегия!

– Да, правда.

– А бойня в Лионе, на рождественском базаре?

– Я согласен с тобой, Пас, но если у нас и тут полно психов, то зачем нам ехать за границу, к тамошним?

Наступило долгое молчание. Пас потянулась к столику, чтобы налить чай. Потом взглянула на меня:

– С каких это пор ты стал всего бояться?

Я ничего не хотел ей говорить, это отняло бы слишком много времени. И было бы похоже на воспоминания старого бойца о былых сражениях. Вот тебе, Эктор, я бы все рассказал, но… ладно, там будет видно. Я посмотрел на маленькую бирманскую статуэтку, танцевавшую на снимке Малика Сидибе. И решил несколько изменить тему.

– Знаешь, что говорит Вирильо, наш философ скорости?[84]

– Нет.

– «Всякий раз, как человек что-то изобретает, он изобретает и катастрофу, сопутствующую его творению». То есть если ты строишь самолет на триста пассажиров, у тебя будет триста потенциальных мертвецов. Если возводишь небоскреб, то создаешь возможность его обрушения…

– Да ты отъявленный пессимист.

– Нет, Пас. Просто мир кажется мне все более и более хаотичным, нестабильным, уязвимым. Люди сходят с ума, климат совсем обезумел.

Ее взгляд застыл: она уже отрешилась от меня. Отхлынула, как волна, ушла в глубь себя.


Нет, это был не страх. Просто я слишком хорошо знал, чего не хочу, вот и все. И теперь виню ее за то, что мне приходится сесть в этот самолет. Пункт назначения указан над стойкой. Карима берет микрофон и объявляет начало посадки. Мне страшно потому, что я думаю о тебе, Эктор. Кем ты станешь, когда вырастешь? В какую сторону повернется мир? Надежно ли ты будешь вооружен против зла? Во что превратится культура, к которой я пытаюсь тебя приобщить? А красота? А сам человек? Неужели со всем этим уже покончено?


Мы опоздали на ужин к Тарику, и, представь себе, она посмела заявить, что это из-за того, что мне вздумалось заняться с ней любовью. Она торопливо набросила прямо на голое тело запахивающееся платье с рисунком, напоминавшим малахитовые узоры. Тарик давал этот ужин в честь великого переселения народа, причастного к искусству, в Венецию, на всемирную выставку Illuminazioni. Там он выставлял и две фотографии Пас.

Венеция, памятный альбом Красот Старого Мира… В нашей «Книге о том, чему суждено исчезнуть» Венеция не упоминалась. И не без причины, ибо наша пара – исчезла.

Венеция распахивает двери

Мы ездили туда дважды в год, осенью и весной, чтобы полюбоваться этим союзом воды и камня при двух разных освещениях, при двух температурах. Мы обожали этот город, свернувшийся кольцом, как итальянское фисташковое мороженое, обожали лагуну с ее красками. У нас было там два любимых места – небо, в котором солнце вспыхивает и осыпает золотой пылью фронтоны дворцов, и бутик Missoni на calle[85] Валларессо, где я купил ей это великолепное платье с затейливым узором из ломаных линий сочного синего и изумрудного цвета.


Раз в два года все, кто на нашей планете именовал себя художником, критиком, коллекционером и любителем искусства, встречались в городских садах и в сердце крепости под названием Арсенал (где Венецианская республика некогда строила свои галеры), чтобы восхвалять или поносить новые произведения. Эту международную выставку организовывал комиссар биеннале, менявшийся каждые два года. В нынешнем году там должны были выставить две фотографии твоей матери[86].

И вот нате вам – Пас отказалась туда ехать! А ведь она была почетной участницей, и ей не за что было краснеть перед мэтрами вроде Джеффа Кунса или Такаси Мураками[87]. Цена ее фотографий, конечно, не сравнимая с котировками этих двух tycoons[88] от искусства, тем не менее выглядела довольно внушительной в стратосфере рынка, и добавлявшиеся нули, точно воздушные шарики, из месяца в месяц возносили ее все выше. Я даже увидел ее пляжи на постерах в метро…

– Меня заранее утомляет, – объявила она, – эта мерзкая игра, где все друг друга едят глазами и соревнуются, кто вылакает больше коктейлей и скажет больше гадостей уже после пары «беллини». Ты-то этого не знаешь, потому что не выставляешься. Во всех смыслах этого слова.

– Но там будут Лорис и Адел, – сказал я, назвав двух ее друзей-художников, чтобы переубедить эту упрямицу. – Ты ведь жаловалась, что вам никак не удается встретиться.

– Предпочитаю видеться с ними в других местах. А в Венеции все дуреют – и они, и я – от этой чертовой Игры.

Это было выражение Лориса Крео, одного из самых талантливых французских художников. И одного из ближайших друзей Пас. Он говорил об артистических кругах как рэперы – об индустрии рэпа: «Гейм». То есть Игра, в которой участвуют, чтобы прорваться в первый эшелон. Игра, построенная на стратегии маркетинга, контрактах, трансферах, сенсациях и шоу.

– Это же всего несколько дней. Тебе нужно быть там, чтобы рассказать о своей работе, повидать людей. Ведь туда попали два твоих пляжа, это не пустяк.

– Мне надоели эти пляжи. Я хочу избавиться от бессмыслицы, в которой увязла по твоей милости.

Она имела в виду мою статью. Хорошо, пусть это была бессмыслица, но после нее фотографии Пас получили широкую известность. И потом, статья же вышла два года назад. Пас оказалась очень злопамятной.


Итак, она отказалась ехать в Венецию. За неделю до начала биеннале Тарик все еще пытался ее уломать, и этот прием, устроенный им в роскошной парижской квартире, расположенной над галереей, был его последним шансом. В тот вечер Тарик – высокий, очень представительный, в круглых очках на длинном лице – надел белый галстук, заляпанный цветными пятнами и полосами, которые намалевал кисточкой его пятилетний сын. Нам уже подали десерт. Вино, а за ним и шампанское расшевелили гостей, оживив застольную беседу. Один издатель спросил: «Вы находите, что эта роспись имеет отношение к искусству?» Тарик поднес к губам ложку лимонного мороженого и ответил: «Знаете, что говорил Пикассо? „Я потратил целую жизнь, чтобы научиться писать, как ребенок“». Мне очень нравился Тарик – он не страдал пороками своей касты. Начинал он как мелкий торговец литографиями, ходивший с ними по домам, и охотно вспоминал сей факт, зная, что этим лишь добавляет привлекательности своему имиджу.

Одна из дам, супруга банкира, осмелилась на банальное высказывание: «Кто-нибудь из вас одобряет людей, которые говорят о модном художнике, например о Бюрене или о Твомбли[89]: „Да мой четырехлетний сын лучше нарисует!“? Впрочем, о Бюрене так не скажут, он хотя бы способен провести прямую линию!»

Все рассмеялись, кто искренне, кто нет. Кроме Пас, которая промолчала, продолжая пить бокал за бокалом. Я поглядывал на нее, опасаясь худшего. «Если вы хотите сказать, что в современном искусстве есть большая доля детскости, тогда вы правы, – ответил Тарик. – Джефф Кунс, в частности, всегда на это ссылается. Он утверждает, что давно пытается уловить тот момент нашей жизни, когда никто не мучается сомнениями, никто никого не судит, когда можно просто жить, принимая мир таким, каков он есть, и все вещи – такими, какие они есть. Он даже сформулировал определение искусства, которое я нахожу замечательным: „Искусство – это непрерывная попытка избавиться от страха“».

И вдруг раздались аплодисменты. Медленные, размеренные аплодисменты. Это была Пас.

– Браво, Тарик! – сказала она, хлопая все медленней и медленней, до полной остановки, словно заяц в телерекламе моего детства, прекращавший бить в барабан, как только истощалась его батарейка. Над столом повисла тишина. Тяжелая, почти осязаемая. – Браво, Тарик! – продолжала Пас. – Ты очень красиво высказался. Правда, эти распрекрасные речи о творческих личностях и об искусстве слегка занудны. Все их произносят, и все ошибаются. Оставьте вы нас в покое. От этих речей уже тошнит.

Один из гостей, оптовый торговец экзотическими фруктами, возразил:

– Ну отчего же? Эти речи выявляют замысел художника, помогают лучше его понять… А ведь это так трудно, особенно сейчас, когда авторы больше не дают названий своим произведениям. Обратите внимание: всюду, куда ни глянь, написано «Untitled»[90] Тогда как «Подсолнухи» или «Положение во гроб» – это хотя бы понятно!

Тарик, почуяв приближение бури так же безошибочно, как он предугадал феноменальный бум фотографии в 90-х годах, поправил галстук, одернул пиджак и сказал:

– Художники, знаете ли, не обязательно ищут ясности… Тут Пас, может быть, и права. Художнику нет нужды объясняться – за него говорит его творение… Господа, кто-нибудь хочет кофе, травяной отвар, водку, арманьяк?

Я уж было порадовался, что тема закрыта, но издатель упрямо продолжал:

– А я не согласен. Можно воспринять произведение искусства, не раздумывая, как выпивают первую рюмку хорошего вина, но почему бы затем не вникнуть в историю его создания, чтобы упрочить свою связь с ним и дегустировать уже со знанием дела? Вот, например, ваши работы, мадам…

Но Пас резко оборвала его:

– Я вам не вино, joder![91] И меня не дегустируют! Я не из винограда сделана!

Я прыснул. Но Пас было не до смеха:

– Рассуждения о художнике могут стать опасными для него, поставить его в дурацкое положение, оскорбить его чувства, сделать из него самозванца…

Тарик даже подскочил от удивления: «Что ты имеешь в виду, Пас?» А я, сидевший на другом краю стола, уже не смеялся. Неужели она решила выдать нашу тайну?

Но издателя трудно было запугать. Он продолжал с того места, где она его прервала:

– Возьмем, например, ваши работы, моя дорогая. Мне лично было очень интересно узнать, что это не просто пляжи, но результат вашей ностальгии, ностальгии по тому золотому времени, когда общение с другими людьми приносило счастье; меня это увлекло, помогло понять ваши фотографии, особенно когда я прочел о том, что это человечество в плавках имеет прямое отношение к мифологии оплачиваемых отпусков, к мечте о равенстве и надежде на возможность общего будущего…

Пас съежилась, бокал с искрящимся вином замер у ее губ. Потом она бросила:

– Все верно – с точностью до наоборот.

– Наоборот?

– Да, наоборот! Я ненавижу эти пляжи, где человеческое стадо валяется на лежаках или расхаживает по песку; ненавижу скалы, океан, всю природу! Меня тошнит от одного вида этих жирных телес, от мерзких запахов крема для загара, от криков торговцев липкими сладостями, призывающих набивать животы еще и еще; какая гадость эти пляжи…

Пораженные гости застыли. Плот «Медузы»[92], да и только.

Супруга банкира, купившая много фотографий Пас, опустила голову и шумно сглотнула.

– Пас, может, довольно? – с улыбкой бросил Тарик.

– И вот если бы этот господин, – продолжала Пас, не слушая его и нацелив на меня острие ножа, который она схватила со стола, – если бы он не написал в своей газетенке, что я «восславляю жизнь», то вы, может быть, поняли бы мою цель – запечатлеть это человечество на своих снимках, чтобы оно застыло на них, окаменело навсегда, потому что я хочу, чтобы оно окаменело навсегда, а лучше бы и вовсе исчезло с лица земли, чтобы оно стало дурным воспоминанием, которое можно запихнуть в обувную коробку и спрятать на чердаке…

Я был разъярен – и растоптан. Пас обратила свою последнюю фразу прямо к издателю:

– Надеюсь, мои слова помогут вам углубить свое понимание искусства?

– Ну разумеется, – ответил тот в высшей степени невозмутимо, наслаждаясь пикантностью момента и своей скромной победой над восходящей звездой фотографии, чьи работы были ему не по карману. Решив упрочить эту победу, он обратился ко мне с вопросом: – Так это правда, что вы написали прямо противоположное?

Я ответил – уклончиво и так же невозмутимо:

– Меня ввело в заблуждение название фотографии «Счастье жить в этом мире», в котором я не уловил иронии.

– А все я со своими чертовыми галстуками! – объявил Тарик, чтобы завершить эту тему.

И гости заговорили о другом.


Возвращение домой было ужасным. Я был вне себя. Разъярен и пришиблен.

– Зачем ты устроила это аутодафе? – спросил я ее, когда мы сели в такси. – Захотела выставить меня дураком, тупицей, который ничего не понимает?

– Ах, ну да, мы же так гордимся званием критика!..

Ее тон был вызывающе презрительным. Она даже не удостоила меня взглядом.

– Я вовсе не считаю себя критиком, черт подери! Подумаешь, один раз написал статейку. Я просто выразил свое впечатление от твоей работы.

– Ну так это ложное впечатление, – бросила она, по-прежнему не глядя на меня.

Я чувствовал, как бешено пульсирует кровь в висках. Меня душила ярость, но что я мог поделать? Выскочить из машины? Смешно. Промолчать? Это было бы самое разумное. Но я уже не мог сдерживаться.

– Да за кого ты себя принимаешь, Пас? Что ты о себе возомнила?

Она упорно глядела в правое окошко на мелькавший за стеклом Париж. Лучи фар встречных автомобилей мягко скользили по ее замкнутому лицу, на миг выхватывая его из темноты.

– Ну как же: звезда фотографии – и какой-то жалкий критик… Можно подумать, тебе ничего не перепало от моего «ложного впечатления»!

Знаю, это было подло. Но слово уже вылетело. Пас обернулась, ее губы скривились в презрительной усмешке:

– Это ты о деньгах? Очень благородно с твоей стороны…

Но меня уже понесло, я шел напролом:

– Ага, теперь мы считаем деньги презренным металлом?! А ведь ты называла их залогом независимости. Интересно, сколько же этого «металла» ты отваливаешь на аренду своей новой студии?

Меня жгла обида, и я опускался все ниже и ниже, пока машина отважно взбиралась на крутой холм Монмартра. Mons martyrum, гора Мучеников. Меня дико раздражала эта ее новая студия, куда я пока еще не был приглашен. Пас вышла из такси первой. По иронии судьбы у меня не оказалось при себе наличных, а у таксиста не было аппарата для приема карты. Пришлось мне разыскивать банк.

Когда я вошел в дом, окно гостиной, выходившее в маки, было открыто. Пас курила, слушая песню Далиды[93]. Она сидела ко мне спиной и, услышав мои шаги, обернулась. По ее щеке сползала слеза.

Она была так хороша со своим круглым носиком, с пухлыми дрожащими губами, что я больше не стал доказывать свою правоту. Уподобившись полицейскому, который сдается террористу.

– Прости! – вот и все, что я сказал.

* * *

Тарик из кожи вон лез, убеждая Пас приехать, и добился своего. Неделю спустя мы выходили из самолета в аэропорту Марко Поло. Думаю, она хотела загладить свою вину перед Тариком, который обещал ей никогда больше не заводить речь о «самозванцах». В искусстве это слово подобно взрывчатке.

Я дождусь, когда тебе исполнится пять или шесть лет, чтобы ты узнал все это: мы спускаемся по трапу самолета и садимся в один из мощных катеров, которые мчат своих пассажиров, словно ковер-самолет; там можно стоять на корме, где ветер лагуны будет трепать твои волосы. Потом ты увидишь вереницу колоколен и дворцов, которые выступят из воды, словно кувшинки, и попадешь в иное измерение. Город на воде – такое, в принципе, не должно было существовать. Разве только в сказках, которые я тебе рассказываю на сон грядущий, мой маленький козлик. Ибо в таком случае почему бы не существовать и городу в облаках, как в истории про Джейка и магический боб?


Итак, мы прибыли в Венецию к началу биеннале, когда возбуждение участников и зрителей уже достигло апогея. Выставка современного искусства проходила на стрелке Таможни[94].

Это одно из самых красивых мест в Венеции. Место, где город рассекает воды Большого канала, словно форштевень корабля. Больше чем стрелка – ворота Светлейшей республики, la Serenissime, как называли прежде Венецию. Пять тысяч квадратных метров на треугольнике суши, стратегическом форштевне Дорсодуро.

Именно здесь на протяжении веков корабли, прибывшие с Востока или из стран Европы, выгружали свои драгоценные товары: сирийские шелка и шерсть, александрийские кораллы, персидский перец, карри и шафран – такой красный, что он походил на высушенную и растертую в порошок кровь, предназначенную для вампиров, уходящих в долгое плавание. И именно здесь, на Таможне, эти знаменитые товары оценивались, после чего их перегружали на барки и везли к Большому каналу, в сердце города, где им предстояло услаждать зрение, обоняние и желудки венецианцев, доставляя им все более пикантные удовольствия и впечатления.

Но главное, со стрелки Таможни открывается лучший вид на Венецию; отсюда она выглядит роскошной куртизанкой, распахнувшей полы своего плаща, дабы обнажиться на триста с лишним градусов. Слева – площадь Сан-Марко и Дворец Дожей. Справа – Джудекка и остров Сан-Джорджо.


Мы едва успели переодеться. Нас поселили как раз напротив Таможни, на том островке Джудекки, который словно нехотя уступает первенство своим соседям. Наш номер в отеле, бывшем монастыре, выходил в сад с целым морем роз. Из окна был виден округлый венецианский skyline[95], в сумерках мерцавший золотистыми отсветами. Облачаясь в черный костюм, я размышлял над ответом Казановы госпоже де Помпадур, которая спросила: «Венеция? Вы и вправду живете там, на воде?» – «Мадам, Венеция не на воде, она в небесах». И верно, этот город, построенный на болотах лагуны, в конечном счете парит в поднебесье…


Гости прибывали в гондолах из черного дерева, которые словно требовали тишины, когда замедляли ход, чтобы причалить к набережной: тшшшшшшшшшш…

Здесь уже собралась целая толпа. Безупречно одетые бизнесмены и отставные министры нетерпеливо топтались на старинных плитах, которые русские и кенийские красавицы царапали своими острыми каблучками. Пас не уступала ни одной из них, она была великолепна в своем платье от Missoni, которое выгодно оттеняло ее обнаженные золотистые плечи. Внутри, вдоль стен длинных нефов из розового кирпича, были развешаны картины Польке[96] и стоял фантастический куб из беличьих и лисьих чучел – творение Адела Абдессемеда[97], сплав живой и мертвой природы – натюрморт в буквальном смысле слова. «Образ должен оглушать, но без ненависти, как мясник оглушает быка», – объяснял автор инсталляции норвежской королеве Соне. Мы пересекли темное помещение, где под стеклянными колпаками дремали фосфоресцирующие макеты городов будущего. Я чувствовал себя ребенком в этом вихре творческой фантазии, вдохновения, свободы, дерзко бросавшей вызов маразму окружающего мира.

На втором этаже девять распростертых мраморных фигур Каттелана[98] производили эффект разорвавшейся бомбы. Это было и великолепно, и страшно.

Моя рука подрагивала в руке твоей матери… а она даже глазом не моргнула. Это отсутствие реакции добавляло к моему страху еще и недоумение. И все то же равнодушие на втором этаже, когда мы буквально уткнулись в «Fucking Hell» – кошмарное творение братьев Чэпменов[99].

Инсталляция состояла из девяти прозрачных боксов, которые в плане образовывали свастику. Эти боксы вернее было бы назвать вивариями, заключившими в себе миниатюрный пейзаж, какие обычно бывают в коробках с игрушечными электрическими поездами, – крошечные холмики, рощицы, домики с заборчиками, речки и озерца. Разница лишь в том, что здесь все это лежало в руинах или было покрыто пеплом, как после атомного взрыва. И в этом жутком пейзаже хозяйничала смерть: сотни и сотни пластиковых трехсантиметровых фигурок, скелетов, зомби, в эсэсовских фуражках и мундирах, подвергали чудовищным пыткам свои жертвы. Они распинали, дробили кости, отсекали руки, ноги и головы, выбрасывали из окон. На берегах рек, кативших кровавые волны, в развалинах взорванных домов – всюду творился этот ужас. Свиньи совали свои розовые рыла в развороченные, обезглавленные тела. Стервятники выклевывали глаза повешенным и колесованным. Это была какая-то дикая, чудовищная мешанина из свадеб Иеронима Босха[100], Третьего рейха и электрических игрушек… И чем больше бесчинствовали солдаты, тем меньше они походили на людей: их головы превращались в свиные рыла, в черепа с пустыми глазницами, разделялись на множество голов, уподобляя их гидрам, и они начинали терзать друг друга, обращая свою жестокость против своих же соратников в этой адской пляске смерти. А в последнем боксе, прямо перед горой расчлененных тел, крошечный художник установил свой мольберт. У него было лицо Гитлера.


Чэпмены – оба братца – стояли тут же, улыбаясь при виде гостей, повергнутых в столбняк от ужаса. Круглые лица, бритые головы и пронзительные глаза делали их похожими на парочку хулиганов, готовых хоть сейчас разорить этот хрупкий город на воде. Они прославились тем, что купили за сотню тысяч евро рисунки Гитлера и раскрасили их в радужные цвета, спровоцировав тем самым ожесточенные дебаты между сторонниками трепетного отношения к истории и приверженцами артистической свободы. Гитлер был чудовищем. Так нужно ли уважать его «творчество»? Одной знаменитой коллекционерке, спросившей их – словно речь шла о приготовлении яблочного пирога, – сколько же времени им понадобилось на создание этой инсталляции, братья ответили: «Три года. Зато немецким солдатам понадобилось всего три часа, чтобы уничтожить пятнадцать тысяч русских военнопленных на Восточном фронте». Бывший министр культуры объяснял, что эта инсталляция ведет иронический диалог с картиной Карпаччо «Распятие и умерщвление десяти тысяч на горе Арарат»[101], висящей в нескольких мостах отсюда, в Галерее академии. Да-да, Эктор, именно Карпаччо, как называют твои любимые ломтики говядины, сдобренной оливковым маслом и душистым уксусом; это название они получили, наверное, по аналогии с кроваво-красным цветом картин великого мастера. Я рассказал это твоей матери. В ответ она только вздохнула.

– Что-нибудь не так?

– С меня хватит, – сказала она.

– Понимаю… Это производит угнетающее впечатление…

Пас расхохоталась, да так громко, что братья обернулись к ней, явно обескураженные такой необычной реакцией на их шедевр. Она пошла прочь, разрезая толпу гостей. Я кинулся следом, но опоздал: меня остановили знакомые, которым я смог только криво улыбнуться и пробормотать «встретимся потом», но которые, увы, не были призраками, чтобы пройти сквозь них.

Наконец я выбрался наружу. Передо мной была знаменитая Стрелка, вонзавшаяся в лагуну, неразличимо слитую с небом. А на ее оконечности возвышался маленький мальчик гигантских размеров. Он стоял ко мне спиной. Маленький мальчик примерно двух с половиной метров ростом. Белый и гладкий, с тем особенным изгибом спины, который бывает только у детей. Зачарованный материалом, из которого была сделана эта статуя без пьедестала (ее ноги стояли прямо на каменных плитах набережной), ее гладкой фактурой, благодаря которой она блестела на солнце, я подошел ближе. Ребенок размахивал лягушкой, словно только что выхватил ее из воды лагуны. Чудовищно большой лягушкой с пупырчатой кожей – полной противоположностью гладкому телу мальчика. И эту лягушку или, скорее, жабу он хвастливо показывал городу: его полузакрытые глаза выражали жестокую гордость детишек, сознающих свою власть над беззащитным существом. У него был чуть выпуклый животик. Красивый мальчик, обезоруживающе красивый. Трудно было отвести глаза от его решительного лица, которое излучало победительную волю существа, только-только начавшего открывать для себя мир с его бескрайними возможностями.

Вокруг толпилось множество посетителей. Статуя называлась «Boy With Frog», «Мальчик с лягушкой», и была подписана неким Чарлзом Рэем[102]. За стеной черных костюмов и роскошных платьев, уподоблявших женщин прекрасным экзотическим птицам рядом с их мужьями-пингвинами (и со мной в том числе), я заметил Пас. Она сидела на самом краю стрелки, поставив рядом туфли и окунув босые ноги в воду. Я тихонько подошел, присел на корточки, положил ей руку на плечо:

– Ну, что случилось?

Она ответила, даже не взглянув на меня:

– Пошли отсюда.

– Да мы только что приехали!

– Ну и оставайся, если хочешь.

Она упорно смотрела на горизонт, на яхты, стоявшие в лагуне поодаль от Таможни. Известный олигарх Абрамович как раз высаживался со своей «Riva» цвета кофе с молоком. Он был в коричневой «сахаре»[103] – совсем как Джеймс Бонд; его сопровождали пять дам, в том числе и жена, в туалетах haute couture.

– Ну, что с тобой?

– Да все то же, – грустно ответила Пас.

– Все то же?

– То же, что тогда у Тарика. Меня уже тошнит от этих рассуждений об искусстве. И от этой жестокости в витринах, которую все они созерцают с разинутыми ртами, с восторженными ахами и охами…

– И ты причисляешь меня к ним?

– Ты так думаешь?


Шведский стол устроили перед церковью Санта-Мария-делла-Салюте. Пас направилась туда. Три дамы в костюмчиках от Chanel тут же бросились к ней: «Мы видели ваши пляжи. Слава богу, хоть вы прославляете жизнь!» Пас бросила на меня самый мрачный из своих взглядов. Я уже собрался увести ее отсюда, как вдруг из толпы вынырнул директор Центра Помпиду: «Сезар, я хочу познакомить тебя с Герхардом Рихтером!»

Художник оказался весьма примечательной личностью, но Пас бесследно исчезла. Вокруг меня жужжала толпа, пережевывая бесконечные сплетни о Маурицио Каттелане: «Неужели он действительно решил забросить искусство?» Одному бизнесмену, который пожелал заказать ему свой могильный памятник, Маурицио – несомненно, самый блестящий художник нашего времени – предложил камень с такой эпитафией: «Why me?»

Уже прозвучали первые отзывы о биеннале. Публика превозносила скульптуру Лориса Крео «Pavillon Gepetto» – семнадцатиметрового кашалота, отлитого по образу и подобию кита из «Моби Дика» Мелвилла и установленного возле Арсенала. Зато инсталляцию Кристиана Болтански во французском павильоне все дружно критиковали. Художник, пожизненно продавший свое творчество одному тасманскому миллиардеру, выставил фигуры новорожденных, образующие восьмерку на гигантском ротаторе; с каждым его оборотом настенное табло отсчитывало в реальном времени количество смертей в мире. Мне очень нравилась эта одержимость смертью у Болтански. Однажды он сказал мне, что искусство смехотворно, поскольку оно бессильно против нашей смерти. Он лелеял еще один проект: собрать на каком-нибудь японском островке записи сердцебиения тысяч людей. То есть тысячи звуковых портретов. Я тоже доверил свое сердце студенточке, изучавшей искусство и переодетой в медсестру. Сказав себе, что, когда я расстанусь с жизнью, ты всегда сможешь поехать в Японию, если захочешь снова услышать знакомый глухой стук, который убаюкивал тебя, когда я прижимал к своей груди твою голову и гладил твои волосы, чтобы ты поскорее заснул.

Я искал Пас, я волновался за нее. Ведь и я настаивал на ее приезде сюда, забыв о губительных последствиях, которыми это сборище грозило ее самолюбию художника. Здесь собрались самые именитые творческие личности мира. И любой, оказавшись рядом с этими звездами, мог почувствовать себя низведенным в ранг любителя. Даже Пас – при том, что комиссар биеннале выбрал из тысяч других художников именно ее для выставки, которая открывалась, ни больше ни меньше, «Тайной вечерей» Тинторетто![104]И при том, что моя Пас действительно стоила такой чести – я угадывал это по взглядам людей, когда она проходила мимо, по их губам. Нужно было как-то справляться с ее стрессом, на карте стояло слишком многое. Я должен был позаботиться о ней, сделать ее неуязвимой. Но ее мобильник молчал. Я попытался как-то убить время, но это оно меня убило. Я знал: жизнь потеряет всякий смысл, если я не проживу ее вместе с Пас. Я пошел бродить по садам биеннале. Международная выставка уже открылась. Я увидел пляжи Пас, висевшие рядом с автопортретом Синди Шерман в костюме клоунессы и неоном Брюса Ноймана[105], и почувствовал гордость за нее.

Она позвонила, когда я сидел в полной прострации на скамейке в садике Санта-Маргерита.

– Я не хотела тебе мешать, – сказала она. – Мне показалось, ты так увлечен разговором со своими друзьями из музеев.

– Из музеев, которые выставляют твои работы, любовь моя. И которые тебя обожают. Перестань делать вид, будто никто тебя не любит. Это, конечно, твое право, но уж позволь мне в это не поверить. И вот что я тебе предлагаю: давай больше не ссориться. Ты же знаешь, что мне нравится в таких мероприятиях – только возможность побыть с тобой. Посмотреть на людей, которые смотрят на тебя. Вот это и доставляет мне удовольствие.

– А мне – нет. И я ушла, чтобы проветриться.

– Ну и где же ты сейчас?

– Выхожу из Сан-Джорджо Маджоре[106].

– Тогда давай встретимся у «Вдовы».

* * *

Она заказала бокал красного вина.

– А что ты делала в Сан-Джорджо Маджоре?

– Видела Святого Георгия[107].

– Во плоти?

Она улыбнулась и поднесла к губам бокал. Потом рассказала мне подробно, по порядку, о своей прогулке. О том, что с соборной колокольни открывается потрясающий вид на Венецию, а в самой базилике стоит жуткий холод; о дурацких железных коробках, которые заглатывают монету за монетой, чтобы осветить картины эпохи Возрождения; о своей встрече со стариком-священником, который провел ее через потайную дверь и по узенькой лестнице в зал, где выбирали папу и где сиял всеми своими красками Карпаччо – «Святой Георгий, поражающий дракона»[108]. «Представь себе кроваво-красное острие копья, жесткую позу всадника, замкнутого, как майский жук, в своем панцире, человеческие кости на земле…» Женская жестокость уже не подвергается сомнению со времен Террора, когда они дрались за лучшие места возле гильотины. Это полотно было копией, но я промолчал, не желая ее раздражать. «Да вот, посмотри!» – и она вынула свой Canon 5D, который использовала для репортажной съемки, и показала фотографии. Полотно Карпаччо, церковь со всех сторон и вдруг… «Мальчик с лягушкой», стоящий дозорным на стрелке Таможни.

– А это еще что?

Пас тут же выключила камеру.

– Я вижу, ты сурова не ко всему современному искусству, – заметил я.

– Он – совсем другое дело.

– Кто «он»? Ты знаешь автора?

– Я говорю о мальчике.

– «Мальчик с лягушкой» Чарлза Рэя. Дань уважения Донателло. Диалог через века. Как братья Чэпмен и твой любимый Карпаччо.

– Замолчи, ты все опошляешь своими комментариями.

Я был задет за живое, но все же сохранил спокойствие, хотя алкоголь уже крепко ударил в голову.

– Ах, вот что! Узнать название произведения – значит, все опошлить?!

Она бросила на меня уничтожающий взгляд:

– Плевать я хотела на название, для меня главное – уловить дух!

На нас уже оборачивались. Я сжал ее руку, стараясь успокоить.

– Оставь меня, – сказала она. – Ты говоришь, говоришь, хвастаешь своим знанием прошлого, отсылаешь меня к славным былым временам. И даже не сознаешь смысла своих проповедей: все, что есть нового в мире, ты мне представляешь как диалог с прошлым.

– Успокойся.

– А зачем? Почему это я должна успокоиться, раз уж ты предоставил мне такую возможность – высказать тебе то, что я думаю обо всем этом? Обо всем этом маразме. Европа гибнет, Сезар! Европа гибнет, потому что она завязла в прошлом, как мошка в янтаре. Я не хочу жить под колпаком, не хочу жить культом прошлого. Я покинула Испанию как раз по этой причине – из-за «культурного достояния», величия прошлого, Реконкисты…

– Тогда что означает твоя татуировка?

– Ты так ничего и не понял. Она сделана на моей заднице – знаешь почему? Потому что я на нее сажусь, ясно тебе? Я говорю правду: прошлое душит меня! Этот мальчик, которого я сфотографировала, вот он мне нравится. В нем чувствуется сила, в нем чувствуется жестокость. А ты мне талдычишь о Донателло… Ты мешаешь мне свободно осмысливать то, что я вижу, Сезар. Хочешь внушить мне, что эта статуя – всего лишь отрыжка прошлого. И доказываешь, в который уже раз, что Европа не порождает ничего нового…

Она замолчала, потом произнесла абсурдную фразу, которой привела меня в бешенство:

– К счастью, у нас еще есть террористы.

– Что ты несешь?!

– Ты прекрасно слышал: к счастью, у нас еще есть террористы.

– Я бы предпочел этого не слышать.

Ее черные глаза полыхнули мрачным огнем.

– Нет, ты не только будешь меня слушать, ты еще постараешься понять то, что я говорю. Террористы наполняют страхом этот дремотный мир, пробуждают его от спячки.

– Давай-ка, скажи это родственникам жертв одиннадцатого сентября и взрывов на вокзале Аточа[109].

Она помолчала, потом сказала:

– Тебе легко говорить…

– Легко? А тебе разве не легко изрекать подобные мерзости, да еще с таким идиотским апломбом?

Я едва сдерживался, и она это почувствовала. Моя горячность была ей непонятна – ведь она ничего не знала обо мне.

– Я имела в виду энергию. Энергию, которой больше нет. Которую утратила Европа.

– Ты никогда не покидала пределы Европы. И сама не знаешь, о чем говоришь.

– Это ты виноват.

Я похолодел. А она продолжала, заранее радуясь своей победе:

– Я уже сколько месяцев уговариваю тебя поехать со мной куда-нибудь за пределы Европы, а ты отказываешься. Неужели нужно, чтобы террористы начали взрывать музеи, – может, тогда ты осмелишься высунуть нос из твоей любимой старушки Европы?! Этот город, Венеция, не только наводит на меня скуку, Сезар, – он наводит на меня страх. Он похож на витрину, на могилу. Он – живой мертвец. А я слишком молода, чтобы жить рядом с живыми мертвецами.

И тут я заорал:

– Заткнись!

К нам тотчас подскочил официант:

– Что-нибудь не так, месье?

– Спасибо, все в порядке.

– Тогда прошу вас, потише, вы беспокоите клиентов.

– Занимайтесь своим делом!

Пас взглянула на меня с любопытством.

– Ага, наконец-то живая реакция! – объявила она с показным удовлетворением.

Я гневно возразил:

– Да что ты вообще знаешь о жизни, черт подери?! Ровно ничего, а рассуждаешь с таким апломбом, так самодовольно…

– Я просто пытаюсь тебя разбудить. Ну скажи, во что ты хочешь превратить свою Европу? В крепость? И будешь сортировать людей – кого впустить, кого оставить за воротами? Выбирать нужных иммигрантов?

– Перестань болтать глупости. Ничего ты не поняла. Мне не нужны никакие крепости, я не люблю стены. И я готов принять всех желающих.

– Надеюсь, что так, потому что я, может быть, и не отношусь к европейцам! И даже к испанцам! В нашей семье есть и Гурджиевы![110]

– Да плевать мне на твое происхождение, Пас! Я не копаюсь в родословных! Пусть в Европу едут все желающие, тем лучше! Но что касается меня, я не хочу отсюда уезжать, ты понимаешь разницу или нет? Я выбрал для себя вот такой удел – не покидать Европу, ясно? Потому что считаю ее прекрасной, потому что мне здесь хорошо, потому что я вижу то, что рядом со мной, и знаю, что находится далеко, и вот этого «далеко» мне не нужно, усвой это раз и навсегда.

– Уже усвоила: месье скукожился, месье залез в свою скорлупку и будет там сидеть до скончания века.

Я вдруг устал от этого спора. Вынул из кармана смартфон и показал ей мэйл, который неделю назад прислал мой друг Жюль, работавший в банке одной из стран Персидского залива: «Окружающий мир рушится; с марта наша группа сократилась на треть; банкиры спиваются; египетские салафиты палят направо и налево; полицейские-белуджи расстреливают детей в Манаме[111]; Йемен в огне; китайская экономика пошатнулась; монархи Персидского залива закручивают гайки; в общем, если ты еще жив, имеешь работу, жену и ребенка, считай себя счастливчиком и стучи по дереву. Чао, парень!»

Пас вернула мне смартфон и пожала плечами:

– Не могу определить – это благоразумие труса или страхи бизнесмена?

– Ты слишком глупа! Или слишком избалована!

С этими словами я встал и покинул ресторан.

Я шел куда глаза глядят. Долго шел. Не останавливаясь, чтобы выпить в этом городе, охваченном вакханалией праздников. Громкая музыка неслась из дворцов, поглощаемых черной водой, но все еще державшихся на своих древних каменных фундаментах. Чего только не видели и не знали эти дворцы! А я все думал и думал о ее словах. Неужели Венеция – это могила? Да нет, скорее дверь в вечность. Плавучий сейф красоты. В котором достаточно картин, фресок, порхающих ангелов и вознесений, способных сделать меня счастливым на тысячу лет вперед. Страх? О каком страхе может идти речь в этом городе, если он сам – полная противоположность страху?! Нет, страх не здесь, а вокруг. В тех далеких краях, где свидетельства прошлого уничтожались без всяких разговоров.

Он звал меня. Я видел его тело, блестевшее в лунном свете. И я направился к нему – к гигантскому мальчику, который так меня потряс. Да и Пас тоже, вне всяких сомнений. Я был уже в нескольких метрах от него, как вдруг обнаружил, что статуя находится в прозрачной клетке. Да, мальчика заключили в клетку из плексигласа, заперли на четыре массивных висячих замка. Мало того, что неукротимого мальчика с лягушкой лишили ласки ветра и звезд, рядом с ним еще топтались двое полицейских в форме.

Как тебе объяснить, Эктор? Ты будешь надо мной смеяться, но это заточение мальчика повергло меня в глубокую печаль. Оно всколыхнуло воспоминания, которые я хотел похоронить навсегда, которые были причиной моего затворничества. Те самые воспоминания, которыми я так и не поделился с твоей матерью. Воспоминания о том, что случилось со мной далеко от Европы. Почему они всплыли именно сейчас? Потому что до тех двух событий я был этим самым мальчиком, только-только начавшим открывать мир с его бескрайними возможностями.

Цунами над моей жизнью

Видишь ли, Эктор, я ведь не всегда был таким, как сейчас. Я был странником, я изучал мир – сначала, в студенческие годы, эдаким почтовым голубем на службе своей жажды экзотики, а затем на более прозаической службе у Фирмы, которая в течение нескольких лет использовала меня как репортера. Притом далеко, очень далеко от Европы. И если сегодня я решил больше не трогаться с места, на то имелись веские основания: я уже знал все, что происходит за ее пределами, знал, что жизнь слишком драгоценна и слишком коротка, чтобы снова рваться в дальние края.


Меня подкосили два события. Первым стал природный катаклизм.

Ты еще ничего не знаешь о цунами 2004 года. Впервые за много лет природа напомнила о себе западному миру таким сокрушительным способом. Конечно, мы переносили и ураганы, и наводнения, но они редко кого-нибудь убивали. И нам уже не помнились настоящие природные апокалипсисы. Такие были уделом далеких от нас народов, нищих смуглых босяков, с которыми у нас нет ничего общего. Но когда цунами ударило и по нашим соотечественникам, безжалостно сокрушив святыню по имени «каникулы», вся наша уверенность в собственной неуязвимости разбилась вдребезги. До той поры мы знали о цунами все больше по картинам, например по гравюре Хокусая[112]: утонченно-кружевной пенный гребень волны навис над рыбацкой лодчонкой, застывшей в элегическом покое.

Но цунами 2004 года было совершенно иным, до жути реальным: море словно ринулось в атаку на скопища западных туристов. Этот удар выглядел тем более разрушительным, безжалостным, даже коварным, что пришелся в самое сердце места, слывшего безмятежным раем. Пхукет… пальмы, прозрачная вода, массаж и увлекательная и такая доступная ночная жизнь. Вкуснейшая лапша с креветками. Вкуснейшие креветки с соусом, куда нужно макать лапшу. Извини за эту пошлость, но, увы, здесь она вполне уместна.

Волна-убийца обрушилась на берег в 0.58 по Гринвичу и отступила, оставив после себя десятки тысяч погибших и столько же пропавших без вести. Фирма тотчас забронировала мне билет на ближайший рейс в Таиланд. Я вышел из самолета вслед за толпой спасателей в фосфоресцирующих куртках – они стекались со всего света на помощь местному населению, задыхавшемуся от бесчисленных трупов и столь же бесчисленных просьб выдать тела погибших. Дети, напуганные исчезновением родителей; родители, сходившие с ума от страха за исчезнувших детей… Город был повергнут в шок, ужас распространялся по нему со скоростью чумы. Мэрия Пхукета стала генеральным штабом этого кошмара. Организационные способности тайцев сказались и тут: каждая секция здания занималась гражданами определенной страны, в каждой из них принимались запросы, работали представители соответствующего посольства – чем дальше, тем менее способные успокоить выживших и унять собственную панику. Но страшнее всего были информационные доски – большие белые деревянные щиты, на которых вывешивали фотографии для опознания найденных тел. Сотни мертвых лиц, ожидающих, когда им вернут имена.

И однако это была только прелюдия к омерзительной вакханалии смерти. Фирма решила направить меня в Као-Лак[113]. Это название, от которого веяло приключениями и ароматом манго, сейчас ассоциировалось с трагедией. В Као-Лаке у моря высился отель класса люкс. На Као-Лак волна набросилась особенно свирепо. Со мной в машине ехали мой фотограф и два немецких журналиста. Чем дальше мы продвигались, тем ужаснее становился пейзаж. Казалось, мы угодили на поле битвы. В кроне дерева торчал заброшенный волной катер; опрокинутый дом стоял на крыше; земля была усыпана мелкими щепками, как будто деревья раскрошились под напором воды. Да и пахло здесь совсем по-другому. Выхлопные газы моторикш сменил зловещий запах паленого мяса и гнили.

Машина остановилась у решетчатой ограды отеля. Через ворота мы прошли молча: от увиденного у всех комок в горле стоял. Главный корпус с чешуйчатой, на манер буддийских храмов, крышей уцелел, но вокруг все было разорено, как после бомбежки. К зданию вела монументальная лестница. Поднявшись по ступеням, мы смогли оценить размеры катастрофы.

Внизу простирался огромный бассейн, по периметру его окружали элегантные трехэтажные коттеджи.

Воды в бассейне не осталось, он был завален обломками и вымазан черной грязью. А коттеджи походили на дома-призраки – мертвая тишина висела над ними, лишь шелестели на ветру занавески, вырываясь из разбитых окон.

Оставив своих спутников, я направился к этим домам. На первых двух этажах – полный хаос. Переломанная мебель, стены в грязных разводах, клочьями свисающие обои, душный запах плесени. А вот на третьем этаже никаких признаков разгрома. Я открыл одну из дверей и вошел в комнату, выглядевшую нетронутой. Причем нетронутой вдвойне: в ней явно никто не жил. На письменном столе, натертом душистым воском, лежал рекламный буклет отеля. На кровати king size[114] красовался венок из гибискуса – знак приветствия новым постояльцам. Я присел на нее, чтобы перевести дух, и вдруг услышал рыдания. Они доносились из соседнего номера. Я постучал туда, и рыдания стихли. Я тихонько приоткрыл дверь. Посреди комнаты на коленях стоял мужчина, а рядом с ним, глядя на меня, мальчик лет трех, не больше. В отличие от соседней эта комната выглядела обитаемой. Перед мужчиной стоял раскрытый чемодан. Я спросил, не нужна ли моя помощь.

Он вздрогнул и обернулся, его лицо было залито слезами.

– Вы спасатель? – спросил он.

Я не решился ответить. Мне было стыдно признаться, что я журналист.

Он принял мое молчание за подтверждение.

– Я ищу свою жену, – сказал он и после короткой паузы добавил: – Его мать.

И протянул мне фотографию. На ней смеялась молодая женщина в летнем платье, белокурая, загорелая, с цветком в волосах.

– Мы недавно сюда приехали… Мы завтракали… Она вышла, чтобы сделать снимок…

Мужчина остался с сынишкой. Когда волна нанесла удар, стены ресторана рухнули не сразу, он успел схватить ребенка на руки и вскарабкаться с ним на пальму. И смешно и трагично.

Он продолжал рыться в раскрытом чемодане.

– Что вы ищете?

– Ее щетку для волос.

Я решил, что бедняга тронулся умом. Заметив мое изумление, он прошептал:

– Так вы не спасатель?

У меня не хватило мужества обманывать его.

К моему удивлению, он отреагировал не так уж плохо:

– Это для анализа на ДНК. Волосы или обрезки ногтей. Чтобы опознать тело. Они все в очень плохом состоянии.

Малыш смотрел на меня глазами Бемби. У меня к горлу подкатила тошнота. Это маленькое дрожащее существо потрясло меня куда сильнее, чем вид трупов.

– Если я могу чем-нибудь помочь… – пробормотал я и протянул отцу свою визитку.

Он покорно взял ее, прочел с каким-то странным вниманием и ответил:

– Нет. Благодарю вас.

Я вышел, прикрыв за собой дверь.

Двух своих коллег я нашел возле берега, у открытого люка, вокруг которого суетилась дюжина спасателей. Работал насос, выкачивая из колодца зловонную воду. Она сливалась темным ручьем прямо в море. Жара все усиливалась, по лицам спасателей струился пот. А метрах в десяти от людей, за тонкой полоской золотистого песка, расстилалось голубое, прекрасное море, такое спокойное, что ситуация казалась полным абсурдом, словно мир перевернулся с ног на голову.

Мой фотограф объяснил, что волна, которая обрушилась на отель, затем отхлынула, унося с собой постояльцев. Некоторые из них застряли в канализационных люках или воздуховодах зданий, и вот теперь их оттуда извлекают.

Внезапно спасатели взволнованно загалдели по-тайски.

Из люка показалась рука, за ней тело. Огромное тело, раздутое, черно-зеленого цвета. Фотограф начал делать снимок за снимком. Спасатели вытащили труп и положили его на плиты. Никогда не забуду эту картину. Человеческое тело, раздутое так, что оно буквально распирало майку, на которой еще можно было различить цветочный орнамент. Лицо выглядело так, словно по нему долго били палкой.

Впервые я понял, чем пахнет смерть. И какое у нее лицо.

Это тело могло бы быть телом друга, родственника, твоей матери, меня самого.

Но оно было трупом неизвестного человека, и это меня утешало, как последнего эгоиста. Я отвел взгляд от этого ужаса, который не стал моим, и посмотрел на море – величественное, спокойное, яркое, как на глянцевой открытке.

А затем я вернулся к отелю. Прошел мимо коттеджей, занавески все так же развевались на ветру.

В холле – вернее, в том, что от него осталось, – на глаза мне попался зеленый, перепачканный альбом. Это был альбом с фотографиями персонала отеля. Отеля-призрака.

Какое-то странное постукивание – словно кто-то мерно бился головой о камни – заставило меня оглянуться. Человек, искавший щетку с волосами жены, вел за руку мальчика и катил за собой чемодан – это его колесики постукивали, проезжая по обломкам.


Вдоль всей дороги, ведущей в Пхукет, десятки зеленоватых тел лежали, словно уснув, под навесами «Enjoy Coca-Cola». Всякий раз, как мы встречали спасателей, мне приходилось рассеивать заблуждение по поводу своего статуса. Из-за моей молодости меня принимали за сына или брата пропавшего родственника. Психологи предлагали мне помощь. Я отвечал: «Спасибо, я журналист». Одни брезгливо отворачивались, другие, напротив, стремились поговорить. Даже кое-кто из психологов.

Вечером на пляже, в тени раскидистых пальм, я встретил русских девушек, подставлявших обнаженные груди ласковому солнцу. Их спутники играли в теннис деревянными ракетками. Они приехали отдыхать, и ничто не могло омрачить этот долгожданный праздник. «Даже смерть?» – спросил я у одной из девушек, разглядывая татуировку на ее животе – щупальца какого-то таинственного головоногого, исчезавшего в ее трусиках.

– Но мы-то живы! – ответила девушка, и это показалось мне самым оптимистичным из всех возможных ответов.


На остров спустилась ночь, благоухающая цветами и выхлопными газами. Бродячие торговцы продавали DVD с самыми удачными кадрами цунами, снятыми на любительские камеры. Я купил один такой диск для Фирмы. Мне он был нужен как рабочий документ, а для тайской улицы стал уже историей. Сейчас здесь вовсю готовились к встрече Нового года. Шорох колес мопедов по асфальту, бумажные гирлянды в витринах лавок, меню Happy New Year на грифельных досках у дверей ресторанов. В какой-то закусочной я заказал кружку «Tiger Beer» и порцию phad thai[115], ясно сознавая, что некоторые из креветок, входящих в это блюдо, могли кормиться телами жертв волны-убийцы. Что ж, пусть это сознание станет моей частью общей беды. Моей единственной частью. И вот от этого мне хотелось в тот вечер заплакать.


Я выполнил задание, я написал статью.

Катрин Денев, Хезболла и я

Второе потрясшее меня событие не имело отношения к природе, оно стало делом людских рук. Я находился в Ливане, в Бейруте. В стране кедров, в стране древних гробниц. Я хорошо знал эту страну и любил ее. Она только что выбралась из пятнадцатилетней войны и стояла на пороге следующей, это-то меня и волновало. Мне нравилось там очень многое: священная долина Кадиша, дом-музей писателя Халила Джибрана, куда меня привел мой друг Самир, храм Юпитера в Баальбеке[116], источники Акфы, где юный Адонис был, по преданию, растерзан кабаном, и, конечно, – к чему скрывать – ночная жизнь. В числе других клубов меня особенно привлекал один, под названием «В-018». Он находился в бывшем палестинском лагере, который однажды ночью, в ходе последней беспощадной войны, был уничтожен христианскими ополченцами. В память об этих драматических событиях архитектор создал клуб-музей. Он находился в подземелье, и, чтобы туда попасть, нужно было спуститься метров на десять. В помещении стояла темень, только чуть поблескивали бутылки в гигантском баре да узкие металлические вазочки на одну розу, стоявшие на каждом столике перед фотографией какого-нибудь известного покойника. Столы и кресла имели форму надгробий. Однако сценарий приема посетителей, повторявшийся каждую ночь, провозглашал торжество жизни над смертью. В самый разгар веселья красивые девушки в туфлях на высоких каблуках танцевали, попирая могильные камни, и мягкие извивы их тел заставляли зрителей позабыть о войне и скорби. Крыша клуба внезапно раздвигалась, и ночным гулякам открывалось звездное небо; они приветствовали его радостными воплями, а музыка рвалась наружу, словно дух-освободитель.

Я любил Бейрут и каждый год старался придумать повод для поездки туда – сделать репортаж о фестивале, взять интервью у бывших полевых командиров; поездки эти были моей данью восхищения Востоку. Но в последний раз все обернулось иначе. Я приехал на презентацию своего романа. И на премьеру фильма с Катрин Денев. Фильм назывался «Я хочу видеть»[117]. В нем рассказывалось о путешествии в Ливан, разрушенный бомбежками 2006 года; фильм был снят в смешанной манере «performance art» и шоковой документалистики. Денев играла саму себя – кинозвезду, которую приглашают на благотворительный концерт в воюющую страну. Она заявляет: «Я хочу это увидеть!» Садится в машину красивого ливанского парня, едет вместе с ним по разбитым дорогам, через развалины мертвых деревень, направляясь к югу, к израильской границе. Дальше проезда нет. Тогда важные шишки, ливанские командиры, испугавшись последствий, звонят израильским военным по ту сторону колючей проволоки: «Вы же не станете стрелять в Катрин Денев!» У режиссеров фильма, мужа и жены, не было никакого сценария, полная импровизация; им было важно запечатлеть непредвиденное в отношениях ливанца и француженки, простого человека и кинозвезды, войны и мира. Мира, в любую минуту готового вспорхнуть и исчезнуть, – недаром же его изобразили в виде голубя[118].

Показ был назначен на вечер. День начался хорошо. Сияло солнце. Не чувствовалось напряжения, которое я ощущал в прошлый свой приезд, – тогда сторонники Хезболлы, стоя перед правительственным дворцом с прожекторами и барьерами, запускали на полную мощность воинственные гимны, все кончавшиеся одинаково: «Allah akbar!»

Но сейчас все было спокойно. Я направлялся в шиитский квартал Дахие, в южном пригороде Бейрута. У шофера, который меня вез, оказался хороший вкус, и в машине звучал чудесный голос певицы Файруз[119]. Мне хотелось увидеть воронки от точечных ударов израильских истребителей. С собой я взял маленькую видеокамеру. Рекламные плакаты белья «Intuition» уступили место огромным портретам ливанских мучеников. Улицы были завешаны зелеными или желтыми флагами с изображением стилизованного «калашникова», строчившего буквами, которые складывались в название партии Аллаха – Хезболла. Израильские налеты велись очень профессионально: вдруг между двумя зданиями открывалась широкая трещина, и дом, стоявший на этом месте, можно было стирать с карты. Я снимал это на свою камеру, под галдеж телевизоров, крики детей, вопли муэдзина.

Мы остановились на какой-то торговой улице у светофора, и внезапно нам загородили дорогу два мотороллера. Пассажиры – высокий курчавый громила с черными усами и лысый толстяк, оба без шлемов, – спрыгнули с них и направились к нашей машине, на ходу вынимая из-за пояса оружие. Шофер застыл от ужаса. А я никак не мог понять, что происходит.

Они уволокли нас в какую-то подворотню, где сидел продавец кебабов со своей жаровней. На стене за его спиной висел желтый телефонный аппарат. У меня отобрали камеру, паспорт, солнечные очки и мобильник. Телефон на стене зазвонил, и мне протянули трубку. «Мистеррр Сезаррр, – сказал по-английски чей-то голос, упирая на „р“, – вам пррридется пррроследовать за нами». Я ответил, что об этом не может быть и речи: меня ждут друзья. Страха я не чувствовал. Человек в трубке сказал: «Либо вы подчинитесь, либо не уедете отсюда», но я не боялся этих угроз, я твердо знал, что уеду. В то время я еще верил в свою счастливую звезду. Меня сунули обратно в машину, на заднее правое сиденье, так называемое «место мертвеца», водитель сел за руль, один тип расположился рядом с ним, положив свой ствол на колени.

Шофер вел машину, подчиняясь указаниям на арабском.

В какой-то момент мы нырнули в туннель. В темноте я видел только огоньки на приборном щитке. От шофера сильно пахло потом – страх откупорил поры. Наконец автомобиль выехал на свет и остановился. Нам с шофером приказали выйти. Теперь мне уже стало слегка не по себе. Железная лесенка вела в какую-то хибару, с виду строительную времянку. Водитель шагал впереди под конвоем чернявого громилы. Его втолкнули в какую-то комнату, и дверь за ним захлопнулась. Третий человек – уже не помню, как он выглядел, – потребовал мои часы. Я отдал. Он знаком велел мне повернуться, открыл дверь другой комнаты и приказал войти. Дверь заперли снаружи на ключ, и тут уж я занервничал всерьез. Уточню: паники не было, я именно нервничал, а это большая разница. У меня было предостаточно времени, чтобы осмотреться и понять, что для беспокойства есть все основания. Единственное окно было забрано решеткой, а снаружи закрыто куском белого пластика, так что увидеть я ничего не мог. На полу лежал зеленый смердящий палас. У стены – полированный письменный стол и пара стульев, над ним – сура из Корана на зеленом фоне, в золоченой рамке… Теперь у меня уже вовсю заколотилось сердце. Никто не знал, где я нахожусь. И никто не узнает.

Вдруг открылась дверь и вошел молодой человек вполне современного вида, в куртке на молнии. Он сел за стол, а мне велел сесть напротив. Затем объявил на безукоризненном английском:

– Вы находитесь в руках Хезболлы, исламского движения сопротивления. Какова цель вашего приезда в Бейрут?

Начало было скверное: не мог же я ему ответить, что эта цель – Катрин Денев. Тогда я заговорил о своей книге. Он спросил, о какой книге идет речь.

– О моей. О моем последнем романе.

Это его как будто не удивило. Он вел себя точно профессиональный следователь, делая записи на листке, которые я не мог разглядеть из-за деревянного бортика стола. Я нервно поглядывал на суру из Корана. Арабская вязь, хоть и красива, пугает: воинственная и угрожающая, она неизменно фигурирует на лозунгах и ассоциируется для меня с заложниками или смертниками.

– Каков сюжет вашего романа?

– Разве это важно?

– Да, важно.

Я нехотя изложил сюжет своей книги, действие происходило в Бирме. Он и тут не удивился. Сделал еще несколько записей, затем, пристально глядя на меня, спросил: «А для кого вы вели съемку?» Не растерявшись, я ответил:

– Для себя, для друзей, чтобы показать им Бейрут и следы бомбежек.

– А зачем?

– Ну, потому что они хотели это видеть.

Он встал и вышел из комнаты. Я попросил его не запирать дверь, но он сухо отказал. От двойного щелчка ключа мне стало как-то тревожно. Я прождал еще несколько часов, показавшихся мне бесконечными. Было жарко, хотелось пить, но я терпел, уповая на благополучный исход. Наконец дверь открылась, на пороге стоял тот же молодой человек: «Следуйте за нами, пожалуйста!» Он выпустил меня из комнаты, провел по узкому коридору, и я увидел железную лестницу, у которой мы оставили машину. Вот сейчас я выйду на улицу, вернусь в свой отель, и все будет хорошо.

Увы, я жестоко ошибся. К нам подошел еще один тип, лет сорока, весьма устрашающего вида. С пистолетом за поясом. С ключами от машины в руке. Он велел мне сесть в машину. Я спросил:

– Куда вы меня повезете? И где мой водитель?

– Пожалуйста, делайте, как вам говорят.

– Нет, я хочу знать, что с ним.

– Он будет позже. А пока делайте, что приказано.

Я почувствовал, как заныли ноги. Страх всегда оказывает на меня такое действие. У этого типа было каменное, ничего не выражающее лицо: сразу видно, что спорить бессмысленно. Я сел на пассажирское место. Он положил пистолет на приборную доску, машина рванулась с места.

– Куда вы меня везете? – снова спросил я.

Он не ответил. Мы все ехали и ехали по улицам, похожим одна на другую как две капли воды, с одинаковыми грязными домами, на которых щетинились антенны и висели портреты мучеников войны. Над нами пронесся самолет. Скоро мы оказались за пределами города. Вдали я различил аэропорт Бейрута, расположенный к югу от столицы. Мне не завязали глаза, и это тревожило еще больше. Я уже представлял себе какой-нибудь пустырь, яму…

Мы подъехали к неизвестному поселку. Машина затормозила на стоянке перед рестораном. Водитель скомандовал: «Выходите и идите вон в ту сторону!» Перегнувшись через меня, он открыл дверцу и указал на человека, стоявшего метрах в двадцати от нас; тот держал в руках камеру и тут же начал меня снимать. Я весь сжался.

– Зачем он меня снимает?

– Идите туда! – повторил водитель.

Я выбрался из машины. Ноги дрожали. Тип с камерой продолжал меня снимать, и дальнейший сценарий начал вырисовываться во всей своей ужасающей отчетливости. Видимо, они хотят потребовать за меня выкуп. И мне придется пополнить банковский счет их организации. Я подумал о своих друзьях, о родителях. Не о тебе, Эктор, – тебя тогда еще не было на свете. В восьмичасовых новостях меня покажут в окружении двух бойцов с автоматами, в зеленых повязках с арабскими надписями поверх масок. Патетический ритуал. Нет уж, спасибо! Мне хотелось выглядеть спокойным хотя бы на видео. Я направился к снимавшему. Как я уже сказал, все это происходило на стоянке ресторана. Там сидели мужчины с кальянами и женщины в хиджабах – на виду одни глаза. Тип с камерой знаком велел мне войти в ресторан. Тут же рядом очутился еще кто-то, он провел меня через зал, втолкнул в комнату, и закрыл дверь. Я снова оказался перед двумя молодыми парнями, нисколько не похожими на исламистов. Правда, у них были бородки, вернее, трехдневная щетина, как у меня… Один из них наставил на меня камеру, второй спросил по-французски, что я буду пить. Я ответил, что ничего не хочу. Вместо того чтобы перейти к делу, он настойчиво, но очень спокойно сказал:

– Вы напрасно отказываетесь, это обычная любезность…

– Ладно, дайте кока-колу.

В ответ он отрицательно покачал головой и – я клянусь, что говорю правду, как бы поразительно она ни звучала! – властно ответил: «Нет, вы выпьете фруктовый коктейль». Он обратился по-арабски к человеку, стоявшему у меня за спиной. В углу зазвонил телефон древней модели. Парень снял трубку, что-то произнес в нее и положил. Потом эта процедура повторялась каждые три минуты. Я знал, что в Бейруте Хезболла имеет собственную телефонную станцию, которой пользуются только ее члены. Мне принесли фруктовый коктейль. И еще раз клянусь, что говорю правду: это был огромный бокал, наполненный до краев розовато-оранжевой жидкостью, со взбитыми сливками поверху, увенчанными клубникой. Я уже ничего не соображал – где я, что делаю, что меня ждет. Судя по мигавшему на камере красному огоньку, меня продолжали снимать.

В течение этой сцены оба моих «следователя» вели себя вполне корректно. И убийственно профессионально, задавая одни и те же вопросы. Что я делаю в Бейруте? О чем книга, которую я собирался представлять? Почему я решил рассказывать о ней именно в Бейруте? Каковы мои истинные мотивы, в чем заключается моя выгода? Какую плату я за это получу? В ответ и я твердил одно и то же: никакой конкретной выгоды, кроме удовольствия обмениваться культурными ценностями. И еще любовь к Бейруту, к Ливану… Про себя я молился, чтобы они не наткнулись на интервью, взятые мной у одного генерала-христианина или у журналиста, убитого впоследствии в Ливане, прямо в своей машине. И наконец, вопрос: каково мое отношение к палестино-израильскому конфликту, что я думаю об Иране, об Америке и так далее?… А древний телефон все звонил и звонил.

Но вот красный глазок камеры погас. Дознаватели встали. Вошел третий и передал им конверт из плотной бумаги. Содержимое выложили на стол, рядом с моим бокалом «king size», который я осушил. Мои солнечные очки, часы, паспорт, мобильник… не хватало только одного. «Оставьте себе мою камеру», – сказал я, гордо надевая свои «рэй-баны». Они пожелали мне приятно провести время в Бейруте. На улице в машине меня ждал шофер. Он сидел мертвенно-бледный, бессильно привалившись к дверце, скрючившись, и с хриплыми стонами растирал грудь. Когда он повернул ключ зажигания, меня вдруг обуял ужас. Я ждал взрыва, но его не последовало.

Пока мы ехали, он не произнес ни слова. Уже стемнело. Мечеть Харири с ее голубым куполом и минаретами, похожими на ракеты, готовые взлететь к звездам, походила на дворец Шехерезады в сказочном лесу Спящей красавицы. Водитель доставил меня в отель, где я первым делом заказал себе виски.

Итак, я остался в живых, но было ясно, что напряженность в этой части света сильно возросла. Мне просто повезло. Я наконец вздохнул свободно. Единственное, что меня угнетало, это их съемка. Я чувствовал себя ограбленным, униженным. Казалось бы, пустяк, но мне было противно, что у них останется след моего пребывания здесь. Я позвонил Самиру, и он объяснил, что меня, скорее всего, приняли за израильского шпиона и им понадобилось проверить это. «Да с какой стати израильский шпион будет разъезжать по Дахие? Ведь в Израиле есть беспилотники!»

– Даже беспилотникам нужна разведка на месте. Вот они и решили, что ты со своей камерой этим занимаешься.

Н-да, Восток, и прежде сложный, становился и вовсе непостижимым. Пора было возвращаться в Европу.

Значит, после Азии настал черед Востока. Зона моих путешествий ощутимо сужалась.

* * *

Я открыл глаза. Мальчик по-прежнему стоял передо мной в своей прозрачной тюрьме, подставляя гладкие, как мрамор, ягодицы лунному свету. Я спросил у охранника:

– И когда же вы его освободите?

– Утром.

Я облегченно вздохнул, чувствуя какую-то глупую радость: значит, скоро этот своенравный малыш будет на воле. Странное дело: все произведения искусства почему-то кажутся мне драгоценными, живыми. Искусство всегда избавляло меня от жизненных тягот, от черных мыслей. Если тебе когда-нибудь станет худо, Эктор, отправляйся в музей. Может быть, в этом ты похож на меня. И тогда ты почувствуешь себя там как дома. Картины и скульптуры многое скажут твоей душе, твоему сердцу. Богиня, золотой дождь, языческий бог, славящий изобилие… Библейские женщины с белоснежными грудями, мадонны на золотом фоне, лестницы, ведущие в небо, ангелы, проникающие сквозь тюремные решетки, свет, льющийся сверху… Рыбы, купания, венки… Красота.


Теперь ты знаешь, почему я дал себе клятву не покидать Европу, почему решил никогда больше не проходить через рамки любого аэропорта, ведущего за пределы одной из последних свободных частей света. И знаешь, почему я все-таки стою здесь, в аэропорту, проклиная твою мать, которая заставила меня изменить свое решение. И сделать тебя сиротой – если со мной что-то случится.

Ты мог бы возразить, что это недопустимо, недостойно – замалчивать красоту дальних стран, не уступающую красоте Европы.

И это правда. Мало есть на свете такого, что могло бы сравниться с туманной дымкой, пронизанной солнечными лучами, над затерянным городом Мраук-У в Бирме, в штате Аракан[120]. Или с тончайшей паутинкой, вытатуированной на лицах девушек народа чин[121].

Я мог бы также рассказать тебе, что одно из самых изысканных купаний в мире – это купание в теплых источниках Абу Шуруф, в сердце оазиса Сива, на границе Ливии, там, где жрецы бога Амона предсказали Александру Македонскому, что ему суждено стать правителем Египта[122].

Но затем я добавил бы, мой мальчик, что для этого придется очень много часов лететь самолетом, рискуя разбиться в пути.

И придется ездить в автобусах, которые водят люди с красными от бетеля ртами и мутными от наркотиков глазами.

И для этого придется сначала насмотреться на нищету и уродство – на красные глинистые дороги, растрескавшиеся под солнцем; на деревни с лачугами из толя и камней; на их обитателей – бедолаг, придавленных безысходной нищетой; на их детей, копающихся в мусорных кучах, играющих дырявыми покрышками и ржавыми железяками, а то и осколками разорвавшихся бомб. А главное, ты увидишь собак. Тощих, блохастых, хромых, свирепых, похожих на гиен.

И если ты не станешь верить, как и я, в известное эстетское утверждение «красота рождается из падали»[123], картины эти причинят тебе несказанную боль.


Я пошел назад, к отелю. Мне позарез требовалась поддержка Пас. Мне надо было все объяснить ей перед тем, как отпустить, – ибо дело шло именно к этому. Давным-давно пора поговорить откровенно.

Я повернул ключ и бесшумно отворил дверь номера, ожидая увидеть в шелковом водовороте простынь ее смуглое обнаженное тело, лежащее, как всегда, на левом боку.

Но моя рука напрасно шарила по постели. Я зажег свет. На кровати никого не было.

Неумирающая любовь

В мобильнике я услышал только ее веселый голос, предлагавший мне оставить сообщение, и короткий сигнал. Было еще не очень поздно, и я совершил необходимые действия, ставшие буквально за несколько лет главным Жестом века. Главным до такой степени, что некий философ, глядя на девушку, с бешеной скоростью набиравшую эсэмэску в вагоне метро, сделал вывод о появлении новой человеческой особи – «гомо эсэмэскус».

Итак, я уподобился этой особи и послал эсэмэс, которая полетела на электромагнитных волнах, захлестнувших город, сквозь обтесанные камни, сквозь ткани, сквозь человеческие тела прямо к смартфону Тарика. Сам факт, что Венеция участвует в этом общении всех со всеми, доказывал, что наша старая, увядшая распутница идет в ногу со временем. В те годы на нашей планете каждую секунду отправлялось двести тысяч эсэмэс. И одна из них – единственная, имевшая для меня значение, – только что приземлилась на мой смартфон: «Она со мной. Вечеринка в Scuola Grande di San Rocco»[124].

Вечеринка в святилище Тинторетто? Да… такого наш мир еще не видывал.


Я вбежал на палубу катера и пересек Канал в обратном направлении, обводя взглядом длинную вереницу крестов, статуй и железных хоругвей, пронзающих с верхушек монументов ночной небосклон. Который в Венеции называют cielo linea, а в Нью-Йорке – skyline.

Вапоретто с выключенным мотором пробирался по узеньким протокам, куда выходили потайные двери домов, украшенные маскаронами[125] в виде дьявольских рож или ангельских ликов. Я сошел перед церковью Фрари с белыми часовенками на крыше и, обогнув ее, вышел на кампо Сан-Рокко. На крыльце курил Тарик. Он снова щеголял в эксклюзивном галстуке, расписанном его сынишкой.

– Что-то случилось? – спросил он.

– Да нет, все в порядке. Пас тут?

– Она там, в зале.

У меня отлегло от сердца.

– Не знал, что Скуолу можно арендовать для ужина, – сказал я, поднимаясь по ступеням.

– Да ее скоро и купить можно будет. Европа идет ко дну, дорогой мой…


Под «Благовещением»[126] исходило паром ризотто. Архангел Гавриил сохранил свое бесстрастие, зато вся команда его ангелочков так и тянула ручонки вниз, к горам салями на блюдах. Раскаты смеха и пузырьки просекко поднимались до Святого Духа и воспламеняли взгляд Марии. Виновницей торжества была художница-израильтянка, похожая на Жанну д’Арк. Я не нашел здесь Пас и стал взбираться по лестнице.

На втором этаже какая-то девушка протянула мне зеркало, чтобы я мог, не вывернув шею, любоваться выставкой пыток и чудес, изображенных во всем своем ярком великолепии на золоченых деревянных потолках. Святой Себастьян, кокетливо изогнувшись и закатив глаза к небу, принимал стрелу прямо в лоб, под нимбом. Змеи с собачьими ушами кишели в груде грешной плоти, а небо извергало каменную лестницу Иакова, на которой резвились стайки ангелочков. Их крылышки тонули в облаках, откуда другой посланник Божий протягивал горькую чашу изнемогающему Христу[127]. Я тоже изнемогал, у меня подкашивались ноги, а голова кружилась от обильной выпивки и тромплеев[128].


Я спустился обратно. Тарик протянул мне бокал:

– Не нашел?

Я покачал головой.

– Ну извини, я не видел, как она ушла.

Я вытащил из кармана смартфон. Экран был пуст, ничего нового.

– Вы что, поссорились? – спросил Тарик.

– Она сейчас настроена как тогда, у тебя на ужине.

Он стал пристально разглядывать свои лакированные туфли.

– Тебе известно, что она не явилась на презентацию своих пляжей?

– Да, я там был.

– Ты – но не она.

Больше он ни о чем не спрашивал.

– Ты ищешь Пас? – вмешался Франческо Веззоли[129], выскочивший невесть откуда, словно чертик из табакерки. На нем была майка с принтом «Лорд Байрон». Этот юный красавчик, представитель современного искусства, отказывался критиковать общество, объясняя это тем, что «недостаточно интегрирован в него». Он сообщил, что Пас отправилась на исландский праздник. Он тоже туда идет. Не хочу ли я составить ему компанию?


Казалось, этот вытянутый, как аллигатор, дворец отгородился от мирского гвалта тяжелыми дверями, украшенными армянской вязью. На самом же деле двери защищали мир от дворцового гвалта. Внутри сотни тел извивались, точно плотоядные растения, под взрывы электронной музыки. В глубине обширного сада расположился диджей, приехавший из Рейкьявика; это он заставил грохотать вулканы своего далекого острова в самом сердце Светлейшей. На древних кирпичных стенах мигали огромные голубые неоновые буквы: «IL TUO PAESE NON ESISTE» – ТВОЯ СТРАНА НЕ СУЩЕСТВУЕТ. Я стал пробираться сквозь лес рук, сквозь лианы ног; они загораживали мне дорогу, а запахи алкоголя и духов вызывали дурноту.

Меня толкнул развеселый рыжий великан. Я узнал Томаса Хаусиго[130], он стоял с пластиковым стаканчиком в руке, покачиваясь из стороны в сторону.

– Венеция – самый психоделический город в мире.

Рядом с нами Веззоли, раздевшись до пояса, менял свою майку на сетчатую накидушку актрисы Виттории Риси, звезды порнофильмов; итальянский павильон пригласил ее позировать обнаженной на троне из разноцветных спагетти.

– Ты почему один? Где Пас?

– Я ее ищу. Мне сказали, что она здесь.

– Была, но ушла к Франческе. Та устроила вечеринку у себя на террасе… Слушай, приятель, я гляжу, ты расстроен?

– Да нет, просто мне нужно ее увидеть.

– Ну, держись, друг. Потому что она красотка – твоя Пас.

– И что же?

– И вдобавок талантлива.

– Согласен.

– А главное, артистическая натура.

– Я знаю.

– А знаешь – так брось это дело, иначе настрадаешься. Вот взять меня – я всегда мучил своих девчонок. И смотри, к чему это привело – сам же и наказан, один-одинешенек…

Я похлопал его по плечу:

– Но я-то не хочу ее наказывать, вот какое дело, Томас.


Палаццо, казалось, присело на корточки возле Канала. Перед тем как переступить порог дворца, я пересек его отражение. Катер стукнулся бортом в деревянные красно-белые мостки. На ступенях у воды стоически ждал официант с подносом. В бокалах в такт волнам танцевали пузырьки шампанского и оранжевые блики коктейлей. Я осушил бокал, прежде чем войти. Звук моих шагов эхом метался между древними сырыми стенами. Две босоногие красотки, лет по двадцати, держа в руках свои туфли на шпильках, хохотали возле дверцы узкого лифта с розовой обивкой. Я кое-как втиснулся между их юными грудками. С террасы на крыше здания открывался вид на ночной город. Толпа гостей, раскаты смеха со всех сторон. «Сезар!» – окликнули меня. Франческа, хозяйка дворца, отличалась изысканностью редкой бабочки. Ослепительна и воздушна. Глядя на нее, верилось, что в мире еще есть настоящие принцессы. Она шла ко мне скользящей походкой, в зеленом платье под цвет глаз. Джоанна Васконселос схватила меня за плечо: «Как там Пас? Я сегодня видела ее фото на выставке… Очень сильно!.. Так солнечно и так душно… А почему вы не приезжаете ко мне в Лиссабон? Тебе следовало бы за ней присматривать! Я только что видела ее здесь с Маурицио, но не успела поздороваться…»

Каттелан? Я ринулся к нему. Этот силуэт, тонкий, как спичка… этот длинный нос Пиноккио, эта мания дурачить людей… К одной журналистке из «Нью-Йорк таймс», которая просила у него интервью, он подослал своего двойника. На улицах Турина он как-то расставил восковые фигуры бомжей, а в Милане украсил деревья вокруг самой оживленной площади муляжами повешенных младенцев, выглядевшими как настоящие. Я слишком много выпил. Меня сотрясала нервная дрожь.

– Как дела, Маурицио, все хорошо?

Он сидел в своем ритуальном черном костюме на парапете террасы, выходившей к Большому каналу, который плескался внизу, метрах в двадцати, и смотрел на меня так, словно прикидывал, какую бы шутку со мной сыграть. В молодости он долго работал в морге и, видимо, оттого, что труп – самая серьезная вещь на свете, решил с тех пор смеяться надо всем на свете.

– Даже очень хорошо, потому что я собрался на пенсию.

– Мне уже говорили… но верится с трудом…

– Ну, ясно… при моей репутации обманщика…

Да, вылитый Пиноккио. Кстати, одного такого Пиноккио он изваял в виде утопленника, плавающего лицом вниз, с раскинутыми ручками в перчатках, в фонтане нью-йоркского Музея Гуггенхайма.

– Ну, а ты… come va?[131]

– Да вот ищу Пас уже несколько часов. Мне сказали, что она была тут с тобой.

Он притворно завертел головой:

– Да нет, смотри сам, ее здесь не видать.

– И тебе неизвестно, где она может быть?

– Понятия не имею.

Не знаю, почему мне показалось, что у него вытягивается нос, но у меня вскипела кровь, и без того разогретая алкоголем. Я схватил его за отвороты пиджака и начал бешено трясти. Он выронил свой бокал, и тот, скатившись за черепичный бортик, плюхнулся в воду.

– Что ты делаешь… сумасшедший! – завопил он.

– Нет, влюбленный. И потерявший возлюбленную. И слегка пьяный. Говори, где она, или кончишь, как твой Пиноккио!

От меня так несло апельсиновым ликером, что он перепугался не на шутку.

– О’кей, Сезар, я тебе все скажу, только отпусти, у меня голова кружится!

Я оттащил его от края террасы.

– Ну?

– Она в кашалоте. В кашалоте Лориса Крео.

– Это уже не смешно, ты мне надоел! – прорычал я, снова толкая его к парапету.

– Прекрати, – закричал он, – это чистая правда, клянусь!

На нас оборачивались гости. Я объявил с широкой улыбкой:

– Не волнуйтесь, господа, это всего лишь перформанс господина Маурицио Каттелана! – И снова развернулся к Каттелану: – В кашалоте Лориса?

– Ну да, – ответил он неожиданно серьезно. Его высокий лоб взмок от пота. – Он ведь полый. Спроси у Лориса сам.

Я выпустил Маурицио. Он поправил галстук и пригладил короткие полуседые волосы.

– Извини, – сказал я, отряхивая его пиджак. – Ты ведь знаешь, как я привязан к ней.

– Нет, мне действительно пора на пенсию, – прошептал он.

На террасе появился официант с полными бокалами на подносе. Но я решил, что с меня хватит. В дальнем углу я увидел сидевшего в полном одиночестве – что было странно для такого всеобщего любимца – Лориса Крео, который пил красное вино из бокала с несоразмерно длинной ножкой.

Во чреве кита

Лорис был одним из немногих знаменитых художников, чье творчество мне очень нравилось. А может, и единственным. В двадцать восемь лет ему предоставили для выставки четыре тысячи квадратных метров Токийского дворца. В тридцать три он организовал вместе с нью-йоркской рэп-группой первый концерт в защиту глубоководной океанской фауны, которой страстно интересовался. Это событие было снято на пленку и демонстрировалось на гигантских экранах Таймс-сквер: на глубине трех тысяч метров обитатели морских глубин танцевали в био-люминесцентном фейерверке. Пас тоже очень любила Лориса. Теперь-то я понимаю, что их сближало.

Я подошел к нему. Бритый затылок, челка, спадающая на лицо, застегнутая до подбородка рубашка. Этот имидж упертого, ядовитого рокера никак не сочетался с его врожденной доброжелательностью. Мы чокнулись.

– Слушай, я видел, как ты набросился на Маурицио. Это нехорошо, из-за тебя он станет серьезным.

– Ну ты-то уже серьезен, так что давай сэкономим время. Я ищу Пас. Что это за история с полым китом?

Он грустно улыбнулся. Отпил большой глоток кроваво-красного вина.

– Она сказала, что хочет побыть в одиночестве.

– Да что она знает об одиночестве?!

Он отставил бокал и расстегнул ворот рубашки.

– Ладно, вы уже люди взрослые. – На груди у него блестела цепочка с ключиком.

– Значит, там есть дверь?

– Да, скульптура полая. Можно побыть в чреве кита. Я назвал его «Домик Джеппетто»[132].

– Джеппетто? Ну и ну… а Маурицио называет себя Пиноккио. Вы оба сущие мальчишки.

Я распрощался с ним, обнял принцессу, шатаясь, спустился по мраморной лестнице и прыгнул в первое попавшееся водное такси.


Катер скользит по воде, держа курс на Арсенал. Темный силуэт здания кажется куском ночной тьмы, вырезанным рукой какого-то безумного творца. Изящные, причудливые зубцы стен напоминают о Востоке. А за ними – отсеки, полные воды, как на секретной военной базе. В XVI веке из них выходило до полусотни галер в месяц. Им предстоял жестокий бой при Лепанто[133].

Адреналин в моих венах тоже ведет жестокий бой – с алкоголем; я всматриваюсь в темноту, выискивал глазами морское чудовище. Опора и стрела гидравлического крана нависли над водой, словно тень хищной птицы. Но вот наконец и кит – ярко освещенный луной. Разлегся во всю свою длину на пристани Арсенала. Гигантская масса, недвижно покоящаяся на ложе из песка.

Кругом ни звука. Я выхожу на причал. Катерок удаляется.

Фантастическая скульптура окружена металлической сеткой; я перешагиваю через нее и тут же увязаю в песке. Он скрипит у меня под ногами. Теперь я отчетливо различаю этого монстра – его выпученный глаз на огромной гладкой голове, сужающейся спереди, как топор эпохи неолита; его широко разинутую пасть, розовую внутри; нижнюю челюсть с частоколом острых конических зубов – настоящий капкан. Многочисленные шрамы, видимо, должны поведать зрителю о жестоких подводных битвах с гигантскими кальмарами.

На боку что-то вроде герметичной крышки люка субмарины. Я вставил ключ в маленькое круглое отверстие, повернул, осторожно открыл дверцу.

И вошел в чрево кита.

Она вскрикнула от неожиданности:

– Ох, как ты меня напугал!

Помещение напоминало пещеру. Или звериное логово, правда, не совсем темное: крошечные диодные лампочки источали теплое желтоватое мерцание. Общее впечатление: убежище, тайник, нечто из давнего прошлого, из царства теней. Это узкое, тесное пространство было оборудовано под обитаемое, но вся его обстановка – полки, столики, кровать, гладкие и блестящие, как лед, – составляла единое целое со стенами из стекловолокна. Если не считать нескольких цветных предметов – плитки, выключателя да туалетных принадлежностей, – все было белым. Все остальное… кроме Пас, лежавшей на кровати в одних трусиках, с обнаженной грудью.

Я подошел к ней:

– Ты собиралась спать?

– Не знаю. Что значит «собиралась»? Сон сам решает, приходить ему или нет.

– Знаешь, я очень волновался.

– Но ведь ты же меня бросил.

– Ну прости, я сожалею. Можно я лягу рядом?

– Как хочешь.

Я не заставил себя просить. Сбросил одежду. Она подвинулась, давая мне место. Мне было стыдно за свою бледную кожу рядом с ее смуглой, мерцавшей в этой полутемной норе, словно драгоценный янтарь.

Моя рука легла на ее бедро, повернула ее на бок, прижала к моим бедрам. Мои пальцы бережно обводили изгибы ее тела, от колен до упругих полушарий груди и выше, до ключиц, до хрупкой тонкой шеи.

Она вздрогнула и резко откинулась назад:

– Перестань, не надо!

Ее взгляд фотографа, брошенный исподлобья, пронзил меня с безжалостной точностью оптического прицела киллера.

– Ладно, Пас, не хочешь – как хочешь, но нам нужно поговорить.

– Тебе всегда нужно поговорить. А я больше не хочу разговаривать.

Она отодвинулась от меня, села. Черные волосы разметались по плечам. Я смотрел на нее снизу вверх. Я не хотел ее потерять.

– Я ведь уже извинился. И прошу прощения еще раз. Но я хочу, чтобы ты меня поняла.

– Бросить женщину в ресторане… да разве так поступают?

– Знаю, это гнусно, но я исчерпал все свои доводы. И меня шокировали твои слова. Поэтому я предпочел уйти.

– Настоящий мужчина никогда бы так не сделал.

Мне больно было это слышать. Какой же иной реакции она от меня ждала? Она никогда не уступит, не оставит никакого выхода. Ну да, я ушел, я бросил ее. Но ведь я вернулся. И попросил прощения. Даже дважды.

– Есть вещи, о которых ты не знаешь… – начал я.

Ее губы растянулись в злой усмешке.

– Почему ты так улыбаешься?

– Ни почему. Иногда ты со мной обращаешься как с дурочкой. – И она снова усмехнулась – теперь уже скорее горько, чем зло.

– Когда-нибудь у тебя откроются глаза. На окружающий мир, на тебя, на меня… Потому что это ты не знаешь некоторых вещей. Хотя нет, знаешь – раз я тебе о них говорю… Но не придаешь значения…

Она закрывает лицо руками. Ее грудь содрогается, слезы льются рекой. Я сажусь на кровати, пытаюсь заглянуть ей в лицо:

– Пас, ну что случилось?

– Ты ничего не понимаешь, – говорит она хрипло, ее душат слезы.

– Ну так объясни мне, я для этого и пришел сюда, к тебе.

Но она упрямо качает головой, глядя на свои голые ноги:

– Нет, ты обо мне не думаешь. Только о себе…

У меня перехватывает горло. Я обнимаю ее, прижимаю к груди ее голову. Она упирается, потом мало-помалу сдается.

– Неправда, я думаю только о тебе, Пас.

– Если бы думал, то понял бы то, что я хочу сказать. Понял бы, как я здесь задыхаюсь.

И ее охватывает дрожь. Настоящая, непритворная дрожь. Мне страшно, я крепче обнимаю ее.

– Ну, скажи, Пас, что с тобой?

– Я задыхаюсь, Сезар. Правда задыхаюсь. Задыхаюсь в Париже. Задыхаюсь рядом с тобой.

Я опускаю голову, ее слова смертельно ранят меня.

– Это правда? Даже рядом со мной?

Она проводит рукой по лицу. И говорит – хрипло, словно и впрямь задыхается от чувств, которые захлестывают ее, как волна, как неостановимое цунами:

– Да, и рядом с тобой тоже. Ты не сможешь помешать тому, что должно случиться.

– А что должно случиться? – спрашиваю я.

– Этот черный прилив, который все испоганит. Люди, их жестокость, их бессмысленное кишение… И ты такой же, как они. Мы дышим отравленным воздухом, Сезар. Он пахнет смертью.

– Не надо, не говори так!

И я целую ее руки. Запах ее кожи напоминает мне аромат темного меда. Это совсем не запах смерти. И я вовсе не такой же, как другие.

– Почему ты не отвечала на мои звонки, я вызывал тебя раз пятьдесят, не меньше.

– У меня больше нет мобильника.

– Потеряла?

– Выбросила в воду. Вон туда, перед китом.

– Ну и как же я мог тебя найти?

– Да нечего было меня искать. Я хотела успокоиться, побыть одной. Чтобы обо мне все забыли хоть на время.

– Как я могу забыть тебя, Пас? Я люблю тебя.

Она снова вздрагивает.

– Завтра мы улетим. Я буду заботиться о тебе. Позволь мне заботиться о тебе, Пас, пожалуйста!

Я укладываю ее на кровать, прижимаю к себе. Мы долго лежим так, в теплом чреве кита, в золотисто-молочном свете, прильнув друг к другу. А потом наши тела начинают двигаться, и это упоительно.

Я слышу ее дыхание, я не хочу, чтобы она ушла. Мне нужно ее удержать, а если не получится, стать ее тенью, ее дубликатом – как говорят о ключах. Перед глазами всплывает образ мальчика с лягушкой. Это он соединил нас здесь – он, с его брыкающейся лягушкой, с его жаждой жизни, неумолимым взглядом и легкой улыбкой – свидетельством того, как хорошо принадлежать этому миру.

– Я хочу ребенка от тебя, – шепчу я ей в жгучем вихре наших смешанных дыханий.

– Перестань!

– Вспомни Boy With Frog! Роди мне такого же.

– Прекрати!

– Он ведь и тебя растрогал.

– Заткнись!


Мы раньше никогда об этом не говорили. Для нее эта тема просто не существовала. А, собственно, почему? Потому что она – художник? Глупость какая. Я не верю в этот постулат – что художник воплощает себя только в своем искусстве.

И вот я в ней, и вот я во чреве кита…


Я сразу почувствовал, что все изменилось. Что-то странное происходило сейчас. Каким бы способом люди ни занимались любовью, какие бы позы ни выбирали, их соитие всегда зиждется на одном-единственном движении взад-вперед, волнообразном, повторяющемся, мерном, широком. Словно для того, чтобы достичь другого, нужно сперва спуститься в себя самого, отыскать и вытащить на свет божий все лучшее, что в тебе кроется. Словно нужно сперва отыскать тайну, создавшую тебя таким, какой ты есть, чтобы соединить ее с тайной другого.


Много позже мы заснули, истомленные усердным созиданием храма любви из плоти, пота и вздохов. Наконец-то мы остались одни[134], изничтожив и отбросив наших демонов.


Я открыл глаза первым – мне не давала покоя одна навязчивая, коварная идея. Встав, я взял ее клатч. Внутри я нашел то, что искал, – упаковку противозачаточных пилюль. Теперь мой хмель почти выветрился, но осталась уверенность: минувшей ночью произошло нечто важное, и я не хотел, чтобы химия и медицина изничтожили это.


Вчера возникло то, что не должно было исчезнуть. И теперь мне нужно было использовать все шансы в нашу пользу. Любовь, а не смерть.

Я снова лег на кровать.

Через несколько минут – даже не знаю, сколько точно прошло времени, – она проснулась.

Я услышал, как она роется в своем клатче и сыплет проклятиями по-испански. Потом она подошла к кровати, чтобы разбудить меня: у нее проблема.

* * *

Мы сидим в самолете. Атмосфера напряженная, но у меня все равно легко на душе. Что мне теперь облака, что мне добро и зло: я согрешил для нашего же счастья. Я пью «гарибальди», красное, как рубашка этого патриота, и полное витаминов[135]. Пас попросила только воды. С газом. Я смотрю на нее: она – мой иллюминатор, мой пейзаж. Пас нервно ерошит волосы, она мрачна как туча, я чувствую исходящие от нее отрицательные волны. И уже подстерегаю первые признаки. Любовь моя, не бойся, я готов переносить все твои капризы, твою утреннюю тошноту, твои разбухшие груди с потемневшими сосками. Я буду твердить, что ты красива, даже тогда, когда твой живот округлится, как воздушный шар.


Мы чуть не опоздали на самолет из-за ее яростных поисков пропажи в отеле, куда нам пришлось вернуться за вещами, покинув чрево кита, – о, посмотрел бы ты на физиономию сторожа, когда мы оба – торжествующие Ионы – выбрались на свет божий! Она все перерыла в своей косметичке, в чемодане, в сетчатой мусорной корзине в ванной, заглянула даже под кровать. А я твердил, что нам нужно срочно ехать в аэропорт, настаивал, требовал, кричал: я должен успеть на этот рейс, у меня важнейшее совещание в Париже! Устав от бесплодных поисков, в отчаянии, она наконец решилась меня спросить: «Ты не видел мои пилюли?» Не мог же я ей ответить: «Я их украл, потому что хочу от тебя ребенка и не уверен, что ты хочешь его от меня»? И вместо этого рявкнул: «Твои пилюли? А мне-то они зачем?»

Зачем… Да затем, чтобы швырнуть их подальше в камыши, черт возьми!


Неужели я совершил преступление? Неужели я такой уж мерзавец? Согласен, подобное решение обычно принимают вдвоем. Но что, если один из двоих не желает в этом участвовать? Она требовала найти ей аптеку. К счастью, было еще рано, вся Джудекка спала. Я благословлял итальянскую dolce vita. «Мы опоздаем на самолет!» – твердо сказал я, чтобы заставить ее сесть в водное такси. И смотрел, смотрел во все глаза, стараясь запечатлеть в памяти образ этого города, свернувшегося, как улитка, лежащего на воде и пронизанного водой, готового прорасти новой жизнью, готового сделать меня отцом.


Мы летим над Альпами. Снежные вершины сверкают на солнце. Молчание, разделявшее нас с момента взлета, словно заморозило облака, сквозь которые мы плывем, защищенные от смерти оранжевым корпусом. Она бледна. Я ласково касаюсь ее плеча:

– Что с тобой, Пас?

– Ничего.

– Это из-за пропажи пилюль?

Помолчав, она отвечает: «Да».

Я понял это с самого момента ее пробуждения, но услышать, что она расстроена, услышать, что ее расстроило, мне было по-настоящему больно.

– А почему? Разве ты не хотела бы ребенка от меня?

Я спрашиваю это так мягко, как только возможно. Так любовно, как только возможно. И улыбаюсь ей. Она наконец смотрит на меня. И говорит, как отрезает:

– Я не хочу никакого ребенка. В любом случае, у меня есть в запасе еще трое суток, чтобы принять пилюлю!

– А почему ты не хочешь?

Несколько долгих секунд она молчит. А потом произносит фразу, которая тогда показалась мне просто абсурдной:

– Потому что я усыновила акулу[136].

Я чуть не подавился своим «гарибальди». Откинувшись на спинку кресла, я переспросил:

– Что ты сделала?

– Усыновила акулу.

Она сказала это, уставившись в свой стакан, где пузырилась газировка. Солнце, заглянувшее в иллюминатор, танцевало на ее столике пятнами света и тени. Стюард попросил пристегнуть ремни: ожидалась турбуленция.

III

Ребенок

Объявление для Сезара

Тебе трудно будет понять то, что я скажу Эктор. У тебя есть старший брат, и этот брат – акула.


Не знаю, каким образом эта идея угнездилась в голове твоей матери. И стала подлинным наваждением. Не знаю также, откуда взялась эта внезапная страсть к акулам. Конечно, твоя мать родилась у моря. Но в этой части Атлантики, омывающей берега ее родной Астурии, неизвестна порода хищников, которую она выбрала для опеки, – большая акула-молот, Sphyrna mokarran. Такие бороздят океан – и на трехсотметровой глубине, и на поверхности – почти исключительно в Южном полушарии – от Нижней Калифорнии до побережья Мозамбика, от Большого Австралийского рифа до темно-синих глубин Красного моря. Они живут около тридцати семи лет; взрослые особи, достигающие шести метров в длину, могут весить пятьсот и более килограммов.


Усыновить акулу. Ты не понимаешь, что это такое. Но некоторые ассоциации предоставляют людям такую возможность, как другие позволяют им усыновлять детей. За несколько сот евро можно стать папой или мамой молодой акулы из Красного моря, как становятся родителями какого-нибудь маленького камбоджийца. Естественно, в отличие от усыновленного ребенка животное не может поселиться в доме приемных родителей. Хотя приемная мамаша все-таки обязана обеспечивать его содержание – конечно, не свинками отари, тюленями, рыбой или морскими черепахами, но самыми что ни на есть модными гаджетами, необходимыми для наблюдения за ним. И в самом деле, акулам грозит полное уничтожение: за последние пять лет 90 % этой популяции было убито ради их драгоценного плавника, коему приписывают самые фантастические свойства, например способность исцелять импотенцию или предупреждать раковые заболевания.

И вот так же, как современная мамаша снабжает свое чадо мобильником, чтобы поддерживать с ним постоянную связь, твоя мать подарила своей акуле сверхсложный пеленгатор с наворотами, который профессор Нейл Хаммершлаг из университета Майами представил на своем сайте следующим образом:

Усыновив акулу, вы тем самым поможете нам установить на ней спутниковый передатчик. Таким образом, у вас будет возможность следить за вашей подопечной в реальном времени через Google Earth! Также вы можете дать ей имя, а мы будем присылать вам все данные о ней по мере ее развития.

Вот самый запомнившийся мне образ Пас того времени: она сидит на диване, положив ноги на стеклянный столик, пристроив на коленях макбук, и гоняется за своим приемышем по всем океанам. Так она проводила чуть ли не все время. Забросив даже фотографию, что меня сильно тревожило, потому что она жила только своей страстью.

А скоро акула полностью вытеснила все остальное. Теперь Пас интересовало только одно: куда она плывет, что с ней происходит…

Откуда взялась эта блажь? На все мои вопросы следовал сжатый, но исчерпывающий ответ: «Потому что я нахожу их красивыми. Чудовищно красивыми. Потому что они жизнестойкие. Потому что им грозит уничтожение. Потому что у них скверная репутация. Потому что мне это нравится».

– И ты ее действительно усыновила?

В доказательство Пас предъявила мне сертификат, сложенный вчетверо и хранившийся в шкафчике ванной – довольно странное место для документа, разве что ее акуле было приятнее находиться рядом с источником воды. Во всяком случае, это действительно был настоящий сертификат опекуна. Ассоциация явно не жалела средств: белый лист формата А4, сверху голубой узор в виде морских волн, слегка напоминающий фрески Миносского дворца на Крите, под ним заголовок: «Certiificate of Adoption», выведенный готическим шрифтом; внизу силуэт акулы-молот, а в центре следующие пафосные фразы:

Настоящим удостоверяется,

что ПАС АГИЛЕРА-и-ЛАСТРЕС

является официальным опекуном акулы

Имя: НУР

Вид: большая акула-молот (Sphyrna mokarran)

Длина: 6 футов

Пол: мужской

Предполагаемый возраст (точно не установлено): молодой самец

Тип пеленгатора: PAT (Pop off archival tag)

Пеленгатор прикреплен к животному на острове Дедал

Члены команды, надевавшие пеленгатор: Хусейн Салех (Акаба, Иордания), профессор Нейл Хаммершлаг (США, Майами)

Дата прикрепления пеленгатора: 5 апреля

Дата внезапного исчезновения животного: 18 апреля

Далее следовал короткий текст:

Наблюдение через спутник позволило нашим исследователям сделать следующее поразительное открытие: акула-молот способна плавать на очень большой глубине. Это акула-одиночка, такие крайне редко собираются в стаи, поскольку акула-молот охотно нападает на своих сородичей и пожирает их. За последние тридцать лет данный вид был практически полностью уничтожен, и, сделав Нура своим подопечным, вы поможете нам защитить эти прекрасные, единственные в своем роде существа.

Живи спокойно, Нур!

Пас сказала:

– Нур – это по-арабски «свет».

Постепенно акулы вторглись в нашу близость. И начали пожирать все, что осталось в ней живого.

* * *

После Венеции между нами пролегла долгая ночь. Ты уже был у нее в животе. Она объявила мне об этом через два с половиной месяца. В океанариуме. Что само по себе было странно. Хотя она наведывалась туда каждую неделю, по воскресеньям. «Это меня успокаивает», – говорила она.

Тебе знаком этот океанариум у станции метро «Порт Дорэ». Я часто привожу тебя туда, тоже по воскресеньям, чтобы ты привыкал к этому водному миру, любил его. Он расположен во дворце, построенном в 30-е годы прошлого века и похожем на египетский храм. Этот океанариум – истинное сокровище, в его темных залах и впрямь чувствуешь себя как в подводном царстве. Здесь обитают пять тысяч рыб, привезенных в багаже губернаторов колоний, чтобы внести хоть какие-то яркие краски в серую атмосферу метрополии. Тебе нравится бегать там в своих узких джинсиках по гладкому полу, с криком: «Rockings!»[137] В этих залах ты словно в субмарине: тихо, темно, свет исходит только от аквариумов с зеленоватой искрящейся водой, где среди ярко-красных коралловых гротов шныряют пестрые создания с плавниками. Ты прижимаешься носом к стеклу, и мы вместе любуемся морскими коньками, которых ты уже умеешь называть и по-французски – hippocampus, и по-испански – caballito de mar.

Потом идем смотреть мурен с их страшными зубастыми мордами, – они выбираются из своих нор с гибкостью ленты и с грозными повадками драконов. Ты называешь их «морена», что по-испански значит «брюнетка, темноволосая», – как твоя мать, и, значит, ваша связь еще не прервана. Некоторые люди тщетно пытаются бежать от причины своего горя. Я же встречаю его лицом к лицу. И учусь отделять этот аквариум от испуга, который он внушил мне в тот день, когда она объявила свою новость.


Однажды, в кои-то веки, я решил пойти туда вместе с ней. Это была попытка «возобновить диалог», снова согласовать наши вкусы. Здание, где расположен океанариум, стоит напротив большого парка.

Погода была прекрасная. Твоя мать торопливо поднималась по монументальной лестнице. Ее красные каблучки казались двумя каплями крови на белом мраморном полу вестибюля.

Внутри мерцал зеленый свет. Она прошла мимо крокодильей ямы, где водопад освежал бронированные спины этих чудовищ, и направилась прямиком к самому большому из аквариумов, где плавали две черноперые акулы и одна акула-носорог – naso unicornis, чьи глаза, разделенные твердым остроконечным наростом, невозмутимо созерцали зрителей.

Голубоватые акульи тела с черной кромкой на спинном плавнике (отсюда их название – черноперые) бесшумно, стремительно скользили перед ней – нет, перед нами, поскольку я подошел тоже, – из одного конца бассейна в другой и обратно. Это напоминало какой-то безостановочный балет, завораживающий своим мягким ритмом и абсолютно бездушными, холодными глазами этих рыбин.

Пас глядела на них, не двигаясь. Прошло довольно много времени, и я потихоньку отошел, чтобы полюбоваться морскими коньками, которые висели в воде, цепляясь загнутыми хвостиками за лепестки актиний – «морских цветов», как ты их называл, – и понаблюдать за изворотливым скатом из Гвианы, чья лиловая ворсистая кожа напоминала мне старый коврик.

Когда я вернулся, она все еще смотрела на акул. Ее губы шевелились. Я вынул смартфон и снял ее отраженное в стекле лицо, глаза, пристально следившие за гибкими, снующими взад-вперед акульими силуэтами.

– Пойдем, – сказала она, оторвавшись наконец от их созерцания.

Теперь она держалась с царственным спокойствием. Она взяла меня за руку и мягко потянула к другому бассейну, меньших размеров, где вода кипела пузырьками, как в джакузи. Морские звезды у входа в коралловый грот корчились так, словно заранее боялись появления чего-то страшного; там же висели рядком, на пластмассовой решетке, четыре хрящеватые яйцеобразные капсулы светло-коричневого цвета. Внутри каждой из них виднелось более темное ядро, вокруг которого двигалось нечто, похожее на гибкий жгутик.

– Что это? – спросил я.

– А ты подойди ближе.

Я подошел и отшатнулся: это был не жгутик, а хвост. Хвост акулы – акулы-детеныша, присосавшейся к темному ядру – к желтку этого яйца, даром что он не был желтым. Я разглядел плавники этого существа, головку с двумя бугорками, где намечались глаза. Мне стало тошно, я отвернулся и тут заметил табличку на стене, объяснявшую это явление:

Рогатковые акулы являются яйцекладущими. Каждое яйцо имеет в длину около тринадцати сантиметров и раскрывается через пятнадцать недель после кладки. Эмбрионы привязаны к желточному мешку, который обеспечивает их питание. Мальки, вылупившиеся из яиц, имеют примерно пятнадцать сантиметров в длину. Здесь можно наблюдать яйца на различных стадиях развития, а также акульих мальков.

– Трогательно, правда? – серьезно, без улыбки спросила твоя мать, почти вплотную приникнув к стеклу.

– А по-моему, отвратительно.

Она обернулась ко мне, и в ее голосе прозвучала грусть:

– Значит, ты и ко мне будешь относиться с отвращением?

– Что ты хочешь сказать? – спросил я, и меня вдруг кольнула тревога.

Крошечные акулы в своих пленчатых капсулах все активнее вертели хвостиками.

– Я беременна.

Меня пронзили сразу два чувства – счастье и омерзение. Счастье от услышанного и омерзение при виде этих акульих эмбрионов, извивавшихся в своих яйцах.

И эти два чувства, столкнувшись, подействовали на меня как ледяной душ. Форма изгадила суть.

Объявление о будущем ребенке должно стать моментом божественной благодати. Недаром же художники изображают на своих «Благовещениях» стайки ангелочков, златокрылых голубок, вазы с лилиями. Почему же она объявила мне эту потрясающую новость рядом с тем, что для большинства людей ассоциируется с худшим из кошмаров – водоемом, кишащим акулами?!

Я всерьез разозлился на нее. Для нас обоих это должно было произойти совсем иначе. Более поэтично, более тепло, более человечно. О чем она только думала, черт подери?!

Да, я разозлился, а потом вдруг пожалел ее. Крепко обнял, отвел подальше от этих омерзительных тварей, пристально посмотрел ей в глаза, потемневшие от внезапной печали.

– Любовь моя, но ведь это же чудесно! Почему ты грустишь?

– Не знаю. Я боюсь.

– Боишься чего?

– Что он будет, как они. – Она обернулась и указала на акульих детенышей.

Я ничего не понимал.

– Что ты говоришь, Пас? Что это значит – как они?

– Что он будет сиротой.

По ее щеке скатилась слеза. Я прижал ее к себе:

– Но у него же есть мы, его родители!

– Не знаю, – повторила она. – Сегодня все так одиноки, так обделены любовью.

Мне страшно было это слышать.


Ибо я думал точно так же. Мне казалось, что скудный ручеек любви в мире вот-вот обмелеет вконец. А ведь в эти трудные времена любовь могла быть самым надежным убежищем. Но от нее все отворачивались. Еще бы: она требовала времени и не приносила никакой выгоды. В сфере личной жизни я наблюдал одни только разводы. В профессиональной сфере все готовы были сожрать друг друга. И все всего боялись. Финансовый кризис, обезумевший климат – взять хоть сегодняшнюю утреннюю новость о проливных дождях в иорданском Аммане! – миллионы нищих мигрантов, которых коренные жители считают саранчой, новые беспорядки в Египте – все это отнюдь не улучшало ситуацию. Да, Пас была права. Жизнь становилась все сложнее. В ней все меньше было любви. Кроме нашей с Пас.

– Но ведь мы-то с тобой любим друг друга, – сказал я Пас, крепко обнимая ее перед аквариумом с соленой водой, где извивались эти диковинные силуэты.

Поистине, природа щедра на выдумки… Пусть бы только она унялась и оставила в покое крошечное существо, растущее в животе Пас. Чтобы эта Природа, или Создатель, или Великое Ничто не расценили выбор данного места для объявления о беременности как желание произвести на свет помесь человека и акулы…

* * *

Беременность протекала гладко. Живот рос. И значит, рос ты.

Я присутствовал на первой эхографии и с умилением услышал стук твоего сердца. До чего же трогательным может быть мерный стук, если он исходит от сердечка весом в несколько граммов! Зато я возненавидел надменную девицу в белом халате, которая исключила меня из этого процесса. Она общалась исключительно с Пас, как женщина с женщиной, и ясно давала мне понять, что я тут лишний. Даже не отвечала на мои вопросы, так что Пас приходилось их повторять самой. На экране разворачивалось какое-то космическое действо: черный фон, колеблющийся млечный путь. Прямо как в зале NASA.

– Все нормально, – объявила девица в белом халате.

– Только пусть он будет не слишком нормальным, – вырвалось у меня.

На что она сухо ответила:

– Не советую вам шутить с этим.

Твоя мать, которая недовольно морщилась, когда ее живот смазывали холодным гелем, теперь улыбалась. Это случалось с ней все реже и реже.

В последний раз я видел улыбку на ее лице много месяцев назад. Когда мы наконец претворили в жизнь одну мою фантазию.

Спящий гермафродит

Все началось с ужина, проходившего под пирамидой Лувра в честь грандиозной выставки, посвященной эпохе Ренессанса. Разогретые обильными возлияниями, мы заговорили с директором музея о заветных мечтах – разумеется, в области искусства. Его заветной мечтой было объединить в рамках одной выставки трех самых соблазнительных лежащих женщин в истории искусства – «Олимпию» Мане, «Маху раздетую» Гойи и «Венеру Урбинскую» Тициана.

– И которая из них будет в центре? – поинтересовался я.

– Разумеется, «Венера»! Тициан написал ее специально для меня, – ответил директор, поднося к губам бокал.

Пас, надевшая в тот вечер платье с «леопардовым» рисунком, от которого рябило в глазах, не упустила случая подначить его:

– Ах, значит, именно для вас он написал ее красивый округлый живот, ее руку с кольцом на безымянном пальце, небрежно прикрывающую лобок, зовущий взгляд ее темных глаз?

Директор покраснел, а этого человека трудно было чем-то смутить. Но все же он решил обратить дело в шутку:

– А что значит действительно любить картину? Это значит ощущать ее физически. Бальзак прекрасно это сформулировал, говоря о произведениях искусства и людях, которые ими любуются: «Они узнают знатоков, зовут их, шепчут им: „Сюда, сюда!“»

И он красноречиво описал нам картину Тициана: молодую женщину, ее слегка растрепанные волосы, волной ниспадающие на плечи, ее тело, вероятно, сразу после омовения, поскольку служанки на заднем плане суетливо вытаскивают из сундука платье, чтобы хоть как-то прикрыть ее наготу от посторонних взглядов… Наконец он заметил, что разглагольствует в одиночку, а гости молчат или потихоньку уходят, и попросил оставшихся рассказать об их мечтах. Мне давно уже хотелось провести ночь в музее, одному. Вполне банальное желание, но поскольку я об этом мечтал, то и высказал его вслух. Моему примеру последовали другие, и больше мы эту тему не затрагивали.


И вот однажды Пас назначила мне встречу поздно вечером, возле пирамиды. Внутри нас ждал директор музея. Я был счастлив, как ребенок: сбывалась моя детская мечта! Я крепко обнял Пас. Не знаю, как она добилась этого «сезама». На мой вопрос она ответила только загадочной улыбкой.


Мой дорогой Эктор, я желаю тебе встретить когда-нибудь такую же Пас, которая подарит тебе такой же визит. Или, вернее, такое же странствие. Сначала будет ночь, украшенная звездами. Потом твои одинокие шаги по скрипучему паркету или по звонким мраморным плитам. Впрочем, одиночество – это не главное в такой фантастической ситуации; главное – отсутствие шума. Никто из нас не осмеливался говорить. Величественную тишину музея нарушало лишь цоканье каблучков Пас. А темноту разрезали только лучи наших фонариков.

На самом верху монументальной лестницы высилась на носу своего каменного корабля Ника Самофракийская, все такая же безголовая – точь-в-точь отставная голливудская звезда в нижнем белье, вопящая, что у нее украли драгоценности. В кружочках света наших фонариков греческие вазы демонстрировали нам свои битвы в оранжево-черных тонах: гиганты в звериных шкурах погибали от молний Зевса; Эос оплакивала смерть своего сына Мемнона, павшего от руки Ахилла; мать сжимала в объятиях тело сына, бородатого, как Христос, – это уже была pieta; Орест воздымал кинжал, которым убил мать… Целая череда смертоубийств в витринах.

Мы шли по залам, трепеща от волнения. Королева Пальмиры с ее свирепым взглядом и плотно сжатыми губами, вырванная из своей могилы, готовила месть убийцам, теребя свой роскошный, покрытый драгоценностями тюрбан и, похоже, мысленно прикидывая, нельзя ли ей опереться на крылатых быков Навуходоносора, стоящих в двух шагах от нее. Эта ночная тьма, эти статуи вокруг и завораживали, и пугали. Они были неживые… но до жути реальные. Сердце у меня билось медленно, как под гипнозом. Повторяю тебе: никто из нас не вымолвил ни слова. Вплоть до того момента, когда высоченная, под два метра, фигура директора внезапно сложилась пополам. В стене дворца мы увидели узкий проем. Он проскользнул в него и позвал: «Идите за мной!» Мы вышли на лестницу всего в несколько ступенек, ведущую к другой двери, которую он и открыл. Теперь мы стояли на балконе с балюстрадой. Директор нагнулся и знаком велел нам сделать то же самое, направив свет вниз. Пас едва удержалась от вскрика. Я нагнулся пониже и прямо под собой увидел Ее.

Она лежала на правом боку, почти на животе, на простеганном ромбами матрасе, такая прекрасная, такая живая, что вас неодолимо тянуло присоединиться к ней в этом сне, сразившем ее после любовных объятий. Или до них?


– Идемте, – сказал директор.

Мы вернулись обратно и вошли в зал, где можно было любоваться этой женщиной в окружении ее мраморных соседей.

Узкий луч моего фонаря медленно обводил лежащую фигуру. Тщательно уложенные волосы, капризно надутые губы, подбородок, упершийся в сгиб локтя, красивый изгиб позвоночника, подчеркнуто крутые выпуклости ягодиц, плавная линия бедер, тесно сжатые ляжки. Но интереснее всего в этой фигуре были ноги. Казалось, женщина, взволнованная каким-то захватывающим сновидением, бессознательно пошевелила левой ногой, приподняв ее так, что ступня повисла в воздухе. Другая нога, плотно прижатая к постели, выглядела напряженной, словно ее обладательница испытывала острое наслаждение, от которого вот-вот должно было содрогнуться все ее тело. Луч фонарика Пас – она стояла с другой стороны – тоже обводил лежащую фигуру; иногда наши лучи скрещивались и у меня возникало чувство, будто мы с ней делим это погруженное в сон тело, как два вампира. Тем более что вокруг стояла мертвая тишина, а наш проводник выключил свой фонарь. Я едва различал в темноте его высокий силуэт. Молчание становилось прямо-таки осязаемым, как вдруг Пас нарушила его ругательством. И я услышал ее шепот: «Да она же… он же… у него…»

Я обошел постамент. С этой стороны можно было видеть затылок молодой женщины с несколькими прядями, выбившимися из прически, одну круглую, соблазнительную грудь, слегка приплюснутую матрасом, мягко очерченный живот, а под ним… напряженный пенис. Мы оба остолбенели.

И тут раздался голос хозяина этих мест, декламирующий строки стихотворения – столь же недвусмысленного, сколь и нарочито манерного:

В музее древнего познанья

Лежит над мраморной скамьей

Загадочное изваянье

С тревожащею красотой.

То нежный юноша? Иль дева?

Богиня иль, быть может, бог?

Любовь, страшась Господня гнева,

Дрожит, удерживая вздох[138].

Значит, вот он – Гермафродит, знаменитый «Спящий Гермафродит», которого Бернини изваял из античного мрамора и который, в зависимости от точки обзора, демонстрирует признаки каждого из двух своих полов!

– Расскажите мне его историю, – попросила твоя мать, которую я любил еще и за это: она считала живым все, что видела.

Все, и мужчины и женщины, имели свою историю, свою жизненную драму, свое счастье, определявшие смысл их жизни. И директор поведал ей легенду о Гермафродите. До того как это слово стало зоологическим термином, описывающим размножение у некоторых животных, таких как улитка или рыба-клоун (для людей-гермафродитов воспроизводство невозможно), оно было именем собственным. Его носил сын Гермеса и Афродиты. От матери – богини красоты – юноша унаследовал эту красоту, продолжал наш хозяин, он жил в лесах, и все нимфы безумно влюблялись в него, видя, как он прогуливается обнаженным по благоуханным рощам или плодородным долинам, как он спит в тени лесных гротов или омывает свое божественно прекрасное тело в водах рек. Одна из них, Салмакида, совсем потеряв голову от любви, решила перейти к действию. Она была наядой, речным божеством, но темперамент у нее был огненный. И однажды знойным днем она призналась юноше в своей страсти. И предложила – впрочем, в самых учтивых выражениях – взять ее в жены, а если он уже женат, то она удовлетворится и мимолетным наслаждением.

– Вполне прагматичная девушка, – заметила Пас.

– Да, греческий античный мир был именно таков. Но не Гермафродит. Тот покраснел и объявил, что если она будет настаивать, то он сейчас же уйдет.

– Мальчишка…

– Оно так, но она была наядой. И когда он плавал в прохладной реке, она набросилась на него и, крепко обхватив его восхитительное тело, попыталась насладиться им. «Как морской анемон захватывает в свои щупальца добычу, – писал Овидий в своих „Метаморфозах“. – С той лишь разницей, что юноша воспротивился ей».

В наступившей тишине я услышал, как Пас тихонько смеется. Директор продолжал:

– И тогда она взмолилась, прося богов, чтобы они пришли к ней на помощь и навеки соединили их. И боги, большие любители наблюдать за плотскими утехами, решили, что недостойно было бы отказать девушке, и исполнили ее просьбу.

– То есть Гермафродит – это пара? – спросила Пас.

– «Единственная счастливая пара, какую я знаю» – так сказала одна старая английская аристократка восемнадцатого века, впервые увидев эту статую.

– Прелестно! – заметил я.

Я не видел Пас в темноте, но слышал ее. Если оценивать ее восхищение по десятибалльной шкале, то сейчас оно было как минимум на восьмой. Упиваясь этим музейным приключением и типично французской любезностью нашего гида, она засыпала его вопросами, нарушая гробовую тишину безлюдных залов. А он, польщенный ее интересом, старался вовсю. Его тоже пленило обаяние Пас, властно покорявшее сердца всех, кто ее знал.

– Да, коллекция Боргезе… Это римская копия греческой статуи… Правда, кардинал Шипионе Боргезе потребовал уложить это сомнительное создание на постель соответствующего размера…

– Значит, матраса раньше не было?

– Нет. Его добавил Бернини пятнадцать веков спустя. И взгляните, как находчиво это сделано: прямые швы якобы кожаного простеганного матраса подчеркивают плавные линии тела. Отсюда ультрасовременное впечатление. Мне пришлось окружить скульптуру барьером – посетители норовили пощупать матрас, настолько реалистично он выглядит.

Пора было уходить. Синдром Золушки: нам не полагалось находиться здесь, и мы, может быть, крупно рисковали. Так, словно повернули вспять ход времени. Опасно расхаживать среди мертвых, вернее, среди каменных подобий живых, которые знали множество живых, ставших ныне мертвыми. Сколько глаз созерцали, как сейчас наши, «Спящего Гермафродита»? И сколько из них давно уже потухло? Черные пустые глазницы в глубине склепов, радужные воспоминания, обращенные в прах… Вдали скорбно прозвонил колокол. Воздух сгустился, звезды погасли. «Пойдемте», – сказал директор.


Бездна

У меня кружилась голова при взгляде на Пас, эту живую статую, царапавшую древние плиты современными острыми каблучками, скользившую между этими мужчинами и женщинами, заключенными в мраморную оболочку, хотя чудилось, будто в их телах еще трепещет, если приглядеться, скрытая, мятежная жизнь. Кентавры, херувимы, богини с луками в руках, в сопровождении ланей или юных подруг, готовые к омовению в источнике, – все они в один миг окаменели по воле капризных богов. В их жилах внезапно застыла кровь, их благородные сердца внезапно остановились. Мне стало страшно за мою Пас, такую темноволосую среди всей этой белизны, такую подвижную среди этой безнадежной застылости, но такую смертную среди этой вечности…

Я вспомнил о кресте на ее ягодице. Крест Ангелов… сейчас она была рядом с ними, на седьмом небе. Я еще ни разу не видел ее такой счастливой. Она была до того растрогана, что, прощаясь, поцеловала директора в щеку со словами: «Мне никогда не доводилось смотреть на статуи вот так, как сегодня. Спасибо вам, спасибо, спасибо! Теперь я понимаю, отчего вас зовут Мистер Лувр!»


«Сюда! Сюда!» – со смехом твердила она той ночью, бегая за мной по квартире, от гостиной до кухни. И даже в постели, когда я уже засыпал, борясь с осаждавшими меня образами «Спящего Гермафродита», она выдыхала мне в шею, в уши, в затылок: «Сюда! Сюда!» А мне не хватало смелости – хотя искушение было очень велико – спросить у нее: «Значит, ты уже не задыхаешься от европейского искусства?»

Плоть против мрамора

И я решил, что моя фантазия победила, наголову разбила ее увлечение. Решил, что я вернул ее на путь истинный. Что с акулами покончено, и мы больше никогда не будем поминать эту историю с акульим усыновлением.

На Пас нашло вдохновение. Она была словно в экстазе, а у древних это слово означало, что «человека поцеловал Бог». Моя астурийка вознеслась прямиком на Олимп.

Она забросила свои пляжи и занялась музеями.

Теперь она снимала в Каподимонте, в музее Королевы Софии, в галерее Боргезе, в Дельфах[139]. И в Орсэ[140], где прямо-таки поселилась в предвкушении Лувра – «пока еще слишком крупного зверя для меня», как она говорила. «Но если дело пойдет, то доберусь и до Лувра!»

И она с головой ушла в свою новую работу. Нашла тему, смелую по тем временам, когда все ориентиры летели к черту, когда казалось, что люди живут только текущим моментом, – столкновение зрителей с шедеврами искусства. Она и здесь руководствовалась принципом «повторять, но не повторяться». Этот принцип сформулировал Йозеф Куделка[141], потрясающий фотограф, который долгие годы снимал одних цыган. Однажды вечером я встретил их обоих возле агентства «Magnum», в районе площади Клиши. Когда Куделка не странствовал, чтобы фотографировать, он здесь ночевал. Прямо на улице, на двух сдвинутых скамейках, как настоящий цыган, – и это в семьдесят пять лет! Они пили светлое пиво, и я затрудняюсь сказать, кто из них троих – пиво, Пас или Йозеф – был свежее остальных. Пас – в жемчужно-сером платьице на узких бретельках, с мокрыми волосами, собранными в пучок: она только что плавала в бассейне. Он – в грубой темно-зеленой рубахе, чем-то напоминавший старого беспринципного кубинского герильеро со своей дремучей бородой, такой же снежно-белой, как его всклокоченная грива, с хитро поблескивающими глазками за стеклами очков. Или с принципами, которые шли вразрез с убеждениями всего остального человечества.

– Я не хочу быть привязанным к месту, куда обязан возвращаться. Живу там, где живу, а когда там больше нечего снимать, иду жить в другое место, вот и все…

Пас молчала, задумчиво, машинально чертя сложные фигуры на запотевшем стакане, похожем на женский торс.

– Нужно повторять и повторять один и тот же снимок, – втолковывал ей Куделка, – это единственный способ добиться максимального успеха!


Вот такой подход к делу. И всегда – на винтажную камеру, позволявшую, по ее словам, играть со светом, материалами, мрамором, солнцем и бронзой, как это делают живописцы. Да и со временем тоже, ибо такая камера давала возможность делать длинные экспозиции. Пас и тут работала, стоя на платформе, возвышаясь над людьми и экспонатами. Одно только небо было выше твоей матери, Эктор. Как же я радовался, видя ее в самом сердце музея, в центре просторного нефа Орсэ, бывшего приюта поездов, которые позже уступили место другим двигателям прогресса – произведениям искусства, обладающим другим могуществом! У Пас было два ассистента – парочка студентов Школы изобразительных искусств, Жюльен и Аурелия; я называл их ее весталками, ибо они отличались безграничным терпением и бесконечной преданностью этой современной жрице, которая иногда украшала волосы веткой плюща и командовала ими, отдавая какие-то загадочные распоряжения. Я этих слов не понимал, но, видимо, они способствовали успеху их ритуального действа, а именно охоты на жизнь, превращения мужчин, женщин и даже произведений искусства – словом, всего, что она ловила в свой объектив, – во что-то вроде игрушек. Когда ты увидишь эти фотографии, Эктор, ты поймешь, что я имел в виду, ведь даже произведения искусства выглядят на них как игрушки. Она взирала на них сверху вниз. Держала дистанцию. Это она была королевой, они же были лилипутами. Она повелевала всем и всеми. А над ее головой, смягченный стеклянной выгнутой крышей, искрился и мерцал летний свет.


Месяц спустя я увидел первые фотографии. Пас вынула их из вощеного бумажного конверта и протянула мне с пренебрежительной гримаской, заранее готовясь не поверить, если я назову их гениальными, или прийти в отчаяние, если не услышит от меня ожидаемых восторженных похвал.

– Это сильно, – сказал я.

Да, именно сильно. Потому что это была не простая красота. Это была особая красота, мощная, как удар под дых; она захватывала мозг и спускалась внутрь, и ты восхищался ею, потому что из нее фонтаном била жизнь, которой тебе предстояло насладиться.

– Правда? Ты серьезно говоришь?

Пас тут же оттаяла. Страх и радость в равной мере приводили ее в трепет. Она отнюдь не была ледышкой, и это чувствовалось сразу же, как только вы оказывались рядом с ней. Иногда она металась даже во сне, если ее что-то мучило, и тогда на ее висках выступали капли пота.

– Это очень сильно!

Она откинула прядь волос, закрывшую левый глаз. Обычно прищуренный, узкий, с острым, как кинжал, уголком, он сейчас доверчиво раскрылся и стал похож на миндалину. Ее упрямый подбородок улегся в ямку ладони. А улыбка, обнажившая белые зубы, могла кому угодно вскружить голову.


Новые работы Пас были просто сногсшибательны. Эффект разорвавшейся бомбы! Что же было на этих фотографиях? Если коротко, люди и шедевры. Великое противостояние смертного и бессмертного. Столкновение живой плоти и мрамора, одежды и наготы. Восторг перед увиденным, отвращение, медленное привыкание. Остановленное время. И еще лихорадочное возбуждение толпы. Длинные вереницы азиатских посетителей, извивающиеся, как новогодние драконы, между статуями XIX века. Школьники, бегающие мимо коров импрессионистов. Одинокая юная девушка, вытирающая слезу перед бронзовой разносчицей воды. Да-да, вытирающая слезу. Ибо на снимках Пас, этой «Дианы-охотницы фотографии» (так ее окрестила газета «Corriere della Sera»), любые мелочи выступали с волшебной четкостью. Словно она и впрямь была богиней, от которой ничто не могло укрыться. Взять, например, снимок с двумя уставшими дамами, которые присели отдохнуть, и третьей, внезапно вскочившей, чтобы рассмотреть «Золотые острова» Анри-Эдмона Кросса – мерцающий песок, солнце, танцующее на волнах. Какое воспоминание эта картина пробудила в ней? Я припомнил слова директора Лувра: не вы выбираете произведения искусства, это они выбирают вас. А вот группа школьников, разделившаяся на две компании. Мальчишки, не старше десяти лет, возбужденно прыгают, как блохи, перед «Охотой на тигров» Делакруа (глаз обезумевшей лошади, решительная поза всадника, красные плащи, рыжие звериные шкуры, окровавленные пасти, блеск стали). А девочки, онемевшие от робости и зависти, зачарованно любуются воздушными принцессами Гюстава Моро, с лунными камнями на пальцах, с бриллиантами в диадемах. Да, там еще есть и маленький мальчик. А вот сценка, которая мне особенно нравится: хорошенькие студенточки художественных школ, ужасно сосредоточенные, сидя прямо на полу, набрасывают на больших листах ватмана ниспадающие складками тоги и выпуклые мускулы мифологических воинов.


Сколько же таких сценок было на ее снимках! Их можно было разглядывать часами, почти слыша мысли персонажей, которые продолжали жить на пленке. Кто, например, этот человек, что смотрит на женщину старше его лет на двадцать? Бывший любовник? Или будущий? Может, бывший ученик? Или нашедшийся сын? Фотография не знала продолжения истории… Словом, я хочу сказать тебе, Эктор, что в это время твоя мать достигла вершины своего мастерства, нашла свой собственный взгляд на действительность – оригинальный, пронзительный, проницательный. Способный как ничей другой уловить и зафиксировать интерес к жизни и к искусству, который красота пробуждала в ленивых мозгах посетителей. Но я, конечно, толковал все по-своему. А там кто знает – может, для нее самой это был шаг в противоположную сторону, к разрыву с родом человеческим? Ибо, если хорошенько приглядеться, эта новая серия восславляла средствами фотографии царство статуй. Эстетическое царство, властвующее над временем. У многих посетителей музея были дряблые, поблекшие, багровые лица. А статуи, что белые, что черные, напротив, блистали победной упругостью своей гладкой мраморной плоти. Это производило сильное, трагическое впечатление. Ее работы ждал колоссальный успех.

– Когда я выставлю их у Тарика, ты уж, пожалуйста, не пиши обо мне, – предупредила она меня как-то вечером.

– Да я и не смогу, дорогая, – раз мы теперь вместе, меня сочтут пристрастным.

* * *

Я вообразил, что гладкая фактура мрамора возобладала над шероховатостью рыбьей чешуи. Она больше не заговаривала о твоем морском брате.

А потом я наткнулся на ту эсэмэску. Вообще, это полное идиотство – наткнуться на эсэмэску. Банально до тошноты. Особенно для такого человека, как я, никогда не желавшего опускаться до супружеского шпионажа. Мы с ней давно договорились: если один из нас переспит с кем-то на стороне, это вполне допустимый, невинный грех, касающийся только плотской стороны дела, и не нужно оповещать об этом другого.

Пас добавила:

– Я ничего не хочу знать. Иначе я выцарапаю тебе глаза и сразу же уйду. Причем выцарапаю не из ревности, а потому что я тебе не мамочка, которой можно делать патетические признания, и потому что люди, склонные к патетике, заслуживают наказания.

– Ну а я даже и этого не сделаю, у меня сил не хватит.

И тут же она спросила:

– Так ты мне изменяешь или нет?

Нет, я не изменял своей жене, но в этом не было моей заслуги. Просто я любил только ее. Другие женщины не вызывали у меня искушения, она одна соединяла в себе их всех. Перевоплощалась то в азиатку, то в африканку, то в русскую или сицилийку, иногда представала передо мной этаким эфирным созданием, но охотно скатывалась и в порнографию.

– А что, если один из нас влюбится? – как-то спросила она.

– Я предлагаю сразу же признаться. Это будет означать, что наша партия окончена. Свисток, игроки уходят в раздевалку, принимают душ, одеваются, укладывают вещи в сумку. Незачем устраивать торжественное собрание, чтобы разработать план спасения утопающих. В критический период это всегда заканчивается крушением.

Но Пас ответила – и ее слова чуть не вызвали у меня слезы:

– Может, все-таки попытаемся спастись?

И вот эта эсэмэска. Пас принимала теплую ванну с солью из Мертвого моря. Вдруг на журнальном столике тихо загудел ее «Блэкберри». Я невольно посмотрел на засветившийся экран. Короткое сообщение. На первый взгляд ничего страшного. Никаких «Мечтаю о тебе, мне тебя не хватает!» или «Я ласкаю себя, думая о тебе!». Нет, действительно ничего страшного. Короткая фраза без глагола: «Ампулы Лоренцини». А сверху – имя отправителя, записанное в контактах Пас: «Марен».

Сперва я принял это за медицинский рецепт или за совет по обустройству световой установки в ее студии[142]. Но потом схватил свой смартфон, зашел в интернет и в несколько кликов отыскал в безбрежном океане информации нужные данные: «„Ампулы Лоренцини“ – электросенсорный орган чувств, расположенный под кожным покровом на голове акулы и позволяющий ей безошибочно засекать под водой любое, самое слабое электрическое поле, сердцебиение или сокращение мышц возможной добычи».

Значит, все это ни на минуту не прекращалось…

Я услышал, как скрипнула дверь ванной и Пас направилась в спальню. С бьющимся сердцем я пошел следом за ней. Она была в купальном халате, тюрбан из полотенца на мокрых волосах казался царской тиарой. Я должен был выяснить, кто он такой – этот Марен.

Пролактин

Я не стал допрашивать Пас. Из чистой трусости. Или желая закрыть на это глаза – что, впрочем, и было трусостью. Я убеждал себя, что это не серьезно, что все пройдет. Но это продолжалось и продолжалось. Вероятно, я многое упустил, поскольку не следил за ней. Она наверняка стирала все предыдущие сообщения. Но я и этому старался не придавать значения. Хотя были и другие послания, подписанные тем же человеком, который сообщал то о «мигательных перепонках», то о «плакоидной чешуе». И о других биологических штуках, неизменно связанных с миром акул.

Я не действовал еще и по чисто прагматической причине, раз и навсегда разграничив жизненно важные ценности и другие, второстепенные. Мне не хотелось омрачать те редкие часы, что мы проводили вместе. А их было очень мало: я работал в Фирме с утра до ночи. Поток информации все возрастал, экономическая война с ее сумасшедшими курбетами, свистопляской цифр и безотрадными итогами была в самом разгаре. Мир близился к гибели, и, чтобы наши читатели не впали в отчаяние, я пытался замаскировать его предсмертные судороги хоть какой-то видимостью красоты, развлекая их то интервью с новой голливудской интеллектуально-сексуальной звездой, то захватывающим рассказом о Казанове, архетипе настоящего европейца, авторе «Мемуаров», рукописный экземпляр которых, помеченный тремя сердечками и приобретенный Францией, попал ко мне в руки (и сильно возбудил!), то эффектной подборкой по импрессионизму. Настала зима, потом конец зимы. Снег накрыл Париж, потом оголил его. Я больше ничего не писал. Иметь ребенка было куда лучше, чем строчить романы, даже если Пас держала меня в стороне от своих дел.

По вечерам, когда я приходил домой, она обычно сидела на черном кожаном диване. Я уже описывал тебе эту картину: ноги на журнальном столике, компьютер с символом яблока на коленях; сосредоточенное, отстраненное лицо. Она едва поднимала голову, когда я входил, и не говорила ни слова. Я шел принимать душ, стараясь смыть боль от ее отчуждения. Когда я возвращался в гостиную, она выключала компьютер и уходила в спальню.


Однажды вечером, разомлев от горячей воды и пара, я все-таки решился поговорить. Я думал о нашем будущем ребенке, о «Мальчике с лягушкой», о венецианских днях. О чреве кита и моем опыте над ее чревом. Ожидание этого ребенка было для меня счастьем. А для нее – разве нет? И мог ли я на нее сердиться? За последнее время она изменилась. И не только физически. Но ведь и я тоже изменился. Только не физически, констатировал я, разглядывая в зеркале свою физиономию будущего отца. Разве что несколько седых волосков в шевелюре, вот и все. Да еще несколько в бороде. Но в остальном мужчина, смотревший на меня из зеркала, знал, что впереди его ждут счастливые времена, и любовь, и энергия, которой он был готов поделиться с ней и с крошечным существом, которое она носила в себе. И которое будет мальчиком – как подтвердила нам женщина, делавшая эхографию, предварительно раз пять спросив, уверены ли мы, вполне ли уверены, что хотим знать пол ребенка? «Некоторые мамы и папы предпочитают сюрприз», – настойчиво сказала она. «Вы, видимо, думаете, что нам не хватает положительных эмоций?» – спросил я, указывая ей на Пас, вытиравшую слезы радости.

Итак, я вышел из ванной. Пас все еще сидела в гостиной с компьютером на коленях. Увидев меня, она захлопнула крышку. На ее лбу прорезалась морщинка, не предвещавшая ничего хорошего.

– Что-нибудь не так?

– Нет, все в порядке.

– Не похоже. Ты не хочешь со мной поговорить?

Она отрицательно покачала головой. Я сел рядом с ней. Взял в обе ладони ее левую руку, маленькую ручку с ногтями, покрытыми красным лаком.

– Что ты там смотрела? – спросил я.

– Да так, разное.

Я не обиделся. В конце концов, меня это не касалось. Может, она искала информацию для беременных на сайтах «моя-беременность» или «беременность-и-нежность», где пишут что-нибудь вроде: «Когда вы едите сладкое, думайте о том, какое удовольствие доставляете этим вашему ребенку».

Она явно не желала делиться со мной информацией, но почему у нее такой мрачный вид?

Я не стал спорить, просто положил голову к ней на колени, прижав ухо к животу. Ее груди уже разбухли, но не это меня заботило. Сейчас я пытался, закрыв глаза, услышать, почувствовать знаменитые толчки. Мне довелось прочесть на сайте для беременных – ибо я тоже туда заходил, а иначе откуда бы я все это узнал? – что очень полезно подобрать какую-нибудь фразу, выражение, словечко и как можно чаще нашептывать своему будущему ребенку сквозь стенки матки. Это должно его успокаивать, становиться для него звуковой встречей, обещанием скоро увидеться и узнать друг друга.

«Гектор, Ахилл и Улисс – герои Троянской войны». Вот первое, что пришло мне на ум.


Нет, меня не заботило то, что ее груди разбухли, и сейчас одна из них лежала на моем левом ухе, тогда как правое приникло к ее животу, я и не думал проявлять недовольство по этому поводу. Мне все равно хотелось их видеть, ласкать, взвешивать на ладонях, легонько покусывать соски. Словом, мне хотелось заниматься с ней любовью.

Но она не позволяла мне этого, отталкивая мою руку, когда я просто касался ее округлившегося живота. Мне было больно. Я вставал и уходил в гостиную. Она меня не удерживала.


Я безумно страдал. Меня жег стыд. И я даже не осмеливался сказать это ей, чтобы не добавлять к своему стыду еще и унижение. Что она ответила бы мне? Что она больше не хочет меня? Мое тело казалось таким слабым рядом с ее раздавшимся телом самки, скрывающим в себе две жизни вместо одной. И два сердца вместо одного, но тщетно я искал ее собственное. Оно больше не билось для меня. Я терзался чувством своей вины, вновь и вновь переживая ту ночь в чреве кита, вспоминая, как беру упаковку пилюль и прячу их в карман. Ведь она ясно сказала, что не хочет детей. А я совершил насилие над ее судьбой. Это было моим проступком. И, значит, моей виной?


А ее беременность протекала прекрасно. Царственная Венера-Прародительница с налитым телом и цветущим лицом, она сияла здоровьем и… гнушалась мной. Если кого-то и тошнило в ту пору, то это меня.


Твоя мать неузнаваемо переменилась. И однажды я решил обсудить это со своим другом Бастьеном. Он у нас был многодетным отцом и всегда нахваливал мне – не просто, а весьма настойчиво – всю прелесть беременности, особую, одухотворенную красоту женского тела в этот период и переход на высший, почти сакральный уровень сексуальных отношений мужа и жены.


– Не переживай, – сказал он мне, сделав глоток мохито и откинувшись на спинку ярко-красного кресла. – Это бывает со всеми женщинами.

Я отбросил последнюю стыдливость:

– Но ты же мне говорил, что любовь с беременной Сандриной – это почти мистическое действо?

Он понял, что я дошел до отчаяния. На его высоком лбу появилась морщинка.

– Ты должен проявить терпение, Сезар. Ведь Пас, помимо всего прочего, художник.

– А это делает ее меньше чем женщиной?

– Больше чем женщиной, – поправил он.

– Хочу тебе напомнить, что она не желает со мной спать.

– У вас все только начинается, и она, вероятно, не очень-то уверена в тебе.

Он через силу улыбнулся, вытащил из бокала листок мяты и начал его жевать, неосознанно подражая Дельфийскому оракулу[143].

– Бастьен, предскажи мне судьбу.

– Что ты болтаешь?!

– Ладно, это я так. Забудь.

– Сезар, беременность – это в первую очередь химия…

– Да-да, я чувствую, что ты прав. Закажи себе еще один мохито.

– Я пока этот не допил. Слушай меня внимательно. Представь себе, что тело Пас – это большой бальный зал, с множеством люстр, с громкой музыкой. Или, еще лучше, ночное кабаре. С людьми, которые танцуют все быстрее и быстрее. Представь себе, что музыка то и дело меняется, так что за ней трудно уследить. Ты слышишь то концерт для клавесина, то отрывок конголезской румбы, то Брамса, которого вдруг перебивают вопли Sex Pistols. А теперь представь себе, что эти танцоры, мужчины и женщины, – гормоны, которые то смешиваются друг с другом, то распадаются. Среди них есть провоцирующие гормоны пролактин и прогестерон, которые стимулируют работу молочных желез, побуждая их вырабатывать молоко. Есть еще окситоцин, который можно сравнить с диджеем, обожающим басы, – этот отвечает за сокращения матки и усиливает свое воздействие вплоть до финальных потуг.

– То есть до момента закрытия кабаре?

– Нет, потому что через какие-нибудь десять минут начинается новый пик – с целью отделения плаценты. И я еще не рассказал тебе про эндорфины.

– Ага… насколько мне известно, это гормоны удовольствия, которые вырабатываются во время хорошей прогулки.

– Или хорошего оргазма.

– В настоящее время для меня актуальнее прогулки.

Бастьен рассмеялся, потом продолжил, уже серьезно:

– Во время родов наблюдается мощный выброс эндорфинов в мозг, чтобы поддерживать боль на переносимом уровне. И есть еще одно поразительное явление: они помогают примитивному началу возобладать над рациональным. Роженица позволяет себе орать во все горло, принимать самые странные позы, абсолютно недопустимые в нормальных условиях.

– Ты хочешь сказать, что в родах есть нечто иррациональное?

– Ну, во всяком случае, нечто примитивное. Ибо только примитивный мозг, так называемый мозг земноводных, существовавший еще в ту эпоху, когда мы были рыбами, а потом вышли из воды, знает, как нужно рожать. Это он контролирует страх и способность рассуждать здраво, побуждает роженицу переступать границы приличия.

Я едва удержался от хохота. С чего это мне стало так смешно – уж не от смущения ли? Или от сознания, что мое примитивное начало никогда не могло взять верх над моим рацио?

А Бастьен продолжал свою лекцию:

– Именно твое примитивное начало позволяет тебе стать единым целым с существом, находящимся у тебя в животе, вместе с которым ты совершишь этот великий труд рождения.

– Погоди-ка, ты понял, что сказал? У меня в животе?

– Я пережил три беременности, Сезар, как будто сам родил.

– А ты пошел бы на это, если бы представилась такая биологическая возможность?

– Звучит заманчиво, – ответил он и, подцепив оливку, начал жевать ее, глядя куда-то в пространство. – У беременности есть свои трудные моменты, в частности, эти жуткие родовые муки – правда, теперь их облегчает перидуральная анестезия, – но зато есть и эта мощная, мистическая связь женщины с ее ребенком, недоступная ни одному мужчине…

И он состроил загадочную мину.

– Ну, договаривай!

Он улыбнулся:

– Тебе это должно понравиться – вспомни свои излюбленные занятия поэзией, перед тем как ты подался в журналистику. У Бодлера есть в одном эссе фраза насчет женщин…

– «Женщина естественна, то есть ужасна». Ты эту имел в виду?

– Точно. Ну так вот, я думаю, что Бодлер изменил бы свое мнение, узнай он следующее: эндорфины – это природный наркотик, по составу очень близкий к морфину. Женщина передает их зародышу и таким образом навсегда привязывает его к себе, примерно так же, как наркодилер привязывает к себе наркоманов, сбывая им свое зелье.

– Значит, мы, мужчины, бессильны с ними соперничать?

– Ну вот, теперь ты понял. Так что наберись терпения и стойко переноси свои горести. То, что сейчас происходит в ее теле, называется не мятежом, сэр, а великой революцией.

– Ну ладно, лишь бы только меня не гильотинировали.

– Вот теперь закажем еще по мохито.

Адреналин

Бастьен забыл упомянуть еще один гормон – адреналин. Этот гормон вырабатывается страхом или ощущением опасности, даже воображаемой, и, попадая в кровь, искажает черты лица, провоцирует учащенное сердцебиение и неконтролируемый гнев.

Я вернулся домой позже обычного. Уже и не помню, из-за чего – то ли нужно было отсылать материалы, то ли затянулось собрание. А может, прямой эфир или похищение наших специалистов, работавших в Сахаре. Нет, вспомнил: длинная беседа с одним балканским художником, с которым я встречался раз в неделю, решив разгадать тайну его женщин с ярко-синими волосами и мертвенно-бледными лицами, написанных красками, куда он подмешивал пепел от своих сигар.

Воздух был напитан пыльцой и озоном. Сидя в автобусе, я любовался в окно расцветающим летом с его девушками в коротеньких юбочках и парнями в майках, которые не желали думать о своих офисах, о государственном долге Германии или о сирийском городе Алеппо, где противники молотили друг друга из пушек и гранатометов.

Алеппо… Когда-то я парился там в хаммаме, в Старом городе, где меня массировал усатый гигант-банщик, – кто знает, может, в настоящий момент стреляющий из «калаша» по вертолетам Асада…

Мировые устои шатались, люди непрерывно говорили о Боге, том, который поможет Америке, поддержит суннитов в Сирии. Наверное, у Бога скопилось столько дел, что при всем своем могуществе он не успевал с ними управиться. Да, миру приходилось плохо, так что в этой ситуации производить на свет ребенка (который, кстати, об этом не просил) было, видимо, чистым безумием.

Большинство людей вокруг меня носили наушники. Они слушали музыку, но мне казалось, что этим они отгораживаются от мира, чтобы хоть как-то его переносить. Воздух сиял в солнечном свете, деревья Монмартра уже благоухали свежей листвой, и я бегом, с легким сердцем, поднялся на пятый этаж, даже не представляя, что меня ждет.

Пас сидела в гостиной с ноутбуком на коленях, в моей рубашке, расстегнутой на выпуклом животе. При одном только взгляде на жену я почувствовал себя счастливым, несмотря на «Nisi Dominus»[144], гремевшую на всю квартиру. Непрерывный бас, виола, контр-тенор – от этой кантаты Вивальди, возглашавшей, что без Господней помощи ничто не может быть воздвигнуто, у меня всегда мороз по коже пробегал.

– Все нормально? – спросил я.

Пас вздрогнула: она не слышала, как я вошел. И моментально захлопнула крышку ноутбука, лежавшего у нее на коленях под нависавшим над ним животом, который, наверное, скрывал от нее нижнюю часть экрана.

– Да, а у тебя? – неохотно отозвалась она.

– Прекрасно!

Я сел рядом, приобняв ее за плечи, и начал рассказывать о балканском художнике, зная, что ей нравились его работы. Потом, сочтя музыку слишком громкой, я потянулся к пульту, чтобы приглушить звук. Пас тут же вскипела:

– Что ты делаешь?

– Да ничего же не слышно.

– Лучше скажи, что ТЫ себя не слышишь. А ведь ты обожаешь себя слушать.

Меня словно громом ударило. Я так растерялся, что не смог толком возразить и только пролепетал:

– Послушай, Пас, я же просто рассказываю, как провел день…

– И значит, считаешь себя вправе выключать музыку, которую я слушаю, – только потому, что ты так решил.

– Да ничего я не считаю…

Она нетерпеливо отмахнулась, злобно глядя на меня. Я предпочел не настаивать. Вернул звук на прежнюю громкость и пошел в кухню, чтобы налить себе вина.

– Тебе я, разумеется, не предлагаю, – сказал я, вернувшись в гостиную.

– Ну, ра-зу-ме-ет-ся, – ответила она, четко разделяя слоги и подражая моему тону.

– Ты плохо себя чувствуешь?

– Зато ты, похоже, чувствуешь себя превосходно: твое вино, твой довольный вид, твои интервью…

– Послушай, Пас, чего ты добиваешься? Я рассказал тебе про свой день и налил себе вина, в чем трагедия?

– Да нет никакой трагедии. Но ты мог бы все-таки спросить, как у меня дела!

– Ты шутишь? Я еще с порога спросил, как у тебя дела!

– О да, чисто формально. Но на самом деле тебя это мало интересует. Ты занят только самим собой.

– Ну хватит, Пас. Ты сегодня ходила к себе в студию?

Она мотнула головой. Открыла свой ноутбук и снова уставилась на экран.

Я сел на кожаный диван.

– Ты не хочешь со мной разговаривать?

– Нет, я хочу, чтобы ты хоть ненадолго оставил меня в покое.

– А я тебе мешаю?

Она не соизволила ответить, схватила свой мобильник и забарабанила по кнопкам. Это называлось «общаться».

Я печально побрел в спальню, улегся на кровать и стал смотреть в открытое окно, где пышно цвело лето и сладко благоухали, наливаясь соками, липы и акации «маки». Я думал о тех временах, когда этот лес покрывал весь Монмартр, когда под его сенью лепились хибары и домишки маргиналов Прекрасной эпохи[145], «апашей»-любителей абсента, мастерски владевших пером. Думал о Модильяни, Пикассо или Ван Донгене, которые взращивали в своем неустроенном быту, среди секса, алкоголя и красок, новое искусство, обещавшее сделать их королями мира. Убаюканный теплым ветерком, я задремал. Мне были приятны эти минуты полубодрствования-полусна, сводившие меня с мужчинами и женщинами былых времен. Студентом я работал над одним историческим периодом, который произвел на меня такое впечатление, что с тех пор неизменно возникал перед моим мысленным взором в виде пестрой мозаики. Иногда я видел Париж 1900-х годов, где правили бал оригинальность, антиконформизм и некоторая наивность, которые все делали возможным, притом без напряга, без боли, без видимых последствий. А иногда недалеко от моей кровати парило, презрев закон тяготения, кабаре «Черная кошка», которому нынче стукнуло сто тридцать лет, и юный пышноволосый поэт по имени Морис Роллина декламировал очень мрачные и очень дерзкие стихи, аккомпанируя себе на пианино, на крышку которого он водружал человеческий череп.

Я б опиум курил из детской головы

И ноги опирал на верного мне тигра[146].

Подумать только: его даже не посадили за это в тюрьму! И не изничтожили в Твиттере. Потом мне вспомнились прозвища Тулуз-Лотрека – Чайник или Кофейник, потому что его рост был всего метр пятьдесят два, а сифилис наделил необузданным сладострастием. И он вовсе не огорчался. И не подавал в суд на обидчика. В те времена умели ценить шутки.

Величественные песнопения «Nisi Dominus» разливались по квартире с такой силой, что венецианская люстра звенела всеми подвесками. Я открыл глаза, встал, посмотрел на часы. Оказывается, прошел целый час.

Пас по-прежнему сидела со своим ноутбуком, погрузившись, вероятно, в изучение всяческих мудреных рекомендаций на doctissimo.com или maman-cherie.fr. Я даже в страшном сне представить себе не мог, что она изучала на самом деле.

– Что поделываешь?

– Да так… – ответила она.

Значит, этот час ничего не изменил.

– Спасибо за исчерпывающую информацию. Ты есть хочешь?

– А что, ты думал, я буду париться в кухне, пока ты изволил почивать?

Да, нахальства ей было не занимать.

– Ничего я не думал. Я спрашиваю: ты есть хочешь?

Молчание. Я налил себе второй бокал вина и встал к плите. Потом накрыл на стол. Вивальди гремел не умолкая, теперь это была «Stabat Mater»[147]. Скорбная песнь матери над телом распятого сына. Мне это начало надоедать.

– Ужин готов, – крикнул я ей. – Может, выключишь музыку? Или смени пластинку, но только хватит с меня Вивальди, очень прошу.

Она выполнила мою просьбу. В квартире воцарилась блаженная тишина, и стало слышно, как за окном, в листве деревьев, щебечут птицы. Пас встала, поддерживая снизу руками свой живот, словно хотела его взвесить.

– Сейчас приду, – сказала она.

Ее компьютер приютился, точно кошка, в ямке кожаного дивана. Искушение было слишком велико. Знаю, что поступил мерзко, я не имел права вторгаться в ее личную жизнь. Да, это было мерзко, но необходимо. Я просто хотел понять, что делает ее такой мрачной и строптивой, и мне нужно было хоть как-то сориентироваться, узнать, какие симптомы ее тревожат. Я взял маленький ноутбук, приподнял крышку. Экран тотчас засветился. Но он был пуст, она стерла последнюю страницу. Тогда я вошел в «память» – виртуальное пространство, где жены обычно ищут объяснения, почему мужья больше не притрагиваются к ним, и обнаруживают, что те предпочитают ублажать себя на порносайте. Иногда это их успокаивает: они-то думали, что у мужа завелась любовница.

Но нет, никакого порно я не нашел. Зато нашел кое-что похуже.

Я обнаружил, что вот уже много месяцев Пас изучает сайты, посвященные воспроизводству акул. Вместо того чтобы интересоваться тем, как развивается в чреве ее собственный ребенок, она ежедневно заходила на vingtmilleoeufssouslemers.com[148], где, помимо всего прочего, сообщалось об эмбриональном развитии акул и различиях между видами яйцекладущих акул, живородящих и яйцеживородящих. Я узнал, что акулы способны давать жизнь детенышам всеми способами, подаренными природой. В полном изумлении, я читал дальше уже по диагонали. В моем распоряжении было всего несколько минут, Пас должна была вот-вот вернуться в комнату. Спиралеобразные яйца прикреплялись к водорослям, если мать была яйцекладущей, и начинали развиваться в ее чреве, если она была живородящей или яйцеживородящей. У некоторых видов, как, например, у песчаных акул, наблюдался внутриутробный каннибализм: матка содержала несколько эмбрионов, и самый сильный из них пожирал своих братьев и сестер, чтобы родиться одному. Я был ошарашен. Я не мог себе представить, как это она, беременная, с нашим ребенком в огромном животе, увлеченно читает эти жуткие каннибальские подробности. Увы, «кэш» доказывал, что она занималась этим, только лишь этим. Я пришел в такой ужас, словно передо мной возникло одно из этих хищных чудовищ. Но тут послышался шум спускаемой воды. Нужно было спешить: она могла в один клик стереть все эти статьи.

И в этот момент я наткнулся на приложение: «Тигровая акула – тайна непорочного зачатия». Это было потрясающе интересно. В аквариуме одного из самых роскошных отелей Дубая акула-самка по имени Зебеде родила пятерых совершенно здоровых детенышей, хотя рядом с ней никогда не было ни одного самца. Детеныши, все пятеро, были самками, как их мать. То есть она в полном смысле слова воспроизвела себя. Одна, без участия самца. Что же Пас искала на этих сайтах? У меня шла кругом голова. В конце статьи говорилось, что этот случай партеногенеза[149] объясняет, почему акулы, появившиеся четыреста миллионов лет назад, смогли не только выжить за долгие тысячелетия, а еще и остаться хозяевами морей, тогда как многие другие виды давно вымерли. Океанские гидры, чьи головы отрастают на месте отрубленных…

Я услышал шаги в коридоре и быстро захлопнул крышку.

– Ну, так что ты сегодня делала? – поинтересовался я, протянув ей тарелку с макаронами-«ушками». И не добавив, хотя меня так и подмывало: «Кроме того, что изучала сайты про акульи эмбрионы».

На это она спросила, не поднимая головы:

– Ты когда думаешь заняться детской?

– Ты не ответила на мой вопрос.

– Да, не ответила, потому что не желаю отвечать на идиотские вопросы. Ты прекрасно знаешь, что я не могу работать. Значит, что я делаю? Сижу здесь, в квартире, и вынашиваю твоего ребенка.

Ну почему природа так несовершенна? Я бы дорого дал за возможность парировать, лишь бы успокоить свою совесть и избежать подобных заявлений: «Ладно, давай с завтрашнего дня я сам буду его вынашивать!» Может, лет через двадцать мы придем и к этому. А пока… чем я мог ей ответить?!

Только любовью. Я накрыл ее руку своей. Она поднесла ко рту помидорчик-черри в сладковатом оливковом масле и повторила:

– Так когда ты собираешься заняться детской?

– У нас еще четыре месяца впереди.

– В эти выходные?

– Знаешь, в эти выходные не получится, я должен…

Она тут же перебила меня, сама продолжив мою фразу:

– Что? Что ты должен? Сдать статью? Сделать передачу о политике? Взять интервью у министра транспорта? Или у ветеранов войны? «Не получится»! И это все, что ты можешь сказать беременной жене?! Да ты вообще мужчина или кто?

Я стиснул зубы. Это стало ее новым способом оскорбить меня, поставив под сомнение мои мужские способности, мой статус самца. Я отработал целый день, хотя, конечно, не вступил в схватку с саблезубым тигром и не пронзил копьем вождя вражеского племени, чтобы отнять у него оленью ногу. Я просто-напросто зашел, выйдя из автобуса, в супермаркет за едой. Банально, конечно, но такова уж современная жизнь.

* * *

Итак, в выходные мне пришлось заняться детской. Нам доставили кроватку, которую Пас выбирала целую неделю, а когда рабочие ее собрали, она ей разонравилась. Виноват был, конечно, я. Ее надпочечники вырабатывали теперь адреналин целыми потоками.

– Можно ее поменять, – предложил я.

Но Пас повторила мою фразу, грубо передразнивая меня пронзительным голосом:

– Можно ее поменять, ха-ха! И это все, на что ты способен? Почему ты не сказал мне, что она ужасна, эта кровать? Или у тебя нет собственного мнения? Значит, это я должна всем заниматься? Ты только посмотри на ее цвет, joder!

– Ну, подумаешь, цвет… Ребенку еще расти и расти, пока он сможет его оценить.

Она взглянула на меня так изумленно, словно я объявил ей, что хочу сделать пирсинг на сосках.

– Ты что, совсем спятил? Цвет нужен нам, а не ему! Эта распроклятая кровать будет мозолить нам глаза целых два года!

– Но вообще-то этот бежевый довольно приятен…

– А шоколадный лучше.

– Хорошо, давай обменяем на шоколадный.

И я позвонил в магазин. За те сумасшедшие деньги, что они сдирали за свою мебель, я мог себе позволить просьбу срочно доставить нам кроватку шоколадного цвета.

Затем наступила очередь комода. И тут она ударилась в слезы. Я обнял ее, мы уселись вдвоем на шоколадную кроватку.

– Уходи, Сезар…

– Ну что ты говоришь? Из-за какого-то комода…

– Ты прекрасно знаешь, что комод тут ни при чем.

– Тогда из-за чего?

Она заплакала еще горше.

– Ты ненадежный человек.

Я уже ничего не понимал.

– Послушай, я же готовлюсь стать отцом, ты об этом не забыла?

На самом деле мне следовало ответить: «Я буду отцом и поэтому запрещаю тебе…»

Она вздохнула, провела руками по волосам. На ее лице было написано смятение. И тут она нанесла мне самый страшный удар:

– Я хочу, чтобы ты ушел. Ты не создан для отцовства. Из тебя выйдет плохой отец.

У меня так сжалось сердце, что я чуть не задохнулся от боли. Я был уничтожен, разъярен и загнан в угол. Остаться – значит раздражать ее и дальше, а беременным раздражаться вредно. Уйти – значит подчиниться, не раздражать ее, но выставить себя трусом, жалкой тряпкой. И вдобавок безответственным типом: кто же уходит, бросив беременную жену?!

– Давай-ка успокоимся, – сказал я, принимая вину на себя, – это все из-за комода…

Неправильный ответ. И неправильный ход. Она замотала головой.

– Ты и вправду не понимаешь? Уходи! Пожалуйста!

У меня не было никакого выбора. Остаться значило увеличить еще на градус по шкале Рихтера ее ненависть ко мне.

* * *

Бастьен в одних трусах открыл мне дверь. Был второй час ночи. До этого я пытался утопить свою печаль, как велит обычай, в нескольких стаканах вина. И у меня уже не было ни сил, ни желания искать приют в гостинице. Мой друг остался один со своими тремя детишками: Сандрина уехала в Тур на семинар.

– Значит, не получилось договориться?

– Как видишь, нет.

Я не стал входить в подробности. Тем более что трусы Бастьена были разрисованы пальмами, и это напомнило мне видеосюжет о Мальдивах, который я показывал Пас. «Да родится из члена твоего хаос».

– Значит, ты ушел сам? – спросил он, сев на диван.

Я не ответил. Мы выпили по рюмке. Затем по второй. Я ничего не хотел ему рассказывать. Ни того, что она обвинила меня в недостатке мужественности. Ни того, что она уже изрядное время смотрит сайты о внутриутробном развитии акул. Я мог бы доказать ему, что ни в чем не виноват. Но не хотел. Мне было стыдно описывать поведение Пас, близкое к безумию.

– Трудно говорить, Бастьен. Это все унизительно.

– Ладно, как хочешь.

И мы замолчали. Алкоголь мало-помалу успокаивал меня. Еще больше мне полегчало от вида безликой комнаты для друзей, где я очутился чуть позже. Простыни не пахли нашим бельем. Матрас был помягче… а может, пожестче, уже и не помню. Конечно, я мог переночевать и в отеле, но меня заранее страшили одиночество и вкус пепла во рту на следующее утро за завтраком.

И конечно, я скверно спал этой ночью. Под сомкнутыми веками то и дело возникали жуткие образы прозрачных яиц, в которых извивались акульи тельца с рыбьими хвостами и головками человеческих младенцев.

Утром в кухне меня встретило солнце и горячий шоколад с молоком. Младший из детей, трехлетний карапуз, измазал им всю мордашку. Старшие девочки, семи и десяти лет, смаковали свои «медовые шарики», разглядывая меня опасливо, как уголовника-рецидивиста.

– А ты зачем к нам пришел?

В этот момент появился Бастьен с пакетом круассанов.

– Он пришел, чтобы повидаться с вами, девочки.

– А твоя жена тоже пришла?

– Нет, не пришла.

– Оставьте Сезара в покое, – приказал Бастьен. – Он хотел встретиться со своим старым другом.

Три белокурые головки склонились к чашкам с шоколадом. Детишки были настолько же светловолосые, насколько их отец был брюнетом. Я всегда подшучивал над ним, говоря, что гены Сандрины победили его собственные, хотя первые считаются куда слабее. Потом я долго стоял под душем. Надел свои тряпки, от которых, слава богу, не несло табаком с тех пор, как в барах запретили курение, но все же запашок у них был нехороший. От них пахло унынием, вот чем. Вдруг мой мобильник завибрировал и выдал эсэмэску: «DISCULPAME». Большими буквами, потому что и сообщение имело большое значение: «ПРОСТИ МЕНЯ!»

Я получил назад свою женщину! На радостях я расцеловал своего друга и его белокурое потомство. Улица вновь засияла яркими красками, а запах моей одежды бесследно испарился.

Эндорфин

Когда я вошел, она сидела в углу дивана, в майке с принтом FUCK GOOGLE, ASK ME и со своим белым компьютером на коленях. Я обогнул журнальный столик, на котором стояла тарелка с нарезанным манго, и сел рядом с ней. Она тотчас опустила крышку компьютера. На сей раз я не промолчал:

– Ты можешь мне сказать, что ты там смотрела?

Я задал этот вопрос совсем не агрессивно, но мой твердый тон ясно давал понять, что ей придется ответить, иначе разразится новый скандал. Чтобы не драматизировать ситуацию, я раздвоился. Как в американских сериалах, где злой сыщик задает вопросы, а добрый улыбается и предлагает кофе. «Добрый сыщик» запустил руку в тарелку. Манго исходило соком, просто объедение!

Красивый лоб Пас прорезала упрямая морщинка. Но все же она ответила:

– Я узнавала новости о Нуре.

– Кто это – Нур?

– Моя акула, – сказала она тоном маленькой девочки, которую застукали, когда она сунула палец в банку с вареньем.

– А наш ребенок, он как поживает?

Пас откинула назад голову, потянулась:

– Прекрасно, tesoro[150]. Не волнуйся за него.

– А вот я как раз волнуюсь. Ты так редко о нем говоришь.

Она улыбнулась мне, поглаживая свой живот. Легко и нежно.

– Я редко о нем говорю, потому что он там в полном порядке, ему тепло и уютно. С ним все хорошо. Тогда как Нур… – Она умолкла, и ее глаза внезапно заволокла тревога, что пробудило тревогу и во мне. – Тогда как Нуру каждый день грозит опасность. Какой-нибудь рыбак со своими сетями… Вот, посмотри!

И она подняла крышку компьютера. На экране появилась спутниковая карта. На ней были ясно видны очертания побережья, населенные пункты с арабскими названиями, а в открытом море, с его сочной синевой, – череда красных точек, соединенных сплошной линией.

– Это что – передвижения Нура?

– Да. Вот так я могу ежедневно узнавать, где он находится.

С минуту она грустно глядела на экран и наконец сказала, так жалобно, что на нее невозможно было сердиться:

– Ладно, не хочу надоедать тебе этим.

– Ты мне не надоедаешь. Но иногда я за тебя беспокоюсь.

Она опустила глаза. Хорошо, не буду настаивать, хватит с нас этих драм, я от них устал.

И я пошел в душ. Швырнул одежду в корзину для грязного белья. Когда я вернулся в гостиную, закутавшись в банный халат, такой же мягкий, каким я решил быть с ней, ее взгляд снова был мрачен.

– Почему ты сказал, что беспокоишься за меня?

Я сел рядом с ней:

– Да нет, я не беспокоюсь.

– Но ведь ты только что это сказал!

С ума сойти… мне никак не удавалось поспеть за этой бешеной свистопляской гормонов.

– Забудь, дорогая!

Она положила голову мне на плечо. Я сел поудобнее, полы моего халата разошлись. И вдруг Пас запустила туда руку, еще благоухавшую соком манго.


Так ко мне вернулась моя женщина. Теперь мне разрешалось спать с ней. За два месяца до родов она поехала со мной в Барселону. Мы пили коктейли на самом верху отеля W, построенного в форме паруса над морем[151]. Бармен в одежде цвета хаки орудовал длинными ножами. Для приготовления коктейлей он не резал фрукты, а грубо кромсал их. Сок стекал длинными сладкими струями на барную стойку причудливого дизайна. Над нашими головами золотился небосвод. Мы решили слетать на Майорку. Как Шопен и Жорж Санд. Как испанский король, который был ее идолом, несмотря на некоторые щекотливые проблемы, связанные с частной охотой в Африке. А оттуда – на Корсику, к нашему другу Анри, который пригласил пожить там у него. Он мог забрать нас с Майорки на своей яхте, но я по телефону отказался от его предложения из-за беременности Пас, однако она перезвонила ему и сказала, что согласна – яхта лучше, чем самолет. Делать нечего, я подчинился.


Вспоминаю менее приятные дни, когда я беспокоился о ее нервах, о ее животе. Например, как-то вечером, во время потрясающе красивого заката в Баньяльбуфаре[152]. Мы сидели на террасе отеля, попивая коктейли и любуясь виноградниками, спускавшимися к морю. Пас на минуту вышла. За соседним столиком сидело семейство курортников – пара лет пятидесяти и их дочь, лет двадцати на вид. Они не разговаривали: и дочь, и родители уткнулись в свои смартфоны. Потом мать подошла к балюстраде, выходившей на море и виноградники, встала спиной к огненному шару, который тонул в море, и приняла «позу», а супруг сфотографировал ее, тогда как дочь, все так же молча, снимала отца, снимавшего ее мать. Я мысленно взмолился, чтобы Пас этого не увидела. Ничего страшного, конечно, не было, но любительские съемки вызывали у нее отвращение к себе самой. «Знаешь, сколько фото делается в мире за один день? – спросила она меня как-то утром, возле мыса Ферментор, где десятки зевак сбежались, чтобы запечатлеть на своих смартфонах только что разбившуюся машину. – Ну хотя бы приблизительно? Нет? Так вот, было подсчитано: десять миллионов!» – «Это ничего не значит, Пас, они просто хотят зафиксировать некий толчок или содрогание…» – «Нет, это-то и страшно. Они фиксируют содрогание, они фиксируют улыбку, ребенка, они фиксируют свою любовь… Фиксируют собственный взгляд. Как я. Сегодня фотографируют все кому не лень. Нет, пора мне с этим кончать!»

* * *

Мы плавали в корсиканских водах, стараясь избегать жгучих прикосновений медуз.

Анри прибыл за нами на своей яхте и забрал с Майорки. Я все еще вспоминаю ту минуту, когда красивые ноги Пас с ногтями, покрытыми лаком, ступили на пахнущую смолой палубу. И свой страх – как бы она не поскользнулась и не упала под тяжестью живота, как бы порыв ветра не унес ее за облака. Морской переход был спокойным, полным ленивой неги: ночи на якоре в укромных бухточках, мерный, убаюкивающий прибой, купание перед завтраком в прохладной воде, долгие бдения под звездным небом на носу яхты, когда Пас уже засыпала в каюте, утомленная солнечным жаром и купаниями в ласковом прозрачном море. Маленькое суденышко и большое блаженство.

Кожа, приятно горячая от солнца, глаза, полные света, играющего в волнах, желудок, ублаженный простой и вкусной пищей, приправленной оливковым маслом и добытой в священных глубинах нашей голубой планеты – сардинами с Сардинии, бонито из Бонифаччо.


У Анри был в Бонифаччо деревянный дом. Этот огненно-рыжий толстяк, жизнерадостный, наделенный богатым воображением, в свои пятьдесят лет чувствовал настоятельную необходимость всегда быть чем-то занятым. Колоноскопия, которую он перенес как величайшее унижение, еще и подстегнула его в этом плане: нужно жить на всю катушку! Сколько ему осталось – каких-нибудь двадцать лет? Его жена Каролина следила за тем, чтобы ежедневник мужа всегда был заполнен летними празднествами до отказа; она боялась увидеть, как Анри, оставшийся без дела, уныло, словно побитая собака, вылавливает из бассейна опавшие эвкалиптовые листья… По вечерам мы ужинали вместе. Вино, рыба, тарелки, освещенные красивыми фонариками, все это превращало наши беседы в веселый заговор. Мы развлекались вовсю. Приехал еще один гость, бывший рекламщик, – представительный, красивый, атлетически сложенный мужчина. Он жил в Швейцарии, но не из любви к горам. Продав свое агентство, он занялся разведением кофейных деревьев в Колумбии. Он часами разговаривал с Пас и даже попросил разрешения сфотографировать ее живот, против чего она совсем не возражала. Он утверждал, что никогда нельзя упускать из виду главное, и вообще был вполне приятный человек, хотя иногда выдавал фразы вроде: «Я слишком многое выиграл в жизни, проигрывая в ней».

– Какой он обаятельный, правда? – сказала мне Пас как-то вечером, лежа на постели и поглаживая живот, круглый, как шлем мотоциклиста.

Я стоял рядом, раздеваясь.

– Обаятельный? По-моему, ты преувеличиваешь.

Она приподнялась, опершись на локоть:

– Но ведь это потрясающе – вот так взять и перетряхнуть свою жизнь, разве нет?

Я ехидно ухмыльнулся:

– После того, как он выиграл в ней, проиграв ее?

– Мне очень нравится эта максима.

– Банальное клише.

Я стащил с себя брюки и повесил их на спинку деревянного стула, напомнившего мне стулья в моей нормандской школе.

– Мне кажется, что клише, это когда говорят: «Я проиграл свою жизнь, выигрывая ее», – возразила Пас.

– Ну, это слоган мая 68 года…[153]

– … который он перевернул с ног на голову, – уточнила она.

– И все же это банальный слоган, а не философия. Как и другие глупости того времени, типа «Под асфальтом находятся пляжи» или «Все есть политика». Ты заметила, что слово «слоган» употребляется и при демонстрациях, и в рекламе? Они все-таки нас одурачили, эти детишки 68-го, притворившись, будто борются с обществом потребления.

– А фраза «Нельзя влюбиться в темпы роста» – чем она плоха?

– Но я же не утверждаю, что среди них не было талантливых людей.

– Все равно, они тогда здорово позабавились.

– Проблема вот в чем: они хотели, чтобы это никогда не кончалось. В прессе полно таких штук. «Наслаждайтесь беспрепятственно до самого конца!»… Скоро они призовут к тому, чтобы наслаждаться, не слыша, – сказал я, направляясь в ванную.

Она засмеялась:

– Вот дурачок! А кстати, почему ты так любишь расхаживать голышом?

– Наследие моих немецких предков.

Она снова засмеялась:

– А вот это уже клише!

– Ты права, моя гордая испаночка, – ответил я, выжимая пасту на зубную щетку.

– Вот ты насмехаешься, а мне клише нравятся. Я думаю, их критикуют потому, что они говорят правду.

– Ах, вот как? Значит, ты танцуешь фламенко? Ты любишь корриду? Или я рассуждаю, как дурак?

– Нет, просто ты, как все французы, знаешь все обо всем. А что касается фламенко или корриды, то они говорят о смерти и о сакральном, и, значит, это правда. И о смысле праздника тоже… Признай, что в Испании умеют устраивать праздники, даже когда дела идут плохо. А вы, французы, такие холодные… И вечно ноете…

Я не мог ей ответить. Потому что рот у меня был полон пасты, и потому что она говорила правду. Пас продолжала, все еще лежа в постели и поглаживая свой живот, словно изучала пальцами глобус:

– Утверждать, что итальянский кофе великолепен, это клише, верно? Однако это факт: итальянский кофе ДЕЙСТВИТЕЛЬНО великолепен. Утверждать, что немцы – гораздо более организованный народ, чем другие, это тоже клише? Однако, выражая согласие, они говорят «in Ordnung», то есть «порядок»! Утверждать, что французы считают себя высшей расой, это опять клише? Я могу привести тебе множество примеров этого клише, взять хоть тебя или Тарика… Вы вечно поучаете всех остальных! Та к что, как видишь, клише говорят правду, и я обожаю клише.

– А мир устроен прекрасно, а ты – фотограф, и это тоже правда! – провозгласил я, закрывая кран.

Пас опять засмеялась. Здесь она чувствовала себя счастливой. Солнце позолотило ее живот. Как, наверное, была приятна там, внутри, эта теплая ласка! Твоя мать плавала в море каждый день. Аромат морской соли вытеснил запах хлорки ее бассейнов. Она плавала вместе с тобой. Я многое бы дал, чтобы насладиться этим двойным купанием. Ты плавал вместе со своей матерью, которая плавала в море. Этакие морские матрешки!

* * *

Как-то вечером Анри втянул меня в разговор о «серых зонах». Так назывался проект, который мы с ним задумали с нашей первой встречи. На одном празднике в Кабуле. Он только что получил присланные из Комеди Франсэз костюмы, которые хотел распределить по местным школам, чтобы организовать в них театральные кружки. На том празднике он красовался в парике времен Людовика XIV, пил виски и танцевал под «Please Stand Up» Эминема, несущееся из огромных колонок. Ясно помню одно свое впечатление: автоматы охранников валялись за воротами, а их владельцы-пуштуны беззаботно развлекались в саду. Достаточно было швырнуть через стену одну-единственную гранату, чтобы разнести в клочья наших носителей культуры, обряженных в дурацкие камзолы и фижмы.

Чокаясь с ним, я сказал:

– Мне кажется, что весь мир, с виду охваченный глобализацией, в действительности распадается на части, на сгнившие обломки. И что планисферу испещрили «серые зоны» – целые регионы, мало-помалу исчезающие из медийного пространства.

Лицо Анри под кудрявым париком вспыхнуло. Он только что вернулся из иракского Курдистана, где установил надувной кинотеатр в самом центре Эрбиля, показав «Cinema Paradiso»[154] на территории, где двести тысяч жителей подверглись газовой атаке Али-химика, кузена Саддама Хусейна. Стало быть, даже в этих гиблых местах можно было кое-чего достичь. Теперь он хотел, чтобы мы отправились в Абхазию, в Южную Осетию, в Сомали, в Эритрею, на сотни островков, затерявшихся между Индонезией и Филиппинами, или в такие проклятые города, как Лагос или йеменский Санаа, чтобы понять основы их существования и культуры и помочь сохранить все это в неприкосновенности, пока не поздно.

– Хочу напомнить, что эта идея принадлежала тебе, – сказал он в этот вечер, подливая мне белого вина.

– Ну и что? Я был тогда пьян и сентиментален…

– И таким ты мне нравился гораздо больше. Я постараюсь снова вернуть тебя в это симпатичное состояние! Ты только представь себе те уголки нашей планеты, о которых никогда не говорят и где наверняка живет молодежь, жаждущая приобщиться к музыке, граффити, танцам, литературе. Где почтенные старцы жаждут познакомить мир с искусством своих стран, пока этот мир не свихнулся окончательно. Нужно спешить, Сезар, жизнь коротка.

– И поэтому ты стремишься укоротить ее до предела?

– Замолчи! Кроме того, Пас уж точно захотела бы поездить по этим местам, поснимать, это было бы страшно увлекательно, да и полезно для будущих поколений. Что скажешь, Пас?

Я поднес бокал к губам. Пас пристально следила за мной. Анри провоцировал меня. Потому что он знал. И его жена знала тоже, поэтому и сказала:

– Анри, оставь Сезара в покое.

– Но ведь он поедет вместе с Пас, это все меняет, разве нет? То есть я хочу сказать, после ее родов, конечно! – И он с улыбкой повторил: – Что скажешь, Пас?

Каролина бросила на него осуждающий взгляд. И попыталась сменить тему:

– Кому еще этой замечательной рыбы?

Лучше сдохнуть, чем возвращаться в те края! Хватит с меня экзотики, этой наркоты для избалованных детей Европы, которые не умеют ценить то, что у них под рукой. Во мне вскипал гнев. Я старался подавить его.

Анри продолжал вопросительно смотреть на Пас. Она выдержала несколько долгих секунд перед тем, как ответить, глядя на меня:

– Ну конечно, это было бы здорово!

Я отвернулся и сказал:

– Охотно съел бы еще кусочек этой замечательной рыбы!


Конец вечера был испорчен. Я ушел в себя, отрешился от общего разговора. Пас часто упрекала меня в бесчувственности, тогда как я изо всех сил старался обуздать свой страх и свой гнев. Гнев на свой страх. Страх поддаться гневу. Испытывал ли я искушение согласиться? Нет. Как я уже объяснял тебе, Эктор, мне больше не хотелось покидать Европу. Ради чего я должен куда-то ехать? Чтобы повидать мир? Мне хватит того, что показывают по телевизору. Террористы, переодетые бедуинами, открыли огонь по египетским пограничникам в Синайской пустыне. В разгар Рамадана, в священный момент окончания поста, на закате, во время общей трапезы. Несчастные парни отложили оружие в надежде провести счастливый вечер наедине с Богом. С тем же Богом, которому поклонялись их убийцы, прославлявшие этого Бога, но нарушившие его заповедь о перемирии на время Рамадана. Бешеные собаки! Когда я думал о Синае, мне вспоминались розовые восходы над монастырем Святой Екатерины, над гранитными гребнями гор, где Господь встретил Моисея… Египетских пограничников там встретили только пули в голову. Я сердился на Пас. Оказавшись с ней в спальне, я сказал:

– «Это было бы здорово!»… Говоришь как девчонка-школьница. Ты не должна была так меня предавать.

– Но ты же сам видел, что даже Анри…

– Я живу не с Анри, а с тобой.

– Да это же просто нелепо, Сезар!

И она прильнула ко мне, неожиданно ласково. Положила голову мне на колени. Я погладил ее по волосам.

– Если бы ты знала, как нам повезло… Ты не видела, каково там, снаружи…

– Перестань говорить «снаружи»! Там ведь тот же самый мир!

– Нет. Это не тот же самый мир. Я не намерен жить, как какой-нибудь китаец в Цунцине. Или рисковать жизнью в заварухе на улицах Каира. Или быть ограбленным в Кейптауне, потому что кому-то приглянулись мои «шузы».

– Ты преувеличиваешь.

– Не слишком. Анри мечтает разнообразить свою жизнь какими-нибудь авантюрами. А я – нет. Мне нравится безмятежное существование. И мне больше не хочется наблюдать за жизнью бедняков в бидонвилях Манилы. Не то чтобы я о ней не знал, просто не желаю больше этого видеть.

– Но ведь ты журналист.

– Это уже никого не интересует.

– Почему ты так говоришь? – И она свирепо взглянула на меня.

– Потому что теперь только алгоритмы Google определяют, что интересно, а что нет. Журналистика мертва. Осталось только ее бледное подобие.

– Мне больно тебя слушать.

Пас замолчала и отвернулась, устремив взгляд на большой старый чемодан, стоявший возле кровати. А я добавил:

– Мне и здесь хорошо. Думаю, тебе тоже. Тут красиво, тут приятно жить. Однажды и это разобьется вдребезги, но тот день еще не настал. Я хотел бы, чтобы он знал это…

И, положив руку на ее живот, я начал полушепотом твердить свою ритуальную аптономическую фразу[155]:

– «Гектор, Ахилл и Улисс – герои Троянской войны». Вообще-то дурацкая фраза, правда?

Пас улыбнулась:

– Вовсе нет. Даже наоборот: красивые имена для ребенка.

– Тебе действительно нравится?

– Очень.

– Все три?

– Все три. А тебе?

– Есть имена, и есть связанные с ними мифы. Ахилл – упрямый холерик, Улисс – двуличный хитрец. Лично я решительно за Гектора, за Эктора.

– По-испански оно звучит так же, только ударение на первом слоге. Я – за.

– Ладно, будем делать ударение на первом слоге. Я люблю тебя, Пас.

– И я тоже люблю тебя, дурачок ты мой боязливый, европофил ты мой мистический. Неоткрыватель мира мой хороший.

– Ты не права, я много видел в этом мире. И часто рисковал.

– А я нет. Неужели мне придется ездить по миру одной?

– Ты больше не одна.

Пас потянулась и легла на бок, свернувшись в клубок. Я растянулся рядом.

– А ты знаешь анекдот о блондинке с двумя извилинами?

– Нет, – удивленно ответил я.

– Это беременная блондинка.

– Какая же ты глупышка!

Пас захихикала, как маленькая девочка.

– Ты прав. Тем более что я терпеть не могу такие шутки.

– Тогда зачем ты мне ее рассказала?

– Из-за твоих слов «Ты больше не одна». Я сразу подумала: «Да, я уже – двое» – и вспомнила этот анекдот. Недавно слышала его в баре.

– Ты, оказывается, ходишь по барам?

– Зашла как-то выпить горячего шоколада после прогулки.

– Это твоя кожа пахнет, как горячий шоколад.

Я повернулся на бок, лицом к ней, чтобы лучше ее видеть.

– Знаешь, когда я сказал «Ты больше не одна», я думал скорее о нас с тобой. А не о нем.

– А я при слове «беременна» думаю о нем. Знаешь, он уже такой тяжелый…

– Не сомневаюсь.

– Ты не сомневаешься, а я знаю. Тебе-то не приходится его носить.

– Увы! Природа несправедлива.

– Может быть. Знаешь, как будет «беременная» по-испански?

– Нет.

– Embarazada.

– Обремененная?

– Вот именно.

Она перевернулась на спину и, глядя в потолок, стала гладить свой живот. Видно было, как она сосредоточилась на своих ощущениях. Ее пальцы поднялись к пупку, затем скользнули вниз, к паху.

– Я очень черноволосая? – внезапно спросила она с невинным видом, который всегда обезоруживал меня.

– Да, очень. Трудно быть более черноволосой, чем ты.

– И тебе это нравится?

– Конечно, нравится.

– А тебе не хотелось бы, чтобы я была блондинкой?

– С двумя извилинами?

– Нет, я серьезно… Скажи, ты переспал со многими блондинками?

– Пас!..

– Ну не стесняйся, говори.

– Да какое это имеет значение? А ты?

– Я? Сейчас скажу…

И она начала считать на пальцах. Я прервал счет, сжав ее руку:

– Прекрати!

Она прильнула к моему плечу.

– Ну, так сколько их было?

– Несколько.

– Несколько десятков?

– Ты невыносима!

Она выводила пальцем какие-то узоры на моей груди. И, помолчав несколько секунд, сказала:

– Ладно, не говори сколько, просто признайся, кого ты предпочитаешь – блондинок или брюнеток?

Я ответил с притворной серьезностью:

– Это хороший вопрос. Дело в том, что блондинки – это исчезающий вид, поэтому о них необходимо заботиться…

– Вот дуралей! Нет, скажи правду. Я ведь знаю, что одна блондинка у тебя точно была.

– Неужели?

– Да, я видела ее с тобой.

Я изумленно поднял брови:

– Это когда же?

– Когда я впервые тебя встретила.

Она всерьез разбудила мое любопытство. Я ничего не понимал.

– Неужели у бакалейщика?

Тут удивилась она:

– У какого бакалейщика?

Мое сердце обжег внезапный холод. Встреча в бакалее стала для меня одним из важнейших моментов моей еще молодой жизни. В какой-то миг я решил напомнить ей тот вечер, но потом сказал себе, что лучше уж избегнуть этого унизительного признания: она-то ведь не заметила меня, моей внезапно вспыхнувшей любви. И я ничего не стал объяснять.

– Тогда где же? На выставке?

– Нет, раньше. В Google.

Я вытаращил глаза:

– Ты встретила меня впервые в Google?

Н-да, поистине, наше время убило романтику. Пас продолжала:

– Именно в Google. Мне захотелось узнать, что это за болван настрочил статейку о моих работах. Я зашла в Google и увидела твою фотографию с какой-то блондинкой. Очень даже красивой. И ты очень даже нежно держал ее за руку.

– Я вообще очень даже нежный.

– Ты-то? Да ты просто ледышка! Ладно, рассказывай про блондинок.

Я прижал палец к ее губам и твердо сказал:

– Слушай, Пас, мне не нравится этот разговор. Я могу ответить тебе по поводу блондинок, и ты будешь сильно разочарована, но потом ты перейдешь к рыжим, к чернокожим, к азиаткам…

– А ты спал с уродинами?

– Конечно. Когда любишь женщин, любишь их всех без разбору.

– Что-то на тебя не похоже.

– Не знаю. Но с уродинами это вдвойне захватывающе. Потому что они щедрее на любовь.

– Ты хочешь сказать, что они дают больше, чем другие?

– Нет, они плачут от наслаждения. Плачут от счастья, как перед чудом. Но это если они действительно очень уродливы.

– Какой же ты… chulo![156]

– Ты этого хотела, вот и получила.

– Думаешь, что теперь, если ты доведешь меня до оргазма, я заплачу?

– Тебя трудно довести до оргазма. Ты поднимаешь планку очень высоко.

– Ну будь серьезнее.

– А я и говорю серьезно. Я вправду нахожу, что ты поднимаешь планку слишком высоко. Что ты требуешь слишком многого. Нужно быть сверхчеловеком, чтобы тебя удовлетворить.

Ее взгляд погрустнел.

– Что с тобой, дорогая?

– Ты больше не хочешь меня?

– Ну вот, так я и знал, что этим кончится. Не говори глупостей.

Пас тоскливо взглянула на меня из-под длинных ресниц. И мне стало больно, потому что в ее глазах читалась непритворная тоска. Она уже не шутила.

– Ты не считаешь меня уродиной сейчас, когда я так безобразно выгляжу?

– Да перестань ты, ради бога!

– Тогда почему ты не говоришь мне, что любишь?

– Но я же только это и говорю.

– Очень редко.

– Может, и так. Я ведь, как ты выразилась, ледышка. Да еще и боязлив. Ты ведь говорила, что я боязлив?

Она не спускала с меня глаз. Ей хотелось не только слышать правду, но и видеть ее.

– Ты теперь спишь со мной реже, чем раньше.

Я не стал спорить, не стал доказывать, что это целиком и полностью ее вина. Я взял эту вину на себя, раз она, образно говоря, открывала передо мной двери. И более того…

– Может, это потому, что мне страшновато, – сказал я. – Вдруг я начну долбить по маленькой головке, которая там, внутри.

Ее рука скользнула вниз по моему животу.

– Ну как, убедилась, что я тебя хочу? – сказал я.


Я обожал разговаривать с твоей матерью. Без сомнения, потому, что это случалось теперь довольно редко. Она не любила говорить на интимные темы.

Но стоило ей почувствовать себя обиженной, как она приходила в бешенство, изливала свои чувства так свирепо, что сопротивляться было бесполезно. Даже царапаться могла, без всякой причины. И это не фигура речи: она пускала в ход ногти, оставлявшие багровые отметины, но еще больнее ранила языком, ни с того ни с сего называя меня идиотом. Когда она ругалась по-испански – gilipollas, carbon, hijo de puta, – это хоть звучало как-то симпатично, но от слова «идиот» меня бросало в дрожь.

Большинство творческих личностей обожают говорить о себе, но Пас этого терпеть не могла – может быть, из-за своего испанского детства. Из-за тех ужасов, которые гражданская война принесла ее семье и которые так и не забылись. Люди наследуют от своих предков генетические недостатки, так почему бы им не наследовать их скорбь, их муки? Позже я узнал, что в семье Пас были и другие трагедии. Дядя, погибший от героина во времена Мовиды[157]. И еще кое-что, рассказанное впоследствии урывками. Кроме того, она приехала совсем одна в чужую страну: «Не могу тебе это объяснить, но приезжие никогда не чувствуют себя как дома».

– Даже со мной? – спросил я, улыбнувшись.

– Даже с тобой, – без улыбки ответила она.

А может, у нее была еще какая-то боль, которой она со мной так и не поделилась.


И как же я был счастлив, когда она все-таки расслаблялась, поверяла мне свои чувства. Такие разговоры я действительно обожал.

Увы, на следующий день у нас состоялся совсем другой разговор. Которого я всеми силами старался избежать. Избежать ради нее.

Полемист

Во всем была виновата актуальность.

И полемист, которого Анри пригласил к себе на ужин.

В то время полемистом – от греческого polemos, что значит «война» – называли мужчину или женщину (хотя мужчины преобладали), чьей специальностью было обсуждение в СМИ всего на свете – как правило, по принципу «черное-белое», не вдаваясь в нюансы. Актуальность служила полемисту выменем, к которому он присасывался, как электродоилка. Я говорю в единственном числе, хотя полемисты частенько выступали и группами. Или как минимум парами. Для того чтобы не пялиться на телезрителя или слушателя, каждый из них должен был смотреть на оппонента, как на себя в зеркало. И таким образом утверждаться во мнении, что его слушает вся эта чертова страна. Ты видишь, в какой трудный интеллектуальный, полностью бинарный контекст скатывалась эпоха? Благодаря полемистам мир сохранялся под видом конфликта. Зрители выбирали своего чемпиона, а потом, когда радио– или телепередача заканчивалась, каждый преспокойно возвращался на свои позиции.

Проблема состояла в том, что на ужине у Анри оказался один-единственный полемист – плюгавый, с волосатыми ноздрями. И еще в том, что главной новостью дня, вызвавшей поток сообщений агентства Франс-Пресс, а значит, возбудившей и полемистов, стали, на мою беду, акулы. В Египте они сожрали каких-то украинок, а на острове Реюньон – серферов. И это послужило поводом к оживленной полемике: опасны ли акулы для человека? Нужно ли разрешить охоту на акул?

Я, конечно, вздрогнул и посмотрел на Пас, до этого рассеянно ковырявшую вилкой летний салат. Не нужно было долго думать, чтобы понять, кто здесь станет полемистом номер два.

Я был в отчаянии. Ну что ему дались акулы, когда этим летом произошло столько других событий, дающих богатейший материал для полемики?!

Например, война в Сирии, где истребители бомбили мирные города и селения. Настоящий ремейк Герники, даже если не нашлось второго Пикассо, чтобы возбудить негодование общества.

Или Европа, погружавшаяся в пучину кризиса. Этой зимой грекам пришлось топить печи мебелью, чтобы согреваться. А в СМИ если и говорили о Европе, то лишь обливая ее грязью. Хотя могли бы и вспомнить, что в мифологии Европой звали царевну, соблазненную быком, который, посадив ее к себе на спину и переплыв море, явил свой истинный лик – лик повелителя богов Зевса и грубо овладел ею под каким-то платаном. Если уж кого-то жалеть, так это ее – нашу несчастную Европу!

А налоги? Чем не тема для разговора? А ислам? Вот уж король сюжетов для светской беседы за ужином! Этим летом египетские ультра призвали к разрушению пирамид – символов язычества. В Тунисе власти провозгласили, что женщина не равна мужчине, а является лишь «его придатком», как кетчуп к жареному картофелю. В Саудовской Аравии – несомненно, все более и более креативной стране – власти собрались строить город специально для женщин, чтобы они смогли наконец работать, «не соблазняя мужчин».

Да и атомная энергетика тоже представляла немалый интерес: в Японии около бывшей атомной станции Фукусимы обнаружили бабочек-мутантов с атрофированными крылышками и органическими пороками глаз и усиков, каковые пороки они передали своему потомству, иными словами, речь шла о мутациях на генном уровне. Разве это не благодарная тема для обсуждения? Так какого же черта он прицепился к акулам, что они ему сделали?!


Беседа началась вполне мирно.

Мы обсуждали предстоящую морскую прогулку к островам Лавецци. Их утесы формой напоминают белые округлые мягкие груди. Внизу, под водой, водятся мероу[158]. А также, увы, медузы. Одна из них накануне обожгла меня.

Как огнем – дикая боль! На внутренней стороне руки, у подмышки – там, где кожа особенно нежная, – остались три ярко-красных ожога, что дало Анри удобный случай предложить мне свою мочу, мол, лучшего лекарства от ожогов не найти.

– Совсем крошечные медузы, – рассказывал он, – но с очень длинными щупальцами.

– Да-а-а, вот она – водная жизнь! – промолвил один из гостей, лидер центристов, поднося к губам бокал «патримонио»[159].

Если подумать, вполне невинные слова. Но их оказалось достаточно, чтобы вовлечь в разговор нашего полемиста, который до сих пор не произнес ни слова. Он разъяренно прошипел:

– Я просил бы избавить меня от подобных изречений!

Это было похоже на атаку кобры. Представитель центристских сил замер, не донеся бокал до рта. Чья-то рука, потянувшаяся к лонзу[160], остановилась над блюдом. Чьи-то веки, собиравшиеся моргнуть, застыли. Полемист полюбовался произведенным эффектом и счел, что путь свободен: можно начать «полемизировать». Казалось, он испытывает такое же облегчение, как отравившийся едой человек, которому удалось наконец облегчить желудок рвотой. Итак, он продолжал:

– Потому что подобные изречения – «Вот она – водная жизнь!» – приводят меня в ярость. Как будто человечество не способно – и это в век беспилотников! – бороться с природой.

– Ты хочешь натравить беспилотники на медуз? – пошутил Анри.

Раздался общий хохот. Полемист на мгновение растерялся. Я даже помню, что почувствовал легкое разочарование.

– Как бы то ни было, все равно придется что-то делать, – вмешался другой гость, ресторатор, – они размножаются из-за потепления климата. Говорят, повышение температуры на два градуса стимулирует их либидо. Кажется, еще Жюль Верн писал, что медузы в будущем забьют океаны. Скажи, Сезар, уж не в твоей ли газете я об этом прочел?

– Совершенно верно, Пьер. Это была история о лососях.

– А что это за история? – спросила супруга центриста.

Ресторатор пустился в объяснения:

– История о том, как лососи подверглись массированной атаке медуз в Ирландии. Двадцать пять квадратных километров живого студня. Они собрались вокруг рыбных садков, где выращивают лососей, в частности, для Букингемского дворца, стали просовывать свои щупальца сквозь сетку, впрыскивать яд в лососей и пожирать их.

– Какая гадость! – воскликнула дама, работавшая в области косметики.

– В итоге они погубили сто тысяч лососей, – продолжал ресторатор. – В статье говорилось, что море вокруг садков было кроваво-красным.

– Кто-нибудь хочет еще penne?[161] – спросила Каролина.

В жаркой корсиканской ночи раздавался только голос ресторатора. Он повествовал о том, как на следующий день медузы вернулись и напали на молодых лососей, которым еще и года не исполнилось, устроив такую же бойню. Гости зачарованно внимали. Когда ресторатор замолкал, чтобы перевести дыхание, было слышно, как потрескивают тонкие крылышки комаров, сгоравших в огоньках свечей, и вздыхает море, на котором искрилась лунная дорожка. Теплый бриз, насыщенный ароматами горных цветов, ласкал мое лицо и покачивал парусники; до нас доносилось мерное металлическое поскрипывание их швартовов. Нам было хорошо. Я улыбнулся Пас, и она ответила мне тем же. Пока все шло нормально. А что же наш полемист? Он затаился, следуя за разговором и ожидая, когда ресторатор перестанет быть центром общего внимания. И этот момент настал. Дождавшись конца очередной длинной фразы своего соперника, он оглоушил собравшихся следующим заявлением:

– По крайней мере, это всего лишь лососиная кровь!

Вот это талант! После такой фразы все обернулись к нему.

– Что ты хочешь этим сказать? – спросил Анри.

– А то, что иногда проливается и человеческая.

Анри посмотрел на меня и воскликнул с притворным ужасом:

– Сезар, сколько литров крови ты потерял?

– Я говорю не о медузах, – продолжал полемист и, как истинный профессионал, понизил голос до шепота, вынудив присутствующих ловить каждое его слово. – Я говорю об акулах…

Я незаметно взглянул на Пас. Вилка, на которую она наматывала длинную макаронину, замерла в воздухе.

«Черт бы его подрал!» – подумал я.

Полемист поднес к своему жабьему рту бокал с розовым вином. Затем поставил его и договорил:

– … Об этих гнусных тварях.

Раздался металлический звон – это Пас уронила вилку. Она прожгла полемиста яростным взглядом. Ну вот, приехали! Сирия тонет в крови и в огне, европейская экономика на последнем издыхании, а мы сейчас схватимся из-за акул. На гладком лбу Пас проступила опасная морщинка. Я решил пожертвовать собой и объявил:

– Акулы убивают в десять раз меньше людей, чем медузы.

Пас изумленно посмотрела на меня.

А полемист простер вперед руку, точно политический оратор:

– И в пятнадцать раз меньше, чем кокосовые орехи. Видимо, у нас с вами одни и те же источники информации. С той лишь разницей, что кокосовые орехи, насколько мне известно, не являются каннибалами. И эту проблему давно бы решили, если бы пара-тройка бубо[162] не подняли шум из-за устранения десятка акул, напавших на серферов.

Ну конечно, он ведь уже целых три минуты не произносил свое заветное слово «бубо».

– Ничего удивительного, это всего лишь серферы, – бросил Анри, но, заметив гневный взгляд жены, тут же пошел на попятный: – Я хотел сказать, они такие загорелые, у них такие пышные волосы и такие накачанные торсы, вокруг них вьются такие красотки, готовые на все…

Гости засмеялись. И тут полемист начал как-то странно качать головой. Нечто среднее между эпилептическим припадком и подергиванием плюшевой собачки, висящей на заднем стекле семейного автомобиля.

Он возвысил голос, в котором зазвучали трагические ноты:

– Ах, простите, я совсем забыл! Забыл, что мы вошли в великую цивилизацию развлечения, того, что называют cool, когда можно смеяться над всем подряд, более того, НУЖНО осмеивать все подряд.

– Извини, – сказал я, – но серферы тоже принадлежат к цивилизации развлечения, и они уж точно cool, а море было и остается диким пространством.

Полемист состроил гримасу, достойную античной плакальщицы:

– Ладно, cool – это еще куда ни шло. Но ведь люди-то погибли, Сезар!

Тут вмешался Анри:

– Друзья, давайте перейдем к десерту. Вас ждет земляника из маки, и она выглядит очень соблазнительно!

Однако полемист вовсе не желал отказываться от своей полемики, это и был его десерт. Он твердо держался избранной линии.

– Прошу прощения, дорогой мой, – сказал он, обратившись к Анри, – вы все относитесь к этому чересчур легко. Я допускаю, что за твоим столом сидят защитники природы, и готов выслушивать их аргументы, если они обоснованны. Но я не переношу намеренной слепоты, ты уж не обессудь. Это просто не вяжется с элементарной логикой! Немецкая туристка, которую акула растерзала в прошлом году, купалась у самого берега, рядом со своим отелем. А не в открытом море, вот так-то!

– О, это действительно ужасно! – признала дама-косметичка.

– Вы абсолютно правы! – одобрил полемист. – И тут же многие туристы, собравшиеся ехать в Египет или на Реюньон, аннулировали свои туры. А в таких бедных странах, с их поголовной безработицей, это грозит экономической катастрофой, можете мне поверить. И я полностью согласен с местными властями, считающими, что пора действовать решительно.

Пас внимательно слушала. Хорошо зная ее, я не понимал, почему она молчит. Ее эмоциональная температура сейчас, наверное, приближалась к максимуму, и я не хотел, чтобы этот термометр взорвался. Поэтому, как ни прискорбно, мне нужно было продолжать битву на нашем полемическом поле, чтобы не разочаровать ее. По правде говоря, меня это возбуждало. Мне плевать было на акул, так же как и на троих украинок, которым те обгрызли ляжки. На самом деле я жутко устал от этих дурацких дебатов. Как блестяще выразился один молодой рэпер на севере Франции: «Я недостаточно наивен, чтобы иметь свое мнение». Жизнь, черт возьми, слишком коротка. Прошу тебя об одном, Эктор: занимайся только главным, не отвлекаясь. И наплюй на все остальное. Жизнь слишком коротка.

Но теперь передо мной сидела Пас, моя обожаемая астурийка, глядевшая на меня с пристальным вниманием «Дамы в мехах» Эль Греко. И я должен был выступить блестяще. Я тебе уже говорил, что супружеская пара – это война. Но это также и самый прочный союз на земле. Я видел свою жену, ее тело, полное тобой, нашим ребенком, плодом нашей любви, и у меня не было права отступать. Я должен был принять бой. И доказать ей, что мне близки ее устремления.

– Если животные становятся свирепыми, это не наша вина, – вещал между тем полемист, чувствуя себя на коне.

Пас бросила на меня мрачный взгляд.

– Они становятся свирепыми, когда им нечего есть, – возразил я. – Это просто отдельные несчастные случаи. Как правило, акулы не едят человеческое мясо.

Полемист с громким хохотом откинулся на спинку стула.

– Да-да, это я тоже где-то читал. Они не любят человеческое мясо, они его только пробуют! Правда, при этом они вас убивают!

– Глубины океанов обеднели из-за хищнической охоты людей, вот акулам и приходится искать себе пропитание у берегов.

– Ага, вот мы и добрались до самой сути! Нужно поместить планету под колпак, верно? Защитить мать-природу! Экология и впрямь стала религией для западных отступников от христианства. Но ведь прогресс всегда шел вразрез с природой! Если бы наши пращуры не рубили деревья, мы до сих пор жили бы на них, как обезьяны.

– А кстати, понаблюдайте за мартышками и за тем, как они с помощью сексуальности разрешают свои конфликты, – вмешался Анри, желавший любой ценой разрядить атмосферу, дабы не испортить свою прекрасную вечеринку.

– К сожалению, у нас перед глазами не мартышки, а бубо, – огрызнулся полемист. – Защитим мать-природу, ах, как великодушно! Но что нам делать с экономикой? Как прокормить людей? О, конечно, самим бубо, в их уютных домах, полных жратвы, ничего не грозит… Но что бы они сказали, если бы их сыну или дочери отгрызли руку или обе ноги?

Пас испустила вздох. Не вздох усталости – вздох раздражения, кипевшего в ней и готового вырваться наружу, как гейзер. Я испугался и пошел ва-банк. На меня подействовало не только вино, но еще и отсутствие убежденности в своей правоте, поэтому я и ляпнул первое, что пришло в голову:

– А если бы ты был самкой акулы и твоего детеныша «устранили» бы, как нынче стыдливо называют убийство?

Полемист снова захохотал:

– Господи, чего я только сегодня не наслушался! Теперь нас призывают встать на место животных, час от часу не легче! – И тут он произнес роковые слова: – Я даже читал, что теперь разрешается усыновлять акул.

– Не может быть! – воскликнула дама-косметичка.

– Да-да, уверяю вас! – И он обвел взглядом гостей. – Поистине, человеческая доброта не знает границ!

Пас нервно кусала губы. Я испугался: вдруг она совершит непоправимое, сказав: «Это как раз мой случай, я усыновила акулу», и все решат, что она свихнулась. Я был мужчиной, я был ее мужчиной, и, значит, она должна чувствовать себя как за каменной стеной.

– И что? – возразил я. – Каждый имеет право разочароваться в роде людском. Который не всегда показывал себя с лучшей стороны, не так ли?

Полемист плотоядно потер руки:

– Ага, вот мы и дошли до покаяния!

Я злился на себя. А он ликовал: акулы послужили просто поводом для его излюбленной темы – бичевания виновности белого человека или исламизации Европы.

– Нет, давайте не будем о покаянии, вернемся к нашим акулам, – твердо сказал я.

Он недоуменно поднял лохматые брови:

– Что я слышу? Вам не хватает мужества, как всем нынешним тридцатилетним, запуганным своими мамочками, героинями 68 года и уже ни на что не способными?

Я взглянул на Анри: мне безумно хотелось размозжить башку его гостю, но только с одобрения хозяина. И он снова вмешался:

– Может, пора остановиться, друзья?

– Нет, почему же?! – возразил полемист; он уже впал в настоящий транс от избытка эндорфинов, которые питали его мозг, запрограммированный на конфликты.

Я ответил:

– Да, пора остановиться.

Мне безумно хотелось, чтобы эта трапеза кончилась, я мечтал распрощаться с гостями и обнять Пас в нашей уютной спаленке с деревянными панелями. В сравнении с этим удовольствием, с ощущением полноты жизни, которую оно мне давало, наш словесный турнир – хотя он и не заслуживал такого названия – с типом, чья болтовня меня не интересовала, а внешность просто отталкивала, ровно ничего не стоил. В конце концов, что такое современная жизнь? Фальшивые войны или подлинная любовь. Выбрать было совсем нетрудно.

Но полемист упрямо продолжал:

– Необходимо очистить природу. И не надо говорить мне об экосистеме: если акулы исчезнут, в океане останется больше места для других морских хищников, вот и все.

– Но главный хищник по отношению к акулам – сам человек, – осмелился возразить центрист. – На них охотятся ради их плавников, ведь так?

– Ну и что?! Неужели из-за десяти китайцев, которые съедят три плавника, думая, что этим они излечатся от импотенции, мы позовем на помощь Брижит Бардо? Нет, пора очистить природу! – убежденно повторил он.

Мое терпение лопнуло. Такие типы, как он, – не просто напыщенные дураки, они опасны. И я взорвался. Сказав ему с тихой яростью:

– Как у тебя все просто: нужно устроить чистку всему на свете – акулам, бубо, людям 68 года, нынешней молодежи. Может, и цыганам тоже? И мусульманам? Ты не находишь, что их развелось слишком много?

Анри буквально окаменел. Над столом повисла мертвая тишина. Я знал, что зашел чересчур далеко, но уже не мог остановиться. Я повернулся к Пас. Она мне улыбалась. Смотрела на меня ласковым взглядом, взглядом лани. И этого мне было достаточно. А они все пусть идут к чертовой матери.

Полемист позеленел. Он с трудом пролепетал, пытаясь поймать взгляд нашего хозяина:

– Почему ты молчишь, Анри?

Нет, так легко он у меня не отделается. И я продолжил. Давно пора стать панком и растоптать этого типа, чтоб замолчал навсегда.

– Что с тобой, Жан-Пьер? Захотелось к мамочке под юбку? Знаешь, мне тебя даже жаль. Да-да, когда я вижу и слышу, как ты изрекаешь свои идиотские мнения утром, днем и вечером, по всем каналам, и раздуваешься, как лягушка, от собственных слов, от собственных жалких провокаций, я тебя жалею – ты, наверное, очень несчастен. А вот когда я смотрю на акулу, на это свободное, красивое, гибкое создание, мне приятно думать, что она только действует, а не болтает всякую чушь. Акула не рассуждает в отличие от тебя. Не полемизирует. Ей хочется нырнуть в глубину – она ныряет. Хочется сожрать серфера – она его сжирает. Рецепторы акулы настолько чувствительны, что она способна засечь одну-единственную каплю крови в четырех миллионах литров воды, тогда как ты бесконечно пережевываешь одни и те же аргументы. Посмотри на себя – ты самодоволен, груб, всех ненавидишь. Она красива, а ты – урод.

Полемист пытался поймать взгляд нашего хозяина. Но тот молча смотрел на меня глазами побитой собаки.

– Раз так, я здесь больше ни минуты не останусь! – объявил полемист.

– И слава богу, наконец-то мы отдохнем, – ответил я.

Анри наконец вышел из столбняка:

– Сезар, я тебя прошу…

– Не беспокойся, Анри, мы не станем тебе докучать и тоже уедем. Если уж наказывать – так нас обоих.

– Господи, до чего же вы глупы! – в отчаянии вскричал он, прекрасно понимая, что теперь уже будет трудновато сменить тему.


В комнате я устало бухнулся на кровать. Голова гудела от выпитого вина и схватки. Пас подошла сзади и положила мне руки на плечи, напряженные, как корабельные снасти в разгар шторма.

– Ты меня поразил, – сказала она.

– Если надо разругаться с друзьями, чтобы тебя поразить, значит, ты слишком уж высоко подняла планку…

Она нагнулась и поцеловала меня в шею. Я почувствовал спиной ее упругий живот. Ее волосы шелковыми ручейками стекли мне на грудь.

– А я вот удивляюсь, как это ты смолчала.

– Да я чуть не взорвалась. Но все же предпочла воздержаться.

– Почему?

Я почувствовал, как она пожала плечами.

Это было бы замечательно

Очередь к такси в аэропорту Шарль де Голль. Слава богу, не бесконечная. Пас выглядит озабоченной. Я спрашиваю, в чем дело, но она говорит, что все в порядке. В другое время я бы отстал от нее, ибо знаю: она все равно не ответит. Но она беременна, через восемь недель ей рожать, а нам предстоит полет. Поэтому я переспрашиваю:

– Ты уверена?

– Да, да!

Приезжаем домой. Я плачу таксисту и заношу в дом багаж, пропустив Пас вперед. Она отпирает дверь и сразу направляется в туалет. Наверное, живот слишком сильно давит на мочевой пузырь.

Оставив вещи в спальне, я иду в детскую – проверить, как там дела. Нужно постараться не волновать ее. Похвалить за последние изменения: ведь до отъезда в Барселону она потратила несколько дней на обустройство детской. Я знаю, как это важно для нее.

«Шоколадная» кроватка – знаменитая шоколадная кроватка – покрыта темно-голубой перинкой. На комоде стоит «волшебный фонарь» – лампа с внутренним пропеллером, который вращается под влиянием тепла, отбрасывая на стены рисунки абажура. Это очень красиво. И успокаивающе. Она выбрала модель с рыбками, которые плавают между кораллами.

Я иду в спальню и ложусь на кровать. Рядом со мной вдруг начинает вибрировать ее смартфон. Я беру его, смотрю на экран. И сразу вижу имя отправителя. Текст состоит всего из нескольких слов, но написан заглавными буквами: «ЭТО БЫЛО БЫ ЗАМЕЧАТЕЛЬНО».

Я выхожу из спальни и стучу в дверь ванной.

– Я в ванне! Входи!

Отодвинув скользящую створку, я вижу Пас, такую смуглую среди пышной белой пены, в которой мирным вулканом возвышается ее живот; это зрелище едва не заставляет меня отказаться от задуманного.

– Кто это – Марен?

Мой вопрос нисколько ее не смущает.

– Да так, один тип, сотрудник Хаммершлага, – отвечает она безмятежно.

– Хаммер… кого?

– Хаммершлага, профессора из Майами. Который занимается моей опекой… над Нуром…

– Ах, над Нуром…

Кивнув, я задвигаю створку и ухожу. Занавес опущен. Это уж слишком.

* * *

Продолжение тебе известно. Я привез тебя из клиники в белом конвертике. Вместе с твоей матерью, измученной кесаревым сечением. В доме я, по обычаю древних римлян, взял тебя на руки, милый мой малыш, и поднял вверх, к небу, дабы оно засвидетельствовало, что я признаю тебя своим сыном. А потом я устроил тебя в твоей детской.

* * *

Что было дальше? Много чего. Я вспоминаю одну арлезианскую свадьбу, ночное празднество в предгорьях Альп. Тебе уже исполнилось три недели. Я нес тебя на животе, в сумке-кенгуру, согревая теплом своего тела. Окружающие удивленно смотрели на мужчину, расхаживающего с младенцем в такой поздний час. Их удивляло и то, что ты мирно спал, прижавшись ко мне. Вокруг дома росли высокие деревья, благоухавшие по вечерам; в камине, потрескивая, плясал огонь, я трогал твою кожу и вдыхал твой запах – запах молодой плоти, запах молока и миндаля. Я гордился ею, и ты, надеюсь, тоже. Нам предоставили большой дом с садом. Было еще тепло. Ты впервые увидел природу и улыбался, лежа на траве в своем полосатом комбинезончике и дрыгая ножками. Ты был очарователен, что здесь, что в поезде, что в отеле «Nord-Pinus», где мы пили белое вино среди гигантских фотографий Питера Берда. Ты внимательно смотрел на огромных слонов и тигров, на пятна крови, которыми Берд испещрял свои снимки. И мы были счастливы с тобой.


На самом деле это я был счастлив. А Пас… Она выглядела какой-то отсутствующей, угнетенной. Я понимал, что дела плохи, по смехотворно малому количеству твоих снимков. Но этого ты тоже не должен знать. Все-таки она фотографировала тебя, хоть и ничтожно мало. Однажды, когда мы сбежали из Парижа, я спросил: «А где твоя „Лейка“?» «Оставила в городе», – ответила она. Заметь: не «забыла», а «оставила».


Вспоминаю, как ты впервые увидел море. Это было в октябре или ноябре, в Сент-Адрессе, рядом с Гавром, в том месте, где кончается пляж, – его называют «Конец света». Дорожка, идущая вдоль моря, внезапно обрывается перед каменной осыпью. Скала, усеянная окаменелостями, большей частью аммонитами, которые я собирал в детстве вместе с отцом, возносит к небу огромные красно-белые радары, которые вращаются на ветру. Какой-то магический свет, как всегда, заливал окрестности; солнце пронзало серо-голубые облака, и его лучи рассыпались тысячами бликов на поверхности моря, на его зеленых волнах с пенными белыми гребнями, за которыми далеко на горизонте лениво, словно сытые киты, проплывали силуэты нефтяных танкеров. Великолепное зрелище! Соленый воздух бодрил нас, твоя мать стояла рядом, буйный ветер трепал ее черную астурийскую гриву. Она запахивала свой дождевик, укрывая от холода груди, полные молока. Ты, как всегда, висел в «кенгурушке» у меня на животе, уткнувшись мне в шею. Вдали виднелась колокольня Святого Жозефа – эдакая постмодернистская бетонная вышка, вполне объяснявшая название городка – Манхэттен-Приморский. Я подошел к самой воде, осторожно ступая по скользкой рассыпчатой гальке, которую лизали волны, присел на корточки, смочил руку в пене и брызнул несколько капелек тебе на лоб. Ты улыбнулся; твой рот был тогда не шире двух сантиметров.

Мы зашли, все втроем, в музей Мальро[163] – согреться горячим шоколадом. Ночная тьма быстро заволокла импрессионистские полотна. Море, видное отсюда через широкие окна, стало угольно-черным. И только вдали, где был порт, два луча от маяка на дамбе, красный и зеленый, тысячи светящихся лампочек на нефтеперерабатывающем заводе и разноцветные огоньки гигантских танкеров еще свидетельствовали о том, что там кипит индустриальная жизнь. Мы вернулись к машине…


И только в ту минуту, когда я укладывал тебя в переносную колыбельку, до меня дошло, что за все это время мы с ней не перемолвились ни единым словом, если не считать упоминаний о соске и памперсах. Плохо было дело. Очень плохо.


А ведь тогда – и это очень важно, Эктор, – она находилась в зените славы. Своей профессиональной славы. Она ничего мне не сказала. Я узнал об этом несколько позже.

Женщина, ужаленная змеей

Она снова начала работать. Проводила все дни напролет в студии, куда так и не допустила меня. Ты помнишь мой рассказ о Лувре? Я тогда описал тебе наше ночное посещение музея, наше изумление перед «Спящим Гермафродитом» и приведенную директором пикантную фразу какой-то англичанки, жившей в XVII веке: «Это единственная счастливая пара, которую я знаю!» Я уже рассказал тебе, как у нас тогда все было. Ее восторг, ее «Сюда! Сюда!». Несколько месяцев спустя, уходя с очередного вернисажа, я встретил директора под сводами пирамиды и услышал новость:

– В любом случае, мы с вами скоро встретимся на выставке Пас.

Я был слишком хорошо воспитан, чтобы переспросить его. Но, вернувшись на работу, тут же набрал номер Пас. Зная, что она неохотно разговаривает со мной по телефону, я ожидал услышать автоответчик, но ошибся – она сразу откликнулась:

– Ну, как тебе понравилось?

– Все превосходно. Скажи, пожалуйста, что это за история с твоей выставкой в Лувре?

Она помолчала, затем раздраженно ответила:

– Выставка и выставка, что тут такого?

– Пас, я повторяю свой вопрос: ты действительно выставляешься в Лувре?

Из трубки донесся щелчок и вздох. Это она закурила сигарету. Затем бросила «да» таким безразличным тоном, словно я спросил: «Хочешь стакан воды к кофе?» Я пришел в дикий восторг. Выставка в Лувре – ничего себе!

– Но это же настоящий триумф! – воскликнул я.

Она молчала.

– Что-то не так?

В ответ я услышал, как она выдохнула дым.

– Да нет, все нормально.

– Ты придешь домой вечером?

– Конечно.

– Тогда, может, отпразднуем это втроем с Эктором?

– Как хочешь.


Я сбегал в магазин и накупил всего, что мы с ней обожали. Устроил настоящее пиршество. Бутылка «Marques de Riscal», испанские морепродукты – анчоусы, pulpo in su tinta[164]. Последний хит Hot Chip[165] на платиновом диске заставлял танцевать в вазе роскошные темно-красные георгины, которые я выбрал для нее; их плотные листья источали аромат мокрой травы. Все было готово. Я пригубил вино и чокнулся с твоей бутылочкой; ты сидел верхом у меня на колене, а я распевал, перекрикивая музыку: «Твоя мама выставляется в Лувре! Твоя мама выставляется в Лувре! Ты понял, мой козлик? Выставляется в лучшем музее мира!» И я начал танцевать, держа тебя на руках и глядя в большое каминное зеркало на нашу прекрасную пару – отец и сын. Я положил тебя на диван, продолжая напевать под музыку: «Твоя мама выставляется в Лувре!» И ты смеялся, смеялся.


Прошел час, а ее все не было. Я уложил тебя в кроватку. И конечно, прочитал на ночь сказку. Я прекрасно помню, что это была история про улитку Марго. Марго, любительница приключений, покидала прекрасный сад, полный благоуханных пестрых цветов, уползала в густую изумрудную траву и отправлялась в путешествие – сперва на спине у лягушки, а потом в консервной банке по реке, впадавшей в море, где она впервые угодила в соленую воду и познакомилась со своими кузенами – раками-отшельниками. Ты рассматривал картинки круглыми как блюдечки глазами и тянулся потрогать бумагу, нарисованные на ней листики и лепестки…

Наконец ты заснул, разомлев от тепла в своей кроватке, и я вышел из детской. Подождал еще. Через полтора часа, все так же в полном одиночестве, я выпил бутылку до дна.

Десять раз я звонил ей и слышал только автоответчик. Волнуясь, я метался по квартире, не в силах больше смотреть теленовости, где повторялись одни и те же дурацкие драмы, одни и те же катастрофы, одни и те же угнетающие цифры, – словом, одна и та же Европа, которую – пусть даже она шла ко дну! – я любил, ибо в остальном мире жить было попросту невозможно.

И тут вспыхнул экран айфона: наконец-то эсэмэска… безжалостная, как нож гильотины: «Не жди меня».

Я вспомнил эсэмэску ее Марена: «ЭТО БЫЛО БЫ ЗАМЕЧАТЕЛЬНО!» Заглавными буквами… Музыка теперь звучала совсем не празднично. Interpol уступил место Citizens. Мне нравится фиксировать эти подробности: когда ты будешь читать мои записи, то сможешь одновременно слушать ту же музыку, накладывать ее на мои слова. «Не давай своей крови остыть», – говорилось в песне. Поздно спохватились – моя уже остыла. Я был изгнан из мира Пас. С холодом в сердце я убрал со стола посуду и бутылку, чувствуя себя несчастным и отвергнутым. Потом погасил свет, вернулся в детскую, к твоему благодетельному теплу, и улегся рядом с твоей кроваткой на ковер, в позе зародыша. По стене скользили грозные силуэты акул, мечта Пас обернулась моим кошмаром; к счастью, рядом было твое дыхание, тепло твоего маленького тельца, и я не имел права впадать в отчаяние, потому что должен был оберегать тебя, а раз уж я был готов отдать за тебя жизнь, нужно было ее сохранить, нужно было бороться. Я закрыл глаза, сраженный вином и усталостью.


В мой сон вторглась чья-то рука.

– Сезар, Сезар…

Я открыл глаза.

– Иди, ложись со мной.

Она присела рядом, она мне улыбается и ласково гладит по плечу. Я чувствую тепло ее дыхания на своих губах. Потом она встает, целует тебя и выходит. Я тоже поднимаюсь – еле-еле, так у меня ломит спину. Тоже целую тебя и выхожу. Она сидит на кровати в спальне.

– Который час? – спрашиваю я.

– Какая разница?

Я стою перед ней.

– Ты мне обещала, что придешь. Что мы отпразднуем это… втроем…

– Что отпразднуем? – устало спрашивает она.

Потом встает, подходит к деревянному стулу, куда обычно складывает свою одежду. Развязывает пояс платья, расстегивает бюстгальтер, поворачивается. Два полушария ее грудей добавляют две планеты к плотскому космосу, вторгшемуся в нашу спальню.

– Обещай мне, что после выставки мы уедем!

Я не ответил. Я притворился спящим.

* * *

Она возвращалась домой поздно. Я возвращался рано. Все раньше и раньше. Мне не терпелось увидеть тебя, Эктор. Смотреть, как ты радуешься обыкновенному кусочку хлеба, слушать твои первые слова. Тебе исполнился год – целый год, так будет вернее, – и мы это отпраздновали. Мы могли бы быть счастливы. Стать дружной семьей. Но Пас не успокаивалась:

– Это нечестно с твоей стороны – впутывать в наши дела Эктора!

– Честнее и быть не может: хочешь ты того или нет, Эктор уже в них «впутан». Тебе достаточно только слово сказать, и мы полетим куда угодно. Но только с ним. Хочешь – в Рим, хочешь – в Севилью, хочешь – в Исландию. А можно в Грецию или на Мальту – если тебе желательно повидать своих акул.

– Прекрати говорить об акулах!

– А это не я начал, это ты начала!


Я должен был сделать над собой усилие и покориться. Наверное, и ты так думаешь? Но я повторяю: главная причина заключалась в тебе. Она обвиняла меня в том, что я использую тебя как предлог для отказа. Но это не было предлогом, это было причиной. Еще одной причиной. Гораздо более важной, чем мы с ней. И потом – покинуть Европу, чтобы очутиться… где? Она не имела об этом ни малейшего представления.

– Мне все равно, куда ехать, – говорила она. – Я просто хочу почувствовать, что живу, покончить с этой рутиной, с этим домашним уютом; мне нужно что-то новое, нетронутое, безлюдное, дикое…

– Дикое? И что это значит? Сафари? Ты хочешь видеть диких зверей?

– Господи, какой же ты нудный!

Она кричала, затыкала уши, начинала рыдать, скорчившись на постели.

– Ну прости меня, – умолял я.

Конечно, я притворялся, будто не понимаю. На самом деле я прекрасно знал, что ей нужно. Она стремилась в пустыню. А это было совершенно немыслимо – по своей воле влезть в кровавую мешанину Ближнего Востока или попасть в заложники где-нибудь в Тимбукту. Стать свидетелями хаоса, абсурда, деградации. Меня это не прельщало. Там оказывалось под угрозой все, что было красиво. Взять хоть Мали, то самое Мали, где я побывал давно, еще до Ливана, на биеннале фотографии. Отныне, стоит ЮНЕСКО включить какую-нибудь древнюю мечеть в список мирового культурного наследия, как она тут же становится мишенью экстремистов – во имя Аллаха, конечно. Какая судьба ждет ливийские Лептис-Магну и Сабрату?[166] Их тоже взорвут? Неужели Пас хотела увидеть именно это, увидеть собственными глазами?

* * *

– Я поеду одна. Знаю, что ты позаботишься об Экторе лучше меня. Ты прекрасный отец.

– Поступай как хочешь. Ты хоть понимаешь, какую боль причинишь мне своим отъездом? И как ты меня унизишь?

Я скулил, как побитая собака. Но у этой женщины было каменное сердце, она упрямо твердила:

– Ты ничего не можешь сделать для меня. Ты ничего не хочешь сделать для меня.

* * *

Ее мобильник вибрировал. Мы не шпионили друг за другом и не ставили блокирующие устройства в свои аппараты, так что я мог проверить, кто ей звонил. Когда заканчивалась очередная буря (и еще не начиналась следующая), я ложился рядом с ней и спрашивал:

– Так кто это – Марен?

– Я тебе уже говорила.

– А если бы мне кто-то непрерывно присылал эсэмэски, как бы ты к этому отнеслась?

Она пожимала плечами, и этот жест меня просто убивал. Маленькая бирманская статуэтка на черном мраморе камина грустно смотрела на меня золотистыми глазами.

Я уже рассказывал тебе о нашем договоре. У каждого своя жизнь. И вовсе не для того, чтобы легче изменять друг другу. Просто у нас было решено, раз и навсегда: пока мы любим друг друга, мы будем вместе, когда разлюбим – расстанемся. И никаких любовников или любовниц в шкафу, никакой лжи и уверток. Мы будем любить друг друга, и мы расстанемся. А пока не расстались, будем воевать с целым миром за то, чтобы продолжать любить. До тех пор, пока эта война не станет бессмысленной. Как сейчас.


Наша история любви близилась к концу. Нельзя сказать другому: я тебя люблю, но я ухожу. Это невозможно. Это нелепо. Когда один из двоих уходит, это значит, что люди больше не любят друг друга. И точка.

* * *

Прошло два месяца. Перед выставкой в Лувре она уехала в Дюссельдорф – проследить за печатью фотографий в суперсовременной лаборатории, – кажется, в Grieger Lab. Это было одно из немногих мест, располагавших барабанной фотопечатью снимков гигантских размеров и высочайшего разрешения.

Ибо Пас перешла на гигантские размеры, например 180 на 220 сантиметров. Как и все звезды в области фотографии. Да она и сама теперь была звездой. Хотя ни на йоту не изменила свой образ жизни, пользовалась все теми же баллончиками от пыли, а Тарик все так же вел ее дела, вплоть до платы за студию. «Мои фото должны быть подобны картинам, – говорила она, – чтобы зритель мог прогуливаться внутри, чтобы они были в равной степени и портретами и пейзажами, чтобы можно было проследить до конца все истории».

В галерее музея Орсэ у меня была любимая статуя – «Женщина, ужаленная змеей». Женщина лежит на постели, усыпанной белыми розами, смятая простыня зажата между коленями. Огюст Клезенже, 1847 год[167]. Вокруг левого запястья обвилась крошечная змейка. По судорожно изогнутому телу, по напрягшимся, точно они вот-вот оторвутся и взлетят, грудям было ясно, что укус смертелен. Мраморная фигура выглядела как живая – под кожей даже угадывались тоненькие жилки. Я не знаю более точной мраморной копии реальной женщины, и это вполне объяснимо: скульптор изваял ее по гипсовому слепку, сделанному с живой натуры. Поэтому на статуе можно разглядеть все, вплоть до родинок, до легкого жирового слоя на бедрах. Натурщицу звали Аполлония Сабатье, или Президентша, как прозвал ее Бодлер, который сходил по ней с ума. Это была куртизанка, из тех, что жили по принципу «Богатство приходит, когда спишь. Но спишь не одна». Перед тем как покрыть тело Аполлонии жидким гипсом, скульптор – ее любовник – вставил ей в ноздри трубочки, чтобы она могла дышать.


Бездна

Знали ли посетители музея, собиравшиеся перед мраморным экстазом смерти, все эти мифы? Или не мифы, а правду? Задавались ли они какими-то вопросами, глядя на нее? Это никому не ведомо; интересно другое: на огромном снимке Пас все, кто разглядывал статую, держались от нее на почтительном расстоянии, словно она внушала им робость.


Я считал эту работу Пас самой впечатляющей. Даже более сильной, чем ее фотография «Мир вокруг „Происхождения мира“» – картины-иконы Курбе[168]. Вот старик, с твидовой кепкой в руке, стоит перед женщиной, ужаленной змеей; на сморщенном лице благоговейное выражение, глаза влажные. Да, такое тоже было видно: Пас на своем возвышении, глядя в старинную камеру, фиксировала мельчайшие подробности, резкость ее снимков почти пугала. Она запечатлевала эмоции в миг их зарождения, чутко улавливая мгновение, когда пора нажать на затвор. Что за воспоминание всколыхнулось в душе этого старика? Какой образ – быть может, лицо возлюбленной – всплыл из пучины прожитых лет? Уж не была ли и сама Пас сродни колдунье из Хихона? Пас говорила мне, что старинная камера «вовлекает ее в процесс съемки». «С цифровой камерой, – объясняла она, – ты в основном разглядываешь то, что снял, а не то, что снимаешь».

Вот поодаль замерла молоденькая парочка. Девушка совсем тоненькая, с короткими волосами, далеко не модельной внешности, что-то шепчет парню на ухо, тот улыбается. Через несколько часов они будут любить друг друга в своей комнатушке, и, когда он сожмет хрупкие руки своей подружки, придет ли ему на память пышнотелая Аполлония? А вот у левого обреза молодой человек, элегантно одетый, в черном костюме, в шляпе-котелке, украшенном игральной картой – тузом пик, – шагнул почти вплотную к статуе, нацелив на нее смартфон. Дородный смотритель уже привстал, опершись на спинку стула, чтобы остановить его. Удастся ли ему это? Не знаю: в этот миг Пас нажала на затвор камеры. История не досказана. Она завершится, тем или иным образом, уже у нас в головах.

* * *

И вот открылась ее выставка. Настоящий самум! Зенит, апогей славы… Дворец французских королей распахнул свои двери перед королевой, прибывшей из Испании. Пас и ее шедевры; Пас в окружении своих шедевров – творческая личность среди своих творений; Пас в черном наряде рядом с белоснежными мраморными телами; Пас – младшая по званию – среди культурного «генералитета» страны: директоров лучших музеев, самых знаменитых галеристов, богатейших промышленников-коллекционеров, моих коллег-журналистов (Господи, сделай так, чтобы хоть эти ее не обидели!). Правнучка бедного dinamitero под обстрелом артиллерийских батарей масс-медиа… мне было страшно за нее. Какая пропасть между этим торжеством и скромным, ученическим вернисажем Школы изобразительных искусств, где я впервые увидел ее. Как будто жизнь решительно отмела все оттенки кроме черного и белого; как будто именно в этот миг, здесь и сейчас, они должны были сомкнуться – ее триумф и наше фиаско.

Милый Эктор, ты должен узнать об этом триумфе.

Триумф Пас

В блистательном Зале Кариатид, который мы посетили однажды ночью, в этом сводчатом помещении, где под менуэты Люлли[169] некогда танцевал двор, она появилась такой великолепной, какой я еще никогда ее не видел, – воплощением всех моих грез. Словно, вобрав в себя всю ту красоту, которую я любил, она решила окончательно разбить мне сердце.

Сейчас это была Пас-неоклассическая.

Она надела сандалии из тоненьких кожаных ремешков и черное, очень простое платье, подхваченное под грудью серебряной тесьмой и оставлявшее открытыми верхнюю часть груди и смуглые руки. Ее волосы были собраны в высокий изящный узел с несколькими намеренно выпущенными прядями. И никакого макияжа на лице южанки с атласной кожей и черными глазами. В ушах сверкали ее испанские «креолки» – серьги нашей первой встречи. Я был потрясен. Пас уже обо всем предупредила меня. Я знал, что она оставила большой кожаный баул в офисе пресс-секретаря Лувра. Знал, что вижу ее в последний раз.

Появился хозяин дворца, и они пошли навстречу друг другу.

Фотографии были развешены среди экспонатов, создавая потрясающий зеркальный эффект. Так, «Спящий Гермафродит» дремал одновременно на снимке и наяву, в своей мраморной застылости, в двух шагах от нас. На снимке посетители созерцали статую, зачарованные ее необычностью, а их самих – посетителей и статую – созерцали другие посетители, пришедшие на выставку Пас. Покоренные зрители, созерцаемые, в свой черед, другими покоренными зрителями. А за их спинами другие статуи, настоящие, повторялись тут же, на фотографиях. Бесконечные отражения: она гениально осуществила свой замысел.

– Ну как, Сезар? – Это был Тарик – как всегда, в своем белом галстуке, расписанном сыном. – Талантливая у тебя жена! – сказал он, похлопал меня по плечу и устремился к какому-то человеку, появившемуся в дверях в сопровождении Чарлза Рэя, создателя «Мальчика с лягушкой», который внушил мне мечту о тебе, мой милый Эктор.


Геракл, держащий на руках сына Телефа, сочувственно взирал на меня; мощные лапы шкуры Немейского льва были небрежно завязаны на шее героя, точно рукава пуловера. Он прижимал к себе барахтающегося младенца, который тянулся погладить лань у ног своего отца. «Не горюй, Сезар, я через это прошел – и ничего, выжил!» – как будто говорил мне Геракл.


Пас познакомили с Чарлзом Рэем. Почему я не подошел к ним? Да потому что я стал лишним. Я был счастлив за нее. Что теперь – после Лувра? Музей Метрополитен в Нью-Йорке? К Пас уже подобралась американская журналистка:

– Кем вы себя ощущаете рядом с великими скульпторами античности, которые создавали рукотворные шедевры?

Вопрос звучал провокационно, даже с оттенком пренебрежения. Он подразумевал, что Пас почтительно отзовется о древних или признает, что ее искусство фотографа ничего не стоит в сравнении с шедеврами ваятелей. Я боялся, что она растеряется, ведь сравнивать и вправду было глупо. Но ее ответ прозвучал непринужденно и дерзко:

– Я гораздо круче этих типов из прошлого, они-то с фотокамерой вряд ли бы совладали.

Все расхохотались, даже журналистка была явно довольна.

Со всех сторон помигивали видеокамеры. В зал разом вошли Адел Абдессемед, Лорис Крео, рэпер Буба, только что вернувшийся из Майами, и Карл Лагерфельд[170], более чем когда-либо напоминающий ландскнехта со своим хвостом на затылке. Едва поздоровавшись со мной, они с распростертыми объятиями устремились к Пас. Между «Тремя грациями» и «Танцующим сатиром» появился Салман Рушди[171], только что издавший свои «Мемуары», – какой-то молодой человек с бородкой и принтом на майке «ROCK THE FATWA» даже встретил его аплодисментами. Словом, общество собралось звездное. И целый лес микрофонов, воздетых к лепному потолку. По залу разносили шампанское и всякие изысканные закуски. Отовсюду до меня доносились весьма интересные речи.


– В сегодняшней литературе политика и интим уже неразделимы. Грустно думать, но времена Джейн Остин, которая могла писать свои романы во время Наполеоновских войн, ни словом не упоминая о них, давно миновали (Салман Рушди).


– Современное искусство вызывает пульсации, античное родилось из эмоций (Николас Кугель).


– Эоловы острова прекрасны! Если бы у меня был там большой участок, я бы построил себе дом и проложил аллею с ветряками (Карл Лагерфельд).


– Мне часто говорят, что тексты моих песен безжалостны, однако, пока мы тут беседуем, над нами по всему свету летают самолеты с ракетами на борту, а три четверти планеты ведут войны (Буба).


Пас пробилась ко мне через толпу и протянула бокал. Мы чокнулись, и она сказала:

– Ну вот и все. Я дошла до конца.

Она не улыбалась. Я задал ей вопрос, ответ на который уже знал, и все равно не мог не спросить:

– Значит, уезжаешь?

– Да.

– Пас, это ужасно, что ты со мной делаешь?

На этот раз я не заговорил об Экторе.

– Прости.

Она залпом осушила бокал и поставила его на пол.

– Береги себя. Береги его. Это продлится недолго.

Я проводил ее до пирамиды. Потом до эскалатора. Снаружи синела ночь. Туристы, стоявшие на бортиках бассейна, фотографировали друг друга перед шедевром Пея[172]; кто-то вытягивал руку так, чтобы казалось, будто пирамида стоит у него на ладони или будто он упирается пальцем в ее верхушку. Пас грустно смотрела на них:

– Вот видишь, мы уже никому не нужны… Мое искусство мертво.

На площади Карузель ее ждала длинная черная машина.

– А твои вещи? – спросил я.

– Они уже в багажнике. Люди из музея обо всем позаботились.

Шофер такси утвердительно кивнул. У него была могучая медвежья голова, внушавшая доверие.

– Еще минутку, – попросила она.

Я покачал головой. Открыл ей дверцу.

Моя неоклассическая испанка села в машину. Последний взгляд – и я захлопнул дверцу.

Машина тронулась.

Она уехала.

Жизнь без Пас

Если бы она знала, сколько всего упустила!

Восемь месяцев – долгий срок. За это время может произойти множество глобальных микрособытий, например:

Ты впервые узнал себя в зеркале и улыбнулся.

Ты впервые бросил на пол игрушку, которую держал в руке, и зачарованно следил за ее падением, открывая для себя закон тяготения.

Ты впервые сказал «мама», а ее рядом не было.


Сначала мы получали от нее кое-какие весточки. Потом они стали приходить все реже и реже. Одна эсэмэска. Один-два мэйла. Не очень-то нежных. «Я думаю о вас. Все хорошо. Надеюсь, у вас тоже». Или такое: «Мне здесь стало легче. Скоро вернусь». И никакого намека на желание получить ответ, хотя я и отвечал, правда никогда не добавляя: «Береги себя». Я знал, что иногда она и звонила, – это мне сообщила твоя няня-колумбийка. Пас попросила ее никому не рассказывать об этих звонках, но добрая женщина, наверное, переживала за меня и потому выдала секрет:

– La mama de Hektor llamo por telefono[173].

Что я тогда на самом деле чувствовал? Почти ненависть. А ненависть – лучшее лекарство от любви. Только вот любви было так много… Мне безумно не хватало Пас.


Я находился в Нормандии, когда раздался тот звонок. В Нормандию я ездил часто – и не один, а всегда с тобой, Эктор. Мне было интересно наблюдать, как ты развиваешься там, где прошло мое детство, как ты обдираешь коленки, падая с велосипеда на дороге, ведущей к дому моих родителей, как ходишь вместе с дедом ловить рыбу на крабов, под темно-серым небом края Ко, которое своим хмурым цветом лишь подчеркивало красоту ярко-зеленых нормандских пастбищ. Я растроганно смотрел, как тревожно блестят твои глазенки (точь-в-точь как мои в детстве), когда крабов опускали в кипящую воду; как зачарованно ты разглядываешь вместе с бабушкой головастиков в луже или свежие яйца, за которыми вы с ней ходили к соседке-фермерше. Мне очень нравилось, что ты это называл «собирать яйца».

Я был счастлив, сжимая твою ладошку в своей руке, когда мы отправлялись на поиски белых камешков на пляже Сент-Андресса, наблюдая, как ты играешь в пиратов из моего детского конструктора «Плэймобил». Как и я, ты вечно терял руку Черной Бороды или мелкие детали из сундука с сокровищами; как и меня, тебя бранила бабушка, когда ты стрелял из пушки по окнам гостиной… Иногда ты спрашивал меня, кто этот мальчик с почти белыми волосами на фотографии (моей фотографии), висевшей у тебя в спальне.

– Это я, когда был маленький.

– Значит, когда ты был маленький, ты уже был старый?

Я смеялся, пытаясь объяснить тебе дорогу в этом генетическом и временном лабиринте.

– Когда у людей светлые волосы, они кажутся седыми. А у меня светлые волосы, потому что такие же были у моей бабушки. Это не имеет никакого отношения к старости.

– Да-а, а вот бабуля старая, у нее трещины.

– Трещины?

– Ну, на лице трещины.

– Ах, морщины…

– А у тебя тоже будут морщины?

– Будут, но позже.

– И все-таки у тебя есть седые волосы – вот тут. – И он указывал пальчиком на мои виски. – А у мамы их нет.


Стоило ему заговорить о матери, как мне хотелось плакать. Я понятия не имел, где она.


Я рассказал тебе историю Персея и Медузы горгоны, взятую из моей детской книги – сборника мифов. Ты спросил: «А почему у этой дамы змеи вместо волос?» Я отвечал, что у девушек вместо волос бывают змеи и это делает их волшебницами.

– Значит, их глаза могут нас окаменить?

Ага, ты уловил суть дела.

– Да, их глаза могут «окаменить».

Обратить ваше сердце в камень.


Мои родители вели себя чрезвычайно тактично. Никогда не спрашивали о Пас. Только время от времени позволяли себе вопрос: «Ну, у тебя все в порядке?»

* * *

И вот настал тот день. Мы возвращались с прогулки у прибрежных скал, между Тийель и Этрета. Нам удалось извлечь из меловой породы аммонит и найти в глине акулий зуб. Что это – случайность или насмешка судьбы? Очень красивый зуб, черный, широкий, остроконечный; его опасные зазубрины больно кололи палец.

– Древние называли их «каменными языками», – сказал мой отец.

– Каменными языками?

– Да, языками змей или ящериц, которых феи или духи скал превратили в камень.

– Они – горгоны? – спросил ты, тотчас проведя аналогию.

Ты бегал по пляжу в своем плаще с капюшончиком, разыскивая в гальке кусочки отполированного морем стекла; ты называл их драгоценными камнями и собирался спрятать на пиратском острове из гипса, – твои дедушка с бабушкой построили его через два дня, с берегом, к которому могли пристать твои корабли из «Плэймобил», с пещерой для сокровищ и вулканом с извергающейся лавой, которую ты покрасил в оранжевый цвет.

Скалы выглядели грандиозно – не знаю, понимал ли ты тогда их красоту. Три поколения нашей семьи стояли сейчас на этой белой каменной арене с черными вкраплениями, на стометровой высоте. А внизу расстилалось темно-зеленое море с его дурманным запахом водорослей. И пусть нас хлестал по лицу соленый ветер, мы не чувствовали холода, у нас было хорошо и тепло на душе. Мы поднялись по узкой тропинке, вьющейся через долину по-над морем. Дома в камине пылал огонь. Ты играл в пиратов на большом ковре. Акулий зуб стал новым сокровищем Черной Бороды.

И тут зазвонил мой телефон. Я услышал мягкие переливы арфы. Посольство. Я ничего не понимал. Потом произнесли мою фамилию.

– Да-да, это я… Конечно, это имя мне знакомо… Какое опознание? Что вы такое говорите?!

Они упомянули какой-то «центр».

– Простите, мне кажется, вы ошиблись.

– Но вы действительно месье?…

Я ответил «да». Тогда мне сообщили подробности, и каждое слово было безжалостным, как удар в лицо. Потом они спросили, есть ли особые приметы. Я ответил: «Татуировка… крест».

И сполз на пол, привалившись к стене.

– Нам сообщили это из центра.

– Но о каком центре вы говорите?

– Центр дайвинга. Центр дайвинга Абу Нуваса[174].

Разговор продлился еще несколько минут, затем они отключились, предварительно попросив меня записать номер телефона, что я и сделал. Мне с трудом удалось встать на ноги. Я погладил по голове своего маленького сына, который смотрел на меня глазами его матери.

А я взглянул на свою:

– Вы сможете оставить у себя Эктора?

– Ну конечно. Что случилось, Сезар? Ты похож на привидение.

– Мне предстоит долгое путешествие.

IV

Страна Аладдина

Middle east. Sushi bar[175]

Я предъявил свой билет и вошел в рукав, ведущий к самолету. Длинный коридор оказался настоящей рекламной западней. Плакаты на стенках, прославлявшие некий английский банк, созданный сто пятьдесят лет назад для финансирования опиумного трафика, в упор расстреливали пассажиров целыми залпами слоганов: «Будущее дарит вам шансы!», «Обмен между Югом и Югом станет нормой, а не исключением», «Хлопок и кукуруза дерутся за инвестиции!» Коммерческий бум планетарного масштаба не отпускал вас до самого взлета в облака.

Да и в облаках тоже было не легче. Взревели моторы, мы поднялись на высоту десять тысяч метров. Нас ублажили выпивкой. Обессилев от пережитого напряжения, я задремал было в своем удобном кресле, как вдруг медоточиво-монотонный голос стюарда проник в мои слуховые каналы и вырвал из приятного забытья.

– Дамы и господа, сейчас вам предложат беспошлинные товары нашего бутика: аксессуары для смартфонов, духи самых известных фирм – Gucci, J.– P. Gaultier, Calvin Klein. Сообщаем вам, что эти товары стоят у нас на двадцать-тридцать процентов дешевле, чем на земле. Если вы захотите получить дополнительную информацию, не стесняйтесь, спрашивайте! Покупки можно оплатить кредитной картой. Желаю вам всего хорошего!

Затем он повторил то же самое по-английски: «They are cheaper than in the commerce». Я не был уверен, что «cheaper than in the commerce» правильно с лингвистической точки зрения, но больше всего меня шокировал его неприкрытый напор. Ничего общего с тактичным поведением стюардесс, которые еще недавно тихонько провозили между рядами свои тележки, перечисляя товары, не облагаемые налогами, ласковым, почти завораживающим тоном ненавязчивой подсказки. Теперь мы вступили в период агрессивного принуждения. Европа нищала, и этому типу не терпелось поскорее всучить нам свой товар. С каждой продажи в воздухе он получал комиссионные. А иначе как же он сможет выплачивать алименты бывшей жене, ведь его зарплату урезали на треть по причине кризиса и «стремления к солидарности», которой предприятия требовали от своих служащих.

Я взглянул в иллюминатор на бело-голубой небесный простор. Интересно, скоро ли они научатся размещать рекламу прямо на облаках?

Я раскрыл «Илиаду». Гектор, уходивший воевать с греками, прощался на крепостной стене Трои с Андромахой-«белорукой» и с сыном Астианаксом, которому было два или три года. Рыдающая жена умоляла его, во имя своей любви и их ребенка, не рваться в сражение, не делать ее вдовой, а сына сиротой. Гектор утешал ее, говорил о чести – о эта старая добрая Троя, как сейчас говорят: старая добрая Франция! – и наклонялся к маленькому сыну, который испуганно плакал при виде сверкающих доспехов отца и лошадиного хвоста, венчающего его шлем. Гектор с громким смехом снимал шлем, брал сына на руки, прижимал к своей могучей груди и заклинал богов: «Пусть когда-нибудь скажут о нем: он превзошел своего отца!» Когда греки ворвутся в Трою, они сбросят ребенка вниз с крепостной стены.

Это чтение не очень-то располагало ко сну. Я закрыл «Илиаду», взял «Одиссею» и попросил вторую порцию водки. Облака плыли по небу, как островки пены в раковине после бритья. Вот только фаянсового края не было видно.


Французские власти оповестило испанское консульство. Они нашли мое имя и номер телефона в ее вещах.


На экране, вделанном в спинку переднего кресла, показывали продвижение самолета. На пунктире его маршрута появилась точка – Кааба, здание кубической формы, находящееся во внутреннем дворе мечети Масджид аль-Харам в Мекке, к которому устремлялись молитвы всех мусульман мира. Многое бы я дал, чтобы замедлить полет, никогда не прибыть в пункт назначения. Мой сосед, молодой человек лет тридцати с жиденькой бородкой, в джинсах и кроссовках, заговорил со мной. Он был радостно оживлен. Даже возбужден, пожалуй. Мне хотелось поспать, но я был зажат между ним и иллюминатором и не мог уклониться от беседы.

– Я лечу на хадж, – сообщил он.

– Но ведь вы еще очень молоды, – заметил я.

– Хадж – основа ислама, и я, пока не совершу его, буду истинным мусульманином всего на четыре пятых[176]. Кроме того, мне неведомо, когда я умру, а сейчас я нахожусь в добром здравии, и, раз у меня есть средства на эту поездку, нужно совершить ее.

Я прошептал:

– «Тому, кто не совершил хадж, имея средства и верховое животное, на котором может добраться до Дома Аллаха, нет разницы умереть иудеем или христианином…»[177]

Его глаза изумленно расширились.

– О, вы так хорошо знаете это?!

– Да, интересуюсь.

– Примите мое почтение! – И он прижал руку к сердцу. – Меня зовут Брахим.

И он заговорил о стоимости этого паломничества: больше трех тысяч евро. После чего обосновал свое решение: чем дальше, тем меньше будут добывать нефти, а значит, вздорожают билеты на самолет. Опять-таки, если промедлить, наступит лето, когда число паломников сильно возрастает, а находиться в давке – само по себе тяжкое испытание, да еще и жара станет совсем невыносимой. В настоящий момент у него нет детей, но есть планы создать семью, и потому совершить хадж до того как раз даже уместно, «чтобы потом Аллах внял его молитвам и исполнил все желания».

– А кроме того, – добавил он, – когда-нибудь Кааба будет разрушена.

– Да, но это случится в конце времен, – возразил я.

– Кто знает, может, этот конец уже близок.

– Вы правы, все случается быстрее, чем хотелось бы.

И я закрыл глаза. После водки очень хотелось спать, но голос соседа вернул меня к действительности.

– Мне не терпится увидеть Каабу!

У него восторженно сияли глаза. Я даже растрогался.

– Вы попытаетесь дотронуться до черного камня? – спросил я.

Он восхищенно взглянул на меня:

– О, вы и это знаете?

– Я же говорил, что интересуюсь…

– Вам следовало бы ехать со мной!

Я усмехнулся: «иноверцам» был запрещен доступ в Мекку, на территорию священного города. Этот камень, вделанный в серебряный цоколь и установленный на большом священном кубе, по преданию, был принесен ангелом из рая; вначале он был белым, но со временем почернел от прикосновений грешников. Говорили, будто он был святыней более древнего культа, предшествующего исламу. А еще говорили, что в день Страшного суда он обретет язык, дабы свидетельствовать об искренности человеческих сердец.

– Как вы считаете, этот камень – метеорит?

Мой сосед замотал головой:

– Нет, он упал из рая, чтобы указать Адаму и Еве место основания храма. На нем запечатлен поцелуй Пророка, и этого мне достаточно. – И спросил: – А вы зачем летите?

Я поколебался, прежде чем ответить:

– На розыски жены.

– Она мусульманка?

– Насколько мне известно, нет.

– Так что же она там делает?

– Не знаю.

У него хватило такта не настаивать.


Я закрываю глаза, и передо мной разматывается лента воспоминаний. Слава богу, в аэропорту меня встретит Жюль. Мой лучший друг. Я потерял его из виду после того, как он выбрал для себя жизнь в этих дальних краях. Мы вместе учились, много читали, много любили, много мечтали. Стать писателями, рок-звездами, мудрецами-мистиками. Жюль и Сезар[178]. Шуточка, над которой глупо было бы не посмеяться. В восемнадцатилетнем возрасте мы вдвоем отправились в свое первое путешествие. В Индию. И что же он теперь делает? Стал банкиром. Специалистом по исламской экономике. Странная штука жизнь. Но сейчас я не хочу об этом думать. Нужно немного поспать – во сне хотя бы ничего не чувствуешь.

Я посмотрел какой-то идиотский фильм, а потом соскользнул в сон, прибитый алкоголем и видениями воинов в шлемах, вражеских танков, плачущих королев и завистливых богов.

Самолет снизился так плавно, что я этого даже не заметил. И открыл глаза лишь в тот момент, когда шасси встретили посадочную полосу с таким жутким скрежетом, словно какая-то гигантская бормашина вонзилась в зуб великана.

Я забираю с багажной ленты свой чемодан. Вокруг меня толпа живых статуй в белых простынях и кожаных сандалиях. Час поздний. Глаза воспалились от кондиционера и яркого искусственного света, бьющего в лицо из витрин бутиков и безвкусных фонтанов в окружении пластиковых пальм. Атмосфера здесь душная, шумная, леденящая; от магазинов, протянувшихся на километры, исходят острые, тошнотворные запахи. Я так растерян, что чуть не натыкаюсь на электромобиль, который, тихо позвякивая, везет трех женщин в черных чадрах и перчатках. Мне сразу вспоминается Бейрут. Я хватаюсь за балюстраду, чтобы не упасть. Потом иду на паспортный контроль, то и дело оскальзываясь на белом полированном граните, гладком, как кожа ребенка, и мечтая, чтобы меня задержали и отправили обратно в Европу. Увы, слишком поздно: я не представляю угрозы для безопасности королевства. Таможенник в куфии[179] усталым взмахом руки пропускает меня мимо своей прозрачной будки, я его не интересую, я могу идти куда угодно.

И вот я в чужой стране. Нарушив данную себе клятву. Я думаю о теле, которое мне предстоит увидеть, и у меня все сжимается внутри. Уф, слава богу: вот он, мой Жюль! Совсем не изменился. Все та же фигура большой костлявой марионетки, только галстук теперь затянут туго, как удавка.

– Ну, как дела, парень? – спрашивает он, энергично, с грубоватой нежностью стиснув меня в объятиях. Он не был знаком с Пас. И добавляет: – Сочувствую.

Я глотаю слюну. Над его плечами мигают световые вывески, мужские и женские одеяния извиваются, как пламя факелов… Свет слишком резок, а искушение вернуться в самолет слишком сильно.

– Жюль, ничего, если мы уберемся подальше отсюда?


Снаружи теплый воздух приводит меня в чувство. Оглушительно сигналят машины, из смартфонов несутся хриплые голоса, все та же свистопляска с такси, как везде в мире, разве что здешние автомобили длиннее, вместительнее и все с затемненными стеклами. Мой чемодан дребезжа катится по асфальту.

Жюль подводит меня к чему-то вроде машины, если можно так назвать раздолбанный джип «Вранглер» зеленого камуфляжного цвета, который довольно дико выглядит среди черных лимузинов. Над сиденьями всего лишь брезентовый навес.

Он бросает мой багаж назад, мы устраиваемся спереди, он заводит мотор, включает музыку. Знакомая мелодия. Веселые аккорды и английский дискант. Жюль подмигивает мне. Черт подери, «Disco-2000», гимн наших двадцати лет! Искусно маневрируя между роскошными тачками, Жюль выезжает со стоянки и на полной скорости мчит в сторону мегаполиса, издали напоминающего город в «Бегущем по лезвию»[180].

Они говорили, что когда вырастут,

То поженятся, чтобы никогда не расставаться.

Но они так и не сделали этого, хотя я часто об этом думал.

Там, вдали, свет искрится, точно содовая в гигантском стакане. Чудится, будто город втягивает в себя машину, которая несется по бесконечной асфальтовой ленте, ныряет под мосты и в туннели, крутится на многоуровневых развязках. Справа и слева уже вырастает лес небоскребов, сверкающих разноцветными огнями; они торчат на поверхности пустыни, щеголяя причудливыми формами – от языка пламени до гигантского штопора. Самое высокое сооружение, телемачта, напоминает иглу, пронзающую ночной небосвод. Джип притормаживает, сворачивает налево. Еще раз сбрасывает скорость. Потом, внезапно рванув вперед, обгоняет длиннющие лимузины. Брезентовый верх полощется на ветру. Жюль прибавляет громкости:

В школе ты была первой девочкой, у которой появились грудки. Мартин говорил, что твои – самые красивые.

От нахлынувших воспоминаний у меня щиплет глаза. Я думаю о белобрысой лыжнице-датчанке, ползавшей на четвереньках под деревянными балками своей квартиры, где паркет почернел от наших загашенных окурков. Думаю о карманном издании «Бесов» с изможденным лицом одержимого на ярко-красной обложке. Думаю о нашей эскападе в Барселоне, где меня ждала пухлая грудь девушки с унылыми губами; встреча произошла в старинном квартале, у фонтана, к которому она прислонилась… И о мягких ситцевых стеганых одеялах, привезенных из Индии, – я кутался в них у Жюля. И о красивом рисунке, который подарила мне студентка-художница в те времена, когда я пристрастился к зеленому змию; на нем была изображена бутылка с этикеткой «Святая душа». И о клошарах в общественных банях на площади Монж, куда я ходил помыться, перед тем как идти танцевать под эту песенку:

Все парни были в тебя влюблены, а я страдал,

Глядя, как они все пытаются тебя раздеть.

Целая жизнь, о которой Пас так и не узнала.


Джип замедляет ход, сворачивает с автотрассы на дорогу поуже, проезжает мимо мечети, чьи минареты нацелены в небо, словно ракеты на пусковой установке, и тормозит на стоянке перед большим отелем, в окружении сада. Наконец-то настоящие пальмы. И запах моря. Жюль выключает мотор. Я прислушиваюсь: к вздохам волн примешивается музыка ночного кабаре.

– Пойдем-ка опрокинем по рюмке, – говорит он.

Нас опережают несколько пар, мы идем вдоль пенного прибоя по аллее, ведущей к террасе с белой элегантной мебелью. У входа стоит распорядительница в строгом костюме, которую Жюль приветствует поцелуем. Потом он представляет меня. От девушки исходит нежный аромат, напоминающий мне, что после долгого перелета неплохо было бы принять душ. Она дарит нам ярко-красную улыбку, подзывает другую девушку, и та ведет нас к столу у самого края террасы, где пляшут на воде яхты. Жюль заказывает два мохито «диабло».

Вынув пачку, он протягивает одну сигарету мне. Я сжимаю ее губами, огонек зажигалки облизывает ее кончик. От запаха дыма мне становится легче.

– Ну, так что стряслось? – спрашивает он.

– Они нашли ее… где-то на пляже…

И конечно, он задает вопрос, на который у меня нет ответа: «Какого черта она там делала?»

Я пожимаю плечами. Жюль отводит взгляд; мне стыдно, что я ничего не знаю. Вокруг нас все громче звучит музыка. Электронная музыка, сопровождающая мелодию на клавесине.

– Ты знаешь такое место – Абу Нувас?

– Это в другом эмирате. По-моему, крошечное селение. Никогда там не был.

Он явно хочет добавить еще что-то, но колеблется. Я помогаю ему:

– Давай, Жюль, спрашивай. За последние три дня я столько передумал, что меня уже ничем не испугаешь.

– Она… то есть я хочу сказать, ее тело… оно где?

Я отвечаю, что оно еще там, они поместили его в холод.

Услышав это «поместили в холод», он морщится и бормочет: «Извини…» А я бодро добавляю:

– Да, тела, знаешь ли, положено хранить в холоде.

Он прикрывает мою руку своей. И говорит, что мы поедем вместе.

– Не переживай, Сезар. Может, это и не она.

Я и сам часто об этом думал и рад, что такая мысль пришла в голову не мне одному. Правда, верится с трудом. Я подзываю официанта. На море поднимается волна. Я слышу смешки девушек, полулежащих на белых диванах перед низкими прозрачными столиками. Подходят другие девушки, видимо закончившие работу, – одни еще в деловых костюмах, другие, успевшие переодеться, в летних платьях. Шелк, атлас, яркие краски, плиссированные юбки, смелые декольте, белокурые волосы, высокие каблуки; некоторые из девушек очень смуглы и одеты во что-то вроде сари и облегающие белые джинсы. Сегодня пятница. Парни в рубашках поло от Ralph Lauren, с его фирменной эмблемой – всадником; другие – в цветастых или полосатых рубашках с белыми манжетами и воротничками, у этих матовые, гладко выбритые лица, светлые волосы, бородки. Одна из девушек поправляет бретельку своего платья; у нее, как у всех рыжих, бледная кожа. Сидящая рядом с ней китаянка потягивает джин-тоник. Мне видны даже пузырьки в стеклянной бутылочке. Вокруг кипит жизнь, а я – я приехал к смерти.


За пляжем продолжался мегаполис – очередная вереница башен с мигающими огоньками. Я допил свой мохито. И спросил:

– Ну а ты как?

– Луи-Хассану уже восемь. Официально я все еще женат на его матери. А неофициально все гораздо сложнее: я никогда не знаю, где она…

Он познакомился с Лейлой после того, как завалил экзамен на звание агреже[181]. И все же отец не дал ему сойти с прямой дороги к профессии экономиста. Это случилось в Лондоне, в престижнейшей Лондонской школе экономики. Великая любовь с первого взгляда. Лейла была красавицей, но уже тогда сбилась с пути.

– И что она тут делает?

– Изменяет мне. – Жюль помолчал и продолжил: – Хорошо хоть, что бросила пить… То есть бросает – каждый день. На прошлое Рождество, когда мы были в Аргентине, она на глазах у моих родителей проехалась на лошади совсем голая.

– Не выдумывай!

– Я правду говорю. Мы были в гостях у друзей моих родителей. Ты знаешь, что они теперь живут в Аргентине?

– Нет, я ничего не знал.

Жюль всегда ко всему относился беззаботно. Его подружки вечно на это жаловались. Он поведал мне, что в настоящий момент встречается с нигерийской стюардессой, которую подцепил в самолете Люфт-ганзы, на рейсе Тегеран-Дубай. Потом заказал нам по третьему коктейлю. Я не стал спорить. Завтрашний день сулил ужас, и я нуждался в анестезии. Забыться, хотя бы на этот вечер. Я взял блинчик с креветками.

– Значит, ты теперь банкир.

Он сокрушенно кивнул:

– Увы, да.

– Специалист в области исламских финансов?

Он снова кивнул.

– А что это за штука – исламские финансы?

– Это смешанные шариатско-светские финансы.

– Звучит великолепно. А конкретнее?

– А конкретнее, я выпускаю исламские облигации – sukuk.

– Что это – sukuk?

– Это множественное число слова sek, от которого произошел французский «чек». Сугубо исламские облигации, так как в исламе, видишь ли, строго запрещается увеличивать свои капиталы, помещая их в банк под проценты. Деньги следует вкладывать только в реальные вещи – в драгоценные металлы, в производство машин, в строительство домов. И все это называется не «прибылью», а «учетной ставкой».

– Но ведь это одно и то же?

– Не совсем. Здесь ты можешь быть уверен, что сфера финансовой экономики отражает реальное положение дел в сфере производства. Кроме того, это еще и гигантский маркетинговый инструмент, поскольку исламские банки получают прибыль, оперируя исламскими займами точно так же, как обычные.

– И что же… тебе нравятся эти sukuk?

– Еще как. 700 миллиардов в 2008 году, 1100 миллиардов в 2011-м. Мы собираемся внедрять их во Франции: у них прекрасные перспективы.

Я улыбнулся.

– Смешно, правда?

– Что смешно?

– Я имею в виду нас. Вспомни, как двадцать лет назад мы скитались в лохмотьях по Индии. И едва не угодили в лапы к кришнаитам – из-за твоих глупостей.

– Да ладно, подумаешь, какие-то несчастные калеки, кто безрукий, кто безногий…

– И все равно из-за тебя мы чуть не влипли…

Жюль подозвал официанта. Плотина времени рухнула, нас захлестнул поток воспоминаний. Аромат мангового ласси[182] в Пондишери. Запах масла и увядших цветов, исходивший от статуй Ганеши в храме Шри Минакши Мадурая[183]. Моя болезнь и тень от лопастей вентилятора над постелью…

Мы помолчали, наш энтузиазм выдохся. Потом Жюль спросил, уже серьезно:

– А ты о пакте помнишь?

– Еще бы! – ответил я мечтательно.

Он продолжал:

– После Индии мы собирались поехать на Восток, пожить на крышах Каира, жениться на Шехерезадах, перенять от них арабский язык, курить кальян, как у меня на улице Эстрапад, презирать деньги и жить в благородной нищете, читая Альбера Коссери[184].

– Да, помню, – сказал я, глядя на море, которое волновалось все сильнее и сильнее. – И все-таки мы поступили совсем не так. Ты обожал его роман «Бездельники в плодородной долине», а кончил кем? – банкиром, специалистом в области исламских финансов…

– А ты хотел стать лучшим романистом нашего поколения, и кем же теперь работаешь? Журналистом… Мы предали наши идеалы, ты ведь так думаешь?

– Н-да, полагаю, что предали.

– Но, предав их, мы преуспели.

– Преуспели в чем?

– Наверное, в том, что выжили…

И он печально задумался. Я тоже. Я знал, кто незримо присутствовал в нашей беседе. Матье. Наш товарищ Матье, который изучал Делеза[185]и разбился насмерть, бросившись с крыши в университетском городке. Курение убивает. Философия – тоже.

– Но при всем том, – добавил Жюль, глотнув «диабло» (чертовски нелепое название), – душу свою мы сохранили…

Я с улыбкой взглянул на него:

– Это утверждение или вопрос?

Он не пожелал ответить. Не посмел признаться, что его мучают сомнения. И не хотел больше раздумывать об этом. Впрочем, и не смог бы: к нашему столику подошла целая компания молодежи.

Жюль познакомил нас. Это были служащие его банка и других. Али, Грациелла, Алистер и Наталья, Нилуфар, Кейли и Абдельрахим. Они приехали из Пакистана, Сингапура, Англии, России. Обычно таких зовут экспатами, но на самом деле здесь они обрели свою настоящую родину. Девушки чмокали меня или пожимали руку, заказывали алкогольные или фруктовые коктейли и болтали, каждую минуту отвлекаясь на разговоры по смартфону, после чего продолжали с того места, где прервали беседу, и при этом никто не испытывал никакого стеснения.

На моей соседке, чернокожей красавице, были сиреневые шаровары из полупрозрачной материи, легкой, как крылышки стрекозы. В дневное время она занималась реструктуризацией долгов, а сейчас сидела здесь и периодически взвизгивала, будто мои холодные пальцы касались ее аппетитного зада, едва прикрытого тканью-паутинкой. И после каждого взвизга ее тонкие пальцы принимались метаться по экрану смартфона, на котором маячили лица ее родителей, – она общалась с ними по скайпу, ничуть не стесняясь и щебеча на каком-то неведомом языке.

– Где они живут? – спросил я, когда она отключилась.

– На Тёркс-и-Кайкос[186], – ответила она мягким, томным голосом – таким же, какой, наверное, была жизнь в этом безналоговом рае посреди Карибского моря, в двенадцати тысячах километров от моего дьявольского мохито.

* * *

Мы начали с того, что уничтожили пространство. Теперь можно за несколько часов попасть в любую точку планеты, а виртуально – в несколько кликов пролететь над любым городом с помощью Google Earth. Затем пришел конец времени и в мире воцарилось безвременье: не стало ни прошлого, ни будущего – одно вечное настоящее. Такова Новая Реальность.

* * *

Молодые тела, стильные смартфоны… Стариков больше нет. Бедных больше нет. Проблем больше нет. Такова Новая Реальность.

* * *

Время не проходит. Оно скользит. Жюль сначала танцевал сам, а потом стал диск-жокеем, погонщиком музыки. Он сидит, зажав наушник между ухом и плечом. Цвет британской дискографии девяностых – дань восхищения нашей юности, музыке, которую мы любили. Музыке, которую Пас так и не узнала. По моим щекам катятся слезы. Как бы включить наше прошлое в это вечное настоящее? Я вдруг замечаю, что у Жюля нет морщин. Он все тот же, мой друг, с которым мы пережидали муссонный дождь на чайной плантации в Сиккиме[187]. С которым ловили креветок в речках катарских гор[188], а потом я и сам нырял, как угорь, в прохладную воду.

Жюль включает «Tell me» группы Stones Roses (Я люблю лишь себя, я люблю лишь себя, и на все у меня есть ответ), и я вспоминаю англичаночку с крохотными грудками, которую закадрил возле бассейна в Тулузе, этом городе роз.

Он включает шведский хит «Trash» (Когда-то они у нас были, ленивые дни причуд и безумий), и я снова вижу домик в предместье у реки, накрытой туманом, где я читал Вилье де Лиль-Адана[189] и разрезал пластмассовым ножом сетчатые чулки девицы с мощными формами.

Да, в этом суши-баре из Новой Реальности исламские финансисты слушали пластинки прежних времен, вызывая в моей памяти образы моих прежних подруг. Но ни одна из них даже в подметки не годилась Пас. Ни одна не доставила мне такое наслаждение, как Пас. И такое горе, как Пас.

Абу Нувас

Спал я спокойно, без кошмаров. Проснулся поздно, на софе в просторной гостиной, уставленной полками с книгами. Жюль по-прежнему свято верил в безграничную власть книг, в их способность раздвигать пределы нашего мира – даже здесь, в окружении небоскребов. Нет, он себя не предал.

Меня разбудил чудный аромат кофе. Солнце вливалось в комнату через огромное окно, выходившее как раз на пресловутые небоскребы и струившееся по их фасадам. Некоторые башни походили на танцующие языки пламени, другие устремлялись ввысь, пронзая белое небо. Третьи, увенчанные тиарами, – дома-короли – стояли в окружении целой стаи подъемных кранов, похожих на фламинго с вытянутыми шеями. Мне захотелось отворить окно, чтобы узнать, чем пахнет этот город по утрам. Но я безрезультатно искал задвижку, чтобы сдвинуть раму.

– Оно не открывается!

Я обернулся. Жюль, в трусах и майке, прошлепал босиком по мраморному полу и протянул мне кружку с дымящимся кофе и упаковку парацетамола.

– Здесь всюду кондиционеры.

– И поэтому окно не открывается?

– Да, ты уж извини.

Я взял у него кружку с портретом местного эмира. От первого обжигающего глотка сразу полегчало.

– Вот почему я езжу на джипе, – сказал он. – По крайней мере, хоть городской запах чувствую. Ну как, не слишком тебя ломает?

– Ничего, нормально.

– В котором часу поедем?

Я покачал головой:

– Я поеду один, Жюль.

– Ты уверен, что справишься?

– Должен справиться.

Не успел он ответить, как в комнату вошел темноволосый мальчик лет восьми в клетчатой пижаме. Он тер глаза, щурясь от солнечного света.

– Знакомься – это Луи-Хассан.

Мальчик подошел ко мне и чмокнул в щеку. Тепло детского личика напомнило мне тебя. Когда-то в Париже я видел его совсем маленьким. Мы с ним играли в футбол мячом из пенопласта на газоне перед зданием Инвалидов.

– Ты меня помнишь?

Он покачал головой.

– Я договорился с нянькой, – сказал Жюль. – Так что не стесняйся, я в полном твоем распоряжении.

Мальчишка тут же сориентировался:

– Пап, тогда, может, сходим в «Dolphin Bay»?

Я улыбнулся и сказал:

– Ну конечно, сходите с папой в «Dolphin Bay». – И, обернувшись, спросил у Жюля: – Это что за зверь такой – «Dolphin Bay»?

– Большой бассейн, где люди плавают вместе с дельфинами.

– А еще можно сходить посмотреть стройку rotating tower! – продолжал мальчик.

Жюль кивнул, и его сын радостно завопил. Жюль подошел к окну и указал мне на стройплощадку напротив:

– Это вон там, где стоят краны. Он прямо балдеет от этой башни. На каждом этаже будет квартира в тысячу квадратных метров, со специальным лифтом для машины, если захочешь ее поднять. Вообще-то такие лифты – уже не новость, здесь главная фишка в том, что твоя квартира может вращаться вокруг оси башни, причем независимо от других этажей, примерно как молитвенная мельница у буддистов. И управляется это устройство просто голосом. По команде хозяина квартира приходит в движение, и ее обитатели могут любоваться круговой панорамой мегаполиса.

Жюль смолк и уткнулся в чашку с кофе.

– Тебе тут нравится?

– Да. Солнце круглый год, пусть даже и заходит слишком рано. Пляж прямо в городе, хотя и насыпной. Здесь чувствуется энергия, которой больше не найдешь в Европе. Здесь я ощущаю себя в центре нового, динамичного мира. Мира в движении. Это не обязательно творческое, позитивное движение, но все-таки движение…

Мы обнялись на прощанье.

– Позвони, если будут проблемы. Запрыгну в джип и приеду!

Потом Жюль вызвал мне такси и, пояснив, что дорога займет часа четыре, сказал:

– Может, это все-таки не она?

– Они нашли ее паспорт, Жюль. Ладно, потом расскажешь мне про дельфинов.


Кондиционированный «линкольн навигатор» кровяным шариком скользит по раскаленным артериям мегаполиса. Вокруг стеклянные плоскости гигантских остроконечных башен, возведенных среди песков современными рабами, – они стекаются сюда из Индии, Пакистана или Сомали, чтобы вдохнуть жизнь в эти архитектурные громады, которые жарятся, как и они сами, под беспощадным солнцем. Некоторые здания залеплены рекламными плакатами. От одного призыва я ежусь: NON STOP YOU![190]

Это город без тротуаров. Женщины в цветных покрывалах – филиппинки, эфиопки, индианки – шагают прямо по размякшему асфальту шоссейной обочины, в облаках горячей пыли, дождевыми зонтами прикрываясь от солнца. Идут прислуживать в частные дома. Вдали по виадуку проносится чистенький поезд, он летит по рельсам, как по воздуху, блестящей стальной молнией. Слева возвышается египетская пирамида, утыканная статуями богов с соколиными головами. Справа – ацтекский храм, откуда вываливается колоссальная водяная горка. Все смешалось, истории больше нет. У меня кружится голова.

Наконец мы выезжаем за город. Теперь вокруг пустыня. Машина летит по нескончаемой, прямой как стрела дороге, навстречу мчатся грузовики – «тойоты» и «хонды» – и подобные моему лимузины-такси. Вынув мобильник, я набираю номер своих родителей.

Отвечает мать:

– Мы сейчас в кухне, Эктор лепит миндальное печенье. Хочешь с ним поговорить?

– Скажи ему, что я его люблю.

– Ты хочешь с ним поговорить? – повторяет она.

Я боюсь не выдержать, у меня перехватывает горло.

– Нет. Берегите его. И себя.

– Ты где сейчас?

– Далеко.

– Но… у тебя все в порядке?

– Да. Целую вас. Я больше не могу разговаривать, я не один. Целую, пока.

И я отключаюсь. Сижу, стараясь ни о чем не думать, просто следя за монотонной траекторией электропроводов. Через несколько часов я увижу того типа из консульства – или из посольства, сам не знаю. Спрашиваю у шофера, есть ли в машине музыка. Он набирает цифры на смартфоне, прикрепленном к щитку. Начинают петь скрипки, много скрипок. Затем к ним присоединяются уд, канун и дарбука[191]. Мелодия властная и в то же время изгибчивая, как змеиное тело Каа из «Книги джунглей», заполняет салон с кожаными и деревянными панелями, но вскоре ее подчиняет себе завораживающее, теплое, глубокое и чуть хрипловатое контральто великой египетской дивы Ум Кальсум.

Заря моей жизни занялась с твоим светом,

Это утраченное прошлое, любовь моя.

Час за часом поет Ум Кальсум, проливая бальзам на мое сердце. Притупляя мою боль страданием, звучащим в ее голосе. Тягучее, непрерывное, гипнотическое пение уносит меня вдаль, за эти зубчатые, выжженные солнцем охряные горы, маячащие впереди. Эта музыка завораживает меня, и уже не такими мрачными кажутся пролетающие мимо унылые городки, скопления типовых многоэтажек, совершенно безлюдные, если не считать пикапов, где за рулем мужчина в куфии и дишдаше[192], застегнутой до подбородка, а на «месте смертника» черный женский силуэт, видны лишь глаза.

Я свои закрываю. Приятное ощущение полумрака, пронизанного редкими вспышками. Восток снова благоухает жасмином и табаком из наргиле – так пахнет в здешних цветущих двориках. Этот Восток не имеет отношения ни к мегаполису, ни к кошмарным дорожным развязкам, украшающим въезд в окрестные городки: посреди пустыни вдруг возникают зеленые лужайки, клумбы, засаженные геранью, а в центре – гигантская, четырехметровая стрела или волшебная лампа – намек на «Тысячу и одну ночь». В голове снова звучат слова, что я сказал Эктору на прощанье: «Я еду в страну Аладдина». От этого китча тошнит. А иные картины и вовсе угнетают, например, две кривые сабли из крашеного бетона, образующие подобие мрачной триумфальной арки на въезде в очередной городок. Несколько явно новеньких мечетей, белых, кокетливых, напоминают мне слова одного моего друга-мусульманина: «Большая часть Корана может быть понята только с учетом сексуальной гипотезы…» И верно: за окном мелькают округлые купола, вздутые стены и воздетые к небу минареты.

То и дело мы тормозим на КПП. Всякий раз военные требуют мой паспорт, пристально разглядывают меня и машину и только потом пропускают. А дальше новые чащобы многоэтажек, новые развязки, другие эмираты и султанаты со звучными названиями: Аль-Фулайта, Аль-Кутайба, Аль-Таук аль-хамама[193]… Меняются лишь названия. А в остальном – все то же море песка с торчащими кое-где черными и коричневыми скалами, которые чем дальше к югу, к совсем уже необитаемой пустыне, становятся все светлее. И вдруг я вижу вдали невысокую горную гряду, а перед ней крошечные кубики деревушки. Это цель моего путешествия. Она все ближе и ближе.

– Абу Нувас, – объявляет водитель.

Приехали. Я делаю глубокий вдох, достаю мобильник и набираю номер.

– Я вас жду, – говорит по-французски голос в трубке. – Передайте телефон водителю, так мне легче будет объяснить адрес.

Я слышу, как шофер бубнит:

– О’кей… о’кей. Yallah![194]

Он оглядывается на меня, словно хочет убедиться, что мне действительно туда.

– Yallah, – вот и все, что я могу сказать.


Человек ждет меня возле домика кремового цвета. Это строгое одноэтажное здание, чье назначение, вероятно, указано на белой вывеске над дверью, но я не могу его прочесть – это несколько арабских букв, а сверху красный полумесяц и два очередных скрещенных ятагана. Что за дурацкая мания…

Несмотря на жару, человек одет в черный костюм. Я оцениваю его такт. Железный навес – продолжение крыши – дает хоть какое-то подобие тени и ему, и козе, которая укрывается от жары, прижавшись к стене. Между человеком и козой темнеет закрытая дверь с двумя зарешеченными окошками по бокам. Я открываю дверцу машины и, выходя, говорю шоферу: «Подождите меня». От раскаленного воздуха перехватывает дыхание. Я направляюсь к человеку в черном костюме. К ужасу. А может, к надежде? Нет, не верю. Если бы она была жива, то неужели не дала бы знать о себе?!

Человек представляется, протягивает мне визитку. Консульство, отдел кризисных ситуаций. Он говорит, что должен кое-что сказать мне перед тем, как войти. Что смерть близких всегда трудно пережить, особенно когда это происходит за границей, но он здесь именно для того, чтобы помочь мне. Что местное свидетельство о смерти будет выписано, а консульская служба Франции в его лице возьмет на себя пересылку документа в соответствующий отдел актов гражданского состояния в метрополии. Что с этим у меня не возникнет никаких проблем. Что я получу десять копий свидетельства о смерти, должным образом заверенных, и это позволит мне по возвращении во Францию уладить необходимые юридические процедуры, касающиеся наследства и займов, сделанных покойной…

Я прошу его не продолжать.

И шагаю к двери. «Тело в хорошем состоянии», – сообщает он, спеша следом. Как будто это некая удача в моем несчастье. Я вспоминаю Пхукет, зеленоватые тела на дороге в Као Лак, психологов, принимавших меня за родственника в поисках тела… У жизни в запасе много таких иронических аналогий…

Несмотря на зной, меня колотит озноб. Я дрожу и потею, пот каплями ползет по спине, хотя все мое тело до самых костей застыло от холода. Дипломат хочет войти первым, но я его опережаю. Внутри на пластиковых стульях сидят три старика. У одного ступня раздулась до размера арбуза. Запах от старика исходит жуткий, но он молчит, не стонет. Я отвожу глаза. Плакат на стене демонстрирует расчлененное человеческое тело с жизненно важными органами. Рядом, в золоченой рамке, фото местного властителя в белой куфии. А прямо над ним, в другой рамке, сура из Корана, выведенная белыми буквами на зеленом фоне.

При моем появлении из-за письменного стола выбирается грузный человек в белом халате. Я следую за ним по коридору. Очень короткому. В конце коридора массивная дверь со стилизованным изображением снежинки. Человек отворяет дверь. Меня обдает ледяным холодом, горло сжимается от едкого запаха.


Тело, покрытое простыней, лежит на столе. Боль скручивает мне внутренности. Это все нереально. Здесь, кажется, курили ладаном – для чего? Заглушить другие запахи? Как это все могло случиться? И почему здесь, на краю света, в этой жалкой больничке? Санитар что-то произносит по-арабски. Дипломат переводит и взмахивает рукой, словно приглашая меня в театр: «После вас!» Я подхожу ближе, боясь дышать.

Санитар откидывает с лица простыню.


Никаких сюрпризов. Бог, или боги, или удача на сей раз против меня.

Это она.

Никаких сомнений, это она.

К несчастью, это она.

Это ее лицо – любимое, нетронутое, синевато-бледное, обрамленное длинными черными волосами.


Она – и не она.

Всего лишь оболочка. Подобие. Подобие цвета слоновой кости. Это не ее кожа. Такой кожи у нее не было, когда в ее жилах текла, бурлила кровь, даря ей теплый матовый цвет средиземноморской богини. Это уже не она.


И внезапно боль словно испарилась. Никаких электрических разрядов, острых покалываний. Просто непроницаемый мрак, окутавший сердце. Как будто сработал какой-то предохранитель. И в душе осталось место только для гнева. Гневного протеста против этого подобия.

– Вы можете сообщить мне какие-нибудь подробности? – спросил я дипломата.

– Нет. Ее нашли на пляже, как я вам уже сказал… вот такой… – И он смущенно замолчал. – В таком виде… Как сейчас…

Он хотел сказать «голой» и не осмеливался. Хотя осмелился приставать ко мне со своими «свидетельствами о смерти». Но побоялся произнести «голая».

Санитар закрыл тело простыней.

– Просто утонула? И нет никаких объяснений? Следствие было?

Дипломат протянул мне конверт из плотной бумаги:

– Здесь отчет. С переводом на английский. У нее нашли воду в легких, и на теле не было никаких подозрительных следов. Утонула, именно так.

Но я не сдавался:

– По телефону мне сказали о каком-то дайвинг-центре.

– Да, именно Dive Center сообщил властям о случившемся.

Санитар отворяет дверь, и мы окунаемся в теплый густой воздух. Он оборачивается ко мне и произносит первые слова за все время, что мы здесь:

– Sayyid Marine.

Я вздрагиваю так, словно меня укусили за ногу.

– What did you say?[195]

– Sayyid Marine, – повторяет он, придерживая перед нами открытую дверь.

Я оборачиваюсь к дипломату.

– Мы идем? – спрашивает он.

– Нет, сначала переведите мне, что он сказал.

Дипломат задает санитару вопрос по-арабски, выслушивает короткий ответ и переводит:

– Он говорит, что ее нашел какой-то Марин. К сожалению, я не понимаю, что это значит.

Я подхожу к санитару. И, пристально глядя ему в глаза, говорю:

– Это не Марин. Это Марен, ведь так?

И санитар кивает.

Palm tree time[196]

Солнце плавно спускается за горы. В небе остается лишь багровое зарево. Раздается вопль муэдзина:

Haya ‘ala salat

Haya ‘ala salat

Спешите на молитву

Haya ‘ala falah

Haya ‘ala falah

Спешите к спасению

Allahou Akbar Allahou Akbar

La ilaha illa Allah

Нет Бога, кроме Аллаха


– Наше консульство сотрудничает с похоронным бюро «Анубис», – говорит дипломат. – У них большой опыт по транспортировке тел на родину.

Анубис – египетский бог мертвых. С шакальей головой: маркетинг без комплексов.

– Но вы, конечно, решайте сами, как вам поступить.

– Конечно.

Он поправил галстук – наверняка чтобы чем-нибудь занять руки. И добавил, теребя узел и избегая моего взгляда:

– Наша психологическая служба в вашем распоряжении.

– Спасибо, я справлюсь сам.

– Относительно формальностей: вы можете не спешить, время терпит. – Делает паузу и повторяет: – Время терпит.

У меня дрожат руки. Дрожат ноги. Дрожит сердце – так сильно, что, кажется, вот-вот разорвется. И очень больно под ребрами. Это настигший меня шок.

– Где этот пляж?

– В четверти часа езды на машине. Там, за горой.

– И дайвинг-центр тоже там?

Он кивает.

– Отель там есть?

– Да, прекрасный курортный отель.

– Спасибо, – говорю я. – Вас не затруднит объяснить дорогу моему шоферу?

– О, разумеется. Да, вот еще… это тоже вам. – И он протягивает мне конверт с логотипом Министерства иностранных дел.

– Что это?

– Ее паспорт и ключ от дома, где остались ее вещи. Она жила в маленькой рыбацкой деревушке рядом с тем самым курортом. Кстати, тамошние жители как раз и снабжают рыбой его кухню. Может быть, договоримся о встрече на завтра и отправимся туда вместе?

– Благодарю вас, мне бы хотелось поехать одному.


Кроваво-красный закат сменился траурной ночной мглой, робко освещенной звездной пылью. Машина ползла в гору, подвывая на особо крутых подъемах.

Лучи фар метались по склонам, колеса с хрустом давили каменную осыпь. В свете фар мелькали козы, их ослепленные глаза казались стеклянными шариками. Мы добрались до чего-то вроде перевала, и такси, притормаживая, стало спускаться вниз по серпантину. Я гнал от себя усталость. Снова и снова размышлял о том, что узнал в больнице, глядя на конверт и медля его открыть. Но когда-то это нужно было сделать. Я включил потолочную лампочку и вскрыл конверт. Ключ. На деревянном брелоке в виде маленькой акулы-молота. Опять она. Я был измучен до предела. «Марен». Ее таинственный корреспондент. Есть ли какая-то связь между ним и ее смертью? Наверное, есть, но пока я ее не улавливал. И тут позвонил Жюль. Спросил, не хочу ли я, чтобы он приехал. Я отказался. Поблагодарил. «Ты как там – держишься?» – спросил он напоследок.


Мы продолжали спускаться и наконец оказались на равнине. Машина въехала в каменные ворота и покатила через пальмовую рощу. Десятки, сотни стволов выступали из мрака. В машине было тихо, снаружи тоже. Я попросил водителя выключить кондиционер: у меня и без того застыла кровь в жилах. Теперь мотор работал ровно, без натуги, такси мягко скользило по плотному песку. Через несколько минут впереди показались огни, какое-то здание. Машина остановилась.

Я выбрался наружу. Воздух был теплый, приятный. И соленый. В темноте шелестели волны. Мне навстречу вышел человек в голубой дишдаше: «Marahaba! Welcome, sir, at the „Abu Nuwas Palm Tree“!»[197] Я расплатился с шофером, и машина уехала. Теперь я остался один. Нет, не один – с призраком Пас. Служащему было на вид лет двадцать, не больше. Он подвел меня к стойке, где дежурили другие молодые люди в небесно-голубых одеждах. Каменные стены здания были покрыты белой штукатуркой, в холле деревянная мебель и большой вентилятор. На темном, тоже деревянном полу разбросаны подушки. Мне подали влажную, горячую махровую салфетку – обтереть лицо и руки, поднесли глиняный стаканчик с густым душистым питьем. «Финиковый привет», – с улыбкой сказал портье. Напиток был вкусный, расслабляющий.

Я отдал свой паспорт и пояснил, что не знаю, сколько времени пробуду здесь. Он ответил, что это неважно, здесь все живут out of time. Вне времени.

– Наш отель имеет свой собственный часовой пояс – the palm tree time, – на час позже, чем в мегаполисе, – уточнил он, – чтобы время коктейля совпадало с закатом. Сейчас вас проводят в ваше бунгало. Желаю вам удачной detox.

– Простите?

– Наш отель славится своей программой детоксикации. Солнце, здоровая пища, покой и очистка организма – все это поможет вам избавиться от токсинов. Вы непременно должны проделать наши спа-процедуры. Вот увидите: вы уедете отсюда совсем другим человеком.

И он попросил меня следовать за ним. Мы вышли из здания. У входа меня ждал маленький электрокар, за рулем сидел другой молодой человек в голубой дишдаше. Кар завелся с грохотом динамо-машины. Мы пересекли что-то вроде коттеджного поселка с песчаными дорожками и домиками, перед которыми горели факелы; пламя плясало на ветру. Кар остановился перед одним из коттеджей. Мой провожатый отворил массивную деревянную дверь, и я переступил порог роскошной комнаты.

Дерево, камень, мягкий свет. На металлическом столике поднос со свежими финиками и дымящийся чайник. Широкая кровать с белоснежными простынями, над ней вентилятор с мощными лопастями. Молодой человек поставил мой чемодан на тумбу для багажа, раздвинул плотные шторы. Оконная рама мягко отъехала вбок, и комната озарилась зеленоватым мерцанием: во дворе был бассейн, облицованный изумрудной плиткой. Молодой человек сказал, что он всегда к моим услугам, если что-нибудь понадобится, достаточно только нажать на кнопку с цифрой 9. Пожелав мне спокойной ночи, он бесшумно растворился в арабской темноте.


Я был в этой роскошной комнате, а моя жена покоилась в ледяном морге. Меня жгло ощущение вины. Желудок горел, кишечник скрутила боль. Я нашел таблетки в чемодане и откупорил бутылку ливанского вина, обнаруженную в мини-баре за деревянной дверцей, украшенной великолепной резьбой. Потом скинул одежду и, не выпуская бутылку из рук, вошел в бассейн. От терпкого вина слегка пощипывало язык. Я лег на спину и наконец-то почувствовал себя невесомым; мой член вяло колыхался на воде. Воздух был таким теплым, что грех было не попользоваться всем этим – вместе с тобой, Пас. Созвездия нарисовали мне твое лицо. Я любил тебя – и ненавидел. Мне не хотелось думать о твоем теле, заполненном водой. Я изо всех сил гнал от себя воспоминание о трупе, который был не тобой, а всего лишь твоей оболочкой. У нас родился чудесный маленький мальчик, в котором ты продолжала жить. Зачем же ты это сделала? Почему ты это сделала? Вино и таблетки уже оказывали свое действие – огни начали танцевать у меня перед глазами. Я тоже мог бы умереть здесь, в этой воде. Но я должен был жить, жить, жить. Ради него. И еще: мне нужно было дознаться, что сделала его мать. Или… что с ней сделали.

Джинны

Меня разбудил солнечный свет. Я открываю глаза, пытаюсь встать и чувствую, что спину адски ломит, а в голове полный туман. Оказывается, я заснул возле бассейна, прямо на каменной дорожке. Наконец выпрямляюсь. Нога задевает пустую бутылку, и та скатывается в воду. Я стою голый и жалкий, особенно жалкий среди этого райского сада, где сладко благоухают гранатовые и лимонные деревья. От чужих взглядов меня заслоняет изгородь из пальмовых листьев. В дальнем углу виднеется душ, туда ведет дорожка, выложенная серыми каменными плитами. Рядом с душем массивный деревянный табурет со стопкой полотенец песочного цвета.

Вода падает на голову, струится по телу. Мне становится легче, боль отступает, я уже могу смотреть на свет божий. Солнце играет радугой в каждой капле. Над горой, хорошо видной отсюда, безмятежно синеет небо. Медовая стена, на которой солнце зажигает рыжие блики. И другая стена – зеленая, из сотен пальм, обремененных мясистыми плодами. Похоже, что те легендарные фрукты, которые ели спутники Улисса в «Одиссее» – «сладкие, как мед» и заставляющие забыть о возвращении домой – были именно финиками. Может, и мне следует бороться с этой экзотической негой? Птицы чертят зигзаги в синем небе. Все располагает к покою.


Я сижу на подушках, лицом к морю, укрытый от солнца навесом из пальмовых листьев. На мне легкие брюки и рубашка, босым ногам приятно касание прохладных каменных плит. Новый молодой служащий в голубой одежде приносит мне кофе. Кажется, я здесь единственный иностранец. Шведский стол под деревянной вывеской, на которой можно прочитать слова «vitamine shoot»[198], предлагает всевозможные сочные фрукты: гранаты, лимоны, папайю, манго, киви и совсем уж экзотический плод драконова дерева – питайю, в кожуре из плотных розовых чешуек. Есть и финики, но их пусть едят другие.

У моего столика останавливается женщина в белом платье-халате. Рыжие волосы такие яркие, что, кажется, должны были бы дисгармонировать с пейзажем, но нет – эта шевелюра прекрасно вписывается в него, сочетаясь цветом с охряными скалами.

– Добрый день, – говорит она по-французски с легким английским акцентом. – Я менеджер отеля, меня зовут Кимберли Флеминг.

Я здороваюсь, заинтригованный ее зелеными глазами и необычным именем. Называться Кимберли все равно что называться Брендой или Чейенной. Слишком оригинально. И как-то несерьезно.

– Вы приехали вчера поздно, меня уже не было, – продолжает она, – поэтому я просто подошла представиться. Надеюсь, вы приятно проведете у нас время.

Я киваю.

– Если вам что-нибудь понадобится, обращайтесь ко мне без всяких церемоний.

– Спасибо, вы очень любезны. И так хорошо говорите по-французски.

Она благодарит за комплимент. А я внимательно смотрю на нее. Знала ли она Пас? У меня вертится на языке этот вопрос, но я воздерживаюсь. Нет, никаких расспросов. Действовать скрытно – «как акула в море».

Я спрашиваю лишь, где находится дайвинг-центр.

– В деревне, в трех минутах езды отсюда. Окрестности здесь чудесные. Хотите, я вызову вам кар?

– А можно пройти туда по пляжу? Я предпочел бы прогуляться пешком.

– О, это еще лучше. Особенно в такую погоду. – Она окидывает профессиональным взглядом мой завтрак. – Я вижу, вы не попробовали наше финиковое молоко. Сейчас я закажу его для вас.

– Благодарю, но я не люблю финики.

– Напрасно, в них так много витаминов. И они сладки, как мед.

Действительно ли она сказала это? Ее зеленые глаза чуть-чуть потемнели.

– Итак, добро пожаловать! – И она удаляется.


Я иду мимо коттеджей. Песчаная аллейка выводит меня к пенному прибою. Тишину нарушают лишь вздохи волн да крики соколов, парящих в небе. Позади мощным бастионом высится гора. Второй бастион, зеленый, – густая пальмовая роща, на резных листьях вспыхивают солнечные искры. Арабская деревня, какую трудно даже вообразить, дышит невидимой роскошью в зарослях кофейных и прочих деревьев. Настоящий рай. Вокруг бродят козы, пощипывая травку. Одна из них стоит на верхушке коричневого уступчатого камня, жует какой-то сочный плод и разглядывает меня. Взгляд абсолютно человеческий. Я разуваюсь и дальше иду босиком, держа в руке сандалии. Море поблескивает, как змеиная кожа, его глубокий синий цвет местами отливает зеленью. Яркий свет заставляет щуриться, соленый воздух бодрит, прогоняя остатки сонливости. Я шагаю по влажному песку, вода лижет пальцы ног, и я вздрагиваю от ее ласковых прикосновений. Слева гора круто ныряет в море. Справа берег плавно изгибается полумесяцем, и я вижу вдали, в морской дымке, рыбацкую деревню.

Краб, попавшийся мне под ноги, испуганно удирает боком, не догадываясь свернуть в сторону, и, перед тем как юркнуть в какую-то дыру, угрожающе топорщит клешни, смешной и трогательный.


И вот я на месте. Сжимаю в кулаке ключ с миниатюрной деревянной акулой. Деревня как деревня: перевернутые лодки на песке, столбы с проводами, доносящими драгоценное электричество к нескольким незатейливым домикам, белым, желтым или розовым, в два-три этажа. На балконах сушатся пестрые коврики. На крышах темнеют цистерны, словно грузные тюлени на солнце. Кое-где рядом с такой цистерной торчит, как часовой, антенна. Самое высокое здание – белая мечеть с голубым куполом, стрельчатыми окнами и изящным зубчатым карнизом. Перед ней стоит пикап. Четыре маленькие девочки в цветастых халатах, с непокрытыми головами сидят на песке рядком; у них смуглая кожа и красивые черные волосы, развевающиеся на ветру. Когда я прохожу мимо, они машут мне и тут же прыскают в ладошку, смущенные собственной отвагой. Я здороваюсь с человеком в черной одежде и красно-белой куфии, завязанной, как здесь принято, на затылке и приподнятой над ушами. Он чинит рыбацкую сеть, дымя сигаретой. В сотне метрах отсюда, в конце пляжа, где снова высятся утесы, виднеется красное здание, чью стену по диагонали пересекает белая полоса. Это дайверский флаг – универсальный символ всех центров дайвинга. К зданию примыкает крытая терраса с двумя столиками. И никаких признаков жизни.

Я разжимаю кулак и смотрю на маленькую деревянную акулу. Напрасно я не попросил дипломата описать мне домик… Ладно, разузнаю в деревне.

Улицы засыпаны песком и галькой. Стайка мальчишек шумно гоняет старый кожаный мяч. Один из них, со странно светлыми волосами, в слишком просторной дишдаше, которую он то и дело поддергивает на плечах, останавливается и пристально смотрит на меня. Потом снова присоединяется к другим. На стене одного из домов намалеваны красным два слова: LIFE OVER[199]. Тут же, на пластиковых стульях, сидят трое мужчин – два старика и один молодой, – курят гашиш. Из окна доносятся запахи жареной рыбы, пальмового масла и табака. Я вхожу. Это нечто среднее между кафе и бакалеей; у хозяина выдубленное солнцем лицо, на голове kymma – маленькая круглая вышитая шапочка, которую здесь носят под куфией. Я мобилизую свой скудный запас арабских слов, усвоенных в поездках от Бейрута до Дамаска.

– Salam Aleikhoum! – И прошу кофе.

– Arabic coffee? – предусмотрительно уточняет он.

Я выхожу и сажусь на пластиковый стул. Кофе мне подают в стаканчике из дюралекса. Хозяин ставит его на шаткий фанерный столик.

– Shoukran![200]

Он вглядывается в меня:

– Amriki?

Я качаю головой:

– Francaoui.

Он утвердительно кивает: похоже, это его успокоило. Я говорю, что ищу иностранку, которая жила здесь.

Он недоуменно мотает головой.

– Девушку, понимаете? Elbent. El Ajnabiah[201]. – И, нелепо жестикулируя, пытаюсь изобразить густые волосы.

Он снова отрицательно качает головой и скрывается в задней комнате.

Я кладу ключ на стол. И думаю: как все это глупо. Один из моих соседей – самый молодой из трех курильщиков гашиша – встает и подходит ко мне. На нем не дишдаша, а полосатая набедренная повязка, из-под которой выглядывают дырявые шорты. Голова обнажена, на короткой бородке и в волосах поблескивают кристаллики соли.

– Hi! – говорит он, присаживаясь рядом.

– Вы говорите по-английски?

– Да. Я индус.

– Namaste[202], – говорю я.

Его лицо проясняется. Он отвечает белозубой улыбкой. Рассказывает, что приехал с юга, из Кочина, что в Керале[203]. Что он мусульманин. Что ему пришлось уехать из дома на заработки – нужны деньги на приданое дочери. Приплыл сюда на бутре[204]и остался в этой деревне: здесь хорошо платят за улов. Вот уже год, как он здесь работает. Еще год – и можно уезжать обратно.

– Сколько же лет твоей дочери?

– Двенадцать.

Я перевожу взгляд на ключ с брелоком, заметив, что он пристально смотрит на него.

– Ты приехал из-за испанки?

У меня кольнуло сердце. Я киваю и спрашиваю:

– Откуда ты знаешь, что она испанка?

– Она иногда заходила сюда. Чтобы поесть. Выпить кофе. Купить продукты. Однажды мы смотрели матч, тут ведь есть телевизор. Мадридский «Реал» против «Барселоны». Она тоже села посмотреть, мы разговорились. Вот так я и узнал, что она испанка. Мне она нравилась.

До чего приятно слушать, когда так говорят о Пас.

– Я ищу ее дом.

Он снова глядит на ключ. Теперь уже с тревогой. Оба старика смолкли – похоже, слушают нашу беседу.

– Им не нравится, что я с тобой разговариваю.

– Почему?

– Из-за отеля. Там покупают нашу рыбу, нам это выгодно. А если отель закроется…

– Почему он должен закрыться?

– Из-за смерти испанки.

Я вздрагиваю, услышав эти безжалостные слова. Но все же спрашиваю:

– Разве отель имеет отношение к ее смерти?

Он пожимает плечами:

– Не знаю. А ты не из полиции?

– Нет, я был ее другом.

– Если хочешь, я покажу тебе ее дом. Но только давай встретимся на берегу: не нужно, чтобы эти меня видели, – и он кивком указывает на стариков.

– Почему?

– Они боятся 'ayn.

– Что такое 'ayn?

– Сглаз.

Меня охватывает могильный холод, руки и ноги словно свинцом налились. Индус пытливо смотрит на меня, точно ищет на моем лице разгадку тайны. Я отпиваю кофе, пытаясь сохранить самообладание. Он тянется к ключу, берет в руку брелок:

– Qarsh.

– Что?

– Qarsh. Акула. Их здесь полно. Прямо тут, у берега… стоит только нырнуть, и увидишь целые стаи.

И он жестом изображает, как ныряльщик надевает маску. Я стараюсь вернуть его к прежней теме:

– Почему ты сказал о сглазе?

– Потому что она умерла, но это не море вынесло ее на берег. Они все говорят, что это джинны.

Вот это мне уже не нравится. Он явно пытается заморочить мне голову. Джинны… духи, которые выходят из ламп в «Тысяче и одной ночи».

– Покажи мне ее дом.

Он кивает и вытаскивает смятую пачку сигарет из-за своей повязки. Я беру одну, он другую, и он протягивает мне зажигалку, а затем прикуривает сам. Едкий дым обжигает мне горло. Он пристально смотрит мне в глаза:

– Я ведь не шучу. Дурной глаз, джинны – они все про них говорят.

Рядом с нами раздается чей-то голос. Короткая фраза на арабском звучит враждебно. Это подошел один из стариков, он обращается к моему собеседнику. Тот встает:

– Я пойду к ним. А ты уходи. Встретимся на берегу.

Положив несколько монет на стол, я иду к морю.


Отлив. Дети играют в футбол на мокром песке. Несколько женщин, сидя в тени, возле развешанных рыбацких сетей, наблюдают за ними. Подходит молодой индус из кафе. Теперь я отмечаю его атлетическое сложение. Он садится рядом со мной.

– Вообще-то, меня зовут Раким. А тебя?

– Сезар.

– Ты христианин?

Я отвечаю «да»: в этих краях атеизм – вещь абсолютно неприемлемая.

Он протягивает мне сигарету. Закурив, я возвращаюсь к прежней теме:

– Ты говорил, что ее вынесло на берег не море.

– Нет. Потому что утопленники так не выглядят. Их раздувает. А она такой не была. Она была красивая.

– Разве ты видел ее мертвой?

– Нет, я не видел, но другие видели.

– Кто это – другие?

– Ну… другие.

Его взгляд обращен к морю, которое поблескивает, как дорогой шелк. Он смотрит куда-то вдаль. В дайвинг-центре справа от нас, в изгибе бухты, похоже, наметилось оживление: кто-то вышел на террасу и сел там. Уж не Марен ли?

– А люди из дайвинг-центра – они ее видели?

– Да. Поскольку она была иностранкой, им сразу сообщили.

– А она хорошо их знала, этих людей из дайвинг-центра?

– Да здесь все друг друга знают. Даже если не ладят, все равно знают. Я тоже их знаю.

– А ты их не любишь?

– Нет.

– Почему?

– Нельзя нырять в море и смотреть, что там, в глубине. Нехорошо это. Если бы было хорошо, Аллах подарил бы людям плавники… как вот у этой, – и он указывает на брелок, который я сжимаю в руке.

– Тебе нравятся акулы?

– Нет. У меня в деревне, в Индии, они иногда заплывают из океана в реку и пожирают людей.

Я указываю ему на домик дайвинг-центра:

– А они там, наверное, обожают акул?

– Да. Особенно один из них. Он majnun.

– Majnun?

– Одержимый.

Я колеблюсь между раздражением и тревогой.

– Не понимаю.

– Это они так говорят.

– Кто «они»?

– Старики в деревне.

– Те самые, что говорили о джиннах?

Он кивает.

– Значит, она умерла из-за джинна?

– Нет, она умерла в море, но на берег ее вынесло не море, а джинн. Чтобы навести страх на деревню. Она ведь была из иноверцев, как и ты, – христианкой.

– Откуда ты знаешь?

– У нее был знак. На коже.

У меня перехватывает дыхание. Пытаюсь сдержать нахлынувшую боль. И еще ярость – от мысли, что ее тело было открыто для чужих взглядов. Ее тело, все сокровенные тайны ее тела… На миг передо мной проносятся жуткие видения. Надругательство. Но я цепляюсь за отчет, представленный мне чиновником из консульства: «Травмы – отсутствуют. Сексуальное насилие – нет».

– И ты его видел?

– Я же сказал, что нет.

И снова его взгляд устремляется к морскому горизонту.

– Раким, объясни мне поподробнее, что такое джинн?

Он отвечает, не отрывая глаз от моря:

– Wa Khalara Al-Janna Min marijn Min Narin

– И что это значит?

– «И создал Он джиннов из магмы огненной».

– Это из Корана?

– Да. Джинны – такие же Божьи создания, как ангелы и люди. Ангелы созданы из света, люди из глины, а джинны из огня.

– И они злые?

– Они живут по своей собственной воле, могут быть то добрыми, то злыми. Вот Иблис – есть такой джинн, – он всегда злой.

– Иблис?

– Дьявол.

Мне хочется встать и уйти. Я уже не в силах выносить все это. Но мне больше не с кем говорить о ней, кроме как с ним.

– А ты сам-то веришь в джиннов?

– Все люди верят в джиннов. Верят в них так же, как верят в то, что змеиная кожа помогает от сглаза.

Внезапно он выпрямляется, разглаживает свою набедренную повязку, пожимает мне руку и прижимает свою к сердцу:

– Я надеюсь, что ты найдешь ответ.

Я тоже встаю. Остается последний вопрос:

– А как его имя… того, кто зовется majnun?

Индус застывает на месте, явно не решаясь ответить. Потом неохотно выдавливает:

– Marine.

– Почему ты зовешь его majnun?

– Потому что он разговаривает с рыбами.

Я с трудом удерживаюсь от смеха.

– Так, значит, он джинн?

– Да нет, он-то человек. Джиннов нельзя увидеть. Но есть племя джиннов, которое живет в море, – Маариды. И наши старики говорят, что он беседует с Мааридами.

Я больше ничего не понимаю. Пора прекратить этот разговор о потусторонних силах.

– Так где ее дом? – спрашиваю я.

Он оборачивается. Деревня вся перед нами как на ладони, в окружении зеленой пальмовой рощи, позади которой высится золотисто-коричневая гора под необъятным ярко-синим небосводом. Мимо проходит женщина в черном покрывале, ветер забирается в складки ткани, раздувает ее; она останавливается, смотрит на нас и исчезает.

– Там. Вон тот белый дом.

Домик совсем неказистый, похожий на все остальные. Единственный заметный изыск – две круто изогнутые арки на высоте человеческого роста, затеняющие пространство у входа. Деревянная дверь голубого цвета украшена тремя металлическими полосками, которые переплетаются, образуя ромбы и звезды. Справа от двери маленькое зарешеченное оконце. Я приникаю к нему, но цветастая занавеска мешает разглядеть, что там внутри. Дверь заперта на замок из золотистого металла, с надписью Goldcity. Я вставляю в него ключ. Наконец-то я что-то узнаю.

Дайвинг-центр

Ключ не входит в скважину. Я пытаюсь вставить его снова и снова – ничего не получается. Может, индус перепутал дом? Или кто-то сменил замок? Слышу шаги за спиной. Оборачиваюсь, стараясь унять сердцебиение. Передо мной светловолосый мальчик в слишком просторной дишдаше, которого я встретил в деревне. Он направляется к соседнему домику, с любопытством подглядывая на меня. «Kifak?» Это слово из моих ливанских воспоминаний – «Все в порядке?». Мальчик не отвечает, не улыбается. Он встает на цыпочки, чтобы дотянуться до дверной ручки своего дома. Я трясу деревянным брелоком-акулой, прицепленным к моему ключу. И медленно подхожу к нему.

– Женщина… иностранная женщина… она жила здесь? Это ее дом?

Малыш кивает.

Я уже ничего не понимаю. Присаживаюсь в тень. Отсюда виден центр дайверов. На террасе опять никого. Но я решаю наведаться туда.


Пальмовые листья, образующие навес у входа, пожухли от солнца, но само здание с бетонным фундаментом выглядит вполне солидно. Справа от двери висит большой деревянный щит с названием DIVING@ABU NUWAS и картой с россыпью кружочков, в каждый из которых воткнут маленький красный флажок с белой полоской. Вероятно, это места для ныряния. Теперь я понимаю, что мы находимся на полуострове, берег которого изрезан десятками извилистых фьордов. Рядом щит поменьше, из пробки, завешенный выцветшими фотографиями: люди в масках, с баллонами за спиной, плавающие среди огромных, величиной с овцу, черепах, между коралловыми гротами таких сказочных расцветок, что версальские садовники умерли бы от зависти. Здесь же прикреплен листок с днями недели и метеосводкой, выраженной в одной-единственной пиктограмме – улыбающемся солнечном диске. Тут же на веревочке висит шариковая ручка – для записи на погружения. Я направляюсь к двери… чуть было не написал «к смерти». Сердце у меня бьется как сумасшедшее. Застекленная створка сплошь покрыта стикерами, представляющими, более или менее, все, что плавает в воде: дельфинов, акул, ныряльщика с гроздью пузырьков над головой, стилизованную хищную рыбину, заключенную в круг с красноречивым лозунгом «DIVE NOW, WORK LATER»[205].

Открываю дверь и оказываюсь… среди выпотрошенных человеческих тел, висящих на крючках. Это гидрокостюмы – вялые, пустые, сморщенные оболочки. С прилавков на меня смотрят пустыми глазницами маски для подводного плавания, здесь же различные жидкости в бутылях с маркировкой AbyssNaut. В глубине помещения – закрытая фанерная дверь, перед ней письменный стол и стул. На железной вертушке – почтовые открытки. На одной белая мурена с черными пятнами широко разевает пасть, впуская прозрачную креветку, которая снует там, между зубами, словно электрическая зубная щетка. На другой – аэрофотосъемка полуострова: мощные горные хребты, безнадежно голые и бесплодные, лишь на правой его оконечности приютилась маленькая треугольная долина, напоминающая мягкими очертаниями и пальмовой растительностью женское лоно.

– Good morning!

Я вздрагиваю. Передо мной, уперев руки в бока, стоит человек мощного сложения, лет пятидесяти, краснолицый, с ярко-голубыми пронзительными глазами и короткой стрижкой. На нем черная майка с изображением широко известной схемы эволюции человека – обезьяна, которая постепенно распрямляется от рисунка к рисунку, превращаясь через пять стадий в Homo erectus, а затем и в Homo sapiens… Вот только этим дело не кончается: на следующем рисунке «человек мыслящий» уже лежит, на ногах у него ласты, над головой поднимаются пузырьки. Человек стал ныряльщиком, достиг высшей стадии своего развития, согласно концепции дизайнера майки и, разумеется, тех, кто ее надевает.

– Чем могу помочь? – спрашивает он по-английски с акцентом фаната «Манчестер Юнайтед». Уж не он ли и есть этот самый Марен?

– Я хотел бы узнать о подводном плавании…

Мужчина разражается хохотом.

– Ну да? А я-то думал, вы хотите покататься на лыжах.

Какой дурацкий смех. И до чего же он доволен собой. Трудно даже вообразить, что на этом пляже кого-то постигла смерть. Короткая же память у этого мерзавца.

– А вы, я вижу, весельчак, – говорю я.

Его лицо мгновенно каменеет.

– Sorry, guy![206] Меня зовут Дэниэл.

Я представляюсь. Он протягивает мне руку. Потом спрашивает:

– Какой у вас уровень?

– Никогда этим не занимался.

– Ага, значит, боевое крещение?

При этом угрожающем слове меня охватывает тревога. Он раскрывает толстую тетрадь, берет шариковую ручку и пробегает глазами расписание:

– Завтра подойдет?

Что-то слишком быстро пошло дело. Я чувствую, что угодил в нелепую ситуацию. На самом деле мне вовсе не хочется совать голову под воду. Именно так: под воду. В детстве я, конечно, плавал с маской и трубкой, но дышать под водой, будучи втиснутым в эту отвратительно мягкую вторую кожу… Я отворачиваюсь, чтобы не видеть гидрокостюмы. От них исходит мерзкий запах неопрена. Да и сама эта контора выглядит мерзко. Господи, Пас, что тебя сюда привело?!

Я пытаюсь выиграть время. Отвечаю, что пока не решил, что мне хотелось бы сперва получить точную информацию, узнать, как именно все это происходит.

– Отбываем утром, возвращаемся днем. Два погружения с отдыхом между первым и вторым.

– А вы здесь один работаете?

– Слава богу, нет, – отвечает он. – Со мной тут еще два парня.

– И где же они сейчас?

Мне показалось, что у него в глазах мелькнула тень подозрения. Я тотчас дал задний ход:

– Мне слегка тревожно. Полагаю, это вполне естественно для первого раза, или нет?

– Для первого – вполне. Мои парни сейчас в море. Вы в отеле остановились?

Я киваю.

– Ну так они вас привезут сюда к половине девятого. И все-таки, вы согласны начать завтра?

В его тоне я чувствую раздражение.

– А ваши парни по-английски говорят?

Понятно, что это глупый вопрос, но не могу же я спросить прямо, есть ли французы среди его подчиненных. У меня должны быть развязаны руки, мне не нужны подозрения, лучше уж выглядеть дураком. И кажется, в этом я вполне преуспел.

– Конечно, они говорят по-английски, ведь мои клиенты должны понимать их инструкции. Подводное плавание – вещь серьезная; надеюсь, вам это известно. Чуть что не так – и вот вам несчастный случай.

Он бросил эту фразу легко, походя. Может, заметил, как я побледнел? Теперь уже он дает задний ход. И продолжает:

– Они говорят по-английски и по-арабски, а один из них – и по-французски. Вы ведь француз, не правда ли?

Я снова киваю.

– У меня есть французский инструктор. Записать вас к нему?

Вопрос так и рвется у меня с языка. Я не выдерживаю:

– Как его зовут?

– Марен.

И моим сердцем вновь завладевает ярость. Я едва удерживаюсь от вопросов, теснящихся в голове: «А вам что-нибудь говорит имя испанки Пас? Она часто ныряла с вами? Это вы подняли тревогу, когда вам сообщили, что ее обнаженное тело лежит перед рыбацкими хижинами?»

Но тут он возвращает меня к действительности:

– Так как насчет завтра? Да или нет?

Есть ли у меня выбор? Нет.

Я должен спуститься под воду, чтобы понять.

– Да.

– Тогда подпишите это.

И он протягивает мне листок, где нужно написать, что при несчастном случае я отказываюсь от всяких претензий.

Гранат

Я плаваю. Плаваю в воде залива. Чтобы смыть с себя накопившуюся усталость. У меня нет больше сил переносить эти приступы боли, эти тайны. Снова и снова вспоминаю о неподатливом дверном замке. Что это за сокровище такое, которое я не смог ей подарить и за которым она приехала сюда? Что за сокровище встретила она на своем жизненном пути, которое и сгубило ее, окончательно сгубило? Марен? Я плыву кролем, энергично работая мускулами в этих арабских волнах и со страхом думая о том подводном мире, что простирается под моим обнаженным телом. Завтра я увижу эту подводную бездну, мрачную и затягивающую, которая пугает меня, прежде всего, тем, что она убила мою Пас.

Я плаваю целый час, до тех пор, пока в голове не остаются только самые простенькие, незатейливые мысли. Потом выбираюсь на пляж, падаю на песок у воды, позволяя волнам облизывать мое тело. Закрываю глаза, спасаясь от солнечного света. И пытаюсь не думать о джиннах, о сглазе. Я ведь никогда не верил в такие штуки.

Позвонил родителям. Они предложили мне поговорить с тобой. Но я отказался – боюсь сорваться. Они рассказали, что ты все время играешь со своим гипсовым островом и вулканом, покрытым оранжевой лавой, что ты положил туда игрушечный скелетик, который фосфоресцирует по ночам, отдавая свет, накопленный в дневное время. И что ты рисуешь цветы.

Постепенно свыкаюсь с этим «Эдемом». Ем фрукты страсти. Смотрю на парусники, скользящие на горизонте. Сижу на majliss – небольшой веранде моего арабского домика, свежий после душа, в чистом белье, в полной боевой готовности.

Именно так я и сказал себе, когда этот геркулес Дэниэл пригласил меня пройти в раздевалку, где я примерил свой неопреновый костюм, мою вторую, временную кожу, а поверх него – компенсатор с грузовыми карманами и нагрудными застежками. Вся эта канитель создает у меня ощущение, что я вступил в батальон морских коммандос.

Возвращаюсь в свою комнату и замечаю подсунутую под дверь карточку; на ней всего несколько слов:

Mrs Kimberley Fleming, manager of the Abu Nuwas Palm Tree, is very pleased and honored to welcome you for a sunset mixology session at the Djinn Bar[207].

Она ждет меня в баре, сидя на высоком табурете. Волосы распущены, зеленое платье оставляет на виду верхнюю часть груди и загорелые ноги выше колен. Вторая ипостась менеджмента. Мне безумно хочется выпить. И не один бокал, а два. Но вот беседовать нет желания. Придется сделать над собой усилие. Только нужно быть начеку.

Она замечает меня, но не встает. Всего лишь отрывается от своего коктейля и поднимает на меня глаза. Я сажусь рядом. Она протягивает мне руку с ярко-красным маникюром, здоровается и указывает на круглолицего парня за стойкой. На нем, как и на всех остальных служащих, небесно-голубая дишдаша.

– Наш Синдбад. Специалист по коктейлям.

– А что, слово «бармен» уже не в ходу?

– Нет, – отвечает госпожа менеджер. – Женские ассоциации против этого слова – звучит слишком по-мужски.

– А разве нельзя сказать «барменша»?

– Барменши – это те, кто наливает пиво. То есть ступенькой ниже. Но не для меня. Я провела детство в Ирландии…

– Кимберли не похоже на ирландское имя.

– Верно, моя мать родом из Норфолка. Называйте меня Ким, так лучше.

– Согласен. Во всяком случае, здесь Норфолком и не пахнет… Синдбад, «Джинн-бар»… Я смотрю, вы ничего не делаете наполовину – сплошная «Тысяча и одна ночь».

Она улыбается:

– Счастливая Аравия, что вы хотите… Какой коктейль предпочитаете? Может, фирменный «Синдбадский»?

– А что это такое?

– То, что я пью, – финиковый мартини. Белый мартини, водка, шамбор, лайм из нашего сада и свежие финики, собранные с пальм над вашей головой. Синдбад раздавливает фрукты пестиком, а потом смешивает все ингредиенты – в шейкере, а не вручную.

Я отвечаю на этот намек улыбкой.

– Да, мы тут развлекаемся как можем, – говорит она с напускным смущением и подносит к губам бокал.

– А что, развлечений маловато?

– Посмотрите вокруг.

Бар почти пуст. Парочка новобрачных за бокалами шампанского. Арабское семейство со стариками, детишками и няней-филиппинкой. Вот и все.

– Ну так как, берете финиковый мартини?

– Нет, только не финиковый.

– А зря – это страна фиников, шейх приказал посадить здесь миллион финиковых пальм. Он хочет обеспечить независимость своего народа в области питания. В финиках полно антиоксидантов. На спа-процедурах мы предлагаем даже глубокую очистку кожи с помощью фиников, вам стоит попробовать.

– Может, и попробую, мне есть от чего очищаться.

Она смеется. Приятная партнерша. Вот только слишком увлекается гомеровскими сюжетами.

– Ладно, пускай будет мартини, но только другой состав. Что вы мне предложите?

Она бросает Синдбаду короткую английскую фразу. Тот спрашивает:

– Pomegranate, sir?

Она переводит:

– Гранатовый. Очень полезен при простате.

На «простату» я не реагирую:

– Вы прекрасно говорите по-французски.

– Окончила Школу гостиничного хозяйства в Лозанне. Та к что научилась швейцарской точности. – Она говорит это так, словно насмехается над собой, затем бросает бармену: – Синдбад, please!

Это похоже на мяуканье. И в этом оранжевом закатном свете звучит почти непристойно. Мне чудится, будто я уже мертв.

Синдбад открывает очаровательный деревянный ларчик с отделениями, в каждом из которых лежит финик. Долго рассматривает их, выбирает три штуки и режет пополам. Его нож напоминает маленькую турецкую саблю. Маслянистая мякоть желто-коричневого цвета похожа не то на мед, не то на карамель. Моя соседка протягивает к разделочной доске тонкую изящную руку, берет половинку финика и подносит ко рту.

– «Тому, кто начнет свой день с семи фиников, не страшен ни яд, ни сглаз». Так говорил Пророк.

– А что он говорил по поводу мартини?

– Не кощунствуйте! – отвечает она, нахмурившись. – Даже если эта область неподвластна его владычеству… Спасибо, Синдбад! – добавляет она, принимая из его рук свой второй коктейль.

Синдбад надрезает гранат. В разрезе кожуры блестят пурпурные зерна. Течет рубиновый сок.

– Смотрите, как красиво!

Я поднимаю глаза: другой гранат, космического происхождения, обагряет своей кровью морской горизонт. Ким тянется к бокалу и нечаянно задевает мою руку. Я вздрагиваю.

– В отеле так пусто, – говорит она.

– Вас это огорчает?

– Нет. Сюда редко кто заглядывает. Кому придет в голову ехать в такую даль?! А вот вы… вы что намерены здесь делать? Я видела вашу карточку у портье. Вы бизнесмен?

– Вы читали мою карточку?

– Я читаю карточки всех наших клиентов.

Синдбад с улыбкой трясет свой шейкер. Затем выливает смесь в широкий конусообразный бокал из тончайшего стекла, который придвигает ко мне.

– И в чем же заключается ваш бизнес?

– Исламские финансы, – отвечаю я. И, желая замаскироваться получше, добавляю: – Я занимаюсь sukuk, вам это что-нибудь говорит?

Ее пренебрежительная гримаска, вероятно, означает: «Нет, и мне, честно говоря, не хочется об этом слушать». Она поднимает свой бокал:

– Ну, за ваш бизнес!

Мы чокаемся, и она подносит бокал к полным, чувственным губам. Я пробую коктейль. Он одновременно и горьковатый и сладкий – очень вкусно. И напоминаю себе: она наверняка встречала Пас.

– Значит, вы просматриваете карточки всех ваших клиентов… Ну и что же вам попалось на глаза… самое оригинальное?

Вокруг нас суетятся люди в голубых одеждах, они зажигают факелы, пламя колеблется под теплым бризом. Бар теперь выглядит как святилище. Я не вижу глаза моей соседки, только слышу позвякивание ее браслетов, когда она поднимает бокал.

– Несколько месяцев назад у нас останавливалась одна интересная гостья. Художница. Для нас это стало событием.

Она произносит это многозначительным тоном, с ноткой печали, и у меня начинает глухо биться сердце.

– Художница? Или фотограф?

Ким удивленно глядит на меня:

– Почему вы решили, что она фотограф?

– Ну… не знаю. Красота ваших закатов – она располагает к этому.

– Похоже, вас эта красота не волнует, – замечает она довольно огорченно.

– Напротив! Значит, она не была фотографом?

– Конечно, нет! Ни с какого краю! Она ненавидела фотографию. Всякий раз, когда готовилась к погружению с лодки, она запрещала себя снимать, словно пряталась от кого-то. Я даже подумала – уверяю вас, что говорю серьезно! – может, она беглянка, скрывается от правосудия или что-то в этом роде?

– Беглянка?

Я изо всех сил сдерживаюсь, чтобы не выйти из образа беззаботного туриста, и вливаю в себя добрую половину коктейля.

– Да. Вам, наверное, покажется это нелепым, но мне пришла в голову именно такая мысль. Потому что она не только запрещала себя снимать, как будто не хотела быть узнанной, но и сама никогда не фотографировала. А ведь здесь кругом такая красота, и все увозят отсюда снимки как приятные воспоминания об отдыхе…

Воспоминания… Это слово больно уязвило меня. Значит, Пас от них отказалась? Решила стереть все до конца? Неужели она действительно больше не фотографировала? Я ничего не понимал. Может, речь идет совсем о другой женщине?

– А откуда она приехала?

– Она была испанкой.

– И вы сказали, что она художница?

– Да, она занималась живописью.

Может, я чем-то выдал себя? Ким проводит рукой по своей пышной гриве, облокачивается на стойку и внимательно смотрит на меня:

– Что с вами?

– Ничего.

– Вы неважно выглядите.

– Это от выпивки. Или от усталости.

– Ладно, я вас оставляю. – Ким отставляет бокал и делает движение, чтобы спуститься с высокого табурета.

Но я хватаю ее за руку и прижимаю к барной стойке. Этот жест приводит Ким в изумление. Я чувствую, как напряглись мускулы на ее руке, и говорю как можно спокойнее:

– Останьтесь, прошу вас. Я слегка переутомился, но это пройдет. Прошу вас.

Она колеблется. Наверное, ей здесь так же одиноко, как мне, потому что в конце концов она уступает и садится.

– Еще коктейль? – предлагает она.

– С удовольствием.

Синдбад отправляется за бутылкой мартини. Жалобная восточная мелодия, пронизанная свистящими звуками систров – так звучит трещотка гремучей змеи, – тихо струится в ночном мраке.

– Ее уже здесь нет?

Ким долго молчит.

– Пожалуй, можно сказать и так, – наконец отвечает она, и я слышу в ее голосе бесконечную усталость.

– Что вы хотите сказать?

– Она умерла.

Я притворяюсь удивленным:

– Вот как?!

– Однажды утром ее нашли на пляже, голую. Нет-нет, не подумайте ничего такого… Ее тело было нетронуто. Она утонула. Просто утонула. Расследование было не очень усердным, этого не понадобилось. Так было спокойнее для всех.

– Почему?

– Потому что это женщина, это иностранка, а местные жители, они… как бы точнее сказать… дикие люди. Да и для нашего курорта такие происшествия – не очень-то хорошая реклама.

– Просто скандальная!

Это вырывается у меня помимо воли. Мое нетерпение переросло в неосторожность. К счастью, она не замечает моей бестактности.

– Вы правы. А вот мне хотелось узнать побольше.

И она обращает ко мне прекрасные зеленые глаза. Пламя факелов позволяет в полной мере оценить их сияние.

– Значит, утонула… А вы ныряли вместе с ней?

Она кивает:

– Да, она обожала подводное плавание. Как только приехала, сразу же занялась им. Нужно сказать, что условия здесь идеальные. И я не понимаю, как это могло случиться. Она была такой… живой! Простите, мне не хотелось бы портить вам настроение, вы и так неважно выглядите. Сама не знаю, зачем я вам все это рассказываю.

– Вы рассказываете потому, что она, по-видимому, была вам небезразлична.

– Идемте со мной, – предлагает Ким после секундной паузы.

Она спрыгивает с табурета, изогнувшись, разглаживает платье, берет лежащий на стойке ключ с брелоком в виде стеклянной кадильницы и направляется к главному зданию. По пути она заговаривает со служащим, который жарит рыбу, благоухающую перцем и шафраном.

– Everything’s OK, Jamal?

– Everything’s OK, Madame.

– Have a good night[208].

Это уже не меланхоличная молодая женщина, какой она была миг назад, а хозяйка, повелительница мужчин. Я следую в фарватере ее рыжих волос, надеясь не угодить в ситуацию, из которой нельзя выбраться, не потерпев урона. Наконец она останавливается перед дверью с табличкой, где что-то написано по-арабски, и пропускает меня вперед, в темную комнату. Закрывает за нами дверь. Мрак. Жара. Я слышу ее дыхание. Потом вспыхивает свет – мягкий, льющийся из ламп с ажурными латунными колпаками.

Над письменным столом большое полотно – великолепная картина в голубых тонах. На ней изображена женщина, набросанная широкими, небрежными, но мощными мазками, – обнаженная, лежащая на спине, с запрокинутой головой и разметавшимися волосами; ее расставленные ноги и руки, подсунутые под спину, сильно напряжены, словно женщина пытается вырваться из незримых, опутавших ее нитей. А внизу, под ней, – широкая черная бездна.

– Это ее картина?

– Да.

– Потрясающая живопись, – говорю я.

Но она качает головой:

– Не только живопись… Посмотрите хорошенько.

Я подхожу ближе и теперь различаю, что поверх красок холст покрыт нитями ярко-голубого цвета, они повторяют контуры фигуры и частично покрывают ее. Эта работа, требующая бесконечного терпения, одновременно опровергает и дополняет первичный, неосознанный замысел художника.

– Неужели вышивка?

– Да, – говорит она, – вышивка, сделанная на коленкоре. Нечто вроде живописи иглой…

Справа на картине вышито слово «AZUL». Она видит, что я его заметил.

– По-испански это «синева».

Я сдержанно отзываюсь:

– Великолепная работа. Вы ее купили у этой женщины?

– Она мне ее подарила.

И, видя мой удивленный взгляд (не потому что Пас была скупой, вовсе нет, но потому что я вдруг понял: они были очень близки), Ким рассказывает:

– Время от времени она заходила в отель. Мы с ней болтали. Я несколько раз предлагала ей снять номер, но она предпочитала жить в деревне, в маленьком домике. Собственно, он служил ей мастерской, если не считать уголка, где она спала и готовила еду. У нее ничего не было, у этой девушки…

Ничего не было?! Ким явно не знает, насколько богата была Пас. Особенно в последнее время, после выставки в Лувре. Я еще говорил себе: «Сезар, старина, скоро ты станешь мужчиной на содержании…»

Ким продолжает:

– Иногда и я к ней заходила. В таких случаях она прекращала писать, и мне это было неприятно. И из-за ее работы, и из-за меня самой. Однажды я ей сказала, что мне хотелось бы посмотреть, как она пишет, я буду сидеть тихо и не мешать. Она ничего не ответила, просто закрыла дверь. В домике было еще очень светло, потому что солнце пронизывало насквозь полотнище белого коленкора, который она натянула перед окном, чтобы уберечь глаза. Ткань помогала немного умерить жару. И вот она начала писать – широкими, медленными, красивыми движениями. Голубой цвет как-то естественно ложился на белое полотнище. Один только голубой. Мне так нравилось слушать, как она называет его по-испански: azul.

И она тоже произносит это слово по-испански, неумело, но так старательно, что оно звучит как нечто прекрасное и экзотическое: «ассуль».

У нее возбужденно блестят глаза. Она описывает комнату Пас:

– Десятки банок с красками, кисти, бутылки с какими-то прозрачными составами, растворителями и другими жидкостями, уж не знаю, как они называются, с едким, неистребимым запахом. Она сидела на корточках перед своим холстом. Полная энергии и высшей просветленности. Я много раз приходила и сидела вот так, около нее. Она ничего не говорила. Она была очень красива, я таких еще не встречала. Иногда она раздевалась… – Поняв, что сказала лишнее, Ким осеклась.

Значит, Пас писала свою картину обнаженной, на глазах у Кимберли. Брюнетка и рыжая. Может, я превратно понял ее? Хочу убедиться, что это так:

– Она писала картину голая?

– Иногда… Впрочем, глупо рассказывать вам все это… – Она умолкает, потом, глядя куда-то вдаль, говорит: – Я очень любила Долорес…

Побледнев, я переспрашиваю:

– Долорес?

– Что с вами? На вас лица нет…

– Ничего, ничего… Просто это имя мне кое-что напомнило.

Она пристально смотрит на меня, словно догадывается о чем-то. Но откуда ей знать правду, я же обычный бизнесмен. В комнате невыносимо жарко. Она подходит ко мне:

– Вам как будто и вправду не по себе?

Я чувствую совсем близко ее дыхание с запахом фиников и мартини. Съеживаюсь, отступаю назад.

– Ну, довольно, – бросает она и, обойдя меня, берется за ручку двери. – Завтра утром я собираюсь нырять, мне нужно встать пораньше.

Теперь ее голос звучит резко, почти враждебно. Она открывает дверь, выпускает меня и запирает дверь на ключ.

– Я тоже завтра буду погружаться, – говорю я.

– Значит, тогда и увидимся. Доброй ночи. Рада была познакомиться.

Она протягивает мне руку и после официального рукопожатия исчезает за аркадой – менеджер с головы до ног.


Долорес? Я бреду к себе в полной растерянности. Над головой мерцают звезды, где-то рядом блеет коза, в крови горит алкоголь, все вокруг качается и плывет. Это не другая женщина – я ведь видел труп. И все-таки здесь родилась иная Пас. И эта другая занялась живописью, вышиванием, чисто человеческим ремеслом, таким далеким от технологии, от фабрики образов, которая, однако, была именно ее личной фабрикой, двигателем ее взлета. Снова и снова я перебираю в памяти все, что узнал: ее решительный разрыв с фотографией – ни позировать для снимков, ни делать их самой. Как там выразилась Ким? – «беглянка, скрывалась от правосудия…» И это имя Долорес, которым она назвалась. Перемена имени, вот что меня убивает. Человек меняет имя, когда хочет забыть прошлое. А главное, какое имя она себе выбрала! «Долорес» – ведь по-испански это «боль», это «скорбь». «Долорес» ведет свое происхождение, как и другие старинные испанские имена – Пилар, Ремедиос, – от Пресвятой Девы, Nuestra Senora de los Dolores. В переводе – Святая Дева Семи Скорбей, которую всегда изображают воздевшей глаза к небу и с сердцем, пронзенным семью мечами. Моя Пас часто говорила о ней, размышляя вслух о ее девственности, не совместимой с материнством. Вот ее слова: «Как ты думаешь, не произошло ли все – в христанской религии, я имею в виду, – от оправданий женщины, изменившей своему мужу? „Я ни в чем не виновата, Хосе, это все Бог! Я понесла от Бога, так мне ангел возвестил, клянусь тебе!“ Самая грубая ложь всегда звучит очень убедительно».

И вот она назвалась этим именем – Mater dolorosa… при том, что она-то бросила своего сына[209]. А ведь у нее никто ничего не отнимал, ни Бог, ни люди.

Меня терзал гнев.

* * *

Этой ночью я мечусь на постели. Кондиционер облекает меня в ледяную корку, я вскакиваю, выключаю его, просыпаюсь в жарком поту. Мне снится сон. Пас, обнаженная Пас пишет картину, присев перед холстом, ко мне спиной, среди банок с ярко-голубой краской и кистей, разбросанных на целлофане, заляпанном пятнами того же цвета, и эти пятна вдруг начинают шевелиться, извиваться, как змеи, сливаться воедино, в ручьи голубой крови. Пас оборачивается, но у нее лицо Ким, которая пронзительно хохочет и говорит: «Меня зовут Долорес!» Потом лицо тает, превращаясь в лик Пречистой Девы; она швыряет наземь свое дитя, разламывает надвое сочный гранат, и тот взрывается багровым фонтаном.

Марен

Я просыпаюсь в ужасе, простыни обвили меня, как саван, я с трудом выпутываю ноги из этих полотняных пут. И снова погружаюсь в сон. Сколько времени я проспал? Проклятый wake-up call[210]сверлит мне мозг. Господи, неужели я действительно должен спуститься в морскую бездну? Вскочив с кровати, бегу в ванную, и меня выворачивает наизнанку.

– Ну и вид у вас! – Ким радостно оживлена. От вчерашней неловкости не осталось и следа.

– Просто стресс. Это мой первый опыт.

– Ах, вы новичок?! Я это обожаю!

Ким ждет меня на заднем сиденье кара. Сегодня ее рыжие волосы собраны в хвост. На ней красные полотняные шорты и темно-синяя майка с логотипом отеля. В руке маска и ключ с брелоком-кадильницей. Я сажусь рядом с ней.

– Что у вас там, в брелоке?

– Яд, – отвечает она. И при виде моего ошарашенного лица хохочет. – Я шучу, это мускус. Мне нравится его аромат, и потом, это идеальное средство против морской болезни. – И она обращается к водителю: – We can go, Suleiman[211].

– Yes, Madame.

Он улыбается ей и жмет на педаль. Я восхищаюсь тем, как она управляет своим мужским персоналом. Молодая королева и ее верные слуги. Слуги, которые любят свою повелительницу. Автомобильчик бесшумно катит по песчаной дорожке. Внизу море и пляж сверкают так, словно какой-то джинн осыпал их ночью драгоценными камнями. И все это великолепие обрамляет красивую мечеть, похожую на ларец с драгоценностями. Мы подъезжаем к деревне. Я наклоняюсь к Ким:

– А где жила та испанка?

Она молча указывает на домик с двумя арками. Значит, это он и есть, просто кто-то сменил замок.

Дайвинг-центр весь на виду. На пристани, у которой покачивается изящный узкий катер, суетятся люди. Они грузят на палубу кислородные баллоны и какие-то синие коробки. Наверное, среди них есть и Марен. Наш кар останавливается, Ким выходит. На ее коротких красных шортах отпечатаны четыре большие белые буквы: DIVE. Я делаю глубокий вдох.

– Wassup, Danny![212] – весело бросает Ким, входя в помещение.

И исчезает в мощных объятиях мастодонта, с которым я вчера познакомился. Наконец он выпускает ее и здоровается со мной:

– Ну, как нервы?

– В пределах нормы, – отвечаю я.

– Марен уже на борту. Идите к нему и проверьте свое снаряжение. Ким, твой нитрокс[213] уже готов.

Она улыбается.

Я огибаю здание центра; солнце слепит уже невыносимо. Вот и причал. В щелях между досками просвечивает небесно-голубая вода. Морские звезды на дне вяло шевелят мягкими лучами. Подхожу к катеру. Он весь белый от носа до кормы, крышей ему служит навес, дающий спасительную тень. Под навесом – два ряда скамеек; между ними – десятка полтора серебристых кислородных баллонов, похожих на ракеты, наведенные в небо. Над ними хлопочут двое местных в майках и шапочках-китта. В руках у обоих желтые приборы – похоже, тенциометры. Они подсоединяют прибор поочередно к каждому баллону и стравливают воздух, который вырывается наружу с пыхтением пара из скороварки. Марена нигде не видно. Подхожу к ним, они оборачиваются.

– Hello. I’m looking for Marin[214].

Один из них тычет пальцем мне за спину.

Я оглядываюсь и вздрагиваю. Вот он, новый герой моих кошмаров. Короткие волосы торчком, трехдневная щетина. На вид мальчишка, но атлетического сложения; холщовые шорты и белая майка с принтом большими буквами «MARES» и простеньким таким призывом: «Just add water»[215]. Разумеется, смуглый от загара, поскольку проводит жизнь на море. На шее клетчатая черно-белая куфия, выцветшая от солнца. Он протягивает мне руку, улыбается, у него безупречно белые зубы. А главное, да, главное, пронзительно-синие глаза, хотя нет, не синие, почти сиреневые.

– Ты, наверное, Сезар?

Я киваю. Нервы у меня напряжены до предела: наконец-то я вижу своего врага.

– А я Марен, – просто говорит он и, положив руку мне на плечо, добавляет: – Все будет отлично!

Голос у него тоже молодой, но глубокий, почти магнетический. И я вдруг понимаю, почему был забыт. Почему мы с тобой были забыты.


Все уже на борту – шестеро ныряльщиков, включая меня. Парочка молодоженов, которых я видел в баре отеля, двое мужчин постарше, один толстый, второй худой, я и Ким. Ким проверяет свое снаряжение. Достает из голубой коробки жилет – такой же, какой я примерял накануне, умело прикрепляет его к своему баллону. Затем извлекает оттуда регулятор подачи воздуха – с четырьмя шлангами, один из которых завершается приборной консолью со стрелками и силиконовыми наконечниками. Ким навинчивает регулятор на свой баллон, а шланги засовывает в жилет, и все это четкими, умелыми движениями. Я восхищенно слежу за ней. Потом она садится рядом со мной. Ногти на ее красивых ногах покрыты тем же красным лаком, что и на руках. Она барабанит пальцами по голым коленям. Вообще на борту чувствуется явное возбуждение.

– Снаряжение все проверили? – спрашивает Марен, а затем представляет нам Брахима – второго инструктора с мускулатурой пакистанского борца – и стоящего за штурвалом капитана Махмуда, похожего в своей красно-белой куфии на Ясира Арафата. Тот приветствует нас взмахом руки, прижимает ее к сердцу и заводит двигатели.

Два мощных мотора издают звериный рев. Дождавшись, когда на палубу сбросят швартовы, капитан тянет на себя штурвал, и катер прыгает вперед, оставляя за кормой бешено клокочущую пену. Деревня удаляется. Домик Пас уже выглядит совсем крошечным; последним исчезает из виду минарет. И остается только природа – охристая гора и голубое море.


Ким поглощена созерцанием прибрежных скал. Горный склон высотой в несколько сотен метров уходит в воду, оставляя на поверхности колоссальные бесформенные рифы, сплошь в разломах, пещерах и кавернах. Мне вспоминается пещера Калипсо[216]. Ким встает и идет на корму, где Марен с фломастером в руке колдует над грифельной доской. Наклонившись, она что-то шепчет ему на ухо. И у меня в голове тут же складывается картинка с тремя персонажами – Пас, Марен и Ким, – соединенными между собой стрелками: кто кого любит? Кто кого любил? И кто кого предал? Ким отходит от Марена и поднимается по железному трапу на верхнюю палубу.

Катер углубляется в узкий фьорд. Выжженные скалы становятся все круче. Стальные баллоны в центре катера отражают солнечный свет, и он немилосердно жжет глаза. Я перегибаюсь через поручни, мне кажется, что я вижу дно. Там, в глубине, снуют какие-то тени. У поверхности виднеются кораллы фантастических расцветок. Вода здесь изумрудно-зеленая.

Капитан глушит моторы, бросает якорь. Наступает тишина. Марен объявляет briefing on the sun deck[217] и поднимается на верхнюю палубу. Я следую за ним.

Наверху я нахожу Ким, она сидит, обхватив руками согнутые колени. За ней на ветру полощутся два флага, красный с диагональной белой полосой – флаг дайверов – и черный с черепом над скрещенными символами трезубца и трубки с загнутым концом. Марен садится на палубу по-турецки, вокруг него располагаются ныряльщики.

– Это Manta Point, – говорит он, показывая всем нам доску, на которой только что рисовал. Там схематически, в разрезе, изображено все, что находится под катером: подводная часть склона с несколькими плато, а ниже крутой обрыв в бездну. – Manta Point, – повторяет он, – названа так вот из-за чего. – И достает из кармана шортов маленький предмет, похожий на детскую игрушку.

Это миниатюрная рыбка с плоским треугольным телом, с одной стороны хвост, с другой пара рожек. «Скат, или манта, – говорит он, – это одно из самых красивых существ, которых вы сможете здесь увидеть». И начинает медленно водить в воздухе фигуркой, точно мальчишка, играющий с моделью самолета. Все смеются. В смехе чувствуется нарастающее возбуждение.

– Эта бухта служит им местом очищения, – продолжает Марен по-английски, – принцип вам, наверное, известен: манта приходит сюда, чтобы избавиться от паразитов, которые накопились у нее во время долгих миграций. Потому что тут водятся особые виды рыб, которые с удовольствием питаются этими паразитами. Вот вам прекрасный пример сосуществования в животном мире, из которого нам следовало бы извлечь полезные выводы. И чтобы понаблюдать за этой подводной car wash[218], нужно сделать лишь одно: спокойно нырнуть на пятнадцатиметровую глубину, взяться за какой-нибудь выступ скалы и ждать, когда мимо вас проплывет манта. Можно только смотреть, но не двигаться и не работать ластами.

Следите за регуляторами дыхания и плавучести, больше ничего. Не упускайте из виду своего напарника. Кроме скатов вы увидите очень красивые кораллы, рыб-ангелов и, конечно, мурен. Но главное, будьте начеку, там могут появиться и звери покрупнее. Сегодня вы пойдете под воду с Брахимом. А я буду кое-кого приобщать к дайвингу.

И он с улыбкой смотрит на меня. Ким тоже улыбается мне.

– Вопросы есть? Вопросов нет. Тогда спускаемся и надеваем костюмы.

Он напоминает мне молодого командира каких-нибудь десантников. Или гуру в окружении членов секты. Все они это любят – держать ситуацию под своим контролем, под своей защитой…

Ким снимает шорты, стаскивает майку и кладет их в коробку, откуда вынула свой гидрокостюм. Потом садится. Ее длинные ноги прокладывают себе дорогу в узких штанинах неопренового костюма. Черный каучук постепенно скрывает ее щиколотки, колени, бедра, живот. Затем она просовывает руки в эту синтетическую кожу, и та облегает ее грудь. «Помоги, пожалуйста!» – говорит она мне и поворачивается спиной; в разрезе комбинезона виднеются бретельки ее купальника. Я застегиваю молнию от низа спины до шеи. Чувствую при этом запах мускуса. Море вокруг нас недвижно, наше суденышко лежит на воде, как лепесток. Интересно, кто же плавает внизу, под нами? Голова у меня кружится, сердце учащенно бьется. Ким надевает на запястье черный наручный компьютер для дайвинга. Затем, поплевав на стекло маски, протирает его пальцем и, наклонившись к воде, споласкивает. Затем снова садится, чтобы натянуть ласты. Матрос поднимает тяжелый жилет с прикрепленным к нему баллоном. Металл со звоном ударяется о переборку. Ким надевает жилет, как рюкзак, выпрямляется. И, широко улыбаясь, говорит мне:

– Ну, пока. Не волнуйся, тебе очень понравится!

Ее зеленые глаза сверкают особенно ярко и решительно. Она подходит к другим дайверам, собравшимся на корме.

– Let’s go[219], – командует великан Брахим, надвинув маску на глаза.

На корме есть площадка, нависающая над водой, он ступает на нее ногой в ласте, шагает в пустоту и исчезает в пене. Ким и все остальные следуют его примеру. Они шумно плюхаются в воду, вздымая фонтаны брызг, и тут же выныривают, точно пробки, держась кружком и напоминая в своих масках гигантских насекомых. Брахим поднимает руку, складывает большой и указательный пальцы в знак «о’кей», и они отвечают тем же. Потом, взявшись за инфляторы на жилетах и нажав на кнопку, уходят под воду. Из глубины всплывают несколько пузырьков, и это все.


– Теперь наша очередь.

Я вздрагиваю. Марен стоит передо мной – жизнерадостный, уверенный в себе. Он действительно молод – лет двадцать пять, не больше.

– Пойдем наверх.

Вокруг расстилается бескрайний голубой ковер моря, раскаленного солнцем.

– Сегодня у тебя великий день, – торжественно говорит он. – День твоего второго рождения на свет.

Он так серьезен, что я понимаю: смех здесь неуместен.

– Я знаю, что сейчас это кажется тебе преувеличением, но ты поймешь, когда окажешься там, внизу.

И он делает паузу. При слове «внизу» мне становится не по себе.

– Скоро ты сделаешь второй наиважнейший вдох в твоей жизни. Первый раз это произошло при твоем рождении, когда ты внезапно попал из водной стихии в воздушную. В твои сжатые, стиснутые легкие грубо ворвался воздух, ты его вдохнул, и они расправились. Это причинило тебе боль, и ты закричал. Все новорожденные переживают этот миг, а если им это не удается, они умирают… – В солнечном свете его глаза приняли цвет пурпурных лепестков наперстянки. – А здесь с тобой случится прямо противоположное: ты перейдешь из воздушной стихии в водную, твои легкие сожмутся, и чем глубже ты погрузишься, тем меньше будет их объем, вплоть до того, что они совсем съежатся и станут не толще бумажного листка. Кислород, несмотря на давление и спрессованные им легкие, все равно будет поступать в твой организм и насыщать его. Ты испытаешь очень странное ощущение – не болезненное, а именно странное. И ты даже не вскрикнешь, потому что оно тебе понравится. Но понравится лишь в том случае, если ты будешь аккуратно выполнять то, что я сейчас скажу.

Я сосредоточенно слушал его, успевая одновременно восхищаться его способностью всецело завладевать аудиторией.

Он на минуту умолк, потом договорил:

– Теперь о снаряжении. Вот твой баллон – двенадцать литров дыхательной смеси под давлением в двести бар. Считай, что это твой жизненный ресурс. Чем быстрей ты будешь вдыхать эту смесь, тем скорей она кончится. Если начнешь нервничать, работать ластами как ненормальный, тебе может не хватить воздуха. Отсюда вывод: что бы ты ни увидел под водой, главное – соблюдать спокойствие. Даже если тебя что-то сильно напугает.

У меня пересыхает в горле.

– Я буду держаться рядом и знаками помогу тебе распознавать подводных обитателей прежде, чем ты сможешь их ясно разглядеть. Сегодня там, внизу, видимость в пределах десяти метров, не больше. Но десятиметровая видимость – это хорошо. Гляди, вот так я изображаю манту. – И он выставил вперед ладони, свел вместе большие пальцы, а остальными помахал, как крыльями. – А вот это… – тут он положил себе на темя сжатый кулак, – это акула.

– А они тут водятся?

Марен кивнул:

– Да, рифовые акулы, пятнистые или серые, а если очень повезет, можно увидеть и пелагическую, например акулу-молот.

Я закрыл глаза. Вот мы и подошли к самому главному.

– Если хочешь в этом убедиться, съезди дальше, на юг страны, там есть рынки, где продают десятки разрубленных туш акул-молотов. Или одни плавники. Иногда люди даже не поднимают акулу из воды, просто отрубают у живой рыбины плавники и хвост, а ее оставляют в море. В таком виде она не способна плавать и кормиться и издыхает от голода на донном песке, с разинутой пастью. Я бы убивал тех, кто так поступает.

Его глаза гневно сверкают. Но через минуту он возвращается к нашей теме:

– Поверь мне, бояться нечего. Самые любопытные из них могут подплыть ближе, повертеться вокруг тебя, но не нападут… А если и укусят, то чисто случайно… Акуле не по вкусу человеческое мясо. Вот почему они не едят людей.

– Ну да, они его только пробуют, я знаю. Но если они откусят мне руку или ногу, по-моему, этого уже будет достаточно.

– Конечно, – соглашается Марен. – Но уверяю тебя, такого не случится. Еще раз повторю: люди истребляют акул, а не акулы людей. Именно человек может уничтожить это чудо природы, которому даже не понадобилось эволюционировать.

– То есть?…

– Акула сразу родилась идеальной. В ней заложена память нашей планеты. – Он задумчиво помолчал и вдруг спросил: – А тебе известно, что акулу можно усыновить?

Я дернулся, будто меня током ударило.

– Акулу… усыновить?

Марен внимательно посмотрел на меня:

– Ладно, об этом позже. А сейчас пошли снаряжаться.


– Смотри, Сезар, вот самое главное. – Он взял в руки пластиковый регулятор. – Это называется легочник. Первая трубка прикрепляется к твоему жилету. А это инфлятор, он позволяет надуть жилет перед погружением. В случае чего он заменит тебе спасательный круг. Вторая трубка, с циферблатом, это манометр, он тебе покажет, сколько воздуха осталось в твоем баллоне. На двух остальных есть легочники. Вот этот, черный, берешь в рот и дышишь через него. Второй, желтый, называется октопус, это запасной регулятор – он послужит твоему напарнику, если у того вдруг кончится воздух.

– Но если у каждого из нас есть манометр, значит, можно всплыть, как только воздух кончится, верно?

– Всплывать нужно, когда стрелка подойдет к цифре 50. Пятьдесят бар – это предел. Но под водой всякое бывает. Например, если начнется утечка из баллона, ты можешь… – И тут он осекся. – Да нет, ничего такого не случится.

– Ты уже дважды сказал, что «ничего не случится». Как будто хочешь убедить в этом себя самого.

Он ответил, еще более серьезно:

– Нет, просто я должен обо всем тебя предупредить сейчас. Под водой мы общаемся только жестами. То есть все переговоры очень коротки. Октопус окрашен в такой яркий желтый цвет, чтобы его легко можно было увидеть под водой. В случае паники это помогает. Ныряльщики всегда погружаются парами. И ты должен внимательно следить за своим напарником. Американцы называют их buddy. Твоим напарником на первый раз буду я. Не беспокойся ни о чем. Сейчас я помогу тебе экипироваться. Пошли!

– А все остальные?

– Они пробудут под водой дольше тебя. Около часа. Пока мы с тобой будем одеваться, пройдет какое-то время, и все мы вернемся вместе.

– Около часа… с двенадцатью литрами воздуха?


Он споласкивает лицо под душем, установленным на корме катера, проводит рукой вокруг шеи, словно что-то ищет. Я замечаю длинный шрам на его левом боку. Он сложен, как настоящий атлет, и я чувствую себя толстяком, несмотря на свои шестьдесят восемь кило. Это ощущение усугубляет костюм из неопрена, тесно облегающий мое тело. Марен знаком велит мне идти за ним, и я шагаю, смешно шлепая ластами, – эдакий гусь лапчатый. Но гусь, обремененный свинцовым поясом, который поможет мне победить архимедову выталкивающую силу. Стекло моей маски уже запотело, на плечи давит жуткая тяжесть жилета и воздушного баллона. Марен ловко натягивает ласты, легко, будто играючи, надевает жилет, маску держит в руке.

– Возьми в рот загубник, – говорит он.

Я делаю вдох и слышу свое дыхание, – наверное, так же его слышат космонавты. Звук мощный, мерный, только немного учащенный.

– Спокойней! – Марен складывает большой и указательный пальцы кружочком. – Этот знак подтверждает, что все в порядке.

Сейчас он похож на Христа с мозаики на горе Атос[220], и в этом нет ничего странного: мое крещение вот-вот начнется, а у православных оно требует полного погружения в купель, а не трех капель на лоб. Погружения всего тела, целиком. Вода подозрительно спокойна, только легкие морщинки бегут по поверхности. Но в глубине я снова замечаю какие-то тени.

Марен подходит ко мне, берется за гофрированную трубку, идущую от жилета, нажимает кнопку, и я ощущаю то же, что в кабинете врача, измеряющего давление: меня начинает сжимать воздух.

– Я надуваю твой жилет, чтобы ты мог сразу всплыть после прыжка в воду. Это важно: сначала нужно поплавать наверху. И только потом ты стравишь воздух и увидишь, что начал погружаться. – Он прерывается, внимательно смотрит на меня и говорит: – Ну-ка, дай мне свою маску.

Я снимаю маску, Марен смачивает ее под душем и возвращает мне:

– Надевай, теперь она не запотеет.

Ну и ну, сколько приготовлений! Силиконовый ободок прилипает к лицу, точно щупальце. Марен берет меня за руку и подводит к пустоте. Солнце превратило воду в слепящее зеркало. Она уже не голубая, не зеленая, не сиреневая – она сверкает, как сталь.

– Шагай вперед и падай.

Он все еще держит меня за руку. Я вытягиваю ногу, стараясь повторять его движения. Слышу свое шумное дыхание. Пустота притягивает. Мы падаем.

Водное зеркало разбивается, вскипая тысячами пузырьков пены. Холодная жидкость проникает в комбинезон, охватывает мое тело, я тону, а потом вдруг это прекращается и я без всяких усилий поднимаюсь на поверхность. Марен вытаскивает изо рта загубник и спрашивает: «Ну как?» Я знаком отвечаю, что о’кей.

– Хорошо, – говорит он, – теперь давай спускаться. Возьми свой инфлятор, подними его над головой и нажми желтую кнопку, чтобы стравить воздух из жилета. Потом выдохни, чтобы удалить воздух из легких, и погрузишься в воду. Когда будешь под водой, у тебя могут заболеть уши, тогда заткни нос и сделай легкий выдох. Так ты восстановишь равновесие между внешним и внутренним давлением на барабанные перепонки. Пошли!

Он споласкивает свою маску и надевает ее. Я делаю то же самое. Делаю все, что он говорит. Делаю, как он. Я будто его зеркальное отражение: он нажимает желтую кнопку – и я нажимаю желтую кнопку. Выдыхаю воздух, освобождая легкие, и погружаюсь в воду. Зажмурившись.

Дурацкий рефлекс.

Подводное

Да, дурацкий рефлекс.

Но как драматический жест – великолепно!

Я снова открываю глаза и обнаруживаю вокруг себя мир, который попытаюсь описать, не впадая в излишнюю банальность. Все мы знакомы с этим подводным миром по книгам, по фильмам. С той лишь разницей, что сейчас я сам – герой подобной книги, подобного фильма. За несколько секунд я сменил пустынную поверхность моря, его одноцветную гладь на совсем иную вселенную, кипящую жизнью, полную движений и сюрпризов, с такой сложной, запутанной географией, что кажется, будто она родилась в мозгу архитектора, одурманенного каким-то новым наркотиком, под воздействием которого он решил, что ему все можно. Решил – и сотворил это…

Я вижу под собой целый город из скал и кораллов, ощетинившийся башнями, презревшими закон равновесия; их украшают широкие террасы, словно парящие в воздухе, – затейливые, кружевные, зеленые, синие, желтые. Гигантские опахала, пылая кроваво-красными отсветами, колеблются в невидимом подводном течении. Зато сиреневые канделябры стоят недвижно, простирая во все стороны мощные ветви с бесчисленными отростками, которые спутываются концами в самые фантастические розетки.

Я слышу собственное дыхание. Неровное, неестественное, пугающее, прерывистое. И чем больше я на нем зацикливаюсь, тем более прерывистым оно становится.

Я барахтаюсь, как человек, пытающийся уцепиться за перекладины несуществующей лестницы. Марен сжимает мое предплечье, расставляет «викторией» указательный и средний пальцы и тычет в свою маску, призывая меня взглянуть ему в глаза; за стеклом я вижу его пристальный, ободряющий взгляд. Стараюсь успокоиться и прекратить бултыхать ластами.

По-прежнему слышу свое дыхание. Оно уже выравнивается.

Мы продолжаем спускаться вдоль подводного рифа. Огромные розовые купола похожи на женские груди или на мозги сказочных великанов, испещренные сложными извилинами. Чей-то другой мозг, подстегнутый безумной творческой отвагой, задумал и возвел на них соборы с острыми шпилями и невообразимой путаницей балконов с узорами из трилистников. Этим подводным готическим храмам служат кропильницами гигантские волнообразные тридакны переливчатых синевато-сиреневых тонов. Вот проплыла стайка рыбок-ангелов, вот мурена-отшельница высунулась из своего грота, протягивая грозную пасть для поцелуя невидимому богу. Внушительные мероу-одиночки, губастые, с золотыми полосками, словно готовятся к конклаву. Легионы рыбок-клоунов толкутся вокруг нежных анемонов, которые манят их к себе щупальцами, тонкими и гибкими, как девичьи пальчики.

Я слышу свое дыхание. Оно стало еще ровнее.

Это наверняка оттого, что я забываю, оттого, что я себя забываю. Давление на мои мускулы, на мое тело скорее приятно; мне чудится, будто неведомая сила собирает меня воедино, кладет конец страданиям, внутреннему разброду.

У меня разбегаются глаза. Вокруг непрерывное движение, суета, все новые и новые краски и формы. После обдолбанного архитектора наступает черед безумного бога: его создания отличаются фантастическими формами, невообразимыми красками, причем иногда на одной и той же особи: синие губы, оранжевые глазницы, зеленые щеки, черное брюшко – и все это в крупных белых пятнах. Одни рыбы – длинные, тонкие, прозрачные и хрупкие – напоминают бокалы для шампанского; другие – брюхастые, юркие – щетинятся острыми шипами. Одни словно собрались на бал: размалеванные, как миньоны, пухлые губки отливают розовым, полуопущенные веки – сиреневым; другие азартно охотятся, как, например, вот эта троица хищников в коричневую и белую полоску, с грозно растопыренными плавниками, – ни дать ни взять перья в уборе индейского вождя. Мы спускаемся еще ниже; наконец наши ласты касаются донного песка. Марен встает на колени, я хочу сделать то же самое, но не получается, меня тянет вверх. Тогда он хватает меня за руку, делает знак, и я понимаю, что нужно разгрузить легкие. Выдыхаю, спускаюсь. Теперь и я могу встать на колени. Чувствую, как скрипит песок под неопреном, стягивающим ноги. И вот передо мной разворачивается спектакль – я наблюдаю его из первого ряда партера. Серый скат в сиреневых пятнах, с длинным шипастым хвостом, бесшумно скользит мимо нас волнообразными движениями. Марен вынимает загубник и, запрокинув голову, тихонько выдыхает; пузырьки воздуха из его рта всплывают наверх, к небу. А внизу, под нами, клубятся темные облака, пронизанные победными лучами солнца, – так у нас в Нормандии бывает перед дождем.

Я ослеплен. Восхищен. Побежден.

Прислушиваюсь к своему дыханию. Теперь абсолютно ровному.

Марен указывает большим пальцем вверх. Пора всплывать. Уже?! «Потихоньку!» – жестом велит он. Какой безмолвный, текучий, гармоничный язык! Я полностью доверяю Марену. Отдаю свою жизнь в его руки. Одно только паническое движение – и я рискую ускользнуть от него, пробить головой водную поверхность, и тогда мои легкие разорвутся, – так он сказал. Но зачем же мне от него ускользать? Он крепко держит меня за руку, и я спокоен. Над нами маячат человеческие фигуры, они собрались в кружок и сидят в воде, как в невесомости, скрестив руки на груди и поджав под себя ноги. Их тела еле заметно поднимаются и опускаются, словно кто-то водит кукол на невидимых нитях.


Марен поднимает три пальца, а затем указывает мне на свой подводный компьютер, прикрепленный к запястью. Неужели всего три минуты? Мы присоединяемся к группе. Остальные ныряльщики раздвигаются, чтобы дать нам место. Странные факиры в неопреновой оболочке, парящие в голубой стихии. С водного «потолка» свешивается канат. Марен притягивает к нему мою руку, я берусь за канат, и он кладет сверху свою руку – для страховки. Теперь я оказываюсь в центре группы. Все разглядывают меня сквозь очки своих масок. Эдакая любящая семья. Ласты делают их ноги неестественно длинными – не то люди, не то лягушки. Я чувствую чье-то прикосновение. Оборачиваюсь. Передо мной, совсем близко, пара пристальных ярко-зеленых глаз, увеличенных стеклом маски. Меня обдает мягким теплом. Рыжие, почти красные волосы шелковыми лентами развеваются вокруг маски в воде. До чего же здесь спокойно и хорошо. Я больше не думаю о Пас. Костюм приятно облегает мое тело. Солнце, пронзающее водную гладь, ласкает мягкими лучами. Я вижу его пылающий золотой диск в трех метрах от головы, сквозь слой морской воды. Марен знаком велит мне отпустить канат. Начинается подъем, давление пробкой выталкивает меня наверх, еще несколько секунд – и я рассекаю жидкую преграду…


Она ест апельсин. В уголках губ капли сока. Солнце ласково греет наши тела. Я лежу на верхней палубе, катер чуть покачивается, мне лень шевелиться, я устал, я счастлив.

– Я тебя видела, – говорит она. – Ты хорошо справился.

Я улыбаюсь синему небу.

– Ты хочешь сказать, что очень хорошо справился!

Это голос Марена, который садится рядом с нами, держа в руке кружку горячего чая, от которого идет пар. Он смотрит на меня сиреневыми, неукротимыми глазами.

– И даже очень, очень хорошо, – повторяет он, не спуская с меня какого-то странного взгляда.

Он выглядит таким уверенным в себе. Не нахальным, нет, а именно уверенным – в своем теле, в своем разуме. Уверенным в том, что на свете все будет именно так, как он решил. Он улыбается Ким. Что их связывает? Может, они любовники? А какова была роль Пас во всем этом? Внезапно она снова завладевает моими мыслями. Значит, все на свете бывает так, как он решил? А как же Пас?

Марен берет правую руку Ким своей левой рукой, а правой сжимает мою. Я заинтригован, я подчиняюсь. И он говорит – взволнованно и одновременно торжественно:

– Теперь ты член нашего братства.

Мне как-то не по себе, я смущен его жестом, смущен до того, что выдергиваю руку. По его лицу пробегает тень.

– Братства?

– Да, братства ныряльщиков. Людей, которые погружаются под воду, – говорит он. – Тебя это слово шокирует?

Его сиреневые глаза потемнели. Я охладил его энтузиазм. Ким тоже пристально смотрит на меня. Похоже, она ждет продолжения.

– По-моему, слишком пафосно.

– Может, тебе больше нравится «крещение»? – спрашивает он, не спуская с меня глаз.

– Именно.

– Значит, «крещение» тебя не шокирует?

– Ну… это просто такой образ, разве нет?

– Образ? Ладно, если хочешь, пусть будет образ.

Голос у него ледяной. Потом он снова проводит ладонью вокруг шеи. И бросает:

– Извините.

Встает и направляется к трапу, ведущему на нижнюю палубу.

Я смотрю на Ким:

– Кажется, я его обидел?

Она пожимает плечами:

– Марен слишком категоричен во всем, что касается подводного мира.

– А ты?

– Ну, мне близки его взгляды. До приезда сюда я никогда не занималась дайвингом, а теперь прихожу каждый день, просто не могу обходиться без погружения в воду, оно необходимо моему телу. Не стану называть дайвинг наркотиком – такое сравнение смехотворно, однако, мне кажется, в этом что-то есть, мой организм требует дозы адреналина. И потом, иногда там, в глубине, видишь такое… с ума можно сойти…

И она рассказывает. В день своего первого погружения она увидела, как к ней плывут огромные черные тела, похожие на безмолвные бомбардировщики. Укрывшись в зарослях анемонов, она смотрела, как почти рядом скользят гигантские манты.

– Они проплывали надо мной, кружили около меня, выставив свои рожки. Ты знаешь, что их называют морскими дьяволами? Главное, не трогать манту руками, иначе другие почуют человеческий запах и бросят ее. Можно только смотреть, как они мирно плавают взад-вперед, широко открыв рты и заглатывая планктон… Это зрелище, darling, исцеляет тебя от всего наносного, от всех горестей, от всякого идиотизма, с которыми приходится иметь дело, от всего уродства в мире. Это совершенная, идеальная красота, и ты находишься среди нее, ты часть этой красоты, ты чувствуешь себя на своем месте, и тебе больше ничего не нужно, только дышать и быть в той же воде, в той же истории, что эти великолепные чудовища… Так что, когда Марен говорит про «братство», я его понимаю.

Мой взгляд устремлен к горизонту. Море сверкает серебряным щитом. Солнце набрасывается на него, точно голодный хищник. Горный склон отсюда кажется ярко-рыжим. Уже десять часов.

Я вспоминаю лицо Пас, и мне становится стыдно за свою эйфорию. Ким потягивается мягко, по-кошачьи, откинув назад голову. Палуба раскалена – не притронуться.

– Странно, что после погружения ощущаешь себя таким умиротворенным, – говорю я.

– Это потому что твой мозг получил свою дозу свободы. И дозу красоты. И еще дозу азота, который проник в твою кровь и вызвал приятную усталость.

– Азота?

– Да, он есть в составе дыхательной смеси.

Один из матросов подходит к нам с подносом. Из-за солнца я не сразу вижу, что на нем лежит.

– Хочешь финик?

– Нет, только не финик.

– Не глупи, Сезар, попробуй, это же главный здешний фрукт.

Я покорно открываю рот, и она кладет в него липкий коричневый плод. И улыбается, встряхивая рыжей гривой. А я злюсь на себя. Восемь месяцев. Уже целых восемь месяцев прошло. И я зажмуриваюсь, борясь с отвращением к себе, к этой жизни, к сознанию, что ей всегда удается привести вас к смерти.


В полдень катер причалил к скале, бросавшей пурпурные блики на голубую воду. Нам подали ланч – рис и фрукты. Марен разговаривал с Ким и другими членами группы. Речь шла о некоем капитане Уотсоне. Пожилой дайвер заявил, что тот зашел слишком далеко, и его слова вдруг вывели Марена из себя. Я наклонился к Ким:

– Кто этот Уотсон?

– Активный защитник океанов, диссидент из Гринпис. Выступает за тотальный запрет на китобойный и акулий промысел. Недавно он протаранил в Коста-Рике рыбацкую шхуну, которая занималась ловлей в заповеднике. Хозяева шхуны подали жалобу, в дело вмешалась местная полиция. На Уотсона объявили охоту, теперь его разыскивает Интерпол.

– Интерпол? Даже так?

– Да, дело серьезное. Он перешел дорогу серьезному бизнесу. Знаешь, сколько стоит килограмм акульего плавника?

– Даже предположить боюсь.

– Пятьсот долларов. А у рыбаков его скупают по восемьдесят центов за килограмм. Недавно в Китае на аукционе один плавник китовой акулы был продан за десять тысяч долларов. Такие доходы приносит разве что наркоторговля.

– Значит, Уотсон скрывается?

– Скрывается. Как настоящий пират. Его суда плавают под черными флагами. Вот как этот… – И она кивком указала на флаг, развевающийся под небом Аравии.

– И Марен входит в эту организацию?

– Да. Он отчисляет половину доходов центра Уотсону и его организации «Sea Shepherd» – «Морской пастух».


Тем временем Марен продолжал объясняться с пожилым ныряльщиком:

– Те типы, которых протаранил Уотсон, ловили на лесу с крючками! И это в национальном парке!

– Леска натягивается на сотни метров, через каждые три метра крючки с наживкой, – перевела для меня Ким.

– Представь себе, – продолжал Марен, – что ты делаешь это в лесах Амазонии. Что ты сбрасываешь с огромного вертолета сотни сетей, в которые попадутся обезьяны, белки, попугаи… И никто их не сортирует, гребут все подряд, это же бойня в чистом виде! Достаточно было бы записать на пленку крики и вой несчастных зверушек, и это был бы скандал на весь мир. Но с морскими животными дело обстоит иначе: они не умеют кричать, и потому всем на них плевать. Пойми: когда эти негодяи забрасывают в море свои проклятые лески, их интересуют только плавники и ничего больше! А как же быть с сотнями черепах, дельфинов и морских птиц, которые попадаются на эту наживку?!

– Я с тобой согласен, Марен, – ответил пожилой дайвер, – но насилием тут ничего не добьешься.

– Насилием? А что такого он сделал? Потопил их моторку водяной пушкой. Они же забрались в морской заповедник, черт побери! Эти сволочи попирают закон, а закон осуждает единственного человека, который осмелился призвать к уважению того же закона…

– Но они ведь его не поймали.

– И слава богу!


Нам подали чай. Я взглянул на черный флаг, развевавшийся под ветром, закрыл глаза и уснул, вконец разморенный азотом; во сне мне привиделась подводная армия воинов в ластах и масках, которые, сурово щурясь, шли в атаку на корабли-губители природы.

Homo aquaticus[221]

– Second dive, briefing![222]

Я открываю глаза. Передо мной стоит Марен со своей доской в руке. Я выпрямляюсь. Ныряльщики рассаживаются вокруг него, готовясь слушать. Он произносит слово «акула». В группе пробегает дрожь возбуждения. Белые акулы, пятнистые акулы.

– Как всегда, следите внимательно за голубыми акулами; возможно, увидите и акулу-молот.

Звяканье свинцовых поясов, сталкивающихся кислородных баллонов. Ким снова просит меня застегнуть ей молнию и с улыбкой благодарит. Я чувствую себя изменившимся, чужим. Словно что-то идет не так, как задумано. Ведь на ее месте могла быть Пас. И это моя вина. Окружающие натягивают ласты, закрывают лица масками, берут в рот загубники и исчезают в волнах.

Теперь я остаюсь наедине с Мареном. И с членами экипажа.

– Ну что, будем одеваться или останемся здесь?

Он задает этот вопрос, стоя передо мной и скрестив руки на голой груди. Я поднимаю брови:

– А в чем дело?

– Ну, не знаю. Похоже, ты считаешь меня придурком…

– Ты имеешь в виду историю с сообществом Уотсона?

– Да. Так, может, тебе не хочется нырять в компании с придурком?

– О нет, мне любопытно узнать, до чего доходит эта дурость, – парирую я, доставая костюм из своей голубой коробки.

Он улыбается и коротко приказывает матросам подойти и заменить мне баллон на другой, со свежей смесью.

А мне уже не терпится нырнуть. Там, под водой, вместе со мной будет Пас.


На этот раз подводное царство выглядит совсем роскошно – мир, играющий всеми цветами радуги, где безостановочно снуют, спариваются и кормятся полчища безмолвных животных. Да, именно животных, так как я вдруг осознаю, что эта морская вселенная – подобие нашей, земной, точное ее отражение. Здесь тоже порхают существа, похожие на воробьев и попугаев; тоже пасутся стада тучных рыб, невозмутимо, как коровы, жующих кусочки кораллов. И так же, как на земле, здешние насекомые прячутся среди листьев, а змеи – в расщелинах скал.

Созерцая эту картину, я думал о тебе, Эктор: с каким восторгом ты подыскивал бы вместе со мной сравнения! Я любовался кораллами и гигантскими красными опахалами, которые колыхал бриз, то есть подводное течение, – их называют горгонами. И вспомнил, что рассказывал тебе эту легенду. Персей, убивший горгону Медузу, избавился от ее головы, сбросив ее на ложе из водорослей в самой глубине моря. Но горгона, даже мертвая, продолжала обращать в камень все, что попадалось ей на глаза. И водоросли, окаменев от ее взгляда, превратились в кораллы, в красные кораллы – из-за крови, брызнувшей из отрубленной головы Медузы…


Все было хорошо. Я чувствовал, что могу контролировать свое дыхание. А потом дело пошло хуже. Я заметил новый, незнакомый силуэт. Холодное даже на вид тело безупречной формы, напоминавшее серую ракету. Мощный хвост мерно рассекал воду, как руль, позволяя мгновенно менять направление. И совершенно пустые глаза – вот что поразило меня, когда я отвел взгляд от характерного спинного плавника. Акула кружила около нас, присматриваясь явно с недобрыми намерениями. Двухметровая рыбина, никак не меньше. Я слишком активно задвигался, и в результате у меня сбилось дыхание. Тут же почудилось, будто я использовал весь воздух и сейчас погибну. Тогда я оттолкнулся ногами от дна и начал всплывать. Но Марен схватил меня за руку, рывком притянул к себе и заставил посмотреть ему в глаза. Взгляд был напряженный, повелительный. Он изобразил большим и указательным пальцами «о’кей», призывая меня успокоиться. А я видел за его спиной силуэт акулы, которая по-прежнему описывала круги около нас. Я не хотел на нее смотреть, но это было сильнее меня.

Наконец тварь исчезла. Уж не собирается ли она привести сюда своих сородичей?


Я карабкаюсь по трапу, спеша, но стараясь не оскользнуться на металлических перекладинах; мне кажется, что баллон за спиной весит не меньше тонны. Матросы освобождают меня от груза. Я торопливо сдираю маску, сбрасываю на палубу кевларовый костюм, словно отмершую кожу. Подходит Марен. Он снял верхнюю часть комбинезона; пустые неопреновые рукава, завязанные на поясе, выглядят цветоложем, из которого бутоном выступает его бронзовый точеный торс.

– Ты не должен так паниковать, – говорит он.

– Но это же была акула.

– Акулы безобидны. Глупо так бояться.

– Извини, но ты должен меня понять.

– Понять – что? – гневно отвечает он. – Ты еще «Челюсти»[223] вспомни!

– Нет, но ведь бывают же несчастные случаи…

– Несчастные случаи провоцируют сами люди. Если бы человек больше уважал морской мир, куда он вторгается, таких случаев просто не было бы… – Он вдруг отвел глаза, словно усомнился в собственных словах. – Чаю хочешь?

Я кивнул, и нам принесли чай. Он молча протянул мне горячую чашку. Я сделал глоток. Марен помрачнел: ничего общего с жизнерадостным парнем, который совсем недавно так радушно приглашал меня в свое «братство».


Остальные поднялись на палубу минут через тридцать, залив ее водой. Катер пустился в обратный путь. Стоя на корме, я смотрел на нескончаемую морскую равнину, этот необозримый, тяжелый, волнистый покров глубокого синего цвета, который лишь у прибрежных рифов переливался бирюзовыми оттенками, светился желтыми и зелеными бликами. Но над этими красками все же безраздельно царил синий цвет – тот, что я видел на картине в кабинете Ким.

Пас-Долорес… у меня больно сжималось сердце. Ведь это мое слепое упорство привело к катастрофе. Почему я не поехал сюда вместе с ней, почему не прислушался к ее доводам, не понял ее тягу к «дикарству», как она говорила, к примитивному началу, к желанию разорвать путы цивилизации? Нужно было все бросить, а я вместо этого позволил ей молиться на акульи плавники и ласты другого… Впрочем, может, она и не захотела бы взять меня с собой. Любила ли она меня под конец? Похоже, рано или поздно человеческое существо исчерпывается для партнера, как истощается золотая жила. И если больше не находишь золота в близком человеке, его бросаешь. Хотя, может, стоило бы копнуть чуть подальше, чуть глубже или поискать новую жилу. Не стал ли я для нее таким вот истощенным рудником? Ведь, честно говоря, тот, другой… Я оглядываюсь на него: он стоит рядом с капитаном на носу катера. И смеется, вылитый Лоуренс Аравийский[224] в клетчатой куфии, с банкой холодного мятного чая в руке, с бронзовым загаром, харизматичный неопреновый гуру. До меня доносятся их голоса, они говорят по-арабски. В этом гортанном языке словно перекатываются камешки пустыни. Majnun… одержимый. Он открыл ей дверь в иной мир. Как и мне. Я потерян. Мне тоже хочется забыть. Вся окружающая красота призывает к этому. Разве я имею право сердиться на нее за то, что она забыла нас? Вот мне этого нельзя.


– Ну, как сегодня? – спрашивает Ким.

Она переоделась в каюте. На ней снова короткие шорты с надписью DIVE. Верхнюю часть купальника сменила зеленая майка, туго обтянувшая ее упругие груди-яблоки, – зеленый цвет подсказал мне это сравнение. Глаза она скрыла за огромными солнечными очками, ни дать ни взять актриса из Чинечитты[225]. Пара черных крылышек бабочки. Волосы, заколотые сзади в высокий узел, пылают на предвечернем солнце. Красивая. И необычная. И ласковая, чтобы не сказать больше. Она волнует меня. Если бы она знала… Если бы она знала, зачем я сюда приехал…

– Прекрасно, – отвечаю я.

Она кладет руку мне на плечо. Это приятно. Потом садится рядом.

– А мне кажется, что нет.

– Там была акула.

– И ты испугался?

– А ты разве не испугалась?

Она смотрит на море, сейчас оно похоже на огромное персидское блюдо.

– Нет, я не боюсь.

– Потому что привыкла?

– Нет… – Она умолкает, колеблется, словно подбирает слова, а потом тихо говорит: – Не боюсь, потому что я его видела. Видела, как он с ними обходится.

– Кто? Кто с кем обходится?

– Марен… Как он обходится с акулами…

– И как же?

– Он их ласкает и усыпляет.

– Надеюсь, это просто фигура речи?

– Ты и сам увидишь. Но если хочешь, чтобы он тебе это показал, ты никогда не должен бояться. И ни словом не высказываться против акул.

– А иначе что – он меня съест живьем?

– Не надо насмехаться над этим.

– Да я и не думал насмехаться. Просто вы все так серьезно к ним относитесь.

– Это все равно что объявить священнику, что ты не веришь в его религию.

– Священникам частенько это говорят.

– Наверное, но он этого не выносит. Ты даже ничего не заметишь, потому что он не новичок в своем деле. Он и вида не покажет, но тебя зачислит, раз и навсегда…

– В иноверцы, так?

– Нет, просто в разряд людей, которые не знают, чего они лишают себя, отказываясь нырять.

«Моя жена усыновила акулу» – вот что мне хотелось сказать, дабы уравняться с ними в умопомрачении. Сперва это странное сообщество, потом «крещение», а теперь еще и это – человек, усыпляющий акул… Да они просто свихнулись. Ладно, теперь все начинает становиться на свои места: Пас, и без того внушаемая, да еще уставшая от цивилизации, просто попала к ним в лапы…

– А той девушке, испанке, он это показывал?

– Почему ты заговорил о ней?

– Да ты первая заговорила о ней со мной. Так показывал или нет?

– Думаю, да.

– Они были любовниками?

Этот вопрос вырвался у меня непроизвольно. Ну и пусть, так даже лучше.

– А тебя это очень интересует?

Я задумался. Ким была мне нужна. Ее нельзя пугать – а я помнил, что она сказала мне во время нашей первой встречи. Репутация отеля…

– Да нет, мне, в общем-то, безразлично.

– Что-то не похоже.

Она придвинулась ко мне ближе и разжала пальцы. На ее ладони лежало крохотное сухое деревце, белое как снег. Минеральный скелетик, напоминающий растение, хотя на самом деле это было живое существо. Веточка коралла.

– Я ее сорвала для тебя. В Средние века люди носили такую при себе, чтобы защититься от колдовских чар.

– Ты считаешь, что мне нужен талисман?

– Кто знает…

* * *

День завершался в кровавой бойне заката – горизонт был затянут полосами багрового зарева, море зловеще отсвечивало фиолетовыми бликами.

Катер пристал к берегу. Матросы выставили батарею баллонов на дощатый причал. Вдали, на вздымавшихся волнах, мерно покачивались парусники. Ким предложила пойти в отель и выпить:

– Я приглашаю.

– У меня дела, – буркнул Марен, нагибаясь, чтобы поднять ящик со снаряжением.

– Неужели не найдется даже минутки свободной, чтобы отметить мое боевое крещение? – спросил я.

Он обернулся.


Волны разбивались о берег, облизывая песок пенными языками. Каменная громада обступившей нас горы эхом отражала гул моря. Вернее, его дыхание. В нем угадывалась скрытая, но неукротимая ярость или, по крайней мере, демонстрация силы. «Здесь повелеваю я!» – словно говорила нам вода, которая сейчас действительно поглощала – медленно, но верно – даже солнце. Мы сидели в баре. И когда последний солнечный луч, блеснув нам, исчез из виду, мы чокнулись за мое крещение. Они пили финиковый коктейль и выглядели счастливыми. Марен поначалу отказался пить, но Ким настояла – и оказалась права: алкоголь подействовал на него благотворно.

– Марен, ты должен показать Сезару, что ты делаешь с акулами.

Он дернулся, словно его укусили. Весь напрягся, побледнел. И сухо ответил, не поднимая головы:

– Я больше этим не занимаюсь.

Ким не посмела настаивать. А я посмел:

– Почему? Неужели это плохо кончилось?

Марен обжег меня взглядом:

– Это никогда плохо не кончается.

Сказал, как отрезал. Ким смотрела в сторону. Настал решающий момент.

– Да нет, несчастные случаи с акулами имеют место, – возразил я. – Прошлым летом на Реюньоне только об этом и говорили. Там акулы нападают на серферов. Да и на прошлой неделе в Калифорнии еще один серфер стал…

Марен гневно прервал меня:

– А тебе известна реакция этого серфера? Повторяю, слово в слово: «Каждый раз, как ты занимаешься серфингом, ты вторгаешься в их царство». К сожалению, этого СМИ не процитировали. Еще бы: им гораздо выгоднее торговать страхом. – И обратился к Ким: – Спасибо за угощение, Ким. Я иду к себе.

Но он поторопился, мы еще не закончили.

– Не принимай это так близко к сердцу, Марен. Я признаю, что ничего не понимаю в акулах. А кстати, сегодня утром ты мне сказал, что акулу можно усыновить… Это что – правда?

Марен как будто успокоился.

– Правда. Звучит, пожалуй, странно, но это именно так. А почему ты интересуешься?

– Ну… это помогло бы мне преодолеть страх перед ними, разве нет?

– Да, это одна из целей.

– А каковы другие?

– Восстановить связь между человеком и акулой. Может, это покажется тебе наивным или бредовым, но у некоторых народов акула считается не врагом, которого нужно истреблять, а богом, которому поклоняются. На островах Тонга акулу называют богиней. А на островах Фиджи ты должен – если хочешь зваться настоящим мужчиной – обнять голову акулы, чтобы она подарила тебе часть своей силы.

Он наконец расслабился. И я предпринял новую попытку:

– Мне и вправду хотелось бы посмотреть, что ты делаешь с акулами.

Но он замотал головой и повторил:

– Не проси, я больше этим не занимаюсь.

Я отпил из бокала. И неожиданно для себя спросил:

– Из-за погибшей девушки?

Он вздрогнул и страдальчески поморщился:

– Что ты сказал?

– Из-за иностранки, которая здесь жила. И которая утонула.

– Не понимаю, о ком ты… – ответил он, снова потирая себе шею, словно искал что-то, чего уже не было.

К моему удивлению, в разговор вмешалась Ким:

– Он имеет в виду Долорес.

Марен резко повернулся к ней:

– А я-то тут при чем?

Ким устало покачала головой. Устало – и, как мне почудилось, презрительно. Как человек, которому нечего добавить, потому что и так все ясно. Она вынула перламутровый портсигар с узором из ломаных линий, достала из него сигарету. Синдбад тут же поднес ей свечу. Длинный клуб дыма растаял в ночной темноте.

– Ладно, я пошел, у меня еще дела, – сказал Марен.

Поднявшись, он взял свои ключи, лежавшие на стойке. Слишком поспешно. Опрокинув при этом свой бокал. То, что произошло дальше, было очень любопытно: мы, все трое, уставились на струйку жидкости, которая ползла ручейком, словно в замедленной съемке, поперек мраморной стойки, заливая деревянную доску, на которой Синдбад резал крошечные лимоны. Специалист по коктейлям поднял брови:

– Don’t worry, Marin![226]

Внезапно мне показалось, что тот и впрямь чувствует себя виноватым.

– Нам нужно поговорить, – сказал я ему.

– Не о чем говорить. Я здесь для того, чтобы учить тебя нырять, вот и все. Отправление завтра в 8.30.

И он ушел, даже не попрощавшись с Ким.


Она смотрит на море сквозь дымок своей сигареты. По щеке ползет слеза.

– Что случилось?

– Да ничего. Легкий приступ меланхолии в пустыне… – Помолчав, она стирает пальцем слезу и говорит: – Нет, неправда, случилось. Я думала, он тебе скажет. Но он так и не признался…

– Это он виноват в ее смерти?

– Конечно. – Ким по-прежнему не смотрит на меня.

Мое сердце готово выпрыгнуть из груди. Наконец-то я нашел ответ, который так долго искал. Мне только что подтвердили, что человек, которого я заподозрил, сам не очень-то веря в его вину, действительно является причиной смерти моей жены. Вот и конец этой истории, и этот конец ужасен.

– Что же он сделал?

– Точно мне ничего не известно. Но я знаю, что той ночью они были вместе. Потому что перед этим я видела Долорес. Мы пили у нее чай. А потом я собралась уходить, пока не стемнело. И вдруг появился Марен. Она сказала ему: «Иду!» А на следующее утро ее нашли на пляже.

– Но почему ты так уверена, что он виноват в ее гибели?

Ким опускает руку в вышитый карман платья и что-то протягивает мне.

Украшение. На короткой цепочке…

– Что это?

– Ты заметил, что Марен все время машинально потирает шею, как будто что-то ищет? Ну так вот, он ищет это.

Я разглядываю подвеску. Молочно-белая капля…

– Ему была очень дорога эта жемчужина, подарок отца. Тот выловил ее в океане, когда Марен был маленький.

– Почему ты мне это рассказываешь?

– Я нашла ее в доме Долорес. Это ведь я сменила замок на ее двери… Хотела сохранить все, как было при ней. Полиции я не доверяю.

Я кладу жемчужину на стойку, чувствуя, что вот-вот сорвусь. Меня окружает мрак, и это не только ночная тьма.

– Почему ты мне раньше об этом не сказала?

– Ну, во-первых, ты меня ни о чем не спрашивал. Во-вторых, я не знала, кто ты. Вначале я было поверила в эту глупую байку о бизнесмене на отдыхе. А потом что-то меня смутило. Даже не могу сказать, что именно. Думаю, это было в моем кабинете, когда я показала тебе картину. Я знала, как тебя зовут, и провела маленькое расследование. Мне хватило одной минуты в Google. Там полно твоих фотографий. Вместе с Долорес. Красивая пара. На одном из снимков вы стоите перед белой мраморной статуей мальчика-великана с лягушкой в руке…

– Boy With Frog.

– Я узнала Венецию.

– Да, это было в Венеции.

Ким молчит. Потом продолжает:

– Впрочем, самое главное не это. Теперь я знаю, что ее звали Пас, а не Долорес. И что она была знаменитым фотографом. Почему она бросила фотографию? Почему сменила имя? – И, увидев, что я беспомощно развел руками, говорит: – Не знаешь… Ладно, это тоже неважно. Меня это не касается.

Схватив меня за руку, она кладет мне на ладонь цепочку с жемчужиной и сжимает мои пальцы в кулак.

– Возьми ее. Тогда он уже не сможет утверждать, что невиновен…

– Зачем ты это делаешь? Я думал, вы друзья. Ты же понимаешь, что это поможет мне доказать его причастность к ее гибели. И ты знаешь, что я это так не оставлю.

Она качает головой:

– Что уж там, я ревновала… – И ее лицо искажается.

– Ты ревновала к ней?

– К ней? О нет! К нему. Он отнял ее у меня…

Она закуривает еще одну сигарету. Табачный дым поднимается к звездам. Я уже совсем ничего не понимаю. То, что происходит в этих краях, превосходит мое воображение. Ким кладет на стойку ключ и подталкивает его ко мне:

– Это от нового замка. Он твой.

Я пытаюсь ее поблагодарить, но она меня прерывает:

– Я делаю это не ради тебя. Просто хочу знать, что произошло. И почему он ее у нас отнял.

Она залпом допивает свой коктейль и, взяв перламутровый портсигар, исчезает во мраке, который безуспешно пытаются разогнать масляные светильники. Они расставлены по обе стороны дорожки, что ведет ее к одиночеству. Или к одному из ее мужчин в голубом.

Комната

Алкоголь еще играет у меня в крови. Я поднимаю глаза к небу, забрызганному звездами. Эти звезды знают. И это море с его глухим рокотом, с его горько-соленым запахом – тоже. О это море, тяжелое, как живот беременной женщины… в его мутных глубинах кишат тысячи акул. Что я обнаружу за этой дверью, под этими аравийскими светилами, собранными в созвездия, которых не увидишь в Европе? Узнаю ли там Пас или найду только Долорес?


Yudkhilu Man Yasha’u Fi Rahmatihi Wa Az-Zalimina Aadda Lahum Adhabaan Amimaan.


Он впускает того, кто будет Ему угоден, в милосердии Его. Что же до иноверцев, Он приготовил их суровую кару.


Я бреду к деревне, держа сандалии в руке. Несколько мужчин в тюрбанах, сидя на песке, спокойно покуривают кальян. Красный кончик чубука трубки, исчезающей в кувшине, мерцает, точно крошечный маячок. Сквозь шум прибоя я слышу вздохи и бормотание курильщиков. Внезапно в эту идиллию врывается верещание мобильника. Встреча вечного и суетного. Заигравшиеся дети возятся в морской пене. Среди них вертится собака. Мать, придерживая чадру, которую треплет ветер, зовет их домой: «Заим! Рима!» Воздух теплый, ласковый. Как и песок под моими босыми ступнями. В такую ночь хорошо было бы побродить здесь вместе с Пас. Я сворачиваю к дому, прохожу под арками. Где-то вдруг пронзительно вскрикивает женщина, и я вздрагиваю. Визг сменяется громкой пафосной музыкой. Это всего лишь телевизор в соседнем домике. Фикция. Какая-нибудь история преступления или мести, история о женщинах с подведенными глазами…


Ключ легко поворачивается в замке. Сейчас я все узнаю.

Лунный свет помогает мне найти выключатель. Я нажимаю на него. Неоновая трубка на потолке потрескивает, мигает и через мгновение начинает светить ровно. Я застываю, не в силах сделать ни шага. Все точно так, как описывала Ким. Только теперь я смотрю на это собственными глазами, пытаясь сдержать слезы. Большая, очень простая комната. Квадратная. Для мастерской на самом краю света лучше не придумаешь. Эктор, она бы тебе понравилась. Ты можешь гордиться своей матерью. Она создала здесь свой мир. И жила так, как мечтала жить.

На полу расстелен брезент. В неоновом свете его шероховатая поверхность напоминает о море. На брезенте расставлены банки с какими-то жидкостями, в которых мокнут большие кисти. Рядом бидоны, разрезанные пополам и заляпанные голубой краской. Бутылки со скипидаром. Тряпки, все в черных и голубых пятнах. Но доминирует голубой. На маленьком столике, покрытом белой простыней, ножницы и катушки голубых ниток. Канва для вышивки. Нечто вроде софы с одной-единственной подушкой, – наверное, здесь она лежала, когда ей изменяло вдохновение. Вдоль стен веревки с бельевыми прищепками; на них, вероятно, подсыхали готовые картины.

И больше ничего. Почти ничего, разве что газовая плитка в углу и кастрюля на ней. Да небольшая полка с двумя чайными стаканами, украшенными арабесками, – такие продаются по полдюжины на любом восточном базаре. Пакет спагетти и банка томатного соуса.

На картинах – в самых разных позах та самая голубая женщина, что и на полотне, подаренном Ким. Те же распущенные волосы, запрокинутая голова, тело, готовое упасть. Острые груди. Два голубых ореола. Но на едва прорисованном лице нет глаз, они скрыты волосами. И всюду – ощущение неустойчивости; всюду под этой женской фигурой – темное пятно, бездна. На полу у стен расставлены другие холсты, большего формата, уже вышитые и обрамленные. Я рассматриваю их, один за другим. На обороте какие-то надписи. Я расшифровываю: AZUL-1, AZUL-2, AZUL-3, AZUL-4… И так далее. Одни только эти AZUL.


Это неправда, это ложь умолчания. Он никогда не узнает того, что я увидел в этой комнате. Я это скрою, потому что узнать было бы слишком больно. Например, те две фразы, которые я прочел на обороте одной из картин:

«No dije que no te queria. Dije que no podia querer».

«Я не сказала, что не люблю тебя. Я сказала, что не могу любить».


А на стене я увидел еще кое-что. Фотографию.


Но на ней был не ты. И не я.


Акула. Фото большой акулы-молот – Sphyrna mokarran. Нур. Усыновленное дитя.


Ее другой сын. Ее сын. А Эктор? А мы? Слезы жгут мне глаза. Какая боль, как саднит сердце. При мысли о нашем прошлом, обращенном в прах, хочется умереть. И ни следа нашего существования. Только вскипевший гнев помогает мне еще как-то держаться. И я продолжаю поиски, одолевая тяжесть в груди.


Слева от входа еще одна дверь. Я открываю ее. Вторая комнатка, совсем крошечная. На кровати скомканная простыня, в изножье чемодан. Наклонившись, придвигаю его к себе. И узнаю одно из ее платьев, на бретельках, желтовато-зеленого цвета. Я вспоминаю, что она была в нем на ужине у Тарика; мы тогда опоздали, и она обвинила меня: мол, я некстати решил заняться любовью. А вот ее зеркальце, на ручке изображение женщины в античном одеянии; как же оно понравилось мне, когда я увидел его у старика-антиквара в Праяно[227]. Мне чудится, будто она просто вышла на минуту. И вот-вот вернется. Вынимаю из чемодана платье, прижимаю к лицу. И чувствую ее аромат.

Опираюсь на стену, чтобы не упасть, голова кружится так, словно я верчусь на какой-то сумасшедшей карусели, – вот-вот совсем оторвется. В комнате стоит запах дыма, мне кажется, что я задыхаюсь, что мне нечем дышать. Неужели я больше никогда не увижу тебя, моя Пас? Твое тело лежит в холодной мертвецкой. Я вдруг вспоминаю Као-Лак и того парня из гостиницы, уничтоженной цунами. И мерное постукивание колес его чемодана, который он волок по обломкам. И мальчика, которого он держал за руку. Господи, Эктор! Цунами уничтожило и нас, наши жизни. Я сползаю по стене на пол и сижу, уткнувшись лицом в желто-зеленую ткань. Вдыхаю твой запах. Вдыхаю последние частички твоего тела, атмосферы, которую ты создавала вокруг себя. И плачу. Едкие слезы смачивают твое платье. Я схожу с ума от боли. Рыдания разрывают грудь, убивают.

И я говорю себе в утешение, стараясь никого не обвинять: она приехала сюда в поисках чего-то, что мы с тобой, Эктор, не смогли ей дать. Что это было – синева? Море? Подводный мир? Колдовство джиннов?


Я роюсь в чемодане, перебирая вещи, некогда облегавшие ее плавное тело. И наконец нахожу то, что искал, – фотографию, где мы все втроем, Эктор. На ней тебе года два, у тебя еще совсем младенческое пухлое личико. Я держу тебя на руках, твоя мать в красивом платье стоит рядом: черные очки подняты на лоб, кожа смуглая, как у тебя. Ты пристально, без улыбки смотришь в объектив черными круглыми глазами; ты очень серьезен, одет в джинсовую курточку и выглядишь так аппетитно, что прямо съесть хочется, всего целиком, вместе с каштановыми теплыми кудряшками. Зато твоя мама улыбается, ну а у меня и вовсе лицо сияет от счастья. Я горд тем, что у меня есть сын и жена, и нам не страшна даже смерть.


И снова я лгу. Лгу своему сыну. Лгу ради его блага. Фотографии, которую я так подробно описал, не существует. Нет ни единого снимка, запечатлевшего нас втроем. Здесь вообще нет ничего, что касалось бы нас. Это пустыня. В хорошие дни я говорю себе, что раз там не нашлось никаких фотографий, ничего, что могло бы напомнить о ней, значит, она собиралась вернуться. Просто уехала на восемь месяцев. Это и много и мало. Ей не понадобились фотографии, потому что она носила нас в своем сердце, потому что собиралась вернуться. К чему напоминания, если мы здесь, если мы с ней?! Но в плохие дни мне не удается себя в этом убедить. И слезы жгут лицо. А боль обжигает душу.


Я опускаю руку в карман и достаю жемчужную подвеску. Вскидываю голову: на пороге кто-то стоит. Раким. Я сжимаю подвеску в кулаке. Он мягко спрашивает меня: все в порядке? Я выпрямляюсь, провожу рукой по глазам, вытирая соленую влагу.

– Теперь ты пойдешь к нему, – говорит он – не спрашивая, а утверждая.

– К кому?

– К majnun с белыми волосами. Который разговаривает с джиннами.

– Я не верю в джиннов.

– Все люди верят в джиннов. Ты плакал. Испанка… она твоя жена?

– Да, моя жена.

– Будь осторожен.

И он исчезает. Как будто и не приходил. Эта страна сводит с ума. Не захочешь, а поверишь в джиннов.

Самая долгая ночь

Я иду по пляжу в сторону дайвинг-центра, сжимая в руке подвеску Марена. Красный флаг с белой полосой недвижно висит на древке. Катер у дальнего конца причала еле заметно качается на воде. Возле центра стоит домик – бетонный куб в два окна; сквозь занавески с узором из пальм сочится тусклый свет. Я поднимаю руку чтобы постучать, и тут замечаю, что на дверной ручке болтается какой-то предмет. Направляю на него фонарик мобильника. Похоже на лоскут материи, высушенный солнцем. Но нет – он жесткий и покрыт мелкой чешуей. Змеиная кожа. Я вспоминаю слова Ракима. Защита от сглаза.

Стучу и слышу голос Марена: «Saaber!» – «Подождите!» Через несколько секунд он открывает. На нем шорты с принтом «I only breathe nitrox»[228]. Увидев меня, он меняется в лице.

– Мне нечего вам сказать!

И хочет закрыть дверь. Но я вставляю ногу в щель.

– А мне – есть что!

И я вхожу. Достаточно одного быстрого взгляда, чтобы убедиться: в комнате нет ничего интересного. Телевизор, софа с покрывалом из тех, какие можно найти во всем арабском мире, от свадебных залов до бедуинских шатров, – красно-синее, с цветочным узором в виде розеток. Низкий столик, сплетенный из гибких ветвей какого-то дерева; на нем дымящийся чайник, журнал для дайверов с весьма подходящим названием «Октопус» и «Большая книга йоги» Свами Вишнудевананда, на обложке смуглый человек в черных плавках сидит в позе «лотос». У стены стоит ласт, напоминающий формой дельфиний плавник, – иногда он служит чем-то вроде веера при остановке дыхания. Скомканная черно-белая куфия спит, точно свернувшаяся кошка, на софе рядом с маленьким ноутбуком. На этажерке – несколько книг. Я подхожу ближе. Это трехтомник «Тысячи и одной ночи» в карманном издании и учебники по дайвингу. На стене – фотографии, много фотографий, сделанных на берегу и в воде. Люди весело плещутся в море, играют с дельфинами. Никакого следа Пас, но кое-где на стене зияют пустые места – видимо, оттуда убрали несколько снимков. Правда, это ничего не доказывает: почему на них обязательно должна быть Пас? В любом случае, у меня-то есть веское доказательство, и я сую его Марену прямо в лицо.

Цепочка с жемчужиной.

Он изумленно раскрывает глаза. По его плечам пробегает дрожь. Он сражен, он помертвел.

– Признавайся, это твое?

– Нет.

Он уже овладел собой, лицо мрачно замкнулось. В какой-то момент у меня мелькнула мысль: не схватить ли чайник и плеснуть в него кипятком?

– Я здесь из-за нее. Как ты, наверное, уже понял. Из-за Долорес. Вернее, Пас – так ее звали на самом деле.

Он снова бледнеет.

– Я жил с ней, у нас есть ребенок. Сейчас ты скажешь мне, что здесь произошло, или я пойду в полицию и предъявлю это.

Он уже слегка оправился и глядит на меня исподлобья, точно упрямый мальчишка. Это открытие – что он всего лишь мальчишка – мне неприятно.

– Они мне ничего не сделают. Доказано, что она просто утонула.

Во мне снова вскипает гнев. Я бросаю взгляд на чайник.

– Я могу пойти в консульство и сказать, что сомневаюсь в официальной версии. Мое слово против твоего. И я тебе обещаю, что подниму такой шум…

– Я ни в чем не виноват.

– Что-то не похоже.

– Посмотрите на меня: разве похоже, что я боюсь?

На это я снова сую ему в лицо цепочку:

– Я нашел твою побрякушку у нее в доме. Она принадлежит тебе – это засвидетельствуют десятки людей.

– И что это доказывает?

– Только то, что ты был с ней знаком достаточно близко – даже ходил в гости. И наверное, подарил ей эту подвеску, кто вас знает. Это докажет, что она была для тебя не только клиенткой вашего центра. И возникнут сомнения. И все будут думать, что это ты ее убил.

– Да вы просто бредите!

Он произносит это почти спокойно. Даже чуть грустно. Но меня это нисколько не трогает.

– Марен, я тебя не знаю. Но я хорошо знал ее. И я ее любил. Поэтому я готов «бредить» еще очень долго. И устроить тебе такой ад, о котором ты даже понятия не имеешь. Будет новое расследование, и тебе придется навсегда распрощаться со своим центром. Даже если ты выйдешь сухим из воды, я обещаю организовать тебе такую рекламу, от которой ты уже не оправишься.

Он садится на софу, закрывает лицо руками. Упрямый мальчишка внезапно сдается.

– Я ничего плохого ей не сделал, – стонет он.

– Кончай скулить! Я готов выслушать все что угодно, но только не это трусливое нытье. «Ничего плохого»! Да она умерла, мерзавец!

Он поднимает голову, и я вижу его глаза – в них пылает гнев.

– Я не трус, не смейте так говорить. Давайте, бегите в полицию, пусть приходят, я их дождусь.

Нужно успокоиться. Нельзя, чтобы он ожесточился. Я должен узнать, почему потерял Пас.

Наклоняюсь к нему:

– Я не хочу запугивать тебя, Марен, и в полицию пойду только в случае крайней необходимости. Я просто хочу все знать. Потому что там, во Франции, меня ждет маленький сын, и, когда он вырастет, мне придется ему рассказать, что случилось с его матерью. Та к что выкладывай все…

При этих словах о маленьком сыне Марен вздрагивает.

– О несчастных случаях не рассказывают.

– Тогда покажи.

И я протягиваю ему подвеску. Он берет ее, надевает на шею. Мне чудится, будто маленькая жемчужина налилась теплым светом, коснувшись кожи. Встав на ноги и пригладив волосы, он мрачно смотрит на стену с фотографиями, где много смеющихся детишек, и говорит:

– Ладно.

Потом включает свой мобильник и коротко произносит что-то по-арабски. Три минуты спустя в дверь стучат. Брахим. Они с Мареном обмениваются несколькими словами, среди которых я узнаю два – qarsh и yallah. После чего Брахим исчезает.

– Пошли, – говорит Марен.

Он запирает дверь и направляется к складу, где хранится снаряжение дайверов. Заискрила и вспыхнула неоновая лампа, в ее резком белом свете я вижу ряды неопреновых костюмов, вяло свисающих с крючков. Марен берет три пластмассовые коробки и складывает в каждую из них костюм, маску, компенсатор, ласты, регулятор и два мощных фонаря.

– Мы идем на катер. Я понесу коробки, а вы мне светите.


Мостки скрипели у нас под ногами. Марен сложил принесенное на палубе; следом подоспел Брахим с тачкой, на которой стояли три алюминиевых баллона. Он ловко перенес их на подставку, потом отвязал причальные канаты. Марен завел мотор. На сей раз ни рева, ни кипящей пены: суденышко бесшумно, как призрак, заскользило по воде к буйкам, огораживающим бухту. И только миновав их, Марен включил мотор на полную мощность.

Его черно-белая куфия развевалась под ветром, дувшим со стороны моря. Корма катера мерно шлепалась о воду, перебивая монотонное жужжание винтов.

Минут через пятнадцать я увидел над водой коралловый риф. В лунном свете эта живая стена слабо фосфоресцировала. Волны набегали на звездчатые выступы и растекались по узким лабиринтам между ними, оставляя на кораллах причудливые пенные узоры. Сцилла и Харибда. Катер замедлил ход. Брахим натянул ласты, прошел на нос и прыгнул в воду. Я увидел его в свете фонаря, который он держал в одной руке; другой он привязывал катер к большому бакену, качавшемуся на волнах и, видимо, прикрепленному к «мертвому» якорю, скорее всего, к бетонному блоку на дне. Зафиксировав канат, он поплыл в нашу сторону – я следил за ним по свету фонаря, – нырнул под катер, привязал его с другой стороны к такому же бакену и после этого поднялся на борт. Марен выключил мотор, и я услышал скрип натянувшихся канатов. А потом настала тишина, нарушаемая только плеском волн, озаренных молочным лунным светом. Море, одно только море вокруг. И я был в его власти – если бы он захотел избавиться от меня.

– Одеваемся, – скомандовал он.

Сняв куфию и шорты, он натянул свой костюм прямо на голое тело. Я увидел его выпуклые, мощные мускулы. И подумал о Пас. Да, мне до него далеко.

Костюм был холодный – такое впечатление, будто влезаешь в гроб, сделанный по мерке. Марен закрепил баллон у меня на жилете. Брахим вынул еще несколько фонарей и протянул один мне. Моя рука дрожала, и Марен это заметил.

– Запомните самое главное: вы не должны бояться. Учащенное сердцебиение сопровождается электромагнитными импульсами, которые акулы моментально улавливают. В животном мире у них самая высокая восприимчивость к таким сигналам.

Мысль об акулах в этом ночном мраке повергла меня в панику. Я взглянул на черную воду. Господи, сколько отвратительных тварей шныряет там, внизу! Пас решилась на это – и погибла. Это же сущее безумие – повторять ее ошибку.

Марен объяснил, что нам предстоит погружение на шесть, максимум на восемь метров. На дне я должен встать на колени, как во время моего «крещения». И дышать спокойно, ничего не опасаясь. Внизу есть скальные выступы, за которые я смогу держаться, но нужно внимательно смотреть, к чему я прикасаюсь. И добавил, что зрелище меня впечатлит: видимость небольшая, но у нас есть фонари. Сейчас у рыб время охоты, и пусть я не удивляюсь, если они начнут метаться как безумные. Опекать меня будет Брахим, он поможет мне достичь дна, закрепиться на глубине и проследит, чтобы со мной ничего не случилось. Брахим возьмет с собой «фару» – сверхмощный фонарь, который нужно направлять в его сторону, но не на него самого. Иначе они не появятся.


Меня душил страх, а тесный комбинезон намертво стягивал тело. Температура воздуха была не ниже двадцати пяти градусов, но меня трясло все сильнее.

– Еще не поздно вернуться, – сказал Марен.

Я покачал головой:

– Нет, я хочу знать. А она… она боялась?

– Она ничего не боялась, – ответил он и, помолчав, добавил: – Хотя, может, и следовало бы.

Он поплевал в свою маску, проверил фонарь. Брахим помог мне натянуть жилет, приладил баллон. И мы, все трое, направились к площадке на корме. Ночное небо раскинуло над нами роскошный бархатный покров с тысячами крошечных звездных проколов. Море – черный плещущий бульон, в котором кипела неведомая жизнь, – наводило ужас.

Брахим, уже в полном облачении, протянул Марену нечто вроде сумки для клюшек; тот повесил ее на плечо и, прижав к себе фонарь, шагнул в пустоту. Его тело ушло в глубину и почти сразу же вынырнуло.

Брахим знаком показал, что теперь моя очередь. Он поддул мой жилет, протянул фонарь и сказал: «Yallah!» Я сунул в рот загубник и полетел вниз.

Мне казалось, что я падаю в темный колодец. Вокруг была невидимая вода, жидкий ледяной мрак, проникавший внутрь костюма. Но тут сработал регулятор, выбросив меня обратно на поверхность.

– В порядке? – спросил Марен.

Я только и смог что кивнуть. Брахим прыгнул с катера, обдав нас фонтаном брызг. Его «фара», направленная вниз, казалась подводной луной, сестрой той, что сияла в небе. Еще один дуализм мироздания.

Мы держались на воде, у подножия рифа, как три буйка. Я мог лишь надеяться, что катер надежно закреплен.

– Ты готов? Тогда страви воздух из жилета, и потихоньку начнем спуск. Следи за давлением в ушах и регулируй его. Вы с Брахимом должны держаться от меня на расстоянии. Будете смотреть издали.

Он поднял трубку над головой, нажал на кнопку и исчез в волнах.

Тоническая неподвижность

Мы опускались на дно.

Медленно, в черном бульоне, пронизанном лучами наших фонарей. Дыхание мое наладилось само по себе, несомненно благодаря темноте, которую я мысленно пытался связать с покоем. Брахим сжимал мою руку, и я мало-помалу проникся к нему доверием. Мне не терпелось наконец-то узнать правду, увидеть то, что видела Пас, а для этого необходимо было удержаться от паники. Я слышал собственное дыхание, гораздо более уверенное, чем во время дневных погружений: долгий, сильный, почти судорожный вдох, словно я втягивал воздух через длинную соломинку откуда-то издалека, чередовался с выдохом, более легким, более естественным, порождавшим десятки пузырьков, которые с громким шипением, точно в открытой бутылке с минеральной водой, взлетали вверх и лопались там. Шумные звуки дыхания рождали в воображении образы то космонавта, который покидает свой модуль и шагает по лунной поверхности, то старика на больничной койке, которого связывает с жизнью только кислородная маска. Как и они, я полностью зависел от узкого шланга, подсоединенного к баллону с дыхательной смесью. Жизнь поступала ко мне тоненьким ручейком через эту полую трубку; обрезать ее значило отсечь меня от жизни.

Чем ниже мы спускались, тем чаще приходилось зажимать нос и выдыхать воздух, чтобы нормализовать давление, терзавшее барабанные перепонки. Подводный пейзаж и пугал, и восхищал. Луч фонаря Брахима скользил по коралловой стене, выхватывая из мрака гигантские колышущиеся папоротники и мадрепоровые плиты невероятной ширины, – казалось, они ждут только появления гостей, чтобы начать грандиозный пир великанов. Я шевелил ластами так осторожно, как будто мы находились в посудной лавке, боясь задеть и разрушить какое-нибудь из этих чудес природы. Щупальца анемонов изгибались, как руки индийских танцовщиц; приглядевшись, можно было различить среди них оцепеневших рыб. И вдруг все завертелось, замельтешило: в луче свете со дна взметнулось облако планктона, и полчища рыб ринулись в расщелины утесов, одетых в красные и сиреневые мхи, у добычи было явно мало шансов ускользнуть. Вот промелькнули три рыбы-зебры: хищницы со встопорщенными плавниками вышли на охоту. Но самое невероятное, что вся эта суета сопровождалась звуками – неумолчным стрекотанием, которого я не слышал во время дневных погружений. Брахим по-прежнему держал мою руку; я бы, наверное, умер, если бы он ее отпустил. Я не спускал глаз с широкого луча, пробивающего тьму. Впереди плыл Марен. Вот он исчез за скальным выступом, и я испуганно вздрогнул. Но тут же понял, что скала просто закругляется. Миг спустя Марен появился снова, но теперь он словно парил над плоской подводной террасой. Брахим потянул меня вниз, и я вдруг ощутил под ногами дно. Он знаком велел мне опуститься на колени, потом, зайдя сзади, обхватил за талию и придавил ногами ко дну мои ласты, не давая двинуться с места. Я замер в позе заложника. И попытался выровнять дыхание, чтобы не втягивать в легкие слишком много воздуха, который потащит вверх. А внезапное всплытие могло оказаться роковым.

Марен находился метрах в пяти от нас. Брахим направлял свою «фару» в его сторону, но не в лицо, чтобы не ослепить. Марен вращался в воде, словно что-то искал. Потом запустил руку в сумку, висевшую у него на плече, и вынул оттуда рыбу.


Вот тогда-то я и увидел ее. Ошибиться было невозможно, я сразу узнал этот стремительный силуэт совершенных очертаний, с мощным хвостом, взбивающим воду. Тело, похожее на торпеду, уравновешивали нагрудные плавники. Акула плыла бесшумно и выглядела такой же свирепой, как в прошлый раз, днем.

Она начала носиться вокруг Марена. Луч фонаря был неподвижен, и огромная рыбина то исчезала в темноте, то возникала из нее – еще более страшная оттого, что ее глаза отражали свет, точно зеркало. У меня сильнее забилось сердце.

Тут подоспела вторая акула, за ней третья, и все они начали сужать круги, едва не задевая Марена: их привлекала рыба, которую он держал в руке. Одна из акул вдруг покинула этот хоровод и выхватила у него добычу, щелкнув челюстями, как зубьями капкана. Я непроизвольно дернулся. Сердце бешено колотилось, а в голове была лишь одна мысль – всплыть. Брахим крепко стиснул меня, пытаясь удержать на месте, луч его «фары» задрожал, и Марен, вероятно, это заметил. Опасность была вполне реальной. Я вспомнил его наставления: акулы наверняка уже почуяли чужака. Брахим еще сильнее сдавил мои плечи, чтобы не дать подняться с колен. Я попытался успокоиться.

Заставил себя думать о Пас и о тебе, сынок. Я рисковал жизнью, но должен был довести игру до конца.

Вскоре около Марена вертелось уже с десяток акул, его почти не было видно за мельтешащими хвостами и плавниками. И тут появилась новая акула, крупнее остальных, и закружила в общем хороводе. Ужасающе прекрасная. В широком луче света блестел ее магнетически пустой, ничего не выражающий взгляд. Один из плавников был изуродован – наверное, зубами соплеменницы или косатки. Марен протянул руку к монстру. Акула скользнула мимо, так близко, что коснулась его, описала круг и вернулась. Марен вытащил из сумки вторую рыбину. Огромная хищница плыла прямо на него, с величественной неспешностью повелительницы этих мест. Я задыхался от страха, мне чудилось, что воздух в баллоне вот-вот кончится. Я боялся приступа астмы, уже распознавал его симптомы. Мне больше ничего не хотелось видеть, только бы всплыть на поверхность. Ноги непроизвольно задергались, но Брахим буквально вдавил меня в песок. Положив свою «фару», он включил обычный фонарь, направил его луч на свое лицо, и я увидел за стеклом маски его глаза. Брахим показал на мой манометр и сделал знак, что все нормально. Я не мог всплыть, я был пригвожден к этой песчаной террасе в окружении подводных скал, я должен был смотреть на эту коралловую арену, где безоружный гладиатор в ластах противостоял стае морских хищников. Первые христиане, растерзанные львами, – вот что напоминала эта сцена. У меня мутилось в голове – может, так начинается кессонная болезнь?

Но то, что я увидел дальше, превосходило человеческое понимание.


Одной рукой Марен прижал акулу к себе, другую положил на ее морду. И акула вдруг замерла. Он водил рукой по ее спине, он гладил ее. И акула была неподвижна. Как домашняя кошка. Только это была «кошка» длиной в два с половиной метра и весом в двести килограммов; «кошка» с челюстями убийцы – но, казалось, она мурлычет в его беззащитных руках. Остальные хищницы все еще сновали вокруг этой пары. Продолжая гладить морду акулы, Марен другой рукой ухватился за спинной плавник. Еще миг – и мощные зубы, точно бритвой, отхватят ему кисть.

Но нет. Марен встал на песок, по-прежнему придерживая акулу за спинной плавник так, чтобы ее тело было параллельно дну; потом легонько потянул за плавник и без всякого усилия поднял ее в вертикальное положение, не отнимая второй руки от морды; акула повиновалась ему, как загипнотизированная.

В свете фонаря акулье брюхо выглядело белым. Иногда луч заслоняло тело другой хищницы, носившейся вокруг этих двоих, будто на карусели. На карусели ужаса и красоты. Слияния реального с необъяснимым.

Последнее, что я увидел, было совсем уж фантасмагорией: застывшая, прямая, акула вертикально стояла в воде, удерживая равновесие на ладони человека.

Ни больше ни меньше.

Прирученный ужас. Безжалостная убийца, которая ест из рук. Чудовище, обратившееся в послушного ребенка по воле другого ребенка, подростка, юноши, увенчанного короной из пузырьков, вырывавшихся из-под маски в его подводное царство.

И я понял те слова Ракима о слухах, ходивших в рыбацкой деревне, – majnun, одержимый.

И я понял, что могло зачаровать Пас: почти невыносимая красота того, что мне довелось увидеть и что довелось увидеть ей.

И я понял, что этот юноша наделен силой, которая нам недоступна, – силой древнего, колдовского искусства.

И я понял, что зачарован так же, как Пас, что не напрасно я преклонил колени перед этим зрелищем, которое не могло, не должно было существовать.

И еще я обнаружил, что дышу ровно и мягко, будто пребываю во власти какого-то невыразимого экстаза. Я больше не ощущал свое тело. Ничто не мешало мне наслаждаться этим мгновением высшего совершенства, абсолюта, укрощенного человеческой лаской.

Аноксия[229]

Хочу объяснить тебе, Эктор, что это явление называется тонической неподвижностью. Вот в чем его смысл: на голове акулы расположены мириады крошечных сенсорных рецепторов, называемых «ампулами Лоренцини» по имени анатома XVII века. Эти «ампулы» способны уловить в воде даже самое слабое электромагнитное поле. Мускульные сокращения движущейся добычи, обыкновенное сердцебиение, когда она неподвижна, перемены направления или температуры подводных течений – абсолютно все преобразуется в электросигналы, которые эти канальцы с множеством нервных клеток мгновенно улавливают. Можно назвать их внутренним компасом, подлинным шестым чувством, компенсирующим недостатки остальных пяти; это совершенное чувство и в полной темноте, и в мутной воде, и в песке, куда спряталась добыча, заменяет акуле зрение и нюх, позволяя действовать быстро и безошибочно. Ампулы Лоренцини не оставляют шансов на спасение никакой добыче.

Однако это свойство имеет один крошечный изъян, который удалось обнаружить людям: под воздействием ласкового поглаживания – чего природа не предусмотрела – эти ампулы имеют свойство погружать акулу во что-то вроде транса, или, если точнее, в состояние каталепсии. Чудовище становится совершенно беспомощным. Возможно, постоянное сенсорное напряжение слишком тяжело для акулы и побуждает ее иногда «расслабляться» – этого я не знаю. Люди еще очень плохо изучили акул, известно только, что самки более восприимчивы к такой ласке, чем самцы…


Все это рассказал мне Марен. На палубе, где мы лежали, отдыхая после погружения. Выходит, никакого majnun не было. Просто он знал это свойство, овладел этой техникой и умело применял ее. Разумеется, это было рискованное занятие, но оно основывалось на анатомии, на физических свойствах акул. И обряд «поцелуя с акулой», который проходили юноши с Фиджи, основан на том же принципе. Он видел это в детстве. Он много чего повидал, этот Марен.

Да, именно он рассказал мне все это.

Он лежал на циновке верхней палубы, раскинув руки, глядя на звезды. И возбужденно говорил. Порой его голос срывался от волнения или от глотка свежего воздуха, и этот неостановимый поток слов улетал в черное небо. Теперь он снова обращался ко мне на «вы». Он обращался к человеку, для которого – он это чувствовал – стал причиной безысходного горя.

– Не спрашивайте меня ни о чем. Я сам все скажу. А потом делайте что хотите – идите в полицию, в суд, добивайтесь справедливости… Я устал, я смертельно устал после той ночи. Я ведь ничего не знал о вас. Она никогда о вас не говорила. И я не знал, что у нее есть еще один сын…

– Еще один?

– Не прерывайте меня. Пожалуйста! Мне трудно говорить. Потом поступайте как угодно, но сейчас не прерывайте. Мы ныряли каждую ночь, ни одной не пропустили. Она обожала это. Говорила, что это ее очищает. От чего? Я не задавал вопросов, меня это не касалось. Она говорила, что только здесь, вдали от Европы, ей легко дышится…

Эти слова больно уязвили меня.

– Каждую ночь я готовил катер, костюмы, баллоны – вот как сегодня – и мы плыли под звездами. Днем она работала, с утра до вечера писала свои картины. А ночью мы уходили к тому рифу. И, пока на берегу спали, мы спускались под воду.

Он примолк, видимо осознав, как тяжело мне слышать все это. Потом продолжал:

– Она только и думала что об акулах. И уж конечно, не мне считать это ненормальным. Мы с ней разделяли эту радость – смотреть, как они плавают там, в море, такие прекрасные, такие совершенные. Больше всего ей нравилась акула-молот. Она даже усыновила одну такую. Самца. Его звали Нур.

– Я знаю.

– Хаммершельд засек его путь. Нур плавал в наших водах. Я сообщил ей об этом, много месяцев назад. Она долго не могла решиться. Писала мне, что это очень сложно. Но потом все же приехала. И поселилась в том домике. Сблизилась с Ким, со мной…


«Сблизилась? Как именно сблизилась?» – вскинулся мой внутренний голос. Но у меня не хватило мужества задать этот вопрос вслух, слишком уж это было бы мерзко.


– Однажды ночью мы погрузились, как всегда. Она меня об этом просила. Она предпочитала нырять по ночам. И я был там с акулами. И делал то же самое, как и в другие ночи. А потом я обернулся, чтобы подплыть к ней, и пошел на свет фонаря… Но рядом с ним никого не оказалось. Фонарь лежал на песке, а она исчезла. Я искал ее под водой, искал всюду, метался как безумный. Потом, через какое-то время, всплыл и стал искать ее там, наверху. Не нашел, скинул костюм и снова нырнул. В конце концов я ее отыскал, но было уже слишком поздно.

Он умолк и вдруг разрыдался. Мне пришлось подойти. Его сотрясала конвульсивная дрожь; горе нашло выход в слезах, и он плакал, прижимаясь ко мне, как ребенок. Долго еще он не мог успокоиться, потом заговорил снова. По его словам, это был просто несчастный случай, – видимо, она утонула, потеряв сознание, он не знает наверняка, все произошло, пока он находился среди акул, она ведь прекрасно ныряла, возможно, это был короткий обморок, или реакция на холод, или укол какого-то шипа; а может, вместо дыхательной смеси ей в легкие попала соленая вода. Она, вероятно, погибла почти мгновенно, он не может объяснить, как это могло случиться, в ее баллоне оставалось еще достаточно воздуха, и подача была в полной исправности, и он проверил ее жилет до погружения и после…

И он снова разрыдался. Его тело сотрясалось, напоминая сломанную марионетку. «Я никогда не причинил бы ей зла!»

Он поднял ее тело на борт, привез к берегу. На причале сидел и курил Брахим. Когда он увидел тело Долорес…

– Пас, – поправил я.

– … он стал умолять меня не обращаться в полицию, ведь тогда наш центр закроют и все мы потеряем работу. «Это просто несчастный случай, ты ни в чем не виноват», – твердил он.

– И вы оставили ее на пляже.

Марен кивнул.

– Ты?

– Нет.

– Брахим?

– Он сам все сделал. Я был не в состоянии. Это он. Но если вы пойдете в полицию, я все возьму на себя.

Я представил, как это происходило. Гидрокостюм снят. Тело обнажено. Утреннее солнце. И моя Пас, брошенная ночью, на ветру, легкая добыча бродячих псов. Во мне вскипел гнев. Я отодвинулся, чтобы удержаться от соблазна швырнуть его в воду.

Катер подходил к пристани. Оставив Марена на верхней палубе, я спустился вниз. Брахим закрепил причальный канат, я спрыгнул на берег. И побрел к отелю.

Несчастный случай. Обыкновенный несчастный случай. По вине детей.


Я вошел на территорию отеля – привратник поздоровался со мной – и зашагал по песчаной дорожке, выложенной нагретыми солнцем плитками и ведущей к моему домику. Пламя факела легонько трепетало под теплым ветерком – душа, трепещущая в руке Божьей. Неожиданно между двумя факелами мелькнул прямой женский силуэт.

Ким. Она сразу заметила мою майку с принтом «MARES. Just add water». И мокрые волосы.

– Ты видел Марена.

Это звучало не вопросом, а утверждением.

– Он признался?

Вот это был уже вопрос. Я покачал головой. Отрицательно. В чем я мог обвинить мальчишку?!

– Он тут ни при чем.

И я обошел ее, а она так и осталась стоять на дорожке.

Прощание

Утро. Чистое, голубое, лазурное. Azul.

Я очищаюсь от всего – как она.

Я наконец дышу легко – как она.

Я попросил Ракима взять меня в свою лодку. И не говорить со мной. В море нам встретились летучие рыбы, проносившиеся сотни метров на гребнях волн перед тем, как уйти в воду. Их плавники в утреннем свете отливали серебром.

Теперь я все умею делать сам. При мне есть и баллон, закрепленный на жилете, и компенсатор. Я выискиваю взглядом подходящее место. Мотор Ракимовой лодки работает на сниженных оборотах, почти мурлычет. Позади расстилается берег – берег, который она так любила, – каменная громада цвета медовой коврижки, зеленая стена пальмовой рощи, голубой щит неба, где пляшет солнечный диск. Раким осторожно ведет лодку. А я все выискиваю взглядом подходящее место. Жду подсказки сердца.

Замечаю слева, у подножия скалы, маленький пляж. Вода там выглядит зеленее, чем в открытом море. У нее малахитовый цвет – она любила носить такой. Знаком прошу Ракима остановиться.

Он бросает якорь.

Я встаю. Застегиваю свинцовый пояс. Надеваю ласты. Маска поднята на лоб. Солнце уже начало припекать.

Раким помогает мне надеть жилет. Я сажусь на борт лодки, накренившейся от моей тяжести. Беру в руки маленькую цилиндрическую коробку с ее прахом. Из металла, совсем простую.

В интернете я нашел замечательное стихотворение. На поиски я потратил много времени. Мне хотелось выбрать что-нибудь не скорбное, не примитивное, не метафорическое, а простое и красивое, что понравилось бы ей, что было бы прозрачным, ясным.

Я ничего не нашел ни на испанском, ни на французском. Пусть будет на английском.

Оно называется «Water»[230]. Автор – Филипп Ларкин[231].

Сегодня ночью я выучил его наизусть. Я не плакал.

Теперь я понимал, что она не вернулась бы в Европу. Что навсегда осталась бы здесь, среди того, что заслужило ее любовь. Я купил домик, который она выбрала для своих вещей, своих кистей, своей мечты. Купил у рыбака целиком, как есть, со всем художественным беспорядком в мастерской. Как будто она еще была там. Теперь, если открыть дверь и впустить в комнату солнце, все наполняется ее духом – голубым, сияющим. Azul. Я поручил рыбаку следить за домиком, сказав, что буду регулярно платить, что буду иногда приезжать сюда – вместе с тобой, Эктор, – но он может впускать в него всех желающих, мужчин и женщин. Наверное, кто-то из ее знакомых приедет почтить ее память, а другие просто захотят узнать побольше о художнице, жившей на краю света, чьи картины, написанные мощными мазками, повергли их в изумление. Я хотел бы превратить этот домик в живой приют, в музей, а не в мавзолей. В ЕЕ музей, потому что я люблю музеи, потому что музеи – это вечно живое.

Держа в руке коробку, я читаю вслух стихотворение. Потом беру в рот загубник. Сейчас я растворю в море твое тело, моя Пас.

Делаю глубокий вдох.

И падаю с лодки.

В бездну.

Примечания

1

Парки – три богини судьбы в древнеримской мифологии. Соответствовали мойрам в древнегреческой мифологии. Их имена: Нона (то же, что мойра Клото) – тянет пряжу, прядя нить человеческой жизни; Децима (то же, что мойра Лахесис) – наматывает кудель на веретено, распределяя судьбу; Морта (то же, что мойра Атропос) – перерезает нить, заканчивая жизнь человека. – Прим. перев.

2

Гектор – воин-троянец, прославившийся своими подвигами при обороне Трои. По-французски произносится «Эктор». Илион – старое название Греции. (Здесь и далее цитаты из «Илиады» в переводе Н. И. Гнедича.) – Прим. перев.

3

Ахиллес (Ахилл) – греческий воин, участник осады Трои, сын царя Пелея и богини Фетиды, считавшийся полубогом. – Прим. перев.

4

Улисс (лат.) или Одиссей (греч.) – в древнегреческой мифологии царь Итаки, сын Лаэрта и Антиклеи, прославился как участник Троянской войны, был умным и изворотливым оратором (отсюда его прозвище «хитроумный»). Одиссей – один из ключевых персонажей «Илиады» и главный герой поэмы «Одиссея», повествующей о долгих годах его скитаний и возвращении на родину. – Прим. перев.

5

«Илиада», книга XXIV (похороны Гектора). – Прим. перев.

6

Департамент к северо-востоку от Парижа, в настоящее время заселенный в основном иммигрантами из Северной Африки. – Прим. перев.

7

Смурфы (англ. The Smurfs) – персонажи мультипликационного фильма, придуманные и нарисованные бельгийским художником Пьером Кюллифором, работавшим под псевдонимом Пейо. – Прим. перев.

8

Фра Филиппо Липпи (1406–1469) – флорентийский живописец, один из самых заметных мастеров раннего итальянского Возрождения. Первым из дошедших до нас произведений Филиппо Липпи является «Мадонна из Тарквинии», написанная в 1437 г. (т. н. «Мадонна Липпи»). – Прим. перев.

9

Руасси (или Шарль де Голль) – название парижского международного аэропорта. – Прим. перев.

10

Имеется в виду пророк Мухаммед (Магомет или Магомед) (570?-632) – арабский проповедник единобожия и пророк ислама, центральная (после единого Бога) фигура этой религии. Согласно исламскому учению, Мухаммеду Бог ниспослал свое священное писание – Коран. – Прим. перев.

11

Я люблю Астурию (англ.). Астурия, или Астурийское княжество, – автономное сообщество и провинция на севере Испании, на побережье Бискайского залива.

12

«PEZ» – конфеты, состоящие из механического дозатора-игрушки и собственно конфет-пастилок, пользующиеся популярностью во всем мире, производятся с 1927 г. – Прим. перев.

13

Пас (Paz) – в переводе с испанского – мир, покой. Здесь произносится «Паз» по правилам французской фонетики.

14

Шан – район в Юго-Восточной Азии, в который входит современный штат Шан в Бирме, а также прилегающие районы Китая и Таиланда. Население бирманского Шана ведет долгую войну за создание собственного государства. – Прим. перев.

15

Шампольон Жан Франсуа (1790–1832) – французский ученый, основатель египтологии, которому удалось после многолетней работы расшифровать иероглифическое письмо древних египтян. – Прим. перев.

16

Шарль Бодлер. «Плаванье», пер. М. Цветаевой («Цветы зла», CXXVI). – Прим. перев.

17

Имеется в виду песня «So young» – рок-группы The Rolling Stones с пластинки 1978 г. «Some Girls» и песня «I wanna be adored» – рок-группы The Stone Roses из дебютного альбома 1989 г. – Прим. перев.