Book: Скопец



Скопец

Скопец

Серия «Невыдуманные истории на ночь»

Алексей и Ольга Ракитины

1

Камин — замечательное изобретение европейского быта — для цивилизованного человека по своей ценности лишь немногим уступает центральному водопроводу и притом гораздо важнее электрического освещения — подобное утверждение являлось для Шумилова абсолютной истиной, неоднократно проверенной опытом. Даже горячий глинтвейн много ценнее электрической лампы. В конце концов, читать и писать можно при свечах, а при отсутствии света вообще можно и ни читать, и ни писать — и никакой беды не случится. Но если стылым петербургским вечером ты замёрз хуже бездомной собаки и вдобавок промочил ноги, то только жар растопленного камина да бокал пряно-пахучего глинтвейна окажутся способны вернуть растаявшие силы, оптимизм и радость жизни.

В уютной квартире большого доходного дома неподалёку от Лештукова моста через реку Фонтанку в Санкт-Петербурге было тепло от жарко растопленного камина. Согретый воздух приятными волнами расходился по комнате, и расположившееся против камина кожаное кресло манило погрузиться в мягкие подушки, а ароматный глинтвейн в высоком бокале на короткой ножке, стоявшем на серебряном подносе подле кресла, сулил удовольствие и долгожданную возможность отогреться. Весь день 28 августа 1880 года, как и предыдущую ночь, за окном шумел остервенело-звонкий холодный дождь. Казалось, весь мир уже вымок насквозь, во дворе развезло дорожки, на тротуарах и в низинах просевших мостовых стояли лужи, а водосточные трубы превратились в водопады, извергавшие нескончаемые потоки воды. И петербуржцы не сомневались в том, что под разверстыми небесными хлябями не осталось ни единого клочка сухой земли.

Алексей Иванович Шумилов, молодой ещё человек — всего-то двадцати шести лет от роду — с искренним удовольствием устроился в кресле и протянул к камину озябшие руки. Камин был подлинным украшением гостиной в этой лучшей во всём доме квартире. Принадлежала она, как, впрочем, и весь дом, вдове жандармского офицера, погибшего во время польского мятежа 1863 года, Марте Иоганновне Раухвельд. Прижимистая немка помимо того, что сдавала внаём целый дом, даже в собственную квартиру пустила квартиранта: Шумилов арендовал две смежные комнаты и получал стол. Объективности ради следует отметить, что чопорная немка, аккуратистка во всём и отменная хозяйка, по-своему была привязана к постояльцу и чрезвычайно любила по вечерам у камина обсуждать с ним последние новости столичной криминальной хроники.

Шумилову делалось неуютно при одной только мысли, что дождь может затянуться и назавтра. Это означало бы, что ему придётся под дождём тащиться к важному клиенту в Красное Село, трястись в экипаже по размокшей дороге, рискуя сесть в какой-нибудь луже по самые оси. Однако делать было нечего. Следовало признать, подобная обязанность, связанная с выездом к важному клиенту, в другое время, в хороший солнечный день была бы, напротив, весьма приятна.

Чуть менее двух лет назад Шумилов оставил службу в следственной части прокуратуры санкт-петербургского судебного округа в связи с громким делом французской подданной Мариэтты Жюжеван. С его стороны это был вполне осознанный выбор, хотя и совершенно неожиданный как для коллег, так и для знакомых. Тогда Алексей Иванович поставил жирную точку в собственной карьере на ниве чиновника Министерства юстиции, сделал это эпатажно и даже скандально: он пошёл против начальства, намеревавшегося отправить на каторгу невиновную женщину. Лишившись работы в прокуратуре, Шумилов приобрёл репутацию честного и бескомпромиссного человека, и сейчас, по прошествии времени, у него не появилось оснований жалеть о содеянном.

Алексей Иванович поступил на вполне мирную и тихую работу в «Обществе взаимного поземельного кредита» и по достоинству оценил массу привлекательных качеств нового места службы. Во-первых, новая работа оказалась живым и очень интересным делом, приносила ощущение востребованности, убеждала в том, что он действительно нужен Отечеству и людям. Во-вторых, служба в «Обществе…» предоставляла возможность знакомится со множеством самых разных и притом прелюбопытных людей, удовлятворяя тем самым искренний и неуемный интерес Шумилова к разнородным человеческим типам. В-третьих — и это было особенно ценно! — служба в кредитном обществе вовсе не требовала каждодневного многочасового сидения в рабочем кабинете. Значительный объём работы Шумилов выполнял на дому, принося подшивки с делами из своего кабинета в массивном, выложенном гранитом доме Елисеева на Невском проспекте. Свободный график, возможность располагать временем по собственному усмотрению были одним из важнейших преимуществ службы юридическим консультантом.

Что же касается сыска, к которому Алексей Иванович чувствовал странное влечение ещё со студенческой поры, то он всё равно присутствовал в его жизни: пусть фрагментарно и опосредованно, но объективно и даже с какой-то неотвратимостью. Причём, самому Шумилову вовсе не приходилось прикладывать каких-либо усилий к этому или создавать себе рекламу: само собой получилось так, что к нему стали обращаться знакомые, знакомые знакомых, адвокаты и просто попавшие в затруднительные ситуации люди с просьбой помочь им навести справки, провести негласное расследование или помочь в организации защиты ошибочно обвинённого человека. Всякий раз это были случаи, когда в полицию обращаться было либо затруднительно, либо бессмысленно. Шумилов брался за такие дела и вёл их споро, умело, толково, ясно понимая, как должно подступаться к такого рода розыскам. Немаловажно было и то, что лишнего он никогда не просил и со всеми был честен. Не было случая, чтобы он разгласил чью-то тайну или употребил в целях собственного обогащения полученные в ходе розысков сведения. Довольно быстро всё это обеспечило ему репутацию отличного сыщика и порядочного человека, которому можно довериться.

В этот день Шумилов промочил ноги и вернулся домой с лихорадочно горящими щеками. Алексей знал, что предрасположен к лёгочной астме и на протяжении последнего года болезненный процесс в лёгких всё более усугублялся; посему он никак не мог позволить себе простужаться. Облачившись в сухую одежду и закутавшись в плед, он неспеша потягивал обжигающе горячий глинтвейн, который собственноручно — что было знаком особого расположения — приготовила для него госпожа Раухвельд.

Умиротворяющая тишина была нарушена почтительным стуком в дверь гостиной горничной Маши:

— Алексей Иванович, к вам явился посетитель. Назвался Базаровым. Сказал, что вам незнаком, но имеет до вас безотлагательное дело. Прикажете впустить?

— Пусть проходит сюда, — кивнул Шумилов, отбрасывая плед и поднимаясь из кресла.

В гостиную осторожно вошёл пожилой человек. Несмело остановившись у порога, он быстро окинул взглядом комнату; потом его тревожный испытующий взгляд переместился на Шумилова. Визитёру было лет под шестьдесят. Бледная, даже тусклая кожа выдавала в нём многолетнего жителя Петербурга, а седая аккуратно стриженая борода, короткие нафабренные усы и морщинки вокруг глаз ещё более старили лицо и придавали ему усталое выражение. Только глаза — тёмно-карие, подвижные, очень живые смотрели цепко и недоверчиво. По одежде было видно, что этот человек принадлежал к мещанскому или не очень зажиточному купеческому сословию: однобортный твидовый сюртук, под ним жилетка со спускающейся серебряной часовой цепочкой, простая льняная рубаха-косоворотка без всяких намёков на галстук, бабочку или шейный платок, на ногах — яловые мягкие сапоги, с блестевшими на голенищах капельками дождя. Шумилов сразу обратил внимание на руки гостя — плотные, со вздувшимися венами на тыльной стороне ладони; эти руки принадлежали человеку, не понаслышке знакомому с физическим трудом.

— Прощения просим… вы ли господин Шумилов Алексей Иванович? — вежливо осведомился вошедший.

— Он самый. Чем могу быть полезен?

— Позвольте представиться: я лакей скончавшегося три дня назад купца Соковникова, — после секундной заминки с почтительным поклоном представился посетитель, — или, как говорят люди просвещённые, камердинер. Зовут меня Базаров Владимир Викторович. Не сочтите за назойливость. Имею к вам важное конфиденциальное дело.

— Почему ко мне?

— Я поехал было в контору присяжного поверенного… Барыков Сергей Лаврович, на Невском, в доме Зайцева, знаете, наверное?… но мне там сказали, что за такие дела не берутся, и вот, порекомендовали вас.

— Да, Барыкова знаю коротко. А что же, собственно, за дело? — Шумилов жестом пригласил посетителя сесть в стоявшее подле кресло и внимательно наблюдал, как мужчина, сделав пару несмелых шагов, опустился на край сиденья, не сводя при этом напряженного взгляда с лица Шумилова.

— Хочу просить вас проследить за исполнением закона, то есть моего права наследовать, иначе говоря, воли моего умершего хозяина, купца Соковникова, — несколько сбивчиво начал Базаров и заговорил быстрее, боясь, очевидно, что Шумилов не станет его слушать. — У него я служил лакеем много лет. Видите ли, я — человек маленький, бессильный, где мне тягаться с князьями, аристократами да иерархами церкви? Они меня подвинут и не заметят! Они во все двери вхожи, им все угождают, а я что..? Дело в том, что сегодня днём, буквально три часа назад состоялось оглашение завещания Соковникова, которое хранилось у нотариуса. Нотариус — Утин Лавр Ильич. Может быть, знаете такого…

— Знаю, его контора в доме на углу Невского и Екатерининского канала, — заметил негромко Шумилов.

— Точно так-с. Туда, к нотариусу, собрались все, кто знал, что покойный Николай Назарович им что-то оставил. Набралось таких соискателей, с позволения выразиться, человек двадцать, а то и больше, всё помещение заняли, так что не то что сесть, даже встать было некуда. Среди явившихся присутствовал племянник Николая Назаровича, строго говоря его единственный родственник, купцы, которые в приятелях у покойного были, попы, — потому как на церковь много жаловал, актерки и какой-то деятель из театра. Это я тех назвал, кого в личность признал, но были и такие, кого я не знал вовсе. Ну и, конечно, мы явились, домашняя челядь то есть. Много народу. Покойный любил рассказывать про то, кому что после него достанется. Так вот, вскрыли завещание, а там всё не так.

— Что значит «не так»? — удивился Шумилов.

— А то и значит, что три месяца назад Соковников составил другое завещание, новое, и свидетели тому есть: купец Куликов, доктор Гессе, лечивший его, и управляющий наш Яков Данилович. Я тоже присутствовал, но так, входил-выходил… и подпись под завещанием не ставил. Хотя текст его знаю. И по этому новому завещанию мне было отписано пятьдесят тысяч рублей. Я точно помню, и ошибки тут быть не может. А по старому завещанию, тому, что у нотариуса зачитали — мне только две тысяч причитается. Согласитесь, разница есть… И такого рода разница не токмо касательно меня наблюдается, но и других людей тоже. Поэтому когда вскрыли завещание у господина Утина, многие возроптали, которые, как и я, не получили того, о чём Николай Назарович говорил на людях не раз. Стали шуметь, что, дескать, неправильное это завещание. И тогда нотариус сказал, что, видя такое дело и принимая в соображение сообщённые ему сведения о существовании другого завещания, положенным образом обратится в полицию, дабы в бумагах покойного провести тщательный обыск с целью отыскания нового завещание. Кто-то обрадовался, а кто-то возмутился, ведь некоторые испугались, что по новому завещанию, если таковое отыщется, им меньше достанется. Так вот, господин Шумилов, назавтра назначено вскрытие бумаг и вещей покойного. Они все сейчас на даче в Лесном, всё там опечатано: кабинет, спальня, шкафы, столы — всё. И я бы хотел просить вас, почтеннейший Алексей Иванович, быть моим доверенным лицом, представителем, так сказать. Чтобы вы проследили, как говорится, за тем, как бы меня не обманули и буде такой обман замечен, то пресекли бы его на корню. Я ведь человек маленький, неучёный, законов и юридического обхождения не знаю вовсе. А кабы и знал — всё равно, разве ж я могу спорить с господами? Вот и боюсь, что оберут меня, как липку. Накричат, рот заткнут и оберут. И тех денежек, что хозяин мне за многолетнюю беспорочную службу пожаловал, не доведется мне даже в руках подержать.

— То есть вы предлагаете мне присутствовать на разборе бумаг и вещей вашего хозяина в качестве вашего представителя? — уточнил Шумилов.

— Именно так! — торопливо и униженно закивал головой Базаров. — Как точно вы сказали, мне так ни в жисть не выразиться. Вот что значит быть юристом! Всё, что полагается — оплата вашего труда и расходов, гонорар или премия, как это называется? — всё как вы скажете. Если дело выгорит, я почту себя богатым человеком. Поедемте, дорогой Алексей Иванович, не оставляйте меня одного. Ведь оберут меня, сердцем чую, что оберут! Там сейчас, на даче, где жил и умер Николай Назарович, полон дом народу — все претенденты приехали. И актёрки, и племянник, и попы, будь они неладны. И завтра, я представляю, что начнется! Вся эта кодла зубами грызть друг друга начнёт. Не откажите в нижайшей просьбе!

— Что ж, я понимаю ваше беспокойство. Хотя сама по себе коллизия этого дела мне кажется весьма простой и решение её представляется вполне очевидным…

— Простите, что перебиваю, а что такое «коллизия»? — задал уточняющий вопрос Базаров.

— В том контексте, в котором это слово употребил я, оно означает столкновение противоречащих друг другу правовых норм, законов или признаваемых законом документов. В данном случае, налицо столкновение двух волеизъявляющих документов, имеющих, судя по вашим словам, равную юридическую силу. Я говорю о разновремённых завещаниях. Существуют определённые правила разрешения такого рода противоречий. Для вас важно, чтобы открытие нового завещания осуществлялось юридически корректно, сие может оказаться очень важно при последующей верификации нового завещания в суде, если дело дойдёт до суда. Пожалуй, Владимир Викторович, я возьмусь за это дело. Свою задачу я вижу в том, чтобы проследить за правильностью действий всех заинтересованных лиц в процессе розыска и открытия завещания. Как я понимаю, это займёт всего пару-тройку дней. Если завещание действительно существует («Существует, существует!» — закивал Базаров), то оно отыщется. Мои условия таковы — двадцать пять рублей в день.

— А… — посетитель на секунду запнулся с раскрытым ртом, — а процент вы не оговариваете?

— Процент от чего? — не понял Шумилов. — От суммы завещания, что ли?

— Ну да…

— Помилуй Бог, это был бы грабёж. Если новое завещание составлено с соблюдением всех необходимых требований закона, свои деньги вы получите безоговорочно, и моя помощь в том не потребуется. Называть процент от суммы завещания — это значит отнимать то, что принадлежит вам по праву. А я ведь не грабитель с большой дороги!

Базаров несколько мгновений изучающе смотрел в глаза Алексея, точно не совсем верил услышанному, затем с чувством произнёс:

— Благодарю вас, господин Шумилов, вы действительно благородный человек. С меня ещё плюс стол. Только умоляю — поедемте прямо сейчас. Боюсь, если завтра пристав прямо с утра придёт, вы не успеете к началу всей этой котовасии. Путь-то неблизкий! А я бы вам комнату в доме организовал. Поедемте, господин Шумилов, а-а?

— Я так понимаю, вы приглашаете меня в дом вашего покойного хозяина. Но ведь вы не хозяин и не можете распоряжаться…

— Теперь в доме живёт племянник Николая Назаровича. Я полностью уверен, что он согласится со мною, что такой человек как вы просто необходим в данной ситуации. Так что никакого противодействия ни с чьей стороны не бойтесь — его не будет. В том ручаюсь.

— Ну, что ж, подождите меня с четверть часа, я соберусь, и мы поедем, — согласился Шумилов.

И действительно через четверть часа Шумилов вышел из дома со своим новым знакомым, предупредив г-жу Раухвельд, что, уезжает по делам и, возможно, задержится на пару дней.

Дождь несколько присмирел, хотя полностью не прекратился. Мужчины вышли на проспект, кликнули извозчика и поехали. Их путь лежал в предместье Санкт-Петербурга, знаменитое дачное местечко под названием Лесное. Там вокруг обширного лесного массива, отданного в ведение Земледельческого института, расположилось большое количество дач столичной знати и высшего чиновничества с относящимися к ним участками леса, порой весьма значительными. У Соковникова, как сказал Базаров, там находилось во владении четыре гектара леса; такой завидный кус земли сам по себе являлся целым состоянием, принимая во внимание дороговизну земельных наделов в непосредственной близости от столицы!



Мягко покачиваясь на рессорах, экипаж бойко катил по городским улицам. Приподнятый верх укрывал пассажиров от дождя, а неблизкий путь располагал к неспешной беседе.

— Почему же мы едем на дачу? — поинтересовался Шумилов. — Разве ваш хозяин не имел городской квартиры?

— У него не то, что квартира, у него целый особняк на Вознесенском проспекте, — усмехнулся в ответ Базаров. — Просто последние два года он в город только изредка наведывался, а жил всё больше на даче.

— Почему так?

— Болел. Сердце. Водянка была, ноги опухали, ему и ходить-то было тяжело, и сидеть, а в коляске так растрясёт, бывало, еле живой приезжал.

— Умер Соковников своею смертью?

— Неужто вы думаете, что его убили, или сам решился руки наложить? Что вы, что вы, такого с ними не бывает… Я хочу сказать, с богатыми людьми. Он умер своей смертью, тут ни у полиции, ни у докторов никаких сомнений не возникло.

— Долго ли вы у него служили?

— Да уж, почитай, пятнадцать лет.

— Судя по величине участка в Лесном, осмелюсь предположить, что покойный был весьма богатым человеком. Я прав?

— А то как же! Раньше он был, полагаю, в числе богатейших людей государства. Миллионщик! От брата получил колоссальное наследство. И то сказать, чтоб вы составили представление: он двум управляющим, работавшим у брата, при расчёте подарил миллион рублей серебром.

— Да что вы! — не поверил Шумилов. — Это миф, наверное!

— Какой там миф, чистая правда! Фамилии этих людей известны, и история эта тоже широко известна, тайны не составляет. Правда, следует признать, что в последние годы Николай Назарович несколько поиздержался. Много потерял на биржевых делах, неудачно вкладывался, чутья нужного не имел, также много потерял в неудачных операциях с торговым домом братьев Подсосовых. Много жертвовал, многим помогал. Валаамскому монастырю очень много пожертвовал, говорят, чуть ли не миллион, но точно утверждать не стану, цифирь в точности мне неизвестна. Знаю, что на Валааме он церковь построил. Кроме того, Николай Назарович жил на широкую ногу. Это сейчас в дому пусто стало, приедете, сами увидите, а лет пять тому назад… у-у…! гостей полон двор, все спальни заняты, с утра до вечера обеды, музыка, танцы, литературные и костюмированные вечера. Ни дать не взять, венецианский дож! Опять же, театрал был завзятый. Сколько народу вокруг него хороводом вертелось — актерки разныя, художники, стихоплёты, проходимцы всех мастей. И всяк норовил у него денег попросить.

— И давал?

— Конечно, давал. Особенно поначалу. Ему приятно было, что перед ним заискивали. Да и то сказать, а кому было бы неприятно? Деньги рекой лились, но потом, в последние годы, Николай Назарович удалил всех от себя. Затворился на даче. Только меня и держал при себе неотлучно. Ещё управляющий часто бывал, Селивёрстов Яков Динилович.

— А почему из родни только племянник? — полюбопытствовал Шумилов. — Ни жены, ни детей, ни братьев или сестер?

— Хех, вы скажете тоже… Он же скопец! К семейной жизни никак не приспособлен, ни к деторождению, ни к плотским радостям. Он и не делал из этого никакой тайны. Какая уж тут тайна может быть, когда даже следствие по поводу его насильственного оскопления имело место, правда, давно, лет сорок пять тому назад.

— То есть оскопили его в детстве? — уточнил Шумилов.

— Скорее, в отрочестве. И притом, повторюсь, проделали это насильно. Тогда Николаю Назаровичу едва исполнилось четырнадцать лет. Родной братец его, старший, Михаил, был членом скопческой секты, капиталы общины держал, вот откуда миллионы Соковниковых пошли! Николай поначалу был отдан в Коммерческое училище, в наше, в Петербургское. Потом Михаил забрал Николая из училища, это когда он уже в средние классы перешёл. Домой, значит, вернул. Стал себе в воспреемники готовить, чтоб тот, значит, готовился стать у кормила скопческого «корабля». Их община, как вы, должно быть, знаете, именуется «кораблём», — пояснил Базаров. — Своих-то детей Михаил не мог иметь, вот и была нужда Николая приобщить. Ну, и проделали над ним это изуверство. А Николай, хоть и малец был, а характер уже тогда имел — кремень! Чуть Богу душу после экзекуции не отдал. Скопцы ж ведь, как известно, раны не перевязывают, оставляют как есть, дескать, если человек Богу угоден, то Господь его кровь остановит, а коль не угоден, так пусть подыхает! Н-да, вот так-то! Бог дал, Николай Назарович не умер; как только его раны зарубцевались, он убежал из дому, скитался где ни попадя. Братец выследил через своих «скопческих полицейских» — у них ведь есть свои осведомители и охранники! — вернул Николая Назаровича, да только тот опять убежал, и сыскать его уже скопцы не смогли. Тогда Михаил обратился в государственную полицию, стали его с полицией искать. Нашли. А только Николай возьми, да и потребуй себе прокурора для важного заявления. Когда прокурор явился, он ему и рассказал всё — как его принудительно оскопляли, да как «радения» запрещённые — молитвенные собрания скопческие — в доме брата устраивали. И понеслось тут! Вышло, что Михаил сам же себя в ловушку загнал. Против него возбудили дело, серьёзное дело. Ведь всё это случилось в столице, под боком высших властей! Началось большое следствие, Святейший Синод подключился, важные сенаторы дело курировали. Непременно пойти бы Михаилу в Сибирь, в места столь отдалённые на вечное поселение, да Бог уберёг от позора — помер он под следствием, не дождавшись земного суда. А все его миллионы перешли Николаю Назаровичу.

Шумилов выслушал историю покойного миллионера чрезвычайно внимательно.

— Он сам всё это вам рассказывал? — спросил Алексей, когда рассказчик приумолк.

— Да, отрывочно так. Опять же, от разных людей отдельные моменты слыхал. Об этом многие знают, тут ведь секрета нет.

— То есть Николай Назарович не был скопцом по духу?

— Какое там! Он скопцов ненавидел лютой ненавистью, винил их вероучение за то, что его изувечили на всю жизнь. Переживал очень, что женщин не мог любить, и не дано ему было испытать отцовства. Я так понимаю, всю свою жизнь он построил как отрицание всего того, что скопцы почитают за благо. И вино пил, и табак курил, и с женщинами, в основном, актёрками, кутил до рассвету, и тратил капиталец широко, не задумываясь. Денег он не копил, в мошну не складывал. А ведь у скопцов скопидомство чуть ли не за первую благодетель почитается. А уж как театр любил, да представления разные!

Базаров замолк надолго, рассматривая медленно тянувшиеся ровные шеренги городских кварталов, и неожиданно добавил:

— Правда, потом всё прекратилось, в один год.

— Почему? — тут же задал вопрос Шумилов.

— Полагаю, была тому причина. Наверное, понял, что многие люди его попросту используют, и никто из них по-настоящему им не дорожит. А кому же охота быть дойной коровой?

Повисло молчание. По наплавному Литейному мосту, проложенному поверх множества плашкоутов, широких неподвижных судов, экипаж переехал на Выборгскую сторону. Дорога сделалась тряской; если в центре города уже почти два десятилетия в проезжие части дорог укладывался обработанный камень, то окраины по-прежнему оставались замощены булыжником, что создавало большие неудобства при движении в экипажах. Опять зарядил подутихший было дождь. Поднятый верх пролётки не очень-то спасал от брызг и всепроникающей сырости. Седоки нахохлились, уткнулись в воротники пальто и погрузились в молчаливое оцепенение.

Шумилов обдумывал услышанное: его собеседник вольно или невольно умудрился дать весьма ёмкую характеристику покойного Николая Назаровича Соковникова. Скопцы, осуществившие над покойным в дни его юности свой безжалостный ритуал, принадлежали к одной из раскольничьих сект, признаваемых властью самыми опасными и официально «изуверскими». К таковым помимо скопцов относились также бегуны и хлысты. Борьба с изуверскими религиозными течениями относилась к одному из важнейших направлений работы всей правоохранительной системы Российской Империи. В годы ученичества Шумилова в Училище правоведения о сектантстве вообще и скопцах в частности преподавателями рассказывалось довольно подробно, хотя рассказы эти шли как бы помимо официально утверждённого курса преподавания.

Именно тогда, будучи ещё студентом, Шумилов впервые услышал о секретном докладе Николая Надеждина, известного учёного, этнографа и писателя, подготовленном по поручению Министра внутренних дел и посвящённом истории и традициям скопчества. Надеждин возглавлял две секретные правительственные комиссии, занимавшиеся изучением религиозного сектантства и ритуальной преступности, то есть преступлений, совершаемых из побуждений религиозного фанатизма. Исследуя идейную подоплеку скопчества, способ вовлечения в секту новых членов, каждодневный быт и обрядовую сторону этого религиозного движения, Надеждин пришел к однозначному выводу: скопчество представляет собой не только вредное отклонение от православной религиозной доктрины, но и является реальной угрозой обществу. Именно благодаря докладу Надеждина, с которым ознакомился Государь Николай Первый, эту секту официально квалифицировали как «изуверскую», а её членов стали ссылать на вечное поселение в Сибирь.

Уже на заре скопческого движения сектантские пророки, утверждавшие, что в основателя их вероучения — Кондратия Селиванова — воплотился сам Иисус Христос, руководили многочисленными общинами фанатиков, которые получили название «кораблей». Это понятие символизировало судно духовного спасения, ведомое Духом Святым и Кормчим по нечистым водам бренного мира.

Сектанты отказывались от мяса, алкоголя, табака, сквернословия, всяческой половой жизни и, как следствие, деторождения. Впадая в экстаз, они самозабвенно пели духовные стихи, именуемые «распевами», и самобытно плясали. Мужчины и женщины собирались порознь. Скопцы старались одеваться в белое, ибо один из канонов их веры прямо это предписывал: " Побеждающий облачится в белые одежды». В тех случаях, когда обстоятельства не позволяли одевать белое, скажем, во время похорон, скопцы брали в руки белые платки. Вообще, к белому цвету сектанты были неравнодушны и восторженно именовали сами себя не иначе, как «голуби белые». Распевая стихи, хлопая в ладоши, изматывая себя лихорадочными движениями, пока с них не начинал градом катиться пот — сие состояние они именовали «духовной баней» — скопцы, как им казалось, очищали тем самым себя от греха и переживали сошествие Духа Святого.

Довольно быстро — ещё на самой заре строительства секты — отказ от половой жизни оказался доведён до своего апогея, то есть кастрации. Именно за кастрацию двух мальчиков ещё во времена Екатерины Второй угодил в каторжные работы Кондратий Селиванов, основоположник скопческого вероучения. Считалось, что человек, решившийся на позорную бесплодную для мира жизнь, уродующий и умерщвляющий себя, уже одним этим» подвигом» показывает, что он ищет Бога и стремится к нему, не страшась боли и пожизненного воздержания от половой жизни. Скопцы сами о себе говорили, что они «трупы среди живых, но живые среди трупов».

Многие сектанты принимали утрату детородных органов с величайшей гордостью: отсутствие их знаменовало спасение во плоти. Вожделение было для них орудием дьявола, а пенис — «ключом бездны», которая в свою очередь ассоциировалась у них с вагиной. Существовало два вида кастрации: так наываемые «малая» и «большая» печати. В первом случае оскопляемому отсекали лишь мошонку, во втором — непосредственно сам пенис. Кроме того, «большая печать» подразумевала уничтожение сосков: их либо иссекали щипцами, либо выжигали раскалённым железом. «Печати» скопцы накладывали не только на мужчин, но и на женщин, отсекая у них срамные губы, клитор и соски.

Если на заре своей деятельности сектанты кастрировали добровольцев, то со временем кормчие скопческих «кораблей» стали побуждать своих последователей к насильственному оскоплению как малолетних детей, так и разного рода случайных людей — бродяг, наёмных работников, батраков. В девятнадцатом столетии начали фиксироваться случаи заманивания новых членов посулами материальных благ, когда, скажем, лавочники-скопцы, не имея собственных детей, обращали в скопчество своих молодых работников в обмен на обещание оставить им лавку в наследство.

Шумилов помнил рассказы преподавателей о некоторых громких процессах по делам скопцов, а также сравнительно недавнее, 1875 года, знаменитое «мелитопольское дело», в ходе которого оказались обнародованы ужасающие свидетельства многочисленных кастраций женщин, мужчин и детей. Экспертом по «мелитопольскому делу» выступил профессор кафедры судебной медицины Санкт-Петербургской Военно-Медицинской академии и одновременно директор Департамента медицины Министерства внутренних дел Евгений Пеликан. Ещё до суда — в 1872 году — он выпустил трактат, обширное медицинское исследование методики проведения и последствий кастрации. Труд этот предназначался для судебно-медицинских экспертов, привлекаемых по делам о ритуальной кастрации. Сын госпожи Раухвельд, Александр, молодой полицейский врач, имел дома эту монументальную книгу, снабженную подробными описаниями и иллюстрациями. Шумилов в своё время с большим вниманием изучил труд Пеликана и потому довольно хорошо представлял сущность скопческих манипуляций, но вот видеть скопца «вживую» Алексею Ивановичу никогда не доводилось.

Впрочем, Николай Назарович Соковников уже умер. Интересно, конечно, как он выглядел при жизни? Судя по описаниям, которые Шумилов встречал в литературе, людей, оскоплённых в детстве или юности, довольно просто можно было отличить по внешнему виду: мужчины выглядели вялыми, женоподобными, рыхлыми, с жёлтыми, лишёнными всякой растительности лицами; их кожа походила на пергамент, волосы были жидкими, глаза утрачивали блеск. Многие обращали внимание на то, что при рукопожатии ладони скопцов оказывались дряблыми и влажными. Женщины-сектантки тоже заметно отличались от обычных: ожиревшие, вялые, с синими кругами под тусклыми глазами и мужской плоской грудью. Старухи очень часто говорили басом. Понятно, что особенно разительно отличались от нормальных людей скопцы, кастрированные в детстве, то есть до наступления половой зрелости. «Интересно, каков был Соковников?» — подумал Шумилов; впрочем, интерес этот был сугубо отвлечённым, не влиявшим на его общее восприятие настоящего дела.

Закончилась столица, потянулись слободки. Уже в надвинувшихся сумерках экипаж въехал в пригородную зону, громадный лесной массив, на территории которого располагалось великое множество дач, по преимуществу щёгольских. Это место и называлось Лесное. Район, расположенный на возвышенности, изобиловал богатой растительностью и не без оснований почитался самой здоровой из всех петербургских окрестностей. Обширный парк при Земледельческом институте был открыт для гуляния дачной публики, а в так называемой Беклешовке — обширной и богатой даче Реймерса — находились устроенные на деньги владельца увесилительный сад, ресторан и театр, действовавшие только в летнее время. Несмотря на сравнительную отдалённость от центра столицы и немалую стоимость, дачи в Лесном последние четверть века нанимались нарасхват. Спрос на аренду дорогих дач возле Санкт-Петербурга многократно превышал их предложение.

Попетляв по дорогам, извозчик, руководимый Базаровым, подъехал, наконец, к широкой алее. В её конце виднелся большой одноэтажный, но с мансардой, деревянный дом. А по бокам от него, за купами дубов, угадывались другие постройки, вероятно, хозяйственного назначения. По петербургской традиции дачи не имели оград или заборов, люди здесь всегда жили открыто и гостеприимно. Данное обстоятельство, кстати, чрезвычайно удивляло Шумилова, когда он только попал в Петербург; ему, выходцу с юга России, где все и вся пряталось за глухими заборами, поначалу делалось не по себе от такой нарочитой открытости столичных жителей.

В доме горел свет.

— Много народу наехало, — неожиданно проговорил Базаров. — Племянник приехал на похороны и живёт здесь уже третий день. Актриса Надежда Аркадиевна приехали, захотели тут поселиться пока вопрос с завещанием не прояснится. Слетелись, вороны…

Шумилов отметил, что за их приездом внимательно наблюдают двое мужчин — по виду самого простого звания — конюхи или дворники, стоявшие на углу дома. Расплатившись с извозчиком, Владимир Викторович покинул экипаж и пригласил Шумилова следовать за ним. Они прошли на открытую террасу, мокрую от дождя, усыпанную мелкими веточками, обломанными ветром с росшей рядом осины.

Не открывая зонтов, мужчины быстро миновали террасу и вошли в дом. Сначала они очутились в довольно большой и слабо освещённой комнате, судя по обстановке, в гостиной, а из неё прошли темным коридором вглубь дома. Из-под некоторых дверей выбивались полосы света, другие же оставались темны. Шумилова неприятно поразили скрипучие половицы, можно было подумать, что он находится в каком-то деревенском домишке, а не в резиденции миллионера.



Дом Соковникова представлял собою П-образное строение, оказавшееся неожиданно большим. Своим сравнительно коротким фасадом с террасой он был обращён к подъездной аллее, откуда боковые крылья оставались незаметны. А это не позволяло верно оценить его размеры. Лишь очутившись внутри дома, можно было понять, что он много больше, нежели казался вначале.

Пройдя коридором в одно из крыльев, Шумилов и Базаров, наконец, вошли в ещё одну большую гостиную, довольно прилично меблированную. Тут оказалось с полдюжины кресел, диваны вдоль стен, маленькие столики для карточный игры, камин, большая, украшенная изразцами печь в углу, потускневшие зеркала в золочёных рамах, на полу — ковры с бахромою. Тяжелые парчовые занавеси с кистями закрывали окна. Всё свободное место на стенах оказалось занято фотографиями и картинами. В обстановке этого помещения ощущалась любовь к роскоши и комфорту, хотя одновременное наличие камина и печи выглядело как «перебор» и выдавало недостаточно развитый вкус хозяина.

В гостиной уже находились три человека: моложавая дама лет под сорок, с буклями, затянутая в талии в корсет, с очень подвижным лицом и следами косметики; коротенький мужчина лет пятидесяти, лысенький, с брюшком, толстыми короткими ручками, пухлыми пальцами, унизанными перстнями и лоснящейся розовой физиономией; худой астеничный мужчина с усталым лицом, бородкой клинышком и с пенсне на носу, что делало его похожим то ли на учителя, то ли на провинциального доктора. У всех троих в одежде присутствовали элементы траура — черные банты на нагрудных карманах у мужчин и чёрный креп на платье дамы.

Базаров нисколько не смутился, увидев этих людей. Спокойно, с достоинством и как будто бы даже вызовом в голосе, он проговорил:

— Господа, смею побеспокоить вас. Позвольте представить господина Шумилова, которого я рискнул пригласить для завтрашней процедуры описи вещей покойного Николая Назаровича. Алексей Иванович по роду своих занятий юрист; по моей просьбе проследит за соблюдением всех необходимых формальностей.

Гости в изумлении уставились на обоих мужчин. Шумилов сразу же понял, что подобное свободное поведение Базарова в глазах знавших его людей выглядит весьма необычным. Потребовалось несколько в высшей степени долгих секунд неловкого молчания, пока, наконец, не очнулся астеник: он с поклоном головы представился:

— Доктор Гессе. Франц Гессе, лечивший покойного при жизни…

Оживились и прочие персоны. Толстенький, присюсюкивая и причмокивая, точно с конфеткой во рту, проворковал сочным баритоном:

— А я в свою очередь — капельмейстер Императорских театров Лядов Антон Антонович. А наша спутница — Епифанова Надежда Аркадиевна, актриса.

Он как бы патронировал женщину, губы которой тут же стали кривиться в фальшивой улыбке.

На секунду или две вновь повисло неловкое молчание, но все присутствовавшие были слишком хорошо воспитаны для того, чтобы дать почувствовать другим свои переживания, и потому разговор, прерванный появлением Шумилова и Базарова, тут же возобновился. Как нетрудно догадаться беседа касалась тем самых общих и притом нейтральных — похорон Соковникова, отвратительной погоды. Затем, с подачи доктора, разговор перескочил в другое русло: Гессе напомнил о состоявшемся 28 мая этого года решении о подчинение Лесного, Полюстровского, Шлиссельбургского и Петергофского пригородных участков Петербургскому градоначальству. Начались рассуждения вокруг того, каким образом данная мера повлияет на цену дома Соковникова и участка принадлежавшей ему земли в Лесном. Шумилов получил возможность вступить в разговор и толково объяснил присутствовавшим экономические и правовые последствия данной административной меры.

Тут послышались шаги, и в гостиной появился новый персонаж — мужчина лет тридцати, облачённый в строгий чёрный костюм, сидевший на нём несколько мешковато, отчего сразу становилось ясно, что это далеко не повседневная его одежда. Вошедший оказался невысок, чуть полноват, с залысинами со лба. Во взгляде его угадывалась какая-то тоска, точно он мучился никому неведомой болью. Выглядел вошедший типичным провинциальным купцом, каковым в сущности и оказался. Базаров представил вошедшего Шумилову — это был племянник покойного Василий Александрович Соковников. Он сказал, что очень рад приезду юриста.

— Честно признаюсь, я даже опасаюсь завтрашней процедуры, — признался племянник.

— Отчего же? — полюбопытствовал Шумилов.

— Вокруг неё, знаете ли, слишком много интересов сталкивается, — уклончиво ответил Василий и, явно стараясь перевести разговор на другое, спросил в свою очередь, — вы нам объясните, пожалуйста, какое значение будет иметь завещание, если таковое окажется обнаруженным завтра.

— Российское наследственное право признаёт несколько видов завещаний, — принялся объяснять Шумилов. — Во-первых, так называемое «нотариальное», составленное завещателем в письменной форме и заверенное нотариусом в присутствии двух или более свидетелей, каждый из которых призван удостоверить личность завещателя. Насколько я понимаю, именно такое завещание оказалось открыто сегодня в конторе Утина. Во-вторых, так называемое «домашнее» завещание. Под таковым понимается волеизъявление, касающееся посмертного раздела имущества завещателя, сделанное им в письменной форме при отсутствии специально приглашённого юриста. Такой документ может быть исполнен как рукою завещателя, так и рукою кого-то из присутствовавших, главное, чтобы сей документ заверялся подписями двух или более свидетелей. В-третьих, существуют особые виды завещаний, связанные с необычной обстановкой, в которой находится завещатель. Это так называемые «военно-походное», «военно-морское», «военно-госпитальное» завещания, а также «заграничное». Названия их говорят сами за себя; они фиксируют волю завещателя в обстановке, связанной с нехваткой времени в боевых условиях, при угрозе смерти от полученного ранения, а также в условиях нахождения вне отечественной юрисдикции и вызванного этим отсутствием российского нотариуса. Понятно, что специальные виды завещаний к данному случаю никак не могут быть приложены.

— И как же закон рассуждает относительно ценности тех или иных завещаний? — тут же поинтересовался доктор. — У которого из них окажется приоритет в случае открытия двух или более противоречивых документов?

— Независимо от видов завещаний закон признаёт приоритет того из них, которое окажется последним по времени составления. Здесь важно понимать, что наличие двух завещаний может послужить поводом для судебного разбирательства. И очень важным окажется соблюдение всех процессуальных норм, которыми сопровождалось составление и обнаружение каждого из документов. Ясно, что оспорить нотариальное завещание весьма трудно, поскольку нотариус — опытный законник и позаботится о должном соблюдении всех форм. Другое дело домашнее завещание. Свою задачу я вижу как раз в том, чтобы при обнаружении и открытии документа полицмейстером подсказать последнему о необходимости документального закрепления своих действий. Для возможного суда подобное закрепление может быть весьма важным. Кроме того, в моём присутствии здесь есть и ещё одно немаловажное для всех вас обстоятельство…

— И какое же это, позвольте полюбопытствовать? — не без ехидцы осведомился капельмейстер Императорских театров.

— Насколько я могу судить, из всех присутствующих я являюсь единственным незаинтересованным в этом деле лицом. И ежели — не дай Бог, конечно! — конфликт завещаний окажется перенесённым в суд, моё суждение может оказаться если не решающим, то по крайней мере, весьма ценным.

— Но вы же приглашены господином Базаровым! — фыркнула актриса. — Мы все сегодня стали свидетелями сцены, которую он закатил у нотариуса. То же мне незаинтересованное лицо…

— Уважаемая Надежда Аркадиевна, уверяю вас, что факт моего приглашения господином Базаровым никоим образом не подтолкнёт меня к лжесвидетельству в суде, — как можно спокойнее парировал бестактную колкость в свой адрес Шумилов. — Допуская иное, вы, во-первых, демонстрируете юношескую торопливость суждений, а во-вторых, неуважение ко мне как гражданину и профессиональному юристу.

— Я ничего не имела… — опешила актриса от сказанного Шумиловым, — … лично вас никоим образом задеть не помышляла… и не думала… и не надо вкладывать в мои уста того, чего я не говорила вовсе!

Она даже повысила голос, изобразив оскорблённую невинность. Алексей не стал пикироваться с женщиной, чей уровень мышления проявился только что столь выпукло и очевидно; он демонстративно повернулся к ней спиной и обратился к племяннику Соковникова:

— Скажите, пожалуйста, если конечно, сочтёте мой вопрос уместным: как умер ваш дядя?

Василий Александрович откашлялся и с поклоном — чем удивил Шумилова — ответил:

— Он умер во сне. Нашёл его утром двадцать пятого августа господин Базаров.

Тут же к разговору подключился сам Владимир Викторович:

— Зашёл как всегда, а он не отзывается. Я тронул — он уже холодный. Позвал управляющего, Якова Даниловича Селивёрстова, он у нас всему голова, тоже в доме живёт почти безотлучно. В том смысле, что имеет квартиру в городе, но там редко бывает, почти всё время тут. Господин Селивёрстов занимает комнату наверху, в мансарде… Н-да, так вот, он быстро явился, убедился, что Николай Назарович… гм-м-м… отошедши уже… ну, и собрался ехать в город. Сказал мне, что сам обо всём позаботится. А позже уже, к вечеру приехал врач.

Заговорил и доктор Гессе, сделавший несколько шагов в сторону Шумилова. Само собой получилось так, что Алексей Иванович собрал вокруг себя присутствовавших в гостиной.

— Я в тот день дежурил в больнице и около половины одиннадцатого утра ко мне заехал Селивёрстов, — принялся вспоминать Гессе, — он сказал, что Николай Назарович умер. Я лечил его на протяжении последних шести лет, так что это хорошо знакомый мне пациент. Я взволновался. С большим трудом бросил больничные дела и приехал. Было уже часа три пополудни. Приезжаю, а тут анархия: тело всё ещё на кровати, а по дому шняряют посторонние люди…

— Простите? — удивился Шумилов.

— Селивёрстов зачем-то купца привёз, Локтева, — пояснил Гессе. — Я спросил Владимира Викторовича, — последовал кивок в сторону Базарова, — была ли вызвана полиция, мне сказали нет, не была, потому как управляющий велел всем домочадцам ждать его распоряжений, а сам уехал в город. Я возмутился. Сейчас же послал дворника в ближайшую полицейскую часть. Но сам ждать более не мог, надо было в больницу спешить.

— Через пару часов после отправки дворника прибыл из Лесной части полицейский пристав с командой, — продолжил рассказ Базаров. — Человек шесть полицейских в мундирах и при оружии. Пристав сказал, что будет всё опечатывать. Дом богатый, могут быть ценности. Ну, и стали они все шкафы закрывать и опечатывать, кругом бумажки свои полицейские понаставили.

— А вы слышали что-нибудь о новом завещании? — спросил Шумилов, ни к кому конкретно не обращаясь.

— Я не слышала, — неожиданно подала голос актриса. Видимо, ей было чрезвычайно неприятно, что всё внимание присутствовавших сосредоточено на теме, затронутой Шумиловым.

А капельмейстер в пику ей тут же проговорил:

— А я, напротив, не только слышал, но даже присутствовал при его зачитывании. Это было месяца три тому назад… да-да, как раз в конце мая. Соковников пригласил на дом нотариуса и всё по новой оформил. Он, знаете, вообще-то любитель был порассуждать, что кому оставит, — эта фраза Лядова была адресована Шумилову. — Я слышал, он даже в прощённое воскресенье ритуал такой устраивал с домашней челядью: выстраивал всех и перечислял, что кому отписывает после своей смерти, — и, перехватив недоверчивый взгляд Алексея Ивановича, капельмейстер Императорских театров поспешил добавить, — не смотрите на меня так, полюбопытствуйте лучше у господина Базарова.

— Такое в самом деле устраивалось? — Шумилов повернулся к камердинеру.

— Да, точно так. Это он как бы извинялся перед людьми, если обидел кого, так чтоб, значит, не серчали и зла на него не держали, потому как в завещании никого не забудет.

— Гм-м, — Шумилов задумался на секунду. — А что, Николай Назарович и правда обижал?

— О покойных либо хорошо, либо ничего, так что лучше промолчать, — вновь подала голос язвительная актриса, хотя с нею никто не разговаривал. — Даже сегодня, после своей смерти Николай Назарович сумел над всеми нами поиздеваться.

— Это каким же образом? — поинтересовался Алексей Иванович, хотя ответ на этот вопрос он в общем-то знал.

Дамочка не успела открыть рот, её опередил капельмейстер Императорских театров:

— Представляете, в том завещании, что у нотариуса нам сегодня зачитали, он почти всем дал издевательские характеристики, такие, что никаких денег не захочешь.

Именно такой ответ Шумилов и ожидал услышать. «Однако, вы все тут как тут», — подумал он про себя не без толики ехидства. — «Может, покойный не так уж и заблуждался на ваш счет?». Вслух он, разумеется, этого не сказал, а лишь спросил с самым невинным видом:

— Какие, например?

— Про купца Куликова написал, что жалует тому… не помню уж сколько, но не очень большую сумму, в надежде, дескать, что это поможет заплатить карточные долги его непутёвого сына-обормота…, — ядовито проговорила актриса.

— …и про дворников наших, Кузьму и Евсея тоже нелюбезно прописал, — поддержал её Базаров, — жалую, дескать, им всю одежду с моего плеча, шубу енотовую, шапку на лисе и три пары сапог. Пусть хоть пропьют, хоть подерутся, таким дурням, как они, что ни дай — всё не в прок пойдет.

— …про купца Локтева, друга своего многолетнего, тоже высказался, — добавил доктор Гессе. — У него, купца этого, две дочки, и Николай Назарович был у них крёстным. Ну, Локтев, понятное дело, был в надежде, что миллионщик что-нибудь да оставит своим крестницам. И он оставил, действительно, что-то около пятисот рублей, но с припиской — для Локтева, который только и умеет что «девок строгать», а на большее, дескать, не способен.

— М-да, зло, конечно, написано, зло… — покачал головой Шумилов. — А за что же это он их так?

Повисла пауза. Видимо, никто не желал отвечать на этот вопрос. Наконец, Базаров со вздохом пробормотал:

— Уж характер у него был такой.

— Неправда! — неожиданно взъярилась актриса. — Золотой был характер у Николая Назаровича, золотой это был человек!

— Ой да полноте, Надежда Аркадиевна, — отмахнулся капельмейстер. — Перед нами-то не надо тут сказы рассказывать… Или вы на самом деле позабыли, как на моём плече навзрыд рыдали год назад?

Женщина, осаженная таким резким замечанием, покраснела, закусила губу, но смолчала. Разговор сам собою прервался. Повисла натянутая тишина.

Шумилов, дабы занять себя, принялся рассматривать фотографии на стенах. Среди прочих персонажей чаще всего попадалось одно лицо — моложавое, несколько одутловатое, с гладкими, без следов растительности щеками. Человек этот выделялся высоким ростом, крупной, несколько рыхлой фигурой.

— Это, очевидно, Николай Назарович? — спросил Шумилов, не обращаясь ни к кому конкретно.

— Да, именно он, — ответил Гессе. — Фотографии этой лет двадцать, наверное.

Где-то в доме хлопнула дверь, раздались приглушённые расстоянием и стенами голоса. Шумилов вопросительно посмотрел на Базарова, и тот в предположительной форме высказался, что, вероятно, вернулся управляющий Яков Данилович Селивёрстов. Действительно через минуту тот заглянул в дверь. Это был мужчина лет около пятидесяти, рослый, кряжистый. Лицо его неприятно поражало в первые моменты: пергаментная кожа, словно бы натянутая на череп, казалась скорее принадлежащей мумии, нежели живому человеку, а угловатый череп, резко выступавший на скулах и в надбровных дугах, придавал Селивёрстову схожесть с какой-то хищной костистой рыбой. Уши, непропорционально большие и притом неодинакового размера, казались похожими на вареники. На голове управляющего пробивалась кое-где жиденькая растительность, мало красившая её обладателя. По совести говоря, лучше бы тот вовсе стригся наголо. Гладко бритый, без усов и бороды, управляющий был одет в мятую пиджачную пару, на ногах — заляпанные грязью сапоги, оставлявшие на полу мокрые коричневые следы.

Селивёрстов внимательно оглядел присутствовавших в гостиной, впрочем, равнодушно, безо всякого недоброжелательства или наоборот, показного расположения. Поздоровался, прошёл к Базарову, который представил его Шумилову. Видимо, Алексей Иванович оказался единственным, кого управляющий не знал в лицо. Они обменялись несколькими общими фразами. По тону, в каком проходило общение камердинера с Селивёрстовым, Шумилов понял, что его приезд не явился для управляющего неожиданным; стало быть, приглашение юриста они прежде обсуждали.

— Прошу извинить, отправлюсь спать, — вежливо, но без заискивания раскланялся Яков Данилович. — Завтра будет хлопотный день. Чертовски устал.

После того, как Селивёрстов удалился, за ним потянулись и остальные. Доктор, прощаясь, сказал, что поедет домой. Капельмейстер собрался ехать вместе с ним: так было веселее, да и безопаснее. Племянник тут же отправился распорядиться насчёт коляски для доктора. Дама заявила, что тоже идёт спать. Статус актрисы оказался таков, что она могла не спрашивать позволения управляющего для того, чтобы заночевать в доме.

Базаров вызвался проводить Шумилова в его комнату. Оказалось, что гостевых комнат в просторном доме умершего миллионера шесть штук, так что никаких проблем с размещением Алексея не возникло.

Уже лёжа в постели в маленькой скромной комнатке, с дешёвыми бумажными обоями в цветочек, где безликая и чужая обстановка так напоминала гостиницу, Шумилов вдруг начал прислушиваться к монотонному шуму дождя за окном, тревожному шелесту мокрой листвы и непривычным звукам старого скрипучего дома. Он ожидал, что быстро уснёт, а вместо этого принялся ворочаться и никак не мог отделаться от накатившей вдруг тоски. Всё здесь казалось унылым и мрачным, пахло смертью, тленом и беспросветным одиночеством. Алексей Иванович кожей ощущал тягостную атмосферу этого невесёлого места и чувство тревоги, которое он долго не мог подавить, мешало приходу сна.

2

Утром Шумилова разбудили знакомые по детским воспоминаниям звуки проснувшегося дома. Где-то скрипели половицы, звякала щеколда на двери; откуда-то издалека, из-за плотно прикрытой двери, отдалённо доносились до Алексея бубнящие дробно, но неразборчиво голоса. Во дворе слышалась перебранка конюха и дворника. Время было не определить, поскольку в гостевой комнате не оказалось часов. Алексей оказался вынужден встать, дабы извлечь карманные часы из жилета, а заодно и выглянул в окошко. Без четверти девять — эко разоспался! Дождь кончился и впервые за последние трое — или даже больше — суток небо прояснилось. Сквозь просветы в высоких кучевых облаках несмело пробивались солнечные лучи. Неужели лето отыграет назад и вернёт жителям северного города хотя бы часть того, что недодало в прежние месяцы?

Шумилов оделся, умылся и вышел к завтраку.

Столовую он отыскал, вспоминая давешнее описание дома, но более в этом помогли голоса, доносившиеся из конца коридора. В громадной комнате с высотой потолка чуть ли не в две косых сажени, мрачной, зашитой тёмными дубовыми панелями, оказался расставлен тяжеловесный гарнитур из морёного дуба: овальной формы стол на изогнутых ножках, в тон ему стулья с мягкими пружинными сиденьями, обтянутыми полосатым атласом, две изящные горки с хрусталём по обе стороны от дверей. У входа в помещение Шумилов увидел немо стоявшую горничную — женщину лет сорока с грустным усталым лицом. За большим столом, покрытом небелёного льна скатертью, сидели актриса, капельмейстер, племянник покойного Василий и управляющий. Базарова в столовой не было видно.

На столе оказался выставлен белый хлеб, молоко, масло, варенье, варёные яйца, яблоки. Слуга, толкая перед собою столик на колёсах, двигался вдоль стола, предлагая рассевшимся господам гречневую кашу.

— Что вы мне солдатскую еду предлагаете? — фыркнула Надежда Аркадьевна. — Вы ещё «кирзуху» из овса посоветуйте попробовать! Я ведь не лошадь. А нет ли… чего-нибудь… хотя бы мармелада, или горячего шоколада?

Последние её слова были обращены уже к управляющему.

— Не держим-с, Надежда Аркадьевна, не держим-с, — отозвался Селивёрстов. — Покойный хозяин, как вам известно, являлся сторонником простой пищи — хлеб да квас поутру, иногда молоко и творог. Ягоды любил-с, но и то, ежели только свои, из сада.

Дама сокрушенно вздохнула и принялась за варёное яичко, разбивая его серебряной ложечкой.

Шумилов поздоровался, пожелал присутствовавшим приятного аппетита, и присел к столу.

У всех были озабоченные лица, видно, каждый был поглощён думами о скором визите полицейского пристава и возможных результатах предстоявшей процедуры описи бумаг покойного скопца. Мрачное настроение присутствовавших не способствовало общению, поэтому завтрак прошёл практически в полном молчании.

Шумилов, в отличие от актрисы, не побрезговал гречневой кашей. Покончив с едой, он отправился бродить по дому. В гостиной, через которую Алексей Иванович давеча попал в дом, он увидел Базарова. Поздоровавшись, поинтересовался, почему тот не вышел к завтраку.

— По сути я же лакей, прислуга, — ответил Владимир Викторович. — Никогда с господами за стол не садился. Вот Яков Данилович всегда с хозяином столовался, кроме последнего времени.

— А что случилось в последнее время? — поинтересовался Шумилов.

— Хозяин на него серчал, говорил, каналья, прохвост. Рассчитать его собирался.

— За что же это он так нелюбезен стал?

— Не могу знать. Вышел, видать, из доверия.

Они прошли на веранду, откуда увидели целую кавалькаду подъезжавших к дому экипажей. В первом Шумилов без труда узнал нотариуса Утина Лавра Ильича, того самого, у которого хранилось уже вскрытое завещание. Согласно этому завещанию Утин был назначен душеприказчиком, так что его появление в доме Соковникова представлялось вполне обоснованным.

В других экипажах восседали личности куда более колоритные. Базаров негромко назвал их Шумилову:

— Во втором экипаже иеромонах Санкт-Петербургского подворья Валаамского монастыря Никодим, он много лет знал Николая Назаровича. Покойник много жертвовал Валаамской обители, там его, почитай, все знали. А вот следом едет актриса, Смирнитская Тамара Платоновна, ей Николай Назарович тоже много помогал. Видать, ждёт, что и после смерти ей что-то отвалится.

Актриса оказалась видной дамой лет тридцати пяти, высокого роста, с прекрасной женственной фигурой, затянутой в корсет, пышной прической, в широкополой шляпе с развевавшимся на ветру чёрным крепом. Её траурный туалет несомненно был тщательно обдуман. Даже в обстановке, не способствовавшей флирту и общению, эта женщина желала производить впечатление: вот что значит артистическая натура!

Постепенно на веранде собралось довольно много народу. Кто-то стоял, другие вынесли из гостиной стулья и расположились сидя. Знакомые друг с другом вполголоса переговаривались. Все ожидали приезда полиции и начала положенных законом процедур.

Ближе к десяти часам наконец-то приехал пристав с двумя нижними чинами. Племянник Соковникова на правах хозяина встретил их, проводил в комнаты. Предупредил, что «некоторыми из заинтересованных лиц» приглашены юристы и представил приставу Шумилова и нотариуса Утина. Полицейский равнодушно-корректно поздоровался с обоими и тут же словно позабыл об их существовании. Пристав произвёл на Шумилова двойственное впечатление: с одной стороны, его одутловатое красное лицо и пивной живот, туго натягивавший китель, свидетельствовали о пристрастии к алкогольным напиткам, с другой стороны, блюститель закона весьма терпимо отнёсся к присутствию большого количества пристрастных свидетелей его действий и не попытался в чём-либо их ограничить.

Перед тем как войти в опечатанные помещения, пристав попросил свидетелей построиться «в коридоре по ранжиру» и обратился к ним с краткой речью.

— Закон не запрещает вам следить за действиями должностного лица, составляющего опись — меня в данном случае, — но хочу обратить внимание присутствующих на необходимость соблюдения тишины… — важно начал пристав. — Также призываю всех воздерживаться от иронических замечаний и советов, как лучше надлежит действовать лицам, исполняющим закон. Уверяю вас, сие мы знаем и без ваших домыслов. За нарушение моих требований я буду удалять неподчинившихся, невзирая на занимаемые ими должности и разного рода звания. Выберите из своей среды свидетелей, в количестве двух человек, которые по окончанию описи подпишутся под официальным протоколом.

Полицейский оглядел вытянувшуюся перед ним шеренгу соискателей соковниковских миллионов. Шумилов готов был поклясться, что в эту минуту во взгляде пристава мелькнула тень то ли злорадства, то ли ехидства, то ли банального презрения, что-то такое очень пренебрежительное и уничижительное…

— А не пожелаете ли вы записать наши фамилии? — вдруг брякнула ни с того ни с сего Надежда Аркадьевна Епифанова.

— Зачем это? — изумился пристав. — Сие мне ни к чему. Вы назначьте из своей среды свидетелей, которые подпишут протокол. Вот их фамилии мне понадобятся, а остальные — ни к чему! Это для вас происходящее имеет чрезвычайную важность, а для истории — сие рутина, — для чего-то добавил он наставительно.

Осмотр помещений покойного начали с той самой комнаты, в которой он умер. Это была спальня. Начиная с двадцать пятого августа комната стояла опечатанной полицией, и с того времени здесь никто не бывал. Вслед за полицейскими в спальню вошли Селивёрстов, нотариус Утин и Шумилов. Остальные находились поблизости, в смежной со спальней комнате, но за порог не заходили.

Помещение, служившее покойному Николаю Назаровичу Соковникову спальней, оказалось довольно просторной комнатой в три окна, выходившими в сад. Располагалась она в дальнем конце дома, в торцевой его части. Несмотря на высокий цоколь под домом, света в окна проникало мало из-за разросшихся кустов сирени и боярышника, которые буквально стучались в стёкла. Уже с первого взгляда на обстановку помещения становилось ясно, что оно служило одновременно и спальней, и кабинетом. За драпировкой, отделявшей альков от остального пространства комнаты, помещалось просторное ложе с иконами в изголовье. На момент осмотра постель оказалась заправленной и застланной стёганым покрывалом. Тут же, в алькове, подле кровати стоял комод, очевидно, предназначенный для хранения белья.

В остальном обстановка комнаты вполне соответствовала кабинетной: перед одним из окон — большой письменный стол, с двумя тумбами с выдвижными ящиками, объёмистое кресло позади стола. В «красном углу» над столом — несколько старых тёмных икон в дорогих окладах. У соседнего окна расположилось удобное кресло с придвинутым к нему лаковым ломберным столиком, второе такое же кресло было обращено к роскошному камину, выложенному красным мрамором. По сторонам от него расположились два громоздких книжных шкафа с застеклёнными дверцами. На тёмной полировке шкафов были хорошо заметны наклеенные бумажные ленточки с полицейскими печатями, так называемые «маячки».

Шумилов, будучи большим книголюбом, разумеется, заинтересовался книжными шкафами. Подборка литературы, выставленной там, заслуживала высокой оценки: книги в основном оказались историческими, либо связанными с историей религии. Алексей Иванович особо отметил стенограмму судебного процесса над Жанной д'Арк, изданную на французском языке в 1840 году: в России такое издание было настоящим раритетом. «А покойный, видимо, любил почитать, даром, что вышел из купеческой среды,» — подумал Шумилов.

На стенах спальни во множестве были развешаны фотографии, разнообразные как по размерам, так и по содержанию: тут можно было видеть панорамы русских городов, пригородов с производственными строениями — возможно, фабриками или мастерскими, — а также фотографии скаковых лошадей и портреты мужчин со строгими лицами. Последние носили причёски на прямой пробор и напоминали своим видом старое русское купечество.

Далее, в углу комнаты стояло большое бюро с высоким стулом перед ним. Бюро имело множество ящичков, но каждый из них сейчас был опечатан полицейским «маячком». В другом углу спальни помещался громоздкий шкаф-гардероб, подле него — туалетный столик с двумя тумбами и большим овальным зеркалом над ним. На столике в ряд выстроились разнообразные баночки-скляночки наподобие тех, коими обычно пользуются женщины, берегущие свою красоту; тут же были и изящные флаконы с притертыми пробками, видимо, для дорогих одеколонов.

Один из полицейских, принявший на себя обязанности секретаря, расположился за письменным столом. В качестве понятых в протокол осмотра были вписаны нотариус Утин и Шумилов.

Пристав принялся сноровисто осматривать вещи покойного. Начал он с письменного стола, что в общем-то представлялось логичным. Полицейский выдвигал ящики, выкладывал их содержимое на стол, просматривал и диктовал секретарю то, что считал нужным внести в протокол. В столе среди большого количества канцелярских принадлежностей оказались найдены многочисленные счета за дрова, уголь, фураж для лошадей, домашней скотины и птицы за несколько последних лет; отдельный ящик занимали письма, пожелтевшие открытки и старые театральные программки. Первой по-настоящему любопытной находкой оказались пятнадцать толстых тетрадей в клеёнчатых «рябеньких» переплётах, исписанные размашистым почерком.

— Эвона, — задумчиво пробормотал пристав, полистав тетради, — покойный Николай Назарович, оказывается, был силён в эпистолярном жанре. Надо же такой дневник оставить! Это ж сколько тыщ листов!

Шумилов, пройдя к порогу, возле которого стоял Базаров, негромко спросил у последнего:

— Покойный действительно вёл дневник?

— Не знаю даже как сказать, — пожал плечами Владимир Викторович, — хозяин каждый вечер в тетрадку что-то заносил, видать записи какие-то.

— И ежу понятно, что записи. А давно ли он этим занимался?

— Сколь помню, всегда. То есть все годы, что я у него служил.

Дневники были внесены в полицейский протокол, причём — и это приятно поразило Шумилова — очень дотошно: пристав продиктовал даты начала и окончания записей в каждой из пятнадцати тетрадей. Видимо, полицейский прекрасно понял важность сделанной находки.

От стола осмотр переместился к бюро. Там были найдены деньги — как кредитные билеты, так и монеты — на общую сумму двадцать восемь рублей. По ящикам оказались разложены конверты с банковскими документами разных лет: договорами, выписками со счетов, кассовыми квитанциями. Помимо этого в бюро оказались и четыре приходно-расходных книг разных лет, списки служащих по городскому дому и даче. Полиция всё скрупулёзно внесла в опись.

За медленной монотонной работой незаметно текли часы. Многим из присутствующих, которые всё это время толпились в смежной комнате, лишь изредка покидая её, сделалось откровенно скучно. Ничего необычного не происходило — никаких кубышек с золотом, ничего похожего на кипы банковских облигаций — ничего такого пока найти не удавалось и потому люди просто-напросто утомились ожиданием.

В три часа пополудни пристав переглянулся со своими коллегами-полицейскими: «Ну что, обед, что ли?»

Кормили всё в той же столовой. Распоряжался племянник, но как-то неумело, неловко, видно, не войдя во вкус командования людьми. Еда показалась всем невкусной, и кое-кто даже не стал этого скрывать. Простые блюда — каша, щи, омлет, да кисель — вряд ли могли понравиться дворянам. Дамы только для вида поковыряли вилками омлет, а потом, словно красуясь друг перед другом, демонстративно отодвинули тарелки от себя.

После обеда пристав, сославшись на неотложное дело, попросил предоставить ему тихую комнату, такую, где бы его никто не потревожил. Базаров проводил полицейского в одну из дальних комнат, где стояла зачехлённая мебель и плотно прикрыл за приставом дверь. Через пять минут оттуда уже раздался богатырский храп.

— Он что, так и будет храпеть на рабочем месте, а мы станем его дожидаться? — вспылила актриса Епифанова, узнав от Базарова, что пристав уснул.

— Не переживайте так, уважаемая Надежда Аркадьевна, — ответил вместо камердинера Шумилов. — Рабочее время штатного полицейского разбито на две половины, после шести часов вечера господин пристав продолжит исполнение своих служебных обязанностей. В том, что он сейчас не работает, нет никакого нарушения закона.

— Ага, стало быть, мы станем дожидаться, пока он проснётся, а затем потратим целый вечер на то, чтобы следить за его ковырянием в бумагах?!

— Я не понимаю вашего эмоционального всплеска, уважаемая, — как можно спокойнее ответил Алексей Иванович. — Вы можете не тратить своё драгоценное время и не следить за, как вы выразились, «ковырянием в бумагах». Вы вольны в любой момент покинуть нас и, полагаю, никто из присутствующих не станет вам в этом препятствовать.

Воспользовавшись неожиданной паузой в работе, Шумилов предложил Василию Соковникову, племяннику покойного Николая Назаровича, выйти на воздух и немного прогуляться. Василий с удовольствием согласился — его тоже, по-видимому, тяготила медленность и тягучесть рутинной процедуры. Накинув на плечи легкое пальто, он повел Алексея по дорожке вглубь дачного участка.

— Дядюшка называл это «парком» — в отличие от «сада» и «огорода», которые располагаются там дальше, за конюшней, — он махнул рукой в сторону.

«Парк» представлял собою кусок настоящего карельского леса, лишь несколько облагороженного, почищенного от валежника и сухостоя, да с засыпанными топкими болотинами, и прорытыми кое-где водоотводными траншеями. Здесь было тихо, пахло хвоей, еловым соком, сырой землёй; здесь вовсю пели птицы, необыкновенно оживившиеся после многодневной череды дождей.

Шумилов и Соковников, обсуждая холодное лето и погодные катаклизмы, дошли до озера. Местность вокруг оказалась очень живописной — пригорки, низинки, звонкий ручей. Обстановка располагала к спокойному и доверительному разговору, потому Алексей решился прояснить некоторые моменты, казавшиеся ему покуда непонятными.

— Послушайте, Василий Александрович, я никак не могу взять в толк, почему сейчас в доме Николая Назаровича такое число соискателей его денег? Ведь, насколько я уяснил, единственный родной ему человек — вы.

— Ой, это больная тема, — Соковников только рукой махнул. — Всего Соковниковых было три брата: старшие — Михаил и Николай — родные друг другу, а младший Александр, мой отец, — им сводный, от второй жены. Сами по себе Соковниковы не были богатыми купцами, всего-то по третьей гильдии числились. Старший, Михаил, подался к скопцам, уж и не знаю, как это случилось, семейные предания о том молчат. Но именно от своих собратьев по секте он и получил деньги. Наследовал каким-то крупным купцам, придерживавшихся скопческой ереси. Те люди детей не имели, понятное дело, ежели принять во внимание их обычаи! Когда умер отец-Соковников, дед мой, значит, тогда Михаил взял из училища Николая, намереваясь ввести его в общину и приобщить к сектантской вере. Бабушка моя почувствовала, что дело с этими скопцами затевается скверное; она быстренько забрала своего родного сына, моего будущего отца Александра — ему тогда было всего-то девять лет — и уехала с ним в Тверь. Тем самым она спасла его от возможных посягательств скопцов и Николая. А Николая, ну, то есть будущего Николая Назаровича, оскопили мальчишкой, он тогда мало что понимал. Однако, затем всё в нём взбунтовалось, и он убежал от старшего брата. Михаил его отыскал, вернул. Николай убежал снова. Михаил принялся его разыскивать с полицией. Когда полиция нашла беглеца, тот заявил жалобу на насильственное оскопление, началось расследование, и Михаил попал в тюрьму. Там он внезапно умер, и все деньги — колоссальное состояние — достались Николаю. В одночасье он сделался фантастически богат.

— И как велико было состояние?

— Говорят… я сам слышал от Николая Назаровича, что никак не менее пяти миллионов рублей серебром. Огромные суммы хранились в казначейских облигациях Министерства финансов. Когда подходило время погашения купонов, Николай Назарович был вынужден вручную их отрезать и ножницами натирал кровавые мозоли, — Василий показал на правой руке места возле большого и безымянного пальцев, где такие мозоли появлялись. — А на купоны помимо процентов начислялись ещё и выигрыши, внутренние-то займы у нас выигрышные! Так что он помимо процентов постоянно получал и довольно приличный бонус. Николай Назарович говорил не раз, что ему стыдно получать эти деньги, он ведь не прикладывал никаких усилий к их заработку… ну, разве что ножницами купоны стриг.

Василий на минуту умолк, видимо, потеряв нить рассуждений. Он некоторое время смотрел на воду в озере, потом, словно очнувшись, продолжил:

— Так вот, после вступления в права наследства на Николая Назаровича стали наседать скопцы, дескать, деньги принадлежат общине, и тебе надлежит вернуть их. Да только он от них отбился. И ненавидел их всеми фибрами души. Сам себя никогда скопцом не считал и жил как бы вопреки тому, что был кастрирован. Скопцы ему грозили, и он всерьёз их опасался: всегда при нём сторожа были надёжные, при оружии, собаки сторожевые; он первые лет двадцать самолично проверял окна ночью и днём, прочно ли закрыты. В общем, он боялся покушений. Однако, жил широко. Я к нему приезжал пару раз в год — на именины, на Пасху, всегда приходил с поздравлениями. Народу у него всегда толпилось полно — тоже все с поздравлениями и славословиями. Я среди этих людей чувствовал себя неуютно. Вот уж действительно, «бедный родственник». Мы с матушкой по питерским меркам жили скромно, лавка наша керосиновая не ахти какой доход давала. Дядюшка мне давал «на бедность», всегда посмеиваясь, сто рублей. Мы и этому были рады.

— И что же дядя? успел прожить своё состояние? — полюбопытствовал Шумилов.

— Да вроде бы и не прожил. Шикарный дом на Конногвардейском бульваре — дворец настоящий! — продал князю Кочубею, если не ошибаюсь, за двести шестьдесят тысяч рублей. Другой дом, на Вознесенском проспекте, оставил себе. Плюс два парохода его по Балтике ходят, да вот эта дача с землёю… да в ценных бумагах должно быть много. Он ценные бумаги постоянно держал; когда срок одних облигаций заканчивался, он немедля перекладывался в другие, так что казначейские облигации должны у него быть непременно. Дядюшка, он хваткий был… Вроде бы и раздавал много, да только не более того, что получал, понимаете? Он сам не раз говорил: чтобы много получать, надо много тратить, к скупому деньги не пойдут… Вообще, он был известный жертвователь на дела церкви. Валаамскому монастырю церковь построил. Я слышал, она обошлась в пятьдесят тысяч рублей. Не на последние же деньги он эту церковь монахам построил! Как думаете? — Василий улыбнулся. — В том завещании, что у нотариуса открыли, он так всё разложил, на пяти страницах, кому чего и сколько, не только дома и пароходы, не только ценные вещи, но даже сапоги свои яловые — всё упомянул и расписал, кому что жалует. Многим дал: прислуге всей почти, кому тысячу, кому пять, кому сто рублей, правда иной раз до такой мелочи доходило, что и поминать, по-моему, не следовало бы. Ну, актрисам, по семи тысяч рублей серебром каждой, капельмейстеру этому, Лядову, тоже неплохую сумму — 3 тысячи, почитай, с неба упало… Своим приятелям, тому же купцу Куликову — три тысячи… Будто у Куликова своих капиталов мало… — невесело крякнул Василий и замолчал.

— Я видел в доме иконы старые, в дорогих окладах. А еще какие-то ценные вещи в доме хранились?

— В иконах Николай Назарович толк знал. Особенно любил новгородскую иконописную школу. У него хранились иконы возрастом в четыре-пять веков, это ж надо, пятьсот лет! разум меркнет перед такой толщей времени! Кроме того, Николай Назарович крест носил дорогой, с изумрудами. На Валааме заказал монахам, там ему и изготовили, он с крестом этим не расставался. Кольцо имел дорогое, точнее перстень с каким-то редким камнем, чёрным. Что ещё такого примечательного? Иконой владел необыкновенной, Святаго Николая Чудотворца в драгоценном окладе. Оклад был цены невероятной, более полусотни бриллиантов в него вставлено, изумруды, сапфиры. Икону эту дядюшка завещал Валаамскому монастырю. В завещании даже фигурировала её стоимость — пятнадцать тысяч рублей.

— Действительно, цена немалая, — согласился Шумилов. — Приличное поместье можно купить. А среди тех икон, что по комнатам развешаны, её нет?

— Ни в комнатах, ни в спальне нет, — убеждённо ответил Василий Александрович. — Может, он её на реставрацию отдал или обменял? Если так, то обязательно должна обнаружиться запись на сей счёт — дядюшка в этом отношении являлся человеком аккуратным до педантизма. А может, икона эта просто лежит где-нибудь в сундуке. Мы же толком ещё почти ничего не осмотрели. Мне Базаров рассказал, что полицейский пристав в день смерти дядюшки сразу всех домашних предупредил — всё будет закрыто до объявления наследников и душеприказчика.

— А душеприказчиком назначен…

— …нотариус, что давеча зачитывал завещание. Утин Лавр Ильич. Дядюшка давным-давно его знал.

— А вы знаете что-нибудь про новое завещание, то, что три месяца назад составлено?

— Ничего не знаю. Я с дядюшкой последний раз виделся на Пасху, так что сами считайте, апрель стоял. Он мне тогда ничего не говорил о намерении переделать завещание. И в письмах ни о чём таком не упоминал. Я уже здесь об этом услышал.

— А если точнее…

— А если точнее, то вчера от доктора Гессе.

Они сделали большой круг и вышли к дому. Небо уже совсем очистилось от облаков, засияло долгожданное солнце. Стало заметно теплее. Ветер стих и теперь всё напоминало о клонившемся к концу лете.

Шумилов и Василий Соковников вернулись в дом. Прогулка заняла чуть более получаса. Ещё примерно через полчаса появился пристав, преодолевший послеобеденные объятия Морфея. Неторопливый осмотр продолжился.

В последующие три часа скрупулезному осмотру подверглись книжные шкафы; каждая из книг была пролистана и внесена в реестр, получившийся список в виде отдельного приложения приобщён к протоколу осмотра. Пристав действовал неторопливо и толково; Шумилов убедился, что это человек, знающий толк в склоках по наследственным делам. Переписав все книги, пристав сразу снял все возможные упрёки в формальном отношении к своим обязанностям. Конечно, это сильно задержало осмотр, зато сильно повысило достоверность и полноту протокола осмотра в случае представления этого документа в суде. Актрисы вздыхали и охали, демонстрируя усталость от рутинности казённого мышления полицейских, капельмейстер скрипел стулом, томительно вздыхал Базаров, но Шумилов оставался в твёрдой уверенности, что всё идёт как нельзя лучше.

Тщательное изучение содержимого книжных шкафов имело для Шумилова то небесполезное следствие, что позволило ему составить представление о круге интересов покойного Николая Назаровича Соковникова. Назвать эти интересы разносторонними, значило бы выбрать слишком скромный эпитет. Подборка книг умершего кастрата, как уже успел ранее заметить Шумилов, оказалась в высшей степени нетипичной для людей его рода и звания: тут были исторические книги и древние классики — Сенека, Плутарх, Аристотель. Алексей Иванович не удержался и взял в руки один из толстых томов последнего. Это оказалась «Никомахова этика» с обширными комментариями — более тысячи страниц. Судя по помаркам на полях и истёртым краям, к этой книге обращались довольно часто.

Заметив немое удивление Шумилова, управляющий, стоявший подле, негромко пояснил:

— Николай Назарович одно время очень увлекался чтением, древних философов цитировал.

— А что читал в последнее время? — спросил Алексей Иванович, желая развить тему.

— А вот в последнее время почти ничего, только газеты и Псалтирь. Охладел он как-то к книгам.

Постепенно спустился вечер. Около семи пополудни пристав объявил, что продолжит осмотр следующим утром, поскольку сегодня всё равно не успеет его закончить. Спальня Соковникова снова была опечатана. Управляющий пригласил гостей отужинать, но почти все отказались, рассчитывая, очевидно, найти в Петербурге более приличную кухню. Гости стали разъезжаться. В доме остались только актриса Епифанова, Шумилов, да племянник покойного Василий Александрович.

После ужина Василий отправился в свою комнату, сославшись на плохое самочувствие. Управляющий Селивёрстов предложил Шумилову и Надежде Аркадиевне пройти на террасу, поскольку туда будет подан чай. Затея с чаепитием на свежем воздухе оказалась отличной: стояла тихая лунная ночь, на безоблачном небе искрились хаотично рассыпанные звёзды, комары не беспокоили и даже гневливая актриса не раздражала Шумилова своими выходками. Благостная обстановка, очевидно, подействовала и на неё.

На столе посреди террасы оказался водружён пузатый медный ведёрный самовар. К чаю подали баранки, разнообразное варенье, сахарную голову. Разговор Алексея с актрисой касался самых незначительных предметов, чувствовалось, что Надежда Аркадиевна присматривается к собеседнику, во всяком случае Шумилов несколько раз ловил на себе её изучающие взгляды.

После чая Алексей решил помочь актрисе и предложил ей прогуляться по парку.

— Там, правда, темно, но, думаю, ноги мы не сломаем, — заметил он.

— С удовольствием, — ухватилась за сделанное предложение Епифанова, — делать всё равно нечего. А ложиться рано спать я привычки не имею.

Кокетливо поправляя прическу, она позволила набросить себе на плечи пальто. Привычное желание нравиться сквозило в ее жестах, улыбке, в том, как она оперлась на руку Алексея.

Сойдя с террасы, они двинулись по дорожке, огибающей дом.

— Если б вы знали, Алексей Иванович, какие раньше здесь устраивались гуляния! — вздохнула актриса. — Это сейчас дом пуст и заброшен. Вы обратили внимание, что большинство комнат закрыты, мебель в чехлах, а ставни не открываются вовсе? Сейчас на всём лежит печать запустения, но так стало лишь в последние годы, когда Николай Назарович от всех затворился. А вот раньше, бывало, на этой даче собиралась компания человек в двадцать пять-тридцать. Ох, и весело же ту было!

— А вы давно свели знакомство с Николаем Назаровичем?

— Сейчас кажется, что уже целую вечность, — Епифанова засмеялась. — Лет пятнадцать уж точно. Я тогда только-только пришла в театр, а Николай Назарович слыл известным театралом, ложу имел собственную, ни один бенефис без него не обходился. Любил театр и актёров, поддерживал многих нуждающихся. Знаете, как у братьев по нашему цеху бывает — то на лечение нет денег, то за квартиру задолжал, то дров на зиму не за что купить… Многим он помогал, щедрый человек был. Меня, молоденькую девочку, с первого же спектакля приметил. Всегда являлся в гримёрную с корзиной цветов. И всегда по возможности старался скрасить нам, актёрам, жизнь. Его городской дом всегда оказывался полон людьми, но кроме нас, друзей, туда являлось множество самых разных просителей, всем от него хотелось что-то отщипнуть. Он выстроил эту дачу специально, чтобы приглашать сюда только узкий кружок. Здесь всё располагает к веселому отдыху. Видите озеро? Там ранее находился лодочный сарай, а в нём три или четыре лодки. Катание по водной глади под луной — что может быть романтичнее? Шампанское, гитара, романсы… Зимой здесь заливали горку с длиннющим спуском, — Епифанова рукой указала на место подле воды, — катались целыми санными поездами. С горки сани вылетали прямо на лёд. Хохоту было! Ещё он держал специальную тройку лошадей с бубенцами и лентами. И зимой, и летом можно было покататься и на тройке, и верхом. Был большой гурман, любил хорошо покушать и гостя попотчевать. Повара выписал из-за границы.

— Но потом все изменилось…

— Да, буквально за год-полтора Николай Назарович совершенно переменился. Резко отошёл от нашей компании, гуляния закончились. Николай Назарович ударился в религию, тут же явились попы и давай его смущать — дескать, неправедную жизнь ведёшь, душу губишь! — Епифанова презрительно поморщилась, и Шумилов даже в темноте сумел разглядеть гримасу негодования на лице актрисы. — Он поехала на Валаам, кучу денег вложил в строительство тамошней церкви, пробыл на острове почти год. Однако, и от попов отшатнулся. Что уж у них там случилось — не знаю. Мы к тому времени уже перестали тесно общаться. Думаю, обиделся Николай Назарович на что-то.

— А на что же?

Надежда Аркадиевна замялась. Шумилов понял, что актрисе чрезвычайно приятно его внимание и то, что наконец-то никто не мешает ей высказывать свои суждения свободно. Несомненно, ей хотелось рассказать ещё, как и большинству женщин, мнящих себя центрами вселенной. Любимое занятие дам такого сорта — это обсуждать с другими людьми, особенно мужчинами, свои жизненные коллизии, «очень сложные, трепетные, не как у других» чувства. В рассказах этих женщин — о чём бы они не рассуждали — всегда всё самое необыкновенное, невероятное и исключительное, такое, чего никогда не может быть испытано прочими.

— И не знаю даже, удобно ли об этом говорить… — многозначительно, с деланной сдержанностью проговорила Надежда Аркадиевна.

Она явно решила немного поломаться, набить себе цену, напустив таинственность. Разумеется, сугубо во имя соблюдения приличий!

— Вы уж меня извините, что я непрошенным гостем вторгаюсь в ваш внутренний мир, но зачастую понять мужчину можно лишь вникнув в его отношения с близкими ему женщинами, — залился соловьём Шумилов. — Поверьте, тут не пустое праздное любопытство.

— Я понимаю вас и не сержусь, — всё с той же нарочитой многозначительностью отозвалась актриса. — Что ж тут скажешь? Дело прошлое… За несколько лет тесного общения мы очень сблизились, можно даже сказать, что его чувства ко мне были более, чем дружеские… Я тоже к нему очень тепло относилась. Но вы же, Алексей Иванович, понимаете… его положение не давало возможности вести речь о чём-то большем, чем дружба. Он это отлично осознавал. И всё же… наступил оч-чень неприятный момент, когда он попросил моей руки. Смешно, да? Он сказал, что осознает невозможность полноценных супружеских отношений между нами в силу… в силу… его физического дефекта… но теплота общения и духовное родство душ помогут нам восполнить недостаток плотских удовольствий. Да, вот так примерно он выразился — витиевато и несколько напыщенно. Я сказала, что подумаю, но на самом деле знала ответ сразу же, просто не хотела его обидеть отказом в ту же минуту. Конечно, деньги и положение жены фантастического богача — это очень приятная сторона жизни, но… Если бы он был КАК ВСЕ — тогда другое дело, тогда и говорить не о чем. А вот так… Вы знаете, я даже стеснялась иной раз представлять его некоторым своим знакомым. Конечно, люди старались не подавать вида, но ЭТА его особенность… она всегда вызывала нездоровое, порой даже какое-то скабрезное любопытство и даже жалость. А для меня эти перешёптывания за спиной были бы несносны.

Шумилов на минуту задумался над услышанным. Он считал, что Епифанова только что сообщила ему чрезвычайно ценные сведения, возможно, даже сама того не понимая.

— Но физический недостаток Соковникова не мешал, однако же, большинству его знакомых пользоваться его щедростью и гостеприимством.

Надежда Аркадиевна, видимо, заподозрила в словах Шумилова упрёк, потому что ответила с неожиданным раздражением:

— Что ж вы хотите, у него было много денег. А у людей творческих — которые, заметьте! — ничуть не ниже его умом и талантом, всегда с деньгами туго. И что тут такого, если Николай Назарович оказывал помощь? Сам Господь велел делиться!

— Ну да, разумеется, — примирительно кивнул Алексей, — И как же Николай Назарович воспринял ваш отказ?

— Да никак особенно. Стреляться не стал, в петлю не полез, если вы об этом… Мне показалось, что он даже ожидал его, точнее, мало надеялся, что я приму предложение. Улыбнулся, поклонился, даже ножкой пришаркнул — это он так любил пошутить. Но с той поры и наше общение, и вечеринки в его доме и на даче постепенно пошли на убыль. А потом, когда он на Валаам уехал, и вовсе прекратились. Когда он вернулся, мы встречались время от времени по особому поводу. Он присылал поздравления на именины, на Рождество и Пасху, я приезжала с визитом. Я ему неизменно присылала приглашения на спектакли, на бенефис — обязательно. Но он бывал всё реже. Иногда просто пришлёт корзину цветов вместо себя — и всё.

— А что же случилось год назад? Из-за чего вы плакали на плече у Лядова.

— Ох, Алексей Иванович, какой вы приметливый, ушки на макушке, да? Прошлой весной я приехала к Николаю Назаровичу, он уже безвыездно здесь жил, на даче то есть, и попросила денег — взаймы, конечно! — чтобы летом в Баден съездить, на водах подлечиться. А он не дал. Впервые за все годы такое случилось! Он меня отказом шокировал. Это было на него так непохоже!

— Возможно, Соковников переживал денежные затруднения?

— Я такое даже вообразить не могу! Это у него-то затруднения? Нет, что вы, он просто пожадничал. Вы обратили внимание на то, что этот его дом очень странно выглядит? Почти все комнаты, за исключением двух-трех — стоят запертыми, а мебель вся в чехлах… Сам Николай Назарович занимал всего две-три комнаты. И эта скудость стола… это не вчера появилось, понимаете?

— Гм-м, но отчего вы не съедете, коли тут всё не по вам?

— Видите ли, я в затруднительном положении. Мой театр — а я служу в Михайловском — выехал на гастроли на три месяца, и я свою квартиру на это время сдала. А вот теперь, в связи со смертью Николая Назаровича я оказалась вынуждена гастроли прервать. Приехала, так как знала, что мне по завещанию причитается… некая сумма. Думала, всего на пару дней. А потом произошел скандал, купец этот, Куликов, сказал, что есть другое завещание. Вот и пришлось мне задержаться. А так как жить мне оказалось негде, Василий Александрович, племянник Николая Назаровича, предложил мне тут, в этом доме и пожить.

Шумилов обдумывал какое-то время слова Надежды Аркадиевны, но затем понял, что женщина, сказав много, тем не менее умудрилась не ответить на заданный вопрос.

— И всё-таки я не понял, почему вы считаете, что дело именно в жадности Николая Назаровича, а не в том, что он растерял свои деньги? — наконец, проговорил он.

— Ну, не знаю точно, — Епифанова словно бы отмахнулась от неудобного вопроса, — просто так чувствую. Не такой он был человек, чтобы деньги растранжирить. Конечно, тратил широко, но не по глупости, а просто из желания. Дураком никогда не был. И тратив много, прибытку получал о-го-го! Он хватко управлялся со своим хозяйством и умел деньги наживать, а не только тратить, так что не поймите превратно. А в последние годы… даже говорить неудобно… Я когда к нему в прошлом году приехала, холод стоял ужасный. Помните, в мае снег пошел? Он вышел ко мне в гостиную в цигейковой телогрейке и валенках… Я даже салоп снять не могла! Так холодно, а у него дом нетоплен, только одна печь протоплена, угадайте где?

— В спальне, поди.

— Разумеется, в собственной его спальне. Так и жил — практически весь день в спальне сидел, запершись. Там у него и кабинет был оборудован, и столовая одновременно, вы эту комнату сегодня видели. Вот там у него более или менее натоплено. Назад меня вёз управляющий, Яков Данилович. Я у него возьми и спроси — отчего дом не топлен. А он говорит — хозяин не велит, расход дров большой. Говорит, и так перебьётесь Поверите ли? Вот как такое может уживаться в одном человеке?

«Вот уж воистину интересный зигзаг», — подумал Шумилов. — «Миллионщик, в прошлом покровитель Мельпомены, жертвователь на монастыри — и вдруг такая странная экономия на дровах. Похоже, Николай Назарович не гнушался банальным третированием прислуги, у бар известного сорта такие выходки имели популярность. Неужели миллионщик до такой степени вырос в собственных глазах, что слуг перестал за людей считать? Или дело всё же в болезненной жадности? С возрастом наблюдаются порой резкие изменения характера… Почему в кабинете оказалось найдено всего двадцать восемь рублей наличными? Ведь для повседневных трат и содержания большого дома с конюшней необходимы наличные в куда бОльших количествах. Может, завтра найдутся? Или всё же кто-то из прислуги обворовал миллионщика после его смерти?»

Разговор сам собою прервался. Шумилов погрузился в собственные размышления, хотя сие, возможно, выглядело не очень вежливо. Но актриса тоже как будто бы утомилась общением и разбередила душу воспоминаниями. Стало явственно холодать и даже энергичный шаг уже не спасал от по-настоящему осенней свежести.

В полном молчании Надежда Аркадиевна и Алексей Иванович вернулись в дом. Там вовсю суетилась прислуга: горничная пробежала с тазом горячей воды в направлении комнаты Василия Александровича, а в коридоре перед нею толпилось человек пять слуг. Управляющий Селивёрстов что-то им наставительно говорил, Шумилов расслышал окончание фразы, адресованной, очевидно, кучеру: «… так что возок не распрягай, возможно, вместе с доктором придётся проехать в аптеку».

Оказалось, что после ужина у Василия Александровича началась почечная колика. Пока Шумилов прогуливался по парку с Епифановой, успели послать экипаж за доктором Гессе, который откликнулся на приглашение и оперативно приехал. Пока Селивёрстов рассказывал всё это, из комнаты вышел Базаров с озабоченным выражением лица.

— Яков Данилович, доктор Гессе останется у нас на ночь, надо бы комнатку предоставить, — обратился он к управляющему.

— Конечно, предоставим, в гостевом крыле, вот как раз подле Алексея Ивановича, — Селивёрстов кивнул Шумилову. — А возок понадобится ли ещё? Ничего про то сказано не было?

— Нет, можно распрягать. Доктор какие-то лекарства привёз с собою, сказал, что более ничего другого не нужно. Сейчас Василию Яковлевичу грелки поставили в ногах и на спину, горчичник под лопатку, кровь от почки оттянулась, и ему вроде бы полегчало. Глядишь, и ночь нормально пройдёт.

— В этом деле главное не есть острого и спину не застужать, — важно провозгласила Надежда Аркадиевна.

На сказанное ею никто не обратил ни малейшего внимания, словно на скрип половицы.

Минут через пять в коридор выглянул Франц Гессе, с улыбкой сказал:

— Ну, не судьба мне от вас уехать! Найдёте для меня комнату? А то ехать мне далеко, а дома никто не ждет: семья на даче!

— Найдём, господин доктор, не сомневайтесь, — заверил Селивёрстов.

— Я, собственно, трубку вышел покурить, — продолжал Гессе. — Кто составит мне компанию?

Шумилов вместе с Базаровым отправились проводить доктора. Алексей был даже рад, что никто более за ними на увязался, представилась возможность свободно обсудить с доктором некоторые интересовавшие его вопросы. На террасе, после того, как Гессе раскурил трубку, Шумилов осторожно поинтересовался:

— А что, Василий Александрович зело нездоров?

— Ну, как говорят доктора, здоровых людей нет вовсе, есть лишь необследованные, — иронично отозвался Гессе, видимо, он пребывал в прекрасном расположении духа. — Я знаю Василия Александровича мало, можно сказать, вовсе не знаю, но на почки, как сами изволили убедиться, он жалуется.

— Скажите, доктор, а смерть Соковникова — старшего вам показалась неожиданной?

— Хм-м-м, — Гессе озадаченно покрутил головою, — хороший вопрос, господин Шумилов, вы часом не подвязались на адвокатском поприще? Я так отвечу: в том, что Николай Назарович болел, я не нахожу ничего удивительного: возраст да ещё плюс сплошные негативные эмоции постоянно. Насчёт «ожидал» — «не ожидал» такой развязки… наверное, не ожидал, но смерть его считаю безусловно естественной. Потому и дал разрешение на захоронение. Если б у меня возникла хотя бы толика сомнений, то такого разрешения не было бы.

— О каких негативных эмоциях вы говорите? — поинтересовался Шумилов.

— С некоторых пор Николай Назарович стал жить очень замкнуто. Он сделался настоящим мизантропом, человеком, ненавидящим жизнь и людей. Окружающие его раздражали, понимаете? Общался он только с докторами, да своими дружками Куликовым и Локтевым, но вовсе не потому, что был к ним искренне расположен, а так… по инерции, что ли. Сплошные раздражения — на слуг, на управляющего, на камердинера, — последовал кивок в сторону молчавшего Базарова, — наверное и на меня тоже раздражался, в каждом подозревал скрываемую неприязнь к собственной персоне, неискренность, корысть. Николай Назарович искренне считал, что к нему приходят с поздравлениями только в надежде попросить в долг, а дружбу изъявляют, дабы попользоваться его деньгами и гостеприимством. Хозяйство у него ещё пять лет назад было очень большое — на даче два дворника, конюх, садовник и огородник, птичница, две кухарки — для хозяина и челяди, управляющий, лакей вот, Владимир Викторович, — последовал новый кивок в сторону Базарова, — но лакей на положении скорее компаньона, нежели просто слуги, плюс к этому две горничные. А прибавьте сюда ещё штат прислуги в городском доме — три дворника, истопник, экономка. Представьте, каких это денег стоило!

— То есть он принялся экономить.

— Можно сказать и так. Да только это была странная экономия. До абсурда иной раз доходило: кувшин кваса для своего же потребления велел растягивал на два дня, и прислугу грубо бранил, ежели квасу не хватало. Вообще, брань Николая Назаровича в адрес прислуги я слышал неоднократно. Ежели слуга действительно где-то не досмотрел — тут просто громы и молнии метались. Как-то раз, помню, приехал — он лежит на диване в гостиной, и вид у него такой, словно вот-вот его удар хватит: лицо багровое, отёчное, вены на виске вздулись. Оказывается, это он так разволновался из-за конюха. Тот просыпал ведро овса прямо на пороге конюшни. Ведро это совсем проржавело и дно вывалилось. Ну, конюх как мог овёс-то собрал, но всё равно много его втопталось в грязь. Николай Назарович это увидел и пришел в негодование, конюх мне потом рассказал со слезами, что хозяин батогами его отходил — до такой степени вознегодовал. А по мне — да тьфу на этот дурацкий овёс, тоже мне ценность. Сколько ведро стоит? Дай Бог, если десять копеек серебром… И ладно бы, коли б Соковников копейки считал, а то ведь состояние — одно из крупнейших в России! Срам какой-то, тьфу!

— А вы не допускаете мысли, что Соковников испытывал в последние месяцы финансовые трудности?

— Ну что вы, нет!

— Почему так уверенно отвечаете? — тут же переспросил Шумилов.

Доктор неожиданно засмеялся:

— Вы благодарный слушатель, Алексей Иванович, так расспрашиваете о человеке не только вам незнакомом, но и умершем… Скоро вы будете знать Соковникова лучше, чем многие из тех, кто явился сегодня за его наследством…

Гессе примолк надолго, задумчиво пропустил пару-тройку затяжек, наслаждаясь вкусом табака. Убедившись в том, что Шумилов терпеливо ждёт ответа на заданный вопрос, заговорил:

— Видите ли, Николай Назарович мне рассказывал, как живал в прежние времена, каким был гурманом, какое вино пил. Разумеется, самое лучшее, за ценой не стоял, вернее, просто на неё не смотрел. Осётров ему везли с Волги живыми, в специальных аквариумах, представляете, специально для Николая Назаровича! Ананасы в любое время года, померанцы, клубника… Такой человек, даже если бы потерял бОльшую часть денег, скажем, в каких-то неудачных операциях, то просто-напросто продал бы городской дом и эту громадную пустующую дачу, слишком большую для одного человека, снял бы удобную городскую квартиру, комнат, эдак, на двенадцать… поумерил бы, конечно, свои траты, но не опустился бы до ежедневного кваса с пшённой или гречневой кашей. Кто в России ест гречневую кашу? Солдаты, да каторжане! Вот вы бы как поступили? Неужели бы сели на хлеб да воду? И при этом содержали громадный городской дом и дачу, и плюс к этому — выезд и большой штат прислуги? А ещё был поразивший меня случай: года полтора назад он мне пожаловался на мозоли на пальцах рук, говорит, дайте мазь какую-нибудь или примочку — сил нет, болит зело. И знаете, отчего эти мозоли образовалась?

— Знаю, купоны отрезал, — ответил Шумилов.

— О-о, я вижу, вы не теряли времени даром и многое успели узнать о Николае Назаровиче, — улыбнулся Гессе. — И в самом деле, мозоли образовались от ножниц! Купоны с облигаций внутреннего займа собственноручно отрезал, дабы в банк свезти и доход по ним получить. Он говорил, что как начинал резать купоны с самого утра, так до вечера с ними и возился, пальцы потом хоть отрубай и выбрасывай, так болели. Шутка ли, пять или семь тысяч купонов отрезать, попробуйте-ка сами на досуге!

— Да уж, работка, — согласился Шумилов. — Где б только сыскать пять или семь тысяч казначейских облигаций!

— То-то и оно, Алексей Иванович… Он не раз сетовал, что ему совестно по этим облигациям ещё и выигрыши получать. Билеты-то у него целыми сериями были закуплены, номера шли по порядку, хоть на один номер из сотни обязательно выигрыш выпадет. Были выигрыши и по пять рублей, а были и по пятьсот. Вот и подумайте, каков должен быть доход и ещё выигрыши по этим бумагам. Как же все эти миллионы можно было прожить при его образе жизни? При квасе да кашке на завтрак? Это раньше он тратился на всякие забавы — то запруды на озере устраивал и карпа зеркального разводил — но не для продажи, а так, чтоб гостей удивить; то лошадьми увлекался, скачками; то голубей разводил редких… Но всё это у него было ненадолго, всё ему быстро приедалось. Какой-то он был такой… без огонька, что ли? Всё как-то не по-настоящему. Меценатствовал, жертвовал на театр, на Валааме церковь построил, пятьдесят тысяч вложил… Мне потом рассказывал, что настоятель монастыря, игумен Дамаскин хотел у него ещё денег выпросить. А Николай Назарович возмутился, дескать, я вам что, дойная корова?

— В самом деле? — изумился Шумилов. — То есть Соковников и с монахами разругался?

— Да, представьте себе. Под конец жизни он рассорился со всеми, я же об этом вам и толкую. Думаю, тут сработала его подозрительность — он в каждом видел желающего поиметь что-то от его капиталов.

— И чем же закончилась его Валаамская история?

— В общем, обиделся Николай Назарович на настоятеля и более никогда уже на Валаам не ездил. И получилось, что увлечений у него под конец жизни никаких не осталось. Ни религиозная вера, ни меценатство — ничто в последние годы жизни уже не интересовало Соковникова. Спрашивается, куда же можно было потратить прорву валившихся на него денег? Пока что нашли у него всего двадцать восемь рублей. Честно скажу, как-то мне это кажется подозрительным. Как же это он мог жить без наличных? — доктор Гессе задумался на несколько мгновений. — Может, правда, завтра отыщутся, а то уж больно странно. Он мне за вызов меньше пятидесяти рублей никогда не давал.

3

Следующим утром — тридцатого августа 1880 года — Шумилов проснулся от топота ног людей, сновавших вверх и вниз по скрипучей лестнице в конце коридора. Насколько мог судить Алексей, по этой лестнице можно было попасть либо в мансарду, либо на чердак. Было ещё довольно рано, около семи часов, а потому казалось странным, что кто-то затеял в такое время беготню.

Несколько минут Алексей Иванович прислушивался к странной активности за дверью, наконец, услышав чью-то тяжеловесную поступь в коридоре где-то совсем рядом, быстро вскочил, натянул брюки и вышел из комнаты. Оказалось, что управляющий Селивёрстов выносил из дому свои вещи — какие-то узлы, в которых угадывались ватные лоскутные одеяла и скрученные подушки, коробки, небольшой сундучок, похожий на матросский рундук. Всё это разнокалиберное добро подавалось с чердака и выносилось через небольшую дверь в торце дома, очевидно, там стоял экипаж. В погрузке принимали участие двое слуг и Базаров. Тяжеловесная поступь, как оказалось, принадлежала самому Селивёрстову, обутому в тяжёлые окованные сапоги. Управляющий как раз прошёл мимо двери Шумилова и увидев, что тот вышел из комнаты, извинился:

— Простите, господин юрист, коли разбудил.

— Ничего страшного. Я уж подумал, не пожар ли часом? Вы никак съезжаете?

— Именно-с.

— Что так? — Шумилов действительно этому удивился.

— Барин помер, что же мне теперь тут делать? Подыщу себе новое место. Но сегодня непременно приеду, дабы узнать про новое завещание. Признаюсь, я жду толику от милостей Николая Назаровича.

— А скажите, вы присутствовали при составлении его последнего завещания?

— Д я под ним даже подписывался. Кроме меня акт засвидетельствовал доктор Гессе. Лакей… ну, то есть камердинер Владимир, — управляющий кивком указал на Базарова, — тоже там находился и все видел.

Шумилов вернулся в свою комнату, но уснуть более не смог. Поворочавшись в кровати какое-то время, решил, что пора подниматься окончательно. Без четверти восемь он вышел к завтраку, но оказалось, что поспешил и некоторое время ему пришлось провести за чтением вчерашних газет.

Постепенно собрались остальные обитатели дома. Василий Соковников выглядел подавленным и вялым, вероятно, давало себя знать давешнее недомогание. Надежда Аркадиевна, напротив, оказалась на удивление свежа и призналась, что ей отлично спалось минувшей ночью. Доктор, как и накануне, оставался равнодушно-корректным; более всего его интересовало состояние здоровья Василия Александровича.

После завтрака, прошедшего в столь же унылой обстановке, что и накануне, Надежда Аркадиевна ушла к себе, сославшись на необходимость работать над новой ролью. Повод скорее всего был надуман, но никто не сделал попытки удержать актрису, видимо, её общество никого не интересовало. Доктор сказал, что на дежурство в больницу сегодня не поедет, поскольку отпросился со службы на несколько дней; он предложил Шумилову и Василию Соковникову отправиться подышать свежим воздухом. От Алексея не укрылось, что Василий, перед тем как выйти на веранду, замотал поясницу оренбургским пуховым платком, а на плечи набросил осенний сюртук на вате. Видимо, опасался застудить почку.

Все трое вышли на террасу, и доктор раскурил трубку, совсем как вчера. Разговор касался самых общих и безобидных тем: погоды, сна, видов на урожай. Принимая во внимание, что все трое были весьма далеки от сельского хозяйства и вряд ли могли компетентно судить об осенней страде, выбор последней темы объяснялся единственно тем, что никто из собеседников не желал касаться причины, собравшей их вместе. Гессе и Соковников словно бы переживали взаимное чувство неловкости, всячески обходя вопросы о наследстве и завещании. Между тем, Шумилов не сомневался, что племянник имел немало вопросов к доктору как свидетелю выражения последней воли покойного дядюшки.

Этот довольно бестолковый разговор грозил затянуться надолго, но конец ему положил приезд душеприказчика Николая Назаровича. Экипаж нотариуса Утина появился незадолго до десяти часов; Лавр Ильич, пребывавший в прекрасном настроении, едва поздоровавшись, обронил:

— Не хотел говорить вчера, но меня озадачили найденные деньги.

— В каком это смысле? — не понял Василий Соковников.

— В смысле их ничтожности. Если бы сам не видел, то ни за что бы не поверил тому, что в рабочем столе Николая Назаровича будут лежать всего двадцать восемь рублей.

— Вы знаете, Лавр Ильич, на эту странность все обратили внимание, — сказал в свою очередь Шумилов, — но почему-то говорили друг другу об этом шёпотом и как будто чего-то стесняясь. Мне непонятно только чего?

— Боялись быть превратно понятыми. Вроде как корыстный интерес прятали, — заметил осторожно доктор.

— Помилуй, Господи, а чего его прятать-то? — удивился Шумилов. — Давайте называть вещи своими именами. Каждый из нас присутствует здесь именно потому, что имеет в этом деле свой корыстный интерес. В конце концов, мы же явились сюда не затем, чтобы гербарий собирать в парке Земледельческого института.

Немногим позже появились друзья покойного миллионера — купцы Куликов и Локтев, неуловимо похожие друг на друга, точно родные братья, с окладистыми бородами, в сюртуках одного кроя, осанистые, преисполненные чувства собственного достоинства, малоразговорчивые. Затем приехал пристав с теми же самыми полицейскими, что и давеча. Буквально минутой после него — иеромонах столичного подворья Валаамского монастыря Никодим. Последним явился управляющий Селиверстов. Он выглядел очень встревоженным — видать беспокоился, что опоздает к продолжению осмотра. Но, разобравшись, что полицейский пристав только что явился, успокоился, глаза повеселели и он, приосанившись, присоединился к остальным.

Полицейские, не мешкая, продолжили осмотр вещей. Начали с платяного шкафа. Одежды у покойного оказалось не очень много. Добротная бобровая шуба, лисья шапка, дорогое тонкое бельё. Шумилов мысленно отметил несколько изящных атласных жилетов и шейных платков, видимо, Николай Назарович когда-то любил щегольнуть, но все они выглядели достаточно старыми, лежалыми. Нетрудно было заметить, что новых вещей в шкафу нет.

Полицейские дотошно переписали содержимое платяного шкафа и занялись туалетным столиком. Там оказалось множество разнокалиберных скляночек, баночек, притираний и кремов. Дорогие французские духи оказались семилетней давности и когда пристав открыл пробку, по спальне сразу же распротранился неприятный резкий запах.

— Первый раз вижу разложившуюся парфюмерию! — поразился полицейский секретарь и покачал осуждающе головой. Он выглядел искренне возмущённым тем, что кто-то потратился на дорогой одеколон и дал ему пропасть.

— Соковников не пользовался этим одеколоном уже очень давно, — пояснил Утин. — Считал, что не его запах.

Зато множество кремов имели такой вид, что ясно стало без лишних разъяснений — ими пользовались постоянно. Убедившись в том, что пристав покуда долго ещё будет подробно описывать каждую мелочь из туалетного шкафчика, и что никаких признаков завещания или других бумаг нет, Шумилов вышел в соседнюю комнату и поинтересовался у Базарова происхождением кремов.

— Хозяин раньше очень переживал по поводу своей внешности, — принялся шёпотом пояснять лакей. — Лицо, дескать, одутловатое, и всё такое. Он много времени уделял массажам и всякого рода процедурам для кожи. Это для того, значит, чтобы придать себе обыкновенный вид, как у всех людей. Я так думаю, мужественности себе добирал. А потом у него стали болеть руки, и Яков Данилович буквально с первого же дня, как появился в доме, постоянно натирал Николая Назаровича мазями и кремами.

— Это почему ещё? — удивился Шумилов.

— Это потому, что у Якова Даниловича «рука легкая».

— Наверное, очень доверял Якову Даниловичу? — предположил Шумилов.

Базаров неожиданно хитро сощурился и недобро хмыкнул:

— Как бы не так. Буквально за четыре дня до смерти называл его «анафемой» и «разбойником», говорил, что Селивёрстов как пришел к нему без штанов, так без штанов и уйдёт… Бедным, как церковная мышь.

— Отчего так?

Владимир Викторович в ответ только развёл руками и поднял глаза к потолку, давая понять, что сказанное Соковниковым никак не могло поддаваться человеческому пониманию. Шумилов в который уже раз при общении с Базаровым ощутил вдруг неожиданную и странную неловкость; прежде он не мог бы толком определить, что же именно его смущало, но теперь нужное слово вдруг само пришло на ум: артистизм. Да, именно артистизм, столь несвойственный человеку простого звания и происхождения. Из уст лакея странно было слышать выражение «бедный, как церковная мышь»; простолюдин сказал бы «гол как сокол». Были и другие мимолётные чёрточки в поведении Базарова, — то ли доля некоей нарочитости в изъяснении своих чувств, то ли бросившаяся в глаза театральность жестов, то ли чрезмерная елейная кротость, сквозившая иной раз во всей его съеженной фигуре… Все это до поры не влекло за собою никакого конкретного вывода, но теперь, в свете сделанного Шумиловым наблюдения, казалось не то чтобы подозрительным, но настораживающим.

Озадаченный своим неожиданным открытием, Алексей вернулся в спальню Соковникова, где принялся терпеливо дожидаться, пока полицейские закончат описывать содержимое туалетного шкафчика.

Затем настала очередь комода, который стоял рядом с кроватью. На нём лежала забытая связка ключей на большом, не менее двух вершков в диаметре, кольце.\2 вершка — это 9 см. — прим. А. Ракитина\ Ключей на кольце оказалось немало, никак не меньше дюжины.

— Что это за ключи? — взяв связку в руки, обратился к управляющему пристав.

— По хозяйству: от всех амбаров, кладовых, погребов во дворе… от ледника… от винного подвала под домом… ну и от шкафов в доме. Хозяин сам любил распоряжаться, до всего, так сказать, сам доходил, — обстоятельно объяснил Селивёрстов.

— От комода где ключ?

— На связке, что у вас в руках, — ответил управляющий.

Пристав действительно отыскал на связке ключ, которым и отпер комод. В нижней его части находился большой кованый железный ларец с навесным замком, на вид очень массивный, прочный и старый. Его поставили на пол, оказалось, что тяжести он необыкновенной, будто ртутью налитый. Ключа при нём не оказалось.

— Ну, и где же от него ключ? — спросил пристав, неудачно попробовав двинуть ларец ногой; тот стоял, точно влитой.

Поскольку Селивёрстов не ответил, пристав принялся примеривать ключи из связки. Ни один из них не подошел. Все присутствующие в недоумении воззрились на ларец.

— Может быть, нужен тот ключ, что Николай Назарович носил на шее на шнурке? — неожиданно подал голос Базаров. — Хозяин какой-то ключ держал постоянно при себе.

— Ага, стало быть, существовал ещё один ключ, — сделал вывод пристав. — Куда же он делся?

— Когда доктор распорядился тело обмыть и приготовить к погребению, ключ, должно быть, горничная сняла.

Немедля позвали горничную. В спальню явилась немолодая, рано состарившаяся женщина лет, эдак, под сорок, та самая, что обслуживала гостей за столом. Назвалась Прасковьей Колчиной, припомнила, что во время обмывания тела покойного Соковникова действительно сняла с его шеи шнурок с ключом, который вместе с нательным крестом умершего был ею убран в шкатулку. Шкатулка же, по её словам, поставлена в гостиной на каминную полку. Пристав отправил женщину в гостиную, и буквально через пару минут та принесла шкатулку, в которой оказался и нательный крест с изумрудами, и золотая цепочка, и ключ на толстом кожаном шнурке.

Пристав распорядился внести в протокол найденные вещи, на это ушли ещё минута-две, и, наконец, подступил с ключом к ларцу. Невысказанные вслух надежды присутствующих оправдались, ключ действительно подошёл к замку.

Внутренность ларца оказалась разделённой на несколько крупных отделений, в каждом из которых без труда можно было бы уложить толстую книгу. После изучения содержимого всех отделений, выяснилось, что Николай Назарович хранил в этом своеобразном сейфе три векселя, выписанные купцом Савиным, на общую сумму в пятьдесят тысяч рублей, две расписки в получении двадцати тысяч рублей от имени купца первой гильдии Овчинникова, а также расписку Василия Локтева в получении последним семи тысяч рублей. Все эти долговые бумаги невозможно было пока предъявить к оплате, поскольку срок их погашения покуда не подошёл. По векселям Савина он наступал только через полгода, 12 января 1881 года; по распискам Овчинникова и Локтева — 27 октября 1880 и 1 марта 1881 года соответственно. Кроме долговых бумаг в ларце оказались три листа белой плотной бумаги, исписанные необычным, витиеватым, классическим почерком — это-то и было то самое последнее завещание Николая Назаровича Соковникова, поисками коего полиция занималась уже два дня.

К моменту открытия нового завещания, а случилось это незадолго до полудня, в дом Соковникова уже приехали и актриса Тамара Платоновна Смирнитская, и капельмейстер Императорских театров Лядов.

К тому моменту, когда пристав принялся читать найденный документ, присутствовавшие явно затрепетали: начались нервные смешки, в руках у соискателей наследства появились блокноты и карандаши, каждый намеревался дословно зафиксировать оглашённую формулировку. Солидные и степенные до того люди вдруг занервничали точно школяры на вступительных экзаменах — именно такое сравнение пришло на ум Шумилову, отстранённо наблюдавшему за разворачивавшейся на его глазах человеческой комедией, достойной бальзаковского пера. Спокойным оставался один только валаамский иеромонах Никодим. Алексей заметил, что он сильно тяготился всей этой процедурой и, должно быть, жалел о потраченном на неё времени.

Пристав отдал распоряжение секретарю записать в протокол существенные детали завещания, которое сам же взялся читать, сопровождая чтение необходимыми пояснениями.

— Документ, озаглавленный «завещание», хранился в большом запечатанном конверте серой бумаги. Датирован мая семнадцатым числом 1880 года от Рождества Христова, — важно диктовал пристав, словно бы не замечая, как изнывали от нетерпения присутствующие. — В качестве свидетелей, удостоверяющих личность завещателя, поименованы… Почётный гражданин доктор Гессе и… управляющий имуществом Селивётстов. Домашнее завещание исполнено собственноручно господином Соковниковым. Итак, далее по тексту: «Сознавая бренность всего сущего и тяжесть довлеющих надо мною немощей, скорбей и болезней, но оставаясь в твёрдом уме и памяти, на случай своей смерти спешу распорядиться имеющимся у меня имуществом следующим образом. Всё оставшееся после меня движимое, недвижимое имущество, а тако же отдельно поименованные ценности надлежит разделить следующим образом»…

Пристав сделал паузу, поднял глаза на секретаря, как бы проверяя, успевает ли тот записывать. Шумилов не сомневался, что полицейский просто куражится над соискателями наследства, сгрудившимися в дверях с карандашами наперевес.

— «… племяннику моему Соковникову Василию Александровичу — дом в Санкт-Петербурге на Вознесенском проспекте, со всею обстановкой, — важно провозгласил пристав, вернувшись к чтению завещания, — и к этому — дачу в Лесном так же с обстановкой и с хозяйственными пристройками, утварью, лошадьми и всею домашнею живностью. Всё остальное имущество, помимо особо поименнованных вещей, завещаю обратить в деньги и разделить следующим образом: доктору Францу Гессе, пользовавшему меня на протяжении последних лет, когда я тяжко стал страдать, семнадцать тысяч рублей серебром… Моему надёжному другу, терпевшему меня столько лет, купцу Куликову Матвею Матвеевичу, двадцать тысяч рублей серебром… Моему другу купцу Локтеву Фёдору Ивановичу также двадцать тысяч рублей серебром… Его дочерям, моим крестницам, Анне и Ангелине, — по пяти тысяч рублей серебром каждой… Им же завещаю шкатулки: Анне — из белого золота с вензелем «А», Ангелине — малахитовую с платиновой инкрустацией и также с вензелем «А».

Когда пристав делал паузы, в комнате повисала звенящая тишина.

— Значит, разделил гарнитур… — неожиданно вырвалось у г-жи Смирнитской.

Эти горько-досадливые слова, произнесенные актрисой себе под нос, прозвучали неожиданно отчётливо.

Очевидно, актриса прекрасно знала, о каких шкатулках шла речь в завещании. Решение Соковникова отдать шкатулки крестницам вызвало раздражение Смирнитской, которое она не смогла скрыть. Пристав только глянул на актрису и продолжил чтение:

— «Управляющему моим хозяйством, Селивёрстову Якову Даниловичу оставляю семь тысяч рублей серебром. Он немало от меня терпел, так пусть же простит меня. Служащему у меня Базарову Владимиру Викторовичу надлежит отдать пятьдесят тысяч рублей серебром. Он работает у меня дольше прочих, за то ему и награда особая, — пристав глянул на своего секретаря, проверяя, успевает ли тот писать. — Валаамскому монастырю, кто бы ни был его настоятелем на момент моей кончины, надлежит отдать десять тысяч рублей серебром. Кроме этого, завещаю племяннику моему Василию особо оплатить сорок литургий, которые надлежит отслужить по мне на Валааме. О вечном поминании души моей до тех самых времён, пока стоять будет Валаамская обитель, я договорился с настоятелем отцом Иоанном Дамаскиным в бытность мою там. Дворникам Алимпиеву Кузьме, Драгомилову Евсею, Фролову Потапу — по сто рублей серебром каждому. Горничным Листьевой Степаниде и Колчиной Прасковье — по восьмидесяти рублей серебром. Садовникам Щапову Петру и Ельникову Агапу — по пятидесяти рублей серебром и всю мою одежду, кроме бобровой шубы. Конюху Алтуфьеву Архипу — шиш с маслом за нерадивость, глупость и злой язык. Истопнику Гранушкину Семёну — пятьдесят рублей серебром и сапоги яловые. Птичнице Семеняке Фекле двадцать рублей серебром и штуку ситца из кладовой».»

Пристав опять прервался, дабы перевести дыхание, но молчание его превратно истолковал Лядов, обратившийся к окружающим:

— Это что же, всю прислугу, значит, назвал, а о нас позабыл?

— Подождите вы, — остановил капельмейстера полицейский, — я ещё не закончил. Продолжим-с: «Оставшуюся сумму разделить на следующие доли: подворью Валаамского монастыря в Санкт-Петербурге — двадцать пять процентов в денежном выражении и икону Николая Чудотворца в драгоценном окладе. Актрисам Александринского Императорского театра Смирнитской Тамаре Платоновне и Михайловского театра Епифановой Надежде Аркадиевне — по двадцать процентов оставшихся денег, хотя по совести, ни та, ни другая не заслужили сего. Однако, пусть они получат эти деньги, дабы воочию доказать всему свету, что не всякая кость застреёт в жадной глотке».

— Что-о-о??? — выдохнули обе дамы. Отреагировали они спонтанно и при этом совершенно одинаково, что со стороны выглядело довольно забавно. Только потом Тамара Платоновна быстро справилась с первым шоком, а Надежда Аркадиевна так и застыла с выражением полного ошеломления на лице, ее шея и открытая декольте часть груди стремительно начали покрываться малиновыми пятнами.

— Ну да, так и написано, — пристав сам остолбенел от прочитанного и, покосившись на секретаря, добавил, — Ты это, конечно, не пиши, указывай только цифры, а то… завещатель-то шутником оказался! Дальше читаю, так: «капельмейстеру Императорских театров Лядову Антону Антоновичу отдать пяти процентов вырученных денег». Гм, так в тексте, завещатель, похоже, с падежами напортачил. «Сему мясоеду Лядову хватит столько, и то много будет»… Это тоже писать не надо, — приказал пристав секретарю. — «Нотариусу Утину Лавру Ильичу — двадцать процентов и моему многолетнему биржевому маклеру, Бесценному Филиппу Андреевичу, за толковую службу — десять процентов».

На третьем листе завещания оказались весьма пространные рассуждения автора о смысле жизни, справедливости и воздаяни и о том, что Соковников своей последней волей, не желая кого-то обидеть, старался рассчитаться с каждым, перед кем чувствовал какую-либо нравственную ответственность. Далее шли подписи как самого завещателя, так и свидетелей, удостоверявших его личность, а именно доктора Франца Гессе, управляющего Якова Селивёрстова и лакея Владимира Базарова.

После прочтения документа в помещении на некоторое время воцарилась напряжённая тишина. Присутствовавшим на осмысление услышанного явно требовалось какое-то время. Вдруг послышался звенящий, как натянутая струна, голос г-жи Епифановой:

— Я так и не поняла, двадцать процентов — это больше или меньше, чем те пять тысяч, которые мне предназначались по старому завещанию?

Не подлежало сомнению, что дама пребывала в состоянии крайне взволнованном.

И тут всех словно прорвало; присутствовавшие заговорили разом, не слушая друг друга. Шумилов увидел побледневшее лицо племянника, что-то требовательно доказывавшего приставу; Лядов принялся вытирать лысину платком, негодующе бормоча себе под нос нелестные эпитеты в адрес покойного миллионера; купцы Локтев и Куликов казались довольны и открыто улыбались, лишь усиливая недовольство прочих; обе актрисы почему-то бросились к доктору Гессе, намереваясь что-то выяснить, но слов было не разобрать. Лишь один монах Никодим сидел нахмурившись, опустив глаза в пол, точно увидел нечто необыкновенно интересное на носах своих старых сапог с обрезанными голенищами. В толпе присутствовавшей здесь же прислуги стоял такой же гул голосов.

Нотариус Утин, выждал паузу, переглянулся несколько раз с Шумиловым и, обведя всех взглядом, громко хлопнул в ладоши, привлекая внимание:

— Господа, по вашей реакции я вижу, что последняя воля Николая Назаровича вызвала определённое недоумение…

— Уж не то слово, господин нотариус, — с вибрацией в голосе моментально отозвалась г-жа Смирнитская, — я чувствую себя просто-напросто обворованной!

— Простите, уважаемая, но я никак не могу согласиться с такой оценкой.

— Вы не можете, да? Позвольте уточнить, сколько получили вы? — наступательно и скоро вновь заговорила актриса; поскольку нотариус не ответил, она оборотилась к прочим присутствующим. — Господа, кто-нибудь записывал подряд? Можете сказать, сколько получил наш дорогой нотариус?

— Не надо лезть в мой карман и считать там деньги, — парировал нотариус.

— Карман, говорите, да? А то, что из карманов других людей — моего, или, скажем, Надежды Аркадиевны — деньги вытащены, сие вас никак не беспокоит?!

— Из вашего кармана, госпожа Смирнитская, ничего не вытащено, потому как туда пока ещё ничего не положено, — с невозмутимой корректностью отозвался Утин. — Деньги принадлежали покойному Николаю Назаровичу, и на то, как ими распорядиться, он имел полное право не спрашивать ничьего — в том числе и вашего! — мнения.

— Ах вот оно что! — понижая голос до свистящего шепота, отчего впечатление сдерживаемого негодования только усилилось, продолжала дама. — Вам, господин нотариус, видимо, дали самый сладкий пирожок! Скажет мне кто-нибудь, сколько отвалилось господину Утину от щедрот Николая Назаровича?! — повторила свой вопрос актриса, обводя присутствующих горящим взглядом.

— Я записывал всё дословно! — поспешил вмешаться Лядов. — Господину Утину причитается двадцать процентов от всех денег, что останутся после безусловных выплат, твёрдо зафиксированных в рублях.

— Тоже двадацать??? — она на миг замолчала. — Вот видите, дорогой господин Утин, вас, кажется, тоже обобрали!

— Позвольте, кто же это меня обобрал?

— Наш дражайший Николай Назарыч!

— Извините, не могу с вами согласиться. У меня невозможно украсть то, чем я не владел. Николай Назарович никак не мог украсть у меня то, что принадлежало ему же самому.

— Дорогой Лавр Ильич, — капельмейстер довольно бесцеремонно оттеснил Тамару Платоновну, стоявшую у него на пути, и шагнул к нотариусу. — Не находите ли вы странным самый принцип построения завещания? Почему часть выплат названа в неких фиксированных суммах, а часть — в процентах от остатка? Стало быть, есть то, что подлежит безусловному выполнению, а есть — иное, необязательное? Разве сие возможно с точки зрения закона?

— Антон Антонович, завещатель вправе придать своей последней воле тот вид, который более полно отвечает его замыслу. Он может указывать денежные суммы как в рублях, так и в процентах…

— Но как же может завещатель… — начал было Лядов, но его неожиданно перебил явно чем-то взволнованный доктор.

— Я хотел бы сделать важное, как мне кажется, заявление. Извините, если перебиваю… — глаза Гессе перебегали с одного лица на другое, ни на ком не задерживаясь. — Дело заключается в том, что я присутствовал при самом акте составления сего завещания покойным Николаем Назаровичем. Прежде чем пригласить нас — то есть господина Селивёрстова и меня — поставить наши подписи, он прочитал текст вслух. И, как мне сейчас кажется, тогда в этом завещании фигурировали совсем другие цифры.

— Па-а-а-звольте! — прорезался голос молчавшего до того пристава, — Что значит «другие»?

— Например, мне помнится, что господину Куликову было завещано как будто бы восемнадцать тысяч рублей, а лакею Базарову — пять тысяч. Сумм в двадцать тысяч, а уж тем более в пятьдесят тысяч, тогда вообще не звучало.

Повисла тяжёлая тишина. Каждый из присутствовавших задумался над услышанным.

— Так что же вы хотите сказать? — спросил пристав.

Благородный доктор только развёл руками и беспомощно огляделся по сторонам. Он наткнулся на испепеляющий взгляд купца Куликова и только теперь догадался, что своею репликой, возможно, задел чужие интересы.

— Я допускаю неуместность моего замечания, — пробормотал Гессе, — и то, что кому-то может не понравиться сказанное, но… я говорю, что помню!

— Господин Селивёрстов, вы что скажете? — пристав оборотился к управляющему.

— Я не знаю, зачем уважаемый доктор начинает нас путать! — важно провозгласил Яков Данилович. — По-моему, всё так и было. Именно такие цифры мне и запомнились.

— И я в свою очередь могу добавить, что Николай Назарович рассказывал мне о завещании именно двадцати тысяч рублей, — тут же поддакнул Куликов. — Так оно и вышло!

— Господин Гессе, подойдите, пожалуйста, ко мне, — попросил доктора пристав. — Посмотрите на третий лист завещания. Вы узнаёте свою подпись?

Гессе приблизился к полицейскому, придирчиво изучил показанный ему лист и после долгой паузы пробормотал:

— Да, моя.

Выглядел он в эту секунду несколько растерянным.

— Посмотрите на текст выше, поглядите на то, как исписаны предыдущие страницы, — продолжал пристав. — А теперь скажите, вы узнаёте руку покойного?

— Ну да, рука Соковникова.

— Вам не кажется, что почерк как-то изменён или несколько отличен от его обычной манеры письма?

— Нет, вроде бы… Это почерк, присущий Николаю Назаровичу.

— Ну, а вы, господин Селивёрстов, — обратился к управляющему пристав, — свою подпись сможете узнать?

Селивёрстов подошёл широким шагом, глянул на лист безо всяких эмоций:

— Моя рука! Чего там смотреть-то?! И почерк хозяина узнаю, однозначно его рука ходила! Вы подлог, что ли, подозреваете? Смешно даже!

— Так, теперь вы, Базаров, — подозвал лакея пристав, — Что можете сказать о своей подписи?

— Моя-с, моя безусловно, — закивал Владимир Викторович, — Уж и не знаю, для чего тут тень на плетень наводить. Всё есть, как было!

— Это что же получается?! — неожиданно взвилась актриса Епифанова. — Всё неверно, всё не сходится! Вон доктор сказал, что завещание не соответствует… Что вы его дураком выставляете?!

Глаза её горели огнём, а негодующий голос дрожал, лицо и открытая шея пошли огромными малиновыми пятнами. Не вызывало сомнений, что актриса близка к истерике.

— Помилуй Бог, вы это об чём толкуете? — изумился пристав.

— Мне Николай Назарович обещал совсем другое! Он был хозяин своего слова! Он не мог так со мною поступить…

Пристав сразу же понял, к чему клонит актриса, и только пренебрежительно махнул рукою, давая понять, что не намерен слушать бессодержательную демагогию. Повернувшись к секретарю, громко произнёс:

— Внесите в протокол, что поименованные в завещании свидетели при предъявлении им сего документа свои подписи под ним опознали.

— Это что же получается… то завещание, что вскрывали у нотариуса Утина теперь отменено? — воскликнула Епифанова, которая никак не могла успокоиться.

— Уважаемая Надежда Аркадиевна, по отечественному наследственному праву именно ныне найденный документ имеет силу последней воли, — негромко ответил ей Шумилов. — Другими словами, каждое последующее завещание отменяет предыдущее. Поскольку открытое ныне завещание составлено в соответствии с правилами, для его отвода оснований не существует.

— Это как это «не существует»? А может, он умом тогда подвинулся? А что, если у него в последние месяцы начинались разные задвиги в голове?

— Под завещанием подписываются лица, призванные свидетельствовать о состоянии автора, — принялся спокойно разъяснять Шумилов. — Свои предположения о недееспособности Николая Назаровича Соковникова вы вправе обсудить с ними. Кстати, один из них как раз являлся его лечащим врачом. О лучшем свидетеле и мечтать не приходится. Полагаю, господин Гессе специально был приглашён завещателем на тот случай, если придётся свидетельствовать в суде о состоянии его умственных способностей.

Поскольку уже минул час пополудни, Василий Соковников предложил всем желающим отобедать. Впрочем, возможно это предложение преследовало цель разрядить обстановку и снять раздражение тех гостей, кто остался недоволен открытым завещанием. Пристав с двумя своими подчинёнными с удовольствием отправился к столу, но за ними последовали далеко не все: купцы Локтев и Куликов обратились к душеприказчику Утину с разъяснением порядка вступления в права наследования, после чего уехали в одной коляске. Уехала и Смирнитская, негодующая и раздражённая, ставшая очень похожей на шипящую в гневе кошку.

Надежда Аркадиевна Епифанова сидела в столовой с видом умирающего лебедя, демонстрируя томными вздохами и закатыванием глаз до какой степени плохо себя чувствует. Её страдания не произвели на присутствующих ни малейшего впечатления, кто хотел есть, тот сделал это с аппетитом. Общий разговор за столом так и не сложился, хотя Лядов несколько раз высказался в том духе, что ему непонятно, отчего это Николай Назарович не написал в последнем завещании, сколько у него сбережений в деньгах, на банковских вкладах, и не перечислил каждую ценную мелочь, как он это сделал в предыдущем завещании. Никто не поддержал попыток капельмейстера порассуждать о содержании найденного завещания, видимо, не желая портить себе аппетит неминуемой склокой.

После обеда пристав снова отправился на часок в одну из гостевых комнат, чтобы отдохнуть от трудов праведных.

Осмотр опечатанных помещений продолжился в три пополудни. Со спальней покойного миллионера покончено было очень скоро, фактически там оставалось осмотреть одну только кровать, а на это не могло уйти много времени.

Далее осмотр переместился в просторную комнату, вычурно именовавшуюся «каминным залом», с громадным, выше человеческого роста камином, в котором, пожалуй, без труда можно было зажарить кабанью тушу. Интерьер помещения, выдержанный в староанглийском стиле, имитировал обстановку средневекового замка: тут находились многочисленные охотничьи трофеи и разнообразное оружие, преимущественно холодное. Принимая во внимание, что хозяин дома охотой никогда не интересовался, такой антураж произвёл на Шумилова двойственное впечатление. С одной стороны, подобное украшательство выглядело совершенно неуместным, а с другой — вызывало вздох облегчения, поскольку мебели в зале оказалось сравнительно мало, а значит, осмотр не затянется надолго. Кроме громадного стола — персон на сорок, не менее — и выставленных вдоль него кресел с жёсткими спинками, в гостиной находились лишь три резных сундука в простенках между окнами. В двух из них оказалась разнообразная столовая утварь — посуда, скатерти, кипы наглаженных салфеток, а в третьем — стопы пожелтевших газет за разные годы. К чести пристава следовало отнести ту дотошность, с которой он просмотрел и внёс в протокол содержимое сундуков, но ничего особенно ценного в них не оказалось: ни казначейских облигаций, ни наличных денег, ни предметов роскоши — ровным счётом ничего!

Следующим помещением, подвергнувшимся осмотру, оказалась бильярдная. Очевидно, эта комната также принадлежала к числу парадных: богато декорированная, с раззолоченной лепниной и шёлковыми обоями, в иные дни она, видимо, выглядела нарядно и даже роскошно. Однако, не вызывало сомнений, что с некоторых пор хозяин дома охладел к бильярду: дверцы шкафов с принадлежностями для игры рассохлись и предательски скрипели, толстые бархатные гардины с вытканными лилиями оказались в некоторых местах попорчены молью, на подоконниках толстым слоем лежала пыль. Личных предметов хозяина в комнате практически не оказалось. Менее чем за час пристав самым придирчивым образом осмотрел все имевшиеся в билльярдной шкафы и сундуки, не нашёл в них ничего ценного, после чего обратился к племяннику покойного:

— Василий Александрович, вам как лицу, наследующему сей дом, считаю своим долгом сообщить, что результаты проведённого осмотра нахожу весьма странными. После смерти вашего дяди мною были опечатаны три комнаты, бывшие, по словам прислуги, его личными покоями. При осмотре этих трёх комнат вы присутствовали от начала до конца. Вы убедились, что результатом оного осмотра явилось обнаружение двадцати восьми рублей; никаких иных ценностей найдено не было. Но невозможно предположить, что найденные двадцать восемь рублей — это единственные наличные деньги, бывшие в распоряжении столь богатого человека как Николай Назарович Соковников. Не удалось установить нахождение ценных предметов, поименованных в завещании покойного, прежде всего иконы Святого Николая Чудотворца в драгоценном окладе. Возможно, эти предметы находятся где-то в доме, но обыск дома не является задачей настоящих действий полиции. Вы понимаете меня?

Пристав смотрел на племянника строго и многозначительно, словно хотел, чтобы тот понял много более того, что было произнесено вслух. Василий как будто бы не сразу понял полицейского; какое-то время он озадаченно глядел тому в глаза, затем растерянно пробормотал:

— Вы хотите сказать, что… что… чего-то нет на месте?

— Именно, Василий Александрович! Так как по найденным векселям и распискам не наступил ещё срок обращения ко взысканию, то получается, что ваш дядюшка-богач проживал, в буквальном смысле, последнюю копейку! Он рисковал остаться совершенно без необходимых для ежедневных расходов средств, если бы…

— …если бы?

— Если бы не поспешил умереть. Его смерть оказалась весьма своевременна, не находите?

— Я же говорю, что дело нечисто! — взвилась Епифанова. — Посмотрите, ни одной облигации! ни одной золотой монетки! Вы можете себе представить, чтобы у Николая Назаровича в кошельке лежало менее тысячи? А тут в личных вещах шаром покати!

— Уймитесь, сударыня, — раздражённо осадил актрису пристав. — Ваших только умозаключений нам не хватало.

— Он купоны отрезал до кровавых мозолей! — Епифанова проигнорировала обращённые к ней слова полицейского. — Где те облигации, которым он купоны отрезал? Покажите хоть одну!

— Цыц! — рявкнул пристав. — Я сейчас прикажу вас выставить! Истерик только мне здесь не хватало!

В биллиардной повисло тяжёлое молчание.

— Что же делать? — не выдержал томительной тишины Василий Соковников.

— Я полагаю, сударь, имела место кража. Случилось ли сие перед смертью Николая Назаровича или после неё — решать не мне. Но я полагаю своим долгом известить о сём сыскную полицию.

— Да-да, понимаю…

–. Попрошу понятых поставить свои подписи под протоколом, составление коего они наблюдали два дня. Засим позвольте откланяться.

Присутствующие поёжились, переглянулись. Каждый невольно подумал о том, каким боком его притянут к расследованию. Шумилов подписал полицейский документ и подошёл к Базарову.

— Владимир Викторович, задачу свою я почитаю исполненной. Хотя, признаюсь, не думаю, что чем-то действительно вам помог, но…

— Помогли, помогли, — замахал руками камердинер. — Вы же видите сами, как актриски на арапа всех брали! Меня бы они вообще в пыль стёрли, попытайся я им хоть слово сказать! Спасибо вам, идёмте, я вручу вам ваш гонорар.

Они покинули бильярдную, но направились не в комнату Базарова, а на террасу, где камердинер вытащил заранее подготовленные пятьдесят рублей и воровато, дабы никто не увидел, сунул их в руку Алексея Ивановича.

— Неприятно, конечно, что господин пристав полицию привлечёт, — вздохнул Базаров. — Э-хе-хе, как-то всё это…, — он сокрушенно посмотрел на Шумилова. — Ну да что ж, совесть моя чиста! Это не моя рука ходила по вещам покойного Николая Назаровича… Кто обворовал, пусть теперь думает, как выкручиваться будет.

Последняя фраза прозвучала довольно желчно, и Шумилов подумал, что камердинер имеет в виду вполне конкретного человека. Базаров, видимо, и сам понял, что высказался слишком уж откровенно, поэтому тут же попытался увести разговор в сторону:

— Я так понимаю, что поскольку денег в доме не нашли, вопрос с получением мною завещанных пятидесяти тысяч становится несколько проблематичным…

— Да, вам придётся подождать, пока имущество будет обращено в деньги. Либо пока Василий Соковников отыщет наличные деньги, чтобы рассчитаться с вами без продажи недвижимости. В любом случае, вам надлежит по этому поводу обращаться к душеприказчику, нотариусу Утину, ведь именно ему Николай Назарович доверил проконтролировать точность выполнения своей последней воли.

— Я, пожалуй, пойду, распоряжусь насчёт возка для вас.

— Одну минуточку, Владимир Викторович…

— Да?

— Дело, конечно, не моё, но… если вам известно лицо, обворовавшее покойника, обязательно сообщите об этом агенту сыскной полиции. Закон не проводит границы между воровством у живого человека и умершего, в обоих случаях это уголовное преступление.

— Да, разумеется, — озабоченно пробормотал Базаров.

Лакей умершего миллионера отправился в каретный сарай, а Шумилов остался стоять на террасе, наслаждаясь лучами закатного солнца и вдыхая приятный, бодрящий аромат соснового леса. За спиной у него послышались шаги, и на террасу вышел Василий Соковников.

— Вот вы где, Алексей Иванович, а я уж боялся, что не застану вас, — проговорил он с улыбкой. — Мне кажется, выбор Базарова оказался удачен.

— Вы это о чём? — не понял Шумилов.

— Я имею в виду ваше приглашение. Я поинтересовался о вас у нотариуса Утина: оказывается, вы весьма известный в городе человек.

— Только в очень узких кругах. И известность моя весьма специфического свойства.

— Я просил бы вас задержаться ещё на некоторое время. Вы показались мне компетентным юристом и думающим человеком, я бы очень хотел, чтобы рядом со мною был знаток юридических тонкостей. Кроме того, я — человек в столице чужой, никаких входов-выходов не знаю, одно слово — провинциал. Наконец, есть ещё один весьма важный нюанс, в котором мне, возможно, потребуется дельный совет…

— Что за нюанс?

Василий Соковников вздохнул и огляделся по сторонам, словно проверяя, не слышит ли его кто-то ещё:

— У меня была встреча… ко мне приезжал человек… скопец… назвался представителем столичного скопческого «корабля»… говорил от имени «кормчего»… сказал, что ежели я желаю принять наследство Николая Назаровича, то мне придётся выплатить им «отступные».

— Вот это да! — Шумилов даже опешил от услышанного. — Неужели они решились на такую наглость?

— Представьте себе. Он много чего наговорил. Сказал, будто Николай Назарович тоже выплатил им отступные при вступлении в права наследования, миллион рублей, якобы… Разговор получился такой… нешуточный, знаете ли. Я понял, что передо мной серьёзная сила; ударить табуреткой по голове и выбросить наглеца в окно — такой вариант здесь не пройдёт.

— Ну да, ну да… На всех скопцов табуреток не хватит! Чего же именно этот самый «гонец» хотел?

— Ничего конкретного не сказал. Объявил, что размер «отступных» будет определён после того, как станет известна доля имущества Николая Назаровича, отошедшая мне. Сегодня завещание было открыто, так что, полагаю, скоро появится ещё один «гонец».

— Оч-чень интересно! Не думал я, что такие варианты возможны в Российской Империи, честное слово… у нас ведь не Сицилия какая-то, не Северо-Американские Соединённые Штаты, где правят разного рода эмигранты-маргиналы, у нас — традиция многовековой власти и порядка, — пробормотал Шумилов. — Они что же, всерьёз рассчитывают вас запугать? Чтобы вы им миллион отдали?

— В общем-то, он даже и не запугивал. «Гонец» этот очень всё убедительно разложил, объяснил, почему надо отдать им. Он вовсе неглупый человек, уверяю вас.

— Ну, разумеется, я и не подумал, что на переговоры к вам скопцы отправили глупого человека. Очень интересно, как Николай Назарович разобрался с ними?

— «Гонец» уверял, что дядя принял их условия и выплатил миллион.

— Враньё, не поверю в это. Хотя, — Шумилов запнулся, — может, я сужу, исходя из собственного темперамента? Я бы не принял подобного требования, ни копейки бы не дал! Для меня подобная выплата означала бы потерю лица и самоуважения. Ладно, Василий Александрович, пощупаем вблизи ваших «гонцов». Что это за чёртики такие из табакерки…

— Ваши условия? — полюбопытствовал Соковников и, перехватив недоумённый взгляд Шумилова, пояснил. — Какой вы желаете гонорар?

— Ах, это… Двадцать пять рублей в сутки.

— Может быть, какой-то единовременный «аккорд» по окончании?

— «Аккорд» по окончании? — переспросил Шумилов. — Это сугубо на ваше усмотрение. Ещё не ясно, чем вообще сердце успокоится, поэтому и говорить тут не о чем. Вот что ещё, Василий Александрович: о требованиях скопцов пока никому ничего не говорите, ни Селивёрстову, ни Базарову — никому!

— Да-да, конечно, я понимаю. Я вообще не скажу, что привлёк вас к работе, будем считать, будто вы задерживаетесь на некоторое время как мой гость.

К террасе подкатил лёгкий одноосный возок, тут же подошёл Базаров:

— Вот-с, Алексей Иванович, экипаж подан!

— Господин Шумилов остаётся, — объявил Василий Александрович. — Это мой гость, он любезно принял моё приглашение и некоторое время поживёт здесь.

От Алексея Ивановича не укрылось, как насторожённо воспринял эту новость Базаров. Словно тень на миг пробежала по его лицу, он смутился и опустил глаза. Это длилось всего несколько секунд, потом лицо его опять приняло привычный сдержанно — участливый вид, и он негромко пробормотал:

— Это пожалуйста! Это как вам угодно…

Но Шумилов готов был поклясться, что не ошибся, и секундное замешательство Базарова ему не привиделось, что оно действительно имело место. Это проявленное волнение не на шутку озадачило Шумилова, он не видел ни единой причины для такой странной реакции. «Что ж ты так затрепетал, Владимир?» — подумал Алексей. — «Неужели тебя так пугает возможность моего сближения с молодым хозяином? Или же это банальная боязнь конкуренции? Но ведь я не барышня, чтобы ревновать к моему вниманию и дружбе. Или это просто в нем говорит желание защитить свой меркантильный интерес? Любопытно было бы узнать…»

4

Утром 31 августа Шумилов проснулся под шум затихавшего дождя. Через приоткрытую форточку можно было слышать шелест листвы в кронах вековых деревьев, редкие крики незнакомых птиц, стук капели по подоконникам и водостокам. Воздух в Лесном был необыкновенно свеж; здесь хорошо спалось и хорошо дышалось. Валяясь в кровати и рассматривая деревья за окном, Шумилов поймал себя на мысли, что покойному Николаю Назаровичу Соковникову никак нельзя отказать в разумности: здесь, в северном предместье столицы действительно чувствуешь себя много лучше, нежели в пыльном городе, что особенно важно для любого пожилого и нездорового человека. Молодец, Николай Назарович, хорошенькое местечко отыскал, чтобы свить себе гнездо!

Завтракал Алексей Иванович вместе с Василием Александровичем. Базаров по-прежнему оставался на положении лакея и за общий стол не садился. Племянник покойного миллионера во время завтрака оставался задумчив: насколько понял Шумилов, его беспокоил вопрос о том, на какие средства содержать дачу и городской дом, из чего платить жалованье слугам, ведь до получения денег по векселям, найденным в спальне покойного Николая Назаровича, оставалось покуда немало времени. Алексей посоветовал племяннику взять в любой банкирской конторе небольшой кредит, буквально тысяч на пять, только чтоб на первые нужды хватило, и продержаться до получения денег по векселям, из которых потом погасить кредит. Поскольку Василий являлся иногородним и никому в столице известен не был, возникал вопрос об условиях кредитования. Шумилов разъяснил надлежащий порядок действий: объявить официально о вступлении в права наследования, подписав у душеприказчика соответствующее заявление, и в сопровождении того же самого душеприказчика отправиться в банк.

После завтрака Алексей Иванович решил поговорить с Базаровым о событиях последних дней жизни Николая Назаровича Соковникова, а также о том, что происходило в доме сразу после смерти последнего. Логичным казалось предположение, что хищение — если оное на самом деле имело место — случилось совсем недавно, скорее всего, сразу же по смерти миллионера. Кроме того, Шумилову не давало покоя воспоминание о том, как Базаров сказал, что это не его «рука по вещам Николая Назаровича ходила». Так и хотелось немедля уточнить: чья же тогда?

Камердинера Шумилов отыскал на заднем дворе, где в своеобразном «кармане», образованном стенами флигеля и сарая, солнечном и безветренном, Базаров чистил многочисленные костюмы покойного хозяина.

— Вот-с, собрал по всем шкафам и сундукам, — увидев Алексея Ивановича, проговорил камердинер, кивком указав на стопу одежды. — Готовлю для нового хозяина, пусть будут в порядке, а уж он пускай решит, что с этим добром делать дальше.

— Видите, Владимир Викторович, как всё неплохо для вас обернулось. Завещание отыскали, и вас теперь никакая актриса не оттеснит от денег. Пятьдесят тысяч — хорошая сумма, с таким кусом можно и на покой, — заметил Шумилов.

— На покой-то можно, да только я не привык, — вздохнул камердинер. — Вот меня уже и Фёдор Иванович Локтев к себе звали-с! Так что, наверное, к нему и направлюсь. Если молодой хозяин прогонит. А не прогонит — ему буду служить.

— Николай Назарович, стало быть, вас более прочих любил, коли денег столько оставил? Ведь как говорят, он под конец жизни скуповат стал? Характер у него вроде как испортился, бранился он много. Трудно к такому человеку по-доброму относиться…

— Да как сказать… — Базаров отложил работу, задумался на какое-то время. — Барин не злой человек был. Несчастный только и одинокий. А чтоб злой — нет, никогда! А кто говорит-то о нём такое, небось Яков Данилович? Уж ему бы лучше помалкивать, не шуршать здеся!

— Гм… Почему вы решили, что именно он?

— Уж зело барин на него серчал в свои последние дни. Он подобрал Селивёрстова одиннадцать лет назад, когда тот чуть было по миру не пошёл. Они вообще-то были старинными знакомыми, потом потеряли друг друга из вида и вот неожиданно встретились на Невском проспекте. Только Николай Назарович оказался богат и успешен, а Яков Данилович последние штаны донашивал. Вид имел прежалкий, скажу я вам! Поговорили они по душам. Селивёрстов пожаловался, дескать, жена умерла, дело расстроилось, а у него до того лавка меняльная была. Одним словом, смирил гордыню и упал в ноги. Ну, Николай Назарович и пригласил его к себе послужить. Жалованье дал поначалу крошечное — всего-то семь рублей в месяц плюс квартиру в городе и стол. Постепенно жалованье прибавлял, сделал управляющим. Тут бы Якову Даниловичу возблагодарить Господа и послужить барину верой и правдой, но… видать, слаб человек, всё ему мало. Короче, стал он подворовывать.

— Вам-то откуда это известно? — Шумилов удивился тому, как легко и ловко Базаров «сдал» Селивёрстова.

— Так барин же и говорил. Для него это тайны не составляло. Каналья, говорил, и вор. Хотел его уволить в самом скором времени, да вот не успел. А незадолго до смерти Николая Назаровича вообще вопиющий случай вышел. Если бы барин о нём прознал, то сидеть бы сейчас господину Селивёрстову не у себя за самоваром, а в каталажке клопов давить.

— Что же за случай?

— Служила у нас в прошлом годе кухарка, Мария Желтобрюхова. Кухарка как кухарка, да только с бо-о-о-льшим гонором, слово ей не скажи. А барин — он ведь никому спуску не давал, и не смотрел, что баба перед ним. Мог и по-матушке послать и затрещину отвесить. Так вот, на масленицу как раз дело приключилось: у Николая Назаровича расстройство живота началось, он сказал, что это после её стряпни. Обругал Желтобрюхову последними словами, дескать, отравить меня хочешь, каналья. Обругал и расчёт дал, гуляй, дескать. Ну, эка невидаль, у нас за последний год человек сорок прислуги сменилось, не меньше…

Шумилов только крякнул:

— Ого-го! Что ж так-то? Не слишком ли борзо?

— Не вру, Алексей Иванович, ей-ей человек сорок! Многовато, конечно, но Николай Назарович крут был на расправу, халатности и нерадивости не прощал. Ленивых просто ненавидел и готов был со свету сжить. Так вот… Марья эта Желтобрюхова, не будь дурой, подала мировому судье жалобу на Николая Назаровича — за словесное оскорбление. Так-то! Сами понимаете, хозяину такая слава ни к чему, суд и всё такое, ещё чего доброго, газеты напишут. Короче, Николай Назарович дал Селивёрстову десять тысяч рублей — езжай, говорит, к судье и как хошь уломай его, чтобы не дал делу ход, взятку предложи или хоть на мебель для присутствия пожертвуй… ну, как полагается. Яков Данилович деньги взял, а когда к судье приехал, то узнал, что и без того кухарке той в иске было отказано, а она и просила-то всего сто рублей в возмещение морального вреда. Селивёрстов обрадовался, доложил барину, что дело улажено, а эти самые десять тысяч в карман себе положил.

— Это он сам тебе рассказал?

— Шутите? — усмехнулся Базаров. — Кто ж такое про себя расскажет? Просто у меня знакомец в суде делопроизводителем работает, он мне и рассказал, что кухарке было отказано, причём даже раньше, чем Яков Данилович приехал дело улаживать. Ну, я всё и понял.

— А хозяину, стало быть, ничего не сказали… — подытожил Шумилов.

— Так а зачем его волновать? У него приступ мог случиться. И без того сердце больное. Я подумал: не моего ума это дело — между людьми встревать. Бог все равно всех по своим местам расставит.

Внезапно из зарослей густой сирени, что примостилась возле дома, раздалось задорное щёлканье, а потом и необычное «фью-и-ить, фьи-ить»….Рассыпчатые звуки привлекали к себе внимание своей необычностью и смелостью, словно невидимая в листве птаха не волновалась за свою безопасность — знала, что в округе нет вездесущих мальчишек с рогатками, и ничуть не боялась привлечь к себе внимание местных котов. Базаров замер, превратившись в слух, лицо его неожиданно потеплело, морщинки в уголках глаз сложились в ласковую гримаску и он внезапно, поджав и изогнув губы, издал громкий ответный свист, очень похожий на птичий. Певунья в кустах ответила протяжным заливистым щёлканьем. Владимир оставил своё занятие и быстро подошёл к кустам. Рука его скользнула в карман сюртука, и он высыпал на дорожку горсть семечек. Ещё раз издал свист с прищелкиванием, подзывая птичку, и вернулся к Шумилову. Лицо его сияло.

— Вот ведь тварь Божия! Неразумная, а память имеет, и благодарность ей ведома почище, чем иному человеку! Все лето мы с ней так общаемся. Она меня даже по шагам признаёт!

Шумилов, подивившись в душе такой сентиментальности, для приличия выдержал небольшую паузу и вновь вернулся к прерванному было разговору, причём несколько назад, не желая особенно уклоняться от темы.

— То есть, Владимир Викторович, прислугу барин прижимал?

— По секрету вам скажу, Алексей Иванович, иногда очен-но. Можно даже сказать — тиранил. Не со зла, конечно, просто характер был такой. Дворники у нас дорожки зимой расчищали по веревочке.

— Это как?

— Как в армии! Барин натягивал верёвочки между колышками вдоль дорожки, а они должны были строго по этой верёвочке чистить. И ней дай Бог зайти им за линию или лишний снег оставить! Гром и молния! За порядком сам всегда следил: как инвентарь сложен — чтоб по росту и ранжиру, у кухарок проверял, как посуда и столовые принадлежности начищены. И ещё каждую неделю собственноручно перевешивал запасы продуктов. Каждую мелочь записывал в приходно-расходную книгу. Говорил бывало, я никому не позволю себя обворовывать. Вот такой характер!

Шумилову живо припомнилось, как в первый день описи пристав просматривал найденные приходно-расходные книги прошлых лет. Самых последних книг так и не нашли. Старые — те все оказались на месте, а одной или двух последних — нет. «Ай-яй-яй, неспроста пропали деловые записи такого хозяйственного человека, — подумал Шумилов. — «Был от этого кому-то прок». Вслух он, разумеется, этого не произнёс, а высказался общо и неопределённо:

— Наверное, такой характер вызывал… мягко говоря, не особенную любовь прислуги?

— Да уж, конечно, Алексей Иванович, — кивнул Базаров. — Знаете, когда доктор приехал и распорядился обмыть покойного, дворники явились и понесли тело. Да так неаккуратно взялись, что уронили Николая Назаровича головой об пол. И что ж вы думаете? Ни сожаления, ни раскаяния, только злобная мелочная мстительность: один из них не постеснялся сказать вслух, что, дескать, хозяин, теперь молчишь, ничего не скажешь, а раньше, поди, всё замечал…

— А как он к вам относился? Тоже, бывало, обижал?

— Пожалуй, что нет… Я же всегда при нём, ходил за ним как за малым дитятей… Иная мать так за ребёнком не смотрит. На меня ли ему жаловаться? Он мне доверял. Остальных в корысти подозревал, говорил, всем от меня что-то нужно. Локтев, мол, старый приятель, а и тот мне своих дочек в крестницы подсунул, надеясь, что им хороший кус от меня по завещанию отломится.

— Так ведь и отломился, — заметил Шумилов.

— Отломился, сие точно. Не стал Николай Назарович напоследок сквалыжничать… Он всех называл лицемерами. А что касаемо меня, так я такой же одинокий старик, что и он. Мы с ним жили бок о бок, да и старились вместе, — вздохнул лакей и слёзы заблестели в его глазах.

Алексей почувствовал неловкость из-за своей недипломатичной прямолинейности. Отступать, однако, не следовало, разговор надлежало закончить.

— Владимир Викторович, опишите, пожалуйста, в подробностях день смерти Соковникова, — попросил он.

— Утром я зашёл к нему в спальню как обычно, в четверть восьмого утра. Спал Николай Назарович всегда с открытыми окнами; кутался в пуховое одеяло, колпак надевал на голову — и сон без просыпа в любую погоду, и зимой, и летом! А вставать он любил, чтоб в комнате было уже тепло. Вот я и закрывал сначала окна, разжигал камин в холодные дни, ну… особенно зимою. В ту ночь, когда умер Николай Назарович — с двадцать четвёртого на двадцать пятое августа — без остановки шёл дождь… Захожу я утром — а окна настежь и воды налито — ужас! — на столе письменном, на кресле, что как раз у другого окна стояло, и столик лаковый красного дерева с наборным узором тоже весь залит. Я аж ойкнул ненароком! Николай Назарович обычно в это время уже просыпался, шевелился в кровати, мог что-то сказать… Н-да-а… А тут — тишина стоит. Я поначалу даже и не понял причины. Подошел к кровати посмотреть… А он как бы и не дышит. Я позвал его, тронул за плечо; он на боку лежал, а плечо уже холодное. Я перепугался, кинулся Якова Даниловича звать — тот в мансарде ночует. Селивёрстов, не одеваясь, сбежал вниз, прямиком в спальню помчался, к хозяину… Подошёл, убедился, что тот мертв. Потом — гляжу через приоткрытую дверь — он к столу подошёл и как будто ящики потрогал.

Базаров помолчал какое-то время, словно бы вспоминая что-то, затем продолжил свой рассказ:

— Увидев, что я за ним наблюдаю, Селиванов вышел ко мне и говорит: надо, дескать, окна закрыть, а то дождь льёт, а рамы разбухли и не прикрываются. Я побежал за плотником… Привёл. Стали они стол двигать — он же вплотную к окну приставлен, сами видели. Потом Яков Данилович начал туда-сюда ходить: то в спальню хозяйскую, то к себе наверх, то опять в спальню… Побудет наверху минут десять — и назад. Выходит из спальни и словно бы прячет что-то под полой пиджака. Р-раз! мышкой наверх шмыгнет и опять назад возвращается.

— И сколько раз он так ходил? — уточнил Шумилов.

— Да раза три-четыре. Потом, когда плотник раму подстрогал, и окно удалось закрыть, Яков Данилыч мне и всей челяди наказал — ничего не трогайте, я… в смысле он, поедет и сам полицию вызовет. Дверь в хозяйскую спальню запер, запряг дрожки, да и отправился. Возвернулся часа через четыре, да только привёз с собою не полицейских, а купца Локтева.

— То есть всё это время полиции в доме не было?

— Нет, конечно, откуда ей взяться? И вот Селивёрстов вместе с Локтевым пошли в спальню хозяина… Локтев вскоре вышел и отправился наверх, в комнату Селивёрстова, а Яков Данилович всё какие-то бумаги из бюро покойного выбирал. Потом, значит, тоже к себе наверх прошёл и через какое-то время опять вернулся в спальню хозяина. Затем приехал доктор, прямиком направился в спальню хозяина и застал там Селивёрстова и Локтева. Причём Локтев курил сигару. Яков Данилович простодушно и доктору предложил сигару из коробки, которая тут же, в спальне стояла.

— Хозяйские, стало быть, сигары, — заметил Шумилов.

— Ну да, а то чьи же? А Локтев с видом знатока говорит: нет, это плохие сигары, мужицкие, лучше вот моих попробуйте. Доктор, похоже, опешил, курить не стал, стыдно, говорит, при покойнике. Н-да-а, людишки!.. А Николай Назарович так и лежал всё в той же позе, ведь трогать-то было не велено! Доктор тут же послал дворников — одного за полицией, другого — за священником, отцом Никодимом, что с подворья Валаамского монастыря, он был духовником покойного, ну да вы его видели. Вскоре явился пристав собственной персоной. Посмотрел, расспросил, с доктором потолковал. Выяснилось, что доктор Гессе никаких возражений к захоронению не имеет, разрешение на это даст без проволочек. Ну тогда пристав и говорит, тело уносите, можете обмыть. Тут-то и случился тот казус, о котором я упоминал: дворники тело уронили головой об пол. Н-да, плохая примета, доложу вам… Вот.

— И только после этого дело дошло до опечатывания комнат, — подвёл итог Шумилов.

— Ну да! Пристав сказал: раз покойный был богатым человеком, следует до выяснения всех обстоятельств с наследством и имуществом все личные вещи и покои опечатать. Чтоб не расхитили имущество, значит. Наклеил свои бумажки на шкафы с посудой и книгами, сундуки, гардеробы с хозяйским платьем, спальню, бильярдную… Да вы сами всё видели. Всю мебель в спальне опечатал… Наши комнаты — я имею ввиду свою, горничных, кухарок, Якова Даниловича, ту, что в мансарде — не тронули. Я тем же вечером отправился на почтамт и дал телеграмму Василию Александровичу Соковникову, племяннику покойного. Вернулся, а у нас уже молебен идёт за душу раба Божия Николая… И так все три дня до похорон молились за новопреставленного раба Божия, упокой, Господи, его душу… А на другой день поздно вечером племянник хозяина приехали, Василий Александрович то есть. А потом уж вы знаете всё — завещание читали у нотариуса, и я к вам помчался.

— Послушайте, Владимир Викторович, ваш рассказ может оказаться очень важен для агента сыскной полиции, который приедет сюда по заявлению пристава. Вам непременно надо будет всё, сказанное мне, повторить сыщику. Вы это понимаете? — строго спросил Шумилов.

Базаров как-то замялся, опустил глаза и пробормотал негромко:

— Боюсь как-то, неловкость испытываю… Я ведь Якову Данилычу не ровня, вдруг осерчает, скажет, чего это я пасть разеваю? Он ведь меня в порошок сотрёт! Ну кто я супротив него?

Камердинер выглядел в эту минуту очень смущённым и жалким. Шумилов понял, что рассчитывать на мужественный поступок со стороны лакея не приходится — эта рохля, забитый, трусливый человек никогда не решится открыто изобличить того, кто в его понимании стоит выше по социальной лестнице. Пусть даже эта высота статуса существует лишь в его воображении и ничего не значит с точки зрения закона. Алексей чувствовал сейчас твёрдую уверенность в том, что именно так и развивались события в доме умершего скопца-миллионера: ощущалась в рассказе Базарова жизненная правда, точно и живо описывал он перемещения по дому всех участников тех событий и их действия. И про сигары Соковникова припомнил, маленький штришок, казалось бы, а как много в нём выражено! Перед Шумиловым зримо вставала картина свершившегося воровства, осуществлённого грубо, нагло, зримо. Интересно только, на что рассчитывал Селиверстов, забирая вещи умершего? Неужели на то, что Базаров никому и никогда не решится рассказать об увиденном? Наивно и странно… управляющий вовсе не производил впечатление глупого человека. Или подобная самонадеянность — это вовсе не глупость, а знание человеческой натуры, лакейской слабости и бесхребетности Базарова? Отсюда и расчёт на то, что даже увидев через приоткрытую дверь лишнее, камердинер предпочтёт сделать вид, будто ничего не заметил.

Шумилов вернулся, обдумывая рассказ Базарова, и отправился на поиски Василия Александровича. Соковникова он нашёл в спальне дяди, тот сидел за письменным столом и изучал большой конторский журнал, служивший покойному приходно-расходной книгой. Теперь, когда к документам умершего миллионера полиция открыла допуск, наследнику следовало получше изучить, что же именно он унаследовал.

— Вот, пытаюсь понять, что же у Николая Назаровича должно быть в сухом так сказать остатке, — удручённо проговорил племянник. — Сдаётся мне, что много чего. А ничего нет. Одной только наличности в доме должно быть тысяч пять, не менее. Вычитал про депозиты в разных банках, надо будет завтра объездить, уточнить, что осталось. Чует моё сердце, что была кража.

— Моё сердце тоже это чует, — заметил Шумилов. — Но я надеюсь, что многое удастся вернуть.

— Правда? — Василий с надеждой поднял глаза на Шумилова. — Вы что-то узнали?

— Пока ничего. Считайте, что я сие сказал лишь основываясь на чутье и опыте.

— Надо матушке письмо написать, — неожиданно заговорил о другом Василий. — Она одна сидит в Твери, на хозяйстве, так сказать. Чувствует она себя не очень хорошо, болеет, беспокоюсь я за неё. Мы с мамашей жили небогато, не то чтобы скудно, а скромно, мечтали о наследстве… жизнь в Петербурге представлялась сказочной, недосягаемо-райской. Фонари, театры, мощёные улицы, водопровод, опять же… Теперь вот и наследство вроде бы получил, а в душе горечь какая-то, ощущение обмана. Мне даже не самих украденных ценностей жалко, а досадно, что какой-то негодяй обманул, обокрал, а поделать я ничего не могу. Чувство беспомощности злит. Может, мне надлежит самому поехать в сыскную полицию и подать необходимое заявление?

— Нужды в этом я пока не вижу, — заверил Шумилов. — Это должен сделать пристав, тем более, он сказал, что так и поступит. Полагаю, уже завтра у вас появится сыскной агент. Во всяком случае, вы спокойно можете выждать день или два, там станет ясно, как действовать далее.

— Хищение совершил кто-то из своих, из тех, кто у нас перед глазами, — задумчиво продолжил Василий. — Может, имеет смысл обыскать весь дом и личные вещи работников?

— Ход ваших мыслей мне понятен. Да только краденого в доме уже нет, прошедшего времени вполне достаточно, чтобы вывезти всё. За прошедшие дни каждый работник уже не один раз выезжал в город, так что вор всё опасное для себя уже вывез в надёжное место. Кроме того, по закону вы не имеете права обыскивать личные вещи своих работников. Так что идея, конечно, хорошая, но несколько запоздавшая.

— Что ж, спасибо, вы так всё ловко по полочкам раскладываете!

— На самом деле наука нехитрая, — усмехнулся Шумилов. — Василий Александрович, мне надо бы съездить в город, поскольку истекает время моего отпуска, взятого на три дня. Разберусь сегодня со всеми делами и вернусь либо вечером, либо завтра утром.

— Что ж, действуйте, — кивнул Соковников. — Давайте-ка, я распоряжусь, чтобы вам экипаж заложили.

Он с трудом вышел из-за стола, придерживая рукою бок, перехватив взгляд Шумилова, пояснил:

— Почка болит, хоть ты тресни! Чаёк пью, а толку — чуть! Но невозможно же всё время для снятия боли пить опий, правда?

Они вместе вышли во двор, где Василий подозвал конюха, отдал необходимые распоряжения и через четверть часа Алексей Иванович уже ехал в направлении Петербурга.

Ещё не было двух часов пополудни, как Шумилов закончил свои дела в «Обществе взаимного поземельного кредита» и направился к себе на квартиру. Следовало переодеться в чистое, да и перемену белья сложить в портфель, дабы забрать с собою в Лесное. Пользуясь случаем, он отобедал с квартирною хозяйкой, госпожой Раухвельд, и уже вышел из-за стола, когда горничная Маша сообщила, что к нему явились гости: господа Пустынцев и Гаршин. С первым Шумилов хорошо и давно уже был знаком — они вместе заканчивали Училище правоведения, вторая же фамилия ничего Алексею не сказала.

Выйдя в прихожую, Алексей увидел рядом с Владимиром Олеговичем Пустынцевым мужчину среднего роста с густой тёмно-русой бородой, показавшегося ему поначалу довольно молодым, но нарочито хмурым. Высокий лоб незнакомца прорезала глубокая вертикальная морщина, насупленные брови и нарочито прямая осанка выдавали стремление показать свою независимость и значимость. Так обычно держат себя подростки, добирая солидности и важности. Одет незнакомец был подчёркнуто аккуратно, даже франтовато: сюртук от хорошего портного, шелковый галстук, рубашка накрахмалена, да так, что казалось захрустит при энергичном движении.

— Алексей, такое впечатление, будто ты не живёшь дома! — раскованно жестикулируя, заговорил Пустынцев вместо приветствия. — Второй день являюсь к тебе и не чаю уже застать! Ты посмотри, кого я привёл — это Вселовод Гаршин собственной персоной, прошу любить и жаловать!

— Шумилов Алексей Иванович, но можно без отчества, — подал руку Алексей. — Вы часом не…

— Правильно, это именно он, — перебил его Пустынцев, — наш дорогой писатель и журналист. Узнал, что мы знакомы, и настоял, чтобы я свёл его к тебе. Попадёшь, брат, в эпическое произведение. Ведь напишет же Всеволод Михайлович когда-нибудь что-либо эпическое!

— Прошу вас, проходите, — Шумилов отступил, пропуская гостей в свой кабинет. — Нечего стоять на дороге.

Он, разумеется, знал, кто такой Всеволод Михайлович Гаршин. Студент Горного института, добровольцем ушедший в действующую армию в начале Балканской войны, раненый в ходе боевых действий с турками и написавший несколько пронзительных рассказов о войне, к лету 1880 года сделался известен всему читающему Петербургу. О нём заговорили как о новом Льве Толстом, когда-то снискавшем всеобщую известность именно после опубликования «Севастопольских рассказов». Начало литературного пути обоих писателей и в самом деле казалось чем-то похожим.

Пустынцев, с которым Шумилов не виделся уж года два, держал себя непринуждённо, словно только давеча забегал к Алексею. Протянул Алексею бутылку шампанского и лукошко с клубникой.

— Вот, братец Лёшенька, заехали в Милютинские ряды, прихватили. Знали, что у тебя может не оказаться, — и с прелестной наглостью столичного выжиги уселся на диван, забросив ногу на ногу.

Шумилов после Училища правоведения попал в Министерство юстиции на казённую службу, Пустынцева же по папиной протекции угораздило устроиться в коммерческий банк. Специфика работы, требовавшая умения ладить с людьми и при случае пускать пыль в глаза, наложила на манеры прежде весьма скромного Владимира определённый отпечаток. Чувствовалось, что он превратился не то чтобы в хама, но в милого наглеца точно.

— Всеволод коллекционирует человеческие типы, — разглагольствовал Пустынцев, наблюдая за тем, как Алексей разливал шампанское по высоким фужерам на тонкой ножке. — Он премного наслышан о деле француженки Жюжеван, из-за коего ты вылетел из нашей достопочтенной прокуратуры… будь она неладна! Узнав, что ты мой товарищ, насел, говорит, веди к Шумилову, хочу посмотреть на этого Давида, восставшего против отечественного Голиафа. Да-с, так и сказал, метафора, однако! Или гипербола, уж и не знаю, как правильно! Всеволод будет твой человеческий типаж исследовать посредством писательского инструментария, так сказать, препарировать тебя, разбирать по косточкам: усики, рожки, ножки, брюшко, там, панцирь, крылышки, если есть, всё как положено…

— Я, знаете ли, получив офицерский чин, взял да и вышел в отставку, — откашлявшись, негромко заговорил Гаршин; его серьёзный тон резко контрастировал с ёрничаньем Пустынцева. — Приехал в Петербург, решил, что займусь писательским трудом профессионально. В самом деле, не в горные же инженеры подаваться! Я-то на инженера учился. А сейчас почувствовал, что как-то вырос из этого, ушёл душою куда-то совсем в другую область.

Шумилов поднял бокал шампанского, давая понять, что желает сказать тост:

— Для меня честь принимать человека, которого я искренне считаю восходящей звездой нашей литературы. В вашем лице стареющие колоссы русской прозы — Салтыков, Достоевский, Толстой — могут видеть в высшей степени достойную смену. Предлагаю выпить за знакомство, за тот в высшей степени удачный экспромт, что устроил нам господин Пустынцев.

Разговор потёк живо и непринуждённо, на «ты», словно в кабинете Шумилова собрались старые и притом близкие друзья. Гаршин оказался прекрасным рассказчиком, он живо описал несколько сцен из своей прежней военной жизни, причём никак не пытался выпячивать собственные заслуги и доблести, а скорее напротив, всячески их преуменьшал. Затем он переключился на Шумилова, принялся расспрашивать его о нравах столичной прокуратуры, о судейских обычаях и криминальных происшествиях, из практики как самого Алексея Ивановича, так и не связанных с ним непосредственно.

Разговор зашёл и о творческих планах, теме вполне уместной и оправданной в разговоре с писателем. Гаршин, задумавшись немного, вместо рассказа о литературе, вдруг заговорил о «некрасовцах», казаках, служивших у турок и сражавшихся против русских на протяжении всего девятнадцатого века:

— Я видел в Болгарии «некрасовцев» и общался с ними. Значительная часть этих людей состоит из потомков запорожцев, убежавших в Турцию после упразднения Сечи при Екатерине Второй и заточения в Соловецкий монастырь последнего наказного атамана Калнишевского. Запорожцы очень обижены на Россию, считают, что она их предала. Помимо этой публики среди «некрасовцев» много разного беглого народа со всех концов нашего государства. Турки запретили «некрасовцам» заниматься земледелием, дозволив только рыболовство. Казаки должны служить в турецкой армии, что делают весьма охотно и даже ревностно. Насколько я понял, в Турции их считают православными, но на самом деле по своей вере они скорее сектанты-беспоповцы: сами отправляют требы, службы, христианский обряд заметно упростили. Евхаристическое преемство их священство утратило уже давно. Потому их священники в нашем понимании священниками не являются. С таким же успехом и я могу, взяв в руки Библию, причащать и отпускать грехи. «Некрасовцы» меня сильно заинтересовали — вроде бы и русские люди, но антагонисты нам во всём. Я задумался над этим явлением и сейчас вынашиваю мысль о повести или даже романе религиозно-мистической направленности.

— Мытарства мятежного духа, — дополнил Пустынцев.

— Скорее пути правдоискательства. Россия пережила массу разного рода попыток видоизменения православия: со времён Екатерины Великой рассматривались разнообразные проекты замены православной веры на лютеранство или католицизм. Екатерина велела готовить из русских юношей пасторов. Александр Первый был терпим и толерантен ко всем вероисповеданиям, в 1818 году он, например, принимал у себя английских квакеров и молился с ними.

— Первый раз слышу, — признался Шумилов.

— Ещё бы, — усмехнулся Гаршин. — После уваровского «православия и народности», одобренного Императором Николаем, о планах религиозной реформы стало неудобно вспоминать. Между тем, разного рода сектанты, мистики, религиозные уклонисты чувствовали себя в России в начале нашего столетия привольно. Вот как раз-таки об этом я и думаю написать большую вещь.

— Гм, Всеволод, интересные вещи ты рассказываешь! Не слышал я ни о чём таком, — Пустынцев озадаченно покрутил головою. — А как же преследования скопцов, молокан, хлыстов и прочих сектантов? Я уж не говорю о классических староверах…

— А ты, Владимир, слышал об императорском указе 1810 года, постановлявшем оставить скопцов в покое и не подвергать каким-либо преследованиям или стеснениям?

— Нет, не слышал.

— Я слышал о таком указе, — ответил Шумилов. — Скопцы всякий раз ссылаются на него, когда их «прихватывает» полиция.

— А что, часто «прихватывает»? — полюбопытствовал Пустынцев.

— Бывает дело. Хотя и нет так часто, как следовало. В последние десятилетия у скопцов появился обычай кастрировать принудительно или обманом, как правило опоив предварительно жертву вином. Такого прежде у них не бывало. На заре своей деятельности они обычно добивались согласия своей жертвы на кастрацию. Разумеется, не всегда, ведь когда речь шла о подростках, то их, как нетрудно догадаться, никто ни о чём не спрашивал. Но в последние два десятилетия скопцы стали нападать на взрослых мужчин, как правило на больших дорогах, вне городов. Когда полиция добирается до скопческой общины — так называемого «корабля» — и начинает мелким гребнем «шерстить» эту братию, то сектанты из своих рядов выбирают добровольца, который принимает на себя вину за все случаи подобных нападений в округе.

— Так сказать добровольный «терпила»… — подсказал Гаршин.

— Именно, очень удачное слово! — кивнул Алексей. — И этот самый «терпила» сидит в камере, соглашается со всем, в чём его обвиняют и мечтает о том, чтобы пойти в каторгу и пострадать за веру.

— Идиотия какая-то! — озадаченно покрутил головою Пустынцев. — Налей-ка лучше ещё шампанского. И скажи пожалуйста, много таких «терпил» сидит по нашим тюрьмам?

— За тот сравнительно небольшой срок, что я отработал в прокуратуре окружного суда, лично мне довелось видеть двух, — ответил Шумилов. — Оба обвинялись по очень большому числу эпизодов, примерно по семьдесяти-восьмидесяти, сейчас уже и не припомню. Все нападения происходили либо в окрестностях Санкт-Петербурга, либо в губернии.

— Ты меня прямо пугаешь! Раньше, отправляясь на дачу, я всегда брал в дорогу револьвер, теперь, пожалуй, стану брать два… И запишусь в стрелковый клуб, набью руку на досуге.

— Мне всё же не совсем ясен механизм принудительного осуществления этой… м-м… операции, — заметил Гаршин. — Ведь человеку надо оказать помощь, чтобы он не изошёл кровью. Как это можно сделать где-то на дороге, в лесу, в темноте? Ведь жертва может умереть как от банальной кровопотери, так и последующего заражения крови! И вся мистическая манипуляция выродится в извращённое, изуверское убийство!

— Во-первых, надо ясно понимать, что существуют два вида скопческой кастрации: так называемые «малая» и «великая» печати. В первом случае иссекалась только мошонка, во втором — ещё и пенис. Чтобы мочеиспускательный канал после отсечения пениса на зарос, скопцы вкладывали в него и подвязывали бинтом особый свинцовый гвоздик… — принялся было объяснять Шумилов, но остановился из-за того, что Пустынцев поперхнулся шампанским.

— Что ты говоришь? — просипел тот. — Отрезали детородный орган и вкладывали в канал свинцовый гвоздь?! Какая гадость! Это не шутка, не оговор?

— Окстись, Владимир, какие уж тут шутки, — с укоризной ответил Шумилов. — Всё, о чём я говорю, зафиксировано судебно-медицинскими документами.

— Ладно-ладно, извини, что перебил. Продолжай, пожалуйста, ты так интересно рассказывал, только шампанского подлей!

— Ну так вот, я говорил о том, что существуют два вида кастрации. Это во-первых. А во-вторых, следует понимать, что кастрация мужчины, в том виде, как она осуществлялась скопцами, обычно не грозила жертве смертью. Обильное кровотечение вымывало из раны заразу, поэтому скопцы даже не дезинфицируют своих инструментов. Жертва кастрации теряет много крови, сильно слабеет, но кровотечение как правило прекращается само, специально его никто не останавливает. Рубцевание раны затягивается надолго, иногда на это требуется месяц, но в конце концов кастрированный мужчина выздоравливает сам, без какой-либо специализированной помощи. С женщинами ситуация немного иная, у женщин кровотечение более обильное, поэтому скопцы обычно прижигают их раны.

— То есть человеческий организм оказывается намного более прочной конструкцией, нежели можно подумать, — задумчиво проговорил Гаршин. — Я на войне не раз замечал: люди получали ужасные раны — кровавые, обширные, казалось бы, неминуемо смертельные в мирной обстановке — однако, оставались в строю и в дальнейшем не умирали. Кстати, во время военных действий практически не было случаев заболевания обычными болезнями, скажем, простудою. Никто не мучился зубной болью или мигренью. Тоже своего рода феномен. И вот что замечательно…

Гаршин запнулся, не окончив фразы, и Шумилов уточнил:

— Что же?

— Наше отечественное сектантство является своего рода уникальным памятником человеческих заблуждений. Ни у кого в мире — ни у баптистов, ни у мормонов, ни у франкмасонов — невозможно встретить столь далеко зашедших блужданий мудрствующего ума. Нигде древо религиозного мировоззрения, искривившись единожды в самом начале, почему-то не вырастает столь кривым, как на нашей родимой почве.

— Воздух, что ли, в России такой? — с ехидцей в голосе спросил Пустынцев.

— Я думаю, дело тут не в воздухе. Это нам аукаются года блестящего царствования Императора Александра Первого, ну и отчасти эпоха правления его бабки, Екатерины Великой. Ты вот, Владимир, поди и не знаешь, что Кондратий Селиванов, один из основателей скопческой ереси, жил в столице в специально построенном для него дворце, который именовался «Горний Сион» и «Новый Иерусалим». Там для него был установлен золотой трон, имелся тронный зал, который вмещал до трёхсот человек. И те года, когда он заседал в этом дворце, сами скопцы называют не иначе как «золотым веком» своего вероучения.

— Да ты, верно, шутишь? — Пустынцев в недоумении поднял глаза на Гаршина. — Как такое может быть? В Санкт-Петербурге? В столице Империи?

— Именно.

— Нет, такого я не слышал! А где именно находился сей дворец?

— На Знаменской улице, второй дом от её пересечения с Ковенским переулком. Тот дом, что стоял на этом месте прежде, в 1816 году был разобран и вместо него возведён роскошный особняк. Он изначально строился как резиденция Селиванова. Здание принадлежало видному скопцу Михаилу Назаровичу Соковникову.

Шумилов при упоминании этой фамилии чуть было не подпрыгнул на месте.

— Соковников был близок Селиванову?

— Да, очень, — кивнул Гаршин. — Потом, разумеется, он всячески пытался свою близость заретушировать. Я говорю о времени, когда со скопцами власть принялась активно бороться, то есть конец двадцатых — начало тридцатых годов. Михаил стал утверждать, что он вовсе не был сторонником скопческого учения, он-де, держался мистического учения «татаринцев»…

— Что за «татаринцы»? — задал уточняющий вопрос Шумилов.

— Мистики, члены кружка Екатерины Филипповны Татариновой. Вначале сия дама тяготела к скопцам, затем отделилась от них, создала собственную секту. Проповедовала «скопление духовное», в отличие от физического, принятого у последователей Кондратия Селиванова. Татаринова сумела привлечь в свой кружок весьма высокопоставленных людей: офицеров гвардии, в том числе командира лейб-гвардии Егерского полка Головина, будущего генерал-губернатора Прибалтийских губерний; министра духовных дел и народного просвещения князя Голицына; заведующего канцелярией Императрицы Родионова и многих других. Сама Татаринова была лично знакома со всею царской фамилией, поскольку являлась дочерью няни Великой княжны Марии Александровны.

— А как с ними был связан Михаил Соковников? — навёл разговор на интересовавшую его тему Шумилов.

— Членами кружка Татариновой являлись и некоторые видные скопцы — купец Ненастьев с женою, Михаил Соковников. Когда последний сделался объектом полицейского расследования по поводу насильственного оскопления младшего брата, Михаил доказывал, будто скопческой ереси вообще никогда не придерживался, а был сторонником учения Татариновой. В доказательство этого указывал на то обстоятельство, что сам кастрирован не был.

— То есть как это не был? — поразился Алексей Иванович. — Брата младшего кастрировал, а сам подобной операции не подвергнулся?

— Именно так.

Шумилов крайне озадачился услышанным. Он не мог пока знать, каким именно образом события шестидесятилетней давности могли быть связаны со всем произошедшим не так давно на даче в Лесном (и связаны ли вообще), но он явственно почувствовал, что столкнулся с какой-то тайной. Пока нелогичной, парадоксальной и неправдоподобной, но возможно, способной пролить свет на многое в жизни умершего Николая Назаровича.

— У меня всё это в голове не укладывается, — пробормотал Алексей Иванович, прошагав по кабинету из угла в угол. — Ты, Всеволод, что-то невообразимое рассказываешь! Ты какую-то другую историю России нам излагаешь, такую, каковой не было, вернее, каковая осталась нам неизвестной. Для нас эпоха Александра Первого — это континентальная блокада, наполеоновское нашествие, Венский конгресс, запрет тайных обществ, наконец, декабрьское возмущение двадцать пятого года. А тут… поразительно, я бы сказал, необыкновенно интересно! Откуда сие сделалось тебе известным?

— Всё очень просто: отец моего товарища по армии служит хранителем синодального архива. Друг просил меня, как только я окажусь в столице, зайти к старику, передать поклон. Я так и сделал. Оказалось, что это мой горячий поклонник, истинно православный человек. Я ему о некрасовцах, воевавших против нас в Болгарии, рассказал, а он мне — о скопцах и «татаринцах». Оказывается, в архиве Святейшего Синода хранится масса дел, связанных с этими сектами. Человек этот очень в их истории подкован, ему впору лекции в духовной академии читать! Узнав, что я обдумываю повесть о сектантах-правдоискателях, очень поддержал меня в моём намерении и много интересного рассказал об этой братии.

— Послушай, Всеволод, мне, возможно, понадобится консультация у этого самого архивиста. Вопрос серьёзный, не подумай, что безделица какая-то. Можешь меня с ним свести?

— Могу, конечно, — не колеблясь отозвался Гаршин. — Давай-ка так решим: я вручу тебе, Алексей, свою визитную карточку, благо сегодня в типографии получил, и оставлю краткое письмо рекомендательное. Возникнет надобность — найдёшь этого человека и предъявишь ему то и другое, сошлёшься на меня. Адрес я укажу. Уверен, он тебе — да притом со ссылкой на меня — не откажет.

Шумилов обменялся с Гаршиным визитными карточками. Писатель быстро составил короткое, буквально в пять строк, письмо, адресованное Сулине Михаилу Андреевичу, в котором просил последнего «помочь подателю сего поелику это окажется возможным». Письмо это Гаршин вложил в незапечатанный конверт вместе со своею визитной карточкой. Жил хранитель архива, как понял Шумилов из надписи на конверте, на Васильевском острове, в доме на Николаевской набережной, стало быть, чтобы попасть к месту службы, ему требовалось лишь перейти мост.

Возвращаясь вечером на дачу в Лесном, Шумилов размышлял о странности и непредсказуемости Божьего промысла. Знакомство с Гаршиным, человеком по-настоящему необычным и интересным, Алексей не считал случайностью. Но то обстоятельство, что их интересы в такой необычной области, как прошлое скопческой секты, неожиданно пересеклись, вообще показалось Шумилову событием символичным и даже знаковым. Возможно, именно знание скрытых пружин взаимоотношений рода Соковниковых с последователями учения основоположника скопчества Кондратия Селиванова помогло бы Алексею отбить притязания скопцов на долю в наследстве Василия.

5

Утром первого сентября на дачу покойного Николая Назаровича вновь пожаловал пристав. На этот раз он приехал в сопровождении двух человек в штатском; обоих Шумилов знал достаточно хорошо ещё со времён своей службы в прокуратуре окружного суда. Оба являлись штатными сотрудниками Сыскной полиции, занимавшейся уголовным розыском в столице. Старший из них, Агафон Иванов, возраст имел около тридцати лет; чуть выше среднего роста, крепкий, кряжистый мужик, похожий всем своим видом, речью и манерами на обыкновенного трудягу — то ли мастерового, то ли ломового извозчика. Хотя Агафон ничего чрезвычайно богатырского в своём облике не имел, всё же в каждом его жесте и взгляде чувствовалась настоящая мужская хватка, основательность и надёжность, так располагающие к себе женщин. Крупные, очень сильные кисти рук, выдавали его давнее знакомство с тяжёлым физическим трудом; с самых своих детских лет Агафон работал в подмастерьях у отца-кожевенника. Вручную разминая громадные куски кожи, Иванов приобрёл прямо-таки невероятную физическую силу; рассказывали, будто он груз в восемь пудов мог держать на вытянутых руках, хотя сам Шумилов такого фокуса в исполнении сыскного агента никогда не видел.

Если Агафон имел крупные, грубоватые черты лица типичного русского простолюдина, светло-карие глаза, светло-русые коротко остриженные волосы, то Гаевский разительно отличался от него своей особенной породой, которая чувствовалась во всём облике этого польского паныча. Он был несколько моложе Иванова, и примерно на вершок выше. (1 вершок = 4,45 см. — прим. Ракитина) Из-за стройности сложения Владислава и его тонкой кости эта разница в росте казалась куда больше, нежели на самом деле. Рафинированная внешность, тонкие черты лица, умение изящно носить дорогие костюмы выдавали благородное происхождение Гаевского. Светловолосый, белокожий, с хорошо очерченными нервными крыльями тонкого прямого носа, с милой ямочкой на одной щеке, он подле кряжистого Иванова выглядел чуть ли не эфирным созданием. Однако эта воздушная утончённость ничуть не умаляла его профессиональных качеств: в действительности Гаевский являлся сыщиком ретивым, злым до работы, бескомпромиссным; в отличие от эмоционально сдержанного Иванова вспыхивал точно порох. Несмотря на внешнюю несхожесть и разность темпераментов тандем этих сыскных агентов оказался на удивление удачным, они великолепно дополняли друг друга, кроме того, их связывала тесная дружба, ещё более удивительная, если принимать во внимание различие их социального происхождения.

Разумеется, Агафон Порфирьевич Иванов и Владислав Андреевич Гаевский в свою очередь имели довольно полное представление о роде занятий Шумилова; время от времени им приходилось сталкиваться при расследованиях тех или иных дел. Как показалось Алексею Ивановичу, они как будто бы даже обрадовались, увидев его на террасе в числе прочих обитателей дома Соковникова. Выйдя из коляски, агенты подождали, пока пристав представит их присутствовавшей публике, после чего, сразу отозвали Алексея Ивановича в сторонку, дабы побеседовать с глазу на глаз. Вольно или невольно сыщики сделали ему неожиданную рекламу: и пристав, и Василий Соковников, и Базаров — все оказались чрезвычайно удивлены тем, что сыскные агенты первым делом решили доверительно пообщаться именно с Шумиловым.

Отойдя от дома на десяток шагов, так чтобы даже самое чуткое ухо не могло уловить обрывков беседы, полицейские встали таким образом, чтобы видеть лицо Шумилова и при этом наблюдать за людьми на террасе.

— Это даже хорошо, что вы здесь, Алексей Иванович, — простодушно признался Иванов. — Вы нам поможете много времени сберечь. Кратко опишите, кто те люди, что стоят на террасе подле пристава?

Шумилов назвал каждого, не забыв присовокупить краткую характеристику.

— Вы чьи тут интересы представляете? — продолжал расспрашивать Иванов.

— Василия Александровича Соковникова, получателя основной доли наследства. Ему отошли дом на Вознесенском проспекте и эта дача.

— Самого умершего миллионщика знали?

— Нет. Уже после его смерти меня пригласил его лакей Базаров.

— Вы же утверждаете, что вас нанял Василий Соковников…

Шумилов объяснил, как именно появился в этом доме. Рассказ его Иванов и Гаевский слушали словно вполуха, во всяком случае, Агафон посреди фразы неожиданно остановил Алексея и спросил о другом:

— Как на ваш взгляд, Алексей Иванович, убийство Николая Назаровича имело место?

— Мне об этом ничего не известно. Никто из присутствовавших никаких подозрений на сей счёт не заявлял.

— А хищение имущества?

— Полагаю, да. Самое подозрительно состоит в том, что полиция появилась в этом доме спустя значительное время с момента установления факта смерти Николая Назаровича. Полагаю, минули часа четыре или даже более.

— Откуда такие сведения? — тут же заинтересовался молчавший до того Гаевский.

Алексей Иванович пересказал давешнюю беседу с Базаровым. Сделал это по возможности кратко, без уклонений в детали, но сыскные агенты оценили важность услышанного.

— Вы-то здесь надолго? — полюбопытствовал Иванов.

— Полагаю, дня на два, на три, — ответил Шумилов.

— Что ж, стало быть, ещё увидимся, — Агафон кивнул, давая понять, что считает разговор оконченным.

Сыскные агенты подошли к стоявшим на террасе Василию Соковникову, Базарову, горничным. Пристав в сопровождении хозяина дома повёл сыщиков по комнатам, рассказывая о событиях последних дней и знакомя с обстановкой, так сказать, на месте. Соковников шёл рядом с ними и выглядел в эту минуту предельно несчастным; было видно, что он плохо себя чувствует из-за боли в боку. Показав комнаты покойного дядюшки, найдённые в ходе обыска вещи — сундук с векселями, приходные книги и прочее — он сослался на плохое самочувствие и ушёл к себе. После представления сыщиков и краткой экскурсии по дому пристав откланялся и уехал. Иванов и Гаевский оказались предоставлены сами себе.

— Ну-с, Владислав, как будем работать? — спросил Агафон. — Примемся сразу за Базарова или опросим прочую челядь?

— Давай начнём с лакея, — без раздумий ответил Гаевский. — Коли Шумилов прямо на него сослался, так его первого и опросим.

Владимир Викторович Базаров рассудительно и неторопливо ответил на все заданные ему вопросы, обстоятельно восстановив события, случившиеся в доме в день смерти Николая Назаровича Соковникова. Выходило, что Шумилов своим рассказом со ссылкой на лакея, ничего не придумал; оба сыскных агента по ходу дела несколько раз удовлетворённо переглянулись.

Пока они разговаривали с Базаровым, приехал Селивёрстов, до того отсутствовавший. Ещё на подъезде к усадьбе попавшийся навстречу конюх рассказал ему, что в усадьбе появилмсь сыщики, так что их присутствие в доме не явилось для него неожиданностью.

Немного погодя, закончив беседу с Базаровым, Иванов и Гаевский отправились поговорить с управляющим. Представившись, вежливо попросили уделить им с четверть часа и припомнить события, произошедшие в доме в день смерти Николая Назаровича Соковникова.

— В ту страшную ночь я ночевал здесь, на даче, у меня комната в мансарде… — начал было свой рассказ Селивёрстов, но Гаевский тут же остановил его вопросом:

— А почему ночь была страшная?

— Так дождь шёл страшенный с таким ветром сильным, ну, почитай, ураган. А тут, как изволите видеть, парк, можно сказать, лес: всё гудит, деревья скрипят, трещат… дом хоть и выглядит крепким, а всё же деревянный, лаги ходят, стропила на крыше шевелятся, точно стонут… жутко-с, я вам доложу…

— Ну, понятно. И дальше что?

— Утром ко мне прибежал испуганный Владимир Базаров, лакей хозяина, говорит, мол, скончался Николай Назарович. Я вниз, в спальню…

— А котором часу это происходило? — уточнил Гаевский.

— Начало восьмого часа, семь с четвертью, так скажем. Захожу я в спальню, а Николай Назарович лежит на кровати, на боку. Я подошёл, позвал его по имени… тишина. И правда мертв. А в комнате очень прохладно, холодно даже… Осмотрелся, а окна-то отворены и через них всё дождём залило — и стол письменный, и кресла, и лаковый столик в стиле ампир, хозяин им очень дорожил, потому как из самой Франции привезён. Я попробовал было окна-то закрыть, да только рамы разбухли от воды и не прикрываются. Пришлось звать плотника, чтобы рамы подтесал.

— Поскольку рамы повредились от воды, можно заключить, что окна стояли открытыми довольно долгое время, скажем, всю ночь, — предположил Иванов.

— Ну… думаю, да, всю ночь, — согласился Селивёрстов.

— Вы двигали письменный стол?

— Конечно, а то как же можно было плотнику с рамами возиться? Это ж грубым инструментом надо работать, молотком да стамеской, ещё ненароком зацепил бы мебель, попортил.

— Вы открывали ящики стола?

— Ни-ни, что вы! — замахал руками управляющий. — Зачем это мне делать? У меня и нужды такой не было! Просто отодвинули вместе с плотником, и тот приступил к работе.

Заявление Селивёрстова вступало в явное противоречие с утверждением Базарова, однако, сыщики до поры умышленно не стали заострять на этом внимание.

— А вы чем занимались, пока плотник работал с рамами? — продолжил свои расспросы Гаевский.

— А я пошёл за дровами для камина, потому как оба кресла и столик оказались сильно залиты водой, и их следовало подсушить. Сиденье и спинка шёлковой обивки сильно промокли. Не мог же я мебель хозяйскую без ухода бросить! Хоть хозяин и помер, а всё одно — имущество хозяйское я как управляющий обязан был сохранить наследнику. За порчу или утрату с меня же спрос будет. Так вот, сходил за сухими дровами — чтобы камин не чадил, вернулся, растопил, перед камином кресла поставил, подальше чуть-чуть — столик. У самого камина нельзя было — от прямого нагрева лак мог бы потрескаться.

— Далее вы находились в комнате безотлучно? До какого момента? — спросил Гаевский.

Вопрос этот задавался с подвохом: сыскные агенты со слов Базарова знали, что Селивёрстов неоднократно входил и выходил из спальни, сейчас им важно было услышать подтверждение этому из уст самого управляющего. Тот хитрить не стал и обстоятельно ответил:

— Отчего же безотлучно? Нет, я выходил, потом возвращался, потому как кресла следовало поворачивать то одним боком к камину, то другим, иначе их и не просушить.

— Сколько же всего раз вы зашли и вышли из спальни хозяина?

— Хм-м, — Селивёрстов задумался, стал неторопливо загибать пальцы. — За плотником — раз, за дровами — два, и ещё, наверное, раза два-три, чтоб кресла поворачивать. Всего раза четыре-пять, не меньше. А что? Вы меня в чём-то подозреваете?

Иванов демонстративно проигнорировал заданный ему вопрос и официальным тоном произнёс:

— Послушайте, господин Селивёрстов, вы как управляющий всем этим немалым хозяйством должны знать, сколько именно денег держал в доме покойный хозяин. Назовите сумму, хотя бы примерно.

— Что вы, господин агент! — замахал руками Селивёрстов. — Вы не знали Николая Назаровича! Хозяин о таких вещах никогда ни с кем не говорил. И упаси Боже как-то навести разговор на такую тему! Он всех подозревал в попытке подкрасться к его миллионам, так что питать его подозрительность глупыми расспросами — это только себе же хуже делать. Меня касались хозяйственные вопросы, то есть склады, товары, пароходы, что по Волге плавали, наём и расчёт прислуги, закупки разные. Деньги на хозяйственные нужды Николай Назарович выдавал мне по мере надобности. И всегда контролировал их расход.

— То есть сумму наличных денег, хранимых в доме, вы назвать не можете?

— Я не умею заглядывать в души людей. Тем более покойников.

— Хорошо, а где расходные книги?

— Так ведь при обыске нашли…

— Как явствует из протокола осмотра найдены оказались расходные книги за прошлые годы. Текущей нигде не оказалось.

— Хозяин вёл записи сам и держал всю отчётность в кабинете, там же хранил расписки и кассовые ордера, которые приносил ему я. Он сам сводил баланс, никому и никогда сие не перепоручал.

— Ну, ладно, Бог с нею, с приходной книгой, — со странной усмешкой вдруг смягчился Иванов и неожиданно перескочил совсем на другое. — А где находится икона Николая Чудотворца в весьма дорогом, как говорят, окладе?

— Помилуй Бог, господин агент, а почему вы меня-то об этом спрашиваете? В доме полно всяких икон, вы же сами видите, почитай, в каждой зале! И среди них много очень ценных, причём не только ценностью оклада, понимаете? Золотишко и брильянтики — это ведь не главная ценность в образе!

— Да что вы говорите? — с нарочитым удивлением вклинился в разговор Гаевский. — Стало быть, упомянутая икона была ценна не только окладом?

Селивёрстов не смутился саркастическим замечанием сыщика и строго ответил:

— Вы, господин агент, слова мои не переворачивайте. Я про эту самую икону сказать ничего не могу, поскольку в глаза не видел тот образ и не знаю, о какой именно иконе в завещании Николая Назаровича речь ведётся. Хозяин образА собирал всю свою жизнь, тонко сие дело знал. Насколько я слышал, он особенно северо-русскую школу иконописи ценил, почерк многих мастеров распознавал. Но я в этом деле не силён, потому как никогда особенно в него не вникал. Уж извините, не моё это… Так что где какая икона, сказать вам не могу, хотя очень желал бы!

— Ну, ясно, — снова ласково улыбнулся Иванов. — А сколь вообще велико состояние Соковникова — старшего?

Управляющий принялся обстоятельно рассказывать про пароходы умершего скопца, про недвижимость, которой тот владел, про его банковские вклады. Не дослушав его до конца и словно бы вовсе не интересуясь ответом, Гаевский неожиданно спросил:

— Скажите, господин управляющий, а часто ли здесь — на даче то есть — появлялись разного рода перехожие люди: торговцы книжками для простых людей, калики перехожие, подаянием живущие, паломники всякие, ну, вы меня понимаете…

Вопрос этот задан был вовсе не случайно. Полицейские прекрасно знали, что такого рода бродяжая публика очень часто выступала в роли наводчиков для профессиональных воров. Точнее сказать, профессиональные преступники весьма часто — и притом успешно! — маскировались под разнообразных путешественников по бескрайним просторам России.

— Тьфу, — Селивёрстов аж даже сплюнул презрительно. — Кто бы их на порог пустил! Николай Назарович против этой публики был решительно настроен, уж поверьте! Он боялся, что скопцы через этих людей какую-то каверзу ему устроят: ну, поджог там, или что… уж и не знаю. Так что никаких там книгонош или калек быть здесь не могло. Я даже более того скажу…

— Ну-ну, говорите, — подстегнул примолкнувшего было управляющего, Иванов.

— Существовало распоряжение Николая Назаровича: никаких гостей из Питера прислуге не принимать. Ну, значит, ни жён, ни детей, ни родни всякой. Хочешь к жене — езжай в город, так рассуждал покойник. А здесь блудилово нечего разводить! Н-да-с, уж и не скажу, правильно ли это, однако, ничего-с, люди ездили в город и ничего-с, не питюкали, местом дорожили, окладом, значит.

— И «не питюкали», вы говорите… — задумчиво повторил Иванов и опять неожиданно спросил совсем о другом. — А почему вы полицию так долго не вызывали?

Уточнять вопрос не требовалось, и без того было ясно, что он касается событий, последовавших после обнаружения трупа Николая Назаровича Соковникова.

— Почему же долго? Не долго! — управляющий как будто бы обиделся на заданный вопрос. — Мы провозились в спальне всего-то часа два. Я имею в виду заделку окон. А потом я стрелой помчался за доктором, а прислуге велел бежать за полицией.

— Кому же именно из прислуги, не припомните?

Селивёрстов задумался, потёр пальцами наморщенный лоб, и пробормотал не очень уверенно:

— Базарову, что ли, или дворнику Кузьме… Сейчас уж и не вспомнить навскидку… Очень уж мы все тогда не в себе были тем утром, точно в лихорадке метались…

— Ну, хорошо, а почему вы решили сначала поставить в известность доктора, а не полицейскую власть? — всё также ласково, почти увещевающе продолжал расспрашивать Иванов.

— Дык… это ж просто! Ведь доктор же должен давать разрешение на захоронение…

— Гм, — осклабился Агафон. — Вы же прекрасно понимаете, что это не ответ.

— Отчего же не ответ? Очень даже ответ.

— Послушайте, Селивёрстов, ваш ответ ничего не объясняет. Хватит прикидываться валенком! — вступил в разговор Гаевский, интонация его голоса оказалась раздражённой и категоричной, не в пример того, как разговаривал с управляющим Агафон. — Потрудитесь объяснить, почему, не поставив в известность полицию, вы отправились за доктором и приехали в конце концов с купцом Локтевым? Ваша первейшая обязанность заключалась в том, чтобы как можно скорее доставить в дом полицию, дабы её чиновники опечатали личные помещения покойного. Вместо этого в доме появляется совершенно посторонний человек, я имею в виду Локтева.

— Локтев не посторонний человек. Это ближайший друг хозяина, — наставительно возразил управляющий.

— Хватит тупить, Селивёрстов! — строго сказал Гаевский. — Речь не о том, друг ли он хозяину, или враг, или собутыльник, или общая кормилица их одной грудью в детстве кормила. Речь идёт о том, что Локтев с точки зрения закона — лицо в этом доме в тот момент совершенно постороннее.

Управляющий растерянно захлопал глазами. Вид в эту минуту он имел несколько оглуплённый, и трудно было сказать, действительно ли он не понимал, что хотел сказать полицейский, или искусно разыгрывал роль простоватого и недалёкого тугодума, озадаченного свалившимися на него вопросами.

— Так что вы от меня хотите? — наконец, после некоторой паузы спросил Селивёрстов.

— Потрудитесь объяснить, для чего вы опять заходили в спальню покойного Соковникова после того, как привезли Локтева, — холодно-флегматично, уже безо всяких улыбок, осведомился Иванов.

— Фёдор Иванович Локтев являлся самым близким другом покойного хозяина. Я-то доктора дома не застал, оказалось, он на дежурстве, поехал в больницу, ну и потом отправился к Локтеву, сообщить, значит, ему. А он захотел сам непременно взглянуть на Николая Назаровича…

— Для чего?

— А что тут удивительного? — в свою очередь спросил Селивёрстов. — Разве не бывает случаев, что человека принимают за умершего, а он просто очень крепко спит или же находится в обмороке?

Сыщики обменялись ироничными взглядами. Осведомившись о городском адресе Селивёрстова, Агафон Иванов предупредил управляющего о запрете покидать Санкт-Петербург, поскольку в ближайшие дни должен будет последовать его вызов в прокуратуру. Там Селивёрстову предстояло дать официальные показания в рамках возбуждённого расследования.

Управляющий отправился по своим делам, ради каковых, собственно, и прибыл в дом Василия Соковникова, а сыскные агенты занялись методичным опросом прислуги. Все — дворники, садовники, скотники — в течение последовавших часов оказались порознь подвергнуты весьма педантичным расспросам о событиях двадцать пятого августа, дня смерти Николая Назаровича Соковникова. Выяснилось, что подавляющая часть многочисленной челяди при всём своём желании не могла сообщить сыщикам ничего ценного: практически никто из этих людей не имел права без особого на то разрешения умершего миллионера входить в его дом. Прислуга жила в отдельно расположенном убогом флигеле, состоявшем из дюжины комнат по бокам длинного извилистого коридора с обвалившейся штукатуркой, замыкавшегося общей кухней. Помимо двух немолодых уже горничных остальные работники лишь раз или два бывали в барском доме.

Сыщики быстро установили, что никто из обслуги Николая Назаровича Соковникова не видел, чтобы в окно его спальни кто-то влезал. Никто не видел в дни, предшествовавшие смерти скопца-миллионера, посторонних около дачи. Уже давно здесь не появлялись книготорговцы, паломники и живущие подаянием калеки. Тем самым, вероятность ограбления дома посторонним лицом резко снижалась.

Плотник Агап Ельников, он же садовник по совместительству, подтвердил рассказ Селивёрстова о раскрытых окнах, через которые ночной дождь затопил спальню умершего Соковникова. Также он подтвердил факт неоднократных хождений управляющего в спальню и из спальни покойного, хотя толком объяснить эти странные манёвры не смог.

Несколько позже, уже после обеда, на даче появился доктор Гессе. Свой приезд он объяснил необходимостью справиться о состоянии здоровья Василия Соковникова. Разумеется, сыскные агенты побеседовали и с доктором.

Агафон Иванов сразу взял быка за рога, всё-таки доктор был уже пятнадцатым или шестнадцатым человеком, с кем приходилось разговаривать на протяжении этого длинного дня:

— Послушайте, доктор, отчего умер Николай Назарович? Скажем так, сомнения в естественной причине смерти могут иметь место?

— Никаких сомнений у меня по этому поводу нет, — без обиняков заявил врач. — Он страдал, выражаясь по-народному, от грудной жабы; говоря языком науки — это была сердечная недостаточность в малом круге кровообращения, шумы в сердце. Иногда этот недуг называют сердечной астмой, но я считаю такое название некорректным.

— Гм-гм… — сыщики переглянулись. Было видно, что описание доктора мало что сказало им по существу.

— Малоподвижный образ жизни, слабое сердце, — пояснил Гессе. — Излишества в питании на протяжении многих десятилетий… В последние годы Николай Назарович сделался аскетом в еде, но если перед тем человек тридцать лет в изобилии потреблял мясо, белый хлеб, специи, пил много спиртного — и разного спиртного! — то такие излишества не перечеркнёшь разом. Опять же, избыточный вес. Николай Назарович всегда был тучен, но в последние годы сделался прямо-таки толстяком: почти восемь пудов веса при росте два аршина десять вершков (8 пудов=128 кг.; 2 аршина 10 вершков=186 см. — прим. Ракитин)

— То есть смерть Николая Соковникова может быть признана естественной безо всяких оговорок, — подытожил Гаевский.

— Именно так. Я выписал разрешение на захоронение без малейших колебаний, — кивнул Гессе.

— Вы присутствовали при составлении приставом протокола осмотра личных вещей и помещений покойного?

— Да-с, присутствовал.

— Можете что-то сказать по существу возникших подозрений на кражу?

— Мне кажется подозрительным отсутствие наличных денег. Конечно, очень странно отсутствие процентных бумаг. Я от разных людей слышал, будто таковых покойный имел весьма много. Но признаюсь, сам я никогда от Николая Назаровича никаких разговоров на денежную тему не слышал.

— То есть ваше суждение на этот счёт основывается на чужих словах, — уточнил Иванов.

— Именно.

— Ну, хорошо, а что можете сказать о Селивёрстове?

— Знаю, что Николай Назарович ему не доверял. По крайней мере так было в последние месяцы его жизни. Я слышал, как он называл управляющего «шельмой» и «бессовестным нахалом», грозился уволить.

— А что послужило причиной для такой оценки?

— Подозревал в краже. Но деталей не знаю. Как-то не вникал я во всё это.

— Ещё что-нибудь можете сказать?

— Размышляя над поведением Селивёрстова в день смерти Соковникова, я склоняюсь к мысли, что он умышленно затянул вызов полиции. Сам приезд ко мне в больницу похож на… м-м… отвлекающий манёвр, понимаете? Вроде бы оповестил, да только что толку, когда у меня уже смена идёт, обход в разгаре. Не могу же я бросить больницу одномоментно, правда? Если бы он оповестил пораньше, хотя бы часом-двумя прежде, до заступления на смену, то я бы успел подмениться, а так… Гм, профанацией отдаёт! То, что я к трём пополудни всё же вырвался на дачу — это чистой воды случайность, — доктор примолк, задумавшись.

— Очень интересно, продолжайте, — напористо подстегнул его Иванов; получилось это у него не вполне вежливо, хотя и оправданно. — Тело при вас выносили?

— Конечно, при мне. Не очень почтительно с покойным обошлись: дворники уронили его головой в пол, ещё пошутили по этому поводу. А того прежде стояли подле кровати и курили при покойнике…

— Кто именно? — поспешил уточнить молчавший Гаевский.

— Всё тот же Селивёрстов и купец Локтев. После выноса тела они снова вернулись в спальню.

— Зачем это?

— Ну, вы же понимаете, — Гессе улыбнулся. — Этого они мне объяснять не стали!

— Что ж, доктор, спасибо, что согласились ответить на наши вопросы, — поблагодарил Гаевский.

Сыскные агенты оставили Гессе и вышли на террасу. Там они увидели Шумилова, как будто бы обрадовавшегося их появлению. Алексей щёлкнул пальцами. что должно было означать удовольствие от встречи, и подошёл к полицейским.

— Поймал себя на мысли, что забыл вам рассказать об одном примечательном эпизоде, — проговорил он.

— Что за эпизод? — осведомился Иванов.

— Однажды утром я сделался свидетелем тому, как Селивёрстов вывозил отсюда свои вещи. Управляющий поспешил рассказать мне, что он оставляет место, готовится съезжать. Селивёрстов об этом рассказывал, по-моему, встречным и поперечным, об этом узнали все, причём именно от него же самого.

— И что же? — не понял Агафон.

— Господин Шумилов хочет сказать, — пояснил Гаевский, уловивший мысль Алексея Ивановича, — что никакой нужды в этом у Селивёрстова не было. За язык его никто не тянул.

— О размолвке Николая Назаровича Соковникова со своим управляющим почти никто не знал. Селивёрстов мог спокойно продолжать исполнять свои обязанности при новом владельце, Василий Соковников вовсе не думал его прогонять, — принялся обстоятельно растолковывать Шумилов. — Человек, которому надо зарабатывать кусок хлеба, должен вести себя иначе: ему надлежит продемонстрировать заинтересованность в сохранении места. Но у Селивёрстова, очевидно, иные виды.

— Какие же? — снова спросил Иванов.

— А вот над этим следует поразмыслить как раз вам.

— Гм, загадками изволите говорить, Алексей Иванович, — Иванов переглянулся с Гаевским.

Слова Шумилова подтолкнули размышления сыщиков в немного неожиданном направлении.

— Владислав, если господин управляющий оставил свою комнату, почему бы нам её не осмотреть? — пробормотал Иванов.

— Я подумал о том же. — кивнул Гаевский. — Вряд ли мы отыщем что-то по-настоящему интересное, но… чем чёрт не шутит!

Сыщики удалились вглубь дома. Шумилов же остался на террасе, дожидаясь, пока не появятся Василий Соковников и доктор Гессе. Было очевидно, что первый обязательно выйдет проводить второго.

Так и получилось. Когда примерно через четверть часа Василий Александрович расстался с врачом, Шумилов обратился к нему с вопросом, которого молодой Соковников ожидал менее всего:

— Скажите мне, Василий, известно ли вам о том, что видный скопец Михаил Назарович Соковников, ваш дядя и старший брат Николая, оскоплен никогда не был?

— Первый раз слышу, — признался купец. — Я пребывал в твёрдой уверенности, что Михаил кастрировал Николая, так сказать, по своему образу и подобию.

— И тем не менее мне сказали, что Михаил кастрации не подвергался. Никаких семейных преданий на сей счёт не сохранилось?

— Нет, никогда ничего подобного не слыхал. Может, какая-то ошибка? Может, сказавший вам, сам толком не знает?

— Надо бы уточнить, — Шумилов задумался. — Меня вот что смущает: как Николай Назарович сумел вырваться от скопцов, да притом ещё с их деньгами? Это люди хваткие, опасные… шутка ли, такие миллионы из рук выпустить! Но перед ним они почему-то спасовали. Николай Назарович был ведь тогда совсем молод… Сколько ему было, когда умер Михаил?

— Михаил умер в тюрьме на Шпалерной в 1834 году. Николаю, стало быть, шёл пятнадцатый год, — сосчитал Василий.

— Вот видите! Мальчишка. А против такой силы пошёл! И ведь выстоял. Даже если считать, что до наступления совершеннолетия он не имел права в полной мере распоряжаться наследством, всё равно… что-то в этой истории есть для меня непонятное.

— Может, опекун помог? — предположил Василий.

— Может… А кто являлся опекуном?

— Не могу сказать. Честное слово, не знаю. Может, матушке написать, глядишь, вспомнит?

— Ну-у, вот ещё, — Шумилов махнул рукой. — Все события той поры проходили в Петербурге, а мы сейчас начнём письма куда-то писать. Нет, справки надо здесь подымать. Хорошо, зайдём с другой стороны. Вы, Василий, слышали когда-либо из уст Николая Назаровича рассказ о доме на Знаменской улице?

— Ну… — Соковников задумался и надолго замолчал. — Там был большой особняк и Николай Назарович его продал…

— Продал или отдал? — поспешил уточнить Алексей Иванович.

— Почему вы так спрашиваете? — насторожился Василий. — У вас есть какие-то основания считать, будто Николай Назарович мог просто так отдать огромное здание, почитай, в сердце столицы?

— Я узнал… так, буквально краем уха услышал… что это было непростое здание. Это был дворец скопческой империи. Там был трон Кондратия Селиванова, тронный зал… Для скопцов это было святое место. Не удивлюсь, если узнаю, что они ходят туда на поклон, как православные паломники ходят на поклон в Печоры или в Святую Землю…

Василий Соковников остолбенело уставился в лицо Шумилова, словно бы ожидая, что тот сейчас же рассмеётся и скажет, будто пошутил. Шумилов не смеялся. Василий смотрел на него крайне озадаченно. Наконец, выдавил из себя:

— Ничего подобного не слышал. Впервые узнаю об этом от вас. Но, принимая во внимание прошлое Николая Назаровича, я думаю, что… сие могло иметь место.

— Хорошо, Василий, давайте сделаем так… — Шумилов примолк на секунду, проверяя, насколько внимательно слушает его собеседник, — вам достались в большом количестве приходно-расходные книги Николая Соковникова прошлых лет. Не поленитесь, пролистайте их самым внимательным образом и посмотрите… посмотрите, кому и за какую сумму ваш дядя отдал дом на Знаменской.

— Да-да, я вас понял, — закивал Василий.

— Вопрос не в сумме как таковой, хотя и она немаловажна. Речь сейчас идёт о другом: передача дома могла сопровождаться какими-то записями личного характера: «шельмец», «подлец», «тварь», «падаль», «сожрал — не подавился», «выплюнул — отдал»… Понимаете? Русский язык, как известно, велик, могуч, трепетен и всё терпит. — Шумилов щёлкнул пальцами, стараясь объяснить свою мысль и именно сейчас не находя нужных слов. — Я хочу понять, как складывались отношения вашего дяди со скопцами в самом начале его жизни. Он от них откупился или всё же как-то поборол? Это очень может помочь вам, понимаете, Василий?

— А может, это совсем даже и неважно? Ну, в самом деле, какое сейчас имеет значение, что там творилось с Николаем Назаровичем сорок шесть лет назад? Сам-то Николай Назарович уже умер!

— Может быть, это и так. Да только его опыт, может вам, Василий, ценную службу сослужить. Не спешите забывать прошлое. Я неоднократно убеждался в том, что события, связанные с большими деньгами, всегда отбрасывают длинные тени.

6

Утром следующего дня сыскные агенты Агафон Иванов и Владислав Гаевский начали свой рабочий день с краткого доклада начальнику Сыскной полиции действительному статскому советнику Ивану Дмитриевичу Путилину. С их слов выходило, что преступление на даче покойного купца Николая Назаровича Соковникова действительно было совершено.

— Получается, что известный всей столице богач денег в доме не держал, что смешно и прямо абсурдно, — подвёл итог докладу Иванов. — Кроме того, нам так никто и не смог показать весьма ценный образ Святого Николая Угодника, прямо названный в завещании покойного. Его просто-напросто нет в доме. Посему мы просили бы вашей санкции, Иван Дмитриевич, на оформление обыскного ордера, дабы покопаться в квартире Селивёрстова.

— Я понял ваши подозрения в адрес этого человека, — кивнул начальник полиции, — но не следует переоценивать их важность. Вполне возможно, что его «подставили», а он по своему недомыслию «подставился». Понимаете, что я хочу сказать? Там целый ряд лиц должен вас заинтересовать: и купец Локтев, и лакей, и плотник, заделывавший окна. Все они заходили в спальню и пребывали там неопределённо долго. Не один только Селивёрстов «засветился». Далее: что это за список у тебя в руках, Агафон?

Путилин кивнул на несколько листов бумаги, с которыми Иванов зашёл к нему в кабинет.

— Тут у меня несколько списков, ваше высокопревосходительство. Первый — это список друзей покойного. Так сказать, его ближний круг. Те, кто попал в завещание и кто не попал, — пояснил Агафон.

— Покажи-ка, — Путилин взял бумаги и принялся их читать, по ходу задавая вопросы. — Кто такая Епифанова? Никодим — это какого монастыря игумен? Купец Куликов — это который из трёх?

Агафон и Владислав в два голоса принялись объяснять начальнику кто есть кто в списке. Путилин вроде бы остался доволен и, пробормотав что-то вроде: «явных бандитов тут нет», на секунду задумался. Агафон между тем продолжал:

— Второй список — это люди, побывавшие в услужении у Николая Назаровича Соковникова в течение последнего года. Мы узнали, что скопец служителей своих притеснял, мог обидеть незаслуженно, и вообще скор был на расправу. Так что мы взяли у управляющего список людей, бывших в прислуге у покойника, так, на всякий случай, вдруг фамилия какая знакомая мелькнёт…

— Ну-ну, — закивал Путилин, — И как, фамилия мелькнула?

Он принял из рук сыскного агента ещё пару листов, принялся их читать.

— …Васька Чебышев, — негромко уронил Агафон и примолк, давая возможность Путилину самому сообразить, что же эта фамилия может значить.

— Васька Чебышев? — задумчиво повторил начальник Сыскной полиции. — Уж не тот ли?

— Он самый, Иван Дмитриевич, — кивнул Агафон.

— Только я его что-то в этом списке не вижу.

— А его в этом списке и нет. Этот список составлен управляющим, и господин Селиверстов то ли забыл Ваську включить в него, то ли почему-то не захотел… Зато Васька Чебышев присутствует в другом списке, в том, который подготовил по нашей просьбе пристав, — с э тими словами Агафон подал Путилину последние листки, которые до того держал в руках. — Мы попросили пристава дать нам список работников покойного Соковникова, чьи паспорта регистрировались Лесной частью на протяжении последнего года.

— Вот там-то Чебышев и всплыл, — добавил Гаевский.

— Ага, вот оно что, — усмехнулся Путилин, — Слукавил, выходит, господин управляющий…

— Ну, вроде как, — с усмешкой переглянулись сыщики.

Василий Иванович Чебышев был не то чтобы легендой уголовного мира Санкт-Петербурга, но преступником, безусловно, ловким и умным, тонко чувствующим полицейскую игру. Менее года назад он проходил по большому делу, связанному с разоблачением банды извозчиков-грабителей, промышлявших заблаговременно подстроенными нападениями на пассажиров. Такой вид преступного промысла в девятнадцатом столетии получил довольно широкое распространение в столице и шумные разоблачения буйных возниц не являлись чем-то исключительным. Сыскная полиция пребывала в твёрдой уверенности, что двадцатишестилетний Чебышев, член большой нижегородской артели извозчиков, являлся одним из вождей довольно крупной банды грабителей. Однако Василий неожиданно ловко вывернулся из рук правосудия; никто из подельников на него не показал, никаких улик или изобличающих его свидетельств сыщикам получить так и не удалось. Единственное, что Чебышеву было инкриминировано — использование в качестве тягла не принадлежавшей ему кобылы, но примечательным оказалось то, что даже законный владелец лошади о краже не заявил и иск подозреваемому вчинить отказался. Василий Иванович, отсидевший в тюремном замке одиннадцать месяцев, с честью прошёл через допросы, очные ставки и суд и в конечном итоге по вердикту жюри присяжных оказался оправдан, хотя и «оставлен в подозрении».

Теперь вот получалось, что этот хитрый, умный и по-своему очень обаятельный — несмотря на мрачную преступную специализацию — человек появлялся в окружении покойного Николая Назаровича Соковникова.

— Когда и кем Чебышев работал у нашего миллионщика? — уточнил Путилин.

— Паспорт был прописан двадцать пятого апреля сего года, а выписан — девятнадцатого мая, — ответил Иванов. — Считалось, что Чебышев устроен при конюшне.

— Гм, рассчитан, стало быть, за три месяца до смерти. А управляющий постарался от вас сей факт скрыть.

— Именно так, ваше высокоблагородие!

— Надеюсь, господину Селивёрстову вы не сказали о том, что его маленькое лукавство раскрыто…

— Никак нет, ваше высокоблагородие, мы ж не первый день в сыске, — заверил начальника Агафон Иванов.

— Вот и хорошо, пусть пока остаётся в счастливом неведении. А мы покамест поглядим, куда можно будет во всей этой истории Василия Чебышева определить.

Путилин задумался на миг, потом подытожил:

— Вот что, орлы, давайте так: обыскной ордер я вам обеспечу; вы покамест время не теряйте, сбегайте, познакомьтесь с публикой из этого списка. С кого начнётё — выбирать вам.

— Полагаю, ваше высокоблагородие, начинать надо с биржевого маклера Бесценного, он лучше других мог быть осведомлён о денежных делах Соковникова, ну и, скажем, с купца Куликова. Последний был вроде бы хорошим другом покойного миллионщика, — поспешил ответить Иванов. — Чебышев, ежели он в столице, никуда от нас не денется. Сначала надо внести ясность в вопрос о том, какими деньгами располагал Соковников накануне смерти…

— Что ж, логично, возражений нет, — подытожил Путилин. — Действуйте. Часам к двум-трём пополудни подтягивайтесь сюда, думаю, ордер будет уже вас ждать, — с этим словами Путилин отпустил подчинённых.

Спускаясь по лестнице, сыскные агенты быстро распределили объекты работы; решили, что на Фондовую биржу отправится Иванов, а к купцу — Гаевский. С тем и разбежались: день обещал оказаться богатым на события, потому мешкать никак было нельзя.

В это же самое время Алексей Иванович Шумилов занимался делом, на первый взгляд связанным с исчезновением ценностей Николая Назаровича Соковникова весьма мало. С визитной карточкой молодого писателя Гаршина и его рекомендательным письмом он отправился на розыск Михаила Андреевича Сулины, работавшего в архиве Святейшего Синода.

Розыск неизвестного ему чиновника Шумилов решил начать по месту работу, благо день был рабочий, и ехать на квартиру Сулины большого смысла не имело. Величественное здание в самом начале Английской набережной Алексей знал великолепно, однако, по дороге туда случился инцидент, послуживший толчком для размышлений Шумилова в совершенно неожиданном направлении.

Сидя в открытой пролётке извозчика, выворачивавшего с Литейного на Невский проспект, Алексей увидел своего хорошего знакомого, можно даже сказать коллегу, как и он сам, работавшего в «Обществе взаимного поземельного кредита». Это был провинциал, попавший в столичную контору «Общества» по большой протекции и потому чрезвычайно дороживший местом. Звали его Владимир Никифорович Загайнов. Доброжелательный и общительный молодой человек, одногодка Шумилову, он вызывал к себе всеобщую приязнь, а незначительность занимаемой им должности избавляла Владимира от неприятной необходимости участвовать в какой-либо групповой борьбе, каковую почти всегда можно наблюдать в организациях, занятых разделом больших денег. Другими словами, Загайнова пока что все любили, и за два года жизни в столице он врагов нажить покуда не успел.

Встретившись глазами с Шумиловым, Владимир, стоявший на тротуаре подле афишной тумбы, принялся отчаянно жестикулировать, призывая остановиться. Алексей, решивший, что коллега хочет к нему подсесть, дабы вместе доехать к месту работы, обратился к вознице:

— Братец, прими-ка к панели, подсадим молодого человека.

Загайнов действительно живо запрыгнул в пролётку, на сиденье подле Шумилова, но огорошил того неожиданной фразой:

— На работу сегодня можно не являться, Алексей Иванович!

— Я вообще-то еду вовсе не на работу, — пояснил Шумилов. — У меня отпуск испрошен. Но подвезти вас могу, ежели по пути. Вам куда надо?

— До Мойки, угловое здание, где «Эльдорадо».

— Значит, по пути. Так что же случилось с нашим драгоценным «Обществом»?

— Вы не поверите, с самого утра ревизуют кассу и деньгохранилище. Соответственно, остановлены все операции! Господин Герсфельд лично утром сошёл в наш подвал и принял участие в ревизии.

Герсфельд являлся председателем Правления «Общества взаимного поземельного кредита», понятно, что для Загайнова это была персона прямо-таки недосягаемой величины.

— Гм, ничего удивительного, таков порядок, — ответил Шумилов, — ревизия проводится под личным контролем кого-то из членов Правления «Общества». Наш уважаемый Председатель не счёл возможным передоверить эту важную миссию. А что за причина, почему это вдруг в рабочий день принялись за ревизию? Обычно же это делают в выходные дни, чтобы не останавливать платежи? Тем более, что план приёма-выдачи денег расписывают чуть ли не на месяц вперёд…

— То-то и оно, Алексей Иванович, — Загайнов даже руки потёр от возбуждения. — То-то и оно! Говорят… — голос рассказчика понизился до тревожного шёпота, — говорят, что повторяется «дело Юханцева»… Так-то! Только тс-с-с… — и Загайнов приложил указательный палец к губам.

Всего пару лет назад кассир «Общества взаимного поземельного кредита» Константин Юханцев сделал прямо-таки скандальное признание о произведённых им на протяжении нескольких лет хищениях ценных бумаг, хранившихся в деньгохранилище «Общества» в качестве уставного капитала. Сумма украденных им денег потрясала воображение: он похитил и растратил за четыре с небольшим года более двух миллионов рублей. Юханцев, поначалу работавший вполне честно, как только убедился в формальности проводимых ревизий, принялся воровать казначейские облигации, десятки тысяч которых хранились в запечатанных пачках на полках деньгохранилища. Вытащив из пачки несколько облигаций, он запечатывал её своими печатями и откладывал в сторону, дабы спустя некоторое время восполнить недостачу. Поначалу он старался поддерживать баланс, то есть возвращал облигации ко времени окончания купонного периода, дабы должным образом приходовать купонный доход. Но поскольку на протяжении ряда лет никто из ревизиров не обращал внимание на то, что пачки с облигациями опечатаны вовсе не теми печатями, какими следовало, и никто никогда не проверял точность приходования дохода по купонам, он осмелел до такой степени, что принялся, как впоследствии сам признался, «воровать без возврата»!

«Дело Юханцева» получило необыкновенную огласку не только из-за невообразимой величины украденного, но и потому также, что в нём очень выпукло проявились нравы, уже укоренившиеся в среде столичного дворянства. Чтобы устроиться кассиром в крупное финансовое учреждение, Юханцев бросил офицерскую службу в гвардии, в Семёновском полку. В «Обществе взаимного поземельного кредита» систематически нарушались элементарные правила финансового контроля, и благородные дворяне, заседавшие в Правлении — сплошь князья да бароны — высокомерно закрывали на это глаза. Когда почти за год до обнаружения хищений члены столичного банкирского сообщества встревожились из-за появления в городе большого числа дорогостоящих ценных бумаг из неизвестного источника и предупредили Правление «Общества» о возможных хищениях, это предупреждение было проигнорировано благородными дворянами с присущим им врождённым высокомерием.

Что ж, «дело Юханцева» и тот общероссийский позор, на который оно обрекло «Общество взаимного поземельного кредита», многому научило обладателей голубой крови, прежде всего — вниманию и требовательной взыскательности в финансовых делах. Кстати, оно имело и ещё одно следствие, немаловажное лично для Шумилова: именно благодаря значительным кадровым перестановкам, последовавшим после ареста Юханцева, Алексей Иванович сделался штатным сотрудником «Общества».

— Ну-ка, ну-ка, поподробнее, — заинтересовавшись, попросил Шумилов. — При чём тут «дело Юханцева»?

— Как говорят старожилы, сейчас всё начинается в точности как тогда, — продолжая интригующе шептать, принялся объяснять Загайнов. — Некая знающая сорока принесла на хвосте весть, будто в городе появились казначейские облигации с пятипроцентным купоном… — рассказчик понизил голос. — Во множестве… — голос ещё понизился и стал еле различим. — По ценам ниже общегородских котировок.

Загайнов умолк, предоставляя Шумилову возможность сделать нужное умозаключение самостоятельно.

— То есть в городе идёт торговля казначейскими облигациями по заниженным ценам и никто не знает, откуда эти облигации берутся, — механически пробормотал Шумилов.

— Именно-с, Алексей Иванович.

— Так надо же брать, Владимир Никифорович! Облигации брать надо! — шутливо воскликнул Алексей. — Коли деньги сами идут в руки.

— Надо, — кивнул Загайнов. — Да только где взять свободные деньги? У вас лежат дома на антресолях пара-тройка лишних тысчонок?

— Э-эх, — вздохнул Шумилов, — Откуда же им взяться на антресолях-то, этим тысчонкам?

Молодые люди на минутку умолкли.

— А откуда идёт вброс? — поинтересовался Шумилов. — Сорока об этом ничего на хвосте не принесла?

— Никаких точных названий произнесено не было… — важно прошептал Загайнов. — Ни имён, ни фамилий… Я так понимаю, есть боязнь сделать рекламу торговцу, сработать ему на руку, так сказать. Но одно могу утверждать точно: торгует какая-то совершенно незначительная контора. Именно это и насторожило наших руководителей.

— А о каких облигациях идёт речь? Рублёвых или в фунтах-стерлингах?

— Номиналом в сто фунтов-стерлингов с пятипроцентным годовым купоном, — пояснил Загайнов. — О тех самых, с которыми так любил «работать» Юханцев. Я же говорю, ситуация в точности повторяется: где-то совершена кража большого числа облигаций, вор сдал их с большим дисконтом в банкирскую контору, какому-нибудь аморальному еврею или немцу, а контора теперь принялась приторговывать ворованным…

— Для того, чтобы появление ворованных облигаций стало заметным явлением на столичном рынке, их должно быть очень много, — задумчиво пробормотал Шумилов. — Ни десять штук, ни двадцать, ни сотня даже, а много больше…

— Разумеется, — согласился его собеседник. — Речь должна идти о миллионных суммах. А где можно украсть миллион-другой? таких мест не так много… Потому-то у нас и затеяли внеочередную ревизию прямо посреди рабочей недели.

Шумилов доехал вместе со своим коллегой до клуба «Эльдорадо», попрощался с ним и продолжил движение далее — к зданию Правительствующего Сената и Святейшего Синода. В этой колоссальной по размеру постройке — хотя и невысокой, но очень большой по площади — размещалось несколько крупнейших государственных архивов, накопленных в столице ещё с петровских времён. Хотя Гаршин и утверждал, что Сулина служит в архиве Святейшего Синода, данное указание могло оказаться не вполне точным, поскольку в монументальном строении Карла Росси помещались помимо синодального архива также архивы обер-прокурора Синода и сенатский. В каждом из этих трёх мест могли храниться материалы дел по расследованию скопческой ереси.

Алексей ожидал, что поиск нужного ему человека может затянуться, но оказалось, что задача, которую он перед собою ставил, на удивление проста: Михаила Андреевича Сулину здесь знали все. Когда после четверти часа блужданий по недрам синодального крыла здания Шумилов всё же отыскал крохотную каморку «хранителя фонда», то причина этой известности сразу стала понятной. Михаил Андреевич оказался очень пожилым дедком — далеко за семьдесят лет, видимо, это был самый великовозрастный работник Святейшего Синода. Ни на какой другой службе, кроме архивной, такого работника терпеть бы не стали, но тут, в недрах колоссальнейшего хранилища всех и всяческих сведений о деятельности религиозных организаций в Российской Империи он был на своём месте и оставался при этом совершенно незаменимым.

Маленький, щупленький, горбатенький Михаил Андреевич пока сидел за столом, казался ветхим и жалким, но стоило ему выскочить навстречу гостю, как сразу же стало ясно, что это проворный и очень шустрый старик, сохранивший прямо-таки юношескую остроту мышления и память. Едва только Шумилов представился и подал записку от Гаршина, «хранитель фонда» засуетился, подставил гостю стул, сбегал за кипятком куда-то за ширмочку, в общем, развил неожиданную для человека его лет бурную деятельность.

Шумилову пришлось откушать со стариком чаю с баранками и ответить на многочисленные вопросы как о своём собственном здоровье, так и о самочувствии «дражайшего Всеволода Михайловича»; Алексей не сразу даже сообразил, что в последнем случае речь зашла о Гаршине. Шумилов опасался столкнуться с настороженностью и недоверием, однако, ничего подобного в поведении старика не проявилось. Трудно сказать, что послужило тому причиной — то ли его прямодушный характер, то ли рекомендация Гаршина, о котором Михаил Андреевич несколько раз отозвался с величайшим почтением.

Узнав, какого рода интерес привёл к нему Шумилова, хранитель фонда чрезвычайно воодушевился.

— Скопцы и «бегуны» — два величайших зла России, — убеждённо заявил он. — Об этом необходимо знать и помнить всем.

— Михаил Андреевич, мне в силу ряда причин надо бы как можно больше узнать о Михаиле и Николае Соковниковых, — не стал ходить кругами Шумилов. — Вам что-то говорят эти имена?

— Эти имена мне говорят очень многое. А что конкретно вас интересует?

— Да всё. Ну, скажем, почему старший брат кастрировал младшего, а сам при этом остался неоскоплённым? Я знаю, что во второй половине нашего века «кормчие» скопческих «кораблей» взяли моду не заниматься самокастрацией, другими словами их обычай стал допускать такое отступление от правил. Но для времён Александра Первого это нонсенс какой-то!

— Отчего же нонсенс? — пожал плечами Сулина. — Не совсем так. Чтобы понять эту кухню, надо пойти с самого начала. Началась вся эта скопческая истерика в 1772 году в Орловской губернии. Причиной послужило событие весьма нетривиальное: жена некоего крестьянина Трифона Емельянова, если не ошибаюсь, заявила священнику, будто её мужа взяли в рекруты незаконно, он-де, узнал тайну новой секты, но вступить в неё отказался. Вот сектанты с ним и разделались, в армию, значит, отправили. Священник сообщил об этом заявлении в Синод, возникло расследование, которое подтвердило справедливость утверждений женщины. Практически всех сектантов тогда арестовали, и оказалось, что общее число оскоплённых составило тридцать два человека. Все акты членовредительства совершали два человека — некие Андрей Блохин и Кондратий Трифонов. Блохин, который являлся создателем нового вероучения, попал в каторгу и там сгинул. Сгинули в Нерчинске и его ближайшие ученики — некие Никулин и Сидоров. Вся эта зараза — скопчество то есть — скорее всего закончилась бы вместе с их смертью, да только случилось так, что Кондратий Трифонов ареста избёг.

— Подался в бега?

— Вот именно. И бегал он около трёх лет, вплоть до весны 1775 года. Менял всё время имена и фамилии, побывал Трифоновым, Трофимовым, Никифоровым, назывался то Андрияном, то Андреем, то Иваном. Надо сказать, что Кондратий Трифонов при живом Блохине был чем-то вроде ката, палача, мастером заплечных дел, другими словами человеком безо всякой самостоятельной идеи. А вот как Блохин исчез с горизонта, тут-то, значит, у Кондратия собственный голос прорезался. Принялся он проповедовать скопческую идею самостоятельно. Делал это довольно бестолково: в 1775 году насильно оскопил двух мальчишек, их родственники помогли его выследить, и загремел Кондратий в каторгу. 15 сентября 1775 года его били кнутом и сослали в Иркутскую губернию. Должен был там помереть, да только не помер.

— Вызволил его оттуда Государь Павел Петрович, — проговорил Шумилов, немного помнивший историю скопцов.

— Да, Император Павел велел доставить Кондратия в столицу. Скопцы ведь учили, будто император Пётр Третий, воплощённый Иисус Христос, не погиб после свержения, а отправился странствовать по Руси. И Кондратий, ставший к тому времени Селивановым, якобы с ним встречался. Император Павел, видимо, желал знать источник этой странной легенды.

— Эта встреча действительно состоялась?

— Синодальный архив не содержит однозначного ответа на этот вопрос, — уклончиво ответил Сулина. — Надо смотреть архив Министерства двора, шталмейстерские журналы, журналы приёмов и выходов Государя. По нашим же данным можно только с уверенностью утверждать, что в 1797 году Кондратия Селиванова привезли в Санкт-Петербург и поместили в смирительный дом при Обуховской больнице, что по набережной Фонтанки, в доме сто шесть. В сопроводительной бумаге было написано, что везут «явного сумасшедшего». А вот дальше начались чудеса…

Михаил Андреевич откинулся на спинку своего старого кресла и смежил веки, точно погрузился в сон. Видимо, так ему было легче вспоминать.

— После смерти Государя Павла Петровича наш герой недолго томился в жёлтом доме. Уже в марте 1802 года его перевели в Смольнинский монастырь, где он был обязан во время служб ходить по храму с кружкой для подаяний. Перевод этот состоялся без санкции Государя и представляется одной из самых загадочных страниц истории скопчества. Несомненно, что к тому моменту Селиванов уже обзавёлся весьма влиятельными покровителями. Через три месяца, в июне 1802 года, он выходит «на поруки» статского советника Алексея Михайловича Елянского. Последний являлся ревностным сторонником скопчества, но кастрирован также никогда не был. И кстати, связь свою с сектой всячески скрывал. Проживать Селиванов стал в доме купца Сидора Ненастьева, стоявшем на углу Надеждинской улицы и Баскова переулка. В 1805 году встречался с Государем Александром Первым, пророчествовал…

— Вы в это верите?

— В то, что Кондрашку допустили к Государю? — уточнил Сулина. — Как сказать… вообще-то, верю. Дело в том, что об этом мне рассказывал сенатор Фёдор Лубяновский, который много лет служил в том самом здании, где мы сейчас сидим. Лубяновскому об этом рассказывал сам Селиванов. Вряд ли Кондратий стал бы придумывать такие басни при живом Императоре, ведь за побасенки могли бы притянуть к ответу. Сдаётся мне, что Селиванов не врал. А что касается Государя нашего, то… Александр Павлович много чего в своей жизни делал странного, если судить с позиций православного человека, — и тут же словно испугавшись неосторожно сказанных слов, Михаил Андреевич поправился, — хотя, конечно, не нам судить!

— Ну, конечно, — согласился Шумилов, всем своим видом давая понять, что никакой крамолы в словах пожилого человека не услышал.

— В 1810 году Сидор Ненастьев попал в некрасивую историю. Один из его приказчиков, обвинённый Ненастьевым в покраже, написал донос, в котором доказывал, что скопчество — суть антиправославная ересь, противная законам Божеским и человеческим, и Сидор Ненастьев, дескать, является активным скопцом. Всё для Ненастьева складывалось плохо, но таинственные заступники уж не знаю как, но сумели уговорить Государя вмешаться в дела столичной Уголовной Палаты и спасти купчину. В 1810 году появилось знаменитое повеление Александра Первого относительно того, чтобы никаких преследований и стеснений скопцам не чинилось.

— Этот монарший указ мне хорошо известен, — кивнул Шумилов.

— Вот и отлично, — подхватил Сулина, — значит мне меньше рассказывать. Сами скопцы времена с 1810 года по 1820 называли «золотым веком» своего вероучения. В то самое время, пока Сидор Ненастьев находился под следствием, Кондрашка Селиванов переехал на жительство в дом другого своего последователя, купца Андрея Кострова, стоявший на пересечении Знаменской улицы и Ковенского переулка. Соседний участок с небольшим двухэтажным домом принадлежал Михаилу Соковникову. Последний очень желал сманить «Второго Бога» на жительство к себе. Для этого Михаил сломал дом и на его месте возвёл свой «Горний Сион», особняк, призванный стать резиденцией Селиванова. Здание это стоит и поныне, проходя как-нибудь мимо, обратите на него внимание! В 1816 году Кондрашка переехал от Кострова к Мишке Соковникову.

— Всеволод Гаршин рассказывал, будто в этом доме Селиванов жил как царь во дворце, — Шумилов постарался направить рассказ служителя архива в интересующее его русло.

— Именно так и было. Там построили громадный тронный зал с золотым троном. И зал этот был разделен посередине перилами на две половины: для особей мужеска пола и баб. Уж извините, мужчинами и женщинами язык не повернётся этих особей называть.

— Почему появились эти перила? — не понял Шумилов. — Ведь скопцы проводят свои «радения», то бишь молитвы, совместно…

Сулина поднял на Алексея глаза. Взгляд его сделался неожиданно острым, он, похоже, увидел сейчас в своём визитёре нечто такое, чего не заметил раньше.

— Вы, Алексей Иванович, знаете толк в сём предмете… — как-то странно проговорил он и выжидательно замолчал. — Я вижу, вы человек отчасти подготовленный к разговору… Пришли ко мне не с бухты-барахты.

— Это точно, не с бухты-барахты, — согласился Шумилов. — Меня «скопческий вопрос» очень волнует, но толком я не знаю, где можно об этой секте разузнать, особенно историю ереси.

Видя, что рассказчик как-то странно заколебался, возможно, испытав сомнения в его словах, Алексей поспешил рассказать ему о смерти Николая Назаровича Соковникова, об исчезновении денег после его смерти и визите скопцов, потребовавших от наследника доли принимаемого наследства. Сулина слушал Шумилова очень внимательно, не сводя с него требовательного и острого взгляда. Вот уж воистину благодарный слушатель!

Убедившись, что Шумилов закончил, старый архивист неожиданно улыбнулся и проговорил:

— Теперь-то я понял, что вас привело ко мне. Давайте-ка прогуляемся по Английской набережной… на кораблики посмотрим… на людей поглядим… А то у нас тут, знаете ли, стены с о-о-очень большими ушами.

Эта фраза прямо-таки поразила Шумилова. Он не ожидал, что сотрудник Святейшего Синода может опасаться подслушивания на собственном рабочем месте! Что стояло за это странной конспирацией: боязнь тайной полиции? боязнь дворцовой агентуры? страх перед агентами скопцов? Алексею стало неуютно от собственных мыслей; он всегда считал себя человеком, твёрдо стоящим на фундаменте здравого смысла, но сейчас этот фундамент показался ему вдруг неожиданно хлипким.

Они вышли из здания Сената и Синода и вдоль величественного фасада направились в сторону Невы, так что памятник Петру с латинским текстом по граниту оставался по правую руку, здание — по левую. Маленький, тщедушный старичок бодро вышагивал впереди, постукивая тросточкой о гранит тротуара, а Шумилов, приотстав на пару шагов, говорил, обращаясь к спине в потёртом чёрном сюртуке:

— Михаил Андреевич, вы как будто бы чего-то испугались… Что же вас так напугало?

Он старался быть в эту минуту ироничным, но реакция «архивной крысы» его поразила. Повернувшись к Шумилову, старичок воздел к небу указательный палец правой руки, сжимавшей трость, и выразительно проговорил:

— Подождите, Алексей Иванович, подождите, сейчас вы многое узнаете о своих интересантах…

Если и хотел Шумилов рассмеяться, то теперь это желание мгновенно улетучилось. Михаил Андреевич Сулина может быть и казался сумасшедшим, но таковым вовсе не являлся. А потому к сказанному им не следовало относиться совсем уж легкомысленно.

Они вышли на Английскую набережную, не спеша пошли по мощным, точно пригнанным плитам. С Невы задувал прохладный ветер, нёсший запах просмоленной пеньки, корабельной сосны, свежей золы и масляной краски. Разумеется, никакого порта возле здания Сената и Синода не было уже сто пятьдесят лет и быть не могло — статус высшего законоприменительного учреждения не позволял, — но выше и ниже по течению Большой Невы по обеим берегам реки находилось великое множество понтонов, к которым приставали мелкие и средней величины корабли. Помимо морских судов по Неве традиционно ходило великое множество речных катеров, баркасов и шаланд; с полным основанием можно было сказать, что с момента основания города река являлась самым большим проспектом столицы.

Постукивая по тротуару медным наконечником трости, Сулина заговорил тихим голосом, точно опасаясь, что его услышат посторонние.

— Итак, Алексей Иванович, что касается перил в тронном зале Кондрашки Селиванова: они действительно существовали, я своими глазами читал документ, описывавший эти самые перила… — ветер рвал фразы старика, из-за чего некоторые сказанные им слова пропадали. — В начале скопческой веры существовали раздельные «радения» для мужчин и женщин… тьфу!.. для кастратов-мужчин и кастратов-женщин… Когда эти особи сходились в общем зале, то не должны были смешиваться. Дур-р-рачьё, что толку им смешиваться, коли… коли яйца отрезаны… тьфу, срамота одна и лицемерие! — Сулина аж даже сплюнул от негодования в тротуар. — Перила эти, кстати, сыграли в судьбе Кондрашки известную роль: когда его прихватили и стали обвинять в насаждении новой ереси, он, разумеется, принялся доказывать, что чист, как ангел, и ни на каком троне никогда не сиживал, и новую веру не проповедовал… И вот тогда-то обвинители крепко его зацепили: привели свидетельства того, что молитвенные собрания в доме Михаила Соковникова действительно происходили, и что тронный зал для того и разделен надвое перилами, чтобы мужчины и женщины не «перемешивались», и что это — верный признак отступления от православного канона, ведь, как известно, в православной традиции мужчины и женщины молятся все вместе. Что ему было на это отвечать? Селиванов никак не смог парировать эти обвинения и никакого вразумительного объяснения появлению этих перил так и не привёл…

— Я знаю, что в 1820 году Селиванова всё же арестовали и секту вроде как разогнали, если точнее, разогнали столичный «корабль». Но как Михаил Назарович Соковников избежал преследования? — спросил Шумилов.

— О-о, Алексей Иванович, не так быстро, — усмехнулся Сулина. — Вы слишком торопитесь, а в этом деле торопиться не надо. Тут одно цепляется за другое… Начнём с того, что в 1810—20 годах к Селиванову на «радения» ходило великое множество людей. Самих скопцов, как показало расследование 1820 года, в столице проживало всего-то сто десять человек, казалось бы, совсем немного. Но великое множество народа примыкало к ним, так сказать, идейно. Были среди этих последователей и весьма влиятельные люди. Среди последних следует упомянуть, например, полковника Семёновского полка Алексея Григорьевича Милорадовича… или Екатерину Филлиповну Татаринову, дочь няни Великой княжны Марии Александровны. Екатерине Филлиповне очень понравилась обрядовая сторона скопчества — белые одежды, красивые песни религиозного содержания — да только физическое оскопление ей пришлось не по душе. И в 1817 году она от Селиванова откололась…

— Основала собственную секту, — предположил Шумилов.

— Именно. Их называли «татаринцы». Во многом свою обрядовость последователи Татариновой позаимствовали у скопцов: обряжались в белые одежды, сочиняли собственные гимны на религиозные темы… В число членов кружка Татариновой вошло довольно много известных в столице людей, в том числе и те, кого она как бы «увела» от скопцов. Среди них министр духовных и дел и народного просвещения, действительный тайный советник, князь Александр Николаевич Голицын…

— О-о-го! — поразился Шумилов.

— Да, это был крупный сектант, еретик, сторонник большой реформации Православия, — усмехнулся Сулина. — Воистину, пустили лису в курятник! В конце концов Аракчеев сломал карьеру Голицыну, и за это временщику следует сказать большое спасибо, но случилось сие несколько позже того времени, о котором говорю я. Далее можно упомянуть вице-президента Академии художеств, действительного статского советника Александра Фёдоровича Лабзина. Не следует забывать об известных в столице офицерах, прежде всего, командире лейб-гвардии Егерского полка Евгении Александровиче Головине, том самом, что впоследствии сделал выдающуюся карьеру…

— …стал командиром Отдельного Кавказского корпуса, — в тон рассказчику добавил Шумилов. О Головине он немало слышал от отца-казака, служившего на Кавказе и принимавшего участие в Крымской войне.

— И не только. После перевода с Кавказа Головин сделался генерал-губернатором Прибалтийских губерний, а под конец жизни — членом Государственного Совета. Помимо Головина следует назвать фамилии других офицеров гвардии: братьев Милорадовичей — из Семёновского полка, штабс-капитана Гагина и поручика Миклашевского — из Измайловского, трёх братьев Рачинских, служивших в Семёновском, уже упомянутом мною. В числе сектантов оказались также некоторые офицеры Егерского и Преображенского полков. У гидры отрасло много голов! Нельзя забыть и о крупных чиновниках, способных влиять на принятие важных решений. Прежде всего я говорю о Фёдоре Фёдоровиче Гежелинском, управляющем делами Кабинета министров…

— Да что вы говорите?! — Шумилов даже за голову схватился. — Это просто заговор какой-то получается! Таких креатур не имели даже декабристы!

— Хех, — усмехнулся старичок, — вот, наконец-то, вы и схватились за голову. Однако я покуда не закончил! Помимо Гежеленского к «татаринцам» ходили и иные важные чиновники, например, действительный статский советник Ростислав Родионов. Сейчас вам эта фамилия ничего не скажет, а ведь это был заведующий канцелярией Императицы! Два его младших брата служили на видных постах в Министерстве внутренних дел…

— Это что-то такое… чему я не могу подобрать названия! Это масонство какое-то!

— Да, Алексей Иванович, это действительно очень похоже на масонство, только сугубо с нашим, российским так сказать, колоритом, — кивнул старик, — Когда «татаринцев» всё же разогнали, то Третье отделение составило список членов секты. Я этот список видел своими глазами, внимательнейшим образом его изучил. Там более шестидесяти фамилий более или менее важных персон. Поверьте мне, все они являли собою большую силу и многое могли наворотить.

— Я никогда ничего не слыхал об этой секте, — признался Шумилов. — Вы просто пласт истории России поднимаете у меня на глазах… Как же с ними покончили?

— Они привлекли к себе внимание рядом выходок. Первый серьёзный звоночек для «татаринцев» прозвучал ещё в 1820 году в связи с так называемым «делом Лабзина».. На общем собрании Академии художеств, где решался вопрос о занятии вакантного места почётного члена Академии, одною из трёх кандидатур был назван министр внутренних дел Кочубей, человек абсолютно далекий от художественного творчества. И это на том лишь основании, что Кочубей близок к Государю Императору! В ответ на это Вице-президент Академии Лабзин, предложил избрать кучера Государя.

— Кучера? — Шумилову показалось, что он ослышался.

— Да, кучера Илью. Лабзин выступил в том духе, что кучер Илья поведения пристойного, благонравного, Государя видит чаще прочих персон, водки не пьёт… правда, в изящных искусствах ничего не понимает, так ведь и Кочубей тоже не понимает!

— Ха-ха-ха, — засмеялся Шумилов, — но ведь это же очевидная дерзость! И преглупая, по-моему!

— Разумеется, дерзость, — согласился Сулина, — и Государь Александр Павлович, узнав об этом предложении, страшно возмутился. Повелел отправить Лабзина в ссылку. «Татаринцы» исполнение этого повеления пытались затянуть, у Лабзина нашлись влиятельные заступники — Президент Академии художеств Оленин, Министр духовных дел и народного просвещения князь Голицын. Но они не смогли ему помочь, и Александр Фёдорович отправился на жительство, если не ошибаюсь, в Пензу. Однако, последователями Татариновой тогда никто особенно не заинтересовался. Следующий звоночек прозвучал чуть позже. Таковым оказался рескрипт Александра Первого от первого августа 1822 года…

— …«о закрытии тайных обществ, не исключая таких, которые первоначально имели цель благотворительную», — Шумилов по памяти назвал документ, о котором упомянул его собеседник.

— Приятно поговорить с человеком, знающим историю отечественного законодательства, — улыбнулся Сулина. — Данный рескрипт в чистом виде касался «татаринцев», поскольку содержал указание на организации вообще, не подразделяя их на политические, благотворительные, образовательные или какие иные. Всем офицерам и чиновникам, участникам секты, пришлось дать подписки о неучастии в каких бы то ни было тайных обществах.

— Но секта, как я подозреваю, не распалась, — предположил Шумилов.

— Конечно, нет, — усмехнулся Сулина. — Их подкосило нечто другое. Как и всякие иные сектанты, «татаринцы» в определённый момент вошли в этап, который я бы назвал, периодом борений. Сектанты — это люди в значительной степени нездоровые на голову, все они как правило чрезвычайно амбициозны, и в какой-то момент каждый из них начинает ощущать на себе печать избранности. Каждый спрашивает себя: а почему это мною руководит личность совершенно недостойная, я ведь куда лучше? Гордыня — первый грех, и бесы-искусители именно через гордыню погубляют уловленные ими души. Поэтому на определённом этапе в сектах непременно начинается борьба за главенство. Началась такая возня и у «татаринцев». В роли козла-провокатора, привлёкшего внимание властей к тому, что творится на этих чертоискательных собраниях, невольно выступил некий Александр Петрович Дубовицкий.

— Первый раз слышу о таком, — признался Шумилов.

— Личность эта была во многом анекдотическая, даром что полковник в отставке. Дубовицкий ходил к Татариновой, слушал там религиозные песни сектантов, смотрел на их бесноватые пляски, а потом брякнул Екатерине Филипповне, мол-де, неправильно ты души людские ведёшь ко спасению, я, мол, знаю, как надо. Татаринова, разумеется, на Дубовицкого обиделась и прогнала его. Тот ушёл, но при этом сманил за собою ряд сектантов. И начал проповедовать в провинции. Разумеется, в скором времени в Святейший Синод должным образом поступили сведения о духовных собраниях, проводимых неким полковником в отставке. Возникло следствие. В марте 1824 года Дубовицкого арестовали и направили в Кирилло-Белозерский монастырь. Подвергся аресту и активный участник «татаринской» секты штабс-капитан лейб-гвардии Измайловского полка Лука Гагин. Последнего отправили на Валаам. Там он тяжело заболел, через полтора года был отпущен на лечение и умер по дороге в Санкт-Петербург. История с Дубовицким напугала многих «татаринцев», они поняли, что Власть шутить не намерена.

— Затем последовали события декабря 1824 года…

— Да, Алексей Иванович, именно так. События декабрьского возмущения заставили нашу государственную власть внимательнее присмотреться к деятельности разного рода сект, литературных салонов, лож, клубов и всякого рода закрытых собраний. Тем более таких, которые посещались офицерами. «Татаринцам» пришлось нырнуть в самый глубокий омут. Екатерина Филипповна привлекла к себе пристальное внимание Третьего отделения и никогда уже от него избавиться не смогла. В 1830 году разразилось совершенно скандальное «дело Гежелинского», обвинённого в грубом небрежении делами Кабинета Министров, мздоимстве, исправлении собственноручных резолюций Государя Императора. В июне 1831 года Гежелинского, лишённого по приговору Сената дворянства, чинов, орденов и знака отличия за беспорочную службу, сослали в Сибирь. К тому времени «татаринцы» уже перестали существовать как единая организация. Но об этой секте, разумеется, продолжали помнить современники. И поэтому когда в 1834 году Михаила Назаровича Соковникова арестовали за кастрацию младшего брата, тот не моргнув глазом объявил, будто скопцом никогда не являлся, а придерживался учения Татариновой. Напомню, что последняя, агитируя за «скопчество духовное», была противницей физического оскопления.

— Я вот о чём подумал, Михаил Андреевич: очень странной выглядит большая разница в возрасте братьев…

— Каких братьев? — не понял Сулина.

— Михаила Назаровича и Николая Назаровича Соковниковых. Посмотрите, что происходит: в 1816 году Михаил сносит здание на Знаменской улице чтобы выстроить «Горний Сион» для Селиванова. Значит, к этому времени он уже совершеннолетен. Ему никак не меньше двадцати одного года. А Николай родился только в 1820 году. Стало быть, между ними разница никак не меньше четверти века. Не слишком ли это много для родных братьев?

Михаил Андреевич Сулина остановился точно громом поражённый — до такой степени изумила его мысль, высказанная Шумиловым.

— Никогда не думал об этих братьях в таком… м-м… ракурсе, — задумчиво пробормотал он. — Продолжайте!

— Да я, собственно, всё сказал…

— Подождите, подождите, что-то в этом есть. Разница в возрасте косвенно может свидетельствовать о том, что братья от разных отцов или матерей…

— …либо вовсе неродные, — добавил Шумилов.

— Гм-м, и что же?

— Не знаю. Возможно, ничего. Но, возможно, именно это обстоятельство способно объяснить антагонизм братьев и ненависть младшего из них к скопцам.

— Пожалуй, мне следует покопаться в архиве, — задумчиво пробормотал Сулина.

— Я как раз хотел вас об этом попросить. Хотелось бы узнать, какой священник регистрировал крещение Николая Назаровича, у вас ведь должны храниться метрические книги ….

— И не только они! В нашем архиве наверняка отыщется журнал его преподавателя «закона Божия», ведь где-то же учил «закон Божий» маленький Коленька Соковников? в таком журнале по правилам должны содержаться характеристики на всех учащихся. — Да-да-да, это было бы очень кстати. Но у меня есть и другой вопрос, Михаил Андреевич. Насколько я знаю, в 1820 году Кондратия Селиванова сослали в Спасо-Евфимьевский монастырь, и петербургские скопцы затихли, попрятались с глаз подальше…

— Именно так и было, — подтвердил пожилой архивный служитель. — Насколько можно судить по тем синодальным делам, в которых упоминается Кондрашка, он под конец жизни совсем головою повредился. У скопцов появился догмат о постоянном перевоплощении Иисуса Христа, якобы, сначала Бог-Сын существовал в теле Государя Петра Третьего, затем — в теле Селиванова, после него — в теле Шилова и так далее. У Кондрашки мозги вконец набекрень съехали, а эти дураки, единоверцы его, были готовы поверить в любую ахинею.

— Вот-вот и я о том же. Но мне интересна судьба дома на Знаменской улице, того самого «Горнего Сиона», что стал для скопцов святым местом. Уж не скопцы ли его выкупили у молодого Николая Назаровича Соковникова? А может, он бесплатно им отдал особняк в знак некоего «откупа» от их притязаний на его миллионы? Можете ли вы, покопавшись в своих материалах, как-то меня по этому поводу просветить?

— Я поищу, непременно поищу, Алексей Иванович, — заверил Сулина. — Давайте-ка условимся с вами так: приходите ко мне домой, скажем, через неделю… то есть девятого сентября… адрес у вас есть?

— Да, Всеволод Гаршин говорил, что вы живёте на Гороховой, подле пересечения с Фонтанкой, по нечётной стороне…

— Вот-вот, второй двор, во втором этаже. Там меня все знают, кого ни спросите. Так что ввечеру и приходите. Посмотрим, что удастся отыскать про Николая Соковникова.

Сыскные агенты, разделившиеся для опроса возможных свидетелей по делу, снова встретились в здании сыскной полиции по Большой Морской, дом двадцать, менее чем через четыре часа. Путилина к моменту их возвращения на месте не оказалось, но едва только большие напольные часы в приёмной начальника пробили два часа пополудни, он энергично ворвался в помещение, с шумом распахнув двустворчатую дверь.

— А-а, вы уже здесь, голубчики! — недобро хмыкнул, оглядев своих агентов, и тут же распорядился, — ко мне в кабинет — оба!

Он пропустил сыщиков вперёд и на несколько мгновений задержался в дверях, отдавая какие-то распоряжения секретарю. Затем прошёл следом за агентами, бросил на письменный стол кожаную папку с золотыми уголками и тиснением по коже, через секунду извлёк из неё лист гербовой бумаги с фиолетовым оттиском большой печати.

— Вот вам обыскной ордер в зубы — берите и бегом к Селиверстову! Жду рапорта об успехе вашей авантюры! — провозгласил он. — Докладывайте, что узнали, только по существу, у меня времени в обрез!

— Купец Куликов занимается разнообразными операциями, в том числе и ссудными, — начал доклад Гаевский. — Покойный Соковников являлся его дольщиком. В мае месяце величина его доли по обоюдным подсчётам компаньонов составляла тридцать тысяч рублей. Соковников забрал в мае эту сумму, о чём на руках у Куликова осталась надлежащая расписка. Таким образом, можно считать установленным тот факт, что в последние месяцы своей жизни Николай Назарович располагал немалой суммой наличных. Это первое. Второе: Куликов подтвердил наличие у Соковникова большого количества казначейских облигаций, номинированных в фунтах стерлингов. Число таковых по его мнению равно двум тысячам или около того. По уверению купца, он своими глазами видел мешочек с отрезанными купонами, которые Соковников собирался предъявлять в банк для оплаты. Купоны, отрезанные ножницами, были сложены по сто штук и перевязаны атласными ленточками.

— Когда это было? — уточнил Путилин.

— Во время последней выплаты купонного дохода, ноябрь прошлого года.

— В какой банк Соковников сдавал купоны?

— Куликов этого не знает, я спрашивал, не сомневайтесь.

— Ладно, может быть, это даже и неважно. Ещё что-то интересное Куликов сказал?

— Нет, этим содержательная часть исчерпывается.

— Понятно, — кивнул Путилин и повернулся к Иванову. — Ну-с, а что там с биржевым маклером?

— Бесценный заявил, что Соковников являлся, как он сказал, «консервативным» игроком, то есть не доверял разного рода акционерным компаниям, а вкладывал деньги только в такие ценные бумаги, которые гарантировали доход и возврат капитала. Бесценный вёл дела Николая Назаровича порядка десяти лет. По его словам, за этот срок Соковников не имел крупных денежных потерь, капитал его стабильно прирастал. Бесценный не допускает мысли, будто Соковников мог вложиться в какое-то коммерческое предприятие, не посоветовавшись предварительно с ним. Биржевой агент уверен, что у его клиента должны быть на руках очень большие суммы денег. Узнав, что после смерти Соковникова найдены всего двадцать восемь рублей, чрезвычайно удивился. Я попросил сообщить мне состояние портфеля Николая Назаровича. Бесценный, сверившись по своим книгам, сказал, что по его подсчётам Соковников приобретал в разное время в общей сложности две тысячи сто пятнадцать облигаций с пятипроцентным купоном. Однако, точного количества их на момент смерти последнего он знать не может, поскольку Соковников мог их продать в любой момент в любом банке или банкирской конторе. Тем не менее, Бесценный меня заверил, что через него такие продажи в последние полгода не проводились.

— Две тысячи сто пятнадцать облигаций… — задумчиво повторил начальник Сыскной полиции. — Хороший банчок сорвал кто-то… А что вообще представляет из себя этот Бесценный?

— Очень солидный брокер, торгует от «Волжско-Камского банка». Сам о себе сказал, что консультирует только тех клиентов, кто готов вложиться на сумму от трёхсот тысяч, те же, кто планируют сделку на меньшую сумму, его не интересуют.

— Может быть, Соковников вышел на него, поскольку являлся клиентом этого банка? — предположил Путилин.

— Никак нет, ваше высокоблагородие, я спросил об этом Бесценного. Тот заверил, что Соковников денег в «Волжско-Камском банке» не держал, купоны туда не сдавал. Он консультировал нашего миллионщика частным, так сказать, образом.

— Хорошо, орлы, — Путилин энергично прихлопнул ладонью стол, как бы подводя итог разговору, — всё, что вы говорите, очень интересно, только к делу не очень-то прикладывается. Вот вам ордер, давайте живо к Селивёрстову! Глядишь, у нас уже к ночи какая-то ясность в этом деле появится!

7

Яков Данилович Селивёрстов, покинув дачу в Лесном, окончательно перебрался жить в небольшую квартирку на третьем этаже в доме в самом начале Малой Посадской улицы на Петроградской стороне. Снимал он ее давно, но бывал здесь в последнее время нечасто, только когда дела заставляли его заночевать в городе. Здание выглядело неприветливо, да и сам район был заселён далеко не блестящей публикой, однако, домоправитель покойного миллионера устроился очень даже неплохо: небольшая двухкомнатная частично меблированная квартира с кухней, окнами на тихую улочку, без дурных соседей — что ещё надо скромному, уставшему от треволнений жизни вдовцу?

Появления полиции Яков Данилович никак не ожидал. Во второй половине дня второго сентября он занимался самым что ни на есть прозаическим делом: раскладывал перевезённые вещички по их новым местам. Когда к нему вошли сыскные агенты, сопровождаемые тремя младшими полицейскими из ближайшего околотка и двумя дворниками, Селивёрстов упал на стул так, словно ему ноги отказали служить.

— Что ж вы меня, братцы, перед людьми-то славите? — пробормотал он растерянно в ответ на предложение ознакомиться с ордером на обыск. — Соседи неровён час подумают, что я убийца или душегуб какой.

— Прочитайте, Яков Данилович, постановление товарища прокурора окружного Санкт-петербургского судебного округа суда о проведении по месту вашего проживания следственных действий, а именно, обыска с целью установить нахождение предметов, предположительно исчезнувших из дома Николая Назаровича Соковникова, — строго проговорил Агафон Иванов, пронзительно глядя в лицо Селивёрстову.

— Помилуй Бог, в чём вы меня подозреваете! — всплеснул тот руками. — Нету у меня предметов, как вы говорите, исчезнувших из дома хозяина! И не было никогда!

Сыскные агенты умышленно приступили к обыску в отсутствие прокурорского следователя; последний должен был появиться здесь с задержкой на час-полтора. Подобная задержка была оговорена заранее и преследовала вполне тривиальную цель: развязать сыщикам руки, дабы они могли действовать свободнее. Следователю пришлось бы разъяснить Селивёрстову юридические нюансы, связанные в проводимыми действиями, его права и обязанности, проистекающие из них, и проделать всё это под запись в протоколе. Сыскным агентам ничего этого можно было не делать, поскольку уголовный закон не вменял им такого рода объяснения в обязанность. Они вовсе не должны были разъяснять Селивёрстову того, что ищут вполне определённые вещи, а не ценности вообще — и разумеется, они этого говорить ему и не стали.

Начиная обыск в отсутствие работника прокуратуры и без должного протокольного закрепления своих действий, они могли прицепиться к любой малосущественной мелочи и использовать её как предлог для оказания морального давления. При этом они даже не очень-то нарушали букву закона, хотя, вне всяких сомнений, попирали его дух.

— Яков Данилович, голубчик, — выступил вперёд Гаевский, — да разве ж мы вас в чём-то обвиняем? Посмотрите, разве мы арестный ордер предъявляем вам? Нет, конечно! Никто не собирается вас арестовывать и везти в тюрьму. Нам вещи Николая Назаровича найти надо. Помогите нам в этом. Мы же люди, мы же понимаем, как это порой бывает: собирали вещицы перед переездом, ну и не заметив, прихватили хозяйское…

— Выдайте вещи назад и никакого дела не будет, товарищ прокурора подъедет через час, оформит возврат и уже завтра утром следствие закроет, — солидно добавил Иванов.

Селивёрстов переводил озадаченный взгляд с одного сыщика на другого, видимо, не веря своим ушам.

— Господа сыщики, окститесь, как же это я могу прихватить вещи хозяина по ошибке? — наконец, выдавил он из себя.

— Ну-у, — Агафон досадливо развёл руки, словно бы говоря «экой дурак!» — как угодно, господин Селивёрстов. Предъявите все ценности, какими располагаете в настоящее время и которые находятся в этом месте.

Яков Данилович прошёл к плательному шкафу и из-под газеты, которой была застелена одна из полок, извлёк почтовый конверт. Внутри оказались деньги — сто двадцать шесть рублей — и два векселя — на общую сумму девятьсот семьдесят рублей. Фамилия человека, выписавшего векселя, ничего сыщикам не говорила, поэтому Гаевский поинтересовался:

— Кто такой Александр Щипачёв?

— Родственник мой, племяш. Торговлю ведёт, вот деньги взаём брал… — буркнул Селивёрстов.

— Он работал когда-либо у Соковникова?

— Никогда не работал. Я ж вам список давал работников.

— А почему вы племянника к Николаю Назаровичу не пристроили? — выпытывал Гаевский.

— Что вы клещём-то ко мне прицепились, а-а, господин сыщик? — вся явственнее раздражаясь, бросил Селивёрстов. — Нечего Сашке там делать, характер у него не тот, чтоб лакействовать!

— Клещём, говорите? — усмехнулся Владислав. — Нет, Яков Данилович, это покуда ещё не клещём. Клещём — это совсем иначе!

Сыщики быстро прошли по комнатам, заглянули в кухню, потом вернулись к Селивёрстову и поставили ему стул в центре той комнаты, что служила гостиной, садитесь, мол! Яков сел, уперся кулаками в бёдра, исподлобья наблюдая за действиями агентов. Выглядел он мрачно-насторожённым, видимо, ждал подвоха.

Дворники, приглашённые в качестве понятых, и полицейские из околотка стояли в дверях, переминаясь с ноги на ногу и поглядывая друг на друга. Все ждали чего-то значительного.

Сыщики приступили к осмотру вещей в большой комнате. Как таковой мебели здесь было немного — платяной шкаф, железная кровать «с шишечками», ветхая горка, тумба, пара этажерок под книги, но без книг, однако; в комнате находилось множество узлов и коробок. Понятно и без всяких слов, что квартиросъёмщик перевез часть вещей сюда совсем недавно и не успел все распаковать. Быстро, без лишних слов Иванов и Гаевский принялись раскрывать коробки и развязывать узлы.

— Откуда мебелишка? — как бы невзначай полюбопытствовал Гаевский. — Ваша?

— Нет, — буркнул Селивёрстов. — Я искал квартиру с мебелью. Вот и нашёл. Можете у дворников проверить.

Гаевский покосился на понятых и оба дворника синхронно закивали: «точно-с так, точно-с так!»

Через некоторое время Гаевский снова оборотился к дворникам: «Ну-ка, дайте-ка мне стамесочку.» Перед тем как подниматься к Селивёрстову сыщики распорядились прихватить дворникам столярный инструмент; просьба эта показалась в тот момент странной, но теперь она получила объяснение. Со стамеской в руках Владислав быстро пошёл по комнате, проверяя на прочность крепление плинтуса. Оказавшуюся на пути мебель он просто отодвигал от стены. Обойдя плинтус и, видимо, убедившись в том, что никаких тайников за ним нет, Владислав продолжил своё движение, выстукивая стены деревянной рукояткой всё той же стамески. В одном месте, там, где большой пласт обойной бумаги оказался неплотно приклеен к стене, штукатурка отозвалась гулким эхом. Владислав, не долго думая, тут же подцепил остриём стамески обоину и оторвал её вместе с газетой, на которую она оказалась поклеена.

Дворники от неожиданности ахнули.

— Что ж вы делаете, господин агент? — выдохнул один из них.

— Обыск я делаю, — мрачно отозвался Гаевский. — Слепой, что ли?

На обнажившейся стене ничего интересного он не увидел. На всякий случай ещё раз постучал по тому месту, которое издавало странный звук; посыпалась старая жёлтая штукатурка, обнажив дранку. Стало ясно, что тайником тут и не пахло.

Таким же способом Владислав выстучал стенку печи, выложенную плиткой. На радость Селивёрстова, все плитки оказались надёжно закреплены, ни одна не зазвенела, поэтому сыщику ничего ковырять не пришлось.

Постепенно обыск приобретал всё более рутинный характер: Иванов выворачивал на пол содержимое коробов и сундуков, ощупывал карманы, складки одежды, просматривал книги; Гаевский в это время выискивал возможные тайники в предметах обстановки. Когда обыск из большой комнаты переместился в спальню за ней, Селивёрстов осмелел до такой степени, что стал комментировать действия полицейских: «Не надо рвать наволочку, господин полицейский, достаточно просто пощупать подушку!», «А загляните-ка под кровать, господин агент, там пыли больше». В его поведении произошло явное изменение — Яков Данилович приободрился, сделался раскрепощённее и как будто бы перестал бояться происходившего. Иванов и Гаевский заметили эту перемену и несколько раз переглянулись, но останавливать разговорившегося Селивёрстова не стали, пусть, дескать, выступает, может что-то интересное на радостях и сболтнёт.

С задержкой в час с четвертью подъехал следователь окружной прокуратуры с секретарём. Без долгих преамбул они сели оформлять протокол.

После осмотра кухни сыскные агенты вышли на лестничную площадку.

— Ну-с, Агафон Порфирьевич, что скажете? — спросил Гаевский.

— Скажу так: Селивёрстову есть что скрывать. Уж очень обрадовался к концу обыска, когда увидел, что ничего мы ему вчинить не сможем.

— Да уж, перемена оказалась разительной, — согласился Владислав. — Что-то за этим стоит. Но то, что он прячет, находится не здесь.

— Вот и я о том же думаю.

— Имеет смысл наблюдение выставить. Сейчас, когда он решил, что развеял наши подозрения, интересно посмотреть, куда он побежит.

— Согласен, резон в этом есть.

Обсудив порядок дальнейших действий, сыскные агенты разделились: Гаевский остался наблюдать за домом по Малой Посадской улице, а Иванов помчался на доклад к Путилину, спеша изо всех сил, чтобы обеспечить подмену другу и коллеге ещё до ночи.

Алексей Иванович Шумилов на обратном пути от Английской набережной решил заехать в «Общество взаимного поземельного кредита» дабы разведать обстановку и постараться выяснить, кто же именно спровоцировал возникшую суматоху. Разумеется, его интересовала не фамилия человека, принёсшего весть о подозрительных облигациях на столичном рынке, а название банка-возмутителя спокойствия.

Положа руку на сердце, следовало признать, что пока Алексей сам не мог внятно сформулировать, для чего же именно ему понадобились эти сведения, и как он сможет ими воспользоваться. Интуиция, однако, подталкивала его к тому, чтобы непременно постараться выяснить причину происшедшего странного инцидента. В самом деле, в прошлый раз панику спровоцировали масштабные хищения Константина Юханцева, так почему бы на этот раз ей не возникнуть из-за появления на рынке украденных облигаций Николая Назаровича Соковникова?

Воистину, на ловца и зверь бежит! Прямо на ступенях перед стеклянными дверьми «Общества…» Алексей увидел Константина Владимировича Разорёнова, возглавлявшего отдел платежей и расчётов. Более сведущего человека при всём желании отыскать было почти невозможно. Начальник отдела как раз попрощался с сотрудниками, как и он сам покидавшими «Общество…", и не спеша двинулся по тротуару. Всё складывалось как нельзя лучше — Разорёнова никто не сопровождал, а стало быть, представлялся способ поговорить вполне свободно.

Сунув полтинник извозчику, Шумилов указал ему на спину удалявшегося начальника отдела и сказал:

— Братец, догони-ка вон того господина; дальше повезёшь либо нас вместе, либо подожди, пока я с ним парой слов переброшусь.

В центре города после пяти пополудни поймать извозчика было весьма проблематично: в многочисленных государственных учреждениях и коммерческих конторах заканчивался рабочий день, и огромная армия служащих устремлялась на улицы. Шумилов решил посадить начальника отдела в экипаж, в котором ехал сам, точно так же, как этим утром он подсадил Загайнова — эта мелочь весьма бы способствовала разговору.

Обогнав Разорёнова на несколько саженей, извозчик встал. Алексей Иванович вышел из пролётки, прямо навстречу пешеходу.

— Константин Владимирович, Вы, я вижу, пешком идёте…

— Да-с, Алексей Иванович, в этот час ловить извозчика, что чёрта лысого! Четверть часа можно размахивать руками — и всё без толку, полдороги пройдёшь, пока попадётся свободный!

— Я на извозчике, садитесь ко мне, проедем вместе, — предложил Шумилов.

— Чрезвычайно любезно с вашей стороны, Алексей Иванович, — обрадовался Разорёнов. — Моцион — дело, конечно, хорошее, однако, как известно, всегда лучше плохо ездить, чем хорошо ходить.

Они залезли в пролётку, заскрипевшую под их телами, и определились с адресами: оказалось, что начальник отдела проживает на Захарьевской улице, довольно далеко от здания «Общества…", в стороне, прямо противоположной той, куда надо было ехать самому Шумилову. Но Алексей Иванович этому обстоятельству отчасти даже обрадовался, поскольку получал возможность обстоятельно поговорить.

— Что у нас там за аврал приключился сегодня? — поинтересовался он без обиняков.

— А вы не в курсе? — в свою очередь спросил Разорёнов и, услыхав, что Шумилов в отпуске, принялся объяснять. — Получилось и комично, и немного волнительно одновременно. Представляете, давеча нашему Председателю, г-ну Герсфельду за ужином шеф департамента министерства финансов — уж и не знаю зачем они ужинали! — сказал что-то вроде: «Вы, часом, братьям Глейзерсам не поручали продавать свои консолидированные облигации семьдесят пятого года выпуска?» Ну, у нашего ливонского рыцаря волосы дыбом-то и поднялись: «Каким таким братьям Глейзерсам?»

Скрытая ирония Разороёнова была Шумилову вполне понятна: Герсфельд, выходец из Эстляндии, немецкий дворянин чуть ли не в двадцатом колене, отличался снобизмом и особой щепетильностью в вопросах деловой этики. Невозможно было представить, чтобы человек с его жизненными установками вёл какие-либо коммерческие дела с двумя мелкими еврейскими банкирами.

— В общем, сегодняшнее утро началось с многословных рассуждений на тему: кто принимал в оплату или в обеспечение сделок облигации. — продолжил свой рассказ Разорёнов. — Первоначальная версия сводилась к тому, что облигации попали к нам извне, будучи принятыми в ходе одной из сделок; как вы знаете, правилами допускается приём ценных бумаг вместо денег. Оказалось, ничего подобного в последние месяцы не бывало. Ну, после этого… кх-м-м… — начальник отдела заулыбался, — дальнейший генезис мысли нашего руководства предугадать вы сможете сами.

— Герсфельд заподозрил, что оказались вскрыты пакеты с облигациями из уставного капитала «Общества…» — закончил его мысль Шумилов.

— Вот именно. А коли так, то… кассиру немедля сдать ключи, кассовый журнал и журнал текущих операций и… кх-м-м… покинуть помещение! Я, как вы понимаете, состоял в числе назначенных ревизоров и почти семь часов сидел не разгибаясь, пересчитывая деньги и ценные бумаги. Эх-ма, такой работёнки никому не пожелаешь. И ладно бы разрешили перенести работу назавтра, но нет! нельзя парализовывать работу «Общества…» на двое суток.

— И чем же сердце успокоилось?

— Да ничем, собственно. У нас всё в порядке. Откуда эти облигации берутся, я не знаю, но знаю, что не из наших загашников.

— А что, неужели торговля Глейзерсов показалась шефу департамента до такой степени подозрительной, что он поспешил сказать об этом Герсфельду?

— Как я понял со слов господина Председателя нашего Правления, их, Глейзерсов, банкирская контора продаёт облигации с заметным дисконтом в любых количествах всем желающим — хоть по десяти штук в руки, хоть по пятидесяти. Бери! Они ведь достаточно дороги, особенно много не возьмёшь, не разбежишься. Но согласитесь, торговля с дисконтом, скажем, в восемь или десять процентов выглядит несколько необычно и подозрительно.

— Никаких сомнений в подлинности облигаций нет?

— Ну, что вы, Алексей Иванович, — Разорёнов даже рукой махнул. — Сие слишком грубо, я бы даже сказал, топорно. Это же вскроется моментально! Глейзерсы не дураки же так рисковать! Не-е-ет, даже не сомневайтесь, облигации настоящие.

— А казначейство никак не может быть подключено к установлению их источника?

— А на каком основании? Ну, продаются ценные бумаги всякими еврейскими и нееврейскими банкирами, так их для того и эмитировали; ну, цена у них кажется заниженной от установленной по городу, так ведь это как посмотреть… может, как раз в городе она завышена, а Глейзерсы установили оправданную цену. Они хозяева и имеют полное право котировать облигации так, как пожелают — это рыночный товар.

Шумилов почувствовал, что требуется каким-то образом объяснить свою заинтересованность всей этой историей с казначейскими облигациями, иначе Разорёнов может насторожиться, почему это отпускник так настойчиво говорит на эту тему.

— Я, знаете ли, Константин Владимирович, думаю, а не прикупить ли мне несколько облигаций у этих еврейских банкиров… как их там? — Алексей сделал вид, будто не помнит фамилии хозяев конторы.

— Глейзерсы — Наум и Филипп, — подсказал Разорёнов.

— Вот-вот, у них. Коли дисконт и правда такой значительный, и облигации подлинные, то это же верное вложение денег! Как полагаете?

— Вы знаете, Алексей Иванович, я бы и сам прикупил, — кивнул бухгалтер. — Надо бы открыть «Биржевые ведомости», посмотреть, почём сейчас они котируются, а потом заглянуть в контору к Глейзерсам — это на Полтавской улице — и уточнить, за сколько они продают. Если и впрямь дешевле среднегородской цены, то смело можно брать. Как дипломированный специалист по финансу и кредиту даю вам на это добро! — улыбнулся Разорёнов.

Ближе к полуночи Агафон Иванов привёз на подмену Владиславу Гаевскому филёра из отряда наружного наблюдения. За всё это время Селивёрстов квартиры своей не покидал и потому ничего ценного наблюдение за местом его проживания сыщикам не дало.

Выйдя на Каменноостровский проспект, полицейские неспешно пошли в сторону Невы. После прошедшего короткого дождя ночь сделалась на удивление тиха и безветренна, город казался уже полностью погружённым в глубокий сон, и весь этот полуночный антураж очень способствовал разговору по душам.

— Знаешь, Агфон, — задумчиво заговорил Гаевский. — Помяни мои слова: окажется, что покойного скопца обворовал каждый из его слуг.

— По сговору, что ли? — не понял Иванов.

— Какой там по сговору! — усмехнулся Владислав. — По велению души… Каждый утащил что смог: Селивёрстов, скажем, стырил образ Николая Чудотворца, плотник Аникин, тесавший намокшие рамы, слямзил что-то с хозяйского стола, лакей Базаров ещё чего-то там прихватил, ну, и купец Локтев тоже не зря возле трупа тёрся чуть ли не два часа. Каждый украл, что смог, но при этом не мешал воровать другому.

— Ну, то есть, какой-то сговор всё же существовал…

— Если только невысказанный вслух и не предварительный — а сие вовсе и не сговор, а воплощение принципа «и себе, и людям».

— Почему так решил? Объясни пожалуйста, — попросил Агафон.

— Потому что все ненавидели этого скопца. Посмотри, о нём слова доброго никто не сказал. Все, кто были рядом, просто дожидались, пока миллионщик умрёт, и его наследство станет объектом поживы. Люди сносили унижения, кураж этого самодура лишь потому, что душу каждого грела мысль: сдохнешь ты, господин Соковников, и вот тут-то ужо я покуражусь, вот тут-то мы мошну твою тряхнём!

— Знаешь, Владислав, хозяева и слуги часто ненавидят друг друга, — философски заметил Иванов, — да только из этого вовсе не следует, что они готовы нарушать уголовный закон. То, что ты говоришь — совершенно бездоказательно, суть оговор! Так рассуждая, я и на тебя много чего смогу «повесить», такого, от чего тебе «не в жисть» не отмазаться. Хочешь, я тебе расскажу совсем другую историю про то, как обворовали Соковникова?

— Валяй!

— Устроился, значит, работать к Соковникову наш старый знакомец Васька…

— Чебышев, что ли? — уточнил Гаевский.

— Он, шельма! Устроился, поработал, всё разнюхал…

— Всё — это что именно?

— Не перебивай! Я тебя не перебивал, и ты, пожалуйста, тоже не умничай!

— Я не перебиваю, я просто хочу понять, что мог «разнюхать» Васька Чебышев за три недели?

— А я вот тебе и говорю: не умничай! Небось не дурак, в Сыскной полиции работаешь, а потому прекрасно понимаешь, что надлежит разведать медвежатнику: места хранения ценных вещей, способ охраны, пути подхода и отхода…

— Значит, ты Ваську Чебышева записал уже в медвежатники? С каких это пор грабители у тебя так окрас меняют? Щёлк пальцами — и грабитель с большой дороги пошёл стальные шкафы «колоть», так что ли?

— Тьфу, болтун! — Иванов досадливо сплюнул и замолчал.

— Ладно, извини, продолжай.

— Ну, так вот… Потёрся Васька в доме, узнал, что ему надо, да и уволился по-тихому, без скандала, не привлекая внимания. Заметь, Ваську никто особо не вспоминал. Ты сам разговаривал со слугами, задавал каждому вопрос о сомнительных людях, подозрительных знакомствах, и никто о Ваське слова плохого не сказал. Никто его не вспомнил, точно не было его вовсе. Почему?

— Потому что Васька Чебышев умный мужик, внимания к себе не привлекал и подозрительным не казался.

— О, Владислав, золотые слова молвишь! Именно в них — ключ ко всему делу. Итак, Васька поработал и уволился. Выждал какой-то срок, чтоб, значит, подзабыли его. Не может же он идти на кражу на следующий день после увольнения — этим он сразу привлечёт внимание к своей персоне.

— Да понятно, Агафон, не разжёвывай, — досадливо поморщился Владислав. — По делу-то что скажешь?

— А двадцать четвёртого августа, ближе к полуночи, приехал Василий на дачу нашего скопца-миллионщика… Возможно, кстати, и не один причалил, а взял с собою настоящего медвежатника. Ему ведь необязательно самому фомкой орудовать; Васька — это мозг, это организатор, ему надо грамотно людей подобрать, расставить их, дать каждому правильное наставление, чтоб накладок не вышло. Так что «окрас» ему менять вовсе и не надо, зря ты надо мной пытался подтрунивать. Итак, один человек с возком за оградой дожидается. Второй — идёт вместе с Василием на «дело», этот «второй», возможно, медвежатник. Ну, и третья персона — сам Василий. Задача для находчивого мужика проще пареной репы: Соковников ночью держит окно в парк открытым, дурацкая, конечно, привычка, но — сие вторая натура. Задача выглядит так: подойти ночью из парка, пошире открыть створку, влезть в окно, подойти к кровати спящего миллионщика и направить на него ствол револьвера… либо приставить нож к горлу. Что скажешь, непосильная задача?

Гаевский не сразу ответил. Какое-то время он шагал молча, затем вдруг заговорил с жаром, и сразу стало ясно, что мысль товарища пришлась ему очень даже по вкусу:

— Да-да, Агафон, правильно мыслишь. В городе шли сильные дожди, почти не переставая. Низкая облачность, ночи безлунные, в ночное время грозы; видимости — никакой, шум ливня, гром, скрип деревьев в парке, шум листвы — всё это прекрасно маскирует звук приоткрываемой рамы…

— Молодец, Владислав, значит, можешь соображать, когда хочешь! — иронично заметил Иванов.

— Чтобы не оставить следов в спальне, преступник мог разуться перед тем, как лезть в окно: влез на плечи подельнику и снял сапоги…

— Либо наоборот, обул поверх сапог войлочные онучи — они и тихо ходят и следов не оставляют, — резонно поправил коллегу Агафон.

— В самом деле, либо обул мягкую обувь… Так-так-так, что же получается? Соковников просыпается ночью, а возле кровати пара-тройка мужчин с невесёлыми лицами… и ножик возле горла… Н-да, неприятно так просыпаться. Особенно, когда сердце больное. И всё у грабителей складывается наилучшим образом: Соковников умирает от внезапного сердечного приступа, они его даже пальцем тронуть не успели… Грабители снимают с шеи ключ, открывают железный ларец миллионера, о котором рассказывал пристав, забирают оттуда казначейские облигации, всю наличность, дорогую икону, затем запирают ларец, прячут его на прежнее место, а ключ вешают обратно на шею покойнику. После чего с пением непристойных частушек удаляются в ночь…

— … открывая перед уходом все три окна, дабы дождевая вода смыла возможные следы на полу, которые они из-за недостатка освещения могли не заметить. — добавил Иванов.

— Да-да, открытые окна — это своего рода мера предосторожности, согласен, — кивнул Гаевский. — Вот что, друг мой боевой, а не проехать ли нам к Василию, не пощупать ли его мягкое вымя?

— На Вознесенский, что ли, к любовнице его?

— Ну да, откуда мы его прежде забирали.

— А что, мысль дельная, я и сам хотел предложить, — Агафон извлёк из кармана жилета дешёвые серебряные часы и открыл крышку. — Почти половина двенадцатого. Пока доедем будет полночь, околоток там рядом, посадим квартального к нам в экипаж — сие много времени не займёт. Другое дело, что Васьки в «яковлевке» может и не оказаться. Они ведь как крысы, норы свои меняют постоянно.

— В любом случае придётся наведываться в «яковлевку», чтобы наводить там справки, — философски заметил Владислав. — Этой ли ночью, завтра ли утром… Сами не поедем — Путилин направит! Поехали сейчас, Агафон!

Некоторое время сыскные агенты потратили на поиски извозчика, но уже через десяток минут они катили по направлению к наплавному мосту, по которому попали с Петроградской стороны на Гагаринскую набережную. Это уже было фешенебельное сердце столицы: Маросово поле, Мраморный дворец, самый конец Миллионной улицы. Тут горели газовые фонари, проезжали роскошные экипажи и вообще публики стало много больше, нежели на сумеречной, полутёмной Петроградке. Извозчик резво правил вдоль Екатерининского канала и примерно за десять минут до полуночи, сыскные агенты уже подъехали к околотку, ближайшему к большому доходному дома купца Яковлева, известному всем жителям Сенной площади и её окрестностей под названием «яковлевка». Это здание занимало целый квартал на углу Вознесенского проспекта и Большой Садовой улицы и традиционно давало убежище большому числу торговцев Сенного рынка, расположенного неподалёку. Именно в «яковлевке», на квартире любовницы, и был арестован в прошлом году Василий Чебышев.

В околотке ночная жизнь била ключом: за минуту до появления Агафона Иванова наряд доставил в дежурное помещение пьяную проститутку, получившую бутылкой по голове за дерзость клиенту. Самого клиента доставили тоже; едва опустив свой зад на скамью, он моментально захрапел, пуская слюни из разинутой гнилозубой пасти, отравляя воздух зловонным дыханием и отрыгивая из недр желудка запах непереваренной кислой капусты. Рана на голове проститутки обильно кровоточила, кровь бежала по её рукам и капала на одежду и на пол. Околоточный, видя такое дело, принялся отчитывать молодых помощников квартального:

— Что вы её тащите к нам, она же кровью всё помещение уделает! Кого мыть попросим?

— Так что с нею делать-то? — оправдывался один из помощников.

— За дверью надо было усадить и дыру в башке чем-либо заткнуть! — наставительно посоветовал квартальный.

Тут-то и появился Агафон Порфирьевич. Он хотел было показать прямо с порога свой жетон надзирателя Сыскной полиции (а именно так официально именовалась должность, занимая им), но увидев знакомое лицо квартального, лишь кратко кивнул:

— Мне бы человечка на четверть часа… в «яковлевку» на рысях метнуться.

В помещении околотка мгновенно повисла тишина, достойная немой сцены из «Ревизора». Помощники квартального не знали в лицо Агафона и потому не поняли странной просьбы облачённого в штатское человека, околоточный же неправильно истолковал слова сыщика.

— Господи, у нас что? грохнули кого-то? — только и спросил он.

— Нет, помилуй Бог, никто никого не убил, — успокоил его Иванов, — просто надо заскочить, проверить адресок один.

Околоточный облегчённо вздохнул и шевельнул бровями в сторону одного из молодых полицейских:

— Фотий, пойдёшь с этим господином… это господин из Сыскной полиции… будешь помогать, коли потребуется, сделаешь всё, как он скажет. Понятно?

Через пять минут Иванов, Гаевский и помощник квартального уже стояли перед одним из подъездов «яковлевки», закрытом на ночь, и вызывали дворника: Фотий стучал в дверь, а Агафон крутил ручку звонка, выведенного в дворницкую. Дворник выскочил сразу же, очевидно, нужной прыти ему добавило лицезрение полицейского мундира через стекло.

Отворив подъезд, дворник встал навытяжку и отрапортовал:

— Пётр Филимонов, помощник старшего дворника в доме господина Яковлева! Прежде — фельдфебель Кексгольмского пехотного!

— Вот что, Пётр, ответь-ка нам на следующий вопрос: помнишь ли ты Настасью Коцегутову, жившую в этом подъезде в прошлом годе? — спросил Иванов.

— Так точно-с, ваше превосходительство, очен-но хорошо помню.

— Она часом не съехала?

— Никак нет, проживает здесь же, на прежнем месте, — доложил дворник.

— Веди-ка нас к ней, — распорядился Агафон Порфирьевич и, повернувшись к полицейскому в форме, пояснил, — Вы у неё паспортец спросите, уточните, с кем она проживает, ну, а тут и мы в разговор вклинимся.

— Понятно, понятно, — кивал помощник квартального.

Дворник же Филимонов, услыхав, о чём переговариваются полицейские, не смолчал:

— У них там, в хватере, значит, сущий клоповник: народ снимает по полкомнаты, на четыре комнаты, значит, зарегистрировано восемь паспортов… Толкутся, слоняются, никто толком не работает, водку только пьют… Одним словом — Гоморра!

— Содом и Гоморра, — поправил было дворника Гаевский, но Пётр с ним не согласился:

— Про Содом не знаю, не присутствовал, но Гоморра — точно!

— А которую комнату занимает Коцегутова? — уточнил Гаевский.

— Мы за этим особо не следим, ведь по комнатам расселяет управляющий, — ответил дворник, — но насколько помню, она поселилась в дальней от входа, по коридору, значит, и направо.

В сопровождении дворника, шедшего по неосвещённой лестнице впереди всех с фонарём в руке, они поднялись на пятый этаж, под самую крышу. Там находились дешёвые квартиры, самое убогое жильё, сдаваемое «углами» и по «полкомнаты». На лестнице стоял непередаваемый удушливо-кислый запах то ли протухших щей, то ли нестиранных портянок, то ли разложения плоти — одним словом, тот несносный запах, что неизбежно возникает в тех местах, где подолгу не убирают. Дворник с силой постучал в дверь раз, другой, третий и, наконец, на этот стук из-за двери послышалось:

— Кого там ч-чёрт несёт?!

— Это дворник Пётр Филимонов… открывай ворота! — бодро возвестил дворник, переглянувшись с полицейскими. Те стояли молча, не шевелясь, ничем не выдавая своего присутствия.

— С какого такого перепугу? Честной народ спать навострился. Может, поутряне придёшь, а-а, Пётр?

— Это кто такой умный? Никанор, ты, что ли?! — Пётр, похоже, не на шутку раздражился от такого нерадостного приёма. — Ты тут у меня не умничай, а то завтра же поскачешь отседа, как горох по паркету! Открывай, говорю, публика снизу жалуется, говорит, тут у ваш шумят!

— Да какой там шумят? Все по нарам, сопят в четыре дырки…

Пререкания грозили затянуться, и дворник в сердцах ещё раз хватил кулаком в дверь, пригрозив вызвать полицию. Угроза подействовала — загремел сбрасываемый крюк, и дверная створка приоткрылась, показав угольно-чёрную щель, в которой ничего нельзя было разобрать.

Агафон моментально одной рукой рванул дверь на себя, а другой ухватил за горло человека, стоявшего за дверью. «Посвети!» — хрипло и негромко приказал Иванов дворнику. Тот поднял фонарь повыше, и стало видно, что сыщик держит мужичонку лет пятидесяти, перепуганно вращавшего глазами и безмолвно разевавшего рот; всклокоченная борода тряслась, губы шевелились, но ни единого звука при этом не издавали. Мужичонка в это мгновение сильно напоминал рыбу, выброшенную из воды.

Иванов секунду или две рассматривал пойманного дедка, затем, убедившись, что это далеко не Васька Чебышев, рывком выволок его на лестничную площадку, тихо, но очень грозно проговорил:

— Мужик, не питюкай, мы из полиции! Видишь человека в форме? Я тебя сейчас отпущу, но ты смотри у меня, не шуми! Понял?

Жертва согласно затрясла головою, насколько можно было это сделать, имея на шее широкую ладонь Агафона. Иванов убрал руку и всё так же шёпотом спросил:

— У Настасьи Коцегутовой гости есть?

— Да, есть, — сдавленным голосом просипел мужичонка. — Угостили меня сегодня чекушечкой.

— Сколько? Кто такие?

— Мужик и баба. Раньше не видал-с. Мужика звать Василием, бабу — Еленой.

— Сколько примерно лет Василию? Как тебе?

— Не-е-ет, моложе. Я думаю, даже тридцати нет. Справный такой, бородка ухоженная…

Сыщики переглянулись. Чебышев действительно ухаживал за своей бородкой, придававшей ему сходство с лакеем богатого барина.

— Где комната Настасьи?

— Прямо по коридору, в самый конец, как бы направо, «глаголем» повернуть…

Полицейские рванули вперёд. Первым бежал Иванов, наскочивший в темноте на что-то, что опрокинулось и загремело — то ли тумбочку какую, то ли табурет. В следующее мгновение он задел плечом таз, видимо, повешенный в коридоре; таз с грохотом сорвался с гвоздя и из-за одной из дверей послышался разъярённый мужской голос: «мать вашу, я щас выйду и поленом по хребтине кому-то!» Опрокидываемые предметы, впрочем, нисколько не задерживали бега Иванова; за ним, топая ногами и спотыкаясь на ходу, поспешали Гаевский, помощник квартального Фотий и дворник Пётр. Мужичонка, отворивший дверь, остолбенело остался стоять у порога.

Агафон, преодолев изогнутый буквой «Г» коридор, не стал утруждать себя стуком в последнюю дверь. Он просто выбил её ударом ноги и заревел с порога: «Это полиция! Всем оставаться на местах!» Предусмотрительно он не бросился в темноту, прекрасно понимая, что там можно нарваться и на пулю, и на нож; вместо этого он прижался к стене у входа, пытаясь рассмотреть происходившее в комнате. Через пару мгновений подоспел с фонарём дворник и посветил с порога.

Обстановка в жилище Настасьи Коцегутовой производила впечатление редкостного убожества. Воздух в комнате оказался тяжёл от человеческого дыхания, запаха сивухи и чесночной колбасы. Всё вместе это давало невообразимый эффект. От стены к стене чуть повыше головы была протянута бельевая верёвка, через которую оказалась переброшена пара простынь: они играли роль ширмы, делившей помещение на две половины, занимаемые разными людьми или семьями. В той половине, что оказалась ближе к двери, на широком топчане, брошенном прямо на пол, в ворохе прямо-таки постыднейшего рванья спали два маленьких мальчика. При появлении полицейских они сели на своей жалкой кровати, прикрывая глаза руками.

За развешенными простынями послышался какой-то шорох, заскрипели половицы; Агафон Иванов подался туда и отбросил импровизированный полог. И вовремя! Сыщик успел увидеть спину мужчины, облачённого в белую исподнюю рубашку, который в следующую секунду ударом ноги выбил стёкла в окне и подался всем телом туда. Беглец стремительно, точно угорь, скользнул мимо острых осколков стекла, на секунду застыл на подоконнике и тут же исчез из поля зрения.

— Пятый же этаж! — только и произнёс, поражённый увиденным, помощник квартального надзирателя и поднял было руку, рассчитывая перекрестить лоб.

Однако, раздавшийся за окном грохот возвестил, что прыгнувший в окно упал вовсе не на мостовую, а на крышу соседнего дома.

Агафон бросился за беглецом, в точности повторив его действия: присел перед окном, шагнул на низкий подоконник и головою вперёд подался в ночную темноту. За спиной он услышал женский крик, но сейчас это не имело уже ни малейшего значения.

Внизу, под самыми ногами, он увидел двускатную крышу трёхэтажного дома, а на ней мужчину в белой исподней рубашке и полосатых брюках. Тот живо вставал на ноги, рассчитывая бежать дальше. Самое неприятное в сделанном Агафоном открытии заключалось в том, что высота падения оказалась выше, чем предполагал сыщик: никак не меньше трёх саженей[1]. Иванов успел сгруппироваться и хорошо опустился на крышу, но удар оказался всё же слишком силён, и потому он собственной коленкой угодил в лоб и переносицу. Оглушённый падением, он кувыркнулся через спину и вскочил на ноги; перед глазами скакали яркие звёздочки, и Агафон не сразу увидел удалявшуюся спину. Если быть совсем точным, он сначала услышал грохот обуви беглеца по кровле и только потом глаза поймали удалявшееся белое пятно рубахи.

Сыщик побежал следом и, почувствовав какое-то неприятное щекотание на губах, не задумываясь, провёл по лицу ладонью. Оказалось, что ударом колена в лицо он разбил нос. Неприятно, конечно, но не смертельно, в горячке погони на это вполне можно было просто не обращать внимания. Агафон наддал, постарался бежать быстрее. Пытавшийся скрыться от него мужчина забежал за перекат крыши, но это не особенно сильно ему помогло, поскольку беглеца с головой выдавал грохот обуви по железу.

Иванов вбежал на самый конёк крыши, и тут топот ног беглеца неожиданно стих. Неужели притаился за трубою? Печных и каминных труб выше человеческого роста тут было множество, точно грибов в лесу. Агафон на миг остановился, соображая, как бы лучше пробежать, чтобы не получить удар ножом или шилом в спину, но его неожиданно выручил Гаевский.

— Агафон, это точно Васька, я его рассмотрел! Он сиганул в чердачное окно прямо перед тобою! — донёсся откуда-то сверху дрожащий от возбуждения голос Владислава.

Оказалось, что Гаевский наблюдал за разворачивавшейся погоней из того самого окна, откуда попрыгали Василий Чебышев и Агафон Иванов. Сам Владислав погоней пренебрёг, видимо, рассудив, что падать с пятого этажа на третий всё же высоковато для польского шляхтича, а потому он, подобно орлу, озирающему окрестности родного утёса из высокого гнезда, выглядывал из окна и руководил погоней.

— Тьфу… паныч хитрожопый! — сплюнул от негодования Агафон, но без малейших колебаний бросился к указанному окну.

Пистолета сыщик при себе не имел, о чём сейчас очень пожалел. Он прыгнул в чердачное окно ногами вперёд, упал, кувыркнулся и тут же вскочил на ноги, ожидая нападения из темноты. Но нападения не последовало; Васька Чебышев вовсе не собирался устраивать подле окна засаду — он бежал где-то впереди, явно намереваясь поскорее покинуть чердак. Под его ногами противно скрипел шлак, традиционно засыпаемый в питерских домах между чердачными лагами для лучшей теплоизоляции верхнего этажа. Агафон помчался следом. Секунда, другая — и впереди хлопнула дверь: это Васька выскочил на лестницу.

Топоча ногами, перепрыгивая через целые пролёты, беглец и его преследователь помчались вниз. Прекрасно понимая, что дверь на улицу ввиду ночного времени закрыта, Василий, достигнув первого этажа, повернул к выходу во двор. Эта дверь тоже оказалась закрыта на засов, но Чебышев даже не стал утруждать себя отодвиганием оного — он просто ударил дверную створку ногой и вышиб её. Ему даже не пришлось останавливаться: он прошёл через преграду, словно горячий нож сквозь масло, словно бы и не было ее на его пути

Чебышев заметался по двору, не зная толком куда направиться, и бросился под арку в соседний дворик. Иванов последовал за ним. Оба были молоды, здоровы, сноровисты и каждый имели сильное желание не уступить другому. Васька ускорял бег, но Агафон не отставал.

Пробежав следующий двор, Чебышев свернул под арку с воротами, рассчитывая выбежать на улицу. Если бы ворота и калитка оказались закрыты на ночь, то тут бы и конец погоне, но на удачу беглеца калитка оказалась отворена. Васька нырнул за железную дверку и оказался на набережной Фонтанки. Он повернул в сторону Вознесенского проспекта и во всю прыть побежал вдоль Фонтанки. Иванов, разумеется, висел у него на хвосте, не позволяя беглецу оторваться; расстояние между ними едва ли превышало пяток саженей[2], всего-то пара мгновений для бегущего мужчины!

Агафон ожидал, что Васька повернёт на мост через Фонтанку, в который упирался Вознесенский проспект. За мостом на огороженном участке продолжающегося Вознесенского проспекта располагалась стройка — возводился большой доходный дом. Василий, однако, проигнорировал мост, перебежал на противоположную сторону Вознесенского и помчался вдоль Фонтанки дальше. Очевидно, он решил не искушать судьбу: на стройке находились сторожа, злые собаки, и они-то вполне могли помешать ему скрыться.

Темп бега несколько снизился, всё-таки мужчины преодолели уже довольно приличное расстояние; шаг бегущих сделался шире, размереннее и как будто спокойнее. Агафон сдувал с носа капли крови и пота и мысленно чертыхался: «Чёрт побери, вот же попался гимнаст хренов! Догоню, колени обломаю, чтоб больше не бегал! Пусть докажет, что я нарочно его изувечил!» Эта мысль его как-то успокаивала. Больше всего в эту минуту Агафон сокрушался по поводу того, что не имел при себе револьвера и свистка.

Несмотря на полночный час, на обоих берегах Фонтанки можно было видеть фигуры припозднившихся пешеходов: несколько молодых людей в студенческих шинелях, какие-то биндюжники весьма подозрительного вида. Все они видели бегущих, но никто никакого интереса к ним не проявлял. Между тем, Чебышев неожиданно свернул на Смежный мост через Фонтанку — узкий пешеходный мостик, по которому едва три человека могли пройти свободно. Мост этот упирался в мрачное здание больницы Святого Николая Чудотворца для умалишённых, стоявшее в этот час почти без света, только в двух окнах первого этажа мигал жёлтый огонёк керосиновой лампы.

По той стороне Фонтанки, на которую побежал Чебышев, ехал экипаж. Иванов решил, что если Васька попытается в него запрыгнуть, то тут-то он его и возьмёт. Ни один нормальный извозчик не посадит к себе в ночной час пассажира в исподней рубашке, убегающего от другого человека.

Уже преодолев мост и повернув на набережную, Васька неожиданно сунул в руки молодого человека в студенческой шинели, мимо которого пробегал, какой-то небольшой тёмный предмет. Человек в шинели озадаченно остановился, выкрикнув в спину Чебышева что-то нечленораздельное, типа «Эй! Постойте!», но тут подскочил Иванов и на ходу выхватил этот предмет из его рук. Оказалось, это было дешёвенькое портмоне, пошитое из американского линолеума с безвкусными аппликациями из натуральной кожи; такое барахлишко стоило на Сенном рынке от силы пятнадцать копеек серебром. Внутри портмоне виднелась пара смятых синеньких кредитных билетов по пять рублей.

Студент, у которого Агафон выхватил портмоне, вдруг заверещал в голос: «Стой! А ну отдай!» Он попытался ухватить Агафона за ворот пиджака, но не успел это сделать — рука лишь скользнула по плечу. Сыщик даже не обратил на это внимания, настолько его поглотил процесс преследования Чебышева.

Обладатель студенческой шинели, однако, решил не отпускать из своих рук то, что однажды в них попало, и припустил вдогонку за Агафоном, бессвязно выкрикивая на ходу: «Держите вора! У него кошелёк!» Наверное субтильный студент не смог бы долго преследовать Иванова — ему сильно мешала бежать длиннополая шинель, да и алкогольные пары, под воздействием которых он находился, действовали несколько расслабляюще — но тут произошло нечто такое, чего никто не мог ожидать и тем более предвидеть. Из пролётки на Иванова коршуном выпрыгнул крупный крепкотелый мужчина с блестящей лысиной; одетый неожиданно прилично для такого времени и места, мужчина этот сжимал в руке, наподобие палицы, трость с массивным наконечником. Перегородив собою узкое пространство между остановившимся экипажем и перилами набережной, он с неожиданной прытью замахнулся своим импровизированным оружием на Агафона.

Сыщик, уходя от удара, нырнул головою под мышку господину с тростью и почти сбил его плечом, но тот схватил сыщика другой рукою за пиджак. Тут подскочил обладатель студенческой шинели и тоже вцепился в низ пиджака. Иванов в ярости зарычал, тряхнул плечами и сбросил с себя злосчастную деталь одежды, выскочив из пиджака точно змея из старой кожи при линьке. Студент, потеряв опору, упал на четвереньки, а благообразный лысый мужчина с бабочкой на шее, пользуясь тем, что Агафон потерял скорость, с немалым удовольствием огрел его по спине тростью. Боль от удара оказалась неожиданно острой, заставившей сыщика на секунду позабыть обо всём.

Он развернулся и без малейших угрызений совести, даже не думая о том, что перед ним скорее всего дворянин, отпустил тому два коротких жёстких тычка: один в нижнюю челюсть, а второй — под рёбра. Почтенный господин с тростью драться «на кулачках» совершенно не умел, поэтому оказался лишён даже элементарных навыков защиты, если сказать точнее, он даже вовсе не понял, что его атаковали. Получив два сокрушительных удара, он завалился назад и снопом рухнул на набережную, придавив при падении студента.

Тут уже заволновался извозчик, ведь ему ещё следовало получить деньги с пассажира. Живо соскочив с козел, возница стеганул сыромятным кнутом гранит подле своих ног и крикнул: «Ах ты драться! А ну стой, мужик!» Агафон развернулся в его сторону, готовый расправиться и с этой помехой, но возница оказался не промах, он отпрыгнул на пару шагов назад и выдернул из-за голенища короткий, остро заточенный сапожный нож. «Шалишь, брат,» — осклабился извозчик, — не надо со мною так шутить! Со мной такие шутки не канают!»

Агафон подался назад, решив просто-напросто обежать экипаж кругом, но тут ему бросился под ноги молодой человек в шинели. Небрежно швырнув его в сторону, точно это был и не человек вовсе, а куль с мукою, Иванов двинулся вокруг экипажа, не забыв поднять с земли собственный пиджак, но тут двери на высоком крыльце больницы для сумасшедших неожиданно отворились и оттуда вышли трое полицейских в мундирах. Как впоследствии узнал Агафон, присутствие их в этом месте оказалось чистой воды случайностью: наряд доставил в больницу буйного помешанного, бросавшегося на домашних с топором. Однако, в ту минуту появление стражей порядка выглядело так, словно они нарочно решили вмешаться в происходящее. Чтобы оценить обстановку, полицейским много времени не потребовалось: извозчик с ножом, господин с тростью, ничком лежавший подле перил, наконец, студент, ещё не поднявшийся на ноги после толчка — вид всех этих персонажей оказался слишком красноречив, так что никому ничего объяснять не пришлось. Полицейские синхронно выхватили из ножен свои шашки, а один из них грозно провозгласил: «Всем оставаться на местах!»

— Я сотрудник Сыскной полиции, веду преследование преступника, — Иванов ткнул пальцем в сторону удалявшегося Васьки Чебышева. — Нужна ваша помощь!

— Спокойнее, спокойнее, господин хороший, сейчас разберёмся, — важно ответил старший из полицейских, даже не повернув головы в ту сторону, куда указал сыщик. — Кто ударил этого господина? — последовал многозначительный кивок, адресованный лысому мужчине.

— Он! — синхронно воскликнули извозчик и студент, указав на Иванова, а студент поспешил добавить:

— У него в руках мой кошелёк!

— Квартальный…! — рявкнул Иванов, обращаясь к старшему из полицейских. — Я агент Сыскной полиции, веду преследование преступника, а в руках у меня важная улика — его кошелёк. Нужна ваша…

— Не кричите тут, господин хороший, — осадил Агафона полицейский. — Покажите ваш полицейский жетон…

Иванов стал хлопать по карманам пиджака — полицейской бляхи нигде не было. Похоже, уронил во время беготни, ему ведь пришлось прыгать и из окна, и на чердаке, он несколько раз кувыркался в одежде… точно где-то там и уронил железку.

— Ч-чёрт побери, квартальный, посмотри мне в лицо, ты же меня знаешь! — заревел от негодования Агафон. — Мы же не раз встречались, ну вспомни же! Твой околоток в доме на углу Троицкого и Ново-Петергофского проспектов. Я — Агафон Иванов, последний раз мы виделись всего месяц назад!

Агафон действительно знал в лицо всех троих блюстителей закона, причём они его тоже знали именно как сотрудника Сыскной полиции. Однако, в эту минуту полицейские то ли его не признали, то ли просто сделали вид, будто не узнают. Возможно, разбитый нос и кровь на лице действительно исказили его черты до такой степени, что узнать сыщика стало трудно, но возможно, что-то иное повлияло на поведение служителей закона — как бы там ни было, квартальный обратил мало внимания на обращённые к нему слова.

— Ладно-ладно, господин хороший, вот сейчас дойдём до околотка и там разберёмся!

Иванов только с досады плюнул под ноги. Далеко впереди в последний раз мелькнула белая спина Васьки Чебышева, после чего беглец благополучно скрылся из виду.

Оказалось, что лысый господин с тростью травмирован весьма серьёзно, на все вопросы, обращённые к нему, он лишь невпопад отвечал, что является «надворным советником Министерства уделов». Челюсть у него стала явственно распухать, меняя очертания лица: Агафон, видимо, её сломал. Поэтому надворного советника, дабы не оставлять лежать на улице, отнесли дежурному врачу психиатрической больницы. Пострадавшего там приняли с тем условием, что полицейские затем перевезут его в Обуховскую мужскую больницу, расположенную по этой же стороне реки Фонтанки, но чуть далее, в доме сто шесть. После этого вся процессия направилась к околотку, который помещался совсем недалеко, за углом квартала, буквально в двух-трёх минутах неспешной ходьбы.

Агафон Иванов не испытывал сомнений в том, что квартальный его узнал, но тот продолжал держать себя при общении с сыскным агентом недружелюбно-официально, словно видел его в первый раз. Пришли в помещение околотка. Это была большая, грязная комната, разделённая перилами на две половины. Одна из них предназначалась для полицейских и посетителей, другая — для задержанных. У квартального хватило ума не помещать Агафона вместе с остальными; он усадил сыщика на стул перед своим столом и долго бестолково расспрашивал. После разговора с Ивановым он приступил к опросу студента и извозчика, затем направил одного из своих помощников в участок за мостом, дабы проверить слова сыскного агента. Всё это тянулось мучительно долго и чрезвычайно раздражало деятельного Агафона.

Лишь под утро, намяв бока на жёстком стуле, измученный бессонной ночью, а ещё более — пустопорожней и непродуктивной болтовнёй с тупым полицейским, Агафон Порфирьевич покинул околоток. Квартальный пообещал доложить об инциденте по команде — это могло означать лишь то, что всё происшедшее на набережной Фонтанки скоро дойдёт до ушей столичного градоначальника. Там избиение сотрудником Сыскной полиции господина надворного советника могло получить самую неожиданную интерпретацию, в том числе и неблагоприятную для Иванова. Следовало предвосхитить нежелательное развитие событий и уведомить шефа Сыскной полиции об имевшем месте происшествии.

Поэтому в шестом часу утра, проклиная всё на свете, раздражённый, уставший и морально измученный Агафон Иванов направился в здание родного ведомства на Большую Морскую улицу. Ему предстояло написать рапорт Путилину, и всю дорогу сыщик мысленно шлифовал формулировки. Эпистолярное творчество он не любил и смотрел на него как на большую тяготу.

Каково же было изумление Иванова, когда в самом начале седьмого часа утра, он, войдя в кабинет дежурного по Сыскной полиции, увидел там Владислава Гаевского, вальяжно рассевшегося на банкетке. Коллега, в свою очередь увидевший его, весело помахал Агафону рукой и с улыбкой проговорил:

— А-а, вот и наша «потеряшка» явился. Не запылился, часом, голуба? Я тут между делом всю работу за тебя сделал — Ваську Чебышева поймал и к нам в камеру притащил. Пойдём, потолкуешь, он презанятные вещи рассказывает!

8

Утром 3 сентября 1880 года, Алексей Иванович Шумилов облачился в свой парадный костюм, облился самым дорогим одеколоном и уже в четверть десятого направился в Министерство финансов, если точнее, департамент заимствований этого министерства, где служил хорошо знакомый ему чиновник. Алексей счел, что нуждается в консультации, и Аркадий Артурович Линдварк являлся как раз тем человеком, который мог бы ответить на все интересовавшие Шумилова вопросы.

Министерство финансов располагалось в большом квартале, образованном Дворцовой площадью, Невским проспектом и рекой Мойкой, имевшем в плане вид неправильного треугольника. Тут находились важнейшие учреждения империи: Военное министерство и Главный штаб, Министерства иностранных дел и финансов. Этот министерский квартал расположился по правую руку от Невского проспекта, если стоять лицом к Адмиралтейству. Рабочее место Линдварка находилось во втором этаже здания, втиснутого в один из более чем полудюжины дворов этого квартала. Застройка тут была сплошная, все здания соединялись коридорами, имевшими суммарную длину чуть ли не полверсты. Кривые, гнутые под немыслимыми углами переходы, дворы трапециевидной формы, внутренние помещения, также далеко не прямоугольные — всё это казалось плодом фантазий сумасшедшего архитектора; между тем, к окончательному оформлению министерского квартала приложил руку не кто-нибудь, а великий Карл Росси. Снаружи эти колоссальные здания действительно выглядели в высшей степени монументально и эффектно.

Чтобы добраться сюда, в самое начало Невского, Шумилову требовалось проехать более половины длины проспекта, что в утренние часы являлось делом не только непростым, но и не очень-то быстрым.

Тротуары по обеим сторонам главной столичной магистрали были заполнены публикой, озабоченно спешившей по своим делам; в толпе виднелись мундиры чиновников самых различных ведомств — горные и железнодорожные инженеры, служащие прокуратуры и министерства финансов, несколько реже — иностранных дел. Но чаще всего попадались на глаза военные мундиры, причём офицера, командированного в столицу, без труда можно было отличить от местного, служившего в какой-нибудь гарнизонной части. Столичные офицеры на всю Россию славились лоском и аккуратностью внешнего вида.

Шумилов уже бывал внутри министерства финансов: всего полгода назад он проводил довольно сложную сделку с большим поместьем Линдварка и обустроил всё наилучшим образом. Аркадий Артурович остался очень доволен как вниманием Алексея Ивановича, так и конечным результатом его работы. Это вселяло в Шумилова надежду на то, что Линдварк не откажет ему в помощи теперь.

Эстляндский барон ковал в министерстве успешную карьеру и походил на человека, чётко знающего, что он будет делать сегодня, завтра и послезавтра. Хорошая жизненная перспектива господина Линдварка обуславливалась, впрочем, не какими-то исключительными личными качествами, а в высшей степени удачной женитьбой на дочери Управляющего Экспедицией заготовления Государственных бумаг, бывшей несколькими годами старше него. Разумеется, после заключения этого брака всё министерство моментально узнало, сколь дельным работником являлся мало кому известный до того Линдварк. Сейчас немец возглавлял отдел, но Шумилов нисколько бы не удивился, если бы узнал, что через несколько лет Аркадий Артурович появится на должности главы департамента, а там, глядишь, и товарища министра.

Алексей Иванович без особых затруднений прошёл в здание министерства, чему, видимо, в некоторой степени способствовало то обстоятельство, что старший из двух швейцаров, стоявших на входе, вспомнил его. Прошагав длинным изогнутым буквой Z коридором, он быстро отыскал нужную ему дверь. Отдел Линдварка являл собою уменьшенную копию читального зала Публичной библиотеки: громадные, чуть ли не до потолка, стеллажи вдоль стен и между окнами, изысканные бюро и конторки из красного дерева, три десятка письменных столов и… полная тишина. Все сотрудники, как и полагается настоящим бухгалтерам, трудились не разгибая спин в одинаковых чёрных нарукавниках выше локтей, многие, как уже прежде успел заметить Шумилов, даже переобувались на рабочем месте в тапочки. Атмосфера здесь всегда царила тихая, можно даже сказать идиллическая — негромко стучали счёты, шелестели бумаги, все разговоры велись только шёпотом.

Рабочее место Линдварка располагалось в самом конце зала и представляло собой застеклённую выгородку, через которую начальник отдела мог наблюдать за работой подчинённых. Столы стояли так, что сотрудники отдела располагались к начальнику спиной, поэтому никто из них не мог знать, в какой именно момент времени руководитель их контролирует. Что ж, выглядело это несколько по-иезуитски, но видимо, начальство знало, как лучше организовать трудовой процесс подчинённых.

На появление Шумилова никто не отреагировал, ни одна голова не повернулась в его сторону. Линдварк беседовал с кем-то из своих подчинённых, сидя за столом в своём стеклянном «скворечнике»; увидев через стекло Алексея, он поманил его к себе и сразу же отпустил собеседника.

Едва Шумилов переступил порог кабинета, Аркадий Артурович вышел ему навстречу из-за стола, демонстрируя радость и хозяйское расположение.

— Алексей Иванович, вот уж кого не ждал увидеть! Как поживаете, всё ли у вас в порядке?

Немец казался почти на голову выше Шумилова, но как уже раньше узнал Алексей, такое впечатление объяснялось вовсе не большой разницей в росте, а любовью господина Линдварка к туфлям на каблуках. Если мужчина заказывает себе обувь с каблуком в полтора вершка[3] — этот поступок, по мнению Шумилова, являлся проявлением снобизма. Впрочем, женитьба на некрасивой женщине старшей возрастом — это тоже своего рода снобизм, особенно когда эта женщина оказывается дочерью крупного чиновника.

Линдварк пригласил гостя сесть в кресла в стороне от рабочего стола, придавая тем самым беседе дружеский и неофициальный характер.

— Аркадий Артурович, я к вам за советом или, точнее, за консультацией, — взял быка за рога Шумилов. — Обстоятельства сложились таким образом, что мне пришлось заняться сейчас одним… м-м… не совсем очевидным делом о наследстве. Среди прочего в этом деле фигурируют казначейские облигации с пятипроцентным годовым купоном, номинированные в фунтах-стерлингах. Речь идёт о весьма большой сумме… весьма большой, — подчеркнул Алексей Иванович. — Мне хотелось бы понять: где, какой организацией учитываются эти облигации?

— Вопрос сформулирован слишком общо, — задумчиво проговорил Линдварк. — Вы говорите о весьма популярных ценных бумагах, имеющих широкое хождение как среди физических лиц, так и среди юридических. Последние весьма охотно используют их в качестве обеспечения достаточности уставного капитала, залогового обеспечения, биржевого инструмента. Поэтому позвольте мне уточнить: о какого рода учёте вы говорите?

— Возможно, я не умею правильно сформулировать вопрос… Давайте, я порассуждаю, а вы меня, если потребуется, поправите, — предложил Шумилов. — Государство, вбрасывая в обращение такого рода заёмные инструменты, должно интересоваться тем, сколько из них размещено, другими словами — сколько их находится, на руках у банков и населения. Оно должно своевременно планировать выплаты по купонам и для этого должно знать судьбу каждой облигации: скажем, эта — куплена жителем Сибири, а другая — осталась невыкупленной и потому лежит в хранилище Экспедиции по заготовлению ценных бумаг.

— Гм… в Экспедиции по заготовлению ценных бумаг ничего не остаётся, — с улыбкой поправил Шумилова его vis-a-vis, — всё переводится на хранение в конторы Госбанка в столицах и губерниях… Но я, кажется, понял, что вы хотите услышать. За месяц до выплаты очередного купона происходит уточнение общего количества проданных облигаций, поскольку в течение года эта величина несколько увеличивается, ведь ценные бумаги выставлены в открытую продажу и постепенно раскупаются. Устанавливается общая численность купонов, которые будут предъявлены к погашению всеми держателями облигаций: как людьми, так и банковскими учреждениями. Соответственно, подготавливается потребная денежная сумма, которая депонируется на особом счёте. Кроме того, среди номеров облигаций проводится лотерея, и деньги, необходимые на оплату выигрышей, также депонируются. Подходит момент выплат, и тогда банки начинают сдавать купоны прямо в отделения Госбанка. Деньги, разумеется, банковские служащие на руки не получают — деньги отправляются переводом.

— Физические лица, если я правильно понимаю, обращаются в сберегательные кассы.

— Именно так, — кивнул Линдварк. — Физические лица-держатели облигаций обращаются в сберегательные кассы, которые уполномочены Госбанком на обслуживание займа.

— Насколько я знаю, пофамильных списков держателей акций нет, — заметил Шумилов.

— Не совсем так. Действительно, предъявителей одного-двух-трёх купонов никто не записывает. Но в том случае, если одномоментно сдаётся двадцать и более, человека попросят предъявить паспорт. Делается это из тех соображений, чтобы ограничить вброс фальшивок. Понятно, что изготовитель фальшивых купонов постарается замаскировать одну подделку в большом числе настоящих.

— Так-так-так, — Шумилов на секунду задумался. — То есть, значит, существует теоретическая возможно установить по номеру облигации или купона, в чьих руках они побывали?

— Немного не так, — поправил Линдварк. — Не «в чьих руках они побывали», а кто предъявил купон к оплате. Побывать они могли во многих руках, сие финансовую власть не интересует. А вот кто и где предъявил купон к оплате, особенно ежели купон окажется поддельным, то сие, конечно же, будет немаловажно. И возможность установить последнего владельца, разумеется, есть. Иначе, как прикажете ловить фальшивомонетчиков? Они ведь облигации подделывают не с меньшим удовольствием, что и кредитки. Задача тем более упрощается, если человек держал большую партию ценных бумаг и единовременно предъявлял к оплате помногу купонов.

— Понятно. Тогда следующий вопрос, Аркадий Артурович: где же хранятся списки крупных держателей облигаций?

— Гм, где… — теперь уже задумался Линдварк. — Нас, то есть государственную финансовую власть, такие списки не интересуют… Я хочу сказать, до тех пор, пока не обнаружится предъявленный к оплате поддельный купон, государству безразлично, кто держит облигации — Иванов, Петров или какой-нибудь Чекумбаши-хан. Но сдаётся мне, что сведения о владельцах крупных пакетов должны находиться в каждой губернии в Главной конторе сберегательных касс.

— У нас такая Главная контора размещается в здании Госбанка? — уточнил Шумилов. — Или я что-то путаю?

— Нет, не путаете. Главная контора действительно устроена в здании между Большой Садовой и Екатериниским каналом. Только вот что я думаю… — Линдварк на секунду-другую умолк.

— И что же?

— Давайте-ка я вас, Алексей Иванович, направлю к Петру Григорьевичу Семёнову… Это управляющий Государственной комиссией погашения долгов, действительный статский советник, очень толковый и внимательный человек, мой хороший товарищ по клубу. Сдаётся мне, что у них в Комиссии должны храниться списки крупных покупателей облигаций за все времена. Вас, вообще-то, облигации какого года выпуска интересуют? — уточнил Линдварк.

— Семьдесят пятого.

— Оч-чень хорошо, то есть заём ещё не погашен… Подозреваю, что из сберегательных касс упомянутые списки стекаются к ним, то есть в Комиссию к Семёнову. Я с ним увижусь сегодня в клубе и устно предупрежу о вашем появлении у него; кроме того, черкну краткое письмецо — в две строки буквально — дабы вам меньше пришлось объясняться с ним.

Линдварк быстро написал краткую записку, вложил её в конверт и туда же отправил одну из своих визитных карточек.

— Подъезжайте-ка к Петру Григорьевичу завтра утром, скажем, к одиннадцати часам и, если ничего экстраординарного у господина Семёнова не случится, полагаю, он сумеет вам помочь, — проговорил Линдварк, протягивая конверт Шумилову.

Покинув почтенное Министерство финансов, где ему был оказан столь радушный приём, Алексей на минуту задержался на набережной Мойки, наблюдая за тем, как девочки-близняшки, гулявшие тут в сопровождении няни, кормили горластых чаек. Пришло время сделать следующий шаг: точно выверенный, аккуратный, способный многое прояснить. Для этого, согласно плану Шумилова, следовало устроить небольшое театральное представление. Взвесив всевозможные «за» и «против» и приняв окончательное решение, он со всей наивозможной скоростью направился домой.

В том, что Владислав Гаевский поймал Василия Чебышева даже не пускаясь в погоню за ним, чуда никакого не было. В то самое время, пока Агафон Иванов «нарезал дурака» по набережной реки Фонтанки, Владислав взял в оборот двух женщин, с которыми беглец пил вино накануне вечером. Грамотно выбранная тактика допроса, перемежавшаяся то угрозами высылки из столицы, то обещанием помочь в бесплатном оформлении паспортов, позволила Владиславу уже через четверть часа получить от любовниц Василия Чебышева адрес, куда мог направить свои стопы беглец. Гаевский взял извозчика и поехал в названное место, где вместе с околоточным устроил засаду. Поэтому, когда в половине четвёртого ночи Чебышев появился в указанном дворе, его уже там ждали.

Не будет преувеличением сказать, что сноровка, проявленная Васькой во время бегства, оказалась по сути лишь напрасной тратой сил и времени. Но особенно утончённая ирония судьбы заключалась в том, что Гаевский вместе с задержанным приехал в здание Сыскной полиции на Большой Морской даже раньше, чем Агафон Иванов, застрявший в околотке чуть ли не на всю ночь.

Разумеется, о событиях минувшей ночи последовал утренний доклад Ивану Дмитриевичу Путилину. Действительный статский советник решил сам поговорить с задержанным, поскольку история, рассказанная Чебышевым сыщикам, показалась довольно необычной.

Васька Чебышев хотя и старался всем своим поведением продемонстрировать полную уверенность в себе и своих силах, всё же, узнав, что с ним будет беседовать сам Начальник Сыскной полиции, побледнел. Он прекрасно знал как самого Ивана Дмитриевича Путилина, так и его репутацию; имел прежде с ним столкновения, и память о них отложилась в его голове накрепко. Оттого-то, оказавшись в приёмной перед кабинетом руководителя столичного уголовного сыска, Чебышев и побледнел.

Путилин к полудню третьего сентября закончил принимать доклады агентов, работавших по делам, которые шеф Сыскной полиции считал нужным лично курировать, и распорядился доставить к нему в кабинет задержанного Чебышева.

Когда пара конвойных полицейских с шашками наголо ввела Василия в кабинет Путилина, Иван Дмитриевич посмотрел на него почти ласково, точно увидел закадычного друга.

— Садись, Василий, — сказал он приветливо, кивком указав на стул с высокой спинкой, приставленный к столу. — Бывал ты здесь, помнится, и не так давно, года не прошло. Но судьба, видать, у тебя такая — вернуться на это место…

— Уж точно, ваше высокоблагородие, — согласился Чебышев, — даже и не знаю, с чего это Фортуна ко мне тылом оборотилась. Грехов за собою не ведаю, на все вопросы господ агентов, — последовал лёгкий поклон головы в сторону сидевшего на стуле у стены Агафона Иванова, — ответил чистосердечно, без утайки.

— А что ж ты так от полиции побежал-то, а-а? В окно прыгнул, точно заяц? — с усмешкой поинтересовался Путилин. — Нормальные люди при появлении полиции в окна с пятого этажа не бросаются!

— Так откуда ж я знал, что это полиция явилась? Господа были в штатском, оне, конечно-с, объявили себя полицейскими, да только ведь, что толку в словах? Любой бандит назваться полицейским может! А я-то спросонья не разглядел: слышу шум, голоса мужские, ну, думаю, пьяный разбор какой-то предстоит… Сам-то я человек поведения тихого, скромного, непредосудительного — да вы-то прекрасно знаете, ваше высокоблагородие! — мне в эти пьяные дела встревать нет резону. Вот я и… того… — Чебышев запнулся, — решил в окно выйти. Ну и вышел. Заметьте, сопротивления не оказывал, за ножи да табуреты не хватался. А то, что в окно прыгнул, так то законом не возбраняется, я может, через раз в окна выхожу, манера у меня такая.

— Ох, Василий, говорлив ты чего-то сделался, — покачал головою Путилин, — совсем страх перед полицией потерял. Надо бы тебя закатать куда-нибудь.

— Не надо, не надо, ваше высокоблагородие, — замахал руками Чебышев. — Меня господин Иванов заверил, что ежели я чистосердечно всё расскажу вам, то мне никаких преследований чиниться не будет!

— Вот и прекрасно, Василий. Расскажи-ка мне всё, о чём ты рассказывал прежде господам Гаевскому и Иванову.

— Это, стало быть, про службу мою у скопцов?

— Вот именно.

— Дело было так, — вздохнул Чебышев, — бес, конечно, меня попутал, в такой улей влез, эх-ма-а! На Крещенье устроился я к купцу Яковлеву Проклу Кузьмичу в конюшню его; я ведь лошадник, люблю животинку, толк в уходе знаю, да и управляться умею… Да вы же знаете! Устроился с полным пансионом — это чтобы и кормёжка была, и жить при доме. Яковлев, вроде бы, скопец, ну, так про него говорили… а мне так всё равно, хоть чёрт лысый, пускай только деньги платит. А денег у него очень много, зело богатый купчина. Начал я приглядываться, как бы… как бы умыкнуть его кассу. Ввёл он меня в соблазн, как сейчас понимаю, умышленно это сделал, купил меня с потрохами. Решился я, короче, «взять» его кассу в отсутствие хозяина. У него случались длительные отлучки: по два дня, по три… Разведал всё, комнаты, там, коридоры, двери, замки какие… Полез ночью, когда купца дома не было… Грамотно всё продумал, даже об отходе позаботился на случай внезапного возвращения хозяина — через окно в чердаке, в торце дома, выходящем прямо в сад. В общем, всё должно было выйти как надо.

— Но Прокл Кузьмич вернулся… — предположил Путилин.

— Ну да. Услышал я подозрительный шум в доме и как умный из кабинета тихонечко наверх подался, на чердак, значит… тихо прошёл, беззвучно, благо петли и засовы загодя смазал… чердаком к окошечку… прыг, значит, в сад… там хоть и высоко, да только сугробы выше моего роста. А под окном засада — люди Прокла Кузьмича с батожьём и берданами. Честное слово, думал тут мне и конец. Закопают на хрен в саду и никто не узнает, где могилка моя. Сам бы я так и поступил, ежели бы кто-то попытался мою кассу взять.

— Ну, это понятно, — усмехнулся Путилин, — уж ты бы не стал церемониться!

— Отлупцевали они меня, значит… не в усмерть, но убедительно так получилось. А потом Прокл Кузьмич доходчиво мне объясняет: я тебя, Васька, могу в полицию отдать и сошлют тебя в каторгу, так законопатят, что назад ты никогда уже не вернёшься, а могу, говорит, простить, ежели отработаешь свою вину. Как думаете, ваше высокоблагородие, что я выбрал?

— Догадаться-то сложно, Васька, — покачал головою Путилин. — Уж больно ты мудрёные загадки загадываешь! Ты же мужчина отважный, наверняка, каторгу захотел на себя примерить…

— Вам весело, ваше высокоблагородие, а мне что делать в ту минуту прикажете? Короче, согласился я отработать. И вот Прокл Кузьмич говорит мне: пойдёшь устраиваться на работу к Николаю Назаровичу Соковникову и будешь работать у него на конюшне, сколь тебе велено будет. Удивился я, конечно, кто ж меня возьмёт к Соковникову? А Прокл Кузьмич засмеялся так, мол, не твоё дело: явишься к управляющему Селивёрстову Якову Даниловичу и всё будет тип-топ. Удивился я очень, признаюсь, не понял замысла Яковлева, но выполнил, как тот потребовал. Отправился к Селивёрстову, представился и понял, что тот на мой счёт уже предупреждён.

— Яковлевым предупреждён? — уточнил Путилин.

— Ну да, конечно. Селивёрстов пообещал взять меня на работу в конюшню к Соковникову и предупредил: фамилию Яковлева — забыть и никогда в доме Соковникова не упоминать. Ежели будут вопросы о моём прежнем месте службы, отвечать, что работал сначала извозчиком, а потом возницей чиновника Барышникова и от оного Барышникова представил ему, Селивёрстову, значит, рекомендательное письмо.

— Стало быть, Селивёрстов тебе даже легенду сочинил…

— Так точно, ваше высокопревосходительство. Прошло месяца полтора, и появляется от Селивёрстова человек, говорит, давай, дескать, заступай на работу. И вот во второй половине апреля я подвязался на конюшне Соковникова на даче в Лесном.

— Недолго, однако, ты поработал.

— Ну да, меньше месяца.

— А почему тебя рассчитали?

— Николай Назарович Соковников прознал, что я бывал-с под следствием и судом. Хотя судом был оправдан, но репутацию мою он посчитал сомнительной. Ну и устроил разгон: мне да Селивёрстову. Последний на меня мякину стал крошить, мол, я представил подложное письмо рекомендательное! Я мне смеяться хотелось, я ведь вообще никаких писем не представлял! Но я Якова Даниловича не виню, он свою шкуру спасал, по человечески понять его можно. В общем, вытурили меня. А Прокл Кузьмич Яковлев сказал, что долг мой считает отработанным и велел на глаза ему более не показываться. Так я и расстался со скопцами.

Путилин задумался над рассказом Чебышева. История получалась как будто ни о чём, но вместе с тем с интересным подтекстом, его только следовало правильно расшифровать.

— Скажи-ка, Василий, ты ведь мужчина умный, в понятиях блатных толк знаешь, все эти «разводки» насквозь видишь… Как сам-то думаешь, чего добивался Яковлев, устраивая тебя к Соковникову?

— Думать можно всякое, — Чебышев вздохнул, — да только ничего хорошего для меня в его планах не было. Запутать они меня желали в какую-то историю, чтобы потом крайним сделать. Репутация у меня какая? Аховая! Тот же самый Селивёрстов потом бы сказал: «Чебышев — вор, под судом был, моё доверие обманул, подложное письмо рекомендательное представил». И был бы я замазан в этом… в этом… выше головы.

— Ты ведь знаешь, что Николай Назарович скончался? — уточнил Путилин.

— Так точно-с, ваше высокоблагородие. Господа агенты Иванов и Гаевский сказали-с.

— Можешь вспомнить, чем занимался в ночь с двадцать четвёртого на двадцать пятое августа?

— Так точно, могу. Господа агенты уже интересовались. У меня alibi шикарное: играл в карты, в «фараончишко», в весёлой компании, из дома не отлучался, меня видели и вечером, и ночью, и под утро. Если вы думаете, будто я как-то прикосновенен к тому, что случилось с Соковниковым, то это вы зря! Мои руки там не ходили — это точно.

— Это мы обязательно проверим, — заверил Путилин. — А ты покамест посиди у нас под караулом.

После того, как Василия Чебышева увели, Путилин забарабанил пальцами по столу.

— Ну, что, Агафон Порфирьевич, интересная история получается, — заговорил, как бы размышляя вслух, шеф сыскной полиции. — Господин Селивёрстов, стало быть, имел контакт со скопцом Яковлевым и притом настолько тесный, что был готов помочь ему в неких замыслах против своего же хозяина. Как думаешь, можем мы использовать Чебышева для того, чтобы прижать Селивёрстова?

— Это сделать не то чтобы можно, а прямо нужно.

— Чует моё сердце — большая удача для Чебышева, что в мае Соковников его рассчитал. Представь сам: умирает Николай Назарович, ценности пропадают, мы начинаем розыск и вдруг видим знакомое лицо! Батюшки, Васька, давно ли из тюрьмы на Шпалерной вышел и опять вляпался! Взяли бы мы Ваську в оборот и не выкрутился бы он. Конечно, чужой грех Чебышев, полагаю, брать бы на себя не стал, но мы бы решили, что он просто в «несознанку» пошёл и надеется когда-либо воспользоваться похищенным. Василий Чебышев далеко не ангел, но в данном случае мы приписали бы ему чужой грех. Он остался бы самым первым и самым очевидным подозреваемым, а между тем, сдаётся мне, настоящее хищение совершил бы совсем другой человек.

— Тот же самый, кто в действительности решился на кражу, — согласно кивнул Иванов.

— Что ж сказать, господа сыщики, молодцы! — похвалил Путилин. — Понимаю, что ночь не спали, суеты и беготни много вам досталось, но тем больше ваша заслуга! Хвалю…

Полтавская улица, перпендикулярная Невскому проспекту в его менее фешенебельной части, называемой петербуржцами Староневским, была короткой и спокойной. Расположенная вдали от суетливой Сенной и помпезной Большой Морской, она являла собой тихий и сдержанно-допропорядочный уголок Петербурга, отстроенный сравнительно недавно. Контора братьев Глейзерсов помещалась в бельэтаже большого доходного дома, по счёту третьего от проспекта. Кроме неё в доме размещалась масса других заведений — парикмахерская с выставленными в витрине подставками с надетыми на них париками, аптека, ломбард и хлебная лавка.

Банковская контора в отличие от обычного коммерческого банка являлась заведением небольшим, имела разрешение только на ограниченный круг операций, работала с меньшими суммами и, как следствие, оттягивала на себя менее состоятельную клиентуру. Контора Глейзерсов помещалась в угловой части дома, к двери вела отдельная высокая лестница с козырьком над ограждённой перилами площадкой. Кованое кружево козырька, как и кованые же перила были выполнены с завидным изяществом и привлекали к себе взгляды всех прохожих. В противоположность им собственно дверь в помещение банковской конторы выглядела весьма неказисто; она мало того, что позорно скрипела, так ещё и украшалась старой стальной ручкой, с бросавшейся в глаза ржавой патиной.

Шумилов подъехал к нужному дому не один. Облачённый в дешёвый сюртук, с волосами, зачёсанными на пробор (такая причёска придавала его лицу оглуплённо-добродушное выражение), он изображал приказчика Марты Иоганновны Раухвельд. Домохозяйка с удовольствием согласилась принять участие в небольшом представлении, в котором Алексей Иванович не мог обойтись без её помощи.

Вдова жандармского офицера, убитого польскими «кинжальщиками» во время смуты в Западном крае в 1863 году, Марта Иоганновна имела определённое представление о полицейской работе вообще и конспиративной в частности. Шумилов знал из её рассказов, что квартира Раухвельдов в Вильно использовалась жандармерией как явочная: туда приходили правительственные агенты из среды польских националистов для встреч со своими кураторами. С той поры, видимо, Марта Иоганновна чрезвычайно интересовалась криминальной хроникой, читала в столичных газетах разделы «Происшествия» и была в курсе всех скандалов и более или менее известных уголовных преступлений в Российской Империи. Поэтому, когда Алексей Иванович изложил Марте Иоганновне свой план, то встретил с её стороны полное понимание и готовность помочь.

Задача, поставленная Шумиловым, была и проста, и сложна одновременно. Перед визитом к управляющему Государственной комиссией погашения долгов ему очень желательно было выяснить, облигации каких именно номеров продают братья Глейзерс, как много таковых облигаций у них на руках и имеют ли они сквозную нумерацию. Шумилов знал, что ценные бумаги покойный Николай Назарович Соковников покупал целыми пачками, соответственно, номера их шли один за другим. Если бы оказалось, что облигации, торгуемые Глейзерсами, также пронумерованы подряд, то это открытие увеличило бы вероятность того, что эти банкиры продают похищенные у Соковникова ценные бумаги.

Разумеется, просто так зайти с улицы и попросить банкиров показать содержимое своих железных шкафов было решительно невозможно. Поэтому Шумилов и Раухвельд решили устроить маленький спектакль, в котором Алексею отводилась роль бессловесного тупого лакея, а Марте Иоганновне — богатой самодурственной барыни, скандальной и не терпящей возражений.

Шумилов, как и положено слуге, с раскрытым солнечным зонтом в руке, выскочил из пролётки и подал госпоже Раухвельд руку. Она с царственной неспешностью спустилась на землю, оглядела крыльцо и дверь банковской конторы и повелительно буркнула: «Веди уж, что ли!» Они поднялись на крыльцо, Алексей покрутил ручку звонка.

Им открыл не то привратник, не то охранник — высокого роста кряжистый мужик хмурого вида в косоворотке, жилетке и сюртуке нараспашку. Свободная одежда не могла скрыть его широкой груди и мощных рук; одетый как купец, он тем не менее выглядел как молотобоец. При взгляде на визитёров его малоподвижное лицо не выразило никаких эмоций, он даже не поздоровался, просто отворил дверь и тупо воззрился перед собою.

— Мы в банк, — объяснил Шумилов. — Здесь таковой присутствует, или мы ошиблись?

Привратник стрельнул взглядом на массивную брошь с бриллиантами, которую Марта Иоганновна поцепила себе на грудь, оценил пальцы в перстнях, сжимавшие шитый жемчугом ридикюль, и как будто многое сразу понял.

— Проходите, пожалуйста, — густым басом ответил молотобоец и подался в сторону, освобождая проход.

Они двинулись было внутрь, но госпожа Раухвельд, досадливо поморщившись, бросила Шумилову:

— Петруша, зонтик закрой! Экий ты всё-таки пентюх, честное слово.

— Конечно, конечно, Генриетта Эммануиловна, — засуетился Алексей Иванович.

За порогом царило смешение запахов: тут пахло не то мышами, не то сыростью, не то плесневелой холстиной. В глаза бросалась дверь в конце коридора, вероятно, она вела в жилые комнаты, оттуда тянуло чесноком и чем-то жареным, доносились звуки, присущие обычному жилью: звяканье посуды, невнятный говор нескольких голосов, кто-то небрежно волочил по полу стул.

Госпожа Раухвельд остановилась и, не повернув головы в сторону привратника, раздражённо уронила:

— Ну и куда дальше?

— Пожалуйте в первую дверь налево, — кратко уронил обладатель выразительного баса.

Шумилов и Раухвельд прошли в большой зал несколько неопрятного вида — с потёртыми углами, серой от пыли лепниной по стенам и потолку, давно не мытыми оконными стёклами, с заметными следами мутных потёков. За всеми тремя окнами виднелись металлические решётки, вделанные в стены грубо, без оштукатуривания оконных откосов. Помещение представляло собой аналог кассового зала обычного банка, только сработанный погрубее, без тех изысков, что всегда присущи интерьерам учреждений, работающих с большими деньгам. Три письменных стола, за которыми должны были восседать клерки, делили зал как бы на две условных половины; установленные возле этих столов ширмы загораживали клиентов от людей, сидевших в очереди. Ширмы как бы обозначали конфиденциальность переговоров и расчётов, осуществлявшихся между клерками и клиентами, хотя конфиденциальность эта носила сугубо условный характер — сидевшие в очереди всё равно могли слышать те разговоры, что велись за столами.

В тот момент, когда в этом зале появились Раухвельд и Шумилов, из трёх столов клерк работал лишь за одним. Трое человек, расположившиеся в порядке живой очереди, сидели на жёстких венских стульях, выставленных вдоль стены напротив окон и терпеливо дожидались, когда их пригласят. Все трое выглядели довольно непрезентабельно: какой-то мальчишка-армянин в засаленном пиджаке с заплатами на локтях, пожилая насупленная дама в старом линялом чепчике, измождённый мужчина средних лет, по виду чиновник в лоснившимся мундире горного ведомства. Раухвельд, сообразно выбранной роли, уселась на крайний стул, демонстративно оглядела тех, кто был впереди неё и с нескрываемым вызовом в голосе обратилась к Шумилову:

— Что, так и будем сидеть?

— Сей момент, сей момент, — закивал Алексей Иванович, — что-нибудь сообразим.

Вернувшись обратно в коридор, он многозначительно обратился к привратнику:

— Любезный, баронесса, родная сестра российского посланника в Вене, а ныне товарища министра, интересуется пятипроцентными облигациями… Можно ли её как-то в кабинет препроводить, пригласить кого-то из вашего правления? Кто тут у вас старший? Нельзя же столь почтенное лицо в общей очереди держать!

Не прошло и минуты как Марту Иоганновну пригласили в отдельный кабинет, обставленный неожиданно приличным гарнитуром красного дерева. Принял её там молодой шустрый еврейчик с копной неподдающихся расчёске чёрных, как уголь, волос. Он услужливо выскочил из-за стола, любезно улыбаясь, подставил Раухвельд стул.

— Что-то вы слишком молоды, юноша… — скептически оглядев его с головы до ног, изрекла Марта Иоганновна. — Вы один из братьев Глейзерсов?

— Никак нет, моя фамилия Майор.

— Майер, значит, — Марта Иоганновна кивнула с таким видом, словно все тайны мира теперь-то стали ей безусловно понятны. — А годков-то вам сколько?

— Двадцать три уж…

— Впрочем, чего ж тут… — Раухвельд махнула рукой, словно бы прощая собеседника. — Молодость — это такой порок, который проходит неизбежно и всегда слишком быстро! А звать-то вас как?

— Леонид Соломонович…

— Лейба, значит. Знавала я годков двадцать тому назад Соломона Мейера из Вильно, он был преподавателем тамошнего хедера, часом, не ваш папаша?

— Н-нет, наша семья проживала в Варшаве.

— Ну да ладно, — Марта Иоганновна опять махнула рукой. — Садись, что ли!

Раухвельд произнесла это с таким видом, словно не она, а Лейба Мейер явился к ней в роли просителя и всё это время дожидался позволения сесть. Домохозяйка оказалась женщиной немалого сценического дара; Шумилов, наблюдая за нею, восхищался тем, сколь достоверный типаж она сейчас выкраивала мелкими, но весьма характеристическими чёрточками. Женщина-хозяйка, самодовольный тиран, человек, который везде чувствует себя дома — именно таковой она должна была предстать в глазах сотрудников банковской конторы братьев Глейзерсов.

Лейба Майер, обежав стол, уселся в своё кресло, а госпожа Раухвельд, повернувшись к Шумилову, многозначительно сказала:

— Смотри, Петруша, учись! Жиды — народ умный, к деньгам способный, расположенный учиться, в том числе коммерческим и бухгалтерским наукам. Кроме того, понимают они толк в обхождении. Говорил тебе Фотий, учись, учись — в свет выйдешь! Посмотри вот на господина Мейера: двадцать три года, а уже важный человек в банкирском доме, свой кабинет красного дерева… А ты? Шляпку подай, зонтик подержи… Стыдись, детинушка!

— Виноват, Генриетта Эммануиловна, но вы же знаете нашу семейственность, — блаженно улыбался Шумилов в ответ на её слова. От него не укрылось то, что слова госпожи Раухвельд пришлись весьма по душе молодому еврею. Что ж, для того они и произносились!

— Послушайте, любезный Лейба Соломонович, — переходя на «вы» в подтверждение своих похвал оборотилась Марта Иоганновна к Мейеру, — правильно ли мне сказали, что ваша контора торгует пятипроцентными казначейскими облигациями семьдесят пятого года? И будто бы по очень хорошей цене?

— У вас совершенно верные сведения. Дешевле, чем у нас, вы нигде в столице не найдёте.

— Мне надо купить некоторое количество, но не наобум, а именно те, которые я назову.

— Простите? — не понял Мейер.

— Для меня главная прибыль от облигаций не те пять процентов, что казна платит держателю, — взялась объяснить госпожа Раухвельд, — меня интересует выигрыш, выпадающий на отдельные облигации. Я играю по системе, как в казино, для этого покупаю облигации не наобум, а предумышленно, именно те номера, какие мне нужны.

— В самом деле? — с сомнением спросил Мейер, не вполне понимавший, как следует относиться к словам посетительницы.

— Номера облигаций пятизначные, это если не считать литер серии. Верно?

— Верно.

— Вот и скажите-ка мне, любезный Лейба Соломонович, есть ли у вас облигации, чей номер начинается с цифры четырнадцать?

— Да откуда ж я знаю, — растерялся молодой человек, — я же на нумера-то не смотрю.

— А вот вы сходите и посмотрите, — наставительно потребовала Раухвельд.

Мейер несколько секунд с подозрением смотрел на странную посетительницу, словно ожидая с её стороны какого-то подвоха, однако, затем встал и вышел из кабинета. Вернулся он довольно скоро, десяти секунд не прошло.

— Нет-с, таковых облигаций у нас нет, — объявил он с порога, — Наши облигации начинаются с числа пятьдесят четыре.

— Что, все начинаются с числа «пятьдесят четыре»?

— Да, именно все.

— Жаль, — сокрушённо вздохнула Раухвельд, — Я родилась четырнадцатого числа, и на облигацию, чей номер так начинается, я бы непременно получила бы выигрыш. Ну да ладно. А вот скажите-ка, любезный Лейба Соломонович, есть ли у вас облигации серии ГЭ или МК — это инициалы мои и моего родного брата, вы об нём могли слышать, он посланником был в Вене. Брат, как и я, скупает облигации по системе. Ежели узнает, что у вас торгуется нужная серия, то примчится непременно.

— Одну минуту, пожалуйста, подождите, я схожу посмотрю, — теперь, когда Мейеру объяснили смысл странных просьб, обращённых к нему, его недоверие как будто испарилось. Ну, чудит старуха, так что с того, глядишь, зато много купит!

Он опять ненадолго ушёл из кабинета, а вернувшись, развёл руки:

— У нас только одна серия — КФ…

— Ай-яй-яй, — запричитала Раухвельд, — Какая незадача! Плохая серия, молодой человек, помяните моё слово!

— Да чем же это она плоха?

— Это инициалы свояченицы — Каролины Фридриховны. Азартная, вздорная, играет много и всегда проигрывает. Хотите добрый совет, молодой человек? — доверительно спросила госпожа Раухвельд, понизив голос.

— Да уж, конечно, — Мейер насторожился и на всякий случай тоже понизил голос.

— Возьмите таблицу выигрышей по купонам прежних лет и внима-а-а-тельно изучите её…

— И что же?

— И вы увидите, что самые маленькие выигрыши из года в год, от купона к купону выпадают на серию КФ. Это несчастливое сочетание! — уверенно заявила госпожа Раухвельд.

Мейер удивлённо взглянул на неё:

— Да как такое может быть? Лотерея — это же голая математика, распределение выигрыша — чистой воды случайность. Один раз не повезло, а в другой — совсем даже наоборот!

— Ага, ага, — азартно закивала Рахвельд, — вот вы таблицы-то старые полистайте на досуге, а потом и говорите! Племя молодое, вам только над стариками смеяться, у виска пальцем крутить, а мы на этом деле собаку съели… Так-то!

Молодой еврейчик смотрел на свою собеседницу с плохо скрываемым скепсисом, подозревая, видимо, что та просто дурачится. Марта Иоганновна между тем продолжала рассуждать, словно бы разговаривая сама с собой:

— Но коли у вас все облигации серии КФ, то тогда я выберу, пожалуй… пожалуй, в подарок племяннику своему Борису… а крестили его как раз на Рождество… значит, облигацию, чтобы заканчивалась на двадцать четыре… а также облигацию, чтобы заканчивалась на пятьдесят четыре… ну и… даже и не знаю, какую ещё. Давайте такую, что заканчивается на три пятёрки.

Она с сомнением глянула на Шумилова. Тот моментально склонился к ней, демонстрируя почтительное внимание. Госпожа Раухвельд досадливо поморщилась, глядя на него.

— Экий ты, Петруша, всё-таки бесхребетный… ну чисто китайский болванчик! Я тебе вот молодого человека в пример ставлю, — Раухвельд поклоном головы указала на Мейера, — а ведь ты, поди, даже и не понимаешь меня.

— Понимаю, Генриетта Эммануиловна, каждое ваше слово понимаю и ловлю с наивозможнейшим вниманием, — заверил Шумилов домохозяйку.

— Ты, Петруша, болтун и подхалим, и больше ничего, — как о чём-то давно решенном сказала Раухвельд и повернулась к Мейеру. — Ну, что, молодой человек, несите облигации, что ли.

— Что же, всего три возьмёте? — на всякий случай уточнил Мейер.

— Серия у вас не та, голубчик, да и номера не те. Так что несите, какие я вам назвала.

— Давайте-ка сделаем так, — предложил вдруг Лейба Соломонович, видимо, ему очень не хотелось отпускать состоятельную женщину с такой маленькой покупкой, — я вам принесу все наши облигации, а вы на них посмотрите, подумаете и может, ещё какие пожелаете купить.

Он вышел из кабинета и очень скоро вернулся с толстой пачкой сине-зелёных казначейских облигаций. Число их определить на глаз представлялось задачей довольно затруднительной, прежде всего потому, что ценные бумаги печатались на толстой бумаге, гораздо более плотной, нежели обычная писчая. Толщина стопы лишь немногим не достигала двух вершков[4] и весила она, должно быть, прилично — Лейба Соломонович держал её двумя руками с явным усилием. Плюхнув стопу на стол перед собою, он уселся в кресло и, обратившись к Раухвельд, поинтересовался:

— Так какие номера вы желали бы получить?

Госпожа Раухвельд повторила и как бы между делом осведомилась:

— А вообще-то какой номер последний?

Мейер посмотрел на самую нижнюю в стопке облигацию и ответил. Поскольку порядковый номер самой верхней облигации был как говорится перед глазами, то сосчитать общее количество ценных бумаг в пачке труда не составило. Шумилов тут же мысленно это и проделал: оказалось, что на руках у братьев Глейзерс находилось почти девять сотен облигаций. У Соковникова пропало более тысячи ценных бумаг, но поскольку братья-банкиры вели торговлю далеко не первый день, то разумно было предположить, что какая-то доля облигаций уже продана. Это открытие весьма приободрило Шумилова, укрепив его уверенность в том, что его розыски ведутся в верном направлении.

Марта Иоганновна Раухвельд между тем придирчиво осмотрела ценные бумаги, которые Мейер извлёк из пачки, изучила их на просвет, пощупала пальцами и, придя к выводу что товар подлинный, со вздохом полезла в ридикюль за деньгами.

Получив три казначейских облигации и прикупив под уговоры Лейбы Соломоновича еще одну, оканчивающуюся на «двадцать пять» («может, в честь сочельника повезет?»), она спрятала их в большой почтовый конверт, а его в свою очередь спрятала в сумочку. Со вздохами и причитаниями, выдержанными в том духе, что «облигации не те, и счастья в жизни нет!» госпожа Раухвельд покинула банковскую контору, сопровождаемая Шумиловым.

Вплоть до самого Староневского они продолжали придерживаться выбранных ролей — Алексей Иванович держал над головою Марты Иоганновны открытый зонт, а сам вышагивал сзади, поотстав на полшага. Но поймав на проспекте извозчика, они с комедией покончили: Шумилов сложил зонт и сел подле госпожи Раухвельд.

— Что скажете, Алексей Иванович? — осведомилась Марта Иоганновна. — Как удался наш цирк? Довольны ли результатом?

— Более чем доволен, — сознался Шумилов, — Я ваш должник, и с меня к сегодняшнему ужину бутылка лучшего шампанского.

— Полноте, Алексей Иванович, давайте иначе договоримся: когда закончите дело, вы мне обо всём расскажете. Должна же я знать, в чём именно принимала участие, стоически изображая самодовольную барыню!

— Договорились, — легко согласился Шумилов. — Я бы вам и так рассказал о своём расследовании. Что же касается сегодняшнего посещения банковской конторы, то скажу честно, результат превзошёл мои ожидания. Я и не смел подумать о том, чтобы увидеть всю стопу торгуемых облигаций. Хотел составить представление об их количестве по косвенным, так сказать, признакам. А когда молодой Мейер бухнул на стол эту пачку, я просто глазам своим не поверил.

— Видите, что делает с человеком грубая лесть! — со смехом заметила госпожа Раухвельд. — Я подчеркнула достоинства еврейской нации, чем чрезвычайно польстила самолюбию банковского клерка. Он в ответ расстарался как мог. Даже очень умные люди порой отчаянно глупеют, заслышав похвалу в свой адрес. Опять же, в действиях Лейбы Соломоновича не обошлось без толики снобизма. Кем, кстати, вы меня отрекомендовали привратнику?

— Как мы и договаривались загодя: вы — баронесса, сестра посланника в Вене, а ныне товарища министра.

— Вот видите, сестре товарища министра — пусть даже неизвестно какого! — возражать весьма проблематично. Особенно когда она так третирует слугу! Вот вам пословица: бей своих — чужие бояться будут. Если я так третирую слугу, так что же я сделаю с совершенно посторонним человеком? — спрашивает себя каждый.

— Да уж, — засмеялся Шумилов, вспоминая, как Марта Иоганновна выговаривала ему: «Петруша — ты пентюх… Петруша — ты увалень… Петруша, учиться надо… Что, так и будем сидеть?»… — Замечательно, всё у вас получилось в высшей степени натурально. У вас большой сценический дар.

— Ладно-ладно, не подхалимствуйте! Вы, Алексей Иванович, лучше вот что скажите: это те самые облигации, поиском которых вы заняты, или нет?

— А вот это, Марта Иоганновна, я надеюсь установить уже завтра.

9

Государственная комиссия погашения долгов занимала здание на пересечении Казанской улицы и Демидова переулка. Дом этот, хотя и выглядел внушительно, с самого момента своей постройки в эпоху Государя Николая Павловича серьёзного фасадного ремонта не имел, а поэтому штукатурка кое-где пошла сетью заметных трещин, лепные украшения покрылись толстым слоем серой многолетней пыли, краска выцвела. Внутри, однако, интерьер особняка носил следы совсем недавнего ремонта: тут явственно ощущался запах свежей штукатурки, бросались в глаза девственно чистые откосы окон, точно выведенные углы, сияющая белизной лепнина на потолке — одним словом, всё свидетельствовало о масштабных отделочных работах.

Шумилов, зайдя в здание со стороны подъезда на Казанской, обратился к старшему швейцару, назвав себя и изложив цель посещения. Узнав, что посетитель разыскивает господина Управляющего Комиссией и притом явился по предварительной договорённости, швейцар поручил помощнику сопроводить визитёра в приёмную.

Алексей Иванович оставил в гардеробе своё летнее пальто и, преодолев гулкий вестибюль, выложенный массивными гранитными блоками, поднялся вслед за помощником швейцара по мраморной лестнице. Второй этаж, насколько смог разглядеть Шумилов, оказался забран роскошными дубовыми панелями с резными барельефами; рядом с лестничными маршами оказались высокие застеклённые двустворчатые двери. Роскошные латунные ручки, гравированные на стекле узоры, сами дверные полотна, рельефные, вычурной формы — все детали интерьера можно было с полным основанием считать эталоном солидности и подлинной респектабельности. В этом месте управляли долгами крупнейшей державы, построенной когда-либо человечеством, а потому богатство убранства этого учреждения являлось отнюдь не прихотью отдельного человека, а превращалось в элемент большой политики. Шумилов немного даже заробел, обстановка в помещениях самого Министерства финансов выглядела намного скромнее.

Пройдя через застеклённые двери, Шумилов оказался в приёмной Управляющего Комиссии, где отрекомендовался секретарю, упомянув при этом Аркадия Артуровича Линдварка. Секретарь, услыхав, видимо, знакомую фамилию, понимающе закивал и тут же отправился на доклад в кабинет Семёнова. Вернувшись, пообещал, что «Пётр Григорьевич скоро вас примут» и предложил подождать.

К одиннадцати часам время утренних докладов, видимо, закончилось, поэтому приёмная оказалась пуста. Шумилов расположился на кожаном диване подле роскошной пальмы и приготовился к неопределенному по времени ожиданию, но Управляющий оказался хозяином своего слова и в самом деле принял его очень скоро — Алексей Иванович едва ли прождал и пять минут, как секретарь предложил ему пройти, предупредив, что в его распоряжении десять минут.

Пётр Григорьевич Семёнов оказался дородным господином, из категории тех любителей гастрономических изысков, чьи наклонности с головою выдаёт фигура — массивные плечи, тучный торс, гладкое, почти без морщин лицо, очень свежее для пятидесятилетнего мужчины и даже румяное. Одет он оказался в прекрасно сидевший на его крупном теле костюм «с иголочки»; крупный бриллиант в галстучной булавке переливался мириадами огней даже при незначительном его движении.

Как и многие из людей, сосредоточивших все свои жизненные усилия в направлении карьерного роста, Пётр Григорьевич, видимо, являлся снобом. Во всяком случае Шумилов почувствовал, как важный чиновник самым взыскательным образом оглядел его, даже не попытавшись как-то скрыть подобный осмотр. Дорогой костюм от «Корпуса» и лаковые английские туфли, купленные Шумиловым в известном магазине модных товаров Лерхе на Невском, в доме N 66, за которые Алексей отвалил пятнадцать рублей, видимо, удовлетворили Семёнова. Вручать ему письмо от Линдварка не пришлось, Председатель Комиссии сразу начал с того, что рассказал о своём давешнем общении с ним в клубе и поинтересовался, что же привело сюда Шумилова?

Алексей Иванович именно с этого и намеревался начинать разговор, так что вопрос Семёнова не застал его врасплох.

— Уважаемый Пётр Григорьевич, — начал Шумилов, — меня привели к вам прискорбные обстоятельства, связанные с моими домашними, близкими мне людьми. Вернее, одним человеком. Дело очень деликатное, потому-то я и не решился обратиться в полицию, поскольку необдуманность сего поступка может ненароком сделаться источником неприятности другим людям. Одна надежда на вас, на ваше участие и помощь.

Действительный статский советник внимательно слушал говорившего, не пытаясь перебить и вставить что-то своё. При упоминании полиции поглядел на Шумилова поверх очков; взгляд Пётр Григорьевич имел проницательный, но нейтральный, без каких-либо эмоций.

— Чем же могу помочь? — осторожно поинтересовался он.

— Видите ли, мой младший брат, студент первого курса Университета, имеет весьма пагубную страстишку — играет в карты, и не по-маленькой, что было бы невинно и простительно, а по-крупному. Ему всего семнадцать, а в такие годы, как вы понимаете, человек ещё не может в полной мере оценить, сколь пагубен и опасен путь, на который он вступает. А если к тому же в окружении его являются люди, мягко говоря, далеко не comme il faut… Короче, на днях он выиграл четыре облигации пятипроцентного казначейского займа семьдесят пятого года. То есть это мы так полагаем, что выиграл, сам он нам не признаётся, просто они вдруг появились в нашем доме. А поскольку в нашей семье я — старший мужчина, то должен, просто обязан охранить младшего брата от ошибок, которые он по молодости лет и неопытности может натворить. Матушка моя чрезвычайно обеспокоена его склонностью к азартным играм, но на все наши вопросы — у кого он выиграл эти ценные бумаги — брат молчит. Мы хотели бы установить имя владельца этих казначейских облигаций, дабы обратиться к нему напрямую и вернуть выигрыш, тем более что подозреваем, что выигрыш вовсе не ограничился только этими облигациями, возможно, было что-то ещё, и Бог знает, до чего это может довести… Вы же понимаете, где карточные долги — там вымогательства, шантаж, угрозы, одним словом — весь тот букет полупреступных взаимоотношений, что может и до арестного дома довести… Матушка моя не спит уже третью ночь от беспокойства, и мы полагаем, что если не принять срочных мер, брат мой может попасть в большую передрягу.

— Понимаю вашу обеспокоенность, — кивнул действительный статский советник. — Если облигации, попавшие в руки вашего братца, являлись частью достаточно большого пакета — от двух десятков штук — приобретенного одним владельцем, то фамилия такового скорее всего нам известна. Когда в сберегательных кассах предъявляются крупные пакеты облигаций или купонов, то кассиры фиксируют номера серий и фамилию предъявителя. Делается это на тот случай, если позднее окажется, что предъявитель всучил фальшивку. Такой порядок обязателен и для коммерческих банков. Списки крупных владельцев по мере погашения купонов стекаются к нам… Не очень быстро, но… стекаются. Облигации эти у вас с собою?

— Конечно, — Шумилов извлёк из папки, которую держал в руках, конверт с облигациями, купленными давеча госпожой Раухвельд в банковской конторе на Полтавской улице.

Семёнов неспешным вальяжным движением взял большой колокольчик с атласным бантом, стоявший в углу стола, и пару раз тренькнул. Тут же появился секретарь.

— Владимира Афанасьевича попросите ко мне подняться, — обратился действительный статский советник к секретарю, и когда тот вышел, пояснил Шумилову. — Это наш сотрудник, занимающийся учётом предъявляемых к оплате купонов этих самых облигаций.

Через несколько минут в кабинет вошёл подтянутый мужчина лет тридцати пяти, в очках, подчеркнуто точный в движениях, с изумительно аккуратным пробором на красиво посаженой голове. Сделав два шага от двери, он остановился, не проходя далее. По его поведению чувствовалось, что Председатель Комиссии завёл в учреждении почти военные порядки.

— Владимир Афанасьевич, помогите нам, пожалуйста, установить последнего владельца вот этих бумаг, — Семёнов протянул вошедшему конверт с облигациями.

Чиновник подошёл к столу, вынул из конверта ценные бумаги, понимающе покивал:

— Семьдесят пятого года, старые купоны отрезаны. Это хорошо, стало быть к оплате предъявлялись. Может, что-то у нас и есть. Мне необходимо будет сверить их номера с имеющимися списками. Это займёт некоторое время.

— Прекрасно, — кивнул Семёнов, — попытайтесь что-нибудь сделать, голубчик.

— Вы позволите взять с собою? — чиновник глазами указал на облигации.

— Разумеется, — великодушно разрешил Семёнов.

Шумилов ожидал, что Управляющий предложит дождаться результатов в приёмной, но Пётр Григорьевич, видимо, почувствовал интерес к его персоне. Во всяком случае действительный статский советник с самым любезным видом принялся расспрашивать Алексея о роде его занятий, его оценках земельной реформы и результатах работы Крестьянского банка, который на протяжении последнего десятилетия являлся одним из крупнейших должников казны. Между Шумиловым и Семёновым завязался заинтересованный и необременительный разговор, точно сидели они не в кабинете, а за шашлыком на пикнике.

Не прошло и четверти часа, как возвратился чиновник, проверявший облигации. Ответ его оказался именно таким, каким ожидал его услышать Шумилов.

— Осмелюсь доложить, что все четыре облигации, насколько можно судить по имеющимся у нас сведениям, принадлежат Соковникову Николаю Назаровичу. Покупка их состоялась при размещении займа пять лет назад, и все эти годы облигационные купоны приходовались упомянутым Соковниковым через Главную контору сберегательных касс, расположенную на Екатерининском канале у Банковского моста, — отчеканил Владимир Афанасьевич.

— Уж не тот ли это скопец Соковников, что известен как меценат? — полюбопытствовал Семёнов.

— Судя по всему, тот самый, — кивнул чиновник.

— Что ж, Алексей Иванович, — удовлетворённо хмыкнул управляющий Комиссией, повернувшись к Шумилову, — Соковников этот, насколько я слышал, умер не так давно, так что никто вам никаких претензий на эти облигации не заявит. Владейте ими со спокойной совестью. Ну, а братца своего на путь истинный всё же наставлять не забывайте. Молодёжь, конечно, частенько ерепенится, мол, сама всё лучше всех знает, однако, спустя какое-то время правоту старших признает непременно!

Алексей с искренним чувством поблагодарил чиновника за оказанное содействие и из здания Государственной Комиссии погашения долгов прямиком направился на Большую Морскую улицу, в дом N 24, где помещалась столичная Сыскная полиция. В голове его роились мысли до такой степени интересные, что Шумилову просто необходим был собеседник, способный его выслушать.

Однако, ни Иванова, ни Гаевского на Большой Морской не оказалось. Поэтому Шумилов оставил у дежурного для них лаконичную — всего из трёх фраз — записку: «Любезные Агафон Порфирьевич и Владислав Андреевич! Имею весьма важные сведения по делу, которое вы ведёте. Вы сможете меня найти завтра в ресторане „Мандарин“ у Синего моста с часу до двух пополудни. Шумилов.»

«Мандарин» представлял собою маленький семейный ресторанчик, которым владели два брата-китайца. Располагалось это в высшей степени своеобразное заведение в полуподвальчике, украшенном и обставленном в китайском стиле: расписные бумажные фонарики, подвешенные над столиками на цепях, панно из рисовой соломки с изображениями китайских пагод, дворцов, цветущего лотоса, странно кривых деревьев и драконов. Посетителям надлежало размещаться за низенькими столиками на диванчиках с валиками вместо спинок. На полу под каждым столиком — циновки. Обстановка с одной стороны выглядела предельно простой и безыскусной, а с другой — весьма милой и уютной.

Помимо экзотичных с точки зрения любого европейца блюд и напитков — рисовой водки, разнообразных и порой весьма подозрительных морских деликатесов, завёрнутых в водоросли, всевозможных рисовых шариков и зелёного чая, в меню присутствовали более привычные для жителей Петербурга блюда — фруктовые и ягодные вина, овощные салаты с массой всяческих приправ, привычный чёрный чай и множество разнообразных яств из курицы, утки, фасоли и бобов.

Шумилов выбрал этот ресторанчик по причине его удобного расположения прямо на полпути от здания Сыскной полиции до его собственной квартиры на Фонтанке, а также ввиду сравнительно демократичных цен. Он справедливо рассудил, что сыщикам надлежит где-то обедать, так почему бы им не совместить еду с важным разговором?

Дожидаясь сыщиков, Шумилов не без любопытства понаблюдал за тем, что обычно либо оказывается скрыто от глаз рядового посетителя, либо мало его интересует — взаимоотношения внутри сообщества китайцев, работавших в обслуге ресторанчика. Главным распорядителем по залу — что-то типа классического метрдотеля — являлся пожилой коротконогий китаец с круглой, несколько бабьей фигурой, смешной, почти лысой головою и жиденькой бородёнкой, какую русский человек просто постеснялся бы и демонстрировать — до такой степени она выглядела куцей и неубедительной. Но, вероятно, сия деталь внешнего облика была чем-то особенно дорога её обладателю, поскольку бросалось в глаза то, сколь много усилий потрачено на уход за нею: каждая волосинка занимала приличествующее ей место в общем строе, каждая оказалась смазана каким-то ароматным маслом. Встречая нового посетителя, женоподобный метрдотель сгибался почти пополам и, не переставая кланяться, вёл его к одному из столиков. При этом круглая, как блюдо для фруктов, физиономия китайца прямо-таки излучала счастье и радушие, а пухлые коротенькие ручонки, сложенные на животе, придавали всей фигуре умилённо-елейный вид. «Ни дать — ни взять оживший китайский болванчик,» — подумалось Шумилову. Действительно, сходство с бронзовой фигуркой с раскачивающейся головой, разместившейся на каминной доске в гостиной его домовладелицы Марты Иоганновны Раухвельд, казалось поразительным: те же безостановочные кивки-поклоны, та же слащавость физиономии, округлость плеч, общий вид широкоскулого луноподобного лица. Усадив посетителя и выслушав в низком поклоне его пожелания относительно напитков и еды, китаец семенящей походкой маленького ничтожнейшего человека направлялся куда-то вглубь зала и скрывался за маленькой дверцей, замаскированной под стенную панель. Там, очевидно, находилась кухня, куда он передавал полученный заказ. Но в очередной свой заход на кухню он не очень плотно прикрыл за собой дверь и Алексей Иванович, сидевший неподалёку, услышал донёсшиеся оттуда лающие звуки чужого говора. Хотя Шумилов не знал ни слова по-китайски, смысл произнесённого был ясен по интонации — так могло звучать лишь начальническое распекание младшего служащего. Через минуту из-за скрытой дверцы пулей выскочил молодой китаец — худой, босоногий, в простой полотняной рубахе поверх коротких, до щиколотки штанов, с подносом и тряпкой в руках. Он метнулся к пустовавшему столику, оставленному посетителями всего минуту назад, и принялся наводить там порядок. Следом за ним из-за потайной дверцы вышел метрдотель, и Шумилов поразился перемене в его лице — оно сделалось гневно-ядовитым, губы сложились в злобно-гадливую гримасу, словно он только что провалился в выгребную яму. Но, сделав буквально шаг за порог и оказавшись опять в зале с посетителями, он моментально надел опять ту же елейную маску и засеменил через зал, поближе к входу, чтобы встречать новых посетителей.

Шумилов сделал заказ. Он бывал здесь прежде и новые непривычные блюда заказывал всегда с осторожностью и даже некоторой опаской, не стесняясь предварительно расспросить официанта, из чего они будут приготовлены. На этот раз Алексей Иванович заказал то, что раньше ему уже доводилось тут пробовать: овощной салат с острой морковью и солёными грибами, жареный эскалоп и три рисовых шарика со специями. Лёгкое ягодное вино, больше напоминавшее домашний компот из черешни с примесью какой-то неожиданной травяной отдушки, должно было придать обеду пикантность.

Подошедшие к половине второго часа пополудни Иванов с Гаевским подсели к Шумилову.

— Закажите, господа, что-нибудь, составьте мне компанию, — предложил Алексей Иванович.

Сыщики отнекиваться не стали. Агафон без малейших колебаний остановился на хорошо знакомой еде: куриной лапше, картофельных зразах, утке с овощами. Гаевский, напротив, склонился к блюдам экзотическим — он выбрал китайскую лапшу с креветками, жареные мидии со специями, рисовый пудинг. Посмотрев на выбор блюд Владиславом, Иванов надул губы:

— Тю-ю, какое странное предпочтение морских гадов нормальной человеческой еде! Ранее за тобою подобного не замечалось.

Гаевский от слов коллеги лишь небрежно отмахнулся:

— Я тебе поражаюсь, Агафон, в кои-то веки забрёл в ресторан с китайской кухней, и вместо того, чтобы попробовать что-то новое, расширить свой гастрономический кругозор, ты опять готов припасть к тарелке со своей любимой лапшой на куриных потрошках, подналечь на оладушки… Это что? Духовная лень? Неспособность к познанию мира? Ты бы ещё кулебяку или окрошку заказал. Или строганину с луком!

— И заказал бы, коли б тут такое водилось, — согласился Иванов. — А то вот читать в меню даже срамно: «щупальца осьминога» — это как? Это на что похоже?

— На щупальца осьминога!

— Вот и я тоже думаю, что из настоящего осьминога… Не удивлюсь, если окажется, что все эти узкоглазые едят тараканов, пауков и прочих гадов ползучих… сколопендров всяких или змей.

Как раз подошедший метрдотель, услыхав слово «змея», живо откликнулся и на ломаном русском языке, впрочем, достаточно правильном грамматически, кивая и кланяясь, принялся пространно объяснять, что у них действительно есть блюда, приготовленные из змей. По его мнению сей деликатес увеличивал мужскую силу. Змеиную кровь, согласно его рассказу, надлежало пить в сыром виде сразу, как только змее отрубается голова, а мясо можно жарить разными способами. А ещё из змей, если точнее — из кобр (при этом толстый китаец руками изобразил вокруг своей головы и шеи как выглядит раздувшая свой «воротник» кобра) — в Китае готовят особенное белое вино. Убедившись, что своим рассказом он заинтриговал слушателей, метрдотель обернулся к стоявшему у скрытой двери официанту и проговорил ему тарабарское, щелкнув пальцами. Через полминуты перед сыщиками предстала стеклянная зеленоватая бутылка с раздутыми боками и узким горлышком, внутри которой, погруженная в желтоватую жидкость, находилась кобра. Она как бы стояла вертикально, опираясь на хвост, скрученный кольцами на дне бутылки, при этом голова ее подпирала «плечики» бутыли, над которыми начиналось узкое горлышко сосуда. Змеиные глаза оказались открыты, «воротник» раздут, в хищно разинутой пасти она держала крохотную змейку.

Иванов взял бутылку в руки и, не скрывая удивления, уставился в глаза агрессивной твари:

— И кто ж тебя так, милая, уделал? Даже пожрать перед смертью не дали, вот изверги!

Шумилов при виде любопытной бутылки оживился:

— Предлагаю вопрос для нашей доблестной сыскной полиции, отличающейся, как известно, находчивостью и умением думать быстро: как в эту бутылку с узким горлышком попала сия змея? Как видите, горлышко много уже головы и тем более раздутого «воротника» красавицы…

Гаевский, приняв бутылку из рук Иванова, с улыбкой ответил:

— Загадка ваша, Алексей Иванович, не столь сложна, чтобы поставить в тупик такого титана мысли, как Агафон Порфирьевич Иванов. Я без труда могу предположить, каким именно окажется его ответ: змея росла в бутылке, это был её домик, нора, гнездо — не знаю, где там живут змеи — пока коварный Туи, или как там его! не залил её цинично водкой, да ещё в самый интимный момент — когда голуба наша трапезничала.

— Так что она ещё и непотрошёной осталась! — заметил Иванов. — Вот же гадость!

Этого Агафон уже никак не мог вынести; он сделал выразительный взмах кистью руки, показавший его презрительно-гадливое отношение к товару, и демонстративно повернулся к стене. Гаевский же, дабы смягчить невежливость коллеги, вернул бутыль китайцу, уважительно поцокав языком и округлив глаза, дескать, увидел настоящее чудо.

Когда первый голод оказался утолён, заговорили о деле. Шумилов рассказал о свободной торговле казначейскими облигациями, которая ведётся банковской конторой братьев Глейзерс со значительным дисконтом, то есть ниже той цены, с которой эти бумаги выставляются на продажу в других банках.

— Глейзерсы торгуют облигациями тысяча восемьсот семьдесят пятого года выпуска, причём теми же самыми, что находились во владении у Николая Назаровича Соковникова, — убеждённо проговорил Шумилов и выложил на столик перед собою конверт с четырьмя ценными бумагами, приобретёнными госпожой Раухвельд. — Вот-с, полюбуйтесь господа, по моей просьбе одно лицо купило четыре штуки. Я проверил номера этих облигаций и установил, что все они принадлежали Соковникову. Отсюда вопрос, рассчитанный на находчивость уважаемых господ сыщиков: почему облигации Соковникова вдруг оказываются в какой-то малоизвестной банковской конторе, где продаются по заниженной цене?

Иванов и Гаевский слушали Шумилова со всё возраставшим вниманием. Когда на столе появились ценные бумаги, сыщики взялись их рассматривать, передавая друг другу.

— Секундочку, Алексей Иванович, сначала ответьте-ка сами на вопрос, — подал голос Агафон, — насколько достоверно утверждение, будто именно эти облигации хранились у покойного скопца? Не выдаёте ли вы желаемое за действительное?

Шумилов рассказал о посещении государственной комиссии по управлению долгами и своём общении с её руководителем.

— В этой комиссии есть списки крупных держателей облигаций разных выпусков. Эти списки составляются на основании сведений, получаемых со всей Империи, при получении купонного дохода. Так вот, по всем четырем облигациям, которые вы сейчас держите в руках, купонные доходы прежде получал Николай Назарович Соковников, — ответил Шумилов.

— Ну, что такого? — задумчиво пробормотал Гаевский. — Ну, попало в руки жидовских банкиров несколько штук облигаций… сие покуда ничего не значит!

— Облигаций у Глейзерсов очень много — более девятисот штук, во-о-от такая пачка, — Шумилов раздвинул пальцы, демонстрируя толщину стопы, увиденной в доме на Полтавской. — Все они одной серии, номера идут последовательно.

— Вы хотите сказать, что видели эту пачку? — с сомнением в голосе уточнил Гаевский.

— Именно! Собственными глазами.

— Извините, не могу поверить, — усмехнулся Владислав. — Я не могу представить себе банкира, который вытащил бы из своего несгораемого шкафа подобную пачку и показал бы её клиенту. Это против всех правил! Он, часом, слитки золота вам не демонстрировал? Или, может, палладиевые монеты из уставного капитала?

— Нет, ни николаевские палладиевые монеты, ни золото в слитках братья Глейзерс мне не демонстрировали. Но вот пачку облигаций на девятьсот с лишним штук одной серии я видел своими глазами.

— Но как же вы уговорили их вам показать? — не унимался Гаевский.

Шумилов рассказал о маленьком представлении с участием госпожи Раухвельд, в котором он принял участие. Сыщики выслушали его не перебивая.

— Что ж тут сказать? — вздохнул Иванов. — Хорошая работа, Алексей Иванович, я бы сказал, отличная, с выдумкой. Давайте обдумаем, что нам даёт это открытие…

— Мы не сомневались в факте кражи, — заговорил Гаевский. — Теперь у нас есть кое-что из краденого, по крайней мере, что-то мне подсказывает, что именно так и есть. Я так понимаю происшедшее: вор продал конторе Глейзерсов похищенные облигации за полстоимости или даже за треть номинала и получил наличные деньги, пусть в половинном размере или даже меньше, но зато всё и сразу. Понятно, что банкирам это тоже чрезвычайно выгодно, потому как Глейзерсы могут неспешно перепродавать облигации, постепенно выставляя на торги по ценам гораздо более высоким, чем покупочная. Даже то, что они продают их с дисконтом, всё равно гарантирует им колоссальный доход. Глейзерсы хорошенько наживутся на разнице цен.

— Мог эти облигации продать сам Соковников? — размышляя вслух, спросил Иванов. — Что-то маловероятно…

— Какой смысл продавать облигации, приносящие надежную постоянную прибыль? — ответил вопросом на вопрос Гаевский.

— Смысл подобной продажи мог быть только один — срочная потребность в очень большой сумме денег, — заметил Шумилов. — Причём, речь тут идёт о сотнях тысяч рублей. На что Соковникову незадолго перед смертью могли понадобиться такие суммы? У вас есть сведения о том, что Соковников перед смертью испытывал потребность в таких деньгах?

— Нет, такими сведениями мы не располагаем, — покачал головою Агафон Иванов.

— Надо принять в расчёт вот что, — сказал Гаевский, — коли б наш скопец действительно продал банкирам свои облигации, то при осмотре его вещей непременно обнаружились бы либо наличные деньги, либо векселишко Глейзерсов. Я склоняюсь более к векселю, не думаю, чтобы небольшой банковский дом вот так запросто отвалил бы триста-четыреста-пятьсот тысяч рублей. Скорее всего, меньшую часть суммы Глейзерсы дали наличными, а на большую накропали векселишко… Но при осмотре вещей векселя найти не удалось, как впрочем, и наличных денег. Стало быть, Соковников не продавал этих облигаций.

— Слишком поспешное умозаключение! Если мы признаём факт предсмертного либо посмертного хищения, — возразил Иванов, — то мы должны допускать возможность похищения этого векселя.

— Э-э, не скажи. Если Глейзерсы действительно купили облигации у Соковникова и выписали под эту сделку вексель, то после его кражи они вексель к оплате не примут! Зачем, если он считается похищенным?! Они откажутся его оплачивать и скажут предъявителю: коль ты не согласен — иди в полицию, жалуйся на нас! Чего доброго, ещё и в газеты объявления дадут: вексель от такого-то числа на такую-то сумму считается похищенным и оплачен не будет!

— А вор мог похитить вексель вовсе не для предъявления Глейзерсам, — с усмешкой заметил Иванов. — Ты совсем уж за дурака его не держи! Вор похитил вексель, выехал с ним в какой-нибудь Псков… да хоть и в Москву!.. и заложил в первой же приличной ссудной конторе. Как ростовщик в другом городе проверит, похищен вексель или нет? По виду он нормален — гербовая бумага, подписи, печать. Ты что думаешь, ростовщик не примет трёхсоттысячный вексель за десять процентов номинала?

— Послушайте, господа, вы ведёте спор немного не о том, — вмешался Шумилов, убедившись, что полемика приобретает всё более абстрактный характер. — Давайте признаемся: если вам нужен вор, то кратчайшая к нему дорога лежит через контору братьев Глейзерсов. Они его знают! — уверенно заявил Шумилов. — Ваша задача, как полицейских, добиться, чтобы банкиры назвали его фамилию.

— Мне нравится ваш оптимизм, господин Шумилов, — усмехнулся Гаевский, — но что-то мне подсказывает, что Глейзерсы не станут с нами сотрудничать.

— Полицейские здесь вы, а не я! Если я пойду к Глейзерсам и потребую предъявить журнал текущих операций, то они рассмеются мне в лицо и выставят за дверь. Но если это сделаете вы, им придётся подчиниться. Даже если ваши действия будут ими впоследствии обжалованы, скажем, в виде обращения к градоначальнику, всё равно ваше появление в их конторе будет оправдано: вы проверяли сигнал в рамках проводимого расследования.

Сыщики переглянулись.

— Что ж, резонно, — согласился Иванов. — Не имею ничего против такого визита. Вы мне на всякий случай отдадите свои облигации?

— Только с возвратом. На самом деле они не мои, а моей домовладелицы.

— Уж, разумеется, я и не собирался забирать их себе, — серьёзно ответил Агафон, не уловив шутливого тона Алексея Ивановича. — Так где эта контора находится?

— На Полтавской улице, третий дом от Староневского.

— Можно поехать прямо сейчас, после обеда, — заметил Гаевский.

— Только сегодня суббота. Работает ли контора? Ведь у иудеев суббота — священный день…

— Коли они живут и работают в столице, стало быть, крещёные, — философски заметил Владислав. — Если б это были кошерные жиды, то сидели бы за чертой оседлости. Другое дело, что крещение для жидов ничего не значит, они переходят в христианство, не отказываясь от своей иудейской сущности. Эта перемена религии отдаёт явной профанацией, непонятно, почему Синод делает вид, будто не видит этого! По субботам большинство крещёных жидов действительно не работают — это точно.

— В том же помещении, где находится банковская контора, расположены и жилые помещения, — вставил Шумилов. — Я в этом не уверен, но мне так показалось. Так что кто-то вам откроет.

Далее разговор коснулся общего хода расследования и предположений относительно персональной виновности тех или иных лиц. Шумилов прямо сказал, что по его мнению подозреваемых в хищении совсем немного, и на первом месте — Селивёрстов.

— Нам тоже так кажется, — со вздохом пробормотал Гаевский. — Однако, обыск в его городской квартире ничего не дал. Мы и на даче Соковникова всё обыскали, я имею в виду бывшую комнату Селивёрстова. И чувствую я, что есть что-то за пазухой у него, да только не прихватить пока…

— В некоторых домах жильцам сдаются клетушки в подвале. Знаете, такие выгородки дощатые, как сарайчики. Там обычно барахло всякое держат, соленья, варенье, дровишки. Может, у Селивёрстова такой чуланчик имеется?

— Мысль дельная! — оживился Иванов. — Надо будет выяснить.

— Ну да, — поддакнул Гаевский, — Там, кстати, и чердачок есть! Может, Агафон, метнёшься, по чердачку пробежишь разок-другой?

— А чего это ты ёрничаешь? — не понял Иванов.

— Я не ёрничаю! Я градус глупости понижаю! Что-то мне кажется невероятным, чтобы такой человек как Селиверстов держал деньги или векселя… что там еще?… икону дорогую, пятнадцатитысячную, просто так, без пригляда, в подвале или на чердаке… Не оставишь же такие вещицы просто так, в тряпице завернутые. А вдруг мыши, крысы?

— Почему же, просто так? — не унимался Иванов. — Можно спрятать в какой-нибудь ларец или сундук…

— Но это сразу привлекло бы внимание…

— Можно закопать…

— Что ты несешь, Агафон? Где можно закопать сундук на чердаке?

— Вскрыть настил пола и закопать в толще шлака, проложенного между потолком последнего этажа и чердачным полом.

— Много вас таких умных полы разбирать! Подобная проделка сразу привлечёт интерес и соседей, и домохозяина.

— На многих чердаках пола вообще нет, засыпанный шлак лежит открыто. — не унимался Иванов.

Шумилов, не без любопытства наблюдавший за тем, как развивалась пикировка сыщиков, не сдержался и подал голос:

— Ну, а почему вы только о сундуке говорите? Насколько я понял, Селивёрстов — человек достаточно грамотный, разумный, почему бы ему не догадаться арендовать банковскую ячейку? И тогда у него и задача-то проще пареной репы — спрятать ключ от нее.

Сыщики опять переглянулись, точно мысленно обменялись мнениями.

— И то правда, Алексей Иванович! — согласился Гаевский. — Дельная мысль. Надо будет непременно сбегать на квартиру к Селивёрстову, ключик поискать! После нашего обыска Селивёрстов должен расслабиться, бдительность утратить, глядишь при нашем повторном появлении как-то себя и выдаст.

Заканчивали обед в прекрасном настроении, расположенные друг к другу. Все трое были примерно одинакового возраста, вдобавок сейчас присутствовавших объединила общность задачи и совпадающие взгляды на дальнейших ход расследования. Шумилов оставил сыщикам свой домашний адрес, а также и координаты места службы — безо всякой задней мысли, так, на всякий случай, если вдруг для чего-то срочно понадобится.

Выйдя из «Мандарина», троица на минуту остановилась, пожимая руки и расшаркиваясь. Затем Алексей направился на службу, а Агафон и Владислав задержались, решая, куда и как им двигаться.

Банковская контора братьев Глейзерсов действительно оказалась закрыта. Никаких признаков жизни в ответ на настойчивый звонок в дверь. Тогда Иванов, выждав минуту, принялся колотить своим пудовым кулаком в дверь, отчего поднялся грохот, который слышала вся улица. Гаевский тем временем, став на тротуаре, внимательно наблюдал за окнами — с площадки перед дверью он не мог бы видеть, что за ними происходит. Заметив в глубине одной из комнат движение, Владислав сообщил об этом Агафону. Тот усилил удары и принялся громко требовать: «Открывайте немедля, полиция!».

Дверь распахнулась. На пороге стоял пожилой плешивый еврей, в старой цигейковой телогрее, мятой фланелевой рубахе. Вид он имел «неприсутственный», домашний: остатки волос всклокочены, взгляд рыбьих, навыкате глаз — сонный.

— Здравствуйте, — формально поприветствовал его Иванов. — Что так долго не открывали, господин хороший?

— Извините, спал, — недружелюбно отозвался мужчина в цигейке; взгляд его перебегал с одной фигуры в штатском на другую, причём на квартального и его помощника в полицейской форме он даже не посмотрел, сразу понял, кто тут главный.

Агафон сразу понял, что открывший дверь человек ему соврал: по жирным губам и легко уловимому запаху чеснока несложно было догадаться, что на самом деле тот трапезничал, а вовсе не спал.

— Мы из Сыскной полиции, — отрекомендовался Иванов. — Представьтесь!

— Я — Наум Карлович Глейзерс…

— … один из владельцев этой банковской конторы? — уточнил Иванов.

— Именно так. Держу контору на паях с братом.

— У нас имеется к вам дело.

— Но сегодня контора закрыта.

Гаевский, стоявший на тротуаре перед крылечком, при этих словах фыркнул и вмешался в разговор:

— Вы не поняли! Мы не торговать к вам пришли, а вопросы задать и ответы ваши послушать!

— Пожалуйста, заходите, — еврей сдался, подвинулся в сторону, освобождая проход, и торопливо заговорил, — у нас разрешение от градоначальства должным образом оформлено, все бумаги в полном порядке!

— Кто б в этом сомневался! — усмехнулся Гаевский.

Пройдя в двери, четверо полицейских остановились в коридоре, который Наум Глейзерс как бы загородил своим телом. Видимо, он не мог догадаться, в какую сторону решат направиться незваные посетители — в жилые комнаты или в контору — и потому решил на всякий случай не пустить их далее.

— Послушайте, господин Глейзерс, — начал Иванов, — меня зовут Агафон Порфирьевич Иванов, моего коллегу, — последовал жест в сторону Гаевского, — Владислав Андреевич Гаевский, мы состоим в штате столичной Сыскной полиции в должностях надзирателей за производством дел. Сопровождающих нас полицейских вы, полагаю, знаете в лицо — это ваш квартальный надзиратель и его помощник…

— Да-с, этих господ я знаю, — кивнул Глейзерс. — Что вас привело ко мне в нерабочий день?

— Мы хотели бы узнать, продавали ли вы эти казначейские облигации, — Иванов извлёк четыре ценные бумаги, полученные от Шумилова.

— Может, продавал, может, и нет… Облигации выполнены типографским способом и никаких отличительных особенностей не имеют… — неожиданно заюлил Глейзерс. — А позвольте узнать, чем вызван ваш интерес?

— Не позволю, — неприязненно отрезал Иванов. — Я повторяю свой вопрос: вы продавали эти облигации?

— Ну… так вот по виду, я их не узнаю…

— Я не спрашиваю, узнаёте вы их или нет! Я спрашиваю, проводилась ли в вашей конторе сделка по их продаже?

— Да что ж… вот так прямо… вы меня… в тупик прямо… как же можно знать… — промямлил Глейзерс и умолк, точно впал в ступор.

Агафон смотрел на банкира неприязненно. Убедившись, что тот умолк, так и не ответив на вопрос, раздельно проговорил:

— Вы хотите сказать, господин Глейзерс, что в вашем учреждении отсутствует надлежащий контроль за производимыми операциями?

— Отчего же, отчего же, должный контроль… имеется, конечно.

— У вас, что же, нет журнала для отражения текущих операций, как того требует инструкция Государственного банка?

— Что вы, что вы, господин полицейский… в чём это вы меня подозреваете… — затрепетал банкир. — Вся документация ведётся у нас с братом должным образом!

— Ну так справьтесь по журналу! — рявкнул Агафон, сверкнув глазами; он был готов выругаться, но усилием воли сдержал себя.

— Сей момент, господин Иванов, не надо так волноваться, сейчас я сверюсь…

— А я и не волнуюсь! Волноваться сейчас будете вы, господин Глейзерс! — не понижая голоса, давил на банкира сыщик.

Наум Карлович двинулся по коридору в сторону кассового зала, Иванов сделал шаг за ним. Глейзерс тут же остановил его рукою:

— Подождите меня здесь!

— Нет уж, господин банкир, вместе пройдём! Или вы думаете, будто я отдам вам в руки эти облигации, и вы с ними пойдёте в другую комнату?

— Ну, ладно, коли так, следуйте тогда со мною, — Глейзерс как будто бы даже растерялся от такого хода мыслей сыщика. — В чём вы меня подозреваете? Я по вашему их разорву, что ли? Сожгу? Съем?

— Подмените, — мрачно отрезал Иванов.

Полицейские прошли в большую комнату о трёх окнах, служившую кассовым залом; Наум Карлович, открыв один из письменных столов, извлёк из него толстенную — страниц на тысячу — амбарную книгу с прошитыми контрольной нитью листами, с грохотом бросил её на стол и уселся подле на стул.

— Извольте назвать номер какой-либо из ваших облигаций, — провозгласил он важно, открывая книгу.

— Ну, скажем, пятьдесят четыре-три пятёрки, — ответил Иванов.

Глейзерс принялся листать гроссбух. Не прошло минуты, как он возвестил:

— Вот-с, вижу, что четыре облигации, как раз одна из них с тем номером, каковой вами назван, были проданы не далее как вчера моим работником Леонидом Майором.

Проверка номеров трех остальных облигаций также показала, что они продавались именно здесь и в то же время, что и первая облигация.

— Очень хорошо, — удовлетворённо проговорил Иванов. — Стало быть вы признаёте, что продажа осуществлена вашей конторой.

— Ну да, признаю.

— А скажите, пожалуйста, каким путём эти облигации попали к вам в руки?

— Знаете, господин полицейский, я вообще-то совсем не обязан вам такого рода отчётом, — ядовито ответил Наум Карлович. — Облигации эти пущены Правительством в свободный оборот, и я могу с лёгкой совестью скрыть фамилию продавца, указав на тайну банковских сделок, гарантированную Высшими Властями Российской Империи, но… дабы исключить всякие подозрения на некую мою злокозненность, и в знак моего искреннего желания помочь нашей дорогой полиции я… я отвечу вам…

— Да уж будьте так любезны, господин Глейзерс!

— Примерно две недели назад большую пачку казначейских облигаций семьдесят пятого года эмиссии мне принёс некий незнакомый господин, назвавшийся Соковниковым.

— Вот так, да? — пробубнил Иванов, быстро переглянувшись с Гаевским. — И как выглядел этот самый «Соковников»?

— Крупный телом, лет, эдак, за пятьдесят, без бороды и усов, хорошо одет, важный в манерах.

— То есть вот так просто зашёл человек с улицы и предложил пачку облигаций? — вклинился в разговор Гаевский.

— Да-с, именно так. Представьте себе. Клиенты к нам именно так и попадают: идут по улице, заходят через дверь и предлагают то одно, то другое: то депозит открыть, то акции у них купить.

— Найдите, пожалуйста, в «Журнале текущих операций» запись о покупке облигаций у Соковникова, — попросил Иванов.

Глейзерс запыхтел, принялся листать амбарную книгу, изредка шепча что-то типа «не здесь», «раньше-раньше». Наконец, после довольно продолжительных розысков, он торжествующе возвестил:

— Вот, пожалуйста, нашёл! Двадцать второго августа Николай Назарович Соковников осуществил продажу двух тысяч ста пятнадцати казначейских облигаций с пятипроцентным купоном семьдесят пятого года выпуска. И даже номера облигаций указаны!

— Когда вы стали торговать этими облигациями?

— Двадцать седьмого числа.

— А почему не сразу?

— Не видел в том целесообразности, господин полицейский, — ядовито отрезал Глейзерс. — Мой товар; когда хочу, тогда и торгую!

— И что, выгодно ли Соковников сбыл вам свои облигации? — полюбопытствовал с самым невинным видом Гаевский. — За сколько уступил? По пятидесяти копеек за номинальный рубль или до тридцати «сбросил»?

Банкир прекрасно понял саркастический подтекст вопроса. С видом оскорблённой невинности он поднял лицо от журнала и посмотрел на Гаевского:

— А в чём, собственно дело? Вы меня как будто в чём-то подозреваете?

— Советую вам отвечать на вопрос и не артачиться.

— Котировки на момент покупки тайны не составляли. Соковников согласился продать ниже нормальной цены, лишь бы только я купил всё и сразу. Как говорится, оптом — со скидкой. Посчитали по пятьдесят три копейки за рубль. Он сказал, что болен, желает ехать за границу, деньги нужны. Так отчего же не помочь человеку?

— Ну-ка, покажите мне свой журнальчик, — приказал Гаевский.

Он взял в руки «Журнал текущих операций» и принялся его читать. В самом низу страницы помещалась датированная двадцать вторым августа запись о приобретении у Соковникова Н. Н. казначейских облигаций с пятипроцентным купоном на сумму в пятьсот сорок пять тысяч рублей серебром. Две строки мелкого, едва читаемого текста. Гаевский, увидя эту запись, даже присвистнул. Вытащив из внутреннего кармана пиджака лупу, принялся внимательно изучать подпись. Затем передал журнал и увеличительное стекло Иванову.

Агафон некоторое время в полной тишине рассматривал строчки внизу страницы, затем посмотрел записи, сделанные выше, полистал журнал. Вернув лупу Владиславу, усмехнулся:

— Ну, это всё филькина грамота. Я вам, господин Глейзерс, таких записей задним числом сколь хотите настрогаю.

— Почему вы так говорите? — с обидой в голосе отозвался Наум Карлович. — Журнал официальный, прошитый и опечатанный.

— Текс, исполненный внизу страницы, вылез за рамку, что даёт основание заподозрить, что приписка сия сделана позднее, иначе говоря, задним числом, — буднично заговорил Гаевский. — Обращают на себя внимание пустующие места в конце многих страниц, словно вы специально их оставляете для подобных записей. Между тем, вам прекрасно известно, что в документах строгой отчётности таковые пробелы недопустимы.

— Обстановка у вас тут довольно куцая… — проговорил Иванов, оглядываясь по сторонам.

— Ну и что? — не понял Глейзерс.

— А то, что презанятная картина получается: в вашей замшелой убогой конторе, где и крысе-то особо поживиться нечем, будто нарочно в ожидании такого удивительного предложения — купить за полцены одни из самых надёжных и доходных ценных бумаг — оказывается больше полумиллиона рублей. Я даже представить не могу сколько же это денег! И тут — ах, какое совпадение! — неожиданно заходит к вам совершенно незнакомый мужчина с пачкой облигаций и предлагает как раз такую сделку! Ну, чем не рояль в кустах? Хороший, белый рояль в кустах сирени! Он всегда там стоит… Ему там самое место! И полумиллиону рублей самое место в вашей конуре!

— Вам бы, господин Глейзерс, белил подкупить, штукатурочку подмазать, а то уж больно уголки в этой зале запачканы! — посоветовал Гаевский.

— А вы по уголкам не судите о достатке нашей конторы! — в запальчивости воскликнул Наум Карлович, обиженный, видимо, советом Владислава.

— Ну да, — кивнул Гаевский, — детский лепет какой-то! Вы хоть сами себя слышите, Глейзерс?

— По вашей конторе ревизия Госбанка, как я вижу, давно уже плачет, — мрачно, не поддерживая ёрничания напарника, уронил Иванов.

Наум Карлович, сдвинув мохнатые брови к переносице, уставился на сыщика ненавидящим взглядом. Агафон же, выдержав внушительную паузу, продолжил:

— И мне очень хочется посмотреть на вас, Наум Карлович, в ту минуту, когда ревизоры обнаружат полное несоответствие вашего рассказа представленной документации. Вы отдаёте себе отчёт в том, что не составит ни малейшего труда проверить ваши книги и свести баланс, который убедительно докажет, что означенного полумиллиона у вас никогда не было и быть не могло?

Иванов замолчал. Гаевский, убедившись, что коллега не желает более ничего добавить, сказал Глейзерсу почти ласково:

— Облигации эти ворованные. Не боитесь, батенька, пойти по делу как соучастник кражи?

— Какой кражи? — банкир явно испугался. — Ни о какой краже не знаю, ни в чём таком участия не принимал. Купил облигации у человека, назвавшегося Соковниковым двадцать второго августа… Я вам это уже сказал. Более сказать ничего не имею. И прекратите меня запугивать! Я не боюсь ваших угроз!

— Такой, значит, у нас разговор получается… Ну-ну, — Иванов поднялся, — Соковников, говорите, за границу собрался ехать… И появился здесь у вас двадцать второго августа… Ну-ну.

— Приходит человек, предлагает выгодную сделку… Почему я должен от гешефта отказываться? Я банкир, моё дело деньги зарабатывать. Ничего противозаконного я не совершал, и нечего на меня дохлых собак вешать!

— Не был у вас Соковников двадцать второго августа, — внушительно сказал Иванов, — и никаких облигаций в тот день вы не покупали. Покупка совершилась позже. Мы это знаем, господин Глейзерс. Надеюсь, докажем. Будете запираться — пойдёте по делу как соучастник. Подумайте над моими словами, они сказаны при свидетелях.

Иванов повернул голову в сторону квартального надзирателя и его помощника, немо наблюдавших эту сцену от начала до конца. Полицейские направились к выходу, но уже в дверях Гаевский остановился и бросил через плечо:

— И потом не говорите, господин Глейзерс, будто вас не предупреждали!

Распрощавшись на Полтавской с полицейскими в мундирах, сыщики неспешно зашагали в сторону Старого Невского проспекта.

— Молодец Шумилов, здорово помог делу, — задумчиво проговорил Иванов, видимо, размышлявший над увиденным и услышанным в банковской конторе. — У этого Наума рыло, конечно, в пуху!

— Однозначно, — согласился Владислав. — Но я полагаю, он сейчас закиснет. День-два будет нервничать, дрожать, есть поедом себя и своего братишку, а потом, чем чёрт не шутит, явится к Путилину с повинной. Прямо в понедельник и примчится. Самый край — во вторник! Время в данном случае сработает на нас, вот увидишь!

— Твои слова да Богу в уши, Владислав, — со вздохом покачал головою Агафон.

Он казался задумчив и совсем не демонстрировал того лучезарного оптимизма, которым в эту минуту светился его напарник.

10

Воскресенье пятого сентября 1880 года хотя и являлось выходным днём, всё же не отменяло для сыскных агентов явки в дом N 22 по Большой Морской улице. Сыскная полиция вообще работала в режиме довольно своеобразном: в случае расследования какого-либо «горячего» дела все прикосновенные к нему сотрудники выходили на работу ежедневно, невзирая на календарь, и исполняли свои обязанности сколь требовалось. По окончании же розысков Путилин отпускал сыщиков в отгул, равный продолжительности пропущенных выходных. Получалось и справедливо, и даже весьма удобно, просто следовало приноровиться к такому режиму. Единственным лицом, которое никогда не пользовалось заслуженными отгулами, являлся сам начальник Сыскной полиции: поле его деятельности было столь многообразно, сложно и ответственно, что Иван Дмитриевич не мог оставить свою должность даже на короткий промежуток времени и трудился в прямом смысле день и ночь семь дней в неделю.

Иванов и Гаевский явились к Путилину с докладом о посещении конторы братьев Глейзерс. Честно рассказав о деятельном и продуктивном участии Шумилова, который и дал им выход на это примечательное заведение, они подробно описали как само заведение, так и реакцию Наума Глейзерса на их расспросы.

— Банкиришко однозначно темнит, — уверенно заявил Гаевский. — У него не могло быть денег, потребных для покупки такого количества казначейских облигаций, не того он полёта птица. Договорённость с продавцом облигаций явно носила иной характер, нежели тот, о котором поведал нам Наум Глейзерс. Уверен, что он явно преследует цель скрыть от нас обстоятельства сделки, поскольку она преступна, и он сие прекрасно понимает.

— Вот что примечательно, — добавил Иванов, — Наум дал нам описание продавца в общем и целом напоминающее Николая Соковникова. Причём, желая сохранить за собою возможность манёвра в будущем, жидок не стал говорить, будто к нему приезжал сам Соковников; просто человек назвался этой фамилией, а кем он являлся на самом деле — да кто ж его знает? Улавливаете? Сие указывает на то, что Наум Глейзерс готовился к возможному нашему появлению и обдумывал линию своего поведения. Соковникова он, по нашему разумению, не видел, но приметы его уточнил у продавца облигаций.

— Я понял вас, — кивнул Путилин, — Вы подозреваете сговор Наума Глейзерса и продавца. Но может, всё было немного иначе: явился, скажем, Силивёрстов в банковскую контору, назвался фамилией Соковникова, а Глейзерс тупо взял и записал в журнал, будто именно Соковников к нему приходил. Другими словами, он доверился чужим словам, но умышленно вас в заблуждение не вводил.

— Глейзерс утверждал, что его посетил мужчина близко похожий на Соковникова: высокий, тучный, без бороды. Если бы Глейзерс действительно захотел сообщить нам приметы Селивёрстова, он бы сказал: продавец высок, суховат, имеет бороду средней длины. Я склонен думать, что именно Селивёрстов являлся на Полтавскую, но Наум не пожелал покуда дать нам верные приметы продавца.

— И наконец, ещё кое-что, — Гаевский поднял вверх карандаш, привлекая к себе внимание, — у нас, как вам известно, ваше высокоблагородие, имеются дневники Николая Назаровича Соковникова. Я почитал записи последних дней его жизни…

— Так-так, очень интересно, — насторожился Путилин.

— Никаких облигаций он никому продавать не собирался, нужды в деньгах не испытывал. В записи, датированной вечером двадцать второго августа, нет ни малейшего упоминания о поездке Соковникова в этот день в город и посещении конторы Глейзерсов. Ни слова, ни полслова.

— Что ж, господа, слова ваши меня убеждают, — решил Путилин, прихлопнув ладонью по столу, как бы ставя точку в разговоре. — Я попрошу о назначении ревизии банковской конторы Глейзерсов, прямо завтра этим и займусь. Ну, а сейчас, что ж, все свободны до завтрашнего дня. Все ж таки воскресенье!

Алексей Иванович Шумилов воскресный день посвятил поездке в Лесное, в гости к Василию Александровичу Соковникову. Оказалось, что обоим есть что рассказать друг другу. Прежде всего, племянник покойного миллионера поведал своему гостю о странном визите некоего Прокла Кузьмича Яковлева.

— Это какой-то незначительный купчик второй гильдии, — пояснил Соковников. — Явился ко мне и завёл разговор о том, что покойный Николай Назарович получил от петербургских скопцов право принять наследство, другими словами, он наследовал не по закону государственному, а по милости скопцов. Якобы, за разрешение получить деньги брата Михаила он отказался от дома, бывшего некогда резиденцией Кондратия Селиванова.

— Вот значит как? — Шумилов искренне засмеялся. — То есть по версии Прокла Яковлева, если бы скопцы не дали своего позволения, то Николай Назарович остался бы без денег брата?

— Да, именно так. Я этому человеку ответил, что в подобные придания старины глубокой не очень верю, а если точнее — совсем даже не верю. Но Яковлев выразился в том смысле, что если я хочу обрести спокойную жизнь, то мне обязательно надлежит урегулировать со скопцами вопросы наследования. Я ответил, что у меня нет вопросов с наследованием, тем более таких, какие требуют привлечения скопцов. А Яковлев мне на это сказал, с усмешкой такой, знаете ли, что такие вопросы есть у скопцов.

— Он какие-то угрозы высказывал в ваш адрес?

— Опосредованно. Выразился несколько раз о возможности пожаров в домах, о том, что лошади подохнут в конюшне… как-то так говорил. Мол, полиция вас не защитит, иллюзий не испытывайте. Но и впрямую никаких угроз не высказывал, то есть он не говорил, что ко мне придут и обухом по голове стукнут — это точно, такого он не заявлял.

— Хм, сказанного уже достаточно, чтобы понять уровень мышления господина Яковлева. Чем же сердце успокоилось? Сказал он вам всё это, вы выслушали — и что же?

— Я ответил, что денег у меня вообще нет, полиция их ищет, поскольку есть подозрения на кражу.

— Вот этого, Василий Александрович, вообще говорить не нужно было, — уверенно заявил Шумилов. — Это не их собачье дело. Наличие или отсутствие у вас денег касается только лично вас, да следователя, ведущего расследование — и точка! Упоминанием о краже вы сердца этих сквалыг не разжалобите и вообще, рассчитывать на какую-то человеческую реакцию с их стороны — это верх наивности.

— Но я вот как-то так… проговорился, — вздохнул Соковников. — Подумал, может, отстанет. Да только этот купчик не отстал. Он заявил, что десятого числа явится ко мне ещё раз для, по его словам, окончательного урегулирования всех вопросов. Рекомендовал мне не переносить этот разговор и не уклоняться от него. Он, верно, полагал, будто я начну прятаться от него!

— Очень хорошо, — кивнул Шумилов. — О часе вы условились?

— Договорилась на полдень, — Василий Александрович выглядел не то чтобы испуганным, но несколько озабоченным и встревоженным. Шумилов посчитал своим долгом его утешить:

— Бояться нечего, уверяю вас. Десятого числа я приеду к вам. Это будет пятница, что ж, очень даже хорошо, отпрошусь накануне со службы. Поучаствую в «урегулировании вопросов». Надеюсь, что к этому времени я сумею получить интересные сведения о прошлом Николая Назаровича, хочется верить, что это поможет разговору.

Соковников, услыхав такие слова Шумилова, как будто бы приободрился. Алексей Иванович между тем взялся рассказывать о событиях последних дней: обнаружении облигаций, принадлежавших прежде Николаю Назаровичу, в банковской конторе братьев Глейзерс и действиях полиции.

— Полагаю, Василий Александрович, что сыщики, потянув за эту ниточку, размотают весь клубок, — подытожил Шумилов. — А это даёт надежду как на возвращение вам украденного, так и на открытие фамилии вора. Уверен, всё постепенно у вас наладится, заживёте вы богато и спокойно.

Василий Александрович, выслушивая увещевания собеседника, всё более успокаивался, делался увереннее в себе. У Шумилова же на душе скребли кошки — опыт подсказывал, что путь к успешному завершению дела слишком часто оказывается вовсе не таким прямым, как хотелось бы.

В понедельник утром Иван Дмитриевич Путилин пребывал в прескверном расположении духа. Едва только Иванов и Гаевский расселись на стульях подле стола начальника, тот недовольным голосом буркнул:

— Сводку происшествий по городу, поди, не видали ещё?

И поскольку сыщики промолчали, Путилин свою мысль развил:

— Контора Глейзерсов сгорела!

— Ах, шельмец какой!.. — только и выдохнул Агафон. Он обменялся быстрыми взглядами с Владиславом: рассусоливать тут особенно было нечего, оба сыщика думали об одном и том же.

— За полчаса до полуночи в пожарную часть поступило сообщение о возгорании в помещении банковской конторы, — принялся рассказывать Путилин. — На место пожара немедля был направлен дежурный наряд пожарной команды. К моменту его прибытия оказалось, что основной пожар хозяева потушили своими силами. Выгорела часть конторы, а именно — две комнаты с документами и конторской мебелью. Жилые помещения одного из владельцев, примыкавшие к конторе, от огня не пострадали.

— А причина какова? — поинтересовался Гаевский. — Поди, чья-то неосторожность?

— Правильно понимаете, Владислав Андреевич, — с саркастичной улыбкой ответил начальник Сыскной полиции. — Причина возгорания самая что ни на есть банальная — неосторожное обращение с огнём: истопник во время протапливания печей не до конца прикрыл заслонку, вот уголёк и выкатился…

— Что-то рано взялись они протапливать печи, — заметил Иванов, — Сентябрь только начался!

— А это им решать, когда начинать топить. Мёрзнут они по ночам, хозяева-то! Ночи у нас уже вполне осенние, а Наум Глейзерс тепло любит. И жена его тоже, — ядовито процедил Путилин. — Самое забавное в том заключается, что истопник вину свою поспешил признать, сказал, что был нетрезв и попросил у хозяина прощения за халатность. Наум Глейзерс, как нетрудно догадаться, сказал, что пентюха-истопника прощает, зла на него не держит и даже от должности не отставит! Какова басня, а-а?!

— Это всё белыми нитками шито, — заметил Гаевский.

— Разумеется, кто с этим спорит? — кивнул Иванов. — Кое-кто был уверен, что Наум Глейзерс прибежит в понедельник к нам и поспешит во всём чистосердечно раскаяться: и вора назовёт, и облигации их законному владельцу вернёт. Вот так возьмёт и запросто отдаст миллион… Как же-с! А господин Глейзерс подумал-подумал, да и решил от жирного куска не отказываться. Удивительно, правда, Владислав?

— Вот вам и проверка, вот вам и ревизия. А вкупе с нею и признание, — с горечью в голосе проговорил Путилин. — Документов нет, следов нет. Прижать нам этого Глейзерса нечем. Следует признать, что на этом ниточка, ведущая к похитителю наследства Соковникова обрывается.

— Ваше высокопревосходительство, а может попробовать надавить на этого Наума Глейзерса? — предложил Иванов. — Дадим понять, что не верим в естественную причину пожара, арестуем или хотя бы изобразим имитацию ареста…

— Ничего у нас не выйдет, господа, будьте же реалистами, — Путилин махнул рукою. — Да и что ему можно предъявить? Нечего. Тут надо говорить языком документов, а эмоции отправить на свалку. Следует признать, что пока они нас обыграли. Поэтому остаётся один путь — разработка Селивёрстова.

— Иван Дмитриевич, мы склоняемся к мысли, что управляющий, возможно, располагает каким-то тайником вне квартиры, — заметил Гаевский. — На чердаке или в подвале могут существовать клетушки, которые домохозяин разрешает жильцам использовать под разного рода склад: дрова, старая мебель, газеты.

— Хорошая идея, почему сразу не догадались отработать? — нахмурился Путилин. — Давайте порешим так… Владислав пусть отправится на Полтавскую, посмотрит на тамошнее «пепелище», изымет всю документацию, каковая осталась. Глейзерсы, разумеется, будут причитать, станут жаловаться на то, что без бумаг не смогут работать. На это наплевать! направляйте их ко мне, я найду, что этим мошенникам сказать. К тому моменту, когда они тут объявятся, я уже и ордером разживусь. А Агафон-свет-Порфирьевич, пусть поезжает к Селивёрстову, потолкается подле его дома… Желательно разузнать, чем живёт управляющий, с кем общается, может, что интересное и всплывет. Кроме того, давайте-ка, господа, не упускать из виду икону Святого Николая Чудотворца с дорогим окладом. А то мы как-то увлеклись облигациями, а икону упустили из виду. А посему надо будет пошерстить ювелиров — не попадала ли к ним часом эта икона? Вещь-то приметная! Из-за оклада её вполне могли пустить в продажу как украшение. Задачи ясны? — увидев кивающие головы, Путилин в присущей ему манере хлопнул по столу, словно бы ставя точку. — Тогда вперёд, орлы!

Когда Иванов вошёл во двор дома, где проживал Селивёрстов, ему показалось, что он вовсе и не уходил отсюда — до такой степени здесь всё осталось неизменным: все те же три тополя подле стены, непросохшие после ночного дождя лужи, дворник на лавке, деловито насаживавший на черенок метлы новую вязанку прутьев. Иванов направился прямо к нему.

— Помнишь меня, отец? — спросил сыщик, присев на краешек лавки. — Тебя, кажись, Поликарпом Матвеевым кличут, ничего я не путаю?

Дворник, увидев, кто именно перед ним, отложил работу в сторону и встал по стойке «смирно»:

— Так точно, ваше благородие! Прекрасно вас помню. А я именно Матвеев и есть.

— Да ты садись, не стой столбом! Вот подскажи-ка, Поликарп, Яков Данилович Селивёрстов у себя? Не съехал, ненароком?

— Никак нет, не съехал. Живёт по-прежнему. И то сказать, куда ему съезжать, у него же вперёд плачено!

— А скажи, есть ли у Селивёрстова кроме квартиры какие-нибудь подсобные помещения в доме — сарайчики, там, выгородки в подвале или на чердаке?

— Никак нет, ваше благородие, таковых в нашем доме не имеется. На чердаке бабы наши бельё сушат, а в подвале у нас ключи бьют, родники то есть.

— Как это — родники? — не понял Иванов.

— Так и есть, родники. Слой водоносный под домом близко к поверхности. И вода вкусная. Только надо всё время следить, чтобы они не заилились и не засорились, иначе вода перестанет уходить, и затопится подвал. Такое уже было однажды — так насилу прочистили. Мороки было!..

— Гм-м, интересно, — Агафон покачал головою, — и дом стоит, не рушится?

— Как видите, стоит. Уж годков сорок…

— Ну, хорошо, а есть ли у Селивёрстова женщина, сожительница или просто… для души, для тела…?

— Об том не знаю, ваше благородие, он мне не докладывает. Знаю точно, что в нашем дворе ни за кем не волочится, это точно. Сурьезный мужчина.

— А как же он живёт, совсем без женской руки? Кто ж ему убирает, готовит?

— Убирает Анастасия Молчанова, она вон по той лестнице живёт, на четвёртом этаже, — последовал кивок в сторону подъезда, соседнего тому, где проживал Селивёрстов, — комнату они с мамашей снимают. А готовит — Авдотья Синицына, она у нас многим стряпает обеды на вынос. Хорошая повариха, скажу я вам, отменная. Он раньше редко у неё брал, а теперича живёт здеся уже, почитай, неделю, так каждый божий день у Авдотьи столуется.

— Что ж, ясно. Проводи-ка меня, Поликарп, к Анастасии, к уборщице, значит.

— Сей момент, — дворник обстоятельно собрал свои пожитки в коробку с плотницким инструментом, стоявшую подле скамейки, взял древко от метлы и хворост и отнёс всё это в свою комнату, затем вышел во двор и жестом указал на дверь нужной чёрной лестницы. — Милости прошу, ваше благородие.

В подъезде пахло мышами, сыростью, в нос шибали тошнотворные ароматы тушёной брюквы и капусты. Пролёт, как и положено чёрной лестнице, оказался узок и крут. Шагая через ступеньку или две — лишь поскорее преодолеть необходимое расстояние — Агафон в сопровождении дворника поднялся на четвёртый этаж. Дворник не выдержал скорого шага сыщика и, не доходя до нужного этажа одного пролёта, задохнулся, привалился к перилам, чтоб отдышаться.

— Резво вы скачете, ваше благородие, — только и сказал он, переводя дыхание. — Вам бы с таким здоровьем на стройке кирпичи подносить…

— Здесь, что ли? — Агафон постучал в обшарпанную дверь, на которую ему указал дворник. Звонка дверь не имела, что, впрочем, не казалось удивительным для этого довольно убогого места.

Появилась старушка в шерстяном платке, перетянутом крест накрест под мышками наподобие лямок солдатского ранца. Воззрившись на незваных гостей, она изрекла недружелюбно:

— Чего надоть?

Оказалось, что Анастасия отправилась к соседям за солью, и дворник, не раздумывая, распорядился:

— Зови её сюда, видишь, важный господин желает разговаривать!

Старушка живо шмыгнула за дверь и через полминуты вернулась, ведя за руку краснощёкую, круглолицую молодку лет двадцати. Одета та оказалась очень просто, в ситцевое в цветочек платье, в переднике, на босых ногах — шерстяные, грубой домашней вязки носки и калоши. Личико девицы оказалось простым, но свежим и не лишённым приятности: острый носик, конопушки, большой нескладный рот. Её никак нельзя было назвать красавицей, но она выглядела весёлой и озорно улыбалась, находясь, видимо, всё ещё в настроении только что прерванного разговора. Увидев незнакомого мужчину, девица нисколько не смутилась и не испугалась.

— Ты Анастасия Молчанова? Я из Сыскной полиции, моя фамилия Иванов, — скороговоркой начал Агафон. — Хочу задать пару вопросов.

Девица косо взглянула на старушку и сделала приглашающий жест:

— Отчего же не задать, господин хороший. Проходьте в комнату.

Они прошли в узкую, убогую прихожую, а оттуда в комнату, единственным окном выходившую на глухую стену соседнего дома. Комнатка оказалась куда чище всего того, что Иванов увидел прежде в этом подъезде. На стенах красовались новые обои в цветочек, на окне — горшки с геранью, на полу подле порога и окна — домотканые деревенские коврики, связанные из лент, нарезанных из старого тряпья. В комнатке почти всё свободное место занимала пара кроватей, да кухонный стол, застеленный белой скатертью. Общая обстановка помещения чем-то напоминала зажиточную деревенскую избу.

— Скажи-ка, Анастасия, ты ли убираешь у Якова Даниловича Селивёрстова?

— Да, именно я убираю, — кивнула девушка, — да только, наверное, сегодня последний раз к нему ходила. Откажусь от работы, ей богу откажусь. И семи рублей его не надо.

— А что такое?

— Да вот, меня цирюльник приглашает, пойду к нему — всё ж веселее — на людях, с народом, значит, да и запахи приятные кругом, одеколон да пудра… — девица явно не поняла вопроса сыщика.

— Да я не об том, Анастасия, — поморщился Агафон. — Селивёрстов чем тебе опостылел?

— Орёт, как оглашенный, бестолочью обзывается. Кому такое приятно слушать! Особливо когда ни за что. Сегодня он на меня изволит замахнуться, наорать, стало быть, а завтра чайником с кипятком в меня запустит?! Нет уж, увольте, я такое терпеть не стану…

— Это правильно, Анастасия, такое мужикам спускать нельзя, есть такие тираны, что на прислугу руки любят распускать. Таких сразу надо на место ставить, — поддакнул Агафон. — А что ж такое сегодня у Селивёрстова приключилось?

— Ну, убирала я у него как обычно, пыль смела, полы помыла, посуду грязную перемыла, одежду от прачки нагладила и стопочкой сложила, мне за глажку он отдельно приплачивает, ну, стало быть, взялась за сапоги, хотела почистить, а он кинулся на меня, чисто коршун, думала, ударит… Выхватил, значит, сапоги, да как заорал на меня, а глаза аж бешеные стали. Ну чисто одержимый, если вы видали бесноватых на отчитке у старцев, то здесь вот такие же глаза у Селивёрстова оказались… Бельма одни… Губы трясутся! Думала, растерзает. Главное, непонятно из-за чего! Другой бы хозяин «спасибо» сказал, слово доброе нашёл бы в благодарность, всё ж чистильщику платить не придётся…

— Так-так-так, Анастасия, очень хорошо, — обрадованно закивал Иванов. — А раньше Селивёрстов запрещал тебе чисткой обуви заниматься?

— Так в том-то и дело, что всегда чистила! Правда, он раньше мало тут жил, бывал редко, но я завсегда ему сапоги начищала. Да разве ж только ему? почитай, каждому, кто нанимает убирать. Это как часть работы — за платьем проследить и обувь вычистить, но за это всегда доплачивают.

— А он как-то объяснил, что в этот раз ему не понравилось?

— Да никак не объяснил, заорал просто как бешеный — не смей трогать, не прикасайся… на меня вообще-то никто так никогда не орал. Все господа ведут себя достойно и завсегда моей уборкой довольны. Вот пусть женится и орёт на жену — ей полагается терпеть от мужа всякое, а я терпеть не стану. Уйду и всё тут, ей-Богу, уйду…

— А вот насчёт жениться: у Селивёрстова есть на ком?

— Про то не знаю. Вряд ли… Скареда он, а на жену-то хошь — не хошь, а придётся тратиться… да и кто пойдет за него такого? старый, да ещё и жадный в придачу. Разве ж что от полной тоски и нужды беспросветной. Вот предложи мне — не-а, не пойду, мне такого не надо, лучше пол буду мыть, чем попрёки за каждый кусок хлеба терпеть.

Иванов поймал себя на той мысли, что ему кажутся неожиданно забавными рассуждения этой поломойки, в которых сквозили самостоятельность и решимость, весьма неожиданные при её молодых летах и низкой доле. Помимо этого история с сапогами врезалась сыщику в сознание. Селивёрстов производил впечатление человека рассудительного, сдержанного, а такие люди вряд ли опустились бы до такой безобразной сцены с прислугой без веской на то причины. Иванов мысленно укорил себя за то, что во время обыска они так опростоволосились, не осмотрев обувь подозреваемого. Сейчас же загвоздка заключалась в том, что для проведения осмотра сапог нужен был новый ордер. Даже если при осмотре сапог им удастся найти некую важную улику, её невозможно будет приобщить к делу, если только изъятие состоится без надлежаще оформленного ордера.

А потому, прежде чем отправляться к Селивёрстову на новый обыск, надлежало получить от следователя необходимый документ.

11

Во вторник 7 сентября 1880 года Агафон Иванов и Владислав Гаевский явились к товарищу прокурора Следственной части Отлогину Ивану Андреевичу, в чьём ведении находилось проведение расследования по факту кражи имущества и денег покойного Соковникова. Выслушав сыщиков, пожилой уже прокурорский чиновник как будто даже вздохнул с облегчением:

— Слава Богу, что наконец интересные идеи появились. Признаюсь, я уже хотел просить Ивана Дмитриевича Путилина направить вас по ювелирным лавкам и ломбардам с описью ценных вещей Соковникова. Понимаю, что это уже от безысходности, но теперь-то, надеюсь, что-нибудь у нас и выгорит.

Разговор этот проходил в так называемой «прокурорской камере» в тюрьме на Шпалерной улице — сюда на допрос следователю приводили арестантов. В отличие от обычных камер, эта имела все атрибуты типичного кабинета — тут находились письменный стол с бумагой и письменными принадлежностями, пара стульев, скамья. Правда, в отличие от обычного кабинета, все предметы казённого интерьера были привинчены к полу, дабы сделать невозможным их использование в качестве оружия. Тихий, вежливый Иван Андреевич, похожий внешностью и повадками на скромного сельского врача, в этой мрачной обстановке казался человеком не на своём месте, хотя на самом деле слава о нём шла как о толковом знатоке своего дела, принципиальном и дотошном.

— Есть любопытные сведения, могущие представить интерес для вас, — продолжал между тем Отлогин. — В рамках настоящего расследования я допросил игумена Никодима, настоятеля подворья Валаамского монастыря в Санкт-Петербурге. Этот человек лучше прочих знал икону Святого Николая Чудотворца, так вот он рассказал, что оценку её проводил придворный ювелир Генрих Гау. Я попрошу вас, Всеволод Андреевич, — следователь кивнул Гаевскому, — наведаться к почтенному к ювелиру, дабы получить возможно более полное описание иконы — точный размер, количество и тип драгоценных камней в её окладе, жемчуга, масса золота и тому подобное.

Владислав не мешкая отправился на розыски Генриха Гау, Иванов же потратил некоторое время на ожидание оформления обыскного ордера. Товарищ прокурора вручил ему документ с напутствием:

— Действуйте, Агафон, с выдумкой и инициативнее, глядишь на этот раз повезёт!

— Я ему, Иван Андреевич, как снег на голову свалюсь! — пообещал сыщик. — Чует моё сердце, в конце концов мы его прижучим.

Со Шпалерной Агафон Порфирьевич прямиком направился на Петроградскую сторону, на Малую Посадскую улицу. По пути заехал в околоток, взял с собою знакомого квартального надзирателя и его помощника. Так втроём полицейские и вошли во двор. Дворник, в который уже раз за последние дни увидав Иванова, даже и не удивился, встал по стойке «смирно», не дожидаясь, пока полицейские приблизятся.

— Ну что, Поликарп, известный тебе человек дома? — Иванов даже не стал называть Селивёрстова по фамилии, поскольку был уверен, что дворник поймёт его правильно.

— Так точно-с, ваше благородие! Он в последние дни вообще очень мало выходит, в основном после обеда.

— Пойдём, Поликарп, с нами, — распорядился Иванов.

Они поднялись в квартиру Селиверстова. На требовательный начальнический стук дверь отпер сам хозяин — в телогрейке, плисовых штанах, фланелевой толстовке. Агафон сразу же обратил внимание на его ноги, ведь именно обувь и интересовала сыскного агента. Обут Селивёрстов оказался в войлочные домашние туфли без задников. Сапоги же стояли под вешалкой в прихожей, прикрытые висевшей одеждой.

При виде полиции Селивёрстов нахмурился, нелюбезно поздоровался, как человек, которого отвлекли от какого-то чрезвычайно важного занятия. Иванов предъявил ему постановление на обыск. Прочитав ордер, Яков Данилович вернул бумагу, с показным равнодушием впустил полицию в прихожую, но примерно через минуту вдруг сел на стул, схватившись за сердце. Агафон не сомневался, что это не симуляция — напротив, Селивёрстов старался не показать слабости, однако, здоровья ему не хватило, сердечко, видать, по-настоящему затрепыхало.

— У меня настой валерьяны на кухне… — слабеющим голосом выдавил из себя Яков Данилович, — в шкапчике из карельской берёзы… по левую руку пузырёк зелёного стекла… кто-нибудь… подайте, Христа ради.

Иванов дал знак квартальному, тот отправился на кухню, сам же сыскной агент остался стоять перед Яковом Даниловичем.

— А чего это вам так вдруг занехорошело? — поинтересовался Иванов, пройдя по тесной прихожей и останавливаясь перед вешалкой. — Вы таким огурцом выскочили на лестницу.

— Общение с вами, господин агент, здоровья не прибавляет! Уж извините!

— Ах, так это мы виноваты… — Агафон покачал головою и, повернувшись к помощнику квартального, распорядился, — позови-ка, братец, любого соседа. Один понятой у нас уже есть, пусть будет и второй.

Он раскачивался с носка на пятку, делая вид, будто рассматривает вешалку и сапоги, а на самом деле боковым зрением следил за реакцией Селивёрстова. Тот тяжело дышал, изредка хрипя точно лошадь, и тыльной стороной ладони стирал катившийся по лбу холодный пот. Его нервная реакция убеждала сейчас Агафона в том, что под вешалкой стоят сапоги с «секретом».

Квартальный вернулся с водою и валерьянкой, тут подоспел и его помощник с жительницей четвёртого этажа, как оказалось, пожилой портнихой. Тут нервы Селивёрстова не выдержали, отпив прямо из пузырька добрый глоток настойки, он почти крикнул:

— Что вы меня перед людьми-то позорите, господин сыщик! Сколько же можно кровь пить из честного человека? Искали ведь уже, всё осмотрели, обои ободрали, сейчас придётся ремонтом заниматься… плитку с печи пооткалывали! Совесть-то у вас есть!? Или вы думаете, что оно из воздуха появилось…

— Что появилось? — тут же уточнил Иванов.

— То, что вы ищите!

— Ну почему же из воздуха? — Иванов помолчал и, кивком указав на сапоги, поинтересовался. — Яков Данилович, это ваша обувь?

Селивёрстов пожал плечами:

— Да моя, вроде… Чья же ещё?

— Как-то вы неуверенно отвечаете.

— Моя, моя.

— Вот и хорошо.

Иванов стремительно нагнулся, поднял сапоги и, повернувшись к присутствующим, распорядился:

— Понятым — следовать за мною! Помощник квартального остаётся в дверях!

С сапогами в руках Агафон прошёл в комнату и поставил обувь на стол. Не говоря более ни слова, сыщик полез рукою в вонючее нутро левого сапога, тщательно ощупывая внутреннюю сторону голенища и подошву. Через полминуты Агафон вытащил стельку, покрутил её, отбросил в сторону и взялся за правый сапог. И тут же потащил руку назад.

— Обращаю внимание присутствующих, — провозгласил сыщик, — в правом сапоге, по утверждению господина Селивёрстова принадлежащем ему, обнаружены две стельки: одна — тряпичная, тонкая, вторая — войлочная, толстая.

Агафон разложил находку на столе. Войлочная стелька в носовой своей части имела тайник — углубление, повторявшее форму ключа, как бы «утопленного» в её мягкой толще. Взяв небольшой плоский ключик в руку, Иванов продемонстрировал его понятым:

— В углублении толстой стельки мною найден ключ с выдавленным числом «37», предположительно от банковской ячейки. Господин Селивёрстов, не желаете ли объяснить, в каком банке находится абонированная вами ячейка?

Бывший управляющий, продолжавший сидеть на стуле в прихожей, уставился на Агафона испепеляющим взглядом. На обращённый к нему вопрос он ничего не ответил.

— Как знаете, Яков Данилыч, как знаете, — Иванов пожал плечами и опять запустил руку в сапог. — Я покамест поищу квитанцию, поскольку к ключу таковая обязательно должна прилагаться.

Прошло ещё несколько мгновений и сыщик вынул из сапога сложенную в узкую полоску бумажку, покачал головою, глядя в глаза Селивёрстову:

— Эко вы её запрятали! С душою потрудились! Кусочек кожи на голенище нашили и под кожу засунули… что б не обтёрхалась, значит! Ай да голова, Яков Данилыч, светлый ум! Та-ак-с, почитаем: коммерческий банк «Юнкер и компания», оч-ч-чень хорошо, полугодовое абонирование, эко денег сразу-то отвалили!

Только теперь к Селивёрстову вернулся дар речи и он попытался защититься:

— А что такого? Я не имею права абонировать хранилище в банке? Я просто схоронил свои вещи, чтоб не потерялись и не украли из квартиры! Сами видите, в каком месте я живу! Мало ли нынче воров? Я вона, в квартире вообще подолгу не ночевал, вот и захотел, чтобы при мне постоянно находились и ключ, и квитанция.

— Конечно, Яков Данилович, конечно, — кивнул Иванов. — Заметьте, я вовсе не спорю с вами! Содержимое ячейки мы осмотрим вместе, не сомневайтесь. Где, кстати, банковское хранилище находится?

— На Невском, в доме у Голландской церкви. Только зря вы на меня, господин сыщик, напраслину возводите.

— Я — на вас? — изумился Агафон. — Помилуй Бог, чем же это?

— В этой ячейке всё моё, заработанное честными трудами, и ничегошеньки я себе никогда не присваивал. Деньги и векселя — это всё моё жалованье за много лет беспорочной службы.

— Угу, — издевательски кивнул Агафон, не сумев перебороть переполнявший его сарказм. — О вашей беспорочной службе мы будем говорить отдельно!

— Вы, господин сыщик, не ёрничайте, я Николаю Назаровичу верою и правдою служил много лет, живота и здоровья своего не жалеючи! — Селивёрстов всё более распалялся, но его пафос Иванов перебил неожиданным вопросом:

— Вы, похоже, стали чувствовать себя лучше? Как сердечко-то?

— Сердечко ничего! — отрезал Селивёрстов.

— Тогда собирайтесь, Яков Данилович, поедемте с нами!

— На каком основании вы меня арестовываете? За то, что я банковский ключик в сапоге носил?

— Я вас не арестовываю. Я вас задерживаю до выяснения всех обстоятельств, связанных с упомянутым ключом.

Селивёрстов поник, принялся вяло одеваться. Через четверть часа он в компании Иванова уже сидел в коляске извозчика, направлявшегося в сторону Шпалерной улицы. Тут неожиданно Якова Даниловича словно прорвало, он принялся обстоятельно рассказывать сыщику о своей службе у покойного миллионера-скопца. Может, Селивёрстов искал расположения сыщика, может, просто испытывал потребность выговориться, но он вдруг пустился в пространные воспоминания, Агафон же, видя такое настроение задержанного, поддержал беседу наводящими вопросами.

— Я у Николая Назаровича был как пёс на привязи — в любую минуту он мог меня сдёрнуть, послать в какой-нибудь Олонец за товаром, в грязь непролазную, в холод… — говорил Яков Данилович. — Я всё исполнял. Вот он и вознаграждал меня щедро.

— Вам же жалованья было положено всего семь рублей! — заметил со скепсисом в голосе Иванов. — Это вы называете «щедро»?

— Таковое жалование я имел только по первости, и притом к семи рублям квартира и стол были бесплатными. А затем он сделал меня управляющим и секретные задания мне поручал.

— Да какие там секретные, — махнул рукой сыщик. — Уж мне-то голову не морочьте!

— Ничего-то вы не знаете об этом человеке, господин агент. А ещё дела расследуете! Ещё когда я только начинал у него служить, Николай Назарович предложил мне жениться на его… м-м… знакомой, актрисе. Говорит, жить тебе с нею будет необязательно и даже ненужно. Я смекнул, что он мне предлагает стать ширмой для его амурных делишек, что это только для видимости надо, дабы заткнуть рты сплетникам. Вы же знаете, он был скопец и неспособен по мужской части… Но, наверное, хотелось иметь подле себя красивую женщину… уж и не знаю для чего: погладить её как-то, глазом посмотреть…

— Так-так, и что же? — сыщик понял, что неожиданный поворот разговора может оказаться весьма ценен, и заинтересовался по-настоящему.

— Я к тому времени овдовел, но такая просьба меня… как бы сказать… — Селивёрстов замялся, заёрзал на диванчике, принялся безотчётно елозить ладонями по бёдрам ног, переброшенных одна через другую, — в общем… засмущался я очень, засмурнел, не понравилось мне это предложение.

— Отчего же?

— Потому как не по-христиански всё это… Но, подумав, согласился. Да только Николай Назарович от этой мысли сам потом отошёл. Уж и не знаю, что тому послужило причиной. Но мне он доверять с той поры стал, возвысил меня и щедро наградил.

— Это как?

— Дал пятнадцать тысяч рублей.

— Ого-го! Не слишком ли борзо вы заворачиваете, господин Селивёрстов? Не многовато ли за такую безделицу? Или, по-вашему, Соковников деньги горстями разбрасывал, как Федока махорку?

— Николай Назарович так рассудил, а я что ж… Я не возражал, как вы понимаете. А потом ещё дело вышло: как-то раз послал он меня в Москву. Помните, наверное, процесс по делу скопца Платицына?

При этих словах Агафон Иванов всерьёз насторожился. В 1869 году он ещё не служил в Сыскной полиции, но об упомянутых Селивёрстовым событиях знал довольно подробно, причём от самых разных людей. «Дело Максима Платицына» для отечественной прокуратуры и полиции явилось ярким образчиком сектантской злокозненности и потому запомнилось надолго. Вообще же, эта мрачная, хитро запутанная история вполне заслуживала большого романа какого-нибудь масштабного отечественного бытописателя, такого, как Достоевский или Лесков.

Фактически оно началось ещё в 1862 г., когда чиновник губернской канцелярии Боголюбов, командированный в Моршанский уезд для проведения реформы по освобождению крестьян от крепостной зависимости, написал свой первый донос на Максима Кузьмича Платицына. Чиновник столкнулся с противодействием местной администрации, возглавляемой последним. Боголюбов довольно быстро разобрался в сути поставленных ему препон и — следует отдать ему должное! — не спасовал перед лицом могущественного противника. В течение ряда лет он написал последовательно несколько доносов как в полицию, так и в Третье отделение Его императорского Величества канцелярии, в которых доказывал, что Максим Платицын фактически саботирует исполнение Манифеста об освобождении крестьян и, являясь главой мощной скопческой общины, фактически превратился в местного царька. Смелого чиновника без преувеличения можно было сравнить с ветхозаветным Давидом, вышедшим на бой с огромным Голиафом. Силы оказались явно неравны. Сначала Николай Боголюбов был переведен в другое подразделение, затем и вовсе отставлен от должности; на него неизвестными лицами было совершено нападение, едва не стоившее ему жизни… В конце концов, весной 1867 г. несчастного чиновника по обвинению в клевете на «наследственного Почетного гражданина Максима Кузьмича Платицына» посадили в тюрьму. Общественное мнение к этому моменту было уже настроено таким образом, что практически все смотрели на Боголюбова как на полусумасшедшего, одержимого бредовой идеей «разоблачения скопцов».

И совсем уж трагичной оказалась бы будущность этого честного и достойного человека, если бы в его судьбу не вмешалось Провидение. В начале 1868 г. в Морше были насильно оскоплены два человека — мещане Котельников и Холопов. Им удалось покинуть враждебный уезд и добраться до Тамбова, где их принял гражданский губернатор Николай Михайлович Гартинг — человек новый в губернии, появившийся тут уже после реформы 1861 г. в рамках политики Императора Александра Второго, обновлявшего высший административный аппарат государства. Губернатор был потрясен до глубины души рассказом двух взрослых и сильных мужчин, оказавшихся совершенно беззащитными перед мощью преступной секты, фактически узурпировавшей власть в уезде. Перед скопческой агрессией (иной термин и подобрать трудно!) оказывались беззащитны как местные жители, так и люди, проезжавшие через уезд. Местная полиция игнорировала все жалобы как на скопческую пропаганду, так и на прямые нападения с целью кастрации людей, а потому население уезда чувствовало себя совершенно беззащитным.

Губернатор вспомнил о том, что еще не так давно о ненормальной ситуации в Моршанском уезде ему уже докладывали. Гартинг затребовал все докладные записки по этому поводу; так некоторые из донесений Боголюбова попали на стол нового губернатора. Гартинг осведомился о судьбе их автора. Должно быть, он испытал потрясение, узнав, что уже одиннадцать месяцев Боголюбов томится в застенке. Тем самым губернатор получил еще одно подтверждение огромного влияния сектантов.

Гартинг распорядился немедленно освободить Боголюбова из местной тюрьмы, благо власть главы губернии позволяла сделать это без особых проволочек.

Желая покончить с засильем скопцов, и, не полагаясь в этом деле на честность чиновников своей администрации, губернатор обратился за помощью в столицу. Он попросил предоставить в его распоряжение надежного человека, способного возглавить расследование злоупотреблений в Моршанском уезде и никак не связанного с губернским обществом. В глубокой тайне из Санкт-Петербурга в Тамбов был командирован жандармский офицер Шкот, который провёл большое расследование, вскрывшее коррупцию местной полиции, оказавшейся в услужении Максима Платицына. В конце концов Шкот арестовал 48 скопцов, весь моршанский скопческий «корабль»; из них 40 человек в конце концов отправились под суд.

Решением суда Платицын был лишён всех привилегий, прав состояния и имущества и отправлен на вечное поселение в Сибирь. Туда оказались отправлены и ещё несколько активных членов секты. Примечательно, что осуждённый Максим Платицын являлся сыном Кузьмы, известного сектанта-скопца, ещё за тридцать лет до этих событий привлекавшегося к суду по обвинению в насильственной кастрации людей, но оправданного. И отец, и сын не являлись кастратами в анатомическом смысле, что многим людям, не знакомым с устройством и обычаями секты, представлялось странным. Между тем, у скопцов довольно часто руководители «кораблей» уклонялись от кастрации, требуя, однако, безусловного оскопления рядовых членов секты.

— Ну, и какое отношение Соковников имел к Максиму Платицыну? — спросил Иванов.

— Стало быть, вы знаете это дело, коли помните обвиняемого по имени! Так вот, Николай Назарович дал мне довольно толстый пакет, запечатанный двумя печатями, и я при нём зашил его в карман пиджака. Отдашь, сказал мне, в Москве человеку, который явится за ним. И описал его — старичок, маленький, седенький, глазки с прищуром, явится ко мне, фразу условную скажет.

— Что, сам Максим Платицын?

— Того не знаю, паспорт не проверял. Я поехал, и точно — явился такой старичок, и я отдал ему пакет. Он его забрал и ушёл. А когда я вернулся, Николай Назарович мне ещё десять тысяч отвалил за службу. Велел забыть о поездке и никогда никому о ней не рассказывать. Я бы и вам сейчас не рассказал, да только смерть Николая Назаровича освободила меня от взятых обязательств.

— Вы утверждаете, будто Соковников финансировал скопцов в других городах?

— А это уж вам думать, господин сыскной агент. Это вы состоите на государевой службе. А что касается меня, то я получаемые от Николая Назаровича деньги в рост пускал, ценные бумаги с процентным доходом покупал и продавал с выгодой, так что капиталец мой приумножился.

— И часто покойный обращался к вам с такого рода конфиденциальными поручениями? — продолжал выспрашивать Иванов.

— Случалось. Вот хотя бы в прошлом году… Важная миссия мне выпала — послал меня хозяин к мировому судье, дабы я дело уладил: кухарка наша бывшая, Мария Желтобрюхова, на хозяина жалобу подала. Николай Назарович дал мне десять тысяч, говорит, отдашь судье, чтобы он дело замял. Но всё обошлось само собою, без взятки: судья отказал Желтобрюховой в возбуждении дела безо всякого моего обращения к нему. Я вернулся, хозяину сообщил, что, дескать, всё в порядке, а он про деньги и не спросил, вероятно, решил, что я их судье отдал. Каюсь, я тогда утаил их от Николая Назаровича, себе оставил. Но теперь моя совесть чиста. Хозяин накануне смерти призвал меня к себе и говорит, хочу тебе, Яков, премиальные дать за верную службу… и протягивает мне пакет, а в пакете пятнадцать тысяч рублей, а ещё говорит, десятка тысяч за мной. И тут-то я ему признался, что взял себе те десять тысяч, что он судье передавал. Он прямо-таки упал на колени и сказал: «Благодарю тебя, Господи! Спасибо тебе, Яша, что сознался, снял камень подозрения с души моей, теперь я совершенно спокоен!»

Иванов с сомнением покрутил головою и, не скрывая скепсиса в голосе, уточнил:

— Если я правильно понял ваш рассказ, Соковников не только обрадовался тому, что вы его, считай, обокрали, но ещё и наградил вас за это? И всё, что говорят свидетели о его скаредности в последние годы — суть оговоры человека большой и щедрой души!

— Ничего-то вы не поняли, господин сыщик, — Селивёрстов заёрзал на своём месте. — Всё-то вы передёргиваете, искажаете; работа, должно быть, приучила вас так всё извращать! Он меня подозревал, понимаете, его это подозрение мучило, поскольку сие — грех! И вот он меня решил проверить. И я его надежды оправдал: сознался в покраже. И он мне за моё сознание сделался благодарен! Такова нравственная мораль сей истории.

— Ну-у, Яков Данилович, вы мне тут прямо какие-то апокрифические предания рассказываете! — Иванов засмеялся. — Вы обокрали миллионщика, он вас заподозрил, но от подозрений своих сам же муку и испытывал… эко задвинули! Смешно!

— А чего смешного-то? Может, он скорую кончину свою чувствовал и хотел пойти в тот мир человеком, не обременённым низкими страстями и нравственными долгами перед ближними?

— Это перед вами у него был долг нравственный? — уточнил тут же Агафон. — С чего этот долг образовался? С того, что вы украли у него десять тысяч рублей?

— У покойного характер был… тяжёл, не приведи, Господи. Мало кто мог ему угодить. А я завсегда старался. И потом, у меня хорошо получается массаж, так я почти каждый день Николая Назаровича мазями растирал. Да-да, не улыбайтесь! У него рука сохла, и я его пользовал. И постепенно он так ко мне привык, что не мог без меня ни есть, ни пить.

Селивёрстов помолчал и вдруг выдал то, чего Иванов никак не ожидал от него услышать:

— А икону эту, Святого Николая Чудотворца, значит, он мне сам же незадолго до смерти и передал.

— Так что там с иконой Святого Николая Чудотворца в драгоценном окладе? Повторите, пожалуйста, заявление, сделанное вами сотруднику Сыскной полиции по пути сюда…

Товарищ прокурора следственной части Отлогин Иван Андреевич, видимо, изрядно намучившись от многочасового сидения на жёстком стуле в допросной камере, переваливался то на один бок, то на другой, не находя себе места. Он бы уже уехал со службы, но неожиданно скорое возвращение Иванова, рассказавшего притом о сознании Селивёрстова, задержало следователя на рабочем месте.

— Я от слов своих не отказываюсь и прошу отразить в ваших документах, что заявление делаю добровольно, безо всякого нажима, — начал было Селивёрстов, но Отлогин его сразу же прервал:

— Как вы можете видеть, настоящая беседа протекает без секретаря и без ведения протокола. Она имеет характер произвольного обсуждения вопросов, представляющихся следствию требующими прояснения. Это не допрос. Это именно беседа, по результатам которой я приму решение о том, каков же будет ваш статус в дальнейшем. Посему, Яков Данилович, прошу вас быть максимально точным в формулировках. Теперь продолжайте.

— Икона по завещанию должна была после смерти Николая Назаровича отойти Валаамскому монастырю. И вот Николай Назарович призвал меня к себе и велел отдать её в переделку. Говорит, какая разница монахам, какой там оклад! Их не должно волновать бриллианты ли в окладе или простые стекляшки. Короче, распорядился драгоценные камни вынуть из гнёзд и на их место стразы вставить. Он ведь по большому счёту монахов не любил. Авторитет церкви признавал, а монахов не любил. Поступок этот явился своего рода… как бы сказать получше? шуткой или иронией по отношению к монахам, понимаете?

— Честно скажу, шутку с заменой бриллиантов стразами «Уложение о наказаниях» квалифицирует как мошенничество, — мрачно отозвался товарищ прокурора. — Ну да о юридической квалификации мы поговорим чуть позже. Что же произошло далее?

— Я волю хозяина в точности исполнил. Икона сейчас у ювелира в работе. Знаете, на Большой Морской, в доме тридцать девять живёт, Берхман? Он там мастерскую и салон держит.

— Икона там? — уточнил следователь.

— Именно там.

Иван Андреевич тут же вытащил из своего портфеля бланк с угловой печатью прокуратуры Санкт-Петербургского окружного суда и принялся его заполнять. Насколько мог видеть Агафон Иванов, притулившийся на скамье у стены, следователь оформлял постановление об изъятии иконы и приобщении её к делу в качестве улики.

— Что же вы её не выдали при первом обыске? — спросил следователь, оторвавшись на миг от своего занятия. — Вам зачитывали обыскной ордер? Там ведь русским языком было указано, что именно у вас ищут! Черным по белому написано: «Предлагается добровольно выдать нижепоименованные вещи», среди которых значилась и эта икона.

— Не сомневайтесь, икона была бы возвращена на место. Последнюю волю Николая Назаровича я бы исполнил безоговорочно.

— В самом деле? Вы, никак, предлагаете мне поверить вам на слово? Ну, хорошо, а где сейчас находятся бриллианты? Они ведь уже извлечены из оклада, правильно я понимаю?

— Бриллианты… — Селивёрстов запнулся. — Я их уже продал… одному знакомому.

И, словно спохватившись, поспешил добавить:

— Потому как Николай Назарович велел их в деньги обратить. Говорит, деньги — они всякому человеку службу сослужить могут, на доброе дело пойти. А деньги я собирался как раз на днях отвезти Василию Александровичу, то бишь племяннику хозяина, так сказать, вернуть.

— Гм, интересно вас слушать, Яков Данилович, вы вроде бы взрослый человек, а всё у вас как-то по-детски звучит: «собирался, не успел», «Николай Назарович сам приказал»… — это всё пока одни слова! Николай Назарович уже никак ваши слова подтвердить не сможет… А то, что вы что-то там «собирались»… — так это к делу не пристегнешь. Вы уверяете меня, что «так» собирались поступить, а я подозреваю, что «эдак» — и кто же из нас прав? Пока же я усматриваю в ваших действиях факт присвоения имущества покойника. Что-нибудь можете возразить мне по существу?

— Вы на меня наговариваете!

— В самом деле? Хорошо, а есть ли у вас свидетели факта передачи вам покойным ценностей и денег?

Селиванов отрицательно качнул головой; на следователя он смотрел затравленно и недружелюбно.

— Вот видите, свидетелей нет, — продолжил Отлогин. — А кому продали бриллианты?

— А на что вам знать?

— А давайте, Яков Данилович, я не буду вам сие объяснять. Объяснения здесь даёте вы!

— Извините…

— Так я жду от вас фамилию покупателя, — напомнил следователь.

— Тетерин Дмитрий Апполинарьевич.

— А кто он такой? Купец или как? Знакомец ваш или…

— Дмитрий Апполинарьевич компаньон купца Яковлева.

— Которого Яковлева? Их несколько…

— Прокла Кузьмича.

— А-а, — следователь понимающе кивнул. — Это скопец который.

— Про то не знаю. Мне Яковлев не друг, я всё больше с Дмитрием Апполинарьевичем якшаюсь.

Отлогин обменялся с Ивановым быстрыми взглядами. Прокл Яковлев уже упоминался в этом деле, именно этот купец пристраивал Василия Чебышева на конюшню Николая Соковникова. Но начинать об этом разговор пока что не следовало, и потому следователь переключился на другую тему:

— А куда вы дели две последние приходно-раходные книги, которые хозяин в бюро обычно держал и которые полиции так и не удалось обнаружить во время составления описи?

— Так, а что ж я-то?… что вы-то на меня всё думаете?… я-то почему под вопросом?… — невпопад забормотал Селивёрстов. — Почему вы меня спрашиваете? Я не имею к этому никакого отношения!

— В самом деле? — Отлогин приподнял бровь и с сомнением посмотрел в глаза Селивёрстову. — Придётся вам, Яков Данилович, переселиться в арестный дом.

Селивёрстов прямо-таки взвился при словах «арестный дом», замахал руками, возвысил голос:

— Это почему в арестный дом? Вот вы все меня терзаете — и вы, и господин сыщик! — а лучше бы присмотрелись к доктору. Он хитрый жук: сам лютеранин, а детей своих по православному обряду решил окрестить и думаете просто так? С корыстью! Одну только цель преследовал — пригласить в крестные отцы Николая Назаровича. Вот вам умысел, вот желание втереться в доверие к хозяину, подобраться к его миллионам…

Чем более Селивёрстов горячился, тем громче делался его голос, а в глазах разгорался недобрый огонёк. Однако его пафосное негодование неожиданно перебил Агафон Иванов, молчавший на протяжении всей этой беседы:

— А скажите-ка, любезный Яков Данилыч, почему это по обнаружении хозяина мёртвым вы приказали домочадцам полицию не звать? И при том сами за полицией не отправились?

— Что-о-о? — Селивёрстов вытаращил глаза и, внезапно осёкшись, словно наткнулся на невидимую стену, заговорил вдруг очень медленно, тщательно подбирая слова. — Как это «не велел?», напротив, очень даже велел! Я же приказал, чтоб немедля дворника послали в околоток. А сам уехал, потому как встреча у меня была назначена с господином Локтевым. Он наш деловой партнер, на наши склады лён поставляет.

Слово «наши» в устах бывшего управляющего прозвучало очень солидно, с оттенком самодовольства.

— В самом деле? — иронично переспросил Иванов.

— В самом деле!

— Так что там про учётные книги? — вмешался в разговор следователь, не давая увильнуть разговору в сторону. — Куда они делись?

— Да я-то почём знаю? — он опустил голову и обхватил её руками. — Почему с меня-то спрос?

— Потому что вы управляющий! — веско ответил Отлогин и замолчал, предоставляя Селивёрстову возможность сказать что-либо в свою защиту.

Тот, однако, с ответом не спешил. Тогда воцарившееся молчание прервал Иванов:

— А куда облигации подевались? Их, почитай, на миллион с лишним у Соковникова было. Может, мы их в вашей ячейке в банке обнаружим, а-а, Яков Данилович? И тогда вы приметесь рассказывать нам, будто сам Соковников их вам же и вручил за пару дней до смерти…

— Про облигации ничего не знаю, хватит меня путать! — отрезал Селивёрстов. — Их у меня отродясь не было. Барин свои прятал в сундуке, ключ всегда при себе держал, даже в бане.

— Так куда ж они делись?

— Откуда мне знать? Николай Назарович вполне мог их продать, никому не сказавши. Он под конец странный стал совсем, ко всем цеплялся и никому не доверял. Даже сахар на ключ запирал.

— Мда-а-а, Яков Данилович, — вздохнул следователь, — вижу я, что не получается у нас с вами доверительного разговора. Того вы не знаете, сего не признаёте… И книги, о которых вы должны знать лучше всех, сами собой исчезают, и деньги-то сам Соковников вам спешит вручить, и икону-то опять-таки сам хозяин спешит вам отдать как раз перед смертью… И облигаций целый мешок испаряется из закрытого сундука, хотя ключ покойного благополучно обнаружен на его шее. И всё это, заметьте, на фоне того, что вы один после смерти по спальне хозяина разгуливали туда-сюда. Слушаю вас, а самому хочется крикнуть, как на провальной премьере в театре: не верю! Ни единому вашему слову не верю! За младенцев нас тут держите, да? Ну, да ничего, может, посидите чуток на нарах, покормите блох, погоняете ложкой пустую баланду по плошке, так, может, по другому заговорите.

Дальнейшее явилось делом полицейской техники. После помещения Селивёрстова в арестный дом, следствие сделало то, что должно было сделать в свете последних открытий: ячейка N 37 в хранилище коммерческого банка «Юнкерс и компания» была вскрыта, а всё её содержимое приобщено к делу в качестве вещественных доказательств хищения Селивёрстовым имущества покойного миллионера Соковникова.

В упомянутой ячейке удалось обнаружить немало интересного: векселей и расписок разных лиц там оказалось на сумму 71 тысяча рублей; депозитная книжка «Русско-Азиатского банка» на вклад в 10 тысяч рублей; пачка кредитных билетов и золотые монеты на общую сумму 4165 рублей серебром. Кроме того, в банковском хранилище оказалась расписка от ювелира Берхмана о взятии им в переделку иконы Святого Николая Чудотворца. Документ этот оказался особенно любопытен тем, что в нём перечислялись подлежащие замене драгоценные камни: 40 крупных бриллиантов общим весом 45 карат, восемь рубинов, двенадцать сапфиров. Помимо подробного описания оклада содержалась и его оценка: более 15 тысяч рублей серебром. Одна эта икона являлась целым состоянием!

Помимо поименованных бумаг и ценностей, в ячейке оказалась и собственноручная расписка держателя ювелирного магазина Иоганна Фрике о покупке у Селивёрстова мужского золотого перстня массою золота в 6,8 грамма. Впрочем, главная ценность этого кольца заключалась вовсе не в золоте, а в редком и очень ценном чёрном бриллианте в 15 карат. Согласно расписке, перстень этот Селивёрстов принёс в магазин 26 августа 1880 года, то есть на следующий день после смерти Николая Назаровича Соковникова. Иоганн Фрике заплатил за необычное кольцо 1850 рублей, совсем немного для такой удивительной вещи. По описанию, которым уже располагало следствие, этот был тот самый перстень, с которым, по показаниям домашних слуг, покойный Соковников никогда не расставался. По странному стечению обстоятельств это кольцо не было обнаружено на руке покойного в день его смерти. Впоследствии Селивёрстов стал истово утверждать, будто перстень этот ему передал Владимир Викторович Базаров; Селивёрстов намеревался деньги, вырученные от его продажи, употребить на то, чтобы до вступления племянника Соковникова в права наследования, содержать на них городской дом и дачу. По словам арестованного он не успел до своего окончательного расчёта передать означенную сумму Василию Александровичу Соковникову ввиду того, что ювелир задержал выплату второй половины обещанной суммы.

Дело пошло живее, энергичнее, чем-то уподобляясь ипподромному рысаку, вышедшему на последний круг затянувшейся гонки. Впереди замаячил логичный, вполне предсказуемый конец.

12

В четверг 9 сентября Шумилов проснулся с чувством, что золотая осень наконец-то наступила. Утро обещало необыкновенно тихий день, такие бывают в Питере в начале бабьего лета; солнце пригревало с ясного небосвода, хотя уже совсем нежарко, по-осеннему. Деревья во дворах и парках вдруг сделались багряно-жёлтыми, точно за одну ночь их листву выкрасили в цвета побежалости. В воздухе ощущалась словно бы нарочито кем-то густо разлитая грусть увядания.

Алексей Иванович отправился на службу, где самым добросовестным образом отсидел до обеденного перерыва. В начале второго часа на пороге кабинета, который Шумилов делил на двоих с коллегою, неожиданно появился Василий Александрович Соковников.

— Ну, что, Алексей Иванович, пообедаем? — предложил он.

Оказалось, что Василий отправился в собственном экипаже знакомиться со столицей. Шумилов с удовольствием принял приглашение, и менее, чем через четверть часа они уже расположились за столиком в уютном ресторанчике в Летнем саду.

Заведение это располагалось в особом павильоне, изображавшем из себя грот, неподалёку от Летнего дворца Петра, в той части парка, что выходит к Неве. На устроенной в летнее время открытой террасе в выходные дни собиралось довольно много публики; помимо чревоугодия посетители ресторана наслаждались игрою духовых оркестров дежурных по городу полков. Сейчас же, в будний день, посетителей, как в Летнем саду, так и в ресторане оказалось много меньше, да и оркестр отсутствовал.

Шумилов и Соковников сели на открытой террасе перед гротом; из дюжины столиков, установленных на замощённой площадке, заняты оказались всего три. Сквозь золотую листву просвечивало солнце, отбрасывая вокруг трепетные оранжевые блики. Вся окружающая обстановка: чугунное кружево решётки Летнего сада, неспешные воды Невы за нею, скрытая густым кустарником гуляющая публика, ласковый солнечный свет — всё дышало умиротворением и покоем. Разговор поначалу носил характер самых общих замечаний — о погоде, раннем бабьем лете, о том, что северная природа, столь скупая на тепло, всё же способна преподносить сюрпризы. Соковников признался, что климат в Твери ему нравится куда больше, да и для здоровья жить там много полезнее.

— Почки мои болят от скверной питерской водицы, — посетовал Василий. — Так доктор сказал. В столице вода плохая, болотная. Пить надо привозную, с Ладоги. Вы, кстати, слышали об аресте Селивёрстова? — неожиданно перескочил на другую тему Соковников.

— Ничего не слышал, — признался Шумилов.

— Ко мне приезжал следователь из прокуратуры, долго расспрашивал о Селивёрстове. Как я понял, дело сдвинулось, уже обнаружены первые пропавшие вещи: перстень дядюшки, икона в драгоценном окладе, деньги. Оклад, правда, уже изуродован: по приказу Селивёрстова ювелир успел вытащить сорок бриллиантов.

— Скажи-ка! — Шумилов покачал головой. — Какую прыть продемонстрировал Яков Данилович!

— Послушайте, Алексей Иванович, а может, Селивёрстов не врёт? Может, правда, у Николая Назаровича под конец жизни в голове что-то переменилось? — Василий неожиданно понизил голос и склонил голову к уху Шумилова. — Не то чтобы подвинулся головою, а… жизнь переосмыслил? Может, Николай Назарович в монастырь собирался и потому стал избавляться от ценностей?

— Я полагаю, что случившемуся в его доме есть более простое и очевидное объяснение. Думаю, Селивёрстов врёт — и про икону, и про перстень… не верю я, что Базаров Селивёрстову тот перстень отдавал. Впрочем… — Алексей задумался. — Вот этого как раз на все сто процентов утверждать не возьмусь. Тем не менее, уверен, что Селивёрстов действительно совершил хищение и сейчас просто выкручивается, делает хорошую мину при плохой игре, причём у него это получается весьма скверно. Ему духу не хватает признаться, как было дело…

— А как, по-вашему, было дело?

— Увидел он пачки денег и векселей в бюро, и у него ум за разум зашёл, решил, что сейчас сунет их в карман, спрячет хорошенько, и никто никогда ничего не докажет. Он просто не смог побороть соблазна, и даже не посмотрел, что подле него тело покуда неостывшее лежит. И к уничтожению приходно-расходных книг тоже он руку приложил. Он и никто другой! — твёрдо заявил Шумилов. — Умысел этого деяния понятен — Селивёрстов стремился уничтожить отчётность, дабы следствие не смогло в точности установить, как много денег и ценных бумаг находилось в доме на момент смерти Николая Назаровича. Сжёг эти книги именно он и скорее всего тогда, когда топил камин и просушивал мокрую мебель.

— Да, да, Алексей Иванович, всё складно вы излагаете. Полагаю, так и было, — кивал в задумчивости головою Василий Соковников. — Я бы вас просил завтра ко мне приехать, поскольку, если вы помните, я жду визита представителя местных скопцов.

— Да, я, конечно же, помню. Яковлев, кажется, его фамилия? Непременно завтра же утром буду у вас.

— Если не возражаете, я пришлю за вами экипаж. Он появится у вас, скажем, к половине десятого часа.

Шумилов, отправляясь на встречу с Михаилом Андреевичем Сулиной, испытал некоторое колебание — что же следует купить к столу? Казалось очевидным, что работник синодального архива — человек небогатый и будет рад любому гостинцу. Хорошо бы, только, было угадать, что в качестве такового ему больше понравится: бутылка дорогого хереса или какая-нибудь сдоба к чаю? После некоторого раздумья Шумилов решил спиртного не покупать, поскольку Сулина мог оказаться трезвенником. Алексей знал, что в духовном ведомстве трезвость всячески приветствовалась и даже прямо насаждалась, потому среди чиновников встречалось много людей совсем непьющих.

Купив роскошный тульский пряник и рулет с маком, Алексей в седьмом часу вечера уже стоял на Гороховой улице подле Семёновского моста через Фонтанку. Найти Михаила Андреевича действительно труда не составило: дворник углового дома по нечётной стороне Гороховой рассказал Шумилову, как отыскать нужную квартиру.

Сулина встретил гостя дружелюбно, как старого знакомого. Он только что явился со службы и едва успел облачиться в ветхий домашний сюртук с заплатами на локтях. Представив гостя супруге и попросив последнюю распорядиться насчёт чаю, он сразу же увёл Шумилова к себе в кабинет, небольшую комнатку с письменным столом, парой кресел и старыми обшарпанными книжными шкафами. Окинув взглядом литературу на полках, Алексей Иванович сразу же отметил большое количество номеров «Отечественных записок», «Дневника писателя», фолианты «Русской старины», а также романы Достоевского и Лескова. Хозяин кабинета явно отдавал предпочтение отечественной литературе, книги на европейских языках в шкафах отсутствовали.

— Признаюсь, Алексей Иванович, — заговорил Сулина, усадив Шумилова в старое скрипучее кресло, — я вам очень благодарен.

— За что же это?

— За то, что благодаря вам я погрузился в эту тему. Я говорю о деле Михаила Соковникова. Уверяю вас, за последнюю неделю я поднял такой пласт, о существовании которого даже не подозревал.

— Стало быть, ваши архивные разыскания оказались небезуспешны? — предположил Шумилов.

— Можно сказать и так. Начал, так сказать, с начала — уж простите мою тавтологию! Стал искать следы расследования 1834 года о насильственном оскоплении Николая Соковникова. Напомню, что после осуществления над ним этой экзекуции Николай дважды убегал из дома; в первый раз скопцам удалось его отыскать и вернуть, а во второй их розыски успехом не увенчались. Они заявили в полицию, полиция нашла мальчишку-беглеца, но тот отказался возвращаться к Михаилу и сделал своё скандальное заявление. Полиция завела дело. Такова вкратце фабула.

— Коли вопрос касался подозрения на сектантскую деятельность, то без Синода тут никак нельзя было обойтись. — заметил Шумилов.

— Именно так! Я отыскал отношение из надворного суда в Святейший Синод с просьбой дать справку о посещениях Михаилом Соковниковым Печорского монастыря. Якобы, один из его старцев являлся духовным отцом Михаила. Требовалось сего почтенного старца допросить относительно религиозных воззрений арестованного Михаила, дабы эти показания можно было представить суду. Оказалось, что старец умер и допрошен быть не может.

— Удачно как для Михаила Назаровича, правда? — прокомментировал Шумилов.

— Уж не то слово. Полагаю, что почтенный старец духовным отцом этого негодяя никогда и не был: Михаил это выдумал, зная, что известный монах скончался. Дальше интереснее: я отыскал копию показаний одного из священников Спасо-Преображенского собора — того самого, что на Преображенской площади, — к которому Михаил Соковников подходил для причастия. Вы ж понимаете, скопцы не могли совсем уж откровенно манкировать Православием — это обязательно бы привлекло внимание властей. Они иногда хаживали в церкви, выстаивали службы, исповедовались, подходили к причастию. Примерно в таких словах и оказался выдержан рапорт священника Спасо-Преображенского собора, в котором тот рассказал о Михаиле Назаровиче: да, дескать, бывал, да, жертвовал, немного, но и не менее других, в предосудительных высказываниях и поступках не замечен. Такая, знаете ли, очень нейтральная характеристика, из неё легко понять, что священник этот Михаила Соковникова толком и не знал. Но моё внимание привлекла любопытная формулировка в его показаниях: с момента появления в июле 1831 года Николая Соковникова братья стали посещать службы вместе.

— Почему это младший брат появился в июле 1831 года? — спросил Шумилов. — Ему к тому времени уже исполнилось десять лет, шёл одиннадцатый! Где же он находился раньше?

— Вот и меня это озадачило. Соковниковы со времён Петра Великого проживали в столице. Может, существует где-то ещё какая-то родня, но весьма далёкая. Родной брат Михаила никак не мог одиннадцать лет жить вне Петербурга.

— Вы хотите сказать… — Шумилов запнулся. — Николай, по-вашему, не родной брат Михаила?

Сулина молча кивнул.

— Стоп-стоп-стоп! Это же способно многое объяснить… — Алексей задумался. — Если это допущение считать верным, то весь антагонизм Николая к скопцам получает совсем иное объяснение!

— Тут самая хитрая заковыка вовсе не в антагонизме, — Сулина вздохнул. — Тут всё оказалось гораздо хитрее и запутаннее. Только понял это я чуть позже. Поначалу я просто принялся копаться в материалах, связанных с перекрещением людей, усыновлениями и сменой фамилий. Я и сам не знал толком, что хотел найти. Но, как говорится, дорогу осилит идущий. И отыскал таки!

— Что же именно?

— Я нашёл записку настоятеля небольшого храма в Новгородской губернии, датированную июлем 1831 года и адресованную обер-прокурору Святейшего Синода. Содержание этой записки уловить трудно, она нарочито выдержана в самых туманных выражениях. Смысл её таков: священник сообщает, что согласно указанию известного обер-прокурору лица, он выполнил обряд крещения, о чём оставил запись в метрической книге при храме, и выдал потребную справку. Теперь, имея в виду эту запись, можно сделать необходимое исправление в паспорте другого известного обер-прокурору лица. Ни одной фамилии в записке не упоминалось, о чём там идёт речь постороннему человеку понять вообще невозможно. Но, поскольку я знал место службы священника, то отыскал ту самую метрическую книгу, которую он тогда вёл. И нашёл запись от семнадцатого июля 1831 года, которая свидетельствовала крещение по православному обряду…

— …Николая Назаровича Соковникова, — закончил фразу Шумилов. — Я уже понял. Только чертовщина какая-то получается. Не мог Николай оставаться некрещёным почти что до одиннадцатилетнего возраста!

— Не мог конечно! Просто он был крещён под другим именем, в другом храме и в другое время. Потому что являлся членом другой семьи и носил иную фамилию. Но летом 1831 года он сделался членом семьи Соковниковых, и ради этого его официально перекрестили.

— Но это же очевидное нарушение канонов! Как священник мог пойти на такое?! Его же от сана отлучат!

— Ну-у, это-то как раз просто. Священнику сказали, что мальчик покуда некрещён. Сам же Коленька Соковников это и сказал, потому как был должным образом подучен. Кроме того, к вопросу о крещении каким-то образом оказался причастен сам обер-прокурор Синода, то есть явно имела место закулисная возня. Кто такой священник в новгородской глуши? Маленькая сошка! Ему сказали: к тебе приедут — окрести, выдай справку, вопросов не задавай. Вот и всё. Кто сказал — это уже другой вопрос, может, митрополит, а может, сам обер-прокурор… Кто ж знает! Я лично полагаю, что не обошлось без участия Александра Николаевича Голицына, к тому времени он уже лишился министерского портфеля, но оставался Главноуправляющим почтового департамента и сохранял расположение Государя. Его Пушкин неслучайно называл «губителем просвещения» и написал на него эпиграмму. Голицын — это просто какой-то «чёрный ангел» того времени. Сейчас модно Аракчеева порицать, да только почему-то никто не вспоминает, что творил Голицын в бытность свою министром по делам веры и народного просвещения. Я думаю, Александр Николаевич побеспокоился на тот счёт, чтобы перекрещение Коленьки Соковникова не привлекло к себе лишнего внимания.

— Но какова цель всей этой махинации?

— Точно не скажу, но кой-какие догадки у меня есть. Начать, пожалуй, следует с того, что 21 декабря 1830 года Государь Император Николай Павлович получил донос на управляющего делами Комитета министров Фёдора Гежелинского. Донос был обстоятелен, писавший его в точности знал многочисленные прегрешения крупного чиновника. Ускоряя либо замедляя прохождение дел в Комитете, Гежелинский мог получать мзду от лиц, заинтересованных в том или другом. Есть основания считать, что он собрал колоссальное состояние, поскольку от его участия прямо зависело решение весьма крупных в денежном выражении вопросов: размеры и стоимости винных откупов, таможенные пошлины, ассигнования на дороги. Улавливаете? Было доказано, что Гежелинский задержал заслушивание в собраниях Комитета министров почти шестидесяти вопросов. Некоторые принятые Комитетом решения он фальсифицировал. Наконец, он даже решился на подделку резолюции Государя! 23 декабря Государь Николай Павлович пригласил Гежелинского к себе и предложил тому объясниться; последний, увидев, что Монарх прекрасно обо всём осведомлён, упал на колени и попросил прощения. Его немедля отвезли в Петропавловскую крепость. В тот же день государственный секретарь Марченко и флигель-адъютант Строганов явились на квартиру Гежелинского и опечатали всё имущество, находившееся там. Квартира была казённой, всю семью Гежелинского немедля отселили, даже вещи не позволили забрать.

— Ну, это-то понятно! — усмехнулся Шумилов. — Боялись, что близкие вора прихватят с собою ценности.

— Думаю, что именно так. Только ценностей в доме Гежелинского не оказалось. В течение полугода длилось следствие и суд. Бывшему управляющему делами Комитета министров неоднократно предлагали выдать ценности, заработанные преступным путём, обещали снисхождение. Гежелинский отговаривался тем, что все деньги, получаемые от взяткодателей, тратил на свою любовницу, потому, якобы, возвращать ему нечего. Любовница его действительно купалась в роскоши. Только косвенные соображения заставляют думать, что Фёдор Гежелинский за семь или восемь лет своих злоупотреблений накопил миллионы, а такие суммы он никак не мог истратить на любовницу. Он не играл в карты, не пил, имел склонность к мистицизму, был знаком с Кондратием Селивановым, поддерживал доверительные отношения с Татариновой — такой человек не мог профукать три, пять или даже семь миллионов на содержанку.

— Да-да, я понимаю вас, — кивнул Алексей Иванович, — что же стало с ним далее?

— В мае 1831 года Правительствующий Сенат утвердил приговор, вынесенный до того специальной комиссией, а 26 июня решение Сената без изменений конфирмовал Государь Император. По приговору Фёдор Гежелинский лишался всех титулов, званий, прав состояния, знаков отличия и наград. Он подвергался гражданской казни и ссылался в солдаты. В случае физической невозможности служить солдатом его надлежало сослать в Сибирь навечно. Туда он и отправился. Из Сибири он уже не вернулся. Но…! никто из членов семьи с ним не поехал.

— Все они остались в Петербурге, — предположил Шумилов.

— Полагаю, что да. Остаётся добавить, что у Гежелинского был сын, рождённый в 1820 году.

— Стоп! То есть… — Алексей запнулся, пытаясь лучше сформулировать мысль.

— Вы правильно подумали. Крещён этот мальчик был под именем Михаил. Поэтому когда из Миши Гежелинского решили сделать Соковникова, пришлось менять не только фамилию, но и имя. Не могло же в одной семье оказаться два брата Михаила Соковникова! Так в июле 1831 года у Михаила Назаровича Соковникова появился младший братец Николай Назарович.

— Мне кажется, я даже понимаю ради чего всё это делалось, — задумчиво проговорил Шумилов.

— Ради миллионов Фёдора Гежелинского.

— Именно.

— Скопцы их увели, спрятали.

— Думаю, немного не так, — поправил Алексей Иванович. — Нарочито их никто даже и не прятал. Миллионы эти всё время находились в обороте у скопцов; Гежелинский помещал их туда как в банк, под процент. Поэтому-то после ареста имущества их и не нашли.

— Вполне вероятно. И вот после ареста Гежелинского тот, видимо, обратился к скопцам с предложением: пусть деньги остаются у вас, а вы возьмите опеку над сыном, по достижении им совершеннолетия вернёте деньги. И едва Гежелинский — старший отправился в Сибирь, у Михаила Соковникова появился младший брат. Сложившаяся ситуация устраивала до известного предела все стороны, однако, со временем скопцы стали беспокоиться: Гежелинский — младший подрастает, и придёт срок, когда он потребует деньги отца. А миллионы эти из рук выпускать ох как не хотелось. Потому-то Михаил Назарович Соковников и решился через три года на оскопление своего «брата». Будь «брат» родным, обошлись бы без этого, ведь сам же Михаил не был кастратом. А тут надо было привязать человека к секте, сделать так, чтобы он не ушёл из «корабля» по достижении совершеннолетия.

— И тогда бы вместе с ним остались в секте и его миллионы. Вернее, миллионы его отца, — закончил мысль Шумилов.

— Именно так. Но в планах скопцов вышел сбой. Сам-то Коленька Соковников не считал Михаила своим старшим братом, он же прекрасно помнил и отца, и то, кем был ранее. Вполне допускаю, что он, несмотря на юный возраст, был осведомлён и о сущности договорённости отца со скопцами. Скорее всего, Фёдор Гежелинский, поручая сектантам опеку над сыном, имел в виду его воспитание в нравственной строгости и широкое образование, но никак не оскопление. Какой разумный отец пожелает такое сыну! Поэтому Коленька Соковников осуществлённую над ним операцию посчитал варварским вероломством и нарушением всех принятых скопцами обязательств. Дальнейший ход мыслей мальчика понять несложно: он решил, что отныне свободен от всех обязательств в отношении секты и «брата» Михаила. Он бежал из его дома — его вернули, тогда он бежал вторично — его сыскали с помощью полиции, и вот уже после этого он сделал свои разоблачительные заявления. Упёк Михаила Назаровича в тюрьму, где тот бесславно скончался до суда. И всё колоссальное состояние Гежелинского — старшего, преумноженное деньгами самого Соковникова, буквально упало в руки четырнадцатилетнего мальчишки-кастрата.

— Мне кажется, эта догадка очень близка к истине, — задумчиво проговорил Шумилов. — Если принять её за истину, то всё встаёт на свои места: и антагонизм братьев-Соковниковых, и ненависть Николая Назаровича к скопцам. Даже нелогичное решение Михаила Соковникова, не бывшего кастратом, насильно оскопить младшего брата получает достоверное, убедительное объяснение. Мы, пожалуй, никогда уже не узнаем, что же именно произошло между братьями, ведь участники афёр того времени вовсе не желали оставлять в документах лишних следов. Но истина, уверен, очень близка к той реконструкции, которую вы провели. Вот что, Михаил Андреевич, у меня есть возможность почитать дневники Николая Назаровича Соковникова. Пожалуй, следует, это сделать.

— А что вы хотите там найти? — полюбопытствовал Сулина. — Чистосердечный рассказ мальчика о том, как всё было на самом деле? Я полагаю, что уже в десять лет Миша Гежелинский сделался куда старше своих лет. Когда папу, ещё вчера влиятельного чиновника, арестовывают и сажают в крепость, а маму с сёстрами выбрасывают из богатой восьмикомнатной казённой квартиры… тут повзрослеешь сразу и намного. Думаю, детство Гежелинского — младшего окончилось в день ареста отца. Так что — я в этом уверен! — ни одной неосторожной фразы в этом дневнике вы не найдёте. Всё будет отлакировано.

— И тем не менее, я попробую почитать этот дневник в контексте… — Шумилов запнулся, — в контексте нашего сегодняшнего разговора.

Он поднялся, давая понять, что считает разговор оконченным, но Михаил Андреевич Сулина остановил его прикосновением к рукаву:

— А сейчас, Алексей Иванович, идёмте пить чай! Коли принесли сдобу, то уж извольте откушать. Да и моя супруга желает познакомиться с вами, гости-то у нас ныне нечасто случаются.

В половине девятого вечера Шумилов уже стоял перед домом N24 по Большой Морской улице, в котором два этажа занимала Сыскная полиция. Он уже собирался войти внутрь, как прямо навстречу ему вышел из дверей Агафон Иванов.

— На ловца и зверь бежит! — только и воскликнул Шумилов. — Я по вашу душу, господин сыскной агент.

— А я только покончил с работой, — вздохнул Иванов. — Может, прогуляемся к Исаакию?

Он кивнул в сторону Исаакиевского собора.

— На самом деле я бы рассчитывал затащить вас к вам в кабинет, полистать дневники Николая Назаровича Соковникова.

— Да, дневники у нас, — кивнул Иванов. — Почитал я их. Ну, как почитал? — он запнулся. — Пролистал. Там тыщ пять листов, не меньше, читать и читать! Вам-то, Алексей Иванович, чтиво это на что?

— Заинтересовался я дюже этой темой. Лавры Николая Надеждина покоя мне не дают, — простодушно соврал Шумилов.

— А кто такой Надеждин?

— Автор исследования о скопцах, подготовленного во времена Государя императора Николая Павловича. Ему — Надеждину то есть — протежировал сам Лев Перовский, министр внутренних дел в то время; он предоставил литератору возможность возглавить две секретные комиссии по религиозному сектантству и работать в архивах министерства. Одна комиссия занималась христианскими еретиками, в значительной степени скопцами, другая — еврейскими хасидами. Надеждин исследовал вопрос о ритуальных преступлениях, совершаемых теми и другими.

— А что такое ритуальное преступление? — уточнил сыщик. — Я хочу быть уверен, что правильно вас понимаю…

— Ритуальное преступление — это преступление, совершаемое из побуждений религиозного фанатизма, с соблюдением установленного догматом ритуала, то есть последовательности действий, имеющих сакральный смысл.

— М-м-м… — Агафон покивал головою, осмысливая услышанное. — Будем считать, что понял вас. Так что там с Надеждиным?

— Николай Надеждин являлся весьма способным литератором, издавал литературно-философский журнал и, более того, редактировал официальный журнал Министерства внутренних дел. Вы часом не читали его записки, посвящённые скопцам и иудеям?

— Нет, откуда! Кто ж мне даст их читать! — признался Иванов. — Я и фамилии такой никогда не слыхал. Признаюсь, я даже о министре Перовском от вас первый раз слышу!

— Ну, ладно, в общем, я заинтересовался историей скопчества, и мне бы очень хотелось почитать дневник настоящего скопца. Тем более, что в этих записях может оказаться что-нибудь полезное для Василия Соковникова.

— Да-да, он пригласил вас себе в помощники, вы говорили. Что ж, делать большую тайну из этого дневника я смысла не вижу, — решил Иванов. — Может, его чтение и в самом деле вас чем-то обогатит, статью, глядишь, напишете в «Русский архив». Идёмте!

Они вошли в здание, и пока поднимались на второй этаж, Агафон Порфирьевич продолжил рассуждать:

— Следователь тетради эти уже просмотрел и вернул нам. Ничего существенного о финансовых делах и вложениях капиталов Соковников в дневнике не писал, сплошь философские рассуждения о смысле жизни и маете душевной. Вот следователь и вернул тетради нам, дескать, посмотрите на досуге, вдруг какие связи покойного там мелькнут. Мы просмотрели — так, ничего особенного. За последний год вообще записей очень мало. А Василию Александровичу можете передать, что когда следствие закончится, и суд пройдёт, то он эти дневники получит в целости и сохранности, так что у него появится возможность погрузиться в мир дядюшкиной ипохондрии.

Они вошли в кабинет полицейских надзирателей — это был большой зал с шестью письменными столами в центре и большим числом бюро и шкафов вдоль стен. Урядник, прикомандированный к так называемой «конвойной команде» Сыскной полиции как раз заканчивал уборку помещения. Завидев появившихся в дверях Иванова и Шумилова, он стал по стойке «смирно»; поскольку в руках он держал швабру, получилось это у него неожиданно комично.

— Тут у меня находится рабочее место, — пояснил Агафон. — Уж и не знаю, бывали ли вы здесь прежде…

— Бывал, бывал, не сомневайтесь, — заверил Шумилов. — Я ведь в прокуратуре более двух лет отработал, так что с ведомством вашим достаточно знаком.

Агафон прошёл вглубь комнаты, вытащил из кармана связку ключей, отыскал нужный. Не прошло и минуты, как он бросил на письменный стол стопку больших тетрадей, перехваченных обычной бечёвкой, какими обычно в коптильнях обвязывают колбасы и рыбу.

— Вот-с, Алексей Иванович, берите, — сыщик показал на стопу тетрадей, — Верните… ну, скажем, через недельку.

— Хорошо, договорились, обещаю вернуть через неделю. Прочитаю, может, чего и напишу по мотивам, так сказать…

— Да-да, напишите статейку или исследование какое. Думаю, многим покажется интересно… Подноготную скопчества многие пожелают узнать из первоисточника, с позволения выразиться! Тем более, что в нашем деле мелькнул интересный скопческий след…

— Что вы хотите этим сказать? — тут же насторожился Шумилов.

— Селивёрстов заявил, что, Соковников, якобы, посылал его в Москву с пакетом, в котором находились деньги для Максима Платицына. Помните, небось, такую фамилию?

— Помню, конечно, — отозвался Шумилов.

— Картинка такая вырисовывается, что, дескать, Соковников поддерживал сношения со скопцами и даже передавал им крупные суммы денег.

— Не верю я в это чегой-то, — вздохнул Алексей, забирая стопу тетрадей и направляясь к выходу из кабинета. — Незачем ему это было делать. Он себя никак со скопцами не отождествлял. Есть у меня основания так думать.

— Вот и мне сдаётся, что Селивёрстов просто наводит тень на плетень, — задумчиво пробормотал Иванов. — Ему надо доказать, что покойный ему много денег жаловал, потому как иначе происхождение своего богатства он не объяснит.

Покинув кабинет, они прошли коридором и, миновав запертую в этот час приёмную начальника Сыскной полиции, спустились по лестнице на первый этаж. Уже остановившись на крыльце здания, Агафон указал пальцем на одну из тетрадей в стопке, которую Шумилов держал в руках, и позволил себе пошутить:

— Не особенно увлекайтесь, голубчик! Мрачное, доложу вам, чтиво, особенно последняя тетрадь, вот эта, в синем коленкоре. Так что, если вы не мизантроп, то только испортите себе настроение.

13

Шумилов читал дневники Соковникова вовсе не неделю. Он посвятил этому целую ночь и о проведённом за чтении времени не пожалел: записи Соковникова по силе эмоционального накала оказались на уровне самого талантливого романа. Пару раз к Алексею в кабинет деликатно стучала горничная и подавала стакан крепкого сладкого чая с лимоном. Но после полуночи она уже и не заходила. Шумилов её прекрасно понимал — завтра ей предстоял рабочий день от зари до зари, надо бы и поспать!

Дневниковые записи Николая Назаровича Соковникова на самом деле оказались далеко не такими уж мрачными, как о том отзывался Агафон Иванов. Последняя тетрадка, которую автор заполнял далеко не регулярно, действительно переполнялась саркастическими замечаниями и раздражением на всех и вся. Она являла духовный мир ипохондрика, погруженного в себя, свои размышления, переживания, страдания от разнообразных телесных недугов. Если судить по последней тетради, то можно было заключить, что Николай Назарович под конец жизни сделался стар не только телом, но и душою, он производил впечатление человека больного, очень одинокого, скрытного, лицемерного с равными себе по социальному положению и при этом несдержанного до откровенного тиранства с людьми зависимыми и подчинёнными. Порою, уважая традиции, он делал на людях красивый жест, но потом его снедало мучительное раскаяние за лишние траты, за неоправданно снисходительное, по его мнению, отношение к ближним, и частенько он одним махом перечеркивал то доброе, что порой совершал под влиянием минутного порыва.

В последний год своей жизни Николай Назарович Соковников дважды, как он сам написал, «помягчел душою». Выразилось это в том, что он на собственные именины и в Прощённое воскресенье собрал домашнюю челядь, покаялся в допущенных несправедливостях и попросил у слуг прощения. Что думали наёмные работники, глядя на каявшегося хозяина-самодура, одному только Богу ведомо, но оба раза сцена получалась, должно быть, презабавная! Как апофеоз милосердия звучал рассказ Николая Назаровича о том, кого и чем он одарит в своём завещании. Но все эти милости вовсе не исключали зуботычин на другой день и диких криков по самому незначительному поводу. Шумилова удивила многословная брань автора дневника, адресованная садовнику, пустившему окрестных мальчишек рвать яблоки в саду. Огромный урожай прошлым летом грозил обломать ветки многих яблонь, и опытный садовник, безусловно, был прав, когда призвал на помощь окрестных мальцов. За свою находчивость он поплатился — Соковников посадил его, точно уголовного преступника, в подвал на три дня на хлеб и воду.

Иной раз записи Николая Назаровича оказывались до такой степени саморазоблачительными и даже позорными, что Шумилов диву давался: неужели же сам автор — человек грамотный и хорошо образованный — не чувствовал этого? Соковников искренне и многословно сетовал на кухарку, когда та на масленой неделе по его же, хозяйскому, указанию напекла блинов для челяди, да при этом (по мнению Николая Назаровича) переложила в них гречишной муки и масла. Получилось хоть хорошо и вкусно, да уж больно накладно для хозяйского кармана. Алексею Ивановичу показалось любопытным то, каким оригинальным способом Соковников нашёл в этом случае моральное оправдание собственной скупости. «Этим бестиям, — написал он своим ровным, с аккуратными завитками и петлями почерком, — сколь ни дай, всё мало покажется. И никакой благодарности в ответ, никакого желания служить усерднее человеку, который их — рвань босоногую — облагодетельствовал своею милостью и пригрел! Кругом одно только постыдное и тупое желание набить брюхо и предаться пустому развращающему безделью. Чуть отпустит хозяин вожжи, и они все, как один, начнут бить баклуши, лузгать семечки да слушать, как трындит Агапка на балалайке.»

Прочитав в первую очередь последнюю тетрадку в надежде отыскать что-то относящееся к пропавшему имуществу и не найдя искомого, Шумилов решил взяться за чтение с самого начала, дабы составить себе представление о жизни автора дневника и проследить перипетии его жизни.

Самые первые записи относились к отроческим годам, когда Николай Назарович учился в Коммерческом училище. Одиннадцатилетний мальчик весьма образно описывал занятия в классах, своих товарищей и всю ту новую, необычную жизнь, в которую он окунулся за стенами родного дома. По выходным хорошо успевавших учеников отпускали погулять в город, и в качестве разнообразных впечатлений, навеянных столицей, в дневнике подростка появились рассказы о кафе на Малой Конюшенной улице, где можно было заказать мороженого с разными орешками в пене взбитых сливок, и чайной на Садовой. Там в любое время года подавали вкуснейшие блинчики с самыми разными начинками. Узнал юный Николаша, что по воскресеньям в Летнем саду играет духовой оркестр, переполняя сердце грустью и сладким трепетом в предвкушении чего-то необыкновенно светлого и манящего. Довелось Николаше и в театрах побывать, да не единожды, и яркость этих впечатления оказалась настолько велика, что он неизменно посвящал каждому представлению не одну страничку своего дневника. «Как там было чудесно: необъятный зал — настолько громадный, что представлялось невозможным, как такой высоченный потолок с подвешанной под ним огромной люстрой, сплошь переливающейся тысячами разноцветных бликов, не рушится на головы сидящих внизу людей. Пашка Мурашов объяснил мне, что ряды там, внизу называются партером, а дальше идут бельэтаж и ярусы. Мы сидели на самом верху, места наши стоили по двадцати пяти копеек. Театр лежал передо мной, как на ладони. Когда же заиграла музыка, я не мог уже ни о чём другом думать — так это было прекрасно и ни с чем несравнимо…».

Шумилов обратил внимание на то, что дневниковые записи не содержат никаких упоминаний или намёков на события и людей, связанных с жизнью автора до того, как он принялся вести записи. Предшествующей жизни у Николаши словно бы не существовало. Алексей не сомневался, что подобное умолчание вовсе неслучайно, Николай Соковников вполне осмысленно придерживался этого табу. Разумеется, хотелось бы понять, что послужило побуждающим мотивом такого поведения? Страх ли перед тем, что дневник попадёт в руки однокашников и вызовет их насмешки? Или страх совсем иного рода, а именно — перед жандармами Третьего отделения, которые, отправив Фёдора Гежелинского на поселение в Сибирь, могли вспомнить как о его сыне, так и о ненайденных миллионах?

Много страниц посвятил Николай описаниям своих товарищей по Училищу. Чаще других встречалось интересное прозвище одного из ближайших приятелей Николая — «Дрозд-пересмешник». Имел этот мальчик и другую кличку, более уничижительную — «Бездаров», которую он получил, как говорится, от обратного, поскольку на самом деле, судя по отзывам Николаши Соковникова, личностью он был яркой и незаурядной. Обладая редкими талантами копировать голоса птиц, подражать кошачьему мурлыканью, «Дрозд-пересмешник» мог ловко изобразить повадку учителя или любого сотоварища. Вдобавок, мальчик умел делать некоторые любопытные фокусы, например, писать двумя руками одновременно в одну сторону, либо в противоположные, так что получалось два неразличимых текста в зеркальном изображении; наложив один на другой и посмотрев на просвет, можно было убедиться, что будучи написаны зеркально, они, однако, в точности совпадают. Кроме того, «Бездаров» умел с удивительной точностью копировать любой почерк. Несмотря на уничижительную кличку «Дрозда — пересмешника» все уважали и слушали. Он нередко употреблял свои таланты «противозаконно» — брался подделывать «записку от родителей» для приятеля или на потеху друзей пугал громким совиным уханьем соседа по спальне. Много страниц дневника оказались посвящены этому мальчику, и чувствовалось, что Николай Соковников завидовал его необычным талантам, успеху и авторитету среди ребят. Эта мучительная любовь-ненависть забирала много душевных сил Николаши и заставляла его униженно, с помощью сладостей и подарков добиваться расположения «Дрозда». Учился этот парнишка не в пример Николаю легко, учителя прочили ему большое будущее.

Единственное, чего не увидел Шумилов на страницах дневника — это имени и фамилии мальчика. Алексей обратил внимание на то, что несколько листов в разных местах этой тетрадки оказались небрежно выдраны, так что из переплёта торчали только их ошметки, на которых можно было разобрать только пару букв.

Итак, как явствовало из дневника, почти три года длилась эта счастливая для Николаши Соковникова пора ученичества, затем мальчику пришлось вернуться в родной дом, либо в то место, которое он был вынужден считать таковым. Мотив возвращения из дневниковых записей понять не представлялось возможным, было лишь ясно, что так решил старший брат Николая. «Завтра мой последний день в Училище, меня должен забрать управляющий Прокл Игнатьевич. Интересно, каким он окажется? Котька сказал, что старый и с бородою, а Петька Иванишин — что без бороды и молодой. Мы с Котькой обменялись вещицами на память — он мне подарил лупу в кожаном футляре, а я ему — складной нож золингеновской стали с щипчиками и тремя разными лезвиями…» Эта последняя запись датировалась 6 мая 1834 года. Николаше тогда должно было быть тринадцать полных лет. С этого момента общение с дневником прервалось надолго.

Следующая запись оказалась сделана уже другим почерком в той же тетрадке с пропуском одного чистого листа; начиналась она с даты «20 января 1837 года». Очевидно, что в интервал с мая 1834 года по январь 1837 и уместилась та самая трагедия, что столь безжалостно изменила всё дальнейшее течение жизни Николая Назаровича Соковникова — его насильственное оскопление братом, два побега из дома, арест брата и его смерть в каземате и, наконец, возвращение домой уже наследником многомиллионного состояния. «И вот я, окончательно оставив квартиру опекуна, нахожусь уже в своём доме. Как странно оказаться вновь в тех же комнатах, сидеть на тех же стульях, слышать, как узнаваемо скрипят половицы и понимать, что ВСЁ и БЕЗВОЗВРАТНО изменилось! Как странно это ощущение — понимать, что всё вокруг знакомое, прежнее, да только я сам уже ИНОЙ, и возврата к прошлому для меня никогда не будет… Единственная отрада заключена в сознании того, что нет более ненавистного человека, которого волею трагических обстоятельств я принуждён был называть „братом“. Верю, искренне надеюсь, что этого человека поджаривают сейчас бесы на самой горячей своей сковородке…».

Шумилов вчитался в этот пассаж, покрутил в голове фразы и так, и эдак. «… ненавистный человек, которого волею трагических обстоятельств я принуждён был называть „братом“…» Что это за трагические обстоятельства? Очевидно, не кастрация, поскольку после неё Николай не называл уже Михаила «братом». Наверное, тут подразумевается нечто такое, что случилось в жизни Николая ранее. Неужели намёк на арест отца, Фёдора Гежелинского? Неужели в этой осторожной, туманной фразе можно угадать подтверждение гипотезы Михаила Андреевича Сулины?

Отголоски воспоминаний об учинённом над мальчиком варварском обряде попадались в дневнике в первое время довольно часто, но по мере взросления наряду с описанием повседневных занятий всё чаще стали попадаться фрагменты, в которых Николай Соковников пытался осмыслить то, что же сделал с ним брат и какой высший смысл скрыт во всём случившемся с ним. Источником этих размышлений стало, вероятно, возросшее с годами половое чувство, которое давало себя знать всё явственнее даже несмотря на отсутствие половых органов. 14 мая 1840 года почти двадцатилетний Николай записал в дневнике: «ОНИ (так он называл скопцов) считают, что оскопление хорошо, чисто, достойно настоящего Божьего человека, что только физическое оскопление делает человека чистым и достигшим Святости. Нет, говорю я себе, Боже сохрани! Оно одно не спасает, не оправдывает. Духовное очищение — вот настоящее Воскресение, вот Дар Божий! Смотрю я на наших приказчиков — Тита Титыча Теменькова и Никиту Фролова — ведь несчастные люди! Верят, что их увечье уготовало им Царствие небесное, и меня всё им заманивают, уговаривают. Всё одно, говорят, не жить тебе среди людей, всё равно ты уже изгой, подобный агнцу среди козлищ, и людьми отринут… А сами-то погрязли во грехе стяжания, за копейку ближнего готовы со свету сжить. Нет, по мне чем так жить — лучше удавиться. Скорее бы уж совершеннолетие, и распрощаюсь я с ними навсегда, и заживу так, как сам решу.»

Следующие три тетрадки являли собой свидетельство этой последовавшей за совершеннолетием жизни, той, которую Николай Назарович построил по своему разумению. Было здесь и заграничное путешествие в Германию и Италию — хоть и недолгое, но полное разнообразных впечатлений; были и отголоски коммерческих будней, описания покупок пароходов и домов, разнообразные театральные впечатления, описания широкого круга знакомств в театральной и художественной среде, которым быстро обзавёлся молодой повеса Николай Назарович Соковников. Жизнь у него пошла широкая, разгульная, щедро отмерявшая почёт, уважение окружающих, восхищение и внимание женщин. 28 марта 1863 года Соковников сделал запись, заставившую Шумилова насторожиться: «Сегодня присутствовал на бенефисе Сашеньки Валишевской, сидел по обыкновению в первом ряду партера. Корзину белых роз из магазина Слащёва доставили, как я и велел, к концу второго акта, где она так хороша в роли Клеопатры. Только я собрался пройти к ней в гримёрную, как походит ко мне — кто бы мог предполагать такую встречу! — наш «Дрозд-пересмешник»! Изумились, обнялись — как-никак детство золотое нас роднит; сколько ведь переговорено, сколько передумано всякого! Так и пошло — «а помнишь, а помнишь.»… Потом я его пригласил отужинать с нашей компанией после спектакля, мы в «Дюссо» собирались. Он как-то замялся, но согласился. Сидел в ресторане в конце стола, как бедный родственник, почти не поднимая глаз… И веселье наше его не трогало. Да, полинял шутник, полинял изрядно. Вот что жизнь с нами делает! «Уж кто-кто, а Бездаров своё возьмёт, большим человеком станет,» — так думали и говорили все мы… И что же? Измят, плохо выбрит, сюртучишко на нём старый, глаза смотрят потерянно, он вдов и почти полностью разорён, доживает последнее… ни тебе чинов, ни уважения, ни состояния приличного. А тоже ведь, в Училище кичился своими талантами, важный был, как персидский султан, ещё не на всякой козе к нему подъедешь… И где же они теперь, твои таланты, Дрозд? Большую они тебе службу сослужили? Или прозвище Бездаров более шло к тебе? Я предложил однокашнику пойти ко мне… а хоть бы в работники. А что? Как край подступит, про гордость-то свою надо позабыть, убрать её подальше в сундучок, и не говорить никому, какой ты умный да кругом талантливый. А то даже и в обществе стыдно: что ж ты при своих талантах в люди-то не вышел? Наследство папашино растранжирил, а свое и не нажил! Великий ум для этого нужен! Вот то-то и оно! Я так думаю, что жизнь всех расставила по ранжиру. И потому я в первом ряду партера бенефис г-жи Валишевской наблюдаю, а он во втором ярусе трётся».

По мере чтения дневников Алексей стал обращать внимание на всё более часто попадавшиеся нелицеприятные замечания Соковникова в адрес близких знакомых. Так, весьма ядовитые строки Николай Назарович посвятил некоему Ивану Приходько: «Приходил сегодня поздравить и справиться о здоровье. Знаю я, какое тебе здоровье нужно, хитрая рожа: нельзя ли опять взять? Помучил его от души, предложил опять чаю, долго разговаривал, смотрел в глаза, а в намёках его будто ничего не понимал…". И подобных записей попадалось Шумилову немало: «Пройдоха этот Кожевников! Вчера взял у меня денег — на поправление здоровья, чтоб язву свою лечить, на воды ехать, а сегодня на ужине у Фердинанда нажрался водки до поросячьего визга, да и уснул рылом во французском салате. И никакой тебе язвы! А чего ж не нажраться, коли за всё другим плачено! Проходимцы и врали, присосались ко мне, как пиявки, куда скрыться от них — не знаю…».

Все чаще Николай Назарович на разные лады писал о том, как он устал от всего этого шумного пустозвонства, от этой дружбы, от которой так явно попахивает эксплуатацией. Мечты скопца в какой-то момент всерьёз обратились к тихой семейной жизни, которая рисовалась ему этакой идиллической прогулкой. Его сердце начало жаждать ответного чувства: «Молитва одинокого — просьба и требование; молитва семьянина — благодарность! Добрый взгляд от доброй женской души — это получше, чем хорошо сыграть свою роль, да только оно редко.» Датировалась эта запись 21 августа 1865 года.

«Пятнадцать лет минуло с тех пор… — подумал Шумилов, на минуту отвлёкшись от чтения и посмотрев в тёмное окно, — наверное, именно тогда Соковников сделал предложение Надежде Аркадиевне. Вероятно, её отказ больно ранил Николая Назаровича, хоть он и старался не подавать вида и сделал всё возможное, чтобы окружающие не узнали о его фиаско. Его отношения с актрисой продолжились, сохраняя видимость прежней искренней заинтересованности: он по-прежнему бывал на её спектаклях, она являлась в компании его друзей и разделяла их увеселения. Но, судя по всему, Соковников был не из тех людей, кто мог бы простить подобный отказ.»

Дальнейшее чтение укрепило Шумилова в его предположении. «Но что-то надломилось во мне с того памятного разговора, какой-то червяк точит меня изнутри, — писал Соковников буквально через пару абзацев. — В каждом жесте, в каждом слове её мне чудится притворство, лесть ради корысти, единственное желание „взять“, получить с меня сколь можно более, откусить кусок пожирнее, пока этот дурень, то бишь я, готов бесплатно кормить, поить, заваливать цветами на зависть таким же корыстным товаркам, оплачивать счета от её портнихи. Нужно ли мне всё это, коли я знаю, что в глубине души мною чураются за мое скопчество, ежели в их глазах я все равно НЕДОЧЕЛОВЕК?»

В следующей тетради Шумилов опять наткнулся на упоминание о «Дрозде-пересмешнике»: «Сегодня занятный день приключился. С утра у меня чесалась ладонь. «К деньгам,» — говаривала в таких случаях матушка, но произошло иное — явился ко мне на поклон Дрозд-пересмешник. Сам явился, без всякого моего зова, без малейшего повода. Видать, жизнь его окончательно дожала, не оставила ни надежды, ни возможности подняться. Возьми, говорит, к себе, буду тебе…". Следующий лист оказался выдран и дальнейшие записи уже касались того, стоит ли устраивать запруду на озере вблизи дачи. По попадающимся там и сям фразам, Алексей смог уловить перемену в настроении Соковникова: неудача в любовных отношениях привела к углублению разочарования в человечестве вообще. Николай Назарович стал отдаляться от прежней компании, пытался занять себя чем-то другим: купил конюшню породистых лошадей, для их выучки нанял целый штат тренеров и наездников и окунулся в мир скачек и чемпионатов… Оказалось, не то. И вот уже лошади проданы, и на место этой забавы явились породистые голуби. Здесь же, на даче в Лесном, по последнему слову науки построили роскошную голубятню. И опять Николай Назарович очень быстро охладел к своему новому увлечению. Голуби распроданы. «Всё чаще на ум мне приходят тягостные мысли — зачем я живу? что останется после меня? будет ли кому утешить меня на склоне лет, ведь СМЕРТЬ уже не за горами. Вот и сегодня ночью проснулся — мёртвая тишина в доме, даже часы не тикают. За окном безлунная ночь. Как в могиле — подумалось. И такая страшная тоска легла на сердце, такой тяжестью придавила всего меня, что хоть волком вой, хоть головою о камень бейся…»

Постепенно мысли Соковникова всё более обращаются в сторону религии. Руководимый Матвеем Матвеевичем Куликовым, он начинает тщательно исполнять обряды Православной церкви, погружается в чтение святоотеческой литературы, переживает искренний восторг святой простотой жизни старца Саровской пустыни Серафима, делает выписки из «подражаний Христу» и пускается странствовать по монастырям. Особенно сильное впечатление на Соковникова произвёл далекий и необыкновенный монастырь на острове Валаам. Величественная северная природа, преображенная многовековым подвижничеством монахов, поразила Николая Назаровича. Простота их жизни, строгость монастырского устава, вся обстановка снисходительной доброты, мудрости и нестяжания до такой степени успокоили и смирили мятежный дух скопца, что тот решился прожить при монастыре целый год. Там на его деньги возвели церковь. Соковников сделался крупнейшим жертвователем в истории обители, о чём безо всякой гордости и написал в дневнике.

На смену отчетам о пёстрых и зачастую болезненных впечатлениях городской жизни пришли умильные, примирительные строки: «Собираюсь в Петербург, но ненадолго. Не хочется уезжать отсюда даже на день. Перед отъездом зайду в свою церковь» и далее: «Зашел, залюбовался отделкой, от души и с умилением молился — и в самой недостроенной церкви, и на паперти, благодаря Бога за все оказанные мне милости, так что пошёл домой совершенно довольный и счастливый…».

А далее Алексей Иванович прочитал отчёт о ссоре, произошедшей тем же днём у Соковникова с настоятелем монастыря игуменом Дамаскиным. «После пожеланий мне счастливого пути и скорейшего возвращения он дал мне прочесть бумагу, где излагались предположения, что можно сделать и устроить в монастыре, если я пожертвую ещё миллион. При этом он упомянул, что моё желание навсегда связать остаток жизни с монастырём (чего я никогда не высказывал!) он почитает за благо, особенно в свете моего скопчества и отсутствия прямых наследников. Вот только путь мой к духовной чистоте может быть труднее и дольше, чем у обычного человека (так и сказал — „обычного“ человека!) … Так вот в чём дело! Хорошо было моё положение! Ну, денёк! Долго буду его помнить, едва ли такое можно забыть… Вы, благонравный игумен и известный затворник, стало быть мною гнушаетесь — я-то проклятый скопец — и допустили меня в обитель не ради спасения грешной души моей, а совсем по другой причине! Миллион мой вам был нужен! А следом за ним — и второй!»

Далее Николай Назарович написал, что после освящения церкви сразу же покинул Валаамский монастырь с мыслью никогда более туда не возвращаться.

Последующие две тетрадки, в том числе и последняя, оказались скучной записью событий ежедневной бесцветной жизни: Соковников по приезду в Петербург жил очень замкнуто, и на страницах дневника встречались лишь фамилии доктора Гессе, изредка друзей Кулешова и Локтева. Дневник наполнился ворчанием на прислугу и размышлениями на тему экономии расходов. Никаких проблесков тёплого чувства к кому бы то ни было, никакого юмора или игры проницательного ума Шумилов более не встретил. «Как это безрадостно — вот так закончить жизнь: в полном одиночестве, вечном раздражении, будучи преисполненным недоверия к людям,» — подумал с тоской Шумилов.

К утру чтение дневника было окончено. Эта грустная повесть деградация личности произвела на Шумилова тяжёлое впечатление. Дело тут крылось не только и не столько в самом факте кастрации, а в тех чувствах постоянной скорби, глубокого недоверия к людям и постоянного стыда, которые Николай пронёс через всю свою жизнь и которые исподволь разрушили его личность.

Шумилова очень насторожили вырванные из дневника листы. Он заметил по крайней мере два места, в которых отсутствие листа повлияло на восприятие текста. В обоих случаях описание касалось одного и того же человека — персонажа из прошлого, из далёкой, ещё не оскоплённой юности. Кому и зачем понадобилось уничтожать листы, посвящённые «Дрозду-пересмешнику»? Вырвал ли их сам Николай Назарович, или это было проделано уже после его смерти?

Судя по тому, с какой бережностью хранились все эти записи столько лет, да и не только они, но и целая стопка приходно-расходных книг, если вспомнить, как лелеял Соковников фотографии, запечатлевшие этапы собственной жизни, следовало заключить, что Николай Назарович являлся человеком основательным и даже педантичным, хранившим каждую мелочь, всякое документальное свидетельство своей жизни. Мог ли такой человек вырвать исписанные листы из своего дневника? Вряд ли, да ещё таким варварским способом. Он бы скорее отрезал их острым лезвием.

Что же может значить отсутствие записей? Их удалил кто-то другой и, скорее всего, уже после смерти автора, потому как всё в этом доме и особенно в своей комнате Николай Назарович держал под замками, не доверяя никому. Но если так, то это мог проделать только кто-то из ближайших домочадцев. Для чего?

Вот именно: для чего? Это главный вопрос! Кому и чем могут грозить записи, касающиеся событий семнадцатилетней и чуть ли не полувековой давности? Что в этих страницах было такого, что человек бросился тайком, в присутствии тела мёртвого хозяина, выдирать их из дневника?

Шумилов крутил по всякому в голове эти вопросы, пытаясь понять, правильно ли он их формулирует и каким должен быть ответ на них. И ответ пришёл сам собою; вспыхнул в мозгу точно молния, освещающая ярким светом даже самую чёрную ночь.

Вырванные листы дневника содержали ИМЯ — да-да, имя того самого «Дрозда-пересмешника»! Тот, кто вырывал страницы, желал сохранить в тайне имя и фамилию давнего школьного товарища Николая Соковникова. Но почему? Какая в этом может быть тайна?

Шумилов почувствовал, что вот-вот ухватит за хвост какую-то мысль, очень важную для понимания всего произошедшего в день смерти Соковникова в его доме в Лесном. Но мысль эта неведомым способом все ускользала, не поддавалась формулированию. Какое отношение может иметь к последним дням жизни покойного миллионера далёкий «друг-недруг» из детства?

А почему, собственно, Шумилов считает его «далёким»? Может, этот «Дрозд» не так уж и далек от Соковникова? Как там Николай Назарович написал: «Возьми, говорит, к себе, буду тебе…". Судя по смыслу, сюда просилось слово «служить». Что же это получается: однокашник, одарённый всевозможными талантами, успешный в юности, теперь, смирив гордость, попросился к Николаю Назаровичу в работники? А Соковников, что ж, куражу ради согласился? А почему бы не взять к себе в услужение прежнего кумира детства? Это ж как раз по его характеру, такая каждодневная отрада, такое ежечасное унижение другого и радующее душу напоминание о собственном успехе — видеть под ногами у себя, а то и топтать, того, перед кем преклонялся, перед кем заискивал в пору юности.

Но кто же в таком случае этот самый «Дрозд-пересмешник»? Кличка происходит от фамилии «Дроздов»? «Дроздовский»? Или фамилия тут вовсе не при чем? Дрозда в народе называют «пересмешником» за умение этой птицы копировать интонацию обращающегося к ней человека; она своим свистом словно фразы выстраивает, похожие на человеческие предложения. Дрозд может просвистеть что-то такое вопросительное, а может отрезать, словно бы сказать «нет!», может выдать длинную лирическую руладу, точно стих прочтёт на своём птичьем языке. Никакая другая птица в средних широтах подобным даром не обладает, даже соловей, чей свист считается более мелодичным, намного ограниченнее в своих интонациях.

В памяти Шумилова вдруг всплыл мимолётный эпизод, свидетелем которого он стал на даче в Лесном. Чистивший костюмы покойного хозяина Базаров услышал вдруг в зарослях сирени свист невидимой птички и живо скопировал его. Очень похоже, кстати. Похоже до такой степени, что птица отозвалась Базарову, признав человеческое подражание за истинное пение. Стоп! Что же это значит? Неизвестный имитатор — Базаров? Отсюда и вторая кличка «Бездаров»: она созвучна фамилии, хорошо рифмуется, уничижительна, явно придумана кем-то из соперников. Как же в таком-то возрасте без соперников!

Да-да-да, именно Базаров, никакой не «Дроздов» и не «Дроздовский». Селивёрстов не подходит под однокашника в силу возраста, он лет на десять-тринадцать младше Соковникова. Именно Базаров постоянно находился при Николае Назаровиче — тихий, скромный, незаметный лакей. Именно он оставался в доме (кроме, разумеется, кухарок и горничных) наедине с запертым кабинетом после того, как Селивёрстов совершил свою примитивно-тупую кражу и отправился в город. Ключ от кабинета — насколько помнил Шумилов из разговора с Базаровым на следующий день после обнаружения нового завещания — Селивёрстов забрал с собой. Разумеется, для умного и предусмотрительного лакея отсутствие ключа не являлось помехой для проникновения в кабинет. Заранее запастись дубликатом ключа для Владимира Викторовича проблемы не составляло.

А значит в те несколько часов, пока Селивёрстов ездил в город, Базаров вполне мог бы совершить кражу облигаций из железного сундучка, припрятанного покойным в комоде. Снять с шеи трупа ключ и спокойно, без спешки, провернуть задуманное. «Завещание!», — тут же мелькнула в мозгу Шумилова мысль. В дневнике упоминалось, что «Дрозд-пересмешник» умел копировать любой почерк. Вряд ли с возрастом Базаров утратил столь ценный навык! Ему не составило бы никакого труда подделать почерк Соковникова, который он, наверняка, изучил досконально за многие годы службы. А стало быть, и изменение завещания не вызвало бы особых затруднений.

Алексей Иванович припомнил, как доктор Гессе выразил сомнение относительно цифр, зафиксированных вторым завещанием. Базарову, якобы, хозяин назначил пятьдесят тысяч рублей вместо пяти тысяч, которые запомнил доктор. И хотя сам Гессе тоже как будто бы получал больше, он как честный человек не смог промолчать по поводу странного увеличения цифр и высказал свои сомнения вслух. Хм… вот тебе и открытие! Впрочем, полностью переписывать всё завещание «Дрозду» даже и не потребовалось: Шумилов ясно помнил, что оно было составлено на трёх листах, на первом — «шапка», на втором — собственно перечисление имён наследников без детального поименования всего завещаемого имущества в отличие от того, как это было сделано в первом завещании, и, наконец, третий лист — с подписями свидетелей. «Дрозду» достаточно было переписать только второй лист, а третий и первый можно было оставить без изменений. Задача поддельщика сводилась только к тому, чтобы не ошибиться с цветом чернил. И разумеется, он не ошибся: воспользовался теми чернилами и тем пером, которыми писал сам Соковников.

Шумилов довольно долго сидел, уставившись невидящим взглядом в окно кабинета, осмысливая собственные выводы. Далеко он зашёл в своих догадках, но что-то внутри убеждало его в справедливости всей цепочки рассуждений. А коли так, то никогда Сыскная полиция не сумеет вернуть ворованные облигации, потому как арестованному Селивёрстову нет никакого резона принимать на себя ещё более тяжкую вину, помимо той, за которую он уже попал за решётку. И никогда Селивёрстов не даст показаний против Глейзерсов по той простой причине, что он просто-напросто ничего об этих людях не знает.

Однако, всё же необходимо убедиться в том, что Базаров — это именно тот самый «Дрозд-пересмешник» из далёкого детства Николая Соковникова. Нельзя совсем исключать того, что после памятной встречи, зафиксированной дневником, «Дрозд», послужив некоторое время у Соковникова кем-то (правда, пока непонятно, кем), всё же «встал на ноги», и пути однокашников разошлись. Кроме того, вдруг окажется, что под кличкой «Дрозд-пересмешник» скрывался Куликов или Локтев — стародавние друзья-приятели Соковникова и ныне вполне успешные купцы? Что, если страницы из дневника на самом деле вырваны самим Соковниковым при неизвестных покуда обстоятельствах? И кража облигаций, как и фальсификация завещания, совершены были вовсе не утром и не днём 25 августа, а ещё накануне, когда Куликов и Локтев приезжали к Николаю Назаровичу с визитами… Он уже тогда так плохо себя чувствовал, что принимал их, лёжа в постели.

С разоблачительными заявлениями Базарова спешить нельзя ни в коем случае — этот вывод для Шумилова по здравому рассуждению сделался аксиоматичным. Требовалось всё самым тщательным образом проверить. Подумать, как лучше это сделать — и проверить. И перво-наперво следует доподлинно установить, с кем учился Соковников в коммерческом училище, и кто же именно прячется под загадочным пока прозвищем «Дрозд-пересмешник»…

14

Утром Шумилов в кровать уже не лёг, решил не дразнить себя неполноценным сном, поскольку понимал, что выспаться всё равно не удастся. Почитал один из томов альманаха «Русская старина», когда же в начале восьмого утра глаза стали закрываться над книгой, отправился на кухню и попросил кухарку приготовить кофе.

После завтрака переоделся в парадный костюм и, когда появился кучер от Василия Александровича Соковникова, сразу же вышел из дома. Затем последовала почти часовая поездка знакомым маршрутом, и вот Шумилов вновь увидел аллею, выводившую экипаж к громадному старому дому.

Соковников, наверное, ждал его появления у окна, потому что едва возница успел описать круг перед террасой, сразу вышел из дверей дома и направился навстречу гостю. Алексею не понравился вид Василия, явно бросалось в глаза, что тот взволнован и чувствует себя не лучшим образом. Покрасневшие глаза свидетельствовали о бессонной ночи, лицо казалось жёлтым и отёчным, кроме того, Шумилова неприятно поразила щетина хозяина дома.

— Василий Александрович, надо бы побриться, — взяв его под руку, как можно непринуждённее проговорил Алексей Иванович. — Жизнь идёт своим чередом, и ваш оппонент не должен подумать, будто вы выбиты из колеи, и с вами что-то не в порядке.

— Зачем это? Не хватало мне к визиту этого наглеца нарочито лоск наводить! — попытался было возразить Соковников, но Шумилов даже не стал углубляться в полемику, сказал лишь непререкаемым тоном:

— Не спорьте! Вы это делаете не ради скопцов, а для самого себя. Непременно следует побриться и облачиться в свежее платье.

Они прошли внутрь дома, в комнаты, занятые Соковниковым. Василий распорядился приготовить горячие полотенца и попросил Базарова его побрить. Просьба эта оказалась очень кстати, поскольку давала возможность Шумилову понаблюдать за поведением лакея во время его разговора с Василием Александровичем.

Соковников занял две небольшие комнатки в конце одного из крыльев дома. По вполне понятным причинам он не захотел поселиться в той же самой спальне, в которой скончался Николай Назарович. Шумилов уселся на жёсткий венский стул в первой комнате, служившей Василию кабинетом; Василий же вместе с Базаровым расположился во второй, в спаленке. Через раскрытую дверь Алексей мог прекрасно видеть всё происходившее там и, кроме того, имел возможность свободно переговариваться с хозяином дома; вместе с тем, он делал вид, будто совсем не интересуется процессом бритья.

Владимир Викторович Базаров сноровисто, точно настоящий цирюльник, приготовил всё необходимое для бритья: с минуту он ловко правил на ремне бритву, затем взбил ароматную пену, негромко воркуя себе под нос что-то о «французском мыле», «крапивной отдушке» и «взбодрённой коже». Одним словом, Владимир Викторович священнодействовал.

Шумилов и Соковников говорили вначале на темы нейтральные — о погоде, городских новостях — словно бы не решаясь подступить к тому, что волновало в этот момент обоих. Василий первый не выдержал этой игры в молчанку и затронул беспокоившую его тему:

— Алексей Иванович, я предполагаю принять Яковлева здесь, в той самой комнате, где вы сейчас сидите. Я думаю, может быть, мне поставить слуг за дверью в спальне?

— Каких слуг? — не понял Шумилов.

— Ну, конюхов, слесаря, сторожей… Они мужчины крепкие!

— Ну, что вы, Василий Александрович, я готов поклясться, что до рукопашной не дойдёт, — Алексей улыбнулся, постаравшись придать голосу твёрдую уверенность. — Господин Яковлев явится сюда, чтобы оказать на вас давление моральное, склонить вас к мысли о необходимости добровольно поделиться наследством с местными скопцами. Он не станет ни грубить вам, ни явно запугивать, ни — тем более! — совершать какие-то противозаконные действия. Засада за дверью вам не понадобится, уверяю вас.

Базаров принялся брить щетину Соковникова, а Шумилов между тем продолжил:

— Скажите мне, Василий Александрович, а никаких преданий относительно происхождения Николая Назаровича не сохранилось в вашем роду?

— Что вы имеете в виду?

— Может быть, матушка ваша упоминала когда-либо фамилию Гежелинский применительно к Николаю Назаровичу?

— Ай! — вскрикнул неожиданно Василий и дёрнул головою — это Базаров неловким движением порезал ему кожу на лице. — Аккуратнее, Владимир Викторович! Нет, фамилию Гежелинский я никогда прежде не слыхал.

— А вы, Владимир Викторович? — спросил Шумилов у Базарова.

— А-а? Что-с? — брадобрей оборотил своё лицо к Алексею. — Гежелинский, вы говорите? Гм-м-м… не припоминаю. Звучная фамилия, такая, знаете ли, породистая, но… нет-с, не припоминаю… решительно нет-с!

— А почему вы спросили? — в свою очередь полюбопытствовал Василий.

— Дело в том, что Николай Назарович не принадлежал к роду Соковниковых, — Шумилов, хотя и не был в этом полностью уверен, умышленно сформулировал свою фразу безапеляционно, словно бы говорил о чём-то хорошо известном. — Будучи сыном Фёдора Гежелинского, крупного чиновника времён Государей Александра и Николая Павловичей, он в одиннадцатилетнем возрасте был перекрещён и сменил свои имя и фамилию, сделавшись Николаем Соковниковым.

— Помилуй Бог, да как же такое может быть! — воскликнул Василий.

Базаров тоже удивлённо воззрился на Шумилова; причём, изумление его оказалось до такой степени сильным, что он перестал брить и растерянно опустил руки.

Шумилов рассказал историю управляющего делами Комитета министров и бесславного крушения его карьеры, кратко коснулся деятельности столичных сектантов в начале царствования Императора Николая и подвёл своему рассказу краткий итог:

— За большими деньгами Фёдора Гежелинского, отправившегося в Сибирь на вечное поселение, стояли интересы больших лиц, причастных к сектантской деятельности в Санкт-Петербурге. Именно прикосновенность к делу этих людей и позволила афёре с перекрещением мальчика увенчаться полным успехом.

— Ни один священник не пойдёт на нарушение «Апостольских правил», — убеждённо проговорил Базаров, выслушав Шумилова. — Правило сорок седьмое прямо запрещает повторное крещение!

— Прекрасная эрудиция, Владимир Викторович, — заметил мимоходом Алексей. — Я даже дополню вас и замечу, что помимо «Апостольских правил» запрет на повторное крещение содержат и постановления Карфагенского собора, если не ошибаюсь, правила тридцать шесть и пятьдесят девять. Что, однако, не делает невозможным факт подобного крещения со злым умыслом.

— Это большой грех, — вздохнул Базаров, — и для покрестившегося и для крестителя!

— Возможно то, что впоследствии случилось с Николаем Назаровичем — я имею в виду его оскопление — как раз и есть расплата за этот грех, — проговорил негромко Василий. Он явно находился под впечатлением рассказа Шумилова.

Сам же Алексей Иванович исподволь наблюдал за Базаровым. Тот как-то поскучнел, бритьё заканчивал в полном молчании, погружённый глубоко в свои мысли. Размышления его, должно быть, имели характер самый невесёлый, поскольку лоб лакея покрылся складками глубоких морщин, а взгляд сделался отсутствующим.

Покончив с бритьём, Василий Александрович облачился в чистый костюм с накрахмаленной рубашкой и сразу же приобрёл вид человека уверенного в себе, чем несказанно порадовал Шумилова. До полудня, когда ожидался приезд Яковлева, оставалось ещё некоторое время, и молодые люди решили пройтись по парку. День уже разгулялся, вовсю светило солнце, хотя и нежаркое, но ободряющее, так что в плащах замёрзнуть было решительно невозможно.

Шумилов испытывал некоторые колебания относительно того, рассказывать ли Соковникову о своих подозрениях в отношении Базарова. Несмотря на желание выложить все свежие новости, он всё же удержался от преждевременных заявлений. Поэтому разговор в парке носил характер дружеской беседы на самые общие темы, в основном о здоровье и тлетворном влиянии на оное северного питерского климата. Соковников принялся жаловаться на сырой воздух и скверную воду как самый настоящий петербуржец.

— За те две недели, что безвылазно сижу здесь, я уже всё понял про погоду в столице, — вздыхал он. — Насколько же здоровее я чувствую себя в центральной России! Не смогу я тут жить — уеду как только закончу все эти дела с наследством, продам или погашу векселя. Вот соберу деньги и — уеду.

— Решение правильное, — согласился с ним Шумилов. — Ежели душа не принимает местный климат, так и нечего себя понуждать. Я в последний год тоже стал себя намного хуже чувствовать: какое-то сипение в лёгких появилось, по ночам потливость пробивает, боюсь, дело к чахотке идёт. Надо бы и мне на юг податься, я ведь человек южный, казак, из Ростова.

Яковлев Прокл Кузьмич, которого они оба ждали, показал себя человеком обязательным — приехал за три минуты до полудня. Весь его облик сразу же вызвал в Шумилове резкую неприязнь: пожилой купец оказался из категории тех людей, для которых в русском языке существует определение «живчик». Худенький, горбатенький, весь какой-то сморщенный, но при этом чрезвычайно подвижный и даже суетливый, он воровато оглядывался по сторонам и желчно улыбался. Одет Яковлев был по-купечески, в длинный сюртук с фалдами от талии, в начищенных сапогах, простой бязевой косоворотке. Из нагрудного кармана сюртука выглядывал уголок белого платка — неотъемлемый атрибут внешнего облика скопца; кроме того, и косоворотка его имела белый цвет. Скопцы чрезвычайно любят всё белое, считая, что белизна одежд символизирует чистоту их душ и помыслов.

Купец заявился не один — его сопровождал крупный, массивный, но без брюха, мужчина, чуть ли не в два раза бОльший его телом. Такому впору с кистенём выходить на дорогу. Весь его облик дышал телесной крепостью, природной мощью самца в расцвете сил. Как и Яковлев, мужчина этот имел скопческие атрибуты: белый платок, зажатый пальцами левой руки, и белую же косоворотку.

Приехавшие как раз выгружались перед террасой из экипажа, когда Соковников и Шумилов подошли к ним со стороны парка.

— А-а, Василий Александрович, — осклабился Яковлев, — мы-с, как и обещали, подъехали к вам о деле переговорить.

— Что ж, Прокл Кузьмич, почему бы нам не поговорить, коли у вас дело есть, — Соковников приглашающе указал на дверь в дом. — Пожалуйте, гостем будете…

Они прошли в залу и стали друг напротив друга, буквально в паре шагов, на расстоянии чуть больше вытянутой руки. Яковлев со своей ехидной улыбочкой на губах поинтересовался:

— Что ж это вы, Василий Александрович, и сесть не предложите?

— Не предложу, Прокл Кузьмич. Дабы вас не задерживать и не располагать к длинным разговорам.

— Может, оно и правильно, — легко согласился купец, — А кто это с вами?

Он перевёл взгляд на Шумилова.

— Это поверенный в моих делах Шумилов Алексей Иванович, — спокойно объяснил Соковников. — Он будет присутствовать при нашем разговоре. Но я вижу, и вы не один явились.

— Да, — снова усмехнулся Яковлев. — Это мой компаньон Тетерин Дмитрий Апполинарьевич.

— Так что бы вы хотели, Прокл Кузьмич?

— Я явился по известному уже вам вопросу. Волею случая вы сделались обладателем колоссального состояния, подлинный источник коего к вашему дядюшке не имел ни малейшего отношения. Скажем так: он владел чужими деньгами, но зная это, всегда оставался благодарен тем людям, от которых получил свои миллионы и никогда не отказывал им в помощи и поддержке. Сейчас эти люди доверили мне представлять их интересы. Поэтому я здесь…

Яковлев умолк, испытующе глядя в глаза Соковникову.

— Я так и не понял, Прокл Кузьмич, чего же вы хотите, — заметил Шумилов.

— Василию Александровичу это прекрасно известно, — высокомерно ответил Яковлев. — Если вы его поверенный, то должны это знать. Ежели вы этого не знаете, значит, вам и знать не положено.

— Если вы желаете, чтобы в этом доме с вами разговаривали, вам придётся должным образом формулировать свои мысли. — твёрдо заявил Шумилов. — А разгадывать ваш эзопов язык — увольте! — нет ни времени, ни желания. Поэтому, пожалуйста, потрудитесь чётко и внятно ответить на вопрос: что же именно вы хотите от Василия Александровича Соковникова?

Купец внимательно поглядел на Василия. Тот молчал, всем видом давая понять, что согласен с Шумиловым.

— Вот стало быть как вы поворачиваете, — процедил Прокл. — Хорошо, скажу прямым текстом. Деньги, волею случая попавшие в распоряжение Василия Александровича, принадлежат на самом деле честным верующим людям, которых я представляю. И я пришёл предложить план, как можно разрешить возникшее противоречие к обоюдному удовольствию.

— «Честные верующие люди» — это, надо полагать, питерские скопцы? — поинтересовался Шумилов.

— Разные люди называют этих верующих по-разному. Но все они искренне веруют в Спасителя Нашего Иисуса Христа, которого почитают постоянно живущим в русском народе. Полагаю, вы веруете в Иисуса? Или вы, господин Шумилов, атеист?

— Я — православный человек, почитаю православный «Символ Веры» и принимаю православные догматы. Посему я, разумеется, не верю ни в какие воплощения Иисуса Христа ни в Петра Третьего, ни в Кондратия Селиванова, ни в прочих иерархов вашей злонамеренной секты…

— Я просил бы вас воздерживаться от оскорбления моих религиозных чувств!

— Хорошо, отложим в сторону ваши религиозные чувства и воздержимся от спора на догматическую тему, — согласился Шумилов. — Мне многое есть что сказать по этому поводу, да только жаль терять на эти пустяки время. Так какой план вы имеете предложить?

— Честные верующие люди хотели бы предложить Василию Александровичу уступить общине дом в Петербурге, либо внести в кассу триста тысяч рублей. Тем самым мы сочли бы вопрос урегулированным.

— А что взамен? — поинтересовался Шумилов.

— Я же сказал: мы бы сочли вопрос урегулированным…

— Ах вот оно что. Я даже и не подумал, что это «взамен». То есть вы желаете просто получить триста тысяч рублей. Гм-м-м, — Алексей надул губы и наморщил лоб, делая вид, будто напряжённо думает. — А на каком основании?

— Хватит паясничать, господин Шумилов. Про основания я всё сказал вначале. Деньги господина Соковникова достались ему не по праву…

— Ах, эта пустословная декларация почитается вами за основание требовать деньги. По-моему, это просто брехня. Знаете, как говорят, собака лает — ветер носит. Давайте говорить строгими категориями: вы, господин Яковлев, скопец?

— Мои религиозные чувства здесь обсуждаться не будут.

— А я не о чувствах говорю. Я говорю сугубо о фактах. Согласно распоряжению Императора Александра Второго, все оскоплённые лица должны иметь соответствующую отметку в паспорте. В вашем паспорте есть таковая отметка?

Яковлев молчал. Шумилов выждал несколько секунд и, убедившись, что ответа не последует, продолжил:

— Я могу обратиться с официальным запросом в полицию. Но на самом деле я прекрасно знаю, что в вашем паспорте нет отметки о вашем оскоплении. Потому что на самом деле вы вовсе не кастрат. Я это вижу по цвету вашего лица, поскольку о таких вещах можно с уверенностью судить по цвету кожи. Итак, вы не кастрат! Ваш спутник, господин Тетерин, также не кастрирован в силу очевидных невооружённому глазу особенностей его могучего телосложения. Что же получается: в этот дом входят два человека, которые заявляют, что они представляют интересы общества скопцов, но при этом сами они скопцами не являются! И эти два странных человека вдруг начинают требовать денег. Гм-м-м… Как-то это подозрительно выглядит. По-моему, эти люди просто-напросто брутальные мошенники.

Шумилов повернулся к Василию Соковникову и осведомился у него:

— У вас, часом, такое чувство не возникает?

— Я ни слова не сказал о скопцах, — негромко и внушительно парировал Яковлев. — Хватит ломать комедию, господин поверенный.

— Ах, простите, я вас оклеветал! Не хотелось бы возводить на вас напраслину, так что примите мои извинения. Для того, чтобы покончить с вашей конфессиональной анонимностью, давайте поставим вопрос так: господин Яковлев, та община, которую вы, якобы, тут представляете, имеет надлежащую аккредитацию в Градоначальстве и в Департаменте иностранных исповеданий Святейшего Синода? Если да, то мы желали бы обратиться к правлению этой общины с целью проверки сделанных вами здесь заявлений. Хотелось бы удостовериться в том, что религиозное общество действительно уполномочило вас подобным… м-м… необычным образом пополнять его кассу.

— Вам верно кажется, господин Шумилов, что вы очень умны? — мрачно процедил Яковлев.

— Немного не так. Это вам кажется, что вы очень умны. Я же пытаюсь доказать полную абсурдность всех ваших утверждений и намерений получить в этом доме деньги.

— Наши утверждения основаны на понятиях добра, человеческой благодарности и…

— …и?

— И воздаяния.

— Пока что все ваши утверждения основываются только на демагогии.

— Тем не менее, господин Соковников прекрасно знает, что я прав. Это знал и его дядя, Николай Назарович, много помогавший нам, это знает и сам Василий Александрович.

— По-моему вы клевещете на Николая Назаровича, — Шумилов не сдержал усмешки. От него не укрылось, как вспыхнул Яковлев при этих словах, однако, купец тут же взял себя в руки.

— Вы, господин Шумилов, не можете судить о том, чего не знаете, — важно парировал Яковлев.

— Ой ли? Николай Назарович не мог испытывать добрых чувств к секте, чьи члены насильственно осуществили над ним изуверскую калечащую операцию. Он не испытывал добрых чувств и к брату Михаилу, про которого точно знал, что тот не является его родным братом. Михаил Назарович хотя и был богатым скопцом, но деньги Николая к нему не имели ни малейшего отношения. Если вы не поняли, я поясню: Николай Назарович, рождённый под именем Михаила Гежелинского, был богат сам по себе, если точнее, благодаря отцу, и его состояние никак не связано со скопцам. Посему все ваши претензии на раздел денег умершего лишены как юридического основания, так и здравого смысла. Вы часом не изучали юриспруденцию?

— Нет, — уронил Яковлев.

— А жаль. В римском праве есть замечательная норма, звучит она так: jus non habende, tute non paretur. На русский язык сказанное можно перевести следующим образом: тому, кто не имеет права, можно не подчиняться. У вас, господин Яковлев, нет никаких прав требовать с господина Соковникова деньги, а стало быть, Василий Александрович с чистой совестью отклонит все ваши претензии.

— Бо-о-олтун! — в сердцах воскликнул Яковлев и даже притопнул ногой. Получилось это у него неожиданно комично.

Шумилов повернулся всем телом к Соковникову и, не сдержав улыбки, проговорил:

— По-моему, Василий Александрович, имеет смысл попрощаться с визитёрами.

Соковников не успел ответить, как вместо него выпалил Яковлев:

— Да-с, милостивый государь, мы уйдём! Но…

Прокл Кузьмич сделал эффектную паузу; в нём явно проступали задатки большого актёра и, слушая его речь, становилось ясно, почему именно этого человека скопцы сделали своим главным переговорщиком.

— Но попомните моё слово, Василий Александрович, вас эти советники, — пафосно продолжил купец и кивнул в сторону Шумилова, — до добра не доведут!

— Вы никак грозите? — тут же уточнил Алексей Иванович.

Однако, Яковлев проигнорировал обращённый к нему вопрос и продолжил:

— Не в лесу живём-с, не в лесу. В жизни всякое бывает, особенно по глупому стечению обстоятельств. Ежели думаете за спинами сторожей отсидеться, так это зряшные надежды, ой, зряшные! Молния в дом ударит, конюшня сгорит или какая другая напасть обрушится и, поверьте, никто вам не поможет! Ни единая душа. Проклятье, именем Кондратия Селиванова сотворённое, бо-о-ольшую силу имеет. Не будет вам от оного проклятия спаса, вы уж поверьте. А коли не верите, так что ж? урок, стало быть, вам будет. Одумайтесь, Василий Александрович, одумайтесь, не слушайте скверных советчиков, своим умом попробуйте жить…

Сказав всё это, Яковлев повернулся и направился к двери, давая понять, что считает разговор оконченным. Следом за ним потянулся и его крепкотелый спутник, не проронивший в ходе разговора ни единого слова.

— Знаете что, Прокл Кузьмич, — остановил его Шумилов, — насчёт того, что мы не в лесу живём — это вы справедливо заметили. Мой вам совет: чаще вспоминайте об этом!

В третьем часу пополудни Алексей Иванович уже входил в громадное здание Сената и Синода. На его удачу Михаил Андреевич Сулина оказался на своём рабочем месте и даже не занят, во всяком случае, если и имел какое-то занятие, то с появлением Шумилова отложил его.

— Дело весьма неординарное, — признался ему Алексей. — Не знаю, как лучше к нему подступиться. Очень надо увидеть список однокашников Николая Назаровича Соковникова во время его обучения в Коммерческом училище. А ещё лучше не просто однокашников, а и учащихся других классов. Подумайте, Михаил Андреевич, где такой список можно отыскать?

— А о каком времени идёт речь?

— С 1831 года по 1834-й.

— А о каком училище речь?

— Насколько я понимаю, о том, что в Московской части, на набережной Фонтанки…

— Дом тринадцать, если не ошибаюсь… Гм-м, — Сулина призадумался. — К тому времени министерство духовных дел и народного образования уже разделили. Это для нас плохо, потому как архив делопроизводств также разделили. С другой стороны, когда департаменты разъезжались, то не весь архив министерства народного образования оказался увезён из наших стен. Что-то там оставалось и, более того, некоторое время после разделения архивные дела всё ещё передавали в синодальный архив. В принципе, я знаю, где мне следует поискать… Хотя, если он в тридцать четвёртом закончил учёбу, то это уже поздновато, к этому времени министерство просвещения уже свой архив обустроило.

— А ведь мальчикам в училище преподавали Закон Божий. — подсказал Шумилов. — Ведомости, которые вёл батюшка, могли попасть в архив Синода?

— Нет, отчётность за эти уроки не по духовному ведомству подавалась, — уверенно сказал Сулина. — Но к нам могли попасть характеристики, которые писал преподаватель Закона Божия. Если выпускник собирался служить по казённому ведомству, то помимо представления аттестата с оценками ему нужно было представить и характеристику от законоучителя. Последний же вёл ведомость всех выданных бумаг такого рода. Так что учащихся в Коммерческом училище мы, пожалуй, всё же сможем установить.

Старичок поднялся со своего кресла и предложил Шумилову:

— Обождите-ка меня здесь, а я схожу-ка в фонды, покопаюсь. Но розыски мои могут затянуться, так что наберитесь терпения, не уходите! Газетку почитайте, чаёк попейте, я как раз кипяток у сторожей наших набрал…

Он действительно надолго оставил Алексея одного. Отсутствовал Михаил Андреевич почти час, за это время Шумилов уже успел напиться чаю и даже вздремнул в кресле.

— Думаю, что задание мною даже перевыполнено, — с усмешкой проговорил Сулина, опуская на стол перед Шумиловым толстую, листов на триста, папку, перехваченную грязным потёртым шнурком. — Вот-с, Алексей Иванович, полюбопытствуйте. Личное дело училищного законоучителя того времени Дементия Ивановича Ахторпова. Я краешком глаза в него заглянул и, по-моему, там должно быть то, что вы ищете.

Шумилов потянул шнурок и раскрыл папку. Открывал дело формуляр священника, содержавший анкетные данные о нём самом, его родителях, образовании и местах службы. Та часть личного дела, что касалась его преподавания в Коммерческом училище, находилась в конце папки; очевидно, что Ахторпов сделался педагогом уже в конце жизни. Алексея чрезвычайно заинтересовало описание этого учебного заведения, представленное священником по требованию чинов Третьего отделения Его Императорского Величества канцелярии.

Сам по себе повод, потребовавший подготовки этого документа, оказался весьма любопытен. Сотрудники Третьего отделения, в то время игравшего роль тайной полиции, установили, что некоторые из воспитанников училища имеют контакты с известными в столице содомитами. Извращенцы подобного рода привлекали к себе пристальное внимание политической полиции и попадали в списки неблагонадёжных лиц, которые ежегодно подавались Государю Императору. Шумилов ещё со времени обучения в Училище правоведения знал о весьма нашумевшем в 1838 году деле так называемого «Общества свиней», члены которого, преимущественно французы, предавались разнообразным порокам. Государь Николай Павлович на основании доклада графа Бенкендорфа повелел «Общество» сие закрыть, а иностранных подданных выслать из пределов Империи. Всего без права возвращения в Россию оказались высланы четырнадцать человек.

Поскольку несовершеннолетние воспитанники Коммерческого училища попали в поле зрения тайной полиции, священника, преподававшего им Закон Божий, попросили подготовить докладную записку об умонастроениях, царящих в ученической среде. Ахторпов такую записку подготовил и представил в Третье отделение, копию же документа направил митрополиту, из канцелярии которого она в конце концов попала в архив Святейшего Синода. Написанная ярким, сочным языком, докладная читалась легко и быстро; Шумилов ознакомился с нею с немалым любопытством.

Первоначально Коммерческое училище создавалось для образования и воспитания тех детей, которым предстояло наследовать торговые предприятия родителей, то есть выходцев из купеческого сословия. Однако в начале девятнадцатого столетия запрет на приём детей прочих сословий был снят, и в Училище стали принимать детей мелких лавочников, мещан, разночинцев и даже крестьян. Основная масса окончивших сие учебное заведение шла работать на должности управляющих, бухгалтеров, контролёров, приказчиков в торговые конторы, на фабрики, в крупные имения. Значительный процент воспитанников определялся на казённую службу — на таможни, в Госбанк, в министерства. Некоторые по прошествии времени, поднабравшись опыта и сколотив небольшой капиталец, открывали собственное дело, но таких было сравнительно немного. Сам Ахторпов считал, что таковым окажется «примерно один из десяти воспитанников». Обучение в Училище являлось платным, те воспитанники, которые обучались с полным пансионом, платили 335 рублей серебром в год, те же, кто с неполным, так называемые «приходящие воспитанники» — 200 рублей. Администрация Училища имела возможность набирать до шестидесяти учеников без оплаты, кроме того, тридцати шести учащимся из «недостаточных семей» выплачивались стипендии. В обучение принимались дети десятилетнего возраста. В своей записке священник подробно освещал принятую в Училище систему преподавания, благодаря чему Шумилов смог составить довольно полное представление о том, чему и как там учили. В ходе семилетнего обучения учащиеся получали знания в объёме полного среднего образования, соответствовавшего курсу реальной гимназии. Но кроме этого им читали ряд специальных дисциплин. В число таковых, кроме иностранных языков входили: коммерческая арифметика, техническая химия, товароведение, бухгалтерское дело, законоведение, политическая экономия, ведение корреспонденции, история торговли и коммерческая география. На каникулах иногородних ребят отпускали домой, а в город — на выходные дни и праздники. Дети петербуржцев являлись по преимуществу приходящими воспитанниками.

Далее в деле священника Ахторпова оказалось несколько рапортов в канцелярию митрополита, никак не связанных с его преподаванием в Училище. Шумилов просмотрел их поверхностно: в одном рапорте священник жаловался на некачественный ремонт кровли в своём доме, в другом доносил митрополиту об инциденте, связанном с тем, что наследственный почётный гражданин ударил церковного сторожа. Бумаги эти представляли, конечно, некоторый исторический интерес, но Алексея Ивановича в ту минуту заинтересовали мало.

Наконец Шумилов отыскал то, что так хотел увидеть. Почти треть личного дела занимали копии характеристик, предоставленные священником выпускникам училища. Это оказались добротные, обстоятельно составленные документы, позволявшие довольно полно представить себе личность того, кого призваны были описать. Священник оказался человеком, способным мыслить нешаблонно и излагать мысли образно, кроме того, он явно избегал в своих характеристиках общих фраз.

Пробегая глазами эти документы, Шумилов иногда задерживался и вчитывался в некоторые любопытные пассажи. Кричевский Антон: «в спорах горяч, в трудах — усидчив, к Вере — ревностен». Мамадышев Владимир: «флегматичен… хладотелен». Куприянов Андрей: «читает стихи Дениса Давыдова, но и не только, тако же прочёл исторический труд оного о Великой Отечественной войне… Интересуется историей бонопартизма, изучив оную досконально, разоблачает деяния Наполеона с редкостным для его младых лет здравомыслием.»

И когда Шумилов, перевернув очередной лист, увидел характеристику Базарову Владимиру, сердце его пропустило один удар. С очень странным чувством Алексей принялся читать документ, долетевший до него из другой эпохи точно звучное раскатистое эхо в горах. «Сын чиновника канцелярии Управляющего делами Комитета министров, но службою отца никогда не кичится… Остёр умом, на всё у него есть присловие или поговорка… Щедро одарён природою самыми разнообразными талантами. Памятлив, ничего не забывает, за эту черту многие его недолюбливают, а кто-то боится. Учится легко, заучить любой матерьял для него труда не составит, а посему по Закону Божиему всегда имел „отлично“, но душевной тяги к Вере Христовой… так и не обнаружил. Выпущен в мае 1838 года с отличным аттестатом.»

— Ну что ж, Дрозд-пересмешник, вот я тебя и нашёл, — пробормотал задумчиво Шумилов, а Сулина, не разобрав сказанного, переспросил:

— Что вы говорите, Алексей Иванович?

— Да вот-с, Михаил Андреевич, отыскал я наконец знакомца, — Алексей, закончив чтение характеристики, принялся листать личное дело дальше; убедившись, что более оно не содержит ничего ценного, закрыл папку. — Спасибо вам, вы даже представить не можете, как сильно мне помогли.

Сердечно пожав руку старику, Шумилов поспешил обратно на дачу в Лесное. Он уже порядком устал от событий сегодняшнего дня, устал прежде всего морально, но в эту минуту интуиция подгоняла его, толкала в спину, подсказывая, что времени терять не следует. Необъяснимое логикой чувство, но всегда безошибочное.

По дороге за город Шумилов привёл в порядок мысли, несколько спутанные событиями и впечатлениями этого долгого дня. Прежде всего, ему стало ясно, что Базаров вовсе не случайно порезал щеку Соковникова во время бритья. Фамилия Гежелинский вызвала у лакея панику и вот именно поэтому твёрдая прежде рука дрогнула. То есть, конечно, не сама фамилия испугала Базарова, ведь сама по себе фамилия — это всего лишь пустой звук. Его напугала осведомлённость Шумилова о делах минувших дней, то, что розыски свои он обратил в далёкое прошлое покойного Николая Назаровича.

Что же это могло означать? Что в этом страшного увидел Базаров?

Случай этот наводил на мысль, что лакей прекрасно знал фамилию Гежелинский, что однако, попытался скрыть, ответив отрицательно на прямо поставленный вопрос. И это отрицание выглядело ещё более двусмысленным в контексте того открытия, которое Шумилов сделал в архиве святейшего Синода, а именно — отец Базарова являлся чиновником канцелярии управляющего делами Комитета министров. Другими словами, он служил в прямом подчинении того самого Фёдора Гежелинского, незнанием фамилии которого Базаров пытался отговориться. Более того, что-то подсказывало Шумилову, что маленький Вова Базаров познакомился со своим одногодкой Мишей Гежелинским ещё до того, как тот сделался его соучеником Николаем Соковниковым.

Возможно ли такое?

Да, возможно. Во многих казённых учреждениях существовала традиция устраивать новогодние праздники для детей служащих. Именно там-то мальчики и могли впервые увидеть друг друга. Вряд ли они сделались бы друзьями — всё-таки их родители имели различный статус — но они прекрасно должны были запомнить эти ранние встречи. И вот в десятилетнем возрасте судьба снова сводит их вместе, на этот раз в стенах Коммерческого училища. Фёдор Гежелинский, лишённый чина, дворянского звания и наград, уже бредёт этапом в Сибирь, а сынок его вдруг оказывается в числе купеческих детей, зачисленных в воспитанники училища. У него другие имя и фамилия. Но Вовочка-то Базаров знает, кто таков на самом деле этот мальчик!

Ай да коллизия! Вот она — подлинная причина заискивания Николеньки Соковникова перед «Дроздом-пересмешником». Вот почему мальчик посвящал ему весьма пространные фрагменты своего дневника, предусмотрительно вырванные Базаровым уже после смерти Николая Назаровича. Отношения мальчиков оказались куда более сложными, чем это выглядело на первый взгляд.

Судя по тем записям, что остались в дневнике Соковникова, «Дрозд-пересмешник» был малый вовсе не дурак. Скорее всего, он сохранил тайну смены фамилии Николаши, но за это получил большую власть над ним. Можно допустить, что со стороны Базарова имел место классический шантаж, по-детски прямолинейный и жестокий. Вова ведь был из сравнительно небогатой разночинной семьи и хотел, как и все остальные воспитанники училища, пить по выходным горячий шоколад в столичных кофейнях, посещать театры, осенью обуваться в новые калоши, а зимою щеголять в кожаных перчатках, как это делали дворянские дети.

Погода под вечер установилась замечательная. Наступившее бабье лето располагало к отдыху и неге. Солнце играло в водах Невы, бликовало на игле Петропавловского собора, притягивая к себе взгляд Шумилова, когда он проезжал по набережным, отражалось в намытых стёклах величественных особняков, поблёскивало на металлических заклёпках извозчичьей пролетки. Алексей, отвлекаясь от любования природой и пейзажем, ловил время от времени себя на том, что его мучит сознание того неприятного факта, что Базаров легко сумел его провести, успешно прикинувшись совсем не тем, кем являлся на самом деле. Не сумел Шумилов вовремя распознать эту бестию, не насторожился его рассказами, принял притворство за чистую монету и позволил себя использовать для достижения мошенником своих неблаговидных целей.

В вечернее время в Лесном стояла пугающая тишина. Хотя едва только минуло семь часов, подъездные ворота уже оказались заперты, что немало удивило Шумилова. Неужели Василий Александрович поспешил занять круговую оборону от скопцов?

На стук колотушкой долго никто не открывал, потом вышел помятый сторож, словно бы только что слезший с печи. Зевая, он пропустил Алексея Ивановича в парк, запер за ним ворота и повёл к дому. Выглядело это так, как будто сторож его конвоировал. Пока шли, Шумилов решил не терять времени даром и заговорил с мужиком:

— Скажи-ка, любезный… как звать тебя?

— Евсей Драгомилов, — степенно отозвался мужик.

— А вот скажи, Евсей, кто похоронами покойного хозяина занимался?

— Управляющий Яков Данилович. На другой день после того, как хозяина поутру нашли, а вечером полиция приехала, он цельный день мотался в городе.

— А лакей Владимир Викторович тоже, поди, с ним?

— Нет, Владимир Викторович дома оставался. Только после полудня отправился на вокзал Василия Александровича, нонешнего хозяина, значит, встречать.

— А после полудня — это ж в котором часу?

— Как пообедали, значит, апосля часа пополудни. Мы — прислуга, значит — рано ведь обедаем, потому как встаём рано.

— Он экипаж из каретного сарая взял или как?

— Никак нет-с. Экипаж господский Яков Данилович взяли-с, а лёгкая двуколка стояла разобранная, так что Базаров пешком пошёл. Тут до Беклешовки не так уж и далеко, там можно извозчика нанять, потому как господа в ресторан на дачу Реймерса ездят из самого города. Так что и Василия Александровича он тоже привёз на извозчике.

Они прошли аллею и поднялись на террасу. Алексей не успел войти в дом, как навстречу ему вышел Базаров. «Вот ведь бестия, долго жить будет, ведь только-только его поминали!» — не без досады подумал Шумилов.

— Батюшки, Алексей Иванович, как приятно вас видеть! — всплеснул руками лакей. — А я-то в окно вас увидел, ну, думаю надо бы выйти навстречу. Какими судьбами? Вы же только сегодня от нас уехали! Неужели что-то новое открылось в расследовании?

Голос Базарова звучал тревожно и участливо одновременно, да и сам он выглядел в эту минуту на редкость благообразно. Такой вот благожелательный сморчок-старичок, прямо хоть образ с него пиши, да на киот ставь.

— Так я расследования не веду, Владимир Викторович, куда ж мне-то? — усмехнулся Шумилов. — Это следователь прокуратуры должен делать. Просто вот приехал, погостить. Хорошо у вас тут. Как Василий Александрович себя чувствует?

— Нездоров он, переживает много. Похудел совсем, как в народе говорят, с лица спал. Да вы сами сегодня его видели! Доктор говорит — почки плохие, вода ему наша не подходит. А я вот думаю — вода как вода. Вот мы живем, и ничего такого не замечаем. А молодой господин свет-душа, болезный… А не хотите ли, часом, кваску холодненького с дороги? Или лучше водочки-с? В холодном стаканчике, со слезой?

— Да, квасу принесите, Владимир Викторович. Я на веранде посижу, на парк посмотрю… Красивый он у вас.

Шумилов уселся в одно из четырёх плетёных кресел, расположенных на террасе, поставил ноги на скамеечку, любовно установленную подле. Здесь же лежал брошенный кем-то клетчатый плед. Алексей прикрыл им спину и плечи и, откинувшись назад, смежил веки. Убаюкивающе шелестела листва в кронах деревьев, не доносилось никаких чужеродных звуков — не звенела конка, не гудели корабли, не грохотали ломовые телеги — всё вокруг дышало тишиной и покоем. Алексей отдался во власть расслабляющей неги и, почувствовав усталость после сегодняшних длительных переездов, погрузился в сладко-дремотное оцепенение.

Однако, внезапно почувствовав на себе взгляд, открыл глаза и увидел неслышно подошедшего Базарова с подносом, на котором стоял запотевший стакан с квасом. Ноги лакея оказались обуты в домашние туфли на войлочной подошве, отчего он передвигался бесшумно, «аки тать в ночи» — почему-то пришло Алексею на ум архаичное бабушкино выражение. Взгляд Базарова излучал доброту и преданность, он смотрел прямо и бесхитростно. «Вот поди и разбери, что из себя представляет человек. Воистину, на лбу не написано…» — подумал Шумилов. — «Наверное, с такой же, если не большей, преданностью он смотрел на то, как постепенно угасал Соковников. И поправляя ему подушки, намывая его в ванной, растирая мазями, готовя травяные настои, он обдумывал, как ловчее обобрать хозяина… Скорее всего, он и дубликаты ключей изготовил, и поддельную страничку припас заранее, вскоре после того, как хозяин засвидетельствовал последнее завещание, так что даже чернила и бумага оказались теми же самыми, что использовались при написании подлинника. Несомненно, Базаров имел доступ и к дневникам Соковникова, читал их обстоятельно, неспешно, благодаря чему составил полное представление об их содержании. Поэтому, когда пришло время действовать, он быстро отыскал те записи в дневнике, которые могли оказаться разоблачительными для его игры. Обдумав свои действия и покончив с необходимыми приготовлениями, он сидел, точно паук в паутине и терпеливо дожидался часа смерти хозяина.»

— Осмелюсь спросить, Алексей Иванович, — подал голос Базаров, увидев, что Шумилов открыл глаза, — так вы с новостями к нам? Может, разбудить Василия Александровича?

«А всё-таки волнуется, бестия. Воистину, знает кошка, чьё мясо съела», — подумалось Шумилову. — «Волнуется хитрован и хочет разведать.»

— Нет, Владимир Викторович, будить барина не надо, ничего срочного и важного я не имею, — ответил Алексей. Впрочем, он не сомневался в том, что Базаров поступит прямо наоборот, и через несколько минут Соковников уже будет здесь.

Предчувствие его не обмануло. Не прошло и пяти минут, как из дверей дома отяжелевшей походкой вышел Василий Александрович. Он и в самом деле выглядел неважно: лицо осунулось и одновременно приобрело землистый оттенок. В глубине глаз гнездилась боль, взгляд словно у побитой собаки. Никак Василий Александрович не походил на счастливого обладателя миллионного состояния. Одет миллионер оказался в мятые полотняные брюки, светлый льняной пиджак, а под ним — вязаная из грубой шерсти жилетка.

— Алексей Иванович, как я рад! — воскликнул Соковников. — Развейте мою ипохондрию. Вы буквально прочитали мои мысли, я очень желал видеть вас!

— Я, собственно, безо всякой конкретной цели приехал, — заговорил Шумилов и нарочито подавил зевоту; уловка эта была рассчитана на Базарова, маячившего в дверях.

— Всё-таки у вас тут чудно. Дай, думаю, потрачу этот прекрасный вечер на поездку за город!

Алексей глазами показал Василию на парк и для большей убедительности качнул головою, дескать, надо бы пройтись. Василий намёк понял сразу. Взяв Алексея под локоть, он повёл его прочь от дома со словами: «Не прогуляться ли нам перед ужином? Заодно выслушаете мои планы по разведению карпа в пруду».

Они сошли с террасы на стриженый газон и пошли вглубь парка медленным шагом никуда не спешащих людей.

— Признаюсь, я что-то не совсем понял ваших манёвров, Алексей Иванович, — проговорил негромко Соковников. — Мне примерещилось или действительно случилось нечто из ряда вон? Отчего такая секретность? Мы кого-то опасаемся в моём собственном доме?

— Гм, я стало быть плохой актёр, коли вы меня так раскусили, — улыбнулся Шумилов. — Что же касается новостей, Василий Александрович, то их много. Первая — та, что теперь я практически не сомневаюсь в том, что завещание — я говорю о том завещании, что оказалось найдено у вашего дядюшки в железном сундучке — подделка. Если говорить точнее, подделка — это его второй лист, самый важный с содержательной точки зрения.

— Это вы узнали в полиции?

— Нет. Это моя собственная догадка. Полиции она пока неизвестна. Есть и вторая новость: человек, подделавший завещание, уничтожил несколько листов в дневнике покойного Николая Назаровича. Некоторые записи он расценил как разоблачительные, поскольку они вскрывали особый характер отношений между ним и вашим дядюшкой. То обстоятельство, что этот злонамеренный человек имел возможность загодя прочитать весь дневник — а вы сами видели его объём! — заставляет думать, что похищение ценностей вашего дядюшки готовилось заблаговременно, а вовсе не было спонтанным порывом, внезапно охватившим злодея в день смерти вашего дяди. И совершил кражу злодей вовсе не под внезапным впечатлением возможной безнаказанности при виде мертвого хозяина, который уж ничего не сможет возразить и ничему не сможет помешать.

— И что же…? — Соковников запнулся. — И кто же?… Вы можете назвать этого человека?

— А вот это уже третья новость. Главный вор вовсе не Селивёрстов, как то полагает полиция. Вор — тот, кто умудрился стать вашей правой рукой… Владимир Викторович Базаров, ближайший дядин слуга.

— Базаров??? — выдохнул Василий, да так ничего более и не сказал.

— Действительно не укладывается в голове — такой домашний, уютный, надёжный, сросшийся с этим домом и… с дядюшкиной судьбой человек… И вдруг вор, подлец, мошенник.

— Вы можете объяснить, как пришли к такому выводу?

— Попробую. Начать надо, видимо, с того, что родители Владимира Викторовича и Николая Назаровича вместе служили. Фёдор Гежелинский, действительный статский советник, обладатель нагрудного знака за беспорочную службу и многих орденов, руководил собственной канцелярией и управлял делами Комитета Министров; Виктор Базаров, простой коллежский асессор, служил в этой самой канцелярии на самой незначительной должности. Разумеется, их дети знали друг друга, хотя никогда не были дружны, слишком велика была разница в общественном положении отцов. Но им приходилось встречаться, поскольку, как вы знаете, для детей чиновников, служащих в центральных ведомствах Империи, устраивались новогодние ёлки в Зимнем дворце. Да и не только там, кстати. Но всё изменилось в декабре 1830 года, когда Фёдор Гежелинский, отправившийся на доклад к Государю Николаю Павловичу, домой не вернулся. Вместо него на квартире действительного статского советника появился флигель-адъютант и государственный секретарь, которые опечатали всё имущество семьи и выселили на улицу супругу управляющего делами и его детей буквально в том, что на них было одето. Надо отдать должное Фёдору Фёдоровичу: арест не застал его врасплох. Он сумел спрятать наворованные миллионы и сделал это настолько хорошо, что и сейчас об их судьбе мало кто осведомлён. Шло время, рас