Book: Древо Жизора



Древо Жизора

Октавиан Стампас

Древо Жизора

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В ясный весенний полдень, когда за окнами вовсю раздавался бесцеремонный птичий гвалт, покои графского дворца в Ле-Мане огласились весьма нескромным и требовательным воплем, ознаменовавшим собой появление на свет малютки Анри; через несколько мгновений, будто утренний петушок, заслышавший возглас собрата, запел, покинув утробу матери, другой маленький граф, родившийся за много лье от Ле-Мана, в имении Шомон; а еще севернее, уже на английской стороне, в замке Жизор, спустя пару минут после своего соседа, вступил в жизнь ребенок, чей угрюмый вид сразу напугал повивалок и измученную роженицу. Разная судьба уготована была этим трем младенцам, увидевшим свет почти одновременно, но они, конечно же, пока об этом не подозревали.

— Здравствуй, Анри, — промолвила Матильда, беря на руки новорожденного сына, графа Анжуйского, имя которого было определено заранее, еще когда он резво взбрыкивал в ее чреве. — Передайте сеньору Годфруа, что его наследник пришел к нам.

— Нет, вы только посмотрите, какой бойкий паренек! Славный будет рыцарь. Увидите, он сделает Шомон столицей Франции, — воскликнула служанка Вероника, пытаясь взбодрить семнадцатилетнюю графиню Анну, откинувшуюся без чувств к горячим подушкам. — Господин Гийом будет страшно доволен.

— Неужели это он? — недоверчиво спросила Тереза де Жизор, с ужасом рассматривая своего младенца.

— Казалось, он уже умеет видеть, настолько осмысленным и выразительным был его взгляд, полный страдания и обиды. «Зачем? Кто вас просил? С какой стати?» — так и читалось в этих темно-синих, блестящих глазах. Повивалки испуганно обшлепывали его сизое тельце, недоумевая, почему он только смотрит и молчит. Наконец, будто делая одолжение, младенец вдохнул, зашевелил ручками и ножками и не закричал, не завопил, а горько-прегорько разрыдался, словно с ним приключилось непоправимое несчастье.

Когда слуги прибежали на площадь, где проходил турнир, они увидели своего господина, графа Годфруа Анжуйского, уже на лошади. Он надел свой шлем, как обычно украшенный пышным букетом дрока, нарочно выращиваемого в оранжерее, и изготовился к бою. Вряд ли стоило отвлекать это сейчас; даже столь важным сообщением, и они решили чуточку обождать. Годфруа был сегодня в прекрасном расположении духа и без особого труда справился со своим соперником, трижды выбив из его нетвердой руки меч. Когда граф де Пуату признал свое полное поражение, анжуйский сеньор весело похлопал его по плечу и утешил:

— Ничего, дружище, Господь поровну распределяет таланты, и тот, кто лучше всех в мире сочиняет стихи, чаще других бывает уязвим в сражении.

Бросившиеся к нему с поздравлениями гости и участники турнира заодно сообщили и о появлении на свет маленького Анри.

— Весьма кстати! — воскликнул граф Анжуйский. — Молодчага, Анри, вовремя подоспел, чтобы поздравить своего папашу с победой. Надо будет его как-нибудь навестить. А сейчас, друзья мои, нас ждет превосходный обед.

Он так и не удосужился в этот день взглянуть на отпрыска, хотя многие и уговаривали его отправиться и посмотреть на будущего господина графства Анжу. Грандиозное пиршество обещало затянуться на несколько дней, так что, было куда спешить.

— Пусть немного подрастет, — шутил Годфруа. — Может быть, когда мы соберемся на следующий турнир, он к тому времени уже достаточно окрепнет, чтобы показать нам, каков он и умеет ли держать в руках оружие.

Праздник в честь турнира в Ле-Мане удался на славу. Чего здесь только не было — яства и вина, собранные если и не со всего мира, то, во всяком случае из всех стран, окружающих Анжу, зрелища, восхитительные для воображения самого скучающего зрителя. На другой день пира, когда у всех изрядно разболелись головы, очаровательные пленницы с юга — магрибские красотки — излечивали гостей своими ласковыми прикосновениями и тайными утехами, отчего присутствующие лица духовного сана для приличия морщились и ворчали, обращая взоры к небу. Но все же, самое забавное случилось к вечеру второго дня праздника, когда одновременно появились гонцы из Шомона и Жизора. Первым получил известие из дома Гидом де Шомон.

— Чортnote 1 бы меня побрал! — воскликнул он. — Годфруа! Ты слышишь? Мой сын родился тоже вчера, день в день с твоим Анри.

— За это следует выпить бургундского, его мы еще кажется не пили, — пробормотал граф д'Анжу. — Погоди, э, разве у меня родился вчера, а не позавчера? Ах, да, да вчера… Ну, прекрасно!

Тотчас сообщили о рождении сына и Гуго де Жизору. Осчастливленный отец в ту минуту возлежал головой на коленях у прекрасной; хотя и безродной девы, обнаженная грудь которой ласкала ему взор, и он спросил ее:

— Как зовут тебя, радость моя?

— Жанна, сеньор. Но если вам не нравится это имя, можете звать меня так, как вам заблагорассудится.

— Отличное имя! — рявкнул Гуго де Жизор. — Я назову в твою честь своего новорожденного сына. Слыхала, дурочка, у меня вчера сын появился. За моего Жана! Выпьем!

Тут начали показывать свое изумительное искусство сирийские огнеглотатели, привезенные на праздник Андре де Монбаром, героем первого крестового похода и знаменитым тамплиером, и чудесное известие об одновременном рождении трех мальчиков напрочь бы забылось, если б трубадур Бернар де Пуату, тот самый, что проиграл поединок хозяину замка, не спел бы в честь этого события молниеносно сочиненную песнь. Стихи получились безукоризненно прекрасные, и виконт де Туар мгновенно протрезвел от зависти. Он считал Бернара де Пуату талантливым пустобрехом, складные, но неглубокие стихи ни в какое сравнение не идут с его, виконта де Туара, сочинениями. Ясное дело — Бернар продолжает купаться в славе своего покойного отца, Гийома де Пуату, первого трубадура Франции, и все же, почему, ну почему, все восторгаются поэзией этого самодовольного нахала и не замечают, что рядом цветет истинный гений — Мишель де Туар, чьи новые кансоны даже лучше, чем стихи покойного Гийома.

Закусив нижнюю губу, виконт приблизился к Бернару де Пуату и пробормотал:

— Отличная песенка. Ваш отец был бы вами доволен, упокой, Боже, его душу. Жаль только, что вы тратите свой талант на всякую чепуху и мелочь. Позвольте кое-что шепнуть вам на ухо.

— Пожалуйста, — ответил Бернар. — Хотя я считаю, что слова, которые нельзя сказать вслух, лучше вовсе не произносить.

— Как вам будет угодно, — прошипел виконт де Туар. — Но только ваша племянница, как мне кажется, вот-вот соблазнит молодого Осмона де Плантара. Шустрая девочка. Ей, сдается мне, еще и десяти нет?

Племянница Бернара де Пуату уже достигла десятилетнего возраста, и в этом году ей должно было исполниться одиннадцать, но это была необычная девочка — уже в пять лет она стала проявлять особый интерес к взрослым мужчинам и вести себя так, что многие в ее присутствии смущались от собственных неприличных мыслей, которые она в них возбуждала своим поведением. Кончилось все тем, что однажды — дело было в прошлом году в Люсиньянском замке — мать застукала Элеонору на конюшне в тот самый миг, когда дочь утрачивала девственность. Конюх, совершивший дефлорацию, при других обстоятельствах был бы затравлен собаками или брошен на съедение сидящему на цепи медведю, но учитывая раннюю распущенность Элеоноры, его всего лишь отменно высекли, так, что через неделю он уже вновь исполнял свои обязанности конюха. Услышав сказанное виконтом де Туаром, Бернар де Пуату от души пожалел, что поддался уговорам племянницы и взял ее с собою на турнир в Ле-Ман. Он поискал взглядом по залу и увидел, что Элеонора, подражая блудницам, полуобнажила свою детскую грудь и весьма недвусмысленно кокетничает со старшим сыном Андре де Плантара, Осмоном. Несмотря на свой ангельски малый возраст, чертовка была соблазнительна, как опытная любовница, и Бернар со вздохом решил, что надо уезжать и везти юную греховодницу к ее матери в Пуатье. Тут еще и Годфруа подлил масла в огонь:

— До чего ж хороша у тебя племяшка, Бернар! Жаль, что я для нее слишком стар, а мой Анри слишком молод, ха-ха-ха!

«Погоди еще, — подумал Бернар, — вот достанется твоему мальку подобная щучка, будет тогда тебе ха-ха!» Всю дорогу от Ле-Мана до Пуатье он от души чехвостил племянницу, а та сначала обиженно рыдала, а потом успокоилась и слушала дядькину ругань с загадочной плутоватой полуулыбочкой.

Жизор и Шомон располагались по соседству друг с другом. И не было во всей Франции двух семей, настолько сдружившихся, как эти — Жизоры и Шомоны. — Да еще Пейны. И дело даже не в том, что все они происходили из одного корня — некоего полумифического предка, которого звали Ормус Язычник. Как раз напротив, чаще бывает так, что близкие родственники становятся самыми лютыми между собой врагами. Был у них всех в крови некий таинственный магнит, притягивавший членов трех знаменитых фамилий друг к другу. Видимо очень сильным человеком был тот самый Ормус Язычник, в честь которого и назван замок Пейнnote 2, если кровь его, разбежавшись по жилам потомков, постоянно стремилась к воссоединению. Родовые деревья Пейнов, Шомонов и Жизоров настолько переплелись между собой, что глядя на их схемы, нетрудно было почувствовать некоторое головокружение при виде запутанного сплетения ветвей. Шомоны и Пейны гордились тем, что они старше Жизоров, но никогда не обижали свою младшую ветвь, а напротив, старались всячески помогать. Основателем Жизора и первым его сеньором был граф Гуго де Шомон, женатый на дочери Тибо де Пейна, носившего прозвище «Гардильский мавр». Аделаида, так звали жену первого владельца Жизора, исправно рожала мужу дочерей. После смерти Гуго де Шомона, Аделаида отдала имение своему роддому дяде, Роберу де Пейну. Злые языки утверждали, будто племянница жила с дядею как жена с мужем.

Мало того, когда сын Робера де Пейна, Тибо, после смерти отца вступил во владение замком Жизор, пошли гнусные сплетни, якобы это ненастоящий Тибо, а тайный сын Робера и Аделаиды. Доказательством этих мерзких сплетен служило чудесное омоложение Тибо де Жизора, который вскоре после смерти отца, в свои сорок четыре года стал выглядеть чуть ли не на двадцать два. Другие злопыхатели уверяли, что Тибо и вовсе продал душу дьяволу, оттого и помолодел. Надо заметить, он и сам давал пищу для таких злопыхательских суждений — открыто отказывался посещать церковь, подвыпив, хулил Господа нашего Иисуса Христа рассказывая о Спасителе самые невероятные и злые небылицы, поклонялся старинному вязу, растущему на поле перед Жизорским замком, и величал его «священным Ормусом», составил даже среди крестьян секту вязопоклонников, вместе с которой устраивал весной и осенью радения с бешеными песнями, плясками и свальными совокуплениями.

Вспомнив о том, что он напрямую происходит от семьи де Пейнов, люди прозвали его Жизорским Язычником. Когда Тибо женился, появилась надежда, что он хоть немного остепенится, но далеко не все и очень недолго тешили себя этой зыбкой надеждой. В жены себе Жизорский Язычник взял сорокалетнюю Матильду де Монморанси, женщину пылкого темперамента, которая вскоре родила ему сына Гуго, после чего чуть ли не двадцать лет была бесплодной, но зато с каждым годом выглядела все моложе и моложе, и, разумеется, ее очень скоро прозвали Жизорской Колдуньей.

Тем временем, после славной битвы при Таншбрэ, Нормандское герцогство стало принадлежать английскому королю Генри, сыну Вильгельма Завоевателя, и капризной судьбе вздумалось провести искусственную границу между Жизорами и их родственниками — межа, разделившая английские и французские земли, прошла как раз через жизорские владения, причем, замок Жизор оказался на английской стороне, а замок Шомон — на французской вместе с землями семьи де Пейнов. Вот тут-то, наперекор обстоятельствам, семьи решили пуще прежнего укреплять родство, перекрестно женить своих взрослых или уже взрослеющих отпрысков, а тех, которых женить еще очень рано, по крайней мере опутывать помолвками. В один и тот же день у Тибо Язычника и Матильды де Монморанси родилась дочь Анна, а у Осмона де Шомона и Беатрисы де Пейн — дочь Тереза. Сразу же после того, как девочек крестили, была совершена и помолвка. Терезу помолвили с Гуго де Жизором, которому тогда было двадцать пять лет, а Анну — с Гийомом де Шомоном, коему исполнилось двадцать четыре. Немудрено, что и тот, и другой юноша очень быстро нарушили обеты верности своим невестам и напропалую изменяли им, покуда Тереза и Анна учились говорить, ходить на ногах, писать, самостоятельно одеваться, и все такое прочее. Тереза де Шомон еще только меняла молочные зубы на коренные, а ее неугомонный женишок Гуго уже успел обрюхатить едва ли не треть жизорских крестьянок, передавая им драгоценную частицу крови мифического Ормуса. В тот день, когда Анна де Жизор вся зареванная доложила мамочке о каком-то непонятном и постыдном кровотечении, ее жених Гийом думал о самоубийстве, страдая совершенно по другой причине — его возлюбленную, Магдалену де Мелян, с которой он тайно встречался целых пять лет, выдавали замуж за герцога Бурбонского и увозили навсегда в далекий-предалекий Бурбон.

Наконец, когда девочкам исполнилось по четырнадцать лет, их сорокалетние женихи дождались обряда венчанья. Хорошо еще, что и Анна, и Тереза, вступив пору созревания, стали очень хорошенькими, так что их заветные мужья на время позабыли о побочных любовных похождениях и занялись устройством своих гнезд. По истечении двух или трех лет счастливой семейной жизни Гуго и Гийом, удостоверившись, что их жены беременны, с чистой совестью возвратились к утехам своей молодости.

Жан де Жизор, названный своим отцом на пирушке, в Ле-Мане в честь какой-то пренебрегающей правилами приличия девы, которую, вполне возможно, вовсе и не звали Жанной, в первые годы своей жизни был на редкость угрюмым младенцем. Нельзя сказать, чтобы Жан не улыбался, такого не может быть, чтобы ребенок совсем не знал улыбки, но радовался крошка Жан каким-то убийственно особенным вещам. Он, к примеру, оставался совершенно равнодушен к каким бы то ни было игрушкам, свистелкам, колокольчикам и дудочкам, не сиял от восторга при виде блестящих золотых вещей и украшений, не тянул ручонки к великолепным жизорским розам и лилиям, но зато возбуждался и от души ликовал, когда в поле его зрения попадали мечи и кинжалы. Поначалу это вызывало у родителей недоумение. Особенно у матери, отец-то, как раз, только радовался — сын будет воином. Но затем нашлось другое объяснение — оказалось, что Жан благоговеет пред всем, имеющим крестовидную форму, и часами может играть нательным крестиком или разглядывать висящее в комнате Терезы распятие. Тут уж стала радоваться мать — наконец-то в Жизоре появился будущий истый христианин! После смерти Жизорского язычника, Христос потихонечку стал возвращаться в эти края, и лишь восьмидесятилетняя ополоумевшая Матильда де Монморанси, изредка выползая из своего угла напоминала о недавних языческих временах, когда совершались радения у вяза.

Злой и обиженный взгляд, с которым Жан появился на свет и который так удручал его мать и нянек, с возрастом все реже и реже стал появляться в его детских глазках. В два года он был уже довольно миловидным и приятным ребенком, неулыбчивым, но и не капризным. Когда он начал говорить, в Жизоре без конца звучало слово «волки», поскольку в то лето их особенно много развелось в окрестностях, и первое, что произнес Жав, было:

— Волки.

— Вы слышали?! — воскликнула Тереза. — Он что-то сказал. Жан, повтори, что ты сказал?

— Волки, — на полном серьезе повторил мальчик и добавил: — Обнаглели.

Ему было два года, когда Тереза разродилась вторым ребенком. Девочку назвали Идуаной, возможно, в честь супруги Вильгельма Меровинга, но, скорее всего, в память о какой-нибудь Идуане, доставившей особое удовольствие распутному Гуго де Жизору. При виде своей горлопанящей сестрицы, Жан испытал такое сильное потрясение, что маленькое брыкающееся и посиневшее от крика руконогое и животоголовое существо стало самым первым воспоминанием его жизни, оно являлось ему во сне в разных видах, и всякий раз он испытывал смешанное чувство страха, жалости и гадливости. Он не заплакал тогда вместе со своей новорожденной сестрой, но в глазах его появилось то же самое выражение вопроса, удивившее Терезу в миг его появления на свет: «Зачем? Кто вам позволил? С какой стати?»

Второе воспоминание его тоже связано с Идуаной, когда спустя два года после ее рождения он вдруг догадался, что ее можно убить. Доселе он лишь смутно обижался, что с ней нянчатся больше, чем с ним, носят на руках и целуют больше, чем его. Как и с какой стати появилось на свет это подобное ему существо, с которым почему-то приходится делиться мамой и няньками? Зачем она так весело смеется, будто ему до зарезу нужен ее глупый, раздражающий смех? И он догадался, что когда наступаешь на паука, то паук, превращаясь в липкую лужицу, из которой торчат лапки, навсегда исчезает, перестает существовать. Правда, с Идуаной получилось сложнее. Улучив момент, он вытащил ее из колыбельки, положил на пол и застыл, не зная, на что надо наступать. Девочка проснулась и, открыв рот, завопила, и тогда Жан наступил ей ногой на лицо и стал давить изо всех сил. В таком положении его и застали няньки, устремившиеся на крик девочки. Жан успел лишь до крови раздавить сестре верхнюю губу; в отличие от паука она не превратилась в неживую липкую лужицу. Страшное чувство смешанной ненависти, гадливости и жалости к убиваемой Идуане навсегда поселилось в его сердце, тем более, что отныне его на сто шагов не подпускали к сестре. Нет, он не был таким уж злым мальчиком, и со временем даже научился находить для себя утешения, если ему казалось, что он в чем-то обделен перед другими. Он даже полюбил свою сестру Идуану, и с годами все больше проводил с нею время вдвоем, гуляя в окрестностях Жизора. Тем более, что смерть бабушки принесла ему нечто такое, чего не было ни у кого — тайну. Жану было семь лет в то лето, когда она умерла. Однажды ночью он проснулся от того, что кто-то стоял у него над изголовьем постели и тяжело дышал.



— Кто здесь? — спросил он, вскакивая.

— Жан… Это я, мой мальчик — сказала старая развалина своим низким загробным голосом. Боже, как они с Идуаной боялись этой девяностолетней карги с черными провалами слезящихся глаз, смоляными иголками волос, торчащих из подбородка и из-под носа, а главное — с ее невыносимым гнилостным запахом полуразложившегося трупа. Одно время Жан был уверен, что тараканы и мокрицы рождаются из этого запаха, густо шибающего из-под платья его бабушки Матильды.

И вот она стояла здесь, в его спальне, освещенной лишь светом луны, с трудом пробивающимся сквозь толщу оконной слюды. Жан замер в ужасе, глядя на ее мертвенно-бледное лицо, из которого, казалось, вот-вот вырвутся и бросятся на него те самые дьяблотены, от которых у кошек и собак появляются лишаи.

— Жан де Жизор, — произнесла Матильда де Монморанси, делая еще один шаг в его сторону, — перед смертью я должна поведать тебе тайну. Великую тайну. Великую тайну Жизора. Тайну жизорского вяза. Замок построен на гробнице. Из гробницы… подземный ход… Х-х-х-х-ш-ш-ш-ш…

Тут глаза ее закатились, руки со скрюченными пальцами взметнулись вверх, и ужасная старуха опрокинулась навзничь. Голова ее ударилась о пол с таким звуком, будто по каменной плите ударили деревянной колотушкой. Жан зажмурился, ибо ему показалось, что зловонное тело старухи рассыплется, превратится в облако праха, из которого все-таки выскочат дьяблотены, но когда он решился вновь открыть глаза, то увидел, что бабка по-прежнему лежит на полу, а в спальне все тихо и безмятежно. Он почувствовал прилив сил и бросился бежать со всех ног, выбежал из спальни и завопил что было мочи:

— Помогите! На помощь! Ради всего святого!

Бабушку со всеми полагающимися почестями похоронили в фамильном жизорском склепе, где покоился первый сеньор Жизора, Гуго де Шомон, его жена Аделаида де Пейн, одна из их дочерей Аргила, так и не вышедшая замуж, Робер де Пейн и Тибо по прозвищу Жизорский Язычник. На похороны приехало множество родни. Приехал и Гийом де Шомон со своим сыном Робером, о котором Жану часто твердили, что он родился в один и тот же день, что и Жан. Ах, какой дивный кинжал украшал пояс Робера! Казалось, Жан готов все отдать, только бы завладеть таким кинжалом. «Ну почему, почему он, а не я, так гордо выступает, надменно держась за рукоятку своего кинжала? Ответь мне, Боже, разве это справедливо? Разве он лучше меня?» — думал Жан, рассматривая мальчика, родившегося в один день с ним. Ему казалось, что и одет-то Робер лучше него, что причесан он искуснее, и что лицо у него гораздо более мужественное.

Он настолько раззавидовался Роберу, что забыл обо всех своих страхах. Похороны бабушки, на которых по его глубочайшему убеждению, все-таки должно было бы произойти что-то из ряда вон выходящее и губительное для всех, прошли как-то быстро и нестрашно. Потом была заупокойная тризна, во время которой все довольно скоро развеселились и полностью забыли о той скорбной причине, что собрала их здесь, в Жизоре.

Во время этой тризны Жан и Робер как следует познакомились друг с другом, и Жан, набравшись смелости, принялся предлагать Роберу всевозможные предметы в обмен на его кинжал — золотую фибулу с изображением великого героя Годфруа Буйонского, чудесный свисток, некогда принадлежавший королю Австразии Дагоберу, медную шпильку, которой, по преданию, Хлотарь умертвил одну из своих шести жен. Наконец, он даже выложил свое самое ценное сокровище — окаменевший глаз великого Меровея, полупрозрачный зеленый шарик, через который можно смотреть на солнце и получается очень здорово, а если чего-то очень-очень захотеть и посмотреть на желаемое сквозь глаз Меровея, то вещь непременно сделается твоей.

— Никакого Меровея не было, — нагло заявил Ро6ер. — А это никакой не глаз, а просто кусок зеленой слюды.

— Что-о-о?! Меровея не было?! — рассердился не на шутку Жан.

— Конечно не было, — не моргнув глазом, отвечал Робер. — Ну если ты так хочешь завладеть моим кинжалом, что тебе стоит — посмотри на него сквозь свой зеленый шарик, и кинжал будет твоим.

Жан поднес было глаз Меровея к своему глазу, но тут он почему-то вдруг сильно засомневался в действительной силе чудесного шарика. Во всяком случае, сколько он доселе ни пытался добиться чего-либо с его помощью, ничего не получалось.

— Больно надо! — сказал он по возможности пренебрежительным тоном. — Я же говорю: это если чего-то уж очень-очень захотеть, а так — нечего и возиться, больно мне нужен твой кинжал. У моего отца таких кинжалов горы. Полные сундуки набиты одними кинжалами. Какой захочу, у него выпрошу.

— А вот и нет! — нахально усмехнулся Робер. — Этот кинжал моему отцу подарил знаешь кто? Сам Гуго Пейн, великий магистр Ордена тамплиеров. А Гуго де Пейну его подарил главный ассасин, Старец Горы Хасанасаба. Вот кто.

— Да? — взвизгнул раздосадованный и разобиженный Жан. — А если хочешь знать, Гуго де Пейн и мой отец — троюродные братья.

— Как бы не так! — все больше наглел Робер. — Гуго де Пейн — троюродный брат моего отца.

— Нет моего!

— А я говорю: моего!

Ну и, само собой разумеется, после диспута мальчики крепко подрались между собой, и, как часто случается, после этой драки они стали друзьями. Конечно не сразу, постепенно, но со временем они очень крепко сдружились. Когда, после похорон Матильды де Монморанси, Шомоны уехали к себе на французскую территорию, Жан часто думал о Робере. «Ну и пусть! — успокаивал он самого себя. — Пусть у него есть такой чудный кинжал. Пусть Гуго де Пейн и главный ассасин Хасаба. Зато у Робера нет тайны. А у меня есть. Великая тайна жизорского вяза». Ему даже не надо было знать саму тайну, достаточно того, что она, существует, и пройдет время — он узнает эту тайну, найдет подземный ход, спустится в него, а там… Может быть, там несметные сокровища Карла Великого? А может быть…

Дух захватывало от одной мысли о том, что может оказаться в подземном ходе. Не исключено даже, что оттуда можно прямехонько проникнуть в Рай!

Мысленно споря с Робером де Шомоном, Жан уже стал скучать по нему, подспудно чувствуя в нем своего будущего пожизненного друга и соперника. Ожидая, когда Шомоны вновь посетят Жизор, он решил начать, не откладывая, поиски гробницы, о которой говорила покойная бабушка Матильда. Однажды он спросил у отца как бы невзначай:

— Говорят, наш замок построен на какой-то гробнице? Это что, правда?

— Чушь собачья! — пьяно ответил Гуго. — Не верь никому, мой мальчик. Конечно, можно бы помечтать, что слово Жизор происходит от какой-то гробницы но, на самом деле, уверяю тебя, все было гораздо проще. Просто Гуго де Шомон, построивший замок, однажды напился как свинья и целых три дня пролежал здесь в чистом поле, мертвецким трупом. А когда он выспался и встал, то почувствовал себя на редкость хорошо, после чего и порешил навсегда тут поселиться. Понял?

Так, что название Жизора происходит не от слова «покоиться», а от слова «валяться», именно как валяются пьяные, мертвецки пьяные люди, мужчины, раскинув руки и наслаждаясь минутами священного отдыха.

Подобное объяснение нисколько не успокоило Жана. Он решил, что либо отец скрывает от него, либо он попросту сам ничего не знает. Ведь не случайно же старая карга, Матильда де Монморанси, выбрала для посвящения в тайну своего внука, а не сына. И Жан продолжал поиски таинственной гробницы, на которой был заложен и построен замок Жизор.

Глядя на своего веселого, резвого, а зачастую попросту озорного сына, Матильда Анжуйская с горечью думала о том, что у многих людей дети бывают гораздо хуже — болезненные, вялые, скучные, некрасивые, глупые. И все равно отцы их любят. Потому что это их дети. Другой отец не променяет тщедушного отпрыска на самого разудалого мальчишку в мире, и возится с ним с утра до вечера, пытаясь вдохнуть в него силы и жизнь. Почему же Годфруа так равнодушен к своему Анри? Дай Бог, если он видит его раз в неделю, а то ведь случается, что неделями не интересуется мальчиком. Анри и впрямь был славный парнишка. Утром, просыпаясь ни свет, ни заря, он поднимал на ноги свою сонную французскую свиту, любящую поспать до полудня и самые отпетые лежебоки ужасно его за это недолюбливали. Лишь два человека обожали его до такой степени, что он был для них главной целью существования — мать и приставленный дядька Франсуа, по прозвищу Помдене. Матильда окружала его заботой и лаской, подолгу Анри мог тереться щекой о ее невыразимо нежную щеку, находя в этом необъяснимое, неземное блаженство; ему нравился английский язык, которому она его обучала, он казался Анри таким же нежным, как щеки матери, в отличие от куриного французского. Хотя и французский ему тоже нравился, но не тот, на котором говорили напыщенные придворные патроны, а простой язык дядьки Франсуа, полный веселых прибауток и заковыристых словечек, от которых хотелось безумно хохотать, до того они были забавные. На первый взгляд, Франсуа был жутко непригляден, даже страшен из-за своего красного и чрезмерно раздутого носа, благодаря которому он и получил столь благозвучную кличку.note 3 Но стоило вступить, с этим человеком в общение, как мгновенно исчезали куда-то прочь и этот отвратительный шишковато-бородавчатый нос, и фиолетовые прожилки на щеках, и клочковатая борода, и усы, которым лучше было бы не расти вовсе. Очутившись рядом с Франсуа за столом или в повозке, малознакомый человек мог быть ошарашен начатым с середины продолжением какого-либо рассказа:

— Тут я ему и говорю: «Послушай, любезный, лучше бы ты не лез ко мне со своей дурацкой щекоткой, а подсказал бы мне, куда путь держать, чтобы наловить дичи, а то я уже полдня по лесу клепыхаюсь, а до сих пор ни вот столечко не подстрелил. Видать, нечистая сила меня тут водит». Это я ему нарочно так говорю, вы же, надеюсь, понимаете? А он опять щекотаться.

— Да кто он то? — не выдерживал слушатель.

— Как это кто! Он самый. Леший, то есть. Разве вы не слышали, что мне леший в Ансореельском лесу повстречался. Ну вы даете!

Маленькому Анри он посвящал все свое время — бродил с ним по окрестностям Ле-Мана, учил его стрелять из лука, ставить силки и устраивать тенета разбираться в звуках и запахах леса, знать травы и их свойства. От Франсуа Анри научился великому множеству народных песенок и пословиц, перенял его повадки, и где-то глубоко в душе хотел бы, чтоб у всех людей в мире были такие носы, как у Франсуа Помдене.

— Франсуа, — спросил он его однажды. — А почему у тебя такой нос, а у всех остальных людей обыкновенные?

— Тому виной мое глупое любопытство, — ответил Франсуа. — Когда я был маленький, к моей мачехе по ночам приходил инкуб, и как-то раз, когда я подглядывал за ними, страстно мечтая понять чем же это они там занимаются, проклятый инкуб прищемил мне дверью нос. С тех пор мой бедный нос стал превращаться в абракадабру, и, что самое ужасное, он, любопытный мерзавец, продолжает расти год от года и когда мне будет сто лёт, должно быть, носяра станет таким же по размерам, как моя голова. Вот уж будет на что посмотреть!

— А кто такой инкуб?

— Инкуб? Это такой нехороший дядя. Он получеловек-полудемон. Хуже него только леший.

— А зачем он приходил к твоей мачехе, Франсуа?

— А это… Играть приходил. В кости, в веревочку, в суженый не суженый, в зеркальце. Короче, во всякие игры.

Отца своего Анри почти не видел, и потому не имел возможности полюбить, но, благодаря стараниям матери и Франсуа он проникся к отцу уважением и гордился тем, что Годфруа славится множеством побед на турнирных поединках. Когда Анри исполнилось шесть лет, для него выковали точно такие же доспехи, как у Годфруа, только маленькие, а шлем украсили букетом дрока, желтые цветы которого считались символом Ле-Мана. Недаром, Годфруа д'Анжу с некоторых пор стал даже носить прозвище Плантажене. В этом детском доспехе Анри покрасовался на очередном рыцарском турнире в Ле-Мане, где присутствовал сам король Франции Людовик VII со своей юной женою Элеонорой Аквитанской, той самой Элеонорой, которую ее дядя, Бернар де Пуату, привозил шесть лет назад на турнир, в день которого Анри появился на свет.

— Нет, вы только посмотрите, какой великолепный рыцарь! — восхитилась Элеонора, увидев шестилетнего графа Анжуйского, закованного в доспех и восседающего на карликовой лошадке. — Да как он красив! Да какая у него осанка! Так вот кто будет новым Годфруа Буйонским!

И маленький рыцарь влюбился в юную королеву Франции.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Будучи еще совсем маленьким, Жан не раз слышал разговоры взрослых о какой-то черной черепахе, составляющей особенную гордость для семейств Жизоров и Шомонов. Однажды он спросил отца:

— Что это за черная черепаха, про которую я несколько раз слышал от тебя и от мамы?

— Черная черепаха, сынок, — усмехнувшись и усаживая Жана к себе на колени, ответил Гуго, — ползает в отдаленных пустынях и горах Палестины и Сирии, но ее знают во всех странах и боятся, потому что она обладает необыкновенной силой и премудростью. Она родилась в Шомоне, росла здесь, в Жизоре, а потом Годфруа Буйонский взял ее с собой в свой великий поход, и она очень хорошо помогла ему.

С той поры Жан стал мечтать о том, чтобы когда-нибудь отправиться в Палестину и Сирию и увидеть чудесную черепаху. Со временем он узнал и о тамплиерах — воинстве, находящемся на службе у черной черепахи. Они представлялись Жану огромными непобедимыми витязями, закованными в непробиваемые панцири. Страшное волнение охватило Жана, когда через два года после смерти Матильды де Монморанси отец сообщил ему потрясающую новость:

— Завтра, Жанно, к нам в Жизор приезжает черная черепаха со своими тамплиерами.

Но каково же было разочарование мальчика на другой день! Оказалось, что черная черепаха всего лишь дряхлый, едва передвигающийся и столь же трудно соображающий девяностолетний старец, а его тамплиеры — обыкновенные рыцари в белых плащах с красными восьмиконечными крестами на левом плече.

Рене де Жизор был младшим братом прадеда Жане, Гуго, основавшего Жизорский замок. Некогда, воюя в Леванте под знаменами великого Годфруа Буйонского, он заболел какой-то экзотической болезнью, в результате которой спина его покрылась черной коростой, напоминающей черепаший панцирь, из-за чего Рене и получил свое прозвище — Тортюнуар, то бишь, Черная Черепаха. С основателями ордена тамплиеров, Людвигом фон Зегенгеймом и Гуго де Пейном он в свое время поссорился и даже не был принят ими в храмовники, но после их смерти таинственным образом умудрился захватить власть в Ордене и сделаться главой тамплиеров. Когда это произошло, Рене Тортюнуару было уже за восемьдесят. Он упразднил должность великого магистра и ввел вместо нее другую — Великого Старца Храма. Гран-саж-дю-Тампль — так отныне величали главу ордена Бедных рыцарей Соломонова Храма, и это давало лишний повод говорить о связи Рене Тортюнара с ассасинами. Ходили слухи, что он стоял у смертного одра шах-аль-джабаля Хасана ибн ас-Саббаха, когда тот испускал свою многогрешную душу в замке Алейк, расположенном на одной из горных вершин Ливана.

Преемник усопшего злодея, Бузург-Умид, якобы, еще больше, чем Хасан, обласкал старого Рене и впоследствии помог ему добиться высшего поста в ордене храмовников. А еще поговаривали, будто став Великим Старцем Храма, Рене Тортюнуар вскоре захватил власть и над ливанскими ассасинами, организовав заговор против Бузург-Умида, которого убили, а на его место посадили его сына Мохаммеда, полностью подчиняющегося дряхлому Рене.

Впрочем, девятилетний Жан де Жизор ни о чем этом пока еще знать не знал. Он разочарованно, едва да плача, смотрел на противное лицо Гран-саж-дю-Тампля и недоумевал, какой же такой силой и премудростью может обладать этот обтянутый кожей скелет, с плешивой головы которого свисают длинные и редкие седые пряди, глаза слезятся, а из беззубого рта еле просачиваются полусвязные обрывки фраз и предложений. Но его принимали со всеми почестями, угощали роскошными яствами, хотя год был не слишком изобильный, трубадуры пели ему свои стихи, витязи показывали свое боевое искусство, устраивая перед пиршественным столом поединки.

Тринадцать тамплиеров, приехавшие в сопровождении своего господина — один сенешаль, три коннетабля и девять командоров — выглядели несколько лучше, нежели Рене Черная Черепаха. Правда, молодостью они тоже не сверкали, но речь их текла плавно и красиво. Особенно ярко звучали рассказы сенешаля о доблести и подвигах мосульского эмира Эмад-Эддина по прозвищу Кровопроливец, могущественного владыки Месопотамии. Вот уже пятнадцать лет воины Иерусалимского короля Бодуэна II сдерживали натиск Эмад-Эддина, стремящегося освободить весь Левант от европейцев. Он сокрушил множество крепостей, построенных крестоносцами, и за Евфратом лишь Эдесса оставалась последней цитаделью христиан, которая не сдавалась сильному мосульскому герою. Слушая красноречивого тамплиера, Жан вдруг впервые подумал о том, что отец его, пьяница и весельчак Гуго, мог бы тоже принять участие в битвах против магометан, желающих уничтожить завоевания славных крестоносцев. Почему же чужие люди, а не он, сидят и рассказывают о кровопролитных сражениях? Почему даже дядя Гийом побывал в Леванте и был ранен стрелой сарацина, а он, Гуго де Жизор, так до сих пор и не прославился ничем таким, что могло бы рождать в душе Жана гордость за своего отца?



— А теперь, дорогой Гуго, пришла пора перейти в такую комнату, где Великий Старец Храма и я могли бы поговорить с вами с глазу на глаз и никто не смог бы подслушать нас, — сказал сенешаль и Гуго де Жизор новел двух самых высокопоставленных гостей в отдаленную комнату замка, именно и предназначенную для подобных уединений.

Жан знал, где расположена эта укромная комната, и покуда отец вел тамплиеров по одному коридору, мальчик быстрее их добрался туда другими путями. Комната оказалась открытой, и, вбежав в нее, он быстро юркнул за шпалеру, изображающую Иосифа Прекрасного, выслушивающего своих братьев. — Прошу вас сюда, дорогие гости, — услышал он голос отца.

— Господа коннетабли, обследуйте соседние комнаты и займите пост у двери, чтобы никто не мог услышать беседу Великого Старца, с графом Гуго, — прозвучали команды сенешаля.

— А вас, Бертран, я попрошу осмотреть саму комнату, — прокряхтел Рене Тортюнуар.

«Ну вот, теперь меня застукают!» — с ужасом подумал Жан, слушая, как сенешаль Бертран двигает мебель и шуршит шпалерами, совершая осмотр комнаты. Вот зашевелилась шпалера, за которой стоял Жан, и он весь прижался к стене, изо всех сил стараясь слиться с холодными камнями. Сенешаль отодвинул шпалеру и уставился на Жана. Мальчику вдруг померещилось, что его застукали по-настоящему и сейчас убьют. «Меня нет здесь, господин Бертран! — взмолился он внутренне, всем своим существом прижимаясь к холодной каменной стене. — Вы же видите, что меня здесь нет!»

— Здесь никого нет, — сказал сенешаль, оставив шпалеру и возвращаясь в комнату. — Вы можете начинать беседу.

— Благодарю вас, Бертран, — заговорил Тортюнуар. — В таком случае я хотел бы сразу же перейти к делу. Вы, должно быть, знаете, драгоценный мой внук Гуго, что дорога тамплиеров была не простой, путь их оказался усеянным не розовыми лепестками, а острыми терниями. Сейчас, по прошествии сорока лет с тех пор, как перегринаторы пришедшие в Иерусалим под знаменами креста и святого Петра, основали наш славный орден, мы можем гордиться нашим богатством и могуществом, нашей славой, затмевающей славу серого ордена цистерианцев, не говоря уж о госпитальерах, которым остается только завидовать Тамплю.

— Еще бы! — рассмеялся в ответ Гуго де Жизор. Не хотел бы я быть госпитальером. Вот хоть самые-рассамые богатства мне предлагайте, чтобы я вступил в орден Иоанна Иерусалимского, я отвечу: «Нет, и еще раз нет!» Правильно я говорю, ваше старейшество?

— К-хм, — кашлянув Гран-саж-дю-Тампль, видимо перебарывая в себе чувство презрения к пьянчужке внуку, и, не обращая внимания на его глупую реплику, продолжил: — И чем крепче и славнее мы становимся тем больше наживаем себе врагов-завистников, которые мечтают завладеть властью и богатством ордена. Люди, потерявшие стыд и совесть, затевают чудовищный заговор, желая истребить всех, сидящих в Ковчеге, дабы самим встать на их места и подчинить себе все наши командорства и провинции. Злой дурак, преждевременно выживший из ума и выдающий себя за доблестного Андре де Монбара, погибшего в том же году, что и Людвиг Зегенгеймский, распускает сеть этого заговора, всюду внушая мысль о том, что мы, сидящие в Ковчеге, самозванцы, которых, якобы, не признавал славный магистр Гуго де Пейн. Опасность переворота в самом Ковчеге ордена настолько усилилась, что пришло время, внук мой Гуго, открыть тайну Жизора, которую ты столь молчаливо и тщательно хранил всю свою жизнь, и поведать ее мне и моему верному сенешалю Бертрану де Бланшфору. Как только жизорская реликвия окажется в наших руках, мы сможем предотвратить надвигающуюся опасность и спасти орден Храма от раскола, который неминуемо приведет к крушению Тампля. Итак, дорогой Гуго, прошу тебя снять со своего языка замок молчания и поведать нам тайну Жизорского замка. Мы внимательно слушаем тебя.

— Вы говорите, тайну ?.. — пробормотал Гуго де Жизор недоуменно. — Ах, тайну! Ну да, как же! Слушайте, я открою вам ее.

Жан пуще прежнего затаил дыхание, весь превратившись в слух, боясь пропустить хоть слово. Значит, отец, все-таки знал тайну, о которой хотела говорить перед смертью старая колдунья Матильда де Монморанси? И значит, отныне ее будут знать четыре человека — Гуго де Жизор, Гран-саж-дю-Тампль Тортюнуар, сенешаль Бертран де Бланшфор и он, Жан…

— Тайна сия настолько страшна, — продолжил отец, — что кровь застывает в жилах и волосы становятся дыбом. Не всякий, кто узнает тайну Жизора, выдержит ее и не отбросит копыта. Так и быть, я открою вам эту плачевную тайну. Дед мой, Робер де Пейн, являющийся двоюродным дедом Гуго де Пейна, некогда воевал в Палестине и, кажется, был даже назначен Годфруа Буйонским чем-то вроде сенешаля, заведующего Гробом Господним. Затем он приехал сюда, привезя с собой несколько бочонков с тем самым вином, которое Христос, по преданию, превратил из воды. Якобы, его потом еще много осталось. Он стал его пить и так к нему пристрастился, что решил припрятать. И вот беда — закопав эти пять или шесть бочонков где-то в окрестностях Жизора, он и его слуги так перепились, что сколько потом ни старались, никак не могли вспомнить место клада. Бедный дедушка очень испугался, что если об этом узнают, то стыда не оберешься. Вот он и повелел тогда в страхе хранить тайну. Последним человеком, кто о ней знает, остаюсь я. Теперь, вот, и вы…

— Заткнись, Гуго! — воскликнул старый Рене де Жизор. — Ты решил поиздеваться над нами? Уж не связан ли ты с тем самозванцем, который выдает себя за Андре де Монбара? Не состоишь ли и ты в заговоре против нас?

— Боже упаси, ваше старейшество, — забормотал Гуго де Жизор, испугавшись гневного тона старца. — Я вам сказал чистую правду.

— Глупую историю про какое-то поддельное вино ты называешь правдой?! — промолвил старец. — О, я понимаю, ты настолько хитер, Что хочешь байками заморочить нас и, во что бы то ни стало, скрыть истинную тайну Жизора.

— Клянусь, я не знаю никакой тайны! — промямлил Гуго.

— Последний раз спрашиваю тебя, откроешь тайну?

— Да не знаю я никакой тайны, клянусь святым Бернаром Клервоским!

— В таком случае нам придется применить силу и под пыткой развязать твой язык. Рыцарь Бертран, свяжите его вон теми ремнями, что лежат за камином. Да кликните сюда коннетабля де Мийи, он знает, куда лучшее прикладывать раскаленные угли, чтобы испытуемый поскорее во всем признался.

— Но-но! — рявкнул тут Гуго де Жизор. — Эй, полегче! Хороши гости! Ну уж нет, живым я вам не дамся.

Тут Жан, оцепеневший от страха за своей шпалерой, услышал грохот опрокидываемой мебели и громкий звон оружия. Его отец отбивался от нападающего на него сенешаля де Бланшфора.

— Ну же, ну же, уважаемый Бертран! — выкрикивал он. — Попробуйте сделать еще один выпад. Так-так, голубчик. Ну, а теперь, кажется, пришла пора раскроить вам череп!..

После этого кто-то из сражающихся издал некий жуткий смертельный всхрип и рухнул на пол. Жан не понял, кто именно, но тут он услышал голос Рене де Жизора и обо всем догадался.

— Чорт побери! — воскликнул Тортюнуар. — Что вы наделали, Бертран! Разве я просил вас убивать его? Какая беспечность с вашей стороны!

— Простите меня, мой господин, — тяжело дыша отвечал сенешаль де Бланшфор. — Но он так яростно оборонялся, а потом чуть и впрямь не размозжил мне голову. Мне пришлось убить его, дабы сберечь собственную жизнь.

— Увы, Бертран, ваша жизнь стоила меньше, не жизнь этого пьянчужки и забияки. Возможно, он и впрямь знал тайну Жизора, а теперь уж точно мы не сможем ее у него выведать. Бедный Гуго, он теперь мертвее мертвого. Вы пронзили его в самое сердце.

— Мне очень жаль, сударь, — тяжко вздохнул сенешаль Бертран. — Но зато, если он и знал тайну, то и самозванец, выдающий себя за Андре де Монбара, тоже не в состоянии отныне выведать что-либо у этого тела, только что бывшего таким же живым, как наши.

— Помогите мне встать с кресла. Придется покинуть Жизор не солоно хлебавши. Ах, Бертран, Бертран, где ваша былая ловкость?

Король Людовик был счастлив со своею молоденькой женой Элеонорой, считая ее самым прелестным созданием на свете. Свежая, всегда румяная и веселая, подвижная и игручая, как кошечка, она всех сводила с ума, притягивая к себе, как магнит. От деда, знаменитого трубадура Гийома де Пуату, герцога Аквитании, ей передалась по наследству редкостная музыкальность. И в солнечное весеннее утро и в хмурый осенний день, и даже в самое тягостное зимнее ненастье в королевском Замке можно было слышать ее звонкий мелодичный голосок, распевающий баллады и песенки, ее искренний и жизнерадостный смех. Порой, по-многу дней подряд, она могла развлекаться и веселиться с утра до поздней ночи, ни разу не нахмурив свой изящный лобик. Лишь изредка волна капризов накатывала на нее, и, будучи все таки еще ребенком, Элеонора всерьез отдавала себя во власть этих капризов, но вскоре утешалась чем-нибудь незначительным.

С каждым годом ей хотелось все новых и новых развлечений, и Людовик не скупился, пришлось даже содержать отдельный и весьма многочисленный штат придворных забавников, призванных без устали развлекать Элеонору, сочиняя бесчисленные в своем разнообразии потехи. Сам же король постепенно все меньше участвовал в забавах королевы, его затягивали государственные дела, да он и попросту устал проводить время в одних лишь удовольствиях. Когда он спохватился, что давно уже сделался для жены чем-то второстепенным, было поздно.

Еще перед женитьбой Людовик знал о ранней зрелости Элеоноры как женщины. По всей Франции ходили слухи о многочисленных любовниках, коих девочка успела себе завести, несмотря на столь нежный возраст. Но женитьба на ней оказалась неотвратимой. Богатая Аквитания, которую не столь богатый Иль-де-Франс получал в приданое к невесте, заставляла слухи умолкнуть. К тому же, Людовик по уши влюбился в эту взбалмошную девочку и надеялся, что став королевой Франции, она полностью отдастся ему. В своих мужских достоинствах он не сомневался и в первые два года супружеской жизни доблестно сражался с неугомонной Элеонорой на поле любовной брани, но на третий год король начал сдавать, в то время как королева становилась все ненасытнее. Увы, ему все чаще приходилось оправдываться за свою утонченность, а она все более открыто издевалась над ним, сонного тормошила и кусала почем зря, пересказывала бабьи сплетни о том или ином знаменитом любовнике.

«Говорят, граф Алан де Ланьи недавно покорил сердце молодой вдовы Эттьена Валуа и, запершись с нею в покоях своего замка, семь дней подряд не выходил из постели, а когда она без сил засыпала, он целовал ее сонную, в то время как его услаждала сарацинская невольница».

Наконец, Людовик стал психовать, и это нанесло ему еще больший вред. Дабы избежать насмешек жены, он избегал ее саму, и вот, на пятом году их совместной жизни, когда, достигнув двадцатилетнего возрасти, Элеонора вступила в пору своего самого бурного цветения, до короля начали долетать опасливые слухи о том, что королева уже не хранит ему верность. Ришар де Блуа — первое имя, которое вонзилось в сердце Людовика, ибо оно явилось первым названным ему в качестве засвидетельствованного людьми имени возлюбленного Элеоноры. Желая проверить сплетню, король отправил Ришара с долговременной миссией к императору Священной Римской Империи. После отъезда Ришара королева прибежала к Людовику, пылая гневом:

— Вы поверили мерзким слухам! Как это низко и подло с вашей стороны! Я не ожидала от вас такого малодушия.

И разрыдалась так, что ее не могли привести в чувство более часа. Но настоящая ссора произошла несколько позже, когда многие знаменитые рыцари, подданные Людовика и английского короля Генри, приехали в Жизор, чтобы почтить память недавно почившего Гуго де Жизора и устроить в его честь небольшой турнир.

Смерть отца и связанные с ней события оставили в душе Жана неизгладимый след. Когда, после исчезновения тамплиеров, он стоял над неподвижным телом родителя, ему все казалось, что Гуго вот-вот усмехнется, подмигнет ему и разочарует какой-нибудь очередной своей шуткой — мол, здорово мы тебя разыграли, ты думаешь это кровь, а это на самом деле черное бургундское вино, которое эти озорники-храмовники прихватили с собой по дороге к нам. Но отец так и не пошевелился, он продолжал лежать с бледным лицом, ставшим вдруг торжественно-красивым, а лужа крови, струящаяся из раны в груди, продолжала расти.

Мать, как показалось Жану, не слишком убивалась по своему безвременно угасшему супругу.

— Вот, оказывается, Гуго, как ты должен был кончить, — только и сказала она, узнав о гибели жизорского сеньора.

Но переживания матери не столько волновали Жана, как мучительный вопрос, знал ли отец тайну Жизора. Все-таки горюя об отце, мальчик утешался мыслью о том, что эта тайна есть, а главное — она имеет такое большое значение, что из-за нее предводитель тамплиеров является к ним в гости, а его сенешаль убивает хозяина замка.

— Старая ведьма еще вовсю воняет, — услышал Жан чей-то голос за спиной, когда вместе с похоронной процессией входил в фамильный склеп для совершения погребения тела Гуго де Жизора. Да, запах там был невыносимый, и так и казалось — вот-вот из какого-нибудь угла выскочит старая Матильда де Монморанси. Однажды, вдоволь навоевавшись в зарослях крапивы с полчищами сарацин и сельджуков, Жан пришел к гигантскому вязу, одиноко росшему посреди широкого поля, уселся в его прохладной тени и, прислонившись к мощному стволу погрузился в грезу. Он думал о том, что когда вырастет, станет тамплиером. И не просто тамплиером, а Великим Магистром тамплиеров. Потом мечта увлекла его еще дальше. Нет, он захватит в свои руки сокровища и тайны тамплиеров, а самих их разорит и развеет по ветру за то, что они убили его отца. И не потому, что отца жалко, а потому, что так сладостно сознавать себя величайшим мстителем. Они будут валяться у его ног… Но сначала он тайком будет нарушать все их планы, а они будут недоумевать — кто он, этот невидимый миру человек, карающий их?! Потом он проникнет в их высшие ступени, в Ковчег Ордена, станет командором, затем сенешалем, затем магистром, а уж после всего этого…

Тут его внимание привлекла группа всадников, приближающихся к замку по шомонской дороге, и, прервав свои мечтания, Жан поспешил полюбопытствовать, кто это приехал и зачем. Когда он подбежал воротам, то от привратника Пьера Гурдена узнал, что приехал Гийом де Шомон со своим сыном Робером и десятком слуг. Увидев задыхающегося от бега Жана Робер кинулся ему навстречу с нетерпеливым возгласом:

— Ух ты, что я тебе сейчас скажу! Весь мир едет к вам в Жизор!

И самое интересное, что это оказалось правдой. Три часа назад в Шомон прибыл гонец из Парижа, скачущий в Жизор с очень важным сообщением, которое сеньор Гомона тотчас же вызвался доставить сам. Через два дня, в поле перед жизорским вязом, состоится рыцарский турнир памяти Гуго де Жизора и всех славных рыцарей, сложивших свои головы в боях и битвах за Христа. Тереза, еще только месяц назад овдовевшая, сперва схватилась за голову, но вскоре успокоилась узнав, что французский король берет на себя все расходы и сам будет присутствовать на турнире вместе с королевой.

В ожидании приезда гостей, Робер и Жан успели трижды крепко поссориться и помириться, даже дрались, но утром перед турниром окончательно заключили мир, скрепленный торжественным обменом. Робер с недавних пор «болел» Годфруа Буйонским, наслушавшись рассказов о нем от инвалидов крестового похода, недавно поселившихся в Шомоне, где Гийом де Шомон устроил для них богадельню. Теперь он мечтал о фибуле с изображением знаменитого защитника Гроба Господня, которая, к тому же, в свое время принадлежала самому герою. Жан, правда, теперь уже не горел желанием обрести тот кинжал, из-за которого он некогда переживал столь сильно, но в знак дружбы согласился обменять на него золотую фибулу.

На турнир в Жизоре съехался весь цвет английского и французского рыцарства. Двадцатидвухлетний : король Франции Людовик VII со своей двадцатилетний женой Элеонорой предводительствовал доблестными витязями из Шампани и Бургундии, Вермандуа и Бурбона, Лангедока и Оверни, Гиени и Пуату, Гаскони и Ангулема. Превосходно красивый граф Ричард Глостер возглавлял английских рыцарей Нормандии и Бретани, Кента и Норфолка, Эссекса и Бекингемшира. Особенно выделялся отряд графа Анжуйского, Годфруа Плантажене. Мода на гербы, привезенная из крестового похода вместе с сокровищами и реликвиями, выразилась в пышных изображениях львов, драконов, орлов, рук с мечами, грифонов, арбалетов, солнц, лун, облаков с Господней дланью, трезубцев и разного рода фруктов, украшающих щиты рыцарей из Тура, Анжера, Ле-Мана и Вандома. Народу на турнир собралось втрое больше, нежели ожидалось. Много легенд ходило в то время о таинственном и священном значении этого места, и старинный жизорский вяз притягивал к себе людей.

Прежде чем начать турнир, Людовик затеял разбирательство по делу об убийстве Гуго де Жизора. Путешествие Великого Старца тамплиеров по Италии и Франции уже отметилось несколькими странными убийствами. По последним известиям, Рене Тортюнуар недавно побывал в Тулузе, откуда отправился в Нарбон. Здесь, в Жизоре, присутствовал один из трех его сенешалей, пятидесятилетний Бернар де Трамбле, который выслушав все доводы против своего господина, вдруг не стал защищать Черную Черепаху, а заговорил о том, что Тортюнуар, возглавив Орден Христа и Храма, затеял слишком много нововведений, не соответствующих уставу тамплиеров, выработанному святым Бернаром Клервоским и получившему санкцию папы Римского Евгения III и патриарха Иерусалимского на синоде в Труа. Робер де Краон, ставший великим магистром после незабвенного Гуго де Пейна, свято и бережно чтил традиции, заложенные своим предшественником, а также первым тамплиером Людвигом Зегенгеймским. Рене де Жизор, захвативший власть в ордене после загадочной смерти Робера де Краона, за последние семь лет превратил Орден в нечто совершенно новое. Тамплиеры стали обогащаться не только ради самого братства, но и ради собственной наживы, во многих командорствах творятся странные вещи, и есть подозрение, что сам Рене давно уже не исповедует христианство, посвятив себя некой секте и связав свою судьбу чуть ли не с ассасинами, поклоняющимися дьяволу. Выслушав сенешаля де Трамбле, король приказал ему сразу же по окончании турнира отправляться на юг, разыскать Тортюнуара хоть в Нарбоне, хоть в Барефионе, хоть у чорта лысого, и доставить в Париж для особого разбирательства. Затем, выступив из врат замка, король, королева и все французские витязи выехали в поле, чтобы у жизорского вяза встретить представителей английского монарха. Приветствовав графа Глостера со всеми подобающими почестями, Людовик обратился ко всем собравшимся с красивой речью. Он вспомнил о доблестях и славе Англии и Франции минувших веков, о единых корнях, объединяющих два народа, о вере в Христа, равно пылающей в сердцах англичан и французов, и постепенно, перешел к главной теме — той опасности, которая нависла над завоеваниями крестоносцев после появления столь великого полководца, каков Эмад-Эддин Кровепроливец.

Трое мальчиков, родившихся девять лет назад в один и тот же день, стояли в поле пред жизорским вязом и слушали речь короля Франции. Они не все понимали из его слов, но в каждом из них зажигались сердца, а мысль устремлялась к подвигам. «Я буду новым Годфруа Буйонским, — думал Робер де Шомон, — ведь у меня теперь есть его золотая фибула». «Я прославлю Англию и Францию так, как никто еще не прославлял их, ведь у меня уже есть такие доспехи, каких нет ни у одного мальчика моего возраста», — размышлял юный Анри Анжуйский, сын француза и англичанки. «Я перебью всех Врагов и стану самым великим человеком Вселенной, — мысленно рассуждал Жан де Жизор, — ведь когда-нибудь, и очень даже скоро, я открою тайну Жизора. И буду лучше короля Франции, красивее графа Глостера и величественнее Годфруа Плантажене… Ну почему, почему у его сына такие замечательные доспехи?! Почему не у меня?!»

Турнир начался несколькими бугурдами — рукопашными поединками силачей. Тем самым король хотел отдать дань традиции. Затем начались тьосты — копейные поединки всадников. После некоторого спора, решено было драться тупыми концами копий на вышибание противника из седла. Лучше всех оказались в этот день рыцари Рауль д'Арманьяк из Гаскони, Джон Сендвич из Кента, Годфруа Плантажене и Ричард Глостер. Особенно хорош был последний — блистая осанкой, он не уступал в мощи самым сильным, легко, как пушинку, подбрасывал в руке тяжеленное копье, а выбив из седла очередного противника, лихо отбрасывал назад забрало и объезжал ряды зрителей, сверкая белоснежными зубами, играя обворожительной улыбкой. Наконец, одержав победу над всеми, он изготовился сразиться с самим графом Анжуйским. По тому, как легко он направился к барьеру и как тяжко набычился Плантажене, многим стало понятно, кто будет победителем всего турнира, и мало кто оставлял шансы Годфруа д'Анжу. В это мгновение Жан почему-то перестал завидовать доспехам юного Анри и принялся болеть за его отца, желая поражения в финальном поединке молодому англичанину. «Сломись, ослабни, упади, сломайся! — всем своим существом пожелал он Глостеру. — Это я, новый сеньор Жизора, приказываю тебе!» Ричард вдруг замешкался, вздрогнул, будто кто-то толкнул его сильно в грудь, и, приподняв забрало, внимательно посмотрел в ту сторону, где сидел Жан. У девятилетнего сеньора Жизора мурашки пробежали по спине. Англичанин выровнялся в седле, опустил забрало и, заслышав трубу герольда, пришпорил коня. Они мчались навстречу друг другу с самым решительным видом, пышный букет дрока развевался над шлемом графа Анжуйского, плюмаж из перьев фазана трепетал над головой Глостера. И тут произошло невероятное. За какое-то мгновенье до того, как ошибиться со своим соперником, граф Ричард дернулся, неловко бросил копье вперед, а сам опрокинулся навзничь, ноги его взметнулись, выскочили из стремян, и еще через миг англичанин очутился на земле. Зрители взревели, выкрикивая восторги в адрес Годфруа д'Анжу.

Удача не оставляла Глостера, и в самом поражении он сохранял вид победителя. Свалившись с коня, тотчас же вскочил на ноги, открыл забрало и, смеясь, направился к торжествующему сопернику.

— Видит Бог, мое копье не успело коснуться его, — бормотал Плантажене, принимая поздравления. — Подтвердите это, граф.

— Вам это показалось, — сияя улыбкой отвечал Глостер. — Поздравляю вас мсье, вы провели такой точный удар, что даже не почувствовали, как вышибли меня из седла.

— Да нет же… — заупрямился было Годфруа, но вдруг понял, что англичанину выгоднее казаться выбитым из седла, нежели неудержавшимся на коне. — А впрочем, должно быть, вы правы, удар и впрямь был великолепный. Приезжайте ко мне в гости в Анжер или Ле-Ман, и я обучу вас этому приему.

— Благодарю вас, сэр, — на сей раз по-английски сказал Глостер и учтиво поклонился.

В следующий миг к нему подбежала не кто-нибудь, а сама королева Франции. Лицо ее было встревожено, а взор обращен на тоненькую струйку крови, стекавшую со лба Ричарда.

— Вот платок, — сказала она. — Позвольте, рыцарь, я вытру вам кровь.

Тут Глостер опустился пред нею на колени и благоговейно подставил свой лоб. Рана оказалась самой пустяковой, но Элеонора старательно обтерла ее и спрятала платок в сумочку, висящую у нее на поясе. Только после этого она обратилась с поздравлениями к победителю турнира.

— Ваше величество, — отвечал Плантажене, — как я рад, что у Франции столь прекрасная государыня. А ведь я помню вас еще совсем маленькой и очень резвой девочкой, когда в день рождения моего сына Анри вы со своим дядей приезжали в Ле-Ман. Как быстро летит время. Теперь моему сыну уже девять лет, и он по уши влюблен в вас, ваше величество. Он дал клятву никогда не жениться, стать странствующим рыцарем и, все свои подвиги посвящать вам. Позвольте мне разрешить ему прикоснуться губами к вашей ручке.

— Я знаю, о ком вы говорите, сударь, — заулыбалась Элеонора. — Это тот дивный мальчик, который уже несколько лет носит латы. Заботливый отец, вы каждый год заказываете для него новые?

— Разумеется, разумеется, ведь с каждым годом он растет. А вот и он, Анри, подойди к ее величеству королеве и поцелуй ей ручку, она позволяет тебе сделать это в честь моего выигрыша в турнире.

— Говорят, вы влюблены в меня, — проворковала королева, подавая мальчику руку для поцелуя, — Как это мило. А сочиняете ли вы в мою честь стихи?

— Что же ты молчишь, Анри? Налился краской как кровяная колбаса, и ни гу-гу в ответ! — вместо сына отвечал Плантажене. — Да, ваше величество, сочиняет, но стишата получаются дрянь… О, простите, за грубое слово. Я хотел сказать, что по сравнению со стихами вашего покойного батюшки они то же самое, что вот тот лишайный бродяга, забравшийся на ветку, вяза, по сравнению с рыцарями, сразившимися сегодня в честных поединках. Гораздо больше Анри преуспел в другом — он вылепливает из глины фигурки, как две капли воды похожие на вас, а по самому краю платья тоненько-претоненько выводит буковками: «Краса красот Элеонора Аквитанская королева Франции». Жакоб, мой лучший литейщик, снял с одной из таких фигурок копию и отлил ее в золоте. Эй, Жакоб, где ты? Неси-ка! Вот, извольте полюбоваться, из чистого луарского золота, лучше которого не сыщете во всей Европе. Не случайно наш турский ливр скоро будет, в два раза дороже парижского.

Жан де Жизор, сгорая от зависти, шел следом за королевой Франции, графом Анжуйским и его сыном и думал: «Почему, почему он, а не я, влюбился в эту прекрасную королеву и лепит ее фигурки? Почему ему, а не мне, она позволяет идти с нею рядом и держит его под руку? Ведь я буду владеть всей Францией, вот увидите, и все луарское золото будет в моих руках. Я владелец Жизора, а значит, и обладатель великой тайны Жизора, а она даже не посмотрит на меня! Хорошо бы эту королеву король нашлепал по щекам! А тебе, глупый Анри, я желаю как следует споткнуться». Не успел он даже осмыслить свое последнее желание, как оно тотчас же и сбылось — Анри, уставший от ношения доспеха и почувствовавший утерю сил от общения с предметом своей влюбленности, вдруг споткнулся и грохнулся оземь самым позорным образом. Его бросились поднимать под заливистый смех Элеоноры. Насмеявшись, она стала помогать ему отряхнуться:

— Ничего, ничего, даже такой мужественный рыцарь, как граф Ричард Глостер, и то вынужден был сегодня изваляться в пыли.

Жан все таки дождался внимания к своей скромной персоне, когда гости Жизорского замка расселись в столовой зале, и, первым делом, отдали дань уважения памяти почившего месяц тому назад Гуго де Жизора.

Сам король произнес слово пожелания юному сеньору Жизора быть столь же доблестным рыцарем, каков был его отец. Правда, никто как следует не мог припомнить ни одного сражения, где бы участвовал поминаемый родитель Жана, но все сходились в едином мнении, что это был удалой человек и отчаянный рубака. Увы, после этого про Жана опять забыли, тем более, что и сидел он не вполне рядом с королем, ибо по правую руку от себя Людовик усадил лучших рыцарей сегодняшнего турнира — Ричарда Глостера, Джона Сендвича и Рауля д'Арманьяка, а по левую сидели Элеонора, Анри д'Анжу и его отец, победитель сегодняшних состязаний. Глядя на них, Жан размышлял о странных случаях, происшедших сегодня, когда сначала по его желанию свалился с коня Глостер, а потом споткнулся Анри. Неужели и впрямь они исполнили его волю? Это стоило проверить, и Жан загадывал и загадывал различные желания, но ни одно из них, почему-то, не исполнялось.

Золотая копия фигурки королевы, сделанной Анри, ходила из рук в руки, и все восхищались мастерством юного скульптора и литейщика Жакоба.

— Вот видите, ваше величество, — озорно шутила Элеонора какие подарки делают мне рыцари, по-настоящему влюбленные в меня. А что подарили мне вы? Французское королевство? Эка невидаль!

Король смеялся, но видно было, что шутки жены уже начинают порядком раздражать его.

— Пожалуй что, — продолжала издеваться королева, — я побуду еще лет десять французской королевой, а потом разведусь с вами, ваше величество, и пойду замуж за моего дорогого Анри. К тому времени он завоюет для меня Англию. Правда, Анри?

— Правда, — совсем потеряв голову отвечал сын Плантажене.

— Вот видите, он согласен! — хохотала Элеонора.

— К чему откладывать, — стараясь смеяться, говорил Людовик. — Если он готов хоть сегодня начать завоевание Англии, то я готов хоть сегодня начать бракоразводный процесс.

— Ах не спешите, ваше величество, — возражала озорница. — Дайте моему рыцарю подрасти и окрепнуть как следует.

— Ах, Анри, — с шутливым укором вмешивался в разговор граф Анжуйский, — ведь мы же договаривались, что ты не станешь отбивать у короля жену. Разве ты забыл о своем обещании?

— Забыл, — снова краснея, еле слышно отвечал Анри.

— Я снимаю с него это обещание, — взмахом руки вершила историю Элеонора. — Пусть он завоюет для меня Англию, я стану английской королевой и тотчас же объявлю войну Франции. Уж больно скучно было сегодня: «И вы такие хорошие, и мы такие хорошие, и вы за Христа, и мы за него же…» Нет, война!

«Чтоб ты подавилась! — мысленно внушал ей сидящий чуть поодаль Жан де Жизор. — Это я приказываю тебе! Подавись, захлебнись своей слюной. Господи, помоги мне, пусть она подавится или громко-прегромко выпустит газы, чтобы только не быть такой красивой!» Но на сей раз ничего у него не получалось и все его мысленные приказы оставались невыполненными. Тогда он не выдержал такого бесчувственного невнимания со стороны бога и убежал из залы, где шумел пир. Он отправился в ту дальнюю комнату, где был убит его отец, нырнул за ту самую шпалеру, за которой стоял в день убийства, упал на пол и рыдал безутешно и горько, покуда, обессилев от горя, не уснул.

Проснувшись через несколько часов, он не сразу понял, где находится. Лежал, и слушал странные звуки, доносившиеся из глубины комнаты. Кто-то стонал то мужскими, то женскими голосами, затем он понял, что там почему-то Элеонора, что она, а не кто другой, шепчет кому-то:

— О, сладость моя, мой Ричард, мой Ришар!.. О, божественные прикосновения, о твердыня нерушимая! Еще, мой воин, еще!

Так продолжалось бог весть сколько, покуда голос Ричарда Глостера не произнес:

— Сюда идут! Тише! Вы слышите, Элеонора?

— Точно идут! — пробормотала испуганно королева. — Что же делать?

— Прячьтесь за шпалерой! А я притворюсь, будто пьян.

«Эх!» — так и екнуло в сердце у Жана, когда прямо возле него в узком проеме между стеной и подвешенной к потолку шпалерой очутилась сама королева Франции. Она не сразу заметила его, приводя в порядок свою далматинку, изряднейшим образом помятую. Наконец, заметив, вскрикнула, тотчас зажала рот рукой и схватила Жана за ухо.

— Ты что тут делал, гадкий мальчишка? — прошептала она.

— Я спал! — обиженно пискнул Жан.

— Спал? Ага. Значит, так и договоримся. Ты спал и ничегошеньки не слышал. А если ты только вякнешь кому-нибудь… Тихо!

В залу вошли, стали будить притворившегося пьяным Глостера. Якобы только что пробудившись, он промычал, что не видел никакую Элеонору.

— Мы спрашиваем вас о королеве Франции, граф! — прозвучал голос Годфруа Плантажене.

— Разве она не танцует с королем? Странно, когда я почувствовал, что мне надо немного прилечь, она танцевала с Людовиком, — отвечал Глостер. — Неужели с тех пор прошло много времени. Мне казалось, я только что заснул. А?

Рука Элеоноры сильно выкрутила ухо Жана, и он боялся пикнуть, опасаясь, что в таком случае королева оторвет ему ухо с корнем. Как только из комнаты все ушли, Элеонора чуть ослабила хватку.

— Придумай-ка теперь, как нам отсюда выбраться куда-нибудь, чтобы потом соврать, будто ты водил меня показывать достопримечательности Жизора.

— Отсюда есть потайной ход, ведущий к восточным воротам замка. Мы можем сказать, что ходили смотреть на то, как луна освещает вяз, — изнемогая от боли в ухе, проскрипел Жан.

— Да ты не по годам умен, — улыбнулась Элеонора. — Веди.

Когда они вернулись в пиршественную залу, там был переполох. Кто-то доказывал, что видел в одном из коридоров человека, укутанного в плащ тамплиера, а значит, королеву украли Люди Тортюнуара.

— Вот она! — воскликнул король, первым увидев вошедших Элеонору и Жана. — Где вы были, сударыня, разрешите вас спросить?

— О, ваше величество, это волшебно! — как ни в чем не бывало отвечала изменница. — Я много слышала о друидах, поклонявшихся жизорскому вязу чуть ли не до конца прошлого столетия. Теперь я воочию убедилась в том, что это дерево обладает какой-то магической силой. Юный сеньор Жизора лично сопровождал меня, ибо он знает, в какой именно час луна связуется своей любовной силой с этим исполинским вязом…

Она не успела договорить, поскольку Людовик быстрыми шагами приблизился к ней и влепил звонкую пощечину.

— Я не буду допытываться у вас, где вы были на самом деле, — прорычал он. — Даже если то, что, вы говорите, правда. Королева не имеет права покидать короля во время пира в чьем бы то ни было сопровождении.

— Но, ваше величество, государь мой… — загораясь гневом и потирая щеку, начала было Элеонора.

— Молчать! — оборвал ее Людовик. Затем, обведя взором всех присутствующих, он объявил: — Господа мои, благодарю за участие в сегодняшнем турнире. Все были великолепны. Полагаю, что теперь следует разойтись и прекратить пир, чтобы завтра с утра покинуть гостеприимный Жизор. А также объявляю, что с сегодняшнего дня все турниры отменяются. Напоминаю: уж более десяти лет назад собор в Реймсе запретил проведение подобных рыцарских состязаний как несовместимых с христианской этикой и моралью.

Одиннадцать лет! Задумайтесь! Пора уж прислушаться к мнению Церкви. На сем желаю всем спокойного отдыха.

Он зашагал прочь, уводя за собой королеву.


— Зачем же так распоряжаться? Жизор, кажется, пока еще на английской территории, — услышал Жан фразу, произнесенную Ричардом Глостером нарочно по-французски. Ему подумалось, что сейчас вспыхнет ссора между французами и англичанами, но, к счастью, пирующие были уже изрядно пьяны и мало того, что не обратили внимания на ропот Глостера, они не обратили внимания и на приказ Людовика всем разойтись.

— Прекрасно, господа! — воскликнул Рауль д'Арманьяк, вознося над головой огромный кубок. — Королева нашлась, король повел ее в опочивальню, а нам не грех продолжить наше застолье и дослушать песню трубадура Шарля, прерванную всем этим переполохом.

И пир по поводу окончания рыцарского турнира в Жизоре продолжился.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

С некоторых пор Жан все чаще стал подходить к зеркалу, висящему в гостиной комнате, и подолгу простаивать перед ним. Он смотрел на свое мутное отражение и не мог выпутаться из сетей одной и той же неразрешимой мысли: «Я. Что такое — я?» Ничто в мире не казалось ему таким странным, как собственная личность. Он знал, у человека есть душа, и когда священник, отец Бартоломе, дает тебе причастие, душа эта каким-то таинственным образом соединяется с душою Христа. Но он никак не мог постичь, что же все-таки такое эта самая душа. Я — это только душа или душа вместе с телом? Или я — это только тело, а душа отдельно, и она несет ответственность за то, что совершаю я?

Ему очень нравилось собственное отражение в зеркале, и, разглядывая свое лицо, Жан думал о том, что хорошо было бы иметь собственного двойника, только девушку. Он начал созревать, но первые любовные мерцания были у него странными. Когда летом он смотрел на нагих купающихся женщин, их прелести поражали его воображение, но он тотчас же спешил одарить этими волшебными грудями, круглыми и нежными животами, упругими ягодицами и загадочными ущельями между ног — свою мечту, ту возлюбленную девушку, живущую лишь в его воображении и являющуюся его двойником. Ему грезились долгие объятия, в которых переплетались между собой он-юноша и он-девушка, Жан и Жанна де Жизор. Он мучительно гадал о смысле этого переплетения двух человеческих существ и долго не мог понять, почему ему так хочется иметь при себе эту несуществующую Жанну. Он злился на свою сестру Идуану за то, что она ничуточки не похожа на него внешне и по характеру. Обликом Идуана была в мать, а по натуре своей — в покойного отца, такая же бесшабашная и глуповатая, как несчастный Гуго.

Когда Жану де Жизору и Роберу де Шомону исполнилось по тринадцать лет, они уже вовсю интересовались вопросами взаимоотношения мужчин и женщин. За последнюю зиму мальчики здорово выросли, научились неплохо ездить верхом, родители разрешали им самостоятельно отправляться друг к другу в гости, и отныне Жан и Робер много времени проводили вместе. Робер просветил друга в отношении того, как все происходит. Оказалось, что лошади и собаки, кошки и свиньи, бараны и люди, и все-все живые существа делают одно и то же, а именно — совокупляются между собой. Для этого у мужчин существуют между ног эти тупые кинжалы, а у женщин — ножны, и при вставлении кинжалов в ножны мужчины и женщины испытывают непередаваемое блаженство, без которого потом жить не могут, и в результате этого замечательного действа появляются на свет дети и щенки, котята и ягнята, поросята и жеребята.

Робер по-прежнему мечтал стать новым Годфруа Буйонским, но теперь к этому прибавилось и еще одно желание — овладеть Элеонорой Аквитанской, королевой Франции, о которой складывались самые невероятные легенды и мифы. Говорили, что она давно уже не живет со своим слабым мужем, королем Людовиком, а обитает в отдельном замке неподалеку от Ланьи. С ней вместе живет некая Фрамбуаза, женщина столь же ненасытных вожделений, как Элеонора, и вместе с этой Фрамбуазой королева Франции устраивает в своем замке невероятные празднества, посвященные богине любви. Самые знаменитые женолюбцы приезжают туда для участия в этих праздниках и с вечера до утра, с утра до вечера услаждают двух жриц страсти, без устали трудясь, утоляя их неутолимые желания.

Робер отчасти пересказывал слухи, отчасти сам сочинял всевозможные истории, от которых у него и у Жана наливались тяжестью и поднимались кинжалы, мечтающие о ножнах. Приходилось прибегать к уже испробованному способу, в коем ни тот, ни другой не находили ничего отвратительного, причем на исповеди Робер всегда признавался и получал от своего шомонского священника епитимьи, а Жан настолько не считал малакию грехом, что даже не находил нужным признаваться в ней отцу Бартоломе.

Наконец, у Робера созрел великолепный план. Приближалось их четырнадцатилетие, когда мальчиков должны были посвятить в рыцари. Обряд должен был состояться в Шомоне, где Гийом де Шомон собирался опоясать мечом и совершить рыцарский удар сразу обоим — и Роберу, и Жану, как сироте. После этого новоиспеченные рыцари договорились пасть на колени и просить Гийома направить их на службу к королю Людовику. Если же он их отпустит, то, отправившись в Париж, объехать его стороной и явиться в замок Делис, что неподалеку от Ланьи, где обитают Элеонора и Фрамбуаза.

— Мы молоды и хороши собой, у нас отличные кинжалы, — говорит Робер. — Они непременно захотят иметь с нами дело, в этом можешь не сомневаться. Только уговор — мне Элеонора, а тебе Фрамбуаза. Согласен?

В общем-то, Жан был согласен, но глубоко в душе ему начхать было на Фрамбуазу, он мечтал о своей несуществующей Жанне, своей прелестной двойнице. Кроме того, у него появилась еще одна запретная греза — он стал представлять себя то Жаном, вставляющим свой кинжал в ножны Жанне, а то Жанной, отдающейся Жану. И то, и другое было невыразимо сладостно, и мечты подолгу не давали спать, а испытанный способ уже не приносил облегчения, от него приходили опустошение и тоска, стыд и раздражение, и Жан прибегал к нему только в самых редких случаях, когда не было больше сил терпеть острую сладость мечты.

Зимой того года, когда мальчикам должно было исполниться по четырнадцать лет, Робер однажды прискакал в Жизор в небывалом возбуждении. Уединившись с Жаном, он нетерпеливо выпалил:

— Жан, я скажу тебе сейчас ух какую новость! Я уже не девственник! Это потрясающе! К нам в Шомон привезли на воспитание маленькую Ригильду де Сен-Клер. Ты, наверное, знаешь, что у нее погиб отец и вскоре умерла мать. Сен-Клеры приходятся нам дальними родственниками, вот отец и решил взять Ригильду на воспитание. Ей всего два годика. А главное, что ее привезла такая хорошенькая и молоденькая нянька по имени Алуэтта Португэ. И вот с этой Алуэттой я сошелся. Она такая развратная, что просто пальчики оближешь. Уговори мать отпустить тебя завтра со мной. Я говорил Алуэтте о тебе, и она, представляешь, готова заниматься любовью одновременно с нами двумя. Вот здорово, скажи?

— Конечно здорово! — восхитился Жан, хотя в душе у него поднялась целая буря волнений. Он не представлял себе, как это у них получится вдвоем обладать одной женщиной, а главное, он испугался, что по сравнению с Робером, который уже перестал быть девственником, он, Жан, окажется вдруг не на высоте и ударит в грязь лицом.

В тот вечер мать сообщила ему важную новость:

— Радуйся, сынок, говорят, что старый мерзавец Тортюнуар, убивший твоего отца, отправился в преисподнюю. Может быть хоть теперь тамплиеры станут такими же добропорядочными и честными, как во времена Людвига Зегенгеймского и Гуго де Пейна.

Но это известие почти совсем не взволновало Жана и почти сразу он забыл о Тортюнуаре, отправившемся в преисподнюю. Вею ночь он ворочался в постели, воображая себе завтрашний день, встречу с развратной Алуэттой. Он даже думал, не притвориться ли ему больным, ибо наверняка Алуэтта ничего общего не имеет с той девушкой, о которой он мечтал — с его Жанной. Однако, утром он все же отпросился у матери и вместе с Робером отправился в Шомон.

Королева Элеонора тем временем даже не подозревала о намечающемся в ближайшем будущем приезде к ней двух замечательных молодых людей, стремящихся пополнить армию ее обожателей. Мало того, она ведать не ведала и о существовании замка Делис, обители любовных наслаждений, и жила себе преспокойвенько в Париже, в королевском дворце, окруженная трубадурами и жонглерами, с которыми проводила почти все свое свободное время. Ее покойного деда, Гильема де Пуату, они почитали равным богам античности, а саму Элеонору ценили за утонченный вкус и безукоризненное умение отличить хорошую поэзию от весьма хорошей, а плохую от не очень плохой. При дворе королевы, куда король в последнее время почти не захаживал, образовалось некое сообщество поэтов, певцов и красивых женщин, дававшее не только пищу для всевозможных кривотолков, гуляющих по всей Франции а Европе, но и обильные литературные плоды. Здесь впервые вошло в моду словечко «куртуазность» и, был даже изобретен свой особый куртуазный язык иносказаний, особенно раздражавший Людовика.

Элеонора не только была в этом поэтическом братстве законодательницей вкусов и мнений, она сама сочиняла кансоны и сонеты, в коих было очень много птичьих песен, растущих листьев, беспокойных трав и нежных цветочков, и очень часто гудел шмель, перелетая от одной воспаленной, розы к другой. Свои сочинения королева приписывала некоему гасконскому трубадуру по имени Пейре де Валейра, который томился в замке злобного завистника Арнаута где-то у самых южных границ, чуть ли не в королевстве Наваррском. Узник, якобы, время от времени присылал лично Элеоноре, в которую, само собой разумеется, был безнадежно влюблен эпистолы, содержащие множество цветочно-птичьих стихотворений. Превосходные трубадуры, подвизавшиеся при королеве, сдержанно похваливали сочинения Пейре де Валейра, в основном сходясь в оценке, что сей поэт звезд с неба не хватает, но безукоризненный вкус у него не отнять. Элеоноре этого вполне было достаточно, и она наслаждалась жизнью с той же бурной беспечностью, с какой дожил до старости обожествляемый ею дедушка, которого при жизни прозвали Золотым Тропарем. О нет, вопреки дурным слухам, при дворе королевы не устраивалось никаких оргий. С возрастом в Элеоноре появилась утонченность чувств, и грубому разврату древних римлян, коему пытался подражать легендарный император Генрих IV, она предпочитала разврат изощренный, требующий хитроумной интриги и игры, полной тайн и ловушек. Она почувствовала необыкновенную прелесть в том, чтобы часто изменять своему мужу и сохранять вид невинности. Именно поэтому она не стремилась переселиться в какой-нибудь отдаленный замок, прочно обосновавшись в сравнительно небольшом королевском дворце, где невозможно было жить, забыв о существовании рядом венценосного супруга. И все знали, что Элеонора изменяет Людовику, но никто не мог застигнуть ее врасплох, так ловко умела она скрывать свои измены. В одной из ее комнат имелся тайник, в котором она хранила небольшой свиток. В сей свиток она вносила имена всех, с кем согрешила, начиная с лювиньянского конюха Пьера Рондена и кончая трубадуром Бернаром де Вентадорном, любовная связь с которым длилась вот уже несколько месяцев, начиная с того дня, когда Бернар прибыл в Париж накануне так называемого «Богоугодного турнира». Всего в тайном списке королевы числилось к этому времени сорок пять человек, и Бернар стал сорок шестым. Когда Элеонора, пользуясь изысканным куртуазным языком, пожаловалась своей фаворитке Фрамбуазе де Монтаржи, что с начала лета и по сию пору никак не может пополнить количества своих золотых перстней, остановившись на сорока шести, та ответила ей с лукавой усмешкой:

— Видать так понравился вам этот перстенек, что иных уж не желаете, ваше величество. Может быть, мне похлопотать для вас? Есть у меня на примете один перстень. Правда, он серебряный, но зато два изумруда в нем как два глаза Афины Паллады.

Бернар затмил для Элеоноры не только всех предыдущих любовников, но и стал самым восхваляемым ею трубадуром, отведя на задний план и Раймона д'Этампа, и Пейре Овернского, и Ги д'Юсселя, и даже несравненного Джауфре Рюделя де Блайи. В Париж он явился с печальной историей своей любви к супруге своего сюзерена, виконта Эблеса. Сей виконт и сам был отменным Трубадуром, он-то и научил, на свою голову, Бернара слагать красивые кансоны. Ученик не только превзошел учителя, но и охмурил его жену, после чего неверную супругу заперли на замок, а совратителя велено было отыскать, содрать с него кожу и на той коже написать все его кансоны, сколько поместится. Узнав о столь варварском приказе Вентадорнского сеньора, насмерть перепуганный Бернар, как угорелый, устремился на север искать в Париже защиты у покровительницы всех поэтов. И нашел не только защиту, но и гораздо большее.

Его приезд совпал со знаменательным событием. С тех пор, как два года назад атабек Мосульский Эмад-Эддин Кровепроливец захватил Эдессу, последний оплот христиан за Евфратом, все чаще то тут, то там слышались призывы возродить былую славу, добытую Годфруа Буйонским, Раймондом Тулузским и другими полководцами, завоевавшими Иерусалим. Когда, осаждая одну из сирийских крепостей, доблестный Эмад-Эддин внезапно погиб, подобных призывов сделалось еще больше. И вот, в Светлое Христово Воскресение 1146 года, покровитель рыцарских орденов аббат Бернар де Клерво, подобно тому, как полвека назад в Клермоне папа Урбан, вышел к народу в одежде, расшитой крестами и призвал совершить новый поход против врагов христианской церкви.

— Так хочет Господь! — воскликнул он с холма Везеле, и собравшиеся с воодушевлением подхватили его возглас, ставший мгновенно девизом грядущей перегринации. Бернар де Трамбле, ставший великим магистром тамплиеров после загадочной гибели Тортюнуара в Нарбоне, присутствовал на Везельском холме и вскоре прибыл в Париж, где тотчас же был препровожден к королю Людовику.

— Так хочет Господь! — воскликнул он первым же делом, и Людовик подумал, что тем самым тамплиер одобряет создание университета, которое король затеял в пику школе трубадуров Элеоноры. Когда же он узнал, чего в действительности «хочет Господь», то поначалу несколько разочаровался и стал выслушивать великого магистра с некоторой рассеянностью. Постепенно пылкие речи главного тамплиера начали разогревать сердце короля Франции.

— Теперь, — говорил де Трамбле, — когда в Ордене Бедных Рыцарей Христа и Храма вновь установился порядок, тамплиеры все как один горят желанием доказать, что если и были в наших рядах негодяи, общавшиеся с ассасинами и прочими еретиками, то их были единицы в ближайшем окружении поганого Рене де Жизора. Я уже отменил его преступный приказ, запрещающий принимать в Орден людей, не имеющих рыцарского рода, и к нам начали возвращаться даже те, кто был десять лет назад извергнут из нашего братства.

— Не может быть! — удивился Людовик. — Помнится, тогда, под змеиным влиянием Тортюнуара, мой отец издал указ о том, чтобы все, кто был посвящен в рыцари, не имея рыцарского рода, прошли через унизительную процедуру. Им отбивали шпоры с сапог над навозной кучей. Неужто из числа тех, кто тогда пережил подобный позор, кто-либо захочет вернуться к рыцарскому служению?

— Тамплиеры готовы принимать их в свои ряды и уже принимают, — отвечал Бернар де Трамбле. — Сейчас, когда речь святейшего аббата Клервоского воодушевила Францию, мы должны собрать все силы для новой перегринации, чтобы отнять у врагов Христа захваченные крепости, упрочить границы Иерусалимского королевства, а может быть, даже взять Дамаск, Мосул и Багдад.

Великий магистр продолжал свои зажигательные словоизлияния, и, слушая его, Людовик вдруг подумал: «А что? Перегринация? Это мысль!» И ему вмиг сделалось ясно, что он не просто должен содействовать новому походу на Восток, но и лично участвовать в нем. И не просто участвовать, а возглавить крестоносцев. Пусть его неверная женушка наслаждается обществом своих сладкоречивых болтунов. Женщины ведь любят ушами. Разве они настоящие мужчины, все эти певуны, окружающие ее с утра до вечера? Их плевком перешибить можно. А важности как у павлинов! Настоящие мужчины должны воевать, а услаждать жен своих, вернувшись из очередного похода. Да, женщины любят ушами, но если король Франции отправится с войском на Восток и завоюет себе воинскую славу, молва о его доблести долетит до ушей королевы, и тогда, быть может, Элеонора забудет о своих пустобрехах и вновь полюбит Людовика…

— Я приму крест и возглавлю поход, — сказал он, прервав речь тамплиера. — Но нужно будет как следует подготовиться, собрать солидное войско, бросить клич по всем христианским державам. Прошу вас, Бернар, быть моей правой рукою, а ваших тамплиеров моими воинами. Что же касается запрета, о котором мы говорили вначале, то я не смею отменять указов своего покойного отца, спасителя Франции. Вам я разрешаю принимать в свой Орден кого сочтете нужным. Хотя, к чему вам мои запреты или разрешения, ведь Клервоский аббат освободил вас от подчинения кому-либо, кроме папы Римского.

— Это так, но ваше согласие освобождает душу от тяжкого бремени, — кланяясь, ответил великий магистр.

Приняв решение возглавить грядущий поход, Людовик вскоре отменил свой указ о запрещении турниров и первым собрал у себя близ Парижа турнир, который нарочно был назван «богоугодным», Дабы подчеркнуть, что проводится он в качестве большого смотра сил накануне будущих битв с мусульманами. Особенность этого турнира состояла и в том, что приказано было сражаться не тупыми концами копий, а острыми. На острие накладывались специальные диски, не позволяющие копью пронзить тело слишком глубоко и повредить жизненно важные органы; Множество достойных рыцарей Франции, Англии, Германии, Нормандии, Аквитании и Фландрии съехалось в тот день на широкую поляну за Волчьим лесом, чтобы померяться силами и посмотреть, готовы ли они идти на войну. Среди прочих прибыл сюда и Эблес де Вентадорн. Он славно сразился с двумя соперниками, победил обоих, а когда Людовик собрался подарить ему серебряный перстень с блистающим ярко рубином, Эблес сказал:

— Ваше величество! Благодарю вас за подарок, но прощу вас вместо него выдать мне негодяя Бернара, моего воспитанника. Он соблазнил мою супругу и, бежав, от моего гнева, спрятался под эгидой королевы. Королева любит хороших трубадуров, а я научил подлеца слагать кансоны лучше, чем делал это сам.

Посмотрев на Элеонору, Людовик прочел в ее взгляде решимость ни за что на свете не выдавать взятого под крыло соловья.

— Я не имею привычки выдавать кому бы то ни было людей, нашедших при нашем дворе покровительство, — сказал король. — Но справедливость на вашей стороне, и потому я предлагаю вам здесь на этом турнире, который угоден Богу, сразиться с обидчиком.

— Прекрасно! — воскликнул Эблес, — Стихоплет никогда в жизни не умел как следует держать в руках оружие. Я раздавлю его, как клопа! Где этот выродок?!

— Ваше величество! — вмешалась Элеонора. — Трубадур Бернар, о котором говорит Эблес, является украшением моей школы трубадуров. Его кансоны достойны сочинений моего великого деда, Гильома де Пуату. Неразумно, если он погибнет от руки человека, во много раз превосходящего его по силе своих мускулов. Пусть лучше они сразятся в искусстве пения, и, если трубадур Бернар проиграет, по общему признанию, трубадуру и рыцарю Эблесу, да свершится то о чем просит вас эн Эблес.

— Эн Эблес. — поморщился Людовик. — Негоже и так поступать, ведь по признанию самого Эблеса воспитанник здорово превзошел его в певческом искусстве. В таком случае, спор снова будет неравным. Мое решение будет такое: если найдется желающий выступить на бой с Эблесом вместо столь восхваляемого королевой Бернара и победит Вентадорнского сеньора, Бернар останется в Париже. Если же нет, то, увы, несчастный соблазнитель чужих жен отправится назад в Вентадорн на суд своего господина. Ничего не поделаешь, за проступки нужно отвечать. Ну? Есть желающие защитить хорошего трубадура на радость королеве Франции?

— Есть! — прозвучало в ответ. Это сказал англичанин Ричард, граф Глостерский. Он был так же точно хорош, как четыре года назад на Жизорском турнире. Лицо его сияло, под глазом виднелся еще свежий рубец. Людовику сделалось противно от воспоминания, почти такого же свежего, как этот рубец на лице Глостера. Тогда, в Жизоре, трубадур по имени Маркабрюн донес королю, что королева уединилась с Глостером и отдалась ему. Донос не подтвердился, но Людовик-то знал, что так оно и было. Потом он пытался внедрить Маркабрюна в трубадурскую школу Элеоноры, но безрезультатно. «Я ненавижу поэтов, которые злословят женщин в своих мерзостных сочинениях и считают любовь проявлением низкой человеческой натуры», — ответила тогда королева.

— И я тоже хочу сразиться на радость королеве! — прозвучал еще один голос, принадлежащий тринадцатилетнему сыну Анжуйского графа. Анри был закован в доспех, ничем не уступающий кольчуге Эблеса Вентадорнского, и вид у него был самый воинственный. Все разразились возгласами одобрения.

— Я восхищен вашим стремлением отличиться, — со всей серьезностью молвил Людовик, — но как король запрещаю вам рисковать своей драгоценной жизнью. К тому же, разве вас уже посвятили в рыцари?

— Пока еще нет, но я усиленно готовлюсь к посвящению, — ответил Анри, потупясь.

— Вот видите, — не сдержал усмешки Людовик. — Разве можете вы сражаться на равных с настоящими рыцарями?

Кроме Анри и Глостера никто больше не вызвался, и поединок между англичанином и аквитанцем начался. Эблес отчаянно сражался, желая добиться выдачи своего обидчика, но Глостер был превосходным воином, и, к тому же, на сей раз, среди зрителей не было никого с дурным глазом, как в Жизоре, и, под восторженные крики любителей поэзии и негодующие вопли тех, кто желал возмездия греховоднику, Глостер победил Эблеса, свалив его с коня и заставив сдаться. Глядя на победителя, Анри д'Анжу не выдержал и разрыдался. В его слезах бежали два потока — он плакал одновременно от восхищения Глостером и от зависти, что Глостер, а не он, доставил удовольствие королеве, отстояв несчастного трубадура.

Но напрасно он завидовал ему. Когда участники турнира отправились на остров Сите, чтобы как следует отпраздновать окончание поединков, в которых, кстати, погибло только двое рыцарей, тщетно Глостер искал благодарности у королевы. Ее сердце, несмотря на блестящую победу, принадлежало не ему, а тому жалкому стихоплету, которого он спас из чувства солидарности и желая снова привлечь внимание Элеоноры.

Жалкие потуги Глостера не укрылись от внимательного взора короля. Глядя на то, как тот жадно ловит слова и взоры королевы, а королева в свою очередь целиком увлечена своим новым любимчиком, Людовик усмехался и думал: «Побудь-ка и ты в моей шкуре, сумасброд!»

Кансоны Бернара де Вентадорна имели в тот вечер шумный успех. В изящных и безукоризненных стихах он воспевал скорбь от неразделенного любовного чувства, пел о какой-то Донне, холодной, как лед, в то время, как королева Франции взирала на этого невысокого и худенького человека, и в глазах у нее был отнюдь не лед.

Обряд посвящения Жана и Робера в рыцари состоялся в поле, под сенью Жизорского вяза. Среди гостей и родственников оказалось несколько тамплиеров, которых возглавлял командор Филипп де Вьенн. Они были облачены в белые одежды, а белые плащи украшались красными крестами, окруженными золотыми иерихонскими трубами. Любимый ученик Бернара Клервоского, папа Евгений III, благословляя рыцарей Христа и Храма в поход против мусульман, присвоил ордену эту новую эмблему, пожелав, чтобы стены вражеских крепостей рухнули от одного только приближения храбрых рыцарей, как некогда рассыпались они от звука труб иерихонских. Кроме того бросались в глаза красивые фибулы, выполненные из серебра, с изображением двух всадников на одном коне и надписью: «Signum militum Christi».note 4 Эту тамплиерскую Печать утвердил тридцать лет назад все тот же Бернар Клервоский на синоде в Труа. Гийом де Шомон был рад приезду тамплиеров, хотя и проворчал, глядя на их новые знаки отличия:

— Ну вот, теперь уж и бедные Храмовники украшаться взялись!

Отец Бартоломе сослужил подобающий сему случаю молебен, который показался и Жану, и Роберу нескончаемо долгим и тягостным. Вот уж трижды пропели «Отче наш», а он снова за Псалтырь взялся. Но, наконец, по благословению священника Гийом де Шомон взял в руки пояс с ножнами, в которые был вставлен меч Жизоров, выкованный Гуго де Шомону, основателю Жизорского замка, самим святым Гуго Воителем — так, во всяком случае, гласила легенда. На лезвии меча, возле самой рукояти, видна была надпись, означающая имя меча: «Браншдорм» — «Ветвь вяза».

Началась цингуляция — обряд опоясывания посвящаемого рыцаря мечом. После того, как Жан был опоясан, он встал на колени, склонил голову и услышал:

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа раб Божий Жан посвящается в рыцари, дабы беззаветно служить Господу Нашему Иисусу Христу. Аминь.

Затем начался обряд посвящения Робера. Меч, которым его опоясали, был древнее. По преданию, он принадлежал еще королю франков Сигиберту VI и носил имя «Гриффдурс» — «Медвежий коготь», и не случайно — ведь считалось, что этого Сигиберта родила медведица.

«Вот ведь, древнее у него меч-то…» — жалея, что закончился обряд, думал о Робере Жан, но то, что произошло дальше вовсе не могло уложиться в его голове. После того, как Робер тоже стал рыцарем, к нему подошли тамплиеры и закончили обряд принятием его в Орден Бедных Рыцарей Храма Соломонова в качестве новициата, то есть новичка-послушника. Но ведь это означало, что Робер не просто становится рыцарем, а рыцарем-тамплиером! «Как же так?! — хотелось закричать Жану. — Почему его, а не меня?! А когда же меня?! Ведь меня надо было сначала, а потом его!»

— Жан, мой мальчик, — обратился к нему Гийом де Шомон. — Ты не должен воспринимать это как обиду, но я уговорил командора Филиппа де Вьенна взять Робера в поход на Восток в составе войска тамплиеров.

— А я?! — не выдержав, выкрикнул Жан.

— Ты — сеньор Жизора. Ты должен по-настоящему заменить свою мать и сделаться истинным хозяином. В Шомоне есть кому распоряжаться, к тому же, Шомон не такая важная территория, как Жизор. Ты должен понять это, ведь отныне ты рыцарь.

— Но рыцари уходят воевать в Святую землю!

— Рыцарь — не только воин. Он должен быть и хорошим феодалом. Чаще это бывает куда важнее, чем идти в далекий поход и воевать с турками и сарацинами.

И Робер де Шомон отправился вместе с тамплиерами в поход, а Жан остался в Жизоре.

В тот же день, когда в Жизоре проходил обряд посвящения в рыцари Робера и Жана, в аббатстве Сен-Дени был произведен в рыцари и Анри д'Анжу. Это случилось в Вербное Воскресенье, за неделю до Пасхи. Там же в Сен-Деии, совершали обряд принятия креста рыцари и паломники, отправляющиеся в Святую землю. Получив благословение папы Евгения, король Франции Людовик принял из рук аббата Сугерия паломнический посох и, торжественно поцеловав его, передал в руки королевы Элеоноры. За несколько недель до этого она пала на колени перед мужем и, прося прощения за все свои прегрешения перед ним, вольные или невольные, умоляла взять ее с собой в поход. Она клялась быть верной спутницей, разделить с мужем, все тяготы и невзгоды, ухаживать за ним, если его ранят в бою, а если он примет смерть, навсегда поселиться подле его могилы. В глазах ее король не прочел ни тени лукавства или кокетства, и сердце его дрогнуло. Он поверил в то, что Элеонора вдруг одумалась, и разрешил ей сопровождать его.

Хоругвь главной церкви аббатства Сен-Дени склонилась над головой короля. Взявшись рукой за древко, Людовик поймал край хоругви и приложил его к своему сердцу, затем поднял свой меч и прикоснулся им к хоругви. Вслед за королем стали подходить и совершать то же самое тамплиеры во главе с великим магистром Бернаром де Трамбле, его сенешалями и коннетаблями. За тамплиерами пошли остальные рыцари и паломники.

Глядя на своего мужа, Элеонора впервые за последние несколько лет любовалась им — так он был хорош в своем торжественном благоговении перед святостью мгновения. Но мечта, ради которой королева стремилась в Левант, не давала ей надолго забыть о себе. За последний год Элеоноре изрядно прескучили ее трубадуры и жонглеры, она устала от бесконечных выслушиваний их новых сочинений, которые день ото дня становились все хуже и хуже. Когда дивное пение Бернара де Вентадорна перестало столь сильно волновать ее, она завела себе сорок седьмого любовника, потом сорок восьмого, а когда сорок девятым стал лучший друг Бернара жонглер Гольфье, и Бернар узнал об этом, он сочинил кансону, в которой слезно жаловался на то, как тягостно делить одну даму со своим другом. Кансона вывела Элеонору из себя, но она все же позволила Бернару сопровождать ее в походе. Левант манил ее, как некогда улыбка Глостера. Ей мерещились смуглые сарацинские полководцы, они похищали ее, увозили в свои сирали, она становилась наложницей сначала одного из них, потом другой, более мужественный, отбивал ее и увозил в свой сираль… Она грезила об их необычайных ласках, об их изощренности в любви, она жаждала получить нечто такое, чего не получишь нигде во Франции, нигде во всей Европе.

Процессия, возглавляемая тамплиерами, папой, аббатом Сугерием, монахами и королем с королевой, двинулась из храма. Огромная толпа, запрудившая площадь перед собором, громко и слаженно твердила:

— Так хочет Господь! Так хочет Господь! Так хочет Господь!

Новоиспеченный рыцарь Анри Анжуйский Плантажене двигался следом за королевой, пользуясь ее благосклонным, хотя и немножечко шутливым вниманием. На голове его колыхался пышный букет дрока, закрепленный на шлеме, кольчуга радовала своей тяжестью и мерным звоном, меч, которым его только что опоясали, весело стукался об икру левой ноги. Тень Годфруа Буйонского витала где-то вверху впереди, и Анри почти видел ее светлое сияние. Счастливые слезы струились по щекам четырнадцатилетнего юноши, и, стараясь успокоить рыдания, Анри твердил громко вместе со всеми:

— Так хочет Господь! Так хочет Господь! Так хочет Господь!

Бернар де Вентадорн, присоединяясь чуть ли не к самому хвосту процессии, где-то вдалеке едва угадывал взглядом корону Людовика и парчовый тюрбан Элеоноры, тоже украшенный короной, только крошечной. Поход еще не начался, а трубадур уже успел натереть себе на пятке мозоль, щеголяя золотыми шпорами, надетыми поверх пигашей. От этого настроение у него было отвратное, и единственная мысль, вертевшаяся в его голове, была: «Какого чорта?!» Ревущая толпа раздражала его, он с недоумением заглядывал в разгоряченные, воодушевленные лица и тоскливо вспоминал уютный королевский замок на острове Сите в Париже, У Бернара закружилась голова, когда он представил себе, какой долгий предстоит путь. Но оставаться в Париже было небезопасно, ибо холуи Эблеса могли нагрянуть туда в отсутствие королевы и исполнить наконец, приказ своего господина. Тягостно простонав, Бернар еле слышно проворчал:

— Так хочет Господь…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Предательство — только так расценивал Жан принятие в тамплиеры и отправку в поход Робера. Предательство со стороны друга, со стороны дяди Гийома, предательство со стороны самой судьбы, если угодно. Стоя в церкви перед иконой Божьей Матери, держащей на руках младенца Христа, Жан мысленно спрашивал у них: «Как вы посмели? Почему Робер, а не я? Зачем вы это сделали?» Он решил, что ему ничего не остается, как только отомстить. И причем, всему миру. Он стал грубо обращаться с матерью и сестрой, издеваясь над любым их словом или поступком, всюду подчеркивая, как они глупы. Оглядываясь на свою жизнь, он видел себя несчастнейшим человеком. Разве был у него достойный отец, как у Робера? Разве получил он от своих родителей счастливое детство, как какой-нибудь Анри Анжуйский, родившийся с ним день в день? Нет, ничего этого не было, а значит, мир не заслуживает того, чтобы его любить.

Время от времени Жан продолжал наведываться в Шомон, где веселая смуглянка Алуэтта всегда готова была дать ему то, что приносило радость ей самой, но и она стала безумно раздражать молодого жизорского сеньора, который рассуждал так: «Вот и здесь кому горох, а кому говядина. Робер-то сейчас, небось, с самой Элеонорой развлекается, или с Фрамбуазой, а то и с обеими вместе, или еще с какими-нибудь красотками, а мне — эта невзрачная и неприхотливая дура!» Он был несправедлив к судьбе и даже не догадывался об этом. Во-первых, Алуэтта была вовсе не невзрачная, а очень даже хорошенькая. Во-вторых, насчет неприхотливости тоже ошибка — она уступала далеко не каждому, и имела лишь одного нужного любовника — господина Гийома де Шомона, да двух для души — кузнеца Арно и Жана де Жизора. В-третьих, Робер, тем временем, двигался вместе с войском крестоносцев по пыльным дорогам Восточной Европы и помышлял лишь о том, как бы покрепче выспаться да получше отдохнуть. От Элеоноры он был так же далек, как и когда они с Жаном только строили планы посещения замка Делис. А Фрамбуаза и вовсе сидела себе в Париже. Если бы Жан только знал это!

Прошло лето, наступила осень, за ней — зима. Дядя Гийом помогал племяннику справиться с делами в Жизоре и постепенно Жан становился настоящим хозяином замка и владений. Он не переставал проводить поиски таинственной гробницы, о которой заикнулась перед смертью ведьма Матильда, но покамест его поиски так и не приносили успеха, тайна оставалась тайной, и лишь сознание, что она есть и на ней стоит Жизор, согревало душу. Иной раз, возвращаясь с охоты, Жан подъезжал к старинному гигантскому вязу и любовался им, как олицетворением этой тайны. Но однажды, дело было на Святки, охота была неудачной, а конь сломал ногу, и, очутившись около вяза, Жан внезапно почувствовал сильнейший прилив желчи, дерево показалось ему уродливым и никчемным, как весь мир, в котором приходится влачить существование, и, повернувшись лицом к востоку, сеньор Жизора потряс крепко сжатыми кулаками и воскликнул:

— Чтоб вас всех чорт побрал! Чтоб вас всех сарацины перестреляли! Ненавижу!

В разгар весны в Жизор приехал необычный гость. Назвавшись великим магистром ордена тамплиеров, он потребовал, чтобы Жан отвел его куда-нибудь, где можно было бы поговорить с глазу на глаз. Жан не на шутку перепугался и не повел гостя в ту комнату, где погиб отец, а расположился с ним в одной из каминных комнат южной части замка. Когда был подан ужин, начался разговор. Гость был весьма пожилым человеком угрюмой наружности. Один глаз у него отсутствовал, сухое веко прикрывало пустую глазницу, шрамы бороздили лицо вдоль и поперек.

— Признаться, я не ожидал увидеть хозяином Жизора столь молодого юношу, — сказал он. — Будем знакомы, мое имя Андре де Монбар. Надеюсь, оно вам знакомо.

— Разумеется, — ответил Жан. — Но, сдается мне, в прошлом году великим магистром был Бернар де Трамбле?

Глаза старика вспыхнули жгучей ненавистью.

— Повторяю, я Андре де Монбар. Великий магистр ордена Храма. Я участвовал во всех битвах Годфруа Буйонского, я был одним из первых девяти рыцарей, вместе с Гуго де Пейном и Людвигом фон Зегенгеймом, создавших славный орден тамплиеров. Потом пришла пора нам всем погибнуть, и меня заживо погребло взрывом в подземелье Соломонова храма. Несколько дней я выбирался оттуда и чудом спасся, но когда я вылез из-под земли и, находясь в одной из пещер на восточном склоне горы Елеонской, впервые за много времени увидел солнечный свет, у меня помутился разум. Десять лет потом я скитался по пустыням и долинам Леванта с кучкой нищих бродяг — слепых, глухих, сухоруких, сумасшедших. Многие из них, как и я, не помнили своего имени и прошлого. Наконец, память постепенно стала возвращаться ко мне, и когда я вспомнил, что зовут меня Андре де Монбар и в Бургундии мне по праву принадлежат некоторые владения, а кроме того, я тамплиер и нахожусь в ближайшем подчинении у Гуго де Пейна, ноги сами понесли меня в Иерусалим. Там ждал меня новый удар судьбы. Я увидел, как некий самозванец руководит орденом под именем Гуго де Пейна, а когда с гневом я принялся разоблачать его, меня здорово избили и заперли в темницу, где я снова надолго утратил рассудок и целыми днями выл по-волчьи, ударяясь головой о стену. После смерти самозванца, выдававшего себя за Гуго де Пейна, новый великий магистр ордена Робер де Краон сжалился надо мной и выпустил на волю. Он даже дал мне десять безантов, которых вполне хватило, чтобы доплыть до Марселя, а из Марселя доехать до Монбара. Однако, родственники не захотели меня признать, ибо природа человеческая низменна и послушна подлым страстям. В конце концов, судьба все же улыбнулась мне — Жерар де Семюр приютил меня в своем замке и поверил всему, что я ему рассказал. Живя у него, я с горечью узнавал обо всех переменах, происходящих в ордене. Волосы зашевелились на голове у меня, когда я узнал, что власть в Тампле узурпировал страшный человек по кличке Тортюнуар Рене де Жизор, приходящийся вам, если не ошибаюсь, двоюродным дедом. Мне, с моим опытом и знаниями, нетрудно было понять, что орден Храма превратился попросту в один из филиалов секты ассасинов. Не случайно Тортюнуар отменил титул великого магистра и назвался Великим Старцем, подобно старцам ассасинов. Причем, он принадлежал к западным ассасинам, ливанским, наиболее последовательным сторонникам учения Хасана ибн ас-Саббаха. Вы знаете, что сразу после смерти этого дьявола во плоти, ассасины раскололись на восточных и западных. Так вот, восточные, с годами становятся все более безобидными и тяготеют к традиционному исламу, в то время, как западные свято чтут все постулаты первого шах-аль-сабаля Хасана, и хуже них нет никого на всем белом Свете. Это истинные слуги дьявола. Смысл их религии состоит в том, чтобы каждый ассасин, поднимаясь по ступеням совершенствования, превращался в чистого беса, которого после смерти ожидают не муки, а работа в аду, где такой, усовершенствованный до бесовского состояния человек, истязает души грешников вместе с остальными бесами. Можете себе представить, что я испытал, узнав о новом руководстве в моем родном ордене. Я не мог этого так оставить и в сопровождении графа де Семюра принялся разъезжать по Франции, Германии и Италии, всюду стараясь открыть людям глаза. Папа Иннокентий устроил мне позорную проверку, в результате которой, якобы, было установлено, что я не тот, за кого себя выдаю. Всюду были люди Тортюнуара. Они злодейски убили моего друга и благодетеля Жерара де Семюра — как некогда один из первых тамплиеров, граф Норфолк, Жерар пал сраженный ножом ассасина. Мне вновь удалось чудом избежать гибели. В это же время, как вы знаете, они убили Иерусалимского короля Фулька д'Анжу…

— Но ведь Фульк скончался после того, как неудачно упал с лошади, — заметил Жан.

— Молодой человек, — горестно усмехнулся гость, — не верьте, когда говорят, что монарх упал с лошади и умер, сломав себе мизинец на правой ноге. Или, что он отдал Богу душу, съев поутру лепешку, на которой ночью поспала жаба. Фулька убили ассасины, одетые в одежду тамплиеров, ибо все самые громкие убийства последнего столетия совершаются ассасинами.

— Что же было дальше?

— А дальше, как вы тоже, должно быть, знаете, Иннокентий издает буллу «Омне Датум Оптимум» с предоставлением тамплиерам Тортюнуара всех и всяческих прав и свобод. Тут уж Рене развернулся во всю ширь, и, с утроенной наглостью, стал разъезжать по белу свету, опутывая королевства и герцогства, графства и княжества своей липкой паутиной. За спинкой каждого трона отныне стоял ассасин, переодетый в тамплиера. Смысл деятельности Тортюнуара был прост — перессорить всех со всеми, ибо когда все воюют против всех, начинается хаос, а рыбка, как известно, хорошо ловится в мутной воде. Если бы не ливанские ассасины и не тамплиеры Тортюнуара, который сам был ассасином одного из высших посвящений, восточные крепости никогда бы не сдались Эмад-Эддину. Теперь Бернар де Трамбле, который также связан с ассасинами, ведет новых крестоносцев в Святую землю. Знаете ли вы, какая им была уготована там участь?

— Нет, — побледнел Жан.

— Они истреблены уже более, чем наполовину, — жестко ответил гость. — Император Конрад потерял почти все свое войско. Турки перестреляли его из луков среди скалистых гор. Сам Конрад вынужден был вернуться и ждать подкрепления в Константинополе. Людовик, растеряв треть своих людей, еле живой добрался до Антальи, а его беспутная жена, не успев отогреть как следует оледеневшие коленки, уже изменяет ему направо-налево с антальскими богатеями.

— Откуда вам это известно? — спросил Жан.

— Мой юный друг, — улыбнулся гость, — За последние восемь лет мне удалось переманить на свою сторону около ста тамплиеров различного ранга. Они тайно провозгласили меня великим магистром. Кроме того, посетив разные города и замки, я принял в свой тайный орден более двухсот человек, которые только ждут от меня сигнала, чтобы восстановить поруганную справедливость. Они есть и среди участников крестового похода, поэтому я получаю сведения из первых рук. Таким образом, мы подошли к главной цели моего визита. Согласны ли вы, сеньор Жизор, стать моим тамплиером?

Жан задумался. Что, если перед ним и впрямь настоящий Андре де Монбар, единственный из первых тамплиеров Гуго де Пейна? Тут его осенило.

— Простите, граф, за мой нескромный вопрос — а почему вы не посетили Клервоского аббата? Его уже при жизни величают святым Бернаром и почитают даже выше любого Римского папы. Ведь вы, кажется, состоите с ним в ближайшем родстве. Он мог бы во всеуслышание признать вас тем, за кого вы себя выдаете, и тогда все проблемы решились бы сами собой.

Гость тягостно вздохнул и покачал головой, как человек, всегда говорящий Правду, но которому тем не менее никто не верит.

— Я ждал, что вы зададите мне этот вопрос, и теперь вижу, что вы прекрасно осведомлены, кто есть кто во Франции. Мне трудно вам ответить. Вы не бывали в моей шкуре. И я не знаю, удовлетворит ли вас мой ответ. Так вот, я не хочу таким образом добиться признания. Я хочу, чтобы в тот день, когда меня провозгласят во всеуслышанье мои верные тамплиеры, Бернар Клервоский явился бы и своим личным освидетельствованием закрепил мой успех. Я мечтаю победить с теми людьми, которые без каких-либо доказательств верят мне, что я — Андре де Монбар. Если вы не относитесь к этой категории чистых сердцем, то мне остается только откланяться и покинуть ваш гостеприимный замок.

Он начал подниматься. «Ну и чорт с ним, даже если он не тот, за кого себя выдает», — подумал тут Жан.

— Не обижайтесь, прошу вас. Сочту за честь быть посвященным в рыцари Храма и стать новициатом у самого Андре де Монбара, — произнес он как можно искреннее.

— Не новициатом, друг мой, — улыбнулся гость. — Я присвою вам сразу же звание командора, и отныне Жизор станет командорством ордена тамплиеров:

Когда человек, назвавшийся Андре де Монбаром, совершил таинство посвящения Жана де Жизора в тамплиеры и уехал, Жан некоторое время пребывал в растерянности, размышляя о смысле происшедшего с ним. Отныне он и Робер де Шомон принадлежали к двум разным орденам, оба из которых претендовали на то, что именно они истинные тамплиеры.

Он разыскал имевшийся в замке миниатюрный портрет Гуго де Пейна, выполненный Греем Норфолком.

Гость, только что уехавший из Жизора в сопровождении сенешаля и двух коннетаблей, на вопрос Жана — как выглядел Гуго де Пейн, ответил, что это был рослый гигант с длинными светло-каштановыми волосами и пронизывающим взглядом ледяных серых глаз. С миниатюры на Жана смотрел жгучий брюнет с черными усами и окладистой черной бородой. Взгляд у него и впрямь был пронзительный, но глаза вовсе не ледяные и не серые, а такие же угольно-черные как волосы, усы, борода и брови. Неужто гость наврал? Конечно, наврал. Самозванец. Потому-то он и боится встречи с Бернаром Клервоским. А может быть, портрет подновляли? Действительно, черные краски как будто позже наложены. Не разберешь. В любом случае, даже если это и самозванец, Жан рассудил, что его давно задуманные планы начинают сбываться.

Человек, назвавшийся Андре де Монбаром, уезжая приказал покуда ничего не предпринимать. Он обещал в ближайшем будущем прислать в Жизор несколько рыцарей в подчинение Жану, коих нужно будет поселить в замке. Мысль о том, что их надо, содержать, волновала Жана — зато у него будет свой отряд. Но не успели эти обещанные рыцари приехать, как в Жизор нагрянули новые гости, на сей раз знакомые Жану. Это был ни кто иной как убийца его отца, Бертран де Бланшфор. Его приезд застал Жана врасплох, и он не успел отдать приказ не впускать незваных гостей. Бертран прибыл с довольно значительным отрядом. При нем было пятнадцать рыцарей, более тридцати оруженосцев и около сорока слуг. При желании они могли бы и осадить Жизорский замок. Увидев де Бланшфора, Тереза, нахмурившись и потупив взор, удалилась, уведя с собой Идуану, а Жан решительно выступил навстречу гостям, хотя сердце у него ушло в пятки.

— Как вы возмужали, сударь! — приветливо объявил де Бланшфор, подходя к Жану. — Могу представить себе те чувства, которые одолевают вас при виде меня, но смею вас уверить, я ваш друг и никогда не был врагом вашего отца. Вы, должно быть, знаете, какой был нрав у вашего Папеньки. Уверяю вас, я до сих пор страдаю от того вреда, который мой меч нанес Жизору.

— Я готов принять вас в своем доме, — тихо промолвил, Жан.

Они проследовали в ту же комнату, где недавно Жан принимал мнимого или подлинного Андре де Монбара. Только двое из сопровождавших де Бланшфора вошли туда. Остальных де Бланшфор попросил накормить в другом помещении. Жан приказал слугам подать ужин и стал принимать гостей так, будто не Бланшфор убил шесть лет назад Гуго де Жизора. Поначалу разговор вращался вокруг последних известий с Востока. Де Бланшфор с видимым удовольствием прогнозировал скорейшее окончание крестового похода при полном разгроме крестоносцев.

— Значит, вы думаете, что великий магистр тамплиеров Бернар де Трамбле не в состоянии помочь Людовику и Конраду организовать войска против сарацин? — спросил Жан как бы невзначай.

— Дорогой граф, — откладывая аппетитный кусок жареной баранины, сказал де Бланшфор. — Вы допускаете ошибку, когда говорите так, и я вынужден вас поправить. Дело в том, что великий магистр тамплиеров сидит рядом с вами за этим обильным столом. Ибо это я. Де Трамбле предатель и присвоил себе титул магистра незаконно. Ему еще придется ответить за это перед Ковчегом Ордена.

— Вот как? — удивился Жан. — А почему ни папа, ни создатель тамплиерского устава не знают об этом, равно как король Франции и император Священной Римской Империи Конрад?

— Потому что они обмануты клеветой на покойного Рене де Жизора, вашего двоюродного деда, — ответил де Бланшфор. — Когда он скончался, а я уверен, что его отравили враги ордена, братья выбрали новым великим магистром меня, самого приближенного к Рене де Жизору сенешаля. С тех пор прошло уже два года. За это время я провел некоторые необходимые раскопки в принадлежащей мне деревне Ренн-ле-Шато, и теперь для того, чтобы получить окончательные символы моего магистерского достоинства, мне нужна ваша помощь.

— Кстати, — ехидно усмехнулся Жан, — я слышал, есть еще один великий магистр ордена, Андре де Монбар. Как вы к нему относитесь?

— Этот и вовсе сумасшедший. Андре де Монбар погиб в Иерусалиме в том же году, что и первый тамплиер Людвиг Зегенгеймский, — сказал Бертран де Бланшфор. Вдруг, через двадцать лет после его смерти, появляется самозванец, выдающий себя за него. Мог бы придумать что-нибудь получше. Настоящему Андре де Монбару, а он, как вы знаете, был дядей Бернара Клервоского, сейчас, если я не ошибаюсь, должно быть лет девяносто. А мошеннику, который выдает себя за этого доблестного тамплиера, на вид никак не более шестидесяти. В год взятия Иерусалима он еще под стол пешком ходил. Но вообразите, находятся дураки, и в немалом количестве, коих этот проходимец облапошивает, превращая их в заговорщиков против истинного Тампля.

«А хоть бы и так!» — слегка покраснев, подумал Жан.

Разговор продолжался, Бертран де Бланшфор стал описывать всевозможные чудесные находки, которые ему и его товарищам удалось обнаружить в Святой земле за те годы, когда он служил коннетаблем у Робера де Краона, а затем у Тортюнуара, у которого дослужился до звания сенешаля, самого высокого после магистерского. Речь зашла о таинственных свитках, обнаруженных в подземельях Тампля, испещренных загадочными письменами. В них была зашифрована какая-то всемирная загадка, разгадав которую человечество должно перейти в некое иное состояние — быть может, в состояние готовности к приходу мессии, второму пришествию Иисуса Христа.

— Один из пунктов решения этой загадки, — подытожил де Бланшфор, — лежит здесь, в Жизоре, или его окрестностях. Если вы любите ближних своих и любите Господа Нашего Иисуса Христа, вы не можете остаться равнодушным ко всему, что я вам рассказал. Заметьте, вы избранный человек, мало кому довелось узнать о существовании этот загадки. Поэтому я должен задать вам вопрос: готовы ли вы помочь нам и готовы ли вы вступить в наше братство рыцарей ордена Храма Соломонова?

Жан молча глядел на своих гостей и ничего не отвечал, подспудно понимая, что с этими нужно держать ухо востро. Не выдержав паузы, Бертран де Бланшфор попросил у одного из присутствующих при разговоре сенешалей старинный свиток. Тот бережно достал реликвию из кожаного футляра и протянул ее Жану.

— Вот доказательство моих слов, — сказал Бертран, покуда Жан разглядывал старинный манускрипт, исписанный мелкими буковками на древнееврейском языке.

Из ровных строчек, похожих на творения жука-короеда, то там, то сям выпрыгивали вверх длинные палочки, словно копья и флажки над рядами войск.

— Но я не разбираюсь в том, что тут написано, — произнес Жан.

— Это — самый главный свиток, содержащий тайну великих скважин, — сказал Бертран. — Но есть еще и латинский текст, который хранится в Тампле за семью печатями. В нем, в частности, говорится и о тайне Жизора.

Жан вздрогнул:

— О тайне Жизора? Но ведь Жизор существует всего каких-нибудь сто с небольшим лет! Откуда римлянам было знать о нем?

— В том-то и дело, что Жизора не было, а тайна его уже была, — улыбнулся Бертран де Бланшфор. — Вы знаете, сколько лет жизорскому вязу?

— Я слышал, что ему не менее двухсот, — не очень уверенно ответил Жан.

— Ошибка, — сказал де Бланшфор. — Вяз был посажен через несколько десятков лет после завоевания римскими легионерами Иерусалима. Тут-то и кроется тайна, которую вы, кажется, не очень жаждете узнать, раз медлите с ответом на мой вопрос, готовы ли вы вступить в орден тамплиеров.

«А почему бы и нет? — подумал Жан. — Сама судьба распоряжается, чтобы я проник во все ветви тамплиерства. А уж там разберемся, какие из ветвей живые, а какие мертвые».

— Я принимаю ваши предложения, — сказал он.

Обряд его второго посвящения в тамплиеры сильно отличался от того незатейливого, простенького обряда, который совершил человек, выдающий себя за Андре де Монбара. Ровно в полночь, при ярком свете полной луны, озаряющем окрестности Жизора, вереница тамплиеров вышла из замка с большими зажженными свечами в руках и направилась в сторону вяза. Жан не мог насладиться этим величественным зрелищем, ибо его, как на носилках, несли на двух копьях, поперек коих были возложены мечи. Он лежал, с головой укрытый плащом, и тревожно размышлял, не собираются ли они совершить какое-нибудь жертвоприношение, в котором ему отведена роль жертвы. Ведь тот, мнимый или не мнимый, Андре де Монбар предупреждал его, что люди Тортюнуара связаны с ассасинами, а это самые страшные существа на всем белом свете. Но, с другой стороны, сердце подсказывало Жану, что он нужен им, и они затеяли всю эту пышную церемонию, чтобы только побольше привлечь его на свою сторону, пленить пылкое юношеское воображение красотой обряда.

Двигаясь по направлению к старому вязу, тамплиеры пели «Стабат Матер долороза». Допев до конца, принимались петь с начала. Их низкие голоса красиво звучали в ночи. Затем Жан почувствовал, как его возложили на землю, он услышал могучее шевеление листвы в громадной кроне вяза. Опустившись на колени вокруг Жана, тамплиеры стали молиться о его душе, якобы ушедшей из тела, но призванной вернуться назад. Это продолжалось так долго, что лежащий без движения Жан успел немного окоченеть — ночь была прохладной и над землей летал свежий ветерок. Наконец, моление окончилось. Тут Жан почувствовал прикосновение острия меча к своей груди в области сердца и услышал голос Бертрана де Бланшфора:

— Ты был неподвижен, но ты восстанешь, ты был мертв, но ты воскреснешь, ты был глух, но ты услышишь, ты был слеп, но ты прозреешь, ты был нем, но ты заговоришь, ты был голоден, но ты насытишься, ты алкал, но ты утолишь жажду, ты был темен, но ты просветишься. Как только меч мой пронзит твое сердце встань и ходи. Не нам, не нам, Господи, но имени Твоему! Босеан!

В следующий миг Жан почувствовал, как холодная сталь вошла в его сердце, но никакой боли не было. Вдруг стало тепло и легко, он встал на ноги, будто кто-то поднял его десницей, спущенной с неба. Плащ, укрывавший его, свалился. Жан открыл глаза и увидел тамплиеров, преклонивших пред ним колени. Только Бертран де Бланшфор стоял во весь рост и смотрел на Жана, и Жану показалось, что глаза его светятся в темноте каким-то фиолетовым светом. Приблизившись, Бертран наотмашь ударил Жана ладонью по щеке.

— Что ты должен сделать? — спросил он, и Жан догадался:

— Подставить другую?

И другая щека обожглась ударом ладони великого магистра непризнанной ветви ордена. Рыданья матери раздались где-то в отдалении.

— Сынок! Что они сделали с тобой? Они убили тебя! — кричала Тереза.

— Забудь родителей своих и родственников своих, ибо враги человеку близкие его, — произнес Бертран де Бланшфор.

— Да, — кивнул Жан.

— Теперь поцелуй меня, — сказал магистр.

Двое тамплиеров поднялись с колен и, подойдя к своему господину, сняли с него блио. Бертран оказался в одних штанах-брэ и сапогах из мягкой кожи. На груди у него, прямо над левым сосцом, виднелся темно-красный шрам в виде равностороннего креста, и указывая на этот крест-шрам, де Бланшфор уточнил: — Сюда.

Жан нетвердой походкой подступил вплотную к магистру и, чуть склонившись, поцеловал крест-шрам на его груди. В следующий миг боль пронзила его грудь и, теряя сознание, он рухнул, подхваченный сильными руками тамплиеров.

Он очнулся лишь к вечеру следующего дня. Рана на груди болела, но не так нестерпимо, как тогда, когда он потерял сознание после обряда посвящения в тамплиеры у вяза. Его приподняли в постели и стали снимать и него повязку, туго обхватывающую верхнюю часть груди. Под повязкой у него оказалась уже подсохшая припарка из пряно пахнувших трав, а когда и ее сняли, Жан увидел над левым сосцом у себя свежий рубец в виде равностороннего креста, точь-в-точь такой же, как у, Бернара де Бланшфора.

— Все зажило даже быстрее, чем обычно, — сказал ухаживавший за Жаном тамплиер с очень смуглой кожей, так, что Жан подумал о нем, что он, должно быть, сарацин по происхождению, но вошедший в комнату Бертран де Бланшфор назвал его французским именем:

— Благодарю вас, Дени, вы блестяще справились со своим делом. Прошу вас теперь удалиться.

Смуглый Дени, поклонившись, исполнил приказание магистра.

— Я пришел поздравить вас, — обратился де Бланшфор к Жану. — Отныне вы комтур нашего ордена, и здесь, в Жизоре, образована новая комтурия тамплиеров. Через несколько дней, когда вы окончательно поправитесь, мы сможем вплотную подойти с вами к тайне жизорского вяза. Отдыхайте, брат Жан.

На другой день к нему впустили мать. Тереза тотчас же взялась со слезами причитать:

— Сынок мой, что они с тобой сделали, изверги! Мало им было твоего отца! Зачем же ты доверился им!

— Вы ничего не понимаете, мама, — жестко ответил он. — Ступайте прочь.

Еще через два дня Жан вовсю ходил, боль исчезла, рубец превратился в болячку и эта болячка уже начала отсыхать. Удостоверившись в том, что он полностью окреп, тамплиеры вновь собрались в полночь под раскидистыми ветвями жизорского вяза. Жану было велено встать спиной к стволу дерева, а лицом к ущербной луне. Сначала, все вместе прочитали вечерние молитвы, которые каждый христианин обязан читать перед сном. Затем Бертран де Бланшфор спросил:

— Комтур Жан де Жизор, ответьте нам, знаете ли вы, где находится священная гробница, над которой возведен замок?

— Нет, эта тайна закрыта для меня, — ответил Жан.

— Я верю вам. Взгляните на луну. Смотрите на нее и не отводите взгляд свой.

Жан повиновался. Он стал смотреть на луну, краем глаза видя, как тамплиеры молча двигаются вокруг необхватного ствола вяза, к которому он прислонен спиною. Голос Бертрана де Бланшфора стал читать какие-то странные заклинания:

— Час настал, и раскололся месяц, но даже если кто-то и увидит знаки на небесах, их охватит одно лишь отвращение, и отвернувшись от знаков, да воскликнут они: «Прочь, наваждение, прочь, временное колдовство!» И нарекут они ложью истину, и во власть страстей отдадутся, не ведая, что приходят сроки и уходят, и все движется чередом своим. Но вот приходят легенды и пронзают их как иглою, прикрепляя к званию и уводя от лжи. Комтур Жан де Жизор, знаете ли вы, где находится гробница, на которой возведен замок?

— Нет, не знаю, — ответил Жан, чувствуя в своем теле некое странное возбуждение. А Бертран де Бланшфор принялся дальше произносить непонятные фразы:

— Знание светлое, прочищающее разум, но мало его показалось им, и глаза их еще не открылись. Отверни взгляд свой от них в тот день, когда взыскующий воззовет к ним и поведет за собой в место, которое ужасно. Вот они выходят из могил и глаза их выпучены, как глаза саранчи, много их и все кричат: «Как же тяжел этот день!»

Слова, произносимые магистром, постепенно стали таять в мозгу Жана, сознание которого обволакивалось каким-то вертящимся сном. Ему чудилось, что он летит и падает, вновь взлетает и вновь камнем ниспадает вниз. Мимо неслись то какие-то стены, озаренные отблесками пожара, то распахнутые небеса, утыканные ослепительными алмазами звезд; то серые нагромождения скал, в причудливых изрезах которых виделись скорченные гримасы лиц, то розовые и голубые залежи облаков, манящие к себе своей нежностью и воздушностью. Несколько раз сквозь эти видения до него доносился один и тот же вопрос — знает ли он, где находится гробница, но он не знал и, с трудом шевеля губами, честно в том признавался. Вдруг ему увиделось как разделывают быка, сливают кровь, снимают шкуру, рассекают сухожилия и ребра, рубят тушу. Затем видение повторилось, но теперь разделывали не быка, а медведя, а когда с медведем было покончено, совсем жуткое видение явилось воспаленному сознанию Жана — убивали человека и, вылив из него кровь, разделывали его точно так же, как предыдущих животных.

— Комтур Жан, ответьте нам, где находится гробница?

— Не знаю.

Из груди убитого и рассеченного человека извлекали сердце, оно стучало в висках у Жана грохотом барабана, и целое озеро крови распахнулась у ног его. Он упал в это озеро и проскочил сквозь него, как сквозь облако, и тут он увидел широкое поле, над которым он висел так, будто кто-то держал его с неба за ногу вниз головой. Огромный вяз вздымался посреди поля, а в некотором отдалении от него зиял колодец, и Жан не мог не узнать его по каменному кресту, пристроенному рядом.

— Колодец! — произнес он громко.

— В тот день через все лицо, гневом пылающее, протащат их, приговаривая: «Вкусите же прикосновения Ада!» — прозвучал голос Бертрана де Бланшфора. — Комтур Жан де Жизор, где гробница?

— В колодце! — воскликнул Жан, почему-то уверенный в том, что говорит правду. Видения вмиг развеялись и, возвращаясь в реальность, он увидел себя стоящим спиной к жизорскому вязу в окружении тамплиеров и повторил твердо: — В одном из колодцев, стоящих во дворе замка, в восточном дворе.

— Вы твердо уверены в этом?

— Да, я видел поле, на котором были только вяз и колодец. Больше я ничего не видел. Но это именно тот колодец, что располагается в восточном дворике нашего замка.

— Прекрасно, — промолвил Бертран Де Бланшфор, и в следующий миг глаза его закатились, он растерянно охнул и повалился на траву без чувств.

На другой день они начали обследовать колодец. Воды в нем давно уже не было, и еще отец Жана собирался засыпать колодец, а камни использовать где-нибудь в нужном месте. Его желание почти сбылось — колодец был наполнен всевозможным мусором, который сбрасывали сюда Бог весть с каких времен. Вокруг колодца росла густая высокая трава, и лишь гранитный крест возвышался из нее, по преданию, воздвигнутый еще задолго до того, как был построен замок. Когда Жан задался целью найти гробницу, о которой говорила перед смертью Матильда де Монморанси, он, разумеется, как следует облазил окрестности колодца и перекопал все вокруг гранитного креста, но ему и в голову не приходило, что гробница может быть расположена внутри колодца, скорее всего на дне. Теперь же он был в этом уверен, хотя сам не смог бы объяснить, почему.

Поначалу ствол колодца легко освобождался от слоев мусора, но, чем глубже, тем эти слои были более слежавшимися, и в течение первого дня удалось проникнуть вглубь лишь на двадцать-двадцать пять локтей. На другой день раскопки продолжились, но лишь на третий день копатели добрались до самого дна, где закончилась каменная кладка. Там и впрямь было обнаружено странное надгробие, расчистив которое тамплиеры смогли прочесть сделанную на нем надпись довольно странного содержания:

URSUS ET ORNUS ORSUS ET ORCUSnote 5

Под надписью располагалось изображение черепа и двух перекрещенных костей, а также гаммированного креста и шестиконечной звезды или розы о шести лепестках. Было принято решение поднять надгробие. Для удобства спуска и подъема в колодец кузнец выковал железные скобы, которые вбивались в ствол колодца по мере раскапывания. Всего таких скоб потребовалось более шестидесяти и располагались они на расстоянии полутора локтей друг от друга. Жан будто заранее знал, что ему не раз еще придется спускаться в этот колодец. Когда надгробие было с огромным трудом поднято, под ним распахнулся черный зев подземного хода, в который под крутой уклон уводили каменные ступени.

— Какая прелесть! — торжествовал Бернар де Бланшфор. Жан испытывал необыкновенное волнение. Ему не терпелось поскорее отправиться в подземелье, но пришлось ждать, пока подадут добавочные факелы и спустят на всякий случай мечи. Наконец, по приказу магистра, коннетабль Жорж де Куртре первым стал спускаться в подземелье, неся в руке яркий факел.

Магистр Бертран де Бланшфор последовал за ним, далее — Жан, а уж за Жаном — другие тамплиеры.

Впереди открылся длинный коридор, коим оканчивался лестничный спуск. Он имел некоторый уклон, так, что двигаясь по нему, тамплиеры неизменно углублялись еще дальше под землю. Идти приходилось зачастую очень низко нагнувшись. В некоторых местах коридор сужался до такой степени, что приходилось протискиваться боком. Наконец, они все очутились в огромном подземном зале, свод которого уходил высоко-высоко, так что свет факелов почти не долетал до него.

Нижняя часть зала представляла собой воронку. Девять концентрических кругов сходились книзу, где можно было увидеть черное отверстие. Спускаясь туда, тамплиеры обменивались между собой замечаниями:

— Знакомая картина.

— Неужто и здесь тоже самое?

— Вполне возможно.

— Кругов девять?

— Девять.

— Обидно будет, если опять пусто.

Подойдя к черному колодцу, расположенному на дне воронки, Бертран де Бланшфор бросил в него свой факел. Жан удивился тому, каким привычным жестом он это сделал. Но куда удивительнее оказалось то, что колодец, похоже, не имел дна. Факел уменьшился до светящейся точки, затем и точка угасла, будто улетев в бесконечность.

— Лучшее место для того, кто хочет припрятать чей-нибудь труп, не так ли, комтур Жан? — осклабившись, произнес магистр.

— Что это? — в ужасе спросил юноша.

— Я и сам задаю себе этот вопрос. Точно такие же скважины нам удалось обнаружить в Ренн-ле-Шато и неподалеку от Вероны, — ответил Бертран. — Судя по указаниям латинского свитка, подобных дыр существует множество. Нам пришлось немало потрудиться, что бы вычислить местонахождение скважины, о которой изначально было известно, что она расположена в Арморике. И вот она у наших ног. Отныне вы, комтур Жан, будете стражем этой бездонной шахты.

— А какова глубина ее? — поинтересовался Жан.

— Этого нам не узнать, да и не нужно. Плита, приваленная к входу в подземелье Ренн-ле-Шато, имела надпись: «Terribilis est locus iste».note 6 Странно, что подобной надписи не оказалось тут. Возможно, обитатели здешних мест боялись медведя, или ясень у них был каким-то знаком, что сюда нельзя. Здесь ведь обитали друиды, обожествлявшие деревья. Жорж, все ли готово к спуску?

— Да мессир. Я готов, — отвечал тамплиер Жорж де Куртре. — Позвольте, на сей раз, мне самому обследовать шахту.

Тонкий, но судя по всему прочный канат, целая бобина которого была прихвачена тамплиерами с собой в подземелье, привязали к поясу коннетабля Жоржа. Остальные взялись за канат и стали спускать смелого тамплиера в ужасную дыру, имеющую в диаметре порядка трех локтей, а то и меньше. Бобина разматывалась, уменьшаясь и уменьшаясь, а из жуткой глубины не слышно было никаких звуков.

— Похоже, что опять… — начал было Бертран де Бланшфор, как вдруг из мрака, в котором еле видно было свет факела Жоржа, раздался крик:

— Е-е-есть! Ха-ха-ха! Есть!

— Что там? — чуть не свалившись в дыру от охватившего его волнения, закричал магистр. Но коннетабль молчал некоторое время, потом из невероятной глубины донеслось:

— Тяните!

Бертран де Бланшфор велел сделать на канате отметку, после чего тамплиеры стали вытаскивать Жоржа. Нетерпение читалось в их вспотевших лицах, озаренных алым светом факелов. Когда де Куртре наконец появился, все ахнули — в руках у него был круглый золотой щит, лицо его сияло так, что, казалось, в подземелье сделалось вдвое светлее. От восторга он несколько секунд мог издавать лишь какие-то нечленораздельные звуки. Все жадно разглядывали находку. Щит был явно очень древний, золото в некоторых местах потускнело, а кое-где виднелись почти черные пятна, едва ли не все его пространство занимало изображение гексаграммы, вписанной в шестилепестковую розу, в центре этого выпуклого изображения виднелись еврейские буквы.

— Дени, — обратился Бертран де Бланшфор к смуглому тамплиеру. — Что тут написано?

Дени подошел ближе к реликвии, провел пальцами по выпуклым буквам, читая их, как читают надгробия слепые, и ответил:

— Сила и мышца моя — Господь.

— Это щит Давида, в том нет более сомнений, — дрожащим голосом промолвил Бертран де Бланшфор.

— Щит Давида… Щит Давида, .. — повторил трепетно каждый из тамплиеров, стараясь прикоснуться к священной находке.

— Там было еще что-нибудь, Жорж? — спросил магистр.

— Нет, мессир. Там было лишь небольшое углубление в стене шахты, и в нем покоилось это. Но можно ведь спуститься глубже, хотя там, докуда я спустился, дышать было нечем.

— Роза Сиона, — вновь обратив свой взор на реликвию, блаженно произнес Бертран де Бланшфор. — Комтур Жан, поздравляю вас, вам довелось в столь юном возрасте присутствовать при грандиозном событии. Много столетий назад римляне, разграбив и разрушив храм Соломона в Иерусалиме, привезли в Рим множество священных реликвий иудеев — ковчег Завета, в котором хранились скрижали, данные Моисею на горе Сион, великий семисвечник, который евреи называют Менора, магические перстни Соломона, гусли и щит Давида и многое другое. Потом, когда Римская империя стала разваливаться, какие-то неизвестные ценители всех этих сокровищ стали искать способ перепрятать их в надежное место. Тогда, по-видимому, ими и были обнаружены в разных странах империи эти бездонные подземные скважины. Хотя, скорее всего, знание о них принадлежало человечеству гораздо раньше. В свитке, найденном нами в подземельях Тампля, колодец, находящийся на вершине горы Броккум, неподалеку от Вероны, назван «дорогой Энея к Анхизу». Но колодец Броккума, как и в Ренн-ле-Шато, оказался пуст. Нам удалось обнаружить лишь сами тайники, в которых уже ничего не было, кто-то успел побывать там до нас и поживиться. Сегодня нам крупно повезло, мы завладели щитом Давида, розой Сиона. Остается лишь с горечью гадать, что находилось в опустошенных тайниках и в чьи руки попал, может быть, сам ковчег Завета или волшебные перстни мудрейшего царя Израильского, Соломона.

— Теперь, — решил вставить свое слово в разговор коннетабль Жорж де Куртре, — когда у нас в руках щит Давида, мы можем восстановить единство Ордена и сокрушить всех нечестивых предателей и самозванцев, которые как проказа разъедают Тампль.

— Нет, не теперь, — возразил магистр. — Теперь вы снова спуститесь в шахту и положите реликвию туда, где она находилась. Мы должны дождаться, когда сарацины разгромят крестовый поход, когда среди нынешних, так называемых тамплиеров начнется раздор, когда негодяи Бернара де Трамбле сшибутся с негодяями самозванца, именующего себя Андре де Монбаром.

И когда они разобьют себе головы, явимся мы, неся в руках Розу Сиона — щит царя Давида. А покамест мы спрячем нашу реликвию на место и как зеницу ока станем охранять Жизорское комтурство. Жорж, вы готовы еще раз спуститься?

— Мессир, — вдруг вмешался один из тамплиеров, самый молодой после Жана, — господин де Куртре утомлен предыдущим путешествием в шахту. Разрешите мне выполнить ваше поручение.

— Хорошо, Шарль, я доверяю вам, — согласился Бертран де Бланшфор. — Но сперва надо, чтобы кто-нибудь сходил и принес другую веревку, я хочу, чтобы вы спустились еще хотя бы локтей на двадцать глубже. Сумеете?

— На пятьдесят локтей! — в запальчивости воскликнул молодой тамплиер Шарль. — О, если там еще какая-нибудь реликвия!

Пока дожидались посланного за веревкой, решили осмотреть стены и своды огромного помещения, в котором находились. Кое-где были обнаружены надписи на латыни: «Aulus Scipio Vascarpio», «Voco te, Orcus» и «Pene bona patria laccerare».note 7 Не оставалось никаких сомнений, что сделаны они были в эпоху гибели Рима.

Наконец, появился тамплиер с веревкой, которую тщательно увязали сложным узлом с уже имеющимся канатом, и, вскоре, держа в одной руке факел, а в другой реликвию, которая весила по меньшей мере ливров тридцать, Шарль отправился в шахту. Он благополучно добрался до тайника и оттуда донесся его голос, оповещающий, что все в порядке, щит водружен на свое прежнее место. Затем его стали опускать глубже. По сделанной отметке можно было установить, что Жорж де Куртре спустился на глубину в сорок локтей. Шарля опустили еще локтей на двадцать пять. Из колодца раздался его голос, но слов уже разобрать было невозможно. Бертран де Бланшфор приказал тянуть назад. В этот миг все, кто не держал веревку, увидели, как светящийся во мраке шахты глаз факела Шарля стал стремительно удаляться и растаял.

— Он уронил факел! — воскликнул Бертран де Бланшфор. — Тяните быстрее! С ним что-то случилось.

Когда беднягу Шарля вытащили наружу, он был мертв. Тамплиер по имени Дени принялся оживлять его, но ничего на помогало. Наконец, он встал, вытер пот со лба и тяжело вздохнул:

— Бесполезно. Он мертв. Судя по всему, у него лопнуло сердце. Возможно, там, на большой глубине, обнаруживаются скопления каких-нибудь ядовитых газов.

— Бедняга Шарль! — воскликнул Жорж де Куртре. — Он вызвался вместо меня и тем самым спас меня от смерти.

— Увы, но зато теперь мы можем точно быть уверенными, что глубже нет второго тайника, — сказал Бертран де Бланшфор.

В течение года в Жизоре была образована настоящая тамплиерская комтурия, во главе которой стоял шестнадцатилетний комтур Жан де Жизор. Не менее десяти-двенадцати тамплиеров постоянно проживало здесь. Над старинным колодцем, ведущим в ужасное подземелье, была возведена часовня, а сам колодец накрыли большой чугунной плитой, на которой были выбиты слова: «Здесь покоится прах храброго рыцаря Ордена Храма. Его звали Шарль де Бонвиль. Лето 6656 от Сотворения мира». Гроб с телом несчастного Шарля и впрямь стоял на самом дне колодца у входа в подземелье.

Жан де Жизор, любопытства ради, произвел расчеты. Ему интересно было, что находится на поверхности над тем подземным залом, где расположена бездонная скважина. Результат изысканий потряс его до глубины души. Выяснилось, что страшная шахта, быть может, ведущая прямо в ад, пролегает точно под тем местом, где растет великий жизорский вяз. Нетрудно было догадаться, что кто-то посадил это дерево нарочно, чтобы пометить место..

Небывалой величины вяз, выше которого не росло деревьев на сотни лье в округе, продолжал мощно шуметь листвою и жить полноценной древесной жизнью, упираясь корнями в свод подземной пещеры, летом осыпаясь крылатыми орешками, а осенью укрывая землю вокруг себя густым слоем опавшей листвы.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Робер де Шомон наслаждался жизнью среди тамплиеров. Выехав вместе с отрядом, присутствовавшим при посвящении Робера в рыцари, а затем и в тамплиеры, он присоединился к войскам крестоносцев на полпути между Мецем и Регенсбургом. Огромное воинство, трепет знамен и хоругвей, воодушевленные лица — все производило на него радостное впечатление. Он восторгался красотой королевы Элеоноры, которая оказалась вовсе не такой распущенной, как о ней судачила молва, отправилась в поход вместе со своим мужем, вместо того, чтобы предаваться сластолюбию в легендарном замке Делис, которого, как выяснилось, не существовало на свете. Он преклонялся перед благородством короля Людовика и императора Конрада, видя в них новых Годфруа и Боэмунда. Но более всего он влюбился в тех, кому отныне повиновался, став новициатом ордена тамплиеров. Они заслонили для него и Элеонору и обоих блестящих монархов. И немудрено, ведь у них все было необыкновенно, во всем сквозила некая священная игра, связанная с какой-то особенной тамплиерской тайной.

Начать с того, что общались они между собой на особенном языке, которому Робер принялся с жадностью обучаться. Например, они не говорили «поесть», «поужинать», «пообедать», а говорили — "прочесть «Отче Наш». «Он два дня не читал „Отче Наш“ означало, что кто-то два дня ничего не ел. И наоборот, они там только и делают, что с утра до вечера „Отче Наш“ читают» значило, что кто-то где-то слишком хорошо живет и объедается. Сон у них назывался «встречей с ангелом-хранителем», а вместо «лье» или «мили» они обозначали расстояние «псалмами», которые по длине ничем не отличались от лье. Сражение они называли справедливостью Божьей, а свидание с женщиной — Божьим попущением. Начиная какое-либо дело, надо было произнести: «Не нам, не нам, а имени Твоему», а вступая в бой кричать что есть крику:

«Босеан!»

В отличие от подавляющего большинства воинов, идущих в поход, тамплиеры всегда четко соблюдали устав, предписывающий им определенные правила устройства лагеря. Прежде всего, они ставили палатку-часовню, в которой устанавливался святой образ и хранились реликвии. Совершалась краткая молитва и затем все вместе обустраивали сначала палатку для магистра, а потом для провиантмейстера и членов Ковчега, то есть, высших чинов ордена. И лишь после всего этого магистр трубил в рог и объявлял: «Располагайтесь, господа братья, во имя Господне!» Ни у кого не было такой дисциплины в установке часовых, в распределении пищи, в соблюдении молитв и постов, как у братьев храмовников. Злые языки поговаривали, что до недавнего времени ничего этого не было, и что, якобы, магистр де Трамбле возродил традиции Гуго де Пейна и Робера де Краона в страхе, что Бернар Клервоский проклянет, а папа запретит деятельность ордена, поддавшегося растлению во время Рене де Жизора по прозвищу Тортюнуар. Робер пропускал все мимо ушей и не верил, что как только темные подозрения будут сняты с ордена, в нем снова наступит пора разврата, а дисциплина и порядок исчезнут. Он видел, что в отличие от многих крестоносцев тамплиеры даже в разговорах не допускали, что можно чуточку пограбить местное население по мере продвижения на восток. Когда вышли из Вены и вступили во владения венгерского короля, император Конрад обратился ко всему воинству с требованием обращаться с венграми учтиво и не грабить, ибо народ сей здорово может за себя постоять, но небогатые рыцари, в основном брабантцы, наваррцы, фламандцы и саксонцы, несмотря на запрет императора, грабили, за что многих из них, по приказу Конрада, пришлось казнить, приводя в пример остальным бедных рыцарей Храма, которые исключают из своего ордена любого, кто хотя бы, заикнется о нечестной и легкой наживе.

Тамплиеры Бернара де Трамбле и впрямь отличались неприхотливостью и бессеребренничеством. Никто из них не рассуждал о потребностях своего кошелька или заботах желудка. Лишь изредка можно было услыхать от них: «Неплохо бы уж и „Отче Наш“ прочесть». И все равно о них сочинялись сплетни и многие, издеваясь над тем, что на печати тамплиеров изображен конь с двумя всадниками, частенько спрашивали;

— Эй, храмовник, что это ты один на коне едешь, где же твой напарник?

На это у каждого тамплиера заведомо был припасен один и тот же ответ:

— Если бы ты мог видеть по-настоящему, то увидел бы его — душа Гуго де Пейна едет со мной в одном седле.

Разница в ответах состояла лишь в том, что вместо Гуго де Пейна мог быть назван любой из ныне покойных рыцарей, прославивших орден — Андре де Монбар, Роже де Мондидье, Людвиг Зегенгеймский, Робер де Краон, Амбруаз де Шатору, Бизоль де Сент-Омер, Гуго де Лангр и так далее. Робер де Шомон решил всегда говорить, что с ним в седле — душа Робера де Пейна, его дальнего родственника, которого, после взятия Иерусалима, Годфруа Буйонский назначил рыцарем Христа и Гроба, и хотя орден сепулькриеров просуществовал немногим больше года, Робер де Пейн был славным рыцарем, и к тому же тезкой.

До Константинополя удалось дойти только осенью, к этому времени зарядили дожди, начались болезни. У тамплиеров прибавилось заботы — имея при себе разные восточные снадобья, они лечили больных, отказываясь от мзды. Ожидалось, что в столице Восточной империи будет отдых, пополнение провианта, передышка в долгом и трудном пути. Но василевс Мануил потребовал от крестоносцев, чтобы они не задерживались в его великом городе и весьма скудно пополнил запасы продовольствия. Переправившись через пролив, крестоносцы разделились на три потока — часть немецкого войска, под предводительством епископа Фрайзингенского двинулась вдоль берега Эгейского моря, обходя все заливы и бухты; Конрад горел желанием пройти дорогой первых крестоносцев через места знаменитых, сражений — Никею, Дорилей, Икониум; король Франции, войско которого было страшно обозлено на немцев, двигавшихся постоянно впереди и забирающих себе все подношения жителей тех местностей, через которые двигался поток, решил идти между епископом Фрайзингенским и императором — через Пергам, Смирну, Эфес и Лаодикию. Робер сожалел, что дорогой Годфруа Буйонского, Боэмунда Таррентского и Раймунда Тулузского пойдут не французы, а немцы, но таинственное звучание названий городов Апокалипсиса завораживало его слух, и он смирился, тем более, что тамплиеры одобряли путь, выбранный Людовиком.

Дожди не прекращались, и когда дорога пошла через горы, идти стало гораздо труднее. Вскоре пришло страшное известие о том, что войско германского императора было атаковано турками и почти полностью перебито, а сам Конрад поспешил возвратиться в Константинополь, чтобы там зазимовать и дождаться пополнения. Тревога наполнила сердца. Каждый знал, что в пути можно встретиться со злобными мусульманами и понести потери, но ведь не в такой же степени. Робер мечтал о битве. Ему казалось, что тамплиеры одни способны дать отпор любому количеству турок и вписать первую славную страницу в летопись этого похода. Но вскоре после Рождества, войско Людовика встретилось с остатками наголову разбитого войска епископа Отто Фрайзингенского, которые двигались куда глаза глядят, лишь бы подальше от того страшного места, где турки нанесли им сокрушительное поражение. От той пышности и воодушевления, с какими начинался поход, не осталось и следа. Ошалевшие от страха немцы кричали французам:

— Не ходите туда! Не ходите туда! Господь против нас!

Но Людовик остался непреклонен.

— Погибнем мы или пробьемся, — сказал он, — это наш путь, и — так хочет Господь!

В горах Лаодикии Робер, наконец, познал, что такое война. Здесь каждый день на крестоносцев нападали хищные отряды сельджуков, сначала осыпали стрелами, затем выскакивали, чтобы дать быстрый бой и снова скрыться среди расщелин знакомых и хорошо изученных гор. Робер жаждал настоящего сражения, но война оказалась подлым оводом, который нападал врасплох, именно тогда, когда ты его меньше всего ждешь, и жалил под лопатку или в загривок. Старшие тамплиеры берегли юного новициата, но дважды ему все же пришлось сразиться с турками на мечах. В первый раз это едва не стоило Роберу жизни — ему попался матерый, видавший виды турок, который весело улыбался, без труда отбивая яростные удары обезумевшего от страха Робера, затем вышиб из руки юноши меч и занес уж было свою огромную палицу, как вдруг командир Пьер де Бержерак подоспел на помощь и стремительным ударом поразил мусульманина в гортань. В другой раз Роберу повезло снова, когда турок заехал к нему со спины, и юноша каким-то чудом вовремя оглянулся, успел пригнуться и, сам не зная как, точно ударил турка острием меча в глаз.

В мальчишеских мечтах война представлялась Роберу чем-то красивым и торжественным, как парадный выезд участников рыцарского турнира. На самом деле, сражение являло собой мгновенную и беспорядочную схватку, где все молотят чуть ли не во что попало, рубят направо-налево в безумном остервенении, это длится долго-долго, но кончается молниеносно, едва успев начаться. Робер и сам не мог бы объяснить, что это такое, как происходит подобное разделение времени боя на краткий миг и страшную, полную ужаса, криков, звона, лязга и смерти, вечность. Одно он мог бы сказать со всей определенностью — он уже совсем не тот мальчик, который всего лишь несколько месяцев назад пришел в составе тамплиеров в Константинополь.

Трубадур Вернар де Вентадорн начал хворать еще на подступах к Адрианополю. Желудок его не держал в себе пищу, тело осыпали фурункулы, кожа чесалась и покрылась струпьями.

— Элеонора, — стонал и кряхтел он, — какого чорта вашему мужу не сиделось дома! Что он забыл в этом вшивом Леванте? Разве то, что с нами сейчас происходит, вписывается в рамки куртуазности? Разве это похоже на манну?

Королева жалела его, но, в то же время, в душе ее появилось тягостное чувство недоумения, как могла она столь долго делить ложе с этим тщедушным, тощим, а теперь еще и вонючим от постоянного поноса, телом. Как могли сладкие звуки поэзии отуманить ее глаза и чувства? Возрождения любви к мужу она так и не испытала, но, во всяком случае, в ней родилось уважение к нему, стойко переносящему все тяготы похода. Ее восхищали неподступные тамплиеры, двигающиеся в авангарде французского войска и почтительно обращающиеся с Людовиком. А значит, они ценили его, и он не совсем тряпка, как ей казалось все последнее время накануне похода.

Впрочем, не такие уж неподступные. Устав, конечно, предписывал им безбрачие и умерщвление плоти, но они исполняли эти предписания в разумных пределах, и даже в их лагерь нередко захаживали любопытные мадьярки, сербиянки и гречанки. Сенешаль великого магистра ордена, красавец Эверар де Барр, явно симпатизировал Элеоноре, и она старалась в куртуазной манере проявить свои ответные симпатии. В Константинополе Бернар де Вентадорн совсем занедужил. Грек-эскулап, обследовавший его, определенно заявил, что дело дрянь и трубадур больше не жилец. Бедняга Бернар бредил великолепными кансонами, которые стоило бы записать, если бы в них не было такого большого количества натурализмов, касающихся желудочных расстройств. В одной из таких кансон едкая лавина сарацин выскакивала навстречу крестоносцам непосредственно из прямой кишки, но доблестные рыцари размазывали их по земле и втаптывали копытами в грязь. Королева всплакнула над своей угасшей любовью к талантливому песнопевцу, но когда король, увидев ее слезы, предложил ей остаться в Константинополе и на корабле плыть в Антиохию после смерти или выздоровления трубадура, она ответила:

— О нет, монсеньор, королева Франции должна быть рядом со своим супругом и его воинством!

При этом она не преминула отметить, как загорелись глаза у присутствовавшего при этом Эверара де Барра, восхищенного ее ответом. Людовик хотел было заметить, что далеко не все королевы отправлялись в поход со своими мужьями, и можно даже сказать, что очень немногие, но он ограничился лишь словами:

— Благодарю вас, ваше величество, я просто вспомнил вдруг о несчастной участи жены Бодуэна Иерусалимского во время похода первых перегринаторов.

Сближение Элеоноры и сенешаля Эверара произошло уже в Пергаме, здесь случилось между ними то, что на куртуазном языке принято было называть нарушением мезуры, а на тамплиерском именовалось Господним попущением. Королева осталась весьма довольной всем, кроме собственной легкой простуды, прицепившейся к ней еще в Никее. В самый ответственный момент Элеонора чихнула и тем самым чуть было не спугнула желаемые намерения тамплиера.

Потом начался ад — страшный переход через Лаодикийские горы, где турки ежедневно нападали на крестоносцев, и войско Людовика таяло, как весенний снег. Королева простудилась не на шутку, бредила, все спрашивала у всех, не нашли ли случайно какой-то таинственный список, а когда пытались узнать, что за список, со вздохом отвечала:

— Сие есть тайна великая и прекрасная.

Сенешаль Эверар, знакомый с восточной медициной, сделал все возможное, чтобы вылечить королеву, и за несколько дней до прихода войска в Анталию Элеонора стала поправляться. К этому времени у Людовика осталось в два раза меньше рыцарей, чем у магистра Бернара де Трамбле. Признав, что тамплиеры гораздо более приспособлены к войне, король попросил сенешаля Эверара де Барра стать маршалом и командовать остатками королевской армии. В Анталии между Элеонорой и Эвераром произошел разрыв. Тамплиер заявил королеве, что не может больше пользоваться Господним попущением, ибо магистр де Трамбле строго-настрого запретил ему это под страхом изгнания из рядов ордена. Из Анталии де Барр повел войско берегом Киликии, а король и королева отправились на судне в Антиохию. Элеонора была вне себя от бешенства — как посмел какой-то там де Трамбле препятствовать королеве Франции, и как мог жалкий сенешалишка сделать выбор между приказом магистра и любовью королевы в пользу первого! В Антиохии августейшую чету встречал прекрасный князь Раймунд. Увидев его, Элеонора быстро забыла о своих досадах и обидах и принялась улавливать князя в свои куртуазные сети. Вскоре Раймунд стал безраздельно принадлежать ей, и она с удовольствием предвкушала, как сюда заявится несносный Эверар, чтобы увидеть, что она вовсе не страдает от разлуки с ним, а давным-давно забыла о его существовании.

Вопреки предсказанию ученого грека, трубадур Бернар не умер. С наступлением весны он поселился в доме, где жил император Конрад, который хотя и ничегошеньки не понимал в куртуазной поэзии провансальских трубадуров, считал своим долгом привечать известных служителей изящных искусств и поэзии.

Бернар наслаждался жизнью, хотя в своих новых кансонах непрестанно изливал надрывную тоску по «милой соседке», по «нежной ласточке», улетевшей без него в теплые страны, где царит вечная весна, а с неба постоянно сыплется манна, и все любят друг друга безмятежно.

Граф Анри д'Анжу не сочинял печальных песен, но в отличие от Бернара де Вентадорна страдал по-настоящему. Бедный молодой рыцарь, увы, тоже был вынужден перезимовать в Константинополе из-за жестокой лихорадки, которая началась у него в тот самый день, когда крестоносцы добрались до врат восточной столицы. Находясь в бреду, он не расставался с тяжелой мыслью о том, что славный поход продолжается без него, без него громят турок и освобождают захваченные ими города. Начав выздоравливать, он узнал о том, что поход провалился, едва-едва начавшись, что от многотысячного и, казалось, несокрушимого войска лишь жалкая горсть добрела до Анталии. Одно только могло утешить его — что та, которую он продолжал беззаветно и мечтательно любить, жива и здорова. При дворе императора Конрада и в Константинополе ходили гнусные сплетни о том, что Элеонора, якобы, соблазнила всех по очереди тамплиеров, и те потому только остались в живых, что не участвовали в сражениях, а развлекались с королевой Франции. «Они очерняют тебя потому, что сами черны, — думал Анри с усмешкой, слушая подобные разговоры. — Но ты недосягаема для гнусных сплетен и остаешься чистой, как Дева Мария, на которую возносит грязные хулы жид».

Еще он тешил себя мыслью, что не все потеряно, и быть может, ему, Анри Анжуйскому, сыну Годфруа Плантажене, предстоит явиться спасителем второго крестового похода.

Конрад не дождался того, что из Германии явится огромное войско для спасения чести своего императора. Ему пришлось собрать наемное войско в тысячу рыцарей, пообещав заплатить им в течение года по четыреста марок серебром каждому. Это были испанцы из Арагона, баски из Леона и Кастильи, русские витязи из Киева и Галича, болгары, греки и даже турки, поссорившиеся со своими султанами и эмирами. Лишь около сотни немецких рыцарей, не погибших в прошлом году в страшной мясорубке под Дорилеем, входили в это «немецкое» воинство. В апреле на нескольких торговых галерах Конрад и его наемники приплыли в Акру, откуда намечалось двинуться на завоевание Дамаска. Вместе с императором туда приплыли трубадур Бернар и рыцарь Анри Анжуйский.

И тот, и другой мечтали о встрече с королевой Франции. У Бернара де Вентадорна в запасе имелось два десятка отборных кансон, сочиненных во время константинопольской весны. О, он знал сердце Элеоноры лучше, чем кто-либо на всем белом свете и не сомневался, что очень скоро она снова будет принадлежать ему. Никто кроме нее не умел так ловко охмурять хороших кавалеров, но никто кроме трубадура Бернара не умел так легко и весело ловить на крючок своей поэзии королеву Франции. Да ведь он, пожалуй, и любит ее — ему грезятся ее ласки, объятия, поцелуи, ее неутомимость в деле нарушения мезуры. Он страшно соскучился по ней, и весь мир поет лишь об одном — о грядущей встрече.

Молодой рыцарь Анри не знал ни ласк, ни объятий, ни поцелуев своей возлюбленной и не ждал, что при встрече с ней расстояние между ним и Элеонорой сократится хотя бы на четверть шага. Он просто мечтал увидеть ее изумрудные глаза, из которых на свет Божий проистекают незримые горячие струи. Если он увидит их, кончится полоса неудач и бедствий, Анри сядет на своего коня, выхватит из ножен меч, и все узрят — вот он, новый Годфруа Буйонский. С небес сойдут светлые тени первых крестоносцев и первых тамплиеров, и он вновь увидит их, как тогда, в Сен-Дени, когда все еще только начиналось и казавшееся несокрушимым воинство Христово двинулось на восток с торжественным возгласом: «Так хочет Господь!»

Но ни рыцарю, ни трубадуру не суждено было увидеть королеву, поскольку король прогнал ее от себя прочь и она уже плыла на корабле, держащем курс на Марсель.

Светило жаркое солнце. Отряд тамплиеров под предводительством великого магистра Бернара де Трамбле и ведомый сенешалем Эвераром де Барром отряд рыцарей французского короля Людовика приближались к Антиохии. Новициат Робер де Шомон ехал рядом с командором Пьером де Бержераком и рассуждал об особенностях восточного климата.

— Почему, — спрашивал он, — здесь нет нормальной весны, а после холодных и дождливых зим сразу наступают невыносимо жаркие дни? Неужели Бог создал эту землю лишь для того, чтобы тут человек проходил всевозможные испытания. Ведь и Спасителя Он сюда направил.

— Это еще не жара, друг мой, — отвечал новициату командор. — Жара тут бывает такая, что от кольчуги на теле остаются кольчатые ожоги, вот как бывает. Иордан летом иссыхает до такой степени, что превращается в чахлый ручеек. Тут надо долго пожить, прежде чем научишься избегать разных неприятностей. Привыкнуть можно, но надобно многое познать — как избегать жажды, ожогов, змей и разных мерзких насекомых, как во время встречи с ангелом-хранителем чувствовать, что к тебе кто-то подкрадывается, и многое другое. Это все не так просто, но из тебя, я уже это точно знаю, получится хороший тамплиер. Я постоянно следил за тобой, и вижу, что у тебя наша косточка, тамплиерская. Скоро мы приедем в Иерусалим, и ты увидишь, что такое наш Тампль, прикоснешься к нашим реликвиям. Их много дал нам Господь за то время, покуда существует орден.

— А ковчег?.. Я давно хотел спросить, ковчег Завета — он где? Вы нашли его?

— Нет, пока еще не нашли. Ковчег — мечта, потому и главные рыцари ордена, великий магистр, сенешаль и коннетабли, составляют высший совет Тампля, называемый ковчегом. Но тебе туда еще далековато, хотя по прибытии в Святой Град я непременно буду хлопотать, чтобы тебя перевели из новициатов в легионеры. Кто сейчас твой легионер? Молодой граф Перигор? У него нет к тебе замечаний? Он не будет против твоего повышения в чине?

— Думаю, что нет, — пожал плечами Робер. — Правда, однажды он приказал мне немедленно седлать коня, а я замешкался и сказал, что смогу выполнить его приказ только через пару минут. Тогда он отругал меня, сказав, что однажды во время боя коннетабль велел командору молниеносно врубиться в левый фланг противнику, а командор ответил: «Молниеносно не могу, но в два прыжка сделаю», и за это после боя его разжаловали до комбаттанта. Было такое?

— Было, мой друг, — ответил командор де Бержерак, — еще при Робере де Краоне. Суровый был магистр. Подчас даже слишком суровый. Но все равно его поминают добрым словом, в отличие от Рене де Жизора. Эта Черная Черепаха много бед натворила. Не случайно поговаривали, будто Рене и колдун, и чуть ли не с самим чортом спутался. До сих пор его ближайший сподручный, сенешаль Бертран де Бланшфор, мутит воду и хочет стать великим магистром, чтобы все опять было как при Тортюнуаре. Поговаривают, будто он уединился в своей наследной деревеньке Ренн-ле-Шато и там усиленно роет землю в поисках какой-то необыкновенной реликвии, с помощью которой и хочет совершить переворот в ордене. Но до сих пор бедняга только червей и нарыл. Чуть ли не питается этими червями. Пускай! Ведь подохнет — они будут им питаться. Ха-ха-ха!

— А много у него людей?

— Людей-то? Да какой там! Три мальчишки да две кочерыжки — вот и все его люди, да старая кочерга впридачу. Он же все надеялся, что Тортюнуар перед смертью все свои тайны ему откроет, а тот и пикнуть не успел, когда ему его же любезные ассасины кинжал в затылок воткнули.

— Так его убили ассасины? — подивился Робер.

— А кто ж еще? Они его ненавидели точно так же, как и тамплиеры. Ведь он же состоял у них в высших чинах и грабил не меньше, чем нас. Он-то и ввел эту строгую троическую систему чинов, по которой магистру подчиняются три сенешаля, каждому из которых подчиняются три коннетабля, каждому из которых — три командора и так далее. Говорят, ее придумал Старец Горы Хасан. По этой системе командоров должно быть двадцать семь, ни больше, ни меньше, а шевалье только восемьдесят один, а кавалеров восемьдесят один умножить на три, не помню, сколько там?

— Двести сорок три, — быстро сосчитал Робер.

— Умница. А комбаттантов — еще раз на три.

— Семьсот двадцать девять.

— Ты смотри, как ты ловко считаешь! Ну а легионеров?

— Еще раз на три? Сейчас.

— Немедленно!

— В два прыжка. Две тысячи сто восемьдесят семь.

— Не врешь?

— Ей Богу!

— Ну-ну. Остается только еще раз умножить, чтобы подсчитать, сколько у Тортюнуара было новициатов.

— Еще раз, значит, на три… Шесть тысяч пятьсот шестьдесят один. Вот сколько. И что, у Тортюнуара было столько тамплиеров?

— Мало того, когда количество новициатов наполнилось, он постановил всех остальных желающих принимать в качестве профанов, то бишь, непосвященных. И уж этих можно напринимать сколько угодно. Но профанов он не успел много собрать, в Ордене начался раскол, сволочь Тортюнуар стал посылать ассасинов, чтобы те резали тамплиеров, и много славных рыцарей погибло от коварных ударов в спину. Наконец, гнусного Рене убили в Нарбоне те же самые ассасины, когда он хотел снюхаться с тамошними старцами и оптом продать им и Палестину, и Ливан, — то бишь, и нас, и ассасинов. После всех этих смут в ордене, дай Бог, если осталась половина количества людей, бывшего лет десять назад. Не хватает легионеров, не хватает комбаттантов, не хватает кавалеров, да и у шевалье, по моему, не должное число.

— А почему в ордене девять чинов? — резонно поинтересовался Робер, — Можно же сделать меньше, раз не хватает народа.

— Нет, — возразил командор Пьер, — нельзя. Покойный коннетабль Бизоль де Бетюн объяснял мне, что эту иерархию придумал еще достославный Годфруа Буйонский по примеру ангельской иерархии. Ведь у ангелов же тоже, девять чинов от серафимов и херувимов до ангелов и архангелов.

— Вот, оно что, — покачал головой Робер. — А я и не знал. Так это уже Антиохия?

— Она, родимая, она.

Взору рыцарей открывалась величественная панорама древнего города. Широкую долину пересекала сверкающая на солнце лента, реки Оронт, а за рекой на холмах вздымались неприступные белые стены, зубчатые башни с узкими бойницами, еще выше, на вершине горы, виднелась знаменитая цитадель.

— Вот здесь, — сказал, любуясь видом, командор де Бержерак, — на этой живописной равнине, крестоносцы Годфруа и Раймунда разгромили огромную армию эмира Кербоги. Они были голодные и измученные осадой, а турки — сытые, холеные, крепкие. Но крестоносцы нашли накануне копье Лонгина, оно сияло, ведя христиан на бой, и бросившись в атаку на противника, воины Христовы обратили турок в бегство. Даст ли и нам Господь такую же победу?..

— Подай, Господи, — со вздохом прошептал Робер де Шомон.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Смуглый тамплиер Дени, тот самый, что поставил Жана де Жизора на ноги после посвящения в тамплиеры, все-таки оказался сарацинского происхождения, а точнее — курдом, принявшим христианство. У него было очень подходящее прозвище — Фурмиnote 8, он и впрямь чем-то походил на большого муравья. Он носил звание шевалье, и как младший по рангу обязан был подчиняться комтуру Жану.

Но, на самом деле, Жан очень скоро почувствовал, что Дени Фурми в Жизоре — главный. Он распоряжался обустройством комтурии, руководил возведением часовни, расставлял посты, проводил учения, и все это с таким видом, будто Жизор вот-вот подвергнется нападению врагов. Кроме того, он всерьез взялся посвящать Жана во всевозможные премудрости — учил его тайнам строения тела, искусству владения собой и силой воли, открывал секреты трав, растений, кореньев. Молодой сеньор Жизора жадно впитывал в себя эти знания, слету овладевал ими, так, что учитель почти всегда оставался им доволен.

Рана на груди у Жана полностью зажила, на ее месте остался крест-шрам, в точности такой же, как у Бернара де Бланшфора и всех остальных находящихся у него в подчинении тамплиеров. Эта метка наносилась особым мечом, имеющим в сечении крест. Теперь Жан знал все точки на теле, куда можно было воткнуть нож, меч или копье, и не повредить себе при этом. Одна из таких точек находилась прямо над сердцем, где теперь у Жана навсегда стояла печать посвящения в тамплиеры — крест-шрам. «В случае, если тебя со всех сторон окружили враги, — учил Дени Фурми, — и ты видишь, что не в силах сопротивляться и вот-вот попадешь в плен к ним, воткни кинжал себе в эту точку и сделай вид, что умер, и никто не усомнится в твоей смерти». Правда, оставалось самое главное — научиться пронзать эти точки, на что требовались годы напряженного труда. Кроме того, чтобы пронзить себя и не повредить никаких органов, необходимо особенное состояние духа, появляющееся у человека в минуты религиозного или ритуального экстаза, а также в пылу боя или в миг отчаяния. Опытнейшие люди могли искусственно ввести себя в такое состояние, и однажды Дени Фурми явил Жану де Жизору это чудо. Выпив немного какой-то темно-зеленой жидкости, сорокалетний сарацин-тамплиер стал расхаживать взад-вперед перед юным контуром, произнося какие-то заклинания и сотрясаясь всем телом. Затем он взял длинный и острый кинжал и с хриплым криком воткнул его по самую рукоятку себе в живот прямо под мечевидным отростком грудной клетки. Затем он предоставил Жану право вытащить кинжал, и когда Жан сделал это, то увидел на животе Дени рану, из которой выплюнулась одна-единственная капля крови, и затем рана стала затягиваться прямо на глазах. Это было настолько невероятно, что у Жана закружилась голова и под ногами качнулся пол. Дени Фурми стоял перед ним целый и невредимый, весело улыбался, а все тело его покрывали маленькие и побольше шрамы, рубцы и прочие отметины самых различных форм.

Кроме того, удивительный курд принялся обучать Жана различным языкам — турецкому, арабскому, греческому. И Жан, который доселе весьма туп был к такой учебе, вдруг очень быстро стал все схватывать. За год он научился довольно бойко лопотать и по-турецки, и по-арабски, и по-гречески, начал изучать письмо на этих языках, и заодно пополнил свои познания в латыни.

Он даже не стал интересоваться у Дени, зачем его обучают всему этому. Он просто в какой-то из дней догадался, что из него делают будущего Великого магистра ордена. Да и как могло быть иначе, ведь он же двоюродный внук покойного Тортюнуара, и к тому же, владелец Жизорского замка, в подземелье которого хранится великая реликвия. Все это наполняло душу пятнадцатилетнего тамплиера гордостью и презрением к окружающим, особенно к матери, сестре и дяде Гийому, который, когда впервые увидел в Жизоре новых и весьма подозрительных людей, принялся было предостерегать Жана, на что племянник ответил весьма сурово:

— А вам не кажется, дядя, что это не ваше дело?

Помнится, когда вы провожали своего сыночка в поход, вы сказали мне, что я должен остаться здесь, ибо я единственный хозяин Жизора. Я очень хорошо усвоил это и могу повторить вам: я — хозяин Жизора!

— Да, но я твой дядя, — пытался было возразить Гийом де Шомон, — и я твой крестный отец, и, к тому же, именно я посвящал тебя в рыцари. Разве я не имею права что-либо подсказать тебе?

— Имеете, но только в форме совета, а не в виде категорического нравоучения. Ясно?

Больше Гийом де Шомон ничего не мог добавить. С некоторых пор Жан де Жизор научился какому-то особенному взгляду, заставляющему любого собеседника почувствовать неловкость, смущение и неуверенность в самом себе. Этот презрительно уничтожающий, прожигающий насквозь, взгляд карих глаз Жана испепелял человека, заставляя его желать одного — поскорее уйти куда-нибудь подальше от этих двух черных точек, нацеленных на тебя, как два бездонных колодца, ведущих в преисподнюю. Тереза, разговаривая с сыном, особенно болезненно воспринимала эту его способность так страшно, так враждебно смотреть. Она знала этот его взгляд, он померещился ей еще в те минуты, когда Жан только что появился на свет; и потом, когда Жана наказывали или он не получал того, о чем просил, или испытывал какие-то неудобства, болел или капризничал, Тереза видела много раз этот пугающий взгляд сына. Но теперь ей стало казаться, что он уже все время, независимо ни от чего, смотрит на нее только так. И в конце концов, она не выдержала и переехала жить в Шомон, сказав сыну, что не хочет ему мешать. А он и не очень-то уговаривал ее остаться, как не стал уговаривать Идуану, когда та тоже сбежала в Шомон через месяц после матери. «Видимо, так и надо, — решил Жан. — Им и впрямь ни к чему здесь оставаться».

С Востока приходили неутешительные новости. Наемники Конрада, рыцари Людовика и тамплиеры де Трамбле тщетно пытались взять Дамаск, и, понеся потери, осенью вынуждены были снять осаду. Крестовый поход окончательно провалился, и в будущем году ожидалось возвращение короля во Францию, а с ним, возможно, и Робера, которого с нетерпением ждали все в Шомоне, включая няньку маленькой Ригильды де Сен-Клер. В последнее время Алуэтта ужасно страдала. Она возненавидела Жана де Жизора, ей всюду мерещился его ужасный взгляд, ее угнетало его нескрываемое презрение к ней, но при этом она изнемогала от желания увидеться с ним и отдаться в его власть, сходила с ума, ожидая, когда же он соизволит в очередной раз наведаться в Шомон, чтобы навестить мать и сестру, а заодно провести ночь со своей Алуэттой. Страдая, что любит того, кого так боится и ненавидит, бедняжка надеялась, что с приездом Робера все само собой наладится каким-то образом. Но вот уже третий год шел с тех пор, как Робер отправился в Палестину, а ее ожидания оставались тщетными. Что же он там делает, если крестовый поход провалился? И почему король до сих пор не вернулся в Париж? Ведь Элеонора давно уже здесь, во Франции, и по слухам, изменяет отсутствующему монарху направо-налево.

Третье Рождество и третью Пасху отметили в Шомоне без Робера. Где-то там, далеко, в Леванте, ему исполнилось семнадцать лет. А Жан в последний раз наведывался в Шомон, когда еще шел снег. Теперь же цвели сады, разливая по всей округе томительные ароматы. Быть может, с Жаном что-то случилось? Что, если он болен, или, хуже того, помер? Для Алуэтты такой поворот был бы спасением, но она одновременно мечтала, избавиться от Жизорского господина и вновь, хотя бы в последний раз провести с ним ночь. Да разве он хороший любовник? Вовсе нет. Кузнец Арно, да и мсье Гийом куда лучше. Что же тогда? Непонятно. Какая-то необъяснимая сила власти исходила от этого страшного Жизорского человека, и женская сущность Алуэтты не в состоянии была сопротивляться этой силе.

«Если он не появится до следующего воскресенья, я брошусь в Гренуйский пруд», — в отчаянии решила нянька Ригильды де Сен-Клер, но когда наступило назначенное воскресенье, а Жан так и не соизволил приехать в Шомон, Алуэтта перенесла свое решение еще на день, потом еще на день, и еще. Наконец, в последний апрельский вечер не выдержала и отправилась тайком в Жизор. Пешком дотуда было около четырех лье, часа три ходьбы, не более, если идти быстро. Но, не желая, чтобы ее кто-либо встретил, Алуэтта выбрала проселочную тропу через Шомонский лес, заблудилась и проплутала часов пять, прежде чем, наконец, вышла на широкое поле, где рос знаменитый жизорский вяз. Ну и натерпелась же она страхов! Поначалу она успокаивала себя сомнительной мыслью о том, что все равно ведь собиралась броситься в Гренуйский пруд, и если на нее нападут волки, озорные сильваны или мерзкие гномиды, значит, так тому и быть. Но очень скоро Алуэтта осознала, что жить все же хочется, а помирать неохота, и пуще прежнего взмолилась к небесам, едва проглядывающим между высоких ветвей, о спасении.

Выйдя на поле, она возблагодарила Бога и весело направилась в сторону замка. Приблизившись к вязу, Алуэтта свернула несколько влево, чтобы обойти древо Жизора стороной. Она испытывала страх перед этим исполином. И действительно, почему ни один вяз не стоит столько столетий и не вырастает до такой чудовищной величины? Нет, тут что-то не так и лучше держаться подальше. Вот уж вяз остался позади справа. Сама не зная того, Алуэтта пересекла незримую границу между Иль-де-Франсом и Нормандией. В этот миг она увидела таинственную процессию, вытекающую из ворот Жизорского замка и направляющуюся ей навстречу. Она остановилась, глядя, как один за другим из врат Жизора выходят люди в длинных одеяниях с зажженными свечами в руках. Стесняясь того, что она, как безумная, примчалась сюда, чтобы встретиться с любовником, Алуэтта бросилась к ближайшим кустам, где и решила переждать, покуда процессия пройдет мимо нее. Любопытство все же разбирало ее и, несколько раз переместившись, она, наконец, устроилась так, чтобы можно было все видеть и чтобы кусты надежно укрывали ее.

Человек сорок, не меньше, вышло из замка и, следуя один за другим, двигались по направлению к великому вязу. Кто это, мужчины или женщины, определить было невозможно, потому что каждого из них с ног до головы окутывали какие-то мудреные одеяния, капюшоны отбрасывали надежную тень на лица. Три осла, навьюченные поклажей, замыкали шествие, а впереди всех двигался человек, голову которого венчал странный головной убор — шишак, к коему был проделан козлиный череп с весьма крупными рогами. Подойдя к вязу, все эти люди встали вокруг него на равном расстоянии друг от друга. Они находились не далее, чем в двадцати шагах от Алуэтты, и она могла отлично видеть и слышать все, что происходило.

Один из людей извлек из-под своих одежд длинный меч и, приставив его к груди рядом стоящего, спросил низким басом:

— Откуда ты пришел?

— Я пришел из страны мрака, называемой Туле, — отвечал рядом стоящий, и Алуэтта узнала голос своего любовника.

Итак один из этих людей был ей уже известен — Жан де Жизор.

— Куда же идешь ты? — спросил бас.

— Я иду на восток и ищу страну света, — отвечал Жан.

— Что несешь ты и с чем хочешь явиться в страну света?

— Я несу всю полноту любви и все совершенство веры.

— Кто может поручиться за тебя и назвать твое имя?

— Я могу поручиться за него и назвать его имя, — прозвучал низкий и довольно красивый женский голос. — Я, проводница душ Морригана, поручусь за него. А зовут его отныне Озорник Жанико, и будет у него два лица, как у Януса.

— Освободите Озорника Жанико и проводницу душ Морригану для совершения обряда, — приказал человек с козлиным черепом на голове, и сразу несколько собравшихся бросились исполнять его приказ. Они воткнули свои длинные свечи в землю (а каждая свеча была вставлена в чашу, имеющую на днище острие), подбежали к Жану и той, что назвалась Морриганой, и довольно быстро сорвали с них одеяния. Алуэтта вздрогнула — и Жан, и длинноволосая брюнетка Морригана оказались совершенно нагими.

Прочие собравшиеся также воткнули свои свечи в землю; Морригане подали солонку, и она обильно посыпала голого Жана солью, будто собираясь поужинать им; затем ей подали монету, которую она вставила Жану в зубы и велела держать, а сама, взяв его за руку, повела вдоль круга собравшихся, и каждый стегал ее и его ремнями, и причем, не сказать, чтобы очень ласково. Обойдя круг, Морригана подвела «Озорника Жанико» к человеку с козлиным черепом, тот вылил на него стакан воды, затем возжег кадило и обкурил его ладаном. После этого он поставил жизорского сеньора на колени и велел повторять за собой следующую клятву:

— Я, Озорник Жанико, желая видеть благодать бога, несущего свет, по собственной своей воле клянусь всегда хранить в тайне свое участие в сегодняшнем ковене. Обещаю любить и хранить верность всем остальным участникам ковена и делать все, чтобы им было хорошо сегодня и всегда. Во всем этом я клянусь своей жизнью, и пусть силы, с которыми я вступаю во взаимодействие, обрушатся на меня, если я нарушу свою торжественную клятву. Да будет так!

Тут Морригана поднесла какую-то книгу, вписала туда что-то, уколола Жана иголкой и, взяв капельку крови, перенесла ее тоже в книгу, и в книгу же бросила прядь волос, состриженных с головы Жана. После этого она взяла жемчужное ожерелье и надела его на шею Озорнику Жанико, он встал с колен, а Морригана вскочила ему на спину и поскакала верхом на Жане вдоль круга собравшихся. Тем временем еще одна женщина полностью обнажилась, и когда исполняющий роль лошадки Жан обскакал круг полностью, она выступила ему навстречу со словами:

— Поздравляю тебя, Озорник Жанико, и приветствую. Я — Великая Матерь, которую люди именуют по разному — Артемидой и Афродитой, Астартой и Мелузиной, но сегодня я буду Дионой. Юношей и девушек Лакедемона приносили на заклание к моему алтарю. Каждый месяц при полной луне собирайтесь в месте тайном служить мне службу, ибо я царица колдовства и магии. И в знак того, что, поклоняясь мне, вы станете по-настоящему свободными, обнажайтесь, пойте, пируйте, танцуйте и совокупляйтесь под музыку. Воздавайте хвалу мне, ибо я богиня добрая и, отнимая у вас безрадостную веру в жестокого Бога, создавшего рай и ад, я дарю вам земную радость, а когда помрете, сладость моя снизойдет на вас, и вы почувствуете мир и покой. И я не требую от вас никаких других жертв, кроме веселья и радости, и плотской любви друг к другу. Я — мать жизни и моя любовь проливается на вас и на эту землю, которой вы касаетесь босыми ступнями.

И все присутствующие сорвали с себя одежды, а Морригана распростерлась у ног Жана де Жизора, облобызала ступни его, затем голени, затем пенис, живот, грудь, и, наконец, выпрямившись в полный рост, прильнула губами к его губам, слившись с ним в поцелуе. Перед каждым поцелуем она произносила такие слова:

— Да благословится ступня, приведшая тебя сюда. Да благословятся колени, преклоняющиеся перед богами жизни и радости. Да благословится орган потомства, коему предстоит работа. Да благословится живот вмещающий в себе яства и питие. Да благословится грудь, совершенная по красоте и силе. Да благословятся губы, произносящие священные имена и лобзающие радостную плоть.

И все остальные женщины стали этаким образом обцеловывать стоящих рядом с ними мужчин. Затем мужчины совершили в свою очередь такой же ритуал, поцеловав своих женщин в ступни, колени, промежность, живот, груди и губы. После этого Диона обошла всех, наливая каждому в ладони масло из длинного сосуда, и все принялись натираться этим маслом, которое, видимо, обладало какими-то возбуждающими свойствами, потому что, натеревшись, нагие люди пускались в пляс, подпрыгивали и смеялись, как безумные. Они взялись за руки и, приплясывая, стали кружиться вокруг вяза, а Жан де Жизор, взяв в руки кнут бичевал их, стоя чуть в сторонке от общего хоровода. Человек с козлиным черепом на голове, принялся возглашать заклинания, обращаясь к великому вязу:

— О, великий Ормус, корнями своими попирающий губы Люцифера и питающийся его восхитительным дыханием! Простри к нам ветви свои, Ормус, и напои нас ароматами, полученными тобой из-под земли. Я стою спиною к востоку и молю тебя, Ормус великий, наполни нас мыслями могущественнейшего принца света, который создал свет и за то был проклят Саваофом, испугавшимся славы его. Весь наш собравшийся ковен, радуясь и веселясь, молит тебя, Ормус великий, зажги в сердцах наших чувство, горящее в сердце у бога Фламбо! Йо эвоэ! Йо эвоэ! Йо эвоэ! Пойте же все вместе со мною, верховным жрецом светоносца Фламбо! Я, Бафомэ, благословляю вас! Йо эвоэ!

— Йо эвоэ! Йо эвоэ! Йо эвоэ! — подхватили кружащиеся в танце вокруг вяза голые участники ковена.

Морригана упала на живот прямо под вязом и, ударяя ладонями по земле, стала кричать:

— Эрта! Эрта! Эрта! Матерь человечества! Наполни меня своей дивной и вечной весною.

Затем она перевернулась на спину и воскликнула:

— Озорник Жанико! Прийди ко мне и познай меня!

Бедная Алуэтта ни жива, ни мертва сидела в своих кустах, в ужасе наблюдая за развитием ковена. Вот, оказывается, какие свистопляски устраиваются в Жизоре! Об этом надо будет рассказать всем. Так просто нельзя оставлять столь мерзостные радения. Душа Алуэтты закипела, когда Жан прорвался, наконец, сквозь пляшущий хоровод и возлег на извивающуюся от страсти Морригану. Ей захотелось выскочить из своего укрытия, подбежать к ним, схватить длинный меч, лежащий около вяза, и пронзить Озорника Жанико и Морригану. Но вместо этого она почувствовала сильное головокружение и лишилась сознания.

Очнувшись, Алуэтта увидела, что участники гнусного ковена больше не пляшут вокруг вяза. Некоторые из них высоко подпрыгивали и кричали:

— Смотрите! Я лечу! Лечу!

Другие бесстыдно совокуплялись, издавая самые непотребные звуки — хрюкали, гоготали, ржали по лошадиному, блеяли и завывали. Жан теперь предавался греху с той, которая называла себя богиней Дионой, а Морригана блудила с верховным жрецом Бафомэ, на голове которого по-прежнему был надет шишак с козлиным черепом. Тошнота подступила к горлу Алуэтты, и еще через мгновенье ее вывернуло наизнанку. Она испугалась, что ее услышат, но никто не обратил внимания на рвотные звуки, раздававшиеся из кустов.

Алуэтта, боясь даже дышать, снова затаилась, глядя на жуткий апофеоз ковена.

Вдруг, вырвавшись из объятий Жана, именующая себя Дионой развратница вскочила и стала очень высоко подпрыгивать с криками:

— Лечу! Лечу! Йо эвоэ!

Прыгнув в очередной раз, она и впрямь — то ли это показалось Алуэтте, то ли правда! — полетела низко над землей в сторону как раз тех кустов, в которых скрывалась нянька из Шомона. Жан, тоже высоко подпрыгивая, устремился за ней вдогонку.

— Я хочу измять эти кусты! Йо эвоэ! — крякнула блудница и, ворвавшись в куст, застыла, удивленно глядя на Алуэтту.

— А это еще кто такая? — воскликнула она весьма грозно. — Эге, да ты шпионила тут за нами, мерзкая гадина! Жанико! Бафомэ! Андреда! Бензозия! Матильон! Морригана! Все сюда! Смотрите!

Первым здесь же в кустах оказался Жан де Жизор.

— Ах вот, кто тут! — крикнул он. — Шпионка из Шомона.

— Я не шпионка, сударь, — пролепетала Алуэтта. — Я нечаянно тут оказалась. Я знать не знала, чем вы тут изволите заниматься. Но как же вам не стыдно, господин де Жизор!

— Хватайте ее! — закричал Жан подбежавшим участникам ковена. — Хватайте и вяжите, вот кого мы принесем в жертву богу Фламбо.

Несчастную Алуэтту схватили, вытащили из кустов, сорвали одежды и связали ими руки и ноги.

— Жанико и Матильон, несите ее за мной следом, — распорядился Бафомэ. — Только оденьтесь сначала. Нам надо будет пройти через замок. Андреда, Диона и Морригана, сопровождайте нас. Как только совершим жертвоприношение, мы предадимся любви с вами у губ Люцифера. Одевайтесь и пошли. А остальных я прошу продолжить ковен и достойно завершить его во славу Ормуса.

Бедной Алуэтте завязали глаза и в рот в качестве кляпа напихали чьи-то чулки. Затем ее долго несли вперед, направо, вперед, снова направо, налево, вперед, по ступенькам вверх, по ступенькам вниз. Затем к рукам привязали веревку и на этой веревке спустили куда-то глубоко, в какой-то колодец. Потом спустились туда сами и снова несли ее куда-то вперед и вглубь. Наконец, ей развязали глаза и вынули изо рта кляп. Она увидела себя в огромном подземелье, освещенном светом факелов. Трое мужчин и три женщины, участвовавшие в гнусном ковене, склонились над ней и страшно взирали на нее, улыбаясь плотоядными улыбками. Она лежала рядом с каким-то круглым колодцем, черный зев которого распахивался на расстоянии вытянутой руки. Бафоме, на котором все еще был шишак с козлиным черепом, держал в руке трепыхающегося связанного петуха.

— Приступим, — сказал он и быстрым движением оторвал петуху голову. Кровью, бегущей из шеи птицы, он принялся кропить нагое тело Алуэтты, приговаривая, — Эмен гетан! Эмен гетан! Слава тебе, божество, свет принесшее! В жертву тебе приносится эта невеста. Я — это ты, я — творение твое, и все у меня твое, Взором своим, Фламбо, заметь меня, слугу твоего Бафоме. Когда-нибудь я буду таким же великим, как ты. Всему — свое, каждому месту — свой жертвенник. Эмен гетан! Эмен гетан! Йо эвоэ, Люцифер! Возьмите невесту светоносного бога и принесите ему ее в жертву. Да будет так.

Жан де Жизор и второй мужчина, по кличке Матильон, взяли Алуэтту, подняли и поднесли к краю ужасного колодца.

— Прошу вас, господин де Жизор!.. — только и успела выкрикнуть она.

Негодяи раскачали ее и кинули в бездонную скважину.

Трудно найти объяснение тому, каким образом Алуэтта смогла прошмыгнуть мимо постов, которые были расставлены Бертраном де Бланшфором вокруг Жизора накануне проведения первомайского ковена. В самом замке к тому времени не осталось никого, кроме тамплиеров, взявших на себя все дела по хозяйству. Накануне дьявольского праздника в Жизор приехали необычные гости — целая стая хорошеньких женщин, богато одетых и увешанных драгоценностями. Их сопровождали пятеро мужчин. Все они обращались друг к другу странными именами — Андреда, Бензозия, Диона, Морригана, Ноктикула, Абондия, Ольда, Эродия, Рианнона, Арианрода, Перефона, Лилита, а мужчины — Эрн, Гернуннос, Либикоко, Барабба, Дюмюэль.

— Кто эти люди? — спросил Жан у Бертрана де Бланшфора.

— Лучше тебе не знать их настоящих имен, — ответил магистр.

Потом состоялся ковен, подсмотренный бедняжкой Алуэттой, за что несчастней нянька Ригильды де Сен-Клер заплатила жизнью. Руководил мерзостным праздником сам Бертран де Бланшфор под именем: Вафомэ.

Несколько его тамплиеров принимали участий под разными причудливыми кличками, подобным той, которую получил жизорский комтур. Отныне он был не просто Жан де Жизор, а Жанико Полиссон. Озорник Жанико.

На следующий же день после ковена гости уехали из Жизора, и лишь та, которую во время шабаша называли Морриганой, осталась. Жан проснулся утром в постели и обнаружил ее рядом с собой.

— Я полюбила тебя, милый Жанико, — сказала она, ласкаясь щекой о его грудь. — Я хочу, чтобы ты взял меня в жены.

«Значит, так тому и быть», — подумал Жан, целуя нежные сосцы Морриганы и воспламеняясь свежим желанием.

Ему было хорошо с ней, лучше чем с Алуэттой, хотя и она не очень-то была похожа на женщину его мечты, Жанну.

— Сколько лет тебе, Морригана, и как твое настоящее имя? — спрашивал он ее, отдыхая после очередного порыва любовного ветра.

— Лет? — улыбалась она. — Может, сто, а может, тысяча. Люди говорят, что мне еще только двадцать. А зовут меня Морригана, и это и есть мое настоящее имя.

Но вскоре выяснилось, что у Морриганы есть-таки настоящее имя, и зовут ее Бернардетта де Бланшфор. Она оказалась родной дочерью магистра Бертрана и было ей двадцать лет от роду. Жан сам не мог понять, что с ним происходит, заклятая ведьма околдовала его — стоило ему разлучиться с Бернардеттой хотя бы на час, как он начинал тосковать по ней. Свадьбу сыграли в начале августа. Обряд венчания проходил в церкви, где некогда служил отец Бартоломе, скончавшийся от грудной жабы два года назад. Теперь здесь совершали церковные обряды три тамплиера — Филипп де Перпиньян, Андре де Лаксале и Анри де Равенкрупп. Накануне свадьбы под вязом прошел еще один ковен в честь праздника сбора урожая, который у древних кельтов назывался Лугнассар. Михайлов день также был отмечен ковеном, и хотя Озорник Жанико охотно участвовал в этих радениях, его коробило, когда он видел, как его законная жена Бернардетта, вновь превратившись в Морригану, отдается какому-нибудь Дюмюэлю или Либикоко. В день Всех Святых в Жизоре снова был ковен в честь древнего кельтского праздника Аллуэна, и во время радений Барнардетта согрешила с собственным отцом. Этого Жан уже не мог стерпеть, и когда гости разъехались, решил, что пора положить конец такой жизни. Но как это сделать, он пока не знал. Случай распорядился так, чтобы желание жизорского комтура исполнилось.

Это произошло на Святки в том году, когда Жану де Жизору должно было исполниться восемнадцать лет. Стоял студеный зимний вечер. Жан возвращался домой, из Шомона, куда ездил навестить мать и сестру, и в том месте, где к шомонской дороге подходит дорога на Париж, ему повстречалась группа всадников во главе с человеком, выдающим себя за Андре де Монбара. Три года Жан ждал их, и вот они решили наведаться в Жизор с каким-то известием.

— Должен вас огорчить, мессир, — сказал Жан, когда он и магистр Андре обменялись приветствиями. — Жизор захвачен негодяями Бертрана де Бланшфора. Они бесчинствуют в замке и устраивают дьявольские радения около старинного вяза. Я бы хотел, чтобы ваши люди избавили меня от непрошеных гостей. Сейчас как раз подходящий момент. Их в Жизоре всего семеро, не считая мелкой прислуги и дочери де Бланшфора, колдуньи Бернардетты, которая еще называет себя Морриганой. Вас шестеро, да я с вами. Я представлю вас как моих родственников из Шомона, мы нападем на них врасплох и перебьем.

— Зачем же убивать? — возразил было Андре де Монбар. — Может быть, нам удастся наставить их на путь праведный и принять в свое братство. Ведь они рыцари.

— Они поклоняются дьяволу, — перебил его Жан. — Это отпетые мерзавцы. Они на моих глазах совершали человеческие жертвоприношения, и их следует истребить, как бешеных собак. О вас они говорили часто. Они считают вас коварным самозванцем, которого надо сжечь живьем на костре, а прах развеять по ветру.

— Какое канальство! — вспыхнул Андре де Монбар. — Немедленно едем в Жизор! Я покажу им, где раки зимуют!

Удача способствовала коварному плану жизорского комтура — в тот день в Жизоре и впрямь находилось только семеро тамплиеров Бертрана де Бланшфора — шевалье Дени Фурми, кавалер Люк де Годон, комбаттанты Гуго де Ромбаль, Филипп де Перпиньян и Андре де Лаксале, а также два легионера, несших караульную службу у ворот замка. Выдав тамплиеров Андре де Монбара за своих шомонских родственников, Жан провел их в замок, как бы ненароком поинтересовавшись, где теперь остальные пятеро. Филипп де Перпиньян был в часовне, а четверо других ужинали в гостиной зале. Ворвавшись туда, тамплиеры Андре де Монбара выхватили из ножен мечи и воскликнули:

— Босеан!

— Босеан! — откликнулись тамплиеры Бертрана де Бланшфора.

— Да здравствует Тампль! — крикнули первые.

— Да здравствует Тампль! — согласились вторые.

— Проклятье Бертрану де Бланшфору! — прокричал тут Жан. — Да здравствует великий Магистр Андре де Монбар!

После этого приветствия закончились и, схватив свои мечи, люди того, кому сейчас было произнесено проклятье, кинулись на людей того, кому прозвучала здравица.

— Подлый предатель! — кричал на Жана шевалье Дени Фурми, отбиваясь от ударов своего ученика. — Какое коварство!

Он никак не мог смириться с мыслью о том, что Жан способен так гадко предать учителя, и, может быть, потому умение драться изменило ему. Сделав очередной ловкий выпад, Жан вонзил свой меч прямо в горло курда-тамплиера и повернул лезвие, обрызгивая кровью рукав своего алло. Тем временем еще трое повалилось на пол замертво — Люк де Годон, Гуго де Ромбаль и коннетабль Андре де Монбара, сраженный рукой Андре де Лаксале, отчаянно отбивавшегося от навалившихся на него врагов. Оставшись в одиночестве, Андре де Лаксале, полгода назад совершавший обряд бракосочетания Жана де Жизора с Бернардеттой де Бланшфор, не думал сдаваться. Он честно сражался и ранил еще одного, но в конце концов смерть настигла его после удара в висок острием меча. Он выронил свой меч и был пронзен еще двумя ударами в грудь, после чего испустил дух.

— Теперь идите и убейте тех двух легионеров, что стоят у ворот на страже, — приказал Жан де Жизор.

Через несколько минут его приказание было выполнено, и он повел убийц в часовню, где ожидал найти Филиппа де Перпиньяна, троюродного брата своего тестя. В часовне горели свечи и было пусто, но, подойдя к колодцу, Жан увидел, что чугунное надгробие Шарля де Бонвиля сдвинуто в сторону.

— Прошу двоих из вас взять факелы и следовать за мной, — сказал он и шагнул на первую ступеньку, уходящую в глубь колодца. Два командора, одного из которых звали Жак, а другого Амбруаз, с факелами последовали за Жаном. Они спустились вниз, прошли мимо могилы Шарля де Бонвиля и отправились в подземелье. Все медленнее Жан двигался, приближаясь к залу проклятой скважины. Наконец, впереди показался свет, и Жан приказал двум своим спутникам остановиться, а сам медленно-медленно, стараясь не издать ни звука, пошел дальше. В зале, где располагался бездонный колодец, скрывающий в своем чреве щит Давида, горел один единственный факел, и при свете его Жан увидел Филиппа де Перпиньяна и свою жену Бернардетту. Они сидели голые на краю скважины, свесив в ее жерло ноги и, видимо, испытывая от этого какое-то особенное удовольствие. Одной рукой Филипп обнимал Бернардетту за талию, а другой ласкал ей грудь. Жан махнул рукой своим отставшим спутникам и те зашагали к нему, неся факелы. Услышав шаги, Филипп и Бернардетта вскочили и принялись быстро натягивать на себя одежды.

— Убейте этого негодяя! — вскричал Жан де Жизор, а сам подбежал к своей жене, горя кровожадным гневом, схватил ее за волосы и отсек ей голову. Гримаса ужаса и страдания обезобразила лицо красивой распутницы, став ее последней миной.

— Отправляйся в ад! — прохрипел Жан, швыряя голову изменницы в бездонный колодец. Туда же вслед за головой отправилось и обезглавленное тело. Филипп де Перпиньян тем временем отчаянно отбивался от двух тамплиеров Андре де Монбара. Силы были неравные, но Филиппу удалось нанести смертельный удар Амбруазу.

Тот зашатался и последнее, что успел сделать для своей безопасности, упал как можно дальше от страшного колодца. Но это было уже бесполезно — в следующий миг жизнь покинула его. Тем временем Жак отомстил за своего товарища, выбив оружие из руки Филиппа и пронзив его своим мечом насквозь.

— Вот твоя расплата, мерзавец! — воскликнул он в пылу убийства, стоя над поверженным врагом.

— А вот твоя, дуралей! — сказал Жан де Жизор, мощным ударом отсекая Жаку голову.

Тотчас в коридоре подземелья заслышались шаги.

Жан поспешно выдернул из трупа Филиппа меч Жака и бросил его в колодец. Подумав, он спихнул туда же тело и голову Жака, вновь до мурашек по спине поражаясь тому, как страшно все это падает в бездонную глубину — звука падения так и не дождешься. Только недолгий гул, и затем — молчание.

— Все кончено, — сказал Жан, встречая старого Андре де Монбара и двух его тамплиеров. — Мерзавцев оказалось трое. Двоих и Жака поглотила бездонная пропасть этого колодца.

— Жак Амбруаз! — воскликнул Андре де Монбар в отчаянии. — Мои верные друзья! О, как много друзей потерял я в своей жизни! Колодец… Нечто подобное я уже видел в Иерусалиме. Командор Жан, вы уже исследовали его? Там могут оказаться тайники с несметными сокровищами.

— Увы, — покачал головой Жан де Жизор. — Тайники есть, но сокровищ в них уже давно нет. Кто-то успел побывать здесь до меня.

— А как глубоко вы спускались?

— Ниже чем на тридцать локтей спуститься туда невозможно. Глубже становится нечем дышать. Могила, которую вы могли видеть у входа в подземелье, принадлежит одному из людей Бертрана де Бланшфора, который скончался, когда его опустили слишком глубоко в колодец. Не выдержало сердце.

— А глубину самого колодца пытались установить?

— Это невозможно. Такое впечатление, что колодец не имеет дна.

— Как же нам извлечь тело Жака?

— Никак, мессир. Оно навеки упокоилось с телами тех, кого приносили в жертву страшным недрам.

Так Жан де Жизор вновь сделался холостым.

Люди человека, выдающего себя за Андре де Монбара, пробыли в Жизоре несколько дней. Уезжая, они отдали приказ готовиться к путешествию в Иерусалим, где в день Святой Пасхи Христовой состоится провозглашение Андре де Монбара великим магистром ордена тамплиеров. Как только они уехали, Жан изготовил веревку с узлами, спустился с нею в подземелье и там привязал один конец веревки к скобе, глубоко вбитой в каменную стену. Предприятие было рискованное, но Жаном владела необъяснимая уверенность, что все получится как надо.

Он спустился в колодец и добрался до углубления в его стене, в котором находилась реликвия. Поскольку факел с собой он взять не мог, ему пришлось действовать на ощупь в полном мраке. Найдя щит, он стал вытаскивать его и чуть было не уронил, настолько он все-таки был тяжелый. Зашлось сердце от ужаса, и гораздо больше в ту минуту Жан боялся потерять щит, чем самому сорваться. Наконец он нащупал ремень щита, насунул его на руку, подкинул повыше к плечу и смог снова взяться обеими руками за веревку.

Выбравшись из мрачной скважины, Жан отбросил щит подальше от ее черного зева, распластался на полу подземелья и долго не мог отдышаться. Сознание того, что отныне он будет единственным обладателем реликвии, помогало силам поскорее вернуться. Надо было спешить — вдруг да чорт дернет Бертрана де Бланшфора нагрянуть в Жизор.

Тело тамплиера Амбруаза де Вердена было похоронено рядом с фамильным склепом Жизоров на небольшом кладбище, где обычно хоронили жизорскую челядь. Жан без труда раскопал свежую могилу, приподнял гроб, подсунул под него щит библейского государя и снова закопал, вернув на место скромное надгробие. Но затем его все больше и больше стали одолевать сомнения в надежности места клада. Что, если Бертран де Бланшфор в гневе захочет выкинуть из могилы тело Амбруаза де Вердена и обнаружит щит? Промучавшись дня три-четыре, Жан перепрятал щит в другое место — в дупло великого вяза, расположенное на расстоянии пяти-шести локтей от земли. Но и на том он не успокоился — то и дело приходил к вязу, внимательнейше присматривался, и ему, наконец, начинало мерещиться, что из дупла виден золотой блеск. Он как раз собирался подыскать другое место для тайника, когда нежелательный гость все таки нагрянул.

Бертран де Бланшфор горел желанием поделиться с жизорским комтуром потрясающими новостями — в рядах тамплиеров Бернара де Трамбле произошел раскол и значительная часть ордена, возглавляемая сенешалем Эвераром де Барром, намеревается в ближайшем будущем переселиться из Иерусалима во Францию, куда в скором времени, наконец-то, возвращается неудачливый король Людовик. Это означало, что пришла пора ехать в Иерусалим, войти в Святой Град, держа в руках щит победителя Голиафа, и взять власть в Тампле. Но в Жизоре магистра Бертрана ждал непредвиденный и страшнейший удар.

— Приветствую вас, мессир, — сказал Жан де Жизор, по обычаю целуя магистра в левое плечо. — В недобрый час прибыли вы ныне в мою комтурию. Великое горе постигло нас. Две недели назад огромный отряд проходимца, именующего себя Андре де Монбатром, напал на наш замок. Два дня мы отбивались как могли, но силы были слишком неравные. Жестокая расправа ожидала доблестных тамплиеров нашего ордена, ибо лжетамплиеры не знали пощады. Ваша дочь была обезглавлена самозванцем, жадным до крови. Это сумасшедший, он хуже любого зверя. Видя, что меня вот-вот возьмут в плен, я использовал прием, которому научил меня покойный Дени Фурми — воткнул себе меч в ту точку, куда вы поразили меня при посвящении в орден. Затем мне ничего не стоило притвориться мертвым и, к счастью, негодяи не стали рубить и колоть мое поверженное тело. Я удивляюсь, почему шевалье Дени не успел этого сделать и был захвачен в плен. Увы, он не вынес страшных пыток, которым его подвергли эти изверги, бедняга рассказал им про тайну подземелья…

— Что?! Нет! Не может быть!!! — закричал в ужасе Бертран де Бланшфор. Он стойко воспринял известие о гибели своих людей, лишь содрогнулся, когда узнал о смерти дочери, но пропажа щита сразила его наповал. — Проклятье! Дени был воспитан самим Хасаном ибн ас-Саббахом, как он мог не стерпеть пытки?! О, страшная кара Того, Кто испокон веку преследует светоносца! Нет! Скажи мне скорее, Жанико, они ведь не забрали щит?

— Крепитесь, мессир, — сурово насупясь, промолвил Жан де Жизор. — Они извлекли из тайника нашу святыню и увезли ее с собой. Некоторых из наших людей они сбросили в бездонную шахту, в том числе шевалье Дени Фурми, комбаттанта де Перпиньяна и вашу дочь.

Остальных оставили разлагаться там, где их постигла смерть. Они очень спешили, и я предполагаю, что они намереваются отправиться в Палестину. Роза Сиона поможет им теперь взять власть в ордене.

На Бертрана де Бланшфора страшно было смотреть. Лицо его вмиг осунулось и почернело, капли пота выступили на лбу и на крыльях носа. Он еле стоял на ногах, и когда Жан отвел его в кресло, плюхнулся в него, как мешок с мукой.

— Все погибло! Все пропало! — бормотал он. — Плоды долгих поисков… Столько лет надежд и ожиданий… И вот теперь, когда судьба дает шанс… О нет, не верю, не верю! Где дочь моя?

Разум его помутился, он вскочил, стал ходить по комнате и ощупывать предметы, говоря какую-то несуразицу. Его пришлось силой уложить в постель и вскоре у Бертрана поднялся жар. Стало ясно, что он не вынес удара и жизнь его поставлена под сомнение. Жан ликовал. Он победил! Бертран де Бланшфор безоговорочно поверил его чудовищной лжи, и теперь оставалось только надеяться на то, что никто не станет присматриваться к великому вязу и не заметит, что из дупла его исходит золотое сияние. Это отныне заботило жизорского комтура больше всего на свете.

Запах какого-то отвратительного варева разносился по Жизорскому замку — тамплиеры готовили снадобье из сложного состава восточных трав, желая все же спасти жизнь своего магистра, который метался в жару по постели, звал свою дочь, именуя ее Морриганой, и видел высоко в небе смеющийся золотой щит с изображением шестиконечной звезды, вписанной в шестилепестковую розу.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Проведя четыре года в Леванте, французский король Людовик VII вернулся, наконец, в Париж и первым делом развелся со своей женой Элеонорой, предъявив ей обвинение в неверности, но отказавшись доводить дело до папы Римского, чтобы тот наложил на изменницу церковное проклятие. Он отпустил ее с миром и, мало того, вернул все земли, которые получил от нее в приданое — Пуату и Аквитанию, Сентонж и Овернь, Перигор, Лимузен и Ангумуа. Многим было не по душе такое решение короля, но что делать — у Людовика оказалось слишком мягкое сердце, и, несмотря ни на что, глубоко в душе, он по-прежнему любил Элеонору.

Из Иерусалима Людовик прибыл в сопровождений значительного войска, состоящего из тамплиеров, провозгласивших своим магистром сенешаля Эверара де Барра. Они решили крепко обосноваться во Франции, и король выделил место на острове Сите для постройки большого тамплиерского замка. Кроме того, он привез с собой около шестидесяти человек, состоящих в так называемой Сионской общине. Средь них было немало замечательных умов, способных разобраться в самых сложных вопросах политики, и король возлагал большие надежды на то, что тамплиеры и сионьеры превратят его со временем в самого могущественного монарха в Европе, а там уж можно будет подумать и о новом крестовом походе на восток. Сионьеры поселились неподалеку от Орлеана, в месте, называемом Сен-Жан-ле-Блане, и тоже прежде всего занялись строительством своей цитадели.

Вскоре скончался второй из неудачников крестового похода — германский император Конрад, а его держава перешла в руки молодого короля Фридриха, который за свою рыжую бороду получил в народе звучное прозвище Барбаросса. В свои двадцать девять лет он успел обрести славу замечательного полководца и человека возвышенной души. Он был грубоват, но добр, как древний франкский король Дагобер, соотечественники видели в нем будущего великого вождя, который наведет порядок в империи и сломит десницу Востока, прорицатели предсказывали ему громкую славу, хотя некоторые из них уверяли, что солнце Фридриха Барбароссы закатится мгновенно в миг своего наивысшего взлета.

Элеонора Аквитанская недолго оставалась незамужней. Блистательный юноша Анри д'Анжу, так же, как и его отец, носивший прозвище Плантажене, по-прежнему был страстно влюблен в нее. Теперь уж это был не тот смешной мальчуган, который лепил из глины фигурки своей возлюбленной и писал на них «Краса красот». За время пребывания в Леванте он возмужал, стал хорош собою и отвечал за свои поступки. Одиннадцатилетняя разница в возрасте не испугала его, и, встретившись в Люсиньяне с Элеонорой, он предложил ей руку и сердце.

— Что ж, — рассмеялась она в ответ, — помнится, несколько лет назад, после рыцарского турнира в Жизоре, вы обещали мне, что сделаете меня английской королевой. Если вы подтверждаете свое обещание, я согласна выйти за вас замуж.

Когда состоялась свадьба, ни у кого во всей Франции не возникло изумления по поводу того, что невесте тридцать, а жениху еще только девятнадцать. Все пришли к единодушному мнению, что он поступил отменно мудро, ведь отныне обширнейшие земли, возвращенные Элеоноре после развода с Людовиком, становились собственностью графа Анжуйского. И французы были возмущены этим гораздо больше, чем тем, что чистый девятнадцатилетний юноша берет в жены тридцатилетнюю развратницу ведь Анри, будучи внуком английского короля Генри и впрямь имел все более увеличивающиеся шансы получить в ближайшем будущем английскую корону, и тогда вся западная Франция стала бы английским владением.

В ордене Бедных Рыцарей Храма Соломонова по-прежнему царил раскол. В Иерусалиме скончался от проказы великий магистр Бернар де Трамбле, а его место занял некий весьма старый человек, который нашел-таки свидетелей, подтвердивших, что он есть ни кто иной, как Андре де Монбар, единственный из девяти первых тамплиеров, пришедших в Святую Землю вместе с Гуго де Пейном. В Париже, на острове Сите, вырос неприступный замок, в котором находилась резиденция другого великого магистра тамплиеров, Эверара де Барра. Узнав о перевороте в Иерусалиме, он направил послание к Андре де Монбару с требованием немедленно явиться в Клерво и обещанием, что если Бернар Клервоский признает в нем своего родного дядю, то Эверар сложит с себя полномочия и признает Андре великим магистром, что приведет к воссоединению французских и палестинских тамплиеров.

«У меня слишком много дел здесь, — писал Андре де Монбар в ответном послании. — Если моего племянника Бернара называют святым, и, если он и впрямь так свят, то пусть он как следует помолится Господу Христу, дабы Тот дал ему знамение — истинный ли я его дядя или самозванец. Со своей стороны, могу лишь свидетельствовать, что Клервоский аббат Бернар действительно является моим родным племянником, к коему я питаю самые родственные чувства».

Это письмо пришло одновременно с горестным известием из Клерво — аббат Бернар, при жизни еще называемый святым, скончался, так и не успев обратиться в молитве к Господу с вопросом, настоящий ли Андре де Монбар орудует в Палестине или самозванный. Весь христианский мир оплакивал кончину этого замечательного человека, пользовавшегося гораздо большим авторитетом, нежели все Римские папы после Урбана III. Святость его была несомненной, и никому даже в голову не приходило обвинить его в том, что он благословил крестовый поход, оказавшийся столь неудачным и губительным для тысяч людей.

Еще один великий магистр тамплиеров с некоторых пор подвизался при дворе Анжуйского графа Анри Плантажене и его супруги Элеоноры Аквитанской. Это был непризнанный преемник Рене Тортюнуара, Бертран де Бланшфор, коему оставалась верной небольшая горстка рыцарей, человек сорок, не более того, Бертран уверял Элеонору, а главное, ее мужа, что сумеет оказать им неоценимую помощь и добьется английской монаршей короны для графа Анжуйского. Он долго был неутешен после гибели дочери и пропажи великой реликвии, но постепенно поправился и вновь был полон сил и стремлений.

История не сохранила для нас никаких свидетельств причастности тайного тамплиерского ордена Бертрана де Бланшфора к смерти английского короля Стефана. Мы знаем лишь, что спустя два года после того как Анри Плантажене и Элеонора Аквитанская повенчались, Стефан навеки успокоился в гробе, а его соперник Анри сделался королем Англии под именем Генри II. Так исполнилось обещание, данное им королеве Франции после рыцарского турнира в Жизоре.

В том же году Фридрих Барбаросса, тщетно ожидавший признания себя в качестве императора Священной Римской Империи в течение двух лет, потерял терпение и повел свои войска на юг. Двигаясь в сторону Рима, он встретил яростное сопротивление в Ломбардии, разорил Розато, Асти, Кьери и Тортону и, повоевав годик в северной Италии, добился-таки того, чего не удалось добиться его предшественнику, первому Гогенштауфену, Конраду, — 18 июня 1155 года его короновали в Риме короной императора. Однако это оказалось его единственным достижением. Итальянцы уже давно не признавали власть германских императоров, в Риме вспыхнул бунт и пришедших сюда под предводительством Фридриха немцев и наемников-брабантцев стали бить. Плюнув, Барбаросса собрал войско и спешно покинул вечный город, пестуя в душе мечты о будущем грозном покорении Италии. Он навел порядок в германских землях, сдружился с самым могущественным из феодалов, Генрихом Львом, вверив ему Баварию, Саксонию и славянские земли, и, наконец, сеймы в Безансоне и Вюрцбурге утвердили Фридриха в качестве государя бургундских, английских и французских королей. Папа Адриан IV, короновавший Фридриха, на сей раз возмутился и затеял долгий спор о ленном происхождении императорской власти, пытаясь убедить всех, что император обладает особенной властью — не как сюзерен всех европейских королей, а лишь как высший авторитету к которому им следует обращаться в критических случаях. Фридрих решил по-своему ответить на все аргументы, выдвигаемые папой. Он собрал большую армию, состоящую из немцев, австрийцев, венгров, чехов, бургундцев и лотарингцев, готовую отомстить итальянцам за те унижения, кои Фридрих испытал в Риме в год коронации. Для усиления дисциплины полководец издал строгий «Военный артикул» — Памятуя о тех раздорах, которые внесла в крестовый поход Элеонора Аквитанская, Барбаросса вообще запретил женщинам близко подходить к войскам. "А ежели какая сунет свой нос в палатку воина, стоящего на отдыхе в лагере, " — говорилось в артикуле, — «ту мерзавку хватать и беспощадно отрезать, ей нос».

Как только в Милане, Пьяченце, Брешии, Модене и Парме разгорелся бунт против императорской власти, Фридрих начал поход и, возглавляя войско чехов, перешел через Бреннерский перевал. Через Большой Сен-Бернар в Ломбардию вошли бургундцы и лотарингцы герцога Церингенского. Двумя другими потоками в Италию вторглись немцы, австрийцы и венгры. Осада Милана длилась недолго. Достаточно было опустошить окрестные поля и не допустить никакого подвоза к городу, как миланцы сдались, уплатили контрибуцию и дали заложников. После этого сейм на Ронкальском поле признал Фридриха королем Ломбардии. Однако уже на следующий год восстание вспыхнуло с новой силой. Новым папой, под именем Александра III, стал сиенец Орландо Бандинелли, он и возглавил идею свержения императорской власти. Милан снова взбунтовался, но Фридриху надо было ждать подкрепления из Германии. Во время этого ожидания он затеял осаду крепости Крема, неподалеку от Милана. Маленькая эта крепостенка продержалась полгода, прежде чем удалось взять ее, да и то после заключения договора о том, что гарнизону крепости будет гарантирована жизнь и свобода. Раздосадованный Фридрих приказал своему летописцу Рахевину героическим стилем описать взятие Кремы. «А коли скучно напишешь — повешу!» Перепугавшись, бедняга Рахевин совсем потерял дар сочинительства и ничего иного не мог придумать, как слово в слово переписать рассказ Иосифа Флавия об осаде Титом Иерусалима. Кроме того, он напичкал свою летописную стряпню такими оборотами: «Грозный Фридрих, как Цезарь при Фарсале…», «Блистательный Фридрих, как Ганнибал при Каннах…», «Несгибаемый Фридрих, как Мильтиад при Марафоне…», «Солнцу подобный Фридрих, как Этаминонд при Левтрах…», «Львовидный Фридрих, как Сципион при Нарагарре…», и даже — «Премногобожественный Фридрих, как Павзаний при Платее…». Ознакомившись с текстом, Барбаросса долго хохотал, потом сказал Рахевину:

— С чего ты взял, гусь эдакий, что я не читал Иосифа Флавия?

Летописец побледнел и задрожал всем телом.

— Не трусь, — похлопал его по плечу Фридрих. — Я, напротив, доволен твоей работой. Сам того не желая, ты показал мне, насколько несравнима моя победа с триумфами Цезаря, Тита, Сципиона, Ганнибала и прочих великих людей. Но клянусь, что когда-нибудь твои сравнения меня с ними окажутся не пустым звуком. А подделку эту все-таки сожги.

Но неудачи продолжали преследовать Фридриха. Он проиграл миланцам сражение при Каркано и с поля боя ему пришлось спасаться позорным бегством. Под влиянием неуспехов добрый нрав Фридриха стал сильно портиться. Когда из Германии Фридрих Швабский, Рейнальд Кельнский и чешский король привели мощное подкрепление и началась новая осада Милана, император издал указ отрубать руку всякому, кто осмелится попробовать подвезти осажденным продовольствие и к безносым местным гетерам прибавились безрукие снабженцы. В один из дней осады были пойманы и подвергнуты ужасному наказанию сразу двадцать пять жителей Пьяченцы. Войдя во вкус жестокости, Барбаросса выпустил еще один указ — выкалывать глаза, отрезать уши и языки всякому жителю Милана, который захочет выбраться из города и будет схвачен. Меры устрашения в конце концов возымели действие, и через год после начала осады миланцы сдались. Фридрих разрушил покоренный город до основания, а оставшихся жителей выселил вон. Папа Александр, прознав об этом, проклял императора и отлучил от церкви.

Когда король Людовик узнал, что изгнанная им Элеонора вышла замуж за юношу Анри, он решил отправиться в Клерво и побеседовать с аббатом Бернаром. Небольшой отряд тамплиеров, возглавляемый магистром Эвераром де Барром, сопровождал его в этой поездке. Стояла жара, но когда спутники въехали в густые леса, в которых утопала знаменитая на весь христианский мир обитель цистерианцев, повеяло приятной прохладой, и разговор, само собой, зашел о чудесах.

— Разве не чудо, — говорил Людовик, — что здесь в этой долине, поросшей дремучими лесами и некогда занимаемой смрадными болотами, стало так хорошо? Стоило нам въехать сюда, как в душе открылось нечто возвышенное и радостное.

— Но ведь это чудо рукотворное, — заметил Эверар. — Ведь не случайно, когда Бернар поселился здесь со своими монахами, он назвал место Горькой Долиной, и только потом, осушив отвратительные болота, братия назвала долину Чистой.note 9 Чудо — это когда Господь благосклонно дает человеку силы совершить то, что казалось невозможным.

— Увы, — вздохнул король, — в Леванте со мной такого чуда не произошло.

— Зато вы обрели множество друзей и избавились от недругов, — возразил магистр. — Тамплиеры возвеличатся под вашим покровительством, и вы возвыситесь под охраной тамплиеров. Говорят, в последние годы жизни Гуго де Пейн любил повторять одну присказку: «Один за всех и все — за одного». Жаль, что она до сих пор не вошла в пословицу.

— Что ж, вы правы, — вздохнул Людовик, — не стоит впадать в бессмысленную и бесплодную меланхолию. По примеру Отто Фрайзингенского. Слыхали о его последних пророчествах? Он говорит о закате великой империи франков и предрекает, что через сто лет Париж, Рим и Кельн будут западными столицами невиданной по размерам империи сарацин.

— Это уж он, конечно, слишком, — покачал головой Эверар де Барр. — Можно понять чувства человека, пережившего крах крестового похода, но впадать в такое уныние — грех. Хотя в опасениях его много верного. Полвека мы с величайшим трудом удерживали Святую землю, и все это время — и с моря, и с севера, и с востока, и с юга — нас непрерывно терзали орды проклятых мусульман. Боюсь, что еще лет двадцать-тридцать, и в Леванте не останется ни одного христианина. Ведь именно поэтому я перевез сюда, во Францию, ту часть сокровищ Тампля, которую удалось отбить у магистра де Трамбле.

— Наивный Бернар, — усмехнулся, вспоминая де Трамбле, король, — он все еще надеется, ; что мощи Годфруа Буйонского и Гуго де Пейна помогут ему сдержать натиск магометан.

— И он все еще надеется отыскать в Иерусалиме всю Скинию Завета, — добавил магистр французских тамплиеров. — А я убежден, что она сгорела во время пожара, ведь Иосиф Флавий писал, что после восстановления храма Святая Святых была пуста.

Меж деревьев показались крепкие стены Клервоского аббатства, несколько монахов-цистерианцев ожидали гостей у ворот обители и первым делом поспешили сообщить, что блаженнейший Бернар сильно занедужил и извиняется, поскольку не в состоянии выйти навстречу королю и его свите. Король пожелал немедленно видеть аббата, и его повели в скромную келью, где на невысокой и узкой постели возлежал прославленный подвижник благочестия. Он тяжело дышал и смотрел на вошедших гостей мутным взором.

— Благодарю вас, ваше величество, за ту честь, которую вы оказываете мне своим посещением, — все же нашел в себе силы промолвить он. — Какая нужда заставила вас явиться? Говорите скорее, а то я боюсь помереть. Задыхаюсь я.

— Отчего же помирать вам, муж светлый? — трепетно произнес Людовик. — Вы ведь еще так молоды. Шестьдесят лет — пора наивысшего цветения для мужчины.

— Что-то треснуло в легких, — проговорил аббат Бернар. — Ночью непременно задохнусь. Не этой, так следующей, или послезавтра. Так, что вы хотели узнать от меня? Хотя, постойте, я и так знаю. — Вы хотели спросить о своей бывшей жене и ее новом замужестве. Так?

— Именно так, монсеньор, — кивнул Людовик.

— Я видел их недавно, — тихо пробормотал аббат.

— Что-что? — не понял Людовик. — Видели их? Они что, приезжали к вам в Клерво? Не может быть! Элеонора шарахается от всего, в чем есть истинная святость. Она уже лет десять не причащалась. Неужели Анри Плантажене так набожен, что и ее приобщил и вернул в лоно Христа? Верится с трудом!

— Нет, их не было здесь, — возразил Бернар. — Но я видел их во время молитвы. Я молился, спрашивая у Господа об их судьбе, и Господь показал их мне среди адского пламени, и светящаяся надпись сияла над ними. Страшная надпись… Страшные слова..

— Какие? — не вытерпев, спросил Людовик.

Аббат Бернар приподнял веки и четко произнес:

— "Рожденная дьяволом к дьяволу возвращается, и муж с нею".

— О Боже! — воскликнул Людовик в ужасе, пронзенный мыслью, что этим мужем мог быть он. Присутствующий при разговоре Эверар де Барр со вздохом покачал головой.

— Это еще не все, — сказал Бернар, чуть приподнимаясь. — Я молился и о судьбе короля Франции, и увидел старого селезня и четырех молодых селезней.

Они вошли в реку и поплыли, как вдруг налетел с неба сокол, и селезни в испуге нырнули, но не смогли вынырнуть. Селезни — король Англии и его сыновья, а сокол — король Франции. Более я ничего не знаю и ничего не могу добавить. Я должен или умереть, или справиться с недугом. Прошу вас оставить мою келью.

— Благословите, святой отец, — попросил напоследок король.

— Благословляю.

Через два года после этого страшного предсказания, когда аббат Бернар Клервоский почил в Бозе, Анри Плантажене стал новым королем Англии, где его называли Генри Плантагенетом. Подобно тому, как полтора десятка лет назад был счастлив с Элеонорой Людовик, наслаждался своим супружеством и Генри. Новое качество требовало от супругов пребывания в Англии, но их невыносимо тянуло во Францию. Генри тосковал по густым дубравам, сквозь которые несет свои плавные воды сказочная река его детства, Луара, по веселому Ле-Ману, где отец устраивал некогда бесконечные пиры и увлекательные турниры и где теперь покоился его прах. Элеоноре по ночам снились запахи цветущего по весне шиповника в ее родном Пуату. Просыпаясь, она обрушивалась с ласками на своего Анри, которого сильно полюбила за то, что он был свой — ведь Пуату и Анжу лежат рядышком друг с другом, как муж и жена в супружеской постели. Она услаждала его своей любовью, и после дочерей, о которых Элеонора не могла с уверенностью сказать, рождены они от Людовика или от многочисленных любовников, у нее появился на свет первенец-сын. Уж он-то точно был зачат от Анри, это Элеонора знала наверняка, поскольку со дня свадьбы ни разу не успела еще изменить мужу. И она настояла, чтобы мальчика назвали Анри.

— Все-таки, насколько Анри красивее звучит, чем Генри, — согласившись с Элеонорой, говорил король Англии, мечтая о той стране, где все его подданные, а не только жена, будут называть его Анри. Ничто не омрачало счастья молодого короля, кроме одного — почему Элеонора, так упорно отказывается от причастия? За все время, с тех пор, как они поженились, она лишь на венчанье приобщилась Святых Тайн, да и то кто-то пустил гнусную сплетаю, будто видели, как она тайком выплюнула причастие. Всякий раз, приходя с мужем в храм, она терпеливо простаивала до тех пор, пока не начиналось главное таинство, и после Евангелия заявляла, что ей дурно и нужно выйти на свежий воздух.

— Элеонора, не мучай меня, скажи, почему ты чураешься Святых Даров? — спросил он ее однажды в очередной раз. — Прошу тебя, признайся! Если бы ты знала, как тяготит меня этот вопрос. Я так хотел бы, чтобы мы причащались вместе. Я, наконец, требую, чтоб ты призналась!

Этот разговор произошел в один из вечеров в Оксфорде, где Элеонора ожидала скорого появления второго ребенка. Последняя фраза, категорически требующая признания, была произнесена таким тоном, какого Анри до сих пор не позволял себе, и это кольнуло Элеонору. Она обхватила руками свой огромный живот и ответила с вызовом:

— А разве от Святого Причастия появляется, вот это?

Анри опешил:

— Что ты говоришь такое, опомнись!

— Опомнись?! А разве я не права? Хоть объешься этими Святыми Дарами, ни за что не родишь такого славного мальчугана, как наш Анри. Сейчас, тут тоже мальчик, я это точно знаю. И появится на свет он не от тела и крови Христовой, а от твоего тела, и твоя кровь будет течь в нем, и зачатие его даровано нам великой матерью любви и жизни, а не бледной Девой, родившей, не зная сладостей настоящей любви.

Он слушал, и ему не хотелось верить, что это его Элеонора так говорит. Ее прекрасное лицо — лицо не тридцатипятилетней дамы, а молоденькой девушки, годящейся ему в ровесницы — зажглось каким-то странным светом, и ему вспомнились многочисленные сплетни о том, что Элеонора путалась с нечистой силой, что она ведьма и даже — что она не настоящая женщина, а демон, суккуб. Доселе он не хотел думать, да и не думал никогда, о ее похождениях, когда она была женою Людовика. Какое ему до этого дело, если он видит, как она любит его, как привязалась к второму мужу, и это чудо случилось благодаря его любви к ней и в ответ на его горячие молитвы к Господу, да ниспошлет он им счастье.

— Элеонора, — перебил он ее истеричные словоизвержения. — Прислушайся к себе. Ведь ты богохульствуешь. Немедленно проси прощения у Бога, и давай вместе помолимся, чтобы он простил тебя.

— Как бы не так! — воскликнула Элеонора, котирую понесло во все тяжкие. — Тоже мне нашелся праведник! Может быть, и трон достался тебе за твои молитвы, посты и причастия?

— Опомнись, еще раз прошу тебя!

— Нет, это ты опомнись, голубчик. Кто послал убийц к Стефану? Разве не тамплиеры Бертрана де Бланшфора прикончили его?

— Что? Что ты Сказала?! Я никого не посылал!

— Можно подумать, ты не догадывался…

— Так это ты их послала? Как ты могла, Элеонора! Ведь я любил… я люблю тебя! Нет, не верю! Хотя, постой… Ведь Бертран и впрямь тогда отправился в Англию. Он обещал привезти знаменитой танетской земли, которая спасает от укусов змей.

— Не строй из себя ангелочка, Анри! Ты прекрасно все знал, только делал вид, что не знаешь. И ты еще говоришь о причастии! Я удивляюсь, как это твой Боженька не щелкнет тебя по носу в тот миг, когда ты подходишь к причастию.

Тут Элеонора рассмеялась, и лицо ее сделалось безобразным и старым, так, что Анри схватил себя за волосы и страшно закричал:

— Ведьма!

Вдруг она перестала смеяться и испугано посмотрела на него. Он, уже готовый было ударить ее, застыл на месте. Перед ним сидела все та же Элеонора, которую он так любил, юная и прекрасная, в свои тридцать пять лет выглядевшая на двадцать два. В испуганных изумрудных глазах ее исчезло ужасное пламя, и теперь только робкий страх светился в них.

— Элеонора, — прошептал Анри.

— Я умираю, — тоже шепотом произнесла Королева Англии. — Он сейчас убьет меня.

Тут глаза ее закатились, и она упала в обморок. Ей привиделся Ричард Глостер, с которым так сладостно было в Жизорском замке, он вновь целовал ее, медленно раздевая, руки его, от которых хотелось стонать, гладили ее бедра, ласкали грудь, мяли ягодицы, раздвигали… Тут страшная боль заставала ее очнуться — это начались схватки, которые ей уже столько раз приходилось переживать, а все равно — и больно, и страшно, и кажется, что нет никакого; выхода. В промежутках между схватками Элеоноре вновь мерещился Ричард Глостер, завидный любовник, он увлекал ее в дальнюю комнату Жизорского замка, чтобы насладиться ее любовью. Потом он куда-то исчез, и Элеонора увидала себя под огромнейшим вязом.

— Йо эвоэ! — она подпрыгивает и летит над землей, над пляшущими и предающимися блуду людьми — лечу! лечу! йо эвоэ! — затем приземляется… Ах, какая боль! Но это уже конец, конец мученьям, ребенок уже кричит, а повивалка с радостью восклицает:

— Мальчик, ваше величество! Мальчик! У вас еще один сын!

Элеонора откинулась к подушкам и снова впала в забытье. Да, вот она приземлилась, вот ее обвивают руки, они ласкают ее бесстыдное, голое тело. Это Ришар де Блуа, один из первых, с кем она некогда изменила Людовику. Но сейчас у него другое имя — Гернун-нос, а ее он называет Андредой. Он валит ее на мягкую и теплую траву, раздвигает ей ноги…

— О, Ришар! Ришар! — в предвкушении удовольствия промолвила она и очнулась. Ясность сознания вдруг быстро стала возвращаться, и уже казалось, что роды, схватки, боль — все это было когда-то давно и не с нею.

— Ришар? — удивленно спросил Анри, поднимая брови.

— Ах, милый Анри, — улыбнулась вымученной улыбкой Элеонора. — Мне привиделось, будто я ласкаю нашего новорожденного сына, и его почему-то зовут Ришар.

— Прекрасное имя, — целуя жену, в свою очередь улыбнулся король Англии. — Пожалуй, мы так его и назовем.

— Анри, любимый мой, муж мой! Скажи мне еще раз, что я краса красот.

— Ты краса красот. Ты лучшая в мире жена и королева. Ты моя ненаглядная, Элеонора.

Весь мир жил ожиданием конца света, увязывая его с числом Зверя, ибо 1158 год от Рождества Христова по другому летоисчислению был 6666-м от Адама. И хотя Церковь боролась с этим суеверием, ссылаясь на евангельские слова Спасителя, что о дне и часе знает только Отец Небесный, всюду со страхом готовились к приходу Антихриста, а каждого, кому в этот год исполнилось тридцать три, подозревали — не он ли Антихрист. Только в Шомоне все оставались веселыми и беззаботными, потому что здесь готовились к свадьбе. Доблестный рыцарь, тамплиер Робер де Шомон, год назад вернувшийся, наконец, из Палестины, брал в жены четырнадцатилетнюю Ригильду де Сен-Клер и был полон самых радужных мечтаний и надежд. Счастлив был и его отец, жизнерадостный старина Гийом. Он так крепко привязался к своей воспитаннице, что с грустью думал о том дне, когда придется выдать ее замуж и расстаться, а теперь она оставалась в его доме навсегда, и он не желал лучшей партии для своего сына.

Ригильда расцвела внезапно, и в тринадцать лет превратилась в девушку, которой можно было залюбоваться. Она была милая, нежная, заботливая, любила рукоделье и часами можно было сидеть и слушать, как она поет, вышивая что-нибудь. Жан де Жизор, который так до сих пор не подобрал себе пару и сидел сиднем в своем угрюмом замке, не случайно зачастил в гости к своему родному дядьке. Гийом не раз замечал, как он смотрит на Ригильду своим тяжелым взглядом, точно желая заворожить. А может быть, и впрямь завораживал, кто знает. Он стал мягче в своих отношениях с родственниками, но Гийом знал, что он просто затаился, хочет показаться хорошим и умыкнуть девушку. Идуана, выйдя замуж за Жана де Плантара, покинула Шомон, а вот Тереза так и оставалась здесь, продолжая вдовствовать. Дядю Гийома страшно бесило, когда Тереза начинала расхваливать Ригильду с намеками — мол, неплохо бы отдать ее за Жана, Жизор-то под боком, и всеобщая любимица не уедет далеко.

— Ах, Жан, Жан, — говаривала она, — он такой угрюмый, такой замкнутый, и все потому, что рано остался без отца, а невесту себе до сих пор не сыскал!. Вот если бы его полюбила такая девочка, как наша киска Ригильда, он бы вмиг преобразился, я в этом уверена. Она бы сделала из него другого человека.

— Мне кажется, ты, как мать, немного преувеличиваешь, — пытался возразить сестре Гийом, — Ему нужна не такая.

— А какая же, интересно?

— Такая же, как он сам. Боюсь, если ему попадется подобная нашей Ригильде, он испортит ей жизнь. Ты уж меня извини за прямоту. Ведь она у нас такая нежная и ранимая. Он станет обижать её.

— А по-моему, ты говоришь глупости.

Однажды, оставшись с сыном наедине, Тереза решила заговорить с ним на эту тему.

— Сынок, мне кажется, тебе давно пришла пора жениться.

— Ты на что-то намекаешь? — спросил он, пронзив ее черными иголками своего особенного взгляда.

— Да, намекаю. Конечно, твой отец женился на мне, когда ему уже было за сорок, но не всем же быть такими бесшабашными, как покойник Гуго. Что ты скажешь о милашке Ригильде?

Тяжкий взгляд опустился к полу. Жан явно смутился.

— Почему ты спрашиваешь о ней?

— Потому что вижу, как ты глаз с нее не сводишь.

— Вот еще! Что за фантазии, мама!

— Ничего не фантазии. И она, сдается мне, неравнодушна к тебе. Иной раз ты долго не приезжаешь, так она обязательно спросит: "Куда это Жан запропастился? Не помер ли он от тоски в своем Жизоре? А ведь какая она красоточка, просто загляденье!


Этот разговор не прошел бесследно. Жан и впрямь давно засматривался на Ригильду, но ему казалось, он ей ничуточки не нравится. В Жизоре, в последнее время, и впрямь можно было сдохнуть от тоски или сойти с ума. С тех пор, как Элеонора Аквитанская выскочила замуж за Анри Анжуйского и уехала во Францию, куда-то запропастился и Бертран де Бланшфор. Должно быть, он чурался Жизора из-за того, что здесь погибла, его дочь, но ведь Жан отомстил ему за смерть отца, и пусть Бертран не знает о том, кто настоящий убийца, он все-таки должен догадываться, что существует возмездие. Однако, вот уже пять лет в Жизоре не проходили никакие праздники. Жан передал все хозяйство своему управляющему, а сам пристрастился к занятию, в котором стыдно было бы кому-то признаться, к спанью. Он мог проспать с раннего вечера до полудня, потом побродить бессмысленно по замку часа два и снова залечь на боковую. Он по-прежнему предавался бесплодным мечтаниям о своей Жанне — девушке, которая была бы как две капли воды похожа на него, и чтобы, занимаясь с ней любовью, он мог перескакивать из себя в нее и обратно, по очереди ощущая, что чувствует она, а затем опять — что чувствует он, как мужчина. Воспалив свое воображение, он предавался греху, ужасно страдал из-за этого, но ему было лень искать женщин и соблазнять их, даже покупать.

Свое тайное, и главное богатство, золотой щит Давида, он давным-давно перепрятал, и первое время частенько наведывался в тайник, чтобы полюбоваться реликвией, призванной в будущем принести ему невиданную славу и успех, но потом и это занятие прискучило ему, и вот уже второй год он не интересовался Розой Сиона. Однажды, в Жизор нагрянул гонец, который объезжал все комтурии с важным известием — в Иерусалиме скончался самозванец, выдававший себя за Андре де Монбара, и новым великим магистром ордена тамплиеров избран не кто иной, как Бертран де Бланшфор, но всем верным ему людям необходимо немедленно отправляться в Святой Град, чтобы поддержать своего магистра. Когда гонец уехал, Жан принялся с тоской размышлять, стоит или не стоит тащиться в Марсель, потом две недели, а то и больше, бултыхаться по волнам Средиземного моря, да за корабль надо платить, а это, как говорят, по нынешним временам никак не меньше двадцати турских ливров, шутка ли?.. И он решил, что Бертран де Бланшфор обойдется без него, а удача, если захочет посетить Жизор, явится сюда сама.

Но когда приехала Идуана и стала стыдить брата за то, что он второй год не появляется в Шомоне, Жан решил, что Шомон куда ближе, чем Святая земля, да и сестра не ежемесячно выходит замуж, и отправился на ее свадьбу. Там-то его и удивила распускающаяся краса шомонской воспитанницы. В душе жизорского затворника что-то шевельнулось, и он не мог понять, почему. Вроде бы, в Ригильде не было ничего общего с образом несуществующей Жанны. Через пару месяцев после свадьбы сестры, он вновь отправился в Шомон и с тех пор наведывался сюда чуть ли не каждый месяц.

После упомянутого разговора с матерью, Жан осмелился всё же проверить — вдруг мать права и Ригильда только вид делает, что он ей безразличен, дабы лишний раз подразнить его. Приехав в очередной раз в замок своего дяди, он улучил момент, когда Ригильда гуляла в прекрасном шомонском саду, и подошел к ней.

Увидев его, она сразу как-то вся съежилась и потупила взгляд.

— Я заметил, что вы боитесь меня, — заговорил Жан. — Так?

— Отчего же мне вас бояться, — робко сказала девушка.

— Действительно незачем, — произнес он, смелея. — Вы мне нравитесь, Ригильда. Я давно мечтал о такой девушке, как вы.

Она взглянула на него с мольбой, будто желая сказать: «Не надо, прошу вас» . Он напрягся и продолжал:

— Вы не задумывались, что такое Любовь?

— Нет, — тихо ответила Ригильда.

— А напрасно. Любовь — вещь очень приятная и полезная. Хотите, я научу вас? Давайте станем любовниками?

Она густо покраснела и ничего не ответила.

— Или мужем и женой. Хотите? Уверяю вас, что вы не пожалеете, — все больше набираясь смелости сказал Жан.

— Прошу вас, господин де Жизор! — жалобно воскликнула Ригильда, будто она была Алуэттой, которую Жан собирается сбросить, в бездонный черный колодец. — Прошу вас, не надо!

— Как это не надо, когда надо, — металлическим голосом объявил он и, схватив ее за плечи, стал притягивать к себе. Она сопротивлялась, и он рассердился:

— В чем дело?

— Ведь у вас есть жена. Где она?

— Ах вот что! Но всем известно — она сбежала от меня.

— Вот видите. Значит, ей не было с вами приятно и полезно?

— Что-что? Ах ты тихоня! Думаешь, я не знаю, какие у тебя в голове мысли? Перестань ломаться, слышишь? Иди сюда!

— Если вы не прекратите, я буду кричать изо всех сил, — Ригильда вырвалась из его объятий и побежала прочь, но через несколько шагов оглянулась и кинула ему: — Я вас ненавижу! Если бы вы знали, какой вы противный! И не приезжайте в Шомон, вас тут все побаиваются! А я — терпеть вас не могу!

И она снова побежала прочь из сада.

— Если бы эта дура знала, какое у меня есть сокровище… — растерянно пробормотал Жан де Жизор, но эта мысль не утешила его, он понял, что Ригильда, в любом случае, не стала бы ни женой, ни любовницей его, даже если бы знала о Розе Сиона.

Он стал вынашивать планы мести, представлял себе, как насилует недотрогу, а потом сбрасывает в бездонную шахту, лежащую глубоко под землей, под великим вязом. Именно в это время из Палестины явился долгожданный Робер.

Воздух родины вскружил голову молодого тамплиера. Десять лет он скитался по свету, вырос и возмужал в этих скитаниях и битвах, дослужился до звания шевалье ордена, был ранен во время взятия Аскалона, который то захватывался сарацинами, то вновь переходил в руки христиан. За геройство его даже наградили бесценной реликвией — перстнем царя Соломона из клада, найденного под Тамплем, где было обнаружено более двухсот таких перстней. Но, как подобает истинному члену ордена Бедных Рыцарей Храма, Робер отказался от награды, оставив ее в общей тамплиерской сокровищнице. Когда умер магистр Бернар де Трамбле, Робер верой и правдой стал служить новому великому магистру, тем более, что им стал один из первых девяти храмовников славного Гуго де Пейна, Андре де Монбар. Затем в ордене стали происходить вещи, смысл которых не вполне был понятен Роберу, и он даже начал подозревать, не затевается ли здесь какой-то заговор. Восьмидесятилетний старец Андре де Монбар был еще на удивление полон сил и здоровья, и вдруг в одночасье слег и помер, а члены Ковчега провозгласили новым великим магистром Бертрана де Бланшфора, бывшего некогда сенешалем у небезызвестного Рене Тортюнуара. Робер старался не думать о плохом и гнал от себя скверные мысли, но что-то все же ему не нравилось, и он отпросился на побывку.

Усталость, накопившаяся в нем за эти долгие годы, вмиг развеялась, как только он ступил с борта корабля на землю Прованса. Чем ближе он подъезжал в сопровождении оруженосцев и слуг к Иль-де-Франсу, тем полнее становилось его чувство восторга. Все казалось ему щемяще милым — дороги, реки, деревья, люди, города, замки, облака, коровы и овцы, плетни и колодцы, голубой свод французского неба. А когда в отдалении замаячил Шомон, крупные слезы закапали из глаз молодого воина, и он что было сил пришпорил коня, никак не ожидавшего, что здесь намечается какая-то скачка. Много довелось повидать Роберу самых разных крепостей и замков, таких огромных и великолепных, неприступных и богато изукрашенных, что иной житель Франции и вообразить себе не может. Видел он и Штауфен, и высокий Регенсбург, и Вену, и Эстергом, в всевозможные восточные замки Малой Азии, и замок Давида в Иерусалиме, и Алейк в Ливане, и много-много других. Шомонский замок никак не мог соперничать с ними. Маленький и тесный, окруженный не шибко крепкими стенами и четырьмя приземистыми прямоугольными башнями, между которых еле втискивался трехъярусный донжон, он был раза в два меньше Жизорского замка и, в отличие от него, имел лишь один внутренний двор. Но несмотря ни на что, дороже этого строения для Робера де Шомона не было на свете.

Бешено проскакав по мосту через ров и расплющив дурную курицу, бросившуюся в испуге прямо под копыта коня, Робер ворвался в ворота замка и, резко остановив своего замечательного арабского скакуна перед массивной дубовой дверью донжона, которую Гийом недавно изукрасил грубоватой резьбой, воскликнул во всю глотку:

— Босеа-а-а-а-а-ан!

Тотчас же из сада выбежал отец, и Робер не сразу заметил, как он постарел, потому что глаза его вновь заволокло слезами, он спрыгнул с коня и бросился в объятья ликующего Гийома.

— Дай же мне взглянуть на тебя — наобнимавшись воскликнул шомонский сеньор. — Ну, сударь сын, и возмужал же ты. Бог мой! Какой лев! Грех было бы жалеть, что малолетним отправил тебя на войну. Хорош, ничего не скажешь! Эй, Ригильда, иди-ка сюда! Смотри, это мой Робер, мой сын, полюбуйся на него.

— Здравствуйте, господин Робер, — стыдливо пробормотала пробегающая мимо Ригильда. — Рада с вами познакомиться. Побегу звать вашу матушку.

И Робер влюбился в нее с первого взгляда. Вся полнота его счастья возвращения выплеснулась в этом внезапно нахлынувшем чувстве. Он стоял ошарашенный и не понимал, что с ним происходит.

— Неужели это наша малышка Ригильда де Сен-Клер? — спросил он.

— Что, хороша куколка? — засмеялся Гийом. — Вырастили, как видишь. Да ты не влюбился ли в нее часом?

Робер вмиг покраснел и ни с того ни с сего спросил:

— А нянька ее все еще у нас живет?

— Алуэтта исчезла, — вздохнул Гийом. — И не знаю, чем ей не жилось в Шомоне… Может, ее украли разбойники?

В дверей выскочила мать Робера, Анна, и с криком бросилась на шею сына. Бурная встреча продолжалась, Ригильда тоже с первого взгляда влюбилась в мужественного красавца. Разумеется, она не помнила его, ведь когда он отправлялся в крестовый поход, ей было всего лишь три годика. Она звала, что Робер де Шомон и Жан де Жизор родились в один и тот же день и этого было достаточно для ее воображения, чтобы представлять Робера точь-в-точь таким же противным, как угрюмый и бледный Жан, умеющий так по-особому дерзко и пронизывающе смотреть на людей, что Ригильда при нем чувствовала себя, будто с нее сорвали одежду. И вдруг оказалось, что Робер совсем не такой, ну ни капельки общего со своим двоюродным братом. Он красавец, его лицо закалено пылом сражений, на плече у него красный тамплиерский крест, у него замечательная русая борода, а у Жана борода не растет вовсе и ему приходится сбривать свои жалкие ростки. А какие глаза у Робера — ясные, чистые, светлые…

Долгими вечерами Робер в присутствии множества слушателей рассказывал бесчисленные истории о своих приключениях. Недели через три, узнав о его приезде, в Шомон пожаловал Жан де Жизор. Двоюродные братья крепко обнялись, и впервые Ригильда заметила, что в Жане мелькнуло что-то человеческое. По случаю встречи друзей детства была устроена пирушка, во время которой Жану пришлось узнать новость, пронзившую его как кинжал ассасина. Случилось это, когда Робер заговорил о неудачной женитьбе двоюродного брата:

— Я слышал о твоем несчастье, о том, что тебе пришлось расстаться с женой. Отчего это произошло, если не секрет?

Жан немного напрягся, но ответил спокойным голосом?

— Она спуталась с дьяволом. Одно время в Жизор стали приезжать какие-то язычники; они останавливались в предместье моего замка, а по ночам устраивали ковены под сенью большого вяза. Бернардетта завела с ними дружбу и стала изменять мне. В конце концов я ее выгнал.

— Вот как? — задумался Робер. — А скажи-ка мне, Жан, одну вещь, развей одно мое сомнение, которое меня угнетает. Как ты знаешь, великими магистрами нашего ордена были при мне Бернар де Трамбле, Андре де Монбар, а теперь: — Бертран де Бланшфор. Так вот, когда у меня зашел разговор о тебе с мессиром Андре, он сказал, что у тебя вообще не было никакой жены, и что он посвятил тебя в орден и сразу дал звание командора. После смерти Андре де Монбара я разговаривал о тебе с новым магистром, и Бертран де Бланшфор поведал мне, что ты был женат на его дочери, а люди Андре де Монбара убили ее во время злодейского нападения на Жизор. Где правда?

— Разумеется, она заключена в словах де Бланшфора, — сузив глаза, ответил Жан. — А, кстати сказать, шевалье де Шомон, есть вещи, на которые я, как высший по званию, могу и не отвечать.

— Как высший по званию — да, — согласился Робер, — но как мой старинный приятель — нет. Неужто мы с тобой чужие люди?

— Нет, конечно, — почесал Жан в затылке. — Просто мне не хочется об этом говорить.

— Тогда извини меня, Жан. Я понимаю, что тебе неприятно это вспоминать. Счастливые люди часто бывают не тактичны. Если бы ты знал, дорогой мой брат, как я счастлив!

— Отчего же?

— Да ведь я помолвлен.

— И кто эта счастливица?

— Да вон же она — та, которая сидит сейчас между моим отцом и твоей матерью.

Жан почувствовал, как тело его коченеет — между Гийомом и Терезой сидела Ригильда де Сен-Клер. Так вот почему она так нежно поглядывает на Робера. Жан уже успел заподозрить: «Не влюбилась ли эта дура в нашего красавчика?» А дело, оказывается, вон уж как далеко зашло. Кусок медвежатины показался Жану тухлым, и он с трудом проглотил его, запивая отменным бургундским вином, которое вдруг оказалось уксусно-кислым. И вопрос, который так часто мучал Жана в самых разных ситуациях, вновь возник в его душе: «Почему? Почему он, а не я? Разве он заслужил это? Разве он обладатель величайшей реликвии, от которой в ужасе разбегались враги царя Израильского?» И, возвращаясь потом из Шомона в Жизор, он без конца спрашивал какую-то незримую силу, обидевшую его насмерть: «Ну почему? Почему же, я не понимаю?!»

В соответствии с завещанием, которое оставил отец Ригильды, девушка могла быть выдана замуж не раньше, чем по достижению четырнадцатилетнего возраста, и потому свадьба была назначена на весну следующего года. Жениху и невесте предстояло ждать ровно столько, сколько обычно сидит в утробе матери дитя. Но Робер не отчаивался и мысленно благодарил покойного Андре де Монбара за то, что он отменил обет безбрачия, введенный в устав ордена Бернаром Клервоским. Отныне тамплиеры могли заводить семью и жить с ней во время своих отпусков, если они служили в Святой земле. Тем же, кто находился постоянно в европейских комтуриях, послабление давало возможность всё время быть при семье. В будущем Робер рассчитывал получить титул комтура и основать в Шомоне комтурию.

С каждым днем жених и невеста все больше привязывались друг к другу. Ригильда теряла голову, восхищаясь героическим прошлым своего будущего мужа, а Робер стонал, изнемогая от восторгов пред ее красотой. Он страдал от невыносимых желаний к ней, но всякий раз, когда они уединялись и начинали целоваться и ласкаться, Ригильда не позволяла ему пойти до конца и нарушить ее целомудрие. Ошалевший от головокружительных поцелуев, он возвращался в свою спальню и не мог уснуть до утра, ворочаясь и вздыхая. Но время, хоть и медленно, но шло, заветная дата приближалась, и, как бы то ни было, Робер де Шомон был безумно счастлив.

В отличие от него, Жан де Жизор считал себя несчастнейшим человеком на земле. Зависть к двоюродному брату распирала его. Признав свое полное поражение, он стал пробовать разные известные ему способы колдовства, чтобы обворожить Ригильду, если не своими личными качествами и достоинствами, так хотя бы чарами. Он ловил зеркальцем отражение спаривающихся собак, шептал на него заклинания, а потом дарил заколдованное зеркальце Ригильде. Он раздобыл прядь волос Ригильды, совершил над ней обряд ворожбы, затем сплел из волос веревочку и двадцать восемь дней носил ее завязанной вокруг своего пениса. Он изготовил любовное зелье, состоящее из оливкового масла, меда, сиропа лепестков роз, капель валерианы, отвара каламуса, а также из капель его собственной крови и мочи. Приезжая в Шомон, он тайком подмешивал немного этой смеси в питье Ригильды. Он составлял немыслимые по количеству своих компонентов мази, натирался ими и колдовская наука уверяла его, что вот-вот Ригильда переключит свое внимание с Робера на Жана. Но, что бы он ни предпринимал всю эту осень и зиму, ничего не помогало, жених и невеста неуклонно двигались к своей цели. И чем ближе становился день свадьбы, тем большее отчаяние охватывало жизорского сеньора. Причем, он давно уже не столько мечтал о Ригильде, сколько о том, чтобы ее брак с Робером не состоялся.

И все же, пришла весна, Роберу и Жану исполнилось по двадцать пять, а Ригильде четырнадцать, и через неделю после Пасхи наступил долгожданный день свадьбы. Жан явился в Шомон в последней надежде, что его колдовство в конце концов возымеет действие и случится то, о чем он мечтал. А мечтал в последнее время он уже не о том, чтобы Ригильда его полюбила, а лишь о том, чтобы не состоялась ее свадьба с Робером.

Выезжая из Жизора, Жан понуро проехал мимо великого вяза и впервые подумал, что у него с ним есть много общего — они свысока смотрят на людей, осознавая свое величие, они хранят тайну и оба так безнадежно одиноки. Остановившись подле гигантского древа, Жан вдруг почувствовал острейший прилив отчаяния и с наслаждением вообразил себе, как разрывает надвое свадебный наряд Ригильды. Постояв ещё чуть-чуть, он поехал дальше и через полчаса был в Шомоне, где застал не веселье, а слезы — все как могли увешали плачущую Ригильду.

— Кто… кто мог это сделать! — зачем, зачем! — рыдала она.

Оказывается, когда пришла пора обряжать невесту, обнаружилось, что некий неведомый злоумышленник разорвал пополам свадебный наряд Ригильды, который она всю зиму вышивала своими ручками и он получился такой необыкновенной красивый, какого никто Не мог припомнить. И вот, кому-то понадобилось сотворить такое злодейство. Все убеждали Ригильду, что слезами горю не поможешь и можно ведь отложить свадьбу, тогда она испугалась, вытерла слезы и сказала:

— Да как же отложить? Нельзя отложить! Мы больше не выдержим с Робером никаких отсрочек. У меня есть другой наряд. Правда, он ни в какое сравнение не идет с тем, но, что ж, буду скромнее.

Два равносильных чувства горели в Душе Жизорского Контура — ужас перед мощью своего воображения, способного сотворить настоящее чудо, как сегодня, и восхищение перед своей необыкновенной способностью. Он вспомнил, как во время турнира в Жизоре пожелал Ричарду Глостеру свалиться с коня, и тот свалился; как он сидел за шпалерой и внушал Бертрану де Бланшфору, что его здесь нет, а тот смотрел на него в упор и не видел; как он пожелал крестоносцам быть истребленными сарацинами, и сарацины выполнили его желание; и вот теперь…

— Это он сделал! — вдруг произнесла Ригильда, увидев Жана.

Он вздрогнул и приблизился к невесте:

— Дорогая Ригильда, я приехал засвидетельствовать свое почтение и поздравить вас с грядущим важным событием.

— Это он порвал платье, — не слыша его слов, повернулась Ригильда к Роберу.

— Ну нельзя же так, любовь моя, — забормотал ей вполголоса жених. — Как он мог это сделать, если он только что приехал из своего Жизора. Пожалуйста, извинись перед Жаном.

— Да, я кажется говорю вздор, — проговорила Ригильда. — Простите меня, Жан. Я рада вас видеть.

«То-то же!» — подумал Жан с усмешкой.

Но главной своей цели он, в конце-то концов, и не добился. Свадьба состоялась, да какая веселая, радостная, счастливая! Ригильда лишь два-три раза вспомнила об испорченном наряде и готова была пролить слезу, но всякий раз ее что-нибудь отвлекало, и она вновь забывала об утреннем горе.

Поздно вечером, видя, что все его старания оказались напрасными и растоптать эту женитьбу не удалось, Жан де Жизор отправился в свою комтурию. Он ехал сильно пьяный и очень злой через Шомонский лес. Ему представлялось, как молодых отводят в спальню и оставляют наедине друг с другом, и жгучая желчь разливалась по телу. Вдруг чей-то голос окликнул его:

— Господин де Жизор! Господин де Жизор! Постойте!

Он оглянулся и увидел, как из лесу выбежала молоденькая девушка и радостно бросилась к нему:

— Как хорошо, господин де Жизор, что я услышала топот ваших копыт и вышла на дорогу. Видите ли, я заблудилась в лесу и уж совсем отчаялась найти тропинку. Вы не узнаете меня? Я дочь крестьянина Жака Сури, Элизабет. Вы не могли бы подвезти меня, а то я сильно поранила ногу? Я живу неподалеку от Жизора, в деревне Синистрэ.

— Ишь ты, — пьяно рыгая, отвечал Жан. — Элизабет Сури, и сама как мышка. Хорошенькая. — Он спрыгнул с коня, — Иди ко мне, мышка, а потом я довезу тебя до твоего папочки Жака.

— Ах! — вскрикнула девушка в ужасе и, увидев, что сеньор Жизор решительно надвигается на нее, бросилась бежать обратно в лес. Он был крепко пьян и ни за что не догнал бы ее, если бы не ее пораненная нога. На небольшой полянке, поросшей свежей и душистой апрельской травой и залитой лунным сиянием, Жан догнал ее, схватил, сорвал одежду и без труда завалил под себя.

Все произошло довольно быстро, и вскоре он, заставив плачущую девчонку одеться, усадил-таки на своего коня и повез домой.

— Если не прекратишь реветь, я тебя сейчас сброшу! — прикрикнул он, и она перестала плакать, только шмыгала носом, не в силах сдержать в груди неутихающие рыданья.

— Сколько же лет тебе, мышка?

— Четырнадцать, сударь.

— Ишь ты, какое совпадение!

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Не одержав победы в споре с Робером за Ригильду, Жан де Жизор вернулся к своей скучной и сонной жизни в большом и одиноком замке. Прошло лето, наступила осень. Жан сутками спал в той дальней комнате, где убили его отца и где Ричард Глостер соблазнил Элеонору Аквитанскую. Он поставил здесь новую большую кровать, оснащенную мягкими перинами и подушками, залезал в нее, как улитка в раковину, закрывал глаза и представлял себе, что он Жанна и Жан, неистощимые любовники, похожие друг на друга, как две капли воды, только один из них мужчина, а другая — женщина. В этих сладостных мечтах он засыпал, и они нередко перетекали и в его сновидения, но с некоторых пор одно дурное видение стало все чаще являться к нему во сне. В первый раз он увидел сон, будто он подходит к своей кровати, а в ней лежит некий человек, которого Жан убил. В другой раз видение повторилось в точности, но теперь человек был живой, он спал, и его надо было убить. Лицо спящего показалось Жану знакомым, но сколько он ни силился вспомнить, кто это, когда пробудился, ничего не получалось. Сновидение повторялось и повторялось, всякий раз обрастая новыми подробностями. Четче обрисовывались черты лица спящего человека, усы, борода, брови, закрытые вежды, тонкая полоска губ, горькие складочки в уголках рта. В очередном сне блеснула золотая цепочка на груди, отражающая свет луны, льющийся через окно. В другой раз появилась рука, покоящаяся над одеялом, а на руке перстень с огромным рубином. И вот, наступила ночь, когда Жану приснилась подушка, которую он положил на лицо спящего человека… В ужасе он проснулся и впервые понял, что ему снится нечто, случившееся с ним на самом деле. Ужас его был вызван именно тем обстоятельством, что он никак не мог вспомнить, где и когда ему довелось задушить кого-то подушкой. Жану никогда не снились убийства, совершенные им в подземелье под вязом Ормусом, Бернардетта не приносила ему свою отрубленную голову, Дени Фурми, столь многим полезным вещам научивший его, не кричал ему, что он подлый предатель, тамплиер Жак и воспитательница Ригильды де Сен-Клер, Алуэтта, не взывали к нему из черных глубин бездонной скважины. Но этот сон, повторяющийся чуть ли не всякий раз, как только Жан де Жизор предавал себя в объятия Морфея, страшил и выматывал его именно потому, что он прекрасно помнил, что никогда не убивал при помощи подушки спящего человека в роскошной спальне, и вместе с тем он понимал, что это убийство было совершено, и совершено им, Жаном де Жизором. Но где? Когда?!

В Шомон он больше не ездил, дабы не лицезреть счастья молодых супругов. Сама мысль об этом счастье вызывала бездну омерзения. Добрые чувства к Роберу еще теплились в душе Жана, но к тому, юному Роберу, с которым он некогда дружил, а не к этому закаленному в боях воину, недосягаемо прекрасному и потому окрещенному Жаном не иначе, как «мясное бревно». «Подумаешь, — хныкал Жан, размышляя о светлой судьбе Робера. — Щит Давида все равно достался не ему, а мне. Это что-то да значит!»

Робер сам приехал в Жизор осенью. Попрощаться. Он возвращался в Палестину, где ждал его долг тамплиера и верность присяге. Ригильда понесла, к весне ожидалось потомство, а летом, быть может, Роберу вновь удастся приехать на пару-тройку месяцев домой, если дела на Востоке не ухудшатся.

Год шесть тысяч шестьсот шестьдесят шестой от Сотворения Мира заканчивался, так и не оправдав ожиданий конца света. Разве, что жители Милана, захваченного Фридрихом Барбароссой, могли связывать свои беды с роковыми шестерками, да несчастный жизорский комтур Жан, которого по-прежнему мучали видения убийства в спальне, воскрешая в его памяти нечто совершенное им неизвестно — где и когда снилось, как он пробирается в эту спальню по каминной трубе и ждет покуда отошлет слуг и уляжется. И лишь, когда слышится отчетливое посапывание, Жан выбирался из каминной трубы, а значит, это было лето, выбирался, подкрадывался к королю и душил его подушкой. Да теперь, в зимних снах, Жану открылось, что это был король, потому что слуги обращались к нему — «ваше величество». И это был французский король, потому что его разговор со слугами шел по-французски. Когда Жану впервые приснились разговоры короля со слугами, он несколько успокоился — последней король Франции, Людовик Толстый, скончался в тот год, когда Жану было четыре годика, значит его он никак не мог прикончить подушкой. Значит, навязчивая идея, привязавшаяся к нему в сновидениях, не имеет ничего общего с прошлой реальностью. Но сны про убийство какого-то короля продолжали разворачиваться, открывая Жану все новые и новые подробности, и в начале весны очередное такое открытие уничтожило ненадолго воцарившийся в душе Жана покой. Стефан де Блуа, король Англии, предшественник нынешнего Генри Плантагенета, был тоже француз по происхождению и предпочитал иметь слуг французов, и разговаривал он с ними, само собой разумеется, по-французски, на языке, который во всем мире называется «лингва-франка». Стефан скончался внезапно, спустя год после того как его соперник Анри добился от него письменного согласия, что после его смерти Анри наследует английский престол. История всем известная. Дуралей Анри, который, как говорят, родился день в день с Жаном, пятого марта 1133 года, взял в жены потаскуху Элеонору Аквитанскую и пообещал сделать ее английской королевой, после чего стал всеми силами добиваться права престолонаследия. Разумеется, когда он добился согласия со стороны Стефана, а Стефан, не прошло и года, умер, все стали болтать, что его убили наймиты Анри Плантажене…

Но при чем тут Жан де Жизор? Зачем ему было убивать Стефана?

Бернар де Бентадорн, любимый трубадур Элеоноры Аквитанской, очень переживал смерть короля Англии Стефана де Блуа. Но не потому, что испытывал к нему какие-либо добрые чувства, а потому, что после его смерти Анри Плантажене становился его преемником и увозил жену в Англию, а ему, бедняге Бернару, велено было оставаться на этом берегу Ла-Манша. Он и до того давно, уже успел потерять прежнюю привязанность со стороны Элеоноры, а тут и вовсе остался не у дел. В грусти и печали отправился он на юг, в Лангедок, куда давно звали его в воспитатели к юному графу Тулузскому Раймону V. В Тулузе, конечно, было не плохо, но разве сравнить с веселыми куртуазными годами, этим солнечным десятилетием, которое оборвал дурацкий крестовый поход!


Чернила достав и заплакав,

Перо обмакну в свое горе,

Жизнь моя вся в заплатах,

А сердце рвется за море.


Он слал нежные письма в Англию, но не получал на них ответа. Единственным утешением в жизни был воспитанник Раймон, любитель поэзии, недурно слагающий кансоны в свои одиннадцать лет. Однажды они решили образовать тайный трубадурский орден, наподобие тамплиеров и госпитальеров. Этот орден, в соответствии со своим уставом должен был опекать и защищать всех трубадуров мира, всех странствующих и обездоленных поэтов — жонглеров, миннезингеров, хунгладоров, и вообще всех сочинителей, включая летописцев и панегиристов при дворах знатных особ и королей. Как тамплиеры восклицают «Босеан!», так, приветствуя друг друга при встрече, трубадур Бернар и граф Раймон, трижды притопнув ногой и воздев к небу правую руку, громко произносили:

— Бон мо!

Граф Раймон взял на себя титул патрона изящной словесности, а Бернар де Вентадорн стал великим магистром Ордена странствующих трубадуров. Со всего Прованса стали стекаться в Тулузу самые разные поэты — бедные и богатые, одаренные и бездарные, добрые и злые, развратные и целомудренные. Всех принимали в свое братство патрон Раймон и великий магистр Бернар.


Она меня гонит прочь

И в сердце — черная ночь.

Я брошу кансоны петь,

Мечтая лишь умереть.


Однажды в Тулузу пришло известие о том, что король Англии Генри II и его жена Элеонора вернулись в свои французские владения и проехали в Тур со своими мальчуганами — пятилетним Анри, трехлетним Ришаром и двухлетним Годфруа. Весть эта взволновала Бернара, и, отпросившись у своего воспитанника, он немедленно отправился в Тур, надев на себя все свои лучшие одежды, подаренные Раймоном. Он вез даме сердца новую кансону, в которой говорилось о сердечных муках поэта. Они, застывая на студеном ветру горя, превращаются в прекраснейшее изваяние, и в конце концов, поэт видит, — что это изваяние в стократ лучше его возлюбленной. Идея кансоны была гораздо лучше, нежели ее осуществление, но Бернар рассчитывал, что Элеонора поймет идею и не обратит внимание на шероховатости стиля и не вполне удачные рифмы.


Дама, подумай, пойми -

Чувства и мысли мои:

Вечного нет ничего.

Только бон мо!


Увидев Элеонору, великий магистр трубадуров был потрясен. То ли возраст стал брать свое — ей стукнуло тридцать восемь — то ли воздух Англии повлиял, то ли второе замужество так сказалось, то ли рождение трех сыновей, но Элеонора уже не выглядела так эффектно, как раньше, и теперь было заметно, что она старше своего мужа, которому только что исполнилось двадцать семь.

Своего давнишнего фаворита и любовника она встретила с напускной приветливостью:

— Здравствуйте, милый Бернар! Наслышана о ваших успехах при дворе графа Тулузского. Все только и судачат о поэтическом сообществе, которое вы там создали. Некоторые даже осмеливаются уверять, что по куртуазности ваша новая школа трубадурского искусства ничуть не уступает той, которая существовала некогда при моем дворе в Париже. Вы привезли с собой какие-нибудь шедевры?

— С моей стороны было бы неприличным говорить о расцвете провансальской поэзии, который наблюдается при благосклонном внимании юного патрона изящной словесности, — ответил Бернар. — Но все же, если наш кружок поэзии и уступает тому парижскому, то не намного. Позвольте трем трубадурам, которых я привез с собою, спеть вам свои кансоны.

Выслушав троих рыцарей ордена странствующих трубадуров, Элеонора сдержанно похвалила их искусство, но после этого потребовала, чтобы сам Бернар исполнил что-нибудь из своих последних творений. И он запел ту самую кансону, которую вез ей, желая проткнуть ею сердце безжалостной любовницы. Элеонора слушала, все больше и больше хмурясь. Бернар дошел до шестого куплета:


Цвет отцвел и опал.

Мне же лишь песня мила.

Ведь превратилась в опал

Падшая в землю смола.


Слушательница недовольно закашляла и хорошо слышно было, как она сказала: «Хм-хм!» Когда же Бернар дошел до последней строки, он громко воскликнул: «Только бон мо», при этом и он и приехавшие вместе с ним поэты ордена странствующих трубадуров вскинули вверх правую руку и трижды топнули левой ногой. Лицо Элеоноры выразило явное неодобрение. Она тихим голосом, поначалу вежливо, затем все больше распаляясь, стала критиковать десятикуплетную, длинную, ведь каждый куплет состоял из трех четверостиший, кансону Бернара де Вентадорна. Наконец, не выдержала и рубанула с плеча:

— Ваше искусство, дорогой соловей Бернар, явно переживает упадок. Это далеко не та словесная манна, как прежде. Видимо, юный граф Тулузский еще слишком мал и глуп, чтобы разбираться в поэзии. И где вы видели, чтобы из смолы получался опал? Говорят, янтарь получается из сосновой смолы, хотя мне больше нравится, если это слезы русалок. Признаться, слушая вас, я очень быстро перестала улавливать смысл кансоны, настолько в ней корявые рифмы и бездарные сравнения. Нет, это не куртуазный стиль!

В тот день, когда это происходило, в богатом Туре, где отливался самый высокопробный ливр и жители не знали, что такое голод, должен был состояться рыцарский турнир в честь короля и королевы Англии, а ближе к вечеру намечался пышный пир. Но ни первое, ни второе мероприятие не задержали великого магистра трубадуров в славном городе. Бросив здесь своих спутников, которые решили остаться, несмотря на нанесенную Бернару обиду, он отправился назад в Тулузу, по пути сочиняя полную желчи и ненависти кансону, посвященную Генри и Элеоноре. Это была его лучшая песня по красоте исполнения, но худшая по черноте переполняющего ее чувства. Короля он называл в ней оленем, а королеву — косулей.


Он думает, что он — персона,

Он не в копытах — в сапогах, -

И на главе его — корона…

А сам-то попросту — в рогах!


По дороге на него напали разбойники. Это произошло где-то посередине между Лиможем и Кагором. Они обчистили его чуть ли не догола, забрав даже неоконченную рукопись кансоны про косулю и оленя, хотя зачем она им была нужна, непонятно. Возможно, кто-то из них смекнул, что рукопись всегда можно продать какому-нибудь бродячему остолопу-жонглеру, который надрывает глотку и претерпевает всевозможные унижения толпы, вместо того, чтобы заняться честным разбоем и таким способом добывать себе пропитание. Как бы то ни было, кансона навсегда исчезла для благодарного человечества, а приехав в Тулузу, Бернар де Вентадорн пять дней подряд беспробудно пьянствовал и потом напрочь забыл про это творение.

За год до пышного приезда в Тур английской королевской четы в Жизоре произошло одно событие, оставшееся почти никем не замеченным. Однажды в середине лета владелец замка наслаждался одиночеством, сидя под могучей тенистой кроной своего самого сокровенного собеседника. Только что он вернулся из Шомона, где ему пришлось наблюдать отвратительную картину семейного счастья. Робер де Шомон навсегда возвратился под родной кров, поскольку великий магистр палестинских тамплиеров Бертран де Бланшфор вернул в устав ордена положение о непременном обете безбрачия и исключил из своих рядов всех женатых рыцарей. В Шомоне были только рады этому, а Робер, хотя и продолжал сильно горевать, быстро утешился, лаская свою ненаглядную жену и недавно появившуюся на свет дочку, которую назвали Мари. Он и Ригильда так и светились своим глупым счастьем, и долго не пробыв в Шомоне, Жан возвратился в Жизор.

Итак, он сидел под сенью вяза и думал свою привычную думу — почему не у него, а у Робера, все складывается так благополучно. И в походах побывал, и в битвах участвовал, и славу доблестного рыцаря приобрел, и из тамплиеров его исключили как раз вовремя, когда он может насладиться семейным уютом и выращиванием потомства. «Почему, Ормус?» — мысленно спрашивал он у вяза.

Вдруг он увидел, как к нему приближается чахлая нищенка в драных лохмотьях, держащая на руках какой-то сверток. Он не ошибся, она двигалась в его сторону, и вскоре узнал ее. Это была та самая мышка, Элизабет Сури. Остановившись от него в трех шагах, она низко поклонилась ему и сказала:

— Здравствуйте, господин Жизор. Не могли бы вы подать мне что-нибудь на пропитание? Прошу вас ради Христа!

— Это ты, мышонок, — усмехнулся Жан, вспоминая ту пьяную ночь, когда он так забавно развлекся с этим насекомым в душистой весенней травке. — Вон моя сумка, посмотри, там должен был остаться сыр, хлеб и полкаплуна. Можешь все это забрать себе.

— Благодарю вас, сударь, вы так добры ко мне.

Продолжая прижимать к себе левой рукой сверток, похожий на спеленутого младенца, правой она стала шарить в сумке, доставать оттуда ломтями хлеб, сыр и запихивать к себе в рот.

— Да положи ты свой сверток, никто не украдет у тебя твое богатство, — сказал Жан, размышляя о том, что неплохо бы было еще разок завалить девчонку, да уж больно она грязная.

— А вы бы подержали, сударь, моего малютку, — попросила Элизабет, не переставая жевать.

Он взял у нее сверток и увидел, что это и впрямь младенец, очень старательно укутанный, так что из пеленок торчал один только сопящий носик.

— Ты смотри! Твое отродье?

Элизабет закивала, вгрызаясь в половинку каплуна:.

— А что ж ты такая грязная да оборванная? Неужто твой отец помер? Ты ведь, кажется, из Синистрэ?

— Нет, сударь, он не умер. Но он выгнал меня, когда я родила эту девочку. А ведь это ваша дочь, господин де Жизор.

— Что ты мелешь! Ты спятила, что ли? Какая еще моя дочь!

— Истинно так, сударь. Христос свидетель, ни до, ни после вас никто меня пальцем не тронул. Я и отцу так сказала. Он меня и выгнал вон, сказав, что это чортово семя. А правда, что вы дьявол?

— Вот и корми вас после этого! — возмутился Жан и в этот миг по его новым зеленым брэ потекла горячая струйка. Он приподнял девочку и принюхался к ней.

— Это она вас признала, сударь, — улыбнулась Элизабет. — Бедная моя Мари! Что с нею будет!

— Мари?! — выпучив глаза спросил Жан. — Ты назвала ее Мари?

— Хорошее имя. Так и Деву Пречистую звали. А вам не нравится? Давайте-ка, мне ее. Спасибо за еду. Можно, я оставшийся хлеб и сыр заберу. И косточки. Косточки хорошо глотать, когда голодно.

Он передал ей младенца, и она, еще раз поклонившись, отправилась дальше своей дорогой. Глядя на нее, он почувствовал, как что-то неосознанное шевельнулось в его душе.

— А ну-ка, постой!

Она остановилась и оглянулась.

— Куда же ты теперь направляешься?

— А у меня там есть место, где я ночую. Там в лесу, на берегу речки, есть заброшенная землянка.

— Я довезу тебя.

Он сел в седло, взял у Элизабет ребенка и помог самой ей взобраться, только теперь посадил ее не сзади, как в прошлый раз, а перед собой.

— Вы только не убивайте меня, ладно? — попросила она, когда конь вступил в лесную чащу Шомонского леса.

— Больно надо, — усмехнулся он, а сам подумал:

«Ну зачем она это сказала!» Теперь его мысль вдруг оформилась, и когда они подъехали к речке решение созрело окончательно.

Вечером он привез свою дочь в замок и объявил всем, кто служил у него, что нашел девочку брошенной прямо на дороге. На другой день в реке выловили утопленницу, которую похоронили в том месте кладбища, где обычно находили свое упокоение самоубийцы. Ее опознали, это была дочь крестьянина из деревни Синистрэ, Жака Сури. Все знали, что она родила неизвестно от кого, и даже поговаривали, будто от самого графа де Жизора. Поначалу все сходилось — и то, что граф стал воспитывать у себя подкидыша, и что Элизабет утопилась. Но потом оказалось, что при подкидыше была найдена записка: «Девочку зовут Мари и она дочь знатных родителей, которые погибли», а всем было известно, что Элизабет Сури, конечно же, будучи неграмотной, никак не могла написать это послание. К тому же, никто не знал, как звали девочку Элизабет Сури, ведь она даже не успела окрестить ее. Еще через месяц в одном из окрестных лесов нашли с проломленным черепом крестьянина Жака Сури. Его убийство надолго заставило всех замолчать.

Целых семь лет Элеонора была верна своему второму мужу. Вероятно, сильная любовь, такая, как любовь Анри, может изменить, хотя бы ненадолго, самую развратную натуру. Но Анри, в конце концов, повзрослел и стал замечать многое из того, что ему не бросалось в глаза раньше. Так ангел, спустившись на землю, не сразу стал бы понимать смысла язвительных острот и не в первый день отметил бы, что людям приходится совершать разные естественные отправления. Первая трещина пробежала во время разговора с Элеонорой перед тем, как она разродилась Ришаром. Заботы о втором сыне поначалу припудрили эту трещину и следующий год стал годом пылкой страсти. Стоило Анри с любовью посмотреть на свою жену, как она примагничивалась к нему, отвечая таким чарующе влюбленным взглядом своих волшебных зеленых глаз, что обоих немедленно тянуло к самому интимному уединению. Однажды королевский канцлер Томас Беккет делал свой доклад о состоянии дел в королевстве, и Анри весьма внимательно его слушал, но все его внимание вмиг улетучилось когда на колено к нему легла горячая ладонь Элеоноры. Он не вытерпел и посмотрел на жену. Взгляд ее был невыносимым — в нем искрился свежий, покидающий свои соты, мед, в нем солнце играло бурными волнами моря, в нем теплый туман опускался на влажную зелень летнего поля.

— Какой ты красивый, — шепнула она ему. — Я хочу тебя. Пойдем.

И, взяв его за руку, повела за собой.

— Ваше величества, куда же вы?! — изумился канцлер.

— А, пошел ты! — прикрикнула на него королева.

— Извините, Томас, — пролепетал Анри. — Продолжим после.

Потом ему было стыдно перед канцлером, но счастье, подаренное Элеонорой, затмевало этот стыд. Беккет был сильным человеком, он ничего не забывал, и он видел, что рано или поздно все это плохо кончится. Доселе Элеонору не в чем было упрекнуть, она была верной и любящей супругой, заботливой матерью, изысканно образованной дамой, перед блестящим умом которой преклонялись лучшие умы Англии. И все же большинство подданных королевства оставались при едином мнении — она ведьма, просто временно затаилась. Об Элеоноре ходили слухи, будто до замужества с Анри она участвовала в шабашах и летала голая на помеле. Многие, очень многие, знали уже о страшном предсказании Бернара Клервоского, произнесенном им на смертном одре Людовику VII: «Рожденная дьяволом к дьяволу возвращается, и муж с нею». Основным толкованием этих слов было таковое: ведьма затаилась, прикинулась целомудренной матроной, чтобы опутать своими сетями мужа и утащить его затем вместе с собой в преисподнюю. Даже те, кто всей душой не хотел в это верить не могли не замечать многих странностей в поведении королевы, главной из которых оставалась ее неприязнь к причастию. Конечно, много бывало монархов, которые никак не заслуживали звания ревностных христиан и относились к Церкви без должного почтения. Но ведь и они, смиряя себя ради интересов государства, исповедовались и причащались как положено.

Морщились, пошучивали, но все же исполняли свой долг. А вот Элеонора наотрез отказывалась причащаться, да и исповеди ее не отличались рьяностью, в них не чувствовалось никакого раскаяния. Когда же ее пытались убедить в необходимости принятия Святых Даров, она несколько раздраженно отвечала, что не готова к этому таинству:

— Ведь вы же сами, святой отец, говорите, что нельзя причащаться тому, кто перед причастием не очистил свою душу до зеркального блеска. А я чувствую, что у меня на моем зеркале еще есть пятнышки и помутнения. Зачем же я буду осквернять причастие!

Кроме того, в народе не затихали слухи о том, что король Стефан помер не без участия Анри и Элеоноры, и даже будто бы один из тамплиеров задушил его подушкой. Противники этих слухов аргументировали свои доводы тем, что во дворец Стефана, а тем более в его спальню, вряд ли кто-то сумел бы проникнуть незамеченным и так же незаметно скрыться. И все же, расследование смерти Стефана показывало, что он задохнулся — не мог же он сам себя задушить подушкой!

Несколько тамплиеров постоянно находились при Анри и Элеоноре в составе личной королевской стражи. Они принадлежали к ордену Бертрана де Бланшфора, с недавних пор ставшего великим магистром Востока.

Бертран объединил под своей эгидой все восточные комтурии и комтурии, рассыпанные в Пиренеях, Аквитании, Провансе, Анжу, Нормандии и Бретани, и лишь на территориях, принадлежащих французскому королю, располагались комтурии или командорства, подчиняющиеся непримиримому магистру Эверару де Барру. В Англии не любили тамплиеров, даже несмотря на то, что одним из первых девяти рыцарей-храмовников Гуго де Пейна был английский граф Норфолк. К ним относились с великим недоверием, подозревая, что тамплиеры и ассасины — один чорт. Нелюбовь к тамплиерам прилагалась в сердцах англичан к нелюбви к королеве. Каждая собака знала, что во время крестового похода Элеонора переспала со всеми тамплиерами, а потом разругалась со своим главным любовником, Эвераром де Барром. В результате Людовик прогнал Элеонору, а Эверара сделал своим фаворитом. Логично в таком случае было бы как раз использовать тамплиеров Бертрана де Бланшфора против тамплиеров Эверара де Барра в качестве орудия борьбы Англии против Франции, но тут-то законы логики переставали действовать. И Бертран, и Анри и Элеонора были по происхождению своему французами, а англичанам хотелось видеть на троне англичан, и если уж иметь какой-либо рыцарский орден, то опять же свой, английский.

Что бы там ни было в политике, а Анри продолжал наслаждаться любовью Элеоноры, и она родила ему третьего сына, которого окрестили в честь покойного Годфруа Плантажене. После этого Анри, наконец внял просьбам своей жены и, воспользовавшись тем, что ему удалось утрясти разные насущные проблемы на острове, отправился на континент. И он, и Элеонора были непомерно счастливы снова увидеть родные анжуйские и аквитанские земли, славно повеселиться в Туре, проплыть по Луаре от Тура до Нанта, совершить небольшую прогулку по морю и живописному заливу, в который впадает Гаронна, посетить гостеприимные аквитанские города — Бордо, Кастильон, Ла-Реаль, Бержерак, а потом еще Гасконь, грубую и веселую Гасконь, с ее каким-то бешенным азартом к развлечениям, нередко опасным для жизни.

Но, увы здесь-то и произошла размолвка. Элеонора влюбилась. Искрометный гасконец Артюр де Монтескье вскружил ей голову. Он был необыкновенно хорош собой, неиссякаемо остроумен, дерзок и смел, как леопард, и в кошачьих глазах его горело необоримое чувство уверенности в том, что любая женщина может стать его любовницей, достаточно ему лишь этого захотеть.

— Дорогая, я должен заметить тебе, что ты несколько нескромно ведешь себя с этим де Монтескьелем, — однажды проворчал Анри.

— Де Монтескье, — поправила Элеонора, хмурясь. — Прошу не делать мне этих глупых замечаний. И что-то ты в последнее время такой кислый, как барселонское вино. Сравнивая тебя с этими очаровательными гасконцами, можно и впрямь подумать, что ты английский король.

— Но ведь я и есть английский король.

— Да, но ведь ты француз! Слава Богу, что тут еще нет этого твоего мерзкого Томаса. Противный клерикалишка! Так и сует свой нос, так и принюхивается к каждой простыне, чем это она пахнет. И если старческой мочой, то хорошо, а если молодыми и обильными семяизвержениями, то — «изыди, сатана!»

— Г-хм, — кашлянул Анри. — Ты, я вижу, успела многое перенять у этих грубых гасконцев. Где твоя куртуазность, Элеонора?

— К чорту куртуазность! Хочу быть той, которая я есть на самом деле! А я чувствую себя бурей, птицей, молнией, кем угодно, только не английской королевой. До чего же дураки все эти твои англичане!

Помешать роману Элеоноры с гасконцем Артюром бедняга Анри оказался не в силах, и ему оставалось только закрыть на это глаза и сделать все, чтобы любовное приключение Элеоноры было как можно меньше замечено. Но если даже муж знает об адюльтере своей жены, что уж говорить об остальных. Анри ужасно страдал. Подобно тому, как в Англии Элеонора обожала его за то, что среди англичан он был французом, так теперь, в Гаскони особенно, она разлюбила его за то, что среди французов он выглядел англичанином. Не выдержав, несчастный Анри взял своего старшего сына и отправился с ним в Лимож, где его ждали неотложные дела, связанные с укреплением восточной границы континентальных владений, поскольку, как нетрудно догадаться, Людовик страстно мечтал отодвинуть эту границу на запад и желательно до самого морского побережья.

А тем временем, женщина, бросившая семя раздора между своим первым мужем, королем Франции, и вторым — королем Англии, беззаботно развлекалась в компании жизнерадостных гасконцев. В Арманьяке она была встречена большим отрядом тамплиеров, возглавляемым великим магистром Бертраном де Бланшфором, недавно приплывшим в Марсель из Леванта. Бертран сильно постарел за последнее время, но Элеонора все равно была страшно рада ему. Знакомя его с Артюром де Монтескье, она шепнула Бертрану в ухо с радостным хихиканьем:

— Это мой новый Гернуннос.

Затем, взъерошив рыжие волосы гасконца, она добавила:

— Анри как-то по ошибке назвал его Монтескьелем.note 10 Ужасно точное обозначение. Бедняга Анри, ему пришлось срочно уехать по делам на север. Без него нам так скучно, правда Артюр?

— Я просто умираю от тоски без его величества короля Англии! — подтвердил новый фаворит королевы.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

После, того, как разрушив Милан и разогнав его жителей, император Фридрих Барбаросса получил проклятие от папы Александра III, он не смирился перед папским гневом, а, двинув войска на юго-восток, огнем и мечом дошел до Рима. В отличие от городов Ломбардии и Тосканы, города срединной Италии оказались плохо защищены. Сначала Фридрих разрушил родной город папы Сиену, а затем столь же легко овладел Римом. Давно взлелеянная в его душе мечта о мести надменным римлянам наконец осуществилась. Спустя восемь лет после того, как рыцари германского императора покидали Рим под плевки и улюлюканье, они вернулись сюда гораздо большим числом и устроили в Вечном городе настоящий погром. Папе удалось бежать из Рима, он переплыл по морю в Марсель, а оттуда направился в Авиньон, где встретился с весьма необычной, разношерстной компанией, состоящей из гасконцев, странствующих трубадуров под предводительством графа Раймона Тулузского и Бернара де Бентадорна, и рыцарей тамплиеров, возглавляемых самим великим магистром Бертраном де Бланшфором. Все они сопровождали королеву Англии Элеонору и двух ее малолетних сыновей, Ришара и Годфруа, в путешествии по Лангедоку.

Путешествие это явно затянулось. Оно длилось уже третий год, при том, что король Генри вернулся в Англию. Но Элеонора выглядела веселой. В прошлом году в деревне Ренн-Ле-Шато, принадлежащей Бертрану де Бланшфору, она провела несколько ковенов — там под землей была сокрыта такая же бездонная скважина, как в Жизоре. Затем они отправились в Тулузу, где провели зиму среди трубадурского сообщества, и она простила Бернару де Бентадорну утерю таланта, почитая в нем великого магистра ордена странствующих трубадуров. Эта игра весьма позабавила ее, тем более, что в присутствии тамплиеров, члены игрушечного ордена разрезвились, пародируя нравы и обычаи храмовников с огромным искусством.

По весне огромная свита Элеоноры, засидевшись на одном месте, готовилась двинуться дальше, когда королева Англии явилась однажды на очередную пирушку в рыцарских латах, позаимствованных у самого молодого тамплиера, субтильного Филиппа де Плесси. Взволнованная серьезность осеняла ее лицо, в руках она несла меч, поверх доспехов на ней было надето белоснежное блио, а на плечи накинут белый плащь, когда она повернулась ко всем спиной, то люди увиделии на спине у нее две огромные красные буквы М, вписанные одна в другую.

Сотрапезники приумолкли, ожидая что будет дальше, В тишине Элеонора заговорила низким голосом:

— Я — Мари Мадлен, Мария из Магдалы, единственная спутница Распятого на Голгофе, обращаюсь к вам через уста грешной королевы Англии Элеоноры Аквитанской. Довольно вам бражничать попусту и распевать куртуазные гимны. Слушайте, что я вам скажу. Много лет назад, вместе с Иосифом Аримафейским, я приплыла из Святой земли в Марсель, где провела остаток дней своих, скрываясь под чужим именем и бережно храня обручальное кольцо, которое Иисус, жених мой, вручил мне после Тайной Вечери. Там, в Марселе, я скончалась и была похоронена глубоко в земле. Могилу мою долгое время бережно сохраняли, но потом участок земли, на котором она располагалась, купил старый мошенник и вор Жозе Мэнмуат и поставил там свою грязную таверну, в которой моряки договариваются с публичными девками о плате за свидание. Мало того, он назвал таверну моим именеи — «Мари Мадлен». И вот теперь я призываю вас, доблестных тамплиеров, и вас, рыцарей ордена странствующих трубадуров, и вас, гасконских ополченцев, отправиться в поход на Марсель, по пути уничтожить все винные запасы в городах, которые вы будете проходить, а дойдя до Марселя, разрушить таверну Жозе Мэнмуата и откопать мою могилу. Итак, вперед, мои воины, под знаменем двух М!

— Бон мо! — вскричали трубадуры.

— Босеан! — воскликнули тамплиеры.

— Ме-ме, Мари! Ме-ме Мадлен! — замемекали гасконцы.

Под общий шум Элеонора привалилась к стоящему рядом с ней Бертрану де Бланшфору и выдохнула:

— Ффу-хх! Ну и вспотела же я! Куртуазно говоря, роза покрылась росой! Не понимаю, как вы можете постоянно носить на себе эти железяки! Отведите меня куда-нибудь поскорее, где я бы могла сбросить с себя этот панцирь.

Маримадленский поход двинулся из Тулузы в конце марта, прошел через Кастр, Сен-Пон, Безье, Монпелье, Сен-Жиль, Ним, и, в середине апреля, маримадленцы вошли в Авиньон, где и встретились с римским папой Александром. Он мгновенно определил, что мероприятие носит шутливый, дураческий характер, и легонько пожурил игривых путешественников, особенно за то, что гасконцы притащили собачий череп и стали утверждать, что это череп любимой собачки Марии Магдалины и Иисуса Христа, которую звали Евхаристия и которую Мария привезла с собой в Марсель. Может быть, папа и не ограничился бы легкой взбучкой, а разразился бы испепеляющим гневом, но для борьбы с императором-варваром ему нужны были силы и деньги, а в лице великого магистра тамплиеров, которого он увидел в толпе резвящихся маримадленцев, он мог найти и то, и другое. Во-первых, с некоторых пор орден Бедных Рыцарей Храма стал одной из самых богатых организаций во всем мире, благодаря тому, что Бернар Клервоский освободил их от запрета отцов семи Вселенских соборов заниматься ростовщичеством. Запрет распространялся на всех христиан, и это способствовало тому, что повсюду расплодилось великое множество ростовщиков нехристиан, в особенности евреев. По разумению Бернара (не зря же его называли святым еще при жизни!), надо было позволить заниматься банкирской деятельностью хотя бы кому-то из христиан. Выбор пал на тамплиеров, в результате чего через полвека со дня основания ордена огромное количество европейских и даже восточных феодалов оказалось в долгу перед Тамплем.

Уединившись с Бертраном де Бланшфором, папа для начала весьма подробно рассказал ему обо всех прошлогодних ужасах, гибели Милана, падении и разорении Сиены, а затем и самого Рима. Затем он сказал:

— Как видите, война за инвеституру вновь вспыхнула с новой силой. Снова объявился антипапа Пасхалий III, обласканный богомерзким Фридрихом, история повторяется, и кто положит этому конец, неизвестно. Возможно, только вы, самый могущественный орден в мире, можете вразумить германцев, а самому Фридриху вдолбить, наконец, мысль об особенном происхождении императорской власти, которую не смог внушить ему покойный папа Адриан. Милостью Церкви орден тамплиеров возрос и Церковь имеет полное право просить у ордена поддержки в столь тяжелый для папского престола час. Нам нужны займы для организации войска против Фридриха, и нам, нужны надежные командиры в войсках — рыцари-тамплиеры, слава о дисциплине которых затмила собой славу о дисциплине у древних римлян и у франков Карла Великого. Каков будет ваш ответ, дорогой мой сын Бертран?

— Ваше Святейшество, — отвечал Бертран де Бланшфор. — С некоторых пор над тамплиерами не стало никакой другой власти, кроме папы римского, и великие магистры могли с гордостью заявлять, что если папа является наместником Бога на земле, то они являются наместниками папы на земле. Но сейчас ситуация резко изменилась. На востоке, после смерти короля Бодуэна III, новый король Иерусалимский Амальрик решил, что он сам может возглавить борьбу крестоносных воинов против полчищ неукротимых мусульман, продолжающих мечтать о возвращении Иерусалима и всех земель Палестины. Оставленный мною за начальника сенешаль Филипп де Мийи недавно прислал гонца, который передал мне сообщение о том, что Амальрик требует особенного подчинения тамплиеров власти Иерусалимского короля и, мало того, Иерусалимского патриарха, что совсем уж неслыханно! Другое: здесь, во Франции, при дворе короля Людовика обретаются тамплиеры-отщепенцы, подчиняющиеся магистру-самозванцу Эверару де Барру. А он, в свою очередь, прислуживает королю Людовику, да еще и Сионской общине, расположенной в Сен-Жан-ле-Блане под Орлеаном. Разве это не нарушение главных принципов ордена? Разве можно называть их тамплиерами?

— Согласен, — кивнул папа Александр. — Я тоже давно о них думаю и склонен к тому, чтобы осудить их.

— Они вывезли часть казны ордена, составляющую около трети всех сокровищ, — продолжал Бертран де Бланшфор. — Но с тех пор, как они переселились во Францию, прошло уже десять лет. За это время, насколько мне известно, они так и остались при своих деньгах, а наши богатства выросли втрое.

При этих словах великого магистра папа судорожно сглотнул.

— Так вот, Ваше Святейшество, я склоняю пред вами голову и готов часами лобызать крестик, вышитый на носу вашего башмака, а на ваш запрос отвечаю: мы готовы выделить любую сумму для нужд папского престола и под самый маленький процент. Но от вас в этот опасный для ордена Христа и Храма момент требуется некое волевое действие. Мы просим вас издать особую буллу, в которой бы раз и навсегда провозглашалась независимость ордена тамплиеров от какой, бы то ни было власти, кроме папской.

— Я издам такую буллу, — сохраняя достоинство, кивнул папа.

— Это еще не все, — диктаторским тоном продолжал Бертран де Бланшфор. — Имения тамплиеров должны быть освобождены от церковной десятины.

— К-хмм! — кашлянул папа, — Мне потребуется очень большая сумма для борьбы с Фридрихом.

— Я же сказал, что мы готовы выделить любой займ, — сказал Бертран и посмотрел на папу так, что тому померещилось, будто он хочет схватить его за горло. — А кроме того, мы дадим займы и Фридриху.

— Что? Фридриху?! — вскричал папа.

— Да, — кивнул великий магистр. — Но назначим ему большие проценты, а когда придет время платить, мы сделаем так, чтобы он снял с себя последнюю рубашку. Приготовьтесь к тому, что победа над ним вас ожидает не раньше, чем лет через пять-шесть. Но это будет сокрушительная победа, это будет незримый, но страшный удар по Барбароссе, который сотрет его в порошок. Готовы ли вы ждать эти пять-шесть лет ради такого триумфа?

— Ради такого — готов.

— А десятина?

— Я освобожу вас от нее.

— Прекрасно. И последнее. Священники орденских церквей должны быть освобождены от епископской юрисдикции. Пусть ни один епископ не сует свой нос, как и кем совершаются литургии в наших церквах.

— Ну, это уж слишком! — возмутился папа. — Что скажет мое высшее духовенство?

— Так надо, — сказал Бертран де Бланшфор, гипнотизируя папу своим сверлящим взглядом.

— Согласен, — махнул папа рукой.

— Да, вот еще, — пользуясь моментом его слабости, решил дожать до конца Бертран. — Пусть все сокровища и реликвии, найденные тамплиерами, навсегда останутся в руках ордена.

— А нельзя ли без этого пункта?

— Нельзя.

— Что ж, включу и его, но чтоб это было ваше последнее требование. Мое терпение на исходе.

— Большего мы от вас не требуем Ваше Святейшество, и смиренно преклоняем колена, тронутые вашей любовью к нам и заботой о процветании ордена тамплиеров и всего христианского мира. Благословите грешного раба Божия Бертрана.

— Благословляю во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь! — с легкой улыбкой произнес папа. — Ну хорошо, а теперь скажите мне, что за безобразие вы тут затеяли с этим шутовским походом?

— Французы, Ваше Святейшество, оттого так славятся в битвах, что умеют хорошо повеселиться, и оттого так набожны, что умеют иногда и посмеяться над своей набожностью, — улыбнувшись в ответ, произнес великий магистр.

— Ну-ну, баловники, — покачал головой папа. — Только смотрите, не развратничайте. Помните, что говаривали древние: «Развратом разрушается достояние отечества»

— Pene bona раtria lасеrаrе, — сказал Бертран, вспоминая подземелье под Жизорским вязом.


Кентерберийский аббат Томас Беккет, занимающий должность королевского канцлера, с каждым годом приобретал все больший авторитет, и потихоньку его уже начали сравнивать с самим Бернаром Клервоским. Он развернул активнейшую деятельность, добиваясь от государства предоставления больших свобод для Церкви. Король Генри II, вернувшись один, без королевы, в Англию, всю свою досаду излил в борьбе с Томасом. Он добился того, чтобы собор в Кларендоне издал шестнадцать постановлений, полностью перечеркивающих все, чего добивался Томас, и сам отправился в Кентербери, везя с собой эти постановления с тем, чтобы он их подписал.

Перед самой этой поездкой Генри получил известие о том, что Элеонора возвращается из Марселя морским путем в Англию. Шутовской маримадленский поход закончился. Добравшись до Марселя, баловники устроили потешный штурм города, закончившийся тем, что и впрямь была обнаружена таверна с названием «Мари Мадлен». Ее разрушили до основания, а когда стали рыть в подвале, произошло настоящее чудо — был найден сундук с золотыми монетами, общей стоимостью в пятьсот бизантов или пять тысяч турских ливров. Десятую часть этого сокровища Элеонора взяла себе, а остальные раздала участникам похода, причем, львиная доля досталась тамплиерам, особо постаравшимся при разрушении таверны и раскопках. Трубадуры сложили множество кансон, воспевающих прозорливый женский ум и сравнивающих неудачный поход Людовика VII в Святую землю с удачным походом его бывшей жены в таверну «Мари Мадлен».

Приехав в Кентербери, Генри узнал, что настоятель обители находится в храме, и отправился туда. После того, как он был тут в последний раз, главный храм аббатства заметно преобразился стараниями Томаса. Одна его сторона до сих пор оставалась в лесах — там шли отделочные работы. «Ишь ты, — подумал Генри, — хочет, чтоб у него храм был не хуже, чем в Оксфорде или Винчестере!» Эта мысль не потешила его ибо он знал, что если придется каким-то образом избавиться от непослушного попа, работы наверняка остановятся, и замысел Томаса по обновлению собора неизвестно когда потом воплотится.

Войдя в храм, король увидел священника, к которому приехал, стоящим на коленях перед распятием. Он медленно приблизился к нему и увидел, что глаза у Томаса закрыты, а под веками угадывается, что зрачки закатились вверх. Некоторое время Генри стоял, смотрел на это неподвижное лицо и с неудовольствием гадал, ломает ли Томас комедию или действительно находится в молитвенном экстазе и не слышит ничего вокруг себя. Наконец глазные яблоки под прикрытыми веками шевельнулись, зрачки стали опускаться, а глаза медленно открываться. Генри почему-то смутился и сделал три шага назад, очутившись за спиной у аббата.

— Король Англии Анри Плантажене? — спросил Беккет, и на Генри особенно подействовало, что фраза, прозвучала по-французски.

— Да, Ваше Преосвященство, — ответил король по-английски, и дальше весь этот разговор так и продолжался в странной манере, будто Беккет был француз, а Анри англичанин.

— Ты приехал для того, чтобы узнать от меня свою дальнейшую судьбу?

— Не совсем так. Я привез вам конституции Кларендонского собора. Но, в общем-то, вы правы. Я чувствую, что моя дальнейшая судьба каким-то образом зависит от вас.

— Судьба всех королей зависит от Бога, но монахам иногда бывает она ведома. Так что ты хотел узнать? Что-нибудь про свою Элеонору?

— Да, святой отец, я хотел бы узнать о ней что-нибудь от вас.

— Хотя бы о том, почему она так упорно отказывается от таинства принятия Святых Даров, не так ли?

— Да, если уж начинать, то именно с этого.

— Тут многое кроется в ее поведении, — отвечал Беккет, поворачиваясь, наконец, к королю в полоборота. — Но, пожалуй, не самое главное. Она боится утратить некую колдовскую силу, которая позволяет ей в ее сорок лет выглядеть не старше двадцати пяти. Она боится, что тогда не сможет иметь больше любовников, да и вы разлюбите ее, ваше величество.

— Вы говорите, что это не главное, что же тогда главное?

— На самом деле она боится гораздо больших бед для себя, ибо старение неизбежно ведет к смерти, а смерть возносит одних в высоты, где царствует неземное блаженство, а других низвергает в бездонные пропасти, вроде той, которой она недавно поклонялась. Вот чего она боится больше всего — этих страшных черных дыр. Они являлись мне в моих виденьях. Элеонора старается черпать из них свои силы и заодно умоляет их как можно дольше продлить ее существование здесь, на земле, как можно дольше не забирать ее к себе.

— Вы говорите ужасные вещи, Святой отец, — содрогнулся король.

— Еще ужаснее то, что я скажу вам сейчас, Ваше величество, — еще немного обернувшись, промолвил аббат Кентерберийский.

— Я готов выслушать от вас любое признание, — покорно приготовился слушать Генри.

— Вы обречены, если не возьметесь за ум. Вам необходимо смириться с моими требованиями, прогнать от себя распутную девку, как это сделал ее предыдущий супруг.

«Ах вот оно что, — мысленно усмехнулся король. — Все свелось к тому, чтобы я ослабил королевскую власть над церковной. Старый плут, он все-таки ломает комедию!»

— Вы молчите, — произнес «старый плут», хотя он вовсе не был старым, ему было всего на три года больше, чем Элеоноре. — Я понимаю смысл вашего молчаний. Вы думаете: «Старый жонглер опять затянул свою опостылевшую песню». Но, уверяю вас, вы заблуждаетесь. За несколько минут до вашего появления здесь, я мысленно беседовал с душой Бернара Клервоского, которая ныне вкушает от высших блаженств и находится в самом Эмпирее. Когда я спросил его о вас и Элеоноре, он четко ответил мне: «Происходят от дьявола и к дьяволу отыдут». Я еще раз спросил его, и он ответил мне той же фразой, слово в слово.

— Признаться, я уже слышал об этом страшном предсказании аббата Бернара, — пробормотал Генри в некотором замешательстве.

— Так услышьте же его еще раз, теперь из моих уст. — Томас окончательно повернулся к Генри и посмотрел королю прямо в глаза. — Из уст того, кто искренне желает блага не только Англии, но и вам лично, ваше величество. Вы слабый человек, прельстительный образ, запавший в вашу душу с детства, владеет вами и ведет за собою в ад. Доверьтесь мне и освободитесь от этой женщины. «Происходят от дьявола и к дьяволу отыдут», — вот пророчество, страшнее которого и быть-то не может. Но оно может не сбыться, если вы возьмете власть над собой в свои руки и встанете на путь спасения. Подойдите ко мне, я благословлю вас.

И как некогда ребенком, когда он послушно и доверчиво подходил к священнику в Ле-Мане, Анри подошел под благословение Кентерберийского аббата.

Уезжая, король все же оставил Беккету постановления Кларендонского собора со словами:

— Взгляните на них, ваше преосвященство, быть может, вы подпишете хотя бы некоторые.

Папа Александр сдержал свое слово и издал буллу, в которой тамплиеры освобождались от всякой власти, кроме папской, их имения не должны были отныне платить церковную десятину, а священники орденских церквей были изъяты из епископской юрисдикции. Папа выполнил все требования, включая и то, что касалось сокровищ, найденных тамплиерами где бы то ни было, даже если это окажутся мощи святых. Для приличия папа включил в буллу несколько малозначительных пунктов, которые что-то запрещали тамплиерам. Отныне высшее руководство ордена должно было называться не Ковчег, а Капитул; вменялось сократить, количество чинов в иерархии ордена, дабы не уподобляться чинам ангельским, коих так же, как в ордене, девять; а также папа потребовал от тамплиеров, чтобы они несколько ограничили себя в потреблении вина, ибо уже даже стало входить в поговорку выражение — «пьян, как храмовник».

В обмен на буллу папа потребовал немалых денег, но сумма, названная им, все же составила лишь треть той, на которую могли быть способны тамплиеры с их богатствами. Бертран также сдержал свое слово, назначив лишь один процент в год, в то время, как обычно тамплиеры брали и пять, и семь, и даже десять процентов. Кроме всего прочего папа издал особый указ, в котором подтверждалось, что единственным великим магистром ордена является Бертран де Бланшфор. Правда, в указе ничего не говорилось о тамплиерах Эверара де Барра, но с ними и так все было ясно. Рано или поздно они должны воссоединиться с основным орденом, либо будут уничтожены. Имея при себе копию буллы, заверенную в папской канцелярии, великий магистр направился в Нормандию, чтобы оттуда переплыть в Англию, а по пути заглянуть в Жизор, побеседовать с глазу на глаз с комтуром Жаном и восстановить, наконец, в Жизоре настоящую комтурию. Когда кавалькада, состоящая из тамплиеров, оруженосцев и слуг выехала на поле перед Жизорским замком, Бертран усмехнулся — здесь ничего не изменилось, все так же справа темнел густой Шомонский лес, слева стоял серокаменный, невысокий, но крепкий замок, а посредине возвышалась краса и гордость этих мест — неимоверный по своим размерам старинный вяз Ормус.

Ворота замка были закрыты, а мост поднят, и у моста возникло некоторое недоразумение. Привратник принялся препираться с гостями, утверждая, что господин де Жизор спит и велел, чтоб никто его не беспокоил. Лишь когда тамплиеры пригрозили, что возьмут замок приступом и тогда повесят нахального привратника вниз головой над горящими углями, он почесался и послал кого-то к господину. Вскоре тамплиеры въехали в замок, хозяин которого, заспанный и заросший неприглядными кустиками волос вместо бороды и усов, вышел их встречать.

В Жизоре все было по-прежнему, и даже обвалившийся угол одной из башен так до сих пор и не был восстановлен. Хозяин комтурии в свои тридцать лет выглядел довольно юно, вот только нос у него удлинился, а горбинка на нем стала гораздо заметнее. Жан провел гостей в торжественную залу и устроил достойный прием, после которого он и Бертран уединились в дальней комнате, где Бланшфор двадцать лет назад убил Гуго де Жизора.

— Дорогой зять, — сказал Бертран, отхлебнув изрядный глоток янтарного кальвадосского вина, недавно привезенного Жаном из поездки в Кан. — Я прибыл к тебе, чтобы сообщить одно свое соображение — мне кажется тебе уже пора оставить Жизор, поручив его новому комтуру. Разумеется, он будет распоряжаться только комтурией, ревностно соблюдая твои личные доходы от имения. Тебе же я предлагаю отправиться со мной в Иерусалим, когда я буду возвращаться из Англии, и принять на себя должность иерусалимского прецептора. В соответствии с указаниями буллы, выпущенной папой, Александром III, я изменил иерархию в ордене, наведя в ней стройный порядок. Итак, как и прежде великому магистру будут подчиняться три сенешаля — восточный, срединный и западный. Каждому из них будут подчиняться по три коннетабля. Восточному — коннетабли палестинский, греческий и венгерский. Срединному — германский, франко-нормандский и ломбардско-бургундский. А западному — аквитанско-лангедокский, арагоно-кастильский и португальско-леонский. Каждому из них в свою очередь будут отныне подчиняться по три прецептора. В должности иерусалимского прецептора ты будешь подотчетен палестинскому коннетаблю. В твоих руках будет вся иерусалимская казна тамплиеров, которую я могу доверить тебе, как никому другому. Кроме того, само собой разумеется, ты будешь считаться главным наставником тамплиеров Иерусалима, а значит — распоряжаться ритуалами посвящений и всеми совершаемыми священнодействиями, связанными с особенным тамплиерским обрядом, которому ты достаточно обучился здесь, под сенью Ормуса. Кроме того, лично тебе будут повиноваться комтуры крепостей на Иерихоне, в Монреале, Моаве, Вифлееме, Ибелине, Аскалоне и Газе. Как видишь, я предлагаю тебе должность, о которой может мечтать любой комтур. Согласен ли ты принять мое предложение?

Мучительное раздумье отразилось на лице Жана де Жизора.

В эту минуту в комнату без спросу вбежала девочка лет четырех. Смоляные, как чернослив, глаза вопросительно уставились на великого магистра. Бертрану почудилось, что она чем-то похожа на владельца замка — тот же пронзительный взгляд, те же черты лица, та же чернявость. Она была с любовью одета, ухожена, кудрявые черные волосы скреплял старинный римский драконтарий.

— Это дочь Робера де Шомона? — спросил де Бланшфор.

— Нет, это моя воспитанница, — ответил Жан. — Ее тоже зовут Мари. Ты что-то хотела, Мари?

— Я забыла, — простодушно ответила девочка.

— Ах вот как, — вскинул брови де Жизор. — В таком случае, ответь мне, ты хочешь, чтобы мы с тобою поехали в Палестину?

— Да, — не задумываясь, ответила девочка и запрыгала от восторга: — Хочу! Хочу! Хочу!

— Что ж, вопрос решен, — ответил Жан де Жизор. — Я принимаю ваше предложение, мессир. Ступай, Мари.

— А-о-о-о! — закричала малышка, выскакивая из комнаты. — Мы с господином де Жизором едем в пас-тилу-у-у-у!!!

Бертран де Бланшфор от души рассмеялся.

— Кроме всего прочего, — добавил он, — количество тамплиеров за последнее время так возросло, что я намерен значительно увеличить вступительный взнос. Отныне он будет составлять сорок бизантов.

— Сорок бизантов?! — удивился Жан. — Да ведь это же почти четыреста турских ливров.

— Совершенно верно, — кивнул де Бланшфор. — И уверяю тебя, желающих вступить в орден так много, что многие из них готовы раскошелиться. Тебе, как прецептору, доведется еще увидеть необычайный рост нашей казны. А кроме того, уверяю тебя, что после смерти палестинского коннетабля ты, и только ты, займешь его место. Точно так же, как когда умрет восточный сенешаль Филипп де Мийи, вместо него я назначу тебя. А дальше пред тобой откроется возможность стать великим магистром. Жаль, что мне никак не удается уговорить верховный капитул внести в устав ордена закон о том, чтобы великий магистр мог в завещании сам назначать своего преемника.

— А как там обстоят дела у Эверара де Барра? — спросил Жан.

— У этого самозванца? Он задыхается от зависти, глядя на нас. Нужна хорошая война между Англией и Францией, чтобы придушить его окончательно. У него немало толковых людей. Часть из них, конечно, придется уничтожить, но в основном, я думаю мы сможем их использовать. Для начала, разумеется, разжаловав их до звания простых рыцарей ордена. Пройдет время, Жан, и мы завладеем властью во всем мире. Мы будем сами назначать и низвергать королей и императоров, василевсов и султанов. Дай только срок! Тортюнуар был поистине великим человеком. Да и я, его ученик, не так уж глуп. Он создал учение о том, что любые средства хороши, а я развил его на практике. Мы заимствовали у нарбонских старцев идею мирового правительства, мы стали ассасинами и научились держать весь мир в страхе, как это делали они, а заодно мы внесли раздор и в их муравейник. Мы научились использовать все религии и поклоняться всем богам, и самое смешное, что они, — Бертран хохотнул, — нас покорно слушаются, соревнуясь между собой, кто больше принесет нам пользы. А главное — мы научились пользоваться самым лучшим, видом оружия. Деньгами. И пусть некоторые упрекают нас, что мы не такие бравые вояки, как всякие там Гуго де Пейны, Людвиги Зегенгеймские и прочие простодушные ребята первых времен тамплиерства. Да, мы не бросаемся, как оголтелые, куда ни попадя, и не мчимся сломя голову в любую потасовку во славу Господа Христа. Но зато боятся нас ничуть не меньше, чем тех, прежних. Да, что я говорю! Боятся гораздо больше. А скоро весь мир будет трепетать перед нами. Жаль, что у нас из-под носа ушла бесценная реликвия, найденная здесь, в Жизоре. Но у меня есть отличная идея. Я хочу набрать мастеров со всего света, которые станут тайно изготавливать поддельные реликвии. Мы будем выдавать их за настоящие и тем самым еще больше поднимем свой авторитет. Мы найдем доспехи Голиафа и великое множество перстней Соломона, мастера сделают для нас Давидовы гусли и пращу, чашу Грааля и даже ковчег Завета. У меня уже есть такие умельцы — любой предмет, только что изготовленный, могут так обработать, что он будет выглядеть не просто старинным, а древним-предревним.

— Значит, щит Давида так и утрачен? — глядя на де Бланшфора своим тяжелым взглядом, спросил Жав.

— Увы, — вздохнул Бертран. — Даже под пыткой никто из приближенных мерзавца, выдававшего себя за Андре де Монбара, не выдал тайну. Мало того, все они отрицали, что принимали участие в нападении на Жизор. Здесь я вынужден признать — такой стойкости, как у этих безумцев, нет ни у кого из моих нынешних тамплиеров.

— Я найду его, — сказал Жан, слегка прищурившись, так что взор его стал еще более пронзительным и страшным. — У меня есть чутье на такие вещи. Как только мы приедем в Иерусалим, я сам начну поиски реликвии.

Солнечным летним утром Римский папа Александр III приехал в Париж, чтобы участвовать в закладке нового собора. Вид города, открывшийся ему с одного из окрестных холмов, приятно удивил папу, привыкшего считать, что эта столица франков всегда будет бедной и неказистой, и никогда ей не блистать, подобно Вероне, Милану, Кельну или Тулузе. Правда, в последнее время он был наслышан о бурной деятельности короля Людовика, но никак не ожидал увидеть столь восхитительную картину новизны, радующей глаз. Особенно его поразило то, как сильно разросся пригород, с тех пор, как папа приезжал сюда в последний раз. Новые строения отличались простотой, но вместе с тем изяществом и очевидной прочностью, добротностью. Но еще больше папу восхитило зрелище острова Сите, на котором величественно возвышался заново отстроенный, расширенный и блестяще украшенный резными башенками и узорной лепниной королевский дворец, Людовик встречал главу католической церкви возле моста через Сену. Как положено, приблизившись к папе, он склонился пред ним и поцеловал крест, вышитый у Александра на туфле. Затем подвел в своей новой жене Адалаиде и двум ее братьям — Анри Шампанскому и Тибо де Блуа. День обещал быть жарким, но королева была разнаряжена по последней моде — поверх легкого шенса фисташкового цвета, был надет сложно гофрированный жинп, темно-зеленый и украшенный изощренной золотой вышивкой, парчовый плащ накрывал плечи, густые волосы, заплетенные в косы, украшала тонкая золотая корона, усеянная мелкими бриллиантами и изумрудами. Столь же роскошно была одета и Мари, дочь Людовика и Элеоноры Аквитанской — красивая девушка, если бы густо покрывающие лоб прыщики не портили впечатления от ее хорошенького личика.

— А вот, Ваше Святейшество, позвольте представить Вам моего любимого стихотворца, — сказал Людовик, подводя к папе бойкого молодого человека в шапке с каким-то непомерно длинным пером. — Это высокоталантливый Ги де Базош. Сегодня он закончил новое сочинение, посвященное обновленному Парижу. Прочтите несколько строк, дорогой Ги.

Стихотворец напыщенным жестом показал на королевский дворец и продекламировал:

Вот оно, здание, гордость франков, которому до самого Судного дня гимны будут слагать. Вот он, дворец, твердыне своей подчинивший Галлов: воинственных и премного богатых фламандцев, Вот , он, сей, дом, чей скиптр внушает бургундцам Страх; чьи указы приводят строптивых норманнов В трепет; чьи копья, мечи, арбалеты и пращи в дрожь повергают бретонцев извечно ретивых.

— Прелестно! — похвалил папа старания стихотворца. — Вижу, у ваших трубадуров в моде старинные размеры стихосложения? Это что, в пику провансальской школе? Мне нравится.

— Ваше Святейшество, — ласково сказала Аделаида, позвольте вам заметить, что нам тут нет ровным счетом никакого дела до провансальских трубадуров, коих почему-то принято почитать как лучших в мире. При том, что они все пьяницы, развратники и служат еретикам. Погостив в Париже, вы увидите, что наша прекрасная столица стала прибежищем истинной мудрости, изящных искусств, поэзии, музыки. Обратите внимание на этих ученых спорщиков, стоящих на мосту, который нарочно отведен для них, чтобы они могли устраивать на нем свои диспуты. Вы увидите, как расцвел наш университет, как обновляются храмы. Пойдемте, Ваше Святейшество.

В дальнейшем, Александр не мог нарадоваться тому приему, который ему оказывали. На показ ему выставлялось самое лучшее, что было в Париже, и действительно, королю и королеве было чем похвастаться, но папу не покидала лукавая мыслишка об Элеоноре и о том, что все удивительные новшества свершаются во французской столице назло ей. Стоило ему лишь заикнуться о созданном королем Генри Оксфордском университете, как расхваливание достоинств Парижского храма наук втрое усилилось. А когда началось освящение закладного камня нового собора, Людовик принялся доказывать, что это будет самый великолепный храм во всем католическом мире. Его проектировалось возвести на месте старой, развалившейся церкви Богородицы Девы, построенной давным-давно, еще первыми меровингами. Ги де Базош уже придумал особенное наименование для будущего собора — Нотр-Дам де Пари.

Сразу после церемонии закладки храма папе был представлен великий магистр ордена тамплиеров Эверар де Барр, который очень скоро завел беседу о Бертране де Бланшфоре. Он осторожно подвел папу к теме катаров, с которыми де Бланшфор был связан, оказывал им поддержку, а они — ему.

— Весь юг Франции, как это ни прискорбно, охвачен этой ересью, — говорил Эверар де Барр. — Давно пора объявить крестовый поход против нечестивцев.

Мы, истинные тамплиеры, готовы его возглавить, если бы только Ваше Святейшество соизволило его объявить.

— Да, — вздохнул папа Александр, — катары, безусловно, вносят много беспорядка в умы христиан. Но что делать, если им так покровительствуют могущественные аквитанские, лангедокские и бургундские властители? Что делать, если они ссылаются на слова самого Бернара Клервоского, который приехал к катарам, чтобы обличить их в ереси, а уехал от них, сказав, что нравы катаров действительно чисты, а учение их полностью соответствует подлинному христианству?

— К сожалению, — вмешался в разговор Людовик, — святой Бернар был введен в заблуждение. Хитрые катары так овладели искусством красноречия, что могли обмануть даже этого светоча христианства. Он не увидел и сотой доли тех кощунств, которые они себе позволяют. К тому же, за годы, прошедшие с момента поездки Клервоского аббата к катарам, они в сто крат сильнее укрепились в своей ереси. Вам должно быть известно, что они отвергают всяческую церковную иерархию, не признают вашу власть, гнушаются причастия и прочих святых таинств, не крестят младенцев…

— Каких младенцев! — фыркнула Аделаида. — Да ведь они и детей отказываются рожать!

— Г-хмм! — кашлянул папа.

— Да-да, — продолжала королева. — Они применяют колдовские средства для избежания зачатия и даже — страшно сказать! — вытравляют плоды. Якобы, сам род человеческий происходит от дьявольского наущения и настоящая чистота заключается в том, чтобы больше не плодиться вовсе. Какой кошмар!

— Адам и Ева действительно согрешили… — пробормотал папа. — Но деяния катаров, разумеется, кощунственны. Ведь Христос своими крестными муками избавил человечество от первородного греха, а таинство крещения освящает деторождение.

— Но ведь катары не признают и крестных мук Спасителя! — воскликнул Эверар де Барр.

Александр начал потихоньку сердиться. Разговор о катарах раздражал его, и именно потому, что он знал о связи Бертрана де Бланшфора с этими еретиками, а с Бертраном у папы были насущные интересы. Он поразмыслил и поспешил закончить тему:

— Спешу вас уверить, что я всерьез занимаюсь разбирательством по делу катаров, но эта проблема требует долгого рассмотрения и тут нельзя рубить сплеча — это, может повлечь за собой непредвиденные осложнения. Поговорим о чем-нибудь другом.

И собеседникам папы не оставалось ничего другого, как тяжело вздохнуть и переменить предмет разговора.

— Ваше Святейшество, что вы думаете об этом замечательном Тома… Тома… — начала было Аделаида, но не могла вспомнить фамилию.

— Беккете, — подсказал Анри Шампанский.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Визит Бертрана де Бланшфора разбередил болотистую душу Жана. К своим тридцати годам он успел превратиться в некое вязкое, аморфное, полубезумное существо, и чем дальше, тем больше становился лишь каким-то подобием человека. Он чувствовал, как внутри накапливаются жгучие, ядовитые энергии, готовые уже вырваться на поверхность, словно гнилостные газы из глубины трясины.

Как ни странно, тайная дочь Жана, маленькая Мари, была привязана к нему, хотя и побаивалась. Особенно, когда он принимался смотреть на нее долгим обволакивающим и засасывающим взглядом. Рассматривая же ее, он думал об одном: правильно ли поступил, что затеял свой дальноприцельный эксперимент. Может, быть, лучше, пока не поздно, обойтись с девочкой так же, как с ее матерью? Мало ли детских трупиков выбрасывают на берег волны французских рек? Но внимательно сравнивая черты лица Мари со своими, он постоянно приходил к выводу, что есть несомненное сходство, а значит, когда-нибудь, может статься, Мари превратится в Жанну.

Это обстоятельство еще больше подталкивало его к отъезду в далекие края, где никто не знает о деревне Синистрэ, в которой некогда жили отец и дочь с мышиной фамилией Сури. И никто не вспомнит, как и когда была найдена эта девочка, а, тем более, никто не будет тайком судачить о том, что ей уже четыре годика, а ее до сих пор не крестили. И тут Палестина оказывалась очень кстати — вскоре после отъезда великого магистра тамплиеров, Жан де Жизор объявил обитателям своего замка, что намеревается ехать в Святую землю, где и окрестит свою воспитанницу непосредственно в водах Иордана.

Мари без конца приставала к своему опекуну, когда же они поедут в пастилу. Он поправлял ее: в Палестину, но образ огромной пастилы, в которую можно уехать, навсегда вошел в сознание ребенка.

Дела в Жизоре в последнее время шли очень неплохо, с окрестных полей крестьяне собирали превосходные урожаи, пополняя своей данью запасы владельца замка. Управляющий считал своего господина малость умалишенным, но преданно служил ему, зная, что сеньор Жан не просто рыцарь, а комтур ордена тамплиеров. А уж когда в Жизор нагрянули сами тамплиеры и восстановили здесь комтурию, он стал благоговеть перед своим слегка тронутым хозяином. После отъезда Жана в Святую землю новым контуром здесь должен был стать некий Альфред де Трамбле, племянник одного из недавних великих магистров ордена, ровесник Жана. Он быстро вошел в курс всех дел и вскоре уже был готов приступить к несению своих обязанностей.

Но Бертран де Бланшфор, обещавший вернуться в Жизор в октябре или самое позднее — в ноябре, задерживался, и пришлось ждать его целую зиму.

За это время Жана больше всего мучил вопрос, что же все-таки делать со щитом Давида, спрятанном в тайнике, расположенном в той самой комнате где некогда был убит Гуго де Жизор и соблазнена Элеонора Аквитанская. Наконец, после длительных колебаний он все же решился взять реликвию с собой в Палестину. Для этого он заказал новый сундук с двойным дном, куда и переложил ее, а верхнее дно засыпал имеющимися у него; в наличие деньгами. За сундуком ему пришлось самому ехать в Руан, где в то время жил замечательный мастер по имени Николя Вервер, работы которого славились на всю Нормандию. Увы, сундук для Жана де Жизора стал одним из его последних произведений — в мастерской Николя Вервера вспыхнул пожар, на пепелище которого было обнаружено потом обугленное тело мастера.

Но сундук, предназначенный сразу для нескольких целей, представлял собой истинный шедевр искусства, и Жан не поскупился выложить за него целых три сотни турских ливров. Он был выполнен из черного дерева в виде массивной скамьи со спинкой и подлокотниками, по краям всюду обит медью и весь изукрашен резными арабесками из плетеных узоров и всех видов птиц, обитающих в Нормандии. К сложному замку прикладывался ключ со столь изощренной бородкой, что при желании в ее хитросплетениях тоже можно было увидеть какую-то картину или орнамент. Итак, сундук предназначался для разных целей — для хранения на нижнем дне бесценной реликвии, для хранения денег и ценных вещей в своем основном нутре, для сидения и для спанья. Конечно, хранить в нем щит Давида было менее надежно, нежели в тайнике, и это стало причиной непрестанного беспокойства Жизорского сеньора, но, что поделать — оставлять его в замке Жан тем более не решался.

Бертран де Бланшфор приехал в Жизор весной 1164 года в прекраснейшем расположении духа. В Англии ему удалось выполнить все, что он намечал. Во-первых, были созданы две комтурии, и отныне Британские острова входили в сферу влияния ордена. Во-вторых, удалось помирить короля Генри с королевой Элеонорой. В-третьих, наладившийся было контакт Генри с Томасом Беккетом снова разрушился. После встречи в Кентербери король много думая об ужасных пророчествах Томаса и постепенно стал склоняться к тому, чтобы внять словам рьяного аббата, и лишь вмешательство со стороны Бертрана де Бланшфора заставило его одуматься и вновь причислить Томаса к разряду своих недоброжелателей.

В Жизоре великий магистр застал все готовым отъезду и, прихватив с собой Жана, не мешкая, отправился дальше, мечтая успеть побывать на весеннем празднестве у катаров. Маленькая Мари была вне себя от восторга — наконец-то они уезжали в обетованную пастилу. Она без конца смеялась и распевала всякие песенки, коим ее научила молодая нянька Жоржетта.

— А когда же будет море? А долго по нему плыть? На лодочке или на кораблике? — беспрестанно теребила она всех.

Бертран недоумевал, зачем Жану нужна эта девчонка и какая такая привязанность душевная может быть у этого мрачного человека, обладающего необычайном внутренней силой, способной, если уметь ее использовать, разрушать города и ссорить между собой целые народы. «Ну что ж, — решил, наконец, великий магистр, — пускай. Многим хочется иметь при себе какую-нибудь прирученную зверушку».

В начале марта они прибыли в Лангедок, в Альби переправились на другой берег Гаронны и, миновав Кастр и Лиму, приехали в замок Бланшфор. Это была красивая белая крепость, не очень большая, но с очень высокой башней донжона, словно меч вздыбленный в небо. Любуясь ею издалека, Жан де Жизор невольно подумал о той несправедливости, что он до сих пор не владеет этой белой крепостью и этой высоченной башней, и конечно же, мысленно поинтересовался у неведомого божества, которому внутренне был предан, почему у Бертрана, который не владеет щитом Давида, такой замечательный замок, а у реального обладателя реликвии всего лишь обыкновенный и маловыразительный Жизор.

В Бланшфоре их ждал обильный завтрак, после которого великий магистр затеял обширную прогулку. Для начала, расчувствовавшись среди родных мест, великий магистр повез Жана показывать живописные окрестности реки Риальс, где горы Кобьерского хребта, северного отрога Восточных Пиренеев, особенно хороши. По дороге им попалось странное одинокое надгробие, на которое Жан почему-то обратил свое внимание. Оно было покрыто мхом, но взгляд Жана успел все же уловить одно слово, высеченное на камне — ARCADIA. Это мимолетное впечатление почему-то зацепилось за его память, да еще и закрепилось, когда, доехав до небольшой деревушки, Бертран сказал что она называется Арк. «Любопытно!» — мысленно усмехнулся Жан.

Затем они вернулись в Бланшфор и поехали в противоположном направлении, где находилась известная уже Жану деревушка Рейн-ле-Шато. Здесь стояла часовня, точь-в-точь такая же, как в Жизорском замке. Ее охранял отряд дюжих тамплиеров, взволнованно приветствовавших великого магистра. Внутри часовни находилась огромная плита с четко видной надписью:

TERRIBILIS EST LOCUS ISTE

— Вот она, моя дырка, — довольно весело произнес Бертран. — Вероятнее всего, некогда еще древние римляне положили сюда плиту. Затем кто-то постарался и создал легенду, что всякого, кто хотя бы прикоснется к ней, ждет неминуемая гибель. Я даже не исключаю, что поначалу камень натерли каким-нибудь едким составом, вызывающим отравления, ибо до сих пор в окрестных селах рассказывают сказки про страшное место. В одной говорится, как мачеха довела бедную падчерицу и та, прийдя сюда, прикоснулась к плите, а почувствовав, что умирает, побежала домой, схватила мачеху за руку и обе умерли. В другой говорится о несчастных влюбленных, которых хотели разлучить, и тогда они пришли сюда, уселись на плиту и вмиг отдали Богу душу. Местным поверьям способствовало еще и то, что ни одно животное не приблизится к этому месту, а если принести сюда кошку, то на расстоянии пяти-шести шагов от шахты она начинает бешено вырываться и орать. Собаки же обходят дыру за сто шагов, и в Ренн-ле-Шато они все нервные и злые. Когда я решил поднять плиту, я принес сюда связанного кролика и положил на нее. Кролик остался в живых. Так же точно ничего не случилось и с одним местным мальчишкой, которого я опоил яблочным сидром и принес сюда спящего. После этого я поднял плиту вместе с несколькими близкими мне тамплиерами, мы обнаружили под плитой шахту, спустились в нее, нашли тайник, но он был уже пуст. С тех пор я ни разу не спускался туда и не отодвигал плиту, даже когда в Ренн-ле-Шато при ехали катары и уговорили меня показать им место.

— Они что же, знают о шахте? — спросил Жан.

— Скорее всего, нет, — пожал плечами великий магистр. — Они говорят, что в каких-то имеющихся у них бумагах это место обозначено как принадлежащее Ормизду.

— Ормизду? — удивленно переспросил Жан.

— Да, Ормизду. Или Ормусу. Так они называют между собой Христа, хотя самые посвященные катары знают, что на самом деле это одно из сакральных имен сумасшедшего маньяка Мани, перса, выдававшего, себя за новое воплощение Христа. Ему-то они и поклоняются. У них даже имеется его череп, с которым они носятся, как с писанной торбой. Во время особого ритуала этот череп оживает и произносит какие-то пророчества. На самом деле, я точно знаю, что это всего лишь ловкий трюк. Честно говоря, мне глубоко наплевать на их верования, но они платят мне звонкой монетой за право устраивать в Ренн-ле-Шато свои радения, очень похожие на те, что мы устраивали под Жизорским вязом. Завтра, в день весеннего равноденствия, они снова соберутся здесь, и мы с тобой будем в них участвовать. Я познакомлю тебя с их предводителем, Раймоном-Роже де Транкавелем. Занятный человек, нашей породы. Я даже склоняюсь к тому, чтобы посвятить его в тамплиеры и сделать комтуром Бланшфора. Посмотришь, оценишь его и скажешь, я прав или не прав.

— Почему вы ищете моих советов?

— Потому что ты, дорогой мой зятек, отныне — мое самое доверенное лицо.

— Ах вот как… Позвольте мне задать один, возможно глупый, вопрос.

— Спрашивай. — А что стало с теми тамплиерами, которые помогали вам поднимать эту плиту?

— С теми ребятами? К сожалению, все Они потом погибли при разных обстоятельствах. А на что ты намекаешь?

— Ни на что, я просто спросил.

— Но ведь я-то еще жив! — озадаченно почесал в затылке великий магистр.

Ришар, сын Анри Плантажене и Элеоноры Аквитанской с младенчества удивлял всех своих родственников и придворных необычайной живостью натуры. Еще не умея говорить, он уже пел, подражая голосам трубадуров и даже звукам рожка и лютни. Его обожали, без конца возились, и он без устали мог играть и веселиться. Когда его крестили, он так бойко зашагал в воздухе ножками, будто поспешая скорее окунуться в святую купель, что священник, проводивший обряд таинства, не мог не воскликнуть:

— Сей муж многими достоинствами будет украшен, и подобно тому, как бодро он шагает, устремляясь к купели, так обойдет он полмира и в Святых Местах воссияет слава его!

При этих словах все благоговейно стали креститься и вздыхать, а священник, окуная младенца в купель, ласково добавил:

— Ах ты, рыженький!

Ришар и впрямь был отмечен какой-то необыкновенной рыжестью волос.. Лет до семи они вообще у него были ярко-красные, будто до жары начищенная медь закатного летнего солнца. Кровь викингов, говорили все по этому поводу, вспоминая достославного рыжеволосого Боэмунда Тарентского, героя Первого крестового похода. Глаза у него были, как у его матери Элеоноры, волшебно-изменчивые — то изумрудные, то цвета моря в ясную погоду, то бирюзовые, как лиможская эмаль.

Родившись в Оксфорде, первое время он часто болел и, вопреки природной веселости, вызывал немало опасений своим бледным цветом кожи, зеленоватым оттенком лица. Потом его родители отправились путешествовать по своим континентальным владениям и прихватили его с собой. Поссорившись, Анри вернулся в Англию, а Элеонора затеяла маримадленский поход в Лангедоке. Ришара же отправили на воспитание в Бордо, в надежде, что тамошний климат пойдет ему на пользу. И надежды эти оправдались, Ришар перестал хворать, день ото, дня делался все румянее и крепче, а оттого — еще веселее и жизнерадостнее. Тело его окрепло и вытянулось, и в нем уже угадывалась фигура будущего мощного рыцаря.

Он любил все — бегать, прыгать, драться со своими сверстниками, часами махать игрушечным мечом и кидать легонькое копьецо, довольно быстро научившись точно попадать в цель; с пяти лет по обычаю, распространенному в Аквитании, и особенно, в Гаскони, его отдали на воспитание в хорошую крестьянскую семью, хозяин которой потребовал от ребенка, чтобы он до поры до времени забыл о своем высоком происхождении, и Ришар влюбился в своих временных родителей, особенно в мамушку — он сходил с ума от ее бесконечных сказок про паладинов Шарлеманя и про похождения бордоского мэра, пешком отправившегося в Святую Землю лет этак семьсот-восемьсот назад. Он мучительно не мог решить, чего больше ему хочется — сражаться с маврами в Испании или идти в Левант на бой с сарацинами. Мамушка же привила ему безмерную любовь к Богу и к Его Сыну, Иисусу Христу, она часто водила его в церковь, где он зачарованно слушал музыку литургии, ревмя ревел, исповедуясь, и едва не падал в обморок во время причастия.

Однажды он спросил у мамушки:

— А почему говорят, что моя мама никогда не ходит к причастию?

Бедная женщина, не зная, что ответить, прибегла к испытанному средству и тотчас сочинила сказку:

— Потому что ваша матушка, светозарная королева Алиенора, на самом деле птица, а птички — создания Божие, им причащаться не полагается, они и так при Боге живут. Вот, как-то раз, батюшка ваш, доблестный король Анри, топнул ножкой и говорит: «Немедленно причастите ее насильно!» А она тут обернулась в свое птичье обличье, взяла всех своих детушек под крылья, да и вылетела в окошко. Вот как оно было.

— И меня она под крылом унесла? — затаив дыхание, спросил до глубины души удивленный мальчик.

— И тебя, касатик, а как же, — ответила, целуя Ришара, мамушка.

— А почему же я этого не помню?

— Потому что ты тогда еще был малюсеньким, как цыпленочек.

Время от времени до Бордо и его окрестностей долетали слухи о борьбе между Генри и Томасом Беккетом, и мамушка по-своему пересказывала их Ришару:

— Опять, сказывают, зловредный Тома Беке задумал погубить вашего батюшку в Англии. И измыслил он для этого шестнадцать разных способов — отравить, зарезать, придушить, с башни столкнуть, утопить, из лука подстрелить, и еще разное. Тогда король Анри собрал всех своих верных рыцарей и священников и написал шестнадцать уложений, в каждом из которых Тома Беке должен был подписаться, что он отказывается от всех задуманных способов злодейства. Вот привезли они ему эти уложения, а он возьми, да и превратись в змею. И говорит: «Как же это я смогу подписать ваши пергаменты, ежели у меня и рук-то нету, все руки мне король Анри отъел!» Вот какой изверг! Тогда ваш батюшка велел этого змея положить в сундучок, отвезти на кораблике в Нормандию и там бросить на берег.

Так и сделали. А когда сундучок упал на землю, он раскрылся, змей Тома Беке выполз из него и пополз поскорее жаловаться папе Римскому Александру. Теперь не знаю, что ему скажет на это папа.

На свой лад рассказывала эта добрая женщина Ришару и о катарах, которые по ее, неведомо откуда взявшемуся мнению, молились любой дыре вместо Бога, и об ассасинах, которые полулюди-полуволки, и о тамплиерах, у коих одно плечо серебряное, другое — золотое, и из всего у нее получались сказочные истории. Большая выдумщица была мамушка Шарлотта.

Страсть к пению была у Ришара особенная, перешедшая к нему от матери, а той от первого трубадура Франции, Гильема де Пуату. Он быстро выучил все крестьянские песни, которые только знала Аквитания, но их было ему мало, и с самых ранних лет начал он придумывать свои песни. Поначалу над ними потешались, а потом и сами не заметили, как стали петь то, что выдумывал Ришар:


Ехал Шарлемань -

о-кэ! — через долины.

А за ним скакали

его паладины.

А я, не знаю как,

увязался вслед за ними.


Ехал Роланд -

о-кэ! — быстрокрылый.

Сердце у него

скучало по милой.

А я, не знаю как,

его песней утешал.


С детства наслышан он был о замечательной судьбе трубадура Джауфре Рюделя, легенда о котором успела уже обрасти пышными цветами народной фантазии, и когда ее слышал Ришар, там уже было так, что когда Джауфре плыл на корабле по морю к своей возлюбленной, графине Триполитанской, он заболел и умер, а когда привезли его к ней мертвого, он ненадолго ожил, спел самую лучшую кансону, из тех, которые вез ей в подарок, и тут скончался полностью, графиня же, тронутая до глубины души таким сильным проявлением чувства, велела похоронить его в самом почетном месте — при храме тамплиеров. Это дивное сочетание слов — храм храмовников — поражало детское воображение, и хотелось поскорее стать взрослым, отправиться туда и увидеть этот храм храмов.

Пылкий юноша нередко даже страдал от того, что на свете так много всего славного, великого и замечательного. Ему хотелось быть и лучшим трубадуром, и самым знаменитым воином, и монахом, подобным Бернару Клервоскому, и великим магистром ордена тамплиеров, и возлюбленным самой прекрасной дамы в мире, и художником, и зодчим, возводящим наилучшие здания. Единственное, о чем он пока не думал, это что когда-нибудь ему, возможно, предстоит стать королем Англии. Когда Ришару исполнилось десять лет, его забрали из крестьянской семьи. Ручьи слез проливал он, расставаясь с любимой мамушкой Шарлоттой, и кричал, что не сможет без нее жить ни дня. Но уже на второй день он утешился, когда отец повез его путешествовать по Аквитании со словами : «Ты должен увидеть, сынок, страну, которая скоро будет присягать тебе, как своему герцогу». И они почти полгода ездили по разным городам, посетили Кастильон, Перигор, Бержерак, Ангулем, Люсиньян, Пуатье, Лимож, Вентадорн, Тюренн, Кагор, Тулузу и оттуда уже на корабле проплыли по Гаронне обратно в Бордо. В год их путешествия, Элеонора родила Ришару еще одного брата, и Ришар имел неосторожность ляпнуть отцу:

— Зачем же мне еще один? Ведь в сказках обычно бывает три брата.

— Ришар! — укоризненно покачал головой отец. — Тебе сколько лет, чтобы задавать такие вопросы?

— Шучу, -почесывая нос, озорно отвечал Ришар. — А как его будут звать? Почему бы не дать ему имя Роланд?

— Его уже окрестили Жаном, Ну-ка, как будет по-английски Жан?

— Знаю-знаю, Джон. Но по-французски мне все же нравится больше. Ришар куда лучше, чем Ричард. Правда?

— И то, и другое хорошо, — улыбался отец, любуясь тем, как сын похож на него. Ведь и ему Анри нравилось больше, чем Генри.

Бертран де Бланшфор остался очень доволен тем, как новый прецептор Иерусалима сторговался в Марселе с хозяином корабля и с двенадцати турских ливров за каждое место, сбил цену до девяти и добился, чтобы им выделили самые лучшие места под навесом, между мачтой и кормой. Такое впечатление, что он не прокисал всю жизнь в своем Жизоре, а мотался туда-сюда по Средиземному морю. Великий магистр лишний раз получал подтверждение, что его выбор сделан правильно. Наконец, солнечным весенним утром они отчалили от берегов Лангедока и поплыли к далекому побережью Леванта. В дороге Жан постоянно возвращался к воспоминаниям о празднике катаров в Ренн-ле-Шато, и плоть его возбуждалась от этого воспоминания, воскресало то, даже не животное, а какое-то лягушачье, червячное чувство сладострастного ненасытного насыщения, испытанное им тогда. В нем открылись тайны, о которых он и не подозревал в самом себе. Переносясь мысленно в тот, отлетевший в прошлое, день, он вновь видел себя среди толпы мужчин и женщин, окруживших часовню в Ренн-ле-Шато и благоговейно внимающих проповеди катарского эклэрэ — так у них назывались священнослужители, или, просвещенные. Их еще называли пэрфэ и аккомпли — совершенными, подготовленными. Он ничем не отличался от остальных катаров, одетых в простые балахоны темно-серого цвета, — просто подошел к столику, на котором стояли две чаши и стал говорить. Поначалу речь его мало отличалась от проповедей католических священников, и Жан откровенно заскучал. Но потом он услышал, как сквозь проповедь Бернара-Роже де Транкавеля — а, именно так звали этого эклэрэ, — стали проскальзывать озорные змейки. Из слов проповедника-катара выходило, что мир людей, созданный Богом и размноженный Сатаною, должен быть уничтожен, и именно катары, распространившись по всему миру, призваны выполнить эту священную задачу. Мир, погрязший в грехе и разврате, отвратителен и гадок в глазах Бога, и нужно навсегда вырваться из него. Но взаимное убийство или самоубийство для этого не подходит, ибо великий Ормизд говорил, что душа способна перевоплощаться в других телах. Значит, надо убить душу и избежать мерзостных перевоплощений. Только пережив свою смерть, душа вернется к истинному богу света. Надо истребить в себе все желания и мечты, надо избегать сердечных привязанностей, дружеского тепла, любви к хорошей пище и вину, а главное — уничтожить самый сильный соблазн, превратить чувственную любовь между мужчинами и женщинами в изнурительный половой акт, в котором все должны соединиться со всеми. Именно так — все со всеми! И надо тщательно следить за тем, чтобы этот акт не приводил к появлению на свет новых страдальцев, чтобы в мир не поступало больше ни единого кусочка человеческой плоти, ни единой капли человеческой крови, ни единой искорки человеческой души. Таково было изначальное предназначение перво-человека Ормизда и к этому призывает нас богочеловек Ормизд, который имел и имеет, эфирное тело и всегда пребывает рядом с теми, кто стремится истребить в себе все плотское.

Так говорил эклэрэ Бернар-Роже де Транкавель, выступая перед собравшимися вокруг часовни в Ренн-ле-Шато катарами. Закончив свою долгую речь, к концу которой многие стали покачиваться из стороны в сторону, как психопаты накануне припадка истерии, эклэрэ взял в руки две чаши, стоящие перед ним на столике и пошёл с ними вокруг часовни, ведя за собой остальных. Толпа двигалась следом за ним, продолжая раскачиваться и распевать призывно и довольно слаженно:

— Ор-миз-де! Ор-миз-де! Ор-миз-де! Ор-миз-де!..

Обойдя три круга, эклэрэ де Транкавель остановился, поднял над собою чаши и громко провозгласил:

— Дети Ормизда! Чада катары! Богочеловек Ормизд с нами! Он вошел духом своим в чашу света и силою своей — в чашу тьмы. Причастимся же из обеих чаш и исполним нашу мессу свободы во мраке этой священной часовни!

После этих слов, собравшиеся стали подходить к эклэрэ, и он причащал каждого из одной чаши.

— Мы тоже? — шепнул Жан стоящему рядом Бертрану де Бланшфору.

— Обязательно, — улыбнулся великий магистр. — Он сейчас дает каждому крепкое зелье, обладающее, сильным противозачаточным действием. После него неделю можно не опасаться, что появится зародыш.

Когда Жан подошел к эклэрэ де Транкавелю, тот с видом обычного священника произнес:

— Причащается раб Божий Жан во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, — и сунул в рот будущего Иерусалимского прецептора ложку с зельем, оказавшимся на вкус довольно пресным.

Когда все причастились из «чаши света», стали снова по очереди подходить к «чаше тьмы». Бертран де Бланшфор на сей раз пояснил, что теперь эклэрэ дает другое зелье, являющееся сильнейшим возбудителем, и посоветовал Жану часть этого «причастия» сплюнуть, не то он до самого Иерусалима будет страстно хотеть женщину. В отличие от первого, это зелье оказалось на вкус очень жгучим, и поначалу нестерпимо захотелось пить, но постепенно эта жажда стала спускаться изо рта в пищевод, из пищевода в желудок, образуя там нестерпимое жжение, затем еще и еще ниже, покуда Жан не почувствовал, что он изнемогает от жажды обладания женщиной. Толпа вокруг него также сильно возбудилась, женщины застонали, оглаживая рядом стоящих мужчин и закатывая глаза, и у мужчин раскраснелись щеки и заблестели зрачки. В этот миг распахнулись двери часовни и Бернар-Роже де Транкавель воззвал: — Войдите во мрак, катары, и очиститесь, и освободитесь!

Он первым сорвал с себя балахон и голый ринулся внутрь часовни, где не горело ни свечечки. Остальные, нетерпеливо срывая с себя одежды, устремились следом за своим эклэрэ. Чувствуя небывалый восторг, Жан де Жизор сбросил с себя все одежды и присоединился к опьяненному сладострастным зельем сообществу катаров. Там уже начался свальный грех, и поначалу еще можно было видеть кишащие и переплетающиеся между собой, как змеи в клубке, тела мужчин и женщин, но потом двери часовни захлопнулись за спиной последнего участника радения, и все погрузилось во мрак. Это было безумие, граничащее со смертью. Жан ползал в этом месиве тел, залитом потом и семяизвержениями, слюной и женской влагой, и беспрерывно совокуплялся, исторгал семя и после этого не охладевал, а еще больше загорался новым желанием. Порой кто-то овладевал им, и тогда особенная волна накатывала на него, и он чувствовал себя женщиной, той самой Жанной, о которой мечтал всю жизнь, и это было ново, страшно тоскливо и сладостно, а душа бунтовала в груди, крича и хлопая крыльями, с которых сыпались оборванные перья, но в какой-то миг, он ясно представил себе, как этой птице оторвали голову, и она, безголовая, трепыхается курицей по зеленой траве… И снова он окунался в это слепое совокупление всех со всеми, и порой ему мерещилось, как во мраке вспыхивают какие-то потусторонние свечения, на миг озаряя кишащее свальное месиво человеческих тел. Это продолжалось много часов, прежде чем участников радения стал обволакивать сон. Он навалился на всех как-то почти одновременно, и Жан растаял в нем, оседлав очередную женщину и лишь намереваясь начать с ней. Очнулся он уже в постели, в одном из домов Ренн-ле-Шато. Первое, что он захотел по пробуждению, это продолжить то, что он собирался начать в момент засыпания, но Бертран де Бланшфор, оказавшийся на ногах раньше него, сказал ему:

— Нет уж, дорогой зятек, достаточно, а то мы ни в какой Иерусалим не уедем. А ведь нам пора собираться в Марсель.

Выяснилось, что утром двери часовни были отворены, всех катаров, уснувших в самых живописных позах, вынесли наружу, одели и разнесли во все стороны, дабы они могли доспать на открытом воздухе. Если бы кто-нибудь нагрянул в это утро в, Ренн-ле-Шато, он мог бы подумать, что эти спящие повсюду люди всю ночь, не жалея сил молились, да так, что едва выйдя из часовни, попадали кто где и уснули благим сном. Правда, не обошлось без жертв — пятеро из участников радения были вынесены из часовни мертвыми. Либо задохнулись, либо не вынесло сердце такого напряжения сил. Четверо мужчин и одна женщина.


Перед отъездом из Ренн-ле-Шато Жан все-таки не выдержал и затащил в сарай одну из крестьянок, а чтобы она не визжала, дал ей целых двадцать сантимов. И все равно покидал деревню не удовлетворенным, алчно поглядывая на пробегающих мимо девушек и женщин.

Все это он с тоской вспоминал теперь, стоя на палубе корабля и гладя на волны Средиземного моря. Внутри у него было пусто и черно, он испытывал отвращение ко всему окружающему и мечтал об одном — вновь очутиться во мраке часовни в Ренн-ле-Шато.

Когда гонец привез в Шомон известие о том, что хозяин Жизорского замка надолго покинул родные края и отправился в Иерусалим служить там прецептором ордена тамплиеров, эта новость привела всех в крайнее возбуждение. Все возрадовались и возвеселились так, словно они были осажденными, увидевшими поутру, что осада снята и вражеское войско удаляется восвояси. Никто из них не подозревал, как сильно каждого из них подспудно угнетало присутствие поблизости этого мрачного человека. Тереза де Шомон, вдова давно покойного Гуго де Жизора, вслух стала восхищаться своим сыном, восхваляя его таланты, благодаря которым он получил столь высокий пост в ордене рыцарей Храма Соломонова, но в мыслях у нее было другое — она решила, что, если старичок-сосед из Шато-ле-Бэна, шестидесятипятилетний Роланд де Прэ, сделает ей предложение, она, пожалуй, согласится.

Робер де Шомон, вторя своей тетушке, восторгался двоюродным братом и сетовал на судьбу — если б он не был женат или, если б тамплиеры не возвратили в свой устав положение о безбрачии, то, возможно, и он дослужился бы к этому времени до какого-нибудь хорошего чина в ордене. Но, на самом деле, глубоко в душе, он нисколько не сожалел о том, что вынужден жить в родном Шомоне и наслаждаться тихим семейным счастьем. Но больше, чем кто бы то ни было, радовалась отъезду Жана де Жизора Ригильда. Да, она тоже наслаждалась тихой семейной жизнью подле любимого и любящего мужа, но, в то же время некая непонятная, спрятанная глубоко в сердце связь существовала между Ригильдой и жизорским сеньором. Он жил в ее сердце как червяк, понемногу посасывая кровь и время от времени ворочаясь. Во сне ей виделся его тяжелый взгляд, от которого становилось холодно в животе, он бежал за нею, хватал, тискал, валил в траву и насиловал ее; она вскакивала в холодном поту, шептала «Отче наш» и трисвятое моление и помаленьку успокаивалась, но все больше и больше укреплялась в мысли о том, что эти сны о Жане де Жизоре мешают ей родить второго ребенка. После рождения Мари, каждый год Ригильда зачинала, но вот уже пять раз у нее были выкидыши, а Робер так страстно мечтал о мальчике. Теперь Ригильда вновь была беременной, и известие о том, что Жан де Жизор отправился в Палестину, вселило в нее зыбкую надежду — вдруг из такого далека он не сможет приходить к ней в сновидения и не будет больше губить ее неродившихся детей? Хотя она и чувствовала, что тяжелый, пронзительный и дерзкий взгляд черных глаз Жана навсегда поселился в ней и от него не так-то просто избавиться.

И, тем не менее, стояло веселое солнечное лето, и мысль о том, что в нескольких лье от Шомона больше не сидит этот загадочный упырь, делала обитателей Шомонского замка еще более счастливыми.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Хотя Церковь и возмущалась существованием катарской ереси, охватившей весь юг Франции и весь север Италии, папа Александр III продолжал попустительствовать еретикам, поскольку решительные действия против них неизменно привели бы к войне, а сейчас у папства был один главный враг — империя во главе с Фридрихом Барбароссой. Кроме того, богатейшие феодалы Лангедока и Ломбардии, оказывающие папе поддержку, покровительствовали и катарам, коих до сих пор защищала фраза Бернара Клервоского — «Не было учения более христианского, нежели учение катаров, и нравы их чисты». И все же, терпение Церкви не могло оставаться безграничным, ибо мерзостные радения устраивались повсюду уже без всякого стеснения, и души христиан сотрясались при известии о том, что в такой-то деревне катары, делая своим женщинам аборты, скармливают плоды свиньям, а в другом месте они насильно заставляют девушек из окрестных сел участвовать в блудодеяниях. В конце концов, на берегу Тарны в городе Альби собрался грозный церковный трибунал, который рассмотрел дела катаров, признал их преступными и безбожными и вынес всем еретикам суровый смертный приговор. Отныне всех французских катаров стали называть альбигойцами, и в Лангедоке им была объявлена беспощадная война. Правда, беспощадной она оказалась лишь на словах. Небольшое войско двинулось из Альби на юг, в сторону Монсегюра, где находилась столица катаров. Вожди этого первого, неудачного, крестового похода против альбигойцев рассчитывали, что по пути к ним присоединятся мощные ополчения из людей, горящих желанием отомстить за поруганных и совращенных жен, сестер, дочерей, но эти надежды нисколько не оправдались, никаких ополчений не было. Из Каркассона и Минерва навстречу праведному воинству вышли войска альбигойцев и без особых потерь развеяли немногочисленных исполнителей приговора альбийского трибунала. Армией альбигойцев, одержавшей столь стремительную победу, командовали Арно и Раймон де Бланшфоры — родные братья великого магистра ордена тамплиеров.

В первое время Жану де Жизору ужасно не нравилось в Иерусалиме. Он возненавидел этот город всей душой и жадно мечтал о его падении и гибели. Просто потому, что здесь было все чужое — и жара, и люди, и дома, и небо, и чувство постоянной опасности. Когда они с Бертраном приехали сюда, королевство не просто находилось в состоянии войны с Египтом, его вдобавок ко всему раздирали внутренние противоречия, вызванные тем, что король Амальрик оказался в плену у египтян. И первое, чем пришлось заниматься Жану в качестве иерусалимского прецептора, это вести долгие разговоры с послами от каирских халифов, устанавливая размер выкупа. Поначалу он робел перед ними, и они стали наглеть, но разозлившись Жан обрел уверенность в себе, и взгляду его вернулась характерная испепеляющая и тяжелая властность. Тогда переговоры пошли успешнее, и вскоре он договорился с послами о более приемлемой сумме, с одним условием — Иерусалимское королевство обязано будет отныне оказывать фатимидам помощь в их борьбе против дамасских правителей. После этого Жану пришлось узнать, Что такое ненависть иоаннитов по отношению к храмовникам. Когда Амальрик был освобожден из плена, он, появившись в Иерусалиме, пришел в ярость и, подначиваемый госпитальерами, собрался было издать особый указ о запрещении тамплиерам вмешиваться в дела государства. Но все-таки, денежки, уплаченные в качестве выкупа за его освобождение, были из тамплиерской казны, о чем Жан не преминул жестко напомнить во время своей аудиенции у короля.

— Если бы прецептура нашего ордена не вмешивалась в дела королевства, — сказал он, — вы, Ваше величество, не сидели бы сейчас на этом троне, а догнивали бы свой век в египетском пленении, как ветхозаветные евреи, а на вашем месте здесь сидел бы какой-нибудь ставленник Госпиталя.

И, глядя на неумолимое выражение черных глаз прецептора и едва скрываемую ухмылку стоящего рядом с ним великого магистра, Амальрик с тоскою подумал о том, что арабы не смели обращаться с ним так пренебрежительно, как эти зарвавшиеся храмовники. Но, если бы эти наглецы и впрямь не стали раскошеливаться ради него, то вряд ли арабы продолжали вести себя по отношению к нему так же вежливо. Ничего не поделаешь, приходилось это признать.

Но мириться с условиями договора Амальрик не пожелал и, едва набравшись сил, снова повел войско в поход против египтян и все лето и осень провел без толку, гоняясь за ними по Синаю. Тем временем, Бертран де Бланшфор повез своего зятя в весьма экзотическое путешествие. Они доехали до Иордана, поднялись к Геннисаретскому озеру, доехали до озера Мером, и здесь великий магистр предложил Жану переодеться, сменив облачение тамплиера на белый восточный халат, препоясанный красным кушаком. Тут только Жан, наконец, понял, куда они направляются. Он усмехнулся, начиная переодеваться, и тихо спросил:

— А сколько еще дней пути отсюда до Алейка?

— С чего ты взял, что мы едем в Алейк? — сказал Бертран.

— А разве нет?

— Ход мысли у тебя правильный. Но мы едем в Массиат. Шах-аль-джабаль будет ждать нас там.

— Я не успел как следует выучить Коран, — заметил иерусалимский прецептор.

— Это не беда, — отозвался великий магистр. — Хасан давно уж освободил своих людей от подчинения предписаниям Корана.

Они двинулись дальше, миновали Гермонские горы и вскоре вдалеке заблестела лента реки Барад, за которой вздымались хребты Антиливана. Здесь они наткнулись на конный разъезд сирийцев, которые тотчас выхватили свои джериды и приготовились метать их, но Бертран де Бланшфор крикнул им что-то по-арабски, сделав при этом какой-то особенный жест рукой, после чего командир сирийцев отдал приказ и сарацинский разъезд двинулся дальше своей дорогой.

Переправившись через реку, переодетые тамплиеры стали подниматься в горы. Путь был нелегким, и когда, наконец, они добрались до замка Массиат, и кони и люди были изнурены до предела. Здесь, у подножия высокой, неприступной крепости, их моментально окружили одетые в белые халаты и красные кушаки люди, которые выросли словно из-под земли — так ловко они прятались за камнями.

— Эти ящерицы пасли нас от самого Барада, — сказал Жану великий магистр. — Наверняка ты не замечал этого.

— А если замечал? — фыркнул Жан, хотя и впрямь ни разу не заподозрил, что кто-то следит за ними и преследует. Он здорово натер себе между ног, и когда спрыгнул с коня, то от боли не удержался и упал. Его бережно подняли ассасины, помогли отряхнуться, после чего почтительно поклонились.

— За кого они меня принимают? — шепнул Жан великому магистру.

— За иерусалимского прецептора, — усмехнулся де Бланшфор. — Ничему не удивляйся и держись возле меня.

Их с огромным почтением повели в замок, построенный с большим искусством. Оглядываясь по сторонам, Жан мысленно признал, что взять такую крепость невозможно. Вскоре великий магистр и прецептор Иерусалима были представлены самому шах-аль-джабалю Хасану II; сорок лет тому назад сменявшему знаменитого Старца Горы, Хасана ибн ас-Саббаха. Глава западных, или, как они еще сами себя называли, шеркийских ассасинов, оказался глубоким стариком с усталым измученным взглядом, в котором, при виде Бертрана де Бланшфора лишь ненадолго блеснуло что-то радостное. Уже зная о том что Хасан недавно провозгласил себя великим имамом всех мусульман, Бертран в обращении к нему назвал его этим высоким титулом.

— Приветствую тебя, о великий имам, да пошлет тебе Аллах могущество и долголетие. Хвала Аллаху, повелителю миров! — сказал он по-арабски с большим чувством.

— Хвала Аллаху, ибо он один всемилостив, и милосерден, и дня судного единственный властелин он, — ответил шах-аль-джабаль на чистейшем лингва-франка, тем самым давая понять, что, если второй гость не понимает по-арабски, Хасан готов вести беседу на языке франков.

Жан знал по-арабски всю первую суру и дочитал ее наизусть до конца:

— Лишь пред тобой преклоняем колени и лишь к твоей взываем мы помощи: «На прямую стезю направи нас, тем путем поведи, который избрал ты для одаренных твоею милостию, но не той дорогой, которую ты дал блуждающим в неверии и гневом твоим опаленным».

Хасан улыбнулся смешному произношению Жана, поняв, что молодой спутник великого магистра тамплиеров плохо владеет арабским, и дальше повел беседу на лингва-франка.

— Вероятно, это ваш ближайший помощник, — сказал он, обращаясь к Бертрану и кивая в сторону Жана, — ежели вы взяли его с собой для беседы, а остальных своих спутников оставили за дверью этой комнаты?

— Жан де Жизор — мой зять, — отрекомендовал великий магистр, — и он — новый прецептор Эль-Кодса, то бишь, наставник. Я недавно ввел у себя в ордене эту должность.

— Такой молодой муэллим? — удивился Хасан.

— Прецепторы, — поспешил объяснить Бертран, — это не совсем то, что у вас муэллимы. Скорее это звание соответствует вашим рафикам.

Четыре фидаина внесли в комнату яства и вино, которое у ливанских ассасинов не было в запрете, ведь шах-аль-джабаль Хасан самовольно отменил многие из установлений ислама. Во время, легкого завтрака завязалась легкая беседа, после которой главный ассасин предложил уставшим гостям баню и отдых. Баня привела Жана в восторг, но Бертран сказал, что в замке Алейк баня еще лучше. Напарившись и смыв с себя всю пыль и усталость, великий магистр и прецептор отправились в отведенные для них покои, где их уже ожидали четыре томные гурии, готовые угостить всеми женскими восточными сладостями. Проведя с ними некоторое время и немного поспав, гости вновь встретились с шах-аль-джабалем для продолжения разговора, который, на сей раз, оказался необычайно важным. Хасан велел своим фидаинам удалиться, и, время от времени, просил Жана проверять, не подслушивает ли их кто-нибудь. Но приказы шах-аль-джабаля все еще были святы для ассасинов, и никто из них не посмел приблизиться к дверям уединенной комнаты. Хасан долго жаловался на свою старость и впал в рассуждения о том, зачем вообще люди стареют. Жан уж думал, что философствованиям старца не будет предела, как вдруг шах-аль-джабаль сказал:

— Недавно я заглянул в будущее и увидел свою смерть. Она произойдет очень скоро, уже в следующем году. Увы, мне не суждено умереть по своей воле. Аллах рассудил, что для души моей будет полезно, если меня убьют.

— Кто же посмеет это сделать? — изумился Бертран де Бланшфор.

— Тот, кто займет мое место, — скорбно вздохнув, отвечал имам. — Мне жаль его. Убийство не принесет ему длительного счастья, и в награду ему Всевышний пошлет смерть куда более лютую, чем моя. Худые времена наступают для воинства, созданного великим Хасан ибн ас-Саббахом, и для всего мира. Лучше было бы не родиться тем, кто в эти времена будет жить на свете.

— Неужто самой могущественной в мире силе грозит такая опасность? Разум мой отказывается верить! — воскликнул великий магистр.

— Увы, это так. — Шах-аль-джабаль тяжко вздохнул и, сунув руку за пазуху, извлек оттуда кожаную цисту, в каких обычно хранились ценные рукописи. — В виду того, о чем я только что сказал, я хотел бы передать великому магистру ордена тамплиеров этот свиток, являющийся на сегодняшний день самым грозным оружием против всего христианского мира. Я мог бы отдать его какому-нибудь из самых лучших вождей мусульманства, но они не сумеют сохранить тайну и, в конце концов, мусульмане передерутся из-за этого свитка. Вам я доверяю больше, чем своим единоверцам… Хотя, собственно, какое там единоверие!.. — Хасан презрительно усмехнулся.

— Я догадываюсь, что это за свиток, — взволнованным голосом промолвил Бертран де Бланшфор. — Неужели вам удалось добыть его?

— Да, мой друг, — важно кивнул Хасан. — Не стану подробно рассказывать, как все произошло. Эта бесценнейшая рукопись оказалась в руках у Транкавеля, вождя катаров…

— Что?! — взвился дё Бланшфор. — У Раймона? Быть того не может! И этот мерзавец даже не намекнул мне!

— Тем не менее, это так, — сказал шах-аль-джабаль. — Сразу после трибунала в Альби вождь катаров тайно встретился с папой Александром и показал ему рукопись. Папа пришел в ужас и клятвенно пообещал не поддерживать решений Альбийского трибунала, но тотчас же связался с тамплиерами Эверара де Барра, и тем — надо отдать им должное! — удалось прокрасться к Транкавелю к похитить у него свиток. Дальше за дело взялись мои люди, которые давно уже шпионили и за катарами, и за тамплиерами, подвизавшимися при дворе Людовика. Удар кинжала, нанесенный опытным фидаином в затылок де Барра, отнял у бедняги не только жизнь, но и цисту с бесценной рукописью.

— Эверар мертв? — воскликнул Бертран де Бланшфор.

— И низвергнут в аль-хутаму, — кивнул Хасан. — И вместе с ним умрет раскол в ордене тамплиеров. Сенешали де Барра подчинятся тебе, Бертран. Взгляни на этот свиток, о коем доселе ты был только наслышан. Вот она, рука того, кто пришел раньше Мухаммеда.

Бертран де Бланшфор взял из рук шах-аль-джабаля цисту, открыл ее, извлек оттуда свиток и развернул его. Жан с огромным любопытством придвинулся ближе к магистру и увидел знакомую, но непонятную древнееврейскую вязь, похожую на бесконечную вереницу войск, несущих высокие копья.

— Что это? — тихо спросил он.

Бертран с лукавой улыбкой посмотрел на него и произнес:

— Евангелие от Иисуса Христа.

— От Иисуса?!!. — переспросил Жан, выпучив глаза. — От самого Иисуса?! И что же здесь говорится?

— Совсем не то, что в других евангелиях, — ответил вместо Бертрана шах-аль-джабаль Хасан. — С самого начала пишущий эти строки сообщает о себе, что он третий из величайших апостолов Бога, после Заратуштры и Будды, а вслед за ним явится апостол апостолов и печать всех пророков, утешитель и просветитель, драгоценнейший из всех драгоценных камней. Дальше рассказывается о том, как родился Иисус, вовсе не от Бога, а от путешествующего раввина, согрешившего с Марией накануне ее бракосочетания с Иосифом, и в теле младенца вселилась та самая душа, которая некогда жила в мире под видом Заратуштры и Будды. А еще раньше эта душа являлась в мир в обличии прачеловека Адама. Здесь сказано, что Адама создали демоны Намраэль и Ашаклун, они-то и уловили светлую душу в телесную оболочку и заставили людей размножаться, чтобы плоть поглощала и удерживала в себе светлую духовную субстанцию мира. При этом, в оболочку Евы была вложена темная душа, и таким образом в микрокосме человека соединились светлые и темные частицы, как и в макрокосме Вселенной. Иисус явился в мир, чтобы искупить грех Адама и заставить человечество осознать свою сущность и перестать размножаться, чтобы все светлые силы вернулись в макрокосм. Дальше автор рукописи сообщает о себе, что он ходил по всей Палестине, собирая учеников и проповедуя новое учение, заставляя людей уйти от житейского мира, оставить ближних своих и думать лишь о переселении в Божье царство. Самое интересное — в конце. Там выясняется, что Иисус, приговоренный к распятию, в последний миг посылает на крест одного из своих учеников, как две капли воды похожего на него, а сам, влюбившись в Магдалеянку, отправляется вместе с ней на восток, в Персию и Индию, где живет еще какое-то время, проповедуя ближайшее явление главного пророка и апостола, который довершит то, чего не удалось довершить Иисусу.

— Ни распятия, ни воскресения. Можно себе представить, какой панический страх должна вызывать эта рукопись у любого христианина будь то римский папа или простой послушник, — заявил Бертран.

— Неужели это правда? — восхищенно промолвил Жан. — Неужели Иисус сам о себе прописал подобные уничтожающие откровения?

Великий магистр тамплиеров и шах-аль-джабаль ассасинов переглянулись между собой, и, прочтя во взгляде Бертрана какой-то ответ для себя, Хасан ответил.

— Если бы так! Но увы, это не так. Рукопись создана сумасшедшим, который называл себя печатью пророков и апостолом всех апостолов, а также драгоценным камнем и просветителем. Короче говоря, это фальшивка, написанная проповедником Мани девятьсот лет тому назад. Но Мани был поистине гениальным сумасшедшим. В один прекрасный день он заявил, что дух Иисуса посетил его и водя рукою Мани, начертал это евангелие. Разумеется, это нужно было ему для того, чтобы доказать, что он — главнее Иисуса, экуменический верховный апостол последнего поколения людей. Гениальность его состояла еще и в том, что он безупречно подделал почерк Назореянина, и ни один ученый муж не мог разоблачить фальшивку.

— Как! — изумился Жан де Жизор. — Разве кому-то был известен почерк Христа?

— А разве Иса был неграмотным? — в свою очередь спросил имам.

— Должно быть, грамотным… Но я что-то не слышал об оставленных Им рукописях.

— Он не оставил рукописей, — сказал Бертран де Бланшфор. — Но некоторые записки, сделанные Его рукой долгое время сохранялись.

— Куда же они девались потом?

— Неизвестно. Иудеи слишком старательно охотились за этими рукописными свидетельствами существования Иисуса. — Великий магистр тяжело вздохнул. — А Он и впрямь существовал одиннадцать столетий тому назад. Не верить в это глупо. Так же, как глупо верить в то, что он воскрес в собственном умершем теле, ходил по земле и потом вознесся на небо. Он был величайший человек своего времени, как Цезарь, как Август, как Шарлемань. Но, конечно же, не Сын Божий.

— Это я и сам знаю, — усмехнулся Жан.

— Но об этом можно говорить только в среде высшего орденского начальства, с самыми посвященными тамплиерами, — строго заметил великий магистр.

— И об этом не надо мне напоминать лишний раз, — сказал Жан.

— Междоусобица в ордене тамплиеров скоро закончится, — сказал шах-аль-джабаль Хасан II. — Раздоры в стане ассасинов только начинаются. Я верю, что обладание рукописью великого Мани позволит вам достичь тех высших целей, к которым стремился основатель нашего тайного общества, первый имам Хасан ибн ас-Саббах. Когда-нибудь орден тамплиеров уйдет из видимого в невидимое, и тайно будет господствовать над миром, разделяя и властвуя. И то, что я подарил вам сегодня, как нельзя лучше будет способствовать этому будущему величию созданной нами системы. Да наполнятся маслом и воссияют ярче прежнего золотые лампады космократора!

Не прошло и года, как исполнились пророчества Хасана — он погиб от руки собственного зятя, а новым шах-аль-джабалем стал Мохаммед II. Тотчас же в среде западных ассасинов начались кровавые междоусобицы. Главным соперником нового шах-аль-джабаля стал хитрый и жестокий дай-аль-кирбаль Синан, о котором говорили, что в славе своей он превзойдет в будущем самого Хасана ибн ас-Саббаха!

А тем временем, с облюбованных ассасинами гор Антиливана можно было наблюдать, как, все ярче разгораясь, восходит звезда славы другого героя Востока, сына Аюба и племянника Ширкуха — двух знаменитых курдов, военачальников сирийского султана Нуреддина. Имя этого героя было Салах-ад-Дин, что значило — «благо веры», но европейцы, обитатели Иерусалимского королевства, Антиохийского княжества и графства Триполи, называли его сокращенно — Саладин, и звук этого грозного имени уже будоражил умы больше, чем звучание имен множества других вождей ислама. В нем слышалось что-то бранное и хвастливое, соленое и едкое, насмешливое и грозное. А предсказатели говорили о нем, что этот человек опустошит троны, воздвигнутые вождями первого крестового похода. Казалось, он родился с венчиком славы вокруг своей головы — достигнув возраста тридцати лет, он мог похвастаться лишь несколькими смелыми и удачными набегами на Тир, Сидон и Тивериаду, да запоминающимся участием в некоторых небольших войнах, которые Нуреддин вел со своими соседями-мусульманами. И тем не менее, о Саладине говорили гораздо больше, чем о ком бы то ни было во всем Леванте. Египтяне, затаив дыхание, ждали, что вот-вот Нуреддин пошлет этого новоявленного героя на помощь своему дяде Ширкуху, воюющему против египетских халифов, и в конце концов фатимиды подчинились королю Амальрику и признали Египет франкским протекторатом, только бы Амальрик защитил их в случае более серьезных осложнений в войне против Сирии.

Постепенно Жан де Жизор привыкал к жизни в Иерусалиме и к своему положению в ордене, где с помощью великого магистра ему удалось взять в свои руки все финансы палестинского коннетабля и начать распоряжаться ими с таким непревзойденным блеском, что казна ордена стала быстро пополняться, а должники взвыли и вынуждены были смиряться с увеличением процентов долгов.

Он жил неподалеку от Тампля в хорошем доме, в котором было несколько комнат, и в одной из них стоял его заветный сундук — на нем он спал, а когда уходил из этой комнаты, старательно запирал ее на три замка. Кроме него в доме жила его тайная дочь Мари и ее нянька Жоржетта, пятеро слуг, оруженосец Жан де Фо, коего иерусалимский прецептор привез с собою из Ренн-ле-Шато и приблизил к себе настолько, что нередко два Жана спали вместе на прекрасном сундуке черного дерева, изготовленном мастером Николя Вервером. Кроме няньки к Мари был приставлен воспитателем старый араб Махбуб, он потихоньку стал обучать ее арабскому языку и привязался к девочке, как к собственной внучке.

Мари подрастала, и все чаще присматриваясь к ней, Жан де Жизор убеждался в правильности своего выбора — дочь как две капли воды походила на него, маленького. Здесь, в Иерусалиме, у Жана не было женщин, но недостаток их он восполнял, играя со своей дочерью, ласкаясь с нею так, будто это была та самая Жанна, о которой он мечтал всю свою половозрелую жизнь, и лишь гадал о сроке, когда он сможет сделать ее своей любовницей. Однажды он сказал ей:

— Мари, ты уже взрослая девочка, тебе исполнилось семь лет, и я должен открыть тебе одну тайну.

— Какую? — широко раскрыв глаза спросила Мари.

В некоторых случаях она проявляла большие для своего возраста познания в жизни, в чем-то оставаясь еще совсем неразумным ребенком. Она, например, до сих пор считала себя обманутой в отношении Палестины, твердо веря, что залежи сладкой белой яблочной пастилы находятся где-то неподалеку от Иерусалима. Быть может, в Багдаде или Дамаске — не случайно так часто говорят о том, что не плохо было бы завоевать эти два города.

— Но ты должна дать мне слово, что никому не расскажешь, а если нарушишь свою клятву, то земля под тобой расступится, и ты упадешь в страшную бездну, где тебя тотчас же начнут рвать когтям мерзкие бесы, у которых гной капает из-под ногтей, — произнес Жан таким голосом, что все внутри у девочки затрепетало.

— Я не хочу! — прошептала она, чуть не плача.

— Клянись, что будешь хранить тайну!

— Клянусь!

— Все, клятва произнесена. Смотри же, держи ее. Так вот Мари. Мы с тобой — одно и то же. У нас одна душа на двоих. У всех людей, душа одна на одного человека, а у нас — одна на двоих. Понимаешь?

Девочка молча кивнула, хотя ничего не понимала.

— Мы должны быть всегда вместе и хранить друг друга. И если один из нас погибнет, то сразу же погибнет другой.

— А почему?

— Потому что ты родилась прямо из меня.

— А раньше ты говорил мне, что нашел меня под деревом в Жизоре.

— Раньше ты была маленькой, и мне приходилось скрывать от тебя эту тайну. Я боялся, что ты кому-нибудь проговоришься. А теперь тебе уже семь лет, и я верю, что ты будешь держать язык за зубами. То есть, молчать.

— А почему это тайна?

— Потому что, если кто-то ее узнает, он захочет сразу же убить тебя, чтобы умер я. Теперь-то ты пони маешь, как важно держать в секрете все, что я тебе сейчас сказал?

С этих пор Мари больше всего боялась как-нибудь случайно проговориться об их тайне и дрожала от мысли о страшных подземных бесах. Вскоре Жан сообщил ей еще одну вещь — что на самом деле ее имя было не Мари, а Жанна, ведь они были одно и то же существо. Это еще больше убедило ее в том, что мсье Жан не обманывает ее, но сколько она не пыталась понять, в детской голове никак не укладывалось — как это так двое людей могут быть единым человеком?

Жан с нетерпением ждал известий из Франции, разделяя нетерпение великого магистра, но в отношении тамплиеров-отщепенцев, подвизающихся при короле Людовике, предсказание покойного Хасана не сбылось — на место Эверара де Барра там был выбран новым магистром Франсуа Огон де Сент-Аман, человек благородный и смелый, от которого меньше всего можно было ожидать, что он приедет в Иерусалим на переговоры о воссоединении двух орденов.

Кроме того, из Европы приходили известия о новых волнениях в Ломбардии против империи Фридриха Барбароссы — пятнадцать гвельфских городов объединились для борьбы с германцами, и во главе этой конфедерации встал восстановленный и вновь населенный жителями Милан. У короля Людовика и королевы Аделаиды родился сын, названный Филиппом-Августом, а Элеонора Аквитанская родила Генри Плантагенету четвертого отпрыска, которого назвали Джоном, или по-французски — Жаном. После этого между английским монархом и его супругой снова начались разногласия по поводу несовпадающих взглядов на супружескую верность, и, не понянчив новорожденного сына даже полгода, королева Англии сбежала в Тулузу, где по ней давно скучали веселые рыцари ордена странствующих трубадуров, возглавляемые Раймоном Тулузским. Там было весело — некто виконт де Туар, старый болван, впавший в полный маразм, сочинял целые водопады романтических кансон в подражание безвременно угасшему трубадуру Пейре де Валейра. Виконта де Туара избрали почетным рыцарем шмеля и розы и сочинили о нем великое множество анекдотов, распространившихся по всему миру, где только разговаривали на лингва-франка, Элеонора своим приездом сильно добавила веселья, да к тому же и веселый одиннадцатилетний сын ее Ришар поспешил в Тулузу повидаться со своей матерью. Кстати, о похотливости Элеоноры Аквитанской анекдотов слагалось не меньше, чем о бездарном и глупом виконте де Туаре. Ходила даже и совсем безобразная сплетня о том, будто, встретившись в Тулузе с сыном Ришаром, Элеонора не преминула соблазнить и его. Это была полная ерунда, основанная лишь на том, что Ришар увидел в своей матери блистательную куртуазную женщину, которая по мере проживания при дворе Раймона день ото дня становилась как будто моложе и жизнерадостнее, и в свои сорок шесть лет выглядела не более, чем на тридцать пять. Она все так же дивно пела, как в молодости, оставалась неиссякаемой в своих выдумках и затеях, сверкала остроумием, которое так и струилось из ее изумрудных, изменчивых глаз. Она сумела превратить глупого виконта де Туара в истинного шута, и притом так, что он об этом даже не догадывался, засыпая и просыпаясь с ласкающей его душу мыслью о собственной непревзойденности. Она заставляла его наряжаться в самые невообразимые одежды, уверяя его, что небожители, подобные ему, должны резко выделяться среди толпы бездарностей и невежд, и виконт расхаживал в голубых бли, малиновых брэ и зеленых пигашах, весь обвязанной вдобавок какими-нибудь ярко-желтыми лентами. Элеонора настолько увлеклась этой игрой, что даже влюбилась в объект собственных издевательств и, быть может, дошла бы до того, что нарушила с виконтом мезуру, если бы не старческая немощь де Туара. Возможно, этот год стал последней яркой вспышкой в жизни Элеоноры, и настолько яркой, что юный Ришар влюбился в свою мать почти так же, как некогда очаровался ею на турнире в Ле-Мане шестилетний Анри Плантажене.

Вот уж пятую зиму Жан де Жизор встречал в Иерусалиме. К этому времени с его помощью Бертран де Бланшфор наладил производство различных фальшивых реликвий. В одном из подземелий под Тамплем была создана целая тайная мастерская, где несколько ювелиров, краснодеревщиков и кожевенников трудилось над созданием подделанных под древность украшений и предметов обихода, а двое искусных переписчиков, Гийом и Жибер, тщательно уничтожив с древних свитков написанные там тексты, снимали точные копии с подаренного шах-аль-джабалем Хасаном «евангелия от Мани». Они хорошо знали арамейский язык и понимали, что переписывают, но оставались в полной уверенности, что это подлинная рукопись, принадлежащая перу Иисуса Христа.

За два года работы подпольной мастерской было создано два десятка перстней, якобы принадлежавших некогда царю Соломону, стол хлебопреложения, якобы некогда стоявший в Соломоновом храме, натурально обветшавшая, но тоже поддельная, обувь Моисея, Иакова, Аарона и Давида, как бы старинные кадильницы и умывальницы из золота и серебра, а также две копии свитка Мани. Бертран был доволен и уже подумывал о том, что в скором времени его мастера смогут начать работу над созданием самого ковчега Завета, однако, жестокая болезнь день ото дня все круче сжимала его, и настало время, когда уже ничего не могло порадовать великого магистра тамплиеров, кроме нескольких часов, даже нескольких минут передышки между страшными периодами боли. Каких только лекарств и снадобий, восточных и франкских, не было перепробовано, начиная от различных препаратов геллеборуса, и кончая экстрактами из цикуты — ничего не помогало. Еще недавно такой крепкий и неутомимый, Бертран де Бланшфор с каждым днём превращался в разваливающегося старика, все ближе и ближе подползал к могиле. Боль, которая в самом начале лишь изредка мучала его, поселившись где-то глубоко под желудком, за каких-нибудь полгода распространилась по всему животу и паху, и вот, там, где она обосновала свои владения, начали появляться на поверхности тела черные пятна. Тогда великий магистр понял, что это конец. Через несколько дней после Рождества Христова он позвал к своей постели иерусалимского прецептора, приказал оставить его с ним наедине, и между тестем и зятем состоялся такой разговор:

— Жан, — сказал великий магистр слабым голосом, — пока боль снова не затмила мой мозг, я хочу поговорить с тобой, возможно в последний раз перед смертью.

— Я слушаю вас, мессир, — придвигаясь поближе, ответил Жан де Жизор. Резкий гнилой запах шибанул ему в ноздри.

— Сейчас мне уже стало казаться, что не так уж все просто, как нам с тобой виделось все это время, — промолвил Бертран.

— Что именно? — недоуменно спросил Жан.

— Все, мой мальчик. Я все время полагал, что это какая-то игра, которая будет продолжаться еще долго, очень и очень долго, а потом некие силы, к которым мы взывали при жизни, позаботятся о нас и вырвут из рук высшего правосудия. Но теперь мне стало страшно о том, что ждет меня после смерти. Мне кажется, нас здорово обманули с самого начала, и впереди нечто во сто крат более страшное, чем эта нестерпимая мука, которую дарит болезнь.

— Быть может… вы еще выздоровеете?..

— Не говори ерунды! Ниже грудной клетки я уже труп. Боль поднимается выше и выше, подбираясь к самому сердцу. И я хочу попросить тебя об одном одолжении. Помнишь ли ты, как задушил подушкой английского короля Стефана?

— Стефана?.. Подушкой?.. — Жан замялся. Да, теперь он уже все помнил. За эти пятнадцать лет, что прошли с того дня, память почти полностью возвратила ему подробности того, как, находясь в состоянии гипноза, он пробрался во дворец английского короля и совершил злодейское убийство Стефана де Блуа. — Помню, мессир.

— Задуши меня точно так же.

— Что вы мессир!

— Это мой последний приказ. Ведь я пока еще великий магистр, а ты пока еще только прецептор. Да, кстати, не спеши становиться главой ордена, но и не слишком затягивай. Побудь несколько лет сенешалем. Хотя, что я тебе советую, ты и так прекрасно плывешь по своему течению и станешь великим магистром именно тогда, когда это принесет тебе максимальную пользу. Я должен дать тебе последние наставления о том, что нужно делать в этой жизни, чтобы достичь огромной власти над миром, как надо ссорить между собой неразлучных друзей и сводить друг с другом врагов во вред им самим и в мутной водице смут и междоусобиц ловить жирную рыбку, но ты и без меня это знаешь. Даже лучше, чем я. Но, только смотри, не упусти момент, когда тебя скрутит так же, как меня сейчас, задумайся о смерти до того, как ты не сможешь думать ни о чем другом кроме как о боли… О дьявол, она опять приближается!.. Едва увидишь, что я уже ничего не соображаю, сделай то, о чем я тебя попросил. И пусть твоя рука не дрогнет. Если у тебя есть о чем спросить, спрашивай, не мешкая.

Глядя на то, как великого магистра вновь начинает корчить от боли, Жан задумался. О чем он мог спросить Бертрана? Все, что можно он уже и так знал от него. За долгие годы знакомства, Жан успел привыкнуть и даже привязаться к де Бланшфору, но мысль о том, что сейчас своею рукою он убьет великого магистра тамплиеров, занимала и даже веселила иерусалимского прецептора.

Он взял в руки одну из подушек. Бертран застонал пуще прежнего, и тут Жан вспомнил, о чем еще не успел спросить.

— Мессир, всего один вопрос. Вы слышите меня?

— Да.

— Скажите, вы помните тот день, когда убили моего отца?

— Помню, — прокряхтел умирающий.

— Вы помните, как осматривали комнату и заглядывали за шпалеру? Скажите, вы видели тогда меня? Я стоял за шпалерой и мысленно просил вас не увидеть меня. Видели Вы видели меня за шпалерой?

Бертран Де Бланшфор, превозмогая накатившуюся волну боли выпучил глаза и всмотрелся в склонившееся над ни лицо Жана.

— Нет, — сказал он. — Я не видел тебя там.

Жан горделиво усмехнулся, и тут великому магистру четко представилось, что он отодвинул шпалеру, висящую в дальней комнате Жизорского замка и увидел там перепуганного мальчика. И этот мальчик смотрел сейчас на него страшным взглядом убийцы.

— Но сейчас, — промолвил он, — мне кажется, что я видел…

— Мессир, — гробовым голосом произнес Жан де Жизор, — это я убил вашу дочь.

И сразу после этих слов он накрыл подушкой лицо великого магистра ордена тамплиеров.

Когда все было кончено, и по Тамплю разнеслась весть о смерти Бертрана де Бланшфора, Жан вернулся в свой дом, заперся в комнате, где стоял заветный сундук, сел за стол, долго сидел в некотором оцепенении, затем улыбнулся и, взяв небольшой кусок пергамента, начертал на нем небольшой список, состоящий из девяти имен:


Алуэтта Португэ,

шевалье ордена тамплиеров Дени Фурми,

Бернардетта де Бланшфор,

командор ордена тамплиеров Жак д'Арбр,

король Англии Стефан де Блуа,

Элизабет Сури,

Жак Сури,

мастер Николя Вервер,

великий магистр ордена тамплиеров Бертран де Бланшфор.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Двор молодого Раймона Тулузского сделался одним из самых блестящих дворов Европы, и не столько из-за роскоши, которой Тулузе было не занимать, сколько из-за неповторимых обычаев, развившихся здесь благодаря деятельности ордена странствующих трубадуров. Во многом эти обычаи напоминали ту куртуазность, которую некогда учредила при своем дворе Элеонора Аквитанская, будучи еще королевой Франции. Но это была уже гораздо более изощренная куртуазность, густо удобренная провансальским остроумием, и гасконадой. Прежде всего, живущие при Раймонде люди, будь то постоянные или временные гости, должны были находиться в состоянии страстной влюбленности, причем, чаще всего, один человек имел сразу несколько предметов воздыханий, и если бы кто-то задумал начертить схему, кто в кого влюблен, это получилось бы наизапутаннейшее хитросплетение. Случалось так, что в одну и ту же даму одновременно были влюблены трое, четверо, пятеро, а то и семеро мужчин, и все они добивались ее расположения, соперничая между собой в поэтическом искусстве, и изредка устраивая рукопашные и фехтовальные поединки, зачастую — шутливые. А дама, в свою очередь, была влюблена совершенно в другого кавалера, к которому не были равнодушны еще пять-шесть дам. Сей кавалер же мог входить в тройку или пятерку других кавалеров, влюбленных в еще какую-нибудь красотку. Так что, права была мамушка Шарлотта. Ришар однажды навестил ее, и она сказала:

— В Тулузе-то, говорят, какая-то особая поветренная болезнь открылась, что там все перебесились и перевлюблялись друг в друга, как лягушки в весенней луже.

Когда Ришар приехал ко двору Раймона Тулузского, каких только замечательных кавалеров и дам там не было! Он сразу же напрочь забыл, как еще недавно вместе с мамушкой Шарлоттой потешался над нравами тулузцев. В первый же день он попал на грандиозное состязание трубадуров в честь прекрасных дам и поразился изяществу манер, блеску бесед и изысканности одежд. Только что в моду стали входить верхние одежды из полосатых тканей, сочетающие в себе белое с зеленым, красное с зеленым, синее с белым и красным, красное с желтым и черным. Сам патрон ордена странствующих трубадуров, граф Тулузский, восседал на троне, поставленном на возвышении. На нем было белоснежное блио с золотыми и черными ломаными полосами, плечи покрывала горностаевая пелерина, а голову — пурпурная шапка с горностаевым околышем. Великий магистр ордена, трубадур Бернар де Вентадорн стоял в центре зала в широком ярко-красном пелиссоне, отороченном мехом, и играл на огромной скрипке, а двое жонглеров распевали сладостными голосами его новую кансону. Здесь же были прославленные Арнаут де Марейль, Альфонс Арагонский, влюбленный в дочь Раймона, Аделаиду, стоящую неподалеку; виконт Аутафортского замка Бертран де Борн, мастер давать людям меткие прозвища; Сайль д'Эскола, со своей возлюбленной, Айнермандой де Нарбонн; Арнаут Даниэль и многие другие знаменитые трубадуры, молва о которых распространялась по всей Франции, Англии, Италии, Испании и даже Германии. Все они сверкали со вкусом составленными нарядами, за исключением Мишеля де Туара, который был наряжен, как попугай, и так же глуп. Он стоял неподалеку от сидящей в кресле Элеоноры, одетой по-византийски в тунику, расшитую жемчугом и золотом далматику и так же изукрашенный лорум. Королева Англии была прекрасна в своем последнем цветении, и многие из присутствующих здесь мужчин подолгу засматривались на нее, забывая сожалеть о том, что Элеоноре не двадцать. Старший и младший братья Ришара — Анри и Годфруа уже были здесь. Будь недавно появившемуся на свет четвертому сыну Элеоноры чуть больше, чем год от роду, она и его бы сюда притащила.

— Батюшки святы! — воскликнул Бертран де Борн, когда великий магистр трубадуров, закончив свое выступление, вызвал бурю восторгов. — Смотрите-ка, еще один рыжий! Никак это Ришар? А мы уже его брату дали прозвище «Жаровня». А он еще рыжее. Вот беда-то! Придется придумывать сеньяль позабористее.

— Друзья мои! — воскликнул Раймон де Тулуз. — Смотрите, кто к нам пожаловал! Да ведь это же знаменитый трубадур Ришар Плантажене, чьи славные песенки распевает пол-Аквитании, хотя сочинителю еще только одиннадцать лет. Достопочтенный Ришар, вы споете для нас что-нибудь собственного сочинения?

— Да, — храбро ответил Ришар, но тотчас же отчего-то смутился и, густо покраснев, передумал: — Да нет…

— Так да или нет? — засмеялся Бернар де Вентадорн, а озорной де Борн, не давая больше никому сказать ни слова, уже кричал:

— Да, да нет — вот так ответ, лучшего прозвища нет, чем «Дада-нет»! Храбрец смущен, трус возмущен, земля дрожит, черепаха бежит, что это? Вот вам ответ — да, да нет. Предлагаю присвоить эн Ришару необычный сеньяль «Даданет».

Все весело согласились с предложением Бертрана де Борна, зная, что если он кому-то присвоит прозвище, это прозвище уже не отлипнет. Ришар еще больше налился густой краской, но, переборов себя, засмеялся вместе со всеми и воскликнул:

— Отличное прозвище! Я согласен. И сейчас спою вам одну свою новую кансону.

— Нет, мой Ришар не из робкого десятка! — воскликнула Элеонора, и приободренный ее словами, сын запел. Его чистый голос и исполненная им песня вызвали целую бурю восторгов, и когда он, польщенный и счастливый, занял свое место подле королевы Англии, состязание продолжилось с еще большим оживлением. Трубадуры выступала один за другим, и Ришару казалось, что каждый следующий поет лучше предыдущего.

Наконец, дошла очередь до виконта де Туара.

— А теперь, — возгласил де Борн, — мы послушаем нашего лучшего соловья, которого мы не случайно прозвали Клитором, ибо пение его слаще воды знаменитого источника в Аркадии; Просим, просим вас, дивный Клитор, эн Мишель де Туар!

Наряженный попугаем виконт, шелестя разноцветными лентами, вышел в середину зала и запел, успел он дойти до второй строки своей кансоны, как отовсюду стали доноситься притворные возгласы восхищения, а некоторые дамы даже выразили желание упасть в обморок от восторга. Ришару поначалу тоже показалось, что песня хороша, потом он стал замечать недостатки и недоумевать, почему все так восхищаются. Наконец, он смекнул, в чем тут дело и от души рассмеялся, а потом принялся подыгрывать остальным, закатывая глаза при каждом невообразимо уродливом повороте стиха. Когда виконт закончил пение, дамы кинулись к нему, срывая с него ленты, целуя, изображая страсть, и повязывая их себе на руки, вплетая в прически, обвязывая вокруг шеи.

— О, божественное пение! О, этот неугомонный шмель! О, дивное журчание ручейков! Нет, нет, дорогой виконт, не надо больше, а не то мы сойдем с ума!

Виконту был присужден главный приз соревнований — поцелуй в уста той дамы, на которую он сам укажет.

Рыцарь шмеля и розы выбрал донну Айнерманду.

Женщины притворно зарыдали, а Элеонора, ломая руки, воскликнула:

— О, я не вынесу этого! Я умру от мук ревности!

Расслюнявившийся де Туар закричал, что он готов перецеловать всех, но дамы изобразили гордыню и, страдая, отреклись от его поцелуев. Веселье еще только начиналось, в соседнем зале накрывались столы, там уже кувыркались шуты и шутихи и запахи изысканных блюд щекотали ноздри участников состязания и благодарных зрителей.

И понеслись для Ришара один за другим дни, полные развлечений, танцев до упаду, остроумных перепалок, конных скачек, охоты, паров, дурачеств и невообразимых затей. Так прошли лето, осень, зима, наступила весна. Ришар выбрал себе возлюбленную — такую, же юную, как он сам, дочь Раймона Тулузского, Аделаиду. Не беда, что в нее уже были влюблены несколько других молодых людей, включая Альфонса Арагонского, который единственный, добивался от нее руки и сердца всерьез. Больше же всего Ришара вдохновлял образ его родной матери, Элеоноры, Он обожал ее чистым чувством девственника, восхищался ее неиссякаемым весельем и остроумием, а когда становился на молитву, глаза Элеоноры причудливо светились на него с образа Пресвятой Девы. Все уголки души его были заполнены сверху донизу, и казалось, Господь присутствует везде — в молитве, и в безудержном, не знающем границ веселье. Ведь Ришар был еще так молод, и многого не понимал.

Весной случилось в Тулузе несчастье — погиб всеобщий любимец, виконт де Туар. А Ришар только-только успел понять, зачем всем нужно возносить до небес эту полную бездарность, этого круглого идиота. Де Туар попросту выполнял роль громоотвода. Ему доставались все лавры, он был признан лучшим трубадуром понарошку, ведь если из всех трубадуров выбрать самым лучшим кого-нибудь настоящего, остальные станут ему завидовать и передерутся. Причиной смерти эн Мишеля стало появление в Тулузе некоего черного человека по имени Жан де Жизор. Он приехал в город в сопровождении эклэрэ альбигойцев Транкавеля, и Ришар сразу почувствовал, как в жизнь двора Раймона вошло что-то недоброе.

— Кто этот человек, мама? — спросил он у Элеоноры. — Почему он так мне не нравится?

— Это сенешаль великого магистра ордена тамплиеров, — сказала королева. — Тех тамплиеров, которые живут в Иерусалиме. Зимой у них умер прежний великий магистр, Бертран де Бланшфор. Я знала его. Это был необычайно интересный человек. Новым магистром стал Филипп де Мийи, а эн Жан де Жизор сделался сенешалем. Ведь ты знаешь, как устроен орден тамплиеров?

— Еще бы! Конечно знаю, — отвечал Ришар. — Ведь я и сам когда-нибудь стану великим магистром ордена тамплиеров. Не весь же век мне быть просто трубадуром.

— Дурачок, — засмеялась королева. — Тебе надо готовиться быть государем. Хотя, ты знаешь, неизвестно, у кого больше сейчас власти, у королей или у великих магистров.

— Но почему этот сенешаль Жан такой неприятный?

— Для кого как. Покойный Бертран де Бланшфор души в нем не чаял. Жан — необыкновенный человек. Хотя, увы, напрочь лишен не только куртуазности, но и самого простейшего чувства юмора.

— Зачем нужны люди без чувства юмора?

— Должно быть нужны. Многие женщины обожают остроумных, но чувствуют себя надежнее рядом с людьми без чувства юмора. А государи — как женщины.

— Можно я не буду знакомиться с этим сенешалем, Жаном?

— Разумеется. Зачем тебе? Иди, играй пока юный рыжик мой милый, мой Даданет.

За время пребывания в Тулузе Жана де Жизора эклэрэ Транкавеля, Ришар обратил внимание, что многие придворные и гости Раймона Тулузского имеют с ними продолжительные и важные беседы, во время которых не искрятся улыбки, не раздается легкий смех, и это еще больше настроило его против неприятных пришельцев, в особенности против сенешаля Жана. Однажды Ришар увидел, как тот в упор разглядывает его. У тамплиера был пронизывающий, тяжелый взгляд, от которого Ришару сделалось ужасно не по себе, и он взял да и показал сенешалю язык. Де Жизор усмехнулся и, отвернувшись, пошел по своим делам, а у Ришара осталось гадкое чувство, будто в этот момент кто-то незримо указал ему на сенешаля тамплиеров и сказал: «Вот это — твоя погибель!»

И уж, конечно же, Ришар возненавидел эту темную личность, когда Жан де Жизор своею рукой убил беднягу Мишеля де Туара.

Вспышка гнева меж ними произошла мгновенно, хотя ожидалась давно, чуть ли не с первого дня пребывания Жана в Тулузе. Де Туар сразу заметил ту брезгливость, которую вызывали в госте из Иерусалима, восторги окружающих по поводу его кансон и баллад. Видя, как Элеонора или Бертран де Борн с важным видом ведут беседу с этим жизорским выскочкой, виконт все больше распалялся, и однажды находясь не в самом лучшем настроении, он столкнулся в дверях с ним и имел неосторожность воскликнуть:

— Дорогу лучшему трубадуру Прованса!

Любой другой при дворе Раймона тотчас же обернул все в шутку, уступил бы де Туару, да так, что присутствующие со смеху за животики схватились. Жан де Жизор повел себя иначе. Он поднял черную бровь, посмотрел на трубадура испепеляющим взглядом и ответил:

— Да неужели! Дорогу сенешалю великого магистра тамплиеров!

— Нахал! — взревел старина де Туар и выхватил меч. — Да тебя следует проучить как следует! Короче, проучить, вот! Я хочу драться не на жизнь, а на смерть!

— Прекрасно, — ответил сенешаль Жан и, выхватив из ножен свой меч, набросился на беднягу виконта.

— Защищайтесь! — взвизгнул эн Мишель, хотя защищаться надо было ему, чего он как раз и не сделал.

Первым же ударом Жан де Жизор рассек ему шею и ключицу, виконт рухнул на пол, обливаясь кровью и ревя от боли. К сенешалю бросились видевшие всю сцену трубадур Гираут де Борнель и двое его жонглеров — Иснар и Оордель. Они схватили его за руки, но было уже поздно — несчастный де Туар лежал в луже крови без дыхания. Старое сердце не вынесло боли.

— Вам лучше покинуть гостеприимную Тулузу, — с гневом взирая на убийцу, проскрипел зубами Гираут де Борнель.

— Что вы говорите? — усмехнулся Жан де Жизор. — Именно это я и собираюсь сделать послезавтра.

Жан де Жизор сдержал свое обещание и действительно через два дня после гибели виконта де Туара покинул Тулузу, ибо в Жизоре у него была назначена весьма и весьма важная встреча. Стояла дивная, благоуханная весна. Два оруженосца, пятеро тамплиеров со своими оруженосцами и целый штат слуг сопровождали сенешаля в этой поездке. Две лошади тащили отдельно повозку, в которой ехал заветный сундук Жана, совершивший второе путешествие через Средиземное море вместе со своим хозяином. Жан не мог оставить реликвию без своего личного присмотра. Десятилетняя Мари и Жан де Фо, ставший новым прецептором Иерусалима, остались в богатом иерусалимском доме сенешаля Жана.

Воздух Франции, уже, казалось, забытый за пять лет жизни в Леванте, наполнял легкие Жана радостью, и в душе его кувыркалась ехидная усмешка: «Я еще покажу вам!» Он как раз и собирался показать кое-что человеку, с которым у него была назначена встречали Жизоре, но угроза относилась, разумеется, не только к нему, но и ко всему человечеству, которое, само того не ведая, непростительно провинилось перед господином де Жизором. Тулузские встречи вертелись в памяти, как слепые щенки под ногами ощенившейся суки. До чего же смешных и рыжих дураков нарожала Элеонора от своего Анри! Жан не мог себе вообразить, что из кого-нибудь из них когда-то получится путное. Особенно смешон был этот конопатый Ришар с глупым, действительно щенячьим взглядом. Еще и язык показывает! Пройдет время, и он этим языком будет лизать сапоги Жана де Жизора, вот увидите! Так думал Жан, минуя один за другим города Аквитании, Пуату, Турени, Анжу, Алансона, и приближаясь к родному Жизору. Наконец он увидел в отдалении свой замок, за которым возвышался, владея всем раскинувшимся пейзажем, мощный вяз Ормус.

Жизорский комтур Альфред де Трамбле, встретив сенешаля, как положено, поцелуем в плечо, на вопрос о том, прибыл ли гость, ответил:

— О да, он прибыл вчера и с нетерпением ждет вас. Весь такой неспокойный, нервный.

— Где он сейчас?

— Отправился осматривать окрестности.

— В какую сторону?

— В сторону вяза.

Проследив, чтобы драгоценный сундук был установлен на своем месте, Жан поручил Альфреду устройство прибывших вместе с ним тамплиеров, а сам отправился, искать своего гостя. Поиски долго не продлились, он нашел его неподалеку от вяза, внимательно рассматривающим высокую крону исполинского древа. Увидев подъезжающего хозяина замка, заволновался, оправил на себе рясу, стряхнул с нее прицепившуюся травинку.

— Здравствуйте, Ваше Преосвященство, — сказал Жан, слезая с седла и подходя к гостю. — Вы выбрали самое лучшее место для беседы. Если только тот, кто может нас подслушать, не затаился под корой этого дедушки всех деревьев.

— Мне нигде не доводилось видеть подобного феномена природы, — сказал гость, вновь окидывая взором крону вяза.

Разговор некоторое время крутился вокруг деревьев, затем перешел к разным природным феноменам вообще. Томас Беккет, а именно он был гостем Жизора, стал рассказывать о таинственном нагромождении камней Южной Англии, называемом Стоунхедж. Они с Жаном присели у самого, ствола вяза, а двоим своим телохранителям Томас дал знак, чтобы они держались поодаль.

— И все-таки, феноменальные явления природы ни в какое сравнения не идут с чудесами человеческого духа, — подвел черту Томас. — Давайте перейдем к делу.

Вы привезли мне ту самую рукопись, о которой писали в письме?

— Да, Ваше Преосвященство, и готов показать ее Вам.

— Давайте.

Жан извлек из-за пазухи кожаную цисту и протянул ее Беккету.

Тот извлек свиток, развернул его и, сильно щурясь, принялся сначала внимательно разглядывать, потом столь же внимательно читать. Жан не сводил глаз с его лица, в котором по мере чтения стали происходить заметные перемены. Поначалу легкая улыбка играла в уголках губ английского изгнанника, потом лицо стало бледнеть, а улыбка исчезать. Томас поморгал, нахмурился и кашлянул. Посмотрел на Жана.

— Ужасно трудно читать по-арамейски. Я многого не понимаю. И все же…

— Читайте, — сказал Жан, глядя прямо в глаза англичанину.

Тот снова углубился в чтение. Стал почесывать себе щеку, крепко сжал подбородок, потом по лицу Беккета пошли розовые пятна, а к концу чтения в груди у него заклокотало и захрипело. Он сделал было движение, свидетельствующее о том, что ему хочется разорвать свиток на мелкие кусочки, но передумал и процедил сквозь зубы:

— Разумеется, это подделка.

— Дайте мне свиток, Ваше Преосвященство, — сказал Жан, протягивая руку и отнимая у Беккета свиток. — Это не подделка, а точная копия с оригинала. Так что, даже если бы вы порвали сей пергамент, это ничего бы не изменило. Оригинал хранится в надежном тайнике в Иерусалиме. Написанные тут откровения, конечно же, неприятны вам, как воину Иисуса, но ничего не поделаешь, рукопись была найдена в подземельях Соломонова храма еще Гуго Шампанским, но до поры до времени утаивалась. Теперь времена изменились. Равновесие в мире нарушилось. Пророчества Отто Фрайзингенского о том, что в ближайшем будущем волна магометан захлестнет до краев, все страны, где живут христиане, вполне может сбыться. Надо уже сейчас готовить новый крестовый исход, но для этого необходимо подчинить палестинским тамплиерам сионскую общину Орлеана и тех тамплиеров, которые обосновались под эгидой короля Франции. И вы будете содействовать нам в достижений этой цели, вы расскажете о нашей встрече папе, он верит вам точно так же, как некогда папы верили Бернару Клервоскому. Могу себе представить, как вы ненавидите альбигойцев, сейчас не время воевать против них…

— Я все понял, — перебил Жана Томас Беккет. — Скажите, какая связь между орденом и ассасинами?

— Никакой. Шах-аль-джабаль Мохаммед ненавидит, всех христиан, в том числе и тамплиеров.

— Хорошо. Значит, мне, как некогда Урбану и Бернару, предстоит организовать новый крестовый поход?

— Возможно.

Томас посмотрел вверх, долго разглядывал переплетения ветвей вяза, затем медленно произнёс:

— Конечно, это фальшивка. Любой праведник, если он поистине праведен, может обратиться мыслью Господу и вопросить Творца, рука Спасителя начертала эти уничтожающие строки или рука гнусного обманщика, и Господь ответит. Эта рукопись, которую вы мне показали, есть омерзительная подделка, созданная рукой заклятого врага Иисуса, врага всего человечества. И все же, я согласен, что обнародование этого документа может повлечь за собой самые непредсказуемые последствия. Не исключено также, что… А впрочем уж это-то вам знать ни к чему. Если вы не возражаете, я пробуду у вас до завтра, а уж завтра отправлюсь папе Александру.

— Как вам будет угодно, Ваше Преосвященство, ведь вы — один из самых блестящих гостей, когда-либо посещавших Жизор, — с насмешкой глядя на Томаса Беккета, легонько поклонился сенешаль Жан.

Некий чудак, накопив много денег, купил себе целый мост через Темзу и построил дом прямо посреди этого моста. Через первый этаж дома проходила арка сквозь которую можно было проезжать, и владелец моста брал с каждого проезжающего за это деньги, а над аркой возвышались второй и третий этажи, увенчанные затейливой крышей. Многим в Лондоне это не нравилось, но король Генри пришел в восторг от такой причуды, появившейся в его столице. Он даже лично принял в Тауэре владельца моста и дома на мосту и подарил ему перстень, на котором было выгравировано: «Почетному жителю Лондона». Не переставая соревноваться с ненавистным Людовиком, Генри радовался всему, что только могло выделить его перед соперником, даже таким пустякам, как жилой дом посреди моста. Продолжая свои государственные образования, Генри много средств тратил на то, чтобы Лондон окончательно утвердился как столица Англии. Он за бесценок продавал жителям города участки земли в окрестностях Лондона, приветствовал и поощрял самые разнообразные архитектурные и строительные новшества, взялся еще больше расширять Тауэр, превращая эту крепость Вильгельма Завоевателя в настоящую твердыню, неприступную и величественную. У Генри не было иного выхода, как полностью положиться на свои островные владения, и он всерьез готовился к войне Англии против Франции. Он даже в самом себе, с некоторых пор, стал все больше и больше воспитывать английский дух, требовал выискивать в старинных архивах рукописи, свидетельствующие о былой славе Британии, велел сделать несколько новых списков древней поэмы о Беовульфе и не запрещал придворным время от времени именовать его новым Беовульфом. Он непрестанно повторяя римскую пословицу про здоровое тело и всячески поощрял всевозможнейшие физические упражнения, забавы и состязания. Зимой по всему Лондону заливались катки, на льду которых лондонцы изощрялись в катании на коньках; летом устраивались и без конца придумывались новые игры с мячом, копьями, битами, метанием различных тяжелых и легких предметов, и все это помимо привычных рыцарских турниров.

Генри ждал, когда подрастут его сыновья, искренне надеясь, что они станут надежной опорой, хотя многим, очень многим все яснее становилось, что эти надежды тщетны — и Анри, и Ришар, и даже мальчик Годфруа, год от года привязывались больше к матери, Жан был еще совсем малыш. Англичане вспомнили ужасное пророчество Мерлина о злополучной династии, в которой брат будет предавать брата, а сын — отца. «Бедняга Генри, — вздыхали по этому поводу придворные, — ему не на кого уповать, разве что на своего первенца, Вильяма, который усоп в младенчестве и вошел в сонм ангелов».

Король посвятил в рыцари Анри и Ришара, отдав первому власть над Бретанью, а второму — над Аквитанией. Но когда они присягали ему в верности он не заметил в их глазах; особенной любви и с горечью подумал: «Несчастные мои мальчики» проклятая ведьма и потаскуха охмурила их!" Образ Элеоноры не оставлял его. Генри завел себе любовниц, ослепительных красавиц, коих в изобилии рождает британская земля. Крепких, розовощеких, страстных в любви и, при том далеких от какого-либо ведовства и нечестивых, помыслов. Они охотно рожали ему детей, и король проявлял заботу о том, чтобы эти дети, когда вырастут были хорошо устроены, но глубоко в душе Генри был равнодушен и к своим наложницам, и к их чадам, ибо все еще живые острые чувства, вся любовь и ненависть, желание и злоба, проваливались в бездну по имени Элеонора. А женщина, носящая это имя, царствовала в Лангедоке, продолжая вести привычный ей распутный образ жизни, чуть ли не ежедневно меняя любовников, несмотря на свой почтенный возраст.

— Да не разгневается на меня блистательный король, но ее величество королева Англии переступила через рамки всех приличий. Она, по-моему, уж и не помнит о куртуазности и мезуре, предаваясь самому изощренному блуду. При том, не может не бросаться в глаза, что в свои сорок семь лет она выглядит весьма и весьма молодо, не более, чем на тридцать, и невольно приходится задумываться о причинах столь невероятного омоложения. При дворе графа Тулузского подвизаются не только трубадуры, но и всех мастей алхимики, колдуны, ведьмы, знахари, демонопоклонники… И ужасно, что юные Плантагенеты участвуют во всем этом. Я уж умолчу, в чем именно. Так больше не может, не должно продолжаться. Вы вправе потребовать от Раймона Тулузского полного повиновения. Я привез вам бумаги, свидетельствующие о том, что в свое время дед Элеоноры заложил Тулузу. Так что, ни о какой независимости владений Раймона от вашей короны не может быть и речи. Если он не подчинится, идите на него войной. Это будет священная война. Кроме всего прочего под крылом у Раймона прячутся еретики-катары. Папа Александр не решается разворошить это осиное гнездо, поскольку не видит человека, который замахнулся бы на Раймона и пригретых им альбигойцев. Вы обязаны стать таким человеком. Я встречался с вашим заклятым врагом Томасом, он мечтает о возвращении в Англию и хотел бы помириться с вами. Только не требуйте от него немедленного подписания кларевдонских конституций. Ваше примирение с ним должно произойти медленно, и со временем вы пойдёте друг другу на уступки. Если вы ударите по Тулузе, Беккет поддержит вас, а вслед за ним поддержит и папа. Ведь Томас для Александра все равно, что некогда Бернар Клервоский для Евгения. Если вы покажете всему миру железную руку английского монарха, ваши сыновья, в восхищении перед вами, встанут по обе стороны вашего престола. А затем… Затем вы возглавите новый крестовый поход. Я, как сенешаль ордена тамплиеров, возглавляющий восточный регион, говорю вам, что это великое деяние не за горами. Звезда Саладина восходит. Если ее не потушить, она сожжет своим огнем все завоевания крестоносцев, и без того изрядно подпаленные. В горах АнтиЛивана новым Старцем Горы стал Синан. Это страшный человек, люто ненавидящий крестоносцев, тамплиеров, христиан, мусульман — весь мир. Он опаснее, чем знаменитый Хасан ибн ас-Саббах, душа которого горит в самом жарком огне ада. Если не сокрушить его, все европейские троны зашатаются, всюду, при дворах монархов будут царствовать не короли и герцоги, а страх и ужас. Мне доподлинно известно, что Синан подтвердил свободу ассасинов от всех благих предписаний корана. И вот, когда Саладин с юга и Синан с севера начнут зажимать Палестину в свои зловещие клещи, с берегов туманного Альбиона явится новый Годфруа Буйонский, король Генри, и десницею своей уничтожит всех врагов Христа. Но начинать надо с разрубания страшного узла, завязавшегося в Лангедоке, где хозяйничают альбигойцы и отнюдь не безобидный орден странствующих трубадуров. Простите меня, ничтожного тамплиера, что я осмеливаюсь давать вам советы, и да поможет вам Бог!

Так говорил в беседе с глазу на глаз королю Англии сенешаль Жан де Жизор. Едва только этот неприятный человек с властным и тяжелым взглядом объявился в Лондоне, король почувствовал себя в полном подчинении ему. Это было непонятно, отвратительно, даже стыдно, но Генри выслушивал длинные нотации сенешаля тамплиеров, кивая головой и не возмущаясь, что кто-то смеет советовать королю Англии таким безапелляционным тоном. Подспудно Генри негодовал на самого себя за столь очевидную и необъяснимую слабость, но, вместе с тем, его тешили рассказы де Жизора о распутстве Элеоноры, безумно смешили анекдоты о ней, в огромных количествах сочиняемые в народе. Генри возбуждался. Ему нравилось видеть себя во главе крестового похода. Он понимал, что не готов еще идти войной на дерзкого графа де Тулуза, но поддавался внушениям сенешаля Жана и воображал себя в сиянии воинской славы. Златокудрая Бриджитт Стратайр, новая пылкая наложница Генри, замучивая короля ласками, нашептывала ему те же самые слова, так что король даже как-то раз подумал, не приплачивает ли ей сенешаль Жан. Но тотчас эта мысль испарилась и, погружаясь лицом в пышные душистые кудри красавицы, — король шептал:

— Бриджитт, как ты хороша. Так и быть, я подарю тебе Тулузу и всех ее трубадуров в придачу.

И война разразилась.

Весь Лангедок, весь Прованс и вся Гасконь возмутились неожиданным жестким требованием короля Генри к Раймону Тулузскому явиться в Лондон и принести полную вассальную присягу. Раймон ответил гневным посланием, в котором говорилось, что земли, о которых размечтался король Генри, достаточно обильны и богаты, чтобы набрать сильное и многочисленное войско, способное дать отпор любому захватчику. Генри переправился через Ла-Манш и повел свою армию на Тулузу. Разрушив несколько замков и понеся значительные потери, король почувствовал, что пыл его заметно охладился. Войну с Раймоном и впрямь вести было пока что бессмысленно, и пришлось заключить с графом Тулузским унизительный мир, по условиям которого, соперники обязались забыть взаимные обиды. Вернувшись в Лондон, Генри намеревался изгнать из королевства сенешаля Жана де Жизора, но при первой же встрече с ним снова впал в зависимость от этого тягостного и властного взгляда. Пришлось ограничиться лишь удалением от себя красавицы Бриджитт Стратайр, заменив ее на другую, не менее пылкую и красивую.

А Жан де Жизор, казалось, надолго обосновался в Лондоне. Он поселился в отличном доме неподалеку от Тауэра, руководил постройкой замка для лондонской тамплиерской комтурии, вошел в доверие к членам государственного совета и всем давал наставления. Его слушались, с его мнениями считались, хотя все без исключения недолюбливали зарвавшегося нормандца. И если бы не страшное событие, потрясшее не только всю Англию, но и весь христианский мир, неизвестно, сколько времени еще прожил бы Жан де Жизор в городе на реке Темзе.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Цепь радостных и печальных событий обрушилась на Шомон с того самого года, как из Жизора уехал его угрюмый сеньор. Ригильда родила, наконец, второго ребенка, но это снова оказалась девочка, которую Робер назвал в честь своего старого друга-тамплиера — Франсуазой. Когда же Франсуазе исполнился год от роду, пришло известие о том, что тот самый друг, в честь которого она получила имя, избран великим магистром того ордена тамплиеров, который обосновался в Париже под покровительством короля Людовика. Увы, предыдущий магистр, Эверар де Барр, умер не своей смертью. Он был убит, причем убит так, что не оставалось никаких сомнений, кто совершил злодеяние: почерк ассасинов ни с каким другим не перепутаешь — кинжал в затылке и деньги, вытряхнутые из кошелька на поверженный труп. Говорили и о какой-то загадочной рукописи, которую Эверар раздобыл где-то незадолго до своей смерти и постоянно носил при себе. Ее-то как раз и не обнаружили.

Как бы то ни было, но избрание Франсуа Отона де Сент-Амана великим магистром обрадовало Робера до такой степени, что он стал всерьез подумывать, а не пойти ли снова служить ордену? Ведь Шомон расположен во владениях французского короля, а тамплиеры де Сент-Амана служат Людовику. Правда, Ригильда снова была беременна, но разве в Шомоне не обеспечен ей надежный уход? Покуда он раздумывал, посыпались несчастья, и первым стал пожар в замке, превративший уютное гнездо в обугленное, пропахшее дымом нагромождение стен. Больше всего старый Гийом де Шомон убивался по поводу своей сгоревшей библиотеки, в которой хранились рукописи, ровесницы «Энеиды» и «Дафниса и Хлои». Не выдержав горя, он скончался, так и не дождавшись рождения внука, коего назвали в его честь — Гийомом.

Пришлось Роберу смириться с тем, что отныне на нем лежит забота о замке и имении. За два года он заново отстроил Шомон, и замок засиял лучше прежнего. Беда только, что денег в казне у Шомонского графа не осталось ни ливра, и он снова стал подумывать, а не послужить ли у тамплиеров. Вдова Гуго де Жизора, Тереза, вышла замуж за старенького, но еще довольно бойкого Роланда де Прэ, и Робер рискнул оставить на него хозяйство, а сам отправился в Париж.

Великий магистр Франсуа принял гостя с почетом. В последний раз они виделись десять назад, когда де Сент-Аман гостил в Шомоне проездом, будучи еще коннетаблем. Тотчас затеялась веселая пирушка, во время которой великий магистр сам позвал Робера вновь послужить ордену.

— Кстати! — воскликнул он. — Ведь у меня вакантна должность сенешаля северных областей. Бедняга Эрро убит в смертельной схватке с мужем своей любовницы, хотя, я, честно признаться, больше подозреваю саму любовницу, а не мужа. Муж-то больно щуплый. А она — женщина в самом соку и твердости сил. Эрро любил крепких женщин. Ну так вот, на его место я хотел назначить Арно де Сент-Омера, но более потому, что он — внук того самого Бизоля де Сент-Омера, который входил в девятку первых тамплиеров Гуго де Пейна. Так пусть же он еще побудет коннетаблем, а сенешалем будешь ты. А?

— Нет, Франсуа, я не согласен, — отказался Робер. — Я не привык перебегать дорогу кому бы то ни было. Тем более, я знаю, что Арно де Сент-Омер славный рыцарь, а я давно уже одомашнился, погряз в семейных делах. Позволь мне быть у тебя в ордене в том же звании, в каком я некогда оставил службу, — а звании шевалье.

— На твое «нет» — мое «нет»! — объявил де Сент-Аман — Не хочешь быть сенешалем, не надо, я тебя не неволю. Но уж коннетаблем изволь сделаться! Не ниже! Пусть Арно становится сенешалем, а ты заступишь на его место. По рукам?

Так Робер снова вернулся в орден, хотя и в другой, не в тот, из которого уходил более десяти лет тому назад. Не прошло и месяца, как в подчинении у Робера оказался еще один де Шомон, Доменик, из Шомона Шампанского, а еще через некоторое время в орден вступил муж Идуаны де Жизор, Жан де Плантар. У Плантаров тоже дела шли не особо хорошо. Коннетаблю Роберу было поручено весьма важное дело — следить за появлением в северных владениях французского короля различных разбойничьих шаек, и как только там или здесь таковые появлялись, мгновенно отправляться в место их бесчинств и громить негодяев. Особенно много в последнее время стали разбойничать фламандцы. Ходили слухи, что Фландрия вообще хочет перейти под юрисдикцию английского государя, вот тамошние и забунтовали. Главарь разбойников, Ян де Брийг, совершал злостные набеги из своего замка на Брюгге, Инр'Кассель, Куртре и Гент. Сто пятьдесят рыцарей во главе с Робером де Шомоном осадили замок Брийг по всем правилам военной науки, и уже через два месяца привезли пленных разбойников на суд короля Людовика. Ян де Брийг и пятеро его ближайших сообщников были обезглавлены принародно, остальных отправили на галеры. Робер получил щедрое денежное вознаграждение и возможность отправиться на месяц в Шомон — повидаться с семьей и подлечить рану бедра. Когда он вернулся в Париж, радостный и счастливый, что в Шомоне все в порядке, дети растут, Ригильда по-прежнему страстно любит своего мужа, хозяйство не разваливается, а наоборот, начинает процветать, стояла веселая морозная зима. Почти одновременно с Робером в столицу Франции прискакал гонец из Англии с весьма важной и страшной новостью — убит Томас Беккет, и в убийстве этого праведника, этого нового Бернара Клервоского, обвиняют короля Генри Плантагенета!

Недолгое примирение короля и архиепископа Кентерберийского состоялось по инициативе папы Александра III. Томас отказался подписывать постановления Кларендонского собора. Король принял его отказ и вежливо попросил своего недавнего врага простить его и вернуться в Кентербери. Беккет торжествовал. В родном аббатстве его встретили так, будто он за время своего отсутствия вторично захватил Иерусалим. А что касается короля, то он, встретившись с Томасом, приехал в Тауэр злой и первое, что сказал, было:

— Проклятый поп! В ответ на мое великодушие мог бы подписать хотя бы одну из кларендонских конституций, так нет же — у него гордость. А у короля, получается гордости ни на мизинец. Ну, посмотрим у кого окажется больше гордости!

Зиму король Генри наметил провести во французских владениях. В Бретани он встретился со своим старшим сыном Анри, и архиепископ Йоркский венчал короля-юношу короной Англии в качестве полного наследника своего отца. Узнав об этом, Беккет направил королю гневное письмо, в котором напоминал монарху, что совершать коронацию наследника может только примас Англии, то есть, архиепископ Кентерберийский. Томас не сумел скрыть в своем послании безмерное раздражение, и Генри, выслушав письмо, с коварной улыбкой приказал отдать под суд троих епископов, которые, как он утверждал, незаконно присвоили себе государственное имущество. Все трое были из числа любимцев Беккета. В ответ Беккет разозлился еще более и отлучил от церкви Йоркского архиепископа и всех епископов, участвовавших в коронации кoроля-юноши.

Генри находился в Бордо. Он только что начал находить общий язык со своим любимцем Ришаром и пребывал из-за этого в прекрасном расположении духа. Вдруг вошел гонец с известием о новом деянии Томаса.

Король пришел в неописуемую ярость и, топая ногами воскликнул:

— О Боже, почему среди преданных мне людей не найдется ни одного смелого рыцаря, способного избавить меня от беспокойного попа?!

Ришар, стоявший подле отца, промолвил:

— Отец! Вы произносите страшные слова. Опомнитесь!

— Прочь, отродье Элеоноры! — воскликнул Анри. — Уйди с глаз моих долой! Почему я должен npиспосабливаться к тебе, а не ты ко мне?

Вскоре удалось успокоить разгневанного государя, но было поздно. Мало кто обратил внимание, как после первого злобного восклицания, вырвавшегося у Генри четверо рыцарей покинули зал, в котором все это происходило. Через несколько дней они вернулись в Бордо и возглавлявший их сенешаль ордена тамплиеров Жан де Жизор объявил:

— Ваше величество, мы исполнили отданный вами приказ.

— Какой? — удивился Генри.

— Мы убили проклятого Томаса Беккета, — не шевельнув бровью, отчеканил убийца.

Генри побледнел и схватился рукою за горло.

— Что-о-о?! Убили Томаса?! Кто вам это приказывал?!

— Позвольте напомнить вам, ваше величество, — смело глядя на короля, отвечал Жан де Жизор. — В тот день, когда пришло известие, что Кентерберийский архиепископ отлучил от церкви архиепископа Йоркского и всех епископов, принимавших участие в коронации вашего сына Анри, Вы изволили спросить нас, ваших верных рыцарей, не найдется ли кого-нибудь, кто избавит вас в конце концов от беспокойного попа. Сей же миг мы откликнулись на ваш призыв, покинули дворец, сели на корабль и поплыли в Англию. Явившись в Кентербери через несколько дней после Рождества, мы застали архиепископа Томаса в главном соборе аббатства. Увидев нас, сей недостойный слуга церкви воскликнул: «А вот и псы короля Генри пожаловали!»

И он собрался было произнести в наш адрес проклятия, но мы подскочили к нему, схватили, выволокли из храма Божьего и умертвили на его ступенях. Никто не воспрепятствовал нам в этом, из чего я смею заключить, что Провидение было на нашей стороне…

— Во-о-он — не дав договорить сенешалю ордена тамплиеров, закричал страшным голосом король Генри. — О Боже милосердный! За что мне кара сия?! Задержите, задержите убийц! Схватите их и предайте суду!

Но оказалось, что последнее повеление короля выполнить невозможно. Никто не осмелился схватить сенешаля самого могущественного ордена, а трех других рыцарей, участвовавших в убийстве Беккета, он взял под свою защиту и, покинув двор Генри вместе с ними, отправился замаливать грехи в Святую Землю в сопровождении довольно значительного отряда тамплиеров. Разум подсказывал слугам английского короля, что сенешаль, собственно говоря, и впрямь выполнял приказ Генри, пусть это был косвенный приказ. Желание монарха — закон для его подчиненных, и, Даже если четверо рыцарей оказались чересчур рьяными исполнителями, это никак нельзя поставить им в вину. Таким образом, в конце концов выходило, что вся тяжесть преступления ложилась на плечи самого Генри. Мало на его долю выпало несчастий в жизни!

Король Людовик, узнав о кентерберийской трагедии, с трудом мог скрыть свое злорадство. Ну теперь уж против Генри восстанет весь мир христианский. Самое время начинать войну против Англии. Крупными белыми хлопьями на Париж падал снег, и все вокруг было белым-бело, когда большой отряд рыцарей в белых плащах с красными крестами на плече приближался к столице Франции. Получив разрешение на въезд, они первым делом направились к замку тамплиеров, расположенному на острове Сите. Слух об их приезде бежал далеко впереди них, и весь парижский Тампль пришел в движение. Робер де Шомон, Жан де Плантар и два десятка рыцарей выстроились у ворот замка, встречая незваных гостей. Издалека они увидели, что впереди всех на гнедом жеребце едет сенешаль Жан де Жизор.

Приблизившись, он, как ни в чем ни бывало, воскликнул:

— Не нам, не нам, но имени Твоему!

Робер де Шомон со вздохом подошел к сенешалю и, подставив ладонь под его стремя, как диктовал иерархический устав тамплиеров, помог Жану де Жизору сойти с седла.

— Робер, братишка, рад видеть, тебя здесь, — потрепав его по щеке, сказал Жан. Робера несколько покорежило, но он стерпел и вымолвил:

— Господин сенешаль, добро пожаловать в Тампль.

— Благодарю, — сухо отозвался Жан. — Великий Магистр у себя?

— Он уже знает о вашем прибытии и ждёт.

Но, провожая своего старинного друга, Робер не выдержал и задал ему вопрос:

— Жан! Правда ли, что ты своей рукой убил архиепископа Томаса?

Сенешаль обернулся к нему и, посмотрев в лицо Робера своим черным взглядом, сощурил зрачки и ничего не ответил. Повторить вопрос Робер не решился. Они вошли в комнату, где их ожидал Франсуа де Сент-Аман. Здесь все было точно так же, как в главном зале иерусалимского Тампля — стены завешаны белыми стягами с красными крестами. Жан и Франсуа приветствовали друг друга, но обмениваться поцелуями в плечо не спешили.

— Что привело вас в Париж, брат мой? — Забота о Христовом воинстве, мессир, — ответил Жан.

Де Сент-Аман дрогнул — сенешаль назвал его сиром, тем самым признавая в нем великого магистра.

— Вот как? Отчего же раньше эта забота не подвигала вас прибыть сюда?

— Оттого, что раньше христианский мир не был в такой опасности. Могу ли я поговорить с вами с глазу на глаз?.

Франсуа замешкался с ответом. Затем, сощурившись, улыбнулся:

— Можете, если только пообещаете, что не зарежете меня.

Ранней весною 1171 года огромная многовесельная галера, принадлежащая графу Фландрскому, причаливала к пристани Сен-Жан-д'Акр. Внизу, сидя на скамье с другими гребцами, пожилой фламандец напрягал последние силы и поминал недобрым словом рыцаря де Шомона, взявшего его в плен в замке Брийг; а наверху, ненадолго покинув свой заветный сундук, Жан де Жизор с неприязнью осматривал многобашенную и красивую Акрскую крепость. Отсюда до Иерусалима надо было ехать в три раза дольше, чем от Яффы, куда, собственно, и направлялась, галера поначалу, но в Яффе разразилась чума, и все суда переправлялись в Сен-Жан.

Теплый ветер дул с юга, стараясь подластиться к сенешалю ордена тамплиеров, но тот не обращал на него никакого внимания, продолжая плести в голове свою давно уже начатую паутину многоходовой многолетней игры, в конце которой все, весь мир, должен был понять одну единственную непререкаемую истину — с Жаком де Жизором шутки плохи. На самом дальнем конце этой паутины лежали Англия и Шотландия. В Шотландии Жан добился того, чего не удалось сенешалю срединных земель. Там отныне в поместьях барона Роеслина была создана комтурия. В Англии после убийства архиепископа Кентерберийского, у Жана появилось множество союзников, которые щедро вознаградили его за совершенное злодеяние, подарив два поместья — одно в Сассексе, другое в Гэмпшире. Король Генри, рыдая, молился у гроба своего бывшего врага, но христианский мир единодушно признавал только его истинным убийцей Томаса, и никакое раскаяние не могло уже помочь Плантагенету. А, между тем, имя Беккета, вслед за именем виконта де Туара, пополнило собой черный список, хранящийся в чреве сундука, изготовленного Николя Вервером.

В паутине Жизора барахтался теперь и независимый от Великого Востока тамплиерский орден Франсуа Отона де Сент-Амана — магистр ознакомился с копией так называемого «Евангелия от Христа», которое успел недолго подержать в руках покойный Эверар де Барр, убитый ассасинами. Франсуа поддался внушениям Жана де Жизора и дал согласие на воссоединение тамплиеров. За это сенешаль обещал ему пост великого магистра после смерти Филиппа де Мийи. Оставалось только внести последнего в черный список. По пути из Парижа в Марсель Жан побывал и в орлеанской общине Сионской горы. Теперь его ждали дела в Леванте, где два человека не хотели ничего знать о Жане де Жизоре — шах-аль-джабаль Синан, и герой Саладин, уже почти сделавшийся султаном Египта.

— Они узнают обо мне, — прошептал Жан, глядя на зубчатые башни Акрской крепости.

Через несколько дней в сопровождении множества рыцарей, оруженосцев и слуг он добрался до Иерусалима, города, который он не любил всей душой и которому желал гибели, как, впрочем, и многим другим городам мира. С некоторых пор он вообще считал, что на свете слишком много городов, а окружающее многообразие свидетельствует о несовершенстве мироздания, дикарской, детской необузданности фантазии Того, кто все это многообразие создает.

Несмотря на то, что уже стояла пора, когда немногочисленные иерусалимские евреи праздновали еврейский Новый год, держались последние холода, и только что начинающего зацветать миндаля, тонкий аромат разливался по округе. Объехав городскую стену с восточной стороны, кавалькада, возглавляемая Жаном де Жизором, въехала в столицу короля Амальрика через Темничные ворота и направилась сразу в Тампль. После недолгой аудиенции у великого магистра Филиппа де Мийи, сенешаль Жан, наконец-то после двух лет отсутствия, возвратился в свой иерусалимский дом, где первым делом в объятия ему кинулся прецептор Жан де Фо и, обливаясь слезами радости поклялся, что все это время хранил ему верность. Затем навстречу сенешалю вышла девочка одиннадцати с половиной лет, увидев которую, Жан невольно вздрогнул — как же она была похожа на него, когда ему было столько же, сколько ей сейчас. Он взял ее под мышки, приподнял над землей и шепнул в самое ухо:

— Здравствуй, Жанна!

Она посмотрела на него удивленно и прошептала:

— Мари…

Потом вспомнила и кивнула:

— Ах да, я совсем забыла.

Он со вздохом подумал: «Как жаль, что она совсем дитя!» и поставил её на землю.

— Ну, веди меня в наш дом.

На другой день сенешаль Жан приступил к исполнению своих дел в Иерусалиме. Вскоре пришла весна, наступил тот самый, лучший в Палестине месяц года, который древние иудеи называли Авивом, а древние ассирийцы Нисаном, но с его приходом в Тамиле воцарилась печаль и тревога — началось с того, что был убит один из лучших переписчиков Жибер. Его нашли лежащим на полу с торчащим из затылка кинжалом. Древняя арамейская рукопись, содержащая в себе кое-какие интересные сведения об Ироде Великом и происхождении его страшного заболевания, исчезла вместе с куском пергамента на который Жибером наносилась копия. Все силы были брошены на поиски ассасинов, все пути-дороги к Иерусалиму перекрыты, но убийца, наверняка подосланный Синаном, скорее всего, успел улизнуть. Сильное возмущение против разбойников антиливанских гор поднялось в душах рыцарей-крестоносцев, но еще сильнее вспыхнуло оно после того, как неизвестный убийца-ассасин совершил гораздо большее злодеяние. Не успел наступить девятый день после гибели переписчика Жибера де Гиза, как на четвертой неделе Великого поста, точно так же был убит сам великий Магистр ордена Филипп де Мийи, человек твердый и бесстрашный, не знавший жалости к врагам, и верно прослуживший ордену более сорока лет.

Это уже было равносильно объявлению войны. Тамплиеры так и кипели от нетерпения идти воевать с ассасинами. Нужно было как можно быстрее избрать нового великого магистра, и верховный капитул собрался, не дожидаясь приезда из Европы многих славных рыцарей, включая западного сенешаля. Но только-только начавшееся заседание капитула прервалось после того, как гонец принес удивительное известие — в Яффу, в сопровождении своего капитула, прибыл великий магистр ордена французских тамплиеров, не признаваемый в Иерусалиме Франсуа Отон де Сент-Аман.

— Мессир остановился в замке Бельвир и ожидает ответа — готов ли верховный капитул Великого Востока по достоинству принять его, — объявил коннетабль Робер де Шомон, привезший в Иерусалим послание от своего господина.

— С какой целью прибыл к нам магистр де Сент-Аман? — спросил Жан де Жизор, знаком руки утишая поднявшийся ропот.

— Он хочет говорить с магистром Филиппом де Мийи о воссоединении всех тамплиеров, — ответил Робер.

Новая волна возмущенных голосов поднялась в зале, увешанном белыми полотнищами с красными крестами.

— Это ловушка! Все подстроено! Не они ли убили его? — прозвучало несколько голосов.

— Да будет вам известно, — промолвил сенешаль Великого Востока, — что великий магистр Филипп де Мийи третьего дня убит кинжалом в затылок.

— Что?! — воскликнул Робер. — Ассасины?! Они осмелились убить магистра тамплиеров?

Покуда он переживал это известие, верховный капитул принялся совещаться, как поступить. Самые разумные доводы прозвучали из уст сенешаля де Жизора, одного из главных претендентов на звание нового великого магистра.

— Не подобает нам с брезгливостью отвергать от себя одного из самых славных витязей-франков, — сказал он. — Граф де Сент-Аман известен своей доблестью, умом, силой натуры, твердостью характера. Покойный Бертран де Бланшфор уважал его и сожалел, что Сент-Аман служит у Эверара де Барра, Мы обязаны, выслушать его предложения. Но не кланяться ему, с первых минут кидаться принимать, в Тампле как самого желанного и долгожданного гостя. Я предлагаю отправиться в Ивир, — благо это недалеко, перенести туда заседание верховного капитула и там решить одновременно, кто будет, новым великим магистром, и как быть с предложениями де Сент-Амана. После некоторых споров, все согласились, с советами Жана де Жизора. Роберу де Шомону было велено вернуться в замок Бельвир к своему господину и сообщить ему, что члены верховного капитула сами явятся к нему, когда сочтут нужным, пусть ждет их прибытия. Чтобы соблюсти приличия, долго собирались и только через неделю выехали из Иерусалима. Ехать было недалеко, всего каких-нибудь три лье, вскоре показался самый высокий перевал на дороге из Иерусалима в Яффу, где и располагался замок Бельвир, построенный еще первыми крестоносцами на основании древнего римского фундамента. Замок оправдывал свое названиеnote 11 — он стоял на живописной площадке, один из краев которой был срезан крутым отвесным обрывом.

— Похоже, что здесь вы станете великим магистром, — подмигивая Жану де Жизору, улыбнулся едущий рядом прецептор Жан де Фо.

Сенешаль посмотрел на своего дружка презрительным взглядом и, ухмыльнувшись, ответил:

— Мир устроен причудливо. У королей и императоров бывает меньше власти, чем у графов и герцогов, у римского папы — меньше, чем у знаменитого аббата, а у великого магистра — меньше, чем у сенешаля.

Долго потом и сенешаль Ролан де Гитри, и коннетабль иерусалимский Бизоль де Лак-де-Синь, и все остальные коннетабли и прецепторы, участвовавшие в заседании верховного капитула, изумлялись, каким, образом стал возможен происшедший в Бельвире переворот, и вообще — переворот ли это? Больше всех негодовал и чувствовал себя обманутым прецептор Жан де Фо, как никто иной, он был уверен, что его непосредственный господин, сенешаль Жан де Жизор, объявлен великим магистром, но когда тот сам с себя снял полномочия и в красивой речи убедил всех присутствующих объявить великим магистром де Сент-Амана, у прецептора де Фо пальцы ног покрылись инеем. Как? Зачем?! Он ума не мог приложить. И, тем не менее, факт остается фактом — в этот день раскол между тамплиерами был уничтожен; великим магистром стал Франсуа Отон де Сент-Аман, количество сенешалей, коннетаблей и комтуров в ордене увеличивалось чуть ли не вдвое. С одной стороны, это было хорошо — орден укреплялся, но с другой, а укреплялся ли? Пойдет ли на пользу упразднение исконной троичной системы тамплиерской иерархии? Вместо нее была предложена и утверждена весьма запутанная, разветвленная система, с новыми должностями — магистров областей, морских магистров, островных магистров и тому подобным. Все это было предложено Жаном де Жизором, и ни одно из его предложений не оказалось отвергнутым, все, будто мыши под взглядом кобры, подчинились желаниям и замыслам этого человека.

Вскоре новый великий магистр приступил к своим обязанностям в Тампле, а большая часть приехавших вместе с ним тамплиеров вернулась во Францию. Уехал и Робер де Шомон, Жан долго раздумывал, оставить ли его в Иерусалиме или нет, но так и не понял, нужен ли ему здесь его детский друг и абсолютный ровесник. Только когда тот уехал, Жан представил себе, как он приедет во Францию, в Шомон, как его встретит Ригильда, и понял, что надо было Робера оставить тут.

В связи с изменениями в структуре ордена, поход на ассасинов решено было пока отложить. Да и как следует подготовиться к нему не мешало. Прошла весна, наступило лето. Однажды, сидя в небольшом саду перед своим домом, Жан де Жизор наблюдал за работой прокалывателя сикомор и за тем, как, помогая ему, развеивает скуку Мари. Жанна, как называл он её с глазу на глаз. На девочке была легкая рубашка, обдуваемая ветерком, и Жан увлекся игрой, которую затеяли между собой складки одежды и линии упругого девичьего тела. «Еще немного, и у нее начнут расти груди» — наливаясь желанием, подумал Жан. Тут одна интересная мысль заискрилась в его мозгу. Он усмехнулся, встал с крыльца, на котором сидел, и направился к девочке. Она настолько была увлечена, что не услышала, как он подошел. Жан приблизил свое лицо к ее затылку, беззащитному, как затылки переписчика Жирара и бедняги де Мийи.

— Жанна, — прошептал он таинственным голосом.

Она вздрогнула, обернулась. Улыбнулась виноватой улыбкой.

— Дай мне руку. Придем со мной, — продолжая говорить шепотом, приказал Жан. Она повиновалась.

Он повел ее в дом, они вошли в его спальню, он уселся на свой сундук и посадил ее к себе на колени. Загадочно смотрел ей в глаза. Затем промолвил:

— Жанна, ты знаешь, зачем прокалывают сикоморы?

— Знаю, — сказала она немного растерянно.

— Зачем? Скажи мне, я тоже хочу знать.

— А разве вы еще не знаете?

— Нет.

— Для того, чтобы плоды стали сладкими, как плоды смоковниц.

— Значит, их прокалывают, в пору созревания, — чтобы они налились сладостью?

— Ну конечно.

— А ведь ты, Жанна, тоже вошла в пору созревания.

— Как это?

— А вот так.

— Я не понимаю.

— Ты поймешь. Поцелуй меня в губы, моя любимая Жанна.

Слева вырезанный в красном дереве змий льстиво предлагал Еве яблоко, справа Адам задумчиво опирался на дубину, хотя грех явно еще не был совершен, и зачем ему понадобилось орудие, непонятно сверху Господь Бог Саваоф в виде красивого и весьма мужественного старца взирал на созданный Им мир, зачем-то подняв вверх правую руку, под ним два ангела летели навстречу друг другу, один с трубой, другой с фонарем, внизу стояла Смерть с косой и, приложив костлявую длань козырьком ко лбу, выглядывала себе первую жертву первородный грех еще только ожидался, и острие косы не успело окраситься кровью. А посреди всего этого, в превосходном, недавно доставленном из Византии зеркале, располагалось довольно унылое лицо пятидесятилетней женщины, которая, рассматривая себя, все громче и громче вздыхала.

Еще прошлым летом не было ни этих новых морщинок, ни желтых пятен на щеках, ни красных глаз, ни дряблого подбородка. Откуда вдруг все это хлынуло, будто весенняя вода, прорвавшая и затопившая погреб! Неужто это конец? Неужто больше не помогут сложные притиранья из ливийского ячменя, журавлиного гороха, луковиц нарцисса, тускских семян, аравийской камеди, плодов волчана, красной щелочной пены, яркого иллирийского касатника, гнезд плаксивых птиц, желтого аттического меда, ладана, смешанного со щелоком, жирного мирра, аммоновой соли, мужского ладана, брабантского масла и множества других компонентов?

Горючая слеза прокатилась по щеке Элеоноры. Не было рядом с нею весельчака Бертрана де Бланшфора, чьи кости гнили в далеком и, должно быть, отнюдь не веселом, Иерусалиме, некому было утешить королеву Англии, внезапно почувствовавшую, что она бесповоротно стареет.

Чтобы как-то утешиться, она удостоверилась, что дверь ее спальни закрыта на щеколду, и достала свой заветный список, в которой значились все пятьсот с лишним мужчин, в разное время соблазненных ею. Усевшись поудобнее в кресле, она стала перебирать их имена, как четки, стараясь вспомнить каждого в отдельности, их особенности, изюминки, достоинства и недостатки. Она могла похвастаться тем, что каждый из обладавших ею мужчин был взвешен ею основательно и оценен во всех своих плюсах и минусах. И в каждом она умела найти то самое главное зернышко, которое отличает одного мужчину от другого и простого крестьянина порой, и даже очень часто, делает интереснее короля или герцога.

Элеонора поймала себя на том, что незаметно забралась к себе под рубашку и ласкает кончиками пальцев сосок. Она выдернула руку из-под одежды, глубоко и томно вздохнула и вновь посмотрела на себя в зеркало. Нет, воспоминания и мечты не сделали ее моложе. Чертово византийское стекло! Зеркало настолько идеально, что в нём видны все изъяны. Разумеется, сегодня — никаких встреч. Надо основательно заняться своей внешностью, побольше бывать на свежем воздухе в одиночестве, по ночам спать, а днем бодрствовать, поменьше есть всякого острого и солёного…

Но почему же все в один голос уверяют ее, что она выглядит не больше, чем на тридцать? Неужели лгут? Неужели льстят?! Как это постыдно и ужасно! Элеонора вновь обратила свой взор на заветный список. Гляньте, как много их было в ее жизни! Возможно ли, что Клеопатра имела больше? Все-таки, Клеопатре было легче, нравы были другие, всюду не совали свои мокрые носы разные там святоши и ворчуны.

Два короля. На счету у Клеопатры был Цезарь.

Матильда, прежде чем выйти за Годфруа Плантажене и родить Анри, была замужем за императором Священной Римской Империи. Но такого элегантного сочетания — сначала король французский, затем король английский — не было ни у кого. Ах, как хороши были они оба в самом начале! И какими занудами становились, едва только лисий хвост Элеоноры начинал мелькать в окружении других лисов, волков и псов. Зато потом они ретиво устремлялись в бурную государственную деятельность.

Элеонора задумалась. В этот миг к ней постучали. Она не спеша спрятала свиток с перечнем своих любовников и также не спеша подошла к двери. Это был Ришар, ее самый любимый сын. Беспечной походкой он вошел в комнату, и если бы это происходило в Лондоне или Париже, то злые языки тотчас же принялись бы за сочинение очередной сплетни о том, как родной сын шныряет в спальню к королеве. Ришар плюхнулся в кресло, взял со столика листок пергамента, на котором было переписано новое сочинение Бертрана де Берна, и прочтя первые строки, бросил листок обратно на стол.

— Не лучшее, что он сочинил, — тоном скучающего знатока сказал Ришар.

— Да? Ты так считаешь? Отчего же, солнце мое?

— Мне не нравится, что он пишет, будто из-за немилости со стороны возлюбленной дамы ему не радостна даже Пасха в цвету. Я бы все же воздерживался, от таких дерзостей. Стихи стихами, а святые чувства, христиан надо беречь.

— Что за брюзжание, Ришар! Бубнишь, как какой-нибудь патер, влюбившийся в прихожаночку. Ты не в духе? Как твой роман с прелестной Ауиной?

— Она глупа, как пробка и надоела мне до «говдко» под ребрами. Правду говорят, что Бертрана бросила милашка Мауэт?

— Еще бы, ведь она застала его с Гвискардой в самый любопытный момент! Все же Бертран мил. Этакий большой ребенок.

— Из-за этого большого ребенка, мама, человек двадцать уже отправилось на тот свет.

— Все-таки, если это заведение существует, должен же его кто-то посещать.

— Ну, а что нового в мире, сынок?

— В мире?.. Да, все та же скука… Хотя, впрочем, я не прав. Слыхала? Беккета причислили к лику святых.

— Слыхала. Бедный Генри, теперь ему будет гораздо труднее, доказать, что он тоже благонамеренный христианин.

— Мне жаль отца. Ведь Томас был порядочная скотина. Отец все сделал, чтобы помириться с ним, а он… Вряд, ли отцу удастся зазвать в Оксфорд хороших преподавателей. Все отвернулись от него.

— Такова жизнь, мой мальчик. Солнце твоего отца уже давно закатилось, и вам, мои соколята, пора попросить у него примерить корону Англии.

— Нет уж. Воевать против собственного отца? Уволь! Лучше я поеду в Палестину. Кстати, как ты думаешь, не поехать ли мне и впрямь в Святую Землю? Там сейчас стало так интересно. Представь себе, тамплиеры начали войну против Старца Горы Синана и двинули свои полки к северу от Иерусалима.

— Вот как? Они еще в прошлом году собирались это сделать.

— Но ведь в прошлом году у них переизбрали великого магистра и произошло воссоединение с теми, которые паслись под крылышком у короля Людовика.

— Ах, ну да, я слышала что-то такое. Что же подвинуло их начать войну в этом году?

— Убийство Триполитанского графа Раймунда. Его нашли — с кинжалом в затылке и всего обсыпанного золотыми монетами. Это переполнило чащу терпения. Как я люблю это выражение — так и хочется увидеть чашу терпения, которая переполняется, и из нее текут лавины разгневанных воинов. Так что мне, идти воевать с ассасинами?

— Твой отец отправился в крестовый поход в таком же нежном возрасте, как ты сейчас. И что из этого получилось? Ничего хорошего. Дабы как следует научиться воевать на востоке, надо хорошенько повоевать со своими, в Европе.

— Да? Ну и ладно. Хочешь, я спою тебе свою новую сирвенту? Правда, я еще конец не придумал.

— Спой, мой рыжий жавороночек.

Элеонора послушала пение сына. Он пел прекрасно, и сирвента была изумительна. Если так дальше пойдет, он затмит своими сочинениями всех трубадуров Прованса. Но ведь он должен быть королем, он знает это. Ришар, а не Анри. И, может быть, героем, какими не стали ни Генри, ни Людовик, ни один из великого множества ее поклонников и любовников.

Когда Ришар ушел, королева села за стол, пергамент и стала писать — не кансону, не сирвенту, балладу. Из под ее пера вдруг полились какие-то чудовищно занудные рассуждения о предназначении великой женщины в этом мире. Эта великая женщина заставляет мужчин страдать, мучаться, и, независимо, во славу или назло женщине, мужчина создает прекрасное — воюет, покоряет города и государства, строит красивые здания, основывает университеты, собирает под свое крыло художников, ваятелей, поэтов. Женщина в искусстве бесплодна, она не способна написать сносное подражание великой поэзии. Зато она плодотворна в другом! Не говоря уж о рождении детей Великая женщина рождает вокруг себя великих мужчин. В этом ее предназначение.

Элеонора вдохновилась своими доморощенными философствованиями и исписала порядочно, прежде чем спохватилась и взялась перечитывать написанное. Прочитав, посмотрела еще раз на себя в зеркало и сказала самой себе:

— Стара, некрасива, да еще вдобавок и поглупела.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Когда Ришару исполнилось шестнадцать лет, Раймон Тулузский принес ему вассальную присягу, а король Генри объявил, что Лангедок находится в зависимости от Аквитании. Война Англии против Франции и Прованса окончательно назрела. Ришар и уже женатый и коронованный брат его Анри бросили вызов отцу, заявляя о своей независимости от английской короны. Бретань и Нормандия, Анжу и Пуату встали на их сторону. Пользуясь случаем, король шотландский тоже решил повоевать с Генри Плантагенетом. Все говорило, за то, что короля Англии ожидает жестокое поражение. Но одно обстоятельство странным образом сыграло против восставших принцев и всех их покровителей — несколько тамплиеров из английских комтурий захватили замок, в котором находилась королева Элеонора, пленили строптивую и неверную супругу английского монарха и увезли в заточение, точное место которого никому не было известно. Все военные действия принцев после этого почему-то отличались бестолковостью, и король Генри довольно быстро подавил сыновнее восстание. Анри сдался после первых же неудач. Ришар сопротивлялся еще некоторое время, но тоже вынужден был уступить. Людовик колебался — ему ужасно не хотелось, чтобы подумали, будто он воюет ради освобождения из темницы своей бывшей жены. Когда же принцы сдались на милость отца, то и король Франции предложил Генри мир. Местом встречи монархов был выбран замок Жизор на границе Нормандии и Франции. Какая-то древняя традиция существовала испокон веков — для принятия важных решений собираться у огромного жизорского вяза, о возрасте которого можно было только гадать. Обосновавшаяся в замке тамплиерская комтурия распоряжалась устройством встречи, и все прошло превосходно. Генри и Людовик долго беседовали друг с другом с таким видом, будто ни тот, ни другой ни разу не слышали о женщине по имени Элеонора. О ней не было сказано ни единого словечка. Шелестела могучая листва вяза, играла тихая музыка, поэты время от времени читали свои стихи, всеобщий любимец Ришар спел дивным голосом кансону собственного сочинения, и кончилось тем, что король Англии сосватал за него дочь короля Франции, юную Алису. До свадьбы, ввиду ее нежного возраста, еще было далековато, и Генри увез будущую невестку с собой в Лондон.

Так закончился первый бунт сыновей против отца.

Так начинало сбываться ужасное пророчество Мерлина.

Возобновления кровавой вражды недолго оставалось ждать.

Немного повоевав и успев вкусить радости побед и горечь поражений, Ришар занялся наведением порядка в своих владениях. Аквитания должна была почувствовать над собой власть нового господина. Аквитанцы, в отличие от Ришара, не смирились с победой короля Генри и продолжали бунтовать. Теперь уже одновременно и против отца, и против сына. И Ришару понравилось подавлять восстания своих подданных, он разъезжал по всей стране и своей рукой усмирял бунтарей. Наслушавшись рассказов о древних полководцах, он полюбил походы, во время которых ему более всего нравилось захватывать в плен красивых женщин делать их своими наложницами. Забияка Бертран Борн стал его повсеместным спутником. Еще недавно Бертран принимал клятвы Анри и Ришара в храме Святого Мартина, когда они присягали извергнуть власть английского короля. Заключив мир с отцом Ришар, отобрал у Бертрана де Борца замок и тот сделался врагом «Даданета», но, в конце концов они помирились и вместе, разъезжали по взбунтовавшейся стране. Задиристый трубадур, не представляющий жизни, там, где не бьют друг друга, где не льется кровь, не звенит сталь оружия и доспехов, быстро сообразил, что рядом с Ришаром всегда всего этого будет вдоволь, Ришар даже на время перестал сочинять песни. Он вошел во вкус беспрерывных сражений, которые чаще всего заканчивались его победами и пирами с непомерными винными возлияниями, благо вином юг Франции богат как ни одна другая страна в мире. На своем знамени Ришар изобразил чашу Святого Грааля, под которой, впрочем, мелкими буквами было написано замечательное французское изречение: «Кто выпьет много, тот узрит Бога». Кроме того принц Аквитанский сам сочинил себе гимн, в котором это же изречение играло роль припева. Жизнь Ришара била ключом. Теперь в ней было все — и война, и поэзия, и женщины, и вино, и соратники, и сотрапезники. Рыцари его войска обожали своего полководца за храбрость, презрение к опасности, за пылкий нрав, за красивый голос — лучше Ришара никто в то время не пел. И лучшего воина не было среди певцов.

Достигнув девятнадцатилетнего возраста, Ришар вспомнил, что у него есть невеста, которую пора бы проведать. Он стал мечтать об этой красивой девочке, обещанной ему. Время, когда ей можно было вступить в брак, приблизилось, и Ришар стал готовиться к поездке в Англию, воображая себе, какой красавицей должно быть, стала Алиса. Но перед самым его отъездом пришло известие из Лондона об ужасном скандале, произведенном королем Генри. Он словно выжил из ума в последнее время. Менял одну за другой любовниц, даже завел особый рескрипт, куда заносил их имена. Ходили, слухи, будто при аресте Элеоноры у нее было обнаружено нечто подобное, и Генри, потеряв рассудок решил отомстить жене тем же. Последняя наложница короля Розамунда, питала к нему такую дикую страсть, что обещала покончить с собой, если он заведет себе новую пассию. Тогда король на ее глазах лишил невинности невесту своего сына, дочь Людовика, Алису. Розамунда выполнила свое обещание и приняла яд, а Генри, как ни в чем не бывало, стал сожительствовать с Алисой.

Получив подобные новости, Ришар почувствовал желание начать новую войну против отца, но Бертран уговорил его не делать этого.

— Зачем Вам вообще жениться, ваша веселость? — сказал он. — Уверяю вас, в браке нет никаких прелестей, одни разочарования. Ведь перед вами ярчайший пример — ваш батюшка и ваша матушка. Все, что мужчине нужно получить от женщины, он способен добиться и без брака, если он, конечно, не мямля.

И, поразмыслив, Ришар согласился, что есть на свете множество девушек красивее Алисы, но обида на отца и его гнусный поступок накрепко отложилась в сердце. По странной прихоти судьбы получилось так, что Томаса Беккета канонизировали раньше, нежели того, с кем его постоянно сравнивали. Папа Александр III лишь через два года после гибели Томаса причислил к лику Святых и Бернара Клервоского. Вскоре после этого, рыжебородый император Фридрих снова начал войну на севере Италии. Поначалу все шло успешно для него, но неожиданно вспыхнула ссора с наисильнейшим германским, феодалом, герцогом Баварским и Саксонским, Генрихом Львом. Чувствуя себя главным человеком Германий, да еще вдобавок женившись на дочери короля Англии, Матильде, Генрих Лев резко стал проявлять непокорность по отношению к императору и, в самый решительный момент, не выступил в очередной итальянский поход. В итоге войско императора оказалось ослабленным чуть ли не втрое. 29 мая 1176 года произошло, знаменитое сражение при Леньяно, в котором три с половиной тысячи германских рыцарей были наголову разбиты войсками Ломбардской лиги. Эта победа вырвала Ломбардию из цепких лап империи.

— Слава Святому Бернару! — восклицал папа, радуясь тому, что канонизация клервоского праведника оказала такое благотворное воздействие на ход истории.

Через год после поражения при Леньяно, Фридрих осознал всю тщетность дальнейшей борьбы за сохранение целостности империи, появившись в Венецию, заключил мир с Ломбардией и поцеловал крест на туфле папы Александра. Так Венеция стала Каноссой Фридриха Барбароссы. Перемирие было заключено на шесть лет, и теперь полководческие таланты императора обратились на борьбу со строптивым Генрихом Львом.

Тем временем, на востоке все опаснее и опаснее становился Саладин. После смерти Нуреддина, он стал полновластным султаном огромного государства, простирающегося от западных границ Египта до северным окраин Сирии, а палестинские владения крестоносцев оказались со всех сторон окружены этим новым государственным образованием. Но тучи войны с ним пока еще только нависали над Палестиной, Саладин заканчивал уничтожать своих соперников-зенгидов, объединяя мусульман под своими знаменами, и покуда он повел за собой полки на Иерусалим, крестоносцы впервые всерьез пошли войной на грозных ассасинов. Воинская слава тамплиеров вновь засияла, когда все рыцари ордена, находящиеся на востоке, пришли в горы АнтиЛивана и осадили там замки ассасинов — Алейк, Кадмус и Массиат. Никакие вылазки не помогали ассасинам, и миф об их непобедимой силе, ловкости и коварстве стал потихоньку развеиваться. Тамплиеры ничуть не уступали им в единоборстве, и даже чаще выходили победителями в схватках. Триумф был полный — великий магистр Франсуа Отон де Сент-Аман потребовал от шах-аль-джабаля Синана огромную дань — десять тысяч золотых динариев, в противном случае не соглашался ни на какие условия, обещая уничтожить гнезда ассасинов навсегда. Синан направил послов к королю Иерусалима с письмом, в котором клялся принять христианство, если Амальрик освободит его от огромной дани и даст приказ тамплиерам снять осаду с замков, Амальрик, в ответ, направил своих послов с письмом, в котором он оговаривал еще одно условие — Синаш примет христианство и принесет омаж Иерусалимскому монарху. Тамплиерская застава перехватила послов Амальрика и, узнав о том, что король за их спиной согласился вести переговоры с Синаном, возмущенные, рыцари тотчас учинили над послами скорую расправу, не оставив в живых ни одного. Но и этого показалось мало.

— Кажется, Амальрик полагает, что тамплиеры — всего лишь легкий передовой отряд его армии, — сказал великий магистр. — Пора напомнить ему, кто мы такие.

Через несколько недель два десятка тамплиеров во главе с сенешалем Жаном де Жизором ворвались в королевский дворец, почти без препятствий дошли до покоев Амальрика и умертвили короля-предателя, вообразившего, что он в состоянии заменить одних союзников на других — тамплиеров и госпитальеров на ассасинов.

Узнав о смерти Амальрика, Синан вынужден был согласиться платить дань ордену Храма Соломонова и стал ввести долгие переговоры о союзе с султаном Саладином. Фальшиво принять христианство было бы для него гораздо легче, чем вернуть своих ассасинов в лоно Корана, но что поделаешь. Спустя два года после похода тамплиеров в горы АнтиЛивана, Саладин начал первые боевые действия против крестоносцев.

Тем временем, в Иерусалиме воцарилось полное и нераздельное господство тамплиеров. Их власть теперь никто не ограничивал, ибо они сами возвели на трон нового короля — Бодуэна IV, безвольного и неумного, да к тому же, как поговаривали, успевшего перед тем, как сесть на престол, заразиться проказой, особо люто свирепствовавшей тогда в Святом Граде. Франсуа Отон де Сент-Аман снискал славу настоящего героя-победителя, подобного Годфруа Буйонскому. Его любили, им восторгались, его славили и увенчивали лаврами, и все же, подспудно люди догадывались о том, что правая рука великого магистра имеет гораздо больше власти, чем он сам, а правой рукой Франсуа Отона был сенешаль Жан де Жизор, человек высокого роста, длинноносый и длинноволосый, некрасивый и неприятный, с тяжелым, пронизывающим взглядом черных, как угли, глаз. В отличие от де Сент-Амана, им не восторгались, его не любили, над ним смеялись, каждый шут имел у себя в загашнике накладную бороденку из клока шерсти черного козла, подобную той, что болталась на подбородке у сенешаля де Жизора: все знали о том, что сенешаль мужеложец и спит с прецептором Жаном де Фо, и по этому поводу сочинялось бесчисленное множество анекдотов; все также знали о том, что он спит не только с любовником, но и со своей воспитанницей, затюканной и бессловесной Мари, которая была похожа на Жана де Жизора, как родная дочь, и по этому поводу тоже не умолкали пересуды, но сколько бы ни потешались над сенешалем великого магистра, сколько бы ни перемывали ему косточки, сколько бы ни сочиняли анекдотов и сплетен, все испытывали перед ним необъяснимый, мистический страх. Все, чего бы ни захотел Жан де Жизор, непременно как-нибудь да исполнялось. И тем не менее, душа его не знала счастья, оставаясь такой же пустой и заспанной, как в тот миг, когда он появился на свет с выражением вопроса на лице: «Ах, зачем вы меня потревожили? Кто вам это позволил?» Он мечтал отомстить убийцам своего отца, и он сделал это. Имя Тортюнуара вычеркивалось из всех списков и приказано было считать, что такого великого магистра ордена не было вовсе. Память о Бертране де Бланшфоре получила в этом смысле пощаду, во лишь постольку, поскольку Жан своей рукой задушил его. К тому же, с Бертраном было связано много хорошего в жизни Жана, и он решил не вычеркивать его напрочь из истории.

Он мечтал, чтобы все узнали, каково иметь дело с Жаном де Жизором, и эта его мечта сбылась. Каждый знал теперь о могущественном сенешале, о его чудовищной власти. Каждый знал, о том, что это он совершил убийство Томаса Беккета и он убил короля Амальрика, но мало того — об этом еще, вдобавок и не принято было говорить во всеуслышанье. Кто убил Беккета? Какие-то рыцари по приказу короля Генри. Кто убил Амальрика? А разве его убили? Да нет же, он сам умер с перепугу, когда тамплиеры явились к нему во дворец с грозным ультиматумом, касающимся его переговоров с шах-аль-джабалем Синаном. Все знали, и все боялись. Боялись не кинжала в затылок и не яда в стакан — боялись страшного взгляда черных глаз сенешаля де Жизора.

Он мечтал быть Жаном и Жанной одновременно и он почти достиг этого. Отдаваясь Жану де Фо, он превращался в Жанну и шептал слова любви любовнику, которого звали Жан. Вновь превращаясь в мужчину, в Жана, он предавался любви с собственной дочерью, которая была как две капли воды похожа на него, и ее он называл Жанной. Он видел, что изломал эту девочку, как ломают веселую дорогую игрушку, что она со дня прокалывания сикомор все больше и больше становилась как бы не в себе, сделалась тихопомешанной. На губах ее всегда можно было увидеть блаженную улыбку, в глазах — туман, на щеках — нездоровый румянец, в движениях — то порывистость, то чрезмерная заторможенность. Но сердце Жана де Жизора не сжималось от боли при виде этого изувеченного деревца, равно как и счастья, радости или даже животного удовлетворения он не в состоянии был испытать. В нем постоянно, жили лишь три сильных чувства — пустота, зависть и скука. Чего бы он ни достигал в своей жизни, всегда на глаза ему попадался какой-нибудь человек, о котором он мог с завистью подумать: «Почему он? Почему не я?» Его дико раздражало, что всюду наперебой расхваливали таланты, смелость и благочестие великого магистра де Сент-Амана. «Почему он так счастлив? — думал Жан. — Почему не я? Ведь я — самый главный человек, а не он. Разве добился бы он всех своих лавров, если бы я не подстроил эту интригу с послами, если бы я не убил своей рукою это посмешище, Амальрика?» Но не только слава великого магистра раздражала его. Он завидовал и Саладину, о благородстве и доблести которого слагались легенды. Саладин покорял сердца не только своей грозной натурой, но и блеском поведения. В любой ситуации он мог сказать или сделать что-нибудь удивительное, изящное, красивое. Еще не одержав ни одной грандиозной победы он уже затмил славу и Нуреддина, и Ширкуха, и отца своего, Аюба, и самого Эмад-Эддина Зенги. «Почему он, а не я? — думал Жан де Жизор. — Почему об этом кривляке и наглеце говорят все вокруг?» Хотя сам же любил повторять своим ученикам, что истинная власть находится в руках у тех; о ком не так много говорят, но о ком знают. Так чего же хотел он, власти или славы? И того, и другого. Но зная, что эти вещи несовместны, что обладая славой, не имеешь власти он чувствовал себя несчастнейшим человеком на земле.

Отцовские чувства были чужды ему, но когда оказалось, что Мари беременна, Жан подумал: «Интересно, что из этого получится». Его увлекла мысль о том что родившийся ребенок будет одновременно и сыном его, и внуком, а для Мари — и сыном, и братом. «Отец своего внука», «сестра своего сына», «брат собственной матери», «сын собственного дедушки» — эти дикообразные сочетания так позабавили его, что Жан решил: пусть родится. Он даже устроил свадьбу, обвенчав Мари с одним из самых захудалых рыцарей из свиты Рене де Шатильона, каким-то Арнольфом де Труапье. Во время бракосочетания он с усмешкой думал о том, как ловко обманул Господа Бога, ведь невеста была, во-первых, некрещеной, во-вторых, женой другого человека, причем, женой собственного отца, в-третьих, уже имела в чреве ребенка, причем, ребенка от собственного отца. «Ну где же Твоя молния, Господь?» — думал он со злорадством, хотя даже в его несуществующей душе шевельнулось что-то в тот миг, когда священник заканчивал обряд венчанья. Какой-то ядовито-зеленый испуг мышью проскользнул из одного угла пустующего подвала этой души в другой.

Мари в тот год исполнилось двадцать лет. Она была откровенно некрасива, и Арнольф де Труапье, пожив для приличия в доме сенешаля тамплиеров пару месяцев, сбежал обратно к своему сюзерену в замок Керак, где в горах Моава Рене де Шатильон чувствовал себя царем и господином, где было весело и привольно. За то, что Арнольф женился на Мари, сенешалю Жану пришлось малость раскошелиться — он заплатил своему фиктивному зятю целых полтора безанта. Зато теперь у будущего «сына собственной сестры» был официальный отец. Жан почему-то не сомневался, что у Мари родится мальчик, и когда родилась девочка, он был ужасно удивлен. Ведь Лоту, как известно, дочери рожали сыновей. Ожидая рождения ребенка, Жан даже подумывал, а не назвать ли его Моавом. В этом был особый смысл, а люди думали бы, что это в честь гор Моава, где служит Арнольф де Труапье. Но родилась девочка, и при крещении ее назвали Агнессой. Ничего интересного в ней не было, обыкновенный здоровый ребенок с двумя руками, двумя ногами, головой и пузом, а сзади — спина и попка. Жан был разочарован «внучкой собственного отца» и отправился на юг, в Хеврон, где недавно ему удалось купить в качестве владения тамплиеров участок земли, на котором расположена знаменитая роща Мамре. Ему давно хотелось порыться в этой дубраве, но только теперь, наконец-то, власти Хеврона согласились на совершение сделки. Росший здесь древнейший дуб, возле которого Бог явился Аврааму в образе трех путников, шедших покарать нечестивые города Содом и Гоморру, был так же огромен, как древо Жизора, и Жан был уверен, что под этим дубом, возможно, глубоко под землей, его ожидает какая-то невероятная находка. Надежды не оправдались. Целых два года нанятые сенешалем Жаном землекопы буравили каменистую, трудно поддающуюся рытью землю, и подобно тому, как кроты испещряют своими лазами грунт поля, они перерыли все землю под дубравой Мамре, но не нашли ровным счетом ничего.

Приехав сюда в очередной раз и убедившись, что поиски не приносят и вряд ли уже принесут желаемый результат, Жан де Жизор долго стоял один на один перед великим дубом Авраама, и не понимал, чего этому дубу надо, с какой стати он не хочет открыть свои недра. Библейское древо спокойно и мудро дремало, сидя в крепком кресле своих великих корней, и не хотело замечать Жана де Жизора с его испепеляющим и властным взглядом. Дубу не было до могущественного сенешаля ровным счетом никакого дела.

— Чтоб тебя! — проскрипел зубами Жан и не договорил, чего именно он желал мамрийскому исполину — чтоб его сожгло молнией, вывернуло землетрясением, свалило ураганом. У Жана хватало ума понимать, что в данном случае его желания бессильны.

Вернувшись в Иерусалим, он продолжил осуществление намеченного переворота. В разгар осени, когда в Святой Град стали приходить первые холодные ночи, в Тампле скончался прославленный в боях с ассасинами великий магистр Франсуа Отон де Сент-Аман. Ему удалось обмануть сенешаля Жана де Жизора и умереть самому от сильного легочного недуга. Имя его не вошло в черный список следом за именами Томаса Беккета, переписчика Жибера де Гиза, великого магистра Филиппа де Мийи и короля Амальрика. Назначение нового главы ордена затянулось почти на три месяца — пришлось долго ждать, пока со всех концов христианского мира съедутся все члены верховного капитула. Магистерский перстень был предложен вновь сенешалю де Жизору, но как и в прошлый раз, он отказался, уступив высокий титул другому сенешалю — Арно де Торрожу, который и стал новым великим магистром храмовников. Жан остался доволен этим выбором, ибо Арно де Торрож не обещал стать в будущем прославленным полководцем.

Вскоре Мари родила Жану еще одного ребенка, и на сей раз это оказался мальчик. Когда она была на первых месяцах беременности, пришлось вызвать из Керака фиктивного мужа, Арнольфа, чтобы можно было потом уверять, будто ребенок — от него. Получив еще один безант, Арнольф возвратился к Рене Шатильонскому, а новорожденного младенца назвали Гуго.

— Ах ты, дурак, — глядя на сына, сказал Жан де Жизор, — даже и не знаешь, кто твой отец.

Немного понянчившись с маленьким Гуго, сенешаль Жан отправился на север, в Наблус, древнюю столицу Самарии. Здесь, после неудачи в Мамре, по его приказу велись раскопки под несколькими дубами, выросшими на некотором расстояний друг от друга. Это были такие же исполины, как дуб Авраама. И местные жители говорили, что это тот дуб под которым Иаков закопал некогда золотые идолы языческих богов. Ни под одним не обнаружилось никаких священных или ценных предметов. Во время этого визита сенешалю Жану указали еще на одно дерево гигантский дуб, растущий возле восточных ворот гор и даже имеющий собственное имя — Элан-Мирэ. Под ним, якобы, в свое время Авраам установил алтарь, и этот алтарь, богато украшенный золотом, впоследствии был погребен под корнями дерева. Жан приказал немедленно начать раскопки и весь месяц, пока оставался в Наблусе, следил за работой. Но вновь землекопы напрасно перетряхнули изрядное количество трудно поддающейся копанию почвы. Под ним также ничего не оказалось. Снова Жан, де Жизор стоял перед гигантским древом и чувствовал свое бессилие по отношению к библейской древности, которая никак не хотела подчиняться его таинственному могуществу. Пожелав дубу Элан-Мирэ поскорее засохнуть и упасть, он ни с чем вернулся в Иерусалим.

Замок Керак располагался за Мертвым морем в Моавских горах и представлял собой исполинскую по своим размерам крепость, одну из самых огромных во всей Палестине. Керак был построен еще Гуго де Пейном и тогда являлся крайним юго-восточным форпостом Иерусалимского королевства. Затем крестоносцы построили целую цепь замков, имеющих между собой факельную связь, и эта цепь проходила через Монреаль и розовокаменную Петру до самого побережья Акабского залива Красного моря, где располагалась крепость Аила. Цепь лежала прямо на дороге между Сирией и Египтом; во время войн Саладина сначала с фатимидами, а затем с зенгидами, его войска, проходя по этой дороге, платили мзду крестоносцам, теперь же жемчужная нить хорошо укрепленных замков оказалась клином, расщепляющим владения Саладина на восточные и западные. Становилось ясным, что чем могущественнее будет Саладин, тем больше в нем начнет зарождаться желание захватить эти лакомые замки. Но, пока что, по мере рождения его складывающейся империи в Мосуле, новым атабеком стал Изеддин, который тотчас же принялся мстить, Саладину за поруганных и изгнанных из Сирии зенгидов и развязал, против него войну. Саладин бросал, на борьбу с ним все силы и сам отправился во главе войска, с желанием захватить Мосул. Барон Рене де Шатильон, ставший сеньором еще при короле Амальрике, развернул в южных пределах Иерусалимского королевства бурную деятельность. Пользуясь тем, что Саладин занят, войной с мосульским атабеком, Рене стал беззастенчиво грабить все, караваны, идущие из Египта в Сирию или из Сирии в Египет. Поначалу он всего лишь завышал таможенную пошлину, а теперь и вовсе стал отбирать весь товар. Если же купцы, естественно недовольные таким обращением, старались защитить свое имущество, они рисковали поплатиться за это жизнью.

В один из дней, когда обитатели Керака, как самые настоящие разбойники, праздновали очередную легкую добычу, в замок явился сенешаль ордена тамплиеров Жан де Жизор. Он имел особое поручение от короля Бодуэна и великого магистра де Торрожа осмотреть южные владения королевства и пресечь разбои, устраиваемые бароном Шатильонским. Принимая могущественного сенешаля, Рене был пьян, как свинья, и когда до него дошел смысл претензий, предъявляемых ему его сюзеренами, он разразился самыми отвратительными площадными ругательствами, подбежав к Жану и брызгая ему в лицо слюной.

— Мне чихать на ваше слюнтяйство! — при этом говорил он. — Вы там совсем себе задницы отсидели, увальни чертовы! Вы забыли, что такое рыцарская Слава. Разбойничаем? Ну так и хорошо. Рыцари и должны время от времени разбойничать, чтоб не превратиться в скопцов или баб.

Тут сенешаль Жан принялся вдруг его успокаивать, взял под руку, повел в сторонку, журча каким-то замысловатым разговором, а когда, наконец, смысл этого разговора дошел до пьяного сознания Рене, барон удивленно вскинул брови и промычал:

— Хм… Завоевать Мекку?.. Мне?.. А что, это мысль. Эй, герои мой! .. — крикнул он громко. — Мы тут посоветовались с сенешалем и порешили идти и захватить Мекку. Что скажете? Сможем?

— Смо-о-ожем! Мекку! Ме-ме-мекку! Возьмем! А как же! — заревели повсюду пьяные голоса.

— Так хочет Господь, — вполголоса проговорил де Жизор.

— Так хочет Господь, ребята! — гаркнул еще Рене.

— Конечно Господь, а кто же! — подхватили пьяные рыцари Керака. — Вперед! На Мекку! Покажем этим нехристям, где раки зимуют!

Но прямо сразу на Мекку они не пошли. И на следующий день, и на третий, и на четвертый. Пьянство продолжалось, непременно заканчиваясь смелыми призывами идти на завоевание мусульманского святого града. И все же, с каждым днем в воспаленных головах керакских рыцарей росла и крепла идея завоевания Мекки, и по прошествии двух недель от приезда в Керак Жана де Жизора, замок на дороге из Египта в Сирию являл собой военный лагерь, готовящийся к крупному наступлению. Приводились в порядок доспехи, затачивались мечи, собирался провиант, больные долечивались, и всюду можно было наблюдать небывалое возбуждение. Рене отдал приказ следить во все глаза за сенешалем и его тамплиерами, чтобы не вздумали улизнуть. «Эти люди пойдут с нами, чтоб потом не было никаких разговоров», — сказал он. Жан действительно намеревался исчезнуть из Керака и вернуться в Иерусалим как минимум за день до выступления войска Рене де Шатильона на Мекку. Но когда ему открытым текстом дали понять, что он и его тамплиеры обязаны идти в поход тоже, быстро смирился со сей участью, подумав, что никогда не поздно будет отколоться и во время похода.

Наконец, рыцари барона Шатильонского, оставили в Кераке маленький гарнизон, двинулись на юг, вдохновленные смелой, но бессмысленной идеей. Проходя через каждый замок моавской замковой цепи, они получали небольшое подкрепление — всюду находились желающие участвовать в рискованном, головокружительном предприятии. Миновав Монреаль, затем Петру, спустились в воды Моисея. Где стояли еще четыре замка.

Наконец, выйдя к заливу, обложили со всех сторон остров Фираун, где располагалась древнейшая гавада. Когда-то давно это был дальний восточный порт египтян. При царе Соломоне гавань стала южными морскими воротами Иудейского царства. Крестоносцы построили здесь замок Иль де Грей, и даже сложилась традиция считать, будто здесь доживал последние дни один из первых тамплиеров Грей Норфолк, хотя известно, что он был убит кинжалом ассасина еще при Бодуэне II. Через Иль де Грей проходила дорога хаджа, и крестоносцы успешно собирали дань с паломников, покуда Саладин, став султаном, не захватил остров.

Здесь, у Иль де Грея сенешалю Жану де Жизору удалось убедить Рене Шатильонского двигаться дальше без тамплиеров, предоставив последним возможность самим захватить Иль де Грей. Слава о том, как тамплиеры осаждали замки ассасинов, еще не успела остынуть, и Рене доверил сенешалю Жану это дело. Сам же он частично на кораблях, частично по берегу Красного моря, двинул свои полки дальше на юг, к горам Хиджаза, туда, где лежали священные города мусульман — Медина, Джидда, Мекка. Не прошло и дня после его исчезновения, как Жан приказал снять осаду и возвращаться в Святую Землю.

Приехав в Иерусалим, он отправился к великому магистру с донесением о безрассудных действиях Рене Шатильонского. Выслушав Жана, Арно де Торрож почесал в затылке и озадаченно произнес:

— Чорт возьми, еще чего доброго этот болван и впрямь возьмет Мекку, прославится, а нам потом расхлебывай кашу.

Но безумцу Рене не удалось захватить Мекку. Единственное, чего он добился — навел панику на жителей Аравии. Не дойдя до Мекки каких-нибудь десяти лье, он встретился, наконец, с войском сарацин, потерпел поражение, и с горсткой оставшихся в живых людей Рене вернулся в свой огромный замок Керак, только теперь начиная недоумевать, с каких это пьяных глаз его дернуло затеять столь бессмысленный и губительный поход.

Тело Арнольфа де Труапье осталось лежать в аравийских песках, пронзенное сразу тремя стрелами. Птицы выклевали фиктивному зятю Жана де Жизора глаза, губы, щеки, но оскаленный рот недолго улыбался небесам — песок сделал свое дело, укрыв мертвого рыцаря своим сыпучим саваном.

Король Людовик VII скончался, не дотянув до шестидесятилетнего возраста. За год до смерти, он короновал своего сына Филиппа-Августа короной Франции, и, отныне, государством Капетингов стал заправлять этот пятнадцатилетний, но весьма бойкий и неглупый юноша. Перед кончиной Людовик поинтересовался судьбой Элеоноры. Спросил, все ли она находится в заточении, и, узнав, что Генри до сих пор не сжалился над королевой, со вздохом сказал:

— Красивая женщина!

Потом добавил:

— При случае передайте ей, что я ее прощаю. А вот Господь Бог… И все-таки, жаль, что такая красота чахнет в заточении.

— Отец, — произнес стоящий у смертного одра короля Филипп-Август, — мне доподлинно известно, что от былой красоты вашей бывшей супруги Элеоноры не осталось и следа.

Людовик улыбнулся ему, поднял вялую руку и похлопал сына по щеке. Затем рука без сил упала на постель. Вскоре после короля Франции в мир иной, и без сомнения — лучший, отправился многострадальный папа Александр III. Даже конец его жизни был омрачен тем, что сторонники антипапы Иннокентия изгнали его из Рима, и это после того, как вдохновляемая Александром Ломбардская лига одержала при Леньяно такую победу над Барбароссой, после того, как ретивый Фридрих униженно лобызал папскую туфлю!

Новый король Франции, Филипп-Август, сразу же показал себя властным монархом, не терпящим вмешательств в его дела. Могущественный граф Фландрский все же решил составить ему соперничество и сколотил коалицию против Филиппа-Августа, причем весьма мощную — в нее вошли графы Фландрии, Геннегау, Намюра, Блуа, Сансерра, Шампани и герцог Бургундский. Оставалось только подключить к ней короля Англии, но Генри в это время внимательно следил за развитием событий в своих собственных владениях, где начиналась война между его сыновьями — Анри и Ришаром. Глубоко в душе, Генри был за Ришара, но он не мог не понимать, что растущая слава Даданета грозит тем, что рано или поздно, возвысившись, Ришар свергнет самого отца своего, и королю приходилось вставать на сторону Анри, который, в конце концов, осмелился вторгнуться в пределы Аквитании и пойти войной на собственного брата. Снова сбывалось ужасное пророчество Мерлина! Но сердце Генри в последний миг дрогнуло, и он поспешил на помощь не Анри, а Ришару. На Ришара же сделал ставку и Филипп-Август, видя в нем реального союзника против Фландрской коалиции. Разгоревшаяся свара между братьями ужасно веселила Бертрана де Борна, с которым Ришар в последнее время сдружился не разлей вода. Пора куртуазной поэзии кончилась и теперь голова Ришара кружилась от строчек, в которых ломались копья и в окровавленную траву кучами валились мертвые и раненные.


Вот явится в сиянье эн Ришар —

Храбрейший и достойнейший король.

И блеск алмазов, злато, серебро ль -

Все забывается, когда идут полки,

И блеск доспехов ярок, как пожар,

А в шлемных щелях — взоров огоньки.

Люблю мелькание расписных щитов.

Люблю плюмажей радостный полет.

Люблю, когда со всех сторон ревет

Лихая битва, ломятся мечи,

И кони ржут, лишившись седоков,

И струи крови льются, горячи!


Бертран то и дело появлялся то в ставке Ришара, то в ставке Анри, и без конца подзуживал братьев как можно скорее сойтись в славной битве. Но, едва начав войну, Анри вдруг занедужил — у него открылась какая-то злокачественная лихорадка, и в первом крупном сражении он не смог принять участие. Бретонцев вел один из его маршалов, зато аквитанцы шли за своим государем, Ришаром по прозвищу Даданет, которое ему уже недолго оставалось носить. Битва произошла в поле между двумя деревнями, атакующие друг друга цепи растянулись так, что левый фланг был виден из одной деревни, а правый — из другой. Свирепый и прекрасный Ришар носился из одного конца битвы в другой, всюду вдохновляя сражающихся своим бравым видом. Он был как сама война, воплощенная в образе высокого и широкоплечего рыцаря, разящего направо и налево и неуязвимого ни для чьих смертоносных ударов. Алый плащ его развевался по ветру, щит был украшен изображением златого льва, держащего в лапах чащу Грааля — кто выпьет много, узрит Бога! Лишь один оруженосец Люк де Пон поспевал всюду за своим сюзереном, остервенело размахивая своим молотом, покуда чья-то палица не расплющила ему шлем.

— Держись, Люк! — крикнул ему весело Ришар.

— Угу, де-усь, — прогудело из-под расплющенного шлема. Повернув коня, доблестный оруженосец направился в близлежащую деревню, ворвался в кузницу и положил голову на наковальню. Кузнец, вскинув в удивлении брови, молча взялся за свое орудие и несколькими ударами распрямил сплющенный шлем. Храбрый вояка бросил ему кошелек с деньгами, вскочив на своего коня и вновь вернулся в горнило битвы, встреченный громким хохотом своего господина.

Не выдержав натиска аквитанцев, бретонцы дрогнули и стали сдаваться в плен. Наконец, затих последний звон мечей, и эн Ришар, сорвав с головы шлем, вытер краем плаща обильно льющийся по лицу пот. Подскакавший к нему Бертран де Борн, встал рядом и, тоже сняв шлем, воскликнул:

— Аквитанцы! Вы видели, как сражался ваш лев Ришар?

— Да-а-а! — в ответ проревели воины, торжествующие победу.

— Аквитанцы, вы любите эн Ришара?

— Да-а-а-а!!

— Аквитанцы, вы хотите другого короля?

— Не-е-е-ет!!!

— Ты слышал, что они сказали, Даданет? — хохотал Бертран. — Они сказали: да-да-нет! Но я придумал новое прозвище для нашего непревзойденного Ришара. Да будет он зваться отныне — Кёрдельон, Львиное Сердце! Аой!

— Ао-о-о-й!!! Львиное Сердце! Ришар Кёрдельон!

Всем понравилось новое прозвище, придуманное, Бертраном де Борном — и победителям, и побежденным, которых уже по-дружески похлопывали по плечам. В довершение ко всему, на поле окончившейся битвы явился гонец из ставки противника с весьма важным сообщением — брат Ришара, наследник престола Анри скончался.

Император Фридрих Барбаросса, прославленный в сражениях, но не сумевший одолеть Ломбардскую лигу, решил вновь напомнить о себе всему миру и устроил в честь своего сына Генриха небывалый по размаху пир, который происходил в поле под Майнцем. Нигде и никогда еще не пировало разом такое количество приглашенных гостей, съехавшихся со всех концов империи, из всех христианских государств. Обилие пищи и вина было такое, что можно было бы год кормить и поить целое графство. Фридриху было что праздновать — длительная междоусобная война с Генрихом Львом закончилась тем, что Генрих, потерпев полное поражение, был лишен сана и всех своих владений. Император же, короновавшись в Арле в качестве короля Бургундии, еще больше усилился как государь.

Во время пиршества явилось известие о том, что султан Саладин открыто пошел войной против крестоносцев и осадил замок Керак в южных пределах Иерусалимского королевства. Естественно, вновь зашел разговор о крестовом походе в Святую Землю, и Фридрих, захмелев от выпитого вина и выслушанных славословий, торжественно объявил себя будущим предводителем этого похода. И поле под Майнцем, заставленное столами, за которыми восседали пирующие, огласилось громким и грозным «хайль!», утонувшем в дружном перезвоне золотых и серебряных кубков.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Тяжкие времена наступали для Иерусалимского королевства и остальных государств крестоносцев в Леванте. Осаду Керака, о которой шла речь во время пира под Майнцем, удалось снять с помощью большого отряда храмовников и госпитальеров, но через год, после того, как Саладину удалось-таки взять Мосул и принудить Изеддина признать его верховенство, доблестный лев ислама поклялся на Коране не долее, чем через три года изгнать гяуров из Эль-Кодса. Теперь уже смертельная схватка с ним была неминуема.

Тяжкие времена наступили и для Жана де Жизора. Он и сам не заметил, как, когда, каким образом тайная власть, бразды которой он неусыпно держал в своих руках, стала выскальзывать из цепких пальцев. На его силу вдруг нашлись иные силы, не менее могущественные и такие же сокрытые. Все началось с появления в ордене некоего человека без лица. Точнее, с лицом, но сильно изуродованным. Он называл себя де Труа, но Жан прекрасно знал, что это имя присвоено. Этот безликий перетянул на себя внутренние энергии, блуждающие в Иерусалиме, завладел мыслями и чувствами людей и оставалось лишь ждать какой-то ужасной развязки. Кроме него, силу Жана перехлестнула вдруг сила монаха Гийома, одного из тех, кто занимался переписыванием древних рукописей. В один прекрасный момент Жан де Жизор почувствовал себя слабой устрицей, лежащей на распахнутой раковине. Все было, вроде бы, как прежде, и, тем не менее, что-то очень здорово изменилось. Когда скончался великий магистр Арно де Торро, собравшийся верховный капитул ордена единодушно избрал новым магистром бездарного и глупого Жерара де Ридфора даже не предложив эту должность сенешалю де Жизору. Для Жана это было сильным потрясением. Он ничего не понимал. Куда подевалось его тайное могущество? Только дома ему по-прежнему подчинялись беспрекословно. Прецептор де Фо благоговел перед своим господином и единственное, что позволял себе время от времени, это сцены ревности, которые он закатывал, стоило ему — совершенно безосновательно заподозрить сенешаля в том, что он как-то по-особенному посмотрел на того или иного красивого рыцаря.

Затюканная, вечно улыбающаяся блаженной тихой улыбочкой, Мари родила Жану еще одного «сына собственного деда», которого назвали Жераром. Если бы только сенешаль Жан знал, что спустя два года новым великим магистром сделается Жерар де Ридфор! Вряд ли бы он стал называть так своего второго отпрыска. Дети росли болезненные, с ними было много хлопот. Каждый из них отличался каким-либо особенным изъяном — Агнесса обладала столь слабым зрением, что постоянно на все натыкалась, у Гуго на лбу красовалось фиолетовое родимое пятно довольно больших размеров, по очертаниям напоминающее навьюченного осла, а у Жерара оказались сросшиеся пальцы — два на левой руке и три на левой ноге. Злые языки уверяли, что дети де Жизора отмечены печатью лукавого, но сам Жан, видя изъяны своих детей, успокаивал себя и свою жену-дочь, говоря:

— Это знаки судьбы. Наши дети станут великими людьми, вот увидишь, Жанна. Они будут такими же великими, как я.

Но в душе его грызла неизбывная зависть: "Почему у других дети рождаются нормальные? Почему не у меня? Разве у Лота были от дочерей дети с изъянами? "

Четвертый ребенок, родившийся от этого кровосмесительного союза, оказался настоящим уродом — правая сторона лица его представляла собой некий оползень, словно кто-то шутя смазал ее набок, так, что глаз оказался на щеке, а ухо чуть ли не на шее. На правой руке у него было всего два пальца, а левая нога в полтора раза длиннее правой. Такого ребенка Жан де Жизор не мог позволить оставить в своем доме, и беднягу, даже не окрестив, сбагрили каким-то бродячим скоморохам, у которых уже была целая коллекция подобных неполноценных существ.

Тот год, когда у Жана де Жизора и его дочери родилось уродливое создание, вообще оказался годом большой смуты. Орден Святого Иоанна Иерусалимского наконец собрал все свои силы для свержения господства тамплиеров в Иерусалиме и подготовил переворот, которому не удалось свершиться. Вскрылась грандиозная афера с подменой настоящего короля Бодуэна на его двойника, вот-вот в королевстве могла вспыхнуть гражданская война. Кончилось же все полной победой тамплиеров. Бодуэн IV отправился в иной мир, его трон ненадолго занял малолетний Бодуэн V при регенстве его опекуна, графа Триполитанского, затем и он предстал перед Всевышним, а новыми королем и королевой стали Гюи де Лузиньян и принцесса Сибилла. Сначала они поженились, а затем добились коронации, еще не зная, что царствовать им предстоит в Святом Граде чуть больше одного года. И во всех этих интригах участвовали какие угодно люди, но не Жан де Жизор. Монах Гийом и безликий урод де Труа играли куда более важную роль, чем еще недавно столь могущественный сенешаль Жан. Это его удивляло даже в большей степени, чем злило. Он лихорадочно искал вокруг потерянные бразды власти и не мог их найти, покуда все не разрешилось как-то само собой — в один прекрасный момент сгинули, исчезли, пропали навсегда и монах Гийом, и лишенный лица таинственный де Труа. Правда, вместе с ними исчез оригинал той самой рукописи, которую двадцать лет назад в замке Массиат передал Бертрану де Бланшфору шах-аль-джабаль Хасан II, но это не такая уж беда — у Жана де Жизора имелись в запасе три копии с этой рукописи, причем одна из копий была настолько мастерски выполнена, что отличить ее от оригинала не смог бы ни один ученый муж. С исчезновением Гийома и де Труа, Жан де Жизор почувствовал себя снова в своей тарелке и вновь расправил плечи. В конце того сумбурного года случилось событие, ставшее окончательным поводом к будущему падению Иерусалимского королевства, поставленного на грань краха двумя главными обстоятельствами — во-первых неотвратимой угрозой со стороны Саладина, а во-вторых, грандиозной идеей, родившейся в недрах ордена Рыцарей Храма, и заключалась эта идея в необходимости утраты Иерусалима, дабы вызвать новый крестовый поход и возродить славу и могущество крестоносцев, истаявшие за мирные годы существования королевства.

Итак, в конце года, разбойник Реве Шатильонский, владычествующий в Заиорданье, напал на богатейший караван, двигающийся из Сирии в Мекку, перебил всю охрану, завладел великолепными товарами, а купцов засадил в казематы замка Керак.

Конец декабря ознаменовался сильными холодами. В Иерусалиме выпал снег и расположился на улицах Святого Града с такой уверенностью, будто это был Кельн или Прага. Восстановленная крестоносцами купель Вифесды покрылась толстым льдом и стражники гоняли ребятишек, стремящихся затеять на этом льду свои резвые игры. На Рождество снова начался снегопад, да такой обильный, что улицы Иерусалима утонули в белых перинах, и хотя снег здесь бывает почти каждую зиму, такого изобилия его никто из старожилов не мог припомнить. Послы от султана Саладина с трудом пробирались на своих великолепных скакунах через это снежное месиво, направляясь к дворцу короля Гюи. Они везли ему строгий ультиматум, в котором говорилось, что если король не сумеет заставить Рене Шатильонского освободить купцов и вернуть награбленное добро, вся военная мощь Египта, Сирии и Алеппо двинется на свержение власти крестоносцев в Палестине.

Приняв послов и выслушав ультиматум Саладина, Гюи де Лузиньян вызвал к себе великого магистра тамплиеров Жерара де Ридфора и приказал ему немедленно направить своих людей в Керак. Начинались Рождественские увеселения, и королю не хотелось больше забивать себе голову этим дурацким конфликтом на юго-восточной границе королевства. Жерар де Ридфор хотел было заявить Гюи, что приказывать ордену может лишь папа Римский, но сжал зубы и ответил:

— Мы сделаем все возможное, ваше величество, чтобы помочь вам справиться с этим недоразумением.

Отправившись в Тампль, он вызвал в бело-красную комнату сенешаля Жана де Жизора и сказал ему:

— Дорогой Жан, я понимаю, что вам бы хотелось провести Рождественскую неделю в Иерусалиме, но долг заставляет меня отправить вас в замок Керак и пригрозить разбойнику Рене, что если он не отпустит захваченных купцов и не вернет им хотя бы часть награбленного, тамплиеры явятся к Кераку точно так же, как некогда являлись к замкам ассасинов в горах Антиливана. Готовы ли вы, отбыть туда немедленно?

— Не нам, не нам, но имени Твоему, — ответил сенешаль, глядя на великого магистра таким уничтожающим взглядом, что де Ридфору захотелось швырнуть в физиономию нахального сенешаля стоящий поблизости кувшин с элевтеропольским вином. «Как он смеет так смотреть на меня? — подумал великий магистр. — Ведь мы с ним, кажется, одногодки. Подумаешь, зять покойного де Бланшфора! Теперь иные времена, и он всего лишь сенешаль, а я…» Но он сдержался, не вспылил, а наоборот, ласково улыбнулся и сказал:

— Ну вот и славно. Так хочет Господь.

И Жан, проклиная де Ридфора, Гюи Лузиньяна и Рене Шатильонского, отправился сквозь стужу и снег с небольшим отрядом снова в Моавские горы. Естественно, ему ужасно не хотелось там появляться после того, как он спровоцировал три года назад губительный поход на Мекку. Но делать было нечего, и он ехал верхом на новом своем жеребце, ветер хлестал его по лицу, и Жан от души желал Иерусалиму и всей Палестине провалиться под землю, проклятия рвались прямо из его сердца, а вьюга разносила их по всей окрестности. В Иорданской долине сделалось теплее, ветер затих и можно было даже откинуть капюшон шерстяного гарнаша. Проклятья иссякли в устах сенешаля Жана, и он теперь думал только о том, как бы эдак избавиться от унылой поездки в Керак. Когда переехали через Иордан, снова подул ветер.

— Взгляните, — воскликнул комтур де Нуар, указывая на север, — кажется ветер несет нам не только снежные хлопья.

Действительно, к ним приближался довольно многочисленный отряд сарацин, настроенных явно весьма недружелюбно. Стычка была неминуемой. Сердце сенешаля де Жизора сжалось от страха — его желание, кажется, начинало исполняться, но вовсе не так, как того хотелось бы — эти воины Саладина готовы были избавить его от встречи с Рене де Шатильоном, забрав за это жизнь.

Он заметил, что взоры всех обращены на него, и вспомнил, что нужно действовать. Медленно вытащив меч из ножен, взмахнул им над головой и крикнул:

— Босеан!

— Босеан! — откликнулись тамплиеры и, пришпорив коней, устремились вперед на врага, Жан де Жизор скакал впереди всех, все ближе и ближе становились воины Саладина, все тоскливее делалось на душе. Он чувствовал, что его сейчас убьют. Меч, а это был тот самый Браншдорм, которым его подпоясали во время посвящения в рыцари сорок лет тому назад, стал вдруг тяжелым, будто не меч это был вовсе, а сам жизорский вяз, огромное древо, растущее так далеко от этой неприютной земли за рекой Иерихон. Жан настолько остро представил себе, как его сейчас убьют, что и впрямь словно перестал существовать, как тогда, давным-давно, когда он стоял за шпалерой, а Бертран де Бланшфор смотрел на него и не видел. И случилось чудо — сенешаль Жан пронесся на своем жеребце сквозь строй летящих навстречу всадников-сарацин, не задев никого, и никто не задел его, будто никто не заметил вообще его присутствия в этом мире. Мгновенье — и он уже за спинами врагов! Проскакав еще немного, Жан пришел в себя, конь его вскарабкался на вершину невысокого холма и тут всадник развернул его и остановил. Внизу под холмом шел яростный бой, видный Жану де Жизору, как на ладони. Сражающиеся, намерзшись, рубились отчаянно, с дикими криками, остервенело. Сарацин было раза в три больше, чем тамплиеров, к тому же ветер дул им в спины, а храмовникам — в лица. Исход боя был предрешен заранее. Жан видел, как один за другим валятся с коней рыцари Храма, обагряя заснеженную землю горячей красной кровью. Вот упал комтур де Нуар, вот осталось пятеро, четверо, трое, двое… Один-единственный рыцарь, Бертран де Лантиньон, не желая сдаваться, обезумев, рубился с сарацинами. Жану показалось, что он посматривает в его сторону, словно хочет крикнуть проклятие, и когда исколотое и изрубленное тело Лантиньона упало с лошади, брызгая кровью, Жан отчетливо увидел, как золотистое свечение, очертаниями напоминающее человеческую фигуру, вырвалось, взлетело над землей, стрелой метнулось к холму, на котором стоял Жан, пролетело совсем близко и, прежде, чем взмыть в небеса, влепило сенешалю нечто вроде пощечины. Жан де Жизор вздрогнул всем телом, пришпорил коня и что было духу поскакал прочь от этого гиблого места.

Два дня он скитался по горам Эль-Аммона, словно ошпаренный. Затем остановился в небольшом селении Элеале и, щедро заплатив хозяину небольшой лачуги, еще два дня спал как убитый на постели около маленькой, но теплой печурки.

По возвращении в Иерусалим, он сказал великому магистру де Ридфору, что ни на какие уговоры распоясавшийся Рене де Шатильон не поддался, в оскорбительной форме вел себя, прогнал посольство прочь, а на обратном пути произошла кровопролитная стычка с сарацинами, в которой почти все тамплиеры погибли, а кто не погиб — спасался бегством, ибо отряд сарацин в десять раз превышал в численности тамплиеров.

— Надеюсь, — добавил он, опустив голову, — кто-нибудь еще, кроме меня, доберется до Иерусалима живой и невредимый.

Жерар де Ридфор был, сильно озадачен рассказом своего сенешаля. Почесав подбородок, заросший густой бородищей, он пробормотал:

— Неужели и впрямь придется идти и осаждать этот проклятый Керак? Уж больно крепкий замок. Построил его Гуго де Пейн на нашу голову!

Чем дольше пребывала в своем заточении Элеонора Аквитанская, тем крепче становилась дружба между английским и французским тронами. Генри всерьез поддержал Филиппа-Августа в войне против коалиции, образованной графом Фландрским, на сторону молодого короля Франции встал и папа Урбан; Жан и Ришар, сыновья Генри Плантагенета, воевали в одном строю с лучшими рыцарями Франции, а их брат Годфруа настолько сдружился с Филиппом-Августом, что безвылазно жил в Париже, не расставаясь со своим новым другом. Но дружбе этой не суждено было длиться долго, ибо женщина встала между двумя друзьями и, уведя за собой одного из них, навеки разлучила короля Франции и герцога Бретани. Была эта женщина стара, как род человеческий и имя ей — Смерть. Та же самая злокачественная лихорадка, что свела в могилу старшего из сыновей Генри, завлекла в свои сети и третьего сына. Горе Филиппа-Августа было таким сильным, что когда совершалось погребение Годфруа, он кричал, что желает быть закопанным вместе со своим добрым другом. Падение нравов того времени оказалось настолько велико, что глядя на это неподдельное горе, некоторые, переговариваясь в эту минуту между собой, фыркали:

— Убивается, как молодая жена, потерявшая нежного супруга.

— Что верно, то верно. Противно смотреть.

— Так ведь не случайно говорят, что они и были как муж и жена.

— Да ну, бросьте, зачем? Разве они тамплиеры или в монастыре жили? Хорошенькие женщины всегда под рукой.

— Ах, что вы в этом понимаете!

Ришар, чистая душа, был далек от этих пересудов. Видя, как убивается Филипп-Август по его брату, он почувствовал огромный прилив сердечного тепла к этому человеку, после похорон подружился с ним, стараясь заменить ему Годфруа, и тоже стал безвылазно жить в Париже. У них оказалась много общего, им нравилось выслушивать мнение друг друга о самых разных предметах, попивая винцо и закусывая под звуки арфы или лютни, льющиеся из-под пальцев очаровательной музыкантши, сидящей с улыбкой поблизости. Часто они так крепко напивались, не в силах расстаться, что засыпали чуть ли не в объятьях друг друга, и все те же сплетники, которые фыркали на похоронах Годфруа, радовались новой и обильной пище для сплетен:

— Герцог Ришар заменил Филиппу-Августу, покойного Годфруа, как ветхозаветный брат, взявший в жены вдову усопшего брата.

— Их то и дело застают спящими в одной постели.

— Ну и ну! Видать, и впрямь скоро конец света.

Наконец война против коалиции графа Фландрского закончилась полной победой, к владениям короля Франции присоединились Амьен и все графство Вермандуа, за исключением Сен-Кантенна и Перрона. Сразу после этого король Генри, до которого стали доходить мерзостные слухи о «слишком нежной» дружбе его сына Ришара с Филиппом-Августом, принялся засыпать Париж письмами, в которых требовал приезда Ришара в Лондон для решения каких-то безотлагательных дел.

— Сейчас, прямо так и полечу на стрекозьих крыльях! — хмыкал Ришар, получая эти послания. — Может быть, старому развратнику опротивела моя невеста Алиса, и он собрался, наконец, сбагрить ее мне? Премного благодарен, папуля! Кушайте сами!

— Я думаю, ты прав, тебе не стоит ездить в Лондон, — соглашался Филипп-Август. — Ведь ты теперь — главный враг Генри. Ты — единственный наследник Англии, Бретани, Нормандии и Аквитании. Твое львиное прозвище звенит по всей Европе, а о старине Анри говорят лишь как о человеке, который имеет силу воли так долго держать в заточении свою жену, некогда бывшую самой красивой женщиной в мире.

— Я бы вообще, ваша дерзость, объявил ему войну да и дело с концом, — вступал в разговор присутствующий Бертран де Борн. — Давно пора старику Анри отдать вам корону Англии, а самому куда-нибудь в монастырек. Говорят, он так стремился обогнать вашу матушку по части любовных приключений, что изрядно поистрепался. Ему еще и пятидесяти нет, а он уже весь рассыпается по частям.

— Окстись, Бертран! — наливая себе вина, поправлял его Ришар. — Отцу уже пятьдесят три. Хотя, конечно, возраст не такой уж и преклонный. Интересно, каков я буду в пятьдесят три?

— Вы до этого возраста не доживете, ваша пьяность, — говорил на это Бертран де Борн.

— Это еще почему? — удивлялся другой поэт, также присутствующий при разговоре, Герольд де Камбрэ. Он уже тайком сочинял жизнеописание Ришара и его живо интересовали любые предсказания в отношении грядущей судьбы принца.

— Потому что слава его так быстро растет, — пояснил Бертран де Борн, — что лет через десять восторженные поклонники попросту разорвут нашего бедного Ришарика на кусочки, чтобы положить эти частицы в ларчики в качестве священных реликвий.

— Это ужасно, — вздыхал Ришар. — Ну что ж, покуда моя слава еще не так велика, не пора ли нам навестить наших вчерашних подружек? Они мне так понравились, что я уже созрел снова нарушить мезуру, как, бывало, говаривала моя мамочка.

И они вчетвером отправлялись в один заветный дом, где их ждали прелестные, юные и нежные создания, несколько отличающиеся от них в анатомическом отношении.

Наконец, отец прислал Ришару письмо из Бордо, требуя от него немедленно явиться, угрожая в противном случае, предпринять самые решительные действия, и Ришар с огромным неудовольствием, покинул Париж. Его сопровождали Герольд де Камбрэ, юный поэт Амбруаз Санном и отряд тамплиеров, возглавляемый коннетаблем Робером де Шомоном, которого Ришар приблизил к себе, во-первых, потому, что Робер родился в один и тот же год, месяц и день, что и король Генри, а во-вторых, благодаря замечательному, простодушному нраву Робера, а вокруг Ришара так мало встречалось людей простодушных, что принц Кёрдельон весьма их ценил.

Бертран де Борн, захворав сильным питейным недугом, остался в Париже, и едва принц Львиное Сердце отправился на свидание со своим отцом в Бордо, задира начал подзуживать Филиппа-Августа, склоняя его к войне с королем Генри.


«Войны — кошмар! Войны — беда!» -

Любит жужжать трус и зуда.

Чирьи! Покройте промежность ему -

Ведь трусу в седле скакать ни к чему.

Но нам-то война

Милей, чем жена,

Пусть с нами сразится

Хоть сам Сатана!


Выехав задолго до Рождества, Ришар не очень-то поторапливался, и явился в Бордо лишь к масленице. Он постоянно слал отцу письма, в которых оповещал родителя о том, где он в данное время находится. Король сердился, но пункты, из которых прибывали письма сына, делались все ближе и ближе к Бордо. По пути из Парижа в столицу Аквитании, он даже успел провести скоротечную войну в Турени, взбунтовавшейся против слишком больших налогов на добычу золота. Проведя полуторамесячную осаду замка Шинон, бесстрашный Ришар сам повел своих воинов на приступ и захватил замок, а вместе с ним и огромные сокровища — чуть ли не всю турскую казну, а она в этом золотоносном районе была немалая.

Наконец, он прибыл в Бордо, но отца уже там не застал — Генри отправился осматривать приграничные с Францией восточные пределы своих владений.

— Ну уж нет, — решил он, — бегать за ним на цыпочках я не стану. Я, как примерный сын, являюсь чуть ли не по первому же зову, а оказывается, что я ему вовсе и не нужен.

Как всегда, масленица в Бордо была развеселая, и Ришар, довольный блестяще проведенной турской войной, с головой ушел в развлечения, так что и наступивший вскоре Великий пост не сразу смог его остановить. Здесь, в Бордо, кстати, находилась и его невеста Алиса. Ришар не мог не встретиться с ней. Алиса показалась ему хорошенькой, и он, забыв про обиды, принялся за ней ухлестывать. Без особого труда он добился от нее тайных свиданий, а потом и бросил, сказав на прощанье следующее:

— Что ж, судьба свела нас дважды. Сперва как жениха и невесту, потом — как любовников. Даст Бог, в третий раз мы встретимся как монах и монашка. Прощайте милая Алиса, я никогда не забуду ваших нежных ласк.

И с тем он покинул плачущую дочь покойного Людовика. А она-то, бедняжка, уже успела взлелеять надежду на то, что Ришар ее полюбил и, наконец, сделается ее законным супругом. К чести принца, он ни разу не намекнул ей на то, что она была наложницей его отца.

Вскоре пришло известие о войне, вспыхнувшей между Филиппом-Августом и Генри Плантагенетом. Бертран де Борн внушил-таки молодому королю Франции мысль о прелестях войны и необходимости ее ежегодного ведения. И Филипп-Август решил воскресить давний спор о графстве Иссуден, лежащем между Шатору и Буржем, на самой границе между английскими и французскими владениями, как Жизор в Нормандии. Он вторгся в пределы Иссуденского графства как раз тогда, когда король Генри производил инспектирование своих восточных границ. Покинув Бордо, Ришар и брат его Жан, к тому времени уже получивший прозвище Сантерр, то бишь, Безземельный, оставив бордоские развлечения, отправились на восток, чтобы оказать помощь отцу. Но война между английским и французским королями оказалась недолгой. Сойдясь для переговоров, они заключили мир. Король Генри пообещал женить своего сына, Жана Сантерра, на сестре Филиппа-Августа — Алисе, при этом он сделал весьма недвусмысленный намек на то, что завещает корону свою не Ришару Львиное Сердце, а Жану Безземельному, так что Франция от такого брака будет иметь большую выгоду. Прощаясь с Филиппом-Августом, Генри обронил:

— Рад был еще раз удостовериться в вашем благоразумии. Вы не по годам мудры. Удивляюсь, что общего у вас может быть с моим Ришаром. По-моему, он непроходимо глуп. Сочинять стишки и махать мечом — вот единственное, на что он способен. Политика — не его дело. Нет, это не монарх.

— Но он очень мил, — с улыбкой отвечал хитрый Филипп-Август.

Разбойный нрав и безрассудное озорство Рене де Шатильона сыграли злую шутку с Иерусалимским королевством. Среди захваченных им купцов были женщины и среди этих женщин оказалась ни много, ни мало — сестра самого Саладина. Вот почему султан так яростно добивался от короля Гюи решительных мер по отношению к хозяину замка Керак. Шло время, а пленники продолжали томиться в казематах Моавского замка. Дождавшись первых теплых дней, Саладин начал решительный поход на Иерусалим. Чтобы избавиться от лишних врагов, он первым делом совершил очень мудрый поступок — заключил дружеский мир с графом Триполи, Раймоном, обширные владения которого простирались от самой Антиохии на севере, до Галилейских земель на юге, ибо граф Раймон был женат на Галилейской принцессе Эшиве. Узнав об этом, король, Гюи Лузиньянский пришел в неописуемую ярость и, не дожидаясь праздника Пасхи и Святого Огня Господня, он повел войска свои на север, горя желанием наказать изменника. Огромные отряды тамплиеров и госпитальеров, возглавляемые великими магистрами двух орденов, де Ридфором и д'Амьеном, сопровождали государя в этом походе. Сенешаль Жан де Жизор остался в Тампле за главного, в подчинении у него было не более сорока тамплиеров, включая прецептора Жана де Фо. Остановившись в Назарете, король Гюи решил провести здесь несколько дней в молениях к Иисусу, родившемуся в этом городке. Тут оба великих магистра приступили к нему с уговорами сделать попытку примирения с Раймоном и объединения с ним для борьбы против Саладина. Сговорчивый Гюи согласился, и д'Амьен с де Ридфором отправились в Тиверию, где в то время у своей жены Эшивы в огромном замке, построенном из черного вулканического камня, находился граф Триполийский. Тридцать тамплиеров сопровождали своего гранмэтра, тридцать госпитальеров — своего. Они еще не знали, что граф Раймон разрешил большому отряду сарацин проехать по его владениям. Он поставил всего лишь два условия — не обидеть ни одного жителя Галилеи и, выехав с первыми лучами солнца, покинуть Галилею с последними отблесками заката. Проехав через замок Де Фев, крошечные отряды тамплиеров и госпитальеров встретились в поле у Крессона с семитысячным войском сарацин. Сражение было бы бессмысленным, и великий магистр госпитальеров взял на себя переговоры с военачальником сарацинского войска, но кончилось все тем, что сарацины схватили всех рыцарей, отсекли им головы и воздели на пики. Д'Амьена и де Ридфора они отпустили со словами:

— Можете вернуться к своему королю и передать ему, что если он не подчинится самому могущественному из всех султанов, Саладину, то головы всех христиан, обитающих на земле Палестины, окажутся на остриях пик, а копий у Саладина намного больше, чем у вас голов.

Д'Амьен и де Ридфор отправились обратно в Назарет, а сарацины кичливо прогарцевали под окнами Тивериадского замка, являя взору графа Раймона отсеченные головы тамплиеров и иоаннитов, насаженные на длинные пики.

— Как видите, мы исполнили свое обещание, — нагло ухмыляясь, сказал ему сарацинский воевода, — возвращаемся до заката и не обидели ни одного жителя Галилеи, а эти головы, которые поутру еще вращались на своих шеях, принадлежали людям, пришедшим в ваши владения с юга.

Прийдя в неописуемый ужас, граф Раймон срочно отправился в Назарет, где встретился с королем Гюи и на коленях просил у него прощения за то, что искал мира с Саладином. Король простил его, поднял с колен и троекратно поцеловал, после чего был созван совет для обсуждения плана действий. По данным лазутчиков, основное войско Саладина размещалось в горах за Иорданом на расстоянии восьми-девяти лье от войска крестоносцев. Вряд ли следовало ожидать, что Саладин двинется вниз по Иорданской долине — во-первых, так он рисковал обнажить тылы, а во-вторых, с каждым днем солнце палило все жарче, и май стоял такой, каков обычно бывает в здешних местах июль. Поэтому решено было двигаться медленно и встретить сарацин в горах, окружающих Иорданскую долину, где все-таки не так жарко и дует ветерок.

Но Саладин не думал спешить. Он выжидал, когда страшная жара растопит и обратит в воду суровые намерения крестоносцев дать сарацинам решительное сражение. Не выдержав жары и томительного ожидания, Гюи Лузиньян отбыл из расположения войск в Сен-Жан-д'Акр, куда вскоре прибыли и все придворные, включая королеву Сибиллу. На холмах Галилеи осталось войско, возглавляемое графом Триполи и великими магистрами двух главных рыцарских орденов.

То и дело собирался совет, на котором многие высказывались за то, чтобы двинуться самим на Саладина, но разумные доводы Раймона Триполийского и других здравомыслящих полководцев, говоривших, что при такой невыносимой жаре закованная в кольчуги и латы армия за несколько часов марша превратится в длинную связку свежезажаренных перепелов, пока брали верх.

Первым не выдержал Саладин, ибо он клялся на Коране, что за три года отберет у крестоносцев Иерусалим. В день Козьмы и Дамиана, огромная армия сарацин переправилась через Иордан там, где он вытекает из Геннисаретского озера и устремляет свои воды на юг, в Мертвое море. Часть войска двинулась на северо-запад и захватила Тиверию. Небольшой гарнизон цитадели крепости мужественно оборонялся, возглавляемый Эшивой, принцессой Галилейской и женой Раймона Триполийского, который в это время находился в основном крестоносном войске. На другой день, узнав об , этом, все вожди крестоносцев высказались за немедленное выступление и схватку с Саладином. Громче всех кричал Рене Шатильонский, недавно приведший свой полк в Галилею. Он похвалялся, что лично захватит в плен Саладина и отвезет его к себе в Керак, где его ждет не дождется родная сестра. Лишь Раймон, несмотря на то, что там, в цитадели Тивериадской крепости, его жена отбивала атаки мусульман, был против выступления. Но на сей раз его не послушались.

Решено было двигаться в обход и зайти навстречу Саладину с запада, то есть, там, где он меньше всего ожидает. Совершив бросок через чудовищную жару, к полудню 2 июля пришли в Сефорию — город, в котором родилась Святая Анна, мать Девы Марии и бабушка — Иисуса Христа. Здесь, утолив жажду и омывшись в превосходных, чистых и сладостных источниках, вновь собрали совет. Только что из Тиверии прискакал гонец с сообщением о том, что вся армия Саладина уже разместилась на западном берегу Геннисарета, чернокаменный замок разрушен до основания, но цитадель по-прежнему не сдается. Узнав о подвигах своей матери Эшивы, сыновья Раймона Триполийского со слезами стали уговаривать всех идти на подмогу. Но Раймон и тут проявил несравнимую твердость.

— Судя по всему, — сказал он, — Саладин двигается теперь по направлению к Сен-Жан-д'Акру, и нам лучше всего дождаться его тут. Здесь, в Ле Сефори, у нас великолепные позиции, воды предостаточно — там и сям в тени раскидистых смоковниц журчат обильные источники. Во всех окрестностях от Ле Сефори до Тиверии воды нет. Если мы займем здесь оборону и дадим достойный отпор противнику, Саладину ничего не останется, кроме как разграбив окрестности Геннисарета вернуться в Сирию.

Так и было решено, но вечером того же дня в Сефорию прибыл король Гюи. С ним вместе приехал отряд аккрских госпитальеров и сенешаль Жан де Жизор. Выяснив обстановку, король поначалу одобрил план Раймона, но затем, когда Гюи уже укладывался спать, к нему в шатер попросились на аудиенцию великий магистр Жерар де Рид фор и сенешаль Жан де Жизор, Говорил магистр, а сенешаль в это время смотрел на короля своими черными глазами, и было ясно, что де Ридфор говорит со слов де Жизора.

— Раймон предатель, уверяю вас, ваше величество, поверьте мне. Он затеял сложную интригу, желая отдать нас во власть своего нового дружка, Саладина. Они уже поделили между собой ваши владения. Если мы останемся здесь, то окажемся в ловушке. Ведь доподлинно известно, что Раймон принес Саладину омаж.

Он — вассал вашего врага. Сбросьте с глаз пелену. Вы слишком доверчивы, ваше величество. Вспомните тамплиеров и госпитальеров, погибших в поле у Крессона. Нам нужно выступать с самого, раннего утра, покуда шпионы, посланные Раймоном, не сообщат Саладину о новом решении.

И Гюи Лузиньян послушался. На рассвете был отдан внезапный приказ выступать из Сефории и двигаться на сближение с неприятелем.

Граф Раймон, удивленный отданным приказом, быстро понял, откуда дуют ветры, но, смирившись, повел за собой войско авангарда. Король находился в середине армии, иоанниты и храмовники обеспечивали тылы сзади и по бокам, а также шли в передовом отряде. Солнце начало припекать немилосердно, едва только его безжалостный лик оторвался от полосы горизонта. Очень скоро жажда стала мучать людей и лошадей, но нигде во всей, округе не было ни одного источника. В полдень крестоносцы вышли на широкое Хиттинское плато. Пред ними возвышался двуглавый холм, напоминающий арабское седло или двурогий шлем. Здесь они впервые увидели заставы Саладина, армия которого располагалась неподалеку, за холмами. Вновь был созван совет, на котором большинство рыцарей выступало за то, чтобы скорее двигаться к Геннисарету, ибо нет дольше сил переносить жажду. Но тамплиеры потребовали от короля приказа разбить здесь лагерь, и Гюи согласился с тамплиерами.

— Здесь, на двурогом холме Хиттина — сказал он, — Иисус произнес свою нагорную проповедь, и если нам суждено сразиться на этом месте с неверными, мы будем взирать на священный для нас холм и так победим.

Решено было отдыхать до завтра, а завтра утром спускаться в долину Арбель и по ней двигаться к Геннисарету. Ночь была жаркой и душной, воды оставались считанные капли, и многие не могли уснуть, мучаясь от жажды. У некоторых рыцарей за ночь околели лошади. Когда на востоке, там, где лежало желанное озеро, как чаша, наполненная до краев водою, забрезжили первые отблески грядущей зари, ноздри спящих или ворочающихся от мучительной бессонницы рыцарей защекотал запах дыма. Вскоре дышать стало совсем нечем. Поднялась тревога. Разведчики донесли, что войско Саладина приближается по долине Арбель, а сарацинские лазутчики, незаметно прокравшись мимо расставленных тамплиерами постов, подожгли траву вокруг стана крестоносцев. Полки спешно строились, сквозь дым не видя, как через ущелье уже несутся на них самые лихие рубаки саладинова воинства. В этой сумятице, в дыму и духоте, с первыми брызнувшими в просветы между гор лучами солнца началось сражение при Хиттине, страшная мясорубка, в которой обессиленные, страдающие от жажды и духоты крестоносцы не в состоянии были противостоять свежему и полному сил войску Саладина, к тому же несколько превосходившему их в численности. Более мрачное сражение трудно себе представить — в отчаянии крестоносцы рубили во все стороны, задевая оружием своих же товарищей. Половина сарацинской армии вообще не успела вступить в бой, оставаясь в резерве. Задолго до полудня исход сражения был полностью решен, и битва превратилась в жестокое истребление армии крестоносцев воинами ислама.

Саладин торжествовал победу, лицо его сияло, он то и дело оглаживал бородку, славя Аллаха. Он еще не знал, что сегодня окончательно решится судьба Иерусалимского королевства, но видел, как пред ним распахивается прямая дорога на Акку, город его мечты, столь же желанный, как Эль-Коде. Каждые пять минут к нему приходили с донесениями. Сам султан не спешил вступать в сражение, ожидая наиболее решительного мига, и был несколько разочарован, когда этот миг так и не наступил, а к нему в ставку уже привезли плененных вождей гяуров.

— Извольте полюбоваться на ваших недругов, о светлейший султан! — расстилался перед своим господином везир Музгар Али. — Вот достославный король Иерусалимский Гюи, вот великий магистр ордена тамплиеров Жерар — он сильно изранен и находится без сознания, а вот тот самый разбойник, отрубленную голову которого вы давно мечтали взвесить на своей ладони, и теперь исполнение вашего желания приблизилось к вам.

— Рене! — узнав хозяина замка Керак, воскликнул Саладин, еле сдерживая улыбку. — А где Раймон?

— Увы, ему и магистру ордена госпитальеров удалось прорваться сквозь ущелье и уйти в сторону озера.

— Что ж, я только рад, — на сей раз позволил себе улыбнуться султан. — Это лишний раз подтверждает, что Раймон — настоящий воин и его не так-то просто взять голыми руками. Не то, что этот разбойник, который только и умеет, что грабить мирные караваны. Подведите ко мне его и короля Гюи. Да развяжите им руки-то!

Его приказ был исполнен. Гюи Лузиньянский и Рене де Шатильон подошли к султану Саладину, потирая развязанные только что руки.

— Ваше величество, король Иерусалимский, я рад видеть и приветствовать вас, — вежливо встретил Гюи Лузиньяна султан. — Не ранены ли вы? Уверяю вас, несмотря ни на что, во мне вы можете видеть искреннего друга. Просите у меня чего угодно. Разумеется, в пределах разумного.

— Воды! — еле разлепливая ссохшиеся губы, выдохнул король.

Саладин дал знак, и королю Гюи подали огромную чашу, полную воды. Тот нетерпеливо стал пить, стараясь не уронить ни капли драгоценной влаги.

— Когда я ехал через вади Эль-Аджам, — снова заговорил Саладин, — там мне повстречался знаменитый дервиш Касим ас-Сагаб, который сказал: «Саладин, когда ты будешь проходить мимо гор Эш-Шех, набери снега с одной из вершин. Снег растает, превратится в воду, и этой водой ты напоишь всех своих врагов, взятых тобою в плен». Я много набрал этого снега. Он растаял, превратился в воду, и эту воду вы сейчас пьете, ваше величество.

Осушив половину чаши, король Гюи хмуро смотрел на своего победителя. Саладин перевел взгляд на Рене Шатильонского.

— Доблестный Рене, — обратился он к нему. — Я вижу, вы даже не ранены. Как же получилось, что вы попали в плен?

— Пить! — вместо ответа вымолвил Рене, жадно поглядывая на чашу, из которой только что пил Гюи.

— Жажда мучительна, — посочувствовал Саладин. — Есть одна курдская поговорка, но я не знаю, как перевести ее на ваш язык. Ваше величество, — угостите рыцаря, если вы уже напились.

Гюи сделал еще пару глотков из своей чаши и передал ее Рене. Тот жадно прильнул к ней и стал судорожно глотать. Тем временем Саладин извлек из ножен саблю и сказал:

— По нашему обычаю нельзя убить человека после того, как ты дал ему напиться воды. Но разбойнику Рене дал воду король Гюи, а не я, поэтому я свободен от своих традиционных обязательств.

Сказав это, он взмахнул саблей и молниеносным движением отсек голову Рене де Шатильону в тот самый миг, когда он только еще намеревался оторваться от чаши. Левой рукой Саладин успел выхватить из еще трепещущих рук чашу и передал ее везиру Музгар Али. Затем поднял за волосы отрубленную голову Рене и, посмотрев на блаженное выражение лица, промолвил:

— Счастливая смерть! Умереть в момент наслаждения, утоляя жажду. Хотел бы и я так.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Поздно вечером этого страшного дня, когда двадцать тысяч крестоносцев полегли на поле битвы под Хиттином, король Гюи де Лузиньян возвратился, в Сефорию. Его привезли четыре сарацина и, оставив в полумиле от города, поскакали назад к Саладину, а король дошел остаток пути пешком. В доме, где ждала его королева Сибилла, в это время находился и сенешаль Жан де Жизор, остававшийся в Сефории с небольшим отрядом тамплиеров.

— Дайте мне яду, я не могу жить после того, что произошло, — вымолвил Гюи, едва не падая на пол. Его уложили на огромный сундук, застеленный толстой периной, но яду приносить не опешили, да и он больше не просил. Немного полежав с закрытыми глазами, он велел подавать ужин, как можно плотнее подкрепился и лишь после этого стал рассказывать. Говорил он медленно, тщательно описывая все подробности трагического похода. Слушая его, королева Сибилла то и дело принималась плакать, а когда он закончил, сенешаль Жан сказал:

— Теперь ничто не помешает Саладину овладеть Иерусалимом и Сен-Жан-д'Акром. Даже если все монархи христианского мира приведут сюда новых крестоносцев, они не успеют защитить Святой Град. Надо срочно эвакуировать ценности и людей.

На другой день Жан отправился в Иерусалим в сопровождении двадцати тамплиеров. Они добрались благополучно И сразу же начали готовиться к вывозу из города всех ценностей, обнаруженных и созданных здесь за время владычества ордена в Святом Граде. С каждым днем приходили все новые и новые известия о триумфальном шествии Саладина по землям крестоносцев. Совершив бросок от Тивериады к побережью, он захватил Сен-Жан-д'Акр и вторично пленив Иерусалимского короля, отпустил его снова на волю, взяв обещание, что Гюи отправится не в Иерусалим, а в Триполи. И король прихватив с собой Сибиллу, послушно отправился на корабле к Раймону Триполитанскому, а Саладин по берегу двинулся в противоположном направлении, щелкая, как орехи, замки и города крестоносцев, рассыпанные вдоль, побережья Средиземного моря — Хайфу с прилежащим к ней замком тевтонского ордена, монастырь на мысе Рас-эль-Керум, Атлитский Кастеллум Перегринорум, Деру, Цезарею, Аполлонию, Яффу, Асдод, Аскалон. Ему было весело и легко, а Иерусалимское королевство таяло в его руках, как пригоршня снега с горы Эш-Шех. С первых чисел сентября в Иерусалиме стали ожидать появления сарацин, поскольку после взятия Аскалона все побережье от Аккры до египетских владений султана было захвачено ими.

Больше всех переживал прецептор Жан де Фо.

— Что с нами будет! Что с нами будет! — без конца причитал он. — Ах, как нам хорошо здесь жилось! Проклятый Рене!

Когда пришла весть о том, что великий магистр Жерар де Ридфор скончался от ран, находясь в плену у Саладина; остававшиеся в Иерусалиме тамплиеры избрали своим новым магистром Жана де Жизора, и по прихоти судьбы ему предстояло сдавать Святый Град мусульманам. Он с завистью думал о Годфруа Буйонском: «Почему он прославился как освободитель Гроба Господня, а мне придется вручать Иерусалим Саладину? Почему не наоборот? О, какая гнусная несправедливость! Ведь у меня щит Давида! А у Годфруа ничего такого не было».

В праздник Крестовоздвижения, под стенами города появился авангард войска Саладина. В тот же день в город прибыл граф д'Ивелин, подданный французского короля и доверенное лицо султана Саладина. Он стал вести переговоры о добровольной сдаче города. Все были против, и через неделю Саладин начал тяжелую осаду, длившуюся десять дней, прежде чем защитники смирились с тем, что город отстоять невозможно и через графа д'Ивелина стали договариваться с осаждающими. Саладин согласился выпустить из города всех, кто заплатит ему один безант, с женщин выкуп требовался меньший — пять ливров, с детей — два ливра. Жан де Жизор согласен был бы заплатить и десять безантов, если бы точно знал, что за это ему разрешат вывезти его сундук. Все остальные главные ценности ордена были уже заранее переправлены в замок Бельмонт на северо-западе от Иерусалима, и прецептор Жан де Фо, преданный де Жизору не только, как жена, но и как собака, сторожил их там. А вот сундук работы мастера Вервера, таящий в своем чреве золотой щит Давида, Жан никак не решался вывезти, но и оставлять его теперь было нельзя, ведь не известно, смогут ли в ближайшие годы крестоносцы возвратить себе Святый Град или он вновь на столетия окажется во власти последователей Мохаммеда.

Он как раз терзался этими мыслями, когда к нему явился оставшийся в живых в сражении под Хиттином и недавно добредший до Иерусалима маршал Кижерю. Он уже успел получить рану от стрелы, стоя на стене города во время одного из штурмов, щека его была изуродована. Говорил он, проглатывая половину букв.

— Меххир, — прошепелявил маршал, — в городе охтаетха еххе много бедняков, у которых нет бежанта, хтобы жаплатить выкуп Халодину. Я жнаю, хто кажна ордена вывежена и хпрятана. Нельжя ли вжять изк нее хумму, хтобы выкупить вхех хрихтиан Иерухалима?

— Поздно, — почти не задумываясь о судьбе несчастных бедняков, ответил исполняющий обязанности великого магистра сенешаль Жан. — Казна ордена уже слишком далеко от города. Кроме того, я не думаю, что Саладин такой уж зверь. Ну что он сделает с этими бедняками? Шкуры сдерет? Отдаст на съедение собакам? А кто будет мести ему улицы и мыть полы в домах?

— Понятно, — сказал маршал Кижерю и застонал, хватаясь за перебинтованную щеку.

Вдруг присутствующая при разговоре Мари подала голос:

— А я слышала, что взятых в плен при Хиттине палачи Саладина заставляли отказаться от веры в Христа и принять мусульманство, а когда те отказывались, с них заживо сдирали кожу и посыпали солью.

Жан де Жизор испепелил ее своим черным взором и сказал де Кижерю:

— Ступайте, маршал, займитесь своими делами.

И все же множество бедняков получили от тамплиеров и иоаннитов деньги для выплаты выкупа. Кроме того, Саладин выпустил триста человек бесплатно. Но оставалось еще несколько тысяч человек, не способных откупиться и покинуть город.

Беженцев выпускали через Дамасские ворота, тщательно досматривали все, что они с собой вывозили, и прежде чем отпустить, ставили на щеке под правым глазом небольшое клеймо в виде лапчатого крестика. Беженцам предъявлялось строжайшее условие, что они отправятся в Триполи, а если кого-нибудь из них увидят на землях, принадлежащих отныне Саладину, их ожидает смертная казнь.

— Черт вожьми! — негодовал маршал Кижерю. — Мало того, хто они жаклеймили меня хтрелой; еххе и каленым жележом!

Шестилетний Гуго потребовал, чтобы и его заклеймили, как отца и мать, а восьмилетняя Агнесса так рыдала и билась, что ее пожалели, и не клеймили, как и малютку Жерара. Но довольно болезненный обряд клеймления не столь волновал Жана де Жизора, как досмотр вывозимого имущества, и когда огромного роста сарацин принялся открывать заветный сундук, Жан весь напрягся, уставившись ему в темя, готовый, должно быть, впиться зубами в макушку мусульманина, если тот обнаружит щит Давида. Но разомлевший от жары досмотрщик лениво пошарил по внутренности сундука, поцокав языком, присвоил себе серебряный светильник и махнул рукой — можно проезжать!

Жан вздохнул с величайшим облегчением, боль от поставленного клейма и перспектива унылого путешествия в Триполи не беспокоили его так уж сильно.

В замке Бельмонт его ждала весьма неприятная новость — великий магистр Жерар де Ридфор оказался жив, оправился от ран и пережил позорный обмен — Саладин отдал его королю Гюи с условием, что крепость Газа сдастся без боя.

— Лучше бы он сдох! Ей-богу, лучше! — негодовал Жан де Фо, радуясь встрече с Жаном де Жизором, который снова становился всего лишь сенешалем. И он, который дважды сам отказывался от титула великого магистра, теперь скрипел от злости, узнав, что де Ридфор жив.

Пробыв пару дней в Вельмонте, тамплиеры двинулись дальше. В Наблусе они узнали, что де Ридфор, собрав остатки тамплиеров, рассеянных на севере Леванта, захватил Сен-Жан-д'Акр и теперь выдерживает там осаду со стороны сарацин. По прибытии же в Назарет изгнанников с лапчатыми крестиками на щеках ждало новое известие — Сен-Жан-д'Акр вторично завоеван Саладином.

— А великий магистр? Что с де Ридфором?! — почти вскричал Жан.

— Ему с огромным трудом удалось спастись, и он снова в Триполи, — поспешил «успокоить» его вестник.

Жара, продержавшаяся до середины октября, резко сменилась стужей, навалившейся с севера. Холодный дождь орошал длинную толпу иерусалимских беженцев, когда она дотекла, наконец, до Триполи. Отсюда флот тамплиеров, собрав остатки рыцарей ордена, готовился отплыть в Европу. Никому не хотелось верить, что Святая Земля потеряна, что кончилась славная эпоха владычества крестоносцев в Леванте, что Триполи и Антиохия остаются последними островками христианской государственности на средиземноморском побережье Сирии и Палестины, что легендарные завоевания Годфруа Буйонского, Раймунда Тулузского, Бодуэна, Танкреда и Боэмунда рассыпались прахом. С неприязнью взирали на тех, кто был отмечен лапчатым крестиком на щеке под правым глазом, ибо они являлись живыми символами, живыми памятками о том дне, когда Святый Град Иерусалим вместе с Гробом Господним, монастырем на горе Сион, дворцом Давида, священной купальней Вифесды и Тамплем вновь канул в пучину мусульманского мира.

Ветер, надувающий паруса корабля, швырял снежные хлопья в лица отплывающих тамплиеров, не разбирая, есть ли на них лапчатые крестики или нет. Жан де Жизор смотрел, как все дальше и дальше становится берег этой земли, на которой он прожил почти треть своей жизни — целых двадцать лет. Но сердце его не сжималось от тоски, как у всех, кто стоял рядом с ним, кутаясь в белые плащи с красными тамплиерскими крестами и глядя на исчезающие очертания левантийского побережья. Нет. Жан де Жизор с презрением думал: «И поделом! Туда и дорога!»

С приездом в Париж, где Ришар намеревался провести весело зиму, для него начались серьезные неприятности. Поначалу он не обращал внимания на легкий зуд под мышками и в промежности. Затем зуд стал более надоедливым и, обнаружив в тех местах, где чесалось, знакомую сыпь, Ришар почувствовал, как его львиное сердце дрогнуло и затрепетало, как у зайца — это были те же самые прыщики, вестники ужасной лихорадки, унесшей в могилу уже двух его братьев.

— Нет, не может быть, — прошептал он сам себе трясущимися губами. — Это от того, что я давно не соблюдаю постов. Ведь уже начался Рождественский, а я продолжаю жрать мясо и бражничать.

И он сделался самым прилежным постником во всем Париже, но сыпь продолжала расти и распространяться, как все больше разрасталась другая беда — гибель христианского Востока. Поначалу, когда пришли первые известия о падении Иерусалима, всем казалось, что это ненадолго, скоро пройдет, крестоносцы соберутся и отвоюют Гроб Господень у проклятого Саладина. Но летели недели, а из Леванта приходили все более безрадостные вести, та становилось ясно, что Палестина потеряна напрочь и никакие тамошние Гюи и Раймоны, госпитальеры и храмовники не в состоянии сами справиться с Саладином. Нужен новый, грозный и сокрушительный крестовый поход.

Наступило Рождество, сразу после которого вновь вспыхнула война между Францией и Англией, на сей раз в Нормандии. Филипп-Август узнал некую тайну, связанную с графством Жизор и, подняв старинные, в основном фальшивые документы, заявил свои права на это графство, Генри направил Ришару письмо с требованием немедленно явиться в Нормандию и возглавить войско для защиты английских рубежей от посягательств Филиппа-Августа.

— Вообрази, Филипп, — ухмыльнулся Ришар, прочитав письмо, — отец пишет, что мы с тобой враги и никогда не можем быть друзьями. Он требует, чтобы я ехал в Нормандию воевать против тебя. Не легче ли нам с тобой сразиться прямо сейчас, в Париже и раз навсегда разрубить этот узел?

— Между прочим, ваше высокопрезабавие, — отозвался на слова Ришара Бертран де Борн, отрываясь от чащи с бургундским, — это блестящая мысль. Ну хватит уж вам сюсюкаться друг с другом. Эй Ришар, врежьте этому Филиппу как следует, а вы, эн Филипп, защищайтесь и поколотите эн Ришара, нечего ему задаваться. Никакое он не Львиное Сердце.

— Сочини лучше новую сирвенту, стихоплет, — проворчал король Франции. — Так ты что, Ришар, поедешь защищать от меня Жизор?

— На кой чорт он тебе сдался?

— Хочется.

— Не понимаю. Разве об этом надо думать? Уже сейчас пора собирать воинство рыцарей Христовых, жаждущих идти вновь отвоевывать Святую Землю.

— Ваше величество, — сказал вошедший придворный, обращаясь к королю Франции, — там ряженные и скоморохи, которых привели госпожа Лютеция Батиман и госпожа Антуанетта де Фрэзье.

Покуда в окрестностях Жизора и Шомона собирались войска и уже начались первые стычки между ними, Ришар и Филипп-Август весело праздновали Рождественскую неделю. Точнее сказать, весело было Филиппу, поскольку Ришара все больше и больше угнетала мысль о болезни. Прыщи уже осыпали всю грудь и с паха перебирались на живот. Сопутствующие веселью любовные утехи приносили принцу много смущения, когда прелестные жрицы Венеры с нескрываемой брезгливостью интересовались происхождением подозрительной сыпи. Ришар злился и с ужасом думал о том, что ему суждено умереть, как Анри и Годфруа. Надо было срочно что-то делать, надо было гнать от себя безносую, но как? Он все больше задумывался о своих грехах и приходил к выводу, что избавиться от болезни можно единственным способом — совершить какой-то величественный поступок во славу Божию. И какой же еще мог быть этот поступок? Только один — вернуть христианам Иерусалим.

Он принял решение и во время праздника Богоявления дал священный обет крестоносца. Архиепископ с ног до головы облил его крещенской водой, покуда он произносил торжественные слова клятвы. Ришару хотелось бы стоять голым на зимнем холоде, но он стеснялся своих прыщей и вынужден был надеть льняной шемиз. Стоя в мокрой нижней одежде, но от охватившего его восторга не чувствуя холода, Ришар Кёрдельон из рода Плантагенетов клялся на щадя живота своего сражаться с врагами Христа и сделать все возможное, чтобы отвоевать Гроб Господень у Саладина. Ему подали золотой крест, он поцеловал его и приложил к груди со словами:

— Так хочет Господь! Гроб Господень, защити нас!

Доселе относившийся ко всему этому с долей иронии Филипп-Август стал разоблачаться и, оставшись тоже в одном шемизе, повторил все, что проделал Ришар. Затем он обнял своего друга и пообещал восстановить мир с Англией, чтобы как следует начать готовиться к крестовому походу. Тотчас были посланы гонцы к королю Генри с посланием, в котором предлагалось съехаться для мирных переговоров у великого жизорского вяза.

Спустя две недели этот съезд состоялся. Генри и его младший сын Жан Сантерр остановились в Жизоре. Филипп-Август и Ришар Львиное Сердце — в Шомоне, где коннетабль ордена тамплиеров Робер рад был приветить царственных гостей. В студеный январский полдень короли почти одновременно подъехали к вязу, спешились и обменялись приветствиями. Генри поначалу разозлился, что Ришар приехал вместе с французским королем, но когда сын, поздоровавшись с отцом, встал за его спиной, душа его размякла — все-таки Ришар был его любимцем, он ненавидел и обожал его одновременно, и раздражался за это сам на себя, видя, что это чувство похоже на то, которое он всю жизнь испытывал к Элеоноре.

Первым заговорил Филипп-Август. Речь его была красочной и немного помпезной. Он говорил о величественном вязе, под которым они собрались, о том, что дружба между Англией и Францией должна быть столь же крепкой и многолетней, как это исполинское древо Жизора. Ришар с удовольствием слушал своего друга и даже забыл об уже непрестанно беспокоящем его зуде. Вдруг у него сильно зачесалось за ухом. Он отвлекся от речи короля Франции и со страхом подумал, неужели сыпь полезла вверх, на голову? Потрогав там, где чесалось, он не обнаружил прыщика, вдруг оглянулся и увидел взгляд черных, пронизывающих глаз некоего человека в тамплиерском одеянии, щеку которого украшала метка, свидетельствующая о том, что он оставлял Иерусалим Саладину. И лицо и взгляд человека были знакомы Ришару, но он не сразу смог вспомнить, где именно видел его и почему эти черные глаза ему так неприятны.

Пришла очередь говорить королю Генри. Его речь была попроще и покороче. Он заявил о том, что с его стороны до сих пор не было никаких посягательств на владения короля Франции, затем заговорил о традициях — англичане любят это слово, а Генри уже давно чувствовал себя в большей степени англичанином, нежели аквитанцем. Закончил он сбой монолог словами:

— И раз уж зашла речь об этом красавце-вязе, ствол которого с большим трудом могут обхватить девять человек, то я хочу объявить раз и навсегда: покуда он жив и растет на английской территории, Англия и Франция будут дружить как родные сестры. И я клянусь этим древом Жизора, что буду соблюдать все условия мирного договора с королем Филиппом-Августом.

В этот миг Ришар вспомнил черноглазого тамплиера. Он! Он убил беднягу Клитора, глупого старикашку-трубадура, виконта де Туара. Ришар еще раз обернулся и вновь встретился с презрительным черным взглядом.

Ему сделалось страшно, будто за его левым плечом стояла его грядущая смерть.

Жан де Жизор благополучно совершил путешествие, по Средиземному морю и в довольно большой компании вернулся в свой родовой замок. С ним вместе ехало более сорока тамплиеров, помеченных лапчатым крестом, которых Жан убедил в том, что великий магистр де Ридфор — предатель, купленный Саладином, и именно из-за него крестоносцы оказались изгнанными из Святой Земли. Кроме этого отряда Жак привез с собой еще пару десятков иерусалимцев, у которых на щеке красовалось клеймо Саладина. Среди них были переписчики, мастера по камню и дереву, ювелиры, а также два ученых еврея, специалисты по каббале и прочей восточной мистике. Семейство Жана де Жизора добралось до родового гнезда в целости и сохранности, хотя морское путешествие, на сей раз, так плохо переносилось Мари, что бедняжка чуть не умерла на корабле. Вскоре выяснилась и причина такого скверного самочувствия — Мари вновь была беременна.

В Жизор они прибыли как раз накануне съезда королей, комтурия жила ожиданием Генри Плантагенета. Комтуром здесь, по-прежнему, был славный малый Альфред де Трамбле. Он был ужасно рад приезду сенешаля Жана и не скрывал своей радости, потом спохватился и совсем по-детски зарыдал, вспомнив об утрате Иерусалима, о которой ему напомнила метка на щеке де Жизора и всех его спутников. Затем в Жизоре появился король Генри, который не так рад был приезду сенешаля Жана, но учтиво приветствовал его и подробно расспросил обо всем, что произошло в Святой Земле за последний год.

И вот теперь Жан де Жизор вновь стоял около своего вяза, присутствуя на съезде королей в свите Генрихи. Он с величайшим интересом со стороны рассматривал тридцатилетнего героя, уже заслужившего столь громкое львиное прозвище, и нетрудно догадаться, о чем он думал, глядя на Ришара: «Вот об этом рыжем, смазливом дураке, похожем на свою блудливую мать, судачат все кому ни лень от Лондона до Триполи! Что они нашли в нем? Он высок и статен, но ведь и я высок ростом. Он сочиняет стишки. Но ведь я слышал их в исполнении одного зачуханного жонглера. Ничего особенного. Он бесстрашен в бою, А толку-то? Говорят, он хочет сразиться с самим Саладином. Ну-ну!»

Наконец, был заключен мирный договор, скрепленный печатями и подписями монархов. После этого заговорили о делах в Святой Земле. И тут Ришар и Филипп-Август объявили о том, что они уже приняли на себя крест и хотят возглавить новый поход ко Гробу Господню. Жан де Жизор с удовольствием отметил, как побагровела шея у короля Генри. Ведь он хотел сейчас объявить всем, что намерен возглавить крестоносное ополчение. Ну и дела! Сын-то обскакал отца! «Не быть этому миру долгим»-, — внутренне усмехаясь, подумал Жан де Жизор. Он вновь уставился на Ришара, стоящего теперь рука об руку с королем Филиппом. Лютая ненависть к обоим сжала сердце сенешаля.

«Не видать вам Иерусалима, как собственного копчика!» — молнией пронеслось в его пустующей душе, и он даже вздрогнул, испугавшись — ему почудилось, что он произнес это вслух.

К нему вновь вернулось казалось бы забытое чувство медленного подспудного варения, которое он испытывал, когда жил здесь, в Жизоре, сеньором, будучи еще молодым. Что-то неясное бродило внутри, там, где должна находиться душа, что-то рождалось — какая-то мысль, идея, цель. Жан знал одно — именно он, а не Саладин и никто другой, должен сокрушить этот новый крестовый поход, о котором уже повсюду трубили, ожидая, что он начнется уже чуть ли не весной. Ведь император Фридрих Барбаросса тоже принял крест и дал священный обет освободить Гроб Господень от Саладина.

Жану исполнилось пятьдесят пять лет, но глядя на вечный вяз, он говорил ему: «Мы с тобой едины. Мы с тобой будем жить всегда. Только ты и я — настоящие властители мира». И вяз зеленел новой листвою, словно ему было не сотни лет от роду, а двадцать или тридцать. А заодно с ним и сеньор Жизора чувствовал себя моложе.

Мысль, идея, цель родилась мгновенно в один из этих весенних дней. Новый орден! Он должен стать основателем нового ордена. Ордена изгоев. Костяк его составят те, кто выходил из Иерусалима, подставляя правую щеку для клеймления каленым железом. Де Ридфор — предатель, и это нужно будет во что бы то ни стало доказать. Кому? Тайному синклиту, обретающемуся под Орлеаном. Именно туда бежали из Иерусалима таинственные люди, населявшие обитель Нотр-Дам на горе Сион.

По прибытии в Триполи тамплиерская казна была передана великому магистру де Ридфору, но многое из того, что было особенно ценным, Жан утаил при себе, и теперь с этими реликвиями, большинство из которых были изготовлены в свое время умельцами в мастерской Тампля, Жан отправился в Орлеанскую общину.

Проводив его, Жан де Фо загрустил, а Мари вздохнула свободно и начала готовиться к давно задуманному. Она чувствовала, что ребенок, сидящий в ее чреве, родится еще худшим уродом, нежели предыдущий. Ей было отвратительно носить его в утробе и не хотелось жить. Но она боялась совершить что-то с собой в присутствии Жана, а как только он уехал, Мари принялась беседовать внутренне с неким высшим существом, которому она поверяла все свои потаенные мысли и чувства. Образное воплощение этого существа нашлось вдруг в гигантском древе, растущем посреди поля возле Жизорского замка. Мари стала приходить сюда и часами разговаривать с вязом, убеждая его в необходимости ее исчезновения из мира.

— Я и господин Жан, — говорила она, — единое существо. Поэтому наши дети рождаются уродами, а господин Жан такой злой. Когда я исчезну, он станет добрым, к Агнессе вернется зрение, у Гуго смоется ужасное родимое пятно, а у Жерара станут пальцы, как у всех обычных людей. Вот почему я и прошу разрешения совершить задуманное, ты уж не сердись на меня.

В начале лета Жан де Жизор в весьма радостном расположении духа вернулся домой. Он вез при себе документ, подписанный членами Высшего совета Орлеанской Сионской общины. В документе удостоверялись полномочия Жана в качестве навигатора ордена Креста и Розы. Но и это еще не все. За каких-нибудь два с половиной месяца ему удалось так обработать обитателей Сен-Жан-де-Блане, что его избрали одним из трех великих магистров самой Сионской общины. В этом ему помогла одна фальшивка, состряпанная переписчиком Тибо и евреем-каббалистом Элиагу, в которой родословная Жана возводилась чуть ли не к самой Марии Магдалине.

— Ах, как хорошо, что вы приехали, мессир! — увивался вокруг Жана бывший прецептор Иерусалима де Фо. — А у нас тут такое несчастье, такое горе, что я не знаю, как и сказать вам о нем.

— Что еще за горе такое? Не тяни!

— Наша Мари… Ее больше нет с нами.

— Сбежала?!

— Хуже. Она умерла. Ее нашли под великим вязом. Бедняжка расшиблась насмерть. Она зачем-то полезла на дерево, сорвалась с него и упала. Священник отказался отпевать ее и хоронить на общем кладбище, сказав, что это самоубийство.

— Ну, это не худшая из бед, — равнодушным голосом отвечал Жан де Жизор, поднимаясь по ступеням крыльца в главную дверь донжона.

— Что именно? — удивился бывший иерусалимский прецептор.

— Разумеется, то, что ее не похоронили со всеми вместе, — презрительно посмотрев на де Фо, промолвил сеньор Жизора. — Ну а то, что она погибла, это, конечно, прискорбно.

Весть о гибели Мари-Жанны поначалу не слишком огорчила его, но потом он долгое время скучал по ней, ему не хватало ее блаженной, пришибленной улыбки, ее внезапных проблесков ума и высказываемых в такие минуты весьма точных замечаний. Но он занялся созданием нового ордена, Креста и Розы, главой которого он отныне являлся. Название он придумал сам. Креста — потому что костяк нового ордена должны были составить иерусалимские изгнанники, имеющие на щеке отличительную метку — лапчатый крест. А Розы — потому, что… Просто потому, что так ему нравилось. Он сентиментально любил розы, к тому же, Жизор всегда славился разведением роз. А еще потому, что щит Давида аллегорически назывался Розой Сиона.

Всем тамплиерам, находящимся в Жизорском замке, Жан объяснил, что новый орден по своей сути представляет лишь особое ответвление ордена тамплиеров, как бы его гвардию, вышедшую из осажденного Саладином Иерусалима. Членам Жизорской комтурии, возглавляемой Альфредом де Трамбле, пришлось пройти особый обряд посвящения, от которого были освобождены беженцы из Иерусалима. Членов ордена решено было именовать тамплиерами Креста и Розы. Высший титул — навигатор. Далее — три магистра, ими стали Жан де Фо, Альфред де Трамбле и крещенный еврей Жак де Жерико, которого до приезда в Жизор звали Элиагу бен-Йицхаком Леви. За магистрами шли девять гардьенов, далее — двадцать семь командоров, восемьдесят один шевалье, двести сорок три фалангиста. Впрочем, покамест не набиралось даже необходимого количества шевалье, а фалангисты, легионеры и новициаты предусматривались еще только в будущем. Целью ордена было провозглашено неусыпное бдение за чистотой соблюдения устава тамплиеров в условиях, когда утерян Иерусалим и новое крестоносное ополчение находится в самом зародыше. Кроме того, члены ордена обязаны были охранять бесценные реликвии, вывезенные навигатором Жаном де Жизором из Иерусалима и получившие особое благословение Орлеанской Сионской общины и папы Римского Климента III.

Оставалось только придумать эмблему. Это было нетрудно, и Жан де Жизор своею рукой начертал ее — звезда Давида, вписанная в розу, а роза вписана в центр лапчатого креста. Эту эмблему тамплиеры Креста и Розы нашивали себе на грудь, но не на верхней одежде, где красовался красный тамплиерский крест, а на шемиз, нижнюю рубашку.

Дело пошло, и оставалось теперь ждать начала нового крестового похода, который получил неожиданную отсрочку. В империи Фридриха Барбароссы вновь вспыхнула междоусобица, во владениях Ришара Кёрдельона взбунтовались аквитанцы, поддержанные Раймоном Тулузским, а Филипп-Август нарушил перемирие с королем Генри и Франция вновь стала воевать с Англией. Таким образом, все три провозглашенных вождя похода оказались занятыми своими делами, не имеющими никакого касательства к идее нового освобождения Гроба Господня. А Святая Земля звала, и последние твердыни крестоносцев с тревогой ожидали, когда им назначено будет судьбою разделить участь Иерусалима, Аккры, Яффы, Аскалона. Новым героем, громко прославившим свое имя, стал Конрад Монферратский, с высочайшей доблестью удерживающий в своих руках крепость Тир, осажденную Саладином.

Наступило лето, а европейские монархи даже не думали успокаиваться, продолжая междоусобие. Римский папа Климент непрестанно слал своих легатов, вразумляя непримиримых врагов. И снова Филипп Август и Генри съехались под жизорский вяз для переговоров.

Навигатор Жан де Жизор с величайшими почестями принял короля Англии, показал ему только что отремонтированные стены своего замка, устроил под великим вязом рыцарский турнир, в котором тамплиеры Креста и Розы блистали своим боевым искусством. Кроме самого хозяина Жизора, человека весьма неприятного, королю здесь все понравилось, а когда его посвятили в тайны новоявленного ордена и предложили стать почетным его покровителем, он, почти не задумываясь, согласился. Хотя глубоко в душе он понимал, что отныне Жан де Жизор будет иметь над ним еще большую власть. Этот человек то и дело появлялся в жизни короля Генри, и очень многое нераздельно связывало судьбу монарха и судьбу тамплиера. Жан де Жизор родился в один и тот же год и день с Генри, это он освободил ему дорогу к трону, убив короля Стефана де Блуа, и он освободил его от Томаса Беккета, также убив непокорного церковника собственной рукою. Такие услуги ставили Генри в прямую зависимость от навигатора ордена Креста и Розы, и следовало либо подчиняться, либо убить его. Но Генри чувствовал, что не родилась еще сила, способная умертвить жизорского сеньора, и потому приходилось подчиняться ему.

Филипп-Август вел себя вызывающе. Мало того, что он явился в Жизор с трехдневным опозданием (правда, присылая гонцов с извинениями), он и в день встречи заставил себя ждать. Наконец, когда июльская жара вынуждала англичан теснее вжиматься под тень исполинского вяза, Филипп-Август появился в сопровождении своей свиты и принца Ришара, беззаботный вид которого особенно вывел из себя короля Генри. Робер де Шомон привел сюда тамплиеров старого ордена, Жан де Жизор — тамплиеров Креста и Розы. До самого вечера шли переговоры. Ни капли доброжелательства ни с той, ни с другой стороны не наблюдалось. Король Франции выдвигал претензии на многие спорные земли, входящие в состав английских владений. Генри в ответ кипятился, у него разболелась от жары голова, и он все твердил и твердил, что покуда стоит этот древний вяз Жизора, он, Генри Плантагенет, не уступит ни пяди своих земель.

— Я уже в сотый раз слышу это, ваше величество, — пыхтел в ответ Филипп-Август.

— Услышьте в сто первый, ваше величество, — отвратительным тоном бурчал Генри.

— Что ж мне, срубить, что ли, это дерево?

— Только попробуйте!

— Вот возьму и срублю!

— Пожалеете!

— Пожалею дерево, уж больно оно красивое. Но пожалев, прикажу лесорубам сделать свое дело.

— Локти потом кусать себе будете!

— Судари мои! Судари мои! — вмешался, наконец, в их спор, уже вполне переросший в ссору, Ришар Львиное Сердце. — Мы уже битых три часа стоим здесь и препираемся на несносной жаре. Не лучше ли разъехаться по сторонам обсудить все, о чем было сказано сегодня, и завтра вновь явиться сюда и закончить переговоры миром?

— Действительно, мудрое решение, — поддержал Ришара французский король. — Ужасно хочется есть и выпить чего-нибудь.

— Согласен, — махнул рукой Генри. — Разъезжаемся, господа! Сын мой, — обратился он к Ришару, — я прошу тебя оставить своего друга и провести этот вечер с отцом.

Ришар едва заметно поморщился и ответил:

— Ваше величество, я несколько нездоров, а в Жизорском замке такой спертый воздух, — при этом он уничижительно посмотрел на навигатора Жана, — что мне бы лучше и эту ночь пробыть в Шомоне.

— Разве в Жизоре спертый воздух? Я что-то не заметил, — пробормотал обиженно король Англии. — Ну, впрочем, как знаешь…

Навигатор был оскорблен. Наглец Ришар осмелился говорить о его замке с пренебрежением. Нет, он не о замке говорил, он намекал на самого владельца Жизора, что, мол, в его присутствии ему душно. Когда после ужина и долгого обсуждения результатов сегодняшних переговоров в Жизорском замке стали укладываться спать, навигатор Жан отправился бродить по окрестностям. Ему хотелось постоять под вязом и поговорить с древом Жизора с глазу на глаз, но этого не удалось сделать — Генри выставил вокруг вяза целый эскадрон из трехсот рыцарей, призванный охранять дерево на случай, если Филипп-Август, напившись вечером, к ночи захочет невзначай выполнить свое дневное обещание и срубить тысячелетнего исполина.

Вернувшись в замок, навигатор все же лег спать, но долго не мог уснуть. Лишь под утро его окунуло в недолгий, но яркий сон. Ему приснилось, что он стоит под дубом Авраама в священной роще Мамре, а неподалеку от него небольшой столик, на столике — чаша, в чаше лежит крошечный агнец, величиной с котенка, рядом с чашей разломлен хлеб, а за столом сидят три путника с моложавыми, но усталыми и печальными лицами, и убеленный сединами, длиннобородый старец. «Почему они, а не я? Почему им, а не мне?» — думает Жан, хотя и сам не знает, чему именно он завидует на сей раз, но от этого зависть не уменьшается, а злость разрастается до небес, и вот он уже кричит: «Чтоб ты свалился, дуб проклятый, им на головы!» И его желание исполняется. Дуб начинает валиться, медленно-медленно валится и валится, плавно накреняясь, и вот уже навигатор Жан видит, что ветхозаветное древо падает не на сидящих за столом путников и старца, а на него, Жана де Жизора. Ему страшно, он старается убежать, но ноги не слушаются, передвигаются еле-еле, он оглядывается и видит, что дуб, широкий, как рыцарский замок, навис над ним всей своей неимоверно тяжелой массой, вот-вот раздавит. «Босеан!» — кричит несчастный навигатор, но и это не помогает, все — гибель неотвратима…

Проснувшись, Жан почувствовал, как сердце в груди у него готово выскочить и покатиться по полу. Давно он не испытывал такого ужаса. Поразмыслив, сидя в постели, навигатор усмехнулся и произнес вслух: — Это мы еще посмотрим, кто кого. В замке царила тревога — только что поступило сообщение, что шесть эскадронов Филиппа-Августа атаковали рыцарей, охраняющих вяз, и, после короткой стычки, отогнав англичан от охраняемого объекта, принялись рубить древо Жизора топорами. Сигнальные трубили в рожки, торопя воинов короля Генри облачаться в доспехи и готовиться к бою. Наконец, Генри вывел свое войско из замка и бросил его в наступление. Тамплиеры Креста и Розы обязались тем временем обойти противника с флангов и атаковать тех, которые рубят дерево. Правый фланг повел за собой магистр Альфред де Трамбле, левый — гардьен Эверар де Бусиньяк. Навигатор и магистры де Фо и де Жерико поспешно поднялись на башню жизорского донжона и оттуда наблюдали за битвой, происходящей на поле вокруг вяза.

Зрелище было живописное. Передовой отряд короля Генри пытался пробиться сквозь плотную стену французских всадников, не пускающих англичан к середине поля, где множество дровосеков махали топорами, расправляясь с древом Жизора. Звон мечей, треск ломаемых копий, ржанье лошадей и крики рыцарей озвучивались глухими и сочными ударами топоров, вгрызающихся в древесину и с каждым новым ударом проникающих сквозь годичные кольца в глубь столетий. Король Франции стоял неподалеку от убиваемого вяза и следил за работой лесорубов. На левом фланге, Эверар де Бусиньяк вступил в бой с эскадроном, которым командовал сам Ришар Львиное Сердце. Ненависть к рыжему любимцу судьбы облила сердце навигатора черной кровью. Тем временем, происходящее на правом фланге вызвало у стоящих на башне донжона возглас, негодования. Альфред де Трамбле, ведя свой отряд тамплиеров Креста и Розы, вошел в столкновение с тамплиерами, которых вел за собой коннетабль Робер де Шомон. Но боя между ними не произошло. Обменявшись приветствиями, те и другие тамплиеры смешались и стали наблюдать за рубкой вяза.

— Магистр де Фо, — скомандовал навигатор, — отправляйтесь туда и прикажите магистру де Трамбле напасть на тех, кто рубит дерево.

— Мне кажется, уже поздно, — заметил крещеный еврей Жак де Жерико, — взгляните, они уже начали валить ствол дубинами.

Оглушительный треск сопровождал его слова. Вершина вяза дрогнула, словно судорога пробежала по всему исполинскому древу. Навигатор, чувствуя, как холодеют руки и ноги, стоял ни жив, ни мертв. До него только теперь дошло, что Ормус через несколько минут прекратит свое существование. Доселе он не мог и подумать об этом. Громкий треск повторился. Звук его, должно быть, можно было услышать в Шомоне, а то и дальше. После этого древо Жизора стало медленно накреняться, так же в точности, как дуб Мамрийский в сегодняшнем сне навигатора Жана.

— Какое варварство! — возмутился Жак де Жерико.

— Дикари! — поддакнул де Фо, заискивающе посмотрев на Жана.

Оглушительно треща, ревя и стеная, древо Жизора продолжало накреняться, все быстрее и быстрее, и вот уже оно начало падать.

— Этого не может быть! — пробормотал навигатор трясущимися губами. В это время плотные ряды французов, сражающихся по центру, дрогнули, рассыпались и понеслись в стороны, а атакующие их англичане в пылу сражения не сразу поняли подвоха и устремились вперед, не видя, что гигантское дерево, словно каменная туча, обрушивается на них, и когда великий Ормус рухнул, несколько десятков рыцарей оказались под его стволом и кроной, многие из них погибли, многих покалечило, остальные, обезумев, принялись выбираться из густой ветвистой кроны, рубя ветки мечами, как врагов.

Почти одновременно с гибелью древа, закончилось и сражение, сделавшись бессмысленным. Французы отступили на дальний край поля и там выстроились. Только Ришар Кёрдельон продолжал сражаться против тамплиеров Креста и Розы на левом фланге, подзуживаемый Бертраном де Борном, бьющимся с принцем плечо к плечу. Но вот и они отступили и заняли свое место в ряду французского войска. Около двухсот трупов, усеявших поле под Жизором, выглядели муравьями по сравнению с огромным трупом жизорского древа, распластавшимся через все поле и вершиной своей дотронувшимся до стены замка.

— Пожалуй, нам пора спуститься, — произнес Жак де Жерико.

Навигатор не слышал его слов. Никогда еще он не испытывал такого горя, как сейчас, если вообще знал прежде, что такое горе. Свет солнечного июльского утра померк в его глазах, и медленно из каких-то черных глубин его существа стало подниматься тяжелое, тягучее, истекающее запахом крови, желание страшной мести.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Все материковые владения короля Генри были объяты войной — в Нормандии и Бретани войска Филиппа-Августа сражались с войсками короля Англии, а в Пуату, Аквитании и Провансе преданные принцу Ришару воины подавляли восстание, возглавляемое Раймоном Тулузским, который оказался не только мирным покровителем трубадуров, но и храбрым рыцарем. Сокрушив взбунтовавшихся аквитанцев в блестящем сражении при Тайльбуре, Ришар выступил перед всеми взятыми в плен повстанцами, объявив им следующее:

— Я восхищен вашим мужеством, видел, как отчаянно вы сражались, и уверен, что если бы против вас воевал иной полководец, он был бы разбит вами. Но я все же вынужден отправить вас всех на галеры, ибо вы разбойники. Весь остаток жизни вам придется напрягать весла и подставлять исполосованные спины под удары плетей надсмотрщиков. Но кто не очень жаждет превратиться в двигатели галер, могут избежать этой страшной участи. Для этого необходимо дать одну клятву. Я прошу вас присягнуть мне, но не требую, чтобы вы в составе моего войска пошли на юг усмирять других бунтовщиков. Я требую, чтобы дав присягу, вы отправились следом за мною в крестовый поход, как только я наведу порядок в собственных владениях. Я прошу вас принять крест и не желаю иного искупления вашей вины.

Великодушие смягчало сердца, и многие, приняв крест, добровольно вступили в войско Ришара, чтобы вместе с ним побыстрее усмирить южные владения. Остальные разъехались по домам и стали ждать часа, когда надо будет отправляться в Святую Землю. Лишь горстка особо люто ненавидящих Ришара безумцев предпочла галеры.

Двигаясь дальше на юг, принц Львиное Сердце покорял один город за другим и всюду превращал плененных повстанцев в будущих крестоносцев. Наконец, дойдя до Тулузы, он осадил город могущественного Раймона и довольно быстро овладел им, несмотря на требования Филиппа-Августа оставить столицу провансальской поэзии в покое. Ришар чувствовал себя уже настолько сильным, что счел возможным стать полностью независимым и от отца, и от любимого друга. Это был год его величайшей славы, затмившей славу всех современных ему полководцев. Даже в Леванте о Ришаре Львиное Сердце говорили больше, чем о самом Саладине, тем более, что покоритель Иерусалимского королевства вдруг выронил бразды успеха, потерпел целый ряд поражений и не сумел овладеть ни Тиром, ни Триполи, ни Антиохией. «Э, да его можно одолеть, — заговорили согнанные на побережье Ливана и западной Сирии крестоносцы. — Достаточно только дождаться, когда Ришар Кёрдельон приведет сюда своих непобедимых рыцарей».

А Ришар, тем временем, страдал из-за того, что не может оставить свои междоусобицы и приступить к исполнению священного обета. Болезнь, резко начавшая отступать после принятия креста и обливания крещенской водицей, вновь навалилась на него. После первого Жизорского съезда прыщи, будто по мановению волшебной палочки, с каждым днем исчезали и исчезали, покуда не растворились полностью, и принц воспрянул духом. Вскоре после того, как во время второго съезда было срублено древо Жизора, вновь появилась сыпь, и это все больше походило на Божье наказание. Когда, одержав победу в битве под Тайльбуром, Ришар совершил столь великодушный поступок по отношению к пленным, прыщи опять начали таять, и чем больше побежденных повстанцев принимало обет вступить в крестоносное воинство, тем больше отступала лихорадка. К концу осени, когда пала Тулуза, а Ришар, Филипп-Август и Генри вновь съехались вместе для мирных переговоров, на сей раз в Бонмулен, прыщи оставались только под мышками и в паху.

Этот съезд, увы, окончился столь же недружелюбно, как и последний у жизорского вяза, разве что никакого сражения не произошло. Филипп требовал, чтобы Генри признал Ришара полноправным властелином Пуату, Турени, Анжу и Мэна, но тогда бы все золото Луары целиком оказалось у него в руках, а Генри не мог этого допустить. Он гневался и упрямо твердил:

— Если я своей рукой отдам ему этот кусок пирога, значит не здоров мой рассудок, и меня следует посадить на цепь.

В конце концов Ришар воскликнул:

— Ваше величество, отец родной, многие говорили мне о той неизбывной ненависти, которую вы ко мне питаете. Я не верил и часто своею рукой побивал этих доброжелателей, считая их сплетниками и клеветниками. Но теперь вижу, что они были правы. — Он отвернулся от Генри, встал на колени перед Филиппом-Августом и, сложив молитвенно руки, произнес:

— Отныне объявляю себя вассалом короля Франции, если он поможет мне отстоять мои права на Нормандию, Анжу, Мэн, Берри, Пуату и Тулузу. Государь Филипп-Август, примите омаж от принца Ришара, прозванного в народе Львиным Сердцем!

Генри почувствовал, как сердце его повисло на ниточке. Он тотчас раскаялся, что был упрям по отношению к притязаниям сына. Глядя на то, как Ришар приносит омаж королю Франции, он испытывал столь страшную ненависть и столь горячую любовь к сыну, что это было невыносимо. Генри отвернулся и зашагал прочь.

Несмотря на увещевания легатов папы Климента, война между Англией и Францией разгорелась с прежней силой.

Гибель Ормуса страшно подействовала на Жана де Жизора, привыкшего полагать, что великий вяз будет расти вечно на широком поле возле его замка. По приказу навигатора, магистр Альфред де Трамбле был лишен своего титула, обезоружен и приговорен к сожжению. Верховный капитул ордена Креста и Розы одобрил этот приговор, признав Альфреда виновным в том, что во время битвы за древо Жизора он, вместо того, чтобы атаковать неприятеля, вступил в сговор с тамплиером коннетаблем Робером де Шомоном. Костер из ветвей срубленного вяза был сложен поверх гигантского пня, и когда беднягу Альфреда, более двадцати лет верой и правдой прослужившего в качестве жизорского комтура, водрузили на вершину костра навигатор Жан сам поднес горящий факел.

Это было первой каплей в чашу задуманной мести, и покуда сия чаша не переполнится до краев, великий навигатор не успокоится — такой обет дал себе сеньор Жизора. Из нижней части ствола погибшего вяза он приказал изготовить огромного идола — сидящее на троне жуткое существо с человеческим туловищем, но козлиными ногами и козлиной головой с высокими рогами, пятиконечная звезда украшала лоб идола, и было это существо двуполым. Жан назвал его божеством мести Бафометом и велел поставить на пне, оставшемся от вяза. Остальную часть древа Жизора по приказанию навигатора распилили, покололи на дрова и в течении многих дней сжигали на огромных кострах, разложенных вокруг Бафомета, так что от непрестанного дыма идол закоптился и стал темно-коричневым. Литейщики изготовили бронзовую копию Бафомета, уменьшенную в десять раз. Ее установили в подземелье около зева бездонного колодца. Почти каждый день навигатор спускался сюда и приносил клятвы отомстить всему миру за всю ту бездну несправедливостей, которая в нем существует.

Всю осень навигатор Жан де Жизор находился возле короля Генри в качестве советника, а когда папские легаты склонили все же троих государей съехаться для переговоров в Бонмулен, Жан ни на минуту не отходил от короля, внушая ему, чтобы он ни в коем случае не поддавался ни на какие уговоры со стороны Филиппа и Ришара. Он основательно убеждал Генри в том, что Филипп использует его сына, а как только Ришар выполнит все, что от него требуется, король Франции изобретет способ избавиться от полководца — Львиное Сердце. И Генри слушался советов Жана, хотя давно уже знал, что именно с появлением этого человека вся жизнь его пошла наперекосяк.

Когда скончалась, недолго пережив своего второго супруга, Тереза де Шомон, ее сын Жан де Жизор даже не соизволил явиться на похороны, находясь при короле Англии не так уж далеко от Шомона, где похоронили Терезу в соответствии с ее предсмертной волей не в фамильном шомонском склепе, а в одной могиле с Роландом дэ Прэ. Дочь Идуана с детьми и маленькими внуками и племянник Робер, тоже с детьми и внуками, проводили Терезу в последний путь. Робер вскоре после этого отправился в Бонмулен, где должны были состояться переговоры трех государей, ибо с некоторых пор он не мыслил себя вне интересов принца Ришара, которого полюбил всей душой. Переговоры окончились новой ссорой, и следовало ждать продолжения войны. Робер чувствовал, что тут не обошлось без помощи Жана де Жизора, коего присутствие в Бонмулене не могло не остаться незамеченным. Когда Робер сообщил своему другу детства и двоюродному брату о смерти его матери, Жан покачал головой и сказал только:

— Что ж, после того, как срубили вяз… — Он кашлянул и тотчас же перевел разговор на другую тему: — Так ты крепко подвизался на службе у принца Ришара? Не забывай, что у тамплиеров один сюзерен — папа Римский. Так сказано в уставе, сочиненном Святым Бернаром Клервоским.

После того, как Ришар принес в Бонмулене омаж королю Филиппу, наступило зловещее затишье. Шла зима, и противники готовились к весенней решительной схватке. Папа беспрестанно слал своих легатов к королю Франции, но Филипп-Август раздраженно отвечал, что за миролюбием папы стоят стерлинги короля Генри. С наступлением весны начались военные действия.

Робер видел, какие муки приносит эта война доблестному Ришару. В мае император Фридрих Барбаросса, собрав огромную армию, насчитывающую около ста тысяч человек, начал, наконец, крестовый поход на Восток, а двое других объявленных вождей крестового воинства продолжали воевать против короля Англии. Наконец, к лету стало очевидным, что Генри проиграл, и война превратилась в охоту принца Ришара и его друга Филиппа за старым Анри Плантажене, который вынужден был спасаться позорным бегством, перемещаясь из одного анжуйского замка в другой, преследуемый по пятам молодыми львами.

— Здесь он родился, — печально промолвил Ришар, когда ведомое им войско подъезжало к Ле-Ману. — Пятьдесят шесть лет тому назад. Бедный отец. Небось, сейчас сидит там и думает, что ему суждено и погибнуть в этом городе.

— Ваше высочество, — сказал ехавший рядом Робер де Шомон, — быть может, судьба посылает вам шанс именно здесь помириться с отцом? Худой мир всегда лучше доброй войны.

— Стыдитесь, тамплиер! — воскликнул услышавший эти слова Бертран де Борн. — Я не знаю гнуснее поговорки, чем та, которую вы только что произнесли. По-моему так: самая грязная война всегда лучше самого сладенького мира. Не слушайте тамплиеров, ваше рыжейшество, пусть они сначала вернут Гроб Господень.

— Гроб Господень верну я, — сердясь, отвечал Ришар. — И со старым дураком я тоже помирюсь, но не раньше, чем поставлю его на колени. Взгляните, он кажется, зажег пригород? Думает, что это помешает нам пойти на приступ. Черта с два! За мной, мои рыцари! Чем скорее мы захватим Ле-Ман, тем быстрее поужинаем там и напьемся, а кто выпьет много…

— Тот узрит Бога! — подхватили рыцари Ришара Львиное Сердце и устремились вслед за своим бесстрашным полководцем в бой.

Взяв Ле-Ман, они не нашли там короля Генри — в последний момент он успел-таки бежать. Ришар устремился в погоню, но, в стычке с небольшим отрядом прикрытия, под ним пал конь, произошла заминка, и лишь благодаря этому Генри удалось снова избегнуть пленения собственным сыном. Но преследование продолжалось. От сильных переживаний Генри заболел, и его в полубессознательном состоянии перевозили из Френе в Анжер, из Анжера в Шинон, из Шинона в Сомюр. Тут он окончательно слег и решено было дальше его не везти. Когда он стал немного поправляться, то узнал, что Ришар и Филипп-Август захватили Тур, что никакого войска больше у него не осталось и придется смириться со своей участью.

— Все вранье! — раздражался Ришар, получая в ответ на свои требования явиться на переговоры, письма, в которых сообщалось о болезни Генри. — Старый лис, ничего он не болен, все это только отговорки. Он все еще надеется на какое-то чудо. Быть может, что воскреснут Анри и Годфруа и придут выкуривать меня с завоеванных мною земель! Неплохой был бы сюжет для баллады, но я не буду ее сочинять.

Робер знал, что одной из причин раздраженности Ришара является его лихорадка. В Шиноне он видел, как принц мылся. Зрелище было неприятное — крупные прыщи с белыми гноящимися головками покрывали грудь и живот, слегка заросшие грубым рыжим волосом. Это была та самая лихорадка, от которой померли братья Ришара, Анри и Годфруа, и Робер с ужасом думал, что столь великий муж, не успев сразиться с Саладином, может оказат