home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



ГЛАВА II

Верховный Главнокомандующий вызвал к себе Скарабеева глубокой ночью. Встретил вошедшего спиной, отвернувшись к окну, раскуривая любимую трубку. Тяжелое молчание затягивалось, наконец Сталин раскурил трубку, сделал несколько глубоких затяжек, и до замершего в дверях генерала доплыл терпкий дух табака. Слегка повернув к нему голову, Сталин хрипло промолвил:

— Я прочел твой доклад и документы, присланные Патриархом Антиохийским. Ви согласны с Определением Матери Божьей, явленным митрополиту Илию?

— Согласен, — твердо ответил Скарабеев.

— И не кажется, что это все мистика и провокация церковников, чтобы посеять панику среди нас?

— Нет, это не провокация. Мы посылали туда своих людей, и все подтверждается. Кроме того, подобное видение было у нас, одному старцу.

— Товарищ Скарабеев, — Сталин резко обернулся и пронзительно посмотрел в глаза собеседника, — скажи мне честно, у нас нет другого выхода?

— Нет, товарищ Сталин.

— Ты веришь в Бога… ты же коммунист…

— Верю…

— Шапошников тоже верит, мне доложили… и не скрывает своих религиозных убеждений… Но это не мешает вам выполнять долг… Ви настаиваете в докладе на возрождении в Красной Армии русских национальных традиций?

— А чем плохи слова Суворова: «До издыхания будь верен Государю и Отечеству». Надо поднять дух армии, многие солдаты верят в Бога, верят и люди в тылу… это сплотит нас.

Размышляя, Сталин ходил по кабинету, посасывая угасшую трубку. Скарабеев заметил, как посерело от усталости его лицо, набрякли мешки под глазами от бессонных ночей, лихорадочно блестели глаза, ссутулилась спина. Он подошел и ткнул чубуком трубки Скарабееву в грудь.

— Ми одобряем ваше решение… Что ви жуете?

— Сухарик…

— Ви что, не ужинали?

— Мне надлежало его съесть при начале битвы за Москву… Битва началась.

— Ви уверены, что не сдадим Москву?

— Теперь уверен… Москву не сдадим!

— Идите… ми откроем храмы и разрешим людям молиться за победу в этой войне. Я учился в кутаисской духовной семинарии и вполне понимаю серьезность вопроса. Привезите мне сухариков от вашего старца… От нашего старца…

* * *

Машина шла по затемненной Москве сквозь лавину снега, опадающего с неба. Порывы ветра косо стлали бесчисленные белые нити в свете фар, и Скарабееву почудилось, что они едут в каком-то белом потоке, подхватившем и машину, и улицы, и Москву, и всю Россию… Этот поток укрывал и бинтовал ватной белизной грязь и ямы, снулые деревья, сами дома и души людей в них, изъязвленных войной. Удивительная чистота снизошла на землю, и щемящая радость охватила страдающее сердце отрока Егорки, сидящего рядом с шофером. Да, он вновь мысленно перенесся на печь своего родного дома и ощущал себя мальчишкой и жадно вдыхал сладость поспевающего пасхального теста, уготовленного для праздничных куличей, и ручонка сама тянулась к лакомству, и набежала в рот слюна от предвкушения этой сладости и сытости… Неожиданно для самого себя он тихо вымолвил:

— В монастырь!

— Не успеем обернуться к утру, — предостерег шофер.

— В монастырь! — жестко приказал Егорка и снова тепло печное окутало все его существо…

Свет тек с неба белой рекой, из тонких его нитей ткалось сияющее полотно, и Егорка пришедшим озарением видел в нем чистоту покровов Богородицы, укрывающих исстрадавшуюся русскую землю и народ ее. Свежее небесное дыхание прорывалось в кабину машины из чуть приоткрытого окна, редкие снежинки влетали и серебрили шинель Егория, таяли на его устах и щеке. Он жадно ловил ноздрями эту первозданную свежесть, пристально смотрел вперед и новыми видениями был освящен… Увидел заснеженные поля и бесчисленные бугорки поверженных и укрытых смертным саваном врагов… Они ушли под снег, словно растворяясь в нем и проваливаясь в преисподнюю за грех содеянного злодейства супротив этих полей и перелесков, сгоравших деревень и городов, за невинно убиенных людей. Он увидел горы покореженного и сгоревшего металла, останки танков и машин, орудий и разбитых самолетов со свастикой, ему хотелось плакать от счастья при виде свежих дивизий и армий сибиряков в белых полушубках, стремительно идущих на лыжах в атаку. Пронзительно ощутил величие Определения старца из монастыря и его духовного брата Илия от Гор Ливанских о начале победы… Самое трудное позади, Сталин принял условия Определения, Скарабеев шел к нему с молитвою, даже при разговоре он продолжал непрестанно читать ее в уме, зная в детстве от матери, что в этом случае даже лютый враг бессилен…

Снег мягко ударялся о лобовое стекло, почти неслышно шуршал, и в этом нежном шорохе была особая музыка, опять же молитвенное звучание, живое прикосновение неба и вечности.

Страдающая красота русского духа наполнила его… Белая музыка снега опускалась с неба и колыхала сознание; колыхались от музыки сей деревья по обочинам, осыпая струи снега с ветвей и еловых лап, белый ветер мел поземкой, укрывая грязь и сор, вычищая белый путь к монастырю. Все прожитое в этом буране кружилось и являлось Скарабееву, он как Емеля ехал на печи и все исполнялось по-щучьему велению, по его хотению… но через неистовые труды и волю, лавируя по лезвию бритвы под неусыпным наблюдением охранки Берия… и одно неверное движение может стать последним…

В одной из ложбин среди чистого поля снегу намело уже столько, что машина мягко врезалась в сугроб и забуксовала. Шофер торопливо вскочил, стал лопатой разгребать занос, разбрасывать его сапогами, глухо ругаясь на непогоду. Весь разгоряченный засунул голову в открытую дверцу и попросил:

— Товарищ генерал, пересядьте за руль, я подтолкну.

— Да нет уж, садись сам, а я разомнусь, — он вышел в белую коловерть и задохнулся от снежного ветра.

Не было ни страха, ни раскаяния, что поехал в такую страсть, удивительное спокойствие, умиротворенность и крепость наполняли все его существо. С раскачкой, упираясь в задок машины, чуя в себе небывалый прилив сил, толкал он завязшую технику с такой энергией и уверенностью, что будь впереди хоть каменный завал, все равно пробьет брешь и они вырвутся из этой ловушки на торный путь. Визжала буксующая резина, ноздри забивал горклый дух перегоревшего бензина, но Скарабеев до хруста в костях толкал холодное железо и оно поддавалось, изгибалось под этой мощью и проламывало снежный плен…

Когда он заскочил в машину, решительный и возбужденный тяжелой работой, шофер подал ему бутерброд и термос с горячим чаем.

— Перекусите, еще долго ехать.

— Спасибо… я сыт! — Он хлопнул радостно по плечу водителя, — я сыт, как никогда… всего один сухарик…

- Ну и силища у вас в руках, — удивленно потер ушибленное плечо шофер.

— Всего один сухарик, — раздумчиво промолвил Скарабеев… А какая сила в нем… святая…

Снеговые тучи унесло дальше по России к югу, и в тусклом рассвете проявились купола монастыря. Главный купол казался серебряно-алым от набитого снега и зари… Ворота со скрипом морозным растворились, засуетилась охрана, по нервам проводов молниями заметалась энергия приехавшего, и через минуту из корпуса выскочил заспанный, Окаемов. Скарабеев поздоровался и молча пошел к келье старца в углу монастырского двора. Илья Иванович шел следом, неожиданно гость остановился и проговорил:

— Я пойду один… а ты попроси извинения и разбудите Васеньку… сильно по нем соскучился, гостинцев привез, через полчаса я уеду назад, ждут дела в Москве.

— Хорошо, — недоуменно ответил Илья Иванович, — какие еще будут указания?

— Отбери самых надежных людей для крестного хода в Ленинград… Для охраны Илия.

— Свершилось?!

— Да!

— Спаси Христос…

— Спаси и сохрани, — Скарабеев круто повернулся и ушел к заметенной снегом избенке, отстоявшей на своем посту века…

Он уже не удивился, когда дверь вскрипнула и растворилась еще задолго до того, как он подошел к порогу. Сбоку на снежную белизну выкатился медвежонок из небольшой будки под согнутыми смородиновыми кустами и кинулся в ноги гостю. Встав на задние лапы, он пристально глянул в глаза человеку и жалобно проскулил.

— Спать пора до весны Никитушка, вся твоя родова по берлогам, — промолвил Скарабеев, разворачивая карамель и давая в губы медвежонку.

Из кельи, на снег чистый, ступил согбенный старец, легко и радостно пал на колени с молитвою и словами звонкими на морозце:

— Ваше боголюбие… ты послан в мир, чтобы все испытать, и пройдя и одолев страсти все человеческие, бездны зла и напастей, — да останешься ты велик духом своим… Мир зловреден и трудны испытания, но и благовония в ем есть и победы духа… и вижу все страдания твои и все старания ратные… и рад за русский народ, и горд, что у него есть такой воитель… Гряди в кельюшку… Помолимся перед битвой, Георгий…

Ирина выслушала просьбу Окаемова и вздохнула.

— Жалко будить, насилу угомонился с вечера. Читать ведь выучился у старца и не оторвешь от книжек. Удивительный мальчонка, любознательный. Да так уж и быть, разбужу, — она вернулась в келью и зажгла свечу.

Васенька разметался во сне, сбрыкнул одеяло, сладко посапывал, полуоткрыв рот. На пухлых его щечках залегли ямочки, ручонки исцарапаны в мальчишечьих подвигах, меж бровей залегла необычная взрослая складочка, придающая его лицу недетскую серьезность и задумчивость… Ирина склонилась над ним, прижав к груди руки, растроганно взмаргивала повлажневшими глазами, сладко впитывая дух разгоряченного сном детского тела. Стал он ей невообразимо дорогим, ловила все чаще себя на мысли, что сама его родила и вынянчила, до смешного искала в нем схожесть с собой и Егором и находила эту схожесть в непознанной, но явившейся вдруг материнской нежности. Жалкий и трепетный, светлый, он вошел в их жизнь и заполнил ее всю, принеся радостное удивление необычностью судьбы, необычностью характера и света добра, исходящего от него все больше и ярче. Васенька не мог съесть какое-либо лакомство, чтобы не поделиться с бабушкой Марией или с «мамушкой», как он звал Ирину; а уж Егора он любил трепетно и завораживался весь от его появления. Трогательно стеснялся, не смея напрашиваться на игру и ласку, а когда Егор подхватывал на руки и пестал, и крутил, и боролся с ним, то из мальчонки прорывался такой восторг, такая любовь к его силе и такое уважение, что Мария Самсоновна не могла без слез видеть все это и непременно вступалась:

— Ну будет, будет, Васятка, родимец хватит от визгу и смеху, — гладила его по голове и забирала, давая хоть немного времени побыть Егору с Ириной, а то Вася и не дозволил бы своими новыми придумками и играми, к коим изобретательность у него была необычайная.

Целыми вечерами он приставал к бабушке Марии рассказывать сказки, а когда постиг чтение, то и сам рассказывал, запомнив прочитанное, переживая с героями сказок все горести и радости, ликуя и плача над ними.

Но после видения на поляне тетушки в сиянии и прикосновения ее, все стали замечать явную перемену в поведении мальчишки. Он стал тише и задумчивее, еще жаднее набрасывался на книги, скромно и строго просил толкования божественного писания, и видно было по его облику не по летам серьезную работу мысли, ибо иногда от него исходили такие вопросы, что даже старец Илий изумленно восторгался, не зная что сказать и как себя вести с этим пытливым мальцом. Ирина же старалась воспитать его как мужчину, ей приятна была эта скромность и задумчивость, но ей казалось, что при таком характере Васеньку станут все обижать и пользоваться его безответностью. Она мягко и тонко выправляла его на путь героический, подкладывала книжки о богатырях и смелых людях; рассказывала, как Егор сражался с немцами и как побеждал врагов, но почему-то всякий раз сбивалась и умолкала, припомнив страшный эпизод, когда переодетые диверсанты остановили их на дороге за Ярцевом и Быков один победил всех. Эту картину Ирина видела в мельчайших деталях и боялась ее и гнала от себя. Но она не уходила и мучила ее. Непостижимым образом тот испуг за Егора, за его жизнь восставал в ней и наплывал тот бой… Этот кусок ее жизни она воспринимала уже как какой-то жертвенный ритуал, как греховный сон… Она ловила себя на том, что сладок был он ей, завораживающ, ибо Егор защищал ее… он спасал ей жизнь, спасал их любовь… Каждый раз, выстаивая службы в храме и ставя свечи всем святым, Ирина молила Бога простить вынужденную, безысходную жестокость того боя. Но томилась чем-то подспудным душа ее, жалко ей было убитых немцев, ибо они были обречены, у них не оставалось в тот миг никакой надежды…

Явление в их судьбу сироты Васеньки еще больше усилило ее любовь, ее трепет и беспокойство за Егора, за будущее. Когда он рассказал, в каких краях побывала недавно экспедиция и что довелось там пережить, сердце Ирины защемило вдруг печалью от предчувствия новых разлук, от более тяжких опасностей, грозящих ее милому на этом смертном пути военной разведки. Она довела себя уже до отчаянья, до слез и рыданий, когда на второй день после его возвращения они удалились из монастыря в ближайшую деревню на три дня его отпуска. Привез их на машине Мошняков, быстро договорился с председателем сельсовета и впустил Егора с Ириной в пустующий дом на окраине села, рядом с избой, где недавно добыл кринку молока и уверился через эту дарованную ценность, что жив его отец… Егор заметил необычно большую поленницу дров у небогатой избы, кучу играющей в войну ребятни возле нее и увидел их радость при виде Мошнякова. Лицо старшины светилось счастьем, когда раздавал ребятне сахарок и совал банки с тушенкой, видел его ожидающий взгляд в сторону крыльца и тоску его чуял и уныние, когда старший паренек сказал, что мать повезла на станцию с колхозниками сдавать для фронта картошку…

Первым делом Ирина подмела в нахолодавшей и пустой избе пол, Егор тем временем затопил печь и стал вынимать из вещмешка припасы. Исскучавшись друг по другу в разлуке, они все делали торопливо, словно стесняясь, но опять привыкая и познавая себя. Что-то новое приятно дивило Егора в Ирине; была она ему желанна по-иному, желанна душою… А когда она взялась стелить постель, он даже вышел смятенный из горницы с ощущением, что все у них случается впервые; он терялся перед ее теплом и красотой, томился этой нахлынувшей робостью и боялся прикоснуться к ней, как к драгоценному хрустальному сосуду с живой водой, чтобы не расплескать и не разбить…

Печь наполнила избу сухим жаром, они оба раскраснелись за столом в разговоре, не могли насытиться им и насмотреться друг на друга; ночь заглядывала в окна глазами звезд далеких и миров неведомых. На столе потрескивала оплывшая свеча, блики от нее колыхались по стенам, и вдруг за печью ожил и запел свою мирную песню согревшийся сверчок…

Когда свечка мигнула и погасла, они вдруг разом смолкли, исторгнув все слова и уловки перед главным мигом, и дрогнули встретившиеся руки и сомкнулись обережным кольцом, истомившиеся от жажды необоримой…

Творение мира было в эту ночь в русской избе… Сверчок пел и пел славную песню любви, и колыхались, и трещали стены от этой песни, и всхлипывал домовой от радости жизни людской… Плач великого женского счастья исторгла Ирина, когда Егор положил тяжелую ладонь на ее трепещущий живот… И открылся им занавес в мир нерукотворный. Егор ясно видел сквозь тьму потолка огромный серебряный купол храма с поднебесным крестом… И возносился и падал, вновь сливаясь с нею, и шепот ее страстный постигал горячечным сознанием:

— Я тебя рожаю… это такая сладкая боль… такая радость…

— А я вижу старинную русскую крепость, мы выходим с тобой из храма; вижу на снегу стаю голубей, они что-то клюют, суетятся… а перед ними кружится серебристо-белый голубь, кружится и что-то им говорит… воркует… он удивительно красив… неземная красота у этого голубя… я знаю, что он им говорит, но разобрать не могу…

— Милый мой… от тебя исходит особый свет, ты такой красивый, я тебя вижу во тьме в этом сиянии, — она тискала его за шею, прижимала и ощущала тяжесть и сладкую энергию его неустанного движения, его полета в ней… его рождения из самой себя. Она задыхалась и жарко шептала:

— Ой! Открылся люк в потолке… светящийся люк в небо… нас несет туда… Милый мой… я каждый раз умираю и рождаюсь вновь с тобою, родной мой…

К утру изнемогшие, бестелесные, они словно парили над землею на ковре-полатях, изнемог и сверчок, и только домовой старчески воздыхал в трубе и ворочался, плутая в далеком прошлом, в горестях и радостях людских этой русской избы… Он слышал тихий голос мужской и дивился силе его и прозрению вещему, необычному и пугающему…

— Опять открылся занавес… вижу ясно в красках какую-то войну на древней Руси… Ночь… Окруженный крепостными стенами горит город… В отсветах пожаров купола церквей. Слышу рев и хряск битвы великой… На стены по деревянным лестницам приступом лезут кочевники… идет сеча… гроздьями падают убитые вниз, льется горящая смола… стон и крики, звон мечей… Все горит и кипит… Это какой-то прорыв в прошлое, это все было, и город похож на наш монастырь… Вижу какие-то иные планеты и цивилизации с высоты птичьего полета. Мы летим с тобою над многими городами из стекла и светлого металла, все ажурно переплетено, все не как у нас на Земле… восторг от этого технического совершенства… но людей не видно… все холодно и пусто…

— Милый мой… желанный мой… мне молиться хочется на тебя, молиться истово… ты мой бог… мое Солнце… мой мир… Когда мы сливаемся вместе — возникает яркая звезда на небосклоне и сияет… я возношусь к ней, и если бы я умерла в этот момент, то была бы счастлива этим вознесением… во мне чувство бесконечно родного существа в тебе и священной нежности… Что это? Разве можно так любить? Радость принадлежать только тебе… быть только твоею… Я каждый раз становлюсь твоей женщиной… ты творишь меня… бесконечно мой первый… но и мысль, что ты последний доставляет особое наслаждение… после тебя допустить в свой мир невозможно никого, он не примет… Если тебя не будет… то больше никого не будет… ты властелин, ты царишь во мне… я раба, подданная твоя… я вся в твоей силе и мощи… Господи!!! Прости меня и помилуй… что ставлю наравне с Тобою свою любовь…

Соединились дни и ночи, время растянулось в вечность и сжалось в единый миг, как всполох сухой зарницы на краю света. Только когда загремела под окном машина и они поняли, что приехал Мошняков, удивились, что он помешал им быть вместе, и только теперь заметили, как на окне отогрелась и пышно расцвела алыми гроздьями буйная герань… Все стало необычным в этом доме, все родным и дорогим до боли сердечной, они словно прожили тут целую жизнь, а когда зашел Мошняков, всхрустывая по половицам свежим снегом на сапогах, они еще более удивились, увидев заснеженный мир за окнами, и Егор недоуменно спросил:

— Ты чё так рано приехал?

— Как рано? Трое суток миновало…

— Трое суток? Не может быть… Садись, попей чаю…

Мошняков присел к столу и тоже выставился на удивительно яркую герань, сочную и бушующую красками… Но взгляд его проник сквозь нее, пролетел над гроздьями цветов и опять уперся в заветное крыльцо в немом ожидании и тоске. Егор перехватил этот взгляд и тут же увидел, как из дверей соседнего дома вышла молодая женщина, даже на расстоянии была видна ее стать и красота, и спросил у старшины:

— Это она дала тебе молока в тот раз?

— Она, — еле слышно выдохнул Мошняков. — Скажи мне, на какой грядке растут такие женщины, как твоя Ирина и она… где мне найти эту грядку… Она свято любит своего Сашу. Как она его любит! Лишь бы он остался живой и вернулся. Такую любовь трудно найти… Это Божий дар… Что же нужно сделать такое, чтобы Бог помиловал такой любовью, такой женщиной…

Старшина вдруг порывисто схватил горшок с геранью и выскочил из дому. Егор с Ириной услышали через окно его грубый, прерывистый голос:

- Надежда! Возьми цветок к себе… ить вымерзнет в пустом доме… ты поглянь, как расцвел…

Надя подошла, осторожно приняла горшок с геранью и прижала его ласково к груди, утопив смеющееся лицо в алых гроздьях. Потом осторожно, словно боясь расплескать эту волшебную красоту, понесла цветы в вытянутых руках к своему дому, точно так, как нес от него спасительное для души своей парное молоко старшина Мошняков.

Он глядел ей вслед, и Ирина с Егором видели через окно, как ходили желваки по скулам каменного лица казака, видели всю бурю чувств его потаенных, всю печаль и надежду на встречу с любимым человеком на пути своем.

* * *

Глубокое окошко кельи ало затлело рассветом, словно расцвела во всю ширь неба над русскими снегами сочнокрылая герань, вобравшая в себя и исторгшая муки и сладость любви человеческой. Ирина осторожно разбудила Васятку, трепетно и часто вдыхая его молочно-парное тепло, его детский непорочный дух, жаркий и головокружительный. Он резво вскочил и, потирая кулачком глаза, проскользнул мимо нее к тазику на полу, и горячая струйка дзинькнула в него, как колокольчик далекий…

Ирина одела его, сунула в руку пирожок с яблоками и стала ждать появления Скарабеева, как просил Окаемов. Вскоре хлопнула дверь входная и послышались стремительные шаги по скрипучим половицам темного коридора, вот распахнулась келья, и он вошел, внеся с собой морозный утренний запах, свежесть и веселье сильного и очень большого человека, знающего нечто такое в судьбах каждого, что недоступно обычному смертному. Ирина побаивалась начальства и привычно вытянулась перед ним, оправляя складки гимнастерки, и еще более остолбенела в испуге, впервые увидев Скарабеева в настоящей форме и звании генерала армии.

— Вольно! — радостно гаркнул гость и стремительно подхватил Васеньку на руки, нежно прижал к своей груди и трижды расцеловал в щеки, как взрослого человека. Сел на табурет и начал вынимать из карманов бесчисленные гостинцы. Тут были и шоколадные конфеты, и леденцы в красивой баночке, и свистулька из глины, и целая горсть оловянных солдатиков, и ловко сделанные копии самолетиков. Глаза Васеньки разгорелись от такого обилия подарков, он прижимал их к груди и озадаченно поглядел на мамушку, а дяденька все доставал из карманов то цветные карандаши, то надувные шарики.

— Спаси-ибо-о, — тянул Вася едва слышно, а потом соскочил с колен дарителя, положил все богатства на койку и сам полез под нее в дальний угол, сопя и что-то радостно восклицая. Он выпятился оттуда задом, таща за собой деревянный ящик с особыми своими сокровищами и игрушками. Порылся в нем, достал со дна какую-то медную позеленевшую шкатулочку и вынул из нее что-то завернутое в тряпицу, торопливо вскочил на ноги и торжественно понес на вытянутых ручонках этот сверточек Скарабееву. — А это мой подарок вам, дяденька. Я это нашел, когда копал берлогу для Никитушки у кельи дедушки Илия… я хотел ему отдать, а дедушка сказал, чтобы я это хорошо хранил и подарил только тому, кому сильно захочу… У мамушки такая есть, вот я вам и дарю… возьмите.

Скарабеев поблагодарил и стал разворачивать темную тряпицу, ощущая в ней что-то тяжелое и твердое, а когда подарок открылся, то остолбенело уставился на него и поднял глаза на Ирину.

— Вы видели это?

— Видела…

— Это невероятно, — Скарабеев поднялся и подошел к окну, чтобы лучше разглядеть вещицу, долго крутил ее в руках, протер рукавом шинели. В правильном овале, изукрашенным причудливым окладом и тускло сверкнувшими каменьями, на эмали проступил лик Богородицы древнейшего письма. Панагия была необычайна и прекрасна, на толстой цепи, несомненно ручной работы искусного художника. Он еще протер цепь и панагию рукавом и озадаченно проговорил: — Но ведь это все из серебра и золота! Место этой вещи в музее.

Тут скрипнула дверь и вошел Илий. Он перешагнул порог и милостиво приласкал Васятку. Тихо шепнул ему на ухо:

— Подарил-таки, молодец! — Приподнял голову на стоящего Скарабеева и твердо заключил: — Дар непорочного дитя должен быть у тебя, сын мой… Это милость Божья и послание тебе в преодолении великих испытаний… Береги панагию и держи всегда при себе… Я пришел сказать, что готов ехать на крестный ход в Петроград, согласно Определению Богородицы, но милостью ее и сей отрок освящен. Он должен быть с нами… Он должен идти со свечой впереди иконы при выносе из Владимирского собора… Не бойтесь, в пути с нами ничего не случится и мы достигнем цели, прибудем в град святого Петра. Когда нужно выезжать?

— Немедленно! — глухо уронил Скарабеев, поцеловал панагию и поклонился старцу. Расстегнул шинель и положил панагию во внутренний карман мундира, на левую сторону груди. Он сразу же почуял прилив сил, решительности и радости этого необычного подарка, этого небесного благословения.

— Панагия сия дарована самим Преподобным Сергием первопустыннику и основателю монастыря… А Преподобному Сергию сей дар поднесен князем Дмитрием Донским после победы над поганым Мамаем на Куликовом поле… Все считали ее пропавшей безвозвратно, но явилась она на свет в нужный час… Храни тя Бог, Георгий!

Никиту охватила этим утром какая-то сонливая тоска. Он побродил у кельи в ожидании своего кормильца Васеньки и ласкового старца, а потом залег в уготовленную ему глубокую берложку в откосе небольшого холма, заросшего малинником и смородиной: тут было загодя настелено душистого сена.

Медвежонок поворчал, зарываясь в него, завалил толстой подстилкой входной лаз и его окутала благостная мгла. Закрыв лапами морду, он провалился в теплый сон, как в летнюю нагретую солнцем воду пруда, и поплыл, заколыхался, поскуливая и удивленно видя целые миры, полные ягод и леса, пахнущие медом луга. Сладок сон подступил… Он все проваливался и проваливался сквозь века, и наконец открылось ему знакомое озеро за монастырем, где он часто бывал с Васяткой, но оно казалось вдвое больше и дубравы вокруг могучие высились, и с удивлением увидел, что нет ни каменных стен, ни самого монастыря, а только белела на просторном холме средь дубрав и сосен свежевыструтанными боками небольшая избенка и тек от нее стук топора. Никита подошел берегом к этому зову и вскоре увидел человека в длинном черном одеянии, работающего келью. Зверь осторожно крался к нему и увидел тяжелый раскачивающийся крест на шее монаха и убоялся идти ближе, взрявкнув для острастки. Монах услышал его, воткнул топор в бревно и пошел навстречу, приветливо улыбаясь и маня медвежонка, бросил ему под ноги ржаной сухарь и коснулся мохнатого загривка сильной рукой и приласкал. Молодое лицо монаха было радостным, светлая бородка пушилась по лицу, голубые глаза ярко и кротко взирали на зверя и сказали ему безгласо, что долог путь их совместный по жизни отшельнической бысть. И дружба зачалась с этого сухарика ржаного. И еще глаза первопустынника у озера чистого поведали, что каждую земную зиму, он будет являться в это древнее лето и станет помогать строить пустынь на берегах диких и следовать за монахом, и долго скучать при его молитвенном бдении без друга и брата лесного…

Тучные луга и леса стлались вокруг, вепри и олени непуганые паслись на полянах, совсем не боясь человека, озеро кипело рыбой и птицей; богатая земля наполнена гулом пчелиным и пением райским неугомонных птах. Солнце вставало и садилось, грозы гремели и лили парные дожди, кельюшка возрастала среди лесов и крышу обрела; и вот принес монах завернутую в холстину большую икону и утвердил ее в углу, сняв покрова самотканые. Когда затлела под нею свеча, глянули на изумленного Никитушку с иконы два знакомых лица из той монастырской жизни… Очень схожий с Васенькой мальчик был на руках похожей на его мамушку женщины, подобно той, что явилась на поляну к Илию и напугала Никитушку светом своим и голосом певуче-неземным…

Зеленый шум и трепет листьев слышался Никитушке над кельей… А снег земной все шел и шел, засыпая холм смородиновый и теплую берложку под ним. Нежно шелестели снежинки, боясь разбудить спящего зверя-отрока, зверя-сироту малого, убаюканного снами вещими времен прошлых. Колыбелили песни вьюги над ним, хрустели и щелкали трели морозов в лесах, лед на озере гулко кололся и всхряскивал… а Никитушка всхрапывал… По лесам горним вскакивал, помогал все укладывать бревна в стены охранные, привечал новых странников, храм первейший закладывал, лепоту в нем угадывал и молитвенным пением сердце гулкое радовал… лето красное-теплое, в небе плавают соколы, в дебрях совы глазастые, в реках рыбы пузастые, солнца брызги лучистые в водах озера чистого, медом ветры набрякшие… во трудах тяжких братия, келий стенушки светятся, гряды с сочною репою, гряды с зеленью сладкою и овсы взросли ладные… Вдруг все замерло-ахнуло, новый звук от холма пошел, колокольный-молитвенный, монастырь уже стоит на нем, от холма тропки долгие, за лесами, за долами, за морями и реками — крепость русская светлая. Крепость духа народного, первозданно-природная, недоступная ворогу, недолетная ворону. Тут творится великое — собирается Русь крепчать, ворог станет стонать-кричать, пред святыми пред ликами, потеряет враг силушку, вопадет во кручинушку, не поймет силу Божию старцев вида убогого… Для чего церкви строятся — сила русских удвоится, род сольется в единый путь, разорвет крепи рабских пут, и гардарики выстроят и в боях смертных выстоят… ничего на Руси не зря — от часовни до монастыря…

Две медведицы пасутся над Никитушкой у безбрежной белой реки… Привольно и просторно пастбище их светлое, бездонна млечная река, неведомы истоки ее, и устье вливается в еще более необозримый океан. Шевелится и мерцает ток вечности вод ясных, тих бег их и благостен сквозь тьму и хлад, неиссякаем поток полноводный, неподвластен времени и велик пространством, непредсказуема мощь его славная…

Зрит Большая Медведица Малую, а не могут сойтись они вместе, столь обширны звездные луга их великие, столь непомерны расстояния… Две медведицы каящую ночь видимы с голубой горошины, стремглав летящей в коловерти движения вокруг клубка огненного…

Сияет белая река млечным током звездушек, бредут и бредут медведицы по ее темным берегам без устали и страха, бессмертны они и велики значением своим волшебным для мига жизни людей на земле далекой. Каждый человек приходит красной рекой, а уходит белой, рекой бессмертия духа и святости, и возлетают души их к Большой Медведице, откуда, по преданию древнему, явились белые русичи, посланниками Великого Белого Старца, там и высится престол Творца их создавшего… Течет река вечности, белая млечная вода миров иных загадочных уж недоступных ветру солнечному галактики малой. Мерцают звезды мудрые, высоки их зениты, ясны их зеницы — взоры прабаб и прадедов, восторгом жизни и страхом греха смиряют людскую гордынь на песчинке-земле, объятой воздухом… Жить бы миром им миг свой малый, но очарованы бесами и в крови прокляты они существовать, истребляя друг друга, неведомо зачем…

* * *

Крестный ход вокруг осажденного Ленинграда. Уверенно вышел из Владимирского собора мальчик лет пяти с толстой горящей свечой в вытянутых руках. Глаза его были устремлены на этот негасимый огонь и путь пред собою. За ним ступал согбенный старец в монашеском одеянии, и следом бережно несли икону Казанской Божией Матери, Великую Спасительницу и хранительницу России. Полоскались на ветру хоругви, несомые священниками, большой золоченый крест возносился, крепко зажатый в руках рослого воина с лицом, словно вырубленным из дубового полена. Мошняков нес крест осторожно и смело, не обращая внимания на недоуменные возгласы со всех сторон:

— Смотрите, опять попы вылезли! Кто это безобразие разрешил! Это провокация! Фашистов идут встречать! Немедленно звоните в НКВД!

Егор Быков подходил к крикунам, требовал документы, и те трусливо ретировались, освобождая путь. Неожиданно появилась легковая машина и резко затормозила перед идущими. Из нее грузно вылез какой-то чернявый полковник и с яростно искаженным лицом визгливо потребовал немедленно убраться церковникам с проезжей части. Егор спокойно подошел к нему, откозырял, сурово проговорил:

— Уберите машину!

— Да я вас, да я… Предъявите документы! — но вдруг ожегся о железный взгляд Быкова и промямлил: — Кто разрешил? Под трибунал…

— Не ваше дело, предъявите свои документы, — и показал такой мандат, что у интенданта глаза полезли на лоб.

— Сейчас, сию минуточку, — он торопливо сунулся в машину, и она резво скрылась из виду.

Хотя и было раннее утро, но по улицам шли колонны войск, застывали прохожие на тротуарах, редкие милиционеры и военные патрули ощущали в этом явлении что-то грозное и необходимое; никто не смел более мешать. К крестному ходу стали присоединяться гражданские люди, старики и старухи, дети и молодые женщины. Многие из них плакали, крестились и оживали сумеречными лицами. Когда вышли на окраину города, где уже явственно был слышен бой, толпа стала густой и плотной и не желала расходиться. По особому маршруту, сверяясь по карте, сам полковник Лебедев прокладывал путь. Егор и шестеро бельцов из монастыря шли далеко впереди колонны, приказывая машинам и повозкам взять на обочину и остановиться.

Они шли и шли, под молитвенное пение церковного хора и всех примкнувших. Покачиваясь на руках, плыла Богородица вокруг русского града и позади шествия словно возрастала незримая могучая стена до самого неба, она не дозволит врагу переступить оберег святой и войти в град русский.

Васенька стомился, но упорно шел со свечой впереди дедушки Илия, несущего прижатую к груди книгу со священным писанием. Взгляд старца был далек и весел, морозец разрумянил его сухое лицо, и, когда они остановились в полдень перекусить и отдохнуть, вдруг сказал Васеньке, указывая рукой на открывшийся глазу купол Исаакиевского собора:

— Гляди и помни, радость моя… это твой город и через много лет ты станешь жить тут и молитвы творить во спасение России от иного нашествия, и труден путь твой станет и тернист.

— Я буду здесь жить?

— Будете, ваше боголюбие…

Крестному ходу была придана полевая кухня, а когда стемнело, подошли к подготовленным и установленным загодя армейским палаткам, где топились печи и ждали застланные раскладушки для отдыха. Расторопный и предусмотрительный Лебедев обо всем позаботился, даже успел достать палатки для всех гражданских, даже, когда появилась какая-то особая группа НКВД, вооруженная до зубов при двух ручных пулеметах, он сумел так дело повести, так их закружил и запугал, что Егору и его бельцам не составляло особого труда разоружить людей с малиновыми петлицами и вынудить повиноваться, ибо никаким документам они не верили и спесь несли дьявольскую от своего всевластия. Лебедев под охраной отправил их в сторону фронта с грозным приказом в пакете, немедленно поставить рядовыми в строй для обороны города. Следующим утром крестный ход возобновил движение. Мошняков передал крест одному из бельцов и шел впереди с Васенькой на руках, все так же твердо и серьезно сжимающим горящую свечу. Вид этого сурового воина с мальчишкой вызывал особое почтение и изумление у всех встречных и особый испуг у рьяных безбожников, но никто не смел мешать торжественному и неумолимому движению, а многие солдаты и пожилые ополченцы крестились и кланялись, не обращая внимания на остерегающие взгляды политруков. Скрипел снег под ногами, беспрестанная молитва лилась с уст священников. Старца Илия пошатывало от усталости и неизбывной радости: еще немного, и круг замкнется, он должен дойти, он обязан выстоять и замкнуть этот обережный круг. И в тот миг будет выполнено первое великое Определение — город станет неуязвим. Он часто оглядывался на покрытую изморозью икону и крестился на образ Богородицы, прижавшей к груди Младенца Мира. Свет нежности материнской исходил от Хранительницы России, и старец пел вслед за хором молитвы, и слезы счастья текли по его нахолодавшим щекам и замерзали драгоценными каменьями на белой бороде.

Васенька на руках Мошнякова чувствовал себя удивительно сильным и взрослым, он был наравне со всеми и даже выше некоторых идущих. От колыхания шагов изредка скатывался со свечи горячий воск и обжигал руки его, но Васенька пересиливал боль, и воск застывал, а следующие струйки уже наплывали по нему и не пекли кожу. Он очень боялся, что свеча погаснет, пламя иной раз ложилось и от ветра почти затухало синим огоньком, но вновь и вновь разгоралось, и опять ясный свет его согревал озябшее лицо мальчонки и привораживал взгляд. Где-то совсем недалеко ахали взрывы снарядов, в небе кружили и строчили самолеты, тяжелые танки обгоняли идущих и обдавали чадной вонью перегоревшей солярки. Васенька близко видал войну, бредущих раненых от фронта с окровавленными бинтами, их страдальческие взгляды, разом оживающие при виде его и горящей свечи; он осознавал детским разумением, что происходит нечто серьезное, что это не игра, не напрасная трата сил, а какое-то обязательное и нужное послушание, требующее терпения, чтобы исполнить его до конца. Руки Васеньки устали держать свечу, слабость растекалась по тельцу, он все чаще оглядывался, ища глазами далекий купол Исаакиевского собора, и это придавало ему силенок. Он удивился словам Илия о том, что некогда будет жить в этом городе, но когда вышел со свечою из собора, все вдруг показалось очень дорогим и узнаваемым памятью какого-то прошлого или будущего. Когда Егор попросил старца освободить Васеньку от крестного хода и усадить его в машину Лебедева, сопровождающую идущих, Вася вдруг проявил дюжую стойкость и не дал согласия, даже расплакался от обиды.

Догорала одна свеча, и Мошняков зажигал от ее огарка новую, а толстый огарок бережно прятал в карман. Когда Егор спросил, зачем он это делает, Мошняков смутился, а потом нехотя ответил:

— Зачем добру пропадать, повезу Надежде…

Вася очень сожалел, что не взяли с собой мамушку и бабушку Марию, вот бы они сейчас поглядели на его ответственное и нужное дело, на важное и совсем взрослое дело, порученное ему, и он старательно его исполнял и страшился уснуть, убаюкаться в тепле дяденьки Мошнякова и колыхании его шагов. В конце крестного хода он сам попросился с рук и уверенно шел впереди со свечой. Егор вдруг удивленный остановился, увидев его со стороны и заметив разительную перемену в облике мальчишки. Своей скорой походкой, чтобы поспевать за взрослыми, строгим и торжественным выражением лица, всем своим обликом он дивно стал походить на старца Илия… Шел со свечой маленький и мудрый старец, непорочный и светлый от самого рождения, страдальный своим сиротством, начавший жизнь в духовной чистоте и идущий белым путем за Илием, белой дорогой крестного хода тоже страдальной и бездольной в войне Русской Земли. Быков чем пристальнее к нему приглядывался, тем пуще поражался этому дорогому для себя дитю, старательно и любовно исполняющему древний ритуал оберега Родины, многих жизней, обводящий огнем своей свечи пламенный круг веры православной, обережный молитвенный круг от врагов видимых и невидимых. Васенька вступил в борьбу с ними с младых лет и на особом счету пребудет отныне у Света и Тьмы, оказавшись в самом пекле битвы Добра и Зла, — и смело пойдет этим белым путем, торной дорогою, прокладываемой ему бредущим впереди Илием.

— Милый ты мой… — горестно прошептал Быков и понял, что с этого момента Васенька уже не принадлежит всецело им с Ириной; его призвала Земля Русская на бой за нее, он вышел и готов идти до конца… — Милый Васятка, — опять проронил Егор, и ему нестерпимо захотелось дотронуться до него, понести на руках, понянчить и поцеловать, и вдруг все пронзительнее стал сознавать, что уже невозможно обращаться с ним, как с неразумным дитем. Этот крестный ход и непрестанные молитвы и пение станут главными в его детской, но уже соборной жизни, отринут былые шалости и игрушечные подвиги — подвиг духа воззовет отрока. И Егор чуял биение его восторгнувшегося сердца, его обогащенное сознание, его радостное отречение от всего прошлого мирского и суетного… Шел впереди крестного хода младой воин, белец новой Православной русской армии… и не было страха, и преград он не ведал на своем пути.


ГЛАВА I | Княжий остров | ГЛАВА III