НА БЕРЕГУ ОЗЕРА. БАШНЯ
Умело брошенный камень трижды отлетел от воды, и там, где мелькнул напоследок, широкими кругами разошлась волна.
— Молодчина! — одобрил Беглец. — Попробую-ка я.
— Плоский нужен камешек, вот этот хорош.
— Посмотрим...
Беглец запустил камешек — он канул в воду.
— Не так! — Доменико изогнулся. — Во как надо...
Камешек пронесся, пять раз отскочив от воды.
— Браво! —Беглец похлопал его плечу. — Браво, Доменико!
— Что вы сказали?
— Браво, говорю.
— Что это значит?
— Ничего особенного, по-вашему — молодчина, молодец.
— Никогда не слыхал.
— Где тебе было слышать! Так в городе говорят.
— В каком?
— Да в любом, в Краса-городе, например, только и слышишь...
— А что это за город такой...
— О-о... — Беглец откинул голову, прикрыл веки, перенесся куда-то далеко. — Пестрый люд в Краса-городе, и все равно — одинаковые они там все, схожие друг с другом.
— Почему?
— Потому что все они горожане.
— Как — горожане...
— Ну так. Не знаю, как тебе объяснить, Доменико...
— А он большой?
— Еще бы! Дома красивые — розоватые, голубоватые... А вообще знай — город потому и называется городом, что он большой, а маленький уже не город, понял ?
— Да.
— Если попал бы в Краса-город, увидел бы корабль, — Беглец хлопнул себя по колену. — Там большое озеро, не то что ваше, — он указал рукой. — Хоть с дерева огляди, края его не увидишь. По озеру корабль ходит, людей перевозит.
— И много?
— Ха, сколько хочешь.
Беглец схватил камешек, подкинул и, ловко поймав, безмятежно продолжал:
— Ты бы на тамошних женщин полюбовался, ухоженные... не чета деревенским — белокожие, на солнце не жарятся...
Доменико затаил дыхание.
— Народу — тьма, тронутых умом и то четыре. А у вас тут их вовсе нет.
— Сумасшедших? Нет, была одна, в волосы цветы вплетала.
— А еще что делала?
— Ничего, в косы цветы вплетала.
— Э-э, — Беглец махнул рукой, — если так судить, в Краса-городе всех женщин тронутыми сочтешь. Ну что в этом особенного, Доменико, — цветы в волосы вплетала!
— Не знаю... Без всякого повода... Если б праздник какой...
— Подумаешь, какое дело!
— Да еще замужняя.
— Ну и что, женщина есть женщина.
— Не знаю, у нас тут ее тронутой называли...
В башне на окраине селения хранилось Сокровенное Одеяние. С факелом в руке отец поднимался по крутым ступеням меж толстых замшелых стен, подходил к замкнутой массивным запором двери, и дверь, тягостно поскрипывая, покорялась легкому нажатию пальцев. Задумчиво с порога устремлял он взгляд на мерцавшее Одеяние. Посреди круглой комнаты на низкой деревянной тахте разложено было бесценное платье. Отец не спеша приближался к Одеянию, озарял его факелом, и во тьме журча растекались во все стороны исторгнутые светом радужные лучи. Затаенно сиял у ворота Большой лиловый аметист, зеленовато лучились изумруды, украшавшие платье по всей длине, лазурно переливались между изумрудами сапфиры, а по бокам каждого камня парно сидели жемчужины. Затканное золотом платье изливалось светом, и, льдисто поблескивая, хрустко перетираясь, крошились мириады золотистых песчинок. На отделанном эмалью кушаке лежал перстень, и зловеще сверкал на нем осажденный, охваченный золотом бриллиант.
Закрепив факел на стене, скрестив руки на груди, отец то расхаживал по комнате, то застывал над платьем. Пламя колыхалось, извивались в воздухе багровые змеи, лишь Большой аметист сиял затаенным лиловым светом. Задумчиво взирал отец на Одеяние. Временами поднимал глаза на факел и, прищурясь, спокойно смотрел на всклокоченное, беззвучно замиравшее пламя. Долго стоял, отвернувшись от тахты, потом медленно поворачивался и, нагнувшись к Одеянию, нежно касался ладонью Большого аметиста, остальные камни озирал странным взглядом, и было в нем все — гнев, жалость, презрение... И камни меркли, теряли дерзостный, самоуверенный блеск, и лишь Большой аметист ощущал тепло мозолистой ладони.
Отец поднимался в башню один раз в год — в один из дней поздней весны.