на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Часть вторая

Они решили погостить у родителей Ванюшки и по солнцепеку, по расплавленному черному шоссе, меж слепящих белых песков и серебристых маслин, помчались на западный берег.

Феликс рулил, сидя в трусах и черных очках, солнце пекло колени, а струи в открытые ветровички обдавали лишь жаром, горечью гудрона да гнилостью лиманов. Под колесами дорога то гулко бормотала, то будто сердито выжаривался асфальт, и ему приятно было слушать шум езды и видеть Натали, лоснящуюся потом в японском халатике, раскинувшую руки и ноги. Но наползала ревность, и он тайком приглядывался к ней, потом казнился за подозрения свои, материл и председателя, и зама за их письмена, и опять уходил в свой праздник, словно в радостном сне вдыхал запах асфальта, маслин, серебристыми островками бегущих в белых песках. Спина липла к сиденью, а железо обжигало, но он любил жару, и ему было хорошо.

Они подъехали к морю и огибали уже синий залив, когда на горизонте из марева словно выполз золотой жук.

— Сейчас откроется Евпатория — это собор, — сказал Феликс. Она задумчиво глядела в стекло и наматывала на палец цепочку, и крестик то поднимался по впадинке груди, то соскальзывал. Опять захлестнула ревность, и он спросил:

— Ты крест для декорации носишь или веришь?

— Верую, Феликс, а ты? Ты? Веришь?

Он ухмыльнулся. Ему не хотелось начинать разговор о Боге, зле и добре, о русской иконе. Модный разговор, который так мило греет интеллигентствующих столичных бородачей, к которым он ее так ревновал. Разговор, да еще в такую жару, когда, казалось, мозги плещутся и ударяют в виски. Он сосредоточился, обогнал одинокий грузовичок, и опять пустынное шоссе мчалось под колеса.

— Ты не ответил, Феликс.

— А чего я должен верить, — буркнул он. — Где был Бог, когда я безвинно пребывал в тюрьме? А вон корабль на горизонте, видишь? — постепенно распаляясь, он кивнул на далекий силуэт миноносца в море. — На нем пушки и мины, а позволь спросить тебя, на кого эти пушки нацелены? На марсиан или на пришельцев с других планет? А где Бог? А у немцев на алюминиевых пряжках тоже была надпись «С нами Бог». А что они делали? Ты не видела рвы, наполненные мертвыми телами?

За стеклом, на синей узкой полоске, как на клюве аиста, возникал из марева город.

— Феликс, — наконец сказала она, облизнув пересохшие губы, — а ты ведь не безвинно сидел, и нечего на Бога обижаться. Была война, были законы военного времени. Почему не выполнил приказ командира и не полетел на низкой высоте, а потом скрыл? Почему?

— Было б хуже, — буркнул он.

— Нет, Феликс, хуже, чем десять лет, не было б. Ты хотел словчить, но не смог, и обижайся на себя.

— Я равнодушный, я ничего не доказываю.

— Неправда! — Она обернулась. — Ты травил собакой верующего старичка. Я сама читала в твоих опусах. Он же приходил к тебе!

— Это был бред. — Объясняй, как пожелаешь.

Он замолчал, стиснув руль, и слышал гулкий бег колес, а она прильнула к нему, и голова ее тряслась на его плече.

Она делает все и говорит все правильно, но где-то тут таится ложь, подумал он и спросил:

— Когда ты была последний раз в церкви и сколько пожертвовала на храм?

Она промолчала.

— А что ты скажешь, если узнаешь, что мне всучили взятку?

— Большую? — оживилась она.

— Две тысячи.

— Ну что ж, — рассмеялась она, — скажу, что вовсе не так уж и плохо, но главное, чтоб ты не влип.

От ее «влип» покоробило, и он продолжал:

— Ну а если по-божески?

— Это и есть по-божески, чтоб ты, человек в летах, который и воевал, и сидел, не трясся на этой инвалидной машине, чтоб наконец пожил по-человечески. — Она сняла очки, серьезно посмотрела на него и добавила: — Послушай, ты, провинциальный простофиля, миллиарды летят коту под хвост, а ты со своей тысячей. Моли Бога, чтоб все обошлось, и думай только обо мне. — Она улыбчиво наблюдала за ним, а он не мог понять, шутит она иль всерьез. Затем она сказала: — Останови, пить хочется.

Он свернул, по коленям прополз солнечный свет, машина, будто жернова, проворачивала в песке колеса, заглохла, так и не дотянув до кустов тамариска. Он нашарил под сиденьем баклагу и протянул ей. Она отхлебнула:

— Ну и дрянь — теплая и химией отдает. — Он сжал бутылку, струя обдала ей лицо. — Дурень же ты, — рассмеялась Натали, обтирая мокрые щеки. Золотистая прядь прилипла к виску, грудь облепил мокрый сатин.

Сернистый запах с лиманов не отрезвил Феликса. Он вышел из машины, подхватил Натали на руки и понес в тень тамариска по ту сторону от дороги.

— Феликс, — шептала она, — жара-то какая, и даже на зубах скрипит песок.

Ее глаза были закрыты, золотистые ресницы дрожали, на лице паутинистая тень тамариска, но губы блестящие. Не открывая глаз, она прошептала:

— И в такую-то жару, мой Феликс, на таком раскаленном песке…

По шоссе прогрохотал самосвал, пропестрив в красных стеблях тамариска. И еще долго было слышно, как шипел асфальт под шинами.

Они лежали на спине, закрыв глаза.

— Феликс, что это вдали, будто снега белеют? — спросила она.

— Соль в пересохших лиманах.

— Может, выкупаемся?

— Некогда, нам еще долго ехать.

Она все-таки пошла, снимая на ходу белеющий над синью халатик. Опустила его на песок, будто потухший парашют, затем села, обхватив колени, на кромке воды и песка.

Рыжая стерва, все-таки ушла! А ведь уйдет, навсегда уйдет!

Он ждал этого и боялся. И, будто подслушав мысли его, она обернулась, помахала рукой. Он сгреб под голову песчаный холмик и подумал, что к вечерней охоте, наверное, не поспеть. А ветер уходил за солнцем, и серный запах лиманов сменился приторным запахом маслин и прогорклого гудрона. Потом, думал он, потянет бриз, навертит в морской синеве белые завитки бигудей, будет пахнуть влажно, прохладно и йодисто-горько. Вечером ветер спадет, и гладь в заходящем свете солнца будет маслянисто-ровная, а чайки на ней — оранжевые. Из-под золоченого шлема на юдоль людскую будет смотреть собор, а запахи станут спокойными.

Веки слипались, и, улыбаясь блаженно в голубое небо, он погрузился в сон.

Тарханкутский полуостров пустынен и дик. Степь, синее море, изумрудные бухты с отражением меловых скал. Пляжики, будто с намытыми обломками костей, слепят белизной. Степь под солнцем буро-выжженная, сухо стрекочут кузнечики. На белесых ковыльных холмах здесь и там каменные головы с изъеденными глазницами. Увидев серебристую маслину в озерном разливе, напрасно обрадуется одинокий турист, напрасно, облизывая иссушенные губы, заспешит, вспугивая своей тенью золотистых змей. Пустынен горизонт. Ни воды, ни деревца, лишь степь и зной, и синь морская под солнцем.

А заколдованный полуостров новые козни готовит. Над морем закраснеет живая туча, ворочаясь, переливаясь, нарастая. Старые чабаны стаскивают, крестясь, пропотевшие папахи — отроду такого не видывали. Туча оседает, и тут уж волны медно пенятся, и скалы, до того ослепительно белые, окрасятся в оранж. И колючки татарника на берегу вовсе не колючки, а красные кораллы, невинно шевелятся от великого множества божьих коровок. Когда живая коровка сойдет, мертвая розовой рекой будет покачиваться на кромке синевы и белого берега, пока не задует Левантин, а кто знает, когда задует Левантин и принесет черную Бору?

Предметы и люди потеряют тени. День станет ночью с единственным неподвижным оловянным диском солнца в кромешном реве, движении и мгле. И черная буря с яростью обманутой блудницы будет сотрясать полуостров три, шесть, иногда девять дней кряду, пока не вернется Трамонтан, северный, прохладный, ровный. Бора опустит свой черный пыльный полог. На месте переселенческих огородов — бело-полированная, как лопаточная кость, скала. На погосте известковые кресты: сиротливы, белы и тихи над слизанными Борой могилами. А море обернется синеокой красавицей, виновато и ласково будет заигрывать с берегом, поблескивая на голубых холмах стеклянными бусинками рыбацких поплавков, и вернет берегу все.

В бухте средь грязной пены и мертвых медуз будут покачиваться измочаленный плавун, ящики, доски, вздувшиеся бараны. Мальчишки, засучив штаны, будут бродить по кромке берега и вытаскивать из каменных ванночек пускающих пену крабов да колючих ершей. А их отцы, чинно восседая на ящиках за магазинчиком, будут скрести пыльные затылки и загибать пальцы, угадывая, кто из переселенцев «поддастся», будут подсчитывать убытки, тянуче сплевывая, ждать, когда, наконец, придет автолавка, потому что пива страсть как хочется, а в магазинчике полки пусты — лишь книга жалоб, засиженная мухами, и пара хомутов который год висит, да еще есть пряники прошлогодние, пахнущие керосином; ударь о прилавок — подпрыгнет, как мячик пинг-понга. Позже, когда расчистят дороги, переселенцы, испуганно оглядываясь, потащат узлы в родные края. Брошены переселенческие домики, а над старым из камня-пластовца забором, в котором так любят селиться удоды, то ли камень, то ли голова старухи оцепенела в зное и глядит беглецам вслед. А через время забор уже ровен — нет камня, значит, голова была. Ни скотина не замычит, ни курица не закудахчет. Жарища, будь ты проклята, — сплюнет переселенец, — а вербовщик ведь рай обещал…


* * * | Праздник побежденных: Роман. Рассказы | * * *