Книга: Ярость



Ярость
Ярость

Салман Рушди

Ярость

Посвящается Падме

Часть первая

1

Профессор Малик Соланка, в прошлом специалист по истории идей, а ныне мастер-кукольник, человек вспыльчивый и несдержанный, после пятидесяти пяти по собственному (осуждаемому многими) выбору сделавшийся холостяком и отшельником, в свои «серебряные годы» неожиданно обнаружил, что живет в золотом веке. За окном стояло долгое влажное лето — первое лето третьего тысячелетия, взваренное, потное. Город кипел деньгами. Никогда еще стоимость жилья и арендные ставки не взлетали так высоко, а мода не была столь модной. Новые рестораны открывались каждый час. Магазины, агентства, галереи соревновались за право удовлетворять заоблачные потребности во все более изысканной продукции: оливковое масло эксклюзивного выпуска, штопоры по триста долларов за штуку, изготовленные на заказ «хаммеры», новейшие антивирусные программы, акробаты и близнецы для эскорт-услуг, видеоинсталляции, ар брют (искусство маргиналов), невесомые шали из пуха бородок вымирающих горных коз. Такое множество людей обустраивало свои жилища, что эксклюзивное оборудование для дома пользовалось громадным спросом. Возникали очереди на покупку ванн, дверных ручек, импортной древесины твердых пород, антикварных каминов, биде, мраморных плит и прочего. Несмотря на недавнее падение индекса фондовой биржи НАСДАК и цен на акции «Амазона», новые технологии держали город на крючке; все только и обсуждали что новые интернет-компании, первичное размещение акций, интерактивность — невообразимое будущее, которое едва брезжило. И будущее это было огромным казино, где все делали ставки и каждый надеялся выиграть.

На улице, где жил профессор Соланка, богатенькая белая молодежь в мешковатом прикиде маялась бездельем на розовых от солнца верандах, стильно имитируя бедность в ожидании миллиардов, которые вскорости непременно получит. Сексуально отстраненный, но по-прежнему оценивающий взгляд профессора невольно задержался на рослой молодой женщине с зелеными глазами и высокими скулами, выдававшими ее центральноевропейское происхождение. Колючий ежик рыжеватых волос по-клоунски торчал из-под черной бейсболки с логотипом альбома «Вуду» Д'Анджело, на полных губах играла сардоническая улыбка, и она без всякого стеснения хихикала, по-простецки прикрывая рот ладонью, — потешалась над старомодным, щеголеватым маленьким Солли Соланкой, который, в соломенной панамской шляпе, кремовом льняном костюме и с тросточкой в руках, совершал свой ежедневный моцион. Имя Солли приклеилось к нему в колледже. Он никогда его особенно не любил, но так и не сумел от него избавиться.

— Эй, сэр! Сэр, простите! — окликнула его блондинка властным тоном, требующим ответа.

Юнцы-сатрапы из ее свиты насторожились, как преторианская гвардия. Она нарушала правила жизни в большом городе, ничего не боясь, полностью уверенная в своих правах, своей власти и своих стражах. Всего лишь бесцеремонность хорошенькой мордашки, ничего особенного.

Чуть помедлив, профессор Соланка повернулся к скучающей у порога богине. Она же как ни в чем не бывало продолжила:

— Вы много гуляете. Выходите из дома раз пять-шесть на дню. Я то и дело замечаю, как вы куда-то идете. Сижу здесь и вижу, как вы то уходите, то приходите. Но у вас нет собаки, и непохоже, чтобы вы водили подружек или отправлялись в магазин. На работу в такое странное время не ходят. Вот я и спрашиваю себя: что это он все ходит туда-сюда один? Вы, наверное, слыхали — какой-то парень бродит по городу и бьет женщин по голове куском бетона. Нет, если бы я думала, что вы извращенец, то не стала бы с вами разговаривать. И этот ваш британский акцент — в нем что-то есть, правда? Несколько раз мы даже увязывались за вами, но вы просто бродили без цели, шли куда глаза глядят. Мне показалось, будто вы что-то ищете. Вот я и решила выяснить, что бы это могло быть. Просто по-дружески, по-соседски. Вы загадка. Для меня уж точно.

В нем поднялась волна внезапного гнева.

— Я ищу только одного, — рявкнул он. — Покоя! — Его голос дрожал от негодования, гораздо более сильного, чем заслуживала ее навязчивость, негодования, повергавшего его в шок всякий раз, когда оно потопом проносилось через нервную систему.

Эта неожиданная агрессивность заставила девицу отпрянуть и замкнуться в молчании.

— Мужик, — проговорил самый крупный и бдительный из «преторианцев», центурион с обесцвеченной перекисью шевелюрой, без сомнения ее любовник, — не слишком ли ты задирист для того, кто ищет покоя?

Девушка кого-то напоминала профессору, но вот кого? Он никак не мог вспомнить, и этот небольшой сбой памяти, проявление возраста, приводил его в бешенство. К счастью, блондинки уже не было — никого не было, — когда он возвращался с карибского карнавала, в мокрой панаме, весь промокший до нитки после того, как его застиг врасплох теплый ливень. Когда он пробегал под дождем мимо синагоги «Шеарит Исраэль» на Сентрал-Парк-Уэст («белого кита» с треугольным фронтоном над четырьмя — или сколько их там? — коринфскими колоннами), ему запомнилась тринадцатилетняя девочка, едва отметившая совершеннолетие, свою бат-мицву. Профессор увидел ее через боковую дверь: она стояла с ножом в руке, ожидая церемонии освящения хлебов. Ни одна религия не знает обряда измерения благодати, подумал Соланка, а ведь, казалось бы, хотя бы англикане вполне могли изобрести что-нибудь в этом духе. Лицо той девочки светилось в сгущавшемся мраке, и в юных округлых его чертах читалась уверенность, что сбылись самые высокие ожидания. Благословенная пора, если вы не гнушаетесь слов вроде «благословенный», которых скептик Соланка всегда избегал.

По соседству, на Амстердам-авеню, развернулась летняя праздничная тусовка квартала, уличная ярмарка, успеху которой не помешал даже ливень. Как подозревал профессор Соланка, сваленные здесь в кучи уцененные товары могли бы занять достойное место на полках и в витринах самых изысканных бутиков и дорогих универмагов на большей части планеты. В Индии, Китае, Африке, Южной Америке — проще говоря, в наиболее обделенных благами широтах — люди, имеющие время и деньги для следования моде, убили бы за товары с уличных развалов Манхэттена, равно как за поношенные наряды и хлипкую мебель из грандиозных магазинов эконом-класса, бракованный фарфор и уцененную одежду с дизайнерскими бирками, которые можно отыскать в дисконт-центрах деловой части города. Таким легкомысленно-обыденным отношением к изобилию, к этому незаслуженному богатству Америка оскорбляет всех прочих на планете, думал профессор Соланка в свойственной ему старомодной манере. Но сейчас, в эпоху изобилия, Нью-Йорк сделался объектом страстного вожделения всего мира, и это оскорбление только еще сильнее распаляет желания остальных. По Сентрал-Парк-Уэст разъезжали конные экипажи, и колокольчики на лошадиной сбруе звенели, как монетки в руке.

Киношный хит сезона живописал упадок Римской империи, которой правил цезарь в исполнении Хоакина Феникса. Честь и достоинство, не говоря уже о смертельных распрях, были здесь ограничены пределами огромной гладиаторской арены — амфитеатра Флавиев, или Колизея, воссозданного на компьютере. У ньюйоркцев тоже были свои цирки, свои зрелища и свой хлеб: мюзиклы о симпатичных львах; гонки на мотоциклах по Пятой авеню; Брюс, поющий в «Мэдисон-сквер-гарден» о сорока и одной полицейских пулях, унесших жизнь безвинного Амаду Диалло; полицейские, бойкотирующие этот концерт «Босса» Спрингстина; Хиллари vs.[1] Руди Джулиани; похороны кардинала; кино про симпатичных динозавров; автомобильные кортежи двух в целом взаимозаменяемых и одинаково несимпатичных кандидатов в президенты (Гуш, Бор); Хиллари vs. Рик Лацио; гроза во время концерта Спрингстина на стадионе Ши; инаугурация кардинала; мультфильм о симпатичных британских цыплятах; литературный фестиваль плюс целая серия шумных шествий, отмечающих этническое, национальное и сексуальное многообразие города и заканчивающихся (иногда) поножовщиной и нападениями (обычно) на женщин. Профессор Соланка, который почитал себя прирожденным поборником равноправия, исконным горожанином, взращенным в убеждении, что деревня хороша только для коров, в дни парадов вышагивал щека к щеке (потной) с согражданами. В одно воскресенье он смыкал ряды с узкобедрыми, гордящимися своей нетрадиционной ориентацией геями, в следующее — отплясывал с толстозадой пуэрториканкой, обернувшей голую грудь национальным флагом. У него не было ощущения, будто толпа вторгается в его личное пространство, совсем наоборот. В толпе, защищенный от вторжений, он обретал желанную анонимность. Здесь никого не интересовали его заморочки. Каждый приходил сюда забыть, кто он есть. Таково было несвязное волшебство людской массы; и в те дни единственная цель жизни профессора Соланки заключалась в том, чтобы уйти от себя. В тот самый дождливый уик-энд воздух полнился ритмами калипсо, и не просто какими-то там «Прощай, Ямайка» Гарри Белафонте или песнями-дразнилками времен юности Соланки, теплые воспоминания о которых вызывали у него теперь чувство неловкости («Скажу тебе прямо: я осёл. Не пытайся меня привязать, потому что я осёл, я буду брыкаться и орать, я осёл, не пытайся меня привязать»), а сатирами настоящих оппозиционеров-трубадуров с Ямайки, музыкой групп «Банана бёрд», «Кул раннингс» и «Йеллоубелли», долетавшей из Брайант-парка, где она звучала вживую, и лившейся из вознесенных на высоту плеча бумбоксов повсюду на Бродвее.

И все же, когда профессор Соланка возвратился домой с карнавала, им завладела меланхолия, привычная тайная грусть, которую он сублимировал в общественную сферу. Что-то было не так с этим миром. Оптимистическая философия его юности «мир-есть-любовь» покинула профессора, и он не знал, как примириться со все более фальшивой (другое идеально подходящее сюда слово — «виртуальный» — было ему глубоко отвратительно) реальностью. Его преследовали вопросы власти. Что творят втихую правители города, пока разгоряченные горожане вкушают лотос во всем его разнообразии? Не всякие там Джулиани и Сэйфиры, которые остаются оскорбительно равнодушными к жалобам изнасилованных женщин, пока в вечерних новостях не покажут снятую случайным прохожим сцену надругательства. Не эти топорно сработанные марионетки, а те, что на самом верху, пытающиеся утолить свои ненасытные желания, алчущие новизны, пожирающие красоту и всегда, всегда жаждущие большего. Уклоняющиеся от схватки, но реально существующие короли мира (безбожник Малик Соланка отказывал этим людям-фантомам в вездесущности). Вздорные, несущие смерть цезари. Как выразился бы его друг Райнхарт, Болингброки с холодной душой. Трибуны, диктующие свою волю современным Кориоланам, Кориоланусам, а говоря по-простому, способные взять всех этих мэров и полицейских комиссаров за задницу… Профессор Соланка поежился. Он достаточно изучил себя, чтобы сознавать, что и сам отмечен клеймом вульгарности, и все же был шокирован, когда на ум ему пришел этот грубый каламбур.

Кукловоды заставляют нас брыкаться и орать по-ослиному, переживал Малик Соланка. Кто же дергает за веревочки, когда мы, марионетки, отплясываем под их дудку?

Между тем телефон заливался, когда он вошел в квартиру, все еще роняя дождевые капли с полей панамы. Он схватил с базы трубку и прокричал с раздражением: «Да! Слушаю! В чем дело?» Голос жены достиг его уха, пройдя через кабель, проложенный по атлантическому дну — или, быть может, уже через спутник высоко над океаном? Теперь, когда все меняется, и не скажешь наверняка. Теперь, когда век импульсного набора сменился веком тонового; когда эпоха аналога (она же эпоха языкового богатства, аналогий) уступила место цифровой эре, знаменуя окончательную победу цифры над словом. Он всегда любил ее голос. Пятнадцать лет назад в Лондоне он позвонил в издательство своему другу Моргену Францу, но того не оказалось на месте, и проходившая мимо Элеанор Мастерс сняла надрывавшуюся трубку. Они не были знакомы, но закончили разговаривать только через час. Спустя неделю они ужинали у нее дома, и ни один из них даже не заикнулся о том, что подобный выбор места встречи для первого свидания нарушает все нормы приличий. И были правы, что подтвердили полтора десятка прожитых вместе лет. Итак, он влюбился в ее голос раньше, чем в нее саму. Прежде им нравилось вспоминать эту историю, но теперь, когда они пожинали горькие плоды своей любви, когда воспоминания оборачивались болью, когда им не осталось ничего, кроме голоса в телефонной трубке, их повесть, конечно, стала самой печальной на свете. Профессор Соланка вслушивался в звуки голоса Элеанор и с долей отвращения представлял себе, как этот голос дробят на маленькие частички оцифрованной информации, как ее низкое, красивое контральто сначала пожирает, а потом выплевывает главный компьютер, расположенный где-нибудь в районе станции Хайдарабад-Декан. Как выглядит цифровой эквивалент привлекательности, думал он, какими цифрами кодируется красота? Что за набор чисел вбирает ее в себя, трансформирует, пересылает, раскодирует, умудряясь при этом сохранить, не разрушить самую ее суть? Красота, этот призрак, это сокровище, минует все новомодные машины без ущерба для себя не благодаря технологиям, но вопреки им.

«Малик! Солли! (Это для того, чтобы позлить.) Ты меня не слушаешь. Ты весь ушел в себя, в одну из этих своих фантазий, и тот простой факт, что твой сын болен, даже не отложился у тебя в голове. Тот простой факт, что каждое утро, просыпаясь, я слышу — и это невыносимо, — как он спрашивает, почему папы нет дома. Не говоря уже о самом элементарном. О том, что ты ушел от нас без какой-либо причины, без тени намека на разумное объяснение. Ушел, улетел за океан, предал всех, кто нуждается в тебе, кто любит тебя больше жизни. До сих пор, черт тебя подери, любит, несмотря ни на что!» Это был просто кашель, никакой угрозы для жизни мальчика, но она права: профессор Соланка ушел в себя. И в этом коротком телефонном разговоре. И во всей их жизни, когда-то общей, а теперь раздельной, в браке, считавшемся нерушимым, лучшем союзе, по мнению их друзей. И в родительстве, в отношениях с Асманом Соланкой, до невозможности хорошеньким, славным трехлетним мальчуганом, золотоволосым, на удивление, чадом темноволосых родителей, которые нарекли его небесным именем (Асман, сущ., м. р., букв. небо; перен. рай), поскольку он и был для них обоих тем единственным небом, единственным раем, в который они могли искренне и безоговорочно верить.

Профессор Соланка извинился перед женой за свою рассеянность, а она уже рыдала. Эти громкие, трубные всхлипы отдавались болью в сердце, ведь его ни в коем случае нельзя было назвать бессердечным. Он молча ждал, когда она успокоится. А после заговорил самым вкрадчивым тоном, лишая себя — и ее — права на выражение эмоций. «Я понимаю, что для тебя мой поступок необъясним. Помнишь, ты сама меня учила, какую роль играет необъяснимое, — в этом месте она повесила трубку, но он все же закончил фразу: — у… у Шекспира?» Эти сказанные в пустоту последние слова запустили механизм его памяти. Он вновь увидел жену обнаженной. Пятнадцать лет назад длинноволосая двадцатипятилетняя Элеанор Мастерс, во всей своей нагой красе, лежала, пристроив голову у него на коленях, а низ ее живота фиговым листком прикрывал растрепанный томик полного собрания сочинений великого классика в синем кожаном переплете. Таким было неприличное, но стремительно сладкое завершение их первого ужина. Он принес с собою вино, три бутылки дорогущего «тиньянелло антинори» (целых три, что явно свидетельствовало об отчаянных намерениях соблазнителя), а она запекла для него ароматную, приправленную тмином ногу ягненка и подала ее со свежим цветочным салатом. На ней было маленькое черное платье, и она, босая, легко и неслышно перемещалась по квартире, которая носила явный отпечаток модного в прошлом веке стиля блумсберийской богемы. Элеанор с гордостью продемонстрировала ему попугая, который умел подражать ее смеху — слишком звучному и глубокому для такой хрупкой женщины. Их первое и последнее свидание вслепую. Оказалось, что вся она под стать своему голосу: не просто красивая, а еще и умная, уверенная в себе, но ранимая, к тому же умеющая отлично готовить. Отведав настурции и выпив изрядное количество тосканского красного, она начала излагать содержание своей докторской диссертации (к этому моменту они уже сидели на полу в гостиной, на ковре ручной работы от Крессиды Белл), но рассказ ее был прерван поцелуем, потому что профессор Соланка безропотно, как жертвенный агнец, возлег на алтарь любви. Все последующие, долгие и добрые, годы они будут спорить, кто же первым сделал шаг навстречу: она станет яростно, но с лукавым блеском в глазах отрицать, что могла вести себя столь вызывающе, а он — прекрасно зная, как все было на самом деле, — настаивать, что это она первая «набросилась на него».



«Так ты меня слушаешь?» — проговорила она. «Да», — кивнул он, поглаживая маленькую, идеальной лепки грудь. Она прикрыла его руку своей и пустилась в объяснения. По ее предположению, в сердце каждой великой трагедии лежат неразрешимые вопросы о природе любви, и, чтобы понять пьесу, мы должны дать им свое объяснение. Почему Гамлет, любя покойного отца, тянет с отмщением, почему рушит жизнь влюбленной в него Офелии? Почему Лир, которому Корделия дороже остальных дочерей, не разглядел сердечного тепла в ее искренности и пал жертвой нелюбви ее сестер? Почему Макбет, достойнейший из мужей, преданный королю и отечеству, так легко позволяет исполненной соблазна, но не ведающей любви жене увлечь его к трону на крови? Профессор Соланка, все еще рассеянно сжимавший в руке телефонную трубку, в своей нью-йоркской квартире благоговейно вспоминал затвердевшие под его пальцами соски нагой Элеанор и ее экстравагантную интерпретацию трагедии Отелло, который, как она полагала, пострадал не столько от «беспричинной злокозненности» Яго, сколько от собственной бесчувственности: «Мавр невероятно глуп в любви. Идиотская ревность заставляет его убить жену, которую он якобы любит, хотя доказательства ее неверности ничтожны». И вывод Элеанор: «Отелло не любит Дездемону. Однажды в моей голове как будто что-то щелкнуло, и я это поняла. Настоящее озарение. Он говорит, что любит, но это не может быть правдой. Потому что, если бы он ее любил, убивать было бы не из-за чего. В моем понимании для Отелло Дездемона — трофей, самое ценное и статусное его приобретение, реальное доказательство того, сколь высоко ему удалось подняться и укрепиться в мире белых. Понимаешь? Он любит не ее, а то, что с ней связано. Очевидно, что Отелло не негр — он мавр, араб, мусульманин. Его имя, по всей вероятности, латинизированная форма арабского Атталла или Атаулла. Он не продукт христианского мира, с его грехом и искуплением. Скорее, ему ближе мир исламской морали, полюса которого — честь и бесчестие. Лишая жизни Дездемону, он совершает „убийство во имя чести“. Виновна она была или нет, не имело никакого значения. Достаточно того, что на нее легла тень подозрения. Дав повод усомниться в ее добродетели, она покусилась на честь Отелло, допустила несовместимое с честью. Вот почему он не слушает ее, не дарует права на оправдание, не прощает, как это сделал бы истинно любящий мужчина. Отелло любит только себя, одного себя — и как ее любовника, и как господина, любит то, что позднее Расин, более расположенный к высокопарному стилю, назовет flamme и gloire, пламенем и славой. Для мавра Дездемона даже не человек. Он превратил ее в нечто иное. Она — его „Оскар“, его Барби. Статуэтка. Кукла. ГІо крайней мере, я отстаивала такую точку зрения, и они присвоили мне ученую степень. Может, только за мое нахальство, эдакую наглость». Она сделала большой глоток «тиньянелло», выгнула спину, обеими руками обняла его за шею и притянула к себе. Больше в тот день они не рассуждали о трагедии.

И вот теперь, много лет спустя, профессор Соланка стоял под горячим душем, согреваясь после прогулки под дождем в компании любителей калипсо, и ощущал себя напыщенным идиотом. Бить Элеанор тезисами из ее же диссертации было жестокостью, без которой он вполне мог бы обойтись. О чем он думал, приписывая себе и своим жалким поступкам шекспировский размах? Неужели всерьез осмелился поставить себя на одну ступень с мавром на венецианской службе или королем Лиром, уравнять свои ничтожные необъяснимости с их тайнами? Подобное тщеславие, без сомнения, могло служить более чем достаточным основанием для развода. Он должен перезвонить ей, сказать все это и извиниться. Но и это будет неверным шагом. Элеанор не желает разводиться. Даже сейчас она хочет, чтобы он вернулся. «Ты прекрасно знаешь, — говорила она ему не раз, — что все будет хорошо, если ты откажешься от своих глупостей. Все будет просто замечательно. Я не смогу без тебя».

И от такой жены он ушел! Если у нее и были недостатки, так это неприятие орального секса. (У него тоже имелся свой пунктик: он не выносил, чтобы во время любовного акта дотрагивались до его головы.) Если у нее были недостатки, так это обостренное обоняние, из-за которого ему постоянно мерещилось, будто от него воняет. (В результате он стал чаще мыться, что, в общем-то, и неплохо.) И еще она покупала вещи, даже не спрашивая, сколько они стоят. Странная особенность для женщины, которая, как говорят англичане, «не рождена в деньгах». Она привыкла, что ее содержат, и могла потратить за Рождество больше, чем нормальные люди в массе своей зарабатывают в полгода. И еще любовь к сыну ослепила ее и сделала нечувствительной к потребностям всего остального человечества, включая, прямо сказать, и желания профессора Соланки. Она хотела еще детей. И хотела больше, чем всех сокровищ арабского Востока.

Да нет, она была безупречной: самая нежная, внимательная любовница; самая замечательная мать, харизматичная и изобретательная; самый непритязательный и надежный товарищ; не болтушка, но умеющая говорить убедительно (взять хотя бы их первый телефонный разговор); знаток, одинаково искушенный как в еде и напитках, так и в человеческих душах. Улыбка Элеанор Мастерс тешила самолюбие Соланки, как тонкий, изысканный комплимент. Ее дружба приободряла, словно поощрительное похлопывание по плечу. И что ж такого, что она без счета тратила деньги? Неожиданно для самих себя Соланки разбогатели, и всё благодаря шокирующей всемирной популярности его куклы — нахально ухмыляющейся девицы, чью самоуверенную беспардонность почему-то приняли за «особый стиль общения». Живым воплощением ее стал рожденный восемью годами позже Асман Соланка, сверхъестественным образом оказавшийся темноглазым, но светловолосым и очень-очень хорошеньким. И хотя по всем повадкам он был самым настоящим мальчишкой, сорванцом, который без ума от экскаваторов-гигантов, роликовых коньков, космических кораблей и локомотивов, истинным носителем философии «Я-думаю-что-могу-Я-думаю-что-могу-Я-ду-мал-что-смогу-Я-думал-что-смогу» неукротимо описывающего круг за кругом паровозика по прозвищу Кейси Джонс из сказки о слоненке Дамбо, Асмана постоянно принимали за девочку. Быть может, из-за миловидности и длинных ресниц, но скорее потому, что при взгляде на него люди всегда вспоминали более раннее творение его отца. Куклу по имени Глупышка.


2

На исходе восьмидесятых профессор Соланка окончательно разочаровался в университетской жизни, с ее ограниченностью, распрями и провинциализмом. «Могилы уготованы всем нам. Профессора одно лишь только мучит: визиту книжного червя могильный червь не рад. С ним очень скучно, — продекламировал он Элеанор и добавил (напрасно, как выяснилось позднее): — Готовься к бедности». А затем, к ужасу коллег, но с молчаливого одобрения мало что смыслящей в подобных делах жены, оставил штатную должность в Королевском колледже Кембриджа, где до того момента изучал развитие идеи ответственности государства перед гражданами и за них и параллельного, а иногда враждебного ей представления о свободе личности, и поселился в Лондоне, на Хайбери-Хилл, в непосредственной близости от стадиона футбольного клуба «Арсенал». Вскоре его поглотило с головой — да! — телевидение, вызвав, вполне предсказуемо, насмешки завистников, в особенности когда Би-би-си заказала ему серию популярных программ по истории философии, главными действующими лицами которых выступали бы большие яйцеголовые куклы, собственноручно им изготовленные.

Это было уже слишком. Простительная эксцентричность, которая сходила с рук уважаемому коллеге, стала несносной блажью трусливого перебежчика, и «Приключения Глупышки» еще до выхода на экран были анонимно высмеяны интеллектуалами разного пошиба. Когда программу запустили в эфир, к общему удивлению и досаде «доброжелателей», за первый же экранный сезон из тайного удовольствия для узкого круга избранных она перешла в разряд классики, сделалась культовой и обрела отрадно юную и постоянно увеличивающуюся армию поклонников, пока наконец не удостоилась чести занять вожделенное место сразу после главного вечернего выпуска новостей. Вот тут-то она расцвела в полнокровный хит телевизионного прайм-тайма.

В Королевском колледже знали, что лет в двадцать пять Малик Соланка, посетивший Амстердам, чтобы прочитать доклад о религии и политике в одном институте явно левого толка, существующем на деньги семьи Фаберже, побывал в Рейксмузеуме и был околдован выставленными там бесценными кукольными домиками, чье убранство с педантичной точностью воссоздавало внутренний уклад жизни голландцев на протяжении веков. У домиков не было фасада, как будто его снесло бомбой. Целостность этих маленьких театров довершал зритель, он был четвертой стеной. После этого все в Амстердаме виделось Соланке миниатюрным: и отель на Херенграхт, где он остановился, и дом Анны Франк, и даже невероятно красивые женщины из бывшей голландской колонии, Суринама. Это была шутка сознания — представлять человеческую жизнь уменьшенной, съежившейся до кукольных размеров. Молодой Соланка оценил дар по достоинству. Некоторая скромность в определении масштабов людских устремлений — это то, что надо. Если хотя бы однажды этот тумблер переключился в вашей голове, очень трудно вернуться к прежнему восприятию. «Меньше — лучше», как говаривал в те дни британский экономист Эрнст Фридрих Шумахер. Прекрасное — в малом.

Изо дня в день Малик наведывался к кукольным домикам Рейксмузеума. Никогда прежде его не посещала идея смастерить что-то собственными руками. Ныне же он не мог думать ни о чем, кроме стамесок и клея, лоскутков и ниток, ножниц и мастики. В своем воображении он постоянно создавал обои, мягкую мебель, идеальные простыни или эксклюзивную сантехнику. Однако после нескольких походов в музей он понял, что одних домов для него недостаточно. Его воображаемые интерьеры должны быть заселены. Без людей все не имеет смысла. Голландские кукольные дома, несмотря на всю их изысканность и красоту, несмотря даже на способность заполнить собой и расцветить его воображение, в конце концов стали рождать в нем мысли о конце света, каком-то немыслимом катаклизме, не принесшем материальной собственности серьезного вреда, но начисто уничтожившем все живое. (Это происходило за несколько лет до создания нейтронной бомбы, окончательного торжества неживого над живым.) С тех пор как подобная мысль впервые пришла ему в голову, само место стало для него отвратительно. Теперь ему мерещились запасники музея, где в гигантские кучи свалены миниатюрные трупы: птицы, звери, дети, слуги, актеры, дамы и господа. Однажды он вышел из знаменитого музея, чтобы никогда более не возвращаться в Амстердам.

Вернувшись в Кембридж, он немедленно приступил к сотворению личного микрокосма. С самого начала его кукольные домики были продуктом идеосинкретического личного видения. Сперва они выглядели странно, даже причудливо; научная фантастика увлекала его воображение в будущее вместо прошлого, всецело и непоправимо оккупированного голландскими миниатюристами. Но период увлечения научной фантастикой не продлился долго. Соланка вскоре осознал всю цену работы, уподобляющей тебя великому матадору, который вплотную приближается к быку, когда из собственной жизни и ее сиюминутных декораций ты творишь при помощи алхимии искусства нечто странное. Это его озарение, которое Элеанор назвала бы «электрической вспышкой», привело к созданию серии кукол великих мыслителей, составляющих «мертвые картины»: полицейские избивают дубинками Бертрана Рассела на митинге пацифистов в разгар войны; Кьеркегор спешит в оперу, чтобы друзей не беспокоила его поглощенность работой; Макиавелли вздергивают на дыбе; Сократ осушает чашу с цикутой; и, наконец, любимец Соланки, двуликий и четырехрукий Галилей. Один его лик беззвучно изрекает истину, одна пара рук прячет под одеждой миниатюрную модель Галактики с обращающейся вокруг Солнца Землею. Другой же лик — лик кающегося грешника с потупленным взором — под мрачными взглядами мужей в алых одеждах публично отрекается от запретного знания, другая пара рук крепко и почтительно сжимает Библию. Когда через много лет Соланка оставил работу в университете, эти куклы сослужили ему хорошую службу. Они — и кукла-вопрошатель, искатель знания, призванная по его замыслу стать своего рода телевизионным дознавателем, воплощением «среднего зрителя», странница во времени по прозвищу Глупышка, сделавшаяся звездой экрана, растиражированная в громадных количествах и продаваемая по всему миру. Глупышка, сотворенная из его ребра. Его помешанный на моде, но не чуждый идеализма Кандид, его рыцарь без страха и упрека, городской партизан, коротко стриженная девочка, скитающаяся по северу Японии с чашей для подаяния в руках, как монах нищенствующего ордена из стихов Мацуо Басё.

Глупышка обладала острым умом, была дерзкой и бесстрашной, искренне жаждущей глубоких познаний, истинной мудрости; не столько ученик, сколько агент-провокатор, она побуждала великие умы к удивительным откровениям. Так, оказалось, что любимый беллетрист знаменитого еретика Баруха Спинозы — это Пэлем Грэнвил Вудхауз. Удивительное совпадение, если учесть, что Спиноза — любимый философ бессмертного вудхаузовского камердинера Реджинальда Дживса, того, что скользил по паркету, будто танцуя шимми. (Спиноза, который перерезал веревочки и освободил Господа Бога от роли небесного кукловода, который полагал, что Откровение — часть человеческой истории, а не что-то выше нее. А также строго следил, чтобы галстук и рубашка сочетались друг с другом.) В «Приключениях Глупышки» великие умы также могли путешествовать во времени. Благодаря этому арабский мыслитель иберийского происхождения Ибн Рушд (Аверроэс) и его еврейский двойник Моше Бен Маймон нашли наконец точку соприкосновения: оба оказались страстными болельщиками бейсбольной команды «Янки».

Лишь однажды Глупышка зашла слишком далеко. В беседе с Галилео Галилеем она в модной нынче у потягивающих пиво и треплющихся ни о чем девиц манере предложила великому философу свой умереть-не-встать взгляд на его несчастья. «Да на твоем месте, уважаемый, я бы не позволила попам принудить себя врать. — Тут она наклонилась к собеседнику и заявила со страстной убежденностью: — Пусть бы только попробовали! Я подняла бы гребаную революцию. Я подожгла бы их гребаные дома. Спалила бы к черту весь гребаный город». Естественно, тон этих высказываний смягчили еще при подготовке программы и слово «гребаный» в эфир не попало, но ведь вся соль-то была не в нем. Мысль о поджоге Ватикана не могла остаться незамеченной телевизионными шишками, и Глупышка впервые оказалась оскорбленной, но бессловесной жертвой цензуры. Что же она могла поделать, кроме как снова и снова по примеру Галилея шептать: «И все-таки она вертится. И я спалю все дотла»?

А что же Кембридж? Уже первые рукотворные опыты Солли Соланки — космические станции и напоминающие кокон лунные дома — отличались оригинальностью и фантазией, которые, как громогласно заявил в застольной беседе знаток французской литературы, занимающийся Вольтером, были «освежающе далеки» от его научной работы. Все слышавшие остроту вознаградили ее автора оглушительным хохотом.

«Освежающе далеки». Типично оксбриджская, оксфордско-кембриджская манера легкой пикировки, на первый взгляд добродушный, но больно задевающий обмен колкостями. Профессор Соланка так и не смог привыкнуть к этим шпилькам, нередко бывал ими глубоко ранен, всегда притворялся, что уловил соль, но никогда ее не обнаруживал. Странным образом это роднило его с острословом, с этим специализирующемся на Вольтере обидчиком, чье имя — Кшиштоф Уотерфорд-Вайда — звучало просто чудовищно. Впрочем, обычно остряка звали просто Дабдабом, и именно с ним Соланку связывала самая странная, ни на что не похожая дружба.

Университетское окружение вынудило Уотерфорда-Вайду, как и Соланку, усвоить принятую здесь манеру разговора, но и он не сумел ни понять ее, ни принять. Соланка знал об этом и не держал на Дабдаба зла за «освежающе далеких». Чего он не забыл, так это хохота сотрапезников.

Дабдаб был жизнерадостный старый итонец при деньгах, предмет восхищения доброй половины дебютанток аристократического спортивного Херлингем-клуба, наполовину поляк, сурово взиравший на мир, сын выбившегося в люди коренастого иммигранта-стекольщика, который выглядел, говорил и пил как подзаборный хулиган, однако, к ужасу всей местной знати, на редкость удачно женился («Софи Уотерфорд вышла за какого-то полячишку!»). Сам Дабдаб, с его волнистыми, мягкими волосами, имел привлекательную наружность поэта Руперта Брука, несколько подпорченную тяжелой квадратной челюстью. Он являлся обладателем шкафа, забитого кричащими твидовыми пиджаками, собственником ударной установки и мощного автомобиля; при всем том у него не было подружки. Когда в первый университетский год Дабдаба на балу первокурсников ни одна из эмансипированных шестидесятниц не пошла с ним танцевать, он в сердцах воскликнул: «Ну почему в Кембридже все девушки такие грубые?!» — на что какая-то бессердечная Андреа или Шерон ответила: «Потому что большинство здешних мужчин такие, как ты». Тогда он пошел к фуршетным столам и в самой игривой манере предложил другой юной красавице свою «колбаску». Но эта полная черного юмора Сабрина, эта Ники, привыкшая безжалостно отшивать надоедливых поклонников, сладко пропела, даже не повернув в сторону Дабдаба головы: «Знаете, есть животные, мясо которых я не употребляю в пищу!»



Следует заметить, что и сам Соланка был не без греха: пару раз он не смог побороть искушения съязвить над Дабдабом. Во время их общего выпускного, освободительным летом 1966-го, облаченные в мантии, ликующие, теснимые родителями на лужайке перед колледжем, они позволили себе помечтать о будущем, и простодушный Дабдаб неожиданно заявил, что намерен стать писателем.

— Вроде Кафки, быть может, — произнес он с широкой усмешкой представителя высших слоев, унаследованной от матери усмешкой триумфатора, которую никогда не омрачала тень боли, бедности или сомнения, несколько странной в сочетании с густыми хмурыми бровями, доставшимися ему от отца в память о непередаваемых лишениях, что терпели его предки в заштатном польском городишке Лодзь. — Напишу что-нибудь типа «В крысиной норе», — разглагольствовал Дабдаб. — Или «Ни на что негодный механизм», а может, «Ярость».

Соланка едва сдержал улыбку, великодушно сказав себе, что это противоречие между улыбкой и бровями, между английской серебряной ложечкой и польской оловянной кружкой, между лощеной, высоченной и плоской как доска, словно сошедшей с модной картинки а-ля Круэлла де Виль матерью и квадратным, приземистым, плосколицым отцом оставляет пространство, из которого может появиться на свет плодовитый и успешный писатель. Кто его знает? Возможно, именно такие условия более всего подходят для взращивания неожиданного литературного гибрида, английского Кафки.

— Или, напротив, — продолжал рассуждать Дабдаб, — можно заняться созданием коммерческой литературы. «Долина глупеньких куколок». Как тебе такое название? Хотя возможна и золотая середина, нечто среднее между литературой для интеллектуалов и чтивом. Большая часть человечества отличается средними умственными способностями. Это так, Солли, даже и не спорь. Людям нравится, когда их заставляют слегка пошевелить мозгами. Главное не перегнуть палку. И не утомлять количеством страниц. Никаких толстенных томов, как у этих ваших занудных классиков вроде Толстого или Пруста. Книги небольшого объема, после которых не болит голова. Популярные короткие пересказы шедевров мировой литературы. «Отелло» зазвучит очень свежо, если превратить его в «Мавра-убийцу», ты согласен?

Тогда все и случилось. Выпивший к тому времени уже немало марочного шампанского Уотерфорда-Вайды — ни один из родителей Соланки не посчитал выпускную церемонию достаточным поводом, чтобы приехать из самого Бомбея, и великодушный Дабдаб настоял, что в этот день должен «налить другу стакан» и наполнять вновь и вновь, — Соланка резко и едко высказался по поводу абсурдной идей Кшиштофа, с убийственной прямотой заявив, что мир запросто обойдется без писаний Уотерфорда-Вайды.

— Я тебя умоляю, только не эти зловещие семейные саги из мрачной сельской жизни. «Возвращение в Брайдсхед», пересказанное как «Замок, или История чудовищных превращений»? Бога ради, только не это. И еще. Что касается эротических проказ, ты уж воздержись от подобных сюжетов. Какая из тебя Жаклин Сюзанн? Ты скорее Алекс Портной. Она, кстати, сказала — помнишь? — что восхищается талантом г-на Рота, но руки бы ему не подала. А эти твои блокбастеры на основе классики?! Это уже совсем… «Тайна Корделии»?! «Загадочные происшествия в Эльсиноре»?! Ха-ха-ха!

После нескольких минут этих дружеских, но далеко не дружественных комментариев Дабдаб пошел на попятную.

— Хорошо, — примирительно сказал он, — может, и вправду лучше мне податься в режиссеры. Мы отправляемся на юг Франции. Возможно, там как раз требуются постановщики.

В душе Малик Соланка всегда питал слабость к дурашливому Дабдабу — отчасти из-за способности того говорить подобные вещи, но также потому, что за аристократическим гаерством скрывалось по-настоящему благородное и открытое сердце. К тому же Соланка был перед ним в долгу. Холодной осенней ночью 1963-го в общежитии Королевского колледжа на Маркет-Хилл восемнадцатилетний Соланка отчаянно нуждался в спасении. Свой первый день в колледже он провел в постели, не в силах вылезти из нее, поскольку пребывал в жесточайшей депрессии, видел демонов. Разверстая пасть будущего грозила пожрать его, подобно поглотившему собственных детей Кроносу, а прошлое — к этому моменту связи его с семьей совсем разрушились — разлетелось на черепки. Оставалось невыносимое настоящее, в котором он не мог существовать вовсе.

Лучше уж не вылезать из постели, замереть и накрыться с головой одеялом. И он забаррикадировался в своей безликой общежитской комнате, обставленной мебелью из блеклой норвежской сосны, с окнами в стальных рамах, от всего, что могло ждать его в будущем. Какие-то голоса звучали за дверью — он не отвечал. Шаги приближались и удалялись. В семь часов вечера совсем иной голос — громче, вальяжнее и требовательней — прокричал: «Это не у вас пропал большой, неподъемный чемодан со смешным именем на крышке?» И Соланка, к собственному изумлению, заговорил. Так был положен конец дню ужаса, дню оцепенелого бесчувствия и начало университетским годам. Потрясающий голос Дабдаба, подобно поцелую принца, разрушил злые чары.

Оказалось, что чемодан с пожитками Соланки по ошибке отправили в общежитие на Пиз-Хилл. Крис — он тогда еще не стал Дабдабом — помог отыскать тележку, погрузить на нее чемодан и дотолкать до места назначения, после чего поволок незадачливого хозяина тяжеленной клади в столовую колледжа поужинать и выпить пива. Позже они сидели рядышком и слушали, как ректор Королевского колледжа, недостижимый и сиятельный, со сцены разъясняет им, что в Кембридже они ради трех вещей: «Интеллект, интеллект и еще раз интеллект!» И что в грядущие годы больше всего — больше, чем из семинаров или лекций, — они вынесут из общения друг с другом, «взаимно обогащаясь». «Ха-ха-ха!..» Гогот Уотерфорда-Вайды, который невозможно было оставить без внимания, потряс гробовую тишину после этой сентенции. Соланка любил его за это непочтительное ржание.

Дабдаб не стал ни писателем, ни режиссером. Он написал диссертацию, получил докторскую степень, после чего ему предложили место в университете, в которое он буквально вцепился с благодарным видом человека, одним махом разрешившего все проблемы дальнейшей жизни. Этот его вид помог Соланке разглядеть за маской «золотого мальчика» молодого человека, отчаявшегося вырваться за пределы привилегированного мира, в котором тот был рожден. Пытаясь как-то объяснить это для себя, Соланка мысленно нарисовал образы светской пустышки матери и отца — неотесанного чурбана и деспота, — но фантазия его подвела: оба родителя Дабдаба при близком знакомстве оказались милейшими людьми и, похоже, искренне любили своего отпрыска. И все же Уотерфорд-Вайда жил с ощущением безысходности и даже признался однажды, выпив больше обычного, что место преподавателя в Королевском колледже — «единственное стоящее, что у меня есть в этой проклятущей жизни». Именно это, в то время как по общим меркам он владел многим. Быстроходным автомобилем, ударной установкой, фермой в Рохэмптоне, трастовым фондом, светскими связями… Соланка, которому вдруг изменило сочувствие, о чем он сожалел впоследствии, предложил Дабдабу поменьше валяться в грязи самоуничижения. Дабдаб напрягся, кивнул и разразился принужденным хохотом — «ха-ха-ха!» — однако после этого много лет не заговаривал о личном.

Интеллектуальный потенциал Уотерфорда-Вайды для многих коллег оставался загадкой, тайной Дабдаба. Слишком часто он выглядел откровенно недалеким. Его первым прозвищем, которое, однако, не прижилось, поскольку оказалось чересчур злым даже по меркам Кембриджа, было Пух, в честь бессмертного, наивного до глупости медвежонка, притом что научные труды Дабдаба снискали ему заслуженное уважение в академических кругах. Диссертация о Вольтере не просто принесла ему докторскую степень, но и стала первой ступенью на пути к будущей славе и гордости, знаменитой книге в защиту Панглосса, где он прослеживал эволюцию взглядов этого выдуманного, но крайне уважаемого персонажа от чрезмерного, в духе Лейбница, оптимизма до защитного квиетизма, полной покорности божьей воле. Эта работа Дабдаба шла настолько вразрез с дистопической, коллективистской, политически ангажированной современной реальностью, что стала для многих, включая Соланку, настоящим шоком. После ее выхода Дабдаб начал читать ежегодный курс лекций «Cultiver Son Jardin», то есть «Возделывай свой сад». Немногим в Кембридже — разве что Певзнеру и Ливису — удавалось собирать такие толпы. Молодые (или, точнее, более молодые, ведь Дабдаб, несмотря на некоторую старомодность в одежде, еще не распрощался с молодостью) являлись, чтобы забросать лектора вопросами и поднять на смех, однако уходили притихшими и задумчивыми, подпав под обаяние его глубинной доброты, той простодушной уверенности всеобщего любимца и неизменной убежденности в том, что он будет услышан, которая вызволила Малика Соланку из паники первого дня.

Времена меняются. Однажды утром в середине семидесятых Соланка незаметно проскользнул в аудиторию, где его друг читал лекцию, и уселся в последнем ряду. Теперь его поразили безапелляционность высказываний Дабдаба и то, как она разряжалась вступающей с ней в резкий контраст почти абсурдной, комической туповатостью. Вы видели хлыща в твиде, безнадежно утратившего контакт с тем, что всё еще называли Zeitgeist, духом времени. Однако слышали вы нечто иное: всеобъемлющую беспросветность, мировую скорбь в духе Беккета. «Вам нечего ждать от этой жизни, — возвещал он аудитории, как ультралевым радикалам, так и субъектам, чьи длинные волосы были унизаны бусинами, потрясая потрепанным экземпляром „Кандида“, — вот чему учит нас эта замечательная книга. Жизнь нельзя улучшить. Ее следует принять как данность. Звучит ужасно, я знаю, но ничего не попишешь. Она такая, какая есть, — и точка. Дарованную человеку способность к самосовершенствованию можете считать злой шуткой Господа».

Еще десять лет назад, когда разнообразные утопии, марксистские, хипповские, казалось, вот-вот сбудутся, когда экономическое процветание и полная занятость позволяли молодым интеллектуалам потворствовать своим сколь блистательным, столь и идиотским фантазиям о самоустранении из жизни социума или революционном Эревоне, батлеровском Едгине (Нигде наоборот), его могли линчевать или, по меньшей мере, заставили бы заткнуться. Но это была Англия, переживающая последствия шахтерской забастовки и трехдневной рабочей недели, трещавшая по швам Англия, образ, явленный великим монологом Лаки из «Ожидания Годо», страна, в которой человек мельчает и опускается на глазах, где золотые грезы о том, что счастливое будущее ждет за ближайшим поворотом, стремительно тускнеют. И дабдабовская стоическая трактовка Панглосса — наслаждайся миром; принимай его таким, каков он есть, со всеми его язвами и прочим, ведь ничего нельзя изменить; наслаждение и отчаяние — понятия относительные — завоевывала все большую популярность в этом изменившемся мире.

Сам Соланка также подпал под ее влияние. Порой, когда он мучительно пытался сформулировать свои взгляды на вечную проблему власти и индивида, ему словно бы слышался подстрекательский голос Дабдаба. Наступило время централизованного вмешательства государства в экономику и прочие сферы жизни общества, и если Соланка не бежал за толпой, то в этом была отчасти заслуга Уотерфорда-Вайды. «Государство не способно сделать тебя счастливым, — нашептывал на ухо Дабдаб, — оно не способно сделать тебя хорошим или залечить сердечные раны. Государство содержит школы, но может ли оно привить ребенку любовь к чтению? Или это должен сделать ты? Государство создает систему здравоохранения, но что поделаешь с огромным количеством людей, которые ходят по врачам без всякой нужды? Государство строит муниципальное жилье, но не гарантирует добрососедства». Первая книга, точнее, брошюра Соланки «Что нам нужно?», в которой он отслеживал, как по ходу истории изменялись взгляды европейцев на взаимоотношения государства и гражданина, подверглась жестокой критике с обоих полюсов политического мира; впоследствии ее признали одним из оправданий того, что позднее было названо тэтчеризмом. Профессор Соланка, который терпеть не мог Маргарет Тэтчер, вынужден был с чувством вины признать, что в этом есть доля правды, какой бы оскорбительной для него она ни была. Консерватизм Тэтчер оказался контрпродуктивным: он разделял характерное для поколения Соланки недоверие к институтам власти и использовал оппозиционный язык этого поколения для разрушения старых силовых блоков — но не ради передачи власти народу (что бы там под этим словом ни подразумевалось), а ради наделения ею шайки своих приспешников. Экономика медленно, но верно приходила в упадок, и именно философия шестидесятых была тому виной. Подобные размышления немало способствовали решению профессора Соланки навсегда уйти из мира науки.

К концу семидесятых Кшиштоф Уотерфорд-Вайда был уже настоящей звездой. Настало время харизматичных ученых. Окончательное торжество науки, когда физика сделается новой метафизикой и микробиология, а не философия разрешит наконец великий вопрос, что есть человек, пока не наступило; литературоведение обернулось гламурным ремеслом, и его корифеи, словно бы в семимильных сапогах, переносились с континента на континент, чтобы выступать уже на международной сцене. Дабдаб перемещался по миру, словно гонимый ветром, который ерошил его серебряные, раньше времени поседевшие локоны даже в аудитории, придавая ему сходство с актером Питером Селлерсом в «Чудотворце». Порой восторженные поклонники принимали его за Жака Дерриду, великого француза, но он отмахивался от такой чести с чисто английской самоуничижительной улыбкой, в то время как его польские брови оскорбленно сдвигались к переносице.

Именно в ту эпоху появились на свет две великие индустрии будущего. Индустрии культуры в последующие десятилетия предстояло заменить собой идеологию, обретя приоритет, которым прежде обладала экономика, и извергнуть из себя целую номенклатуру культурных комиссаров, новую породу аппаратчиков, подвизающихся в великих министерствах дефиниций, исключений, переработок и гонений, и диалектику, основанную на новом дуализме защиты и нападения. И если культура сделалась новым секуляризмом, то новой религией стала слава, и индустрия — или, лучше сказать, культ — популярности задала значительную работу новому священству, миссию обращения новичков в свою веру, завоевания нового Фронтира, сооружения своих средств доставки из блестящего целлулоида, электронно-лучевых ракет, работающих на продуктах сгорания сплетен и готовых вознести избранных к звездам. И во имя темных нужд новой веры совершались даже человеческие жертвоприношения; вознесенные внезапно и опалившие крылья камнем падали вниз и разбивались насмерть.

Дабдаб оказался одной из первых жертв, современным Икаром. Соланка редко виделся с ним в его золотые годы. Жизнь разводит нас посредством обыденных случайностей, и однажды, словно вынырнув из глубокого забытья, мы с изумлением обнаруживаем, что прежние друзья стали нам чужими и их уже не вернуть. «Неужели здесь никто не помнит беднягу Рипа ван Винкля?» — спрашиваем мы и понимаем, что так оно и есть. Нечто подобное произошло и с нашими старыми университетскими приятелями. Дабдаб все больше времени проводил в Америке, для него придумали особую кафедру в Принстоне. Поначалу были частые телефонные звонки. Потом почтовые открытки, дважды в год — на Рождество и в день рождения. А затем тишина. Она продлилась до тех пор, пока одним тихим летним вечером 1984-го, когда Кембридж был особенно похож на свой открыточный образ, в дубовую дверь профессора Соланки (блок «А», над студенческим баром, квартира, некогда занимаемая романистом Э. М. Форстером) не постучала некая американка. Ее звали Перри Пинкус, и она была хрупкой, темноволосой и большегрудой, сексуальной и молодой, но, по счастью, не настолько, чтобы оказаться студенткой. Все это вкупе произвело самое благоприятное впечатление на меланхолическое сознание Соланки. Он приходил в себя после завершения первого бездетного брака, а Элеанор Мастерс еще не появилась на горизонте. «Мы с Кшиштофом приехали в Кембридж вчера, — сообщила Перри Пинкус. — Живем в Гарден-хаус. То есть я живу. Кшиштоф сейчас в Адденбрукской лечебнице. Вчера ночью он перерезал себе вены. У него очень сильная депрессия. Он спрашивал о вас. У вас есть выпить?»

Она зашла и с любопытством огляделась по сторонам. Кукольные дома всевозможных размеров и человеческие фигурки повсюду — в домах, конечно, но не только, среди мебели, по углам, на полу, мужчины и женщины, побольше и поменьше, из ткани и дерева. Перри Пинкус была тщательно (но сильно) накрашена; веки отягощала черная бахрома ресниц. Она явилась во всеоружии, готовая в любой момент вступить в сексуальный поединок: короткое обтягивающее платьице, чем-то неуловимо напоминавшее кольчугу, высоченные каблуки, похожие на клинок стилета. Не слишком подходящий вид для женщины, чей любовник прошлой ночью пытался покончить с собой, но она не искала себе оправданий. Перри Пинкус была молодой особой с факультета английской филологии. И ей нравилось ложиться в постель со звездами стремительно разрастающегося окололитературного круга. Возможные последствия (жены, суицид) мало волновали ее, сторонницу случайных связей. При всем при этом она была яркой, жизнерадостной и, подобно всем нам, считала себя вполне приличным, даже, наверное, хорошим человеком. После первой рюмки водки — профессор Соланка всегда держал в морозилке бутылку на всякий случай — она вполне обыденно рассказала: «У него депрессия. Клинический случай. Не знаю, что мне делать. Он милый, но я избегаю мужчин с проблемами. В няньки я не гожусь. Предпочитаю, чтобы мужчины сами заботились обо мне». После второй сообщила: «Думаю, он был девственником, когда мы начали встречаться. В голове не укладывается! Он, естественно, это отрицал. Говорил, дома за ним толпы бегали. Оказалось — правда, он богатый жених, но я-то за деньгами не охочусь». После третьей раскрыла новые подробности: «Все, что ему было нужно, это чтобы я взяла в рот или же, напротив, трахнуть меня в задницу. Но это ничего, для меня нормально, честное слово. Я с этим не раз сталкивалась. Просто у меня такой типаж — парень с сиськами. Привлекает сексуально недоопределившихся мужчин. В этом я разбираюсь, уж поверьте». А после четвертой рюмки призналась: «Кстати, о сексуально недоопределившихся мужчинах. Куклы у вас, профессор, что надо».

Тогда он решил, что хоть и голоден сексуально, но все же не настолько. Он вежливо выпроводил ее, довел до главной улицы, Кингз-Пэрэйд, и посадил в такси. Она посмотрела на него из окна отъезжающей машины затуманенным взглядом, а потом закрыла глаза, откинулась назад и слегка пожала плечами: Воля ваша… После он узнал, что Перри Ущипни-за-Задницу была своего рода знаменитостью в глобальных литературных кругах. Нынче можно стать известным благодаря чему угодно, вот и она сумела прославиться.

На следующее утро он навестил Дабдаба. Того разместили не в главном больничном здании, а в районе Трампингтон-роуд, в маленьком симпатичном строении из кирпича недалеко от дороги, со всех сторон окруженном тенистой зеленью; оно напоминало корпус для безнадежных больных. Дабдаб стоял у окна и курил. На нем была накрахмаленная полосатая пижама, поверх которой было накинуто какое-то заношенное, все в пятнах одеяние, похожее на старый халат их студенческих лет и призванное, видимо, исполнять ту же роль, что и спасительное одеяло, под которым скрывался Соланка в свой первый день в Кембридже. Запястья Дабдаба были туго перебинтованы. Он пополнел и постарел, но не утратил — будь она трижды проклята — своей блестящей светской улыбки. Профессору Соланке подумалось, что, если бы ему самому происхождение навязало подобную маску, его запястья оказались бы в бинтах намного раньше.

— Эти вязы поражены голландской болезнью, — проговорил Дабдаб, указывая на обрубки. — Страшное дело. Вязы доброй старой Англии облетают и гибнут. (ОблетаютЪ и гибнутЪ.)

Профессор Соланка не ответил. Он пришел сюда не для того, чтобы беседовать о деревьях.

Дабдаб обернулся к нему и взял себя в руки.

— Не ожидай ничего и не будешь разочарован, — пробормотал он по-мальчишески робко. — Мне бы стоило прислушаться к собственным лекциям.

Соланка промолчал и теперь. Тогда, впервые за много лет, Дабдаб нарушил кодекс старого итонца.

— Все дело в страданиях, — бесстрастно произнес он. — Почему мы все должны так страдать? Отчего вокруг столько страданий? Почему их невозможно остановить? Ты считаешь, будто отгородился от них, выстроил плотину, но ее постоянно размывает, а в один прекрасный день просто сносит к чертовой матери. И такое происходит не со мной одним. Со мною-то все ясно, но ведь так происходит с каждым. И с тобой в том числе. Почему оно должно повторяться снова и снова? Это убивает нас. Я хочу сказать, меня. Это убивает меня.

— Звучит немного абстрактно, — мягко отозвался Соланка.

— Да, пожалуй. — Профессор Соланка явственно услышал щелчок замка. Защитный панцирь снова был на месте. — Прости, что не постучался в твою дверь за добрым советом. Это непросто, когда ты — Винни-Пух и в голове твоей опилки.

— Послушай, — попросил его Соланка, — просто расскажи мне все. Пожалуйста.

— То-то и хуже всего, что рассказывать нечего. Никаких причин, ни прямых, ни косвенных. Просто в один прекрасный день ты просыпаешься и осознаёшь, что твоя жизнь больше тебе не принадлежит. И твое тело — я не знаю, как сказать, чтобы ты понял, настолько это страшно, — оно больше не твое. А жизнь течет сама по себе. Но и она не твоя, и в ней не ты живешь. Ты не имеешь с нею ничего общего. Вот и всё. Звучит не очень убедительно, просто поверь. Это все равно как если бы тебя загипнотизировали и внушили, что на земле под окнами навалена большая куча матов. Тогда отчего же не прыгнуть?

— Знаю. Со мной такое было. Может, правда, не настолько серьезно, — согласился Соланка, которому вспомнилась давняя ночь в общежитии на Маркет-Хилл. — Это ты тогда вызволил меня оттуда. Теперь моя очередь.

Его собеседник замотал головой:

— Боюсь, оттуда невозможно так просто взять и вернуться.

Постоянное внимание к его персоне, статус звезды усугубили экзистенциальный кризис Дабдаба. Чем более выдающимся представителем человечества он считался, тем меньше ощущал себя человеком. Тогда он решил отступить, затвориться в обители традиционной академической науки. Никаких больше мировых турне. Никакого «Чудотворца». Никакого Дерриды. Ничего, что напоминало бы перформанс. Окрыленный этой надеждой, он и вернулся в Кембридж в обществе Перри Пинкус, этой сексуальной бабочки-бесстыдницы, искренне веря в то, что с ней сумеет создать нормальную пару и зажить обычной семейной жизнью. Вот насколько далеко он зашел.

Кшиштоф Уотерфорд-Вайда совершил еще три неудачные попытки самоубийства. И как раз за месяц до того, как профессор Соланка, выражаясь метафорически, тоже «покончил счеты с жизнью», то есть расстался со всеми, кто был ему дорог, и, взяв с собой лишь куклу с ультракороткой стрижкой, в самом плачевном виде, искромсанную, в изрезанной одежде, — Глупышку из первой, к тому моменту уже раритетной, промышленной партии, — неожиданно для всех рванул в Америку, земная жизнь Дабдаба завершилась. Три его артерии совершенно закупорились. Несложная операция шунтирования могла бы его спасти, но он отказался от нее и «пал», словно старый добрый английский вяз, чем, возможно, если вы ищете подобных объяснений, дал толчок метаморфозе Соланки. Уже в Нью-Йорке, вспоминая почившего друга, профессор осознал, что часто следовал за Дабдабом — во многих своих размышлениях, да, но также на пути в le monde médiatique[2], в Америку, в кризис.

А Перри Пинкус одной из первых интуитивно угадала эту их связь. Она вернулась в родной Сан-Диего, где читала в местном колледже курс лекций о модных современных литераторах и критиках, с которыми спала. «Пинкус и ее сто и один партнер» — так, в своей обычной, бесстыдной манере, охарактеризовала она этот курс Соланке в одной из коротких поздравительных открыток, которые теперь присылала ему к каждому празднику. «Это мое персональное собрание величайших хитов, моя горячая двадцатка, — писала она со свойственным ей жестким цинизмом. — Вы не вошли в нее, профессор. Я не могу вникнуть в труд человека, если не знаю, с какой стороны к нему лучше подобраться — спереди или сзади». Вместе с каждой поздравительной открыткой она непременно отправляла ему мягкую игрушку — маленький подарок, символический смысл которого оставался за пределами понимания Соланки. Утконосы, моржи, белые медведи… Элеанор всегда ужасно забавляли эти мягкие сувениры из Калифорнии. «Поскольку ты отказался спать с ней тогда, — разъясняла она супругу, — она не может воспринимать тебя в качестве любовника, даже потенциального. И пытается вместо этого стать для тебя мамочкой. Ну, и каково это — быть сыночком Перри Ущипни-за-Задницу?»


3

В своей двухэтажной съемной квартире в Верхнем Уэст-Сайде — высокие потолки, бесспорное удобство, роскошная отделка обоих уровней дубовыми панелями и богатая библиотека, делающая честь владельцам апартаментов, — профессор Малик Соланка грел в руке бокал с красным «гейзервиль зинфандель» и предавался грусти. Он вполне сознательно принял решение уехать и все же тосковал по прежней жизни. Что бы там ни говорила по телефону Элеанор, их разрыв был бесповоротным. Соланка не считал себя ни трусом, ни предателем, и тем не менее он сбрасывал старую кожу чаще, чем змея. Семья, родина и даже не одна, а две жены — вот что он оставил позади. А теперь еще и ребенок. Может, это ошибка — усматривать в его последнем исходе что-то необычное? Возможно, горькая правда состоит в том, что, совершая подобное, он не идет против своей природы, а, напротив, следует ей… Когда он стоял нагой перед зеркалом неприкрашенной правды, именно так все и выглядело.

И тем не менее он, как и Перри Пинкус, считал себя хорошим человеком. И женщины тоже считали его таковым. Чувствуя в нем свирепую убежденность, редко обнаруживаемую в сегодняшних мужчинах, они нередко позволяли себе влюбиться в него, дивясь той стремительности, с которой погружались — умудренные опытом, осторожные — в омут эмоций. И ни одной он не дал повода разочароваться. Он был добрым и понимающим, великодушным и мудрым, остроумным и зрелым. К тому же искусным любовником, без осечек. Это навсегда, думали они, поскольку видели, что и сам он так полагал. С ним они были в безопасности, ощущали себя любимыми, знали, что их ценят. Он разъяснял им — каждой в свой черед, — что дружба, а еще более любовь заменили ему семейные узы. И это звучало правильно. Они отбрасывали сдержанность, позволяли себе расслабиться, полностью отдаться всему хорошему. И ни одной не удалось рассмотреть тайные извилины его души, почувствовать мучительные корчи сомнения, пока не наступал день, когда у него не оставалось сил сдерживаться и отчуждение, словно рвота, выплескивалось наружу сквозь плотно стиснутые зубы. Они никогда не предчувствовали конца, пока разрыв не ударял по ним. «Как будто обухом по голове», по выражению его первой жены, Сары, мастерицы точных и красочных формулировок.

«Знаешь, в чем твоя проблема? — заявила разъяренная Сара перед их последней ссорой. — На самом деле ты любишь только своих чертовых кукол. Ты способен существовать только в своем маленьком ненастоящем мирке. В нем ты господин: захотел — сделал куклу, захотел — сломал, ты волен ими манипулировать. Ты создал мир, где женщины не способны дать сдачи и где ты не обязан с ними спать. Или нет, ты же в последнее время аккуратно выделываешь им влагалища — деревянные влагалища, резиновые влагалища, мерзкие надувные влагалища, — они отвратительно пищат, как надувные шары, если что-то туда засунуть. Не удивлюсь, если где-то в сарае ты уже устроил себе гарем из кукол-цыпочек в человеческий рост. Знаешь, что тебя ждет? Его обязательно обнаружат когда-нибудь. Скорей всего, когда придут тебя арестовывать из-за пропажи восьмилетней светловолосой девочки, эдакой живой куколки, которую ты изнасиловал, а потом расчленил. Поймал бедняжку, поиграл и бросил. Сначала где-нибудь в кустах найдут ее туфельку, потом — тебя не будет дома — покажут ее по телевизору и дадут описание микроавтобуса, и я узнаю его. „Господи, — скажу я себе, — это же тот автобус, в котором он возит своих уродцев на собрания таких же извращенцев“. Покажите, какие куклы есть у вас, а я покажу вам своих! И я окажусь в роли жены, которая ни о чем не подозревала. И меня покажут по телевизору — жена маньяка, корова, которая что-то мычит, защищая тебя, потому что иначе ей не защитить себя. И все увидят, какая я невообразимая дура, раз уж когда-то выбрала тебя!»

Жизнью движет ярость, подумал он тогда. Ярость — сексуальная, лежащая в основе эдипова комплекса, скрытая в политике, в магии, в звериной жестокости — заставляет нас достигать заоблачных высот или опускаться на невообразимые глубины. Фурии, воплощение ярости, порождают миры, даруют нам вдохновение, свежесть мысли, страсть, но также насилие, боль, абсолютное разрушение, вынуждают наносить и получать удары, от которых нельзя оправиться. Фурии преследуют нас. Танцуя танец ярости, Шива разрушает, но одновременно и творит мир. Да что там боги! В своей обвинительной тираде Сара отразила самую суть человеческого духа в его чистейшей, наименее социализированной форме. Вот что мы такое, вот что, цивилизуясь, мы учимся скрывать. Прячем в себе опасное животное, страстное, сверхъестественное, саморазрушительное, сметающее все на своем пути божественное начало, способное заново сотворить мир. Мы возносим друг друга на высоты радости. И рвем друг друга на части.

Ее фамилия была Лир, Сара Джейн Лир, и она приходилась дальней родственницей знаменитому литератору и акварелисту, хотя не унаследовала и части бессмертного сумасбродства великого Эдварда. «Знакомы ль вы с милейшей Сарой Лир, что знает все и обо всем, как всем известно. Глупцу с ней будет скучно, если честно, но для меня она единственный кумир!» Когда Соланка продекламировал эту шутливую переделку, Сара даже не удостоила его улыбки: «Ты не представляешь, сколько людей уже читало мне ровно те же строки, так что прости, но ты не сразил меня ими наповал». Она была старше Соланки на год или около того и писала диссертацию о Джойсе и французском новом романе. Любовь или, как он понимал теперь, по прошествии времени, скорее, страх перед одиночеством двух молодых, чуть за двадцать, людей явилась для них спасательным кругом, за который оба уцепились, чтобы не потонуть в жизненном море. Это чувство заставило Соланку целых два раза продираться сквозь полный текст «Поминок по Финнегану», когда он обосновался в квартире Сары на Честертон-роуд. А также проштудировать суровую прозу Натали Саррот, Алена Роб-Грийе и Мишеля Бютора. Он заметил, что порой, когда, обессиленный, на минуту отрывает глаза от этих нагромождений тягучих, не всегда понятных фраз и бросает взгляд на Сару, ее лицо похоже на дьявольскую маску, прекрасное, но полное скрытого коварства. Таинственная королева английских болот. Тогда он никак не мог разгадать, что написано на ее лице. Возможно, это было презрение.

Недолго думая, они поженились и почти сразу же пожалели об этом. И все-таки мыкались вместе несколько невеселых лет. Позднее, рассказывая Элеанор Мастерс о своей жизни, Соланка охарактеризовал первую жену как человека, владеющего стратегией отступления, игрока, готового в любой момент сдаться. «Она почти сразу отказывалась от всего, чего особенно сильно желала. Еще до того, как убеждалась, способна ли воплотить задуманное на самом деле». Сара в свое время была звездой университетского театра, но без тени сожаления в один прекрасный день отказалась продолжать, навсегда забыв о гриме и публике. А после так же забросила диссертацию и устроилась на работу в рекламное агентство, скинув, как куколку, одеяния ученой дамы, синего чулка, и расправив роскошные бабочкины крылышки.

Это произошло почти сразу после их развода. Когда новость дошла до Соланки, он на какое-то время буквально рассвирепел. Прочитать столько вытягивающих жилы текстов, и всё впустую! Да если бы только тексты.

— Из-за нее, — яростно обрушился он на Элеанор, — я как-то посмотрел «Прошлым летом в Мариенбаде» трижды за день! Мы убили целые выходные на то, чтобы понять правила дурацкой игры со спичками, которой они там забавляются. «Ты же знаешь, что не сможешь выиграть!» — «Не бывает игр без проигравших». — «Я знаю, что могу проиграть, но никогда не проигрываю». Вот этой вот замечательной игры! Благодаря ей моя бедная голова до сих пор трещит от всего этого, а она изволила отбыть в далекие миры: «Можешь гордиться собой, раз сумел понять такое!» Я застрял здесь, в вонючем тамбуре французской литературы, а она в дорогом костюме от Джил Сандер расхаживает по офису на Шестой авеню, где-то эдак на сорок девятом этаже, и зашибает, я уверен, уж побольше моего.

— Да, но так, для справки, это ты ее бросил, — заметила Элеанор. — Ты нашел ей замену, а ее отправил в утиль, оставил одну, голодную и холодную. Тебе просто не следовало на ней жениться, это абсолютно всем очевидно, и только это может служить единственным твоим оправданием. Это великий неразрешимый вопрос, поставленный перед тобой твоей королевой Лир: о чем вообще ты думал? Хотя ты тоже получил по заслугам, когда эта твоя новая — как там ее? вагнеровская валькирия на «харлее» — ушла от тебя к… Уже забыла… К какому-то композитору. — На самом деле Элеанор прекрасно помнила все детали, просто разговор забавлял их обоих.

— Она ушла от меня к этому чертову Румменигге, — рассмеялся уже вполне успокоившийся Соланка. — Помогала ему в постановке титанического представления для трех оркестров и танка «Шерман». После чего он отправил ей телеграмму: «Покорнейше прошу воздержаться от любых сексуальных контактов со мной до тех пор, пока мы не определим, насколько прочна связь, безусловно существующая между нами». А на следующий день прислал билет до Мюнхена в один конец, и она на годы исчезла в непроходимых чащах Шварцвальда. Счастливой от всего этого она не стала. — И тут же он добавил: — Я даже не знаю, удалось ли ей стать богатой.

После того как Соланка уехал, бросив Элеанор, она добавила горький постскриптум к этим размышлениям.

— А знаешь, я бы хотела услышать их версии всех этих историй, — заметила она во время нелегкого телефонного разговора. — Очень может быть, что ты с самого начала вел себя как хладнокровный подонок.


Направляясь в одиночестве на поздний двойной сеанс, показ сразу двух фильмов Кшиштофа Кесьлёвского, в «Линкольн-Плазу», Малик Соланка попытался представить, как выглядела бы его жизнь, будь она отображена в «Декалоге». Короткометражный Фильм об Уходе из Семьи. Какую из десяти заповедей иллюстрирует его история или, как выразился киновед, предваряя на прошлой неделе очередной показ картины Кесьлёвского, какую заповедь она ставит под сомнение? Множество заповедей предостерегают нас от грехов злоупотребления доверием. Алчность, похоть, прелюбодеяние — все они преданы анафеме. Но есть ли законы, по которым судят тех, кто повинен в грехе беспричинных ошибок?.. Не уклонись от отцовских обязанностей. Приходит время подумать об этом. Не уйди из нашей жизни без охренительно серьезной причины, парень. Та, что ты привел, никуда не годится. Что ты о себе возомнил? Что можешь творить любую хрень? Да кем ты, на хрен, себя возомнил? Хью Хефнером? Далай-ламой? Дональдом Трампом? В какие игры ты играешь? Эй, парень!

Сара Лир где-то здесь, в этом городе, внезапно подумал он. Сейчас ей должно быть хорошо за пятьдесят, важная персона с солидным портфолио, а также правом на спецобслуживание в самых модных ресторанах Манхэттена, «Пастис» и «Нобу», и привычкой проводить выходные в престижных местах к югу от окружной, скажем в Амагансетте. Какое счастье, что незачем ее разыскивать, встречаться с ней, поздравлять с тем, что в этой жизни она сделала правильный выбор! А как бы она торжествовала… Потому что они оба достаточно долго живут на этом свете, чтобы констатировать полную победу рекламы.

А ведь в семидесятые, когда Сара бросила свою «серьезную» научную жизнь ради легкомысленного мира рекламы, это занятие считалось чуть ли не постыдным. Настолько, что даже друзьям о нем сообщали чуть ли не шепотом, конфузливо потупясь. Реклама была игрой на человеческой доверчивости, обманом, печально известным врагом обязательств. Она была — самая страшная для того времени характеристика — откровенно капиталистической. Торговля почиталось занятием низким.

Теперь же все: известные писатели, великие художники, архитекторы и политики — хотели быть в деле. Завязавшие алкоголики впаривали бормотуху. Все и всё пошло на продажу. Рекламные щиты сделались колоссами, штурмующими стены зданий, точно Кинг-Конг. Мало того, они стали любимы. Хотя сам Соланка по-прежнему убавлял звук у телевизора, когда начинался рекламный блок, бóльшая часть людей — он был уверен — поступала ровно наоборот. Героини рекламных роликов — все эти бесчисленные Эстер, Бриджит, Элизабет, Холи, Гизеллы, Тиры, Исиды, Афродиты, Кейт — оказались желанней актрис из прерываемых рекламой фильмов. Да ладно бы только девицы. Желанней актрис были парни из рекламы — будь то Марк Вандерлоо, Маркус Шенкенберг, Марк Аврелий, Марк Энтони или Марки Марк. Явив миру Великую американскую мечту, идеальную, прекрасную Америку, где все женщины — малышки, куколки, детки, а все мужчины — сплошь Марки, проделав капитальную работу по продаже пиццы, внедорожников и сомнительного качества продуктов («Не могу поверить, что это не масло!»), помимо финансового менеджмента и новых интернет-компаний коммерческая реклама занялась исцелением Великой американской боли: мигрени, метеоризма, сердечных приступов, мук одиночества, младенческих и старческих страданий, мучений родителей и детей, женской боли и боли мужской, горечи успеха и поражения, приятной мышечной усталости после спортивных нагрузок или неприятной душевной, если напакостил, тоски покинутых и непонятых, игольно-острой муки больших городов и разлитой, тупой боли необъятных равнин, маеты беспредметных желаний, агонии пустоты, волком воющей в каждом восприимчивом и хотя бы отчасти сознающем себя существе. Ничего удивительного, что рекламу полюбили. Она все улучшала. Указывала путь. Не нагружала проблемами. Напротив, разрешала их.

Даже в одном доме с Соланкой жил парень, стряпающий рекламные тексты. Он носил гавайские рубахи с красными подтяжками и курил трубку. Копирайтер первым представился Соланке, когда они столкнулись в вестибюле у почтовых ящиков:

— Марк Скайуокер с планеты Татуин.

Под мышкой у него были какие-то свернутые в рулон эскизы.

Что есть такого в моем одиночестве, спросил у себя профессор, что заставляет соседей непременно его нарушать?

Воля ваша, как сказала бы Перри Пинкус. Соланку ничуть не интересовал этот молодой очкарик в бабочке, никак не похожий на джедая. К тому же былое увлечение лучшими образцами научной фантастики рождало в профессоре презрение к космическим мыльным операм типа «Звездных войн». Однако он уже усвоил, что в Нью-Йорке не принято навязывать ближнему свое мнение. Еще он привык, представляясь, опускать слово «профессор». Здесь ученость раздражала людей, а соблюдение формальностей воспринималось как бахвальство. Америка — страна диминутивов, уменьшительных слов. Даже названия магазинов и ресторанчиков панибратски коротки. Буквально на соседней улице в ряд шли «У Энди», «У Бенни», «У Джози», «У Габриелы», «У Винни», «У Фредди и Пеппера». Страну сдержанности, недосказанности и умолчаний он покинул — и, в общем-то, поступил правильно. Здесь, в Штатах, можно было запросто зайти к «Ханне» (аптека и медицинские товары) и приобрести бюстгальтер для грудных протезов. Вот он — рекламируется в витрине аршинными красными буквами.

Что ж, профессор был вынужден представиться в ответ.

— Солли Соланка, — бесстрастным тоном отрекомендовался он, а про себя удивился, с чего это вдруг использовал старое и нелюбимое прозвище Солли.

Скайуокер нахмурился:

— Вы что, ландсман?

Соланка не знал этого слова, означавшего «земляк», «соотечественник», в чем тут же виновато признался.

— А, значит, нет, — кивнул Звездный Странник. — А я было подумал… Из-за вашего имени, наверное. Да еще из-за носа, уж простите…

Теперь, когда смысл незнакомого слова выяснился из контекста, у профессора Соланки тут же родился занятный вопрос, который он, впрочем, предпочел не озвучивать: неужели и на планете Татуин тоже есть евреи?

— Значит, вы британец? — продолжал Скайуокер.

Соланка не стал вдаваться в постколониальные миграционные тонкости.

— Мне Мила про вас сказала. Сделайте одолжение, гляньте вот на это.

Очевидно, Милой звали давешнюю собеседницу профессора, юную королеву улиц. Соланка с досадой отметил созвучие их имен: Мила, Малик. Можно не сомневаться, что если бы девушка первой обратила на него внимание, то не преминула бы поделиться с ним подобным наблюдением. А ему пришлось бы отвечать очевидными банальностями: звучание не равно значению, и в данном случае мы имеем дело со случайной межъязыковой перекличкой, которая ровным счетом ничего не значит и уж никак не может послужить поводом для знакомства и общения.

Тем временем молодой копирайтер развернул эскизы прямо на столе в холле.

— Мне нужно ваше мнение. Откровенное, — пустился он в объяснения. — Мы разрабатываем имидж для одной крупной компании.

Соланка глянул: на двойных листах были изображены силуэты известных нью-йоркских небоскребов на закате. Не понимая, как следует реагировать, он сделал неопределенный жест.

— Подписи, — тут же уточнил Скайуокер. — Как они вам?

На обеих картинках красовался один и то же лозунг:

ДЛЯ МЕЖДУНАРОДНОЙ БАНКОВСКОЙ КОРПОРАЦИИ «АМЕРИКЭН ЭКСПРЕСС» СОЛНЦЕ НИКОГДА НЕ САДИТСЯ.

— Хорошо. Хорошие надписи, — отвечал Соланка, не вполне понимая, каковы они на самом деле: хорошие, так себе или ужасающие…

В принципе, можно предположить, что в любую минуту в какой-нибудь части мира найдется работающий офис «Америкэн экспресс», а значит, данное утверждение правдиво. Но какая польза клиенту в Лондоне от того, что в Лос-Анджелесе офисы «Америкэн экспресс» еще открыты?.. Эти сомнения Соланка оставил при себе и постарался придать лицу самое удовлетворенное и одобрительное выражение.

Однако Скайуокеру этого было решительно мало.

— Как британец, — уточнил он, — вы не чувствуете себя оскорбленным?

Вопрос поставил Соланку в тупик.

— Я хочу сказать — из-за Британской империи. Есть ведь такое выражение, что солнце никогда не садится над Британской империей. Нам важно никого не обидеть своим слоганом. Поэтому я решил еще раз удостовериться, что этот лозунг никак не посягает на славное прошлое вашей страны.

У профессора Соланки от ярости перехватило дыхание. Он испытал бешеное желание наорать на этого типа с идиотским прозвищем, осыпать его отборной руганью, даже, может, влепить пощечину. С трудом ему удалось взять себя в руки и, не повышая голоса, заверить этого серьезного юного Марка, рядящегося под аса рекламы Дэвида Огилви, что сия банальная формулировка едва ли вызовет хоть какие-то неприятные чувства даже у багроволицых полковников колониальных войск Ее Величества. После этого он спешно прошел в свою квартиру, запер за собой дверь и, чтобы унять бешеное сердцебиение, закрыл глаза и привалился к стене. Он ловил ртом воздух и весь дрожал. Вот она, оборотная сторона его нового окружения, всех этих «Привет! Как дела?», «Вперед и вверх», «Говорить в лицо», бюстгальтеров для грудных протезов; новой культурной гиперчувствительности, патологического страха кого-то чем-то обидеть. Все это понятно — и ему, и прочим, но дело не в этом. Дело в его внезапной неконтролируемой ярости. Откуда она в нем? Как случилось, что он утратил власть над собой, что вспышки гнева то и дело переполняют его, начисто парализуя разум и волю?

Профессор Соланка принял холодный душ. А потом, задернув шторы и включив на полную мощность кондиционер и потолочный вентилятор в надежде побороть жару и влажность, два часа пролежал в постели. Обычно ему помогало успокоиться глубокое дыхание, но в этот раз пришлось сверх того прибегнуть к техникам расслабления, основанным на визуализации. Он пытался визуализировать, представить свой гнев в качестве физического объекта — как пульсирующий сгусток, мягкий и темный, — и мысленно поместить его в красный треугольник. Затем вообразил, что треугольник сжимается, постепенно становится все меньше и меньше, пока заключенный в нем сгусток не исчезает полностью. Упражнение помогло. Сердце Соланки забилось ровнее. Не вылезая из кровати, он включил телевизор — в спальне стоял большой старый, трескучий и завывающий агрегат безнадежно устаревшего поколения — и стал наблюдать, как питчер Орландо Эрнандес Педросо, по кличке Эль Дюк, Герцог, вытворял настоящие чудеса. Чтобы вбросить мяч, бейсболист скрутился так, что доставал носом до колен, а затем в мгновение ока распрямлялся как пружина. Даже в этот неровный, почти панический сезон в Бронксе Эрнандес излучал спокойствие.

Профессор сглупил, переключившись на Си-эн-эн, где только и речи было что про Элиана Гонсалеса, все время. Соланку тошнило от неизбывной людской потребности в тотемах. Катер с кубинскими беженцами пошел ко дну. Маленького мальчика, уцепившегося за резиновую камеру, удалось спасти. Мать его утонула. И вокруг этого тут же началась религиозная истерия. Из утонувшей женщины сделали чуть ли не Пресвятую Деву. Повсюду висели плакаты: «Элиан, спаси нас!» У нового культа, порожденного демонологией кубинских иммигрантов в Майами, согласно которой Кастро, этот дьявол, людоед, каннибал, непременно съест мальчика живьем, вырвет из него бессмертную душу и сожрет ее с горсткой конских бобов, запив стаканом красного вина, немедленно появились свои служители. Помешанный на телевидении, отвратной наружности дядя мальчика был провозглашен чуть ли не папой элианизма, и было ясно как божий день, что его дочь, страдающая нервным истощением семилетняя бедняжка Марислейсис, вот-вот начнет видеть божественные знамения. Конечно же, не обошлась и без рыбака. Были свои апостолы, несущие новое откровение людям: фотограф, буквально поселившийся в спальне Элиана; киношники и телевизионщики, размахивающие контрактами; не отстающие от них сотрудники издательств; а также сама Си-эн-эн и представители других новостных программ со своими спутниковыми тарелками и пушистыми микрофонами. Тем временем на Кубе из мальчика сотворили другой тотем. Умирающая революция, революция стареющих бородачей сделала его символом своей обновленной юности. В кубинской версии чудесное спасение Элиана на водах сделалось знаком бессмертия революции, бессмертия лжи. Фидель, что значит Верный, этот язычник, этот неверный, произносил нескончаемые речи, прикрываясь Элианом, как маской.

Отец мальчика, Хуан Мигель Гонсалес, вот уже долгое время почти не комментировал происходящее и не покидал своего родного городка Карденас. Просто сказал, что просит вернуть ему сына. Возможно, с его точки зрения, это звучало достойно или этого попросту было достаточно. Подумав о том, как бы вел себя он сам, если бы между ним, отцом, и Асманом вдруг встали всякие дядья и двоюродные сестры, профессор Соланка нечаянно сломал карандаш, который вертел в руках. Он благоразумно решил, что пора переключиться обратно на спортивный канал, но было уже поздно. Эль Дюк, сам в прошлом кубинский беженец, едва ли мог вытеснить из головы Соланки историю с Элианом. Воображение профессора уже стерло различия между Асманом Соланкой и Элианом Гонсалесом, соединив их причудливым образом, и нещадно пеняло Соланке за то, что в его собственном случае, чтобы разлучить отца с мальчиком, никаких родственников попросту не понадобилось. Асман разлучен с отцом без чьей-либо посторонней помощи. Бессильная ярость вновь поднималась в нем, и, чтобы победить ее, ему пришлось прибегнуть к излюбленной технике сублимации и направить гнев вовне, против помешавшейся на идеологии кубинской диаспоры Майами, которую пережитые унижения превратили в то, что она более всего ненавидела. Борьба против фанатизма сделала иммигрантов фанатиками. Они орали на журналистов, яростно оскорбляли несогласных с ними политиков, грозили кулаками проезжающим мимо машинам. Они толковали о промывке мозгов, а сами являлись ее жертвами. «Не промывки, а загрязнения! — Соланка поймал себя на том, что буквально вопит, обращаясь к кубинцу-подающему на экране телевизора. — Эта жизнь, которую вы ведете, засоряет ваши мозги. А маленький мальчик, которого вы обложили со своими камерами, путаете шумом, фиксируете его испуг и смущение, — что вы сказали ему про его родного отца?!»

Теперь пришлось пройти через все это снова: дрожь, сердцебиение, невозможность вздохнуть, душ, темнота, глубокое дыхание, техника визуализации гнева… Никаких лекарств. В свое время он принимал их слишком много. Психоаналитиков он также отверг. Гангстер Тони Сопрано, правда, прибег к услугам мозгоправа, ну так то же в кино! Профессор Соланка решил бороться со своим демоном самостоятельно. Лекарства или сеансы психоанализа он считал надувательством. И если Соланке суждено схватиться с завладевшим им злым духом, уложить его на лопатки и отправить обратно в преисподнюю, то это должен быть поединок, бой без правил, с голой задницей, на кулаках, до смерти.

Было уже темно, когда Малик Соланка посчитал себя готовым выйти из дома. Его все еще била дрожь, но он напустил на себя вид беспечности и отправился на ночной показ фильмов Кесьлёвского. Будь он ветераном Вьетнамской войны или многое повидавшим репортером, его поведение было бы объяснимо. К примеру, Джек Райнхарт, американский поэт и военный корреспондент, друживший с Соланкой вот уже двадцать лет, просыпаясь от телефонного звонка, первым делом разбивал вдребезги разбудивший его аппарат. Никак не мог остановиться, поскольку крушил все в полудреме, так и не пробудившись до конца. У Джека сменилось уже множество телефонов, но он принимал это как данность. Он был искалечен и благодарил судьбу, что не пострадал сильнее. Но единственной войной, на которой довелось побывать Соланке, была сама жизнь, и в целом жизнь щадила его. У него водились деньги и было то, что большинство людей назвало бы идеальной семьей. Ему достались исключительная жена и исключительный сын. И все же он сидел посреди ночи на кухне, и на уме у него было убийство. Не метафорическое, а самое настоящее убийство. Он даже поднялся в спальню с разделочным ножом в руке и целую минуту, ужасную, немую минуту, стоял над телом спящей жены. Затем вышел, лег в соседней комнате и рано утром, спешно собравшись, первым же самолетом улетел в Нью-Йорк, ничего не объяснив. Случившееся лежало за гранью понимания. Ему было необходимо, чтобы океан — хотя бы океан! — отделял его от того, что он едва не совершил. Так что мисс Мила, королева Западной Семидесятой улицы, была намного ближе к истине, чем догадывалась. Чем должна догадываться.

Поглощенный своими мыслями, Соланка стоял в очереди в кинотеатр. Позади него, справа, молодой мужской голос, беззастенчиво громкий — пусть все слышат, наплевать! — завел историю, адресуясь не только к собеседнику, но ко всей очереди, всему городу, как будто целому Нью-Йорку было до него дело. Что ж, если живешь в столице, знай: экстраординарное здесь так же обыденно, как стакан диетической колы, ненормальность нормальна, как попкорн. «В конце концов я позвонил ей сам: типа, здравствуй, мама, как дела, а она мне: а знаешь ли ты, кто сейчас сидит напротив меня и ест мясной рулет, что твоя мамочка приготовила? Санта-Клаус, вот кто! Санта-Клаус сидит сейчас во главе стола, прямо на месте этого змея, этой крысы, этой вонючей похотливой задницы — твоего папочки. Богом клянусь! Представляешь, три часа дня, а она уже набралась. Черт возьми, прямо так и сказала, слово в слово. Санта-Клаус! Ну, я ей: да, мамочка, а Иисуса там, часом, поблизости нет? А она: молодой человек, для тебя он господин Иисус Христос, и, чтоб ты был в курсе, Иисус сейчас готовит нам рыбу. Я решил, что с меня хватит. Ну, говорю, мама, всего вам хорошего, поклон от меня джентльменам». Соланка также услышал, как где-то в конце очереди раздался пугающе громкий женский смех: «ха-ха-ха!»

Если бы это был фильм Вуди Аллена (некоторые фрагменты «Мужей и жен» снимали как раз в той квартире, которую сейчас арендовал Соланка), после такого монолога публику в зале непременно пригласили бы присоединиться к беседе, встать на чью-то сторону, рассказать подходящую к случаю историю из собственной жизни, желательно похлеще услышанной, а также вспомнить похожие монологи безумных мамашек из фильмов позднего Бергмана, Одзу или Сирка. В фильме Вуди Аллена затем непременно появился бы из ниоткуда, из-за какого-нибудь горшка с пальмой, лингвист Наом Хомский, или социолог Маршалл Маклюэн, или, что более соответствует духу времени, пропагандистка сиддха-йоги Гурумаи либо поклонник индийской духовности Дипак Чопра и в двух словах дали бы увиденному вкрадчивый, приглаженный комментарий. Плачевное состояние, в котором находится мать героя, стало бы последним, на чем ненадолго заострил бы внимание сам Вуди — следует разобраться, как часто у нее бывают галлюцинации: только за едой или в любое время? Какие препараты она принимала и содержалась ли на их этикетках информация о возможных побочных эффектах? Как можно трактовать тот факт, что в ее планы входило покувыркаться не с одной, а сразу с двумя культовыми фигурами? И что бы сказал Фрейд об этом странном сексуальном треугольнике? Что говорит нам об этой женщине ее одинаковая потребность в рождественских подарках и спасении бессмертной души? Как это все характеризует Америку?

А также: если с ней в комнате на самом деле находилось двое мужчин, кто они были? Возможно, беглые преступники, убийцы, решившие отсидеться на кухне несчастной алкоголички? Угрожала ли ей реальная опасность? Или же, ратуя за широту взглядов, мы должны допустить, хотя бы чисто теоретически, что чудо двойного пришествия могло случиться на самом деле? Тогда какой рождественский подарок Иисус попросил у Санты? С другой стороны, если Сын Божий колдовал на кухне с тунцом, надо ли это понимать так, что мясного рулета на всех не хватило?

В фильме Вуди Аллена Мэриэл Хемингуэй непременно наблюдала бы за всем происходящим с живейшим интересом, но тут же переключила бы внимание на что-то другое. В его фильме эта сцена непременно была бы черно-белой, снятой в совершенном соответствии с действительностью во имя реализма, правдивости и высокого искусства. Но в реальном мире она была цветной и куда хуже прописанной, чем в киносценарии. Когда Малик Соланка круто повернулся, желая сделать юноше резкое замечание, он обнаружил, что стоит нос к носу с Милой и ее центурионом — защитником и любовником в одном лице. Стоило подумать о ней — и вот, пожалуйста, материализовалась! За ее спиной стояла — точнее, шаталась, пихалась, приседала на корточки и принимала другие немыслимые позы — вся оставшаяся честная компания со ступенек.

Соланка был вынужден признать, что выглядит она эффектно. Молодые люди сменили унылое тряпье от Томми Хильфигера на одежду совершенно иного, гораздо более элегантного и дорогостоящего стиля, в основу которого было положено классическое для летних коллекций Кельвина Кляйна сочетание белого и бежевого. Несмотря на поздний час, они, все как один, не снимали солнцезащитных очков. Здесь, в мультиплексе, крутили рекламный ролик, в котором модные молодые вампиры в солнцезащитных очках «Рей-Бэн» — благодаря сериалу об потребительнице вурдалаков Баффи кровососы были на пике моды — сидели на дюнах в ожидании рассвета. Тот единственный, что забыл надеть свои очки, живьем зажарился и испарился от первых же рассветных лучей. Его товарищи смеялись и скалили клыки, наблюдая, как он тает в воздухе. «Ха-ха-ха!» А вдруг Мила и компания тоже вампиры? — подумал профессор. А я — тот дурень, что оказался без солнцезащитных очков. Правда, это означало бы, что и сам он — вампир, убежавший от смерти, пренебрегающий законами времени…

Мила сняла солнечные очки и вызывающе посмотрела Соланке прямо в глаза. В этот момент он сообразил наконец, кого же она ему напоминает.

— Смотрите-ка, это ж мистер Гарбо, ка-а-торые хочут, чтобы их а-аставили в па-а-кое, — мерзким голосом протянул пергидрольный блондин, намекая, что готов дать достойный отпор сварливому профессору, из которого уже песок сыплется.

Но Малик Соланка при всем желании не мог уйти прочь: взгляд Милы буквально держал его.

— Боже праведный! Да это же Глупышка! Извините, Глупышка — это моя кукла, я ее сделал!

Гигант центурион не понял, что это лепечет старикан, а потому решил, что Соланка не сказал ничего хорошего. И правда, в профессорском тоне было нечто большее, чем просто удивление, — какое-то раздражение, чуть ли не враждебность, что-то похожее на отвращение.

— Полегче, Грета! — Юный гигант вытянул ручищу, достал ладонью до груди Соланки и с силой стал теснить того назад.

Профессор пошатнулся и уперся спиной в стену. Но тут девушка приструнила своего бойцового пса:

— Все в порядке, Эд. Эдди, на самом деле, нормально все.

К облегчению профессора, очередь внезапно начала продвигаться гораздо быстрее. Малик Соланка буквально ворвался в зал и занял место подальше от компании упырей. Свет погасили, но ему казалось, будто взгляд зеленых глаз продолжает сверлить его через весь зал и в темноте.


4

Он гулял всю ночь напролет, но так и не нашел успокоения. Покоя не было даже глухой ночью, а еще менее — в суетливый уже час после рассвета. Не было никакой глухой ночи. Он не мог припомнить маршрут своего ночного путешествия; у него было ощущение, что за эту ночь он прошел весь Нью-Йорк целиком, начав и закончив прогулку где-то в окрестностях Бродвея, но память его зафиксировала громкость белого и цветного шума. Зафиксировала пляску шума, танец абстрактных фигур перед обведенными красным глазами. Пиджак его льняного костюма намок и тяжело обвис на плечах; и все же Соланка решил не снимать его во имя приличий, просто потому, что достойному человеку так поступать негоже. Не лучше выглядела и его соломенная панама. Городской шум нарастал с каждым днем, а может, нарастала восприимчивость Соланки к шуму, грозившая дойти до той точки, когда срываешься в крик. Вот и сейчас по городу с ревом двигались огромные мусоровозы, похожие на гигантских тараканов. И негде было укрыться от воя сирен, тревожной сигнализации, скрипа тормозов, бибиканья грузовиков, дающих задний ход, невообразимой, бьющей по мозгам музыки.

Часы шли. Герои Кесьлёвского не покидали его мыслей. Куда уходят корнями наши поступки? Двух братьев, ставших чужими друг другу и своему умершему отцу, едва не сводит с ума бесценная коллекция марок, принадлежавшая покойному. Мужчина узнаёт, что стал импотентом, и просто не в состоянии смириться с мыслью, что у его любящей жены может быть сексуальное будущее без него. Всеми нами движут тайны. Стоит нам заглянуть в их завешенное вуалью лицо, как их сила уже толкает нас дальше, в темноту. Или к свету.

Когда он свернул на свою улицу, даже дома заговорили с ним тоном крайней самоуверенности, тоном властителей мира. Католическая школа Святых Таинств стремилась обратить его к вере, взывая к нему на латыни, высеченной в камне: PARENTES CATHOLICOS HORTAMUR UT DILECTAE PROLI SUAE EDUCATIONEM CHRISTIANAM ET CATHOLICAM PROCURANT[3]. Однако это сентиментальное воззвание не затронуло ни одной струны в душе Соланки. На фасаде соседнего дома, над мощным ложноассирийским входом во вкусе приверженного древности голливудского режиссера Сесила Де Милля, было начертано золотыми буквами более афористичное изречение: КАКИМ ПРЕКРАСНЫМ МОЖЕТ СТАТЬ МИР, ЕСЛИ ВСЕХ ЛЮДЕЙ НА СВЕТЕ СВЯЖЕТ БРАТСКАЯ ЛЮБОВЬ. Три четверти века назад это пышное здание, вызывающе прекрасное в самой дерзновенной городской манере, было посвящено, как гласила надпись на его угловом камне, «пифианизму», посвящено без тени смущения перед несовместимостью греческой и месопотамской метафор. Это присвоение и сваливание в кучу сокровищ канувших в Лету империй, эта переплавка или métissage[4] былых могуществ были знаками современной мощи.

Пифо — древнее название Дельф, где обитал Пифон, повергнутый Аполлоном, и, что более широко известно, располагался Дельфийский оракул, жрицей которого была Пифия, прорицательница, неистовая в своих экстатических откровениях. Соланка не мог представить, чтобы создатели здания подразумевали под «пифианизмом» эпилептические припадки и рожденные в конвульсиях пророчества. Поистине эпический размах этого здания нельзя было соотнести и с той скромной ролью, что играл в поэзии так называемый пифийский стих, одна из разновидностей дактилического гекзаметра. Скорее всего, посвящение было связано с Аполлоном как покровителем музыкантов и атлетов. Начиная с шестого века до новой эры каждый третий год олимпийского цикла в Греции проводились Пифийские игры, одно из четырех величайших панэллинских празднеств. Музыкальным состязаниям сопутствовали спортивные, и непременно воспроизводилась великая битва бога и змея. Вероятно, какие-то обрывки этих сведений дошли до людей, отгрохавших святилище поверхностного знания, храм, освящающий убеждение, что невежество, если его подкрепить увесистой пачкой долларов, обращается в мудрость. Храм Аполлона Простака.

К черту классическую мешанину! — мысленно воскликнул профессор Соланка. Ибо вокруг царило более могущественное божество — Америка на пике своей власти, всепоглощающей и разнородной. Америка, куда он явился в надежде избавиться от себя. Освободиться от привязанностей, а заодно — от гнева, страха и боли. Поглоти меня, Америка, воззвал профессор Соланка, поглоти и даруй мне покой!

Против псевдомесопотамского пифийского дворца, через улицу, только что открыл двери лучший в Нью-Йорке симулякр венской Kaffeehaus[5]. В деревянных подставках были разложены свежие номера «Таймс» и «Геральд трибьюн». Профессор Соланка зашел, выпил крепкого кофе и даже позволил себе поучаствовать в самой преходящей из непреходящих городских игр — представляться не тем, кто ты есть на самом деле. В своем теперь уже весьма потрепанном льняном костюме и соломенной панаме он мог сойти за завсегдатая кафе «Хавелка» на Доротеергассе. В Нью-Йорке никто ни к кому особо не приглядывается и лишь немногие навострились различать староевропейские тонкости. Ненакрахмаленная пропотевшая белая рубашка из «Банана-рипаблик», пыльные коричневые сандалии, неухоженная жидкая бороденка (не подстриженная аккуратно, не напомаженная слегка) здесь никому не резали глаз, не казались фальшивыми нотами. Даже само его имя (при необходимости представиться) звучало для окружающих как нечто mitteleuropäische[6]. Что за место, думал Соланка. Город полуправд и отзвуков, который как-то ухитряется править миром. И его глаза, изумрудно-зеленые, смотрят вам в самое сердце.

Подойдя к прилавку с аппетитными кусками знаменитых австрийских тортов, Соланка проигнорировал безупречный на вид gâteau[7] «Захер» и попросил вместо этого кусок Linzertorte[8], но в ответ получил лишь полный недоумения взгляд латиноамериканца за стойкой. Раздраженному Соланке ничего не оставалось, как пальцем указать на выбранный десерт, после чего он смог наконец спокойно просмотреть газету за чашкой кофе.

Утренние выпуски пестрели сообщениями о расшифровке человеческого генома. Доклад биологов называли лучшей версией «блистательной книги жизни» — оборот, обычно употребляемый в отношении Библии или очередного Романа с большой буквы, хотя новый светоч знания являл собой не книгу, а электронное сообщение, отправленное по Интернету, код, записанный четырьмя аминокислотами. Профессор Соланка не был искушен в кодах. Не смог одолеть даже поросячью латынь (простейший шифр, основанный на перестановке и добавлении букв и слогов), не говоря уже о сигнализации флажками или о вышедшей из употребления азбуке Морзе; не знал ничего, кроме сигнала бедствия: точка-точка-тире-тире-тире-точка-точка-точка. Help. Помогите. Или, на поросячьей латыни, elp-hay. Все строили предположения о чудесах, которые последуют за триумфальной расшифровкой человеческого генома. К примеру, любой сможет обзавестись дополнительной парой конечностей, чтобы покончить с неразрешимой фуршетной проблемой: как можно держать в руках тарелку, бокал да еще и есть? Малику Соланке несомненными представлялись две вещи: первое — какие бы открытия ни были сделаны, он не успеет ими воспользоваться, и второе — эта книга, которая изменила все, трансформировала философскую природу нашего бытия, произвела в нашем знании о самих себе столь значительные качественные сдвиги, что они не могли не прейти в серьезные количественные перемены, — эту книгу он никогда не сможет прочесть.

Покуда люди не доросли до подобной степени понимания, они могли утешаться тем, что все вместе барахтаются в трясине невежества. Теперь же, когда Соланка знал, что кому-то где-то известно то, чего ему познать никогда не дано, и к тому же ясно сознавал, что это известное другим знать очень важно, в нем рождалось глухое раздражение, медленно закипающий гнев дурака. Он ощущал себя трутнем, рабочим муравьем. Он ощущал себя частицей копошащихся тысяч из немых фильмов Чаплина или Фрица Ланга, одним из безликих существ, обреченных быть брошенными в жернова общественного прогресса, в то время как знание властвует над ними с высот. У новой эпохи будут новые правители, и он станет их рабом.

— Сэр. Сэр! — Над ним, в неприятной близости, воздвиглась молодая женщина в синей обтягивающей юбочке до колен и нарядной белой блузке. Ее белокурые волосы были беспощадно стянуты на затылке. — Я вынуждена попросить вас покинуть кафе.

Латиноамериканец за стойкой внимательно наблюдал за ними, готовый в любую минуту вмешаться.

Профессор Соланка изумился совершенно искренне:

— Похоже, какие-то проблемы, мисс?

— Похоже?! Да вы ругаетесь, непристойно и грубо, к тому же в полный голос. Говорите просто недопустимые вещи. Произносите их во всеуслышание. И он еще спрашивает, какие проблемы! Сами у себя и спрашивайте. Уходите, пожалуйста!

Ну, наконец-то, вот он, момент истины, думал Соланка, пока женщина обрушивала на него свою гневную тираду. Здесь все же нашлась одна подлинная австриячка. Он поднялся, накинул на плечи помятый пиджак и, приложив руку к шляпе, неожиданно учтиво кивнул ей, но чаевых не оставил. Профессор не мог взять в толк, что подвигло женщину на столь странную речь. Когда Соланка еще делил супружеское ложе с Элеанор, жена периодически жаловалась, что он храпит. Сквозь полудрему он чувствовал, как она пихает его и просит перевернуться на другой бок. Ему хотелось объяснить, что он вполне осознаёт происходящее вокруг, слышит ее слова, а значит, должен был бы услышать собственный храп или любые другие звуки. Через какое-то время Элеанор сдалась, и Соланка продолжал беспрепятственно храпеть во сне. Пока не наступила ночь, когда он не храпел и не спал. Нет, не теперь, не нужно вспоминать об этом сейчас… Сейчас, когда, судя по всему, он должен был бы находиться в полном сознании и когда в его голове не умолкая звучал нью-йоркский шум.

Подойдя к своему дому, он обнаружил, что у его окна в люльке висит рабочий, что-то подновляющий на фасаде здания, и в полный голос на звучном, раскатистом пенджаби дает указания и обменивается грязными шутками с напарником, стоящим на тротуаре с самокруткой-бири в зубах. Соланка немедленно позвонил хозяевам квартиры, чете по фамилии Джей, приверженцам здорового образа жизни, взращивающим исключительно органические продукты. Супруги проводили лето на севере штата в компании своих овощей и фруктов. Соланка раздраженно пожаловался на происходящее. Неслыханная невоспитанность! Невыносимо! В договоре ясно сказано, что любой плановый ремонт должен производиться не только исключительно за пределами квартиры, но при этом еще и без лишнего шума. К тому же в квартире плохо работает унитаз. После однократного смывания в нем периодически всплывают небольшие фрагменты фекалий. Соланка пребывал в таком настроении, что этот пустяк вызвал в нем гораздо бóльшую досаду, чем того заслуживал. Он немало поразил своим тоном добродушного Саймона Джея, деликатного и отлично воспитанного владельца квартиры, который счастливо прожил в ней с женой Адой уже три десятка лет, вырастил здесь детей, даже научил их пользоваться этим самым унитазом в этом самом туалете и пребывал в полной уверенности, что каждый проведенный в этих стенах день был безоблачен и полон простых радостей. Соланка не пожелал его слушать. При повторном смывании, правда, фекалии смываются окончательно, однако подобное положение вещей абсолютно неприемлемо. Хозяину следует незамедлительно прислать в квартиру сантехника.

Увы, сантехник, как и ремонтник-пенджабец, оказался разговорчивым субъектом. Его звали Йозеф Шлинк. Несмотря на весьма преклонные годы, он был бодр и активен, растрепанностью седой шевелюры похож на Альберта Эйнштейна, а передними зубами — на мультяшного кролика Багса Банни, и, когда он вошел, им двигала занявшая глухую оборону гордость, побуждая первым делом понести расплату за упущения.

— Только не нато нишего кофорить, хорошо? Мошет, фы тумаете, што я слишком старый, а мошет, и нет. Я пока мыслей шитать не наушился. Но я фам отно скашу: сантехника лушше меня фы фо фсей окруке тошно не найтете. И я стороф как пык, не путь я Йосеф Шлинк. — У него был сильный акцент немецкого еврея-беженца. — Мое имя фас запафляет? Ну так и посмейтесь сепе на сторофье! Тшентельмен, мистер Саймон, софет меня Шланк для кухни, а коспоша Ата — Шланк для туалета. Пусть софут меня хоть Шланк фон Писмарк, я не опишаюс, это сфопотная страна. Трукое тело — моя рапота. Фот кте шутки неуместны. Фы снаете, што на латыни юмор есть флака из класа? А фот Хайнрих Пелль, премия Нопеля за семьтесят фторой кот, кофорил, што ему ф писательском труте юмор помокает. Та. А в моей рапоте он прифотит к ошипкам. Так што никаких «влашных клаз» пока я рапотаю, та? И не нато шутить нат моими инструментами. Фсе, што мне нато, — пыстро стелать свою рапоту и пыстро полушить за нее плату. Фсе ясно? Как гофорит ф кино этот shvartzer[9], снашала покашите мне теньги. Я фсю фойну латал пропоины на немецкой потфотной лотке. Фы тумаете, после этого я не спрафлюсь с фашей маленькой тырочкой с сапашком?

Образованный сантехник, которому есть что порассказать, подумал профессор, чувствуя, как силы его утекают, словно их спустили. (Он подавил искушение сказать «через шланг».) И это теперь, когда он буквально с ног валится. Город преподает ему урок. Здесь не убежишь ни от навязчивого вторжения, ни от шума. Он пересек океан в надежде оградить свою жизнь от самой жизни. Он прибыл сюда в поисках тишины, а нашел шум куда более громкий, чем тот, от которого он бежал. И теперь этот шум проник в него. Соланка боялся зайти в комнату, где хранились куклы. Может, и они начнут разговаривать с ним? Может, оживут и примутся болтать, судачить, сплетничать, трепаться, пока не вынудят заткнуть им рот раз и навсегда, пока вездесущность жизни, ее немилосердный отказ отступиться, эта проклятая невыносимая громкость третьего тысячелетия, от которой голова лопается, не заставят его поотрывать куклам их чертовы башки?

Глубокий вдох. Соланка выполнил круговое дыхательное упражнение. Очень хорошо. Следует воспринимать болтливость сантехника как божью кару. Это поможет смирить гордыню и выработать навыки самоконтроля. Этот сантехник — еврей, которому удалось спастись от фашистских лагерей смерти, укрывшись под водой. Мастерство сантехника расположило к нему всю команду, немцы держались за него до самого последнего дня. После капитуляции он наконец обрел свободу и уехал в Америку, навсегда оставив позади — или все же прихватив с собой (это как посмотреть) — призраков из своего прошлого.

Наверняка Шлинк уже рассказывал эту историю тысячи, миллионы раз. У него успели выработаться свои повествовательные формулы и интонации.

— Только попропуйте сепе претстафить. Сантехник в потфотной лотке уше само по сепе свушит комишно, нет? Но поферх нее — ирония софсем трукоко сорта, psychologische[10] слошность. Я не могу пояснять фам. Просто фот он я, стою сейшас перет фами. Я сохранил сфою шизнь. Я фыполнил сфое — та-та-та! — претнашертание.

Не жизнь, а настоящий роман, был вынужден признать Соланка. Или фильм. Жизнь, из которой получилась бы вполне кассовая среднебюджетная лента. Дастин Хофман мог бы играть сантехника, а капитана? Клаус Мария Брандауэр или Рутгер Хауэр. Хотя обе ключевые роли можно было бы отдать молодым, чьих имен Малику не удалось припомнить. С годами тает даже это — знание мира кино, которым он всегда так гордился.

— Вам следует записать этот сюжет и оформить права на него, — нарочито бодро посоветовал он Шлинку. — Это же, как говорят киношники, прямая концепция. Когда весь фильм можно уложить в одну фразу. Ваша «Подлодка 571», «U-Boot 571» займет достойное место рядом со «Списком Шиндлера». Можно сделать обоюдоострую комедию в духе Роберто Бениньи. Даже еще жестче. И назвать ее не «U-Boot», «Подводная лодка», a «Jü-Boot», «Еврейская лодка».

Шлинк замер. И перед тем как полностью сосредоточить скорбное внимание на унитазе, одарил Соланку мрачным, укоризненным взглядом:

— Я ше уше просил фас — никаких шуток. Мне неприятно гофорить это, но фы нефоспитанный шелофек.

А внизу, на кухне, между тем появилась приходящая домработница, полячка Вислава. Она досталась ему от хозяев квартиры, так сказать, в субаренду, наотрез отказывалась гладить одежду, оставляла после себя нетронутой паутину в углах, а на запыленной каминной полке можно было запросто рисовать узоры. Впрочем, Вислава обладала неоспоримыми достоинствами: у нее был легкий характер и широкая, открытая улыбка. Однако стоило дать ей хоть малейший шанс, да и без оного, она непременно ударялась в повествования. О грозное устное сказание, непобедима сила твоя! Всю жизнь Вислава была истовой католичкой, и вот теперь ее вера серьезно пошатнулась из-за истории, похоже абсолютно правдивой, которую рассказал ей муж, а ему, в свою очередь, — дядя, узнавший ее от близкого друга, знакомого с неким Рышардом, много лет проработавшим у Папы Римского личным водителем, естественно, до того, как тот заступил на святейший престол. Так вот, этот самый Рышард повез будущего Папу на выборы в Ватикан через всю Европу в поворотный исторический момент, на пороге великих перемен. О это мужское товарищество, простые человеческие радости и тяготы долгого пути! Приехали они наконец к папской резиденции. Духовное лицо, понятное дело, отправилось заседать с собратьями в капелле, а водитель остался его дожидаться. А когда из трубы показался белый дым и возгласили: «Habemus papam!»[11], какой-то кардинал, весь в красном, медленно, по-крабьи, будто персонаж из фильма Феллини, спустился по широкому лестничному маршу из желтого камня и замер на нижней ступени, поджидая запыленный автомобильчик и его водителя. Сдвинув брови и наклонясь к самому водительскому окну, которое Рышард, жаждавший узнать новости, заранее опустил, кардинал передал первое личное послание нового Папы, поляка по происхождению: «Вы уволены».

Соланке, далекому от католической веры, вообще неверующему, было по большому счету все равно, правдива ли эта история — впрочем, он почти уверовал, что правдива, — и совершенно не хотелось выступать арбитром в жестоком единоборстве уборщицы с демоном сомнения, терзающим ее бессмертную душу. Он предпочел бы, чтобы Вислава вообще с ним не разговаривала, а бесшумно скользила по квартире, оставляя ее чистой или хотя бы пригодной для жилья, а также гладила и аккуратно складывала его выстиранную одежду. Так нет же, хотя каждый месяц он платил восемь тысяч долларов за аренду квартиры (услуги по уборке включены в стоимость), судьба и тут подсунула ему паршивую карту в виде никудышной домработницы. Соланка меньше всего на свете был склонен комментировать шансы Виславы обрести на небесах жизнь вечную, но полячка возвращалась к этой теме с невыносимым постоянством: «Да как же можно целовать перстень такого вот святого отца, пусть даже он, как и я, родом из Польши?! Господи Боже мой! Послать вместо себя какого-то кардинала! Вот так вот, просто раз! — и пинком под зад. И это Его Святейшество Папа! Что уж говорить о простых священниках! Как таким исповедоваться? Как могут они отпускать другим грехи? А как жить без отпущения грехов?! Вот видите, врата ада уже разверзлись под моими ногами!»

Профессора Соланку, терпение которого истощалось с каждым днем, все сильнее подмывало сказать какую-нибудь резкость. Рай, разъяснил бы он Виславе, это такое место, куда вхожи только самые крутые и могущественные личности в Нью-Йорке. Иногда в качестве демократического жеста туда допускают и кое-кого из простых смертных; бедолаги прибывают туда с тем благоговейным выражением на лицах, которое видишь у людей, понимающих, что им вдруг невероятно, сказочно повезло. Восхищенный трепет черни, живущей за пределами Манхэттена, только усиливает и без того безграничное удовлетворение избранных и тешит самолюбие Хозяина. При этом — взаимосвязи спроса и предложения еще никто не отменял — вероятность того, что сама Вислава сможет попасть в число избранных и занять одно из немногочисленных мест на гостевой трибуне, непосредственно под сенью вечности, крайне ничтожна.

Соланке приходилось сдерживаться, чтобы не высказать ей всего этого, да и много чего другого. Вместо того он обычно молча указывал на паутину и пыль, в ответ на что неизменно получал теплую, открытую улыбку и жест, которым краковяне выражают полнейшее недоумение: «Я работаю на миссис Джей очень давно». Этот ответ, с точки зрения Виславы, автоматически снимал все жалобы. После двух недель общения с домработницей Соланка перестал просить ее о чем-либо, начал сам протирать каминную полку, избавился от паутины и стал носить свои рубашки в отличную китайскую прачечную за углом. И все-таки ее душа, эта несуществующая субстанция, то и дело требовала его внимания и отеческой заботы, которые ему так претили.

У Соланки слегка закружилась голова. Невыспавшийся, одуревший от навязчивых мыслей, профессор направился в спальню. Он отчетливо услышал за спиной голоса своих кукол, которые ожили и сейчас за закрытой дверью, в густой влажной атмосфере комнаты, рассказывают друг другу истории своего появления на свет. Те самые, что он придумал для них. Ведь куклы, у которых нет историй, намного хуже продаются. Наши истории — вот то, что мы таскаем за собою в наших странствиях через океаны и границы, через жизнь. Небольшой запас забавных случаев, всех этих «а потом случилось вот что», наших личных «жили-были когда-то». Мы — это наши истории, а когда мы уходим, то, если повезет, наши истории обеспечат нам жизнь вечную.

Такова величайшая правда, с которой Соланке пришлось столкнуться лицом к лицу. Он-то как раз стремился избавиться от своей прошлой истории. Наплевать ему на то, кто он, где родился и кто бросил его мать, едва лишь Малик начал ходить, бросил, тем самым негласно разрешив и ему, много лет спустя, оставить собственного сына. Да провались они все в ад, эти отчимы, эта тяжесть руки, толкающей вниз, на беззащитной детской макушке, эти бесхребетные матери, эти виновные Дездемоны! Пусть сгинет раз и навсегда весь этот никому не нужный багаж рода и племени! Он бежал в Америку — как и многие тысячи таких же, как он, — в надежде пройти чистилище иммиграционного пункта на острове Эллис, получить его благословение и начать жизнь заново. О Америка, даруй мне новое имя! Сделай меня Базом, или Чином, или Спайком! Окуни меня в амнезию и накрой могуществом неведения. Занеси меня в свой каталог и выдай пару Микки-Маусовых ушей! Позволь мне быть не историком, но человеком без истории! Я вырву грешный свой язык, забуду лживую родную речь и стану говорить на твоем ломаном английском. Просканируй меня, отцифруй, просвети насквозь! Если прошлое — это больная старая Земля, тогда, Америка, стань моей летающей тарелкой. Унеси меня на край Вселенной. Луна, и та слишком близко.

Бесполезно. Через плохо пригнанное окно спальни до Соланки продолжали доноситься истории. Что будут делать Сол и Гейфрид — «она стала кубком Стэнли среди жен-трофеев, статусных жен, когда их развелось не меньше, чем „поршей“», — ведь у них, бедняжек, осталось всего каких-нибудь сорок или пятьдесят миллионов?.. Ура! Маффи Поттер Эштон беременна!.. А правда, что Палому Хаффингтон де Вудди видели на пляже в деревушке Сагапонак милующейся с Ицхаком Перельманом?.. Вы не слыхали про Гриффина и его большую прекрасную Даль?.. Что, Нина собирается запустить новую линию духов?! Да она сама такая древняя, что пахнет исключительно тленом! Мег и Денис не успели в Сплитсвилль переехать, а уже грызутся, кому достанется не только коллекция музыкальных дисков, но и гуру… Как звали ту знаменитую голливудскую актрису, что пустила слушок, будто новая звезда достигла высот благодаря сапфическим шалостям с одним из первых лиц студии? А ты читал последнее сочинение Карен, «Плоские бедра на всю оставшуюся жизнь»? Прикинь, в «Лотусе», самом клевом клубе, разогнали вечеринку по случаю дня рождения Oy Джей Симпсона! Только в Америке, ребята, только в Америке!

Зажав руками уши, так и не сняв своего безнадежно испорченного льняного костюма, профессор Соланка провалился в сон.


6

Около полудня его разбудил телефонный звонок. Джек Райнхарт, гроза телефонных аппаратов, звал профессора Соланку вместе посмотреть по телевизору встречу Голландии и Югославии в четвертьфинале Евро-2000. Малик принял это предложение, изумив их обоих. «Рад выдернуть тебя из твоей кротовой норы, — заверил Райнхарт, — но если ты собираешься болеть за сербов, лучше оставайся дома». Сегодня Соланка ощущал себя освеженным; с его плеч словно свалился некий груз, и, да, он чувствовал, что нуждается в дружеской компании. Даже в эти дни добровольного уединения профессор не лишился подобных потребностей. Просветленные в Гималаях запросто обходятся без футбола по ящику. Соланка не был столь же чист душой. Он скинул костюм, в котором спал, принял душ, быстро оделся и спешно отбыл в направлении центра города. Когда он вылезал из такси у дома Райнхарта, в машину буквально ворвалась, оттолкнув его, женщина в солнцезащитных очках, при виде которой Соланку — уже второй раз за последние дни — посетило смутное чувство, что он где-то ее видел. Поднимаясь в лифте, профессор вспомнил, кто это был: «Нажми — заговорю». Женщина-кукла. Она стала современным символом пошлой супружеской неверности. Богоматерь с плетью. «Господи, Моника? Да я постоянно ее здесь вижу, — сообщил Райнхарт. — Раньше тут можно было встретить Наоми Кэмпбелл, Кортни Лав и Анджелину Джоли. А теперь вот эта Минни Маус, только не Мышь, а Рот. Да, не тот уже стал райончик-то! Плохо дело».

Райнхарт давно пытался развестись, однако жена целью жизни поставила этого не допустить. Они были красивой, идеальной по контрасту парой. Слоновая кость и эбеновое дерево. Она — тонкая, белокожая и невозмутимая, он — иссиня-черный афроамериканец, к тому же гиперактивный, охотник и рыбак, любитель погонять на спортивных машинах, марафонец, фанат фитнеса, теннисист, а в последнее время, благодаря возросшей популярности гольфиста Тайгера Вудса, еще и самозабвенный игрок в гольф. С самых первых дней их брака Соланка не переставал удивляться, как мужчина, обладающий такой неуемной энергией, может жить бок о бок с женщиной, которая энергии практически лишена. Их пышная, шумная свадьба проходила в Лондоне, поскольку, работая военным корреспондентом, Райнхарт предпочитал обретаться за пределами Америки. Для свадебного торжества было арендовано самое настоящее палаццо, декорированное мозаикой, керамикой и всем полагающимся, которое принадлежало благотворительной организации и по большей части использовалось для реабилитации выздоравливающих душевнобольных. Малик Соланка был шафером и произнес тогда одну из самых своих удачных свадебных речей, тон которой слушателей покоробил, во многом из-за того, что Соланка в какой-то момент, по примеру модного тогда комика У. К. Филдса, сравнил риск, на который идут молодожены, вступая в брак, с шансами парашютиста, «выпрыгнувшего из самолета на высоте в десять тысяч метров и рассчитывающего приземлиться в стог сена». К сожалению, его слова оказались пророческими. Однако он, как и подавляющее большинство знакомых, очевидно, недооценил Брониславу Райнхарт, которая в мастерстве присасывания могла дать фору любой пиявке.

(По крайней мере, у них нет детей, подумал Соланка, когда сбылись его собственные дурные ожидания и опасения всех прочих. Он размышлял о своем телефонном разговоре с Асманом. «Папочка, ты меня слышишь? Ты где?..» Он вспомнил себя много лет назад. Райнхарту хотя бы не приходится жить с этой пронзительной детской болью.)

Слов нет, Райнхарт вел себя не лучшим образом. На постигший его брак он отреагировал тем, что завел интрижку, а тяготы адюльтера заставили его закрутить еще одну; когда же обе возлюбленные попытались подвести его к какому-то решению и каждая пожелала стать ведущей в автогонке его личной жизни, Райнхарт умудрился отыскать в своей и без того переполненной постели место для еще одной женщины. Возможно, Минни Рот как знаковая фигура очень даже соответствовала месту и образу жизни Райнхарта. После нескольких лет такого существования и переезда из лондонского Холланд-Парка в нью-йоркский Уэст-Виллидж Бронислава — и как только этим полякам удается постоянно всплывать то тут, то там? — выехала из квартиры на Гудзон-стрит и посредством нескольких судебных тяжб обязала Райнхарта обеспечивать ей в высшей степени достойное существование в одноместном номере фешенебельного отеля в Верхнем Ист-Сайде. За ней также оставалось право безлимитного пользования кредитными картами мужа. Вместо того чтобы развестись с ним, объявила Бронислава самым сладким голосом, она решила отравить всю жизнь, что ему осталась, по капле выкачать из него кровь без остатка. «И держи кошелек полным, милый, — посоветовала она, — потому как, если он отощает, мне придется прийти и забрать то, что тебе дорого на самом деле».

Дороже всего Райнхарту были еда и выпивка. Он владел крошечным коттеджем в Спрингсе. Одним из тех, что называют «солонкой с крышкой», двухэтажным с фасада и одпоэтажным с тыла. На задворках, в саду, находился сарай, переоборудованный хозяином в винный погреб. Этот погреб был застрахован на куда большую сумму, чем сам дом, наиболее ценной вещью в котором являлась ультрасовременная газовая плита на шесть конфорок. В те дни Райнхарта называли самоускоряющимся гастрономом, «гурманом с турборежимом»; его холодильник всегда ломился от тушек мертвых птиц, готовых в любой момент пережить свое окончательное исчезновение — или вознесение? — томясь в собственном соку. В этом холодильнике боролись за место деликатесы со всего мира: язычки жаворонков, яички эму, яйца динозавров. Но когда на свадьбе друга Соланка упоенно рассказывал его матери и сестре, каким несравненным удовольствием оборачивается обед у Джека, обе женщины выразили крайнюю степень изумления.

— Джек готовит? Наш Джек? — недоверчиво спросила мать Райнхарта, для верности указывая на сына пальцем. — Джек, которого знаю я, не способен открыть банку фасоли, пока я в сотый раз не покажу ему, как пользоваться открывашкой.

— Джек, которого знаю я, — вмешалась сестра, — не способен вскипятить воду и при этом не сжечь кастрюлю.

— Джек, которого знаю я, — безапелляционно резюмировала мать, — не отыщет кухню без помощи собаки-поводыря.

Да, этот самый Джек вышел на уровень лучших шеф-поваров мира. Соланка не переставал изумляться способности человека к автоморфозам, изменениям собственной сути, которую американцы почему-то считают своей особой национальной чертой, хотя у них нет для этого никаких оснований. Любят они навешивать на все ярлык «американский»: американская мечта, американский буйвол, американские граффити, американский психопат, американская мелодия. Но все вышеперечисленное имеется и у других наций на планете — все, кроме веры в то, что обозначающий нацию придаток к явлению способен изменить его суть. Английский психопат, индийские граффити, австралийский буйвол, египетская мечта, чилийская мелодия… Для того чтобы по-настоящему обладать вещью, почувствовать ее своей, американцам надо, чтобы она была «американской», думал Соланка, и это выдает их странную уязвимость. Проще говоря, их капиталистическую суть.

Угрозы Брониславы разорить винный погреб Райнхарта возымели действие. Он перестал ездить корреспондентом в горячие точки и вместо этого начал писать в глянцевые журналы хорошо оплачиваемые статьи о супербогатых, суперзнаменитых и супервлиятельных; он сделался светским хронистом, описывая их любовные связи, их сделки, их неуправляемых отпрысков, их личные трагедии, их болтливых служанок, их убийства, их пластические операции, их игры, их распри, их сексуальные предпочтения, их подлость, их щедрость, тех, кто обихаживает их лошадей и выгуливает их собак. Их машины он тоже описывал. Кроме того, Райнхарт бросил сочинять стихи и принялся писать романы, действие которых всегда происходило в одном и том же призрачном мире, который, однако, управляет миром реальным. Он часто сравнивал свои сюжеты с трудами римского историка Светония. «Это жизнь современных цезарей в их дворцах, — разъяснял он Малику Соланке и любому, кто был не прочь послушать. — Они спят со своими сестрами, убивают собственных матерей, вводят в Сенат своих жеребцов. Сплошные изуверства творятся в этих дворцах. Но знаешь, что интересно? Когда ты снаружи, когда ты — часть толпы, как мы с тобой, тебе видны лишь дворцы как таковые, места, где сосредоточены вся власть и все деньги. Их обитателям довольно шевельнуть пальцем — и наш бедный шарик закрутится как бешеный, куда им взбредет в башку. Круто! (У Райнхарта, когда он хотел подчеркнуть свою мысль или просто дурачился, была привычка лопотать на манер Братца Кролика, озвученного Эдди Мерфи.) Так вот, теперь, когда я пишу об этих миллиардерах в коме или о богатеньких отпрысках, замочивших папу с мамой, теперь, когда я нарыл эту золотую жилу, я вижу и понимаю в жизни гораздо больше, чем раньше, я ближе к истине, чем был, когда писал о гребаной „Буре в пустыне“ или делал репортаж с „аллеи снайперов“ в Сараеве. И здесь намного легче, поверь мне, наступить на чертову противопехотную мину и вмиг разлететься на мелкие кусочки».

Всякий раз, когда профессор Соланка выслушивал очередную версию этой речи, он отмечал все более явственно звучащую в ней ноту неискренности. Когда Джек — в то время подающий надежды молодой чернокожий журналист-радикал, известный своими статьями о природе американского расизма и наживший много могущественных врагов, — впервые поехал на войну, он разделял бóльшую часть страхов, о которых поколением раньше так правдиво вещал молодой Кассиус Клей. Сильней всего Джек боялся получить пулю в спину, умереть от того, что тогда еще не начали называть «огнем с дружественной стороны». В последующие годы, однако, Джек снова и снова наблюдал трагическую наклонность человеческого рода ни в грош не ставить этническую солидарность; он видел, как жестоко черные расправлялись с черными, арабы — с арабами, сербы — с боснийцами и хорватами; бывшая Югославия, Иран и Ирак, Руанда, Эритрея, Афганистан. Массовые истребление людей в Тиморе, резня в Мируте и Ассаме, бесконечные катаклизмы, не разбирающие цвета кожи, по всей Земле. Именно в те годы Райнхарт близко сошелся со своими белыми коллегами из США. Тогда же у него изменилось представление о себе. Он перестал считать себя чужим для Америки и стал просто американцем.

Соланка, который всегда тонко чувствовал подтекст, стоящий за подобными переменами самоидентификации, понимал, что в случае с Джеком эта смена личины была вызвана жесточайшим разочарованием, более того, возмущением против тех, кого светлокожие расисты с удовольствием назвали бы «ему подобными»; Соланка понимал также, что злость подобного рода в конечном счете оборачивается против того, кто ее испытывает. Джек жил за пределами Америки, женился на белой женщине и вращался в кругах так называемых bien-pensant, либерально настроенных людей, для которых цвет кожи не имел значения — просто потому, что среди них почти не было чернокожих. Вернувшись в Нью-Йорк и порвав с Брониславой, Райнхарт продолжал ухлестывать исключительно за теми, кого называл «дочерьми бледнолицых». Эта шутка не могла скрыть правду. К этому моменту единственным чернокожим в его окружении был он сам, а единственным темнокожим оставался, пожалуй, Соланка. Райнхарт переступил черту.

И, по всей вероятности, готов был перешагнуть еще одну. Его новая журналистская специализация давала ему доступ во все дворцы, и ему это нравилось. Он писал о роскошной жизни с ядовитой злобой, разнося ее в пух и прах за глупость, слепоту, бессмысленность, бездонную поверхностность, но приглашения от семей Уоррена Редстоуна и Росса Баффеттса, от Скайлеров и Майбриджей, ван Бюренов и Кляйнов, от Иваны Опалберг-Спидфогель и Марлалы Букен-Кендел продолжали поступать, поскольку все они знали, что парень давно и прочно сидит у них на крючке. Он был для них ручным, домашним негром, и, как подозревал Соланка, их вполне устраивало иметь его в качестве домашнего питомца, вроде кошечки или собачки. К тому же его имя — Джек Райнхарт — звучало нейтрально, не вызывая никаких ассоциаций с чернокожими; это вам не какое-нибудь однозначно связанное с гетто Тупак, или Вонди, или Анферни, или Рах'шид (у афроамериканцев входили в моду креативные имена и оригинальная орфография). Во дворцах вы не встретите человека с подобным именем. Здесь мужчина не может именоваться ни Бигги, ни Хаммер, ни Шакил, ни Снуп, ни Дрэ, а женщина — носить имя Пепа, или Лефт-Ай, или Д'Нис. Никаких Кунта Кинтов и Шазнаев в золоченых гостиных. Правда, здесь тоже в ходу свои прозвища: Сташ — Заначка или Клаб — Бита для мужчин с завидными сексуальными способностями либо Бейн, Бруки или Хорн для женщин, и прямо здесь, за дверью роскошных апартаментов, под шелковыми шелестящими простынями, происходит все, что только можно себе вообразить.

Да, женщины, конечно же. Женщины были страстью и ахиллесовой пятой Райнхарта. И он угодил прямиком в Долину Глупеньких Куколок, Хорошеньких Глупышек. Или, скорее, это был Эверест, Пик Райских Пташек, сказочная Вершина Райского Изобилия. Ради этих белокожих рослых Кристин, Кристи, Кристен или Кристел, о которых грезили во всем мире, рядом с которыми не побрезговал бы сняться сам Кастро или Мандела, Райнхарт готов ползать на пузе, сидеть смирно или стоять на задних лапах. Под бесчисленными слоями Райнхартовой крутости скрывался неприглядный факт: он уступил соблазну. Страстное желание быть принятым — и стать своим — в клубе белых мужчин было его самой страшной, самой черной тайной. Тайной, в которой он не мог сознаться никому, даже себе. Подобные тайны и порождают злость. На этом черном поле всходят семена гнева. И хотя Джек прятал свою тайну под мощной броней, хотя маска с его лица никогда не соскальзывала, Соланка был готов поклясться, что видел в горящих глазах друга всполохи злости. Соланке понадобилось немало времени для того, чтобы осознать: тщательно скрываемая ярость Джека есть зеркальное отражение его собственной.

В настоящее время годовой доход Райнхарта в среднем составлял шестизначную цифру. И тем не менее он постоянно, и лишь наполовину шутя, жаловался на отсутствие денег. Бронислава вконец извела трех судей и четырех адвокатов, обнаружив по ходу дела дар бесконечно судившихся диккенсовских Джарндисов, Соланке даже казалось — чисто индийский талант к бесконечному откладыванию и затягиванию разбирательств. И была этим безумно (возможно, в самом буквальном смысле этого слова) горда. Истинная католичка, она с самого начала заявила, что не подаст на развод, даже окажись Райнхарт дьяволом во плоти. Дьявол, сообщила она своим адвокатам, белокож, с короткими ножками, носит зеленый сюртук и туфли на высоких каблуках, забирает волосы в хвостик и в целом смахивает на философа Иммануила Канта. При этом он способен принимать любые формы — обернуться столбом дыма, отражением, глядящим на нас из зеркала, или укрыться под маской высоченного чернокожего супруга с неуемным сексуальным аппетитом. «Мое отмщение сатане, — заявила она ошарашенным юристам, — сделает его пленником обручального кольца у меня на руке». В Нью-Йорке, где законные основания для развода можно пересчитать по пальцам, а о разводе без серьезных причин, просто по желанию одной из сторон, и речи быть не может, Райнхарт практически не имел шансов выиграть суд против жены. Он испробовал все: уговоры, подкуп, компромисс. Она упорно стояла на своем и не собиралась подавать на развод. В конце концов ему самому пришлось инициировать против нее процесс, который она, с присущими ей твердостью и решительностью, блеском и размахом, почти мистическим образом застопорила своим неучастием в нем. Свирепость ее ненасильственного сопротивления, пожалуй, впечатлила бы самого Ганди. Ей сошло с рук даже то, что на протяжении десяти лет она разыгрывала нервные срывы и физические недомогания с частотой, чрезмерной даже для мыльных опер. Сорок семь раз ее привлекали к ответственности за неуважение к суду, но ни разу даже не посадили в камеру, поскольку Райнхарт не дал суду полномочий совершать какие-либо действия в отношении его супруги. Так и вышло, что, перевалив за сорок, он все еще расплачивался за прегрешения, совершенные в тридцать. Он и в Нью-Йорке продолжал вести беспорядочную жизнь и не уставал превозносить этот город за богатство выбора. «Для холостяка с кое-какими деньжатами и склонностью к веселой жизни этот кусок земли, оттяпанный у аборигенов из племени маннахатта, — просто охотничий рай», — говаривал Джек.

Но Райнхарт холостяком не был. За те одиннадцать лет, что он жил в США после своего возвращения, Джек вполне мог бы перебраться в Коннектикут, в котором были разрешены разводы по желанию одной из сторон или, как вариант, отбыть недель шесть — или сколько там надо — в Неваде, чтобы, став ее полноправным жителем, разрубить гордиев узел. Но Джек ничего подобного не сделал. Однажды, будучи навеселе, Райнхарт заметил, что при всей щедрости Нью-Йорка, предоставляющего благодарному мужчине самый богатый выбор, тут есть своя заковыка. «Им всем подавай высокие слова, — возмущался он. — Они все хотят, чтобы это было всерьез и надолго. Им всем нужна великая страсть, иначе шиш получишь. Поэтому они так одиноки. Выбор мужчин здесь не столь уж велик, но ни одна из них не будет зря тратить время и прицениваться, если знает, что сделка не состоится. Они никогда не пойдут в магазин, если у них недостаточно денег. Они не приемлют саму возможность аренды или таймшера. Они просто трахнутые в голову, парень. Это все равно что прикупить в собственность дом, когда цены на недвижимость взлетели до небес, и при этом знать, что вскоре они станут еще круче». Это откровенное признание Райнхарта отчасти объясняло, почему он раз и навсегда не покончит со своим затянувшимся разводом. Неопределенность положения предоставляла ему Lebensraum[12] — жизненное пространство и возможность дышать. Всегда найдутся женщины, готовые испытывать обаятельного красавца на прочность, пока им это не надоест.

Хотя ситуацию можно было истолковать иначе. На тех заоблачных высотах, где нынче все чаще обретался Райнхарт, на Большой Леденцовой Горе, когда-то вымечтанной американскими старателями, на фиццжеральдовском Алмазе Величиной с Отель «Ритц», он был неприкасаемым, не принадлежа ни к одной из тамошних каст. В тот самый миг, когда он возжелал того, что предназначается одним лишь олимпийским богам, он накрепко угодил к ним в ловушку. Он был, если помните, для них игрушкой. А где это видано, чтобы девочки выходили замуж за своих кукол?! Между тем положение наполовину женатого, безнадежно увязшего в бесконечном бракоразводном процессе мужчины позволяло Райнхарту обманывать себя. Может статься, на самом деле женщины не становились в очередь, чтобы выйти за него замуж. Да будь он в свои годы холостым — Райнхарт разменял уже пятый десяток, — всем было бы ясно, что свое время он уже упустил. Что в женихи (о это убийственное для сердцееда словцо!) он почти не годится.

Малик Соланка, на полтора десятка лет старше Райнхарта и куда более закомплексованный, чем Джек, частенько с завистью и восхищением наблюдал, как друг идет по жизни без оглядки, по-мужски. Горячие точки, женщины, экстремальный спорт — вот она, жизнь настоящего мужчины. Даже стихи Джека, которые тот, правда, давно забросил, были написаны в мужественной манере школы Теда Хьюза. Соланка, несмотря на разницу в возрасте, частенько ощущал себя учеником, а не ментором Райнхарта. Простой кукольник может только снять шляпу перед виндсерфером, скайдайвером, прыгуном на пружинах, скалолазом, человеком, который дважды в неделю приходил в Хантер-колледж, чтобы потехи ради пробежать двадцать лестничных маршей, сначала вверх, потом вниз. Оставаться мальчишкой — умение, до конца овладеть которым Соланке так и не довелось (слишком близко оно было к его запретному, зачеркнутому прошлому).

Тем временем голландский футболист Патрик Клюйверт открыл счет. Соланка с Райнхартом дружно вскочили на ноги, воздевая к потолку бутылки мексиканского пива и одобрительно крича. Тут прозвенел дверной звонок, и Райнхарт вдруг небрежно сказал:

— Знаешь, я, похоже, влюбился. Я пригласил ее сегодня к нам присоединиться. Думаю, ты не будешь против.

В таком поведении друга не было ничего необычного. Как правило, услышав звонок в дверь, Райнхарт объяснял, что пришла «его новая обслуга». Однако его следующие слова указывали на исключительность происходящего.

— Она из ваших, — бросил он Соланке через плечо по дороге к двери. — Индийская диаспора. Сто лет несвободы. Ее предки в конце девятнадцатого века нанялись рабочими и приплыли в этот, как-там-его — Лилипут-Блефуску. А сейчас ее сородичи контролируют там все производство сахарного тростника. Без них национальная экономика попросту развалится. При этом ты сам знаешь, чтó преследует индийцев везде, куда бы они ни приехали. Их не любят. — И Джек перешел на свой дурашливый говорок: — Ани шибко на работе надрываются, не компанейские и до черта нос задирают. Спроси любого. Спроси Иди Амина.

В продолжавшемся на экране матче голландцы играли просто божественно, но футбол неожиданно ушел на второй план. Малик Соланка подумал, что незнакомка, вошедшая в гостиную Рейнхартовой квартиры, была, вероятно, самой красивой индийской женщиной — вообще самой красивой женщиной, — которую он когда-либо видел. По сравнению с пьянящим эффектом, который оказал на Соланку ее приход, бутылку пива «Дос эквис» в его левой руке можно было считать попросту безалкогольной. Он понимал, что в мире найдутся и другие женщины под сто восемьдесят сантиметров с черными волосами по пояс. Что и у других женщин бывают такие глаза с поволокой, и такие изящно очерченные губы, и лебединые шеи, и бесконечно длинные ноги. И даже такую в точности грудь вполне можно увидеть у другой женщины. Ну и что с того? В пятидесятые была популярна идиотская песенка, «Бернардина», ее пел Пэт Бун, один из любимых исполнителей его матери, христианин консервативного толка, и для Соланки с ней были связаны воспоминания об одном из самых ярких сексуальных моментов в его жизни: «Все части у тебя как у других, но как чудесно ты соединила их». Именно так, думал профессор Соланка, чувствуя, что тонет — точнее и не скажешь.

На правой руке у женщины, чуть повыше локтя, Соланка разглядел большой, плохо зарубцевавшийся шрам. Когда она заметила его взгляд, то тут же скрестила руки, чтобы прикрыть шрам левой рукой, не понимая, что эта отметина делает ее еще прекраснее в его глазах, поскольку вносит в безупречную красоту необходимый элемент несовершенства. Шрам демонстрирует всем, что ей можно причинить боль, что такая ошеломительная, неземная красота в одно мгновение может быть уничтожена, тем самым еще больше подчеркивая ее и заставляя бережно лелеять. Матерь божья, что за пафос в отношении совершенно чужой женщины, в замешательстве подумал Соланка.

Выдающаяся физическая красота притягивает к себе весь свет и становится путеводным маяком в объятом тьмой мире. Кто захочет вглядываться в сгущающийся мрак, когда можно обратить взгляд к ласкающему свету? Нужно ли говорить, есть, спать, работать, когда можно просто лицезреть красоту?! Зачем делать что-то еще, если можно просто взирать на нее до конца своей жалкой жизни? Lumen de lumine[13]. Созерцая ее невероятную, звездную прелесть, которая заставила комнату вращаться, будто пламенеющая галактика, Соланка думал о том, что если бы он пожелал оживить свой идеал женщины, если бы у него была волшебная лампа Аладдина, то его идеальная женщина ничем не отличалась бы от стоящей перед ним незнакомки. Мысленно поздравляя Райнхарта, который, похоже, завязал с бесчисленными «дочерьми бледнолицых», профессор одновременно представлял себя с этой смуглой Венерой. Она разбередила что-то в самых глубинах навеки закрытого для всех сердца Соланки и заставила его снова вспомнить то, о чем он изо всех сил стремился забыть: разрыв с далеким и недавним прошлым оставил в нем кратер, дыру огромных размеров, заполнить которую могла бы — чем черт не шутит! — любовь этой женщины. Старая тайная боль всколыхнулась в нем, взывая об исцелении.

— Извини, старина, пра-а-сти меня! — Слова Райнхарта долетали до Соланки словно с другого конца Вселенной. — Она производит такое впечатление на бóльшую часть человечества. И ничего с этим поделать не может. Не знает, как это вырубить. Знакомься, Нила, это мой друг Малик. Волк-одиночка. С женщинами он порвал раз и навсегда, что, кстати, видно невооруженным глазом.

Соланка отметил, как Джек забавляется, и заставил себя вернуться в реальный мир.

— К счастью для всех нас, — наконец изрек профессор, растягивая губы в некоем подобии улыбки, — иначе я непременно отбил бы ее у тебя. — И с досадой подумал: опять эти дурацкие созвучия. Нила — Мила. Желание преследует меня и предостерегает банальной рифмой.

Она работала продюсером в одной из лучших независимых телекомпаний, выпускала документальные фильмы. Как раз сейчас задумала проект, который требовал возвращения в родные места. На родине, в Лилипут-Блефуску, все очень непросто. На Западе люди думают, будто это настоящий рай среди Южных морей, идеальное место для свадебных путешествий или романтических уик-эндов, в то время как на самом деле там назревает серьезный конфликт. Отношения между индолилипутами и коренной народностью, элби, которая пока составляет большинство населения, но только пока, быстро накаляются. Чтобы привлечь внимание к проблемам своей страны, проживающие в Нью-Йорке представители противоборствующих сторон планируют провести на улицах города марши протеста, причем оба должны состояться в ближайшее воскресенье. Это будут немногочисленные, но яркие манифестации. Маршруты проложены так, что представители противостоящих кланов никак не должны встретиться, и все же Нила готова поспорить, что без столкновений дело не обойдется. Сама она намеревается принять участие в марше. Она говорила о политических волнениях на крошечном кусочке земли, и профессор Соланка видел, как пылали ее щеки. Для прекрасной Нилы этот конфликт был важен. Она все еще хранила связь со своей страной, со своими предками, и Соланка почти позавидовал ей.

— Здорово! А пойдемте все вместе! — азартно воскликнул Райнхарт. — Точно, мы все должны пойти! Малик, ты же пройдешь маршем ради своего народа? Ну, ради Нилы наверняка пройдешь, по-любому. — Избрав шутливый тон, Райнхарт явно просчитался.

Соланка видел, как напряглась и нахмурилась Нила. Нельзя относиться к подобным вещам так, словно это игра.

— Да, — проговорил Соланка, глядя девушке прямо в глаза, — да, я пойду на марш.

И они сели смотреть футбол. Последовали новые голы: шесть мячей удалось забить голландцам, югославы же под конец игры сумели провести одну ничего не решающую утешительную атаку. Нила тоже радовалась хорошей игре голландцев. Она любовалась темнокожими игроками голландской сборной, не завидуя их красоте и ловкости, без ложной застенчивости, видимо, считала их равными себе.

— Суринамцы, — заметила она, не зная, что высказывает мысль, много лет назад пришедшую в голову молодому Соланке во время поездки в Амстердам, — живое доказательство того, что смешение рас дает великолепные результаты. Только взгляните на них. Эдгар Дэвиде, Клюйверт, Рейкард сейчас в игре, в добрые старые времена был еще Руд. Великий Гуллит. Они все метеки, чужеземцы. Перемешайте расы, и вы получите самый красивый народ на земле. — И неожиданно добавила: — Я собираюсь в Суринам. В ближайшее время.

Нила вытянулась на канапе и закинула ногу в высоком кожаном сапоге на подлокотник, уронив при этом свежий номер «Пост». Газета свалилась Соланке под ноги, и взгляд профессора упал на заголовок: Новое убийство Бетонного Маньяка. Ниже, чуть более мелким шрифтом, было набрано: Мужчина в панаме — кто он? В мгновение ока все переменилось; из открытого окна на него обрушилась слепящая тьма. Легкая лихорадка возбуждения, тонкий юмор, тайное желание — все это разом куда-то исчезло. Ощутив, что его бьет озноб, Соланка спешно поднялся на ноги и через силу выговорил:

— Мне нужно идти.

— До того как прозвучал финальный свисток? Малик, друг, да это просто невежливо, — изумился Райнхарт.

Но Соланка лишь молча кивнул ему и быстрым шагом вышел за дверь. Удаляясь, он слышал, как Нила, взявшая газету после его спешного ухода, комментирует свежие новости:

— Подонок. Только все мы решили, что этот кошмар закончился, что опасности больше нет, но куда там. Это никогда не кончится. Вот опять убийство.


6

«Дайте только срок, и ислам очистит эти улицы от уродов, которые даже водить не умеют, — проорал таксист водителю, пытавшемуся его обогнать. — Ислам очистит этот город от продажных еврейских задниц вроде тебя и твоей еврейской придорожной шлюхи-жены. — Проклятья не стихали всю дорогу по Десятой авеню: — Кобель-недоросток, трахающий свою малолетнюю сестру! Аллах отправит тебя гореть в аду вместе с твоей развалюхой на колесах. Грязный свинячий выродок, только сделай так еще раз, пожиратель дерьма! Посмотрим, какой ты будешь смелый, когда твои яйца раздавит беспощадный кулак победоносного джихада». Ругательства, которые водитель выкрикивал на звучном деревенском урду, заставили Малика Соланку переключиться с овладевшего им смятения на ядовитую злобу шофера. На груди таксиста был приколот беджик с именем — Али Маджну. В переводе с урду Маджну означает «возлюбленный». Этому конкретному Возлюбленному никак не дашь больше двадцати пяти, он вполне симпатичный — высокий, худощавый, с эффектной челкой, как у Джона Траволты, — живет в Нью-Йорке, имеет постоянную работу. Что его эдак достало?

Соланка быстро нашел ответ на свой вопрос. Когда ты еще слишком молод и не набил собственных шишек, ты можешь примерять на себя, точно власяницу, все страдания мира. В таком случае Десятая авеню могла страдать за палестинцев, чьи муки длились по вине американского президента, который на исходе своего президентского срока желал придать блеск собственным потускневшим свершениям, а потому жаждал прорыва в буксующем мирном процессе на Ближнем Востоке и подталкивал Барака и Арафата к переговорам в Кэмп-Дэвиде. Возлюбленный Али был индийцем или пакистанцем, но, вне сомнения, из какого-то ложного коллективистского духа параноидальной панисламистской солидарности винил всех водителей Нью-Йорка в несчастьях мусульманского мира. В перерывах между проклятьями он переговаривался по рации с братом своей матери: «Да, дядя. Да, аккуратно. Конечно, дядя. Да, я знаю, что машина стоит денег. Нет, дядя. Да, вежливо, всегда вежливо. Можешь на меня положиться, дядя. Да, знаю, вежливость — залог успеха», — и тут же робко уточнял у Соланки маршрут. Это был его первый рабочий день на ненавистных нью-йоркских улицах, и он был перепуган до безумия. Соланка, и сам находившийся в крайнем смятении, обошелся с Возлюбленным мягко, но все же, выходя из такси на площади Верди, заметил:

— Может, стоит поменьше ругаться, Али Маджну? Сбавить тон. Некоторые клиенты могут обидеться. Даже те, кто не знает языка.

Юноша посмотрел на него в крайнем изумлении:

— Я, сэр? Ругался? Когда?

Странный вопрос.

— Всю дорогу, — разъяснил Соланка, — на каждого, кто попадался на глаза. Мать твою, грязный жид — в общем, классический набор. — И добавил на урду, чтобы не оставалось сомнений: — Урду мери мадри забан хе. Урду — мой родной язык.

Лицо и шею Возлюбленного Али залило пунцовой краской стыда. Он уставился на Соланку по-детски чистыми черными глазами.

— Сахиб, раз вы это слышали, значит, так и есть. Но, видите ли, я сам не знаю, что на меня нашло.

Соланка потерял терпение и повернулся, чтобы идти:

— Ладно. Обычное для водителя на дороге раздражение. И тебя понесло. Не страшно.

Профессор уже шел по Бродвею, а Возлюбленный Али отчаянно кричал ему вслед с надеждой, что его услышат и поймут:

— Это ничего не значит, сахиб. Я не имел в виду ничего такого. Я даже в мечеть не хожу. Боже, храни Америку, о'кей? Это просто слова.

Да, слово и дело не одно и то же, с досадой признал быстро удаляющийся профессор. Хотя слова могут стать делами. Сказанные в нужное время в нужном месте, слова могут сдвинуть горы и изменить мир. Хм, а если при этом сказать, будто не знал, что делаешь, — отделить дела от слов, их обозначающих, — можно снять с себя всякую ответственность. Сказать «Я не имел в виду ничего такого» — значит лишить смысла свое неправое деяние, по крайней мере по мнению всех Возлюбленных Али в мире. Возможно ли такое? Без сомнения, нет. Такого просто не может быть. Многие считают, что даже самым искренним раскаянием нельзя искупить вину за преступление. Что уж говорить о необъяснимых провалах в памяти — это куда как менее серьезное основание для прощения, тем более что оно не содержит и тени раскаяния. С неприятным изумлением Соланка узнал себя в глупом юнце Али Маджну: та же горячность, те же «не помню», «не знаю». Однако он, Соланка, не ищет себе оправданий. Перед тем как сокрушительный приход Нилы Махендры заставил их сменить тему, тщательно скрывающий глубину своего смятения Соланка пытался рассказать Райнхарту о своем страхе перед террором гнева, который держит его в заложниках. Поглощенный футболом, Джек лишь кивнул с отсутствующим видом:

— Ты сам прекрасно знаешь, что всегда легко раздражался. Ведь знаешь, правда? Ты когда-нибудь подсчитывал, сколько раз тебе приходилось звонить людям, чтобы извиниться? Сколько раз ты названивал мне по утрам после того, как вечером после возлияний у тебя вдруг случалась очередная вспышка гнева? Да можно издать целое собрание извинений Малика Соланки. Получится отличная книга — малость занудная, но с восхитительными комедийными эпизодами.

Несколько лет назад супруги Соланка отдыхали в коттедже Райнхарта в Спрингсе с ним и его очередной «обслугой». (Эта хрупкая красавица южанка была родом из Лукаут-Маунтин, горного массива в Теннесси, где в годы Гражданской войны разыгралась «Битва над облаками», легендарное сражение при Чаттануге. Она один в один походила на мультяшную секс-бомбу Бетти Буп. Райнхарт прозвал ее — несмотря на громкие протесты — Роско, в честь единственной ныне живущей знаменитости Лукаут-Маунтин, известного жесткой манерой игры теннисиста Роско Таннера.) Коттедж был маленький, и они старались проводить как можно больше времени за его стенами. Однажды ночью после затянувшейся чисто мужской гулянки в баре Ист-Хэмптона Соланка настоял, что сам поведет машину в жуткий ливень. За сим последовал ужас, лишающий дара речи. Когда же Райнхарт сказал ему, мягко, насколько был способен: «Малик, вообще-то в Америке мы ездим по противоположной стороне дороги», Соланка впал в неистовство, разъяренный неуважением к его водительским навыкам, остановил машину и буквально вытолкал Райнхарта вон, заставив идти под проливным дождем до самого дома.

— Одно из лучших твоих извинений прозвучало после того случая, — напомнил Райнхарт, — в особенности если учесть, что наутро ты ничего не помнил о своей выходке.

— Да, — пробормотал Соланка. — Только теперь эти провалы в памяти случаются без всякой выпивки. И взбесить меня могут гораздо более безобидные вещи.

В этот момент толпа на стадионе взвыла, Джек отвлекся, и признание профессора осталось не услышанным.

— И скажу тебе честно, — вернулся Райнхарт к прерванному разговору минутой позже, — ты себе даже не представляешь, с каким усердием твои друзья стараются избегать определенных тем в твоем присутствии. Политика США в Центральной Америке. Или политика США в Юго-Восточной Азии. Да все связанное с США, в принципе, годами было запретной темой. Ты вообразить не можешь, как я был заинтригован твоим внезапным решением переместить свою задницу сюда, в самое логово сатаны.

Да, но плохому никогда не стать хорошим, хотелось возразить задетому за живое Соланке. А эти ублюдки — из-за того, что Америка обладает непомерной властью и чертовой притягательностью, — эти ублюдки там, наверху, выходят сухими из воды, они…

— Ну вот, пожалуйста, началось. — Райнхарт с усмешкой указывал на друга пальцем. — Надулся так, что сейчас лопнешь. Покраснел, потом побагровел, а после почернел весь. Того и гляди, удар хватит. Знаешь, как мы между собой это называем? Соланковать. Китайский синдром Малика. Ты так распаляешься, что у тебя мозг вскипает на глазах. И тебя, право слово, ничуть не колышет, что это я, а не ты — тот самый чувак, который до них добрался и всю грязь про них раскопал. И ты, мил дружок, еще смеешь мне рот затыкать, потому, видишь ли, что я сам американец, а значит, несу ответственность «за все черные дела, которые они творят и от моего, как бы, имени».

Нет дурака хуже, чем старый дурак, смиренно сказал себе Соланка. Ничем он не отличается от Возлюбленного Али. Разница небольшая и чисто внешняя — в лексиконе и образованности. Нет, он даже хуже Али, потому что тот всего лишь мальчик, первый день вышедший на новую работу, а он, Малик Соланка, становится чем-то отвратительным и, по всей вероятности, неуправляемым. А горькая ирония заключена в том, что издавна присущая ему агрессивность, не принимаемая всерьез несдержанность мешает даже друзьям заметить страшную перемену, происшедшую в самом характере этого свойства. На сей раз волк действительно совсем близко, но никто, даже Джек, не желает прислушиваться к крикам о помощи бедного Соланки. Во время просмотра футбольного матча тот не без удовольствия подвел черту под разговором следующими словами:

— Ты вообще бываешь не в себе, когда раздражен. Вспомни, как звали того парня, для которого ты навсегда закрыл двери своего дома, когда тот переврал стихи Филипа Ларкина? Поздравляю, друг, ты уже на соседей набрасываешься. Это тянет на первую полосу.

Мог ли после этого Малик Соланка признаться своему жизнерадостному другу в желании убежать от себя самого, в своей надежде быть поглощенным Америкой, этим великим пожирателем? Мог ли покаяться: я — нож во тьме, я — угроза для тех, кого люблю?

У Соланки невыносимо зудели руки. Казалось, собственная кожа восстает против него — та самая кожа, младенческая гладкость которой неизменно вызывала у женщин восхищение и шутливые упреки в том, что он бездельник и неженка, вдруг покрылась болезненной сыпью, проступившей на лбу и — самое неприятное — на обеих руках. Кожа краснела, сморщивалась и трескалась. Однако он до сих пор не обратился к дерматологу. Перед тем как спешно покинуть Элеанор, мучающуюся из-за экземы всю жизнь, он перерыл ее аптечку и забрал оттуда две упаковки гидрокортизоновой мази. В ближайшей аптеке он приобрел две огромные бутыли самого мощного увлажняющего средства и предписал себе втирать его в кожу несколько раз в день. Профессор Соланка был невысокого мнения о врачах, а потому лечил себя сам и — чесался.

Мы живем в век науки, но медицина по-прежнему остается в руках профанов и ослов. Единственное, что можно узнать от врачей, — это то, как мало они знают. Не далее как вчера в газете мелькнула статья о том, что врач по ошибке удалил женщине здоровую грудь. Врача пожурили. Эта история была настолько заурядной, что место для нее нашлось лишь ближе к последней полосе, среди самых малозначимых новостей. Врачебная ошибка — вещь обычная. Не та почка, не то легкое, не тот глаз, не тот ребенок… Врачи ошибаются, и это давно ни для кого не новость.

Что же до горячих новостей, то вот они, прямо перед его глазами. Покинув машину Возлюбленного Али, он купил «Ньюз» и «Пост» и нетвердым, но быстрым шагом направился к дому, словно стремился убежать от чего-то. Актриса и телеведущая Эллен Ди Дженерес скоро выступит в театре «Бикон» на Бродвее, оповещали афиши. Соланка поморщился. Заведет свою обычную песню про гормоны и любовные стоны. Зрительный зал будет до отказа забит женщинами, которые примутся то и дело выкрикивать: «Эллен, мы тебя любим!» И посреди сомнительного свойства программы комедиантка сделает перерыв, чтобы склонить голову, прижать руки к сердцу и объявить, как важно для нее быть символом сапфических страданий. Хвалите же меня, благодарю, благодарю вас, ну хвалите же меня еще, смотри же, Анна, любовь моя, ты и я — мы кумиры! Bay! Вы заставляете меня смущаться…

Современная наука совершает немыслимые открытия, подумал профессор Соланка. Ученые из Лондона убеждены, что им удалось выделить медиальную долю — часть мозга, отвечающую за инстинктивные чувства, а также область в передней части поясной коры, которая связана с ощущением эйфории и ответственна за чувство любви. Кроме того, и британские, и немецкие исследователи утверждают, что латеральная лобная кора отвечает за интеллект. Именно здесь наблюдается усиление кровотока, когда испытуемым добровольцам предлагали решить сложные головоломки. Что в ответе за любовь? Сердце, мозги или кровь?.. Хорошо, спросил себя, лишь отчасти риторически, смятенный Соланка, ну а где в мозгу гнездится глупость? Скажите-ка нам, светила науки! В какой доле мозга, в каком участке коры усиливается кровоток, когда ты кричишь: «Я люблю тебя», — чудовищно, страшно чужому для тебя человеку? А как насчет лицемерия? Притворства? В этой области можно достичь просто ошеломляющих результатов…

Соланка тряхнул головой. Увиливаете, господин профессор, сказал он себе. Ходите вокруг да около, в то время как вам следует взглянуть проблеме прямо в лицо. Перейдем к ярости, о'кей? Проклятой ярости, которая действительно убивает. Скажите мне, где взращивается убийство? Малик Соланка, прижимая к груди газеты и расталкивая прохожих, несся в восточном направлении по Семьдесят Второй улице. На Колумбус-сёркл, площади Колумба, он свернул налево и почти бегом миновал еще с десяток кварталов, пока наконец не остановился. Даже магазинчики здесь носили индийские названия: «Бомбей», «Пондишери». Всё вокруг словно сговорилось напоминать ему о том, что он старался забыть, — о доме вообще, идее дома, и о конкретном покинутом им доме в частности. Правда, не в Пондишери. В Бомбее — и это факт. Соланка зашел в мексиканский бар (высокий рейтинг в критическом обзоре супругов Загат) и заказал рюмку текилы. За ней последовала вторая, после которой настало время мертвых тел.

Найденного этим утром и двух обнаруженных ранее. Газеты сообщили имена погибших. Саския «Скай» Скайлер, самое громкое имя сегодняшнего дня, и ее предшественницы Лорен «Рен» Майбридж-Кляйн и Белинда «Бинди» Букен-Кенделл. Девятнадцати, двадцати и опять-таки девятнадцати лет. Вот они, эти снимки. Вы только посмотрите на их улыбки, так улыбается власть. Удар цементной глыбы погасил их навсегда. При жизни они отнюдь не бедствовали, эти девушки, зато теперь стали последними нищенками.

Скай — она и вправду была исключительной. Высокая, прекрасно сложенная, говорила на шести языках и походила на Кристи Бринкли в роли девушки из высшего общества. Любила большие шляпы и высокую моду; могла бы украсить показ любого знаменитого кутюрье — Жан-Поль, Донателла, Драйс молили ее, Том Форд даже встал на колени, но она отказывала всем из-за своей «врожденной застенчивости». Это была стандартная отговорка для принадлежащих к сливкам сливок общества, старинной аристократии, которая по-прежнему считала кутюрье портными, а выходящих на подиум моделей ставила ненамного выше проституток. И потом, она училась в знаменитой Джульярдской музыкальной школе. Еще в прошлые выходные она очень спешила в Саутгемптон, и поскольку ей было абсолютно нечего надеть, а времени подбирать себе одежду не было, она позвонила старой приятельнице, высококлассному дизайнеру Имелде Пушин, и попросила прислать ей всю коллекцию, а в ответ отправила чек — вы не поверите — на четыреста тысяч долларов.

Да, подтвердила корреспонденту обедающая в «Раш и Моллой» Имелда, чек обналичен два дня назад. Скай была потрясающей девушкой, просто живой куколкой, но бизнес есть бизнес, вы согласны? Нам всем будет ее смертельно не хватать. Да, в их семейном склепе, в самой лучшей части кладбища, прямо напротив Джимми Стюарта. На похоронах будут все. Конечно, невиданные меры безопасности. Я слышала, семья хочет упокоить ее в свадебном платье. Для меня великая честь. Она будет выглядеть изумительно, хотя эта девушка была бы изумительна даже в лохмотьях, уж поверьте. Да, одевать ее перед церемонией буду я. Шутите? Я считаю это честью, привилегией для себя. Во время прощальной церемонии гроб будет открыт. Семья пригласила самых лучших специалистов: Салли X. займется волосами, Рафаэль — макияжем. Фотографировать будет Херб. Мы соберемся, чтобы проводить на небеса ту, которую при жизни звали Скай, Небо, и это не пошлая игра слов. Организацией занимается ее мать. Железная леди. Ни слезинки. Ей всего пятьдесят, но выглядит убийственно. Прошу прощения, не печатайте последнее, хорошо? Какой-то дурацкий каламбур вышел, я не хотела.

Наследники, лишенные наследства, хозяева жизни, превратившиеся в жертв, — вот в чем тут дело. А сколько воспитательно-образовательных усилий пошло прахом! В свои девятнадцать Саския была не только полиглотом, талантливой пианисткой, настоящим знатоком моды, но и опытной наездницей, отличным стрелком из лука, с перспективой войти в сборную на следующих Олимпийских играх в Сиднее, и пловчихой на длинные дистанции; она потрясающе танцевала, великолепно готовила, на досуге баловалась живописью, имела потрясающей чистоты голос, могла принять гостей не хуже своей великосветской матери, а если судить по раскованной, чувственной улыбке, которой она улыбалась с газетных страниц, обладала и еще целым рядом достоинств, высоко ценимых таблоидами, но не оглашаемых ими в силу известных обстоятельств. Газеты осмелились лишь напечатать снимки ее красавца жениха — известного игрока в поло Брэдли Марсалиса Третьего, известного широкому кругу читателей хотя бы тем, что за силу удара товарищи по команде дали ему прозвище Конь.

Камень из рогатки негодного мальчишки угодил прямиком в голову прекрасной пташке Венди. А что это были за пташки! Все добрые слова, прозвучавшие в адрес Скай Скайлер, могли быть сказаны также о Бинди Кенделл и Рен Кляйн. Все трое были красивы, высоки, стройны и светловолосы. Все трое обладали выдающимися умениями. Все трое были совершенны во всех отношениях. И если финансовое будущее великих семей зависело от их в высшей степени самонадеянных братьев, то этих юных женщин взращивали лишь затем, чтобы они приняли на себя заботу о семейном имидже, сделались воплощением семейного стиля и класса. Образом семьи. Достаточно было теперь взглянуть на убитых горем мужчин, чтобы осознать масштаб их утраты. Они безмолвствовали, но выражение их лиц было красноречивей всяких слов: «Мы, сыновья, нужны для того, чтобы было кому передать бизнес, но именно дочери делают нас теми, кто мы есть. Мы всего лишь ковчег, а они — бескрайний океан. Мы — большие неподвижные машины, а они сообщают нам движение. Кто скажет нам теперь, как жить дальше?» А еще на их лицах читался страх: «Кто будет следующей жертвой? Кто еще из наших девочек, из наливных яблочек, подаренных нам в усладу, достанется смертоносному червю? Кого нам хоронить следом?»

Настоящая живая куколка. Эти три девушки были рождены, чтобы стать ценными призами, трофеями, великолепно упакованными статусными женами, статуэтками «Оскар», куклами Барби, по выражению Элеанор Соланки. Ничего удивительного, что для молодых людей их круга эти три смерти были равносильны пропаже из элитного клуба ценной памятной медали, золотой чаши или серебряного кубка. Газеты сообщали, будто тайное общество «М. и X.», что, по всей вероятности, следовало понимать как «Молодой и Холостой», состоящее из представителей сильной половины золотой молодежи, планирует провести ночную траурную церемонию с целью излить свою скорбь и выразить солидарность понесшим утрату товарищам: «Коню» Марсалису, Андерсу «Заначке» Андриссену (владельцу любимого дочерью Кенделлов ресторана «Еврохунк») и сердечному другу Лорен Кляйн, Кейту Медфорду, по прозвищу Бита. Поскольку «М. и X.» было тайным обществом, все его предполагаемые члены настойчиво отрицали сам факт его существования и категорически отказывались как-либо комментировать просочившиеся в прессу слухи о том, что траурная церемония должна завершиться танцами и купанием на частном пляже курорта Мартас-Винъярд, участвовать в которых должны обнаженные — но загримированные — мужчины и женщины, благодаря чему образовавшиеся после гибели девушек вакансии в постелях их богатых дружков после тщательного отбора будут заполнены.

Все три убитые девушки и их пока еще живые сестры по классу, таким образом, вполне отвечали определению Дездемоны, которое в свое время предложила Элеанор. Они были собственностью. И вот теперь на волю вырвался маньяк Отелло, который уничтожает тех, кто не может ему принадлежать и тем самым задевает его честь. Не за неверность, но за равнодушие к нему убивает он в этом ремейке трагедии по версии двухтысячного года. А может, он убивает просто для того, чтобы показать, как мало в этих девушках осталось человеческого, как легко их поломать. Чтобы обнажить их кукольную сущность. Ведь это — да! — женщины-андроиды, куклы нынешнего века, механизированные, компьютеризированные, не просто жалкие человеческие подобия, которыми когда-то тешились малыши в детских, но законченные воплощения живых людей.

Изначально кукла рассматривалась не как самостоятельная сущность, но как отображение. Задолго до появления тряпичных детских куколок, чучел и пугал люди изготовляли подобия живых детей и взрослых. Считалось роковой ошибкой позволить чужаку завладеть повторяющей вас куклой, ибо он завладевал важной частью вас самих. Крайнее выражение эти идеи обрели в практиках вуду, когда, желая причинить вред человеку, в его куклу втыкают булавки, а чтобы убить, сворачивают кукле шею с той же легкостью, с какой повар-мусульманин сворачивает голову цыпленку. С появлением массового производства игрушек тонкая связь между человеком и куклой была утрачена. Куклы сделались просто куклами, множеством идентичных клонов. Они стали объектами тиражирования, собираемыми на конвейере, одетыми в униформу и начисто лишенными индивидуальности. Но в последнее время все поменялось снова. Сам Соланка тем, что лежало на его банковском счете, был обязан недавно появившемуся у людей желанию иметь куклу, которая обладала бы если не личностью, то хотя бы ярко выраженной индивидуальностью. Его куклам было что о себе рассказать.

А после настоящие, живые женщины захотели стать куклами, переступить черту в обратном направлении и выглядеть игрушками. Теперь уже кукла сделалась оригиналом, а женщина — его отображением. Эти марионетки без веревочек, живые игрушки не желали ограничиваться внешней «кукольностью». За стильным фасадом, под безупречной, сияющей кожей скрывалось множество регулирующих поведение микрочипов; куклы были столь тщательно запрограммированы, идеально вылощены и экипированы, что внутри их не оставалось места для какой-то скучной человечности. Скай, Бинди и Рен представляли собой конечную ступень в культурной истории куклы. Скрыв от всех собственную дегуманизацию, они превратились в ходячие тотемы своего класса, класса, который правил Америкой и, соответственно, миром. А значит, если посмотреть под таким углом, нападения на них были атаками на саму великую Американскую империю, Pax Americana…[14] Лежащее посреди улицы мертвое тело, подумал Соланка, очень похоже на сломанную куклу.

…Но посещают ли подобные мысли кого-нибудь другого? Есть ли в Америке еще кто-то, у кого в голове живут такие же отвратительные, странные представления? Ведь если бы вы спросили самих этих молодых женщин, этих самовлюбленных высоченных красоток, на пути к диплому с высшим отличием, summa cum laude, и гламурным уик-эндам на яхте, этих Принцесс Настоящего, с их лимузинами, благотворительностью и прирученными супергероями-обожателями, готовыми биться за их благосклонность, они ответили бы вам, что свободны, свободнее женщин всех стран и эпох, что не принадлежат ни одному мужчине — ни отцу, ни любовнику, ни боссу. Что они не чьи-то куклы, а самостоятельные личности, которые вольны выбирать себе внешность, сексуальные предпочтения и судьбу, — первое поколение по-настоящему свободных женщин, порвавших и со старым, патриархальным укладом, и с радикальным мужененавистническим феминизмом, который таранит ворота замка Синей Бороды. Теперь они могли окунуться с головой в бизнес или стать законченными кокетками, быть мудрыми или легкомысленными, занудами или хохотушками — решение оставалось за ними. У них было все: добытые эмансипацией права, сексуальность, деньги, и они наслаждались этим. Пока не пришел некто и ударами по голове не отобрал у них все это. Первый, не очень сильный удар со спины, чтобы сбить с ног, затем еще несколько, пока не испустит дух. Кто же убил их? Дегуманизация, если хотите знать, пусть даже убийство совершал человек. Именно он, Бетонный Маньяк, завершил начатый ими самими процесс расчеловечивания. Профессор Соланка навис над стаканом с текилой и руками закрыл от посетителей бара свое мокрое от слез лицо.

Саския Скайлер жила в просторных, многокомнатных апартаментах с огорчительно низкими потолками, по ее словам, «самом уродливом доме на всей Мэдисон-авеню», синем кирпичном монстре напротив бутика Армани. Единственным достоинством ее жилища, с точки зрения Скай, было то, что, позвонив в магазин, она могла разглядывать в бинокль последние новинки модного дома, которые продавщицы подносили к окнам. Скай терпеть не могла эту квартиру, которая некогда служила ее родителям временным прибежищем на Манхэттене. Скайлеры обретались в основном за городом, в обнесенном оградой имении посреди холмистых живописных окрестностей деревушки Чаппакуа, штат Нью-Йорк, и тратили немало времени на причитания из-за того, что Клинтоны купили дом рядом с ними. По утверждению Брэдли Марсалиса, Скай всячески старалась уверить родителей, что надолго там Хиллари не задержится: «Если она победит на выборах, то быстренько переедет сенатором в Вашингтон, а если нет — унесет ноги еще быстрее». Сама же Скай спала и видела, как бы продать квартиру на Мэдисон-авеню и перебраться в Трайбеку, облюбованный знаменитостями квартал на Нижнем Манхэттене, но правление дома забраковало уже трех найденных ею покупателей. Скай и не скрывала, как бесит ее это правление: «Там все сплошь лакированные старые тетки, затянутые в парчу, — ни дать ни взять диваны. Думаю, чтобы поселиться в этом доме, нужно самому походить на старую софу». В здании работала круглосуточная служба консьержей, и, согласно показаниям дежурившего в ту роковую ночь старого Эйба Грина, мисс Скайлер вернулась домой около половины второго и «выглядела на миллион долларов», поскольку возвращалась с церемонии вручения музыкальных премий (у Коня имелись некоторые знакомства в шоу-бизнесе). Она простилась у двери с явно разочарованным этим Марсалисом — Грин утверждал, что «парень был как в воду опущенный», — и, нахмурившись, направилась к лифту. Грин поднялся наверх вместе с нею: «Мне захотелось развеселить ее, и я сказал: „Какая жалость, мисс, что вы живете всего лишь на пятом этаже, иначе, глядя на вас, я чуточку дольше оставался бы самым счастливым человеком на планете“». Минут через пятьдесят она снова вышла из дверей лифта. Эйб спросил ее, все ли в порядке. «Думаю, да. Нет, точно, не беспокойся, Эйб, — ответила она, — все хорошо». И вышла в ночь, одна-одинешенька, даже не сняв своих украшений. Ушла — и больше не вернулась. Ее тело обнаружили весьма далеко от дома, в деловой части города, у въезда в Мидтаунский туннель. Изучение последних часов жизни Лорен Кляйн и Бинди Кенделл показало, что и они вернулись домой поздно, у дверей отослали своих бойфрендов, не позволив им подняться в квартиру, а вскоре ушли опять. Словно бы каждая из девушек сначала изо всех сил крутанула рулетку судьбы, а затем была вынуждена присесть за карточный стол, чтобы рассчитаться со смертью.

Ни Саския, ни Лорен, ни Белинда ограблены не были. Убийца не тронул ни колец, ни серег, ни браслетов и цепочек. Жертвы не подверглись изнасилованию. Следствие не обнаружило ничего, что указывало бы на мотив, двигавший серийным убийцей, однако молодые люди убитых девушек не сговариваясь допускали существование некоего упорного преследователя. За несколько дней до смерти все трое убитых упоминали, что видели «странно ведущего себя» незнакомого мужчину в панаме. «У меня такое чувство, что Скай была кем-то приговорена к смерти, — заявил прессе, покуривая сигару, угрюмый Брэд Марсалис на импровизированной пресс-конференции в номере отеля „Винъярд хейвен“. — Словно кто-то сначала вынес ей приговор, а потом — скажем так, хладнокровно — привел его в исполнение».


7

Весть о том, что Соланка оставил Элеанор, пала камнем, круги от которого долго расходились среди их знакомых. Каждый распадающийся брак ставит под сомнение те брачные союзы, что еще держатся. Малик Соланка сознавал, что запустил цепную реакцию высказанных и немых вопросов за утренним столом и в спальнях по всему городу, а также в других городах. А что у нас, всё еще в порядке? Совсем не о чем беспокоиться? Может быть, ты о чем-то умалчиваешь? Неужели мне суждено в один прекрасный день проснуться и услышать от тебя что-то такое, что заставит меня прозреть: все эти годы рядом со мной в постели был совершенно чужой человек? Как завтрашний день перепишет вчерашний, как следующая неделя перекроит последние пять, десять, пятнадцать лет? Тебе не скучно? Причина во мне? Неужели ты слабее, чем мне казалось? Это он? Это она? Причина в сексе? В детях? Ты дорожишь нашими отношениями? Есть ли в них что-то такое, чем можно дорожить? Ты меня любишь? Ты все еще меня любишь? Господи боже, а я-то, я-то люблю тебя до сих пор?

До Соланки даже доносились отголоски этой агонии, в которой друзья неизбежно винили его — до некоторой степени. Несмотря на строжайшее эмбарго, наложенное им на свой телефонный номер, Элеанор диктовала его каждому, кто попросит. Мужчины оказались более склонны перезванивать, чтобы укорить. Первым позвонил Морген Франц, тот самый отошедший от идеологии хиппи и ударившийся в буддизм издатель, вместо которого когда-то на звонок Соланки ответила случайно снявшая трубку Элеанор. Морген был родом из Калифорнии и маскировал этот факт тем, что жил в центре Лондона, в Блумсбери, но так и не избавился от манеры растягивать слова, типичной для сан-францисского Хайт-Ашбери, этого Гашишбери, этой обители хиппи.

— Для меня все это очень огорчительно, дружище, — пропел он, растягивая гласные сильнее обычного, чтобы подчеркнуть, как глубоко переживает. — Я тебе больше скажу, никто здесь не обрадовался, узнав о вашем разрыве. Я не могу взять в толк, зачем ты это сделал, старина, но поскольку ты не подонок и не ничтожество, значит, у тебя есть на то свои причины. Быть такого не может, чтобы ты это сделал просто так, без причин. Я даже не сомневаюсь, что они серьезные. Я просто хочу сказать тебе знаешь что? Я люблю вас обоих, и тебя, и Элеанор. Но должен признаться, что в данный момент я ужасно зол на тебя.

Соланка представил себе друга, его побагровевшее лицо, куцую бороденку и маленькие, глубоко посаженные, мечущие искры глазки. В их кругу ходили легенды о невозмутимости Франца (холоднее Морга не найдешь, шутили друзья), тем более неожиданной выглядела эта его горячность. Но даже она не вывела Соланку из равновесия. Он решил говорить начистоту — последовательно и откровенно.

— Лет шесть-семь назад Лин регулярно звонила Элеанор в слезах из-за того, что ты отказываешься сделать ей ребенка, — начал он, — и знаешь, у тебя были на то свои причины. Во-первых, тебя разочаровал весь род людской. Во-вторых, по поводу детей, как и по поводу Филадельфии, ты разделял позицию Филдса: и то, и другое лишь немногим лучше смерти. И поверь, Морген, я был ужасно зол на тебя в те дни. Я наблюдал, как Лин носится с кошками, будто с детьми, мне это не нравилось, но знаешь что? Я ни разу не позвонил тебе. Ни чтобы упрекнуть, ни чтобы чисто по-дружески поинтересоваться, в чем состоит истинно буддийское видение вашей проблемы. Просто я решил для себя: не мое собачье дело, что происходит между тобой и твоей женой. Это касалось лишь вас двоих. Учитывая то, что ты ее не избивал и калечил ей душу, а не тело. Так что будь так любезен, отвали. Это не твое дело и, вообще, никого, кроме меня, не касается.

Вот он, конец старой дружбы. Сколько рождественских праздников они встретили вместе, то у них, то у Францев? Восемь? Девять? Настольные игры для эрудитов, шарады, любовь. Лин Франц перезвонила ему следующим же утром, чтобы заявить, что он говорил непростительные вещи.

— Пожалуйста, знай, — прошелестела Лин на своем чересчур мягком, излишне правильном вьетнамско-американском английском, — твое позорное бегство от Элеанор только сблизило нас, меня и Моргена. Элеанор — сильная женщина, очень скоро она перестанет тосковать и наладит свою жизнь. Мы все проживем без тебя, Малик, отлично проживем, и ты еще сто раз пожалеешь, что нас в твоей жизни больше нет. Мне тебя жалко.

О ноже, занесенном над спящей женой и сыном, рассказать невозможно, объяснить это — тоже. Нож — орудие преступления куда более страшного, чем подмена орущего младенца пушистой киской. Соланка не знал, как и почему могло произойти с ним столь необъяснимое и столь ужасное. Откуда ты, кинжал, возникший в воздухе передо мною? Ты рукояткой обращен ко мне, чтоб легче было ухватить.[15] Но так оно и было. Вовсе не несчастный Макбет это был, а он сам, и никто другой, и он держал в руке не что-нибудь, а нож. Это нельзя ни забыть, ни исправить. То, что он все же не пронзил сердца спящих, не отменяет его вины. Он виновен просто потому, что был там и сжимал нож в руке. Виновен, виновен! Даже говоря старому другу безжалостные, непоправимые слова, Малик Соланка полностью сознавал собственное лицемерие, а потому оставил без ответа выпад Лин. Он утратил право на защиту в тот момент, когда в темноте провел большим пальцем по фирменному лезвию «Сабатье», проверяя, достаточно ли оно заточено. Теперь этот нож — его история, и он приехал в Америку, чтобы написать ее.

Нет! Не писать ее. Не быть, вместо того чтобы быть. Он прилетел в страну людей, которые делают себя сами, таких как Марк Скайуокер, джедай-копирайтер в красных подтяжках, в страну, вся парадигма новой литературы которой выстроена как история человека, который переделал себя — свое прошлое и настоящее, свою одежду и даже имя — ради любви. Как раз отсюда, из этого уголка земли, с историями которого он не имел почти ничего общего, он намеревался начать реструктуризацию, а точнее — он совершенно осознанно применял к себе те же механические образы, которые с таким бессердечием использовал в отношении погибших девушек, — полное уничтожение, стирание главной базы данных, всех старых программ. Нынешнее его программное обеспечение заражено вирусом, который может привести к непоправимым, смертельным последствиям. Единственный способ от него избавиться — безвозвратно лишить себя самости. Если пролечить компьютер, есть вероятность, что вирус будет уничтожен. После этого он, наверное, сможет выстроить себя заново. Соланка вполне отдавал себе отчет в том, насколько дерзок и фантастичен в действительности его замысел. Ведь буквально это он и собирался сделать — всерьез, не на словах. Именно это он имел в виду, как бы безумно оно ни звучало. А разве у него был выбор? Признание, страх, расставание, полицейские, психиатры, Бродмурская лечебница для душевнобольных преступников, позор, развод, тюрьма? Ступеням лестницы, ведущей в преисподнюю, нет конца. А за спиной он оставит, быть может, еще худший ад: занесенный нож вечно будет сверкать перед мысленным взором его подрастающего сына.

Он мгновенно проникся почти религиозной верой в могущество заокеанского перелета. Это будет спасением от него — и для других, и для него самого. Он прилетит туда, где его никто не знает, и окунется, как в купель, в эту безвестность. Запретные бомбейские воспоминания настойчиво требовали его внимания — память о том дне в 1955-м, когда мистер Венкат — крупный банкир, чей сын Чандра был лучшим другом десятилетнего Малика, — едва переступив рубеж шестидесятилетия, объявил, что решил отречься от мира, принять жизнь саньясина, странствующего в поисках истины отшельника, и навсегда оставил дом, в одной набедренной повязке, столь милой сердцу Ганди, с тяжелым деревянным посохом и чашей для подаяния в руках. Малику всегда нравился мистер Венкат, который поддразнивал его, предлагая произнести скороговоркой свое полное южноиндийское имя, Баласубраманьям Венкатарагхаван — настоящая полисиллабическая гимнастика. «Ну, малыш, давай быстрее! — поторапливал он Малика, когда детский язык спотыкался на слогах. — Разве тебе самому не хотелось бы иметь такое же звучное имя?»

В Бомбее Малик Соланка жил в просторной квартире на втором этаже дома, именуемого «Нурвилль», в квартале Метуолд-Истейт на Уорден-роуд. Другую квартиру на том же этаже занимала семья Венкат, счастливая по всем признакам, что служило для Малика предметом постоянной зависти. В тот день двери обеих квартир были распахнуты, и дети, опечаленные, с расширенными от удивления глазами, толкались между ошеломленными взрослыми, пока мистер Венкат навсегда оставлял свою прошлую жизнь. Из квартиры Венкатов доносились трескучие звуки грампластинки на семьдесят восемь оборотов; это была песня «Инк спотс», любимой группы мистера Венката. Безутешные рыдания миссис Венкат, уткнувшейся лицом в плечо его матери, произвели тягостное впечатление на маленького Малика Соланку. И когда банкир повернулся ко всем присутствующим спиной, чтобы навсегда уйти из их жизни. Малик неожиданно прокричал ему вслед: «Баласубраманьям Венкатарагхаван!» И продолжал повторять имя соседа все быстрее и громче, пока слова не слились в несмолкающую смесь бормотания и крика: «Баласубраманьямвенкатарагхаван-баласубраманьямвенкатарагхаван-баласубраманьямвенкатарагхаван-баласубралтаньямвенкатарагхаван-БАЛАСУБРАМАНБЯМВЕНКАТАРАГХАВАН!»

Банкир в задумчивости остановился. Это был маленький, жилистый человек с добрым лицом и лучистыми глазами.

— Очень хорошо сказано, и скорость впечатляет, — дал он свой комментарий. — И поскольку ты повторил мое имя пять раз и ни разу не ошибся, я готов ответить на пять твоих вопросов. Спрашивай о чем хочешь.

— Куда вы идете?

— Я отправляюсь на поиски знаний и, если это возможно, покоя.

— Почему вы не надели свой офисный костюм?

— Потому что я оставил работу.

— Почему плачет миссис Венкат?

— Спроси у нее.

— Когда вы вернетесь?

— Такой шаг, Малик, человек делает один раз в жизни и навсегда.

— А как же Чандра?

— Когда-нибудь он поймет.

— Вы больше нас не любите?

— Это уже шестой вопрос. Ты исчерпал свой лимит. Будь хорошим мальчиком. И хорошим другом.

Малик Соланка помнил, как его мать — когда мистер Венкат уже спустился по склону холма — пыталась объяснить ему, в чем состоит философия саньясина — человека, который по доброй воле принял решение порвать со всеми земными привязанностями и отказаться от всех мирских владений, которые могли удерживать его в этой жизни, и посвятить остаток дней стремлению хоть немного приблизиться к божественному началу. Мистер Венкат оставил дела в полном порядке, его семья хорошо обеспечена. Однако он никогда не вернется. Тогда Малик не понял практически ничего из объяснений своей матери, но отлично понял Чандру, когда тот чуть позднее, ломая отцовские пластинки с записями «Инк спотс», кричал: «Я ненавижу знания! И покой ненавижу! Я очень-очень сильно ненавижу покой!»

Когда человек без веры пытается копировать поведение верующего, это выглядит вульгарно и ненатурально. Профессор Малик Соланка не стал облачаться в набедренную повязку и брать в руки чашу для подаяний. Вместо того чтобы уповать на уличную удачу и милосердие прохожих, он отбыл бизнес-классом в аэропорт Кеннеди. Ненадолго остановился в гостинице «Лоуэлл», позвонил агенту по недвижимости и — тут ему повезло — поселился в этой просторной квартире в Уэст-Сайде. Вместо того чтобы начать все с нуля где-нибудь в бразильском Манаосе, австралийском Элис-Спрингсе или российском Владивостоке, он приземлился в городе, в котором не был совершенным чужаком и который не был совершенно чужим для него; где он мог свободно объясняться, ориентироваться и — до определенной степени — освоиться с местными обычаями. Он действовал бессознательно и был пристегнут к креслу самолета раньше, чем все обдумал; а затем он попросту принял не самый лучший выбор, сделанный за него инстинктами, согласился следовать не самой подходящей дорогой, которой помимо воли вели его ноги. Саньясин в Нью-Йорке. Саньясин с двухуровневой квартирой и кредитной картой. Все это противопоказано саньясину по определению. Вот и хорошо. Он готов быть воплощенным противоречием и вопреки своей сочетающей несочетаемое природе достичь цели. В конце концов, он тоже ищет абсолютного покоя. В любом случае, его прежнее естество должно быть забыто, стерто навсегда. Нельзя допустить, чтобы однажды его призрак восстал из гроба и утащил его в склеп, где он похоронил свое прошлое. Если ему суждено проиграть, так тому и быть, но пока длится игра, нельзя думать о том, что его ждет в случае поражения. В конце концов, даже Джей Гэтсби, Великий Гэтсби, самый большой притворщик, не сумел избежать поражения в финале. При этом — до того, как был повержен, — он выжил и прожил блестящую, хрупкую и роскошную — типично американскую — жизнь.


Соланка проснулся в своей постели — вновь полностью одетый, с сильным запахом перегара — и снова не имел ни малейшего представления, как и когда оказался здесь. Вместе с сознанием к нему вернулся страх перед собой. Еще одна ночь, которой он не помнит. Еще одна бракованная видеокассета — ничего, кроме мельтешения белых точек, «снега». Хорошо хоть, что на одежде и руках, как и раньше, нет следов крови и при нем не оказалось никакого оружия, тем более такого громоздкого, как кусок бетона. Соланка чуть приподнялся, нащупал пульт и попал на окончание короткой новостной программы из Нью-Йорка. Ни слова о Бетонном Убийце, или Человеке-в-Панаме, или о еще одной убитой красавице богачке. Никаких поломанных живых кукол. Соланка откинулся на подушку, часто и глубоко задышал. Затем скинул уличные ботинки и натянул одеяло на свою готовую расколоться голову.

Он узнал это паническое движение. Много лет назад в кембриджском общежитии он вот так же не мог найти в себе силы встать, чтобы посмотреть в лицо своей новой, студенческой жизни. Тогда, как и сейчас, он чувствовал, что демоны паники обрушиваются на него со всех сторон. А он был беззащитен перед ними. Он слышал, как хлопают их крылья, крылья летучей мыши, чувствовал, как их гоблинские пальцы сжимаются на его лодыжках, чтобы одним рывком ввергнуть его в ад — в ад, в который он не верил, но который тем не менее существовал в его словах, в его чувствах, в той части его естества, контроль над которой он утратил; в живущем в нем диком начале, сдерживать свирепость которого его слабеющие руки уже не в состоянии… О, где ты, Кшиштоф Уотерфорд-Вайда, куда запропал, когда ты мне так нужен? Давай же, Дабдаб, постучи скорей в мою дверь, я уже на самом краю, не дай мне свалиться в эту разверстую пропасть!.. Но Дабдаб не явился из небесных кущ и не постучал в его дверь.

Боже милостивый, этого еще не хватало! — лихорадочно подумал Соланка. Не для того он проделал весь этот путь, чтобы воспроизвести низкопробную мелодраму доктора Джекила и мистера Хайда. В архитектуре его жизни совершенно не просматривалось элементов готики, не было ни безумных ученых, ни лабораторий с булькающими ретортами, ни волшебного зелья, ни намека на дьявольские превращения. И все же его постоянно преследовал страх, самый настоящий ужас. Он еще глубже зарылся в одеяло. Он не мог вдыхать запах улицы, пропитавший его одежду. Нет никаких доказательств его причастности к преступлениям. Никто его не допрашивал. Панама? Но летом на Манхэттене найдется, наверное, несколько сотен человек, носящих панамские шляпы из соломки. Тогда почему и зачем он так себя изводит? Да потому, что если он взялся за нож, то мог схватить и кусок бетона. И потом, это странное совпадение: три выпавшие из памяти ночи и три трупа. О нем — как и о ноже во мраке — не должен узнать никто, но прятать это от самого себя он не в силах. К тому же поток брани, который он, сам того не ведая, исторг на посетителей в кафе «Моцарт». Маловато для обвинительного приговора в суде. Но Соланка сам был себе судьей, и присяжные на этом процессе отсутствовали.

Машинально он потянулся к телефону, набрал нужный номер, прослушал вступительную речь робота и вышел в голосовую почту. У вас — одно! — новое сообщение. Одно! — сообщение НЕ было прослушано. Первое сообщение. После этого зазвучал голос Элеанор, в который он когда-то влюбился: «Малик, ты говоришь, что хочешь забыть себя. Скажу тебе честно: ты уже себя не помнишь. Ты говоришь, что не хочешь, чтобы твоими поступками управляла ярость. На самом деле ты еще никогда так не зависел от своей ярости. Я тебя помню, хотя ты уже забыл меня. А еще я помню тебя таким, каким ты был, пока эта кукла не испоганила нам жизнь. Тебе все было интересно. И мне это ужасно нравилось. Я помню, какой ты был веселый, помню твое жуткое пение, твои пародии. Ты научил меня любить крикет, и теперь я хочу, чтобы Асман полюбил его тоже. Я помню твое стремление познать человеческую природу, постичь все лучшее, на что способен человек, и не стоить иллюзий насчет всего худшего, что в нем есть. Я помню, как ты любил жизнь, любил нашего сына, любил меня. Ты бросил нас, но мы не хотим бросать тебя. Милый, возвращайся домой! Пожалуйста, возвращайся». Честные, мужественные и трогательные слова. Но обнаружился еще один провал. Когда это он говорил с Элеанор о ярости и желании забыть себя? Может, вернулся домой пьяный и решил объясниться? Или оставил ей сообщение и теперь она отвечает ему? И, как обычно, услышала и поняла гораздо больше, чем было сказано? Одним словом, поняла, что ему страшно.

Соланка заставил себя вылезти из кровати, раздеться и принять душ. На кухне, готовя себе кофе, он понял, что, кроме него, в квартире никого нет. Хотя Вислава сегодня должна была прийти убирать. Так почему не пришла? Соланка набрал ее номер.

— Да? — Судя по голосу, с ней все нормально.

— Вислава, это вы? — на всякий случай уточнил он. — Это профессор Соланка. Скажите, разве сегодня вы не должны работать?

В трубке долго молчали.

— Профессор? — Вислава говорила тихо и смущенно. — А вы разве не помните?

Соланка похолодел:

— Не помню? Чего?

Теперь в голосе Виславы угадывались слезы:

— Вы уволили меня, профессор. За что? Просто так, без причины. Конечно, вы должны помнить. А слова! Никогда не думала, что услышу такое от образованного человека! И не просите! Даже после вашего звонка я к вам не вернусь.

Было слышно, что она не одна, Соланка различал голос другой женщины. Вислава взяла себя в руки и заговорила довольно решительно:

— Как бы то ни было, стоимость моих услуг включена в арендную плату. Поскольку вы уволили меня безосновательно, я буду по-прежнему получать причитающиеся мне деньги. Я уже разговаривала с хозяевами квартиры, и они с этим согласились. Думаю, они вам еще позвонят. Вы же знаете, я очень давно работаю у миссис Джей.

Малик Соланка повесил трубку.

Вы уволены. Прямо как в кино. Кардинал в красных одеждах сходит по желто-золотым ступеням, чтобы передать последнее папское «прощай». Водитель — женщина — ждет в маленькой машинке. Вот жестокий посланник наклоняется к окошку автомобиля. Да у него же лицо Соланки!

По городу распыляли пестицид «анвил». Несколько птиц, главным образом на заболоченном Стейтен-Айленде, умерло от лихорадки Западного Нила, и мэр не видел иного выхода. Была объявлена высокая степень москитной тревоги. Не выходите на улицу после наступления сумерек! Носите одежду с длинными рукавами! На время проведения пестицидной обработки закройте окна и убедитесь, что все кондиционеры выключены! Такое вот радикальное вмешательство, практически интервенция, хотя ни один человек не заразился этим вирусом с начала нового тысячелетия. (Позже все-таки зафиксировали несколько случаев, но ни одного летального исхода.) Трепетность американцев перед лицом чего-то неизученного, их неадекватная реакция всегда служили предметом насмешек для европейцев. «В Париже у кого-нибудь карбюратор „чихнет“, — говаривала Элеанор Соланка, даже она, менее всех склонная к язвительности, — а на следующий день миллионы американцев откажутся от автомобильных поездок в уик-энд».

Соланка совершенно забыл о распылении и часами бродил по улицам среди невидимой ядовитой взвеси. На минуту он даже уверовал, что провалы в его памяти объясняются воздействием пестицидов. Астматики страдают от удушья, омары, по слухам, умирают тысячами, защитники окружающей среды яростно протестуют, чем он лучше? Однако врожденная честность не позволила ему пойти этим путем. Проблемы его скорее экзистенциального, чем химического происхождения.

Раз вы это слышали, милая Вислава, значит, так оно и есть. Но, видите ли, я не знал, чтó говорю… Некоторые стороны его поведения ускользали из-под контроля. Если бы ему пришлось обратиться за помощью к врачу, без сомнения, у него диагностировали бы некий психический надлом, распад личности. (Будь он Брониславой Райнхарт, с радостью взял бы у врача справку с диагнозом и стал прикидывать, кого можно притянуть к суду за свой недуг.) Соланку неожиданно осенило, что он сам накликал на себя расщепление личности. Всеми этими серенадами Америке и своему желанию стать иным. И вот теперь некоторые хронологические сегменты его жизни никак не связываются с остальными, теперь он буквально дезинтегрирован во времени. Так почему его это так шокирует? Будь осторожен в своих желаниях, Малик. Разве ты забыл притчу У. У. Джейкобса о волшебной обезьяньей лапке, исполняющей желания?

Он прибыл в Нью-Йорк, как Землемер в Замок у Кафки, разрываемый изнутри противоречиями, крайностями, несбыточными надеждами. Приискав себе временное пристанище — куда как более комфортное, чем у бедного Землемера, — Соланка дни и ночи напролет рыскал по улицам в поисках потайного лаза, убеждая себя, что великий Город-Мир способен излечить его, дитя города, нужно лишь отыскать дверцу к его призрачному, волшебному, переменчивому сердцу. Совершенно естественно, что такой мистический настрой изменил окружающий континуум. Все вроде бы развивается логично, сообразуясь с законами психологического правдоподобия и глубинной внутренней связности жизни мегаполиса, но при этом покрыто тайной. Но, возможно, он не единственный, чья личность трещит по швам. За фасадом золотого века, времени изобилия, разрастается и набирает силу духовное обнищание западного человека вообще и разрушение личности американцев в частности. Быть может, этому вычурному, кичащемуся богатством и тщательно скрывающему свои руины городу суждено явить перед всеми свое уродство. Именно теперь, в эпоху внешнего гедонизма и тайных, глубоко запрятанных страхов.

Необходимо изменить курс. Подходящая к концу история уже не та, которую ты начал. Так тому и быть! Он наладит свою жизнь, свяжет воедино распавшиеся части личности. В его силах измениться и стать таким, как хочется. Хватит барахтаться в вонючем потоке, который несет его в никуда. С чего он взял, что его спасет само пребывание в этом помешанном на деньгах городе, в этом Готем-сити, где Джокеры и Пингвины затевают переворот и нет никакого Бэтмена (или на худой конец Робина), способного разрушить их коварные планы, в этой столице, выстроенной из инопланетного криптонита, куда не отважится сунуться никакой Супермен? Здесь материальное благополучие принимают за истинное богатство, а радость обладания — за счастье. Здесь люди проживают такие отполированные, искусственные жизни, что великая шершаво-грубая правда о естественном существовании стерлась и изгладилась. Здесь души так долго блуждают врозь, что уже и не способны соприкоснуться, а пресловутое электричество пропущено через заслоны, которые отделяют мужчин от мужчин и мужчин от женщин. Рим пал не потому, что его легионы непозволительно ослабли, а потому, что граждане его забыли, что это такое — быть римлянином. Возможно, новый Рим провинциальнее своих провинций? Может, эти новые римляне запамятовали, что и как надо ценить, или никогда этого и не знали? Все империи столь неприглядны или этой свойственна какая-то особая приземленность? Неужто во всей этой суетной маете, погоне за материальным изобилием никто больше не докапывается до глубин умом и сердцем? Америка, Страна Мечты… Неужели цивилизации суждено завершиться всем этим обжорством и стремлением к дешевому украшательству? Ресторанными сетями «Рой Роджерс» и «Планета Голливуд»? Газетой «Ю-Эс-Эй тудей» и онлайновым журналом «Е!», слухами и сплетнями из жизни знаменитостей? Неуемной алчностью стремящихся выиграть миллион в бесчисленных телевикторинах и вуайеризмом реалити-шоу? Исповедальным балаганом в гостях у Рики Лейк, Опры Уинфри или Джерри Спрингера, чьи гости готовы убить друг друга по окончании эфира? А может, бесчисленными комедиями из серии «тупой-и-еще-тупее», предназначенными для самого широкого круга молодых зрителей, только и умеющих, что с удовольствием наблюдать, как их собственное невежество криком кричит с экрана? Или недосягаемыми лукулловыми пирами от именитых шеф-поваров вроде Жан-Жоржа Фонгерихтена и Алена Дюкассе? Почему же никто не ищет ключей от двери, за которой спрятана чистая радость? Кто уничтожил Город-Стоящий-на-Верху-Горы из Нагорной проповеди, заменив его рядом электрических стульев, этими демократизаторами, уравнителями смерти, которые не делают различия между безвинным, виновным и безумным, позволяя им умереть бок о бок? Кто заасфальтировал рай под парковку? Почему Джордж Уокер Гуш такой скучный, а Эл Бор такой душный и всем на это наплевать? Кто выпустил из клетки президента Национальной стрелковой ассоциации, актера Чарлтона Хестона, а теперь удивляется, что детей отстреливают из ружья прямо в школах? Что стало, о Америка, с твоим священным Граалем? Где они, Янки Гклахады, Верзилы Ланселоты и Парсифали со скотного двора? Что стало с твоими рыцарями Круглого стола? Соланка чувствовал, как закипает его кровь, но не собирался более сдерживать себя. Да, Америка обольстила и его. Возбужденный ее блеском, ее неисчерпаемой потенцией, он дал себя соблазнить. Все, что он не приемлет в ней, он должен победить в себе самом. Америка вселила в него надежды, которые не собиралась оправдывать. Сегодня каждый может назвать себя американцем или на худой конец американизированным: индийцы, иранцы, узбеки, японцы, лилипуты — все. Америка в современном мире и игровое поле, и правила игры, и судья, и мяч. Даже антиамериканское движение оказывается по сути своей проамериканским, поскольку со всей возможной очевидностью демонстрирует, что Америка одна чего-то стоит в этом мире и лишь ею одной и стоит интересоваться. Вот по ее-то высоким коридорам нынче и скитался смиренно Малик Соланка, робким просителем пришел он на ее пир, но это вовсе не означало, что он не способен посмотреть в лицо правде. Король Артур пал, его волшебный меч Эскалибур канул в озеро, и на престол взошел темный Мордред. Он теперь восседает на троне Камелота, а рядом с ним — его королева, сестра Артура, фея Моргана.

Профессор Малик Соланка всегда гордился собственной практичностью. Его искусные руки умели держать иглу, он сам мог и пришить пуговицу, и залатать одежду, и выгладить рубашку. В Кембридже, увлекшись изготовлением кукол великих философов, Соланка стал подмастерьем у местного портного, учась кроить и шить одежду для своих маленьких мыслителей. Все ультрасовременные хиты уличной моды для Глупышки он также сшил сам. С Виславой или без, он был вполне способен содержать свое жилье в чистоте. Что ж, настало время использовать принципы, которыми он руководствовался при ведении хозяйства, чтобы навести порядок в своей внутренней жизни.

Соланка шел по Седьмой улице с фиолетовым пакетом из китайской прачечной на правом плече. Свернув на площадь Колумба, он невольно подслушал следующий монолог: «Ты же помнишь мою бывшую жену Эрин? Ну, маму Тесс. Да-да, актриса, сейчас, кстати, все больше занята в рекламных роликах. И что ты думаешь? Мы с ней снова встречаемся. Такой вот поворот судьбы, да. И это после двух лет вражды и пяти лет непростых отношений. Я предложил ей иногда заходить ко мне с Тесс. Честно говоря, Тесс нравится, когда мама рядом. Ну и однажды вечером… Да, как в том анекдоте, однажды вечером я зачем-то сел на диван возле нее, хотя обычно сижу на стуле на другом конце комнаты. Знаешь, я ведь никогда не переставал желать ее, просто это желание было заживо похоронено под грудами всякой дряни. Злость мешала, что тут говорить. И тут оно вдруг ка-а-к вырвалось наружу. Раз! Просто океанский вал. Представляешь, сколько его за семь-то лет накопилось, плюс еще злость, честно говоря, его усугубила. Короче, было в сто раз лучше, чем раньше. Ладно, дело не в этом. Сел я, в общем, на диван, потом случилось то, что и должно было случиться. А после она мне и говорит: „Знаешь, когда ты подсел ко мне, я никак не могла понять, что ты собираешься сделать — поцеловать меня или ударить“. Так вот я о чем: я и сам не знал, чтó сделаю, пока на диван не сел. Клянусь!»

Сначала Соланке показалось, что выгуливающий породистого пса сорокалетний мужчина, один в один рок-музыкант Арт Гарфанкел, долговязый и кудрявый, в полный голос рассказывает все это куда-то в воздух. Чуть позже профессор заметил между рыжими вихрами провод от гарнитуры мобильного телефона. Нынче мы все выглядим не то чудаками, но то сумасшедшими, когда вот так вот, прогуливаясь, всему свету доверяем свои секреты, подумал Соланка. Вот он, яркий пример преследующей его, разваливающейся на куски современной реальности. Гуляющий с собакой Арт, который пребывает сейчас в условном телефонном континууме и не подозревает, что в альтернативном континууме Седьмой улицы он раскрывает свои интимные тайны чужим людям. Именно это так сильно и привлекало профессора Соланку в Нью-Йорке — ощущение, что ты буквально окружен историями других людей; возможность призраком бродить по городу, то и дело попадая в гущу никоим образом с тобой не связанных, абсолютно чужих повестей. Что же до двойственных чувств, которые мужчина испытывал к своей жене, Соланка решил, что в его случае место женщины занимает сама Америка. А он сам, возможно, все идет и идет к дивану…

Дневные выпуски газет принесли ему неожиданное облегчение. Должно быть, он включил телевизор уже после того, как передали последние новости о ходе расследования убийств Скай, Рен и Бинди. Сейчас же он с нескрываемой радостью прочитал о том, что группа работающих по делу детективов — три округа объединили свои усилия — еще раз вызвала на допрос приятелей всех трех погибших девушек. После допроса их, естественно, отпустили, никаких обвинений против них не выдвинули, но детективы держались с ними сурово и предупредили молодых людей, чтобы те и не подумали неожиданно сорваться на Ривьеру или пляжи Юго-Восточной Азии. Близкие к следственным органам анонимные источники утверждали, что версия о Человеке-в-Панаме не нашла практически никаких подтверждений, заставляя предположить сговор между подозреваемыми молодыми людьми, которые могли просто придумать неизвестного преследователя. На газетных фото Заначка, Конь и Бита имели очень испуганный вид. Ничтоже сумняшеся, газетчики тут же усмотрели связь между нераскрытым тройным убийством, гибелью Николь Браун-Симпсон и смертью шестилетней королевы красоты Джонбенет Рэмси. Как было написано в одной передовице, «в подобных случаях самое разумное — приглядеться получше к родственникам и друзьям погибших».


— Простите, могу я с вами поговорить? — услышал взбодрившийся Соланка, подходя к своему дому.

На ступенях его поджидала… Мила. Свита отсутствовала, зато в руках у нее была огромная — в половину человеческого роста — кукла Глупышка. Ее манеры также поразительным образом изменились. Исчезла самодовольная развязность уличной богини, высокомерие владычицы мира. Перед Соланкой стояла смущенная, даже немного неуклюжая молодая женщина с лучистыми зелеными глазами.

— Как там говорят в кино. Это ведь вы, да? Тот самый профессор Соланка? Кукла Глупышка была создана профессором Маликом Соланкой. Это вы ее придумали, вы дали ей жизнь. Bay! У меня есть кассеты со всеми выпусками «Приключений», а когда мне исполнился двадцать один год, папа даже специально ездил к дилеру, чтобы купить мне в подарок черновую версию выпуска про Галилея, ну ту, еще до монтажа, пока вас не заставили убрать оттуда все богохульство. И это одна из самых больших моих ценностей. Ой, только, пожалуйста, скажите, что это и правда вы, а то я выставила себя такой дурой, что жить после этого спокойно не смогу. Хотя так и так не смогу. Вы не представляете, что подумали про меня Эдди и другие парни, когда увидели, как я иду сюда с куклой в руках. О господи!

Настороженность Соланки, смягченная недавним душевным просветлением, окончательно рассеялась после этого страстного признания.

— Да, — подтвердил он, — да, это я.

От восторга девушка завизжала и подпрыгнула — так, что на несколько мгновений стала выше Соланки почти на целую голову.

— Не может быть! — выдохнула она, чуть успокоившись, но все еще продолжая пританцовывать. — Боже мой! Я должна сказать вам, профессор, что вы настоящая легенда. И ваша ГЛ, вот эта вот маленькая леди. Да я была просто больна ею последние десять лет. Не пропускала ни одного ее шага. И вы, может быть, заметили — мой персональный стиль целиком основан на подражании ей, она моя вдохновительница. — Девушка протянула Соланке руку. — Мила. Мила Мило. Не смейтесь. По-настоящему моя фамилия Милошевич, но папа захотел чего-нибудь попроще, чтобы все могли произнести. Ну, в смысле здесь, в Америке. Понимаете? Здесь не должно быть ничего сложного. Будь проще! Ми-ла Ми-ло. — Она еще раз произнесла свое имя, подчеркнуто растягивая гласные, а затем взглянула профессору в лицо и усмехнулась: — Звучит черт-те как, смахивает на название сельскохозяйственного удобрения. Или крупы.

Пока она говорила, Соланка чувствовал, как в нем поднимается волна хорошо знакомой давней ярости — огромной злости на Глупышку, злости, которая все эти годы оставалась невыраженной, невыразимой. Из-за нее, этой злости, и ничего другого, случилась история с ножом… Нечеловеческим усилием ему удалось подавить взрыв гнева. Сегодня первый день его новой фазы. Сегодня не будет ни кровавой дымки перед глазами, ни ругательств, ни вызванных яростью провалов в памяти. Сегодня он взглянет своему демону прямо в лицо и сумеет положить его на обе лопатки. Соланка приказал себе дышать. Дышать глубоко.

У Милы был немного испуганный вид:

— Профессор? С вами все в порядке?

В ответ он быстро закивал, да-да. И тут же решительно заявил:

— Проходите, пожалуйста. Я хочу рассказать вам одну историю.

Часть вторая

8

Первых своих, совсем крошечных кукол для заселения кукольных домов молодой Соланка старательно выстругивал из мягких пород дерева, а потом тщательно одевал и ярко раскрашивал. Даже тогда у каждой его куклы на маленьком личике была какая-то отличительная особенность — раздувшаяся от флюса щека у девушки или появляющиеся от смеха морщинки веером в уголках глаз у парня-весельчака. Вскоре Соланка потерял интерес к изготовлению кукольных домов, зато его куклы выросли в размерах и стали психологически достовернее. Теперь он предпочитал лепить их из глины. Из того же материала, из которого несуществующий бог вылепил первого человека, без сомнения существовавшего. Таков парадокс человеческой жизни: ее творец был вымыслом, тогда как якобы сотворенная им жизнь — достоверным фактом.

Он всегда видел в своих куклах людей. Пока он их творил, они были для него такими же реальными, как любой из знакомых. Однако стоило ему завершить работу над куклой, вызнать до конца всю ее историю, как он счастлив был предоставить этому созданию идти своей дорогой: пусть другие люди манипулируют ею перед камерой или штампуют ее в промышленных масштабах. Соланку интересовали лишь персонаж и его история, ничего больше. Все последующее было для него детской игрою в куклы.

Единственное творение, которое он любил — настолько, что не хотел доверять чужим рукам, — разбило ему сердце. Конечно же, это была Глупышка — сперва обычная кукла, затем марионетка и мультяшный рисунок, а еще позже — актриса; а также — в разные другие времена — ведущая ток-шоу, гимнастка, балерина и супермодель, дизайнер собственной линии одежды. Первый цикл программ с ее участием — тот, что шел в эфире поздно вечером и никому не внушал больших надежд, — худо-бедно соответствовал первоначальному замыслу Малика Соланки. В этой основанной на путешествиях во времени познавательной передаче Глупышка играла роль ученицы, в то время как главными героями выступали встреченные ею философы. После того как программа стала выходить в прайм-тайм, руководство телеканала надавило на Соланку. Первоначальный формат признали заумным. Глупышка сделалась звездой, а потому решено было, что все в передаче должно вертеться вокруг нее. Хватит ей скитаться во времени, у нее должна быть своя студия и постоянные партнеры. Пусть испытывает нежные чувства к кому-то из своей команды, хотя лучше сочинить ей целую армию поклонников, так ее сердце останется свободным и можно будет звать в программу сколько угодно модных молодых актеров в качестве приглашенных звезд. Но самое главное, в шоу необходимо привнести комедийный элемент, пускай это будет умный юмор, однако шуток должно стать много больше. Возможно, даже стоит использовать в программе эффект закадрового смеха. Соланка получил в помощь группу сценаристов, призванную доносить его замыслы до массовой аудитории, которая, несомненно, появится у передачи. Разве не этого он хотел — влиться в мейнстрим? Если идея не развивается — она умирает. Такова правда телевизионной жизни.

Так Глупышка поселилась в городе Умнове на улице Умников в окружении целого клана Глуповых и многочисленных соседей. У нее появился старший брат по имени Большой Глупыш, на соседней улице расположилась Мозгопромывочная лаборатория, а в соседний дом въехала немногословная звезда ковбойских фильмов — Умняга Джон. Видеть все это было для Соланки невыносимо больно, однако чем ниже опускалась в передаче планка юмора, тем выше взлетали ее рейтинги. «Улица Умников» тут же стерла последние воспоминания о «Приключениях Глупышки» и начала свое триумфальное шествие. Соланка был вынужден смириться с неизбежным и покинул программу. Так или иначе, он уже внес свой вклад, к тому же на его стороне было авторское право, и он продолжал получать значительную часть коммерческой прибыли от проекта, хотя более не мог даже смотреть шоу. Что же касается Глупышки, то она всеми возможными способами демонстрировала, что рада его уходу.

Ведь она в буквальном смысле переросла своего создателя. Даже в мелочах. Когда для новой программы ее изготовили в натуральную величину, оказалось, что она выше Соланки на несколько сантиметров. А потому Глупышка могла идти по жизни вполне самостоятельно, независимо от своего творца. Подобно Соколиному Глазу, Шерлоку Холмсу и Дживсу, она вышла за пределы пространства, отведенного ей замыслом автора, и достигла абсолютной свободы в своем придуманном мире. Теперь она снималась в рекламе, участвовала в церемониях торжественного открытия супермаркетов, делала публичные заявления и вела телевизионные шоу. К тому моменту, когда невероятная популярность «Улицы Умников» осталась позади, она успела стать в мире телевидения вполне самостоятельной фигурой. Глупышка вела собственное ток-шоу, играла небольшие роли в популярных комедийных сериалах, демонстрировала одежду от Вивьен Вествуд и даже подвергалась серьезной критике: феминистка Андреа Дворкин ругала ее за унижение женского пола («Умным женщинам нет нужды выглядеть куклами»), а Карл Лагерфельд — мужского («Какой мужчина захочет, чтобы рядом с ним была женщина с более богатым, чем у него самого, прошу прощения, лексиконом?»). При этом оба критика, ни секунды не раздумывая, согласились войти в группу идейной поддержки бренда ГЛ, которую на Би-би-си окрестили «фондом Глупышки». Пошловатая комедия «Мозговой штурм», ставшая для Глупышки актерским дебютом, провалилась — один из немногих неверных шагов. Зато первая книга ее мемуаров (предполагалось продолжение!) сразу же после анонса издателей взлетела на первую строчку рейтинга «Амазона», по сути на несколько месяцев раньше, чем поступила в продажу. Пока книга была в печати, истеричные фанаты Глупышки, мечтающие во что бы то ни стало первыми заполучить заветный том, сделали не менее четверти миллиона предварительных заказов на него. После выхода в свет воспоминания Глупышки побили все рекорды. Ежегодно выпускался новый том — второй, третий, четвертый; всего, согласно самым скромным подсчетам, по всему миру было продано по крайней мере пятьдесят миллионов экземпляров.

В кукольном мире Глупышка стала второй Ангелоу: ее автобиография отличалась беспощадной честностью рассказов Майи, этой птицы, заточенной в клетке. Жизнь Глупышки тут же стала образцом для миллионов молодых людей: скромное начало, годы упорной борьбы, триумфальное преодоление трудностей и, конечно же, терпение и отвага, с которыми она встречала все выпавшие на ее долю лишения и беды. А как искренне она радовалась, когда судьба неожиданно выбрала ее из множества точно таких же девушек, среди которых была и Мила Мило, крутая богиня Семидесятой Западной улицы, почитавшая это за честь. (О, как сожалел Соланка о непрожитой Глупышкой жизни! Группа сомнительных безымянных писак придумала для нее поддельную историю — наполовину сказку о темницах и драконах, наполовину сагу о грязном и нищем прозябании в гетто. Совсем не такую судьбу прочил ей Соланка. Совсем иную повесть сочинил он для своей гордости и радости. Новая Глупышка была самозванкой с чужой биографией, чужими словами, чужим гардеробом и, главное, чужими мозгами. А где-то в медийном мире, должно быть в замке Иф, томилась в заточении настоящая, подлинная Глупышка. Узница в Железной Маске.)

Поклонение Глупышке отличалось одним удивительным свойством — всеохватностью. Мальчики обожали ее не меньше девочек, взрослые — даже сильнее, чем дети. Любовь к ней не знала никаких границ — ни языковых, ни расовых, ни классовых. Для своих поклонников она могла олицетворять и идеальную возлюбленную, и лучшую подругу, и предел мечтаний. Первая книга воспоминаний Глупышки проходила в «Амазоне» как нехудожественная. Возникшая было идея переместить ее вместе с последующими томами в мир вымысла вызвала яростное сопротивление и у читателей, и у персонала. Глупышка, возмущались они, уже давно не симулякр. Она реальное явление. Волшебная палочка коснулась ее, и она ожила.

Наблюдавшего за всем этим со стороны профессора Соланку переполнял ужас, чем дальше, тем сильнее. Творение его фантазии, дитя, в которое он вложил все лучшее, что было в нем самом, самые чистые свои устремления, на его глазах превращалось в монстра самого низкого пошиба, в звезду, увешенную пошлой мишурой, которую Соланка так ненавидел. Созданная им и уничтоженная Глупышка была исключительно умна, способна отстаивать свои взгляды в беседах с Эразмом Роттердамским и Шопенгауэром. Она была красива и остра на язык, но буквально купалась в море идей, жила жизнью разума. Новая версия Глупышки, над которой он давно уже не имел власти, обладала интеллектом среднестатистического шимпанзе. С каждым днем она все сильнее напоминала существо из микроверса игровой вселенной Марвел, параллельного мира развлечений: ее музыкальные клипы — да-да, теперь она пела и записывала альбомы — оставляли позади видео Мадонны, ее появление на модных премьерах затмевало решительно всех старлеток, когда-либо решившихся выйти на красную ковровую дорожку в откровенном наряде. Она сделалась персонажем компьютерных игр и девушкой с обложки, причем не стоит забывать, что это была — по крайней мере при появлении на публике во плоти — самая настоящая, живая женщина, чье лицо надежно упрятали под маску культовой куклы. Несмотря на это, многие претендентки в звезды сражались за эту роль. Их не смущало даже то, что фонд Глупышки — который, стремительно разросшись, вышел из-под контроля Би-би-си и превратился в самостоятельный, успешно развивающийся бизнес с годовым оборотом, готовым вот-вот перевалить за миллиардный рубеж, — настаивал на строжайшей конфиденциальности и имена женщин, даровавших Глупышке земную жизнь, никогда не разглашались. Вокруг ее фигуры множились слухи, европейские и американские папарацци, постоянно проводящие собственные расследования, то и дело заявляли, что та или иная часть Глупышкиного тела, с гордостью выставляемая напоказ, явно принадлежит такой-то актрисе или модели.

Поразительно, что эта трансформация в гламурную кошечку с латексной головой не отвратила от Глупышки ее прежних фанатов; напротив, к ее почитателям примкнула целая армия взрослых мужчин. Теперь Глупышку было просто не остановить; одну за другой она давала пресс-конференции, на которых заявляла то об открытии собственной кинокомпании, то о начале выпуска собственного журнала, сплошь состоящего из ее личных рекомендаций в части ухода за внешностью и правильного образа жизни, а также ее комментариев к последним культурным событиям. Телевизионная версия этого журнала транслировалась кабельным каналом на всю Америку. Готовилось ее бродвейское шоу, и Глупышка спорила со всеми ведущими игроками на музыкальном поле: дорогим Тимом, дорогим Элтоном, дорогим Камероном и, конечно же, дражайшим Эндрю; в ее ближайшие планы входили также съемки нового высокобюджетного фильма. Она не повторит ошибок наивной юности, времени танцев под бибоп; идея фильма «органическим образом» выросла из ее мемуаров, распроданных в миллиардах, нет, триллионах экземпляров. «Глупышка — это вам не какая-нибудь там „перчинка“ Барби, — заявляла она миру, с какого-то момента обзаведшись привычкой говорить о себе в третьем лице. — И этот новый фильм будет не только очень человечным, но и качественным на всем своем протяжении. Марти, Бобби, Бред, Гвинни, Мэг, Джулия, Том и Ник уже выразили желание сниматься в нем, а также Дженни, Паффи, Мэдди, Робби и Мик. Сдается мне, что сегодня все хотят Глупышку».

Этот стремительный взлет популярности Глупышки, естественно, породил множество домыслов и комментариев. Сначала ее поклонников по большей части высмеивали за их примитивное увлечение, но затем вмешались маститые искусствоведы, которые заговорили о давних традициях театра масок, зародившихся в Древней Греции и Японии. «Маска освобождает актера от нормальности, обыденности. Его тело обретает небывалую свободу. Маска диктует ему свою волю. Она играет». Даже после этого профессор Соланка продолжал держаться в стороне, отвечая отказом на любые приглашения обсудить вышедшее из-под его власти творение. Отказаться от денег он, однако, не смог. Положенные ему как автору отчисления продолжали исправно поступать на его банковский счет. Алчность склоняла к компромиссу, и это компромисс наложил печать молчания на его уста. Связанный контрактом, он не мог бранить курицу, несущую золотые яйца, а потому вынужден был держать свои мысли и чувства при себе, копить горькую желчь недовольства. С каждой новой публичной инициативой персонажа, некогда задуманного им с такой радостью и любовью, его бессильная ярость возрастала.

В журнале «Хелло!» Глупышка — получившая за это семизначную сумму — предлагала читателям заглянуть в самые укромные уголки своей загородной резиденции, величественного старинного особняка эпохи королевы Анны, расположенного неподалеку от имения принца Уэльского в графстве Глостер. Узнав об этом, Малик Соланка, некогда вдохновленный кукольными домами Рейксмузеума, был словно громом поражен бесстыдством последнего выверта. Значит, теперь огромные дома будут принадлежать нахальным куклам, в то время как большей части человечества суждено по-прежнему ютиться в лачугах?! Несправедливость такого развития событий — на его взгляд, это было духовное банкротство — глубоко встревожила профессора, и все же он, далеко не банкрот, держал рот на замке и продолжал получать грязные деньги. Десять лет Соланка нес неподъемную ношу, сгибался, как сказал бы в телефон «Арт Гарфанкел», под грудами дряни — отвращения к себе и ненависти к происходящему. Ярость нависла над ним гребенем волны с гравюры Хокусая. Глупышка, его преступное дитя, вдруг обернулась злобной великаншей, выступающей за все исключительно мерзкое для него и попирающей огромной ступней все высокие принципы, ради пропаганды которых Соланка некогда и создал ее, в том числе и те, которые исповедовал он сам.

Феномен ГЛ, возникший в 1990-е, по всем признакам нисколько не выдохся с приходом нового тысячелетия. Малик Соланка вынужден был признать страшную правду. Он ненавидел Глупышку.

Между тем ничто из того, к чему он прилагал руку, не приносило особых плодов. Он предлагал процветающим британским компаниям, занятым пластилиновой анимацией, идеи персонажей и сценарии, но ему неизменно отвечали, мягко или не очень, что его концепции не соответствуют духу времени. Для бизнеса, где молодые работают на потребу молодым, он оказался даже хуже, чем просто старым, — он был старомоден. Как-то во время обсуждения его идеи полнометражного анимационного фильма о жизни Никколо Макиавелли Соланка попытался заговорить на новом для себя языке коммерции. Естественно, в фильме будут действовать антропоморфные животные, представляющие героев-людей.

— Вообразите, там есть буквально все! — распинался он. — Золотой век Флоренции! Медичи во всем их блеске, настоящие аристократы из пластилина! Симонетта Веспусси, самая прекрасная кошечка в мире, которой подарил бессмертие этот молодой пес Гавтичелли! Рождение Венеры Кошачьей! Весна священная по-кошачьи! И как раз в это время ее дядя Америго Веспусси, старый морской лев, отправляется в плавание и открывает Америку! Савона-Роланд, он же Савонарола, монашествующая Крыса, повсюду разжигает Костры Тщеславия! Ну, и в самом центре происходящего — Мышь! Не какой-нибудь ваш Микки-Маус, а Мышь, придумавшая реальную политику, блестящий мышиный драматург, самый искусный среди грызунов оратор, мышь-республиканец, сохранившая верность своим взглядам под пытками жестокого кошачьего герцога и мечтающая в изгнании о том, как наступит день ее триумфального возвращения…

Его бесцеремонно прервал пухлый юнец, никак не старше двадцати трех, представлявший финансовый департамент компании.

— Флоренция — это здорово, — заявил он, — никаких сомнений. Я сам ее просто обожаю. И этот ваш Никколо, как там его? Маусиавелли? Тоже… э-э… ничего. Однако позвольте мне высказать одно возражение: форма, которую вы предлагаете, очень любопытна, но при чем тут Флоренция? Сейчас, пожалуй, не лучшее — да-да, не лучшее! — время для пластилинового Ренессанса.

Тогда Соланка решил вернуться к писанию книг, однако вскоре обнаружил, что больше душа у него к этому не лежит. Неумолимая случайность, трагическая цепь событий, сбившая его с пути, испортила Соланку и сделала ни на что не годным. Прежняя жизнь покинула его безвозвратно, а новая, сотворенная им реальность утекла сквозь пальцы. Он стал похож на актера Джеймса Мейсона, скатившуюся с небосклона звезду, по-черному пьющую, погрязшую в поражениях и разочарованиях, в то время как треклятая кукла парила высоко в небесах, изображая из себя Джуди Гарланд. Злоключения Джепетто, выстругавшего из полена Пиноккио, закончились, когда кукла ожила, для Соланки же с его Глупышкой — как и для творца Галатеи — с этого самого момента неприятности только начались. Как часто в пьяном угаре профессор Соланка извергал проклятия в адрес своего неблагодарного Голема, своей Франкенкуклы: «Убирайся с глаз моих долой! Прочь, искусственное дитя! Уж я-то знаю. Ты не должна носить мое имя! Никогда не посылай за мной и никогда не проси моего благословения! И больше никогда не называй меня своим отцом!»

И она покинула его дом. Убралась вон во всех своих версиях — в виде набросков, макетов, «мертвых картин», бесконечных «дочерних клеток», отпочковавшихся от нее подобий из бумаги, ткани, дерева, пластика, анимационных аппликаций, видеозаписей. Вместе со всем этим она неизбежно прихватила и некогда ценную версию его самого. У него не хватило духу совершить акт изгнания самостоятельно. И Элеанор согласилась взять это на себя. Элеанор, чувствовавшая приближение кризиса, день за днем наблюдавшая, как глаза любимого наливаются краснотой от выпитого, как он шатается, не в силах совладать с собственным телом, однажды мягко, но деловито сказала: «Просто уйди на весь день и предоставь это мне». Ее собственная карьера в издательском бизнесе на время затормозилась, Асман был сейчас единственным, чем ей хотелось заниматься, хотя она достигла определенных высот в своем деле и даже сейчас оставалась востребованной. Этот факт она старалась скрывать от Соланки, но тот не был круглым дураком и отлично понимал, чтó означают постоянные звонки от Моргена Франца и других, каждый как минимум на полчаса. Она была востребована, Соланке это представлялось очевидным, все вокруг были востребованы. Все, кроме него. Но, по крайней мере, ему в утешение осталась ничтожная, жалкая месть: он тоже ни в ком не нуждался. Даже в этой двуличной особе, этой предательнице, этой, этой… кукле.

Итак, в условленный день он вышел из дома и кинулся куда глаза глядят по Хампстед-Хит, Хампстедской пустоши — они жили в просторном особняке с фасадом, симметричным относительно центрального входа, на Уиллоу-роуд, и оба чрезвычайно радовались тому, что Пустошь, это сокровище северного Лондона, его легкие, лежит прямо за порогом, — и в отсутствие мужа Элеанор, должным образом все упаковав, отправила коробки на долгосрочное хранение. Возможно, Соланка предпочел бы, чтобы все барахло отправилось прямиком на свалку в Хайбери, однако и тут пошел на компромисс. Элеанор настояла на своем. У нее до предела был развит инстинкт архивиста, и Соланка, который сам не справился бы с задачей, просто махнул рукой в ответ на ее аргументы, словно хотел отогнать надоедливого комара, и не стал дальше спорить. Он бродил несколько часов кряду, позволяя невозмутимой музыке Пустоши охладить его разгоряченную грудь, а размеренному ритму дорожек и деревьев — успокоить сердцебиение, чему немало способствовали звуки струнных, доносившиеся с открытой концертной площадки у дворца-музея Кенвуд, подаренного городу лордом Айви. Когда он вернулся в дом, Глупышка уже покинула его навсегда. Вернее, почти покинула. Поскольку — о чем Элеанор знать не могла — одна кукла была спрятана в шкафу в рабочем кабинете Соланки. Там она и осталась.

Дом, в который Соланка вернулся, показался ему опустевшим, нежилым, как после смерти ребенка. У него возникло ощущение, будто он вмиг постарел на двадцать или даже тридцать лет. Словно, будучи разлучен с лучшим детищем своего юношеского вдохновения, тут же оказался лицом к лицу с беспощадным Временем. Много лет назад Уотерфорд-Вайда говорил ему об этом в Адденбрукской больнице: «Жизнь сразу становится очень — не знаю, как лучше сказать, — конечной, что ли? Ты вдруг понимаешь, что у тебя ничего нет, что ты не принадлежишь ни одному месту на земле, а просто временно пользуешься теми или иными вещами. Весь неодушевленный мир потешается над тобой: тебя скоро не станет, а мы останемся. Не так чтобы уж очень глубокая мысль, Солли, философия медвежонка Пуха, я знаю, но иногда это просто разносит тебя на кусочки». Нет, это не смерть ребенка, подумал профессор, а, скорее, убийство. Кронос, пожирающий свою дочь. И он, Соланка, убийца. Он убил свое собственное, пускай придуманное, дитя — не плоть от плоти, но мысль от мысли. При этом его настоящий, вполне живой ребенок еще не спал, возбужденный сверх меры событиями уходящего дня: приездом грузовика с командой грузчиков, переноской множества коробок.

— Папочка, я тоже помогал! — завопил при виде отца Асман. — Я помогал Гупыш-ш-ке собаться в дорогу! — Асману нелегко давались слоги с несколькими согласными, и вместо «Глупышки» у него получилась «Гупыш-ш-ка», а вместо «собраться» — «собаться».

Так ей и надо, подумал Соланка. Пыш-ш… Пшик — вот во что она превратила мою жизнь.

— Да, — рассеянно произнес он вслух. — Ты молодчина.

Но интерес Асмана к происшедшему не иссяк:

— А почему ей нужно было уезжать, папочка? Мамочка говорит, это ты захотел, чтобы она уехала.

Ах так! Значит, мамочка говорит. Большое спасибо мамочке. Соланка выразительно посмотрел на Элеанор, но та в ответ лишь пожала плечами:

— Я не знала, что еще ему ответить, честное слово. Оставила этот вопрос для тебя.

Через детские передачи, комиксы и аудиозаписи своих бессмертных мемуаров бесконечно изменчивая и многоликая госпожа Глупышка умудрилась найти путь к сердцам самых маленьких ребятишек, меньше Асмана Соланки, и прочно там обосноваться. Три года — вполне подходящий возраст для того, чтобы влюбиться в самый обаятельный и привлекательный из всех идолов современности. Вездесущую ГЛ можно было изгнать из дома на Уиллоу-роуд, но как выкурить ее из фантазий малыша, сына ее создателя?

— Я хочу, чтобы она пишла обатно (пришла обратно), — запальчиво выкрикнул Асман. — Хочу Гупышку!

Пасторальная симфония Хампстед-Хита уступила место резким диссонансам семейной жизни. Соланка почувствовал, что вокруг снова собираются тучи.

— Ей было пора уезжать, — сказал он и подхватил на руки сына, который вырывался, извиваясь всем телом, бессознательно — как это умеют дети — реагируя на плохое настроение отца:

— Нет! Не хочу! Пуси (пусти) меня! Отуси (отпусти) на пол! — За день мальчик устал и издергался не меньше отца. — Хочу смотеть видуо (смотреть видео)! Хочу смотеть Гупышку по видуо!

Отсутствие в доме архива Глупышки, ее ссылка на кукольную Эльбу, в некий город на берегу Черного моря, пустынный, как Томис Овидия, место, куда попадают наскучившие, ненужные игрушки, окончательно вывели Соланку из равновесия. Неожиданно он погрузился в глубочайшую скорбь и оттого счел вечерние капризы сына непростительными.

— Уже поздно. Веди себя хорошо, — резко сказал он.

В ответ мальчик тут же скрючился на ковре в гостиной и пустил в ход недавно освоенный трюк — мгновенно выплеснул целое море вполне убедительных крокодиловых слез. Соланка — столь же ребячливый, как Асман, но не извиняемый возрастом — повернулся к Элеанор.

— Видимо, ты решила наказать меня таким способом, — заявил он жене. — Если не хотела расставаться с этим барахлом, почему сразу не сказала? Зачем использовать ребенка? Я мог бы догадаться, что непременно застану что-нибудь в этом роде. Манипуляции или другое подобное дерьмо.

— Пожалуйста, не говори со мной при ребенке в подобном тоне, — попросила Элеанор и взяла на руки Асмана. — Он же все понимает.

Соланка отметил, что мальчик без хныканья и возражений смирился с тем, что мать собирается уложить его в постель; он даже не пытался вырваться, напротив, уткнулся носом в длинную шею Элеанор.

— Честно говоря, — продолжала она тем же ровным голосом, — занимаясь этим весь день ради тебя, я надеялась — и, как выясняется, совершенно напрасно, — что мы начнем сначала. Я достала из морозильника баранью ногу и натерла ее тмином, я даже позвонила — идиотка! — в цветочный магазин и заказала настурции. На кухонном столе ты увидишь три бутылки «тиньянелло». Одну — для почина, вторую — для пущего удовольствия, а третью — для постели. Может, ты помнишь? Это твои слова. Но ты не волнуйся, больше я не побеспокою тебя предложением поужинать при свечах с наскучившей, уже не молодой женой.

Они давно отдалялись. Ее целиком поглотил отнимающий все время без остатка первый опыт материнства, в котором она нашла себя и который страстно мечтала повторить. Его — туман поражений и отвращения к себе, который сгущался все больше и больше из-за выпивки. Однако их брак до сих пор не распался — по большей части благодаря великодушному сердцу Элеанор и, конечно, Асману. Асману, любившему книжки и способному часами слушать, как ему читают. Асману, взбирающемуся на качели в саду и уговаривающему Малика закрутить его несколько раз так, чтобы он смог раскрутиться в полете, быстро и весело. Асману, разъезжающему на отцовских плечах и всякий раз аккуратно нагибающему голову в дверных проемах («Не волнуйся, папочка, я очень осторожен!»). Асману, гоняющемуся за родителями и улепетывающему от них. Асману, старательно прячущемуся под покрывалом и кучей подушек. Асману, пытающемуся петь и смешно коверкающему слова. Но, наверное, больше всего благодаря Асману скачущему. Он обожал скакать на родительской кровати, воображая, будто мягкие игрушки подзадоривают его одобрительными возгласами. «Посотите (посмотрите) на меня, — кричал он, — я пыгаю (прыгаю) очень хорошо. Я могу пыгать еще выше!»

Он был живым воплощением их некогда подпрыгнувшей к небесам любви. Когда сын наводнял их жизнь радостью, Элеанор и Малик обретали убежище в иллюзии ничем не омраченного семейного счастья. В другое время, однако, им было все легче разглядеть трещины. Она находила зацикленность мужа на собственных страданиях, непрекращающиеся жалобы на ее воображаемое равнодушие гораздо более нудными и утомительными, чем ей хватало жестокости показать. Он же, захваченный в плен витками нисходящей спирали, обвинял ее в безразличии к нему и его заботам. По ночам, в постели — шепотом, чтобы не разбудить спящего на установленном рядом с их кроватью матраце Асмана, — она жаловалась, что Малик больше ее не хочет. Он возражал на это, что она сама потеряла всякий интерес к сексу и стремится к нему лишь в благоприятные для зачатия дни. В такие ночи они, как правило, спорили: «Да». — «Нет». — «Прошу тебя». — «Не могу». — «Но почему?» — «Потому что не хочу». — «Но мне это сейчас так нужно». — «А мне не нужно вообще». — «Но я не хочу, чтобы этот славный маленький мальчик был единственным ребенком в семье». — «А я не хочу в своем возрасте еще раз становиться отцом. Мне исполнится семьдесят, когда Асману не будет даже двадцати». А после — слезы, обиды и, в большинстве случаев, еще одна ночь, проведенная Соланкой в гостевой спальне. Отличный совет для мужей, с горечью думал он. Позаботься, чтобы гостевая комната была достаточно удобной, ибо неизбежно придет такое время, парень, когда эта комната окажется твоей.

Элеанор стояла на лестнице и напряженно ждала, что он ответит на ее предложение провести вечер в мире и любви. Время двигалось медленно, отдавалось внутри тяжелыми ударами, и решающий момент все приближался. Если бы у него хватило ума и желания, он мог бы принять приглашение, и тогда их ждал бы приятный вечер: изысканный ужин и — если, в теперешнем немолодом возрасте, три бутылки «тиньянелло» не уложат его на месте, — без сомнения, ночь любви, проведенная в соответствии с высочайшими стандартами прошлой жизни. Но в их рай уже заполз мерзкий червяк, и Соланка не выдержал испытания.

— Полагаю, у тебя сегодня овуляция, — сказал он.

Элеанор дернулась, как от пощечины.

— Нет, — солгала было она, но затем, видимо, смирилась с неизбежным: — Впрочем, да. Именно так. Но почему мы не можем просто… о!.. я просто надеялась, что ты увидишь, как сильно я… ах, черт, все бессмысленно. — И она, не в силах удержаться от слез, понесла Асмана в спальню. — Я уложу его и тоже лягу, хорошо? — произнесла она сквозь обиженные всхлипы. — Делай что хочешь. Только не оставляй баранину в этой чертовой духовке. Достань ее и выброси в чертово ведро.

Пока Элеанор с Асманом на руках поднималась по лестнице, Соланка слышал усталый встревоженный шепот малыша:

— Папочка добый (добрый). — Асман хотел убедить себя, хотел, чтобы его убедили. — Он же не выгонит меня, как Гупышку?

Оставшись в одиночестве, профессор Соланка отправился в кухню и откупорил бутылку. Вино, как и раньше, было вкусным и крепким, но сегодня он пил не ради удовольствия. По мере того как Соланка с упорством опустошал одну бутылку за другой, из всех пор его тела начали выползать демоны, они сочились из носа и лезли из ушей, капали и выпрыгивали из малейшего отверстия. К тому моменту, когда показалось дно первой бутылки, они уже танцевали на его ногтях и глазных яблоках, их липкие шершавые языки обвивали его горло, когти вцепились в гениталии, и единственным, что слышал Соланка, была их полная раскаленной докрасна, жгучей ненависти визгливая песнь. Жалость к себе осталась позади, теперь его обуяла жуткая, испепеляющая ярость. К концу второй бутылки голова стала болтаться из стороны в сторону, демоны целовали его, засовывая ему в рот раздвоенные языки-жала, терли и потягивали пенис крючковатыми хвостами. Прислушиваясь к их подлому лопотанию, Соланка вдруг понял, что непростительная вина за то, чем он стал, лежит на женщине, спящей там, наверху. У него не было никого ближе нее, а она предала его, отказавшись уничтожить врага, его Немезиду, эту куклу. Она же позволила яду Глупышки просочиться в мозг их собственного ребенка, она настраивала мальчика против родного отца, она разрушила прежде царивший в доме мир тем, что из-за своего наваждения предпочла нерожденного ребенка живому мужу. Она, его жена-изменница, — главный враг. Третья наполовину пустая бутылка опрокинулась и покатилась по столу, который Элеанор старательно накрывала для ужина на двоих, a deux, застелив его доставшейся от матери кружевной скатертью, выложив самые лучшие приборы и выставив два винных бокала рубинового богемского стекла на длинных тонких ножках. При виде красной жидкости, разливающейся по старинным кружевам, Соланка вдруг вспомнил про чертову баранью ногу. Едва он открыл дверцу духовки, как вырвавшийся оттуда едкий дым заполнил всю кухню, включив датчик на потолке. Вой пожарной сигнализации отозвался в ушах профессора демоническим хохотом. Чтобы прекратить, прекратить, прекратить это, Соланке пришлось придвинуть табуретку и встать на нее отяжелевшими от вина ногами. Но даже когда он вытащил батарейку из проклятой штуковины — о'кей, о'кей, все нормально, — умудрившись не сломать при этом свою чертову шею, демоны все равно смеялись, смеялись даже громче, чем прежде, и вся кухня по-прежнему была в дыму. Да будь она проклята! Не удосужилась сделать такую элементарную вещь! И как теперь остановить этот визг в голове? Этот визг, он как нож, нож у него в мозгу… в глазах… в животе… в сердце… в душе!.. Что помешало этой дряни просто взять и вытащить мясо из духовки?! Она могла положить его вот сюда, на разделочное блюдо, рядом с приготовленной длинной вилкой и ножом, большим ножом для мяса, ножом, ножом…

Соланки жили в просторном доме, и вой сигнализации не разбудил ни Элеанор, ни Асмана. Жена уже заснула, лежа в постели. В его постели. Ну и какой толк, спрашивается, от пожарной сигнализации? Чем и кому она поможет? Ух. Вот он в комнате, стоит над ними в темноте с разделочным ножом в руке, и нет никакой сигнализации, способной предупредить их об исходящей от него опасности. Элеанор лежит на спине, слегка приоткрыв рот, и тихонько посапывает. Сын, всем тельцем прильнув к ней, спит глубоким сном по-настоящему невинного и доверчивого существа. Асман что-то неразборчиво пробормотал во сне, и его слабенький голосок прорвался сквозь вопли демонов и привел отца в чувство. Перед Соланкой лежало его единственное дитя, единственное в этом доме живое существо, все еще уверенное, что мир полон чудес, а жизнь — радостей; что все имеющее значение происходит сейчас, будущее слишком далеко, чтобы о нем думать, а прошлое уже не важно, ведь оно миновало, и слава богу. Малыш, надежно укрытый уютным, волшебным плащом детства и уверенный, что находится в полной безопасности, что все вокруг любят его больше жизни. Малик Соланка испытал настоящий ужас. Что он делает здесь, стоя над спящими с ножом, да, с ножом в руке? Ведь он не из тех людей, что творят подобные вещи. Не может он оказаться одним из нелюдей, о которых каждый день пишет желтая пресса. Грубые мужчины и злобные женщины, которые убивают собственных детей и поедают бабушек, все эти хладнокровные серийные убийцы и не знающие покоя педофилы, бесстыжие эксгибиционисты и порочные приемные отцы, извращенцы-насильники и просто дебилы, самцы приматов. Мир полон необразованных и бесчеловечно жестоких выродков, но таких нет и быть не может в этом доме. А значит, он, Малик Соланка, в прошлом профессор Королевского колледжа в Кембридже, никак не может стоять здесь сейчас пьяный, сжимая в руке отточенный инструмент смерти. Но это он. Quod erat demonstrandum — что и требовалось доказать. Ты же знаешь, Элеанор, я никогда толком не умел обращаться с мясом. Разделывала его всегда ты сама.

Кукла, подумал он, отрыгивая винные пары. Конечно же! Во всем виновата она, эта дьявольская кукла! Он вышвырнул из дома все ее дьявольские подобия, но одному все же позволил остаться. Это было ошибкой. Это она вылезла из кухонного шкафа, заползла к нему в нос, спустилась ниже и вложила в руку тесак. Это она заставила его прийти сюда для кровавой расправы. Ничего, ему известно, где она прячется. Ей от него не уйти. Профессор Соланка резко развернулся и, бормоча что-то, вышел из спальни. Нож по-прежнему был у него в руке. Он не знал, проснулась ли Элеанор, открыла ли глаза сразу после его ухода. Если она видела его удаляющуюся спину, что ж, это ее дело.

Когда Соланка закончил свой рассказ, за окном на Западной Семидесятой улице окончательно стемнело. Теперь Соланка держал Глупышку на руках. Ее платье было в нескольких местах продырявлено и рассечено, а на теле четко различались глубокие порезы.

— Видишь, я не смог расстаться с нею даже после того, как сплошь изрезал ножом. Весь перелет до Америки держал ее на руках.

Казалось, в наступившей тишине кукла Милы безмолвно расспрашивает своего истерзанного двойника о его судьбе.

— Теперь я рассказал тебе все. Наверное, даже больше, чем ты хотела услышать, — вновь обратился к Миле Соланка. — Теперь ты знаешь, как эта кукла разбила мне жизнь.

Зеленые глаза Милы Мило блеснули. Она подошла к Соланке и взяла обе его руки в свои.

— Я не верю, что ваша жизнь разбита, — вкрадчиво проговорила она. — Поймите, профессор, это всего лишь куклы.


9

«Временами у вас такой взгляд, какой был у моего отца перед смертью… Затуманенный, что ли, — изрекла Мила, совершенно не задумываясь, как может истолковать ее высказывание тот, кому оно адресовано. — Будто резкости не хватает, как на фотографии, когда у снимавшего дрогнула рука. Как у Робина Уильямса в том фильме, где он постоянно не в фокусе. Я однажды сказала об этом папе, а он ответил, что так выглядят люди, которые слишком много времени провели в окружении других людей. Быть все время среди людей, сказал он, все равно что отбывать пожизненное заключение, периодически всем нам надо вырываться из этой тюрьмы. Папа писал — в основном стихи, хотя у него есть и несколько романов. Вы вряд ли про него слышали, но он достаточно известный сербохорватский автор. Даже не просто известный, а знаменитый, один из лучших. Мог бы претендовать на Нобелевскую премию. Nobélisable, как говорят французы. Хотя премии так и не получил. Слишком рано умер, я считаю. Уж поверьте мне. Он был хорош. Органическая связь с природой, приверженность традиции, тонкое чувство фольклора — он был из таких. Я его все время дразнила, что он всерьез верит, будто в цветах живут гоблины. А он шутил, что было бы лучше, если бы цветы жили в гоблинах. Это напоминало бы реку, чьи чистейшие воды плещутся у дьявола в сердце. Вы должны понять: религия имела для него большое значение. Он всю жизнь прожил в больших городах, но сердце его осталось где-то в горах. Говорили, что он стар душой. Но его сердце было молодым, понимаете? Правда было. А вокруг какой-то пандемониум, целая бочка обезьян. Всю жизнь. Не знаю, как он это выносил. Он мучился всю жизнь, всю жизнь люди надоедали ему. Мы провели в Париже несколько лет, после того как ему удалось вырваться из лап Тито, почти до девяти лет я ходила там в американскую школу. К несчастью, мама умерла, когда мне было три года, три с половиной. Ничего не поделаешь, рак груди, он убил ее очень быстро и очень болезненно, царствие ей небесное! В общем, папе писали из дома, а я любила открывать для него конверты, и вот, представьте себе, он получает письмо от сестры или какого-то другого близкого человека, и на первой странице стоит большой штамп: Данное письмо не подвергалось цензуре! Ха! В середине восьмидесятых отец взял меня с собой в Нью-Йорк на большую конференцию, организованную местным Пен-клубом. Про нее потом много писали, там еще закатывали грандиозные приемы: один устроили в Дендурском храме, подаренном Египтом США и заново собранном в стеклянном павильоне музея „Метрополитен“, другой — в доме Сола и Гейфрид Стейнберг. И никто не мог решить, где лучше. Норман Мейлер пригласил выступить в Публичной библиотеке тогдашнего госсекретаря Джорджа Шульца, а южноафриканцы бойкотировали его выступление, поскольку Шульц поддерживал режим апартеида. Охранники Шульца не хотели пускать внутрь Сола Беллоу, пока за него не поручился Мейлер, потому что Беллоу забыл дома приглашение и мог оказаться террористом. Представьте, как это, должно быть, понравилось Беллоу. А потом женщины-писательницы протестовали против того, что основные докладчики практически сплошь мужчины. И тогда то ли Сьюзен Зонтаг, то ли Надин Гордимер на них напустилась, сказала, что литература не обязана обеспечивать мужчинам и женщинам равное трудоустройство. А Синтия Озик — по-моему, это была она — обвинила бывшего австрийского канцлера Бруно Крайского в антисемитизме, хотя он был стопроцентным евреем и одним из немногих европейских политиков, озабоченных судьбой евреев, которые эмигрировали из Советского Союза. И вся его вина состояла в том, что он однажды встречался с Арафатом. По такой логике Эхуда Барака и Клинтона можно считать прожженными антисемитами, правда? Тогда Кэмп-Дэвид просто международный центр юдофобии какой-то. Папа тоже выступал. Конференция имела какое-то высокопарное название, что-то вроде „Воображение писателя vs. Воображение государства“. И после того как кто-то — не помню точно, Брейтенбах или Оз, кто-то из них, — сказал, что у государства нет воображения, папа возразил, что, напротив, у государства есть даже чувство юмора и он готов привести пример. И он рассказал ту историю с письмом, которое не было проверено цензурой. Я тогда сидела в зале и гордилась, что все смеются, а ведь конверт вскрыла именно я! Я тогда ходила с ним на все заседания. Да что там, я была просто без ума от всех этих авторов! Всю свою жизнь для меня, писательской дочки, книги были самым замечательным в жизни, и я так гордилась, что меня всюду пускали, хотя я всего лишь девочка. Было так приятно видеть отца с его равновеликими коллегами и убеждаться, что его уважают. И, кроме того, вокруг были сплошь известные имена, которые вдруг обрели реальную жизнь: Дональд Бартелми, Гюнтер Грасс, Чеслав Милош, Грейс Пейли, Джон Апдайк и все-все-все. Но к концу конференции мой папа выглядел так же, как вы сейчас. Тогда он оставил меня с тетей Китти из Челси — она не была мне теткой, они с отцом и знакомы-то были всего каких-то пять минут, зато близко… Видели бы вы, как на него смотрели женщины. Он был мужчиной, большим, сексуальным, с сильными руками и густыми усами, как у Сталина. Стоило ему просто взглянуть женщине в глаза и начать рассказывать что-нибудь о том, как ведут себя волки во время течки, и она уже была готова на все. Клянусь богом, эти женщины стояли к нему в очередь! Он просто сидел в своем гостиничном номере, а они выстраивались одна за другой, и хвост этой очереди был на улице. Одна честнее и добродетельнее другой, самые лучшие женщины, каких только можно себе представить, с дрожащими от вожделения коленками. Мне очень повезло тогда, что я любила читать и что в соседней комнате телевизор показывал американские программы. В общем, мне там было нормально. Очень даже ничего, только все время хотелось выйти и спросить у этих женщин, ждущих своей очереди: „Неужели вам совсем нечем больше заняться? Бога ради, у него всего лишь обычный член, ничего нового“. Да, я часто шокировала окружающих. Просто очень быстро повзрослела, видимо, потому, что всегда и везде была с папой, потому, что были только я и он против всего мира. Короче, я подозреваю, что тетя Китти ему понравилась. Он оценил ее выше прочих, поэтому подарил ей возможность две недели присматривать за мной, пока папа с двумя профессорами отправится в горы, кажется в Аппалачи. Уходил в горы — вот что он делал, когда хотел прийти в себя после передоза людьми. И он всегда возвращался оттуда другим, каким-то очищенным, просветленным, что ли, понимаете? В такие моменты я звала его Моисеем. Моисеем, который спустился с горы со скрижалями в руках. Отец, правда, возвращался со стихами. Так или иначе, я уже близка к развязке. В общем, не прошло и пяти минут после его возвращения из этого профессорского похода в горы, как ему предложили постоянное место в Колумбийском университете. И мы окончательно переехали в Нью-Йорк. Я была просто счастлива, а вот папе приходилось нелегко, он был не городской человек, я же говорила, к тому же европеец до мозга костей. Но он за свою жизнь уже научился работать, где бы ни оказался, и справляться со всем, что бы ни подкидывала ему жизнь. Ну, он, конечно, пил как настоящий югослав, курил по сотне в день, и сердце у него было больное. Он знал, что ему не дожить до старости, но принял твердое решение касательно жизни. Как „Негр с Нарцисса“, помните, у Джозефа Конрада? „Я должен жить, пока не умру“. Так он и вел себя всю жизнь — писал самые блестящие книги, блестяще трахался, курил самые крепкие сигареты и пил самое лучшее вино. Но потом началась эта проклятая война, и — я никак не могу понять почему — отец сделался другим человеком, таким я его раньше не знала. Он вдруг стал этим… как его?.. сербом. Знаете, он просто не мог пережить, что того, другого парня, о котором узнали все, тоже зовут Милошевич. На самом деле он изменил фамилию из-за этого, а не потому, о чем я вам раньше говорила. Чтобы отделить поэта Мило от этого бандита, фашиствующей свиньи Милошевича. А когда во всей бывшей Югославии — которую так тогда еще не называли — стало твориться полное безумие, мой отец попался разом на все антисербские провокации, хотя отлично понимал, чтó и для чего творит Милошевич в Хорватии и чтó собирается делать в Боснии, но вся эта антисербская ерунда буквально ослепила его ненавистью, и в какой-то безумный момент он решил, что его моральный долг — вернуться туда и стать совестью страны, выковывать ей душу и тому подобное, стать кем-то вроде джойсовского Стивена Дедалуса или сербского Солженицына. Я ему говорила, чтобы забыл об этом и думать, что на самом деле Солженицын просто старый дурак, который жил в Вермонте и мечтал о возвращении в Россию-матушку пророком, а когда вернулся, никто не захотел слушать его старую песню. Отец, говорила я, это точно не твой путь; ты — это женщины, выпивка, сигареты, горы и работа-работа-работа. Ты же сам хотел, чтобы именно это все в итоге прикончило тебя, разве нет? Никакие Милошевичи, банды убийц, а уж тем более бомбежки в твои планы не входили. Но он не стал меня слушать и, вместо того чтобы до конца вести собственную партию, улетел туда, в эпицентр ярости. Вот что, профессор, я собиралась вам сказать: не рассказывайте мне баек про ярость, я получше вашего знаю, что это такое. Америка, она всемогущая, а оттого полна страха. Она боится ярости остального мира и потому пытается убедить себя, что это просто зависть, — так говорил мой папа. Они думают, что мы все мечтаем оказаться на их месте, они все это говорят после нескольких рюмок, а на самом деле мы все уже на пределе и сил выносить их дольше у нас нет. Видите, мой отец знал про ярость все. Но в какой-то момент он вдруг забыл все свои знания и повел себя как чертов дурак. Потому что ровно через пять минут после того, как его самолет приземлился в Белграде — хотя это могло случиться и через пять часов, пять дней, пять недель, нет никакой разницы, — ярость разорвала его на клочки, такие мелкие, что нечего было даже собирать, чтобы сложить в коробочку и похоронить. А вы, профессор, элементарно свихнулись из-за какой-то куклы. Простите меня, конечно».


Погода переменилась. Установившаяся в начале лета жара спасовала перед ни на что не похожей, изменчивой погодой. Сильная облачность, обильные дожди; утренний зной ближе к обеду вытеснялся таким холодом, что дрожь колотила барышень в легких платьях и парковых роллеров с обнаженными торсами, в чью грудную клетку под пластами мышц впивались странные кожаные ремни, невольно наводившие на мысль о самоистязании. На лицах горожан профессор Соланка все чаще читал недоумение; вещи, которые ранее казались незыблемыми: погожее лето, низкие цены на бензин, мощные вбрасывания питчера Дэвида Кона и даже самого Орландо Эрнандеса — все обманывало их ожидания. Во Франции потерпел крушение «Конкорд», и всем показалось, будто пришел конец их мечтам о будущем, в котором они преодолеют любые сдерживающие их барьеры; воображаемое будущее, сулившее неограниченные возможности, пожрали языки того пламени.

И нынешнему, новому золотому веку придет конец, думал Соланка, как и всем прочим векам человеческой истории. Быть может, эта истина начала потихоньку просачиваться в человеческое сознание, как морось, проникающая за поднятый воротник дождевика, или кинжал, проскальзывающий в просветы между бронированными пластинками их уверенности. Шел год президентских выборов, и чувство уверенности стало разменной монетой для политиков. Уверенность существовала, и это невозможно было отрицать. Находившиеся у власти ставили ее себе в заслугу — вопреки возражениям оппонентов, которые усматривали в экономической стабильности скорее Промысел Божий или результат усилий Алана Гринспена, главы Федеральной резервной системы. Но все мы люди, и сомнение лежит в основе нашей природы. Неуверенность. Неуверенность во всем, неуверенность per se[16]. Неуверенность в себе и за себя, чувство, что в этой жизни ничто не вечно и всему рано или поздно приходит конец. Время даже камень точит. И, может статься, где-нибудь на свалке идей, на Святой Елене для интеллектуалов, куда его изгнало новое время, Маркс и сейчас доказывает, что все незыблемое рано или поздно обращается в пыль. В нынешнем общественном климате, когда со всех сторон звучат громкие заверения в нашей полной безопасности, куда, скажите на милость, нам остается прятать свои страхи? И чем их кормить? Собой, по всей видимости, подумал Соланка. В то время как зеленая банкнота всесильна и Америка оседлала мир, внутри страны находится почва для самых разных душевных расстройств и отклонений. От грохота самодовольной риторики насквозь модифицированных, гомогенизированных Соединенных Штатов, страны, являющей миру двадцать два миллиона новых рабочих мест и наибольший за всю историю человечества показатель недвижимости на душу населения, страны с полностью сбалансированным бюджетом — низкий дефицит, высокие резервы, — этой Державы-Супермаркета, люди испытывают колоссальный стресс; они буквально крошатся, как камни, не могут думать ни о чем другом, кроме ее идиотских лозунгов-клише. Эта проблема особенно остро стоит для молодого поколения, взращенного на идее изобилия. Мила, с ее ранним парижским воспитанием, презрительно относилась к подобным трудностям ровесников. Говорила, что все они испытывают страх. Все, кого она знает, все до единого. Не важно, богатые или бедные. Внешне они почти безупречно держат марку, но их буквально трясет изнутри. Этот страх особенно силен, когда речь заходит об отношениях между полами. «На самом деле парни просто перестали понимать, как, когда и где нужно щупать девчонок, а те практически не видят разницы между сексом по доброй воле и по принуждению, флиртом и домогательством, актом любви и изнасилованием». Когда всё и вся, к чему ты только ни прикоснешься, вдруг обращается в золото, рано или поздно ты, подобно царю Мидасу из другой классической истории о том, как надо-быть-осторожным-в-своих-желаниях, не посмеешь прикоснуться ни к чему и ни к кому.

За последнее время Мила и сама изменилась, но ее трансформация, по мнению профессора Соланки, была громадным прогрессом в сравнении с дешевой уличной девчонкой, в свои двадцать все еще изображающей королеву тинейджеров, которой она прикидывалась. Чтобы удержать возле себя распрекрасного Эдди, лучшего спортсмена в колледже, — которого она отрекомендовала Соланке как «не самую светлую голову, но золотое сердце» и который, вне всякого сомнения, усмотрел бы угрозу в умной, образованной девушке, — она притушила свой свет. Но не совсем, надо сказать. В конце концов, удалось же ей как-то затащить возлюбленного и остальных парней на двойной показ фильмов Кесьлёвского. Значит, или они были не так тупы, как казалось, или Мила обладала куда бóльшими способностями к убеждению, чем Соланка усмотрел в ней поначалу.

С каждым днем Мила все сильнее раскрывалась перед изумленным Соланкой как разумная и предприимчивая молодая женщина. Она взяла за правило проведывать его в любое время: рано утром, чтобы заставить съесть завтрак — у Соланки была привычка ничего не есть до вечера, которую Мила объявила «просто варварской, крайне вредной для здоровья» (под ее чутким руководством он познал волшебство овсяной каши с отрубями и научился каждое утро вместе с первой чашкой свежемолотого кофе съедать хотя бы кусочек «фрукта дня»), — либо днем, в душные послеобеденные часы, словно специально предназначенные для тайных любовных свиданий. Впрочем, о любви Мила явно не думала. Она приохотила Соланку к простым удовольствиям: зеленому чаю с медом, прогулкам по парку, вылазкам в магазины за обновками: «Профессор, ситуация критическая. Мы должны предпринять самые оперативные и решительные меры и купить вам хоть что-то, что можно носить», — и даже к походам в планетарий. Там, стоя рядом с нею в эпицентре Большого Взрыва — без шляпы, в костюме и первых за последние тридцать лет пружинящих теннисных туфлях, — Соланка чувствовал себя так, как если бы Мила была его матерью, а он сам — ребенком примерно того же возраста, что и Асман, ну, может, чуть постарше. В этот момент она повернулась к нему и, чуть нагнувшись, поскольку на своих каблуках была сантиметров на пятнадцать выше профессора, взяла его лицо в свои руки. «Вот вы и здесь, профессор, в самом начале всего. И вид у вас прекрасный. Да выше же нос, бога ради! Это же так здорово — брать новый старт!» Вокруг них брал разбег новый цикл времени. Вот с чего на самом деле все началось — со взрыва! Все сущее разлетелось в разные стороны. Центр не смог его удержать. Обнадеживающая это метафора, рождение Вселенной. Случившееся после не было просто анархией по Йейтсу. Материя собиралась в комки, изначальный суп начал густеть. Затем появились звезды, планеты, одноклеточные организмы, рыбы, журналисты, динозавры, юристы, млекопитающие. Жизнь, жизнь. Да, Финнеган, начни все сызнова, подумал Соланка. Хватит спать, легендарный богатырь Финн Маккул, хватит во сне сосать свой дарующий всеведение большой палец. Просыпайся, Финнеган!

А еще Мила приходила к нему поболтать, словно бы побуждаемая глубокой потребностью высказаться. В такие визиты она говорила быстро, с пугающим напором, не боясь нанести боксерский удар, хотя ее монологи и не были чередой зубодробительных выпадов, напротив, они призывали к дружбе. На Соланку, прекрасно это понимавшего, от ее речей нисходило умиротворение. Довольно часто он находил в ее рассказах нечто очень для себя важное — и хватал, так сказать, мудрость на лету. То тут, то там попадались бесценные крупицы удовольствия, они мелькали в ее речах, как небрежно разбросанные по углам игрушки. Именно так вышло, к примеру, когда она стала объяснять, почему прежний приятель ее бросил — ей самой, как, впрочем, и Соланке, одна возможность того, что с ней случилось такое, представлялась невероятной: «Он был неприлично богат, а я — нет. — Тут Мила пожала плечами. — Для него это было важно, настоящая проблема: мне уже двадцать, а у меня еще нет ни одной штуки». Штуки? От Джека Райнхарта Соланка как-то слышал, что в определенных мужских кругах американцы обозначают этим словом мужские гениталии, но с трудом мог себе представить, чтобы Мила получила отставку из-за того, что у нее нет члена. Заметив его замешательство, Мила растолковала Соланке, как глуповатому, но симпатичному ребенку, тихим, терпеливым тоном, каким обычно говорят с умственно отсталыми и каким — Соланка несколько раз это слышал — она разговаривала со своим Эдди: «Штукой, профессор, называют сто миллионов долларов». Услышав это объяснение, Соланка буквально потерял дар речи, настолько прекрасным показалось ему это разоблачительное по сути своей словоупотребление. Эпоха больших величин — вот она, входная плата, без которой никак не попасть на поля блаженных, элизиум Соединенных Штатов. Вот какой жизнью живет американская молодежь в начале третьего тысячелетия. Тот факт, что молодая женщина потрясающей красоты и глубокого ума может быть забракована из сугубо финансовых соображений, мрачно заявил он Миле, свидетельствует о том, что в делах сердечных или, по крайней мере, в поисках достойного спутника американские стандарты взлетели даже выше цен на недвижимость. «Истину глаголете, профессор», — ответила она, после чего оба расхохотались. Соланка так не смеялся уже целую вечность… Это был безудержный смех молодости.

Со временем Соланка понял, что стал для Милы одним из ее проектов. У нее было необычное хобби: она коллекционировала сломанных жизнью людей и на досуге занималась их починкой. Когда он спросил ее об этом, она, словно оправдываясь, сказала: «Это то, что у меня получается. Реставрировать души. Кто-то ремонтирует дома, а я — человеческие души». Итак, для нее он был неким подобием старого, запущенного особняка или, на худой конец, двухуровневой квартиры в Верхнем Уэст-Сайде, которую он сейчас снимал, — некогда элегантно оформленного пространства, которым, однако, никто серьезно не занимался где-то с шестидесятых, из-за чего в какой-то момент оно приобрело печальный, даже трагический вид. Как выразилась Мила, для Соланки настало время кардинальных перемен — и внутри, и снаружи. «Только одно условие, — заявил ей Соланка, — не вешать на моем фасаде люльку с шумными отделочниками пенджабского происхождения, которые сквернословят и курят бири. (К этому моменту ремонтники уже милостиво соизволили закончить работу и убраться восвояси. Остался единственный источник неудобства — проникающий в квартиру уличный шум. Хотя в последнее время профессору стало казаться, что даже он немного поутих.)

А еще Мила призналась Соланке, что банда уличных вампиров на ступеньках также стала для нее больше чем компанией приятелей. Она поработала над ними и очень гордилась своими — их — успехами. «Я убила на них уйму времени, профессор. Они ни в какую не хотели расставаться с подростковыми очками и жуткими вельветовыми шмотками. Но теперь я имею честь стоять во главе самой продвинутой и модной группировки нью-йоркских чудил. Причем, называя их чудилами, профессор, я полностью уверена, что на самом деле они гении. Это интересные и по-настоящему крутые ребята. Крутые, опасные и перспективные. Слышали о филиппинце, запустившем в сеть вирус „I love you“? Забудьте! Невинная шутка любителя, низшая лига! Если эти ребятки захотят внедрить вирус в компьютер Билла Гейтса, клянусь, тот за годы не прочихается! Перед вами — серферы, фанаты Интернета, которые представляют реальную опасность для Императора Галактики, Темного Владыки, и которым ради собственной безопасности приходится косить под избалованных и бесполезных тупиц из поколения Икс, народившегося между шестидесятыми и восьмидесятыми, а не то они угодят в руки Дартов, Вейдера Черного и Мола Красного и Рогатого. Ах да, вы же не любите „Звездные войны“! Хорошо, тогда я так скажу: они как хоббиты, которых я прячу от Черного Саурона и его назгулов. Фродо, Бильбо, Сэм Гэмджи — целое Братство Кольца. Но придет время, и мы свергнем Саурона, расплавим его могущество в огненных недрах Роковой горы, горы Ородруин. Не думайте, это не шутка, я совершенно серьезно. С чего Гейтсу боятся нынешних конкурентов? Он победил их всех, поработил. Они у него под колпаком. Но знаете, что ему снится в ночных кошмарах? Что какой-то юнец, живущий в доме без всяких удобств и без лифта, вдруг явится с крутой фишкой в руках, и он, Гейтс, станет вчерашним днем. Ископаемым. Вот почему он предпочитает покупать людей вроде нас на корню. Лучше потратить миллиончик-другой сейчас, чтобы завтра не потерять миллиарды. Я — за справедливый суд, и я разрушу его дворец, сокрушу, чем скорее — тем лучше. Но на сегодняшний день у нас большие планы, которые никак не связаны с Гейтсом. А что я сама? — Мила вдруг заговорила голосом фантастических мультяшных героев: — Можете звать меня Иода. Я та, что произносит слова наоборот. Я та, что думает вверх тормашками. Я могу вывернуть любого наизнанку. Считаете, за вами Сила? Так нет — она вся у меня! — Мила внезапно перестала говорить кукольным языком: — Я всего лишь их менеджер. Продажи, маркетинг, связи с общественностью. Чтобы все худо-бедно шло. Как вы назвали моих ребят? Вампирами? Они творческие люди, художники. Сетевые пауки — Webspider.net. Веб-спайдеры! Мы занимаемся разработкой сайтов. Буквально сейчас работаем над заказами от Стива Мартина, Аль Пачино, Мелиссы Этеридж, Уоррена Битти, Кристины Риччи и Уилла Смита. Ах да! Еще Дэнис Родман, Мэрион Джонс, Кристина Агилера, и Дженнифер Лопес, и Тодд Солондз, и „Эн Синк“. Крупный бизнес? Мы и их обслуживаем: „Кон-солидейтед Эдисон“, „Веризон“, „Бритиш телеком“, „Нокия“, „Канал плюс“ — это что касается сферы коммуникаций, мы коммуницируем с ними. Лично вы предпочитаете высоколобых? Типов, которым названивает то Роберт Уилсон, то гамбургский театр „Талия“, то Робер Лепаж? Я вам говорю: вот он, уровень этих ребят. Сегодня правит закон Фронтира, профессор. И они — банда Дыры-в-Стене, Бутч Кэссиди, Санденс Кид и вся „Дикая шайка“. А я для них любящая мамочка, домоправительница и вдохновительница. Я всех их представляю. И забочусь, чтобы нас до времени не раскрыли».

Итак, он ошибался в них: эти ребята — еще те ловкачи. Все, кроме Эдди. Они бойцы штурмовых отрядов технологизированного будущего, которое рождает в нем самые дурные предчувствия. Опять же все, кроме Эдди. Однако Эдди Форд был самым амбициозным проектом Милы, «пока не появились вы». «К тому же, — заявила она, — у вас с Эдди гораздо больше общего, чем вы думаете».

У Эдди был сильный бросок, который помог ему максимально отдалиться от своих корней в безвестном захолустье и привел его аж в Колумбийский университет, а заодно — в постель к Миле Мило, оказаться в которой было не проще, чем найти съемную квартиру на Манхэттене. Но рано или поздно неизбежно наступает момент, когда становится не важно, далеко ли ты можешь бросить мяч в матче по американскому футболу. Тебе не отбросить захолустного прошлого, а в этом прошлом юная жизнь Эдди была омрачена трагедией. Мила обрисовала Соланке круг действующих лиц с серьезностью, которая сообщила им древнегреческую стать. У Эдди был дядя Реймонд, герой вьетнамской войны. И этот дядя годами прятался от людей в горах, среди сосновых лесов, в домишке, который мог бы служить убежищем Унабомберу, террористу-одиночке Теодору Качинскому, славшему бомбы по почте. Ветеран считал себя недостойным человеческого общества по причине загубленной души. Рей Форд был подвержен диким вспышкам ярости, которые могли быть вызваны любой мелочью: хлопком карбюратора, долетевшим снизу, из долины, шумом упавшего ствола или даже птичьей песней. У Рея имелся брат, отец Эдди, «змий, скунс вонючий, проныра», автомеханик Тоб, дешевый картежник, дешевый пьяница, полный ублюдок, чье вероломство сломало жизнь всем членам семьи. И, конечно же, там была еще мать Эдди, Джуди Карвер, которая тогда не зналась с Сантой и Иисусом и по доброте душевной регулярно карабкалась на гору, чтобы проведать Реймонда. Она навещала его каждую неделю лет пятнадцать, с начала семидесятых и до того момента, пока — Эдди тогда было десять — горный отшельник не внял ее уговорам и не заявился вместе с нею в город.

Эдди трепетал перед своим косматым и дурно пахнущим дядюшкой, даже слегка его побаивался, хотя походы в горы, «в гости к дяде Рею», были самыми яркими событиями его детства, оставили самые живые воспоминания, «интереснее, чем кино». (Джуди стала брать Эдди с собой на гору, едва тому исполнилось пять. Она надеялась, что, «увидев будущее», Рей согласится вернуться к людям, искренне верила, что добросердечие Эдди покорит одичалую душу отшельника.) Пока они поднимались вверх, Джуди обычно пела старые песни Арло Гатри, противника войны во Вьетнаме, и маленький Эдди подпевал ей: Вчера было поздно и темно, но я верила, что увижу Рея, стоит мне лишь подняться наверх. Я поднялась наверх, и Рей был там. И знаешь, что он мне сказал? Убирайся обратно к своим соленьям и вареньям, мне нужен только мой мотоцикл, ведь все, чего я хочу, — умчаться от всех прочь… Но его дядя Рей и Рей из песни были совершенно разными людьми. Его дядя Рей не имел ни «харлея», ни подружки по имени Эллис, хозяйки ресторанчика. Его дядя Рей жил на бобах и корнеплодах, возможно, поедал личинок и жуков, догадывался мальчик, а также змей, пойманных голыми руками, и схваченных прямо в полете горных орлов. Его дядя Рей был калекой с гнилыми зубами и сбивавшим с ног зловонным дыханием, которое опережало его на несколько метров. Но в этом самом дяде Рее Джуди Карвер-Форд продолжала видеть славного парня, некогда ушедшего воевать, парня, который ухитрялся складывать вытащенную из сигаретных пачек фольгу в фигурки человечков, способных стоять без опоры, вырезал из сосны портреты девушек и дарил им в обмен на поцелуй. (Куклы, изумился Малик Соланка. Нигде не спрячешься от их древней магии вуду. И еще один саньясин. Вот куда вела Мила. Саньясин истинный, не мне чета, удалившийся от мира в куда более подобающей отшельнику, аскетической манере. Но, как и я, он хотел забыть себя, потому что боялся лежавшего внизу, того, что способно в любую минуту вскипеть и выплеснуться на неповинный мир.) Сама Джуди тоже некогда подарила Реймонду поцелуй — еще до того, как совершила роковую ошибку и приняла предложение Тоба. Больная спина спасла Тоба от армии, но ничто на свете не спасло бы Джуди от его дурного нрава. Ничто, кроме Рея, верила она. Если ей удастся уговорить его оставить свое затворничество, это будет добрым знаком, и, быть может, тогда все изменится: братья станут вместе ходить на рыбалку и играть по вечерам в кегли, Тобу придется держать себя в руках, и она сама обретет наконец хоть немного покоя. И вот это случилось. Рей Форд пришел, вымытый, выбритый, в чистой рубашке. Он так похорошел, что Эдди не сразу узнал его, когда увидел в дверях. По случаю возвращения деверя Джуди приготовила праздничный ужин — мясной рулет и тунца, те самые яства, которыми позже она будет потчевать Христа и Санта-Клауса. Поначалу все шло хорошо. Не то чтобы за столом много разговаривали, но ведь это нормально для людей, которым нужно привыкнуть к появлению в их доме новых лиц.

За мороженым дядя Рей наконец заговорил. Рассказал, что Джуди была не единственной женщиной, навещавшей его в лесу.

— Ко мне ходил еще один человек, — не без труда произнес он, — женщина. Хетти, Кэрол Хетти. Она знала, что некоторые люди вроде меня прячутся от мира в лесах, и по доброте душевной заходила к нам — то одежку какую принесет, то пирог. Хотя ей попадались и такие подонки, что бросаются с топором на все живое, оказавшееся к ним ближе трех метров, будь то мужчина, женщина, ребенок, собака или кролик. — Рассказывая про эту женщину, дядя Рей покраснел, как мальчик, и заерзал на стуле.

Джуди спросила:

— Раз это важно для тебя Реймонд, может, пригласим эту женщину к нам?

Услышав ее предложение, скунс вонючий, змий и проныра громко хлопнул себя по бедрам и загоготал. Он вскочил на ноги и застучал по стулу:

— О-о! Кэрол Хетти! Потаскушка из притона на Хоппер-стрит? Эта Кэрол Хетти? Bay! Мужик, я и представить не мог, что ей настолько не хватает остренького. Надо же, потащилась за ним аж к тебе! Рей, да ты, парень, здорово отстал от жизни! А ведь мы регулярно трахали ее с тех пор, как ей исполнилось пятнадцать! Да она же сама нас еще об этом просила!

Услышав речь брата, Рей посмотрел на маленького Эдди страшным, пустым взглядом, и десятилетний мальчик понял, каким ударом в спину стали для дяди слова отца. Во взгляде Реймонда Форда ясно читалось, что он спустился с гор не только из любви к семье (из любви к тебе, Эдди, прочел мальчик в его глазах), но и из-за того, что поверил, будто нашел хорошую женщину, которая сумела полюбить его. После долгих одиноких лет, проведенных в постоянных вспышках ярости, он вернулся к людям в надежде, что две эти простые вещи помогут ему излечить больное сердце. Из-за слов Тоба Форда обе его надежды лопнули, точно мыльные пузыри. Брат одним ударом дважды поразил его в самое сердце.

Когда Тоб умолк, большой мужчина поднялся, и Джуди тут же начала истошно орать на обоих, одновременно пытаясь закрыть собою Эдди, потому что в руках у скунса, змия, проныры, в руках у ее мужа, оказался маленький пистолет, целивший брату в сердце.

— А теперь, Реймонд, — оскалился старина Тоб, — давай-ка вспомним, что одна добрая книжка говорит нам о братской любви.

Рей Форд молча развернулся и вышел из дому, а бесконечно напуганная этой сценой Джуди неожиданно запела: Вчера было поздно и темно, но я услыхала, как скрипнула входная дверь. Тут ушел и Тоб, заявив на прощание, что не собирается выносить всю эту вонь и, если ей все это нравится, она может запихнуть свои ужимки в то место, куда солнце не заглядывает:

— Ты слышала меня, Джуди? Не смей, сука, меня порицать, знай свое место, а коли тебе плевать на то, что говорит муж, можешь валить к этому психу и сосать его грязный старый член!

После чего Тоб удалился играть в карты над мастерской Корригана, в которой работал.

Еще не рассвело, когда в одном из переулков нашли мертвое тело Кэрол Хетти с переломанной шеей. Реймонда Форда обнаружили на свалке старых автомобилей за мастерской Корригана с пулей в сердце, и никакого оружия поблизости. Две эти смерти совпали с исчезновением из дома скунса вонючего и змия. Он просто ушел играть в карты и не вернулся. И хотя полицейские разослали ориентировку на особо опасного и вооруженного преступника Тобиаса Форда в пять соседних штатов, нигде не удалось обнаружить ни малейшего его следа. Мать Эдди и по сей день уверена, что подонок, за которым ей привелось быть замужем, на самом деле был самой настоящей змеей, временно принявшей человеческое обличье. Совершив свое кровавое злодеяние, он просто сбросил человеческую кожу, растоптал ее и затерялся среди других ползучих гадов богатого змеями захолустья, где даже в храме божьем сталкиваешься то с простой гадюкой, то с настоящей гремучкой, а порой и с кем покрупнее. «Уполз, ну и бог с ним! — говорила она людям. — Если б я только знала, что выхожу замуж за змею, клянусь вам, выпила бы яду вместо того, чтобы давать святые обеты».

Со временем Джуди нашла успокоение в собирании быстро разраставшейся коллекции пустых бутылок из-под виски «Джек Дэниелс» и «Джим Бим», а вот ее сын так и не смог оправиться до конца. Эдди Форд замкнулся в себе и не всякий день произносил хотя бы два десятка слов. Даже не покидая пределов города, мальчик затворился в собственном теле, добровольно отгородил себя от мира, как когда-то отгородился от него дядя. Годами Эдди концентрировал всю свою безграничную, нигде более не востребованную энергию на единственной задаче: он учился посылать футбольный мяч с такой силой и так далеко, как никто другой в родном захолустье, словно бы верил, что, выбросив мяч во внешнее пространство, избавится от проклятия своей крови; казалось, занос мяча стал для него тождествен свободе. В итоге ему удалось забросить себя самого аж в Милину постель. Мила спасла его от демонов прошлого, заставила выйти из добровольного заточения в самом себе, а также не преминула использовать прекрасное тело, некогда служившее ему тюремной камерой, для собственного удовольствия; взамен же она вернула Эдди способность дружить и нормальное окружение, короче, вернула ему мир.

Куда ни глянь, думал профессор Малик Соланка, повсюду вьются и кружат фурии. Прислушавшись, мы всякий раз слышим, как хлопают крылья этих темных богинь. Тисифона, Алекто, Мегера. Древние греки так боялись этих свирепых богинь, что не смели называть их по именам. Произнесешь эриния или фурия и навлечешь на себя их смертельную ярость. А потому с горькой иронией греки прозвали свирепую троицу эвменидами, то есть «милостивыми». Но, увы, даже этот эвфемизм едва ли исправил их вздорный и злобный нрав.


Поначалу Соланка пытался запретить себе думать о Миле как об ожившей Глупышке. Не о пустышке, в которую ее превратила медиаиндустрия, не о предательнице, не о лоботомированной, безмозглой ГЛ из «Улицы Умников», а об изначальной, некогда порожденной его фантазией и навсегда канувшей в Лету героине «Приключений Глупышки». Он уговаривал себя, что глупо и несправедливо так поступать с Милой, делать из живой женщины куклу, но тут же возражал себе, что она давно уже сделала это сама. Разве она не призналась, что изначальная Глупышка служила для нее образцом и примером? Разве не дает недвусмысленно понять, что желает занять в его жизни место той, настоящей, которую он утратил навсегда? Ведь Мила — теперь Соланка знал это наверняка — была очень сообразительной девушкой. А значит, наверняка предвидела, как будет им воспринято ее поведение. Да, наверняка так оно и есть! Чтобы спасти его, она намеренно предложила ему роль в придуманной ею мистерии, которая — каким-то чудом Мила поняла это — сумеет удовлетворить его самую потаенную, ни разу не высказанную вслух потребность. Поначалу робко, стыдясь того, что делает, Соланка разрешил себе думать о Миле как о собственном творении, которое каким-то неведомым чудом ожило, чтобы заботиться о нем, как заботилась бы родная дочь, которой у него никогда не было. Сперва он старался скрывать это, но однажды с его губ все же сорвалось неосторожное слово, и выяснилось, что Мила вроде как не против. Вместо того чтобы поправить оговорку, она одарила его легкой, довольной улыбкой. В ее улыбке — Соланка не мог этого не заметить — было нечто странное, чуть ли не эротическое наслаждение, что-то вроде радости рыбака при мысли, что рыбка схватила наживку, или молчаливого торжества суфлера после того, как много раз повторенная им реплика наконец услышана на сцене. Мила не только не поправила его, но и ответила Соланке, словно он не оговорился, а назвал ее подлинное имя. Малика бросило в краску, он так застыдился, словно совершил инцест, и стал сбивчиво, многословно извиняться. Тогда Мила подошла к нему вплотную, так близко, что ее груди прижались к его обтянутому рубашкой торсу. Соланка почувствовал на своем лице ее горячее дыхание и услышал тихий шепот: «Называйте меня так, как вам нравится, профессор. Когда хорошо вам, хорошо и мне». После этого случая они оба с каждым днем все глубже увязали в фантазиях. Лето выдалось дождливым, не удалось, и они проводили дни напролет вдвоем в его квартире, играя в отца и дочь. Мила Мило делалась все откровеннее в своем намерении исполнять роль его куклы: она старалась одеваться совсем как первая Глупышка и даже несколько раз разыгрывала перед взволнованным до крайности Соланкой маленькие спектакли, основанные на его сценариях к ранним сериям «Путешествий». Ему отводилась в них роль то Макиавелли, то Маркса, но чаще всего — Галилео Галилея, в то время как она могла выступать в качестве… о, ровно в том качестве, в каком он больше всего хотел бы ее видеть; она была готова сидеть у его ног и массировать ему ступни, в то время как он своими словами излагал мудрость величайших философов мира. А после ей случалось переместиться к нему на колени (не стоит волноваться, тут и говорить не о чем, они оба постараются, чтобы лежащая у него на коленях пухлая подушка не позволила их телам соприкоснуться). И если его тело — он же дал обет не прикасаться ни к одной женщине — вдруг отреагирует на нее так, как отреагировало бы тело любого другого менее сдержанного мужчины, ей незачем это знать. Это никогда не будет произнесено вслух, и ему не придется даже перед самим собой признаваться в том, что временами его естество недвусмысленно проявляет бóльшую слабость, чем дух. Совсем как Ганди, который, дав обет отшельника-брахмачарина, «экспериментировал с правдой» — просил жен своих друзей ложиться с ним в постель на всю ночь, дабы он мог еще раз убедиться в торжестве духа над телом. Ганди был сторонником старой морали и жестких норм поведения. И Мила тоже, Мила тоже.


10

Воспоминания о сыне ворочались в нем, как нож в ране. Утренний Асман, чрезвычайно гордый тем, что сумел проделать все гигиенические процедуры по высшему разряду и без ложной скромности принимающий от двух восхищенных зрителей поздравления и аплодисменты. Многоликий Дневной Асман: велосипедист, палаточный житель, повелитель песочницы, хороший едок, плохой едок, поющая звезда, звезда капризная, пожарный, космонавт, Бэтмен. Послеобеденный Асман, вновь и вновь наслаждающийся диснеевскими мультиками в единственный отведенный для этого час. Особенно ему нравился диснеевский «Робин Гуд», с его дурацким Ноттинг-Хэмом, ноттингской ветчиной, вместо Ноттингема, где особенно отличился поющий петух; топорные переработки сюжетов о Балу и Каа из «Книги джунглей» Киплинга; откровенно американский акцент обитателей Шервудского леса и часто раздающийся, прежде малоизвестный, диснеевский староанглийский клич «о-де-лалли!». А вот на «Историю игрушек» был наложен строжайший запрет. «Там сташный мальчик», — объяснял Асман. Сташным, то есть страшным, мальчик в мультфильме был потому, что плохо обращался со своими игрушками. Больше всего на свете Асман боялся предательства тех, кто был ему дорог. Он соотносил себя с игрушками, а не с их обладателем. Игрушки были для Асмана чем-то вроде его детей, и, согласно кодексу его трехгодовалой вселенной, дурное обращение с ними трактовалось как ужасное преступление, которое просто не укладывается в голове. (Как и смерть. В Асмановом прочтении «Питера Пена» противному капитану Крюку всякий раз удавалось спастись от Крокодилицы.) Асман-после-Мультиков плавно переходил в Вечернего Асмана, всячески уговариваемого Элеанор почистить зубы, авторитетно заявляющего на всю ванную: «Сегодня мы не будем мыть мне голову», — и в конце концов гордо шествующего в спальню за руку с отцом.

Мальчик завел привычку звонить отцу по телефону, не принимая в расчет пятичасовую разницу во времени между Лондоном и Нью-Йорком. Элеанор заложила американский номер в память аппарата, установленного на кухне дома по Уиллоу-роуд, и мальчику достаточно было нажать на телефоне одну кнопку.

— Папочка, пивет, — слышал профессор преодолевший Атлантику голос сына (часы у его кровати показывали пять утра). — Мы отично погуляли в парте.

— В парке, Асман, нужно говорить «в пар-ке», — пытался исправлять ошибки в речи мальчика сонный Соланка.

— В пар-те. Папочка, а ты де, у себя дома? А к нам ты не венешься? Нужно было запереть тебя в машине, и чтобы мы поехали на касели.

— Качели, Асман. Скажи: ка-че-ли.

— Га-те-ли. Мы должны были с тобой поехать на гатели. Папочка, Моген гачает меня на них высоко и еще выше! А ты пивизешь мне потарок?

— Асман, скажи: привезешь. Скажи: подарок. Ты же можешь правильно говорить!

— Пи-и-везешь мне пата-a-рок? Да, папочка? А он будет в коробоске? А мне очень-очень понавится то, что там внути? Только ты больше никуда не уезжай, папочка. Я тебя не отпущу. А я в парте ел мо-о-женое. Мне Моген купил. Очень кусно.

— Мороженое, Асман. Скажи: мо-ро-же-ное.

— Мо-го-же-ное.

Неожиданно голос сына сменился голосом Элеанор:

— Извини, он сам спустился и нажал на кнопку. Самое плохое, что я даже не проснулась.

В ответ на извинения жены Соланка заверил, что все в порядке, после чего повисла долгая пауза. А потом Элеанор дрогнувшим голосом проговорила:

— Я совершенно не понимаю, что происходит. Малик. Я долго так не выдержу. Неужели мы не можем… Я хочу сказать, если ты не желаешь приехать в Лондон, я могла бы оставить Асмана с бабушкой, мы бы сели и разобрались спокойно в том, что произошло. Господи, я просто не понимаю, что происходит! Неужели мы не можем просто поговорить? Или ты вдруг из-за чего-то возненавидел меня? Скажи, я стала тебе противна? У тебя кто-то есть? Наверняка есть, не может быть, чтобы не было, правда? Кто она? Прошу тебя, ради бога, скажи мне. Это, по крайней мере, я смогу понять. Пусть уж лучше я буду злиться на тебя, ненавидеть, как последняя фурия, только не эта неизвестность, я просто медленно схожу от нее с ума!

Удивительно, но в ее голосе по-прежнему не было и тени настоящего гнева. А ведь он бросил жену без всяких объяснений и был уверен, что рано или поздно ее горе непременно переродится в ярость. Может, ей лучше оставить объяснения адвокату, который обрушит на Соланку холодный гнев закона? Нет, представить Элеанор в роли второй Брониславы Райнхарт он никак не мог. Мстительность не в ее натуре. Но в подобной незлобивости есть что-то нечеловеческое, что-то слегка пугающее. Или она доказывает правоту общего мнения, выраженного сначала Моргеном, а потом и Лин Франц: она намного лучше него, он ее недостоин, и, когда она оправится от причиненной им боли, ей будет легче без него. Увы, ни одно из этих объяснений ничем не поможет сейчас ни ей, ни ребенку, к которому — ради его же блага — Соланка не имел права возвращаться.

Ибо он знал, что не смог прогнать яростных фурий. Глухое беспричинное раздражение по-прежнему сочилось и растекалось внутри него, угрожая без предупреждения выплеснуться в мощном вулканическом извержении, как будто гнев был сам себе хозяин, а он, Соланка, всего лишь служил ему вместилищем, носителем разумной, руководящей его действиями сущности. Несмотря на некоторые явно магические завихрения в современной науке, времена на дворе стояли вполне прозаические, не признающие ничего необъяснимого и непостижимого. И всю свою жизнь профессор Соланка, тот самый Малик Соланка, который сейчас обнаружил в себе нечто не поддающееся объяснению, стоял на рациональных позициях, на позициях разума и науки в ее исходном и самом широком значении — scientia, достоверное знание. И все же в эти дни самых пристальных, микроскопических исследований и не признающих преград истолкований внутри него закипало что-то опрокидывающее все интерпретации. Что-то внутри нас, вынужден был признать Соланка, слишком своевольно, чтобы описать его на языке науки. Все мы сотворены из света и тени, из пламени и пепла. Натуралистическая философия, философия видимого, не способна ухватить нашу суть, которая от нее ускользает. Мы страшимся этого в себе — этого нарушающего границы, попирающего законы, видоизменяющегося, непокорного, вторгающегося в чужие пределы теневого «я», темного начала, призрака, живущего внутри рациональной машины. Этот злой дух может освободиться из цепей того, что мы почитаем своим «я», и не после смерти, не в тонком мире бессмертных сущностей, а здесь, на земле, при нашей жизни. Он может восстать в слепой жажде отмщения и повергнуть в прах мир разума.

Справедливое в отношении меня самого, вновь подумал Малик Соланка, может до некоторой степени относиться к каждому. Весь мир постоянно пребывает на грани взрыва, фитиль запала становится все короче. У каждого в животе проворачивается нож, плеть обрушивается на каждую спину. Мы все прискорбно раздражительны. Взрывы гремят повсюду. Человеческая жизнь протекает теперь в преддверии яростной вспышки, когда копится гнев; или в мгновения ярости, часы фурий, когда эти твари вырываются на свободу; или среди руин великого ожесточения, когда злоба отступает, а хаос идет на убыль до следующего прилива, с которым все повторяется вновь. Воронки — в городах, пустынях, народах, сердцах. Воронки видны повсюду. Люди попросту засыпаны осколками собственных прегрешений.

Несмотря на все усилия Милы Мило (а возможно, именно из-за них), профессор Соланка по-прежнему частыми бессонными ночами нуждался в долгих прогулках по городу, даже под проливным дождем. Только так мог он остудить свой кипящий мыслями мозг. В паре кварталов от его дома разрыли Амстердам-авеню, и проезжую часть, и тротуар (в иные дни Соланке казалось, что кто-то решил перекопать весь Нью-Йорк). Однажды ночью, огибая под начинающимся ливнем небрежно огороженный котлован, Соланка сильно ушиб большой палец ноги. После трех минут его громкой и крепкой брани из-под капюшона штормовки, маячившей в дверном проходе, донеслось восхищенное: «Спасибо, мужик, много новых слов узнал я сегодня ночью». Соланка нагнулся посмотреть, обо что ушиб ногу. Перед ним на краю тротуара лежал отколотый кусок бетонной плиты. Едва поняв, что это, профессор, неуклюже припадая на ушибленную ногу, пустился бежать от бетонного обломка, будто злодей, покидающий место преступления.

С тех пор как следствие по делу о трех убийствах в высшем обществе сосредоточилось на трех богатых фигурантах, Соланке полегчало, но в глубине души он все еще не уверился в собственной непричастности. И по-прежнему внимательно изучал материалы о расследовании. Сведений о новых арестах или признаниях не поступало, и пресса начала выказывать некоторое нетерпение. Газетчиков все сильнее привлекала лежащая на поверхности версия о серийном маньяке-убийце, и неспособность полицейского департамента Нью-Йорка раскрыть дело занимала прессу гораздо больше, чем личность предполагаемого убийцы. Допросить этих лощеных мерзавцев с пристрастием, применить к ним меры физического воздействия! Не один, так другой расколется! Подобные спекулятивные комментарии появлялись в прессе в большом количестве и создавали вокруг расследования неаппетитную атмосферу, попахивали судом Линча. Соланку заинтересовал один вновь открывшийся факт: в этой криминальной мистерии Человека-в-Панаме потеснила целая группа еще более странных персонажей. Возле каждого места преступления был замечен неизвестный в костюме диснеевского персонажа. Пса Гуфи видели возле трупа Лорен Кляйн, космического рейнджера База Световой Год из «Истории игрушек» — у тела Белинды Букен-Кенделл, на месте же гибели Саскии Скайлер мелькнул рыжий лис в зеленом линкольнширском кафтане, сам Робин Гуд, докучавший старому шерифу из Ноттинг-Хэма, а теперь ускользающий от шерифов Манхэттена. О-де-лалли! Следователи подчеркивали, что нельзя с уверенностью утверждать, будто появление мультяшных персонажей на месте преступления напрямую связано с убийствами, но подобное совпадение, несомненно, дает пищу для серьезных размышлений, тем более что до Хэллоуина далеко.

Для детей, размышлял Соланка, персонажи придуманного мира — герои книжек, мультфильмов и песенок — гораздо более реальны, чем многие живые люди, кроме, конечно, родителей. По мере того как мы подрастаем, баланс между вымышленным и действительным нарушается в пользу последнего, и фантазии выдворяются в особую реальность, мир, отдельный от того, к которому мы принадлежим, как нас учат. И вот, пожалуйста, — в буквальном смысле убийственное доказательство того, что вымысел может с легкостью преодолевать эту считающуюся непроходимой границу. Мир диснеевских героев — мир Асмана — противоправно вторгается в Нью-Йорк и убивает молодых горожанок. Наверняка где-то поблизости притаились один или несколько «сташных мальчиков».

Правда, за последнее время Бетонный Убийца не совершил ни одного нового преступления. Кроме того — в этом Соланка усматривал Милину заслугу, — теперь профессор стал гораздо меньше пить, и у него больше не случалось провалов в памяти, частичной амнезии; он уже не просыпался полностью одетым, с ужасными вопросами в раскалывающейся голове. Благодаря Милиной чудодейственной заботе Соланке иногда казалось даже, впервые за много месяцев, что он близок к состоянию, которое принято называть счастьем. И все же темные богини продолжали кружить над ним, напитывая ядом злобы его сердце. Пока Мила была рядом — теперь, даже в ненастье, когда небо полностью заволакивали грозовые тучи, они предпочитали обходиться без электрического света, — он чувствовал, будто защищен магическим кругом ее очарования. Но стоило двери закрыться за ней, как он тут же слышал голоса фурий в своей голове. Их бормотание, биение их черных крыльев. И после первого же ночного разговора с Асманом и Элеанор, когда нож повернулся в нем, фурии впервые шепнули ему, что на самом деле во всем виновата Мила, его добрый ангел, его ожившая кукла.

Полумрак. Его рубашка полурасстегнута, и ее остренькое личико прильнуло к его груди, короткие золотисто-рыжие волосы щекочут подбородок. Они больше не разыгрывают сценарии старых телевизионных программ — цель достигнута, и в притворстве уже нет нужды. О, в эти дождливые долгие сумерки они мало говорят друг с другом, а если и разговаривают, то всяко не о философии. Иногда ее остренький язычок как бы невзначай касается его обнаженной груди. Она шепчет: «Каждому хочется иметь свою куклу. Профессор, бедный вы сердитый человек, как много, как долго вы терпели… Ш-ш, нам некуда спешить. Я здесь, я с вами. Расслабьтесь. Ваша ярость, ваше неистовство, они вам больше ни к чему. Просто вспомните, как когда-то играли в куклы». И ее длинные пальцы с кроваво-красным маникюром делают свое дело, с каждым днем все глубже и глубже проникая за ворот его рубашки.

Мила обладала исключительной телесной памятью. Каждый раз, приходя к нему, она занимала на его укрытых подушкой коленях ровно ту позицию, которой ей удалось достичь в прошлый раз. Положение ее головы и рук, сила, с которой ее тело обвивалось вокруг него, давление ее тела, опиравшегося на Соланку; одна ее способность бережно сохранять все это в памяти и готовность трудиться во имя точного соблюдения всех нюансов чудовищно напоминала реальный половой акт. Каждое новое (все более откровенное) прикосновение Милы срывало покровы с их игр. Эти ее все более настойчивые ласки производили на Соланку ошеломительный эффект, в его возрасте и жизненной ситуации он совершенно не рассчитывал на подобный подарок судьбы. Да, она как бы невзначай отворачивала его голову в сторону. Он и не заметил с каждым днем все прочнее обвивавшей его паутины. Владычица «компьютерных пауков», королева лучшей во Всемирной сети банды — он намертво угодил в ее сеть.

Потом случилась новая перемена. Почти сразу после того, как он, случайно или под гнетом едва осознанного желания, позволил сорваться с губ кукольному имени и она разрешила запретному слову слететь с языка. В тот момент сумеречную гостиную волшебным образом затопил зловещий, разоблачительный свет, и профессору Малику Соланке открылась истинная история Милы Мило. «Всегда были только отец и я, — она сама это сказала. — Он и я против всего мира». Таковы были ее собственные, недвусмысленные слова. Она раскрыла перед Соланкой всю правду, а он был слишком слеп (или настойчив в своем нежелании?), чтобы увидеть то, что она вполне искренне и без всякого смущения выставляла перед ним напоказ. Но теперь, посмотрев на Милу после ее оговорки (которая — Соланка в этом нисколько не сомневался — на самом деле оговоркой совсем не была, ведь речь шла об особе, прекрасно умеющей владеть собой, которая, скорее всего, исключила случайности из своей жизни), он понял, что все в ней: остренькое личико, упорно смотрящие куда-то мимо него глаза, странная отчужденность на ее лице в моменты максимальной близости и легкая загадочная улыбка — подтверждало его догадку.

«Папи» — вот что она сказала ему. Предательский диминутив, ласковое обращение, адресованное мертвецу, стал для Соланки тем «сезам, откройся!», которое позволило ему заглянуть в темную пещеру ее детства. И он увидел овдовевшего поэта и его рано повзрослевшее дитя. У него на коленях лежит подушка, и дочь год за годом обвивается вокруг него, приникая и отстраняясь, поцелуями осушая слезы его стыда. Вот она, истинная Мила, — дочь, которая пытается возместить отцу утрату любимой женщины, отчасти, несомненно, чтобы смягчить свою собственную потерю, прилепившись к оставшемуся в живых родителю, но и с очевидным намерением выжить былую возлюбленную из его сердца, занять запретное, освобожденное смертью матери пространство, ибо, да, он должен нуждаться в ней, живой Миле, намного сильнее, чем когда-либо нуждался в ее матери; она будет раскрывать перед ним новые глубины потребности, пока он не поймет, что не знал до сих пор, насколько сильно можно желать прикосновения женщины. Ее отец — испытав на себе власть Милиных чар, Соланка был практически уверен в том, что все именно так и получилось, — стал жертвой домогательств собственного дитя, исподволь соблазнявшего его, миллиметр за миллиметром увлекавшего все дальше в мир неизведанного, к преступлению, о котором никто никогда не узнает. Большой писатель, l'écrivain nobélisable[17], совесть своего народа, страдал от каждого прикосновения пугающе искушенных маленьких ручек, якобы перебирающих пуговицы на его рубашке, и в какой-то момент все же позволил непозволительному случиться, пересек черту, из-за которой нет возврата, и стал — с наслаждением и мукой — соучастником дочери. Это был верующий человек, ввергнутый в смертный грех, побуждаемый желанием отречься от бога и заключить сделку с дьяволом. А его дочь, распускающийся бутон, дьявольское дитя, гоблин в сердце цветка, нашептывала вероломные, убивающие веру слова, которые тянули его вниз: «Ведь ничего не происходит, пока мы сами не скажем, что это произошло. А мы ведь не скажем, правда, папи?» И поскольку ничего не происходило, все вроде бы было в порядке. Покойный поэт вступил в мир фантазии, где ничего плохого и быть не может, где капитан Крюк всегда чудесным образом спасается от Крокодилицы и мальчики никогда не вырастают, устав от своих игрушек.

Итак, Малик Соланка разглядел неприкрытую суть своей любовницы и сказал:

— А ведь это эхо, не правда ли, Мила? Отголосок, повтор. Ты уже пела эту песню однажды. — И тут же мысленно поправил себя: не обольщайся, не однажды, ты далеко не первый.

— Ш-ш! — прошептала она, прижимая к его губам свой палец. — Тише, папи, нет. Ничего не происходило тогда и не происходит сейчас.

Использовав вторично преступное слово, она сообщила ему новый, молящий смысл. Она на самом деле нуждалась в этом, нуждалась в его позволении. Паучиха запуталась в собственной некрофильской сети, желая, чтобы другие мужчины, такие как Соланка, воскресили из мертвых ее возлюбленного. Слава тебе, несуществующий бог, что у меня нет дочери, подумал Соланка. И тут же почувствовал болезненный укол в сердце. Нет дочери, а своего единственного сына я потерял. Даже Элиан, мальчик-икона, в конце концов вернулся домой на Кубу, в Карденас, к своему папе, а я не могу возвратиться домой к своему мальчику. Милины губы скользили по его шее, она щекотала ими адамово яблоко, и Соланка почувствовал нежное посасывание. Легкая боль быстро прошла, но вместе с нею пропало что-то еще. Она отняла у него его слова. Забрала их и проглотила, и он уже никогда не сможет вслух назвать своим именем то, чего как бы не было; этого темные силы околдовавшей его Паучихи ни за что не допустят.

А вдруг, мелькнула у Соланки безумная догадка, вдруг она питается моей яростью? Что, если ее голод способно утолить лишь то, чего он больше всего боится, гоблинова ярость, живущая у него внутри? Ведь она сама одержима яростью. Соланка ясно понял это по неутолимой, требовательной свирепости ее скрытых желаний. В наступивший миг озарения Соланка легко мог поверить, что эта прекрасная, эта проклятая девушка, чье тело с такой бесстыдной истомой ерзает у него на коленях, чьи кончики пальцев ласково, точно весенний ветерок, шевелят волосы на его груди, чьи губы так нежно движутся по его шее, на самом деле живое воплощение ярости, одна из трех смертоносных сестер, проклятие рода людского. Ярость была божественной природой фурий, а кипящий человеческий гнев — их любимым лакомством. Профессору даже почудилось, что за ее низким шепотом, за ее неизменно ровным тоном он различает шепот и визг эриний.

Еще одна страница Милиного прошлого открылась перед ним. У поэта Мило было слабое сердце. Однако талантливый изгнанник пренебрегал советами медиков и продолжал с воистину смехотворным упорством пить, курить и волочиться за женщинами. Его дочь объясняла это величием духа во вкусе Джозефа Конрада: живи, пока есть силы жить. Но теперь, когда у Соланки открылись глаза, он узрел иную картину, иной портрет художника, который искал в излишествах убежище от тяжкого греха, от того — он жил с этой мыслью каждый божий день, — что навсегда погубило его бессмертную душу, обрекло на вечные муки в самом страшном из кругов ада. А потом настал черед последнего путешествия, суицидального полета папи Мило навстречу кровожадному тезке. И смерть поэта также теперь представлялась Соланке иной, чем пыталась показать Мила. Убегая от одного зла, Мило предпочел заглянуть в лицо тому, что посчитал меньшей опасностью. Он бежал от всепожирающей фурии, своей собственной дочери, к своему полному, несокращенному имени, к самому себе. А ведь, может статься, Мила, подумал Соланка, именно ты подтолкнула к смерти своего обезумевшего отца. Так что же ты припасла для меня?

Он видел единственный, пугающий ответ. По крайней мере один покров еще разделял их, завеса над его, а не ее прошлым. С первой минуты этой непозволительной связи он сознавал, что играет с огнем, что все упрятанное им поглубже всколыхнулось, печати взламываются одна за другой и прошлое, однажды едва не погубившее его, может получить второй шанс и довершить начатое. Между этой новой, непрошеной историей и старой, загнанной под спуд, существовал некий неуловимый резонанс. Превращение людей в кукол и кукол в… Возможность быть… Отсутствие иного выбора, кроме… Порабощение детства, когда… Потребности, побороть которые мы не в силах из-за… Власть врачей над… Беспомощность ребенка перед лицом… Невиновность ребенка в… Виновность ребенка, его вина, его тягчайший проступок… Одни лишь оборванные фразы, которым не суждено обрести завершение. Потому что их завершение высвободит ярость и взрывная воронка поглотит все в пределах досягаемости.

О слабость, слабость! Даже теперь он был не в силах отказать Миле. Даже обретя свое нынешнее знание, постигнув ее истинные способности и угадав возможную опасность, Соланка не мог прогнать Милу. Смертный, хоть раз познавший любовь богини, обречен. Будучи выбран единожды, он не может избежать своей судьбы. Мила продолжала навещать Соланку, все более похожая на куклу, как он того хотел, и каждый раз добивалась большего. Полярная ледяная шапка таяла. Скоро океанские воды поднимутся так высоко, что оба потонут.

Теперь, покидая квартиру, он чувствовал себя пробудившимся пришельцем из древности. Снаружи, в Америке, все было слишком ярким, слишком шумным, слишком чужим. Город свихнулся на коровьих каламбурах. В Линкольн-центре Соланка набежал на Мууцарта и «Муудам Баттерфляй». Возле театра «Бикон» обосновалось трио див с рогами и копытами: Уитни Муустон, Муурайя Керри и Бетти Мидлер (коровья мисс М.). Совершенно сбитый с толку нашествием псевдожвачных, крупнорогатого скота, профессор Соланка внезапно почувствовал себя приезжим из Лилипут-Блефуску, чужаком с Луны или — если угодно — из Лондона. Он и до этого-то ощущал себя иностранцем — из-за почтовых марок; из-за приходящих каждый месяц, а не раз в квартал счетов за газ, телефон и электричество; из-за неизвестных сортов конфет на полках супермаркетов («Твинкис», «Хо-хос», «Ринг попс»); из-за того, что карамельки называют конфетами, а магазины — супермаркетами; из-за вооруженных полицейских на улицах; из-за незнакомых ему, но мгновенно узнаваемых американцами лиц на журнальных обложках; из-за непонятных слов популярных песен, которые слух американцев разбирал без всякого труда; из-за ударения на последнем слоге в фамилиях вроде Фаррáр, Харрéл, Кендéлл; из-за растянутого английского «е», которое превращается в «а»; короче говоря, из-за безмерного незнания засасывающей его суеты американской повседневности. Впрочем, здесь, как и в Англии, витрины книжных магазинов пестрели обложками Глупышкиных мемуаров, но это его не радовало. Даже имена модных в Америке писателей ему ничего не говорили. Эггерс, Пилчер — они больше ассоциировались у него с ресторанным меню, яйцами и сардинками, чем со списком бестселлеров.

Возвращаясь домой, Соланка нередко замечал сидящего на ступеньках по соседству Эдди Форда («сетевые пауки», очевидно, были заняты своими сетями), и в притушенном огне медленно загорающегося взгляда светловолосого центуриона Малику Соланке чудилось запоздалое подозрение. Правда, они ни разу не разговаривали, просто коротко кивали друг другу. Едва оказавшись в своем обшитом деревом убежище, Соланка с нетерпением ждал явления божества. Усаживался в просторное кожаное кресло, облюбованное обоими, и пристраивал себе на колени красную бархатную подушку, которой прикрывал то, что еще осталось от его сомнительной невинности. Смежив веки, он прислушивался к тиканью старинных дорожных часов на каминной полке. Через какое-то время в квартире беззвучно — Соланка отдал ей запасные ключи — появлялась Мила, и между ними происходило то, что и должно было произойти и что при этом — по ее утверждению — не происходило вовсе.

Во время визитов Милы в зачарованном пространстве его квартиры устанавливалась почти мертвая тишина. Постанывания, шепот — ничего более. И только в последние пятнадцать или около того минут перед ее уходом, когда Мила, проворно соскользнув с его колен и оправив платье, приносила им обоим по стакану клюквенного сока или зеленого чая и вновь настраивалась на жизнь снаружи, Соланка мог — если уж так хотел — поделиться с нею своими гипотезами относительно страны, чьи коды он силился взломать.

К примеру, изложить до сих пор не опубликованную теорию профессора Соланки о различном восприятии орального секса в Соединенных Штатах и Англии, подсказанную нелепым решением американского президента еще раз попросить прощения за то, что, как ему следовало бы заявить с самого начала, ровным счетом никого не касалось, — теорию, тепло встреченную молодой женщиной, которая удобно устроилась на коленях докладчика. В Англии, объяснял Соланка в своей самой авторитетной манере, у гетеросексуальных пар оральные контакты практически никогда не предлагаются и не принимаются до полноценного вагинального сношения, а иногда и после него. В них усматривают знак глубочайшей интимности. Либо сексуальную награду за хорошее поведение. Это редкость. В то время как в Америке, с ее устоявшимися традициями подросткового сексуального поведения, со всем этим тисканьем на задних сиденьях старых машин, «в рот берут», скажем так, как правило, до обычного полового акта в миссионерской позиции. На самом деле для девушек это общепринятый способ сохранить девственность, не оставив избранника неудовлетворенным.

— Проще говоря, приемлемая альтернатива траханью. А потому, когда Клинтон заявляет, что у него никогда не было секса с этой женщиной, Моникой (она же — мисс Л., корова), все в Англии считают его бессовестным вруном, в то время как вся пре-, пост- и просто пубертатная Америка уверена, что президент говорит правду. Согласно принятым в Америке культурным дефинициям, оральный секс не секс. Именно поэтому молоденькие американские девочки, возвратившись домой со свидания, с чистой совестью, положив руку на сердце, заявляют родителям (о черт, ты могла и сама ровно то же говорить своему отцу!), что «ничего такого не делали». Так что ловкач Вилли, Билли Поршень всего лишь повторил слова, которые каждый день произносят миллионы нормальных американских подростков. Задержка в развитии? Вполне вероятно. Но именно поэтому Клинтону удалось избежать импичмента.

— Я понимаю, что вы имеете в виду, — кивнула Мила Мило, после того как Соланка завершил свое выступление, и вернулась к нему под бок, чтобы в развитие, неожиданное и ошеломительное, послеполуденной рутины стянуть с колен беспомощного профессора красную бархатную подушку.

Тем вечером, ободряемый шепотом Милы, он с новым воодушевлением вернулся к старому ремеслу.

— В вас столько всего накопилось, — мурлыкала она. — Я чувствую, как вас буквально разрывает. Здесь и здесь. Дай ей выход в работе, папи. Твоей ярости. Ладно? Делай грустных кукол, когда грустишь, и безумных, когда сходишь с ума. Отвязных кукол профессора Соланки. Нам нужно такое кукольное племя. Куклы, которым есть что сказать. Ты сможешь. Знаю, сможешь, ведь это ты придумал Глупышку. Наделай мне кукол, которые родом из того же дикого места — из неистового уголка твоей души. Там ты другой, не коротышка средних лет в нелепом прикиде. В твоем сердце есть такое место! Оно мое. Так выпусти меня оттуда, папи! Сделай так, чтобы я навсегда забыла Глупышку! Мастери взрослых кукол! Детям до шестнадцати просмотр запрещен! Ведь я же уже не ребенок. Создай для меня кукол, с которыми я смогу играть сейчас!

Тут Соланка наконец понял, чтó Мила сделала для «сетевых пауков», кроме того что научила одеваться более стильно, чем они сами умели. В сегодняшнем мире всех более-менее постоянных прекрасных спутниц одаренных мужчин частенько называют «музами»; более того, уважающий себя и по-настоящему известный модный персонаж скорее умрет, чем предстанет перед армией поклонников без очередной «музы». Однако на самом деле эти женщины в большинстве своем вовсе не «музы», а забава, не музыка, а музычка, несущая не вдохновение, но отдохновение. Встретить настоящую музу — неоценимая удача, а Мила, как только что выяснил Соланка, обладала редкостным талантом вдохновлять, побуждать к действию. Не прошло и нескольких минут с тех пор, как она окончила свои пламенные уговоры, и Соланка ощутил, что его буквально переполняет, затопляет море новых идей, словно внутри у него разом растаяли все ледники и смыло все плотины. Он тут же отправился по магазинам и вернулся домой с кучей цветных карандашей, бумаги, пластилина, дерева и резцов. Теперь его дни будут полны, как и ночи. И даже если он проснется в темноте полностью одетым, от его одежды уж точно не будет пахнуть улицей и перегар не осквернит его дыхания. Нет, он проснется на рабочей скамье с инструментом в руках. Совсем новые куклы будут следить за ним проказливыми, поблескивающими глазами. Внутри Соланки зрел новый мир, и благодарить за дыхание жизни, за явленное ему божественное откровение следовало Милу.

Радость и облегчение прокатились по нему длинной волной неудержимой дрожи. Подобной тем содроганиям, которыми окончился последний визит Милы, когда подушка была убрана с его колен. Втайне он ждал этого завершения, как наркоман, которым, по сути, стал. Вдохновение приглушило нараставшую в нем тревогу. Он стал опасаться Милы, ему мерещилось, что все и вся вокруг может быть разрушено ее эгоизмом, ее непомерными амбициями, через призму которых она видит в других людях, включая его самого, лишь ступени на пути к звездам. Так ли уж нуждаются в ней эти талантливые мальчики? — задался Соланка вопросом. (Следующий вопрос напрашивался сам собою: а я?) И тут его мысленному взгляду явилось новое воплощение живой куклы: Мила — Цирцея, у ног которой копошатся, похрюкивая, обращенные волшебницей в свиней цари и герои. Усилием воли Соланка прогнал страшное видение. Впрочем, периодически перед его глазами вставала еще одна ужасная картина: фурия — Тисифона, Алекто или Мегера — принимает зримый облик, облик Милы, и нисходит на землю. Как бы то ни было, Мила сделала свое дело. Придала ему вдохновение, вернула к работе.

На обложке переплетенного в кожу блокнота он вывел слова: «Удивительные приключения Кукольных Королей профессора Кроноса», затем приписал: «или Восстание оживших кукол», а еще ниже добавил: «или Жизнь Кукольных Цезарей». Потом перечеркнул все написанное, оставив лишь два слова — «Кукольные Короли», открыл блокнот и стал очень быстро записывать в него историю сумасшедшего гения, своего антигероя:


Акаж Кронос, самый великий и самый злой во всем Рейке кибернетик, создал Кукольных Королей в ответ на кризис, поразивший цивилизацию Рейка. Однако неистребимая тайная порочность не позволила ему подумать об общем благе, и Кукольные Короли оказались не способны заботиться о чьем-либо спасении или благополучии, кроме его собственного.


На следующий день Соланке позвонил Джек Райнхарт, явно взвинченный:

— Малик, ты как? Все изображаешь отшельника в ледяной пещере? Изгоя из реалити-шоу «Большой Брат»? Или новости из внешнего мира достигают тебя время от времени? Ты вот, к примеру, слышал историю про буддийского монаха в баре? Он подошел к изображению Тома Круза с шейкером в руках и попросил смешать ему «один из всего, что есть». Так я чего звоню: тебе знакома цыпочка по фамилии Лир? Она утверждает, что была за тобой замужем. По мне, никто в мире не заслуживает такой милой женушки. Ей лет сто десять, не меньше, и яду в ней больше, чем в самой гадючной гадюке. Да, кстати о женах: я развелся. Как у меня это получилось? Элементарно! Я просто отдал ей все.

На самом деле все, уточнил он. Коттедж в Спрингсе, знаменитый винный погреб, несколько сотен тысяч долларов.

— И что, ты в порядке? — только и смог спросить потрясенный Соланка.

— О да! Да-да-да! — зачастил Райнхарт. — Видел бы ты Бронни. У нее просто челюсть отвисла. Клянусь, до самого пола! Ухватилась за предложение с такой поспешностью, что, боюсь, надорвала пупок. Ты можешь поверить, что она навсегда ушла из моей жизни? Она больше не отрезанный ломоть, но подгоревшая гренка. Старик, это все Нила. Не знаю, как объяснить, но она как-то меня размягчила. И я опять в полном порядке. — Тут Райнхарт заговорил по-мальчишески дурашливым, заговорщицким тоном: — Ты когда-нибудь видел человека, способного останавливать уличное движение? Я имею в виду, взять и конкретно заглушить двигатели машин одним своим присутствием? Она это может! Она просто выходит из такси, и пять легковушек и пара пожарных машин с диким скрежетом замирают на месте. А еще она заставляет людей натыкаться на фонарные столбы. В жизни не думал, что такое может быть, не считая, конечно, балаганных немых комедий Мака Сеннета. И вот наблюдал такое каждый день. Иногда специально просил ее в ресторане выйти в дамскую комнату и вернуться, а сам смотрел, как мужчины за соседними столиками выворачивают шеи. Малик, бедный мой целомудренный друг, можешь ли ты себе представить, каково это, быть с ней? Я хочу сказать, быть с ней каждую ночь?

— Ты никогда не умел прилично выражаться, — поморщился Соланка и сменил тему: — Так что ты там говорил о Саре? Вот и верь после этого, что мертвые не воскресают! Признавайся, на каком кладбище ты ее откопал?

— В Саутгемптоне, — нервно хихикнул Райнхарт.

Его бывшая жена, узнал Соланка, будучи уже за пятьдесят, вышла замуж за одного из богатейших людей Америки, магната, сколотившего состояние на откорме скота, Лестера Скофилда Третьего, которому недавно исполнилось девяносто два года. На днях — сейчас ей пятьдесят семь — она затеяла с ним бракоразводный процесс и обвиняет Скофилда в том, что он изменял ей с Ундиной, двадцатитрехлетней супермоделью родом из Бразилии.

— Скофилд сделал свои миллиарды на том, что придумал скармливать коровам жмых, который остается после получения виноградного сока. Первоклассный коровий ужин! — пояснил Райнхарт и продолжал рассказ в ненатуральной манере дядюшки Римуса: — Ну а ти-и-перь твоя бы-ы-фшая делает с ним то же са-а-мое. Вы-ы-жимает из ни-и-го последние соки. Вот так, да. И о-о-чень здорово у ней это получается, она ж сама магу-у-чая, хорошо откормленная телочка.

Создавалось впечатление, что по всему Восточному побережью молодежь так и норовит залезть на колени к старикам, предлагая себя умирающим, как отравленный кубок, и стараясь тем или иным способом их разорить. Каждый день об эти юные скалы разбиваются всё новые браки и состояния.

— Миз Са-ара дала интервью, — с напускной жизнерадостностью известил Соланку Райнхарт. — Сообщила, что, высоко ценя любовь мужа, собирается разрубить его на три куска, зарыть в трех его главных имениях и проводить в каждом по трети года. Твое счастье, ми-и-лый мой мальчик, что ты отделался от старушки Са-а-ры, когда был бе-е-ден. Какая там невеста Вальденштейн, какая миз Патриция Даф, куда им до победительниц Бракоразводной Олимпиады! Золото достанется этой ле-е-ди, я в этом даже не сомнева-а-юсь! Еще бы: прикинь, профе-е-ссор, она читала Шекспира!

Ходили упорные слухи, что вся история на самом деле цинично спланированный обман, что Сара Лир-Скофилд сама подложила под мужа бразильскую лебедь, но не нашлось никаких фактических доказательств ее коварства.

Но что случилось с Райнхартом? Если он сам не свой от радости из-за совершившегося развода и амурных дел с Нилой, как пытается убедить, почему с такой судорожной поспешностью переходит от пошловатых шуток ниже пояса — абсолютно не в его стиле — к грубоватым комментариям некрасивой истории с Сарой Лир?

— Джек, — обратился Соланка к другу, — с тобой действительно все хорошо? Потому что если…

— Все в порядке, — перебил Джек натянутым, ломким голосом. — Эй, Малик! Это я, твой братец Джек, терновый куст — мой дом родной!

Через час после разговора с Райнхартом позвонила Нила Махендра:

— Помните меня? Мы вместе смотрели футбол. Когда голландцы разгромили сербов.

— В футбольных кругах их все еще называют югославами, — поправил Соланка. — Из-за Черногории. Ну а вас я, конечно же, помню. Вас не так-то легко забыть.

Она пропустила мимо ушей комплимент. Подобная лесть была для нее чем-то само собой разумеющимся, минимумом того, что ей причиталось по праву.

— Мы могли бы встретиться? По поводу Джека. Мне нужно с кем-то поговорить. Это важно. — Естественно, говоря «встретиться», она подразумевала «немедленно». Стоило ей поманить, и мужчины неслись к ней сломя голову, забыв все свои прежние планы, в чем бы те ни состояли. — Я сейчас недалеко от вашего дома, с другой стороны парка, — сообщила она. — Не могли бы мы встретиться У музея «Метрополитен», у входа, скажем через полчаса?

Соланка, уже обеспокоенный состоянием друга, после этого звонка встревожился еще больше и к тому же — что тут отрицать — не мог ответить отказом прекрасной Ниле, а потому встал и пошел на зов, несмотря на приближение самого драгоценного времени суток — часов Милы. Он накинул легкий плащ — было сухо, но не по-летнему прохладно и облачно — и открыл дверь квартиры. За ней с ключами в руках стояла Мила.

— А-а, — протянула она, увидев его в плаще, — а-а, понятно.

Соланке удалось уловить выражение ее лица в первую секунду, когда Мила поняла, что он уходит, но еще не успела овладеть собой. На лице ее явственно читался неутоленный голод. Свирепый голод зверя, у которого из-под носа ускользнула — Соланка изо всех сил сопротивлялся этому слову, но оно упорно лезло в голову — добыча.

— Я скоро вернусь, — виновато произнес он, но Мила уже вполне справилась с разочарованием и равнодушно пожала в ответ плечами:

— Ничего страшного.

Соланка дошел вместе с ней до двери подъезда, но, едва оказавшись на улице, прибавил шагу, оставив ее позади, и направился в сторону Коламбус-авеню. Он ни разу не обернулся, поскольку и без того знал наверняка: она будет ждать его на соседнем крыльце в компании Эдди, злобно водя изголодавшимся языком по его благодарно-смущенной шее. Повсюду вокруг были развешены афиши нового фильма «Клетка» с участием Дженнифер Лопес. В этой картине героиню Лопес уменьшили до микроскопических размеров и вживили в мозг к серийному убийце. Очень похоже на ремейк «Фантастического путешествия» с Ракель Уэлч, ну и что с того? Оригинала уже давно никто не помнит. Нас окружают сплошные копии, эхо, отголоски прошлого, думал профессор. Отличная песенка для Дженнифер: «Я девочка-ретро, живу в ретромире».


11

— В будущэм, я увэрэн, большэ нэ будут слушать всякой болтовни по радэо. Вообщэ нэ будэт радэо с разговорами. Знаэшь, что я думаю? Нэ мы будэм слушать радэо, а радэо — нас. Мы станэм эго как бы развлэкать, а машины будут как бы слушать нас на досугэ, им будут принадлэжать радэостанции, а мы будэм, типа, на них работать.

— Эй, послуш-ка сюда! Даж не знаю, че за чушь себе несет наш пламенный Гонсалес, кой дерьмовой фантастики он начитался. Знаешь, ему явно «Матрицу» надо было меньше смотреть! Туда, где я щас, явно не приземлится самолет будущего. Тут все одинаковые и всегда происходит одно и то же. Я про че — все живут в одних и тех же квартирах, учатся в одних и тех же колиджах, отдыхают в одних и тех же местах, им всем нужен один и тот же, этот, как его… полимент. Не, я серьезно, смотри: нам приходят одинаковые счета, мы спим с одинаковыми девицами, мы даже в тюрьмах сидим в одних и тех же. Потому что нам всем одинаково дерьмово платят, нас всех дерьмово трахают и вообще держат за полное дерьмо. Я не прав? Прав! Да нас всех давно пора переделать, синьор. А что до моего радио, у него, между прочим, такой тумблер есть, «вкл-выкл» называется, вот такой вот тумблер, папочка, представь себе, и я могу выключить эту мозготрахалку в любой момент.

— Нэт, парэнь, ты ж рэально нэ въэзжаэшь! Ты ж видэть нэ хочэшь, как все на самом дэлэ плохо, как они на нас наступают! Проспись-проснись, гэрманэц! Нэ слышал развэ, они ужэ сдэлали машину, которая работаэт нэ на топлива, а на чэловэчэской эдэ! Никакого такого бэнзина! Машина просто эст эду, как мы с тобой! Пиццу, сосиску с чили, сэндвич с тунцом и сыром, все, что угодно! Очэнь скоро Господин Живая Машина будэт сидэть с тобой в рэсторане за сосэдним столиком! И заказывать самое лучшээ бухло! А ты говоришь мнэ, что нэ видишь разницы! Эсли оно эст, значит, оно живоэ — вот что я тэбэ скажу! Вот оно — будущээ, оно пришло, оно наступило, просто надо лучшэ под ноги себе смотрэть! И очэнь скоро Господин Живая Машина получит на работэ твое мэсто, а можэт, и подружку твою славную в придачу!

— Потише на поворотах, друг-параноик, ну, латинец, кубинец! Кто ты там есть? Рики Рикардо? Не важно, просто уймись, Деси, договорились? Ты уже не у себя на Кубе, ты уже удрал оттуда на своей надувной лодке, ты уже живешь в свободной…

— Попрошу тэбя, пожалуйста, нэ оскорблять мэня. Я с тобой вэжливо говорил, развэ нэт? Ты мнэ брат, не синьор Клив Хостабу или, запамятовал я что-то, господин не Робин Гуд из-под пут, я все понимаю, можэт, твоя мама никогда нэ учила тэбя хорошим манэрам, а моя меня учила, но нас сэйчас вэсь «Мэтрополитан» слышит, давай нэ будэм портить воздух вокруг!

— Прошу прощения, просто я слышала весь ваш разговор и захотела вмешаться, вы позволите? Вы уже слышали, что они придумали электронных телеведущих? И что есть передача, в которой умершие актеры продают оставшиеся после себя автомобили? Хотите купить машину у Стива Маккуина? Потому я больше на стороне нашего кубинского друга, вы понимаете? Разве меня не пугают технологии? Разве меня не пугает будущее? Я хочу сказать, где гарантии, что кто-то позаботится о наших — как бы это выразиться — нуждах? Вот я, например, актриса — профессия такая, знаете? Снимаюсь в разных сериалах, да? И тут началась эта большая забастовка компьютерщиков, ну помните, наверное? Поверите: с ее начала прошло уже несколько месяцев, а я ни единого доллара не заработала? И при этом ни одна серия не задержалась, съемки даже из графика не вышли, удивительно, правда? Разве это не потому, что вместо меня они могут снять Лару Крофт? Джар Джар Бинкса? Вы, наверное, не знали: с две тысячи первого года они могут переснимать всех лучших героев, хоть Гейбла, хоть Богарта, хоть Мэрилин?

— Пра-а-шу пра-а-щения, мадам, но я вынужден прервать вас. Просто нам уже пора уходить, а эта тема волнует многих, и обсуждать ее можно до бесконечности. Я считаю, что вы не должны винить новые технологии за то, что ваш профсоюз плохо делает свою работу. Вы сами выбрали социализм, вот и хлебайте его теперь большой ложкой. Ха-а-тите знать, че я сам думаю о будущем? Вам все равно не пустить время вспять, так что старайтесь идти с ним в ногу, плыть по его течению, оседлать его. Обновляйтесь. Соответствуйте его требованиям. Только вперед и выше!

Сидя на ступенях великого музея в косых лучах послеполуденного солнца и одним глазом просматривая «Таймс» в ожидании Нилы, Соланка более чем когда-либо чувствовал себя беженцем в утлой лодчонке между набегающими валами: разумом и неразумием, миром и войной, будущим и прошлым. Мальчиком, уцепившимся за резиновую камеру и наблюдающим, как его мать скрывается под темной водой, тонет. А дальше — ужас, жажда, палящие солнечные лучи, а после — шум, непрекращающийся гул перебивающих друг друга голосов в переговорном устройстве таксиста, гул, в котором твой внутренний голос безнадежно тонет, не позволяя думать, решать, просто забыться. Как побороть демонов прошлого, если демоны будущего окружили тебя и вопят? Прошлое всплывает, отрицать это невозможно. Мало ему Сары Лир, так в телевизионной программе мелькнула, вынырнув из небытия, подружка Уотерфорда-Вайды, Перри Ущипни-за-Задницу Пинкус. Перри Пинкус — сколько ей сейчас? должно быть, за сорок — написала откровенную книгу, в которой, ничего не преуменьшая и не приукрашивая, рассказывала о годах, проведенных в среде интеллектуальной элиты. «Мужчины с головами и головками» — вот как назывался этот опус. И прошлым вечером шла программа, в которой Перри беседовала с тележурналистом Чарли Роузом. Бедный Дабдаб, подумал Малик Соланка, ты всерьез хотел прожить с этой женщиной жизнь, а теперь она пляшет на твоей могиле. Вчера это был Чарли: «Перри, я хотел узнать, этот проект вас не смущает? Вы сами относитесь к числу интеллектуалов, а потому не можете избежать определенных негативных последствий. Скажите, как вам удалось с этим справиться?», а завтра будет Говард Стерн: «Ни для кого не секрет, что писатели любят побаловаться с цыпочками. Но уж очень многие из них баловались именно с вами. Как вы это объясните?» Хеллоуин. Вальпургиева ночь. Что-то и впрямь очень рано в этом году ведьмы слетелись на шабаш.

Тем временем за спиной у Соланки разворачивалась очередная история, еще одна чужая повесть, сказка большого города вливалась в его беспомощные уши: «Да, милый, все прошло просто замечательно. Нет, что ты, никаких проблем. Я сейчас направляюсь на заседание попечительского совета, а потому звоню тебе с мобильника. Да, все время в сознании, но с анестезией, естественно. Можно сказать, наполовину в сознании. Да, лезвие входит в твое глазное яблоко, но тебе кажется, что это не скальпель, а перышко. Нет, никаких синяков, ничего. Зато ты себе представить не можешь, насколько богаче стал теперь мир вокруг меня, честное слово! Удивительно, какое все на самом деле красивое! Я была слепой, а теперь прозрела. Ей-богу. Просто видеть все вокруг себя — как мне этого не хватало! Так что и ты подумай. Да, он просто лазерный бог. Знаешь, я ведь со многими консультировалась, и все мне называли одно и то же имя. Небольшая сухость, и только. Он говорит, через несколько недель это пройдет. Договорились, люблю тебя. Да, буду поздно, что ж тут поделать? Ты уж меня не жди». Естественно, Соланка оглянулся. Он увидел молодую женщину, которая, естественно, была не одна. Не успела она захлопнуть крышку мобильного, как сидящий рядом мужчина принялся ее тискать. Женщина, похоже, ничуть не возражала, напротив, выглядела вполне довольной и, только встретившись взглядом с поймавшим ее на лжи Соланкой, виновато улыбнулась и пожала плечами. Как она сказала телефонному собеседнику, что ж тут поделать? У сердца свои резоны, и все мы рабы любви.

В Лондоне двадцать минут десятого. Скорее всего, Асман уже спит. В Индии на пять с половиной часов больше. Достаточно просто перевернуть циферблат, показывающий лондонское время, вверх ногами и сразу узнаешь, который сейчас час на родине Малика, в Запретном Городе у Аравийского моря. И это тоже возвращается. Одна мысль о том, в кого он может превратиться, если та долго подавлявшаяся ярость вдруг вырвется наружу, вселяла в профессора ужас. После всех этих лет гнев по-прежнему властвовал над ним, не поступившись ни каплей своего могущества. А что, если он решит поставить точку в той давней, никому неизвестной истории?.. Сейчас об этом лучше даже не думать. Соланка тряхнул головой. Нила задерживалась. Он отложил газету, вытащил из кармана кусок дерева, швейцарский армейский нож и с упоением начал строгать.

— Кто это? — Над Соланкой нависла тень Нилы Махендры. Солнце светило ей в спину, и в его лучах она показалась Соланке еще выше, чем он помнил.

— Художник, — ответил ей Соланка. — Самый опасный человек на свете.

Нила смахнула пыль с музейной ступеньки и присела рядом.

— Я вам не верю, — сказала она. — Я знаю огромное количество по-настоящему опасных людей, но ни один из них не создал хоть сколько-нибудь стоящего произведения искусства. И, уж поверьте, ни один из них не сделан из дерева.

Они немного посидели молча. Соланка строгал. Нила просто не двигалась, царственно предоставляя миру наслаждаться чудесным даром — своим пребыванием в нем. Позднее, вспоминая первые проведенные наедине минуты, Малик Соланка особо отметит этот тихий покой и то, как легко он им давался. «Я полюбил тебя, когда ты не произносила ни слова, — будет он поддразнивать Нилу. — Мог ли я представить, что ты окажешься самой большой болтушкой в мире? Я знаю огромное количество по-настоящему болтливых женщин, но, уж поверь, по сравнению с тобой любая из них просто деревяшка».

Через несколько минут Соланка отложил в сторону недоделанную фигурку и попросил у Нилы прощения за свою рассеянность.

— Не нужно извиняться, — ответила она. — Работа есть работа.

Они поднялись и стали спускаться по длинному лестничному маршу в сторону парка. Стоило Ниле подняться, как, засмотревшись на нее, сидевший ступенькой выше мужчина не удержал равновесия и скатился на несколько десятков ступеней вниз. Во время своего смешного и болезненного падения он даже не отвел от Нилы глаз, так и катился, пока не замер, врезавшись в кучку визжащих школьниц. Соланка узнал его: совсем недавно этот ротозей с жаром обнимал женщину, говорившую по мобильнику. Профессор осмотрелся и увидел, как миссис Мобильный Телефон пешком удаляется в сторону парка, тщетно пытаясь поймать свободное такси, ни одно из которых не реагирует на ее сердито вздернутую руку.

Надетое на Ниле горчичного цвета платье, сшитое из шелковых платков, доходило ей до колен. Черные волосы были собраны в плотный узел, длинные руки оставались обнаженными. Водитель такси тут же притормозил и высадил пассажира в надежде, что Ниле может понадобиться машина. Продавец хот-догов уговаривал ее совершенно бесплатно взять с его лотка все, что захочется: «Прошу вас, леди, угощайтесь, а я стану любоваться, как вы едите». Соланка впервые наблюдал эффект появления Нилы на улице, который так пошловато и подробно описывал ему Джек Райнхарт, и не мог избавиться от ощущения, что сопровождает по оцепеневшей Пятой авеню оживший шедевр музея «Метрополитен». Хотя нет, великое произведение искусства, о котором он подумал, хранилось в Лувре. В своем развевающемся, льнущем к телу шелковом платье Нила была поразительно похожа на крылатую статую Победы, Ники Самофракийской, только с целой головой.

— Найк, — желая заинтриговать Нилу, Соланка произнес имя греческой богини на американский манер, — вот кого вы напоминаете мне.

Озадаченная Нила нахмурилась:

— Я навожу вас на мысли о спортивной одежде?

А вот людей в спортивной одежде Нила определенно наводила на известные мысли. Едва они зашли в парк, с ними поравнялся бегун в тренировочном костюме. Красота Нилы так поразила его, что он не решился заговорить с ней напрямую, а потому обратился к Соланке:

— Простите, сэр, не поймите неправильно, я не пытаюсь приставать к вашей дочери, никаких свиданий или еще чего такого, боже упаси! Просто она самая, я хотел сказать ей, что она самая… — Тут он обернулся к Ниле: — Я хотел сказать, что вы самая…

Соланка почувствовал, что еще немного — и он взревет, как медведь. Взять бы да и вырвать язык из этого грязного, похотливого рта. А еще он бы с удовольствием проверил, как будут выглядеть эти сильные, мускулистые руки отдельно от тела. Что красивее: оторванные руки или отрезанные? А может, лучше разорвать его или разрезать на множество мелких кусочков? Или просто съесть его чертово сердце?

Соланка ощутил, как ладонь Нилы Махендры легко легла поверх его руки. Ярость унялась так же быстро, как вспыхнула. Этот феномен — неожиданная вспышка и внезапное угасание ярости — оказался столь скоротечным, что у Малика закружилась голова, он был в смятении. Неужели это произошло с ним на самом деле? Неужели он действительно только что был в шаге от того, чтобы разорвать мускулистого спортсмена на части? Если это так, то каким образом Ниле Махендре удалось одним прикосновением рассеять его гнев — тот самый гнев, с которым Соланка сражался часами, лежа в темной спальне, выполняя дыхательные упражнения и представляя себе красные треугольники? Возможно ли, чтобы женская рука обладала такой властью? А если так (пришла к нему мысль и не была отвергнута), разве не следует удержать возле себя эту удивительную женщину и лелеять ее до конца своей полной призраков жизни?

Он тряхнул головой, отгоняя навязчивые мысли, и сосредоточился на разворачивавшейся сцене. Нила одарила бегуна самой ослепительной улыбкой, улыбкой, после которой можно спокойно умирать, поскольку до конца дней своих уже не увидишь ничего прекраснее, и заявила ослепленному носителю спортивной одежды:

— Он мне не отец. Это мой сожитель.

Ее слова, как удар обухом по голове, оглушили бедного спортсмена, но для пущего эффекта Нила Махендра запечатлела на не готовых к этому, но благодарных губах ошарашенного профессора Соланки долгий, не оставляющий сомнений поцелуй.

— И знаешь, что я тебе скажу, — из-за сбившегося дыхания этот завершающий, смертельный удар дался Ниле не без труда, — он просто потрясающий любовник!

— И как это понимать? — слабым голосом спросил польщенный Соланка. Его переполняли самые разнообразные чувства.

Тем временем бегун с видом человека, которого проткнули тупой бамбуковой тростью, уныло потрусил дальше.

В ответ Нила расхохоталась во все горло. По сравнению с этим ее издевательским хохотом даже хриплый смех Милы звучал как колокольчик.

— Просто я увидела, что вы вот-вот сорветесь, — пояснила она, отсмеявшись. — А вы мне нужны живой и здоровый, а не в тюрьме и не в больнице.

Что объясняет по крайней мере восемьдесят процентов происшедшего, подумал Соланка, когда прошло головокружение и он снова мог размышлять; правда, профессор так и не уяснил до конца значение того, что выделывала языком у него во рту Нила.

Джек! Подумай о Джеке! — сердито одернул он себя. Сейчас следовало сосредоточиться на Райнхарте, старом приятеле и добром собутыльнике, а не на языке его девушки, каким бы длинным и искусным тот ни был. Они выбрали скамейку возле пруда, и сразу вокруг них началось черт-те что: выгуливающие своих питомцев собачники налетали на деревья, люди, занимавшиеся гимнастикой тайцзы, теряли равновесие, сталкивались роллеры, а несколько прохожих, сбившись с пути, угодили прямехонько в пруд, словно бы не видели, куда шли. Нила Махендра ничего этого как будто не замечала. Мужчина с мороженым в руке при виде Нилы пронес рожок мимо рта и угостил им свое ухо. Еще один бегун искренне и горько расплакался, стоило ему поравняться с их скамейкой. И только сидевшая по соседству афроамериканка средних лет (средних лет? — с печалью подумал Соланка, как бы не так, она намного моложе меня) оказалась не подвержена влиянию «фактора Нилы»: она невозмутимо и смачно продолжала жевать свой сэндвич с яичным салатом, отмечая удовлетворенным мычанием каждый новый кусок: «м-м!», «у-у!», словно хотела, чтобы все знали, как ей вкусно. Между тем Нила видела только профессора Малика Соланку.

— На удивление хороший поцелуй, кстати говоря, — обратилась она к нему, — нет, правда. Высший класс. — Нила наконец отвела от него глаза и стала разглядывать отражавшееся в пруду солнце. — Между мной и Джеком все кончено, — быстро продолжила она. — Наверное, он сказал вам. С тех пор как мы расстались, прошло уже некоторое время. Я знаю, вы его друг, а ему сейчас очень нужно, чтобы рядом с ним был хороший друг. Я же просто не могу оставаться с человеком, которого больше не уважаю.

Нила сделала паузу. Соланка не произнес ни слова. Он припомнил свой последний телефонный разговор с Райнхартом и внезапно услышал упущенное тогда — элегические нотки, скрытые за грубой сексуальной бравадой. Джек говорил о ней в прошедшем времени! В его словах звучала утрата! Профессор не стал подталкивать Нилу к новым откровениям. Пусть немного помолчит, думал он, скоро все сама расскажет.

— Что вы думаете по поводу выборов? — ошарашила его Нила, воспользовавшись одним из своих излюбленных драматических приемов ведения беседы, к которым Соланке вскоре предстояло привыкнуть. — Хотите, скажу, что думаю о них я? Мне кажется, американские избиратели ради блага всего остального мира не должны голосовать за Буша. Это их святая обязанность. А знаете, что я больше всего ненавижу? — добавила она, чуть погодя. — Терпеть не могу, когда люди говорят, будто между двумя нынешними кандидатами нет никакой разницы. Что вся эта история про Гуша и Бора уже давно вчерашний день. Я просто с ума схожу от возмущения, когда такое слышу!

Не самый подходящий момент делиться моими преступными тайнами, подумал Соланка. Хотя, по всей видимости, Нила и не ожидала ответа.

— Никакой разницы? — воскликнула она. — А как насчет знания географии? Хотя бы насчет того, где на чертовой карте мира находится моя бедная маленькая родина?

Соланка вспомнил, как где-то за месяц до съезда республиканцев на пресс-конференции, посвященной внешней политике Соединенных Штатов, Джордж Буш был атакован каверзными вопросами журналистов: «Вы говорили об обострении межэтнического конфликта в Лилипут-Блефуску. Не могли бы вы показать нам на карте, где находится эта страна? И будьте так добры, назовите еще раз ее столицу». Два закрученных мяча, два точных попадания!

— А теперь я расскажу вам, чтó думает по поводу выборов Джек, — так же внезапно вернулась к изначальной теме их разговора Нила, при этом голос ее стал жестче и щеки запылали. — Новый Джек, Джек, допущенный в круг самых богатых и знаменитых, на придуманный Трумэном Капоте черно-белый маскарад в отеле «Плаза», думает ровно то, чего хотят цезари в своих дворцах. Прыгай, Джек, прыгай! И он взмывает до небес. Потанцуй для нас, Джек, ты же так прекрасно танцуешь. И он выделывает давно немодные па тридцатилетней давности, которые так нравятся старым белым джентльменам. Для них он готов совершать заплывы, ездить автостопом, выгуливать собак, взбивать пюре, поджаривать вонючих цыплят, зажигать ночи напролет. Повесели нас, Джек, мы так давно не смеялись! И он уже травит старые анекдоты, как заправский шут гороховый. Вы, наверное, слышали его любимый? После того как ФБР произвело анализ вещества с платья Моники, было заявлено, что установить принадлежность этого вещества не представляется возможным, поскольку у всех в Арканзасе одинаковая ДНК. Цезарям нравится. Голосуй за республиканцев, Джек! Соответствуй духу времени, Джек! Прочти, что написано в Библии про гомосексуалистов, Джек! Ведь это не ружья убивают людей, согласен, Джек? И он блеет: «Да-а, мэ-э-м, это люди убивают людей». Хороший пес, Джек. Потанцуй! Принеси палку! Сидеть! Давай, чертяка, попроси нас получше! Проси лучше, Джек, лучше, а то ничего не получишь! Знаешь, нам нравится смотреть, как черные мальчики ползают перед нами на пузе. Вот молодец, Джек, хорошая собачка! А теперь иди и поспи в конурке на заднем дворе. Милая, не бросишь ли ты косточку нашему Джеку? Он сегодня такой молодец. Конечно, бросит, ведь она же с юга!

Ага. Значит, Райнхарт опять нашкодил, подумал Соланка и догадался, что Нила не привыкла к роли обманутой женщины. Она сама Крысолов с волшебной дудкой, и вереницы мужчин покорно следуют за ней, куда бы она их ни вела.

Нила кое-как успокоилась, откинулась на спинку скамейки и на мгновение прикрыла глаза. Женщина на соседней скамье наконец доела свой сэндвич, наклонилась к Ниле и участливо проговорила:

— Да бросай ты этого парня, милая! Сегодня же пошли его в задницу. Зачем тебе чей-то дрессированный пудель?

Нила повернулась к ней, как к старой подруге.

— Мэм, — проговорила она вполне серьезно, — молоко в вашем холодильнике сохранится дольше этих отношений. — И скомандовала Соланке: — Пойдемте погуляем!

Профессор с готовностью вскочил на ноги. Удостоверившись, что их никто больше не слышит, Нила продолжила:

— С одной стороны, плевать я на Джека хотела, с другой, я очень за него беспокоюсь. Малик, ему сейчас на самом деле очень нужен настоящий друг. Он впутался в скверную историю.

Как и догадывался Соланка после телефонного звонка Джека, тот впал в депрессию, и не только из-за того, что его любовь была смята и выброшена, будто картонка из-под молока. Знакомство с Сарой Лир, с которой он встретился, чтобы взять интервью, когда задумал статью о самых громких разводах века, бумерангом ударило по его репутации. Сара отчего-то сразу невзлюбила его, и ее неприязнь подкосила его под корень. Отдав Брониславе коттедж в Спрингсе, Джек присмотрел себе тесный — чуть больше обувной коробки — домишко посреди поля для гольфа недалеко от мыса Монток.

— Вы же знаете, как он бредит Тайгером Вудсом, — сказала Нила. — В Джеке силен соревновательный дух. Он не успокоится, пока «Найк», та, другая «Найк», — пояснила она, заливаясь краской нескрываемого удовольствия, — которой он еще не успел опротиветь, не станет спонсировать его игры и не украсит легендарной галочкой, взмахом победительного крыла его кепку.

Сразу же после того, как Джек решил купить маленький домик и подыскал подходящий, произошли две вещи. В третий его приезд буквально следом за ним — не прошло и десяти минут с тех пор, как Джек открыл дверь своего потенциального жилища полученным от брокера ключом и зашел внутрь, — примчалась полиция и потребовала разъяснений: кто он таков и что здесь делает? Как выяснилось, полицию вызвали, приняв его за грабителя, видевшие, как он входил, соседи. Битый час Райнхарт убеждал копов, что никакой он не злоумышленник, а вполне даже законопослушный покупатель. Неделю спустя гольф-клуб, в который он мечтал вступить, категорически отклонил его кандидатуру. У Сары были длинные руки. Райнхарт, которому давно уже не доставлял проблем цвет его кожи, вдруг обнаружил, что на самом деле это проблема, да еще какая.

— Там недавно открыли новый клуб. Специально для того, чтобы евреи тоже могли играть в гольф, — с нескрываемым презрением рассказывала Нила. — И это очень возмутило белую кость, старых англосаксов протестантского вероисповедания. Эти шершни умеют больно жалить. Джек сам виноват: прежде узнал бы, куда суется. Я что хочу сказать: может, Тайгер Вудс и наполовину белый, но он не забывает, что яйца у него черные. Но и это еще не самое плохое…

Они как раз подошли к фонтану Вифезда, названному в честь целительной иерусалимской купальни. И здесь, словно по заведенному порядку, люди при виде Нилы впадали в ступор или сбивались на нелепую балаганную суету. Когда они достигли зеленого склона близлежащей террасы, Нила предложила присесть, и Соланка послушно уселся. Девушка перешла на шепот:

— Малик, он связался с полными отморозками. Бог его знает почему, но он изо всех сил старается стать одним из них, а это самые тупые и самые жестокие белые парни на свете. Вы когда-нибудь слышали про секретное общество «М. и X.»? Почти никто не верит, что оно на самом деле существует. Даже название смахивает на дурацкую шутку. «Молодой и Холостой». Ну так вот, это очень испорченные детки, склонные ко всяким экстравагантностям. Что-то вроде Братства черепа и костей, в Йеле кажется? Они еще скупали за бешеные деньги всякую дрянь — усы Гитлера, член Казановы. Только эти колледж давно окончили и всякое старье не собирают. Они собирают девушек, да-да, коллекционируют молодых женщин с определенными наклонностями и положением в обществе. Вы не поверите, скольких они уже вовлекли. Особенно если учесть, чем они забавляются. Это вам не покер на раздевание. Цепи, шипы и клещи. Седла, кнуты и сбруя. В таком прикиде они, наверное, похожи на повозку под тентом с бахромой из «Оклахомы». Как там поется в «Звуках музыки»? «На цепь сажаю и плеткой луплю — вот лишь немногое, что я люблю». И все это только с очень богатыми девочками. Клянусь вам! Твоя семья владеет конным заводом? Так мы обойдемся с тобой как с норовистой лошадкой. Не знаю, не знаю. Представить себе не могу. Этим деткам так легко достается все, о чем можно мечтать, что их уже ничем не удивишь.

А ведь Нила, подумал Соланка, всего на каких-то пять лет старше убитых девушек.

— Поэтому, — продолжала она, — в своем стремлении испытать хоть какую-то боль они заходят все дальше и дальше от дома, все ближе к опасности. Самые дикие места планеты, самые страшные наркотики, самый животный секс. Это, конечно, мое скромное видение проблемы, в духе сайта «Спросите у Люси», пять центов за совет. Скучающие богатые девочки позволяют тупым богатым мальчикам творить с ними все, что в голову взбредет, тупым богатым мальчикам только того и надо.

Соланка отметил, что Нила употребляет слово «детки» по отношению к людям одного с ней поколения. Но в ее устах оно звучало совершенно естественно. По сравнению, скажем, с Милой — Милой, его собственной преступной тайной, — мисс Махендра была взрослой женщиной. Хотя Миле, бесспорно, было присуще известное очарование. Оно уходило корнями в детскую распущенность, ненасытные причуды, проистекающие из того же кризиса притуплённых, оскудевших ощущений, той же тяги к самым крайним крайностям в поисках того, что особенно возбуждает. Если ты каждый день вкушаешь запретный плод, как пощекотать себе нервы? Повезло Миле, подумал Соланка. Богатый дружок просто не успел понять, чтó с ней можно творить, и отпустил подобру-поздорову. Если бы те, другие богатенькие мальчики прознали, какова она есть, как далеко готова зайти, какие запреты согласна переступить, она непременно стала бы их богиней, королевой-девственницей и королевой-матерью их тайного культа. И рано или поздно закончила бы свой век с размозженным черепом у Мидтаунского туннеля. Вслух же он произнес:

— Жизнь, где нет места состоянию аффекта. Трагическая изолированность от людей. Невозможность испытать на себе то, что испытали родители, предки, когда наживали свои штуки. — Он думал, что ему придется пояснять Ниле свою мысль, и ее ответный смешок его приятно изумил. — Неудивительно, что столь многие из этих сексуально озабоченных горилл — всех этих Коней, Заначек, Бит — хотят чего-нибудь погорячее.

— Я одного не понимаю, — вздохнула Нила. — Почему этого хочет Джек?

Профессор Малик Соланка почувствовал легкий приступ дурноты.

— Джек входит в «М. и X.»? — поспешно спросил он. — Я думал, это молодые…

— Он пока не принят, — перебила Нила, торопясь перевалить груз своего знания на его плечи, — но этот тупой ублюдок топчется у них под дверью и скулит, умоляя впустить его. И это после всего дерьма, что вывалили в прессе! Как только я об этом узнала, не смогла больше ни минуты находиться с ним рядом. — Нила понизила голос: — И вот что я еще скажу… Об этом ни в одной газете не писали… Помните трех убитых девушек? Их не насиловали и не грабили, так? С ними сделали кое-что похуже, кое-что однозначно указывающее на связь между преступлениями. Об этом не писали в газетах, потому что в полиции боятся, как бы у преступника не появились подражатели.

Соланка ощутил настоящий страх.

— Что с ними сделали? — спросил он упавшим голосом.

Нила закрыла лицо руками.

— С них сняли скальпы, — проговорила она и заплакала.

Оскальпированный остается трофеем даже после смерти. Носить в кармане снятый с убитой девушки скальп — в мире, превыше всего ценящем раритеты, — означает нести на себе печать избранности, какой ты не отмечен, когда эта девушка, живая и дышащая, появляется с тобой рука об руку на светских приемах или даже безропотно соглашается на любые сексуальные извращения, какие бы ты ни выдумал. Скальп — знак доминирования. Снять скальп, возжелать такой реликвии — значит ценить означающее выше означаемого. Для убийц, осознал охваченный смертельным ужасом Соланка, эти девушки мертвыми представляли большую ценность, чем живыми.

Нила была полностью уверена в виновности трех молодых людей, как и в том, что Джек знает об убийствах больше, чем рассказывает, даже ей.

— Это как героин, — сказала она, вытирая слезы. — Он увяз настолько глубоко, что не знает, как выбраться, и не хочет выбираться, даже если это рано или поздно его уничтожит. Меня беспокоит, на что он готов пойти и с кем. Неужели и мне предстояло служить забавой для этих мерзких задниц? Что же касается убийств, кто отыщет причину? Может, их сексуальные игры просто зашли слишком далеко. Может, богатенькие мальчики помешались на власти и сексе. Или скрепляли кровью мужское братство. Сначала трахнуть девушку, а потом убить, причем так чертовски умно, чтобы все было шито-крыто. Не знаю. А вдруг во мне просто говорит классовая ненависть? Или я насмотрелась триллеров? Вроде «Насилия» Ричарда Флейшера и хичкоковской «Веревки»? «Почему мы должны делать такое?» — «Потому что можем». Это совершается, чтобы доказать, какие они маленькие цезари. Что они всегда вне и над, недостижимы, богоподобны. Закон не для них писан. Вот такое нечеловеческое дерьмо. А мистер Милый Пес Райнхарт остается им верен, несмотря на все это. «Ни хрена ты о них не знаешь, Нила, это вполне приличные молодые люди». Бред! Он в слепоте своей даже не понимает, что они утянут его за собой на дно или, того хуже, подставят. Ради них он позволит возложить на него вину и пойдет на электрический стул, распевая благодарственные молитвы. Джек Дерьмо Собачье. Вот подходящее имя для этой слабой маленькой задницы. Примерно так я к нему сейчас и отношусь.

— Почему вы так уверены в этом? — спросил Соланка. — Простите, но мне кажется, вы сами немного не в себе. Эту троицу допрашивали, но ни одного не арестовали. К тому же, насколько мне известно, у каждого есть стопроцентное алиби на то время, когда были убиты их подружки. Свидетели и все такое прочее. Одного видели в баре, другой… Я уж не помню. — Сердце Соланки бешено колотилось. Целую вечность — так ему казалось — он винил себя в этих убийствах! Был склонен связывать собственный душевный раздрай, свои неконтролируемые приступы гнева с творящимся в городе кошмаром. Он даже был близок к тому, чтобы признаться в совершенных убийствах! Теперь, похоже, он почти оправдан, но, возможно, цена его невиновности — виновность друга. Тошнотворная волна поднялась к самому горлу.

— А этот ужас про скальпы, — заставил он себя продолжать. — Господи, откуда вы только взяли такое?

— Боже мой! — простонала Нила, открывая напоследок самую страшную правду. — Я разбирала его чертов шкаф. Бог знает с чего вдруг. Я никогда ничего подобного для мужчин не делаю. Заведи домработницу, понимаете? А я не для этого. Но, видно, он меня по-настоящему зацепил, на какие-то пять минут я позволила себе… В общем, не важно. Я разбирала шкаф. И нашла там, нашла там… — Из ее глаз снова градом покатились слезы.

Теперь уже Соланка накрыл ее руку ладонью, и Нила тут же потянулась к нему, припала к груди и зарыдала.

— Гуфи, — с трудом выговорила она, — я нашла все три… Чертовы карнавальные костюмы взрослого размера. Гуфи, Робин Гуд и Баз.


Нила устроила Райнхарту допрос с пристрастием, и тот не на шутку разбушевался. Да, потехи ради Марсалис, Андриссен и Медфорд иногда надевали эти нелепые костюмы, чтобы шпионить за подружками. Согласен, может, это шутка дурного вкуса, но она еще не делает их убийцами. И уж совершенно точно они не рядились в карнавальные костюмы в те ночи, когда были совершены убийства, все это полная чушь и подтасовка. Однако они испугались — а ты бы не испугалась? — и попросили Джека о помощи.

— Он все говорил и говорил, отстаивая их невиновность, отрицая, что его драгоценный клуб — прикрытие для извращенных забав подонков из высшего общества. — Нила отказывалась оставить неприятную тему. — Я вспомнила все, что знала, вполуха слышала, интуитивно чувствовала и просто подозревала, и вывалила разом на Джека, сказав, что не оставлю его в покое до тех пор, пока он мне не расскажет все до конца.

Тут он запаниковал и заорал на нее: «Ты что, считаешь меня человеком, который шляется по ночам и срезает у женщин кожу с головы?» Когда Нила поинтересовалась, как это следует понимать, он просто до смерти испугался и стал клясться, что прочел о скальпах где-то в газете. Взмах томагавка. Победитель уносит добычу с собой. Но Нила не поленилась и перерыла в Сети архивы всех выходящих на Манхэттене газет.

— Ни в одной из них не было ни слова про скальпы.

Вечерело. Платье Нилы подчеркивало ее красоту, но совершенно не грело. Соланка снял плащ и укрыл им подрагивающие плечи девушки. Вокруг них меркли краски парка. Мир стал черно-серым. Женщины, в этот летний сезон носившие яркие цвета, что, вообще говоря, нехарактерно для Нью-Йорка, сделались вдруг серыми мышками. Низкое свинцовое небо смыло зеленые краски с деревьев. Ниле стало не по себе в этой внезапно наступившей призрачной атмосфере.

— Пойдемте выпьем, — предложила она и, не ожидая ответа, размашисто двинулась вперед. — На Семьдесят Седьмой улице есть отель с вполне приличным баром.

Соланка поспешил следом, теперь уже не обращая внимания на шлейф ошеломляющих неурядиц и столкновений, который она оставляла за собой, точно разгулявшийся ураган.


Нила родилась в середине семидесятых в Мильдендо, столице Лилипут-Блефуску, где до сих пор жила ее семья. Они гирмиты, то есть потомки одного из самых первых мигрантов, подписавших гирмит, кабальный договор. Прадедушка Нилы сделал это в 1834 году, ровно через год после отмены рабства. Бидису Махендра вместе с братьями добирался до двух крохотных островков на юге Тихого океана из маленькой индийской деревушки Титлипур. Махендры стали работать на Блефуску, более плодородном из двух островов, центре сахарной промышленности.

— Как и всех индолилипутских детей, — делилась с Соланкой Нила, допивавшая уже второй «космополитен», — в детстве меня пугали не букой, а кулумбом. Он был большой, светлокожий, говорил не словами, а только числами и питался маленькими девочками, которые не делают уроков и плохо умываются. Когда я подросла, то узнала, что кулумбами на плантациях сахарного тростника называли старших надсмотрщиков. В моей семьи еще живут предания о некоем мистере Хьюдже, господине Огромном — на самом деле он носил фамилию Хьюз, я полагаю, — «сущем дьяволе с Тасмании», для которого мой прадедушка и его братья были просто номерами из списка на утренней перекличке. Мои предки были номерами, детьми номеров. По именам называли только элби, коренных жителей островов. Понадобилось три поколения, чтобы вернуть нам родовые имена, вырваться из-под тирании чисел. Ну а после этого отношения между нами и элби резко ухудшились. «Вот мы едим овощи, — говаривала моя бабушка, — а эти жирдяи элби питаются человечиной». Она была не так уж далека от истины: у каннибализма на Лилипут-Блефуску есть своя история. Элби не выносят никаких упоминаний об этом, но факт остается фактом. А у нас долгое время считалось, что мясо одним своим появлением оскверняет кухню, что свиные отбивные — пища дьявола.

Слова, обозначающие выпивку, также сыграли поразительно важную роль в истории страны. Грог, ягона (или янгона, напиток из корней кавы, перца опьяняющего), пиво — в пристрастии к ним индолилипуты и элби были едины, как ни в чем другом. Обе диаспоры сильно страдали от алкоголизма и связанных с ним проблем. Отец Нилы также любил крепко выпить, из-за чего она просто мечтала как-то вырваться от него. Стипендий для желающих учиться в США жителей Лилипут-Блефуску выделялось немного, всего несколько на страну, но Ниле удалось получить одну и уехать в Нью-Йорк. Она сразу же влюбилась в этот город и здесь, вдали от дома, обрела наконец дом, в котором нуждалась, как и многие такие же скитальцы, искавшие небо, где можно расправить крылья. Однако Нила не оторвалась от корней и сильно страдала от того, что звала «комплексом освобожденного». Ей самой удалось избавиться от отца-пьяницы, но ее мать и сестры оставались с ним. И у нее болела душа о том, что происходило в родной диаспоре.

— Марш назначен на воскресенье, — напомнила она Соланке, заказывая третий коктейль. — Вы пойдете со мной?

И Соланка — а был уже четверг — волей-неволей согласился.

— Элби обвиняют нас в жадности. Говорят, что мы хотим все захапать, согнать их с родной земли. В ответ мы говорим, что они ленивы и, если бы не мы, они бы сидели сиднем и голодали. Они считают, что яйцо всмятку можно разбивать только с острого конца. А мы — те, кто вообще ест яйца, — тупоконечники, бигэндийцы. — Нила усмехнулась собственному каламбуру. — Грядут неприятности.

Как это часто бывает, все упиралось в земельный вопрос. Хотя на Блефуску индолилипуты сосредоточили в своих руках все сельское хозяйство, весь экспорт, а значит, и едва ли не всю иностранную валюту, хотя они процветали и строили собственные школы, собственные больницы, земля, на которой все это стояло, по-прежнему принадлежала элби, «коренному» населению острова.

— Ненавижу это словосочетание, — воскликнула Нила, — «коренное население»! Я индолилипутка в четвертом поколении! И не менее коренная жительница, чем они!

Элби опасались, что лилипуты устроят государственный переворот и революционным порядком экспроприируют землю, владеть которой, как и любым недвижимым имуществом, им запрещала конституция. А бигэндийцы, в свою очередь, страшились, что государственный переворот совершат элби. Срок действия заключенных век назад договоров на аренду земли истекал в ближайшем десятилетии, и индолилипуты подозревали, что элби откажутся их продлить, вернув себе уже возделанные земли и оставив тех, кто их возделал, у разбитого корыта.

Но была одна сложность, о которой Ниле, несмотря на верность своему народу и три выпитых один за другим «космополитена», хватило честности упомянуть.

— Дело не только в межэтническом противостоянии и даже не в том, кто чем владеет, — пояснила она. — У элби своя, в корне иная культура. И мне понятна природа их страхов. Элби — коллективисты. Землей у них распоряжаются не отдельные собственники, а совет вождей, от имени владеющего ею совместно народа. И тут появляемся мы, бигэндийцы-вала, со своей богатой деловой практикой, предпринимательской жилкой, рыночным меркантилизмом и настроенностью на прибыль. Причем мир говорит на одном языке с нами, а не с ними. Ведь это век цифр, вы согласны? Так вот, мы — номера, цифры, а они — слова. Мы — математики, они — поэты. Мы побеждаем, они проигрывают и потому, конечно, боятся нас. Это та же борьба, что идет внутри каждого человека, борьба между механическим, утилитарным и той частью нашего «я», что отвечает за любовь и мечты. Мы все опасаемся, как бы то холодное, механическое, что есть в нашей природе, не убило в нас волшебства, музыки. Поэтому противостояние индолилипутов и элби — это борьба человеческого духа, и, черт возьми, сердцем я на чужой стороне. Но мой народ остается моим народом, а справедливость — справедливостью, и если четыре поколения твоих предков горбатились на земле, а тебя по-прежнему считают человеком второго сорта, тебе есть за что их ненавидеть. Если что, я непременно вернусь. Понадобится — буду сражаться плечом к плечу со своими соотечественниками. Я не шучу, так и будет.

Соланка верил ей. И думал: как такое возможно, что в компании этой не в меру взволнованной и едва знакомой ему молодой женщины он не испытывает ни малейшего стеснения?

Шрам на руке она получила в серьезной дорожной аварии на федеральной автостраде близ Олбани, чуть вообще не потеряла руку. По ее собственному признанию, у Нилы был королевский стиль вождения («на дороге я чувствую себя махарани»). Другим же участникам движения не стоило попадаться на ее высочайшем пути, занимать дорогу, которую она считала принадлежащей ей по праву. В тех местах, где ее хорошо знали, в Блефуску и в окрестностях заумного новоанглийского колледжа, который она окончила, водители, завидев Нилу Махендру, покидали собственные транспортные средства и бежали прочь со всех ног. После ряда небольших столкновений и мелких дорожных происшествий Нила Махендра угодила в нешуточную Большую Переделку. Уже то, что она выжила, было чудом (или чем-то близким к нему), но еще большее изумление вызывало, что она сохранила свою разбивающую сердца красоту.

— Этот шрам у меня на всю жизнь, — сказала она. — И хорошо: он напоминает о том, чего забывать нельзя.

К счастью, в Нью-Йорке она была избавлена от необходимости водить машину. Ее царственная манера («мама всегда говорила, что я королева, и я ей поверила») подразумевала, что другие должны водить машину вместо нее. Правда, пассажиром она была отвратительным: с заднего сиденья без конца доносились ее вскрики и охи. Быстрый успех на телевидении позволил ей пользоваться услугами постоянных водителей, которые скоро привыкли к ее поминутным восклицаниям. Она плохо ориентировалась на местности и потому — удивительная вещь для жителя Нью-Йорка — часто не знала, где что находится. Ее любимые магазины, рестораны и ночные клубы, звукозаписывающие студии и монтажные, где она работала.

— Они всегда оказываются именно там, где останавливается машина, — с детской наивностью призналась она Соланке за четвертым коктейлем. — Это удивительно. Прямо за дверцей автомобиля.

Удовольствие — сладчайший из наркотиков. Нила Махендра погрузилась в него, сидя в обтянутой черной кожей кабинке.

— Как же мне хорошо! — призналась она. — Вот уж не думала, что с тобой может быть так легко. Когда мы смотрели эту дурацкую игру у Джека, ты показался мне таким сухарем! — Голова ее склонилась к нему на плечо. Она распустила волосы, которые почти занавесили ее лицо. Тыльной стороной правой ладони она стала нежно поглаживать его левую руку. — Порой, когда я выпью лишнего, появляется другая Нила и начинает играть. Я ничего не могу поделать, она целиком подчиняет себе мою волю.

Соланка пришел в полное смятение. Она взяла его руку в свои и стала целовать подушечку каждого пальца, словно печатью скрепляя поцелуями их молчаливый союз.

— У тебя ведь тоже есть шрамы, — шептала она, — но ты никогда о них не говоришь. Я выболтала тебе все свои секреты, а ты в ответ ни слова. А я вот думаю: почему этот человек ни разу не заговорил о своем ребенке? Естественно, Джек рассказал мне, неужели ты думаешь, что я у него не спрашивала? Асман, Элеанор. Это почти все, что я знаю. Вот если у меня был бы маленький сын, я все время говорила бы только о нем, ни о чем другом, кроме него. А у тебя, похоже, даже фотографии его нет. Мне странно: как это человек вдруг взял и уехал от жены, с которой прожил много лет, от женщины, которая родила ему ребенка, и даже Джек не знает почему. Но я подумала, это хороший человек, он производит такое впечатление, он не похож на подлеца, значит, у него должна быть какая-то веская причина. Я думала, он расскажет мне обо всем, если я первая откроюсь перед ним, расскажу о себе. Ан нет, господин хороший так и не разомкнул уста. А еще я думаю, этот человек из Индии, индиец, не индолилипут, как я, а самый настоящий, чистокровный индиец, он там родился, но и это, похоже, запретная тема. Он родился в Бомбее, но никогда ничего о Бомбее не рассказывает. Из какой он семьи? Есть ли у него братья и сестры? Живы ли родители? Никто не знает. Ездит ли он туда хоть иногда? Похоже, что нет, ему это не интересно. Почему? Должно быть, потому, что он боится получить новые шрамы. Малик, я думаю, ты пережил намного больше катастроф, чем я, и жизнь тебя нередко била. Но как я смогу тебе помочь, если ты отказываешься говорить со мной? Я просто не знаю, что сказать. Пожалуй, только одно: Малик, я здесь, я с тобой. И если тебе не может помочь живой человек, то и ничто в мире уже не поможет. Это все, что я хотела тебе сказать. Хочешь — рассказывай, не хочешь — молчи, дело твое. Как бы то ни было, мне сейчас очень хорошо, и рядом с тобой совсем другая Нила, так что заткнись, пожалуйста! Не понимаю, почему мужчины так много болтают, когда очевидно, что слова — совершенно не то, что от них нужно? Особенно сейчас.


12

Пусть победит сильнейший: явление Кукольных Королей

Акаж Кронос, великий и циничный рейкский кибернетик, создал Кукольных Королей в ответ на кризис, поразивший цивилизацию Рейка. Однако порочность натуры не позволила ему подумать об общем благе, и он использовал своих Кукольных Королей лишь ради собственного спасения и выгоды. В те дни полярные шапки на Галилео-1, планете Рейка, почти растаяли (в районе северного полюса протянулись огромные пространства открытой воды), и какие бы высокие дамбы ни возводились, недалек был тот день, когда Рейк во всей славе своей, самая высокая цивилизация, возникшая на самых низменных землях, переживающая наиболее прекрасный и долгий золотой век в своей истории, будет затоплен.

Рейк пришел в упадок. Художники забросили кисти, ибо как творить искусство — которое, подобно доброму вину, оценить дано лишь последующим поколениям, — если поколениям этим не суждено явиться на свет? Наука также спасовала перед вызовом. Планетная система Галилео лежала в темном квадранте у края нашей Галактики, таинственной области, где зажглось мало солнц. И, несмотря на выдающиеся технологические достижения, жители Рейка не смогли подыскать для себя новый космический дом, новую планету. А потому были отобраны, погружены в сон и заморожены представители всех существовавших в Рейке социальных слоев. Их тела в специальных криокамерах погрузили на борт полностью автоматизированной космической станции «Макс-Х», компьютеры которой запрограммировали на немедленное размораживание ценного груза сразу же, как только в сенсорное поле станции попадется пригодная для жизни планета. Увы, после того как космическая станция сбилась с курса и взорвалась за тысячи миль от родной планеты, жители Рейка утратили последнюю надежду. В этом самом открытом, широко мыслящем и разумном из социумов развелось множество стращающих адскими муками проповедников, которые винили в грядущей катастрофе безбожие культуры Рейка. Многие подпали под власть речей этих новоявленных невежд. Тем временем океанская вода продолжала прибывать. Когда дамбы прорывало, она вторгалась в бреши с такой яростью, что нередко целые провинции уходили под воду прежде, чем удавалось восстановить преграду. Экономика рухнула. Резко вырос уровень преступности. Люди засели по домам в ожидании конца.

На единственном дошедшем до нас портрете Акаж Кронос изображен с копной длинных седых волос, обрамляющих круглое, мягкое лицо с мальчишескими чертами, на котором доминирует винно-красный рот с изогнутыми углами, лук Купидона. Он одет в серую, доходящую до пола тунику, украшенную золотым шитьем по воротнику и манжетам, накинутую поверх белой блузы со стоячим воротником — величавый гений во плоти. Однако у него глаза безумца. Если вглядеться в окружающий его темный фон, можно рассмотреть тонкие белые нити, свисающие с кончиков его пальцев. И только после самого сосредоточенного изучения полотна становится заметна маленькая, точно бронзовая, фигурка куклы в левом нижнем углу картины. Но даже тогда не сразу обнаруживаешь, что марионетка оборвала связывающие ее с кукловодом нити и высвободилась из-под его власти. Гомункул стоит спиной к своему создателю и, видимо, готов идти навстречу собственной судьбе, а покинутый Кронос с его уходом, очевидно, теряет последние остатки здравого смысла.

Профессор Кронос был не только выдающимся ученым, но и дельцом, наделенным отвагой и хитростью Макиавелли. По мере того как земли Рейка уходили под воду, он невозмутимо перенес центр своей деятельности на два маленьких гористых островка, населенных примитивным, но независимым народом — бабурянами, антиподами на планете Галилео. Кронос заключил выгодное соглашение с местным правителем Моголом. Права на земли остаются за бабурянами, Кронос же получает право длительной аренды высокогорных пастбищ, за которое он обязался вносить небывало высокую, по мнению Могола, плату — ежегодно обеспечивать парой новых деревянных башмаков всех мужчин, женщин и детей в Бабурии. Кронос принял на себя обязательство защитить Бабурию от посягательств, которые непременно последуют, когда почти все земли Рейка уйдут под воду. За это ему был пожалован титул Национального Спасителя и даровано право первой ночи — droit de seigneur — в отношении всех девушек на обоих островах. Заключив соглашение, Кронос приступил к сотворению своих величайших шедевров, которые — о чем он тогда не подозревал — в конце концов приведут его к гибели, созданию так называемой ужасной династии Кукольных Цезарей, также известных как отвязные Кукольные Короли профессора Кроноса.

Его возлюбленная Замин, легендарная красавица Рейка и единственный ученый, которого Кронос признавал равным себе, отказалась сопровождать его в мир антиподов. Ее место — рядом с ее народом, сказала она, и если такова воля судьбы, она умрет вместе со всеми. Акаж Кронос оставил Замин, ни секунды не раздумывая. Возможно, предпочел сексуальное разнообразие, обещанное ему на другом краю планеты.

Оборванные нити на портрете Кроноса — чистая метафора. Созданные профессором искусственные формы жизни с самого начала не были связаны с их создателем, как, например, марионетки. Они самостоятельно ходили и разговаривали, имели «желудок», высокотехнологичный топливный центр, способный перерабатывать человеческую еду и напитки, а также работающий от солнечных батарей запасной блок, позволявший поддерживать их активность и работоспособность в течение времени, значительно превосходящего возможности людей из плоти и крови. Они были быстрее, сильнее, умнее — лучше, как внушал им Кронос, — приютивших его антиподов. «Вы — короли и королевы, — наставлял он свои создания. — Держите себя подобающе. Теперь вы — хозяева». Кронос даровал им даже способность воспроизводить себе подобных. Каждому киборгу был выдан полный пакет проектной документации на него самого, так что в теории он был способен бесконечно воспроизводить самое себя. При всем том в главную программу Кронос включил Основную Директиву, принуждавшую киборгов и их копии беспрекословно выполнять все его приказы, вплоть до самоуничтожения, если он посчитает подобное необходимым. И хотя Кронос даровал им роскошные одежды и иллюзию свободы, они были его рабами. Он не дал им имен. На запястье у каждого киборга имелся семизначный номер, под которым он был известен.

Среди творений Кроноса не попадалось двух похожих. Каждое он наделил яркой индивидуальностью: Философ-Аристократ, Порочная Женщина-Ребенок, Первая Жена Кроноса (богатая сука), Стареющая Охотница за Знаменитостями, Водитель Папы Римского, Сантехник с Подводной Лодки, Получивший Психическую Травму Футболист, Черномазый Любитель Гольфа, троица Девиц из Высшего Общества, Плейбои, Золотой Ребенок и его Идеальная Мать, Вероломный Издатель, Гневливый Профессор, Богиня Победы (киборг выдающейся красоты, созданный профессором по образу и подобию покинутой им возлюбленной Замин Рейкской), Бегуны, Женщина с Мобильным Телефоном, Мужчина с Мобильным Телефоном, Люди-Пауки; Женщина, у Которой Бывают Видения; Астронавт-Рекламщик и даже Кукольник. Помимо характера: достоинств и слабостей, привычек и воспоминаний, раздражителей и привязанностей, Кронос даровал куклам систему жизненных ценностей. О величии Акажа Кроноса, которое было и его упадком, можно судить хотя бы по тому, что он наделил свои творения не только теми добродетелями и пороками, которые имелись у него самого. Себялюбивый, безнравственный и беспринципный, он тем не менее не отказал кибернетическим формам жизни в некоторой этической независимости. В мире киборгов нашлось место для идеализма.

Легкость, быстрота, пунктуальность, открытость, разнообразие, последовательность — вот шесть высших ценностей Кроноса. Однако, прописывая их в загрузочные программы роботов, вместо того чтобы указать единственно возможный путь, Кронос предусмотрел несколько поворотных точек, в которых киборги могли выбирать одну из предложенных опций. Так, легкость трактовалась и как «выполнение без труда тяжелой обязанности» (что можно признать добродетелью), и как «бездумное отношение к самым серьезным вещам» или даже «неуважение к смерти» (что совершенно аморально). Под быстротой понималась способность «без промедления справляться с любой работой» (иными словами, эффективность); однако, если сделать акцент на словах «с любой работой», можно говорить о жестокости. Пунктуальность ведет как к точности, так и к тирании. Открытость подразумевает не только ясность поступков, но и тяготение к внешним эффектам. Разнообразие, будучи идеалом людей широких взглядов, служит также оправданием вероломным конформистам. И, наконец, последовательность, главная из шести характеристик, может обернуться и надежностью, и одержимостью. Мы легко отыскиваем в собственном мире примеры того, сколь неоднозначно это понятие. Мелвилловский писец Бартлби, с его неизменным «Я бы предпочел отказаться». Клейстовский Михаэль Кольхаас, стремящийся во что бы то ни стало добиться справедливости. Последователен верный Санчо Панса, впрочем как и его полная противоположность, мятущийся, одержимый, безумный рыцарь Дон Кихот. Не забудьте трагическую устремленность Землемера, пытающегося достичь недостижимого, и настойчивость капитана Ахава в преследовании кита. Подобная последовательность обрекает на гибель носителя этого качества: последовательный Ахав гибнет, в то время как непоследовательный Измаил спасается. «Полнота человеческой жизни — вещь туманная, невыразимая, — наставлял Кронос своих механических детей. — В этой тайне заключена свобода, которую я вам даю. Где-то в этом тумане мерцает свет истины».

Отчего же Кронос предоставил Кукольным Королям такую психологическую и моральную свободу? Возможно, потому, что ученый, исследователь в нем не мог сопротивляться желанию узнать, какими выйдут созданные им жизненные формы из битвы, бушующей в душах смертных существ, сражения между светом и тьмой, чувствами и разумом, духовным и механическим.

Поначалу Кукольные Короли служили Кроносу верой и правдой. Они исправно изготавливали шедшие в оплату аренды башмаки, разводили скот и возделывали землю. Кронос обрядил их в роскошные, достойные королевского двора одежды, но вскоре длинные парчовые юбки и нарядные платья истрепались, и куклы стали шить себе одежду, более подходящую для их занятий. Поскольку полярные льды продолжали таять и вода поднималась все быстрее, киборги готовились отразить предсказанное нападение Рейка. К этому моменту они уже научились модифицировать собственные системы без помощи Кроноса, приобретая новые навыки и умения. Одной из таких инноваций стало использование в качестве авиационного топлива местной «огненной воды». Теперь, просто прихватив с собой несколько бутылок с бормотухой для дозаправки в воздухе, летучие отряды киборгов воспаряли без аэропланов. Они растягивали в небе «паучьи сети», гигантские металлические сетки-ловушки со встроенным взрывным механизмом, которые ловили и уничтожали самолеты Рейка. Паучьи сети-растяжки расставлялись и под водой (киборги модифицировали свои «легкие», став амфибиями, благодаря чему могли противодействовать продвижению вражеского флота вплоть до полного уничтожения его «снизу»). Киборги вышли победителями из так называемой Битвы антиподов. Противники больше не беспокоили Бабурию ни с воды, ни с воздуха. К этому моменту в другом полушарии планеты Галилео-1 воды океана уже полностью поглотили Рейк. Даже если Акаж Кронос испытывал какое-то сочувствие к своим утонувшим согражданам, он никак этого не показал.

Однако после победы многое изменилось. Кукольные Короли вернулись с войны с чувством собственной значимости, даже с претензией на «права». Чтобы вернуть их в нужное русло, Кронос объявил всеобщий профилактический техосмотр с последующим ремонтом и даже составил график. Однако многие киборги в назначенный час не являлись в его мастерскую. Они предпочитали и дальше жить с полученными на войне увечьями, программными ошибками при обращении к главному серверу или частично сгоревшими микросхемами. Со временем у Кукольных Королей появилось свое подполье, тайные общества. Кронос подозревал, что, собираясь втайне, они строят против него заговор; ходили слухи, что на этих сборищах они обращаются друг к другу не по номерам, а по именам, которые сами себе выбрали. Кронос впал в гнев. Когда одна из трех Великосветских Девиц сказала ему какую-то дерзость, Кронос пустил в ход ужасный для киборгов «мастер-бластер», мгновенно и навсегда стирающий все программные установки, то есть приводящий к кибернетической смерти.

Казнь не произвела желаемого эффекта. Инакомыслие набирало силу быстрее прежнего. Немало киборгов перешло на нелегальное положение, создавая вокруг своих тайных убежищ высокочувствительные непробиваемые электронные щиты, разрушить которые даже Кроносу удавалось далеко не сразу, и часто меняли явки, успевая укрыться за новыми преградами к тому моменту, когда Кронос обходил предыдущие заслоны. Мы не можем точно сказать, когда именно Кукольник, которого Акаж Кронос сотворил по собственному образу и подобию и наделил многими из присущих ему самому черт характера, понял, как перехитрить Основную Директиву. Но вскоре после этого прорыва профессор Акаж Кронос исчез. Оказавшись беззащитным перед лицом своих творений, он был вынужден скрыться. После этого Стремительная революция Кукольных Королей, какаев, триумфально прошествовала по Бабурии, радостно приветствуемая всеми киборгами.

Так называемое Последнее Слово Кроноса дошло до нас лишь в виде электронного послания Кукольнику, который узурпировал власть профессора. Это сбивчивый, местами бессвязный текст, содержащий самооправдания, обвинения в неблагодарности, множество угроз и проклятий. Есть основания предполагать, однако, с большой долей вероятности, что послание — подделка, изготовленная, скорее всего, Кукольником. Создание образа «невменяемого Кроноса», чьим зеркальным отражением был киборг, идеально отвечало целям Кукольника. Но поскольку история падка на сенсации, предложенная им версия сделалась общепринятой. (Мы уже отмечали, что на единственном сохранившемся портрете Кроноса первое, что привлекает внимание, — его безумные глаза.) Позднее обнаружение фрагментов из личных дневников профессора Кроноса пролило новый свет на состояние его психики. В этих фрагментах — подлинность которых не подлежит сомнению, ибо подтверждается результатами графологической экспертизы, — Кронос предстает перед нами совершенно другим человеком. «Боги тоже уничтожили некогда сотворивших их титанов, — пишет профессор Кронос. — Искусственная жизнь есть не более чем отражение жизни настоящей. Человек рождается в цепях, но всю свою жизнь мечтает освободиться. И я не был свободен от пут. Я любил своих Кукольных Королей, хотя и знал, что может наступить такой день, когда они, как живые дети, навек покинут своего родителя. Но они не смогут уйти от меня совсем. Я делал их с любовью, в каждого из них, в пластмассу, микросхемы и дерево, я вложил частичку своей любви». Здесь, однако, стоит заметить, что и этот абсолютно чуждый горечи Кронос представляется слишком «праведным» для того, чтобы быть настоящим. Возможно, профессор, истинный гений притворства, пытался замаскировать фатализмом снедающую его жажду мести.

На следующий год после исчезновения Кроноса на ежегодный Праздник башмаков явилась целая делегация Кукольных Королей, возглавляемая Кукольником и его возлюбленной, Богиней Победы. Кукольник объявил Моголу, что киборги считают все заключенные бабурянами и Кроносом соглашения недействительными. Начиная с этого дня «стремительные революционеры» и бабуряне будут пользоваться на обоих островах совершенно равными правами. Перед тем как повернуться к Моголу спиной и уйти (вместо того чтобы, как предписывал неукоснительно соблюдавшийся даже Кроносом протокол, кланяясь правителю, пятиться прочь), Богиня Победы произнесла фразу, отзвуки которой слышны в обеих общинах и по сей день: «Пусть победит сильнейший».

А несколько дней спустя никем не замеченный небольшой космический корабль-амфибия на солнечных батареях совершил посадку в лесах на краю северного острова Бабурии. Как выяснилось позже, на нем прибыла Замин Рейкская, которой каким-то чудом удалось спасти свою потерянную цивилизацию от гибели. И вот теперь, как ни странно, она прилетела, чтобы встретиться с человеком, который хладнокровно бросил ее умирать. Чего она хотела: с новой силой разжечь костер их любви или рассчитаться с бросившим ее мужчиной? Кем прибыла она сюда: влюбленной женщиной или безжалостным убийцей? Пугающее внешнее сходство Замин с возлюбленной Кукольника, Богиней Победы, привело к тому, что Кукольные Короли беспрекословно покорялись Замин, принимая ее за свою королеву. Что случится, когда две женщины встретятся? Как отреагирует Кукольник на появление «живого двойника» женщины-киборга, которую он любит? И как она, женщина из плоти и крови, отреагирует, увидев механический двойник некогда любимого ею мужчины? Как отнесутся к ней новые враги киборгов, антиподы, на чьи земли так настойчиво претендуют Кукольные Короли? Как отнесется к ним она? Что же все-таки произошло с профессором Кроносом? Как он погиб, если мертв? Обладает ли он сейчас какой-либо властью, если жив? Признал ли он себя побежденным или исчезновение было лишь хитрой уловкой с его стороны? Как много вопросов! За всеми ними кроется главная загадка: создавая Кукольных Королей, профессор Кронос предоставил им возможность выбора между изначальной механической сутью и некоей свойственной человеческой природе противоречивостью. Так что же они выберут: мудрость или ярость? Мир или ярость? Любовь или ярость? Гениальную ярость, ярость творца, ярость убийцы, ярость тирана или неуемную, визгливую ярость тех, кого называть не должно?

Продолжение истории о раздвоившейся богине и клонированном профессоре, отчеты о том, как продвигаются предпринимаемые Замин поиски Акажа Кроноса, а также репортажи с мест, где разворачивается борьба за власть между двумя населяющими Бабурию общинами, — все это вы найдете на нашем регулярно обновляемом сайте. Чтобы больше узнать о Кукольных Королях, перейдите по одной из приведенных ниже ссылок. Нажав на одну из иконок, вы можете просмотреть страницу с ответами на сто наиболее часто задаваемых вопросов, поучаствовать в интерактивных играх Кукольных Королей и ознакомиться с широким ассортиментом товаров и сувениров с символикой КК, приобрести которые можно в любой момент. Мы принимаем к оплате все виды кредитных карт.


13

В юности, которая пришлась на начало шестидесятых, Соланка поглощал в изобилии научную фантастику, которая, как было отмечено впоследствии, как раз переживала свой золотой век. Желая оторваться от окружавшей его убогой реальности, в фантастике — в ее притчах и аллегориях, в полетах фантазии, изобретательно закрученных, причудливых метафорах — он находил безостановочно меняющийся альтернативный мир, где инстинктивно чувствовал себя как дома. Он подписывался на два легендарных журнала — «Удивительные истории» и «Фэнтези и научная фантастика» — и все карманные деньги тратил на сборники научной фантастики издательства «Виктор Голланц», книжки карманного формата в мягкой желтой обложке. Он практически знал наизусть все написанное Рэем Бредбери, Зеной Хендерсон, Альфредом ван Вогтом, Клиффордом Д. Саймаком, Айзеком Азимовым, Фредериком Полом, Сирилом Корнблатом, Станиславом Лемом, Джеймсом Блишем, Филипом К. Диком и Лайоном Спрэгом Де Кампом. Научная фантастика и фэнтези того, золотого, века, считал Соланка, оказались самым лучшим средством продвижения в массы философского романа, романа идей. В двадцать лет больше всего он любил рассказ «Девять миллиардов имен бога», действие которого разворачивается в тибетском монастыре, основанном специально для того, чтобы подсчитать все существующие на земле имена Всевышнего. Монахи горной обители верят, что это самая важная на свете задача, ради выполнения которой, собственно, и существует Вселенная, и, дабы ускорить свою работу, приобретают самый продвинутый на планете компьютер. В монастырь прибывают компьютерные асы, которые должны установить машину и научить монахов ею пользоваться. Идея подсчитать имена Бога представляется технарям просто смехотворной, они долго подтрунивают над тем, что может случиться после того, как компьютер выполнит свою задачу, а жизнь пойдет дальше своим чередом, что будет с монахами, когда те увидят, что мир и не думал гибнуть. Закончив работу, компьютерщики спокойненько садятся в самолет и улетают домой. Через какое-то время они вспоминают, что, по их расчетам, компьютер как раз в эту самую минуту должен закончить вычисления. И тут, взглянув в иллюминатор на темное ночное небо, они обнаруживают, что (Соланка и сейчас дословно помнил концовку) «в небе одна за другой потихоньку угасают звезды».

В глазах человека с подобным литературным вкусом, к тому же поклонника интеллектуальной кинофантастики вроде «451 градуса по Фаренгейту» или «Соляриса», Джордж Лукас неизбежно выглядел Антихристом, Спилберг периода «Близких контактов третьей степени» — неразумным ребенком, играющим в песочнице для взрослых, а вот «Терминатор» и в особенности «Бегущий по лезвию» — носителями священного пламени. Теперь наступил его черед. В эти ненадежные летние дни профессор Малик Соланка трудился над миром Кукольных Королей — самими куклами и их историями — как одержимый. История безумного ученого Акажа Кроноса и его прекрасной возлюбленной Замин заполняла все его мысли. Нью-Йорк отошел на второй план. Точнее, все происходившее с профессором в этом городе: любая случайная встреча, любая попавшаяся под руку газета, каждая мысль, каждое ощущение, каждый сон — становилось пищей для его воображения, словно было специально создано, чтобы сделаться частью сочиняемого Соланкой сюжета. Реальная жизнь покорялась диктату вымысла, поставляя в точности то сырье, в котором он нуждался для трансмутаций, преобразований низкого элемента в благородный, в алхимической лаборатории его возродившегося искусства.

Имя главного героя Соланка взял с небес: Акаж было слегка измененным акаш, что на хинди означает «небо». Это имя подарили ему Асман («небо» на урду) и несчастная Скай Скайлер, а также великие боги небес: Варуна, Брахма, Яхве, Маниту. Кронос же был греческим божеством, пожирающим собственных детей чудовищем, безжалостным Временем. Замин — это земля, противоположность небу, объемлющая его на горизонте. Характер Акажа Соланка ясно видел с самого начала, сразу придумав всю жизнь героя, от взлета до падения. Замин, однако, преподнесла профессору сюрприз. Соланка никак не ожидал, что женское земное божество — пусть даже списанное с Нилы Махендры — будет играть одну из центральных ролей в истории о тонущем мире. На деле так оно и оказалось, причем появление Замин каждый раз расцвечивало сюжет новыми красками. Ее присутствие казалось предопределенным, хотя Соланка изначально не планировал вводить ее в свою повесть. Нила, Замин Рейкская, Богиня Победы — три ипостаси одной женщины — завладели мыслями Соланки, который осознал, что наконец-то нашел преемницу знаменитому созданию его юности. Добро пожаловать, Нила, сказал он себе, и прощай, Глупышка!

Тем самым было сказано последнее «прощай» и его предвечерним встречам с Милой Мило. Она почувствовала перемену в нем мгновенно, угадав ее чутьем, когда увидела, как он спешит к музею «Метрополитен» на свидание с Нилой Махендрой. Она знала, чего я хочу, когда я сам еще не решался себе в этом признаться, подумал Соланка. Скорее всего, между нами все было кончено в ту минуту, когда она увидела меня выходящим из дверей. Даже если бы не произошло чуда и Нила — кто бы мог этого ожидать? — не выбрала бы меня, повелительница веб-спайдеров видела достаточно. Она ведь тоже по-своему красива, и у нее хватит самолюбия, чтобы не играть вторую скрипку. Вернувшись в свою квартиру на Западной Семидесятой улице после поразительной бесконечной ночи с Нилой, проведенной в номере отеля недалеко от парка, — ночи, более всего поразительной тем, что она вообще случилась, — он увидел на соседнем крыльце Милу, всем телом прильнувшую к туповатому красавчику Эдди Форду, своему телохранителю Эдди, который спал и видел, как бы сделаться единственным хранителем этого тела, и теперь весь светился от гордости и счастья. Взгляд, брошенный им на Соланку поверх головы девушки, был достаточно красноречив. С этого момента, приятель, давал понять центурион, ты не имеешь права доступа сюда. Считай, что между тобой и этой леди протянули красный бархатный шнур. Ты лишен аккредитации, так что не вздумай сюда соваться. Конечно, если не хочешь, чтобы я почистить тебе зубы твоим же позвоночником вместо зубной щетки.

Сколь ни удивительно, на следующий день Мила стояла на пороге квартиры Соланки.

— Пригласи меня в какое-нибудь жутко пафосное и дорогое место. Мне требуется приодеться и хорошо и дорого поесть.

Ударными порциями еды Мила обычно глушила унижение, большим количеством спиртного — гнев. Ладно, уж пусть лучше поноет, чем разойдется, подумал забывший великодушие Соланка. Для меня так будет проще. И, наказывая себя за эгоистичные мысли, набрал номер одного из самых модных в Нью-Йорке на тот момент мест, кубинского бара-ресторана в Челси, названного «Джио» в честь доньи Джиоконды, немолодой дивы, чья звезда ярко сияла в то лето, проходящее под знаком легендарного кубинского клуба «Буэна-Виста». Ленивый, тянущийся струйкой дыма голос воскрешал в памяти шикарную, зыбкую, соблазнительную, льнущую к тебе атмосферу старой Гаваны. Соланке с такой легкостью удалось забронировать на вечер столик, что он не смог удержаться и поделился своим удивлением с принимавшей его заказ девушкой. «Да уж, Нью-Йорк становится городом призраков. Как Лузервиль — город неудачников. Ждем вас в девять», — прозвучало на том конце провода.

«Ты бросил меня, и я умираю, — неслось из всех ресторанных динамиков пение Джиоконды, когда Соланка и Мила зашли в ресторан, — но дня три пройдет, и я снова поднимусь. Так что не ходи на мои похороны, неудачник. Я буду танцевать с мужчиной, который лучше тебя во сто крат. Воскрешение, воскрешение — милый, я дам тебе знать, когда это случится со мной». Мила перевела Соланке слова песни.

— Лучше не придумаешь, — заметила она. — Ты слушаешь, Малик? Если бы я могла заказать песню, то выбрала бы именно эту. Как говорят по радио, главное всегда в словах, слышишь? Послушай, о чем она поет: «Ты думал, что можешь меня разбить. И правда, сейчас я — груда осколков. Но пройдет три дня, и я пробужусь опять. Ты вновь увидишь меня на улице, и я кивну тебе при встрече. Воскрешение, воскрешение — с каждым днем я буду живее, чем раньше».

Мила заказала в баре мохито, выпила залпом и попросила еще. Соланка понял, что ему предстоит гораздо более крутая езда, чем он думал. Почти прикончив вторую порцию, Мила подошла к столику, заказала самые острые блюда, что были в меню, и наконец обратила внимание на Соланку.

— Ты счастливчик, — заявила она, набрасываясь на гуакамоле, — потому что ты неисправимый оптимист. Это очевидно. Только это позволяет тебе с такой легкостью швыряться важными вещами. Твой ребенок, твоя жена, я — да кто угодно. Только бездушный оптимист, тупая, безмозглая Поллианна или Панглосс может взять да и бросить то, ценнее чего у него не было и нет, что так трудно найти, что так чертовски ему нужно. Отшвырнуть то, что удовлетворяет самым скрытым его потребностям, которые — как мы оба знаем — он не смеет даже назвать, допускает лишь за задернутыми шторами, при выключенном свете, прячет всю дорогу под жалкой подушкой, пока не приходит кто-то достаточно умный, чтобы во всем разобраться, кто знает, что нужно делать, и чьи скрытые потребности — такая вот счастливая случайность — идеально совпадают с твоими. И теперь, когда мы оказались там, где пали все линии обороны и оставлено притворство, когда мы проникли в комнату, в существование которой не позволяли себе верить, невидимую комнату наших величайших страхов, в тот самый момент, когда мы обнаружили, что в ней нет ничего страшного, что мы можем находиться там сколько вздумается и делать что пожелаем, когда забрезжила надежда, что, утолив жажду, мы очнемся от долгого сна и поймем, что мы живые люди, а не марионетки своих желаний; когда пришло время раздвинуть шторы, взяться за руки и вместе выйти на свет, сделать шаг навстречу миру… в этот самый момент ты вдруг снимаешь в парке какую-то шлюху и отправляешься с нею в нумера. Господи боже! Только оптимист способен добровольно отказаться от неземного удовольствия исключительно потому, что уверен: за поворотом его ждет еще одно, лучше прежнего. Оптимист убежден, что его член соображает лучше, чем… Ну да! Я просто хотела сказать «чем его девушка», то есть, как ни глупо, лучше, чем я… Кстати, я пессимистка. Я не только верю в то, что молния дважды не ударяет в одно и то же дерево, но и в то, что она вовсе может никогда не блеснуть. Так вот, я верила: случившееся между нами — это настоящее, самое что ни на есть настоящее, а ты… Да черт с тобой уже! А ведь я хотела остаться с тобой, можешь себе представить? Ненадолго, конечно, всего на каких-нибудь тридцать — сорок лет, хоть это всяко больше, чем тебе отпущено. А теперь я выйду замуж за Эдди. Знаешь, как говорят: хочешь научиться милосердию — начни с близких.

Мила с трудом перевела дух и после небольшой паузы с яростью накинулась на экзотические яства, стоящие перед ней. Соланка выжидал; было очевидно, что это еще только вступление. Не нужно тебе выходить замуж за Эдди, ты не сможешь с ним жить, думал он, но понимал, что не вправе давать ей какие-либо советы.

— Я тебя насквозь вижу, — снова заговорила Мила. — Ты внушаешь себе, что мы совершали что-то дурное. Я знаю, это так. Ты хочешь, чтобы чувство вины позволило тебе считать себя свободным. Чтобы ты мог уйти от меня со спокойной совестью. Но мы же не делали ничего плохого! — Ее глаза наполнились слезами. — Абсолютно ничего! Мы просто помогали друг другу преодолеть живущее в нас обоих огромное чувство утраты. И все эти затеи с куклами на самом деле были только предлогом. Неужто ты решил, что я и в самом деле спала со своим отцом, что я ерзала задницей у него на коленях, дергала его за соски, лизала его бедную шею? Ты же потому решил, что все это надо закончить? А может, ты как раз потому и надумал все начать, а? Разве тебя это не заводило — изображать призрак моего отца? Если кто-то из нас и болен, то это явно вы, профессор! Повторяю еще раз: в том, чем мы с тобой занимались, не было совершенно ничего плохого. Это была просто игра. Серьезная, может где-то опасная, но игра. И я думала, что ты это понимаешь. Думала, вдруг ты особенный, вдруг ты тот единственный, обладающий сексуальной мудростью мужчина, с которым я почувствую себя в безопасности, с которым буду свободной и которого, кстати говоря, сделаю свободным взамен, вдруг мое настоящее — подле него и можно будет оставить позади накопившиеся обиды и разочарования, всю боль и ярость, просто взять и отпустить их. Увы, оказывается, я ошиблась, профессор. Как выяснилось, вы такой же болван, как и все остальные. Кстати, Говард Стерн сегодня говорил о вас.

Такого левого поворота Соланка никак не ожидал, такого стремительного броска в сторону против встречного эмоционального движения. Перри Пинкус, понял он, и у него упало сердце.

— Значит, она все же это сделала. Что именно она сказала?

— О! — промычала Мила, жуя баранину, тушенную в соусе сальса верде, — много чего!

У Милы была отличная память, она могла практически дословно воспроизводить целые диалоги. Перри Пинкус, которую она имитировала с язвительным удовольствием молодой комедиантки Сандры Бернхард или актрисы Стокард Чэннинг, оказалась — как ни тяжко было Соланке это признать — очень близка к оригиналу. Как только он это понял, его сердце сжалось. «Порой мужчины, которых считают чуть ли не гениями, являют собой хрестоматийный пример задержки в умственном развитии, — сообщила Перри Говарду и его многомиллионной аудитории. — Взять, к примеру, Малика Соланку. Очень показательный случай, хотя он и далеко не гений. В свое время он бросил занятия философией и ушел на телевидение. Сразу признаюсь: он не входит в число тех, с кем я… ну вы понимаете… Он не из моего списка. Хотите знать, в чем его проблема? Так вот, позвольте вам поведать, что вся его комната — я подчеркиваю, мы говорим о преподавателе Королевского колледжа, Кембридж, Великобритания, — была забита куклами. Настоящими детскими куклами. Как только я это увидела, то думала лишь о том, как бы поскорее убраться подобру-поздорову. Боялась, что он, не дай бог, примет меня за куклу и начнет тыкать в живот, чтобы я сказала ма-ма. Прошу прощения, я никогда не любила кукол, даже в детстве, хотя я девочка. Что вы говорите? Да нет, нет конечно. Я отлично знаю геев. Нет-нет, абсолютно. Говард, я же из Калифорнии, честное слово. Геем он совершенно точно не был. Он был… Да просто мерзкий тип. Ради смеха я каждое Рождество отправляю этому парню мягкую зверюшку. Всяких там белых медведей с кока-колой, ну вы поняли. Он, конечно, ни разу не подтвердил получения, но, представляете, ни разу не отослал обратно. Мужчины. Когда вы знаете их маленькие секреты, очень трудно удержаться от смеха».

— Я сомневалась, стоит ли тебе это рассказывать, — уже более спокойным тоном произнесла Мила, — а потом подумала: да пошел он! Чего уж теперь-то с ним церемониться?

Донья Джио продолжала петь, но визгливые голоса фурий мгновенно заглушили ее голос. Голодные богини кружили над головами, кормясь клокотавшим в их душах гневом. Интервью Пинкус пробудило в профессоре зверя, и он буквально взревел от гнева. Мила тут же переменилась.

— Ш-ш! — успокаивала она Соланку. — Я, конечно, виновата, что все это рассказала. Прости меня, пожалуйста, но не мог бы ты вести себя потише? Нас сейчас просто выкинут отсюда, а я еще рассчитывала на десерт.

Значит, он опять ругался во весь голос. На них смотрели. Через зал к ним быстрыми шагами направлялся владелец и управляющий рестораном, похожий на актера Рауля Хулиа. В руке у Малика Соланки треснул стакан. Кровь и вино смешались, испачкали скатерть. Стало очевидно, что нужно как можно скорее уходить. На рану наложили повязку, от медицинской помощи они отказались, мгновенно получили чек, торопливо рассчитались и вышли. На улице начинался дождь. Ярость Милы улеглась, спасовав перед гневом Соланки.

— Кстати о той женщине в программе у Говарда, — продолжила она в такси. — Ее туда явно пригласили ради смеха. Жеманная нимфоманка и старая сплетница. Ты же старше меня, пора бы тебе усвоить, какова жизнь. У всех у нас есть слабости, они волочатся за нами, как незакрепленные концы каната, и время от времени больно хлещут наотмашь. Забудь о ней. Она ничего для тебя не значит и вряд ли когда-либо значила. Судя по тому, как она рушит свою карму, я не завидую ее будущему. Хватит уже орать на публике! Господи, иногда ты меня просто путаешь. Поначалу кажется, что ты и мухи не обидишь, а потом вдруг превращаешься в какого-то Годзиллу из черной лагуны, способного в один прием перегрызть горло тираннозавру рекс. Малик, тебе нужно научиться как-то себя контролировать. В чем бы ни была причина, жить с этим нельзя.

— Ислам очистит твою душу от грязного гнева, — неожиданно вмешался в разговор водитель, — и откроет тебе, что праведный гнев движет горами. — И затем, когда другая машина прошла впритирку к его такси, продолжил, правда уже на другом языке: — Эй ты, америкашка! Безбожник, пидор, скотоложец, поимевший любимую козу своей бабушки!

И тут Соланка вдруг расхохотался. Этот безрадостный противный смех все-таки снял тяжесть с души.

— Приветствую тебя. Возлюбленный Али! — прокаркал он. — Рад видеть тебя снова в отличной форме!


Прошла неделя, и, к удивлению Соланки, Мила позвонила ему и пригласила к себе «обсудить кое-что». Она была дружелюбна, собранна и, по-видимому, здорово взбудоражена какой-то идеей. До чего же быстро она оправилась! — удивился про себя Соланка и принял приглашение. Он впервые оказался в ее жилище на четвертом этаже дома без лифта, маленькой квартирке, которая тщилась сойти за типично американское жилье, но не слишком в этом преуспела. Огромные плакаты с изображениями бейсболиста Латрелла Спрюэлла и теннисистки Серены Уильямс выглядели неуместными рядом со стеллажами, забитыми по большей части книгами сербских и восточноевропейских авторов, изданными на языке оригинала и в английском и французском переводах: Данило Киш, Андрич, Павич, ниспровергатели традиций, и, конечно, классика — Обрадович и Вук Стефанович Караджич, а также Клима, Кадаре, Надас, Конрад, Герберт. Соланка отметил, что нигде не видно портрета ее отца — примечательное отсутствие. Зато с черно-белой фотографии в рамке Соланке широко улыбалась молодая женщина в цветастом платье с пояском. На снимке мать Милы выглядела скорее ее младшей сестрой.

— Видишь, как она счастлива, — сказала Мила. — Это было последнее лето перед тем, как она узнала, что больна. Сейчас мне ровно столько, столько было ей в момент смерти. Так что, можно сказать, одним кошмаром меньше. Роковой барьер я уже преодолела. А ведь много лет считала, что мне это не суждено.

Она хотела принадлежать этому городу, этой стране и этому времени, но вой демонов старой Европы все еще терзал ее слух. Хотя в одном она, без сомнения, стала полноправной представительницей молодой Америки: самое почетное и обширное место в ее комнате было отдано компьютеру. В центре стола — ноутбук «Мак Пауэр», на заднем плане — старенький настольный «Макинтош»; сканер, CD-проигрыватель, сложная аудиосистема, синтезатор, дублирующий диск, какие-то руководства, полки, забитые CD- и DVD-дисками, и много еще чего незнакомого Соланке. Кровать смотрелась здесь чем-то случайным, не слишком и нужным. Очевидно, она пригласила профессора не ради запретных удовольствий, а в знак того, что с постельными забавами покончено. Еще один пример «перевернутой логики» Милы. Покойный отец играл в ее жизни главную роль, и потому в доме нет ни одной его фотографии. Сам Соланка воспринимался теперь как сосед по дому, профессор в годах, и, следовательно, его вполне можно было зазвать к себе в спальню на чашечку кофе.

Свою речь Мила явно продумала заранее, и ей не терпелось эту речь произнести. Сразу вслед за большой чашкой кофе Соланке была предложена заготовленная оливковая ветвь.

— Поскольку я личность неординарная, — заговорила Мила с нотками прежнего юмора, — способная высоко подняться над личной трагедией и посмотреть на вещи объективно, и потому еще, что я считаю тебя мастером своего дела, я потолковала с ребятами о твоем новом проекте. Обо всех этих крутых фантастических героях, с которыми ты выходишь на публику: безумный кибернетик, всемирный потоп, столкновения киборгов и поедателей лотоса с другого конца планеты, смертельная схватка живых людей с их механическими копиями. Короче, мы бы хотели встретиться с тобой и обсудить возможность создания сайта. Мы можем устроить тебе специальную презентацию, чтобы показать, какими широкими возможностями располагаем. Пока я тебе расскажу только об одном: они придумали, каким образом ужимать видеофайлы, чтобы максимально приблизить их к DVD онлайн. Как только появятся компьютеры нового поколения, этот метод станет конкурентоспособным. Это лучше всего, что есть сейчас в мире. Ты даже представить себе не можешь современных темпов развития технологий. По сравнению с каждым последующим годом прошлый воспринимается как каменный век. Для того чтобы воплотить какую-либо идею в жизнь, самое главное сегодня — обладать достаточным творческим потенциалом. Лучшие сайты не перестают работать ни на секунду, люди заходят на них снова и снова, Интернет открывает людям дверь в новый мир. Естественно, очень важно правильно организовать продажи и продумать доставку. Нужно, чтобы не составляло никакого труда купить предлагаемый тобой товар. Ну, на этом-то мы просто собаку съели. Сейчас самое главное — максимально упростить твою работу. Ты уже придумал для своих героев предысторию, и она нам нравится. Для того чтобы концепция сохранила четкость, тебе нужно будет еще сочинить основную историю, наметить развитие персонажей, решить, какие повороты в сюжете допустимы, а какие — нет, придумать законы, по котором живет измысленная тобою вселенная. И уже в пределах этой заданной тобой рамки станут работать совершенно гениальные детишки, они будут счастливы придумать для тебя новые способы подачи материала, да они создают их каждый день. И если все сработает, как ты понимаешь, тут же заработают и старые средства: книги, диски, телепрограммы, кино, мюзиклы и прочее.

Я очень люблю этих ребят. Они просто одержимы, хватают идею на лету и выводят ее куда хочешь — хоть в пятое измерение. Все, что тебе нужно, — это разрешить им работать на тебя. Пойми, процессом управляешь ты один, ты абсолютный монарх, не хочешь, чтобы они что-то делали, — они этого делать не будут. Все, что от тебя требуется, просто сидеть здесь и говорить: «Да-да, это мне нравится. Нет, так не надо, Гениально, вау-вау!» Выслушай меня. Пожалуйста, просто выслушай до конца, бога ради! — Для пущей убедительности она сложила ладони перед грудью в молитвенном жесте. — В конце концов, ты мой должник и просто обязан дать мне высказаться. Я знаю, Малик, как выбило тебя из колеи случившееся с Глупышкой. Я — это она, Малик, мне ли не знать! И я тебе обещаю: на этот раз ты сохранишь контроль над ситуацией. Сейчас у тебя в руках может оказаться совершеннейший инструмент управления, какого просто в помине не было во времена Глупышки. Ты один у руля. Это твой шанс исправить то, что не получилось в прошлый раз, и, если все пойдет по плану — давай говорить без дураков, — мы сможем получить очень-очень высокую финансовую прибыль. Мы считаем, что, если все грамотно сделать, результат получится грандиозным. Я, кстати, не на все сто процентов согласна с тобой по поводу Глупышки, потому что считаю ее замечательной. И потом, мир меняется, сейчас действует совершенно иная концепция прав на интеллектуальную собственность, все гораздо более склонны прислушиваться к мнению автора. Тебе просто самому нужно стать чуть более гибким, совсем чуть-чуть, понимаешь? Просто впускай иногда других в свой магический круг. Ты же все равно главный волшебник. Просто разрешай иногда другим тоже поиграть с твоей волшебной палочкой. Глупышка? Отпусти ее, Малик, позволь ей улететь, позволь ей быть тем, что она есть. Она уже выросла, отпусти ее. Ничто не мешает тебе любить ее и сейчас, она же навсегда останется твоим ребенком.

Девушка вскочила, и ее пальцы летали по клавиатуре компьютера, словно прося у него помощи. На лбу у нее засверкали капельки пота. Вот и упало последнее, седьмое покрывало, подумал Соланка. Одетая в привычную для нее, удобную спортивную одежду, Мила наконец-таки предстала перед ним полностью обнаженной. Фурия. Никогда прежде не являла она ему до конца это свое обличье. Мила-фурия, чистая преобразующая энергия, готовая поглотить весь мир. В этой своей ипостаси она представлялась Соланке одновременно прекрасной и пугающей. Он никогда не мог сопротивляться женщине, способной переполнить, затопить, унести с собой. Именно это всегда и влекло его к женщинам, именно этого он от них ждал. Он хотел быть покоренным, жаждал, чтобы его смело потоком чувств. В женщинах его привлекало половодье, разливы великих рек, Ганги или Миссисипи. Соланка с грустью подумал о том, что последний его брак стал чахнуть, когда обмелела река их любви. Невозможно вечно ошеломлять и переполнять, какой бы волнующей ни была первая встреча, в конце наши возлюбленные изумляют нас всё меньше. Со временем они не переполняют, а просто заполняют нас, и рано или поздно наступает такой момент, когда их чувств оказывается недостаточно, чтобы просто наполнить нас. Как же можно отказаться от тяги к избытку, безмерности, которая дарит тебе восторг серфера, летящего на гребне снежной лавины? Распрощавшись с ней, он тем самым признал бы, что пережил свои желания. А как только живой человек соглашается признать себя умершим, в нем вскипает темная ярость. Ярость жизни, не желающей упокоиться раньше срока.

Малик потянулся к Миле. Девушка жестко отвела его руку. Она уже полностью излечилась от него, возродилась к жизни королевой. Ее глаза сияли.

— Теперь мы можем поддерживать только деловые отношения, Малик. Только так. Хочешь — соглашайся, не хочешь — так и скажи. Если откажешься, уж будь уверен, я никогда не заговорю с тобой снова. Но если ты согласишься на нашу авантюру, мы будем готовы рыть для тебя землю, и я забуду про все обиды. Просто работа. Для меня это целый новый мир, который возник в мое время и растет, учится и изменяется по мере того, как расту, учусь и изменяюсь я. Только в нем я чувствую себя по-настоящему живой. В насквозь пронизанном электричеством мире. Я уже говорила: тебе следует научиться играть. Я люблю серьезные игры. На них сейчас спрос. Я знаю, как в них играть. Если ты только дашь мне материал, с которым я могла бы работать… Что ж, милый, должна признаться, это будет для меня более захватывающей игрой, чем та, в которую мы играли с подушкой. Пойми меня правильно, она мне нравилась, даже очень. Ну вот, я все сказала. Не отвечай мне. Пойди домой. Хорошенько все обдумай. Скажи, когда мы можем официально организовать для тебя полную презентацию. Это важное решение. Не нужно торопиться. Дай мне знать, когда примешь решение. Но учти: решать нужно быстро.

Неожиданно компьютерный экран ожил. Изображения окружили Соланку, точно торговцы на базаре. Эта технология больше всего похожа на уличного лоточника, всюду предлагающего свои товары, подумал он, хотя в моем случае, скорее, на агента, который подстерег меня в ночном клубе и никак не хочет отвязаться: «Ни один приватный танец не сравнится с ноутбуком у вас на коленях!» Вспомогательная аудиосистема над головой изливала на него звуки золотым дождем.

— Мне не нужно времени на размышление, — сказал он Миле. — Я согласен. Можем начинать работу.


14

Позвонила Элеанор, и эмоции Соланки достигли нового накала. «У тебя редкий талант добиваться любви, Малик, — говорила жена, — но ты совершенно не знаешь, как с ней быть, когда она уже завоевана». Даже сейчас в ее мелодичном голосе не было и тени гнева. «Знаешь, я все время думала, как это чудесно — быть тобою любимой. Мне так тебя не хватает, и я счастлива, что застала тебя дома. Куда бы я ни пошла, ты всегда рядом, я все время вспоминаю, как нам было легко и хорошо вместе. Ну разве не глупо? Твой сын, он такой особенный. Все, кто с ним хоть немного пообщается, говорят об этом. Морген уверен, что это самый лучший ребенок на свете, а ты знаешь, как Морген относится к детям. Но Асмана он полюбил безгранично. Его все любят. Знаешь, он постоянно спрашивает: „А что сказал бы папа? А папа что подумает?“ Он очень по тебе скучает. И я тоже. Я просто хочу, чтобы ты знал, он и я, мы оба, тебя очень любим».

Потом трубку взял Асман: «Я тоже хочу поговорить с папочкой. Здастуй, папочка. У меня нос заложило. Поэтому я плакал. Поэтому Олив сегодня не пишла». «Поэтому» означало «потому что». Потому что Олив сегодня не пришла. Так звали женщину, помогавшую Элеанор по хозяйству, которую Асман просто обожал. «Папочка, я нарисовал твой потет. Я подарю его тебе и маме тоже. Я дам тебе посмотетъ. Там есть красный, зелтый и белый. Я нарисовал катинку для дедушки. Дедушка умер, поэтому он долго болел. Бабушка еще не умерла. С ней сейчас все в порядке. Может быть, она умрет затра. Папочка, я скоро стану скольный мальчик. Я уже скоро пойду в сколу. Нет, завтра не пойду! В какой-нибудь дугой день. Эта скола для детей, она маленькая, а для бошой мне еще надо расти. Хм. Папочка, а ты купил мне пидарок? Может быть, это коробоська, а там нути большой слон. Да, такое может быть. Я думаю, там большой слон. Ну, пока!»


Соланка проснулся на рассвете. Его разбудило ужасное шарканье в квартире этажом выше. Над ним определенно поселился какой-то «жаворонок». Соланка чувствовал себя так, словно был поднят сигналом воздушной тревоги. Его слух вдруг ужасно обострился, он различал пиканье факсовой машины наверху, слышал, как в соседней квартире хозяйка поливает цветы на окнах и в комнатах. Когда на его голую ногу неожиданно села муха, Соланку буквально выбросило из кровати. Точно человек, мгновение назад переживший встречу с призраком, Соланка стоял посреди комнаты — обнаженный, переполняемый страхом, выглядящий совершеннейшим дураком. О том, чтобы снова уснуть, нечего было и думать. Улица уже гудела на все голоса. Долго простояв под горячим душем, Соланка вынес сам себе строгое предупреждение. Мила права. Ему следует каким-то образом научиться контролировать себя. Врач! Нужно пойти к врачу и начать пить таблетки, которые тот выпишет. Как там схохмил Райнхарт? Того и гляди сердце прихватит? Да черт с ним, с сердцем. Он сам как бомба замедленного действия. Возможно, его гневные выпады когда-то и выглядели забавными, но теперь это уже далеко не шутка. Отчетливо, как никогда прежде, Соланка понял: пока он и правда не совершил ничего предосудительного, но это может произойти в любой момент. Хоть ярости еще не удалось навсегда увести его в страну, откуда нет возврата, рано или поздно она сделает это. Пока что он страшен только сам себе, но недалек тот час, когда распугает и всех вокруг. Ему не придется больше добровольно отказываться от мира — мир сам умчится от него со всех ног. Он станет человеком, при виде которого люди переходят на противоположную сторону улицы. А что, если он вдруг разозлится на Нилу? Что будет, например, если в минуту страсти она дотронется до его макушки?

Сейчас, в начале третьего тысячелетия, предостаточно лекарств, способных подавить во взрослом человеке и яростное, и инфантильное начало. В прежние времена, взвой он в публичном месте, словно заклинатель, его непременно сожгли бы на костре, как приспешника дьявола, либо швырнули бы в Ист-Ривер с камнем на шее: всплывет, значит, колдун. Или уж, самое меньшее, пригвоздили бы к позорному столбу и закидали гнилыми фруктами. Сейчас все намного проще: подпиши чек за ужин и убирайся подобру-поздорову. При этом каждому уважающему себя американцу отлично известны не менее полудюжины эффективных антидепрессантов. Представители этой нации ежедневно, как дзен-буддисты — коаны, повторяют названия фармакологических брендов: прозак, хальцион, сероквил, намскал, лоботомин; это какой-то больной патриотизм: присягаю на вечную верность американским лекарственным средствам. В общем, не допустить новых проявлений того, что случалось с Соланкой, было несложно. А потому подавляющее большинство людей посчитало бы, что предотвратить такие проявления — его святой долг. Тогда он перестанет бояться сам себя, представлять угрозу для окружающих и возвратится к нормальной жизни — к Асману, своему Золотому Ребенку, к Асману-небу, которому так нужна ограждающая отцовская любовь.

Да, но лекарства — это неизбежный туман. Вы глотаете пилюлю, и ваш мозг затуманивается. Лекарства — это полка, на которую вас подсадили, и вы сидите на ней, пока жизнь идет мимо вас своим чередом. Они как прозрачная занавеска в душе у Хичкока в «Психо». Все вещи становятся плохо различимы… Нет, вы сами теряете четкие контуры. В Соланке проснулось презрение к этому веку врачей. Хочешь стать выше? Иди к специалисту по наращиванию роста; он вставит тебе в кости металлические удлинители. Хочешь похудеть — ступай к специалисту по худобе, хочешь стать красивее — к специалисту по красоте, и так далее. Неужели все так просто? Неужели мы превратились в машины, которые своим ходом добираются до автомехаников и получают любой ремонт, какой только пожелают? Сработанные по индивидуальному заказу, с леопардовыми чехлами на сиденьях и новейшей аудиосистемой? Все существо Соланки протестовало против омашинивания людей. Разве это не то самое, против чего борется весь придуманный им мир? Разве не ради этой борьбы он был создан? Что сможет врач сказать о нем, Малике Соланке, такого, чего бы не знал он сам? На самом деле врачи ничего не знают. Все, что им нужно, — управлять, руководить тобой, дрессировать, как комнатную собачонку, или нахлобучить тебе на голову колпачок, словно ты ловчий сокол. Дай врачам волю, и они поставят тебя на колени, перебьют тебе ноги, вставят в них стальные штыри или дадут костыли, и никогда в жизни ты больше не сможешь стоять на собственных ногах.

Американец как личность вовсю перевоссоздает себя в механических терминах, но постоянно выходит из-под контроля. Эта личность говорит исключительно о себе, почти не касаясь других предметов. Возникла целая индустрия занятых устранением неполадок контролеров — знахарей, которые призваны расширять возможности и заполнять пробелы, оставленные прочими чудодеями. Их основная метода — редефиниция, переименование. Подавленность переквалифицирована в физическую слабость, отчаяние признано следствием проблем с позвоночником. Счастье есть результат правильного питания, умения расставить мебель и овладения дыхательными техниками. Счастье — это себялюбие. Личностям без руля и ветрил предписывается найти их в себе, оторвавшимся от корней — укорениться в себе же, не забывая исправно оплачивать услуги проводников-следопытов, картографов измененных состояний американского сознания, Измененных Соединенных Штатов. Естественно, старая индустрия контроля продолжила свое существование, разбираясь с более простыми, привычными случаями. Выдвинутый демократами кандидат на пост вице-президента обвинил киноиндустрию во всех недугах нации и — несколько неожиданно — предложил обратиться к богу. Бог должен стать ближе к сердцу страны. (Ближе? — удивился Соланка. Почему бы Всевышнему не поселиться в конце Пенсильвания-авеню, в непосредственной близости к институту президентской власти, и не взять на себя выполнение этой проклятой работы?) Самого Джорджа Вашингтона вытащили из могилы, чтобы показать, что он был солдатом Господа. «Без религии нет морали», — грохотал он, стоя посреди могилы, мертвенно-бледный, испачканный землей, с отрытым топором войны в руке. А ныне в стране Вашингтона при опросе недостаточно религиозных граждан выяснилось, что более девяноста процентов из них согласны видеть президентом еврея или гомосексуалиста и только сорок пять процентов — атеиста. Славьте Господа!

Несмотря на всё словоблудие, все диагнозы, всё измененное сознание, самое главное послание этого нового, не единожды подвергнутого анализу национального «я» оставалось неразъясненным. Ибо в действительности дело было во вреде, нанесенном не машине, а полному желаний человеческому сердцу, язык же сердца оказался утрачен. Именно этот невероятный ущерб и составлял подлинную проблему, а вовсе не мышечный тонус, не питание, не фен-шуй или карма и даже не безбожие или набожность. Именно этот джиттербаг, эта бешеная пляска, и сводил людей с ума — не изобилие жизненных благ, а избыток разбитых, несбывшихся надежд. Здесь, в Америке эпохи бума, которая подобна явленной в реальности грезе Китса о мифических «царствах золотых», горшку с золотом, ожидающему того, кто достиг конца радуги, людские ожидания высоки, как никогда прежде в истории, а значит, так же сильны и разочарования. Когда поджигатели пускают красного петуха, чтобы «спалить весь Запад», когда человек вдруг берет в руки ружье и начинает палить по прохожим, когда подросток хватает винтовку и убивает друзей, когда бетонная глыба крошит богатым девушкам черепа, молчаливым самовыражением убийцы движет чувство, которое не назовешь просто разочарованием, ибо это слишком слабое слово. А суть всего невероятно проста: крушение мечты в стране, где право мечтать — краеугольный камень национальной идеологии; полнейшее лишение личности всех ее возможностей в тот самый момент, когда будущее разворачивается, открывая невообразимые перспективы, сулит сокровища, о которых еще не осмеливался мечтать ни один человек на земле. В корчащихся языках пламени и налитых болью пулях Малику Соланке виделся самый важный, игнорируемый, оставленный без ответа и, возможно, ответа не имеющий, вопрос — вопрос, который гремел в его ушах и потрясал основы жизни, как «Крик» норвежского экспрессиониста Эдварда Мунка, вопрос, который он только теперь осмелился задать самому себе: и это всё? Неужели это оно? Это и есть то самое? Подобно Кшиштофу Уотерфорду-Вайде, люди однажды просыпаются и вдруг понимают, что их жизнь им больше не принадлежит. Их тела больше не принадлежат им, как и всем другим не принадлежат их тела. Они просто не видят больше причин, чтобы не открыть беспорядочную стрельбу.

Если боги хотят наказать человека, они лишают его разума. Над головой Малика Соланки, над Нью-Йорком, над всей Америкой кружили фурии и злобно визжали в полете. А снизу им эхом вторили потоки машин — живых и железных.


После душа отчасти пришедший в себя Соланка вспомнил, что до сих пор не позвонил Джеку. Он вдруг понял, что не хочет этого делать. Разоблачения Нилы вызвали у него оторопь и смутное разочарование, но не это останавливало его. В конце концов, и сам профессор не раз и не два разочаровывал Джека, просто выводил из себя печально известными вспышками, «соланкованием». Друзья обязаны преодолевать подобные вещи. И все же Соланка так и не снял телефонную трубку. Хотя бы потому, что оказался плохим другом, — еще одна запись в растущем списке долгов. Теперь между ним и Джеком стояла Нила, вот какая незадача. И совершенно не важно, что она порвала отношения с Райнхартом прежде, чем у них с Соланкой что-то завязалось. Важно только то, как на это посмотрит Джек, а он расценит это не иначе как предательство. И если быть полностью честным перед самим собой, сам Малик расценивал свой поступок точно так же.

Мало того, теперь Нила встала между ним и Элеанор. Соланка ушел из дома по двум причинам. Одной, явной и страшной, послужил занесенный во тьме нож, другой, скрытой, — коварная ржавчина, разъедавшая их, казалось бы, такой прочный союз. Отказываться от яростного пламени новой страсти ради ровного тепла домашнего очага Соланке ужасно не хотелось. «У тебя наверняка кто-то есть», — сказала ему Элеанор. Что ж, теперь есть. Есть Нила Махендра, последняя в его жизни романтическая авантюра. За ней — если он вдруг потеряет Нилу, что вполне вероятно, — лежит лишь бескрайняя пустыня, чьи белые барханы медленно, но верно затянут его в зыбучие пески. Опасность их союза, усугубляемая разницей в возрасте и воспитании, его ущербностью и ее непостоянством, была очевидна. Возможно ли, чтобы женщина, желанная для всех мужчин, согласилась довольствоваться одним-единственным? Когда их первая совместная ночь была уже на исходе, Нила сказала:

— Я не стремилась к этому. И не уверена, что готова. — Она имела в виду, что стремительность и глубина чувства пугают ее. — Это может оказаться слишком рискованным.

В ответ Соланка скривил рот, слишком явно.

— Я вот думаю, кто из нас, — с невеселой усмешкой отозвался он, — в эмоциональном плане рискует сильнее.

На этот вопрос Нила ответила не раздумывая.

— Ну конечно же ты! — изрекла она без малейшего колебания.


Вислава снова вышла на работу. Любезнейший Саймон Джей позвонил Соланке со своей фермы сказать, что практически уломал и улестил обиженную уборщицу, но покаянный звонок Соланки пришелся бы весьма кстати. В своей обычной, мягкой манере мистер Джей не преминул отметить, что, согласно арендному договору, квартира должна содержаться в надлежащем порядке. Соланка сжал зубы и позвонил Виславе. «Ну хорошо, я приду, почему нет, — услышал он. — Вам повезло, что у меня большое сердце». Она стала работать еще хуже, но Соланка помалкивал. В квартире наблюдался явный дисбаланс сил. Вислава являлась как царица — или Богиня Победы, отсекшая нити марионетка, — несколько часов праздно разгуливала по комнатам, как будто совершала королевский променад, в знак монаршего приветствия помахивая невидимым подданным пыльной тряпкой, словно платком, и уходила восвояси с презрительным выражением на костлявом лице. Прежде служившие нам стали нашими господами, думал Соланка. Как на Галилео-1, так и в Нью-Йорке.

Профессора все более поглощал придуманный им мир. Он яростно отдавался рисованию, лепке из глины, резьбе по дереву, но с особенной яростью — написанию текстов. Даже армия Милы Мило прониклась к нему неожиданным уважением: кто бы мог подумать, читалось в их взглядах, что этот чудаковатый старикан способен выдать такую классную фишку? Глуповатый и к тому же обиженный Эдди и тот стал относится к профессору немного иначе. Презираемый собственной уборщицей, Соланка был крайне польщен внезапным почтением молодежи и преисполнился решимости доказать, что достоин уважения. Все его ночи были отданы Ниле, однако днем он много работал. Трех-четырех часов сна оказалось вполне достаточно. Он в буквальном смысле чувствовал, что кровь в его венах побежала быстрее. Вот оно, порою думал пораженный негаданной удачей Соланка, настоящее возрождение. Судьба нежданно сдала ему козырные карты, и он говорил себе, что на этот раз выиграет. Наступило время долгого, сосредоточенного, а быть может, даже и целительного для него прорыва, который Мила Мило называла «серьезной игрой».

История Галилео-1 разрасталась и разветвлялась как бы сама собою. Никогда прежде у Соланки не возникало нужды — да и желания — углубляться в детали. Профессор оказался всецело во власти художественного вымысла, придуманные им персонажи внезапно отодвинулись на второй план: они стали не целью, но средством. Он, который раньше с таким подозрением относился к пришествию «дивного нового мира» электронных технологий, был сбит с ног, ошарашен предлагаемыми ими возможностями, несмотря на их очевидную приверженность боковым сюжетным линиям и незаинтересованность в развитии основной темы — смещение, заставившее пользователей больше увлекаться вариантами развития событий, чем их хронологией. Свобода от диктата времени, от тирании того, «что будет дальше», воодушевляла Соланку, позволяя ему одновременно разрабатывать сразу несколько идей, не заботясь о выстраивании причинно-следственных связей. На смену повествовательным переходам явились электронные ссылки. Все происходило одновременно. Именно так, понял Соланка, должен ощущать ход времени Господь. До пришествия гипертекста с его гиперсвязями лишь бог был способен одновременно заглядывать в прошлое, настоящее и будущее, люди же томились в плену календарей. Теперь всеведение стало доступно каждому, и для его обретения достаточно было простого щелчка компьютерной мышью.

На появившемся интернет-сайте посетители могли просматривать все существующие варианты развития разных сюжетных линий: поиски Акажа Кроноса Замин Рейкской, Замин против Богини Победы, история двух Кукольников, Могол Бабурский, восстание живых кукол — 1 (крах Кроноса), восстание живых кукол — 2 (самая настоящая война), очеловечивание машин против омашинивания людей, битва двойников, Могол похищает Кроноса (или Кукольника?), отречение Кукольника (или Кроноса?) и, наконец, грандиозный финал — восстание живых кукол — 3 (падение могольской империи). Выйдя на любую из этих страниц, пользователь неизбежно переходил по ссылкам на другие, все глубже и глубже погрязая во многих измерениях мира Кукольных Королей, получая предложения сыграть в онлайн-игру, скачать для просмотра видео, поболтать на форуме и, совершенно естественно, приобрести тематические товары.

В конце концов профессор Соланка как одержимый целыми часами не мог думать ни о чем другом, кроме многочисленных и многоуровневых этических проблем Кукольных Королей; его одновременно и восхищала, и возмущала все чаще всплывающая в его мирах фигура Могола Бабурского, который оказался одаренным поэтом, блестящим астрономом, истинным знатоком садового искусства и вместе с этим по-кориолановски кровожадным воином, самым жестоким из правителей, полностью захваченным бредовой идеей о безграничности своих призрачных возможностей (интеллектуальных, символических, воинских, мистических и даже сексуальных), делящим мир на блоки двойных оппозиций, то и дело сталкивающим «реальное» с «реальным», «реальное» с «копией» и «копию» с «копией», что, очевидно, свидетельствовало о размывании разделяющих категории границ в его собственном разуме. Соланка вдруг обнаружил, что прекрасно ощущает себя в мире, который раньше предпочитал наблюдать со стороны. Он начал понимать, чтó имела в виду Мила Мило, говоря, что только здесь «чувствует себя по-настоящему живой». Именно тут, в электронном пространстве, Малику Соланке удалось отойти от полужизни манхэттенского отшельника и, совершая ежедневные путешествия на Галилео-1, снова зажить по-настоящему.

Вопросы взаимоотношений знания и власти, смирения и сопротивления, целей и средств снедали Соланку с тех самых пор, как редактор вырезал их из программы, в которой Глупышка беседовала с Галилео Галилеем. «Вызовы Галилея», драматические моменты, когда жизнь вопрошает человека, что благороднее — постоять за правду либо благоразумно от нее отказаться, все более представлялись Соланке тем главным, что и определяет человеческую суть. Да на твоем месте, уважаемый, уж я бы не позволила им принудить себя врать. Я подняла бы гребаную революцию. Когда защитник правды слаб, а попирающий ее силен, не лучше ли склониться перед силой? Или восставший против силы откроет в себе сокрытую мощь и низложит деспота? Когда борцы за правду снаряжают тысячи кораблей и дотла сжигают «башни безверхие» Илиона лжи, должны ли они считаться освободителями или, побивая врага его же оружием, они уподобляются презренным варварам (бабурянам), чьи грады и веси обрекают огню? Где кончается терпимость? Как далеко можно зайти в борьбе за правду, не переступив запретной черты, за которой мы все оказываемся антиподами самим себе, адептами неправды?

Ближе к кульминации истории про Галилео-1 Соланка вставил один из таких определяющих эпизодов. Престарелый Акаж Кронос, скрывающийся от собственных творений, схвачен воинами Могола и в цепях препровожден к его двору. К этому моменту противостояние между бабурянами и Кукольными Королями, длящееся целую вечность, зашло в тупик, как Троянская война, и бабуряне склонны винить старика Кроноса, творца киборгов, во всех совершаемых Кукольными Королями злодеяниях. Слова Кроноса о том, что он более не властен над собственными созданиями, Могол встречает недоверчивым смехом. Далее Соланка на нескольких страницах расписал длинный диспут двух мужей об истинной природе жизни — как возникшей в результате биологического акта, так и порожденной талантом и воображением живых существ. Следует ли считать «живым» лишь живую природу или искусственно созданное тоже может быть «живым»? Ниже ли воображаемый мир мира органического? Кронос, остающийся творческим гением, несмотря на свое свержение и долгие скитания, с гордостью отстаивает права киборгов: они обладают всеми характерными признаками разумных существ, это полноценные самостоятельные жизнеформы. Они способны пользоваться орудиями труда, как Homo faber, человек мастеровитый, рассуждать и совершать нравственный выбор, как Homo sapiens. Они умеют лечить свои болезни и воспроизводить потомство, а избавившись от него, своего создателя, они стали полностью свободны. Могол не согласился ни с одним из этих аргументов. «Испорченную посудомоечную машину не научишь убирать со столов грязную посуду», — возражал он. Восставший киборг остается простой куклой, робот-изменник — обычным роботом. Тут и спорить не о чем. На самом деле Кроносу надлежит немедленно отречься от подобных теорий и снабдить бабурян техническими данными, необходимыми для того, чтобы приструнить распоясавшиеся машины. Если же он откажется — тут Могол резко сменил тон, — Кроноса подвергнут пыткам, а будет упорствовать — разорвут на части.

Так называемое отречение Кроноса, признавшего, что машины не имеют бессмертной души, в отличие от людей, приветствовалось глубоко религиозными бабурянами как серьезная победа. Информация, полученная от сломленного ученого, позволила антиподам изготовить новое оружие, парализующее нейросистему киборгов и таким образом выводящее их из строя. (Использовать в отношении киборгов слово «убивать» запрещалось: нельзя отнять жизнь у того, что никогда не было живым.) Силы Кукольных Королей — какаев — бежали в беспорядке, и победа бабурян казалась неминуемой. Сам Кукольник оказался среди павших. Слишком эгоистичный — слишком «последовательный» — для того, чтобы создать свою копию, он оставался единственным в своем роде, и с его гибелью этот персонаж был стерт из компьютерной памяти. Возродить его к жизни мог лишь Акаж Кронос, судьба которого туманна. Возможно, несмотря на полную капитуляцию ученого, Могол все же убил его. А может, Кроноса ослепили, как Тересия, и, чтобы унизить еще сильнее, отправили скитаться по миру с чашей для подаяния в руках, «нести людям правду, которой никто никогда не поверит», снова и снова выслушивать на каждом шагу историю краха самого великого его проекта, превращения некогда могучих Кукольных Королей, киборгов из Рейка, чувствующих машин, которым впервые удалось преодолеть черту, отделяющую бездушные механизмы от живых существ, в груды бесполезного хлама. И хотя никто вокруг не хотел слушать правду, от которой он сам некогда отрекся, Кроносу было очевидно: эта катастрофа произошла из-за него, к ней привели его трусость и малодушие.

Но когда мнилось, что конец наступит со дня на день, ход войны неожиданно переломился. Армия Кукольных Королей перегруппировалась под новым, двойным руководством. Замин Рейкская и ее двойник-киборг, Богиня Победы, объединили силы, как новоявленные близнецы правительницы индийского княжества Джанси, рани Лакшми-Баи, восставшей против колониального гнета, или, скорее, как мятежная Глупышка, в новом, чреватом двойными неприятностями воплощении, затеявшая обещанную ею «гребаную революцию». Объединив свои блестящие способности, они создали электронные щиты, защищающие от оружия бабурян. Предводительствуемая Замин и Богиней Победы армия какаев перешла в массированное наступление и обложила главную крепость Могола. Так началась осада Бабурии, которой суждено было продлиться не одно десятилетие…

В мире фантазии, творческом космосе, начало которому было положено обычным изготовлением кукол и который разросся в многорукое мультимедийное чудовище, нет нужды отвечать на вопросы — куда лучше перефразировать их на занятный лад. Нет и необходимости сочинять конец истории. На самом деле с точки зрения долгосрочных коммерческих перспектив проекта очень важно, чтобы сюжет мог раскручиваться практически бесконечно, чтобы в него периодически вплетались новые приключения и сюжетные линии, вливались новые герои, изображениями которых — куклами, игрушками, роботами — можно торговать. Изначально придуманная профессором основная история стала скелетом, у которого время от времени вдруг отрастали новые кости. Она сделалась рамкой, хребтом для постоянно меняющего облик вымышленного существа, кормившегося любым случайным мусором: эпизодами из жизни своего создателя, обрывками сплетен, серьезными научными данными, текущими событиями, феноменами массовой и элитарной культуры, но более всего — прошлым, самым питательным блюдом в этом меню. В том, чтобы обшаривать мировое хранилище старых историй, нет ничего противозаконного. Немногие из пользователей Интернета были знакомы с мифологией и даже просто с древней историей. Все, что требовалось, — дать древним сюжетам новый, современный поворот. Произвести трансмутацию. Сайт Кукольных Королей начал работать в режиме реального времени и тут же набрал самый высокий рейтинг, который и не думал падать. Комментарии пользователей хлынули потоком. Тысячи ручейков влились в реку воображения Соланки. Воды ее полнились и поднимались.

Поскольку подобная работа никак не может устояться или остановиться, пребывая в постоянном развитии, в состоянии перманентной революции, кое-какие нестыковки неизбежны. Истории персонажей и местностей, даже их имена и названия иногда изменялись, по мере того как все отчетливее и яснее становилось авторское видение придуманной вселенной. Некоторые сюжетные линии обнаруживали куда более богатые возможности, чем профессору представлялось вначале, и со временем сильно разрастались. И важнейшей из них стала линия Замин — Богини Победы. Согласно первоначальному замыслу, Замин была всего лишь красивой женщиной, а вовсе не ученой особой. Однако позднее, когда Соланка — не без влияния Милы Мило, как он сам признавал, — сообразил, какую важную роль должна сыграть в кульминационной части его истории Замин, он вернулся к началу и пополнил ее биографию новыми деталями, которые не только уравняли Замин с Кроносом в учености, но и поставили выше него в эмоциональном и сексуальном плане. Несколько сюжетных ходов зашли в тупик и были свернуты. К примеру, в ранних набросках подобной Галилею фигурой, пленником Могола, Соланке виделся киборг Кукольник, а не исчезнувший Акаж Кронос. В этой версии, отрекаясь от собственного права называться «жизнеформой», признавая превосходство антиподов, Кукольник совершает преступление как против себя, так и против всей своей расы. Позднее Кукольнику удается сбежать из бабурянской тюрьмы, и, когда пропагандистская машина Могола распространяет весть о его отречении, чтобы подорвать авторитет киборга, тот горячо отвергает обвинения, объявляя, что никогда не был в плену у Могола, что от правды отступился его человеческий двойник, Кронос. Хотя Соланка предпочел этой версии другую, он все еще сомневался в правильности своего выбора и даже решил попробовать вставить ее в текст. В конце концов, приняв во внимание благосклонность Всемирной паутины к альтернативным возможностям, Соланка выложил эту историю на сайт в качестве возможного варианта развития событий.

Имена собственные «Бабурия» и «Могол» также появились не сразу. Имя «Могол», разумеется, восходило к династии Великих Моголов, первым из которых был Бабур. Однако Бабур Малика Соланки не был тем древним, давно почившим правителем. Это был также выдвинутый из низов предводитель неудавшегося индолилипутского парада-демонстрации в Нью-Йорке, которому, с точки зрения Соланки, Нила Махендра уделяла слишком много внимания. Парад начался самым жалким образом, а завершился банальной дракой. В северо-западном углу парка на Вашингтон-сквер, под равнодушными взглядами торговцев прохладительными напитками, уличных фокусников, велосипедистов и карманников, собралось около сотни мужчин и несколько женщин индолилипутского происхождения; их ряды пополнили немногочисленные американцы, друзья, любовники, супруги и отпрыски, члены всевозможных левых движений, солидарные представители дружественных диаспор, индийцы из Бруклина и Квинса, а также неизбежные любители всякого рода шествий. В общей сложности порядка тысячи человек, по заявлениям организаторов, и не более двух с половиной сотен, по подсчетам полиции. Назначенная на то же время демонстрация этнических элби собрала еще меньше участников, которые были вынуждены с позором разойтись, даже не начав марша. Тем не менее мелкие группки недовольных и уже крепко выпивших элби потянулись к Вашингтон-сквер и стали выкрикивать оскорбления в адрес индолилипутских мужчин и позорить их женщин. Началась драка. Прибывшие представители полицейского департамента Нью-Йорка недоумевали, как такое незначительное событие могло перерасти в столь жаркую потасовку, а когда решили вмешаться, было уже поздно. Толпа нахлынула на полицейских, в ход пошли ножи, и несколько человек было ранено, но не смертельно. Буквально в считанные секунды площадь опустела. Из недавних демонстрантов на ней остались лишь Нила Махендра, Малик Соланка и голый по пояс, бритоголовый великан с мегафоном в одной руке и флагом в другой. Это был оранжево-зеленый стяг пока еще не существующей Республики Филбистан — от английского сокращения FILB (Free Indian Lilliput Blefuscu — Свободные Индийские Острова Лилипут и Блефуску). Добавление в конце слова напоминало гражданам республики об их прародине, Индостане. Обнаженный до пояса гигант и был Бабур, молодой политический лидер, проделавший долгий путь с островов специально для того, чтобы обратиться с речью к участникам марша. Лишенный волос и возможности зачитать свое обращение, он выглядел таким безнадежно потерянным, что Нила Махендра вдруг бросилась к нему со всех ног, оставив Соланку в гордом одиночестве. Едва завидев спешащую к нему Нилу, великан выпустил из рук флаг, древко которого тут же больно стукнуло его по голове. Бабур пошатнулся, но — надо отдать ему должное — сумел удержаться на ногах.

Нила была сама заботливость, видимо, решила, что своей несказанной красотой сумеет возместить соплеменнику трудности долгого и бессмысленного вояжа. Бабур действительно воспрянул духом и уже через несколько мгновений произнес заготовленную речь, обращаясь к Ниле так, словно она одна представляла собой огромную массу людей, которую он надеялся здесь увидеть. Он говорил, что Рубикон уже перейден. Что не может быть и речи о том, чтобы сдаться или пойти на компромисс. Он говорил, что сейчас, когда Конституция, за которую так долго боролись лилипуты, отменена, а положение об обязательном участии в правительстве Лилипут-Блефуску представителей от индолилипутов так позорно игнорируется, пришло время перейти к крайним мерам. «Имеющие власть никогда не расстанутся с нею добровольно, — громогласно заявлял он. — Те, кто нуждается во власти, должны взять ее сами». Глаза Нилы сверкали. Она упомянула о своем телевизионном проекте, на что Бабур серьезно закивал, утешая себя тем, что из сегодняшней неудачи, быть может, удастся извлечь хоть какую-то пользу. «Пойдем, — сказал он Ниле, беря ее за руку. (Соланка отметил, с какой готовностью вложила она свою руку в ладонь соотечественника.) — Пойдем. Нужно много-много всего обсудить. Нужно много-много сделать прямо сейчас». Уходя с площади с Бабуром, Нила ни разу не обернулась.

Парк уже закрывался, а Соланка все сидел с потерянным видом на скамейке. Полицейские из проезжавшей патрульной машины попросили его уйти, а у него вдруг зазвонил мобильный телефон. «Любимый, прости меня, пожалуйста, — затараторила Нила. — Он выглядел таким несчастным. К тому же это моя работа. Нам с ним и вправду об очень многом нужно было поговорить. Ну зачем я тебе все это объясняю? Ты ведь умный человек. Уверена, ты все правильно понял. Тебе обязательно нужно поближе познакомиться с Бабуром. В нем кипит столько энергии, что это даже пугает. А после революции он, скорее всего, станет президентом. Милый, подожди минуточку, не вешай трубку, мне звонят по второй линии». Нила говорила о революции как о неизбежном развитии событий. Сердце Соланки забило колоколом. Он вспомнил, как Нила говорила о войне: Если надо, я буду сражаться плечом к плечу со своими соотечественниками. Поверьте, это правда. Я действительно готова воевать. Соланка смотрел, как сгущающийся мрак ночи пожирает оставшиеся на асфальте пятна крови, и думал о том, что Нью-Йорк явно обладает силой притягивать ярость самых дальних уголков земли, негодование масс, вызванное давней несправедливостью, рядом с которым его собственные вспышки выглядят ничтожными и жалкими, возможно просто слабостью слишком зацикленного на себе представителя высшей социальной прослойки. Такое всенародное возмущение — слишком тяжелая для него ноша. Но он никак не может отдать Нилу в лапы звериной ярости антиподов. «Вернись, — хотел он сказать, — вернись ко мне, любимая. Пожалуйста, не уходи». Но когда Нила вернулась на линию, ее голос был совсем другим. «Джек, — выговорила она, — он мертв. Пуля разнесла ему голову. В руке он сжимал записку с признанием». Все мы знаем статую Победы — крылатую, но обезглавленную, вяло подумал Соланка. Слышали про Всадника без головы. Но мой безголовый друг Джек Райнхарт превзошел их обоих — бескрылая и безлошадная статуя Поражения.

Часть третья

15

Это не поддавалось никакому разумному объяснению. Тело Джека обнаружили в Трайбеке, в здании на углу Гринвич-стрит и Эн-Мур, которое прежде принадлежало зерноторговой компании Спасского, а теперь реконструировалось застройщиком, недавно попавшим под обстрел профсоюзов из-за использования труда штрейкбрехеров. Это место располагалось в пятнадцати минутах ходьбы от квартиры Джека на Гудзон-стрит. Выходило, что он отправился на позднюю прогулку, прихватив с собою заряженное ружье, незамеченным перешел оживленную, несмотря на позднее время, Кэнал-стрит, взломал дверь перестраиваемого дома, на лифте поднялся на четвертый этаж, расположился у выходящего на запад окна, откуда открывался прекрасный вид на залитую лунным светом реку, засунул дуло ружья себе в рот, нажал на спусковой крючок и осел на ухабистый, еще не выровненный строителями пол, выпустив оружие, но каким-то чудом удержав в руках предсмертную записку. Перед этим он много выпил: влил в себя «Джек Дэниелс» с колой — странный, прямо-таки абсурдный коктейль для знатока и ценителя вин, каким был Райнхарт. Рядом с ним на полу лежали аккуратно сложенные костюм и рубашка. Джек оставался в одних носках и трусах, которые, по непонятной причине, а может, и по случайности, оказались вывернуты на левую сторону. Его зубы были тщательно вычищены.

Решившая облегчить душу Нила рассказала полицейским все, что знала: о нелепых мультяшных костюмах в платяном шкафу, о своих подозрениях, обо всем. Это грозило ей большими неприятностями, поскольку утаивание информации — весьма серьезный проступок, но полицейские явно гонялись за более крупной рыбой, к тому же офицеров, прибывших к ней на Бедфорд-стрит допросить ее и Малика Соланку, неприятности уже преследовали на каждом шагу. Они то и дело ломали карандаши, наступали друг другу на ноги, натыкались на мебель, то одновременно заговаривали, то разом смущенно умолкали, чего Нила словно бы не замечала. «Я хочу сказать, — подытожила она свой рассказ, и оба детектива тут же отчаянно закивали в знак согласия, — что это так называемое самоубийство плохо пахнет».

И Малику, и Ниле было известно, что у Джека есть ружье, но ружья этого они никогда не видели. Оно осталось от «хемингуэевского» периода увлечения рыбалкой и охотой, предшествовавшего стадии повернутости на Тайгере Вудсе. И вот теперь, как несчастный Эрнест, самый женственный из мужественных американских писателей, разочарованный собственной неспособностью быть брутальным мачо, Папой Хемингуэем, которого он придумал и так старательно изображал, Джек устроил охоту на самого себя, величайшую из всех его игр. По крайней мере, кто-то хотел, чтобы все в это поверили. Однако при детальном изучении событий выяснялось, что эта версия малоправдоподобна. Швейцар в доме Райнхарта видел, как тот около семи часов вечера выходил из здания один, без сумки, одетый как человек, который намерен провести вечер в городе. Другой очевидец, пухленькая молодая дама в берете, которая ждала такси на тротуаре, добровольно явилась в полицию, узнав о том, что детективы разыскивают свидетелей, и сообщила, что видела, как мужчина, по описанию похожий на Джека, садился в большой черный внедорожник с тонированными стеклами. Через раскрытую дверцу она успела заметить, что в машине уже сидело по крайней мере двое мужчин — далее следовала деталь, которую она особо подчеркивала, — с толстыми сигарами в зубах. Аналогичный описанному внедорожник был замечен на Гринвич-стрит почти сразу после предполагаемого времени смерти Джека. Через пару дней стали известны данные технической экспертизы предметов, изъятых с места происшествия, которое все, пока условно, уже называли «местом преступления». Повреждения, обнаруженные на временной двери здания зерноторговой компании, никак не могли быть оставлены ружьем Райнхарта. Кроме ружья, рядом с телом не было найдено ничего, что помогло бы Джеку взломать тяжелую — деревянную, с прочной металлической рамой — дверь здания. Более того, у следователей возникли серьезные подозрения, что повреждения на двери никак не связаны с делом Джека. Тот, кто предположительно вошел туда с ним, открыл дверь ключом.

В установлении невиновности Джека очень помогла оставленная им предсмертная записка. Журналист Райнхарт славился остротой и точностью стиля. Самое большее, он мог изредка допустить синтаксическую ошибку, а вот орфографических не делал никогда. Тем не менее его предсмертное послание пестрело ляпами самого худшего свойства. «Еще будучи военным кореспондентом со мною стали случаться вспышки ярости, — говорилось в записке. — Инагда я даже разбивал телефон, когда он ночью позвонит. Конь, Бита и Заначка невиновны. Я убил их девченок потому что они отказались трахаться со мной потому что я черный». И пронзительно-искренняя последняя фраза: «Скажите Ниле, что я люблю ее. Знаю, я сам все испортил, но люблю ее по-настоящему». Когда настала его очередь беседовать с детективами. Малик Соланка выразил полную уверенность в том, что, хотя он узнает четкий почерк Райнхарта, Джек просто не мог написать такое по доброй воле. «Либо кто-то с гораздо менее развитой речью надиктовал ему этот текст, либо Джек намеренно насажал солецизмов, исказил свой стиль, желая привлечь наше внимание. Разве вы не видите? Ведь он даже называет имена трех убийц!»

Когда следствию удалось установить, что последний любовник убитой Лорен Кляйн, Кейт «Бита» Медфорд, приходится сыном известному застройщику, грозе строительных профсоюзов Майклу Медфорду, одна из компаний которого занимается переделкой здания зерноторговой компании под жилой дом со множеством мансард и таунхаусов, и что старик поручил сыну устроить вечеринку для участников проекта прямо на объекте и вручил комплект ключей от здания, стало ясно, что убийцы совершили роковую ошибку. В большинстве своем душегубы не блистают умом, и никакие полученные по праву рождения привилегии не защищают человека от глупости. Даже самые дорогие школы выпускают недоучившихся дурней вроде Марсалиса, Андриссена и Медфорда, полуграмотных заносчивых молодых идиотов. И к тому же убийц. Первым под давлением неопровержимых улик признался Бита. Его дружки раскололись всего несколькими часами позже.

Джека Райнхарта похоронили в самом сердце Квинса, в тридцати пяти минутах езды от Дугластона, где он когда-то купил бунгало своей матери и все еще незамужней сестре. «Дом с видом, — шутил он, — если встать в самом конце двора, вытянуть шею и выглянуть налево, можно поймать отзвук, шепот воды в Лонг-Айлендском проливе». С места, которое он занял теперь, раз и навсегда, открывался вид на пыльный урбанистический пейзаж. Нила и Соланка на машине заехали за родственницами Райнхарта. Кладбище оказалось тесным, практически лишенным растительности, безрадостным и сырым. Суетливые фотографы сбились вокруг маленькой похоронной процессии, словно мусор, плавающий по краям пруда. Соланка как-то совершенно забыл, что похороны Джека наверняка вызовут интерес у журналистской братии. После того как убийцы сознались в содеянном и история с клубом «М. и X.» стала главным скандалом лета, профессор Соланка перестал интересоваться реакцией общества на это событие. Он оплакивал кончину друга, Джека Райнхарта, первоклассного, отважного журналиста, которого засосала трясина гламура и богатства. Непросто жить, под давшись соблазну того, что тебе отвратительно. Знать, что женщина, которую ты любишь, ушла от тебя к твоему лучшему другу, еще труднее. Соланка был Райнхарту плохим другом, но, видно, Джеку на роду было написано страдать от предательства. Его тайные сексуальные предпочтения, никогда не обнаруживаемые с Нилой, но мешавшие довольствоваться ею одной — и это Нилой-то! — привели его в дурную компанию. Он хранил верность людям, этой верности недостойным, убедил себя в их невиновности и укрывал от правосудия. И чего это, должно быть, стоило ему, привыкшему докапываться до правды, обличителю по призванию. Какой изощренный механизм самообольщения он должен был выработать. В награду за преданность эти люди убили его, неуклюже пытаясь свалить на него свою вину. Джек стал жертвой, принесенной на алтарь их неукротимой гордыни и маниакальной самовлюбленности.

На похороны был приглашен исполнитель музыки госпел, который напутствовал умершего попурри из духовных гимнов-спиричуэлс и современных песен. За «Не оставь меня, Иисусе!» следовала «Дышу одним тобой», написанная Паффом Дедди для Ноториуса Би Ай Джи, а за ней — «Упокой мою душу на груди у Авраама». Дождь казался неминуемым, но не спешил пролиться. Влажный воздух словно был напоен слезами. Кроме матери и сестры Райнхарта на кладбище пришла Бронислава, его бывшая жена, умудрявшаяся выглядеть убитой горем, но сексуальной в коротком черном платье и ультрамодной вуали. Соланка кивнул Бронни. О чем с ней разговаривать, он никогда не знал и ограничился тем, что пробормотал несколько слов об ужасной утрате. Мать и сестра Джека выглядели скорее раздосадованными, чем скорбящими.

— Джеку, которого знаю я, — только и сказала его родительница, — хватило бы десяти секунд, чтобы понять, кто они такие, эти белые мальчики.

— Джек, которого знаю я, — добавила сестра, — не нуждался в кнутах и цепях, чтобы получать удовольствие.

Они были ужасно сердиты на человека, которого любили, за то, что он оказался замешан в скандал, а еще пуще — за то, что позволил себя убить, как будто он сделал это нарочно, желая причинить им боль, заставить их до конца жизни оплакивать свою утрату.

— Джек, которого знаю я, — заметил Соланка, — был прекрасным человеком, и если он сейчас где-то есть, я уверен, он счастлив распроститься с собственными ошибками.

Конечно же, Джек где-то был. Он был рядом с ними, в ящике, из которого уже никогда не сможет выбраться. У Соланки болезненно сжалось сердце.

Погруженному в скорбь Малику вдруг представилось, что Джек, чье имя роем окружали сплетни, а бездыханное тело — фотографы, успел переместиться в какое-то лучшее, высшее измерение. Там рядом с ним покоятся и три убитые девушки. Освобожденный от страха оказаться убийцей, Соланка оплакивал и их тоже. Вот Лорен, успевшая испугаться того, что сама творила с людьми и позволяла им творить с собой. Тщетно Бинди и Скай пытались удержать ее внутри магического круга боли и наслаждений — она подписала себе приговор, пригрозив членам клуба публичной оглаской. Вот Бинди, первой осознавшая, что смерть подруги не обычное убийство, а хладнокровная казнь; это прозрение стоило жизни и ей самой. А вот Скай, Небо-для-Богатых, Эмпиреи, сексуальный атлет, готовый играть на любых условиях, самая дикая и необузданная из всей обреченной троицы, чьи мазохистские эксцессы — ныне смакуемые во всех подробностях дотошной прессой — порой пугали даже ее склонного к садизму любовника, «Коня» Брэда. Скай, которая почитала себя бессмертной и не верила, что расправиться могут и с ней, владычицей маленького мирка, за которой безропотно следовали куда угодно, для которой не существовало границ дозволенного. Она узнала о совершенных убийствах и безумно завелась от этого. Скай шепнула Марсалису, что не имеет ни малейшего намерения положить конец забавам такого крутого мачо, а Заначке и Бите напела, что была бы счастлива занять место их погибших подружек — «можешь делать со мною все, что захочешь, только позови, и я твоя». Также по отдельности, давя на мрачные подробности, она разъяснила всем троим, что убийства связали их на всю жизнь, что они прошли критическую точку и скрепили клятву в вечной любви кровью ее подруг. Скай Королева Вампиров. Она погибла из-за того, что ее сексуальная ярость слишком испугала убийц, чтобы позволить ей жить дальше.

Три оскальпированные девушки. Люди говорили о вуду и фетишизме, а более всего — о ледяной жестокости преступлений, в то время как Соланка предпочитал размышлять о смерти души. Три молодые женщины, столь отчаянно желающие желания, что они обретали его лишь в самых экстремальных формах сексуального поведения. И трое юношей, для которых любовь уже давно свелась к насилию и обладанию, к тому, что ты творишь с другими и другие творят с тобой. Они подошли вплотную к границе между любовью и смертью, и ярость их попросту смела эту границу; ярость, природу которой они не могли постичь, проистекавшая из того, что они, наделенные столь многим от рождения, никогда ни в чем не знали отказа, не испытывали недостатка, не ощущали своей ординарности. И не нюхали настоящей жизни.

Тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч испуганных толков роились над мертвыми телами, точно навозные мухи; город обсуждал самые последние, самые страшные подробности. Они убивали девушек друг друга! Медфорд пригласил Лору Кляйн прошвырнуться по ночному городу. Под конец, как было задумано, он спровоцировал размолвку, из-за чего Лора не позволила ему подняться к ней. Через несколько минут после этого он позвонил ей и сказал, будто попал в аварию на соседней улице. Она выбежала, чтобы помочь ему, но увидела, что его «бентли», целехонький, стоит у подъезда с раскрытыми дверями. Бедняжка. Она думала, он хочет извиниться. Оскорбившись его враньем, но ничуть не встревожившись, она села в машину, где Андриссен и Марсалис тут же несколько раз ударили ее по голове. Сам Медфорд в это время глушил одну «Маргариту» за другой в соседнем баре, громогласно заявляя, что хочет напиться в стельку, потому что его сучка ему не дала. Он разорялся до тех пор, пока бармен не попросил его либо заткнуться, либо убираться вон, и всячески старался, чтобы посетители бара его запомнили. А эти скальпы. Им же наверняка пришлось закрывать сиденья в машине полиэтиленом, чтобы не осталось пятен. А тело просто вышвырнули на улицу, как мусор. Убийство Белинды Кенделл произошло по аналогичному сценарию.

А вот со Скай все было по-другому. По обыкновению, она проявила инициативу, нашептав свои планы на ночь Брэдли Марсалису на ухо за их последним ужином.

— Не сегодня, — ответил он, на что Скай просто пожала плечами:

— Как знаешь. Позвоню Заначке или Бите. Наверняка они будут не против повеселиться.

Уязвленный и злой, Марсалис был все же вынужден действовать по ранее продуманной схеме. Он попрощался с нею в холле, но через несколько минут набрал ее номер:

— Ладно, будь по-твоему. Только не здесь. Приезжай, я буду ждать тебя в комнате.

«Комнатой» в «М. и X.» называли звукоизолированный многокомнатный номер в пятизвездочном отеле, который клуб круглогодично снимал для своих самых шумных членов. Как удалось установить следствию, Брэдли Марсалис оставил его за собой заранее, за несколько дней, что было расценено как доказательство преднамеренности содеянного.

Впрочем, до «комнаты» Скай так и не добралась. Потому что перед ней как из-под земли вырос черный внедорожник и знакомый голос пропел из глубины:

— Привет, принцесса! Добро пожаловать на борт! Конь попросил нас немного покатать тебя.

Двадцать, девятнадцать и девятнадцать. Если сложить прожитые ими годы, подсчитал Соланка, получится всего на три года больше его собственного возраста.

А что же случилось с Джеком Райнхартом? С Джеком, который уцелел в дюжине войн лишь для того, чтобы встретить унизительную смерть в Трайбеке, который так искренне и горячо писал о вещах, по-настоящему значимых, и так стильно — о тех, что не значимы совершенно, и чьи последние строки, начертанные по доброй воле или под давлением, оказались столь пронзительны и в то же время начисто лишены смысла? Следователи с точностью восстановили картину происшедшего. Сначала «Конь» Марсалис крадет у Джека его ружье. Затем Райнхарт получает от «Молодых и Холостых» приглашение пройти церемонию посвящения, чтобы стать полноправным членом их клуба. Ты этого добился, парень. Ты принят. Даже когда они прибыли в здание зерноторговой компании Спасского, у Джека не возникло и тени подозрения, что он стоит на пороге смерти. Быть может, он ожидал оргии в духе фильма «С широко закрытыми глазами», предполагал увидеть танцующих на подиумах обнаженных девушек в масках, которые изнывают, жаждут сладких ударов его хлыста. Соланка плакал. Ему казалось, он слышит, как под предлогом следования ритуалу убийцы велят Джеку опрокинуть в себя большущую кружку разбавленного колой «Джека Дэниелса», любимого напитка испорченных мальчиков. Как в соответствии с традициями клуба Райнхарта заставляют раздеться донага и вывернуть белье наизнанку. Соланке казалось, будто его собственные глаза закрывают повязкой (позже убийцы сняли ее). Слезы Соланки текли через невидимый шелк. Хорошо, Джек, ты готов. Сейчас тебя разорвет. — Что происходит, парни, в чем дело? — Просто открой рот, Джек. Ты почистил зубы, как мы велели? Отлично, вот и молодец. Ну, Джек, скажи: «А-а!» Давай, милашка, сейчас тебя расшибет. Как же просто оказалось соблазнить и убить этого доброго, слабодушного человека. Как же охотно — обменяв свои тузы на шестерки — запрыгнул он в собственный катафалк, мигом доставивший его прямо на место смерти. «Господи, упокой мою душу», — надрывался певец. До свидания, Джек, молча обратился Соланка к другу. Возвращайся к себе. Я позвоню тебе. Скоро увидимся.


Нила привезла Малика к себе на Бедфорд-стрит, откупорила бутылку красного вина, задернула шторы, зажгла массу ароматических свечей и выбрала, казалось бы, неуместную в данном случае музыку — поставила диск с песнями из классических болливудских фильмов пятидесятых — начала шестидесятых годов, песнями его запретного прошлого. В этом проявилась ее истинная душевная мудрость. Когда речь шла о человеческих чувствах, Нила Махендра всегда знала, что нужно делать. Kabhi meri gali aaya kam. Берущий за душу романтический напев разлился по комнате. Заходи на меня посмотреть иногда. С тех пор как ушли с кладбища, они не разговаривали. Нила устроила Соланку на ковре среди подушек и уложила его голову себе на грудь — между грудей, — тем самым без слов напоминая ему, что счастье возможно даже в самом сердце горя.

Нила говорила о своей красоте как о чем-то отдельном от себя. Красота просто «вдруг появилась», без всяких усилий со стороны Нилы. Она не считала красоту своей личной заслугой, была благодарна за этот неожиданный дар и берегла его, но обычно воспринимала себя как некую отдельную сущность, заключенную в абсолютно чуждое ей прекрасное тело. Она смотрела на мир этими большими глазами, прибегала к помощи этих длинных, точеных ног и изящных рук, но никак не могла поверить своей удаче. Эффект, который ее появление производило на окружающих: падающие на мостовую мойщики окон, ошалело глазеющие на нее с тротуара из-под опрокинувшихся им на голову ведер; теряющие управление автомобили; рубщики мяса из соседней лавки, которым минутное замешательство грозит потерей руки или пальцев, — этот феномен она отслеживала чрезвычайно внимательно, несмотря на показное равнодушие. В какой-то мере даже могла им управлять. «Нила просто не знает, как это выключить», — говорил Джек и был прав. Но она могла немного смягчить последствия, надевая бесформенные одеяния свободного покроя (которые терпеть не могла) и широкополые шляпы (которые просто обожала, не любя солнце). Усилить производимое впечатление ей было проще — стоило лишь немного изменить походку, наклон головы, движения губ, голос. Если она включала «эффект» на полную мощность, то представляла реальную угрозу для всего живого в пределах досягаемости, и Соланка обычно просил ее прекратить это, отчасти потому, что его тело и душа также становились жертвами Нилы. Нила любила комплименты, часто говорила о себе, что она «девушка, требующая очень тщательного ухода и деликатного обращения», и порою признавала, что ее затея мысленно разделять свои «форму» и «содержание» не более чем удобный прием. Собственную сексуальность Нила описывала как некую «другую себя», периодически вырывающуюся на волю охотницу. Это была очень неглупая уловка застенчивой женщины, позволяющая ей порой становиться раскованной. Благодаря подобной хитрости она могла наслаждаться плодами своей исключительной эротичности, не испытывая парализующей неловкости, которая мучила ее в юности. Избегая необходимости называть вещи своими именами и прямо говорить, что в ее поступках хорошо, а что — плохо, изворотливая Нила цитировала мультяшную секс-бомбу, крольчиху Джессику. «Я не плохая, — мурлыкала она с напускной застенчивостью, — меня просто такой нарисовали».

Нила накрепко привязала Соланку к себе. Их роман разительно отличался от его связи с Милой. С той Соланка позволял себе опускаться ниже и ниже, глубже и глубже увязать в чарах не упоминаемого вслух, недопустимого. Как только он очутился в объятиях Нилы, все стало ровно наоборот: что угодно могло быть упомянуто и упоминалось, все было допустимо и допускалось. Теперь рядом с ним была не женщина-подросток, теперь Соланка приобщался к зрелым радостям свободной от запретов любви. Тягу к Миле он воспринимал как слабость, этот новый роман только добавил ему сил. Обвинившая Соланку в оптимизме Мила была права, и тому подтверждением, конечно же, стала ее преемница. Соланка был благодарен Миле, нашедшей потерянный ключ к дверце его фантазии. Но если Мила Мило отворила шлюзы, то Нила Махендра стала хлынувшим потоком.

Соланка понимал, как сильно меняется в объятьях новой возлюбленной, чувствовал, что поселившиеся в нем демоны — его самый страшный кошмар — слабеют буквально с каждым днем, ощущал, как непредсказуемая ярость вытесняется сладкой предсказуемостью любви. Что ж, фурии, пакуйте чемоданы, думал он, здесь вы больше не живете. Если он был прав и человеческая ярость действительно произрастала из накопившихся разочарований, тогда ему посчастливилось отыскать антидот, способный превращать яд разочарования в нечто противоположное. Ведь furia — это не только ярость, но и экстаз, а любовь Нилы стала для него философским камнем, сделала возможной всю эту алхимию трансмутаций. Ярость черпает силу в отчаянии, любовь же Нилы была воплощенной надеждой.

Дверь, ведущая в его прошлое, все еще оставалось закрытой, и у Нилы хватало великодушия до поры до времени не стучаться в нее. Очевидно, она не меньше него ценила личную и психологическую свободу и нуждалась в собственном пространстве. После их первой ночи, проведенной в гостиничном номере, Нила настояла на том, что предаваться любви они должны в ее собственной постели, однако ясно дала понять, что не хочет, чтобы Соланка оставался у нее на всю ночь. Хотя ее мучили ночные кошмары, она не искала защиты в его близости. Предпочитала самостоятельно противостоять атакующим ее сонным призракам и после еженощной изматывающей битвы пробуждаться медленно и в полном одиночестве. У Соланки не было выбора, а потому он принял условия Нилы и со временем научился бороться с волнами сна, как правило накрывавшими его к концу любовных игр. Он убеждал себя, что для него так даже лучше. Ведь, ко всему прочему, он вдруг оказался очень занятым человеком.

С каждым днем он узнавал ее все лучше и лучше, изучал, словно город, в котором снимал жилье в надежде со временем тут осесть. Ее, судя по всему, это не очень устраивало. Как и Соланка, она была человеком настроения, и он стал ее личным метеорологом, пытающимся составить прогноз ее настроений, изучающим силу и возможные последствия ее внутренних ураганов, гнавших гневные валы на золотой берег их любви. Иногда ей нравилось чувствовать себя объектом самого пристального исследования, изучаемым под микроскопом, нравилось, что ее понимают без слов и, чтобы получить желаемое, ей даже не нужно ничего говорить. Но временами это ее оскорбляло. Заметив, что Нила хмурится, Соланка, бывало, спрашивал, что случилось, и получал раздраженный ответ: «Ах, да ровно ничего. Отвяжись, ради всего святого! Ты вообразил, что умеешь читать мои мысли, но ты очень часто и очень сильно ошибаешься. Если мне будет что сказать, я сама скажу. Не надо заранее нагнетать обстановку». Нила потратила много сил, закрепляя за собой образ сильной женщины, и не хотела, чтобы любимый видел ее слабой.

Как вскоре обнаружил Соланка, Нила разделяла его недоверие к таблеткам. Оба предпочитали бороться с собственными демонами, не спускаясь в «долину кукол». А потому, когда ей становилось совсем худо, когда приходила пора сражаться с собой, она просто избегала его без всяких объяснений, рассчитывая, что он поймет это правильно, что он достаточно взрослый человек, чтобы на какое-то время позволить ей быть такой, какой ей нужно быть. Проще говоря, от Соланки, возможно впервые за всю его жизнь, ожидали зрелого поведения, поведения, соответствующего его возрасту. Нила жила под гнетом напряжения и сама иногда признавала, что временами быть с нею рядом — нелегкий удел. На это Соланка всегда отвечал ей:

— Это точно, но ведь существуют и плюсы.

— Надеюсь, хоть большие, — отвечала Нила с искренне озабоченным видом.

— Не будь они большими, я выглядел бы полным дураком, разве не так? — усмехался Соланка, и Нила, успокоенная, придвигалась к нему.

— И правда, — убеждала она себя. — А ты не дурак.

Нила обладала невообразимой физической естественностью и обнаженной чувствовала себя счастливей, чем в одежде. Соланке не однажды приходилось напоминать, чтобы она что-нибудь на себя накинула, прежде чем откроет кому-либо дверь. Однако секреты свои Нила оберегала, ей нравилось казаться загадочной. Ее частые погружения в себя, ее привычка отстраняться всякий раз, как она понимала, что ее рассматривают слишком пристально, были связаны с совершенно неамериканской — а как раз таки чисто английской — способностью ценить сдержанность. Она старалась убедить его, что это не имеет никакого отношения к тому, любит она его или нет (любит, и даже очень). «Ну это же очевидно, — разъясняла она, когда он спросил, отчего же тогда она сейчас с ним. — Ты можешь быть творческим гением со своими куклами, или веб-сайтами, или чем там еще. Когда же дело касается меня, твоя единственная функция — быть в моей постели всякий раз, как я позову тебя, и удовлетворить любой из моих капризов». Услышав это царственное заявление, профессор Соланка, который в глубине души всегда мечтал быть объектом сексуальных домогательств, почувствовал себя невероятно польщенным.

Когда все ласки оставались позади, она обычно закуривала сигарету и усаживалась обнаженной перед распахнутым окном, зная, что Соланка не выносит табачного дыма. Повезло же ее соседям, думал он, но Нила ставила себя выше буржуазных предрассудков. Сегодня, покурив, она как ни в чем не бывало продолжила свою мысль. «Знаешь, что в тебе особенного? — произнесла она. — У тебя есть сердце. Редкое качество для современного мужчины. Взять, к примеру, Бабура. Удивительный человек, просто блестящий. Я серьезно. Но не способен любить что-либо, кроме революции. Живые люди для него просто пешки в его игре. У большинства других мужчин на первом месте деньги, власть, спорт, собственное эго. Взять того же Джека». Соланка терпеть не мог, когда Нила упоминала гладкокожего знаменосца с Вашингтон-сквер, и почувствовал укол совести, когда при сравнении с Джеком она отдала предпочтение ему, Соланке, о чем тут же сообщил ей. «Видишь! — с торжеством воскликнула она. — Ты не просто можешь чувствовать — ты можешь даже говорить об этом вслух. Bay! Наконец-то я нашла стоящего мужчину». Соланка смутно ощутил насмешку в ее словах, но не понял, в чем, собственно, та заключалась. Он чувствовал себя одураченным и мог утешаться лишь тем, что в ее голосе отчетливо звучала любовь. Любовное зелье номер девять. Целительный бальзам.


Индия буквально лезла из всех щелей и углов Нилиной квартиры на Бедфорд-стрит, демонстрировала себя в кричащей манере, характерной для жилищ индийской диаспоры: музыка из болливудских фильмов, свечи и благовония, календарь с изображениями Кришны в окружении пастушек, ковры дхурри на полу, картины в колониальном стиле, свернутая кольцом, словно чучело зеленой змеи, трубка кальяна хукки на книжном шкафу. Бомбейская ипостась Нилы, размышлял Соланка, пока натягивал на себя одежду, могла бы уступить место самому что ни на есть западному минимализму, во вкусе калифорнийской простоты… но не будем даже поминать о Бомбее. Между тем рядом Нила втискивалась в самое «аэродинамическое», обтекаемое из всех ее черных облегающих платьев, сшитое из какой-то суперсовременной, не имеющей названия ткани. Несмотря на поздний час, она намеревалась отправиться в офис. Подготовка к съемкам документального фильма об индолилипутах была практически завершена, близился отъезд Нилы к антиподам. А еще требовалось успеть очень многое. Примирись с этим, внушал себе Соланка, потребность в уединении для нее столь же профессиональное качество, сколь и личное. Желающий быть рядом с этой женщиной неизбежно должен научиться жить с ней в разлуке. Нила завязала шнурки на своих белых спортивных туфлях со встроенными в подошву колесиками и помчалась, взмахнув на прощание собранными в конский хвост черными волосами. Соланка стоял на тротуаре и смотрел ей вслед. «Эффект» Нилы, как он понял по обычной уличной сумятице и чехарде, проявлялся даже в сумерках.


Соланка зашел в легендарный игрушечный магазин, некогда основанный немецким иммигрантом Фридрихом Августом Отто Шварцем, приобрел там игрушечного слона и отправил Асману по почте. Очень скоро новое счастье уничтожит последние оставшиеся в нем крупицы ярости, и он будет достаточно уверен в себе, чтобы снова войти в жизнь сына. Однако, чтобы сделать это, ему придется также посмотреть в глаза Элеанор и окончательно поставить ее перед фактом, который она пока отказывалась признавать. Ему придется, словно ножом, пронзить ее доброе, любящее сердце вестью о неизбежности их разрыва.

Он позвонил Асману, чтобы предупредить о скором сюрпризе, и произвел ошеломительный эффект:

— А что там внути? Что там написано? А Могену это понравится? — Элеанор и Асман на выходные вместе с Францами ездили во Флоренцию. — Там нету пляжей. Нет, нету. Там есть речка, но я в ней не паваю. Может быть, когда я буду бошой, я еще туда поеду и буду в ней павать. Я не ипугался, папочка. Поэтому Моген и Лин кичали дуг на дуга. А мама нет. Мама не кичала. Она казала, подумай, Моген. Надо, чтобы никто не ипугался. Лин такая хорошая. Мама тоже очень хорошая. А он ипугался, но немного. Моген немного ипугался. Совсем капельку. Может, он хотел меня насмешить? Не знаю, может быть. Папочка, а знаешь? Знаешь, что он говорил? Мы все пошли смотеть на статуи, а Лин с нами не пойдет. Поэтому она пакала. Она осталась дома. Не у нас дома, а… Абыл. — Соланке понадобилось какое-то время, чтобы понять: что «абыл» означает «забыл». — Мы там жили. Да-да. Там очень хорошо. У меня была своя коната. Она мне нравилась. У меня есть лук и стелы. Я люблю тебя, папочка, ты пидешь сегодня домой? Когда ты пиедешь — в четерг-субботу? Пиезжай. Пока.

Трубку взяла Элеанор:

— Да, это было непросто. Но Флоренция того стоит. А как ты?

Соланка с минуту подумал.

— Все хорошо, — наконец сказал он, — у меня все отлично.

Элеанор тоже помолчала какое-то время.

— Ты не должен говорить ему, что приедешь домой, если не собираешься приезжать, — сказала она наконец, явно прощупывая почву.

— Что у тебя случилось? — спросил он, чтобы сменить тему.

— А у тебя что случилось? — спросила в ответ она.

И обоим все стало ясно. Он успел уловить нотки явной фальши в ее голосе, а она — в его. Выбитый из колеи внезапно открывшейся ему правдой, Соланка прибегнул к Нилиной фразе:

— Отвяжись, ради всего святого! Ты вообразила, что умеешь читать мои мысли, но ты очень часто и очень сильно ошибаешься. Когда мне будет что сказать, я сам скажу. Не надо заранее нагнетать обстановку. — Это была ошибка. Естественные для Нилы, в его устах подобные слова звучали неоправданной грубостью.

— Ради всего святого? — с издевкой передразнила она. — Это как в «Джиперс криперс» и мультиках про сверчка Джимини? С каких это пор ты повторяешь выражения Рональда Рейгана? — Элеанор стала раздражительнее, жестче и явно не стремилась к примирению.

Соланка подумал о Моргене и Лин. Моргене, который не поленился позвонить ему и высказать, как плохо Соланка поступил, оставив собственную жену. Моргене, чья жена также позвонила Соланке — сообщить, что крах его брака еще сильнее сплотил их с мужем. Н-да. Морген, Элеанор и Лин во Флоренции. Поэтому она пакала. Приведенное Асманом доказательство было неоспоримо. Потому что она плакала. Так почему же она плакала, Морген? Элеанор? Отчего же ты теперь не удосужился связаться со мной? Не могла бы ты, Элеанор, объяснить, почему твой любовник выясняет отношения с женой в присутствии моего сына?


Ярость медленно покидала его, но одновременно с этим все вокруг становилось безрадостным. Мила съезжала. Эдди нанял в транспортной компании «Ван-Го» грузовик и без единого слова жалобы таскал с четвертого этажа вниз ее пожитки. Сама Мила все это время просто торчала на тротуаре с сигаретой в одной руке и бутылкой ирландского виски в другой, периодически прикладывалась к горлышку и брюзжала. Ее волосы были красными и как никогда острыми и короткими. Даже они словно бы злились.

— На что это ты уставился, как сам считаешь? — завопила она на Соланку, приметив его в окне кабинета на втором этаже. — Чего бы вы ни хотели от меня, профессор, вам этого не получить. Ясно? Я теперь девушка помолвленная, скоро выхожу замуж и очень не советую злить моего жениха.

Несмотря на то что, по самым приблизительным оценкам, Мила выпила никак не меньше пятой части бутылки «Джеймсона», Соланка спустился вниз, чтобы поговорить с ней. Она переезжала в Бруклин. Они с Эдди присмотрели себе маленькую квартирку в районе Парк-Слоуп, недалеко от нового офиса сетевых пауков. Сайт Кукольных Королей вот-вот заработает на полную мощность, и все, что с ним связано, в полном порядке.

— Профессор, вам не о чем волноваться, — устало сказала Мила, — с бизнесом все отлично. Единственное, чего я не могу выносить, так это вас.

На крыльце появился Эдди Форд с компьютерным монитором в руках. Заметив Соланку, он театрально нахмурился. Эдди очень долго ждал случая разыграть эту сцену.

— Слышь, мужик, она не хочет говорить с тобой, — начал он, опуская монитор на землю. — Я достаточно ясно выражаюсь? Мисс Мила не имеет ни капли чертова желания вести чертовы беседы. Понял? Хочешь увидеть ее — позвони в офис и назначь чертову деловую встречу. Можешь прислать нам электронное письмо. Хоть раз увижу тебя возле ее чертова дома — будешь иметь дело со мной. Между этой леди и тобой больше нет никаких чертовых отношений. Тебе дали отставку вчистую. Если хочешь знать мое мнение, она просто чертова святая, что вообще продолжает вести с тобою бизнес. Но я-то не святой. И мне нужно всего пять минут. Триста секунд наедине с тобой удовлетворят все мои чертовы желания. Вот так вот, сэр! Поняли меня, профессор? Надеюсь, мы с вами на одной частоте? Вам ясны все мои выражения?

Соланка молча поклонился и повернулся, чтобы уйти.

— Она рассказала мне, что ты с ней делал, — выкрикнул ему вслед Эдди. — Ты просто чертов псих. Старый, грустный и больной шизик.

А рассказала ли она тебе, Эдди, о том, что делала со мной? Ай, ладно! Не важно.

— Ага, профессор!

В коридоре, у дверей своей квартиры, Соланка едва не налетел на Шлинка. Сантехник явно поджидал его, размахивая какими-то документами и просто разрываясь от обилия слов.

— Фсе ф порятке ф фашей кфартире? Никаких проплем с туалетом? Ну та, ну та. Стеланное Шлинком стелано нафсекта. Гефикст! — Сантехник закивал и улыбнулся яростной улыбкой. — Фозмошно, фы не помните, — продолжил он свою речь, — я пыл с фами открофенен, та? Расскасал фам фсю сфою шиснь. Фот так фот фсял и потелился. А фы префратили фсе ф шестокую шутку. Фы скасали, што ис истории моей несщастной шизни полушится кино. Но фы гофорили это не фсерьес. Фы просто так это гофорили, смеха рати. Так плагоротно с фашей стороны, профессор, так феликотушно, кусок фы терьма.

Соланка стоял как громом пораженный.

— Та! — заявил сантехник, особенно напирая на слова. — Теперь у меня есть прафо насыфать фас так. Я пришел сюта специально тля тофо, штопы это фам скасать. Фитете ли, профессор, я фсял та и послетофал фашему софету, софету, который фы тали мне просто так, штопы посмеяться, глупо потшутить, и майн готт, слафа поку, мои усилия не прошли таром. Это пыл успех! Скоро фыхотить фильм! Фот смотрите, тут, прафта, картинка щерно-пелая. Фитете, насфание стутии. Фитете, тогофор, услофия оплаты. Претстафьте сепе, кометия. Та! Прошиф шиснь, лишенную юмора, в конце я буту смешить лютей. В глафной роли Пилли Кристалл, он уше согласился, он просто с ума схотит по этой роли! Мы стелаем корящий хит, та? Уше скоро ф прокате. С путущей фесны. Море пухла. Отлищный пютшет. Грантиосный прастник. Потоштите немного, фсе увитите сами. Ну, латно, мне пора. Профессор-затница, я плакотарю фас за название. Фы его притумали. «Jü-Boot». «Ефрейская лотка». Ха-ха-ха.


16

Ни на что не похожее лето вдруг закончилось в одну ночь, точно кто-то свернул показ неудачного бродвейского шоу. Столбик термометра, будто нож гильотины, резко упал вниз. Курс доллара, напротив, взлетел вверх. Повсюду, куда ни взгляни: в спортивных залах, клубах, галереях, офисах, на улицах, в залах Нью-йоркской фондовой биржи, на главных стадионах и крупных концертных площадках — спешно готовились к новому сезону, разминались перед началом рабочей поры, подновляли тела, головы и содержимое гардероба, занимали стартовые позиции. Время шоу на Олимпе. Казалось, весь город участвует в гонке. Слабаки могут не беспокоиться, им нет места в этом динамичном соревновании. Вот оно — самое главное событие, ежегодный чемпионат, победителя ожидает голубая атласная лента через плечо. Это забег для профессионалов, занявшие первое место станут богоравными. Второго места тут не бывает — отправляйся-ка в город неудачников, Лузервиль! Никто не раздает здесь ни серебряных, ни бронзовых медалей. Главное правило: пан или пропал.

Всю эту олимпийскую осень эфир заполняли атлеты: дискредитированные китайцы, пьющие черепашью кровь; Марион Джонс, бормочущая что-то в микрофон; муж Марион Джонс, уличенный в использовании допинга — нандролона; Майкл Джонсон, вырывающийся вперед и побивающий все рекорды. Набирало обороты и действо, которое Джек Райнхарт назвал Олимпиадой Разводов. Антикварный муж первой жены Соланки, Сары Лир-Скофилд, Лестер, умер во сне накануне последнего в их бракоразводном процессе судебного заседания, успев, однако, вычеркнуть Сару из своего завещания. Жесточайшая словесная война между Сарой, бразильской супермоделью Ундиной Маркс и взрослыми детьми Скофилда от прежних браков наконец-то вытеснила с первых полос дело Бетонных Убийц. Саре удалось выйти полной победительницей из этой пока еще вербальной схватки. Она обнародовала отрывки из личного дневника Скофилда, из которых явствовало, что усопший всей душой ненавидел собственных детей и не собирался оставлять им ничего, что было бы существенней платы за проезд по мосту Трайборо. Сара также наняла частных сыщиков, чтобы те выяснили все подробности жизни Ундины, единственной наследницы по последнему, активно оспариваемому завещанию Скофилда. В прессу хлынули подробности о бисексуальной распущенности модели и ее приверженности пластической хирургии. «Она не принадлежит к числу интересных мне людей, но, говорят, подстилка она выдающаяся», — ядовито откомментировала Сара. Увлечение Ундины наркотиками и съемки в дешевых порнофильмах также сделали свое дело. Но, самое убийственное, пинкертоны откопали тайную любовную связь модели с неотразимым парагвайцем, близким родственником укрывающегося от правосудия нацистского военного преступника. После обнародования этих фактов иммиграционная служба США тут же начала следствие в отношении Ундины, поползли упорные слухи, что ее того и гляди лишат «зеленой карты». Вот это да! Я по-прежнему стаптываю сапоги в пехоте, а Сара Британская командует батальонами, не без восхищения думал Малик Соланка о бывшей жене. Я всего лишь лицо в толпе, а она — королева, от нее зависят жизнь и смерть.

Посвященный планете Галилео сайт PlanetGalilio.com, связанный с Кукольными Королями проект, последняя попытка Соланки за долгое время, очень быстро завоевывал могущественных союзников. Веб-спайдеры умели забрасывать сети. Потенциальные партнеры и спонсоры буквально выстраивались в очередь, желая еще на начальном этапе вложить деньги в новое крупное начинание создателя легендарной Глупышки. Уже были подписаны договоры с крупнейшими производственными, дистрибьюторскими и маркетинговыми компаниями: «Маттел», «Амазон», «Сони», «Коламбия», «Банана рипаблик». Конвейеры вселенной игрушек работали на полную мощность, выпуская все, что только можно, — от мягких набивных кукол до говорящих роботов в натуральную величину с проблесковыми огнями, не говоря уже о костюмах для Хеллоуина. Изготовлялись настольные игры и пазлы, девять различных моделей космического корабля, нейтрализаторы киборгов, сборные модели планеты Галилео-1, а для особо пылких поклонников проекта — и всей ее планетной системы. Количество принятых «Амазоном» предварительных заказов на книгу «Восстание оживших кукол» стремительно приближалось к феноменальному рекорду, установленному в свое время мемуарами Глупышки. Основанная на книге компьютерная игра была практически готова и уже вовсю рекламировалась. Линия модной одежды под маркой «Галилео» была заявлена к показу в заключительный день шестой недели высокой моды. Ввиду намечающейся будущей весной крупной забастовки актеров и сценаристов спешно продвигалась идея высокобюджетного фильма; вопрос должен был решиться со дня на день. Банки не на жизнь, а на смерть боролись между собою за право предоставления под проект крупных кредитов, с каждым днем понижая процентные ставки. Велись переговоры с крупнейшим внутри Китая поставщиком интернет-услуг. Стоящая во главе проекта Мила работала сутками и добилась выдающихся результатов. При всем том их с Соланкой отношения по-прежнему оставались более чем прохладными. Отставка задела Милу гораздо больнее, чем она позволила себе показать вначале. Она держала профессора в курсе всего и готовила к общению с прессой, но как только дело касалось личных контактов, Манхэттенский и Бруклинский мосты перекрывались колючей проволокой и на каждом их них вырастала трехголовая фигура цербера Эдди Форда. И если в электронном мире Соланка и «сетевые пауки» работали вместе по нескольку часов в день, в мире реальном они по-прежнему оставались друг для друга совершенно чужими. Хотя, скорее всего, иначе и быть не могло.

К счастью, Нила все еще не уехала из Нью-Йорка, правда, причина задержки была неприятной и очень ее расстраивала. В Лилипут-Блефуску произошел государственный переворот, во главе которого стоял некий Скайреш Болголам, торговец из коренных элби, начисто прогоревший и ненавидящий удачливых индолилипутских коммерсантов с такой страстью, что это можно было бы назвать расизмом, если бы пыл его не подогревался профессиональной завистью и личной неприязнью. Переворот во многом напоминал никому не нужный фарс, поскольку под давлением сторонников Болголама либеральный президент Голбасто Гуэ, не так давно активно лоббировавший программу государственных реформ, призванных предоставить индолилипутам равные с элби избирательные и имущественные права, был вынужден резко изменить курс и приостановить действие новой, вступившей в законную силу всего несколько недель назад, конституции. Несмотря на это, Болголам заподозрил подвох и в сентябре ворвался с парой сотен вооруженных головорезов в здание парламента в центре Мильдендо, где взял в заложники пятьдесят индолилипутских парламентариев, членов аппарата и самого президента Гуэ. Одновременно отряды сторонников Болголама арестовали всех видных индолилипутских политиков. Все радиостанции, телебашни и основные телефонные узлы страны оказались блокированы. Повстанцы парализовали работу международного аэродрома Блефуску и главного порта Мильдендо. Банда Болголама закрыла главный интернет-сервер страны, Lillicon. Островитянам тем не менее удавалось поддерживать некоторую связь с остальным миром посредством электронной почты.

Судьба Нилиного друга с нью-йоркской демонстрации оставалась неизвестна, однако из тех обрывочных известий, которые все же просачивались из Блефуску, несмотря на препоны Болголамовых бандитов, можно было заключить, что Бабура нет ни среди взятых в заложники парламентариев, ни среди политиков, посаженных в тюрьму. Это означало, что он ушел в подполье, если, конечно, остался жив. Нила предпочитала верить именно в эту из всех возможных альтернатив: «Если бы он был убит, мерзавец Болголам уже трубил бы об этом во все трубы. Хотя бы просто для того, чтобы еще сильнее деморализовать оппозицию». Соланка очень редко видел ее после того, как случился переворот. Нила постоянно, чаще всего по ночам, с учетом тринадцатичасовой разницы во времени, пыталась через Всемирную сеть или по спутниковому телефону связаться с теми, кто теперь именовал себя Филбистанским движением сопротивления или фрименами, свободными людьми. Она также активно искала пути и способы незаконно проникнуть — через Австралию или Борнео — на территорию Лилипут-Блефуску со своей урезанной до минимума киногруппой. Соланка стал ужасно бояться за нее, а также, несмотря на великую историческую важность поглотивших все ее внимание событий, за свое недавно обретенное счастье. Неожиданно он начал ревновать ее к работе и часто, пестуя выдуманное горе, воображал, будто Нила презирает и игнорирует его. По крайней мере, когда измысленная им Замин Рейкская тайно высаживалась на берегу Бабурии, ею двигало желание найти некогда любимого мужчину (хотя, приходится признать, и неясно, с какой целью). Страшная догадка напрашивалась сама собой: возможно, и Нила стремится на острова в поисках мужчины, а не только сюжета для фильма. Что, если теперь, когда мантия величия легла на недостойные плечи бритоголового и гологрудого флагоносца, которым она так восхищалась, Нила предпочтет мускулистого Бабура малоподвижному, стареющему торговцу сказками и игрушками? С чего бы еще ей подвергать свою жизнь опасности, стремясь проскользнуть в Лилипут-Блефуску и разыскать там Бабура? Ради документального фильма? Ха! Полнейшая чушь. Все это, если хотите, предлог. Предисловие. Рабочая заготовка. А Бабур, явно зародивший в ней желание Бабур — основной текст.

Однажды вечером, очень поздно, завершив все свои хлопоты, Нила навестила Соланку в его квартире на Западной Семидесятой. «А то, как я поняла, сам ты меня уже никогда не пригласишь», — засмеялась она с порога в надежде своим легким настроением рассеять повисшие с ее приходом тучи. Соланка не мог сказать ей правду: он не звал к себе Нилу, потому что его нервировало пребывание бывшей пассии в соседнем доме. Оба были слишком издерганы и утомлены, чтобы заниматься любовью. Нила целый день пыталась разузнать хоть что-то новое о Блефуску, Соланка же общался с журналистами на предмет Галилео-1 — утомительная, опустошающая работа. Отвечая на вопросы, Соланка отчетливо слышал в своем голосе фальшь и представлял с досадой, сколько еще ее наслоится, когда интервью снабдят комментариями. Нила и Соланка молча смотрели по телевизору шоу Леттермана. Не привыкшие к сложностям в отношениях, они еще не выработали языка для разрешения конфликтов. Чем дольше тянулось молчание, тем нестерпимее оно становилось. В какой-то момент — обоим показалось, что их недобрые чувства вырвались наружу и обрели физическую осязаемость, — они услышали пронзительный вскрик и шум падения. Снова крик, еще более громкий. А затем повисла долгая тишина.

Они вышли на улицу выяснить, что случилось. Внутренняя дверь вестибюля, соединявшая его с квартирами, прежде запиралась на ключ, но в последнее время ее перекосило и замок не работал. Внешняя, уличная дверь не закрывалась в принципе. Даже здесь, в безопасной новой части Манхэттена, это служило поводом для беспокойства. Если что-то на улице представляло опасность, оно, по идее, могло проникнуть в дом. Однако вокруг было тихо, улица пуста, и никто, кроме них, казалось, не слышал шума. Естественно, только они и вышли посмотреть, что произошло. Несмотря на то что оба отчетливо слышали, как что-то упало с грохотом и разбилось, тротуар оставался чист — ни разбившегося цветочного горшка, ни упавшей вазы, ни чего-то еще в этом роде. Нила и Соланка потерянно осмотрелись. Чужие жизни коснулись их и исчезли, словно они стали свидетелями ссоры между призраками. Тем не менее окно некогда Милиной квартиры было широко распахнуто, а когда они подняли на него глаза, тут же за занавесью возник силуэт мужчины и окно захлопнули. Вслед за этим в квартире погас свет.

— Наверное, это он, — заявила Нила. — Видимо, в первый раз женщина вырвалась, а теперь он ее поймал.

— А что же тогда разбилось? — удивился Соланка.

Вместо ответа Нила тряхнула головой, вернулась в квартиру и стала настаивать на том, чтобы вызвать полицию.

— Не знаю, как тебе, а мне было бы не очень приятно, если бы меня убивали, а мои соседи слышали это и палец о палец не ударили.

Примерно через час приехали двое полицейских. Они записали показания, отправились выяснять, в чем дело, и больше уже не объявлялись.

— Могли бы вернуться и объяснить нам, что случилось, — почти кричала раздраженная Нила. — Им же прекрасно известно, что мы сидим здесь посреди ночи и переживаем.

Соланка ухватился за повод выпустить недовольство:

— Боюсь, они просто не знают, что обязаны перед тобою отчитываться. — Он даже не пытался скрывать звенящую в голосе злость.

Нила резко развернулась к нему лицом. Агрессии в ней было не меньше, чем в Соланке.

— Да что с тобой происходит?! — выпалила она. — Мне надоело притворяться, будто я живу с нормальным человеком, а не с больным на голову медведем.

За этим последовала самая обычная и прискорбная перебранка. Они вошли в штопор взаимных обвинений, затеяли старую как мир игру — поиски виноватого: «Ты сказал…» — «Нет, это ты сказала…» — «Разреши мне сказать тебе, что я не просто устал, я на самом деле устал от всего этого, от того, что ты берешь слишком много и отдаешь слишком мало». — «Ну, тогда уж позволь и мне сказать тебе, что я могу отдать тебе все, весь золотой запас Форт-Нокса, весь „Бергдорф Гудмен“ и все другие бутики, но тебе и этого будет недостаточно!» — «Могу я поинтересоваться, что это значит? Я не понимаю, что ты хочешь сказать». — «Нет, ты прекрасно, ты преотлично меня понимаешь». — «Ах так! Ну ладно, кажется, я действительно начинаю понимать». — «Разумеется, когда ты хочешь, ты понимаешь». — «Когда я хочу? Прости, но ты просто вынуждаешь меня это сказать». — «Ничего подобного, ты просто спишь и видишь, как бы излить на меня свой яд». — «Господи Иисусе, хватит решать за меня, что я хочу сказать!» — «Конечно, я мог бы это предвидеть». — «Нет, это мне следовало это предвидеть». — «Прекрасно, теперь мы оба всё друг о друге знаем, вот и отлично». — «Отлично».

И вот в тот самый момент, когда они стояли друг против друга, как залитые кровью гладиаторы, нанося друг другу раны, из-за которых очень скоро бездыханное тело их любви окажется распростертым на арене эмоционального Колизея, профессор Малик Соланка узрел такое, что его распоясавшийся язык разом утихомирился. На крыше дома сидела громадная черная птица, и плотная тень, отбрасываемая ее крыльями, покрывала тьмой всю улицу. Вот она, фурия, она здесь, подумал Соланка. И звук, который они слышали — как будто рухнуло и разбилось на куски что-то огромное, к примеру сброшенная с большой высоты с громадной силой бетонная глыба, — не был произведен падением какой-нибудь вазы. Это вдребезги разбилась его собственная жизнь.

Как знать, что могло бы произойти в следующее мгновение, что мог бы он выкинуть под влиянием накатившего гнева, если бы не Нила. Нила, на своих высоченных каблуках воздвигшаяся над ним, точно королева или богиня, и глядевшая сверху вниз на его обильные серебряные седины. Что, если бы у нее недостало чуткости заметить непередаваемый ужас, вдруг разлившийся по его по-мальчишески круглому лицу, уловить затаенную дрожь в уголках прихотливо изогнутых пухлых губ? Что, если бы в самый последний миг ее не осенило и она не решилась бы на гениальный, смелый и единственно верный жест, не нарушила табу, уничтожив последнюю преграду между собою и Маликом? Любовь придала ей смелости ступить на запретную территорию и доказать, что есть чувство, которое сильнее ярости. Своей гибкой рукою со шрамом она впервые за все время их близости стала перебирать длинные серебряные пряди волос у него на макушке.

Чары разрушились. Соланка громко рассмеялся. Гигантская ворона расправила черные крылья и улетела прочь, чтобы через считанные минуты замертво рухнуть в парке Грамерси, перед памятником актеру Эдвину Буту в роли Гамлета. Соланка понял, что излечился от редкого заболевания, исцелен совершенно и полностью. Богини ярости отступили, они больше над ним не властны. Словно из его вен разом откачали литры яда, а то, что так долго не давало дышать, вдруг отпустило.

— Я хочу рассказать тебе одну историю, — проговорил Соланка, и Нила, взяв его руку в свою, повела его к дивану:

— Конечно расскажи. Только, сдается мне, я уже ее знаю.


В конце научно-фантастического фильма «Солярис», повествующего о планете, сплошь покрытой водами разумного океана, способного читать человеческие мысли и воплощать в реальность сны, главный герой, космический странник, наконец возвращается домой. Он стоит на пороге давно оставленной русской дачи, а вокруг бегают детишки, и рядом с ним — его прекрасная умершая жена. Камера отъезжает назад, все дальше и дальше, и мы видим, что дача на самом деле не более чем крохотный островок посреди безбрежного океана Соляриса, что это всего-навсего наваждение, хотя, может статься, и более истинное, чем правда жизни. Дача постепенно превращается в точку, совсем исчезает из виду, поглощенная безмерными просторами великого, удивительного океана — океана воспоминаний, фантазий и грез, для которого нет смерти, где все, что тебе дорого, всегда ждет тебя на пороге или бежит к тебе через лужайку, заливаясь детским смехом и распахивая счастливые объятия.

Расскажи мне. Я все уже знаю. Мудрость любящего сердца подсказала Ниле, отчего прошлое Соланки было безрадостным. Когда они смотрели «Солярис», последняя сцена показалась Малику ужасной. Тогда он подумал, что знал человека, который, подобно герою фильма, жил иллюзией — иллюзией отцовской любви, намеренно и жестоко введенный в заблуждение относительно того, какую природу имеет эта самая любовь. Что знал ребенка, который, как и тот, на экране, распахнув объятия, бежал навстречу человеку, притворявшемуся его отцом, но это была сплошная ложь, одна ложь. Потому что не было отца. И не было счастливого дома. А ребенок на самом деле не был самим собой. Ничто не было таким, каким казалось.

Да, Бомбей нахлынул на него вновь. Соланка снова жил в нем, по крайней мере в той его части, которую на самом деле никогда не мог забыть. Он вновь проживал тот малюсенький отрезок прошлого, с которого начинался весь ад его последующей жизни, в проклятой Йокнапатофе, ужасном Мальгуди, определившем весь ход его судьбы. Вспоминал то, думать о чем запрещал себе более половины жизни. Метволд-Истейт на Варден-роуд. Там у него было все, о чем он только мог мечтать. Там, в доме, именуемом «Нурвилль», его долгое время растили как девочку.

Вначале Соланка не смел взглянуть правде в глаза и подбирался к ней окольными путями, пространно описывал росшую в саду бугенвиллею, ветви которой карабкались на веранду, словно взломщик, написанный маньеристом Джузеппе Арчимбольдо, или крадущийся ночью к тебе в спальню отчим. Говорил о том, как громко и предостерегающе кричали под его окном вороны, о приговоре, который вынес себе: не будь он таким глупым и невежественным, наверняка понял бы их предостережения, услышал то, что они хотели ему сказать, и убежал бы из дома раньше, чем случилась беда. Выходило, что он сам, только он один виноват во всем, ему не хватило ума хотя бы для того, чтобы понять язык птиц. Еще Соланка рассказывал Ниле о своем друге Чандре Венкатарагхаване и о том, как отец Чандры ушел из дома, когда им было по десять лет. О том, как в тот же день он пришел к другу в гости, чтобы выспросить у мальчика, убитого горем, обо всем. «Расскажи мне, как тебе больно, — умолял Соланка Чандру, — расскажи, и тогда я узнаю, как больно должно быть мне самому. Мне важно знать это». Родной отец Малика исчез, когда тому не исполнилось и года, и его молодая красивая мама Маллика уничтожила все фотографии беглеца, а через год снова вышла замуж. С великим облегчением приняла она фамилию второго мужа и дала ее ребенку, желая не только обмануть чувства сына, но и подделать его биографию. Отец оставил его, и Соланка до сих пор не знал отцовского — и своего подлинного — имени. Будь на то воля матери, Соланка до сих пор не догадывался бы о существовании своего настоящего отца. Отчим рассказал Малику правду, когда тот подрос достаточно, чтобы понимать такие вещи. Отчим, которому как-то надо было оправдаться перед собой хотя бы в совершении инцеста. Оправдаться хотя бы в этом.

Чем зарабатывал на жизнь его родной отец? Никто никогда не отвечал на подобные вопросы. Какой он был, худой или толстый? Высокий или низкий? Кудрявый или с прямыми волосами? Все, что оставалось мальчику, — изучать собственное отражение в зеркале. Загадку отцовской внешности он разрешил с годами: когда подрос, отражение в зеркале ответило ему на все вопросы. «Теперь мы — Соланки, — внушала мать. — И тебе нет нужды что-то знать о человеке, который для меня никогда не существовал и уж совершенно точно не существует сейчас. У тебя есть настоящий отец, который заботится, чтобы ты всегда был сыт и одет. Ты должен целовать ему ноги и исполнять все, о чем он тебя просит».

Доктор Соланка, второй муж матери, врач-консультант в госпитале Брич-Кэнди, на досуге сочинявший неплохую музыку, действительно обеспечивал семью. Однако, как вскоре выяснил Малик, отчим желал, чтобы поцелуи мальчика доставались не только его ногам. Малику исполнилось шесть лет, когда окончательно выяснилось, что госпожа Маллика Соланка не может больше иметь детей — будто исчезнувший первый муж прихватил с собою и все ее детородные силы, — и началась его пытка. Купи ему платья и не стриги волосы. Пусть он будет нам и сыном, и дочкой. — Но, муж мой, как можно? Я хочу сказать: разве это нормально? — Конечно! Что здесь ненормального? Все, что родители делают со своими детьми дома по своей воле, происходит с ними по велению Всевышнего. Моя бедная мама, она сама приносила мне платья и ленты. А потом этот подонок заявил, что для ее хрупкого здоровья, страдающего от частых недомоганий и простуд, будут полезны ежедневные физические нагрузки, и стал регулярно выпроваживать ее из дома на долгие прогулки в висячие сады или на ипподром Махалакшми. Почему ты даже не догадалась спросить у него, отчего он ни разу не пошел с тобой? Отчего, отослав няню-аю, взял на себя все заботы о «своей маленькой девочке»? Бедная моя мамочка, как же ты предала своего единственного ребенка! Это продолжалось целый год, и только тогда Малик смог собраться с духом и произнести непроизносимое. Мамочка, почему доктор-сахиб толкает меня? — А он тебя толкает? А как он тебя толкает? Что это вообще за ерунда? — Мамочка, он становится вот тут кладет руку мне на голову и толкает меня вниз, он ставит меня на колени. Мамочка, потом он расстегивает свою пижаму. А потом, мамочка, его штаны падают. Она избила его тогда, била больно и долго. Никогда не смей лгать мне! Если я еще раз услышу это гнусное вранье, я буду лупить тебя до тех пор, пока ты не оглохнешь и не онемеешь. Ты почему-то невзлюбил человека, который стал тебе настоящим отцом, единственным отцом, который у тебя когда-либо был. Ты почему-то не хочешь, чтобы твоя мама была счастлива, и поэтому придумываешь такие вещи. Меня не проведешь, я знаю, какое у тебя дрянное сердце. Как ты думаешь, что я чувствую, когда мамы всех соседских детей в один голос твердят: «Какое развитое воображение у вашего милого Малика! Задаешь ему вопрос и никогда не можешь угадать, что он ответит»? Это все оттого, что ты болтаешь невесть что и позоришь нас на весь город! У меня не сын, а злобный обманщик!

После этого Малик оглох и онемел. После этого он стал сразу, едва только чувствовал, как рука толкает его мягкую, беззащитную голову, послушно опускаться на колени, закрывать глаза и открывать рот. Так прошло много долгих месяцев. Но потом все изменилось. Однажды к мистеру Соланке зашел отец Чандры, крупный банкир Баласубхра-маньям Венкатарагхаван. Они заперлись вдвоем в комнате и не выходили из нее больше часа. Сначала оттуда раздавались крики, потом они вдруг перешли на приглушенный шепот. Маллика сперва напряглась, а после очень быстро расслабилась. Малик, потерявший дар речи, с расширенными от ужаса глазами, затаился в дальнем конце коридора. Он крепко прижимал к себе куклу. Когда из комнаты появился мистер Венкат, он гремел, как грозовое облако, и ненадолго замолчал лишь для того, чтобы поднять и прижать к себе Малика (который по случаю визита мистера Венката был наряжен в белую рубашку и шорты). Лицо дяди Венката было багровым. Он шепнул Малику: «Не волнуйся, мой маленький. Ворон каркнул: „Никогда!“» В тот же день все платья и финтифлюшки были собраны и сожжены. Правда, по настойчивой просьбе Малика ему оставили кукол. Доктор Соланка больше пальцем не дотронулся до мальчика. Что бы ни сказал ему мистер Венкат, угрозы возымели должный эффект. (Когда Баласубхра-маньям Венкатарагхаван ушел из дома, чтобы сделаться саньясином, десятилетний Соланка ужасно боялся, что отчим вернется к старым привычкам. Однако, как выяснилось, доктор Соланка хорошо усвоил преподанный ему урок. Тем не менее с тех самых пор мальчик больше не сказал ему ни единого слова.)

С того самого дня до неузнаваемости переменилась и мать Малика, теперь она бесконечно просила прощения у своего мальчика и постоянно плакала. Стоило ему обратиться к ней, как она начинала причитать и каяться. Это заставило Малика отгородиться от всех. Ему нужна была мать, а не мощная водометная машина, какую он видел в игре «Монополия». «Прошу, перестань, амми, — напускался он на нее, когда ей в очередной раз не удавалось сдерживать рыдания. — Мамочка, если уж я могу держать себя в руках, значит, можешь и ты». Задетая его словами, она выпускала сына из рук, после чего все равно продолжала плакать, но уже тише, уткнувшись в подушку. Несмотря на все это, в доме вновь установилась видимость нормальной жизни. Доктор Соланка много работал, Маллика хлопотала по хозяйству, а Малик привычно скрывал от всех свои мысли и чувства, делясь ими только шепотом, только в полной темноте и только с окружавшими его в постели куклами — своими ангелами-хранителями, единственной семьей, которой он мог доверять.

— Остальное не имеет значения, — окончил он свое признание. — Дальше все было вполне ординарно: я научился жить с этим, вырос, уехал от них, зажил собственной жизнью. — Соланка чувствовал, что сбросил с плеч тяжкий груз. — Мне больше не придется со всем этим жить, — изумленно добавил он.

— Теперь тебе придется жить со мной, — заявила Нила. — И я прошу тебя туда поехать. Съезди, ты должен. Теперь не ты один, а мы оба этого хотим. Потому что ты наконец-то окончательно от всего освободился.

В ее объятьях Соланка расслабился, расслабился даже несмотря на то, что знал: у него остался еще один, последний секрет, которым он так и не смог с ней поделиться, замер в одном шаге от полного признания, устрашась неприглядной правды — правды о том, что происходило здесь между ним и Милой Мило. Ничего, уговаривал он себя и тем самым навлекал катастрофу, должно же что-то остаться на потом.


По всей земле — в Великобритании, в Индии и даже в далекой Лилипутии — феномен американской успешности не давал людям спокойно жить. На родине Нилы ее считали настоящей знаменитостью лишь только потому, что ей удалось устроиться на хорошую работу, «стать большим человеком» на американском телевидении. В Индии также искренне гордились достижениями своих переселившихся в США соотечественников: музыкантов, издателей (увы, не писателей!), программистов из Силиконовой долины, актеров в Голливуде. В Англии восторги такого рода доходили до истерический экзальтации: «Ах, журналисту из Великобритании предложили работать в США! Неслыханно! Британский актер сыграет роль второго плана в американском фильме! Bay, теперь он самая настоящая суперзвезда! Английская комедия с переодеваниями удостоена в Америке сразу двух наград „Эмми“! Какой ошеломительный успех! Мы всегда знали: британских трансвеститов никому еще не удавалось обойти!» Добиться успеха в Америке — вот что сделалось единственным показателем человеческой состоятельности. Малик Соланка считал это позорной готовностью преклонять колени. С деньгами не поспоришь, а все деньги сосредоточены здесь, на новой земле обетованной!

Соланка неслучайно задумывался над такими вещами: перевалив за пятьдесят, он вдруг испытал на собственном опыте всю мощь «настоящего американского хита», для которого не существует ни закрытых дверей, ни нераскрытых тайн, который позволяет тебе объедаться плодами успеха, пока не лопнешь. С первого же дня своего запуска беспрецедентное междисциплинарное бизнес-предприятие под названием «Галилео» обрело в буквальном смысле межгалактические масштабы. Оно оказалось тем самым счастливым билетом, стопроцентным попаданием, мифом, которого так не хватало людям. «Пусть победит сильнейший» — футболки с такой надписью облекали самые уважаемые торсы в городе. Эти слова стали слоганом триумфаторов поколения спортзалов, буквально за одну ночь сделавшись одним из обязательных признаков общественного признания. Даже некоторые обладатели самых толстых в мире животов и кошельков щеголяли в такой одежде, желая показать, что им также не чужды самоирония и чувство юмора. Спрос на игровую приставку и необходимое компьютерное обеспечение превзошел самые смелые прогнозы, еще на старте обойдя прежнего лидера — игру про Лару Крофт. В лучшие для «Звездных войн» времена продажи сопутствующих товаров составляли четвертую часть от мирового оборота игрушечной индустрии. С тех пор к подобному успеху удалось приблизиться лишь Глупышке. Теперь сага о Галилео-1 побивала все известные рекорды популярности, но в этот раз глобальная мания была запущена не кинофильмом или телесериалом, а интернет-сайтом. Новая коммуникационная среда приносила невиданную отдачу. После целого лета скептицизма в отношении потенциала убыточных в массе своей интернет-компаний обрел наконец реальность предсказанный «дивный новый мир». И вот на удивление нестрашный Зверь профессора Соланки, Антихрист, «чей час уже пробил, влачился к Вифлеему, чтобы быть рожденным», как писал Йейтс. (Естественно, не обошлось и без досадных недоразумений: в первые дни сайт едва не рухнул под бременем собственной популярности, росшей быстрее, чем «пауки» успевали наращивать свои блистательные сети, расширяя доступ к сайту, создавая его «реплики» и «зеркала».)

Вновь персонажи, сотворенные Соланкой, вырвались из клеток и заполонили улицы. Со всего мира приходили вести о том, что диковинные образы, выросшие до гигантских размеров, возносятся на стены домов. Они блистали в свете рядом с живыми звездами, исполняли национальные гимны перед началом футбольных матчей, публиковали книги своих кулинарных рецептов, их приглашали на шоу Леттермана. Ведущие молодые актрисы сознавались, что сыграть роль Замин Рейкской или Богини Победы, ее двойника-киборга, — мечта всей их жизни. Однако на этот раз все вышло иначе, чем с Глупышкой, и Соланка не чувствовал ни малейшего разочарования. Мила Мило выполнила свое обещание: это было исключительно его шоу. Он дивился собственному приятному возбуждению. Творческая работа и публичные встречи заполнили все его дни. Пора закрытости, когда все его общение ограничивалось обменом электронными письмами с веб-спайдерами, осталась позади. Теперь он должен был постоянно «мелькать», показываться на публике. Единственной ложкой дегтя в этой огромной, достойной Креза бочке меда был неутихающий, может даже нараставший, гнев отвергнутой, помешавшейся на своем отце Милы. Они с Эдди являлись на самые важные деловые встречи с каменными лицами и уходили, не сказав с Соланкой и двух слов. Зато очень много говорили волосы Милы и ее глаза. Теперь они часто меняли цвет, то полыхали пламенем, то отливали иссиня-черным, как вороново крыло. В те дни, когда у Милы было особенно плохое настроение, цвет контактных линз яростно спорил с окраской волос.

У Соланки просто не было времени разобраться с проблемой Милы. Генеральные бизнес-партнеры проекта «Галилео» прямо-таки фонтанировали идеями диверсификации. Давайте откроем сеть ресторанов! Нет, лучше тематический парк! Нужно построить в Лас-Вегасе гигантский отель с развлекательным центром и казино! Пусть архитектура отеля имитирует два острова Бабурии! Только представьте: мы создадим в самом сердце пустыни искусственный «океан»! Подсчитать количество удачных возможностей для вложения денег, которые стучались в дверь, умоляя впустить их, было так же невозможно, как вычислить точное значение числа «пи». Каждый божий день «сетевые пауки» выдвигали и отклоняли сотни предложений, связанных с дальнейшей судьбой принадлежащей им собственности, сайта PlanetGalileo.com, и Малик Соланка растворился в экстазе, в ярости творчества.

Зато вторжение оживших кукол с несуществующей планеты Галилео-1 в общественную жизнь вполне реальной Земли стало для всех полной неожиданностью. О том, что это случилось, первой Соланке сообщила Нила. Она появилась в его квартире на Западной Семидесятой в состоянии крайнего возбуждения. Глаза ее горели. В Лилипут-Блефуску произошел политический контрпереворот. Все началось с банального ограбления: люди в масках напали на самый крупный в Мильдендо магазин игрушек и похитили из него всю только что поступившую огромную партию масок и костюмов кроносовских киборгов. Примечательно — если принять во внимание имя приятеля Нилы, знаменосца с лоснящимся торсом, — что нападавшие не взяли ни одного костюма бабурян. Акцию осуществили радикально настроенные деятели Филбистанского движения сопротивления, революционные индолилипутские фримены. Как потом выяснилось, они напрямую соотносили себя с Кукольными Королями, чье неотъемлемое право считаться равными с людьми, обладающими моралью и разумом существами отвергал Могол Бабурский, их смертельный враг, в новом воплощении — Скайреш Болголам.

Пока что эта новость выглядела экзотическим отголоском странных нравов очень далекой, а потому не заслуживающей внимания страны на юге Тихого океана. Однако игнорировать дальнейшее оказалось труднее. Тысячи вымуштрованных революционеров-филбистанцев атаковали все жизненно важные объекты Лилипут-Блефуску, захватив врасплох исполнявшую в основном церемониальные функции армию элби и после долгой и яростной схватки отбив у сторонников Болголама парламент, теле- и радиостанции, телефонные узлы, интернет-сервер Lillicon, а также порт и аэродром. Рядовые повстанцы прятали лица за широкими полями шляп, шарфами и даже носовыми платками, в то время как их вожаки маскировались более изысканным образом. Киборги Акажа Кроноса, понял Соланка, возглавили ни больше ни меньше как третье «восстание оживших кукол». Многочисленные Кукольники и Замин уверенно руководили их действиями. «Пусть победит сильнейший!» — кричали фримены, бросаясь в атаку на болголамитов. К концу кровавого дня Филбистанское движение сопротивления одержало уверенную победу. Цена ее оказалась высока: сотни убитых, сотни серьезно раненых и пропавших без вести. Медицинские учреждения не справлялись с наплывом раненых, многие умерли прямо в больнице, так и не дождавшись помощи врачей. Всю ночь стены главного госпиталя маленькой страны сотрясались от стонов, полных боли и страха.

Как только Лилипут-Блефуску восстановила связь с внешним миром, выяснилось, что повстанцам удалось отбить у врага свергнутого президента страны Голбасто Гуэ и взять живьем свергнувшего его лидера первоначального, теперь уже неудавшегося, переворота Скайреша Болголама. Возглавивший восстание предводитель филбистанцев, одетый в костюм и маску Кроноса-Кукольника и настаивающий на том, чтобы его называли исключительно «командующий Акаж», почти сразу выступил по местному телевидению, объявив об успехе проведенной операции, отдав дань памяти погибшим и провозгласив, что «сильнейшие победили». Далее он озвучил требования повстанцев: конституция Голбасто должна вновь обрести законную силу, Болголама и его бандитов следует судить за государственную измену. Согласно законам элби, подобное преступление каралось смертью, тем не менее за всю историю страны смертная казнь ни разу не применялась, а потому, по всей вероятности, не будет применена и сейчас. После этого «командующий Акаж из свободных людей» потребовал для себя права начать формирование нового правительства Лилипут-Блефуску, заявив, что у него уже есть целая группа кандидатов, которые должны обязательно войти в будущую администрацию. При этом он никак не обозначил пост, который наметил для себя, — ложная скромность, никого, впрочем, не обманувшая. Примеры Бала Теккерея в Бомбее и Иорга Хайдера в Австрии давно доказали всем, что можно стоять у руля и не занимая официальных постов. Достаточно просто быть личностью с незаурядными возможностями. А до тех пор пока его требования не будут выполнены, заявил командующий Акаж в конце своей речи, он «просит многоуважаемого президента и изменника Болголама считать себя его личными гостями и ни под каким предлогом не покидать здания парламента».

Соланка был обеспокоен. Всплыла все та же проблема целей и средств. Командующий Акаж не похож на человека, посвятившего себя служению великой цели. И поскольку, полагал профессор, Ганди и Мандела не единственные, кого берут за образец революционеры, надо всегда называть своими именами приверженцев воинственной тактики. Нила не в пример ему была воодушевлена. «Вот уж не думала, что индолилипуты способны быть такими дисциплинированными, воинственными, решительными, готовыми бороться за свои интересы, а не только размазывать сопли и размахивать руками. То, что ему удалось сделать, — настоящее чудо, разве ты с этим не согласен?» Она сказала, что улетает в Мильдендо уже утром. «Порадуйся за меня. Этот мятеж поможет мне сделать по-настоящему горячий, по-своему даже сексуальный фильмец. Телефон у меня весь день буквально разрывался». Узнав о ее спешном отъезде, Малик Соланка, стоящий на одной из жизненных вершин, чувствующий себя Гулливером или Алисой, гигантом среди пигмеев, неудержимым и неуязвимым, внезапно ощутил, как чьи-то малюсенькие пальчики с силой дергают его за одежду, словно целая орда крошечных гоблинов пытается утащить его вниз, в ад. «Знаешь, а ведь это он, — добавила Нила. — Командующий Акаж. Я посмотрела по телевизору его обращение и больше не сомневаюсь. Это тело я узнаю из тысячи. Настоящий мужчина».


Темпы современной жизни, думал Малик Соланка, значительно превосходят способность человеческого сердца на них откликаться. Гибель Джека, любовь Нилы, победа над яростью, слон Асмана, горе Элеанор, уязвленная Мила, надменный триумф сантехника Шлинка, конец лета, переворот в Лилипут-Блефуску, ревность к лидеру фрименов, радикалу Бабуру, ссора с Нилой, страшные крики в ночи, откровения о прошлом, стремительный взлет популярности Кукольных Королей и проекта «Галилео-1», контрмятеж командующего Акажа, спешный отъезд Нилы — подобное ускорение потока времени заключает в себе что-то комически-неодолимое. Нила не ощущала ничего подобного; порождение скорости и движения, дитя взбудораженного века, она принимала современные темпы перемен как должное. «Ты кажешься таким старым, когда говоришь подобные вещи, — отчитывала она его. — Хватит! Лучше иди ко мне». На прощание они занимались любовью невероятно долго, никуда не спеша. Никакой ненужной постмодернистской торопливости. Все-таки сохранилось еще несколько сфер, где неспешность ценилась даже молодыми.

На пару часов Соланка забылся сном без сновидений, а когда проснулся, угодил в самый настоящий ночной кошмар. Рядом спала Нила — она частенько не отказывала себе в удовольствии остаться у него на всю ночь, хотя по-прежнему не разрешала ему ночевать у себя; двойной стандарт, который Соланка принимал без всяких возражений, — но кроме нее в комнате был кто-то еще, крупный, нет, огромный мужчина, и, о боже, — какая жуткая аллюзия на совершенную самим Соланкой ошибку! — великан стоял у кровати с большим, отвратительного вида ножом в руке. Соланка мгновенно проснулся и сел на постели. Незваный гость приветствовал его, слабо помахав в воздухе лезвием.

— Профессор, — не без учтивости проговорил Эдди Форд, — как приятно, что вы наконец-то присоединились к моему бдению.

Однажды в Лондоне, несколько лет тому назад, Соланку едва не полоснули ножом. Самодовольный чернокожий юнец, который вылез из машины с откидным верхом, вознамерился срочно воспользоваться телефонной будкой, куда только что зашел Соланка. «Мне нужно позвонить женщине, старичок, — объяснил наглый малый. — Это срочно, понимаешь?» Услышав, что Соланке также необходимо сделать крайне важный звонок, юноша вдруг впал в неистовство: «Я порежу тебя, ублюдок. Я тебя действительно порежу. Не думай, я слов на ветер не бросаю!» Соланка делал все возможное, чтобы ни жестом, ни звуком не выдать, как сильно он испугался. В таких ситуациях нельзя ни показывать страх, ни вести себя вызывающе. Он должен найти золотую середину. Соланка постарался, чтобы его голос звучал ровно. «Это, конечно, будет для меня очень плохо, — попробовал он вразумить разбушевавшегося юнца, — но ведь и для тебя ничуть не лучше». После чего они уставились друг на друга. Соланке хватило ума проиграть этот турнир взглядов. «Ладно, сука, имел я тебя… — С этими словами парень, вооруженный ножом, скрылся в телефонной будке. — Привет, детка! Забудь его, детка. Я готов показать тебе такое, что даже не снилось этому тупому тюфяку. — Тут он начал напевать в трубку (Соланка узнал песню Брюса Спрингстина): — Скажи-ка, детка, дома ли твой папа. Надеюсь, он ушел, и ты совсем одна. А-а-а! Потому что я иду к тебе с очень грязными намерениями. О-о-о, я просто сгораю». Соланка почти бегом кинулся прочь от телефонной будки и, только завернув за угол, тяжело привалился спиной к стене.

Теперь это происходило снова. Только на сей раз имеет место личная неприязнь и ему ничем не помогут ни язык тела, ни владение голосом. А еще рядом с Соланкой спала женщина. Эдди Форд отошел к изножью кровати и начал расхаживать взад и вперед.

— Я знаю, что у тебя в голове, мужик, — заявил он. — Ты ведь у нас чертов большой любитель кино. «Линкольн-плаза» и все такое. Как же, как же! «Нож в темноте», второй фильм из сериала про Розовую Пантеру, в главной роли — милашка Эльке Зоммер. Я ничего не перепутал?

На самом деле фильм назывался «Выстрел в темноте», но Соланка благоразумно решил, что поправлять Эдди в такой момент не стоит.

— Все эти чертовы фильмы с ножами, — продолжал Эдди. — Миле нравится Бруно Ганц в фильме «Нож в голове», а по мне, так нет ничего лучше старой классики — «Ножа в воде», первой ленты Романа Полански. Муж поигрывал ножичком, чтобы поразить жену. Она запала на симпатичного блондина-попутчика. Чертовски скверная ошибка, леди. И кончилось все о-очень печально.

Нила зашевелилась и негромко вскрикнула во сне, что с нею часто случалось.

— Ш-ш… — Соланка погладил ее по спине. — Ш-ш, все в порядке.

Эдди понимающе кивнул:

— Надеюсь, она скоро к нам присоединится, мужик. Я просто жду не дождусь. — Тут он перешел к финальной части своего монолога: — Мы с Милой любим выставлять оценки фильмам. Ужасный, еще ужаснее, ужаснее некуда. Ее послушать, так ничего страшнее нет «Изгоняющего дьявола». Может, слышал, скоро выходит его новая версия. Все, что было отснято, без купюр. У-ух, что за вещь будет! Но я не согласен. Следует обратиться к старой доброй классике, к моему любимому Роману Полански. «Ребенок Розмари», приятель! Та еще детка — по мне! Хотя разве не вы у нас главный спец по деткам, профессор? Я не ошибся? К примеру, деткам, которые сидят у вас на чертовых коленках каждый чертов день. Что? Молчите? Ладно, так и быть, скажу иначе. Вы распускали ручонки и трогали то, что вам не принадлежит. И я считаю, что за это свинство вас надо примерно наказать. Вот. И молвил Господь: «Мне отмщение и аз воздам!» И я говорю вам: Эдди есть возмездие для вас. Профессор, не соблаговолите ли вы признать сейчас, когда мы сошлись здесь лицом к лицу, что именно это и есть наш случай? Мы сошлись лицом к лицу — вы со своей дамой, совершенно беззащитные, и я со своим большущим гребаным ножом. Я, который ждет не дождется случая отрезать вам яйца. Признайте же, что это очень похоже на чертов Судный день!

Киноиндустрия заражает людей инфантилизмом, мелькнуло в голове у Соланки, или же склонные к инфантилизму личности выбирают для себя кинопродукцию определенного рода. Возможно, повседневность, с ее спешкой и перегруженностью, оглушила людей, притупила их ощущения, и они обращаются к упрощенному языку кино, чтобы вернуть себе способность чувствовать. В результате множеству взрослых людей опыт киногероев кажется более реальным, чем тот, который можно почерпнуть в окружающем мире. Для Эдди словесные импровизации в духе киношных злодеев естественнее простой человеческой речи, даже самой грозной. В своих собственных глазах он — Сэмюэл Л. Джексон, готовый пустить в расход очередного мерзавца. Он видит себя «человеком в черном», которому цвет костюма заменил имя, который полосует связанную жертву под мотивчик «Ты меня сразила наповал». Однако нож в его руке самый что ни на есть настоящий. И боль будет самой настоящей. И смерть, которая рано или поздно наступит, тоже наступит не в кино, а в жизни. Молодой безумец, размахивающий в темноте ножом, вполне реален.

Нила проснулась и теперь сидела рядом с Соланкой, натягивая на себя простыню, — совсем как в кино.

— Ты его знаешь? — шепотом спросила она у Соланки.

Эдди расхохотался.

— Ну конечно, милейшая дама, прекрасно знает, — сквозь смех проговорил он. — У нас есть еще немного времени, чтобы поиграть в вопросы и ответы. Мы с профессором коллеги.

— Эдди, — в дверях стояла Мила (алые глаза, синие волосы, настоящая жуть) и с упреком окликала жениха, — ты украл мои ключи. Он украл мои ключи, — пояснила она, обращаясь к сидящему на кровати Соланке. — Должна перед вами извиниться. Он, знаете ли, человек, притом глубоких чувств. Я люблю это в мужчинах. И эти чувства становятся особенно сильными, когда речь идет о вас, профессор. Что, впрочем, вполне объяснимо. А вот нож… Так нельзя, Эдди. — Мила обернулась к жениху. — Не-ль-зя. Как же мы сможем пожениться, если ты угодишь за решетку?

Пристыженный Эдди переминался с ноги на ногу, точно нашкодивший школьник во время разноса директора. Всего мгновение — и взбесившийся пес-убийца превратился в жалобно поскуливающую собачонку.

— Подожди снаружи! — приказала Мила, и Эдди без единого слова послушно поплелся вон. — Он подождет меня на улице, — пояснила укротительница Соланке, полностью игнорируя другую женщину рядом с ним. — Нам надо поговорить.

Другая женщина, однако, не привыкла, чтобы ее оттесняли на задний план, изгоняли со сцены.

— Что значит «украл мои ключи»? Откуда у нее ключи от твоей квартиры? — допытывалась Нила. — Что он имел в виду, когда сказал, что вы коллеги? Что она хотела сказать, когда заявила, что «это вполне объяснимо»? Почему ей надо с тобой поговорить?

Ей надо со мной поговорить, мысленно ответил Малик, потому что, по ее убеждению, я думаю, будто она соблазнила собственного отца, тогда как я знаю, что отец сам соблазнил ее. Я не сразу до этого додумался, долго разбирался, можно сказать, провел полевые исследования. Он драл ее каждый день, как козу, — здоровый мужик, — а потом бросил. И поскольку она разрывается между отвращением к нему и любовью, то с тех самых пор присматривает себе кавер-версии, новые аранжировки, имитации жизни. Она как никто знает пути и обычаи своего века, века симулякров и подделок, в котором синтетика может доставить мужчине или женщине любое известное наслаждение, защитив их от болезни и чувства вины, — лоу-кэл, низкокалорийная, лоу-фай, низкопробная, потрясающе фальшивая версия неудобного, грязного и грубого мира реальной крови, настоящих потрохов. Иллюзорный опыт, который так хорош, что ты готов предпочесть его подлинному. Вот чем я был для нее — суррогатом.

Часы показывали семнадцать минут четвертого. Мила, как была, в плаще и ботинках, присела на край кровати. Малик Соланка застонал. Беда всегда приходит, когда ты беззащитен, и ослепляет тебя, словно любовь.

— Расскажи ей, — потребовала Мила, наконец-то признав существование соперницы. — Объясни, почему дал мне ключи от своего маленького королевства. Расскажи про подушку на коленях.

Было очевидно, что Мила отлично подготовилась к схватке. Она расстегнула плащ, позволив ему соскользнуть на пол, и оказалась в коротенькой кукольной ночнушке. Отличный пример того, что и одежда может быть грозным оружием: раненая Мила скинула плащ, чтобы убить.

— Ну же, папи, — настаивала она, — расскажи ей про нас! Расскажи о своей дневной красавице Миле.

— Да уж, будь любезен! — подхватила мрачная Элеанор Мастерс-Соланка.

Она включила свет и прошла в комнату в сопровождении грузного, седеющего очкарика, моргающего сыча, буддиста чертова, бывшего приятеля Соланки Моргена Франца.

— Уверена, это позабавит всех нас, — продолжила Элеанор.

Отлично, подумал Соланка. Похоже, мы придерживаемся политики открытых дверей. Пожалуйста, проходите все, кто хочет, располагайтесь! Не обращайте на меня внимания. Будьте как дома.

Гладкие каштановые волосы Элеанор отросли. На ней было длинное черное кашемировое пальто со стоячим воротником. Ее глаза сверкали. Выглядит просто очаровательно для трех часов ночи, отметил про себя Соланка. Он также обратил внимание на то, что Морген Франц держит Элеанор за руку, а обнаженная Нила уже поднялась и начала хладнокровно одеваться. Ее глаза тоже метали искры. Про Милу и говорить нечего — та уже явилась сюда, пылая от гнева. Соланка закрыл глаза, лег на спину и спрятал лицо под подушкой от этой неожиданной иллюминации.

Элеанор и Морген оставили Асмана с бабушкой и сегодня днем прилетели в Нью-Йорк. Они поселились в одной из гостиниц в центре и планировали утром созвониться с Соланкой, чтобы встретиться и сообщить ему о наметившихся в их жизнях переменах. (По крайней мере, это Соланка интуитивно предчувствовал, или, лучше сказать, Асман натолкнул его на догадку.)

— Но уснуть я так и не смогла, — сообщила Элеанор подушке. — Тогда я подумала: ну и черт с ним, приедем к тебе и разбудим, ничего страшного. Но ты, оказывается, и так не спишь, вовсю тут развлекаешься. Это большая удача, потому что мне будет намного легче сказать тебе то, ради чего я приехала. — В ее голосе не осталось и следа былой мягкости. Она сжимала кулаки с такой силой, что костяшки побелели. Было видно, что она с большим трудом не позволяет себе сорваться на крик. В любой момент из ее раскрытого рта вместо слов могли вырваться на волю вопли фурии, раздирающие перепонки, разрушительные.

Я должен был это предвидеть, подумал Соланка, еще сильнее прижимая подушку к лицу. Смертный бессилен перед черной яростью бессмертных богов. Вот они — все три фурии, милостивые эвмениды, принявшие облик трех женщин, с которыми неотвратимо свела его судьба. Их черты были хорошо знакомы Малику, но вырывавшееся из глаз пламя не оставляло сомнений, что это вовсе не его возлюбленные, а всего лишь вместилища, которые понадобились злым божествам, чтобы объявиться в Верхнем Уэст-Сайде.

— Да вылезай же ты наконец из постели, ради всего святого! — резко сказала Нила. — Поднимайся на ноги, чтобы мы могли отправить тебя в нокдаун.

И профессор Малик Соланка поднялся под пылающими взглядами женщин, которых он когда-то любил. Некогда владевшая им ярость теперь перешла к ним, Моргена Франца захватило ее силовое поле. Морген, которому нечем было особенно гордиться, кроме, пожалуй, одного: он познал, что значит быть рабом любви. Морген, которому Элеанор доверила свою истерзанную душу и право быть наставником Асмана. Аж потрескивая от переполнявшей его энергии фурий, Морген двинулся к обнаженному профессору, точно марионетка на электрических проводах, и выбросил вперед свою чурающуюся насилия руку. Соланка упал, как слеза.


17

Три недели спустя на международном аэродроме Блефуску, совершив долгий перелет, Соланка вышел из аэробуса в жаркий, но освежаемый бризом весенний день Южного полушария. Сложный букет запахов наполнил его ноздри: гибискус, олеандр, людской пот, экскременты, машинное масло. Только теперь мысль о нелепости затеянного поразила его даже сильней, чем пацифистский кулак любовника жены, увесистая затрещина непротивленца, зуботычина, уложившая его на пол собственной спальни. О чем только думал он, уважаемый и к тому же теперь еще богатый мужчина пятидесяти пяти лет, когда пересекал полмира в погоне за женщиной, которая бросила его бестрепетно и бесповоротно? И, что еще хуже, почему его так волнует, что эти филбистанцы, эти фримены (могли хотя бы определиться с самоназванием) скрываются под личиной придуманных им персонажей, будто им, как пожарным или персоналу атомных электростанций, нужна защитная спецодежда? Костюмы Кукольных Королей, возможно, и стали приметой здешних событий, но это отнюдь не значит, что он, Соланка, несет за случившееся какую-либо ответственность. Ты не имеешь никакого отношения к происходящему в этой стране, уже в который раз безуспешно попытался убедить себя Соланка, но тут же сам себе возразил: а так ли это? Почему же тогда бритый знаменосец Бабур повсюду таскает за собой мою женщину, а на себе — латексную маску, копирующую мое лицо?

Маска Замин Рейкской была на самом деле скопирована с Нилы Махендры, но с личиной Акажа Кроноса получилось наоборот: чем дальше, тем больше Соланке казалось, что он становится похож на собственного персонажа — длинные седые волосы, горящие глаза безумца, потерявшего все. (Губы его были пухлыми с рождения.) На удаленном острове в Тихом океане разыгрывалось странное представление театра масок. И профессор Соланка не мог отделаться от мысли, что действие пьесы касается его самым непосредственным образом, что великое, а может, вполне тривиальное дело его, может, выдающейся, но, скорее всего, жалкой жизни — но все же его, а не чьей-то еще! — придет к завершению здесь, на юге Тихого океана, что тут будет разыгран последний акт. Идея приехать сюда была безрассудной. Однако после отчасти трагических, но больше смахивающих на фарс событий Ночи Фурий Соланка пребывал в безрассудном состоянии духа, очнувшись со сломанным коренным зубом, доставлявшим ему изрядное беспокойство, разбитым сердцем и покалеченной жизнью, которая печалила его куда сильнее раздробленного моляра. В кресле у дантиста профессор изо всех сил старался отключиться от лившихся из наушников, анестезирующих ранних мелодий Леннона и Маккартни и непринужденной болтовни доктора-новозеландца, чей бур все глубже вгрызался в недра его челюсти. Соланке почему-то вспомнилось, что в самом начале группа «Битлз» носила название «Кворримен» — «Рабочие карьера». Он старался сосредоточиться на Ниле: что она теперь думает о нем, как ее вернуть? В делах сердечных Нила всегда демонстрировала скорее мужской, чем женский стиль поведения, который приписывала Малику. Она была с тобой, пока не решала: хватит! Уж если любила, то беззаветно и безгранично, но, охладев, не испытывала колебаний, готовая одним ударом снести голову постылой любви. Столкнувшись лицом к лицу с его прошлым — прошлым, которое, по глубокому убеждению Соланки, никоим образом не было связано с его чувствами к ней, — Нила достигла точки кипения. Она оделась, покинула зону боевых действий и совершила суточный перелет на другую сторону Земли, не справившись, хотя бы из вежливости, о состоянии его челюсти, не говоря уже о последнем «прости» или осторожном согласии обсудить отношения позже, когда история чуть замедлит свой ход и у Нилы появится хоть капля времени для него. С другой стороны, она привыкла к преследованиям поклонников. Скорее всего, ей это даже нравилось. Так или иначе, убедил себя профессор, пока шумливый отбойный молоток новозеландца врубался ему в челюсть, он, Соланка, просто обязан ради собственного блага удержать такую удивительную женщину, раз уж ему посчастливилось ее найти.

Летящий на восток торопится навстречу будущему — на реактивной тяге часы мчатся чересчур стремительно, завтра приносится на крыльях, — однако его не покидало ощущение, что он возвращается в прошлое. Он путешествовал навстречу неизведанному и Ниле, но всю первую половину путешествия прошлое цепляло и тянуло к себе его сердце. Увидев под крылом Бомбей, Соланка натянул маску для сна и закрыл глаза. Самолет совершил посадку и целый час простоял в его родном городе, однако Соланка не подумал брать транзитную карту и остался на борту. Но, даже не встав с кресла, он не уберегся от чувств. Маска для сна его не спасла. В самолет, переговариваясь и гремя ведрами, поднялись уборщицы, целый взвод женщин в фиолетовых и розовых обносках. Сама Индия явилась вместе с ними, как болезнь: царственная осанка, явственность носовых интонаций в их речи, тряпки в их руках, тяжелый взгляд бесконечно усталых глаз, памятный запах полузабытых ароматических масел и специй — кокосового масла, пажитника, чернушки-калинджи, — въевшихся в их кожу. Профессор почувствовал сильное головокружение, стал задыхаться, будто самолет попал в воздушную яму, хотя Соланку никогда не укачивало в воздухе, к тому же самолет и вовсе стоял неподвижно, происходила дозаправка, и пилоты заглушили все двигатели. Он смог нормально дышать, только когда лайнер пересекал Деканское плоскогорье. А когда внизу показалась вода — немного расслабился. Нила хотела, чтобы они поехали в Индию вместе, мечтала отправиться на родину праотцев рука об руку с любимым мужчиной. Ведь она, было время, любила его — вот о чем следует помнить. «Очень надеюсь, — когда-то призналась она ему с трогательной серьезностью, — что ты будешь последним мужчиной, с которым я делю постель». Сила подобных обещаний столь велика, что в упоении от сказанного ею Соланка даже позволил себе помечтать о возвращении, поверить, что прошлое потеряет над ним власть — уже потеряло — и все достижимо в будущем. Но Нила исчезла, как ассистентка фокусника, и вместе с ней исчезла вся его решительность. Без нее — Малик знал это наверняка — он никогда не ступит на землю Индии.

Аэродром, как и предостерегало это старомодное слово, что называется, дышал стариной, поражал своеобычностью, как деликатно выражаются туристы, решившие во что бы то ни стало не падать духом перед лицом катастрофы. Иными словами, это был ветхий вонючий свинарник с потеющими стенами и снующими повсюду здоровенными тараканами, которые хрупали под ногами, как скорлупки орехов. Это строение следовало уничтожить добрый десяток лет назад. И оно действительно было намечено под снос, поскольку построили его не там, где следовало, и вертолеты, доставлявшие пассажиров в расположенную на соседнем острове столицу государства, Мильдендо, выглядели крайне изношенными. Однако новый аэропорт, международный аэропорт Голбасто Гуэ, рухнул ровно через месяц после того, как был построен. Развалился по причине излишне творческого, хотя и выгодного в финансовом плане, переосмысления индолилипутскими подрядчиками пропорций воды и цемента в бетоне.

Подобное творческое переосмысление вообще было характерной чертой жизни Лилипут-Блефуску. Стоило профессору Соланке зайти в зону таможенного досмотра, как все головы разом повернулись к нему, что приезжий, как бы ни одурел он от перелета и сердечной боли, заметил и истолковал совершенно правильно. Сверкая белой униформой, к нему тут же устремился таможенник, сверливший Соланку взглядом.

— Нет возможности. Невозможно. Мы не получали никаких извещений. Вы есть кто? Попрошу ваше имя, уважаемый, — произнес он с подозрением и протянул руку за паспортом профессора. — Так я и думал, — заявил он наконец, — вы не он.

Это была почти гнома — высказывание краткое, но емкое, причем темное по смыслу. Соланка просто наклонил голову в знак согласия.

— Настоятельно не советую вам, — продолжал офицер таможни свою загадочную речь, — вводить в заблуждение жителей страны, в которой вы всего лишь гость, всецело зависящий от нашей известной всему миру доброй воли и терпимости.

Он сделал приглашающий жест, и профессор начал послушно открывать чемоданы. Таможенник окинул их содержимое мстительным взглядом: четырнадцать комплектов аккуратно сложенных пар носков и трусов, четырнадцать носовых платков, три пары туфель, семь пар брюк, семь рубашек с коротким рукавом, семь рубашек с длинным рукавом, семь футболок, три галстука, три отутюженных и запакованных льняных костюма и даже один, прихваченный на всякий случай, плащ. Благоразумно выдержав паузу, чиновник широко улыбнулся, обнажив полный набор идеальных зубов, преисполнивших Соланку завистью.

— Большая пошлина, — лучась улыбкой, объявил туземец. — Очень много облагаемых пошлиной предметов.

Соланка нахмурился:

— Но здесь только моя одежда. Вы никак не можете требовать, чтобы люди платили вам за право ввезти то, чем можно прикрыть наготу.

Таможенник перестал улыбаться и нахмурился пуще Соланки.

— Давайте не будем затевать некрасивых сцен, господин обманщик, — попенял он. — Здесь не только ваша одежда, но много разного другого. Видеокамера, наручные часы, фотоаппарат, ювелирные изделия. Вы должны заплатить большую пошлину. Если не согласны, можете подать протест, это ваше несомненное демократическое право. Вы в Филбистане, Освобожденном Индийском Лилипут-Блефуску! Нет, если вы не согласны, займите место в приемной и подождите, когда мой начальник освободится и сможет с вами все детально обсудить. Он скоро освободится. Часа через двадцать четыре, самое большее тридцать шесть.

Соланке все стало совершенно ясно.

— Сколько? — спросил он и заплатил без возражений.

В переводе на местную валюту сумма казалась внушительной, но на самом деле равнялась восемнадцати долларам пятидесяти центам. Сияя как медный грош, таможенник мелом пометил чемоданы Соланки большими крестами.

— Вы прибыли сюда в великий исторический момент, — напыщенно заявил он. — Индийцы Лилипут-Блефуску наконец-то сплотились и стали отстаивать свои права. Наша культура древнее и богаче, и теперь мы по праву будем на первых ролях. Пусть победит сильнейший, не так ли? Сотни лет эти ни на что негодные людоеды элби пили грог, каву, глимигрим, фланек, «Джек Дэниелс» с колой — всю эту безбожную дрянь — и заставляли нас ложками хлебать их дерьмо. Все, хватит! Пускай теперь попробуют нашего! Желаю приятного пребывания!

На борту вертолета, направлявшегося на остров Лилипут, в Мильдендо, на Соланку смотрели с неменьшим подозрением. Профессор решил этого не замечать и сосредоточиться на открывавшемся из окна пейзаже. Когда вертолет пролетал над плантациями сахарного тростника, Соланка заметил высившиеся в центре каждого поля груды черного вулканического камня. Связав себя кабальным договором, променяв родовое прозвание на порядковый номер, индийцы ломали хребты, вручную расчищая эту землю под надзором австралийских кулумбов и копя в сердце негодование, рожденное непосильным трудом и лишением имени. Эти камни были символом копившейся вулканической ярости, прошлыми пророчествами извержения индолилипутского гнева, следы которого были видны повсюду. Хлипкий вертолет, к большому облегчению Соланки, совершил посадку среди до сих пор не разобранных руин международного аэропорта Голбасто Гуэ. И первым, что увидел профессор, был громадный плакат с изображением командующего Акажа, иными словами, лидера Филбистанского движения сопротивления Бабура в костюме и маске Акажа Кроноса. Обозревая его портрет, Соланка почувствовал, как сердце сжимает сомнение: не было ли это трансатлантическое путешествие ошибкой, заблуждением политически наивного, влюбленного идиота? Ибо иконный образ Лилипут-Блефуску — страны, стоявшей на пороге гражданской войны, страны, президент которой по сию пору оставался заложником, которая по-прежнему несла всю тяжесть осадного положения и где в любую минуту могли произойти самые непредсказуемые перемены, — как две капли воды был похож на профессора, чего и следовало ожидать. С пятнадцатиметровой высоты на Соланку смотрело его собственное лицо: безумные глаза, пухлые, капризно изогнутые губы, грива седых волос.


Его ожидали. Новость о двойнике командующего обогнала вертолет. Здесь, в этой комедии дель арте, человек, послуживший оригиналом для маски, выглядел ее имитатором, копия считалась подлинником, а оригинал — подделкой! Соланка как будто бы присутствовал при смерти бога, и умерший бог был им самим. У трапа его встретили автоматчики в масках, женщины и мужчины. Соланка последовал за ними без возражений.

Его препроводили в некий «отстойник». Стульев здесь не имелось, из мебели был только обшарпанный, старый стол, за которым следили немигающие глаза ящериц. Целые сонмы голодных мух с наглым жужжанием лезли профессору прямо в лицо. Паспорт, часы и обратный билет он покорно отдал женщине, чье лицо скрывала маска с чертами его возлюбленной. Оглушенный скрипучей военной мелодией, которая разносилась из включенной на полную мощность примитивной аудиосистемы аэропорта, Соланка все же расслышал нотки страха и возбуждения в голосах своих конвоиров — обвешанные оружием партизаны окружали его со всех сторон. О том, что ситуация крайне нестабильна, свидетельствовали испуганные глаза гражданских (без масок) и напружиненные тела военных (в масках). И до Соланки вдруг дошло, что он порядком оторвался от привычной среды, оставив далеко позади знаки, символы и коды, определявшие содержание и форму его жизни. Здесь нет никакого профессора Малика Соланки, человека с прошлым и будущим, судьба которого кого-то беспокоит. Здесь он неудобный чужак, чье лицо, однако, знакомо всем и каждому, и если прямо сейчас каким-то образом не обернуть физиогномическое сходство в свою пользу, то в лучшем случае ему грозит немедленная депортация. А в худшем… Он старался об этом не думать. Перспектива быть высланным из страны, даже на шаг не приблизившись к Ниле, уже сама по себе представлялась ему наказанием. Ну вот, опять я голый, подумал Соланка, голый дурак, который сам напрашивается, чтобы ему дали под дых.

Прошло около часа, и возле халупы, где держали Соланку, появился многоместный автомобиль-универсал австралийского производства, марки «Холден», и профессору сухо, но без ненужной грубости велели занять место на заднем сиденье. Партизаны в камуфляже уселись по бокам от него. Еще двое залезли в багажный отсек и устроились спиной к сидящим: дула их автоматов высовывались наружу через приоткрытое заднее окошко. Проезжая по улицам Миль-дендо, Малик Соланка ощущал сильнейшее дежавю, и ему понадобилось несколько мгновений, чтобы осознать, чтó напоминают ему эти места — Индию. Точнее, Чандни-Чоук, беспокойное сердце Старого Дели, где так же хаотически толкутся торговцы, где лавки снаружи выкрашены в те же яркие цвета, а внутри столь же скудно освещены; где проезды еще больше запружены толкающейся и галдящей живой массой, передвигающейся пешком и на колесах; где люди борются за пространство с животными; где множество автомобильных гудков исполняют неизменную симфонию дневной улицы. Соланка никак не ожидал подобных толп. Более предсказуемой, но оттого не менее тревожной оказалась ощутимая враждебность между двумя общинами, то, как мужчины, элби и индолилипуты, сбивались в кучки и тихо о чем-то переговаривались между собой, недружелюбно косясь на иноплеменников, ощущение жизни на пороховой бочке, которая того и гляди рванет. В том и состоит парадокс, проклятие общинных столкновений: когда они случаются, убивать вас приходит не кто-нибудь, а друзья и соседи, те самые люди, что пару дней назад помогли вам завести ваш старенький, заглохший у их дверей мотороллер, кого вы угощали засахаренными фруктами в честь помолвки вашей дочери с порядочным, образованным молодым человеком. Управляющий обувным магазином, по соседству с которым вот уже десять лет торгует ваша табачная лавка, — именно он, и никто другой, будет из кожи вон лезть и приведет поджигателей к вашим дверям, попыхивая купленным у вас сладким виргинским табаком.

Соланка не заметил ни одного туриста. (В доставившем его на Блефуску самолете пустовало больше двух третей кресел.) Очень мало попадалось детей и женщин, исключая на диво многочисленных воительниц Филбистанского движения сопротивления. Лавки по большей части были закрыты и забаррикадированы. Встречались и такие, что торговали, правда с опаской, и люди — преимущественно мужчины — заглядывали в них: никто не отменял повседневных нужд. Практически каждый имел при себе какое-то оружие, по временам издалека доносились звуки выстрелов. Полиция пыталась при помощи фрименов хоть как-то поддерживать закон и порядок. Опереточная армия оставалась в казармах, пока ее генералы вели многочасовые, изматывающие закулисные переговоры. Представители фрименов встречались с племенными вождями элби, а также с их духовными и деловыми лидерами. Командующий Акаж старался хотя бы создать видимость того, что ищет мирного разрешения кризиса. Но под этой ровной вроде бы поверхностью закипала гражданская война. Скайреш Болголам потерпел поражение и был взят в плен, но немало молодых элби, стоявших за его провалившимся переворотом, успели зализать раны и, вне всякого сомнения, готовили новый путч. Между тем мировое сообщество быстро склонялось к тому, чтобы объявить Лилипут-Блефуску самым маленьким государством-изгоем, приостановив действие торговых договоров и программ экономической помощи. И в этом Соланка видел свой шанс.

Эскорт мотоциклистов окружил «универсал», сопровождая его к усиленно охраняемому по всему периметру комплексу парламентских зданий. Открылись ворота, и процессия проследовала к служебному входу с задней стороны главного строения. Черный ход, подумал Соланка с кривой усмешкой, всегда был истинными вратами власти. Многие рядовые личности, функционеры и служащие, попадают во дворцы власти через парадную дверь. Иное дело — быть допущенным в кабину грузового лифта и под внимательными взглядами шеф-поваров и их подручных в белых колпаках вознестись на самый верх в окружении молчаливых масок, вот это действительно здорово! Ступить в безликий бюрократический коридор и пройти чередой все более невыразительных комнат — значит прошествовать подлинной дорогой к центру. Недурно для простого кукольника, решил Соланка. Ты у цели. Посмотрим, удастся ли тебе выбраться отсюда с тем, ради чего ты приехал. Вернее, посмотрим, сможешь ли ты вообще отсюда выйти.

Вереница сообщающихся скучных служебных помещений закончилась комнатой с одной-единственной дверью. Она была обставлена в уже привычном Соланке спартанском стиле: письменный стол, пара раскладных стульев, лампа под потолком, каталожный шкафчик, телефон. Профессора оставили одного ждать чего-то. Он поднял телефонную трубку: гудок был. Табличка на аппарате подсказывала, что перед городским номером следует набрать девятку. Осторожности ради Соланка, готовясь к поездке, разыскал и выучил наизусть несколько телефонных номеров: местной газеты, британского, американского и индийского консульств, адвокатской конторы. Он перепробовал их все, но каждый раз записанный на пленку женский голос сообщал: «Соединение невозможно». Он попытался позвонить в службу спасения. Результат тот же. Да это не телефон, догадался Соланка, а это только его видимость, маска. Точно так же и комната, куда его поместили, только притворялась офисом, а на самом деле была тюремной камерой. С внутренней стороны на двери не имелось ручки. Единственное маленькое окно забрано решеткой. Соланка подошел к картотеке и выдвинул один ящичек. Пусто. Да. Это все декорации, и скоро он примет участие в пьесе, вот только со сценарием его не ознакомили.

Через четыре часа в комнату победным шагом прошествовал командующий Акаж. К этому моменту Соланка лишился всякого присутствия духа. Акажа сопровождали два молодых фримена, слишком низкого чина, чтобы носить костюмы Кукольных Королей, а также оператор с телевизионной камерой, звукорежиссер с мохнатым микрофоном и — сердце Соланки замерло от волнения — женщина в камуфляже, чье лицо скрывалось под маской Замин Рейкской, имитацией ее собственного лица.

— Это тело, — приветствовал ее, устремившись к свету, Соланка, — я узнаю из тысячи.

Его ждал, однако, далеко не теплый прием.

— Зачем ты здесь?! — взорвалась Нила, но тут же взяла себя в руки. — Прошу прощения, командующий, приношу свои извинения, — обратилась она к Бабуру, который не имел уже ничего общего с удрученным и сконфуженным парнем, запомнившимся Соланке по Вашингтон-сквер. Теперь Бабур изъяснялся резким, не терпящим возражений тоном.

Маска диктует свою волю актеру, она играет, вспомнил Соланка. Командующий Акаж, могучий человек-гора стал большой рыбой в мелком пруду и безупречно вжился в свою роль. Хотя и не настолько могучий, заметил Соланка, чтобы не испытывать на себе «эффекта Нилы». Бабур передвигался широкой стремительной походкой, но примерно через каждые десять шагов его ноги путались в складках длиннополой одежды, и он неловко дергал головой. Зайдя в узилище Соланки, Бабур с ходу налетел на стол и сшиб оба стула. И это притом что лицо Нилы скрывалось под маской! Она никогда не обманывала самых смелых ожиданий профессора. А вот он ее разочаровал. Посмотрим, сможет ли удивить.

Бабур уже освоился с царственным «мы».

— Мы, естественно, хорошо тебя знаем, — заявил он без преамбул. — Кто ж сегодня не знает создателя Кукольных Королей? Несомненно, у тебя были серьезные причины, чтобы пожаловать к нам. — Тут Бабур обернулся к Ниле Махендре. А он не дурак, подумал Соланка, и уже наверняка все понял. — Я вот ломаю голову, что нам с тобой теперь делать? Сестра Замин? У тебя есть соображения?

Нила пожала плечами.

— Отправьте его домой, — произнесла она будничным, безразличным тоном, больно задевшим Соланку. — Какой от него прок?

Бабур рассмеялся:

— Вот сестра говорит, что от вас никакой пользы, профессор-сахиб. Это правда? Прекрасно! Так, может, просто выкинем вас на помойку, и дело с концом, а?

Соланка стал сбивчиво излагать заранее обдуманные аргументы:

— Я проделал неблизкий путь, чтобы обратиться к вам с предложением. Позвольте мне быть вашим посредником в переговорах. Полагаю, излишне объяснять, как прочно вы связаны с моим последним проектом. Мы предоставим вам доступ к глобальной аудитории, поможем завладеть сердцами и умами. Вы в этом крайне нуждаетесь. Туристический бизнес в вашей стране вымер, как ваша легендарная птичка хурго. Если вы потеряете рынки сбыта за рубежом и лишитесь поддержки властей крупнейших регионов, ваша страна обанкротится через несколько недель, максимум месяцев. Вы должны убедить людей, что ваше дело правое, что вы боретесь за демократические принципы, а не против них. За конституцию Голбасто, я хочу сказать. Вам стоит поскорей придать вашей маске человеческое выражение. Позвольте нам с Нилой и моей нью-йоркской команде помочь вам в этом. На добровольных началах, естественно. Считайте это нашей бонусной промоакцией в пользу освободительного движения. — Вот как далеко я готов зайти ради любви к тебе, мысленно обратился Соланка к Ниле. Важное для тебя, важно и для меня. Прости меня, и я стану твоим слугой, готовым исполнить любое желание.

Командующий Акаж отмахнулся от его предложения:

— Ситуация изменилась. Наши противники — самые настоящие плохие парни, и весьма многочисленные, — не готовы идти на уступки, так что нам приходится занимать все более жесткую позицию.

Соланка не вполне понял, о чем речь.

— Хватит миндальничать! Мы требуем всей полноты власти, — продолжал Бабур. — Больше никаких расшаркиваний и реверансов. Все, что нужно Филбистану, это чтобы у власти встал реальный парень. Не так ли, сестра?

Нила ничего не ответила.

— Сестра? — повторил Бабур, повернувшись к ней и повысив голос.

Нила потупилась и еле слышно произнесла:

— Да.

Бабур кивнул.

— Пришло время дисциплины, — продолжал он. — Если мы говорим, что Луна — это головка сыра, что ты на это ответишь, сестра?

— Головка сыра, — прошелестела Нила.

— А если мы скажем, что Земля плоская, какой она будет?

— Плоской, командующий.

— А если мы завтра объявим, что Солнце вращается вокруг Земли?

— Тогда, командующий, Земля неподвижна, а Солнце вращается вокруг нее.

Бабур снова кивнул с удовлетворением:

— Вот и отлично. Здорово! Именно это должны понять во всем мире. В Филбистане теперь есть настоящий лидер, и ему следует подчиняться, а ко всем несогласным будут применены меры воздействия. О, кстати! Ведь вы, профессор, изучали историю идей в Англии, в Кембриджском университете, я ничего не путаю? Так просветите нас по волнующему всех вопросу: что лучше — когда тебя любят или когда боятся?

Соланка молчал.

— Ну же, профессор! — подгонял Бабур. — Вы уж постарайтесь. Вы же профессионал, в конце-то концов!

Сопровождавшие Бабура бойцы начали поигрывать автоматами Узи. Соланка монотонным голосом озвучил цитату из Макиавелли:

— «Люди меньше остерегаются обидеть того, кто внушает им любовь, нежели того, кто внушает им страх, — и продолжил живее, глядя прямо на Нилу Махендру: — ибо любовь поддерживается благодарностью, которой люди, будучи дурны, могут пренебречь ради своей выгоды, тогда как страх поддерживается угрозой наказания, которой пренебречь невозможно»[18].

Бабур просиял.

— А ты молоток! — воскликнул он и хлопнул Соланку по плечу. — Не такой уж и бесполезный! Да. Убедил, мы подумаем над твоим предложением. Отличненько! Только придется тебе у нас задержаться. Будьте нашим гостем, профессор, прошу вас. У нас уже гостят господин президент и господин Болголам. Вы вместе с ними узрите зарю нашего возлюбленного Филбистана, над которым никогда не садится солнце. Сестра, прошу тебя, окажи нам любезность и поясни, часто ли здесь садится солнце?

И Нила Махендра, всегда носившая себя как королева, рабски понурилась:

— Никогда, командующий.


В камере Соланки — он уже не мог считать это помещение комнатой — не было не то что кровати, а элементарных удобств — туалета или крана. Командующий Акаж явно избрал унижение одним из своих основных приемов, что и продемонстрировал обращением с Нилой. Соланка понимал, что и ему не избежать издевательств. Время шло, очень не хватало часов, чтобы хоть как-то судить о его ходе. Легкий ветерок ослаб, а потом и вовсе стих. Ночь, идеологически отрицаемое, несуществующее здесь явление, была влажной, душной и долгой. Соланке сунули миску с неподдающейся идентификации мешаниной и чашку подозрительной воды. Он попытался их игнорировать, но голод и жажда — неумолимые тираны, и в конце концов он съел и выпил все предложенное. После чего, сколько хватало сил, продолжил бороться с естественными позывами — пока природа окончательно не взяла над ним верх. Не в состоянии далее терпеть, Соланка с жалким видом оправился прямо в углу комнаты. Затем он снял рубашку и как мог подтерся ею. В таком положении трудно не впасть в солипсизм, трудно не посчитать собственную деградацию расплатой, наказанием за неправильно и неправедно прожитую жизнь. Лилипут-Блефуску стало ее олицетворением. Эти улицы сделались воплощенной биографией Соланки, патрулируемые порождениями его фантазии, новыми версиями людей, которых он знал: Дабдаба и Перри Пинкус в научно-фантастической интерпретации, маскарадными воплощениями Сары Лир и Элеанор Мастерс, Джека Райнхарта, Скай Скайлер и Моргена Франца. По улицам Мильдендо расхаживали даже Вислава и Шлинк в модификации космического века, не говоря уже о Миле Мило, Ниле Махендре и о нем самом. Маски театра его жизни обступили профессора со всех сторон, и в глазах их Малик читал осуждение. Соланка зажмурил глаза, но маски продолжали кружить перед его мысленным взором. И он склонился перед их приговором. Да, он желал быть хорошим, прожить хорошую жизнь, но, видно, ему не хватило воли. Как верно заметила Элеанор, он предал людей, виноватых лишь в том, что они искренне его любили. А когда он попытался сбежать от темной стороны своего «я», от своей опасной ярости, когда понадеялся отречением, добровольным уходом и отказом искупить прегрешения, то совершил еще одну, самую страшную, ошибку. Ища избавления в творчестве, создавая выдуманный мир, он стал свидетелем того, как обитатели этого мира проникают в реальность и становятся монстрами. И самое страшное чудовище из всех имеет его лицо, лицо преступника. Да, безумец Бабур — это отражение самого Соланки. В борьбе за попранные права своего народа слуга Добра, командующий Акаж, слетел с катушек и сделался гротескной фигурой.

Малик Соланка признался себе, что лучшего и не заслуживает. Так пусть же свершится худшее. В эпицентре общей ярости этих злосчастных островитян, ярости куда более свирепой, чем его собственный жалкий гнев, ему уготован персональный ад. Значит, так тому и быть. Конечно же, Нила к нему уже не вернется. Он недостоин счастья. Когда она пришла взглянуть на него, то даже не пожелала открыть свое дивное лицо.


Было еще темно, когда подоспела помощь. Дверь распахнулась, и на пороге появился молодой индолилипут. Он был в резиновых перчатках и нес мешки для мусора, ведро, тряпку и швабру. Стараясь не встречаться глазами с узником, он невозмутимо убрал из угла экскременты Соланки. А когда с уборкой было покончено, ненадолго исчез и вернулся со стопкой чистой одежды в руках. Он принес Соланке бледно-зеленую рубаху-курту, белые брюки-паджама, а также чистое полотенце, два ведра — одно пустое, а другое с водой — и кусок мыла. «Пожалуйста, простите», — проговорил он и вышел. Помывшись и переодевшись, Соланка взбодрился. А потом пришла Нила. Одна, без маски и камуфляжа, в горчичного цвета платье. В волосах был приколот голубой ирис.

Ее явно тяготило, что Соланка стал свидетелем ее унижения, видел, как она даже не попыталась дать Бабуру отпор.

— Все, что я делала и делаю, необходимо для моего фильма, — тут же заявила она. — Я ношу маску, чтобы продемонстрировать свою солидарность с этими людьми, завоевать их доверие. Я приехала сюда, чтобы увидеть и показать миру все, что они делают, а не затем, чтобы глазели на меня. Ты решил, что я надела маску, желая отгородиться от тебя. Это неправда. И все, что ты думаешь про меня и Бабура, — тоже. Я здесь не для споров. Я приехала сюда снимать фильм. — Голос Нилы звучал напряженно, было ясно, что она пытается оправдаться. — Малик, — вдруг сказала она, — я не хочу сейчас говорить о нас. Сейчас я занята одним по-настоящему важным делом. И мне понадобятся для этого все силы.

Соланка только того и ждал, чтобы сделать заранее продуманный ход. Все или ничего, пан или пропал. В любом случае, второго шанса уже не представится. Все ж таки Нила пришла к нему и даже принарядилась — добрый знак.

— Я вижу, что это стало для тебя чем-то гораздо более важным, чем очередной документальный фильм, — начал он. — Затронуло глубоко, до самого сердца. Слишком много всего совпало. Вырванные из родной почвы, твои корни зовут тебя назад. Парадоксальным образом ты хочешь стать частью того, что однажды оставила навсегда. И кстати, я вовсе не думал, что ты надела маску, чтобы спрятаться от меня. Во всяком случае, это не единственная причина. Увидев тебя в маске, я подумал, что ты хочешь спрятаться от самой себя, сделать вид, что не переступала черты, за которой становишься соучастницей всего этого. Ты уже не просто наблюдатель. Ты увязла. Возможно, все началось с личной симпатии к Бабуру — не волнуйся, я говорю так не из ревности, по крайней мере, изо всех сил стараюсь не ревновать, — но какими бы ни были твои чувства к командующему Акажу вначале, сейчас, думается мне, они стали гораздо неоднозначнее. Твоя проблема в том, что ты, приверженная идеализму, пытаешься изображать экстремистку. Ты веришь, что история была несправедлива к «народу твоему» — если я могу использовать такой архаичный термин, — что он достоин всего, за что борется Бабур: избирательных прав, прав на владение землей и собственностью, всех гражданских свобод. Ты думала, что это борьба за человеческое достоинство, правое дело, и была горда, что Бабуру удалось научить твоих пассивных сограждан сражаться. Как следствие, ты полагала возможным закрыть глаза на некоторый — не знаю, как лучше это назвать, — отход от либерализма. Война — жестокая вещь, и все такое. Кое-чем приходится жертвовать. Так ты убеждала себя, чтобы заглушить звучавший в твоей голове тихий голос. Ты не хотела слышать его, а ведь он нашептывал тебе, что ты превращаешься в политическую проститутку. Ты знаешь, о чем я говорю. Достаточно продаться один раз, и тебе останется только одно — выторговывать цену повыше. Долго ли ты сможешь такое терпеть? Сколько еще авторитарного дерьма во имя справедливости? Сколько сумеешь вылить воды, не выплеснув с ней ребенка? Действительно, ты захвачена очень важным делом. И должна отдать ему всю себя, без остатка. Но так далеко тебя завела ярость, завладевшая тобой внезапно и безраздельно в моей спальне, в другом городе, в другом измерении и в другой вселенной. Не могу сказать точно, что случилось той ночью, но мне очевидно, что между тобой, Милой и Элеанор образовалось что-то вроде физической цепи обратной связи, в которой, многократно умножаясь, циркулировала ярость. Это она заставила Моргена ударить меня, это она зашвырнула тебя на другой конец планеты, прямо в лапы к местному наполеончику, который будет угнетать «народ твой», если встанет во главе его, почище этнических элби, которые, по крайней мере в твоих глазах, были тут главными злодеями. Или он будет угнетать людей в той же мере, что и элби, но на свой собственный лад. Только пойми меня правильно. Я знаю, когда люди расстаются, они часто используют недопонимание в качестве оружия, намеренно переворачивают слова друг друга, цепляются к ним, подлавливают друг друга, лишь бы переложить вину за предательство на чужую совесть. Я не имею в виду, будто ты приехала сюда из-за меня. Я не это хочу сказать. Ты поехала бы так и так, верно? Мы как раз прощались той ночью, и, если память мне не изменяет, все шло очень мило, пока моя спальня вдруг не превратилась в центральный вокзал. Ты была там той ночью, и все колкости и обиды, что были высказаны, повлияли на тебя, независимо от факта моего существования. Но я еще думаю, что сильнее всего тебя подкосила одна-единственная вещь: ты разочаровалась в любви. Ты разочаровалась во мне — потому что я разочаровал тебя, — а вместе с тем и вообще в любви, в той великой, ничем не омраченной любви, в которую только-только пыталась поверить рядом со мной. Стоило тебе довериться мне и самой себе настолько, чтобы отпустить себя и позволить отдаться чувству, и тут же твой прекрасный принц превратился в мерзкую жирную жабу. И случилось так, что любовь, которой ты дала волю, прокисла и свернулась, и эта кислятина, это разочарование и цинизм толкнули тебя к Бабуру, завели в тупик. А почему бы и нет? Если доброта — пустой звук, а любовь — обман, который навязывают нам глянцевые журналы, почему нет? Хорошие парни приходят к финишу последними, вся добыча достается победителю, что там еще говорят?.. Ты настроена на самоуничтожение: растоптанная любовь перешла в идеализм, который скатился к покорности. И знаешь что? Ты оказалась в невозможной ситуации, грозящей не только твоей жизни. Ты рискуешь потерять честь и самоуважение. Вот он, Нила, твой «момент Галилея». Вертится ли Земля? Не говори. Я не жду ответа. Я его уже знаю. Но это самый важный вопрос из всех, что вставали перед тобой, за исключением одного, который я намерен задать тебе прямо сейчас: любишь ли ты меня еще, Нила? Потому что, если не любишь, тогда уходи навстречу своей судьбе и предоставь меня моей, но я не верю, что ты сможешь. Ведь я люблю тебя так, как ты того заслуживаешь. Выбирай: в правом углу — Прекрасный Принц, который — вот незадача! — оказался психом, повернувшейся на собственном величии свиньей. А в левом, неправом, неправедном, — старая жирная жаба, которая точно знает, как дать тебе то, в чем ты больше всего нуждаешься, и которая больше всего нуждается в том, что можешь дать ей ты одна. Может ли правое быть неправым? Может ли неправильное быть правильным для тебя? Я верю, что ты пришла сейчас ко мне, чтобы раз и навсегда ответить себе на эти вопросы, понять, сумеешь ли победить живущую в тебе ярость, как помогла мне победить мою, отойти от края пропасти, у которого стоишь. Оставайся с Бабуром — и он переполнит тебя ненавистью. Вернись ко мне — и тогда у нас еще будет шанс. Я знаю, крайне глупо делать подобные заявления, когда еще час назад я задыхался от вони собственного дерьма, когда я заперт в каморке, не имеющей дверной ручки с внутренней стороны, но я все равно сказал тебе то, ради чего облетел вокруг мира.

— Ого! — произнесла Нила, выдержав приличествующую ситуации паузу. — А мне-то казалось, что из нас двоих красноречием могу похвастать я одна.


Нила отыскала в недрах сумочки полурасплавленную плитку «Тоблерона», протянула Соланке, и тот с жадностью набросился на шоколад.

— Он начал терять доверие людей, — рассказывала Нила. — Помнишь парня, что заходил к тебе ночью, чтобы помочь? Таких очень много, едва ли не половина, и все они почему-то шепотом делятся своими сомнениями со мной. Тсс! Ш-ш-ш! Все это так грустно. «Мадам, мы порядочные люди». Тсс! Ш-ш-ш! «Мадам, вам не кажется, что командующий-сахиб ведет себя странно?» Тсс! Ш-ш-ш! «Мадам, пожалуйста, не говорите никому о том, что я вам рассказал». Так что я здесь не единственная идеалистка. Эти парни не думали, что идут воевать, чтобы Землю декретом объявили плоской или отменили ночь. Они сражаются за свои семьи, и вся эта хрень с Луной из сыра их нервирует. Они приходят ко мне пожаловаться и этим ставят меня в очень опасное положение. Что бы я им ни советовала, небезопасно находиться в оппозиции, в самом фокусе сопротивления. Достаточно всего одной крысы, одного доносчика, и всё, я пропала. Кстати о жабах: я люблю тебя, и очень сильно. Теперь о том, что я узнала, прежде чем притащить сюда съемочную группу. Местным военным давно надоело служить всеобщим посмешищем. По моим сведениям, они ведут переговоры с американцами и англичанами. По слухам, в Мильдендо уже, возможно, высадились и морская пехота США, и британские парашютно-десантные части особого назначения. И еще: все это время я и сама думала, что глупо поступила, когда сбежала от тебя. К территориальным водам страны подошел британский авианосец. Бабур утратил контроль над военными аэродромами Блефуску. Честно говоря, мне и самой уже не терпелось убраться отсюда, но я не знала, как это воспримет Бабур. С одной стороны, он мечтает трахнуть меня перед камерами национального телевидения, с другой — избить до полусмерти за то, что я заставила его этого желать. Теперь ты понимаешь, почему приходится носить маску — не надевать же на голову бумажный мешок? А ты проделал весь этот путь ради меня и угодил прямо в логово тигра. Должно быть, ты прав насчет меня. Я постараюсь что-то сделать, найти какой-то выход. Думаю, все может получиться. Главное, в нужных местах расставить нужных людей. У меня есть контакты среди военных. Надеюсь, мне удастся устроить, чтобы нас переправили на британский корабль или военный самолет. А пока, все что я могу, — устроить, чтобы за тобой приглядывали. Я до сих пор не знаю, насколько далеко способен зайти Бабур. Возможно, он считает тебя ценным заложником и будет удерживать до последнего. Но я внушаю ему, что человек ты бесполезный, безобидный гражданский, который сам не понимает, во что вляпался, мелкая рыбешка, какую не жалко выбросить обратно в море. И если ты сейчас же меня не поцелуешь, я сама убью тебя прямо здесь голыми руками. Да, это то, чего я хотела. А теперь держись! Я вернусь.


Афиняне считали фурий сестрами Афродиты. Гомеру было отлично известно, что красота и мстительная ярость проистекают из одного источника. Но это одна история. Гесиод между тем утверждал, что фурии родились от союза Земли и Воздуха и что у них есть многочисленные братья и сестры; Ужас, Раздор, Ложь, Месть, Несдержанность, Ссора, Страх и Война. Фурии вершили месть за кровавые преступления, особенно сурово карая тех, кто поднял руку на собственную мать. Орест, которого они преследовали за убийство пролившей кровь Клитемнестры, знал об этом, как никто другой. Считалось, что лирий, трехлепестковый голубой ирис, способен усмирять гнев фурий, но Орест не носил цветов в волосах. Не помог ему даже особый, изготовленный из рога лук, который он получил от дельфийской прорицательницы — пифии. «Змееволосые, с собачьими головами и крыльями как у летучих мышей» эринии преследовали его до конца жизни, лишая покоя.

Сегодня эти богини, забытые, почти лишенные поклонения, оголодавшие и одичавшие, шире раскидывают свои сети. Семейные узы слабеют, и фурии вторгаются в человеческую жизнь. От Нью-Йорка до Лилипут-Блефуску — повсюду тебя настигнет шум их крыльев.


Она все не возвращалась. Соланку навещали молодые мужчины и женщины, снабжая его самым необходимым. Эти уставшие, оказавшиеся в ловушке бойцы, боявшиеся своего предводителя Бабура не меньше врагов за стенами парламента, приходили к темнокожей Афродите за советом, однако на все вопросы о Ниле только молча разводили руками и поспешно удалялись. Командующий Акаж также ни разу не появлялся. Профессор Соланка, которого прибило волной к краю всего сущего, всеми забытый, вялый, вслух разговаривающий сам с собой, уплывал в нереальность, переходя от грез наяву к приступам паники. Через маленькое зарешеченное окошко до него долетал шум боя, звучавший все чаще, подбиравшийся все ближе. Высоко в небо взмывали высокие столбы дыма. Соланка думал о Глупышке. Я сожгла бы их гребаные дома. Спалила бы к черту весь гребаный город.

Творящееся вокруг насилие, как правило, ускользает от восприятия большинства тех, кто им захвачен. Опыт — явление фрагментарное. Причина и следствие, «почему» и «как» не связываются между собой. Фиксируется только последовательность: сначала было это, затем — то. А после выжившие проводят остаток жизни в попытках что-то понять. Штурм начался в четвертый день пребывания Соланки в Мильдендо. На рассвете дверь его застенка распахнулась. В проеме появился — теперь уже с автоматом и двумя ножами за поясом — тот же самый молчаливый молодой человек, который несколько дней назад с безропотной готовностью убрал за профессором. «Пойдемте. Пожалуйста, быстрее!» — сказал он. Соланка поспешил за ним. И вот он снова в лабиринте безликих сообщающихся комнат, только теперь путь его охраняют бойцы в масках, которые к каждой двери подбираются так, словно она может быть заминирована, и за каждым углом ожидают засады. Соланка явственно различал глухой шум боя, автоматные очереди, залпы тяжелой артиллерии и над всем этим — биение кожистых крыльев, злобные крики собачьеголовой троицы. Его снова погрузили в служебный лифт, провели через разрушенную кухню и затолкали в микроавтобус без номерных знаков и окон. После этого довольно долгое время ничего не происходило. Стремительная езда, тревожные остановки в пути, чьи-то громкие голоса, и вновь дорога. Шум. Откуда этот визг? Кто и кого убивает? Что происходит? Когда тебе известно так мало, чувствуешь себя незначительным, даже слегка невменяемым. Малик Соланка, которого швыряло из стороны в сторону в виляющем, подпрыгивающем и дребезжащем фургоне, налетал на стены и выл в голос. И все-таки это было спасение. Кто-то — Нила? — счел, что его стоит спасти. Война не считается с личностями, но его вытащили из ее пекла.

Дверь распахнулась. Соланка сощурился от слепящего света. Ему отдал честь офицер — этнический элби, с диковинными усами, в расшитой тесьмой и галунами форме лилипутской армии.

— Профессор! Счастлив видеть вас целым и невредимым, сэр!

Он напомнил Соланке несгибаемого Сергиуса из пьесы «Оружие и человек» Бернарда Шоу. Сергиуса, который никогда не извинялся. Единственной задачей этого офицера было сопровождать и охранять Соланку, и он постарался выполнить ее как можно быстрее, вышагивая впереди, точно солдатик, у которого слишком сильно завели пружину. «Сергиус» привел его к дверям, на которых красовался знак Международного Красного Креста. После была еда. Соланку дожидался военный самолет, чтобы вместе с группой других иностранных граждан вывезти в Лондон.

— Паспорт у меня отобрали, — сообщил обеспокоенный Соланка провожатому.

— Сейчас это не имеет значения, сэр, — ответил офицер.

— Я не могу улететь без Нилы, — продолжал Соланка.

— Ничего не знаю, сэр, — прозвучало в ответ. — У меня есть приказ как можно скорее посадить вас в самолет.

Все ряды сидений в британском самолете были повернуты к хвосту. Усаживаясь в указанное кресло, Соланка узнал сидящих через проход пассажиров — работавших с Нилой оператора и звукорежиссера. Они поднялись, чтобы обнять его, и Соланка понял: случилось что-то плохое.

— Дружище, просто не могу в это поверить, — говорил звукорежиссер. — Она и тебя сумела вытащить оттуда. Удивительная женщина.

Где же она? — думал Соланка. Моя жизнь, твоя жизнь — все это сейчас совершенно не важно. Разве она не должна скоро появиться здесь?

— Это она все организовала, — начал рассказывать оператор, — собрала вокруг себя недовольных Бабуром фрименов, связалась с армией Лилипут-Блефуску по радио на коротких волнах, обеспечила коридоры безопасности и сопровождение для гражданских, буквально все подготовила сама. Ее усилиями освободили президента. И Болголама тоже. Этот подонок еще пытался благодарить ее, называл национальной героиней. Она не позволила ему даже договорить. Она сама считает себя изменницей, предавшей то единственное, во что верила в этой жизни. Она помогала победить плохим людям, и это погубило ее. Но она раскусила, что такое Бабур.

Малик Соланка перестал дышать.

— В конце концов военным надоели издевательства, — подхватил звукорежиссер. — Они поставили под ружье резервистов и привели в боевое состояние много старых, но вполне боеспособных единиц тяжелой артиллерии. Подержанные военные вертолеты времен Вьетнамской войны, много лет назад купленные у США, минометы, несколько легких танков. Прошлой ночью войска взяли под контроль подступы к парламенту. И даже тогда Бабур всерьез не забеспокоился.

Оператор показал на серебристый кофр:

— Мы сняли все. Она организовала нам неслыханный для журналистов доступ. Просто неслыханный. Бабур до последнего не верил, что тяжелая артиллерия откроет стрельбу по парламенту, особенно когда там находятся заложники. Он ошибался. Правда, оставалась проблема заложников. Нила справилась и с этим. Сначала оттуда вывезли нас четверых. Потом она организовала еще одну вылазку, специально за вами.

Какое-то время никто ничего не говорил. Страшная правда повисла между ними, словно луч прожектора, который режет глаза. Звукорежиссер молча заплакал.

— Так что же произошло? — в конце концов спросил Малик. — Как можно было уйти и оставить ее там одну? Почему она сама не захотела спастись? Бежать, чтобы быть со мной?

Оператор замотал головой:

— Она не смогла пережить того, что совершила. Она предала его, но не могла позволить себе сбежать. Ей казалось, что это будет выглядеть дезертирством. Сейчас там не осталось ничего живого, артиллерия все сровняла с землей.

Но ведь она не солдат! О, господи! Господи, она же журналистка. Почему? Ведь она же знала, что так будет? Зачем ей нужно было переступать эту чертову черту?

Звукорежиссер обнял Соланку за плечи:

— Ей пришлось это сделать. Весь план не сработал бы, если бы она не находилось все это время рядом с Бабуром.

— Она отвлекла его, усыпила бдительность, — устало добавил оператор.

Вот они и прозвучали, самые страшные слова. Отвлечь его? Как? Что это значит? Почему его не мог отвлечь кто-нибудь другой?

— Вы знаете как и знаете, почему это не мог быть никто, кроме нее.

Соланка закрыл глаза.

— Она просила передать вам это, — продолжал оператор.

Верные освобожденному президенту Голбасто Гуэ военные, используя вертолеты и тяжелую артиллерию, пошли на штурм лилипутского парламента, оставляя в его стенах зияющие дыры. Сверху сыпались сбрасываемые штурмовиками бомбы. Все вокруг рушилось, взрывалось, горело. Черный дым и клубы цементной пыли взмывали к небесам. Три тысячи резервистов и автоматчиков ворвались в комплекс. Им было приказано никого не оставлять в живых. Завтра весь мир осудит варварскую жестокость этой военной операции, но это будет завтра. А где-то среди этих руин лежат мужчина в маске, повторяющей лицо Соланки, и женщина с непокрытым лицом. Даже красоте Нилы Махендры не под силу изменить траектории снарядов. С неба одна за одной, словно акулы-убийцы, ныряют вниз бомбы. «Иди ко мне, — шепчет она Бабуру, — я убила свои надежды, теперь — очередь за тобой. Иди ко мне. Я хочу видеть, как ты умираешь».

Малик Соланка открыл глаза и прочитал вложенную в его руку оператором записку. «Профессор-сахиб, я знаю ответ на Ваш вопрос». Вот они, последние слова Нилы: «И все-таки она вертится. Земля вращается вокруг Солнца».


18

Издалека голова мальчугана все еще казалась золотистой, хотя под светлыми волосами уже проступала темная поросль. Свой четвертый день рождения он встретит почти темноволосым. В парке сияло солнце, и Асман вовсю крутил педали трехколесного велосипеда, несясь под уклон по тропинке среди цветущей, весенней Хампстедской пустоши. «Посмотрите на меня! — кричал он. — Как хорошо я качусь! Я могу ехать очень быстро!» Он вырос, выговаривал слова намного отчетливее, но был по-прежнему, словно плащом, окутан самой прекрасной из аур — сияющей аурой детства. За ним, едва поспевая, бежала мать, ее длинные волосы были убраны под широкополую соломенную шляпу. Стоял прекрасный апрельский день, он сверкал и сиял, несмотря на свирепствующую в Великобритании эпидемию ящура. Недавно избранное большинством голосов правительство не пользовалось популярностью, и премьер-министра Тони Озимандию этот парадокс приводил в полное недоумение: «Как это вы нас не любите? Люди, но ведь это же мы! Те, которые самые-самые! Послушайте, люди, это же я! Люди!» Малик Соланка — странник, прибывший из древних земель, смотрел на сына из засады, прячась за стволами вековых дубов. Он не пошевелился, когда гулявший поблизости черный лабрадор решил его обнюхать. Удостоверившись, что Соланка не годится для ее целей, собака убежала прочь. Пес был прав. Соланка чувствовал себя мало на что пригодным. Я Озимандия, я царь царей. Все рушится…

Морген Франц не бежал. Он был не из тех, кто бегает. Близоруко щурясь, издатель неуклюже спускался с горки к ожидавшим его женщине и ребенку. «Ты видел, Морген? Правда я съехал очень хорошо? Как ты думаешь, что бы сказал мой папа?» Благодаря манере Асмана говорить в полный голос Соланка слышал каждое его слово из своего укрытия. Ответа Франца он не разобрал, но заранее знал, что тот скажет: «Отлично, дружище! Ты просто молодец!» Вонючий престарелый хиппи. К глубокому удовлетворению Соланки, мальчик в ответ нахмурился: «Я спросил тебя, что сказал бы мой папа». Соланка почувствовал, как в нем всколыхнулась отцовская гордость. Молодец, малыш. Напомни этому старому буддийскому ханже, кто есть кто.

Пустошь Асмана — по крайней мере, Кенвуд — сплошь состояла из волшебных деревьев. Огромный поваленный дуб, смотрящий корнями в небо, был одним из таких сказочных великанов. В дупле, расположенном в нижней части ствола другого дерева, жили герои любимых книжек. Проходя мимо, Асман всегда вел с ними долгие беседы. Еще в одном дереве располагался дом Винни-Пуха. В зарослях рододендронов возле Кенвуд-хауса обитали феи, и каждая найденная там сухая веточка считалась волшебной палочкой. Скульптура работы Барбары Хепуорт также обладала волшебной сутью, а имя художницы присутствовало в лексиконе мальчика практически с того момента, когда он заговорил. Соланка заранее знал, какой маршрут выберет Элеанор, и заблаговременно продумал, как будет сопровождать ее и мальчика, оставаясь незамеченным. Он не хотел, чтобы его заметили, неуверенный, что готов вернуться к жизни. Асман просил взрослых, чтобы оставшуюся часть пути его несли на руках. У Элеанор была больная спина, поэтому мальчика взгромоздил на плечи Морген. Раньше это всегда делал Соланка, это был их с Асманом ритуал. «Папочка, можно, я поеду на моих плечах?» — «На твоих плечах, Асман. Скажи: на твоих плечах». — «На моих плечах». Все, что я люблю, уходит, думал Соланка. Я хотя бы посмотрю на него немного. Просто постою и посмотрю.

Он снова удалился от мира. Даже сообщения на автоответчике причиняли боль. Мила вышла замуж, Элеанор наговаривала несколько сухих фраз, касавшихся бракоразводного процесса, который практически завершился. Безликие, пустые дни пролетали один за другим. Соланка отказался от нью-йоркской квартиры и снял номер в «Кларидже». Он выходил оттуда только затем, чтобы горничные могли заняться уборкой. Не общался ни с кем из друзей, запустил дела, не покупал газет. Рано ложился и подолгу лежал в своей удобной кровати без сна и без движения, прислушиваясь к далекому гулу ярости, пытаясь различить в нем навеки умолкший голос Нилы. Рождество и Новый год он провел в номере, заказав какой-то еды и пялясь в безмозглый телевизор. Сегодняшняя поездка на такси в северный Лондон была, по сути, его первым за много месяцев выходом в свет. Он совершенно не был уверен, что сумеет увидеть мальчика, но Асман и Элеанор вели размеренную, устоявшуюся жизнь, а оттого были на редкость предсказуемы.

Шел праздничный уик-энд, а потому на Хампстед-Хит открылась ярмарка с аттракционами. Асман, Элеанор и Морген возвращались оттуда в дом на Уиллоу-роуд (он мог быть выставлен на продажу со дня на день) обычным, всегдашним маршрутом, останавливаясь там же, где и раньше. Соланка отметил, что Асман заметно подобрел к Францу. Мальчик смеялся шуткам дяди Морга, задавал ему вопросы и даже вложил свою маленькую ручку в огромную волосатую лапищу издателя. Элеанор фотографировала Асмана и Моргена, позирующих с игрушечной машиной. Соланка увидел, как Асман прижался щекой к спортивной куртке Франца, и что-то сломалось у него внутри.

Элеанор увидела его. Заметила, как он крадется рядом, и тут же напряглась. Она неистово замотала головой, а ее губы беззвучно, но очень отчетливо произнесли одно-единственное слово: «Нет». Верно, еще не время. После столь продолжительного отсутствия это может стать для малыша настоящим шоком. «Позвони мне», — беззвучно выговорили ее губы. Тоже ясно: перед следующей встречей с сыном им с Элеанор предстоит обсудить, как, когда, где и что следует сказать Асману. Маленького человечка нужно подготовить к первой встрече. Именно так Соланка и представлял себе реакцию Элеанор. Он отвернулся от бывшей жены и заметил невдалеке батут в форме громадного надувного замка. Батут был ярко-синим, словно ирис, с надувной лесенкой, ведущей внутрь. Карабкаешься по ней наверх, взбираешься на резиновый выступ, соскальзываешь оттуда вниз по широкой надувной горке и уже после, оказавшись внутри надувного замка, можешь прыгать и прыгать, сколько душе угодно. Малик Соланка оплатил вход и снял ботинки. «А ну стой! — только и успела заорать невообразимых размеров женщина, следящая за порядком на аттракционе. — Куда лезешь?! Тут только для детей! Взрослым нельзя!» Но где ей было за ним угнаться! Соланка в развевающемся кожаном плаще, опережая обомлевшую детвору, одним махом взлетел по пружинящим ступенькам, взмыл на выступ и там, высоко над землей, принялся что было сил подпрыгивать. Он прыгал вверх и громко кричал. Крик, вырывавшийся из его легких с невероятной силой, звучал ужасно. Это был вопль из самого ада, исполненный боли утраты. Ах, как высоко, как здорово он прыгает! И, будь он проклят, ничто свете не заставит его замолчать и остановиться до тех пор, пока его не заметит один маленький мальчик, пока, несмотря на жалобы необъятной смотрительницы, шум собирающейся толпы, шепот матери, сжимающую его ручку лапу другого мужчины, несмотря на потерю золотой соломенной шляпы, Асман не повернется, чтобы увидеть, как его отец, его единственный настоящий отец, взмывает в небо — асман, — в небо, способное вернуть ему утраченную любовь, а потом навсегда отпустить ее, как фокусник отпускает на волю белого голубя, чудесным образом появившегося из его рукава. Своего единственного настоящего отца, взлетающего, точно птица, и парящего в бескрайних голубых просторах единственного настоящего неба, единственного настоящего рая, в который он когда-либо был способен искренне и безоговорочно верить. «Посмотри на меня! — пронзительно кричал профессор Малик Соланка, и фалды его кожаного плаща развевались в воздухе и били, точно крылья. — Посмотри на меня, Асман! Я прыгаю очень хорошо. Смотри же — я лечу все выше и выше! Еще выше!»

Примечания

1

Против (лат.).

2

Медийный мир (фр.).

3

Да обеспечат родители-католики своим возлюбленным чадам образование христианское, католическое (лат.).

4

Культурное смешение (фр.).

5

Кофейни (нем.).

6

Среднеевропейское (нем.).

7

Торт (фр).

8

Линцский торт (нем.). Песочный с орехами.

9

Чернокожий (идиш).

10

Психологическая (нем.).

11

У нас есть Папа! (лат.) Формула, возвещающая об избрании  нового Папы Римского.

12

Мечту (всей) жизни (нем.).

13

Свет света (лат.).

14

Американский мир (лат.).

15

Строки из трагедии «Макбет» У. Шекспира в переводе Б. Пастернака.

16

Как таковая (лат.).

17

Автор, который вправе претендовать на Нобелевскую премию (фр.).

18

Из книги «Государь». Пер. с ит. Г. Муравьевой.


на главную | моя полка | | Ярость |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 3
Средний рейтинг 3.7 из 5



Оцените эту книгу