Book: Марья Карповна



Марья Карповна

Анри Труайя

Марья Карповна

I

Как только карета остановилась, Алексей Иванович Качалов распахнул дверцу и, не дожидаясь, пока лакей подбежит и спустит лестничку, ловко спрыгнул на землю. Во дворе почтовой станции царило оживление, сновали туда-сюда конюхи, распрягая и уводя лошадей. Он заметил поджидавшего приезжих Льва: тот приветливо заулыбался, размахивая руками. Присутствие брата удивило Алексея Ивановича – как правило, Лев не утруждал себя тем, чтобы встречать эту деревенскую, даже без рессор, колымагу по прибытии. Мать довольствовалась тем, что присылала коляску с кучером Лукой на козлах, он и доставлял путешественника до поместья, расположенного едва ли в четырех верстах от станции. Тот факт, что Левушка лишний раз сдвинулся с места, утвердил Алексея в мысли о необычайной значимости нынешнего его приезда в Горбатово. Впрочем, если Марья Карповна сочла возможным обратиться к начальнику секретариата Министерства иностранных дел с прошением о внеурочном отпуске для своего старшего сына, значит, по ее мнению, ему просто необходимо было сейчас приехать, и заменить его тут некому. Мать, конечно, живет в провинции, в глуши, зато – благодаря родственникам – имеет связи не только в правительстве, но и при дворе. Правда, она пользуется этими связями лишь тогда, когда оснований для этого более чем достаточно. А сам Алексей выполняет в министерстве столь неопределенные функции, что его отсутствие – пусть оно продолжается даже целых два месяца – никак не способно повлиять на нормальный ход дел. Но каким же счастливым он себя чувствовал в Санкт-Петербурге – среди этой суеты, разговоров, интриг, в городе, где что ни шаг – то зрелище! И перспектива провести несколько недель в деревне в самом начале лета 1856 года заранее нагоняла на него глубочайшую тоску.

Лев, переваливаясь с ноги на ногу, лениво двинулся к брату. На этом низеньком, пухлявом блондине только что не лопался голубой сюртук с перламутровыми пуговицами. Жилет – тоже голубой, но в белую полоску – был обильно усеян пятнами. Желтые нанковые брюки неопрятно отвисали на коленях. Нерасчесанные бачки окружали щеки рыжеватым пуховым ореолом. Алексей обнял брата с поистине братским отвращением.

Вокруг них по двору носились мальчишки, поднимая серую пыль, пахнущую навозом и овсом. Из кузницы доносился металлический звон, молот с грохотом опускался на наковальню, там подковывали лошадей. Собаки вертелись под ногами изможденных, разбитых кляч, заливаясь отчаянным лаем. Какая-то баба тащила ведро с водой из колодца. Несколько осоловевших от путешествия пассажиров вышли из почтовой кареты и, сбившись кучкой, направились к трактиру. Алексей вежливо поклонился даме, которая всю дорогу сидела в карете рядом с ним, а теперь удалялась, держа за руку маленькую девочку. Затем, повернувшись ко Льву, спросил:

– Ну как дела в Горбатове? Все в порядке?

– Да, у нас все отлично. Маменька ждет тебя. Не слишком утомился в дороге?

Голос у младшего, в общем-то, приятный, сладковатый, пусть и постоянно окрашенный легкой хрипотцой, вот только говорить с ним решительно не о чем: с самого нежного возраста беседы братьев сводились лишь к обмену банальностями.

Они сели в коляску. Лука погрузил чемоданы, щелкнул языком – и гнедая лошадка зацокала копытами. Марья Карповна признавала в своей конюшне только гнедых лошадей, потому все узнавали здесь ее упряжки еще издалека.

Притиснутый в узкой коляске к брату, Алексей продолжал раздумывать над тем, что за причина побудила мать так срочно вызвать его в имение. Правда, он написал ей в прошлом месяце – и уже в который раз! – о том, что просит разделить часть принадлежащих ей земель между двумя сыновьями. Может быть, она, наконец, решилась сделать дарственную запись, как он предложил, и для того-то и пригласила его немедленно приехать, чтобы уладить все формальности? Впрочем, Левушка должен знать – невозможно себе представить, чтобы, живя с матерью рядом, он был не в курсе дела… Но этот притворщик умеет держать язык за зубами… Ладно! Попытка не пытка! «Чего тянуть кота за хвост!» – подумал Алексей и решительно прервал излияния брата:

– Почему матушка вдруг захотела со мной повидаться?

Лоснящаяся, словно маслом намазанная физиономия Льва расплылась в любезнейшей улыбке:

– Соскучилась по тебе, братец!

– Слушай, не болтай глупостей! Ты прекрасно знаешь, что я ей писал, что просил разделить между нами…

– Ничего такого не знаю, – оборвал его Лев.

– Что, разве она тебе не говорила?

Толстяк раздосадованно поморщился, похлопал ресницами, затем, после минутного колебания, неохотно признался:

– Говорила.

– Ну, и что же она тебе говорила?

– Что ты, как всегда, создаешь ей лишние затруднения…

– И все?

– Все.

– Не сказала, например, что намерена составить такой документ… подписать такую дарственную, которая позволила бы нам с тобой жить на доходы с поместья, впрямую от Марьи Карповны не завися?

– Нет.

– Ей достаточно было бы сделать дарственные записи – на твое имя и на мое… Передала бы нам часть земель – несколько деревень, скажем, Степаново, Петровку, Красное… и поля, что вокруг них, конечно… Это, в общем-то, ненамного уменьшило бы ее собственные наследственные владения и доходы от них, а мы бы тогда ни в чем не нуждались.

– А ты в чем-то нуждаешься? – не без иронии спросил Лев.

– Представь себе, да!

– В отличие от меня!

Алексею надоела бессмысленность разговора, он даже разозлился: все впустую, как об стенку горох! Но подумал, что есть еще шанс, и продолжил.

– Послушай, – сказал он. – Мне кажется, что в нашем возрасте мы уже имеем право на некоторую независимость!

– Независимость? – пожал плечами младший брат. – Зачем она мне? Я бы и не знал, что с нею делать. – Он перешел на шепот, рассматривая вытянутые перед собой руки – все в перевязочках, как у младенца, – и поворачивая их ладонями наружу. – Пока маменька жива, дай Бог ей здоровья, не вижу никакой причины изменять положение вещей. Разумеется, если она сама примет какое-то решение, я повинуюсь. Потому что убежден: наш священный сыновний долг – во всем повиноваться маменьке.

Теперь он сложил губы так, что выражение лица стало важным и одновременно сокрушенным – просто образец христианского смирения, да и только! Алексей понял, что больше ни словечка не вытянет из этого изворотливого, будто угорь, и скользкого, будто слизень, типа, своего младшего братца. В двадцать три года Левушка оставался таким же опасливо любезным, таким же лишенным мускулов, лишенным нервов, как в те времена, когда был ребенком и мог часами задумчиво играть с мотками разноцветного шелка, тесно прижавшись к материнской юбке. Та вышивала, а малыш блуждал в созданном его грезами мире. Вот так и превратился в старичка – не выросши, не повзрослев. Зато Алексей дождаться не мог, когда освободится от опеки. Быть постоянно под надзором матери ему стало казаться невыносимым довольно рано, но только юношей он сумел добиться, чтобы Марья Карповна написала друзьям из Министерства иностранных дел, и в день, когда он – к тому времени ему пошел двадцать второй год! – выехал из Горбатова в Санкт-Петербург, ощущение у него было такое, словно ему сняли повязку с глаз и вынули кляп изо рта. Когда же ему случалось возвратиться в родовое гнездо, на него нападали безотчетная угрюмость, дурное настроение, раздражительность, не мешая, однако, все-таки получать и некое ностальгическое удовольствие.

Сейчас деревенский пейзаж в окрестностях Тулы успокаивал величественным однообразием открывающегося взгляду простора. Коляска ехала среди возделанных полей и лугов, травы чуть колыхались, по небесной лазури время от времени проплывали мелкие белые облачка… Далекая линия горизонта казалась бы скучной, если бы не прерывалась возникающими порой на пути купами березок с трепещущей листвой. Потревоженные скрипом колес, целыми стаями взмывали в воздух жаворонки и носились с криком над нивами с еще зеленой рожью…

Солнце грело так жарко, что Алексею пришлось снять пиджак и расстегнуть ворот сорочки. Принаряженный Левушка весь взмок, его одолевали слепни, иногда ему удавалось прихлопнуть одного из них на собственной щеке. Со спины было видно, что у кучера под мышками образовались темные круги от пропитавшего красную рубаху пота. Время в сознании Алексея дало трещину – так ломается ветка сухого дерева: ему вдруг стало не двадцать пять лет, а двенадцать… может быть, и десять… Он возвращается после прогулки по лесу с братом; матушка ждет их, сидя в саду у столика, на котором сияет всеми боками самовар… Поцеловав маменькину ручку, каждый из них получает право на бутерброд с медом…

Алексей не помнил своего отца, умершего от чахотки вскорости после рождения первенца, знал только, что Иван Сергеевич Качалов служил в армии и добровольно подал в отставку ради того, чтобы жениться на Марье Карповне, которая на всю Тульскую губернию славилась в равной степени как богатством, так и бескомпромиссностью, цельностью характера. Она была постарше мужа и даже после свадьбы никому не позволяла подменить себя в управлении поместьем. Иван Сергеевич жил в ее доме скорее как почетный гость, чем в качестве полноправного хозяина. Впрочем, вполне возможно, его это устраивало: о нем говорили, что был большим любителем светских вечеров, карт и охоты. Во всяком случае, на портрете, украшавшем гостиную, отец действительно держал в руках ружье, на нем был и ягдташ, а у ног, обутых в охотничьи сапоги, застыла собака. Осталась после Ивана Сергеевича и целая коллекция курительных трубок – трубки эти и сейчас хранятся засунутыми в отверстия специальной полочки. Марья Карповна лишь иногда сквозь зубы цедила, что Алексей очень похож на отца, и тон при этом у нее был то ли холодный, то ли недовольный, но обычно избегала разговоров о покойном муже. Наверное, он успел разочаровать супругу за то недолгое время, что они пробыли вместе. Хотя… хотя Алексей порою задумывался, а способна ли его матушка вообще любить кого бы то ни было.

Коляска замедлила ход, приблизившись к околице деревни Степаново, где главной заботой стало не раздавить ненароком какую-нибудь перепуганную до безумия курицу: при виде коляски глупые птицы бросились со всех ног в беспорядочное бегство кто куда. Крестьянин на пустой телеге поспешил съехать на обочину дороги, чтобы пропустить хозяйский экипаж. Женщины с платками на головах подзывали к себе детей. Какой-то старик снял шапку и согнулся вдвое, приветствуя молодых господ. Это был степановский староста.

Вскоре они снова выехали на простор, и сельская местность вновь обрела тот вид, которого от нее невольно ждешь – вот еще один луг с резвящимся поблизости от матери рыженьким жеребенком, вот маленькая березовая рощица: деревья отбрасывают легкую тень, пронизанную солнечными лучами… А вот и ворота в парк с колоннами по бокам. На верхушке одной из колонн – сидящий каменный лев, на верхушке другой – лев, вставший на задние лапы. Оба царственных зверя давно утратили хвосты.

Аллея из старых лип тянулась вдоль берега большого пруда, по светлой, прозрачной воде которого плавали утки, затем дорога вилась между купами дубов и елок. Наконец они добрались до собственно сада, безраздельно отданного во власть сирени, георгинов и роз. Если Марья Карповна что и любила в жизни – несомненно, это были цветы. Каждое утро она придирчиво осматривала каждый – лепесток за лепестком, а специально приглашенный из Голландии садовник заботился о том, чтобы эти хрупкие сокровища содержались надлежащим образом. В конце аллеи, глядя окнами на овальную лужайку, стоял «главный» дом – белый, с зеленой крышей, с полукруглой террасой, украшенной четырьмя колоннами, венчал террасу треугольный фронтон. Бело-золотое полотнище трепетало наверху высокой мачты: знак того, что владелица имения сейчас дома. Два одинаковых деревянных флигеля, крытые черепицей, с красными ставнями и выкрашенными красной краской ступеньками лестнички, ведущей на веранду, выстроились по бокам центрального строения. Правый флигель был отведен хозяйкой Льву, левый – Алексею. Навстречу коляске с лаем выбежали собаки, проводившие новоприбывших до входа в левый флигель.

Как только экипаж остановился, к нему – с намерением помочь кучеру выгрузить багаж – подбежал Егорка, коренастый рыжий паренек, основной обязанностью которого, по приказу хозяйки, теперь будет прислуживать Алексею. За ним поспешала вырастившая барчука старуха Марфа, немедленно принявшаяся обливать слезами грудь своего воспитанника. Собрались и другие слуги, их голоса слились в дружном хоре благословений. Алексей поймал себя на ощущении наивной радости от того, как любят его все эти простые люди. В Санкт-Петербурге ничего подобного не испытаешь! В столице ему ни разу не случилось вот так вот насладиться людской почтительностью. Разумеется, будучи представителем просвещенной части своего поколения, он стоял за отмену крепостного права и горячо приветствовал недавние обещания царя Александра II, намеренного приступить к работе над реформой, включающей в себя освобождение крестьян. Но, возвращаясь в Горбатово, где прошло его детство, неизменно возвращался и к мысли о том, что эта привязанность крепостных к господам – черта глубоко русская, привлекательная и, если можно так выразиться, освященная временем. Никому в том не признаваясь, порою он даже задавал самому себе вопрос: а не пожалеют ли эти простодушные деревенские жители о прежней, гарантировавшей им безопасность, зависимости, стоит только их освободить от пресловутого рабства?

Сполна насладившись шумным обрядом радушного приема, Алексей собрался было уйти к себе в спальню, чтобы освежиться и переодеться к обеду. Но Лев настаивал на том, чтобы он немедленно отправился к матушке, которая, по его словам, ожидала сына с огромным нетерпением. Пришлось ограничиться тем, чтобы наспех почистить щеткой пропыленную одежду, и последовать за младшим братом.

Они бок о бок поднялись по ступенькам террасы, пересекли просторный вестибюль, выложенный каменной плиткой, и вошли в гостиную: здесь, как обычно, сверкала полировкой мебель красного дерева, сияли золотом рамы картин и блестели фарфором вазы. Несколько круглых столиков на одной ножке, на каждом по букету. От одуряющего сладостью запаха цветов воздух в комнате казался густым, несмотря на то, что все окна были распахнуты настежь. Марья Карповна полулежала на кушетке. Когда вошли сыновья, она почти неуловимым движением поправила лиф, приосанилась. Всякий раз после разлуки Алексея с первого же взгляда поражала величественная безмятежность матери. Вот и теперь так же. Мелькнула мысль: а красива ли она? Нет, он не мог себе ответить на этот вопрос… Сорок девять лет, гладкая кожа, твердые черты лица, римский подбородок, ясные и блестящие ярко-голубые глаза, крупный нос… Темно-розовое платье из тафты плотно облегает высокую грудь и талию, которая и теперь еще остается по-девичьи тонкой и гибкой. Кружевной чепец с розовыми же лентами прикрывает густые светлые волосы, свернутые в узел, плотный и тяжелый, словно медный шар.

Мать улыбнулась сыну и протянула ему руку для поцелуя. Приложился. Тогда она привлекла Алексея к себе и пылко расцеловала в обе щеки. Он вдохнул знакомый с детства запах ее духов.

– Вот и ты наконец! – сказала Марья Карповна, глядя на него, уже выпрямившегося. – Долгонько же собирался!

– Как только был официально оформлен отпуск, тут же и стал складывать вещи, – ответил Алексей. – Я ведь и сам торопился снова увидеть вас, маменька!

– Значит, тебе не хватало родного дома?

Он из вежливости солгал:

– Разумеется!

– Несмотря на все столичные развлечения?

– Да, маменька.

– Вот и хорошо. А теперь садись-ка поближе.

Он взял себе стул. Левушка молча последовал примеру старшего брата. Все трое принялись безмолвно рассматривать друг друга.

Алексей пристально вглядывался в лицо Марьи Карповны: ему хотелось понять, разгадать, что в конце концов скрывается за этим лбом с двумя вертикальными морщинками, напоминающими трещинки на слоновой кости. Он не решался задать прямой вопрос и очень беспокоился, не проявит ли в разговоре с матерью слабость. А она, это было совершенно очевидно, забавлялась его плохо скрытым любопытством. Ей нравилось томить его – явно сгорающего от нетерпения, и она завела неспешную беседу о том, как поддерживает себя в добром здравии, о погоде, о работах, которые ведутся в имении, что успели сделать, что еще предстоит… Затем подробно выспросила, каковы его обязанности в министерстве, с кем он дружит в Санкт-Петербурге. Левушка весь обратился в слух, улыбка его была безмятежной и глуповатой. Как следует помучив первенца, Марья Карповна перешла наконец к главному:

– Кстати, Алексей, я тут приняла важное решение. Уверена, что оно придется тебе по душе.



Окрыленный внезапно вспыхнувшей надеждой, Алексей спросил:

– И какое же это решение?

– Скажу, когда время придет.

– Отчего же не теперь?

– Теперь пора садиться за стол.

– Это не причина!

– Причина. Терпеть не могу серьезных разговоров за едой. Вот пообедаем, потом прилягу отдохнуть, а встану, тогда и придешь ко мне. Тогда скажу. И не хмурься, ради всего святого! Нечего рожи-то строить – повторяю, что решение мое окажется для тебя на редкость приятным сюрпризом.

Алексей с трудом подавил взрыв бешеной радости, которая нарастала в его душе просто угрожающе. На этот раз он был совершенно уверен в том, что мать согласилась на его предложение подписать дарственную. А доходы от его части имения позволят ему вести в Санкт-Петербурге не только что пристойную, но блестящую жизнь! Может быть даже, удастся оставить службу в министерстве!

Такое счастливое расположение духа не покидало Алексея в течение всего обеда, который, как и в былые времена, был тяжелым и мучительно долгим. Подавал блюда старый слуга Матвей в сером фраке с закругленными фалдами и пуговицами, украшенными гербами. Ему помогала горничная Дуняша, надевшая по случаю приезда молодого барина нарядный сарафан василькового цвета. В дальнем конце стола, на почтительном расстоянии от хозяйки дома и ее сыновей, этакой полуизгнанницей, сидела Агафья Павловна. Эта маленькая, тощая женщина с желтоватой кожей, редкими волосиками и плоской грудью пользовалась особым покровительством хозяйки дома. Вдова пехотного капитана, двадцатидевятилетняя приживалка исполняла при Марье Карповне обязанности компаньонки, чтицы, секретаря, а заодно служила ей и «козлом отпущения». Невероятно робкая и застенчивая, Агафья вздрагивала, когда кто-то с ней заговаривал. При малейшем волнении она вспыхивала, физиономия ее покрывалась румянцем, но неравномерно – на щеках и на лбу у нее выступали розовые пятнышки, и она начинала прерывисто дышать. Вот и теперь, когда Алексей спросил, играет ли она по-прежнему на фортепиано, Агафья Павловна залилась багрянцем и пробормотала:

– Да, если Марья Карповна изволит пожелать…

– И какие же пьесы вы нынче больше других любите?

– У меня нету таких.

– Она с ума сходит по романсам Глинки, – вмешалась Марья Карповна. – И чем печальней романс, тем больше ей нравится. До чрезвычайности чувствительна!

Агафья уткнулась носом в тарелку и заглотала один за другим три куска кулебяки. Ела она с жадностью, совершенно удивительной для такого тщедушного и стеснительного существа. Лев до смерти любил подшучивать над ней и дразнить непомерным аппетитом.

– Превосходная получилась кулебяка, не правда ли, Агафья Павловна? – ехидно улыбнулся он.

– Действительно, превосходная, очень удалась сегодня, – прошептала бедняжка, не поднимая глаз.

– Ах-ах, только ведь она, к несчастью, сегодня с мясом, а вы-то, насколько я помню, предпочитаете кулебяку с капустой!

– Совсем нет… я… я… я люблю всякую кулебяку: с мясом, с рыбой, с капустой…

– Нет на свете блюда, перед которым отступила бы милая моя Агафьюшка, – сообщила Марья Карповна, смеясь. – Вот разве что тыквенный суп, он…

– Нет-нет, уверяю вас, – невнятно бормотала совсем уже багровая приживалка, – уверяю вас, Марья Карповна…

Она выглядела мученицей, и Алексей, сжалившись, прервал пытку.

– Вы совершенно правы, что цените гастрономические радости, – сказал он. – Тем более что имели всегда и имеете сейчас столь тонкую талию.

Марья Карповна бросила на сына лукавый взгляд и откликнулась:

– Что верно, то верно, дорогой мой! Наша Агафья – настоящая картинка из модного журнала. Как тебе нравится платье, которое я ей отдала? На мой взгляд, на ней оно сидит лучше, чем на мне самой. Поднимись-ка, Агафьюшка!

Агафья, поколебавшись, встала – лицо теперь отливало уже пурпуром, плечи ссутулились. На ней было коричневое хлопчатобумажное платье со множеством оборочек рядами. Свои черные волосы она заплела в тощие косицы и уложила на ушах колечками.

– А теперь повернись! – продолжала отдавать приказы благодетельница.

Приживалка, чуть не плача, повиновалась, зашуршали накрахмаленные нижние юбки. Слезы уже готовы были пролиться.

– Отлично, отлично, – подбодрил ее Алексей и, чтобы положить конец этой тягостной сцене, стал рассказывать о том, как некоей интригой его чуть было не скомпрометировали в глазах начальства.

Агафья с облегчением уселась на место, и до самого конца обеда никто больше ее не тревожил.

Выйдя из-за стола, Марья Карповна объявила, что теперь, по своему обыкновению, пойдет в спальню – надо бы соснуть немного. Агафья поднялась по лестнице следом за хозяйкой дома: будет читать Марье Карповне вслух, пока сон не сморит ту окончательно. Левушка тоже решительно устремился к любимому кожаному дивану во флигеле, чтобы «часок подремать», как он выразился.

Алексей же, донельзя разволновавшийся – куда уж там глаза сомкнуть, и думать об этом нечего! – спустился в сад. Усталость от долгого путешествия совсем прошла. От обещания матери голова кружилась и пылала. Желая успокоиться, он отправился бродить по парку. Позади главного здания были рассыпаны маленькие деревянные домишки, здесь селилась прислуга. У Марьи Карповны, кроме собственно домашней прислуги, были в услужении еще и портные, швеи, белошвейки, вышивальщицы, сапожник, столяры, плотники, каменотес, кузнец, слесарь, каретный мастер, костоправ и садовники. Начальнику последних – голландцу Томасу Стеену – она платила тысячу пятьсот рублей серебром, но при этом то и дело грозилась его уволить, настолько он был невоздержан.

Направляясь в сторону большой оранжереи, Алексей заметил вдалеке, у края дороги, крепостного живописца Кузьму за мольбертом. Ему был симпатичен этот тридцатилетний парень, судьбой которого железною рукой и чрезвычайно энергично управляла матушка. Впрочем, точно так же она распоряжалась и тем, куда ему приложить свой незаурядный талант. Обнаружив у юного Кузьмы способности к рисованию, Марья Карповна отвела мальчишку к соседу, знаменитому художнику Арбузову, проводившему полгода в деревне, а вторую половину – в Москве. Тот отнесся к Кузьме дружелюбно, раскрыл ему секреты мастерства, и ученик даже помогал иногда Арбузову в работе над его собственными полотнами. Парнишка мечтал стать великим художником – таким же, как его учитель, – но Арбузов вот уже четыре года как умер от неумело леченного воспаления легких, и Марья Карповна тут же вернула своего раба в Горбатово. С тех пор он рисовал, по ее приказу, только цветы с натуры: госпожа запретила ему интересоваться чем-либо иным. Лишь она имела право выбирать те предметы, о которых ей хотелось сохранить память, и именно эти предметы следовало запечатлевать на картинах. А предметами этими были одни лишь цветы – садовые или полевые. На обороте картины она ставила овальную печать со словами «имение Горбатово», после чего уносила полотно в отведенное для коллекции помещение, которое Марья Карповна называла «комнатой-кладовкой». Время от времени помещица приходила туда, чтобы вдоволь налюбоваться изображениями самых красивых растений, какие только цвели когда-либо на ее землях. Кузьма был крепостным и не имел права подписывать свои работы. Хотя он не жаловался, но люто ненавидел все, что навязывала ему барыня. И когда он тонкой кистью тщательно прорисовывал лепестки роз, ирисов или левкоев, то в движениях руки художника, в его взгляде на цветок, а значит и в его мазках, светились только озлобленность и раздражение.

Алексей шел по аллее, приближаясь к художнику, и тот обернулся на звук его шагов. Печальная улыбка озарила круглое лицо со вздернутым носом, бесцветными ресницами и маленькими зелеными глазками, глядящими на мир проницательно и строго. Одежда Кузьмы была подлинно мужицкой: белая косоворотка, широкие синие штаны, нависавшие над сапогами, в которые были заправлены. Обменявшись с живописцем парой ничего не значащих фраз, Алексей похвалил незаконченную розу на полотне – огромную, чопорную, глубокого колорита. Особенно ему понравились теплые отблески на темно-красных изогнутых лепестках.

– Да, получилось неплохо, – согласился Кузьма. – Думаю, барыня будет довольна. Но я, Алексей Иванович, скоро совсем рехнусь от этих цветов! Не могли бы вы поговорить с матушкой?

– О чем?

– О том, что я мечтаю совершенно другое рисовать: пейзажи, лошадей, человеческие портреты… А барыня этого не хочет… Она хочет только свои цветы. Ничего, кроме своих цветов!

– Кто тебе мешает рисовать, кроме них, еще и то, что самому нравится? Рисуй себе потихоньку, чтобы матушка не увидела.

– Так ведь холсты-то мне выдает Марья Карповна! Заказывает их в Москве и выдает один за другим – по счету. Да и вообще, если я так сделаю, барыня все равно узнает. Господи, что за несчастье!

– Боишься ее?

– Но она же наша барыня, Алексей Иванович! Как не бояться?

Кузьма не слишком стеснялся молодого барина и говорил с ним довольно свободно. Было заметно, что Арбузов не ограничился обучением своего питомца азам живописи. Вероятно, парнишке удалось даже прочесть какие-нибудь книги. Алексей дружески похлопал Кузьму по плечу и пообещал как-нибудь решить с матушкой волнующую его проблему… ну, хотя бы переговорить с нею об этом.

– Я скажу Марье Карповне… Объясню ей… Думаю, в конце концов она сможет понять…

Крепостной живописец бросил на собеседника взгляд, полный искренней благодарности, и снова повернулся к картине. Кисть его так и порхала от палитры к холсту. Алексей вздохнул, подумав, что и произведения искусства рождаются порой из-под палки, и оставил Кузьму наедине с роскошной моделью, а сам продолжил обход парка.

Он прогуливался по имению без всяких мыслей в голове больше часа, забрел довольно далеко, тою же дорогой пошел назад и, оказавшись у дома, увидел, что матушка, уже выспавшаяся и сменившая наряд, спускается по ступенькам крыльца. Теперь на Марье Карповне было кружевное платье кремового оттенка, руки остались обнаженными до локтей, лицо защищал от солнца кружевной же зонтик с перламутровой ручкой. Эта тончайшая заслонка пропускала немногие лучи, но благодаря им щеки матери сияли фарфоровым блеском. Глаза искрились молодым весельем. Она выглядела такой красивой – даже незаметно стало, что ноздри крупного носа несколько толстоваты. Высокая талия, великолепная осанка… Сразу угадав, что мать пребывает в отличном расположении духа, Алексей решил взять быка за рога:

– Я видел Кузьму за работой. У него бесспорный талант. Не находите ли вы, маменька, что попросту жалко приневоливать его исключительно к изображению цветов?

Марья Карповна мгновенно помрачнела, нахмурилась, подбородок стал твердым, глаза метнули молнии.

– Ах, так! Он осмелился жаловаться тебе? – голос стал резким, почти визгливым.

– Нет-нет, – поспешил заверить Алексей. – Разве, маменька, я сам не способен понять такой малости?

– Тут и понимать нечего! А если мерзавец недоволен, что ж, не стану давать ему ни холстов, ни красок и отошлю в деревню – пусть, как все, в поле работает! Вот, значит, как этот негодяй отблагодарил меня за все преимущества перед прочими – так стоило ли одаривать его ими! Боже мой, что за народ! Палец ему дай – руку по локоть отхватит! Нет бы крошкой довольствоваться – целый каравай требуют! Но ты, Алеша, меня удивляешь! Неужто видишь свой долг в том, чтобы выступать защитником этих неблагодарных людишек? И позволяешь себе, чтобы им угодить, критиковать решения своей матери, решения, которые обязан уважать, как никто иной!

Алексей благоразумно отступил – в конце концов, не его дело разбираться с делами Кузьмы, у него и своих забот более чем хватает, так что действительно не до других…

– Не гневайтесь, маменька, – произнес он извиняющимся тоном. – Это было просто предположение… Если вас раздражает тема, сменим ее – давайте поговорим о том, что вам приятно.

Марья Карповна вроде бы несколько успокоилась, во всяком случае, она милостиво оперлась на руку сына. Прошли несколько шагов по аллее бок о бок. Оба молчали. Спустя какое-то время Алексей, понадеявшись, что инцидент исчерпан, спросил:

– Маменька, вы намеревались объявить мне некое ваше немаловажное решение, впрямую меня касающееся. Может быть, сейчас…

– Нет! – мать даже не захотела дослушать.

А он и забыл, насколько мать злопамятна и чем это грозит! Между тем на лице Марьи Карповны опять отразился бушующий в ней гнев.

– Только что ты осмелился противоречить мне, – тем не менее, сдержавшись, сухо процедила она. – И я вовсе не расположена сию минуту знакомить тебя со своими планами. Впрочем, может быть, завтра…

Сын хотел было возразить, но она остановила его жестом и ледяной улыбкой:

– Никогда не нужно становиться у меня на дороге, мальчик мой. Теперь придется подождать.

– Чего? – тупо пробормотал Алексей.

– Моей доброй воли.

Ох, как же ему захотелось схватить матушку за плечи и трясти ее до тех пор, пока шпильки из прически не посыплются на землю! Но он, в свою очередь, сдержался, подавил нарастающую ярость, опустил голову и умолк надолго. А им навстречу уже спешил Левушка. Природная угодливость мешала толстяку держаться прямо: он так и бежал – словно в поклоне, при этом смешно пригнув голову набок. Добравшись до маменьки, принялся изливаться – и тоже смешно: путаясь в словах, неумеренно уснащая свою речь приторной и банальной любезностью.

– Как маменька изволили отдохнуть? Не предпочли бы вы, маменька, посидеть в тени близ пруда? – суетливо спрашивал он.

И так далее. Мать не удостоила его ответом и продолжала путь. Теперь сыновья шли с двух сторон от мрачно молчащей Марьи Карповны. Алексей с тревогой заметил, что она направляется к большой оранжерее. Уж не намеревается ли она обрушить свой гнев на Кузьму? Художник все еще стоял у мольберта с кистями и палитрой в руках. Она остановилась позади него, подняла лорнет, чтобы лучше видеть картину, покачала головой и, наконец, высказалась.

– Хорошо. Весьма похоже. Принесешь мне картину сегодня вечером. Дам тебе рубль и другой холст.

Кузьма поблагодарил и, искоса глядя на Марью Карповну, торопливо выпалил:

– На следующей картине, барыня, я хотел бы изобразить цветы, если возможно, несколько иначе: такими смутными пятнами, цветовыми облачками – как будто мы смотрим на них, чуть прищурившись, сквозь ресницы, это ведь меняет вид до определенной степени…

– Нет! Я запрещаю тебе прищуриваться! – нахмурилась Марья Карповна. – Я желаю видеть на картине не какие-то пятна, а цветы – и чтобы четко был прорисован каждый лепесток, каждый листочек!

– Как будет угодно барыне…

– И в будущем не смей больше предлагать мне свои дурацкие выдумки. Здесь решаю только я. Всякий должен оставаться на своем месте и наилучшим образом выполнять свой долг – таково непременное условие счастливой жизни в моем христианском доме.

Все было сказано. Места для дальнейших неожиданностей не осталось. Никто на волю барыни уже не покусится. Алексей вздохнул. Его раздражало то, что и сам он, приезжая к матери, превращался в совершенно ничтожное существо, зависящее только от ее настроения. В Санкт-Петербурге он был взрослым человеком и осознавал свой возраст, здесь возвращался к рабству и кошмарам детства. Мария Карповна ангельски улыбнулась и снова оперлась на руку сына, ставшего наконец послушным. Прогулка продолжалась, и ничто больше не нарушило покоя. Потом в садовой беседке долго пили чай…

II

Назавтра, в пять часов пополудни, когда Алексей, сидя на веранде своего флигеля, рассеянно листал альманах, взятый в материнской библиотеке, на аллее послышались чьи-то торопливые шаги. Оторвав взгляд от страницы, он увидел маленького слугу Марьи Карповны – парнишку двенадцати лет, одетого по-казацки. Тот бежал по аллее, размахивая руками. Наряд с широкими рукавами и без воротника, украшенный на груди полоской газырей, был ему явно велик: горбатовский портной, предвидя, что мальчишка слишком быстро вырастет, одевал его в униформу на несколько размеров больше, чем требовалось. Завидев Алексея Ивановича и поняв, что тот уже может услышать его, казачок закричал:

– Барыня уже отдохнули! Они приглашают вас прибыть немедленно! Они говорят, что это очень важно!

Алексей вскочил. Вот! Наконец-то мать согласилась рассмотреть предложенный им проект, осуществление которого изменит всю его жизнь! Он изо всех сил старался не бежать, следуя за казачком, но заметил, что все-таки шаги его стали куда больше, чем обычно…

Марья Карповна ожидала старшего сына в гостиной, полулежа на кушетке и равномерно обмахиваясь светлым черепаховым веером. Едва Алексей уселся рядом, она без промедления заговорила своим певучим низким голосом:

– Вот, дорогой мой, как мне кажется, и настал подходящий момент поговорить с тобою совершенно откровенно. Твое письмо заставило меня задуматься. Ты предлагаешь, чтобы я еще при жизни отдала тебе наследство, хорошо, пусть часть наследства, – уточнила матушка, заметив протестующий жест сына. – Ты желаешь получить несколько деревень, кое-какие земли. Если тебе это нужно только для того, чтобы проматывать доходы, ведя беззаботную жизнь в Санкт-Петербурге, можешь на меня не рассчитывать. Матери не пристало потакать безумствам сына, и я не стану этого делать. А вот ежели ты намерен благодаря этим деньгам упрочить свое положение – серьезно отнестись к своему долгу, завести семью, жить самым порядочным образом, обосновавшись в деревне, – в этом случае ты не услышишь «нет».



Алексея мороз продрал по коже, и он сделал глубокий вдох, чтобы хоть немножко успокоиться.

– Что вы имеете в виду, маменька, под «долгом», «порядочным образом жизни» и так далее? – спросил он.

– Как что? – удивилась Марья Карповна. – Я же ясно сказала: «завести семью»! Разумеется, дорогой мой, я имела в виду женитьбу. Причем не на ком попало. Женитьбу, которая устроила бы и тебя, и меня.

Он сразу же понял, что у матери есть на примете невеста, и в растерянности пробормотал:

– Господи, но я же вовсе не собираюсь жениться… у меня нет ни малейшего желания обзаводиться семьей…

– Наилучшие браки заключаются отнюдь не по желанию, наилучшие браки заключаются по рассудку. Тебе двадцать пять лет. Ты почти ничего не делаешь в министерстве. Ты ведешь в Санкт-Петербурге жизнь, которую иначе, как беспорядочной, не назвать. Пора остановиться. А если ты не способен сделать это сам, пора тебя остановить. Одобришь мой выбор – никогда не пожалеешь: я стану так тебя баловать, дорогой мой, так баловать, как тебе и в самых сладких снах не снилось!

Алексей быстро перебрал в голове всех соседских девушек на выданье. Какую из этих провинциальных барышень матушка предназначает ему в супруги? Какой отдает предпочтение? Со своей стороны, он среди них не видит ни одной достойной кандидатуры… Видя, что сын молчит, Марья Карповна лукаво сказала, шлепнув его по руке сложенным веером, и вид у нее был самый что ни на есть заговорщический:

– Держу пари, ты уже догадался, о ком я думаю!

Матушка еще забавляется!

– Нет, маменька, уверяю вас…

– Однако же, не далее как вчера ты сделал ей за столом комплимент!

– Я?!

– Разумеется, ты! И казался при этом весьма искренним. Ну-ка, припомни: тонкая талия…

Уточнила… Алексей не то чтобы изумился – от изумления потерял дар речи. В мозгу его кружился рой никчемных, малоубедительных возражений, но язык не повиновался. Он мигом превратился в развалину, в руины – больше не было сил сопротивляться. Какие уж там сражения! Но, чуть придя в себя, попробовал:

– Вероятно, вы это не всерьез, маменька?

– Очень даже всерьез, – решительно ответила Марья Карповна. – Я полагаю, что Агафья Павловна будет превосходной тебе супругой. Можно возразить, что она вдова, бедна и, наконец, старше тебя несколькими годами, но я-то уверена, что именно во всем этом и залог будущего вашего супружеского счастья.

– Но… но она уродлива… и я… я не люблю ее…

– Совсем она не уродлива, – отрезала Марья Карповна. – У нее прекрасные глаза, великолепные волосы, она выглядит изысканно. Приодеть получше – и будет наилучшим образом соответствовать своему положению. В любой из уездных гостиных.

Негодование, вызванное несоразмерностью предложения Марьи Карповны его надеждам, внезапно породило в Алексее желание разразиться гомерическим хохотом – такое сильное, что от попытки удержаться от смеха живот его раздулся. Сил терпеть не хватило, и Алексей все-таки расхохотался, рискуя снова навлечь на себя гнев матушки.

– Агафья Павловна! Ваша приживалка! Это и есть завидная партия, которую вы пожелали для меня составить!… О нет, я предпочел бы пойти в монахи!

– Ты не пойдешь в монахи, и ты женишься на Агафье Павловне. Вы станете жить в твоем флигеле, который я прикажу расширить. У вас будут собственные слуги, собственные экипажи, свои земли…

Пока мать произносила со все возраставшей властностью эту речь, Алексей рассматривал висящий за ее спиной портрет Ивана Сергеевича в охотничьем костюме. В общем-то, это правда, что он похож на отца: такие же темные вьющиеся волосы, такой же костистый нос над толстыми губами, такие же бархатные глаза… Да весь облик сходен: словно бы высеченное из камня и подсушенное на солнце лицо… Во взгляде отца, устремившемся к нему с картины, ясно читалось: не уступай! Это был не приказ, это была мольба… Наверное, Иван Сергеевич слишком часто сам вынужден был покоряться воле этой несгибаемой женщины. Алексей внезапно почувствовал, что от портрета над головой матери словно бы идет к нему молчаливая поддержка, и не раздумывая оборвал ее «песню».

– Нет, маменька, – решительно сказал Алексей. – Не настаивайте и не искушайте меня. Бессмысленно. Только попусту потратите время.

От такого оскорбления лицо Марьи Карповны мигом побледнело. Тем не менее она нашла в себе силы справиться с гневом и просто возразила:

– Ты не имеешь права отказываться!

– Почему?

– Я уже поговорила с Агафьей, и она вне себя от счастья. Твой отказ станет для нее жестоким ударом.

– Но как же вы решились, маменька, обсуждать с нею это свое намерение, не спросив сначала моего мнения?

– Не думала, что ты осмелишься противоречить мне!

– Мы живем не во времена Иоанна Грозного!

– Нравится тебе это или не нравится, но и сегодня во всех благородных семействах дети повинуются родительской воле. Если ты станешь упорствовать, я сочту это личным оскорблением и сделаю из этого прямые выводы!

Гнев душил ее. Голубые глаза потемнели, руки терзали веер. Некоторое время Марья Карповна молча то раскрывала его, то с треском захлопывала, то снова раскрывала… Наконец, неожиданно для собеседника, разломала на две части – и тут в глазах ее вскипели злые слезы.

– Знаю-знаю, что в Санкт-Петербурге у тебя была любовная связь с некоей Варенькой, – прошипела она. – Она белошвейка или что-то вроде… Твой слуга Степан ставит меня в известность обо всем. Ну-ка, признавайся: это из-за нее ты отказываешься?

Взбешенный тем, что за ним шпионят в собственном доме, Алексей ответил, повысив голос:

– Хватит, матушка, уймитесь же! Эта особа, впрочем, весьма достойная, была для меня не более чем мимолетной интрижкой, я бы сказал, развлечением. И она ни при чем, если говорить о моем твердом намерении остаться холостяком!

– Так, значит, у тебя и вовсе нет никаких оправданий! – завопила мать.

А потом, выпрямившись во весь рост, задрав подбородок, сотрясаясь от возбуждения, провизжала:

– Я требую слушать меня беспрекословно и не обсуждать мои решения!

Алексей тоже выпрямился.

– Нет!

– Превосходно! Я перестану тебя содержать! Станешь жить на одно твое ничтожное жалованье!

– Ничего, как-нибудь уложусь в него…

– И долгов твоих больше не стану выплачивать!

– Все лучше, чем дурацкая женитьба, которую вы мне навязываете!

– Щенок! – рычала Марья Карповна. – Ничтожество! Ты не ценишь свою мать? Ну, так я научу тебя уважать ее!

И она с такой силой хлестнула сына по лицу, что удар отозвался болью в затылке и позвоночнике. Алексей – с мгновенно вспухшей и покрасневшей щекой, с отчаянно колотящимся сердцем – рассматривал беснующуюся перед ним фурию, глаза которой, казалось, вот-вот выскочат из орбит, сам удивляясь тому, что не испытывает к ней ненависти. Странно, избыток деспотизма придает этому энергичному лицу своеобразную красоту. Ах, всегда-то он все прощает Марье Карповне – уж слишком благородны ее черты…

Некоторое время мать и сын стояли молча, обмениваясь взглядами и читая каждый во взгляде другого страх, боль, гордость. Потом Марья Карповна упала на кушетку и спрятала лицо в ладонях. Она хрипела, как раненый зверь, плечи ее сотрясались. Впрочем, по хрипению было трудно догадаться, рыдает ли она или просто задыхается от бешенства. Минутку Алексей раздумывал, не приблизиться ли к матери, не сказать ли несколько утешительных слов, но быстро отказался от этого намерения и двинулся к двери. На пороге обернулся. Глаза его поймали взгляд портрета: приготовившийся идти на охоту Иван Сергеевич – человек при жизни слабый, апатичный, послушный – нынче тем не менее явно одобрял и поддерживал его бунт.

Колокол призвал Алексея вернуться в «главный» дом – пора было ужинать. А Марья Карповна к столу не вышла – ей подали прямо в спальню один только жиденький бульончик. Агафья дежурила при барыне. Алексей с младшим братом ужинали вдвоем. Едва подали закуски, Алексей, не способный долее сдерживать свои чувства, сказал:

– Я только что страшно поспорил с матушкой.

– На предмет Агафьи Павловны? – не поднимая глаз от тарелки, спросил Левушка.

– Да. Значит, ты все-таки был в курсе ее намерений?

– Естественно.

– Так почему же не предупредил меня?

– Маменька взяла с меня клятву молчать, – объяснил Левушка, положил себе на тарелку селедки, маринованных грибочков, соленых огурчиков, проглотил кусочек и вздохнул: – А ты, значит, отказался?

– Конечно!

– Ну и зря.

– Отчего же зря?

– Агафья Павловна ничем не хуже других. А противореча маменьке, ты ее ранишь. Теперь она заболела из-за твоего упрямства. Матушка не привыкла, чтобы ей сопротивлялись.

– Слушай, но я же не могу жертвовать своей жизнью только ради того, чтобы ей угодить!

– А я уверен, что не только можешь, но и должен. Любящий сын именно так бы и сделал, причем без малейших колебаний.

– До чего же ты меня раздражаешь, болтаешь невесть что! – надулся Алексей. – А она поворчит немножко да и смирится.

Матвей подал братьям говяжьи битки в сметане, но Алексей едва к ним притронулся: он ощущал какую-то неприятную тяжесть в желудке. Зато Левушка принялся уписывать еду за обе щеки. Насытившись, он предложил старшему брату после обеда сыграть партию на бильярде. Алексей играть не захотел – ему не терпелось остаться в одиночестве.

Вернувшись в свой флигель, он отослал маленького Егорку, который хотел помочь молодому барину раздеться, умылся, облачился в бухарский халат и сел у распахнутого окна. Спустился вечер – тихий, легкий… Вдалеке, подобно стальному клинку, сверкала вода в пруду, окруженном темными деревьями. Трава на лужайке казалась темно-синей, от лужайки, словно молочные ручейки, разбегались по парку расчищенные и посыпанные песком дорожки. В тишине, навевающей дремоту, птицы сонно перекликались с ветки на ветку. Первыми умолкли зяблики и славки. Радостно просвистела последнюю мелодию иволга. И тогда запел соловей – одинокий, отчаявшийся, спокойный… Алексея окружал безмятежный мир деревни, и он страдал от того, что не способен обрести такой же покой в своей душе. Он взглянул в самый конец центральной аллеи: на втором этаже большого дома светилось одно-единственное окошко. Мать не спала.

III

Матушка теперь совсем не выходит из спальни, – озабоченно сказал Левушка. – И кушать отказывается… Я уже послал за доктором!

Алексей последовал за братом, который с утра пораньше вытащил его из постели. Явившись в «главный» дом, они застали там только слуг с заплаканными глазами – до крайности удивленные внезапной болезнью барыни, они беспомощно суетились, не способные сделать хоть что-то полезное. Словно пчелиный рой, лишившийся матки, они собирались в группки то тут, то там, бегали из комнаты в комнату и решительно не знали, кому же теперь подчиняться. И Агафья Павловна с покрасневшими и опухшими веками тоже была здесь. Заметив Алексея, она потупила глаза, щеки ее покрылись красными пятнами. Вероятно, Марья Карпова успела-таки сообщить своей приживалке, что сын наотрез отказался взять ее в жены. И теперь – униженная отказом – молодая женщина не осмеливалась смотреть в лицо Алексею. А он ведь так жалел эту невинную жертву материнской прихоти! Агафья собралась подняться наверх, к хозяйке, но Алексей остановил ее:

– Мне хотелось бы ее увидеть…

– О нет… Алексей Иванович, нет… – поспешно возразила испуганная Агафья. – Умоляю вас, даже и не пытайтесь… Ваша матушка не желает вас видеть…

– А меня? – встрял в разговор Левушка.

– Вас – совсем другое дело… Пойдемте… Только не оставайтесь там долго – Марья Карповна очень слаба…

Гордый привилегией, которой наделила его мать, Лев последовал за Агафьей по лестнице вверх. Когда они исчезли за поворотом длинного балкона с перильцами, Алексей понял, что вообще не знает, как ему теперь поступить. С одной стороны, его терзало раскаяние из-за того, что он так ужасно расстроил матушку, которая даже заболела от этого расстройства, но с другой… с другой – как было не подумать, что все это чистейшая комедия! И потому раздражения в нем было ничуть не меньше, чем раскаяния… Все, все в этой женщине было непредсказуемо и несоразмерно! Она жила среди людей так, будто была одна в целом мире. Досадуя на собственную непоследовательность в мыслях, Алексей хотел было укрыться от всех в бильярдной – там можно хотя бы бездумно погонять шары кием, но в этот момент звон бубенцов возвестил о том, что прибыл экипаж. На крыльце появился уездный лекарь, доктор Зайцев, с саквояжем в руке. Это был маленький пузатый человечек лет шестидесяти с белыми, как хлопчатобумажные бинты, которыми он перевязывал больных, бакенбардами.

– Как госпожа Качалова чувствует себя сейчас? – с порога спросил врач.

– Понятия не имею, – ответил Алексей, пожав плечами. – Сил, говорят, нет, думаю, у нее что-то вроде апатии…

– Будьте любезны проводить меня к больной!

Алексей не посмел отказаться и проводил доктора до дверей материнской спальни. Открыв перед ним дверь, он увидел мать, лежавшую в постели, откинувшись на подушки. Она была очень бледна, черты лица, видного с этого места в профиль, как-то заострились.

Марья Карповна оглянулась, заметила в проеме сына, глаза ее расширились и налились гневом. Алексей поспешил скрыться. Левушка присоединился к нему, оставив доктора с больной и с Агафьей Павловной, и братья встали по бокам двери, как часовые.

Зайцев вышел только через полчаса. Он выглядел озабоченным.

– На мой взгляд, госпожа Качалова испытала слишком сильное душевное потрясение, – сказал он. – Я пустил ей кровь и назначил лечение: Марье Карповне следует попринимать лавровишневые капельки и попить померанцевой водички.

– Однако, полагаю все-таки, что вы не считаете ее состояние крайне тяжелым? – поинтересовался Алексей.

– Ах, Алексей Иванович, разве можно что-то предугадать, когда имеешь дело со столь чувствительной натурой!

– Вот! Видишь, как все обернулось! – упрекнул брата Левушка.

– Да… – продолжал между тем Зайцев. – У некоторых людей психика воздействует на физическое состояние организма согласно каким-то таинственным законам. Тем не менее я думаю, что продолжительный покой, отсутствие каких бы то ни было противоречий с чьей бы то ни было стороны, здоровое и правильное питание помогут вашей матушке преодолеть эту нынешнюю слабость. Я оставил Агафье Павловне точные распоряжения. Она постоянно будет держать меня в курсе происходящего…

После ухода врача из спальни вышла Агафья и трагическим тоном поведала, что Марья Карповна попросила пригласить к ней священника. Дом снова забурлил, слуги забегали туда-сюда, испуганно перешептываясь: «Барыне стало хуже! Барыня совсем помирает! Что ж мы теперь будем делать, бедные сироты!» Кучера Луку послали в село Степаново – срочно привезти отца Капитона.

В ожидании приезда священника слуги собрались в домашней часовне барыни на молебен. Впереди всех стояли Агафья, Алексей и Левушка. Маленькая темная комнатка пропахла ладаном и разогретым маслом: плененные огоньки дюжины лампад мерцали у стены, сверху донизу увешанной образами Спасителя, Пресвятой Богородицы, святых… Отблески рыжего пламени плясали на серебряных окладах икон.

Алексей опустился на колени рядом с братом. Его губы шевелились: не принимая участия в общей молитве и обратившись взглядом к темноликой Богородице, он повторял и повторял про себя: «Это ерунда. Она ничем не больна. Она просто хочет, чтобы все, и я первый, за нее встревожились, а еще больше – отомстить мне за непослушание. – И тут же: – Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, сделай так, чтобы она выздоровела! Сделай, пожалуйста, иначе я никогда не буду счастлив!»

В последний раз пропев «Царю Небесный…», все встали, осенили себя крестным знамением и, вздыхая, разошлись. Тут появился священник – сутулый молодой человек с рыжими волосами и жиденькой бородкой. Он принес все, что необходимо для таинства соборования. Агафья проводила священника к барыне и спустилась к братьям.

– Сейчас Марья Карповна исповедуется, пособоруется и, даст Бог, здоровье вернется к ней, – прошептала приживалка.

В прописанные доктором Зайцевым лавровишневые капельки Агафья Павловна не очень-то верила. А вот к знахарке Марфе, выращивавшей на своем участке целебные травы, по просьбе хозяйки отправила гонцов – но об этом, разумеется, врачу ничего не скажут.

Исповедовавшись и пособоровавшись, Марья Карповна объявила, что, прежде чем умереть, хотела бы проститься со своими верными слугами. Агафья созвала горничных, лакеев, конюхов – словом, весь штат прислуги числом не менее тридцати человек – в дом. Один за другим они поднимались по лестнице, заходили в господскую спальню, целовали барыне ручку и спускались обратно, обливаясь слезами. Среди них Алексей приметил Кузьму – оставив кисти, художник счел необходимым прийти поклониться своей мучительнице. В отличие от всех прочих он вышел от нее с сухими глазами. Когда последний из прощавшихся отдал хозяйке свой последний долг, Агафья сказала Алексею:

– Теперь ваш черед, Алексей Иванович!

– Вы полагаете, я мог бы… – пробормотал он.

– Марья Карповна настоятельно просила вас поторопиться…

Алексей вошел в открытую дверь и приблизился к кровати. Лицо обернувшейся к нему матери было белым, бескровным. Шея возвышалась из пены кружев. Светлые, рассыпавшиеся по плечам волосы переливались, оттеняя своей живостью бледность лица. Отец Капитон, благословив мать и сына крестным знамением, удалился. Алексей встал на колени и склонился к бледной руке, покоившейся на голубом пикейном покрывале. Рука медленно поднялась и ласково потрепала его по затылку. В глазах Марьи Карповны просиял ангельский свет.

– Я прощаю тебя, Алеша, – сказала она угасающим голосом. – Прости и ты меня. Не держи на меня зла, когда я скоро… так скоро тебя покину…

– Зачем вы так говорите? – ужаснулся он. – Вы скоро выздоровеете!

– Сомневаюсь.

– Но доктор Зайцев только что подтвердил это мое предположение!

– Ах, дорогой мой, я куда больше доверяю своему внутреннему чувству, чем его науке…

Алексей уже готов был разжалобиться, тронутый материнскими страданиями, но вдруг почувствовал запах ее духов. Значит, она надушилась перед тем, как принимать посетителей. Точно! Вот он – флакон, на столике в изголовье кровати, среди пузырьков с лекарствами! И снова, подобно тому как пронзает тело болью внезапная судорога, его душу пронзило ощущение, что он участвует в грандиозной мистификации. Эта розово-голубая спальня с ее оборчатыми занавесками, этот туалетный столик лимонного дерева, эти мягкие кресла с обивкой в шашечку, эта огромная икона в углу, освещенная лампадой из красного стекла, все тут – только ловушка. Капкан, куда он уже готов был добровольно сунуть голову.

Снова прозвучал мелодичный голос Марьи Карповны:

– Как хорошо… Как спокойно мне сделалось после соборования… Теперь пусть случается что угодно. Я готова…

Затем она добавила тоном ниже:

– Алешенька, дорогой мой, обещай мне, что женишься на Агафье!

Но и сын оказался готов – причем именно к такому повороту событий.

– Ни за что! – твердо произнес он.

– Это твое последнее слово?

– Да, конечно.

– Что бы ни случилось?

– Что бы ни случилось, маменька.

– Отлично. Но я на тебя не сержусь, хотя ты бы, разумеется, мог облегчить мои последние мгновения… и я бы ушла с сознанием, что составила счастье двух самых дорогих мне на свете людей: моего старшего сына и Агафьюшки…

Внимание Алексея привлек скрип половицы. Он обернулся и увидел брата, который наблюдал за происходящим сквозь приоткрытую дверь.

– Ну, сделай над собой усилие, сынок, – продолжала между тем Марья Карповна, – скажи мне «да», я благословлю тебя и…

Закончить фразы она не успела: Алексей, упорствуя в неповиновении, отрицательно помотал головой. Сопротивление рассердило Марью Карповну, лицо ее стало жестким, черты заострились, взгляд загорелся странно живым злобным огнем, полыхнул гневом, и она прошипела:

– Пошел вон!

Алексей, не оборачиваясь, вышел из материнской спальни. Левушка сменил его у изголовья больной. В точности так же, как старший брат, поцеловал ручку, в точности так же был удостоен нежного похлопывания по затылку. Марья Карповна не могла вымолвить ни словечка – видимо, совсем измучила ее последняя выходка. Левушка подтащил стул к кровати и сел на него. Он не больше брата верил, что дни матери сочтены, он чувствовал, что никакой опасности нет, но – из сыновнего уважения – почитал необходимым, раз уж это требуется, подыграть в игре, принять ее условия. Он попытался даже изобразить печаль. Ничего не вышло. Глядя на эту женщину в ночной сорочке из тонких кружев, он вспоминал годы рабства, унижений, страха, озлобления, и все это, подобно реке грязи, вдруг вспухшей паводком и вышедшей из берегов, затопило его сознание… С детства он знает, что надо всегда оставаться послушным мальчиком, что надо немедленно выполнять любое желание маменьки. Всю свою жизнь, обернувшуюся постоянным лицемерием, он находится в тени этого холодного и властного существа. Да она просто раздавила его своей властью. Он перестал быть самим собой – только из-за нее! Только из-за нее он теперь не способен разобраться, что собою представляет, чего он, собственно, сам хочет. Даже горделивая посадка головы Марьи Карповны представлялась ему сейчас недостатком, Левушка считал, что такая осанка-то и выдает больше всего, насколько эта женщина по природе заносчива. Он страдал оттого, что у «маменьки» сохраняется, несмотря на годы, прекрасная фигура, оттого, что она как будто неподвластна времени. Как бы он любил тихую, ласковую, снисходительную, утомленную жизнью мать-старушку! Ни в какое сравнение не шло бы такое чувство с отношением к этой скале – с ее ясным умом, с ее несгибаемой волей! Вот была бы у него другая мать, глядишь, и он сам был бы другой, да он просто светился бы нежностью. Хорошо Алексею – удалось-таки ему избежать материнского влияния! Льву совершенно не нравился старший брат, свобода обращения, непринужденность, настойчивость которого только подчеркивали его собственные вялость и бесхарактерность, но он не мог не восхищаться, видя, как тот противостоит этому деспоту в юбке, забравшему себе всю власть в Горбатове. Нет, он, Левушка, на месте брата не решился бы… не осмелился бы… Ведь если завтра она умрет – а это вполне возможно! – имение будет принадлежать им! Оковы падут, начнется жизнь на просторе, и только Небо станет судить его…

Эта ненависть к матери была, скорее всего, единственной точкой опоры Левушки. С обдуманной жестокостью он стал всматриваться в знакомое до малейшей морщинки лицо, ища в нем хотя бы намек на близкую кончину Марьи Карповны. А та дышала ровно, ресницы были сомкнуты – наверное, заснула…

И вдруг прозвучал ее голос:

– Ты женишься на Агафье.

Левушка вздрогнул так, словно его неожиданно ударили. Собрав все силы, хотел было, как брат, прокричать «нет», но смог лишь застенчиво прошептать в ответ:

– О-о, маменька, неужели вы действительно думаете, что… что так надо?

– Думаю, Левушка. И рассчитываю на тебя. Ты должен меня утешить после оскорбительной выходки Алексея.

Теперь, обернувшись к сыну, она прощупывала его взглядом оценщика, не скрывая при этом желания проявить власть.

Ему захотелось скинуть ее с кровати на пол и растоптать. Но он за долгое время настолько привык во всем повиноваться ей, что собственной воли не осталось. Неспособный сопротивляться этому голосу, этому взгляду, он сказал едва слышно:

– Хорошо. Но можно не прямо сейчас? Дайте мне, маменька, привыкнуть к этой мысли. Не говорите сразу же ничего Агафье…

– Обещаю. Подожду, пока совсем выздоровею.

– Выздоровление, маменька, наступит очень скоро…

– Надеюсь, – завершила разговор Марья Карповна. – Благодаря тебе. Спасибо, Левушка, спасибо, сынок, спасибо, мой единственный сын!

Он понял, что она ни минуты не верила в свою близкую смерть. Обманутый, одураченный, он совершенно растерялся, услышав об ожидавшей его участи, о новой судьбе, которую он сам не выбирал… Набравшись смелости, Левушка спросил:

– Значит, в связи с женитьбой вы напишете в дарственной на имение мое имя?

Мать удивилась:

– Интересно, с какой это стати?

– Но вы же именно это обещали Алексею!

– Сравнил! Он живет в Санкт-Петербурге и вовсе не собирался возвращаться сюда, в деревню. Никакими доводами его не убедишь, вот я и вынуждена была приманить его хоть так. А ты живешь со мной. Ты ни в чем не нуждаешься. Да не тревожься ты – тебя я стану баловать другим способом. Доверься своей матери… Ну, а теперь – ступай, я тебя больше не держу. Да, сделай милость, скажи по пути Агафье, чтобы зашла ко мне.

– Но вы ведь не для того ее зовете, чтобы объявить о… о…

– Я же дала тебе слово.

Выйдя из спальни, Левушка наткнулся на Агафью Павловну, ожидавшую на лестничной площадке своей очереди. При одном только виде увядшего, смиренного личика его охватило страшное отчаяние. То, о чем он лишь парой слов перемолвился с матерью, вдруг обрело ужасающую реальность. Его будущее теперь навеки связано с этим длинным носом, с этими тусклыми глазами, с этой желтой, испещренной жилками кожей! Господи, сможет ли он заключить такое чучело в объятия? У нее же нет пола, нет запаха, нет ни малейшего обаяния… Пусть на ней платье – она не женщина! И она станет его женой!

Спохватившись, Левушка взял себя в руки. В конце концов, никто его не заставляет после свадьбы спать с нею. Была компаньонкой матери – станет его компаньонкой, не более того. Его спасет простая видимость семейных отношений, никто, даже сама Марья Карповна, не посмеет придираться к тому, что происходит в постели. Он успокоился, произнес с непривычной с его стороны для приживалки любезностью:

– Маменька ждет вас, Агафья Павловна, – и торопливо сбежал вниз по ступенькам.

Покончив с визитом в родительский дом, он вернулся в свой флигель, где наконец почувствовал себя свободным. Марья Карповна никогда сюда не заходила. А значит, он мог безнаказанно наслаждаться диким беспорядком. Полки небольшого книжного шкафа в его кабинете давно опустели – разрозненные тома валялись на полу между стульями. На столе – грязные стаканы и тарелки, полные нагара, высыпанного из почерневших и вонючих курительных трубок. На стенах – несколько суздальских лубочных картинок, почти не различимых под толстым слоем пыли. Черный кожаный диван, на который хозяин флигеля любил прилечь после обеда, в середине продавлен, из трех прорешин на краю пучками торчит конский волос. Подушки в вышитых наволочках рассыпаны по всему полу, красная краска на котором местами облупилась. Другие комнаты содержались не лучше. Ведение Левушкиного хозяйства было вменено в обязанность дворовой девушке по имени Аксинья. Она отдавала распоряжения прочей челяди, но хозяин строго-настрого запрещал ей что-либо трогать, а тем более передвигать с места на место, нельзя было ни вытирать пыль, ни мести пол без особого на то разрешения Льва Ивановича. Аксинья очень нравилась ему как неразговорчивостью, так и тем, что являлась по первому зову, стоило ему ее возжелать. Вот уже шесть лет служанка была любовницей молодого барина, и ему в голову ни разу не пришло заменить ее другой. И сейчас он подумал, что непременно оставит Ксению при себе после женитьбы: Агафье придется быть сговорчивой, придется ей принять положение дел таким, какое есть… Тогда, может быть, он не будет чувствовать себя несчастнее некуда…

В дверь тихонько постучали. Аксинья! Должно быть, услышала, что он вернулся, и хочет узнать новости из большого дома. Ах, как он ей благодарен, как замечательно, что она настолько юная, настолько свеженькая, с такими гладкими, круглыми и румяными, словно крымские яблочки, щеками, с таким курносым носиком и будто вырезанными ноздрями…

На Аксинье было небесно-голубое платьице, тесно облегающее грудь. Каштановые волосы она заплела в косы, косы уложила короной на голове.

– Как себя чувствует барыня? – спросила Аксинья, едва переступив порог.

– Лучше, – ответил Левушка.

– Слава Богу! А вы то уж, наверное, рады-радехоньки!

– Очень рад.

– Может, мне сейчас вместе с другими дворовыми следует пойти в большой дом, чтобы поздравить барыню, раз она выздоравливает?

– Это еще зачем? Ты не ее служанка, ты – моя!

Резко оборвав беседу, Лев потащил Аксинью на диван. Она высвободилась, подбежала к двери, быстренько заперла ее на ключ и, вернувшись, кинулась в объятия барина. Любовники даже не разделись: Лев овладел Аксиньей поспешно и грубо – так и только так ему нравилось обходиться с женщинами. Удовлетворенный, он встал, поправил одежду. Аксинья поправила перед зеркалом волосы.

Прозвонили к обеду, и он поплелся в большой дом. За столом были только старший брат и Агафья Павловна. Левушке показалось, что уродина донельзя взволнована. В улыбке открылись ее серые кривые зубы. Всякий раз, встречаясь со Львом глазами, она густо краснела. Совершенно очевидно, Марья Карповна, несмотря на обещание, данное сыну, сообщила ей, что он согласен жениться… Видимо, желая продемонстрировать, как она довольна новым планом госпожи, Агафья переоделась: теперь на ней было светлое пикейное платье с живой розой на груди…

После обеда ей следовало подняться к Марье Карповне – пришла пора читать вслух. Оставшись наедине с братом, Левушка решил, что посвящать того в изменившиеся планы матери было бы преждевременно. Ему недоставало смелости произнести: теперь меня отдают на заклание, такую вот матушка придумала замену, раз ты отказался, она хочет, чтобы я женился на Агафье Павловне, – он опасался, что Алексей станет насмехаться над ним или, хуже того, посоветует взбунтоваться, он ведь обожает «разрубать узлы», прояснять положение раз и навсегда… Сам же Левушка страх как не любит такого! Ему свойственны медленные, вялые движения, постепенное вползание в новые обстоятельства жизни. Яркий свет не для него, ему бы вечные сумерки…

Левушка вернулся к себе и, даже не разувшись, растянулся на продавленном кожаном диване – теперь нужно как следует отдохнуть! В комнате царила липкая жара. Мухи, в обилии собравшиеся на блюдце с ядовитым сиропом из красных мухоморов, отчаянно жужжали. Другие то и дело усаживались на влажный лоб Левушки, ползали по его пухлым щекам, и он лениво отгонял их тыльной стороной кисти. Во рту было сухо, горько. «Наверняка не смогу заснуть после всех треволнений сегодняшнего утра, столько нервов потрачено!» – подумал он, но стоило ему закрыть глаза, как тут же и провалился в глубокий сон. Проснувшись два часа спустя, попробовал вспомнить, что же ему приснилось… Собрав воедино разрозненные видения, понял, что это были неясные образы Агафьи, Аксиньи, матери… Кажется, он видел всех трех женщин голыми… Да! Они ругались над какой-то колыбелькой! А в колыбели лежал он, Лев Иванович Качалов, собственной персоной – тоже голый, огромный, волосатый, с курительной трубкой вместо погремушки! Попробуй-ка пойми скрытый смысл этакой фантасмагории…

Левушка подсел к письменному столу, открыл тетрадку, в которой имел обыкновение записывать сны, поставил дату и старательно изложил по порядку бессвязные свои видения. Затем провел жирную черту под новой записью, закрыл тетрадь, раскурил трубку и, устремив взор в дальние дали, принялся ждать, когда же придут желанные сумерки…

IV

Первое, что пришло в голову Алексею после размолвки с матерью, была мысль уехать, сию же минуту уехать в Санкт-Петербург. Потом, когда буря чувств, вызванная ссорой, утихла и тучи понемногу рассеялись, он решил оставаться в имении до тех пор, пока Марья Карповна совершенно не поправится. Может быть, выздоровев, она забудет о своем намерении лишить старшего сына средств к существованию? Если придется рассчитывать только на ничтожное чиновничье жалованье, он не только в свете не сможет бывать столько, сколько хочется, скорее всего, он будет вынужден даже перебраться на другую квартиру, поскромнее. А такое житье-бытье никак его не устраивает!…

Весть о тяжких телесных страданиях Марьи Карповны с быстротой молнии долетела до ближайших поместий, а затем распространилась и на всю округу. Третий день ее болезни ознаменовался визитами двух соседей по имению, назавтра визитеров случилось уже шестеро – среди них блистал особой элегантностью Федор Давыдович Сметанов. Он два года как овдовел и, как утверждали злые языки, утешался в своем горе, волочась за всеми женщинами, какие случались поблизости.

Гости подъехали к крыльцу в трех экипажах. Алексей с Левушкой ожидали их в гостиной. Расселись. Агафья сбегала к хозяйке – передать, что новоприбывшие желали бы навестить Марью Карповну, а вернувшись очень скоро, сказала, что та растрогана вниманием, благодарит, но просит соседей великодушно простить ее, ибо принять их не может – слишком слаба. Кроме того, сообщила Агафья, Марья Карповна приглашает их отужинать сегодня в Горбатове. Все с радостью согласились. Среди гостей было двое помещиков весьма зрелого возраста, неразлучных друзей, правда, постоянно споривших из-за любой ерунды; бывший уездный предводитель дворянства – важный господин с крашеными волосами и затянутым в корсет животом; землеустроитель, воображавший себя поэтом, и товарищ прокурора с рыжим чубом и желтоватыми от разлившейся желчи глазами. Что же до Сметанова, которого Алексей не видел довольно давно, похоже, траур заметно омолодил его… Высокий, крепкий, розовощекий, со светлыми бакенбардами, Федор Давыдович чрезвычайно походил на императора Александра I. Несмотря на летнюю жару, он был в черном сюртуке, сильно открытом на груди, темно-синем жилете, жемчужно-серых панталонах и узком сером с серебристым отливом галстуке. Две золотые цепочки струились по его животу. Имение его насчитывало шестьсот душ, и он пользовался в округе чрезвычайным уважением.

Сметанов сразу же набросился на Алексея с расспросами о жизни в Санкт-Петербурге. Хотя он и не выезжал никуда из своей глуши, казалось, к нему и сюда стекаются все сведения о столичных интригах – как политических, так и театральных. Во всяком случае, стоило Алексею начать рассказывать какую-то историю, он тут же и прерывал его: «Ах, вы об этом… Нет, это я знаю!..»

По обычаю, с визитом вежливости явились только мужчины, жены остались дома, и теперь нужно было предупредить их о том, что мужья вернутся лишь поздним вечером. С этой целью во все концы уезда разослали гонцов – мужиков верхом на лошадях. Алексей распорядился на кухне, чтобы стол накрыли на девять персон.

Но для начала гости обступили другой стол – уставленный закусками: зернистой и паюсной икрой, филе селедки, солеными огурцами, копченой осетриной, балыком, маленькими пирожками с мясом и капустой… Стоя перед этой выставкой разнообразной снеди, каждый накладывал себе на тарелку, чего ему хотелось и сколько хотелось, а между двумя закусками непременно выпивал рюмку ледяной водки. Выпили за скорейшее выздоровление Марьи Карповны, за здоровье императора, за победы славной русской армии, за матушку Россию и – за прекрасных дам… И только после этого все расселись вокруг большого стола и принялись за настоящий ужин.

В компании этих развеселившихся от выпивки и прожорливых мужчин находилась только одна женщина: Агафья Павловна в светло-желтом атласном платье, подаренном Марьей Карповной, – молчаливая, замкнутая. Она старалась отойти на второй план, остаться незаметной, огорченная развеселым настроением окружающих, на ее взгляд, не соответствовавшим обстановке. Не решаясь вставить слово или даже только жестом принять участие в порядке обслуживания гостей, она с тревогой следила за суетящимися лакеями. Однако, несмотря на отсутствие Марьи Карповны, ужин шел без сучка без задоринки. За громадным блюдом заливного из целого осетра последовали котлеты из дичи по-киевски, наполненные растопленным маслом, и ванильное мороженое с фруктовым салатом. Лица разгоряченных мужчин покраснели от выпитого рейнского, все сильно оживились. Маслянистый баритон фатоватого Сметанова без труда перекрывал общий гомон. По его мнению, император напрасно закончил Крымскую войну непрочным миром, обесчестившим Россию. Алексей возражал гостю, аргументируя свою точку зрения полной неразберихой в армии, истощенной осадой Севастополя. Жаркая дискуссия не успела еще затихнуть, когда внезапно послышался скрип открывающейся двери – и сотрапезники, оглянувшись, остолбенели от изумления. Между распахнутыми настежь створками на пороге столовой возникла статная фигура Марьи Карповны. Бледная, очень прямая, в оливково-зеленом платье из тафты, оттенявшем сияние ее белокурых волос, хозяйка имения предстала перед гостями. Все, с шумом отодвигая стулья, поднялись и принялись громко восхищаться тем, как прекрасно она выглядит, поздравлять ее с выздоровлением, потом поочередно подошли поцеловать ручку. Удовлетворенная эффектом от своего неожиданного появления, Марья Карповна усмехнулась и произнесла:

– Друзья мои, я просто не могла оставаться в постели, зная, что вы пируете тут, внизу, в моей столовой. Ваше присутствие в доме исцелило меня! Ну, а теперь, коли так, хочу объявить вам о грядущем великом событии!

Глаза ее искрились лукавством. Неужели эта женщина совсем еще недавно лежала чуть живая, бессильно откинувшись на подушки? Марья Карповна выдержала паузу, чтобы насладиться нескрываемым любопытством собравшихся, затем медовым голосом произнесла:

– Мой сын Лев Иванович вскоре обвенчается с Агафьей Павловной!

Алексей посмотрел на младшего брата, взгляд его светился иронией. Бедный, совершенно ошеломленный услышанным Левушка, по губам которого гуляла глупая улыбка, кивком подтвердил: да, это так. Оскорбленная отказом старшего сына, Марья Карповна решила отыграться на младшем. В самом деле, зачем она прикладывает столько стараний, заставляя Алексея жениться на Агафьюшке? Какая разница, кто на ней женится, он или Лев? Для Алексея-то ответ был ясен: разницы никакой! Пусть женится любой из них, лишь бы она получила невестку, полностью соответствующую ее требованиям, во всем ей уступающую, а не какую-то там неизвестно откуда взявшуюся незнакомку с непредсказуемым характером и чрезмерными запросами. Какой смысл расширять границы семьи, если под рукой можно найти то, что нужно? Агафья, стоявшая теперь рядом с барыней, стыдливо потупила глаза и стала нервно теребить носовой платочек узловатыми пальцами с коротко остриженными ногтями. Со всех сторон раздались поздравления. Алексей приблизился к брату и похлопал его по плечу:

– Как ты, должно быть, счастлив, старина!

– О-о-очень счастлив… – протянул Левушка, и в глазах его сверкнула ненависть. Бесполезная, беспомощная…

Алексей поклонился Агафье Павловне, пожелал ей всевозможных удач на новом поприще и поздравил матушку с успешным осуществлением ее замечательного плана. Марья Карповна приняла поздравление с нежной, но отвечающей значимости события улыбкой. Казалось, она забыла о разногласиях, отдаливших от нее старшего сына.

– И когда же сыграете свадьбу? – поинтересовался Сметанов.

– Зачем же торопиться с этим? – ответила вопросом на вопрос Марья Карповна. – Сначала нужно обустроить гнездышко для моих дорогих деток, и у меня уже есть кое-какие соображения на этот счет…

Повернувшись к Алексею, она добавила:

– Разумеется, ты останешься с нами до женитьбы брата, сынок?

– При условии, если событие не заставит ждать себя слишком долго, – сказал Алексей. – Не забудьте, маменька, я ведь чиновник…

– Полно, дружок! Не думай об этом! Напишу в высокие инстанции и все улажу сама. Думаю, венчание можно будет назначить на Крестовоздвижение! Пойдемте, друзья мои…

Вся компания дружно отправилась вслед за хозяйкой в гостиную. Марья Карповна сама сняла со стены самую старинную из всех икон, какие были в доме, и подняла ее над головами опустившихся перед нею на колени Левушки и Агафьи Павловны. Все время, пока матушка благословляла новоявленных жениха и невесту, Агафья судорожно всхлипывала, склонив голову на грудь – того и гляди, разрыдается, вон плечи как трясутся. Наконец помолвленные встали и взялись за руки. Марья Карповна повелела им поцеловаться. Они послушались, но выполнили указание весьма неловко. Левушка всего лишь слегка коснулся губами лба Агафьи, причем старший брат успел заметить гримасу отвращения, исказившую в этот момент его лицо, но все-таки присоединился к аплодисментам присутствующих. Марья Карповна распорядилась подать шампанское. Лакей принес крымское игристое. Хозяйка скривилась и потребовала французского. Все выпили, чокаясь с новопомолвленной парочкой, которая, казалось, только и ждала момента, когда можно будет скрыться от проявлений общей радости.

Затем по просьбе всех собравшихся Агафья села к роялю и принялась с удивительной ловкостью выколачивать из клавиш полонез Шопена. Стоя рядом с пианисткой, Левушка изо всех сил старался изобразить из себя если не влюбленного, то хотя бы человека, которого вдохновляет перспектива создания семейного очага с этой женщиной. Сметанов предложил спеть хором русские народные песни. Все тут же затянули «Вни-и-из по ма-а-атушке-е-е, по Волге, по Во-о-о-олге…» Левушка, старательно выговаривая каждое слово и заложив руки за спину, пристально смотрел на мать. Марья Карповна наградила его за послушание ласковой улыбкой и сама вступила в хор мелодичным контральто. Все знали толк в пении, вскоре хор зазвучал стройно и красиво. Слуги, столпившиеся в проеме открытой двери, выражали восторг тем, как хозяева умеют развлекаться, покачивая головами и перешептываясь.

От вида всех этих счастливых лиц у Алексея появилось ощущение, что он участвует в каком-то жалком фарсе. Не может ведь на самом деле такого быть, чтобы никто, никто из присутствующих не понимал, до чего абсурден этот брак! Наверное, все они притворяются, будто рады такой помолвке, и аплодируют женитьбе кролика на лягушке просто ради смеха. Потому и веселятся. Всё – как в старой русской сказке про Бабу Ягу, которая делает с людьми что заблагорассудится… Не случайно же затеявшая эту противоестественную женитьбу Марья Карповна – царица торжества… Ах, как Алексею хочется взять да и сбежать из этого царства лжи, как хочется! Но ему, старшему сыну в семье, не положено давать сигнал к окончанию праздника. Тот, кто соглашается принять покровительство, дает покровителю власть над собой… Гнев матушки вспыхнет снова, и она снова выпустит коготки…

Агафья играла все громче, теперь она солировала в трио: ее поддерживали двое слуг, один с гармошкой, другой с балалайкой. Марья Карповна мигнула, и, вдохновленные поддержкой барыни, еще четверо слуг парами пустились в пляс. Ритм народного танца оказался поистине бешеным. Гости не устояли, один за другим стали присоединяться к неистовым танцорам. Даже Марья Карповна – и та поднялась с кресла, зажала в руке платочек, плавно заскользила по паркету с величественной лебединой грацией, легко перебирая ногами и неподвижно неся гордые плечи… Сметанов чертом вился вокруг нее с самым что ни на есть вызывающим и игривым выражением лица. Время от времени он по-мужицки дробно притопывал каблуками. Потом все образовали хоровод и в такт музыке захлопали в ладоши. А когда запыхавшаяся Марья Карповна, смеясь, упала обратно в кресло, Сметанов встал перед нею на одно колено и расцеловал ей кончики пальцев.

Вечеринка закончилась поздно ночью. Марья Карповна казалась неутомимой. Она дважды удерживала собравшихся было уходить гостей, но в конце концов они уже всерьез запросили разрешения отправиться по домам. Все вышли на крыльцо. В черной ночи светились только фонарики экипажей, зажженные кучерами. Смутно видные силуэты проносились в косых лучах света. То здесь, то там внезапно вспыхивали отблески – в лошадином глазу, в металлическом украшении на упряжи, на складке кожаного верха коляски, на ручке кнута, на цепочке удил… Отчалили под общий хохот. Когда последний экипаж, позвякивая бубенчиками, удалился, Марья Карповна оперлась на руку старшего сына и сказала ему:

– Теперь ты видишь, мой дорогой, что, имея чуть-чуть здравого смысла, все можно легко уладить!

V

Непреодолимая сила влекла Алексея на задворки большого дома, туда, где располагались службы и спальные помещения для дворовых людей – для мужчин и для женщин отдельно. Его тянуло туда с самого приезда, но всякий раз он запрещал себе поддаваться искушению. А вот сегодня ноги сами понесли его в этом направлении, и он не стал сопротивляться…

Там, в глубине сада, в стороне от домов для дворни, за изгородью стояла отдельная изба: обиталище Марфы, бывшей няньки господских детей. Теперь они стали взрослыми, ей уже не нужно было никого воспитывать, и у старушки не стало других обязанностей, кроме как выращивать на своем клочке земли лекарственные травы. О ней говорили, что она немножко ворожит, но подобные занятия вовсе не мешали ей усердно посещать церковь. Даже отец Капитон не решался упрекнуть эту свою прихожанку за то, что она лечит больных заговорами. Марфа много раз совершала паломничество по святым местам и из каждого паломничества возвращалась со святынями, которые потом бережно хранила в сундучке: тут были пузырьки со святой водой, лоскутки чудотворных риз, волоски святых чудотворцев…

В детстве – даже тогда, когда Марфа уже перестала нянчить его, – Алеша любил пробираться в ее логово, где пахло сухими грибами, мочеными яблоками, гвоздикой и заплесневелым хлебом. Этот аромат до сих пор царил здесь: он почувствовал знакомый запах, едва ступив на порог избы. Марфа, сидя за столом, толкла в ступке травы. Увидев молодого барина, она улыбнулась, и от этой улыбки морщинки разбежались по всему лицу старушки. Она с трудом встала, пошатнулась: для слабых щиколоток грузное, укутанное в тряпье тело было чересчур тяжелым – и, опираясь на воспитанника, поцеловала его в левое плечо.

– Вот ты и со мной, мой ненаглядный! – забормотала Марфа. – Не забыл, значит, старую няньку! А тебе у меня и выпить-то нечего…

– Мне и не нужно, не хочется, – ответил Алексей. – Я ведь, проходя мимо, зашел только повидаться с тобой. Что это ты там делаешь?

Она снова уселась, взяла в руки пестик и проворчала:

– Будет настойка от боли в животе, Дуняша попросила. Вот что значит прислуживать у барского стола… Слишком много хватает с блюд, когда несет их в буфетную! Все объедки подбирает! Вчера у вас был большой праздник – пили, пели, плясали… Это хорошо. Куда как хорошо! Барыня думает, ее исцелили молитвы отца Капитона… Что ж, она просто не ведает, что я тут делала для нее в своем уголке…

– Что же ты делала?

– При свете луны читала заговоры, которые принесли твоей матушке облегчение, и плевала в сторону Константинополя.

Алексей с трудом сдержал смех.

– Отчего же именно Константинополя?

– Потому что там – родина неверных. Все зло приходит оттуда.

– И ты знаешь, в какой стороне Константинополь?

Марфа передернула плечами, укрытыми ворохом грязных, замызганных платков.

– Еще бы не знать! Во-он там, пониже! На юге. Там, где столько наших померло! Ну, и… я говорила то, что надо, плевала, куда надо, вот матушкина болезнь и улетучилась… И ей выпало на долю совсем другое – большая радость…

– Какая радость?

– Так ведь Левушка и Агафья Павловна!

– А-а-а… Ну да… Ты считаешь, что это большая радость?

Она помолчала. Озабоченно наморщив лоб и согнувшись над столом, старуха продолжала толочь травы в ступке. Откуда только в ней бралось столько энергии?

– Господь благословляет всех брачующихся, – наконец ответила Марфа.

– Но испытание временем выдерживают не все… – возразил Алексей. – Ну, а ты сама – ты бы разве Агафью выбрала для Левушки?

Марфа минутку поколебалась, но в конце концов ответила с тяжелым вздохом:

– Нет, мой ненаглядный!

– Вот-вот. Интересно, какого черта наша матушка так поступила!

– Не поминай нечистую силу, петушок ты этакий! Наверное, Марья Карповна хорошенько подумала, прежде чем принять решение.

– Даже не посчитавшись с чувствами моего брата!

– Ей лучше знать, кто кому подходит…

– Почему это?

– Она тут хозяйка, госпожа надо всеми. Разве пастух, выбирая место для пастбища, спрашивает баранов, где они хотят щипать траву?

– Может, я и баран, но лично мне донельзя претит дух, царящий в Горбатове, – проворчал Алексей, постукивая сжатым кулаком правой руки по раскрытой ладони левой.

– Здесь нисколько не хуже, чем в других местах, – снова пожала плечами Марфа.

– Хуже! Гораздо хуже! И мать очень переменилась. Она становится все более властной, нетерпимой…

– Ну, и что ты хочешь – годы-то идут, а с годами и хрен становится острей!

– А какой она была при жизни отца?

– Тоже не слишком приятной, дружочек… Устраивала ему такую жизнь… куда как не сладкую… Беда, если ее не послушается! Помню, однажды батюшка твой изменил матушке с дворовой девкой. Так Марья Карповна забрала у него всю обувь – все сапоги его, забрала и выбросила в пруд. Ну и чего добилась? Пошел он к своей девке босиком, а осень ведь стояла на дворе, холодно было. Вот и схватил простуду. А грудь у него была слабая. Говорят даже, что оттого Иван Сергеевич-то и помер!

– Какая гнусная история! Господи, как хочется уехать!

– Если уедешь, пожалеешь об этом. Оставайся, Алешенька! Господь поможет, и ты перестанешь бунтовать. Я это чувствую. И помолюсь за тебя. Сначала Господу Богу. А потом другим.

– Кому это еще – «другим»?

– Тем, которые живут в доме. Я их всех знаю по именам и умею говорить на их языке. Они меня слышат и слушают, но только в то время, когда вы все спите.

Марфа понизила голос. Лицо ее с отвисшими щеками приняло таинственное выражение. Алексей ощутил, что его охватывает необъяснимое оцепенение. Он неподвижно, не в силах пальцем пошевелить, стоял перед старой нянькой, а та оглядывала его своими маленькими цепкими глазками. Ему вдруг показалось, что время потекло вспять…

– Подарю-ка я тебе крестик из кипарисового дерева, – нарушила наконец тишину Марфа. – Мне его дал один почтенный монах из Троице-Сергиевой лавры. Монах сам носил его на груди, но снял и отдал мне с благословением.

Она встала, полезла в холщовый мешочек, висящий на гвозде, вытащила оттуда деревянный крестик на веревочке и приказала Алексею расстегнуть сорочку. Молодой человек находил церемонию абсурдной, но, несмотря на это, повиновался: не хватало мужества поступить иначе. Хотя он и не верил ни в какие потусторонние силы, смутная боязнь вызвать их недовольство не оставляла его. Кроме того, все, над чем он только насмехался в Санкт-Петербурге, в Горбатове почему-то представлялось необходимым. Расстегнув рубашку на груди, Алексей наклонил голову и позволил няньке повесить себе на шею крестик из кипарисового дерева. Теперь это скромное, серенькое, ничего не весящее украшение покоилось рядом с его золотым нательным крестом. Тот ему надели при крещении… Марфа перекрестилась. Он сделал то же самое и застегнул воротник сорочки.

– Никогда не снимай этот крестик, – предупредила Марфа. – Если станешь постоянно его носить – он поможет во всех твоих начинаниях. Будешь доволен.

Алексей чуть снисходительно улыбнулся, на самом деле чувствуя себя глубоко растроганным. Вопреки всем доводам рассудка его сильно обрадовал подарок, мало того – крестик этот вызывал у него безотчетную веру в счастливое будущее. Что-то радостное, что-то необычное ощущалось даже в самом воздухе, которым он дышал рядом с няней…

Когда молодой человек вышел от Марфы, чары рассеялись. Сумерки избушки, стоило оказаться в саду, сменились ясным днем. В ярком свете дня к Алексею вернулся его возраст. Теперь в нем ничего уже не оставалось от юнца, который полурастроганно, полускептически выслушивал откровения старухи-няньки.

В центральной аллее он встретился с Агафьей Павловной – она срезала розы и бережно укладывала их на дно корзины.

– Хотите украсить ими большой дом? – спросил он.

– Да, Алексей Иванович. Все цветы в гостиной уже увяли. Погода такая тяжелая…

– Интересно, что бы делала матушка без вас!

Агафья ответила жеманно:

– Ах, Алексей Иванович, Господь с вами, я же оказываю ей ничтожные услуги!

– И станете продолжать их оказывать, выйдя замуж за Левушку?

– Конечно же, – прошептала она, потупив взгляд.

Внезапно Алексей почувствовал, что больше ни минуты не вынесет этой слащавой беседы, и сменил тон на оскорбительно-насмешливый:

– Однако вам известно, что маменька вначале намеревалась заставить меня на вас жениться?

На щеках Агафьи вспыхнули красные пятна, подбородок ее мелко задрожал.

– Д-да… известно… – выдохнула она.

– И вот вдруг намерения ее резко изменились, и теперь вы помолвлены с моим младшим братом. Это вас ничуть не смущает?

Агафья Павловна глубоко вздохнула и посмотрела на молодого человека глазами покорной собаки.

– О нет, Алексей Иванович! В моем положении выбирать не приходится. Права такого нет. А для меня важно выйти замуж за любого из сыновей Марьи Карповны… Тот или другой… вы же понимаете, значения не имеет…

«Вполне может оказаться, что она говорит искренне!» – с ужасом подумал Алексей и, не откланявшись, повернулся спиной к собеседнице. Печаль, смешанная с отвращением, терзала его, пока он шел к своему флигелю. Вся Россия, как ему казалось, провинилась перед ним. Вернувшись домой, он решил не снимать кипарисовый крестик: ощущение этого крестика на коже напоминало ему о проникающем в самую душу взгляде Марфы.

VI

Выслушав, как всегда делала по утрам, отчет своего управляющего Федора Михайлова – выслужившегося из «простых» крепкого, бородатого и краснолицего мужика, – Марья Карповна тут же и наставила его на ближайший день, дав указания, как вести различные хозяйственные работы. Сидя за длинным, заваленным папками письменным столом, она без секунды колебания диктовала по пунктам, после каждого нового приказа Федор Михайлов кланялся и произносил: «Будет исполнено, барыня!» Сурово и непреклонно правившая в своих владениях помещица тем не менее заботилась о крепостных. Марья Карповна хотела, чтобы они жили в лучших помещениях, были лучше одеты и накормлены, чем соседские. В голодные, неурожайные годы, когда цена ржи взлетала до десяти рублей ассигнациями за четверть ведра и когда мелкопоместные дворянчики во всей округе отказывали в зерне своим крестьянам, она щедро снабжала хлебом насущным своих. Ей льстило то, что они привлекательны с виду, и она ценила это так же, как блеск на боках своих ухоженных лошадей или высокое качество арбузов и дынь, которые, согласно данным ею инструкциям, выращивали под застекленными рамами. Но, постоянно заботясь о материальном достатке своих крепостных, Марья Карповна никому из них не прощала ни малейшего нарушения дисциплины. В прошлом году она выслала одного из мужиков в Сибирь за неповиновение. А сейчас, когда Федор Михайлов уже собрался уходить, остановила его, чтобы отдать приказ высечь кнутом крепостных Осипа и Тита: помещица слышала, как они бранились в это утро под ее окнами.

– Сколько ударов? – деловито осведомился управляющий.

– Тридцать, – ответила она.

Он записал приказ в блокнот и, пятясь, вышел.

После ухода Федора Михайлова одетый по-казацки мальчишка был послан за Агафьей. С тех пор, как Марья Карповна назначила приживалку своей будущей снохой, наряды и прическа последней находились под неусыпным надзором хозяйки: она не теряла надежды на то, что, несмотря на сегодняшнее отвращение, Левушка в конце концов найдет-таки в навязанной ему невесте некую прелесть. «Стерпится – слюбится», – мысленно повторяла она себе. Вероятно, сын уже сообщил своей любовнице о том, что скоро женится. Что ж, рабыне не пристало спорить с решением хозяйки. К тому же ей будет сделан хороший прощальный подарок: несколько аршинов[1] красного сатина и нитка стеклянных бус… Решая судьбы людей, которые достались ей во власть, Марья Карповна казалась сама себе справедливой и доброй. Иногда ей даже мнилось, будто она единственное разумное существо в этой безрассудной вселенной. Без нее Горбачево обратилось бы в прах, а сыновья сбились с пути, каждый на свой лад. Подняв глаза, она испросила у иконы Божьей Матери, украшавшей угол ее кабинета, помощи в решении неблагодарной задачи воспитания детей и управления хозяйством. Кто-то поскребся в дверь – так обычно делала Агафья. Марья Карповна велела той войти, оглядела с головы до ног, одобрила атласное платье в узкую розовую и белую полосочку, поправила складки на корсаже, взбила пальцем кремовый кружевной галстук, надетый, чтобы оживить воротник, уложила несколько выбившихся из прически прядей. Отступив на шаг, снова придирчиво осмотрела компаньонку и наконец сказала:

– Отлично! Вы красивы, как цветок. Теперь можно идти к Льву Ивановичу.

– А это необходимо? В самом деле необходимо? – пробормотала Агафья.

– Совершенно необходимо, иначе никак нельзя, – ответила Марья Карповна. – Вам следует хорошенько познакомиться с местом, где будете жить после свадьбы. А я хочу посмотреть, что там с мебелью, чтобы решить, нужны ли перестановки и какие. Мне не доводилось заходить во флигель несколько месяцев… нет, пожалуй, с год, и, таким образом, Льву оказалось дозволено погрязнуть в беспорядке. Все это очень скоро изменится. Мы с вами посмотрим, что тут можно сделать. Вы и я!

Агафья все еще колебалась:

– Но, может быть, стоит предупредить Льва Ивановича о нашем визите к нему…

– С каких это пор мать должна спрашивать разрешения у сына на то, чтобы переступить порог его дома?

И, взяв Агафью за руку, Марья Карповна решительно повлекла ее за собой в сад. Подойдя к правому флигелю, помещица подобрала юбки и легко ступила на красную ступеньку. Никто не поспешил навстречу ей.

Хотя утро уже переходило в день, во флигеле, казалось, все спали. Но Марье Карповне было известно, где можно найти сына. Они на цыпочках прошли по прихожей, затем мать резким движением распахнула дверь в кабинет младшего сына. Он действительно оказался там: в совершенно изношенном пестром домашнем халате, ночном колпаке, желтых шлепанцах. Левушка явно не успел умыться. Напротив него, по другую сторону низкого круглого столика на одной ножке, сидела Аксинья – тоже неприбранная, с рассыпанными по плечам волосами. В руках у обоих были карты – они сражались в дурачка. От вида этого почти супружеского согласия у Марьи Карповны перехватило дыхание. Пусть она и знала о многолетней связи младшего сына с этой крепостной девчонкой, но впервые собственными глазами увидела их вместе, в домашней обстановке. Увидев хозяйку имения, голубки живо вскочили – так, словно их застигли на месте преступления. Смущенная тем, что оказалась свидетельницей подобной сцены, Агафья поспешила спрятаться за спину госпожи.

– Наверное, я пришла слишком рано, – с ледяной иронией произнесла Марья Карповна. – Побеспокоила вас!

– Бог с вами, маменька, совсем нет, – пробормотал Левушка.

– Я хотела переговорить с тобой о переменах, которые намерена произвести в этом доме перед твоей женитьбой. Ты превратил его в трущобу, так не годится. Я хочу, чтобы твое жилище блистало чистотой и элегантностью, чтобы оно было достойно четы, которую вскоре ты составишь с моей дорогой Агафьюшкой.

При этих словах Аксинья с глазами, полными слез, проворно, словно мышка, выскользнула из кабинета.

– Назначения комнат менять не станем, – невозмутимо продолжала Марья Карповна. – Просто все вычистим, сделаем уборку, отремонтируем. Здесь слишком мрачно, надо оживить интерьеры. Велю Кузьме нарисовать на панелях стен в кабинете, столовой и спальне цветочные гирлянды. Он с этим справится как нельзя лучше. А таким образом сад продолжится в доме. И даже зимой у вас будет ощущение, будто вы вкушаете радости лета. Ну, что ты об этом думаешь?

– Думаю, что здесь будет очень красиво, маменька, – обреченно ответил Левушка.

– Можно приступить к работам уже завтра. Поговорю с Кузьмой прямо сейчас. Но навести порядок в доме накануне свадьбы – явно недостаточно, нужно еще навести порядок в собственной жизни. Ты должен отослать Аксинью назад в деревню.

Левушка побледнел.

– Но мне не в чем ее упрекнуть. Она прекрасно справляется со своими обязанностями.

– Разумеется. Особенно усердно она трудится в постели.

– Однако, маменька…

– Любовница она тебе или нет? Отвечай: да или нет?

– Да.

– Значит, здесь ей не место.

Агафья попятилась, съежилась, вжалась в стену, стыдясь своего присутствия здесь, стыдясь самого своего существования. Не обращая на нее никакого внимания, Марья Карповна резала по живому:

– Даю тебе пять дней на то, чтобы отправить Аксинью в Степаново!

– Можно мне уйти, барыня? – прошептала Агафья.

– Нет, оставайся! Повторяю: пять дней. Иначе велю постричь ее наголо и выкинуть отсюда силой.

Угроза сопровождалась взглядом, не допускавшим сомнений в серьезности намерений Марьи Карповны. Любовь к проявлениям власти над всеми, кто противится ее воле, давно превратилась для нее в физическую необходимость. Удовлетворение, которое она получала при этом, походило на плотское. Мысль о том, что она может ошибиться, даже не приходила ей в голову. Она никогда не пыталась поставить себя на место другого человека, просто шла по жизни, вооруженная спокойствием и безмятежностью, которые позволяют людям с сильным характером не то чтобы пренебрегать колебаниями, оправданиями, страданиями окружающих, но попросту не представлять себе, что это такое… При матери Левушка совсем лишался сил, обращался в студень. Совершенно одуревший, он, заикаясь, попробовал все-таки встать на защиту Аксиньи:

– Для нее это огромное несчастье!.. Она не заслужила такого!.. Оставьте ее здесь, я – твердо обещаю! – никогда больше и не посмотрю на нее…

– Ох, знаю я, чего стоят твои обещания! Начисто отмытая свинья все равно возвращается в грязь!

– Хотите, перед иконами поклянусь?

– Не припутывай иконы к своим мерзостям!

Тогда, доведенный до отчаяния, Левушка вытащил последний козырь:

– Она беременна!

В глубине комнаты кто-то тихо вскрикнул. Это была Агафья, впрочем, тут же и вцепившаяся зубами в свой кулак. Подбородок бедняжки совсем утонул в кружевах галстука.

– Сколько месяцев? – невозмутимо поинтересовалась Марья Карповна.

– Должно быть, месяца три…

– Вот и прекрасно: родит в деревне.

– Но… – не переводя дыхания, продолжал Левушка, – но… дитя, которое она носит под сердцем, – мой ребенок!

– Во-первых, с чего ты так уверен в этом? А во-вторых, что это меняет? Какая разница, где он появится на свет: здесь или там? Мы просто постараемся, пока есть время, выдать Аксинью замуж за какого-нибудь славного мужика из Степанова или из Красного. Она хорошенькая, охотников найдется сколько угодно. Даже с незаконнорожденным на руках. Я даже… может быть… дам ей небольшое приданое… У меня, дорогой сынок, никто не смеет быть несчастным! Достаточно быть послушным – и ты получишь даже больше, чем причитается по твоим заслугам. Все крестьяне в округе мечтали бы принадлежать мне.

Марья Карповна казалась сейчас еще выше ростом, чем обычно, – наверное, оттого, что взгляд и осанка с особой силой свидетельствовали о ее довольстве собой. Внутри у Левушки все опять скрутила ненависть. Халат распахнулся на голой груди, покрытой светлой кудрявой шерстью, которая росла кустиками. Красная феска с черной кистью съехала на одно ухо. Он стал похож на гуляку-неудачника.

– Хорошо, – едва слышно пробормотал он. – Скажу Аксинье, чтобы уехала.

Уладив таким образом дело, Марья Карповна приказала, чтобы к ней немедленно привели Кузьму: она объяснит художнику, как ему следует расписать комнаты. На поиски крепостного отправилась Агафья, счастливая оттого, что появилась возможность наконец исчезнуть отсюда. Оставшись наедине с сыном, Марья Карповна вдруг очень нежно произнесла:

– Понимаешь, сынок, первое время после свадьбы супруг обязан проявлять услужливость и верность. Позже, когда он захочет развеяться, ему многое будет прощено.

Левушка поблагодарил за добрый совет. Когда явился Кузьма с шапкой в руке, Марья Карповна объяснила, чего от него ждет. Художник кивком выразил согласие, но добавил:

– Хорошо, барыня, но не кажется ли вам, что для кабинета лучше бы написать большой портрет Льва Ивановича и Агафьи Павловны? Он бы так украсил…

– Нет! – оборвала хозяйка живописца. – Портреты приносят несчастье. Погляди-ка, что случилось с моим бедняжкой мужем! Всего год прошел после того, как Арбузов нарисовал его портрет, и что? Свезли на кладбище. И собака ненадолго его пережила. Никаких портретов, ясно же говорю! Цветы! Только одни цветы везде! Пойдем – покажу тебе места, которые я для них выбрала, и…

Она остановилась, услышав дикие вопли, доносящиеся из глубины сада.

– Что это? – с ужасом спросил Левушка.

– Ах да, – равнодушно откликнулась помещица. – Должно быть, Осип и Тит разорались, – я приказала их высечь.


Алексей, читавший в своем флигеле, тоже услышал вопли, раздававшиеся в соответствии с ритмом ударов кнута. Он захлопнул книгу, спустился по ступенькам веранды и неторопливо двинулся в направлении конюшни – обычно крестьян наказывали именно там. Когда он добрался, навстречу ему вышли Осип и Тит с согнутыми спинами, на которые были наброшены рубашки, рукава свисали вниз. Оба выглядели веселыми и самоуверенными.

– Это вас только что высекли? – не веря своим глазам, спросил Алексей.

– Нас, – горделиво улыбаясь, ответил Осип. – Нас обоих, Алексей Иванович, кого ж еще?

От тона, каким это было сказано, Алексея передернуло, а Осип, заметив гримасу на лице молодого барина, поспешил уточнить:

– Это было не так уж больно. Жжется немного, но зато кровь начинает быстрее бежать по жилам.

– Тогда почему вы так сильно кричали?

– Так надо, – важно произнес Тит. – Если кричать, все останутся довольны: тот, кого секут, потому что ему от крика легче становится, тот, кто сечет, потому как ему понятно, что хорошо делает свою работу, барыня – потому что благодаря крикам она, даже находясь далеко, знает, что ее приказы выполняются.

– А за что вас наказали-то?

– Да мы поспорили под окнами барыни, – объяснил Осип. – А барыня не любит, когда ее беспокоят. Это правильно. В Горбатове ведь, знаете, никого не наказывают без причины. Каждый получает то, что заслужил. Своей шкурой мы, мужики, искупаем грехи, которые есть у нас на душе.

«Эх, наша вечная Россия, – думал Алексей. – Века проходят, а она все та же… Огромная, простодушная, согнутая спина, под кнутом… примет все, проглотит все, подчинится людской власти как Божьей воле… А я… я пользуюсь несправедливостью этой системы и, критикуя, в душе молюсь, чтобы только не пережить ее…»

Отвернувшись от Осипа и Тита, он вернулся в свой флигель, снова уселся в кресло на веранде и взялся за книжку – роман Загоскина «Рославлев». Действие происходило в 1812 году, стиль – Вальтер Скотт, да и только. «Дурное подражание!» – решил Алексей. Он несколько раз в жизни принимался писать что-то сам – и робел перед чистым листом бумаги, точнее, им овладевала непреодолимая лень, сковывавшая не только руку, но и мозг. Он вообще предпочитал смутные мечтания конкретной работе… Даже сейчас, подняв через несколько минут глаза, уставшие от печатного текста, начисто забыл о прочитанной только что истории, следя взглядом за полетом двух желтых бабочек над кустом сирени. И вдруг заметил Кузьму, который выходил из принадлежащего Левушке флигеля. Окликнул. Тот медленно, волоча ноги, опустив голову и ссутулившись, двинулся к молодому барину. Художник был похож на человека, измученного трудом или горем. Алексей стал расспрашивать, в чем дело, каковы причины такого упадка сил. Или, может быть, Кузьма чем-то огорчен, подавлен? И парень рассказал ему о последней своей встрече с Марьей Карповной:

– Она хочет, чтобы изображения цветов были везде – даже на дверях, даже на карнизах!.. Завтра надо начинать… Нет, не могу я таким образом «украшать» дом вашего брата! Лучше сбежать… Лучше спрятаться в лесу!…

– Это было бы чистое безумие! – пожал плечами Алексей. – Тебя тут же и поймают. И окажешься в Сибири, или сдадут в солдаты…

– Ну, а что же делать-то?

– Повиноваться. Слушаться барыню, но по возможности – плутовать. Послезавтра я еду по делам в Тулу, вот и куплю тебе там два-три чистых холста – ты их спрячешь и в свободное от работы на матушку время станешь писать все, что заблагорассудится. Есть у тебя идея картины?

Глаза Кузьмы засветились детской радостью.

– Еще как есть! – воскликнул он. – Знаете, я живу в лачужке – там, за большим домом, позади парильни… И мне хотелось бы написать то, что видно из моего окна. Уголок сада. Лужайку на склоне, три березки, а в глубине – черные ели и небо над ними. Такой простой пейзаж, даже может быть, слишком простой… Обычный. Но в нем будет такое спокойствие, такое смирение, такая печаль… В нем – вся Россия, какая она есть! И потом, если его писать, не будет необходимости выходить из дому для работы, и никто ничего не узнает…

– Как тебе повезло, Кузьма, ты такой талантливый! – вздохнул Алексей. – Бог тебя поцеловал, когда ты родился…

– И мой покойный учитель, Семен Петрович Арбузов, мне так же говорил… Бог тебя любит, говорил… Но сегодня я был бы куда счастливее, если б не знал, как берут в руки кисти! Иметь столько планов в голове, когда тебя силой вынуждают отказываться от них! Вы себе не представляете, какая это мука! Ладно, не хочу больше жаловаться… Я напишу эту русскую лужайку и вложу в картину всю душу. Знаете стихи Пушкина?… Это Семен Петрович Арбузов меня научил…

Иные нýжны мне картины:

Люблю песчаный косогор,

Перед избушкой две рябины,

Калитку, сломанный забор,

На небе серенькие тучи,

Перед гумном соломы кучи

Да пруд под сенью ив густых,

Раздолье уток молодых…[2]

Это же моя картина и есть! Вот увидите, вот увидите!… Ой, да как же я вам благодарен-то, Алексей Иванович!

И, схватив руку молодого барина, Кузьма горячо ее поцеловал.

Смущенный таким избытком признательности, Алексей отдернул руку и спросил:

– А кто твои любимые художники?

Кузьма сразу воодушевился:

– Их так много!… Семен Петрович Арбузов показывал мне репродукции самых прекрасных картин в мире… Я люблю Рембрандта, люблю Леонардо да Винчи, люблю Тинторетто! Какие это гении, Боже мой, какие это гении! А еще у Семена Петрович висел не знаю чей портрет кисти Брюллова… Ну, это просто чудо что такое! А его собственные произведения – пейзажи, натюрморты!.. Только взглянешь на его полотна – хочется плакать от счастья!.. А вам не кажется, что человек становится лучше, когда восхищается какими-нибудь великими творениями? Да-да, это так: талант другого человека помогает расти твоему собственному, как бы поднимает тебя к небесам… Как будто в течение нескольких минут ты плывешь… ты паришь в лазури, а крылья Рембрандта или Тинторетто тебя поддерживают в воздухе… А потом опускаешься на землю, но в сердце, в душе остается воспоминание о том, как ты поднимался ввысь, совсем высоко, к небесному сиянию… И оно помогает тебе дальше преодолевать серость повседневной жизни…

Горячность Кузьмы, его энтузиазм заразили Алексея, послужив словно бы приглашением самому выйти за пределы обыденности, преодолеть самого себя. На секунду ему почудилось, будто он нашел в Горбатове друга. Однако сразу же себя и одернул, вспомнив, что имеет дело с мужиком, по существу – с рабом. Может быть, привычные спутники его столичной жизни и не такие умные, и не такие пылкие, зато и не такие неотесанные. Алексей всмотрелся в круглое доброе лицо Кузьмы с широкими ноздрями и нашел, что у художника все-таки безнадежно деревенский вид, что он чересчур простодушен и ограничен… Какая-то незримая черта отделяла его от этого человека, к которому тем не менее он испытывал и уважение, и искреннюю симпатию. И разницы в их социальном положении недостаточно, чтобы объяснить эту дистанцию. Просто чуть ли не кожей чувствуешь: нет, он не такой, как мы…

Молодой барин позвал казачка Егорку и велел тому принести кувшин холодного кваса и стаканы. Затем пригласил Кузьму присесть и выпить с ним квасу, втайне собой восхищаясь – вот, сидит напротив художника и пьет с ним так, будто они все-таки слеплены из одного теста. Кузьма внезапно спросил:

– А правду говорят, будто царь хочет освободить нас?

– Говорят, говорят… – уклонился от прямого ответа Алексей. – Мало ли что говорят – в прошлое царствование тоже говорили… Не стоит обольщать себя иллюзиями! И в любом случае это произойдет еще не завтра!

VII

Стенной шкаф был заперт, а ключ исчез. Но Алексей отчетливо помнил, что поставил сюда все книги и положил все свои детские тетрадки с записями, когда в семнадцать лет переезжал во флигель. Сейчас, придумывая себе не слишком скучное дело, чтобы одолеть влечение к праздности, он почувствовал неукротимое желание перерыть эту кладовку. Обшарил все ящики и все коробки, какие нашлись в доме, и обнаружил-таки в конце концов деревянную плошку, а в ней – маленький проржавевший ключик, который тем не менее оказался впору замочной скважине стенного шкафа. Вдохновленный своей удачей, Алексей открыл дверцу и увидел целые полки донельзя пропыленных книг. Сладковатый запах отсыревшей бумаги приятно защекотал его ноздри. Стоя перед шкафом, он перелистывал то один, то другой сто раз читанный в детстве том. Достаточно было взять в руки некий фолиант – и тут же все его содержание радостно оживало в голове. Одни издания раньше принадлежали матери, другие – дедушке по материнской линии… На титульном листе одной из богословских книг он прочел такую надпись: «Эти Четьи-Минеи являются собственностью Карпа Лавровича Суслова, апрель 1794 года». Подумать только! Три поколения склоняли головы над этими пожелтевшими страницами! Да и сам ведь он именно по этой книге знакомился с житиями святых… Улыбку вызвали у него старенькая русская грамматика, географический атлас, сборник детских сказок с наивными картинками… Но по-настоящему – просто больше всего – взволновала Алексея тоненькая книжечка с несколькими стихотворениями Пушкина. Открыл ее – и на глаза сразу попались первые строки «Медного всадника». Когда-то он знал поэму наизусть, но прошли годы, и теперь от нее сохранилось лишь смутное воспоминание и такое… словно от музыки, что ли, ощущение…

Молодой человек схватил книжечку, бросился в кресло и принялся сопереживать приключениям несчастного Евгения, который присутствовал при том, как вышла из берегов Нева в 1824 году. Потеряв во время наводнения свою невесту, смиренный до тех пор герой поэмы стал проклинать памятник Петру Великому, который наперекор силам природы, даже бросив им вызов, построил свою столицу на берегу приливного устья реки… Уже обезумевшему Евгению кажется, будто бронзовый всадник оживает и преследует его, скача тяжелым галопом по всему городу. Алексей читал эти головокружительные строки, где герой просто-таки вызывал духов, где невменяемость персонажа вполне отвечала невменяемости волн, – и чувствовал, как все в нем, словно в ребенке, охваченном страхом, начинает дрожать. Прошлое всплывало в сознании так же бурно, как прибывает вода во время разлива реки. Он мгновенно и ясно вспомнил все: своих наставников – эльзасца Хирца и русского Пустоярова; затверженные накануне уроки, которые он скороговоркой выпаливал, стоя навытяжку перед учителем и скрестив руки на груди; свою старенькую няню Марфу – как она шепотом рассказывала ему о последних проделках домового, веселого косматого домашнего духа, живущего у печки, или русалки, порочной девы вод, часто выплывающей на берега пруда… Он вспомнил свои детские страхи, ночи на узкой кровати, взгляд, устремленный к лампадке под иконой, вспомнил, как любил подростком мечтать в саду при свете луны – Господи, да какая же несказанная нежность теснила тогда его грудь!… Воспоминания нахлынули таким потоком, что он стал захлебываться, и голос Пушкина снова зазвучал в его ушах. Этот голос не сравнить ни с каким другим: разве у кого-то еще найдешь такую простоту и такую силищу!

Алексею захотелось разделить с кем-нибудь свой восторг. Но кто в Горбатове способен его понять? Уж точно не мать, сдержанная и черствая. И не этот увалень Левушка. Вот! Понял! Кузьма! Только он один здесь может, он единственный достоин того, чтобы принять Пушкина в сердце своем. Алексей побежал искать крепостного художника и вскоре обнаружил того – с кистью в руке – близ пруда, перед кустом цветущей сирени.

– Ты ведь любишь Пушкина! А «Медного всадника» читал? – едва остановившись и еще запыхавшись, спросил молодой барин.

– Нет, Алексей Иванович.

– Ну и ладно, сейчас прочтешь! Я принес тебе книжку. Сам забыл, до чего это прекрасно, до чего возвышенно. Даже завидую радости, которая тебя ждет от такого открытия!

Кузьма тщательно вытер тряпкой руки, почтительно взял книжку Пушкина и спрятал за пазуху: между рубашкой и голой кожей.

– Вечером стану читать. Знаете, я ведь плохо читаю, медленно разбираю слова. Но так лучше понимаешь, и я ценю это преимущество: каждое слово сразу запоминается и остается в тебе навсегда. Какую честь вы мне оказываете, Алексей Иванович, доверяя эту книгу, которую так любите! Это очень большая честь! Благодарю вас от всей души.

Оглядевшись по сторонам и понизив голос, художник поинтересовался:

– А вы уже ездили в Тулу за холстами для меня?

Правду сказать, Алексей давно забыл о данном Кузьме обещании. Потому сейчас он только изругал себя за легкомыслие, потом, поколебавшись минутку, ответил уклончиво:

– Пока еще нет… Но думаю, все-таки съезжу… ну… как-нибудь на днях…

И заторопился – самое время было кончаться столь неуместному свиданию.


На следующий день, когда он мирно завтракал на веранде своего флигеля, вдруг появился Кузьма с книжкой в руках. На его открытом бугристом лице Алексей с первого же взгляда обнаружил все признаки напряженной работы мысли. Крепостной художник показался ему взволнованным, возбужденным и испуганным – все одновременно. Положив книгу на стол, Кузьма прошептал:

– Это что-то необыкновенное! Я не спал всю ночь! Самые простые слова у Пушкина звучат совершенно по-новому. Когда он говорит о Медном всаднике – просто слышишь звон копыт его лошади по мостовой… А сама история – как она прекрасна! Этот несчастный Евгений, этот ничтожный чиновник, который, потеряв все, осмеливается упрекнуть царя в том, что он виноват в бедствиях, обрушившихся на голову бедняги!…

– Да, – согласился Алексей. – Да, ты прав: «Медный всадник» – это бессильный бунт бесконечно малого против бесконечно великого. А знаешь ли ты, что император Николай I, прочитав поэму в рукописи, немедленно догадался, в чем ее разрушительный смысл? Разгадал, что таится за строками, и предписал Пушкину сделать немыслимое количество исправлений, после чего взбешенный поэт засунул свое творение подальше в ящик, и оно увидело свет только после его смерти…

– Каждому из нас в жизни попадается свой Медный всадник, – вздохнул Кузьма.

Алексея его соображения несказанно удивили: ему самому и в голову не приходило соотнести прочитанное с реальностью, и теперь его неприятно поразило самоочевидное, казалось бы, открытие. Да-да, разумеется, его мать и есть та самая бронзовая статуя, которую всякий слабый человек ощущает у себя за спиной. Находясь в Санкт-Петербурге, он не так уж часто вспоминал о матери и даже редко писал ей, зато здесь, в Горбатове, только о ней и думал. Она преследовала его, как навязчивая идея, она давила его, она вела его, взяв за руку – как будто он внезапно вернулся в детство. Пора бежать из деревни. Порвать все нити, связывающие его с родительским домом, с семьей, с прошлым. Только этой ценой он может добиться счастья в жизни. А Кузьма, который не может сбежать отсюда? «Что станет с ним после моего отъезда?» – впервые подумал Алексей. Подумал, но тут же и прогнал эту мысль. В любом случае ему придется остаться тут до женитьбы брата. Он должен…

Алексей налил себе второй стакан чаю. День обещал быть ясным. Почему бы не воспользоваться этим и не съездить в Тулу? Купит для Кузьмы несколько чистых холстов, как обещал.

– Сейчас я отправлюсь в город, – объявил он художнику, попивая чаек. – Видишь, я не забыл своего обещания.

Кузьма принялся горячо благодарить молодого барина, потом остановился, задумался на миг и спросил:

– Не можете ли вы дать мне почитать и другие книжки?

– Охотно! – ответил Алексей. – А пока оставь-ка себе «Медного всадника». Я дарю его тебе.

Произнося эти слова, он испытывал чувство странного удовлетворения – именно такое сопровождает проявления хорошего отношения к сирым и убогим, если последнее приправлено острым ощущением собственного превосходства.

VIII

Прискакав галопом на поляну, Марья Карповна остановила коня и легко спрыгнула на землю. На ней была серо-голубая амазонка с длинным шлейфом и маленькая круглая шапочка, украшенная петушиным пером, широкая складчатая юбка выгодно подчеркивала гибкость стройной талии. Алексей и Сметанов, ненамного отставшие от хозяйки поместья, тоже спешились. Еще с утра она решила выпить чаю прямо на травке. Левушка вообще-то хотел присоединиться к приятной компании, но мать воспротивилась. Марья Карповна потребовала, чтобы младший сын остался в Горбатове – скорее всего, полагала: сын станет развлекать Агафью Павловну, и в результате их свиданий наедине, которые она старалась организовать всеми правдами и неправдами, в конце концов между женихом и невестой вспыхнет-таки искра, восторжествует-таки взаимная любовь. А идея сегодняшней прогулки с пикником принадлежала Сметанову, который все чаще и чаще появлялся в большом доме, и Алексея удивляло, что его мать не скрывает удовольствия от визитов этого румяного, неповоротливого и болтливого человека. Любому было слышно издалека: он пуст до звона. Это один только фасад – ничего более. Неужели такой в общем-то умной и самодовольной женщине настолько необходимо, чтобы ей безудержно льстили, неужели ей приносили радость комплименты этого провинциального фата?

Поляну окружали могучие березы с серебристо-белыми стволами, словно бы перехваченными снизу и до самой кроны во многих местах черными кольцами. Алексей улегся в бледной трепещущей тени деревьев на траву лицом кверху, заложил руки под затылок. Над ним, наслаиваясь в воздухе пластами, просвечивая когда изумрудным, когда красновато-золотистым, двигалась, будто живая, сплетенная из веток и листвы зеленая вселенная… Сквозь дыры в этом волнующемся на тихом ветру лиственном плаще виднелось небо. Свежее, чуть горьковатое дыхание подлеска отдавало примятыми папоротниками, влажным мхом, подгнивающей корой… В любое другое время Алексей наслаждался бы этим отдыхом на траве после верховой езды, но присутствие Сметанова отравляло все удовольствие. Ему казалось, что он стал чужим в своем лесу. Сметанов, напротив, чувствовал себя совершенно вольготно: он отряхивал от трухи пень, оставшийся от срубленной осины, чтобы Марья Карповна могла сесть на него, не испачкав амазонки. Она села, и он, опираясь на локоть, улегся у ее ног – поза была элегантной и в то же время как будто бы молитвенной.

Прибыл Лука. Коляска, подпрыгивая на пересекавших лесную тропу корнях деревьев и камнях, показалась у въезда на поляну. Кучер и казачок выгрузили самовар, специальный сундучок для пикников и корзину с провизией. В мгновение ока перед Марьей Карповной на траве расстелили скатерть и вздули самовар. Наклонившись к этому гигантскому медному сосуду, мальчик дул в вертикальную трубу, чтобы уголья скорее разгорелись. Когда чай был подан, Алексей встал и подошел к матери, беседовавшей со Сметановым. Усевшись по-турецки перед парочкой, он мелкими глотками прихлебывал обжигающий напиток и время от времени откусывал от баранки.

– Ах, какой прекрасный день! – вздохнул Сметанов. – Когда я чем-то встревожен, когда сердце мое утомлено мирской суетой, достаточно мне прийти сюда, в этот березовый мир, и сразу успокаиваюсь… Я не так уж много путешествовал, но уверен в том, что Россия – поистине самая красивая страна на свете!

По обыкновению, расчувствовавшись, он тотчас же впадал в поэтическое настроение с непременным патриотическим оттенком.

– Да, да, – вторила ему Марья Карповна. – Мы живем в настоящем раю. Однако я побаиваюсь, что царь, ослепленный порывом великодушия, может разрушить все это. Освобождать крепостных – какое безумие!

– Безумие, на которое наше правительство ни в коем случае не пойдет, можете быть уверены! – отозвался Сметанов. – В крайнем случае отпустят на волю домашнюю прислугу, дворню. Но прикрепленных к земле крепостных… Их же нельзя освобождать, не дав им хотя бы клочка пашни и огорода – иначе откуда им взять средства к существованию? А этот клочок – у кого его отобрать? У помещиков? У землевладельцев? Это значило бы ускорить их разорение, уничтожить целый социальный класс, веками являвшийся главной опорой престола. Государь император не может желать гибели истинной России!…

Вдохновленный собственной речью, Сметанов возвысил голос. Марья Карповна взглянула в сторону Луки и казачка: они тоже приступили к трапезе, состоявшей из хлеба с квасом, и сидели на траве в тени экипажа, то есть не более чем в четырех шагах от господ.

– Говорите тише, – приказала она. – Нас могут услышать.

И тут же, вопреки сказанному ею же самой, довольно громко воскликнула:

– Вот! Вот! Я уже прошу вас следить за собой в присутствии рабов! Это предел – дальше уже идти некуда! Подумать только, до чего мы уже дошли – исключительно по вине политиков!

– Не тревожьтесь, – бросился успокаивать ее Сметанов, – они же все равно ничего не поймут.

Вмешался Алексей:

– Если продвижение реформ потребует от правительства, чтобы оно отняло какие-то земельные участки у помещиков, им наверняка тем или иным способом компенсируют утраченное.

– Никакие компенсации не способны окупить утраты части владений, веками переходивших от поколения к поколению одной и той же семьи! – в ответ заявил с пафосом Сметанов.

– То, что наше, – наше и должно остаться нашим при любой реформе! – поддержала его Марья Карповна.

И она принялась наливать чай Сметанову, протянувшему свой стакан. Он поблагодарил, отпил немножко и стал вытирать носовым платком вспотевший лоб. От горячего чая он всегда потел. Алексей перехватил взгляд матери, растроганно и нежно смотревшей на толстую лоснящуюся физиономию с узкими губами. Внешность Александра I пленяла ее точно так же, как в свое время любую из придворных дам.

– Успокойтесь, моя дорогая, – снова заговорил Сметанов, картавя. – На земле всегда будут люди, которые отдают приказы, и люди, которые эти приказы выполняют. Какие бы реформы ни проводило правительство, изменятся только слова. Крепостные станут называться не крепостными, а как-то иначе. Им найдут другое имя. Но человеческие отношения, отношения между нами и нашими крестьянами, останутся точно теми же, что и теперь. Неравенство заложено в природе таких отношений. Такова воля Господня. К счастью для людей нашего с вами круга. Вы увидите, почтеннейшая Марья Карповна, что при любом решении царя и при любом ходе событий мы с вами еще насладимся счастливыми днями! У нас прекрасное будущее!

Слушая Сметанова, Алексей думал, что и сам бы мог произнести эти трезвые, но себялюбивые слова, но то, что они, его слова, вышли из уст другого, раздражало молодого человека, да что там раздражало – просто бесило. Ему внезапно захотелось возразить, начать спор, заставить Сметанова замолчать, поставить его на место. Может быть, потому, что этот человек чересчур нравился матери… Он просто вынести не мог того, как она с глупым видом ослепленной великолепием рыцаря девы сама идет в ловушку. Ну, отчего, отчего она не замечает, какой у этого Сметанова противный загривок, как ему тесен воротник, какие жирные у него ляжки, а эта губа – алая и крошечная, вроде земляничины! Отчего она не чувствует, что от него за версту несет вопиющей глупостью, отчего не видит, как он претенциозен! Находясь лицом к лицу с этим надутым защитником русских традиций, Алексей ощутил бешеное желание перейти в стан революционеров.

– А я, – начал он, – полагаю, что этому режиму не суждена долгая жизнь. Так не может продолжаться. Мы – единственная страна в Европе, где до сих пор не покончено с рабством.

– Крепостное право не есть рабство! – вскричал Сметанов.

– И какая же между ними разница? – подначил Алексей.

– Мы не берем в рабство иностранцев. Мы – соотечественники своих крепостных.

– Тем нетерпимее ситуация!

– Позвольте уж, драгоценный мой, России следовать своим путем, – наставительно произнес Сметанов. – Что хорошо для Запада, ей не годится. Впрочем, если вы поедете во Францию или в Англию, то быстро запоете по-другому. Что бы там ни говорили, Европа – царство беспорядка, соперничества и ненависти. Зато у нас царит гармония. И, конечно же, только благодаря крепостному праву. Каждый находится на своем месте. Землевладелец управляет крепостными и защищает их, а крепостные за это работают на своего хозяина несколько дней в неделю. И все это происходит в мирной, здоровой, патриархальной атмосфере, в условиях полной справедливости…

Марья Карповна впитывала его слова с явным наслаждением – умильный взгляд полузакрытых глаз, блаженная улыбка на губах…

Алексея прорвало.

– Не могу этого слышать! – заорал он в приступе бешенства.

– Ах, не можешь? Ну так и убирайся отсюда! – сладким голосом произнесла Марья Карповна, склонив голову в круглой шапочке с петушиным пером.

Он встал и сухо распрощался. Когда проходил мимо Луки, ему показалось, что кучер смотрит на него с ужасом и восхищением. Неужели славный малый расслышал какие-то обрывки его речи? Должно быть, все слуги обсуждают потихоньку возможное свое освобождение от крепостной зависимости. И есть среди них те, кто надеется, и есть те, кто боится: «Что же мы станем делать без нашей доброй барыни (или – нашего доброго барина)?» Торопливо, словно за ним гналась буря, Алексей направился к лошади. Казачок подбежал и помог ему сесть в седло: молодой барин был не из самых ловких наездников. Он бросил последний взгляд в сторону матери и Сметанова, которые уже снова весело болтали, склонившись друг к другу у самовара. Наверное, счастливы, что он уезжает…

Алексей рысью удалялся по узкой тропинке, ветки порой хлестали его по плечу. В груди ныло, его не покидало ощущение провала, ощущение собственного бессилия. Несомненно, эта жемчужно-серая амазонка, обшитая черным галуном, такая узкая в талии, молодит матушку. Верховая езда заставила ее щеки раскраснеться, глаза – заблестеть. Несмотря на возраст, она так и источает жажду жизни: так на лице и написано. И вот этого-то в глубине души Алексей не мог ей простить. О чем они теперь шепчутся у него за спиной? Смеются над тем, как он вспылил? Или, что еще вероятнее, попросту забыли о его существовании, как же, мешал ведь им вволю полюбезничать… Он уже жалел о том, что оставил их. В его присутствии они все-таки сдерживались. Пережив самый острый приступ ревности, Алексей взял себя в руки и пришпорил лошадь, пустив ее галопом. Стоит ли ему беспокоиться об этой абсурдной парочке? Его жизнь не имеет с их жизнью ничего общего. Он вообще живет в другом месте. Не в Горбатове, а в Санкт-Петербурге. Не среди чужих, а среди собственных друзей, и не с матушкой, а с Варенькой. Молодой человек с удивлением осознал, что с тех пор, как покинул Вареньку, ни разу до этой минуты не вспомнил о ней. Мало того. Все это время он не переживал из-за перерыва в их любовной связи – даже и об этом забыл. Унесенный мягким аллюром лошади, он вдруг перестал размышлять о своих проблемах и отдался радости бытия: ах, эта зелень, ах, этот ветерок!.. Он отмечал на лету почерневший пень, заросшую лютиками прогалинку, просеку с тропинкой, ведущей направо, а на тропинке следы колес в траве, остролистые кустарники, из-за которых стайкой взвились воробышки… Выехав на равнину, позволил золоту хлебов и небесной лазури окончательно поглотить себя… И пустил лошадь шагом, чтобы свободнее было любоваться красотой пейзажа…

IX

Алексей проснулся раньше обычного, надел халат и вышел на веранду вдохнуть утренней свежести. Легкий туман клочьями рассыпался по листьям деревьев. Воздух был неподвижен, казалось, будто он застыл в ожидании большой жары. По ту сторону лужайки, у флигеля, принадлежащего младшему брату, царило необычайное оживление. Там, в двух шагах от крыльца, остановилась телега, и теперь вокруг нее бегала челядь, собираясь грузить туда какие-то ящики и узлы. Его охватило любопытство, и он направился к сборищу. В центре толпы стоял Левушка, он отдавал приказы, рядом с ним – Аксинья, она плакала.

– Что происходит? – спросил Алексей, пожав руку брату.

– Она уезжает в свою деревню, – ответил тот.

– Из-за того, что ты женишься?

– Да.

При этих словах Аксинья, глухо зарыдав, бросилась к Марфе и упала ей на грудь. Старушка пошатнулась под ее тяжестью.

– Это ты решил отослать Аксинью? – снова спросил Алексей.

– Нет, маменька.

– И ты послушался?!

– Она меня вынудила.

– Да, ты действительно идеальный сын! – воскликнул Алексей, то ли сочувствуя, то ли глумясь, а может быть, сочувствуя и глумясь разом.

Левушка вынул из жилетного кармана часы, посмотрел на циферблат и пробормотал:

– Надо поторопиться! Маменька сказала, что все должно быть закончено к тому времени, как она встанет.

Взяв Аксинью за локоть, он подтащил девушку к телеге и заставил сесть среди узлов. Она продолжала всхлипывать, держа у рта сжатый кулачок. Сквозь слезы прорывались бессвязные фразы:

– Солнышко мое!.. Что со мной станет без вас!.. Так далеко от вас!.. Я высохну, как цветок без воды!.. Не забывайте вашу несчастную Аксинью!.. Пусть вас хранит Матерь Божья!..

Лев схватил ее за руки, встав на цыпочки, привлек к себе, обменялся с ней нежным прощальным поцелуем, не обращая внимания на то, что дощатый бортик впился ему прямо в солнечное сплетение.

– Пошел! – крикнул он вознице, оторвавшись от губ возлюбленной.

Лошадь медленно тронулась с места. Отвергнутая любовница замахала платочком. Вскоре телега свернула за купу деревьев, и Аксинья скрылась из глаз, но скрип удаляющихся колес слышался еще довольно долго. Слуги разошлись. Левушка, с раскисшим ртом и мокрыми глазами, некоторое время постоял молча, затем, громко шмыгнув носом, сказал брату:

– А ты уже позавтракал?

– Нет.

– И я нет. Хочешь, вместе позавтракаем?

Они пошли во флигель. Стол ожидал их, уставленный множеством горшочков со всеми возможными сортами варенья, самовар шумел. Рядом с ним Алексей увидел глиняную миску, полную меда. Левушка щедро намазал им хлеб: видимо, от горя разгорелся аппетит. Он принялся шумно хлебать чай, запивая им огромные куски сладких бутербродов. Пожилая бесцветная горничная вертелась вокруг братьев. Было слышно, как позвякивают ее стеклянные бусы. Левушка отослал женщину.

– Ну вот, – произнес он, покрывая толстым слоем масла очередной круг каравая. – Ну вот, все и в порядке. Место очистилось. Маменька будет довольна.

– А ты? – спросил Алексей.

– Я тоже.

– Что, совсем не жалеешь об Аксинье?

– Почему не жалею? Конечно, жалею. Но у меня же будет Агафья.

– Нашел с кем сравнивать!

– А она милая, эта Агафьюшка. Станет обо мне заботиться. Выполнит тысячу и одно мое желание, тысячу и один мой каприз.

– И тебе этого достаточно?

– Так надо, – Левушка вздохнул с полным ртом.

Капелька меда стекла по его отвислой губе, он подхватил ее куском хлеба. Лицо его в полумраке блестело от пота. Мухи с жужжанием кружились над горшочками с вареньем. Одна села на варенье и увязла в нем.

– Ты мог отказаться, – сказал Алексей.

– От чего отказаться? От женитьбы? Или от того, чтобы отослать Аксинью? Зачем? Чтобы маменька рассердилась и заболела?.. Нет, братец ты мой дорогой, лучше бы тебе меня понять… Я не хочу держать удар, я не умею бороться… Я предпочитаю улаживать любое дело миром.

– Потому что слаб и трусишь.

– Нет, это не слабость, а мудрость.

– Губишь ведь свою жизнь.

– Напрасно ты так думаешь. Просто поступаю так, как велит мой характер. Ты человек городской, ты действуешь, ты протестуешь, решаешь, всегда торопишься. А я – деревенский парень. Мое счастье – в покое. Сказал бы даже – в том, чтобы поспать хорошенько. Я даже стоя сплю. С открытыми глазами. Ничего не делать, ни о чем не думать, ждать, пока время пройдет… нет философии лучше этой… Ну, и не тревожься ты, Бога ради, о моей судьбе. Я знаю, что ты меня критикуешь почем зря. Думаю даже, ненавидишь. Но мне все равно.

– Ничего я тебя не ненавижу, – возмутился Алексей. – Я тебя жа-ле-ю! Я хочу помочь тебе выйти из тяжелого положения! Я тебя за уши из болота тащу!

– Никакое у меня сейчас не тяжелое положение. Оставь меня в покое – мне нравится в этом болоте!

Алексей чувствовал, как с каждой минутой растет враждебность брата по отношению к нему, хотя тот продолжал жевать, храня на лице улыбку.

– Признайся, Левушка, тебя ведь раздражает мое присутствие? Тебе жилось лучше, ты был счастливее, когда меня не было поблизости?

Лев призадумался, поцокал языком и ответил:

– Знаешь, наверное, в какой-то степени – да, так и есть… Я все время ощущаю тебя за спиной – мне кажется, что ты за мной шпионишь, осуждаешь меня, приговариваешь. Что бы я ни делал, ты – живой упрек для меня! А это, в конце концов, просто утомительно!

– Хочешь, чтобы я уехал?

– Ну-у-у… не раньше же, чем я женюсь… После свадьбы – конечно. А раньше – маменька была бы раздосадована.

– Хорошо. Но в любом случае не волнуйся: я больше не сделаю тебе ни единого замечания, не стану ничего советовать. Делай что угодно – мне плевать! Я тебя люблю таким, каков ты есть…

– И я тебя очень люблю, – сказал Левушка, поднимаясь. – Хотя у нас и нет ничего общего…

– Как же! Нет у нас общего! – усмехнулся старший брат. – А матушка?

– Знаешь, когда у нас заходит речь о ней, такое впечатление, что мы говорим о двух разных женщинах!

– Возможно, так оно и есть, – признал Алексей.

Левушка засмеялся, смешок получился какой-то зажатый и ненастоящий, потом потянулся через стол к брату и расцеловал того в обе щеки. Алексею стало противно: эти горячие и мокрые губы у кого хочешь отвращение вызовут! Притворная нежность Левушки тяготила его.

– Пожалуй, пойду, – он, в свою очередь, встал. – Спасибо за чай. И – удачи тебе в новой жизни!

Дверь почти захлопнулась за ним, когда – ударом в спину – прозвучал голос Льва:

– Из нас двоих на самом деле ты более несчастен, только сам этого не понимаешь!

Х

Сидя верхом на табуретке и зажав в зубах чубук курительной трубки, Левушка смотрел, как Кузьма рисует на двери его спальни цветы. В центр композиции художник поставил три розы в венке из незабудок. Кузьме не требовалось иметь цветы перед глазами: за то долгое время, что он писал только их, все оттенки и все формы были выучены наизусть, и теперь живописец мог бы изобразить любой букет с закрытыми глазами. Казалось, кисть едва касается дерева заостренным кончиком, но при каждом ее прикосновении появлялся новый лепесток. Левушка, зачарованный мастерством художника и точностью его работы, мысленно пожелал, чтобы Кузьма рисовал вечно, никогда не останавливаясь. С тех пор как он сослал Аксинью в деревню, наблюдение за Кузьмой стало лучшим из его развлечений. Впрочем, других не было вообще. Между тем в разлуке с любовницей он немыслимо страдал от неутоленной потребности в ласке, и аппетит рос не по дням, а по часам. Как-нибудь на днях он обманет материнскую бдительность и отправится в Степаново, там они с Аксиньей будут любить друг друга в амбаре. Это на некоторое время успокоит его. Кисть теперь перепрыгивала на палитре от одного сгусточка краски к другому. Чуть-чуть белой, немножко красной, капелька коричневой… Левушка так напряженно-внимательно следил за движениями художника, что позабыл даже о трубке. Да и когда заметил, что погасла, не стал снова раскуривать. Марья Карповна со Сметановым вернулись из леса. Теперь они совершают свои верховые прогулки без Алексея. Левушку всегда охватывало ощущение вины, когда он чувствовал облегчение от того, что матери нет дома. Но тем не менее, освобожденный хотя бы на несколько часов от ее опеки, он жил в блаженном покое. Во рту было горько: должно быть, слишком много курил. Надо бы выпить стаканчик вишневой наливки, она хорошо очищает язык. Встав и отправившись на поиски бутылки, он услышал в коридоре шелест приближающихся юбок – Агафья Павловна идет… Левушка невольно поморщился: ну, зачем она его преследует? Агафья была в своем неизменном платьице в полосочку, а к волосам – Господь ее ведает, с какой целью! – она пришпилила две ромашки…

– Я пришла посмотреть, как работает художник, – произнесла застенчиво невеста. – У нас будет так красиво!

«У нас»! Он будто об острый камешек споткнулся… И сжал челюсти так, что они чуть не хрустнули, во всяком случае, больно стало.

– Да, твои цветы, Кузьма, очень удались, – продолжала она, обращаясь к живописцу. – Можно подумать, они настоящие, живые, что их сию минуту сорвали и приклеили к двери. А в кабинете как дела?

– Закончил, – не оборачиваясь, ответил Кузьма.

– Можно мне взглянуть? – спросила гостья.

Левушка проводил ее в кабинет, где еще пахло свежей краской. Сирень, розы и лютики были везде – на плинтусах, карнизах, рамах дверей и окон. Агафья молитвенно сложила руки:

– О-о-о, как это мило! Как прекрасно Марья Карповна придумала – украсить наши комнаты цветами, нарисованными Кузьмой! Впрочем, у Марьи Карповны всегда превосходные идеи! Знаете, как я называю наш домик, когда думаю о нем?

– Нет, – буркнул жених.

– Дом двух сердец! Ах, Лев Иванович, скажите же мне, скажите, что мы будем здесь счастливы!

– Почему бы и нет? – пробормотал он.

Она подошла совсем близко и дышала теперь ему прямо в лицо – глаза выпучены, рот полуоткрыт… Должно быть, подумал Левушка, она только что высосала мятную конфетку, чтобы дыхание стало свежим… Кожа на щеках какая-то мраморная, вся в прожилках, на каждой щеке по пятну, нет, по ярко-розовому бублику с белесой дыркой внутри, а в уголке губ – бородавка! Внезапно он почувствовал, что не видит ничего, кроме этого уродства на коже. Бородавка сверлом вгрызалась в его мозг, он покрылся холодным потом, паника волнами накатывала на него… Кожа, мышцы, нервы отказывались служить ему. Никогда, никогда, слышите, маменька, он не сможет заниматься любовью с этой поношенной вдовой, с этой увядшей уродиной! Он с отчаянием вспомнил дерзко торчащие груди и тугие, шелковистые ноги Аксиньи… Агафья навалилась на него всем своим тощим, но неприятно тяжелым телом и, запрокинув голову, определенно ждала поцелуя. Чем больше она старалась показать, как жаждет принадлежать ему, тем сильнее он каменел от боязливого отвращения к ней. Во дворе залаяли собаки, раздались голоса, послышался глухой стук копыт. Левушка хотел было отстраниться, но Агафья удержала его, притягивая к себе руками за плечи.

– Это Марья Карповна вернулась с прогулки, ну, быстрее же, быстрее, – лихорадочно шептала она, вставая на цыпочки.

Ему все-таки удалось оттолкнуть назойливую вдову, и проделал он это довольно грубо.

– Не нужно, Агафья Павловна, нет, нет… Не сегодня… Уходите!

Униженная и раздавленная, она уронила руки, отступила на несколько шагов, открыла рот, но ничего не сказала, затем повернулась и бросилась вон из кабинета. Она так и бежала мелкими шажками на нетвердых ногах в направлении «главного» дома, пока не натолкнулась на Марью Карповну и Сметанова, только что спешившихся у самого крыльца. Едва окинув компаньонку взглядом, хозяйка имения сразу же поняла: та обижена, считает себя опозоренной. Попросив Сметанова обождать в гостиной, пока она переоденется, Марья Карповна приказала Агафье следовать за ней в спальню. Там, заперев дверь, она сняла перчатки и шляпку, расстегнула воротник амазонки и только тогда наконец спокойно спросила:

– Хорош трястись-то, скажите лучше, что тут такое случилось без меня?

Агафья Павловна, у которой лицо еще больше вылиняло и перекосилось, а из глаз готовы были пролиться потоки горючих слез, дребезжащим голосом простонала:

– Он меня не лю-у-у-убит… Он меня никогда не полю-у-у-убит!..

Марья Карповна потрепала ее ладонью по затылку:

– Полно, полно, дорогая моя! Не стоит больше горевать! Все происходящее так ново для Левушки, известие о том, что он женится, свалилось моему сыну на голову, как… как кирпич. И теперь надо дать ему время на то, чтобы получше узнать вас, оценить, да просто привыкнуть к вам. Я хорошо знаю своего сына – он медленно пробуждается от сна. Но зато, когда проснется, его уже не остановить. Раз я желаю видеть его вашим мужем, значит – знаю, что он может, способен сделать женщину счастливой. Во всех смыслах. Терпение, друг мой, терпение! Терпение и настойчивость!…

Агафья Павловна проглотила слезы и помогла хозяйке сменить амазонку на домашнее темно-розовое муслиновое платье с короткими рукавами. Марья Карповна обожала возрождать что-либо из руин. Смятение приживалки укрепило в ней сознание собственной значимости, собственной власти. Она пообещала себе вмешаться и заставить-таки Левушку быть внимательнее и ласковее по отношению к невесте. У нее не было никаких сомнений и в том, что, хорошенько поднажав на сына, она добьется и необходимой для исполнения им супружеских обязанностей дозы желания плотской радости. «Моя власть над живыми существами ничем не ограничена, – думала Марья Карповна. – И я могу сколько угодно навязывать им свою волю, управляя малейшими и самыми тайными их помыслами». Верховая прогулка со Сметановым привела ее в какое-то особенное, радостно-возбужденное состояние, и она решила пригласить поужинать у нее этого рассудительного, здравомыслящего, любезного человека, который всегда в таком добром расположении духа и всегда с комплиментами на устах. Такое утешение после этих двух сумасбродов, ее сыновей! Окончательно развеселившись, сама не зная почему, она приказала Агафье ополоснуть лицо и поправить прическу.

– Подарю-ка я вам новое платье! – решила Марья Карповна. – Надо, чтобы сегодня вечером Лев Иванович глаз с вас не сводил. Мы добьемся своего, мы добьемся своего! Это для меня дело чести!

Наполовину успокоенная, Агафья Павловна постаралась улыбнуться, улыбка вышла слабой, беспомощной. «Да не такая уж она и уродина», – подумала Марья Карповна и, удивляясь собственной снисходительности, поцеловала компаньонку.


За ужином Сметанов старался придерживаться в разговоре только самых безобидных тем: охоты, рыбалки, рубки леса… Алексей не стал вмешиваться – пусть себе разглагольствует! Он заметил, как оживленна Марья Карповна и как, напротив, растерянны, молчаливы, как боятся посмотреть друг на друга Левушка и Агафья Павловна… Наверное, произошла какая-нибудь размолвка между ними… Ладно, какая бы ни была размолвка, что бы вообще тут ни говорили, ему до этого нет никакого дела! У него нет ничего общего с этими людьми – он и трапезу-то разделяет с ними вопреки собственной воле!

Выйдя из-за стола, он сослался на головную боль и попросил у матери разрешения уйти к себе. Оказавшись на крыльце большого дома, вдохнул свежий воздух задремавшего сада и почти опьянел от него… На склоне летнего дня небо стало прозрачным, нежно-сиреневым, кое-где поблескивали первые звездочки – от красоты кружилась голова… Темнело быстро, звезд становилось все больше: вот уже и Плеяды засверкали сильнее всех остальных созвездий. Над прудом поднимался легкий туман. Где-то заквакали лягушки – так, словно передразнивают разговоры между людьми, – но стоило Алексею приблизиться к берегу пруда, и они тотчас умолкли. Он продолжил путь, направляясь к избе Кузьмы. Дойдя, увидел бледный свет за окном, наполовину занавешенным мешковиной. Постучал в дверь. Внутри послышалась какая-то возня, кто-то торопливо забегал туда-сюда. Затем из-за двери раздался голос художника:

– Кто там?

– Это я, Алексей Иванович!

Дверь распахнулась. Кузьма пригласил молодого барина в свою избушку и указал ему на табуретку у стола. Жилище художника состояло из одной комнаты с земляным полом и бревенчатыми стенами, из промежутков между кругляками в которых торчала пакля. Большая почерневшая от дыма печь занимала всю глубину комнаты. Напротив нее располагались три иконы, под ними горели лампадки. Алексей перекрестился на образа и сел. Повсюду вокруг него висели на гвоздях, вбитых в стены, козьи шкуры. Кровати не было вовсе: Кузьма, похоже, спал на печке, накрываясь грудой дырявых одеял и прочего тряпья. Убогость обстановки подчеркивалась единственным «предметом роскоши»: комнату освещала не лучина и не сальная свечка, а масляная лампа, которую, скорее всего, подарила Марья Карповна.

– Вот… проходил мимо и увидел у тебя свет, – сказал Алексей. – Ну, как идет работа? Далеко продвинулся?

– Какая работа? – удивился Кузьма.

– Что значит – «какая»? Да роспись комнат во флигеле моего брата, какая же еще!

– Да неважно это, – отмахнулся Кузьма. – Лучше я вам другое покажу.

Лицо его просияло какой-то таинственной радостью. Он направился к деревянному сундуку, стоявшему под иконами, открыл крышку, вытащил натянутый на подрамник холст и поднес его поближе к кругу света от лампы. Алексей взглянул на картину – и его внезапно охватило чувство блаженного покоя: от полотна волнами шла чистая энергия ума и простоты.

Перед ним, прямо за темной и прочной рамой окна, вырисовывался светящийся, туманный, трепещущий сад. Несмотря на точность деталей, это не был реалистический пейзаж, нет, это был пейзаж из мечты или сна, где каждая травинка, казалось, испытывает восторг от своего существования. Алексей узнавал кустарники, тропинку, цветущую сирень, краешек неба, но ему чудилось, будто никогда прежде он их не видел. Какие-то едва заметные перемены происходили перед его восхищенным взглядом: словно бы в дрожащей дымке зелень листвы переливалась в зелень лужайки, золото песка в позолоту летящих по небу белых облаков… Ему захотелось броситься туда, вглубь этого залитого солнцем пространства, но тело не сдвинулось с места, застыло – неловкое, приговоренное к земной жизни. Только душа его участвовала в празднике на холсте. Горло у Алексея перехватило, но в конце концов он воскликнул:

– Боже мой, какое чудо! Это шедевр, Кузьма, это шедевр, равный произведениям великих мастеров! Когда ты написал его?

– Писал немножко по утрам, чуть-чуть по вечерам, пока солнце не село, – словом, когда был свободен от работы. Кроме вас, картину никто не видел, и я очень доволен, что вам она понравилась.

– Я куплю тебе в Туле еще холстов. Мы отвезем твои картины в Санкт-Петербург, я сделаю все, чтобы ты стал известен!

От избытка чувств Алексей совершенно забыл, что в столице у него только и связей, что материнские, что сам он – всего-навсего мелкий, никому не интересный чиновник… Сколько раз, движимый энтузиазмом, вот так же терял он ощущение реальности? Молодой человек вдруг понял, что зашел слишком далеко в обещаниях, а возможно – и в восхищении полотном. Неспособный к продолжительным усилиям, он охлаждался так же быстро, как и воспламенялся. И за спиной его уже росла грозная тень матери. Его охватил неясный страх.

– Да, да, я обязательно этим займусь, – бормотал он. – Но пока молчи! Спрячь свою картину побыстрее и не говори о ней никому.

Тем не менее, когда Кузьма, забрав картину, стал укладывать ее в сундук, Алексей остановил его:

– Покажи-ка еще раз!

Последний взгляд на полотно убедил его в том, что не ошибся он, нет, не ошибся. Ему уже никогда не забыть этот небесный, этот возвышенный образ уголка горбатовского сада! Самое удивительное было в том, что столь тонкое изображение было выполнено таким простым, таким необразованным человеком, да что там говорить – крепостным, рабом! Ох, все-таки довольно безрассудно Господь распределяет таланты между людьми!

– Как хорошо, правда, до чего же хорошо! – шептал он.

Кузьма положил картину в сундук и захлопнул крышку. Избушка, на мгновение чудесно преображенная, снова стала убогим крестьянским жилищем. Алексей согласился выпить стакан кваса.

– А завтра мне нужно опять рисовать цветы! – вздохнул Кузьма. – Невозможно уродливо все, что мне приходится делать в доме Льва Ивановича! Просто стыдно: это же все погубит!

– Не ропщи! – сказал в ответ молодой барин. – Теперь в твоей жизни появился настоящий смысл.

Он пожелал художнику спокойной ночи и вышел. Совсем стемнело. Из «главного» дома с ярко освещенными окнами доносилась тихая, нежная музыка. Значит, Агафья села за рояль по просьбе Марьи Карповны, Сметанова или, может быть, даже Левушки… Алексей задержался у крыльца, прислушался к каскадам жемчужных звуков и отправился дальше, глядя на звезды, задыхаясь от необъяснимого счастья. Нет, не в своем саду он гулял сейчас – он гулял в саду Кузьмы!

XI

Лошадьми торговали на плешивом, вытоптанном поле на выезде из города. Границы площадки, отведенной под ярмарку, были обозначены повозками, стоящими вплотную одна к другой. За этой импровизированной оградой выстроились бок о бок чахлые клячи с торчащими ребрами, гладкие блестящие жеребцы-производители, нервно роющие землю копытом рысаки, вьючные животные с тяжелыми крупами… Короткая привязь не позволяла им сдвинуться с места, и они переминались с ноги на ногу, пофыркивали, ржали, стоя лицом к пестрой, разноцветной толпе, движущейся мимо них. Людские особи были столь же разнообразны, сколь и лошадиные. Тут присутствовали и жирные, пузатые барышники в синих тулупах и бобровых шапках; и мужики в заплатанных рубахах; и быстроглазые цыгане, которые приставали к прохожим, выманивая деньги; и офицеры стоящего поблизости полка в летних мундирах; и мелкопоместные дворянчики, изобиловавшие в округе, в шляпах на головах и с перчатками в руках… Знатоки отворачивали у лошади нижнюю губу и изучали зубы, потом уверенным жестом приподнимали ногу, ощупывая мускулы и сухожилия, покачивали головой, обсуждая цену, отходили, возвращались, ударяли по рукам с торговцем в знак того, что сделка состоялась. Над этим огромным сборищем людей и животных поднимался нестройный гул: разговоры, смех, лошадиное фырканье и храп, какие-то междометия – все это колыхалось в воздухе и заставляло вспоминать шум волн в морском гроте.

Алексей сопровождал на ярмарку мать, которая решила купить молодую резвую лошадку, чтобы заменить ею уже не способную к работе старую кобылу Мушку. Они приехали сюда в коляске задолго до полудня, и теперь Лука следовал за ними в толпе на почтительном расстоянии. Марья Карповна оказалась здесь единственной женщиной, но такая мелкая подробность ничуть ее не тревожила. Высоко подняв голову, она резко и властно отражала попытки назойливых барышников всучить свой товар и только посмеивалась над их похвальбами. Ни одна лошадь пока не казалась ей достаточно красивой и достойной того, чтобы попасть в ее упряжку. Алексею оставалось только поддакивать. Он был счастлив оттого, что оказался наедине с нею. В подобные моменты близости он ощущал, что вся нежность матери направлена только на него. Забыв о перепалках с ней, забыв обо всех обидах, он думал лишь о том, насколько приятно расцветать в лучах, исходящих от этой женщины – такой женственной и такой по-мужски энергичной, такой элегантной и такой настойчивой. Младший брат и на этот раз остался в Горбатове – терпеть любовные поползновения Агафьи. Положение Левушки забавляло Алексея: младший брат представлялся ему не просто наживкой, но лакомым куском, отданным на растерзание прожорливой его невесте. Весь вопрос в том, скоро ли он даст ей себя заглотить окончательно. Сделав круг по ярмарке, Алексей спросил мать, не желает ли она возвратиться домой.

– Нет-нет! – воскликнула она. – Давай еще погуляем тут немножко. В конце концов может оказаться, что подходящая лошадь попросту ускользнула от нашего взгляда. И потом – надо же дать время Левушке и Агафье наглядеться друг на друга!

Они снова принялись беспечно бродить по ярмарке.

– Неужто вы и впрямь думаете, будто ей удастся когда-нибудь его соблазнить? – спросил Алексей.

– Не думаю, а знаю: дело уже сделано!

– И довольны этим?

– Очень. Для меня Агафьюшка все равно что собственная дочь. Она скромная, трудолюбивая, внимательная – словом, у нее есть все качества, каких только можно требовать от женщины.

– Есть-есть, все, кроме красоты и грации!

– Это второстепенно!

– Для вас – может быть, но для мужа…

– Какой же ты дурак, мон шер! Стоит ему испробовать мою Агафьюшку, он от нее уже не отлипнет, силком не оторвешь… А как тебе нравится декор их дома?

Застигнутый врасплох, Алексей решился быть искренним:

– Вовсе не разделяю вашего, маменька, восторга по поводу цветочков на стенах.

– По-твоему, Кузьма плохо нарисовал эти цветочки?

– Напротив, замечательно, они очень ему удались: совершенно как настоящие. Но их слишком много. Когда входишь в комнату, ничего, кроме них, и не видишь, они просто подавляют, начинаешь задыхаться!

Марья Карповна нахмурилась.

– Ты ничего не понимаешь!

И, взяв сына за руку, добавила с лукавой улыбкой:

– Да, кстати, сдается мне, Кузьма тайком написал картину!

Алексей смущенно пробормотал:

– Н-ну… Не знаю… Я не в курсе…

– Еще как в курсе! Ты же ходил посмотреть на нее, на эту картину! И готова держать пари, что сам же еще и холст для нее купил!

Молодой человек молчал. Кровь застыла у него в жилах, смертельный холод разлился по всему телу. Кузьму выдали! Наверняка кто-то из домашней прислуги, глядя в окошко, заметил, как молодой барин идет к художнику. У Марьи Карповны везде шпионы. Она следит за всем, что происходит в имении, словно паук, сидящий в центре паутины. Но вроде бы сейчас она не сердится: ее лицо, затененное полями соломенного капора с голубыми лентами, выражает лишь ласковую снисходительность.

– Вот и хорошо сделал! – продолжала между тем матушка. – Кузьма уже устал одни цветочки рисовать. Пусть немного отвлечется, изображая и другие вещи. А как тебе его картина?

– Великолепна! Восхитительна! – воскликнул Алексей.

– Превосходно. Надеюсь, что он не забудет из-за своих картин о работе у Левушки.

– Нет-нет, конечно же, не забудет, даже и волноваться не стоит…

Она все еще улыбалась. Алексей сделал из этого вывод, что преступник будет прощен. Может быть даже, столь резкая перемена взглядов матушки означает для Кузьмы счастливое будущее. Он сможет заниматься живописью совершенно свободно, выбирая ту натуру, что захочет, и то время, когда захочется. И это он, Алексей Качалов, сотворил подобную удачу для крепостного художника! Ах, как же он был несправедлив к матери – ведь за ее самодержавной внешностью кроется добрая душа! И ее жестокость – всего лишь оборотная сторона ее великодушия…

– Спасибо, маменька! – от всего сердца поблагодарил он шепотом.

Теперь они шли под руку в толпе перед шеренгами лошадей, но Алексей не смотрел в ту сторону. Он не сводил глаз с узкой материнской ступни, затянутой в тонкую белую кожу башмачка, с колыхания над этим изящным башмачком подола голубого платья… При каждом движении широкой юбки с сухой земли вздымалось облачко пыли… Знакомый голос, раздавшийся где-то позади, за их спинами, внезапно прервал его блаженное созерцание:

– Ах, какой счастливый сюрприз! Марья Карповна!

Алексей обернулся и увидел… конечно же, он увидел улыбающегося во весь рот Сметанова! Никуда от него не скроешься! Помещик был одет в красновато-бурый редингот с кожаными пуговицами и клетчатые брюки со штрипками, на шее у него красовался широченный розовый галстук, наполовину прикрытый отложным воротничком сорочки. Марья Карповна, увидев поклонника, залилась румянцем. Нет, совершенно точно: это не была случайная встреча! Они попросту назначили друг другу свидание на ярмарке! Хорошее настроение Алексея мигом улетучилось. Надо же, целый день испорчен появлением этого заносчивого наглеца! Экий хлыщ самовлюбленный! Между тем, обнаружив, что Марье Карповне не удалось найти лошадь по вкусу, Сметанов предложил свои услуги: он, мол, знает, где искать редкую жемчужину. Снова сделали круг по торжищу, где, как выяснилось, Сметанов был знаком со всеми барышниками. В конце концов он остановил свой выбор на маленькой гнедой лошадке – именно эту масть Марья Карповна предпочитала любой другой – с чуть тонковатыми ногами, но с широкой грудью, и уже выдрессированной: в тройке она была пристяжной слева. Лошадка понравилась будущей владелице, и Сметанов принялся обсуждать с продавцом цену. Борьба оказалась упорной и продолжительной, несколько раз Сметанов начинал гневаться, выходил из себя, вопил как оглашенный, несколько раз он притворялся, будто торг ему надоел, отходил на несколько шагов и неохотно возвращался… Алексею было стыдно присутствовать при этой комедии. Добиваться от торговца уступки казалось ему низким занятием. Зато матушка его просто-таки ликовала. Человек, который защищал ее интересы с такой энергией и так упорно, на ее взгляд, мог бы служить идеалом. Черноволосый кудрявый цыган с медным кольцом в одном ухе вызвался быть посредником между сторонами. В конце концов Сметанову удалось-таки купить эту лошадку за половину изначальной цены. Цыган насильно свел руки продавца и покупателя – ударили по рукам в знак того, что сделка совершена. Марья Карповна вынула из мешочка деньги. Лука взял лошадку под уздцы и повел ее сквозь толпу к коляске, а там привязал сзади. Так и двинулись домой. Алексей с матерью заняли места в экипаже, а Сметанов вспрыгнул в седло и загарцевал у дверцы. Посадка у него была тяжелая, но спина оставалась прямой, а голова – гордой, кулаком он уперся в бедро.

– Как вы умеете торговаться! – восхищенно произнесла Марья Карповна. – В споре вы просто лев!

– Признаюсь, что проявил бы куда меньше стараний, если бы покупал что-то для себя, – отозвался Сметанов. – Но я не могу вынести, когда пытаются обмануть моих друзей!

– Без вас мы даже и не заметили бы эту лошадку!

– Дело привычки: будь то лошадь, женщина или мужчина – я всегда определяю, кто плох, кто хорош, с первого взгляда!

Эти слова сопровождались улыбкой, которую Алексей счел наглой.

Небо вдруг стало хмуриться. Солнце уже садилось, и его косым лучам теперь приходилось с трудом пробиваться сквозь тяжелые, будто налитые свинцом тучи. Довольно скоро все небо заволокло серыми облаками, они неслись с невероятной скоростью. Смерклось – казалось, внезапно наступила ночь. Горячий влажный ветер, прилетевший со стороны горизонта, уложил хлеба по обе стороны дороги, отчего поверхность поля стала серебристо-муаровой, сорвал листья с деревьев, поднял клубами пыль… Стаи бешено каркающих ворон поднялись над поверженными колосьями. Сумерки пронизала ослепительная молния, сразу же за ней вдалеке прогремел гром, оглушительный грохот можно было бы сравнить разве что со звуком, с каким пустая бочка катилась бы по булыжникам мостовой. За этим последовала еще одна молния, и треск разряда на этот раз был совсем близким, всем показалось, что вот-вот лопнут барабанные перепонки. И сразу с шумом хлынул ливень.

Лука остановил лошадей, спрыгнул с козел и, бранясь себе под нос, поднял откидной верх экипажа, но еще до того, как кучер сделал свое дело, Алексей и Марья Карповна успели промокнуть до нитки. Последняя предложила Сметанову укрыться вместе с ними в коляске от проливного дождя, но тот стоически продолжал путь верхом. Втянув голову в плечи, с неизменной каплей на носу, он пустил лошадь рысью и отважно вступил в сражение с потопом. Однако десять минут спустя, когда дождь еще усилился, ему пришлось сдаться и признать себя побежденным. Сметанов привязал сзади и свою лошадь, бок о бок с новоприобретенной, и уселся на переднюю скамью, лицом к лицу с Алексеем и Марьей Карповной. Троице приходилось тесниться, чтобы на всех хватило навеса, и колени их соприкасались. Дождь барабанил по кожаному верху экипажа в такт позвякиванию бубенчиков упряжи. Всякий раз, как коляска подпрыгивала на ухабе, Сметанов чуть ли не наваливался на Марью Карповну. Он высвободил шею, расстегнул верхний крючок на воротничке. Потемневший, теперь казавшийся почти лиловым галстук уныло висел на груди. Одной рукой Федор Давыдович прижимал шляпу к толстой ляжке, другой непрерывно утирал лицо – носовой платок был уже насквозь мокрым. Ах, как не нравилась Алексею эта теснота, эта непрошеная близость! Ему казалось, что он явился третьим лишним на любовное свидание…

Им пришлось сделать крюк, чтобы отвезти Сметанова домой. Когда коляска подъехала к воротам имения, Федор Давыдович пригласил Качаловых обсушиться у огня и перекусить, прежде чем продолжить путь. К счастью, Марья Карповна отказалась: было уже поздно, и она торопилась узнать, как обстоят дела у Агафьи, которую оставили наедине с Левушкой. Подбежал конюх Сметанова, отвязал его лошадь и повел ее в конюшню. Дом Сметанова выглядел приземистым, фасад был окрашен в желтый цвет, по обеим сторонам от входной двери поднимались белые колонны. Высокие узкие окна тоже были обведены белым. Дорожки в саду посыпаны толченым кирпичом. На первый взгляд поместье содержалось в полном порядке.

Марья Карповна пообещала вскоре приехать в гости. «Как только солнышко снова выглянет!» – уточнила она. Дождь лил по-прежнему. Сметанов махал им рукой, стоя на крыльце. Насквозь промокшие штанины клетчатых панталон тесно облепили его ляжки. Лука щелкнул кнутом. Колеса экипажа со скрипом покатили по толченому кирпичу дорожки. Вскоре Сметанов исчез из виду – его скрыл поднятый верх коляски. Алексей снова остался один с матерью, но теперь он не испытывал от этого ни малейшего удовольствия.


Назавтра установилась ясная погода, и сразу после завтрака Марья Карповна велела седлать лошадь. Алексей вызвался сопровождать ее на прогулку, но она запротестовала. Он не выдержал и спросил:

– Куда же это вы направляетесь?

– Не твое дело! – отрезала Марья Карповна.

Из этого Алексей сделал вывод, что мать собралась в гости к Сметанову. К тому же она надела лучшую свою амазонку, самую красивую – серо-голубую, с длинным шлейфом. Как только Марья Карповна ускакала, Алексей почувствовал, что не может усидеть на месте. Его охватил гнев. Он приказал привести лошадь, вскочил в седло и бросился вдогонку за матерью. Скачка еще ускорила биение его сердца, мысли в голове бешено метались, он не замечал менявшегося пейзажа… На половине дороги к поместью Федора Давыдовича он вдруг опомнился, с ослепительной ясностью понял бессмысленность своего преследования, и открытие ошеломило его. С какой стати он нарушит покой этой парочки? Мать – свободная женщина и может себя вести, как ей заблагорассудится. Он, как почтительный сын, не имеет никакого права вмешиваться: даже если она хочет себя скомпрометировать – вольна это делать! Алексей, потянув за повод, повернул коня и пустился в обратный путь.


Вокруг Марьи Карповны суетились слуги, помогая ей спешиться. Лакей, вооруженный метелочкой, подошел, чтобы отряхнуть от пыли подол ее амазонки, прежде чем гостья ступит на крыльцо. Сметанов вышел ей навстречу, расцеловал поочередно обе руки и церемонно повел в гостиную, обставленную на восточный лад – с кавказскими коврами по стенам, тремя низкими диванами, заваленными подушками, и двумя ятаганами по обеим сторонам зеркала. На хозяине дома был короткий кашемировый халат, открытый на груди – так, чтобы виднелась сорочка с жабо, – и просторные зеленые шаровары, заправленные в сапожки с загнутыми кверху носами. Марья Карповна заблаговременно послала гонца с известием о своем приезде, и хозяин успел подготовиться к ее визиту. Теперь влюбленный Сметанов изо всех сил показывал, сколько радужных надежд возлагает на это посещение: едва закрылась дверь и Марья Карповна села на один из диванов, он рухнул перед нею на колени и забормотал:

– Наконец-то! Наконец-то! Вы у меня! Я не смею в это поверить!

Ей льстило это благоговейное бормотание.

– Встаньте, друг мой! – произнесла гостья.

Упоенный собственной дерзостью, Сметанов шустро вскочил на ноги, наклонился к Марье Карповне и попытался заключить ее в объятия. Она увернулась и отбежала в сторону, спрятавшись за низкий столик с инкрустациями из перламутра. Он подскочил к ней снова, но снова руки его схватили только пустоту. С легкостью танцовщицы гостья, уклоняясь от объятий, бежала то вправо, то влево, огибая мебель и подтрунивая над преследователем с неповоротливыми ногами и протянутыми руками.

– Чертовка! – стонал он. – Дьяволица! Божественная дьяволица! Вы заставляете меня терять рассудок!

Капли пота стекали по его щекам. Багровый – лицо его налилось кровью, запыхавшийся, с тяжко вздымавшейся грудью, он продолжал охоту, бегая за Марьей Карповной зигзагами по всей комнате. Ей казалось смешным и нелепым его неистовство, но она была далека от того, чтобы охладить пыл Федора Давыдовича, потому что сама мысль о том, насколько он смешон, ее возбуждала. Ей всегда нравилось высмеивать мужчин, проявивших слабость и имевших несчастье в нее влюбиться. Марья Карповна оценивала, насколько велика ее власть над ними, по степени унижения, которое те способны оказывались перенести, а унижения она добивалась хитрой тактикой, построенной на чередовании угроз, коварных уловок и соблазнов. Роняя в ее глазах свое достоинство, Сметанов этим позором завоевывал ее вернее, чем элегантностью или высокомерием.


Наконец Марья Карповна, решив, что игра чрезмерно затягивается и становится слишком утомительной, строго произнесла:

– Хватит, Федор Давыдович! Возьмите себя в руки, прошу вас! Вы просто смешны!

Взгляд гостьи, которым сопровождались эти слова, подействовал на Сметанова так, словно ему на голову вылили ушат ледяной воды. Он собрал все силы, чтобы выдержать удар, и, опустив голову, взмолился:

– Простите меня, уважаемая Марья Карповна. Околдованный мужчина заслуживает снисхождения.

– Ладно, пусть будет так, – ответила Марья Карповна, успокоившись. – Забудем эту досадную комедию. Позовите ваших людей – пора накрывать к чаю!

Сметанов повиновался. Марья Карповна упивалась своим триумфом, пьянившим ее сильнее вина. Сопротивляясь, она всегда получала куда большее наслаждение, чем уступая. Даже в любви.


Домой она вернулась только поздно вечером. За ужином при свечах Алексей тщетно искал на лице матери знаки, которые говорили бы о плотском удовлетворении. Нет, она выглядела совершенно так же, как обычно – непроницаемой и важной, хоть и улыбчивой. Но все-таки, думал он, эти лесные прогулки верхом в одиночку никак не соответствуют ни ее возрасту, ни положению знатной дамы. Алексей пообещал себе поговорить с Марьей Карповной об этом, но в течение всей трапезы молчал, терзаемый смешанным чувством презрения, любви, ненависти и ощущением своего бессилия перед волей, превосходящей его собственную. После ужина Агафья подошла к роялю. Левушка устроился рядом и стал переворачивать страницы клавира. Марья Карповна, сев за пяльцы, принялась вышивать по канве. Стоя у окна, Алексей долго, до тех пор, пока его не затошнило от фальши, любовался картиной семейного мира и уюта…

XII

Десять часов вечера. Спать ложиться еще рано. И нет никакой подходящей книжки, чтобы почитать перед сном. Сидя в своем кабинете, Алексей, скучая и томясь от безделья, перелистывал страницы старого номера «Санкт-Петербургских ведомостей», когда в прихожей послышались шаги и голоса. Минутой позже к молодому барину вошел казачок Егорка – доложить, что пришел Кузьма и хочет с ним поговорить. Поначалу известие обрадовало Алексея – как ни говори, неожиданное развлечение, но при виде гостя, переступающего порог комнаты, его охватила смутная тревога, которая заставила буквально вскочить с кресла. Кузьма уже стоял перед ним – дикий какой-то, с раскрытом в молчаливом крике ртом и полными слез глазами, едва ли не вылезшими из орбит.

– Она пришла ко мне, когда меня не было дома, – говорил Кузьма, и бесцветный голос его то и дело прерывался. – Она обшарила всю избу и нашла в сундуке картину. Она всю ее изрезала в клочья – прямо ножом. Я пришел, когда она заканчивала свою работу – уже срывала последние лоскутья картины с подрамника. Она была как безумная. Она пригрозила сослать меня в Сибирь за непокорство… Вот все и кончено… Картины, которая вам понравилась, больше не существует… И я никогда не смогу рисовать то, что хочется… Это было слишком прекрасно… и потому не могло продолжаться долго…

Ошеломленный, вне себя от гнева, Алексей тем не менее не мог до конца поверить, чтобы его мать была способна на поступок, в котором не меньше глупости, чем жестокости. Но приходилось верить. Что ж, значит, в ней живут две женщины: одна – нежная, сговорчивая, та, что пыталась выведать у него его секреты на конской ярмарке; другая же – прямолинейная, непримиримая, не терпящая никакого отступления от ее приказов. На самом деле мать ведь ничего, кроме презрения, по отношению ко всему человечеству, за исключением самой себя, не испытывает. И видит свою роль в том, чтобы господствовать, а не в том, чтобы понимать. А господствовать, по ее мнению, это значит разрушать достоинство другого человека, принуждать другого отказаться от себя самого, чтобы стать лишь бледным отражением ее воли.

– Это невозможно, это невозможно, – тупо повторял Алексей, – это невозможно, она не могла так поступить…

И внезапно, покинув Кузьму, он бросился в чем был, то есть не сменив домашнего халата на приличную одежду, в сад. Путаясь в полах, добежал до большого дома, по дороге потерял один из шлепанцев, остановился, чтобы обуться, затем в мгновение ока взлетел по ступенькам крыльца и ворвался в гостиную.

Все лампы там были погашены, мать, должно быть, поднялась к себе в спальню и теперь готовится ко сну.

Так же быстро он поднялся на второй этаж, постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, вломился в комнату.

Марья Карповна в роскошном складчатом пеньюаре с широченными рукавами из белого шелка сидела перед туалетным столиком лимонного дерева и нежилась, отдав во власть горничной свои распущенные волосы, которые та медленно расчесывала. Агафья наблюдала за происходящим, стоя со скрещенными на животе руками. Марья Карповна пристально посмотрела на отражение старшего сына в овальном зеркале и, нимало не смутившись, даже головы не повернув в его сторону, спокойно спросила:

– Какая муха тебя укусила? Что, бессонница доняла?

– Вы осмелились… вы решились на то, чтобы уничтожить картину Кузьмы! – заикаясь, выкрикивал Алексей. – Это преступление против искусства!.. Вы не имели права!..

– Здесь, милый мой, правами распоряжаюсь я, и никто другой, – изрекла она все так же спокойно.

– Но зачем, зачем вы это сделали? Почему?!

– Потому что этот болван меня ослушался.

– Он продолжал бы рисовать цветы для вас, но вдобавок…

– Вот это «вдобавок» меня и не устраивает. Не выношу никаких «добавок»! Если я отдаю распоряжение, я хочу, чтобы оно было выполнено – и выполнено в точности. Любые исключения, как и любые поблажки, приводят только к беспорядку. Пока я жива, в этом поместье будет порядок!

– Да он же в отчаянии!

– Ничего, утешится.

– Это был шедевр!

– Мой дом – тоже шедевр. И я хочу, чтобы он таковым и оставался. А для этого все обязаны склонить передо мною головы. Либо Кузьма покорится, либо я отправлю его в Сибирь. Я так ему и сказала. И не переменю своего решения.

Внезапно повернувшись на табуретке, она бросила на сына ледяной взгляд. И снова его потрясло, насколько величественна Марья Карповна в гневе. Этот белый пеньюар, эти разметавшиеся по плечам волосы, это мраморное лицо – статуя, да и только, ни дать ни взять – воплощение властности!

– Впрочем, и ты ведь осмелился ослушаться меня, – снова заговорила она. – Предавая мать, ты тайком снабжал холстами этого несчастного идиота. И тем самым потворствовал его безумию. Ты стал его союзником и выступил против меня. Ты глумился надо мной. И заслуживаешь того, чтобы я отправила тебя в Санкт-Петербург и оставила там подыхать с голоду, мечтая о картинах, которыми ты так восхищался!

Когда Марья Карповна, с трудом сдерживая ярость, произносила все эти слова, Алексей ощущал, как его охватывает какой-то священный ужас перед чрезмерностью матери во всем. Морально – она держала в руке хлыст, которым то и дело щелкала над ухом у каждого. Так, словно, войдя в клетку с хищниками, заставляла тех прыгать с одного табурета на другой, рычать в пространство или пролетать сквозь пылающий обруч. При самых сильных припадках сладострастие дрессировщика соединялось в ней со сладострастием обладателя.

На время спора горничная с Агафьей благоразумно скрылись в дальнем углу комнаты. Но стоило им попытаться выйти, Марья Карповна тут же и остановила:

– Нет, останьтесь! И рассудите нас. Была ли я права, когда уничтожила эту картину?

Неожиданно призванная в арбитры приживалка раболепно взглянула в глаза барыни и пролепетала:

– О да, да, Марья Карповна!

– Да… Да… – вторила ей горничная, втягивая голову в плечи от страха.

Сердце Алексея сжалось от отвращения. Он вышел и захлопнул за собой дверь спальни. Но все равно оттуда был слышен истошный вопль матери:

– И не вздумай когда-нибудь вернуться к этому разговору, Алексей!

XIII

Проснувшись рано утром, Марья Карповна обрадовалась хорошей погоде – солнечный луч, проникший в спальню сквозь неплотно задернутые голубые занавески, обещал безоблачный, ясный день. Затем, прислушавшись к себе, с удовольствием ощутила, какое у нее здоровое, крепкое тело, как славно она выспалась в эту ночь. И с не меньшим удовольствием подумала о разнообразных делах, которыми ей предстояло заниматься.

Прибежавшая на звон колокольчика горничная Василиса принесла в мисочке отвар липового цвета, приправленного ромом. Надо сказать, отличное снадобье: сделаешь примочки на веки – усталости как не бывало, глаза совсем молодые. Потом Василиса помогла барыне надеть белый складчатый пеньюар с широкими рукавами, умыться, пополоскать рот, расчесала ей волосы щеткой и искусно уложила их под кружевной чепец, напоминавший легкую ажурную пену на волнах. Встав у конторки, Марья Карповна взяла молитвослов и принялась вполголоса вычитывать утренние молитвы, после чего можно было приступать к завтраку. Что там на подносе? Чай, баранки, масло, мед, клубничное варенье… И над всем веет благоухание тихого счастья…

Позавтракав, Марья Карповна велела унести поднос и, отправившись в свою домашнюю часовенку, встала там на колени перед иконостасом. Когда она молилась, у нее всегда складывалось впечатление, что Господь ее слышит. Между помещицей и Всевышним было нечто вроде приятного сговора, и ей казалось, что именно этот сговор стал залогом ее нынешнего процветания. Что бы она ни делала, каковы бы ни были ее решения – Господь не оставит ее, наоборот, всегда протянет руку помощи.

Встав, она почувствовала, что ушла даже привычная легкая боль в коленях. Годы не сказываются на ней. Телом и духом она нерушима. Это заключение окончательно подняло настроение Марье Карповне, и она очень ласково встретила Агафью, пришедшую пожелать ей доброго утра. С тех пор, как Левушка стал с ней несколько более предупредительным, смиренная компаньонка сделалась чуть повеселее. Так бывает, когда поставишь в горячую воду наполовину увядший цветок: он сразу оживает – пусть ненадолго, но и этот мимолетный всплеск бледной красоты приятен глазу… Чтобы внушить своей подопечной веру в самое себя, Марья Карповна решила посоветоваться с нею, какое платье лучше сегодня надеть. К чаю были приглашены две дамы из соседок: Нина Антоновна Ильина и Софья Андреевна Салькова. Агафья Павловна долго колебалась, потом наконец осмелилась предложить темно-розовое платье из тафты и, более того, принялась горячо его расхваливать. Хотя мнение Марьи Карповны было прямо противоположным, она решила на этот раз доставить удовольствие Агафьюшке и последовать ее совету. И даже надеть темно-розовое платье прямо сейчас, с утра.

Василиса помогла барыне влезть в наряд, Агафья застегнула на нем все пуговки. Затем обе отступили на несколько шагов, чтобы Марье Карповне было удобно полюбоваться собой в большом наклонном зеркале, вставленном в раму из лимонного дерева, – в нем она отражалась вся, с головы до ног.

Марья Карповна придирчиво себя осмотрела, объявила, что весьма довольна увиденным, после чего обосновалась в рабочем кабинете и, в соответствии с обычным распорядком дня, вызвала к себе управляющего имением, Федора Михайлова, для отчета. На письменном столе рядом с помещицей лежали счеты, на которых она – под диктовку собеседника – все подсчитывала, передвигая костяшки по стержням с такой скоростью, что казалось, будто они летают. Выслушав отчет, она перешла к распоряжениям. Говоря с Федором Михайловым, Марья Карповна через открытое окно прислушивалась к тому, что делается вне дома: вот садовники вышли почистить дорожки, вот плотник вдалеке взялся сбивать ящик, вот казачок рассыпает на террасе зерно – корм для голубей… Чуть позже ее внимание привлекло неистовое хлопанье крыльев, и, отослав управляющего, она отправилась на террасу – вдруг захотелось самой покормить птиц.

Впрочем, она вообще любила это занятие, казавшееся ей поэтичным. Не прошло и нескольких секунд, как на нее налетела целая стая серо-белых птиц, которые стали суетиться вокруг, отталкивая друг друга от самых лакомых зернышек. Прожорливость голубей забавляла помещицу. Самые дерзкие налетали прямо на нее и клевали с руки. Она просто-таки дрожала от удовольствия, когда их острые клювы касались ее пальцев. «Как они все-таки похожи на всех обитателей Горбатова! – думала Марья Карповна. – Те точно так же зависят только от моей доброй воли». Естественно – ведь именно она тут распределяла все жизненные блага, именно она наполняла пустые животы, именно она указывала легкомысленным умам, как поступать правильно. Крестьяне точно так же, как эти голуби и голубки, нуждаются в ней, чтобы выжить. Да и сыновья тоже!..

Порою ей казалось, что она отдает себя на съедение своре неблагодарных существ. Обезумевшие от счастья птицы садились ей на плечи, на голову… Она пожалела, что Алексей не видит на матери эту живую шляпу. Из них двоих только он, пусть даже и критикуя, более чем чувствителен к ее женскому очарованию. И это для него, а вовсе не для гостий, она надела сегодня розовое платье. В любом случае у мальчишки есть и вкус, и характер. Даже когда Алеша ей противоречит, она не отказывает ему в уважении. Но до чего же приятно победить и даже унизить человека такого склада! Младший, Левушка, сделан из такого мягкого теста, что пальцем надавишь – принимает другую форму… Липкая какая-то угодливость сына, его желание заранее согласиться со всем, что скажет маменька, портят ей все удовольствие, не дают полностью вкусить то сладострастное наслаждение, какое дает власть над людьми.

Когда Марья Карповна вошла в комнату, они оба уже сидели за накрытым к обеду столом. Ни один не запротестовал, услышав, что к четырем приедут гостьи – госпожа Ильина и госпожа Салькова. А чему бы, собственно, им противиться? Алексею вообще на все наплевать, а Левушка будет даже горд: не всякому выпадает возможность похвастаться своими интерьерами. Еще бы ему не гордиться; на самом-то деле дамы пожалуют в Горбатово именно затем, чтобы увидеть только что расписанные цветами покои: в провинции ведь не так уж много развлечений.

После обеда братья разошлись по своим флигелям, а Марья Карповна принялась раскладывать пасьянс. Со вчерашнего дня ее томила неотвязная мысль, и теперь она спрашивала себя, стоит ли делиться своими планами со всеми остальными прямо сегодня, или лучше немного подождать. Пусть карты ответят. Каждое перемещение скользивших между ее пальцами пасьянсных карт она сопровождала краткой молитвой. И вот наконец последняя карта легла на свое место: пасьянс сошелся. Вот и хорошо, значит, все уладится сегодня же.

Марья Карповна откинулась на спинку кресла, дерзкая, победная улыбка играла на ее губах. Посмотрела на портрет мужа в охотничьем наряде. И он как будто бы глядит на нее своими тусклыми, невыразительными глазами… Правду сказать, муж, и пока был жив, ничуть ее не обременял. В глубине души она и тогда не рассматривала Ивана как близкого человека, он и тогда занимал в ее жизни не больше места, чем этот вот портрет. Она зевнула, кликнула Агафью, велела той принести флакон с духами, освежила виски и чуть-чуть за ушами, потом проглотила немножечко мятной воды – дыхание тоже не мешало освежить – и сразу встрепенулась, ибо тут же и послышался колокольчик: приехали гостьи. Агафья побежала им навстречу.

Появлению госпожи Ильиной и госпожи Сальковой в гостиной предшествовали шелест юбок и оживленное перешептывание. И вот они вошли. Обе дамы были дородными, если не тучными. Одна – в светло-желтом атласном туалете, другая – в бледно-зеленом, как капустный лист, платье из органди. Вместе гостьи оказались похожи на два гигантских неведомых овоща с увядшей ботвой. Капоры, из глубины которых выглядывали круглые, румяные, улыбающиеся физиономии, изобиловали оборками и лентами, подобранными в цвет платьям, и среди всего этого нагромождения отделок приторно-любезные улыбки дам казались очередным безвкусным украшением. Как Нина Антоновна Ильина, так и Софья Андреевна Салькова – обе были супругами крупных землевладельцев, и именно они задавали тон всему уездному обществу. С госпожой Ильиной приехала ее шестнадцатилетняя дочь Полина, напоминавшая сову с ее сереньким оперением, огромными круглыми глазами и заостренным клювом. Полина присела в глубоком реверансе. Дамы пылко, но не забывая беречь наряды, – как бы не помять оборки, – расцеловались щека к щеке. Марья Карповна пригласила гостий сесть, что они и проделали, оставаясь прямыми, словно кол проглотили, из-за жестких косточек корсетов, а затем отправила Агафью к жениху – надо же было заранее сообщить Левушке, что вся компания навестит его примерно через полчаса.

Агафья стремительно выбежала из гостиной, охваченная каким-то ребяческим нетерпением: с некоторых пор она стала забывать не только о том, что не так уж много времени осталось до ее тридцатилетия, но даже и о том, что несколько лет вдовствует. Ни дать ни взять – юная девица на выданье. Левушка принял ее дружелюбно, и это сильно подбодрило невесту, но мало того – не слушая, что она там лепечет насчет скорого появления госпожи Ильиной и госпожи Сальковой, он схватил Агафью за запястья, притянул к себе и поцеловал прямо в губы.

– Ах, Лев Иванович, ах, вы совсем обезумели! Неужто вам не стыдно? – лепетала осчастливленная вдовушка, вне себя от смущения и радости. – Ведь эти дамы вот-вот войдут…

При этом она и не подумала оттолкнуть «бесстыдника». А Левушка, пошалив таким образом, тоже вошел во вкус – теперь губы Агафьи Павловны уже не казались ему противными. От долгого поста у него разыгрался аппетит, а ведь на голодный желудок даже перловый суп кажется лакомством! Левушка втягивал в себя жаркое дыхание невесты, покрывая ее лицо быстрыми поцелуями, и думал про себя, что в послушании все-таки есть своя большая прелесть и не напрасно он всегда и во всем повиновался маменьке: ей же лучше знать, что кому потребно! На самом-то деле маменька, с ее женским инстинктом, проницательным умом и богатым опытом, попросту освободила его от мучительного выбора.

День венчания было решено назначить на 4 сентября – это оказалось удобно всем. Марья Карповна уже списалась с петербургскими начальниками Алексея и договорилась о том, чтобы ему продлили отпуск – снова, таким образом, подтвердив, что без ее связей в высших сферах ему не обойтись, и одержав верх над старшим сыном. «Целых три недели еще ждать!» – думал Левушка, продолжая осыпать поцелуями постанывающую от наслаждения Агафью. Собственное нетерпение удивляло молодого человека. Даже если бы он женился по любви, повинуясь внезапно вспыхнувшей страсти, вряд ли ему могло быть труднее дожидаться, пока наконец благословят его союз с Агашей.

Невеста в это время слегка отстранилась, чтобы перевести дыхание, и жених смог увидеть ее во всей красе. Красные мраморные прожилки на щеках… Прядь волос, неопрятно свесившаяся на лоб… Туповатый и кроткий взгляд… Нос длинный, вся дрожит… Господи, как же она на козу похожа! Левушка невольно подумал об Аксинье – до чего эта разгоряченная девка была хороша в постели, до чего красива в момент, когда он овладевал ею… Но он тут же и прогнал мимолетное воспоминание: зачем умножать сожаления о прошлом, рисуя будущее в безрадостных красках? «Нет, – решил Левушка, – уж лучше стану мечтать о дне свадьбы – это, наоборот, усилит тягу к семейному очагу! А что нам предстоит? В Горбатово съедутся все уездные дворяне. Три дня будем пировать, каждый вечер – танцевать под звуки военного оркестра из Тулы. Да! Еще зажгут фейерверки… Марья Карповна все предусмотрела, все уже рассчитала. А после свадьбы новобрачным полагается делать визиты вежливости соседям… Ах, до чего же приятная перспектива!..» Теперь Левушка радовался, как маленький мальчик, которому на маскараде позволят изобразить из себя важную особу.

Он снова притянул к себе Агафью и взревел:

– Моя голубка!!!

Но продолжения не последовало: в этот самый момент в распахнувшуюся дверь влетел казачок и звонким голосом объявил:

– Барыня и гостьи сейчас будут здесь!

– О Господи! Я так и знала! – воскликнула Агафья Павловна. – Ах, Лев Иванович, вы заставили меня потерять голову! Ах!.. Ах!.. У меня из-за вас вся прическа растрепалась!

Левушка посмеивался над смущением невесты, а она торопливо поправляла волосы и судорожно одергивала смятое платье. Когда говорливые и переливающиеся всеми цветами радуги дамы вошли в комнату, Агафья уже скромно стояла в уголке, голова ее была опущена, а глаза вновь приобрели виноватое выражение. Однако никто на это и внимания не обратил: поздравив жениха и невесту с помолвкой, как это было принято, гостьи принялись осматривать по-новому украшенные комнаты. Марья Карповна велела позвать Кузьму, чтобы и на его долю досталась порция комплиментов. Зная отвращение крепостного таланта к церемониям такого рода, Алексей пришел тоже: после уничтожения матерью картины он испытывал потребность поддерживать своего подопечного в любых обстоятельствах. Когда Кузьма явился во флигель, молодой барин исподтишка всмотрелся в него и обнаружил, что вид у того отсутствующий, что тот замкнулся в себе – так, будто с потерей картины он лишился заодно и удовольствия видеть мир глазами художника. Он, страстно влюбленный в природу, он, волшебник света и красок, стал похож на бычка, которого тащат на веревке в суматоху базара…

Дамы переходили из комнаты в комнату, останавливаясь у расписанных цветами плинтусов, карнизов, панелей, простенков, и всякий раз восхищенно вскрикивая:

– Какое разнообразие!.. Какая красота!.. Да на них бабочки, наверное, садятся, принимая за живые!

Иногда какое-то словечко, произнесенное громче, чем другие, больно ударяло по ушам Кузьмы. В такие моменты он вздрагивал, лицо искажала гримаса, блестящие глаза отражали полное смятение чувств. Но тут же все снова гасло – и художник впадал в прежнее состояние, напоминая безразличное ко всему на свете жвачное животное. У Алексея при взгляде на него от глубокой печали сжималось сердце, ему ужасно хотелось пинками прогнать из дома этих возбужденно щебечущих дур. Но те чувствовали себя как при осмотре музея, а в музее ведь принято восхищаться… Наконец добрались до спальни…

– Боже, как это прекрасно, несравненно, возвышенно! – причитала мадам Ильина. – Ну скажите, какую супружескую чету не вдохновит это постоянное цветение вокруг постели!

При этих словах Агафья густо покраснела, а дочка Нины Антоновны широко раскрыла и без того выпученные глаза. Неужто поняла намек на супружеские радости?

– Согласна, – откликнулась Марья Карповна. – Я и сама считаю, что роспись в целом очень удалась. И потому хочу безотлагательно вознаградить художника.

Вытащив из ридикюля пятирублевую золотую монету, она с деланой простотой театральным жестом протянула ее Кузьме. Конечно, можно было оплатить труд живописца в другой раз, но барыня воспользовалась присутствием публики, чтобы подчеркнуть значение своего поступка. Кузьма принял монету, зажал ее в кулаке и произнес тихо:

– Благодарю вас… Но это слишком щедро, барыня…

– Нет-нет, – живо отозвалась Марья Карповна. – И это лишь начало. Я решила, что, закончив здесь, ты точно так же украсишь и мой дом. В точности так же! Сверху донизу. Видишь, у тебя впереди опять большая работа…

Кузьма, не шелохнувшись, выслушал приказ. Мера его отчаяния более не могла вместить… А Марья Карповна между тем продолжала, с ледяным высокомерием всеобщего идола указывая кончиком зонта на один из фризов:

– Но вот эти розы, на мой взгляд, бледноваты. Ты изобразил их Бог знает как! Изволь переделать весь карниз!

– Хорошо, барыня, – тихо отозвался живописец.

– И впредь побольше старайся. Я требую, чтобы в моем доме – ты слышишь меня? – каждый лепесточек был истинным шедевром. Работать без передышки и чтобы никакой мазни! Иначе…

Она, улыбаясь, погрозила пальчиком и, словно бы только что вспомнив о присутствующих, во внезапном порыве воскликнула с сияющим лицом:

– Раз уж мы собрались все вместе, объявлю-ка я вам великую новость! В Горбатове будет сразу две свадьбы. Я тоже выхожу замуж. Причем в тот же день, когда женится мой младший сын. Федор Давыдович Сметанов сделал мне предложение, и я его предложение приняла.

Еще до того, как Марья Карповна начала последнюю фразу, Алексей предугадал, что она сейчас произнесет. Словно всегда был уверен, что мать выйдет замуж за этого человека. И, услышав подтверждение своих тайных мыслей, он был не столько удивлен, сколько потрясен и раздавлен новостью. Вся тупость и бессмысленность мира обрушилась ему на голову. Он не мог ни говорить, ни плакать. Сжав кулаки, ощущая мучительное стеснение в груди, он с отчаянием внимал радостным возгласам дам. Агафья же горячо расцеловала свою хозяйку и закудахтала:

– Ах, как чудесно! Это просто как в сказке! Вы не могли бы придумать для нас лучшего подарка!

Левушка тоже поспешил к матери, бросился на колени перед нею, стал целовать руки, потом встал и сказал с пафосом:

– Я не нахожу себе места от счастья, маменька! Наконец-то вы, думающая всегда обо всех, нашли время подумать и о себе самой! Да благословит вас Господь! После такого долгого и такого тягостного вдовства у вас снова будет супруг! А мы, ваши дети, обретем отца! Я заранее люблю его, вашего избранника! Мы все его любим, поскольку вы его любите!

Алексея от отвращения чуть не стошнило, и он поспешил ретироваться, даже не поздравив мать. Больше ему было не под силу выдерживать этот разгул лицемерия, бушующего вокруг женщины, чье решение только что так унизило его. Одни только враги Марьи Карповны, по мнению старшего сына, способны были аплодировать этому ее запоздалому супружеству. Всех остальных оно должно было ошеломить. А они приветствуют и поздравляют… Из вежливости, почему же еще… Она же делает вид, будто поймала за хвост небывалую удачу и все уездные гусыни теперь должны просто умереть от зависти. Но нет, оплакивать ее тоже глупо!

Он вернулся к себе, улегся на диван и попытался читать, но образ матери заслонял буквы… Сейчас она, наверное, села со своими гостьями за чай… На террасе большого дома… Ему показалось, будто через открытое окно он слышит доносящиеся издалека звуки возбужденных голосов, смех, позвякивание посуды… Полузакрыв глаза, Алексей представил себе Марью Карповну – такую цветущую в этом платье из темно-розовой тафты: вот она наполняет из самоварного краника чашки… вот болтает напропалую… вот улыбается то одной, то другой гостье, ласково смотрит на них, хотя они вовсе не заслуживают ни ее взглядов, ни улыбок! У нее больше нет возраста. В свои сорок девять – молоденькая невеста! Девушка, у которой вся жизнь впереди! Ну почему, почему она не посоветовалась с сыновьями, прежде чем принять решение! Почему состряпала все у них за спиной! Наверное, потому, что заранее знала, что скажет он, Алексей… И – зная это! – тем не менее не подготовила его к роковой неизбежности постепенно, осторожно, а дожидалась визита этих тупиц, чтобы влепить ему пощечину публично… Никогда в жизни он ей этого не простит! Никогда в жизни! Алексей в бешенстве вертелся на диване, ложился то на один бок, то на другой, садился, укладывался снова – точь-в-точь раненый, который ищет ту позу, при которой боль хоть немного затихнет. В конце концов, уткнувшись носом в ромбики и шашечки обивки, от которой пахло старой кожей и высохшим конским волосом, он, испытывая сильнейшее желание немедленно умереть, погрузился в воспоминания детства.

Некоторое время спустя звуки, доносившиеся со стороны большого дома, стали более явственными: похоже, дамы собрались уезжать. Их увезла, позванивая бубенцами, коляска, запряженная тройкой. Подойдя к окну кабинета, Алексей смотрел, как удаляется в летней пыли экипаж на высоких колесах, над которым торчат три дрожащих зонтика. Чуть позже увидел мать, решительным шагом идущую к его флигелю, и сердце кольнула тоска.

Он вышел на веранду, чтобы встретить Марью Карповну. Она поднялась по ступенькам и стояла теперь лицом к лицу с сыном – спина прямая, подбородок горделиво приподнят. Спокойствие ее лица предвещало бурю. На щеку Алексея уселась муха, и у него мелькнуло странное ощущение, будто кто-то очень важный в небесной иерархии предупреждает его этим о грядущей опасности.

– Почему ты не поздравил меня вместе со всеми остальными? Почему не пожелал мне счастья? – ровным голосом спросила Марья Карповна. – Простая вежливость требовала этого. Твой брат, кстати, так и поступил. А ты – нет. Значит, ты меня не уважаешь. Лишний раз это доказал.

– Просто я не умею лгать! – запротестовал Алексей. – Даже когда лжи требуют приличия!

– То есть ты враждебно относишься к моему замужеству?

– Более чем враждебно.

– Так я и знала, – усмехнулась она. – Не можешь вынести того, что я буду счастлива.

– Неужели для того, чтобы стать счастливой, вам не хватает только этой нелепой комедии? Неужели в этом и состоит счастье? Вы могли бы, и не намереваясь предстать перед алтарем, разрешить Сметанову сколько угодно строить вам куры, если вас забавляет его ухаживанье! А я… Я даже и помыслить не мог, когда видел, как вы с ним заигрываете, что вы дойдете до такого! Какая муха вас укусила? Что заставило вас, в вашем возрасте, влюбиться в этого провинциального фата?

– У него есть достоинства, тебе неизвестные!

– Конечно! И куча недостатков, которые сделали бы его присутствие невыносимым для любой разумной женщины! Опомнитесь! Еще есть время… Откажитесь, пока не поздно, от этого смехотворного замужества!

– Ни за что и ни-ког-да! – отрезала она, и глаза ее сверкнули нехорошим блеском. – Кому-кому, но уж не сыну давать матери уроки нравственности! Яйца курицу не учат! И вообще – я ни перед кем не обязана отчитываться!

– Не обязаны, – согласился сын. – Но, хотите вы того или не хотите, все равно вы не одна на свете и живете среди людей. А мы с Львом имеем право, да просто должны быть вашими советниками в том, как вы себя ведете. Кроме всего прочего, ваши ошибки позорят и нас!

Внезапно – уже не в силах сдерживаться – Алексей перешел на крик:

– Все ваши шалости, все ваши проделки со Сметановым постыдны!.. Эти верховые прогулки, эти идиотские свидания!.. Вы оскорбляете память моего отца!… Впрочем, и при жизни, всю его жизнь, вы только и делали, что унижали, мучили моего отца!.. Вы отравили ему существование и довели его до смерти! Вы, вы виноваты в его смерти!

– Та-ак… Что еще за новая выдумка?

– Вовсе не выдумка! Ну-ка припомните историю с выброшенными в пруд сапогами!

– Вот оно что… Держу пари, тебя науськала эта старая дуреха Марфа, только она способна на подобные бредни!

Он солгал:

– Ничего подобного.

– Значит, кто-то другой из прислуги. Ничего, высеку всех!

– Но… но это не они… это я слышал в городе…

– Какая разница, где и от кого? Если ты веришь таким басням, значит, недостоин быть моим сыном. Тут нет ни словечка правды. Я чиста перед Богом – как лебедь, как белокрылая голубка! А тебе пора бы понять, что твой папаша был попросту ничтожеством, пустым местом, тряпкой!

– Разумеется, поживешь с вами – и не таким еще станешь! Это вы, вы сделали моего отца, как сейчас говорите, тряпкой! А теперь то же самое проделываете со своим младшим сыном! Вы убеждены в собственном превосходстве надо всеми и не можете вынести ни малейшего сопротивления. Любая явившаяся сама по себе, не дозволенная вами мысль у любого из ваших близких кажется вам подозрительной. Вы считаете нормальным только полное подчинение вашей воле. Используя воспитание как предлог, вы разрушаете людей, вы превращаете их в идиотов, вы высасываете из них кровь, выжимаете любого, кто под руку попадется, как лимон, в лучшем случае – обездоливаете, отнимая последние гроши! Вы пожираете всех! Вы – настоящий вампир!

Алексея охватил гнев, его несло, и, потеряв всякое ощущение реальности, он уже не мог остановиться. Между ним и всей вселенной встал туман, порожденный его яростью. И в этой дымке лицо матери выглядело искаженным, казалось, что она строит жуткие гримасы.

– Как же ты меня ненавидишь, змееныш! – тихо произнесла Марья Карповна.

И вдруг после приступа бешенства его с головой накрыла, его захлестнула волна нежности.

– Если бы я вас ненавидел, то не говорил бы так, – ответил Алексей, стараясь поймать взгляд собеседницы. – Все совсем наоборот, маменька, я люблю вас изо всех своих сил, люблю со всеми вашими недостатками – такую, какая вы есть, именно эта любовь и вынуждает меня порой бросить вам в лицо самую горькую правду. Чтобы вернуть вас себе и Левушке. Чтобы не перестать вас любить и впредь.

Ему захотелось взять Марью Карповну за руки, но она оттолкнула сына. Красивые губы исказились жестокой улыбкой победительницы.

– На колени! – приказала она. – И живо! Проси прощения!

– Нет, маменька, не могу, – бормотал он, обессиленный, – не могу… Поступайте, как вам угодно, но я не останусь тут на эту двойную свадьбу, отвратительную и жалкую. Моя мать и мой младший брат! В один день! Что за фарс!

Он вдруг захохотал, хохот болью отозвался в его груди. А по лицу Марьи Карповны пробежала судорога, она протянула вперед руки и, одним прыжком оказавшись рядом с сыном, длинными пальцами, как крючьями, зацепила уголки его рта и разорвала ногтями уголки губ. Потекла кровь, Алексей вскрикнул, попытался утереть ее. Она отступила на шаг, любуясь делом рук своих – побледневшая, возбужденная.

– Останешься здесь до четвертого сентября, – произнесла Марья Карповна холодно. – Будешь шафером у брата. Станешь улыбаться всем нашим гостям. Иначе я тебя прокляну.

Сине-стальной взгляд пронизывал Алексея насквозь, напор его был так силен, что молодой человек физически чувствовал воздействие двух злобных лучей на его мозг. Вся жизнь его матери проникала в него, затопляла его, он тонул в мутных волнах, он переставал быть собой. Теперь он уже знал, что после мятежа просто вынужден будет подчиниться.

Не ответив ни слова, он ушел к себе и вновь бросился на диван. Она не последовала за сыном. Вскоре он услышал, как поскрипывают ступеньки крыльца, ведущие с веранды в сад. Это спускалась одержавшая победу и вкушавшая теперь ее плоды Марья Карповна.

Алексей встал и приблизился к зеркалу. Две широкие кровоточащие царапины тянулись от углов его рта к подбородку. Щеки горели.

Вечером он не вышел к ужину.

XIV

«Любезнейшая, драгоценнейшая и досточтимая матушка!

Когда Вы прочтете это письмо, я уже буду далеко отсюда. После того, что произошло между нами, предпочитаю уехать из Горбатова, не поставив об этом в известность никого из обитателей Вашего поместья. Даже Вас, дражайшая маменька. Пожалуй, лучше сказать – особенно Вас. Не гневайтесь на меня за это внезапное бегство: с каждым днем оно представлялось мне все более необходимым. Выходите замуж за Сметанова. Будьте с ним счастливы. Желаю Вам этого от всего сердца – как послушный сын. Но не просите меня присутствовать на Вашем бракосочетании, ибо я уже высказал Вам, какие чувства испытываю в связи с этим событием, таким важным для Вас. Прощайте, маменька, возможно, мы никогда больше не увидимся. Остаюсь Вашим почтительным сыном.

Алексей».

Он с удовольствием перечитал только что законченное письмо – оно показалось автору сдержанным и достойным. Похоже, в этот поздний час только он один и бодрствует во всем обширном имении Горбатово. Две наполовину сгоревших свечи стояли по обе стороны бювара, бросая свет на его руки. Он присыпал написанное песком, высушив таким образом чернила, сложил бумагу и, оттиснув на воске свой перстень-печатку, надписал адрес: «Моей матери, Марье Карповне Качаловой». Главное было сделано, осталось положить письмо на видное место во флигеле – видимо, лучше всего на столе… Вещи были уже уложены – на рассвете, пока все еще спят, он покинет родительский дом. Лука, которого Алексей потихоньку предупредил, обещал приготовить коляску к шести часам утра. Они приедут на станцию как раз вовремя, не опоздают к отправлению почтовой кареты. С тех пор, как молодой человек решился на побег, его не покидало приятное чувство внутреннего мира, покоя, согласия с самим собой, ведь только собственная воля помогла ему избежать всякого внешнего на себя воздействия.

Алексей собрался прилечь, когда его внимание привлек донесшийся с веранды скрип половицы, потревоженной чьими-то легкими шагами. Кто это? В проеме распахнувшейся двери кабинета показалась стройная фигура Марьи Карповны. Она была в воздушном розовом пеньюаре с развевающимися полами и тонком кружевном чепчике. Лицо спокойное, печальное. Кто ей сказал? Вероятно, Лука! Все тут предатели!.. От смертной тоски его бросило в озноб, ледяные мурашки забегали по спине, холод пронизал его до мозга костей. Он почувствовал себя опустошенным, но решительным, неспособным к борьбе, но тем не менее достаточно отважным, чтобы идти в бой. Атаковать так атаковать!

– Что вам от меня угодно?

– Хочу поговорить с тобой, сынок, просто еще раз поговорить, прежде чем ты уедешь, – тихо, нежно ответила мать.

– Значит, вам донесли на меня?

– У моих людей нет от меня секретов.

– Отлично! Это все упрощает!

– Скажи, мой дорогой, ты решился на побег из-за того, что я выхожу замуж? – спросила она, склонив голову набок.

– Ну-у… Отчасти из-за этого.

– А если я откажусь от замужества?

Алексей, донельзя растерянный, уставился на мать. А она – святая мученица, прямо светится вся! – улыбалась ему из-под кружевной оборки чепчика.

– Неужели вы это сделаете? – пробормотал он.

– Разве мать не обязана жертвовать собой, жертвовать всем ради счастья сына?

Совершенно ошарашенный столь внезапной переменой, он не знал, то ли радоваться, то ли… нет, как-то это все немножко подозрительно!.. а может, она и правду говорит, как знать…

Поколебавшись, Алексей осмелился:

– Нет, матушка, я не могу вам поверить!

– Вот и напрасно, Алешенька, милый мой Алешенька! Конечно, иногда я могу вспылить, когда мне противоречат, но в глубине души – единственное, чего я желаю по-настоящему, это полной гармонии в семье. Я надеялась, что ты одобришь мой выбор. Этого не случилось, и я была страшно огорчена. Но ты слишком дорог мне, чтобы пойти на риск тебя потерять из-за Сметанова. Раз ты против того, чтобы я выходила замуж за Федора Давыдовича, скажу ему, что передумала. Ты ведь этого хочешь, сынок?

Марья Карповна говорила так искренне, так задушевно, что Алексей разволновался, растрогался. Он никак не ожидал, что мать сдаст позиции.

– Н-нет, маменька, я ничего такого не хотел… – заикаясь, начал он. – Просто мне казалось, что…

Мать приложила палец к его губам:

– Не надо слов! Я читаю в твоей душе! Я склоняюсь перед твоей волей. Ты доволен, дорогой?

Алексей не знал, что ответить. Видя эту покорную, согласную на все женщину, он был не способен торжествовать победу, не в состоянии наслаждаться ею: вот, дескать, моя взяла! Сражаться с идеей замужества – одно, а вот признать за собой право требовать, чтобы она и думать об этом забыла, – совсем другое! Взять на себя ответственность за такое дело страшно, непомерна такая ответственность, не по плечу она ему! Мысли Алексея метались, он пытался сосредоточиться, но все равно был как в лихорадке. Марья Карповна взяла руки сына в свои, села на диван и усадила его рядом с собой.

– Наверное, ты просто не можешь себе представить, что значишь для меня, Алешенька! – снова заговорила она, и голос ее прозвучал, как нежная мелодия. – Твое мнение для меня важнее всех остальных. Может быть даже – важнее того, что я думаю сама. Мне необходимо твое одобрение, необходима твоя привязанность, твоя любовь…

Марья Карповна говорила и говорила, тон ее был исполнен тепла и доверия, и Алексею почудилось, будто он тает, плавится в лучах этого вновь обретенного мира. Запах жасмина кружил голову, обволакивал.

– Маменька, вы можете быть совершенно уверены в том, что я останусь любящим сыном, какое бы решение вы ни приняли, – наконец выговорил он. – Как бы редко мы ни виделись, вы всегда остаетесь центром моей вселенной. И именно поэтому я так страшусь, что вы оступитесь, споткнетесь.

– Да, да, понимаю – вздохнула мать. – Все, что ты говоришь и делаешь, дружок, продиктовано самыми лучшими чувствами, самыми лучшими намерениями. Вот только ты ошибаешься в оценке Сметанова. И насчет меня тоже ошибаешься. Я ведь лучше всех знаю, что мне подходит, что нет. Однако, если ты стоишь на своем, повторяю: все будет так, как ты захочешь!

Она чуть отстранилась от Алексея и нежно дотронулась гибкой своей рукой до его волос. От этой материнской ласки – так редко ведь в жизни выпадала ему материнская ласка! – он окончательно расчувствовался и просто физически теперь ощущал, как тает в нем последнее сопротивление. Однако перед тем, как несчастному уже совсем ничего не оставалось бы, кроме как совсем сдаться на милость победительницы, на Алексея снизошло озарение. А вдруг, подумал он, все это попросту мошенничество, что, если она плутует? Что, если она только притворяется нежной, что, если она только делает вид, что готова все забыть, – исключительно для того, чтобы полностью завладеть им, подчинить себе? Он тут же прогнал эту гнусную мысль: так хотелось верить, что мать сейчас говорила искренне. Легковерие было непременным условием его счастья…

– Хорошо, маменька, – прошептал он. – Я не уеду. Я останусь и буду на вашей свадьбе.

Она осушила глаза кончиком платочка, поцеловала сына и прошептала в ответ:

– Ты уверен, что поступаешь так по доброй воле?

– Совершенно уверен.

– Тогда все в порядке. Благодарю тебя, Алешенька! Ты мое утешение на этой земле…

Они долго молчали, затерявшись каждый в своих элегических мечтаниях. Потом Марья Карповна встала, подошла к столу, указала пальцем на письмо и спросила:

– Это ты мне написал?

– Теперь в нем нет никакого смысла! – воскликнул Алексей, быстрым движением опередил намерение матери, схватил со стола письмо и разорвал его на мелкие кусочки.

Она улыбнулась:

– Вот и ладно… Спокойной ночи, дорогой!

Стоя перед сыном и протягивая ему руку для поцелуя, она продолжала улыбаться. Пик волнений прошел, и лицо ее стало прежним: твердые черты, прямой взгляд. Алексею вдруг снова показалось, что его обманули, предали, и он едва устоял на ногах, такая охватила слабость. Тем не менее, справившись с собой, он проводил мать к выходу из флигеля. На пороге она остановилась:

– Да! Не беспокойся из-за Луки, он не придет за тобой утром, я уже отменила твое распоряжение…

XV

Два дня спустя Марья Карповна пригласила Сметанова к ужину. Не желая осложнять положение, Алексей безропотно согласился принять участие в семейной трапезе. Совершенно убежденный в том, что его обвели вокруг пальца, он на самом деле не слишком сокрушался о своей неспособности устоять перед коварным обаянием матери. С течением времени сама мысль об этом побеге на рассвете представлялась ему все более и более нелепой. У него не оставалось никакого выхода, кроме полной покорности судьбе. Смириться, склониться перед неизбежностью и ждать. Пусть другие играют в эти игры, только не он. Однако стоило ему увидеть Сметанова, как все началось снова. Сидя за столом, накрытым на пять персон, он грыз себя за то, что бездействует, но понятия не имел, как же надо действовать. Пять человек за столом. Две парочки и он, Алексей. Матвей, прислуживающий за ужином, едва шевелится. Совсем стал старый и кашляет то и дело… Сильно кашляет… Вот и сейчас, поставив перед Марьей Карповной блюдо с заливной рыбой, ужасно закашлялся, настоящий приступ: щеки раздулись, глаза налились кровью, на губах, искривленных усилием сдержать этот чудовищный кашель, показались капельки слюны… Одна упала на скатерть…

– Это просто невыносимо! – вскричала Марья Карповна. – Пусть немедленно убирается вон! И никогда больше не допускать его в столовую!

Смертельно огорченный приговором, растерянный Матвей осторожно поставил блюдо на десертный столик и, пятясь, вышел из комнаты. Место его тут же заняла Дуняша.

– Бедняга! – подсуетился Сметанов. – Вот уж точно бедняга: он свое отжил!

Алексею было очень жалко старика, он помнил Матвея с детства – тот был веселым, крепким, здоровым мужиком, зимой строил в саду ледяные горки, чтобы барчуки могли кататься на санках… И сразу у него в ушах зазвучал радостный мальчишеский смех былых времен, перед глазами встала картина: вот они с Левушкой переворачиваются вместе с санками, кувыркаются через голову в снегу, у них мерзнут уши… а вот маменька, улыбаясь, смотрит на их забавы из окна гостиной… Первого воздушного змея для него построил тоже Матвей. Собака Жучка вся облаялась от злости, видя, как странная хрупкая птица из кисеи уплывает от нее по небу, повинуясь только игривому ветерку. Алексей тогда поспорил с Левушкой, кому держаться за бечевку, управлять змеем. Пока они ссорились и таскали эту злосчастную бечевку туда-сюда, воздушный змей опустился на крышу большого дома и зацепился за флагшток. А Матвей не мог оставаться безучастным к детскому горю – они ведь растерялись дальше некуда и даже плакать начали. Он ловко, даже с какой-то радостной удалью вскарабкался наверх, стоя высоко на крыше, принялся в знак приветствия размахивать руками – и стал похож на моряка, залезшего на мачту корабля, который держит путь посреди океанских волн… Какие уж тут слезы!..

– Не ссылайте его в деревню, пожалуйста, – тихо попросил Алексей. – Можно, наверное, найти для него и здесь какое-то посильное дело, тогда он будет не так несчастен.

– Не было нужды просить меня об этом, – гордо отозвалась Марья Карповна. – Я наказываю только за преступления, калеки не подлежат наказанию.

– Нет человека в уезде, который не благословлял бы вашу справедливость, милейшая Марья Карповна! – воскликнул Сметанов. – Я придерживаюсь ваших принципов в отношениях со своими крепостными. Твердость, но доброжелательность, суровость, но справедливость. Уверен, что благодаря родству взглядов и политики наш союз станет истинным благословением как для ваших, так и для моих людей.

И он принялся разглагольствовать о будущем, когда станет счастливейшим супругом Марьи Карповны и поселится в Горбатове… Алексей с трудом смог представить этого болтуна постоянно живущим в доме его детства. Зато сразу понял, что отныне никаких его, Алеши Качалова, воспоминаний о родительском доме больше не существует: они вытоптаны, они оскорблены, опоганены вторжением этого пришельца. А ему, лишенному прошлого, уже будут не в радость даже и редкие встречи с семьей. Впрочем, с какой семьей? И семьи у него теперь тоже нет! Мать, выйдя замуж за Сметанова, перестанет быть ему матерью. Что же до Левушки, то он уже с давних пор не видел в нем родного по крови человека. Иными словами, замужество Марьи Карповны становилось для Алексея приговором к бессрочной ссылке. «М-да… – думал он. – А я ведь, наверное, в последний раз сижу вот так, напротив нее. Став навеки столичным жителем, я, скорее всего, не найду в себе сил вернуться сюда и увидеть ее в роли замужней женщины. Может быть, станем время от времени писать друг другу… Но лучше постараться забыть… Постараюсь…» Покорность младшего брата удивляла Алексея. Ну как, как Левушка мог согласиться на такое ничтожное, такое унылое будущее?! Господи, ко всему еще он, кажется, рад без памяти тому, что обзаведется этим фанфароном-папашей! Хм, вполне искренне вроде бы радуется… И когда обращается к нему через стол, то делает это с каким-то лакейским, угодливым выражением лица! И Агафья вторит ему, еще кокетничает-любезничает, чучело прожорливое!

– Да-да, конечно же, я возьму еще немножко этого цыпленка с грибочками, но только в том случае, если милейший Федор Давыдович пообещает нам тоже его попробовать!

Она, как обычно, ела много и жадно. И очень быстро. Сметанов же, наоборот, смаковал каждый кусочек, прожевывал его мощными челюстями медленно и тщательно. Со стороны это было похоже на священнодействие. «Милейший Федор Давыдович» словно напоказ выставлял свое стремление вкусить все радости жизни и насладиться ими сполна. Все каждый раз ждали, пока он дожует, чтобы перейти к новому блюду. Алексея подобная медлительность страшно раздражала, и потому он пил больше обычного. И явно больше, чем требовалось по случаю семейной трапезы. За водкой последовали вина. Он заглотал по очереди два бокала крепкого, но сохранившего вкус винограда бургундского, затем вернулся к водке. Мысли его начали путаться, приятно затуманились. Сидя за столом в большом доме, он тем не менее чувствовал себя за тысячи верст от людей, окружавших его в этот вечер, он был им чужим, они – чужими ему. Сметанов между тем продолжал разглагольствовать:

– После нашего бракосочетания, дражайшая Марья Карповна, нам надо будет разделить обязанности по управлению нашими поместьями: я думаю, вы могли бы взять на себя наблюдение за всеми полевыми работами на ваших и на моих землях, а я бы сохранил за собой животноводство и торговлю лесом, тоже – как вашу, так и свою…

– Нет, дражайший Федор Давыдович, – нежно пропела она. – Вы по-прежнему станете заниматься своим имением, а я – своим… Каждому – свое!

– Но разве не проще, чтобы…

Марья Карповна, на этот раз жестко и сухо, прервала его:

– У меня свои привычки. И я не намерена их менять.

– Как вам будет угодно, – вздохнул Сметанов. – В любом случае я намерен пригласить своего брата, который только время теряет, служа неведомо кем и исполняя какие-то непонятные обязанности в губернском правлении, в Казани… Да… Значит, я попрошу его поселиться в моем доме, как только переберусь оттуда к вам, а он, как только прибудет, так сразу и заменит меня во всем, что касается ежедневного контроля за крестьянами…

Марья Карповна снова возразила:

– А мне кажется, ничего хорошего в этой идее нет! Я уверена, что и после свадьбы мы могли бы с большим удовольствием время от времени наведываться в ваш прежний дом, чтобы провести там денек-другой… Но, сами посудите, если мы всякий раз станем натыкаться там на вашего брата – какое уж тут удовольствие… Совсем другое дело…

– Почему? – удивился Сметанов. – Он же будет всегда рад нашему приезду! И так хорошо нас примет!

– Повторяю: это совсем другое дело! – отрезала Марья Карповна, повысив голос. – И, ради нашего с вами блага, я надеюсь, что вы меня понимаете!

Она подчеркнула слова «ради нашего с вами блага», едва раздвинув губы в ледяной улыбке. А Алексей подумал: вот и началась дрессировка Сметанова! Может быть, выбирая этого человека в мужья, Марья Карповна рассчитывала на его податливость, на то, что из него можно будет слепить все, что захочется. Она ведь так любит, сохранив фасад, все внутри разрушить… Алексей вдруг, сам себе удивляясь, почувствовал, что ему страшно жалко этого румяного живчика, который, пусть и медленно, ест за четверых. Сметанову-то кажется, будто он на вершине блаженства, а в это время смертельная болезнь уже разъедает его плоть: Марья Карповна вторглась в него и теперь разрастается в нем, подобно злокачественной опухоли. Сгрызет его изнутри – да так, что бедняга и сам этого не заметит! Алексей больше не считал соседа ни глупым, ни злым, ни мерзким. Теперь он смотрел на него с грустью, как на старика Матвея… Из всех присутствовавших, казалось, над одной Марьей Карповной не тяготеет проклятье крепостного права. Она надела к ужину темно-синее муслиновое платье с рукавами-фонариками и большим декольте, обнажавшим ее белую шею. Светлые волосы, уложенные в красивую прическу, искрились в лучах свечей и отливали надраенным металлом. Она принялась расспрашивать Сметанова о какой-то Аделаиде Картузовой, соседке Ильиных, которая, по слухам, невероятная красавица. Сметанов вроде бы встречался с нею на балу у друзей и теперь принялся с упоением описывать молодую женщину:

– Рыжеватые, просто-таки солнечные волосы, черные, как две изюмины, глаза, тонюсенькая талия…

Говоря, он пытался нарисовать пальцами в воздухе силуэт красавицы. Взгляд Марьи Карповны ожесточился, Алексею почудилось, что глаза ее обратились в два стальных клинка. «Ба! Да матушка ревнива как черт! – догадался он. – Вот это да! Дальше уже идти некуда! Хотя…» Хотя решительно все в матери основано на строгой логике. Поскольку у нее такой цельный и бескомпромиссный характер, разве она может вынести, чтобы кто-то из ее подданных, тем более законный супруг, интересовался кем-то еще, пусть совсем чуть-чуть? Конечно же, нет! И в семейной жизни она не допустит никаких выходок, никаких, даже мимолетных мыслей о другой, никаких нечаянных улыбок кому-то, кроме нее самой. Будь любезен, дражайший супруг, идти за мною след в след и дышать только там, где я тебе разрешу! За шаг в сторону – смертный приговор, а так – пожизненное заключение! А бедняга Сметанов даже и отчета себе в этом не отдает…

Сметанов, словно услышав мысли Алексея, опомнился, понял, видимо, что слишком далеко зашел, восхищаясь Аделаидой Картузовой, и, глядя на разгневанную невесту собачьими глазами, схватил ее руку, поцеловал кончики пальцев и сказал извиняющимся тоном:

– Ах, зачем же воспевать тут чьи-то прелести, если передо мной царица Семирамида собственной персоной!

– Царица Семирамида, которой надоело вас слушать! – воскликнула Марья Карповна, провела тыльной стороной руки по лбу и приказала: – Налейте мне вина!

Слуги засуетились вокруг барыни. На этот раз бокалы наполнили рейнским. Сделав несколько глотков, Алексей почувствовал, как растет его приязнь к Сметанову: его ведь тоже заставят всю жизнь рисовать только мелкие цветочки! Пламя свечей в канделябрах трепетало, и лица сотрапезников медленно проплывали перед ним, напоминая кувшинки в пруду… В голове гудело – или это их голоса? Не понять… На лбу у Алексея выступили капельки пота. Еще глоток вина. И еще. И еще. Он наливался спиртным методично и отчаянно. Достигнув опьянения, близкого к полному отупению, он решил, что хватит, с трудом поднялся и произнес, путаясь в словах:

– Я… поднимаю… этот бокал… поднимаю этот бокал за здоровье Федора Давыдовича Сметанова, который скоро… он скоро войдет в нашу семью через… что… а-а-а… если мне позволено будет так выразиться… через парадную дверь… Вначале, дорогой вы мой Федор Давыдович, я… видите ли, я – должен признаться! – не испытывал к вам большой симпатии… Зато теперь… да, теперь я желаю вас расцеловать!.. Да-да, желаю!.. Потому что знаю… точно знаю, что скоро вы станете несчастны… с моею матушкой… вы станете очень, очень несчастны… как мы все… все…

– Что ты говоришь?! – ужаснулся Левушка. – Замолчи сию минуту! Ты совсем с ума сошел!

– Алексей Иванович, умоляю вас… – шепотом воскликнула Агафья Павловна.

Марья же Карповна будто окаменела, стало похоже, будто лицо ее выбито из ледяной глыбы. Уставившись в одну точку, она вроде бы и не видела своего старшего сына. Она отсутствовала здесь, она – благодаря своему молчаливому презрению – словно перенеслась в высшие сферы, подальше от этой грешной земли с ее горестями и обидами…

– Будет, будет! – посмеиваясь отвечал Сметанов. – Как это забавно! Алексей Иваныч нынче под хмельком!… И я, дражайший мой, и я тоже хотел бы расцеловать вас! Давайте выпьем за нашу дружбу!

Он тоже встал. Алексей неуверенной походкой направился к будущему отчиму. Опьянение заставляло его чувствовать одновременно и огромное горе, и стремление вынудить всех уважать его за величие души.

Встав напротив Сметанова, он вгляделся изо всех сил в эту красную физиономию с напоминающими паклю бачками, покачнулся, но устоял на ногах и – по русскому обычаю – расцеловался троекратно. Ощущение оказалось такое, будто коснулся слизняка, да еще насквозь пропахшего табаком и перегаром. Алексея чуть не стошнило, но он сдержался, только шарахнулся в сторону, бросил матери:

– Думаю, матушка, вы должны быть довольны: все разыгрывается по вашему плану. Будущий муж, будущая сноха, сыновья, рабы… каждому свое место…

Внезапно пол ушел из-под его ног и встал перед ним почти вертикально – подобно палубе корабля во время сильного шторма на море. Канделябры куда-то полетели, помахивая пламенем свечей. Потолок стал вращаться с бешеной скоростью. В голове отозвался глухой удар. Сквозь туман он услышал отдаленные голоса:

– Соли… Дайте ему понюхать соли… Он в обмороке… Нет, он смертельно пьян, ничего более… Уложите его… Отнесите его во флигель… Осторожнее, осторожнее… Нет, не так…

И Алексей провалился в бездну.

Очнулся он, должно быть, много времени спустя, но и когда пришел в себя, не сразу открыл глаза. Кажется, он лежит одетый на своем диване, том, что в кабинете, а рядом сидит женщина, поглаживает рукой его влажный лоб. Острое ощущение счастья пронзило его: это матушка! она ухаживает за ним! она простила его!

Алексей с трудом разлепил веки. В комнате горела одна-единственная свеча, но и при ее тусклом свете легко оказалось увидеть, что никакая это не матушка, а служанка Василиса. Разочарование было таким жестоким, что молодой человек не удержался и прошептал:

– Как? Это ты? А где маменька?

– Там, в большом доме, с Федором Давыдовичем, Агафьей Павловной и вашим братом, – ответила Василиса. – Наверное, музыку слушают. Барыня велела мне посидеть с вами, пока не проснетесь. Вам уже лучше?

– Да. Спасибо. Можешь идти.

Как только Василиса ушла, Алексей попытался сесть. Ему это удалось, но голова отчаянно трещала и кружилась. Он сжал голову руками. Ощущение было таким, будто всю ее заполнял мучительно бьющийся пульс, и толчки его распространялись аж до челюстей… Тяжелый шершавый язык плохо ворочался, во рту чувствовался привкус желчи. И все-таки он не жалел, что выпил лишнего. Опьянение помогло ему выплеснуть все, что накопилось на сердце. Теперь матери в точности известны его мысли о ней. И о Сметанове тоже. Но как, как они смогли дальше пировать – после такой его выходки? Наверное, считают, что он не способен отвечать за свои поступки… Тошнота подступала из желудка горячими волнами. Ему не хватало сил раздеться и отправиться в постель. Он снова всей тяжестью рухнул на диван.

Пробудившись после пьяного сна, Алексей обнаружил, что от свечи остался лишь крошечный огарочек, плавающий в озерце из расплавившегося воска. Пламя трепетало, фитилек потрескивал, собираясь угаснуть в розетке подсвечника. В саду послышалась трещотка ночного сторожа. Алексей подошел к окну и окликнул его:

– Эй, Арсений! Не знаешь, лошадь Федора Давыдовича Сметанова еще в конюшне?

Арсений был низеньким мужичком с всклокоченными волосами, носившим зимой и летом один и тот же заячий тулуп. В одной руке у него сейчас была трещотка, в другой – фонарь, в тусклом свете которого вырисовывались борода веером и глубокие ноздри.

– Да, в конюшне, Алексей Иванович, – ответил сторож. – Гость еще не изволил уехать.

– А мой брат где?

– Пошел в свой флигель.

Арсений отправился восвояси, и кружок света исчез за кустарниками. Оберегая сон других, сторож научился двигаться бесшумно, словно привидение. Вскоре и звуки трещотки растаяли в ночной тишине, сотканной из тысяч легких шумов, шелестов, шорохов, шуршаний, жужжаний…

Алексей достал из жилетного кармашка часы: четыре утра. «А Сметанов еще с ней… Ну и что? Какое это для меня может иметь значение! Я больше не хозяин в Горбатове – моя жизнь пройдет в других краях…» Затем он услышал конский топот на центральной аллее. Выглянул. Ба! Да это Сметанов решил наконец убраться! Силуэт всадника в предрассветном тумане проплывает, словно персонаж театра теней. Ложиться нет смысла – лучше подождать первых лучей солнца. А вот и они – зажгли бриллиантами капли не успевшей высохнуть утренней росы. Просыпающиеся птички лениво перекликались, сидя на ветках: вот подает голос одна, вот – с другого дерева – другая… Алексей узнал дрозда – тот спел свою короткую музыкальную фразу как-то особенно внушительно… Утро было прохладным, но между небом и землей, над полями, уже вились, заливаясь радостными песенками, жаворонки. От влажной травы поднимался свежий бодрящий запах, от него расправлялись легкие. Алексею страшно захотелось забыть ночь, вино, свой гнев, захотелось умчаться из Горбатова, пока все его обитатели еще спят, словно бы омыться воздушной ванной… Он побежал на конюшню, приказал оседлать себе лошадь и умчался куда глаза глядят. В поля, в леса…

Проехав через Степаново, уже почти на границе деревни, Алексей вдруг увидел, что навстречу ему по проселочной дороге движется странная процессия. Впереди, на телеге, – открытый, как предписывает русский обычай, гроб. Черное полотнище с тускло-серебряной бахромой, наверное, позаимствованное в ризнице, наполовину прикрывало белую сосновую домовину. Лицо трупа, смертельно бледное, застывшее, поросшее частыми серыми волосками, вздрагивало на каждой выбоине. Две бабы шли за телегой и голосили – вопли их были жалостны и пронзительны. Бабы возглавляли похоронную процессию, за ними следовали мужики с обнаженными головами. Колокол степановской церкви непрерывно звонил, извещая о смерти в приходе. Алексей посторонился, чтобы пропустить процессию, люди, провожавшие гроб, приветствовали молодого барина низкими поклонами. Плакальщицы на время умолкли и снова завыли, только отойдя на десять шагов. Наверняка похороны назначили на столь ранний час, чтобы не задерживать полевые работы. В конце процессии, прихрамывая, тащился деревенский дурачок из Красного. Алексей спросил его, кого нынче хоронят.

– Макара! Шорника! – выкрикнул тот, гримасничая и высовывая после каждого слова язык.

Алексей не знал Макара, но продолжал путь с каким-то неприятным ощущением, время от времени подступала дурнота. Проделав еще две версты, он вдруг понял, в чем дело: вот он битый час едет по этой дороге, которая никуда не ведет, а между тем даже ведь и позавтракать не успел! Он же попросту умирает с голоду! Натянув поводья, молодой человек повернул назад.

Вернувшись в Горбатово, он издалека заметил нарядный зонтик матери, расположившейся у пруда. Она тоже его заметила и помахала рукой: приблизься, дескать. Он подъехал к пруду и, спешившись рядом с Марьей Карповной, поцеловал ей руку. На ней было воздушное платье из шелковой чесучи – белое с прошивками из бледно-лиловых лент.

– Как же ты был пьян вчера вечером, дорогой! – воскликнула Марья Карповна. – Надеюсь, теперь тебе лучше?

– Да, конечно.

– Но ты помнишь, что осмелился сказать при моем госте?

– Да, конечно. Помню достаточно, чтобы хоть сейчас повторить, – дерзко ответил Алексей, выдержав взгляд матери.

– Отлично! Но лучше не повторяй ни сейчас, ни когда-либо в будущем, – строго сказала та. – Ни-ког-да, слышишь? Если, разумеется, хочешь со мною видеться!

И добавила с внезапной, лучащейся доброжелательством улыбкой:

– Такое дивное утро! Нам с Федором Давыдовичем стоило бы устроить пикник… Поедешь с нами?

Он с удивлением услышал свой ответ:

– Да, конечно, маменька, – и подумал при этом, что, даже если бы маменька не владела огромным имением, даже если бы она была всего лишь женой такого мелкого чиновника, как он сам, она все равно подавляла бы окружающих – просто магнетизмом взгляда и твердостью решений.

XVI

Наступил вечер, пробило девять, а Марья Карповна еще не вернулась от Сметанова, к которому отправилась с визитом. Поехала же она одна, верхом, сразу после обеда. Наверное, оказавшись в поместье жениха, решила провести с ним все время до ночи. И ей даже не пришло в голову предупредить об этом сыновей, чтобы те не волновались, прислать гонца с известием, что ужинать дома она не будет. Алексея взбесило такое пренебрежение. «Любимая игра нашей матушки, – подумал он, – заставать своих близких врасплох и вынуждать их беспокоиться о себе. Ей, чтобы ощущать себя счастливой, нужно занимать умы всего своего окружения постоянно, становясь для них чуть ли не навязчивой идеей! Всякую минуту мы должны тревожиться: где она? что делает? какие мысли ее одолевают? Это беспокойство для нее словно лавровый венок победителя, которым она венчает свою гордую голову!»

Кипя от сдерживаемого гнева, Алексей решил, что все сейчас сядут за стол без хозяйки дома. Агафья Павловна жалостно просила подождать еще немножко, но молодой барин был неумолим. Однако, оказавшись за накрытым столом между младшим братом и его будущей женой, он почувствовал внезапно невыносимую пустоту вокруг себя. И не мог отвести взгляда от материнского стула напротив, стула, оставшегося незанятым. Нет Марьи Карповны – и все в доме не так… Бессмысленно водя вилкой по тарелке, Алексей представлял себе момент возвращения матери. Разумеется, Сметанов проводит ее и войдет вместе с ней. Они встанут на пороге рука об руку в ярком свете канделябров, и вид у них будет до неприличия удовлетворенный. Она скажет: «Надеюсь, вы не очень беспокоились!» А он тогда ответит: «Нисколько не беспокоились!» И все как ни в чем не бывало примутся болтать, пить пунш и слушать игру Агафьи на фортепиано…

Алексей взглянул на брата, жадно поглощавшего еду. Надо же, уплетает за обе щеки, ему бы поумерить свой аппетит – при такой-то любви к ненаглядной маменьке! Впрочем, и Агафья, несмотря на все свои тревоги, не отстает… Только его одного терзает досада, только он один не способен проглотить ни крошки. Только он один при малейшем скрипе вздрагивает, и его как будто судорога сводит. И только он один все время возвращается взглядом к двери. Вдруг ему послышался стук копыт, и он поскорее велел замолчать Левушке, который как раз начал разглагольствовать о какой-то ерунде. Нет, топот удалялся… Или ему вообще все только почудилось… Левушка снова принялся болтать, старший брат не мог даже понять о чем, не мог различить ни единого слова. И тут дверь отворилась. На пороге показался конюх – запыхавшийся, с вытаращенными глазами.

– Лошадь… лошадь… она вернулась… совсем одна… – бормотал мужик.

– Какая лошадь? – вскочив, спросил Алексей, еще не желая поверить.

– Стрела! Лошадь барыни!

Кровь бросилась Алексею в голову. Мгновенно мозг его опустел, он стоял как неприкаянный. А Агафья, ломая руки, кричала:

– Господи! Господи! С Марьей Карповной произошло несчастье! Господи!

Алексей взял себя в руки.

– Да почему же обязательно несчастье? – воскликнул он. – Лошадь вполне могла отвязаться, будучи в конюшне Сметанова. А дорогу домой она отлично знает…

Таким образом он пытался успокоить себя, но ничего не выходило: с каждым ударом сердца уверенность в том, что с матерью все в порядке, таяла и таяла.

– Ну, и что же нам тогда прикажешь делать? – поинтересовался Левушка.

– Поедем матушке навстречу, – решил старший брат.

На ватных ногах он поспешил в конюшню, остальные за ним. Кобыла Марьи Карповны, еще не расседланная, стояла в проходе между стойлами. Конюх держал ее за уздечку. Алексей осмотрел лошадь: она явно нервничает и глаза беспокойные, но дышит ровно. И на подрагивающей шкуре ни следа пены. Значит, Стрела прискакала не издалека. Сбросила она, что ли, всадницу? Вполне может быть… Алексей взял на себя руководство действиями и принялся отдавать распоряжения. Конюхи засуетились, в стойлах послышался топот, зашуршала солома, то и дело раздавалось испуганное ржание. Десять минут спустя братья уже были готовы выехать на лошадях из поместья в сопровождении шести мужиков – тоже верхами и с факелами в руках.

Они скрылись в ночи, а вслед им отправилась коляска со сжавшейся в комочек Агафьей на сиденье. Двигались очень медленно, чтобы не пропустить ни малейшего следа, ни малейшего намека на то, что могло произойти с Марьей Карповной по пути из имения Сметанова в Горбатово. Алексей возглавлял процессию, вглядываясь в сумрак с прыгающими в нем огоньками факелов: мужики-разведчики обыскивали придорожные кусты, время от времени кто-то звал:

– Марья Карповна! Марья Карповна! Ау! Ау-у-у!

Выехали из Степанова, здесь дорога делилась на две: левая вела к Красному, правая – в имение Сметанова. Не поколебавшись ни минуты, Алексей свернул направо. Постепенно дорога, сузившись, превратилась в тропинку и вскоре, извиваясь, привела путников в березовую рощу. В туманном свете факелов тонкие стволы деревьев со спутанными ветвями казались похожими на белые скелеты. Неба видно не было. Кавалькада продвигалась вперед под сводом глянцевито-розовой листвы, всадникам приходилось наклоняться, чтобы не поцарапаться о ветки.

Алексея бросило в дрожь: прямо перед ним, поперек дороги, лежало что-то темное. Еще не узнав, он уже понял, что это мать. Она не двигалась – наверное, потеряла сознание. Ему как-то странно полегчало, и он быстро спешился, подбежал к Марье Карповне и опустился на колени. Мужики с факелами встали кругом. Марья Карповна лежала на спине, юбка нарядной амазонки бесстыже задралась – при других обстоятельствах подобная поза показалась бы гротескной. Маленькая круглая шапочка с петушиным пером откатилась далеко от ее владелицы. Испачканная землей глубокая царапина пересекала щеку и тянулась до левого виска. Волосы там слиплись от крови. Алексей приподнял голову матери, тихонько потряс несчастную и позвал прерывающимся голосом:

– Маменька!… Маменька!…

Она не отозвалась и не подала никаких признаков жизни. Глаза ее были закрыты, казалось, женщина спит. Охваченный ужасным подозрением и мучительной тревогой, Алексей бережно уложил голову матери на траву и осторожно похлопал по щекам кончиками пальцев. Никакой реакции. Под шелками одежды все было молчаливо и неподвижно. Тогда он решился тихонько прикоснуться губами ко лбу: от кожи повеяло ледяным, бесчувственным холодом. Трепещущий свет факелов озарял безжизненное тело. Священный ужас сковал Алексея. Сердце его провалилось в тартарары.

– Что там? Что там? – лепетал у него за спиной младший брат. – Она… Она же не мертвая, правда?

– Мертвая, – глухо откликнулся старший.

И, стоило ему произнести это страшное слово, им овладело полное спокойствие.

– Боже мой, Господи, я не могу в это поверить, я не могу! – стонала, ломая руки, Агафья.

Она пошатнулась, похоже было, что сейчас рухнет на траву в обмороке, но удержалась на ногах, вцепившись в руку Левушки.

– Надо же что-то делать! – продолжал лепетать тот. – Надо же послать за доктором, по крайней мере! Надо…

– Посылай, если хочешь, – устало ответил Алексей. – Я-то уверен, что это бесполезно. Должно быть, она задела за ветку на скаку. И ехала, видимо, очень быстро. А удар пришелся в висок.

Мужики, стоящие вокруг, сняли шапки и принялись креститься. Алексей тоже перекрестился. Агафья рыдала в голос, прижимая к глазам кулачки.

Алексей поднялся с колен. Собственное спокойствие его поразило. То, что на него обрушилось, было непомерно, и он словно бы перестал что-либо чувствовать. Горе придет позже.

– Несчастный случай произошел, похоже, несколько часов назад, когда матушка одна возвращалась домой от Сметанова, – сказал он, подумав.

Крестьяне погрузили мертвое тело в коляску. Полулежа на сиденье, Марья Карповна снова двинулась к своему дому. Агафья и Левушка сели по бокам и придерживали ее за плечи, чтобы она не соскользнула на пол. Конюха отправили за доктором Зайцевым.

Врач прибыл в Горбатово всего несколько минут спустя после возвращения сыновей Марьи Карповны из леса, где она нашла свою погибель. Доктору Зайцеву ничего не оставалось, кроме как засвидетельствовать кончину своей пациентки. По его мнению, смерть наступила в результате удара в висок: так же, как и Алексей, врач полагал, что Марья Карповна на всем скаку наткнулась на свисавшую слишком низко ветку.

Слуги обмыли тело и обрядили усопшую. Алексей выбрал для матери белое платье с бледно-лиловыми лентами – то самое, из шелковой чесучи. Марья Карповна покоилась на постели, которую выдвинули на середину комнаты. Лежа она казалась более высокой, чем была при жизни. Лицо выглядело спокойным, безмятежным, даже почти довольным. Лукавая улыбка притаилась в уголках губ. Можно было подумать, что покойница намеревается сыграть какую-то шутку с одним из сыновей. Маленькая иконка в серебряном окладе поблескивала в восковых пальцах. Все зеркала и картины в доме завесили простынями. У изголовья смертного одра зажгли свечи.

Вызванный из Степанова посреди ночи отец Капитон читал Псалтырь над новопреставленной. Слуги в смятении толпились на пороге. Алексей опустился на колени между Агафьей и Левушкой, шепотом повторял вслед за священником слова поминальных молитвословий, вдыхая сладковатый запах ладана и все-таки отказываясь верить тому, что мать и в самом деле покинула их навсегда. Он вспоминал другой приход отца Капитона, несколько недель тому назад, когда Марья Карповна, объявив себя умирающей, потребовала привести батюшку, дабы соборовать ее и причастить, а потом стала прощаться с родными и со слугами… Не ломает ли она и сейчас, как тогда, комедию? Не вскочит ли минуту спустя со своего одра и не заявит, что воскресла благодаря молитвам отца Капитона? Нет… текли минуты, а она лежала все такая же окаменелая, неподвижная, без малейших признаков жизни… Позади Алексея слышались рыдания, вздохи, слуги шмыгали носами… Вся дворня оплакивала свою великодушную барыню, свою барыню, которую никем теперь не заменишь… Старуха Марфа, опустившись на колени, несмотря на свою тучность, билась головой об пол и причитала: «Я не хотела этому поверить, но я знала, знала! Еще вчера мне приснилось, что белый ворон стучит клювом в мое окно!» Когда священник умолк, Агафья пробормотала:

– Как она прекрасна! Эти крошечные ножки! Эти божественные руки!…

– Да! Да! Ужасное горе! – вторил ей Левушка. – Мы осиротели! Господи! Господи!

Больше он ничего произнести не смог, а только, уткнувшись лицом в плечо невесты, икал и всхлипывал.

Алексей заметил, что из всех присутствующих у него одного сухие глаза. И тем не менее он знал, что смерть матери ранила его куда глубже, чем остальных. После ухода священника он отвел в сторонку Кузьму и приказал тому написать портрет Марьи Карповны на смертном одре. Кузьма с ужасом поглядел на молодого барина:

– О, не просите меня об этом, Алексей Иванович!

– Это еще почему?

– Я не смогу… не смогу…

– Глупости. Сможешь. Сделаешь, и сделаешь прекрасно. Ты выполнишь эту работу для меня. Иди-ка за красками. Поставишь мольберт здесь, и всю ночь тебя никто не потревожит.

Кузьма, сгорбившись, поплелся к выходу – он выглядел так, будто ему самому неожиданно и непонятно за что вынесли смертный приговор.

К моменту его возвращения слуги уже разошлись. Теперь у смертного одра Марьи Карповны оставались только Алексей, Левушка и Агафья Павловна.

Поставив переносной мольберт, Кузьма принялся намечать углем очертания будущего портрета, движения его были медлительными, но точными. Сидя напротив художника по другую сторону кровати, Алексей не мог видеть, что происходит на холсте, – впрочем, он из суеверного страха запретил себе смотреть на картину до тех пор, пока она не будет совершенно готова. Мало того, попросил младшего брата и его невесту быть столь же воздержанными. Немыслимая тишина повисла над покойницей и художником, набрасывающим ее портрет. Ночь была жаркой, душной, видимо, приближалась гроза. Время от времени на лицо или руки покойницы садилась муха, но Алексей сразу же прогонял ее взмахом носового платка.

Кузьма взял палитру и теперь уже писал красками, легко и уверенно касаясь холста кончиком кисти. Выражение его лица было мучительно-сосредоточенным. Он не изучал черт модели – он как будто похищал их у натуры, чтобы обогатить свою картину. Алексей даже позавидовал художнику – ему бы тоже хотелось быть настолько поглощенным искусством. Все, что останется на этом свете от Марьи Карповны, будет представлено этим последним взглядом крепостного живописца, запечатлевшего ее на холсте. Кисть с волшебной легкостью перелетала туда-сюда. Только она одна казалась живой в этой комнате, застывшей в могильной неподвижности. Да, да, только кисть здесь не страшилась прыгать, останавливаться, забавляться… Теперь к запахам ладана и растопленного воска примешивался запах скипидара. Зной, сгущаясь, становился удушающим. Но не могло быть и речи о том, чтобы открыть окна в комнате, где покоилась усопшая. Агафья и Левушка задремали в своих креслах. За окнами послышалась трещотка Арсения, звук становился все глуше, ночной сторож удалялся от большого дома. Левушка приоткрыл глаза. Алексей посоветовал брату пойти отдохнуть, оставив его самого у смертного ложа матери.

– А ты сменишь меня завтра утром, – добавил он, чтобы Левушке было легче решиться уйти.

Тот согласился. Измученная Агафья тоже выскользнула из спальни. Оставшемуся наедине с Кузьмой Алексею пришлось снова преодолевать искушение немедленно посмотреть, как продвигается работа художника. Закрыв глаза, он попытался представить себе прошлую жизнь в Горбатове. Получилось. В какие-то моменты ему казалось даже, что он с необычайной силой проживает светлые дни своего детства. Но вдруг его словно пронизало молнией: ему почудилась встреча между молодой, смеющейся, играющей с детьми в жмурки матерью и этой величавой покойницей со сложенными на груди руками, с заострившимися чертами лица. Воспоминания уступили место жестокой действительности, и от этой резкой перемены в его душе все словно бы обрушилось. Мысль о том, что теперь он больше не сможет думать о Марье Карповне как о живой женщине, не сможет искать ее одобрения, не сможет бравировать неповиновением и противостоять ее гневу, эта мысль как будто обездолила его, он почувствовал себя лишенным тысячи тех тайных ценностей и тысячи тех неписаных законов, какие только и придавали смысл его земному существованию. Объект противостояния – именно так выглядела до сих пор Марья Карповна в глазах сына – на самом деле был для него и единственной точкой опоры на этом свете. Он существовал только благодаря тому, что изо всех сил противостоял матери. Отныне ему назначена иная судьба, и какой она будет – ему даже и представить невозможно. Внезапно освобожденный от уз, он теперь тонул в пустоте. Пылающие веки его опускались, снова приподнимались. Мозг отупел. Он видел все окружающее сквозь волнистый туман, преображавший привычные вещи в какие-то фантасмагорические предметы. Черные и ослепительно блестящие линии сплетались перед его усталым взглядом, формируя профиль, обращенный к потолку. А Кузьма по-прежнему писал свою картину все с тем же ожесточенным упорством… Похоже, этой ночи не будет конца… Неожиданно сон сморил Алексея, и молодой человек уронил голову на грудь…

Когда он очнулся, сквозь занавески уже проникали первые робкие лучи, а огарки свечей в канделябрах совсем угасали. Кузьма уже отложил кисти и сидел теперь, сгорбившись и подперев голову руками, перед мольбертом. Он осунулся, взгляд его стал пустым, ничего не выражающим, он напоминал смертельно пьяного человека. Некоторое время Алексей не мог понять, зачем он тут, что делает в спальне матери. Потом горе ударило его прямо в сердце с такой страшной силой, что он чуть не застонал. Покойница изменилась с виду: словно бы застыла и съежилась. Сквозь ставшую сероватой кожу лица явственно проступили кости черепа. Угольно-черные круги появились у выпуклых, будто ракушки, век, сжатых губ, крепких ноздрей.

– Больше не рисуешь, Кузьма? – спросил Алексей, которому было все равно, что говорить, лишь бы говорить.

– Закончил, – отозвался художник. – Теперь можете посмотреть.

Алексей обогнул смертное ложе матери и встал перед мольбертом. Потрясение оказалось настолько сильным, что он на мгновение потерял голос. Горе в первый момент взорвалось бурным восхищением, затем перешло в сложное чувство, где смешались счастье и отчаяние, подавленность и признательность, и, наконец, обернулось в нем полным смятением, вызвавшим на глаза потоки слез. И в первый раз после смерти матери Алексей заплакал – безудержно, как ребенок. Из-за картины. Рыдания разрывали ему грудь, дыхание перехватывало, слезы текли и текли, а он глаз не сводил с портрета, отличавшегося невероятным сходством с оригиналом. Лицо Марьи Карповны на холсте было именно таким, каким он видел его на пороге ночи: чистым и безмятежным, с намеком на ироническую усмешку в углах губ. Поверхность кожи, блеск волос, изящный выгиб ноздрей, бледная улыбка губ – все это было выписано кистью крепостного художника с жесточайшей точностью. Покойница была изображена по пояс. Даже легкая ткань платья, даже чуть видный отсвет лент, даже тусклый блеск серебряного оклада иконы – все это было воспроизведено абсолютно верно и все вместе давало ощущение силы, спокойствия и знания дела. Не потребовалось даже никакой тщательной отделки – вполне хватило скупых, уверенных движений кисти, оказавшейся в руке истинного мастера. Портрет был словно залит холодным светом потустороннего мира. Алексей перекрестился, сжал руку Кузьмы и сказал ему:

– Да… тебя действительно при рождении поцеловал сам Господь! Я повешу эту картину в своей спальне и буду смотреть на нее каждый день. Спасибо, Кузьма, спасибо!

Кузьма на шаг отступил, лицо его было твердым, как сжатый кулак.

– Не надо меня благодарить, Алексей Иванович. И вообще эта картина – последнее, что я в жизни написал.

– Почему?!

– Потому что это я убил вашу матушку.

Алексей поначалу и бровью не повел, услышав это признание – так, словно давно ждал его, хотя мысли об убийстве у него и в помине раньше не было. А может быть, он готовился к открытию бессознательно, сам того не подозревая? Воздух в комнате внезапно стал разреженным. После мгновенного ступора Алексей схватил Кузьму за горло и принялся отчаянно трясти. Голова крепостного художника качалась на шее, будто собираясь вот-вот отделиться от туловища.

– Негодяй! – ревел Алексей. – Ты заплатишь мне за это!

Но вдруг его гнев затих, и он почувствовал себя неуверенным, жалким, в голове зазвенело от пустоты, мышцы обмякли, отказываясь служить… Он отпустил свою жертву и бессильно уронил руки. И чем яснее ему было, что нельзя обойтись без огласки и наказания преступника, тем тот, кого следовало бы проклясть, становился ему ближе.

– Кузьма, Кузьма, как ты мог? – спросил он надтреснутым голосом. – Что между вами произошло?

– Я подстерегал ее в лесу, в березовой роще, – начал Кузьма.

– Значит, ты знал, что матушка собирается к Сметанову?

– Кто этого не знал в Горбатове? Конечно, знал. И поджидал, когда она поедет назад. Несколько часов ждал. И стоило ей наконец появиться, бросился наперерез ее лошади, схватил эту лошадь за шею. А барыня стегнула меня плетью. Тогда я стащил Марью Карповну на землю, ее от падения оглушило. И тогда я взял толстую сухую ветку и ударил. Очень сильно. Только один раз. И убежал…

– Господи, какой ужас!

– Я больше не мог терпеть, Алексей Иванович! Я был хуже безумного! И теперь заслуживаю Сибири!

Художник говорил, и чем дальше, тем сильнее Алексей ощущал, как его охватывает безразличие, освобождающее от необходимости соблюдать какие бы то ни было законы. Были ли тут виной предрассветный сумрак, присутствие трупа, мерцающий свет свечей… что бы там ни было, чувство, что он существует в ином, запредельном мире, где понятия вины нет, овладевало молодым человеком все сильнее. Но можно ли быть одновременно на стороне жертвы и на стороне убийцы, можно ли жалеть сразу обоих, и сразу обоих прощать, и одинаково сильно обоих любить?

– Нет, тебя не сошлют в Сибирь, – прошептал Алексей. – Ничего никому не говори и ни о чем не тревожься. Никто тебя не тронет. Матушка мертва. Твое признание уже не изменит того, что случилось. Господь тебя простит, как я тебя прощаю. Я возьму тебя с собою в Санкт-Петербург, дам тебе вольную, и ты станешь великим художником.

Кузьма бухнулся перед молодым барином на колени, стал целовать ему руки, затем поднялся, истово крестясь. Он пошатывался, как пьяный. Лицо его выражало мучительное смятение чувств, внушавшую жалость признательность. Художник в последний раз взглянул на свой шедевр и выбежал из комнаты, так и не сказав ни единого слова.


Похороны были назначены на следующий же день.

Гроб поставили на стол в просторном вестибюле между высокими серебряными канделябрами. Тело до пояса прикрыли белым погребальным покровом, по лбу протянулась бумажная ленточка-венчик с изображением Спасителя – Марья Карповна была готова к переходу в мир иной.

Сидя в углу, певчий монотонно читал Псалтырь. Соседи группками стояли в сторонке. Первым о несчастье известили Сметанова. Овдовевший до свадьбы, сейчас он театральными жестами выражал свою скорбь, постоянно обращаясь к усопшей с мольбами не покидать его. Можно было подумать, будто горюет тут он один. Он то и дело принимался в голос рыдать, бить себя в грудь кулаками, осыпать поцелуями руки дорогой покойницы и вопить: «Нет! Нет! Скажите мне, что это неправда! Нет! Не хочу!» Пришлось силой увести его.

Первая панихида была отслужена до выноса тела. Помещение заполнили друзья, прислуга, крестьяне. Народу было столько, что последние из пришедших проститься с Марьей Карповной стояли на крыльце, толпились в центральной аллее. Алексей поискал глазами Кузьму, но того не было видно. Наверное, прятался где-нибудь позади всех.

После короткой церемонии гроб поставили на погребальные дроги, со всех сторон его окружали горы живых цветов, срезанных рано утром в саду. В дроги были запряжены две гнедые кобылы, кучер взмахнул кнутом, и процессия тронулась в направлении степановской церкви. Здесь Алексей, Левушка, Сметанов, бывший предводитель уездного дворянства и двое соседей-помещиков подняли гроб на плечи. Подстраиваясь под шаг других носильщиков этого горизонтального груза, Алексей подумал, что мать покоится в точно такой же домовине, как шорник Макар. Не шире, не уже, не длиннее, не короче, не глубже – разве что под голову Марьи Карповны подложили белую подушку, отделанную кружевом, – вот, пожалуй, и все. «Вот где истинное равенство!» – усмехнулся он про себя.

Печальный звон колоколов приветствовал рабу Божию Марию, готовящуюся войти в Царствие Небесное. Церковь в Степанове была маленькой, бедной, фрески на ее стенах растрескались, образы иконостаса потемнели от дыма. Носильщики поставили открытый гроб на козлы, обтянутые черной тканью, посреди храма. Началась служба. Дрожащий голос немыслимо взволнованного отца Капитона терялся где-то в его бородке, однако хор, составленный из крепостных крестьян, пел слаженно и торжественно-печально.

После отпустительной молитвы всем раздали свечи. Сотня трепещущих огоньков замерцала в полутьме храма. От запаха ладана перехватывало дыхание. Время от времени капля горячего воска скатывалась с конца длинной тонкой свечи, которую Алексей держал в левой руке, на его пальцы, обжигая их, но он не чувствовал боли, не в силах отвести взгляда от сияния, окружавшего гроб. Обстановка мешала ему глубоко ощущать горе, но он старался держаться прямо и сохранять на лице выражение мужественной печали. Наконец перешли к обряду прощания: теперь можно было в последний раз взглянуть на усопшую, после чего гроб полагалось закрыть. Алексей склонился к матери. Венчик съехал набок – он осторожно поправил бумажную ленточку. Потом приложился губами к холодной щеке, в которой, как ему показалось, не было уже ничего человеческого. «Вот… – подумал он, – вот тут тебе и власть, и интриги, и требовательность, и гордыня, и пристрастия, и суеверия… весь клубок в одном ящике… И никакой силе в мире его не распутать и отсюда не вытащить…» Позади он слышал тяжелое дыхание Левушки. И вдруг ему захотелось, чтобы все поскорее закончилось: чтобы Марью Карповну уже похоронили, и соседи разъехались по домам, и крестьяне разошлись, и он остался один и оказался в Санкт-Петербурге, забыв обо всем этом кошмаре.

Могилу для Марьи Карповны, согласно ее воле и несмотря на протесты священника, вырыли в саду поместья, рядом с любимым ее розарием. Вечером в Горбатове устроили поминки – были приглашены все соседи. Времени между похоронами и поминками Агафье Павловне как раз хватило, чтобы прийти в себя, сообразить, каким должно быть меню, и распределить места за столом. Все слуги ей беспрекословно повиновались. Смертельно бледная, измученная, суетливая, она надеялась, что дела и хозяйственные заботы помогут ей утишить скорбь об утрате. По мере того как блюда на столе сменяли друг друга, она держалась все увереннее, будто Марья Карповна с того света давала ей точные указания, что и когда делать. Отец Капитон сидел во главе стола. Сметанов много пил и много плакал. Время от времени он вскрикивал: «Ее унесли! Ее у меня похитили!» – и сразу же за этим залпом выпивал стакан водки.

Гости разошлись, и Алексея поразило, какая тишина сразу же установилась в большом доме. Стало так, словно без Марьи Карповны даже сами эти стены утратили смысл существования. Братья отправились в кабинет, и там старший, не теряя времени на пустые разговоры, спросил младшего:

– И что же ты теперь собираешься делать?

– Не понимаю, – уставился на него Левушка. – Не понимаю! Для меня ничто не переменилось.

– Значит, ты все равно намерен жениться на Агафье?

– Разумеется.

– Но ты же теперь не обязан!

– Как это – «не обязан»? Не женюсь – так стану бояться!

– Кого?!

– Маменьки!

– Но она же умерла!

– Вот именно, – пробормотал Левушка и торопливо перекрестился.


На следующий день крестьяне выловили из пруда бездыханное тело Кузьмы. Прежде чем броситься в воду, художник перерезал себе вены на руках. Все считали, что он покончил с собой, так как не мог смириться с утратой Марьи Карповны, своей благодетельницы.

XVII

Из-за траура свадьбу Левушки с Агафьей Павловной пришлось отложить на два месяца. Алексей, который к тому времени уже покинул Горбатово и вернулся в Санкт-Петербург, на венчании не присутствовал. Он приехал вновь в имение только к середине декабря, чтобы уладить на месте кое-какие дела, связанные с наследством. Доходы от имения, которые теперь он делил только с младшим братом, позволяли ему жить широко. Оплакивая кончину матери, он тем не менее не уставал радоваться тому, что благодаря ее кончине любые столичные радости стали ему доступны. Скромную его любовницу Вареньку сменила одна артистка, которая обходилась ему очень дорого. Он превратился в завсегдатая балов, театральных премьер, концертов, часто бывал в Английском клубе. Но при этом не спешил расстаться со своей должностью в Министерстве иностранных дел, справедливо полагая, что именно эта должность дает ему официальный статус в обществе. Впрочем, с некоторых пор он не без оснований надеялся на быстрое продвижение по службе.

Прибыв в почтовой карете на станцию, Качалов пересел в присланные из Горбатова сани, укрылся медвежьей полостью и на пути в имение постоянно сравнивал явившийся нынче его взору суровый пейзаж с голыми деревьями и заснеженной равниной с тем роскошеством, какое представляли собою эти места на исходе лета, когда он прощался с ними. Холодные сумерки опускались на поля. Земля до самого горизонта была белой, и только там, вдалеке, эта снежная белизна сменялась сероватым туманом. Ветки деревьев, изредка возникавших по обочинам, казались стеклянными. Резкий ветер обжигал уши и ноздри изнутри. Оцепеневший от мороза, убаюканный колокольцами под дугой, Алексей забылся сном, но видел он нечто бессвязное и такое же туманное, как линия горизонта. Конечно, он слегка опасался возвращения на место трагедии, отлично сознавая, что стоит ему оказаться в доме, в саду, где все отмечено присутствием матери, воспоминания, горечь которых со временем немножко притупилась, снова со всею силой нахлынут на него. Ему казалось даже, будто в этом его нынешнем паломничестве есть что-то болезненное. Как, впрочем, и в его привязанности к портрету покойной Марьи Карповны, который он, подобно священной реликвии, благоговейно хранил в спальне своей санкт-петербургской квартиры. И тем не менее ему очень хотелось снова окунуться в такое мучительное для него прошлое, снова увидеть брата, совсем непохожего на него самого, брата, которого он не способен ни понимать, ни уважать…

На этот раз Левушке не пришло в голову сорваться с места, чтобы встретить старшего брата на почтовой станции. Алексей не удержался и спросил Луку, отчего же Лев Иваныч не приехал, и тот сказал:

– Барин простужен, не выходит из дома…

– А как вообще жизнь в Горбатове идет?

– Да все хорошо, с Божьей помощью, все хорошо… – воскликнул Лука, стегнул лошадей, и Алексей понял, что больше из кучера слова толкового не вытащишь.

Теперь дорога шла вдоль опушки леса, где нашли тело Марьи Карповны. Потом они проехали через Степаново, мимо церкви с куполом, покрытым толстым слоем снега, и Алексею почудилось, будто у него назначено здесь свидание с вечностью… Он не мог отделить воспоминания о матери от памяти о Кузьме. Эти места в равной степени принадлежали горбатовской барыне и крепостному художнику, рабу, чувствительность которого была уязвлена настолько, что он решился на безумное убийство. Теперь, связанные смертью, они, барыня и ее крепостной, стали для Алексея неразделимы. Двойное горе, двойное поражение. Что стало бы с Кузьмой, не покончи он жизнь самоубийством? Может быть, завоевал бы высокое положение в столице, прославился, стал знаменитым художником… Но ведь как бы высоко он ни поднялся, угрызения совести все равно не оставили бы его в покое. Нет, нет, так, как случилось, лучше! Образ Кузьмы, рисующего посмертный портрет Марьи Карповны, преследовал молодого барина до тех пор, пока сани не остановились у крыльца большого дома.

Он поднялся по ступенькам, и Левушка с Агафьей Павловной вышли ему навстречу. Увидев их, он чуть не лишился чувств: на Агафье было платье матери – черное из тафты с оборками. Бывшая приживалка распрямилась, словно бы сделалась выше ростом, теперь она горделиво, даже высокомерно держала голову, смотрела прямо в глаза собеседнику и уверенно улыбалась. На лице больше не проступали никакие красные пятна. Левушка рядом с женой казался еще более обрюзгшим, опустившимся, разжиревшим и неопрятным, чем обычно. Одутловатое, лоснящееся от жира и от пота лицо выражало угодливость. Он тоже был одет в черное, траурное. Обшлага пиджака были сильно потерты, коротковатые брюки вздергивались на щиколотках. Широкий черный галстук пузырился под тройным подбородком.

– Я не поехал тебя встречать, потому что простужен, – пробормотал Левушка, обнимая старшего брата. И сразу же громко высморкался.

– Да, я знаю, Лука сказал, – ответил Алексей.

– До чего ж он болтлив, этот Лука! – язвительно заметила Агафья.

Даже голос ее переменился! Она переняла все интонации Марьи Карповны! Алексея это неприятно удивило.

Когда сели за стол, впечатление, что бывшая приживалка во всем подражает покойной хозяйке, усилилось до такой степени, что эта мимикрия уже не удивляла Алексея, а раздражала. Сидя напротив Агафьи, он видел, как она старается во всем уподобиться Марье Карповне – настоящей хозяйке дома, – и ему чем дальше, тем больше хотелось одернуть нахалку, словно зарвавшуюся прислугу. Она, которая несколько месяцев назад была всего лишь раболепной компаньонкой, теперь завладела разговором, по любому поводу навязывала свое мнение и распекала Агафона за то, что он, как ей показалось, неловко ставит на стол блюда и разливает вино.

– Сколько раз тебе повторять, что нельзя дожидаться, пока стаканы опустеют, чтобы наполнить их снова! Ты что – не видишь, что пора уже подать семгу?

Перешли к сладкому, и она заговорила о доходах с имения, которым – было заметно! – управляла так властно, что сама Марья Карповна могла бы позавидовать. Агафья так и сыпала цифрами: сколько голов скота имеется на сегодняшний день, сколько пудов сена запасено на зиму, сколько деревьев срублено в лесу… Алексей постепенно начал чувствовать себя мальчишкой, школьником, не выучившим урока, Агафья в качестве помещицы явно превосходила его по всем статьям. А Левушка слушал жену с восторженной улыбкой, даже в тот момент, когда она как бы между прочим упрекнула его в том, что не умеет галстук завязать:

– Нарядился Бог знает как! Впредь надо быть внимательнее – я же не могу всякий раз, как ты одеваешься, стоять у тебя за спиной!

Счастливый супруг смиренно извинился, Агафья снисходительно похлопала его по руке. Алексей догадался, что согласие между ними покоится на шатком основании и ограничивается теплыми компрессами и травяными отварами… Между тем Агафья снова одернула супруга, который попросил Агафона налить ему еще вина:

– Нет, Левушка, больше не пей, ты и так много выпил! У тебя уже язык начинает заплетаться.

Муж засмеялся и признал ее правоту. Снова заговорили о денежных делах. Левушка сиял.

– Знаешь, – доверительно сказал он, наклоняясь к брату, – наш управляющий, Федор Михайлов, в струнку вытягивается перед Агафьюшкой! Она еще покрепче маменьки будет…

Эта последняя фраза настолько потрясла Алексея, что несколько секунд он молчал, не принимая участия в общем разговоре. Его смятенному уму открылась очевидная истина: нет, Агафья отнюдь не подражает Марье Карповне, это сама Марья Карповна, используя слабость той и собственное могущество, вселилась в ее хилое тело. И – начиная с этого мгновения – тайный ужас овладел им. Теперь Алексей смотрел на Агафью Павловну совсем иначе. Теперь он видел в ней не захватчицу, не узурпаторшу, а медиума, если не вообще – привидение. Марья Карповна вернулась в свое имение во плоти, просто в другом, чужом теле. Вот почему Агафья так расцвела! И все начинается сызнова!

Остаток вечера Алексей провел как во сне. Несколько раз он хотел попросить Агафью сменить платье, но не решался. Всякий раз, как Агафья обращалась к нему, он вздрагивал так, будто услышал голос матери. Вскоре, уже не в силах справиться с собой, он извинился, сослался на усталость и ушел в свой флигель.

Комнаты здесь в ожидании барина сильно натопили. Младший брат с женой почивали в бывшей спальне Марьи Карповны. Оставшись один, Алексей сел на край кровати и постарался взять себя в руки. Не получилось: страх и тоска не оставляли молодого человека, наоборот, они, казалось, все усиливались. В изразцовой печке потрескивали дрова. Где-то поблизости от очага стрекотал сверчок. На стол заранее – а вдруг барин захочет перекусить? – поставили холодные закуски. Алексей подошел к окну. Снег и ночь отделили поместье от мира. Дорог к нему нет. В подобном одиночестве, в такой тишине, словно уже наступил конец света, смешно взывать к разуму, к логике… Зимой в России, в деревне возможно все!.. Здесь царствуют духи, вызванные суевериями крестьян… И нельзя им противоречить, если хочешь остаться живым… Ох, права, права была старая нянька Марфа с ее заговорами и магическими обрядами!.. Алексей нащупал под сорочкой маленький кипарисовый крестик, который никогда не снимал с себя. Прислонившись пылающим лбом к стеклу, покрытому морозными узорами, он смотрел при тусклом свете лампы на белые хлопья, снова начавшие падать с неба. Нет, здесь ему не место! Новая Марья Карповна изгоняет его из Горбатова. «Отправлюсь с ближайшей почтовой каретой! – подумал он. – Повезет, так буду в Санкт-Петербурге к Рождеству». Внезапно принятое решение успокоило его. Отныне он твердо знал, что никогда не вернется в дом своей матери…

Примечания

1

Старая российская мера длины: один аршин равен 0,711 метра. (Примеч. автора).

2

Стихи написаны Пушкиным в Болдине. (Примеч. автора.) Это строки, входящие в «Отрывки из путешествия Онегина», 2.10.1829 – 18.09.1830 или ранее. Цит. по: А.С. Пушкин. Собрание сочинений, т. 4. Москва, ГИХЛ, 1960, стр. 187–188. (Примеч. переводчика.)


home | my bookshelf | | Марья Карповна |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 3
Средний рейтинг 4.3 из 5



Оцените эту книгу