Book: Повести



Юрий Сергеев

Повести

Наследница

Кряжистый, бородатый старик неделю домогался встречи с министром МВД. В бюро пропусков уже вздрагивали, когда окошко застила лохматая шкура белого медведя, а голубые глаза из её косм дерзко вонзались в лицо дежурного. Бас двухметрового деда настырно гудел:

— Мне к министру!

— Генерал не принимает, — устало отвечал милиционер, — вам же сказано, что можете поговорить с заместителем.

— Не-а… мне надобно к самому, однако…

— Батя! Генерал не принимает, вы напрасно тратите время и отнимаете его у нас.

— При-и-мет… У меня государственное дело. Я не отстану.

Дежурный раздражённо сорвал трубку телефона и проговорил:

— Товарищ подполковник, этот дед снова буянит… Да-да… Маркелыч, опять… Я всё ему объяснил. Есть! Сейчас его проводят к вам.

Молоденький лейтенант дёрнул за рукав старика и строго вымолвил:

— Пройдёмте!

— Да на кой хрен мне ваш подполковник! — взъярился дед. — Мне к министру!

— Пройдёмте-пройдёмте… там всё решат, — заученно твердил провожатый.

— Ну и конто-о-ора, — покачал сивой годовой лешак и подхватил с пола замызганную котомку.

Одет был Маркелыч неподходяще для Москвы и высоких приёмов. На плечах — распахнутый плащ из грубого брезента, под ним виднелся застиранный и рваный свитер, полосатые штаны из матрасовки неопределённого цвета, а на ногах невероятного размера кожаные сапоги из лосины.

Лейтенантик мальчишкой смотрел на него снизу вверх и нервно озирался.

Шли они бесконечными коридорами с бесчисленными дверями. Чистенько, уютно и просторно в новеньком здании Министерства на Житной.

— Эко, сколь народу напихано тут! — изумлённо ворчал на ходу дед. — И всем работу придумывать надо… Бе-да-а…

Встретил их в кабинете молодой лощёный подполковник, строгий и надменный. Кивнул головой на стул.

— Присаживайтесь… э-э, представьтесь, пожалуйста.

— Александром Маркелычем меня величать… В тайге кличут Могутным, — грузно плюхнулся на стул. Вдруг резко вскинул голову, бесшабашно улыбнулся и пропел медведем: — Докель мучить-то станете?! Ить не отступлюсь, так и знайте. Я чё, из Приморья за тыщи вёрст сюда понапрасну пёрся? Мне к министру — и баста! Хучь на куски тут порвите, а слово ему скажу.

Подполковник указал глазами лейтенанту на дверь и резко проговорил, твёрдо пялясь на гостя:

— Министр — в командировке… говорите всё мне, я ему передам ваши проблемы, получите письменный ответ… гражданин Могутный…

— Не бреши… Я утречком видал, как он подкатил на машине, только не смог прорваться. Берегёте ево, как царевну!

— Перестаньте ёрничать. Говорите по делу, у меня нет времени.

— А чё говорить-то? Мне к министру, — невинно пялился дед и весело ухмылялся в бороду.

Подполковник отвёл глаза, небрежно закурил заморскую сигарету из цветастой пачки, печально посмотрел в окно, сурово нахмурил брови. Назидательно промолвил:

— Если мы… всех с улицы… будем тащить к министру… у него рабочий день рассчитан по минутам… нашёлся тут, ходок!

— Гнать вас, братцы, надобно отсель поганой метлой… Дать кажнему по широкой лопате и на работу в помёршие деревни. Ишь! Кабинетов не счесть, все забиты… ряхи красные поотъели на дармовых харчах… о лбы хучь поросят бей! А толку-то? Ить, ни хрена не делаете! Токмо казённые штаны понапрасну изводите, протираете. У меня дело, паря, государственное, не твово ума дело! Секретное! Веди к министру! Это вам не при Брежневе.

— Дед! А ведь, мы тебя посадим за оскорбление органов… — уверенно проговорил подполковник. — К министру ему захотелось! Уж шёл бы сразу в ЦК.

— Там ворья много, неспособно мне…

— Шизик, — вяло отмахнулся подполковник рукой. — Посадим!

— Не-а… Не посадите. Мне девяносто третий годок стукнул. Ежель уж с революции самой не посадили ни разу, знать, и счас не выйдет… Ить вы супротив ГПУ — бабы!

— Почему же… поса-адим, — потянулся милиционер к телефону, морщась от дыма сигареты.

— Вста-а-ть!!! Сосунок!!! Перед тобой полковник генерального штаба Дубровин Александр Маркелович! — рявкнул старик и хохотнул. — Вот так-то, паря.

Перепуганный милицейский чиновник действительно неосознанно вскочил, оторопело глядя на статно сидящего деда. Тот разительно переменился, уже смахнул притворную маску, и прорезалось в нём что-то властное, решительное, военное.

— Что вы себе позволяете?! — гневно задохнулся хозяин кабинета.

— Ты вот что, сынок… прежде чем пугать гвардейского офицера Русской армии, пожалованного самим императором золотым оружием за храбрость… проверь-ка по своим каналам, был ли такой полковник Дубровин… Счас я под другой фамилией… Потом будем гутарить. Проверь-проверь, а вдруг и взаправду был? Вдруг у меня, братец, не шизофрения, а дело государственной важности… ведь выгонят тебя, дурака, с насиженного и тёплого местечка.

Я при оперативном штабе Колчака служил, даю наводку для скорой проверки… пусть поднимут дела. Проверь, — дед кивнул головой на телефон, — я ить, из рук самого Александра Васильевича, кстати, умнейшего и доблестного офицера, боевые награды получал… есть у меня военный орден за Великий Сибирский поход… крест за храбрость от атамана Семёнова, тоже не совсем придурка, как вы его рисуете в книжках и газетах…

Вот они, родимые. Через всю жизнь пронёс, — старик бережно извлёк из-за пазухи свёрток и высыпал редкие награды на стол, — проверь! Мне к министру! Звони на Лубянку, там ребятки вышколены и дело знают, в один миг тебе подскажут, что к чему…

Подполковник набрал номер телефона и попросил дать справку из архива КГБ. Молча перебирал на столе награды, отводил взгляд. Лицо его налилось краской и тихой злобой. Старик это приметил.

— Не ярься, сынок, я уж больше ничего не боюсь… остынь. Раз тебя тут держат, исполняй разумно власть и не гоняй людей. Ить они за вашу советскую власть сколь голов поклали, сколь бед натерпелись? Имей совесть человечью! А то чё ж получается? Произвол волюнтаризма, вынуждаете думать по линеечке. От этого и идёт развращение.

У людей пропала охота трудиться и думать, надеются на власть. Небось помнишь, как писал Салтыков-Щедрин: «А что, если управление городом поручить мерзавцам?»…

Зазвонил телефон. Подполковник слушал, хмурил брови, резко проговорил:

— Раз был такой полковник Дубровин у Колчака, так и забирайте его к себе! Какие тут шуточки?! Могу этапировать… Ну, честное слово, здесь, вот сидит у меня, жизни учит.

— Никуда я не пойду, — устало встрял в разговор Маркелыч, — хоть што со мной делайте, дайте министру слово сказать…

Через светлые приёмные заместителей, наконец-то, провели Дубровина к двери министра. Какой-то суетливый полковник назидательно и трепетно шепнул в его заросшее волосьём ухо, привстав на цыпочки:

— Шесть минут! Не больше!

— Ла-адно, — отмахнулся пятернёй Маркелыч и вошёл в кабинет.

Его вплотную сопровождали трое молодцеватых ребят с настороженными глазами. Бог весть что может натворить дюжий старик. Отняли и проверили ещё в коридоре вещмешок, охлопали сильными руками, нет ли оружия.

Маркелыч от самой двери пытливо разглядывал генерала. Тот царственно восседал за огромным столом, в окружении множества телефонов. Ухоженный, улыбчивый, с цветастой колодкой орденских планок во всю грудь генеральского мундира. Смотрел на посетителя, как на диковинку.

— По какому вопросу? — озабоченно проговорил он, подписывая документы в красной папке. — Вы что, действительно полковник царской армии Дубровин, как мне доложили? — он отодвинул папку и с интересом стал разглядывать принесённые заранее награды старика. — Что-то не верится, как с того света!

— Он самый… говорить буду один на один, убери… этих, — Маркелыч небрежно кивнул головой на сопровождающих.

— Говорите-говорите, это проверенные люди из моей охраны.

— Нет. Уберите их, или разговор не состоится. Понимаешь, министр, — дед по-хозяйски уселся в мягкое кресло и налёг на стол грудью, не отнимая глаз от лица генерала, — понимаешь, сынок, помирать мне скоро, а гнетёт большая тайна… большая! Исхворался душой я. Нельзя с ей помирать. Не имею права… не дозволяет совесть! Надо исповедаться и снять с себя крест! Убери их! Речь пойдёт о Колчаке и… золотом запасе России!

— Так-так, интересно… Понял… Выйдите из кабинета, — строго приказал провожатым министр и торопливо отложил в сторону награды. Внимательно, с лёгкой усмешкой оглядывал деда. — Слушаю вас.

— Так во-от… Отступал я с Каппелем на Иркутск… Когда он обморозился и умер на моих руках, а верный ему Ижевский полк увёз по КВЖД тело в Харбин, где и похоронили его с любовью и почестями в часовне военной Иверской церкви…

Кстати, Ижевский полк состоял полностью из простых рабочих, я шёл с ним под Уфой с гармонями в атаку, и… сметали красных. Этим они развеяли ещё в ту пору всю классовую догму Маркса и Ленина о братстве пролетариев в моём сознании…

Каппель сумел им втолковать правду о революции: кто её и для чего делал…

— Революцию сделала партия…

— Увы, мой генерал, у меня живые факты истории, а вашими устами говорит теория… оставим стравленный и погубленный русский народ в покое… ты — красный генерал, я — белый полковник…

— Ближе к сути дела.

— Лиховал я и у Семёнова в Манчжурском отряде, бежал от сумасбродной храбрости и дури — Унгерна, попал в банду под Благовещенском. Крепкая банда, организованная талантливым и дерзким атаманом. Четыреста сабель, пулемёты, железная дисциплина, похлеще, чем у Унгерна. Исполнял я должность начальника штаба при атамане. Славно партизанили…

— Суть вашего дела, покороче, меня вызывают в Кремль, — значительно проговорил генерал.

— Подождут… Так во-от… В одном из налётов, отбили мы у обнаглевших чехов, кои виновны в смерти тысяч и тысяч русских воинов… Они угнали весь подвижной состав паровозов при отступлении Колчака, и солдаты наши раненые вымерзли в теплушках и снегах от Омска до Байкала… отбили у этих «братушек» похищенное ими золото русской казны…

— Много? — глаза министра загорелись.

— Да уж не мало, — Маркелыч заметил нервный интерес генерала, и это его насторожило. — Я стану говорить только о части ценностей… так во-от… У атамана была полусотня охраны из забайкальских казаков.

Пуще всего стерегли они большой, окованный медными полосами дубовый сундук, ловко замаскированный под зарядный ящик на задке пулемётной тачанки, запряжённой денно и нощно четвёркой первейших лошадей… Сундук был полнёхонек золота…

Кроме должности начальника штаба, исполнял я, при особом доверии атамана, обязанности казначея… под мундиром, на гайтане ключ от замка тяжёлого носил, караул сам проверял… Ответственность!

Служака я был отменный при старом режиме… Лихой! Заодно хранил в сундуке с золотом свой дневник, три клеёнчатые тетради. Их я досель почитаю более ценными… Если бы сейчас издать записки полковника Генерального штаба…

Живая история там, страшная трагедия в лицах, с ясными прогнозами плодов революции до сего дня… Удивительно, но я всё предугадал… Что очень легко уничтожить богатство, но очень трудно уничтожить нищету…

— Покороче, мне — на заседание Политбюро…

— И во-о-от… Пристигли нас войска ЧОНа, явно осведомитель был заслан в банду, каждый наш шаг они знали… Обложили в тайге севернее Благовещенска… Бой идёт смертный. Подскакивает атаман на своём Воронке и суёт мне что-то в руку, горячо шепчет на ухо, нависнув с седла… глаза бешеные, радостные боём…

Гутарит: — Отбери десяток служивых казаков охраны, скачите в лес и заройте сундук с казной… Потом чай затей и брось им в котелок эту горошину… Замаскируй! Мы ещё сюда вернёмся!

Дал адрес в Харбине, Нанкине… и ускакал. Лихой был атаман, на бой весело шёл… Приказ есть приказ… Сам я отобрал старослужащих, бородатых, самых верных и чтоб непременно дети были…

Через лес вырвались с казной. Глядь! А впереди — цепи красных! «Наза-ад!» — командую… Суматоха! Пульки уж над головами посвистывают. Какой тут чай?! Красные, слава Богу, остановились на опушке леса в засаде, не сунулись… Обложили… Мы отошли к приметной сопочке, и говорю казакам:

— Братцы! В прорыв пойдем ночью, а сейчас привал… Чайку бы сварганить! — Маркелыч вдруг застонал, прикрыл лицо ладонями-лопатами, глухо промолвил: — Будь он проклят, тот день, и вся ваша революция! Какой грех на душу взял! Пудовыми свечами… многими своими жизнями не отмолить… Спасал казну России…

А им что, казакам-то, верили мне свято. Для них привычное дело… Костерок бездымный затеяли мигом. Я приказал зарыть сундук… Пока они яму шашками копали, я сам с котлом за водой сходил… размял там клейкий шарик и растворил в котле… Никто не заметил.

Пока варился чай, замаскировали ухорон снятым дёрном — век не сыщешь, не отличишь. Ведь все они охотники были, звероловы первейшие…

Вскипел чаёк… Пьют, балагурят, сухари на ядрёных зубах хрустят… Я отошёл вроде бы по нужде, в ельник, а свою кружку оставил остужаться… Горе мне!!! Блазнятся они мне до сей поры! Проклятье Господне! Боже, прости меня… на суд твой явлюсь скоро.

Маркелыч истово перекрестился и опять поник, избегая взгляда министра, мучаясь, сгорая от стыда и боли, проживая в который раз тот страшный день.

— Вернулся когда… спят мёртвым сном богатыри, и пена изо ртов по бородам, лики сизые, языки прокушены… глядят на меня стынущими глазами и вопрошают словно: «Что ж ты натворил, ваше благородие… Как жить-то будешь?» Гос-с-споди-и! Страшный яд китайский… Скорый…

Сволок я их в теклинку, вместе с оружием, ветками закидал, по-христиански и похоронить-то недосуг было, бой опять подступал… Угнал тачанку подальше. Место зарытая казны помню досель… Ночью пластуном пересёк красную засаду, ушёл в Маньчжурию…

Харбин, Нанкин, Шанхай… Где только я не искал атамана по его адресам! Без толку… Видать, сгинул в том бою… Скушно мне стало на Китайщине, муторно без России. Пришёл к ней… Ишшо в двадцать пятом году явился с дикими старателями на Алдан…

Три раза документы менял, обличье и образ поведения… как только не прикидывался… ни ГПУ, ни НКВД, ни КГБ взять меня не сумело, хоть на пятки иной раз больно наступали, едва успевал ушмыгнуть. А теперь уж и страха нет, мой век прошёл…

Работал на ваш социализм исправно, два ордена отхватил за прилежание, персональную пенсию. Первый секретарь крайкома Чёрный… смешно… когда орден Ленина в Хабаровске мне вручал, оркестр играл… чуть я не раскололся, глядя на дурацкую суету и помпезность.

От Чёрных людей — почёт страшен! Грех! Да уж ладно, всё к одному. Главное, есть дети, семеро… внуки, правнуки. Только фамилию носят другую, беда… Может, они отмолят мои грехи. А мне покоя и смерти нет!

Достань этот клад, министр! Определи в казну России, может, откуплюсь перед ней? За что погубил людей, её верных сынов — казаков?! Не стоит всё золото их! Проклятье! — Маркелыч затрясся в тихом плаче, и вдруг на его плечи легли руки генерала.

— Успокойтесь… Пройдёмте ко мне в комнату отдыха, попьём чайку, можно и покрепче…

Пальцы у Дубровина тряслись, горячий чай выплёскивался через край фарфоровой чашки на колени, но он словно не чувствовал этого.

— И много там золота? — дошёл до сознания старика голос, голос ласковый и горячий, как китайский чай. — Ведь, вы оговорились, что в сундуке только часть… где-то есть ещё?

— Много… полный сундук. Вдесятером еле с подводы стянули. Поперва ево найдём, а потом будем глядеть дальше, как вы с этим ишшо распорядитесь.

— Место помните?

— Найду! Непременно найду! Рядом двугорбая сопка, курумник, у подножья косогора есть камень приметный… недалече от нево и зарыто… Правда, с той поры там не был, мучила страшная тяга поглядеть, костушки казаков по-людски перезахоронить, да пересилить себя не мог… Страшно там быть. Смертно! И ещё, моё самое главное условие наперёд, — Дубровин посуровел, выпрямил спину, испытывающе ловя взгляд министра, — самое главное моё условие передачи клада государству…

— Какое?

— По закону, мне обязаны выплатить двадцать пять процентов стоимости клада? Ведь так?

— Так… Я посодействую.

— Мне нужны письменные гарантии.

— Да получите вы свою премию, — хохотнул министр, — разве моего слова не достаточно?

— Нет, браток, дело очень сурьёзное, и ваша власть дурить народ обучилась лихо… Потом концов не найдёшь.

— Я так понимаю, что будет огромная сумма, куда же ты её собрался тратить, Маркелыч?

— С твоей помощью… как только клад отыщем и начислят мой пай, я хочу заказать и построить большой памятник… хороший и дорогой. Можно под Уфой его поставить, на месте боя… можно на Волочаевских сопках, где лёг Ижевский полк…

Только позвольте мне это сделать. Иначе я не укажу клад! На этом горестном обелиске будет скорбная надпись всем напрасно погубленным русским людям… и белым… и красным: «Тут нашли вечный покой сыны России. Каждый из них боролся за свои идеалы. Да рассудит их Бог — кто из них был прав!»



— Подобная надпись есть в Испании…

— Франко — умница… отец нации, он знал, что делал. Давно пора и нам осознать трагедию, примирить павших братьев… Страшен крестный путь наш… «Лес рубят — щепки летят»… Миллионы людей перемололи… Как страшен психоз идей!!! Психоз толпы и пророков падших! Слепой гнев толпы… умело подогреваемый и направляемый. Будут мне гарантии установки памятника?

— Будут… Это всё — не так просто, надо посоветоваться с Михаилом Сергеевичем. А что скажет Политбюро? ЦК?

— Генерал, будем искать клад либо нет? Я поверил в идею перестройки, потому и пришёл! Горбачев обратился лицом к церкви, только что подписал указ о борьбе с пьянством, оно уже довело народ до оскотинения. Я надеюсь… он поймёт. Реабилитацию надо начинать не с 37-го года, когда перебили участников предыдущих репрессий, заткнули им пулями рот, а с начала революции и гражданской войны.

Министр позвонил кому-то и приказал:

— Лучшего врача из кремлевской поликлиники приставить к Дубровину, номер «люкс» в нашей гостинице с питанием, купить новую одежду в магазине, — генерал смерил взглядом фигуру старика и, усмехнувшись, добавил, — в магазине «Богатырь»… Немедленно зайдите ко мне!

Он положил трубку и стал ходить по мягкому ковру вокруг деда, строго приказал:

— Больше ни единому человеку не проговоритесь о своей тайне! Это — мой приказ! Письменные гарантии получите незамедлительно. Я поговорю с Михаил Сергеевичем… Ставьте памятник!

Старик не отозвался. Сидел отрешённый в хрустящем от тяжести кресле, печально смотрел заслезившимися глазами мимо генерала в те далёкие годы… Что виделось ему? Непитый чай лился на пышный ковёр из судорожно сжатой в кулаке чашки китайского фарфора…

* * *

Спецрейс из Домодедова. Десяток рослых парней в геологических штормовках, с теодолитами и полосатыми рейками в руках, гуськом поднялись в пустой салон особняком стоящего самолёта. Потом к трапу подъехала чёрная «Волга», из неё вышли ещё трое и тоже скрылись в самолёте. Трап сразу же убрали.

Дубровина назойливо опекали чернявый врач и медсестра, одетые тоже в зелёную амуницию с ромбиками на рукавах «Мингео СССР». Взблёскивая большими очками, врач беспричинно лез к старику, щупал пульс, совал какие-то таблетки и требовал их проглотить.

— Отвяжись, ради Бога! — брезгливо отстранял его Маркелыч. — Вот же влип. Да не помру я! Ещё тебя переживу, суета… сроду лекарств вашенских не потреблял. В тайге всю жизнь провёл, на волюшке. Спиртик, токмо ваш медицинский, на пантах выстоянный, пью с устатку. Женьшенем балуюсь. Золотым корнем… Бабки, в деревнях, как меня углядят, так сразу по закуткам своим разбегаются, кормилицы свои берегут… А ты мне это непотребство суёшь… Отвяжись!

Маркелыч тяжело вздохнул и уселся в кресло:

— Фу-у… а где остальные люди-то? Неужто министр для нас такой агромадный самолётище подогнал? Эт сколь убытку!

Пухленькая, красивая и стройная медсестра, лет тридцати, с золотыми серёжками в ушках и кольцами с каменьями на пальчиках, вдруг поймала на себе внимательный взгляд старика и замерла.

Это был дерзкий и сильный зов мужика, благородный и притягательный. Своим пронзительным бабьим чутьём она потрясённо осознала, что слова о бабках — не бахвальство, что в нём скрывается что-то такое… властное, способное повелевать и увлечь, заверить в надёжности.

Она смутилась и отвернулась к иллюминатору, вглядываясь в кипень облаков под самолётом.

Изломанная душа Вероники Недвигиной, после двух неудачных замужеств, пустых истерик «интеллигентных» хлюпиков в случайных связях, барства пациентов к ней в престижной поликлинике, сюсюканья подруг с постоянным вожделением о богатстве и связях, давно ждала такого взгляда, такой надёжности и покорности перед ним…

«Чушь какая-то, — подумала она, — ещё мне не хватает влюбиться в девяностолетнего деда… чушь!» Родом она была из станицы Недвиговки Ростовской области. С неимоверными трудностями пробилась в Москву, на престижное место в лучшей поликлинике страны… дом — полная чаша и… пустой.

Холодный без семьи, без детей. Два медика, которые, при её помощи, на её хребте, стали кандидатами наук, — всё учились, рожать запрещали до защиты диссертаций, а потом их лихо уводили томные девочки из богатых семей.

Она поёжилась и закрыла глаза, страшно и одиноко стало от своей беспомощности перед волчьей жизнью, перед неопределённостью и слепой зависимостью, даже от этого холодного самолёта, ревущего в пустом небе.

Сломается что-то в нём, хрупнет мёртвое железо… И ничто не спасёт… рухнет она тряпичной куклой на землю, и — всё. И твёрдо решила, что никогда больше не сядет в самолет. Пусть выгонят с работы… Пусть! Нет сил смотреть, как вибрирует в пространстве конец хрупкого крыла.

Через этот горячий взгляд древнего мужика она в полной мере ощутила вдруг всю никчемность прожитых лет, их пустоту и обман, всю свою жертвенность доверчивой бабы, потраченную впустую на слюнтяев, всю пошлость и скотство бездушного «трахания» (слово-то какое пустили в оборот), ярко увидела мелочность и мерзость сплетен, животную суету у корыта с кормом, дешёвый ажиотаж нарядов и покупок, престижа и блата, за которыми идёт страшная плата растления тела и души, самой жизни.

На Веронику вдруг нашло какое-то помутнение, страшная обида на весь мир за своё одиночество, жалость и боль пронзили её. Разом выветрилась обычная циничность, отработанная годами.

С испугом почувствовала отвращение к себе самой, к накрашенному и напудренному лицу, к тошнотворному запаху французской туалетной воды.

Как со змеи, с неё вдруг больно и мучительно стала сползать кожа-маска преуспевающей женщины и открылась беззащитная, ранимая казачка Верка Недвигина, правнучка кошевого атамана, фамилию которого и носила досель станица.

— Да что это со мной?! Колдун старый, всю душу вывернул, — прошептала она и вдруг почуяла неодолимое желание ещё раз испытать на себе его взгляд. «Куда меня везут?!»

Она резко встала, отодвинув чемоданчик с медикаментами, прошла в туалет. Захлопнула двери и раскурила дрожащими руками сигарету. Захлебнулась дымом и раскашлялась до слёз. Потом долго смотрела на себя в зеркало, машинально поправляя руками прическу и вытирая краем платочка поплывшую краску с ресниц.

Печально глядели на неё из зазеркального небытия, из далёких космических миров пустые, вымороченные работой, усталые до отупения глаза. Они были огромны… вопрошали, трепетали, звали к бунту и непокорности судьбе. Вспыхивали в них решительные и безрассудные искры от пламени дедов-атаманов.

Когда привела себя в порядок и возвратилась в салон, то испуганно, украдкой оглядела спящего Дубровина. Он походил на библейского пророка: седая борода лопатой поверх добротного костюма, сивые густые брови, буйная, изжёлта-сизая грива волос на голове.

Лицо — безмятежно, с лёгким румянцем и почти без морщин, даже лоб. Трудно поверить, что этому человеку — за девяносто лет.

Вероника уселась в своё кресло. За иллюминатором — синь… солнце, жуткий простор и пустота одиночества. Самое страшное в мире — женское одиночество, самое безысходное и болезненное, самое ранимое и безутешное.

* * *

В Благовещенске их ждал вертолёт. Тайную экспедицию встретил сам начальник УВД, один. Проводил к вертолёту и молча откозырял. Турбины уже работали, в салоне грудились ящики с продуктами, палатки, резиновые лодки и всё необходимое для работы в тайге.

Когда вертолёт взлетел, майор Гусев, командир группы поиска, развернул военную карту, изданную ещё до революции картографическим отделом корпуса военных топографов, и обратился к Дубровину:

— Укажите на десятивёрстке место поиска. Я ещё путаюсь в этих дюймах… в одном дюйме — десять вёрст… Лучше бы наш военный планшет взяли.

Старик молча ткнул пальцем, внимательно сощурил глаза. Гусев предупредительно сунул ему большую лупу.

Дубровин усмехнулся и промолвил:

— Очков ишшо не одеваю… вот у этой сопочки присядем, вроде бы она… — рокотал он, заглушая свист винтов и гул турбин.

— Нам нужно точно, без «вроде», вертолёт за нами прибудет по радиовызову, к вечеру его надо отпустить, чтобы не привлекать внимания местных жителей. Мы — геологи, и всё… Будем пешком искать.

— Ясно дело, вот надлетим над сопкой, точно скажу. Северный склон её в осыпях к реке. Признаю!

Молодые спецназовцы пялились в окна, весело балагурили в ожидании приключений, романтики. Из оружия в группе было два охотничьих карабина и пистолет Стечкина у Гусева. Один из парней ещё в воздухе настраивал войсковой миноискатель и ещё какой—то хитрый прибор.

Долго кружились над зоной поиска. Гусев открыл иллюминатор, и Маркелыч внимательно глядел вниз. Там проплывали сопки-близнецы, вокруг них вились бесчисленные ручьи. Голубеющая тайга марилась к горизонту в полуденном зное.

— Кажись, вон та сопочка, — ткнул пальцем в пространство Дубровин, — скажи, пусть ближе подлетят.

— Чёрт их разберет сверху-то, — смутился старик. — За полста с лишком годов тут лес выдул до неба, да и вырубки… надо садиться. Пешочком — сподручней.

Вертолёт медленно опустился на поляну у небольшой реки. Смолкли турбины, остывающий свист винтов буравил набрякший запахами тайги воздух.

Дед спрыгнул на землю и молчком пошёл к сопке, врач еле поспевал за ним, путаясь в некошенной веками траве.

— Да отвяжись ты от меня! — громыхнул голос Маркелыча. — Вот надоел!

— Не имею права, вдруг вам будет плохо.

— Гусев! Забери ево, не то утоплю в реке!

— Доктор! Не беспокоитесь, — окликнул его Гусев, — ничего с ним не случится, возвращайтесь!

Врач нехотя повиновался, оглядываясь на уходящего Дубровина.

— Ему надо побыть одному, придёт, — успокаивающе проговорил Гусев, разделся до пояса и стал шумно умываться у берега.

Спецназовцы дружно последовали его примеру. Дед вернулся только к обеду. Оглядел загорающих на траве спутников и уверенно проговорил:

— Она… выгружайте скарб, — устало присел на валежину.

Ему подали разогретую на костре банку консервов, большой ломоть свежего хлеба и кружку чая. Старик с аппетитом умял, а чай выплеснул на траву и вдоволь напился прозрачной и холодной воды из реки.

— Таёжник, а чай не любишь, — заметил это Гусев.

— Вовсе ево не потребляю… мутит от нево, — проворчал старик, — водица скусней. Ишь! Ты глянь! Хариусы играют на плёсе, с голоду не пропадём. Леску и крючки у вертолётчиков возьми, они все поголовно завзятые рыбаки.

Вот и прилетели… Здравствуй, землица… вот и свиделись, а я уж не чаял…

Когда стих гул вертолёта за сопками, разбили лагерь из трёх палаток. Медсестре выделили маленькую, двухместную, отдельно. На дно палаток настелили душистой травы, развернули новенькие спальные мешки, сколотили из жердей общий стол у кострища и скамейки.

Маркелыч руководил устройством бивака, а потом вырезал удилище и нахлестал полное ведро хариусов. К поискам решили приступить на следующий день. Солнце медленно ушло за окоём, тихий тёплый вечер подступил к костру.

Привольно развалившись на брезенте, Маркелыч безотрывно глядел на огонь, запашистая уха кипела в ведре над пламенем, дымок сладостно резал глаза.

— Курорт! — проговорил молодой, здоровенный парень с веснушками по носу. — Красотища… тут и Ялты не надо.

— Смертный бой тут был, сынки, — глухо отозвался Маркелыч, — русские люди, в дьявольском помутнении, друг друга люто изводили… шашками на капусту секли, дырявили из пулемётов и револьверов, сшибали насмерть из винтов…

Братоубийство, не приведи Бог вам такое испытать, а ведь, могёт быть… Всё те же дьявольские призраки правят миром, бредят идеей о вселенском владычестве… Марксы создают теории, а вот тут, в просторной тайге, где на тыщи лет всем места хватит, бьются в дикой злобе простые люди. Помирают неведомо за что.

— Товарищ Дубровин, вы что, против советской власти? — с лёгким смешком спросил вёрткий доктор, взблёскивая красными от огня стеклами очков.

— Я — против дураков! Ведь, мне пришлось неделю ломиться к министру… простому человеку в вашей Москве ходу нет, это, что же за советская власть?

А в любой вшивый райком вашей партии, где завсегда на видном месте прописано, что она и ум, и честь, и совесть нашей эпохи, — совсем не сунься, в колхоз ежели выехал первый секретарь, то ополоумевшая милиция, с мигалками на машинах, всех шугает с дороги за версту, малых и старых. На сраной козе не подъедешь к тому партийному вождю…

Это за ево спесь тут чоновцы головы клали? Это за нево революцию делали, бились в гражданской войне и голодах, опосля в лагерях гинули, на фронтах с немцами?! Никогда помещики и баре не позволяли себе такого. Уж я — свидетель. Меня газетками вашими не совратишь…

Тот же вчерашний Брежнев? Срам один! Весь обвесился орденами, как деревенский дурачок. Совесть-то хучь была у нево? Скромность Царя, вами убиенного, в сравнении с генеральным секретарём — предел святости, скромности и разума. Да что говорить!

Много дров наломано, ох, как много… Больно за Россию, за державу великую и богатую. Разорили… В деревнях поруха, вымирают кормильцы, пахотные земли в запустении, и все ломимся к мировой революции, а сами скоро с голым задом будем.

Догматизм идей мёртвых и фанатизм воплощения чужих теорий — вот что надо рушить. Отрекаться немедля! Опомниться надо, покаяться перед убиенными напрасно людьми в гражданской бойне. Помирить навеки красных и белых… Братьев. За этим и прилетел сюда…

Вероника Недвигина смотрела через костёр на Маркелыча. Страх и жалость шевелились у неё в душе к этому могучему, наивному в своей правде старику.

Впервые она слышала такие крамольные и смелые речи и понимала сердцем, что прав он. Ловила на себе взгляды разомлевших в отдыхе мужчин, взгляды оценивающие, многозначительные, раздевающие.

Нет покоя и здесь. Верным делом, этой же ночью кто-то полезет в палатку к ней, кто-то станет божиться в любви с первого взгляда, чтобы потом небрежно похвалиться в Москве своей победой над единственной женщиной, что он оказался проворнее всех, всех удачливее.

Под свежую уху врач выставил литр спирта, и ужин закончился весело, даже с песнями. Как ни уговаривали Маркелыча, пить он отказался, ушёл в палатку и лёг поверх маломерного спальника отдыхать.

В темноте позванивали комарики, путались в бороде, дурманяще пахло вянущее разнотравье подстилки. Дубровин задумался:

«Может быть, зря открылся с золотом? Профукают ево в Москве, разворуют. Может, правильней оставить его навеки в земле, подальше от соблазна людского? Так нет… жалко, пропадёт! Может, на него завод какой нужный построят, дома людям возведут… И дневники… Если бы не они да не пришла тоска памятник установить, может быть, и не решился на такое дело».

Уж больно хотелось ему прочесть былое, полузабытое, такое далёкое, как в иной, неземной жизни…

Может быть, когда понадобится людям истина гражданской бойни: с фамилиями, фактами, количеством штыков и сабель с обеих сторон, причинами поражений, подлинными приказами с росписью Колчака, Семёнова, Унгерна…

В сундуке с золотом осталась кожаная офицерская сумка, набитая документами и оперативными картами тех лет, тщательно собранными полковником Дубровиным. И дневники…

У костра шумели, подвыпивший доктор читал какие-то длинные и несуразные стихи. Там была новая жизнь, новые люди пришли на страдалицу землю. Люди сытые, заметно ленивые от этой сытости и власти.

Понравились Дубровину молодые русские парни, служащие в каком-то особом отряде милиции. Крепкие, мускулистые, по-военному исполнительные и расторопные. Так и уснул в воспоминаниях Могутный…

Когда Вероника улеглась в прохладный спальник в своей палаточке и начала дремать, как она и предвидела, заявился пьяный доктор. Нащупал её во тьме, самоуверенно и нахально предложил погреть в спальнике.

Она, долго не разговаривая, наотмашь треснула по белеющему пятну лица крепкой ладонью и приказала убираться. Доктор выругался, задом выполз из палатки, напоследок пригрозив, что разберётся с ней на работе в клинике.

Тошно стало у Вероники на душе, грязно. Она долго не могла уснуть, а когда провалилась в забытье, то пришло чудное видение… Она летела над жёлтой землёй и видела сверху огромную массу людей. Они ей не казались толпой, каждого человека она видела отдельно.

С ужасом понимала она, что вместе стоят — мёртвые и живые. Она узнавала многих из них. Людское море заливало землю от горизонта до горизонта. Все они были красные, огненные на желтом фоне…

Страшно было Веронике, холодило сердце. А она всё летела и летела, и не было конца красным людям… Сон был настоль пронзительным, ярким и пугающим, что пробудил её глубокой ночью. Бешено колотилось сердце.



Вероника выскочила из спальника и опрометью кинулась к потухающему костру. Так и просидела у огня до утра, боясь вернуться в палатку.

Четверо суток Дубровин ходил в одиночестве вокруг сопки. Не мог найти памятного камня и той теклинки, куда сволок померших казаков. Извёлся весь, осунулся лицом и сгорбился.

Не давался в руки клад, видимо, смертный грех отводил, кружил и не дозволял прикоснуться к ухороненному золоту.

Утром, на пятый день, Гусев не выдержал:

— Дед, может быть, ты всё придумал? Так признайся лучше, не мучай себя и нас.

— Молкни, паря! — осерчал Маркелыч. — Видать, присели мы не у той сопочки, к северу ещё была пара двугорбых… прикажи свернуть табор, и двинем туда. Скарб можно лодками резиновыми по реке сплавить, как раз в ту сторону текёт. Прикажи! Каменная осыпь тут не та, курумника нет.

— Давай вызовем вертолёт и перелетим?

— Погоди, не булгачь людей… Тут всего верст пятнадцать, за день переберёмся. Я в дороге пригляжусь, зацеплюсь глазом за приметы. Давай пёхом.

Вторая сопка оказалась тоже не та. Двинулись к третьей. Маркелыч долго оглядывал её от берега речки и неуверенно обронил:

— Кажись, она…

— Маркелыч! — раздражённо проговорил Гусев. — Если и это не та сопка, вызываю вертолёт!

— Дело хозяйское, дак приказ не исполнишь… вызывай, улетай, а я тут остаюсь. Всё одно сыщу. Мне вашего золота не надо, а тетрадочки свои в котомке унесу. Улетай!

Разбили бивак, старик опять ушёл с лопатой к сопке. Вернулся затемно, успокоил:

— Кажись, нашёл… утречком станем копать.

С запада наплыла низкая туча, и до полуночи молотил мелкий дождь. К утру разведрило, ударило яркое, тёплое солнце. Вся группа гуськом пошла к сопке, на плечах несли лопаты.

Росная трава как-то особо благоухала, отпар цветочного настоя шибал в ноздри. Старик остановился на небольшой полянке, отмерил от вросшего в землю камня десяток шагов и очертил лопатой квадрат метра четыре на четыре.

— Где-то тут! Копайте… должно быть не глубоко, шашками рыли яму… Принимайтесь за дело.

Врач, за время поисков и переходов, приучил всех к редким и удивительным таблеткам в желатиновых разъёмных капсулках. Этот секретный «допинг», как он его называл, сразу прибавлял силы и снимал усталость.

Он опять засуетился, все ребята получили заветные таблетки и проглотили их, по очереди запив водой из фляжки. Только один Маркелыч упорно отказывался от допинга, плевался и ругал врача в лохматую бороду. Силенок ему хватало своих.

Дружно принялись рыть землю, а старик, со своей лопатой, ушёл в лес к небольшому овражку, густо поросшему кустарником и бурьяном. Выкопали яму с метр глубиной, но никаких признаков сундука не обнаружили.

Кликнули Маркелыча. Землекопы удручённо стояли вокруг ямы и выжидающе смотрели на него. Гусев опять подступился с сомнениями:

— Дед! Может быть, хватит нам мозги вправлять?! Никто здесь ничего не зарывал, веками суглинок слежался.

Может быть, ты ошибся?

— Сказано, копайте! Золото имеет норов в землю уходить… всяк старатель знает. Ройте! — сердито оглядел всех и опять ушёл в кусты.

Только к обеду, на глубине двух метров шестидесяти сантиметров, лопаты ударились о твёрдое. Гусев спрыгнул в яму, осторожно разгреб руками землю и увидел почерневшие дубовые доски, окованные медными полосами.

Дальше работали осторожно. Обрыли сундук со всех сторон, он был закрыт на проржавевший амбарный замок. Позвали Маркелыча. Тот скоро пришёл, встал медведем на краю раскопа, строго промолвил:

— Гусев, убери лишних людей из ямы, то, што вы счас увидите, не для слабонервных. Поддень ломиком замок, ключ я утерял… кажись, в Шанхае…

Гусев и его помощник сорвали замок, поддели лопатами крышку. Медленно, со скрипом и скрежетом, она откинулась, и открылось нутро сундука. Все замерли… Хлынуло солнце из земли…

По самый верх сундук был набит золотой посудой, монетами царской чеканки, иконами, табакерками и портсигарами в дорогих каменьях, золотыми ложками, причудливыми сосудами… В углу чернела потрескавшейся кожей пухлая офицерская полевая сумка и рядом маузер в колодке…

— Вот это да-а-а, — тихо проговорил кто-то из молодых ребят, — тут же золотья на миллионы!

— Ему нет цены, — отозвался Маркелыч, — это золото государственной казны, золото царей наших… Глядите не уворуйте! Сам порешу, коли возьмёте хоть малость… Это золото не наше… Принадлежит России самой! Всё просчитайте, опишите. А может, и не надо, у меня в сумке опись есть, подай иё, Гусев…

Дед открыл сумку и вынул пожелтевшие листки, заполненные каллиграфическим почерком. Внимательно просмотрел их и уверенно заключил:

— Всё занесено в реестр до монетки. Тут одних десятирублевок царской чеканки, ежель перевести с фунтов, будет сто пятьдесят девять килограммов, общий вес золота с окладом редких икон, посудой и прочей художественной мелочью более двадцати пудов…

Вот так-то, ребятки… Оприходуйте, опечатайте в холщовые мешки, что загодя я велел припасти, и повезём это добро в Москву, в Гохран иль в Оружейную палату, куда надобней, там определим…

Старик бережно извлёк из ссохшейся сумки три толстые тетради в клеенчатых переплётах и торопливо стал их листать, радостно проговорил:

— Слава Богу! Можно прочесть, — опять уложил тетради в сумку, завернул её в снятый с себя пиджак и отнёс свой драгоценный архив в сторонку.

Опись клада длилась до вечера. Гусев сам извлекал из нутра сундука золотую вещицу и диктовал помощнику её название, после чего она тщательно взвешивалась на специальных аптекарских весах и упаковывалась в мешок. Вечером он сверил опись Дубровина и свою, всё вроде сошлось точно.

Уставшие, перемазанные суглинком люди ужинали прямо у развёрзнутой ямы, получив с устатку от врача по стаканчику спирту и привычной таблетке-допингу.

Врач был непривычно спокоен, поблёскивал стёклами тяжёлых очков, важно расхаживал возле кучи мешков, опломбированных и пронумерованных алой краской. Вероника забеспокоилась о старике, который опять надолго ушёл в лес, и направилась к нему. Её догнал врач, сунул в руку желтую таблетку.

— Выпейте немедленно. Вероника Александровна, на вас лица нет… Конечно же, такое увидеть! Какие драгоценности! Какие там кольца в шкатулках, ожерелья, подвески с бриллиантами, изумрудами… С ума можно сойти! Выпейте, я приказываю!

— Сейчас, сейчас, — она видела глаза врача, и что-то в них настораживало, пугал какой-то лихорадочный блеск, шизофренический гипноз, его не могли скрыть даже очки, — сейчас выпью, только найду Маркелыча.

— Выпейте немедленно, — жёстко настаивал врач и узил глаза.

— Я прекрасно себя чувствую, — проговорила она и вдруг услышала сдавленный крик от раскопа, — что там случилось?

— Всё нормально, ребятки радуются, я им весь спирт отдал. Выпейте! — врач оглянулся и вдруг бросился назад.

Вероника пожала плечами, повертела в пальцах желтую капсулу и выбросила её в траву. Старика она застала за работой. Маркелыч сделал свой раскоп.

На траве валялись ржавые стволы кавалерийских карабинов, казачьи шашки в истлевших ножнах, на дне ямы груда почерневших костей и черепов.

Маркелыч всё укладывал ровнёхонько, вздыхал и трясся в плаче, когда Вероника неслышно подошла к нему. Испуганно оглянулся на неё и сник.

— Вот он, девка, грех-то мой… Порешил людей зазря… Неотмывный грех, — он сбросил в яму всё оружие, оставил только одну шашку с сизым потемневшим лезвием, с едва заметными кольцами по нему, — это моя, возьму на память… Редкой златоустовской стали булат, никакое время её не берёт, хучь счас в бой с ней иди… даже остроту не потеряла. Ухватистая, бриткая! Бывало, в конных схлёстках не было от ней спасу… австрияков рубил до седла… до седла и красных… что было… зачем? Вызверили народ и кинули друг на друга. Супостаты!

Он быстро закидал неглубокую ямку землёй, отёр шашку о траву и перекрестился над холмиком.

— Простите меня, казаки… отдаю золото России… за нево смерть приняли, а может, иначе мне надо было сделать… Бес попутал! Простите, родимые… Пошли, девка. Попрощался я, крестик какой-никакой соорудил над ними, теперь можно помирать. Пошли на бивак…

Издали доплыл зовущий голос врача. Маркелыч шёл впереди, сжимая шашку под мышкой. Вероника едва поспевала следом. Старик выглянул из кустов и вдруг резко остановился, сильно и больно дёрнул за руку, пригнул к земле медсестру. Простонал, обернувшись к ней бешеным взором:

— Беда-а-а, девка! Один доктор… боле никого не видать. Я ить чуял, што так и будет! Беда-а-а…

— Что случилось? Что вы глупости говорите, какая беда? Пустите же мою руку, я пойду!

— Тихо! Неразумная баба! Ты только поглянь, как он с карабином рыщет… Беда! Ты, вот што, мимо могилки беги к реке и ухоронись, из кустов не высовывайся… Нет, погоди. Сюда бежит, ляжь! Коли што случится со мной, уползай, не показывайся ему на глаза, порешит!

— Да что вы плетёте?! Ведущий терапевт в Кремлёвке!

— Потому и не показывайся, — зло шипел дед, — ах, я старый дурак! Куда сунулся, в самое паучье гнездо… Кому там нужен памятник русским людям! Ну, не-е-ет… хрен вы получите! Лежи, не пикай, — старик проворно сунул шашку за спину под пояс брюк, пропорол ею дыру в штанине сзади и встал во весь рост с этим хвостом. Вышел на поляну в предвечерние сумерки…

— Дохтур! Дохтур! Там врачиха малость покалечилась, ногу в курумниках изломала, черт её занёс в каменья за цветками!

Он шёл открыто на врача, слегка прихрамывая, размахивая грабастыми руками. Вероника с ужасом смотрела на него, на всё это и ничего не понимала. Но какая-то необоримая, магическая воля Дубровина заставила её повиноваться, вжаться в землю и затаиться. Доктор пёр на старика со вскинутым карабином, его нервный, язвительный хохоток доплыл к кустам.

— Здра-асте, господин полковник, а мы вас ждали…

— Где остальные ребятки, на бивак ушли?

— Там! — доктор кивнул головой в темнеющее небо. — Сейчас ты, старый хрен, отправишься их догонять… Значит, ножку Вероника сломала… Ах! Как жаль… бабец ещё хоть куда… Жаль, придётся её тебе с собой за компанию брать, но сперва я с ней побалуюсь…

— Не дури, вражина, ить тебе этого золота не вынести, не скрыться с им… Тут всё милиция прочешет… Не дури!

— А теперь, полковничек, раскалывайся! Где ещё схоронил колчаковское золото и сколько!

— Тебе этого мало?

— Мало! Завтра прилетят мои люди, и мы на дыбе вытряхнем из тебя тайну, да и специальные лекарства у меня есть, всё расскажешь от психотропных укольчиков — с самого рождения! Ведь, ты сказал генералу, что сундук — малая часть золота. Раскалывайся, или пристрелю! — Врач для испуга выстрелил поверх седой головы и спешно передёрнул затвор. — Ну?! Считаю до трёх! Ра-аз… два-а…

— Ладно! Твоя взяла… есть ухорон в озере, шашнадцать подвод в полынью разгрузили золота, всех возчиков потом вырубили начисто.

— Где эти озёра?!

— Дак на словах разве покажешь, а без меня никто не знает, — старик сделал пару шагов вперёд, мрачно глядя на чёрную дырку ствола в трёх метрах от себя и на горящие кровью очки от заката, переступил ещё шажок.

— Не приближайся! Убью!

— Так же мы вроде сговорились, што укажу озеро. Отсель недалече… пару часов на вертолёте… Монеты были в ящиках, прям с ними вместе и топили… золотьё шибко тяжёлое… шашнадцать подвод… это тебе не казачий сундук.

Могутный сделал ещё шаг и вдруг радостно рявкнул через голову доктора:

— Гусев?! Эт чё он надо мной вытворяет?! Под винтом держит! По какому приказу?!

Доктор резко обернулся к раскопу, вглядываясь, а когда начал поворачивать голову на Маркелыча, услышал над собой резкий соколиный свист, а потом хряск своей ключицы… рёбер.

Карабин сам выпал из правой руки, а левая, с косой половиной тела, отвалилась и ударила мёртво по коленям. Голова ещё работала в диком недоумении, он ещё видел лицо разъярённого старика перед собой и невесть откуда взявшуюся окровавленную шашку, он ещё услышал его громовые слова, перед тем как потух кровавый закат в глазах, залитый ослепительной тьмой:

— Баклановский удар тебе… собака! Брезгливо вытирая шашку о заморскую одежду убитого, Могутный обернулся к кустам и громко пророкотал:

— Верка-а! Беги сюда скорей, скорей! Могёт быть, кто ишшо живой там из ребяток?.. Отхаживать надо!

Вероника послушно выбежала на поляну, козой сиганула от разрубленного наискось врача и заорала дурниной.

— Перестань блажить! — ловко поймал её Дубровин и лёгкой пощёчиной хлестанул по лицу. — Охолонись! Беда, девка… Потравил он весь народ своими таблетками, видать, другие подсунул… Я сразу всё понял… не зря он приручал к им… Ох, собака! Опять моя вина! Опять смерти за этим проклятым золотом вьются. Беги! Беги к яме скорей! — Сам поспешал за ней.

А вот и раскоп… Сведённые судорогой, валялись на траве все десятеро. По остановившимся глазам и синюшным лицам Недвигина сразу поняла, что помочь этим людям уже ничем не сможет. Она пьяно бродила меж ними, пытаясь нащупать пульс на холодеющих тяжёлых руках, тонко, по-бабьи выла и опять плелась вокруг ямы.

Вася, тот самый молодой, веснушчатый, крепыш, видимо, в смертных судорогах упал вниз на раскрытый зев сундука, обнимая его руками. Гусев успел вытащить пистолет, но не смог вставить обойму, она светилась тусклыми гильзами у него в кулаке.

— Сердца послухай! Послухаи! Неужто все… Боже ж ты мой! — Дед сам кинулся расстёгивать зелёные геологические штормовки, мял ухом ещё теплые груди молодых ребят и наконец отступился. — Всех порешил! За это дерьмо, — он с силой пнул звякнувший мешок, подошёл и обнял вздрагивающие плечи медсестры. — Успокойся… в страшную карусель мы попали, тут очень большие чины замешаны… Надо быстрей уходить.

— К-к-куда?!

— Мне-то один хрен помирать, а ты — девка молодая… жить надо… Ребят в этой яме зароем, золото по реке сплавим и перехороним.

— Как зароем?! Надо сообщить в милицию!

— Ду-ура! Иль ты не видишь, што самая верхняя милиция тут замешана?! Дура! Откель этот очкарик прознал, што я говорил министру об останнем золоте? Слухай во всём меня, иль сгибнешь почём зря… а помирать тебе никак нельзя… ни в коем разе… Ты ишшо не ведаешь, как ты нужна, девка!

Каменная, булатная стань, слёзы иссуши, чтоб ни одна хворь, ни одна пуля тебя не взяла… Ты — наследница Русского золота! На-а-асле-едни-ца-а!!! Поняла?! Ты должна ево принять от меня и передать России, когда люди в ней при власти будут, а не звери… Поняла хоть?

— Что вы говорите?! Какая наследница! Надо сообщить…

— Молкни! Бери за ноги вот этого…

— Зачем?

— Сказано, бери! — Старик опахнул её жесткой силой своих глаз. — Вот так-то… Слухай меня, выбору у нас нет…

Он уложил всех вокруг сундука по дну ямы, прикрыл им лица одеждой и взялся за лопату. Вероника уже сама подняла лопату с земли, стала бросать суглинок в раскоп. Работали молча, почти до полуночи. Ущербная луна нависла в зените.

Её тусклый, дьявольский свет озарял мертвенно две согбённые тени. Когда зарыли и заровняли, Могутный притащил бурелома, комьев мха и наспех замаскировал раскоп.

— Хватит! Утром подправим… пойдём того гада в кусты оттянем. А потом на бивак, и спать! Нам силы нужны, девка, много сил…

Они перетащили хлюпающее кровью тело врача в овражек. Старик наскоро закидал его землёй, тихо ругаясь в бороду:

— Шашку о тебя осквернил… поганый… Да штоб тебе пусто было… дьявол! Сколь горя наделал…

Пришли в пустой лагерь. Маркелыч разжёг костёр, разогрел в нём банки с тушёнкой, поставил перед Вероникой.

Делал он всё неспешно, уверенно и молча. Приказал сурово:

— Ешь!

— Не могу, какая уж тут еда…

— Сказано, ешь через силу!

Она опять безвольно повиновалась, не разбирая вкуса, глотала горячую тушёнку, слёзы текли по щекам, всё тело колотило дрожью, зубы выстукивали по ложке.

Ужас от случившегося парализовал её сознание, всё казалось нереальным, как во сне… Ей чудилось, что вот сейчас очнётся и увидит у костра знакомые лица ребят… Гусева, врача…

Не могла вместить её душа этих смертей, не осознавала ещё ни слов старика, ни происходящего. Она взглянула на Маркелыча, коршуном застывшего над жарким костром.

Только сейчас заметила, что он в одной белой рубашке, порванной и грязной. Большие ладони его сжимались в кулаки, и опять безвольно распрямлялись сильные пальцы. Огромный и страшный своей мощью, он смотрел на угли, губы что-то шептали сокровенное, не слышимое ей.

Вероника вздохнула, поднялась и заботливо укрыла его спину и плечи одеялом из палатки.

— Благодарствую… слава Богу, прошла у тебя паника… Бе-да-а, девка… надо нам держаться вместе. Мы теперь им лютые враги, станут ловить нас беспощадно, вот поглядишь…

Завтра начнём сниматься отсель, и один уговор — слухать во всём меня. Такие дела не для жалостливого бабьего ума… Золото надо сплавить по реке хоть на пару вёрст, тут сыщут собаками… У нас с тобой очень важное есть дело, окромя бегов от них.

— Какое?

— Не всё сразу, потом скажу… Иди спать, утро вечера мудреней.

— Какой теперь сон! Я боюсь… Зачем он отравил ребят? Он что, шизофреник, больной?

— Задание у нево было такое, с первого дня к таблеткам приручал… А потом дал яд в тех же капсулках… Сволочь. Сам он на такое бы не пошёл, одному такой кус не заглотить, не спрятать, не вывезти золотьё… Кто-то очень сильный и хитрый стоит за ним. Кто?!

Иди спи… Мне подумать надо и тоже вздремнуть малость. Завтра тут не должно быть и следа нашего лагеря, все травинки распрямлю, всё лишнее утопим в яме реки, в улове вот том, и поплывём, девка.

Вот тебе оберег, держи, — старик сунул ей в руки тяжёлый пистолет Стечкина, — хорошая машина, и патронов много… обойма вставлена, вот так взводится, вот предохранитель. Я разобрался, вот ещё три обоймы запасных.

Могутный пристально взглянул ей в лицо своим пронзительным, голубым взором и тихо, приказом добавил:

— Кто бы на нас ни вышел, кто бы ни попытался взять силой… бей наповал и не раздумывай!

— Да вы, что?!

— Ты всё поймёшь, девка, у того порога, к коему я тебя приведу вскорости… и меня уложишь, ежель оступлюсь… дай только срок. Ты не понимаешь груза судьбы, коий пал на твои бабьи плечи, а больше некому быть заместо тебя… время жизни истекает, исходит. Я же тебя насквозь вижу с перьвого дня; характер крутой, а всё под слабую бабу подлаживаешься… добрая ты, от этой причины и невезучая, всяк на доброте и сердобольности норовит ноги вытереть…

— Какая уж есть.

— Родом откель? — допрашивал дед.

— Донская казачка.

— В точку! — обрадованно просиял он лицом. — Тогда у меня на душе покой… Выдюжишь! Порода сломаться не позволит!

— Маркелыч, выпейте спирту, вы продрогли… заболеете, — она принесла свою фляжку и плеснула в кружку.

— Себе малость налей, ты тоже вся дрожишь. Помянём ребяток и-и… казаков моих… как всё в жизни кругами повторяется, чудно мне… Лучше бы я помер, а жили бы они, смерти не ведали… Угораздило попереться в Москву! Досель не пойму, какой чёрт мне это на ухо нашептал, заставил? Пришла идея поставить памятник, накатила…

Старик ушёл спать в палатку, а она долго сидела у огня, озираясь на шорохи в кустах. Тяжёлая рукоять пистолета оттягивала ладонь. Красивое, хищное оружие привораживало. Когда особо сильно затрещало на другом берегу реки, Недвигина вскинула пистолет и ударила короткой очередью на шум. Кто-то испуганно рявкнул. Услышала обеспокоенный голос старика из палатки:

— Каво ты там смалишь? Это медведь с вечера лазит…

— Медведь?! — Она сиганула в палатку к нему, испуганно шаря во тьме рукой. — Ведь может нас задрать?!

— Эхе-хе-е… Медведь — невинное дитя перед свирепостью тех, кто за нами придёт. Спи, девка, коль боишься, прилягай рядышком.

Она девчушкой в страхе приникла к нему и почуяла тяжелую ладонь, оглаживающую щеку и волосы. Эта отцовская ласка успокоила её и усыпила…

* * *

Снег был голубым, а огромная лайка, запряжённая в нарты, белой-белой на его фоне. Вероника ехала с Маркелычем по зимней тайге, лайка стремительно и легко несла нарты. Над их головами покоилось низкое звёздное небо…

Они летели по льду какой-то огромной реки, сжатой скалами в заснеженных лесах. Сказочная картина открывалась ей за каждым поворотом, за каждым кривуном… По берегам паслись дикие олени, копытя снег; он фонтанами вздымался и оседал… олени не боялись их и собаки.

Огромная оранжевая луна продиралась через дебри лесов на скалах, пригашая звёзды. Лайка оборачивалась на бегу и смотрела на Веронику умными, огненными глазами… Гонка сквозь ночь в тайгу будоражила, на сердце было легко и привольно. Она чуяла, как крепко держит её, обнимает могучими руками Маркелыч, не дозволяет упасть на крутых поворотах…

Ехали долго, неустанно неслась лайка и вдруг остановилась в верховьях глухого распадка. Старик соскочил с нарт и повлёк Веронику за руку, громко и ликующе сказал:

— Смотри! Смотри! Смотри! Я привёз тебя к царице Ели…

Вероника завороженно глядела на огромнейшую ель, вершиной своей уходящую в небо. Казалось, что она касалась звёзд и они горели на её бархатных, снежных лапах, как украшения. Ель чуялась живой, могучей… вечной! Эпическая музыка лилась от неё, с неба, со всех сторон.

Старик подошёл к комлю и коснулся лбом шершавой коры огромного ствола. Вероника сделала то же самое, а когда подняла глаза, пробралась ими меж толстых ветвей к вершине… вдруг почуяла невесомость, устремилась душой туда, полетела и увидела звезду, лучистую, близкую и родную ей навек, знакомую с рождения…

Уже с необозримой высоты она увидела белую лайку и стоящего подле ели старика. Они глядели на неё. И тут ворохнулась в ней такая жалость к нему, такая жуткая печаль, что вернулась… Лайка лизнула ей в лицо горячими языком.

Вероника вздрогнула и открыла глаза… Солнце поднялось над лесом, его горячие лучи лизали её щёки через отвёрнутый вход палатки. Маркелыча не было рядом. Она испуганно вскочила и выглянула наружу.

Старик сидел на корточках у берега, неотрывно глядел на бегущую воду, на живую игру солнечных зайчиков по ней. Река дышала, лилась, пошумывала на перекатах меж камней — пахла свежестью и жизнью.

* * *

Вскоре они уже работали. Маркелыч так тщательно замаскировал раскопки, что трудно было случайному человеку заметить это место, да ещё надо было попасть на эту полянку среди лесов и сопок.

Потом он повёл её к теклинке, со вздохом выдернул крест из могилы казаков, глухо промолвил:

— Господь заставил мучиться всю жизнь… Я их всю жизнь перезахоранивал… думал часовенку тут срубить над убиенными… Не довелось. Всё пошло по второму кругу. Опять… — Он положил крест на могилку и прикрыл, замаскировал тонким дёрном.

Вероника глядела на него, и ей стало страшно от той боли, той необратимости греха, что читались на лице и в глазах Маркелыча. Он ссутулился, померк весь.

Истово крестился на все четыре стороны, стонущим шёпотом молил Господа и души погубленных им казаков простить его, покарать самой лютой карой за неразумность и зло давнее…

Словно чёрный смерч кружил его над окаянным местом: и пытал, и мучил, и терзал до умопомрачения.

С трудом увела его Вероника к биваку. Шёл и вздрагивал спиной, понуро свесив голову на грудь. Опять промолвил с горечью безысходной:

— Господь заставил мучиться всю жизнь…

* * *

Всё лишнее в лагере убрали, зарыли, утопили в улове с тяжёлыми каменьями. Даже кострище Маркелыч замаскировал так, словно век тут росла трава и пламя не вздымалось. Накачали две новенькие лодки-пятисотки. На первой — палатка свёрнутая и рюкзаки с провиантом, сзади на буксир привязанная лодка с мешками золота.

Маркелыч переоделся в старенькую одежонку, прихваченную из Москвы, костюм аккуратно свернул и ухоронил в тюк под себя. Кинул на плечи карабин, собрал из прочных дюралевых трубок байдарочное весло и царственно пригласил Веронику:

— Садись, королева… Время не ждёт, — перекрестился спешно и отпихнул берег.

Плыли вниз по реке до сумерек. На ночь костра не разводили. Закутались на острове в палатку и уснули, грея друг друга. С рассветом опять тронулись в путь. Старик всё оглядывал берега и, наконец, у одной приметной скалы причалил к косе.

— Вон в тех осыпях и зароем золотьё… примечай, девка, шибко заруби в памяти это место.

— Примечаю…

Они осторожно разобрали навалы обомшелого плитняка и сложили мешки, сверху опять навалили камень. В двух шагах не отличишь. Одну лодку Маркелыч спустил и обернул резиной мешок с иконами, сокрушённо проговорил:

— Лодку мыши всё одно посекут… Иконы надоть быстрей вывезти отсель, могут отсыреть. А какая хорошая лодка, посудина справная… лёгкая, через перекаты сигает, хорошая лодка… жалко…

— Хватит вам, — усмехнулась Вероника, — миллионы зарыли, а лодку жалко.

— Я ить охотник-зверолов, тигров сколь переловил, всю жизнь в тайге… Знаю цену лодкам. На ней ведь целиком сохача можно увезти. Справная посудина.

Ничё… сама видала, разрезал надувные борта, и иконки в сухости теперь, сырость не проникнет. Токмо мыши бы поганые не прогрызли резину. Скоро заберём, коль сами живы будем…

На третий день пути услышали гул вертолёта. Он кружил в верховьях реки, откуда сплыли. Маркелыч мигом пристал к берегу, выкинул в густой тальник вещи.

Выдернув лодку на гальку косы, лихорадочно вывернул клапаны и спустил её. Комом унёс под ели, закидал мхом и лапником. И вовремя. Вертолёт косо нёсся над самой рекой. Спрятавшись за стволы толстых елей, они наблюдали за ним через навесь хвои.

Рёв приближался, густел. Машина стремительно пронеслась с утробным клёкотом над верхушками деревьев и ушла вниз по течению. Вероника прижалась смятённо щекой к шершавой коре, явственно вспомнился недавний сон… Подняла глаза вверх и вдруг почуяла исходящую от дерева, вливающуюся в неё животворную силу, мощную энергию, пахнущую хвоей и смолой…

— Маркелыч! Вертолёт нас ищет? Может быть, вы зря страхи нагоняете?

— Началось… Так могут и прихватить на воде… иль впереди засадку кинут, — не отзываясь на её вопрос, проговорил он, — нам бы ишшо пару дён сплыть, потом уйдём тайгой, — помолчал, взглянул на неё и все же ответил:

— Погоди, скоро увидишь… скоро сама будешь чуять их за собой…

Они плыли всю ночь, натыкаясь на камни и мели, вымокнув до нитки и озябнув в сырости, сталкивая лодку, обводя её вокруг препятствий. Перед утром, сквозь белесый туман над рекой, увидели огонь потухающего костра на берегу и озаряемую им точно такую же шатровую палатку, какими их снабдили в Благовещенске.

— Гляди, — прошептал старик, — палаточки-то с одного склада, редкие в тайге. Нас поджидают ребятки… Ищут. Тихо…

Около палатки маячила тень человека, он размеренно ходил. В отблесках костра ясно заалел приклад автомата.

Маркелыч и Вероника полулежали в лодке, плывшей сквозь низкую кисею тумана. Старик подвинул карабин к себе и настороженно глядел на часового. Булькала на близком перекате вода, зашелестели листья берёз в утреннем ветерке. Река пахла сыростью, прелью.

Недвигина вполоборота смотрела на удаляющийся огонь, положась уж совсем на разум Дубровина. Она начала понимать, что судьба кинула её в смертную игру, выхода из которой она не знала. «Что же теперь? Всю жизнь скрываться? От кого? Квартира в Москве, работа… Что же делать?»

Глядела на мерклый огонь, он уходил в туман, в небытие, как и вся её прошлая жизнь. Зябко передёрнула плечами и отняла у Маркелыча весло.

Она стала грести с упоением, сильно и яростно, словно убегая от дымного костра своего прошлого, к яростному солнцу, вымахнувшему из-за сопок.

Могутный внимательно смотрел на неё, на эту перемену чувств, на вдохновенное лицо и устремлённые к свету глаза. Она гребла до изнеможения, и он ей не мешал, пока не увидел на весле кровь от лопнувших мозолей…

— Ты чё это, девка, запалишься, — наконец, отнял весло и стал грести сам, направляя лодку меж летящих встречь камней гудящего переката, — отдохни… Чё с тобой!

— Да «ничё», — передразнила она его и устало опустила руки в холодную воду за надувные борта.

Закрыла глаза, сладостно потянулась всем телом, — есть ещё порох в пороховницах! Как говорил мой дед… Колдун ты старый… куда ж ты меня затянул? Куда мы плывём по этой реке?

— Хто иё знает… В новую жизнь, так думаю. У тебя она вторая будет… У меня третий круг…

Дневали они в издальке от реки, на сухой террасе, заросшей спелым сосняком. Маркелыч разгрёб круговину хвои до самой земли и запалил маленький, бездымный костерок из смолистых веточек сосны. На нём и сварили из консервов обед.

Летнее солнце скоро высушило одежду. Вероника стыдливо закрывала грудь крыльями огромного пиджака деда, полы его доставали колен. Старик же её вовсе не стеснялся, крутился у огня в одних непомерных кальсонах, привычно готовил таёжную пищу.

Недвигина пристально смотрела на его могучий торс и поражалась. Ровная, загорелая кожа бугрилась мышцами, как у спортсмена. Ни старческой дряблости, ни морщин.

— Маркелыч? Ты в каком холодильнике с революции лежал? Ты посмотри на себя — строен и подборист, как молодец. Как это тебе удалось сохраниться?

— Я — русский офицер, — коротко отрезал он.

— Но и офицеры к вашим годам стареют!

— Слово знаю… травки пользую, корешки… опять же, панты маральи… женьшень и всю китайскую медицину у них перенял. Мне стареть и помирать нельзя было, и теперь нельзя, пока не передам тебе русское золото в сохран. Вот, коль ты примешь, выдюжишь… сразу и помру.

— Не надо, ты ещё лет полста проживёшь с такой статью…

— Дай-то Бог… Ядрёна корень, совсем ить нет охоты помирать, — лукаво ухмыльнулся он. — Бедовая ты, Верка… Страсть как нравишься мне, эдак годиков этих полста скинуть, враз бы умыкнул!

— Умыкни… от такого корня я бы с удовольствием родила богатыря… Вот же порода была, начисто извели…

— Извели… Это точно. Раньше красивый, дюжий народ был!

— Ну и что будем делать, как жить дальше? Вразуми!

— Спать… до вечера. Спать. Ты спи, а я покараулю. Только Вероника задремала, как услышала хруст валежника, испуганно очнулась и увидела спрыгнувшего с оленя пожилого эвенка.

— Здравствуй, — приветливо поздоровался он и подсел к огню.

К удивлению Вероники, Маркелыч встретил чужака очень приветливо, подбросил свежих дровишек в костёр и навесил котелок с водой. Добродушно заверил:

— Однако, чай будем пить!

— Цай хоросо-о, — довольно промолвил гость и закивал головой.

— Рассказывай, — обратился к нему Маркелыч.

— У-у-у! Шибко много люди вас ищут, — махнул эвенк рукой вверх по реке, — ба-а-альшая экспедиция… автоматами, собаки… шибко больсой нацяльник прилетел вертолётка… У-у-у! Полна тайга люди…

— Откуда вы знаете, что нас ищут? — встряла в разговор Недвигина. — Это не нас… мы — геологи.

— Не мешай, — отмахнулся Маркелыч и вдруг заговорил с гостем на эвенкийском языке.

Тот слушал, сосредоточенно кивал головой, посасывал папиросу. Потом стал азартно говорить по-эвенкийски, приветливо хлопал по плечу старика ладонью, обернулся к Веронике и произнёс на русском:

— Амикана Маркелыч вся тайга знает… шибко давно хотел с ним цай пить, говорить… У-у-у! Шибко хоросый люча! Много эвенков спас, много добра делал таёжному народу… Пасиба, пасиба! — Он вдруг вскочил на ноги и стал кланяться.

— Сядь, Карарбах… не к лицу поклоны-то, — урезонил его смущённый Маркелыч, — связку оленей надо!

Проводник надо к Чёрным озерам. Доведёшь?

— Хоросо! К вечеру оленей из стада приведу, к Чёрным озёрам приведу… шибко боюсь туда ходи, злые духи там зывут, много людей пропадай… Тебя — поведу… Хоросый целовек ты, Маркелыч! Мой народ, тебя эвенком зовёт. На праздник оленя закалываем… Всегда вспоминаем.

— Вот тебе карабин, дарю, — расщедрился старик.

— Пасиба, сам чем будешь стрелять? Много злых людей твоему следу идет! Мно-о-ога…

— Плохих людей с твоей помощью надурим, а хорошие, вроде тебя, нам не помеха. У меня есть именное ружьё, — старик вынул из рюкзака маузер в кобуре и достал его. На рукояти сверкнула тонкая золотая пластинка с вензелями букв. — Вера, на, прочти.

— «Доблестному полковнику Дубровину от адмирала Колчака», — громко прочла она, с интересом разглядывая оружие. Оно было ухожено и тщательно смазано. Когда успел Маркелыч его вернуть к делу?

— Шибко хоросый маузер, шибко хоросый, — закивал головой эвенк, — олень стреляй, сохатый бей, медведь-амикан стреляй, це-це-це.

— К Чёрным озерам доведёшь, и его подарю… зачем он мне опосля. Для охотника маузер — мечта. Сам знаю.

Эвенк распрощался, ловко вскочил на оленя и скрылся в тайге.

— Он нас не заложит? — несмело спросила Вероника!

— Никогда в жизни! Любые пытки пройдёт, а не подведёт друга. Удивительный и благородный народ. Люблю их, как детей своих… Они и есть дети тайги: доверчивые, честные, скромные. Великие трудяги и следопыты. Всю жизнь в палатках и в сопках при любом морозе.

Водочкой их власть ваша погубила. Страшнее чумы и оспы для них водка, вымирают от неё, дураками делаются.

А какой народ! Светлый и мудрый. Последние штаны отдаст хорошему человеку, а плохого за версту чует. Дружен я с ними всю жизнь… Если бы не они, в тридцатые годы замели бы меня, и к стенке! Так на перекладных нартах упёрли в дебри Джугджурского хребта… за тыщу вёрст.

Там и жил в чуме их князька, оленей пас, золото добывал, за нево оружие им покупал, патроны, еду и медикаменты. Два сына и дочь у меня от дочери князя… как бугаи здоровенные, ни один олень их не держит, все выучились, завели семьи, в Хандыге живут.

— А вы с ними не встречаетесь?

— Почему же! Гости-и-ил. Я же на охоту из Хабаровского края иной раз забредал то в Якутию, то в Магадан… Широко люблю жить в тайге! Ходок был раньше отменный. Но, пуще всего, по рекам любил сплавляться. Завалишь пяток сушин, свяжешь покрепче и-и… попёр вниз. Аж вихрь водяной сзади на перекатах! Страх один для нормального человека…

Любо мне, девка, быть мужиком, себя испытать, смерти самой в глаза глянуть и объегорить иё… В таких переплётах бывал! А я знал, мне смерти нет. Берегиня у меня за спиной, крылами обнимала, ласкала и благословляла… Россия… ей имя.

Если бы не вынудили меня всю жизнь партизанить и скрываться, то сколь добра бы своим трудом ей принёс, сколь дел бы понаворотил, да и не только я… Нет русскому человеку, особливо патриоту, жизни при вашем строе… Задавить норовят, посадить самых лучших и разумных, грязью замызгать, сплетнями заплевать…

Как ладана, боятся черти доморощенные и заморские, что возродится Россия, умом своим станет жить, а не идеями дьявольскими ихними, разрушительными и смертными для богоносного, наивного и законопослушного русского человека.

Потому и не нравится эта власть, ибо чужие правят нами, ты только поглянь на их рожи. Нахальные, богомерзкие, злые к нашим родовым корням. Всё на Америку пялятся, жирный кус там ищут. Беда-а, девка…

Ты спи, ночью стану приучать тебя скакать на олене. Ох, наука же трудная! У нево шкура по мясу бегает, как не приросшая вовсе. Того и гляди брякнешься наземь… Эвенки и те с палкой ездят для придержу. Спи-и…

— Да уж… на те «рожи», как говоришь, я вдоволь насмотрелась, — задумчиво и печально отозвалась Вероника, — на женушек их и детушек… Бр-р-р, — она передёрнула плечами, как от холода, — всё в коврах и цветах, отдельные палаты… любые лекарства для Кремлёвки, персональные врачи.

Во многом ты прав, Маркелыч… только сейчас я начинаю понимать всю пропасть, разделяющую их и народ… О какой заботе к России ты говоришь?.. Боже… Да они, как пауки в банке, друг друга грызут, все к власти ломятся, детей устраивают на тёплые места, в престижные институты… Номенклатура…

— Сон разума у нашего народа, — со вздохом договорил Могутный, — обирают его до нитки, а он молчит и терпит. Докуда же терпеть!

Ладно, жрали бы в три горла и жили, дак не-ет… норовят всю историю нашу с грязью смешать, глумятся так, что радио тошно слушать, телевизор и вовсе не гляжу. Прямо в глаза брешут людям, и хоть бы что…

— Дальше не поплывём?

— Нет резону… Они нас на воде, как утят, подловят. Медвежьими тропами пойдём, через сопки и гольцы. Што Карарбах на нас вышел — это судьба… Поверь мне. В самые трудные минуты жизни Бог мне посылает на выручку за моё доброе этот народ.

Как шаман ихний чует, что мне худо, и повелевает идти на помощь. Спрашиваю: «Как нашёл?» Отвечает: «Вертолётка кружит, люди чужие… хотел глянуть, что за человек бежит от них? Если бандит — под мох… может на табор выйти и людей обидеть, если хороший — помочь надо».

Вот и вся их природная философия… без институтов и академий. Будь преступник на нашем месте, положил бы он его из тозовки, мохом прикидал… не шали в тайге, тут женщины и детки тунгусов в палаточках, их беречь надо от лихих врагов. И не осуждай за такое…

У эвенков — своя честь и свой суд. Не пакости в тайге, на земле ихней. И всё-ё…

Карарбах пришел затемно. Переложил вещи во вьючные сумы из грубого брезента, на самого крупного учага Маркелыч приладил спущенную резиновую лодку, связанную на две половины.

Эвенк аккуратно заровнял хвоей залитое кострище, для страховки ещё полил водой, чтобы не загорелась его тайга, и взгромоздился на передового оленя.

Шли ходко звериной тропой вверх по распадку безымянного ручья, впадающего в реку. Шли неведомым путём, ясным только для проводника. Вызвездившее небо висело над их головами.

Вероника приметила светлую и скорую точку спутника, и опять недоумённо ворохнулось в голове: «Действительно, как партизаны… на своей земле». Ей вспомнилась уютная квартира в Москве, работа, подруги… невольно защемило сердце, затосковало по городскому шуму и суете, и легко отпустило…

Она шла вслед за Маркелычем, тот галантно придерживал ветки, чтобы не охлестнули её. Перед дорогой сам навернул ей портянки и надел сапоги, чтобы не сбила ноги. Пробовал усадить на оленя, чтобы не устала… Кавалер…

«Что же делать дальше? Как жить? Куда ведёт он? Зачем?»

* * *

С раннего утра и до самого заката над тайгой кружили вертолёты. Развьюченные олени паслись у палатки, натянутой в густом ельнике возле махонького ручейка. К вечеру все выспались, отдохнули, готовились в путь.

Маркелыч степенно разговаривал с эвенком о житейских проблемах: есть ли зверь в тайге, о том, как лютуют бамовцы-браконьеры, истребляют дичь и рыбу, много ягеля подавили вездеходами, снесли бульдозерами, куда будут кочевать осенью эвенки за соболем…

В разговоре они нашли общих знакомых на пространствах от Благовещенска до Магадана и Якутска. Интересно всё это было слышать Недвигиной.

Она впервые столкнулась с таёжниками, внимательно смотрела на них и жадно слушала, впервые, за все эти дни после трагедии у раскопа, на её губах появилась лёгкая улыбка. Маркелыч заметил это и радостно забалагурил:

— Оттаяла, девка! Слава Богу! Дён через пять дойдём к озёрам, и нас сам чёрт не сыщет, уж там отоспимся вволю… Ры-бы-ы… про-опасть! — Маркелыч вынул карту из своей полевой сумки, испещрённую пометками от химического карандаша, и стал её внимательно разглядывать, прикидывать расстояние до озёр. — Карарбах, а ну глянь, где мы находимся-то?!

Эвенк живо заинтересовался военной картой, цокал от изумления языком, мигом разобрался в хитросплетении рек, ручьёв и сопок. Уверенно ткнул пальцем в карту и проговорил:

— Однако, тут палатка наса…

— Ну-у… я и не сомневался, как по ниточке идем к цели. Эвенки — лучший компас, — он достал свои заветные тетради и стал их листать, ага, вот… моя эпопея у Унгерна…

Боже мой, что за человек был этот барон! Сбежал в тринадцать лет из своего имения на японскую войну, получил там серебряный крест за храбрость… Потом на австрийском фронте лиховал… потом на год исчез напрочь… ходили сплетни, что он был личным посланником царицы у Вильгельма.

Чушь! Стал генералом, а тут кутерьма революции. Занесло его в Монголию, правил ею, буддизм принял… В войсках дисциплину держал железной рукой: снасильничал над бабой или украл чё — расстрел… другой раз прикажет расстрелять за то, что не грабишь и не насилуешь. Непредсказуемый самодур!

Влюбился он там в одну молоденькую учителку, русскую беженку. Охранял её, волосу с головы не давал упасть, а она близко не подпушала, фыркала…

Унгерн страха не ведал перед смертью, в бой сам шёл и свирепел до ужаса от крови ли, от кровей ли своих рыцарских — неведомо.

Самое любопытное, что с японской войны ещё он таскал всюду и везде за собой старую няню-алкоголичку, под присмотром коей вырос. Боялся её, как огня. Она его спьяну била, как дитя малого, чем попадя… Сдали его свои же, хотели выкупиться за него. Повязали и везли на фурманке к красным. А как их увидели и

сдрейфили, умчались обратно на конях, оставив Унгерна связанным на повозке. Красный разъезд наехал, и гутарят меж собой: «Кто это там под тулупом лежит на фурманке?!» А он им строго оттуда:

«Сволочи! Развяжите и постройтесь. Я — барон Унгерн!» Такого страху нагнал, что привезли, не открывая шубы, к командирам своим. А на суду чё вытворял?! При расстреле?! За такое геройство — солдаты отказались в него стрелять. Какой-то комиссар пристрелил…

Боже-е… Как этого человека оценить в истории? Кто его оценит? Изверг, палач, белый генерал, наместник Монголии — с одной стороны; бесстрашный воин, офицер, герой многих кампаний — с другой стороны. Умеющий любить женщину свято и безответно, боящийся, как дитя малое, своей пьяницы-няни — с третьей стороны.

Кто он, Унгерн? Человек или зверь? В моих дневниках масса материала. Бездна! Если бы написать всё, как есть в книге да издать её в России… Не позволят, захоронят в сейфы о семи печатях, а то и сожгут.

А тут… окромя правды, ничего нет. Ни слова лжи! Всё видено своими глазами и писано вот этими граблями, — Маркелыч удивлённо пялился на свои корявые лапищи, — неужто и правда… это я был в тех годах?!

Стоял во фрунт перед Колчаком, пил с ним водку на балу в Омске, шёл в атаку с Ижевским полком под Уфой, закрыл глаза Каппелю, этому умнице и герою русскому… Не верится самому!

Вера! Эти дневники я тебе завещаю… сохрани. Придёт время, напиши по ним книгу или напечатай как есть: «Дневник офицера Генерального штаба», весь материал в твоих руках, с оперативными картами, фамилиями, званиями… причинами и бедой поражения русского дела в той страшной, братоубийственной войне…

Только Каппель смог растолковать русскому простому человеку пагубу революции и кто её принёс на нашу бескорыстную землю. Я помню досель гимн Ижевского полка в штыковой под Уфой, как-нибудь спою.

Рабочий Ижевский полк, похоронив Каппеля в Харбине, весь, до единого солдата опять ушёл на красных и весь лёг под Волочаевском. Орлы! Какие это были орлы, Вера… Убеждённые, что красные продают Россию, жертвенно, ради неё, шли яростно в бой и принимали смерть… ради неё…

Таких бы генералов и полков побольше в то время, не было бы теперь равных в мире Отечеству нашему: по богатству, мощи и духовному совершенству. За это нас и загубили…

Эвенк внимательно слушал, прихлёбывал чай из кружки, не отрывал глаз от Маркелыча. Вероника поняла, что личность старика в тайге давно обросла легендами, каким-то богатырским эпосом среди кочевого народа, ибо в узких прорезях глаз Карарбаха светился почти мистический ужас, трепет и любовь к Амикану, как его звали они.

* * *

Недвигина, всё же, сбила пятки до мозолей, и поневоле довелось осваивать науку езды на оленях. Падала, опять садилась на крестец покорного животного и всё же, освоила таёжный транспорт.

Они шли день и ночь под ущербной луной, останавливались на короткие роздыхи, подкреплялись сами, наспех кормили оленей и снова — в путь. Всё реже налетали самолёты и вертолёты, видимо, беглецы выскользнули из зоны поиска.

К вечеру пятого дня затаборились на берегу обширного озера. Уже без опаски натянули палатку, отпустили пастись исхудавших оленей, одного из них эвенк зарезал и наварил большой котёл мяса.

— Однако, сейчас мозгочить будем и набираться сил, — радостно прогудел и потёр руки Маркелыч.

— Как это, мозгочить? — спросила Вероника.

— Сейчас Карарбах тебя обучит, мило дело! Эвенк вынул из котла берцовую кость оленя, ловко её расколол и подал женщине. Душистым парком исходил костный мозг.

— Спробуй, спробуй, девка! — принуждал Дубровин. — Сладость непомерная, лакомство первейшее у тунгусов.

К вечеру Маркелыч накачал лодку и уплыл с длинным шестом по озеру. Вернулся к биваку ночью, уставший и хмурый.

Карарбах радостно вскочил, что-то обеспокоено залопотал по-эвенкийски, испуганно оглядываясь вокруг.

— Не бойся, не тронут меня твои духи, — он обратился к Недвигиной, сидящей у костра и шевелившей палкой угли: — Боится наш проводник… дело в том, что, по их поверью, именно в этих озёрах живут души умерших тунгусов.

Через воду Чёрных озёр уходят их шаманы, обернувшись в рыб, в нижний мир. Никогда эвенки не подходят близко сюда. Злой дух Харги сторожит царство мёртвых, и они страшатся его… На их языке это место зовется Долиной Смерти. Вот куда я тебя завёл. Вера… Дубровин долго пил чай из трав, потом глухо сказал:

— Завтра со мной поплывёшь, одному несподручно… Лодка вертится, надо кому-то грести…

— Рыбу ловить будем?

— Рыбку, девка… рыбку золотую. Глубина аршина три, всё равно, сыщу место, — он принёс к огню свои старые карты, долго разглядывал их, шевеля губами, что-то читал на полях.

Выплыли в туманный рассвет. Играла и всплёскивала рыба. Недвигиной стало жутковато, припомнились слова о душах умерших. Вода была тёмная и тяжёлая, страшила своей глубиной, магнитила, звала.

Маркелыч догрёб почти до середины озера и уступил место Веронике, сам взялся за шест. Он отвесно тыкал им в дно, указывая направление движения. Из глубины поднимались и лопались большие пузыри, обдавая серной вонью. Вероника ничего не понимала, послушно исполняла волю старика.

Лодка кружилась и кружилась по тёмной воде, дед неистово что-то искал на дне, может быть, тот самый вход в подземный мир, куда уплывают шаманы… Когда солнце поднялось над лесом, Маркелыч вдруг радостно вскрикнул, извлёк из рюкзака замотанную в тряпку стальную кошку и стал забрасывать её в воду.

Раз за разом она выходила пустая, черная от донного ила, и вдруг, капроновый шнур напрягся. Лодку слегка перекосило, и притопило надувной борт, старик рывками дёргал на себя шнур. И вот тот медленно поддался, пошёл.

Дубровин осторожно, но сильно выуживал из воды невидимую рыбину. Скоро Вероника увидела край небольшого ящика, оплывшего чёрным илом. Маркелыч с трудом перевалил его в лодку. Замечая место, суетливо вогнал шест глубоко в дно и обрубил его в четверть над водой.

— Греби к энтому боку… приметь место, вон гляди, насупротив нас край горельника, теперь стреляй глазом на костёр, теперь в третью сторону на энти вон камни у старой сосны. Мы как раз на перекрестье, в центре. Греби скорей, терпежу нету!

Он вынес на берег тяжёлый ящик и сорвал топором сгнившую крышку, обитую позеленевшим медным листом. Устало присел на мох рядом. — Иди сюда, королевна, привяжи лодку и отворяй ларец, — поманил рукой её, — иди… Вот, поглянь!

Недвигина с любопытством подняла, крышку и отшатнулась. Ровными столбиками, завёрнутые в истлевшую от времени пергаментную бумагу, ящик наполняли золотые монеты царской чеканки.

Она достала несколько холодных и мокрых десяток с профилем Императора, с интересом разглядывала их, взвешивала на руке.

— Это сколько же стоит сейчас ваш ларец?

— Он не продаётся, девка… Малость придётся занять отсель, нету у нас документов, и ухорона. А тебе пора уж осознать мою щедрость. Не дай Бог, я ошибусь, и ты — плохой человек, позаришься на богатство, а я вот вынужден открыться, помирать скоро… не могу с собой унесть.

Сгодится оно, золото это! Я чую нутром, што ох, как сгодится и добром помянут! Но, ежели ты — худая баба и плохо распорядишься русским золотом. Господь тебя покарает! Это я тоже ведаю… Сгибнешь! Помни!

С этого дня ты — наследница! Берегиня! Там ево, — дед кивнул головой на озеро, — аш шашнадцать подвод сгружено. Эко?!

— Шестнадцать подвод?!

— Да-да… и кони отменные были, да и сани особого ладу. От семидесяти до ста пудов на кажнем возу… вот и прикинь, помножь на шашнадцать.

— И что же мне теперь с этим золотом делать?

— Береги… Как застареешь, чуять смертушку станешь, коли раньше оно не сгодится для России, то передай тайну доброму человеку… сыщи ево, как я тебя сыскал. Ить чую нутром, што ты не подведёшь. Бог прислал тебя… Он всё видит!

— Не захвалите, — вяло усмехнулась Вероника, пересыпая тяжёлые монеты из ладони в ладонь, — вот махну с этим золотом за границу, яхту куплю, самолёт свой, мужа из знаменитых артистов найду, буду жить в замке старинном, с прислугой и собаками, — она озорно косилась на деда, дразня его.

— Не бреши. Пустым словам волю не давай! Сурьёзно гутарим, а ты шутковать надумала… Сотню монеток отсчитывай, в рюкзаке мешочек уготовлен, это нам на обжитье… остальное вот тут прирою, место запомни накрепко, заруби в памяти, выжги железом калёным несмывное тавро…

Когда России худо станет и опять люд начнут изводить… Когда война подступится к нам, может, и сгодится это золотишко на правое дело. Десять ящиков я отдал с другова места супротив Гитлера… ловко получилось, вроде как нашли рабочие в старом склепе… а путь я указал. Так и живу. Банкир?!

— Банкир! — усмехнулась Недвигина. — Банкиры — партизаны на своей земле… Страшно.

— Правильно гутаришь… нет русскому места в России, выживают, гонят в рабство, нищетой изводят… Все видно и знакомо. Беда, девка! Хучь бы один справный мужик русский пришёл к власти, сын Отечества, умняк и Хозяин! Вот тогда сгодится золотое наследие, такому можно будет чуток пособить.

— А почему вы разговариваете как-то архаично? Ведь, вы же полковник царской армии? Значит, было образование, правильная и культурная речь?

— За правильную речь в НКВД к стенке ставили, а особо в ЧК и ГПУ… за офицерскую выправку, за чистое бельё. Комиссары знали своё дело… иной раз за белые и чистые руки расстреливали. Вот меня жизнь и обучила играть… а потом обвык. Сладок русский язык. И ты не чурайся ево… не слухай учёных советов, многое погубили под видом прогресса.

Москва — ещё не Россия! Пустой, сорочий и вульгарный язык босяков — не признак культуры, а признак вымирания, исчезновения нации, утери ею своих дедовских корней, родовых… Так-то, девка. Небось у вас на Дону язык сохранён в станицах?

— Сохранился, но молодёжь стесняется его, норовят говорить по-городскому.

— Зря! Городские должны учиться у простых людей. Ладно, поплыли к биваку. Карарбах скоро вернётся с охоты, свежиной побалует нас. Да пора выходить из лесов. Ухорон нам я уже надумал. Будем пробираться в Якутскую землю. Там на время затаимся, документы в Алдане старые друзья нам сварганят, обличье изменим… не впервой.

На биваке Маркелыч достал ножницы из своего рюкзака, бритву и уселся на сухую валежину. Разделся до пояса.

— Вера, а ну иди сюда. Смахни мне накоротко волосьё с головы и бороду напрочь, стану бриться теперь. Позаимствовал лезвия и бритву у покойного Гусева. Стриги!

— Да я никогда не пробовала стричь.

— Пробуй!

Вероника запустила пальцы в его гриву и начала осторожно срезать длинный седой волос. Со спины близко разглядывала могучий торс его и дивилась. Ровная, гладкая кожа без признаков старения; под нею играла, шевелилась сила.

— Не могу поверить, что вам девяносто три года! В Кремлёвке довелось немало лечить донельзя изношенных шестидесятилетних, обрюзгших, жирных и слабых. А такого не встречала! Вас надо показывать врачам на симпозиумах.

— Я те травки открою такие божественные, что сама скоро запляшешь незрелой девкой, — усмехнулся Маркелыч, разглядывая клочья сивой бороды на ладони, — вот счас побреюсь и сватов к тебе зашлю… Мило дело…

После стрижки сел на корточки у воды и намылил лицо. Брился тщательно, долго приглядывал в маленькое зеркальце.

Вероника разогрела на костре обед и вскипятила чай, а когда подняла глаза на вернувшегося от берега старика — обомлела… Весело глядел на неё вприщур розовощёкий мужик.

— Ну-у-у! — только и промолвила в изумлении. — Да вас сроду не угадать!

— Дай-то Бог… токма угадчики будут шибко мудрые, мне бы ишшо росток свой сократить на треть.

После обеда он натащил к костру каких-то корней и трав, долго отваривал, томил их в котелке на углях костра и подступился с ножницами.

— Теперь ты усаживайся на бревнышко, твоя очередь.

— Может быть, не надо? Женская причёска дело тонкое, лучшие парикмахеры Москвы мне её закручивали.

— Садись-садись… надо, девка. Шибко ты яркая и приметная и дюжесть красивая, для любого мужика соблазн от тебя пышет, а он шибко памятен… а ить на люди выходим. Постриг в монахини тебе произведу… нету уж у тебя жизни мирской с моей тайной, счас сама себя не угадаешь… И чтоб другим неповадно было… Надо!

Он ловко орудовал ножницами, срезая пушистые локоны, и довольно крякал. Потом принёс в котелке остывший настой, низко склонил голову Вероники к земле и стал осторожно втирать густую жидкость в кожу, перебирая меж пальцев мокрые, короткие волосы. Укутал её голову полотенцем и проворчал:

— Готово! Через полчасика сполоснёшь в озере и просушишь. Эко солнышко разыгралось! Любо жить на белом свете.

Всё выполнив в точности, просушив шелковистый волос, она глянула на себя в зеркало и расхохоталась. Из брюнетки — превратилась в блондинку с естественно русыми волосами.

— Как это вам удалось?!

— Жизнь… Если бы ты знала, девка, как я чудил раньше… Из молодца мог в старца обернуться, в калику перехожего. Один раз весь Благовещенск ГПУ перевернуло, а я сидел в отрепьях у них на виду, на паперти, милостыню клянчил и язвы налепные на ногах казал… Всяко было. Жизнь!

Он тщательно собрал волосы свои и её отдельно, потом резко соединил их и сжал в широких ладонях в один комок, завернул в тряпку и привязал тяжёлый камень. Забросил в Чёрное озеро.

Вероника внимательно смотрела за ним, она знала от бабушки, что волос надо зарывать, ибо колдовские силы могут навредить, сглазить, навести порчу, используя волос твой.

Она не противилась этому соединению чёрных и седых локонов, напротив, она обрадовалась этому, почуяла слияние их, закружилась слегка голова, она ощутила погружение в холодную глубину и увидела огромную рыбу, икряную и тяжёлую, трогающую плавниками тугой свёрток на дне…

* * *

Карарбах подошёл к костру неслышно, испуганно пялился на сидящих людей и цокал языком. Смятенно проговорил, озираясь вокруг:

— Собсем молодой Амикан! Девка полинял, как белка весной! Шибко страшно! Злой дух Харги… место худое, — ошалело тряс головой, щупал своё лицо руками, теребил жёсткий волос.

— Не бойся… олень зимнюю шкуру меняет летом, зачем мне в такую жару борода и лохмы, сам срезал.

— Шибко худое место, — не унимался эвенк, бросив двух убитых глухарей к костру. — Кочевать на бор ната, убегать ната… Души предков ворчат… у-у-у сердятся, шаманы злятся… пропадай тут, помирая собсем! Озеро проглотит нас… Кочевать ната…

— Что ж, иди, Карарбах. Мы теперь сами выберемся. Из озера вытекает речка, по ней и сплавимся в Зею. Спасибо большое за помощь.

Карарбах заметался, забегал. Мигом собрал пасущихся оленей в связку и побежал с ними от костра, позабыв получить в подарок маузер.

Солнце клонилось к вечеру, в тайге неумолчно пели птицы, плескалась, жировала тяжёлая рыба в озере, сизый дымок костра вился меж деревьев. Густотравье источало цветочный дух вперемешку с запахом смолы разопревшего от дневного жара сосняка.

Вероника лежала на мягкой подстилке у огня и следила, как Маркелыч увлечённо таскает удочкой, на мушку из её волос, крупных радужных хариусов в устье небольшого ручья, вбегающего в Чёрное озеро.

Легкая голубая дымка окутала противоположный берег, густые ельники у воды. Пара гусей низко прошла с мощным шорохом крыльев над деревьями, переговариваясь. Ленивая истома разлилась по всему телу Недвигиной.

Куда-то в далёкое прошлое, как в забытый сон, провалилась Москва… суетная работа, трели телефонных звонков. Живой мир тайги обступил её, баюкал, исцелял душу и наполняя спокойной силой. Она ещё не ведала, что её ждёт завтра, но чуяла рядом с собой того человека, на коего можно положиться во всём и до конца.

Они ели уху из одного котелка, нежную рыбу. Вероника снова научилась улыбаться, отходил шок трагедии.

— Завтра поплывём, — прервал молчание Дубровин, — ох и любо мне сплавляться по рекам. За каждым кривуном что-то новое, неведомое до радости открытия.

Недвигина подошла к озеру, потрогала воду рукой, обернулась к дремлющему у костра Могутному и крикнула:

— В этом озере можно купаться?! Вода тёплая…

— Мо-ожно, гляди не утопни… не заплывай далеко.

— Я девкой Дон перемахивала запросто на спор, не потону.

Она отошла подальше, разделась донага в кустах и оглядела себя. За время скитаний в тайге сошёл лишний жирок, фигура стала подбористой и стройной. С разбегу нырнула в прозрачную воду и поплыла.

Долго купалась, плавала на спине, пристально глядя в голубеющее от востока небо. Она услышала призывной кряк и увидела выплывшую из прибрежной травы утку с выводком, кряква манила за собой суетливых утят, что-то им заботливо лопотала.

Солнце ещё висело над горизонтом, красное, раскалённое. Недвигину вдруг неодолимо потянуло на середину озера. Она невольно повиновалась этому зову и быстро поплыла саженками, как в детстве через полноводный Дон.

Костёр удалялся, солнце коснулось горизонта огненным краем, и в этот миг она ухватилась руками за конец шеста, торчащий над водой. Она обвила его ногами, низом живота чуя шершавую кору, слегка передохнула и, набрав в лёгкие воздуха, смело нырнула в глубину рядом с шестом, открыв глаза.

В детстве она слыла отменной ныряльщицей, даже среди ребят, за редкими голубыми раками, которые хоронились под земляными камнями у подмытого Доном обрыва.

Холодная и прозрачная до хрустальности вода казалась розовой от закатного солнца. Подступало чёрное дно.

Она сразу же наткнулась на груду ящиков, оплывших скользким илом, хаотично наваленных курганом почти до самой поверхности.

Загребая руками, она медленно шла, поднимаясь по склону этого кургана, всплывала вверх, а когда, хватанув свежего воздуха и отерев ладонью лицо, встала на самом верху пирамиды, то вода ей едва касалась грудей. Конец шеста торчал метрах в пяти.

Недвигина стояла на подводном острове жёсткой пирамиды из ящиков золота, пристально глядела на ускользающее солнце. И вдруг ей почудилось в его закатном свете, что стоит она по грудь в крови, даже тяжёлый смертный запах бойни ударил в ноздри.

Последний луч солнца всплеснулся за ощетинившейся лесом сопкой, и ей стало так страшно, как не было никогда.

Она готова была заорать, когда рядом выпрыгнула метровая щука в погоне за мелочью, она ощущала ступнями ног мертвенный холод, адскую силу золота, его дьявольский магнетизм… чревом своим чуяла твердость и шершавость осинового кода, его только что обвивала ногами…

Словно околдованная, пялилась на далёкий огонь костра, как на единственно спасительную искру в подступающей мгле. Медленно подняла глаза на небо, неумело перекрестилась мокрыми перстами и прошептала жалостным, отчаянным криком:

— Гос-споди… спаси и сохрани!

Она обернулась от заката на восток, жадно что-то ища. Яркая её звездушка замигала, засветилась из бездны космоса. И пришёл удивительный душевный покой… Сила небесная снизошла к ней, наполнила волей её члены и мозг, решительно сорвала и заставила стремительно плыть на огонь, не боясь уже ничего, кроме потери этого света…

Вернулась к костру потрясённая, озябшая, дрожащая всем телом, судорожно кутаясь в геологическую штормовку. Дубровин подал большую кружку кипятка с отваром каких-то трав. Она отхлебнула маленький глоток и подняла на него взгляд.

— Какая чудесная заварка, душистая, пряная. Дадите рецепт?

— Я тебе всё отдам и всему научу… Пей, согрейся. Этот шаманский чай целителен. Лучше и чище всякой водки бодрит. Пей-пей. В нём и свежий золотой корень, и гриб особый, и травка редкая, и корешки иные.

Она жадно выпила кружку и, действительно, лёгкий и радостный хмель вскружил голову, её обступили яркие краски и пронзительно обострилось обоняние. Ушли все страхи, хотелось танцевать, петь, говорить и говорить…

— Это что, шаманский приворот?

— Не бойся, сам ить пью, видишь… травки разные бывают, на них что хошь можно сотворить… и жизнь… и смерть… А этот отвар силу даёт, радость. Иной раз в тайге умаюсь, еле ноги тащу. Так вот запаришь котелок, выхлебаешь — и опять ноженьки несут резвые.

Я ить с тунгусами многие года жил, даже шаманить могу, коль нужда приспичит, ихний шаман меня обучил… потому и не боюсь озера… хоть и вправду место тут тяжёлое, смертное. Ложись спать, завтра — денёк трудный.

— Не хочется, какой теперь сон, — она тихо улыбнулась, смежила веки и запела тихим печальным голосом старинную казачью песню, памятную с детства.

Дубровин завороженно прикрыл глаза, лежал у костра на боку, вытянувшись во весь свой гвардейский рост, сладко подперев голову рукой.

Слушал, повторял про себя слова песни, едва шевеля губами, потом резко сел, свесив тяжёлые руки с колен, пристально взглянул на поющую женщину, а когда она допела последний куплет, негромко промолвил:

— Помнишь, я обещал тебе песню Ижевского полка; с этой песней мы шли в штыковую под гармони… Это был лучший полк Каппеля, весь из рабочих. Это были убеждённые люди!

Какая страшная трагедия гражданской войны прошла передо мной и записана в трёх тетрадях! Трагедия! Были они патриоты русские, которые поняли, что Россию разложили, отдали на слом и продали ростовщикам. В этом убедил ижевцев Каппель…

Маркелыч напрягся, встал во весь рост над костром и глухо, надрывно запел… У женщины побежали холодные мурашки по спине. Это было не пение, а стон… это был гимн Ижевского полка…

Глаза Дубровина огненно взблёскивали, тулово склонилось вперёд, разошлись руки, словно он ещё держал трехлинейку с отомкнутым штыком.

Унимая внутреннюю ярость, он пел тихо, едва слышно, но показалось, что сквозь ночь… тайгу… годы… сквозь просторы России, гортанно и под могучий рёв гармоней… чеканя шаг… шёл Ижевский полк.

Сброшены цепи кровавого гнё-ёта,

С новою силой воспрянул наро-од…

И закипела лихая работа,

Ожили люди, и ожил завод!

Молот отброшен, штыки и гранаты,

Пущены в бой молодецкой рукой…

Чем не герои и чем не солдаты-ы,

Люди, идущие с песнею в бой!

Люди, влюблённые в снежные дали,

Люди упорства, геройства, труда…

Люди из слитков железа и стали,

Люди, которым названье — Руда!

Враг не забудет, как храбро сражался

Ижевский полк под кровавой Уфой,

Как с гармонистом в атаку бросался

Ижевец, русский рабочий простой…

Время пройдёт, над Отчизной любимой

Сложится много красивых баллад,

Но не забудется в песне народной —

Ижевец — русский рабочий солдат!

Дубровин постоял молча, медленно сел. Горько промолвил, глядя в алый огонь костра:

— По обе стороны баррикад… были жертвенные люди, отдавшие жизнь за свои идеалы. А, в общем-то — за Россию. Я уже говорил, что, похоронив своего любимого генерала в часовне Иверской церкви Харбина, полегли ижевцы на Волочаевских сопках за Русь святую, поруганную и преданную… Убеждённые… Жертвенные!

И они оказались правы… Отечественная война выявила брехню догм о «классовой солидарности» и «белой кости». Отборные эсэсовские дивизии были сплошь из рабочих. Выдвинутый Сталиным «пролетарий» Власов — изменник, бросил на растерзание и убой свою армию в Мясном бору…

А потомственный интеллигент — «белый» генерал Карбышев — герой! Угнетённые и преследуемые «лишенцы», дети «кулаков» и «врагов народа» — встали за Родину.

Перед проблемой «быть или не быть» Сталин откинул на второй план идею «мировой революции», понял заблуждение «об интернациональной солидарности трудящихся» и вовремя заключил союз с «проклятыми капиталистами» против Гитлера. Даже ликвидировал Коминтерн в сорок третьем году, а его пламенных борцов сгноил в лагерях.

Маркс — если не провокатор, то заблудший дурак… Поп-расстрига своего буржуйского класса, обнищал отец, вот он и обиделся… написал чёрт те что в отместку, а нам расхлёбывать пришлось, платить миллионами жизней, реками крови…

Дурак! А с ним — и все большевистские деятели. Твёрдо скажу, что собственность — за всю историю человечества, была рычагом прогресса! Вот так-то, девка… Имеем мы с тобой сотни пудов золота — мы сила, можем повлиять даже на ход истории.

А отдай ево сейчас умникам из ЦК… всё промотают, распылят, проедят русское золото за океаном, пропляшут, а толку никакого.

Думаешь, им мировая революция нужна? Им Россию подавай на съедение… А золото это — собственность России, каждого человека в ней… Если ей будет худо, начнётся развал и понадобится помощь… оружие её патриотам, её гвардии… — отдай им! Не осрами звания казачки!

— Отдам!

— Я вижу в глазах твоих вопрос: «Как попало золото в Чёрное озеро, причастен ли ещё к смертям людей, связанных с ним?»

— Да, расскажи… я хочу знать всё.

— Непричастен! Бог свидетель… а дело было так… испей ещё кружечку отвара, и ты сама увидишь воочию, ближе подступится то прошлое. Тут на мне греха нет…

* * *

…Скрип полозьев тяжело груженого обоза. От измученных лошадей валит пар, на передках саней укутанные в тулупы возчики с винтовками. Впереди ломит путь по целику конный разъезд.

Снег ещё не глубок, мороз хорошо сковал землю под ним. Обоз тянется безлесными распадками, долинами рек и ручьёв.

Большая полынья посреди озера… Люди торопливо сбрасывают в воду тяжёлые ящики, обитые медными листами… метёт позёмка… начинается густой снегопад. Полынью маскируют, облегчённый обоз ходко идет по своему следу назад, сквозь метель.

Уставшие и голодные лошади падают, бьются в постромках, их поднимают и снова — в путь… Пурга заметает следы обоза. Люди спешат быстрее выйти к жилью, уже не поднимают, а пристреливают загнанных лошадей.

Обоз становится всё короче… Наконец, все сани бросают и пересаживаются верхом на уставших коней… А снег всё валит и валит… Небольшая деревня в три дома, скорее хутор… Тепло… горячая пища, самогон…

Ночью хутор окружает сотня казаков… Какой-то человек в генеральском башлыке отдаёт приказ: «Вырубить красных партизан без суда и пощады!»

Приказ выполнен. Избы горят, валяются мёртвые тела, застывают на морозе… Сотня уходит на Благовещенск. Уже никто не знает, где спрятано золото, некому указать…

* * *

Вероника сидит у костра с закрытыми глазами, она с ужасом смотрит в прошлое. Глухой голос Маркелыча доходит издалека, будит в ней и разворачивает всё новые образы, она слышит крики боя на хуторе, гул пламени, звонкие выстрелы и хряск шашек, и страх берёт от людской жестокости, необузданности, смерти… Она вздрогнула, невыносимо больно, страшно… Открыла глаза и спросила Маркелыча:

— Но, как же вы узнали?!

— В газете «Гун-Бао»… она выходила в Харбине на русском и китайском языках, служил бухгалтером генерал Вишневский… Был он начальником штаба у второго Пепеляева в последнем белом походе на Якутск.

На смертном одре он мне открылся, специально позвал меня из России, и… пришлось опять, уже в который раз, пересекать границу… Он руководил этой операцией по захоронению части казны империи…

Всё ждал, когда советская власть рухнет, что скоро вернёмся на Родину… Увы… Вишневский очень почитал стратегию и военное искусство Чингизхана… При захоронении золота в Чёрных озёрах устроил ликвидацию свидетелей по его примеру.

Именно так Великий Монгол похоронил себя. По преданию, с ним в могиле были зарыты несметные сокровища. Закопали его в чистом поле верные гвардейцы… прогнали над могилой тысячные табуны коней, и найти Чингиза стало невозможно…

Когда они поехали от места захоронения, их окружила и вырубила тысяча… Тысячу — вырубил тумен. Воля Чингизхана работала даже после смерти. Досель могила его не найдена… никто не нарушит вечный покой.

— Но, разве можно оправдать это золото, — Вероника кивнула в темь на озеро, — оправдать кровью безвинных и верных людей?! Ведь, те, кто утопил казну, тоже служили идее. Не пойму…

— Отнюдь… Вишневский использовал алчность. Его агентура донесла о тайных переговорах, о передаче этого золота то ли японцам, то ли красным, а может, и тем и другим сразу. Руководил утоплением участник переговоров в чине штабс-капитана в окружении верных ему помощников.

Если бы сотня не вырубила их на хуторе, золото было бы скоро поднято и похищено, передано. Но штабс-капитан поспешил выкупить свою душу за казну, ему не принадлежавшую… Генерал допросил капитана лично и лично его пристрелил, когда тот сознался и назвал озеро в Долине Смерти.

— Ужас…

— Нет в этом ничего ужасного… война идей. Сила и дух белой гвардии руководили генералом… Идея возрождения России. Это был очень умный и дальновидный человек. Тайный носитель энергии русского возрождения.

Он сделал очень многое для русской эмиграции, — но так и не открылся, как бы ни было трудно, какие бы политические силы и партии ни требовали денег для борьбы с красными… Харбин кишел провокаторами, агентурой ГПУ и многими разведками мира.

Вишневский понимал, что не пришло ещё время. По его мнению, Россия должна была пройти жуткое чистилище, через унижения, кровь и нищету, смерти, чтобы народ её опомнился и осознал Богоносную силу свою, поверил в возрождение и сплотился, поднялся с колен и сбросил оковы. Обрёл единый дух!

Дубровин говорил и говорил, она смотрела на него, жадно слушала и впитывала каждое слово, переживала вместе с ним и страдала от исповеди. Она опять ощутила, как некая благостная сила овладевает ею, всё прошлое и далёкое становится близким, до боли сердечной дорогим ей.

И пришли на намять его слова над скорой могилкой убиенных казаков: «Господь заставил мучиться всю жизнь…»

И снова в муках, в страданиях было лицо Дубровина, она видела с болью, как мечется его душа и трепещет в надрыве прошлого, невозвратного, неотмолимого греха потери России, в тоске и горе, в слабой надежде…

— Боже-е… — прошептала она, — как же он несёт такой крест? Боже, помоги ему… и прости… Господи, и мне дай силу так терпеть и надеяться… разумно и прямо действовать и верить… Дай мне твёрдое убеждение истины вечной России… Боже…

Измождённый Дубровин давно уже спал в палатке, а она всё сидела у костра… и губы всё шептали, шептали…

* * *

За три дня сплава по реке они были далеко от Чёрных озёр. Лицо Веры загорело, нос шелушился, да и Маркелыч разительно переменился, окреп и тоже посмуглел. Каждое утро тщательно брился, шумно обмывался до пояса холодной водой и принимал из её рук полотенце.

Они сроднились за эти дни до того, что она перестала стесняться Дубровина, раздевалась при нём в сумраке палатки и залезала в свой нахолодавший спальник. Сразу окутывала её тревожная тишина, женское беспокойство к нему и тревога…

Она поймала себя на мысли, что уже не считает его стариком, её влекло к нему, тянуло, как никогда… Она страшилась этого бабьего безумства, телесного и духовного влечения. Слушала во тьме его мерное дыхание, его стоны во сне… виделось ему что-то страшное, неведомое ей.

Тогда она сжималась в комочек в своём спальнике, мучаясь бессонницей, тревожно слушала шорохи, тиская рукоять пистолета в головах. Она была готова защищать его от зверя ли, от человека…

Жаркая плоть её разогревала спальник изнутри, она ворочалась, билась в этих тесных объятиях, изнемогала. Трогала себя всю руками… набухшие груди… жаждущее любви лоно…

Словно сам дьявол потешался над нею, возбуждал плоть, голову, сушил губы жаром неутолённым, толкал на грех тяжкий.

Тогда она вставала во тьме, чтобы не разбудить спящего, осторожно выходила к реке и погружалась в неё обнажённая, остужала до окоченения тело своё, мысли свои… Наспех вытиралась и ныряла опять в спальник, до боли жмуря глаза, принуждая себя уснуть.

* * *

По расчётам Дубровина, до Зеи оставался один день сплава. Они затаборились на ночлег невдалеке от воды, поужинали и готовились спать, когда к костру вышли из темноты двое молодцев.

Могутный посмотрел на них и сразу понял, угадал по осанке, по пронзительному мертвенному взгляду этих двоих и уверенности, что пришли они по их души…

Да они и не скрывали радости, признав сразу его по росту, по оперативным снимкам розыска из давних агентурных дел, а уж Недвигину — тем более. Один из них сразу же вынул пистолет и строго проговорил:

— Вы арестованы!

— Что ж поделаешь, — спокойно ответил Дубровин и ладил в кружки кипятку со своим отваром, — попейте таежного чайку, поговорим…

Они настороженно взяли кружки, нехотя отхлебнули и скривились, старший приказал:

— Собирайтесь, тут недалеко лесовозная дорога, там наша машина, неделю дожидаемся вас. Поедем в Зею, там персональный самолёт. Где остальные? Где Гусев?

— Ох, и долгий разговор, паря, — сухо ответил Дубровин и печально вздохнул, оглядывая с ног до головы стоящих.

— Аркадий, надень ему наручники, — сказал старший.

Недвигина громко зарыдала и скрылась в палатке. Заломив тяжёлые руки старика за спину, пришлый громко сопел, силясь обхватить браслетами ширококостные запястья Маркелыча.

Это ему удалось с большим трудом. Холодное железо больно давило, намертво, словно собачьей хваткой взрезало кожу.

— Вер-ра-а! — глухо прохрипел Дубровин. — Вот и всё… Прав был Каппель и его полк! Продадут нас с торгов, как скотину… Боже! Неужто всё…

Пришлые рылись в их вещах, нашли в рюкзаке мешочек с золотыми монетами и радостно сунулись к огню, перебирая их и считая.

Маркелыч сумрачно глядел на их добротные кожаные плащи, средь жаркого лета одетые, на их пустые бегающие глаза и сразу понял, что не местные это оперы… из самой Москвы посланы.

Уловил, как алчно переглянулись они, сговорились глазами над золотом, и стало ему тошно… тяжко, муторно от их прикосновения к нему… к золоту.

Он напряг руки, силясь разорвать цепочку наручников за спиной, но они щелкнули зубчиками и ещё глубже въелись в кости, пронзив мучительной болью…

Недвигина всхлипнула и посмотрела остановившимися, расширенными глазами на людей у костра через отвёрнутый вход палатки. В голову ударил жар, обжёг щёки, чувства и мысли метались, как пойманные в клетку дикие птицы. Отвороты палатки были алыми от огня, пугающе струились и ворожили…

Она видела сутулую спину Дубровина, никелевые челюсти наручников на его кистях… в один миг поняла, что не его теряет сейчас, а что-то большее… своё, переданное им ей навсегда, сокровенное и могучее…

Она всё тонко слышала… как шумит река, хруст ветвей в тайге под копытами сохатых, тяжкий вздох медведицы на далёкой сопке и как чмокает, сосёт её детеныш молоко, слышала всплеск рыб на перекате, тревожный гул воды.

Чувства обострились в ней, она первобытно-жадно втягивала ноздрями дым костра, запахи тайги и цветов, прель речного берега, скривилась от духа чужого мужского пота, отдающего чесноком и дорогим одеколоном… она видела всё с высоты птичьего полёта, а сердце грохотало в груди, холодели руки и мозг…

Внезапно пришло спокойствие, опять почуяла ту силу, животворно вливающуюся в её кровь…

Когда чужаки переглянулись алчно над золотом, она тоже перехватила и поняла их взгляды и скривилась от брезгливости, от их алчности.

Такие взгляды она помнила по работе в Кремлёвке, когда номенклатурные пациенты лапали её, зазывали в массажную, в сауну, на правительственные дачи… Для них она была вещью, рабой без роду и племени.

Вся недолгая жизнь мигом пролетела перед её взором, и она поняла вдруг отчётливо, ясно, что не хочется опять туда, в ту жизнь.

Дубровин дал ей право быть собой, испытывать радость, страх и боль, разбудил в ней совесть, человеческие муки и ещё нечто такое, в чём она сама себе боялась признаться… этому пока не было названия…

Она скорбно вздохнула, ей стало жаль этих натасканных ублюдков, пришедших за ними, не желающих знать, что в ней творится, недооценивших её, женщину, узнавших её по анкете… даже в мыслях не допускающих сопротивления с её стороны… самоуверенных в своей силе и ловкости жить…

Она спокойно вынула из спальника тяжёлый пистолет, уверенно сняла предохранитель и поцеловала холодный ствол… Женский палец мягко нажал спуск…

* * *

Маркелыч вздрогнул и отшатнулся в сторону. Из палатки громыхал пистолет Стечкина, пока не вышла обойма…

Пришлые надломились и рухнули, сраженные наповал… это он сразу понял. Вера появилась спокойная, сжимая обеими руками оружие и вытирая о своё плечо слезы. Деловито промолвила:

— Где ключи от наручников, у кого?

— Вон… у кучерявого. Ты где стрелять-то так выучилась?

— В палатке, — жёстко усмехнулась она, обшарила карманы убитого, нашла ключи и освободила руки Маркелыча. Наручники с остервенением кинула далеко в реку. — Вот и всё… Дубровин… теперь и я повязана кровью с тобой, с золотом… Плохо, если их много там у машины. Что будем делать?

— Партизанить! — Он обыскал убитых, прочел документы при свете костра и тревожно проговорил: — Да-а-а… серьезно за нас взялись… Это не милиция, не КГБ… Это волки из той стаи, которая вцепилась в горло России…

Под плащами у убитых оказались короткие автоматы нерусского производства. Оружие, запасные обоймы и четыре лимонки старик забрал. Перевязав штанины у ступней убитых, он набил в брюки и за пазухи тяжёлых голышей, утопил их с переката в глубоком улове реки.

Документы бросил в костёр. Тут же свернули табор, избавились от палатки и лодки, и почти налегке двинулись вдоль берега. Скоро вышли на пересекающую сосняк лесовозную дорогу.

Особым зрением таёжника Дубровин увидел ночью стоящую на обочине машину. Осторожно подкрался к ней, заглянул внутрь.

— Кажись, никого, я так и думал, когда ключи у одного в кармане сыскал. Поехали, девка… скорей от этого места, — он уверенно завёл «уазик». Вера села рядом, бросив на заднее сиденье рюкзак со звякнувшим оружием, а сверху положила туго замотанную в брезент булатную шашку Дубровина, с которой он так и не пожелал расстаться.

— Хорошая машина, ходкая, — довольно проговорил он.

— Когда вы научились водить… в вашем возрасте…

— Я — русский офицер!

— Я тоже могу водить, у меня в Москве своя машина. Была, — она тяжело вздохнула. — Когда устанете, я пересяду за руль.

— Ты не переживай, — успокаивающе прогудел Дубровин. — Не кайся в их смерти, нам ишшо не такое придётся повидать. Я так думаю, что про этих волков знает мало народу, даже машина у них не милицейская, а взята с производства у геологов… на дверце снаружи эмблема-крылышки.

Пара дней у нас ещё есть в запасе, а потом начнётся кутерьма, как в Москве хватятся их… Там тоже головы есть, перекрыли все реки, все мои привычки изучили… в волчарне. Но и мы не дураки. Не падай духом!

— А я и не переживаю, — громко ответила она, — это же были нелюди. Мне показалось — они пришли уже мёртвые к нам. Падаль! Зомби… в Природе не должно быть нечистого… она этого не терпит…

— Что? Что ты говоришь? — Дубровин приостановил машину и удивлённо взглянул на нее. — Ты это действительно почувствовала?

— Да! Но я начала это понимать ещё тогда, когда ты мне рассказал об эвенках… у той Ели… Люди живут праведными законами природы. Так должно быть! Не пакости на земле! И не смотри на меня так… Если женщина начинает убивать… это страшно. Знаю, её право — давать жизнь… Но есть высшая философия чистоты.

Ты — человек Любви, Дубровин… редкий человек. Ты живёшь по Законам Любви: к России, к своей земле, к людям… Но есть опасные болезни, от которых можно спасти только кровью… Как добраться до главной опухоли? Золото тут не поможет…

— Ты меня пугаешь, девка… Ты чё буровишь? Не рехнулась ли? Поразмысли, да что ты одна против них всех?!

— Подумала… Надо что-то делать. Народ устал ждать. А ведь, враги наши сильны только деньгами…

— Угомонись… — остудил Дубровин.

— Не-е-ет, — она словно не слышала и твердила: — Деньги — их оружие! Деньги…

Машина подпрыгивала на ухабах, стремительно неслась, размётывая жидкую грязь с дороги… Утром закатили машину в густой ельник, чтобы её не заметили с вертолёта, дальше тронулись пешком. Опять шли ночами. Дубровин хотел бросить чужое оружие, но Вера, испробовав автоматы, воспротивилась.

— Казачья кровь в тебе бунтует, девка, — усмехнулся Маркелыч.

— Казну защищать пригодятся, — коротко отрезала она. Изголодавшиеся, худые, они стояли друг перед другом, глядя в глаза друг друга, и Дубровина поразила её суровая одержимость, её уверенность в себе. Растрёпанные русые волосы окаймляли её обветрившееся лицо, потрескавшиеся губы были слегка сжаты, лёгкие морщинки легли у висков.

— Сколь лет тебе. Вера?

— Тысяча… — усмехнулась она. — Тоже мне, полковник Генерального штаба, а спрашивает женщину о возрасте. — И повторила: — Тысяча. Я, как будто, прожила их все… Но чувствую себя молодой, сильной…

— Да-а, если кто и спасёт Россию, то женщины!

* * *

На дневках она мало спала. Зачитывалась дневниками Дубровина, тормошила и донимала его вопросами. Всё перевернулось в её сознании, вся школьная история оказалась глумливой ложью. Она верила ему.

— Почему же проиграл Колчак? — спросила она как-то. — Если он был так умён и смел. Это же просто идеал по вашим записям. Неужто были такие люди? В чём он ошибся?

— Ты ещё не прочла третью тетрадь, там всё есть, — Дубровин полистал дневник и скоро нашёл запись, стал медленно читать:

23 сентября 1921 года

…Беда Колчака заключалась в том, что он действовал нерешительно. Побывав в Америке и проанализировав весь ход революции и гражданской войны, как и Каппель, он разобрался и действительно поверил в страшную силу мирового иудомасонства. И посчитал себя обречённым. Ибо непримиримо, яростно стоял за неделимую Россию.

Был уверен и не скрывал того, что послереволюционный строй России должен вершить только Земский Собор в Москве, как честный патриот, он не шёл ни на какие сделки с иностранными державами. Как святыню хранил золотой запас русских банков.

Он жёстко отказал областникам-сибирякам в отделении Сибири и создании прочной власти в союзе с Японией. Последние предлагали две своих армии, дабы отсечь Сибирь по Урал и взять её под свою охрану, если адмирал подарит им весь Сахалин, убеждая, что оккупация Сибири надолго ими исключена по причине сурового климата.

Американцы предлагали ему миллионы долларов и оружие за концессию на Камчатке. Колчак строго ответил тем и другим, что никогда не поступится русскими землями. Он им временно разрешил охранять во Владивостоке завезённые из США товары, как союзнику в мировой войне.

Самая опасная ошибка Колчака заключалась в том, что доверил охрану Сибирской магистрали чехословацким легионам генералов Сырового и Гайды, сдавшихся добровольно в войне с немцами.

Глава французской миссии Жанен хитро решил перебросить чехословацкое пушечное мясо на французско-германский фронт, чтобы подкрепить свою истощённую армию, и начал эвакуацию чехословаков через Владивосток на Марсель, тем более, что они сами рвались на фронт освобождать свою родину.

В это время хитроумный Троцкий коварно поимел от них же огромную выгоду. После подписания Брест-Литовского договора, он предписал частям Красной Армии разоружить под Самарой и дальше на восток легионы «братушек», умышленно кинув на это мадьяров, бывших военнопленных — заклятых врагов чехов.

Троцким был запущен опережающий слух, что, по условиям договора, легионы чехов будут выданы немцам.

Это вызвало взрыв. Братушки силой оружия захватили весь подвижной состав Сибирской магистрали и ломанулись на Владивосток, боясь расправы немцев за измену, оставили Колчака без защиты, а потом и арестовали его, увезли с собой как заложника.

Оставшись без тыла, обезглавленные войска терпели поражения на Урале от Фрунзе. Наиболее боеспособный наш корпус Каппеля спешил на помощь Колчаку. Шли маршем в условиях суровой зимы. Сам Каппель простудился и заболел.

Командование принял молодой генерал Вайцеховский. Шли по пояс в снегу. Мы несли Каппеля на шинели, не было носилок. Шли через Байкал… И не успели. Чехи сдали Колчака в Иркутске совдепу. Наивный и честный адмирал готовился к открытому выступлению перед народным судом.

Опасаясь нашего приближения, совдеп ускорил суд… они боялись оправдательных речей Колчака. Ведь он решительно отвергал политические сделки по расчленению России, в отличие от деятелей диктатуры пролетариата в Москве.

Он был застрелен, вместе с главой Омского правительства, Пепеляевым. Место захоронения неизвестно…

— Я слышала, что тела утопили в проруби, — прервала его Вера, — но-о, как нас учили в школе, Колчак тоже зверствовал, по его приказу расстреливали… пороли крестьян?

— Милая девочка, — Дубровин тяжко вздохнул и прикрыл устало глаза, — то, что делали белые, а иногда, под их марку, переодетые красные, их агенты, чтобы поднять возмущение у свободного сибирского мужика, не знавшего порок, не идёт ни в какое сравнение с тем, что творили комиссары.

Я не стану врать и передавать слухи, но скажу правду, что сам видел… Вы себе можете представить офицерскую роту, сдавшуюся на милость победителей, поверивших их агитации, что они будут отправлены по КВЖД в Маньчжурию, как только сложат оружие… Вот запись в дневнике, слушай.

…Варвары! Инквизиторы! Они прибили погоны гвоздями к плечам русских офицеров и гнали стадом баранов к нашим позициям: кололи штыками, рубили шашками безоружных людей, отрезали мужские уды и засовывали в рот ещё живому человеку.

До такого изуверства не дошёл даже Восток. Мы бросились в штыковую и отбили всего троих… с прибитыми к плечам погонами. Один из них выжил… седой мальчик, прапорщик…

— Хватит! Мне страшно!

— Терпи! В начале тридцатых годов в Харбине вышла книжка журналиста, под псевдонимом Виктор Розов, её написал Володя Родзаевский, лучший журналист газеты «Гун-Бао», я имел честь встречаться с ним лично и держал в руках, читал эту книгу.

Володя — родной брат Константина, коий был председателем РФС — Российского фашистского Союза в Харбине. Об этом умнейшем человеке, истинном сыне России, будет особый разговор, никаким фашизмом там не пахло… вернёмся к книге.

Володя использовал редкую возможность получить через разведку фотографии и материалы о «Камере Иисуса» в Хабаровске. На деревянных её стенах людей распинали гвоздями, как Христа… эти фотографии у меня стоят в глазах до сих пор.

Почему-то комиссары страшно любили гвозди, они их загоняли под ногти, прибивали погоны к плечам, ноги допрашиваемых — к полу через сапоги. Не давал им покоя Христос, лютая ненависть к нему…

Какие пытки… смерти безвинных людей, цвета русской нации. Ради чего? Где он, их коммунизм? Всемирное счастье пролетариев, где?

— Я устала, хватит…

— Не-ет… Слушай и думай. В моих дневниках нет ни слова лжи! — Дубровин помолчал, глядя в бездонную глубь синего неба, и тихо добавил: — Крепись, Вера… не бабье это дело, знаю, но выхода нет. Ты — казачка, а на Руси казаков ни купить, ни продать нельзя.

Казаки любили землю, и земля любила казаков, они не были оторваны от природы. Знали и знают цену Отечеству, земля коего густо напитана кровью их пращуров. Свято чтили Бога и являлись крепью государства. Казаки расширили пространства до Аляски, сделали Россию — Великой Империей, Державой!

Вот за это свободомыслие, воинскую доблесть, бесстрашие, за то, что казак никак не умещался в прокрустово ложе троцкистского интернационала, новая власть, в страхе, искореняла казаков. От младенцев до старцев…

Помню приказ Троцкого, он так и назывался: «Об искоренении казачества, как этноса, особо способного к самоорганизации».

— А что ты говорил… Путь… Какой путь? О Родзаевском?

— Да-а… Его газета не случайно называлась «Наш путь». Константин Владимирович пришёл в этот мир в Благовещенске. Начал читать в четыре года… и до четырнадцати лет прочёл все библиотеки… испортил зрение такой нагрузкой. Прекрасно играл на фортепиано, пел, писал стихи… У него был бархатный, густой баритон… С юных лет освоил Канта, Гегеля…

Посему, имея наивысшее самообразование, глубокий ум, критически отнёсся к Марксу и прочим пламенным революционерам. В двадцатые годы было запрещено принимать в советские институты детей служащих, а у него было неутолённое желание учиться.

Уехал в Харбин и поступил, потом туда перебрался Володя и тоже блестяще закончил химический факультет Политехнического института.

В двадцатые годы над миром витала идея «фашио» — объединение на национальной основе. «Фашио» — пучок, веник, а, как известно из старой сказки, веник труднее сломать, чем отдельные прутики, к чему и стремятся космополиты…

Идея «фашио» была модной и не несла той значимости, которую дал ей Гитлер. Константин Родзаевский был удивительный оратор, прирождённый вождь.

Мне посчастливилось быть на одном из его выступлений в Политехническом институте… он владел энергией объединения русских, их в Харбине было свыше полумиллиона. Константин заражал всех идеей соборности — возрождения России.

Это надо было видеть и слышать! Зал грохотал овациями и провожал его с кафедры стоя. К тому же, он, глубоко верующий человек, не послал ни единого диверсанта в Россию, этим занимались иные организации. Война с Японией застала его в Пекине.

Советский посол уговорил честного, а значит, и наивного Родзаевского вернуться в Россию, клятвенно обещая, что его не тронут… Он дал согласие.

Потом был Хабаровский процесс, где его судили за борьбу с коммунизмом, где его имя смешали с грязью, назвали пособником немецкого фашизма только за то, что у него, как и у Гитлера, на столе была книга «Протоколы сионских мудрецов».

В итоге, обвинили в шпионаже, чтобы приговорить к смертной казни. Но что интересно — на этом же процессе японский генерал поклялся честью самурая, что ни Родзаевский, ни его организация не были связаны с японской разведкой.

Чести самурая надо верить, ведь если он нарушил слово — харакири. Обвинение было настоль очевидно шито белыми нитками, что даже опытные губители человеческих душ вынуждены были отступить…

Его тайно упрятали, хоть он и считался расстрелянным.

Константин Владимирович Родзаевский умер от малокровия в 1949 году в Красноводской особой тюрьме, построенной пленными японцами за Каспием. Но и в тюрьме он остался самим собой.

Его воля, его убеждения были так заразительны, что он стал духовным пастырем временщика генерала Рюмина, тот не раз ездил к нему, требовал улучшения содержания и лечения узника. В конце концов, прозрение генерала кончилось тем, что его самого шлёпнули за гонения на космополитов…

А журналист Володя Родзаевский схлопотал двадцать лет по приговору Особого совещания за книгу «Анатомия ГПУ» и сидел в каторжанской зоне в Воркуте.

Сёстры Константина Родзаевского, только за то, что они его сёстры, провели в лагерях почти тридцать лет, а их мать так и умерла в зоне. Сёстры сейчас живут в Москве; я был у них в гостях…

— И всё же, Родзаевский боролся с Советами?

— Нет, это борьба за Россию… И вот ещё… в каторжанской зоне Владимир Родзаевский, будучи химиком, работал вместе с академиком Стадниковым и профессором Пшеничным в особой лаборатории за колючкой, над открытием жидкого ракетного топлива; помимо этого, они сделали там много изобретений и открытий. На Россию работали…

Владимир подкармливал учёных, тайно наладил производство зеркал в лаборатории и обменивал их вольным на продукты… Он мне рассказал, в связи с этим, поразительный случай.

Начальнику лагеря Маслову, зверю и убийце, кто-то настучал о зеркалах… Володю арестовали и приволокли в кабинет Маслова. За такие проступки был один итог — смерть. Володя это знал и уже ни на что не надеялся. Вот примерный разговор:

— Ты посмел делать зеркала у меня в зоне? Знаешь, что за это?

— Знаю…

— Ладно, я получил новый дом, хочу, чтобы он был в зеркалах и шикарной мебели. Сделаешь? — неожиданно предложил Маслов.

— Сделаю… как не сделать, но-о… мне нужно серебро для покрытия…

— Серебро? Его у меня навалом. — Маслов высыпал из кармана на стол перед опешившим Володей… горсть медалей «За отвагу». — Забирай! Хватит?

— Хватит…

Он сделал из одной медали всё зеркальное покрытие дьяволу Маслову в его вертеп… а на все остальные кормил учёных ещё долгое время.

Представьте мораль тех, кто стоял у власти! Ведь медаль «За отвагу» — высокая солдатская награда, её за подвиги давали. В лагерь потоком пошли бывшие воины Отечества, и Маслов знал, что брать…

После лагеря, Владимир Родзаевский разрабатывает на Балхашском комбинате технологию получения космического металла «Рения», который до этого закупался за границей на доллары. Государство имеет миллиардные барыши, летят премии и ордена… И конечно, мимо автора открытия.

Сын его, родившийся после лагерей, заканчивает школу с золотой медалью, с красным дипломом институт и сейчас — ведущий конструктор лучших ракет, которые стоят на страже России…

— Как его зовут?

— Зови… Егорий. Георгий-победитель. Вот тут и русское всепрощение, и русское могущество! Всепрощение страданий близких и посвящение себя служению Отчей земле. Разве такой народ можно победить? Нет, никогда!

* * *

Товарняком они добрались до станции Большой Невер. Попутной машиной из старательской артели до Алдана.

За неделю знакомый Дубровину фальшивомонетчик, который отсидел многие годы и доживал последний срок в маленьком домике на окраине города, сделал им «ксиву» — настоящие паспорта с многими прописками.

Стали они, по его воле, Шипулиными: он — Александр Петрович, она — Вера Александровна. Сделал им трудовые книжки, а Дубровину и пенсионную книжку со всеми нужными реквизитами, печатями и пометками. Вера долго разглядывала эту кучу документов, безукоризненно исполненных, состаренных, потёртых. Проговорила:

— Какие руки золотые пропадают!

— Бич — человек свободный… не любит начальства над собой. А руки действительно золотые. И копейки не взял по старой дружбе. Но здесь жить нам опасно. Возле золота новые люди у милиции на виду.

Поедем куда поглубже, в город Томмот, вотчину осевших спец-переселенцев и кулаков. Это — берег Алдана. Я уже и дом присмотрел, сторговался. А там видно будет… Можно и на Джугджур махнуть, там старики меня помнят… тунгусы… в крайнем разе, у них скроемся, не впервой.

— Думаешь, нас ещё будут искать?

— Ишшо как… Ты вот што… Тут, понимаешь, с бабами туго… жениховаться зачнут мужики… так сама решай, коль сурьёзный и самостоятельный подвернётся… выходи замуж. Свадьбу сыграем, паспорт поменяешь законно — и живи себе… Я на отшибе проживу.

— Эх, Дубровин… «сурьёзней» тебя разве я сыщу? Ну их!

* * *

Дом оказался опрятным и просторным, с русской печью, полатями, крытым тёсом подворьем. Всё было продумано до мелочей.

— Вологодский хозяин был, построил храмину по своим меркам, потому и покупатели обходили, боялись, что дров надо много на зиму. А дом — тёплый… Уехал старик помирать в свою деревню, под Великий Устюг, откуда был сослан сюда. Бабка его померла, дети разъехались.

Через изготовителя своих документов Дубровин обменял несколько золотых десяток на кучу денег, и они скромно зажили. Вера накупила вещей, материала на занавески, коврики. Вся мебель ручной работы осталась от хозяина.

Когда устроились и начали обживаться, явился участковый. Представился:

— Капитан Алексей Кортиков! С новосельем вас, — сверкнул золотыми зубами, пристально оглядывая хозяйку.

Проверил документы, выпил водки с хозяином и укатил на моторке на другую сторону реки по своим делам.

Дубровин спрятал документы и весело проговорил:

— Пронесло. Пока имеем право быть тут. На рыбалку махнём, огородик заведём… поросёнка купим. Втянул я тебя. Вера, в историю… совесть болит, может, жизнь тебе всю изломал… По Москве скучаешь?

— Уже нет, — она научилась выдерживать его пронзительный взгляд, улыбалась этой борьбе. — С тобой не пропаду, Дубровин. На кой чёрт мне Москва?! Я, небось, самая богатая баба на земле. Давай праздновать новоселье… завари-ка покруче свою приворот-траву, на кой нам водка, — встала, зажгла свечку и выключила электричество.

За окнами темнело.

— Так спокойнее, приучил меня к кострам. Теперь, вроде, не могу без живого огня. В общем так, как тебе это проще сказать, — она взглянула на него украдкой и покраснела, — не буду я заводить никаких мужиков… а вот, родить хочу… пустой не хочу быть…

— Хм-м, ну-у… рожай, прокормим, вырастим, всё веселей будет. Дело молодое…

— Да уж, какое молодое, Дубровин… Ладно, посидели, давай спать… Утром пойду работу искать.

Она улеглась в своей комнате, слышала, как он раздевается и дует на свечу. Звенящая тишина заполнила дом.

Пахло чужими вещами, чужим жильём. Где-то по реке пробарабанил катер и стих. Она встала попить воды, глянула в сумрак его комнаты и вдруг решительно шагнула туда с ковшом воды в руке, ковш был резной, деревянный, в форме утицы. В этом удивительном доме всё было резное: наличники, вздыбленный конёк на крыше, просторная деревянная кровать… стенные шкафы, ручки дверей. В трубе простужено кашлянул домовой, и Вера вздрогнула, зябко поежилась.

— Пи-ить… не хочешь? Саш…

— Дай глоточек, вода скусная тут, — он выпростал руку из-под одеяла, осторожно принял мокрую утицу, жадно припал к влаге.

Вера присела на краешек кровати, опять зябко передёрнула плечами.

— Холодно что-то, может, печь прокинем, дрова есть… насырел дом без людей, сразу плесень и паутина вылезли по углам.

— А што, — глухо отозвался он, — давай прокинем, счас принесу дровишек, прежний-то хозяин запас на много зим.

— Они уже в печи, с вечера принесла, — она встала белым привидением, склонилась у загнетки и чиркнула спичкой. Запалила пук бересты. Сухие дрова ярко пыхнули огнём, просветив её фигуру сквозь рубаху.

Дубровин молча глядел на неё с кровати и великая жалость к одинокой женщине шевельнулась в нём. Он осознал, как люто дорога она ему, желанна и притягательна. Но он страшился хоть ненароком обидеть, потерять её.

Смолистые дрова яростно загудели пламенем, меча огненные блики по стенам избы. Вера задумчиво стояла в этом огненном сполохе, жар пёк лицо и грудь, а пол холодил ноги и мысли. Но жар пересиливал, перебарывал, невыносимо жёг глаза и мочил их слезами.

— Холодно мне, Дубровин, одиноко…

— Иди, посиди рядом, накинься одеялом. Мне што-то тоже расхотелось спать. Иди поговорим…

Она молча приблизилась и вдруг решительно легла рядом, укрылась одним с ним одеялом и приникла головой к его тёплой груди. Где-то в глубине Дубровина мощно колоколило сердце.

— Прости меня за безумство… хочу быть рядом… и ничего мне не надо более, вот так лежать, и всё… чуять твой чистый банный запах, греться твоим теплом… я устала быть одна.

В напряжённой дрёме она смиренно чуяла на щеке его шершавую ладонь, словно кору той поднебесной ели… С ужасом ощущала себя пустой, видела с высоты — мёртвой землёй: сухой, растрескавшейся, в ржавых колючках.

Её больно топтали, мяли грубыми руками. Терпела, ждала… Бездонное небо над нею сокрыли тяжёлые тучи, позастили звёзды. Лезвия молний беззвучно полосовали глухую темь… Буйный вихрь налетал, сотрясал её всю, терзал и закручивал смерчи по ней… Она ждала… Сознание то прояснялось, то опять накатывало ощущение плоти земли, мучений…

Острый и тяжёлый Плуг больно вспорол девственную землю, глубоко вошёл, развалив пласты, с хрустом разрывая её корешки, её плоть… её крик…

И видит безумно распахнутыми глазами она ту заветную свою звезду, пронзившую в падении тучи и её горячее тело…

Она радостно вскрикивает, ощущая в себе живое небесное семя, страстно выгибается и обмирает от счастья. А когда открывает глаза — видит близко над собой солнце — его лицо.

И словно грянул гром весенний! Она слышит, как раскололся лёд на реке, встал на дыбы в мощном клёкоте воды. Слышит, как скрипит и качается весь дом, гудит ярым пламенем труба…

Слышит, как с треском под снегом растёт трава, как икряная рыба бьёт хвостом в реке, между мёртвых льдин, в стремлении и жажде дать новую жизнь, продлить себя вечно.

Она задышала, забурлила в ней горячая кровь, поднялся над землёю парок. А солнце светило в её лицо, она щурила от света и тепла глаза, улыбалась. Жила…

Странная радость подкатила к горлу, как от шаманского чая, сняла боль и стеснение. Сквозь слёзы она видела его молодое лицо над собой, неистово целовала его, тискала руками за могучий столб шеи, словно взбиралась по древу жизни, по той ели, и видела распахнутый Млечный Путь над собой.

Буйный ветер качал древо: она ощутила вкус крови во рту, все соки желания забродили в ней, все древние стоны, переполнявшие её, вырвались на волю…

* * *

После этой колдовской ночи Дубровин вовсе помолодел и распрямился. Пропадал днями на рыбалке, натащил полный дом целебных трав и корешков, они сохли пучками по стенам, источая аромат. Он научил её многим рецептам настоев и заварок, приготовлению лекарств и мазей.

Дух чужого жилья выветрился. Вера устроилась нянечкой в детский садик, с упоением возилась с ребятишками, готовила и прибиралась в доме, с нетерпением ожидая Дубровина.

Он сдружился с местными рыбаками и эвенками, вваливался через порог весь пропахший дымом костров и рыбой, словно мальчишка, хвастался уловом, солил и вялил рыбу впрок.

Но Вера замечала, что у него только с виду такая беспечная жизнь. Часто приезжали какие-то незнакомые ей люди, он уединялся с ними и долго говорил.

Даже с неведомого ей, далекого Джугджура приезжали тунгусы на оленях по льду реки, привозили мясо на нартах. Она поражалась его энергии, его жизненной силе, его оптимизму и страсти.

Ничто его не брало. Она берегла его, ухаживала, как за ребёнком, баловала, сдерживала его пыл, но он поил её и себя такими травами, что сдержать было невозможно.

После одной из долгих отлучек, привёз и спрятал за печью мешок с иконами из их ухорона. Одну из них, самую неказистую и древнюю, повесил в углу, сняв золотой оклад и спрятав его опять в мешок. Радовался:

— Слава Богу, мыши не добрались до икон, весь душой изболелся. Эту икону береги пуще всего… Это — кисти Рублёва… достояние России… Спас! Золотой оклад её с каменьями… оденешь в день передачи… Берегиня ты моя…

* * *

Ненароком простудилась и заболела, пришлось лечь в Алданскую больницу.

Как на грех, прибыла высокая комиссия из Москвы и делала обход. Вера шла по коридору и столкнулась нос к носу со своим первым мужем.

Ни один мускул не дрогнул на её лице, когда возглавляющий обход Стас остановился, как вкопанный и нерешительно спросил:

— Вероника, ты? Как здесь оказалась? Вся Москва тебя ищет, меня куда только ни вызывали, допрашивали… Потом сообщили, что ты пропала, погибла.

— Простите, но мы не знакомы, — сухо ответила она, — вы обознались.

— Не дури, хоть ты и перекрасилась, а ты — Вероника Недвигина.

— Да, я Вера, только Шипулина, с детства, как помню. Родилась на Северном Кавказе, в Моздоке. Может быть, вам адрес домашний дать?

— Как её фамилия? — обратился он к лечащему врачу

— Шипулина…

— Невероятно, — смешался её бывший кандидат. — Может быть, и правда, ошибся. Моя бывшая жена была домашняя курица, а тут чувствуется характер.

— До свидания, — попрощалась Вера и пошла коридором, ощущая спиной его пронзительный взгляд, лихорадочно соображая, что делать.

Стас пришёл вечером к ней в палату и пригласил в ординаторскую. Закурил, кивнул головой на стул.

— Присаживайся и не дури… рассказывай! Кстати, я уже докторскую защитил.

— Я не знаю, что вы хотите.

— Ты что, за дурака меня принимаешь? Тебя ищут очень серьёзные люди… Я даже звонил твоему отцу в станицу, искал тебя, а он обрадовал, что какие-то люди купили дом напротив, днями и ночами следят за вашим подворьем… старик твой внимательный, усёк! В какую же ты историю вляпалась?

— Не знаю! — пожала она плечами. — Мой отец пять лет, как уже умер.

— Ладно, или я чокнутый, или уж давайте свой адрес в Моздоке, специально полечу поглядеть на твою матушку.

— Я сирота. А вы кто, следователь?

— Вероника, брось дурить, у меня такие связи на самом верху. — Стас многозначительно ткнул пальцем в потолок… — Если бы только знала, с кем я в сауне регулярно парюсь. Страшно подумать! Я тебя отмажу, помогу!

— Мне пора, — она поднялась. — Не знаю, что вы хотите. Вскочил и Стас, схватил её за халат и жёстко встряхнул, процедив:

— Ты что, забыла?! Я — твой первый, вспомни, как я тебя трахал!

— Я ва-ас не знаю! — Голос её креп. — И-и… никогда… Слышишь ты, ублюдок, никогда и никому не принадлежала, кроме единственного своего человека! Никогда и вовеки не буду, — она прямо взглянула Стасу в глаза, и он отшатнулся, отпустил халат.

— Кошмар… это не ты… — он ошалело тряс головой.

— Сказал бы сразу, доктор, что я вам приглянулась, — с брезгливой усмешкой уже спокойно проговорила она.

— Нечего морочить голову. Надоели вы мне все, кобели! Проходу от вас нету! Вот напишу в Москву на вашу работу, что пытались меня изнасиловать… Халат порвали, и люди вон, свидетели, в коридоре… Нехай потом разбираются, мне плевать! Ишь! Губы раскатал, а ишшо доктор! — простовато корила она и видела, как побледнел он, испугался, как затряслись его холёные руки и забегали глаза. — Чё вылупился? Видала я таких. — Презрение к нему было неподдельным.

— Э-э, девушка… Извините, ну не шумите, пожалуйста, умоляю вас! Вы действительно похожи на мою первую жену… разительно. Только не пишите ничего, я ведь хотел только помочь вам. У меня дети… положение… Простите, вы поломаете мне всю жизнь!

— А-а, слишком легко хотите отделаться… Сначала лапать, а потом извиняться… Вся больница слышала, как вы кричали, — она повысила голос, — что я спала с вами… Ну, уж этого я не потерплю… — она взялась за ручку двери.

— Я вас умоляю! — побледнев, он словно споткнулся о её взгляд и медленно сполз с кресла, стал на колени, ощущая всем нутром, что это и падение его, и, может быть, самый сладкий миг в его жизни. Такой женщины он ещё не встречал. А язык его, не подвластный его мыслям, сам собой лепетал: — Прошу вас… Я всё, что угодно, для вас сделаю…

Она смерила его презрительным взглядом (нет, это точно не Вероника!), повелев:

— Повторяй… подлюга: «Боже, прости мой скотский грех, научи меня жить в чистоте и совести…»

Он повторял, раздавленный, униженный, но странно — не оскорблённый. Не злость шевельнулась в душе, а, как бы, облегчение и раскаяние. И он испуганно опустил глаза, боясь этой женщины, готовый ползти к её стопам. Неужели рабская натура испытывала сладость от унижения?

Как и когда вышла эта шаманка из кабинета, он не заметил. Только бились в голове её последние слова:

— А туда же… в сауну с правителями… лезешь.

* * *

Она закуталась в одеяло на кровати, тело пробирала нервная дрожь. Что делать? Ведь, обязательно расскажет в Москве дружкам, что встретил её или похожую… Проверят… Боже, что делать?

Она промучилась до утра в палате, выписалась и помчалась на попутке из Алдана в Томмот. Пока ехала, какие только мысли не одолевали…

Она знала продажный характер Стаса, его подлость и мстительность. Ведь мог, дурак, и позвонить ночью в Москву. Гляди, как бы сейчас не было в доме гостей с наручниками.

Мелькала за окошком тайга, а у неё испуганно билось в голове: «Лишь бы он был не на рыбалке… лишь бы его застать… увидеть хоть один раз… прикоснуться и нему… Боже, дай силы перенести испытания… дай мне святую волю Твою!»

Как ошалелая влетела она в дом. Дубровин беспечно чинил сети, проворно работал челноком.

— Вставай! Беда! Встретила мужа в Алдане!

Он только невесело крякнул и озабоченно проговорил:

— На чём приехала?

— На попутке, я намекнула шофёру, что, возможно, придётся назад ехать.

— Не суетись… остынь, отпусти машину. Тут одна дорога от Невера до Якутска, перехватят. Поедем на рыбалку.

Ты давно просилась. Есть хороший катер и бочка бензина в нем… до Тимптона-реки хватит, а там эвенки.

Через полчаса, с большими рюкзаками и мешком, они незаметно спустились к реке. Дубровин надумал было вернуться ещё за палаткой, но увидел, как к их дому подкатили сразу две машины, из них выскочили четверо в штатском и с разбегу перемахнули ограду.

Он спокойно нажал кнопку стартера. Два «Вихря», отлаженные, как братья, взревели и понесли, точно необъезженные кони.

Катер стремительно летел вниз по течению. Вера тревожно оглядывалась, прижимая к груди, завёрнутую в холстину, икону Спаса…

— Не бойся, сразу не хватятся, куда мы делись. Ведь катер числится за лесхозом… пока разберутся, пока созвонятся, успеем, уйдём… Приготовь оружие на всякий случай. Может, и сгодятся иноземные автоматы для защиты русского золота…

Когда они заскочили в устье Тимптона, поднялись по реке вверх и нырнули в заросшую елями протоку, их догнал низкий рёв вертолёта. Машина промелькнула над елями и ушла вверх по течению.

Разгрузив вещи, они затащили глубже под ели катер, замаскировали его лапником, мхом. Только теперь она заметила, что эта узкая щель в береге вырыта вручную и, словно приготовлена заранее была для этого случая; под сваленными бурей деревьями катер невозможно было найти даже вблизи.

— Какой же ты предусмотрительный, Дубровин, — подивилась она, — это на таких рыбалках ты и пропадал?

— А что делать, — усмехнулся он. — Жизнь такая наша… Они перебрели протоку и ушли распадком на восток.

Выбрались на водораздел, и Дубровин устало присел на валежину.

— Передохнём… Опять бега… Вёрст через пять будет табор эвенков. На них вся надежда. Ладно, крепись, королевна. Мне-то — не впервой… меня и собаками травили, завсегда уходил. Сколь раз в Манчжурию сигал через границу.

Ничё-о… Лишь бы табор эвенков найти. Они мне твердо обещали там стоять. Ведь я и такого случая опасался, что угадают… Готовил запасные пути.

Она шла за ним, прижимая к груди икону и накрест к ней булатную шашку. Она шла за ним с верою.

* * *

Через пару недель они были уже за сотни вёрст от Алдана, в дебрях Джугджурского хребта. Где-то там, за поднебесными зубристыми вершинами, плескалось недалёкое Охотское море.

Эвенки так спрятали беглецов в диком урочище, — в потайной избе, что Дубровин, наконец, совсем успокоился и уверенно проговорил:

— Тут нас никакие мировые волки не сыщут, обломают зубы-то и поморозят хвосты. Тунгусы умеют хранить тайну. Я в этой избе бедовал не раз. Тут в скале — пещера. Нашёл у Охотского моря потайную факторию дореволюционных контрабандистов, есть у меня там даже винчестеры американские, новенькие. Отсидимся.

Утром он повел Веру к пещере, прихватив рюкзак с иконами. Отвалил большую плиту камня у скалы, и они заползли в темь. Дубровин зажёг толстую свечку, осмотрелся и повел её в дальний угол большой пещеры. Было сухо и тепло.

У стен грудились ящики, медные котлы. Высилась большая лежанка, крытая истлевшими оленьими шкурами, рядом — стол и табурет, грубо вытесанные из лиственницы. Дубровин зажёг ещё пару свечей, осторожно извлекал иконы из рюкзака и развешивал на вбитые в скалу штыри, ставил на полку.

В свечах загорелись золотые оклады, засветились каменья, стало светлее, благостней в мрачном подземелье. Икону Спаса он опять нарядил в оклад и поставил в центре.

— Слава Богу… всё цело и в сохранности. — Он встал, взял в руку свечу и провёл Веру к большому ларю, откинул пыльную крышку. В ларе было шлиховое золото из ручьёв.

— А это откуда?

— Это я завещаю тоже тебе. Лично! Расходуй по своему разумению. Сам добыл… Знаю ручей один, там его, хоть лопатой греби.

* * *

Вашингтон. 1991 год. На тайном заседании ЦРУ по проблемам возрождения казачества в России принято постановление о выделении средств и немедленном вмешательстве в этот процесс, с целью его дестабилизации, разложения казачьих сил на «красных» и «белых», внедрения своей агентуры и подкуп лидеров казачества — «единственно реальной силы, способной помешать развалу России».

Беспокойство вызывали сообщения источников из малого «Белого дома» нового демократического правительства России, левого крыла КГБ и особо осведомлённой резидентуры о тайном финансировании патриотического движения русских, и особенно казаков, неким строго законспирированным Центром.

Резидентура приходила к жёсткому выводу, что задушенные патриотические издания, у которых перекрыты все источники получения бумаги, отобраны полиграфические мощности, продолжали существовать и регулярно получали вагоны с необходимыми материалами, бумагой, оплачивались неведомыми добродетелями долги, приобретались через подставных лиц типографии и новейшее полиграфическое оборудование за валюту.

С большим опозданием, но вновь и вновь выходили журналы, газеты, листовки. Казачество набирало силу, вопреки воле московского «Белого дома», создавались казачьи автономии.

Агенты, внедрённые по России где и куда только можно, призывающие к сепаратизму, немедленно изгонялись из казачьей среды и публично поролись плетьми.

В Ростове дерзко были арестованы посланники президента России, которые прибыли с заданием разогнать областной Совет и посадить на престол своего наместника.

Организованное казачество ультимативно потребовало от арестованных подписать документ о воссоздании Донской республики — Области Войска Донского в старых границах, в противном случае, тысячи собравшихся казаков готовы были штурмом взять телевидение, банки, почту и телеграф.

На тайном съезде атаманов создано казачество Юга России, куда вошли Кубанское, Донское и Терское войска. Атаманом избран тот же неуправляемый Мещерин, который руководил переворотом в Ростове.

По данным соглядатаев и осведомителей, у казаков появилось новейшее оружие, вплоть до пушек, бронетехники, зенитных ракет и систем «Град». Стихия возрождения становилась опасно непредсказуемой для ЦРУ.

В Европе в большом количестве стали появляться золотые монеты царской чеканки, они успешно менялись на доллары, и валюта уходила тайными каналами назад, в Россию.

Была проведена экспертиза и установлена полная идентичность монет царским… О подделке не могло быть и речи.

В России доллары обменивались на обесцененные рубли, миллионы вкладывались в обороты крупных корпораций и фирм.

На них покупались контрольные пакеты акций, заводы и нефтяные промыслы, но хуже всего то, что прибыль в России невозможно было проконтролировать никакими налоговыми инспекциями.

Наиболее тревожные сведения говорили о том, что ведущие и самые талантливые инженеры-ракетчики, физики-ядерщики, электронщики из военно-промышленного комплекса бывшего СССР, вместо ожидаемого их выезда за рубеж, где им сулили миллионы долларов и персональные лаборатории, — бесследно исчезали в самой России.

Особые надежды возлагались за океаном именно на эту «утечку мозгов». При тщательной проверке выяснилось, что они не убиты, их семьи спокойны, хотя многие семьи, как растворились, однако, иные из оставшихся получают крупные переводы, случайно находят пачки денег в кухонных столах у себя дома, а то и, вернувшись из очереди в магазине, потрясённые, достают из авоськи, вместе с хлебом, плотно завёрнутые в бумагу «батоны» наличных денег.

Истерзанная, голодная, огромная Россия живёт, вопреки всем прогнозам о её конце.

Любые попытки внедриться, что-то узнать о тайных структурах и источниках финансирования патриотического движения терпели провал за провалом. Агентура исчезала бесследно, удалось лишь выяснить, что организация не имеет ни названия, ни документов, нет и фактов, уличающих её.

Хорошо вооружённые «двойки» неукоснительно исполняли устные приказы, третьему внедриться к ним было невозможно. Они перешли к подкупу высокопоставленных чиновников, к угрозам и устранению всякого, кто пытался сунуть нос в их дела.

Ловко внедрившись в среду эмигрантов, с надёжной родословной от самого Давида, с идеальной семитской внешностью, «двойки», судя по признакам, уже перебрались за океан и так развернулись на Американском континенте, что сицилийская мафия и местные кланы казались жалкими уличными бандитами, в сравнении с дисциплиной, убеждённостью, талантом и размахом «Русской мафии», как её окрестили в Америке.

Одна из «двоек» была случайно застигнута в сверхсекретном научном центре Калифорнии. В жарком бою один ухитрился скрыться с важнейшими документами по разработкам СОИ, а по трупу второго эксперты определили, что это — выходец из гребенских тёмноликих казаков с левобережья реки Терека.

Удалось выяснить, что руководил этой Организацией один человек. И это была женщина! В такое не поверили.

Изуродованная «благоприобретённой эмансипацией», загнанная работой, голодная и холодная русская баба давно была сброшена со счетов мировой политики.

Застонали подпольные миллионеры и биржевики, нахапавшие в смутное время огромные деньги; они были обложены непомерной, но всё же, разумной данью, стимулирующей их деятельность… И правом на молчание.

В любых иных случаях следовало немедленное разорение и катастрофа. На очередном съезде воров было принято сногсшибательное решение о выделении миллионов рублей из теневого оборота на восстановление церквей, на помощь малоимущим и детским домам. И… полутора миллиардов на возрождение Храма Христа Спасителя.

В зонах создавались патриотические «штрафные роты» на случай нападения на Россию.

В новом правительстве России творилось что-то невообразимое.

Годами проверенные демократы вдруг испуганно принимали несусветные решения, некоторые подавали в отставку, спешно удирая за границу, другие — блокировали так нужные Западу законы о передаче Курил Японии, ликвидации ядерного оружия в одностороннем порядке, по роспуску армии и подготовке России к колонизации.

На Украине были отстранены от власти почти все неукраинцы, изгнаны с работы все демократические журналисты, а национальная гвардия выдвинула лозунги Петлюры…

Не обращая внимания на вой западной прессы и угрозы, на свою историческую родину хлынул оттуда невиданный еврейский поток, сравнимый, разве, с новым исходом.

Просочились сведения о контактах Организации с русской и славянской диаспорой в Америке и Канаде, Аргентине и Австралии. Россия оставалась, как и вовеки — непредсказуемой. Непонятной для компьютерного Запада…

…И эти русские хаккеры… освоившие компьютеры так, что миллиарды долларов бесследно исчезали из самых защищённых банков Америки и Европы на подставные счета…

Из какой-то неведомой им Твери, прямо из своей малогабаритной квартиры, семнадцатилетний мальчишка, через Интернет, стал владельцем контрольных пакетов акций крупных трансконтинентальных корпораций…

Второй умелец подсунул в Америку такой вирус, что пришлось менять тысячи компьютеров в Интерполе и ЦРУ, пытавшихся его отловить в сети… Третий школьник — азартно сбивал спутники и топил подводные лодки… настоящие…

* * *

От Ростова до своей станицы Недвигина добралась на попутке. Шофёр проводил взглядом красивую женщину.

Она медленно шла по улице, придерживая на боку тяжёлую сумку, бережно неся в правой руке длинный сверток.

Словно почуяв его взгляд, женщина обернулась и приветливо помахала на прощание рукой. Шофёр, как и многие мужики его неспокойной и бездомной профессии, считал себя большим специалистом по женской части.

Но эта его потрясла. Она только один раз молча взглянула на него в ответ на предложение познакомиться поближе, и этого было достаточно. Его охолонуло такой силой, таким страхом и почтением перед этой силой, что он растерянно смолк до самой Недвиговки. Он долго смотрел ей вслед и смятённо промолвил:

— Вот это… ба-аба…

Он увидел, как её встретили трое мужчин и парнишка, которого она обняла и передала ему длинный свёрток.

Тот обрадованно сорвал бумагу, и на солнце сверкнул клинок казачьей шашки… Она говорила всем что-то на ходу, поворачивая голову то к одному, то к другому, то к третьему…

Своей статью, уверенностью показались эти казаки шофёру натасканными телохранителями, каких видел он во множестве вокруг суетливых президентов…

Вера сидела в переднем углу, в красном углу своей родовой избы. Над её головой тлела лампадка. Неукротимый Спас глядел с древней иконы…

Стол ломился от казачьих закусок. Тут и холодец, и кисель, и мочёные яблоки с тёрном, золотилась копчёная чехонь, чебак и рыбец. Огромное блюдо с отборными раками краснело посреди стола.

Кроме взвара из груш, никакой выпивки. Это — неукоснительный закон. После ужина, когда посуду убрали. Вера озабоченно проговорила сидящим:

— Начнём о положении в Чечне… Вопрос о возвращении левобережья Терека казачеству Юга России решён, через три дня будет Указ правительства о реабилитации казачества, кроме терских, земли вернут Оренбургскому и другим войскам. Президент Казахстана уже подписал Указ по автономии. А теперь… У вас какие новости?..

Разговор кончили за полночь. Чётко и без лишней болтовни были решены многие вопросы, в завершение, делегат от Кубанского войска весело пошутил:

— Чего хочет женщина — того хочет Бог! Вот бы подивились наши деды, что атаманит казаками баба!

— Прекрати! — сурово взглянула она. — Во-первых, атаман у вас — Мещерин — вот он… С огромным трудом мы создали Организацию. Россия — вот наша вера! А раз так, я соглашусь с твоими словами… Бог хочет, чтобы Россия возродилась, это мозг и сердце планеты.

Бог хочет, чтобы жили свободными наши дети и внуки, не подвластные любой взвиршности и пакости иноземной. Потому нас и не сломить никогда. Бог хочет сохранить воинство святое Руси — казаков, оно сделало её огромной и богатой.

Бог хочет добра, а все грехи за зло к нелюдям, к нашим врагам, я беру на себя и отмолю их! Вы знаете, мы успели многое и предстоит ещё больше…

Хлынул поток беженцев из окраинных республик… это во благо России. Мы должны помочь русским устроиться на своей исконной земле, сплотить их милосердием, дать землю и жильё. На правительство надежды нет… Мы — русские люди!

Бог хочет, чтобы мы обнялись на краю пропасти, куда нас пихают, чтобы слились воедино и быстро поднялись с колен… Мало времени осталось… Надо неистово работать, как работали наши деды и прадеды… от зари до зари. Тогда дело пойдет.

Вера помолчала, оглядывая сидящих, поймала восторженный взгляд мальчишки от дверей горницы, судорожно сжимающего в руках булатный клинок Могутного, — устало и печально вздохнула… На миг встал перед её глазами последний час Дубровина.

Почуяв приближение смерти, он тайно связал плот, отослав её за грибами, но она поняла что-то неладное и вышла к реке.

Стоя на плоту, он нёсся встречь непроходимому перекату. Плот сигал меж бешеных бурунов и камней, стремительно мелькал шест в его руках. Он боролся, ловил стрежень потока… а потом, лёг на плот и ушёл навсегда по реке…

Она до вечера бежала вниз по течению, но так и не нашла его. А когда вернулась в избушку, прочла прощальную записку; увидела табор эвенков рядом с рекой, справляющих тризну по своим обычаям великому Амикану. Они выполнили его наказ: вывели её к людям…

Вера очнулась от нахлынувшего и опять заговорила:

— Нами уже куплены сотни заводов и фабрик конверсии, не считая мелких предприятий… В любой час казаки и патриотические силы России получат новейшее оружие, подобного которому нет в мире… вплоть до стратегического и астрального…

Наши учёные обрели волю и смысл, — они создали оберег Отечеству в короткое время. Мы обязаны, мы должны разрушить гнусный план колонизации России, не дать раздробить её на 53 концлагеря, мы не должны позволить окончательно уничтожить русский генофонд, русскую нацию…

Мы — землепашцы и скотоводы, но когда грозит беда… перекуем орала на мечи… Теперь — мы святые воины! Не отдадим и пяди земли, политой кровью наших пращуров… — Вера поднялась…

Атаман вскинул над головой насеку, и громыхнуло трижды:

— Клянёмся!!! Клянёмся!!! Клянёмся!!!

* * *

Было уже всё готово, просчитано до мельчайших деталей на мощных компьютерах… Под голубыми касками ООН, в транспортных самолётах НАТО томились в ожидании полки и дивизии.

Взлетели с аэродромов тяжело гружёные бомбами и ракетами, невидимые для радаров неуязвимые «летающие крепости»… Подводные лодки и авианосцы, словно к большому магниту, стягивались к России.

Через спутники, из разом взмывших челночных космических кораблей близко просматривалась вся огромная земля, желанная колония с набитыми богатствами недрами.

Президент в смокинге сидел в своём командном бункере, смотрел на часы и держал в руке ключ Войны… За его спиной плотно стояли военные, заворожено глядя на его руку.

И вдруг, все вздрогнули от неожиданного звонка правительственного телефона, взревевшего надрывисто и необычно. Президент нехотя поднял левой рукой трубку и тут же сжал в правом кулаке ключ. Он услышал спокойный женский голос с русским акцентом, подбирающий слова:

— Президент! Остановитесь! Я уполномочена предостеречь вас. Через минуту отключатся все электростанции Америки. Через две минуты — выйдет из строя вся ваша электроника на Земле и в космосе… Через три минуты все ваши самолёты и корабли повернут назад, чтобы атаковать вас же… Я вынуждена применить астральное оружие! Смотрите на часы. Отсчет начался… Остановитесь!

— Я… жду, минуту, — хрипло и недоверчиво ответил он…

— Телефон — на автономном питании. Связь с вами я не отключаю.

В бункере медленно погас свет и тускло загорелись аварийки. Президент поднял трубку прямого провода со своей резиденцией и услышал испуганный голос жены:

— Что случилось? Отключен свет! Город во тьме. Я боюсь! Мне страшно!

— Спокойно, дорогая…

Он не успел договорить… В командном бункере взбесились компьютеры, они вдруг чётко и ликующе, мальчишьим голосом проговорили все разом: «Привет от русских хаккеров из Мытищ!!!»

— Что такое Мытищ?! — обернулся Президент к директору ЦРУ.

— Это пригород Москвы… По нашим данным там делают автомобильные прицепы…

В компьютерах стало что-то лопаться, сгорать… дымная вонь ударила в ноздри…

— Президент! У вас ещё минута, — дошел до него уверенный женский голос. — Теперь в вашей системе управления войсками оставлен один канал, чтобы вы им воспользовались.

— Да!!! Да!!! Чёрт возьми! — он резко выпрямился, приняв решение, и, нажимая кнопку отбоя, спохватившись,

прокричал в трубку: — Но как вернутся наши самолеты и космические челноки без электроники?!

— Это ваши проблемы… я их не посылала. Передаю трубку руководителю Астральной программы.

— Президент! — ровный молодой голос был спокоен. — С вами говорит русский учёный Георгий Родзаевский.

Ваши ядерные боеголовки заблокированы нами. Приборы посадки у ваших самолетов и челноков оставлены в рабочем состоянии. Начинайте конверсию!

— Да… Господин Георгий…

Королевская охота

«Земля помогает нам понять самих себя…»

Антуан де Сент Экзюпери

1

Федьку Рябова выгнала жена. Грозила, терпела Нюрка, да терпение лопнуло. Сколько лет билась одна, каждую копейку берегла, чтобы дом был не хуже, чем у других: ночи простаивала в очередях за коврами да гарнитурами, книжек разных модных понавыписывала, хрусталя по блату натащила, а всё одно.

Пусто было в шикарной квартире у девки-вековухи. Вот и пригрела залётного буровика, обмыла, откормила и нахвалиться сперва не могла какой у неё Федя добрый и красивый мужик. Все уши прожужжала подругам, видя и радуясь их бабьей зависти.

А он и впрямь, на домашних-то пирогах, раздался, высокий, крепкий, с непомерно большими кистями рук, в цветастой рубахе и зачёсанными назад соломенными волосами. Фёдор казался могучим корявым стволом того дерева, которое Нюркино окружение всеми силами пыталось отполировать, подогнать под свой колер и лоск.

Но дуб, как известно, дерево крепкое и очень долго держит в себе сок родной земли. Вот этот русский сок и бродил в Фёдоре, лак-то не приставал, то там, то здесь выпирала из него земляная натура, шершавая, колючая и никому не нужная правда.

А чтобы не болтали почем зря, сговорила его Нюрка расписаться, сделать всё, как у людей.

Пожил Фёдор, пожил и ну выкидывать штучки! Притащил в квартиру бездомную грязную собаку и кормил её из сервизной тарелки прямо на ковре.

На банкете, куда были приглашены важные люди из горторга, долго внимал их наставлениям, как нужно умело жить, кивал головой, поддакивал, а лицо выражало такое открытое презрение, что Нюрку передёргивало.

Хитрость, довольство и сытость исходили от гостей, ублажённых обильной закуской и пшеничной водочкой. И когда Фёдору совсем невмоготу стало, обозвал он их беременными пауками за вислые животы, за ленивую радость жить ради жратвы.

И в том, что они даже не обиделись, перевели это в шутку, проглядывалась паучья хватка, лишённая эмоций и страстей. Зачем расстраиваться по пустякам!

А что сделал с лучшей подругой, Маргаритой Николаевной? Вовсе выставил из дома! Ну, как в культурном обществе появиться с таким медведем!

Так, успокаивая себя, собирала Нюрка его скудные пожитки в старенький рюкзак и обшарпанный чемодан со сломанной ручкой. Сорок лет мужику, а так ничего и не нажил. Мятый костюмчик с потёртыми локтями, пара пожелтевших и застиранных рубашек, брюки….

Всё хотела ему новый костюм справить, уж и материал в полоску присмотрела, дорогой, синенький, да теперь уж и ни к чему. Так… Перекати поле. К хозяйству и вовсе душа у него не лежит.

Вон посмотришь, другие мужики всё в дом тащат. Приноровились крыс-нутрий разводить: шкурки на базар, мясо диетчикам нарасхват, машин понакупили, дачи поотгрохали. А этот? Наоборот, из дома норовит унести. Нет, чужой он здесь, чужой. Пусть со своими собаками в другом месте водится.

Она закончила сборы и выставила вещи в коридор. Замкнула квартиру и, чтобы не травить душу, уехала ночевать к Маргарите Николаевне.

Со смены Фёдор вернулся домой за полночь. Войдя в подъезд, сразу признал свои чемодан и рюкзак. Усмехнулся про себя, что никто на его „добро“ не позарился. Постучал в дверь молчание. И тут же пришло облегчение, как выспевший чирей лопнул, и ничто не шевельнулось внутри, не заболело.

А потом, испугался за свой стук: вдруг выйдет заспанная, в импортном пеньюаре ворчливая Нюрка, и опять засосёт болотом приторная и душная жизнь среди иноземного барахла.

Он сел на ступеньки лестницы, с содроганием чувствуя спиной эту опасность и кошмар возвращения в прошлое к паукам, привычно открыл мятую крышку своего дряхлого, но любимого чемодана, (его бы он не променял за всё Нюркино богатство).

Аккуратно стянуты резинкой от бигуди деньги и документы, даже хлеб и колбасу завернула на дорогу заботливая супруженция. Посидел-посидел…

Встал и, вздохнув, толкнул дверь на улицу. У подъезда примостил рюкзак на спину, оглянулся на тёмные окна и зашагал на вокзал.

Фёдор давно предвидел такой конец и знал, куда ехать; далеко в Якутии ведут геологоразведку под новый угледобывающий комбинат, наверняка буровики нужны.

На вокзале устроился на отполированной до блеска деревянной скамье с буквами МПС, подсунул рюкзак под голову и закрыл глаза.

Разбудила его сварливая уборщица, громыхавшая ведром и шваброй по каменному полу. Знакомо пахнуло вокзальным духом: хлоркой от громыхающего дверями туалета, людским потом, пылью, дорожным харчем, пелёнками, запахами буфета, одеколона из парикмахерской.

Все это перемешалось, круто настоялось за ночь и потихоньку разбавлялось через полуоткрытую дверь на перрон струёй свежего утреннего воздуха. Фёдор встал, сдал вещи в камеру хранения и поехал на забитом людьми автобусе в геологоразведочную партию за расчётом.

С большим трудом договорился, чтобы отпустили без двухнедельной отработки. Подписал „бегунок“ и, перед самым концом рабочего дня, получил деньги.

Вечером уже сидел в поезде. Ел, отсыпался, изнывал от жары и безделья. Где-то уже далеко и нереально осталась сытая жизнь, деловая жена и её богатое приданое. Поезд всё яростнее отрубал все эти путы, стучал и стучал на заезженных стыках рельсов.

Поколесил по белу свету Фёдор вдоволь, насмотрелся всего. С Камчатки занесло в Молдавию, оттуда на Ямал, потом немного отогрелся в Средней Азии, позвали в Хакасию; год отработал, оставляли ещё, сулили все блага, но пришла та незваная и знакомая тоска.

Она-то и гоняла его по миру: находила его то в горах, то в тундре, то среди Карельских озер. А может, и он гонялся за самим собой, попробуй-ка разберись! Только месяц-другой обвыкнет на новом месте, глядь, является. Тут уж — не до работы.

Как обычно, не отпускали, но Фёдор тяжело вздыхал, стараясь не смотреть в глаза начальству и новым друзьям, собирал рюкзачишко. Гнало в дорогу предчувствие чего-то ненайденного, не пробуренного интересного месторождения. Зов новой жизни. Работал Фёдор самозабвенно, уверенно и жадно.

На буровой — всё привычно и знакомо: поёт рабочую песню станок, воет и дымит лебёдка, трубы звякают о подсвечник, тяжело дышит и ворчит промывочный насос, и уходят под землю всё глубже и глубже в бешеном вращении сталь, прожигая неведомые с поверхности новые горизонты и пласты.

Редко кто из помощников Фёдора мог выдержать скоростной спуск и подъём бурильных труб. Одна за другой вылетели из скважины гремучие стальные змеи, извиваясь и брызжа липким глинистым раствором, осклизло вырываясь из мокрых рукавиц и норовя огреть концом зазевавшегося помбура.

Брошенные в гнёзда подсвечника, они, всё ещё, изгибались и дрожали, как живые. Грубый брезент на спине помощника набухал потом, чернел, руки путались, из горла летел хрип, хрустели кости, опоясывала горячая усталость.

Если помбур пасовал или ещё не умел крутиться, Фёдор сбавлял темп, терпеливо учил, натаскивал, помогал. Если видел, что неумение идёт от лени, выгонял прямо со смены, жалея потраченных зазря сил и времени.

Он и ел-то на ходу. Внимательно следил за манометром промывочного насоса и приборами магнитной станции, прихлёбывая чай, в полном самозабвении от работы. Зажигал азартом всю бригаду.

Начиналась гонка за лидером, как в велоспорте, но Фёдор бурил всегда больше всех, а в итоге, бригада перекрывала план вдвое и выше, получали хорошую зарплату и премии, появлялась профессиональная гордость за себя и коллектив бригады и уважение к неистовому новенькому.

Это — добрая драка за лидерство в деле и мастерстве! И, если она идёт без подлости, подножек и сплетен, то не бывает побеждённых, выигрывают все.

В борьбе обостряются чувства, приходит второе дыхание, появляются болельщики (самые азартные — жёны соревнующихся), появляются и оппоненты, которым нечего противопоставить рекордам, кроме пьяной зависти и своей несостоятельности.

Но, самое главное, появляются последователи, и гонка за лидером, теперь уже бригадой, начинается в масштабе геолпартии, экспедиции и даже геологического объединения.

Потом уже, через год-два, за массой вымпелов, грамот и премий, редко вспомнят, кто первый швырнул камень в бумажное болото стабильного производства, а если и вспомнят, то добрым словом.

А ведь, особой хитрости не было в таланте Фёдора. Он постоянно копался в новых книгах, по крупицам отбирал и возил с собой в чемодане самую современную техническую литературу по бурению.

Всегда помнил завет своего давнего учителя: „Тот, кто перестанет читать и постигать новое в своей работе, возомнит себя асом, тот никогда не станет мастером!“

С некоторых пор и сам завел тетрадь, куда записывал отработанные режимы бурения, хитроумные способы ликвидации аварий; давал почитать тем, кому верил в деле.

Фёдор был мастером. Любил работать „на слух“: режим бурения, подачу промывки, работу станка контролировал интуицией, отлажен теорией и двадцатилетней практикой. А это уже — высший пилотаж.

Редко авария могла застать его врасплох, а когда и прихватывало на многометровой глубине буровой снаряд, Фёдор ошалело кричал, вращая белками глаз, разгонял всех подальше от буровой и повисал на рычагах лебёдки.

Жутко качалась и тряслась пятидесятиметровая махина вышки, плакали и задыхались дизели, лопались от натуги бронированные шланги, рвались, как нитки, талевые тросы. Перекрученные трубы, со скрипом и стоном, вылезали из скважины.

Фёдор поднимал их, потом сразу сникал, уходил, сквозь дым и едкую вонь колодок лебёдки, дисков сцепления подальше от буровой, на свежий воздух. Садился и заваривал на костерке в кружке чифирок.

Руки ещё дрожали, но от первых глотков пахучей густой заварки успокаивался, сонно клевал носом, на авариях иной раз не спал многими сутками.

Приходила тихая радость победы над стихией, и он ворковал над кружкой, ставил ещё чаёк, глаза светились ласково и тепло. „Одолел-таки чертей подземных, умучил, отпустили колонну…

Пришлось бы перебуривать скважину, а это — столь деньжищ на ветер кидать, проговаривал вслух помбуру и радостно смеялся.

Люблю аварии выдирать, они — всегда разные, к каждой свой подход нужен, а ведь, часто пасуют, дублируют скважины, деньги-то — государственные, счёта нет… Что? Зазря мы штаны носим и мужское звание! Железо не победить? Срамота….“

Но самое интересное было для него результат бурения, когда поднимали колонковую трубу с алмазной коронкой; трепыхались и позванивали в ней, как караси, цилиндрики породы и руды керна.

Фёдор резко тормозил лебёдку и, бросив рычаги, подбегал к устью скважины. Оттеснив помощника, деловито оглядывал колонковую снизу до переходника, осторожно, словно ещё не веря, трогал в коронке пальцами керн. „Есть!“

Торопливо хватал ключ и отворачивал алмазный наконечник. Гулко и ровно падали в ячейки подставленного ящика тяжёлые и мокрые куски породы, руды, угля, глины с зубами допотопных акул…

И что только не доводилось ему извлекать из глубин земли! Но всякий раз, с холодком в груди, Фёдор ждал что-то особенное, постукивал кувалдой по колонковой, искал, перебирая керн.

Ревниво следил, как геологи клювастыми молотками безжалостно бьют поднятые образцы, описывают их, заворачивают в бумагу, заливают парафином и укладывают в ящики из-под взрывчатки, чтобы увезти в лабораторию на анализ.

Поработав на новом месте некоторое время, привыкал. Однообразие поднятого керна сбивало интерес. Фёдор, уже по звуку станка, различал смену той или иной породы на глубине и заранее знал, что поднимет в трубе.

Ещё теплился азарт, ещё метались помбуры в бешеном ритме, но уже первые признаки болезни были налицо: бессонница и тоска наваливались, становился скучным и раздражительным, всё чаще заваривал чаёк, хмурился, срывался на крик, и, наконец, словно что-то обрывалось, лопалось… и наступало облегчение.

Иногда это случалось во время вахты. Он медленно и равнодушно дорабатывал смену, лихо дарил своему помощнику рукавицы-верхонки и, натянуто улыбаясь, подавал руку:

— Всё, прощай брат, не могу больше. Работай, как учил, толк будет. И книжки почитывай. Нет интересней работы, чем бурение, тут творчество нужно. Кто-то сильно сказал, что техника в руках дикаря — кусок железа…

А сам душой уже был в дороге, звала неизвестность. На этот раз, Нюрка опередила. Поняла, что надежды на путёвого и хозяйственного мужика не оправдались.

Четвёртый день поезд катит на восток. Четвёртый день проплывают за окном вагона поля, свежие скирды соломы. По стерне бродят стада, выбирают с земли повитель и отросшую после жатвы травку.

Трактора поднимают зябь, пашут, пылят, сбочь крутятся кобчики и ястреба, сбивая вспугнутых из мякины перепелов и полёвок. По дорогам, обгоняя поезд, спешат машины, мелькают полустанки, выбегают к полотну леса, и кажется, не будет конца подёрнутой светлой дымкой земле…

Среди деревьев взблёскивают озёра, громыхают и мельтешат мосты за окнами вагона над бесчисленными реками, чисто горят под солнцем светлые старицы. Над ними уже куролесят табуны взматеревших уток, готовых к прощанию с родными местами.

Фёдор лежит на второй полке в купе и смотрит в открытое окно. Сырой ветер треплет волосы, гонит слезу, наносит духом увядающего разнотравья, прелью болот, настоем хвои и грибов… И кружится голова, легко и просторно лететь в этом светлом чаду.

В Иркутске сошёл с поезда и троллейбусом добрался до аэропорта. Там — столпотворение. Один за другим зависают самолёты низко над городом и со свистом идут на посадку. Конец курортного сезона и начало учебного года поднимают на крыло тысячи и тысячи людей. Осенний перелёт.

Фёдор, каким-то чудом, купил билет на рейс через сутки и, ошалев от суеты и шума аэровокзала, поехал в город. Вернулся поздно вечером, перекусил в буфете, долго слонялся по залу ожидания, в надежде отыскать местечко и вздремнуть.

Кого только здесь не было! Военные, франтоватые морячки, кавказцы в своих неизменных фуражках-аэродромах, колхозники с корзинками и бдительно охраняемыми узлами, курортные дамы, брезгливо сидящие на краешках кресел, смотрящие на всё сонными глазами.

Рабочие парни в потёртых спецовках, стройотрядовцы с гитарами, геодезисты с кучей рюкзаков и обмотанных мешковиной рейками и ещё много разных, сведённых скитаниями людей. Что-то родное, бездомное было в истомленных дорогами пассажирах.

Стоял тихий гомон, шорох зачитанных газет, щёлкали по чемоданам игральные карты, приглушённо пели турбины взлетающих и подруливающих на стоянки самолётов. Время тянулось вязко и дремотно.

Фёдор кое-как втиснулся между разметавшейся во сне молодящейся дамой в голубом плаще и зелёных брюках и зачитавшимся „Футболом“ здоровенным парнем в клетчатой шляпе, с бакенбардами и висячими усами….

Очнулся от шума развязных голосов. Через ряд кресел стояли трое парней перед сидящей размалёванной девицей. Она была в пушистом белом свитере, белых брюках, светлом плащике, по которому разметались обесцвеченные волосы.

Парни бесцеремонно разглядывали её, грязно ухмылялись. Один, из них, отодвинул сидящих и упал рядом с ней. Обнял, что-то зашептал на ухо. Было заметно, что друзья хорошо выпили.

Второй, совсем ещё пацан, стоял покачиваясь, засунув кулаки в карманы, но вдруг резко нагнулся и выдернул за руку спящего рядом с девушкой мужчину. Сел на его место с самодовольной улыбкой. Тот спросонья упал на узлы, испуганно вскочил, озираясь.

— Иди-иди, Ваня, чего стал… — сквозь зубы нагло и угрожающе просипел ему носатый в куртке.

Мужик помялся, взял чемодан и поплёлся в другой конец зала. Носатый лениво встал и потянул девушку за руку.

— Кончаем базар, едем ко мне! Васька, лови мотор.

Она попыталась вырвать руку, но не смогла и испуганно оглянулась вокруг.

— Оставь её, парень…

Молодой изумлённо уставился на Фёдора.

— Сиди тихо, дядя, держи свою зануду, а то и её уведём, — зло бросил носатый и рывком поставил девчонку на ноги. Сидящий рядом с Фёдором парень вдруг сразу задремал, прикрыв лицо газетой.

— Я сказал, оставь её, курносый!

Молодой сплюнул и шагнул через ноги спящих к Фёдору. Губы его тряслись от ярости, глаза сощурились.

„Это где так можно умудриться с детства нервы истрепать себе!“ — успел удивиться Фёдор, перехватив, перед своим лицом, маленький потный кулачок. Легонько сдавил его в своей клешне и сразу понял, что перестарался. Кулачок хрустнул, как спичечный коробок, обвисли тряпочками пальцы.

— А-а-а-а! побудил спящих истошный и удивлённый крик. Народ загомонил озираясь. Молодой вертелся, дуя на кисть, баюкая руку.

Какой-то прилизанный тип неопределённого возраста, в старомодной широкополой шляпе вкрадчиво поинтересовался:

— Это ты, за что же ребёнка обидел, бугай, в милицию тебя сдать надо! Пару лет схлопочешь, бандюга… На детей кидается!

— Пусть память останется, — ответил миролюбиво Фёдор, — в другой раз, прежде чем махнуть кулаком, глядишь, припомнит и не махнёт, раздумает. А ты, шляпа, поспи, полезней будет. Ведь этой стае подвернешься в тёмном углу, они уж из тебя душу вытряхнут…

Меж рядов пробирались два милиционера. Свели всех в темноватой комнате перед сонным старшим лейтенантом. Руку молодого осмотрела медсестра, уверенно заключила: „До свадьбы заживёт!“

Девушка в белом свитере съёжилась в уголке, как медвежонок, невинно хлопая намалёванными глазищами и помалкивала. Милиционер с зевотой листал документы Фёдора.

— По твоей трудовой книжке географию в школе учить можно, — наконец, обронил он, возвращая бумаги. Бичуешь, значит?

— Ну, да… Копчу белый свет, придурковато улыбнулся Рябов, только у бичей я что-то трудовых не примечал. Отпусти меня, поспать надо, место займут… и благодарность вынеси за усмирение местной шпаны…

— Не спеши, у нас тоже места на нарах есть, плацкарт, — он повернулся к девушке, та, опустив голову, теребила замшевую сумочку. Ну, Бикетова? Сколько ещё будем с тобой толковать, придется привлекать. Хватит! Увлеклась…

Она испуганно вскинулась:

— Я к матери лететь собралась утренним рейсом. А на работуустроюсь. Честное слово!

— Который раз врёшь? Залеталась уже, смотрю. Сколь командировочных обобрала? Ну? Пора на посадку…

Фёдор удивлённо крякнул, поняв, что вся компания давно знакома и не раз посещала эту комнату. Встал и, забрав документы, вернулся в зал на своё место. Сосед усердно читал газету. Потеснив его немного, развязал рюкзак и вытащил бутылку тёплого пива. Толкнул локтем читавшего.

— Пивка не желаешь?

Тот испуганно отказался, зашуршал бумагой.

— Ах, да-а, как же я забыл, извините. Вы же спортсмен. Спортсменам никак нельзя пиво пить, спортсменам блюсти себя надо для грядущих побед…

2

Подмигнув секретарше, Фёдор толкнул обитые дермантином двери и шагнул за порог. Просторный, залитый светом кабинет, на стенах красочные геологические карты, по углам шкафы, забитые образцами минералов.

Строго посмотрел на вошедшего с висящего на стене портрета легендарный геолог Билибин. Ряд мягких кресел вдоль полированного огромного стола. В конце его, под Билибиным, склонившись над бумагой, сидит лысеющий полный мужчина.

Услышав скрип двери, он поднял голову и недовольно уставился на посетителя. Фёдор прошёл по цветному линолеуму, сел напротив и, с лёгкой усмешкой, проговорил:

— Что? Аль не признал? Знать мало из тебя дурь вышибал…

— Рябов?! Фёдор! Неужто ты, старина? Откуда? — Сидевший вскочил, заулыбался и подал пухленькую вялую руку. — Оброс ты бородой и закряжел, не угадал, не угадал… Долго жить будешь, хотя… с твоим неуёмным характером…

— Так бич, сам знаешь, должен марку держать.

— Ты брось мне, брось, прибедняться… Ты иному профессору фору дашь на сто очков. Так откуда прибыл?

— На работу возьмёшь?

— Какой разговор! Сам к тебе опять помбуром пойду, до сих пор школу помню.

— Да-а… Погонял когда-то студентика, погонял. Но, смотрю, не напрасно дурь и лень выбивал! А знаешь, грешным делом, я в тебя не верил. Уж больно ты был какой-то… Не рабочей крови. С ранним величием на морде. А вишь, как промахнулся! Во всех газетах про тебя пропечатали. А я ведь, редко ошибаюсь в людях, в работе сразу видно, кто чего стоит…

Собеседник весело расхохотался, щёлкнул тумблером и проговорил в невидимый, встроенный в стол микрофон:

— Валя! Ко мне никого не пускать! И кофейку… Стоп, нет-нет, не надо кофе, тащи кружку чая, да погуще, всю пачку завари. Кружку у инженера по ТБ возьми, рукавицей-верхонкой прикрой при заварке, чтобы было всё, как положено.

Встал, подошёл к сейфу, вернулся с тёмной бутылкой импортного коньяка.

— Хорошо живёшь, Вадька! Ишь, какое брюхо-то отрастил! Однако, не поспеешь помбуром, не поспеешь… Да и волосом слинял. И величать-то теперь не Вадька? А? Я тебя по батюшке-то не помню.

— Вадим Григорьевич, — рассмеялся и разлил коньяк по крохотным рюмочкам, выточенным из какого-то фиолетового, с цветными прожилками камня.

Фёдор вертел в своих корявых пальцах рюмку, пытаясь определить минерал, любовался тёплой игрой полированного камня. Из чего сделаны, никак не пойму?

— Чароитом назвали. Мы открыли это единственное в мире месторождение на южной границе Якутии. Американцы готовы отвалить по сто двадцать долларов за кило, — хвастался Вадим.

— Начальником, значит, заворачиваешь?

— Нет, пока ещё, врио, шефа на лето в отпуск отправил. Пусть погреет старые косточки. Всё никак на пенсию не выгоню…

Долго говорили, вспоминали совместную работу в Воркуте, когда Вадька был на преддипломной практике у Фёдора помбуром.

— Как ты меня гонял! Как ты меня гонял тогда! Я ходил на смены, как на казнь, ещё на трапе буровой в пот бросало.

Помню, помню… Уж больно ты был тогда самоуверенный, спеси много. Я этого и сейчас не терплю. А гоняю я всех так, по иному не могу работать.

— Как попал в нашу глухомань?

— Газету прочитал, да и не бурил я в этих местах, спокойно не помру.

Зазвонил телефон. Вадим проворно сорвал трубку, подобрался весь и стал недоступным начальником. Говорил баском, назначал сроки, кивал головой. Всё ловил левой рукой редкие пряди на затылке и осторожно приглаживал ко лбу.

Знаешь, Фёдор! Сегодня я последний день на работе, через сутки улетаю в отпуск. На хорошие озёра забросят летуны, порыбачу и поохочусь с недельку. И на юг! Жена уже там…

— Дети-то есть?

— Да нет, пока, не спешим. Надо самим пожить. А дети — дело не хитрое. Будут ещё, какие наши годы!

— Рыба-то, какая тут?

— Хорошая рыбка… Ленок, хариус, таймень. По озёрам — карась, сиг, окунь, щука… Вот, только что, напарник отказался лететь. Слушай! Давай со мной? Завтра шеф выходит из отпуска, спихну ему дела, и айда.

Вадим зажёгся идеей, встал из-за стола и зашагал по кабинету. Сразу как-то хищно подобрался весь, движения стали резкими, глаза заблестели азартом.

— Знаешь, какие там заповедные места! Горы, сопки, изюбр орёт… Красота! Я тебе устрою настоящую королевскую охоту, как в джунглях! Ну? Спеши! Соглашайся, пока я не передумал.

— Ты же знаешь, охотник из меня неважнецкий. Для интересу только? Ладно уж, ну, а с работой как?

Вадим негодующе замахал руками:

— Считай, что ты уже работаешь, трудовую отнеси в кадры, я им позвоню.

— Когда летим?

— Послезавтра, в четыре утра подъём, вылет в шесть. Вот тебе талон в нашу гостиницу, завтра приходи ко мне домой, будем собираться.

— А ружьё?

— У меня их три, карабин, тозовка есть, только поливай.

— Ну, пока, до завтра, пойду посмотрю ваши достопримечательности.

— Магазин виноводочный — внизу, не увлекайся только.

— Да нет, завязал я Вадька, пятый год уже, без водки жить интересней. Так, выпиваю немного по праздникам.

Вышел из управления и побрёл по посёлку. Старые рубленые дома, почерневшие от времени, кривые улицы с тротуарами из горбыля, разбитые тракторами и машинами дороги.

Стаи собак, разомлевших от полуденного солнца; бродят, свесив языки, ловят зубами в своих пыльных шубах блох, со скукой смотрят сквозь прохожих.

Фёдор до слёз любил эти северные забытые посёлки. Несмотря на строительство их без всяких планов, на кривые улицы и ветхие дома, как правило задерживались в них и оставались жить добрые и трудолюбивые люди, не страшащиеся холодов и бед иных, кормящиеся тайгой и здоровающиеся даже с незнакомыми людьми, как в деревне.

Кажется Фёдору, что, после долгих скитаний, наконец, прибился домой, до чего всё напоминало маленькую деревеньку в Архангельской области. Такая же рубленая изба, в ней — мать, сестра с кучей белоголовых ребятишек.

Шли туда от него переводы и редкие письма. Когда случалось залететь домой, мать долго, словно не признавая, присматривалась к блудному сыну, с трудом угадывала в нём того, знакомого из детства, свою кровинушку…

— Федя, Федя… Сгубил жисть ты свою, сгубил-таки. Ну, какого лешего скачешь, чё потерял? Ни детей, ни угла, так… Вертухан. Оторвал от родной земли корень свой и сохнешь.

Мать безнадёжно махала тонкой ладошкой, вытирала краем платка глаза. Ить один сын, а не углядела, че ж теперь… Вон и Машка Круглова — вдовая, такая справная баба, чистюля и хозяюшка. Сошёлся бы да жил с ей, прищемил свою непоседную задницу. В кого такой и выдался, непутёвых в родове нашей не водилось…

И долго горевала: и звала, и просила, и грозилась на алименты подать: „Срам-то какой будет на службе!“

Но, пожив месячишко и даже подсобив Машке Кругловой по хозяйству, опускал руки. Горели в глазах и тухли чудные закаты над неизвестными горами, блестели и звали неведомые реки и штормила, звала к себе в объятья дикая тайга.

А по ночам снилась буровая, подступал жар, просыпался весь измотанный и больной… Украдкой начинал собираться… Мать с укором глядела на него с печки.

— Боле не стану ожидать. Помру скоро, глаза б на тебя не глядели.

Сползала по приступкам вниз, тряслась на прощанье в плаче, обнимая мослатого и сутулого сына, теребила пальцами его волосы, трогала побитое морщинками лицо.

— Нижняк ты! Кружелево в жерновах. Кружишься, кружишься округ себя, а без толку. Ничё таки не смолол. Федя, Федя…

Сестра, как всегда, чем-то своим занятая, затурканная детьми и хозяйством, выпивохой мужем, обычно в разговор не вмешивалась, только напоследок, не утерпев, роняла:

— Куды ж теперь? Носит скрозь жизнь, непуть!

— А кто её знает, бодрился Фёдор, куда на билет хватит, — а самого комок в горле душил…

Деньги, все до копейки, оставлял сестре… А сам на попутках, в товарняках… Отталкивался от родной избы, как в океане от обломков родного корабля, и плыл, искал свою незнаемую землю.

Иной раз, проснувшись где-то в гостинице или просто на скамье незнакомого вокзала, сжимался от тоски: „Ну, почему такой? Почему? Может в пращура удался?“

В поморской деревне жила легенда, что Феодосий Рябов ходил на утлом дощатом коче, меж льдов, по Северному пути, аж в саму Америку… И не брала его никакая пропастина… Заветное слово знал…

Фёдор по телефону автомату узнавал в справочном о наличии поблизости геологоразведки. Она везде была, и, как всегда, не хватало буровиков.

… Фёдор прошёл через весь посёлок и увидел реку. Она внезапно являлась под ноги из-под скалистого, поросшего елью утёса. Громыхнув на перекате, ныряла под тёмный деревянный мост.

Машины медленно ползут по старому брусовому настилу, грузовики тяжеловесы бурунят воду. На гору за мостом изредка падают самолёты — там аэродром. Высоко прошёл большой рыкающий вертолёт, что-то неся на подвеске, не снижаясь пропал за сопкой.

Хорошо было тут! Фёдор снял плащ, кинул его на густую и цветастую, обвянувшую траву, с наслаждением вдохнул всей грудью сырой речной дух, осеннюю свежесть и сладость разомлевшей под останним солнышком земли.

Разулся и забрёл в студёную воду. Сыпанули от ног перепуганные мальки из тёплого заливчика, поросшего по дну зелёной тиной. На противоположном берегу мальчишки, в отцовских болотных сапогах, терпеливо караулят с удочками хариусов и ленков у переката.

Добытчики с раннего детства, они солидно показывают улов какому-то любопытному шофёру, тот сует деньги, но рыбаки отрицательно мотают головами, отказываясь продать…

Для них рыба — момент самутверждения, а не товар… Деньги для них ничто не значат, а вот, похвала отцов, когда вернутся по домам, радость матерей и ласка… Разве это купишь за мятые рубли?

Фёдор хорошо знал характер северных мальчишек, этих отчаюг, взрослых с малолетства, поголовно страстных охотников и рыбаков, бесстрашных перед медведем и любым речным перекатом, через них они умудряются сплавляться на обычных автомобильных камерах, а на такое не всякий взрослый решится, сидя в надёжной лодке и в спасательном жилете…

Фёдор вернулся на берег и прилёг на траву. Голубое небо кое-где припудрено прозрачными облачками. На островах пылают жаром листья берёз и осин. Земля отдаёт холодом, жухлая трава потускнела, смялась, видимо, прихватил ночью заморозок. Бабье лето…

Солнце жарило, напоследок согревая эту суровую землю, монотонно и убаюкивающе шумел перекат. Фёдор так любил смотреть на бегущую воду и на огонь костров… Незаметно и сладко уснул.

Очнулся на заходе солнца от жажды. Не вставая, подполз к близкому берегу и стал с наслаждением пить ледяную, хрустально-прозрачную воду.

— Ишь! Как лакает, кобелина. Заклекло, видать, у нево все внутрях от запоя-то!

Фёдор обернулся на голос. По тропке от реки уходили две женщины с корзинами, полными кумачёвого цвета брусники. Одна оглянулась. Увидев, что лежащий приподнялся, укоризненно покачала головой.

— Эй, бабоньки! Пошто зазря лаетесь?! — окликнул севшим от ледяной воды голосом. Женщины остановились, обернулись. Одна старая, седая и костистая. Вторая, что качала головой, моложе, да и одета посправней.

— Да ну его, мама, пошли домой…

— Меня с собой возьмите!

— На кой нам бич! Толку-то от тебя! — изумилась бабка.

— Ты, старая, видать огнь была в девках! А толк потом поглядим…

Старуха помяла губами, что-то прикидывая, покачала головой. Поставила тяжелую ношу и взялась поправлять платок на голове.

— Идём, мама!

— Погодь-погодь. Могёт быть человек пропадат с похмелья, а ты идё-ом! Ишь, как воду хлещет, болезный… Вставай уж, есть у меня припасенная, так и быть, похмелю…

Она повернулась и пошла. А молодуха с интересом сощурилась на незнакомца, ожидая, как тот клюнет на приманку. Коль взметнётся следом значит, алкаш, бичара…

— А мне, что? Раз зовете, пойду в гости, может, и породнимся…

Молодая фыркнула и догнала мать. Фёдор взял мятый плащ с травы, неторопливо пошёл следом. Хотел уж свернуть к остановке автобуса, чтоб не тащиться в гору до гостиницы, когда старуха остановилась, поджидая.

В растоптанных кирзовых сапогах, прохудившихся по голенищам, в вытертой плюшевой кофте, она на голову возвышалась над дочерью. Уж приветливо и с интересом оглядела незнакомца с ног до головы.

— Зовут-то как?

— Фёдор.

— Хведька, значит… Ну, ну, редкое нынче имя… Чё встыл? Пошли! Не кажнева в гости привечаю… Я — страсть, какая привередливая старуха… Аль боишься?

— А чего бояться, — бесшабашно улыбнулся Фёдор и решительно забрал обе тяжёлые корзины.

Молодуха было застеснялась и воспротивилась, но бабка так глянула на неё, что та растерянно отдала ношу.

Они повернули в проулок. Косо вихлял он между старорубленными, осевшими домами с маленькими, горячими от заката окошками. В землю врос истлевший настил, место болотистое. Брёвна по пазам обомшели, прихватила плесень…

Во всех палисадниках празднично горела алыми кистями спелая рябина. Остановились у одного из домов, весь палисад, двор, были залиты кипенью самых разных цветов, уже прихваченных морозцем, но, в своём буйном предсмертии, казавшихся ещё краше и душистее, нежнее и беззащитнее…

Изумлённый Фёдор замер, разглядывая это чудо на северной мерзлотной земле, жадно вдыхая причудливый буке в застоявшемся, ещё тёплом воздухе. Старуха отворила покосившуюся, скрипучую калитку и, со вздохом, бросила через плечо, пропуская с ношей гостя, приметив его удивление:

— Девка с измальства на цветках тронулась… Вона их в тайге… хучь косой коси. Прочла в детстве сказку про аленький цветочек и сбрендила, всё вырастить ево норовит… Кланька! Набери дровец, печь прокинем, а то замёрзла вчерась, кровь землицу уж чует, не греет боле… — не оглядываясь, вошла в избу.

Гость шагнул следом. Старуха щёлкнула выключателем и сощурила от света полинявшие, когда-то голубые глаза. Скинула платок и тяжело стянула линялую плюшевую кофту. Потрясла одной ногой, другой, по-ребячьи сбросила сапоги. Кувыркнувшись в воздухе, они свернулись котятами у порога.

— Садись, мил человек, раз пришёл, садись… Раздевайся, счас Семёновна тебя облегчит…

— Да я и не пил вовсе.

— Неуж-то? А ну, дыхни, паря!

Фёдор дунул на её крючкастый нос и засмеялся, уж больно у старой был растерянный вид, промашку дала…

— Всё одно брешешь, ишь, как глаза попухли.

Вошла Кланя, грохнула дрова у печки и скрылась за занавеской в комнате. Фёдор подсел к поленьям, взял нож и щепанул лучину. Открыл дверку забитой золой печки.

— Керосин возьми в чулане, не бей руки.

— Вонять станет, я так растоплю.

Он разжёг печь, снял и повесил плащ, пригладил руками соломенный чуб и сел к старому проскоблённому столу. Старуха вытащила из кособокого шкафчика бутылку водки, поставила чашку густо присыпанной сахаром брусники, нарезала лук.

— Кланька! Не хоронись, подь сюда.

Кланя вышла приодетая, украдкой, взглядывая на гостя. Фёдора кинуло в жар… Сняв в комнате старенькую будничную одежонку и накинув на себя простенькое ситцевое платьице, Кланя разительно переменилась. Словно Царевна-лягушка, сбросившая кожу…

Милое русское лицо, длиннющая толстая коса, ясный девичий взор глубоких больших глаз. Только вот, застыла в них невыразимая печаль, отрешённость от всего земного, словно ей было скучно и холодно здесь, в этом жестоком людском миру…

— Ну и дочка у тебя… — выдавил Фёдор, прям царевна-раскрасавица…

— Ага… всё пр-рынца ждёт, не дождётся… Дак, они токма в сказках являются. Дурёха… Всё книжки читает, а жисть мимо текёт. И в ково такая мечтательная? Я ить вовсе неграмотна, она меня хучь расписываться за пенсию подучила… Такие ухари сватались… От ворот-поворот…

— А за меня отдашь? — шутя промолвил Фёдор.

— Ты погодь-погодь. Шибко резво взял, ноги поломаш…

Старуха всё доставала на стол припасы: навалила в миску грибов, поставила капусты, солёные огурцы.

— Хватит, Семёновна, закормишь, тут закуски на неделю.

— Молкни, паря. Ешь вдосталь, что Бог послал. У нас всё — по простому, в лесторанах небось шибко сладко, да мы непривышны…

Старая примостилась на углу крашеного горбатого сундука, окованного железом, неумело сколупнула пробку с бутылки, сняла с подоконника три гранёных стакана, смахнула пальцем сор в них и разлила на троих.

— Хороша кашка, да мала чашка! Ну, бывай залётный. Спасибо, что не побрезговал, зашёл. Скукота у нас, мыши подохли все. — Она махнула стаканом, крякнула и нехотя поднесла горбушку к носу.

Фёдор выпил и приналёг на грибы. Кланя пригубила и отставила водку к окну. Помолчали… Ты ешь, ешь, нынче год грибной был, две кадушки насолила в зиму.

— И ем, не стеснительный.

— О, то и вижу, что с нашева батальону! Думаш пригласила бы другова? Не… Мотрю свой человек пропадат. Жалко… Откель приблудился?

— На работу приехал.

— Брешешь поди… Грачи и бичи вместе в тёплые края норовят попасть.

— А я может и не бич вовсе?

— Меня не омманешь… Вона все дороги по тебе видать, потёрли они тебя, покатали. Оседлых сразу приметно, покорные, смирились, а ты свободу любишь! Давят тя стены, цепи боишься, как старый и ушлый кобель, добрый ты и невезучий в жизни, вот и весь мой сказ.

Фёдор мотнул головой и улыбнулся.

— Как цыганка чешешь, старая, ну, такой уж есть…

— Мама, что ты к нему привязалась?

— Кланька, молкни. Дай с человеком побрехать. Ты уж мне надоела чище горькой редьки.

Печка разгорелась, потёк дух по кухне, комнате, коснулся щёк.

— Коль упрел, сымай пинджак. Кланька, повесь! Наша горница с Богом не спорница, во дворе тепло и в хате жарко. Дрова замучили, пять машин за зиму в трубу вылетают, да все поколоть надо, да сложить… Тяжко без мужика в доме.

Старуха закурила из мятой пачки крепкий „Беломор“, туманно глядя куда-то в синий сумрак через стекло. Большие дряблые руки перекручены работой, оплетены тёмными венами. Они чуть вздрагивали, беспокойно шевелились пальцы.

— Однако, брагу соседка ставила. Сбегай, Кланька!

— Иди сама, вытурит еще. Хватит.

Старуха тяжело поднялась, нашарила сапоги. Перелив из эмалированного ведра в крашеную бочку воду, вышла.

Кланя же подпёрла кулачком щёку и засмотрелась тоже за окно, улетела к низким первым звёздам, ярко высыпавшим на чистом небе. Фёдор украдкой близко разглядывал её и вдруг, невпопад вырвалось:

— Ты что такая, Кланя, дикая?

— Я-то? Я смирная. Это вы, мужики, дикие все…

— И много ты Тарзанов повидала?

— Много. Тебя третьего вижу.

— И детей не нажила?

— Не нажила… — печально вздохнула она и покраснела, — всё алкаши попадались, на кой им дети?

— Ну, это дело поправимое…

— Ишь! Губы раскатал… Между прочим, второй-то муж… да и какой он был муж! Слова доброго не слыхивала… Так он вот в эти самые двери, — она кивнула головой на выход, — в эти двери вперёд ногами уплыл…

— Даже так? Интересно… Спился, что ли?

— Не успел. Махаться кулаками любил, ну матери и подвернулся под руку… Месяц потом похворал, и всё…

— Да… Тёща серьёзная.

В коридоре загремели шаги, спиной вперёд вошла Семёновна. В ведре, как парное молоко, пенилась брага. Старуха размашисто поставило ведро на стол.

— Вот это посудина! А то, в склянки наплескают, срамота одна… Жахнем, Федька! Бражка на рябине, дюже пользительная. Гуляем сёдня!

Она сходила в комнату и нежно вынесла оттуда старенькую „хромку“.

— На гармони могёшь? Я ить чую, что ты все могёшь!

— Немного шарю… — Фёдор поставил инструмент на колени, привычно закинул ремень за плечо и снова подивился, откуда бабка проведала о его потаённой страсти к музыке…

Самоучкой играл с малолетства на всём, что подвернётся под руку, а уж, на гармони, творил чудеса. Он так обрадовался гармони, так ласково и любовно огладил её руками, перебирая пальцами клавиши, что забылся на мгновение, а когда очнулся, то поймал внимательный взгляд Клани, полный удивления…

Фёдор растерялся от его доверчивости, не зная что делать, зачерпнул из ведра кружкой и посмотрел на Семёновну.

— Давай, бабка, за знакомство! Может, встретимся на том свете.

— Я тя, паря, ишшо на этом укатаю!

Фёдор отведал душистого, приворотного зелья на рябине, прошёлся по ладам, наиграл, половчей примостил инструмент на коленях, и вдруг мощно, оглушительно и больно ударила „Барыня“! Старуха затаилась, потом вскочила, чуть не опрокинув Кланьку со стулом. Закружилась, выхватив из-запазухи платочек, гремя сапогами по половицам.

Миле-енок мой, да не ходи за мно-ой!

Ты при часах и при картузе,

А вши лазиют по пузе-е-е…

— Мама! Режь, Федька! Режь, твою душеньку… И-иех!

Взвякивали стаканы, качнулась под потолком засиженная мухами лампочка.

— Поддай ишшо! Наяривай, Федя-а! Помолодевшая, с капельками пота, проступившими над верхней, вмятой вовнутрь губой, она упала на сундук.

— Ой, запалилась! Ублажил, гость дорогой, ублажил. Век незабуду. Грю, с нашева батальону! И такое добро на берегу реки валялось, а я углядела… Не лыбься! Думаешь я бичиха! Накось! — Она сунула увесистую дулю под нос Фёдора.

— Я с измальства батрачила, надрывалась, как лошадь. Четырёх мужиков пережила, дитёв в войне сгорело троя. А счас гуляю! Куда иё, пензию, солить штоль? Врежь ишо „Барыню“! А? Нет. Лучше вот эту. Она подпёрла голову рукой и вдруг девичьим грудным голосом взяла:

Вот кто-то с горочки-и-и спустился-а,

Наверна, мии-и-лай мой идет…

На нем зашшытна гимнастерка-а,

Она с ума меня сведе-е-е-т…

Фёдор подыграл, встряхнул чубом и запел сам. Пели долго, бабка плакала и смеялась, хлебала брагу и не пьянела.

Перебрали вроде все старые песни, а Семёновна всё начинала и начинала опять, и снова слова приходили из детства к Фёдору и текли, басисто вплетались в дрожащую ниточку песни, старая выводила высоко её, бережно и любовно.

Видно было по ней, как дороги эти бесхитростные куплеты, может, только они и связывают с далёким прошлым и молодостью. Кланя молча слушала, подперев голову рукой, и тоже где-то плутала далеко, вспоминала что-то, хмурила брови, и грустная складочка залегла у чуть тронутых помадой губ.

Фёдор всё не мог подобрать к ней ключик: то одну мелодию трогал, то другую, но никак не получалось, не выходила она из печальной полудремы, слушала и молчала. Но он почуял нужную музыку, нутром своим почуял, вспомнил и, чуть скосив глаза Кланю, наиграл…

Дёрнулась она вся и посмотрела издалека-издалека на гармониста, засуетились руки у неё, пыхнули щёки, словно застал её Фёдор неодетой, засмущалась и опустила глаза. Но видно было, как напряглась она струночкой, как заспешили, захлопали ресницы и заобнимались ласково пальцы маленьких рук.

Фёдор распахнул уж меха пошире, да так врезал эту песню, аж у самого слеза навернулась и зачесались глаза. Кланька остолбенела, растерянно и оглушённо прилипла к коленкам матери, как бы ища спасения, как в детстве, за её подолом…

За полночь Семёновна тяжело поднялась и ушла в комнату. Шуршала чем-то там, вышла, согнувшись под притолокой.

— Новехонькие простыньки устелила вам… Ложитесь на кровати, а я тут на сундуке кости погрею у печки. В сказках печь для Бабы-Яги первое дело.

— Мама!

— Ну, что мама? Дура! Самой давно пора мамой стать, четвёртый десяток разменяла, а всё девкой прикидываешься. Цыть мне!

— Да нет, Семёновна, зачем так, я пойду в гостиницу.

— Федька! Не дури. Гварю, иди спи. А эта яловая тёлка пусть метётся куда хочет. Эх! Мне бы годков тридцать скостить… Охмурила б тебя, охмурила… — Она подбоченилась и прошлась по тесной кухне.

Кланя прыснула. Мать сгребла её со стула, как дитя, отнесла и кинула на кровать. Хрустнули и зазвенели пружины.

Старуха вышла на кухню, щурясь от света.

— Вот так её третий раз замуж выдаю, кхарактером квёлая вышла, боится всего. А чё вас, мужиков, бояться? Чё? А мне, могёт быть, охота пред смертью внука понянчить, сопли подолом утереть или калачей напечь ему. Не везёт…

Она гокнула о ведро кружкой, налила.

— Ну, зятька! Давай! Не подведи! Шибко на тебя надеюсь. Коль ты не смогёшь, возьму в детдоме, говорят, дают. Иль совсем от скуки сдохну — нечё делать. Всю жисть не было времени, а счас нет делов. Не поровну.

— Ну, я пошел, Семёновна, в другой раз…

— Я те пойду! Я те пойду! Ты хто?! Мужик аль мерин?

— Мужик вроде…

— Так вот, не дури. Не сотрётся, не бойсь. Люди куском хлеба делятся.

— Тьфу! Ну и тёща! Рассказали б не поверил…

— Ладно, ладно. Не бреши! Знаю я вас, миленьких. — Она осторожно подняла его со стула и, поборов слабое сопротивление, легонько толкнула в отгороженную занавеской тёмную комнату.

— Мама! Ты ишшо не спишь?

— Сплю…

— Вот и спи. Не съест небось…

В кухне померк свет, прогремела устраиваясь на сундуке старуха, ворочалась, скрипела и вдруг зашлась басовитым, густым храпом…

Постоял-постоял Фёдор… куда идти в три часа ночи… Махнул рукой, разделся и прилёг на край кровати.

Завернувшись в тёплое одеяло и прижавшись к стенке, затаилась Кланя. Полежал Фёдор, чуя, что она не спит и осторожно прикоснулся к горячему и пахучему плечу — оно дернулось, отстраняясь.

— Спите-спите, а то скину на пол…

Вдруг храп на кухне прервался:

— Я тебе скину, я тебе скину! Мне докель с тобой мучиться?!

Кланя, с отчаяньем, вздохнула и прошептала:

— И вам не стыдно так? Бухнуться к чужой женщине в постель?

Фёдор не отозвался, засыпая. Ещё как было стыдно! Хоть срывайся и убегай, куда глаза глядят… Ведь она совсем безвинная и ручная, грех было обидеть такую…

Проснулся ночью. На кухне дребезжала посуда, казалось, изба шатается. Старуха развела пары. Доверчиво прижавшись и закинув на него руку, спала Кланя. Он осторжно повернул её голову и поцеловал.

Забытый с юности жар прошёлся внутри и ударил в голову. Кланя спросонья обняла и ответила на поцелуй. Едва внятно промолвила:

— Аленький цветочек… ты хороший, и добрый… чудище…

3

— Ты где пропадал весь день? Собираться надо, завтра летим.

— Так… Опять женился.

— Ну-у, шустёр, брат! Фёдор ходил по комнатам, трогал руками редкие камни и диковинные вещи, развешанные повсюду. — Кучеряво живешь, шеф! Пора уже и раскулачивать. Ковров-то, только на потолке и нет. А книги?! Неужели все прочёл? Убей, не поверю, в Воркуте тебя с книжкой ни разу не видел, всё больше со студентками.

Знаешь? Надо предложить, чтоб выпускали одни корешки книжные, золотом тиснённые… Красиво и бумаги экономия, лесов поменьше зазря сведут, а за корешками можно и мелочь всякую хранить.

Вот, к примеру, недавняя моя жена Нюрка даже библиотеку мировой литературы умудрилась по блату выписать. Все стены уставила книгами… для мебели и, чтобы показать свою ученость.

А сама же — овца-овцой, ни одну и не открыла. Ведь, это — преступление: книги должны люди читать, учиться, а они расходятся для показухи, мёртвые лежат.

— Жизнь, Федя! Жизнь такая пошла. Кураж должен быть и солидность. Как бурундуки, тащим в свою норку, про запас. Авось сгодится…

— Это точно… Норы я и боюсь, правду Семёновна нагадала. Вот бы Нюрке, моей ненаглядной супруге, отыскать такого хозяина, как ты. Музей бы сделали с мягкими тапочками в такой норке… Красота…

Опять же, прибыль. Глядишь, экскурсии из-за границы повадились бы приезжать, выгода сплошная… Нюрка на ихней загранице свихнулась, даже в сортире бумага иноземная, нашей брезгует подтирать… даже имя сменила и велела мне звать себя Нонной, страсть серчала, что при людях обзывал её Нюрой…

А у самой — такая морда деревенская. У меня, как настроение неважное… как назову её Нонна и до коликов в животе хохочу… Ладно, с чего начнём собираться?

— Продукты укладывай в рюкзак.

Собирались долго, бестолково перекладывали ружья, тёплые вещи, хлеб и патроны.

— Так, что ты за бардак откопал? — наконец поинтересовался Вадим.

— Не бардак, а одну милую и скромную старушенцию. У неё дочка… Порядились. Парень я — хоть куда, ну и, с корабля на бал.

— Ну-ну… Давай. Смотри, к этой царевне только с получкой не влипни. Она тебя женит…

— Да что ты на самом-то деле! Говорю, хорошая женщина! И тёща бесподобная. Может, я их всю жизнь и искал. Вот ушёл, а тянет назад, тянет… Даже и лететь как-то расхотелось…

Какие у неё глаза! Боже мой! Как опахнёт ими и улетаешь в их небесную глубину… и сердце замирает. Мне кажется, что я, наконец-то, влюбился… Как мальчишка… Но, раз обещал тебе, никуда не денешься, полечу.

— Давай-давай. Вдруг приживёшься, мне буровики нужны, смирился Вадим.

Уснули поздно ночью, и показалось тут же: засигналила у подъезда машина. Вадим вскочил, засуетился, выглянул в окно.

— Петька, помоги, вещей много…

С улицы что-то ответили, загремели шаги на веранде.

На аэродром приехали ещё затемно. Он был на сопке. Над далёкими чёрными зубьями гор пробился тонкий свет зари. Звёзды отцветали, меркли, только Венера ещё сияла ярко и чисто. Пахло осенью.

У вертолётов уже кружились техники, прогревали. Моторы спросонья кашляли, хватанув стылого воздуха, вяло трогались обвисшие, подшитые инеем винты.

Подхваченные вихрем, взлетали в небо мусор, обрывки бумаги, занесённые на поле палые листья, всё это медленно кружилось, разлеталось и падало, отброшенное ревущим глазастым зверем на круглых лапах.

Заря занялась на полнеба. Хребты заголубели, далеко под ними парил туман или дым лесного пожара. Солнце выглянуло, пыхнуло зайчиками на винтах отпотевших и согревшихся машин, ласково, чуть слышно коснулось лица Фёдора, прикрыло теплом глаза и ему вдруг почудилось касание руки Клани к его небритой щеке… Защемило сердце…

Погрузились и взмыли к погасшим звёздам. Солнце сразу заспешило, словно наперегонки с вертолётом, полезло вверх, озаряя ещё спящий посёлок на склоне у реки.

Вертолёт делал над ним широкий круг, набирая высоту и Фёдор лихорадочно искал глазами в сплетении улочек заветный домик, и нашёл по яркому пятну цветов во весь двор… напряженно вгляделся и, уже на вираже, успел заметить крохотную фигурку Клани в белом платье, машущую от калитки платком…

Фёдор вдруг так затосковал о ней, что хоть выпрыгивай, хоть проси лётчиков вернуться назад, ругал себя за безвольность, что не смог отказать Вадиму лететь на какие-то озёра…

Какие могут быть озёра! Когда, впервые в жизни, он встретил необыкновенную женщину-дитя, единственную и неповторимую, схожую с ним, как две капли воды… Фёдор сокрушенно стукнулся лбом о стекло и скрипнул зубами, выдавив из себя: „Ну, какой же я идиот. Господи!“

Чтобы отвлечься, он стал смотреть на холмистую от сопок, в морщинах рек и ручьёв землю. Вертолёт гремел и напряжённо дрожал, подсвистывая лопастями, летел навстречу рассвету.

Уходила под его зелёное брюхо подожженная осенью тайга. Ало мерцали долины, поросшие карликовой берёзкой, лимонным светом горели лиственницы, по распадкам табунились зелёные ельники, и дымили белой кипенью перекатов реки и ключи.

Вадим залез к лётчикам, травил анекдоты. Сверху доносился хохот, мелькала в его руке бутылка коньяка.

— Вмажешь, Фёдор? — высунулся он в салон.

— Нет, не хочу. Смотрите права отберут!

— Не достанут! Мы — у Христа за пазухой.

Фёдор опять уткнулся в окошко с круглой дыркой посередине. Просунул в неё палец, его больно тряхануло воздухом. „Холодно там“.

Надвигались горы, кое-где на них уже лежал снег. Тёмные обрывистые ущелья разбегались от хребтов и переходили в пологие долины бесчисленных ручьёв и речек.

Фёдор тянул шею, приглядывался и удивлялся: „Вот с измальства скитаюсь, а не могу охватить её, Землю! Всё новая и новая! Красоту какую природа наворотила! Ни наглядеться, ни привыкнуть…“

Он перелез через тюки к другому окошку и, как мальчишка, опять изумлённо потерялся глазами где-то за дымчатым краем горизонта.

В своих мечтах творил Федька всегда добро: тушил в одиночку лесные пожары, поил водой сдыхающие от жары отары овец иль спасал от бескормицы всех песцов в тундре. Там, где работал, там и творил чудеса, расплачиваясь за самоуправство недовольством и гонением начальства.

Однажды чуть не посадили. В Казахстане самовольно угнал буровую самоходку в степь, к кошарам, и насверлил с молодым чабаном дырок за ночь. Вода била артезианом выше буровой мачты, разливаясь вокруг озером. То-то радовались!

В азарте работы не пробовал, спешил, а когда хлебнул выплюнул: рассол… Так и не смогли забить размытые скважины. Образовалось большое солёное озеро в природной котловине, овец от потопа спасали авралом. Но, поверили в добрую душу, простили. А место нарекли Федькиным морем.

Вертолёт прокрался по ущелью и вымахнул на перевал. Далеко блеснула большая река с широкой поймой, по ней серебряными монетами, блестящими под солнцем, рассыпаны озёра и старицы.

Пошли на снижение и вскоре сели на полевом аэродроме геологоразведочной партии. К машине бежали люди и собаки. Вадим высунулся из кабины:

— Фёдор, ты не выходи! Тут есть один правдолюбец, в охотинспекцию может заложить. Нас забросят ещё на сотню километров. Там озёра, так озёра!

В салон деловито запрыгнули две собаки, большие и лохматые. Легли у ног Фёдора. Летчики, распахнув задний люк, сами вытолкнули на траву тюки зимней спецодежды, ящики и прочий груз, закрыли двери, люк, и машина заревела, набирая обороты. Вадим выглянул и увидел собак.

— А ну повыкидывай их! Устроились…

Пилот оттащил его за рукав, успокоил:

Уток будут вам доставать, пусть летят, они с нами часто кочуют из партии в партию.

— Что меня везешь не проговорился?

— Что я, первый день замужем? Мне больше тебя попадёт, если узнают. Спишут на землю…

Долетели быстро. Мягко подсели к опушке леса, на берегу длинного и узкого озера. Цепочкой уходили за горизонт старицы, озёра и заливы, словно нанизанные на тонкую нить речушки.

Марь здесь беспредельна. Только в одном месте подступал лес к границе воды и мха, да с другой стороны долины выходили из болота и дыбились могучие хребты гор. Собаки, выпрыгнув первыми, скрылись в подлеске.

Вспугнутые рёвом машины, всполошились табуны уток, улетали куда-то на дальние озёра. Разгрузились. Пилот спешил, на прощание пожал руки охотникам.

— Ну, ни пуха! Через неделю-полторы заберу. Вертолёт чихнул, крутанул винты и задрожал, заревел, поклёвывая носом. Медленно завис и вдруг, задрав торчком балку хвоста, с воем ввинтился над озером в небо. Крупная рябь от вихря заплескалась по воде.

— Ас! Вот даёт, как ведьма на метле! — Вадим восторженно смотрел вслед боком уходящей машине. — А уток! Уток столько видел где-нибудь?! Магазин „Дары природы“.

— Видел на Чукотке и больше… Давай палатку ладить, до темноты нужно устроиться.

— Давай. Да может, на вечерке постреляем.

Палатку натянули меж толстых, угнетённых и покорёженных ветром лиственниц, установили жестяную печурку, разложили спальники на подушке из елового лапника и толстого слоя духмяной сухой травы, её в изобилии росло на обсохших за лето болотных кочках, похожих на верблюжьи горбы.

Словно зная, что все прибрано и готово к приёму гостей, степенно зашёл большой одноглазый пёс и, устало вздохнув, разлёгся на спальном мешке Вадима.

— А ну, убирайся! — пнул его носком сапога Вадим. Пёс осуждающе оглядел с ног до головы хозяина единственным оком, мигнул, как циклоп, и сладко зевнул. — Вот же хамло! Уток он будет таскать! Да они их пожрут ещё в воде. А ну, пшёл отсюда! — опять сильно поддел сапогом под лохматое брюхо.

Гость недовольно уркнул и, с грозным рычанием, обнажил жёлтые стёсанные клыки.

— Ты посмотри! Ощерился, гад, цапнет ещё! Может быть, нам на холоде спать, а спальники собачкам подарим?

— Да отстань ты от него, не суетись, уйдёт сам. — Фёдор потрепал собаку за ухом. — Как зовут-то, старик?

— Тузик! — зло бросил Вадим, выходя из палатки.

— Значит, будешь Туз, а твой братишка Валет, ну а мы — Короли, потому как, на королевскую охоту меня шеф приволок. Вот и ладно, вот и познакомились…

Туз сладко, с подвывом, зевнул, соглашаясь. Встал, покружился и опять упал на королевское ложе.

— Настырный же ты, псина, не признаёшь авторитетов… А король может тебя и шлёпнуть, потому как, козырный. Ну, вставай, пошли.

Фёдор достал патронташ, вынул из чехла и собрал ружьё, вылез из палатки.

Увидев ружье, Туз чуть не сбил его с ног, с визгом вылетел и умчался в кусты, поджав хвост. „Стреляный, определил Фёдор. Удружили летуны!“

Солнце садилось. Тихо оторвался от воды туман и повис неподвижно над землёй. Вадим накачивал резиновую лодку, насос крякал, с озера откликался голос утки.

Внезапно над головой засвистело, и, вырвавшись из-за вершин деревьев, ушёл большущий табун шилохвостей. Вадим запоздало схватил ружьё, зло сплюнул и остервенело заработал ногой. Лодка расправлялась, туго позванивала надутыми боками.

— Поплыли на остров, скоро полетят, — заторопил Вадим.

Спустили лодку на воду, сели и оттолкнулись. Посудина неустойчиво колыхалась, норовя черпнуть воду. Фёдор перехватил рукоятки маленьких весел. Распустив усы по тёмной глади, оторвались от крепи берега.

На острове, между болотом и озером, устроив на скорую руку из кустов и сухой травы скрадки, затаились. Утка пошла кучно, низко и тяжело. Табун за табуном зависал над головой и падали на тихий, розовый от заката плёс.

Захлёбываясь, застучала пятизарядка Вадима, изредка и наверняка бухал Фёдор. Около палатки, на берегу, беспечно сидели собаки и равнодушно смотрели на падающую в озеро и кусты дичь. Желания лезть в холодную воду и доставать уток у них не примечалось.

Фёдор перестал стрелять, сев в лодку, взялся собирать битую птицу. Накидал уже корму вровень с бортами, а сверху всё сыпались и сыпались утки, тряся и хлопая перебитыми крыльями, в предсмертной истоме выгибая шеи. Подранки ныряли в береговую траву.

— Вадька! Хватит! Куда их тебе столько! Наконец, не вынес этого избиения Фёдор.

Тот не отозвался и снова опорожнил магазин по кучно налетевшей неповоротливой чернети. Разбитый вдребезги табун зашлёпал вокруг, одна уточка упала прямо в лодку, забилась, густо обрызгав лицо Фёдора горячей кровью и затаилась за сапогами, вытянув шейку и кося на человека живой глаз.

Рябова словно обварило этой кровью… Он машинально вытер щеку тыльной стороной ладони и близко перед глазами увидел алые полосы и почуял её смертный дух… И понял, что стрелять больше не станет… „Жалкая ты моя, не долетела до тёплых краев“.

Фёдор взял уточку на руки, она доверчиво притихла, только по ладони стрекотало перепуганное сердечко, а глаз смотрел не мигая и словно вопрошал в недоумении: „Что же вы наделали, люди…“ Добить живую тварь не поднималась рука.

Фёдор опустил её за борт и она кособоко поплыла, поплыла в спасительные прибрежные заросли. „Может поправится, да улетит“… подумалось ему. Фёдор причалил, вымыл с песком руки, умылся, но, всё равно, чувствовал себя по уши в невинной крови…

Стемнело… Вадим шумно вылез из скрадка, сплёвывая пороховую гарь, выгибая спину и разминая затёкшие ноги.

— Отвёл душу, угорел. Мне и садиться-то негде? Подожди, отвезу всё это. Фёдор разгрузил уток и вернулся.

Вадим развалился в лодке, вытянул ноги.

— Сетчонки завтра кинем. Здесь рыбы полно, смотри, как пловится! — Выпрыгнул на берег и с азартом пересчитал добычу. — Ого! Полста шесть штук! Неплохо сработали, для начала, неплохо…

— Ты же улетаешь на юг, куда их девать станешь? Тепло ведь ещё, пропадут зазря, — хмуро промолвил Фёдор.

— О-о-о! Друг любезный! Пару-тройку мешков ОРС примет в холодильник до морозов, а потом — в сарай. А зимой, хочешь, рыбку ешь, хочешь, сохатину и оленину, или уточку в собственном соку. Вот мне и приходится ковры брать, денежки-то не на что тратить больше. Семейный бюджет — дело тонкое. Деньги счёт любят!

А комиссия какая высокая вдруг нагрянет? Дичинка им экзотика. Так коньячек под неё идёт и разговор в нужную сторону просто блеск! Между нами только, Федя… Сидят у меня на одной богатой реке пара рыбаков, круглый год сидят на повышенной зарплате. Рыбка знаешь, какое оружие в снабжении? Не знаешь… Простое и безотказное, как топор!

— Ну-ну… Я лучше завтра займусь рыбалкой: жалко мне их стрелять, да и ковры некуда вешать.

Вадим снисходительно рассмеялся и пошёл к палатке. С визгом порскнули из неё собаки по кустам.

— Эй! Фёдор, посмотри, что они натворили? Весь сахар сожрали! — Высунулся с фонариком в руке, зашарил светом по кустам. Постреляю-ю-у! Где они?

— Не шуми, чего орать теперь? Не надо было вытаскивать из рюкзака.

— Так, патроны же искал!

— Ничего, перебьёмся недельку без сахара, говорят, что его вредно много потреблять, голубицы наберём. Вон её сколь насыпано!

Вадим снова пропал в палатке, луч фонаря зелёной молнией метался изнутри по стенкам и крыше. Фёдор! Три кило финского сервелата!

— Тоже слопали?! — хохотнул Фёдор, кто же колбасу на охоту берет…

— Не-ет… Я им сейчас покажу, ещё свеженькую колбаску вытряхну!

— Да успокойся ты! — не выдержал Фёдор. Сейчас уточку сварим. Тебе колбаса дома не надоела?

— Уточку?! Мы их так всех кончим за неделю и пустые прилетим.

Фёдор развел костёр, ощипал утку и, опалив её, зарумянив до поджаристой корочки, промыл в свежей воде, выпустил оплывшие жиром потроха. Набрал котелок из чёрного притихшего озера, повесил над огнём.

Капли зашипели на углях, взметнулся парок от пролитой струйки, искры заиграли звёздами, отражаясь и загасая во вспотевшем котелке. Положил в него утку и бросил ложку соли.

Вадим притих, притащил коньяк, консервы, хлеб, копчёную рыбу, разложил на плаще около костра.

— Завтра лабаз рубить надо, как от медведей, всё ещё со злобой уронил он и, налив себе в кружку, хлебнул коньяк без закуски, сморщился, похлопал пальцами по губам и прилёг на траву. — Сашка, пилот, второй раз мне такую свинью подкладывает, сволочь… Издевается, знает, что я их терпеть не могу.

Собаки сидели неподалёку от костра и облизывались.

— Нет! Ну, ты подумай, Фёдор! Умести ещё и по пачке сахара, а? Чтоб у них всё склеилось там!

— Сахар для собаки первое лакомство, — отозвался Фёдор, — В Норильске был у моего друга пёс, Мишкой звали.

Так за куском сахара нырял в прозрачную воду метра на два, оглох совсем. А буровики ржут и ещё бросают… Для собак сахар, что алкашу опохмелиться.

Поужинали, дичь и лапшу запили чаем. Согрелись, поговорили. Костёр потухал, всплёскивали и таяли язычки огня, курился белый, терпкий дымок. Лёгкий ночной заморозок хрустнул на воде. Растопили печь в палатке и начали устраиваться спать. Душисто пахла трава подстилки. У костра гремели пустые банки.

— Смотри-ка? Еще жрать хотят! Банки лижут. Их что, сто лет не кормили? — нервно брюзжал Вадим. — Смотри-ка, ещё один иждивенец!

Пушистый, блестя в неровном пламени свечи, живо спускался из под кровли на тонкой ниточке паучок, серебристо перебирая лапками. Вадим чиркнул спичкой, и, пыхнув красным угольком, пропал в густой подстилке маленький гость…

Нехорошо как-то стало на душе у Фёдора, муторно, и уже жалел, что поехал сюда, и ловил себя на том, что не может, без содрогания, смотреть на Вадьку.

Укладывался молча спать, успокаивая себя, а во сне всё сыпались и сыпались с неба утки, качали осуждающе головами да говорили человечьими голосами, и стрекотало, бухало сердце у него в груди, как у той жалкой уточки, которую незаметно выпустил в кусты: может и оклемается, улетит.

Проснулся на рассвете, как с тяжёлого похмелья. И подумал, что вряд ли добром кончится эта охота. Оделся, наспех позавтракал и, обойдя озеро, убрёл через марь к горам.

Тянули они его чем-то необъяснимым, и ещё издали примечал интересные обнажения, где обязательно надо полазить, поглядеть камушки, полежать на длинной горной траве. Где-то около прозрачного безымянного ключика закатать в рот пригоршню особенно ядреной брусники или смородины.

Фёдор и впрямь вскоре наткнулся на непролазные заросли красной смородины. Лист почти весь с неё оборвало, а ягоды алым полымем залили крутой каменистый распадок. Смородина была чуть с горчинкой, обвянувшая от первых заморозков.

Фёдор снял шапку и с верхом набрал ягоды. Прилёг на траву за низенькими кустиками. Совсем рядом по земле бегают перелётные птахи, собирая падалицу с хвои, чирикают, свистят, перепархивают с места на место.

Фёдор до оскомины наелся смородины и вдруг, услышал близкий стук камней, сопение, хруст веток. Приподнялся и увидел невдалеке чёрного небольшого медведя пестуна.

Он сидел по пояс в кустах, лапами сгребая в букет ветки с ягодами, и с аппетитом снимал гроздья белыми зубами, чавкал с прикрытыми от удовольствия глазами, хрюкал, слизывая розовым языком раздавленные и прилипшие к чёрным когтям алые капельки.

Изредка вскидывал голову и шумно вдыхал набрякший прелью и грибным духом воздух, близоруко пялил маленькие угольки глаз. Фёдор поднял ружьё, шапку с остатками ягод и встал в рост. Увлечённый смородиной, мишка не замечал ничего, уписывал её ловко и скоро.

Вдруг, поднял голову и замер. Лапы потешно согнулись в кистях, словно он порешил сдаться невесть откуда вылезшему чучелу. Фёдор пронзительно свистнул, и пестун, опомнившись, ломанулся через кусты в лес, смешно вскидывая круглым задом, поливая камни приключившимся поносом.

Фёдор опять прилёг среди, словно залитого кровью распадка и, глядя на смородину, вдруг вспомнил похожие на неё брызги на своих сапогах и на лице от раненой уточки…

„Какой же страшный зверь человек! Ведь и пестун наверняка его увидел впервые, а как испугался! Как дунул по осыпи вверх! Сколько оружия сотворили на это бедное зверьё: песцов вездеходами в тундре давят, гоняют машинами по степи зайцев и сайгаков.

Неужто жрать нечего, ведь, не каменный же век, люди!.. Жив и страшен звериный инстинкт истребления. Господи… Останется скоро пустая земля, сметём скоро всё, как саранча, изживём…“

Издалека, с голубеющей мари, очередью простучали пять выстрелов, и поредевший табунок уток на большой высоте потянул на юг.

Вернулся Фёдор поздно вечером, уставший, грустный, притащил образцы интересных камней, смородину и бруснику. Кликнул Вадима, что-то варившего на костре. Тот переправился, лодка мягко ткнулась в берег.

— Садись, беглец, с лёгкой иронией проговорил он, испытывающе вглядываясь в напарника, попутно сети протрясём. Фёдор примостился на носу лодки, подплыли к сетям. Притопленные поплавки дергались и ходили под водой.

— Весь день рыбу вытаскиваю. Не озера, а аквариум! — самодовольно хвалился Вадим.

В сетях почти сплошь зевали ртами и бились тёмные озёрные хариусы, белесые ленки и сиги, с лягушачьими мордами таймешата.

— Соли мало взяли, я уже половину израсходовал, как бы не проквасить улов, — Вадим спешно выпутывал рыбу и бросал под ноги.

Пока проверяли вторую сеть, первая уже мигала поплавками, бурунила воду попавшаяся рыба.

— Ну её к черту! Завтра проверишь, Вадька, гребём к палатке, закоченел я совсем.

Долго грелись у костра, кружками черпали уху из котелка. Морозило. Звёзды холодно мигали сквозь дым, лучились близко и бездонно отражались в тёмной озёрной воде и казалось: потерялись среди их ледяного мрака два продрогших охотника и дремлющие собаки.

Залезли в палатку и уснули под тихое, колыбельное пение разом накалившейся печурки. Фёдор охотиться на зорьку не встал, Вадим же, притащил десятка два уток и разбудил спящего:

— Вставай, курортник, хоть бы жрать приготовил, раз тебе птичек жалко убивать, — он притворно хохотнул.

— Там ухи полкотелка и рыба, — сладко потянулся Фёдор, вылезая из палатки, — птички тоже жить хотят, зачем их убивать, — невозмутимо и твёрдо ответил Фёдор. — Грешно красу изводить…

Солнце пригрело, согнало утренний иней, топило хрусткий ледок у берегов. Одуряюще пахла тлеющим пожаром осень… Выпотрошив уток и закопав их под мох в вечной мерзлоте, чтобы не испортились, Вадим взялся разделывать рыбу и солить её в выгруженных из вертолёта бочонках.

Фёдор наскоро перекусил, наладил спиннинг и ушёл к вытекающей из озера речке.

Снасть у Вадьки была фирменная, японская. Крепкое удилище с никелированными кольцами, надёжные катушка и миллиметровая леска на ней. Фёдор выбрал из коробки со множеством блёсен самую тяжёлую, для стремительных речек.

Он шёл долго по звериной тропе, срезая петли речушки на гул порогов большой реки. Ещё из вертолёта, перед посадкой, он успел заметить огромное улово — яму ниже каменистых перекатов и наметил обязательно попробовать вытащить тайменя.

Фёдор знал повадки могучих хищников и их обычные места кормёжки. Речушка от их табора влетала через валуны прямо в эту просторную яму, ниже кипящей в порогах широкой воды.

Фёдор внимательно осмотрел улово и настроил спиннинг. Заброс сделал за крупный валун на самом стрежне, ниже его крутило воронку и была небольшая затишь. Именно там любит таймень лежать поленом, чуть шевеля хвостом и ожидать спустившегося через перекаты, ещё оглушённого и зазевавшегося хариуса или леночка.

Первый заброс оказался пустым. Фёдор немного забрёл в воду по мели переката, поближе к тому лобастому валуну. Точно булькнул блесной за воронкой, дал чуть притонуть и заиграл, лёгкими рывками подёргивая удилище и наматывая катушку…

Удар! И пронзительный визг трещотки. Фёдор устоял на ногах и едва удержал в руках спиннинг. Таймень сел крепко, размотал почти всю леску, вывернулся под другим берегом из воды и снова попёр, как жеребец вниз по течению.

Рыбак бежал по берегу следом, силясь упругим удилищем замучить добычу, оно гнулось дугой и трещало, катушкой разбило палец в кровь, но он не замечал ничего в азарте борьбы.

Почти час длилась схватка и, наконец, Фёдору удалось вывести уставшую рыбину на мель, но едва шевельнулась рядом тень человека, как таймень обрёл второе дыхание и всё началось сначала.

Стремительные рывки, треск катушки, остановившееся время… В такой рыбалке всё сжимается во мгновение, хотя протекают часы, но их не замечаешь.

И всё же, таймень сдавался, всё чаще подходил к берегу, выводимый леской, снова и снова бросался в глубину и вот покорно уткнулся лобастой башкой в травянистый берег, шевеля жабрами.

„Ну и кабан!“ почему-то пришло сравнение Фёдору, когда он увидел близко добычу, осторожно подполз, не выпуская спиннинг из руки и резко схватил тайменя под жабры. Такого нахальства водяной медведь, видимо, не ожидал.

Он так ударил по воде хвостом, что перелетел через рыбака и грузно шлёпнулся на траву, размётывая её мощным телом.

Фёдор загляделся на него. Отцепляя рогулькой блесну в огромной пасти, он вдруг увидел ещё трепещущий хвост крупного хариуса, застрявшего в глотке. Таймень пялил на человека свирепые глазки и всё грёб хвостом, засыпая…

— Ну что, навоевался? — проговорил Фёдор, похлопав рукой его по крутой башке, — сколько же ты рыбы пожрал, нагуляв такой вес? Ведь, изо рта валится! Хариус, ещё живой, не лезет в набитое брюхо, а ты кинулся алчно на железку? Вот и расплата за жадность…

Таймень угрюмо и виновато молчал.

— Ты уж прости, брат, хищников я не люблю… Вон, слышишь, ещё один стреляет на озёрах по уткам… Вы же ведь, чуру не знаете хапаете, хапаете… Всё норовите сожрать, а в один момент, подлетит и к его пасти блесна-обманка и он сядет на стальной тройник, как сел ты… Обязательно сядет… Нутром чую… При такой ненасытной утробе один конец…

Фёдор посадил тайменя на кукан из прочного капронового шнура и пустил в отсохшее маленькое озерко у реки, крепко привязав к гибкой лиственнице. Лёг в тенёчке и крепко уснул.

Фёдор отдохнул, вскипятил и попил чайку, на закате солнца взял спиннинг и забросил блесну в то же самое место, за валун. Как и в бурении, ждал чего-то необычного, знал, что в такой огромной и глубокой яме должен жить Хозяин-таймень, на жаргоне рыбаков „Пахан“, его-то днём не поймаешь.

Хотелось сразиться с самым крупным разбойником. Фёдор был заядлый рыбак, но рыбачил только удочкой и спиннингом. Сетей не признавал.

В своих скитаниях по геологоразведкам всегда обследовал местные реки и озёра и ловил больше всех, как и бурил. А увлекался самой крупной рыбой: сазан, сом, таймень.

Раз за разом, Фёдор закидывал блесну и она выходила пустой. За ней перестали гоняться ленки. Это и обрадовало. Значит где-то рядом стоит „Пахан“, он и крупного ленка запросто глотает. Хитрый „Пахан“ не брал блесну.

Тогда Фёдор спустился ниже по течению вдоль берега, нацепил маленькую блесенку и поймал ленка. Вернулся на прежнее место, привязал крупный акулий крючок к леске, продел его через рот живца за жабры и выпустил гулять в улово.

Ленок стремительно носился, и всё никак не желал идти к валуну. Рыбак терпеливо подводил его туда… Этот океанский спиннинг, для ловли крупной меч-рыбы, тунцов, Фёдор нашёл в коллекции Вадима, когда они ночью собирались в дорогу и упросил его взять, узнав, что поблизости будет река.

Вадим согласился с неохотой, вещь была редкая, с Кубы, он всё коллекционировал: ружья, спиннинги, вещи и женщин… и деньги… О чём весь вечер бахвалился.

Фёдор сам подготовил блёсны, залил их свинцом для утяжеления при быстром течении таёжных рек. На всякий случай, прихватил и акульи крючки из специальной стали. Вот теперь на одном из них метался ленок.

Перед самым закатом „Пахан“ взял… Фёдор дал ему заглотить живца и резко подсёк. Удилище согнулось, зазвенела леска и ему показалось сначала, что произошёл зацеп за камень.

Он резко дёрнул ещё и тут последовал такой рывок, что Фёдор упал в воду и чудом не нырнул в улово, застряв меж валунов.

C трудом удержал удилище, но „Пахан“ вдруг рванулся вверх по течению и леса ослабла. Фёдор весь мокрый выскочил на берег и снова бешеный рывок! Стремительной силой, рыбака понесло вдоль берега. Он едва успевал бежать, но снасть из рук не выпустил.

Было ощущение, что крючок зацепился за моторную лодку и будь сейчас водные лыжи, то накатался бы вдоволь по яме за тайменем. Борьба шла долго и упорно. Хозяин реки не желал сдаваться и выйти на мель.

Неустанно метался по улову и если бы не эта океанская снасть, давно бы порвал лесу и поломал спиннинг. Фёдор уж сам устал, всё пытался достать висящее на дереве ружьё у порогов, потому, как без выстрела, тайменя из воды не взять.

Но Пахан, словно проведал об этом и не дозволял, не подпускал к дереву. Вдруг таймень залёг в яме, Фёдор дергал удилищем, потом перехватил лесу руками и посилился стронуть рыбину. Ничего не вышло, леска словно зацепилась за скалу крючком. Таймень отдыхал…

Тогда Фёдор рискнул, пригнул лиственницу в руку толщиной и привязал к ней леску. Опрометью кинулся за ружьём и успел вернуться с ним вовремя. Лиственница гнулась, осыпая жёлтую хвою, билась вершинкой по воде, работала, как мощное удилище, отнимая силы у хищника.

Фёдор умылся, спокойно попил воды и прилёг рядом на траву, с интересом ожидая, что же будет дальше. Водяной зверило явно сдавал, не в силах побороть гибкое и крепкое дерево. Рывки становились всё слабее и слабее и, наконец, он взвернул воронку на середине плёса, мощно ударив огромным хвостом.

— Побесись, побесись, — проговорил Фёдор и, ещё немного выждав, отвязал леску от дерева. — А вот теперь, ступай на мель…

Таймень поддался, медленно спускался вниз по течению к мели у следующего переката. Изредка упирался, дергал, но лиственница его крепко доконала. Фёдор вёл его, как бычка на верёвочке, подматывая катушку. Вот уже видны камни на дне, слой воды становился всё тоньше и стремительнее, Фёдор приготовил ружьё и спустил предохранитель…

Ему показалось, что из воды высунулось зелёное эмалированное ведро… Такой огромной башки ему ещё не приходилось видеть. Открылась широкая пасть и рыбак выстрелил…

Словно бревно вылетело из воды в неимоверном прыжке и с грохотом упало в воду, подняв тучи брызг. Леска разом ослабла, Фёдор легко подмотал катушку и увидел на струе перебитый дробью конец снасти.

— Тьфу! — в сердцах промолвил он и бросил спиннинг на траву.

Руки тряслись в азарте, сердце колотилось и навалилась усталость. Вдруг на середине улова опять торчмя вылетел таймень, потом у самых порогов и пропал. Фёдор подождал ещё немного, хотел уж собираться и идти на бивак, когда неподалёку вывернулось что-то в воронке и мелькнуло белое брюхо.

Он кинулся туда, отвернув голенища болотных сапог и прямо к его ногам катило по мели неимоверной величины чудище. Фёдору стало даже страшно…

Он отступал на ещё более мелкое место и вот тайменище застрял в камнях и Фёдор осторожно подхватил его под жаберную крышку, размером с добрую сковороду, с большим трудом, волоком, затащил на берег.

„Пахан“ ещё дергался и хлопал огромной пастью, мелкой дрожью бился хвост но Фёдору не было жалко его…

Такого омерзительно отвислого брюха он еще не встречал у тайменей. Оно было чем-то набито до отказа и чтобы прекратить мучения, Фёдор полоснул по нему бритким охотничьим ножом.

В мешке желудка плотно лежали крупные хариусы и ленки, один налим и утка нырок. Он брезгливо всё это выбросил в воду, вместе с потрохами и кинул рыбину на плечо.

Вынул из озерка первого, уже уснувшего тайменя, сделал коромысло из крепкой палки, просунул концы под жабры и с трудом понёс добычу на бивак. Солнце садилось… Грохотало ружьё Вадима и Фёдору пришла шальная мысль: „А не подмочить ли ему случайно патроны“.

— Вот это ры-ыба!!! — Завистливо проворчал Вадим, ногой переворачивая на траве тайменей. Вот это мя-яса, на полный бочонок! А головы-то зачем тащил?

Надо было на месте их выкинуть, тем более, что башку вон как разбил дробью этому гиганту… он склонился к мёртвому „Пахану“, открыл и осмотрел пасть, взблескивая лысиной…

И Фёдор невольно содрогнулся, они были чем-то разительно похожи; речной хищник и земной, какая-то тёмная ненасытная сила стояла за ними, истребляющая и безжалостная…

Тусклый блеск лысины в свете костра привлёк что-то омерзительное, из прошлого или будущего и Фёдор поймал себя на том, что рука бессознательно сжала цевьё ружья… он испугался самого себя, впервые ощутив за свою жизнь брезгливую, лютую ненависть к человеку-зверю…

Чтобы как-то выйти из этого обморочного состояния, прийти в себя, он проговорил беспечным голосом, отведя глаза в сторону:

— Намахался досыта… Ну и рыбы!!! Действительно аквариум!

— А мне она уже поперёк горла без хлеба стоит, собаки последние две буханки спёрли. — Вадим встал и ушёл куда-то за палатку в кусты, вдруг, с воплем, вылетел из темноты к костру, путаясь в спущенных брюках.

— Аса, м-медведь!

Фёдор схватил ружьё и мощный фонарик, лежащий у огня, бросился на шорох. Свесив на стороны языки от азарта, в кустах сидели собаки и караулили загнанного ими в хвою молодой сосенки бурундука.

Он перепугано посвистывал. Валет пыжился изобразить лай, но вылетал сиплый, ленивый хрип. Туз был невозмутим, как адмирал Нельсон.

— Собаки это, вернулся Фёдор к костру.

— Ещё одна такая шуточка — постреляю! Не отдохнёшь здесь, а станешь психом, — раздражённо отозвался Вадим.

— Давай-ка спать, опять зорьку проспишь и будешь ныть потом, — устало выдохнул Фёдор.

Где-то в темноте над головами шли и шли табуны уток, переговаривались гуси, незримые на фоне звёздного неба. Утки садились на озёра, и взбулгачив уже дремавших там птиц, долго делились новостями сонным голосом, хлопали крыльями, устраиваясь на ночь, беспечно плескались и радовались отдыху.

— Эх! Ракетницу забыл взять! Можно было бы подплыть сейчас к ним, осветить и повеселиться из пятизарядочки в упор. Навести шорох. В прошлом году два мешка гуся так взял, их бураном прижало, крылышки обледенели, вот была потеха!

Ну, ничего, я их утречком пошевелю, сколько у нас патронов? Блока три? Триста выстрелов… это штук полтораста-двести уточек ещё можно зарыть под мох… Нечего патроны жалеть, всё равно, казённые со склада.

Люблю, грешным делом, накрыть сидящий табушок, когда кучно сплывётся весь…Ка-ак очередью вмажешь! Вот каша начинается!

Фёдор ничего не ответил, опять тяжело вздохнул и залез в палатку… В голове вдруг шевельнулась неожиданная мысль: „Надо спросить, кто же у него были родители? Страсть, как интересно знать! Верным делом из Нюркиного горторга…“

Ночью проснулся, сунул в печку дрова, разворошил рюкзаки и нашел скользкие от парафина тяжёлые блоки с патронами. Не долго думая, зашвырнул два блока в озеро, всполошив уток и услышал из палатки сонный голос Вадима:

— Что это там плещется так?

— Утки радуются, с усмешкой отозвался Фёдор… Поёживаясь от морозца и сладко зевая, забрался в нагретый спальный мешок.

4

Прошло уже три недели, а вертолёт не появлялся. Вадим лежал в спальнике, капризничал, ругался, плевался при виде жареной и вареной дичи. Жирное лицо его спало, обросло редкой, слипшейся бородкой, глаза заледенели тоской и злобой.

Выпал первый снег, озеро затянуло льдом, посвистывала метелью ранняя зима в голых деревьях и кустах. На середине озера чернели с десяток вмерзших и припорошенных снежком подранков.

Они долго ныряли в сужающейся полынье, кучкой грелись на кромке льда, пока, не изболев весь душой, Фёдор не смел их в воду из Вадькиного дробомета.

Зимой, в тяжкое время бескормицы, сбегутся к ним лисы и соболя, выгрызая встывшие перо и мясо, а весной чёрными язвами протает по перу грязная льдина.

В один из припадков злой меланхолии, застрелил козырный Король заглянувшего в палатку Туза серой пасти.

Пес долго хватал зубами развороченный бок, умирал тяжело и молча. Фёдор вырвал ружье у Вадима и забросил его на ещё тонкий лёд озера. Вращаясь, оно откатилось далеко от берега к вмёрзшим уткам. Свое спрятал в лесу.

— Застрелишься еще, дура! А мне за тебя накрутят потом.

Вадим взвился:

— Достань ружьё немедленно, слышишь! А не то!..

— Приспичило доставай! Хоть промнись. Сопреешь скоро в спальнике. Смотрю я, парень, не били ещё тебя с детства. И я вот, дерьма не трогаю, чтоб не воняло…

— А вы, Фёдор, наглеете!

— Дык! Куда уж мне! Ума не хватит… Ага! Я родился в деревне, где даже трамваи не ходют, — дурачился он, с усмешкой глядя на расквасившегося Вадима.

— Угораздило же меня взять тебя на охоту!

— А меня чёрт попутал согласиться… Видать, Король из меня хреновый, — весело оскалился он. — Печурку-то, с сегодняшнего дня, ночью в очередь топить будем. Я не нанимался истопником, ваше величество. Ясно? А ещё дёрнешься, морду набью, у меня не заржавеет…

К исходу четвёртой недели, после полудня, наконец, забухал, садясь вертолёт. Валет стремительно, упреждая посадку, ринулся к нему, прыгая от радости свечой под зависшими колёсами.

— Прилетел! Прилетел! — заорал ликующе Вадим, выпрастываясь из спальника. Выскочил на воздух. К палатке шли двое, тащили увесистую сумку.

— Ну, как вы здесь, не умерли?

— Что за шуточки, Александр Васильевич?! Почему так долго не прилетал? Ты мне весь отпуск испортил… Пилот виновато развёл руками:

Во-первых, сломался. Ждал в партии, когда запчасти привезут. Прилетела бригада технарей, вот только ремонт закончили, но надо ещё доделывать в порту. Просил друга вас забрать, он побоялся, отказался.

Во-вторых, чтоб вы похудели маленько, южные красотки стройных любят, по себе знаю. В-третьих, у вас на резерв были собаки, говорят, очень питательное мясо… Берите вот, подкрепитесь мирской пищей…

— Ты и в гробу, наверное будешь циником, Сашка, — вяло ответил Вадим, забирая сумку у пилота.

Залезли в палатку, вывалили из сумки кучу провизии. Охотники жадно набросились на еду, особенно приналегая на свежий хлеб. Хлебнув полкружки спирта, Вадим Григорьевич на глазах ожил, стал пошучивать, но на Фёдора смотрел холодно, с недоброй усмешкой.

Перетаскали в машину пожитки: три куля мёрзлых уток, пяток бочонков рыбы. Напоследок, Фёдор окинул взглядом неуютную, забитую снежными застругами марь. На месте стоянки поднимался пар и дым от вываленных на снег из печки головешек.

Почему-то расхотелось улетать от обжитого становища. И пожалел, что так и не успел вырубить вмерзшие в лёд капроновые сети. Сколько они теперь уже загубили и ещё погубят зимующей в озёрах рыбы! И подумалось вдруг, что неплохо бы сладить на месте палатки егерский кордон да отвадить отсюда гостей непрошеных…

Пилот, с лязгом, захлопнул двери и залез к себе. Пристегнувшись в уголке, Фёдор уснул ещё на взлёте облегченно и устало.

Очнулся от звонкого грохота над ухом. На колени упала выброшенная затвором дымящаяся гильза. Попытался встать, но помешали ремни. В открытых боковых дверях, пристегнувшись к противоположной стенке цепью монтажного пояса, стоял Вадим.

Стрелял куда-то вниз. За ним, совсем близко, маячили вершины деревьев. Фёдор отстегнулся и выглянул из-за плеча стрелявшего. На берегу какой-то реки, под вертолётом, рвалась на крутой обрыв лосиха.

После каждого выстрела, летела с неё шерсть и брызги крови по снегу, в воде выгибал шею ещё живой, выросший за лето телёнок, а рядом замшелым валуном раскидал копыта сохатый с мощными лопатами рогов.

Вертолёт, с диким воем, коршуном падал вниз, соря патронами, стрелок набил магазин и снова прицелился.

— Ты что, сука, делаешь?! — Фёдор ударил его под локоть, и ружьё, выпалив куда-то в деревья, улетело вниз на камни.

Вадим разъярённо обернулся. Глаза, захмелевшие страшным красным огнём, ощеренный рот с жёлтыми от чая зубами, потёки грязи на лице и всклоченная слипшаяся бородка вмиг так стали противны и омерзительны Фёдору, что он размахнулся и вложил в удар по этой опостылевшей физиономии все свои обиды: за сожжённого зазря паучка, за вмёрзших подранков и сети, за расстрелянного безобидного Туза, за все ухмылочки и злые ужимки некоронованного Короля.

С удовлетворением услышал хруст зубов, грохот о стенку ударившегося Вадьку и его захлебывающийся хрип:

— Сашка! Сади на косу!

Сзади навалился техник, ловил руки. Изловчившись, Фёдор достал его в глаз кулаком и замер от испуга. Техник кулем пролетел к открытым дверям и чудом не вывалился, поймав за ноги Вадима. Вертолёт сел. Опомнившись, они, всё же, втроем связали Рябова и уложили на мешки. Тяжело дыша сели вокруг.

— Ну, голуби! Только прилетим, сразу иду в милицию, за такое дело вас не погладят по головкам. Фашисты…

— Замолчи-и! — Истерично зашепелявил Вадим, пьяно тряся головой, выплёвывая осколки зубов, зализывая языком десны. Техник скулил, трогал пальцами багровый закрывающийся глаз.

— Федька! Ведь тебя на этом свете никто не хватится! А? — Вадим изобразил подобие улыбки, сплюнул на чистый снег шмат крови. — Выкинем тебя сейчас из летящего вертолёта полк МВД не откопает!

— Хисту не хватит выкинуть! — Фёдор улыбнулся. — Надо бы пилоту ещё вломить, чтоб его списали, чтоб не лапал погаными руками небо. — А ты говорил на него ас… Нет, сволочи асами не бывают. Я об этом позабочусь…

— Вадим вскочил и с размаху ударил говорившего по лицу.

— Выкинем! Хватит хисту! — заверил он и ещё раз ударил, норовя попасть по зубам.

Фёдор улыбнулся разбитыми губами.

— Зря стараешься, у меня кость калёная, я ими ещё не одному подонку хрип перехвачу. Связанного бьёшь, с вертолёта собрался кинуть, тебе бы в концлагере служить, паскуда…

Вадим, еле сдерживая себя, выпрыгнул из дверей, хватанул ртом пригоршню снега.

— Пойдём, ребята, обдерём по-быстрому, хоть камуса с ног снимем, дело к вечеру, надо успеть.

Пилот и техник молча выпрыгнули следом за ним и втроем пошли вдоль берега к раненым животным. Послышались пистолетные выстрелы. „Добивают“, определил Фёдор. Напрягся, силясь выпутать руки из капронового фала.

Шевелил кистями, закусив от боли губу, дёргал, крутился и, наконец, расслабил, выдернул одну руку. Развязал себе ноги. Быстро вытряхнул из рюкзака всё лишнее, сунул в него подвернувшуюся теплую одежонку, остатки продуктов.

Взял ружьё, патронташ и сполз из двери под вертолёт. Прячась за ним, Фёдор встал на ноги и осторожно выглянул: за поворотом реки склонились над тушей трое. Он закинул рюкзак за плечи и метнулся в подступающий к берегу густой сосняк. Бежал долго, запалившись до хрипоты.

Вечерело… Где-то далеко послышались выстрелы и крики. Потом заурчало, и над тайгой долго, низко кружилась машина. Проследив куда она пойдёт с последнего круга, Фёдор двинулся следом.

Вышел опять к той же реке, и тут под ноги подкатился Валет. Вывалив язык на сторону, кобель радостно пялился на него, помахивая хвостом.

— И тебя выкинули? Ну, ничего, выберемся… думаешь я их испугался? Не-е… Пусть икру помечут… бросили человека в тайге, страх за свою шкуру, брат, лютая штука… А сейчас, давай на ночь устраиваться!

Наломав молодых сосенок и елового лапника, соорудил на скорую руку односкатный шалаш, запалил костёр. Пригрелся и задремал на хвойной духмяной подстилке рядом с собакой. Ночью вставал, поправлял огонь под толстым, жарко взявшимся выворотнем и снова забывался.

Мучила мысль, как пройти через широкую, обмёрзшую за берегами реку. Утром позавтракали: собаке Фёдор сшиб кедровку, сам разогрел банку голубцов. Всё косился на стылую, замешанную на шуге воду, и тело прохватывал озноб.

Но всё же, собрался и решительно подошёл к реке, поёжился и, раздевшись догола, пересёк струю по перекату, держа вещи над головой. На другом берегу торопливо оделся и побежал, греясь. Вокруг носился мокрый Валет, прыгал, катался в снегу.

Фёдор шёл до темноты на далёкую островерхую сопку, за которой сгинул вертолёт. Вот только сейчас почуял, как, всё же, подорвала его силы месячная голодовка и рыбная диета. Часто приходилось останавливаться, отдыхать, всё тело было наполнено сонливой вялостью и болью.

Нестерпимо и постоянно хотелось что-то есть. В старом ельнике нарвался на табунок рябчиков и выбил пять штук, но подавил в себе голод и оставил про запас.

Валет оказался толковым охотничьим псом по боровой дичи, искал верховым чутьём затаившихся птиц, метался и лаял за перелетавшими с дерево на дерево. Сглатывая слюну, с тоской смотрел, как исчезают пахучие и тёплые тушки в рюкзаке, целиком проглатывая бросаемые ему головы и лапки.

На третий день пути силы вовсе оставили медленно бредущего человека. Опираясь на выломанную в дороге сухую палку, плёлся по мягкому и уже глубокому снегу.

Вдруг, услышал глухие взрывы и впереди засёк нырок маленького „кукурузника“. Откуда и силы взялись! Словно пришло второе дыхание в измученное и избитое тело. Заспешил, строчка следов по снегу стала ровной, размашистой и стремительной.

Шёл до темноты, пока не стал натыкаться на кусты и деревья. Противно дрожали колени, судорогами сводила вымокшую спину усталость. Долго ломал впотьмах сушняк, стаскивал в кучу и устраивался на ночлег.

За день одежда набрякла влагой от сыпавшегося с кустов и таявшего на ней снега, парила у костра. Хотелось нестерпимо спать, разморило теплом, да так, что даже голод притупился. Когда нагорело золы и углей, сгрёб всё это в сторону до курящейся паром горячей земли и ровно разложил слой кедрового стланика.

В костер навалил толстых валежин, огонь жадно взялся, топя снег вокруг и обдавая жаром. Снизу пекла горячая земля, густо тёк смоляной дух парной хвои. Фёдор задремал, ворочаясь и грея себя со всех сторон.

Валет копался в остатках последнего рябчика, фыркал, сдувая прилипший к носу пух, толкался, укладываясь рядом.

Ночью Фёдор проснулся от озноба, костер потух, земля под боком остыла. Собака сидела рядом и взрыкивала в кромешную тьму. Подступил неприятный холодок от какого-то предчувствия, захотелось белкой взлететь на дерево.

Успокоив себя, встал, сдвинул угли костра на то место, где спал, подвалил на них дров, а сам перебрался на новую лежанку. Костер неохотно разгорался, шипя и потрескивая. Сидящий рядом Валет зажмурил глаза от тепла и стал сонно клевать носом.

— Ну, что, браток? Бездомные мы оба? Вертолётные выкидыши… Собака, в ответ, стукнула хвостом, подняла уши.

Фёдор обнял её за шею и уснул. И увидел явственно, как по знакомой улочке с рёвом летит на пятой скорости бульдозер… опускает нож и, сметая цветы во дворе, ломает домик Клани… терзает гусеницами брёвна, кружится на одном месте, как танк… За рычагами сидел Вадька…

Фёдор проснулся от своего вопля. Протёр глаза, недоуменно осмотрелся… Сердце в груди колотилось от испуга… Он проговорил вслух: „Что за дурацкий сон? А вообще-то, он способен и на такое…“

На рассвете, доев остатки продуктов, кинул пустой рюкзак за спину и двинулся вперёд. Грохнул близкий взрыв на проходке разведочных канав, подстегнул и влил новые силы. К вечеру вышел на окраину полевого аэродрома той геологоразведочной партии, где подсели в вертолет собаки.

На взлётной полосе стоял самолёт АН-2, от посёлка шли два пилота. Встретились у посадочной лесенки. Фёдор первым уверенно залез внутрь, уселся на маленькое боковое кресло.

— Говорили, что не будет пассажиров, а ты откуда? — спросил, проходя в кабину, хрящеватый седой пилот.

— Я взрывник, с канав. За расчётом надо в экспедицию.

— Ну, раз так, лети, места не жалко, завтра и не выберешься, видишь, как с Севера волокёт?

Фёдор выглянул в окно. Над тайгой низко стлались тёмные снизу снеговые тучи, соря редкой белой крупой, шевелился на ветру хмурый листвяк и ельник. Самолёт зажужжал и прошёлся над крышами геологоразведочной партии, набирая высоту.

Сразу началась сильная болтанка, ветер крутил и игрался под облаками лёгкой, ревущей от напряжения машиной. Правой рукой Фёдор гладил голову доверчиво притихшей собаки на своих коленях.

Подивился, что изголодавший кобель не рванулся в посёлок в поисках съестного, а заскочил вслед за ним в самолёт и забился под лавку, чтобы не выгнали. Эта верность тронула душу и Фёдор понял, что обрёл надёжного друга.

5

Когда, нагруженные парным мясом вернулись к вертолёту, Вадим Григорьевич опешил, увидев, что Фёдор пропал. Растерялся…

— Ей, Рябов, выходи! Мы пошутили! — закричал он.

Никто не отвечал. Ровная строчка следов ныряла в глухой подлесок. Вадим дрожащими руками передёрнул затвор пятизарядки с разбитым прикладом и выпалил вверх. Щепки впились в ладонь, разворотив мякоть. Хлынула кровь.

— Бинт, бинт скорее! — Приплясывая, прикладывал к кисти снег, он мгновенно набухал и чернел. Руку туго перевязали.

— Доигрались, ребята… — с тоской обронил сухой молчаливый пилот. — Ведь, он думает, что действительно хотели выкинуть в полёте. Шуточка ваша, Вадим Григорьевич, может боком выйти, и не только вам. Шутник! — Он зло выматерился и заскочил в машину.

Полетели на снег мешки с утками, бочки, громыхнула в воздухе железная печка.

— Ты что, очумел, Сашка?

— Это ты чумной! — высунулось разом вспотевшее и бледное лицо пилота. — Я всё! Умываю ручки! Сейчас тебя высажу в партии и лечу на ремонт, искать беглеца извольте сами. Это же ЧП! Бросили человека в тайге!

Вадим суетливо стаскивал в кучу мешки, мясо, бочки, потом, словно опомнившись, стал спихивать их в воду.

Техник помогал. Рядом с вертолетом струя не замерзла, глубокое и быстрое течение подхватывало добычу и утаскивало под тонкий ледок ямы на плесе. Печка, булькнув, медленно погружалась, наливаясь водой, мясо темнело, уходя на глубину.

— Всё! Концы в воду, как говорят, — нервно рассмеялся Вадим, летим…

Бесконечно долго тащился вертолёт, как на быках полз по небу и не мог никак дождаться посадки. На аэродроме, в полевой партии, Вадим бегом катал бочки с бензином, сам качал насос, заправляя баки. Лихорадочно билось в голове: „Выйдет или не выйдет Федька?“ И то и другое сулило катастрофу.

Рука саднила, бинт пропитался кровью и провонял бензином, опухли пальцы. Окончив заправку, пилот отозвал техника, о чем-то совещались, вернулись и остановились рядом. Издалека поплыл к сидящему на колесе Вадиму нервный голос пилота:

— Вот что, Свет Григорьевич! Как хочешь, но того человека спасай, посылай вездеход, людей. Только нас в это дело не путай. Ясно? Ну, а если потянешь за собой, пожалеешь. Покажем все твои базы на реках, дюральки и „Вихри“ к ним, всё покажем. И вспомним все прошлые уикэнды в тайге.

— Не докажете ничего, — улыбнулся Вадим.

— Слушай! Я перестаю тебя уважать, старик. Разве ты забыл, что я помешан на цветном фото и места припомню, если это, конечно, потребуется, где косточки убиенных парнокопытных лежат, братьев наших меньших…

— Ну, ты, Сашка, и сво-о-олочь…

— А разве я против? Согласен. Но… В сравнении с тобой, мой юный друг, так себе, мураш… К пенсии из тебя такой Деловар поспеет, действительно на полк МВД работы хватит. Так что? Полетишь или останешься здесь?

— Ладно, летим, уговорил. Рука вот набухла, болит, как оставаться, столбняк ещё схватишь, надо в больницу, сквозь прореху в зубах и, уже не улыбаясь, прошипел сидевший.

— Вот это деловой разговор. Поехали, значит, лапку лечить, дяде больно.

Взлетели. Вадим сидел в уголке пустого салона и курил уголком разбитого рта. Молчал. „Всё пошло к черту, думал он, сколько потрачено сил и средств, чтобы задобрить в Москве нужных людей медвежьими шкурами, копчёными мясом и рыбой, и вдруг такая нелепость! Черт меня дернул этого идиота пригласить на охоту! Кретин! Скучно стало!

Ведь, если выйдет, наверняка заявит в милицию. Хоть там всё схвачено и с прокурором каждую субботу в сауне, но могут быть крупные неприятности… Да ещё разоткровенничался, про людей своих в тайге рассказал! Ой, кретин! Он остервенело сжал кулаки и поморщился от боли в руке.

Лихорадочно плясали мысли в надежде отыскать выход, лазейку. Но, на этот раз, кругом стояла глухая стена, и не было видно просвета. Трудовая книжка в отделе кадров, насоветовал… Даже если не объявится, станут копать. Надо искать, единственное, что можно еще предпринять“.

Прилетев, даже не попрощавшись с летунами, Вадим добрался до управления и вошёл в радиостанцию. Заканчивалась вечерняя связь и радист собирался уходить домой.

Задержав его, Вадим Григорьевич набросал текст радиограммы начальнику той партии, где только что заправлял вертолёт: „Срочно, районе устья ключа Немакит реку Тунгурча отыскать по следам вездеходе и отправить посёлок заблудившегося охотника“. Нерешительно подписался.

Откуда он мог знать, что единственный вездеход там засажен в болото и, остановив основные работы, только через три дня в пургу уйдут поисковые группы во исполнение РД высокого начальства, на помощь потерявшемуся человеку.

Радист зарегистрировал в журнале и запиликал, вызывая партию на связь. Но никто не ответил, связь уже закончили.

Он пожал плечами и проговорил:

— Радиограмма уйдёт только утром.

— Утром, так утром!

Вадим Григорьевич уверенно прошёлся по коридорам, взял ключ у сторожа и открыл кабинет начальника экспедиции. Пахнуло настоем папиросного дыма, свежей краской и теплом от батарей.

Пройдя через темноту, включил настольную лампу и сел в кресло. На столе всё было по новому, новые приказы свыше, радиограммы, свежеотточенные карандаши в стаканчике. Новый порядок Хозяина.

Сколько он ему вставлял палок в колеса, своему шефу! Но никак не мог спихнуть старика с этого потёртого, но желанного кресла. Вадим полистал папки на столе, поняв, что смысл читаемого не доходит, закрыл их и сдвинул. Зазвонил телефон.

Рука привычно упала на трубку и дёрнулась назад, как от раскалённой. С полутемной стены жгуче и неодобрительно смотрел на него, улыбаясь, легендарный Билибин. Передёрнув плечами, Вадим вскочил и вышел из кабинета, забыв прикрыть тяжёлые двери, обитые латунными звёздочками по черной коже.

В своём кабинете, напротив, он включил свет и набрал тайный код на японском сейфе. Открылась тяжёлая дверца. Быстро пересмотрел и забрал кое-какие бумаги, которые могут стать компроматом в случае разбирательства с пропажей Фёдора, а с самого дна извлек пухлую, невзрачную папку.

Незавидная на первый взгляд, она хранила самое ценное… Всю бухгалтерию его карьеры: кому и сколько дано взяток, соболиных шкурок и медвежьих, отправлено рыбы и дорогих подарков, даже счета в столичных ресторанах тщательно подшиты.

Конечно, всё это слегка зашифровано, но если кто чужой сунет нос, может и догадаться. Самые жуткие проклятия Рябову вспыхивали в его голове…

Дома в почтовом ящике лежало письмо от жены и телеграмма. Он развернул склеенный ленточкой бланк. Сначала ничего не понял:

„Дай согласие развод рассчитай вышли документы адрес мамы ты слишком долго ехал. Прощай

Таня“.

Бегло прочитал письмо, смял его и выбросил в помойное ведро на кухне. Ревность, дикая, жгучая, застлала глаза, ненависть к тому, кто, в отличии от него, „хочет ребёночка“, легко, может быть, сыграв только на этой струне, увёл редкую красавицу жену, с которой прожил семь лет.

„Дура, не могла ещё годок подождать! Самка… Почему всё так сразу! И этот чистоплюй, быдло… И Татьяна! Ну, ничего… выплыву. Ребёночка захотела… Эти игрушки — не для деловых людей“.

Открыл набитый коллекционной выпивкой бар, выдернул за головку бутылку редчайшего армянского коньяка, налил в подвернувшуюся кружку, залпом выпил, налил ещё и ещё выпил.

Коньяк сразу оглушил, мягко развалил его и замычав протяжно, он упал на диван, заплакал по-бабьи, размазывая вонючим бинтом по щетине слезы, кровь, бензин и грязь, уже не боясь ничем этим испачкать на дорогом японском покрывале лепестки цветущих вишен.

„Что бабам надо? Жила в своё удовольствие, каракулевую шубу в „Березке“ на сертификаты достал, кучу денег отвалил, в мехах и золоте вся, шмотки некуда вешать в доме… А блажь какая! „Не хочу быть вещью твоей!“"

Хлебанёшь ещё горюшка, прискачешь. Как миленькая прискачешь!» Но, больше всего, пронзила последняя строка в письме:

«При разводе, от раздела имущества отказываюсь, оставь всё барахло себе!»

Это был точно рассчитанный удар и привёл он Вадима в бешенство, вспомнилось, как однажды Татьяна, с горьким упрёком, выдала: «Какой же ты жадный! Ведь, в случае развода, станешь делить даже пустые банки в сарае и старую обувь».

А всё же, не мог представить свою Татьяну с кем-то другим, теплилась надежда на розыгрыш, жестокий ультиматум наконец стать матерью.

Неделю сидел дома, ел, пил и спал. Ходил только за хлебом до магазина и назад. Набравшись, на грани отключения, он чувствовал, как облегчение подступало на минуту, храбрился, выдумывал, казалось, ёмкие и надёжные оправдания.

Но, похмелье! Хоть не просыпайся… Особенно, когда дошло, что за окнами свистит и беснуется редкий по силе буран. Однажды, в конце дня, звякнул телефон. Вадим машинально схватил трубку, надеясь услышать голос жены.

— Вадим Григорьевич? — заскрипел старческий басок шефа.

— Да, слушаю вас…

— Здравствуйте! Вы же в отпуске, что здесь делаете? Зайдите ко мне немедленно! Что вы за поиски в тайге устроили? Объясните! Голос деда был недовольный и холодный.

Вадим в панике засуетился, хватанул прямо из горлышка виски для смелости, наспех оделся и выскочил на улицу, позабыв даже замкнуть квартиру.

Буквально через пару минут, к дверям подошел Фёдор, решивший забрать свои чемодан и рюкзак. Он долго звонил, стучал, потом дернул ручку и дверь отворилась.

— Ты дома, Король?

Никто не отозвался. Фёдор нерешительно заглянул в комнаты, всюду был жуткий бардак, на полу валялись пустые бутылки, в кухне мусор и прокисшая закуска в тарелках, затхлый дух перегара перехватывал дыхание.

Вещи свои он нашёл выброшенными в коридор, хотел уж забрать и идти, но потом вернулся и стал листать открытую папку на столе, которую мимоходом заметил перед этим. Он сразу понял, что это за документы, им не было цены…

Не раздумывая, засунул папку за пояс брюк, застегнул кожух и оглядываясь вышел из дома, оставив свой чемодан и рюкзак нетронутыми, чтобы Вадька не догадался о его визите.

«Да-а, паря, — усмехнулся он, вот теперь икру-то помечешь!» И решительно направился к своему дорогому домику, куда недавно вернулся с охоты. И встало перед глазами недавнее возвращение…

6

Фёдор толкнул обитую рваной клеёнкой дверь. Стучал будильник на полке, пахло дымом и сыростью. Разделся. Снял сапоги и шагнул в комнату, раздвинув руками знакомые занавески. В полумраке на койке, закутанная в одеяло, лежала старуха. Она испуганно вздрогнула и пристально посмотрела на вошедшего.

— Федька? Ты што ли?!

— Ну, я…

Бабка ворохнулась, пытаясь встать, но опять слегла.

— Захворала вот… — она махнула своей мужской ладонью и безвольно уронила её на одеяло. — Думали, сбёг ты. Где же был?

— Работал в тайге, вот только выбрался. А Кланя где?

— В магазин ушла и пропала, носят черти идей-то. Придёт. Аль соскучился по ей?

Фёдор не ответил, встал, принёс дров и затопил печь. Намыл картошки и поставил варить в «мундире». Валет скрёб дверь лапой, вынес ему остатки супа, вернулся опять к больной.

— Вы что, святым духом живёте?

— Да не, кончились все продукты. Кланька и ушла, пензию в аккурат принесли. — Старуха напряглась и влезла спиной на подушку. — Федька!

— Ну?

— Вот тебе и ну-у… Чё я, старая, натворила тогда, сватала-то спьяну?

— Чего?

— Чево-чево… Извелась Кланька по тебе, галдит всё время, цельными днями у окна торчит, ночью на кажний стук полошится, а ты сгинул.

— Значит, любовь с первого взгляда? — неловко ляпнул он.

— Ты не шуткуй, Хвёдор, не шуткуй! Дело — сурьёзное. Ить, коль сбегёшь, тронется умом баба! Впервой с ей такое творится. Не побоялась в контору твою сходить. Да ничё не узнала…

Старуха прикрыла глаза, зашлась кашлем, вытирая слёзы краем одеяла.

— У меня деньги малость есть на книжке, помру скоро твои они, только Кланьку не бросай. Богом молю, не бросай, Хведя-я-а! Жалко мне иё, пропадет одна. Выросла, а ума не вынесла, цыплёнок…

— Рано, Семёновна, собралась, плясать ещё будем…

— Нет уж, Хведя, отплясалась… Чую иё! Вот она, смертушка, стоит в дверях и не выгонишь.

Фёдор вышел, поставил кипятить чай на печку, подбросил дровец, сел к столу на кухне. Не дожидаясь, пока сварится картошка, отрезал большой ломоть хлеба, посыпал крупной солью и с таким наслаждением его съел, как ничего уже не пробовал с послевоенного голодного детства.

— Поди сюда! — окликнула бабка.

Встал, запил холодной водой и раздвинул пошире занавеску в комнату.

— Пусть тепло идёт…

— Садись, не сбегай. Оплошала я, наказать надо, может, и сёдня отойду…

Опять долго и пристально смотрела ему в глаза, видно, так до конца и не решив, что за человек этот примак? Куда повернёт он Кланькину жизнь? Но чувствовала в нём крепкую, добрую и сильную натуру, и неуживчивость, и судьбу неприкаянную видела, а всё от простоты, от надежды на лучшее.

И совсем убедилась, что вряд ли отыскать самой Кланьке лучше вот этого приблудного мужика, счастливым случаем оказавшегося на берегу реки в нужный час. Фёдор не знал куда руки деть под её пытливым и грустным взглядом.

Седой волос разметался по подушке, щёки впали, пожелтели заострился нос, не верилось, что это та же заполошная старуха, которая плясала под гармошку «Барыню» месяц назад.

— Она у меня учёная, Кланька! Дистилетку окончила. Невезучая только, и меня ей жалко бросить. А так, глядишь бы, в инженеры вышла… Хвалили её дюжеть в школе! Одни пятёрки домой таскала… Слышь, подай там гдей-то на шкафу мои папироски, Кланька от меня схоронила. Дай мне курнуть!

— Нельзя ведь?

— Дай, всё одно…

Семёновна затянулась и прикрыла глаза. Ох, закружилась головушка моя, закружилась! Слабая стала. Всю жисть мне иё не хватало, слабости-то! От этова и мужики мёрли. А счас пришла…

— В больницу надо. Я вызову «Скорую»?

— На кой чёрт я им сдалась, старая?! Приезжали… Старость, говорят, болит. — Утёрла пальцами ввалившиеся губы. Одно плохо! Не довелось в жизни внуков поглядеть. Не увижу теперя…

— Раньше смерти не помирай, увидишь ещё, — приободрил её Фёдор и поднялся со стула, я тебя сейчас оживлю нашим поморским старинным зельем…

Он выскочил раздетый во двор, наломал половину кастрюли гроздьев мороженой рябины. В кухне оборвал ягоды и слегка поджарил их на сковороде, мелко помолол и залил крутым кипятком.

Нашёл в столе баночку мёда, заправил душистое варево. Набрал полную кружку, слегка остудил в снегу за порогом и поднёс больной.

— Выпей до дна…

— Ничё у меня в глотку не лезет, — воспротивилась старуха.

— Сказано, пей! Это делается на святой воде из семи источников и молитву надо читать, когда пьёшь. Так моя бабка многих вернула к жизни. Пей-пей…

— Дак молитв уже не упомню поди, — Семёновна взяла кружку и осторожно пригубила настой. Ну и пересладиил, прям сытцо медовое, а рябинушка, как пахнет! Тут и впрямь не захочешь помирать…

— Пей-пей! — строго приговаривал Фёдор.

Через силу, с передыхом, больная одолела всю кружку, в перерывах сбивчиво читая молитву Богородице.

Притомлёно зажмурила глаза и вдруг села на кровати, долго устраивалась, как старая курица на насесте, закрутила узлом волосы. Ты эт чё мне подсунул? Прям силу влил…

— Это и есть Живая Вода.

— В сказки веришь, как Кланька моя… Ну, вы тогда па-а-ара! Вот гляди, и впрямь полегчало! А теперя слушай, что скажу паря. Не могу это унесть с собой, тошно мне… Исповедуюсь пред живым человеком, ить церквы нету в наших краях… А мне приспичило помирать…

Так во-от… Батя мой, Семён Никанорыч, золотишком промышлял, старался. А тут, мать остыла и померла в одночас, меня некуда девать, взял с собой. Промывал золотьё он с кумом своим и сыном ево, Игнатом.

Я им варила, в землянке прибиралась, портки стирала, а когда и проходнушку бутарила, тачки с песком катала… Годков пятнадцать мне было тогда. Взять ево, золото, проще было, нежель определить куда. Много лихого люда шлялось в те времена и копачей невинных лишали живота страсть много…

Семёновна притомилась, сползла опять на кровать, натянула одеяло до подбородка. За окном стемнело. Свет не зажигали.

— Место фартовое выпало! Хорошо мыли, жалко осенью бросать было такие редкие пески… Да холод выгнал. Собрались. Пошли в жилуху… Батя меня вперёд определил идти, мол, коли перевстренет кто, ори с перепугу, упреди нас. Дорогу я помню, по коей туда заходили. Иду…

Знамо, страшно одной, по сторонам зыркаю, зыркаю! Иду… Уж и выбрались почти в свою-то деревню, да ступили двоя с ружьями на тропу из-за ёлок. Ждут. Признала я одного молодова Колька Лоскутов из соседней деревни.

«Откуда, грят, идешь? Зимой-то и ввечор, откудова?»

Молчу. Вылетел со страху наказ отцов-то… Мотрю! Стрепенулись… Услыхали, что ктой-то идёт за мной следом. Ружья подняли. Тут я и заорала! Только краем уха слышу, мужик люто шипит Кольке: «Режь, мол, иё! Идут!»

Спаси Христос! Старуха перекрестилась и опять села. Колька мне рукавицу в рот пихнул да под дых кулаком. Как померла. А перед энтим, успела приметить за ёлками ишшо одново, городского с виду, картуз у нево был хромовый с пряжечкой поверху, наши такие не носят.

Откачали когда гляжу: лежат пострелянные энти двоя с ружьями, и Игнат с отцом лежит, один Михей, ево кум, и живой. Вышли…

Продал он золото, деньги пропил, а на остатки корову купили, зажили… Принял меня в свою семью заместо убитого сына, как парня работой нагружал, колотил заодно с женой и детьми, всё вроде наладилось…

Да запал мне в душу энтот третий, будь он неладен! Угадала ить ево на ярманке по весне, выследила, где живёт в городе. Нищенкой прикинулась, суму ветхую сбочь надела, морду измазала сажей, чтоб не угадал и через день стучусь…

Хотела ишшо глянуть, он ли? Не могла забыть сиротства своево. Не признал он меня! Кобеля отогнал от ворот, пустил в дом. Девка я здоровенная была, приглядываюсь, что к чему, богато в хате, прибрано всё, иконы в красном углу… дорогие…

Посадил за стол, накормил, а перед этим умыться заставил с мылом земляничным… досель помню запах. Уж наелась хоть раз угощеньев! А он подошел сзади и гладит по спине, шее, целовать стал…

Притаилась, молчу, а сама ем. Думаю, я те счас поцелую, я те поохальничаю! Кулака мово уж многие ребятки отведали и не совались боле. А рук поднять не могу, как околдовал! Зараза… Ить сладко так! Впервой с малолетства лаской тронули.

А он, на мою безответность ишшо пуще распалился, стал тискать, лезть руками, дак я ево по морде, по морде нешутейно, а он смехом и опять ко мне. Потом ка-ак даст мне в печенку кулачищем, и всё… Помутнение нашло, не помню опосля, чё было, токма перед утром и очухалась от сна колдового…

Засветила лампу. Лежит рядом на перине красавец, спит и лыбится во сне. Тут я и сбесилась! Тятьку порешил, а лыбится! Меня против воли ссильничал! Хватилась, ить сама телешом вся, от стыда хучь в петлю! На ковре шашка серебряной змеюкой провисла, выдернула иё за голову, а вдарить не могу…

Всё помню, как ласкал-целовал, видать ранехонько выспела в ошнадцать-то леток, дюжеть пондравилось в бабы угодить… Да-а… Чё с меня взять, глупая была, тёмная таежная гордячка…

Да тут влез мне энтот хромовый картуз с пряжечкой в глаза, на гвоздике у двери привешенный, признала, разозлила себя и обеими руками провалила шашку под крестик на ём… Как в тесто влезла, вражина…

Старуха передёрнулась вся судорожно натянула на плечи одеяло, глянула пустыми глазами далеко и отрешённо. Перекрестилась…

— А он тихо так растворил глаза и глядит на меня, да жалко так глядит! И с палашом энтим распроклятым, укорно гварит: «Что ж ты девка наделала… пришлась ты мне по душе, утром сватов к тебе порешил слать… силой взял, чтоб не отвергла…» И захрипел… захрипел.

Тут я, дура, и поняла, что и себя энтим палашом в самое сердце торкнула… Люб он мне досель… Люб, хучь убей! Всю жисть энтот крестик мерещится мне, покою не даёт. А коли я ошиблась?! Ить таких картузов в кажней лавке напихано. Вроде угадала убивца батяниного, а вдруг похожий и невинный?

Вот какую земную кару себе сотворила! И не каилась… Ты первый, Хведька. А, без покаяния, вся жисть кувырком шла, я толе теперь всё поняла. Сыны и мужья гибли, у Кланьки доля вся шиворот на выворот, иё мужика легонько стукнула, он возьми и околей… может с водки сгорел, а я мучусь и казнюсь…

Проклятье на мне с энтова убивства! Истинно проклятье! Не даёт Господь доброго пути… В грехах вся измазалась, как порося в луже… Вот и покаялась пред тобой, вроде гору с себя свалила…

Доведётся быть в иных краях, где церква есть, не поленись сходить к батюшке и всё обскажи… Пущай помолится за мою душу акаянную, можеть хучь Кланьке от этова послабленье выйдет… мне-то, всё одно, гореть синим пламем в аду… Не убий, Федька, человека, не убий! Не то, страшный грех возложишь на себя и семя своё… На своей судьбинушке мною проверено…

В кухне скрипнула дверь.

— Мам! Приходил, что ли, кто? Печь тебе затопил?

Щёлкнул выключатель на кухне. Кланя вошла ещё одетая в пальто, зашарила рукой по стене, вспыхнул свет в комнате. Изумлённо и растерянно уставилась на Фёдора.

— Ты где это шляешься? — взъелась бабка. — Мужика твоего жданнова хто, я, что ль, кормить стану? Старая приободрилась, крутила головой то на дочь, то на Фёдора.

— Здравствуй, Кланя!

— Здравствуйте… — От изумления она всё ещё стояла с поднятой рукой к выключателю. — Не ожидала я, что вы вспомните и зайдёте.

— Это почему? Неужели я похож на обманщика?

— Не знаю…

— Кланька! Не мудри, готовь есть, а то он сдохнет от голоду тут, при двух бабах. Иди, иди, выставилась…

Повернулась к Фёдору: включи вон радиву, погутарим ишо, чтоб Кланька не слыхала. Чую, легчает мне, как гирю сняла…

В кухне гремела посуда, металась тень за занавесками, шкворчало сало на сковородке и тёк запах жареного, пробивался в комнату.

— Ты погляди! Исть захотела… — Старуха зашмыгала носом, еле заметно проступил румянец на дряблой коже лица, опять загорелись синим огнём глаза, сбежала с них белесая наволочь.

— Кланька! Каши мне завари пшённой, грибов достань поболе с подполу, поем сёдня. Ты уж иди к ей, подсоби дровец поднесть.

Фёдор вышел на кухню и подсел к столу. Опустив глаза, собирала ужин Кланя.

— Ты пошто такая невесёлая?

— Дикая опять?

— Да нет, вроде, как пришибленная…

Она остановилась, подняла голову. Нижняя губа чуть прикушена, но улыбка пробиваются и сияют глаза.

— Сам-то и пришиб…

— Ну, ничего, — Фёдор смешался под её чистым и радостным взглядом, лишь бы не больно.

— То-то и оно, что больно. Да зачем я тебе нужна? Завтра завеешься опять, только и видели. У тебя таких, как я… Только успевай свататься. Зачем и приходил, уж и отвыкать стала…

— У вас, что? В посёлке одни алкаши да бабы? — Фёдор встал и поймал её за руку.

Кланя напряглась, но потом сникла и вдруг беззащитно, жадно и крепко прижалась к нему вся, обвила руками, положила голову на грудь.

— Это почему одни алкаши? — выдавила тихо, вздрагивающим голосом.

— Ну, нет у тебя никого и на старика глаз ложишь.

— А я может, тебя ждала-искала. Старик, тоже мне, садись, ешь, что у тебя за работа, одни кости за месяц остались.

Фёдор ел и не мог наесться, вроде уже и отвалился от стола, а рука сама тянулась то за грибами, то за крупной, сахаристой отварной картошкой, запивал всё густым брусничным морсом.

Кланя сидела на сундуке, подперев голову рукой, нет-нет да и прикасалась робко пальцами к его побитым сединой вискам, крутым плечам под старенькой геологической штормовкой.

И эта неуверенная ласка, неумелая, детская, дрожью прохватывала всё его усталое, сонное и ленивое от еды тело. На душе было тепло, незнакомо домовито, забылись все недавние лишения.

— Мать накорми.

— Какой день ничего не ест. Помирала ведь…

— Отпомиралась, вмешалась старуха, погодю трошки, погляжу на вас. Заказ свой пока не увижу, буду жить…

— Какой заказ? — не поняла Кланя.

— А ет Федька знает, какой, он те закажет…

— Ну, плетёт чепуху! Кланя смутилась.

— Почему? Фёдор оторвался от грибов. Дело мать говорит.

— Ну, вас обоих! — Она поднялась. — Схожу за дровами.

Фёдор встал, отнял у неё пальто.

— Сиди, я сам принесу. Это теперь мои заботы…

Он начал одеваться и краем глаза видел, как мечется Кланя: то встанет, то сядет, то поправит гладко прибранные волосы в тяжёлый узел на затылке. Забавно, по-детски сделает тёмные брови домиком и нет-нет, да скосит глаза на себя в старое, треснутое зеркало на стенке и опять ладошкой легонько поправит волосы и улыбнётся…

7

Фёдор вышел из управления, держа в руках свой третий том трудовой книжки. Поднял глаза и помрачнел. Прямо на него налетел Вадька. Дороги ему не уступил. Остановились лицом к лицу.

— Вы что натворили, Рябов! Поднята вся авиация, десятки людей тебя в тайге ищут. Кто затраты будет нести?

— Замолкни, врио. Слюнями всего закидал, а может, ты бешеный? А ведь, точно бешеный в алчности зверской…

— Что-о?!

— А что слышал… Эх, Вадька, Вадька, врио человека… На таких, как ты, таблички надо вешать, чтоб близко не подходили. Заразный ты, как вошь тифозная. Мразь…

— Ну, ладно, Фёдор, ладно… Люди кругом… Замну я всё. Ты только не трепи про то. Пошутил тогда сдуру. Куда направили на работу?

— Забрал я трудовую.

— Почему? Я тебя в лучшую бригаду воткну, где заработок есть. Ты только скажи куда? Ведь, ты буровик классный!

— Нет уж, спасибо… Я деньги не коллекционирую, в отличие от тебя… И ко мне, иуда, не подлижешься. Королей тут у вас развелось пропасть. Буду свергать королей… Напросился в лесхозе в егерскую охрану, карабинчик дадут, транспорт. И уж тогда у меня рука не дрогнет. Будешь, как тот лосёнок, в воде сдыхать и ногами сучить.

Нету у меня жалости к таким, как ты. Нету к хищникам милости! Был классным буровиком таким и егерем стану. Знаю, подкопаетесь, выгонят из лесхоза сам в тайгу уйду, один. Клянусь! Земля будет гореть под ногами сволочей. «Мама!» будете кричать, как кричал тот лосенок с перебитой хребтиной. Уж ты поверь, знаешь меня, поди…

Она ведь, беззащитная, тайга, вы и пользуетесь, грабите её, раздеваете догола, чтобы набить свою требуху. А заявлять не бойся, не стану, потому как, отбрешешься и откупишься, деньжищ уворовал не счесть… Сухим выйдешь из воды, затаишься потом до поры и опять за своё…

Вадим хохотнул:

— Ну, давай, давай! Лови куцего за хвост! — И уже без улыбки, прошипел расплывчато и вязко: — Да сам смотри не поймайся, тайга большая, много всякого бывает, ищи-свищи потом… И вот что, ты ко мне приходил за вещами?

— Какие там вещи, одни обноски… Как-нибудь заберу, — Фёдор усмехнулся, выдержав яростный взгляд собеседника.

— Пойди сейчас же забери своё хламье, ключ я тебе дам.

— Ну, вот и началось… А потом скажешь, что я у тебя спёр денежки, золотые украшения. Нет уж!

— Так был ты в моем доме или нет?!

— А что случилось, обворовали? Так давно пора, местные жулики просто недотёпы, там такое можно гребануть, я подскажу им случаем. Коллекцию коньяков в триста бутылок им и за месяц не осилить… —

— Прекрати паясничать! Только ты мог взять папку с бумагами!

— Коричневую?

— Чёрную!

— А-а, так она в баню пошла, мыться…

— Я тебя сотру в порошок, юморист…

— Слепой сказал посмотрим… Ох, в той папке, видать, документики на тебя любопытные, — сощурился в откровенном смехе Фёдор, ишь, как ты закружился, забегал…

— Отдай! Не выводи меня из себя…

— Вот этого я и хочу, чтоб ты погнался за блесной и крепко сел… Лет на десять…

— Фёдор, а ты оказывается умный мужик, я тебя недооценил, невольно вырвалось у Вадима, тебя так просто не возьмёшь.

— И не пытайся, понял… Повторяю, у меня сызмальства нету жалости к хищникам… Кши с дороги!

— Я тебя предупредил, с огнём играешь! — процедил Вадим. — Но дорогу уступил, сам, видно, того не желая, против воли, сделал маленький шажок в сторону, и зашарили, засуетились обвисшие отёками глаза, недоумённо и жадно вбирая в себя сутулую и мрачную фигуру, тяжело, уверенно прогремевшую сапогами мимо.

8

На берегу большой северной реки стоит метеостанция. Рубленый пятистенок, длинный сарай, по двору бродят две якутские лохматые и низкорослые лошади. Река в этом районе не замерзает даже в самые лютые зимы, бьют из-под земли горячие ключи-талики.

В глубоких ямах отстаиваются до весны тёмные поленья тайменей, белобрюхих ленков, сига и хариусов. Эти места — словно оазис, затерявшийся среди пустынной, болотистой тайги.

Природное тепло земли создаёт свой микроклимат, вымахали заросли багульника выше человеческого роста, берега реки и острова поросли могучими тополями, ольхой, черёмухой, вербой-чизенией. Густые березняки залили южные склоны сопок.

Снега выпадают здесь маленькие, защищают хребты гор. В округе полно ягод, грибов, в ближайших озёрах ондатры и норки, в сопках — соболиное царство. Любит зверьё такие сытые места!

Много кабарги по отрогам скал над рекой, осенью орут изюбры и сохатые устраивают бои за самок, не боясь одинокого человеческого жилья. Создан заказник, чтобы сохранить это чудо природы.

Два года назад увезли отсюда под конвоем двоих «метеорологов» с мешками пушнины и бочками икряной рыбы. Остались в память о них кучи ржавых капканов на чердаке, обширный ледник, горы пустых бутылок да конфискованные и переданные лесхозу «Казанки» с мощными «Вихрями».

В доме обосновался молчаливый и крепкий егерь с женой и маленьким сыном. Построил большую теплицу, посадил огород на жирной и талой земле, всем на удивление, в первый же год, снял небывалый урожай помидоров, огурцов и картофеля. Даже арбузы выспели под плёнкой.

Когда мать снимает показания приборов и передаёт по рации метеосводку, за мальцом приглядывает говорливая и беспокойная старуха. Раз в месяц садится с почтой вертолёт.

9

Валом накатила буйная северная весна. Сначала зелёная вода хлынула поверх льда, потом сорвала его и расшвыряла половодьем по берегам и косам. Станицы гусей и уток потянулись к родимому северу.

Одуревшие от долгой зимней спячки медведи бродили рядом с метеостанцией, булгача собак и норовя стащить что-либо съестное у людей.

Боясь за отелившуюся корову, как бы не залез к ней в бревенчатый тёплый хлев лохматый разбойник, Семёновна приноровилась отгонять непрошеных гостей стрельбой из ружья. Получалось у неё это лихо и Фёдор иной раз смеялся до слёз, увидев на крыльце дома воинственную старуху с двустволкой наперевес.

Слух у бабки был, на удивление, чутким, как только заполошатся собаки, значит где-то поблизости в ночи бродит мишка и вынюхивает её любимую тёлочку-сосунка. Она хватала со стены ружьё и бесстрашно открывала дверь в темень, сердито приговаривая:

— А ну, ступай отсель! Я те задам, проклятый хунгуз! Ишь, повадился! — после чего, для острастки, палила в тайгу и, собаки, как правило успокаивались. Стрельбу медведи не любили…

Фёдор, без памяти, привязался к сыну. Часами возился с ним, улюлюкал и пестал на руках, жадно вдыхая сладкий аромат его тельца, узнавая в нём сразу себя и Кланю. А она, после родов, расцвела ещё краше, чуть пополнела, зарумянилась и так ласково смотрела на Фёдора, так голубила его и любила, что старуха твердо завёрила их о грядущем многочисленном потомстве.

— Рожай, Кланька, рожай кажний год! Вона сколь в тайге грибов и ягоды, они на подножном корму не пропадут! Федька! Чтоб сразу двойню сотворил и не меньше!

— Мама! — смущённо бормотала Кланя.

— Да ты поглянь на Лёшку, дуреха! Какие писаные ребятки у вас получаются. Была б моя воля, я бы вас силком заперла в доме и пока дюжину не покажете в окно, работайте! Род русский надо продолжать, ить сколь народу спивается и гибнет… бабы ополоумели, хлещут стаканами наперегонки с мужьями.

— А ты помнишь, как сватала? — шутил Фёдор, ведро браги на стол, сама-то непрочь… Жахнуть!

— Э-э, да то я ж тебя хотела подпоить и не отпущать. Коли бы не сосватала так и жили б врозь, в тоске… Я почуяла тебя, паря, как добрая лайка зверовая, верхним чутьём взяла! А как голос услыхала, ближе разглядела и решила: «А нельзя ль породниться? Свой, паря!..» — старуха смеялась глазами, покачивая в кроватке Лешку.

И помирать теперича расхотелось, делов с внуком по горло, помирать некогда, молюсь Богу, чтоб продлил срок… Хучь бы ишшо чуток на вас поглядеть, под солнышком поползать букашкой, Лёньку увидать в беге и кувырках… Боле ниче не хочу… Вот придёт старость, подступит исход жизни и поймёте меня, упомните… Сладко жить, ребята, ох как сладко и медово… и не хочется в мерзлоте лежать. Ох, как не хочется…

— Мам, ну что ты заладила, помирать, помирать… Ты вон ещё, какая у нас отчаянная и крепкая, с медведями воюешь, — ласково обняла её Кланя, смени тему разговора…

— Томно чёй-то мне седня, муторно на сердце… а оно у меня вещун… В рай моей душе точно не попасть, смертный грех на мне, неотмывный… Вот и прошу Бога погодить чуток… Страшно идти на Суд… Ох, как боязно! Раз оступишься и кара всю жисть, и опосля её, кара…

— Мам!

— Ладно-ладно, не стану тоску нагонять. Будя… Иди корову подои и станем вечерять… Может блазнится мне печаль.

Темнело за окнами. Кланя оделась, взяла подойник, но вдруг старуха сорвалась с места и засуетилась.

— Кланька, ты с дитём займайся, я сама подою… Так засвербило, что моченьки нету… — Семёновна наскоро одела тёплый кожух Фёдора, подвернувшийся под руку и вдруг, шутя натянула на голову его же старую лисью шапку.

Притопнула ногой, весело промолвила, — чем не мужик? Отдай подойник! Ноне я хозяйка!

— Мам, ты вроде как не в себе, — заботливо проговорила Кланя, — может ты приболела? Я сама подою, ляжь отдохни… Отдай подойник, заступила в дверях бабка, потешно подбоченясь и впрямь похожая на мужика в таком одеянии, отдай! — Силком забрала ведро у дочери и вышла на крыльцо.

Фёдор занимался починкой болотных сапог, в сухом стланике пробил голенище, а где новые взять в распутицу…

Кланя разделась, чиркнула спичкой, чтобы зажечь лампу и вдруг они оба услышали, как загремело пустое ведро по ступеням крыльца и рухнуло что-то тяжелое.

— Мать упала, — подскочил Фёдор, — кабы не ушиблась! — он кинулся к дверям и наткнулся на неё за порогом.

Подхватил на руки, занося в дом и вдруг ощутил что-то горячее на ладонях.

— Кланя, лампу!

Семёновна нехорошо хрипела. Он положил её на кровать, распахнул кожух и разорвал на груди старенькое платье… Прямо на вялой, сморщенной груди чернело пулевое отверстие… Кланя тонко вскрикнула:

— Что это, Федя?!

От её голоса старуха очнулась и булькающим голосом прохрипела:

— В твоей одёже я вышла… тебя целили… Лёньку сберегите, поджечь могут…

Фёдор кинулся к вешалке. Сорвал со стены казенный карабин СКС, загнал обойму и щёлкнул затвором.

— Занавесь окна… собаки чужого к дому не пустят, возьми ружьё и патроны, перевяжи мать, я сейчас вернусь…

— Федька? — едва внятно позвала Семёновна, — прости меня за всё лихое… помираю, прощевайте, голуби ценные мои. Не ходи никуды, Федька… убьют, с кем дитё будет… Не стреляй их, Федя… не бери грех на душу… Смертный грех… Молю тебя! Мне — всё одно помирать, а тя посадют… Это мне наказанье за убивство человека… кара Господня… Не ходи-и!

Кланя промыла сквозную рану, перевязала, а когда оглянулась — увидела в дверях Фёдора. Он строго наказал:

— Закройся на засов и потуши лампу… я сейчас, я быстро.

— Федя-я! — умоляющим шепотом выдавила она.

— Так надо! Мать, когда брал с крыльца, моторка взревела. Пошла вверх по реке… Ты знаешь, какая там петля, срежу кривун и перехвачу…

— Федя…

— Так надо! Я — при исполнении служебных обязанностей. Право за мной, как на войне… Не бойся…

Он вывел из стойла коня, прыгнул на его спину охлюпкой, без седла и поскакал, сжимая карабин в руке. Конь вслепую летел по старой дороге-зимнику, несколько раз спотыкался и всадник чудом удерживался на спине.

Километра через два, дорога вильнула из долины на перевал, Фёдор рванул уздечку, спрыгнул и приказал:

— Орлик, домой! — рванул бегом по звериной тропе.

Река в этом месте делала большущую петлю в форме подковы и Фёдор нёсся через пологий водораздел, зная все валежины на этой тропе и ямы. Кусты хлестали по лицу, рвали на нём одежду и тело до крови.

У него в голове билась только одна страшная мысль, что корову должна была доить Кланя… что пуля могла убить её… эта невыносимая трагедия огнём пекла душу… И он хотел видеть того, кто стрелял.

Из-за сопок вылезла ещё красная, огромная северная луна. Он всё точно рассчитал, только бы успеть к реке. Под гору летел огромными скачками, падал, разбил в кровь лицо и вдруг услышал за спиной цокот копыт.

— Орлик, домой!

Конь встал, потоптался на месте, а когда хозяин побежал, поспешил следом. «Что это с ним, подивился Фёдор, услышав опять хруст валежника под копытами, он же никогда не ослушался меня?»

— Орлик, домой!

И тут он услышал комариный зуд мотора на реке. Побежал ещё скорее и, на последнем дыхании, вылетел на широкую косу. Успел! С разлёту бросился к воде, умылся и жадно напился из пригоршни.

Восстанавливая дыхание прошёлся по берегу, вслушиваясь. Определил по звуку, что моторка шла на двух мощных «Вихрях», это осложняло дело.

Ещё раз умылся, плеснул горсть воды за пазуху, на горячую и ещё клокочущую грудь, снял с плеча карабин. Лодка вылетела из-за поворота серебряной стрелой в свете луны. Сзади пенился длинный белый след, как от реактивного самолёта в небе. Нос дюральки был задран.

Тот, кто был в ней, видимо, хорошо знал реку и не опасался по большой весенней воде вслепую лететь по стрежню на такой скорости.

Фёдор прошептал: «Все рассчитал точно, гад, к утру будет в поселке… Лодку в гараж… а убийство егеря свалят на эвенков…»

Ствол карабина ждал стремительно летящую лодку на лунной дорожке. И только она коснулась этой ослепительно горящей черты, мушка прыгнула с упреждением от пенистых бурунов и загремели выстрелы знаменитого карабина Симонова, прошивающего за сто метров рельсы…

С визгом сдох один мотор и следом, захлёбываясь, закашлял и смолк второй. Лодка опустила нос и пошла большим кругом. В наступившей оглушительной тишине, прозвучал близкий и удивлённый голос. Стрелок вздрогнул, узнав его…

— Фёдор, я ж тебя убил! Ты что, привидение?

— Неуж-то сам решился на такое… Ты же в Москве, в больших чинах, зачем тебе это… мог же нанять за деньги?

— Денежки счёт любят… Я хотел сам, я ждал этого три года, всё продумано и подготовлено до мелочей.

— Лодку-то у кого взял? С двумя «Вихрями» нет в посёлке…

— Обижаешь… Контейнером в Невер пришла, получал бич, нанятый за водку, на попутке привёз мне её до посёлка, ночью выгрузили и сплавился к тебе. У меня — железное алиби. Я сейчас в Крыму! Здесь меня никто не видел и не увидит.

— А бич?

— Бич… водочки опился…

— Нда-а… Докатился до убийцы. За что же меня ненавидишь?

— Ты мне всё поломал, выжил отсюда… Отнял мои охотничьи угодья! Это всё — моё! Ты понял?! Зверь, рыба, сопки, лес всё — моё!

— А не подавишься?

— Ты меня и в Москве достал! Ты мне надоел! — яростно проорал Вадим. Но меня не посадишь! У меня — деньги! Я не мог промахнуться… мистика!

— Ты убил мою тещу, гад…

— Ха-ха-ха! Уго-го-го! Тё-ёщу?! Так с тебя магарыч причитается! Тёщу завалил… Умора! А, как ты моторы прострелил, у тебя что, прицел ночного видения?

— Нет у меня никакого прицела, давай подгребай ко мне по-хорошему, кончилась твоя власть, король!

Фёдор пошёл вдоль берега за уплывающей по течению лодкой и споткнулся о валун… В тот же миг обожгло плечо и, падая, услышал выстрел, а потом самоуверенный, полный ленивой безнаказанности голос Вадьки:

— Зато у меня есть ночной прицел, козёл! Сейчас тебя в речку брошу с камушком, полк МВД не найдёт… Метеостанция сгорит и… концы в воду, в «Казанке» загремели весла.

Фёдор пошарил рукой вокруг себя и нащупал карабин. Полыхнула жгучая боль в левом плече, толчками била кровь. Он выглянул из-за камня и увидел приближающуюся по воде лодку, услышал шлепки вёсел… Ярко блестела под луной в прицеле лысина…

«Ну вот, я тебя и взял на живца, Пахан…» — прошептал Фёдор и плавно, как учили на снайпера в морской пехоте, нажал спуск…

Угасающим сознанием услышал близкое и знакомое ржание Орлика… Оно пробудило… Отрезал от карабина ремень и перетянул плечо… Взглянул на воду. Лодку боком несло по стрежню…

Внизу грохотали речные пороги, особо буйные весной. Чистая вода, воевала с камнем в неравной битве, но пробила же в мёртвых скалах путь к жизни и свободе…

Якутия. Чульмакан. 1978 год.

Самородок

"Был к хлебу черствому всегда

Приправой острой пот соленый".

Шамиссо

1

Низко клубится осеннее небо. Простоволосый человек жмётся к маленькому костру. На его коленях пастью раскрыта собачья шапка, отбросив длинные уши с темляками заскорузлых шнурков. Она набита доверху тяжёлыми каменьями.

Сидящий осторожно трогает их, то выкладывает под ноги, то опять копошится и собирает. Всё не может оторваться от игры света в изломах молочного кварца. Путаные волосы слиплись от мокрети, порывы ветра будоражат ручей и залепляют глаза первым снегом.

Ухает, гудит потревоженная непогодью тайга, нудно скрипит дряхлая и кособокая лиственница за спиной, захлебывается монотонным бульканьем маленький водопад, подлаживаясь под гомон взбудораженного леса.

Занемевшее молодое лицо колыхается отёчной усталостью. Квёло пробившаяся бородёнка шевелится в такт пришёптывающим что-то губам. Щуплый и худощавый, смахивающий на подростка паренёк со вздёрнутым по-девичьи носиком.

И глаза-то тлеют шальной, мальчишечьей радостью, вздрагивают морщинистые от воды пальцы нешироких ладоней. Вязко наваливается тягучий сон. Смаривает теплом разыгравшийся, яростно шипящий на снег огонь.

Обжигая коростные губы о край мятого котелка, человек выхлебал кипяток, сладко причмокивая губами и хлюпая носом. Прожевал редкие ягоды брусники и поднялся на ноги. Непонимающе огляделся вокруг, вздохнул.

Зашагал вниз по ручью, сжимая в руке обвислую шапку. Перестилают тропу старые, осклизлые от гнилья колодины, сыплет и сыплет снег, пригибая кусты голубики с ядрёными, перезрелыми ягодами.

Рука на ходу срывает их и пихает в обмазанный соком рот. Озноб продирает стылое, под мокрой одежонкой, тело. Пришлёпывают расползшиеся лосиные бродни. Одеревенелые ноги не чувствуют холода, давят мокрый снег, трясутся.

К исходу катится тысяча девятьсот сорок второй год. Где-то там, за многие тысячи вёрст от этих маловедомых сопок, идут бои, падают со смертным хрипом люди, горят танки, самолёты, оставленное жильё.

Главный геолог прииска Остапов несёт в обмёрзшей ушанке первое жильное золото Белогорья. Он спешит, смахивает со лба холодную испарину, изнывает от трясущей слабости.

Далось оно ох как не легко… С негласного разрешения треста, он оставлял за себя заместителя и уходил в поиск, кормясь случайной дичью, ягодами и грибами.

Через прибрежный ерник мутно качнулась река в студне плывущей шуги. Остыло меркнет свет блеклой зари, прерывисто бурунит в неистовом клёкоте перекат, сгоняя шмотья пены в отстойное место распахнутой глыбью ямы.

Ниже её, на мели, не остерегаясь раскоряченного в ходьбе человека, беспечно жируют припозднившиеся в перелёте чернети. Ныряют и снуют по воде, очищают перья на камнях непуганые и озабоченные утки.

Занемелыми от холода пальцами он выпростал из кармана кургузой шинели поржавелый наган. Опустил шапку на снег и зигзагами пошёл к берегу. "Только бы не улетели, только бы не улетели", — билась мысль, голодный ком подкатывал тошнотой к горлу.

К месту было бы сейчас ружьё, без зарядов брошенное в тайге. Уточки насторожились, перестали нырять и сбились в плотный табунок.

Остапов, уняв дрожливую слабость, двумя руками поднял наган и навёл островерхую мушку под тёмное живое пятно на воде. Снулую долину распороли три хлёстких выстрела, гром их потух в вязкой пелене снежного заряда.

Чернети ошалело взвились и, перелетев вверх по течению, сели за перекат. Распластав по зыбкой воде крылья, одна уточка истомлёно выгибалась шеей, вяло роняла голову, словно ещё искала на дне корм.

Вытаскивала его, щеря смертной зевотой остренький клюв. Валерьян сунул окаменевшей рукой за пояс оружие и шагнул в морозный глянец у берега реки. Доплёлся к ещё трепещущему кому перьев и подцепил негнущимися пальцами за точёную шейку тёплую добычу.

Утка тяжело обвисла, роняя с кончика хвоста брусничные капли крови. В ногах нестерпимые колики. Вызванивает тонкий ледок заберега панихиду ушедшему лету.

Жаркий костёр на забитом плавником острове. Навалы высохших за лето стволов и сучьев взялись бездымным огнём, только шипит и исходит паром мокрый снег. Сохнут расквашеные бродни, сворачиваются от пекла волосы, на синих, схваченных судорожной ломотой ногах.

Валерьян настелил лапника под выворотнем, дальше отступать некуда, вжимается хребтом в остролапое корневище, терпя невыносимый жар. Наскоро ободрал перья, выпотрошил утку, насадил на подвернувшуюся палку, облитую жиром тушку, сунул её в пламя.

Сукровица и жир закипели, закапали на обугленные поленья, в ноздри пьяно шибанул дух поджаренного мяса. Валерьян сглотнул вязкую слюну и, чтобы отвлечься, подвинул ближе замызганную, в слипшемся мехе шапку.

Левой рукой вытащил из неё камень. На плоском сколе разлаписто горел уникальный самородок в форме кленового листка. Только размером со спичечный коробок.

Даже проглядывались на нём лиственные прожилки, и корешок уходил в кварц, словно держался за невидимое, скрытое в земле райское дерево. Вокруг листа кварц густо насыщен золотинами.

— Красота, какая! — шептали его обмётанные простудой губы. — Такого нет ни в одном каталоге, невероятно.

Он протёр глаза тыльной стороной руки, но кленовый листик так и горел осенним отцветом. Смотрел и дивился тому, что природа сотворила такое совершенство, и что далась ему в руки жила коренного золота в самое нужное время.

Представил, как будут радоваться открытию в тресте «Алданзолото», что, через совсем малое время, забурлит жизнью и эта река, и закрытый сумеречной вязью снега неизвестный пока ручей.

В свете огня плавился многоцветьем кленовый листок, казалось, что оторвётся он сейчас и упадёт под ноги дотлевать во мху. Костёр обступила сырая и промозглая ночь.

Болезненная немощь разрывала грудь бьющимся, хрипастым кашлем. Слёзы мочили разгорячённые щёки. Подрагивая в ознобе, подбросил в костёр наносных сушин и натянул парящую жарким теплом одежду.

Задремал, безвольно уронив руки, и огонь жадно охватил шипящую жиром утку. Валерьян испуганно очнулся, вырвал горящую палку с обугленной и съежившейся тушкой. Воткнул её, как факел, в снег.

Жадно глотал без хлеба и соли пресное, пахучее и горячее мясо с рыбьим привкусом. Распаренные мягкие косточки хрустели на зубах.

Мглистая и буранная ночь захлёстывала огонь пригоршнями снега, глубоким рёвом отзывалась тайга, плакали скрипучие лесины и стонали в предчувствии лютой зимы.

А в затишке под корневищем, по-детски приоткрыв рот, безмятежно спал маленький человечек, похитивший золотой ключик к богатствам суровой земли.

Огонь подобрался и безнаказанно грыз полу старенькой шинели, взбираясь вверх, надеясь уничтожить это неистовое существо, незвано вторгшееся в тайгу.

Проворонившие золото духи камлали и выли в бешеной круговерти метели, кружились, пугали прибойными ударами ветра и обессиливали в злобе.

Валерьян проснулся от ожога и торопливо затушил тлеющую полу. Штаны прогорели на бедре, он затёр дыру снегом и, подбросив в костёр дровишек, снова откинулся на смолисто отпаренном лапнике. Запах хвои кружил голову.

К утру разведрило. Снеговые тучи угнало за предел горизонта, и махрово, по-зимнему, нависли близкие звёзды.

Валерьян уже не мог уснуть, запрокинув голову, смотрел в открывшееся небо. Где-то там спешили к югу и горестно кагатали невидимые табуны гусей, до слёзной тьмы в глазах выворачивали душу.

Мерцал кленовый лист в отсветах костра, тихо и нежно перемигиваясь со звёздами. Слегка подморозило, и всё звонила и звонила живая вода хрупкими льдинками, как дальние, канувшие в забытье колокола печальную заутреню.

Тайга, уставшая от шума, испятнав снег палыми от бурелома ветками и лесинами, смиренно притихла, слушая этот звон, подмерзала и жухла в розовеющей стылости цедящегося за хребтами рассвета.

Дико громыхнул железным листом карк черного ворона, он зафуркал где-то над головой пересвистом перьев и опять уронил жутковатый стон "к-кр-кр-кар-р-р-р!", простуженным сипом предрекая всему живому зимнюю долюшку и скудный корм.

Валерьян раскачал разморенное и неподатливое в тягучей истоме тело, подхватил шапку, пьяно тронулся в путь. Под ссохшимися броднями фыркнул подмерзший наст.

По правую руку топорщился над обрывом реки тёмный листвяк, вода, с сухарным хрустом, пережёвывала ледок обмёрзшими зубьями перекатных валунов. Отсвет зари кровянил снег.

Кривая стежка разлапистых следов пятнила дуговатую косу, вжавшую струю реки под обрывистый, оплетённый корнями берег.

Недоступные звезды всё ещё не меркли, пушились иглистыми снежинками над головой, мигая, вылупилась совиным глазом Венера.

Распадок туманили испарения воды, перекаты остались позади, и река широко разлилась в тихом движении, обгладывая снег на косе и валунах. Опять стонущий клик гусей хрястнулся оземь и пронзительно покатился, горький и обречённый. Зи-и-м-а-а…

На третий день Остапов трясущейся рукой отомкнул свою избу на прииске. К левому запястью привязана шапка, от тяжести рука уже не чуяла ничего, мёртвой плетью висела вдоль тела.

Запнулся и чуть не упал через порог, каменным стуком ударили смёрзшиеся бродни по крашеному полу. Комната и кухня настыли. Пахнуло нежилым духом.

Он затопил печь, переоделся во всё сухое и заполз под шубу на нары, зябко подрагивая и перестукивая зубами. Хотел согреться, а уж потом что-нибудь поесть, но тяжёлый сон спеленал мысли, бросил во тьму кошмарных видений.

Снилась еда, обжаренные бараньи рёбрышки, караваи свежевыпеченного хлеба, мясной борщ, овощи. Он бежал к этому столу, пытался есть, но всё проскакивало мимо рта, выпадало из рук, убитая чернеть взлетала из костра с горящим шампуром.

А вокруг падали золотые кленовые листья с тихим звоном речных льдинок, и над всем этим гомонили и плакали отлетающие гуси, а чёрный ворон бубнил человеческим голосом: "Не отдам, не отдам жилу! Кр-кр-ка-р-р. Не отда-а-м".

Налетал огромной грохочущей темью, клевал в лицо, голову, руки, и хохотал демоном, и стонал, сыто уговаривая: "Ты — падаль, ты замёрз в тайге. Ты — пища моя, соболей и горностаев. Ты не донёс золота людям. Кар-р-р".

Больной метался в бреду, обливаясь липким потом, разгрызая в кровь губы, и никак не мог отбиться от ворона.

Очнулся через сутки от голода. Тулуп подвернулся и сполз на пол, зябко пробирает тело мелкая дрожь. За маленьким оконцем вечереет. Валерьян встал, захлёбываясь хриплым кашлем, измучившим до слёз и одышки.

Пересиливая боль в одеревеневших ногах, принёс охапку дров, наспех запихал их в печь, облил вонючим керосином. Поднёс спичку. Огонь весело затрещал, пахнуло живым дымком.

Тут только он вспомнил о кинутой в угол шапке и достал заветный образец, для надёжности, прихваченый верёвочкой к лохматому козырьку, чтобы не затерялся в дороге.

Кварц обдал холодком растрескавшиеся ладони и мигнул желтоцветным кленовым листком. Остапов выдернул из притолоки цыганскую иглу, покарябал вокруг самородка спелые золотины, окончательно убедив себя, что это не пирит.

Они плющились, не крошились, не осыпались чернотой. Золото… Потаённое от людского соблазна, оно встречается разное: мелкое и пылевидное, чешуйчатое и скатанное, самородно изощрённое природой.

А самородки — вообще не похожи друг на друга, как не похожи люди. И этот вот, искусно распластавшийся живым листом, уникален, как художественное произведение, неповторим, как картина Рембрандта или древний папирус.

Геолог подумал, что, с лёгкой руки неспециалиста, это чудо может пойти в переплавку. Обрушат прожженный на огне кварц, и хрупкий, с зеленовато-жёлтым отливом, листочек источится каплями в кирпичный слиток. Этого допустить нельзя ни в коем разе.

Валерьян спохватился, набрал чайник воды из бочки и поставил на покрасневшую плиту. Кинул в чугунок мытую картошку, сдвинул палочкой кружки и провалил его донышком до синего жара.

В груди надсадливо пластался кашель, сотрясая жидкую бородёнку, вырывался наружу и застил мокротой глаза. Беззвучно гас за избой день. Он зажег семилинейную лампу с прокопчённым тонким стеклом и опять благодатно раскинулся на топчане.

Тепло разошлось по углам, шевеля паутину, обсыпанную бахромой пыли, колыхало в голове лежащего неспокойные и назойливые мысли воспоминаниями об ушедшем лете, об увиденном и пережитом в тайге, о рудной залежи, свалившейся негаданно за неделю до первого снега.

Из кухни сочился дурманящий запах варящейся картошки, смешанный с гарью керосина из лампы. Рассосалась в непосильной усталости радость открытия золота. Ничего не хотелось, кроме сытой еды и бесконечного отдыха.

"Что будет с самородком? Может быть, припрятать его до лучших времен? Нет, нельзя, это же будет кража. А может быть, всё-таки… Такой образец!" — мучил соблазн. Он ещё раз оглядел камень, вздохнул, положил в шапку.

Обжигаясь и давясь, ел картошку прямо с кожурой, обмакивая её в зернистую соль.

На крыльце загремели шаги. Валерьян сорвался с места, спешно засунул тяжёлую шапку под нары, приосанился в ожидании гостя. Дверь по мышиному пискнула, пропуская в кухню геолога Прудкина, замещавшего Остапова летом.

Валерьян недолюбливал этого егозистого многословного подхалима. Прудкин степенно вытер ноги о половичок и радостно ощерил частые зубы.

— Валерьян Викторович! Слава Богу, живой! Доброго здравьица тебе! Где пропал? Заждались, заждались… Заклевали тут меня без помощи, загоняли.

— Что-то не видно по тебе, — ухмыльнулся хозяин.

Пётр не ответил и выхватил из кармана бутылку, Звякнул донышком о выщербленный стол. Разделся, кинул к порогу начищенные сапоги, неуловимым движением поправил галстук под обвисшим подбородком.

Лысеющая голова его смахивала на раздутую до неправдоподобия грушу. Узенький лобик спадал вниз жирными округлостями развалившихся щёк, масляно чернеющие глазки, вывернутые ноздри и ротик были похожи на червоточину в этом красномясом плоду.

Воткни корешок в остренький затылок — можно на ярмарке показывать. Пахнуло от гостя застойным перегаром водки. Прудкин норовил обнять скитальца, ткнулся в его лицо алыми губками и умилённо, по-собачьи заглянул в глаза.

— Жив-здоров, бродяга, а мы уж беспокоились, право, не знаю как. Все думки передумали. Выпьем с возвращеньицем, Валерьян Викторович?

— Не могу я. Прихворнул в дороге. Кашель одолел.

— Вот и кстати выпить! Подлечишься, согреешься. Сейчас бы тебя в баньке попарить, как рукой снимет. Красота!

— Какая банька, еле живой, — отмахнулся Валерьян. Слил воду из чугунка и поставил его на стол.

Разварившаяся, с треснувшей кожурой сахаристая картошка исходила аппетитным паром. — Только хлеба вот у меня нету. Сальца бы к ней…

— Ничего, так сойдёт, — Прудкин жадно схватил ещё горячую картоху, торопливо налил в кружку и опрокинул её в рот.

Лампа дробно мигала нагорелым фитилём. Резало уши писклявым тенорком нежданного гостя, заливисто перебирающего новости на прииске и в тресте: кого повысили, кто уехал, кого посадили, кто из знакомых погиб на фронте, кто завёл любовницу или совратил чужую жену.

На каждого заведено досье у охмелевшего Прудкина. Он ловко раздевал картоху пухлыми пальцами, макал её в солонку, и маленький рот раскрывался в раззявленную пасть, где целиком перемалывались горячие клубни. Заплывшие глазки шарили по столу.

Валерьян разморен выпитым, течёт с лица пот на мокнущую исподнюю рубаху. Жаром пышет от печи. Он изнывает от многословия собеседника, не дождётся конца болтовне.

Хмель погасил осторожность. Достал шапку с образцами из-под нар, смахнул картофельную кожуру на угол и высыпал камни перед опешившим гостем.

Тот выхватил из кармашка расшитый вензелями платочек и наспех вытер холёные пальцы. Клещём впился в куски породы, изумлённо вскинув бабьего рисунка брови.

— Ты што… Откуда!!!

— Оттуда, — исподлобья следил за ним Остапов усталыми глазами.

Прудкин лез к лампе мордой, карябая ножом влитые в кварц самородки и отвесив нижнюю губу в налипших крошках еды.

— Невероятно! Невероятно! Не может быть? А? Валерьян? Ураганное содержание! — щёки его колыхались в плаксивом лепете. — Где взял? Там ещё есть?

— Конечно. Кайлушкой много не отберёшь.

Когда в его дрожащих руках замерцал кленовый лист, он так и въелся в него.

— Нет, нет, ты только посмотри! — закрутился по кухне, сипя частым и хриплым дыханием. — Какое золото родится! А?

— Родится, — буркнул Валерьян и отвернулся к окну.

Через затемневшее стекло мигали огни прииска, сливаясь в черни ночи с россыпью звёзд. Редко бухал нефтяной двигатель. Прудкин опять полез целоваться, исходя пьяными слезами, слюнявя щёки. Валерьян брезгливо скривился и отпихнул наседавшего толстяка.

— Будет тебе, не люблю я этого, — вывернулся, шатнувшись на непослушных ногах, и забрал образец, — всё, иди, Пётр Данилович, спать хочу смертельно.

— Иду-иду… Поспите. Хэ! Вот это будет бомба Гитлеру! К ордену представят. Непременно, даже думать нечего, Валерьян Викторович, в ваши-то годы найти такое! Скажете место?

— Зачем? Завтра на карту нанесу. Надо закинуть туда пяток горняков с взрывчаткой на доразведку, а потом уж поднимать шум. Может быть, жила иссякнет, а мы раздуем кадило во всю ивановскую. Потерпеть трошки надо. До свиданья.

Задом Прудкин вывалился в сени, долго гремел там, разыскивая щеколду тамбура, и опять всунул голову в дверь:

— Спокойно почивать, Валерьян Викторович. Здоровьица вам.

Остапов поглядел на него и в тусклом свете лампы прочел на притворно-улыбчивом лице ледяную зависть, потаённую злобу.

— Иди-иди… Не болтай пока в посёлке, не булгачь людей, иди домой.

— Какой дом! К Марфушке Кожиной заверну, мужик у неё, как раз, на шахте. Безотказная, дурёха, страшится, что с работы выгоню. Разомну счас ей косточки, — он сладко причмокнул губами и прикрыл глазки, — интеллигентная женщина, стишков пропасть знает, не пьёт.

— У них же трое ребят, зачем лезешь в семью, — скривился Валерьян, представив работящую и тихую Марфу рядом с этим куском мяса, — уйди, ради Бога…

Он ещё слышал, как гость смачно высморкался на пороге и пискляво затянул песню:

"Броня крепка, в танки наши быстры…"

От визита осталось до тошноты мерзкое чувство, уже и пожалел, что похвалился золотом. Долго смотрел в свете лампы на кленовый лист, мысли путано скакали, и щемило болью сердце. И опять мучили сомнения…

Наутро Остапов явился в контору. Только успел оприходовать золото, как прискакал из треста посыльный с бумажкой. Нужно было срочно явиться на совещание. С трудом влез на осёдланную лошадь и тронулся в путь. Пришлось ночевать в Алдане, задержаться до полудня, улаживая свои дела.

Собрался ехать назад, когда подошли двое строго одетых, молодцеватых ребят.

— Вы Остапов? — обратился к нему один из них, высокий и хрященосый, с белобрысой прядкой волос под козырьком клетчатой кепки.

— Да, я. А что?

— Пройдёмте с нами.

— Я спешу на прииск.

— Пройдемте с нами, вам говорят, — сурово выкатил белки глаз тот, в клетчатой кепке, и передёрнул губами.

Вырвал повод из рук недоумевающего геолога, передал напарнику.

— Сдайте личное оружие!

Валерьян достал ржавый наган, стыдливо оглянулся, вдруг заметят из окон треста этот глупый инцидент, теряясь в догадках от случившегося. На крыльцо конторы высыпали люди, тихо переговариваясь, смотрели вниз.

— Идите…

В глаза бьёт яркий электрический свет. Задержавший его сухопарый, белогубый человек монотонно бубнит, читая вслух заявление Прудкина:

— "…вышеуказанный гражданин Остапов, занимая пост главного геолога прииска, незаконно старался в одиночку и сбывал перекупщикам золото. Когда вся страна исходит кровью в борьбе с ненавистным фашизмом, скрытый враг не дремлет. Остапов не оприходовал крупный самородок, который показал мне дома, где пытался меня споить и сделать своим соучастником. Самородок похож на лист дерева, а также он не указал на карте, где добыто золото и залегает жила. Посему, я не могу молчать, имея сердце патриота, в такой трудный для любимой Родины час. И, хотя я ещё беспартийный, не позволю врагам народа подло вредить нашей могучей стране.

Подпись собственноручно заверяю: Прудкин Пётр Данилович, 1895 года рождения, не призван в ряды доблестной Армии по причине астмы, грущу, что пришлось работать рядом с Остаповым и что не смог раньше раскусить подлого врага".

Читавший оперативник замолчал, раскурил папиросу и пыхнув дымком в лицо сидящего напротив.

— Где самородок?! — устало процедил и посмотрел в дрогнувшие глаза Валерьяна.

— Я его спрятал.

— Зачем?

— Этот самородок — уникален. Любой минералогический музей мира посчитает за честь иметь его в своей коллекции.

— Значит, мира. Так, так. И как же вы думали его переправить за границу?

— Какую границу? — не сразу понял Остапов. — Какую границу! Я просто не хотел отдавать это чудо природы в переплавку. Побоялся передавать через кого-либо. Думал позже сдать.

— С-сдать… Это — воровство. Кража золота!

* * *

После утренней поверки колонны людей под охраной идут на работу. Синеватая лента дороги отзывается хрустом снега под шагающими вразнобой ногами. Дымятся сопки нестерпимой мглой мороза, бугрятся под снегом штабеля готового к сплаву леса.

Валерьян плетётся замыкающим, не отгорела ещё в груди злобная боль от случившегося, стал он замкнутым и угрюмым. Вокруг вымершая тайга, бесследная и глухая, помертвевшая от холода.

В бараке нестерпимая вонь портянок, потных тел и стоящей в углу полубочки-параши. Всё живое, голосящее и зовущее, сопровождающее его в одиночных поисках золота, ушло и пропало в ритме сурового распорядка лагеря.

Отмерла в душе доброта, вера в справедливость, отошла куда-то и сгинула жажда к любимой геологии, забылась невеста, которая собиралась приехать этой зимой в Алдан, осталась только куцая мечта о пайке хлеба.

Эту пайку нужно было ещё заработать двумя десятками кубометров леса. Осталось желание упасть вечером на холодные нары и забыться, хотя бы во сне, от усталости и душевной боли.

Пропади всё пропадом: переживания, сомнения, ожидание конца долгого срока, потайные хлопки самодельных карт, возня драк и прочие людские страсти. Так хочется спать…

Он приучил, себя видеть во снах загаданное с вечера. Это была его воля, его тайга и маршруты, рыбалки и охоты на неведомых реках, сытая еда.

Ночью распахивался волшебный мир, уводил его из барака в свои запредельные страны. Часто являлся кленовый лист, живо мерцал на белой ладони кварца, испуская какие-то тёплые и живые лучи.

Земля кружилась волчком, время летело, гулко валились деревья, точно отвешенные пайки хлеба падали в руку.

Однажды простудился и проговорился в беспамятстве, в знойной горячке, о золоте. Когда оправился, то заметил неотступную опёку звероватого и могучего уголовника по кличке Рысь.

Длинные, островерхие уши торчали над покатым лбом, как кисточки у таёжной кошки. Рысь боялись в бараке из-за его физической силы и буйной истеричности.

Кичливый, окружённый сворой прихлебателей, он создал райскую жизнь недоумевающему Остапову. Подкармливал лишней пайкой хлеба, оберегал и суетился вокруг, скаля в улыбке щучью челюсть со вставными зубами.

Весной он оттеснил Валерьяна на делянке в сторонку и внятно прошептал на ухо:

— Всё готово. Завтра дёргаем.

— Что дёргаем?

Рысь дробно раскатился мелким смешком, сощурив свои блеклые глаза, и умиротворяюще добавил:

— В побег, друг ситный! На волюшку…

— А я здесь, при чём?

— Притом, что ты со мной идёшь, зайчик ненаглядный.

— Зачем? — Валерьян сел на пенёк, глядя через куст на охранника с автоматом. — Поймают — хуже будет. Куда побежишь? И тебе не советую.

Удар сырым валенком в пах опрокинул его с пенька.

— Ссучиться надумал, падла… Не-е-е. Ты мне покажешь своё золотишко, или раздавлю, как гниду, — клещатые пальцы вора сдавили горло. — Ну? Божий одуванчик. Согласен? Я так и думал.

Рысь вскочил, оглянулся и миролюбиво обронил:

— Уйдём на пару, возьмём золото — и хана! Документики и крыша готовы в ближайшем посёлке, недельку переждём шмон, подхарчимся и двинем. С золотом — воля, а тут сгнием на работе. Слушай умных людей, зайчик ненаглядный…

Валерьян чуял спиной холод талой земли. Внутри что-то жалостливо скреблось, намокали глаза. Пушистые, уже летние облака высоко и мирно плыли над спелыми соснами. Им вольно и просторно течь над зазеленевшей тайгой, никто их не охраняет, ничто их не страшит.

В утробном ахе падали сваленные деревья, жаворонками пели пилы, и дятлами тюкали топоры сучкорубов. "Это всё, — обречёно подумалось ему, — не вывернуться". Сел, обмёл мокроту со щёк липкой и заскорузлой от смолы ладонью, подавленно ответил:

— Согласен. Уйдём. Золота там столько, хоть вагон грузи…

Печально тренькала какая-то пичуга в кустах, в ноздри бил перебродивший, сладкий запах талой хвои, мха, проклюнувшейся зелени. Он сорвал раздвоенный нежный листик и жевнул. Нёбо ожёг терпкий, чесночный вкус. Мысли лихорадочно метались в поисках выхода и не находили его.

До вечера работали в паре с Рысью. Тот исступлённо крушил тайгу, улыбался, процеживая через вихлявые зубы свои мечты о вольной жизни, описывая её осоловевшему от дум напарнику.

Интеллект Рыси кончался на жратве в ресторанах, бабах и красивых тряпках. На этих трёх китах держалась вся его воля.

Видимо, судьба оберегала найденное Остаповым золото. Уже в сумерках, когда допиливали последнее дерево, Рысь не смог его повалить плечом и, выматерившись, кинулся за берёзовой слегой, оставленной у предыдущего пня.

Налетел шквальный весенний ветерок, сосна хрустнула, качнулась, нехотя оторвалась от живых корней и со стоном рухнула на бегущего уголовника. Комель ещё раз подскочил и прервал дикий, замораживающий душу крик.

Через кусты ломились заключённые, воздух распороли выстрелы из винтовки, и трассирующие огоньки ушли над кронами.

Толпа долго не расступалась над вдавленным в мох телом. Руки его ещё скреблись, а выкаченный глаз застыл леденистой коркой.

— Собаке — собачья смерть, — облегчённо уронил кто-то в толпе.

Остапов сидел на пеньке, сжав голову руками. Подошёл седой бригадир и тронул его за плечо.

— Не убивайся… На, потяни, — сунул к губам Остапова спрятанный в рукаве окурок, — полегчает.

Впервые глотнул дым, закашлялся до слёз и стесненно прошептал:

— Спасибо вам большое. Ну, почему я не крикнул!

— Счас разбор начнут, — часто говорил ему на ухо бригадир, — пока начальство не подошло, слухай меня, Я видал, как он сунулся под дерево, понял? Дерево упало само, понял? Грешно страдать за этого ублюдка. Понял?

— Понял…

— А спасибо возьми себе, всем душу прогрызла эта тварь. Молодец, что не крикнул, не упредил его. А теперь, его не воскресишь, весь переломан. На, еще затянись.

— Не хочу, я некурящий, — выходил он из полузабытья.

Бригадир стенал и охал перед начальником лагеря, помогая вытаскивать задавленного:

— Гляжу, а он прётся под падающее дерево, в аккурат ветерок налетел, я и ахнуть не успел. Хрясь! Гото-о-в. Беда-то какая. Напарник-то, парнишка молодой, растерялся, за слегой отлучился. Вон, сидит на пеньке, ревёт от страху. Впервой, видать, мертвяка увидал. Вот стряслось, так стряслось, — доплывал к Валерьяну его скорый говорок.

На душе было пусто и бездумно. Мелко дрожали пальцы рук. В глазах цвёл закат.

Вскоре Валерьяна, как геолога, направили этапом на далёкие северные шахты. За добросовестную работу и усердие, через девять лет расконвоировали, а потом освободили. Приняли на службу в геологоразведочную партию.

Жил Остапов бобылём на краю посёлка Палатка, полавливал рыбку в светлой речушке Хасын, увлекался охотой. Ничего не осталось в нём от прежнего человека, целеустремлённого и яростного в деле. Потух, преждевременно изморщинился и сник.

На работе не рвал, как в прежние времена, тихо и мирно отживал свой срок, ничем не интересуясь, и не заводя друзей.

Через много лет, чуя приближение старости, вдруг занемог какой-то душевной болью по далёкому Алдану. Не по родным местам, где родился и вырос, а именно по тем, где довелось побродяжничать в юности, принять страшную кару.

Хотелось поглядеть, как там живут люди, что изменилось за эти годы, не истлел ли кленовый лист, зарытый под углом маленькой избёнки.

Самородок уже его не радовал, не печалил, задержался в памяти, как пустой и ненужный сон. Может быть, потому, что принял из-за него все эти лишения, изболелся и надломился.

Продал свою избушку в Палатке и двинул зимником на попутке в старые места. Алдан его не признал, да и старик никого не встретил из бывших знакомых.

Обошёл городок вдоль и поперёк, купил небольшой и чистенький домик, решил доживать здесь. Никто его больше не ждал на всей земле.

Иногда накатывало желание сходить на далёкий ключ, пощупать руками кварцевую жилочку, разыскать на месте бывшего прииска кленовый лист, плюнуть на него да поглубже зарыть в землю, чтобы уж никому он не корёжил жизнь.

Но, к старости, вдруг, стал суеверен, побаивался даже думать о золоте. Летом посиживал на солнышке, ходил в ближайшие сопки за грибами, зиму напролёт читал библиотечные книжки.

Чтобы не помереть от скуки, пристроился на работу сторожем.

2

Современная старательская артель — мощный колхоз со своим председателем, бухгалтерией, счётом в банке и членами правления. Только колхоз этот ничего не сеет, а убирает урожай, просыпанный Богом и надёжно упрятанный чертом.

Есть такая легенда, что Бог, когда развозил по Земле сокровища, нечаянно рассыпал над Якутией свой мешок, да так и не собрал. Самое горячее время у старателей — лето, и, ежели учесть, что эти края теплом обделили, жатва в тайге рассчитана по минутам.

Артелям устанавливают твёрдый план, немного помогают техникой, а остальное зависит от хватки председателя, разворотливости его помощников и сезонных рабочих.

Его величество Фарт, как и в давние времена, правит на участках. Лоток и проходнушку давних копачей заменила новая техника.

Чёткая организация работ, железная дисциплина, сухой закон, исполнительность, теоретически обоснованная удача, наука горного дела — вот этих лошадей и запрягают в полевой сезон.

Мнутся у всех в карманах тонкие корочки "Удостоверения старателя" с короткой выпиской из Уголовного Кодекса:

"Статья 93… Хищение государственного или общественного, в особо крупных размерах, имущества, независимо от способа хищения (статья 89–93), — наказывается лишением свободы на срок от восьми до пятнадцати лет с конфискацией имущества, со ссылкой или без таковой или смертной казнью с конфискацией имущества".

У проверенных людей есть ещё «Допуск» к золоту. А с ним и является шанс, великий соблазн взять пару килограммов матового шлиха, обрести нежданное богатство.

Иных не пугают предусмотренные законом санкции. Рискуют утаить, да не пьют шампанского. Скользкий этот металл. Уж ни покоя, ни роскоши они не имут, только страх и смятение.

Семён Ковалёв много слышал о старателях, об их работе, более трудной и интересной.

Сдерживала геология. И всё же, он попал в старатели, попал нечаянно. Работал много лет главным инженером геологоразведочной партии, да вдруг, сорвался и разнёс в пух начальство экспедиции на собрании.

Правда — палка о двух концах. На первый случай ему попытались вкатить строгача, нашли повод понизить в должности, а когда прямо сказали, что ждут только ЧП у него на работе, чтобы выгнать, Семён счёл разумным не ждать чужой беды с ними вместе.

Уволился по окончании трудового договора. Надоело ловить на себе косые взгляды и ухмылки. Он начал, другие продолжат!

Недолго чинушам из экспедиции строить себе теплицы за казённый счёт, отбирать со складов ОРСа дефицит, заходить в магазины с подсобки.

Недолго им ещё принимать на дому крафтовые мешки с мясом, копчёной рыбой и прочей недоступной другим благодатью, оделять друг друга «блатными» путёвками. Он устал, но теперь их безобразий уже не утаить.

Шёл Семён в контору с заявлением, бодрясь и успокаивая себя. Работу менять — это бы ничего, не сложно отыскать новую, но где найти друзей, которых оставляешь? А значит, теряешь насовсем.

Сколько шишек набьёшь в новых знакомствах, пока не встретишь того, кому можно рассказать всё. Заявление в кармане пиджака жгло душу раскаяньем за мальчишескую поспешность…

А слабаком его трудно назвать. Заматеревший тридцатилетний муж, крутоплечий и высокий, приноровился немного сутулиться, стесняясь своей мощи, смотрит добрым и волооким взглядом.

Легко сходится с людьми, работать приучен с детства безотдыхно и азартно. Вот и весь Сёмка Ковалёв.

С невеселыми думами пробрался он на второй этаж экспедиции и забрёл, по привычке, в производственный отдел. Сколько здесь выкурено сигарет в текучке работы и спорах, сколько выбито материалов и запчастей для партии!

Неужто в последний раз скрипнет издёрганная дверь, и он увидит загнанного и прокопчённого табачным дымом, как донская чехонь, начальника ПТО Павла Альбертова?

Худой и подвижный, с широкими залысинами над хмурыми бровями, тот взглянул на вошедшего и приветливо улыбнулся. Стол начальника — филиал архива.

Проекты на подпись и проверку, радиограммы, сводки, отчёты и невесть ещё какой бумажный хлам с визами "к срочному исполнению" кучились в таком хаосе, что загнанный вид Альбертова вызывал жалость и почтение.

Семён нерешительно остановился у порога, приметив в кабинете незнакомца.

— Проходи, проходи, — позвал рукой хозяин стола и смахнул со стула в угол кучу каких-то бумаг, — садись. Познакомься. Перед тобой живой мамонт золотой промышленности, мой старый друг, председатель артели старателей "Салют".

Небрежно развалясь, влитый в хороший костюм-тройку, сидел у стола коренастый и плотный старик. Выворачивался из-под изжёлта-седого чуба широкий лоб. Усталые глаза на миг пристально схватили вошедшего и насмешливо зажмурились.

— А нам нечего знакомиться, я за ним третий год присматриваю, — хрипло забасил гость, — это же Сёмка Ковалёв, за ним и приехал. Прослышал, он на золоте поработать хочет. Вашей конторе такие не подходят, это — мои ребята. Мои-и…

— Не заливай, Влас Николаевич, мы его не отпустим, буровик и производственник толковый, — вступился Альбертов.

— Потому и трясся двести вёрст в легковой, что толковый. На сессии райсовета Семён докладывал один раз, когда был депутатом. Бесшабашно, а деловито. Грех было не взять на заметку. Заявление им написал? — по-волчьи, всем туловищем обернулся к сидящему и опять сощурил глаза, как кот на солнышке.

— Вот, принёс, — озадаченно достал Ковалёв из кармана сложенный вчетверо листок.

— Дай сюда. С начальником вашим решать буду. Подпишет, как миленький. Ты его на собрании шибко утомил, да я ещё навалюсь, подпишет. Отпустить работника на золото обязана любая организация. Это — прописной закон.

— Вы что? Уже договорились заранее, — удивился такому натиску Павел, — у него партия разворачивается, работы пропасть.

— Честное слово, я его первый раз вижу. Доклад, правда, был, но ведь, прошло столько времени! — развел руками Ковалёв.

— Меня зовут не Его, а Петров Влас Николаевич, — оборвал его старатель, — запомни! Неделю ещё побудь тут и приезжай в Алдан, не пожалеешь. Кадры, Павло, вещь дикая, за ними надо охотиться и собачий нюх иметь, — Петров пожал руку Семёну, Альбертову, легко встал и громко хлопнул дверью.

— Каскадёр, артист… Откуда он узнал, что ты припёрся с заявлением? Ну и разведслужба у старика! Не успеем что-нибудь на склад завезти лишнего, он уже тут. У механика сегодня машину запчастей к бульдозерам выторговал. Так откуда он знает про заявление, только не темни?

— А шут его разберёт! — пожал Ковалёв плечами. — Но с ним бы я поработал, этот мужик притягивает, знает, что хочет.

— Если Петров не разыграл, а он мастер на такие штучки, то тебе крупно повезло. Попасть к нему на работу — нелёгкое дело. Едут со всего света, а берёт из новеньких единицы. Да-а… Динозавр. Нюхом чует удачу. Во время войны был директором крупного прииска.

— Сколько же лет он на золоте?

— Да где-то, за сорок. Хозяйская хватка у Деда отменная. Любит риск, слабое начальство не почитает, как и ты. Вот за это его иногда и давят, палки в колёса суют. А ему — всё до фени. Прёт напролом да золотом правду свою утверждает. Если бы не бронь в войну — быть бы ему генералом. Пять рапортов писал — не взяли. Металл был нужнее.

— Уговорили. Поеду в Алдан, — вскинулся заинтригованный Семён, — попробую…

— Поезжай, поезжай, раз уж тут невмоготу. Как он умеет подчинить самых разных по характерам и делам людей? Диву даюсь! — опять сбился на своего друга Альбертов. — Сожмёт их в кулак, идеей своей запалит и бросит на исполнение очередного замысла.

Сам не спит в работе и никому продыху не даёт. Заставит он тебя мыслить категорично и экономически разумно. Именно заставит. Нам бы такого руководителя — поменьше лозунгов, побольше дела.

Этот Божий дар настоящего полководца Дед отшлифовал жизнью и пользуется им творчески. Любимый девиз — слова Ломоносова: "Много есть нужных дел, но горное дело — искусство!" Советую тебе покрутиться под его началом, многому научишься и многое поймёшь. Резок в гневе, но это терпимо, потому что быстро отходит. Трудно поладить с ним, ох трудно!

— Поладим. А где моет артель? В каких местах?

— У него пять участков, раскиданы по огромной территории, а золото берёт. Даже рядом с Алданом, где все перемыто по десять раз, в прошлом году взял неплохо. И где?! На террасе в дражных запасах. Над ним всё лето скептики издевались, что затеял пустое дело, а он знай себе всё пески выкучивает.

А под осень как дал съёмки, сразу замолкли. Объёмами, тяжело, но взял своё. Ты вот заметил, что он здесь сидел и крутил в пальцах карандаш?

— Нет, не обратил внимания…

— Битый жизнью старик, все свои замыслы пропускает через расчёты, прикидывает выгоду. Если цифры не показывают её, никакой комбинат не заставит взяться за безнадёжное дело. Риск-то и не опасен, если с трезвым расчётом на него идти. Не так, как у нас порой: сначала делаем, а потом за голову хватаемся, сколько ухлопали денег.

Я бы и сам к нему ушёл, да жаль бросать геологию, всю жизнь ей служу. И характер у меня не ваш с Дедом, хоть и накипело внутри, а боязливо молчу, вдруг съедят. Зачем мне это. До пенсии два года. А ты молодец, правильно выступил. Плесень-то поползла, завоняло.

До Алдана Семён ехал на попутке. Давил под колени старенький чемодан. В кабине метался надрывный вой дизеля КрАЗа, было жарко и накурено. Дребезжали стёкла видавшей виды машины, медленно уползала назад заснеженная, пустая и темная тайга.

Перевалы, спуски, тягуны подъёмов, маленькие посёлки у тракта, и опять течёт под капот расхлёстанная колёсами дорога. Чернявый шофёр сонно моргал сморенными глазами, напевал заунывные песни без конца и начала.

Вымотался, бедолага, в рейсе и тянул в гараж на пределе сил. То и дело выдёргивал из мятой и грязной пачки сигарету, слепо тыкал ею в губы и опять спрашивал время.

— Домой спешишь? — взялся его разговорить пассажир.

— В общагу шоферскую. Душ и койка. Третьи сутки толком не сплю. То прокладку менял, то рессору, два баллона лопнули. Житуха!

— Приезжий?

— Тебе не всё равно? — покосился водитель.

— Спишь за рулём. Приезжий… Силы не рассчитал в рейсе. Местные так не надрываются. Тех, кто рвёт копейку, обзывают алиментщиками. Давай я поведу, поспи.

— Вот даёт! Губы раскатал. Да у меня в кузове груза тыщ на пятнадцать. Грохнешься в обрыв, а мне потом бесплатно колесо крутить?

— Давай, давай. Вот права, в армии на таком керогазе гонял. Не бойся, довезу твои тыщи в сохранности.

— Спрячь бумажки. Пересаживайся, посмотрю, а то и взаправду в кювет нырну. Глаза уже не видят.

Поменялись местами. Машина довольно рявкнула, хватанув вдоволь солярки, и заспешила. Быстрее потекли придорожные кусты на обочинах.

— Не гони шибко, скорость на спусках вылетает, — шофёр искоса следил за действиями нечаянного добровольца, — вроде и впрямь могёшь, по перегазовочке вижу. Вали дальше, я немного подремлю.

— А семья-то где? По общагам отираешься.

— Машину забрал, теперь до жены добирается, вот народ! Небось тоже специалист по шофёрским жёнам? — невесело и сонно ухмыльнулся шофёр.

— Увели, что ли?

— Сам увёлся, друг заработками сманил в эти края. Не кувыркнись на поворотах да разбуди перед городом, там друзья из ГАИ могут нас не понять.

— Спи, спи.

Поскрипывал, кряхтел КрАЗ на ухабах, утробно и тягуче выл, выбирая фарами колею. Прошлая жизнь Ковалёва утекала под колёса, ждали впереди новые тягуны и спуски, крутые повороты судьбы.

Руки крепко держали баранку, а глаза цепко следили за ходом машины. Горько и больно вилась в голове мысль о брошенной работе в геологии…

К городу подкатили на рассвете. Под слоистым дымом от котельных и печных труб меркли огоньки зажатого сопками жилья. Огромная, вся в лампочках, как разлапистая ёлка, готовилась к промывке драга.

В свете прожекторов суетились люди, мигала сварка, ползали вокруг бульдозеры, расчищая от снега полигон. В полнеба разлилась заря, застывший милиционер у будки ГАИ похлопывал рукавицами по бокам и подпрыгивал. Изо рта вырывался пар от дыхания. Холодно.

Улицы города обросли непривычными для этих мест тополями. Проступили сквозь их голые кроны тёмные дома, свидетели эпохи первых пятилеток.

В центре поднялись многоэтажные каменные строения. Два ресторана, вечно пустой рынок, маленький аэропорт на окраине да покосившаяся гостиница.

Вот и весь Алдан. Город, рождённый золотом в двадцатые годы, выросший из землянок маленьких артелек старателей, разгула искателей фарта, бочкового спирта, лихих кутежей и адской работы, невероятных легенд и фантастических съёмок (на сто метров ручья, брали тонну золота), бурных переплетений судеб, подземных шахт, рёва замерзающих верблюдов и первых электрических драг, — валютный цех страны.

От старенького здания комбината «Алданзолото» смотрит на восход солнца бронзовый нарком Орджоникидзе — вдохновитель и организатор добычи золота в этих краях. Золотой нарком.

Ковалёв нашел контору артели в большом рубленом доме со стеклянной вывеской. Рядом опадали к ручью склады, гараж, сугробы снега, горы запасных частей. Обвисли первые сосульки, капало с крыш, резало глаза проснувшееся от зимних холодов солнце.

По широкому двору бегали люди, грузились последние машины — кончался зимник. В кузовах доски, металл, продукты, мешки с мукой, ящики, матрасы, рамы бульдозеров, гусеницы и другие необходимые для промывки запасы.

Бегал кладовщик с накладными, отбиваясь от наседающих и горластых шоферов, упорно искал среди груза утащенное без отписки со склада. Шум, гам, ревут дизели машин.

В доме, разделённом на кабинеты, тепло и тесно. В коридоре сдержанно гомонит подавшийся на заработки люд, как на экзамены, стоят очередью к Деду. Кадры он выбирает сам.

Гоняет по устройству бульдозера, заставляет перечислить все подшипники и действия машиниста в случае поломок. Одним подписывает заявления, других выпроваживает.

Семён послушал в коридоре, как он ведет прием, и стало страшновато, а вдруг и ему устроит экзамен, по бульдозеру. Тонкостей устройства он не знал. Заглянул в дверь.

Увидев его, Петров вышел из-за стола, жёстко сдавил руку и прошёл в коридор. Хрипнул севшим от надрыва голосом:

— Всё! Придёте завтра, сейчас будет заседание правления, — подтолкнул Ковалёва в кабинет, схватил трубку дребезжащего телефона.

Зашли и расселись члены правления, молча ждали окончания телефонного разговора, бросали взгляды на новенького, изучали. Здоров и плечист, глаза цвета весеннего неба за окном, с колен обвисли здоровенные кулаки. "Посмотрим тебя в деле", — читал притихший новичок затаённую усмешку на их губах.

— Ты меня на колени ставишь! — рокотал Влас. — Без стального листа не возвращайся, голову отверну! Нет! Ничего знать не хочу. Вагон стального листа — и баста! А так лучше не приезжай, я за каким чёртом тебя спровадил на край света, водку пить и баб охмурять? Ну, вот и договорились, живи… — положил трубку.

Правление шло две минуты.

Дед коротко представил Семёна и назначил начальником участка Орондокит. Лица сидящих сразу изменились в любопытном недоумении. Ковалёв было возразил, что может не потянуть, но председатель недовольно сморщился и не дал договорить:

— Таких, как ты, на олимпиаду надо посылать, потянешь! Где надо, поможем, где подучим, не захочешь — заставим, когда надо — выгоним. Пиши заявление. Завтра с машинами по зимнику на участок. Всё! Свободны. А ты останься и закрой дверь.

Новоиспечённый начальник вернулся к столу. Дед указал рукой на стул, открыл сейф. Достал бутылку коньяка, налил.

— Ну! С назначением тебя! Второй раз выпьешь осенью, когда кончится сезон и выполнишь план. Узнаю если, что спиртное на участке заведётся, первым уволю тебя. Понял?

— Спасибо, я в рабочее время не пью.

— Зачем мне трус нужен! Сейчас можно, ты пока не на работе, но уже старатель. На вот, закуси конфеткой.

Ковалёв залпом выпил. Дед опять смеркся в кошачьем прищуре:

— Теперь поговорим. Отвечай как на духу.

— Я всегда говорю правду, — оглушённый старательской дозой, ещё кривился новобранец, разгрызая липкую карамель.

— Не рисуйся, не перед девкой сидишь. Не верю. Я сам кого хочешь надую, потому и не верю. Знаешь, почему я тебя взял?

— Нет.

— На рожон прёшь, не боишься никого. Глаза в разговоре не отводишь. Это — хороший признак. Вот так. Дела тебе великие предстоят, запрягайся сразу и тяни. Никаких слюней! Тяни во всю мочь!

Влас приткнулся к столу, закурил, посверкивая глазами.

— Это тебе не в геологии. Там платят премии за то, что освоили деньги. А как освоили — никому дела нет. Если бы на свои копейки покупали технику, продукты, горючее — всё до последней простыни, научились бы беречь добро.

В прошлый раз я взял у вас в экспедиции две машины катков к бульдозерам, сверхнормативными обозвали их умники. А уже в этом году будут искать, стоять будет техника без обувки. Это как, по-твоему, называется?

— Бесхозяйственность, — приглушённо отозвался внимательный слушатель, чуя, что коньяк начинает действовать, хотелось тоже вставить слово.

— Хуже! От этого безголовья люди страдают, дело страдает. А им чего болеть, вашему механику да бухгалтеру?

Оклад идёт нормально, премию отхватят за ликвидацию этих самых сверхнормативных остатков, а дальше своего носа не видят, хоть и высшие дипломы в карманах. Дураки… Вот, как это можно назвать. Не перевелись они ещё, родимые. При них и живём.

Артель даёт прибыли государству больше, чем несколько таких экспедиций, где ты работал. С меня шкуру спустят, если не дам план, поэтому для меня кадры решают всё. Летом не раз, наведаюсь к тебе. Участок только разворачивается, месторождение в плывунах и двенадцать метров вскрыши до песков.

Думай! Деньги помощникам плачу за голову, бульдозеристам — за умение шустро дергать рычаги. В Орондокит никто не верит, а металл там есть. В войну ещё хотели поднять и не смогли. Шахту задавило плывуном. А мы его возьмём открытым способом, как думаешь?

— Попробуем…

— Пробовать не надо, одна попробовала… Возьмем!

— Ну что же, постараюсь оправдать ваши надежды.

— А куда ты денешься? Оправдаешь, такая работа только молодым, умеете ломать дрова. Мне там нужен честный трудяга, сорвиголова и крохобор, чтобы над артельной копейкой трясся. Без этого нельзя. Кто-то сказал, что минуты безрассудства — самый сладкий миг жизни. Сильно сказано! И правильно.

Осторожных не терплю, осторожничают всю жизнь, кабы чего не вышло. Жалкое прозябание. Буром надо переть, чтобы вся грязь от тебя в стороны летела, чтобы ветры гудели в ушах и эти самые, осторожные, зубами хрустели по ночам от зависти. Сколько пинков получил от судьбы за это, а ведь живу.

Чёрт меня подери! Может быть, не всегда правильно живу, грубо, неинтеллигентно. Но иначе нельзя в нашей работе. Тут столько проблем надо решать каждый день. Хотя бы тот снабженец со стальным листом. Послал я его на невозможное дело.

А ведь, подлец, не отступится! Сам руду найдёт, кокс, чугун сам выплавит и в сталь раскатает, но привезёт. Примерно так и тебе надо работать. Нет ничего невозможного! Иди спи… Думаю, что потянешь воз.

— Вы же ничего не спросили?

— Иди, я тебя и так вижу. Готовь слова к осени, когда вот тут будешь отчитываться за участок, коньяком уже никто поить не будет, если провалишь дело.

— Ну, спасибо за тёплый приём, до свиданья, — пожал руку Петрова и увидел на его лице пыхнувшую весельем улыбку.

— А может, в ресторан двинем, Семён? И я не прочь тряхнуть стариной, поужинаем, выпьем. А? Бабка моя на юге. Пошли

— Не-е… Мне же завтра вести колонну по зимнику. Нужно отдыхать.

— Ну, ну… Проверял я тебя, не клюёшь. Если бы согласился, грош тебе цена. В любом состоянии надо думать, прежде всего, о деле. Иди. Верю, что не от хитрости сказал. В гостиницу я звонил, место забронировано. Подъём в пять.

— Ясно, — Семён безалаберно улыбнулся на прощанье и вышел.

Сладко кружилась голова, и чесался язык.

Пять артельских КрАЗов доползли к последнему посёлку перед зимником. Вокруг клуба и конторы маленького рудника жмутся рубленные из бруса дома, магазин, столовая, а вокруг отшельного посёлочка на сотни километров горбятся белые сопки с промёрзшим за долгую зиму лесом.

Обычно пугаются такой жизни залётные командированные из больших городов, умиляются экзотикой, объедаются грибами и рыбой, а в душе тлеет ужас от скуки и оторванности от мира.

Они даже представить не могут, как местные жители обходятся без телевизоров и ванн, театров и прочих атрибутов цивилизации. Но работают люди и там. Спускаются в шахты, веселятся на праздниках, любят, ревнуют, рожают детей. Привычное дело…

На заправке говорливые бабёнки угостили крепким чаем, проводили с миром. Шоферы осмотрели машины, и с небольшими интервалами колонна ступила на долгий зимник.

Дорога в глубоком снегу пробита бульдозерами, через каждые тридцать-пятьдесят километров дежурные бараки. В них всю зиму бедуют два-три старателя. Рядом всегда готовый прийти на помощь трактор, в запасе сварочный агрегат, дизтопливо и масло.

Накатанная траншея дороги вихляет по заснеженной и безлюдной тайге через промёрзшие мари и ручьи, мимо присыпанных холодом останцев.

Эти каменные глыбы, размётанные по горбам сглаженных сопок колдовской силой далёкого прошлого, несуразно торчат развалами старинных крепостей над чахлыми лиственницами.

Семён едет в первой машине. Сухощавый и маленький, вертлявый Пётр не смолкает от самого Алдана. Трудно дать ему пятьдесят шесть лет — ни седины, ни морщин на гладком, ужимистом лице. Тёмные глаза молоды и беспечны, язык развязно скачет с одного на другое.

— Я, паря, уже двадцать лет на Севере кручу баранку, шестой год по артелям. Всё не могу бросить! Квартира в Ленинграде, жена, дети, внуки, а меня всё носит по этим местам. Войну в разведке прошёл — ни одной царапины. И ни одной аварии за всю жизнь. Везёт. На фронте кликуху дали — Счастливчик.

Бывало, приползём от немцев, целый день одежду штопаю, осколки, пули всю прошьют, а зацепить боятся. Пулемётчик в одной деревне на чердаке засел и смалит. Кинул я гранату в окошко, она ударилась о переплет и — нам в ноги! Опешили, вжались в стенку дома, а над головами уж архангелы поют.

Не взорвалась, курва! Редко, но случалось такое. Командир взвода разведки после этого всегда рядом меня держал. "Ты, — говорит, — видать, заговорённый от смерти, может, и нас за компанию обнесет". Не обнесло… Такие парни были. Погиб сразу весь взвод, а я опять остался. Чуть не рехнулся потом.

— Как погиб, на засаду напоролись?

— Да нет… Это уже на границе с Германией стряслось. Заняли мы первыми просторный блиндаж, бетонный, как дом под землёй, даже клозет был.

Бывший мой командир уже заворачивал дивизионной разведкой, а свадьбу решил сыграть в родном взводе. С радисткой одной долго дружил, красавица девка, его землячка, с Урала. Свадьба идет вовсю, аккордеон наяривает, а меня вынесло на воздух покурить.

Докуриваю "козью ножку", а они меня зовут оттуда: "Давай, Петро, заходи!" «Горько» кричат, а меня как кто держит за плечи, досмаливаю, не могу зайти.

Тут, как гвозданёт внутри! Меня волной укатило от дверей метров за пять. Понять ничего не могу, оглох. Сунулся в блиндаж… В глазах почернело. Мина замедленного действия. Прикупили, сволочи…

Да. Всё-таки, полегли в землю лучшие люди. А немало дерьма в тылу отсиделось. Те, что добровольцами не спешили идти, бронь искали да наших баб щупали.

— А за что тебя Фанфуриком кличут?

— Да то от фамилии, Фанфурин я. Не курю, не пью с того взрыва, отбило напрочь. Вкуса мяса не знаю с детства, как баптист. Поэтому ещё и молодые девчата заглядываются. Дело прошлое, люблю иногда побаловаться чайком покрепче.

Полкружки чая, бывало, нальёшь, туда для аромата вытрясешь одеколон — в любой мороз согреет! Вот так…

— Петров тоже был под бронью, да и не только он. Что же, все они приспособленцы? — припомнил Ковалёв.

— Не оспоряю, паря. Ну, к примеру, сейчас война. Кто кинется в военкомат? Люди, у которых совесть и боль в груди сидят. А гнильё щели будет искать, расползаться станет, справочками запасаться. Не убедишь ты меня, я на этих гавриков насмотрелся.

Брат мой старший тоже был под бронью, главным инженером завода, крепче брони и не бывает. В военкомате все пороги обил, ворошиловский стрелок, спешил в снайпера попасть… А вот и Старательский ключ! Спуск шестнадцать километров, если слабые нервы, закрой глаза. Эх-х! Не подведи, вороная!

Застонали тормоза. Скрипит машина, и надсадно воет дизель на пониженной скорости. Колея петляет меж валунов, толстых стволов деревьев и проваливается всё ниже и ниже в туманный и сумеречный распадок.

Взлетают белые куропатки, следы зайцев и соболей по обочинам, где-то высоко, над гольцами, неярко мерцает холодное солнце.

Через устье ключа вывалились на лёд большой реки и рванули на предельной скорости по ровной глади. Круто забирают вверх обросшие лесом сопки, обрываются к берегам скалы хаосом глыбастых завалов. Величественный и угрюмый пейзаж дикого безмолвия.

Разбегаются следы редкого зверья, и опять от поворота до поворота бьётся под колёсами широкая белая лента закованной в лёд и камень реки. Фанфурин притих, крутит головой, оглядываясь вокруг.

— Дело прошлое, шалею, как в Ленинграде! Такое же величие и простор. Талантливая природа. Наворотила такого, за всю жизнь не пересмотреть. А главное — покой, нет людской толчеи, до чего от неё устаю в городе, сил нет! Хоть и вырос там.

Куда-то все бегут, спешат, толкаются, ступить негде. А здесь вон бреди куда хочешь, всё для тебя обнажено, все дороги открыты. Просторная наша земля! На самолёте устаёшь сюда лететь. Это надо же было первопроходцам добраться до Камчатки!

Пешком, на лошадях, на судёнышках утлых, а шли, "описывали новую землицу, на карту ложили". Вот Аляску царизм сплавил американцам, а то бы Влас и туда по зимнику загнал с запчастями. Наверняка бы загнал! Что ему Берингов пролив, семечки…

А вот и красавица Ытымджа! Дальше по ней двинем. Рыбная и норовистая река. Летом бы сюда попасть, ох, люблю рыбалку!

Завернули в широкий приток, сплошь забитый белыми полушариями крупных валунов.

— Веришь, как увижу это валуньё под снегом, и сердце замрёт, дотами они мне кажутся. Вот стеганёт сейчас немецкий МГ очередью по стёклам, хоть в снег кидайся из кабины. Сдвинулось что-то в башке от войны, сколько лет прошло, а каждая клеточка на взводе, всё ещё стережёт от пуль.

Не приведи Бог ещё такой напасти! Во снах уже столько «языков» перетаскал, просыпаюсь в поту и усталости. Контузила наше поколение эта война, выбила покой до самой смерти, — КрАЗ сбавил скорость и запетлял между колпаками валунов. Брызнула из-под колёс вода.

— Дальше наледи полезут, — опять заговорил Пётр, — иной раз по самые фары в каше плаваем. Если стал — беда… Трос цепляешь по пояс в ледяной купели, только чаёк и спасает от простуды. И растереться есть чем, и внутри погреться.

Всегда за спиной сиденья вожу запасную одежду. Посмотрела бы на эту работу моя Рыжая! Что бы было, пером не описать…

— Жена?

— Королева! Самая красивая женщина на Неве. Ей пятьдесят, а как идёт, все мужики шеи ломают. Одел её в джинсы и дублёнку, за дочку принимают.

— А сам! Двадцать лет по кабинам спишь?

Пётр отмахнулся рукой и пригорюнился.

— Дело прошлое, люблю её, как в молодости. Может быть, потому и люблю, что видимся редко. Боюсь жить рядом, любая сладость приедается, когда её вдоволь. А так! Всегда желанный гость, да и внукам помочь надо, детям.

Полгода работаю, полгода дома. Моряки в таком графике всю жизнь крутятся. Эх, Рыжая! Ведь она думает, что я механиком на автобазе заворачиваю. Прокатить бы её по зимничку. Пешком погонит домой.

А внуча какая у меня! В деда суетная и расторопная, как появляюсь дома, от родителей отрекается и как привязанная. И на рыбалку со мной, и на Рижское взморье. Катаю на своей машине по городу и сказки рассказываю.

А вот и наши ребята дежурят, поспим до утра и дальше попрём. "Прём — пока не упрёмся, пьём — пока не упьёмся" — девиз великого Томаса. Не ломай башку, в истории не отыщешь такого философа. У нас в артели шоферит на КрАЗе, по участкам колесит. Лет десять уже до Эстонии не может добраться.

Зашли в барак. Жаром плещет по стенкам алая печь. Трое бородатых парней сидят у стола. Один играет на гитаре и поёт что-то непонятное. На огромной сковороде жарятся хариусы. Пётр закрутил носом.

— Здорово, Фанфурик! — обернулся к двери гитарист.

— Привет, бичи! Рыбку свежую будем есть?

— Траванешь что-нибудь, так и быть, угостим.

— Да за такое блюдо до утра спать не дам!

Обивая снег с валенок, ввалились остальные водители. Разделись, шумно умылись тёплой водой и подсели к широкому столу. Хозяева вынули припасы, открыли консервы, нарезали хлеб и поставили сковороду с рыбой.

От работающего трактора мелко дрожат брёвна стенок, ярко горят две фары, подвешенные к потолку. Вдоль стен широкие нары, сушится у двери капроновая сеть, источая тонкий аромат речной сырости и водорослей,

— На таличке рыбку прихватили? — полюбопытствовал Петро. — Хотя бы раз показали место, дело прошлое, больше всего люблю подлёдный лов.

— Вот со сковороды лови, — хмуро осадил его гитарист, — мы берём там для себя, а ты всё выхлещешь.

— Ну, что ж, уговор дороже денег, — Фанфурик подхватил со сковороды поджаристую рыбину, — занесла меня нелёгкая лет десять назад на Чукотку. Жили в вагончиках-балках, что-то строили, не помню. К весне такие пурги налетели — света Божьего не видно, даже в магазин на карачках ползали, верёвкой привязанные.

Как пурга — у нас актировка. Стихия! Кучкуется по балкам народ и культурно отдыхает, в карты дуется. Зарплата идёт, пусть метёт хоть всю зиму. И был у нас прораб-зануда. До чего обленился, поганец, даже на улицу не показывается.

Руку высунет через круглую дырку-оконце: если метёт, дёрнет пару раз за верёвку — железка по рельсу: "Бум-м! Бум-м!" Всё, на работу не идём, опять выходной. Усекли это бичи и изобрели способ продлить пургу. Прекратится непогодь, они соберутся к его заметённому по крышу жилью и ждут, мёрзнут…

Только высунется рука — трое человек воют с подсвистом, а двое лопатами снег на руку метут. И так у них ловко получалось, весь посёлок выползал смотреть. Прораб за верёвку: "Бум-м!" — а бичи за карты. Уши и носы у всех пораспухшие, проигравших били картами…

— Ну, Фанфурик, ну врёт, не краснеет! А расскажи, как ты в Магадан за электродами летал.

— После ужина, а то пока я треплюсь, вы всю рыбу сожрёте. А вообще… Не люблю повторяться.

Засыпая, Ковалёв улыбался, слушая трёп шофёра о его бесконечных похождениях, и даже сквозь сон прорывался стонущий хохот одичавших в безлюдье бородачей.

Туманный рассвет играл в розовом снегу. По-жеребячьи орал белый куропач в тальниках, приветствуя скорую весну. На запад, за мглистые сопки, убегала вспугнутая солнцем ночь.

По руслу, мимо избы, хлюпая и клубясь паром, медленно шла темная и вязкая наледь. Пётр, резво вскочивший на подножку машины, вяло осел и зло выругался.

— Ну, Семён, принимай крещенье! — Обернулся и заспанным шоферам, уныло глядящим на реку: — Гаврики! Возьмите за фаркоп тросом — первым пойду!

Нырнул за баранку, повернул радостное лицо к пассажиру:

— Что значит привычка, с войны всё первым лезу, на душе за других спокойнее. Вперёд, гнедая, сейчас я тебя напою досыта!

На толстом стальном поводке головной КрАЗ тяжело ступил на промытую дорогу. В кабину дошёл застойный дух вырвавшейся из плена воды.

— Открой дверцу! Ухнем и не выскочишь, — оглянулся на Ковалёва шофёр и напрочь забыл о нём, пристально всматриваясь вперёд.

Медленно поднимаются к подножке хлопья зелёной шуги, ныряют под буфер. Вдруг передок ухнул вниз, разметав острые льдины. Шибануло паром в кабину, и резко дёрнул страхующий трос. Семён только и успел поднять от залитого пола валенки, а машина уже стояла на крепком. Обтекала.

— Сегодня ледоколом заделался, — усмехнулся Пётр, — пробуем в другом месте. Может быть, пересядешь от греха? Чего не бывает. Погублю старателя на самом взлёте…

— Давай, Счастливчик, кати! Я наледи хлебал. Держись ближе к косе, не потонем.

— Радиатор хоть целый, раззява, поленился ремень снять. Могло о воду вентилятор погнуть, и хана! Стой тогда до святого пришествия.

— Слушай, Петро! Резани наискось вон к тем камням. Там наверняка мелко и промёрзло до дна,

— Держись покрепче! В огне не горел, так и в воде не утону.

После наледи колонна шла рывками. Сушили тормоза. Водители резко нажимали педали, машины дёргались, юзили и опять набирали скорость. В случае остановки — с места уже не тронуться. Весна весной, а утренний морозец за минус сорок, намертво прихватит тормозные колодки к барабанам.

Счастливчик Пётр повеселел, прыгает заводной игрушкой на сиденье, опять таращит глаза и что-то рассказывает, непонятное из-за рёва дизеля на подъёме. Дорога выползает по зажатому скалами ручью на перевал.

Семён прикрыл глаза. Укачанный ездой, вспоминает свой первый зимник и знакомство с наледью. Везли с шофером на дальний участок колонковые трубы. С шиком летели по льду реки — и врюхались…

Оба молодые и неопытные, насквозь промокли, пытаясь выбраться, а когда дошло, что сели крепко, кончился бензин и приползла ночь. До берегов — по сотне метров ледяной воды метровой глубины. Двигатель заглох, а зима в этих краях шуток не понимает.

Сожгли в кузове деревянные борта, запаску, сиденья, канистру масла, а когда наледь прихватило, лежа на трубах, заскользили по трескучему ледку к берегу. Под снегом у припая оказалась вода, и опять вымокли. Морозный, тугой ветерок раскромсал туман и закружил позёмку.

К утру чудом наткнулись на брошенное зимовье. Какие поклоны надо класть тем людям, кто, уходя из охотничьих избушек, припасает дрова и сухую растопку для таких вот непутей!

Поздно вечером заехали под фонари укрытого снегом посёлка Орондокит. Примерзла к небу белая луна, неяркие звёзды мигают холодным светом. Посёлок прижался к сопке на краю широкой долины реки. В верховьях дыбятся сумеречные гольцы, в пойме темнеет замёрзший редкий лес.

Петр осадил горячую машину и ткнул рукой в лобовое стекло:

— Вон, на краю, стоит "белый дом", жилуха ИТР, вон столовая дымит. В этих бараках весь сезон скучают старатели по жёнам и любовницам. Там — склады, токарка, кузница, гараж и прочая механическая часть. Не заблудишься?

— Нормально… Не Париж.

Первыми их встретили собаки. Кружатся с лаем у колёс, дерутся, с надеждой подняли плутоватые морды на людей — авось подбросит залётный завалящий сухарик. Ковалёв спрыгнул с подножки, размял ноги. По его спокойствию и уверенности собаки сразу приняли за своего.

Окружили, радостно прыгая и взвизгивая, какая-то шустрая лайка ляпнула языком в щеку. Семён почесал за её лохматыми ушами и кинул россыпью пачку печенья, затёртую в кармане. Только снег полетел в яростной свалке.

— Надо же! Признали тебя! — удивился Петро. — Значит, толк будет. Если верят собаки — поверят и старатели. — Снял чемодан из кузова и подал вниз. — Принимай, начальник, шмотки. Вот по этой тропинке рули к "белому дому".

Ох! Не завидую я тебе, знал бы, что предстоит летом! Авось и выдюжишь, всё же, разведчик, нам нет нейтральной полосы, всё вокруг наше… Бывай, Семён!

— А ты, где будешь ночевать?

— В кабине, где же ещё. Вдруг ночью заглохнет, разморожу двигатель. Да ты не переживай. Я так привык, что в бараке и не усну. Честно…

Поскрипывает снег под ногами, обжигает щёки морозец, из труб бараков подпёрли небо струи белого дыма. На высокой ноте поёт дизель электростанции, горят по столбам редкие фонари, синим огнём плещется у гаража сварка.

Палкой обил снег с валенок — всё же, оступился с узенькой тропинки, — шагнул в ярко освещённую комнату. Представился. Встретили двое: заместитель по горным работам Лукьян Григорьев и механик Алексей Воронцов.

У заместителя простодушное лицо с якутским разрезом глаз, короткий ёжик седых волос и неожиданно крупные губы.

Петро ещё в дороге успел поведать, что за эти губы привязалась к Григорьеву кличка «Чомбе», где бы он ни работал, всё равно отыскивает.

Воронцов — москвич, с пятнадцатилетним старательским стажем. Невысокого роста, одет в джинсовый костюм, аккуратно подстрижены щегольские усики. Взгляд осторожный и чуть снисходительный.

До полуночи проговорили, знакомясь и изучая друг друга. Посмотрели карты и разрезы месторождения, план работы на сезон. Механик доложил о ходе ремонта техники и своих нуждах.

Хозяева "белого дома" были гораздо старше новенького и опытнее в деле отработки россыпей. Но в разговоре этим не кичились, соблюдали субординацию. Принцип единоначалия у старателей — закон.

Ковалёва поразила оснащённость участка бульдозерами и запасными частями, механизация ремонтных работ, армейская чёткость и ёмкость доклада, но более всего, запас дизтоплива и масел на лето. Не верилось, что всё это можно использовать за короткий сезон.

И такой кулак механизмов сравнить с геологоразведкой невозможно. Сколько труда стоило ему принудить работать свои истрепанные бульдозеры в разведочной партии! Сколько ушло зряшного времени на простои и поиски запчастей! Трудно представить. А здесь — надёжный запас всего, до последнего болта.

Но когда стал вникать в то, что предстоит сделать за лето, страх взял. Перевернуть миллионы кубометров торфов и песков, чтобы получить плановую цифру металла! Такой объём на сотню людей? Семён даже растерялся. Как же надо работать, чтобы выполнить все это?

Лукьян раздумчиво хмурился и бродил по комнате, держа на отлёте в пальцах сигарету, прикрыл свои узкие глаза. Словно читал мысли и видел испуг:

— Не паникуй, не паникуй… Поможем, поправим. Мы с Алексеем не первый год землю роем. Подтвердилось бы только плановое содержание золота — объёмами наскребём. Главное — техника!

Воронцов не подведёт со своим железом — выиграем. И концентрация горных работ! А людей натаскаем, не впервой. Месяц-два повожусь — станут классными специалистами.

— Я особо не паникую, но от помощи не откажусь. С россыпями дела не имел.

— Мы тоже когда-то начинали, не боги золото дают — люди. Обвыкнешь. Пару раз Дед отругает по рации, озарение и придёт… Придё-ё-ё-т! Нас ещё будешь учить.

— Да… Тяжёлый попался нам председатель, — отозвался с койки Воронцов, — я с ним много лет маюсь. Начинал еще начальником драги на прииске, где он был директором. Гонял нас, молодых, нещадно.

А обиды нет. Научил порядку и дисциплине. Приедет на драгу, из машины вылазит, манит рукой. Если план выполняешь — хорошо, если горишь — держись, не всякий выдюжит его разнос.

До этого год отработал на другом прииске. Вроде бы всё так же: те же промприборы, запасы хорошие, а порядка нет. То горючее забыли подбросить, то запчасти, то люди разбежались, а лето уходит. Влас таких казусов не допускает,

— Ну, что же, ребята, думаю, сработаемся? — приободрился Ковалёв.

— А куда мы денемся, — изумлённо замер Лукьян, — у нас общее дело. Коли не сработаемся, у Петрова одно лекарство — разгонит к чёртовой матери. Отец-командир закалки дальстроевской. Сработаемся, Как не сработаться? Делить нечего.

Улеглись спать. Григорьев опять закурил, мерцал впотьмах огоньком сигареты.

— Семён Иванович, а, сколько тебе лет стукнуло?

— Тридцать. А что?

— Хм. Маловато для начальника старателей. Я уже шестой десяток разменял, а всё в начальники не продвинусь. А впрочем, не так уж и мало, тридцать, — философствовал Лукьян, — об одном попрошу — не добрись… Надо стать жестоким.

— Жёстким или жестоким?

— Как сумеешь, только не будь мямлей. Порядок заведён не нами, не нам его и губить. Меньше улыбок и братаний с подчинёнными, дистанция и никакого панибратства. Иначе работяги сразу на шею сядут и ножки свесят. Поверь мне. Ответ за план и наш заработок держать тебе.

— Ладно, посмотрим. Давай спать — утро вечера мудренее.

— Вскрыша хорошо поддается, площадь обнажения по таличкам дай Бог, — не угомонился Григорьев, — здесь кочковая мерзлота, по долине, в основном, талик. Он и рождает плывуны. Послушай, как наяривают бульдозеры! Музыка! До чего интересная и проклятая эта работа… Как у той птички, стоит коготку увязнуть и не оторвать себя от старания, не улететь.

Думаешь из-за денег тут свет копчу? Не-е-е. Из-за порядка в деле. Трудно его держать, но в десять раз легче, когда не повторяешь приказов, когда нет сомнений, что всё исполнится так, как надо. Одно время на стройке работал, сейчас вспомню и не верю, как план натягивали.

Если бы там наладить такую дисциплинку, как у нас, дарили бы ключи от квартир все молодоженам поголовно. Жёстче! Жёстче, Семён! Добрых сверху начальство клюет, снизу народ плюет.

— Я считаю, что мера во всём должна быть, по ней и буду работать. Жёстко можно, а жестоко и вам не позволю. Люди — дороже золота. Ненависть к начальнику чревата апатией в работе всего коллектива. Жестокость не поможет в деле, если поймаешь злобу в глазах исполнителей. Это — конец.

— Теоретически… Может быть, и так. Но Чингисхан ломал хребет каждому девятому нукеру, если они не смогли взять город. После этого, ещё раз посылал их в бой, и они брали город.

— Так что, Лукьян, предлагаешь ломать хребет каждому девятому бульдозеристу, если участок не выполнит план? — усмехнулся в темноте Семён.

— Да не-е… Спины трогать не будем. Ломать нужно хитрую лень, демагогию, привычку на чужом горбу в рай проскочить. Народ приезжает из разных мест, кое-кто пытается работать спустя рукава — сачкануть, языком помолоть вместо дела. Если в полемику вступишь — всё! Заклюют. Они уже устав артели и все КЗоТы наизусть чешут, как стишки в школе.

А ты их в работу, в работу! А в ней-то, в родимой, баламуты и лентяи, как на ладошечке. И каждый девятый сам досрочно полезет в вертолёт. Домой заспешит. Скатертью дорожка! Тут у нас с пяток таких уже завелось, сами не работают и других совращают.

Что ж, прикажешь, с ними цацкаться, перевоспитывать? Да они же — взрослые мужики, знают, на что шли. Загрузил я их по уши и приглядываюсь, будут бездельничать, пусть летят и другим сухоту наводят. У нас — золото. Шутки — в сторону!

3

Утром Ковалёв, в сопровождении Лукьяна, обошёл своё хозяйство. Познакомился с людьми, отведал первый завтрак в просторной столовой. Допивая компот, спросил молчащего заместителя:

— Чего это у вас перепуганные все, от бульдозериста до повара? Угодить спешат, мечутся при виде начальства… Твоя система страха работает?..

— Не моя… в позапрошлом сезоне начальником у меня был Низовой. Только от его вида у меня кусок в горле застревал, что уже о других сказать. Вот тут ты прав. Таким зверем, как он, нельзя быть. Спозаранку как откроет пасть, так до ночи и орёт, издергал, измордовал участок.

— Ну и где же он?

— На соседнем участке, ещё встретишься с ним. У меня он до сих пор в глазах стоит. Даже не верится, что уже не работаю с этим придурком.

— А ты хочешь, чтобы я, как Низовой, работал? Или ещё жёстче? Нет, я так не буду.

— Гибко надо. С людьми работал, сам знаешь, как.

— Поехали на полигоны, покажешь.

— Поедем. Можно и пешком, не вредно пройтись после такого завтрака.

Над полигоном клубится пар от вскрытых таликов. Мощные бульдозеры рыхлят блестящими клыками мёрзлую корку, врезаются отвалами в мягкий грунт и выталкивают его за пределы контуров отработки, обозначенных красными флажками.

Пронзительно свистят турбонаддувы, выплёвывают чёрные сгустки дыма выхлопные трубы. Сварщики заняты наплавкой изношенных ленивцев и коронок рыхлителей. Слесари муравьями копошатся у поломанной машины. Никто не подгоняет, ни перекуров, ни шатающихся без дела людей. Всё отлажено.

— Вот и наша система в действии, — похвалился Григорьев, — а когда Влас нагрянет, тут мухами летают.

— От страха?

— Дураки от страха, умные от уважения. Его на мякине не провёдешь. В прошлом году за рычаги экскаватора сел. Наворотил за пару часов столько, другому и за смену не сделать. Оказывается, работал когда-то ещё на паровом. За бульдозер сядет — любо смотреть; лотком, как Бог, владеет. Дед есть Дед, ни отнять, ни прибавить. Мастер.

Подошёл бригадир по ремонту. Познакомились.

— Алексей! Не вижу резервных катков, — недовольно проворчал Григорьев.

— Успеем, подвезём к вечеру. Не срамоти перед новым начальством. Дело знаем. Лебёдка на тракторе развалилась, а крика не слышу от вас, Семён Иванович. Как-то не привычно.

— Разве его криком отремонтируешь? Не думаю.

— Конечно. Но Низовой бы истерику закатил.

— Я — не Низовой, но спрос будет похлеще. Закуривай и выкладывай свои ремонтные беды.

— А что выкладывать, всё нормально. Запчасти есть, подшипники на бортовые обещали подкинуть, солярки вдоволь. Только работай.

— Как Большешапов и Страхов? — прервал его Лукьян.

— Выправляются, работают не хуже других. Что с них взять, один старый, другой совсем молодой. Втянутся.

— Ну, ну. Присмотрись. Если опять демагогией увлекутся — на вертолёт. Пошли, Семён Иванович, на нижний полигон, там мерзлота вылезла, разбуриваем под массовый взрыв.

— Пошли…

Летели дни, и всё больше Ковалёв вникал в работу. С полигонов заявлялся ночью с комьями глины на тяжёлых сапогах, грязный и усталый. В конце мая сошёл снег. Весна, всё же, пришла через хребты и сопки к затерявшемуся среди них посёлку.

Поднялась на нерест рыба, оправдывая, эвенкийское название речки Орондокит — рыба ходит.

Зазеленела тайга, и вскрылись болота. На зорьках крякали утки по озерцам, устраивая гнездовья, перелетали через полигоны на ток тяжёлые глухари. Медведи проспали отвоеванную у них долину и теперь лазали ночью по отвалам вскрыши, пугая людей.

Закипела жизнь в оттаявшей тайге, засновали пичуги, бекасы и кулики кружили на болоте, вздулись водой ручьи.

Дед вызвал Семёна на заседание правления в город и отпустил на три дня домой. Вернулся Ковалёв на участок в самую распутицу. Вылез из вертолёта, черпая туфлями грязь, следом выпрыгнула черная лайка с белыми носками на крепких лапах и широкой белой грудью.

Собаки кучей налетели на нее, из лохматого клубка выкатилась одна, вторая, заблажила подмятая хозяйка поселковых собак Динка, и свора рассыпалась. Лайка стояла над поверженной, шерсть на загривке вздыбилась, яростью накалились глаза и ощерились клыки в ворчливом рыке.

— Это тебе, Динка, не щенков трепать у столовой, ишь, как лапы подняла, сдаётся. Твоя, что ли, Семён Иванович? Красавица! — подошёл Лукьян.

— Арго её зовут. На пенсию привёз. Кусок последний с нею в тайге делил, да уставать стала, постарела. В молодости ты бы посмотрел па неё! Черная молния. Эвенки карабин и упряжку оленей давали, разве променяешь…

— Ушлая псина. Свору-то, как разметала. А?

— Ну, как дела, что нового?

— Роем землю, чего ещё нового-то. Бульдозеристов молодых учим — технику мучим. Боремся с паводком. В общем, война — войной, а обедать пойдём, там всё обскажу, — Лукьян потёр грязным пальцем свой облупившийся нос и одарил начальника африканской улыбкой.

На полигоне аврал. Ещё в зимней каменной мерзлоте по левому борту долины была пробита обводная канава.

Река изменила свой путь и бежит по новому месту, огибая развороченное техникой русло. Паводок подмывает дамбы и забивает грязью с торфом вскрытые участки.

Бульдозеры затыкают промоины отвалами, другие волокут пачки леса, подтягивают насыпи грунта со вскрыши и возвращают воду туда, где ей надлежит быть.

Как в растревоженном муравейнике кипит работа, мечутся горные мастера, охрипшие от крика, техника работает слаженно и ритмично.

Лукьян попыхивает сигаретой, невозмутим и спокоен, только глаза под узкими веками скачут, охватывая всё и всё примечая. Губы его потрескались на ветру и покрылись сухой коростой.

— Вчера беда чуть не стряслась, — как-то устало и нехотя пробормотал он, но потом, опережая вопрос, заговорил быстрее: — Канаву ночью рвануло, первым на бульдозере в поток заскочил тот самый Страхов, которого я хотел выгнать.

Машину, как пушинку, развернуло и сбросило в промоину. Не подступиться, одна кабина торчит. Вода под гусеницами торф размывает, на глазах садится бульдозер. Страхов пляшет на кабине, орёт благим матом.

А я на берегу пляшу, не знаю, что делать. Бульдозерист Акулин выручил. Зацепил отвалом трактора здоровущую лиственницу под корневище и, в аккурат мимо кабины, вонзил её вершиной в другой берег. Готов мост! Заглушил дизель, жердь выбрал и снял новенького. Тот аж зубами лязгал.

Тут водичка как рванула дамбу! Ни лиственницы, ни кабины…

— Да-а… Натворили бы дел, — глухо отозвался Ковалёв, — самое больное место на производстве — жизнь человека.

— Ты прав. Пошли в посёлок, Семён, дело сделано.

— А вдруг опять прорвёт?

— Не прорвёт, горные мастера начеку, да и паводок выдохся, пошли.

День и ночь дрожат стекла в посёлке от рёва дизелей. Всё глубже котлованы полигонов, всё выше горы отброшенной породы, но до золотоносных песков ещё далеко. Прибывали всё новые люди, и всё новые бульдозеры выходили из капитального ремонта, ныряли в мачмалу.

Прилетел из артели техрук, дородный мужчина. По слухам, он возглавлял когда-то у Деда на прииске капразведку. Потом обитал на юге и вот, блеснув очками в дверях вертолёта, ступил в грязь таёжного участка.

Андрей Васильевич Семерин насторожил своим многозначительным апломбом, изысканностью манер и платочком в кармашке, а главное, умением, с первых же слов, поставить всех ниже себя. Барская издевка проступала сквозь стёкла импортных очков.

Техрук сразу полез в дела участка, отменяя распоряжения Григорьева и горных мастеров, по-своему расставляя технику. Бегал с рулеткой по вскрыше, скрупулёзно выверяя контуры работ, выставленные маркшейдером.

Есть такая категория людей, которые вечно брюзжат и никому не доверяют, хватаются сразу за всё и ничего не доводят до конца. Но Боже упаси взять на себя ответственность! Они талантливы тем, что всегда находят козла отпущения за свои промахи. И никому не отдадут лавров победы.

Когда терпение иссякло, Ковалёв вызвал по рации председателя. В присутствии гостя попросил унять рьяного помощника. Дед с минуту молчал и хрипло забасил:

— Приедет, разберусь.

Андрей Васильевич дёрнулся, выхватил трубку и начал оправдываться тонким, истеричным голосом. Петров терпеливо слушал, хрюкал из динамика, потом спросил:

— Когда ты мужиком станешь? Двадцать лет знаю, а как услышу голосок, так и охота за сиську подержаться. Всё хнычешь да жалуешься.

Семерин притих, вроде бы и не было конфликта, оставил в покое горное дело и принялся пересчитывать запасы на геологических картах и разрезах. Работал усидчиво и дотошно, тщательно заносил в свой блокнот столбики цифр.

После работы аккуратно прятал в портфель тонко заточенные карандаши. Воронцов знал техрука давно и, как-то по дороге на полигон, предостерёг начальника участка:

— Смотри, Иванович, злопамятный он. Того случая не простит. Не лезь на рожон. А геолог он толковый и грамотный, поэтому его Влас и вызвал. Уж что-что, а прогноз добычи этот прохиндей выдаст точный, нутром золото чует. Собаку съел на разведке россыпей.

— Мне он не помеха. Пусть считает, только бы не мешал работать. Уж больно нудный, как баба, а высокомерие — не подступись.

— Раньше был проще. У него в разведке пахали одни бичи. Шурфы здорово били. Потом он ударился в науку и чванлив стал не в меру. Работал где-то в институте, приехал подзаработать. Не трогай его, он ведь тихой сапой подкопается и съест. Поднаторел.

— Не боюсь я его. Он ведь, мою работу делать не будет.

— Семерин нас своим нытьём в гроб загонит. Да потерпим, не всё же лето он будет здесь сидеть.

— Терпеть всё можно, но, ради чего? Ради чего быть покладистым и сладким? Ты уж извини, не в моих это правилах.

— Зря, зря… Иванович. В твои годы пора становиться мудрым. Это хорошо, что Влас живёт своим умом, а другому председателю этот техрук черкнул бы рапорток — и всё-ё, жди неприятностей. Сейчас бумаженции в почёте. От бумаги и горе, от бумаги и радость. Моя жена письмо накатала, куда бы я побоялся даже подумать, — получили трёхкомнатную квартиру в Москве. Фитюлька, тьфу! Тетрадный листок, а какая сила! Не ерепенься, смирись. Вот получим расчёт осенью, я этому очкарику такое скажу! А сейчас нельзя.

— Бог терпел и нам велел? Нет уж, Алексей. Не надо меня перетягивать в тихую веру. Сам разберусь. Слышишь? Вертолёт идет, пошли встретим?

Воронцов прислушался и тоже уловил далёкий рокот турбин над весенней тайгой, недовольно наморщил лоб оттого, что пришлось возвращаться с полдороги.

Техрук уже собрался улетать. Ни на кого не обращая внимания, отчуждённо стоял у края площадки с перекинутым через портфель светлым плащом. Ещё не остановились винты, как из дверцы вывалился пьяный и дряхлый старик в форме лесничего.

С трудом поднялся на ноги. Длинный, большеголовый, сутулый и нескладный. Лешачья борода и волосы перепутались, под седыми усами раззявленный рот в беззубой улыбке.

— Здорово, братушки-старатели! — просипел дед, разомлело лапая бок Ми-8.

— Привет, старина! Помирать прилетел? — отозвался кто-то со смешком и добавил. — Музейный экспонат.

— Гы-гы! Да я вас всех переживу, золотари паршивые!

— Дед, не буянь, — подошёл Семён, — отправим на старости лет в вытрезвитель.

— Силов не хватит отправить. Дохлые вы все тягаться со мной. Вот проверю, как лес губите туточки, до смерти кормить станете бесплатно. А счас я ишшо молодой, от бабок проходу нету. Во! Ишь! В вытрезвиловку! Я пужаный, едрёна-корень, — его шатнуло на подошедшего Семерина. Но тот проворно отскочил, брезгливо скривил губы.

— Чё прыгаешь козлом? Грязи испужался? Не спачкаю, старатель.

Лукьян увёл деда в гостиницу. В суете разгрузки Ковалёв поймал на себе взгляд техрука, пристальный и недружелюбный. Поблагодарил в душе председателя за избавление от Семерина. Люди быстро относили груз в сторону, укладывали в машину, с нетерпеньем поглядывали на пачку писем в руках Воронцова.

— Алексей, письма почему не отдаёшь? — подошёл к нему Семён.

— Не могу. Экономия лётного времени. Влас в прошлом году прилетел, а народ порасхватал письма из дому и читает. Дед на часы смотрит — пятнадцать минут прошло, потом начали разгружать.

Премию он как раз привёз и не дал ИТРовцам ни гроша, всё рабочим распределил. Да на собрании говорит: "Хреновые у вас начальники, не думают. Пока вы письма читали, у каждого из вас из кармана улетело по трояку за простой вертолёта. В другой раз умнее будут".

Семён перебрал конверты и безнадёжно махнул рукой:

— Не пишут… Утром следующего дня прилетевший на участок старик пошёл проверять место заготовки дров. Он страдал с похмелья, охал и стонал. Посреди вырубки вяло плюхнулся на пенёк, озираясь вокруг, тихо матерился:

— Ох! Матушки мои… Наворотили-то чево? Супостаты вы безмозглые. Разве можно лес вот эдак губить-калечить? — Дед осерчал не на шутку, до дрожи в сизых губах.

— А кому он здесь нужен? Этот лес? Всё равно сгниет на корню. Отсюда его не вывезти, сотни километров до пилорамы, — пытался было оправдаться Семён.

Старик уныло глянул на него и безнадёжно отмахнулся:

— Всем вам, молодым, чудится, что Рассеи конца не будет, забогатели, в душеньку мать… А могёт быть, лет эдак через много, тута железная дорога проляжет. Тогда, как? Спросют: "Кто тут лесные угодья беспутно порушил, кто на охране стоял?" Вот тут мы с тобой в бумагах и пропечатаны. Сраму-то сколь будет! Ой, сра-му-у-у.

Спелый лес — шут с ним, в дело пошёл. А вон погляди, молодой подрост, как искорёжили трактора. Какой из него лес выйдет? Да никакой. Хлам один. Я ить с двадцатых годов старался в этих краях, а такого разбою не учиняли. Помню, в разгар промывки жара спустилась несусветная, и загорелась тайга.

И шут бы с ней! Пущай горит себе! Нам золото нужней. Ан не-е-е… Старшинка артельки всех тушить погнал. Мы артачиться, отговариваться, а он пикнул, и прикусили языки. Выватлались в сажу, одежку прожгли, умаялись до смерти и опять в забой, но огонь победили, и как-то аж легче работать стало.

Случаем я был недавно в тех местах, сосны стоят — чисто золотые, пойдут в дело. Добрым словом поминают старшинку. И многие помянут. Вот что, парень. Акты составлять я не мастак, никудышный писака. Христом Богом молю — прибери делянку. По-людски убери.

Пусть ветки в кучи укладут, а как снег падёт — сожги их, чтобы кругом лес не занялся. Самому будет на душе легче, когда чистоту в работе сотворишь, Прибери… Смотреть тошно.

— Приберу, — облегчённо улыбнулся Семён, разглядывая чудаковатого инспектора.

— Ну, вот и ладно. Айда домой. Нету мочи супротив похмелья. Оклемаюсь — да и лететь надо в город, ответ держать, — тяжело встал, отёр рукавом пот с морщинистого и темнокорого лба, выломал костыль из сухой листвяночки, пошёл впереди.

Семёну было стыдно перед лесником за беспорядок на делянке. Лучше бы обругал, написал акт, чем этот отеческий укор. Он плёлся сзади, на ходу отмечая, где и как надо "прибрать делянку", решив немедля послать сюда нашкодивших лесорубов. Перед глазами маячила тёмная шея старика в глубоких ячеях морщин, слышалось его прерывистое и сиплое дыхание, не верилось, что "хищники старатели", заклеймённые в книгах, могли бросить промывку золота, ради спасения леса.

— Фомич!

— Чево тебе? — всё ещё раздраженно откликнулся старик.

— А ты почему работаешь, тебе давно пора на пенсии быть?

— Хэ! На пензии… Вот доживешь до иё, до этой самой пензии, будешь потом знать сладость-то иё. От скуки сдохнешь и ненадобности своей. Счас я нужон кому-то, а на пензии водку от безделья хлестать? Отступился я вовремя от пьяни, теперь бы уже в земле тлел. Ненужный никому человек враз пропадает. Ничё. Ишшо спытаешь эту малину, пензию… Не дай Бог!

Доплёлся лесник до кровати в гостинице и обрушился плашмя в чем был на покрывало.

— Ой, помираю! Чёрт поднёс ко мне дружков в аэропорте. Слышь, Сёмка? Сходи к врачихе, могёт, у старой капли какие есть или настойка на спирту, скажи, у Кондрата сердце щемит, она знает, чё дать, — он опять застонал.

— А поможет? — забеспокоился Ковалёв, глядя на раздавленного немощью деда.

— Коль принесёшь, поможет, — прикрыл глаза трясучей рукой.

Ковалёв наскоро порылся в домике медички, улетевшей за лекарством в город, и отыскал коробки с настойками.

Обеспокоено вернулся в дом. Фомич крякнул и засуетился, увидел пузырек, вытряс в пустую кружку и выпил.

— Дед, помрешь от такой дозы!

— Погодь! Не вспугни, пущай разойдётся, — встал с койки, подсел на корточки к печке и засмалил папиросу. — С утра не мог старика подлечить, начальник? Чуть не помер в лесу.

— Да кто же знал? А если тебе плохо, зачем пил?

— Я за год впервой употребил. Вот! И кровица согрелась, побежала веселей. Шибко нужное лекарство сочинил кто-то, ей-Бог!

Фомич зашвырнул окурок в поддувало и прилёг на койку. Глаза блеснули из-под сощуренных век, выглянули в улыбке остатки прокуренных зубов, шмыгнул по-ребячьи щербатым носом. Изуродованное старостью лицо отмякло истомой.

— Кондрат Фомич? Золото как брали в те годы! Шурфами?

— Всяко, парень, всяко… Кто шурфом, кто под мхом, а кто и грехом. Кому как сподручней было, всяко…

— Расскажи.

— К чему эта напасть тебе. Эха-ха-а. Мутная и бесшабашная жизнь была у старателя. Пили всё, что горит, любили всех, кто шевелится. Начал я в двадцатые годы артельщиком у Елизара Храмова. Артельку кликали по фамилью старшинки — стало быть Храмовской. Старались мы отсель недалече, двенадцать душ, круглая дюжина.

Сейчас вам чё не мыть золотьё? Такая техника гребёт, страх один. А тогда? Кайло, лопата, деревянная проходнушка да нюх Храмова? В тот год стерял он фарт. Всё лето били шурфы, и всё понапрасну. Он и так, и эдак, а всё одно глухари — пустые шурфы — копаем. Вроде бы и все приметы есть, а окромя значков ничё не кажется.

А, как он место для шурфа избирал! Хватит кайлуху за ручку, прежде перекрестится, раскрутит её с закрытыми глазами и кинет. Где кайло упадёт, там и место для шурфа, там и удача должна быть, а всё одно глухари выходят. Божится, что должно быть. А не даётся оно. Сам не спит и нам не позволяет, работаем до упаду и попусту.

Промотались и обносились до сраму, а уж березняк пожелтел. Роптать начали, надоели друг дружке до тошноты. И не сдержались пятеро, сбегли. Шибко Елизар матерился, велел и нам собираться. Подались в город, тогда он ещё посёлком был. Где-то на третий день свалились в неприметный ручей.

Ночью снег настиг, буранит, метёт, озябли у костра в своих лохмотьях, хорошо хоть шалаш слепили загодя, пропали бы совсем. А утром очнулись, глядим, Храмов зарылся под землю, бьет шурф. Помогать никто не стал, собрались и ушли. Озверел или чокнулся мужик, кто ево разберет.

Звали его за собой, да куда там! Откуда у него и силы брались? Еле добрались к жилью, прокляли всё на свете. А он, через две недели, заявился по снегу, чуть живой, и три фунта в золотоскупку снёс. На кочку сел шурфом, на дурное золото.

Мы к нему: "Накорми, отец родной, поделись", а он мотает головой: "Хрен вам, братцы, одного кинули". Но всё же, сжалился. Бочку вина поставил, еды накупил, кого и приодел. Да был среди нас один здоровенный малый, когда уснули опосля винца, прибил колуном Елизарку, ограбил и смылся.

А куда из наших краёв зимой денешься? Нашли… Списали… Как есть. Прииск был потом на энтом ключе, Елизаровский, в войну много дал.

— Да он и сейчас работает.

— Остатки добирают… Вот слухай. Был на том прииске главным геологом один человек. Всё невесть где шлялся в одиночку и принёс полную шапку рудного золота в кварце. "Вот! — молвит. — Открыл первое рудное золото Белогорья".

Да нарвался он на неприятности из-за того, что заховал один самородочек. Посадили его, а он со зла и обиды скрыл, где ту жилу отыскал. Вот ить, как можно человека ожесточить! Живёт он теперь один на, краю города. Совсем старик, плошей меня.

Из комбината геологи у него выпытывали о жилочке. "Забыл всё напрочь, — говорит, — а даже помнил бы, не сказал, нету у меня веры в людей!" Я ево и совестил уж наедине, при чём здесь люди? Молчит.

Видать, и сам жалеет, а не может себя пересилить. Так глупо жизнь растратил. Ради чего небо коптит? До сих пор не сыскали того рудного месторождения. Вот так-то, парень. — Фомич дотянулся до стола, большими глотками выпил кружку холодного чая и вновь откинулся на койке.

Выпростался из-под бороды хрящеватый кадык и вдруг дёрнулся всхлипом. Смазал ладонью с изрубленных временем щёк мутные слёзы, тяжко вздохнул.

— Что с тобой, плохо стало? — забеспокоился Семей.

— Вот и помирать буду, а жалко мне тово инженерку. Хотел добра, а получилось худо. А меня ить тоже дочь родная чуть не засудила! А за что? Все силы отдавал на ие жисть. Дом купил и обставил, одел обоих с зятем. Мне-то, сколь надо! Да угораздило переночевать один раз.

Через день Нюська прибегает в мою избёнку и винит в том, что украл запонки и цепь из золота, дескать, в шкатулке лежали. В милицию попёрлась, дура. А это иё муженек умыкнул и пропил.

Потом я в тайгу отлучился, так и он мне весь огород перекопал, печь перебрал, полы перестелил. Не верил, гад, что, за всю жизню, я не скопил золотишка. Да чёрта лысого! Даром мне не нужен энтот металл-убивец. Ведь, скольких людей он свалил своими пулями. За дело и без дела, как тово инженерку.

— Я слышал, банды были в те годы? Охотились за старателями? Правда, Фомич?

— Водилось зверьё лютое… Куда волкам до них! Был на прииске один горный мастер. Никто на него и подумать не мог. Знал график инкассации с приборов и выходил на дорогу. Люди ему доверяются, ведь знают его — свой, останавливаются подвезти. Сядет, на ходу постреляет шофера с инкассатором — и был таков!

А золото ухоронит. Сам на работе ходит, глаза круглые делает, когда сказывают про убитых. Затихнет всё, новые люди обвыкнут к нему, он через пару лет и этих приберёт. Но все же, кокнули! Не отвертелся. Сколько людей погубить, и ради чего? Чтобы жить в обжорстве, стать выше и богаче остальных?

Шут ево знает. Видать, это болезнь есть такая — ненасытность. По-другому нельзя думать. Всё мало человеку! Дочь вон хапает тряпки, вешать некуда, в золоте ходит, а в башке дым.

Думаешь, цепляют желтые погремушки, чтобы ум выделить и красоту? Не-е… Парень. Хотят показать свое богатство, как старатель свои бархатные портянки в те годы. Завидуйте!

Вот и ты, Семён, ишшо молодой, а туда же. Поперся за деньгой в тайгу. Затянет, так и сгинешь тут, окромя грязи и грыжи ниче не видя.

— У меня — другое дело, Фомич. Я давно хотел на золоте поработать, а тут случай и подвернулся.

— Тогда, самое место тебе тут. В старателях просто, ярмо на шею — и тяни воз. Ндравится работка?

— Ничего, можно жить.

— Брешешь, может? По ресторанам защемило шикнуть, машину под зад приспособить да в тряпки заграничные приодеться? А?

— А чем плохо всё это?

— Кто говорит, что плохо. Токма человек скуднеет от достатка. Жадным становится, завистливым, ещё больше норовит загресть и так хапает, хапает до самой смерти.

Бабы, те совсем умом трогаются при деньгах. В магазинах метут всё подряд, одна перед другой, кто больше. Ты их послухай! Только одни разговоры: где что купила, достала по блату, кого объегорила. Страсть прямо. Болезнь.

— Без денег, дед, тоже не очень сладко. Трясись над каждым рублём, считай копейки.

— Конешно-то, оно так, вольнее жисть при деньгах, слаще. И жить все стали куда лучше: еды вволю, учёные все, чисто одетые, культурные. А детей рожать перестали, один-два, и баста. Зачем лишняя колгота? Или вот, к примеру, прошлой зимой я дюже прихворал, так ни один сосед не заглянул в дом!

Это, как называется? Раньше такого не было. Обходительней, дружней был народ, приветливей. В немочи стариков не кидали. Ночевать приспичило — стучись в любой дом, накормят, охапку соломы кинут и тряпьё какое под голову, и то ладно. А счас? Попробуй сунься, так собаки и штаны спустят.

Тут что-то не то, парень. А чем больше сытости, тем больше равнодушия прорастает. Так вот думаю. Ох, не к добру это. Разве так можно? Без души ить тошно жить, срамно. Эхе-хе-е… Кто же эту пакость заронил — ненасытность? Знать бы!

А не дай Бог — война? Как же они своё добро бросют? Как они смогут любить Рассею, если о любви к человеку позабыли? Зятьку, если доведётся воевать — первым мародёром станет. Вот ответь мне, старому, на эти вопросы. Успокой душу. Ответь!

4

Председатель артели прилетел совсем некстати. Вертолёт сделал круг над участком, и Влас успел заметить кособоко севший в болотину экскаватор. Пока Семён добрался к вертолётной площадке от драглайна — там уже, глуша свист винтов и остывающий вой турбин, грохотал бас Петрова.

Ковалёв подошёл к нему и протянул руку. Дед недовольно хрюкнул, но поздоровался. В линялой геологической штормовке и коротких резиновых сапогах, он крепко стоял на земле, сжимая левой рукой старенький брезентовый плащ.

Седые лохмы трепал ветер и бросал пучками на глаза. Дед откидывал их назад взмахом руки. Точно срисовал Альбертов — генерал.

— Как же это ты! Упёк машину в самое горячее время! Выдернуть немедля, — повернулся и пошёл в посёлок.

Через час откопали увязшую махину бульдозерами, подвели под гусеницы стлани из брёвен и вытащили грязный драглайн на сухое место. Виновато суетился вокруг экскаваторщик, проверял ходовую.

Семён явился с докладом:

— Работает экскаватор, всё нормально.

— А я и не сомневался, на то ты и поставлен здесь. Гнев у старика быстро прошёл, уже спокойно расспросил о делах, посмотрел геологические разрезы и велел собрать мастеров. Все не замедлили явиться, расселись вокруг длинного стола.

Влас пристально и тяжело смотрел на карту, до хруста сжимая в кулаке спичечный коробок. Поднял глаза и ожёг ими каждого.

— Вот что, помощники, — прихлопнул спички к столу, — артель горит. Два участка, по всей видимости, годовой план не потянут. Пока ещё не сели на пески — думайте, что делать! Промывка начнётся, думать будет поздно. Ищите резервы, зубами грызите землю, но два плана мне дайте!

— Два плана?! — вырвалось у Ковалёва.

— Два плана! Если пугает — сдавай участок. Сам останусь. Жду ваших предложений.

Выслушав редкие и робкие замечания, неожиданно вскочил и разбил коробок спичек кулаком вдребезги.

— Bы мне про запчасти и плывуны лазаря не пойте! Не об этом речь. Я всё вижу и знаю, как в этой мачмале взять металл. Но хочу вас послушать. Шевелите, шевелите мозгами. Ну? Лукьян? Начнём с тебя. Говори коротко и дельно, общих фраз не нужно.

Григорьев поднялся, взял со стола разбитый коробок, повертел его перед глазами, спокойно раскурил сигарету. Прищурился, глядя куда-то поверх головы Власа.

— Ну, что же. Два плана — это действительно дело… Тут нахрапом не возьмёшь. Надо учитывать основные геологические данные, влияющие на выбор промприборов, водное хозяйство, подготовительные работы и вскрытие полигонов. Систему разработки, отвальное хозяйство и вспомогательные работы. А ещё…

— Короче! Ты не на кафедре горного института, — прервал его Петров, — не забивай мозги теорией.

— Если короче, я догадываюсь, куда ты гнёешь. Землесосы… Так? Конечно, у них коэффициент полезного действия в два раза больше, чем у гидроэлеваторов, и работают они на более густой пульпе, проглатывают камни до ста миллиметров в диаметре.

Мы давно с тобой о них мечтали. Но, где их взять? А кроме того, они ведь не прижились на приисках Северо-Востока. Очень трудно сохранять уровень пульпы в приёмном бункере, срывается вакуум.

— Ну и что? — откинулся Влас на стуле и сощурил свои кошачьи глаза на Григорьева. — Мы же не пробовали — не пробовали, не пытались. А если усилить давление на монитор двумя насосами и гнать дополнительную воду к рабочему колесу?

— Хм… занятно. Думаешь, кроме нас, никто не додумался?

— Не в том дело, додумался кто-то или нет. Главное, я додумался, ночи не спал, всё рисовал схемы. Верю в землесос и в ваш участок. Мозгуйте, рисуйте свои схемы, не спите. Вот тогда и получится. Нужно захотеть — остальное детали! Воронцов, твоё мнение?

— Конечно, дело интересное, но у нас нет ни саней, ни готовых бункеров. Пока соберём, пока установим, и лето пройдёт. На Северо-Востоке не глупее нас, но почему-то работают по старой схеме…

— Садись! — рыкнул Влас и стеганул механика взглядом, повернулся к бригадиру сварщиков Антону Длинному:

— Сколько надо времени твоим архаровцам, чтобы сварить бункер гидровашгерда под землесос?

— За неделю управимся.

— За неделю сваришь два бункера, я предвидел это и закинул вам лишний листовой металл. Ясно? И готовь плети пульповодов из десятидюймовых труб.

— Ясно…

Влас выслушал всех по очереди, встал и заходил вокруг сидящих за столом.

— Так, ребята… Начну с пряника. Решением правления артели вам повышены коэффициенты на подёнку. Только на вашем участке! То есть, у горного мастера будет такой же заработок, как у начальников других участков. Но с вас и спрос будет особый.

Даём вам право бить бездельников рублём. Плохо работает старатель — утверждайте ему на собрании участка по семьдесят процентов подёнки, а оставшиеся тридцать отдайте лучшему. Это — железный стимул! Принцип должен быть один — энтузиастов поощрять, лентяев наказывать, от худших из них избавляться.

За пояснение ситуации на участке спасибо. Чую, что внутренних распрей нет, коллектив здоровый и готов выполнить поставленную задачу. Да, Лукьян предугадал мою идею. Землесосы наше спасение! Наше будущее, и не только наше, новинку подхватят другие артели.

Золото тут есть, сил маловато на него, а вот землесосами-то и крутанем промывку. Мой заместитель Сухоруков сейчас изобретает редуктор под дизель. Я уже, как наяву, вижу эту передвижную землесосную установку. Получится, поверьте моей интуиции. Иначе нельзя…

Помните, как в войну работали? Вот и нам так нужно. Неделю отвожу вам на запуск и монтаж. Обойдёмся без пустой болтовни. Навалимся скопом, и закрутится эта машина.

Влас добил кулаком несчастный коробок, и спички брызнули по столу.

— Всё! Затверждено! Конкретно распишем, кто чем занимается и за что отвечает. Лукьян! Ты профессор по россыпям — готовь место под установку и копай зумпф поглубже, золото просажено в плотике, и стол бункера должен быть на два метра ниже песков. Не мне тебя учить.

Воронцов! Головой отвечаешь за сборку землесоса и монтаж в срок. Антон! Сварщики должны работать без устали, раскуривать папиросу от электрода.

Ковалёв! Ты отвечаешь за всё! С тебя я спрошу, а ты спрашивай с них. Безжалостно. Вопросы? Предложения? Сомнения? Впрочем, подумайте и выскажете утром. Накалитесь яростью к работе, и мы победим.

Разошлись за полночь, до тошноты накурившись и провоняв комнату табаком. Семён отворил дверь настежь, поползла в ноги ночная свежесть и дух росной травы. Сидел на пороге, закрыв от усталости глаза, и хоть, всё было решено и распланировано, тискали голову сомнения.

Два плана! Тут один как бы сделать, чёрт его знает, что там под землёй лежит, что там наворотила природа. Никто не прятал. Влас укладывался спать, ворочался, кряхтел, устраиваясь поудобней на койке, кашлял.

— Ну и как тебе на новом месте живётся, притёрся? — филином гукнул из тёмной комнаты.

— Нормально…

— Нормально, значит? Ну и хорошо. У тебя и по рации всё нормально. А экскаватор, поди, с ночи стоял?

— С ночи.

— Да вокруг него три бульдозера крутились, выкапывали. Теперь посчитай, сколько кубов вскрыши потеряно?

Экскаваторщика накажи, иначе нельзя. В другой раз он у тебя в озеро заедет и будет со стрелы рыбу ловить, руками неделю махать. В ночь кто был горным мастером?

— Малков.

— С ним я сам разберусь, чтобы лучше смотрел, не дремал бы у сварщиков в будке.

— Он вас и так боится, как огня, может быть, не стоит?

— Чего меня пугаться? Ты, вот вижу, не боишься. Медвежьим страхом болеет? То-то я и смотрю, что он на глаза мне не показывается. Ты с Сиротиным не ужился и меня раскритикуешь со временем.

— Таких, как я, дураков, мало. Хитрым покойней жить, а языкастые — не в моде.

— Я сам такой, не ты один. Один из моих начальников сказал как-то: "Влас Николаевич, вы своей правдой нервируете весь аппарат комбината, а сейчас правду говорят только обыватели…"

Ох и осерчал я тогда. "Червяк ты навозный, — говорю ему, — что же, по-твоему, правда людская обывательская?" Чуть морду ему не набил, а потом он на совещании заявляет: "Мы должны работать засучив удила", я и подсказываю на весь зал: "И закусив рукава?"

В общем, пришлось мне из начальников карьера уходить в артель, заклевал, скотина, продыху не давал придирками. Потом, всё же, разглядели в нём гнильцу, выгнали с треском, А сколько эта падаль попортила людей.

— Влас Николаевич, а что, на ваш взгляд, основное в нашем деле?

Дед встал с койки, и сел на порог. В майке и вырезанных из валенок шлёпанцах, он был по-домашнему прост и уютен.

— В любом деле важно не суетиться! Запомни! Второе — не упускать Главное! Отметать с его пути всё мелкое и второстепенное. Тогда ты будешь знать цель, видеть её. Третье — это верить в свои беспредельные возможности. Верить фанатически! И люди пойдут за тобой…

— Три завета старателя. Буду помнить.

— Помни. Эту работу я познал с детства. Родился и вырос на прииске. С малых лет пристрастился к лотку. В те времена работали маленькие артельки, ну и крутился возле них. Подмести, убрать, сбегать куда — я всегда на подхвате. Промою вечерком собранный мусор, золотишка наскребу — и в скупку! Еды понакуплю, конфет себе за усердие. Матери помощь. Рано стал кормильцем.

Потом — война, дали прииск и железный план. Вот на меня кое-кто обижается, что круто беру. А нам что выпало? Попробуй в те годы не выдай план?! Трибунал… Работали не щадя себя, есть что вспомнить, сейчас я изменился, добреньким стал к старости.

Выругаю, к примеру, тебя, а потом душа разболится, валидол по ночам сосу, жена вокруг суетится. Надорвал сердце в те годы. Однажды горы песков промыли, а золота нет. Что только не делал, куда не бросался! Решил собрать всех стариков, посоветоваться.

Ведро спирта на стол, черпаю им кружкой, подаю, как официант кручусь. Сохатиной свежей угощаю, а сам, между делом, нажимаю, выспрашиваю про их потаённые места. Спирт выпили и хитро так поглядывают на молодого директора прииска, помалкивают.

Тут ввалился к нам один пьяный деятель и стал хулиганить. Подошел я к нему, одним ударом отключил и молча сел на своё место. Нервы сдали. Сидят безучастные деды, но уже улыбаются, отмякают. Встает один и говорит:

"Вот что, Власька! По-нашенски, по-старательски живёшь, да и сам ты наш. Так уж и быть, откроем тебе секрет. Да вот беда, спирт окончился, когда бы ещё кружечку пропустить? Жалко ить с таким золотом расставаться. Уж ты извиняй, сбегай за добавочной".

Махом я слетал в склад за подкреплением. "Куда ставить? Покажите россыпь сначала, потом некому будет указать". — "А вот, где поставишь, там и рой, там и шурфик бей", — опять смеются пьяненькие деды.

В сердцах на свой стол ведро бухнул, все бумаги залил. Обозлился, как мальчишкой помыкают, а не пойдёшь поперек, народец обидчивый. Сам кружку зачерпнул, жахнул неразведённого и их старшему поднёс:

"Смочи горло и не томи, время идёт!"

Он обнёс по кругу десятка три своих дружков, сидят в кабинете, спорят, вспоминают похожденья, а кто уж в песню норовит затянуть, иные заснули.

"Ну, где мыть? Где? Скажите, отцы, Христа ради!" — уж не вытерпела душа. Война идёт, а мы спирт казённый жрём без пользы! "Да под тобой золото. Под конторой этой Никишка Чалдон хорошо брал. Шурф его в самый раз был тут. Ишь! Скорый какой! Знаем, что война. Осерчал-то как! Копай уж…"

Думал, что издеваются. Не поверил. Но они на своём стоят, твердят безотступно: "К утру контору порушишь, бей шахту и бери на здоровье. Если набрехали — в морду кажному плюнешь!"

Клятва меня убедила, страшная для вольного люда. Да и выхода другого не было. Только бумаги вынесли, и спихнул трактором новую контору под откос, не осталось времени разбирать. А деды! На горушке рядом, песни орут, пляшут, спят вповалку. Поминают россыпь, одним словом.

А наутро давай помогать, заявились со своими кайлушками, лотками. Сколотили артельку да так до Победы и вкалывали, наравне с бабами и бронированными. Не одного фрица уложили добычей своей. Плохо работать не позволяла гордость, самолюбие.

Ох и хватил с ними лиха! Непокорные, себе на уме, подчиняются только одному старшинке. Вроде и потихоньку копаются, а золота наворотят — только диву даёшься! А то и совсем пропадут. Месяц нет, два, лето на исходе — вот они! Заявляются, одни святые мощи, и прямиком ко мне в кабинет.

Глядишь, двух-трёх уже недосчитываешься, схоронили в тайге. Отойдут и давай вынать из котомок прямо на стол, да бахвалятся друг перед дружкой, поддразнивают. Веришь, некоторые по пуду приносили!

— Ну, а под конторой было что?

— Хоро-о-ошая россыпь открылась! Не только контору, половину жилья убрал со струи, а план дал. Деды замучили. Понравился им мой приём. Как кончается золото — они гурьбой в кабинет. Глядишь, куражатся, мнутся, а всё же, укажут какой ключик или россыпушку.

За свой век перелопатили пол Якутии, знавали места. Всякое было… И под следствием был, и на коне.

— Под следствием! За что?

— Драгу старую сжёг. Износилась она до невозможности. Запчастей нет, машина иностранная. А план на неё отваливают с привесом. Одна маета. Крутился и так, и эдак, а потом прибегаю на полигон, людей отпустил и сам запалил. Народ перебросил на подземку, и металл пошёл. Кто-то сообщил куда следует.

Долго таскали, всё же, импортная техника. А невдомёк, что тройной моторесурс она выработала, одни убытки. Ну, ничего, обошлось, даже с работы не сняли. Доказал расчётами, что ремонту не подлежала, что выгоднее спалить, чем вывозить из дальних мест железо.

Тогда плана по металлолому не было. Чем возить его до железной дороги за сотни вёрст? Прохладно что-то, давай спать. Смотри-ка! Звёзды-то, какие вылупились! Как на лотке золотины, хоть рукой бери.

Красота-а… На рыбалку бы сейчас! Развеяться, недельку отдохнуть, ухи поесть, поспать вволю да и просто посидеть у костра, ни о чём не думая.

— Езжайте, вездеход на ходу. Есть хорошее место в устье.

— Нельзя. Не то время. Сейчас оно дороже золота. Нельзя…

— Влас Николаевич! А вы сами верите в землесосы?

— Землесосы — стоящее дело! Особенно в наших условиях. Заглотят все плывуны, только подавай! Производительность одного землесоса, по моим прикидкам, будет больше, чем у пяти бульдозеров. В дожди — единственная возможность работы. Вскрыша по трубам пульпой пойдёт, а потом и золотоносный песок в колоды.

Внедрим землесосы — перекроем отстающие участки. Не получится — артель сгорит, останемся с голой задницей. Мы уже достали улиты, рабочие колёса, валы, сальники, станины. Завтра прилетит мой заместитель Сухоруков с этим железом, и неделя вам на запуск. Ни дня больше! Как хотите. Ни дня.

Трубы у тебя есть, завтра дам механику чертежи бункеров, привлеки всех сварщиков на монтаж. Вот тебе и выход из положения, только шевелись. А то распустили нюни: "Мачмала, грязь, плывуны, дожди льют".

Это — то, что и нужно! Ещё водичку будете запускать на полигон, чтоб веселей текло перед бульдозерами. Возьмем Орондокит! Обязательно возьмем! Это — моя лебединая песня. Сердце совсем запорол, заездил… У тебя есть любимая книжка?

— Есть….

— И у меня есть. В сейфе лежит, в конторе. С самого детства берегу. Был в давние годы такой писатель в Италии, Кампанелла. За свои идеи сорок часов в инквизиции на колу просидел, как его только не пытали, а не отрёкся.

Сумасшедшим прикинулся. Книжки потом ещё писал. Когда мне становится тошно жить, задумаю что-нибудь и не выходит, я вспоминаю его и иду напролом, а когда надо, и простаком прикинусь. Забываю все обиды и неудачи.

Вот это был человек! Воля какая! Представить страшно! А ты земли родной испугался. Стыди-и-сь. Мы обязаны найти выход. Ты должен поверить, что лучше тебя никто не отмоет Орондокит. Вот тогда толк будет!

Петров уже давно уснул, а Семён ещё лежал с открытыми глазами на койке, мучился бессонницей. Прислушивался к грому машин за тёмными окнами. Влас чем-то напоминал отца, но чем? Возрастом? Одержимостью? Непонятно…

Получив телеграмму о том, что отец при смерти, Семён успел прилететь с края света в родную станицу и побыть с ним целый день, бесконечный и страшный. Высохший от рака пятидесятилетний старик больно и долго смотрел в лицо сына провалившимися глазами.

В ту осень выпал жаркий сентябрь. Окно в изголовье отца было распахнуто настежь: светилось полотнище голубенького неба, пахли краснолистые кусты смородины, звуки плыли с улицы в тихую комнату. Тёплый ветерок играл в кудели его спутанных седых волос.

Обтянутые землистой кожей скулы костляво выпирали, прыгали чёрные губы, и, если бы не родные, добрые глаза, трудно было бы признать в нём прежнего человека.

Семён помнил последние часы отца.

Почуяв близкий конец, он велел позвать Семику. Жил в станице песенник и балагур Вадя Семика, не обходились без его казачьих песен ни праздники, ни свадьбы. На поминки Вадю не приглашали.

Забывался казак после третьей рюмки, заводил песню при общей скорби, до обморока пугая бабок и родню покойного. А если уж Вадя запел, остановить его было невозможно.

Вадя пришёл в будней одежде, оробело стоял в дверях, терзая в руках линялую кепку, всплакнул при виде лежащего.

— Ты вот что, не плачь, — тихо заговорил больной, просьбу мою уважь, Вадя, — просипел тихим голосом, — спой песню, сыграй. И на поминках играй, и на похоронах, и когда зарывать станут. Никаких старух в чёрном! Весело хороните!

— Как же так, Иван Васильевич! — опешил Семика. — Да меня баба, опосля этого, со света сживёт!

— Сёмка свидетель, это — моя последняя воля. Сыграй, прошу тебя.

Вадя потерянно сел, шаря глазами по тумбочке с лекарствами, по высохшему от страшной болезни станичнику, сожалеюще охнул и долго не мог настроить первые куплеты старинной песни. Потом разудало хлопнул кепкой об пол и поднялся на ноги, глянул куда-то через окно на дальние курганы в степи и тихо повел:

За ле-ее-сом со-о-о-лнце, во-о, ей-ей, воссия-я-ло-о,

Там че-е-ерный ворон прокрича-а-л.

Прошли-и часы-ы мои минуты-ы-ы,

Когда с девчо-о-о-ночкой гуля-а-а-л…

Спел одну, вторую, и отрёкся от смерти, стоящей рядом, пел и пел до самого последнего мига, глотая слезы то ли от песен, то ли от жалости к умирающему человеку.

Ой да, скатилась, с неба звездушка,

Ей-ей, с неба-а она голубо-о-ова,

Ей, с голубо-о-о-ва…

Ай да, с неба, неба голубо-о-ва.

Ой да, долго, долго я ждала-а-а-а.

Ой, свово дружка мило-о-о-ва…

На поминках, за длинными столами посреди двора, он настырно и хорошо исполнял волю покойного, отмахиваясь от шикающих старух и своей жены, отпевал казачьими песнями любившего их до смерти Ивана. Сначала один голос подтянул, потом второй, хватились и повели мелодию бабы, и вот уже все, кто и не знал толком слов, затуманенные каким-то непонятным порывом, влились в общий и родной с детства мотив.

И не хотели расходиться с опустевшего подворья, гуляли до глубокой ночи. Кто-то догадался принести гармошку, и вот уже Леша-Бродяга пляшет, зовёт в круг. Не радовались, что ушёл, — радовались, что жил человек с ними рядом, жил прямо и хорошо и в память запал каждому.

Над полигонами клокочет отчаянный рёв бульдозеров. В противостоянии двух сил — человека и природы — идёт ночной бой за металл. Ракетами вспыхивает электросварка, вырывая из тьмы лес и горы отвалов. Кособокая луна вылезла на сопку, заспанно оглядывая развороченную пойму некогда тихой и болотистой реки. Арго подошла к хозяину, тихо поскуливала у ног, сунула голову под руку сидящего.

— Милая моя старуха. Не спится и тебе, — почуял шершавый язык на своем запястье, — ластишься, старая вешалка. Аргуля, Аргуша-а… Куда же нас с тобой занесло? А? Зачем мы здесь? Молчишь…

Дед проснулся на заре. Кабаном хрюкал и плескался под умывальником, окатил холодной водой лицо Семёна.

— Вставай! Покажешь сейчас мне своё хозяйство. На утро заказал вертолёт, много дел в конторе.

Солнце ещё не взошло. Нырнули в дымчатую от лёгкого тумана прохладу. Ударил свежий запах хвои и молодой травы. Влас шёл тяжело и мощно, как бульдозер, круша сапогами светлые капли росы, шёл без тропы, напрямик.

Посмотрел склады, ремонтную базу участка и остановился около сварщика. На земле густо валялись большие огарки электродов. Петров поднял один из них и хрипло закашлялся:

— Фамилия?

— Васильев, — поднялся с чурбана рабочий.

— Месяц будешь на тарифе. Нам электроды кровью достаются, а ты их, толком не использовав, в грязь кидаешь?! Старатель — от слова стараться. Это — твои деньги под ногами валяются… Ещё раз увижу, мойся в бане — и на вертолёт. Деньги надо уметь считать, — пнул ногой лежащую бочку и обернулся к Семёну:

— Знаешь, что в ней?

— Знаю, жидкое стекло для электродов.

— Знаешь, и она тут валяется! Чтоб трактор раздавил? Нет рук прибрать на стеллаж? Будь, наконец, хозяином здесь, а не гостем. Старатели…

На полигонах успокоился. Что-то быстро черкал в записной книжке карандашом, считал кубометры и светлел лицом.

— Ну ладно, работай, я полетел. У меня ещё четыре таких, как ты, разгильдяя на других участках. Не забудь про землесосы.

Только вернулись в поселок — и вертолёт. Рабочие осторожно выгружали тяжёлые детали землесоса, суетились вокруг, покрикивая друг на друга. Дед подошёл, погладил рукой шершавые бока литья и как-то по-домашнему, будто лаская внука, проворчал:

— Ты уж не подведи меня, железяка чертова, поработай. — Поднялся в салон, устало развалился на откидном сиденье. — Трогай! — пробасил хмурому командиру, как извозчику.

Вертолёт раскрутил обвислые винты, задрожал в надрывном рёве, заклевал носом и вырвался из облака пыли. Косо пошёл над бараками посёлка, красным флагом, бьющимся над столовой, над вскинутыми лицами, тайгой и разом открывшейся поймой Орондокита.

Внизу ползали бульдозеры на обширных полигонах, и показались они, с этой высоты, Петрову муравьями на столе вскрытых площадей.

Кольнуло, что не успеют, не смогут эти маленькие козявки прогрызть двенадцатиметровую толщу наносов за короткое лето, и опять привиделось до боли родное, выношенное в мыслях дитя — землесос. Отвернулся от окна, чтобы не тревожить душу, кинул под язык таблетку и закрыл глаза.

Расчёты в записной книжке уверенно показывали, что, с помощью землесосов, участок перевернёт эти миллионы кубометров грязи и доберётся до золота. Вроде бы, сумел зажечь людей. Заметил после взлёта, как через оседающую Пыль, старатели кольцом наступали на брошенное в кучу железо.

Да! Они молча стояли вокруг этого мертвого железа, не ведая, как подступиться к тяжёлому литью улиты, бронедисков, сверкающего токарной обработкой рабочего колеса. Проглядывалась в этом хаосе металла схема обычного центробежного насоса, многократно увеличенного и весящего более двух тонн.

Отдельно стоял на деревянных брусках новенький дизель. Поблёскивал очками около своего редуктора невысокий, светловолосый и подвижный Сухоруков, заместитель Власа. На вид ему можно дать лет сорок, по образованию инженер-механик, пришёл в старание из геологоразведки.

Даже здесь, на площадке, всё ещё не мог оторваться от только что рождённого им самим компактного редуктора с двумя приваренными ручками. Ковалёв организовал погрузку, в разобранный землесос перевезли к сварке, поближе к кузнице и токарному цеху.

Первым делом, сколотили монтажную бригаду. Люди оставили текущие дела и расселись на брёвнах, покуривали. Семён коротко рассказал о предстоящей работе. Сухоруков вытащил из папки карандашом набросанные эскизы. Бумаги пошли по рукам.

Семён глянул на схему монтажа и отдал распоряжение Воронцову притащить трактором металлические сани из-под ёмкости с соляркой. Пока разбивали монтажников на круглосуточный график работы, появились сани, сваренные из толстостенных труб.

Только что назначенный бригадир землесосов, Антон Длинный, уже бегал вокруг них с метром в руках, сварщики тащили тяжёлые швеллеры, уголок и прочий металл. Сухоруков вертелся вокруг Длинного, что-то уточняя, Воронцов нёс из склада электроды. Работа пошла…

С каждым днём всё явственнее проступали контуры непривычной и нелепой машины. Рядом вырастал огромный бункер с перфорированным столом из толстого железа.

Когда приварили к нему длинную шею «гусака», по которому, струёй монитора, будут выбрасываться крупные валуны, бункер и землесос стали походить на доисторических ящеров, особенно в ночных отблесках сварки. Они уже жили и паслись у кузницы, они стали зримыми, выращенные и взласканные руками человека.

Обкатали дизель, сделали крышу на стойках, приваренных к саням, и вхолостую крутанули землесос. Опять сел вертолёт, и выгрузили новый комплект. Закипела та же работа, без перерыва и отдыха.

Второй землесос собирали легче. Научились, поднаторели, и уже сами монтажники знали, куда что ставить и приваривать. На удивление, уложились точно в неделю, отведённую Власом.

Лето всё ещё не радовало теплом. Мутная хмарь зависла в сопках, нудно и зябко хлестали холодные дожди, сырой туман заливал долины, и вдруг выпал снег в середине июня.

Таял медленно, квася землю и обжигая стылостью поникшую зелень. Проглянет на час-другой солнце, и опять затыкают прогал низкие облака, моросит, барабанит.

Вскрыша торфов остановилась. Раскисшая порода обтекает отвалы бульдозеров на подъёмах из карьера и плывёт обратно на полигон. Техника вязнет и ломается, бестолково съедает драгоценную солярку. Наконец, экскаваторы зацепили пески.

Весть об этом мгновенно разнеслась по участку. Съёмщики золота, занятые до поры на других работах, вмиг зашевелились, подремонтировали лотки, сделали навес над печью для отжига амальгамы и насадили берёзовые рукоятки скребков.

Лукьян сам опробовал центровую канаву на полигоне и сразу поймал в лоток одиннадцать значков-золотинок. Послал слесаря за Ковалёвым.

Семён подошёл от посёлка к кромке отвала и залез на него остановился. Под ногами разверзся глубокий котлован стометровой ширины по дну и километровой длины. Вид открывался завораживающий.

Не верилось, что эту яму вырыли в валунье и галечнике маленькие и тщедушные бульдозеры, ползающие по дну полигона. Два экскаватора непрерывно кивали стрелами, доплывал скрежет и грохот ковшей о камень, рёв дизелей, дым от сгоревшей солярки слился в чёрное, застойное облако, выползающее под ноги.

По предложению Власа, этот полигон вскрыли глухим забоем, без выносной канавы для грунтовых вод. При разработке плывунов такой способ чреват большим риском.

Две насосные станции едва успевают откачивать приток таликовой воды, и, если случится сильный ливень, они могут захлебнуться её избытком и мгновенно превращающимся в текучий кисель плывуном.

Но это позволяло работать сразу на двух полигонах. Дед упорно добивался своего. На его затею осторожные головы давно приклеили ярлык авантюры и, затаясь, ждали: провала, дождя, срыва плана, затопления техники, только бы не отступиться от «старинки» и прижучить, наконец, горластого председателя.

Но полигон жил. Ковалёв велел смонтировать резервную насосную, на случай ливневых дождей, постоянно следил за посадкой обширного водосбора, куда бежали все ручьи. Экскаватор беспрерывно чистил его и углублял, опережая основную вскрышу. И вот уже пески…

Семён добрался к Лукьяну. Григорьев был, как всегда, невозмутим, стоял по колено в воде и держал на отлёте старенький, подлатанный жестью лоток.

— Подобрались, начальник, вот оно, Орондокитское золото, — ощерился он своей неподражаемой улыбкой.

В уголке лотка, между отслоившихся древесных волокон, тлели желтые чешуйки, как искры в золе потухающего костра. Семён впервые видел шлиховое золото. Он погонял крупинки по дну кончиком карандаша и радостно улыбнулся.

— Тащим землесос, Лукьян?

— Погоди. Сейчас я сгоню сюда пяток бульдозеров, завернём пески от стенки забоя до коренных пород, выроем зумпф под бункер и к вечеру начнём монтаж. Надо дать задание Воронцову, чтобы установил прожекторы и приволок передвижную электростанцию.

— Дождь бы не сыпанул, заплывет всё…

— Не заплывет, не успеет, — Григорьев промыл лоток, сбросив себе под ноги пробу.

— Ну и пижон же ты! Надо было бы собрать, пропадёт золото, — удивился Ковалёв.

— А куда оно денется, — царственно усмехнулся Лукьян, — в колоде будет, как миленькое.

Монтаж начался ночью. Бункер засадили в глубокую яму, подогнали к нему землесос, установили водяную пушку-монитор. На отвале, высоко над разрезом, нагребли курган пустой породы и смонтировали колоду. К ней протянулась от землесоса плеть десятидюймового пульповода.

Именно в колоде будет осаждаться на резиновых ковриках, залитых ртутью, пока ещё призрачное золото. И будет ли оно! Разведывали в начале пятидесятых годов, многие скважины не добурены из-за встретившихся валунов. Да и кто знает, что ещё покажет землесос.

Злые и мокрые, которые сутки месили грязь вокруг него всё руководство участка и Сухоруков. Всё отлажено и проверено, а новинка не подаёт признаков жизни. Изредка схватывает чистую воду, нагнетаемую в улиту, и опять сбрасывает.

Появились уже первые скептики, советующие выбросить с полигона это железо и начать промывку испытанным гидроэлеватором. Воронцов не раз припомнил свой Северо-Восток, говорил, что был против новшества. Он предложил Семёну начать монтаж гидроэлеватора и был послан обозленным начальником в неприличное место.

Воронцов оскорбился и занялся ремонтом тракторов, не обращая внимания на возню с землесосом. Влас ругался по рации, приводя в ужас радистов комбината. Грозился всем поотворачивать головы, как только будет лётная погода.

А дождь лил и лил. Насосные едва успевали откачивать приток воды, плывун набух, угрожающе закачался, расступаясь под гусеницами бульдозеров и засасывая их по самую кабину. Полигон становился непроходимым.

На грани отчаяния и пределе усталости Ковалёва осенила догадка. Насосы в геологоразведке отказывают из-за подсоса воздуха. Подошёл к Сухорукову и тронул его за локоть.

— Александр Васильевич. Я думаю, что есть подсос воздуха.

— Где?! Всюду прокладки, затянуто патрубками, — вяло отмахнулся он, — не мели чепуху!

— Да ты не ори, я тоже орать могу. Успокойся! Давай ещё разберём и тщательно всё просмотрим. А если подсос идёт под шпонку колеса на валу? Возможно?

— Под шпонку! — Сухоруков надел очки и пристально посмотрел в лицо Ковалёва, наморщил в раздумье лоб.

— Чёрт возьми! А может быть, ты прав! Ведь, сальники на валу стоят, с учётом внутреннего давления, снаружи может сосать что угодно, а ну-ка! — Он проворно схватил ключ и взялся откручивать лобовую крышку, всасывающий хобот.

Когда открылось рабочее колесо, Сухоруков близоруко сощурился, разглядывая шпонку, и вытащил из кармана

нож. Выстрогал плоские деревянные клинышки, забил их в щели вокруг шпонки и приказал собрать землесос.

— Если сейчас не заработает, бросаю всё к черту, будете работать по старой схеме. Если заработает — с меня литр коньяка, — устало улыбнулся Ковалёву.

— Ловлю на слове. Должен заработать. Больше нет причин.

Люди обступили железную махину, уже ни во что не веря. Подали воду на монитор и в улиту, запустили дизель.

Сухоруков дал полный газ и остервенело дёрнуя рукоятку сцепления.

У-у-у-у-у-у! — надрывно взревел двигатель, и хобот машины, сделанный из десятидюймовой трубы, мгновенно высосал из бункера всю воду. Ковалёв рванулся к длинной рукояти гидропушки и направил бешено шипящую струю на железный стол.

У-у-у-у-у, — довольно заворчал землесос.

— Поше-ё-ёл!!! — ахнули разом стоящие вокруг уродливого мастодонта, ещё не веря своим глазам. Ковалёв махнул рукой бульдозеристу, и тот осторожно спихнул на стол первую порцию песков. Водяной нож монитора мгновенно перемесил в пульпу эту породу, провалил её в бункер и вымел через гусак крупные валуны.

У-у-у-у-у-у! — мощно и ровно, как турбины взлетающего самолёта, ревел и дрожал ненасытный зверь, глотая новые и новые кубометры пульпы. Сначала подавал один бульдозер, потом подключился второй, третий… И никак не могли прокормить прожорливое чудовище.

Бункер глубоко зарыт в плотик — коренные породы, перед ним трёхметровая стена, с которой сваливали кубометры песков. Вскоре ряды бульдозеров, состыковавшись ножами, гнали уже со всего полигона грязь, вскрышу и плывуны.

Перед ними плыло все метров за пятьдесят, водопадом рушилось на стол, монитор едва успевал вышибать крупное валуньё, пульпа хлестала в колоду упругой струёй, рев дизеля тёк по сопкам, эхом метался в глубоком каньоне, вырытом по руслу глухой реки Орондокит.

— Вот это техника! — радостно блестя глазами, верещал на ухо Ковалёву Лукьян. — Это же чудо для старателя! Революция в горном деле! Ай да мы! Ай да Влас! Додуматься до такого! Теперь лей, дождик, поливай! В гробу мы тебя видели! В белых тапочках!..

А дождь и впрямь зарядил крупный, хлёсткий. Стегал по чумазым лицам и спинам, пузырился, и тронутый обильной влагой плывун сам тёк под дробящую струю монитора, грохотал в длинной трубе пульповода, оставляя в колоде тяжёлые крупинки золота. Люди не хоронились от дождя, мокрые, вразброд толпились вокруг землесоса, светясь умаявшимися лицами.

Вертлявый бульдозерист Вася вдруг вывернулся из толпы и пошёл в танце, хлюпая сапогами по грязи, прошёл с вывертом круг и заплясал перед Сухоруковым, как перед девкой в деревне. Тот сделал грозное лицо и показал кулак. Вася безобидчиво продолжал куролесить, растопырив над головой пальцы мазутных рук.

Все улыбались, глядя на него, прихлопывали в ладоши, подыгрывали танцу грохочущие камни и рев землесоса, только мониторщик крутил водилину пушки. Никто не хотел уходить, смотрели и не могли оторваться от масштабной работы машин на полигоне.

5

Прежде чем очутиться в общих бараках, каждый старатель жил иной жизнью. Кого только не занесло на участок!

Русские, молдаване, татары, украинцы, белорусы, немец с Алтая — Кригер, китаец Ча Чжен Сан — восемнадцать национальностей трудятся вместе. Половина новеньких, но есть и такие, кто ищет своё счастье в мерзлоте многие годы.

Один из «старичков» — Вася Заика. Моложавый парень, работящий и простоватый. При первом знакомстве пугает радушной улыбкой из трёх зубов, жёлтых от курева и чая. Не хватает денег в зимнем отпуске на коронки и мосты из-за широкой натуры и многочисленных друзей выпить на дармовщинку.

После обеда, на перекуре у столовой, привычный концерт Васи:

— М-мать родила м-меня случайно. Я е-ей прощаю этот грех. Катала девчонка тачку с породой и золотом, да п-подкатился какой-то мужик. Больше всего хочу на него посмотреть! Вот з-зубы вставлю и подам на всесоюзный розыск. Х-хочу знать, откуда у меня аристократические замашки. С-стишки люблю! Даже сам сочиняю. Х-хоти-те, прочту стихи про нашу жизнь?

— Давай, Вася, поливай, — не сдержался кто-то, видя на лице литератора жажду блеснуть вдохновением.

Вася отрешённо упирает глаза в небо и с выражением читает:

С-скачут сопки, стонут горы,

И дожди нещадно льют.

Исполняют м-мониторы

Песню про артель "Салют".

Н-нам не нужно бабьей л-ласки!

3-запах водки позабыт,

Кормчий наш, товарищ Влас,

Фарт заставит р-раздобыть!

Вася не выдался ростом, сутуловат, голова с перепутанными волосами смахивает на заросшую травой болотную кочку. Бульдозерист шустрый и опытный. Работает с упоением и охоткой. Квартиру в городе подарил многодетной семье и теперь сам зимой живёт где придётся.

Старатели! Соленый пот

Глаза вам выбелил и лики!

Р-работы яростные крики

Свели вам судорогой рот.

Мазутный френч и рукавицы…

3-забыли т-туфель тесноту,

Рубашек белых простоту,

Заморских вин в фужерах блицы.

В тайге п-простуженно сидим,

Горячим чаем греем руки,

Работы не пугают муки.

Мы золото стране дадим!

И добавляет, щерясь в трёхзубой улыбке:

Ххоть мелкого, но много!

Он глотает всё подряд, что напечатано. От обрывков старых газет до технических справочников по буровзрывному делу.

Каждый день новая программа: история инков, летающие тарелки — НЛО, рецепты Тибетской медицины, Декамерон, технология титановых сплавов, архитектура терм Диоклетиана, — все это с такими подробностями и выкладками, что поражаешься памяти человеческой.

С явной неохотой расходятся люди от рассказчика по рабочим местам.

— Ох! Папа—папуля! Видно, благородных кровей был жеребец, а мне теперь век мыкайся, — бросает перекушенную папиросу и легко вскакивает на ноги. — Вперёд, мужики!

Поскоблим землю до чистой кожи,

Не многим нравятся наши рожи!

Нам свой удел и свой уют,

Валюту — через грязь дают!

И валюта пошла! Понемногу, граммами цеплялись золотинки на ртутных ковриках, забивали резиновые ячейки, бились серебряными рыбинами амальгамы в лотках съёмщиков. После отжига выдувались прилипшие к ним частицы породы, выбирали магнитом железо.

Граммы обрастали многими нулями, и улетали в комбинат тугие мешочки, оттуда — на золотоплавильный завод и дальше, куда нужно. Потекло золото Орондокита. День и ночь гремели бульдозеры, захлебываясь, ревел землесос, выбрасывая в колоды новые тысячи кубометров песка.

Семён мотался с Лукьяном по полигонам. Старый горняк учил его правильным методам отработки россыпей. Учил ненавязчиво, просто. Только что прибывших бульдозеристов Григорьев вывел на полигон и остановился на его середине. Поднял горсть вскрыши.

— Смотрите, вот земля, по-нашему называется — торфа. Видите?

— Видим, — нестройным хором отозвались новенькие.

— Эту землю вы должны толкать вверх по склону за контуры отработки, но ни в коем разе обратно. Ясно?

— Ясно…

— Увижу, кто будет толкать землю на полигон, не обижайтесь! Усвоили?

— Ага-а…

— Самородки под ногами не валяются, не тратьте время на поиски. Брать в руки лоток и ковыряться в песках запрещено. Понятно?

— Угу…

— Увижу кого пьяненьким после посылки, отправлю домой. К завхозихе и медичке с любовными объяснениями не приставать, не травмируйте пенсионерок, — и всё это говорилось с таким серьёзным видом, что Ковалёв не выдержал, отвернулся, сдерживая смех.

Семён на участке отвечал за всё: вскрышу, промывку, учёт и хранение золота, расход горючего, питание людей, ремонт техники, заявки на запчасти и материалы, двухразовую радиосвязь с городом, комиссионную съёмку золота, за жаркую баню и так далее.

За всё отвечал он один, разбирался в конфликтах старателей, отправлял санрейсом больных и устраивал новеньких.

Эта заполошная работа так увлекла, что совсем не оставалось личного времени. И, хотя обязанности на участке строго распределены, координация всей работы, контроль за исполнением и наказание виновных — удел начальника участка.

Дед по рации ругал его, но во время следующего сеанса радиосвязи миролюбиво отдавал опять, казалось бы, невыполнимые приказы:

— Как дела на участке?

— Нормально…

— Сколько бульдозеров в ремонте? Работа экскаваторов? Суточный план?

После того как Семён отчитался, Дед помолчал, видимо записывая данные, и заключил:

— Отстойный прудик у тебя маловат для землесоса. От глухого забоя сделай плотину на сухую лиственницу у края леса. Сам увидишь её. Длина плотины двести метров, высота метров пять.

— Какими силами? Все бульдозеры заняты, это же огромный объём!

— Думай! Ищи резервы. Через неделю доложишь о работе на оборотной промывке. Санитарная норма воды — закон. У меня — всё. Вопросы?

— Вопросов нет.

Солнце падало на гольцы, выдиралось по утрам из сетей леса на сопках, всё былое куда-то отошло, канули обиды и тоска по геологии. Новое дело увлекло, захватило своим масштабом.

Не деньги гнали Ковалёва вперед, не исполнительность помощников, не страх перед Власом. А уверенность, что справится с новой и интересной работой, что эта работа — очень нужна.

В один из вечеров приехал на гусеничном вездеходе начальник соседнего участка Марк Низовой. Обрюзгший пятидесятилетний повеса с густыми морщинками у глаз, мутных от непокойной жизни, с запойно-желтыми прожилками на белках. Повидали они многое на этой земле, поблекли и увяли.

Кроме своего могучего заместителя по горным работам, эдакой гориллы в джинсах, привёз Низовой ящик водки. Развязно и театрально обнял Семёна. Сопящий от усердия заместитель легко метнул ящик с бутылками под кровать и преданно уставился на своего шефа в ожидании дальнейших команд.

Развалясь на койке, Низовой молча смотрел на молодого начальника участка. Его помощник не решался даже присесть в присутствии шефа, свесив громадные руки ниже колен, переступал грязными сапожищами по коврику. Покатый лобик, тяжёлая челюсть говорили о его сообразительности.

— Та-а-к, — начал гость, — или тебе везёт, или ты — прирождённый горняк. Как ты сумел столько земли перевернуть? Тут пусть наш бог, то бишь Дед, кумекает. Меня интересует другое. На полигоны завернул, а все бульдозеры крутятся. Слово волшебное знаешь от поломок?

— Знаю, — усмехнулся Ковалёв.

— Какое, если не секрет?

— Не суетиться, не упускать из виду главное. Разве ты не знаешь этого закона?

— Прости, подробнее, если можно.

— Ну, как тебе объяснить… Каждый на участке занимается своим делом. Я не обижаю людей, а работу требую. Сам научился работать на бульдозере и экскаваторе не хуже машинистов, варю электросваркой даже потолочные швы, овладел лотком.

— Зачем это тебе?

— Чтобы знать возможности каждого. Руководитель должен быть профессионально выше своих подчинённых, в геологоразведке никто не мог набурить больше меня за смену. Этим я показывал лентяям, что все их отговорки о высокой крепости породы и прихватах на забое скважины — липа. Вообще-то, в старателе нужно видеть человека. На что он годится, что его заставляет полгода работать в тайге.

— Ясненько… Ну и дурак! План не дашь, вся эта мразь тебя растерзает. Они сюда приехали деньгу зашибить. Лень! Вот что главное в твоём человеке. Ле-е-нь! Из-за лени обезьяна колесо выдумала, дубину в руки взяла. Потом телефоны и самолёты от лени своей наворотили. А начальник старательского участка обязан, — подчёркиваю, — обязан! — отсекать лень скальпелем жестокости.

— Пустое говоришь! Скальпель имеешь, а золота нет. У Власа тоже есть скальпель, смотри, как отсечёт он тебе по осени интересное место…

Марк выдернул бутылку из ящика и зыркнул на своего помощника. Тот резво вскочил и пропал за дверью.

Взвизгнул кто-то у вездехода и стих. Вскоре на фарфоровом блюде повар участка принес молочного поросенка, обложенного зеленью и печёными яблоками. За это время Семён утомился от назидательных речей Низового до тоски.

Увидев блюдо, Марк вскочил, потирая руки:

— Красиво жить не запретишь, молодой человек, как и красиво говорить. Я угощаю царским ужином схимника золотой промышленности. Давай выпьем под свежининку и, как пел один бард, "посмотрим, кто первый сломается"!

— До поросят добрался… Тебе же их на откорм прислали для осени. Чем люди будут питаться в конце сезона?

— Прокормятся грибами. Везет тебе, мой юный друг. Мне бы такую россыпь! — Низовой плаксиво скривился, закусывая. — Как ты попал в начальники? Ты что, родственник Власа?

— Нет.

— Так, почему у руля? — он ловко отхватил ножку поросёнка и впился в неё золотыми фиксами.

— Стечение обстоятельств. Судьба.

— Враньё! — Марк прожевал и отмахнулся жирной ладонью. — Враньё! Дед не будет так глупо рисковать. Уж я его знаю… Этого льва с мозгами лисицы и Божьим даром горняка. Он — справедлив и жесток, как зверь. Не мог он просто так поставить на сосунка. Что-то не так. А? Темнишь, голубчик, темнишь…

— А вдруг я — стоящий горняк, кто меня знает?

— Да-а?! — Низовой вяло отбросил кость в угол и многозначительно переглянулся с помощником. — Ну раз ты — горняк, скажи нам, тёмным людям, сколько катков у бульдозера?

— Десять опорных, а что?

— Успел посчитать. А сколько однобортных и двубортных?

— Вот что, пламенный борец с ленью человеческой, мы — не в ликбезе. Пей свою водку и катись домой, надоел.

— Ага! Это уже мне нравится. Давай выпьем? Что трясешься над стаканом, как дева в первый раз? Смелей! Власу не заложу. Мы ведь уговорились, кто первый сломается, тот и поднимет лапки.

— Перед тобой, что ли, лапки поднимать? Или перед твоим неандертальцем? Ты, Марк, людей мразью обзываешь, а сам-то ты кто? Потомственный дворянин?

— Дерзишь? — вскинул редкую бровь захмелевший гость и сузил глаза. — На грубость нарываешься?

— С чего бы это? Я ведь не пил и пить не собираюсь.

— Сломался. Дерзишь старшим. Нет у тебя ни культуры, ни широты, осталась одна работа, ай-яй-яй.

— Вот что, Низовой, садись в свой танк и дуй отсюда, вместе с поросенком. Мне надо идти на полигон.

— Это что, выгоняешь?

— Пока советую.

— Салага, — Низовой встал, аккуратно вытер руки о край простыни и отошел к двери. — Коля, набей, пожалуйста, ему лицо, мне неудобно, он же тебя неандертальцем обозвал.

— Пусть только попробует, — вскочил Ковалёв, — вам тогда с участка здоровыми не уйти. — Чувствуя, что сатанеет от злости, Семён толкнул опешившего верзилу к двери. — Убирайтесь отсюда! Если через минуту вездеход ещё будет стоять под окном, раздавлю его бульдозером.

Укатил Марк восвояси. У Ковалёва было такое состояние, как будто его вываляли в липкой грязи. Вернулся в

дом, поднял за углы клеенку на столе и выбросил собакам объедки вместе с недоеденным поросенком. С брезгливым чувством вымыл руки и только тут заметил оставленную водку, замкнул бутылки в сейфе. Утром прибежал в радиобудку горный мастер Малков. Запыхался, еле переводя дух, заблажил:

— Ой! Что будем делать, Семён Иванович!

— Что стряслось? Авария или придавило кого? — забеспокоился Ковалёв.

— Пойдём скорее, увидишь.

В разрезе непривычная тишина. Заглушены тракторы, молчит землесос, и молча скучились люди у промприбора. Расступились перед Ковалёвым. Хрустнули под ногами отмытые монитором камни. На перфорированном столе бункера лежал маленький человек с подвёрнутыми руками. Одет в грязную и мокрую фуфайку, расползшуюся до тела по швам.

— Переверните, — тихо попросил Семён, пугаясь мысли, что узнает через миг в лежащем кого-то из подчинённых.

Щелками глаз из далекого прошлого глянуло в небо желтое лицо китайца. Лоб проломлен кайлом.

— Видимо, спиртонос, грохнул кто-то и бросил в шурф. Многие годы во льду отлежал, да вот отмыли монитором, — высказал догадку Лукьян, — а может быть, и старался сам, не поделил с кем-то эту речку. Лет пятьдесят лежит, смотри, фуфайка без воротника, такие сейчас не шьют, самокованое кайло.

— Что будем делать, — обернулся к нему Семён, — вызывать милицию?

— Решай сам, нужно ли? Мониторщик, когда обмыл, и карманы проверил сразу, золота не нашел. Будут лазить тут неделю и бумажки писать. План сорвём. Похороним по-старательски.

— Как?

— Хорошо похороним, как надо. Всё, по местам! Запускай землесос, — отдал распоряжение Лукьян, — а вы двое, берите на вскрышу этого, вместе с кайлушкой.

Когда Семён понял, что труп хотят завалить в яме бульдозером, воспротивился и приказал выкопать могилку на сухом бугорке у посёлка. Лукьян недовольно скривился, а Ковалёв не стерпел:

— Ради выполнения плана не стоит забывать о совести, Григорьев!

— Я же тебе сказал, сам решай.

— Вот я и решил. Останки человека обложим льдом и мхом, а потом вызовем милицию. Я не боюсь последствий, но что скажут о нас люди, если похороним его по-скотски.

Когда неизвестного закопали, Лукьян подошел к Семёну и попросил сигарету.

— Ты же бросил курить?

— Поневоле закуришь. Ты прав, погорячился я. Радиограммы в комбинат и милицию я уже отправил.

— Правильно. Пусть разбираются, это — их работа.

— Да я просто подумал, что нет смысла раздувать это дело. Козе понятно, что он тут пролежал долгие годы. А как хорошо сохранился. Да-а… Жил когда-то, радовался, мечтал разбогатеть. И вот, как мамонта, выкопали.

— А всё же, интересно знать, как он забрёл сюда?

— Раньше их много ходило. Носили в дальние артельки спирт в обмен на золото. Были у них кожаные пояса, набитые, как патронташ, маленькими фляжками. Обмен шёл объём на объем. Спирт старатель выпивал и насыпал полную фляжку шлиха. Заносили они и кайла хорошей стали, обменивали вес на вес.

— Видел я старательское кладбище тех лет. Заросло, кресты вывалились, и памяти не осталось. Мы вели разведку месторождения возле посёлка Кабахтан. Он до сих пор на картах числится, хоть, с начала войны, там никто не живёт.

Прилетели туда на вертушке, буровые ещё по зимнику привезли. Улицы, дома стоят, и ни единого дымка. Облазил я там всё. В клубе стоит комплект инструментов духового оркестра, есть библиотека, обрывки бархатных штор на застеклённых окнах, в школе парты стоят, как будто только что оставлены учениками, в пекарне — гора форм для хлеба.

Самое большое здание — золотоскупка. Двухэтажный ресторан, в складах — сотни бочек с дёгтем и газолью. Локомобили в смазке на сгнивших чурках, два токарных станка, один мы потом на подвеске вертолёта вывезли, до сих пор в партии работает.

Но, самое впечатляющее зрелище — гора тачек. Несколько тысяч аккуратно сложенных в огромную пирамиду тачек. Ими наворотили такие отвалы, уму непостижимо! Архив мы там нашли, подшивки радиограмм и телефонограмм. В тридцатые годы туда уже был прямой провод.

Наткнулся я в стареньких папках на интересные документы об инженерно-технических работниках. Требования к ним были невероятно высокие. Понял я из прочитанного, что работали честно, на пределе возможностей. И тут приходит шифровка: "Произвести чистку среди ИТР — 9 человек".

А через несколько листочков ещё одна: "Почему вычистили только семь! Немедленно доложить ещё о двоих!" Вот время-то было… Хочешь, не хочешь, а плановую цифру "врагов народа" выполни, посади… Неужели и сейчас такое возможно? Сейчас народ-то стал грамотный, всё видит, всё понимает.

Коли начальник пьёт, ворует, занимается демагогией — никто работать с душой для его престижа не станет. Должна быть вера в руководителя. Власу я верю, поэтому подчиняюсь его воле. Знаю, что он предан делу, недосыпает, истязает себя работой. Разве такого человека можно подвести? Нельзя…

— Зря ты не взял те папки с собой, интересно было бы почитать, — хмыкнул Григорьев, — о чём они мечтали, как жили. Конечно, были и перегибы. В одном я убеждён, что если есть крепкая рука, если есть вера в общее дело, то есть и работа.

Если начальник — мямля, печётся только о своём благополучии, то и работяги в носу ковыряются от безделья. А куда люди делись из того посёлка?

— Старики рассказывали, что, когда ликвидировали прииск, людям разрешили вывезти только самое необходимое, не более двадцати килограммов, одну оленью упряжку. Просто не было транспорта. Началась война, а золото истощилось. Народ был нужней на фронте и оборонных заводах.

— Ладно, разболтались мы. Надо дорогу делать от посёлка на полигон, пошли, выберем место.

Мерзлота отошла в глубину болота, и технике трудно стало добираться в разрез. Раскисшая пойма засасывала бульдозеры, приходилось выдирать их с большим трудом.

Сняли двенадцать человек с основной работы, и Семён указал им направление.

— Через полторы недели здесь должна лежать стлань в полкилометра. Бревно к бревну. Сверху засыпем речником со вскрыши. Вопросы есть?

— Ясно, Иванович, — замялся тощий грузин Гиви, один из всей сборной владеющий топором, — да срок малый, не управимся.

— Нужно управиться. Работать в две смены. Вальщики леса и тракторные краны будут поставлять материал. Катанка и скобы есть.

— Да тут за лето не настелить! — изумился новенький слесарь. — Пятьсот метров! В среднем на метр пять брёвен. Это же надо две с половиной тысячи листвянок уложить?!

— Я не буду вам говорить того, что сказал бы Низовой на моем месте: "Если в срок не уложитесь, топайте на вертолёт и домой без поденок!" Ни мне, ни вам это не выгодно. Дорога будет через две недели! От этого зависит, быть или не быть золоту. Лишних людей на участке нет. Старшим назначаю Гиви. План — пятьдесят метров стлани в день. Начинайте, меньше раскачки и болтовни.

На двенадцатый день бульдозеры пошли по новой дороге. Грязным и уставшим строителям Ковалёв отвёл отдельный барак и отдал три бутылки водки из ящика, забытого Низовым. Подмигнул Гиви:

— Двое суток отдыха — и по рабочим местам. Водка на растирание от ревматизма. Отсыпайтесь, обед сюда принесут.

— Понятно. Спасибо, генацвале, — разулыбался грузин, — хлебом клянусь, не подведём.

— Вам спасибо. А мне скажете, когда получите деньги и будете возвращаться домой. Отдыхайте. Что еще вам нужно?

— Для общего счастья ещё невест бы нам подкинуть, начальник, — заржал сварщик Иванов, мужик лет пятидесяти, с измятым лицом, — мы бы за это до Алдана стлань отгрохали.

— Перебьётесь, — успокоил его Семён и вышел из барака.

Наутро явились сразу две беды: сгорела баня и прилетел техрук Семерин.

Ковалёв встретил его, проводил в гостиницу и велел принести чистые простыни. Завхозом на участке была Зинаида Михайловна, особа неопределённых лет, толстая, с сипло-прокуренным басом.

Могла она обругать кого угодно и осрамить на людях. Побаивался ее народ и сторонился. Зашла с простынями, ослепительно улыбнулась гостю и, полюбопытствовала:

— Опять прилетел мешать работать? На полигон остерегайся ходить, зароют ненароком вместе с очками, ищи потом, — бросила белье на койку и степенно удалилась.

— Твоя работа, Ковалёв?! — взъелся техрук.

— Что ты?! Мне с ней самому трудно поладить.

— Настроил против меня коллектив участка. Доложу об этом Петрову, он тебя выгонит!

— Слушай, Семерин… Только не пугай меня, я пуганый! Выгоню-выгоню! Сам, что ли, сядешь за рычаги бульдозеров, если всех поразгонишь?

— Новых наберём.

— Ладно, не ты ставил меня, не тебе и снимать. Занимайся своим делом. Если на полигон занесёт, распоряжения бульдозеристам давай только через моего заместителя и горных мастеров. Понял?

— Ты чего мне диктуешь условия! Я двадцать лет в разведке отработал!

— Охотно верю, но здесь командую я! Мне отвечать за участок. Поправь, подскажи, я тебе за это спасибо скажу, но не мешай.

— Нет… Да ты хам, Ковалёв. Почуял безраздельную власть — и закружилась головка?

— При чём тут власть, плохо то, что я помощи от тебя не вижу. Барские наезды устраиваешь. Нервы треплешь, людей задёргал. По слухам, мужик ты грамотный. Только, видно, засиделся в своём институте, вот и проснулся в тебе неуёмный административный зуд. Нам с тобой делить нечего, и работать нужно без пустых истерик.

— Так-так, — неопределённо изрёк мрачнеющий техрук.

Изменила северный край добыча золота. Когда летишь над реками и ключами Белогорья, оторопь берет от масштаба вывернутых наизнанку долин. Во время промывки становились речки желтыми от ила, грязью забивало жабры рыбам. По окончании отработки просветлевшая вода оставалась мёртвой.

И никого так жестко не коснулось постановление об охране окружающей среды, как золотодобытчиков. Приспела необходимость возводить каскады отстойников, переводить промприборы на оборотную воду, рыть многокилометровые руслоотводы.

Всё это — лишние миллионы кубометров земли, тысячи тонн солярки, но главное — время! А постановление правильное. Это, скрепя сердце, сознают все работающие в тайге. Дороже взятого золота станут, в своё время, затраты на восстановление флоры и фауны загубленных рек.

Золото идёт в колоды, а рыба по руслоотводным канавам на нерест в верховья. Оказывается, можно совместить несовместимые в понятиях вчерашнего дня проблемы.

Прилетела на участок инспектор водоохраны Карпова и опломбировала задвижки промприборов. Ковалёв по проекту отсыпал дамбы и подготовился перебросить промывку на оборотную воду, но опять вмешался Семерин.

Он отдал горным мастерам распоряжение прекратить перемонтаж, — дескать, сто лет мыли напрямую и ещё можно мыть столько же. Золото важнее. Мастера увидели в этом мнение всего руководства артели, отлынивали от перемонтажа, приводя, в своё оправдание, кучу причин.

Когда же участок остановили, техрук обвинил начальника, — мол, оперативность не проявил. Влас ревел по рации, как весенний медведь, избавляющийся от ссохшейся пробки в заду. Не хотел принимать в расчёт никаких объяснений и требовал металл.

Когда техрук, высокомерно поглядывая на Ковалёва, в третий раз предложил Деду заменить начальника участка, мудрый Влас понял, в чём дело. Неожиданно мягко попросил:

— Передай трубку Семёну.

— Ковалёв на связи.

— Через сутки ты должен работать на оборотке, понял?

— Понял, исполню.

— Лакейское слово, скажи проще!

— Сделаю!

— Вот так… Тебе ещё мой помощник нужен? Он-то, куда смотрел, в душеньку мать, если ты виноват кругом!

— Можете забрать его, мы сами управимся.

— Бегом на полигон, все сварочные агрегаты стащи в кучу, режь водопроводы и пульпопроводы, завтра доложишь о пуске. Если сделаешь раньше — запускай! К чертям все пломбы, я отвечаю! Но воду сделай чистой! Рыба противогазов не имеет. До связи!

— Влас Николаевич, к вам просьба, — оживился Семён.

— Какая еще просьба?

— Одному бульдозеристу сапоги нужны сорок седьмого размера, болотники желательно. Развалились его кирзачи, босиком ходит.

— Работник стоящий?

— Один из лучших! Ребята зовут его Бульдозером за силу и умение работать без устали. Всю жизнь по артелям.

— Где я такому уроду возьму сапоги? Поставь его на кухню поваром. Закажу снабженцам, пусть ищут по всей стране. Бывай. Техрук пусть вылетает первым бортом, я ему здесь мозги вправлю.

Радист, шмыгая вислым носом с сизым отливом, улыбнулся и показал Ковалёву на техрука. Тот аккуратно вытирал очки платочком, щёки горели розовеньким, девичьим румянцем, и недобрым был прищур глаз.

— Опять Дед буянит по рации. И чего на комбинате терпят его художества? — зашёлся он удушливым хохотком.

— А кто, кроме него, даст золото, — влез радист, — вы, что ли? Прилетели и улетели в тёплые края, а Влас столько наворотил металла за свою жизнь, что памятник заслужил на родине!

— Ты-то, что лезешь не в своё дело? Нос от пьянки зацвел, и туда же, учит. Заткнись.

— Почему «ты»? Я с тобою коз не пас. И не затыкай меня. Я конструировал вот эту рацию, понял? По радиотехнике авторских свидетельств половина чемодана. А что пил — моё дело. Ишь! Деятель! Да я тебе по любому вопросу нос утру, начиная от марок сталей и кончая отработкой россыпей. Вон, вся станция набита технической литературой.

Семерин упруго встал и вышел. А радист уже завёлся.

— Успокойся, — похлопал его по плечу Ковалёв.

— Хочешь, выгоняй меня, но все равно этому типу кое-что скажу! Он тут по рации такого набрехал начальству комбината, что у меня уши вяли. Я за дверью стоял и слышал, как он на Власа кляузничал. Ты только посмотри, какая у него снисходительность на морде написана к нам, недостойным! Ты приглядись! Тьфу!

— Не стоит, Дробнов. Деду сообщат, и мне неприятности. Этому человеку ничего не докажешь.

— Влас меня простит. Он мужик с пониманием. Докатился я когда-то до ручки и попался на глаза Деду. Узнал он, что разбираюсь в радиотехнике. Отправил безвыездно в тайгу. Пришел я в себя, опять жить стал. Пусть не тот масштаб, нет у меня завода, но есть любимое дело, есть право быть человеком.

Радиолюбительством занялся, новый передатчик слепил, получил разрешение коротковолновика, идут открытки со всего света. Подумываю вернуться к семье, хватит шестилетней разлуки. За всё Власу спасибо.

Петрова кто любит, кто боится, а кто и зубами скрипит от зависти. Поднял артель за два года из разрухи и сделал её лучшей по министерству! Это не шутки шутить…

Ковалёв ушел на полигон, а Дробнов забрёл к отдыхающим строителям. Как ни клялся Гиви, а радист все ж, умудрился выпить у них и довёл техрука до истерики. Вечерней связью Семерин уже докладывал в комбинат, что начальник участка развел в рабочее время пьянку. Председатель вызвал к рации виновника.

— Что случилось?

— Стлань до полигона Гиви положил за полторы недели, устали люди. Я разрешил им отдохнуть.

— Спиртное Низовой приволок?

— У вертолетчиков взял, — неуверенно соврал Семён.

— Не бреши мне, Марка работа. Знал он, что к тебе летит Семерин, специально подбросил. Я тут ломаю голову, как делать дорогу, чтобы не гробить технику, а её уже сделали. Как дела на участке?

— Нормально.

— Опять у тебя всё нормально?

— Если не брать во внимание, что сгорела баня, то всё хорошо.

— Эти мелочи меня не касаются, сами сожгли, сами и построите. Продукцию вовремя давай. Бани, они всегда горят. Хуже, когда горит артель. Суточный план намыл?

— Сделали, с привесом…

— Вот с привесом до конца сезона и давай! Премию мы получили за квартал. Высылаю три тысячи, сам составишь ведомости и раздашь достойным. Пусть их будет десять человек, но чтобы они заработали эти деньги. За-рабо-о-отали! Тебе — ни копейки, в следующий раз, прежде чем выпивку разрешать, подумаешь.

Дробнов плясал у крыльца радиостанции, пел частушки, отбил поклон выходящему техруку — Спасибо, батюшка, не забываешь нас, смертных, в грехах и чревоугодии погрязших. Спасибо, отец родной! Дай Бог тебе царства небесного и возможности стать когда-нибудь человеком. Молиться денно и нощно станем за благоденствие твоё.

— Прекратите балаган! — тихо и угрожающе предостерёг Семерин.

— А ты что, человеком не хочешь стать? — отвесил челюсть радист.

— Прекратите! Или я…

— Что я… Ты же драться не станешь, я…

Ковалёв втолкнул Дробнова в радиостанцию и закрыл на замок. Пошёл к съёмщикам по тропинке. Огляделся вокруг.

Летний вечер окутан маревом тепла. Погода наладилась. Только вдалеке пылает по горизонту тёмная тучка, беззвучно мигают молнии и опустились косые струи на жаркую тайгу. Дымит железная печь под дощатым навесом.

Съёмщики отжигают от ртути золото. Пьют чай. Уступили место начальнику на толстом, отполированном штанами бревне.

— Чайку? — вскакивает низенький съемщик Коля и наливает кружку.

— Валяй, только вприкуску.

— Да знаем уже. Отведайте чайку, на печке с золотом заваренного. Ни в одном ресторане такого не подадут.

Прихлёбывая чай, Семён пристально уставился на тусклое и некрасивое золото латунного цвета. Перехватив его взгляд, бородатый Коля словно прочитал мысли:

— Поглядеть не на что, дерьмо дерьмом, и никакого азарта нет к нему. Увидел бы где под ногами — пнул и не нагнулся, а люди от него сколь веков с ума сходят!

— Больше бы в колоду такого дерьма! — неслышно подошёл сзади техрук. — Деньги не пахнут! — наклонился к ванночкам, долго рассматривал, близоруко щурясь. — Хороший металл, крупнячок! Будет план, артели опасаться нечего, — вкрадчиво мурлыкал над золотом, поправляя тяжёлые очки.

— Петров рассчитывает здесь на два плана, надо делать, — буркнул Ковалёв, — попейте чайку с нами.

— Спасибо, с удовольствием, — оторвался с неохотой от жаром пышущих крупинок. — Признаться, я мало верил в Орондокит, — вдруг заулыбался, мостясь на бревне. — Такая большая вскрыша и плывуны! А оно вот лежит, тёпленькое.

— Чтобы кого-то родить, надо сначала попробовать, — отозвался Коля. — Глаза страшатся, а руки делают. То ли ещё будет!

— Ну, разговорчивые у тебя все на участке, слова не дают сказать, — опять разулыбался всегда мрачный и недоступный человек.

Семён косо посмотрел на него, дивясь резкой перемене и сомневаясь в ней. Уж больно мягко стелет. Андрей Васильевич менялся на глазах. Рассказал пару анекдотов, большими глотками прихлебывал чай из грязной кружки, запросто и привычно.

Щёки его алели всё тем же девичьим румянцем, а глаза деловито скакали с одного предмета на другой, всё впитывая, узнавая и замечая.

"Ясно, — с облегчением подумал Семён, — своим в доску прикидывается, заигрывает. Чёрта с два пролезет, товарищ Семерин". Отвернулся от съемщиков, забылся и ушёл в себя.

Тучка не иссякла на горизонте, а набухла пуще, уже доплывал рокот грома и всплески молний озаряли набрякшие темнотой гольцы, цепи далёких сопок, закипала белесая муть, пряча слинявшее в закате солнце. В печке ещё постреливали дрова, донося смолистый и жаркий дух тлеющих поленьев.

Над трубой пляшет воздух струйкой знойного марева. Рваными листьями бумаги набросаны под навесом свежие берёзовые щепки, темнеют мокрые лотки. Наполовину пустая пачка сахара лежит прямо на мху. Изредка кто-нибудь нагибается, берёт из неё кусочек и молча пьёт чай в приятной истоме после суетного дня.

— Чай — человек! — прервал молчание техрук и ушёл. Съёмщики сразу облегчённо зашевелились и загомонили. Коля, по привычке, хвастался женой:

— Зимой вырвешься — жена на три метра не отпускает от себя.

— И на семь метров не подпускает к кошельку, гы-гы, — добавил патлатый лесоруб. — Гы-гы, с твоим росточком, Коля, только заместо петуха на ферме служить, гы-гы…

— Кто знает, может, я весь в корень ушёл, — отстаивал мужскую честь съемщик. — А вот тебя-то даже собаки не признают в посёлке. Медведями провонял. Какой ты бабе нужен?

В Бульдозере прорезался талант искусного повара. Не привелось ему одолеть поварских курсов, а вот кашеварить наловчился лихо. Огромными ручищами месит тесто, стряпает румяные пирожки и булочки. Каждый день новое меню.

Тесный халатик расползся по швам на крутых плечах, на рыжей голове крахмальный колпак, медью отливает широкая и ухоженная борода. Всё, как положено. Фирменный повар, хоть картину пиши. Успевает и ягоды собрать на компот, и хлеб испечь такой, что началось паломничество вертолётчиков за пышными и белыми буханками.

Сапоги сорок седьмого размера были ещё где-то в дебрях снабжения, а Бульдозер, совестясь товарищей, боясь, что попрекнут за бабий труд, отдавал всю фантазию непривычному для себя делу. Поднимался затемно и кружился над плитой, пробуя из черпака варево, на бегу заглядывая в какие-то книжки и рецепты.

Пол кухни жалобно скрипел под ним. Не укладывалось в его простецкой голове, что старатель не сможет что-то сделать. Поросят кастрировать — Бульдозер наточил обломок ножовки по металлу, банку с йодом в руки — только попискивают клиенты. Два взмаха острым ножичком, чоп ваты под хвостик — и гуляй себе, наращивай сальцо.

Лечить кого-то от простуды — в подсобке столовой висят пучки неведомых трав. Только пожалуйся на болезнь, утащит в парилку да так отхлещет берёзовым веником, потом полумёртвого заставит выпить двойную дозу настоя, другой раз помалкивают, всё больше к медичке норовят попасть.

Если случаем кто подрался, бегут к нему посыльные. Бульдозер поднимает за шиворот обоих драчунов и умиротворяюще басит: "Не на-а-адо. В реке сейчас наокунаю!" Охота драться сразу пропадает.

Иной раз, затосковав по настоящей работе, он убегал на полигон, к своему трактору. Конопатый, с рыжей копной растрёпанных волос, бульдозерист творил чудеса. Отладит лебедку так, что, набрав отвал породы, вылезет на кабину и курит, а трактор ревет, сам толкает вскрышу до конца.

На такой скорости откатывается с крутого склона назад, что башмаки гусениц становятся невидимыми, сливаются в сверкающие ленты. Привык с детства работать шутя и надёжно. С заработками расставался так же легко, как и работал.

Остановит, бывало, на улице города девушку, сожмет ей лапищей ручку — и в ювелирный магазин! "Выбирай, чего уж там, не стесняйся. Чем ты хуже этих торговок, золотом обвешанных?"

Она, с испугу, слова не молвит, ищет глазами милиционера, принуждённо мерит кольца и перстни золотые, сердится, вырывается, а чудак уже толкает к двери, излучая купеческое благолепие:

"Иди с Богом! Красивая ты, не для меня. Кому рыжий нужен — го-го-го! Носи на здоровье, мне-то к чему они, деньги? Скорей бы кончились, да в тайгу податься, утомили они меня. Всё равно спущу понапрасну, а так хоть вспомнишь когда".

Шутил-бедовал и нарвался. Прилипла за такую щедрость к нему молодая девчушка, безродная и неприкаянная. Так и не оторвал. Женился. Пить бросил, куражиться, а старания оставить не смог.

Мыкается, горемычная, с двумя сыновьями — погодками в городе, ждёт в отпуск непутёвого мужика. То-то радость будет — варить научился!

А в свинарнике чистоту Бульдозер навел — любо дорого зайти, как в лаборатории. Пронумеровал поросят зелёнкой, изобрёл для них автопоилки и завёл журнал наблюдений. Получил посылку книг по свиноводству и повёл дело с научным размахом.

Клянчил у медички какие-то таблетки, понавыписывал стимуляторов роста, и дело дошло до того, что поросята начали обрастать шерстью и походить на молодых мамонтов.

Выводил прогулять супоросных маток, и такая любовь к живности была у него, что перестал народ отпускать шуточки. Потом Бульдозер взялся за теплицу, понасадил грядки зелени, огурцов, помидоров и оказался бесценным работником.

На собраниях участка Бульдозер помалкивал, но если они затягивались и нарушали график кормления, вежливо извинялся и вдруг пронзительно свистел в два пальца.

Из тайги вырывалось стадо с радостным визгом и хрюканьем, под улюлюканье и смех собравшихся неслось к свинарнику. Свиней вёл хряк Васька. У него — длинное, ехидное рыло с красными глазками, злобный норов дикого секача.

Кусался, как собака. Особенно не дружил с механиком Воронцовым, тот отвечал взаимностью, пнёт Ваську исподтишка под зад и спрячется в столовой. А хряк ещё долго ломится пятаком в двери с осоловевшими от ярости глазами.

Как-то, обиженный очередным пинком, Васька таранил головой двери "белого дома", осатанело взвизгивал и хрипел. Благодушный и улыбающийся Воронцов растолкал вернувшегося под утро с полигонов начальника и сообщил, что на участок летит инкассатор. Путь к отступлению механику был отрезан взбесившимся хряком, поэтому он тоже прилег на койку и достал из-под матраса книжку.

— Ох и подловит он тебя когда-нибудь, у него же клыки вылезли, как у секача, — предостерёг умывающийся Ковалёв. — Почему меня Дробнов на связь не разбудил?

— Власа не было, решили тебя не беспокоить. Вертолёт уже в дороге, я съёмщиков предупредил, чтобы не уходили. Отправка металла — это всегда радостное событие, итог общей работы.

Выпаренное от ртути и отдутое золото тщательно взвешивается на аптекарских весах в присутствии комиссии, пакуется в двойные холщовые мешочки и опечатывается двумя пломбами. Хранится продукция в ЗПК — золото-приёмной кассе. Безотлучно охраняется вооружёнными людьми.

Вертолёт сел. Ответственные за отгрузку металла, подготовив все документы, собрались в ожидании инкассатора. Первым к ЗПК подлетел невысокий и подвижный незнакомец:

— Кто здесь старший?

— Я, — отозвался Семён, поднимаясь и загораживая проход.

— Заместитель начальника райотдела милиции майор Фролов, — подал удостоверение вошедший и уставился на Ковалёва.

— Ясно, — ответил Семён, посмотрев документ, — а где ваш вкладыш допуска?

Фролов усмехнулся и достал из кармана допуск:

— А мне уже наговорили, что ты — разгильдяй. И где Петров отыскивает такие бдительные кадры!

— Больше слушайте Семерина, он вам наговорит.

— Ну, ладно, знакомство состоялось. Где у тебя документация? А потом уж покажешь, кого ты нашел под землёй.

Майор осмотрел труп, составили акт. Семён приказал рабочим углубить могилу, а Григорьев не забыл своего обещания. Сам прикрепил к деревянному столбику железную дощечку, на которой было размашисто выведено сварочным швом: "Неизвестному старателю. 1979 год".

Инкассатор улетел с металлом, а Фролов остался на пару дней. Обошёл промприборы, проверил на колодах замки, ограждения, пломбы, документацию оприходования металла и уверенно написал в книге учёта, что претензий к сохранности золота нет.

После ужина гость покуривал, лёжа на гостиничной койке, и неожиданно спросил у Ковалёва:

— Как думаешь, есть утечка у тебя на участке?

— Гарантировать не могу, но, в принципе, не должно быть. Допуск к металлу ограничен, лишних людей у колоды при съёмке не бывает. Всё делается комиссионно.

— Не будь доверчив. Человек сляпан из противоречий. Может брать именно тот, кто вне подозрений. Да-а-а… Именно тот, кто вне подозрений. Вездеход мне нужен на завтра, поеду на рыбалку.

— Бери. Вездеход АТЛ на ходу, езжай. К Низовому двинешь?

— Давай спать, — не ответил на вопрос майор, — а то я страху нагнал, будешь теперь от золота прыгать, заставь вездеход заправить полностью и проверить ходовую часть. Если сломается по дороге, сам ремонтировать не смогу. У меня очень мало времени.

— Больше некуда тебе ехать, к Низовому, — уверенно проговорил Семён, — а впрочем, мне-то всё равно.

— Всё правильно, не надо лишних вопросов.

Утром Фролов сам сел за рычаги вездехода и укатил. Не приметил Семён у него ни удочек, ни спиннинга, терялся в догадках, какую рыбку будет ловить майор.

Промывка песков шла на полную мощь. Отработали веером левую часть полигона. Из-за дождей не успели вскрыть до песков правую сторону. Ковалёву пришла идея не выталкивать пустую породу на отвалы, а свалить на отработанное место подрезку правого борта и двухметровый слой пустой породы.

Сталкивать вниз вскрышу гораздо производительней, чем выталкивать вверх. Лукьян, Воронцов и горный мастер Малков упёрлись, отговаривали, ставя в пример свою практику, боясь, что потревоженные плывуны раскиснут и задавят откачку. Пришлось взять перевалку на себя.

Ковалёв согнал все бульдозеры в один ряд, зачистил плотик и перебросил их на остающуюся вскрышу. Время подхлёстывало. Поднять эти кубометры породы на отвалы — это значит потерять две недели, прогнать через землесос — не напасёшься к нему запчастей.

Заместитель и механик стояли в сторонке, переговаривались и скептически поглядывали на Семёна. До сих пор он прислушивался к их советам, а тут проявил характер и упрямство.

Ковалёв объяснил машинистам свою идею и махнул рукой. Бульдозеры шли нож к ножу, задирая стружку земли по всей площади, сваливали её с трехметрового обрыва. Откатывались назад, выстраивались и снова шли с тягучим рёвом на отступающего Ковалёва.

Эта воедино собранная мощь захватила всех, быстро рос курган пустой породы, обнажая продуктивные пески. К ночи всё было кончено. Заревел отдохнувший землесос, глотая золотоносную пульпу.

Лукьян, стоявший на краю отработки, всё же, подошёл к усталому и грязному начальнику и пожал руку:

— Молодец! Ты нас уж извини, привыкли к шаблону. А как здорово получилось! Кувыркались бы ещё тут две недели. Да-а… Свежий глаз — великое дело! Будь на твоём месте, я бы не рискнул.

Семён шёл, хлюпая обросшими грязью сапогами, и, ободрённый удачей, думал, как лучше и быстрее взять нижний полигон. Остановился на мосту через руслоотводную канаву.

— Лукьян! А если мы пустим реку на вскрышу нижнего полигона? Ведь она унесет тысячи кубометров грязи в отработку. Выносную канаву на выходе перекроем большой плотиной и, когда отстоится, выпустим! А? Котлован отработки — огромный, только пододвигай плывуны в струю!

— Хм… Непривычно как-то. Страшновато. А ведь, стоит попробовать, там жижа задавила, должно получиться.

— Попробуем. Завтра. Воронцов займётся монтажом второго землесоса, а тебе поручаю строительство плотины.

— Хорошо… Возможно, это и выход из положения. Здесь урвали две недели, там схватим не меньше. В сезоне выкроить месяц — это фантастика! Плотину я сделаю до обеда. Одним бульдозером проткнёшь руслоотвод, техники там маловато, надо перегнать отсюда пяток машин, они уже здесь не нужны.

А ведь, получится! Черт бы меня побрал, старого осла, так просто, аж завидки берут, как сам не додумался?

На следующий день всё пошло гораздо быстрее. Лукьян ещё ночью отсыпал плотину, и после завтрака пустили воду на полигон. Река с грохотом упала с обрыва, забурлила в метровом слое грязи, растолкала её, и всё сметающим селем понеслась в отработку.

Бульдозеры строем подталкивали вскрышу в поток, всё глубже и глубже зарываясь и подрезая борта у контуров. Работа шла лихорадочно и неистово, повар привёз обед, но ни один человек не вылез из машин, обед остывал, и Бульдозер не выдержал. Выгнал из своего трактора новенького и закрутился, как балерина.

Полигон углублялся на глазах. К вечеру по всей площади проглянули пески, воду остановили и начали монтаж землесоса. Рабочие собрались у кастрюль с обедом, жадно уплетали холодную пищу. Шутки, смех, не взяла усталость в этот день никого.

Ковалёв лазил днями по бортам отработки, сам брал на лоток пробы и, если струя уходила за контур, тут же бросал на это место технику. Переваливал бульдозерами вскрышу на пустые корешки, и опять весело вскидывал большой палец бородатый съёмщик Коля.

Участок вошёл в график выполнения плана. Во второй раз поменяли бульдозеры гусеницы, катки и дизели. Месяц работы по валунью — и железо не выдерживало. Двигатели выходили из строя ещё быстрее. Стоит машине нырнуть в плывун — готово. Грязь проникает через сальник, и дизель застучал.

Лечил от этой напасти моторы Владимир Егоров, вдвоем с помощником успевали они за день сделать чуть ли не полный капитальный ремонт. Маленький, остроносый, с тёмным угрюмым лицом, Егоров, как заведённый, крутился в моторном цехе, на бегу прихлёбывая чифир и подгоняя напарника резким, писклявым голосом.

Однажды он не вышел на работу, и Ковалёв, делая утренний обход участка, решил проведать моториста. Жил Володя на отшибе, в маленьком, рубленном ещё при разведке Орондокита зимовье.

Семён открыл низенькие двери, обитые рваным тряпьём, и нашарил рукой выключатель. Ярко вспыхнула лампочка. В зимовье застойный мужской дух пота, табака. Рядом с нарами стоит чурбан, заменяющий хозяину стул, на нём пустая кружка.

— Володя, подъём!

Лежащий застонал, скрипнул зубами и открыл глаза, щурясь от режущего света.

— Принесло же тебя, начальник! — проворчал он, вставая с постели. — Не мог чуть позже зайти?

— А что такое?

— Всё ты мне испортил, надо же так подгадать! Понимаешь, увидел я вчера во сне баклажку браги, пока искал посудину зачерпнуть — и проснулся. Сегодня вот и кружку припас, поставил под руку — опять невезуха, — с усмешкой посмотрел на Семёна.

— Ладно заливать. Что с тобой?

— Радикулит стрельнул вчера, еле дополз до койки. Поворочай круглый день моторы… Дай отлежаться пару дней, пройдёт. Это — не впервой. Очухаюсь помаленьку.

— Раз так, лежи. Сейчас медичку пришлю, уколы сделает, мазью разотрёт. А сезон кончится, поставишь баклажку медовухи. Я тоже выпью за твоё здоровье и твою работу.

— Не побрезгуешь?

— А что я, не такой человек?

— Кто тебя знает… Со всякими приходилось работать.

— Что же тебе начальники плохого сделали?

Егоров поморщился, выпил из кружки холодный чай и вытянулся на кровати.

— От, зараза, дёргает опять. Садись, посиди немного. Бегаешь как оглашённый. Марк Низовой так не делал. Выспится и давай орать почем зря. А весной выстроит весь участок в четыре шеренги, как в армии.

Пройдёт вдоль нас, всем в глаза залезет, морда свирепая, хуже не придумаешь. Побегает и толкает речь:

"Высокий заработок вам гарантирую, но забудьте обо всём! Обо всём, кроме работы! С этого дня я заменяю вам мать, отца, любимых баб и детей. И лозунг должен быть один — нам хлеба не надо, работу давай!"

Фу-у… Низовой всегда был большим пустобрёхом и сволочью. Ни разу не сел за один стол с нами, повар ему носил еду домой. В бане мылся только один. Сядут ребята перед сном в карты или домино сыграть, если увидел — выгонит.

Говорит: "Если силы есть в карты дуться, значит, смену отсачковали!" Кому пойдёшь жаловаться? Тайга кругом. На том участке хорошая россыпь была, а план не выполняем. Месяц остаётся до морозов, всё пески выкучиваем. Роптать начала толпа.

Он вертолёты вызывает и просит желающих на посадку. Улетела половина народу. Тут он и запустил приборы, пошло золото. План дали, а заработок поделил тем, кто остался. Уехавшие прознали и куда потом только не обращались!

Написано в Уставе артели, что, если досрочно покинул работу — получай тариф. Всё! Низовой только посмеивался и руки потирал: "Как я их провёл?! Старатели сопливые!"

— А Петров куда смотрел?

— Он ещё не был председателем, и артель другая была — «Юбилейка». Я всё время к тебе приглядываюсь, мягковат ты характером, но тебя хвалят даже старички.

— А к чему горло драть? План даём. С хорошим настроением и работать легче.

— Может, ты и прав… Привыкли на пределе сил работать. Золото легко не приходит. А с тобой, оказывается, ещё и поговорить можно. К такому обращению не привыкли. Разбалуешь ты лаской свой участок — Дед не простит.

— Ничего, Влас умный мужик и понимает всё, как надо.

— Всё это так… Только размах у него — не для наших мест…

— Влас одержим в работе. Если бы он был начальником той экспедиции, откуда я пришёл сюда, можно было бы чудеса творить в геологоразведке. Самое ценное качество Деда, что он не консервативен, имеет современное мышление, стремится к новому. А главное, что никого не боится, умеет рисковать.

Куда хуже, Володя, если подчиняешься руководителю, бесхребетному перед своим начальством и беспринципному к подчиненным. Кто-то умно сказал: "Самое страшное в жизни — маленький человек на большом посту".

— Да что ты меня убеждаешь, разве я против Власа! Такого председателя артели поискать. Ну, а ты, всё же, будь с нашим братом построже. Ты вот сказал, что люди тянутся ко мне в цех?

— Сказал.

— Гони их от меня, чаепития разводят, помощника отвлекают разговорами. Самому прогнать неудобно. Нашли чайную! Заварки не напасёшься. Смотреть на этих лодырей тошно.

— Хорошо, присмотрюсь к тем, кто там частый гость. Утром нежданно нагрянул Влас, злой и какой-то опустошённый. На полигоны не пошёл, заперся в гостинице с бумагами и никого туда не пускал, кроме повара, приносящего еду.

Всю ночь горел в окнах свет, на завтрак Влас пришёл успокоенный и довольный, погружённый в свои скрытые думы.

Старатель Акулин сидел на корточках у столовой. С отступившимися от земной суеты глазами — пел. Люди останавливались рядом, вслушивались. Доверчиво улыбались, едва слышно вторили. А Акулин всё пел одну за другой чем-то трогающие душу песни.

Влас прислушался и подошёл. Долго стоял рядом, потом нагнулся и потрепал бульдозериста за плечо:

— Хорошо поёшь, душевно. Ты, может быть, и играть умеешь?

— Умею, шеф. Если бы сюда, по щучьему велению, фортепиано, я бы ваши душеньки ещё не так потешил. — Акулин грустно улыбнулся и покачал головой. — Ну, да ладно, потерпим без концертов до конца сезона.

Влас круто повернулся и ушёл в радиобудку.

Перед обедом сел вертолёт. Из открытого люка старатели выволокли забитый в дерево ящик и с трудом погрузили на машину. Дед стоял поодаль, указал шоферу рукой на столовую. Никто даже не представлял, что в ящике.

Сняли из кузова и разбили упаковку. На истерзанной гусеницами и колесами земле сиротливо осталось гореть красным деревом нелепое здесь пианино.

Семён поднял крышку, блеснуло тисненным золотом: "Красный Октябрь".

Влас молча слонялся рядом, трогал рукой клавиши, они густо, по-осеннему печально отзывались плачем.

— Приведите Акулина, — мрачно буркнул он, — если на смене, снимите с бульдозера. Остановите землесосы, всех людей сюда.

Акулин, сонный, сморенный усталостью после ночной смены, вышел из барака. Отбивался от тянущих его куда-то старателей и вдруг взглянул на столовую, потом на свои заскорузлые, скорченные работой пальцы. Холодный, северный ветерок окончательно пробудил его, Акулин встрепенулся и в раздумье потёр щетину на подбородке.

Чуть кособоко горело под солнцем несуразное в тайге видение. Он тихо пошёл к инструменту. Петров сам выкатил из штабеля чурбан лиственницы и подставил к пианино.

— Эй, кто-нибудь! Поднять всех спящих и собрать участок!

Акулин плюхнулся на чурку, опять посмотрел на свои руки.

— Играй! — встал рядом Дед, как оперный певец перед арией.

— Что?

— Что умеешь, играй.

Музыкант, голый до пояса, в истрёпанных и протёртых на коленях штанах, вяло улыбнулся, вытер ладони о впалую грудь. Люди стояли молча вокруг, утихли бульдозеры и землесосы на полигоне, тонко пиликал встревоженный кулик, падая на болото.

С опаской, неуверенно Акулин прикоснулся к снежной белизне клавиш, поправил чурбан под собой и лихо, очумело взмахнул руками.

Инструмент рявкнул нездешним криком, цепкие пальцы уверенно держали нить мелодии, и ноги суетливо ловили тонкие педали.

Замерло всё… Вспыхнуло что-то в груди у каждого стоящего, закружило голову. Понесло…

Влас выбил коробок спичек у пытавшегося прикурить слесаря и вдруг сел на землю. Толпа, как завороженная, опустилась вокруг, не отрывая глаз от чуда.

Акулин играл с закрытыми глазами, то падал головой на клавиши, то застывал, откинувшись назад. Его руки вели всех в забытое и сладкое… "Лунная соната", "Полонез Огинского", «Апассионата», Бетховен — "К Элизе", Чайковский — "Сладкая Грёза", музыка из фильма "Станционный смотритель", — шептал перед началом каждой мелодии.

Он забыл обо всех, судорожно гоняя желваки по скулам, потом вскочил, отшвырнул пяткой чурбан, играл стоя. Иногда сбивался, недовольно кривил губы. И вдруг тихо, мерно и просторно потекла знакомая, родная мелодия.

Первым её угадал и встрепенулся Влас, повёл низким, хриплым голосом:

Сте-е-епь да сте-е-епь круго-о-ом,

П-у-уть дале-е-ек лежи-и-ит,

В то-о-ой степи-и-и глухо-о-ой

За-амерза-а-л ямщи-и-ик.

Два голоса не сдержались, подтянули, тут же включились остальные.

Ковалёв краем глаза смотрел на Власа — гортанно, могуче, прикрыв веки, старик допел песню. Потом уже, не ожидая музыки, тихо загудел:

"Во-о-от мчи-и-ится тройка почтова-а-ая

по По-о-Волге-е-матушке-е зи-мо-ой…"

Пойми этого грубого, чёрствого мужика? Не предчувствие подвигов и больших денег загнало Сёмку Ковалёва в начале семидесятых годов в этот край светлых рек, бесконечных сопок и долгих снегов. Получил вызов на работу в геологоразведочную экспедицию, и поманили его загадочные края.

Начал бурильщиком в разведке. Оборудование было старенькое, станок истрёпан, разбит. Бульдозеры таскали скрипучие сани буровой по тайге, с площадки на площадку, оставляя за собой горы деревянных ящиков с поднятым керном да часовенки реперов с номерами скважин.

Первая, скорая на расправу с холодами, весна, бьющаяся дробью глухариных токов и жгучим стоном гусиных ватаг в оттаявшей и разлившейся тайге, молниями пугливых хариусов в прозрачных ручьях, ощущением вокруг себя чистоты и простора, окончательно решила судьбу новенького.

Буровой командовал Адольф Тимофеевич Разин. Белоголовый мальчишка лет пятидесяти, бесшабашный задира с выходками начинающего хулигана и неуёмной страстью к игре на баяне.

Адольф имел ещё одну слабость, не мог пройти спокойно мимо того, что плохо лежит. Завхоз его в склад уже не пускала, потому что обязательно стащит какую-нибудь шестерёнку. Наволок хозяйственный мастер в буровую столько ненужного хлама, что всей бригаде надоело выкидывать.

Но мастер был неутомим. Бригаду Разин держал круто, а работал по старинке, не спеша. У бурильщиков в посёлке жили семьи, под боком были огороды и теплицы. К чему идти на увеличение плана, когда до пенсии рукой подать?

Ковалёва приняли с неохотой — наделает по молодости аварий, выполняй потом дурную работу. Лучше бы ему пообвыкнуть в помбурах, потом уже браться за рычаги.

Новичок обиделся. Зачем тогда учился столько лет в техникуме, если не сможет работать наравне со старичками? Закусил удила и попёр, как необъезженный жеребчик.

Загонял помбуров до пота, сам хватался за все дела, изучал технологию проходки, делал записи в тетрадях, перечитывал литературу по специальности и старые конспекты, ел на ходу и прихлёбывал кисельной густоты чай, чтобы не уснуть в ночных сменах.

В первый же месяц набурил больше всех, но никого не удивил, решили, что это — случайность. Когда же за квартал выдал вдвое больше опытных мастеров — заело их.

Начальник партии Бесхлебный подначивал, что молодой обскакал, да и самих томила досада, вроде бурили без перекуров, а оказались в отстающих.

Раньше бывало, если кто-то запил или прогулял, ему давали возможность отработать смену позже. Семён поломал эту традицию. Сам работал сверхурочно за выпивох, не остановишь же буровую, а когда те попытались отработать прогулы — не разрешил.

Вмешался Разин, но Семён и ему не уступил. Жены нерадивых бурильщиков сравнили расчётные листки на зарплату и со своей стороны активно взялись за дисциплину на производстве.

Ковалёв вывесил в буровой график ежесменного выполнения плава, регулярно чертил кривые каждому, зная, что заядлым буровикам они, как быку красная тряпка.

Весь год простояло под целлофаном в углу буровой отвоеванное переходящее знамя Всесоюзного соревнования. Разин не знал, куда вешать Почётные грамоты и вымпелы. Со всех сторон пошли премии.

Но, не деньги гнали Ковалёва вперед — азартное соперничество в профессии, возможность творческой работы: испытывать новые режимы бурения, экспериментальные коронки, способы ликвидации аварий.

Поверив в свои силы, отработав на сменах каждое движение, новичок всё дальше и дальше отрывался от своих преследователей. Внедрил скоростной спуск-подъём инструмента, резервные колонковые трубы, первым рискнул бурить трещиноватые песчаники алмазными коронками.

В начале вахты с такой жадностью хватался за рычага лебедей, словно не будет уже ни завтрашнего дня, ни новых скважин. Через полтора года ему и Разину вручили нежданные награды.

Семён, бывало, откроет дома коробочку алого цвета, посмотрит, взвесит на руке прохладный металл, а надевать стесняется. Вдруг ошибка вышла с орденом, потом стыда не оберёшься! В работе темп не сбавил.

Потянулись за ним старички, нет-нет да и перебуривали иной месяц лидера. А радости сколько было на их лицах и задора — знай, мол, наших, не задирай нос.

Вскоре подоспел северный отпуск за три года. Ковалёв погостил пять месяцев дома, съездил на море, порыбачил в родной станице и осенью вернулся в Утёсный. Начальник экспедиции выделил ему однокомнатную квартиру с удобствами в том же доме, где жил сам.

Уговорил передовика принять буровую бригаду. Установка была бесхозной, старой, деревянные сани поломаны, оборудование растащено, запчасти и трубы завалены снегом.

Начал работу с подбора кадров. Уговорил вернувшегося из отпуска Саньку Шестерина, своего друга, перейти бурильщиком в несуществующую бригаду. Работали они раньше в одной партии у Бесхлебного.

Шестерин — бригадиром монтажников ЛЭП, Ковалёв подключал вышку к его электролиниям. Познакомились на перевозке буровой. Когда бульдозер стал опускать деревянный трёхногий копёр, заела вверху страховка блока.

Лезть туда монтажники отказались, никто не хотел рисковать, а опускать нельзя. Двадцатиметровая тренога шевелилась на ветру, готовая рухнуть. Ковалёв взял когти и полез на копёр. Плавали внизу кусты, тракторы, заснеженный лес. Люди стояли на безопасном расстоянии и молча смотрели вверх.

Семён не застегнул кожаные ремни на когтях, чтобы, в случае падения треноги, оттолкнуться от неё и прыгнуть в сторону. Благополучно добрался к талевому блоку, освободил монтировкой трос и спустился вниз. Трактор аккуратно положил копёр на землю.

Вразвалку подошел крепкий, с утиным носом и залысинами под светлым чубом бригадир монтажников. Приветливо улыбнулся, подавая руку:

— Давай знакомиться. Меня Санькой зовут, Шестерин…

Семён протянул ещё вздрагивающую от напряжения в налипшей смоле ладонь.

— Семён Ковалёв, образца 1948 года, родственников за границей не имею, — улыбнулся в ответ понравившемуся бригадиру,

— Молодец! Беру к себе, отчаянный парень, — похвалил монтажник.

— Спасибо, только я — буровик и люблю лазить под землю, а не в небеса. Сами-то пасанули? Слабо?

— Зачем напрасно шеи ломать? Я отвечаю за технику безопасности. Копер можно восстановить — человека нельзя. Я сидеть из-за этой деревяшки не хочу.

— А за наш план ты не отвечаешь? Ведь, вся партия живет за счёт буровых.

— У меня — свой план, чтобы заработок был у ребят хороший, — дурашливо отговорился Санька и позвал пить чай.

На перекуре Семён окончательно допёк монтажников, и Шестерин, тронутый подкопами, решил доказать своё мастерство. Надел на ноги когти и с топором полез на дерево, срубая по пути ветви. Добрался до тонкой верхушки,

свалил ее, подровнял пенечек топором, бросил его на землю. Все неотрывно следили за его действиями. Потом, сбросил когти, монтажный пояс, плотно сжал руками качающуюся вершинку и медленно поднялся в стойке на руках.

Монтажники разом ахнули, приветствуя трюк бригадира, снисходительно посматривали на Ковалёва. Санька опустился вниз и подошёл, скалясь в радостной улыбке.

— Ну, как? Повторишь?

— Дурость, элементарная и бессмысленная. Кому это нужно?

— Слабо-о-о, — отмахнулся Санька от буровика.

Санька в прошлом мастер спорта по боксу, поэтому и нос у него утиный, разбили в переносице хрящ. Дома на стенке развешаны дипломы, грамоты и медали. На новом месте работал он азартно и любил соревноваться, перешла страсть от спорта быть только первым.

Вдвоём с Шестериным подобрали в бригаду молодёжный состав, учили, пестались с новичками, неделями пропадали в тайге, и, наконец, затрещали нормы выработки, обошли всех и прочно заняли место лидера.

А гонка за лидером на производстве не менее азартна, чем в спорте. Подхлёстывала радость побед, новых рекордов и желчь завистников. Разведывали богатые месторождения угля, ломились буровые через сопки и хребты.

Поднимались посёлки в местах, где ещё недавно гоняли соболей. Новые люди наступали геологам на пятки, торопили разведку, взрывали тихую жизнь медвежьего угла. Как и в бригаде Разина, взыграло самолюбие у отстающих старших мастеров — пошли следом.

А когда подвели итоги соревнования, то оказалось, что производительность выросла в четыре раза.

Если Адольф, когда к нему пришел Ковалёв, давал триста метров, то бригада молодых набурила тысячу двести метров за месяц. Всё было то же: и станок, и буровая, и люди из того же теста слеплены, а ломали они все устоявшиеся представления о бурении.

Бригаде присвоили звание комсомольско-молодёжной, имени пятидесятилетия СССР, Центральное телевидение сняло фильм "Бригада дружных".

Весной и осенью убегал старший мастер с Шестериным в тайгу на недельку в отгулы. Опять Сёмка правил резиновую лодку меж валунья в рёве и кипенье перекатов, скрадывали глухарей на току, охотились на уток и гусей, собирали вытаявшую бруснику по берегам рек, спали у костров, и, казалось, ничто не разлучит друзей в жизни, не помешает хлебать её пригоршнями, как ледяную воду из ручья.

Вскоре Ковалёва назначили главным инженером партии. Хлопот разом прибавилось, работа увлекла и закружила, только долго ещё ёкало сердце, когда в сводках слышал о своей бригаде.

Потихоньку стал отвыкать. Бригада сделала своё. Повела за собой многих людей, и месячные планы трёхлетней давности партия выполняла за декаду.

Новая должность позволила мыслить более широко. Семёна уже давно угнетало, что высокая скорость бурения сводилась на нет вспомогательными работами, они съедали треть времени. Укомплектовал две старые буровые оборудованием и сделал их резервными.

Пока одна смена занимается каротажем и перевозкой, бригада переходит на смонтированную вышку и бурит. Геологоразведочная партия вышла на первое место.

Шло время. Соболев рассчитался и уехал, а партию принял маленького роста, лысоватый и суетливый мужичок. Тихий, робкий, до тошноты услужливый и вежливый. Где-то, по слухам, работал главным инженером экспедиции, по непонятным причинам ринулся осваивать дикую природу Севера.

Ковалёв принял его спокойно. Сам на этот пост не метил, он бы отнял любимую утеху и разрядку от работы — охоту. Да и работать главным инженером нравилось.

Но, каждый раз, когда Гладков бросался с протянутой рукой к любому, входящему в его кабинет, жалобно смотрел в глаза, когда на полусогнутых ногах вертелся перед заезжим начальством, предугадывая любое желание, Семён невольно передёргивался от омерзения к лакейским замашкам Валентина Викторовича.

Где так смогли вытравить в этом человечке чувство собственного достоинства и гордости?

Причина оказалась невероятно простой. Он был тихим пьяницей. Пил запойно и в одиночку, запрётся в вагончике, поставит под кровать ящик дешёвого портвейна и, пока не прикончит, на белый свет носа не кажет. Ящика хватало дней на пять. Семён пытался вытащить шефа из этой грязи, но не смог. Махнул рукой. Взвалил на себя всю работу.

Слухи о пьянках докатились в экспедицию и пропали. Оказалось, что к пугливому Сиротину загодя дошла весть, видимо, сам Гладков и подкинул её, что где-то в министерстве сидит его однокашник. Успокоился. Чёрт с ним. Дела идут, и ладно.

В партии дисциплина разваливалась на глазах. Когда Семён упрекал рабочих за прогулы, наказывал их выговорами или пытался уволить нерадивых, ему тыкали в глаза начальником.

Терпение лопнуло на итоговом партхозактиве, где Семён всё рассказал, не забыв о недостатках всей экспедиции.

— В нашу партию крайне нерегулярно завозятся продукты. Я неоднократно обращался в отдел рабочего снабжения, но начальница ОРСа Барыкина ухом не ведёт, а рабочие едят пустые щи и опостылевшую до тошноты вермишель.

Почему же мы должны выпрашивать положенный лимит продуктов?

После неудачных попыток наладить питание, обратился к секретарю парткома. И что же он мне посоветовал?

Дескать, будьте поласковей с Барыкиной, и она смилостивится. Простите, при чём здесь личные отношения? А продукты со склада ОРСа уходят налево, у меня есть доказательства. Барыкина и тот, кому это выгодно, сделали из отдела рабочего снабжения кормушку нужным людям.

Неделю назад за несколько пар импортных сапожек отгружено десять ящиков тушенки, два ящика печени трески, три мешка мороженого чира. Эти продукты мы в партии не видим давненько.

Секретарь парткома Любушкин занимается только распределением квартир и дефицитов: ковров, машин и ковровых дорожек. За все время работы я ни разу не видел Любушкина на производстве… Наш партком — гнилой аппендицит в теле администрации…

— Прекратите!!! — выпучив глаза, сорвался на визг Любушкин. — Это дискредитация!

— Это правда! — сурово и тихо перебил его Ковалёв. — И речь идёт о том, что именно вы компрометируете работу комитета.

— Не мешайте выступающему, — успокоил Любушкина представитель объединения. — Продолжайте, товарищ Ковалёв.

Он продолжил. Потребовал технику, оборудование. Может быть, и не стал бы резать так больно по живому, но Сиротин напомнил о регламенте. Этим только подхлестнул. Услышал про свои дела такое, что буряком налилось угрюмое лицо, а глаза лютой ненавистью. Главный инженер партии беспощадно бил фактами.

Но больше всех досталось Гладкову. За деморализацию коллектива, за пьянки, наушничество и стравливание подчинённых. Закончил резко: "Таких людей, как Гладков, надо гнать поганой метлой из партии". Неожиданно в зале разразились овации, кто-то ревел: "Молодец!"

Семён шёл, как в тумане на своё место.

На второй раунд приехало два «уазика» начальства в тайгу. Гладков швейцаром вылетел из дверей конторы, захлебываясь в приветствиях и распахивая дверки машин. Ковалёв только что вернулся с буровых.

Пока приехавшие рассаживались в камералке, Гладков заманил Семёна в свой кабинет.

— Семён Иванович, давай по-хорошему замнем этот инцидент, — ласково заворковал, ослепительно улыбаясь, — скажем прямо, что мы помирились и будем работать вместе. Пить я больше не буду.

— А мы разве с вами ругались? Зачем нам мириться? Нет уж, Валентин Викторович, не верю я вам. Хватит! Работать так больше нельзя.

Открыл собрание Любушкин. Распалясь, он долго стращал Семёна карами за "непродуманное, незрелое и скоропалительное выступление".

Коммунисты, неожиданно для приехавших, выступили в защиту главного инженера и привели ещё факты беспорядка в экспедиции. Голосовать за составленный заранее проект-решение отказались.

Сиротин понял, что главный инженер партии опасен, пригласил после собрания в свой «уазик», всю дорогу мягко и настоятельно советовал быть осторожным в жизни, не срываться, не лезть на рожон, прозрачно намекнул, что Любушкин скоро уходит на пенсию и экспедиции нужен энергичный секретарь. Совсем дружески попрощался у порога.

Не поверил теплым словам Ковалёв. Глаза Сиротина на улыбчивом лице светились мутным льдом неприязни.

Обидой въелись в душу его слова: "Мы же тебе дали орден, квартиру, должен ты это отработать?" Что же получается — всё дали впрок? Н-е-ет! Люди есть правда, на том стоял отец, тому и учил сына.

Понизили Ковалёва и направили в другую партию техруком. Да не смирился строптивец. Отправил на имя первого секретаря обкома все протоколы и письмо. Через неделю испуганный диспетчер позвал из гаража к рации. Ковалёв взял трубку.

— Слушаю.

— Ты почему не поставил в известность партком о своём письме? — донёсся неистовый рёв Любушкина.

— Чего вы кричите, вас небось и без рации слышно за сорок километров, — ответил Семён.

— Ковалёв! Мы вас выгоним из партии!

— А мы вас на пенсию…

Трубка мгновенно смолкла, только слышно было хриплое дыхание потерявшего дар речи Любушкина.

— Я послал за вами свою машину, немедленно явитесь в партком для разговора с представителем обкома партии.

— Хорошо!

Послышался резкий грохот брошенной трубки.

В кабинете сидел молодой, модно одетый парень. Секретарь парткома разговаривал по телефону. Положил трубку и показал на стул вошедшему.

— Товарищ Ковалёв! Вы не верите, что в экспедиции могут разобраться в ваших вопросах? Отвлекаете областной комитет, понимаешь, от дел, человек летит за столько километров разбираться в пустяковом конфликте.

— При чём тут партком, я лично вам не верю.

— Почему, извольте спросить? — зло вскинул лохматые брови Любушкин.

— Потому что в ОРСе у Барыкиной я вас видел много раз, вы там любите отовариваться, а в ведущей геологоразведочной партии ни разу не появились. Побоялся вашего субъективного мнения, поэтому отправил письмо в обком.

— Ковалёв, не ваше дело, где я бываю, — раздражённо заметил Любушкин, — сейчас, речь пойдёт о вашем выступлении на активе. Грубо вы говорили и нетактично, факты явно надуманы.

— А вы, хоть с одним рабочим говорили? Вы в партии разобрались? Нет! О чем же нам говорить? Хотите свежие факты?

— Какие ещё факты?

— Месяц работаю в Талуминской партии, и две недели люди сидят на одной перловке.

— Опять болтовня… Этого не может быть.

— Мы трижды посылали радиограммы Барыкиной, последняя радиограмма на имя начальника экспедиции, парткома и группового комитета профсоюза. Ни ответа, ни привета.

Любушкин сорвал трубку телефона и набрал ОРС.

— Екатерина Матвеевна? Вы получили из Талуминской партии радиограммы о нехватке продуктов? Нет?! И я не получал! Я так и знал, — повернул гневное лицо к Семёну, — всё вранье!

— Принесите, пожалуйста, копии радиограмм, они должны быть у радистов, — попросил представитель обкома.

Любушкин вернулся смущённый.

— Знаете, гм-м… Оказывается, мы их получали. Так вышло… Гм-м. Дел по горло.

— Наломали вы, Любушкин, дров, — удрученно сказал представитель обкома, — кстати, я был в той партии, где вы работали, Семён Иванович. Разговаривал с людьми, они подтвердили вашу правоту. Факты, так сказать, подтвердились. Правильно выступили, честно! Товарищ Любушкин, соберите внеочередной партком. Пригласите Сиротина, Барыкину. Давайте разбираться сообща.

— Сейчас, сейчас всех соберу, — бросился к телефону Любушкин.

— И-и… Как вы додумались вынести строгий выговор Семёну Ковалёву за объективную партийную критику? — невесело покачал головой приехавший.

После шести бурных часов заседания, Семён благодарно улыбнулся, прощаясь, с инструктором обкома партии, который, в считанные часы, разрешил все проблемы. Радостно пожал ему руку и поблагодарил.

Вернувшегося из экспедиции Семёна встретил обеспокоенный начальник партии Яснополец Александр Андреевич — горный инженер, с двадцатилетним стажем работы в геологии. По-юношески стройный, сухощавый. На простом лице ангарского кержака — доброго прищура глаза.

С Ковалёвым они сработались в один день. Умели требовать с рабочих дело, но оставаться справедливыми. Когда Семён впервые появился в Талуминской партии, настроение у него было угнетённым.

Объехал буровые, навел порядок в технической документации. Но всё валилось из рук. "Бросить всё к черту и уехать?" — не раз мелькала мысль. Но это было бы трусостью.

В такие минуты Яснополец не давал покоя:

— Брось, Семён Иванович, нюни распускать! Девочку мне тут не корчь. Раз взялся за дело — тяни и мне помогай.

— Обидно ведь, Александр Андреевич, за что меня били?

— Ничего-о крепче будешь. За битого двух небитых дают. Знать, ты для карьеристов неудобный человек. Вот и всё…

— Неудобный человек? — оживился Семён. — Точно! Гладков — удобный, молчит, и рыльце в пушку, в любое время можно прижать.

Яснополец быстро отвлёк его от сомнений, по уши загрузил работой. Достали и смонтировали пилораму, взялись хозспособом строить большой посёлок на новом месторождении. Спорили, саставляли план расположения базы, выбирали место, отмечая колышками будущие улицы.

Опытный начальник, только успевал направлять в нужное русло необузданную энергию Ковалёва. Забыл тот о Гладкове и Сиротине, мотался сутками за рулём «уазика» по буровым, ликвидировал аварии, доставал запчасти, строил линии злектропередач, проходил штольни и разведочные канавы.

Даже самый неуправляемый народ — канавщики признавали власть Яснопольца. Беспрекословно подчинялись, непривычно для себя говорили с ним на «Вы». Не уважать начальника партии невозможно. Выругает, накажет, но предварительно разберётся. А заслуженная кара всегда принимается легче.

Через какое-то время встретит штрафника, поговорит, словно забыл о прежних грехах.

Никто не знал, что Андреич тяжело болен. Износилось сердце от беспокойной работы в тайге, скрытно посасывал таблетки. Лицо залито молочной бледностью, под глазами паутина мелких нездоровых морщин.

Однажды, перед выходными днями, Андреич вдруг предложил развеяться.

— Бери своё ружьишко, Семён Иванович, поедем на охоту.

— Поехали, я с большим удовольствием.

— Вот и правильно, завтра суббота, а в воскресенье вернёмся. Отдохнём, постреляем на зорьке. Работать потом будет веселей.

Снарядились мигом и выехали на «уазике» по старой таёжной дороге. Вёл машину Ковалёв. Андреич сидел рядом. На заднем сиденье прыгал Лёвка Молок, суматошно рылся в рюкзаке, набивая патронташ, и болтал не смолкая.

Беспредельно терпение начальника к этому бульдозеристу. Такого баламута, как Лёвка, редко встретишь. Или раздавит что-то гусеницами в партии, или утопит трактор в болоте. Прощает его Андреич по двум причинам: во-первых, коли дело требует, Лёвка хоть сутки будет работать без перекура, всегда выручит.

Во-вторых, душа коллектива — поразительный трепач и артист. В нелёгкую минуту в вахтовке, гараже, на перевозках буровых соберёт вокруг себя толпу слушателей. Шуткой ли, побаской, но наверняка поднимет настроение.

Лёвка родился на свет вместе с ружьём и удочкой, такой стрелок, хоть отправляй на мировое первенство стендовиков. Влёт глухаря бьёт из малокалиберки. На осенних и весенних перелётах умудряется вышибить из табуна утку, которая падает в его резиновую лодку.

С таким Тёркиным веселее работать. Когда люди смеются, они сделают вдвое больше. Еще одна страсть у Молока — метать ножи. Это — настоящая болезнь. Двери гаража от ударов все поклёваны.

— Два дня для охоты — это разве время? — сетовал Молок. — Вот прошлой осенью я на Гонаме неделю был. С братом там рыбачили, досталось ему там от тайменя, влетело…

— Опять заливаешь? — подзадорил рассказчика Андреич.

— Честное слово! Поймал я на блесну дурака кило под тридцать. Вытащил его на мель. Брательник тоже свихнутый на этом деле. Прыгает в воду, хватает рыбину в обнимку и тащит…

Зевнул таймень, встрепенулся! Как даст своей башкой Кольке по носу! Я ору: "Бросай на косу!" Да куда там! Так и выкатился на траву. Таймень бьётся, а Колька в горячке не отпускает. Еле уняли кровь из носу, как в хорошей драке побывал.

Да не прибавилось ума после этого! Расположились через день на шикарной косе рядом с большущим тополем. Костёр запалили, жарим на ужин хариусов. Лодку вытащили на песок. Колька к дереву прислонился, дремлет, а я к воде спиной сижу.

Прикурил от уголька, рыбу на сковороде палочкой перевернул, глаза поднимаю — нету брата! Как испарился. Только что сидел — и нету! Услышал я шорох над головой. Смотрю, он на самой вершине тополя сидит с ружьём.

Подумал, что он увидел гусей над рекой и решил к ним ближе подобраться. Но гусей не видать, обернулся… Ма-а-ма ро-о-дная! Стоит в трёх шагах от меня здоровенный медведь и, как из корыта, из нашей лодки рыбку кушает.

Первая мысль пришла не медведя убивать, а Кольку поколотить за то, что оставил без ружья. Он на дереве с утиной дробью в стволах, а патронташ с жаканами валяется внизу. Выдираю я из него патроны и горстями в костер, в костер. Сам за дерево.

Прикинул, что залезть к родичу не могу. Ствол без единого сучка метров на пять да паводками отшлифован. Как он туда залетел, охотничек, до сих пор не пойму. Заряды рвутся, весь костер разметали, а гость и ухом не ведёт, похрюкивает, как поросёнок в стайке.

Разбил я сковороду камнем, орал на него — спокойно себе ужинает, рыбу прикончил и за уток взялся, только косточки похрустывают. Ну, думаю, уточек прикончит и возьмётся меня жевать. Терпение лопнуло. Ей-Богу, не брешу! Можете у Кольки спросить. Да и сами видели, как я нож бросаю…

Выждал момент, когда он голову повернул в мою сторону. Лоб — как табуретка! Прикинул на три оборота и бросил топор! Сам смотрю и не верю. Лежит нахал у воды, ручка топора меж ушей торчит. А меня часа полтора трясло. Еле снял брата с дерева, научил, как свою шкуру спадать.

Больше с ним в тайгу не ходок. Один раз струсил, продаст и в другой раз. Лучше уж знать, что не на кого надеяться.

— Не повезло мне, — задумчиво пожалел Андреич.

— В чём не повезло? — забеспокоился Молок.

— Если бы ты промазал, какая бы спокойная жизнь в партии была! Бочки некому давить, ругать некого, живи себе, получай зарплату.

— Вы бы от ожирения сердца без меня вымерли. Да… Много я побил медведей. Даже белого пришлось добыть в этих местах.

— Вот трепло, — не сдержался Ковалёв.

— Почему трепло? Свидетели есть. Пахал я на Сулахе геологическим ишачком. Рюкзак с образцами тягая. Повадился медведь хулиганить у нас в лагере. Извёл все продукты. Порвёт мешок с крупой, а потом его облапит и в лес.

Крупа выбежит, он за другим воротится. Повариха, как обезьянка, навострилась по деревьям скакать. С маршрута приходим, а она, как белая куропатка, сидит на листвянке, воет от страху. Дал мне начальник партии указ застрелить злодея.

Смастерили на деревьях лабаз, спальничек мне положили, все удобства. Ждал-ждал ночью, нету! Уснул ненароком. Очнулся от треска перед утром, косолапый наш склад рушит, переделывает на свой лад.

Под ружьём у меня был фонарик привязан, далеко точкой бил. Включил и обмер! Медведь — привидение! Белый! Со страху оба спуска нажал. Рявкнул он — и в кусты.

Народ, из палаток высыпал, костёр запалили, жмутся к нему. Я успокаиваю с лабаза: "Убил белого медведя!" — они и до этого не верили ни одному моему слову, а тут совсем рассвирепели за то, что выспаться не дал. Чуть бока не намяли…

— Но он же убежал? — обернулся Семён.

— Вы меня обижаете! Я смазать не мог. Во мне какой-то прицел есть. Знаю, что попаду, и всё! Посветлу решили искать с начальником. Он карабин наизготовку держит, собаку вперёд посылает. В кусты залезли и рты разинули. Лежит белый…

— Да не может быть его здесь! — не выдержал Яснополец.

— Не торопи момент, Андреич! В муке он был вecь, как мельник. Пять мешков в складе раструсил, пока я спал.

Жалко мне его стало, шибко запасливый был хозяин. В пристройке кухни плиту выломал и унёс метро за двести. Когда отыскали, шутили, что собирался в берлоге на зиму печь мастерить. Видно, жир, нагоревший в чугуне, испускал съедобный запах. Ящик «Беломора» уволок и под мох спрятал, ящик чая там же. Готовился к зимовке основательно.

Вот и приехали. Семён Иванович, правь вой к той избушке — она целая, и печь сохранилась.

Брошенный посёлок у реки. Над берегом стоит покривившийся домик с подновленной свежим рубероидом крышей, остальные рухнули, проросли травой и сгнили.

Ковалёв заглушил двигатель машины, вылез на берег и устало потянулся, оглядываясь вокруг. Удивительной красоты места! Старый сосновый бор подмыт струёй, многие деревья упали в воду. Шумит полноводная весенняя река.

Увидев людей, сорвались с плёса табуны перелётных уток и пропали за кривуном. Лёва выскочил из машины и помчался следом за ними, заряжая ружьё. Сорок пять озёр переплетены по долине с рекой.

Зашли в дом. Яснополец прилёг на широкие нары, закрыл глаза.

— Благодать-то какая, — вымолвил тихо, снял и положил на окно очки, — вот здесь и будем отдыхать. Семён, затопим печь, да выспимся вволю. Молок сейчас уток принесёт, лапшицу к вечеру сварим.

Лёва пропадал допоздна. Сварили картошку в мундире, открыли банку огурцов, консервы и сели ужинать. На окне мигал огонёк оплывшей парафином свечки.

— Прошлой весной мы здесь с Лёвкой охотились, — заговорил Андреич, — курорт… Двустволку он перезаряжает мгновенно и бьёт, как из автомата. Спрашиваю: где научился так стрелять?

Оказывается, в детстве от него прятали в доме деньги. Если найдет — патронов понакупит и расстреляет. Отец порол, ружья ломал — всё без толку. На той охоте он мне показал один фокус. Кладёт на землю незаряженное ружьё, бросает вверх бутылку.

Пока она падает, успевает зарядить, подставить под неё стволы и подкидывает выстрелом вверх. Но не разбивает. Заряжает второй ствол и бьёт над самой землей. Почему она не разлетается вдребезги после первого выстрела, не знаю, он так секрета и не открыл.

— Может быть, холостым?

— Может быть, это же фокусник, уследи за ним. Когда в Юхту приплыли, растянули палатку у пустой базы отдыха. Ждали машину. Стеклотары кругом — вагоны грузи! Банки, бутылки, загадили отдыхающие весь берег.

Осталось у нас много патронов, и заспорил он со мной, что разобьёт бутылку, сидя с ружьём в палатке, когда она мелькает мимо отвёрнутого входа. Для реакции человека такое невозможно. В доли секунды нужно увидеть, надавить спуск, доли секунды идут на процесс выстрела.

Спорил я смело. Как только ни бросал, всё переколотил! Запустил последнюю. Выстрел — и она покувыркалась дальше. Вылетает он из палатки с рёвом: "Не может быть!" Надавил на неё, потекла вода из дырок от дроби.

Капроновый флакон подвернулся с талой водой, я и бросил. Представляешь, как он уверен в себе?!

Любого чемпиона в палатку посади — в жизни не разобьёт. Ему бы стендовой стрельбой заняться или в тир пойти инструктором, талант напрасно губит. А возможно, ничего бы не вышло. Попробуй его оторвать от тайги! Да он и на танке попрёт за рыбой.

Сам знаю, что это за страсть. Только мы с тобой, Семён, прикованы в своих кабинетах цепями долга. Ни порыбачить толком, ни поохотиться, только на отпуск или отгулы надежда.

Меня поражает, до какого совершенства может дойти человек в своём увлечении! Тот же Молок? Зачем ему метко стрелять, ножи метать? Думаешь, он не мог убежать от того медведя на косе? Мог… Да любит рисковать.

Бросить в медведя топором — для нормального человека это почти самоубийство. А Лёвка знал заранее, как он будет обороняться и чем. Он себя готовил к подобным встречам с детства.

Мне этот случай до него брат рассказывал, работал у нас помбуром. Молок немного соврал, что всё обошлось спокойно. Колька пульнул сверху из дробовика и ранил медведя. Хотел отпугнуть, а вышло наоборот.

Зверь поднялся на дыбы. Вот тогда Молок и метнул топор. Не побежал, не спрятался за дерево. Потом вытащил за топорище и принялся рубить тополь. Колька рассказывал: "Сижу — и хоть крылья пристёгивай, спущусь — прибьет, не спущусь — завалит вместе с деревом, ещё страшней; спустился на покаяние".

Молок, как и ты, неудобный человек, нестандартный.

— Да так… Давайте спать, Андреич.

Ковалёв лежал впотьмах с открытыми глазами и словно видел картину недельной давности…

…По реке плывут двое. Двое в одной лодке. Он и Шестерин. Открыта весенняя охота на гуся и утку, они теснятся в резинке-двухсотке, сидят на рюкзаках, набитых провизией, и как-то не о чём им говорить.

Семён гребёт веслами, выбирая путь меж льдин, застрявших на мели, Санька сжимает в руках новую пятизарядку. Он её надежно привязал фалом к носу лодки, рукавом бережно отирает капли воды, падающие с вёсел на лакированный приклад.

Пристально всматривается в затопленные кусты или отводит глаза? Попробуй разберись. Делает вид, что ищет сидящих уток.

Тащит полноводная река вниз, уходят назад знакомые берега с кулигами ещё не стаявшего снега, каждый кривун и перекат чем-то да памятен: или болью промахов, или радостью удач.

Причалили к берегу. Спрятано за прибрежными ерниками рубленное прошлой осенью зимовье. Светлое и просторное, с большим окном на озеро. Сколько мечтали здесь о будущем!

Зашли в низкие двери. Подвешены к потолку от мышей и сырости спальные мешки, тёплые одеяла, матрасы. Запаслись на зимнюю охоту, да не пришлось…

На столе — чистая, перевёрнутая посуда, у печки — сухие дрова, во всю ширину избушки общие нары из круглых брёвнышек, застланные длинной, болотной травой. Печка весело пыхнула огнём, наполняя избушку сырым теплом. Пока сохло жильё, завели на берегу костёр из бескорых сушин.

Только пристроились у него пить чай, как подплыли догнавшие их друзья по работе. Главный механик Сергей Самусенко и геолог Михаил Павлов. Вылезли к костру, разминая ноги.

— Здорово, беглецы, думали, не найдём вашу избу!

— Привет, — вяло отозвался Санька. — И вы на отгулы?

— Отпустили… В компанию возьмёте?

— А что, берем их, Семён Иванович, не тесно будет?

— Что им, у костра ночевать?

Стемнело. Из трубы зимовья рвётся к звёздам жало гудящего пламени. Морозно хрустят на реке льдины, булькает вода в нагромождениях заторов. Пахнет дымом и талой землей.

Прохлада заползает под одежду, тонко стеклит лужицы, торящие бликами костра. Над деревьями невидимо проносятся табунки уток, волнующе будоражат душу свистом крыльев.

Утреннюю зорьку проспали.

Еще когда, подплывали к зимовью, слышал Ковалёв вечерний ток глухарей, на краю подступающего к берегу горельника. Посоветовал сходить туда желающим. Сам принялся строить шалаш-скрадок на устье старицы.

Выставил чучела уток и вернулся в избу. Шестерин лежал один на спальнике, читал журнал с оборванными на растопку корками. Ребята ушли попытать счастья на ток. Пока Семён набивал патронташ и готовился к охоте, в дверях появился

Самусенко, круглолицый, усатый, с бегающими от радости глазами. Здоровенный петух висел у него через плечо, касаясь головой земли. За ним появился Мишка с таким же трофеем.

Шестерни подскочил к дичи, взвешивая на руке, распуская веером тугие хвосты с белыми отметинами. Серёгин глухарь был бородатый и крючконосый, что говорило о его почётной старости.

— Вот это да-а-а! Зря я не пошёл, не поверил. Надо ещё пару штук убить, чтобы всем поровну досталось. В них же по ведру мяса! Там ещё есть?

— Навалом, штук двадцать спугнули, близко не подпускают, эх, был бы маскхалат и тозовка, — пожалел Самусенко, — как они токовали! Стрелять было жалко!

Ковалёв ему предложил:

— Серёга, пошли со мной, утка днём по речке сидит, погоняем?

— Пошли.

Они брели по оттаявшим косам, продирались через кусты, распугивая уток громким разговором.

Самусенко рванул с плеча ружьё и дуплетом ударил по налетевшей стае. Одна из них винтом пошла к земле, и Семёна больно прошиб её стук о галечную косу.

Сергей покосился на его скривившееся жалостью лицо и усмехнулся, поднял за крыло вяло обвисшую утку, обмыл в реке её разбитую в кровь голову и бросил добычу в рюкзак.

От ушедшего за горизонт табуна вернулся селезень в долго летал над лесом, разлившейся рекой, озёрами, призывно жвыкал, опуская вниз голову. Сергей вытащил манок и ловко стал подражать зову утки.

Селезень услышал, резко пошел на снижение, нёсся над кронами деревьев прямо на охотников, радостно подавая голос.

— Бей, — тихо прошептал Самусенко.

— Не могу, — опустил ружьё Семён и пошёл к избушке.

Сзади ударил выстрел, птица шмякнулась в кусты.

8

Неожиданно прилетел Кондрат Фомич, лесник. Надобности особой в том не было, в порядке у Ковалёва лесорубочный билет и делянка в нужной чистоте. Попарился с дороги в новой баньке и помолодел.

Исходил от него берёзовый дух свежего веника, на морщинистом лбу вызрели росинки пота и обмякли жёсткие губы. Поймал за рукав Семёна, когда тот собрался на полигон, и неловко промолвил:

— Не уходи… Погодь чуток, шут ево знает, могёт, и не доживу к утру. К тебе ить прилетел, уважь старика.

Подумал Ковалёв, что настало время деду помирать и нужно выговориться, открыть душу человеку, который слушает и верит, верит в прошлое. Остался, присел на койку, закурил и глянул в окно.

— Прости меня, тошно быть одному, накатила вдруг несусветная тоска, потерпи, — поймав его взгляд, зачастил старик.

— Да я и не спешу. Мне хорошо с вами. На полигон завтра схожу, мастера дело знают.

— Вот и ладно… Как старуха моя померла, места не нахожу. Всё же, баба рядом — великая благость! Семья-то есть у тебя?

— Нет пока…

— А уж время быть. Коль заимеешь, гляди не бросай! Локти потом будешь грызть, а не вернёшь, не согреешься без семьи. Дураки, кто детей кидают! Чистые дураки… Вылупят глаза на молодых тёлок, думают, они им счастья поднесут.

Чёрта с два! Никому твои дети не нужны, жена твоя, да и сам ты с энтим хвостом. На своей жизни мной проверено. Гляди не бросай! Ни к чему дурить.

— Не брошу, если будет…

— Кто вас знает молодых! Счас мне божишься, а у самого в грудях темь, видать по тебе, что куснул семейского пирога. Баба — надоедливая штука, больших трудов стоит с ей поладить. Такой мужик и без семьи! Девок-то вона шляется, на любой выбор!

— Время придёт, выберу.

— Время… Не дело так, истаскаешься, излюбишься, а своего не обретёшь, вроде кукушки. Все мы, кобели, новенького хотим. Огурчиков свежих, чтоб хрустело под рукой и пахло. А как раскусишь — одна вода. Я, в своё время, отчаянным был и бестолковым. Море по колено. Баб не пропускал мимо.

Упаси Боже пропустить, сам не свой ходил потом. Был такой грех… Ну и нарвался на кралю! Губы бантиком, береточка с пёрышком, идёт и задом за собой кличет. Я и побежал, вылупил зенки. Двое сынов невесть где и как счас меня клянут.

Родила энта фифочка мне дочь, да и та — непуть, сказывал про неё, сладко жить норовит… А смысл жизни — совсем в другом, парень, в основе зарыт. В глуби таится, как золотьё. Ежели с малых лет не познаешь, где копать, всё своё время будешь глухари пустые бить, не сыщешь счастья. Не отыщешь!

Чуять её надо, свою судьбу, как Храмов чуял, насмерть рыть землю и верить, верить в себя. Как эту веру стерял, тут тебе и конец, можешь гроб смело ладить и живьём под крышку, всё одно пропадёшь.

Помню тридцатые годы. Дикими и холодными были эти сопочки, ни людей, ни помочи. Если бы ты знал, в каких мы трудах золото давали! Кино не покажет.

Разведок этих ваших в помине не было, бегали по ручьям плешивые волки, жрали по-волчьи, кровицу сырую пили и в сырой мох косточки свои клали. Ты видал когда-нибудь скелеты с именами?

— Не довелось.

— Хоть, в натуре покажу? Хошь?

— Хочу…

— Завтра пойдём. Тут рядом Платоновский ключ, я прошлый раз навестил. Даже крестным знамением себя осенил.

— Так вы и здесь были?!

— Везде. Старатель на то и старатель, что любит запретные места. В них удача ближе, доступней. Ванька Хромой на черпаке стоял у проходнушки, пески мыл. Цельный день надо было ковшом на длинной ручке махать, воду лить на коврики, плетённые из лозы.

Под ковриками портянки с ворсом лежали, за них и цеплялось золото. На вороте Никишка Блудный в шахту нас опускал. Камни на огне добела греет и нам в бадье подает. Дыму внизу! Слёзы с грязью в рот текут. Бадья деревянная и потаски из листвяка. Горят…

Ползёшь по рассечке, тянешь взаслед булыжник калёный и ругаешься что есть мочи! По-другому нельзя, не сдюжишь. Обкладешь мёрзлые пески тем голышом, присыпешь, а сверху мхом укроешь, чтоб тепло внутрь забоя шло, да пулей к выходу!

Кашлем захлёбываешься, воду на тебя льют, — глядишь, и ожил! Чая у нас не было, листом смородиновым варёную воду правили. Силу даёт и пахнет невозможно! Как невеста пахнет… Силушка была, потому, как молодые и шутоломные старались, наперёд знал каждый свою дорогу.

На крестьянских, хлебах выросли, труда тяжкого и нужды повидали. Ещё горели у всех, на лбах шишки от деревянных ложек отцов строгих наших, стерегла в холоде и грела любовь матерей да забота, родимых, мест. Да не устерегли…

Зима рано пала, снежная зима. А уж обессилели за лето. Эха-ха-а-а, — старик заметался по комнате, хватил кружку воды. — Столько вёрст топать назад, к жилью, не всякий выдюжит. Постановили — зимовать! Золото пошло, зверь ходит рядом, ружьишко шомпольное без отказу.

Потерпим, мол, зиму без хлеба и соли! Не потерпели… Меня последнего эвенки подобрали в беспамятстве, по речке куда-то полз. Откормили и вывезли на прииск… Артельщики — вона! За перевалом, зелёными костьми глядят на солнце, на меня счастливого. Завтра пойдём.

Мне попрощаться с ими надоть. И Ванька Хромой там, и Никишка Блудный, и Сенька Лысый, и Платонов — старшника, а троих не припомню по именам, ведь столько годов прошло, сам не знаю, зачем живу. У Платонова ещё крест был нательный, как у дьякона, болтался на пузе, большой, с распятием.

Прошлый раз отыскал я крест и к листвянке приладил. Всё же, люди полегли. Ни креста, ни звания, один лес кругом да сырость. Может быть, кто бы и нашёл то место, да таились мы от дурного глазу, избёнку рубили незаметно, в курумнике, диким камнем обложили, пеньки мхом завалили.

В двух шагах не отыщешь! Помню, Сенька сказывал, пять ребятишек у него было, убивался по им все лето, за них и подался в удачу. Да не пришлось возвернуться. Удача завсегда рядом со смертью идёт.

Про ребятишек кривая не спрашивает, только подвернись — и нету тебя. Как перепелёнок затрепыхаешься под иё косой. Если хошь, пойдём. Помянем, царство им небесное!

Сильные были мужики, особливо Платонов Фёдор. В карты играл — безнадёжно у него выиграть; с одной руки влёт рябчика бил. Медведи его драли, жёны бросали, морду в драках квасили, но жил человек!

Шибко я ево уважал за правду, за силу, за равность в деле, за слово доброе и за то, что мне, самому молодому, оставил последний кусок мяса, от которого и сижу счас тут, калякаю. Поклонимся моим ребятам? А?

— Поклонимся… — Ковалёв с интересом смотрел на разговорившегося деда. Это не было старческой болтливостью, размылась словами запруда памяти, и хлынуло былое, заставило отойти от других мыслей. "Глаз видит близкое, ухо слышит далёкое", — пришла на ум якутская пословица.

— Уговорились. Мне одному страшно там, всё оглядываюсь, оглядываюсь, как будто за спиной кто стоит. Боже упаси так встречаться с дружками! Боже сохрани!

И не встретиться нельзя, падлой никогда не был. Переборю страхи свои, памяти их поклонюсь и непутёвой жизни своей. Не поминать тебе бы так своих друзей! Избавь. Избавь…

Нет ничего страшней и возвратной памяти! Ить стоко годов минуло, а все их привычки знаю, нарисовал бы каждого, да рисовать не способен…

У Платонова ещё милка была в посёлке, в конторе робила. Девчушка такая неприметная, с носиком в конопях. Я, когда оклемался, давай ей подарки дарить, хоть чем-то за жизнь свою откупиться стараюсь.

А баба, известное дело, дура. Враз забыла прежнего ухажёра, глазки строит, и приглашает в гости зайти. Явился, отрез купил ей на платье, боты новые, цветков нарвал, хоть сроду их в руках не держал. Припёрся, едрёна вошь…

Старик прикурил новую папироску от своего же окурка и уставился куда-то через окно на тайгу, пряча глаза от стыда за то прошлое, за себя, словно про него кто сказывает плохое, и нету мочи слушать, и нет сил молчать.

— От голодухи уж отъелся, гладкий стал, чуб опять из-под кепчонки вылез, оброс мясцом на вольных харчах. Думал про последний час его рассказать, да поздно хватился…

Горенка, видать, у ей тесная была, вот и досиделись рядком на коечке. И так мне за себя плохо стало! Так противно!

С тех пор бабам не верю. Пока рядом — верны, да и то, не всякий раз. Отошёл на пять шагов иль помер невзначай — вольная птица, и ум куриный мнит, что все петухи общие. Счас они, вроде мужиков стали, всё могут, даже детей без нас сотворят, ежели приспичит.

Вон куда наука прыгнула! В космос и то уж летают. Докатимся скоро до ручки. Водку из химии хлещем? Хлещем! Воняет, а ничё… Башку на сторону воротит. А потом ляжешь на койку с милкой, а в электричество позабудешь иё включить… И окочуришься от холода рядом.

Помяни моё слово! Сила их — не в нынешнем командирстве, а в тепле и любви их сила. Понадевали штаны, ещё бы шашку на бок — и гвардейцы! Могёт быть, я брешу, но пока ещё не слепой.

Зазря гоняются за мужиками в правах и жестокости, это — не их дело. Это — наша тропа. А оттаивать нам в тепле нужно, в любви и ласке. Тогда на великие дела мужик способный, чует себя защитником и мужем.

А счас? Нынешнюю девку, пусти иё в прошлые времена, чище Суворова крепости порушит! По дочери своей знаю, леший бы иё прибрал…

Он обвинял их, женщин, податливую девчушку в конопях, зная, что напраслину возводит, хочет выгородить себя и оправдать себя, это так нагорело, изболелось за столько лет, что, может быть, и ненужная исповедь даст толику облегчения.

— Меня ты жениться, Фомич, уговаривал, а сам такое наговорил, — засмеялся Ковалёв. — Под одну гребёнку нельзя их всех… Большая часть женщин работает в две смены не хуже старателей. И продуктов купить, и обстирать, и накормить семью — и так до позднего вечера. Тут уж некогда береточку с пёрышком надевать, не до береточки.

— Ай, ладно про них лясы точить! Айда седня сходим? Проводи меня. Ещё до войны в эти места норовил попасть, да шибко далеко, не смог бы одолеть. Потом фронт, ранения.

А сказывать никому не стал, токма геологам дал место, где брали золото, да просил, ручей на картах обозвать Платоновским, так он и прописан по сей день. Проверяли они и сказали, что неэкономично такие россыпи отрабатывать, большая глубина вскрыши и сплошь мерзлота.

Когда-нибудь доберутся. А золото там есть — брешут геологи! Не хотят связываться с разведкой. Фёдор с первого шурфа на струю сел. По два золотника брали с лотка. Эко? Мне ихний начальник партии, молодой, да с гонором, толкует:

"Ты, дед, дремучий и необразованный, не суйся не в своё дело и не бреши людям, что брали по два золотника! В узкой долинке не должна по науке россыпь держаться".

По науке… Обиделся я тогда на энтова геолога, больше не подошёл. Они Орондокит разведали и укатили в другие места. Платоновский не тронули. Там ить плохо бурить, камнем завалено, деревья — не пролезть. Думка у меня, что и не пробовали они наш шурф, отмахнулись. Так-то легче, ни о чём не думать.

Фомич поднялся, подхватил с пола свой рюкзак.

— Там и заночуем рядом, крючки я прихватил, леску рыбацкую. Хариуса наловим, повечеряем ушицей-то. Эка благодать, Сёмка…

Ковалёв нашел Лукьяна в столовой, предупредил его и оставил за себя на участке. Кликнул Арго и медленно пошёл за стариком по едва заметной тропинке.

Как только ступил на неё Фомич, мгновенно преобразился. Куда девалась вялость и медлительность! Шёл быстро и уверенно, резко бросая по сторонам взгляд. Тяжёлый рюкзак влит в спину, в руке подвернувшаяся сушинка с обломками сучьев.

Час ходу — и остановка на роздых. Старик молчит, но усталости не видно на пасмурном лице. Прихлёбывает ладошкой водичку из ручейка, жмурится и молчит. Видно, расплескал за день запас наболевших слов, собирает разговор для вечера и дня грядущего.

Одет в просторные бахилы, на плечах выцветший брезентовый плащ, под ним вылинявшая форма лесника и застиранная рубаха. На голове кособоко торчит зимняя шапка-треух, изжёлта-серый веник бороды курчавится седыми пучками. Лохмы бровей прячут затуманенные глаза.

На коленях грабли рук. Курит «Беломор» одну за другой, глядит куда-то поверх сопок и всё вздыхает. Словно позабыл о попутчике, стал тот уже в тягость и нет охоты перемолвиться словом.

Семён понимал, что нельзя мешать ему, бродит душа старика в тех, канувших в былое, годах, а рядом на валежине сидит только оставленная плоть, кокон шелкопряда.

Опять встают, идут дальше, поднимаются Платоновским ключом вверх по течению и останавливаются у впадающего в него притока. Узкая долина зажата горбатыми сопками, поросла тёмными от мха-бородача елями.

Шумит по камням прозрачная вода, бьётся о мокрые валуны; брызги, окрашенные закатом, каплями крови падают на траву, песок, землю. Вдоль берега, по глубоким тропам, звериные следы, круглые окатыши помёта сохатых и оленей. Косо вмят свежий отпечаток медвежьей лапы.

Кондрат остановился у старой ели с высохшей вершинкой, показал на оплывший затёс метрах в трёх от земли.

— Метка избу кажет. Она во-о-о-н в тех осыпях.

Семён посмотрел и ничего не увидел среди нагромождений глыбастого курума. Оглянулся на спутника.

Фомич припал ухом к стволу ели, как бы слушая её старое нутро. Его ладонь тихо оглаживала залитые слезливой смолой царапины и пеньки от вывалившихся сучьев, лицо менялось, губы шептали — он говорил с ней и слушал безмолвие прошлого. Хмурил лоб, побитый морщинами, как и кора дерева.

И были они слитны с дрёмной елью в своей немочи и старости. Словно вышли из одной земли и одного ростка, разбежались и опять сошлись вместе, чуя близость буреломного ветра, налетит он вскорости, бросит оземь, ухнут два ствола, соря трухой и ломая ветви, только стон покатится меж сопок.

Отжили своё, отскрипели на белом свете, всласть хлебнули вольного духа, вольных земель. Кондрат натянул треух на свою сивую и косматую голову, потухающим, с дрожливой хрипотцой голосом неразборчиво позвал:

— Ну, пошли дале… Пошли, покажу… На правильном пути мы. Ишь! Федька Платонов тесал, теперь и не достать. Подновить бы затес? А? Слазь, поднови? Не-не… Ни к чему, пусть уж так и будет. Память о Федьке стешешь. Не-не…

Он ловко подхватил со мха свой рюкзачишко, который так и не доверил нести, и побрёл через ручей. Остановился посредине, черпнул ладонью струю, шумно хлебанул и провёл мокрой рукой по лицу.

— И вода особая тут, чисто живая вода…

Шли наискось вверх по склону, прыгая с камня на камень, и вскоре добрались к маленькому островку леса среди хаоса розовых глыб. Едва приметно, в нише у маленького ручейка наметилось какое-то подобие жилья.

Остатки брёвен поросли травой, стены раскатились по осыпи, только в самом дальнем углу, под тремя вздыбившимися плитами угадывалось ржавое кайло и зелёные, трухлявые в суставах кости. Валяются они в беспорядке, вросли в землю.

Видно, устроило зверьё по весне пир, растащило и похоронило останки замёрзших людей.

Фомич торопливо сбросил рюкзак и достал бутылку водки. Сорвал ногтями пробку, щедро плеснул из, горлышка, окропляя квадрат зимовья, кайло и безымянных теперь, перемешанных в прахе друзей.

— Вот такие дела-а, Сёмка-а… Они уж столь отлежали тут, а меня ещё нелегкая носит по земле. Диву даюсь! Вроде и вчера это было, вроде и не было вовсе иль во сне привиделось? Так нет же, вот он крест платоновский, на листвяночке. Энтот раз шнурком прихватил.

Вот он! — осторожно отвязал темное, позеленевшее от времени распятие и подал Семёну. — Гляди-ка! Тяжесть какую носил! А всё равно помочь не смогла… Распял нас мороз, никакого Бога не спросил.

Ковалёв сжимал пальцами холодную медь и тоже не верил в реальность происходящего, но рядом вздыхал старик, воскресший, как Христос, из давних лет, хрипло кашлял, спичками чиркал, раскуривая погасшую папироску.

Вдруг выдернул из деревянных ножен лезвие узкого якутского ножа. Прополз на коленях в тёмный угол под плиты, бормоча что-то себе в бороду, стал выбрасывать кусками дёрн. Долго копался, выгребая ладонями землю, сопел, как медведь, добывающий бурундука.

Потом глухо крякнул и приподнялся на корточки. В руках у него темнела бутылка мутного стекла с вогнутым внутрь дном, оттёр с неё налипшую землю и протянул.

— Думал, не сыщу. Вот она! Подержи!

Взялся Ковалёв за холодное горлышко, и рука от тяжести упала. Не нужно было объяснять, чем она набита. Тянет килограммов на десять.

Старик на карачках дополз к рюкзаку, вымыл в ключике руки и достал водку.

— Давай, Сёмка, помянем ребят. Хороший был, душевный народ. Даром говорят, что все поголовно хапали в те времена и друг друга били. Не все такими были. Не все…

Налил половину кружки, хлебнул и закусил отломанной краюхой хлеба.

— Царство небесное вам, пусть эта ледяная земля пухом станет, пусть дети ваши и внуки, коль они есть на свете, здравием живут.

Долго сидели молча. Семён расковырял ножом сгнившую пробку и высыпал на ладонь песок. Не потускнело оно за все эти годы, не поблекло. Матово горел в руке жёлтый огонь.

— Что будем с ним делать, — повернулся к Фомичу.

— Сам не знаю. Что хошь, то и делай. В кассу свою оприходуй, не буду с им связываться. Повяжут ишшо, как тово инженерку, а мне этот срам на старости лет не нужон.

— Но можно же сдать, и получишь деньги, как за клад?

— Хэ! Знаю я эти клады, затаскают. Будь оно неладно! Зря и показал тебе, пусть бы под мхом лежало тыщу лет. Да неохота труд наш и смерти эти на ветра кидать. Так хоть радость кому будет, польза. Запонок понаделают, цепей и кулонов и потом отцов возьмутся судить, как Нюська меня судила. Зря показал. Ненужный это металл, лютый, как тутошняя зима. Головы многие от него теряют, умом трогаются на дерьме. Да уж, ладно, приходуй, тебе к плану не помешает оно. А мне ево куда девать? Зятьку подарить? Не знал он, где копать. Хрен ему с маслом. Вот так. Хе-хе-е.

— И не жалко тебе, Кондрат Фомич? Отдавать не жалко?

— Не буду брехать. Жалко. Ишшо, как жалко! Ить я же старатель и знаю цену этой бутылочке, пятиэтажку, квартир на сто, можно за иё отгрохать или дворец какой. В старые времена не отдал бы, шиковать любил, дурь показать.

А счас, на кой оно мне, всё одно сдохну намедни, какой толк от нево? В войну хотел показать, тогда оно нужней было, да побоялся. Вдруг не поймут? Сочтут за дезертира, на передовой ведь я был. Да и забрать отсель могли случайные люди.

А теперь — спокойно помру, в дело пойдёт. Пусть ево носят бабы на пальцах и в ушах, нашева брата привечают. Хоть и знать не будут, что из тех лет оно пошло на смертях дружков моих. А может, на ево машину какую нужную купят, опять память…

Не зря я прилетел, ещё тот раз хотел забрать, да не решился. Свидетель в таком деле нужен, одному нет интересу.

Старик легонько снял с руки Семёна маленький самородочек «таракан». Радостно ощерил жёлтые пеньки зубов:

— Глянькось?! Как счас помню, ить я ево с проходнушки поднял. Глянь-глянь! Он на божью коровку смахивает, вот и головка проглядывается: сверху кругло, снизу плоско, крапинки бегут.

Фомич поднёс на корявой ладони золотое зёрнышко к самому глазу и умилённо, как малое дитя, тешил его, ковырял чёрным пальцем с обломанным жёлтым ногтём.

Закатное солнце подсветило красным огнём, и Ковалёву вдруг почудилось, что вспорхнет с пальца старателя и улетит "божья коровка", настолько реальной и живой она ползала по руке.

— Дивья-то ка-кая-а-а, — хрипом выдавил дед и ловко кинул крупинку в горлышко бутылки, — от и сиди там, отлеталася…

— Фомич? А бутылку-то зачем тащили сюда, такой вес?

— Я и припёр, втихаря от дружков. Говорю, любил шикануть, себя выделить. Как первый фунт намыли, собрались у костра на радостях, Федька жалкует: "Счас бы чарочку!" — тут я и вытащил запасец. Вино с ней я ишшо в городе вылакал, спиртом залил. Отпраздновали удачу. Песни попели, родню припомнили — да опять в забой…

Спустились к ручью, натянули полог, заготовили сухостоя на ночь и разложили костёр. Старый успел нарвать на осыпи листьев смородины-каменушки и заварил в котелке чай. Достал припасы, вспорол банку консервов, кусками нарезал варёного мяса.

Глянул на него Ковалёв и обмер: текли по щекам каменного лица и разбегались по морщинам слёзы. Он незаметно смахивал их рукавом и ещё пуще суетился у огня.

— Ты чего это, Фомич, раскис?

— Бывает, паря, редко, но бывает. Как не раскиснуть? Дряхлею, видать. Второй раз при тебе пущаю слезу. Дряхлею…

Тьма отпрыгивала от костра, пугаясь искр и горячего пламени, глухо шумел ручей, переговаривался на разные голоса. Арго дёргала ушами, рычала, слыша что-то в ночи, одной ей ведомое.

Выхватывал огонь тёмные стволы деревьев, и Семёну почудилось, что не лиственницы толпятся вокруг, а поднялись из праха сгинувшие здесь люди и собрались посмотреть на живого артельщика.

Старик смежил глаза усталой дрёмой, только сизые губы шевелятся в скрытом разговоре и вздрагивают скрюченные холодом былых ручьёв пальцы. Вдруг дёрнулся, как от испуга, и ошалело повёл вокруг мутным взглядом.

— Привидится же! Кубыть Ваньки Хромого голос? Не слыхал?

— Нет… Птица ночная кричит.

— Не птица… Они бродят тут с тех времён и перекликаются. Страх Божий! Зачем я пошёл, скорей бы рассветало. Да золотьё при нас. Не выпустят нас отсель!

— Ерунда всё это. Обычная ночь. Я в тайге месяцами пропадал на охоте. К страху привыкаешь.

— Не-е-е… Не ерунда. Духи местные не выпустят. Богатства отдать не хотят. Выкинь ты эту бутылку от костра. Выкинь! — старый нашарил бутылку и катанул её в темь.

Заморосил мелкий дождь. Арго сорвалась с места и кинулась на сопку с громким лаем. Низкий рёв всколыхнул распадок, и старик безумно вытаращил глаза, затрясся, подвигаясь ближе к огню.

— Медведь это, Фомич! Любопытные они, к ночевью часто подходят. По первому снегу я один раз у реки спал, так он метра, три не дошел к костру, все истоптал. У меня жаканы в стволах, не бойся, обороню.

— Окстись! — прошипел дед. — Какой медведь? Окстись! Вон гляди, ходют-ходют. Вон они! Вона… Господи? Как же это?! — старик быстро перекрестился.

Семёна взяла оторопь, что Фомич спятил. Сумасшедший взгляд его метался по сторонам, седые волосы растрепались, и мелкой дрожью плясали губы.

А потом уронил дед голову на подстилку из лапника и захрапел. Что ему виделось, было бы интересно знать. Дёргался, стонал, невнятно бормотал и сучил ногами.

Семён заварил свежий чай, долго сидел у огня, правя дрова. Дождь перестал сыпать. Вывернулась из кустов мокрая Арго и легла рядом. От её шерсти, нагретой жаром костра, повалил густой пар, остро пахнуло псиной.

Семён разулся, просушил отсыревшие портянки, сапоги, размеренно потянувшись, пристроился рядом со спящим. Прикрыл глаза.

Только он задремал, и они пришли. Семеро. Устало и молча расселись на заготовленном сушняке. Арго ухом не повела, открыла глаза и опять закрыла, будто знала их всю жизнь…

С разномастными бородами, одетые в чистые косоворотки и плетёные лапти, подпоясанные ремешками. Старшинка Платонов выделялся статью и степенностью.

Второй — лысый с рыжей бородой, третий прихрамывал, подходя к огню. Четверо — без особых примет.

— Вот, братцы, явился Кондрашка попроведать нас. Вона храпит, как худая гармонь, — низким голосом завёл разговор Фёдор, — постарел. А мы такими и осталися. В амуницию чёрную одетый, небось служит гдей-то? У горных инженеров форма такая полагалася.

— А энтот, молодой? За нашим золотом наведался? В пай Кондрат ево кликнул али как? — обернулся к Платонову лысый.

— Кто их знает, неведомо мне, — махнул тот с колен тяжёлыми ладонями, как крыльями.

Ковалёв открыл глаза и неотрывно смотрел на сидящих. Не мог шевельнуться, сам себе внушал, что это сон, сон, а не мог проснуться с испуга. Блики огня играли на угрюмых ликах, на крепких руках и одежде.

Сидели они, вольно раскинувшись, словно отдыхали после тяжёлой дороги. И наносило дымом от костра, и тайга пахла, омытая дождём, а запах ведь не снится?

Всё же, пересилил оцепенение и поднялся. Налил кружку чая, вскинул глаза, думал, исчезло видение! Ан нет… Испытующе и молча смотрели через огонь на него семеро.

— Здорово, артельщики, — хрипло выдавил, отирая со щеки слезу от дыма и замирая от страха.

— За наше здоровье не боись. Зовут-то как, — откликнулся Платонов.

— Семёном зовут.

— Тогда здорово, коль не шутишь.

— Есть будете?

— Не потребляем ничё… Кондрашка тебе про нас сказывал?

— Сказывал, но увидеть вас не ожидал. Сон это?

— По золоту робишь?

— Стараюсь, как и вы. Участок за той сопкой, на Орондоките.

— Гутарил вам, — обернулся Фёдор к сидящим, — есть золото по Летнему ключу, да слиянье с Орондокитом! Видите, нашли… А вы мне не верили. Там рудная жила должна быть непременно, разлом сопок кажет на иё. Хорошее золото берете?

— Неплохое…

— Самородки есть?

— Чем дальше вверх идем, тем больше, по кружке на съёмке набегает. Правда, небольшие, по двадцать, пятьдесят граммов.

— Богатое золото… Заелись вы, от жира беситесь. Самому бы взять на лоток, руки чешутся.

— Вскрыша большая, до песков.

— От слияния струя повернет на Летний ключ. В Орондокит не суйтесь, нет там ничего, зря время убьёте.

— Я знаю, по данным разведки пусто. Струя выноса в Летний сворачивает. А вы откуда знаете? Ведь разведка в пятидесятые годы велась?

— Как не ведать? По месту видать, где таится оно. Я там всё пролез, шурфики бил — дудочки да плывуны задавили, не добил до песков. А когда иссякнет золотьё — оно недалече потянется, лезьте в сопку по левому борту. Там — жила, оттудова вынос шёл. Если подфартит и откроете иё, лопатой будете гресть, в коричневом и зелёном камне оно, не в кварце ищите… В камне! В камне.

— Откуда ты знаешь всё это?

— С малолетства, от батяни знаю, он тоже старателем промышлял, меня и приспособил к делу. Старшинка у вас кто? Из старых, могёт, знаем?

— Да нет, вряд ли… По фамилии Петров, Влас Николаевич.

— Неужто Власька! — сиповато заговорил хромой. — Знаю такова, мальчонкой на прииске под ногами крутился. Ушлый малый, только и гляди за ним, помогает прибраться, а сам в ведро песков нагребет и ходу, пострел… Отца ево помню, Николку Петрова. По ево имени ещё ключ прозвали — Николкин ключ. Хорошие пески он нащупал там. Неужто и счас стараются?

— Стараются.

— А народу сколь?

— Во всей артели несколько сотен.

— Большая артелька! А берёте шахтами иль как?

— Открытым способом, всю долину до песков машинами вскрываем. Потом уж моем. Землесосами, вроде маленьких драг.

— Ишь ты-ы-ы!

Семён достал налил чаю в кружку.

— Будете?

— Сказано, мирское не потребляем, — отказал Фёдор.

— Я попью, чтобы не рехнуться и не убежать.

— Пей, — смилостивился Платонов, — да слухай, нам много надо у тебя расспросить. Как живёте опосля нас, чё могёте, как стараетесь жить? Любопытно знать.

Ковалёв доел консервы и остатки отдал Арго.

— Живём нормально, работаем, хлеб жуем, почти сорок лет без войны.

— А чё, была война? — удивился Платонов. — Хто же на Рассею попёрся?

— Фашисты.

— Не слыхали про такой народ.

— Германия.

— Опять германцы? Так бы и сказал. Раз тут сидишь и с нами гутаришь по-русски, знать, побили их наши?

— Победили. Двадцать миллионов полегло наших земляков.

Лысый бородач встрепенулся:

— В каком году война открылась? У меня трое сыновей-погодков, с двадцать первого по двадцать четвертый год народились. Попали?

— В сорок первом началась. С двадцать четвертого года рождения на сто ушедших на фронт вернулось четверо. Попали в самую мясорубку.

Артельщики притихли, наконец, Фёдор уронил:

— Эх! Не дожили мы до тех времён. Жалко! Постояли бы за свой простор, а так зазря пропали, вон за энту бутылку зелёную.

— Зря так говорите. Ваше золото помогало. Индустриализация была. Станки на него покупали, машины разные, создавали танки и самолёты. Так что и вы воевали, ваш труд перешёл в сталь и снаряды. Золотыми пулями, как выразился Фомич, били вы врагов.

— Не уговаривай, всё одно жалко, мы бы там больше пригодились. Чё им не хватало, хвашистам энтим? Ведь растерялись бы по нашей земле и сгинули. Никто не покорит иё, подавятся таким куском, непременно подавятся. Ишь чё надумали! Рассею прибрать. Дураки… Пока живой хоть один человек — безнадёжная глупость.

— Фёдор! Мы отмыли мертвяка на Орондоките. Там артелька старалась?

Платонов насупился и повернулся к Хромому.

— Вот, его грех. В шурфик хунгуз-косач залетел чужой, он его и прибрал. Все по-нашенскому закону, не пакости в чужой удаче. Расскажь, Ванька, расскажь человеку.

— А чё сказывать? Приметил, что ктой-то шастает по моим дудкам, да и подкараулил. На кой мне такой помощник сдался. Их было трое, остальные впотьмах разбежались. Это — не грех. Праведное дело — и жалости нету. Тут в тюрьму негде определять.

Один прознает, что есть нажива, завтра тыща придёт, уж не управиться. Кайлухой и прибрал. Не суйся… Кайлуху новую жалко, в шурф упустил, а достать не дали, стрелять зачали из кустов. Потом плывун рухнул, пришлось бросить,

…От утренней свежести Ковалёв проснулся. Костёр потух, серым пеплом из него ветерок обсыпал спящих людей и собаку. Заря запалила на водоразделе лес, горел он бездымно и ало, сея розовенький свет в тёмный распадок.

Фомич всхлипывал во сне и всё продолжал разговаривать. Семён растолкал eго в нетерпенье и, когда дед пришёл в себя, замирая, спросил:

— Скажи, какого цвета борода была у Сеньки Лысого?

Кондрат удивлённо вытаращил глаза, ещё не отойдя его сна. Наконец обрёл дар соображать.

— Поперва опохмелиться дай, потом лезь с дурацкими вопросами, — горестно просипел, опять норовя доспать.

Позавтракали остатками ужина, попили чай, и старик залез в полог.

— Так какого цвета была борода у Сеньки? — не унимался Ковалёв.

— Все они у нас были одинаковые, чёрные от гари в шахте. Не припомню счас. А к чему тебе сдалась ево борода?

— Да приходили они ночью сюда, вот здесь сидели и говорили со мной. И Федьку Платонова видел, и Сеньку Лысого, и Ваньку Хромого.

— Вот-вот. Я тебе чё вчерась сказывал? Не выпустят нас отсель, ума лишат, заведут в какую-нибудь глушь, там и пропадем. Вот и ты уже дуру погнал, не я один заговариваюсь. Вдвоём веселей будет помирать. Хе-хе-хе-е-е…

— Да во сне я их видел, успокойся, хотелось проверить, насколько реален был сон. А выйти? Выйдем! Слышишь, землесос орёт за перевалом. Тут три часа ходу напрямик.

— Пускай орёт, давай полежим трошки. Обессилел я за вчера. Заново всю жизнь свою протопал. Пойди хариусов налови, ушицы сварим и тронемся дамой. Полста лет из этого ручья щербы не ел. Мушки там возьми в кармашке рюкзака и леску.

Семён выбрал тонкую и длинную листвяночку, сделал удилище и ушёл вверх по ключу.

Хариус — рыба сторожкая и вёрткая, любит холодную воду и всю мелкую живность, которая нечаянно падает и водится в ней. Желанное лакомство — стрючки упрятанных в стрючок-панцирь личинок мягких и белых ручейников, бабочек, комаров, мошек, паучков-водоплавов и разных мелких жучков.

Охотится рыба от темна до темна, набивая желудок, ночь проводит в тихом отстое, еле шевеля плавниками. Ловить его лучше всего, спускаясь вниз по течению, прячась за кустик выше перекатов, дразня на струе наживкой без поплавка и грузила.

Если хариус увидел человека или хотя бы его тень, не возьмёт приманку, хоть суй её под самый рот. Забивается в промоины под берегом, пережидая опасность. Живой хариус пахнет свежесорванным с грядки огурчиком, часок належит, в соли — язык проглотишь от темно-красного и нежного кушанья. Наесться малосольным хариусом невозможно.

Петляющей меж деревьев звериной тропой Семён шёл в верховья ручья. Самый крупный хариус водится именно там. В жаркое лето мелеют ручьи и вода уходит под камни, а он остаётся жить в небольших ямках, спокойно ожидая осенних дождей, чтобы можно было скатиться на зимовку в большую реку.

По пути отмечал уловистые места ниже частых, перекатов, еле сдерживая себя попытать счастья, закинуть удочку.

Долина распахнулась широкой марью, ручей разлился по ней тёмными ямами, обросшими по краям частыми кустиками карликовой берёзки и голубики. Километра через три рыбак уже не смог сдержаться, набил пустой спичечный коробок пойманными бабочками.

Одну насадил на крючок, коротко оборвав крылышки, чтобы рыба не стягивала за них насадку. Осторожно подкрался к перекату и забросил. Вода подхватила плывущую бабочку, и та замелькала на мелкой ряби течения. Но вот, резкий всплеск, и наживка исчезла в воронке.

Секунду помедлив, он сделал резкую подсечку и с первого раза не смог вытащить рыбину из глубины. Удилище согнулось зазвенела леска, и нехотя, бешено вращая хвостом, показался желтопузый, черноспинный красавец, с радужным плавником на спине.

Трясущимися руками, Семён снял его с крючка, обновил насадку и опять забросил. Бабочка ещё не успела упасть на воду, как стремительно вылетел на всю свою длину в воздух большущий хариус и жёстко рванул леску. Затрепыхался в рюкзаке вместе с первым, а удилище уже гнулось от нового рывка.

В такие минуты забывается всё на свете, все заботы и горести, остаётся только радость борьбы с рыбой, неуёмный рыбачий азарт.

Дрожала в Семёне каждая жилочка, наспех вытирал он слизистые руки об одежду, и жадное желание ещё и ещё испытать поклёвку туманило голову. Семён увлёкся рыбалкой и опомнился только в полдень.

Тяжёлый рюкзак промочил рубашку. На биваке, пригревшись на солнышке, безмятежно спал старик. Ковалёв в целлофановом мешочке засолил хариуса и сварил щербу. Разбудил Фомича.

— Вставай, мне к вечерней связи надо успеть. Дед с трудом раскачался, с сожалением поглядел на пустые бутылки и сонно похлебал наваристую щербу, сладко покряхтывая, жмуря от наслаждения глаза.

— Когда мы тут решились зимовать, успели заездком перехватить рыбу, мешка два наловили. Думали, надолго хватит. Один мешок додумались унесть в избу, а другой к дереву прислонили. Медведь его в один присест за ночь умял. Вот пропасть! Куда в нево и поместилась вся рыба.

— Догадливый зверь, — улыбнулся Семён, очищая подсолившегося хариуса, — у меня сеть загубил, увидел с берега трёх ленков, вытащил за шнур на берег и выгрыз вместе с делью.

— Хитрей ево нету в тайге. С бабами особливо любит шутковать. Дождется, когда они вёдра брусники наберут, покажется и рявкнет для страху… Они вёдра побросают и дёру! Съест всё подчистую, не надо трудиться, собирать. Готовую веселей жрать. Эко?

Фомич собрал посуду в рюкзак и пнул ногой бутылку.

— Эту штукенцию сам неси. К золотью боле не коснусь. Пойдём, покажу шурф нашенский. Завалился он, можно было и внутрь слазить. Рассечки по струе на тридцать сажен в обе стороны идут.

Устье шурфа обложено диким плитняком. Подъёмный ворот рассыпался трухой, выпала и обвалилась крепь.

— Вот там стояла проходнушка, здеся пустой отвал был, гляди, какую гору наворотили, а сюда высыпали из бадьи пески. А вот и те камушки, которые мы таскали к забою, голыши из ручья. До сих пор чёрные, никакие дожди не сумели за полвека гарь отмыть.

Вот сам стою и не верю. Неужто правда это было? Помню, очнулся у эвенков — костёр горит посреди чума, вокруг голые тени бегают, щебечут по-непонятному. Решил, что в ад попал, очереди дожидаюсь, счас на сковороде будут жарить за грехи. Вот страх испытал, боле такова и не было в жизни!

Да тут ишшо подходит один ко мне и на ноже кусок мяса суёт к губам. Ем и думаю. Ишь, сначала откармливают, чтоб пожирней был, не пригорал на сковородке. Сознал, что грешить случаем на земле оставлен только тогда, как увидал ихнюю молодую бабу; инородка, а красы писаной.

Почти за год первый раз бабу увидал. Одной ногой в могиле стою, а глаза таращу на неё, как будто милей и не приходилось встречать. В умишке-то мысли не мертвецкие всплыли. Эта девка меня и подняла.

Ноги и руки помороженные отходила медвежьим салом, самого им поила до икоты, первые дни спала рядом, грела своим теплом. Да ить таким макаром мертвого можно воскресить! Потом вывезли на оленьей упряжке.

По льду реки катили на нартах. Она меня сговаривала остаться, прикипела, видать. Ехали по льду реки, и такая радость мое нутро жгла! За то, что живой, такая радость, ничем не описать!

Всю дорогу клялся, что нога моя не ступит боле в тайгу, что уеду в родную деревню к мамане, что детям закажу пути в эти края…

А до весны победовал на прииске и опять попёрся ноги бить, пристал к другой артельке. Про бутылочку я, конешно, помнил, нос вверх драл, считал себя богачом. Держал про запас, мол, на старость сгодится. А пока руки-ноги есть, к чему бы не попытать счастья?

Да захворал. Еле из лесу выбрался, до самой войны загибался в муках, но потом само прошло. Желудок, видать, с той голодухи спортил. Жалко мне было это золото брать, не так жалко, как муторно, словно ворованное будет.

Сам себя боялся, прокучу в кабаках все труды наши! Память друзей пропью. Пошли, Семка, могёт быть, дойдём.

К вечеру добрались к участку, остановился Семён в леске и присел на траву.

— Давай-ка, Фомич, ночи дожидаться.

— Пошто так?

— Не могу я оприходовать золото через ЗПК, съёмщики слухи разнесут, начнут обоих трясти. У меня другой план.

— Какой?

— Ночью я при тебе высыплю его в колоду через сетку ограждения, никуда оно не денется, сядет на коврики. А завтра — контрольная съёмка.

— Гляди сам. Давай так сделаем, мне разницы нет. Полежу на солнышке закатном, косточки позолочу. Часа два ждать-то.

Стрекотали кузнечики, булькала вода в маленьком ручейке, заплутавшем меж болотных кочек. Дурманяще пахла тайга, распаренная летним солнцем. Над поймой дрожало марево в голубоватом свете бездонного неба.

Старик откинулся в никогда не кошеную траву, лежал спокойно и отрешённо.

— Фомич? Как думаешь, жильное золото есть тут, по левому борту?

— Конешно, есть. Куда ему деваться. Россыпь от него и разбегалась. Да сыскать трудно.

— А если попробовать? В жиле изюмина этого месторождения!

Кондрат вдруг дёрнулся и поднялся. С тревогой посмотрел на спутника.

— Хто эт тебя надоумил?! Фёдор нам про неё байки сказывал, собирались перебраться сюда, — впился глазами дед.

— Он и надоумил. Говорю тебе, что приходили ночью, — сдерживая улыбку, ответил Семён. — Сказал, что по Орондокиту пусто, по Летнему скоро пропадёт и надо лезть по струе выноса в сопку.

— У Платонова сколь пальцев было на правой руке? Сколь? Если они к тебе являлись? — осерчал старик.

— Не заметил, честное слово…

— Тогда брешешь! Два пальца у него осталось. Я сам ему отмороженные ссёк, почернели они. За сохатым крался и провалился в наледь, еле добрался к нам в избу. Приснилось тебе всё от моих сказов. Энта блажь приснилась… Я с ими тоже всю ночь толковал. Отступись, парень.

— Наверное, приснилось, но слишком правдиво всё переплелось, сомнения начали брать.

— Забудь, не ломай башку! Если с золотьём повёлся, не долго повернуться мозгам. Забудь.

— Ладно, Фомич, на, хариуса посолонцуй, проголодался, поди.

— Отвяжись со своим харюзом, и так тошно, — но глаза на рыбу скосил, почмокал губами. — Давай уж попробую, воды потом обопьёшься. — Чулочком снял шкурку и сунул кусочек в рот. — Сладость-то какая, изводишь старого, зубов нету, а ты дразнишь.

Стемнело. Они подошли к колоде и, дождавшись момента, когда бульдозер, убирающий эфеля, полез на отвал, торопливо высыпали золото в несущуюся по колоде пульпу. Ковалёв сполоснул бутылку, вылил остатки песка через сетку, постучал по ней кулаком, отрясая налипшие крупинки.

— Всё, Фомич, оприходовал.

— Хана-а-а… Оттель не возьмёшь, отмучился я! Поток сильный, кабы не вынесло ево?

— В головку сыпали, не вынесет. Колода очень длинная, сноса нет, проверяем через три дня. Будет завтра съёмка! Григорьев голову сломает, будет думать, откуда его нанесло, ведь вскрышу гоним.

— Ну и слава Богу! А ить жалко мне до слёз… Когда было в руках — не жалко, как потерял, сразу затомило. Бутылку зарой, ишо приметит кто, а таких счас не делают.

Только он успел закопать бутылку, вырос, как из-под земли, новенький кривоносый бульдозерист.

— Здорово, Семён Иванович!

— Привет! — наигранно-весело откликнулся, радуясь, что успел всё сделать.

— Обыскались тебя в посёлке, Влас на рацию звал, ругался, обещал голову отвернуть. И майор Фролов приехал, спрашивал тебя.

— Да вот с Фомичом на рыбалку ходили, завернули посмотреть, как моют.

— Рыбу есть будем?

— Половина рюкзака, еле тащу. Отдохнул от работы, развеялся.

— А у меня серьги сцепления полетали, иду попросить у Васи Заики на эфелях. Улита на землесосе протёрлась, будут менять.

— Ремонтируйтесь. Мы пошли. После смены зайди, рыбкой угощу.

— Спасибо, с удовольствием. Пока, рыбачки!

— Хто это? — спросил Кондрат, когда спускались к землесосу.

— Бульдозерист новенький.

— Чой-то мне не ндравится в нём! Присмотрись. Ишь, начальник ево должен рыбой кормить! В пересменку сам сходи и поймай.

— Чем же он тебе ещё не понравился? — подивился Ковалёв.

— Когда гутарили вы, свет падал от трактора на ево глаза. Вострые они, щурились хитро. Он тебе поднесет беду, помяни моё слово. Мильцонер он!

— Присмотрюсь, пусть работает.

Лукьян с Воронцовым ели малосольного хариуса, как век не кормленные. Сами заварили уху, нажарили сковороду рыбы, лакомились в охотку. Сытно икнув, Лукьян закрыл глаза и закурил.

— Вот это ужин! Может, двух ребят отправим в низовья Орондокита, пусть в столовую рыбку поставляют? Ведь это же срам, живём в тайге, а едим привозную говядину и мороженую камбалу?

— А что, это идея, — задумался Семён, — будем по очереди отправлять по два-три человека, вот тебе и стимул, и отдых, работать будут веселей. Разгильдяи задумаются. Подмени завтра трёх лучших парней, пусть харчишек наберут и двигают.

— Влас узнает про наш курорт, даст жару. Стоит ли? — засомневался Воронцов.

— Не даст, — уверенно сказал Лукьян, — мы ему тоже бочонок малосольного хариуса снарядим, пусть побалуется старик. Та-ак. Кого же отправить? Страхова, Акулина и Васю Заику.

— Ты же Страхова собирался выгонять? — улыбнулся Семён.

— Разработался парень, это он от неумения дурил, подучился, теперь иным старичкам фору даёт. Молодость есть молодость.

После утренней связи к Ковалёву подошел тот же кривоносый бульдозерист и попросил зайти в избушку к майору Фролову. Как увидел Семён на столе пустую бутылку, зарытую ночью в эфеля, аж жаром обварило.

Фомич угрюмо курил, уставившись глазами в пол, Фролов что-то писал в тетради. Вскинул чернявую голову:

— Проходи, садись, Семён Иванович. Надо разобраться. Старик во всём сознался.

Позвали Лукьяна. Остался и кривоносый, который был тоже милиционером на подсадке. Точно срисовал Фомич. Когда Семён закончил рассказ, майор спросил:

— А почему в ЗПК не принёс, не поставил в известность артель? Ты что, не знаешь инструкции? Ведь, за такие штучки срок дают.

— Не хотел старика в дело мешать. Ведь он добровольно отдал золото. Поймите! Добровольно! Зачем ему лишние хлопоты?

— Кто знает, нет ли на этой бутылке крови тех семерых? — покачал головой кривоносый. — Я лично не уверен. Дело прошлое — дело тёмное…

— Это были его друзья. Настоящие! Можно только позавидовать тому, как он о них вспоминает, как говорит.

— Может быть, это от раскаяния? И потянуло на место преступления.

— Кривоносый! Я тебя счас буду убивать, — метнулся через стол дед.

Чудом успел перехватить его Ковалёв, отбросил на койку.

— Сколь надо отсижу, но ребят моих не тронь! Не тронь! — затрясся и захлебнулся криком старик. — Я пужаный! Срок… Твою душеньку…

— Успокойся, успокойся, Фомич, — взял его за плечи Фролов и снова усадил. — Сделаем анализы в лаборатории, и, если золото платоновское, претензий к вам не будет. Хуже, если окажется, что вы привезли его с собой и устроили ложную находку.

— А на кой чёрт мне иё устраивать? Чего я от этого имею? Доказывайте, мне всё равно, что вы доказывать станете! Я с ими попрощался, золото определил в дело, можно помирать. Нет на мне крови и вины. Нету! В одном виноват, что живой тогда оказался.

— Не ругайся, дед! — встал Фролов. — Семён Иванович, отдай распоряжение, пусть делают съёмку колоды. Снять всю колоду. Пакуйте в отдельный контейнер. Инкассатор повезёт в лабораторию. Орондокитского золота там быть не должно, третьи сутки моете вскрышу. Если подтвердится ваш рассказ, то нечего бояться.

Побольше бы таких старичков. Кондрату Фомичу придется поболеть на койке в гостинице, пока не привезут данные. Без паники, никому ни слова, будем жить мирно и тихо.

Семён на съемку не пошёл, метался в посёлке, ждал возвращения съёмщиков, и какие только мысли не лезли в голову! Что и унести могло золото потоком пульпы, да и был ли вообще этот вчерашний бредовый день с тенями умерших и тяжёлой бутылкой. Был ли?

Когда увидел бегущего к нему с вытаращенными глазами и открытым ртом горного мастера Малкова, понял, что всё нормально, золото в колоде. Облегчённо вздохнул.

— Иваныч! Пойдём покажу!

— Что случилось? Опять мертвяка откопал?

— Пойдём! Коврики в головке забиты золотом! Такого больше не увидишь. Килограммов десять будет съёмка. И откуда оно? Торфа голимые мыли! Кочку золотую подрезали! А что будет в песках!

— Не булгачь участок, чего орёшь? Нормальная съёмка. Будут съёмки ещё больше, как выше по Летнему уйдем. Это мне один знакомый сулил — Фёдор Платонов…

— Кто это?

— Старшинка старательский…

9

Когда Семён перешёл в шестой класс, отец нашёл выход избавить его карманы от арсенала пугачей. Подарил настоящее ружьё. Новенькую тульскую двустволку, с воронёными курками и лакированным прикладом.

От ружья пахло маслом, зрачки стволов, латунные гильзы, патронташ, порох, дробь — всё это так волновало и радовало, что первые ночи и спал в обнимку с ружьём. Начал разрываться парнишка между домом и лесом.

Летом охотиться нельзя, с нетерпением ждал осени, чтобы поторопить зайцев в терниках и на полях, среди бесконечных лесополос и ерников.

Про отшатнувшихся от дома людей в станице ходила поговорка: "Рыбка да зайчики — доведут до старчиков". Но юнец ступил на охотничью тропу восторженно и без опаски.

На охоту бегал один, сначала впустую, потом наловчился бить зайчишек и куропаток, стал деловым и рассудительным. Вскопал одинокому деду огород за старый бинокль, дедок его и научил скрадывать лис.

Сам от немочи уже не мог ходить с ружьём, но лис добывал хитроумным способом много. Наловит мышей, потомит их пару дней голодом, потом шкандыляет к ближайшим полям. В обычный посылочный ящик насыпет горсть крупных сухарей, бросит туда пару мышей и забивает крышку.

Ящик зарывает вечерком в мякину у стога, а сверху прячет капкан. Озверевшие от голода мыши так гремят сухарями, пищат и дерутся, что лиса ночью слышит этот шум за многие сотни метров, подкрадывается и прыгает передними лапами в мякину, где её поджидает капкан.

Сёмку старый обучил другому способу, не ведая, что вскорости горько пожалеет об этом. Со временем настырный малец так проредил рыжих кумушек, что старик впустую ходил к посылочному ящику.

Новый способ был прост и незатейлив. С биноклем и в маскхалатах раненько утром отсекли выходные следы зверя с жировки от скотомогильников и тихонько шли, оглядывая все подозрительные кочки впереди себя. Лиса обычно ложится посреди пахоты на открытом месте и спит до обеда, как убитая.

Дед Буян, постанывая от боли в ногах, вёл Сёмку к первой лисе. Она свернулась клубочком на пучке соломки, спрятав нос в шикарный хвост. Когда до нее осталось метров тридцать, вдруг сонно подняла голову, сладко зевнула и уставилась на людей.

"Бей!" — прошипел старик, и Сёмка пульнул дуплетом по взлетевшей в прыжке рыжей молнии.

Лиса щерила белые зубы, дёргалась в конвульсиях, разгребая солому ногами по мёрзлой земле. Буян, довольный тем, что есть кому передать свою охотничью мудрость, повязал ей лапки ремешком и торжественно дал Сёмке нести добычу.

Всю дорогу хитро посмеивался, балагурил, поглядывал на цветущего от счастья охотника, а ночью Семка понял, почему скалился дед. Блохи из лисьей шубы перебрались к нему под одежду и немилосердно кусали. Сёмка всю ночь чесался, крутился и не мог уснуть.

Снег месить по оврагам и лесам — тяжкий труд. А труд-то и делает человека мудрым и прозорливым. К восьмому классу знал всё вокруг на многие километры, налился силой, оброс мышцами, и появилась звериная неутомимость в скитаниях.

Сам стал подмечать повадки лис, распутывал петли следов, ночами сидел в засидках у привады, кутаясь в отцовский долгополый тулуп, терпеливо снося холод.

Когда у лис начинался к весне гон, в бинокль замечал самку и разгонял свадьбу. Невесту отбивал и таился на её следу. Лисовины в поисках подруги один за другим пёрлись под выстрел, нюхая на бегу аккуратные отпечатки её лапок.

Дед Буян, не выдержав конкуренции, лютовал, грозился отобрать бинокль и поломать ружьё.

Друзья в это время катались с горки на лыжах, летом играли в городки и лапту, гоняли футбол на церковной площади, провожали и целовали робких одноклассниц, а Сёмка смотрел на их забавы с усмешкой превосходства.

Не мог понять, чего занимаются ерундой, когда есть такая воля: река, лес, степи, заросшие бурьяном курганы — любимое пристанище зверья. Увлёкся и рыбалкой, ночами проверял перемёты на тихой реке Медведице под завораживающие концерты ночных соловьёв.

Попадались сомы и сазаны на хитроумные приманки, долгие ночёвья у жарких костров отучили бояться одиночества и темноты. Завёл подсадных уток и гончую собаку.

Пойма Медведицы, впадающей в Дон, широко распахнулась меж холмов и курганов перед молодым бродягой. Дубовые леса, обросшие вербами озёра и старицы, дебри краснотала по песчаным косам, поросшие лесами тёмные овраги манили и звали неугомонную душу.

Сколько помнил отца Ковалёв, тот всегда носил кирзовые сапоги, фуфайку в холода и старенькую, выцветшую одежонку летом. Сутуловатый, белоголовый от ранней седины, отец вечно копался по дому в свободное от работы время.

Кормил скотину, рубил дрова, делал ульи для колхозной пасеки, на которой был бессменным пчеловодом с окончания войны. Приучал к домашней работе сына, изредка ходил с ним на охоту, уже сам ступая в его следы, едва успевая за резвыми ногами.

С матерью жил отец неважно, можно сказать, плохо. Скандалили по мелочам, сыпали упрёками, и в конце концов, пришла развязка. Мать забрала младшего братишку, уехала со всем небогатым скарбом к родителя в соседний хутор.

Больно хлестнули веревочки от занавесок на оголенных окнах в пустой хате, когда они с отцом вернулись с пасеки. Сёмка любил и отца и мать, мучился и страдал от их ругани.

Бабка всё лето хворала, молила Господа прибрать её к себе, и пришлось парню засучить рукава. Обстирывал и готовил обеды, управлялся по дому.

Какой спрос со старухи? Разменяла девятый десяток. Отец — инвалид войны — чудом выжил от тяжёлого ранения в живот. В хлопотах проскочило лето. Подошёл сентябрь.

Вечеряли в летней кухне, отец нахваливал борщ, приготовленный сыном, а глаза грустно и бездумно смотрели в пустую стену, словно искали там разгадку нечаянного одиночества. Вроде бы не пил, старался для дома, а вот довелось хватить бобыльей жизни. За какие грехи так бьёт судьба?

— Отец? Ты слышишь? — оторвал его сын от неласковых мыслей.

— Чего тебе?

— В школу мне через неделю. Ты б женился, что ли? Не управлюсь я один с домашними делами.

Отец долго и пристально смотрел на Сёмку. Размяв нервно подрагивающими пальцами погасшую папиросу, раскурил её.

— С чего это ты заблажил? Пчёл поставлю в омшаник, сам буду управляться. Не пропадём.

— Нет. Так дело не пойдёт. Тебе всего сорок пять лет. Женись. А? Я после восьмого класса уеду в техникум, как вы тут вдвоём с бабкой останетесь?

— Да… Загадал ты мне загадку… Кто же за меня хворого пойдёт? Святые мощи остались, да и меньшого, Витьку, жалко. Может, образумится мать, опять сойдёмся.

— Не сойдётесь, она замуж вышла, — подал отцу затёртое в кармане письмо.

Он раскрыл конверт и подвинулся ближе к керосиновой лампе, прочитав, молча бросил письмо в угол, тяжело встал.

— Это она мне назло сотворила, жить она с ним не будет, вот поглядишь. Что ж, коли так обернулось, попробую жениться. Сестра одолела уже уговорами, присмотрела вдовушку в своей станице. Ты прав — с матерью всё. Это я ей не смогу простить, — он устало раскинулся на застланной койке и закрыл глаза.

Через день на подводе привёз мачеху — полную, чернявую казачку лет сорока, с добрыми и грустными глазами. Она была замужем, развелась с пьяницей, а детей так Бог и не дал. Мачеха ступила в чужой двор, боязливо озираясь, поправляя волосы тёмной, загрубевшей в работе ладонью.

Месяц не смел её назвать пасынок ни мамой, ни тетей. Всё как-то выкручивался, обходился без этого, ловил на себе её понимающий взгляд, и наконец, сорвалось с языка: "Мама".

Мачеха заплакала и неумело прижала к себе диковатого, высокого парня.

— Ну, вот и ладно… Я уже сама хотела тебе сказать, чтобы хоть тёткой звал, истомилась вся.

Сёмка засобирался уходить, застеснялся этой чужой ласки. Что не поделил отец с матерью? Так он толком и не понял. Почему она вышла замуж? И отца оправдывал, и мать жалко, и брата.

Другие гуляют, пьют, жён гоняют так, что стёкла с рамами летят на улицу. И ничего, живут себе вместе. Кто разберет этих взрослых!

Время шло. Бабка с новой снохой жила мирно, она опять забегала по двору, шаркая чириками и норовя чем-нибудь помочь. То накормит кур, то надерёт железным крючком из примётка сенца козам, а вечерами всё бьёт поклоны темным образам в переднем углу.

Иконы она принесла в дом после закрытия церкви, когда свергли колокола на землю. Иконы были несоразмерно велики для маленькой комнаты и занимали весь угол. За ними хранились старые письма, облигации, пенсионная книжка за погибших сыновей и разные узелки с ладаном и просвирками.