Book: Предательство в Неаполе



Предательство в Неаполе

Нил Гриффитс

«Предательство в Неаполе»

Майклу Стюарту и Лине Аспри

Terra di baci d'onore e non d'amore.[1]

Габриэлла де Фина

Факт: угадать, куда заведут дела сердечные, невозможно. Я понял это в Неаполе, когда на площади Гарибальди в семь вечера, на исходе итальянского часа пик, мне выстрелили в живот. Дуло пистолета вжалось в тело чуть правее пупка. Попробуйте надавить на это место двумя пальцами. Вот все, что я почувствовал: мягкое нажатие, а после мышцы резко напряглись. Потом я стал падать.

Боль была острой: будто в меня вонзился длинный серебряный меч. Резкая такая боль. Я произнес вслух: «Меня застрелили». Я падаю на колени, переворачиваюсь, судорожно прижимаю руки к животу. В глазах не помутилось, и я отчетливо вижу самого себя в кадре замедленной съемки, снятом откуда-то с высоты: мужчина споткнулся, нарушив строй размеренно движущейся толпы, — получил пулю или удар ножом. Просто взяли и напали с очень близкого расстояния, вычислили жертву и умело убили. Вот как это случилось…

Я медленно умирал. Дыхание стало частым и неровным, тревожные голоса вокруг звучали глухо и сдавленно. Уткнувшись лицом в серую мостовую, я смутно различал только тени и ручейки крови, бежавшие между булыжниками.

«Medico! Presto! Presto!»[2] — раздалось неподалеку. Врача звал мелодичный баритон, по-итальянски певучий, требовательный, без истерики и паники. Бельканто в минуту беды. Певун взялся навести порядок. Мне хотелось подать голос, но силы уходили, и я мог лишь следить, как из меня течет кровь, широко разливаясь по стертым камням, превращая мостовую в инопланетный пейзаж: серые скалы и красные моря.

Потом меня перевернули, словно волна вынесла тело на пляж. Какая-то женщина, стоя рядом на коленях, отдавала распоряжения и задавала мне вопросы на итальянском. Она распахнула мою рубашку, освобождая место, куда вошла пуля: пропитавшаяся кровью материя тяжелела, прилипала к коже. Потом женщина прощупала рану — сложила два пальца и вдавила их в живот. То же самое я почувствовал, когда в меня уперся пистолет, только теперь не было ни напряжения, ни боли. Стало холодно. Вечер жаркий и душный, а мне холодно до дрожи: совсем как в тот день, когда я прилетел в Неаполь. Только теперь мне ясно, что станется дальше: смерть.

Ты ведь не ожидал такого, а? Такое и в голову не придет, когда твои губы касаются ее губ и на краткий миг ощущаешь, что мир вокруг еще может стать лучше. И мысли нет, что через несколько дней будешь умирать на улице, застреленный в упор: капкан захлопнулся. Когда все только начинается, ты не в силах угадать, куда заведут влечения сердца. Факт.


Выходным, казалось, не будет конца. До начала работы на новом поприще времени расслабиться навалом. Мне предстояло стать старшим консультантом в центре избавления от алкогольной и наркотической зависимости, который специализируется на бездомных. Не надо меня хвалить: работа как работа, не лучше любой другой. Душу такая работа не возвышает, так, кухонно-кисельная чушь. Хочешь давать советы бездомным, как избавиться от пагубных привычек, — сам избавляйся от эмоций. Чтоб как броня. К тому же дело опасное. Люди озлобленные легко обижаются: улица к ним жестока, советчики навязчивы — доверия почти никакого. Сколько надо мной насмехались, сколько оскорбляли, угрожали! Даже бить пытались.

Десять лет подряд нескончаемые беседы с одинокими, замкнутыми, напуганными, отчаявшимися. После такого ничего не оставалось, как уйти. В этой работе некоторые видят отраду. Пользу. Только теряешь здесь больше, чем обретаешь. Страсть к состраданию опустошает. Вникнуть в беды обездоленного, в его страхи, его одиночество, его боль означает отдать частичку самого себя. Но отдавать себя можно лишь до поры до времени. Типа того, как в городе с лотка торговать: не успел оглянуться, как прогорел.

Мне понадобилось время, чтобы сообразить, на что я хочу потратить остаток жизни. Быстро выяснилось: я только и способен давать советы. Тридцать пять лет, солидный опыт, репутация. Шесть недель прошли впустую: за курсы заплатил, но ходить не стал, предложения разослал, но от собеседований уклонялся, — прежде чем мне предложили эту работу. Три дня в неделю прием страждущих, остальные — налаживание и поддержание связей с учреждением, в ведении которого осуществление госполитики в отношении бездомных. Согласился я без охоты. Собственное малодушие меня бесит. Один приятель предложил: «Смотайся куда-нибудь на пару-тройку дней». Всего и делов: я просто последовал совету. Жаль, не допер тогда, что все может пойти наперекосяк. Ну кто в наши дни следует советам?

Почему в Неаполь? Почему я отправился туда, где никого не знал, туда, куда никогда ехать не собирался? В Амстердаме у меня хороший друг живет, почему я не поехал навестить его? Раз уж была нужда побыть одному, почему не выбрал Флоренцию, Рим, любой другой город в нескольких часах лета? Тогда по радио передавали конкурс, а там этот вопрос. Откуда пошло выражение: «Увидеть Неаполь — и умереть»? Что-то такое я слышал, но понятия не имел, откуда оно взялось. Напрягши извилины, я бы сказал, что это из стихотворения Шелли, которому в Неаполе жутко не повезло. Один конкурсант в студии заявил, что это название фильма с какой-то звездой в главной роли, другой — что это из-за поразивших город эпидемий тифа и холеры, а двое других вообще промолчали. В конце концов все мы оказались не правы. Фраза, как выяснилось, взята из рекламного текста девятнадцатого века, придумал ее Томсон Холидей, призывавший британских юношей расширить кругозор, объехав «всю Европу».

Неаполь? Я поднялся с дивана, влез в паутину Интернета и стал выискивать дешевый авиарейс. Выбор оказался невелик. Всего несколько рейсов в день. Пара дополнительных на выходные. Я ввел запрос и через несколько минут томительного ожидания получил подборку авиакомпаний и дат. Цены предлагались самые высокие. Я щелкнул клавишей. Запрос: «Пожалуйста, введите данные о средствах вашего платежа». Не особенно задумываясь, я ответил: при желании всегда можно закрыть страницу. Запрос: «Вы подтверждаете свой заказ?» До покупки билетов туда и (через три дня) обратно оставался один щелчок клавиши. С четверга по воскресенье: прибытие домой вечером накануне выхода на новую работу. Я крутил курсор вокруг кнопочки. Вслух спросил себя: «Тебе это надо?»

Откинувшись в кресле, представлял, что может произойти. Лелеял надежду встретить красавицу итальянку, смуглую, сладострастную, образчик католического самоотречения. Помню, сам же насмешливо хмыкнул: мой недавний опыт пророчил скорее три дня одиночества. Не важно. Зато уберусь из Лондона и сделаю вид, что жизнь моя полна разнообразных приключений, светлых надежд на будущее.

Я щелкнул клавишей настырно, решительно. Как говорят в дурной рекламе, почувствовал выброс адреналина, бег взбудораженной крови. Место, о котором я и думать не думал, вдруг стало единственным, куда мне хотелось попасть. И я был уже на пути к нему.

Думаю, ощущения оказались столь остры еще и потому, что принятое решение ничуть не соответствовало моему обычному поведению. Я не храбрец, не бесшабашен и, как правило, веду себя весьма разумно. Отправиться в Неаполь всего за несколько дней до начала работы на новом месте значило серьезно посягнуть на основы моего мировоззрения.

НЕДОМОГАНИЕ

1

Уже садясь в самолет, почувствовал, что у меня болит горло. Когда долетели до Неаполя, меня уже всего трясло. Иду на заплетающихся ногах от самолета к зданию аэровокзала и знаю, что по-хорошему надо бы вернуться, снова усесться в самолет и улететь домой, но не могу: перед глазами все плывет, а в голове неотступно теснятся мысли о гостинице, о мягкой постели.

Офицер на паспортном контроле лениво машет рукой, пропуская меня: его ничуть не трогает, что с фотографии в моем паспорте смотрит сущий террорист, а хозяин документа едва на ногах стоит и с него пот катит градом. Я ковыляю через зал для прибывающих, следуя указателям «к стоянке такси». Получается, будто эти гипнотические знаки манят меня куда-то в неведомые чудесные края. Купленный в аэропорту путеводитель, куда я едва удосужился заглянуть, еще в предисловии предостерегает от коварства неаполитанских таксистов. Во-первых, гласит мудрая книга, убедитесь, что водитель такси включил счетчик; во-вторых, убедитесь, что он вас не похищает. Только сейчас мне настолько муторно, что, наплевав на все страхи, я направляюсь к первой попавшейся машине. Водитель, мужчина лет сорока пяти, хмурый, небритый, стоит в ожидании у распахнутой задней дверцы, будто наемный шофер в ливрее. Делаю невнятное движение рукой, означающее: свободен? Таксист кивает и сует в рот зажженную сигарету.

Валюсь на заднее сиденье. Таксист захлопывает дверцу и обходит машину спереди. Мне бы лечь, но я держусь прямо, опершись на сумку. Рассмотрев меня в зеркальце заднего вида, водитель, положив руку на спинку переднего сиденья, оборачивается и смотрит мне в глаза. Может, прикидывает, стоит ли меня похищать и сколько удастся выручить? Холодный пот покрывает мой лоб, шею сзади, скатывается по спине. Рубашка намокла и липнет к телу. Джинсы, влажные, как сырой картон, тяжелеют и сковывают движения. Даже руки покрываются какой-то сырой пленкой. Хотелось бы знать: это признаки болезни или просто от страха? Глубоко вдыхаю — произношу по-английски:

— Простите, одну минуточку…

Водитель не отвечает, продолжая пялиться на меня. Когда же наконец он открывает рот, то лишь затем, чтобы выпустить густое облачко дыма. Сопровождается это скрежещущим хрипом из самой глубины глотки. Поначалу я думаю, что он горло прочищает, и только потом различаю в хриплом рычании некое подобие слов. Таксист говорит со мной. В его выговоре прослеживается что-то от итальянского мавра: речь резкая, раздраженная, совсем не похожая на нежную пленительную музыку, посредством которой общались юные итальянские туристы в Лондоне.

Выставив руку ладонью вперед, говорю: «Постойте… пожалуйста» — и ставлю к себе на колени сумку. Ощупью открываю ее, достаю путеводитель. Гостиницу я не заказывал. План мой, основанный на невесть откуда взявшейся решимости, состоял в том, чтобы прибыть пораньше, рвануть в город и отыскать какое-нибудь пристанище — что-то по-настоящему неаполитанское, небольшое, эдакий семейный пансион. Только рейс задержали на три часа, и уже вечер. К тому же жарко. Очень жарко. Цифровое табло, установленное поверх рекламного щита Banco di Napoli,[3] высвечивает время и температуру: 19.45/34°. На какое-то время даже усомнился, а болен ли я вообще. Может, попросту не сообразил, что вокруг жара, что горю я от невыносимой духоты, окутавшей меня с головы до ног. Волной накатывает облегчение. Смена климата: из холодного Лондона в жаркий, влажный Неаполь? И опять я не прав: руки с трудом держат путеводитель, опухшие вялые пальцы слабо ворошат страницы. Наконец удается добраться до раздела размещения, но глаза никак не могут разобрать мелкий шрифт. Слова плывут, прыгают и соскальзывают со страницы. Хочется плакать. Бросаю путеводитель и снова откидываюсь на спинку сиденья.

Все это время таксист не сводит с меня глаз, все так же сигарета торчит у него изо рта и рука покоится на переднем сиденье. Потом ни с того ни с сего (уж точно не по моей просьбе) резко поворачивается, щелчком выстреливает сигарету в окно и заводит мотор. В голове смутно брезжит: он же не знает, куда мне ехать. Но это уже не имеет значения. После неудачной попытки разобраться в путеводителе я по какой-то необъяснимой причине проникся к таксисту доверием, точнее, доверил ему себя. Соображаю, и на сей раз отнюдь не смутно (очевидно, недомогание неведомым образом на миг наделило меня болезненным прозрением): а что на самом деле может случиться? Возможных исходов я насчитал четыре. Он везет меня в известную гостиницу: получит мзду за доставку клиента. Он везет меня к себе домой: от людей, привыкших путешествовать, порой можно услышать истории о великодушии незнакомцев, идущих на помощь в трудную минуту. Он везет меня в больницу: я слишком болен, чтобы позаботиться о себе. Наконец, он возит меня по кругу, пока я сознание не потеряю, грабит и выбрасывает где-нибудь: выживай или помирай, это уж как тебе инстинкт самосохранения подскажет. Только и всего. Похищение в варианты не вписывается: за меня много не получишь.

Мы выезжаем из аэропорта. Я тупо гляжу в окно, силясь разобрать дорожные указатели. Если следуем указателям на Неаполь, то можно немного расслабиться. Иногда следуем, иногда нет. В любом случае, получается, едем в город. На горизонте что-то громадное и черное. Решаю, что это Везувий. Я его в жизни не видел. Как я ни болен, а вид потрясает меня по-настоящему. «Ого, Везувий», — вяло мямлю я, надеясь вызвать водителя на разговор, установить с ним контакт. Тот молчит.

Неожиданно останавливаемся у центрального железнодорожного вокзала Неаполя. У него длинная низкая крыша, выглядящая одним сплошным серым пятном с единственной яркой точкой — эмблемой «Макдоналдса». В главном вестибюле оживленно, повсюду околачиваются неаполитанцы, беседуют, курят. На поезд, похоже, никто не торопится. Ближе всех ко мне кучка молодых мужчин. Им лет по тридцать с гаком — моего возраста. Все одеты в темные костюмы, белые сорочки, верхние пуговицы расстегнуты, галстуки изысканно скособочены. Да, еще: лица у мужчин смуглые. Некоторые довольно красивы, большинство, судя по всему, ребята крутые. Нет ни одного, чей вид вызывает доверие. Болезненное воображение вселяет в меня легкое ощущение угрозы.

Отворачиваюсь и оглядываю просторную площадь: городские и междугородные автобусы пристроились у травяных газончиков, разделяющих автостоянки и подъездные дороги. Здесь Неаполем, считай, и не пахнет.

Моему водителю удалось отыскать зазор между машинами, и мы втягиваемся в медленно ползущий поток, пересекающий площадь. Снова останавливаемся. На сей раз я не вижу никакого просвета, дороги забиты. Легковушки, такси, трамваи и мотороллеры — все проталкиваются к двум полосам движения. Забавно, наверное, наблюдать эту картину с высоты: движение машин похоже на подводную мозаику, замысловатую, размытую, меняющуюся.

От воображаемого вида кружится голова. Шофер ворчит себе под нос, лается с другими водителями, подкрепляя низкий хрип собственного голоса хриплым лаем клаксона. То и дело он, оборачиваясь, поглядывает на меня. Лицо его хранит непроницаемое выражение. Беспокойство, раздражение, подозрительность? Сил хватает у меня лишь на вымученную улыбку: так беспомощный малютка улыбается родителям, требуя любви, ответственности и заботы. Таксист прикуривает очередную сигарету, свешивает руку из окна и барабанит пальцем по дверце. Мы медленно приближаемся к большому отелю «Кавур». Это здание восемнадцатого века, богато украшенное и величественное, с фасадом, закопченным от выхлопов постоянно застревающих в пробках машин.

На крыше следующей гостиницы сияет здоровенный неоновый знак: «Люксотика». Ага, думаю, этого мне как раз и не хватает, роскоши люксов с экзотической обстановкой. Пока проезжаем, всматриваюсь, стараясь представить себе внутреннее убранство — шикарное, как следует из названия, однако эта гостиница схожа с любым другим крупным европейским отелем: вращающиеся двери, обслуга в плохо подогнанной униформе, высоченные букеты цветов в высоченных вазах. И все покрыто позолотой. Корпоративная роскошь. Гарантированный уровень удобства и обслуживания. Стоит здесь снять номер, тебя сразу же окружат заботой, будут говорить по-английски, моментально отыщут доктора — только плати! Но — не могу. Или, скорее, не хочу. Что-то удерживает. Как мне ни плохо, как ни душит жара в такси, все ж решаю отдаться воле волн, что несли меня до сих пор, а это значит, что я намерен положиться на таксиста и следовать его планам в отношении своего пассажира.

Поток машин ускоряется, и гостиница пропадает из виду. Мы въезжаем на длинную широкую улицу со множеством магазинчиков по обеим сторонам, витрины ярко сияют и до пределов забиты одеждой, обувью, нижним бельем, электроникой. Магазины открыты, но людей не много. Судя по почти полному отсутствию пешеходов, Неаполь кажется пустым, заброшенным, будто все сбежали, опасаясь, как бы, того и гляди, Везувий не пробудился. Если же смотреть на дорогу, то город выглядит полным жизни, бьющей через край. Мимо и навстречу проносятся юркие «веспы», мотоциклы с парой седоков: трепещут на ветру рубашки и блузки, шлемов нет и в помине. Сбоку, сзади, спереди трамваи, автобусы и легковые машины прокладывают себе извилистый путь по улице, будто оставаться в одном ряду больше минуты запрещено законом. Мы, кажется, встали едва не поперек движения и оказались зажаты так, что некуда ткнуться. Водитель мой включает радио. Итальянская попса. Мелодия надрывная и приторная, бесконечно повторяющаяся. У меня начинает раскалываться голова. Ухватившись за переднее сиденье, наклоняюсь вперед. Желая выразить недовольство, жестом показываю таксисту, чтобы выключил или хотя бы убавил звук. И тут взгляд останавливается на приоткрытой панели. Я разобрал на карточке имя — Массимо. Но главное — счетчик не работает. Откидываюсь обратно на спинку сиденья. Так, значит, деньги ему не нужны. Что же ему нужно? Получается, он волен делать со мной все, что угодно, и наверняка сделает это! Сердце забилось учащенно: тугие, тяжелые удары в груди. Температура тела как будто падает, меня прошибает холодный пот, чувствую едва ли не каждую его каплю, словно оказался весь погружен в ледяные кристаллики. Меня бьет лихорадка. И тут же бросает в жар, кристаллики горячим воском выпадают из пор, стекают по коже — я снова в огне, плавлюсь и таю…



Массимо резко бросает машину вправо, на боковую улочку. Она так узка, что ему приходится рукой с зажатой меж пальцев сигаретой сложить боковое зеркало, чтобы оно не царапало по стене. Встречные прохожие вынуждены буквально вжиматься в стены, чтобы пропустить нас. Здания по обе стороны высокие, сложены из черного камня. Единственный источник освещения — блеклые мерцающие полоски света, выпадающие из окон высоко у нас над головой. То и дело улочка вливается в небольшую темную площадь, и тогда «веспы», нетерпеливо рычавшие позади нас, с ревом несутся вперед, точно волны, бьющиеся о прибрежные скалы. Ясно, что я нахожусь как раз в той части Неаполя, посещать которую настоятельно не советовали путеводитель, приятели и молва. Темень кромешная, из-за близости домов воздух, попадающий в открытые окна такси, имеет затхлый, тяжелый запах. Вся окружающая местность воспринимается как нечто гнетущее и запретное. Нечто опасное. Могу добавить, что и днем здесь не лучше: высота зданий вдоль узких улочек не дает солнечным лучам пробиться к мостовой. Я словно попадаю в царство вечной ночи. Сил предаваться панике уже нет, а потому я попросту теряю сознание.


Похоже, я пропустил момент, когда мы остановились. Какой-то тупик. Свет фар размазан по стене. Меня волокут из машины. Пытаюсь ухватить свою сумку, но чья-то рука сильно наклоняет мне голову, на манер того, как в кино полиция препровождает задержанных в машину. Меня тащат через маленькую дверцу, приходится сгибаться — и сильная рука опять тут как тут — на моей голове.

Я в маленьком квадратном дворике, выложенном зеленовато-лимонной плиткой. Чисто. Везде растения — высокие папоротники в глиняных горшках, маленькие пальмочки. Можно подумать, я в Марокко или Тунисе. Пытаюсь держаться прямо, но слишком ослаб. Меня бьет озноб. Обхватываю себя руками в тщетной попытке согреться.

Возле меня разговаривают настойчивым шепотом. Мужчина и женщина. Я их не вижу. Поднимаю глаза на здания, окружающие дворик. Зачем-то старательно пересчитываю этажи: раз, два, три, четыре, пять. На каждом этаже есть проход, ведущий во дворик. С витиеватых ограждений свисают всевозможные растения. Прямо надо мной обрамленный четырьмя зданиями квадрат ночного неба, уходящий ввысь и теряющий угловатость купол сплошной тьмы. Прищуриваясь, с трудом различаю звезды — широко разбросанные крохотные точки белого света. Игольные проколы на черном занавесе. Кажется, я это уже видел: такие же звезды, такой же хаотичный рисунок световых пятнышек я наблюдаю с крыши моего дома в Лондоне, может быть, поярче, но в целом такие же, — и на миг исчезают страх, недомогание, беспомощность. Чувствую себя в безопасности, но тут же падаю, как человек, подстреленный на месте, какой-то живой спиралью проваливаюсь во тьму. Придя в себя, снова вижу одни только зеленовато-лимонные плитки двора, заполонившие все вокруг, словно цитрусовые рощи, впечатанные в поверхность планеты поступью Бога.

2

Резко, будто от толчка, просыпаюсь в маленькой узкой постели: я закутан в насквозь промокшие простыни и лежу в ложбинке продавленного матраца. Тяжелые веки никак не хотят подниматься. Я нахожусь в большой и почти пустой комнате. В углу комод, на нем эмалированный кувшин и тазик для умывания. На спинке стула возле кровати висит моя одежда, сумка аккуратно задвинута под сиденье. Не похоже на больницу. Напротив высокое окно, сквозь его решетчатые ставни пробивается свет: лучи, ломаясь, ударяются в пол, едва добравшись до середины комнаты.

Комната кажется кельей или камерой, будто такой ее сделали нарочно, решив жить непритязательно, не обращая внимания на осыпающуюся со стен штукатурку, на выцветшую и шелушащуюся краску, на то, что половые доски, не покрытые лаком и пыльные, выглядят так, будто с них только-только убрали ковер. Очевидно, что не гостиница. Форточка открыта. Слышу итальянскую речь. Семейная перепалка. Собирают на стол. Звяканье приборов, стук посуды — все слышно отчетливо, совсем рядом. Завтрак, обед, ужин? Ориентируясь по скупому свету, что попадает в комнату, решаю: утро. Значит, завтрак. Где-то играет радио. Опять итальянская попса. Примерно там же, где и семейное застолье.

Переворачиваюсь на бок и осматриваюсь. Возле кровати ярко расписанный глиняный кувшинчик с водой и маленький стаканчик. Осторожно наполняю его. Холодная вода освежает пересохший рот и горло. Сделав нескольких глотков, пробую встать, но не получается: суставы не гнутся, мышцы будто свело до боли, — и я мгновенно устал. С глухим стоном валюсь навзничь. Слышу какой-то звук снаружи, кто-то скребется в дверь. Откликаюсь: «Входите…» Эхо едва слышно разносит мой голос по пустой комнате. Делаю глубокий вдох, собираясь крикнуть погромче, но не успеваю произнести «buon giorno»,[4] как дверь открывается и входит старушка. На ней поверх черного платья голубой домашний халат, густые седые волосы собраны в тугой пучок, слегка съехавший на одну сторону. Лицо маленькое, очень смуглое, морщинистое. Глаза у старушки тоже маленькие, темные, охвачены паутиной морщинок.

Она обращается ко мне с какой-то скороговоркой на итальянском. Распознаю всего одно слово: «mal», больной. То ли сообщает, что меня доставили больным, то ли спрашивает, как я себя чувствую.

Пожимаю плечами и выжидательно смотрю на нее.

Старушка внимательно оглядывает меня — взгляд маленьких глаз твердый и прямой, — прежде чем заговорить снова. На сей раз не понимаю ни словечка. Уставившись на нее, пожимаю плечами. Она пробует объясниться по-иному.

Сводит пальцы одной руки вместе, подносит их ко рту, произнося: «Affamato? Mangiare?»[5] — и указывает на меня.

Голоден? Кушать? Хочу ли я есть? А в самом деле!

Киваю:

— Да… si… grazie. — Говоря «спасибо», замечаю, как трудно дышать.

— Prego,[6] — радостно бросает она и проворно выскальзывает за дверь.

Где бы в данный момент я ни находился, успокаивает следующее: вот постель, вот вода, вот женщина, которая, насколько можно судить, не против, чтобы я тут лежал, и собирается меня накормить. Так что лучше расслабиться. Закрываю глаза и стараюсь расслышать, что происходит снаружи. Семейство на противоположной стороне улицы беседует уже более дружелюбно. Мать, отец, молодая дочь смеются. Слышу, как проносятся под окном машины и лихие мотоциклы, резкой перебранке их сигналов нет конца. Второй раз пытаюсь приподняться на кровати. Опускаю ногу и рывком усаживаюсь. Пока дается легко. Как штангист, готовлю себя к решающему толчку. Едва встаю во весь рост, как возвращается головокружение. К тому же я голый. Кто-то меня раздел. Вновь опускаюсь на постель, и тут как раз открывается дверь и входит та же старушка. В одной руке она держит мисочку, в другой — аккуратно сложенную накрахмаленную чистую простыню. Хватаю подушку, чтобы прикрыться. Старушка подходит, ставит мисочку на стул и протягивает мне простыню. «Grazie», — благодарю я и беру. Тут старушка отворачивается, давая мне возможность устроиться в постели. Сил хватает только на то, чтобы скинуть мокрую простыню и неловко натянуть свежую. Старушка оборачивается, указывает глазами на мисочку, которую поставила рядом со мной. В мисочке густой суп, в котором едва не стоит маленькая ложечка, прислонясь ручкой к краю миски.

— Zuppa, — поощряет меня старушка. — Fagioli. Bene.[7]

— Спасибо. Grazie, signora, — произношу я, стараясь выразить свою благодарность признательным выражением лица.

— Prego, — снова говорит она, но на сей раз остается на месте, руки держит в карманах халата.

Ем похлебку из белой фасоли, густую, сытную, приправленную острым черным перцем. Нёбо у меня пересохло, и его так дерет, что каждую ложечку супа приходится проталкивать в пищевод глотком воды. Все же удается съесть почти половину миски, прежде чем пропадает аппетит. Трапеза обессилила меня. Ставлю миску обратно на стул и раз за разом повторяю: «Grazie, grazie», — желая убедиться, что моя благодарность воспринята. Старушка поднимает с пола сброшенную мною простыню. Она уже собирается уходить, когда я окликаю ее:

— Scusi, signora?[8]

Она останавливается, оборачивается:

— Si, signor?

— Отель. Это отель? — спрашиваю я и указываю на пол.

Старушка молчит, раздумывая над ответом, потом неуверенно говорит:

— Si, signor…

«Разве это отель?» — удивляюсь я про себя. Полученный ответ далеко не убеждает.

— Pansione?[9]

В ответ старушка лишь повторяет произнесенное мною слово, не подтверждая и не отрицая. Начинаю подозревать, что неаполитанцы народ если не туповатый, то непостижимый. Эта старушка так же загадочна, как и мой таксист.

— Массимо? — спрашиваю, вспомнив его имя, и руками показываю, будто кручу руль. Может, получится хотя бы установить связь между человеком, что привез меня сюда, и этой женщиной: она ему мать или жена? Это их дом?

Старушка пожимает плечами, лицо ее ничего не выражает.

— Grazie, — говорю, оставляя ее в покое.

Она что-то отвечает, заканчивая словом «reposo», которое, как мне кажется, значит «отдыхайте», и уходит.

После того как за ней закрывается дверь, замечаю на краю кровати газету. Свежую, еще не читанную. Убежден, что, когда я менял простыни, газеты не было. Не помню и того, чтобы старушка ее приносила: в первый раз она пришла с пустыми руками, во второй — несла суп и простыню. Я тянусь через всю постель и хватаю газету. «Ультимиссиме» называется. Громадный заголовок-шапка: «Il Pentito».[10] А сразу под заголовком фото, очевидно, самого кающегося: молодой человек, красив, элегантен, даже щеголеват. Так и позирует перед объективом. Подпись под снимком гласит: «Giacomo Sonino. Pentito di Camorra». Каморра? Смутно припоминаю, что так называют мафию в Неаполе. Или нечто в этом духе. Пытаюсь сообразить, кто он, что натворил. Само собой, «покаяние» — это не новость для первых полос газет. Даже в Италии. Смотрю в текст, пытаясь ухватить суть. Сдаюсь после первой же коротенькой строчки. Голова тяжелая, мозги еле ворочаются, сил нет сосредоточиться. Снова перевожу взгляд на фото, разглядываю. Когда снимали, позировал отнюдь не кающийся грешник, это точно. Опершись спиной об уличный фонарь, молодой человек, похоже, грозит фотографу пальцем, будто шутливо предупреждает того: не снимать. Но потом, приглядевшись внимательнее, я понимаю, что он вовсе не грозит пальцем. Указательный вытянут вперед, а большой вверх, наподобие курка вздернут. Молодой человек вполне серьезно предупреждает фотографа: снимешь меня — пристрелю. На первый взгляд снимок кажется постановочным, но теперь ясно, что сделан он неожиданно, в один момент: Джакомо на углу улицы, слишком уверен в себе, чтобы бежать, прятаться, закрывать лицо, и в то же время весьма скор на расправу, если потребуется. С улыбочкой. Этот человек — гангстер.

Роняю газету на пол и закрываю глаза. Сон почти сморил меня, когда осознаю, что понятия не имею, сколько времени провел в этом месте, где бы оно ни находилось. Положим, я уверен, что прилетел в Неаполь вчера вечером, потерял сознание и что сейчас утро следующего дня. И все же меня терзает сильное подозрение, что времени прошло гораздо больше. Подбираю с пола газету: «Sabato, 24 maggio».[11] Sabato? Это у них суббота или воскресенье? Sabato… библейский шабат… суббота. А я прилетел в четверг. Целый день выпадает. Я пролежал без сознания целый день и целую ночь. Пытаюсь что-нибудь вспомнить. Последнее, что сохранилось в памяти, — я стою в маленьком дворике и смотрю в ночное небо. Может, у меня случился провал в памяти? Ведь ничего не помню ни об этой комнате, ни о старушке.

Мне уже не до сна, я пробую встать. Нужно как-то взять себя в руки. Чтобы передвигаться на собственных ногах, чтобы уйти отсюда, если потребуется. Не обращая внимания на головокружение и слабость в конечностях, заставляю себя встать и делаю несколько неуверенных шагов. Струйка горячего пота стекает по спине, змейкой скользя по хребту. Добираюсь до окна и распахиваю ставни. Волной нахлынул горячий воздух. За окном маленький, узенький балкончик, шириной в два фута,[12] не больше. Осторожно ступаю на него и хватаюсь за ограждение: отслоившаяся белая краска крошится под рукой. Поднимаю лицо к небу. Жар солнца настолько силен, что я отшатываюсь. Перегнувшись через ограждение, смотрю вниз, на улицу. Забрался я высоко, на самую верхотуру. Головокружение усугубляется жарой, и на сей раз я едва не теряю сознание. Крепко вцепляюсь в ограждение, чтобы не упасть: снова сыплется краска. Через улицу, всего футах в десяти, в доме напротив вокруг кухонного стола расположилось семейство, чьи голоса, очевидно, я слышал раньше: все уставились на меня. Постепенно прихожу в себя, вымучиваю улыбку. Ответной реакции нет: еще трое жителей Неаполя с лицами, лишенными выражения. Безо всякого выражения они уставились на… мои гениталии. Быстро прикрываюсь, возвращаюсь, пошатываясь, в комнату и закрываю ставни. Перевожу дух, опершись о комод, дожидаюсь, пока пройдет очередной приступ головокружения.

Наливаю в тазик воды и погружаю в нее лицо. Вода прохладная. Часто моргая, стараюсь прогнать из глаз скопившийся в них за два дня сон. Умывшись, выпрямляюсь — и чувствую себя лучше. Просветленный взгляд — просветленный разум. Приседаю у двери и заглядываю в замочную скважину. Длинный коридор, темный и пустой. Никаких признаков жизни. Появляется мысль: может, мне одеться да и уйти, — но я отвергаю ее как непрактичную. Куда мне идти? А если я на улице потеряю сознание? Вряд ли я подниму свою сумку, не говоря уж о том, чтобы нести. Забираюсь обратно в постель. Доем zuppa, потом еще немного посплю, после чего, надеюсь, вполне окрепну, чтобы прогуляться. День в Неаполе. Он станет моим отдыхом!

3

Что ни говори, а закоулки Неаполя — это все же настоящие улицы. Других улиц просто нет. Может, и есть две-три главные артерии, что ведут до самого порта, но сердце Неаполя — его расходящиеся от магистралей улочки: тесные, старинные. Опасные. Исторический центр, Испанский квартал, Форчелла — больше и ходить-то некуда. Именно поэтому здесь мало туристов. Боятся. Плывут себе по городу в роскошных туравтобусах от гостиниц до окраин, держа курс на порт, где их ожидают суда на Капри, Искью или Сорренто. Без остановок. В самом деле ведь могут ограбить, а то и зарезать: хрясь стилет меж ребер! И не забывайте про похищения людей. Тут легче легкого: идешь себе по узенькой улочке, где с утра до вечера сумерки, а тебя хвать из ближайшей двери — и нету. Идешь себе, восхищаешься старинным изяществом bassi, крошечных полуподвальных жилищ из одной комнаты, — глядь, минуты не прошло, а ты уж сидишь, привязанный к стулу, в темной комнате, стены которой на протяжении веков хранят память о страхах и мучениях.

Впервые выйдя из комнаты, я нахожу старушку сидящей за круглым столом в тесном помещении, к которому ведет длинный мрачный коридор: она покуривает и не сводит глаз с экрана маленького телевизора. Показывают какой-то слезоточивый американский сериал, переведенный на итальянский. Я приближаюсь, старушка жестом предлагает: садитесь. Я остаюсь стоять.

— Caffe, signor?[13] — спрашивает.

— Non, signora… Grazie.

Старушка снова просит садиться. На сей раз соглашаюсь. Довольная, хозяйка встает и направляется в крошечную кухоньку. Возвращается с блокнотиком. Из кармана домашнего халата достает шариковую ручку. Крупными округлыми буквами выводит: «Signora Marina Maldini» — и указывает на себя. Я послушно произношу:

— Синьора Мальдини.

— Si, — подтверждает она и вручает ручку мне.

Я пишу: «Джим Вулф».

— Signor Wolf, — говорит она, смягчая согласные: синьор Вульф.

— Джим.

— Si, Jim, — кивает она, опять смягчая: Жим.

— Si, — улыбаюсь я.

Она забирает у меня ручку и пишет на другом листочке: «1 Via Radici» — и следом номер телефона. Не хочет, чтобы я заблудился, если отправлюсь погулять.

— Спасибо вам… — Почему-то кажется, что простого «Grazie» недостаточно.

Синьора Мальдини вновь запускает руку в карман халата и достает длинный ключ. Протягивает его мне. Я признательно киваю. Она ведет меня к входной двери и показывает, что, открывая и закрывая дверь, ключ нужно повернуть в замочной скважине четыре раза.

— Я comprende,[14] — подобрал я словечко, убеждая синьору, что урок усвоен.

— Bene.

Мы начинаем понимать друг друга.

Со словами «uno minute» раскрываю разговорник в поисках фразы «сколько стоит?». Будет лучше, думаю, сейчас же выяснить, сколько я должен за комнату, заплатить за проживание и тем самым избежать любого недоразумения завтра, когда я съеду.

— Qual è il prezzo?[15] — выговариваю я с ужасным акцентом и снова обращаюсь к жестикуляции: машу в воздухе сжатым кулаком, обозначая две прошедшие ночи, и вытягиваю руку перед собой — еще одна ночь.

И снова синьора Мальдини непонимающе смотрит на меня. Вытаскиваю бумажник, показывая пачку купюр. Повторяю:

— Qual è il prezzo? — и добавляю: — За tre notte…[16]

Старушка трясет головой, но не успеваю я закрыть бумажник, как она внезапно выхватывает из него все деньги. Движение у нее резкое, молниеносное, как пальцами прищелкнуть. Вот только что руки у старушки пусты, а вот уж она, как торжествующий фокусник в финале ловкого трюка, держит у меня перед носом все мои наличные, развернутые веером, будто колода карт. Синьора видит смятение на моей физиономии, но собственное ее лицо по-прежнему ничего не выражает. Потом свободной рукой она выхватывает из моих пальцев пустой бумажник и швыряет на стол. И все это время тараторит, будто пытается объяснить мне что-то более замысловатое, нежели плата за три ночи. Потом складывает купюры в аккуратную пачку и вручает ее мне. Теперь моя очередь непонимающе уставиться на старушку. Заметно рассердившись, она вторично выхватывает у меня деньги и таким же молниеносным ловким движением сует их мне в передний карман джинсов. Не будь все проделано совершенно открыто, я бы эти хитрости наверняка проворонил.



— Ессо fatto…[17] — говорит старушка и театрально разводит руками: вот дело, мол, и сделано.

И тут до меня доходит: скажем, в Нью-Йорке ведь то же самое. Бумажники в задних карманах — легкая пожива. Деньги из переднего кармана украсть труднее всего. Стараюсь выразить признательность:

— A, si… si… карманные воришки. Comprende. Спасибо вам… Grazie…

Старушка кивает и вручает мне длинный ключ. Теперь я готов к прогулке.

Яркий солнечный свет, падая через открытую крышу, заливает наружную лестницу. За перилами зеленовато-лимонный дворик. Можно приободриться: я все еще нахожусь там, куда прибыл в первую ночь. Слава Богу, покуда я пребывал в беспамятстве, меня никуда не перевозили. Спускаюсь по ступенькам. Каждый этаж состоит из двух смежных площадок с двумя встроенными балкончиками. Каскадом свисают вьющиеся растения, а те, что в горшках и кадках, цветут прямо под солнцем. Как-то не до конца верится, что я оказался в таком замечательном месте. Двое суток назад оно казалось Африкой: влажная жара, тропическая, малярийная. А теперь — ослепительное Средиземноморье, здесь жара тоже влажная, и все же источает ее великодушное солнце. Едва не на каждом пролете встречаю кого-то, кто поднимается вверх, и все, пусть и сухо, приветствуют меня радушным «buon giorno». Поначалу я застенчиво мямлил что-то, но, добравшись до дворика, отвечал уже в высшей степени решительно, пуская в ход самую итальянскую интонацию, на какую способен. Дело очень кстати облегчала скопившая в глотке за время недомогания мокрота: она придавала моим фразам гортанность, присущую местному выговору.

Слева оказывается дверка, через которую меня волокли две ночи назад. Она еще меньше, чем мне помнится: едва ли четверть большой деревянной арочной двери, наподобие тех, что в замках. Открываю дверцу и, согнувшись, перешагиваю порог. Переулок перекрыт двумя припаркованными машинами. Бочком протискиваюсь мимо них и выхожу на улицу чуть пошире. Открываю путеводитель, нахожу на карте место, где я нахожусь, отмечая все, что может служить ориентацией. Напротив небольшая, не более полутора десятков шагов в длину, прямоугольная площадь с церквушкой, левая сторона которой укрыта лесами. Улица называется виа Санта-Мария-ла-Нуова. Поворачиваю направо. Опровергая мои представления о царстве вечной ночи, улица пронизана пятнами яркого света: такое впечатление, будто солнце, отыскав редкую брешь меж строений, нарочно шлет через нее лучи особо сиятельного величия. Впрочем, по большей части улица так же темна, как и в вечер моего приезда. Тут, похоже, дело не столько в отсутствии света, сколько в многолетних наслоениях несходящей тени, въевшихся в стены, подобно пыли веков. Контрастный мир, сотворенный солнцем и тенью. Здесь очень тревожно, и я стою посреди улицы, бдительно озирая все вокруг. Я шел мимо крохотных, похожих на пещеры, лавчонок, освещенных изнутри. На углах улиц и маленьких площадей на меня глазеют стар и млад. Разговоров они не прерывают, но присутствие мое замечено. Вокруг нет никаких туристов. Стараюсь не выказывать смущения. То и дело спотыкаюсь на булыжниках мостовой, увертываясь от снующих повсюду мотоциклов. Временами иду по такой узкой улочке, что, разведя руки, могу достать до противоположных стен.

С облегчением перевожу дух, попав наконец на какую-то магистраль. Машины несутся по ней туда-сюда, игнорируя дорожную разметку и ограничение скорости. Слева от меня только-только открывается кафе. Единственному официанту предстоит установить десяток столиков, тенты и стулья. На другой стороне дороги — великолепное современное здание, сложенное целиком из громадных черных и белых мраморных блоков. Сверяюсь с путеводителем. Почтамт. Построен фашистами в тридцатые годы. Рядом с почтамтом, прямо напротив меня, широкие ступени, на них сидят люди, читают, болтают, отдыхают; похоже, ни шум уличного движения, ни загазованность воздуха им нипочем. Решаю, что ждать открытия кафе ни к чему. Даю себе передышку и ворошу путеводитель, выбирая, что бы мне такое осмотреть.

Отмечаю: неаполитанцы переходят улицу, по-видимому, руководствуясь незыблемым убеждением, что машины их не собьют, как бы быстро ни ехали, по каким бы делам ни спешили. Не сбавляя шага, ступают на проезжую часть и уверенно идут наперерез транспорту. Я пытаюсь повторить их маневр, но скоро понимаю: пешеход должен принимать решения, от которых зависит его жизнь и смерть, с такой же скоростью, с какой несется уличный поток. Если собрался идти — иди и иди себе, отклоняясь от прямой линии только в случае крайней необходимости, а пропускай авто только тогда, когда смерть неминуема: все потому, что водители, очевидно, ориентированы только на движение вперед, как собственное, так и ваше. Остановиться — значит нарушить естественный ход вещей. В общем, у меня начинает получаться, правда, не без колебаний, отступлений и мгновенного замирания на месте. Со всех сторон на меня сыпались гудки, окрики, оскорбительные жесты: я заставлял машины резко тормозить, петлять, останавливаться. Одним нерешительным броском шагов на тридцать я нарушил всю отлаженную систему и дал волю хаосу.

Добравшись наконец до верхней ступени и усевшись, я опять исхожу потом, дышу часто и прерывисто, очень тянет прилечь. Похоже, сил у меня осталось не больше, чем на часок пешей прогулки. Судя по карте путеводителя, почти все объекты, достойные внимания, находятся либо по направлению к порту, либо в тех кварталах, откуда я только что вышел. Решаю повернуть к порту. Где-то в той стороне расположены широкие площади, монументальные строения. Улочками-переулочками я сыт по горло: отправляюсь на поиски Неаполя, в котором больше флорентийского или римского, — залитого солнцем и величественного.

Путь избираю не особенно прямой: по окружности. Начинаю от Нового замка, потом направо к театру Сан-Карло, налево на пьяцца дель Плебешито, где находится Королевский дворец и жалкое подобие Пантеона, затем вверх по Римской улице, спуск к галерее Умберто, обратно к почтамту и домой — получается как минимум шесть достопримечательностей за один час. Скоростной туризм.

В первом же попавшемся киоске покупаю бутылку воды и пополняю в организме запас жидкости, которую теряю, похоже, литрами. Теперь, в отличие от дня приезда в Неаполь, я очень даже ощущаю жар вне своего тела. Если тогда болезнь выдавливала пот из всех моих пор, то сейчас солнце, можно сказать, высасывает его.

Направляясь к возведенному в тринадцатом веке Новому замку, я охвачен благородным пылом узнать кое-что о вековой архитектуре, которую предстоит лицезреть. Хочу впитать в себя как можно больше сведений, хочу быть образованным, посвященным, вдохновленным. Я нахожусь в великом городе с историей, от которой захватывает дух, и немалая ее часть воплощена в величественных зданиях. Увы, и двадцати минут не прошло, как я снова оказываюсь у почтамта, и это с учетом всех остановок, в том числе и для покупки новой футболки. Что-то ничего не впечатляет. Были минуты, когда казалось, я с благоговением ощущаю величие пьяцца дель Плебешито, галереи Умберто, — но все это лишь на мгновения, и я с удивлением обнаруживал, что спешу дальше в поисках чего-то нового, способного поразить воображение. Похоже, целое скопище великих достопримечательностей по богатству, таинственности, значимости происходивших событий не выдерживает сравнения с темными узенькими улочками, которые я покинул, ринувшись на поиски более утонченного и привлекательного Неаполя. Я ожидал, что набор древних красот даст мне полноту ощущений, чувство причастности, но понимаю: древние красоты ничего не значат, если стремишься постичь дух великого города, который неизменно присутствует в закоулочках.

Сажусь на ступени у почтамта и снова рассматриваю карту путеводителя. Поблизости есть два района, улочки которых образуют плотные сети, сущие лабиринты. Пойду туда и, как только выйду на улицу пошире, сразу поверну назад. Захлопываю путеводитель. План придал мне свежих сил и решимости. Сбегаю по ступеням и с проворством, будто век тут прожил, пересекаю улицу, попав прямо к кафе, мимо которого проходил раньше. Теперь оно работает вовсю, хотя занята всего половина столиков. Сажусь за свободный и заказываю официанту два кофе эспрессо (начисто забыл, как по-итальянски «двойной»). Мне нужно сосредоточиться: дел полно, а времени в обрез. Появилось странное чувство, будто я наконец дышу в унисон с этим городом. Стоит только захотеть, малость пошевелиться, и Неаполь откроется передо мной. Каким-то странным образом он побуждал меня к этому с самого первого дня моего приезда: с той минуты, как я рухнул в такси Массимо, я перестал быть заурядным туристом, но взамен мне дарован шанс испытать и прочувствовать совершенно иное. Начинаю жалеть, что скоро надо улетать домой.

И вот пока я занят этими размышлениями, мимо проходит девушка. Кажется, я ее знаю. Скорее всего я ошибся: отдаленные воспоминания о девушке, которую когда-то, как мне казалось, я любил, сами собою ушли, умчались из глубин памяти, на смену им явились впечатления от незнакомой красавицы, приближавшейся ко мне. Нет, не может быть, это не она, убеждал я себя. Но, не сумев сдержаться, окликнул ее по имени.

Оборачивается. Смотрит на меня. Выражение ее лица, вначале недоуменное, а потом донельзя удивленное, должно быть, зеркально отражает мое. Луиза Райт, девушка, да нет, женщина, которую я не видел десять лет. Она подходит к моему столу, широко раскрыв глаза от изумления. Я встаю и удивленно развожу руками.

— Джим? Быть не может! Ничего себе… — тоненько вскрикивает Луиза дрожащим голосом: от быстрой ходьбы у нее перехватывает дыхание.

— Вот уж точно: ничего себе, — вторю я ей.

Надо сказать, что удивлен я не столько неожиданной встречей в Неаполе спустя десять лет, сколько тем, что за эти годы красота Луизы ничуть не увяла и она по-прежнему непогрешимо прекрасна, как и в день нашего знакомства — день ее семнадцатилетия.

— Что ты здесь делаешь? — спрашивает она, еще слегка задыхаясь.

— Отпуск, — говорю. — А ты?

Вопрос, похоже, ее удивляет.

— Я? Я здесь живу, — отвечает она и рассеянно сбрасывает с плеча на тротуар большую кожаную коричневую сумку.

— Ты здесь живешь…

Мы садимся за столик, и официант приносит (на удивление вовремя!) два заказанных мной эспрессо, ставит по чашечке перед каждым из нас. Не спрашивая, каким чудом появился кофе, Луиза бросает в чашечку кубик сахара и быстро размешивает его.

— Поразительно! — говорит она. — Я только на днях вспоминала тебя. Ты здесь давно?

Я поведал ей о превратностях своего путешествия.

— У, бедненький. А где живешь?

— Сам точно сказать не могу. В аэропорту я рухнул в первое попавшееся такси, вырубился и был доставлен в один дом, тут совсем рядом. Когда привезли, я был почти без сознания. Это не гостиница. Думаю, просто квартира.

— Где?

— Прямо здесь, по соседству, — указываю я себе за спину.

— Я обожаю эти места, — заявляет Луиза, держа чашечку на весу. — Я только что вышла из университета. Тут идти ближе. Постигаю итальянскую историю. Жутко противно. Имен тьма — всех не упомнишь. Сколько на самом деле было Медичи? Понимаешь, я помню только плохих, ну и Лоренцо Великолепного, конечно. Здесь завлекаловка… — она вдруг меняет тему, — представляешь, принимают только устные экзамены! Ничего писать не приходится. Ни единой курсовой. Потрясающе, правда? Для меня еще не все потеряно. Помнишь, какой я когда-то была? — Луиза улыбается лучезарной искренней улыбкой.

Я смеюсь. Очень хорошо помню, что по-настоящему ее привлекали лишь вечеринки да шмотки, дружки с подружками да сплетни, однако она была настолько естественна в собственной сексуальной привлекательности, что банальность в Луизе как-то не приживалась.

Следует тягостное молчание. Наверное, ее неожиданное обращение к прошлому впервые напомнило Луизе о нашей краткой, закончившейся довольно досадно связи. Не глядя, лезет она в сумочку, достает пачку сигарет, открывает ее и кончиком пальца пересчитывает, сколько штук осталось. Потом словно подсчитывает что-то, решая, можно ей закурить или нет. Очевидно, можно. Луиза прикуривает с ловкостью завзятого курильщика.

— Ну, и что ты думаешь о Неаполе? — спрашивает она, снова воодушевляясь. Ее небесно-голубые глаза ярко сверкают: все воспоминания о наших отношениях отодвинулись на задний план.

— Что я могу сказать? Я и видел-то чуть-чуть.

— Джим Вулф не находит слов. Здорово, должно быть, на тебя подействовало.

Правда сущая: десять лет назад я был разговорчивее. Когда она со мной познакомилась, мной управлял идеализм, меня снедала потребность в чем-то необычном и необычайном. Только тогда мне было двадцать пять. С тех пор мне часто крупно не везло. Теперь я, пожалуй, являюсь тенью самого себя: мои пациенты выкачали из меня жизненные соки с той же истовостью, с какой собственные пагубные пристрастия опустошали их самих.

— Ну давай, — требует Луиза, — признавайся, что город ты обожаешь.

— Я собираюсь потратить остаток дня на изучение этой его части. — Большим пальцем я указываю на улочки у меня за спиной.

— Дельная мысль. Крупнейший в мире живой музей. Впрочем, по-моему, вообще называть это музеем немного оскорбительно.

Ее локти покоятся на столе, руки сведены вместе, в руке дымится сигарета. Луиза выглядит замечательно по-европейски: спокойная, безразличная, влекущая. И все же стройная фигура, бледная кожа и тонкие черты лица разительно отличают ее от всех увиденных мною сегодня молодых неаполитанок: все как одна миниатюрные, смуглые и сладострастные.

— А что бы ты посоветовала посмотреть?

Луиза задумывается, рассеянно, очаровательно хмуря бровки и потирая подбородок.

— Тебе стоит пройтись по Спаччанаполи… — говорит Луиза и сама же переводит: — по «меже Неаполя». Она прорезает весь город. Идет параллельно этой улице. Вон там.

— Это безопасно?

— Не верь всему, что тебе наговорили про Неаполь! — смеется она. — Дели все на десять.

Минуту-другую мы молчим, вежливо, хотя и неловко, улыбаемся друг другу. Потом Луиза спрашивает, когда я уезжаю.

— Завтра в четыре тридцать. В понедельник выхожу на новую работу…

— У, вот стыд-то… Я собиралась предложить тебе встретиться в понедельник. — В глазах Луизы отразилось замешательство. — Завтра я не могу…

— Слушай… не беспокойся… — говорю я немного огорченно. За несколько минут молчания я успел нафантазировать, как нам на короткое время вернуться в прошлое. Отпускной роман на одну ночь. Когда это произошло впервые, стояла снежная зима, но и на здешней полуденной жаре я весь охвачен пылкой страстью к Луизе. Рисую в воображении, как она раздевается у меня в пустой комнате — окна настежь, ставни закрыты, — пока я стаскиваю продавленный матрац с кровати на середину комнаты. Ладонями ощущаю наготу ее тела, когда Луиза стоит возле меня разгоряченная и влажная, готовая преклонить колени, готовая змеей скользнуть под меня, вскинуть руки над головой и вытянуться, похотливо прогнувшись. Я помню, как десять лет назад она раздевалась в моей холодной квартире под пуховым одеялом.

Луиза выпрямляется, кажется, она что-то придумала.

— Приходи ужинать вечером. Как я раньше об этом не подумала! Ты приведешь Алессандро в восторг. Он без ума от англичан…

— Алессандро?

— Мой муж, — говорит Луиза как нечто само собой разумеющееся.

Я столбенею от изумления. Образ Луизы в моей комнате мгновенно тает.

— Ты замужем? — Я улыбаюсь и медленно допиваю остатки кофе, чтобы скрыть разочарование.

— Ну да! — восклицает она, явно довольная собой. — Два года.

— Два года, — повторяю я. Мы с Луизой были вместе два месяца. Ничего не скажешь. Завидую я ее мужу. Уже два года с этой нимфой. Робко спрашиваю, не хочет ли она сначала поставить его в известность, прежде чем приглашать меня. — У меня есть телефон. — Пытаюсь достать бумажку из кармана.

— Боже, незачем! Все будет чудесно. Приходи в восемь тридцать. — Луиза говорит твердо и настойчиво. Затем кладет горячую ладонь на мою руку. Я вижу, что Луиза слегка волнуется. Наконец она убирает руку и улыбается сдержанно, холодно, глаза ее сощурены.

— Где вы живете? — спрашиваю.

Она спохватывается:

— На холме Чиайя. — Луиза берет со стола путеводитель, листает страницы, отыскивая карту, резко разгибает книжку и кладет ее на стол между нами. Ее тонкий длинный палец прочерчивает путь, каким мне надлежит следовать.

— Мы сейчас вот здесь, так? — спрашивает она, и я киваю. — А я живу здесь, так? — Я опять киваю. — Так что тебе всего и нужно-то пройти пешочком вот здесь. — Всякий раз, произнося «здесь», Луиза поднимает на меня взгляд, убеждаясь, что я ее слушаю. — Потом переходи улицу здесь. Здесь поднимись наверх. Потом спускайся здесь. Это Римская улица. Здесь нужно сесть на фуникулер. Выходи на первой остановке. Пройди пешком вниз. Пять минут — и ты на месте. Мой дом номер четыреста четыре. — Луиза откидывается на спинку стула.

— Луиза, мне никогда не найти…

У нее удивленный вид: как, ее такие простые, подробные объяснения не дошли до меня?

— Тогда лови такси… — говорит она нетерпеливо, но тут же, уловив мои колебания, смягчается: — Ладно… Если на то пошло, я пришлю машину.

— Машину?

— Алессандро работает на город. Это привилегия. В общем-то пользоваться машиной в личных целях не разрешается… понимаешь? Но я скажу, что ты болен. Он возражать не будет. Я договорюсь, чтобы машину подали сюда. Кафе напротив почтамта.

— Так во сколько?

— Восемь тридцать. И не волнуйся, если шофер окажется в полицейской форме, иногда они приезжают в форме, иногда — нет.

— Чем же занимается твой муж? — заинтригован но спрашиваю Луизу.

— Он судья. Председатель суда по рассмотрению дел об убийствах. Здесь они как бы специализируются. Вот почему у нас полицейский шофер. Каморра…

— Мафия?

— Мафия в Сицилии. А здесь каморра. Но это то же самое. Убийства, вымогательство, продажа наркотиков. Но Алессандро занимается только убийствами.

— Надеюсь, меня не застрелят по ошибке, — говорю я не без тревоги.

— Тебя застрелят? — Луиза смеется. — Тебя они не застрелят. Могут попытаться взорвать машину. Но не волнуйся, машина у нас что твоя крепость. — Она встает, гасит сигарету в пепельнице. — Во всяком случае, за тобой они не охотятся. Ладно, теперь извини. Я здорово опаздываю. — Луиза вскидывает сумку на плечо. — Ну, встань, поцелуй меня, — приказывает она, видя, что я все еще сижу.

Встаю, перегибаюсь через стол, и мы обмениваемся поцелуями в обе щеки, быстрыми, легкими, едва касаясь скулами. Перед тем как расстаться, она шепчет мне: «Пока», — и голос Луизы снова звучит выше, словно у нее перехватило дыхание.

Несколько шагов, и она оказывается в том самом месте, где я окликнул ее пятнадцать минут назад. Кажется, будто я этого еще не сделал, а через секунду окажется слишком поздно: Луиза выйдет на улицу, голос мой утонет в потоке машин, его заглушит непрерывное гудение и бибиканье. Именно так и случилось бы, не позови я ее. Жутко странное ощущение. Ведь вот точно знаю, что окликнул, разговаривал с ней, условился встретиться позже, а чувство такое, будто происходило это в какой-то необычной точке времени, будто если я решусь вычеркнуть эти четверть часа из жизни… вон, передо мною, привлекая внимание точеной фигурой, вышагивает та же девушка с сумкой на плече, выбирая от университета дорогу покороче, чтобы поскорее встретиться с мужем.

Есть что-то головокружительное в этой временно́й дилемме, и я крепко хватаюсь за столик, чтобы устоять на ногах. Хочется приписать новый приступ расстройства сознания действию крепкого кофе, однако я опять чувствую глубокий смысл втом, что древний город предлагает мне некое испытание, позволяет выбрать судьбу, повернуть фортуну по-своему. Он вопрошает меня: вот только что ты спустя десять лет встретил бывшую любовницу или попросту мимо прошла женщина, похожая на девушку из твоей прежней жизни? Как будто благодаря моей болезни я стал видеть будущее, и, стоит вглядеться получше, как мне будет позволено различить ухабы на жизненном пути.

4

Остаток дня я провожу в соответствии с рекомендациями Луизы, меряя шагами всю Спаччанаполи, важную городскую артерию, как называет ее путеводитель, узкую и длинную, рассекающую Неаполь с востока на запад. Время от времени артерию вяжут узелки площадей, и я осматриваю приглянувшиеся церкви, но в основном просто бреду, заглядывая в проулочки, показавшиеся интересными. Случайно забрел на какую-то улицу, где в лавках, похоже, торгуют одними только терракотовыми фигурками. Почти все они изображают религиозных персонажей. В каждой торговой точке таких фигурок десятки тысяч и даже больше. Ассортимент, стиль и отделка фигурок везде совершенно одинаковы. Развернутые к улице, сгрудившись в дверях толпами, ожидающими распродажи, рядами стоят ангелы, пастухи, Девы Марии, ясли богоданного младенца, животные. Только крохотные. И это внушает странное чувство легкой боязни. Такая темная улочка мне еще не попадалась. Пойду-ка отсюда, решаю я и невольно ускоряю шаг.

Стою на Спаччанаполи, солнце клонится к закату. Улица очень длинная, очень прямая и прорезает центр Неаполя, прежде чем взмыться на холм Вомеро и превратиться в точку на самой его вершине: она похожа на стрелу, нацеленную в заходящее солнце. Стою и стараюсь не пропустить момент, когда солнце и острие улицы-стрелы сойдутся. Последняя секунда перед тем, как край солнечного диска коснется земли, длится, кажется, целую вечность, и нет конца ожиданиям: вот-вот сольются! Когда же наконец это происходит, солнце будто лопается и свет хлещет потоком — горячий, белый, густой. Видно, как стремится он по всей длинной Спаччанаполи и только через минуту достигает места, где стою я. Люди вокруг, наблюдающие приближение световой лавины, хватаются за темные очки, приставляют ладонь ко лбу, защищая глаза, наклоняют головы. Невероятно: даже мотоциклы «веспы» сбавляют скорость в поисках закоулка, куда можно свернуть, дабы вновь нырнуть в темноту. В тот миг, когда свет добирается до нас, весь мир исчезает. За доли секунды все в глазах меркнет, окутанное ослепительным светом. Я отступаю в какой-то дверной проем и смотрю, как мимо проходят люди, лишенные четких очертаний, будто призраки в сияющем мареве.

Проходит около минуты, прежде чем свет начинает гаснуть, словно дым, уползая прочь по улице. Бегство его хорошо различимо на брусчатке. Я преследую свет, быстро убегающий от меня, и чувствую себя мальчонкой, догоняющим игрушку, которую тянут за длинную невидимую нить, не позволяя настичь приманку. Уверен, местные глазеют на меня. Не думаю, что бегущая граница тени и света так уж всем отчетливо видна, но я ее различаю. К тому времени, когда я добрался до площади, свет уже настолько рассеялся, что преследовать становится нечего и вокруг меня снова сплошная тень. Охватывает сильное ощущение потери, утраты, даже грусти. Отношу это на счет обострившегося чувства уязвимости, порожденного общим физическим недомоганием: место, прямо скажем, странное и таинственное, здесь не очень-то захочется привлекать к себе внимание. А вот считать случившееся неким знаком мне даже в голову не приходит. Я, положим, вполне могу поддаться очарованию сверхъестественных объяснений реальности, когда они меня устраивают, но, уж конечно же, я не суеверен и отказываюсь верить в то, что погоня за светом по пути, ведущему к мраку, несет в себе какой-то скрытый смысл.


Когда я вхожу, синьора Мальдини стоит посреди маленькой гостиной. Если не считать легкого изменения наклона ее прически, старушка, возможно, так и простояла тут недвижимо с самого утра. Мы неловко приветствуем друг друга. Я улыбаюсь, она кивает. Засим неловкость нарастает, поскольку я в замешательстве соображаю, надо ли просить разрешения пройти к себе в комнату (очень не хочется вести себя как гость, если таковым я не являюсь). Далее я пытаюсь объяснить, что хочу принять душ. Меня препровождают в ванную, показывают, как пользоваться краном, и вручают чистое полотенце.

Постель в моей комнате заправлена. Простыни подоткнуты так туго, что края матраца выгибаются. Кладу сумку на кровать. Что следует надеть, отправляясь на ужин с судьей и его супругой? Мне и выбирать-то особо не из чего. Джинсы, стоптанные сандалеты, футболки, сорочка, свитер. Раскладываю на постели самые опрятные детали гардероба. В лучшем случае сойду за стильного оболтуса, в худшем — за непочтительного неряху. Раздеваюсь и заворачиваюсь в полотенце. Газета, таинственно появившаяся утром, лежит на стуле. Луиза сказала, что ее мужу угрожает каморра. Джакомо, о котором пишут в газете, — один из них, дающий показания в суде. Есть тут какая-то связь? Судебное разбирательство? Не потому ли эта история попала на первую полосу: волнующие сцены в зале суда, где звучат признания матерого мафиози? Признания. Раскаяние. Я выискиваю в газетном тексте намеки, слова, похожие на английские, которые могли бы приоткрыть тайну этой истории. «Криминале» — это вполне понятно, как и «аввокато». «Авто-бомба». Бомба в автомобиле! Луиза не шутила, говоря, что взрыв автомобиля бандиты предпочитают иным способам убийства. Вот перечисляются девять фамилий. Жертвы? Обвиняемые? Члены шайки? Не могу сказать. А вот чуть ниже попадается и титул: «Presidente della corte d'Assise». Следом имя: «AIessandro Mascagni». Несомненно, это муж Луизы. Не приходится сомневаться и в том, что я сяду именно в его служебную машину как раз в то время, когда идет суд, имеющий отношение к неаполитанской организованной преступности и к бомбам, подложенным в автомобили. Пожалуй, совета, как вести себя в такой ситуации, не найти ни в одном путеводителе. Казалось бы, в них все предусмотрено: что предпринять в случае утери паспорта или как избежать нежелательных контактов с местными преступниками… А как насчет встречи с бывшей подружкой, которая теперь замужем за важным судейским, в разгар процесса по делу о взрывах машин? Об этом, конечно же, ни словечка. Ложусь на постель и в раздумье гляжу в потолок. Судей в Италии всегда убивают. И не только на Сицилии. Я влип в опасную историю? Может быть, в Неаполе это обыденное явление. Не в частности, а — вообще. Посещая Флоренцию, обязательно проникаешься красотой этого города. А в Неаполе проникаешься опасностью. Именно ее сей град и предлагает. Тут ее ощущает каждый турист, и я не исключение. Это как побывать в Новом Орлеане и ни разу не услышать джаз.


Когда я подхожу к почтамту, машина меня уже ждет, большая темно-зеленая «альфа-ромео». Человек в штатском выбирается с водительского места и, обойдя машину спереди, открывает передо мной заднюю дверцу.

— Signor Wolf… — произносит он, жестом предлагая садиться.

— Grazie, — бормочу я и послушно лезу в салон. Шофер усаживается и нажимает на кнопку центрального замка. Я жду щелчка, а вместо этого раздается звук, больше похожий на громкий лязг буферов сдвигающихся вагонов поезда. Запорами служат тяжелые ручки, утапливаемые в дверцы. Я попытался поддеть одну пальцем, но не тут-то было: держит крепко и надежно, никак не подцепишь. Луиза права: это крепость, а не просто машина, такая злоумышленникам не по зубам. Будем надеяться, что и стекла у нее пуленепробиваемые, и днище взрывобезопасное, и все это не менее надежно, чем запоры.

Едем по широкой дороге до первого перекрестка, потом поворачиваем налево вверх. Через каждые пятьдесят ярдов[18] изгиб дороги, за которым ничего не видно. Улица настолько узка, что, кажется, двум машинам никак не разъехаться, и все же каждый раз, когда попадается встречная, нам как-то удается протиснуться. Оба шофера при этом выказывают чудеса вождения и полное безразличие к побочным эффектам: искры каскадом летят, когда авто скрежещет кузовом о стену. Фейерверков можно бы и избежать, если бы одна машина остановилась и пропустила другую, но неаполитанские водители, как уже отмечалось, не любят останавливаться. Я еще не видел здесь ни одной машины без потертостей, царапин на бортах или сорванного зеркальца заднего вида. Ближе к вершине холма улица расширяется. Здания, по большей части жилые, все больше напоминают большинство таких же строений в мегаполисах Европы: образцы различных архитектурных направлений двадцатого века с течением времени незаметно слились воедино. Внизу подо мной сердце города — исторический центр с проходящей через него главной артерией — Спаччанаполи. Даже отсюда, с высоты, Неаполь предстает темным, мрачным городом.

Минут десять мы движемся по извилистому спуску прибрежной дороги с другой стороны холма, среди жилых кварталов и останавливаемся у ворот большого белого дома. Надо полагать, это и есть цель нашей поездки, однако шофер сидит молча и не двигаясь. Чего же он ждет?

— Луиза… — произношу я, не зная, что еще сказать.

Водитель освобождает центральный замок. Пробормотав слова благодарности, вылезаю из машины. Едва успеваю захлопнуть дверцу, автомобиль срывается с места, да так, что гравий пулеметной очередью летит из-под колес и молотит меня по ногам.

Дом стоит поодаль от дороги. С трудом открываю тяжелую створку ворот и попадаю в двухъярусный садик. Слева высокие заросли корабельной сосны нависают надо мной грозовой тучей в ясном небе. Справа теплый бриз мягко покачивает огромные листья трех пальм. К парадному входу ведут выложенные коричневой плиткой широкие ступени, охватывая на полпути основание неработающего фонтана. Пальмовая ветвь лежит поперек пустой чаши, издали похожая на забытый после бала веер. По обе стороны массивных входных дверей в больших кадках стоят фруктовые деревца, увитые гирляндами крошечных лампочек. Такое ощущение, будто меня просвечивают рентгеновскими лучами. Крайне неприятное чувство. Я оглядываюсь в поисках телекамеры слежения. Уж лучше бы Луиза сначала договорилась с мужем. А если я пришел некстати? Что она мужу сказала? Что случайно столкнулась со старым приятелем, которого много лет не видела, или что я был ее любовником? Интересно, каков Алессандро из себя? Звезда судопроизводства, разумеется. Преуспевающий. Знаменитый. Не то что я: незадачливый и зашедший в тупик, занимаюсь ремеслом, которое ненавижу. Вдруг появляется желание повернуться и дать стрекача, избежав постыдного сравнения, однако я заставляю себя насколько могу громко и уверенно постучать в дверь. Спустя минуту слышу веселый голос Луизы, возвещающий: «А вот и он. Не беспокойся, я открою».

Открывается массивная створка двери, и появляется Луиза. На ней черное платье до колен, волосы убраны в пучок, в руке туфля. Приветствуя меня, она прислоняется к косяку и надевает туфлю, согнув ногу в колене.

Я неловко толкусь в дверях.

— Вы куда-то собираетесь? Говорил же тебе, лучше бы заранее договориться…

— Давай без глупостей: мы все сегодня кое-куда идем. Проходи.

Захожу в квадратную прихожую. Внутри она меньше, чем мне представлялось, довольно уютная, только освещена тускловато. На стенах обои в розовых тонах, куча пальто на вешалке. Доносится аромат кофе и вина. Воздух душистый, густой. Обстановка слегка напоминает рождественскую.

Луиза легко чмокает меня в обе щеки и берет под руку:

— Пойдем, познакомься с Алессандро.

Мы идем по коридору и попадаем в обширную библиотеку. Книжные стеллажи забиты битком, нижних полок почти не видно за высокими стопками книг, не поместившихся на полках. Стопки эти придают комнате вид миниатюрного Манхэттена. Справа стоит кабинетный рояль, тоже заваленный книгами. У окна большой письменный стол, за которым сидит муж Луизы.

Алессандро Масканьи немного за пятьдесят, он красив, крепко сложен, седеющие волосы и бородка коротко подстрижены. Широкая улыбка и ясные голубые глаза. Лицо его светится таким глубоким умом, что мне опять становится неловко.

Когда мы входим в комнату, он встает и, широко разведя в приветствии руки, громко, бравурно возглашает:

— Джим! Добро пожаловать. Рад с вами познакомиться. Проходите…

Луиза слегка подталкивает меня вперед.

Выйдя из-за стола, хозяин объявляет:

— Я Алессандро Масканьи, муж Луизы. Добро пожаловать в наш дом.

Он забирает мою ладонь в свои крупные руки с толстыми пальцами и притягивает ближе. Я мгновенно покорен его теплотой.

— Джим Вулф, — представляюсь я. — Приятно с вами познакомиться.

— Как вам нравится Неаполь? — спрашивает Алессандро, пристально глядя мне в глаза. Рука моя по-прежнему покоится в его ладонях.

— Я от него в восторге. Не знаю, говорила ли вам Луиза, что я почти весь отпуск проболел, зато с сегодняшнего утра…

— Чудесно, чудесно, — перебивает Алессандро, мое недомогание его явно не интересует. — Неаполь — город очень таинственный, очень таинственный. Стать своим здесь нелегко. И особой прелести в нем нет. В неаполитанском диалекте есть такое словцо: nzevoza. Город… ну как эти, на коже… — Отпустив наконец меня, он потирает свои большие руки, густо заросшие седым волосом. — Вы понимаете? Город… ну, у вас на коже. Здания, люди, грязь… Не припоминаете это выражение?

Я отрицательно качаю головой, и Алессандро переводит взгляд на жену. Но тут я догадываюсь.

— Он въедается вам в кожу, — говорю я и тру кончиками пальцев о ладони, демонстрируя осязаемость явления, которое он старается описать.

— Да, да, — радуется Алессандро. — Именно так. Nzevoza… Неаполь въедается вам в кожу.

Я оглядываюсь на Луизу, стоящую в дверях. Конечно, ей приятно сознавать, какое впечатление производит ее муж на окружающих людей, и, в свою очередь, похоже, она довольна впечатлением, какое я произвел на ее мужа.

— Я знала, что ты ему понравишься, — обращается ко мне Луиза, будто мужа и нет рядом.

Словно только-только заметив ее, Алессандро резко бросает:

— Луиза! Аперитив. Для нашего гостя. Пожалуйста.

— Что тебе налить, Джим? — спрашивает Луиза, раздраженно хмуря брови в ответ на резкость мужа.

— Все равно.

— Белое вино? Кампари?

— В самом деле все равно…

— Алесс? — обращается она к мужу.

— Кампари, Луиза. Ну-с, Джим, — говорит Алессандро, вновь устремляя на меня пронзительный взгляд. — Как вы думаете, удастся нам уговорить вас задержаться в Неаполе подольше? Ведь трех дней здесь не хватит. В других городах, может быть…

Слышу, как смеется вполголоса Луиза, готовя напитки в дальнем углу комнаты. Алессандро тоже слышит.

— Луиза смеется, потому что мне хочется отправиться к себе домой в Сорренто. Вы бывали в Сорренто?

Отрицательно качаю головой:

— Наслышан только. Место довольно известное.

— Оно похоже на ваш Танбридж-Уэллс. Мне пятьдесят три. Люблю почитать в спокойной обстановке. Но для вас Неаполь чудесен, чудесен. Луиза любит его.

— Да, я люблю его, — томно отзывается Луиза.

Слушая Алессандро, я вижу, с каким трудом ему дается английское произношение. Очевидно, что английский представляется ему языком, требующим точной артикуляции, составленным из слов, не нуждающихся в интонационной выразительности, к которой Алессандро привык, говоря на родном итальянском. Так что по большей части английская речь застревает у него в горле, заставляя с силой выталкивать сопротивляющиеся слова: каждый «к» будто отхаркивается, каждый «р» звучит раскатисто, каждый дифтонг дробится. В результате английская речь в его исполнении обретает довольно причудливую форму.

Луиза подает напитки.

— Кампари, — сообщает она мне, потом обращается к мужу: — Через пять минут нам надо отправляться. Я скоро буду готова.

Луиза уходит, я смотрю ей вслед. Ее красивые плечи резко выделяются на фоне книжных терриконов.

Мы с Алессандро стоим друг против друга, потягивая кампари. На его столе лежит раскрытая и перевернутая книга, которую он, по-видимому, читал, пока его не потревожили. Пытаюсь разобрать название на обложке. «Scienza Nuova» — автор Вико.[19]

— Вы читаете Вико, — говорю я неожиданно прокурорским тоном.

Алессандро широко улыбается:

— Вы знаете Вико? Я всегда читаю Вико, когда у меня трудный процесс.

Мне неудобно спросить его, не о том ли процессе речь, о котором пишут в газетах.

— Я читал его несколько лет назад, — замечаю я, мучительно припоминая, о чем говорилось в книге.

— Так, значит, вы интеллектуал? — спрашивает Алессандро. Глаза его горят предвкушением.

Я смеюсь:

— В Англии нет интеллектуалов. Я консультант.

— Политик? — Похоже, это восхищает его еще больше.

— Нет, нет. Я консультирую наркоманов, алкоголиков. Что-то вроде психотерапевта.

Алессандро несколько разочарован. Я продолжаю:

— Вико я читал, поскольку искал новые подходы к пониманию пациентов.

Алессандро кивает, показывая, что обращается к философу во время заковыристого процесса по тем же причинам.

— Да, да. Должен сказать: то, что они говорят и что имеют в виду, не всегда мне понятно…

Вероятно, он говорит об обвиняемых и свидетелях.

Возвращается Луиза:

— Вы готовы? Машина уже здесь.

Алессандро ставит стакан на письменный стол. Заметив, как я растерянно ищу, куда бы деть свой, Луиза берет стакан у меня из рук и уносит его на столик, где стоят бутылки. В молчании мы выходим из дома: Луиза впереди, мы с Алессандро за ней. Спускаясь по дорожке к воротам, я говорю:

— Большое спасибо вам обоим, что пригласили меня сегодня.

Луиза в ответ:

— Это мы тебе благодарны, правда, Алесс?

Алессандро останавливается около фонтана и, глядя в пространство, растерянно повторяет:

— Что? Что?

— Нам приятно, что Джим сегодня ужинает с нами?

Я жду выражения согласия, улыбки или жеста, подтверждающего ее слова, но Алессандро стоит и смотрит на меня, будто видит в первый раз и не знает, кто я такой и зачем здесь оказался. Потом, опомнившись, он сжимает мое плечо:

— Я очень рад.

Машины еще нет. Мы ждем ее на обочине: Луиза приникла к Алессандро, я неловко стою рядом. По-прежнему очень жарко, и ситуация начинает мне надоедать. Разговор за ужином, думаю, вымотает еще больше, так как расшифровывать речь Алессандро довольно тяжело, но еще тяжелее самому предстать интересным собеседником, особенно сейчас, когда я далек от своей лучшей формы. А Луиза, похоже, как раз этого и ждет от меня. Произвести положительное впечатление на ее мужа.

Наконец подъезжает машина. Из нее выходит уже знакомый мне шофер и, обращаясь к Алессандро, называет его «президенте», а Луизу «синьора Масканьи», что заставляет меня посмотреть на нее другими глазами. Когда я впервые увидел ее в Англии, она была просто Луиза Райт и вполне соответствовала своему положению. Почему-то теперь прежние впечатления кажутся неправильными, банальными, прозаическими. Зато при том, что Луиза все еще молода, «синьора Масканьи» подходит ей точь-в-точь. Как будто обращение это наконец-то прояснило, почему много лет назад, когда другие девушки были либо застенчивы, либо развязны, она выгодно отличалась природным изяществом и невозмутимостью. Наверное, именно такими качествами и можно было привлечь харизматического итальянского судейского чиновника, которого полюбила Луиза (а мне ясно, что она любит его совершенно искренне). И он тоже полюбил ее — страстно и безоглядно. Даже разница в возрасте растворяется в неминуемом счастье их брака, во взаимном чувстве, производящем истинно отрадное впечатление.

Неожиданно я замечаю, что неважно одет. Не помешало бы выглядеть поприличнее. И не только в этот вечер, а вообще — отныне и навсегда. Мне нужна работа получше: влияние, власть, престиж. Дом, жена… Красавица жена. Я все-таки не урод и ума не лишен. А вот поди ж ты: в тридцать пять кажусь чуть ли не оборванцем, одинок, живу в съемной квартире и работаю в том же качестве, что и много лет подряд, разве только на новом месте. Моя жизнь порядком изменилась за те десять лет, что мы не виделись с Луизой.

Тем временем все усаживаются на заднее сиденье машины. Сидим тесно, Луиза посередине, ее рука лежит на колене Алессандро. Лязгают запоры.

— Порядок, — говорит Луиза и похлопывает меня по колену.

Пока мы, петляя, возвращаемся к центру Неаполя, Алессандро указывает на разные достопримечательности, едва различимые в лунном свете, относя каждую к одной из трех категорий: «Очень важно», «Важно», «Не важно». Я бросаю взгляд в том направлении и понимающе киваю. Луиза указывает в сторону залива и спрашивает, толкая меня ногой:

— Видишь огни вон там?

Скосив глаза, различаю в темноте скопления огоньков. Похоже на то, будто в море упала россыпь звезд с ночного неба.

— Это Капри. Очень важно, — поясняет Луиза и оборачивается к мужу: — Так ведь?

— Армани, Гуччи, Версаче, — перечисляет Алессандро. — Очень, очень важно.

Я замечаю, что мы достигли старой части города.

— Куда мы едем? — шепотом спрашиваю я Луизу.

— В любимый ресторан Алесса. Очень неаполитанский. Очень важный. — Две последние фразы она произносит с грубоватой хрипотцой, подражая выговору мужа. Потом добавляет, шепча заговорщицки: — Боюсь, он сделает для тебя заказ. Надеюсь, ты проголодапся…

Не успеваю я ответить, как Алессандро наклоняется ко мне через голову Луизы и произносит:

— Джим. Этот ресторан очень неаполитанский. Очень важный. Бывая в Лондоне, я люблю наведаться на Брик-лейн и отведать мяса с карри. Очень по-британски. — Он доволен шуткой и смеется.

— А я живу неподалеку от Брик-лейн, — говорю я.

Алессандро явно заинтересован моими словами. Он подается вперед, его большую голову наполовину скрывает тень, по лицу пробегают отсветы уличных огней.

— Это ведь район иммигрантов, да? У нас в Неаполе не много иммигрантов. Вот на севере это проблема. Север богат, и там хотят сберечь свои деньги.

Луиза, откинувшись было на спинку сиденья, чтобы дать нам возможность поговорить, вмешивается:

— Алессандро у нас sessantottino.[20] Он не признает национальных границ. — Потом, повернувшись к мужу, говорит: — Ведь так, дорогой?

Теперь мой черед наклониться вперед, поближе к Алессандро:

— Что значит sessantino?

— Sessantottino, — с улыбкой поправляет Алессандро. — В шестьдесят восьмом мне был двадцать один год.

Вероятно, он считает такое объяснение вполне исчерпывающим. Луиза разъясняет:

— Это общее название для поколения шестьдесят восьмого… ну, знаешь, всякие бунты и протесты… поколения, которому хотелось изменить мир. — Потом добавляет: — Алессандро двадцать лет был коммунистом.

— Вы были коммунистом? — говорю я, поворачиваясь к Алессандро.

Неожиданно Алессандро плотно сжимает ладони, словно для молитвы, и умоляюще покачивает ими. Как это понимать?

— А-а, вы и сейчас коммунист, — делаю я предположение. Та же реакция. Обращаюсь к Луизе: — Не пойму.

— Это значит: «Зачем спрашивать?» Очень по-неаполитански. Имеется в виду, что собеседник должен догадаться сам. Такое поведение особенно присуще мужчинам. На этом целые разговоры строятся — о футболе, о политике, о женщинах. — Тут она соединила пальцы одной руки (очень похоже на жест синьоры Мальдини, когда та предлагала поесть) и резко потрясла ими. — Вот это, например, означает, что ты порешь чепуху или что ты смешон. Да ты и сам вдоволь насмотришься.

Алессандро находит пояснения жены очень забавными.

— Когда-нибудь она станет истинной неаполитанкой. — Он снова молитвенно складывает руки, возможно, желая проиллюстрировать таким образом объяснения жены и еще раз подчеркнуть выразительность этого действия. Про себя решаю испробовать подобную жестикуляцию на своих пациентах. Если получится, может статься, со временем мне не придется ничего говорить.

«Альфа-ромео» останавливается у небольшого ресторанчика, в витрине которого стоит пустой аквариум. В зале квадратные столики, покрытые клеенчатыми скатертями в клеточку. В углу, под потолком, маленький телевизор, транслируют футбольный матч. Два молодых официанта рассказывают посетителям о блюдах дня, принимают заказы и подают на стол, не отрываясь при этом от экрана. Ресторанчик почти полон — здесь неаполитанцы пьют, едят, смотрят футбол.

— Играют «Наполи» и «Лацио», — сообщает Алессандро, пока мы пробираемся к столику. Сам он усаживается спиной к телевизору.

— Не любите футбол? — спрашиваю я.

— Он предпочитает хорошо поесть, — отвечает за мужа Луиза, садясь рядом с ним. Меня Алессандро приглашает сесть напротив.

— А вам футбол нравится? — спрашивает он.

Я догадываюсь, какого ответа он ждет, и отрицательно трясу головой:

— Нет, в общем-то.

— Слишком интеллектуален? — спрашивает Алессандро, подразумевая, как я понимаю, скорее меня, чем футбол.

Смеюсь:

— Куда как интеллектуален!

Возле нас возникает официант, приветствуя Луизу с Алессандро как старых знакомых. Представляют меня. Официанта зовут Анжело. Мы обмениваемся рукопожатием. Говорю ли я по-итальянски? «Извините, нет». Тогда Анжело начинает обсуждать что-то с Алессандро, то и дело исподтишка поглядывая на Луизу, и всякий раз, встречаясь с ней взглядом, стыдливо опускает глаза. Думаю, не ошибусь, если скажу, что он весьма не прочь изведать чувства, которые испытываешь, целуя ее плечи, покрытые легким загаром. Да я и сам не прочь, тем более что помню, какое это наслаждение. Я оборачиваюсь к Алессандро и впервые замечаю, сколь разителен физический контраст между ним и его женой. Дорогая белая сорочка облегала его крепкое, мускулистое тело крестьянина, наделенное силой, познавшее напряженный труд. Впервые ощутил я всплеск мужской зависти. Я желал Луизу. Желал, потому что я выше ростом, стройнее и моложе, чем ее муж.

От этих мыслей меня отвлек Анжело, взявшийся перечислять блюда дня, и Луиза, поясняющая, что на первое нам подадут суп или приготовленную из макарон пасту. Покорно слушаю названия блюд на итальянском и дальнейшие объяснения Луизы на английском. Анжело с Луизой говорят по очереди, не перебивая друг друга, будто отправляют церковную службу на двух языках. Когда они умолкают, Алессандро уговаривает меня взять pasta е papate.

— Это что? — спрашиваю я Луизу.

— Макароны с картошкой. Пусть это тебя не смущает: блюдо очень вкусное.

Чувствую себя дураком: мог бы и догадаться! Угодливо соглашаюсь, в то же время думая о том, как скрыть от присутствующих отсутствие аппетита.

В ожидании первого блюда, пожалуй, нужно вжиться в новую для меня роль самого выдающегося интеллектуала Англии. Алессандро намерен говорить о британской политике, о Британии как о постколониальной державе, о Лондоне как о культурной столице мира и просто о Британии — стране, которая ему по душе. Он интересуется всем, не собеседник, а бульдозер какой-то — словоохотливый, напористый, страстный. Уже и заказ подали, уже мы приступили к трапезе, а он все говорит, задает вопросы, обдумывает мои ответы и все время запихивает в рот спагетти, прихлебывает красное вино, сильными руками ломает хлеб: издаваемые при этом самые разнообразные звуки служат как бы знаками препинания. Время от времени Луиза просит мужа то угомониться, то хотя бы говорить помедленнее: кое-кто зачастую не понимает, о чем идет речь. В ответ Алессандро добродушно смеется, заверяя, что Джим понимает его, и просит меня подтвердить. Я киваю. Луиза покорно пожимает плечами.

— Я же говорила, он любит англичан, — говорит она.

Я спрашиваю Алессандро, что такого особенного в англичанах, и ожидаю увидеть молитвенно сложенные ладони. Отнюдь: он запивает последнюю порцию спагетти остатками вина из второго кувшина и кусочком хлеба собирает соус с тарелки.

— Странные вы люди, — заявляет наконец Алессандро. — Practico.[21] Без эмоций. Хотя и эксцентричные. Вы не привержены религии, политике… — Я недоуменно поднимаю брови. Он продолжает: — Я люблю Лондон. В Лондоне я чувствую себя спокойно. Не потому, что в Неаполе мне угрожает опасность, я не о том. А потому, что без религии, политики не существует и опасности нетерпимости, fascismo,[22] понимаете? — Он сжимает кулаки и прижимает их к груди, а потом медленно разводит руки в стороны. Похоже, Алессандро изливает душу и сильно нуждается в том, чтобы быть правильно понятым при его ущербном английском. Я киваю и всем своим видом показываю, что слушаю очень внимательно.

— Вы люди философского склада, — говорит Алессандро с улыбкой.

Вот здесь я не могу сдержаться: уж больно удивительна оценка.

— Не принимается. По-моему, мы самая нефилософская страна в Европе. Политика, религия — вот главные вдохновители философской мысли. А мы по этой части слабоваты, по крайней мере в первозданном смысле. — Я доволен своей тирадой.

Как, похоже, и Алессандро: впервые я возразил ему. Впрочем, почти тут же, неопределенно поведя в воздухе рукой, он поясняет:

— Я и не имел в виду, что вы страна философов. Только и без религии, и без политики есть… есть… есть… — Алессандро вопросительно смотрит на Луизу.

Та принимается перечислять ему варианты, будто делала это уже тысячу раз:

— …надежда, время, простор, возможность…

— Да… есть простор, — говорит он, выбрав наиболее подходящее слово. — Есть свобода для pluralismo,[23] как вы понимаете…

— По мне, так мы занудная страна и занудный народ, — говорю я.

Алессандро пожимает плечами:

— Наверное.

— Алессандро считает, что англичане и итальянцы — это антиподы в Западной Европе. Мы похожи на другие страны, но не похожи друг на друга.

Вместо ответа Алессандро отодвигается, встает, стряхивает с коленей хлебные крошки и направляется в глубь ресторана.

— Он пошел на кухню. Отбирает продукты для следующего блюда, — спокойно объясняет Луиза, когда я выражаю недоумение.

— Алессандро твой силен, — говорю я. — Жаль, я не в лучшей форме.

Луиза накрывает ладонью мою руку:

— В самом деле мне очень приятно снова тебя увидеть. Я тут как-то недавно вспоминала, знаю ли кого-нибудь, кто наверняка понравился бы Алессу, — и решила, что это ты. Моих знакомых он считает глупыми, а все его друзья намного старше меня, и они в самом деле чересчур серьезные. Политика, политика, политика. — Последние слова Луиза произносит унылым голосом, чтобы подчеркнуть смысл, который в них вкладывает. — Есть несколько молодых адвокатов, но от большинства итальянских мужчин только и жди беды. — Она вздыхает и меняет тему: — Правда, как видишь, я теперь повзрослела…

Да, повзрослела, но в сравнении с Алессандро мы оба кажемся детьми. И от этого я чувствую, как между нами протягивается незримая ниточка. Штука безобидная и вряд ли содержащая нечто большее, нежели возможность для людей, воспитанных в Англии, потешаться втихомолку над странностями итальянца. Хотя, возможно, отзвук наших прежних отношений делает свое дело. В присутствии Алессандро Луиза предстает синьорой Масканьи. Когда же мы одни, она ведет себя как моя подружка. Думаю, что она это тоже чувствует, и хочу пошутить на сей счет, но вместо шутки говорю:

— А что это за история в газетах про Il Pentito? Я видел имя Алессандро…

— Судебный процесс. Кающийся — это Джакомо Сонино, — произносит Луиза торжественно, словно объявляет фамилию кинозвезды, играющего в фильме главную роль.

— Что это значит?

— Он вроде стукача. Ну, знаешь, того, кто выдает имена подельников. На официальном языке это именуется сотрудничеством, но газеты предпочитают говорить о покаянии.

— Понятно… — Странно, что газеты употребляют слово, обозначающее моральную категорию, в то время как официальный термин несет в себе более отрицательный смысл.

— Он уже назвал девятерых членов собственной шайки.

— Они заложили бомбу в машину?

— Да. Убило четверых членов соперничающей группировки и трех прохожих. В одно прекрасное утро. Взрывчатки было очень много. Весь город услышал.

— Зачем?

— О, это очень запутано. Годами плелось. Алессандро может тебе рассказать. Но суть в том, что сейчас в Неаполе две крупные бандитские группировки. Сонино возглавлял одну из них. Время от времени они начинают убивать друг друга. К этому привыкаешь. — Я скорчил сомнительную мину. — Точно привыкаешь! Каморра — часть местной жизни. Два года назад, когда мы только поженились, уголовные суды… ну, где работал Алессандро… перевели в новое громадное, специально выстроенное здание суда. В первый же день каморра взрывает его. Бабах!

Я смеюсь.

— Тут не до шуток, — серьезно говорит Луиза. — От pentito трудно добиться признания виновности. Тем более от такого изощренного, как Сонино. Если бы ты задержался, то мог бы пойти посмотреть. Зрелище очаровательное!

Алессандро возвращается к столу и усаживается. Луиза оборачивается и, взяв его за руку, сообщает:

— Я только что говорила Джиму: если бы он побыл здесь подольше, то мог бы прийти и посмотреть, как ты работаешь. Посмотреть на гангстеров в клетке.

Алессандро на мгновение напрягается, но отвечает вполне дружелюбно:

— Конечно, конечно. У меня очень интересный процесс, Джим, очень интересный.

И он принимается рассказывать ту же историю, что мне поведала Луиза, но уже подробнее. Процесс длится уже десять месяцев, в нем бездна головоломок, много обвиняемых, pentito, политический нажим со стороны министерства юстиции, ответственность перед семьями жертв, шумиха в прессе. И венец всему: процесс нужно завершить в течение четырех недель. Сплошная головная боль, говорит Алессандро и стучит костяшками пальцев по виску.

Когда он умолкает, я спрашиваю:

— А почему вы выбрали суд по делам об убийствах?

Алессандро бросает взгляд на Луизу, и я пугаюсь, не ляпнул ли чего лишнего. Но в этот момент, к моему облегчению, подают горячее. На тарелке лежит обжаренный кальмар, фарфорово-белый, распластанный и выпотрошенный, как после вскрытия. Потом принесли тарелочки поменьше. Грибы с зелеными овощами, похожими на переваренные брокколи.

Луиза поясняет:

— По-моему, это лучшие грибы во всей Италии. А это, — она указывает на зеленые овощи, — friarielli. Местное лакомство. Вид у них, может, и не особенно аппетитный, зато вкус восхитительный. — Глаза ее блестят в предвкушении.

Я кладу это лакомство себе в тарелку. Вспоминаю, что не получил ответа на заданный вопрос. То ли его по какой-то причине мимо ушей пропустили, то ли не расслышали — посетителей все больше, шум усиливается. Я повторил свой вопрос.

Алессандро опускает нож с вилкой на тарелку, ставит локти на стол, сцепляя руки над кушаньем.

— Все просто, Джим. Убить человека — дело серьезное. Это тебе не какая-нибудь кража или грабеж. Мотивом убийства никогда не может стать нужда, потребность. Нет у человека потребности в смерти другого человека. Такое невозможно. Для того, кто украл, я могу найти множество оправданий, но их нет для человека, который умышленно убивает. Когда я служил обычным судьей, всем было известно: если ты совершил преступление, постарайся попасть к Алессандро Масканьи — он поймет тебя и добьется, чтобы ты оказался на свободе. На самом деле было не так, но люди этому верили. На юге Италии много бедноты. Положение не из простых. Организованная преступность поддерживает многих бедняков. Много раз я возлагал вину в первую очередь на общество и только затем — на преступника. А вот с убийством все обстоит сложнее. Здесь у нас, в Неаполе, много убийц. Это тебе не Лондон. Я обязан изучить человека, который совершает такое преступление. Могу сказать, что я знаю наше общество. Если не углубляться в психологию, все убийцы в Неаполе — на одно лицо. Каморра. Так что это очень важно.

Говорит Алессандро спокойно и легко, будто случай забавный рассказывает, но я чувствую, какую громадную значимость вкладывает он в свои слова. Его приветливость обезоруживает, его готовность к общению очаровывает. По правде говоря, я так и не понял до конца, чем он все-таки занимается и кто он такой. Мне еще никогда не приходилось встречаться с судьей. Сомневаюсь, что в Англии такая возможность вообще представится, однако если бы довелось познакомиться с каким-нибудь английским прокурором, то, уверен, на Алессандро он не походил бы. Возможно, говоря на чужом языке, Алессандро вынужден выражать свои мысли упрощенно, но в его последних фразах я уловил какое-то особое очарование человеком, даже таким, который убивает, и глубокую нравственную потребность понять, отчего совершается столь мрачное деяние, как умышленное убийство. Решение Алессандро взяться за такую работенку, очевидно, было принято никак не из желания заслужить лавры блестящего обличителя гангстеров и не под воздействием привлекательности громких преступлений в сравнении с менее серьезными правонарушениями. Полагаю, он за нее взялся потому, что в таком большом городе, как Неаполь, существует социальный императив, в соответствии с которым человек его склада выбирает подобное поприще. Алессандро явно рассматривает свое занятие как отправление гражданского долга, подкрепленного чем-то вроде политической нравственности. Возможно даже, что законная сторона правонарушения для него дело вторичное. Хочется спросить его об этом, но Луиза говорит:

— Процессы Алессандро легендарны. Каждый из них длится вдвое дольше, чем у любого другого судьи.

Муж ее смеется, понимая, что его уверенность в выборе позиции нам не поколебать добродушным подначиванием.

— В Италии не так, как в британской юстиции, — объясняет он. — Судья старается следовать объективной реальности, а не тому, что происходит в зале суда. — При этих словах Алессандро вычерчивает рамку в воздухе. — В ходе заседания зачастую складывается неверное представление о случившемся. Если мне, судье, что-то неясно, я могу остановить процесс и назначить более тщательное расследование. Я должен быть удовлетворен. — Он смеется. — А когда я удовлетворен, я счастлив.

И, взявшись за нож с вилкой, Алессандро принимается за еду.

Наступает моя очередь рассказать о себе. Луиза спрашивает меня о работе, новом назначении. Догадываюсь, что ей все еще хочется, чтобы я произвел приятное впечатление на ее мужа. Рвения у меня маловато, но я стараюсь, надеясь вызвать у Алессандро интерес, поскольку моя служба определенным образом связана с личностными последствиями социально-экономических тягот. В конце концов, пристрастие к алкоголю и наркотикам и беспризорность суть проблемы политические, если верить, что капиталистическое общество искусственно сохраняет класс обездоленных, во что Алессандро, принимая во внимание его левые взгляды, должен бы верить… Но интерес собеседника не пробуждается. Я вижу, что он хочет что-то спросить, и боюсь, вопрос окажется таким же нелицеприятным, как и мой, насчет того, почему он стал судьей. А боюсь я потому, что ответ мой окажется не столь убедительным. Если быть честным до конца, я понимаю, что не в силах произвести адекватного впечатления, и это меня угнетает. Не очень-то приятно проигрывать в сравнении с Алессандро. Только я ошибаюсь. Он задает совершенно неожиданный вопрос, да так, что застает меня врасплох.

Откинувшись на спинку стула, Алессандро беспечно произносит, как будто безо всякой на то причины или особого намерения:

— Скажите, Джим, а почему вас интересуют пагубные привычки?

Я удивлен, потому что вопрос этот, так сказать, из адвокатской практики. Задан он был, может, и беспечно, зато сформулирован осознанно. Пагубные привычки Алессандро не интересуют, ему интересен я. А у меня нет настроения особо откровенничать. Ощущение такое, будто я игрушка в его руках.

Отвечаю честно как могу:

— Я быстро ко всему привыкаю, это верно. Да только интересует меня не это. Вернее, интересовало. С некоторых пор моя работа меня больше не увлекает. Конечно, раньше я был увлечен — в то время когда мы впервые встретились с Луизой. Зато теперь я чувствую, будто некто, нуждающийся в помощи, высосал из меня все соки. Я не могу придумать ничего нового и не верю ничему, что говорю.

Алессандро резко спрашивает:

— Тогда зачем же продолжать? Зачем вы трудитесь там, где не находите радости? — Как ловко он перевоплотился из адвоката в психолога!

— Быть может, я сам вызываю у себя такое же отвращение, как и моя работа. Поэтому мне все равно, чем заниматься. — Я сухо кашлянул и сделал большой глоток вина.

— Вы очень честны, Джим, и, думаю, в ваших словах есть правда. — Получается, умудренный годами и жизнью человек дает советы молодому и несмышленому.

Этот человек одним тонким вопросом выявил нечто очень существенное в моем состоянии, чего сам я разглядеть не сумел. Причем, вероятно, он считает меня пусть и недалеким, но все же вполне заслуживающим его внимания и интереса. Я оглянулся на Луизу.

— Раздражает, правда? — говорит она задорно.

— Очень, — улыбаюсь в ответ.

Алессандро тоже улыбается. Не иначе, он доволен, что мы выбрались поужинать и все прошло хорошо. Достав из внутреннего кармана пиджака, висевшего на спинке стула, бумажник и ручку, он раскрывает бумажник и вытаскивает визитную карточку. Переворачивает ее и пишет на обороте, затем вручает мне:

— Наш адрес.

— Спасибо.

— А ваш? — говорит Алессандро, протягивая мне авторучку, как видно, весьма дорогую.

Ищу, на чем бы записать. Атессандро вытаскивает еще одну визитку и протягивает мне, повернув обратной стороной. Я записываю свой адрес.

— Мы будем в Лондоне в ноябре. Заглянем к вам?

— Сделайте одолжение, — говорю я, несколько удивленный его рвением. — Буду рад вам в любое время.

— А если вы опять выберетесь в Неаполь, то остановитесь у нас.

«Опять выберетесь»? Ну да: я же завтра уезжаю. Мне до сих пор кажется, что это первый день моего отпуска.

— Может быть, летом, — продолжает Алессандро.

Луиза, все это время сидевшая молча, вдруг подает голос:

— После окончания процесса мы отправляемся в Китай.

— Ого! — восклицаю я.

— Жутко интересно. Правда, приезжай опять поскорее. Алесс так много работает. Мне нужен единомышленник.

Я как будто слегка пьян. Слишком пьян, чтобы не увидеть в этой просьбе всего лишь любезность. И потом, не могу же я домогаться жены человека, который только что покорил меня. Чего я хочу, так это быть уверенным, что они любящая пара. Хочу, чтобы оба они одинаково искренне ждали следующей встречи, разделили со мной чувство возникшей связи, теплоты… уф, я пьянее, чем думал.

За «лимончелло», местным ликером, разговор идет на общие темы. Алессандро то участвует в беседе, то рассеянно следит за ходом футбольного матча. Мы с Луизой вспоминаем немногих общих знакомых. Порой Алессандро хохочет вместе с нами. Не убежден, что он всегда понимает, над чем мы смеемся. И пусть это всего лишь подчеркивает, как трудно иностранцу понимать чужой язык, однако кажется, будто Алессандро с течением нашего разговора становится все отстраненнее. Видно, Луиза чувствует то же самое и ей немного неловко.

Ужин закончен. Алессандро настаивает на своем праве оплатить счет и оставляет на столе кучу банкнот, похоже, нимало не интересуясь, во сколько в действительности обошлась наша трапеза. Он признается, что устал, и широко зевает. Оказывается, завтра им необходимо навестить его мать. Луиза при этом закатывает глаза. Алессандро произносит:

— В Италии мама — превыше всего! — И по его смеху я понимаю, что для него эти слова — лучшая шутка за день.

Возле машины я узнаю, что мое обиталище всего в трех кварталах отсюда, и все же они предлагают меня подвезти. Исполненный отваги, я выбираю прогулку пешком. На прощание протягиваю Алессандро руку, но он, напомнив, что мы находимся в Италии, обнимает меня. Его коротко стриженная борода трется о мою щеку, что вызывает детское воспоминание об отце. Поцелуй Луизы, в свою очередь, напоминает мне только о Луизе, и на долю секунды десятилетие, разделившее нашу прежнюю любовь и настоящее, рассыпается в прах, открывая путь постоянному, непреодолимому желанию. Удерживая Луизу, я делаю глубокий вдох, стараясь различить за запахом духов тончайший аромат ее тела. Наконец я ее отпускаю — я опьянен ею, как и всем выпитым вином. Алессандро зевает и, судя по всему, не замечает моей вольности, а Луиза лишь спрашивает, все ли со мной в порядке и отыщу ли я обратную дорогу. Успокаиваю ее, и мы расстаемся, еще и еще раз пообещав друг другу поскорее встретиться вновь.

Уходя, слышу, как Алессандро обращается к Луизе на итальянском. Она отвечает бегло с мягким, переливчатым, как волна, акцентом. Ни разу за сегодняшний день я не спросил, говорит ли она по-итальянски, будучи уверен, что нет. По возвращении в Лондон надо будет приналечь на итальянский.

5

Сплю я долго, иначе не получается. Сны замучили: смесь вчерашних похождений с воспоминаниями о Луизе десятилетней давности. Когда просыпаюсь, сердце бешено колотится. По-моему, кто-то стучит в дверь. Сажусь в постели, готовый к нападению. Головорезы каморры собираются меня похитить. Увидели меня вчера с Алессандро Масканьи и приняли за члена семьи: меня берут в залог освобождения девяти членов шайки, над которыми вершится суд. Простыни влажные и сбились вокруг меня. Я судорожно освобождаюсь от них и усаживаюсь, выпрямив спину. И только тут осознаю, что стучат не в дверь. Стучит сердце у меня в груди. Снова падаю в постель. Я уже начинаю радоваться, что уезжаю сегодня днем. Неаполь, конечно, город исключительный, только, видимо, дух мой оказался недостаточно крепок. Я в себе разочарован.

Слезаю с кровати, одеваюсь и выхожу на балкончик. Приветствую семейство напротив, они машут руками мне в ответ. Похоже, вчерашнее появление голышом забыто. Справа от меня на балконе курит синьора Мальдини. Она все в том же черном платье, синем халате, пучок волос сбился набок.

— Buon giorno, signora, — приветствую я.

— Buon giorno, signor. Caffe? — откликается синьора.

— Si, grazie, — благодарю я и даю понять, что приду через минуту. Старушка исчезает в комнате. Бросаю взгляд вниз на улицу. С такой высоты булыжники мостовой кажутся блестящими и гладкими, сливающимися в длинные полоски, напоминая черную вельветовую ткань. Появляются трое мальчишек с футбольным мячом. Пасуют друг другу, нанося удары рикошетом от стен. Звук глухой, мягкий, низкий. Звонкие мальчишечьи возгласы: «„Наполи“! „Наполи“!» — приятно отличаются от хрипоты местного говора. Прежнее беспокойство покидает меня. Мне здесь нравится, и скоро я сюда вернусь.

Пью кофе с синьорой Мальдини. Телевизор у нее работает, похоже, всегда. Старушка предлагает мне затянутую в целлофан булочку. Мне не хочется, но отказываться невежливо. Она разогревает булочку в микроволновке и вручает мне. Вкус отвратительный, абрикосовая начинка прокисла. Чтобы избавиться от гадкого ощущения во рту, вынужден выпить еще кофе, от чего мой желудок взбунтовался. Стрелой лечу в туалет.

Когда возвращаюсь, синьора Мальдини, нимало не удивленная тем, что я выскочил из-за стола, спокойненько листает мой путеводитель, медленно переворачивает страницы, задерживаясь на фотографиях: их она разглядывает пристально, словно выискивая дефекты в изображении хорошо знакомых ей мест. При моем появлении старушка говорит:

— Bella Napoli. Si?

— Да, красивый, — соглашаюсь я.

Синьора Мальдини глубокомысленно кивает каким-то своим потаенным мыслям и возвращает мне книгу. Пытаюсь объяснить ей, что нынче днем я уезжаю, она снова кивает, но я не думаю, что синьора меня поняла. Говорю, что вернусь в два тридцать забрать сумку. Она кивает в третий раз, повторяя за мной «два тридцать» по-английски. Мне остается лишь с этим смириться, независимо от того, известно ей, что это значит, или нет.

Уже покидая дом через низенькую дверь, вспоминаю, что до сих пор не известно, сколько я должен за комнату. Решаю: сколько бы ни было, оставлю в комнате сотню фунтов в лирах на тот случай, если мне не удастся уговорить ее принять деньги из рук в руки.

На улице жарко, даром что утро — воздух уже тяжел и влажен. Над головой голубеет зажатая между высокими зданиями длинная узкая полоска неба без единого облачка. Направляюсь к Испанскому кварталу. Путеводитель называет его «квинтэссенцией Неаполя», так что разгуливать здесь следует с оглядкой. Добравшись до цели, я убеждаюсь, что улицы тут еще уже, чем в старом городе. Многие строения подпирают деревянные леса, сооруженные после землетрясения 1980 года. Но больше всего поражает то, что здесь пролегает улица самых дорогих магазинов в Неаполе. Богатство и бедность в одном шаге друг от друга. Неравенство разительное. Путь в трущобы ведет через царство розничной торговли. Луиза убеждала меня не очень-то совать повсюду свой нос. Пялишься ведь на то, как люди живут сейчас, а не тысячу лет назад. Я притворяюсь, будто спешу куда-то или по крайней мере знаю, куда иду.

Как и вчера, я почти не обращаю внимания на мелочи. Я отнюдь не прирожденный исследователь и, по-моему, вообще не очень наблюдателен. Я ищу более общих впечатлений: что за чувства испытывает человек, родившийся, выросший и проживший всю жизнь в Неаполе. Нечто эмпирическое. От этой бедности так и веет девятнадцатым веком — этакая цитадель старого мира, не знающая ни возрождения, ни появления благородного сословия. Бросая тайком взгляд в раскрытые двойные двери полуподвальных квартир, я порой вижу в одной комнате три-четыре поколения, — диваны у стен, столы посередине, плита, холодильник в углу, несколько футов улицы прямо за порогом заменяют все прочие комнаты, в которых нуждается семейство. Матери, отцы, бабушки-дедушки, дети, младенцы — все вываливаются скопом из помещения и рассаживаются по стоящим вдоль стены старым стульям, канистрам из-под оливкового масла, на скамейке, устроенной из кирпичей и досок. Над ними поперек улицы парусами плавно колышется стираное белье, заменяя в данном случае вентилятор. Повсюду, куда ни глянь, глаза слепит от чистой сохнущей одежды — сорочек, жилетов, нижнего белья. Их невероятную белизну не в силах гарантировать реклама любых стиральных порошков. В отличие от старого города тут улицы залиты солнцем. Мир вокруг кажется каменистой сушью, словно под светилом выгорели все цвета, испарилась вся влага обретающейся физической субстанции.

Спустя час бреду обратно, по холму вниз. Не доходя Римской улицы, набрел на крохотную пиццерию. Я заглянул. Шесть столиков, барная стойка да печь. Из задней двери появился мужчина, примерно мой ровесник. Взмахом руки приглашает войти. У него дружелюбное лицо и отливающая оловом челка. Так и кажется, что побелела она оттого, что пекарю часто приходится отирать пот со лба рукавом. Вид у него сосредоточенный, будто ресторан его полон народу и он не покладая рук хлопочет в жаркой кухне. Впрочем, на фартуке его ни единого пятнышка. Жестом предлагает мне садиться и выбрать пиццу — либо marinara, либо margherita. Склоняюсь к marinara. Путеводитель сообщает, что пиццу изобрели в Неаполе и первой была marinara, до сих пор считающаяся лучшей из всех.

Пока пицца выпекается, мне предлагают кофе, коку, пиво, сигарету, еще что-то, чего я не понимаю. Заказываю литр воды — frizzante — и быстро выпиваю. Появляется шеф-пекарь, присаживается за мой столик, но, судя по всему, беседовать охоты не имеет. Закуривает сигарету, катает зажигалку взад-вперед по колену, сохраняет выражение глубокой задумчивости. Я откидываюсь на спинку стула и кладу ногу на ногу. Есть я хочу так, как еще ни разу не хотел за последние дни.

Пицца оказывается длинным, с зауженными вершинами овалом. Хрустящая, слегка подгоревшая по краям, с томатным соусом, который пузырится и шипит. Похоже на кратер вулкана. Делю пиццу на четыре части, беру четвертушку и, сложив вдвое, начинаю есть. Пекарь с явным одобрением кивает мне, затем исчезает и возвращается с кувшином красного вина и двумя стаканами. Наливает вина нам обоим, пьет, пока я ем. Весь разговор, если можно так сказать, состоит из мычания и бормотания, показывающего, как приятно для нас это маленькое пиршество. Со стороны кажется, будто оба мы только что открыли для себя, насколько проста и чудесна жизнь: в жаркий день в прохладной тени попивать недурное красное винцо и есть пиццу (новый мой приятель без возражений принял в качестве угощения последнюю четвертушку). Хочется спросить, что ему известно о процессе pentito, выяснить мнение обычного неаполитанца. Однако прелюдия из «говорите ли вы по-английски?» и прочего нагоняет на меня тоску еще до того, как я начинаю расспрашивать. И потом, есть что-то сильное и притягательное в нашем мужском молчании.

У меня есть еще час до того, когда настанет пора возвращаться. Неплохо бы провести этот час там, где и сижу, но я обещал Алессандро полюбоваться на Замок Капуано. Надо расплатиться, и я прошу conto.[24] Мы с пекарем пожимаем друг другу руки, и я, согнувшись, выбираюсь на раскаленный булыжник тротуара, бесцветный от полуденной жары. Иду к порту: хочется взглянуть вблизи на Неаполитанский залив — вплоть до Соррентийского полуострова и острова Капри.

В порту кипит жизнь. Автостоянки забиты рядами туристических автобусов, повсюду орды американцев, которых легко отличить по особой самонадеянности, невежеству и отсутствию вкуса в одежде. Я обхожу их с тем же опасением, какового они преисполнены по отношению к неаполитанцам. Самые крупные суда у причала отправляются в Палермо, на Сицилию. Жаль, что я не пассажир одного из них. Это было бы лучше, чем возвращаться в Лондон. Пристально разглядываю очередь из отъезжающих, невольно выискивая среди них субъектов, похожих на гангстеров: мне представляется, что судно, идущее из Неаполя на Сицилию, должно перевезти определенную квоту бандитов. Интересно, а что за отношения у этих двух группировок? Когда говорят об организованной преступности, речь идет прежде всего о мафии: всегда о Сицилии, никогда о Неаполе. Это потому, что каморра считается послабее? Не так широко расползлась по миру? Или просто из-за «Крестного отца»? Будь я членом каморры, я бы от этого фильма плевался.

Я присаживаюсь и минут десять слежу за паромами и судами на подводных крыльях, уходящими на Капри, Сорренто, Искью. С самого начала я хотел побывать в Сорренто: может, теперь он и похож на Танбридж-Уэллс, зато в девятнадцатом веке там можно было встретить Вагнера, Ницше, Раскина, Браунингов. Он заменил Неаполь в качестве важной стоянки на Великом пути. Всего за несколько лет до того Неаполь был самым модным и известным городом в Европе: его поклонником был Гёте, там Нельсон и леди Гамильтон познали любовь, а Шелли — отчаяние. Там шлялся Казанова. Путеводитель сообщает, что городу еще предстоит вернуть себе известность. Меня переполняет вдруг евангелическое желание нести свое слово миру. Неаполь — это город, где стоит побывать. Забудьте Флоренцию, Рим. Вот место, куда надо приехать, чтобы пожить доподлинно по-итальянски, вот город, который сохранил свою историю, не латал, не реставрировал архитектурные памятники, а сберегал человеческую энергию, что заполняет теперь его улицы, объединяя прошлое и настоящее. В отличие от других крупных исторических центров, почивших после того, как миновал век их величайшего расцвета, Неаполь остается живым городом, и это прежде всего потому, что для каждого неаполитанца великий век приходится на нынешний день — просто, скромно, жизнеутверждающе.

Я сверился с часами. Уже немного опаздываю. Да ладно, пожалуй, стоит уподобиться тем излишне уверенным и беспечным путешественникам, которые, не обращая внимания на двухчасовую регистрацию, являются в аэропорт всего за полчаса до отлета и таким образом избегают всех очередей и бесконечных объявлений справочной службы. Как правило, я являюсь вовремя, так что разок могу и опоздать. Решено. Быстрым шагом иду по направлению к тому месту, где раньше работал Алессандро.

Будучи почти у цели, понял, что окружающие кварталы — самые опасные из всех, где мне довелось побывать. Улицы грязные, здания (неожиданно современные) обветшали, магазины пусты. Парочка полулегальных порнокинотеатров. Вездесущие афиши и политические плакаты покрыты надписями, сделанными распыляющейся краской, или оборваны. Ветер несет обрывки по улице. В воздухе витает напряжение. Кучки юнцов встречаются чаще, а сами молодые люди более ленивы и мрачны. И пялятся уж очень угрюмо. Я привлекаю их внимание не из праздного любопытства, не ради развлечения поглазеть на одинокого туриста. У них интерес настороженный, местечковый, угрожающий. Одна небольшая шайка при моем приближении выстроилась поперек тротуара, вынудив меня сойти на проезжую часть. Когда я проходил мимо, мне прямо под ноги бросили окурок. Движение резкое, мгновенный взмах кисти, в нем открытый вызов. Россыпью разлетаются искры и пепел. Я инстинктивно вздрагиваю, но шаг не сбавляю. Не показывай виду, что тебе страшно, уговариваю я себя, смотри прямо и на первом же углу сворачивай. Алессандро мог бы и предупредить, мысленно пеняю я ему, вновь оказавшись среди спасительных теней старого города.

В результате у меня почти не остается времени на осмотр старого здания суда, Трибунале. Оно похоже на многие достопримечательные строения Неаполя: грандиозное, внушительное, солидное, без завитушек и причуд. Идеальное место для отправления правосудия. Легкой трусцой возвращаюсь к пансиону синьоры Мальдини. Мысленным взором вижу небольшое здание позади Миддлсекской больницы. Здесь расположены моя контора, кабинеты консультантов. Во время настырного серого лондонского дождя оконные рамы темнеют и основательно отсыревают, внутри тоже сыро и так холодно, что газовые нагреватели приходится держать включенными едва ли не круглый год. Ковер, истертый до самой основы, стулья, изготовленные из прессованного пластика, все время раздражающе шатаются, так как одна ножка у них непременно короче другой. Возможно ли, по-вашему, в подобной обстановке отговорить клиента от пагубной привычки? А кто-то толкует о психологической эргономике, целительности фэн-шуй!

Размышляя о такой гнетущей перспективе, я наткнулся на Массимо, таксиста, спасителя моей жизни в тот самый вечер. Он сидит на капоте своего такси прямо у дверей синьоры Мальдини и приветствует меня как старого друга, мускулистой рукой обнимая за плечи и прикладывая ладонь к моему лбу:

— La febbre, febbre, quarantena per signor. Presto, presto.[25]

Я с усилием высвобождаюсь и выдавливаю из себя улыбку. Видеть Массимо я, положим, рад, да только от жесткой его хватки оторопь берет.

— Массимо. Grazie, grazie… зато, что привезли меня сюда. К синьоре Мальдини.

И снова выражение его лица становится вдруг непроницаемым. Судя по нему, таксист понятия не имеет, о ком я говорю. Но ведь он должен это знать, он лично привез меня сюда, а теперь вот опять появился перед самым моим отъездом. Уведомленный синьорой Мальдини, полагаю. Недоверчиво кручу головой и крепко, по-мужски, хлопаю Массимо по спине в знак того, что понял и оценил его своеобразный юмор.

Неудивительно, что синьоры Мальдини нет дома: она так и не поняла, когда я уезжаю. Даже немного грустно. У меня нет времени на прощания и уж точно — на выяснения того, сколько же все-таки я должен за комнату. Оставляю на столе почти все свои лиры с запиской: «Arrivederci е molto, molto grazie.[26] Сердечно ваш Джим». Быстро собираю вещи и бегом вниз по лестнице. Массимо уже сидит в машине, двигатель работает.

Мы выезжаем на виа Меццоканноне и вливаемся в поток уличного движения, плотность которого уже превышает все пределы. Понадобилось целых двадцать минут, чтобы добраться до площади Гарибальди. Массимо болтает без умолку. Я мало что понимаю, но, по-моему, что-то о футболе. Кроме того, времени остается совсем мало, и это начинает меня беспокоить. Если транспортная пробка не рассосется, мой самолет улетит еще до того, как я хотя бы приближусь к аэропорту. Перегибаюсь через пассажирское сиденье и стучу пальцем по наручным часам, давая понять Массимо, как я тороплюсь, но он только смеется в ответ. А что, если он вовсе и не думает везти меня в аэропорт? Ведь вот уже два раза в плотном строе машин появлялись прорехи, какими любой мало-мальски уважающий себя итальянский шофер не преминул бы воспользоваться. Опять я покрываюсь потом. Черт, может, расплатиться да и чесануть поперек движения бегом, схватить такси на другой стороне площади? Нет-нет, это было бы совсем глупо, да еще и непорядочно: четыре дня назад Массимо практически спас меня от бог знает каких неприятностей.

Нам понадобилось еще пятнадцать минут, чтобы проложить себе путь вокруг площади Гарибальди и выйти на более свободную дорогу. У меня духу не хватает взглянуть на часы. Над нами ревет «Боинг-737», он снижается. Массимо легко петляет среди машин, его корпус наклоняется влево и вправо при каждой смене полос движения. Я на заднем сиденье тоже шатаюсь из стороны в сторону. Большой указатель над дорогой направляет поток транспорта в аэропорт. Вначале — вылеты, потом — прибытия. Слева один за другим приближаются два поворота с главной дороги, но мы едем мимо. Кричу по-английски: «Что же ты делаешь! Мы проехали…» Массимо молча показывает вперед, нимало не тревожась. И снова у меня в голове зашевелились мысли о похищении. Неужто знакомство с Алессандро придало известную цену моей персоне? Теперь я чего-то да стою?

В конце концов мы свернули круто влево. Шины визжат, я валюсь на сиденье. Мы оказываемся на краткосрочной стоянке, тянущейся до аэровокзала. Слева на обычном подъездном пути стоят в пробке такси и частники. У меня всего пять минут до вылета. И все же еще могу успеть: самолет ни за что не отчалит вовремя, здесь так никогда не бывает. Вытаскиваю две последние десятитысячные купюры и держу их наготове. Примерно в двадцати ярдах от вокзала мы резко останавливаемся: перед нами только припаркованные машины, небольшое ограждение — и вход. Выскочив из машины, Массимо бросается открыть мне дверь. Выбравшись из такси, сую купюры в руку Массимо, а тот и не думает пересчитывать, даже не смотрит на них. Вместо этого обнимает меня, будто сына, и крепко целует в обе щеки. И это еще не все! Похоже, Массимо хочет вдоволь наглядеться на меня перед разлукой, держит меня, чуть отстранив, своими тяжелыми ручищами paesano,[27] сильно сжимая мои предплечья. Должно быть, после того как Массимо доставил меня больного к синьоре Мальдини, он решил, что между нами теперь есть незримая связь. И такое отношение трогает меня до глубины души. Да только надо бежать. Со словами: «Arrivederci е molto, molto, molto grazie, Массимо» — срываюсь с места. Перескакиваю через ограждение и вбегаю в здание вокзала. Надписи и указатели плывут у меня перед глазами точно так же, как и в день прибытия. Я ориентируюсь по эмблемам и фирменным цветам авиакомпаний. Возле регистрационной стойки стоит одинокий пассажир. Я встаю за ним, стараясь отдышаться. Пассажир отходит, и я протягиваю свой билет. Девушка смотрит на билет, потом на меня и качает головой:

— Самолет улетел.

— Самолет улетел?

— Да, signor.

Смотрю на часы: прошло две минуты после времени вылета.

— Улетел две минуты назад, — говорит девушка.

— Да ведь они никогда не улетают вовремя! — упорствую я. — Всегда задерживаются!

— Извините, signor. Если вы подойдете вон к той стойке, сможете забронировать место на ближайший рейс.

Оглядываюсь вокруг. Раньше, попав в такую историю, я пустился бы в спор с ближайшим служащим авиакомпании, пребывая в капризной уверенности, что простая логика или блистательное красноречие сможет изменить ситуацию, обратить время вспять: и самолет как бы не улетел, а задержался, и я вроде не опоздал и лечу домой, ну и так далее. Однако сейчас я спокоен. Пересекаю вестибюль. Мне говорят, что есть свободное место на рейс во вторник. Я, конечно, могу заплатить две цены и лететь домой завтра. И так и эдак на работу я опаздываю. Отхожу и присаживаюсь на свою сумку, надо пораскинуть мозгами. Наличных у меня нет, деньги на кредитной карточке почти на исходе, каждое пенни на моем счете расписано на прямые платежи, постоянные заказы и на всякий прочий подходящий электронный способ вытянуть из меня деньги. Я никак не могу заплатить за завтрашний рейс. Придется лететь во вторник. Еще два дня в Неаполе: судьба наконец-то подыгрывает мне. Всего-то и придется звякнуть завтра на работу, извиниться, объяснить и договориться, что я начну со среды, а то и со следующей недели.

В киоске обмена валюты мне вручают триста тысяч лир. За перемену даты заказа билета с меня берут двадцать фунтов стерлингов. Потом я покупаю телефонную карту и звоню себе на автоответчик с целью поменять исходящее сообщение на тот случай, если завтра никого не застану в клинике. Я занемог. Застрял в Неаполе. Вернусь во вторник вечером. Прошу прощения за любые неудобства. Сделав это, удаляюсь из аэровокзала, чувствуя себя заметно лучше в сравнении с тем инвалидом, который едва дотащился до стоянки такси три дня назад. Но и теперь передо мной возникает та же картина: Массимо стоит у распахнутой задней дверцы своего такси, будто швейцар в ливрее. Я развожу руками: вообще-то неизбежность присутствия Массимо меня не удивляет. Он точь-в-точь повторяет мой жест, потом указывает на заднее сиденье. Без лишних слов (то есть без тех, что понятны мне) меня снова доставляют прямо к синьоре Мальдини, причем в транспортном потоке мы лавируем так легко, будто машина сделана из ртути.

Шагаю снова к себе в комнату и понимаю, что все это похоже на длинный-предлинный сон: пансион Массимо, синьора Мальдини, девица-красавица из моего прошлого, ее муж, pentito этот самый, — может, я еще не вполне оправился от болезни, просто пустился в полубредовое путешествие по Неаполю. Что делать, когда думаешь, будто видишь сон, и в то же время знаешь, что не спишь? Чтобы убедиться окончательно, надо ущипнуть себя? Вот ведь какая глупость, и я все же резко оттягиваю кожу на тыльной стороне ладони. Больно. От щипка остается красное пятно. Это не сон.

Смотрю вниз через перила на зеленовато-лимонный дворик. Синьора Мальдини сидит в шезлонге рядом с пожилой леди в кресле с прямой спинкой. Я их не заметил, когда входил.

— Signor Jim! — удивленно восклицает синьора Мальдини и тут же вытаскивает ключ из переднего кармана халата и машет мне.

Когда я подхожу, она представляет меня пожилой леди:

— Mia madre.[28]

— Buon giorno, signora, — приветствую я мамашу, и мы пожимаем друг другу руки. Рука у нее маленькая, сухая, похожая на куриную лапку.

— Caffe? — привычно спрашивает синьора Мальдини.

Я отказываюсь и беру у нее длинный ключ.

— Grazie.

Войдя в комнату, сразу замечаю: деньги и записка исчезли. Я доволен. Теперь любая наша следующая договоренность становится более формальной. Постель с утра так и не застелена. Опускаю сумку на пол и выхожу на балкончик. Семейства напротив не видно. Придвигаю стоящий возле кровати стул, который на узком балкончике помещается только наполовину. Качаюсь на стуле, уперев для равновесия ноги в балконную ограду. Настроение приподнятое: я отдыхаю в своей комнате, приехав из аэропорта, сейчас намечу план действий. В прошлый раз я позволил себе роскошь обойти стороной большую часть достопримечательностей. Еще остаются Капри и Помпеи, эдакий диснеевский Неаполь. Однако сейчас они мне кажутся слишком тривиальными. Волей случая мне предоставлена еще одна возможность, и я намерен заняться чем-нибудь более оригинальным.

Луиза говорила, что завтра свободна: позвоню ей и попрошу показать мне что-то стоящее. Вообще-то она предлагала поприсутствовать на судебном процессе, который ведет Алессандро. Вот это мне и надо. Доподлинно неаполитанские впечатления. Девять солдат каморры обвиняются в убийстве с помощью свидетельских показаний одного человека, этого обаятельного collaboratore.[29] Я оборачиваюсь. Газета лежит на кровати. Снова разглядываю фото Джакомо Сонино. Интересно, в суде он держится так же нагло, каким предстает на снимке? Вынимаю из бумажника карточку Алессандро.

Телефон на тумбочке посреди коридора. После долгих гудков наконец включился автоответчик. Голос Луизы, говорящий на итальянском: чарующая напевность, восхитительная музыка звуков, — записывая сообщение, она слегка рисовалась, наверное, чтобы себя потешить. После сигнала объясняю, что произошло, и прошу, если есть возможность, помочь мне попасть завтра на процесс.

Потом я долго и безуспешно пытаюсь втолковать синьоре Мальдини, что жду звонка и надеюсь, что она пригласит меня отужинать вместе с ее мамашей. Усилия мои бесплодны, и в конце концов мы оба обреченно воздеваем руки к небу.

Моя первая затяжная прогулка по городу, с тех пор как я поправил здоровье. Иду куда глаза глядят. Делаю то, что хочется, и ничего больше. Останавливаюсь выпить пива, съедаю тарелку макарон с морским гребешком в каком-то ресторанчике, захожу в бар выпить чашку черного кофе у стойки, покупаю английскую газету и читаю, сидя на лавочке возле какой-то пьяцца, пока солнце клонится к закату. Два, три часа идиллического времяпрепровождения.

Наконец я возвращаюсь, синьора Мальдини смотрит телевизор. Рядом с ней на столе бокал вина, в пепельнице дымится сигарета. Я только открываю рот, чтобы спросить, не звонила ли Луиза, как она отрывается от экрана и говорит:

— Alessandro Mascagni la telefonato.

Прежде, беседуя с синьорой Мальдини, я никогда не мог определить по выражению ее лица, что она чувствует. А вот сейчас это совершенно ясно — подозрительность. Что я за птица, если мне звонит президент суда по убийствам? Старушка смотрит на меня враждебно, словно я занимаю позицию на другой стороне баррикад. Пытаюсь обезоружить ее улыбкой, но синьора лишь трясет головой, что-то бормоча под нос. Прохожу по коридору к телефону и набираю номер. Гудки звучат бесконечно, и я уже жду автоответчик, когда трубку берет сама Луиза. Судя по ее тону, она просто вне себя от радости, что я опоздал на самолет. Спрашиваю, удобно ли мне просить Алессандро об одолжении.

— Легче легкого. Ты ему нравишься, я же тебе говорила.

— Польщен, — отзываюсь я не без сарказма, слегка расстроившись, что не слышу в ее голосе ничего, кроме радушия.

— Подожди, — просит Луиза, — я сейчас его позову. Трубка на том конце провода со стуком легла на стол, и я услышал, как в отдалении звучит рояль. Потом он умолк, и через минуту трубку взял Алессандро:

— Приветствую, Джим. Очень рад, что вы в Неаполе.

— Это вы играли на рояле?

— А-а, — вздыхает он коротко. — Я понимаю это так: игра на рояле — моя страсть, тонизирующее средство, без которого истомленной душе не обойтись.

Нравится мне этот малый, думаю я. А Алессандро уже разъясняет, где и когда мы должны встретиться завтра утром. Суд проходит в Centro Derezionale, Исправительном центре. Я записываю, на какой трамвай сесть, где выйти и где ждать. Алессандро извиняется, что не сможет подвезти меня: машина казенная, и это не разрешается.

— Вы уверены, что все будет в порядке? — спрашиваю я, надеясь на дальнейшие заверения.

— Все в порядке. Я президент, — говорит, усмехаясь, Алессандро.

Потом трубку снова берет Луиза:

— Слушай, приходи завтра, посидим у нас вечерком.

Не уверен, стоит ли соглашаться: оказывается, мне уже по душе своеобразный уклад жизни в пансионе синьоры Мальдини, даже учитывая внезапное охлаждение наших с ней отношений.

— Мне надо поговорить с хозяйкой, — отвечаю я уклончиво.

— Но поужинать-то придешь? — спрашивает Луиза.

— А ты умеешь готовить?

— Я замужем за итальянцем, — вздыхает она с наигранной безысходностью.

— Тогда порядок.

— Знаешь, раз уж ты здесь, я тебя не отпущу…

Непонятно, то ли она просто любезничает, полностью уверенная в собственной супружеской верности, то ли ни с того ни с сего заигрывает со мной. Я молчу.

— Значит, завтра увидимся, — говорит Луиза. — Чао!

Возвращаюсь в проходную комнату и подсаживаюсь за стол к синьоре Мальдини. Та предлагает мне вина. Я соглашаюсь, и старушка торопится на кухню за бокалом.

Вино крепкое, неприятное на вкус. По телевизору идет фильм «Настоящее мужество», дублированный на итальянском. Например, за Джона Уэйна, по-моему, говорит неаполитанец. Голос низкий, грубоватый, с хрипотцой. Дублер Глена Кэмпбелла, в свою очередь, истерично захлебывается текстом. Девчушка, похожая на разбитного мальчугана, болтающая по-английски, выглядит лихо и вызывающе, итальянский дубляж делает ее женственной и привлекательной. Интересно, была ли синьора Мальдини в молодости красавицей? Скособоченный узел волос на голове отнюдь не намекает на утраченное обаяние. Мы улыбаемся друг другу: лицо синьоры хранит обескураживающее бесстрастное выражение. Когда фильм кончается, старушка хлопает в ладоши. Я встаю и со словами: «Buona notte…» — направляюсь к себе в комнату. Ага, исчезла газета. Странно, но я вдруг огорчился. Хотел сохранить ее как сувенир. Надо спросить у синьоры Мальдини, не осталась ли газета у нее. Старушка на кухне споласкивает бокалы.

— Giornale?[30] — говорю и киваю в сторону спальни.

На лице ее снова появляется осуждающее выражение. Бормоча что-то себе под нос, синьора ставит бокалы в сушку и проходит мимо меня. Склонившись над журнальным столиком возле телевизора, она берет газету, но не отдает ее мне, а скорее швыряет. Вид у нее оскорбленный, того и гляди, плюнет в меня. Как будет «извините», не знаю, потому говорю: «Mi scusi» — в надежде, что это умилостивит старушку. Та пожимает плечами и садится ко мне спиной. Смотрю на брошенную газету, страница с фотографией Сонино сложена пополам, под заголовком видны только его худощавое смазливое лицо да сложенные в виде пистолета пальцы. Поневоле прихожу к мысли, что синьора Мальдини, должно быть, имеет какое-то отношение к статье, если реагирует таким странным образом. Может, знала кого-то из жертв, вот и злится. Может, знакома с кем-то из самой банды? Может, она даже самого Il Pentito знает? В противном случае остается предположить, что у нее патологическая ненависть к старым газетам. Тут ничего не поймешь! Но как бы то ни было, газета мне снова понадобилась, я беру ее со стола и сую под мышку. Никакой реакции. Еще раз желаю спокойной ночи, но на этот раз внезапно наклоняюсь и запечатлеваю на лбу синьоры Мальдини поцелуй. Моя нежданная ласка застает врасплох нас обоих. Отступаю на шаг и произношу запинаясь, пожалуй, самую сложную фразу из всего, что я доселе говорил по-итальянски: — Molto grazie per… tutti… cosa.[31]

Ожидаю от нее обычного «prego», однако вместо этого старушка молитвенно складывает ладони и покачивает ими, строго глядя на меня. Понятия не имею, что она хочет сказать. Это может обозначать что угодно. От «Не надо меня благодарить, я делаю только то, что любая сделала бы на моем месте» до «Знала бы я, что вы приятель судьи Масканьи, так лучше дала бы вам умереть». Нет никакого смысла пытаться хитростью выведать у нее правду: для этого у синьоры слишком уж непроницаемое лицо — как у профессионального игрока в покер. Зато, возможно, я поступлю мудро, приняв приглашение Луизы и проведя последний вечер в Неаполе в семейном кругу Масканьи.

ПРЕСТУПЛЕНИЕ

1

Мы договорились встретиться с Алессандро у Палаццо-ди-Джустиция, Дворца правосудия, в девять. В час пик трамвай набит битком. Через несколько остановок меня, плотно зажатого посреди вагона, окончательно лишили уверенности в том, что я как-нибудь угадаю, где мне выходить (плохо видно окошко, чтобы разглядеть ориентиры, на которые советовали обратить внимание), и даже если угадаю, вряд ли смогу протиснуться к двери и выйти. Тридцать томительных минут я трачу на то, чтобы пробраться поближе к выходу, беспрестанно повторяя «mi scusi» да «permisso».[32] Никто не пожелал хотя бы шевельнуться, чтобы дать мне дорогу, а мои извинения встречают мрачными взглядами. А может, все эти люди тоже едут на процесс Il Pentito. Если это так, то что их туда влечет?

Обвожу вагон взглядом. Лица сумрачные, угрюмые. Мужчины раздражены, женщины настороже. Да, я еду в странной компании. Легко представить, что все они входят в обширную семью каморры и направляются в суд поддержать членов своего клана, которых обвинили ошибочно. Похоже, будто едешь в одном вагоне с толпой футбольных фанатов: ты-то себя считаешь нейтральным пассажиром, а потом оказывается, что такого понятия не существует и скоро дойдет до выяснения, чей ты болельщик. В этом трамвае царит дух «либо с нами, либо против нас». И правда в том, что я на стороне противника. Всякий раз, когда несколько попутчиков сходят на остановке, я громко вздыхаю с облегчением. Через некоторое время вагон пустеет наполовину, в него садятся обычные неаполитанцы, едущие на работу.

Исправительный центр находится в миле от центрального железнодорожного вокзала и представляет собой недавно возведенный комплекс невзрачных небоскребов. У него вид квартала, выстроенного специально для финансистов: кругом сталь, стекло, а в центре площади непременная (одобренная муниципальными властями) громоздкая скульптура. Дворец правосудия — первое здание слева. Снаружи кажется, что он разделен на три секции, причем третья еще достраивается. Дворец обнесен высокой металлической оградой и сильно охраняется. Не заметно никаких следов ущерба, причиненного взрывом бомбы. Нахожу узкую калитку в ограде и жду Алессандро. Напротив Поджореале, неаполитанская тюрьма. Она громадна, и все привнесенные двадцатым веком ухищрения для слежки за заключенными не мешают ей выглядеть средневековым узилищем. Я словно чувствую ее сырость, грязь, сумрак. Интересно, здесь томятся большей частью неаполитанцы? Я полагаю, заключенных содержат в родных для них местах, а не рассеивают по всей стране, так как итальянцы превыше всего чтут семейные узы. Может, я и ошибаюсь.

Подходит Алессандро. На нем темно-синий костюм, белая сорочка, темно-синий галстук. И вновь я поражен: до чего же он красив. Сегодня судья еще более моложав: в домашней свободной одежде он выглядел не таким молодцом. Алессандро приветствует меня, и опять моя рука оказывается зажатой в его ладонях.

— Джим! Добро пожаловать. — Алессандро смеется. — Пусть вы и не понимаете по-итальянски, все равно это будет очень, очень интересно.

— Жду этого с нетерпением, — говорю я, смущаясь из-за того, что выходит, будто я жутко польщен возможностью просить об одолжении человека, которого едва знаю. Алессандро не дает никаких оснований для таких суждений. Если в субботу какие-то сомнения у него и были, то теперь они ушли. Положив руку мне на плечо, он ведет меня мимо охраны, через рамки с металлоискателями: ни у кого не возникает никаких вопросов относительно моего присутствия. Внутри здание смахивает на пещеру, стены выкрашены в кремовый цвет, характерный для официальных учреждений, на полу темно-серое пористое покрытие. Прохладно: работают кондиционеры. Алессандро этим недоволен. У зданий на Средиземноморье, говорит он, должны быть окна. Мы поднимаемся вверх на эскалаторе.

— Вы где хотите сидеть? — спрашивает он. — Можно устроиться с журналистами или на галерее для публики.

Я молчу, но стараюсь показать, что рад довольствоваться тем, что легче всего устроить.

— Для вас интереснее будет на галерее для публики. Туда как раз приходят целые семьи посмотреть, как идет процесс. — Похоже, Алессандро заботится о том, чтобы я получил удовольствие еще от чего-то, помимо судебных процедур.

— Договорились, — говорю я.

— Вам в зал номер двенадцать. Это там. — Алессандро указывает вверх на следующий этаж. — Будет лучше, если вы туда доберетесь сами. — Улыбается: — Вы же не хотите, чтоб вас увидели со мной.

Я нервно ухмыльнулся.

— Посетили старый Трибунал?

— Да, — отвечаю, — он очень красив.

— А-а… — роняет Алессандро печально. Вероятно, так он выражает самые разные чувства. — Это здание, конечно, ужасно. Отвратительная обстановка. Я чувствую себя работающим на фабрике.

Уловил ли я тщеславие в его голосе, или он просто намекал, как опасно конвейерное судопроизводство? Признаться, мне немного приятно: после моих самоуничижительных сравнений его Трибунала с конторой, где придется вкалывать мне, этот дворец, пусть и куда больший по размерам, с претензиями на модернистский дизайн и современную функциональность, все же не многим отличается (во всяком случае, по духу) от моего Порталу.

Алессандро должен идти. Процесс начнется примерно через полчаса. Мы пожимаем друг другу руки. Я направляюсь к эскалатору, он меня окликает:

— Луиза просила передать: подождите ее в кафе возле почтамта. — Судья пристально смотрит на меня, желая убедиться, что я понял его слова, как будто в просьбе Луизы таился какой-то тайный смысл.

— Непременно, — любезно соглашаюсь я. — Во сколько?

— Заседание закончится в двенадцать часов, но я буду занят, так что не смогу сопровождать вас. Она придет к часу.

Я кивнул и спросил:

— А отчего заседание закончится так рано?

— Меня ждет другая работа, — загадочно говорит Алессандро и добавляет, широко улыбаясь: — Но вам и двух часов хватит.

Я поднимаюсь на эскалаторе. Судебный зал номер двенадцать оказывается в конце вереницы из шести залов. Из вестибюля к каждой двери ведут пандусы. Дергаю дверь — закрыто. Кроме меня, вокруг никого нет. Время от времени мимо проходят местные служащие — спешат по своим делам. Процесс этот явно не гвоздь сезона, как мне представлялось. Точно и не скажу, чего я себе нафантазировал: толпы народа, пресса, семьи обвиняемых, любопытствующие вроде меня, и все прибежали пораньше, стремясь заранее занять местечко получше.

Появляется пожилой человек в серой униформе уборщика, неспешно переходит от одного зала к другому, отпирая входные двери. Когда он уходит, я поднимаюсь по пандусу и вхожу на галерею для публики. Первое, что замечаю, — толстую перегородку из пуленепробиваемого стекла, отделяющую галерею от зала заседаний. «Здорово!» — произношу я вслух: Алессандро посадил меня в один зал с убийцами. Стоило бы податься к журналистам.

Галерея представляет собой двадцать рядов сидений, расположенных крутым амфитеатром. Я спустился по центральному проходу, чтобы сверху рассмотреть зал заседаний. Высокий и узкий, он весь — пол, потолок, стены — обшит деревом. Похоже на спортивный зал: практично, холодно, никакого уюта. В дальнем углу длинный стол, за которым двенадцать кресел в ряд, обитые пластиком за исключением того, что в самом центре, — у него высокая спинка, и обтянуто оно кожей. Это кресло, вероятно, для Алессандро. На столике микрофон на небольшой подставке. За спиной судей на стене лозунг: «La Legge è Uguale per Tutti» — я перевожу как «перед законом все равны». Напротив судейского стола два ряда спаренных столиков, уходящие под галерею для публики. С левой стены свисает итальянский флаг, похожий на пересохшее полотенце.

Напротив флага клетка. Она больше, чем я думал: футов десять в высоту и тянется до середины правой стены. Прутья толстые, черные, блестящие. Внутри лавка и дверь, которая, как мне представляется, ведет в какую-нибудь камеру ожидания. Клетка — средоточие помещения, даже когда оно пусто: всякому понятно, что это место отведено для людей, опасных для общества.

В дальнем конце зала открыта дверь, ведущая в коридор. Там царит оживление. Входит группа людей, большинство из них примерно моего возраста. Юристы, наверное. У некоторых сшитые на заказ костюмы, черные волосы прилизаны. Другие, по преимуществу постарше, более затрапезного вида: мятые костюмы, волосы не причесаны. На столики ложатся кейсы, папки, пакеты. Из-под галереи появляются пятеро полицейских в плохо подогнанной голубой форме, с болтающимися белыми кожаными ремнями с кобурами и в фуражках, которые им либо велики, либо малы, а потому лихо сдвинуты набекрень. Впрочем, никакой лихости в их поведении не заметно. Скорее они обеспокоены или чем-то раздражены. Прислоняются к стене напротив клетки. На адвокатов полицейские не обращают никакого внимания.

Минуту спустя один из тех юристов, что помоложе, подходит к клетке и зовет кого-то. Секунду-другую ничего не происходит, потом в клетку входят два молодых человека и пожимают адвокату руку через прутья. Обвиняемые, одетые в джинсы и рубашки, ухоженны и опрятны, будто на свидание с девушкой отправляются. Оба закуривают, пряча сигареты в кулаках. Из камеры ожидания появляется еще один молодец и идет в ту часть клетки, что ближе всего ко мне. Высматривает в зале своего адвоката и, увидев, окликает его. За считанные секунды клетка полна подсудимыми и плотно окружена адвокатами. Теперь ясно, кто представляет защиту, а кто — обвинение: прокуроры остаются сидеть за столиками. Разговоры, которые ведутся через прутья клетки, судя по всему, самого обычного свойства, среди подсудимых не заметно никаких признаков отчаяния или ярости. Все девять арестованных невозмутимы и спокойны, так же как и их адвокаты. Однако спокойствие это разного рода. Подсудимые гангстеры вызывающе дерзки и довольны собой, но им слишком скучно, чтобы еще и чваниться. В свою очередь, молодые адвокаты полны показного интеллектуального превосходства. Осознавая некую театральность происходящего и в угоду собственному тщеславию, они стараются обнаружить такое же безразличие к закону, как и у тех, чьи интересы защищают. Меня больше привлекает то, что естественно. Не думаю, что я готов оправдать их, но надо признать, эти люди меня восхищают. Виновны ли они во взрывах автомобилей, что привело к гибели трех невинных людей? Не знаю, но в моих глазах эти арестованные выглядят солдатами каморры, бандой местных юнцов, которые были рождены для такой жизни, втянулись или дали себя заманить. Боевые товарищи, приятели, живущие по соседству, условно говоря, потому что улицы, где они могли ходить без опаски, перемежались улицами, где ходить было нельзя. Испытайте такое, и вам не придется выбирать, к кому держаться поближе. Именно это я и видел: девять молодых людей спокойно переносят вынужденное затворничество, поскольку по воле выпавшего им жребия живут единым тесным кругом — болтают, пьют, курят, занимая ровно столько места, сколько отведено в клетке.

Поднимаюсь обратно по крутым ступеням и занимаю кресло в последнем ряду. Позади открываются двери, и входят две молодые женщины. Бросают на меня быстрый взгляд и направляются к стеклянной перегородке. Пробравшись вдоль первого ряда, они оказываются почти напротив клетки и стучат по стеклу. Все девять обвиняемых подняли головы, мгновенно прервав беседу с адвокатами. Все приветственно машут руками, а двое идут в самый конец клетки, чтобы быть как можно ближе к женщинам. Они улыбаются, подают друг другу какие-то знаки. По выражению лиц мужчин можно подумать, что с женщинами их разделяет одна лишь стеклянная перегородка, а не тянущийся десять месяцев процесс по делу об убийстве с пожизненным заключением в перспективе. Потом один из них замечает меня и толкает локтем приятеля. Оба, переговариваясь, очевидно, пытаются определить, кто я такой и что тут делаю. Женщины ведут себя иначе. Они не обсуждают меня, не указывают пальцами, но я чувствую, насколько силен их интерес к моей персоне. На меня накатывает волна страха, и хотя здесь отнюдь не жарко, прошибает пот. Я отворачиваюсь, смотрю куда-то вбок, стараясь казаться беспечным, рассеянным и отрешенным.

Дверь позади меня вновь открылась, вошли еще люди. Я не оборачиваюсь. Ни с кем не хочу встречаться взглядом. Снова и снова стучат по стеклянной перегородке. Потом я услышал какое-то движение у себя за спиной. Украдкой смотрю через плечо. По ступенькам медленно спускается старуха, шагая осторожно и даже с опаской. Передвигается она как-то боком, так что лица ее мне не видно. Седые волосы стянуты на затылке в плотный узел. На ней черное платье, из-под которого видны дряблые, со вздутыми венами икры, распухшие ступни выпирают из туфель. Движения причиняют ей боль, но старуха явно решила сойти вниз, а не сидеть возле двери. Когда она проходит мимо, я снова бросаю косой взгляд: там, у стеклянной перегородки, уже полно жен и подружек, они похожи на фанатичных поклонниц, ожидающих кумира у выхода на сцену. Все девять обвиняемых, побросав своих адвокатов, собрались в этом углу клетки. Как молодые рекруты, втиснутые в готовый отправиться эшелон, ловят они любую возможность улыбнуться, махнуть рукой, подать знак девушкам, пока их не отправили на фронт.

Старуха спускается вниз и прикладывает ладонь к стеклу. Сначала я думаю, что она просто удерживает равновесие, переводит дыхание, прежде чем присоединиться к женщинам, однако старуха остается на месте, и ладонь ее плотно прижата к стеклу. Что-то меняется в лицах арестованных, улыбки исчезают с губ. Пожалуй, сейчас, глядя на них, можно сказать, что они отлично понимают всю тяжесть собственной участи. Женщины, как по команде повернув головы, смотрят вдоль первого ряда. Даже адвокаты прекращают свои дела и смотрят вверх. Видно, старуха эта очень важная персона и, подозреваю, вряд ли окажется, к примеру, уважаемым судебным реформатором. Должно быть, она для каморры своего рода предводитель. Глава семейства. И физическая слабость ни о чем не говорит: власть ее велика и ощутима. Садится старая леди только после того, как все дали понять, что заметили ее приход. Девятеро подсудимых возобновили свои безмолвные переговоры с женщинами.

Но и я не обделен их вниманием. Поочередно я попадаю под тяжелый, оценивающий взгляд, темные глаза щурятся, стремясь получше разглядеть меня, понять, кто я такой. Любопытство написано на каждом лице: мое присутствие их беспокоит. Я единственный из зрителей, кто никак с ними не связан, — это вызывает у гангстеров подозрения. Облегченно перевожу дух, когда открываются двери и входят двое полицейских. Их обмундирование также не вызывает ни почтения, ни трепета перед властью, и компенсируется это угрюмым, раздраженным выражением на лицах. Они прикрикивают на стайку женщин в углу и велят им сесть. Руки полицейских покоятся на рукоятках пистолетов. Женщины смотрят на старуху, и та, не оборачиваясь, кивком призывает их подчиниться. Тогда они неспешно расходятся по галерее. Один из арестованных в клетке, взбешенный внезапной и преждевременной помехой, вперив взгляд в полицейских, подносит ладонь к подбородку и делает ею резкое движение по горизонтали. Жест презрительный и отвергающий, и впервые за все утро я чувствую в этих людях взрывную враждебность.

Полицейские уходят. Меня подмывает последовать за ними. Хорошенькую идею подкинул Алессандро, предложив мне посидеть тут — местный колорит и все такое, — только сомневаюсь, чтобы он понимал, насколько опасны эти ребята, когда они пялятся на тебя, испуганного и беззащитного. Суть процесса — предательство, и нечего удивляться тому, что у обвиняемых вызывает глубокое подозрение любое незнакомое лицо, разглядывающее их сверху — оттуда, где собрались их жены и родственники. А при их-то подозрительности вряд ли они придут к выводу, что я всего-навсего простой безобидный англичанин, случайно забредший сюда турист, с энтузиазмом осматривающий достопримечательности.

Жены с подружками уже вновь не проявляют ко мне интереса. Даже когда смотрят на меня: взгляды их пусты, а мысли далеко. Женщины они поразительнейшие. Получается, что и в самом деле есть прямая связь между профессиональным риском мафиози и особенностями стиля их подруг: жизнь у гангстера дешевая, значит, и жена его такова. Лица укрыты за таким слоем косметики, что приобретают терракотовый цвет, свои черные как смоль волосы они так немилосердно красят и укладывают толстыми оранжевыми прядями, что все как на подбор выглядят объятыми пламенем медузами Горгонами, а пальцы их скрючиваются под тяжестью золотых накладных ногтей и походят на когти хищников. В каждой черте их облика есть что-то вульгарное, некое стремление к сиюминутной яркости бытия, отражающее уготованную их партнерам краткость жизни. Дурнушек нет совсем, большинство хорошенькие (скорее всего самые симпатичные девчонки в округе) — только и смотрят они исподлобья, и нрав у них вспыльчивый, и отношение к окружающим неприязненное. Выделяется только одна, вероятно, самая младшая. Сидит она особняком. Волосы острижены коротко, джинсы, жакет из дерюжки — сама-то вылитая хулиганка, эдакая девчонка-сорванец из американских фильмов 50-х годов прошлого века.

В зал суда входит вереница людей. У всех через плечо надета шелковая перевязь, окрашенная в цвета итальянского флага. За ними следует молодой человек в черной мантии, за которым, в нескольких шагах позади, Алессандро, утративший вдруг всю свою моложавость. Черная мантия старит его. Вид у него почтенный, серьезный, умудренный. Вошедшие занимают места за длинным столом, Алессандро остается стоять посередине. Подсудимые выстраиваются в клетке в одну шеренгу, все они держатся за прутья. Мне видны розовеющие костяшки пальцев и профили гангстеров.

Алессандро медленно обводит взглядом зал. Похоже, он чем-то смущен и раздосадован. Потом произносит: «Buon giorno» — и садится, открыв большую папку, которую принес с собой. Все, за исключением обвиняемых, усаживаются и готовятся к началу заседания. Женщины умолкают и смотрят в зал. На галерее около сотни мест и для любителей постоять простора хватает. Сейчас нас на галерее тринадцать, и если присутствующих и терзают какие-либо тревоги и волнения, то внешне это не заметно.

Тем временем в зале вперед выступают два адвоката-защитника и обращаются к Алессандро. Он внимательно, подавшись вперед, слушает, не сводя с них пронзительных умных глаз. Помимо Алессандро и его помощника, за судейским столом еще десять человек. Должно быть, своего рода присяжные заседатели. Судя по их поведению, это не профессиональные юристы. Складывается впечатление, что их не особенно интересует происходящее. Да и мне нет смысла мучить себя, стараясь понять, что в точности происходит. Все, на что я способен, — это следить и, надеюсь, по возможности улавливать общий ход дела да ждать, когда произойдет что-нибудь примечательное. Большинство из девятерых гангстеров теперь сидят на лавке в глубине клетки. Двое исподтишка курят. Судя по обстановке, я делаю вывод, что обсуждается какой-то процедурный вопрос и что такое происходит частенько. Но тут один подсудимый, сидящий ближе всего к Алессандро, подает голос. Это не оскорбление и не грубость, но плавный ход дела нарушает. Прочие гангстеры издают одобрительные возгласы. Не глядя в сторону источника шума, Алессандро бьет ладонью по столу и зычно призывает к молчанию: «Silènzio!» Потом предлагает адвокатам продолжать. После того как те изложили свою просьбу, два служителя вкатывают телевизор на колесиках. Возникает небольшая неразбериха из-за того, где его поставить: оказывается, там, откуда экран был бы виден всем, нет розетки. Служители беспомощно озираются вокруг. Наконец, следуя указаниям Алессандро, они устанавливают телевизор прямо против клетки. Это означает, что все сидящие в зале с правой стороны должны пересесть или сильно наклониться, чтобы увидеть изображение на экране. Мне, очевидно, тоже понадобится пересесть. Дожидаюсь, пока четыре девушки, сидящие в той же части галереи, что и я, перебираются на другие места, и направляюсь вслед за ними. Девушки не обращают на меня никакого внимания, но я, усаживаясь, вижу, как еще один из девятерых провожает меня взглядом. Не оборачиваясь к нему, смотрю на экран телевизора. На нем светлая комната, стол и двое мужчин: один сидит за столом, другой в нескольких футах сбоку, почти за кадром. Хотя видно с моего места неважно, в том, который за столом, я узнаю Джакомо Сонино. Судя по всему, он находится в каком-то безопасном месте, и это видеозапись его показаний. Я разочарован: мне страстно хотелось увидеть Сонино, что называется, вживую. Смотрю вниз на подсудимых. Что они чувствуют, когда их главный обвинитель не предстает перед ними собственной персоной? Очередной пример его трусости? Похоже, им безразлично. Более того, никто из них даже не смотрит в телевизор.

Алессандро все еще выслушивает доводы двух адвокатов. Взгляд его становится скучающим, он ерзает на кресле. Стоит одному из адвокатов перебить другого, как Алессандро поднимает руку, призывая к молчанию. Все приказания Алессандро исполняются незамедлительно всего лишь по мановению его руки. Я, признаться, ожидал, что в целом процедура пойдет как в итальянском парламенте: шумно, на повышенных тонах, на чувствах, опережающих разум, с мимикой и жестами, отвергающими внешние приличия, — но величественное присутствие Алессандро заставляет присутствующих сдерживать эмоции.

Из клетки доносится еще один выкрик. Все тот же обвиняемый. На этот раз его недовольство более очевидно. Он протягивает руку сквозь решетку и тычет вытянутым пальцем в сторону телевизора.

— Silènzio! — требует Алессандро и снова бьет ладонью по столу.

Двое полицейских нехотя отлипают от стены, но стоит арестованному убрать руку, как они с облегчением возвращаются в прежнее положение.

Алессандро слегка стучит двумя пальцами по стоящему перед ним микрофону. Гулкие удары отдаются по всему залу суда. Потом он обращается к сотруднику на другом конце видеомоста. Понятия не имею, что он говорит. Вот человек, сидящий рядом с Джакомо Сонино, перебирая ногами, перемещается вместе с креслом вперед и теперь целиком виден в кадре. Они начинают что-то обсуждать. На экране диалог идет с задержкой звука на несколько секунд. Собеседники обмениваются несколькими репликами, пока не привыкают к этому явлению, несколько раз им приходится повторять сказанное. Мне и в самом деле хочется узнать, о чем идет речь. Адвокаты в зале то и дело вмешиваются в разговор. Снова и снова Алессандро поднимает руку, призывая их к молчанию. Руки нетерпеливо взмывают в воздух. Эмоции начинают давать о себе знать. Не в силах сдержать себя, любитель поспорить из числа подсудимых снова что-то выкрикивает. Кажется, я разобрал имя Сонино. В первый раз Алессандро поворачивается и смотрит на крикуна. Я жду серьезной отповеди дебоширу, но Алессандро, напротив, отвечает предельно спокойно. Сонино неохотно усаживается на скамью. Я вижу, как он взвинчен, недоволен. Алессандро говорит: «Grazie, signor Savarese», — затем снова переводит взгляд на телевизор.

Я переключаюсь на Сонино. Он как-то уж слишком спокоен. Не могу понять, то ли он полностью сосредоточился на беседе, то ли попросту ошеломлен. С моего места его можно принять за мертвеца, усаженного на стул: ничего не осталось от его харизмы, наглости и грозного веселья, в полной мере представленных на газетном снимке.

Алессандро придвигается ближе к микрофону. Голос у него низкий, произношение четкое, и говорит он очень серьезно: это вопрос основополагающей важности, который никто не смеет толковать превратно. Все слушают молча. Даже самые беспокойные гангстеры за решеткой, сильно затягиваясь сигаретами, не нарушают молчание. Суд ждет первых слов Сонино. Пауза получается долгая. Алессандро повторяет вопрос: те же продуманные слова, та же нацеленная весомость. Весь зал находится в напряжении. На миг мне кажется, что связь пропала и Алессандро говорит впустую, но тут — едва слышно — заговорил другой человек. Я ожидал, что голос окажется под стать голосу Алессандро: полный уверенности, достоинства, — но на весь зал разносится лишь далекое тихое «si».

Зал оглушительно взрывается. Все адвокаты забрасывают Алессандро протестами, едва не через стол лезут, чтобы добраться до судей, теряя при этом всю свою напускную выдержку. Гангстеры, вцепившись в решетку, что есть силы трясут ее, да только прутья держатся прочно и арестованные лишь сами трясутся, как младенцы, у которых не хватает сил раскачать кроватку. Женщины вокруг вскакивают, ругаются, орут. Одна сбегает вниз и принимается молотить по стеклу. Никто и ничто, похоже, не производит впечатления на Алессандро. Склонившись вправо и прикрыв ладонью микрофон, он шепчется о чем-то с помощником. Закончив, Алессандро поднимает вверх левую руку, как будто собирается присягнуть. Жест не столь выразительный в сравнении с ударом ладони по столу, но результат тот же: в зале мгновенно воцаряется тишина. Все ждут чего-то важного. По-видимому, его решение даст понять, к чему в данный момент склоняется суд, и каждая из сторон получит представление, насколько успешно для нее продвигается дело. Я подаюсь вперед.

Алессандро, следуя прирожденному инстинкту драматического актера, и не думает опускать руку даже тогда, когда зал молчит. Вместо этого он берет в правую руку карандаш и начинает делать заметки. Подсудимые снова выходят из себя, впервые они ведут себя так, будто посаженные в клетку звери, мечутся туда-сюда на отведенном им пятачке. Их безразличие испарилось. Им хочется действовать. Заседатели, как всегда, непроницаемы. Я бросаю взгляд на телеэкран. Сонино на ногах, скованные руки впереди, на кистях наручники. Вид у него такой, будто он справляет малую нужду. Движения его ограничены, видно, ноги тоже скованы. Наконец Сонино уходит из кадра.

И вот Алессандро заговорил. Всего несколько слов, кончающихся теплым «buon giorno». Заседание закончено. Я жду, что весь зал опять взорвется яростью, однако собравшиеся никак не реагируют. Должно быть, я все-таки не понял, что происходит, возможно, упустил из виду что-то важное… Сообразить не могу, что мог сказать Алессандро, чтобы унять кипение эмоций.

Адвокаты быстро повскакали с мест. Арестованные задвигались в клетке, некоторые исчезли за дверью камеры ожидания. Большинство закуривают. В первый раз Алессандро смотрит в мою сторону. Для стороннего наблюдателя это ничего не значило: так, бросил судья мимолетный взгляд на галерею для публики. Но я знаю: он меня высматривал. Смотрю на часы — заседание длилось сорок пять минут. Не знаю, что и делать: то ли оставаться здесь и ждать, пока Алессандро подойдет, то ли идти туда, где мы расстались, то ли уходить совсем. Женщины опять столпились в углу и машут своим мужчинам. Те делают какие-то знаки на прощание — по большей части просят передать сигареты. Замечаю, что стриженая девчушка-сорванец общается с тем самым неуемным мафиози. Интересно, подружка или сестра? По пути к выходу женщины останавливаются возле старухи. Некоторые целуют ее в лоб, другие целуют ей руку. Уважительно, с сознанием долга, как заведено. Похоже, только стриженая вознамеривается предложить старухе помощь, но та от нее отмахивается. Проходя мимо, некоторые женщины рассматривают меня, но это всего лишь любопытство. Стриженая улыбается. Я ухмыляюсь в ответ. Здесь не место для человеческого тепла.

Внизу стоит Алессандро, засовывая в папку собранные бумаги. Из клетки доносится очередной оклик. Тот же малый. Сначала мне кажется, что он старается привлечь внимание своего адвоката, но нет: ему нужен Алессандро. Алессандро поворачивается к клетке. Может, он смотрит просто из любопытства? Нет, Алессандро вежливо произносит: «Si, signor Savarese?»

О чем они говорят, я не понимаю, но, похоже, беседуют вполне мило, словно двое коллег в конторе, один из которых собрался уходить, а другому придется задержаться допоздна. Эдакий ничего не значащий треп на прощание. Ничего более удивительного я не видел за весь день. Судья, мирно беседующий с обвиняемым. Заканчивают они разговор непринужденным «ciao», и парень, подняв руку сквозь прутья решетки, дружески шлет Алессандро знак «до скорого». Пытаюсь разглядеть его получше, но малый уже скрывается за дверью.

Зал суда опустел. Опустела и белая комната на экране телевизора. На галерее для публики только старуха да я. Хочется улизнуть прежде, чем начнет она свое медленное восхождение к двери, но тут меня посещает мысль получше: предложить ей помощь, она явно пользуется очень большим влиянием, и если узнает, что я обыкновенный турист, то, возможно, нездоровый интерес гангстеров к моей особе сам и исчезнет. Дожидаюсь, пока старуха встанет, и спускаюсь вниз.

— Signora? — обращаюсь к ней.

Она поднимает на меня взгляд. В первый раз я увидел ее вблизи. Стара, очень стара. Коричневое лицо глубоко и часто испещрено морщинами, как древесная кора, резкие вертикальные складки расходятся возле мощного носа. Солнце состарило ее: ей можно дать и шестьдесят, и сто лет. Она первая среди жителей Неаполя, у кого я вижу голубые глаза. Маленькие яркие кружочки. Яркие стеклянные шарики, вправленные в ствол дерева.

Как всегда, не могу подобрать приличествующие случаю итальянские слова. Предлагаю руку в надежде, что жеста окажется достаточно, чтобы выразить мои намерения.

Я готов к суровому отказу, однако старуха произносит: «Si, signor» — и опирается на мою руку. Медленно одолеваем каждую ступеньку. Позвоночник у нее сгибается дугой. Мы молчим, пока не выходим из зала, за дверями она пробует распрямиться и смотрит на меня.

— Turista, — глупо заявляю я в ответ на ее пристальный взгляд.

— Americano? — спрашивает старуха.

Я быстро поправляю:

— Нет, нет. Inglese.

Старуха опускается на скамейку.

— Grazie, signor, — говорит она, протягивая руку и улыбаясь слабой, мягкой улыбкой.

— Prego, — отвечаю я и осторожно пожимаю ей руку.

Мы расстаемся, обменявшись вежливыми взглядами и поклонами. Этажом ниже, рядом с тем местом, где я поутру оставил Алессандро, сажусь и жду. Через полчаса ухожу, так и не дождавшись.

Предполуденная жара действует угнетающе. Шагаю к трамвайной остановке. До встречи с Луизой у меня еще пара часов. Времени мало, не хватит, чтобы сходить на Каподимонте полюбоваться на Микеланджело с Караваджо. Вместо этого решаю наведаться в Королевский дворец, где проходит выставка, посвященная неаполитанским Бурбонам.

В трамвае полно народу, и моя фантазия тут же начинает работать: определяю, кто есть кто среди пассажиров. На сей раз, впрочем, я не просто сел в трамвай, набитый представителями каморры. Наоборот, они едут со мной, потому что хотят знать, кто я такой, незнакомец из зала суда. Молодые люди, одетые также, как и сегодняшние обвиняемые, разглядывают меня, глазеют безо всякого зазрения совести, в их темных глазах нет ни малейшего проблеска тепла. Пробую уйти от их взглядов, протолкаться поближе к выходу. Молодые люди не шелохнутся. Они знают, что мне спешить некуда. Иначе я не влез бы в переполненный трамвай в такую удушающую жару.

К тому времени, когда я добрался до своей остановки и выскочил вон из трамвая, я убежден, что за мной следят. Подозрительный малый, который, как я надеялся, не выйдет вместе со мной, именно так и поступил. Делаю вид, что не заметил этого, и перехожу улицу. Он идет следом за мной. Уговариваю себя, что я смешон, что мое присутствие на суде вовсе не повод пускать за мной «хвост». Раза два свернув на перекрестках, оглядываюсь в надежде убедиться, что повода для волнений нет. Но он по-прежнему идет за мной, шагах в сорока, и следит за мной глазами из-под челки, даже когда опускает голову, чтобы закурить сигарету.

Нужен план. К Королевскому дворцу есть два пути: короткий — по главным улицам, или живописный, подлиннее, — через старый город. Второй позволит достаточно быстро определить, действительно ли этот парень «пасет» меня: я могу выбирать дорогу из бесконечного числа улочек.

Иду по проспекту Умберто, резко сворачиваю вправо, на улицу Меццаканноне. Бросаю взгляд через плечо. Идет, теперь темные очки надел. Это уже не просто совпадение. Беру влево, ныряя в узкие улочки старого города: здесь по крайней мере так оживленно, что можно не опасаться открытого нападения. Петляю влево-вправо, направляясь к улице Санта-Мария-ла-Нуова. Но всякий раз, стоит мне подумать, что я избавился от «хвоста», парень появляется снова, сохраняя ту же самую дистанцию. Он вроде как без дела слоняется. Но я-то знаю, что дело у него есть: не упускать меня из виду. Я себе и путь такой выбрал, чтобы рассеять сомнение. Теперь я должен смотреть реальности в лицо. И я прибавляю шаг. Остается следующее: надо как можно скорее добраться до Королевского дворца и продержаться там, пока не придет время встречи с Луизой, потом объяснить ей, что произошло, и надеяться хоть на какую-то защиту до моего завтрашнего отъезда. Скоренько шагаю вниз по Санта-Мария-ла-Нуова. Смотрю на часы. Увещеваю себя: любой подумает, что я просто-напросто куда-то спешу. В этом мой замысел. Я знаю, что за мной «хвост», но не хочу, чтобы он знал, что я знаю. Не хочу вызывать никаких опрометчивых действий с его стороны. Перехожу улицу Монтеоливето прямо напротив почтамта: адреналина в крови вполне хватает, чтобы мгновенно уловить ритм уличного движения и быстро проскочить сквозь поток машин.

На полпути к ступеням возле почтамта рискую еще раз оглянуться: ясно различаю все шагов на семьдесят — восемьдесят в глубь Санта-Мария-ла-Нуова. «Хвост» не вижу, но он мог и затеряться в нежданно нагрянувшей толпе неаполитанцев, у которых наступил обеденный перерыв. Взбегаю на самые верхние ступени и осматриваю окрестности. «Хвоста» нет. Меня это, однако, не успокаивает. Рассуждаю так: он пошел какой-то другой дорогой, догадавшись о том, куда я направляюсь, и рассчитывает где-нибудь неожиданно настичь меня. Впрочем, тут же мне приходится признать: при всей неаполитанской проницательности считать, что преследователь вычислил мое желание посетить выставку Бурбонов в Королевском дворце, значит очень сильно преувеличивать. Слегка перевожу дух, отираю пот со лба и затылка. Интересно, за мной на самом деле следили или паранойя является следствием даже самого незначительного контакта с организованной преступностью? Неужели всякое прикосновение к этому миру делает тебя подозрительным в отношении любого необычного события, любого пустяка? Неужто именно это и чувствует Алессандро? А Луиза? Как получилось, что она спокойненько разгуливала, когда мы с ней встретились на днях? Это она-то, несомненно, один из главнейших объектов похищения! Может, она была с телохранителем, а я его не заметил? Шофер их казенной машины наверняка в ту субботу сидел возле ресторана.

Бог мой, мне даже в голову не пришло прикинуть последствия, вариативность которых теперь возросла многократно. Кто-то должен был меня предупредить. А я-то, болван, находил все это очаровательным: Il Pentito, каморра, бомбы в машинах, убийство, — когда речь идет о куда как серьезных вещах, дьявольски опасных, смертельно опасных. Как мафия, настоящая мафия. Те дурака не валяют. Благоразумие им ни к чему. Как и милосердие. И сострадание. Они убивают людей. Судей, политиков, служащих — всякого, кто суется в их дела. Моя любительская паранойя и подозрительность ничто в сравнении с той, что владеет ими. Для них это образ жизни. Профессиональная необходимость во имя выживания. О чем я только думал? Ну, посидел я на галерее для публики — и у девятерых мужчин, запертых в клетке, появился предмет для обсуждения. Я загадал загадку, которую им никак не решить. Откуда мне знать, не было ли среди многочисленных знаков, которыми они обменивались со своими женщинами, и такого: выяснить, кто этот парень? Другими словами, не станут же они у Алессандро спрашивать: «Что за парень, президенте?» А даже если и спросили, все равно я мигом становлюсь объектом их недоверия. У этих ребят два врага: другие гангстеры и закон. Будь здорова, Луиза! Я, может, и не был идеальным любовничком в те два недолгих месяца, но нет никакой необходимости обрекать меня на смерть. Ладно, тормози. Никто убивать тебя не собирается. Не будь смешным. К завтрашнему вечеру вернешься в Лондон, а уже в среду опять начнешь брататься с бездомными, алкоголиками и наркоманами, с обездоленными — милой и дружелюбной компанией по сравнению с этими неаполитанскими бандитами…

Я пересекаю площадь Маттеотти и шагаю по улице Мигеля Сервантеса к дворцу Бурбонов. Время от времени оглядываюсь в поисках своего приятеля, но, по мере того как уходит страх, начинаю думать о встрече с Луизой. От перспективы провести с ней целый день слегка кружится голова, я предаюсь мечтаниям. Симптомы мне знакомы. И если они и не вызывали любви, то всегда я останавливался в опасной близости к ней. Пора отрешиться, говорю я себе, пора погасить в себе всякую искру полового влечения к Луизе, что уцелела за минувшие десять лет. И все же от одного только предвкушения увидеться с ней у меня учащается дыхание, сердце колотится вдвое быстрее, чем во время слежки, учиненной каморрой. Нет особого смысла отрицать это или соглашаться: через день меня здесь не будет.

Выставка скучновата. Большая часть вельмож мне не знакома. Дон Карлос, первый из Бурбонов король Обеих Сицилии, не выглядит наполовину испанцем, наполовину французом: скорее у него вид английского учителя частной школы, безмерно увлеченного крикетом. Сын его, Фердинанд, очевидно, грубиян, невежа и забияка, предстает болезненным, как при смерти, и чувственным. Пробую сосредоточиться на экспонатах, но все мои мысли — о Луизе. Каждую минуту смотрю на часы, надеясь, что прошло уже десять. Через полчаса ухожу и усаживаюсь за оградой. Прислонившись спиной к низкой стене, слушаю доносящийся снизу шум гавани и, прикрыв глаза ладонью, смотрю, как немногочисленные туристы неспешно прохаживаются туда-сюда между Королевским дворцом и церковью Сан-Франческо-ди-Паола. Через некоторое время от тяжкой жары у меня слипаются веки, одолевает сон. Просыпаюсь, будто от укола: мимо громко топает группа туристов полюбоваться на залив. Я несколько растерян: во сне видел Луизу такой, какой она была, когда мы с ней познакомились. Компанейская девушка, стойкая к ухаживаниям и вниманию. Прекраснее любой другой, кого я знал.

Опять смотрю на часы, но циферблат исчезает в блике солнца, отраженный свет едва не слепит меня. Трясу головой, перед глазами два ярких круга. Смутно различаю стрелки: час десять. Опаздываю. Мигом вскакиваю и бегу, расталкивая всех, кто попадается на пути.

Неаполь не тот город, где можно бежать. Очевидно, никто и не думает, что можно развить такую скорость, а потому чудится, будто весь тротуар загроможден неподвижными препятствиями. В одном месте мужчина, которого я слегка задел, пробегая, чиркнул пальцем у себя под подбородком: жест в данном случае крайне угрожающий. А заметил я его только потому, что остановился, дабы извиниться. И решил сам воспользоваться неаполитанской жестикуляцией. Молитвенно складываю ладони и трясу ими, намереваясь донести до обиженного: человек так быстро бежит только тогда, когда опаздывает на свидание к любимой женщине. Понял он или нет, не знаю, но ярости во взгляде поубавилось.

В кафе прибежал едва дыша, мокрый с головы до ног, да еще и постанывая от боли: поскользнулся возле почтамта, перескакивая через три ступеньки, да так, что едва позвоночником голову не проткнул. Луизы нет. На минуту показалось, что мы, должно быть, разминулись, но потом я вспомнил, зачем вообще понадобилась встреча в кафе, и решил: садись и жди. Сажусь и жду. Заказываю официанту черный кофе. Он, похоже, меня узнает, потому что поднимает два пальца и спрашивает:

— Due?

Я отрицательно трясу головой:

— Uno, per favore.[33]

Несколько минут спустя появляется Луиза. Длинная лямка сумки переброшена через плечо, разделяя маленькие груди, сама сумка при ходьбе бьется о левое бедро. Луиза лучезарно улыбается.

Я встаю, мы чмокаем друг друга в щеку, и Луиза успевает шепнуть:

— Buon giorno, Jim. Come va?[34]

Мне очень хочется ответить на приветствие по-итальянски, но, оказывается, мне не хватает смелости. Поэтому отвечаю:

— Прекрасно. А ты?

— Я? О, у меня все прекрасно. Немножко вымоталась. — Она усаживается, снимает сумку через голову и швыряет ее под стол. Потом подзывает официанта заказать капуччино.

— Ну, как тебе суд? Понравилось? Правда, Алессандро удивительный? «Silènzio!» — изображает она мужа и бьет ладонью по столу. Все в кафе вздрагивают и оглядываются. — Он все время сердился?

— Да нет в общем-то.

— Это необычно. Где ты сидел?

— На галерее для публики. Все глазели на меня. Это весьма раздражает…

— Там было полно жен и подружек?

— Не особенно, но я был единственный мужчина. Там еше эта старуха…

— Маленькая такая, хилая? — перебивает Луиза.

— Весьма.

— Это Еугения Саварезе. У нее весь квартал Форчелла под контролем. Как раз на том конце Спаччанаполи. Теперь все мужчины сидят в тюрьме и каморрой правят женщины. А они, несомненно, еще хуже мужчин, так Алессандро говорит. Один из ее внуков должен был в клетке сегодня сидеть — Лоренцо Саварезе.

— Под конец я помог ей подняться по лестнице.

— Мило с твоей стороны. Может, придет день и тебе понадобится ее услуга в ответ. — Луиза шутливо морщит лицо.

Я не вдаюсь в подробности того, насколько глубоко въелась в меня паранойя, вместо этого задаю, как мне кажется, невинный вопрос:

— Какое-нибудь значение имеет, что я был там… а то я подумал… конечно, малость подозрительно: является какой-то неизвестный и смотрит, а?

— Не думаю, чтобы Алессандро предложил это, если бы полагал, что для тебя есть хоть какая-то опасность. Он же не бестолковый.

Я успокаиваюсь.

— Вот что мне показалось самым удивительным. В самом конце заседания один малый из клетки разговорился с Алессандро. В Англии такого никогда не случилось бы.

— В Неаполе всё проще. Еще я думаю, большинство людей доверяют Алессандро. Даже каморра. Он неаполитанец — это раз. У себя в суде он допускает неаполитанский диалект — это два. И он неподкупен — это три. А каморра если что-то и ценит побольше продажного судьи, так это судью неподкупного. Честь для этих людей превыше всего. Садиться в тюрьму у них входит в привычку, а потому они и смиряются, пока все обстоит честно. — Луиза помолчала, зевнула. — Извини, устала. Не ложилась допоздна. А как Сонино, этот pentito, каков он?

— Его показывали по телевизору. Я вообще-то мало что разобрал. Но выглядел он неважно.

— Значит, в суде он пока еще не появился. Это на сегодня намечалось. Свары были?

— Что-то такое происходило.

— Уверена, что ругались.

Подали кофе, и Луиза спросила, чем я собираюсь заняться днем.

— Полагаю предоставить это тебе, — говорю я. — Ты знаток.

— Ну тогда, думаю, мы сначала пообедаем где-нибудь, а потом я покажу тебе кое-какие интересные местечки, которые большинству туристов не попадаются.

— Звучит заманчиво. — Я залпом выпиваю кофе.

Луиза потягивает исходящий парком капуччино. Лоб ее испещрен крохотными капельками пота, лицо обрамляют выбившиеся пряди мраморно-черных волос. Я откровенно любуюсь ею.

— Ты чего смотришь? — спрашивает она, немного смутившись.

— А, ничего, извини… — бормочу и притворяюсь, будто, задумавшись, смотрел в никуда.

— Ненавижу, когда меня разглядывают. А итальянцы только тем и занимаются.

— Прости.

— Ладно, — отмахивается Луиза и добавляет: — Ты Алессандро и вправду понравился.

Подозреваю, что таким образом она напоминает мне о своем положении, о человеке, стоящем между нами. Наше прошлое не мешает ее привязанности.

— Он мне тоже нравится.

— Только он думает, что в консультантах ты зря время теряешь. Не обижайся. Он про всех так думает, если только человек не радуется тому, что делает в жизни. Это по-неаполитански.

— Так, значит, сама работа здесь ни при чем?

— И да и нет. Алессандро ни за что не признается, но предвзятостей он не лишен. Ненавидит слабость. Пристрастие к алкоголю или наркотикам — это слабость, на его взгляд. О, он будет говорить, что во всем виновато общество и всякое такое. Но в глубине души… Алесс считает, что люди должны уметь владеть собой. Сам он такой выдержанный. Конечно, для неаполитанца. — Она помолчала, потом добавила: — Но ведь это, наверное, справедливо, правда? Его беспокоит, что, если он даст себе волю… ты понимаешь?

Луиза смотрит на меня в упор, всем видом своим показывая, что спрашивает меня о чем-то очень важном, о том, что ее волнует. Вообще-то совсем не здорово говорить о ней и о ее муже, чтобы это выглядело как критика, пусть даже и с благими намерениями.

— У любого замечательного человека, такого как Алессандро, есть свои странности, — говорю я бесстрастным тоном.

— Наверное, — откликается Луиза так же бесстрастно. — Поднимайся давай, нам пора идти. Поведу тебя в прелестную маленькую тратторию рядом с твоим пансионом.

Мы направляемся к улице Санта-Мария-ла-Нуова. Я расспрашиваю Луизу о ее родителях, с которыми встречался однажды. Мать ее была похожа на Одри Хепберн, а отец на Генри Фонду. Она говорит, что общается с ними редко: раз в месяц разговор по телефону, обед в Лондоне, когда она выбирается туда с мужем. Как-то раз родители приезжали в Неаполь. Устроились в Сорренто.

— Им не понравилось, что я вышла замуж за Алессандро. Отец ненавидит континентальных европейцев, а мама твердила, что мне следует выйти замуж за человека ростом повыше меня.

— А разве Алессандро ниже?

— Одного роста. Нет, ну что за примитивные взгляды! — воскликнула Луиза.

— Не уверен, что мог бы жениться на женщине, которая выше меня.

— Понимаю. Она казалась бы тебе чудищем, правда?

Я смеюсь и спотыкаюсь на неровном тротуаре. Луиза идет очень быстро, ни дать ни взять студентка, спешащая на занятия; с сумкой через плечо, в черной шелковой блузке и короткой черной юбочке, открывающей длинные стройные ноги, она выглядит юной непоседой.

Едва я собираюсь просить ее не слишком торопиться, как оказывается, что мы дошли до траттории. Дверной проем прикрыт занавеской из множества ярких пластмассовых бус на ниточках. Мы проходим внутрь, и Луиза здоровается с двумя пожилыми официантами, обращаясь к ним по имени, длинными тонкими руками обнимает их худые плечи. Нас препровождают к столику в самом углу, рядом с кухней.

Усевшись, Луиза откидывается на спинку стула и кричит в сторону кухни:

— Don Ottavio, buon giorno, come va?

В ответ оттуда доносится:

— Buon giorno, Louisa, come va?

После краткого обмена репликами на итальянском из кухни появляется человек, вытирая руки о белый фартук. Невысокий, лет пятидесяти, весь в поту, коротко стриженные волосы будто смочены оливковым маслом, на лоб падают черные локоны. Жестом просит он Луизу представить меня. Я встаю, и мы пожимаем руки. Повар окидывает меня взглядом. Трудно понять, одобряет ли он увиденное. Говорит что-то Луизе, явно про меня, и та смеется. Потом снова поворачивается ко мне и еще что-то произносит.

— Он говорит, для него большая честь видеть тебя здесь. Выбирай что хочешь, он все сделает.

— Grazie, signor, — говорю.

— Зови его дон Оттавио.

— Grazie, дон Оттавио.

Повар улыбается и возвращается на кухню. Я сажусь на свое место и беру ломоть хлеба из корзинки на столе. Корка жесткая, застревает между зубами, а сам хлеб рыхлый, пористый, похожий на сухие медовые соты: великолепное сочетание.

— Я их хорошо знаю, — заявляет Луиза. — Прихожу сюда перекусить всякий раз, когда иду в университет. Обедаю и читаю. Очень удобно.

— Представляю.

Есть отпечатанное меню, в котором я пробую разобраться с помощью Луизы. Останавливаюсь на penne alia amatriciana. Луиза заказывает то же самое и графинчик вина caraffa.

Я спрашиваю, как у нее с итальянским, свободно ли говорит на нем.

— Ну, еще не свободно, — говорит Луиза, — но два года срок порядочный. Здесь не как в Милане. Не всякий говорит по-английски. Вначале я брала уроки, но основы усвоила довольно быстро. А как, по-твоему, мне удается работать над диссертацией?

— А ты пишешь диссертацию? — восклицаю я, не скрывая удивления.

— Я и сама не могу поверить. Это все Алессандро. Нечего и пытаться отделаться обыкновенными курсами. И потом, обучение занимает семь лет, а экзамены, как я тебе говорила, устные — так чего волноваться?

— А степень по истории Италии?

— Надеюсь.

— Ты надеешься?

— Ну что-то в этом духе.

— Тебе это нравится? — спрашиваю я и думаю, насколько же Луиза изменилась: когда мы с ней познакомились, у нее напрочь отсутствовал интерес ко всему, связанному с наукой, умственным трудом и усидчивостью.

— Нормально. Здесь, похоже, образовательный бум. Множество студентов, споры на лекциях. Тебе стоило бы полюбоваться: полные аудитории, забиты до отказа. Молодежь с превеликой яростью грызет гранит науки.

— У тебя много друзей? — Я радуюсь, что мне удалось задать невинный вопрос.

— В общем, нет, — беспечно отвечает Луиза.

— Почему же?

— Не знаю. От парней того и жди неприятностей. А девчонки… я им не нравлюсь. Да нет, дело не в этом… просто они здесь довольно пылкие и… — Она замолкает, не будучи уверенной, стоит ли рассказывать мне обо всем.

— Ты была плохой девочкой? — задаю я провокационный вопрос.

— Нет, — сердито отвечает Луиза. — Боже, и вот так всегда! Ну, если хочешь знать, есть один профессор. Ему всего тридцать пять. Очень красив и обаятелен. Обожает оперу. Кстати, Алессандро оперу ненавидит. Театр Сан-Карло — нечто грандиозное. Я люблю бывать там, и профессор меня приглашает время от времени. В общем, девчонки наши про это узнали — и понеслось! Возле университета есть небольшая площадь. Ты бы видел это зрелище! Мы орали друг на друга как резаные. Они обзывали меня puttana, sgualdrina. Все из-за профессора. Я не выдержала и расплакалась. Пришлось звонить Алессандро на работу, чтобы он приехал и отвез меня домой.

— И что он сказал?

— Ничего.

— Ничего?

— Он считает оперу буржуазным искусством. — Луиза пожимает плечами.

— Неадекватная реакция в данной ситуации, — заключаю я тоном психотерапевта.

— Знаю. Но его это и в самом деле беспокоит. Знаешь ведь, как говорят: «Он такой старый, тебе в отцы годится». Я считаю, это полная чушь. Когда любишь, я имею в виду. Только временами я думаю, что Алессандро воспринимает меня скорее как дочку-подростка, а не как свою жену…

— Тебе двадцать семь…

— Я сказала «воспринимает». Это же не значит, что так оно и есть. Просто ему приходится улаживать детские проблемы вроде кошачьих свар с девчонками из-за университетских профессоров.

— Я понимаю.

Подали еду. Луиза рассказывает, как она познакомилась с Алессандро — очень романтическая история. Повстречались они в Лондоне, в книжном магазине. Луиза, конечно же, не книгу покупала, а всего лишь пряталась от дождя. Алессандро решил, что она работает в магазине. «Ха!» — язвительно восклицает Луиза: на самом деле она работала в парфюмерном «Николь Фархи» на Нью-Бонд-стрит. Как бы то ни было, Луиза помогла ему найти нужную книгу, имя автора которой Алессандро записал, услышав по радио. Оказалось, он перепутал «j» и «g». Алессандро ушел, но она чувствовала, что он должен вернуться. Дело кончилось тем, что остаток дня и весь следующий день Луиза провела в книжном магазине. Он появился за пять минут до закрытия и повел ее в «Quo vadis».[35]

— А что за книга была? — спрашиваю я. — Та, что он искал.

Луиза удивленно смотрит на меня.

— Боже, ну у тебя и страсть ко всяким мелочам!

— Ты хочешь сказать — к важной информации.

— С чего бы это? — спрашивает Луиза раздраженно.

— Не хотела ли ты спросить «почему»? — Не могу отказать себе в удовольствии немного побыть занудой.

— Нет, я имела в виду, с чего это она важная…

— Да нет же, нет! Ты хотела сказать: «Почему так важно знать, что за книгу он покупал?»

— По-моему, мы оба понимаем, в чем дело, — резко бросает она.

С минуту мы молчим, потом Луиза шепотом произносит:

— У, надо же, наша первая ссора.

Я улыбаюсь в ответ. Она продолжает:

— Мы цепляемся друг к дружке совсем как в прежние времена, помнишь?

Я по-прежнему молчу.

— Только не говори, что ты не помнишь. — Луиза настойчива: ей захотелось втянуть меня в маленькую игру, в легкий флирт.

— Это моя вина. Я первый начал к тебе цепляться.

— А мне нравилось. Кто занудствует, тот здорово заводит.

Да, теперь запахло опасностью. Наши отношения по преимуществу состояли из ссор, то есть тогда, когда мы не занимались сексом, где слова особо и не нужны.

— А ты крепко держишь рот на замке, — говорит она с улыбкой.

Я продолжаю в том же духе.

— Ты все еще сердишься?

Наверное, вести этот разговор будет легче, если я скажу что-нибудь, а не предоставлю ей возможность и дальше меня допрашивать.

— Если ты не против… мне не хочется говорить об этом.

Луиза обескуражена, но быстро берет себя в руки:

— Ты прав. Десять лет прошло. Я замужем.

— Да, замужем, — вымученно улыбаюсь я. — А ты?

— Что — я?

— У тебя есть кто-нибудь?

— Была. Довольно долго. С год назад все кончилось.

— И с тех пор никого?

— По сути, нет.

— В Неаполе много хорошеньких женщин. Превосходные самочки. Сама любуюсь. Бедра, зады да груди. Отличная оливковая кожа. И красавицы, такие красавицы…

— Ты бы посмотрела на тех, что были сегодня в суде, — говорю я, желая увести разговор подальше от описания неаполитанок: это меня повергает в угнетенное состояние, равно как и ее речи, призванные воскресить воспоминания о нашей близости десятилетней давности. Безобидное на первый взгляд восхищение прелестями местных жительниц в устах Луизы грозит развитием эротической авантюры. Понять не могу, как это ей удается. Она не сделала ни одного двусмысленного намека, ни жеста, не говоря уже о таких откровенно завлекающих, как облизывание губ, посасывание пальчиков и прочее. Нет, ничего подобного. Просто от Луизы исходит нечто, позволяющее проникнуть в ее буйные эротические фантазии, в то время как она рассуждает на отвлеченные темы, красочно описывая неаполитанских женщин, в своем воображении Луиза сама предается похоти. С Алессандро, со мной, с одной из этих женщин, со всеми. Наливаю вина и залпом опрокидываю свой бокал.

— Надо встряхнуться, что-то я не в своей тарелке, — говорю я.

Луиза роется в сумке в поисках сигарет.

— Да, это иногда случается, — соглашается она.


После обеда Луиза ведет меня по заповедным местам Неаполя. Сначала к церкви Сан-Грегорио-Армено в монастыре бенедиктинцев. Возле входа вдоль стен стоят маленькие глиняные фигурки. Не успеваю я расспросить Луизу про это диковинное явление, как тут же забываю о нем, очарованный внутренним убранством церкви. Какое-то византийское великолепие, даже воздух кажется позолоченным от солнечных лучей, отраженных от потолка. Мы не одни: нас окружают туристы, длинной цепочкой заходит экскурсия местных школьников. Не так это место и недоступно, замечаю я Луизе. Я не должен сомневаться в ней, отвечает она и, схватив меня за руку, выводит из церкви и тащит за угол к большим железным воротам. Звонит в колокольчик. На боковом крыльце церкви появляется женщина. Это не монахиня. Больше похожа на домохозяйку. Она спускается по ступенькам, размахивая руками с причитаниями: «Madonna mia, mamma mia», — оттесняя нас, будто нечистый дух. Луиза стоит на месте, по-прежнему держа меня за руку. Подойдя к воротам, женщина презрительно оглядывает нас с головы до ног, всем своим видом осуждая наше безрассудство. Луиза что-то говорит, и тут же меж ними разгорается спор. Спор, в котором сквозит неприязнь, негодование и даже ярость, словно бабы мужика не поделили. Луиза пускает в ход полный набор неаполитанских характерных жестов, подкрепляя свои доводы. Делаю робкую попытку убраться подобру-поздорову, но Луиза не отпускает. Наконец женщина вскидывает руки к небу. Луиза улыбается. Женщина уходит и отпирает ворота.

— И так каждый раз. Здесь должен быть свободный доступ для публики, но ворота всегда заперты. Я ее просто измором беру. — Луиза тащит меня за руку. Поднявшись по ступенькам, мы через арку попадаем в прекрасный монастырский сад и садимся на каменную скамейку в тени апельсинового дерева. В центре сада бьет фонтан, окруженный скульптурами морских коньков. За фонтаном виднеются два изваяния: Иисус и самаритянка, сообщает мне Луиза. С того места, где мы сидим, кажется, будто изящные статуи бродят среди апельсиновых деревьев. Луиза пересчитывает сигареты в пачке и закуривает. Я блаженно вытягиваю ноги. Воздух вокруг нас напоен чудесной прохладой, шум города остался где-то далеко-далеко. Мы попали в городской оазис, благоухающий цитрусовыми, укрытый ветвями, защищенный от хаоса высокими древними стенами. Я едва не засыпаю, но Луиза толкнула меня локтем в бок: пора уходить.

Мы возвращаемся к глиняным фигуркам, и Луиза объясняет мне их назначение. По традиции в Неаполе на Рождество в домах с помощью этих крошечных фигурок устраивают сценки рождения младенца. Фигурки зовутся presepe, и чтобы купить их, люди съезжаются сюда со всей Италии. Ближе к Рождеству на этой улице не протолкнуться, полиции приходится даже ограничивать движение по кварталу. Обращаю внимание, что не все фигурки относятся к библейским сюжетам. Есть изображения каких-то мужчин в вечерних костюмах. Современные узнаваемые персонажи. Луиза говорит, что время от времени чей-то образ поражает воображение нации и находит свое воплощение в крохотной модели.

— А в сценах рождения младенца они присутствуют? — спрашиваю я.

— Не знаю: у нас это не заведено, — печально признается Луиза. Потом добавляет: — Хорошо еще, если мне вообще удается уговорить Алесса отметить Рождество.

— Он человек стойких убеждений.

— Обычно он поддается.

— Но тогда выходит, что у него нет принципов?

— Он любит меня, вот и все…

Вообще-то я этот разговор затеял в шутку, но Луизе, похоже, захотелось окончательно уяснить, чтобы я понял, насколько сильна любовь Алессандро.

Мы пересекаем виа деи-Трибунали, затем спускаемся по очень узкому переулку еще к одной церкви.

Луиза сообщает, что мы пришли посмотреть на небольшую икону Распятия, которая, как говорят, принадлежала святому Фоме Аквинскому, когда он жил в монастыре по соседству. Икона расположена над алтарем в самом конце вереницы молелен, отходящих от главного трансепта. Вокруг молельни — низенькая ограда с двустворчатой калиткой. Мы стоим футах в двенадцати, и потемневшее изображение видно смутно: вроде бы обычная сцена распятия. Луиза распахивает калитку.

— Что ты делаешь? — шепчу я, озираясь по сторонам.

— Не волнуйся, — успокаивает Луиза и проходит в молельню. Слегка нервничая, я следую за ней. Чтобы получше разглядеть икону, приходится перегнуться через алтарь, при этом наши руки соприкасаются.

— Чем эта икона была дорога Фоме Аквинскому? — задаю я вопрос, стараясь, чтобы голос мой звучал серьезно и благочестиво.

— Христос спросил Фому, чего он желает. Христос был готов дать ему все, что угодно.

— И что тот ответил?

— «Ничего, если не будет тебя», — задумчиво процитировала Луиза.

Я посмотрел на Луизу, внимательно разглядывавшую изображение. Бледное ее лицо светилось в неярком, почти чудотворном свете, исходящем от иконы. Так бывает, если позади холста установить лампочку, отчего все цвета живописи рассеиваются, образуя радужную туманность, окутавшую сейчас лицо Луизы. Явление, несомненно, не столь божественное, как деяния Аквинского, но тем не менее весьма трогательное.

Сумел бы Алессандро понять психологию мужчины, готового совершить убийство ради такой женщины, как Луиза?

Снова смотрю на икону. На вопрос Христа я бы ответил точно так же, как и святой Фома… если не считать того, что имел бы в виду Луизу. Слова мигом слагаются в молитву, звучащую у меня в душе. Оборачиваюсь к Луизе и произношу: «Ничего, если не будет тебя».

— Именно так он и ответил, — кивает она и неожиданно целует меня в щеку.

Мы покидаем церковь и идем обратно по виа деи-Трибунали. Я ошеломлен открытым непосредственным выражением ее чувств. Хочется затащить ее в узкий темный проулок и заключить в объятия. Хочется целоваться с ней демонстративно и страстно — как киношные влюбленные, мечтательные и до смешного наивные. Но вместо этого — мы как раз пересекали Соборную улицу — я обращаю внимание на собор:

— Мне нравятся соборы с куполами. Самый лучший, на мой взгляд, — Санта-Мария-дель-Фиоре во Флоренции.

Ноль внимания. Англичанка родом из лондонского предместья, Луиза усвоила неаполитанскую привычку считать остальную Италию чем-то несущественным.

Останавливаемся возле массивных лесов, закрепленных на высоких металлических перилах, за которыми виднеется простой, но внушительный фасад из черно-серого камня и громадная железная дверь. Очень похоже на громадный сейф. Проникнуть внутрь, судя по всему, невозможно.

— Еще одна церковь? — спрашиваю я.

Луиза просит подождать и скрывается в боковой улочке. Отсутствует она минут пять, и за это время меня едва не размазывает по стене пролетающая мимо «веспа», седок которой вознамерился не тормозя объехать группу школьников. Луиза появляется в сопровождении старика, чье потемневшее лицо и руки настолько шишковаты и заскорузлы, что больше похожи на искореженную бронзу, чем на человеческую плоть. Старик несет связку ключей на большом кольце: ни дать ни взять средневековый тюремщик. Он отпирает сначала ворота, а потом громадные двери, разводит створки, чтобы мы прошли. Вручив ключи Луизе, он исчезает. Мы входим внутрь, и Луиза запирает за нами двери. Оказываемся в ярко освещенном восьмиугольном нефе, разделенном на восемь маленьких алтарей, каждый из которых приютил большой запрестольный образ. Высоко над нашими головами сквозь прорези в восьмигранном куполе бьют солнечные лучи, пронзая воздух с такой ощутимой силой, что уподобляются золотым копьям, которые невидимая мощная рука мечет сверху в мраморный пол.

— Это часть старинной неаполитанской богадельни, называемой Пио-Монте-делла-Мизерикордиа. — Луиза тщательно выговаривает название, дабы мой английский слух уловил, что оно содержит такое понятие, как «страдание». Луиза поясняет, что «misericordia» означает «милосердие», «жалость», а не страдание. Она указывает на огромное полотно, висящее перед нами над центральным алтарем.

— «Семь дел милосердия», — говорит Луиза. — Караваджо.

Я потрясен:

— Я в восторге от Караваджо. У меня в книге есть маленькая репродукция этого шедевра.

Скамей нет, просто пять рядов деревянных стульев. Мы усаживаемся лицом к скупо освещенной картине.

— Как получилось, что нас сюда пустили?

— Здесь то же самое, что и в монастыре: официально открыто для посещений, на деле же все наоборот. Если очень захочется, можно договориться, чтобы прийти еще раз. Попав сюда впервые, я постаралась подружиться со стариком. Теперь если он здесь и в хорошем расположении духа, то пускает меня. Картина упомянута во всех путеводителях, но обычно никому не удается ее увидеть. Тебе очень повезло.

— Очень, — киваю я.

— Не выношу всех этих легковесных художников Возрождения. Всех этих Боттичелли. А этот… он был порядочной дрянью, вроде нынешних панков.

— С талантом, — добавляю я.

— Ты знаешь, что я имела в виду… — говорит Луиза. Потом, помолчав, тихо и неторопливо произносит: — Вот здесь меня можно найти, когда у меня на душе тяжело. Правда, не всегда удается сюда проникнуть. В Неаполе трудно по-настоящему уединиться. Даже дома. Ведь это дом Алесса. Он прожил в нем всю жизнь. Я бываю там очень одинокой, но одиночество и уединение — разные вещи. Потому и прихожу сюда.

Слова Луизы не звучат ни задушевно, ни снисходительно. Она констатирует: радость жить в этом городе и быть замужем за Алессандро имеет и оборотную сторону. Луизе приходится искать приюта, убежища, места для духовного уединения. Пусть это будет небольшая часовня с великим Караваджо. Я беру ее за руку в дружеском порыве, потому что впервые хочу поделиться с Луизой обычным человеческим теплом — без плотского желания.

— Хорошо, что ты привела меня сюда, — говорю я, глядя на нее сбоку и следя за тем, как она рассеянно покусывает нижнюю губу.

Некоторое время Луиза сидит тихо, потом говорит:

— Хватит меланхолии, — и мягко отнимает свою руку.

Должно быть, я совершил ошибку: уж слишком решительно она отстранилась. Что ж, это ясное свидетельство ее равнодушия ко мне. Игривые нежности, которыми мы обменивались в течение последних двух дней, ровно ничего не значат. Меня мутит. Я унижен. Одурачен. Тут же холодно отказываюсь идти с ней на поиски старика, чтобы вернуть ключи. Луиза, похоже, ничего не замечает, а когда возвращается, я уже не нахожу в ней и следа отстраненности. Она берет меня под руку. Мы снова выходим на Спаччанаполи, и Луиза спрашивает, понравилась ли мне экскурсия по Неаполю. Чувствую, как она сильнее прижимается ко мне. Луизе хочется услышать похвалу, уверения, что она сделала прекрасный выбор и показала себя превосходным гидом.

— Я чудесно провел время.

— А еще ты узнал, как в Неаполе принято вести дела.

— Ты это про что? — спрашиваю я.

— Ну, знаешь, здесь известны три основных способа деловых отношений. Монастырь: всегда можно добиться того, чего хочешь, если не жалеть времени на споры. Частная молельня с иконой: ошибка только тогда является таковой, если кто-то ее замечает. Пио-Монте-делла-Мизерикордиа: можно открыть любую дверь, если знать нужных людей. Понял? Я тебе не просто милашка-симпатяшка. — Прижавшись друг к другу, мы пробираемся сквозь вечернюю толпу. Наверное, мы похожи на влюбленную пару.

— Теперь нам нужно кое-что купить, — объявляет Луиза. По дороге к скоплению магазинов у подножия холма Луиза посвящает меня в существенные подробности современной неаполитанской жизни. Продавцы «паленых» компакт-дисков. Бездомные на вонючих одеялах, расстеленных возле исторических памятников. Юнцы сомнительной наружности (Луиза зовет их scugnizzi), болтающиеся без дела.

— Возможно, в других городах, — говорит она, — они какие-то жалкие, потрепанные, но здесь… Смотри: волосы темные, кожа смуглая, глаза темные, взгляд угрюмый — поневоле закрадутся мрачные мысли. Я наблюдала за ними. Мальчишки лет восьми, не больше, сидят на крылечках домов, смотрят во все глаза. Красавчики — глаз не оторвешь, но, увы, далеко не ангелы. В половом отношении здесь, наверное, очень быстро созревают. Как они смотрят на женщин! Даже такие малыши. Как будто точно знают, что с теми делать, если представится случай. Я тебе скажу: это, конечно, нехорошо, но я чувствую желание, когда на меня так смотрят.

— Восьмилетние?

— Может, не такие юные… но лет пятнадцати — точно настоящие маленькие самцы.

— Ты сама от них мало чем отличалась.

— Я была сексуальной, как неаполитанский мальчишка? Это мне нравится, — улыбается Луиза и неожиданно спрашивает: — Рыба или мясо?

— Прости?

— Сегодня вечером. Рыба или мясо? Ты что хочешь? Ты рыбу любишь?

— Да.

— Значит, рыба. За мной!

Мы идем на маленькую оживленную улочку, которая оказывается сплошным рыбным рынком. Рыба лежит в картонных коробках, составленных в ряды, что тянутся по всей длине улицы. В лучах заходящего солнца чешуя сверкает миллионами серебристых монеток. Если взглянуть на длинные рыбные ряды под небольшим углом, то они становятся похожими на блестящий извивающийся хвост гигантского морского змея.

— Хочу запечь рыбу и подать ее alia napoletana. Это компромисс.

— Какой компромисс?

— И обычай соблюдается, и рыба не жарится.

— А рыба с чем?

— Что-то вроде рагу из томатов, каперсов, черных маслин, кедровых орешков. Полагается еще добавлять изюм, но я его не люблю.

— Звучит потрясающе!

— Остается только решить насчет рыбы. Для этого блюда нужна треска, но какая в ней экзотика, если ты англичанин, правда?

Останавливаемся на морском окуне. Его на наших глазах потрошат на черной мраморной плите. Покупаем каких-то моллюсков для пасты. Луиза замечает, что я таких моллюсков в жизни не пробовал. Остальные продукты мы покупаем на соседней улице. Томаты, уверяет Луиза, лучшие в мире, потому что растут на склоне Везувия. Она кладет мне в рот маслину, достав ее прямо из бочонка.

С покупками покончено. В руках у нас три тяжелых пакета. Я сообщаю Луизе, что решил принять ее приглашение погостить у них с Алессандро. Мне только нужно забрать вещи из пансиона. Но как же Луизе добраться домой с покупками? Приходится позвонить Альфредо, их шоферу. Опять использование казенного автомобиля в личных целях. Машина прибудет через десять минут.

Мы сидим на скамейке, пакеты у нас под ногами. Луиза устало кладет голову мне на плечо:

— Не возражаешь?

— Конечно, нет.

Глаза у нее закрыты. Я думаю, что бы такое сказать, но боюсь, как бы не вышло какое-нибудь безумное уверение в любви, какое-нибудь страстное, бездумное, абсурдное предложение уехать завтра со мной: мол, начнем все сызнова там, где это оборвалось десять лет назад. Заставляю себя промолчать. Зато душа моя и тело замирают в предвкушении: абсолютное удовольствие видеть ее лицо каждый день, ее тело каждую ночь. Воображение разыгрывается, я отдаюсь его власти. Склоняю голову к Луизе, закрываю глаза и грежу наяву… Кругом не смолкает гортанный говор жителей Неаполя.

2

Никак не решу, как мне поступить. Наверняка я должен синьоре Мальдини, но сколько точно — увы, не знаю. Я настроен выяснить, во что мне обойдутся следующие две ночи, и отдать ей остаток: лучше переплатить, чем недоплатить. Подойдя к дому, слышу звуки работающего телевизора. Дверь отпираю не торопясь, чтобы не застать синьору Мальдини врасплох. Получается наоборот: я сам столбенею, войдя в комнату. Я с трудом узнаю женщину, стоящую у двери в кухню. Исчезли домашний халат, черное платье, стоптанные туфли без каблуков — вместо этого красивое новое голубое платье, затянутое в талии кожаным поясом, и новые туфли на высоком каблуке. Но это еще не все: ее прическа, этот кособокий улей, тщательно и ровно уложена, даже стала пышнее. Немного косметики, нитка жемчуга на шее, золотые браслетки на руке. Сногсшибательный вид! Могу представить, как рада синьора своему новому наряду. Совершенно неожиданно она обнимает меня со словами: «Grazie, signor». Старушка благодарит меня за свое преображение? Поддакиваю: «Bella, bella, signora». Моя похвала вызывает застенчивую улыбку: радость от нового наряда возобладала над обычной невозмутимостью. Владей я итальянским в должной мере, я сказал бы что-то вроде: попалась, голубушка, а ты отнюдь не так бесстрастна, как хотела казаться. Синьора Мальдини не может удержаться от смеха и отправляется на кухню, откуда вскоре доносятся знакомые звуки приготовления кофе.

Понимаю, что уйти сегодня вечером не смогу. Утром я ей еле-еле втолковал, что уезжаю завтра в четыре часа, и, если я уйду сейчас, после того как только наметился прогресс в отношениях, синьора оскорбится. А я этого не хочу. Плюс ко всему эта комната мне нравится. Я успел привыкнуть к семейству напротив, спорящему за завтраком, к гулким ударам по мячу под окнами, болтовне соседок, мелодично звенящей меж бельевых веревок, отчего улочка делается похожей на громадный струнный инструмент.

Синьора Мальдини приносит кофе и садится рядом. Пододвигает маленькую чашечку через стол и закуривает сигарету. Мы молча смотрим на экран телевизора. Идет какая-то телевикторина, и синьора Мальдини то и дело что-то выкрикивает. Стоит ей угадать правильный ответ — и она хлопает в ладоши. Когда же ошибается, то бормочет: «Madonna mia» — и качает головой. Я смотрю на нее и, желая подбодрить, тоже качаю головой. Похоже, мы с синьорой Мальдини подружились.

В семь тридцать принимаю холодный душ, надеваю чистую одежду. Мятый и небритый, я выгляжу почти как бродяга. Для гостя президента суда вид у меня неподходящий. Туфли надеваю на босу ногу. Они такие старые и кожа их настолько мягкая и эластичная, что я почти не чувствую их на ногах. Вместе с длинным ключом кладу в карман несколько тысяч лир.

Я иду к улице Монтеоливето, чтобы поймать такси. А ведь уже много месяцев, если не лет, я не чувствовал себя так хорошо. И не важно, что моя жизнь дерьмо: в данный момент она благоухает. Вчера этого не было и завтра уже не будет. Завтра я еду домой. Произношу это вслух: «Завтра я еду домой». И в то же время знаю, что не поеду. Зачем ехать домой и наверняка мучиться страданиями, когда здесь я могу, пусть на короткое время, стать счастливым? Вытягиваю перед собой руки, как будто и впрямь взвешиваю обе перспективы. Счастье здесь — страдание там. Стараюсь по справедливости оценить значение каждой. Счастье, хотя и намного легче, куда щедрее, и мои весы показывают в его сторону. А что до моей службы, то консультирование уже дело прошлое. Я наконец-то уверен, что провел черту, такую же прямую, как и разделяющая Неаполь Спаччанаполи. Моя новая жизнь начинается здесь. Сейчас. С этой минуты. Всего-то и делов, что написать в благотворительную организацию, отменить прямые выплаты и постоянные заказы, и я смогу остаться в Неаполе хоть на целый месяц. Почему я этого не сделал еще несколько недель назад?

Пойду-ка я, пожалуй, пешком. Слишком взволнован и возбужден, чтобы брать такси. Принятое решение наполняет мышцы новой силой. Все кажется мне простым и ясным. Я широко размахиваю руками. Такое ощущение, будто я бегу, даже вприпрыжку, большими пружинящими шагами. Чувствую в себе ребячью легкость. Так и тянет рвануть вниз по широкой Римской улице, но, похоже, тело этому воспротивится. Не стоит слишком демонстрировать присутствие духа, пусть даже для этого есть все основания.

Решаю срезать путь и пройти через Испанский квартал. Не стоило бы: дело небезопасное в столь поздний час. Но сейчас я в себе уверен. Едва свернув с радужно освещенной Римской улицы, погружаюсь в бурую темень. Никаких уличных фонарей. Лишь сочится слабенький желтый свет из окон да мелькнет кое-где неоном старенькая вывеска. Такое впечатление, что темнота приглушает даже звуки ночи: лай собак, дребезжащее звяканье жестяной банки, поддетой чьей-то ногой, голоса людей, которые рядом, но не видны, в теплом недвижимом воздухе бьется многоголосое эхо теле- и радиопрограмм. Все вокруг, кажется, опустело, но бросаешь взгляд в раскрытые двери полуподвалов и видишь, как семьи сидят за ужином: перед ними миски макарон, кувшины с вином, бутылки воды, буханки хлеба, руки так и мелькают, накладывая, наливая, передавая. Внезапно понимаешь, что вокруг полно жизни. Добавить сюда доступ к книгам да итальянский вариант «Радио-3» — и получится именно то, как я хотел бы жить, — по-эпикурейски. Насущные потребности удовлетворены: крыша над головой, еда, общество, музыка. А для уединения можно воспользоваться методом Луизы.

Почувствовав некоторую усталость, остальной путь проделываю на такси. Распахиваю чугунные ворота и взбегаю по ступеням. Тяжелая дверь открывается, едва я оказываюсь на площадке. Луиза приглашает меня войти, прикладывая к губам длинный тонкий палец. Слышу, как кто-то играет на рояле. Луиза ведет меня в просторную кухню. Над крепким деревянным столом на треугольном кронштейне висят кастрюли со сковородками. Три больших разделочных места хранят следы многих и многих лет работы. Солидная плита с венчиками голубых язычков пламени, горящих под горячими чугунными решетками, на которых свободно умещаются три огромные сковородки. Эта кухня — для профессионала. Никаких изысков и причуд. Кухня мужчины. Что и говорить, Луиза не в полной мере соответствует образу хозяйки дома.

— Он пришел поздно, — шепчет она. — Часик должен поиграть. Ну, скажу тебе, стряпать и вести себя тихо на кухне невозможно. — Только теперь Луиза целует меня: быстрое, машинальное чмоканье в щеку. — Извини, я, наверное, плохая хозяйка. Сейчас приготовлю тебе что-нибудь выпить.

Луиза наливает белое вино в два высоких бокала.

— Поэтому, — говорю я, — ты открыла дверь еще до того, как я постучал?

Она кивает и пьет вино мелкими глотками. Звуки рояля приглушены: дом велик, и с Алессандро нас разделяют несколько комнат. Подхожу к двери и приоткрываю ее. Ноктюрн Шопена. Хорошо играет.

— Неплохо.

— Это Шопен, — сообщает Луиза.

— Знаю.

— А я знаю лишь потому, что, кроме этого, он ничего не играет. Одержимый какой-то. Для меня это малость утомительно.

— Так и есть, — говорю я.

Луиза подходит, прижимая бокал к груди:

— Ты доволен, как мы провели время?

— Очень, — отвечаю со всей теплотой, на какую способен. И тут вспоминаю о своем решении остаться еще на месяц. Хочу поделиться этим просто в надежде, что реакция Луизы, какой бы она ни была, на меня не подействует. Говорю: — Кстати, я думаю немного задержаться в Неаполе.

— Правда? — Она явно довольна, но говорит тихо из опасения потревожить мужа. — Потрясающе. Надолго?

— На несколько недель.

— Несколько недель? А как же твоя новая работа?

— Я больше этим делом заниматься не хочу.

Услышанное тревожит Луизу, она прижимает ладонь ко рту, как будто услышала нечто ужасное.

— Это ведь не из-за Алессандро, нет? Не следовало ему вмешиваться.

— Да нет, дело совсем в другом.

— Иногда я думаю, что люди поступают так, как он говорит, потому что он судья.

— «Джим, повелеваю вам изменить свою жизнь!» — произношу я, неумело подражая грубоватому выговору Алессандро.

— Ш-ш-ш, — шипит Луиза, округлив глаза.

Рояль умолкает.

— Ну вот, теперь мы будем виноваты.

Открывается дверь, и появляется Алессандро. Молча смотрит на нас обоих и, похоже, ни Луизу, ни меня не узнает. Потом обводит пристальным взглядом кухню — столешницы, разделочные места, плиту. Он явно выискивает что-то непривычное, какое-либо подтверждение того, что ему нашептала интуиция: в его отсутствие что-то произошло. Наконец лицо судьи расплывается в улыбке.

— Джим, рад приветствовать. — Алессандро делает шаг вперед, и тут же моя рука исчезает в его здоровенных лапищах. — Я на рояле играл. Должен… успокоиться. Луиза обычно ведет себя тихо, как мышка. Так что, услышав шум, я понял, что вы здесь.

— Вы отлично играете, — говорю я. — Шопен, если не ошибаюсь?

— Приятная музыка. Но в то же время серьезная. Мне нравится… как вы это называете… — В поисках подходящего слова он оборачивается за помощью к Луизе.

— Детализация, запутанность, сложность… — перечисляет та.

— Прекрасно, — кивает Алессандро. — Вот все это. И красота. Хорошо играется. Вам нравится Шопен?

Тянет солгать, но вместо этого довольно сбивчиво произношу:

— И да и нет.

— А классическая музыка? Или вы заодно с Луизой и ее друзьями? — Звучит это так, будто речь идет о его дочери.

— Нет, — отвечаю, — я люблю классическую музыку. Но Шопен, по-моему, слишком вычурный, очень часто ему недостает изысканности. А именно к ней он, как мне кажется, и стремился.

Алессандро, не торопясь, обдумывает сказанное. Наконец, отыскав, по-видимому, какой-то смысл в моих словах, подводит черту:

— А вот для меня — после целого дня работы — он совершенен.

— Вполне вас понимаю.

Алессандро наливает себе вина и опирается о стол.

— Ваше утреннее выступление было впечатляющим. Весьма благодарен вам, — произношу я.

— А, да, утром. Я и забыл. Вам было интересно? Я на дирижера похож, нет? На дирижера оркестра. — Он взмахивает руками, словно дирижируя.

Меня приглашают к столу. Луиза предлагает мне стул. Обхожу стол и усаживаюсь. Она садится напротив, расставив на столе три чистых бокала и две открытые бутылки красного вина. Оказывается, еду будет подавать не кто иной, как Алессандро. Он поднимает крышку с одной из больших сковородок и, вытянув шею, принюхивается.

— Perfetto, Louisa, perfetto.[36]

Луиза горделиво смотрит на меня. Алессандро достает из шкафа три глубокие тарелки и раскладывает пасту с моллюсками. Приправляет сверху пармезаном и протягивает нам по тарелке. Затем вручает округлые вилки и ложки. Луиза встает и приносит хлеб со словами:

— Вечно он о чем-то забывает.

Мы набрасываемся на еду. По примеру Алессандро я то и дело добавляю приправ к себе в тарелку: черного перца, кусочек морской соли, посыплю еще немного пармезаном или сбрызну оливковым маслом — каждая добавка меняет вкусовую гамму.

Луиза сообщает Алессандро о моих планах, которые встречают сердечное одобрение: по его мнению, месяц — это минимальный срок для полноценного пребывания в Неаполе. Потом по инициативе хозяина мы возвращаемся к судебному процессу. Алессандро хочется обсудить его рабочий день, и, думаю, не будь меня в суде, разговор вряд ли приобрел бы иную направленность. Основная трудность, с какой сталкивается обвинение, объясняет Алессандро, в том, что адвокат гангстера Сонино старается оттянуть время появления его клиента в суде, с тем чтобы вырвать оправдание, поскольку согласно итальянскому закону о гражданских правах если обвиняемый содержится под стражей дольше определенного времени, то дело прекращается. В данном случае обвиняемых девять человек, и Сонино дает против них показания, а до конца срока остается всего четыре недели. После многих недель правовых дебатов Сонино ожидали сегодня, но затем суду было заявлено, что он болен. Было затребовано заключение врача. Врач нашел, что обвиняемый практически здоров, если не считать легкого недоедания. Завтра он предстанет перед судом, уверяет меня Алессандро. Он полагает само собой разумеющимся, что коль скоро я остаюсь, то непременно захочу последить за ходом процесса. Мне советуют прийти пораньше: денек выдастся суматошный.

— Суматошнее, чем сегодня? — спрашиваю я.

Алессандро наклоняет большую голову:

— Сегодня еще до заседания все знали, что Сонино не появится. Завтра будет совсем другое дело. — Потом он интересуется, как я себя чувствовал на галерее для публики.

— Неуютно, — замечаю я.

Он обращается к Луизе за помощью:

— Неуютно? Я не понимаю.

— Inquientante,[37] — поясняет она.

— А-а, — тянет Алессандро. — Луиза рассказывает, там была Еугения Саварезе. Очень могущественная женщина. Я знаю ее много лет.

Это заявление меня поражает, но уточнить, что имеется в виду, я не решаюсь: не хочу, чтобы он подумал, будто мне интересны только его отношения с каморрой.

— Я помог ей подняться по лестнице.

— Очень добрый поступок, — кивает Алессандро.

Меня так и подмывает поинтересоваться, таит ли появление на галерее для публики какую-либо опасность для меня, но, сочтя подобный вопрос бестактностью, вместо этого спрашиваю о том воинственном молодчике, который показался мне самым неприятным. Алессандро разговаривал с ним в конце заседания. Лоренцо Саварезе. Внук Еугении. Алессандро сообщает, что Лоренцо был вторым человеком в группировке «Каморра модерна», правой рукой Сонино. Сонино считался (и в каком-то смысле считается до сих пор) capo di tutti capi, боссом всех боссов. Узнаю, что Саварезе, очень горяч, но еще и вполне разумен; на процессе он, Саварезе узнает о себе самом кое-что новое. Чувствую, это важное открытие для Алессандро в его попытках постичь психологию гангстера. Спрашиваю про Сонино, но Алессандро останавливает меня, подняв руку — жест очень похож на тот, каким он сегодня утром призывал зал суда к тишине. Я умолкаю на полуслове.

— Я вам расскажу, — произносит он, — но прежде позвольте подать рыбу.

Встает и направляется к духовке. Открывает дверцу, выпуская громадный клуб жара, и, втиснув руку в толстую варежку-прихватку, достает завернутую в фольгу рыбу, которая лежит на противне, напоминая спящего космонавта. Тем временем Луиза собирает грязные тарелки, складывает их в большую прямоугольную мойку и тут же садится обратно за стол со слегка виноватым видом. Неужели даже это может быть расценено как нарушение распределения домашних обязанностей? Алессандро подает нарезанную рыбу на стол. Затем возвращается к плите, снимает крышку с булькающей кастрюли и склоняется над ней.

— Perfetto, Louisa, perfetto, — повторяет он, раздувая ноздри и вдыхая ароматные пары. Потом несет кастрюлю к столу. Пока он раздает тарелки, я искоса гляжу в кастрюлю. В ней томатный соус с приправами, что Луиза покупала накануне. Апессандро усаживается за стол, берет обернутый фольгой кусок рыбы и укладывает себе на тарелку. Луиза делает то же самое, а за нею следом и я. Развернув фольгу, мы поливаем рыбу соусом с помощью черпачка. Мякоть морского окуня и в самом деле замечательная, плотная и сочная. И соус ей не уступает: легкий, пахучий, ни один из ингредиентов не перебивает аромата других, не портит вкуса рыбы. Я расточаю Луизе щедрые похвапы, приговаривая, что ничего лучше я уже давно не едал.

— Кстати, хлопоча у плиты, я не проронила ни звука, — замечает она, сверкнув взглядом на мужа.

Алессандро откладывает нож и тянется к жене через стол. Он ее не касается, но само движение, порыв безошибочно свидетельствуют о преклонении, как будто даже о его неспособности в полной мере наделить ее любовью, которой она заслуживает. Луиза спокойно улыбается уголками губ. Во взгляде ее светится обожание, позволяющее Луизе терпеливо сносить придирчивость и мелкие капризы мужа. Момент трогательный. Я поднимаю свой бокал. Алессандро тут же поднимает свой.

— За что? — спрашивает он.

— За Луизу.

Луиза изумлена:

— За меня?

Алессандро тоже не очень понимает, с чего это я удостаиваю его жену такой чести, но скоро осознает. Благодаря ей мы собрались здесь, она свела нас вместе, приготовила чудесную еду: то и другое заслуживает тоста. Алессандро польщен. Мы со звоном сдвигаем бокалы. Потом Алессандро решает, что теперь его черед произносить тост.

— За ваше пребывание в Неаполе, — говорит он.

Мы поднимаем бокалы. Алессандро смотрит на Луизу, явно желая, чтобы она тоже приняла участие в обмене здравицами, предложив выпить за что-нибудь. Подумав немного, Луиза, глядя на меня, восклицает:

— За нашего нового друга!

— Благодарю вас. — Вежливо отвечаю я и добавляю: — За моих новых друзей!

— Это мой тост! — резковато бросает Луиза и повторяет: — За нашего нового друга!

Алессандро вторит ей.

Ставим бокалы на стол и продолжаем трапезу. Я собираюсь вторично просить Алессандро поведать мне историю про Джакомо Сонино, когда он, сделав два больших глотка вина, сам начинает рассказ.

Последние десять лет никто не нагонял на неаполитанцев такого страху, как Джакомо Сонино. Будучи лидером «Каморра модерна», он несет ответственность за девяносто процентов всей преступной деятельности в городе и за его пределами: убийства, контрабанда, проституция, доставка наркотиков, рэкет и «крышевание», даже уличные ограбления. Его банда заполнила пустоту, образовавшуюся после того, как в конце 80-х годов завершилась война между кланами «Нуова каморра органиццата» и «Нуова фамилья». Воспользовавшись случаем, Сонино набрал себе молодых парней, каких смог чем-то увлечь или подчинить. А в Неаполе таких молодых парней хватает. В образовавшейся банде кровных связей было немного. Преданность обеспечивалась посвящением в гангстеры, неукоснительной круговой порукой (omerta) и легендой о Сонино. Легенда эта включала университетское образование (вещь почти неслыханная среди южноитальянских организованных преступных сообществ), склонность к поэтическим упражнениям (здесь он, правда, менее оригинален), а главное, что Сонино оказался наделен своего рода бессмертием, выйдя невредимым из схватки с тремя вооруженными громилами. Алессандро поясняет, что для неаполитанцев, крайне склонных к суевериям, быть везунчиком — это самое сильное качество, каким может обладать человек.

— И это все правда? — спрашиваю я.

— У него много шрамов.

— Тогда почему он раскаялся?

— Много людей загубил.

— Сколько человек?

— Десять.

Почему-то меня это не поражает.

— Сколько ему лет?

— Тридцать три.

Это поражает больше. Оказывается, он моложе меня.

— Чем же ему поможет раскаяние?

— Если бандитов осудят, то он получит новое имя, — говорит Алессандро. По его тону понимаю, что он презирает эту систему и сделки, которые в ней совершаются, и в то же время молча соглашается с тем, что эти самые сделки — единственный способ усадить преступников за решетку.

Пробую подойти с другой стороны:

— Почему Сонино тянет с показаниями, если это означает, что бандитов выпустят, а его нет?

— У него даже в тюрьме много власти.

— Тогда зачем же он пошел на сотрудничество?

— Он сложный человек. Но ненавидит Саварезе. Саварезе сходится… — Алессандро плотно сводит пальцы обеих рук в кулаки, — Саварезе сходится с людьми. Вам это понятно? Как в старой каморре. Он заботится о них. У него есть честь, как говорится.

— А вы как считаете?

Вопрос глупый. Алессандро молитвенно складывает ладони. Меняю подход:

— Кто, по-вашему, выиграет? — Я имею в виду Сонино с Саварезе, забывая, что на самом деле состязание идет между каморрой и законом.

При этих словах Алессандро вздыхает и качает головой:

— Не так все просто, Джим. И процесс этот не так-то прост.

И я узнаю о крупной неудаче правосудия в начале 80-х годов. Хотя сам он в том деле не участвовал, все же вспоминать ему тяжело. После того как направленный против мафии закон сделал преступлением саму причастность к преступной организации (то был единственный способ добраться до intoccabili, «неприкасаемых», мафиози, забравшихся так высоко, что лично больше в преступных деяниях не участвуют), неожиданно появились десятки pentiti, обвиняющих тысячи своих дружков по каморре. Было решено осудить всех вместе, в одном судебном процессе — maxi-processo. Длился он три года и почти целиком держался на показаниях свидетелей о том, что обвиняемые так или иначе принадлежали к каморре.

— Всего и дела-то? — изумленно спрашиваю я.

Жест Алессандро (плотно сжатые пальцы обеих рук возле груди) лучше всяких слов говорит мне, что он считает все это большой глупостью. Сначала почти все были осуждены, а затем выпущены по обжалованию приговора. Свидетельства pentiti оказались настолько ненадежными, что в прах рассыпались перед жесткой требовательностью апелляций.

— Вот почему этот процесс так важен, Джим. Вот отчего так важно понять Сонино. Если он скажет нам правду и мы вынесем обвинительный приговор, то не попадем впросак, как в прошлый раз.

— Я думал, что этих людей обвиняют во взрыве машины?

— Есть показания одного Сонино, — говорит Алессандро.

— И каковы же шансы, — спрашиваю я, — добиться осуждения, основываясь только на его показаниях?

— Осудить легко, — отвечает Алессандро нетерпеливо. — А вот сделать так, чтобы…

— …крепко-накрепко, — вмешивается Луиза, не дожидаясь, пока муж найдет нужное слово или попросит помощи.

— В том и заключается моя работа президента, чтобы отыскать истину. Другие судьи на maxi-processo… им хотелось только осудить. И это очень плохо. Я не виню pentiti. Я виню судей. Они слабо провели процедуру дачи показаний.

Луиза добавляет:

— Поэтому суд и тянулся так долго.

— До упора, — говорю я.

Луиза кивает.

Алессандро начинает раздражаться. Процесс изматывает его. Закон и справедливость отступили на второй план перед ограничениями — следствием ущерба от поражения системы юстиции и необходимости не допустить подобного впредь. Теперь вся ответственность — на Алессандро, который с самого начала стремился к истине, а не к осуждению. Неудача maxi-processo ударила и по борьбе против каморры, поскольку дискредитировала и министерство юстиции, и всю идею pentiti, ведь впервые столько членов каморры нарушили кодекс omerta: десятки пошли на сотрудничество, в том числе пять-шесть очень влиятельных фигур. Распорядись судейские своими козырями разумно, и один из непреодолимых барьеров в борьбе с такого рода преступной организацией — кодекс молчания — был бы разрушен, а это смертельный удар по всей преступной среде. Получилось же, что обвиняемых оправдали, a pentiti бросили в тюрьмы. Стоило это миллионы, для суда отстроили новое помещение, о процессе сообщалось в новостях по всей стране. Это был великий позор.

Закончив есть, мы отодвинули тарелки на середину стола. Я сыт, и Алессандро, похоже, тоже. Он обращается ко мне:

— Итак, Джим, вы больше не будете консультировать?

Не уверен, что делился с ним своими планами на этот счет. Я почувствовал раздражение, но на вопрос отвечаю утвердительно.

— Чем же вы займетесь? — спрашивает он напрямик.

Смотрю на Луизу. Идя сюда, я радовался тому, что не знаю ответа. Теперь же заявить так было бы бессмысленно. Впрочем, отвечать мне не приходится: Луиза приходит на выручку. Принимаясь собирать тарелки, она произносит:

— Если бы у тебя был свободный выбор… Если бы ты мог выбрать что угодно на свете…

Я смотрю на Алессандро: судя по всему, его такой подход устраивает.

— Стану великим скрипачом, — говорю я.

— А-а! — одобрительно вздыхает Алессандро. — Скрипка, по-моему, самый чувственный и самый интеллектуальный инструмент. Вы знаете, что в Италии всегда делали самые лучшие скрипки?

— Знаю.

— Вы играете?

Сокрушенно качаю головой.

— А-а, — вновь произносит он, только на этот раз разочарованно. Похоже, Алессандро искренне расстроен, что мне не суждено стать скрипачом.

Я восхищаюсь замечательной двойственностью этого человека: он романтик и вместе с тем практичен, да к тому же способен выразить обе эти ипостаси простым междометием.

— Чем еще вы могли бы заняться? Возможно, политикой?

Понятия не имею, с чего такое пришло ему на ум. Может, виновата в этом первоначальная путаница в отношении моей работы, которая и привела Алессандро к выводу, что возможным выбором моей дальнейшей карьеры станет политическое консультирование. А может, он предлагает заняться политикой всякому, кто нуждается в жизненном наставлении?

— Нет. Зато я частенько подумывал, а не делать ли мне сыры.

— В самом деле? — встрепенулся Алессандро.

— Да, — говорю я застенчиво: вообще-то это чистая правда, но я ляпнул наобум и на такую реакцию вовсе не рассчитывал.

— Почему? — спрашивает он.

Честно говоря, я не знаю почему, если не считать того, что это лакомство обожаю, да еще как-то раз мне сказали, что у меня хороший вкус на сыр. В конце концов я так и отвечаю.

Алессандро кивает и внимательно всматривается в мое лицо. По-моему, отыскивает во мне черты, говорящие о склонности к сыроварению. Тем временем Луиза ставит перед нами гарелку, на которой лежит нечто, напоминающее кусок какого-то пирога в окружении аккуратных шариков белого мороженого.

— Как по волшебству, — говорит Луиза. — Сыр.

— Сыр?

— А вы знали, что Неаполь — родина моцареллы? — замечает Алессандро. — Лучше сыра не найти.

Я качаю головой и, указывая на пирог, спрашиваю:

— Что это?

— Дикая спаржа, — говорит Луиза.

— Господи! — восклицаю я и чувствую, что ко мне возвращается аппетит.

Мне предлагают попробовать моцареллу. Алессандро очень хочется узнать мое мнение после того, как я признался в своей любви к сыру. Отрезаю порядочный кусок. Сыр нежный, сливочный, влажный, тает во рту. У меня нет слов, чтобы выразить свои ощущения: просто мычу на все лады от удовольствия.

Алессандро доволен.

— Я люблю сыр стилтон, — говорит он. — Чудесно!

Увы, сравнительный анализ английских и итальянских сыров, призванный свидетельствовать о достижениях той или иной страны в этой области, окончен. Полагаю, Алессандро, хотя и находит сыроварение интересным и, возможно, подходящим для меня занятием, сам мало что может сказать на сей счет, разве что спросить мое мнение об итальянском сыре и сообщить, какой из английских предпочитает.


В течение получаса мы пощипываем ром-бабу и попиваем граппу. Алессандро все реже участвует в беседе и, кажется, погружается в состояние блаженной отрешенности. Мы с Луизой толкуем о планах на ближайшие недели, о моем намерении остаться у синьоры Мальдини. Решаю рискнуть и еще раз появиться в суде. Мы договариваемся встретиться завтра. Во время разговора Луиза не выпускает руку Алессандро, покоящуюся на столе, рассеянно перебирая его толстые пальцы. Я обращаю внимание, как ее белые изящные руки резко контрастируют с огромными смуглыми руками мужа. Так и кажется, что они воплощают все, что есть привлекательного в противоположном поле. Могу себе представить, какой восторг Алессандро и Луиза испытывают, лежа обнаженными в постели. Это, должно быть, и есть ключ к их взаимному сексуальному влечению. Сказка о крестьянине и принцессе. Уверен, что с половой жизнью у них все в порядке.

Уже одиннадцать часов. Пора прощаться: у Алессандро завтра трудный день. Муж и жена вместе провожают меня до двери и приглашают провести выходные в их доме в Сорренто. Оба уверяют, что мне понравится лимонная роща и царящая там прохлада.

Уже за порогом Алессандро спрашивает, как я намерен добираться до пансиона. Отвечаю, что пойду пешком.

— Мой водитель вас отвезет, — говорит хозяин и, подойдя к столику в прихожей, снимает телефонную трубку. Через некоторое время внизу заурчал мотор. Алессандро обещает, что помашет мне рукой завтра в зале заседаний. Его в высшей степени забавляет выражение беспокойства на моем лице. Мы все обмениваемся поцелуями, и я быстро спускаюсь по ступеням к воротам, где оборачиваюсь в последний раз. Они стоят в дверях: Луиза со сложенными на груди руками и Алессандро, обнявший жену. Подъезжает «альфа-ромео», и я залезаю в нее. Вспоминаю, как пару дней назад сидел в этой машине с Луизой и Алессандро и с пренебрежением думал о себе. Вот, дескать, человек достиг уже среднего возраста, а похвастать-то и нечем. Зато сейчас у меня прямо противоположные ощущения: чувствую себя так, словно жизнь только начинается.

3

Добравшись до третьего яруса Дворца правосудия, еще вчера пустовавшего, еле продираюсь через толпу людей возле входа на галерею для публики. По обе стороны от двери стоят два вооруженных полицейских. Окружающие бранятся на них, явно стараясь уколоть побольнее. В толпе замечаю нескольких женщин, которых видел вчера. Положим, я заранее ожидал чего-то подобного, и все же появилась тревога. Люди вокруг возбуждены и гневны. А ну как им придет в голову обратить свою злость на чужака, затесавшегося в их ряды? Еугении Саварезе я не вижу. Она, наверное, могла бы замолвить за меня словечко, так сказать, ответить услугой за услугу, оказанную ей накануне.

Недалеко от меня стоит та самая девушка, с короткой стрижкой. Она очень привлекательна и выделяется в безликой толпе, по-видимому, нарочно исказив традиционный облик неаполитанской женщины мальчишеской прической. Что-то в ней есть от юных представительниц то ли итальянского, то ли испанского предместья Нью-Йорка 50-х годов, которые мне попадались на старых черно-белых фотографиях. Обернувшись, девушка замечает меня. Я улыбаюсь, и она улыбается в ответ быстро и нервно. Девушка чем-то напугана.

Двери раскрываются, и полицейские начинают понемногу фильтровать толпу, каждому задавая какой-то вопрос. Отвечают им злобно и нетерпеливо. Сомнительно, чтобы я понял, о чем меня спросят. С другой стороны, когда я дойду до дверей, на галерее небось и места не останется. Соображаю, не повернуть ли обратно, но теперь сзади меня плотно подпирают, подталкивают вперед, деваться мне некуда. По мере продвижения замечаю, что по результатам теста «вопрос — ответ» полицейский определяет, в какую сторону галереи направить очередного зрителя. Что, если таким образом стражи порядка разделяют враждующие семейства? Если так, то куда мне идти? В общем-то мне тут не место. Опять поминаю недобрым словом Алессандро: на этот раз он должен был настоять на том, чтобы я сидел с журналистами.

Минут через пять оказываюсь непосредственно у входа. Передо мной невысокий старичок спорит с охранником, настоятельно пытаясь что-то объяснить. Полицейские, не обращая внимания на его слова, как заведенные повторяют вопрос, который задают всем. В толпе позади меня раздаются нетерпеливые выкрики и оскорбления в адрес полиции. Ощущение такое, будто это я их задерживаю. Меня бросает в жар, становится страшновато. Наконец один из полицейских отталкивает старичка в сторону. Не теряя времени, шагаю вперед.

— Non capito, — говорю я. — Inglese.[38] — Стараюсь при этом принять обезоруживающе невинный вид. Вижу, что это не помогает, и произношу: — Turista.

Полицейские молча взирают на меня, не скрывая раздражения: им и без меня забот хватает. Вот он, идеальный момент, чтобы уйти, отойти в сторонку вслед за невысоким стариком. И тут из недр галереи для публики появляется эта стриженая девчонка, что-то разъясняет полицейским, в частности, что я inglese: остального я просто не понимаю. Полицейский подозрительно смотрит на нас, потом пренебрежительно пожимает плечами. Девушка машет мне: проходите. Нерешительно трогаюсь с места: мне не указали, на какую сторону садиться. Девчонка хватает меня за руку и тянет за собой. Из атмосферы растущего недовольства за порогом галереи я попадаю в обстановку еще более шумную и бурлящую гневом. Похоже, я дал маху. Ошибку совершил. Большую ошибку. Я оказался в помещении, заполненном возбужденными людьми, которых обуревают дурные предчувствия. Как в западне: плотная толпа в дверях, непробиваемое стекло между галереей и залом суда. К тому же большинство мест уже заняты и мне придется протискиваться куда-нибудь в середину ряда. Не особенно приятно находиться там, где тебе не рады. Внизу, в клетке, обвиняемые сбились в кучу, обмениваясь знаками с людьми на галерее. Внезапно я обнаруживаю, что Лоренцо Саварезе смотрит прямо на меня, идущего рука об руку с его подружкой. Или сестричкой? Я замираю, она тут же бросает меня и спешит вниз по ступенькам к стеклянной перегородке. Идти за ней я не собираюсь: спасибо за помощь, красотка. Нахожу себе местечко где-то посередине четвертого ряда. Да, теперь уже из этой западни так просто не выбраться. Сердце колотится так сильно, что на мгновение мне кажется, будто здание вздрагивает от землетрясения. Пробую поглубже дышать, стараясь по возможности не привлекать внимание окружающих.

В зале суда полно полицейских, гораздо больше, чем вчера. Некоторые стоят небольшими группами, лениво беседуя, другие поодиночке подпирают стены. Насчитываю пятнадцать человек, все молоды, как и обвиняемые, с таким же, как у них, характерным угрюмым выражением на лицах. Адвокаты и их помощники оживленно перебегают от столика к столику, переговариваются, ругаются по мобильным телефонам. Никакого телевидения нет. Судейский стол пуст. На галерее для публики — только сейчас это замечаю — в каждом углу по полицейскому. Они курят, принимают вольные позы, демонстрируя равнодушие к своему долгу и не скрывая раздражения по отношению к любому, чье поведение требует от них исполнения полицейских обязанностей. Неаполитанцу нелегко служить в полиции. Для некоторых это такой же акт противопоставления себя обществу, как и стать pentito в преступном мире.

Пожалуй, я не стану взывать к ним о помощи, если что-то пойдет не так. Осматриваю зал в поисках Еугении Саварезе. Вот кого я хотел бы видеть своей заступницей. Вокруг все то и дело вскакивают и орут либо через стекло в сторону подсудимых, либо через всю галерею друг на друга. Враждебность самая что ни на есть неподдельная. Похоже, я был прав: в дверях нас поделили на фракции, на лагеря. Что, как ни крути, означает: попал в один из них. Пытаюсь разглядеть тех, кого запомнил по вчерашнему заседанию. Все они на другой стороне. Вряд ли помещение поделено между сочувствующими Джакомо Сонино и сторонниками обвиняемых. В этом случае повсюду только и было бы слышно: «Vendetta! Vendetta!»[39] А люди, скандалящие вокруг меня, больше похожи на ссорящихся соседей, нежели на членов мстительного famiglia.[40]

В сопровождении помощника и присяжных в зал суда входит Алессандро. На секунду он устремляет взгляд вверх. Стараюсь не встретиться с ним взглядом. Адвокаты и подсудимые рассаживаются по своим местам. На галерее устанавливается относительная тишина. Алессандро подвигает к себе микрофон и стучит по нему. Гулкие удары эхом разносятся по всему залу.

— Buon giorno a tutti,[41] — радушно произносит председатель.

Адвокаты, толкаясь, устремляются к судейскому столу, наперебой выкрикивая свои претензии. Алессандро терпеливо отвечает каждому. Из-за решетки доносится крик. Я не успеваю заметить, кто кричал. Алессандро никак не реагирует. В свою очередь, здесь, на галерее, орет, вскочив, какой-то мужчина. Ближайший к нему полицейский делает шаг вперед и сразу же попадает под град проклятий. Полицейский презрительно усмехается и отступает, держа руку на белой кожаной кобуре. Мой страх уступает место возбуждению. Понимаю, что происходит что-то необычное. Еще ничего существенного не случилось, а обстановка уже накалена. Мною овладевает стадное чувство. Я понемногу поддаюсь ему, становлюсь неотъемлемой частью толпы. Стремление к нейтральности куда-то ушло. Я встаю на одну из сторон. На сторону обвиняемых. Я даже знаю имя их предводителя, таинственного Лоренцо Саварезе. Ну, не то чтобы я записывался в противники закона и правопорядка. Просто, как выясняется, мое первоначальное расположение к Джакомо Сонино сменилось отвращением к его предательству, и теперь мне хочется, чтобы его миссия потерпела крах. Стоило мне взглянуть на подсудимых поближе — и я уже нахожу возможность для оправдания избранного ими пути. В первый раз их мировоззрение находит во мне некий отзвук. А как, должно быть, горько делается на душе, когда человек, которого ты знаешь много лет, которому ты доверял безгранично, вдруг с готовностью дает против тебя показания. Неудивительно, что мои симпатии и поддержка на стороне тех, кто не изменяет себе, даже оказавшись под следствием.

Перед судейским столом устанавливаются кресло и микрофон. Полагаю, это для Сонино, когда его станет допрашивать Алессандро. Очень странно, что в зале суда нет отдельного места, закрепленного за свидетелями. Из клетки снова доносятся крики. По-моему, обвиняемые настаивают на возможности четко видеть лицо Сонино. Алессандро поднимает руку, заставляя их замолчать, и отдает распоряжение развернуть кресло. Гул одобрения волной прокатывается по галерее для публики. Очевидно, зрители ждут, что Сонино сломается, оказавшись во время дачи показаний лицом к лицу с теми, кого он предал.

Наконец семеро полицейских вводят Сонино. Зал взрывается яростью. Обвиняемые вскакивают и бешено раскачивают решетку. Я начинаю бояться, как бы стекло, отделяющее нас от зала суда, не рассыпалось от визга зрителей. Полицейские среагировали моментально: внизу они выстроились в шеренгу перед клеткой, здесь, наверху, вытащили дубинки. Грозно звучит приказ: замолчать или покинуть помещение. Шум на галерее быстро стихает.

Смотрю на Алессандро. Он спокойно говорит со своим помощником. Судя по его лицу, беседа может быть о чем угодно — от разгромного поражения «Лацио» от «Наполи» до роскошного ужина, приготовленного его женой вчера вечером.

Стража берет Сонино в полукольцо. Впервые я могу ясно разглядеть Il Pentito. Он высок ростом — слишком высок для неаполитанца. На нем темный костюм, белая сорочка, темный галстук. Очень худой. Нечесаные сальные черные волосы. Сонино медленно опускается в кресло и, сгорбившись, опирается на подлокотники. Похоже, сидеть прямо ему трудно. Предательство доконало его. Я сочувствовал гангстерам за решеткой, однако по плачевному состоянию Сонино ясно, что акт измены способен так же сильно ударить и по изменнику. Он раздавлен. Судебное разбирательство, необходимость публично обличать подельников и перечислять имена не менее ужасны, как если бы те же самые сведения были вырваны под пыткой. Сонино похож на человека, подвергавшегося истязаниям в течение недель или даже месяцев. Вот и сидеть в кресле ему стоит больших трудов, настолько разбито его тело. Ни дать ни взять тряпичная кукла.

Во мне просыпается злость. Сонино слишком слаб, чтобы давать показания в подобных условиях. Смотрю на Алессандро. Этого я от него не ожидал. Человек его положения наверняка обязан понимать, что допрашивать человека в таком состоянии столь же безнравственно, сколь и юридически неблагоразумно. Алессандро норовит угодить в ту же ловушку, в которую попали устроители предыдущего процесса с pentiti. Свидетельство Сонино не устоит, что бы он ни сказал. Даже невзирая на возможные обвинения в необъективности и нарушениях гражданских прав, если позже Сонино придет в голову пойти на попятный и все отрицать, ему всего лишь понадобится заявить, что он не мог противостоять нажиму обвинения, добивавшегося признания вины. Только успеваю об этом подумать, как происходит нечто примечательное. Сонино, поверженный, казалось бы, в прах, зашевелился в кресле. Медленно поднимает голову, выпрямляется и в упор смотрит на подсудимых. Это не похоже на заранее срежиссированное театральное превращение подавленного кающегося грешника в непокорного гангстера. Сонино в его ослабленном состоянии хватило всего нескольких минут, чтобы сообразить, кто он такой и где находится, и его проснувшаяся гордыня — сила куда более мощная, чем чувство стыда, — вернула Сонино прежний облик бравого бандитского денди. Для этого понадобилось нешуточное усилие воли, напряжение до сих пор заметно налице Сонино. Понятно, что он не может позволить себе выглядеть безвольным трусом перед этими людьми. Пренебрежение, презрение, превосходство — вот что он чувствует и желает выразить. Опять я поторопился со своей оценкой. Любое возникшее у меня впечатление буквально через пять минут оказывается ложным, и мне приходится корректировать его.

Теперь обвиняемые выходят из себя, цепляются за прутья решетки, как обезьяны, за исключением Саварезе, который явно не хочет быть жертвой манипуляций Сонино, а потому спокойно сидит, зажав в кулаке сигарету. Полицейские окружают клетку и бьют дубинками по рукам гангстеров, их отталкивают, фуражки падают на пол. Полицейские принимаются молотить дубинками с удвоенной силой, заставляя обвиняемых отступить. Галерея в ярости, публика визгливо вопит. Сначала достается полицейским, потом Алессандро, потом снова полицейским, и так до бесконечности.

Я, наверное, единственный, кто сидит на месте. Теперь так называемые фракции различаются довольно отчетливо. Я нахожусь среди сторонников Сонино. Проклятия и оскорбления из лагеря противника четко делятся на два потока: женщины на чем свет стоит грубо поносят других женщин, а мужчины намекают, что ждет семейство pentiti теперь, когда у него не осталось ни на грош чести. Я не понимаю ни единого слова, но интонация говорит мне обо всем. Стараюсь ни на кого не смотреть. Обстановка пугающая и вместе с тем комическая, только комедия вот-вот превратится в драму. Полиция, похоже, отчаялась навести порядок, и я ощущаю приближение настоящей опасности. Страх неотступно гнездится где-то у меня в желудке. Я нахожусь среди людей, взвинченных страстями, которые упорно требуют выхода. Я — самая очевидная цель, причем для обеих сторон — чужак. Уверен: стоит только найтись человеку, который привлечет ко мне всеобщее внимание, и вся их ярость обрушится на меня. Уговоры, что ничего дурного случиться не может, практически не действуют. Получи я сейчас удар ножом — никто и не заметит. Вопли мои попросту утонут во всеобщем гаме, а распростертое тело скроет от глаз полиции безумствующая толпа.

Слышу, как Алессандро кричит: «Silènzio!» — и бьет ладонью по столу. Звук грохочет в динамиках, но толку от этого немного. Снова и снова Алессандро грозно командует: «Молчать!» — и стучит кулаком. Бесполезно: дело зашло слишком далеко. Внизу между полицейскими маячит фигура Сонино. На лице его дразнящая ухмылка: наслаждается тем, как сумел взбаламутить течение процесса, радуется, бандит, учиненному им столпотворению. В очередной раз попытавшись утихомирить зал, Алессандро встает, резко отбросив складки мантии. Его голос, хриплый и напряженный, трудно различим. Опершись кулаками о судейский стол, Алессандро подается вперед. Адвокаты откидываются на спинки кресел, будто его движение вынуждает их отпрянуть. Алессандро указывает на клетку, и сильная рука его дрожит от ярости. Секунду спустя клетка уже наводнена полицейскими, которые выталкивают обвиняемых в камеру ожидания. Это вызывает новую волну ярости на галерее. Женщины и некоторые мужчины устремляются к перегородке и дубасят по стеклу. Тогда Алессандро указывает на галерею и приказывает: публику убрать. Жест его встречен воплями, руганью, непристойными движениями.

Полицейские требуют очистить галерею. Никто не двигается. Я же, однако, рад подчиниться и с вежливыми «mi scusi» и «grazie» начинаю пробираться к проходу. Это привлекает всеобщее внимание. Те, мимо кого я прохожу, кипят от негодования и не скрывают этого. Меня пихают и толкают. Двое мужчин нарочно встают у меня на пути. С трудом сохраняя остатки самообладания, я пытаюсь обойти их. Люди по обе стороны прохода злобно таращатся на меня. Ищу взглядом знакомую девушку, но не нахожу. Перелезаю через два ряда. На меня орут, кроют бранью. Между мной и центральным проходом три места, и все заняты женщинами. Надеясь на удачу, пробираюсь мимо них и получаю вдогонку крепкого пинка. Я падаю и последнюю пару футов одолеваю ползком. Стыд приходит на смену страху. Я краснею и затравленно озираюсь. Полицейский открывает передо мной дверь: похоже, его больше забавляют мои невзгоды, нежели заботит моя безопасность.

За порогом галереи тихо. Двоих охранников из службы безопасности вроде бы заинтересовало мое внезапное появление, но вскоре они отворачиваются, продолжая разговор. Я быстро иду к эскалатору.

Выхожу из здания суда. Внезапная жара и слепящее солнце обрушиваются на меня. Прислоняюсь к стене, чтобы перевести дух и успокоиться. Вот так история, говорю я себе. Как мне только удалось выбраться оттуда невредимым!

Из здания появляются бывшие мои соседи по галерее. Отворачиваюсь, не желая быть узнанным. Ехать на трамвае обратно к центру города, наверное, неразумно. Я быстро огибаю Исправительный центр со стороны, противоположной главной дороге. Шагаю, нарочно не оглядываясь. Я уже дошел до середины площади, как слышу за спиной топот бегущих ног. Быстро оборачиваюсь, готовый в любой момент отскочить или, если понадобится, дать деру. Но это всего-навсего та самая девчонка. Останавливается передо мной, засовывает руки в карманы джинсов.

— Чего надо? — спрашиваю я резко и грубо.

— Inglese? — произносит она с легким неаполитанским акцентом.

Я колеблюсь: с одной стороны, не хочется показаться невежественным, а с другой — нет никакого желания связываться ни с кем из этой компании, а особенно с лицами, состоящими в любого рода связях с подсудимыми гангстерами. Инстинкт подсказывает: шагай прочь. Вместо этого я произношу:

— Ты говоришь по-английски?

Она кивает. Я оглядываюсь по сторонам. Следят ли за нами? Может, это ловушка? Какая-то большая бетонная скульптура заслоняет нас от толпы, покидающей здание суда.

— Хорошо по-английски говоришь? — спрашиваю, надеясь, что девчонка не поймет и беседа наша закруглится сама собой легко и просто, без обид.

— Десять лет в школе, — с легким вызовом отвечает она.

— Чего ты хочешь?

— Ты что здесь делаешь?

Ее послали выяснить? Опять я на распутье. Если совру, что прочел о процессе в газете и решил посмотреть… А вдруг о моем знакомстве с Алессандро уже известно? И тогда у них появится серьезная причина для подозрения. С другой стороны, если скажу правду — я, мол, приятель президента Масканьи… Господь ведает, к чему это приведет. Отчаявшись, говорю, что попал на процесс случайно.

Девчонка терпеливо слушает, пока я перечисляю хронологию событий, приведших меня сюда: простуда, Массимо, газета, фотография Сонино, опоздание на обратный рейс.

Потом спрашивает:

— У вас бывает… такое в Соединенном Королевстве?

Камня за пазухой у нее вроде бы нет. Думаю, о моем знакомстве с Алессандро еще не знают.

— В общем, нет, — отвечаю я. — Изредка случается.

Она по-настоящему красива. С развитой фигурой, даром что в потрепанных джинсах. Распускающийся бутон неаполитанской красоты.

— Я со своей famiglia, — заявляет девушка.

Трудно судить, содержится ли угроза в ее словах. «Я со своей famiglia». Тем же тоном могла бы сказать, с кем она проводит выходные. Но в данном случае эта фраза вполне может оказаться предостережением. Я уже жалею, что решил задержаться в Неаполе. Бросаю взгляд на часы. На дневной рейс еще успеваю. Я собираюсь воспользоваться этим как предлогом, чтобы уйти, но тут девчонка круто оборачивается. Какая-то женщина, стоящая поодаль, зовет ее:

— Giovanna!

Я прощаюсь и иду прочь, но девчонка торопится следом… и толкает меня в бок, да так, что я сбиваюсь с шага. Я останавливаюсь, пораженный и испуганный. Что это? Намек на грозящую мне опасность? Я, может, и спросил бы, но, пока прихожу в себя, девчонка уже на полпути к зданию суда. К своей famiglia.

4

На обратном пути покупаю газету с фото Джакомо Сонино на первой странице. Снимок сделан, должно быть, сегодня утром: на нем тот же темный костюм. Мой план на остаток дня (то есть при условии, что я перестану оглядываться и зайцем бегать по Неаполю, спасаясь от невидимых громил): пообедать в ресторане, где мы были вчера с Луизой (в душе надеюсь, что застану ее, расскажу о своих сегодняшних злоключениях и получу утешение), купить писчую бумагу, конверты, вернуться к себе в комнату, написать письма и кое-куда позвонить. Чтобы в полной мере оценить свободу, которую я несколько неожиданно обрел здесь, прежде необходимо навести порядок в делах.

В ресторане людно. Луизы нет. Официант узнает меня и радушно приветствует. Дон Оттавио появляется в дверях кухни, и мы пожимаем друг другу руки. Меня усаживают за тот же столик, что и вчера. Похоже, его оставляют для постоянных посетителей. Делаю заказ, выбирая из порционных блюд. Их названия написаны мелом на черной доске под аляповатой картиной «Последняя вечеря», на которой вместо двенадцати учеников Христа изображены известные неаполитанцы. Узнаю только Софи Лорен и Карузо. Разворачиваю газету и пытаюсь читать. Я привык думать, что итальянский, где полным-полно узнаваемых латинских слов, при желании нетрудно разобрать, но схожесть его с английским заканчивается уже на существительных, так что даже если уловить общий смысл, то детали, оценки, угол зрения остаются тайной. Тем не менее продолжаю корпеть над текстом, поднимая голову лишь при стуке пластмассовой занавески, в надежде, что появится Луиза.

Паста хороша. Сосиски и friarielli великолепны. Выпиваю целый литр воды. Наевшись, похлопываю себя по животу со словами: «Вот это жизнь!» — но чувствую себя довольно глупо. Счет на клочке бумаги извещает, что обед обошелся мне примерно в пять фунтов стерлингов. Достаю деньги из кармана джинсов, и вместе с ними в руке у меня оказывается сложенная вдвое гостевая карточка. Разворачиваю. «Кибер-Данте», интернет-кафе на площади Беллини. Рекламные расценки на Интернет. На обороте нацарапано: «6 часов». Откуда она взялась? Где-то на улице всучили? Луиза дала? Нет, не она. Кладу карточку перед собой на столик и собираюсь заплатить по счету. И тут осеняет: да это же Джованна, должно быть, незаметно сунула, когда толкнула меня! Старый трюк карманников: сильный толчок — и ты не чувствуешь, что в твоем кармане чужая рука. Господи, шепчу я про себя, мгновенно охваченный ужасом и возбуждением одновременно. Нет, любопытство будет дорого мне стоить. Однако, с другой стороны, разве не ради этого я отправился в Неаполь? Хотя понятно, что это вовсе не свидание. Такие подпольные методы общения уже не в ходу, даже в Неаполе. Есть только одна причина, почему ей понадобилось встретиться со мной: девчонка хочет меня о чем-то предупредить. «Будь осторожен, семейство не любит чужаков, глазеющих на то, как страдает от унижения ее родня. Их предали, а потом выставили в клетке, как зверей. Сегодня ты счастливо отделался, но больше не появляйся».

Покидая ресторан, раздумываю, надо ли попросить совета у Алессандро. Понимаю, что надо. Только если разобраться, я не особенно хочу, чтобы меня отговаривали от этой затеи. И потом, если Джованна и в самом деле пытается о чем-то меня предупредить, глупо не попробовать выяснить, в чем дело. Джованна пошла на такие ухищрения, чтобы скрыть свое намерение, что, должно быть, выбрала достаточно безопасное место. Наверное, нет смысла бояться, что нас увидят вместе. Получается, я уговариваю себя пойти на эту встречу. Потому как, если следовать логике, меры предосторожности, принятые Джованной, подразумевают опасность, а вовсе не ее отсутствие. Увы, эта логика неубедительна. Правда в том, что Луиза замужем, а я одинок. Эта смахивающая на нью-йоркского гангстера Джованна притягательна не меньше Луизы. В жизни гладко не бывает, и без риска ничего не достигнешь. У меня все больше аргументов за то, чтобы пойти на эту встречу, а не наоборот. Аргументы против я вовсе не рассматриваю. Многолетний опыт в изучении причин расстройства личности убеждает меня: я пойду, невзирая на то, правильный ли это поступок или нет. Снова смотрю на бумажку. «6 часов». И решаю разведать, что это за место.

Вот и площадь Беллини. Стараюсь не прятаться по углам, но и не собираюсь идти прямиком в «Кибер-Данте», пока не выясню, что это именно интернет-кафе, а не какое-нибудь замаскированное убежище каморры. Вроде бы все в порядке — уличное кафе. Ничего подозрительного. Дверь открыта, и я вхожу. Помещение похоже на широкий коридор с длинной барной стойкой вдоль стены. За стойкой молодой человек читает газету. При моем появлении он отрывается от чтения и, не успеваю я сказать хоть слово, снова утыкается в газету. В дальнем конце бара три ступеньки ведут в темную заднюю комнату, где стоят компьютеры, экраны мониторов мерцают всевозможными заставками. Там, похоже, никого нет. Как обычно в Неаполе, естественный свет проникает в кафе только через раскрытую дверь. Окон в помещении нет, а поскольку нет и другой двери, оно напоминает мешок. Идеальное место для нападения — жертве не скрыться. С другой стороны, рядом оживленная площадь: туристы сидят в плетеных креслах, капуччино попивают, укрывшись от солнца под большими желтыми навесами. Неплохое местечко для тайного рандеву. Ухожу, кивнув парню за стойкой: он читает ту же газету, что я купил недавно.

Возвращаюсь к себе в комнату. Надо отдохнуть, так как чувствую себя крайне измотанным. К тому же хорошо бы отыскать поблизости прачечную. Боюсь, если стану расспрашивать синьору Мальдини, она предложит постирать мне одежду, а я этого не хочу. Но в квартире пусто, и я, пользуясь случаем, принимаюсь стирать свои футболки и трусы в раковине порошком, который, как мне представляется, является как раз стиральным, а не каким-нибудь еще. Стираю старательно, отлично понимая, что, когда вывешу белье сушиться на балкон, состязаться в чистоте ему придется со всей одеждой с нашей улицы. Потом долго стою под прохладным душем и наконец в постель. Не позвонить ли мне Луизе? Может, рассказать ей о Джованне на тот случай, если со мной что-нибудь произойдет? Впрочем, Алессандро меньше всего нужно, чтобы жена поведала ему, как я, ни с кем не посоветовавшись, завел знакомство с членом семейства каморры. Он ведь, помнится, заявил, что в настоящее время занят исправлением системы неаполитанского правосудия. И вряд ли обрадуется, если меня приволокут в суд во время дачи показаний и спросят: «Проводили ли вы время с президентом Масканьи и его семьей, поддерживая одновременно приятельские отношения с Джованной Саварезе, сестрой или подругой одного из членов семейства Саварезе, обвиняемого по делу, разбирательство по которому ведется в суде под председательством Масканьи?» — «Да, ваша честь». — «Обвинение несостоятельно. Обвиняемые оправданы». О таком повороте даже думать не хочется. И я прихожу к выводу, что для всех будет лучше, если я вовсе не буду поддерживать отношения с Джованной Саварезе. И с этим выводом я без пяти шесть выхожу на короткую прогулку до площади Беллини.

Улицы оживленны. Едва не задевая прохожих, мимо проносятся «веспы». Возле магазинов красуются яркие объявления. Машины нетерпеливо прокладывают путь среди толп спешащих с работы горожан. Опять приходится вжиматься в стены, укрываться в дверных проемах. К тому времени, когда я добираюсь до площади и вхожу в «Кибер-Данте», мне уже в радость просто оказаться в тихом месте. Как и днем, кафе безлюдно. Оглядываюсь в поисках Джованны. Ее тут нет. За стойкой бара уже другой парень. Заказываю пиво. Бармен сообщает мне на ломаном английском, что бывал в Нью-Йорке. Думает, что я американец. Разуверять его не собираюсь. Оказывается, он любит баскетбол. Киваю: Италия — великая баскетбольная держава. Не свожу глаз с открытой двери. Мне нужно быть спокойным и уверенным в себе. Не хочу выглядеть дрожащей тварью.

Джованна приближается, огибая статую в центре площади по травяному газончику. На вид спокойна и беспечна, никаких подозрительных взглядов по сторонам, — она либо уверена, что за ней не следят, либо очень хорошо знает, что следят. Отхожу от стойки, чтобы лучше видеть, но ничего интересного не замечаю.

Джованна заходит в кафе:

— Buon giorno, inglese.

В ее приветствии слышится насмешка. Это сбивает меня с толку. Парень за стойкой бара откликается:

— Buon giorno, Giovanna, — и протягивает ей какой-то бланк. Она подписывает его левой рукой.

— Выпить хочешь? — спрашиваю я, не придумав ничего лучшего.

Она отрицательно трясет головой, потом передумывает:

— Коку.

Бармен откупорил бутылку и наполнил стакан. Джованна берет стакан со стойки и идет к задней комнате.

— Inglese! — зовет она с верхней ступеньки. Я иду за ней.

Сажусь рядом и смотрю, как Джованна выбирает сообщения, пришедшие по электронной почте. Быстро просматривает каждое, смеясь время от времени, некоторые удаляет. Никакой спешки в движениях, ничего, что выдавало бы в ней гонца, посланного с дурными вестями. Тут она, не поворачивая головы, говорит мне:

— Меня зовут Джованна. А тебя?

— Меня зовут Джим.

— Ты зачем там… в суде? — опять спрашивает Джованна.

Дает мне очередную возможность сказать правду, зная, что прежде я соврал?

— Я же сказал: прочел о процессе в газете, — отвечаю я, решив придерживаться выбранной версии.

Она поворачивается ко мне лицом:

— Ты понимаешь по-итальянски?

— Нет.

— Но ты пришел два раза. — Теперь Джованна смотрит на меня в упор, в карих глазах светится теплота, взгляд ее меня завораживает.

— Хотелось взглянуть на Il Pentito, — честно признаюсь я.

Помолчав, Джованна сообщает:

— Мой брат в клетке.

Делаю вид, будто удивлен, но получается не очень убедительно.

— Зачем же ты просила меня прийти? — улыбаюсь я в надежде, что это не окажется только заботой о моем благополучии. Хочется думать, что я Джованне интересен как мужчина.

Девушка отворачивается к компьютеру и, положив руку на мышь, бесцельно водит курсором по экрану.

— Джованна?

Не глядя на меня, она говорит:

— Люди хотят знать, кто… — и тычет в меня пальцем.

Если у меня и были иллюзии, то теперь я их лишен. Вмиг мой желудок ухнул куда-то вниз, внутри все сжалось, а в голове пронеслось: на этом свете человеческая жестокость так же реальна, как и милосердие. Поджимаю ягодицы, опасаясь тут же обделаться.

— Кем же меня считают… люди? — спрашиваю я. Голос заметно дрожит.

Джованна пожимает плечами.

— А по-твоему, кто я такой?

Джованна продолжает бездумно следить за курсором, бегающим по экрану монитора. Лицо у нее смуглое, как прозрачная патока, оливковая кожа гладкая и чистая.

— Я собираюсь снова прийти… на процесс… в суд, — говорю я.

— Это хорошо. — Она снова поворачивается ко мне. — Неаполь очень опасный.

Вернее сказать: «Для тебя Неаполь очень опасный». Гораздо конкретнее. Только, может быть, Джованна имела в виду совсем другое. Спрашиваю, зачем она тайком сунула мне в карман бумажку.

— Когда утром я тебе помогаю. Моя famiglia говорит… ты… — Вижу, как трудно ей подобрать нужные слова. — Famiglia говорит, плохой человек…

— Плохой человек, — повторяю я. — Я хороший человек. — Звучит смешно: стараюсь убедить эту юную красавицу в отсутствии у меня каких-либо злых намерений.

Она пожимает плечами.

— Джованна, скажи, правда, что присутствие в суде навлекло на меня какую-то опасность?

Джованна на время задумывается, потом спрашивает:

— Ты снова не приходишь?

— Нет, — твердо говорю я.

Джованна качает головой. Только мне этого мало, мне нужна определенность. И я должен услышать это от нее. Переиначиваю вопрос:

— Если я больше не приду — я вне опасности? — Фраза, видимо, слишком сложна для восприятия. Пробую по-другому: — Ты поэтому здесь? Предупредить, чтобы я больше не приходил?

Джованна испытующе смотрит на меня.

— Что же еще? — спрашиваю я.

Глаза ее щурятся.

— Джим, — произносит она, впервые называя меня по имени.

— Что, Джованна? — Я чувствую, она здесь не просто затем, чтобы предостеречь. Опыт подсказывает: есть у нее на уме еще что-то. Внезапно Джованна мрачнеет, взгляд ее становится пустым. Я не особенно жажду выяснить, отчего это произошло, и тем не менее не отстаю:

— Джованна, все в порядке?

Некоторое время она колеблется, но потом бросает: «Я ухожу теперь» — и спрыгивает со стула, не обращая внимания на мои попытки задержаться. Пока я дошел до двери, она уже была на площади. Джованна явно не хотела, чтобы нас увидели вместе. Смотрю, как она скрывается из глаз за поворотом на улице Санта-Мария-ди-Константинополи. Оглядываюсь на парня за стойкой: тот улыбается.

— Часто она сюда заходит?

Бармен молчит; улыбка исчезает с его губ.

— Часто она сюда заходит? — повторяю я сурово: мне нужен точный ответ.

Парень поднимает два пальца:

— Два раз… settimana…[42]

— Grazie.

— Prego, — раздраженно отвечает бармен.

Покидаю «Кибер-Данте» и захожу в соседнее кафе. Заказываю пиво с пиццей. Теперь обстановка ясна. Если не возвращаюсь в суд — все будет прекрасно, если возвращаюсь — есть риск попасть в беду. Я не собирался возвращаться, я не хочу возвращаться, я и не пойду — и все будет отлично. Хорошо, что я не втянул Алессандро в эту историю.

Подали пиво с пиццей. Я ел, наблюдая, как на другом конце площади собирается группа юных неаполитанцев. Лет пятнадцати-шестнадцати, все орут, хохочут: девичьи голоса кокетливо звенят, парни хрипло рычат, как молодые самцы. Одни толкают «веспы», другие оседлали их, третьи катят на мотоциклах под уклон: мальчишка держит руль, а смазливая подружка сидит перед ним в ярких шортиках и темных очках, длинные темные волосы рассыпаются по плечам. Симпатичные подростки, похожи на итальянских кинозвезд 50-х годов.

Интересно, думаю, Джованна тоже так развлекается? Позволительно ли детям каморры так беззаботно развлекаться? Сомневаюсь. Впрочем, что я могу знать? Допустим, Джованна рванула на встречу с приятелями, катит себе сейчас на «веспе», обсуждая последние сплетни о «Луна-поп», модной итальянской эстрадной группе. С другой стороны, слишком уж она осторожна, слишком погружена в мрачные мысли. Под хулиганской дерзостью, под мальчишеством таится одиночество, беспокойство, страх. Джованна напоминает моих пациентов: молодые люди упорно не желали пенять на ужасные житейские обстоятельства и все же не могли избегать общения и прятать свои чувства — глаза полны печали, смертной тревоги. Только даже если и у Джованны схожие проблемы, вряд ли я смогу предложить ей свои услуги консультанта. Что я скажу: связь с организованной преступностью — это плохой жизненный выбор? Не поможет. Мне неведомы терапевтические приемы лечения. Самосовершенствование — вот единственный способ. Однако в Италии это почти невозможно, если учесть, что семейные традиции сильно осложняют проблемы взросления в преступном мире, больше похожем на тайное общество. Тут есть свои специалисты. С другой стороны, не уверен, нашли бы они общий язык с выходцами из каморры. Интересная, наверное, сфера исследований, если они не связаны с расколом семей, среди членов которых почти непременно отыщутся один-два профессиональных киллера.

5

— Смотри! — говорит Луиза и выдавливает два кубика льда из решетчатого поддона в два стакана. Потом щедро наливает джина, добавляет тоник и, распахнув настежь стеклянные двери, выходит в сад и срывает с ближайшего дерева лимон. Вернувшись на кухню, кладет лимон на большую выщербленную разделочную доску и большим ножом режет его пополам. Затем, взяв нож поменьше, отрезает им два тонюсеньких кружка лимона и бросает их в бокалы. Жидкость вспенивается, и мякоть лимона исчезает, только бледно-желтая корка кружочком плавает на поверхности.

— Попробуй, — говорит Луиза. — Лимон такой свежий, что просто тает во рту.

Делаю глоток: напиток холодный, крепкий, пьянящий.

— Perfetto, — говорю я и выхожу в сад. Луиза догоняет и берет меня под руку, отчего мои угасшие было надежды вспыхивают с новой силой. Луиза держится с достоинством и обращается со мной почтительно, как с особо дорогим гостем, но не упускает случая время от времени подчеркивать нашу близость. Правда, со стороны можно подумать, что я скорее ее любимый брат, вернувшийся домой. Что же, видно, мне придется довольствоваться этим.

В молчании идем мы по лимонной роще, прижимая к груди стаканы с джином. Ночь стоит теплая. Веет легкий, напоенный ароматом цитрусовых ветерок. Воздух тут совсем не такой, как в Неаполе, — свежий и чистый. Я в восторге от этого чудесного места. Большое старинное квадратное здание, когда-то выкрашенное желтой и зеленой краской, с высокими окнами очаровывает своей нетленной, сдержанной величавостью. Фронтон дома обращен к морю, за которым видны острова Искья и Пиочида, где, как сообщает Луиза, солнце не просто садится в море, но таинственно скрывается за островом. В комнатах солидная мебель девятнадцатого века соседствует с первоклассной стереоаппаратурой, ступенчатой стойкой с дисками и полками с долгоиграющими пластинками. Сад образуют старые деревья, корявые и узловатые, как те старики и старухи, которых я видел сидящими в bassi[43] Неаполя. Их лица так же сморщены и высушены солнцем, как кора лимонных деревьев. За садом вверх до нагромождения валунов тянется оливковая роща, еще выше валуны образуют высокую скалу: другой ее склон спускается к Амальфийскому побережью. С того места, где мы стоим, не заметно никаких признаков вмешательства человека в природу: ни телеграфных столбов, ни дорог. Я мог бы признаться Луизе, что чувствую себя как в раю, но, боюсь, это выглядело бы намеком на первородный грех.

Мы возвращаемся к дому и садимся на чугунную скамью, нежась в лучах заходящего солнца. Устроившись поудобнее, Луиза сбрасывает сандалии, вытягивает ноги, высоко, до бедер, поддергивает юбку, стягивает с плеч бретельки топика, поднимает лицо к небу и закрывает глаза. Я тоже стаскиваю ботинки.

— Наверное, тебе надо купить кое-какую одежду на следующей неделе, — говорит Луиза.

— Не думаю, что мой бюджет справится с пополнением гардероба, — замечаю я, глядя на свои старенькие джинсы и футболку.

— Плачу я, — улыбается Луиза. — Ведь в конечном счете это я убедила тебя остаться.

— Сомневаюсь, чтобы Алессандро понравилось, что ты покупаешь мне одежду.

— О, ему все равно! Впрочем, ему и знать не обязательно.

— По-моему, это не очень хорошая мысль.

Луиза не отвечает, встает со скамьи и суховато бросает:

— Мне нужно готовить ужин.

Я хватаю ее за руку.

— Луиза, — шепчу я, вглядываясь в ее лицо. — Ты до сих пор… по-настоящему… — Я умолкаю, запнувшись, не очень понимая, что хочу сказать.

— Что? — холодно произносит она.

— Ничего.

Что я могу сказать? Что по-прежнему во власти ее чар? Глупость какая-то. С другой стороны, что-то говорит мне, что мое неудержимое влечение к ней вовсе не так неуместно. Прежде чем отнять руку, Луиза легко проводит пальцем по моей ладони. Мне все ясно и без слов. В этом прикосновении пропасть невысказанных чувств, и я готов расценить его как некое обещание. Луиза высвобождается и уходит на кухню.

Я остаюсь один в Эдеме со стаканом джина с тоником и с надеждой, которая мне ни к чему. Допивая джин, я смотрю, как сумерки крадутся меж лимонных деревьев и сад погружается в тень. В этот момент подкатывает машина, хлопает дверца. Грубоватый бас Алессандро разносится в воздухе подобно рокотанию Везувия. Луиза быстро отвечает по-итальянски. Заиграла музыка. Вдруг на меня водопадом обрушивается свет: Алессандро включил наружное освещение. Он подходит ко мне, широко разводя руками.

— Вы в темноте сидите, — говорит Алессандро. — Темные мысли? — Он смеется от души.

Я встаю.

— Вовсе нет.

Мы пожимаем друг другу руки.

— Как вам нравится мой дом? — спрашивает он, окидывая здание гордым взглядом.

— Дом прекрасный.

— А-а! — восклицает Алессандро, с удовольствием соглашаясь с моей оценкой. У меня хороший вкус, как бы говорит он. В руках у Алессандро пульт, он направляет его в сторону дома и увеличивает громкость стереопроигрывателя.

— Я посижу с вами. Только мы должны вести себя тихо. — Алессандро садится рядом со мной на скамью.

Луиза приносит нам выпить.

— Мы прозевали заход солнца, — говорит она мне вполголоса, чтобы не мешать мужу наслаждаться музыкой.

— В следующий раз, — шепчу я.

Алессандро не обращает на нас внимания. Он поглощен Бахом в старинном фортепианном исполнении: выразительно, как напоенный ароматом цитрусовых ветерок. Если что еще и слышно вокруг, так только стрекотание и жужжание насекомых да изредка звяканье льда в наших стаканах. Мы все смотрим в сад, почти сюрреалистический при искусственном свете. Очевидно, я присутствую при ритуале. Пятничные вечера в Сорренто. Сад. Фортепианная музыка. Созерцание. Обычай во вкусе Алессандро, да и никто не откажется от такого времяпрепровождения. Алессандро задумчиво теребит мочку уха. Мне, оказывается, интереснее знать, что у него в мыслях, чем иметь возможность делиться собственными. Думает ли он сейчас о работе, о жене, о музыке или о чем-то, что навеяно музыкой? Что бы это ни было, я вижу, что Алессандро захватили размышления. Лицо у него усталое, бледное, значительное. На нем печать милостивой власти, высокого интеллекта, человеческого достоинства. Широкая грудь вздымается, потом, предугадав за такт-другой окончание музыкальной пьесы, он выдыхает — глубоко и долго. Алессандро расслабляется. Его лицо, только что отягощенное раздумьями, наконец размягчается. Обернувшись ко мне и мелодраматически прижав руку к сердцу, он говорит:

— La musica и fondementale per l'anima, no?[44] — Алессандро настолько захвачен Бахом, что забывает английский язык.

— Assolutamente,[45] — отвечаю я, уловив смысл вопроса.

— А-а, italiano? Bene, bene.[46]

Пока Луиза готовит ужин, мы с Алессандро переходим в библиотеку. Книг здесь еще больше, чем в его доме в Неаполе. Много места занимают английские издания. В основном политика, философия, история. Разрозненные романы: Оруэлл, Грин, Хаксли. Есть и поэты: Колридж, Шейли, Оден. Алессандро садится за стол и просматривает газеты. Я нахожу книгу на французском.

— Вы знаете французский?

Алессандро кивает.

— А другие языки?

— Немного немецкий. Немного русский. Но читать не могу. Так, дорогу спросить, чтоб знать, куда идти. — Он смеется.

Мне попадается толстый том Уолта Уитмена, потрепанный от частого чтения.

— Вам нравится Уитмен?

Как и ожидалось, Алессандро молитвенно складывает руки.

— Не многим он нравится в наши дни, — говорю я, как бы извиняясь. — Я его обожаю. Перечитываю, когда не спится. Это все равно что через всю Америку пуститься пешком, — устаешь и выбиваешься из сил.

— Прошу вас, — улыбается Алессандро, жестом предлагая мне присесть. Алессандро рассеянно почесывает коротко стриженную бородку: я слышу легкое потрескивание.

— Прошу вас, — повторяет он, указывая на кресло, — прочтите.

Хочет, чтобы я почитал ему вслух? Сажусь, листаю книгу. Наугад останавливаюсь на стихотворении «Отправляюсь из Пауманока». Читаю про себя первые несколько строк. Тут Уитмен показал себя: бродячий демократ, великий пророк-урбанист. Робея, начинаю. Поначалу голос дрожит, спотыкаюсь едва ли не на каждом слове. Но скоро беру себя в руки, увлеченно пускаюсь по неровному пути Уитмена. Время от времени поглядываю на Алессандро, но тот продолжает читать газеты, откинувшись на спинку широкого кожаного кресла. Впрочем, видно, что слушает. Ситуация настолько странная, что я испытываю облегчение, когда Луиза открывает дверь и входит в комнату. Должно быть, я выгляжу смешно. Краска заливает щеки, но, поскольку мне осталось дочитать всего страницу, браво чеканю, понижая голос на последних трех строчках, обращаясь прямо к Луизе:

— О, рука в руке… О, благодатная отрада…

О, еще один желаньем томимый и любящий!

О, торопить пожатье крепкое…

и безоглядно дальше спешить со мной.

Смотрю на Алессандро — тот не сводит с меня глаз. Сначала мне кажется, что он не одобряет эту серенаду, адресованную непосредственно его жене, но тут улыбка озаряет его лицо.

— Bravo, Джим. Чудесно! Чудесно! Иногда я прошу Луизу почитать мне, но она отнекивается.

— У меня невыразительный голос, — оправдывается Луиза. — Зато мне нравится, когда Алессандро читает вслух.

— Я читаю Петрарку. Любовные стихи. Я больше не коммунист. Я романтик. — Довольный, он громко смеется, но получается это у него натужно. Впервые слышу в голосе Алессандро фальшь, вызванную скорее всего раздражением. В конце концов, открытое выражение чувств к Луизе в присутствии ее мужа было с моей стороны вызывающим.


Сидим за ужином — жареные овощи и соррентийские сосиски, — беседуя о евро. Алессандро не страдает сентиментальностью, вспоминая лиру. Луиза заявляет, что предпочитает разные валюты. По ее мнению, это похоже на путешествие по чужим странам. Я уверен, но говорю, что Британия никогда не присоединится к евро, если решение предоставить референдуму. Алессандро интересуется, как я стану голосовать. За евро, отвечаю, но вовсе не по каким-то идеологическим соображениям, а просто потому, что ненавижу реакционный патриотизм определенного толка.

— Вы не гордитесь тем, что вы британец? — спрашивает Алессандро.

— Мне не стыдно за это.

— А-а, очень хорошо, — произносит он смеясь. — Но не гордитесь?

— Трудно сказать. Меня прежде всего интересует искусство, а если исключить Шекспира, то мы далеко отстаем от большинства других европейских стран.

— Вы не гордитесь Тони Блэром? — спрашивает Алессандро.

Вопрос задан в шутливой форме, но я понимаю, что ему нужен серьезный ответ.

— Он, видите ли, практикующий христианин. Интересно знать, как должен относиться добропорядочный христианин к иммиграционной политике своей партии?

— Вы голосовали за Блэра? — интересуется Алессандро.

— Голосовал.

Он глубокомысленно кивает. Потом спрашивает, почему, с моей точки зрения, в Соединенном Королевстве никогда не имело успеха коммунистическое движение.

— Мы не идеалисты, — отвечаю я, помня, что при первой нашей встрече мы вели речь об особенностях национального характера.

— Значит, Маркс ошибался… говоря, что вы будете первыми, где произойдет коммунистическая революция?

— Ясное дело, раз у нас ее не было.

Алессандро усматривает в моем ответе шутку и потрясает кулаком.

— Прошу прощения, — говорю я. — Маркс оценивал обстановку, основываясь на воздействии промышленной революции на некое абстрактное население. Он, полагаю, не был психологом. — Большинство своих доводов я придумываю на ходу, надеясь произвести на Луизу неотразимое впечатление. Потом добавляю, как бы подумав хорошенько: — Не думаю, что у нас остается много времени для радикалов или харизматиков.

Алессандро вежливо наклоняет голову и задает новый вопрос:

— Что, по-вашему, является причиной революции?

— Интеллектуальное тщеславие. — Не знаю, верю ли я этому, но фраза отвечает моему нынешнему ходу мыслей.

— И все?

— Нет. Есть еще молодость, страсть, чувствительность.

— По-вашему, угнетение, бедность, голод значения не имеют?

— Только тогда, когда дают идеологам основание предаться интеллектуальному тщеславию.

— А как же Восточная Европа?

— Думаю, вы согласитесь, что это не революция, когда целью является рыночный капитализм.

До этого момента Алессандро был совершенно серьезен, не сводил с меня маленьких глаз, понуждая меня либо блеснуть остротой ума, либо сесть в лужу. И то и другое его позабавило бы.

— Неаполитанцы не революционеры, Джим. Тут мы на Англию похожи. Но совсем по другой причине. Мы слишком радуемся жизни. Даже у бедняков есть все, что требуется для счастья. Еда, вино, любовь, футбол. В Геркулануме отрыли библиотеку. Много свитков Филодема, ученика Эпикура. Неаполитанцы прирожденные эпикурейцы. Нас радуют простые удовольствия. Трудно заниматься политикой, когда удовлетворяешься малым, когда земля щедра, погода хороша и люди радушны.

— Но вы занимаетесь политикой…

— Я неаполитанец, Джим.

— И что это значит?

— Я занимаюсь политикой, потому что это доставляет мне удовольствие.

— Понимаю… наверняка.

— Мы люди загадочные, — криво усмехается Алессандро.

— Теперь, кажется, я не смогла бы нигде больше жить, — говорит Луиза. — Недавно я познакомилась с женщиной из Милана. Сестра ее до сих пор там живет. У обеих было повышенное давление. Так у той, которая переехала сюда… давление почти пришло в норму. Вот тебе и Неаполь.

— Мне на самом деле восемьдесят три года, — смеется Алессандро. — А я выгляжу наполовину моложе.

— Ну, не совсем наполовину, — улыбается Луиза.

Глядя на меня в упор, Алессандро говорит:

— Вам надо задержаться в Неаполе: чтобы научиться жить, нужно пожить подольше.


После ужина мы все вместе убираем со стола и моем посуду. Коммуна из трех человек. Алессандро возится в раковине, я вытираю посуду, Луиза расставляет ее по местам. При этом забавляемся тем, что задаем друг другу каверзные вопросы об известных людях. Когда с посудой покончено, Алессандро предлагает прогуляться. Выходим через задний ход и идем по узкой каменистой тропинке, которая, петляя, уходит вправо. Останавливаемся на вершине холма с видом на Неаполитанский залив: Неаполь лежит в отдалении длинной вереницей огней. Луиза принимает обычную позу: руки сложены на груди, спиной прислонилась к мужу, который обвивает рукой ее талию. Я стою немного поодаль.

— Там внизу, Джим, плавал Одиссей.

Сказано с гордостью. Похоже, Алессандро собирается углубиться в древнюю историю.

— А вон там, — Алессандро указывает на Неаполь, — из-за него убила себя Партенопа.[47] Именем Партенопы назывался вначале Неаполь.

Я рассудительно киваю. Слева от нас раскинулся Сорренто, овал электрического света. Позади нас черные горы, вздымающиеся в ночь.

К дому возвращаемся другой дорогой. Слышно, как внизу волны бьются о скалы. У воздуха соленый морской привкус. Алессандро довольно сердито рассказывает, что английская пресса нынче не уделяет внимания Сорренто, забывая о его исторической значимости, в то время как город наводнен туристами, машинами, сувенирными лавками и прочим. А когда-то здесь любили собираться интеллектуалы со всей Европы. Завтра он устроит мне экскурсию, обещает Алессандро.

— Это очень важно, — добавляет он. Луиза кашлянула.

— Я с удовольствием, — говорю я.

Алессандро уходит. Луиза улыбается:

— Здорово, что ты здесь. Алессу очень приятно.

— Кажется, он считает меня легкомысленным. — Ожидаю, что она возразит или опровергнет, но Луиза говорит:

— Я жду поцелуя.

Она дразнит меня все больше, все сильнее распаляет. Целую ее в щеку.

— Доброй ночи, — беспечно роняет Луиза.

— Доброй ночи, Луиза.

Она на цыпочках идет по коридору: снизу доносится печальная мелодия мазурки Шопена.

6

Просыпаюсь от ласковых прикосновений солнечных лучей. Нет ни слепящего сияния, ни жары. Вся комната вызолочена светом, как будто процеженным сквозь лимонную рощу за моим окном. Девять часов утра. В доме ни звука. Не знаю, что делать: ждать, пока Луиза не придет будить, или спуститься вниз и приготовить себе что-нибудь на завтрак. Выбираю второе, так как чувствую голод. А остальные пусть спят, если им так хочется.

Пока готовится кофе, вгрызаюсь в кусок черствого хлеба, оставшегося со вчерашнего вечера. Оглядываюсь в поисках чего-нибудь поаппетитнее. В холодильнике нахожу колбасу, сыр. Отрезаю толстые ломти того и другого. В саду срываю базилик. Делаю себе бутерброд, сбрызнув хлеб оливковым маслом. Сажусь на скамью перед домом, любуюсь голубизной моря, вдали в дымке виден остров Искья. Солнце светит уже ярче, приходится щуриться. Слышу за спиной движение. Оборачиваюсь и вижу Алессандро в пижаме и домашнем халате.

— Buon giorno, Джим.

— Buon giorno, Алессандро.

— У Луизы болит голова. Она просит ее извинить.

— С ней все в порядке?

— Только голова болит, — отвечает Алессандро. — Мы поедем в Сорренто без нее.

Особой радости по этому поводу в голосе его не слышно, хотя, может быть, он, что называется, еще не проснулся.

— Хотите кофе? — спрашиваю я. — Я только-только приготовил.

Нет ответа.

— Мы сейчас отправимся?

Опять нет ответа. Наконец Алессандро произносит:

— Я переоденусь.

Мы покидаем дом в молчании и направляемся в Сорренто. До города примерно двадцать минут ходу. Окраины его смотрятся убого, но по мере приближения к площади Тассо улицы и здания приобретают более праздничный вид. Улицы забиты автобусами, в кафе полно туристов, в киосках вовсю торгуют сувенирами.

Владельцы магазинов и уличные торговцы приветствуют Алессандро. Он всем пожимает руки, с некоторыми даже целуется и этим немногим представляет меня. Я улыбаюсь, жму руки. Имею жалкий вид, когда ко мне обращаются на итальянском. Чувствую себя застенчивым сыночком неумеренно общительного папаши. В газетном киоске Алессандро покупает «Иль-Маттино», «Коррьере делла сера», «Иль-Манифесто», «Гералд трибюн» и «Гардиан уикли».

— Пять газет, — бормочу я про себя.

— Мне нравятся «Гардиан уикли», — говорит Алессандро, — американские журналисты. Вы читаете «Гардиан»?

— Как раз эту газету я и покупаю.

— Почитаем вместе.

Мы гуляем по центру города, останавливаемся у какого-то кафе. Кофе Алессандро выпивает одним глотком. Я делаю то же самое. Потом мы шагаем по извилистым улицам к крохотной площади с видом на море. Только гипсовая балюстрада отделяет нас от отвесной пропасти глубиной более двухсот футов с валунами на дне. Алессандро устраивается на скамейке. Начинает он с «Коррьере делла сера». Я усаживаюсь на балюстраду и всматриваюсь в морской простор. А он полон полупрозрачной синевы: каждая волна, вздымающаяся без гребешков и пены, похожа на грань тонко обработанного сапфира.

После пяти минут погружения в мечтания я подсаживаюсь на скамейку к Алессандро и прошу одолжить мне «Гардиан уикли».

— Пожалуйста, — протягивает он газету, не отрываясь от статьи.

Я просматриваю сообщения, не дочитав ни единой заметки, и добираюсь до последней страницы быстрее, чем Алессандро закончил штудировать статью. Я просто не успел еще овладеть ритмом жизни. Время десять часов, и делать нечего, кроме как сидеть в пятнистой тени высоко над Средиземным морем да читать газету. Нет ничего, чем я готов был бы заняться вместо этого, и все равно никак не могу угомониться. Я кладу газету на скамейку между Алессандро и собой. Алессандро переворачивает первую страницу «Коррьере делла сера», разводя широко руки, чтобы бумага не помялась и не слишком шуршала. Проделывая эти манипуляции, он оборачивается ко мне и как бы мимоходом спрашивает:

— Тогда в Англии вы были любовником Луизы?

В его голосе нет никакой угрозы.

— Нет в общем-то, — отвечаю я. — Дело давнее.

— Насколько давнее?

— Десять лет.

— Вы любили ее?

— Думал, что любил.

— Значит, любили, — философски заключает Алессандро и смотрит мне прямо в глаза: — Луиза — чудесная женщина. Я очень счастлив.

— Я это вижу. — Не очень-то я понимаю, чего он ждет от этого разговора. Может быть, уверенности, что я не собираюсь увести его жену?

— Когда я был моложе, то не хотел жениться. Идеалистом был. Гордился тем, что прозрачен, как стекло. Не только как судья, но и как мужчина. Любовь, она ведь как туман. Женщины — туман. Я это знал. Но времена изменились, мир теперь другой. Мы проиграли. Я вынужден расслабиться. Иногда я спрашиваю самого себя, что произошло бы, встреть я Луизу двадцать лет назад. Тогда я был сильнее.

Что он имеет в виду? И говорит так доверительно, как будто советуется со мной.

— Мне пятьдесят три, — продолжает Алессандро. — Луизе еще тридцати нет. Она как раз теперь сильная.

Я довольно наивно полагал, что возраст ему не помеха. Говорю твердо:

— Возраст тут ни при чем. Вы человек необыкновенный, а такое с возрастом не уходит.

— А-а, — произносит он и спрашивает: — Как вы думаете, Луиза хочет детей?

Даже не знаю, что сказать. Положим, я подозревал, что тема эта может быть затронута, и все же я поражен его прямотой: нельзя же сбрасывать со счетов, что я знал его жену — и очень близко знал — с этой деликатной и личной стороны.

— Она говорит, — продолжает Алессандро, — что решение за мной.

— А вы хотите детей?

— Я говорю, нет…

— Так вы и не хотите?

— Мы ведем хорошую жизнь. Мир же этот ужасен. Я не знаю, какие чувства владеют Луизой. Положение трудное.

Пожалуй, эти вопросы Алессандро должен обсуждать с Луизой, а помехой тут их разница в возрасте: он не может найти нужных слов, что очень сильно его огорчает. Всякие подозрения о связи между мной и Луизой несущественны — они ничто в сравнении с тем ущербом, который наносит их отношениям взаимное непонимание. Может быть, Алессандро предпочел заручиться моей поддержкой, вместо того чтобы выказывать бессмысленную ревность?

— Вам бы с ней поговорить… — неуверенно произношу я.

Взгляд Алессандро суров.

— Я говорю с вами.

— Простите. Вы правы.

Сильной рукой он сжимает мое плечо:

— Нет, это я прошу прощения. Вы хороший человек — мой друг.

Он и в самом деле считает меня своим другом или это просто обращение? Трудновато понять Алессандро. Я трогаю его руку. Хочу что-нибудь сказать, но ничего стоящего на ум не приходит.

Выждав секунду-другую, Алессандро было снова взялся за газету, но вдруг возвращается к теме, с какой начал разговор:

— А она вас любила?

Это уже тактика судебного заседания. Самый важный вопрос Алессандро задал словно невзначай, как будто это результат запоздалых раздумий. Я в замешательстве от такого тонко рассчитанного подхода. Пустым звуком оказались все его заверения в дружбе.

— Нет, я так не думаю, — говорю я уклончиво. Алессандро кивает, не отрывая глаз от газеты.


Примерно через час отправляемся домой. Выбираем кружной путь, с тем чтобы посетить все достопримечательности Сорренто, связанные с мировой литературой: гостиницу, в которой Ибсен писал «Привидения» и которая построена на месте, где родился Тассо, самый знаменитый сын Сорренто, убежище русских Максима Горького и Исаака Бабеля. Алессандро ведет себя как ни в чем не бывало, и мы оживленно беседуем. Признаюсь ему, что особенно хотел бы побывать в Равелло, где Рихард Вагнер сочинял «Парсифаля». Алессандро подозрительно смотрит на меня. Похоже, подозрительность — это единственное выражение, которое ясно проглядывает на лице неаполитанцев: точно так же было с синьорой Мальдини, когда она узнала о моем знакомстве с Алессандро. Объясняю, что моя любовь к Вагнеру не есть признак неофашистских склонностей. Тон у меня резкий, недовольный. Алессандро смеется:

— Я люблю Вагнера. Вы любите Вагнера. Луиза ненавидит Вагнера. Завтра мы идем в Равелло!

Луиза уже встала с постели, но еще не одета и сердито приветствует нас обоих. На ней незастегнутый халат, накинутый поверх пижамы. Неопрятность в одежде не скрывает, а скорее подчеркивает грацию ее ленивых движений. Алессандро обращается к ней по-итальянски, Луиза отвечает резко и неприязненно. Чувствую себя неудобно, а потому, извинившись, устремляюсь в сад, захватив по пути в библиотеке том Уолта Уитмена.

Сидя в саду, я слышу, как супруги шепотом спорят на итальянском. Алессандро старается успокоить Луизу, впрочем, без особого успеха. Потом стукнула дверь, и появляется Луиза:

— Извини. Мы тут спорим.

— В самом деле?

— Он порой бывает самодовольным ничтожеством.

— Это из-за того, что я здесь?

— Ты? С чего ты решил, что это как-то связано с тобой? — грубовато отвечает Луиза.

— Я и не думаю. Так, спрашиваю просто.

— Ну так не из-за тебя.

— Незачем орать на меня, — говорю я и возвращаюсь к книге.

Луиза исчезает в доме. С полчаса все тихо, и я прочел «Песнь о Себе» дважды. Потом углубился в лимонную рощу. Повсюду, куда ни посмотрю, вижу на стволах застывших маленьких ящерок. Срываю лимон. На ощупь он похож на упругий мячик. Иду дальше, подбрасывая лимон в воздух, ловлю его, кручу на ладони. Стоит поднять его против солнца, как он исчезает в ярком свете. Глубоко взрезаю кожицу ногтем и разламываю плод. Опускаю в мякоть язык. Щиплет так, что мои вкусовые рецепторы встали дыбом. От кислоты во рту я весь сморщился, и тут идут Алессандро с Луизой. Оборачиваюсь. Рука об руку, пригибаются, проходя под ветками. Луиза заявляет, что они помирились. Алессандро извиняется. У него такой вид, словно ему стыдно и в то же время приятно открыто говорить об их ссоре. Луиза, улыбаясь, берет из моей руки лимон и впивается в него зубами. Выглядит это довольно вызывающе. Резкая кислота вызывает у нее дрожь.

— Жутко кисло, — говорит Луиза.

Дома нас ждет кофейник, и Алессандро наливает каждому по чашке горячего кофе.

— Завтра нас в суде не будет, Джим. Луиза вам говорила?

— Что-то стряслось?

— Я должен побеседовать с Сонино в тюрьме.

— В самом деле? Зачем?

— После событий прошлой недели для нас важно получить его показания.

— Это обычная практика?

— Не обычная, но и не исключительная. Скоро у нас совсем не останется времени.

— Вы успеете?

— Это не скачки, — сухо говорит Алессандро.

— Вы только что сказали, что вам не хватает времени.

— Я должен сделать все возможное.

— Так если дело не закончено, что происходит?

— Я уже объяснял вам, — раздражается он.

Свобода осужденным. Власть в тюрьме для pentito. И все потому, что время процесса ограничено законом.

— Я помню.

Алессандро залпом выпивает кофе.

— Не хотите вместе сходить?

— Куда?

— В тюрьму. Там будет много наблюдателей. Я подумал, что вам это может показаться интересным.

Моим первым побуждением было рассказать обо всем, что произошло: о том, что не стоило появляться на галерее для публики, о пристальном внимании ко мне со стороны подсудимых и их семейств, о предостережении Джованны Саварезе. Но, как обычно, я молчу, даже спрашиваю с притворным любопытством:

— А кто там будет?

— Я, мой помощник. Адвокат Сонино. Адвокаты защиты. Служитель. Репортеры. Доктор. Другие…

— Благодарю за приглашение, но мне кажется, будет неправильно…

Алессандро смотрит на меня в упор:

— Но ведь я же сказал, что правильно.

Он сердится на то, что я усомнился в его авторитете, или пытается разубедить меня?

— Вы меня простите, Алессандро, но я действительно не понимаю, что происходит. — Я оборачиваюсь к Луизе за содействием, поддержкой: уж конечно же, она слышит нотки деликатной настойчивости в моем голосе и придет на выручку. Она же не говорит ничего, явно не желая встревать в спор между мужем и мной.

Алессандро не унимается:

— Будет очень интересно. Сонино — очаровательный человек.

— Это правда, — соглашаюсь я.

— Тогда решено. Вы приходите. — Алессандро поднимает руку, отвергая любые доводы, какие могли у меня возникнуть. Я несколько обескуражен его властностью и царственным жестом, каким он пресек мои невысказанные сомнения. — Джим, вы как психолог получите массу удовольствия. — Алессандро смущенно улыбается: будучи судьей, он привык, что последнее слово всегда остается за ним, но в обычной жизни от него требуется больше гибкости. Его смущение действует на меня еще сильнее, мешая отстаивать свою точку зрения. Пробую еще один, последний, способ увильнуть:

— Должен признаться, Алессандро, что на прошлой неделе я натерпелся много страху на галерее для публики. Приятного было мало.

Смущение его улетучилось, раздался взрыв хохота.

— Так поэтому вы не хотите приходить? Не тревожьтесь. Вы будете со мной. Президентом. Я о вас позабочусь.

Луиза сердито глянула на мужа:

— Не смейся над ним. Уверена, это жутко…

Не желая стать предметом раздора между ними, я поспешно говорю:

— Все в порядке, Луиза. Я параноик от природы. Я почти всю неделю прожил с ощущением, будто кто-то меня преследует.

Алессандро давится от смеха:

— Как в кино! — и украдкой оглядывается, будто за ним шпионят.

Смех у него заразительный, и я засмеялся тоже.

— Я думал, меня собираются убить только за то, что я был на процессе.

Признание это нас доканывает.

— Вы думали, что какая-нибудь cammorista хочет вас пришить, ха-ха-ха!

— В улочках-закоулочках Неаполя. Ха-ха-ха!

Луиза встает и уходит в дом. Мы с Алессандро пытаемся взять себя в руки, но стоит нам взглянуть друг на друга, как мы тут же снова разражаемся смехом. Дружеское чувство, зародившееся при первой встрече, наконец-то сумело одолеть натянутость в отношениях и разницу в возрасте: лет пятнадцать, разделявшие нас, как будто испарились.

Луиза вернулась из дома:

— Где вы намерены обедать? Здесь? Или на кухне?

Алессандро смотрит на меня. Я отвечаю, что мне все равно. Он удовлетворенно кричит:

— Нам все равно! — Мы опять хохочем.

— Тогда я сейчас подам.

Обед во многом похож на завтрак: салями и сыр, только со свежим хлебом и охлажденным белым вином. После нескольких рюмок Луиза несколько приободряется. Но только до тех пор, пока Алессандро не предлагает ей отвести меня искупаться, на что она отвечает резким отказом. Он, глядя на меня, пожимает плечами.

После обеда мне предлагают отдохнуть у себя в комнате. Это как нельзя кстати. Я опускаю шторы и ложусь на кровать. Слышу, как удаляются Алессандро с Луизой, беседуя вполне дружелюбно. Пытаюсь разобрать слова, но тут шепот сменяется нечленораздельными звуками, похожими на стоны. Супруги занялись любовью. Стараюсь не слушать, но это невозможно. Перед мысленным взором складывается картина: Алессандро всей тяжестью навалился на Луизу, вздохи которой перемежают натужное сопение ее мужа. Кончается все быстро. Алессандро недвусмысленно заявляет об окончании акта: прерывистое его дыхание говорит о полном удовлетворении. Через минуту-другую наступает черед Луизы: она достигает высшей точки наслаждения со сдавленными вскриками и расслабляется, едва не задыхаясь. Я это помню: когда-то она говорила, что таким способом управляет оргазмом, продлевает его.

Ложусь на бок, повернувшись лицом к стене.

Я не ревную. Я даже не возбужден. Но о том, чтобы снова обладать Луизой, я думаю. Ничего с собой не могу поделать. Как сладостно было наблюдать, как она раздевалась. Никаких эротических приемчиков больше не требовалось! Бывало, станет коленями на постель, слегка разведя ноги, сбросит кофточку, лифчик расстегнет, резко опрокинется на спину, попку приподнимет, спустит джинсы с бедер, ухватит их за штанины и стянет прочь: одно почти непрерывное движение — и совсем голая. Дело было зимой, поэтому она оставалась в носках. И тут же ныряла под пуховое одеяло, да так шустро, что мне наготу ее и разглядеть толком не удавалось.

«Стыдливость тела», — скажет Луиза и ну дразнить меня, вздымая одеяло вверх-вниз, будто укрыта каким-то большим крылом.

Лежать рядом с ней, стройной, с точеными руками, порхающими по моему телу, когда она неустанно требует поцелуев и сама покрывает быстрыми жадными касаниями губ мою грудь… А как она помогала мне войти в нее: неспешно, ласково, едва дыша… Это было… образцовое удовольствие. Для нее, для меня…

Как продолжение моих грез, Луиза стоит надо мной. На ней прежний распахнутый халат, только на этот раз она под ним голая. Мне сон снится, не иначе. Луиза говорит:

— Алессандро в душе. Я правда сожалею о том, что недавно вытворяла. Ты меня прощаешь?

— Прощаю, — отвечаю я и, уже не сдерживаясь, тянусь к ней.

Она отступает: руки мои обнимают воздух.

— Я знала, что простишь, — говорит Луиза и пропадает.


Вечером Алессандро, находясь в отменном настроении, решает, что нам надо во что-нибудь поиграть. Первая моя мысль: в шахматы. Но, как обычно, даю промашку. Он уходит в дом и возвращается со знакомой красно-белой коробкой.

— «Монополия», любимая игра коммуниста!

— В переводе на итальянский? Есть итальянский перевод? — спрашиваю я.

— Нет, — успокаивает Луиза. — Это из Лондона. Оттого-то Алессу она и нравится.

Алессандро раскладывает игру на столике, за которым мы обедали.

— Вам нравится «Монополия»? — спрашивает он.

— Разумеется.

— Ты должен играть на выигрыш, — предупреждает Луиза.

— Ты хочешь сказать, не валять дурака?

— У нас в доме к «Монополии» отношение самое серьезное.

— Кто обычно выигрывает?

— Зависит от того, сколько времени играем. Выдержки у меня больше, — говорит Луиза, — зато Алессандро более беспощаден.

— И никаких партнерств, — на полном серьезе заявляет Алессандро.

Он раскладывает бумажки с обозначением денег, карточки собственности, фишки фонда риска и благотворительного фонда. Без пререканий делим фишки: мне — шляпа, Луизе — башмак, Алессандро — корабль, он к тому же и банкир. Укладывая перед собой деньги, тихонько посмеивается. Потом, уперев локти в колени и уткнувшись подбородком в кулаки, он изучает поле так, словно мы в самом деле в шахматы играем и ему нельзя терять сосредоточенности от начала до самого конца. Я более расслаблен, сижу развалясь, жду, пока завершится первый круг игры и нам можно будет приобретать собственность. Стараюсь прогнать от себя образ Луизы, пришедшей ко мне в комнату, словно прикрытая вуалью.

Не прошло и получаса, как вся собственность раскуплена, и мы оказались на равных. Луизе достался «Мейфэр» и «Парк-лейн». Алессандро доволен, у него «Уайтчепел» и «Олд-Кинг-роуд», да к тому же он собрал все зеленые и желтые. У меня красные с оранжевыми и вокзалы. Коммунальное хозяйство поделено между Луизой и мной. Играя, переговариваемся, общение же сводится к стонам разочарования или довольным восклицаниям в зависимости от того, поворачивается удача к нам лицом или наоборот. Луиза с Алессандро одинаково радуются каждый своему успеху. Никакого стремления к объединению в игре я у них не усматриваю.

Моя стратегия: строить по-крупному и быстро, принудить других к скорому банкротству, однако у Алессандро уже есть по дому на всех принадлежащих ему участках, что мешает мне заполучить достаточно денег, чтобы осуществить задуманное. Следующие полчаса мы заняты тем, что переводим деньги туда-обратно. Как обычно, большая часть времени тратится на усилия, как бы не попасть на плотно застроенные районы «Мейфэр» и «Парк-лейн»: больше у Луизы почти ничего и нет, но вторжение в ее владения не оставит от нас камня на камне. Уловка старая, но надежная. И Алессандро, и я как дети радуемся, когда выпавшие кости дают нам столько ходов, что можно перескочить опасные участки. Луиза лишь улыбается: она занимает выжидательную позицию.

Образуется партнерство, настрого запрещенное до начала игры: мы с Алессандро заключаем сделку. В случае если один из нас окажется на «Мейфэр» и «Парк-лейн», договариваемся выкупить друг друга под залог. Луиза оживляется. Это против правил, заявляет она и предостерегает меня: Алессандро доверять нельзя. Я беру с него клятвенное обещание: если он попадается первым и я его спасаю, то он ответит мне тем же. Алессандро убеждает меня, что ему можно верить, и в доказательство открывает бутылочку эля, которую мы распиваем вместе, обмывая сделку. Луиза укоризненно качает головой. Алессандро возмущен ее недоверием, она напоминает ему, что они вместе уже играли. Он смеется: ему нравятся ее подначки. За два последних круга Алессандро сумел собрать немалые деньги; Луиза, а за ней и я на каждом ходу попадали на его поле, он же ловко ускользал от наших. Алессандро затеял крупное дело — строительство гостиницы.

Я очевидно проигрываю. Игра теперь идет в основном между мужем и женой. Я мог бы предложить свои хилые владения Луизе, дабы пополнить ее резерв недвижимости, но я уже связан договором с Алессандро и тот может обидеться. Подожду, пока попросит. На следующем круге мне придется заложить свою собственность, чтобы просто остаться в игре. Алессандро о нашем партнерстве, похоже, забыл. Я наклоняюсь к Луизе: «Помоги». «Никаких сделок», — отвечает она. Два моих хода — и все мои красные переходят к Луизе, а я отправляюсь в тюрьму, где облегченно перевожу дух. Решаю пропустить следующие свои три хода в надежде, что череда возможных неудач у моих соперников уравняет наши шансы.

Зря надеялся. Соперники только крепнут. Все поле теперь, как прыщами, покрыто красными гостиницами. Меж ними почти патовая ситуация. Кто забирает мои вокзалы, тот и выигрывает. Оба дожидаются, пока я выйду из тюрьмы. Вижу, как Алессандро попадает на «Парк-лейн», тайно откупается, потом, после хода Луизы (та навещает меня в тюрьме), дважды кидает кубик и попадает на «Мейфэр». Все кончено. Гостиницы изымаются с игрового поля за ненадобностью. Владения Алессандро опустели. Я выхожу из тюрьмы и снова в игре. Впрочем, ресурсы вокруг поля сильно истощились. Крупные потери Алессандро легли бременем на всех нас. Луиза в явном выигрыше. Алессандро благодаря его сообразительности повезло избежать позорного банкротства, меня же и вовсе можно в расчет не принимать. Мы оба вскидываем руки вверх. Алессандро поздравляет Луизу, целуя ее в щеку. Я делаю то же самое. За время игры мы с Алессандро на три четверти опорожнили бутылку виски. Встаю, потягиваюсь и тут только понимаю, до чего пьян.

— Время ложиться в постель, — нетвердо говорю я.

— Вы поднимайтесь, — отвечает Луиза. — Я приберу здесь.

— Ты уверена?

— А что, ты еще способен мне помочь?

— Не думаю.

Желаю им обоим спокойной ночи. Алессандро, пьяный не меньше моего, вяло машет рукой. Луиза с некоторым изумлением оглядывает нас обоих. «Посмотрите на себя, — как бы восклицает она, — в „Монополию“ проигрались в пух и прах, напились так, что ни к чему не годны стали, — достойная парочка!»


В воскресенье приходим в себя. Поездку в Равелло приходится отложить. Алессандро обещает, что мы обязательно съездим туда до того, как я покину Италию. Мы отправляемся к небольшому ресторанчику на причале у подножия высокой скалы к востоку от Сорренто. За все плачу, объявляю я, и Алессандро милостиво соглашается. После обеда заезжаем к приятелям. Супружеская пара, ученые, занимаются в Неаполитанском университете папирусными свитками из Геркуланума. Их квартира, как маленький музей, полна произведениями искусства из городов, в которых супруги проводили раскопки. Хожу и осматриваю, пока остальные заняты разговором. Статуэтки, бюсты, фрагменты скульптур оказывают на меня более сильное впечатление вдали от традиционной музейной обстановки: их разрешено трогать. Потом мне дают английский перевод текста свитков, которые изучают хозяева дома. Особого желания читать античный текст, честно говоря, у меня нет, но я благодарю хозяев и пробегаю его глазами, одновременно наблюдая за тем, как Алессандро беседует со своими друзьями. Совершенно очевидно, что на своем родном языке Алессандро ведет разговор совсем по-другому. Речь его быстра, насыщенна, горяча, в ходу богатая палитра неаполитанской жестикуляции. Он похож на полного дерзких идей пылкого студента университета. Нас с Луизой клонит в сон, он же, сидя на краешке стула со стаканом виски в руке, не выказывает ни малейших признаков апатии после вчерашнего кутежа. Опять в сравнении с ним я чувствую себя ребенком.

Уже вечереет, когда мы возвращаемся в дом. Требуется время, чтобы закрыть его на ночь: Алессандро настаивает, чтобы было проверено каждое окно, каждая дверь, все электроприборы и краны.

В машине, на которой мы едем в Неаполь, ужасная духота. Это из-за сирокко, горячего ветра североафриканской пустыни, объясняют мне. Вынести это невозможно: сухая пыль лезет в глотку, вызывая удушье. Но Алессандро предпочитает опущенные стекла кондиционеру. Минуем прибрежные городки, из которых складывается Большой Неаполь, незаконные застройки, ползущие все выше по плодородным склонам Везувия. Здесь, рассказывает Алессандро, в paesi vesuviani,[48] законного бизнеса почти не осталось. Это один из самых социально отсталых районов во всей Западной Европе. Безо всякой надежды на какие бы то ни было вложения, поскольку все здесь подвластно каморре. А с виду обычные окраины, как у любого средиземноморского городка: небольшие недостроенные жилые дома тянутся по сторонам дороги наподобие трехмерных геометрических фигур, высохшие, невозделанные поля, длинные низкие теплицы с разорванным полиэтиленовым покрытием, которое трепещет на горячем ветру.

Мы не попадаем в жилые кварталы, но мне видно, что их образуют дешевые современные домики, стоящие вплотную. Лишь неяркий розовый свет заходящего солнца отличает эти кварталы от жуткого мрака таких же унылых местечек на окраинах Глазго или Берлина.

— Но ситуация сложная, — продолжает Алессандро. — Не будь каморры, многие здесь страдали бы еще больше. Только какая богатая страна в своем стремлении к повышению благосостояния полагается на организованную преступность?

— Удастся ли когда-нибудь покончить с каморрой? — спрашиваю я. И понимаю, принимая во внимание последнее замечание, насколько нелеп мой вопрос.

— А-а, — роняет Алессандро, выражая таким образом безысходность борьбы с абсурдом.

Меня довозят до переулка, где находится дом синьоры Мальдини. Не уверен, стоило ли мне показываться в этих краях вместе с Алессандро. Оглядываюсь в поисках шпионов каморры. Алессандро объясняет, где мы должны встретиться утром. Мне хочется напоследок снова отказаться, но его тон не допускает возражений. Мне понадобится паспорт, говорит он под конец. Луиза замечает, что в среду будет свободна целый день: не хочу ли я пройтись по магазинам? Она подмигивает и улыбается. Соглашаюсь, добавляя вполголоса: если доживу до среды. Договариваемся встретиться на том же месте. Мы выходим из машины, и я благодарю обоих за чудесные выходные.

Ныряю в маленькую дверку и вижу синьору Мальдини, сидящую вместе с матерью в зеленовато-лимонном дворике. Мы обмениваемся приветствием: «Вuona sera».[49]

— Vo' magna an'nuje… — радостно сообщает синьора Мальдини.

Я улыбаюсь и пожимаю плечами.

— Mangi are…[50] — добавляет она, — spagetti, — и указывает на меня, потом на себя и свою мать.

Меня приглашают к столу. Я соглашаюсь: голова трещит, да и слишком устал, чтобы куда-то тащиться из дому. Смотрю на часы: половина седьмого. Немыслимо, чтобы они сели за стол до девяти часов. Складываю ладони и прижимаю их к щеке. Международный жест, означающий сон, и, надеюсь, никоим образом не что-либо иное. Синьора Мальдини и ее мать смотрят на меня с непроницаемым выражением на лицах. Если я попробую сообразить, о чем они думают, то потеряю сознание. Я извиняюсь и, произнеся «grazie» и «ciao», откланиваюсь и начинаю взбираться по длинной лестнице к себе в комнату.

7

В молчании мы едем в особо охраняемую тюрьму возле Салерно, где содержится Джакомо Сонино. Я сижу на заднем сиденье автомобиля рядом с Алессандро. Он предупреждает: если спросят, то я giornalista.[51] После этого всю дорогу читает газеты. Чувствую себя не в своей тарелке. В серьезной целеустремленности Алессандро есть что-то обескураживающее. В очередной раз меня заставляют вникать в сложную суть его работы. Сегодня он намерен провести беседу с признавшимся убийцей, который свидетельствует против девяти своих товарищей, что они убили семь человек: четырех членов соперничающей банды и трех ни в чем не повинных мирных граждан. У Алессандро необычная профессия. Его работа — отыскать истину, моральную истину. Как бы ни бесновалась каморра, каким бы непринужденным ни казался процесс судебного разбирательства в Италии или Неаполе, какие бы общественно-политические пристрастия ни питал судья, задача Алессандро состоит в том, чтобы иметь полное представление о событиях, приведших к смерти семерых человек. Остальное — вынесение приговора, апелляции, всякие юридические пререкания — можно предоставить отлаженному механизму отправления гражданского правосудия. С этим справится любой. Но далеко не любой способен провести судебный процесс, в котором все участники намерены сохранить свою «честь», убежденные, что их omerta нерушима, и одновременно стараются уничтожить своих противников. Этот и подобные процессы имеют в основе противостояние воли гангстерской и воли моральной.

Моя вера в честность и неподкупность Алессандро абсолютна. Я интуитивно доверяю ему. Он, можно сказать, наделен моральной красотой. Именно это качество делает его привлекательным. Наверное, из-за этого Луиза в него влюбилась. Интересно, что думает о нем Сонино? Гангстеры, и это очевидно, отнюдь не испытывают к нему заведомого презрения, как можно бы ожидать. А адвокаты? Конечно, они предпочли бы судью послабее, такого, чтобы можно было прибрать к рукам. Например, заносчивого, самовлюбленного, тщеславного. С такими чертами характера, какие можно было бы использовать. Теперь я понимаю, сколько тонкостей драмы, разыгрывавшейся в зале суда, прошло мимо меня. Сегодня надеюсь наверстать. Мы будем в одной комнате, говорит Алессандро. В белой комнате.


Похоже на павильон для киносъемки. Комната просторная, стены из побеленного кирпича, пол покрыт линолеумом. Окон нет. Посередине комнаты стол, два стула, две камеры. Освещение на высоких треногах. Из комнаты тянутся провода, прикрепленные к полу клейкой лентой. Мы далеко не первые. Адвокаты, репортеры, разные служащие собрались в коридоре и стоят, переминаясь с ноги на ногу. Некоторых из них я видел в зале суда. Нас все время пересчитывают. Дважды я предъявляю паспорт полицейским офицерам. Мое имя, адреса (в Неаполе и Лондоне) заносятся в какой-то журнал. Больше до меня никому нет дела. Сонино нигде не видно. Какой-то молодой человек просит Алессандро сесть на стул, а сам идет к камере, что напротив, и настраивает кадр. Покончив с этим, он принимается устанавливать свет. Алессандро встает, но молодой человек просит его сесть снова.

Держусь в сторонке, забившись в угол, откуда хорошо видно место, где будет сидеть Сонино. Время от времени ко мне обращается кто-либо из присутствующих, но я лишь пожимаю плечами и говорю: «Giornalista, inglese», — и меня оставляют в покое. Наконец Алессандро разрешено встать. Пришел его помощник. Они вполголоса переговариваются. Алессандро смотрит на часы. Вокруг царит неразбериха. Оператор — похоже, единственный человек в помещении, который знает, что делает, — оглядывает комнату в поисках решения какой-то проблемы.

— Ты, — говорит он наконец, посмотрев на меня.

«Ага, как же», — думаю я и стою на месте, делая вид, что ничего не замечаю. Оператор опять меня окликает. Алессандро оглядывается. Я пожимаю плечами. Оператор подходит ближе.

— Inglese, — замечаю я, — non capito.

Это его не останавливает: он хватает меня за рукав и тащит на середину комнаты. Приходится подчиниться, если я не желаю нарваться на скандал. Оператор проводит меня к стулу, предназначенному для Сонино. Я догадываюсь, что выбран в его дублеры, так как высок ростом. Алессандро смеется, очевидно, не понимая, что видеотрансляция вполне могла уже начаться и в этот самый момент девять гангстеров, и без того подозрительно воспринявшие мое появление, смотрят прямо на меня в недоумении, с чего это я оказался в строго охраняемой тюрьме, откуда их обвинитель будет давать показания. Спрашиваю оператора, включены ли камеры. Почему-то мне кажется, что человек его лет и профессии должен говорить по-английски. Тот молча смотрит на меня.

— Камеры включены? — повторяю я. — Работают? — Показываю пальцем.

— Мы не снимаем, — отвечает он насмешливо.

Несбывшаяся надежда стать еще одним Феллини или Пазолини явно сказывается на его манере общения с людьми. Я встаю, но мне, как и Алессандро, велят сесть обратно.

Когда наконец приготовления окончены, я снова спрашиваю:

— Скажите мне только, видят ли картинку в суде?

Оператор с каким-то извращенным высокомерием произносит:

— А ты кто такой?

Я крепко хватаю его за руку и притягиваю к себе:

— Говори, видят ли в зале суда картинку?

— Нет, нет, — лепечет он, тряся головой: мое поведение разом сбило с него спесь.

Подходит Алессандро:

— Все в порядке?

— Все прекрасно, — отвечаю я и, отпустив оператора, возвращаюсь в свой угол.

Служащие тюрьмы приносят еще стулья, быстро расставляют их. Один из них, видимо, заметив, что я пришел вместе с Алессандро, передает мне стул через головы других. Теперь все сидят в терпеливом ожидании. Входит пожилой человек в строгом деловом костюме и направляется прямо к Алессандро. Они пожимают друг другу руки, беседуют, понизив голос. Ни дать ни взять два политика, совершающих сделку, уточняют детали и приоритеты с профессиональной быстротой и точностью. Пока они шепчутся, все в комнате молчат. Потом пожилой уходит, а Алессандро оборачивается и что-то говорит, давая знать, что пора приступать к делу. Он садится, достает свои папки и раскладывает бумаги, стучит по микрофону, стоящему перед ним на столе. Звука нет. Алессандро обращается к оператору, уже водрузившему на голову наушники. Алессандро говорит в микрофон. Оператор показывает оба больших пальца.

Вводят Сонино, его окружают пять полицейских. На нем тот же черный костюм, та же белая сорочка с темным галстуком: одежда измята, как будто связывалась в узел и использовалась в качестве подушки. Он шаркает ногами. Кисти рук скованы наручниками. Интересно, думаю, какие сюрпризы он приготовил нам сегодня. Даже в таком неприглядном виде, худой, изнуренный, Сонино заполняет собой всю комнату. Как и в случае с любой харизматической личностью, трудно определить, что именно делает его особенным. Однако сейчас его появление несет окружающим что-то вроде облегчения. Мы всего лишь фон, он же — хорошо и всесторонне прописанная фигура. Большинство людей проходят мимо нас незамеченными, Сонино же поражает воображение. Все мы как по команде пристально смотрим на него, пусть и сгорбленного, внутренне потерянного, еле шаркающего ногами.

Прежде чем сесть, Сонино озирается. Под глазами у него темные набрякшие мешки. На секунду-другую взгляд его упирается прямо в меня. С трудом заставляю себя не опустить глаза.

Не обращая внимания на охранников, Сонино выдвигает стул из-за стола и усаживается. Он сутулится: сказывается усталость, а также, возможно, это поза, демонстрирующая пренебрежение. Алессандро смотрит в бумаги. Оператору приходится переналаживать ракурс и фокус: мое сидение перед камерой было напрасным. Оператор переходит от одной камеры к другой, нажимая кнопки: загораются красные огоньки. Съемка началась. Алессандро поднимает голову, вежливо приветствует Сонино и распоряжается снять с него наручники. Сонино не проявляет и тени признательности.

Алессандро не спешит начинать. Он изучает лежащие перед ним документы, зовет помощника, шепчется с ним через плечо. Сонино, безучастный к происходящему, недвижимо сидит на стуле. Не думаю, что это часть какого-то психологического поединка. Если же так, то сидеть нам тут придется долгонько. Проходит еще минута, и Алессандро просит Сонино подтвердить его имя и фамилию. Сонино наклоняется вперед, словно стараясь расслышать. Алессандро повторяет. Ответ Сонино утвердительный. Тогда Алессандро задает следующий вопрос, в котором я улавливаю слово «каморра». И снова Сонино отвечает: «Si». Алессандро зачитывает список из девяти фамилий. Сонино смотрит в объектив камеры, словно проникает взглядом в зал суда, где находятся подсудимые. Не отводя глаз, он подтверждает для протокола, что девять подсудимых были членами его банды «Каморра модерна».

Скупость вопросов и ответов придает процедуре напряженный характер. Больше похоже на пьесу Беккета или Пинтера: скорее спектакль в театре абсурда, чем судебное противостояние. Часто говорят, что великие театральные постановки не нуждаются в переводе текста. И это — правда. Суть противостояния Алессандро и Сонино для меня так же ясна, как и для остальных присутствующих. Алессандро уточняет у Сонино все его прежние показания, заставляя того подчеркнуть каждую деталь своих признаний, с тем чтобы позже, когда он начнет сопоставлять их с показаниями обвиняемых, не возникла путаница. Всякий раз, произнося «si», Сонино все больше увязает в конфликте с теми, кого обвиняет. И Сонино понимает, что определенность для него рискованна: опровергнуть ее куда легче, чем общие рассуждения, намеки. И все же он надеется сокрушить этим защиту, потому что в 1980-х pentiti придерживались как раз противоположной тактики, когда ни о чем определенном речи почти не велось, все сводилось к мелочам, вроде иерархии в каморре, ее тайных укрытий и взаимных обид.

Вопросы становятся более конкретными. Сонино разъясняет, поправляет, уточняет. Делает он это не задумываясь, на одном дыхании. Ум его скор, как будто физическое истощение, подобно восточным самоистязаниям, повысило его мыслительные способности. Я пристально рассматриваю Сонино. Среди моих пациентов встречалось немало отменных лжецов, прятавших пагубную страсть под искусным лицемерием: зачастую самообмана в этом было столько же, сколько и желания одурачить меня. Что кроется за сложными переплетениями признаний Сонино? Подозреваю, Алессандро опасается, что вся эта затея с pentiti задумана с совершенно иными целями. Может быть, в деле замешаны те, кто повыше. Если не каморра, так сицилийская мафия. Американская мафия. Может быть, Сонино приказали прикинуться pentito и заключить сделку относительно «смены личности» (какая организация отказалась бы от такого человека, как Сонино!). А тем временем можно немного выпустить пар, усадив за решетку кучку мелких гангстеров за уличные войны, которые переполнили чашу терпения даже неаполитанцев. Возможен такой сценарий, нет ли — понятия не имею.

Объявляется перерыв. Сонино ждет, когда наденут наручники. Ему дают сигарету. Алессандро встает и совещается со своим помощником. Не могу сказать, о чем он думает. Лицо его сурово, сосредоточенно. Сонино курит, уронив голову, подбородок едва в грудь не упирается. Оператор проверяет камеры. В помещении тихо, если не считать легкого перешептывания адвокатов и журналистов. Мы похожи на публику во время перемены декораций по ходу пьесы. Алессандро снова садится за стол, потирает лицо и делает несколько глубоких вдохов и выдохов. Сонино поднимает взгляд и пристально смотрит на Алессандро из-под насупленных бровей. Глаза у него темные, но тепла в них нет. У него забирают сигарету, снимают наручники. Перерыв дает возможность Алессандро собраться. Когда он начинает, я слышу слова «omicidio», «assassino», «morte».[52] Сонино приходится сознаваться в собственной преступной деятельности. Говорит он без запинки, глаза нацелены в одну точку, улыбка издевательская. Сонино знает: в чем бы он ни признался, какие бы жуткие подробности ни приводил, это не так существенно, как его показания против девятерых бандитов. Ведь Сонино доводилось убивать всего лишь других гангстеров, в то время как бомбы в машинах привели к смерти невинных людей, и в этом его преимущество. Сонино, конечно же, преступил закон, однако грехи девяти бандитов неизмеримо тяжелее: все они головорезы, пониманию которых недоступно, что общество куда выше ценит жизнь простого гражданина, нежели какого-то уголовника. Сонино такой ошибки не совершил, будучи уверен, что в глазах мирных граждан он не такой отпетый негодяй, как обвиняемые.

С другой стороны, у него есть и еще одна причина чувствовать свое превосходство. Сонино знает: его убийства становятся легендами. Поскольку до жертв его никому дела нет, все внимание сосредоточивается прежде всего на подробностях того, как их лишали жизни. Степень варварства, мера жестокости. Они, как народные предания, способны очаровывать, не вызывая вспышек морального осуждения. Так что, пока Алессандро перечисляет преступления Сонино, тот едко отвечает: да, мол, я все это делал, — чтобы тут же выкинуть их из памяти. Он одновременно гордится ими и отбрасывает их. Алессандро на это не реагирует и продолжает читать следующий раздел у себя в папке, водя авторучкой по странице. Он старается быть объективным, не давая повода для подозрений, будто способен попасть под извращенное обаяние Сонино. То и дело он требует более подробных разъяснений. Только тогда они смотрят друг другу в глаза: Алессандро быстро поднимает взгляд, внимательно слушая Сонино, после чего опускает голову, чтобы сделать необходимые пометки.

Уже час дня. Заседание окончено. Охранники, стоявшие вдоль стены, вновь надевают оковы на Сонино, помогают встать и уводят. Комната быстро пустеет. Я остаюсь вместе с Алессандро, его помощником, оператором и еще одним человеком, которого не знаю. Алессандро продолжает сидеть, щелкая кнопкой ручки, погруженный в глубокую задумчивость.

— Что теперь? — спрашиваю я.

— Теперь? — переспрашивает Алессандро, уставившись на меня отсутствующим взглядом. — Теперь мы пойдем обедать.

В тюремной столовой обед подается в небольшой кабинет. Макароны и бобы. Я ем, держа миску на коленях. Продукты свежие, приготовлены вкусно, на оливковом масле. Алессандро и его помощник сидят за столом друг напротив друга. Они весело болтают, смеются. Я не понимаю ни слова. Немного погодя Алессандро спрашивает, о чем я думал.

— Трудно сказать, — отвечаю я.

— Вы понимали, что происходило?

— Немного. Во второй части допроса вы говорили о его преступлениях?

Алессандро кивает:

— Однажды Сонино убил человека, который вступил в интимные отношения с вдовой его брата. Он отрезал ему голову. В то время мы считали убийцей одного врача, chirurgo. Ну знаете, кто операции делает…

— Хирург.

— Да, хирурга. Сонино говорит, что шесть месяцев практиковался, отрезая головы кроликам. Он хотел, чтобы мы подумали, что это chirurgo. Хирург.

Неудивительно, что Сонино хранил самодовольный вид. Месть побудила его овладеть приемами хирургии, пусть даже на уровне любителя, чтобы избежать ареста!

— Что еще он натворил? — спрашиваю я, содрогаясь от омерзения.

— Он ест… — Алессандро смеется, — он кусает… — Масканьи советуется со своим помощником, тот трясет головой. — Как сказать «он кусает его язык» в прошедшем времени? — спрашивает меня Алессандро.

— Он откусил ему язык. Я уже понял, о чем речь.

— А потом он убил его — неделю спустя, — добавляет Алессандро.

— Как?

— Как он говорит, ударил жертву ножом сто раз, — отвечает Алессандро.

— У вас есть сомнения?

— В отчете коронера говорится: от шестидесяти до семидесяти раз.

— Ну, теперь понятно, в чем проблема.

— Вам понятно? — Алессандро интересно, что подскажет моя интуиция.

— Сонино не нужна приблизительность. Он точен и терпелив. Ударить сто раз — это требует времени, решимости. Семьдесят — это исступленное нападение в состоянии аффекта.

— Надо еще раз прочитать первоначальный протокол. Поговорите с коронером. Возможно, ничего в этом и нет. — Алессандро поднимает руки, как бы говоря: возможно, и ничего, но они должны установить факты.

— Что нам предстоит после обеда?

— Мы продолжаем.

Я расправился с макаронами и принимаю предложение выпить кофе. Алессандро удаляется, и я остаюсь с его помощником. Мы улыбаемся друг другу. Он ненамного старше меня. Хотя уверенности ему не занимать, видно: присутствия Алессандро ему не хватает. Он ведет себя как способный ученик, не заинтересованный, однако, в столь ответственной должности. Будь я помощником судьи в Неаполе, то стремился бы на его место. Алессандро возвращается с кофе и протягивает мне чашечку. Покончив с кофе, мы идем в белую комнату.

Я задерживаюсь с Алессандро в центре комнаты, присев на угол стола. Мы смеемся, вспоминая, как играли в «Монополию», обещаем, что в следующий раз один из нас победит Луизу. Я не обращаю внимания на оператора, который с камерой кружит возле стола, — вижу его краешком глаза, но почему-то думаю, что он всего-навсего выбирает ракурс. И только когда Алессандро, широко улыбаясь, говорит: «Смотрите, Джим, вы прямо кинозвезда», — до меня доходит, что камера наведена на нас обоих, мы оба отражаемся в кольце черного зеркала линз. И красный огонек, означающий, что камера работает, — горит. Мне хочется заорать: «Стоп!» — и закрыть объектив рукой. Но слишком поздно. Всем заинтересованным лицам теперь ясно: я знаком с судьей, и достаточно близко, чтобы болтать с ним в перерыве между заседаниями одного из важнейших процессов в жизни этого судьи. И это после того, как я дважды уверял Джованну, будто я всего-навсего любопытствующий турист.

— Твою мать! — вырывается у меня.

Оператор глупо ухмыляется: это его маленькая месть за то, что я раньше набросился на него.

— Что случилось? — спрашивает Алессандро.

— Ничего, — говорю я. — Просто я думаю, не особенно разумно, что меня видят тут беседующим с вами. Эти люди параноики, на все готовы. Не станут ли они выяснять, кто я такой?

— Вы слишком беспокоитесь, — говорит Алессандро, со смехом хлопая меня по плечу.

Может быть, беспокоюсь я напрасно. Кто обращает внимание на телевизор в зале суда в конце обеденного перерыва, когда ничего существенного не происходит, а «актеры» еще не заняли свои места? Слегка перевожу дух, при этом подозревая, что процесс этот отнимет у меня несколько лет жизни.

Мое место в углу уже занято, и я спешу на другое, откуда смогу следить за происходящим.

Снова вводят Сонино. Он садится, положив руки на стол. Алессандро приходится немного отодвинуть свои папки. Оператор налаживает камеру.

На этот раз Сонино показывают фотографии. Мне их четко не видно, но большинство взято из полицейских архивов. На некоторых сцены убийства — черно-белые снимки убитых мужчин, лежащих на тротуаре, навалившихся на рулевые колеса машин, на обеденный стол, все забрызгано кровью. Комментируя кошмарные сюжеты, Сонино иногда берет фото, кладет перед собой и пристально изучает. Не думаю, что эти убийства его работа. Он смотрит на них с презрением. Эти мужланы мясники, а не хирурги. Любители. Сонино что-то говорит, и Алессандро смеется в ответ. Шутка? По поводу трупов? Не знаю. Но все, кроме меня, ее поняли. Впрочем, это подтверждает одну из моих прежних теорий: есть разница между мертвым бандитом и невинной жертвой, — поскольку я сомневаюсь, чтобы Алессандро откликнулся на шутку о человеке, погибшем ни за что ни про что. Что сразу подтверждается новой серией снимков, которые, судя по всему, сделаны после взрывов машин. Вижу тела, части тел, лежащие на улице. Горящие машины, окутанные пламенем и черным дымом. Сонино пытается шутить, но на этот раз — впервые за целый день — Алессандро бьет ладонью по столу и приказывает: «Silenzio!» Сонино и глазом не моргнул.

Алессандро продолжает выкладывать перед ним фотографии. У него свой замысел: доказать, что Сонино не только знал о намерениях гангстеров, но и был в курсе, когда и где заложат взрывчатку. Они обсуждают детали подготовки операции, машут руками, рисуя в воздухе схемы передвижения по улицам Неаполя. На какое-то время они становятся обыкновенными мужиками, спорящими в баре, как быстрее добраться с Римской улицы до стадиона «Сан-Паоло». Заседание заканчивается, когда Сонино взмахивает руками и издает звук, глухо подражая взрыву бомбы. Это не шутка и не дешевый театральный жест: он просто уточняет некую деталь. Возможно, силу взрыва относительно размера улицы. Причина, по которой погибли прохожие, в том, что высокие стены удержали взрывную волну, которая разнесла осколки и обломки по улице. Сонино качает головой: он бы такой ошибки не допустил.

Наконец Сонино увели, а Алессандро переговорил со своим помощником и другим человеком, с которым беседовал перед допросом, и мы уходим. Я сажусь на переднее сиденье машины, Алессандро с помощником устраиваются на заднем. У меня такое ощущение, что помощника начинает раздражать мое постоянное присутствие. Как обычно, наглядевшись на все эти странные судебные процедуры, я чувствую глубокую усталость. Измена, возможно, действует угнетающе, но и паранойя тоже. А она уже овладела мной в той же мере, в какой овладела и преступниками. Интересно, не ищу ли я бессознательно способ поставить себя на место другого человека: значит, теперь у меня такое желание возникает инстинктивно всякий раз, когда я становлюсь свидетелем психологической коллизии? Я пробую вникнуть в разговор на заднем сиденье, но впадаю в дрему. Впрочем, Алессандро окликает меня:

— Джим, он правду говорит? Как вам кажется?

Не оборачиваясь, отвечаю:

— Он малый хитрый.

Слышу тихий смешок Алессандро. Потом вопрос:

— Что еще?

— Возможно, не в своем уме.

Алессандро снова смеется и шутливо спрашивает:

— Ваше профессиональное мнение?

— Мое профессиональное мнение включало бы в себя еще и крайнюю степень эгоизма, основанную на интуитивном осознании своей исключительности.

Алессандро переводит это помощнику, и они смеются.

— Вот что мне хочется понять, Джим. А вдруг его измена — это всего лишь ловушка?

— Я тоже себе такой вопрос задавал.

— И что вы придумали?

— Ничего. По-моему, англичанину предугадать мысли неаполитанца невозможно. Мы два совершенно разных существа. У англичанина чувство сознания собственной правоты непоколебимо. Независимо от того, что является правилом, суть закреплена, и обе позиции выражены четко. Неаполитанская же мораль, я бы сказал, — это праздник, который всегда с тобой.

— На чем, по-вашему, это основывается?

— На интуиции. Мне точно такое неведомо.

— Вы отважный человек, — говорит Алессандро и возвращается к разговору с помощником.

Я не очень понимаю, что он хотел сказать. Не обижен ли он моим сравнением?

Мы приезжаем в Неаполь, и меня высаживают на площади Гарибальди. Мы не пожимаем рук, и я выскакиваю прямо в поток уличного движения.

По Спаччанаполи медленно бреду к дому синьоры Мальдини. Солнце вот-вот сядет, и я жду, чтобы посмотреть, не хлынет ли меж зданий свет, как и в тот раз, когда я гулял по Неаполю. Во мне живет какое-то мистическое ожидание чуда. Весь день я пытался угадать, что у Джакомо Сонино на уме. Может, он персона и небезынтересная, только от подобных сильных личностей лучше держаться подальше. В момент, когда я думаю об этом, меня внезапно обволакивает свет. Я успел уйти дальше по улице, чем в прошлый раз, поэтому он достигает меня быстрее. Мне не остается ничего, как остановиться и переждать, пока поток света минует меня. Он такой яркий, что я даже ног своих не вижу.

Спасительная тень наконец вернулась, но я не сразу прихожу в себя. Все, что попадается на глаза, видится мне мутным и раздвоенным.

Но вот я снова обретаю способность видеть окружающее четко и ясно. Я уже на углу площади Беллини. Точно сказать не могу, зачем я здесь: путь-то держу к моему пансиону. Сажусь за столик, заказываю пиво. Для этого-то, похоже, меня сюда и занесло. Пиво в конце долгого дня. Но на самом деле я надеюсь, что мимо пройдет Джованна — по дороге в кибер-кафе или из него. Мне нужно удостовериться, что мое присутствие на допросе осталось незамеченным. И конечно же, я испытываю сильное желание просто увидеть ее еще разок.

Жду около получаса, потом решаю оставить ей записку. Прошу у официанта ручку и на салфетке пишу: «Джованна. „Кибер-Данте“. Среда. 7». В сравнении с ее посланием мое явно многословнее. Оставляю записку парню в кибер-кафе. Он недоверчиво читает ее, не желая, как я полагаю, превращаться в связного каморры. Потом складывает записку и кладет ее под стойку. Возвращаюсь обратно к своему пансиону. Синьоры Мальдини не видно, но около телефона записка — звонила Луиза. Я слишком устал, чтобы звонить ей. Усаживаюсь в гостиной, включаю телевизор и ищу программу с местными новостями. Не успеваю я пройтись по всем каналам, как синьора Мальдини открывает дверь. Я рад видеть ее, тем более что волосы ее снова, как обычно, сбиты набок. Входя, она бесцеремонно поправляет их. Волосы неохотно поддаются и снова укладываются в привычную для них (зато отвергающую законы гравитации) форму. В ее аккуратно зачесанной «Пизанской башне» есть нечто до странности успокаивающее, и меня посещает мистическое чувство, что до тех пор, пока прическа синьоры Мальдини остается без изменений, все будет хорошо в этом мире. В моем мире.

ПОХОТЬ

1

Мы договорились встретиться с Луизой на причале у билетных касс под Кастель-Нуово, Новым замком. Солнце стояло высоко, жарко белея в прозрачной голубизне неба. Неаполь, лишенный теней, становится другим городом. Он предстает в мишурном наряде праздничного убранства: яркий и радушный. Передо мной голубой залив, на горизонте сквозь дымку проглядывает скалистый Капри. Сажусь на скамейку и жду. Вчера вечером, когда я позвонил, Луиза сказала: «Для покупок есть только Капри. Это рай, милый». Она говорила это нарочито манерно, явно подтрунивая над Алессандро, который, как я расслышал, пробурчал: «Джим не хочет ехать на Капри, в этот буржуазный ад». Я рассмеялся, хотя, полагаю, он вряд ли шутил. Луиза сказала: «Не волнуйся, Джим, тебе там очень понравится».

На противоположной стороне порта у причала стоял громадный роскошный круизный лайнер. Я глазам своим не верил, глядя на него, более того, я не желал верить, что бывает судно таких размеров, от которых оторопь берет. Оно слишком велико, чтобы держаться на воде. Эдакий высоченный нью-йоркский небоскреб, положенный на бок. Хочется подойти, встать под ним, почувствовать могучие объятия его тени, но тут подъезжает такси, и из него выходит Луиза.

Мы покупаем билеты на паром, отказываясь от катера. Времени потратим больше, убеждает Луиза, зато куда цивильнее. Она просовывает руку мне под локоть, пока мы дожидаемся на причале прибытия парома. Я указываю на лайнер. Они здесь все время торчат. Средиземноморские круизы. Пассажиры сходят на берег, делают сотню шагов по причалу и переходят на судно, следующее на Капри. Вот почти и все, что они видят в Неаполе.

— Буржуазный ад, — говорю я.

— Он бывает таким занудой. — Я молчу. А Луиза продолжает: — Он любит Сорренто, но ненавидит Капри. По мне, так это немного ханжеством отдает.

— Понятия не имею.

— Увидишь, — говорит она и теснее прижимается ко мне. От нее исходит запах свежести и чистоты — как только-только из душа. Ее волосы слегка влажны. На ней голубые полотняные брюки, изящно расширяющиеся книзу, и белый полотняный жилет. На нежно загорелом плече яркой полоской белеет бретелька лифчика. Еще у Луизы огромные темные очки.

Причаливает небольшой паром с Капри, и мы поднимаемся на его борт вместе с аборигенами и туристами. Находим место на носу. Стоило нам покинуть порт и выйти в Неаполитанский залив, как подул освежающий ветер. Впервые за две недели я ощущаю что-то помимо жары. По рукам Луизы побежали мурашки. Мне хочется обнять ее крепко и властно,'как ее муж. Она наклоняется, и жилет ползет вверх, обнажая поясницу. Хочется погладить слегка выступающие изящные позвонки. Кожа у нее влажная от пота.

— Тебе жарко? — спрашиваю я.

— Было как в печке. Теперь нормально.

Вот бы поцеловать ее, прямо здесь и сейчас. Наверное, когда Неаполь остался за кормой, тень Алессандро куда-то отступила, и я в первый раз чувствую, что Луиза принадлежит мне. Луиза, должно быть, понимает, чувствует что-то в том же духе, так как смотрит на меня завлекающе. Решаю сыграть с ней в ее же игру.

— Я не собираюсь тебя целовать.

— Так я и подумала: я ведь замужняя женщина, — парирует Луиза.

Мне нельзя играть в игры, я для них не гожусь. Ее ответ сбивает меня с толку. Я фальшиво усмехаюсь и меняю тему:

— Муж твой отлично смотрелся в понедельник.

— Вечером он был выжат как лимон. Поиграл на рояле и сразу отправился спать.

— На него что, наседают?

— Трудно сказать. У итальянцев система такая запутанная, что я толком даже не знаю, что ему нужно от Сонино.

— Всего-то убедить присяжных в причастности обвиняемых к убийствам, — отвечаю я, по сути, понятия не имея, так ли это на самом деле. Может быть, есть в итальянских законах что-то еще, более потаенное. Объяснял же мне Алессандро, что свидетелям не приходится давать клятву говорить правду, а ведь без этого все становится куда более проблематичным, сомнительным.

Опершись об ограждение, я всматриваюсь в очертания Капри. Луиза кладет голову на сложенные руки, искоса поглядывая на меня с несколько грустным видом.

— Знаю, что все время твержу об этом, но я действительно рада, что ты решил остаться.

— Я очень рад, что сейчас здесь.

После небольшой паузы она говорит:

— Ты же мне друг, ведь так? — Луиза нежно улыбается. По-видимому, она считает, что задала безобидный вопрос, вызванный не более чем робким любопытством, да только мне, кажется, ясно, что за этим скрывается. Конечно, ее слова могут означать: «Ты мне как друг нравишься, и, пожалуйста, не посягай на большее». Но я думаю, истинный смысл такой: «Появление друга заставило меня понять, насколько прежде я была одинока».

— Ну конечно же, друг, — отвечаю я и отвожу пряди волос, упавшие ей на лицо. Она заводит их за уши, но ветер тут же разметал их снова.

Подходим к Капри. Наш паромчик устремляется в небольшую бухту у основания долины, образованной двумя невысокими горами, которые и составляют остров. Сам городок Капри расположен повыше в долине: белая, будто оштукатуренная седловина, подвешенная на опорах двух пиков. Между бухтой и городком брючной «молнией» ползает по рельсам фуникулер. Маленький порт выглядит старомодно и приветливо, однако он наводнен туристами и тем отличается от большого города, который мы оставили позади. Я оборачиваюсь. Неаполь, смутный, в солнечной дымке, узкой полоской раскинулся по берегу на многие мили. Отсюда никак не представить себе его внутреннюю тень, его мрачноватую красоту.

Мы сходим с парома и направляемся прямо к фуникулеру. Вместе с большой группой туристов стоим, дожидаясь, когда спустится следующий вагончик. У меня такое ощущение, будто я в очереди на популярный аттракцион в каком-то парке. Делать этого мне никогда не доводилось, зато теперь я представляю, что при этом чувствуешь. Когда вагон приходит, мы, работая локтями, пробиваемся внутрь: Луиза, считающая себя местной, не может допустить, чтобы ее отпихивали какие-то американцы. Я проталкиваюсь следом за ней.

— Фуникулер — это худшее из всего, что есть на Капри. Ты думаешь, что поездка на нем будет приятной, а она оказывается еще хуже, чем тряска в подземке.

Поднимаемся в молчании. Меня прижали к окну, и я любуюсь открывающимися красотами. Небо высокое и голубое, море синее и чистое, остров весь в зелени и яркий. Все, на что падает взгляд, имеет определенную прозрачность, ясность, какой прежде мне видеть не доводилось. Всякая деталь — дом, вилла, дерево, пальма, цветок, скала, камень — кажется близкой и отчетливой, как будто прозрачный воздух, открытый солнечный свет и зеркальное море наполняют все избытком жизни. Все вокруг воспринимается как нечто не совсем реальное и в то же время более реальное, чем где бы то ни было. Я чувствовал себя попавшим в Эдем и вступившим в некие первородные отношения с миром. Обращаюсь к Луизе со словами:

— Места тут — это нечто.

— Я знаю, — говорит она. — Здесь прекрасно.

Я всматриваюсь в ее лицо, красота ее полностью созвучна окружающему. На щеках искрится нежный пушок, глаза переливаются миллионом оттенков голубизны, на губах трепет ожидания горячего поцелуя. Фуникулер, добравшись до верха, резко останавливается, Луиза, пошатнувшись, падает на меня. Я удерживаю ее, руки мои оказываются у нее на бедрах. Но нас сразу отталкивают друг от друга туристы, рвущиеся выйти из вагончика.

Центр городка похож на декорацию. Оштукатуренные стены безукоризненно белы, дорожный камень и плитка отливают глянцем. Мимо нас проезжает электромобиль с откидным верхом. Очень похож на каталки, какие используют, играя в гольф. И, понятное дело, электромобиль полон американцев.

Мы заходим в кафе, заказываем капуччино. Луиза говорит:

— Тебе лучше не обращать внимания на все это. Мы сюда за покупками прибыли.

— Что покупать собираешься? — спрашиваю я, провожая взглядом нескольких старых итальянок, одетых, как матросы на отдыхе после долгого плавания. Солнце покрыло их лица морщинами, а жуткая косметика обратила в маски, каждая тащит в руках по четыре, пять, а то и шесть сумок.

— Мы здесь ради тебя, — произносит Луиза. — Я просто тебе помогаю.

— Луиза, — выговариваю я строгим тоном, — у меня лишних денег нет, и ты мне одежду не покупаешь.

— А почему нет? — откровенно удивляется она.

— Ты спрашиваешь, почему нет?

— Да, почему нет?

— А потому, что это некрасиво.

— Что некрасиво?

— Что ты покупаешь мне одежду.

— А почему нет?

— Потому, что я так говорю.

— Тебе нужна новая одежда.

— Возможно.

Она изучающе смотрит на меня:

— Мне хочется это сделать. Можешь отнестись к этому как к выражению благодарности. За то, что остался в Неаполе и составил мне компанию.

Я вынужден уступить.

— Но выбирать буду я.

Луиза трясет головой.

— Ни за что. Какой в этом смысл? — говорит она игривым тоном.

— Мне показалось, смысл в том, чтобы купить мне кое-что новое.

— Нет, смысл в том, чтобы я купила тебе новую одежду.

— Тогда я вынужден отказаться.

— Ты не можешь.

— Это почему?

— А потому, что ты уже согласился.

— Когда?

— Только что. Ты сказал: «Я буду выбирать покупки».

— Это не согласие, это — условие.

— Но ты же согласился принять обновки, так? И спорил с самого начала из-за того, что покупать буду я. Ты виляешь, так нечестно.

— Это я-то нечестен?

— Слушай, ты же знаешь, что я своего добьюсь. И если тебя Алессандро волнует, то ему я уже сказала.

Тут я злюсь по-настоящему.

— Я сказала ему, что мы едем на Капри и если увидим что-нибудь, что тебе понравится, то я куплю это тебе в подарок.

Что-то в тоне Луизы примиряет меня с действительностью.

— В этом ведь ничего дурного нет? — спрашивает она, искренне надеясь на согласие.

— Нет, мне кажется, что нет. Просто странно как-то: заявить своему мужу, что отправляешься за покупками для другого мужчины.

— Конечно, странно. Только я ведь не так сказала.

— Теперь я понял.

— Значит, договорились?

— А выбор у меня есть?

— На самом деле — нет.

Луиза обещает мне не покупать ничего вызывающего, хотя тут же добавляет, что меня удивят вещи, какие окажутся мне к лицу. Я морщусь.

— Не беспокойся, — говорит она, — я крупный специалист в этом деле.

Поначалу я отказываюсь даже заходить в магазины. Качество товаров, выставленных в витринах, было прекрасным, но все-таки я не очень мог представить, как буду носить их. Одежду я люблю и, когда нахожу что-то приличное, время от времени трачу побольше, чем следовало бы. Но здесь ничего дешевле двухсот фунтов не было, а для подарка это слишком. Луиза предупреждала, чтобы я не смотрел на ценники, что все дорого, но я все равно смотрел. Только и остается: согласиться и успокоиться. В конце концов я поддаюсь на уговоры зайти в магазин под названием «Дольче и Габбана».

С глубоко сосредоточенным видом Луиза выбирает из брюк, висящих на вешалке, несколько пар, которые, по ее мнению, мне стоит примерить, прикладывает их ко мне и отступает на шаг, чтобы разглядеть получше. Выбор быстро сокращается с трех пар до одной.

— Вот, — говорит она. — Что скажешь?

Брюки легкие, из хлопка, темно-серые, свободные, не обуженные, немного даже расширяющиеся. Поменять на них джинсы — все равно как одеться в воздух. Меня поражает, насколько они мне по фигуре, их покрой, да просто их совершенство. В новых брюках даже в старой своей футболке я кажусь другим человеком.

— Как они тебе? — доносится голос Луизы.

— Хорошо, — говорю я, стесняясь выйти из примерочной кабинки.

— Мне можно войти? — И не успеваю я ответить, как она уже входит, распахнув дверку точеными пальчиками. — Ого, смотрятся отлично! Лучше, чем я думала. Впрочем, не будем принимать скоропалительных решений…

— Ты шутишь! Да лучше этих мне ни за что не найти.

— Джим, мы только-только начали выбирать.

— Луиза, пожалуйста. Больше мне ничего не нужно.

Мы идем дальше, заглядывая повсюду, куда манит Луизу любопытство. Чаще всего я позволяю ей только приложить ко мне очередную вещь, но понемногу становлюсь послушнее и соглашаюсь померить кое-что. У «Версаче» Луиза отбирает костюм, пошитый из материи, напоминающей обои в спальне моих родителей, которые украшал ужасающий узор «рай на рассвете». Я потрясен: на мне этот костюм вовсе не выглядит смехотворным. Даже мелькает мысль: было бы у меня куда в нем ходить да толика лишних денег, может, я бы и сам подумал, а не купить ли костюмчик-то. На самом деле единственное, что меня останавливает, — вдруг возникшая в сознании картинка: я одет в этот костюм и лежу в гробу. Луиза от костюма без ума, но соглашается с тем, что нам нужно что-нибудь попрактичнее. Наконец находим — у «Армани» — сорочку, белую, облегающую (по словам Луизы, она выгодно подчеркивает мою фигуру), воздушную и прохладную, хотя и пошита из плотной ткани с почти неразличимым рисунком наподобие бриллиантовой огранки. Стоит где-то около 250 фунтов, такое доступно только толстосумам. Я воинственно отбрыкиваюсь, однако собственное тщеславие сбивает с меня пыл.

— Как-то очень стыдно будет благодарить Алессандро, если он узнает, во что обошелся ему такой подарок, — говорю я.

— Он может себе это позволить. И вообще он коммунист. Перераспределение богатств и всякое такое…

— Не думаю, что они это имели в виду.

— В общем-то тебе незачем и упоминать о подарке. Ему все равно будет неинтересно.

— Так не поблагодарить — грубо получится.

— Ладно, как знаешь.

Потратив час, мы возвращаемся (я знал, что именно так и будет) и покупаем брюки, которые я примерил первыми. Луиза ни за что не хочет сказать мне, сколько они стоят. Я готов прямо тут же облачиться в обновку, но Луиза просит подождать до вечера.

— До вечера? — недоуменно переспрашиваю я.

— Алессандро попросил пригласить тебя на ужин.

— Я не могу, — говорю я извиняющимся тоном.

Мы только-только вышли из магазина, у каждого в руках по пакету.

— Почему? — спрашивает Луиза.

— Должен кое с кем встретиться.

Новость Луизу явно расстраивает, и она грустно замечает:

— Хорошо, что ты встречаешься с людьми. — Потом, как будто ей только что в голову пришло, спрашивает: — Это не девушка, а?

— Девушка. Очень красивая. Но слишком молода для меня.

В голубых глазах Луизы появляется холод. Надо подбодрить ее. Ты, мол, по-прежнему моя девушка номер раз или что-то не менее нелепое. С другой стороны, она ведь замужем, а Джованна и впрямь слишком молода для меня: так к чему мне стараться? И потом, это даже не свидание. Переговоры на высшем уровне. Видели ли меня подсудимые? А их семейства? Если да, то чем это мне грозит? За последние пару дней страху у меня, может, и поубавилось, но слов Джованны я забыть не в силах: «Люди хотят знать, кто ты такой», — как и ее открытого предостережения больше в суде не показываться.

— Это просто так, одна… познакомились в кафе рядом с моим пансионом. Я ведь все вечера провожу один, Луиза.

Если ее это и трогает, то виду она не показывает. Мы входим на главную площадь. Луиза садится за пустой столик и просит официанта дать меню.

— Я проголодалась. Обед за твой счет.

— Луиза, не ребячься.

— Ты не голоден?

— Я хочу во всем разобраться.

— Не в чем разбираться.

— По-моему, есть в чем.

— Ну а по-моему, нет. Я пригласила тебя на ужин. Ты не можешь. Всего и делов. Разговору конец.

— Что, сидим тут и молчим?

Она пожимает плечами.

— Луиза, отменить встречу я не могу. Но я проверну все по-быстрому. Так, по рюмочке выпьем. И уже самое позднее к девяти буду у тебя. — Это компромисс. И потом, я понятия не имею, появится ли Джованна вообще. Жду, что теперь, когда я уступил, Луиза станет возражать, но она улыбается:

— Девять — это отлично. И ты должен быть во всем новом.

— Не возражаешь, если я надену обновки на встречу с Джо-ванной? — дразню я ее.

Луиза и ухом не ведет: Джованна уже в прошлом и больше интереса не представляет. Это меня раздражает. Вдруг все, что было в Луизе изящного, душевного, великодушного, становится жестким, вульгарным, холодным.

— Ты слышала, что я сказал? — говорю я нетерпеливо.

— Да, — уныло произносит Луиза. — Я не против, чтобы ты отправился на встречу с девушкой в новом: это твоя одежда. — Улыбка у нее вымученная.

«Понятно, отчего у тебя мало друзей, если ты себя так ведешь», — думаю я.

Делаем заказ. Луиза открывает пачку сигарет и закуривает. Глубоко затягивается. Потом долго выдыхает: я слежу за длинной тонкой голубой струйкой дыма.

— Извини, Джим. Хочется, чтобы ты был только мой. Это может показаться эгоистичным, я понимаю.

— Это и есть эгоистично, — даю я отпор.

Она продолжает:

— Прошу тебя, мне не хочется, чтобы ты так думал. Мне противно, когда меня считают эгоисткой. Наверное, не все так хорошо в том, как я выгляжу… а я вовсе не из тех, кто считает, что быть привлекательной — это тяжкое бремя… но стоит повести себя определенным образом, как люди оказываются скорыми на суд, а это несправедливо. Мы все эгоисты, все хотим жить и поступать по-своему. И не имеет значения, хорошенькая ты или нет. Я знаю, люди думают, что порой я, должно быть, веду себя ужасно… То есть могла бы себя вести, будь я моделью или актрисой какой, только я ни то и ни другое… — И уже в который раз Луиза ловко меняет тему: — Знаешь, я в университете вкалываю вовсю. Дается мне трудно… само ничего не приходит…

В голосе ее мне слышится жалость к себе, горячая мольба посочувствовать ее настойчивости и упорству. Только хочется-то Луизе, чтобы кто-то гордился ею, а Алессандро, как мне представляется, принимает ее усилия как должное и не ценит ее прилежания либо в крайнем случае формулирует их как очевидное достоинство. У меня такое чувство, будто ей хочется, чтобы я показал, как горжусь ею, потому что помню, какой Луиза была когда-то, как мало склонности питала она к занятиям, да что там говорить…

— То, что ты делаешь, меня просто потрясает, — говорю я, стараясь не опускаться до снисходительности. — Это и без того сложно, а уж на другом языке…

Луиза, польщенная, кивает. Хорошо, что меня потрясает. Вот мы и снова встали на твердую почву. Тут и еда подоспела.

Прежде чем начать есть, она говорит:

— Ты меня понимаешь. — Это простая констатация, вовсе не комплимент, не похвала и совсем не подлежит отрицанию. И все же я говорю:

— Я в этом не очень уверен.

Луиза кивает:

— Приятно, когда тебя понимают. Хорошо чувствовать, что понимают. По-моему, такое бывает довольно редко. Для большинства людей, я хочу сказать, не только для меня. Я понимаю Алессандро, но он… — Она умолкает. Я бы объяснил недостаток чуткости у Алессандро различием поколений. Вряд ли когда-либо он признается, что не понимает Луизу. Я же, со своей стороны, не собираюсь выступать в роли третейского судьи в этой ситуации, поэтому ограничиваюсь замечанием:

— Уверен, что он тебя понимает.

Уже три часа. Мы поднимаемся на борт парома, идущего обратно в Неаполь. Морской ветер освежает наши лица. Луиза сбрасывает сандалии и кладет ноги на поручень. Ноги ее, стройные и сильные, я помню по прежним временам. Солнце слегка покрыло их загаром, придав коричневатый оттенок, от чего они стали еще более привлекательными. Снимаю туфли и кладу ноги рядом — бледные, едва не отражающие солнечные лучи. В сравнении с ее ногами они выглядят нелепо и даже отталкивающе.

— Ну и ножищи! — восклицает Луиза и, толкнув мою ногу пяткой, добавляет: — Тебе бы полицейским быть.

Меня так и подмывает сказать: «Ты же знаешь, что говорят про мужика с большими ногами», — но я-то знаю, что ей известно: применительно ко мне эта поговорка справедлива лишь отчасти. Я убираю ноги с поручней. Сидим молча, а Неаполь становится все ближе и ближе.

В порту Луиза желает мне провести приятный вечер с «той девушкой».

— Постараюсь, — говорю я, — но думать буду только о тебе.

— Надеюсь, — отвечает Луиза. — Кроме меня, ты не должен думать ни о чем.

Она сказала это весело, с широкой улыбкой и легким придыханием. Сценку разыгрывает: мы влюблены, но она замужем, я отправляюсь на встречу с другой женщиной, а ей все же хочется получить подтверждение моей любви. На деле-то гореть желанием надлежало бы ей. В моей жизни истинной страсти было так мало, что решимость моя оставаться безучастным к чарам Луизы тает без следа, и, чем больше она играет в любовь, тем сильнее во мне настоящее чувство.

Мы целуемся на прощание, я кладу руку ей на бедро, и Луиза льнет ко мне. Заигравшись, она сама себя обманывает. Инстинкт повелевает мне не упускать случая и дальше следовать ритуалу, что известен мне досконально: перемещаю руку на спину, покрепче прижимаю Луизу к себе. Думаю, она не будет сопротивляться. Однако, повинуясь здравомыслию, я мягко отстраняю Луизу и поднимаю руку, призывая такси. Луиза ничего не говорит, но по-прежнему стоит рядом не шелохнувшись. Подкатывает машина, я открываю дверцу.

Усаживаясь на заднее сиденье, она поднимает на меня глаза и спрашивает:

— Ты помнишь, как это было?

Я, склонившись, смотрю на нее предостерегающе, с видом строгого порицания: не стоит обращаться к прошлому, это чересчур опасно и может повредить нашей дружбе.

— Я знаю, что помнишь, — продолжает Луиза. — Всякий раз вспоминаешь, когда смотришь на меня, я же вижу. Женщина знает, когда она желанна. Я хочу сказать: по-настоящему желанна.

Никакие слова в голову не идут. Я легким толчком захлопываю дверцу машины и слышу через открытое окно, как Луиза на итальянском называет таксисту адрес. Еще миг — и след ее простыл, затерявшись в вихре неуемного неаполитанского уличного потока.

2

Если она и собирается прийти, то опаздывает. Минут на двадцать уже. Я стою в арочном проеме входной двери в «Кибер-Данте» с видом буржуа на отдыхе, с удовольствием проводящего время под солнцем, беспечного, расслабленного, такого же свободного от стеснений и тягот, как и покрой его одежды. Я исполнился средиземноморского умиротворения: не совсем абориген, но уж точно не какой-нибудь северянин, живущий среди измороси тумана. Если вселяется в вас ощущение сладострастия жизни, то потому, что для духовной близости здесь мало места — все заполнено чувственностью, торжествуют плотские наслаждения. Солнце и море действуют безотказно. Невзирая на сумрак, грохот и вонь большого города, неизменно и непреодолимо влияют они на местных жителей. Меняюсь и я под их воздействием. Даже укрывшись тут, в дверном проеме, в самом сердце старого города, я все равно чувствую себя человеком, бредущим по солнечному пляжу.

Я погружен в глубокую задумчивость, из которой меня резко выводит остановившийся рядом мотороллер «веспа». Это Джованна.

— Presto, — говорит она. — Presto.[53]

Я не двигаюсь, будучи не в состоянии сообразить, чего она хочет.

— Inglese! — резко выкрикивает Джованна и кивает в сторону свободного сиденья позади себя. — Presto!

В конце концов я подчиняюсь, и через считанные секунды, сделав широкий круг по площади, мы протискиваемся через хаотичное скопище машин на дороге, выскакиваем на магистраль и несемся к Каподимонте и к холмам, окружающим город. Езда довольно рискованная, а я никак не разберу, за что мне держаться. Тем временем Джованна, петляя, то врезается в поток машин, то выскакивает из него. Поначалу я находил странным, что она, не желая быть замеченной в моем обществе, выбрала подобный способ передвижения, но потом, оглядевшись вокруг, заметил, что сотни таких же «весп» снуют по Неаполю вдоль и поперек: мы стали частью этой стаи. Начинаю чувствовать себя молодым и бодрым. Моя новая рубашка полощется на ветру как сумасшедшая.

Когда позади остаются последние окраины города, дорога становится свободнее, и мы лихо несемся по ней. Скорость приличная, мимо мелькают оливковые рощи, поля цитрусовых деревьев, виноградники. На секунду приходит мысль, не везут ли меня куда-нибудь в укромное местечко с определенной целью, однако ощущение бодрости вытесняет предчувствие опасности. Оглядываюсь: Неаполь внизу под нами, громадный амфитеатр, сползающий в залив.

Уже за городской чертой проезжаем еще несколько миль, прежде чем останавливаемся на обочине узкой дороги, поросшей по обеим сторонам высокими деревьями с сомкнувшимися кронами. Пронизывая их, с веток и листьев нисходит золотисто-зеленый свет. Я слезаю с мотороллера, Джованна ударом ноги откидывает упор и ставит на него «веспу». За деревьями лоскутное одеяльце из виноградников, поднимающихся по склонам неглубокой долины. Настают сумерки.

Джованна ведет меня прочь от дороги к рядам виноградных лоз. Сине-черные грозди свисают тяжело и сочно. Джованна шагает без спешки, что меня успокаивает. Спрашиваю вполголоса:

— Джованна, мы куда идем?

Она не отвечает. Минут через пять доходим до постройки, сложенной из серого крошащегося камня. Выглядит постройка заброшенной: черепичная кровля пробита и осыпалась, деревянные ставни на окнах потрескались, некоторые сломаны. Вход похож на ворота конюшни. Джованна приоткрывает верхнюю часть ворот, потом пинком распахивает нижнюю и входит внутрь. Я остаюсь снаружи. Мне немного не по себе. Со штанин стряхиваю пыль, поднятую колесами мотороллера.

Вспыхнула спичка, и я шагаю вперед посмотреть, как выглядит постройка внутри. Джованна держит блюдечко со свечой и машет мне: входи. В пол вделаны два кирпичных круга каждый футов по десять в диаметре с большими гнездами-дырками посередине. По стенам свалены старые бочки, дерево их прогнило, а ободья проржавели. Тонкие трубы, некогда закрепленные вдоль стен на кронштейнах, свисают наподобие фрагментов какого-то крупного, но хрупкого скелета, который разваливается сам собой. Понятно, что это бывшая винокурня, но запахов продуктов брожения нет и в помине. Есть пара лавок. Столик. Сор заметен в угол.

Джованна ходит вокруг, зажигая свечи. Нас окутывает рассеянный мерцающий свет, язычки пламени весело пляшут на сквозняке из множества щелей в стенах, окнах, крыше.

Я сажусь на столик. Джованна — на краешек одной из лавок.

— Кто ты? — спрашивает она, глядя на меня в упор темными глазами.

— Я никто, — отвечаю я, желая казаться загадочным, но звучит это мелко и выспренне, а потому я добавляю: — Просто турист.

— Ты никто, просто турист, но ты в суде, а потом и в тюрьме.

Я молчу, слегка ерзая на столике.

— Кто ты? — снова спрашивает Джованна.

Не знаю почему, только вместо того, чтобы объяснить ей все и тем самым снять ненужные вопросы, я говорю:

— А кто хочет это знать? — Голос у меня ломается: мою тревогу можно уловить на слух.

Джованна, похоже, и не думая отвечать, усаживается поглубже на лавку и упирается спиной в голую каменную стену.

— В суде тебя показали по телевизору с Il Presidente, Масканьи. Это нехорошо. Мой брат, он очень сердитый. Моя бабушка.

Незачем спрашивать, кто такая ее бабушка. Детали не имеют значения, все, что нужно, я уже знаю: я вызвал неудовольствие двух могущественных, мстительных людей.

— Зачем ты меня сюда привезла?

— Я должна им сказать, кто ты такой… — В голосе Джованны звучат умоляющие нотки. Начинаю подозревать, что ей приказано учинить мне что-то вроде допроса. Но по какой-то причине и ей самой хочется все выяснить. Ради меня или нет — я не знаю.

— Джованна, — разъясняю я, — ничего в этом нет. Никакой тайны. Я знаком с женой президента Масканьи. Она англичанка. Мы дружим. Когда мы познакомились, он пригласил меня в суд. Ему показалось, что меня это заинтересует, вот и все. Я и в самом деле тут как простой турист. Ты должна мне поверить.

— В тюрьме. Такое невозможно. — Джованна не может мне поверить.

— Он это устроил. Уверяю тебя. Там было много людей. Журналисты…

Она в задумчивости кладет ладонь на грудь и спустя секунду-другую говорит:

— Жена… Lei è bella, no?[54]

Я понял и согласно кивнул: красивая.

Со своей скамьи Джованна устремляет взгляд поверх виноградных давилен в открытую дверь и дальше — в сумерки. Теперь в постройке вполне уютно благодаря контрасту теплого света внутри и ночной тьмы снаружи.

— Ты не понимаешь Неаполь, — произносит она задумчиво. — Тебе надо быть осторожней и не связываться с плохими людьми.

— Теперь я это понимаю.

— Ты не приходить?

— Точно. Можешь заверить свое семейство.

Джованна трижды кивает, взвешивая мои слова. Впервые за вечер она улыбается, вообще впервые с тех пор, как мы встретились. Улыбка делает ее совсем юной, но к тому же напоминает, как одинока девушка. Я оглядываю помещение. Его использовали много лет, даже десятилетий. Каждый кусочек металла покрыт толстым слоем ржавчины.

— Ты еще долго остаешься в Неаполе до того, как уедешь обратно? — спрашивает Джованна.

Похоже, за этим вопросом ничего не кроется, и я рассказываю ей о своих планах. Останусь, пока деньги не кончатся — на месяц, может быть, дольше, если смогу.

— Тебе нравится Неаполь? — спрашивает она.

— Да! — с воодушевлением восклицаю я, потом прибавляю: — Вам очень повезло родиться здесь.

— Мне не повезло, — говорит Джованна, крутя головой. — Он для меня тюрьма. — Рывком встает с лавки. — Вот сюда я приезжаю помечтать, что я больше не узница.

Я спрашиваю:

— Что ты тут делаешь?

— Ничего. Сплю. Иногда… — Она жестикулирует: рисую, мол, пишу.

Я снова оглядываюсь: это место не особенно пригодно для творчества. Джованна следит за моим взглядом, скользящим по стенам.

— Ты что ищешь?

— Ничего, — говорю я, немного смутившись.

— Нельзя работать в тюрьме, — произносит она с внезапной горячностью. — Невозможно.

— Сочувствую.

Джованна подходит ближе. Тень ее колеблется в зыбком свете свечей. Она садится на столик рядом со мной и, взяв себя в руки, спрашивает:

— Где ты живешь в Соединенном Королевстве? Лондон?

— Да.

Я жду ее расспросов об Англии, о Лондоне, но вместо этого Джованна резко поворачивается ко мне всем телом, поднимает глаза и говорит:

— Вот куда я хочу уехать. Я буду помогать тебе здесь, а ты потом помогаешь мне там.

Такого, конечно, я не мог и представить. Я изумлен сильнее, чем тогда, когда неожиданно встретил ее верхом на «веспе» или когда обнаружил ее записку в кармане джинсов.

— Я не понимаю.

Джованна, как заведено у неаполитанцев, складывает ладони, только сейчас это подлинная мольба о помощи. Даже ее откровенная тактика «услуга за услугу» лишена хоть какой-то угрозы. Сюда, в ее тайное убежище, меня привезли договариваться о плане побега.

— Зачем тебе моя помощь?

— Inglese, — объясняет Джованна, — у меня нет денег, нет passaporto.[55] Они… мне никогда не позволят. Я девочка. Ты не понимаешь. Я должна оставаться с famiglia. Моего брата посадят в тюрьму. Бабушка моя, она умрет. Я должна остаться.

— И чем будешь заниматься? — спрашиваю я с тревогой.

— Ухаживать за моей famiglia.

Приходится напомнить себе, что это одно из проявлении культуры Старого Света, когда узы семейной верности, которые борьба за жизнь сделала еще крепче, ставятся превыше всего. А значит, бессмысленно увещевать Джованну словами типа: «Делай то, чего тебе хочется». И я говорю:

— Я не знаю, как тебе помочь. И потом, они будут искать тебя…

— А мне все равно! — дерзко восклицает она.

— А мне нет. Ты молода. Что, по-твоему, они со мной сделают?

— Я тебе уже помогла. Мой брат хочет тебя убить. — И не без театральной выразительности Джованна чиркает пальцем по горлу.

Вот оно, долгожданное подтверждение моих страхов! В тот же миг тело мое лишается воздуха, который упруго вырывается изо рта, ноги подкашиваются, я складываюсь пополам. Если бы не Джованна, мне бы на ногах не устоять: она подхватывает меня и усаживает обратно на столик. Сует бутылочку воды. Вода газированная, пузырьки во рту устраивают пальбу, от кислорода кружится голова. Некоторое время прихожу в себя, прежде чем удается произнести:

— Что ты имеешь в виду?

Джованна все еще держит меня за руку.

— Времена сейчас плохие. Люди стали… paranoico. Ты понимаешь?

Я высвобождаюсь и сажусь на лавку.

— Но почему? Зачем убивать человека только за то, что он торчал в зале заседаний?

— Ты врешь. «Turista», ты говоришь, а потом мы видим, как ты с Масканьи в тюрьме. Мой брат… его убили. — Джованна машет рукой, как бы объясняя: раньше убили.

— Он все еще хочет убить меня?

Она пожимает плечами:

— Я буду рассказывать. Я буду объяснять. Только ты должен мне помочь. — На этот раз принцип «quid pro quo»[56] этой сделки звучит куда более убедительно.

— Как я могу помочь? Я живу на последние деньги, какие у меня только есть. Может быть, когда я вернусь, у меня и квартиры не будет… — Я умолкаю, потом начинаю рассуждать вслух: — Может, Алессандро поможет? — Смотрю на Джованну.

Та деревенеет.

— Нет. Нет Масканьи.

— Почему? Он сумел бы помочь тебе.

— Нет. Prometti![57] Нет Масканьи. Я и ты. Perfavore, inglese…[58]

— Ладно, обещаю. — Я надеюсь, что на нее наводит страх должность Алессандро, а не что-то другое. — Мне нужно на воздух. — Выхожу за дверь и останавливаюсь. — Считается, что я в отпуске. — Я обращаюсь не столько к Джованне, сколько к себе самому.

— Ты в Неаполе, — напоминает она.

Я издаю суховатый смешок. Да разве можно чувствовать себя здесь спокойно? Оборачиваюсь к Джованне. Она стоит, подпирая спиной треснувшую дверную раму и сложив руки на груди. От ее позы веет фатальной решимостью: мы выложили карты на стол и теперь должны договориться. Между нами устанавливается незримая связь. Нам лишь нужно найти кратчайший путь к решению проблем. Я чувствую, что желаю Джованну, желаю как-то соединиться с ней. Предаться страсти и тем преодолеть наши страхи, наше одиночество, наше смятение. Интересно, желает ли Джованна чего-нибудь в этом духе. Даже если и желает, я сомневаюсь, чтобы она смогла разобраться в своих чувствах. Я пристально смотрю на девушку. Джованна очень сексуальна, у нее юное и гибкое тело. У меня — уставшее и больное. Мы очень разные.

— Послушай, Джованна, если я соглашусь, то хочу знать, что для моей жизни опасности нет. Совсем никакой. Мне нужны гарантии.

Джованна делает шаг ко мне:

— Я тебе говорю. Для тебя никакой опасности.

— Откуда ты знаешь?

— Моя бабушка, — твердо заявляет она. Ее вера в бабушкино влияние настолько всеобъемлюща, что завораживает. Так и кажется, что возможности бабушки гарантировать мою безопасность вселяют в ее внучку уверенность. Становится понятно, каким образом некоторые люди, заключенные в тюрьму, способны оставаться всесильными.

— Только потому, что я помог ей подняться по ступеням?

Джованна кивает, и я догадываюсь, что эта маленькая услуга дала мне отсрочку, но не более того.

— Что ты собираешься делать? — спрашивает Джованна.

— Не знаю. Тут надо подумать.

— Grazie, — благодарит она и улыбается. Потом подходит и, привстав на цыпочки, ласково целует меня в щеку. — Нам уже пора ехать.

— Когда я тебя снова увижу? — задаю вопрос — то ли от смущения, то ли оттого, что теперь мы связаны взаимными обещаниями.

— Я тебя найти, — говорит Джованна. — Мы должны… секрет.

Мне приходит в голову мысль получше. Скрывать наши встречи — чистое безумие. С таким народом хитрить — только себе вредить, хуже тактики не придумаешь. Рано или поздно нас засекут, и чем тогда оправдываться? Почему бы попросту не подружиться? Открыто. Встречаться в кибер-кафе, есть пиццу вместе. Дружить-то ей, должно быть, позволяется.

Я выкладываю свои соображения. Джованна смотрит на меня недоверчиво, потом спрашивает:

— Ты согласишься прийти на cena[59] с mia famiglia?

Это шутка: у девчушки на губах слабая улыбка. Но я настойчив. Мне нужно познакомиться с этими людьми, кто бы они ни были. Мне нужно, чтобы они знали, кто я такой. Вовсе не желаю быть превратно истолкованным. Когда они выяснят, что я на самом деле всего лишь турист, которого угораздило случайно столкнуться со старой знакомой, которая, в свою очередь, вышла замуж за судью, который, оказывается, председательствует на процессе… Когда станет известно, что я вовсе не осведомитель, не шпик, не враг, тогда у них не будет причин не доверять мне, а значит, и мне не надо будет их опасаться. Я заранее испытываю облегчение. Цель моя — быть честным, а потому и заслуживающим доверия.

С другой стороны, я должен признать, что эти люди вызывают во мне не только страх, но и глубокое уважение. У себя на службе я встречал разных людей, большинство из которых так или иначе доведены до отчаяния: безнадежные наркоманы, уголовники-наркоманы, наркоторговцы, алкоголики, буйные алкоголики, жертвы жестокого обращения — перечень можно продолжить. Зато эти люди совершенно иного типа: они отмечены судьбой еще до того, как на свет родились, для них правила поведения и условия жизни предписаны свято хранимой традицией. Люди, для которых в любом возрасте всякий акт самоутверждения никогда не связан с выбором между самосовершенствованием или самоуничижением, а попросту отражает тот уровень власти в преступном мире, которого ты успеваешь достичь, прежде чем тебя убьют. Если только ты не уподобишься Джованне, которая знает: единственный способ вырваться из порочного круга — это порвать все связи раз и навсегда.

— Джованна, пойми, я не смогу тебе помочь, если сам буду дрожать от страха. Если буду в опасности.

Она молча смотрит на меня, отказываясь принимать любые доводы, нарушающие ее планы.

— Джованна, нам нужно что-то сделать, чтобы между нами возникло хоть какое-то доверие.

Она опускает глаза, разглядывая сухую землю, потом опять переводит их на меня: теперь она готова меня выслушать.

— Я хочу снова встретиться с твоей бабушкой. Объяснить, кто я такой. Думаю, это здорово все облегчит и будет значить, что мы сможем встречаться и разговаривать открыто. Уверяю тебя: это отличная идея. Она дает нам гораздо больше возможностей… — Помимо всего прочего, это избавит меня от угроз Джованны.

— Невозможно, — твердит она, но, готов поклясться, уже начинает колебаться. А я начинаю надеяться, что смогу управлять ситуацией, если Джованна убедится, что я ее понимаю и охотно ей помогу.

Больше мне сказать нечего. Пытаться убеждать значило бы заронить сомнения. Для меня это так же невыгодно, как и для нее. И все же я не удерживаюсь:

— Так будет легче вырвать тебя отсюда…

Не знаю, зачем я это сказал. Неаполь учит меня: прямодушие не есть самая короткая дорога к выживанию. Сразу сводит желудок, как будто я наглотался холодных спагетти — липучих, спутанных, пересохших.

Джованна поднимает на меня глаза и повторяет:

— Это невозможно.

Она возвращается в хибарку, и свечи гаснут, остается только высокий, неясный свет звезд. Джованна закрывает за собой дверь и, проходя мимо меня, бросает:

— За мной.

Я подчиняюсь. Мы проходим через виноградник. Вокруг ничего не видно. Небо задернуто ночной синевой. Длинные завитушки побегов лозы цепляются за лицо. Я иду, ориентируясь по шагам Джованны. Темень полная, и нет никакого просвета, к которому мог бы обратиться глаз. Спотыкаюсь. Джованна останавливается. Рука ее касается моей, и она ведет меня через темноту. Меня охватывает трепет от ощущения ее руки в моей ладони и стыдливое чувство беспомощности.

Когда добираемся до дороги, выглядывает луна и освещает путь к «веспе». Джованна садится в седло, раздается пронзительный вой движка, на дорогу падает сноп света от фары.

— Садись, — командует Джованна.

Я сажусь позади нее. Джованна ощупью находит мои руки, тянет их вперед и обвивает ими свою талию.

— Это невозможно, — опять слышу я ее слова.

3

Вчера вечером за ужином Алессандро настаивал, чтобы я отправился на осмотр Каподимонте. «Чудесно! Очень важно», — убеждал он, держа большую сильную руку на моем плече. Вечер получился — хоть плачь. Я опоздал. Луиза была раздражительна, видно, считая, что я предпочел подольше побыть с Джованной. За ужином она рта не раскрывала, никак не желая выручить меня, избавив от беседы с неутомимым Алессандро. Я не мог сосредоточиться, поджидая удобный момент, когда можно было бы поведать им о просьбе Джованны. Момент этот так и не наступил. Вечер продолжался, а я все больше и больше испытывал неловкость, когда Алессандро обращал на меня свой серьезный взгляд. Когда я уходил, он повернулся к Луизе и заметил, что я, по его мнению, чем-то расстроен: тоска по дому, должно быть, одолела или любовь… Повисла пауза, а потом Алессандро от души захохотал. Я попытался свалить все на жару, но понял, что если и был у меня шанс попросить извинения, то я его упустил. Легко ведь мог бы сказать: «Послушайте, кое-что произошло». А я этого не сделал: всякий раз в памяти вставала застывшая при упоминании Алессандро Джованна и слышались ее слова: «Нет. Нет Масканьи».

Путеводитель называет Каподимонте охотничьим домиком Карла III, но больше он похож на дворец, венчающий вершину горы. Как и большинство других неаполитанских произведений архитектуры, дворец лишен вычурности и украшений, воображение поражает его монументальность. Теперь в нем находится картинная галерея Неаполя.

Я пришел взглянуть первым делом на Караваджо, но настроение благоприятствовало долгим и бесцельным блужданиям по семи столетиям живописи. Хотя я не мог забыть о своем обещании Джованне, равно как и отделаться от чувства вины перед Алессандро, все же сумел отвлечься от грустных мыслей и насладиться теми картинами, какие пришлись мне по вкусу, а также внимательно ознакомиться с теми, которые путеводитель относил к важным вехам в истории живописи.

Протяженные залы заполнены туристами. Переходя из одного зала в другой, я вижу одни и те же лица, но ни о ком нельзя сказать, будто они следят за мной. Я ухожу, второй раз пройдясь по средневековой экспозиции, и сажусь на скамейку в саду, откуда открывается вид на город; рядом нет никого подозрительного. Я настолько расслабился, что задремал под пальмовыми опахалами. Прошло с полчаса, когда позади меня послышалась английская речь. Открыв глаза, я глянул через плечо. Молодая пара, обоим года двадцать три — двадцать пять, остановилась в нескольких шагах от меня. У парня два фотоаппарата, и он что-то мудрит с объективами и пленкой. Девушка же карандашом на бумаге набрасывает эскиз — открывающийся отсюда вид, панораму Неаполя, нисходящего к заливу. Мы улыбаемся друг другу. Меня так и подмывает представиться, завязать разговор, рассказать о пережитом, только боюсь, что это их отпугнет. Я и в самом деле чувствую себя странновато. Я здесь уже почти две недели, и бывали дни, когда я, считай, ни с кем не общался вообще, а если и говорил, то на примитивном, лишенном грамматики итальянском либо на упрощенном, ломаном английском. Даже с Луизой (единственный человек, с кем я мог бы нормально беседовать) мне нелегко поддерживать разговор: сказывается наша нежданная близость, слова и фразы начинают звучать до странности интимно, прямо какой-то тайный язык получается.

Повернувшись, обращаюсь к английской паре: «Привет». Они отвечают: «Привет», — но больше никак не выражают желания продолжить разговор. Снова занимаю полулежачее положение и закрываю глаза. Девушка окликает меня:

— Вы в Неаполе остановились?

Снова поворачиваюсь корпусом и смотрю на них, уже жалея, что вообще открыл рот. Девушка повторяет вопрос.

Я не спешу с ответом. Рассказать им все, что произошло со мной с тех пор, как я сюда приехал: от неожиданной болезни до свидания с сестрой убийцы из каморры? Вместо этого произношу:

— Я живу здесь. — Не хочу, чтобы меня считали заурядным туристом, чтобы эти двое думали, будто мы одного поля ягоды.

— Серьезно? — ахает девушка. — Где?

Тут можно сказать правду.

— В Центро сторико… старом городе.

— Надо же! А мы в Сорренто остановились. Если честно, жаль, что нам не хватило храбрости. Неаполь кажется таким… таким волнующим, опасным.

Не отрываясь от фотоаппарата, ее спутник говорит:

— Нам советовали не останавливаться в Неаполе.

Я на это не отвечаю ничего. Может, и правильно их предостерегали.

— Это опасно? — спрашивает парень.

— Это миф, — слышу я собственный голос, но собеседники в общем-то слова мои пропускают мимо ушей.

— Так всегда бывает, — бросает парень, протирая линзы фотоаппарата мягкой зеленой тряпочкой.

Что бы они подумали, расскажи я им о том, что со мной приключилось? Поверили бы? Наверное, нет.

— Давно вы здесь живете? — спрашивает девушка, широко улыбаясь.

— Два года.

— И чем вы здесь занимаетесь?

Тут надо подумать. На ум приходит: обучаю английскому как иностранному языку, — но я выбираю более уникальное для этого города занятие.

— Работаю в университете. Изучаю папирусные свитки из Геркуланума.

Девушка толкает локтем своего приятеля. Тот толкает ее в ответ, восклицая:

— Жюль! Осторожнее. У меня же камера.

Жюль закатывает глаза, потом спрашивает меня:

— И про что в них?

— О чем в них говорится? О многом. В основном о том, как жить.

Девушка переваривает услышанное и интересуется:

— А на каком они языке?

— На греческом. Древнегреческом.

— И вы можете это прочесть?

Отрывисто киваю: это, пожалуй, выглядит не столь большой ложью, как произнесенное «да».

— Надо же! — восклицает она. — И что в них написано?

— Написано в них, что нужно стараться жить просто: пища, кров, друзья.

— Звучит как-то скучновато.

— Я еще не закончил, — продолжаю я. — Нужны еще любовь и опасность.

— Правда? — Эти слова вызвали у Жюль гораздо больше восторга. — И поэтому вы живете в Неаполе? Вы влюблены? — Она уверена, что я и живу так, как предписано.

— Да я узнал обо всем, — смеюсь я, — только когда сюда приехал. Впрочем, да, я до сих пор нахожусь здесь как раз по этим причинам…

Парень поднимает глаза, брови его удивленно ползут вверх.

— А чего тут опасного-то?

Хороший вопрос.

— На самом деле ничего, — говорю я. — Тут дело в атмосфере, в настрое.

— А вы в итальянку влюблены? — спрашивает Жюль.

— Нет, — смеюсь. — Она англичанка.

Жюль несколько разочарована, а потому я добавляю:

— Но она замужем.

Приятель ее, не обращая на нас внимания, нацелил объектив прямо на Везувий. Затем перевел его на сорок пять градусов вправо и отладил линзы, затем еще на сорок пять градусов и снова навел фокус. По-видимому, он старался охватить всю панораму от Везувия до Чиайи тремя последовательными снимками и выверял, где начинается и кончается каждый кадр. Девушка возвращается к своему рисунку, но через минуту снова смотрит на меня.

— Это, мне кажется, тоже опасно, — замечает Жюль через некоторое время. — Мы с Филом женаты. Я сочла бы очень опасным вступить с кем-то в связь.

Фил начинает творить триптих Неаполитанского залива: мы с девушкой прекращаем разговор, чтобы не мешать ему сосредоточиться и хорошенько прицелиться. Закончив, он обращается с фотоаппаратом, как с оружием, разбирая его по частям.

— А я и не говорил, что состою в связи, — уточняю я. — Так что, думаю, единственная опасность — мое разбитое сердце.

— А какая же еще тут может быть опасность? — спрашивает Фил.

Еще один хороший вопрос от Фила.

— Муж ее судья, а в Неаполе все очень сложно и запутанно.

Фила куда больше занимает «молния» на его сумке для фотопринадлежностей, которую заело, чем мое мнение относительно «внутренней кухни» Неаполя. Он просит Жюль помочь. Та мигом открывает сумку и бросает ему на колени. Фил начинает собирать камеру из частей, добытых из сумки: с виду эта камера такая же, какую он только что разобрал. Фил встает.

— Я пойду поброжу, — говорит он. Жюль поднимает на него взгляд, прикрыв ладонью глаза от солнца. — Я ненадолго, — обещает ее муж.

Жюль сообщает, что они с Филом поженились два года назад. Работают в центре заказов в Бракнелле. Он помешан на фотографии. А она учится живописи. Живется им малость скучновато, признается Жюль, только она лично просто не представляет себе, с чего это жизнь станет интереснее, если в ней не будет привычных радостей, а именно: ее подруг и друзей, их кошки… Жюль тщится продолжить перечень, но все потуги выливаются в глубокий вздох. Детей хочется, но пока рано. Иногда хочется острых ощущений, так чтоб дух захватывало, только ей кажется, что Фил не согласится. Они получили деньги по закладной. Это их первый отдых со времени свадьбы.

— А почему Неаполь? — спрашиваю я.

— Думали, здесь будет романтично.

— Получается?

— Вроде того, — улыбается Жюль.

Возвращается Фил. Ему удалось сделать парочку отличных кадров Везувия, и пора двигаться дальше. Жюль убирает разноцветные карандаши и встает. Мы прощаемся. Жюль просит меня быть осторожнее, и я обещаю: буду. Она вырывает из своего блокнота лист и протягивает его мне. На нем набросок, который она делала, пока мы болтали. Храните его, говорит начинающая художница, может, придет время и за него кое-что дадут. «Спасибо». Залив на рисунке похож на пруд, Капри — на спящего верблюда, Везувий — на половинку яйца. Кладу эскиз на траву рядом с собой.

— И будьте осторожны, — повторяет она, держа Фила за руку. — Не позволяйте своему сердцу разбиваться. Найдите себе какую-нибудь милашку итальянку.

Улыбаюсь в ответ:

— Я попробую.


Автобус пробирается в центр города медленно, рывками. Хочется спать, но клевать носом в неаполитанском автобусе, похоже, не подобает. Все же через десяток тягостных минут уже нет сил сопротивляться, и голова моя то и дело падает. В себя прихожу, только когда начинает болеть шея. Охватывает чувство неловкости. Подперев подбородок ладонями, ставлю локти на колени и сразу же засыпаю. Снится Луиза. Она предостерегает: не вздумай спать в переполненном автобусе, — потом берет в ладони мое лицо и покрывает его поцелуями. Я не двигаюсь, наслаждаясь ее близостью.

Автобус останавливается, и я просыпаюсь от толчка. Мы на площади Данте. Я выхожу и направляюсь к скамейке в тени большой пальмы. Воздух душный и тяжелый от зноя, будто в Африке или на Ближнем Востоке. Я слишком устал, чтобы шагать до самого дома синьоры Мальдини, а потому плетусь на площадь Беллини, чтобы выпить кофе и пива. Как всегда, вокруг немноголюдно, хотя эта площадь — единственное подходящее место для туристов, желающих перекусить или выпить на свежем воздухе. Плюхаюсь на стул, склоняю голову и смыкаю веки. Слышу, подходит официант. Разлепляю веки и поднимаю глаза. Джованна. Лицо в тени, неясное и расплывчатое.

Она вручает мне бумажку со словами:

— Только если они узнают, что ты будешь мне помочь… Capito?[60] — и чиркает пальцем по горлу.

Не успеваю я ответить, как Джованна уже бежит через площадь к своей «веспе» и исчезает.

Разворачиваю бумажку: «Приходи. 7 часов. Улица Сан-Дженнаро, 14. Пожалуйста, понимай, я должна уйти».

Странное какое-то приглашение. Но мне, видимо, удалось ее убедить. У ее родни не останется причин подозревать меня, больше незачем встречаться тайком, любой план побега осуществить гораздо легче. Это мои умозаключения, и все же в душе я теперь сожалею, что они оказались такими убедительными. Мысль, похоже, точно ко времени. Устроить встречу, установить контакт, запустить некий процесс. Как раз это меня и учили делать. Развивать человеческие отношения, в начале которых обычно у каждой из сторон есть лицо, потом имя, затем следует переход к более индивидуальным особенностям: улыбка, смех, доверие. Все, что называется добрыми чувствами.

С другой стороны, дело ведь не просто во мне, Джованне, ее семействе. Через меня ниточка тянется к Алессандро, его окружению, к тому, за что он несет ответственность. Да, Джованна вынудила меня пообещать не рассказывать ничего судье. Ошибка вышла. Я такие обещания даю уже больше пятнадцати лет и еще ни одного не нарушил: терпеливая конфиденциальность была ключом ко всему, чем я занимался в прошлом. Хочешь кому-то помочь — сделай так, чтобы они тебе поверили, непременно поверили. Но здесь у меня другая роль. Я на отдыхе, я турист. Соображения этики меня не сковывают. И все же хочется помочь Джованне, если удастся, правда, я не знаю, как это можно устроить. У меня нет желания поступаться дружбой Алессандро, но я дал обещание не втягивать его. Кто теряет больше всех? Джованна твердо стояла на своем. Алессандро об этом знать не знает, а через недельку-другую процесс закончится и он отправится с Луизой в Китай. Я еще раз взглянул на записку: «Пожалуйста, понимай, я должна уйти».

Если у нас с Алессандро и есть что общее, так это любовь к Луизе — чувство для меня запретное. Если и есть что общее у нас с Джованной, так это надобность сохранить наши жизни. Именно это желание двигало мной тогда, когда я решился на первую встречу с ней. Сохранить жизнь — значит вырваться отсюда, получить возможность начать все сначала. А ведь сейчас сюда примешивается и опасность. Один из пяти столпов жизни.

Положим, я пойду. Чего мне тогда ждать? Без понятия. С той минуты, как я приехал в Неаполь, предугадать что-то стало невозможно. И все же с каждым днем я осознаю: просто в Неаполе чувства превалируют над разумом. Если бы на самом деле городом правила непредсказуемость, то кто бы смог в нем жить? Коренные неаполитанцы, и никто больше. Сомневаюсь, что семейство каморры очень уж отличается от всех других семейств: преступная жизнь не делает скидок домоседам и обывателям. Чарующая сила, восторженные сказки и легенды, романтика — все это выдумки Голливуда, газет, бульварных романов. По мне, так нет ничего более зловещего, чем могущественная бабуля, которая верховодит семейством никому не доверяющих параноиков, в большинстве своем женщин, где отличием от неблагополучных семей, с какими я еще недавно сталкивался по службе, является страх Джованны.


Адрес указывает на Форчеллу. В самом конце Спаччанаполи. Неприветливый район, где царят бедность, теснота, грязь. Раньше как-то я проходил здесь, разыскивая Замок Капуано, где прежде работал Алессандро. И хотя на этот раз я, кажется, выгляжу не совсем туристом, мое присутствие внимательно отслеживается молодыми людьми, сидящими тут и там на здешних улочках. Они сутулятся так устало, что, того и гляди, сползут наземь. Только все это поза: парни задиристо, вызывающе расслаблены. Им сам черт не брат. Я то и дело натыкаюсь на них и обхожу вальяжных молодчиков стороной. Темные глаза следят за мной из-под темных бровей. Стараюсь не заблудиться, то и дело сверяясь с запиской Джованны. А себе твержу: вот это я и имел в виду, мечтая о новых ощущениях.

Улицу я наконец отыскал, после того как дважды сворачивал не туда и раз забрел в тупик, отчего сердце мое заколотилось сильнее. Улочка оказалась самой узкой из всех попадавшихся на пути, даже одной машине не проехать. На веревках, тянущихся от окна к окну, вывешено на просушку белье, и небо видится как бы через решетку. Наступающий вечер ни на градус не ослабил африканскую жару. И все же по мере приближения к месту, указанному в записке, холодок пробирал по плечам и сбегал по спине.

Саварезе — это не просто семейство, о котором в округе идет дурная слава. Саварезе стоят на вершине зловещей пирамиды неаполитанской организованной преступности. В последние два часа я, похоже, совсем упустил этот факт из виду или, во всяком случае, забыл, чем он чреват. Вот и стал заложником собственного воображения: не реальная опасность, а игра — будоражащее, упоительное, ни с чем не сравнимое ощущение.

Я обнаруживаю, что дом номер четырнадцать — жалкое, ветхое строение. Иного я и не ждал — в этом районе Неаполя нет места для роскоши, — но представлял себе по крайней мере квартиру с окнами повыше тротуара, так или иначе защищенную от нападения хулиганов, а то и кого-нибудь посерьезнее. С другой стороны, может, квартира, расположенная в полуподвальном помещении, как раз подходит для таких целей. Каморра не вовлечена в крупный международный бизнес наподобие сицилийской мафии, ее все еще пополняет класс работающих горожан, у которых множество дел: наркотики, вымогательство, «крышевание» тех, на кого насели посторонние рэкетиры.

Номер дома выведен на стене, и я понимаю, что достиг цели, за несколько секунд до того, как оказываюсь перед открытой дверью. Есть шанс разыграть драматическое появление на пороге, за спиной сгущаются сумерки… Собираюсь с духом, во всяком случае, я убеждаю себя: соберись с духом.

Первый, кого я вижу, — Джованна: сидит за большим столом посреди комнаты и читает книгу. У плиты женщина, которую я смутно припоминаю по галерее для публики в зале суда. Никаких признаков Еугении Саварезе.

Джованна поднимает голову, услышав мой стук в дверь. Выражение лица у нее серьезное, взгляд твердый. Может, она жалеет, что затеяла это, и хочет, чтобы я ушел? Стараюсь улыбнуться. Джованна резко оборачивается и что-то говорит женщине у плиты. Та оглядывается, вытирая руки тряпкой. Войти меня не приглашают. Торчу в дверях, осматривая комнату. Четыре узкие кровати у стен. Над одной из них три открытки, одна с видом Нью-Йорка. В углу на современнейшей компьютерной консоли, вделанной в стену, покоится громадный телевизор с широченным экраном. Не могу себе представить Джованну увлеченно играющей в компьютерные игры.

Еугения Саварезе появляется из-за ширмы в задней части помещения. Там, должно быть, еще одна комната, ванная с туалетом, наверное. Здесь, в привычной обстановке, старуха уже не кажется немощной. Лицо ее по-прежнему напоминает пропеченную солнцем кору столетнего дерева. Есть в этом лице что-то притягательное, отчего появляется желание прикоснуться к нему, словно, пробежав пальцами по глубоким морщинам на коже, можно узнать о характере старой женщины. Вид у старухи суровый, но она рукой делает радушный жест: входи. Захожу, бормоча: «Buona sera, buona sera, grazie, grazie». Джованна выдвигает стул из-за стола и знаком показывает мне: садись. Сажусь спиной к входной двери. Опасная позиция. Затем Джованна идет к маленькому холодильнику, достает бутылку кока-колы, ставит ее вместе со стаканом передо мной, после чего плюхается обратно на свой стул. Женщина, как я полагаю, ее мать, возвращается к стряпне. Я был прав: обыкновенная семья. Становится немного легче.

Еугения Саварезе обращается ко мне. Не понимаю ни слова. Язык не похож на итальянский, больше смахивает на восточноевропейский или арабский: резкий, скрежещущий.

Джованна поворачивается ко мне:

— Бабушка хотит знать… ты друг президента Масканьи? — И пожимает плечами: ответ ей известен, а потому вопрос вызывает скуку. Джованна снова углубляется в книгу. Это «Джейн Эйр». Довольно трогательно.

— Скажи ей, что я старый приятель синьоры Масканьи.

Джованна переводит, не отрывая взгляда от книги.

Еугения Саварезе кивает. И улыбается. Поведение внучки, похоже, ее забавляет. Зарылась в книгу — так в старину в каморре не поступали.

Наливаю коку в стакан и пью. Снова Джованна переводит слова бабушки, которая хочет знать, что я думаю о президенте Масканьи. Задумываюсь на секунду-другую, потом произношу:

— Харизматик.

Хорошо бы избежать деталей и уточнений. Переводить нет надобности. Еугения кивает, изучающе разглядывая меня. Она понимает, что характеристика «харизматик» отнюдь не свидетельствует о преданности, не является суждением о компетентности и даже не говорит о доверии. Думаю, такой ответ ей понравился. Чувствую себя увереннее. Судя по обмену короткими фразами, старуха вовсе не глупа, и мы можем, если и в самом деле будет нужда, разумно договориться.

Позади слышен шорох. Резко оборачиваюсь. В дверях два молодца. Типичные уличные хулиганы. Громилы. Один, входя, толкает меня. Места в комнате, положим, маловато, но я знаю: он это сделал нарочно. Еугения ему замечания не сделала, как я того ожидал. Я стараюсь казаться вежливым, готовым к знакомству, рукопожатию. Еугения произносит мое имя, а потом Масканьи. Молодчики повторяют фамилию и смотрят на меня. Не помню, чтобы видел их на суде. Оба усаживаются наискосок от меня. Братья Джованны, судя по всему. Ей досталась вся фамильная красота, это ясно. У этих двоих маленькие глазки, толстые губы, здоровенные носы. Интеллектом не отмечены. Они близнецы. Внешне их почти не отличить, ведут же себя совершенно по-разному. Один уселся на манер тех юнцов, что встречались мне по дороге сюда: спина согнута, ноги широко расставлены. Зато братец его свернулся, как хорошая пружина: руки-ноги подобраны, челюсти стиснуты. Его возмущает присутствие чужака в доме. Его не предупредили. А сюрпризы ему не по нраву. Взвинчен он под стать своему старшему брату, Лоренцо.

Наконец Джованна представляет новоприбывших. Сальваторе и Гаэтано.

— Мои братья, — произносит она небрежно, словно говорит: «Мои глупые, занудные братцы». Заметно, что между ними и Джованной мало общего.

— Ciao, — говорю я. Лицом к лицу с сотнями таких же молодцов, их сверстников, сидел я, но ни один из них не ерзал так на стуле, демонстрируя презрение, ни один не решался вытащить и грохнуть на стол пистолет в ответ на приветствие. Сальваторе решился. Силу показывает. Рисуется. Он настолько смешон и трогателен одновременно в своем желании увидеть реакцию на свой поступок, что я перестаю паниковать. Сальваторе не испугать меня хочет, а поразить. Я киваю, показывая, что отдаю ему должное. Револьвер небольшой. Аккуратненький образчик техники для того, чтобы нагнать страху и добиться повиновения.

Неожиданно комната наполняется пронзительным, оглушающим визгом. Я оглядываюсь. Вопит не Еугения, не молчаливая женщина у плиты, не Джованна. Вопит Гаэтано, до этого недвижимо сидевший на стуле, уставившись перед собой. Таким образом он отдает приказ, пусть и нечленораздельный, зато категорический — убрать револьвер со стола, с глаз долой. Сальваторе вскакивает, судорожно хватает оружие и прячет его.

Ясно, кто верховодит в этой парочке. Угрожающий вид Сальваторе — ничто в сравнении с поведением Гаэтано. Один громила, а второй явный психопат. Это не диагноз, однако, случись мне столкнуться с таким в терапевтической практике, я бы не мешкая посоветовал упрятать молодца в психушку.

Тягостная сцена заметно сказалась на мне, капельки холодного пота побежали по спине. Отерев лоб, я залпом допил коку. Решаю, что мне, наверное, лучше уйти, и уже собираюсь встать и поблагодарить хозяев, как вдруг Гаэтано наваливается грудью на стол и закуривает сигарету. Это действие он сопровождает целым каскадом движений рук, неожиданным после того, как он сидел не шелохнувшись. Если я не ошибаюсь, Гаэтано просто-напросто старается копировать Сонино, неуловимого и грозного, фата и задаваку. Такие ужимки семейство вряд ли одобрит. Подражать врагу! Зато мне это лишний раз напоминает, что Гаэтано еще мальчишка.

Минуту-другую Гаэтано молча изучает меня, потом обращается к Джованне и велит о чем-то меня спросить. Джованна презрительно кривит губы: не по нраву ей получать от братцев приказы, — и вновь углубляется в книгу. Но Гаэтано хватает ее за обнаженное плечо. Девушка пытается вырваться, но парень сильно сжимает ее руку и повторяет приказ. Вопрос. Чужаку. Тычет в мою сторону свободной рукой. Потом ей: «Tradui». Переводи.

Я смотрю на Еугению. Жду, что та положит этому конец, но старуха лишь следит за тем, как ее внучка молча отбивается от брата. Гаэтано впился пальцами в плечо Джованны, стремясь причинить ей сильнейшую боль. Ногти у него длинные, и он все внимание сосредоточил на том, чтобы они вонзились поглубже. Выступила кровь, тонкая струйка бежит по руке Джованны. Это не останавливает ее брата. В глазах у девушки слезы. Лицо ее обращено ко мне, на Гаэтано она не смотрит.

— Господи! — не выдерживаю я. — Да отпусти ты ее!

Гаэтано быстро разжимает хватку, изящно выгнув руку. Джованна скрывается за ширмой и сильно хлопает дверью.

Все взгляды устремлены на меня.

— Вы же ей больно делали, — произношу я, стараясь не выдать дрожь, вызванную моим вмешательством.

Гаэтано спокойно говорит:

— Mia sorella,[61] — и расплывается в улыбке. Не угрожающей и не саркастической. Это его сестра. Не мое дело.

Сальваторе весело хмыкает, рассеянно поигрывая джойстиком на консоли для компьютерных игр. Ему нравится, как его брат умело пользуется своей властью.

Возвращается Джованна, на ее руке повязка. Картинно садится на свое место, сверкнув взглядом в мою сторону. Она взбешена и растеряна, но в то же время и довольна, что я оказался свидетелем грубости, которой ей приходится противостоять каждый день, противостоять решительно, дабы не быть уничтоженной окончательно.

Я не могу понять, почему бабушка не остановила Гаэтано. Может, она даже не понимала, что происходит: слишком близорука или еще что-нибудь. Впрочем, не думаю. Пока старший брат в тюрьме, Гаэтано первый мужчина в доме, и перечить ему нельзя.

Сальваторе поднимается и идет к холодильнику. Проходя мимо Джованны, ерошит ей волосы. Та не удостаивает его вниманием. Не думаю, что братец намеревался поддразнить сестрицу или хотел еще больше унизить ее. Просто ему хочется, чтобы она поскорее забыла об этом. Мол, Гаэтано он и есть Гаэтано.

Я снова собираюсь встать и откланяться, как вдруг Джованна спрашивает:

— Какая у тебя работа?

Интересно, это тот самый вопрос, какой ей было приказано задать? Если так, то почему же она все-таки спросила? Потому, что ее это интересует? А может, промолчать означало для нее навлечь на себя кару позже?

— Психотерапевт, — говорю я, понимая, что в такой ситуации лучше было бы соврать. Я осознаю это еще до того, как хозяева уловили смысл сказанного.

Даже женщина у плиты оборачивается и бормочет:

— Psichiatra.[62]

Не вижу резона поправлять ее. Самое большое впечатление произвело мое заявление на Гаэтано. Очевидно, догадывается, что в его облике есть нечто, позволяющее судить о нем как о потенциальном пациенте. Он легко толкает меня в грудь — совсем не больно, просто неожиданно. Ничего страшного в общем-то, но это знак неуважения. Решаю не обращать внимания на Гаэтано. Если чья реакция меня и заботит, так это Еугении: что говорят ее старозаветные неаполитанские суеверия? Меня что, считают угадывателем мыслей, ясновидящим, а потому опасным для Джованны? Допустим, семейству известно о ее мечтах покинуть Неаполь. Должно быть, она пригрозила удрать в момент отчаяния. Я смотрю на старуху. Ее дело — поддерживать сплоченность семьи. Вид у нее бесстрастный, но это ничего не значит. В обычных семьях, бывает, спорят, братья и сестры пинают друг друга под столом ногами и успокаиваются после родительского выговора. Но только не здесь. Это семейство порочно, в нем властью облечен безумный подросток, потому что он мужчина и жесток. Мне надо уходить: я потрясен, зол и беспомощен.

Мне следует смиренно убраться восвояси, сделав вид, что я правильно понял намек, — очень уж трусливый поступок. Трусливый человек — это не то же самое, что перепуганный, каков я и есть в данную минуту. И этот испуг весьма отличается от паранойи, которую я ощущал последние две недели, бурно переживая по поводу предостережений Джованны. Перепуган я потому, что оказался свидетелем такой ненависти, которая лежит далеко за пределами моего жизненного опыта. Теперь я, безусловно, понимаю, почему Джованна хочет исчезнуть из этого мира. Дело не в убийствах, не в похищениях людей, вымогательстве и рэкете, дело в отсутствии любви: в этом мире ей не быть любимой никогда-никогда. Вот ее семья — бабушка, мать, братья, — и здесь с ней обращаются жестоко.

Я встаю, оглядываю комнату и качаю головой. Слов прощания не произношу.

Едва выйдя на улицу, я сразу бросился бежать. Мне нужно поскорее убраться вон. «Обычная, твою мать, семья! — говорю я себе, задыхаясь на бегу. — Кому, твою мать, я мозги пудрил!»

Бежать перестаю, уже отмахав половину Спаччанаполи. Дышу часто, прерывисто. Оглядываюсь. Лунный свет смягчает тени, так что мне видно довольно далеко. Преследователей не видно, лишь несколько владельцев магазинов закрывают узенькие двери металлическими шторками. Иду быстрым шагом, пощелкивая пальцами. Что мне теперь делать? Надо что-то предпринять, это я понимаю. Поймать такси и ехать прямиком к Луизе, напроситься на ужин и настоять на том, чтобы они выслушали эту историю целиком, от начала до конца. Я намерен намекнуть, что именно по предложению Алессандро я оказался на галерее для публики, где все и началось: ему стоит почувствовать свою ответственность. Потом я могу предложить обсудить дальнейшие действия, какими бы они ни были, которые — я в этом не сомневался — совершенно необходимы. Джованна не должна знать, что все ниточки держит в руках Алессандро. Да, я должен поговорить с Алессандро. Это самое разумное из того, что можно предпринять.

На площади Иисуса какая-то «веспа», промчавшись мимо меня, делает широкий круг и останавливается в десяти шагах от обелиска в центре площади. Джованна. Она ставит «веспу» на упор и встает рядом, опершись о седло. Я стою на месте. Вижу, как кровь просочилась сквозь повязку на ее руке. Впервые чувствую, будто я во всем виноват. Я подхожу.

— Сожалею. — Все, что приходит мне в голову.

— Я говорить, не приходи, — говорит Джованна и пожимает плечами. Она покорилась судьбе и меня не винит. Потом Джованна произносит, показывая большим пальцем себе за спину: — Та женщина. Вот я.

— Та женщина?

Джованна изображает, будто моет посуду в раковине.

— Вот я.

Немного погодя до меня доходит, о чем она толкует: дескать, если останется, то станет такой, как ее мать, молчаливая и незаметная, вся жизнь которой — приготовить, подать, убрать. Джованне хочется, чтобы я понял: страшит ее не физическая боль — с этим-то она как раз справится, — страх в ней вызывает ужасающее подавление личности, уничтожение ее собственного «я».

Не знаю, что тут сказать. Меня больше не надо убеждать, ноя не могу позволить себе поддерживать в ней надежду. Вместе с тем о помощи Джованна не заикается, ни к каким скрытым угрозам не прибегла. Просто стоит себе и смотрит на меня. Я, наверное, один из немногих посторонних, видевших, какой жизнью она живет, и в данный момент ей хочется одного: удостовериться, что я ее понимаю. После этого я могу решать, стоит ей помогать или нет. Мне обязательно захочется помочь ей.

— Я не знаю, чем тебе помочь, Джованна, — честно признаюсь я.

Взгляд ее устремлен через площадь, к зубчатому каменному фасаду.

— У меня нет денег, нет passaporto. В Napoli, большой campagna,[63] меня каждая собака знает.

Этот факт неоспорим: бежать ей надо подальше от Неаполя, вообще из Италии.

Помолчав, я говорю:

— Позволь, я поговорю с синьором Масканьи. — Мне нужно, чтобы Джованна поняла: это все, что я могу для нее сделать.

Ее ногти стремительно впиваются мне в руку.

— Нет Масканьи! — В глазах ее ярость.

— Ладно, ладно, — говорю я, вырываясь.

У Джованны поникший вид, голова опущена. Она сожалеет. Только что умоляла о помощи и утратила контроль над собой, пустив в ход приемчик Гаэтано и тем самым уподобившись наиболее одиозным членам ее семейства.

— Мне жаль, — мрачно произносит Джованна. — Они как я.

Не понимаю. Всматриваюсь в ее лицо.

Она задумывается на миг, потом спохватывается:

— Я как они. Я стала похожа на них. — Джованна качает головой.

Вот еще одна причина, почему девушка мечтает уехать. Не может она стать одной из них, похожей на своих братьев. Но если Лоренцо осудят, если что-то случится с братьями и ее бабушка умрет, ей предстоит возглавить семью. Наследование обязанностей ею считается делом само собой разумеющимся. В данный момент, когда передо мной хорошенькая молодая женщина, такая перспектива кажется смешной, но если такое произойдет, жизнь ее мгновенно окажется подчинена иным правилам и Джованне придется принимать решения, которые либо полностью изменят ее сущность, либо — убьют. И никакой отсрочки быть не может.

— Джованна, дай мне подумать. Денег у меня немного, и я понятия не имею, как добыть тебе паспорт. Но обещаю: я обязательно постараюсь тебе помочь, если смогу. — Слышу свой голос, свои рассудительные, здравые речи и понимаю: как бы убедительно ни звучали они для Джованны, сделать я смогу очень мало.

— Я тебя найти, — говорит она, рывком снимая «веспу» с упора.

Я слабо помахал ей на прощание. «Веспа» делает круг по площади и исчезает.

4

— Насколько легко оставить преступную среду, будучи выходцем из семейства каморры?

Этот вопрос я задаю как бы между прочим, за стаканом виски, после того как нежданно возник на пороге дома Алессандро и напросился на ужин. Алессандро сидит за роялем, рассеянно наигрывая Шопена. Луиза устроилась в кресле, подобрав под себя ноги. Я неловко прислоняюсь к роялю, как какой-нибудь эстрадный певец в музыкальной гостиной.

— Это тяжело, — коротко отвечает Алессандро, следя за своими руками на клавиатуре.

— Но если кто-то решит, что такая жизнь не для него…

Алессандро поднимает на меня глаза.

— Бывает. Однако семьи могущественны.

— И как же поступают? Бегут?

— Отщепенцы должны уехать.

— Это трудно?

— Уехать из своей семьи трудно любому, кем бы ты ни был.

Согласно киваю: много информации мне не получить, если я не объясню сути дела.

— А ты почему спрашиваешь? — обращается ко мне Луиза.

Сказать правду или по-прежнему держать язык за зубами? Оставляя в стороне всяческие детали, я сообщаю, что ко мне обратились за помощью.

Алессандро встает, берет стакан и доливает в него виски. Потом рассудительно произносит:

— Вы не должны вмешиваться.

Очевидно, мое признание не вызвало у него никакого удивления. Я ошарашенно молчу.

Маленькие глазки Алессандро ощупывают меня, взгляд очень серьезен.

— Джим, вы понимаете? Вы не должны вмешиваться.

— Понимаю. Но что мне делать?

— Не делайте ничего.

— Но что, если опять со мной выйдут на контакт?

— Вы должны сказать, что помочь не можете, — раздраженно бросает Алессандро. От моих вопросов у него терпение лопается.

— Простите.

Пять минут назад я рассчитывал увидеть знакомый молитвенный жест, сопровождаемый тем или иным выражением самооправдания, но дело здесь нешуточное, и Алессандро жестко отрубает:

— Не впутывайтесь в дела этой девушки, Джим. Никоим образом.

Про девушку я не упоминал. Вопросительно перевожу взгляд с Алессандро на Луизу:

— Я не говорил, что это девушка.

Алессандро холодно улыбается:

— Это девчонка Саварезе. Неаполь — город маленький.

Мне нужно время, чтобы собраться с мыслями. Как он узнал? Что это значит? Смотрю то на Луизу, то на Алессандро. Может быть, до него дошли сплетни, гуляющие по залу суда от подсудимых к адвокатам и судьям. Пусть ничего в этом страшного нет, пусть все совершенно невинно, все равно теперь я вынужден думать об Алессандро по-иному или, скорее, вынужден изменить свое мнение о нем как о человеке, не запятнанном пороками той атмосферы, в которую он окунается ежедневно. И даже если это всего лишь сплетни в зале суда, то это значит, что в принципе возможен неформальный обмен информацией между Алессандро и каморрой. Потом я припомнил, как Алессандро на глазах всего суда болтал о чем-то с Лоренцо Саварезе. Разумеется, Джованна опасается Алессандро не потому, что тот расскажет все Лоренцо. Наверное, она даже не знает, насколько Алессандро предан своему делу. Может быть, Джованна и не верит в преданность. А что же я сам? Сразу же, как только девчонка обратилась ко мне, следовало идти прямиком к Алессандро. Он потому и сердится, что я повел себя нелояльно. Я помню, насколько важен для него этот процесс. А я рискнул поставить судью под удар. Ему пришлось прибегнуть к проверке слухов, которые он всегда подчеркнуто пропускал мимо ушей, а в этот раз — не смог. Из-за какого-то английского туриста, приятеля его жены и сестры одного из обвиняемых — самого главного обвиняемого.

Вот сейчас, кажется, подходящий момент для того, чтобы признаться, что я пришел сюда прямо от Джованны, но… нет, не признаюсь, не могу. И причиной тому страх, только совершенно иного толка. Во-первых, я боюсь, что Алессандро еще больше рассердится на меня, во-вторых, не хочется, чтобы он еще больше во мне разочаровался. Такое впечатление, будто он может отчитать меня, как отец сына, и это мешает мне рассказать все чистосердечно. Я пытаюсь пошутить: «Что ж, в любом случае она чересчур молода для меня». Да, я произнес что-то в этом роде, но никакого ответа не последовало.

В первый раз чувствую, что злоупотребил гостеприимством. Извинения мои не вызвали никаких ободряющих заверений. Ни хозяин, ни хозяйка не предложили наполнить мой стакан. Теперь я ощущаю себя нарушителем спокойствия, а не гостем. Даже Луиза, с которой еще вчера мы ворковали, как парочка влюбленных, не делает никакой попытки сгладить неловкость.

— Мне надо идти, — говорю я и направляюсь к двери.

— Луиза… — произносит Алессандро и взглядом приказывает: проводи. Потом протягивает мне руку и говорит: — Доброй ночи.

В коридоре я шепчу:

— Боже, какая жалость! Я понятия не имел… Он и вправду сердится, да?

— Он не сердится. Он устал. Он чувствует груз ответственности. И в данный момент ему ни до чего.

— Просто скажи ему, чтобы выкинул все из головы.

— Не так-то это просто. Он не хочет, чтобы ты имел какое-то отношение к его делам. Он хочет, чтобы ты наслаждался Неаполем. Для него это очень важно.

— Он что-нибудь предпримет?

— Не знаю, но тебя больше беспокоить не станут. Поверь мне.

— Луиза, ты должна попросить его ничего не делать. Пожалуйста. Я обещал Джованне.

— Что ты обещал Джованне? — резко вопрошает она.

— Что я никому не расскажу о ее планах.

— В таком случае ей вообще незачем было просить тебя о помощи. — Кажется, Луизу больше задевает присутствие в моей жизни другой женщины, нежели опасность, в какой я могу оказаться, или неприятности, которые эта история может навлечь на ее мужа.

— Ради всего святого, Луиза! — восклицаю я. — Подумай, к чему это приведет.

Мы оба оглядываемся на дверь гостиной. Ни ей, ни мне не хочется, чтобы Алессандро нас услышал.

— Послушай. Ты был его гостем. Ты мой друг. Он сочтет своим долгом разобраться в этом деле.

— Не надо было мне ничего говорить!

Луиза немного оттаивает:

— Не волнуйся. Это пустое. Все будет отлично. Только, знаешь, порой я думаю, что мы не вполне осознаем, насколько тяжела его работа и с чем ему приходится бороться.

— Обещай устроить так, чтобы он ничего не предпринимал.

— Обещаю, что попробую. Но и ты должен дать обещание, что будешь держаться от нее подальше, как он и просил.

— Луиза, ты не представляешь, на что похожа ее жизнь…

— Уговор есть уговор.

Я не уверен, что сдержу обещание. Луиза смотрит на меня в упор.

— Что?

— Обещай.

— Я обещаю.

— Хорошо. Теперь ступай домой, а завтра утром поедем в Сорренто. Еще разок сыграем в «Монополию» — и все позабудется.

Мы целуем друг друга в щеку. Луиза позволяет мне крепко обнять ее, понимая, каким вдруг одиноким я себя ощутил.

Я выхожу в ночь под приглушенные звуки шопеновского ноктюрна. Музыка задумчивая, грустная, рассерженный человек такую не выберет. Я останавливаюсь и слушаю, обессиленный и преисполненный чувств. Живи я в этом городе, тоже, наверное, играл бы на рояле и, наверное, исполнял бы Шопена: кто еще способен так разбередить чувства, не тревожа душу?

5

Половина шестого. Солнце уже низко. Тень, падающая от памятника Беллини, рождает иллюзию, будто творение Джакометти лежит поперек всей площади. Луиза, поджидая меня, сидит за столиком и читает журнал, в руке сжимает бутылку пива. Алессандро поблизости не видно. Луиза, пересчитав сигареты, вынимает одну и закуривает.

— У меня для тебя сюрприз, — говорит она, когда я подхожу, и лениво выпускает тоненькую струйку дыма. Выглядит Луиза спокойной и уверенной в себе. Мне остается только надеяться, что с Алессандро все улажено.

— Какой? — спрашиваю я и замечаю, что Луиза смотрит куда-то мне за спину. Резко оборачиваюсь.

С кучей папок в руках к нам спешит Алессандро: его шофер поставил машину на тротуаре. Остановившись рядом, Алессандро тяжело дышит, но вовсе не хрипит и не выглядит немощным стариком. Он моложав и бодр на вид, а задыхается от распирающей его энергии, возбуждения. Алессандро садится за стол и бросает на него свои папки. Сейчас судья напоминает мне фанатичного студента в перерыве между лекциями, который остановился на бегу, чтобы обсудить некое положение марксистской теории (его великолепие, точность и логику) с такими же, как он, умниками, ну, может, только менее страстно увлекающимися наукой.

— Все в порядке? — осторожно спрашиваю я, подозревая, что вчерашний спор не прошел бесследно.

— Джим, приношу свои извинения. Но сегодня вечером я должен ехать в Рим. — Алессандро вновь обращается к Луизе и впервые за время нашего знакомства говорит с ней по-итальянски в моем присутствии. Речь его серьезна, тон пылкий. Закончив, Алессандро встает, подхватывая одной рукой разбросанные папки. Другой рукой треплет меня по плечу: — Увидимся завтра вечером, Джим. Позаботьтесь о моей жене.

Не успеваю я заверить, что сделаю это непременно, как он уже на полпути к машине.

— И что все это значит? — спрашиваю я, заказывая пиво официанту.

Луиза, на которую театральное появление и исчезновение мужа не произвело впечатления, отвечает:

— История долгая. Может так случиться, что премьер-министру придется уйти в отставку.

— Какое отношение это имеет к Алессандро? — любопытствую я, даже не подозревая, что влияние судьи простирается аж до столицы.

— Когда-то он работал в Риме. На правительство. Антимафия и всякое такое. Он всегда срывается с места, когда дело доходит до кризиса вроде нынешнего. По-моему, это как раз то, что он просто обожает делать: свалить правительство. — Луиза смеется.

— Речь идет о правительстве правых, так?

— Он ненавидит все правительства. Они его раздражают. Все и вся погрязли в коррупции.

— Даже судейские?

— Как-то он сказал, что несколько порядочных еще остались. Думаю, это потому, что они, как и он, против правительств.

Мне принесли пиво. День выдался жаркий, залитые солнцем улицы выжжены досуха, и я провел большую часть дня, купаясь в море.

— Так что за сюрприз?

— Я в полном твоем распоряжении, — отвечает Луиза, удивленная, как я до сих пор этого не сообразил.

— Мы все же едем в Сорренто?

— Боже, да. В такую жару город невыносим. Мы отправимся на катере.

Я боюсь и думать о какой-нибудь ночи, наполненной страстью, а вместо этого спрашиваю про Алессандро и «мою проблему».

— Ты виделся с ней? — задает вопрос Луиза, и ее настроение неуловимо меняется: сразу же вспоминается прошлый вечер, когда она и Алессандро, похоже, вдруг ожесточились против меня.

Чувствую облегчение оттого, что могу сказать правду.

— Нет.

— Тогда отлично.

— Что ты хочешь сказать этим «отлично»?

— Хочу сказать «отлично», Джим. Он дал мне обещание. Прошу тебя, оставим это. В Неаполе порой лучше всего не задавать вопросов.

Возможно, меня и в самом деле по-настоящему вывели из игры.

Луиза предлагает взять пиццу. Слишком жарко для чего-то другого, поясняет она.

Она подзывает официанта и заказывает две пиццы с морепродуктами и еще пива. Потом рассказывает мне, как утром говорила с матерью, которая грозилась приехать в гости.

— Я у нее выпытала, когда она собирается приехать, и заявила, что как раз в это время мы отправляемся в Китай, — торжествующе сообщает Луиза.

— Я и забыл, что вы едете в Китай.

— На две недели.

— А мне казалось, что ты поездки ждешь не дождешься.

— В обшем-то да. Только мне не совсем понятно, что мы там будем делать. Алессандро будет встречаться с разными скучными людьми.

— Все равно, это замечательно интересно. Я могу сколько угодно оттягивать день отъезда, но все же рано или поздно придется возвращаться в Лондон.

— Тебя здесь уже не будет, когда мы вернемся.

Луиза права. До их отъезда я, предположим, дотяну, но не до возвращения.

Нам принесли по пицце, и мы делим их на четыре части. С ужином мы расправились быстро.

— Что теперь будем делать? — спрашиваю я.

Луиза улыбается:

— Я задумала небольшую экскурсию.

Поднимаемся по улице Санта-Мария-ди-Константинополи мимо лавочек, забитых старыми картинами и фотографиями Неаполя. Я не прочь остановиться и посмотреть, но Луиза тащит меня дальше. Сразу за Археологическим музеем садимся на автобусной остановке. Я сообщаю Луизе, что могу целыми днями любоваться апулийскими вазами. Она пожимает плечами: раскрашенная глина ее явно не привлекает. Пропустив пару автобусов, мы садимся в третий и едем стоя, хотя свободных мест полно. Десять минут спустя мы уже на мосту и смотрим на Неаполь. Должно быть, я несколько раз проезжал этот мост с Джованной на «веспе» по пути в Каподимонте, но не помню, чтобы город лежал так далеко внизу. Плакаты, прикрученные к ограждению, мешают заглядывать за перила. Луиза ведет меня к двери. Лифт. Мы спускаемся, и за нами сгущаются сумерки.

Из лифта мы выходим на длинную оживленную улицу. Вокруг сотни молодых неаполитанцев: сидят на «веспах», болтают, держатся за руки, обнимаются. С первого взгляда видно: район бедный, тут и намека нет на инфраструктуру обслуживания туристов, как в старом городе. Вездесущие «веспы» тут старенькие, чахлые, и одеты седоки довольно посредственно.

— Вечер пятницы, — говорит Луиза и, толкая меня локтем, кивает на двух юных влюбленных, которые, поотстав от приятелей, страстно целуются.

— Где мы?

— Санита, — отвечает Луиза. — Правда, романтично?

Своя романтика у этого места есть. Стены высокие, воздух густой, в каждом уголке влюбленные парочки. Все вокруг пропитано их страстью, их пылом, трепетом сердец. Это место стало бы великолепной декорацией к какой-нибудь опере Верди в современной трактовке.

Луиза берет меня за руку, и мы медленно бредем по середине улицы. Нас и не отличить от других парочек. Молчим, только Луиза время от времени обращает на что-то внимание — попросту говорит: «Вон там!» — не заботясь о том, как я пойму, на что именно она указывает. Я думаю: если это венец моего романа с Луизой, то я удовлетворюсь и этим, хотя, не скрою, мне по-прежнему хочется утянуть ее в тень и целовать — неспешно, с беззастенчивой страстью окружающих нас юных неаполитанцев. Хочется прижать ее к высокой стене, прижаться к ней самому, ощутить, как скользит по моей ноге ее бедро, как простая физическая близость заставляет наши руки и ноги обвиваться вокруг тел все с большим рвением. Все это происходит вокруг нас, и я завидую многообразию ощущений, наполняющих атмосферу. Не знаю, о чем думает Луиза, но ведь это она надумала привести меня сюда. Наверное, после двух лет супружества ей хочется вспомнить, что значит пройтись рука об руку с новым кавалером по глухим улочкам Неаполя вечером в пятницу. Я не хуже ее понимаю, что трепетное волнение любви уходит навсегда, как только близость становится обыденностью. С возрастом мы сами губим возвышенную любовь, выбирая кратчайший путь к соитию. Так что Луиза, возможно, пытается воскресить те невинные отношения. Во мне-то уж точно клокочет безумие страсти, какой я не испытывал уже много лет: вожделенная женщина рядом, ее рука в моей руке, ее головка на моем плече, — всему еще только предстоит случиться.

Я поражен и признателен Луизе. Чтобы придумать такое, требуется богатое воображение. Мы будто предаемся желанной страсти, не опускаясь до обмана, измены, не испытывая чувства вины. Я крепче прижимаю Луизу к себе. Легкий теплый ветерок взметает ей волосы и укрывает ими лицо. Она отбрасывает их резким взмахом.

Мы, должно быть, шли по кругу, потому что вновь оказываемся возле лифта. Поднимаемся до моста, идем к автобусной остановке. Я отодвигаю пару плакатов и смотрю через ограждение на раскинувшуюся внизу Саниту.

— Там внизу пропасть любви, — говорю я задумчиво. — Юной любви…

Луиза подхватывает мне в тон:

— Да и мы еще не старики.

— По-моему, обычно понятие возраста употребляют неправильно. Возраст — это не беда, это — опыт. Доведись мне выбирать между молодостью и опытом, я бы всякий раз выбирал опыт.

— У женщины это по-другому, — спокойно отвечает Луиза, — но я понимаю, что ты хочешь сказать.

Подходит автобус, и мы садимся в него. Автобус долго везет нас вниз до самого порта. Возле моря резко свежеет. Ветер дует крепко и настырно. Луизе, чтобы прочесть расписание, приходится удерживать волосы, отведя их от лица.

— Все у нас в порядке, паром отходит в девять часов. Мы не опоздали, — сообщает она, потом, взглянув на часы, бросает взгляд в глубь гавани. — Вон он, — указывает Луиза на нечто темное с тусклыми огоньками, направляющееся в нашу сторону.

Мы садимся на скамейку и смотрим, как причаливает паром, за кормой тянется пенистый бурун. Небольшой вереницей сходят на берег пассажиры. Мы одни поднимаемся на борт и усаживаемся на лавку в большом пустом салоне. Я вдруг чувствую себя таким же юным, как влюбленные в Саните: нас двое, сидим себе на лавочке в пятницу вечером, летом, дел никаких, знай болтай, смейся да веселись. Ничего такого я не чувствовал уже много лет, разве что когда был подростком. Тихая радость дружеского общения. И тут до меня доходит, о чем толковала Луиза, — как раз этого ей и не будет хватать, когда я уеду. Никаких дел, никаких забот, никаких границ или запретов. Мы лучшие друзья, какие бывают только в детстве. Вот так вот, как сейчас, мы можем на остановке сидеть, на лавочке в парке, в клубе, в поезде — где угодно. Просто так получилось, что сидим мы на пароходике, спешащем из Неаполя в Сорренто. И разглядываем в окно темный холм Везувия.

— Забавно жить возле вулкана, — говорит Луиза. — Ненормально это, правда? Я к тому, что сколько людей там живет. Интересно, близость вулкана меняет человека? Говорят, неаполитанские мужчины оттого и бешеные такие. Радиация от вулкана действует. Не знаю, так ли это.

— Это, наверное, еще большая выдумка, чем все остальное, — отвечаю я не задумываясь.

— И я так думаю.

— Хотя я понимаю, как может влиять вулкан. Просто своим присутствием. Он ведь не потухший, так?

— Ничуть. Ахнуть может в любой момент.

— А что будет со всеми людьми, которые там живут? — Я указываю на ожерелье огней на склонах горы.

— Жарко́е.

Я громко хохочу.

Показались высокие скалы Сорренто, отвесные и угловатые. Порт маленький: несколько рыбацких суденышек, чья-то роскошная яхта.

До Сорренто нужно еще подниматься по длинной лестнице, ступеньки которой странным образом обрываются возле столиков какого-то ресторана. Мне кажется, что мы ошиблись дорогой, но Луиза уверяет, что знает, куда идет.

Туристы повсюду. Все говорят по-английски. Мы с Луизой направляемся к стоянке такси на площади Тассо. Луиза замечает знакомого шофера и окликает его. Мы забираемся в новенькое, без единой вмятины, такси. До дома добираемся за десять минут. Еще пять минут у нас уходит, чтобы отпереть его замки. Затем мы направляемся в сад с бутылкой охлажденного белого вина и усаживаемся в кресла друг против друга. Ветер с моря сюда не долетает, но вечерний воздух куда свежее, чем в Неаполе. Небо еще голубеет. Предлагаю поставить какую-нибудь музыку, но Луиза возражает: если и есть, говорит она, какое-то удовольствие в отсутствии Алессандро, так это в том, чтобы не слышать классической музыки.

— Не нравится классическая музыка?

— Да нет, просто нельзя же все время слушать. Мне нравится музыка, под которую можно танцевать.

— Смею предположить, что Алессандро — танцор не из лучших.

— С ним всякое бывает, но танцует он очень старомодно.

Луиза встает и показывает — покачивает бедрами, прижав локти к телу и слегка приподняв плечи, руки у нее ходят взад-вперед, как у детей, играющих в паровозик.

— Возбуждает.

— Так это я так танцую, — поясняет Луиза. — Алессандро более церемонный. — Она усаживается обратно и смотрит на меня: — Завтра… отправимся танцевать? А, Джим?

Не знаю, что и сказать. Танцы никогда особой радости мне не доставляли.

— Ты какое-нибудь место знаешь?

— Мест здесь куча. В них туристов битком и музыка жуткая, но все равно: давай напьемся и отправимся. Целую вечность на танцы не ходила. Джим, ну пожалуйста!

— Мне незачем будет сильно напиваться.

— Может, попробуешь и целоваться ко мне полезешь?

— Нет. Я первого шага не делаю. Тебе это должно быть известно.

Вот оно! Мое первое упоминание о нашем прошлом, первый отклик на ее заигрывание.

— Не помню, Джим, чтоб ты был таким робким.

— Ты поцеловала меня первой. Не отпирайся.

— В самом деле? Я не помню.

Укол болезненный. Сказано так пренебрежительно. Мол, ей подробности нашей первой близости держать в памяти ни к чему.

Сидим, молчим. Во мне кипит злость, но все слова, что приходят на ум, кажутся нелепыми и смешными. Смотрю на часы. Всего полдвенадцатого.

— Ты не устал? — спрашивает Луиза.

Я качаю головой. Легкость и непринужденность куда-то улетучились. Вообще-то подобное случалось и раньше. Помню, я упивался от счастья, что нравлюсь Луизе, — и в следующую секунду цепенел, покрываясь потом, неизвестно от чего. Эдакое причудливое ощущение. Я приучал себя не обращать внимания и вскоре убедился: я на правильном пути. Нельзя судить о девушке по тому, как она играет твоими чувствами. В конце концов, слова: «А не хочешь поцеловать меня?» — в миллион раз важнее, чем любая внезапная холодность.

— А ты устала?

— Немного, вот только Алессандро должен скоро позвонить. Разволнуется, если я к телефону не подойду.

Я добавляю нам в бокалы вина.

— Тут и в самом деле чудесно, — говорю я только для того, чтобы что-нибудь сказать.

— Скорее скучно, — резко отвечает Луиза.

Я несколько ошарашен.

— А в чем дело?

Луиза неопределенно пожимает плечами.

— Выкладывай, — не отстаю я.

— Ерунда, — произносит она и добавляет: — Яркой и волнующей жизнь мою не назовешь, ведь так? Алессандро должен спешить в Рим. Это его жизнь. Для тебя все это внове. А для меня…

— Ты живешь в раю.

— К нему привыкаешь.

— У тебя есть твоя учеба.

— По правде, она мне неинтересна. Учусь больше для Алессандро, для его спокойствия.

— И что ты собираешься делать? — спрашиваю я, понимая, что у нее нет ответа — в том-то и беда.

Луиза снова пожимает плечами, только на этот раз печально и покорно.

— Похоже, мы с тобой в одной лодке оказались, — говорю я, стараясь вложить в эти слова побольше сочувствия.

Луиза окидывает меня взглядом.

— Я знаю, о чем ты думаешь. Ты думаешь, что мне нужен ребенок. Нет, не нужен. Когда-нибудь — может быть, но не сейчас.

Я не спорю, хотя думал вовсе не об этом. У меня хватает сообразительности дать ей возможность поделиться своими мыслями.

— Алессандро не хочет детей. Говорит, что он слишком стар. А как же итальянка, которая рожала детей, когда ей было уже за шестьдесят? Если бы я родила сейчас, то тогда ребенку исполнилось бы пятнадцать, а Алессандро было бы всего семьдесят. И славно. Здесь люди долго живут. Как думаешь, Джим, должен он сделать мне ребенка?

Я решаю высказать то, что чувствую. Мою решимость укрепляет маленькая слезинка, что скатывается с ее ресниц и падает в бокал с вином, который Луиза держит на коленях.

— Будь я твоим мужем, то позволил бы тебе иметь все, что ты захочешь.

Она смахивает слезу изящным пальчиком.

— Но ты не мой муж, — спокойно говорит она. — Да и вообще, мир слишком ужасен, чтобы рожать детей, правда?

Довод неубедительный, но это лучше, чем ничего. Удивляет меня только, что мной овладел такой порыв прямо тут же заняться с Луизой любовью, как будто во мне пробудился могучий инстинкт отцовства. В сравнении с простым желанием обладать ею — совершенно иное чувство. И плевать, если через пару секунд оно исчезнет, цель у меня одна: войти в нее и там извергнуться — только это.

— Что с тобой? — спрашивает Луиза, прерывая мои мысли и пристально глядя на меня.

— Что ты имеешь в виду? — Я делаю большой глоток вина, чтобы прийти в себя.

— Вид у тебя странный.

— Как это?

— Не знаю. Безумный.

Я смеюсь:

— Ты меня с ума сводишь.

Звонит телефон. Луиза оборачивается и смотрит в глубь дома.

— Это Алессандро, — устало роняет она.

— Ты что, не собираешься отвечать?

— Пусть подождет. — Луиза встает и зевает, широко разводит руки, выгибает спину, привстав на цыпочки.

— Он же повесит трубку, — говорю я.

— Не повесит.

Луиза осторожно ставит бокал на землю и идет в дом. Разговор длится несколько минут, явно не обремененный любовными перешептываниями и взаимными отказами вешать трубку, пока этого не сделает другой.

— Как он?

— О, он в восторге. Есть фотография, на которой запечатлен министр финансов де Барко, целующийся с Лючиано Грако. А тот когда-то был одним из самых могущественных воротил каморры. Умер уже. Его катер взорвали. Все время носился слух, что это политическое убийство.

— И что теперь?

— Ничего особенного. Уйдет в отставку, только и всего. Ничего не меняется.

— Алессандро, должно быть, разочарован.

— Не думаю. У итальянцев есть особенность: на самом деле они недолюбливают перемены. На словах утверждают, что хотели бы многое изменить, но на деле — нет. Все прискорбные общественные явления настолько вплетены в их образ жизни, что изменить что-то одно невозможно.

Этот анализ итальянской души меня поражает.

— Тебе, может, психологией заняться?

— Они простые люди, — с тоской говорит Луиза.

Ночь стала немного прохладнее. Время ложиться спать. Еще не поздно, но бесконечная жара в течение долгого дня изматывает. Луиза ведет меня через дом к спальне, которую я занимал неделю назад. В дверях она обвивает мои руки вокруг своей талии и склоняется мне на плечо.

— Так здорово обниматься в этом большом старом доме.

Я нежно держу ее и незаметно отстраняюсь, с тем чтобы она не почувствовала моего возбуждения.

— Давай завтра устроим день безделья, — тихонько произносит Луиза.

— Ладно.

Она целует меня в губы, легко и быстро.

— Buona notte.

— Доброй ночи. — Я закрываю дверь: не хочу смотреть, как Луиза идет по коридору к своей комнате.


Когда я просыпаюсь, Луиза уже хлопочет внизу. Может, остаться в постели и дождаться, когда она придет меня будить? Но свет бьет такой яркий, что слепит глаза. День обещает быть очень жарким.

Луиза в белой пижаме и халате сидит на кухне, перед ней кофе и булочки.

— Привет, — бодро восклицает она и подает мне чашку с тарелочкой.

— Итак, что у нас на повестке дня безделья?

— Для такого дня есть одно-единственное занятие.

— Это какое же?

— Пойдем купаться.

— У меня купального костюма нет.

— Там, куда отправимся мы, он не понадобится.

Моей первой реакцией на эти слова оказывается вовсе не прилив эротического возбуждения, о чем вы, возможно, подумали. Вновь увидеть тело прекрасной женщины, почувствовать трепет от ее близости — нет, не о том думаю я в первый момент. Я сразу ощутил беспокойство. Когда Луиза в последний раз видела меня голым, я был таким же стройным, как и она, а потому радовался своей беззастенчивой наготе. Только прежнего тела у меня уже нет. Разница, конечно, невелика, но мышцы стали дряблыми, где некогда был поджарый живот, теперь висит пузо. Жирок прет отовсюду. На груди какие-то побитые сединой спутанные волосы.

— Ты ведь не стесняешься, а? — лукаво улыбается Луиза.

Я трогаю себя за живот:

— Я не столь подтянут, каким был когда-то, милая.

— Не волнуйся, прихватим большие полотенца.

— Увы, я действительно далеко не тот. Ты же, уверен, как всегда, прелестна.

— За это не поручусь. Десять лет для нас обоих не прошли без следа.

— Сравнительный конкурс я проиграю.

— Застенчив и тщеславен. Забавное сочетание.

— Я не тщеславен.

— Еще как тщеславен! Тебя заботит, как ты выглядишь. Это тщеславие.

— Тогда мы все тщеславны.

— По мне, тщеславный человек тот, для которого важно прежде всего его собственное мнение, а уже потом — каким его видят другие.

— Ты тщеславна?

— Женщинам тщеславие не дано. Нам в первую очередь приходится дорожить мнением окружающих, производить на них впечатление. Если же удается преодолеть это и погрузиться в себя, тогда это достоинство. Тщеславие же достоинством не является, так ведь?

— Наверное, так, — говорю я, пораженный точностью и простотой ее логики.

— Во всяком случае, тебе беспокоиться не о чем. Я замужем за стариком. Для меня ты смотришься потрясающе. — Тон Луизы дружеский, ласковый, нет в нем ни малейшего намека на флирт.

— Утром Алессандро звонил?

— Нет. У него целый день занят. Он позвонит уже на пути домой.

— Ты думаешь, он вернется сегодня?

— Может быть. Я не знаю. Тебе не нравится, когда я в твоем распоряжении?

— Ты опаснее каморры.

— Смешно. Можно, я расскажу Алессандро?

— По-моему, это плохая мысль: вдруг он поинтересуется, что я имел в виду.

— Ты о чем?

— Ты знаешь о чем.

Луиза весело и пронзительно смотрит на меня, потом закуривает.

— До отъезда надо купить что-нибудь поесть, воды и журналы. Тебе, наверное, понадобится крем «Фактор-100» вроде моего.

Я и сам уже думаю о том, что мне придется натирать ее кремом для загара. Неожиданно возникает приятное воспоминание о вчерашнем: плывем на пароходике через залив, и на какое-то время уходит прочь вожделение, я испытываю рядом с ней нежное чувство дружбы. Только это недолговечно. С той поры сексуальное влечение все сильнее и сильнее. Штука болезненная. Я до того охвачен желанием обладать Луизой, что едва сдерживаюсь.

— Джим? — Голос Луизы выводит меня из раздумий.

— Да. — Я пью холодный кофе, чтобы прийти в себя.

— С тобой опять что-то не так?

— Извини. Никак не могу проснуться.


Мы останавливаемся у магазинчика в небольшом городке Мета и покупаем ветчину, моцареллу, помидоры, хлеб и две большие бутыли ледяной воды. У газетного лотка Луиза покупает журналы «Вог» и «Харперс» на итальянском, а я беру «Гералд трибюн», «Гардиан Юроп» и шариковую ручку для кроссворда. Все это складываем во вместительную пляжную сумку Луизы. Я бдительно слежу за тем, чтобы испарина на бутылках не намочила мои газеты. Еще Луиза добавляет два флакончика крема для загара — «Фактор-15» и «Фактор-6». Два полотенца — уж большие, так большие — уложены как подобает. Направляемся к морю. Дорожка крутая. Тень от невысоких, чисто побеленных домиков не спасает нас от высокого утреннего солнца. Далеко под нами виден небольшой заливчик, защищенный высокими скалами, пляж с хижинами и маленькое кафе. Людей немного: одни загорают, другие плещутся в море.

— Вон туда вниз пойдем, да? — с тревогой спрашиваю я. — Нас же арестуют.

— Подожди, — просит Луиза.

Мы сворачиваем за угол, и становится виден весь залив. Прямо напротив пляжа есть другой, поменьше, он отгорожен дамбой из пиленых бревен, там несколько кафе и народу — яблоку упасть негде. Луиза кивает:

— Частный пляж. Городской пляж.

Миновав пик скалы, мы оказываемся на дороге, что крутыми зигзагами уходит вниз, к заливу. Ветер доносит до нас голоса отдыхающих. Луиза резко сворачивает с дороги в заросли сухого кустарника. В трех шагах справа от меня спуск, крутой и высокий. Море с силой бьется о большие серые валуны. Минут через пять начинаем спускаться: сохраняя равновесие, идем, держась под острым углом к склону. Забираю у Луизы сумку. Тащить ее тяжело и неудобно, время от времени я оскальзываюсь. Внизу приходится проходить по узкому проходу среди камней. Это последнее маленькое испытание для бесстрашного покорителя пляжа. Щель узкая, и я с грустью замечаю, сколько во мне лишних фунтов. Протиснувшись, попадаем в крошечную бухточку посреди скал. Ничего, кроме камней, громадных валунов с гладкой поверхностью. Здесь море относительно тихое: выступающие скалы служат природными волноломами. Встаю на валун и смотрю вниз. Прозрачная голубая вода.

— Ну как, нравится? — спрашивает Луиза.

— Потрясающе.

Лоб у нее покрыт потом, волосы влажны. Я отираю пот со лба тыльной стороной ладони, Луиза следует моему примеру.

— Пока сюда доберешься, остается всего одно желание: сразу же нырнуть в воду. Верно?

— Верно.

— Тогда за дело…

— За дело…

Луиза хватает сумку и на цыпочках шагает по валунам к месту, ей явно хорошо знакомому.

— Вот здесь лучше всего.

Иду к ней. Гладкая поверхность валуна почти квадратная, места обоим хватит. Она слегка скошена в сторону моря, открыта солнцу. Порой сильная волна лижет ее край.

Луиза вынимает полотенце, разворачивает его.

— Держи вот так, — велит она. Мне нужно закрыть полотенцем Луизу и отвернуться в сторону. Она разденется и нырнет в воду.

— А я как же?

— Обещаю не смотреть.

Делаю как велено. Представляю каждое ее движение: руки высоко вверх, стягивает короткую футболку, вот поводит бедрами, снимая юбку. Минута — и Луиза в море. Бросаю полотенце. Луиза барахтается в воде, не спуская с меня глаз.

— Холодно! — восклицает она. — Но славно.

Хотя вода и прозрачная, мне видны только ее обнаженные плечи. Возбуждение, охватившее меня, уже не проходит.

— Прыгай скорее.

Да, мне нужно в воду, чтобы остудиться.

— Тогда отвернись.

Луиза мгновенно переворачивается на грудь и отплывает. Время от времени на поверхности воды появляется ее попка. Быстро раздеваюсь и ныряю. От студеной воды у меня едва сердце не останавливается. Пока прихожу в себя, Луиза успевает оказаться рядом.

— Ну и холодина!

— Скоро привыкнешь.

Мы голые и рядом — рукой подать.

Мы голые и рядом — рукой подать.

Мы голые и рядом — рукой подать.

Слова эти раз за разом звенят в такт легкому колыханию волн.

— Что теперь? — спрашиваю я, слизывая соленую воду с губ.

— Плаваем.

Луиза снова переворачивается и отплывает, но уже через несколько метров ложится на спину. Ухватившись за валун, я слежу за ней. Потом бросаюсь вдогонку. Настигаю быстро. Мы заплываем почти за скалы. Вот и Неаполитанский залив. Море неспокойно, все в барашках. Белопенные, они вскипают повсюду вокруг. Течение сильное. Луиза кладет руку мне на плечо. Утирает нос. Волосы облепили ее голову, пряди закрывают лицо. Она, несомненно, прекрасна. У меня дух захватывает.

— Ты такая… просто самая… невероятно…

— Джим, не сейчас, — перебивает Луиза.

Мы плывем обратно к валуну, и мне велено отвернуться. Я смотрю на море.

— Давай, твоя очередь.

Луиза, обернутая в полотенце, держит второе раскрытым для меня, отвернувшись в сторону. Вылезаю из воды и беру у нее полотенце.

Мы садимся на камень. Луиза достает из сумки журнал, кладет его перед собой и живо листает страницы влажными пальцами. Я любуюсь морем. Через несколько минут Луиза достает крем для загара и наносит его на ноги. Когда она доходит до бедер, я отворачиваюсь.

— Спину мне не помажешь? — спрашивает она, ткнув в меня флаконом.

Беру у нее флакон. Луиза поворачивается ко мне спиной, приспускает полотенце, чтобы мне легче было наносить крем.

— Потом я тебя намажу. Тебе, наверное, это больше нужно, чем мне.

Мне очень неловко. Растирая крем по спине и бокам Луизы, я изредка касаюсь ее грудей и с трепетом ощущаю их упругость.

— Твой черед, — говорит Луиза.

Привычными движениями Луиза втирает крем, действуя ловко и даже небрежно. Когда она заканчивает, я говорю «спасибо».

Пьем из одной бутылки. Вода в ней тепловатая. Луиза подставляет спину солнцу и с довольным видом принимается листать журнал.

— Ты была тут когда-нибудь с Алессандро?

— Он был здесь, но вообще-то это только мое место. Соррентийский аналог часовенки в Неаполе.

Мажу себе кремом ноги, колени, икры и ложусь на горячий камень.

— На этом булыжнике изжариться недолго.

— Я знаю. Понадобится передышка — можешь устроиться вон там в тени. — Луиза указывает на нагромождение валунов, которые образуют нечто вроде островка тени. Я беру «Гардиан Юроп» и бутылку воды и слышу голос Луизы:

— Я скоро к тебе присоединюсь, и мы немного подкрепимся. Возьми еду с собой.

Приплясывая, скачу по раскаленным камням. Надеюсь, Луиза не смотрит: вид у меня неуклюжий, совсем непривлекательный. Устроившись в теньке, чувствую облегчение: солнце так печет, что, того и гляди, в обморок свалишься. Отсюда мне хорошо видна Луиза: ссутулилась, прикрылась полотенцем, волосы падают на лоб, вся погружена в чтение. Я разворачиваю газету. Вот статья про иммиграцию. Большинство иммигрантов, прибывающих в Европу, хотят осесть в Великобритании, потому что у той наилучшая репутация по части соблюдения прав человека. Франция и Германия, как известно, чересчур суровы в применении закона об убежище, а у Италии вообще такой политики нет, поскольку правительство пребывает в надежде, говорится в статье, что иммигранты попросту двинутся дальше. Самая большая трудность для Италии — албанцы, переплывающие Адриатику. Однако, не отказывая им во въезде, итальянцы и пальцем не шевельнут, чтобы предоставить албанцам статус беженцев. Ухищрение ловкое, если понимаешь, как нужно этим людям законное основание их существования. Может, некоторые из них и готовы работать незаконно, но большинство хотят безопасности, признания их положения, закрепленного права начать жизнь заново.

Пот капает с моего лба на газету. Справа зашевелилась Луиза, и я смотрю в ее сторону. Она стоит во весь рост и машет мне рукой. Я машу в ответ. Потом она сбрасывает полотенце и остается голой. Взмахивает полотенцем, расстилает его на валуне и ложится, пропав из виду за выступом скалы. За эти несколько секунд я успеваю рассмотреть ее тело. Нагота Луизы будоражит. От сильного желания даже в легких закололо. Член мой под тяжелым влажным полотенцем взметнулся вверх. Я снова перевожу взгляд на газету, к статье об экономике Португалии. Возбуждение быстро уходит. Минут через двадцать я подаю голос:

— У тебя зад сгорит.

Над камнями появляется голова Луизы.

— А нам это ни к чему, правда?

— Так точно, сэр.

— Есть хочешь?

— А ты?

Луиза садится спиной ко мне, запахивается в полотенце. Я смотрю, как она грациозно пробирается между камней, одной рукой придерживая полотенце у груди.

Расстилаю газету и раскладываю еду: ветчина, завернутая в пергаментную бумагу, сыр в коробочке, помидоры, крепко приросшие к толстому стеблю. Разламываю хлеб пополам.

— Ты нож захватила? — спрашиваю я.

Луиза, скрестив ноги, устраивается поудобнее напротив меня.

— Конечно.

Она роется в своей необъятной пляжной сумке и достает небольшой нож, потом вытаскивает из коробочки сыр и стряхивает с него капельки на песок. Гладкий белый колобок сыра ярко блестит на солнце: так и хочется его потрогать, помять, потискать. Мне даже слегка завидно, когда Луиза режет сыр, придерживая его рукой. Я откручиваю помидоры от стеблей. Приходится применить серьезное усилие, а потому я радуюсь каждому оторванному плоду. Луиза делит нарезанную ветчину, по два тоненьких ломтика каждому. Самое неприятное — это нарезать хлеб. Ножик слишком мал, а корка твердая, как кора дерева. Под ней, правда, хлеб изумительно воздушный и пахнет оливковым маслом. Мы делаем бутерброды: ветчина, на нее сыр, а сверху толстый ломтик помидора, проворно нарезанного Луизой.

Едим молча. Сок от сыра и помидоров пропитывает хлеб, стекает по подбородкам, капает на газету. Капельками скатывается пот со лба. Вода, которую мы пьем, почти горячая. Мы рассеянно читаем расстеленную перед нами газету. Как ни изумительна наша трапеза, мне больше всего нравится хлебная корка. Прочная и жесткая, она рвется только тогда, когда действуешь и рукой, и зубами. У нее великолепный легкий горелый привкус.

Доели. Луиза заворачивает объедки и сор в газету, комкает ее и кидает в сумку.

— Я немного позагораю, потом мы еще поплаваем и — домой, идет? Не годится торчать слишком долго на солнце в такую жару.

Я киваю, все еще дожевывая кусок хлеба.

Луиза уходит обратно к своему валуну, молниеносным движением — стоя спиной ко мне — сбрасывает полотенце, расстилает его и ложится. На этот раз солнце мешает мне смотреть. Наполовину ее длинное стройное тело скрывает тень, а другая половина золотится, освещенная солнцем. Эта женщина завораживает. Подмывает броситься к ней, лечь нагим рядом с ней на камень. Но я остаюсь на месте, рассеянно разглядываю кроссворд, пишу первые пришедшие на ум слова, не заботясь, подходят они или нет. Потом во всех незаполненных клеточках рисую чертиков, какие-то каракули. Время тянется. Прямо-таки пытка: сидеть тут, в полутора десятках шагов от Луизы. Пытаюсь представить себе Алессандро в Риме: он полностью захвачен подробностями дела с отставкой правительства, а в понедельник ему придется принять решение по суду над девятью гангстерами. Интересно, хватает ли у него времени подумать о том, насколько сильно вожделею я его жену? Что бы он сказал, например, увидев нас обнаженными посреди камней?

Если Алессандро доверяет Луизе, то, пожалуй, мог бы гордиться своей привлекательной женой. Только верит ли он ей? Верит ли он мне? На мой взгляд, в подобных ситуациях вполне достаточно доверять кому-то одному. Для того чтобы Луиза переспала со мной, я тоже должен быть готов обмануть ее мужа. Спрашиваю себя: заслуживаю ли я доверия со стороны Алессандро? Об этом я как-то не думал. Дружба наша, положим, недавняя, но она нас уже связывает. Ему нравлюсь я, а он нравится мне. И невзирая на разницу в возрасте, жизненном опыте, занимаемом положении, он проявляет ко мне интерес с той же искренностью, которая, похоже, является неотъемлемой частью его натуры. Итак, могу ли я обмануть такого человека с его женой? Если вопрос поставить именно так, то ответ один: разумеется, нет.

С другой стороны, если отрешиться от формальностей, Луизу не назовешь женой в полном смысле этого слова. Она даже не бывшая подружка, которую я когда-то любил. За последние несколько недель Луиза настолько решительно заявила о себе как о самостоятельной личности, что заставила меня усомниться в том, кто же такой я сам. В сравнении с ней все вокруг выглядело гораздо менее реально. Даже Алессандро — при всех его манерах патриция и взрывной судейской раздражительности — теперь проигрывает рядом с ней. Луизе оказалась присуща недостижимая уверенность тех счастливчиков, чьи разум, тело, дух находятся в совершенной гармонии с их представлением о самих себе, и это — ее несомненная психологическая победа.

Итак, вопрос остается: решился бы я переспать с Луизой? И ответ таков: это зависит от нее. Или, выражаясь более высоким языком, ее воля будет мне законом. Мое бездействие вряд ли можно объяснить самообладанием, оно всецело связано с отсутствием благоприятной возможности пасть жертвой страсти. Я чувствую себя мужем, который пытается убедить жену в своей супружеской верности, основываясь на том, что ему ни разу не выпадало случая нарушить ее.

Я подаю голос:

— Нам в воду еще не пора?

— Я тебя не слышу. — Ее голос тих, приглушен, едва слышен сквозь мягкий плеск волн о камни. Я непроизвольно встаю, чтобы получше слышать ее. Вижу Луизу, обнаженную, распростершуюся на валуне. На холодно-сером фоне ее тело приобрело кремовый оттенок. Медленно повернувшись, она смотрит на меня.

— Подсматриваем, да? — бормочет Луиза, словно пробуждаясь ото сна.

Не знаю, что и сказать. Я стою не шевелясь. Нельзя не заметить, как топорщится полотенце, повязанное вокруг моих бедер. Я жду, что скажет Луиза, и, по правде говоря, мне хочется, чтобы она приказала сбросить полотенце и обнажить перед ней напрягшийся член. Я даже немного горжусь тем, как действует на меня созерцание Луизы. Надеюсь, она все понимает. Эротические фантазии со скрипом ворочаются в моей голове, но это всего-навсего разговор, который я веду с самим собой.

Я роняю полотенце. Возбужденный член пружинисто подскакивает вверх. Выждав немного, я иду к морю.

Луиза смотрит с валуна. Я жестом приглашаю ее в воду и отворачиваюсь. Слышу позади себя всплеск. Плывем в молчании, не сближаясь. Сильное течение относит нас от берега. Хочется отдаться этому течению. Пусть несет меня к Капри, еще дальше — к Сицилии, Северной Африке. «Сколько времени пройдет, пока не наступит конец», — думаю я. Немного. Считается, что смерть будет легкой, если, начав тонуть, не сопротивляться: безболезненное и быстрое возвращение в утробу.

Луиза окликает:

— Собираешься возвращаться?

— А ты? — спрашиваю я.

Она машет мне из воды.

Вылезаю на валун, беру полотенце и плотно заворачиваюсь в него, потуже затянув у пояса. Потом встаю на валун и держу полотенце для Луизы, отвернувшись в сторону. Не давая ей опомниться, сам оборачиваю полотенце вокруг ее тела, просунув свои руки ей под мышки и затянув полотенце возле груди. Мгновения самой интимной близости с тех пор, как я повстречал Луизу в Неаполе. Она быстро целует меня в губы. Я не успеваю ответить, а Луиза уже собирает наши пожитки в пляжную сумку и заявляет, что переодеваться нам ни к чему, на шоссе можно не выходить. И вот мы уходим, протискиваясь между скалами и взбираясь вверх к городку. Обратный путь дается тяжело: полуденное солнце не знает пощады, тени нет нигде, земля камениста и выжжена.


В дом входим со стороны лимонной рощи. На кухне садимся за стол и пьем воду, холодную как лед. Волосы у Луизы влажные, а губы сухие и слегка потрескались.

— Пойду послушаю автоответчик, — говорит она, вскакивает и исчезает в коридоре. Слышу искаженный электроникой голос Алессандро, потом молчание, потом голос Луизы. Они с Алессандро разговаривают по-деловому, в ее словах нет мягких и ласковых ноток, уверений, как сильно она скучает, как сильно любит его. Луиза возвращается на кухню.

— Он вернется завтра утром.

— Что происходит?

Она пожимает плечами.

— По-моему, самое время для сиесты.

Мы поднимаемся по лестнице и останавливаемся у моей двери.

— Я только пойду душ приму, а потом загляну к тебе.

Я цепляюсь пальцем за край полотенца, крепко стянутого у нее на груди, и привлекаю ее к себе. Луиза мягко вырывается и отступает назад.

— Душ прими, — повторяет она.


В душе я времени не теряю. Быстро смываю засохшую на коже соль. Промываю волосы, ставшие жесткими от грубой морской воды. Из ванной мне видна дверь в спальню. Она закрыта. Выключив душ, слышу, как плещется Луиза. Вытираюсь насухо и ложусь в постель. Даже под одной простыней слишком жарко. Я стараюсь улечься так, чтобы живот мой казался плоским. Член затвердел, даже саднит. Срываю простыню и снова набрасываю ее на себя, опустив пониже, чтобы не задохнуться. В комнате слишком много света. Опускаю жалюзи. Теперь солнце, преломляясь в прорезях, бьет вниз. Жалюзи похожи на большую терку, о которую крошится солнечный свет, начиняя комнату желтым сиянием.

У Луизы в комнате затих душ. А может быть, она передумала? Может, в ней возобладали такие чувства, как преданность, ответственность и здравый смысл? Винить ее не стану. Как бы меня к ней ни влекло, желание мое сопряжено с тревогой, отзывающейся в животе целым клубком трепещущих бабочек и стрекоз. Сжимаю свое вздернутое достоинство в руках. Понимаю, что ничто не остановит меня, если Луиза пожелает продолжить наши игры. Здесь я бессилен. Мораль ни при чем. Алессандро ни при чем.

Время проходит, а Луиза не появляется. Я смыкаю веки, пусть глаза отдыхают от солнца. Ложусь на бок и вжимаюсь головой в мягкую подушку. Если она не придет, я усну. Мое возбуждение постепенно угасает.

Но вот входит Луиза. Я приоткрываю глаза. На ней ничего нет, кроме прозрачного халатика. Луиза улыбается и взмахом руки показывает: подвинься. Я отползаю к краю постели, и она ложится рядом, прижимаясь спиной ко мне. Затем берет мою руку и обвивает ею себя. Меж нами только моя простыня и ее халатик. Член мой упирается ей в попку. Луиза запускает руку под простыню и нащупывает мой ствол. Это попросту непрактично, потому что рука ее медлит, разжигая похоть там, где и без того пламя пышет. Впрочем, Луиза, как и я, хочет спать. Мы еще крепче прижимаемся друг к другу. Я тихонько стаскиваю халатик с ее плеч и рук. Целую Луизу в спину — и все: мы спим. Сон мой легкий и отстраненный: в постели я присутствую, но в то же время где-то витаю. Я часто пробуждаюсь, но целиком вернуться в реальность не могу. Беспрерывно ощущаю Луизу. Она спит спокойно, не шевелясь.

Часа через два, когда я наконец просыпаюсь совсем, Луиза смотрит на меня, улыбается и подается вперед: целуй. Первые наши поцелуи кратки, нежны, медлительны. Еще несколько секунд — и наши рты впиваются друг в друга до зубов, языки в ход пошли. Отбрасываем прочь простыню и халатик. В окружающем нас неярком свете наша нагота скрадывается. Луиза, повернувшись всем телом, оказывается на мне, но такое положение неудобно, и я ссаживаю ее обратно. Луиза смеется. Я взбираюсь на нее, оглядывая сверху все распростершееся подо мной тело.

— Ты понимаешь, что делаешь?

— Да, — решительно кивает Луиза.

Член мой наставлен на нее, как игла на пластинку в проигрывателе.

— Раздвинь ноги.

— Подожди.

Я ложусь на спину, Луиза поворачивается на бок, рука ее сжимается вокруг моего ствола.

— Знаешь, что я раньше обожала больше всего, когда мы развлекались в постели?

Я отрицательно качаю головой: хочу, чтобы она сама сказала.

— Ты ведь, надо заметить, всякое заставлял меня выделывать. Помнишь? Боже, да я вся дрожала, когда ты просто говорил об этом. Тебя, судя по всему, не очень-то заботило, что я, быть может, понятия о таких гадостях не имела.

— Извини.

Луиза крепко сжимает то, что у нее в руке.

— Не смей извиняться.

— Извини меня.

Она снова жмет. И, дразня, говорит:

— Мне нравится, когда мужчина деспот.

— Хочешь, чтобы я сказал тебе, что сейчас надо делать? — спрашиваю я и будто команды жду. Весь деспотизм мой явно куда-то пропал.

— Сейчас я знаю, что мне делать.

И, резко отпрянув к краю кровати, Луиза буквально набрасывается на мой член губами. Волосы укрывают ей лицо. Я завожу их пряди за уши, чтобы видеть ее лицо. Губы ее сжимаются и разжимаются, рот скользит по стволу вверх и вниз. Луиза стоит на коленях, тело ее склонилось к моему. Большим пальцем руки трогаю ее сосок. Твердый, упругий. Скольжу рукой по ее животу и между ног. Слышу, как участилось ее дыхание, когда мои пальцы вжались в ее плоть. Луиза замирает. Большим пальцем подбираюсь к клитору. Тело ее отзывается легкой судорогой. Одной рукой Луиза держится за живот. Я привлекаю ее к себе. Без стеснения и единого слова она садится, широко разведя ноги, и мой язык приходит на смену большому пальцу. Ощущаю ее вкус — пряный, горьковатый, свежий. Луиза вздыхает. Мой язык движется в такт ее вздохам. Потом я погружаюсь в ее лоно, и уже не язык, а нос мой теребит ей клитор. Внутри у нее гладко, скользко, тепло. Мне почти нечем дышать, лицо сделалось влажным. Бедра ее ходят взад-вперед. Я выскальзываю из-под нее.

— Замри, — приказываю я. Луиза стоит на коленях лицом к стене.

Я захожу сзади. Спина Луизы слегка загорела. Целую ее в завитки волос у шеи, целую плечи. Потом ввожу член во влагалище, стараясь не забираться вглубь. Луиза трется об меня. Рукой накрываю ей одну грудь. Луиза шарит рукой у себя между ног, стараясь загнать мой член поглубже в себя.

— Постой. — Я отстраняюсь, а потом вхожу в нее со всей силой, на какую только способен. Держусь неподвижно, а Луиза плавными круговыми движениями раскачивает бедрами. Она наращивает обороты, и член мой выскакивает.

— Давай по-простому, — говорит Луиза и ложится на спину. Я на нее сверху. Она приподнимает таз мне навстречу. Мы предаемся похоти с дерзко открытыми глазами, время от времени поглядывая туда, вниз, где согласованно колышутся наши бедра. Вот он, грех людской, — осознание этого приносит нам еще больше радости и позволяет нам представить входящего Алессандро. Даже мысль о нем возбуждает. Его неведение — возбуждает. Мы предаемся похоти с еще большим пылом. Мы уже не ведаем жалости. Нам хочется больше удовольствия: мы этого заслуживаем, рискуя заниматься любовью в его доме. И нам сопутствует удача, что подтверждает: мы этого заслуживаем.

Луиза стонет и выгибает спину, прижимаясь ко мне. Я засаживаю член как можно глубже. Больше уже не нужно движений. Мы так близки, что дальше некуда. Дрожа, мы напрягаемся ради сохранения этой близости — сгусток застывшей похоти.

— Только не в меня, — лепечет, задыхаясь, Луиза. — В меня нельзя, ты понимаешь?

Я киваю. Мы останавливаемся, чтобы дух перевести.

— Мне, чтобы кончить, надо быть сверху, — поясняет, отдышавшись, Луиза.

— Я помню, — говорю я. — Хочешь сейчас кончить?

— Нам незачем останавливаться только потому, что я кончаю.

Устраивается она тщательно. Ей приходится основательно навалиться мне на таз, руками упереться в стену. Я лишь слегка выгибаюсь. О своем оргазме Луиза возвещает громче и радостнее, чем на прошлой неделе, когда находилась с мужем в соседней комнате.

Я переворачиваю Луизу набок и вхожу в нее сзади, но чувствую: уже нет того рвения и пыла.

— А ты как кончить хочешь? — спрашивает Луиза.

— Я хочу — над тобой.

Она поднимает на меня глаза.

— Ты не против?

— Хочу, чтоб ты это сделал.

Встаю на колени у нее между ног. Равновесие держать нелегко. Сажусь на нее верхом, упираясь коленями в постель.

— Хочешь, я тебе помогу? — говорит Луиза и, не дожидаясь ответа, хватает меня за член.

Кончаю я почти сразу, и струйка долетает до ее волос, размазывается по подушке. Другая, послабее, бьет ей в щеку, растекается по груди и животу. Ощущение потрясающее, будто слегка бьет током, до кончиков пальцев на ногах пробирает. Луиза вытирает щеку.

— Я когда смотрела на это… не знаю. Жалею, что не в меня. Хочу, чтоб ты кончил в меня. — Она вся дрожит.

— Это было бы жуткой ошибкой, ты же сама говорила.

— Знаю. Я веду себя глупо.

Я ложусь рядом. Мой член понемногу расслабляется.

— Неужели мы потом будем жалеть о каждой секунде?

— Жалеть глупо.

— А как же Алессандро?

— Мне захотелось переспать с тобой. Он поймет.

Меня будто пружиной вверх подбросило.

— Ты собираешься ему рассказать?!

Луиза хохочет:

— Нет, конечно!

— Господи! — перевожу я дух и валюсь обратно на кровать.

— Джим, без паники. Он никогда не узнает. Он мне верит.

— Тогда зачем ты это сделала?

— Я же сказала: мне захотелось.


Вечер. Мы сидим возле дома и пьем белое вино. Лимонная роща придает нежному ветерку острый запах. Луиза напоминает, что я обещал потанцевать с ней. Меж нами никакой неловкости. Вместе в душе мылись, целовались, дурачились. Грехопадение в большом доме Алессандро нас забавляет. Я ставлю его пластинки: Шопен в исполнении Рубинштейна. Луиза подходит и садится ко мне на колени, держа бокал у груди. Стягиваю платье с ее плеч и, нагнувшись, хватаю губами сосок, который тут же твердеет. Луиза обвивает меня руками. Я перехожу к другой груди. Поза неудобная, но мне не до этого. Наконец я останавливаюсь и возвращаю на место бретельки ее платья.

— Вот что значит новый человек. Все время хочется заниматься этим, — говорит Луиза, вставая.

Она расстегивает «молнию» на юбке, и та сползает на пол.

— И ты давай. — Знаком показывает: делай то же самое. Встаю, сбрасываю брюки, трусы.

— Садись обратно.

Луиза устраивается на мне. Медленные движения. Глубоко. Мне приходится сдерживаться, когда она кончает. Все происходит очень быстро, и тогда Луиза соскальзывает с меня и, встав на колени у меня между ног, берет мой член в рот за секунду до извержения. Я отстраняюсь, думая, что надо было ее предупредить. Луиза берет свой бокал и пьет вино.

Мы одеваемся. От меня пахнет Луизой. Звонит телефон, и она исчезает в доме. Отсутствует довольно долго. Кроме Шопена, я ничего не слышу. Думаю о том, что наделал. Еще две недели — и они уедут в Китай, а я буду… где-нибудь. Наверное, дома… в Лондоне. А потом мне останется жить в ожидании их ежегодных визитов, редких свиданий с Луизой. Неожиданно возвращение в Лондон уже не кажется мне чем-то печальным, если хотя бы раз в год я смогу проводить день-другой в постели с Луизой.

Появляется Луиза.

— Да, это оказалось тяжелее, чем мне представлялось. Только и думала, как бы он чего не заподозрил. Сказал, что жутко по мне скучает. Жутко.

— Обо мне вспоминал? — Во мне заговорил мелкий эгоист.

— Заявил, что с тобой мне по крайней мере будет не так одиноко.

— Как по-твоему, он что-нибудь подозревает?

— Откуда я знаю! — Луизе не по себе.

— Можем на том и покончить, — говорю я, — возьмем и попросту забудем, что это вообще было. — И только произнеся эти слова, я понимаю, что считаю само собой разумеющимся продолжение нашей связи, во всяком случае, пока я в Неаполе. Вот бы Луиза хоть намекнула, что чувствует то же самое!

— Может быть, — отвечает она. — Боже, до чего же мне тошно! — Луиза сутулится и смотрит на меня. — А ты? С тобой все в порядке?

— Не знаю, что и подумать.

Луиза отводит взгляд и глухо выговаривает:

— Ведь это же не то, чтобы спать с первым встречным? Тогда было бы хуже, ведь правда?

— Сомневаюсь, чтобы Алессандро так же считал. Он, может, думает, что для тебя на свете нет ничего хуже, чем переспать со мной. Мы все стали такими добрыми друзьями.

— Не говори так. Пожалуйста. — У Луизы на лице ужас. — Может, нам действительно надо забыть, что это вообще случилось, как ты предлагал.

— Если тебе угодно.

— А тебе что угодно?

— Я на это отвечать не стану.

Луиза не настаивает.

— Во всяком случае, завтра он вернется, и все будет по-прежнему. Мы втроем. Он просил сообщить тебе, что мы все едем в Равелло.

— Вот здорово, — говорю я без особого восторга.


Ужинаем мы в ресторанчике в Пиано-де-Сорренто, занимая друг друга пустяковыми разговорами, дабы не делиться бесконечно своими чувствами, гадать, что же нам теперь делать, и прочее. К одиннадцати часам мы снова в норме: друзья-любовники какие ни на есть, возбужденные, подвыпившие. Через городок мы бредем хохоча. Нам приходит безумная идея проникнуть в ресторан, где идет какое-то торжество. Луиза словно родилась итальянкой, я же немного не в своей тарелке. Луиза заявляет, что хочет танцевать. Я только плечами пожимаю и наконец выдавливаю «Si, si» в ответ на приглашение к танцу. Торжество семейное, день рождения. Славные, явно среднего достатка итальянцы, не гангстеры и не интеллектуалы. Поразительное дело: как только нас приняли в компанию (а для этого потребовались длительные уговоры Луизы), так сразу встречают как старинных друзей, обнимают и целуют, усаживают за стол и потчуют всякой всячиной. Десерт. Cannoli. Я ем с аппетитом, поглядывая на площадку для танцев, на которой народу немного. Как и в Англии, молодые девицы танцуют с мужчинами, которые годятся им в отцы. Музыка — нечто европейское, с привкусом хэви-метал. Несмотря на это, Луиза на месте не сидит и рвется танцевать. Нам подают но стакану граппы. Я залпом осушаю свой. Замечаю, что кое-кто зовет Луизу по имени.

— Ты их знаешь?

— Нет, но они меня знают. Они знают Алессандро.

— Не подумают они, почему это мы с тобой вместе и в таком виде?

— Скажут, что у нас история вышла…

— Что они скажут?

— Так здесь говорят. Не «роман» или «связь», a «una storia». История у нас вышла.

Я слишком пьян, чтобы вникнуть в ее слова, но все же мне это удается. Мне нравится, если говорить о нас будут именно так.

— Вставай, пойдем потанцуем, — зовет Луиза, поднимаясь со стула.

Я тащу ее за руку обратно:

— Обещал потанцевать — значит, потанцуем, только надо выждать немного, когда на нас пореже будут обращать внимание.

— Обещаешь?

— Обещаю.

Она, похоже, удовлетворена. Но проходит всего несколько минут, как площадка заполняется танцующими — и мы уже на ногах. Правда, за это время я — к удивлению хозяев — умудрился опрокинуть еще три стаканчика граппы.

— Итальянцы помногу не пьют, — шепчет мне на ухо Луиза, когда мы довольно неловко подстраиваемся под ритм музыки.

Я вижу, Луизе хочется просто танцевать, а не обязательно со мной. Я отступаю, верчусь на месте и прыгаю изо всех сил. На фоне других мужчин я неуклюж. Итальянцы танцуют хорошо: отлично держат равновесие, руки выразительные. Ритм я улавливаю — не знаю только, что мне с ним делать. Луиза улыбается, от удовольствия у нее разгорелись глаза. Время от времени она хватает меня за руку и мы танцуем парой. Выпитая граппа избавляет меня от скованности, и, когда Луизе хочется, наш танец приобретает эротический характер. Интересно, что подумал бы об этом Алессандро, если бы появился здесь? Интересно (мне по крайней мере), что думают окружающие, люди, которые знают его. Оглядываю зал. Никто на нас внимания не обращает. Большинство бурно беседуют, спорят, жестикулируют так же искусно и выразительно, как и танцующие.

Минут через пятнадцать я, извиняясь, оставляю Луизу и возвращаюсь за стол. Она смотрит на меня с выражением тоскливой покинутости, но тут же закрывает глаза и продвигается в центр маленькой площадки. Разные люди подходят ко мне. Мы смеемся над тем, что я inglese. И совсем не говорю на italiano. Снова и снова выслушиваю я, какая синьора Масканьи bella, bella. Старики подносят к губам сведенные кончики пальцев и, чмокнув, тут же разводят их — старинный знак преклонения перед красотой. Похоже, меня поздравляют с тем, что мне досталась такая женщина. Я вполне пьян, чтобы подыграть: меня так и распирает от гордости. В этот вечер Луиза моя. Имя Алессандро поминается то и дело, но к чему — не могу сказать.

Луиза без сил опускается на стул рядом со мной.

— Вот это было здорово.

— Мы идем?

— Только водички попью.

Наливаю Луизе стакан. Она выпивает воду до дна.

— Ну как, хорошо день провел? — спрашивает Луиза, будто мы сходили в Диснейленд.

— Можно и так сказать.

— Мило получилось, правда? — И с этими словами она наклоняется и целует меня. Поцелуй пьяной страсти. Ее язык пролез ко мне в рот. Луизе откровенно плевать, смотрят ли на нас. Я отстраняюсь:

— Господи, Луиза, нам следует быть осторожнее.

— Тогда не целуй меня… совсем никогда. — Опьянение делает ее задиристой.

Мы смотрим друг другу в глаза.

— Испугался, — выговаривает она. — А я нет. Если ты меня сейчас же не поцелуешь, то больше до меня не дотронешься, — говорит Луиза раздраженно и обидчиво и умолкает в ожидании: ей нужен ответ или хоть какая-то моя реакция.

— Ты пьяна, — отвечаю я, озираясь вокруг. Вот теперь на нас смотрят. Наша размолвка — открытая книга для ясновидящих соррентийцев. — Народ смотрит. — Надеюсь, что это приведет ее в чувство.

— Стыдно поцеловать меня на людях?

Что делать? Поцеловать ее прямо сейчас, да еще так, как она хочет, — большой риск, ведь эти люди знают Алессандро. Только оказывается, я больше боюсь, что Луиза исполнит свой ультиматум, если я ее не поцелую.

Я обнимаю и целую ее.

Раздаются аплодисменты, которые действуют на нас отрезвляюще. Она отталкивает меня.

— Нам пора домой.

Мы бредем на нетвердых ногах и, шатаясь, виснем друг на друге, как на подпорках, но от этого только хуже: один покачнется и тащит за собой другого. И только уже входя в дом, начинаем приходить в себя. Я уверен, что Алессандро уже вернулся, Луиза утверждает, что нет. Хочу осмотреть дом, но она советует не глупить. Садимся на кухне за стол и пьем воду.

— Ты здорово рисковала в этом ресторане.

— Не желаю об этом говорить, — твердо заявляет Луиза.

Я киваю. Она продолжает:

— Я хочу спать с тобой, но безо всякого секса. — В словах ее слышится сожаление.

— Так ведь Алессандро завтра утром вернется. А если он приедет рано?

Луиза вперяет в меня такой же взгляд, как недавно в ресторане. Ей не нужны никакие возражения. Она знает, что делает или хотя бы что должна делать.

Лучше было бы мне это знать.

— Не приедет, — говорит Луиза, успокаивая меня. — В любом случае я проснусь рано и перейду к себе.

— А если не успеешь? — Мы прямо как подростки, чей отец — Алессандро — должен вернуться только утром.

— Оставим жалюзи открытыми, вот свет нас и разбудит.

Поднимаемся по лестнице, заходим в мою комнату. Луиза исчезает на минуту-другую и возвращается уже в пижаме. Залезаем в постель и укладываемся в той же позе, что и днем: Луиза прижимается ко мне спиной, обвивает мои руки вокруг себя.

— Поцелуй меня на ночь.

Я приподнимаюсь и целую Луизу со словами:

— Знаешь, я мог бы в тебя влюбиться!

— Джим, не говори этого.

Луиза сжимает мою руку. В ответ я крепче прижимаю ее к себе.

— Спокойной ночи, Луиза.

— Спокойной ночи, любимый, — мечтательно вторит она.

Слова ее эхом отдаются у меня в голове, и я засыпаю.

б

Просыпаюсь я в девять часов. Луизы рядом нет. Подушка хранит отпечаток ее головы, как изображение ее профиля в белом мраморе, и два выпавших волоска. Встаю с постели, натягиваю штаны и иду ее искать. В ее комнате полумрак. Темно. Луиза, голая, спит на животе, темная простыня укрывает ее до пояса. Я стою в дверях, завороженный этим зрелищем, и не услышал, как подошел Алессандро.

— Луиза любит поспать, — раздался его голос у меня за спиной.

Резко поворачиваюсь, да так, что голова закружилась.

— Алессандро!

Он смеется:

— Что, врасплох застал?

Луиза просыпается.

— Алесс? — зовет она тихонько.

Алессандро проходит мимо меня в спальню и закрывает дверь. Я будто к полу примерз, голова все еще кружится. Говорят они по-итальянски и вроде бы довольно мирно. Луиза смеется. Плетусь обратно к себе в комнату, закрываю жалюзи и снова укладываюсь в постель. Так ужасно попасться! Хотя ситуация вполне невинная в сравнении со вчерашней. Подступает тошнота. Закрываю глаза. Непременно дождусь, пока меня позовут. Ждать приходится недолго. Стук в дверь, входит Алессандро.

— Джим, кофе выпить не хотите? У Луизы немного… — Он закатывает глаза и крутит головой. — Я приготовлю. Спускайтесь. — Он осторожно прикрывает дверь, очевидно, довольный тем, что мое состояние ничуть не лучше, чем у его жены.

Скоренько принимаю душ и иду вниз: избегая Алессандро, я могу навлечь подозрения. С другой стороны, что подозрительного может быть в таких обстоятельствах? Алессандро бог весть сколько лет уже опытный судья. Пытаться разгадать его мысли, наверное, будет ошибкой. Чтобы ни произошло вчера, это уже позади, и я должен обо всем забыть. Веди себя, будто ничего не произошло. Ходили купаться, обедали, на семейное торжество случайно попали. Господи! Интересно, она ему рассказала? Алессандро должен спросить меня, что мы делали вчера вечером. А если наши «показания» не совпадут? Алессандро сидит за кухонным столом, сжимая в ручищах крохотную чашечку черного кофе. На столе чашка с капуччино — для меня. Сажусь напротив. Меня вот-вот вырвет. Пот прошибает. Сердце колотится.

— Вот черт, — говорю я. — Слишком много граппы.

Алессандро смеется:

— Вы отправились танцевать в «Карбоне». Луиза мне рассказала.

Слава Богу!

— Ага, наверное, так и есть. Вечеринка.

— Да, Луиза рассказала. Придется принести извинения. — Он улыбается, но, думаю, только из вежливости.

— Плохо помню, что там творилось.

— Вашей вины в том нет.

— По-моему, Луизе просто захотелось потанцевать.

— Есть дискотеки.

— Кто были эти люди?

Алессандро ставит чашечку на стол и отвечает мне молитвенным жестом. Кто они — не важно, я так понимаю. Для меня, во всяком случае.

Допиваю кофе и, извинившись, ухожу. Нет сил, как хочется в туалет. Взлетаю наверх через три ступеньки мимо спускающейся Луизы. Времени останавливаться, обсуждать, договариваться нет. Уже находясь в туалетной комнате, слышу громкие голоса. Луиза дерзит. Голос Алессандро звучит строго и огорченно. Он хочет, чтобы Луиза признала вчерашнее глупым и необдуманным поступком. Только и всего. После этого история может быть предана забвению. Первое, что приходит мне в голову: умная уловка. Вызывающая дерзость — не та реакция, которой можно ожидать от неверной жены. Хотя… так ли это? Мой профессиональный опыт мало что может подсказать. Теперь я понимаю, отчего столь соблазнительна позиция отрицания: искусственное неведение помогает верить, что мы будем вести себя нормально, так, словно никакой измены вовсе и не было.

Пошатываясь, спускаюсь вниз и выхожу в сад. Алессандро читает газету, Луиза — в пижаме и прозрачном халатике, сидит, глядя прямо перед собой, держа на коленях высокий стакан с водой. Она поднимает глаза на меня, улыбается ласково и слабо:

— Доброе утро, Джим.

— Доброе утро, Луиза.

Алессандро сворачивает газету.

— Как ваша поездка? — спрашиваю я, усаживаясь.

— Хорошо. Все останется по-прежнему. В очередной раз убедился, почему мне так ненавистен Рим. Они там даже не животные, они люди без сердца. Это хуже.

— В британской политике драматизма куда меньше.

— Вот завтра нас ждет большая драма. Окончательные вердикты… адвокаты подведут итог.

— Как по-вашему, это пройдет?

— Для меня — очень скучно. Я даже заметки делаю на английском, чтобы не уснуть. — Алессандро изображает, как пишет и клюет носом.

— А потом что?

— Мы примем решение.

— Кто это «мы»?

— Я, мой помощник и заседатели.

— Жюри присяжных?

— Это одно и то же.

— Так когда же можно ожидать приговор?

— Это должно произойти во вторник.

— Быстро, однако!

— Если захотите присутствовать, могу устроить так, чтобы вы сидели с журналистами.

Приглашение как приглашение, вполне невинное на первый взгляд, только теперь я в деталях разбираюсь получше.

— Спасибо, но — нет.

— Думаю, все пройдет очень интересно. Вы будете в безопасности. Я это устрою.

Неделю назад я бы согласился, но только не сейчас.

— В самом деле, Алессандро, благодарю вас, но я не хочу идти.

По выражению его лица трудно понять, что он думает: уставился на меня, взглядом буравит. Прежде всего я испугался, что оскорбляю его как хозяина дома, но потом решаю, что он просто не привык к такому откровенному отказу, неповиновению. Вопреки тому, что случилось на прошлой неделе, я вовсе не расположен, чтобы мной хоть как-то помыкали. Интересно, сказались ли тут наши вчерашние игры с его женой? Смог бы я ему отказать до того, как это произошло? И примет ли он случившееся как должное? Вид у него озадаченный: чувствует в моих словах нечто большее, чем просто отказ от его предложения. Заминка становится слишком очевидной.

Луиза смотрит на нас.

— Алесс, это же не так интересно, если не понимаешь по-итальянски, а потом, вспомни, в какую беду Джим уже попал…

— Как только вы будете готовы, мы отправляемся в Равелло, — говорит Алессандро, не удостаивая вниманием жену, после чего встает и уходит в дом.

Я перехожу на шепот:

— Все в порядке?

— Он устал. Очень сердит из-за того, куда мы попали вчера вечером.

— Что в этом дурного?

— Оказалось, это семья, которой он недавно помог. Они владеют участком земли, который хотела заполучить каморра.

— И ты воспользовалась этим, чтобы нас приняли там как своих?

— Нет, конечно.

— И все же не могу понять, с чего он бесится.

— Я тоже не понимаю. Это страна одолжений.

— Одолжения опасны. Не смотрела «Крестного отца»?

— Теперь ты дурака валяешь. Ладно, нам лучше собираться в поездку.

Луиза ведет меня в дом. Когда мы проходим мимо библиотеки, Алессандро поднимает голову. Ни намека на улыбку, просто смотрит, как мы вместе поднимаемся по лестнице.


Равелло буйно прекрасен, как Капри, только еще пышнее. Аристократический рай. Мы идем по улицам, где бродил Вагнер, сочиняя оперу «Парсифаль», и я диву даюсь, как в таком ярком и гостеприимном месте могла родиться столь мрачная музыка. Луиза скучает и все время жалуется на головную боль. После долгого и неловкого молчания мы с Алессандро обсуждаем достоинства итальянской оперы перед немецкой. Он отдает предпочтение немецкой: опера Бетховена «Фиделио» — его любимая, что неудивительно. Верди, впрочем, у него в крови.

— Я чувствую глубину психологии. Для меня это не просто красивые мелодии.

— В этом есть смысл, — киваю я. — Ничего не могу с собой поделать — люблю Элгара, какой бы реакционной ни считалась его музыка…

— Для вашего возраста у вас необычный вкус. Ваши итальянские сверстники такую музыку не любят.

— В Англии тоже немногие. Тут дело в том, какой образ жизни избираешь. Не много найдется людей, у кого есть время на такие вещи. Приходится выкраивать минуты.

— Мой отец слушал только неаполитанские песни. А был очень образован. Судья, как и я. Большой аристократ. Но чересчур чувствительный.

— Мой отец бухгалтер.

— Ага… — Алессандро хочет сказать: жутко нудная работа. Бухгалтера не назовешь тонким ценителем музыки. Судья прав.

Мы обедаем на террасе, откуда видно каменистое и изрезанное трещинами побережье Амальфи. Луиза ковыряет вилкой в тарелке. Я ем с удовольствием. Мы с Алессандро только что болтали, но сейчас все хранят молчание. Похоже, муж с женой избегают прикасаться друг к другу. Впервые вижу, как ни она, ни он не ищут рассеянно руку другого, не обмениваются знаками любви, сочувствия, понимания. Всякий раз, стоит мне открыть рот, чтобы завязать разговор, я получаю пинок под столом. Луизе не по нутру, когда мои попытки соблюсти приличия осложняют и без того неловкую ситуацию. Алессандро, не глядя на Луизу, ест решительно, оживленно беседует с официантом, когда тот подходит справиться, не нужно ли нам чего. Какое бы действо ни разыгрывалось в данный момент, судья достоинства не уронит.

После обеда едем к морю, и Луиза оживляется, даже втискивается между Алессандро и мной, берет нас под руки и повисает в воздухе, болтая ногами. Голова ее покоится на плече Алессандро. Они обмениваются несколькими фразами на итальянском. Мирятся, надеюсь.

Алессандро стремится осмотреть небольшие рыбачьи лодки на глинистом берегу.

— Мне хотелось бы иметь маленькую лодочку, — объясняет он, — но у меня морская болезнь. — Руками Алессандро оглаживает ярко раскрашенное дерево. И буквально забрасывает вопросами рыбака, владельца посудины.

Луиза садится на бетонную плиту, слегка устав от прогулки, и смотрит на море. Я апатично стою где-то посередине между ней и ее мужем. Страшно хочу присесть рядом, но не желаю еще больше подрывать свою репутацию близостью к Луизе. От солнечного света кружится голова, пот катит градом. Выносить это нет сил, и я все-таки подсаживаюсь к Луизе.

— Порой я его ненавижу, — говорит она. — Иногда я думаю, что и в самом деле вышла замуж за своего папашу.

— Я знавал твоего папашу.

— Значит, понимаешь, что я имею в виду.

— Нам нужно забыть, что произошло, а тебе — соответственно вести себя.

— Сказать легче, чем сделать. У меня такое ощущение, будто я задыхаюсь. Любить его я люблю, но сейчас хочу быть с тобой.

— Луиза, это просто желание переменить обстановку. Все мы этого хотим время от времени.

— Да знаю, знаю. И представить себе не могу, что когда-нибудь уйду от него. Но я также не могу представить, что это навсегда. Может, вы мной совместно владеть будете? — шутит Луиза, но звучит это как возможный выход из положения.

— У нас есть еще пара недель. — Вот и все, что приходит мне в голову.

Обратно к дому едем тоже молча. Я чувствую себя нелепо на заднем сиденье, каким-то безмозглым сынком. Радуюсь, узнав, что предстоит отдых перед возвращением в Неаполь. Лежа у себя в комнате, я обречен слушать, как пыхтят в постели Алессандро и Луиза, предаваясь похоти. Почти точно так же, как и на прошлой неделе: сдавленное мычание, сопровождаемое ее вздохами. Я сравниваю это с нашими вчерашними играми, и супружеские обязанности кажутся заученными, лишенными страсти. Это семейный секс. В мычании Алессандро нет вожделения, стоны Луизы — всего лишь формальность. Ничто не указывает на то, что ей хочется продлить удовольствие, испытать что-нибудь новое, испробовать то, что приятно обостряет чувства. Я немного ревную, поскольку знаю: вчера нам было лучше, и Луизе это известно. Есть многое, в чем мне с Алессандро не тягаться, но сейчас и здесь я — новый старый любовник — для Луизы получше, чем он. Пытаюсь отделаться от довольно грубоватой, пожалуй, на итальянский лад, гордости, какую вызывают во мне такие мысли. Не годится ненавидеть Алессандро за то, что он не ведает об этом.

Луиза кричит мне через дверь, чтобы я готовился к отъезду. По дороге в Неаполь транспорт идет плотным потоком. О том, когда мы снова встретимся, не было сказано ни слова. Безо всякой причины я вдруг объявляю, что среди недели, возможно, сяду на теплоход и съезжу на пару дней в Палермо. Такого намерения ехать у меня нет, но появляется тема для разговора: ночной теплоход, Палермо, Сицилия и прочее. Алессандро любит Сицилию. Люди там, объясняет он, не так недоступны, как неаполитанцы, хотя поначалу и они внешне кажутся замкнутыми. Думаю, в нем говорит местечковая предвзятость. Потом Алессандро предлагает, чтобы Луиза сопровождала меня, и пристально наблюдает за мной в зеркало заднего вида тяжелым взглядом. Не знаю, что и ответить.

Луиза оборачивается ко мне:

— Что скажешь, Джим? Или я нарушу твои планы?

— Я в общем-то ничего определенно еще не решил.

— Вы должны поехать, — настаивает Алессандро. — С Луизой. Остановиться можете в «Гранд-Альберго-э-делле-Пальме». Там, кстати, Вагнер завершил оперу «Парсифаль».

— Потрясающая гостиница, — подзуживает меня Луиза.

— Решено! — итожит муж, посмотрев на жену тем же тяжелым взглядом.

— Я не знаю, Алессандро. Я еще не решил.

Наверное, нужно уступить, чтобы сгладить впечатление от моего отказа отправиться завтра на суд. Но я сопротивляюсь. Мы обмениваемся вежливыми колкостями на этот счет, но мнения своего никто не меняет, и тема закрывается. На всем пути до Неаполя Алессандро продолжает внимательно изучать меня в зеркальце заднего вида.


Я очень радуюсь, видя, как синьора Мальдини сидит со своей матушкой в лимонно-зеленоватом дворике. Такое чувство, будто прошла вечность в эмоциональных скитаниях: желание, острая тоска, любовь, похоть, удовлетворенность, измена, вина, счастье, ревность, страх и, наконец, смятение.

Меня приглашают на скромный ужин. Стоит только сесть с ними за стол, как — после первоначальной неловкости — внутреннее напряжение начинает спадать. Мы не делаем никаких попыток завязать разговор. От меня ждут всего лишь, что я отдам должное яствам, а это вовсе не сложно. Мне наливают немного вина. Деревенского. Терпкого. Достаточно крепкого, чтобы размякло тело, которое, как я теперь убеждаюсь, почти одеревенело от напряжения. Старушка подает linguini,[64] разные соусы. Сегодня, сообщают мне, соус genovese.[65] Затем следует secondo piatto,[66] но я от него отказываюсь. Сегодня вечером на второе сосиски с овощами. Мне предлагают жареный provola, смахивающий на резину невыделанный сыр, твердый, как коврик в прихожей. Вдобавок он безвкусный.

После ужина сижу с дамами и смотрю фильм. Насколько могу судить, показывают итальянский вариант «Угадай, кто пришел к обеду?». До конца недосматриваю: начинаю клевать носом. Желаю всем спокойной ночи и поднимаюсь к себе в комнату. Падаю в постель. Последние мысли не о Луизе, а об Алессандро. Подозревает ли он что-нибудь? Теперь я могу привести тысячу причин, почему он — должен. Мне стыдно того, что я наделал.

* * *

Просыпаюсь я рано. На улице дождь. Все омыто, пропитано влагой. Дождь рикошетит от балкончика, от крыши. Вставать незачем. Следующие пару часов я провожу в ленивой дремоте, вслушиваясь в дождь, шум машин и мотороллеров, проносящихся внизу по мокрым улицам, и думаю о Луизе. Время от времени звонит телефон, и всякий раз синьора Мальдини выдает монолог — без пауз, во время которых, по логике, должен говорить собеседник. В конце концов, уже ближе к обеду, заставляю себя подняться с кровати, заворачиваюсь в простыню и открываю ставни. Дождь перестал, но тяжелые капли все еще падают с крыш, карнизов, балконов, бельевых веревок, одежды. Небо голубое, высокое и чистое. Набираю полную грудь воздуха. Его свежесть придает мне сил, и я решаю пойти прогуляться, отыскать какое-либо новенькое местечко, где-нибудь поближе к морю в Чиайя, и там пообедать.

И только я выхожу из переулка на улицу Санта-Мария-ла-Нуова, рядом со мной останавливается Джованна на голубой «веспе».

— Садись, садись, presto! — командует она сурово, не глядя на меня.

Делаю, что велено, и — поехали, петляя по узким улочкам так, что вскоре у меня ноги по колени мокры от брызг, летящих из-под колес. Мы мчимся по площади Беллини. Приходится ухватиться за Джованну.

— Помедленнее! — кричу я ей.

Выскакиваем на улицу Санта-Мария-ди-Константинополи. Это первая на нашем пути прямая улица, и девчонка прибавляет газу. Я прижимаюсь к ней, хочу снова попросить ехать помедленнее, но теряю равновесие и едва не соскальзываю с сиденья. Вся левая сторона лица у Джованны разбита. Левого глаза не видно за жутким синяком, и губы вздулись. Кожа на скуле лопнула. Похоже, будто кто-то с размаху ударил ее по лицу деревянной доской.

Джованна видит, что я разглядываю ее, но ничего не говорит. Скорости мы не сбавляем. У меня появляется мысль: это моя вина. И на всем оставшемся пути я без конца твержу про себя: «Это моя вина, это моя вина». Что я наделал?

Мы не останавливаемся возле виноградника, как в прошлый раз, а въезжаем в него и едем до тех пор, пока полностью не скрываемся за кустами. Джованна слезает с «веспы» и шагает прочь. Я следом. Земля мокрая, идти тяжело. Гроздья ягод блестят, с них срываются капли. В молчании мы приближаемся к старой винокурне. Джованна открывает дверь нараспашку и входит. Я жду снаружи. И секунды не прошло, как раздается ее пронзительный вопль, в котором разочарование, страх и гнев. Вхожу. Джованна сидит на лавке. Только теперь я отчетливо вижу, как ее изуродовали. Девчонку едва можно узнать: детская мягкость, округлость, прелесть ее лица исчезли. Я стою, не в силах вымолвить ни слова.

— Зачем? — вопит она на меня. — Зачем ты ходить к Масканьи? Ты ему говорить, что я хочу бежать. Зачем? Ему дела нет до меня.

— Нет, — отвечаю я в отчаянии, — я ему ничего не рассказывал.

Приходится лгать, но я уговорил Луизу пообещать, что ее муж нигде ни о чем не проговорится.

Джованна начинает плакать. Хочет закрыть лицо руками, но это оказывается слишком больно. Тогда она низко склоняет голову, и слезы капают на пол. Гнев уступил место отчаянию: ее здорово избили, и она не знает, куда обратиться.

— Кто это тебя так? — глупо спрашиваю я. Я же видел, как ей досталось только за отказ перевести слова Гаэтано. Если он прослышал о ее намерении удрать, этого с лихвой хватило бы, чтобы измордовать Джованну.

— Джованна, мне очень жаль. Я даже имени твоего не упоминал. Просто мне нужен был совет, чтобы тебе помочь. Я у вас тут совсем запутался. — Качаю головой в ужасе от содеянного мной. Сажусь рядом с ней на лавку в ожидании, что она завопит, прогонит прочь, но девчонка лишь отворачивается и осторожно смахивает слезинку с кончика носа.

— Джованна, обещаю, что обязательно помогу тебе. — Я выговариваю это тихо, но твердо. Я даю себе зарок.

Никакой реакции. Я повторяю:

— Послушай меня. Я обязательно тебе помогу. Обязательно что-нибудь придумаю. — Что именно, я понятия не имею, но это придет позже. Сейчас важно, чтобы Джованна поверила мне.

Выждав еще немного, кладу руку ей на плечо:

— Джованна, ты должна верить мне, когда я говорю, что даже представить себе не мог, как все обернется. И Алессандро, я уверен, этого не хотел.

Джованна шепчет:

— Ты дурак, — и поворачивается ко мне спиной.

Минут пять уходит на то, чтобы уговорить ее сесть прямо. Всякий раз, когда я кладу ей на плечо руку, она резким движением высвобождается.

В конце концов Джованна оборачивается и говорит обреченно:

— Завтра, на суде, их выпустят. Моего старшего брата. И тогда моя famiglia будет самой сильной в Napoli.

— Ты не хочешь, чтобы твой брат вышел на свободу?

Джованна пристально вглядывается в мое лицо.

— Мой брат убийца. Это ерунда. — Она указывает на свои раны. — Если он узнает, что я пытаюсь бежать, он убьет меня и тебя убьет.

Побои дали себя знать. Гаэтано своего добился. Теперь она понимает, что семья ни за что и никогда ее не отпустит. Это грубым почерком написано у нее на лице. Яснее порицание семьи и не выразить.

— Я тебе помогу, — убеждаю ее опять.

В голове складывается план: купить ей билет на поезд во Францию. В поездах теперь паспорта не проверяют. В Париж она доберется уже к вечеру — и будет свободна. А куда ей потом деваться, на что жить? Я могу ей отдать все свои деньги, но на них протянешь разве что несколько дней.

Нет, Джованна должна ехать в Лондон. Там мой дом, мои друзья. Она будет в безопасности, за ней присмотрят. Это самое малое, что я сейчас могу сделать.

— Мне надо придумать, как переправить тебя в Лондон, — говорю.

Джованна наконец предается своему отчаянию и, рыдая, падает мне на грудь. От рыданий содрогается все ее тело. Держу ее крепко, сильно, чтобы она уверилась: я позабочусь, чтобы у нее все было в порядке.

Так, обнявшись, сидим довольно долго. Знаю, ей важно ощутить мою решимость, поверить в нее. Минут через десять Джованна отстраняется, утирает слезы, содрогаясь от боли в ссадинах. Повинуясь неведомому порыву, склоняюсь и целую ее в лоб. Девчонка слабо улыбается.

— Мы обязательно что-нибудь придумаем, — говорю я. — Но понадобится время. Ты куда поедешь?

— Я поеду домой. Я должна ехать домой. Больше меня бить не будут. Я пообещала не встречаться с тобой.

В первый раз я упомянут как действующее лицо этой драмы, и роль моя подтверждена: я тот, кто помогает Джованне. Теперь мне известно, что мне угрожает опасность избиения. Почему бы им и не предупредить меня таким же образом? Страх обернулся во мне гневом против Алессандро. Он-то зачем сюда влез?

Мягко произношу:

— Скажи, Алессандро на самом деле общался с твоим семейством?

Впервые за все время Джованна прибегает к одному из типичнейших неаполитанских жестов — молитвенному, как бы напоминая мне, что в Неаполе так дела не делаются. Алессандро не классный руководитель, навещающий родителей непослушного ученика. Напрямую никто ничего не говорит, все — обиняком.

— Нам надо будет скоро увидеться. Завтра. Сможешь? — спрашиваю я.

Джованна пытается заглянуть мне в глаза.

— Я тебя сама найду.

Мы выходим наружу, окунаясь в солнечный свет. Земля под ногами уже твердая, гроздья и листья на виноградных лозах высохли. Мы стоим, глядя друг на друга. Когда мы были тут в прошлый раз, я чувствовал себя как в кино: приключения, тайный сговор о побеге… Теперь все по-настоящему: прекрасная юная девушка с разбитым лицом и я — тот, от которого она ждет помощи. Я должен принять серьезное решение и действовать. Хватит праздных фантазий об идущей за мной по пятам каморре, о дружбе с харизматиком Алессандро, о влюбленности в Луизу — отныне лишь одно имеет значение, и это — Джованна.


Вернувшись к синьоре Мальдини, я звоню Луизе и прошу ее о встрече. Прямо сейчас. Деталей не раскрываю, но лучше ей прийти сюда. Луиза говорит, что я веду себя странно, и сообщает, что, кажется, убедила Алессандро отказаться от мысли услать нас в Палермо, и, заметив, что муж тоже какой-то странный, игриво спрашивает: что происходит с ее мужчинами? У меня нет времени это обсуждать. Увидимся через час. Вешаю трубку, но тут же снова набираю ее номер: встретимся в кафе в конце моей улицы. Луиза интересуется, к чему такая спешка. Увидимся — расскажу, отвечаю я. Она спрашивает, зайдем ли мы после ко мне. Мне понадобилось время, чтобы уразуметь, о чем она говорит, но затем все мои мысли вытеснило единственное воспоминание: Луиза рядом со мной в постели. Да, говорю машинально, снова вешаю трубку и иду к себе в комнату. В раздумьях принимаюсь шагать туда-сюда, сажусь на кровать, вскакиваю и опять начинаю метаться. Прикидываю, что мне рассказать про Джованну и что мне может от Луизы понадобиться. Еще необходимо выяснить, знает ли она, какие действия, поступки Алессандро имели следствием избиение Джованны. Задача будет не из легких: с какого бока ни подступись, получается, что я обвиняю судью.

В кафе я прихожу раньше Луизы. Заказываю двойной кофе и выпиваю его залпом. Появляется Луиза и усаживается напротив. Улыбка во все лицо. Перегибается через столик и целует меня. Для постороннего взгляда — обычный поцелуй, но я чувствую в нем страсть, призыв к близости. Откровенной и бесстыдной. Луиза достает сигареты, пересчитывает их (прикидывает, не перебрала ли дневную норму), затем закуривает.

— Курить — ужасно, когда знаешь, что придется много целоваться. — Она говорит это таким тоном, будто дает добрый совет, которому мне предстоит следовать.

Никак не соберусь с духом, чтобы начать расспросы об Алессандро. Для начала завожу разговор о Палермо.

— Даже не знаю, с чего он завелся. Чуть не весь вчерашний вечер только об этом и говорил. Мы это увидим, на то посмотрим. Если хорошенько составим программу, то успеем туда-то и туда-то и еще куда-то. А в Монделло есть пляж.

— И что же?

— Я раскапризничалась, надулась — нарочно. И он решил, что раз я такая неблагодарная, то и не заслуживаю поездки.

— Не очень похоже, что ты его отговорила.

— Я знаю, как с ним управляться. Нужно отвлечь его внимание, и тогда он забывает. — Луиза кладет ладонь на мою руку. — А вообще-то славно было бы съездить, правда?

Я улыбаюсь. Но мне надо действовать.

— Хочу кое о чем спросить тебя, Луиза. — Выражение моего лица — серьезнее некуда.

— О чем? — Луиза заинтригована.

А я вдруг понимаю, что не знаю, с чего начать. Голос Джованны эхом отдается в голове: «Ему на меня плевать». Могу спросить только про Алессандро. Луиза сама его впутала.

— Луиза, скажи, ты действительно взяла с Алессандро слово не впутываться в историю с этой девушкой? — значительно спрашиваю я, чтобы было ясно: не просто любопытство движет мной, мне нужны конкретные сведения.

Она смотрит на меня, прищурившись. Ей хочется понять, к чему я клоню.

— Я взяла с него слово.

Я судорожно тру лицо ладонями.

— В чем дело? — спрашивает Луиза, отводя мои руки от лица.

— Я видел Джованну сегодня. Ее сильно избили. Очень сильно. И она винит меня за то, что я рассказал Алессандро. — Я приготовился к тому, что Луиза бросится защищать мужа, отрицать и опровергать, выразит сомнения, достойна ли Джованна доверия. Луиза молчит, пораженная услышанным. Лишь спустя некоторое время она приходит в себя:

— Не знаю, что и сказать. Алессандро очень рассердился.

— Значит, он и в самом деле что-то сделал?

— Я не знаю.

— Джованна сказала, что сделал.

— Значит, сделал.

— Тогда интересно, знал ли Алессандро о последствиях или все это было лишь ужасной ошибкой?

— Конечно, знал! — резко отвечает Луиза. — Просто ему наплевать.

Теперь уже я застыл в изумлении. Ведь она говорит о бывшем коммунисте, судье, тонком психологе, о человеке большой души Алессандро Масканьи, наконец, о своем муже.

— Ты уверена?

Луиза кивает. В этот миг она полностью довершает свою измену. Изменяет тем, что далеко не уверена в моральной чистоплотности мужа.

Через секунду-другую Луиза спрашивает:

— Ее вправду сильно избили? — Очевидно, она надеется, что я преувеличиваю и все на самом деле не так уж и страшно.

— В жизни ничего похожего не видел. А мне приходилось видеть людей, которых от души отметелили…

— Что ты собираешься делать?

— Не знаю. — Разумно ли посвящать Луизу в то, что я решил помочь Джованне? — Сомневаюсь, что она теперь мне доверится. — Это уже моя вторая ложь за день.

— У меня есть деньги. Я могу достать денег, если тебе они нужны.

Я взял ее руку в свою, нагнулся и поцеловал Луизу в губы.

— Мне надо быть осторожным. Если они не жалеют членов собственной семьи, представляешь, что со мной сделают?

— Может, тебе надо прямо сейчас возвращаться в Англию… — В голосе Луизы участие, но я разочарован. Мне бы не хотелось, чтобы она так откровенно говорила о моем отъезде.

— Если я уеду… что будет с Джованной?

— Я просто стараюсь помочь. — Луиза расстроена. Она достает еще сигарету из пачки.

— Тебе не о чем беспокоиться. Все будет хорошо.

— Как ты можешь так говорить? Я же замужем за чудовищем.

— Незачем разыгрывать мелодраму. Все это связано неразрывно. Алессандро считал, что оказывает мне услугу. Да он в ужас придет, если узнает о том, что случилось. Важно только, чтобы мы ему не проговорились. Девчонка предупреждена и будет держаться подальше.

Луиза беспрестанно кивает, страстно желая поверить моим словам.

— Ты прав, — произносит она.

Мы встаем. Луиза бросает на столик несколько купюр.

— Что ты собираешься сейчас делать? — спрашиваю я.

— Собираюсь затащить тебя в постель.

Беру ее за руку, и мы идем вверх по улице Санта-Мария-ла-Нуова. Луизу переполняет нервная энергия. Чувства мои, впервые за долгое-долгое время, остры как бритва. У себя на службе стоило мне только посидеть в одной комнате с пациентами, и я мог сказать, на какой стадии срыва они находятся. Чистая телесная физика. Вроде резонанса. Чувства больных вибрируют от душевных страданий, а я воспринимаю их вибрацию, словно живой счетчик Гейгера. Так я узнавал, насколько серьезно положение. Насколько уязвимо, насколько переменчиво, насколько отчаянно. И теперь я принимаю эти сигналы от Луизы.

Пока мы не встречаем на лестнице синьору Мальдини, мне и в голову не приходит, что мы можем с ней столкнуться и к чему это может привести. Осуждение написано у нее на лице. Я подталкиваю Луизу мимо старушки. Мы окружены врагами, мелькает у меня мысль. Спокойствия нет нигде.

Уже в комнате я спрашиваю:

— Не помню, она тебя знает?

— Конечно, знает, — раздраженно произносит Луиза. — Весь Неаполь знает, кто я такая. Все читают сплетни «Коррьере делла маззоджорно». Было время, когда про нас с Алессандро каждую неделю писали.

— Как думаешь, с чего это хозяйка так надулась?

— Да просто старая она. Ей бы не понравилось, даже если бы мы сидели здесь паиньками и кофе попивали.

— Уходим. Прямо сейчас. Догоним ее на лестнице. Не хочу, чтобы она злилась. Пойдем в гостиницу. — Вижу, что Луиза согласна. — Прошу тебя. Мне здесь нравится и хочется, чтобы ко мне относились радушно.

Синьору Мальдини мы догоняем у маленькой деревянной дверки. Я размахиваю банкнотами, как будто мы возвращались только затем, чтобы прихватить денег. Старушка смотрит на меня, потом с головы до ног оглядывает Луизу. Хорошо, что мы так сделали. Несмотря на бесстрастность старушки, видно, как она изумлена. Знаменитость в ее доме. Еше несколько недель назад я не сумел бы уловить разницу между осуждающим взглядом хозяйки при встрече и взглядом располагающим, каким она одарила нас сейчас. Быстренько чмокаю синьору в лоб, и мы, пригнув головы, выходим на улицу.

Бродим по центру Неаполя в поисках гостиницы. Время полуденное, и душно даже в самой густой тени. Поначалу Луиза намеревается зайти в один из роскошнейших дворцов по набережной Чиайя — отели для кинозвезд и президентов. Но потом говорит, что бывала там на стольких приемах и обедах, что ее обязательно узнают и могут шантажировать. Мне приходится повнимательнее приглядеться к Луизе, чтобы понять: шутить изволит. В конце концов мы выбираем гостиницу «Джолли» — небоскреб-уродину в центре города.

Луиза заполняет регистрационную карту. Я стою рядом, озираясь по сторонам. Теперь нам приходится беспокоиться не только из-за каморры. О чем догадывается Алессандро? Что он предпримет, чтобы доказать это или опровергнуть? Я помню его тяжелый взгляд, изучающий меня в зеркальце машины: что читал он на моем лице? Что выискивал?

Луиза помахала передо мной карточкой-ключом, и я потащил ее к лифту. В кабине никого не было, и мы принялись целоваться. В губы, в лицо, в шею. Рука моя быстро пробирается ей между ног. Страсть душит меня, Луиза возбуждена. Раздается мелодичный звон. Мы на шестнадцатом этаже. Луиза поправляет одежду перед тем, как открываются двери. Иду за ней в номер. Он шикарнее, чем я думал. Быстренько задергиваем шторы и включаем свет. Гул Неаполя, проникающий всюду, до нас не долетает. Сбрасываем одежду. И предаемся друг другу телом и душой. Алессандро — побоку, Джованна — побоку, Неаполь — побоку. Виновность, ответственность, долг — побоку. Я веду Луизу от позы к позе. Она податлива и исполнена желания.

— Я хочу кончить в тебя.

Луиза встает с постели, открывает дверцу мини-бара и достает бутылочку воды. Выпив половину, протягивает бутылочку мне со словами:

— Не говори ничего, просто делай — и все.

Ложится и помогает мне войти в нее. Всякое нетерпение — позади. На этот раз — неспешно, осмотрительно. Мы не сводим глаз друг с друга. Луиза просовывает руки себе между ног.

— Хочу быть уверена, что кончу вместе с тобой.

Вхожу глубоко, вытаскиваю совсем — и опять. Движения медленные, плавные. И очень скоро желание оргазма становится нестерпимым.

— Я сейчас кончаю.

Подо мною задвигалась ее рука. Смотрю вниз. Луиза начинает постанывать. Ждать больше нет сил. Я бурно извергаюсь в нее. От макушки до кончиков пальцев на ногах меня бьет дрожь. Луиза кончает сразу за мной. Ее ногти глубоко впиваются мне в спину, тело содрогается. Я бессильно распластываюсь на ней, уткнув лицо в подушку. Луиза выскальзывает из-под меня. Снова мы лежим бок о бок. То, что несколько секунд назад представлялось самым важным, теперь кажется бессмысленным, а наши судорожные движения, наше нетерпение выглядят смешными, даже глупыми. Я опустошен, потерян, обеспокоен. Но Луиза вознамерилась устроиться у меня на плече. Высоко поднимает мою руку, подлезает под нее и крепко прижимает к своему телу. И мгновенно наши действия обретают смысл, оказываются уместными и исполненными значительности. Я успокаиваюсь, и мы засыпаем. Когда я просыпаюсь, Луиза уже одевается. Зажав в зубах ремешок часов, она двумя руками застегивает «молнию» на юбке, оправляет выбившуюся блузку. Застегивает ремешок на запястье и встряхивает рукой. Сегодня она без лифчика. Метнувшись к краю кровати, я притягиваю Луизу к себе и, обняв руками за бедра, целую сначала один сосок, потом другой. Во мне снова разгорается огонь желания. Опрокидываюсь на постель. Луиза накидывает кофточку, одной рукой застегивает пуговки.

— Мне надо идти, — говорит она. — Чем собираешься сейчас заняться?

— Не знаю. Раскину мозгами, нет ли способа помочь Джованне.

— Помни: деньги у меня есть.

— Когда я тебя опять увижу?

— Завтра, конечно.

— Где? Мне сюда возвращаться что-то не хочется.

— Тогда приходи ко мне. Алессандро целый день будет в суде.

— День приговора.

— По-моему, приговор будет ему известен уже сегодня вечером, но придется пройти через все процедуры.

— Джованна с ужасом ждет, что их освободят.

— Ничего удивительного. Ее брат — животное.

— Алессандро, похоже, считает, что за эти два года тот кое-какого ума набрался.

— Алессандро считает, что он парень башковитый. Что означает: не будь он настолько обездолен, то мог бы стать юристом или еще кем. Государство виновато. Бедняжка Лоренцо Саварезе!

— Я его не понимаю. То ли это его задевает, то ли нет.

— Джим, не будь таким наивным. Он меняется, когда ему это нужно. Как и все мы.

Что-то в высказывании Луизы меня смущает. Я укрываюсь измятой простыней.

— Ладно, поговорим позже. Я должна что-то выяснить?

— Нет. Нам не нужно возбуждать его подозрения.

— Какие?.. Что мы любовники или что Джованна опять к тебе обратилась?

— О нет, можешь сказать мужу, что мы любовники, — говорю я полушутя. Плоская шутка. Мы не столько смеемся, сколько фыркаем.

Я провожаю Луизу до двери:

— Я от тебя без ума. Иногда я думаю: будь что будет, мне все равно, потому что у меня нет тебя. У тебя такого чувства в отношении меня не будет никогда, ведь так? — Риторический вопрос, следующий за бессмысленным признанием.

Луиза улыбается:

— Ты чересчур драматизируешь. Как всегда. Все будет превосходно.

Дверь закрывается. Сажусь за столик, прихватив банку пива из мини-бара. Начинаю рисовать каракули на гостиничной бумаге. Смотрю в окно на город. Пытаюсь подсознательно складывать слова. Автонаписание. Метод, который в основном применяют к травмированным. Мне же нужно вдохновение. Без толку занимать деньги у Луизы, потому как все ее поступки оставляют следы, которые ведут прямо к Алессандро, а на него надежды нет. Нужно составить какой-нибудь план, чтоб обойтись без Луизы.

Есть моя дорожная страховка, действительная для меня и спутника. Билеты и документы для проезда в течение двадцати четырех часов. За это время необходимых справок навести не успеют. А если захотят справки навести, то что выяснят-то? Имя мы ей придумаем. Джованна садится в самолет и — нет ее. А если вдруг нам понадобится подтвердить ее личность до того, как нас снабдят документами? Все украли: у нас ничего не осталось, а ей обязательно нужно обратно в Лондон, ну просто срочнее срочного. Зачем? Дело личное. Речь идет о жизни или смерти? Да, по сути, так и есть. Ладно. Но можно ли это устроить в Неаполе? Не потребуется ли какое-нибудь уведомление от полиции, что мы сделали заявление об ограблении? Это слишком опасно для Джованны. А если Луиза? Ее наверняка узнают. Так не получится. Мне нужен сообщник. Например, та девушка, которую я встретил на Каподимонте. Как там ее звали? Жюль. Она бы помогла. Ей немного адреналина не повредит. Только удастся ли отыскать ее в большом городе?

Я ложусь на кровать. Эх, если бы британцы не были так помешаны на всяких удостоверениях, девчонка могла бы добраться на поезде до Парижа, а там сесть на экспресс «Евростар». На границе между Францией и Италией паспортного контроля нет. Но дальше Ватерлоо ей не проехать. Включаю телевизор и щелкаю пультом, пока не нахожу всемирную службу Би-би-си. Новости на английском. Приятно слушать знакомую речь. Я принимаюсь искать канал с местными новостями. Минут пятнадцать потратил, пока они не появились на экране. Девять человек. Фото их занимают весь экран: три ряда по три снимка. Мне раньше не удавалось хорошенько их рассмотреть. Обыкновенные ребята, немногим постарше Сальваторе с Гаэтано, в остальном ничем от них не отличаются. Небритые, немытые. Фотографировали их в полиции, наверное, после того, как ребята несколько дней пробыли в заключении и стали похожи на настоящих уголовников. Саварезе мало чем отличается от остальных: да, на вид не дурак, в глазах уверенность в отличие от остальных восьмерых, но нет в нем необъяснимой притягательности Сонино. Веры во всемогущество каморры в Саварезе не заметно. Фото исчезают, появляется ведущий. Упомянул Алессандро, потом Сонино и Саварезе. Все остальное для меня — мрак. Голос ведущего серьезен, ничто не указывает на сенсационность информации. Кажется, ничего особенного не случилось. Надо будет попозже позвонить. После новостей идет прогноз погоды. Насколько могу разобрать, грозовые тучи собираются над Неаполитанским заливом.

7

И снова меряю шагами свою комнату. Хочется позвонить Луизе, выяснить, что известно Алессандро. Что, по его мнению, произойдет завтра? Решена ли уже судьба обвиняемых? Еще неделю назад не было бы ничего проще: взял да и позвонил. И сам бы его расспросил. Но только не теперь: я отягощен чувством вины. Я не могу позвонить Алессандро, потому что переспал с его женой. Я не хочу ему звонить, потому что из-за него избили Джованну. Я хохочу во весь голос, стоя на балкончике. Семейство напротив ужинает, и все оборачиваются. Смех мой насыщен горькой иронией, эхо его долго скачет вверх-вниз по улочке. Мне нужно выйти, прогуляться, поесть и выпить.

Направляюсь к пиццерии в Испанском квартале, которую отыскал через несколько дней после приезда. Я уже не пугаюсь всего подряд, как раньше, изменилась моя оценка опасности: теперь я понимаю, чего на самом деле следует остерегаться. Ограбить могут, зато лицо в кровавое месиво не превратят. И никто не убьет. По истечении четырех недель я перестал вести себя как турист. Каждое заведение, мимо которого я прохожу, попадая в поток света, выплескивающегося на тротуар, кажется мне подходящим местом, но все занято семьями в три, а то и в четыре поколения, по уши ушедшими в миски с макаронами. Неужто и дом Саварезе так же выглядит по вечерам? Начинаю думать, что никакого ресторанчика и не было и я просто по ошибке забрел в чей-то дом, где меня угостили пиццей и вином. Наконец нахожу ту самую пиццерию, приткнувшуюся в сторонке на уходящей вниз узкой улочке сразу за Римской улицей.

Народу полно, не как в прошлый раз. Хозяин-пекарь с челкой, опускающейся на глаза, не знает устали. Он похож на изготовившегося к бою фехтовальщика. В одной руке тесто для пиццы в форме круга, в другой длинная деревянная лопатка, которой он искусно укладывает готовую пиццу в жаркую печь.

Сажусь за единственный свободный столик. Заказываю пиццу с морепродуктами, минеральную воду, пиво. Пиво меня успокаивает, понемногу ситуация начинает казаться не такой уж отчаянной или по крайней мере неразрешимой. Потребуются лишь воля и деньги. Прежде всего — воля. Особенно здесь, в Неаполе. Воля без жалости. Кто обладает ею в большей степени, тот убивает больше соперников, чем другие. Не уверен, что устоял бы в этом состязании. Мой последний по-настоящему безнравственный поступок выразился в соитии с другой женщиной, хотя у меня была подружка. Мой единственный по-настоящему жестокий поступок состоял в том, что я расквасил нос парню, с которым она переспала, когда все узнала. Совсем не та квалификация, чтобы тягаться с каморрой. Потом я осознаю, что уповаю на благоразумие семейства Саварезе. Они измордовали Джованну, узнав, что она собралась бежать, и, чтобы остановить ее, прибегли к устрашению: мне понятно, как к такому решению приходят подобные личности. С другой стороны, стоит девчонке убежать, лишив своих родственников возможности влиять на нее, — и они поймут, что так будет лучше, во всяком случае, для нее самой. Неубедительно! С чего бы им рассуждать таким образом, когда утеряна возможность влиять? Бессмысленно пытаться угадать, на что пойдут эти люди, исключая насилие и месть. Память их, представляется мне, также крепка, как и их чувство чести, они не забудут и не смирятся с побегом Джованны только потому, что ее нет поблизости.

Эти мысли заводят меня в тупик и вызывают приступ клаустрофобии. Мне хочется выйти на улицу. Вываливаю на столик кипу лир и ухожу. Пересекаю Римскую улицу и иду вниз, к причалу. Тут прохладнее. Отыскиваю лавочку и ложусь. Надо мной одно-единственное облачко, белое-белое и мягкое. Кажется, оно потерялось, отбилось от стайки облаков. Облачко стоит на месте, несчастное и обездвиженное. Кручу головой в поисках других облаков, но их нет и следа, даже далеко в море, даже по склонам Везувия. Прогноз погоды предсказывал ранние грозы. Стоит ли хоть что-то предсказывать в этом уголке мира?

Над кассами паромного причала длинная цепочка телефонов-автоматов. Если позвонить Алессандро, расскажет ли он мне что-нибудь? Позволено ли это ему? Сомнительно. Я ведь толком даже не представляю, какие сведения мне нужны. Изменится ли что-нибудь, если завтра Лоренцо освободят? Да. Все изменится. Но сам я понимаю это только сейчас. Гаэтано перехитрить я еще смогу. Лоренцо же убийца опытный. Против него у меня нет шансов.


— Он ничего не собирается рассказывать, — первое, что говорит Луиза, когда я спрашиваю, нет ли каких новостей.

— А по настроению можно что-нибудь понять?

— Он устал — вот и все.

— Ты не упоминала о нашем разговоре?

— Алессандро спросил, видела ли я тебя и приставала ли к тебе та девчонка. По-моему, ничего нового он не знает. Он ждет, что ты завтра зайдешь к нам послушать его рассказ о процессе. По-моему, Алессандро ничего не подозревает… ты понимаешь? Ни-че-го.

Луиза говорит шепотом, а я беспокоюсь, что, войди в этот момент Алессандро, он непременно что-нибудь заподозрит.

— Перестань шептать.

— Так ты придешь завтра вечером? Здорово! — оживляется Луиза. — Что, по-твоему, мне надо делать?

— Веди себя нормально.

— Ладно. Попробую. Ты придумал, что делать с девушкой?

— Не так громко — услышит.

— Сам же сказал, чтоб я говорила нормально.

— Не о ней же… Господи!

— Алессандро в кабинете, работает, ему ни слова не слышно…

Я тут же слышу голос Алессандро. «Это Джим? Луиза, пригласи его», — приказывает он голосом твердым и недружелюбным.

Не дожидаясь, когда Луиза повторит приглашение, я выпаливаю:

— Завтра вечером приду, — и вешаю трубку.


Мыс Алессандро сидим по обе стороны большого дубового стола. Луиза готовит еду. Мы изучающе разглядываем друг друга. Он, должно быть, считает, что мне тут неловко: он старше, мудрее, привык читать потаенные мысли окружающих людей. Только и у меня в этом деле опыта хватает. Для меня такое противостояние не в новинку. На стороне Алессандро высокий чин, охрана в суде, силы полиции. Я же всегда был один на один с моими пациентами, взвинченными, злыми, озадаченными. Мои чувства крайне восприимчивы к ходу невысказанных мыслей.

Луиза приносит пасту с кальмарами. Ясно, что обычай, когда блюда подает Алессандро, соблюдается не всегда.

Я не голоден, а потому лениво ковыряюсь в тарелке. Говорим мало. Алессандро о процессе не упоминает, а я никак не решусь спросить о нем. Последствия неудачи обвинения слишком серьезны, а я боюсь, что заговорю о Джованне и стану обвинять Алессандро. Луиза пробует поддержать беседу, но быстро умолкает. Единственное, что вызывает оживление, — это Китай. Какова длина Великой стены? Мы не знаем. Очень длинная, наверное. Тут я вспоминаю, что стену видно из космоса: одно из трех различимых земных сооружений. Пытаемся припомнить остальные. Я знаю одно, но помалкиваю, потому как хочу, чтобы тема эта держалась как можно дольше. Наконец объявляю: мусорная свалка в Нью-Джерси. В этом нет ничего забавного и интересного. Третье сооружение нам так и не приходит на ум, впрочем, мы не очень и стараемся. Встретились мы не для того, чтобы гадать, что можно разглядеть на Земле из космоса, а собрались разузнать, что содержит наш внутренний космос и нельзя ли распознать его секреты на наших лицах.

Со своей стороны я не очень-то стараюсь скрывать свои мысли. Или, скорее, не стремлюсь скрывать, что настроен я серьезно: я вовсе не собираюсь ублажать Алессандро, явно считающего, что его настроение превыше всего. Меня пригласили поразвлечь его: он утомился и хочет позабавить себя легким интеллектуальным трепом на английском языке. Пришло время, когда манипулировать мной стало не так-то легко. Алессандро пробует завести разговор о Северной Ирландии, о Британии как рае для первых коммунистов девятнадцатого века, о том, почему Америка дала миру лучших англоязычных поэтов двадцатого века. От первых двух тем я отделался краткими фразами, но третья меня увлекает, так что приходится проявить усилие воли, чтобы не втягиваться в разговор. К стыду своему, я не смог. Алессандро перехитрил меня. Он разглядел во мне своего рода интеллектуальное тщеславие — не вступать в разговоры о предметах, выразить свое мнение относительно которых для меня означает признаться в отсутствии какого бы то ни было мнения вообще. От судьи требуется немногое: найти тему, которая меня занимает или в чем я считаю себя способным на оригинальное суждение, — тогда мое сопротивление выявит во мне некую слабину. Помню, Луиза говорила: «Алессандро ненавидит слабость». Если раньше он искал во мне черты, вызывающие его расположение, то теперь наоборот. Меня это огорчает. И все же я сижу и выкладываю свои соображения. Видно, сейчас Алессандро они куда менее интересны, чем еще час назад. Теперь он забавляется тем, что ему удалось втянуть меня в разговор. Вот такую битву мы вели.

Обращаюсь к Луизе со словами:

— Где мы в следующий раз увидимся? — И застаю ее врасплох. Самого себя врасплох застаю. С другой стороны, если Алессандро захотелось поиграть, то поиграю и я. Поворачиваюсь к нему и улыбаюсь.

Взгляд его маленьких глазок тяжел. На мою улыбку не отвечает. Да, Алессандро все знает. Не о том, что происходит у нас с Луизой, а о том, что я решил показать, как могу привлечь ее внимание.

— Моя жена занята в университете, и нам нужно готовиться к поездке в Китай, — холодно цедит он.

Я задумчиво киваю. Как же, дела серьезные. Потом спрашиваю:

— А как же Палермо?

Вопрос мой обращен к Алессандро, но Луиза вмешивается:

— Джим, у меня действительно нет времени. Я бы и рада, но… — Это мне знак: не нужно настаивать.

— Палермо чудесен, Джим, но Луиза занята. Вы должны поехать один.

— Не очень-то я уверен.

— Решать вам, — говорит Алессандро, встает, стряхивает крошки с коленей на пол. — Я устал. Завтра завершается двухлетняя работа… — Глубоко вздохнув, он добавляет: — Каждый божий день: каморра, каморра. Преступление от страсти, Джим. Оно нарушает monotonia…[67]

Звучит как угроза. Уверен, что Алессандро превосходно понимает, о чем я подумал. Становится неловко, смотрю на Луизу, в свой бокал. Алессандро быстро переводит взгляд с меня на Луизу, потом обратно. Инстинкт подсказывает ему вглядеться в наши лица. Пытаюсь прервать ход его мыслей пожеланием удачи.

Он снова вздыхает:

— Это, Джим, не удача. Исход определится тем, как неаполитанцам будет угодно отправлять правосудие — самим или по закону.

— Значит, их могут выпустить на свободу? — Вопрос означает, что мне известно о здешней коррупционной подоплеке, которая наличествует даже в зале суда. Алессандро это раздражает.

— Джим, вы не понимаете. — И уходит, не попрощавшись.

Луиза не сводит с меня глаз. Я играю с бокалом, кручу ножку, наблюдая, как плещется вино.

— Ты лезешь на рожон, — тихо говорит Луиза.

— На какой? Просто меня уже тошнит от его самодовольства. Подумаешь тоже, судья гребаный!

— Полегче! Он все-таки мой муж.

Пропускаю эти слова мимо ушей и спрашиваю:

— Когда я тебя снова увижу?

— Не знаю. Как по-твоему, он догадывается?

В данный момент я слишком устал, чтобы забивать себе голову.

— Когда я тебя снова увижу? — повторяю я.

— Сказала же: не знаю. Но ты должен быть осторожен. В Неаполе было тихо, пока продолжался суд, а если их освободят… — Луиза передергивает плечами.

Я задумываюсь.

— Может, мне остаться здесь, с тобой?

— Не думаю, что это хорошая мысль.

— А что? Алессандро меня пригласил…

— Джим, не дури. Это было до того, как мы с тобой переспали.

— Но он-то этого не знает.

— Я знаю. Я! — с горечью восклицает Луиза. — Пока ты не появился, все было прекрасно.

Я потрясен.

— По-моему, мне лучше уйти.

У входной двери мы задерживаемся. Мне хочется поцеловать ее и еще больше хочется, чтобы она ответила на поцелуй. Но вместо этого я шепчу:

— Луиза, прости. Я не хотел ломать тебе жизнь.

Я понимаю: то, что она сказала, — правда, и я прошу прощения.

Луиза покраснела, на глаза навернулись слезы.

— Я и не думала, что все окажется так сложно.

Я молчу.

Она продолжает:

— Я чувствую себя такой старой. Старой и усталой. Целую неделю бы проспала. И все из-за тебя. — Луиза вздыхает и открывает мне дверь. Мы вежливо, привычно целуем друг друга в щеку. Я выхожу, и дверь закрывается за мной.

СМЕРТЬ

1

Мы с синьорой Мальдини сидим перед телевизором по крайней мере с полчаса. Будто смотрим серию послематчевых пенальти в финале Кубка мира по футболу между Англией и Италией: взгляды пристальные, лица насупленные, сосредоточенные. Камеры переводят объективы с Алессандро на обвиняемых, потом на Сонино, сидящего в глубине белой комнаты, в тюремной робе, руки в наручниках. Не знаю, кто у них там, на ТВ, отвечает за изображение, но на Сонино камера задерживается. Фигура одинокая, выразительная. Чем-то похож на киношного узника, эдакий сильно стилизованный голливудский образ или, может, даже точнее, убийца в камере смертников, описанный Фрэнсисом Бэконом: в нем безжизненность потустороннего мира, которая одновременно выдает его внутреннее состояние. Несмотря на обилие иных сюжетов, предлагаемых переполненным залом суда, где девять молодых людей доведены до отчаяния ожиданием решения своей судьбы, одиночество Сонино в белой комнате — самый зрелищный кадр.

Алессандро что-то читает по бумажке. Слов я не понимаю, а выражение его лица ни о чем не говорит. Обвиняемые, однако, возбуждены до крайности. Меньше всех нервничает Саварезе. Он выискивает глазами кого-то в зале суда, сжимая и разжимая пальцы рук, ухватившихся за прутья клетки. Ему хочется, чтобы все это поскорее кончилось. Так близко и отчетливо я его еще не видел. На сестру свою он похож мало. Нет в его облике мягкости Джованны. И в отличие от близнецов Саварезе осмотрителен: мужчина, а не мальчик. Он не особенно симпатичен, но природная проницательность, так покорившая Алессандро, различима на его лице. От этого Саварезе выглядит более порядочным гражданином, чем остальные. Это подразумевает наличие здравого рассудка. Скорее расчетливость, нежели слепую жадность. Уж не это ли ненавидит Сонино в Саварезе — врожденную широту натуры, превосходящую его собственное мифотворчество и упование на харизму?

Время от времени я поворачиваюсь к синьоре Мальдини со словами: «Что происходит?» Та не отрывается от телеэкрана. Никак не пойму, почему ее так интересует это дело. В данный момент, очевидно, телевизор смотрят все неаполитанцы. Если о расследовании взахлеб кричат газеты, а судебный процесс передают по телевизору вживую, значит, оно того стоит. Встаю, иду в спальню и выхожу на балкончик. Семейство напротив, как и мы, не отрывает глаз от экрана. Возвращаюсь и сажусь на свое место. Алессандро говорит уже больше часа. Замечаю, как синьора Мальдини слегка подалась вперед. Камера скользит по лицам за решеткой. Голос Алессандро звучит напыщенно. Не читает ли он приговор? Как мне кажется, я смогу понять слова «не виновен» по-итальянски. А вот насчет «виновен» я не уверен. Считаю как бы само собой разумеющимся, что в ход пойдут именно эти термины. Жаль, вчера не спросил Алессандро. Теперь камера показывает его. У него в руках лист бумаги. Судья обращается к суду, не удостоив подсудимых даже мимолетным взглядом. Это хорошо. Синьора Мальдини вытянулась в струнку и прикрыла руками рот. Она даже слегка отвернулась от телевизора, словно в стремлении не пропустить ни единой мелочи, обращая к динамикам то ухо, что слышит получше. И ведь надо же: я делаюто же самое и ни бельмеса не понимаю. Жду реакции зрителей — каким бы ни был приговор. Я слегка раздосадован, что сам не могу быть в зале, хотя страсти на галерее для публики готовы вспыхнуть всегда. Семьи заключенных еще не появлялись на экране. Думаю, их покажут, когда вынесут приговор. Интересно, здесь ли Джованна?

После очередного спича синьора Мальдини ахает, вскакивает и бежит на кухню, гортанно причитая: «Madonna mia, mama mia!» — а затем разражается длинной молитвенной тирадой на итальянском, понять которую я не в силах. Приговор вынесен, и синьоре Мальдини он показался ужасным. Но что это? Сонино встает со стула и, шаркая скованными ногами, пропадает из кадра. Когда же камера наконец обращается к обвиняемым, я ничего не вижу, кроме толпы. Алессандро уже покинул зал суда.

— Что произошло? — спрашиваю я, отлично понимая, что чуда не произойдет и синьора Мальдини не заговорит вдруг по-английски. Впрочем, неаполитанский язык жестов чего-то да стоит. Она подпирает костяшками пальцев подбородок, потом рывком выбрасывает их вперед с горделивым и надменным презрением, произнося всего два слова: «Savarese innocente».[68]

Момент потрясающий. Жест ее полон глубокого смысла: вызывающе надменный и в то же время преисполненный мщения, да и фраза произнесена с такой сильной иронией, как будто слово «innocente» означает непоправимую вину.

Стало быть, Саварезе выходит на свободу. Не знаю, что и сказать. Я щурюсь, пытаясь ввести полученные данные в уравнение, будто прежде я и думать не думал о таком исходе. Только я-то знаю, что это значит. Вытащить отсюда Джованну означает, что уехать мы должны вместе. И как можно скорее. Еще некоторое время я остаюсь перед телевизором, чтобы убедиться, будут ли все арестованные освобождены прямо в зале суда — и тут же вырвутся на улицы в объятия своих родственников. Однако картинка переходит из зала суда в студию, где разворачивается дискуссия. Единственное слово, какое я понимаю, — это «drammatico».[69] Тут вы правы, говорю я себе.

Синьора Мальдини возвращается с кухни и небрежно ставит на стол чашку с кофе. Настроение ее не улучшилось. Но по крайней мере я знаю, на чьей она стороне, или, точнее, догадываюсь, что она не на стороне Саварезе: на деле же старушка может верить в торжество правосудия или поддерживать Сонино. Только теперь это для меня не имеет значения. Я решаю, звонить мне или не звонить Луизе. Звоню: занято. Выжидаю пять минут, снова звоню: занято. Синьора Мальдини внимательно наблюдает за мной. Еще раз пытаюсь дозвониться до Луизы и, когда вновь оказывается занято, собираюсь уходить. Голова, того и гляди, лопнет от натуги. Предупреждение Луизы гвоздем сидит в мозгу, но я не обращаю на него внимания. Что-то влечет меня из дома. И только когда я выхожу из здания, то понимаю, в чем дело. Джованна может появиться в любую минуту, и времени у нас будет очень мало. К ее приезду я должен быть готов.

Покидать переулок я не решаюсь. Не хочу торчать у всех на виду. Просто прислоняюсь к стене. Незачем оглядываться по сторонам: она приедет, и спустя секунды нас уже не будет, мы вольемся в поток транспорта и направимся вон из города. Я уже сообразил, что нам делать. Поезд — до Парижа, «Евростар» — до Лондона. Потом мне предстоит убедить паспортный контроль, что Джованна моя жена или подружка, что на нее напали и отняли все, что она хочет попасть домой, разве можно ее винить: «Посмотрите, что эти звери с ней сделали!» Надеюсь, мне поверят. Если же нет, то придется вернуться в Париж и придумать новую легенду. По крайней мере Джованна вырвется из Неаполя.

«Веспа» притормаживает — и я в седле. Обнимаю девчонку за талию. Лихо катим среди пешеходов, виляя, как слаломисты. Удивляет то, что мы не привлекаем внимания. Ведем себя точь-в-точь как другие молодые пары, рвущиеся умчаться куда-то: порыв вызван горячностью юных сердец, а вовсе не обстоятел ьствам и.

Тормозим у винодельни. Слезаем с «веспы» и стоим друг против друга на клочке утоптанной земли. Только-только перевалило за полдень. Солнце прямо над нами, слепящий белый диск, широко раскинувший свои лучи. Ссадины на лице Джованны заживают. Вновь заметна становится мягкость и плавность линий. В ее возрасте организм восстанавливается быстро, скоро она будет выглядеть как прежде. Что же я скажу на паспортном контроле?

Встреча наша коротка. Ей нужно ехать обратно. Вечеринка. В честь освобождения ее братьев. Я ей помогу? Да. Когда? Завтра, потом послезавтра. Потом — в пятницу. Дальше — не знаю. Надо подумать. Думаю я о Луизе. Не может она остаться с Алессандро, но предпочтет быть со мной. Скоро мы будем в безопасности, уверяю я Джованну и кладу руки ей на плечи. Она смотрит мне в лицо и тянется поцеловать меня. Наши губы встречаются. Я не отстраняюсь сразу. Чувствую ее готовность уступить мне. Скольжу губами по ее щеке, покрытой корочкой запекшейся крови. Вот трещинка. Джованна вырывается. Стоим, глядя друг другу в глаза. Мне виден и ощутим страх Джованны, переменчивый и глубокий. Она чувствует его физически, он проходит волной по ее телу. И я чувствую его — кожей, руками, губами. Близость обращает наш страх в желание. Оно представляется единственным разумным действием среди окружающего нас хаоса. Джованна, не сводя с меня глаз, берется за нижний край своей белой футболки. Делает это решительно, готовая стащить с себя одежду. Я хватаю ее за руки.

— Нам надо возвращаться.

Она смотрит на меня исподлобья, руки ее теребят и мнут край футболки. Я беру ее за руку. Теперь мой черед вести ее через виноградник.

Вернувшись домой, звоню Луизе сообщить, что скоро она избавится от меня. Та в слезы, кричит, что я не могу бросить ее, что жалеет о своих словах. Я отвечаю, что хочу ее видеть, прямо сейчас.

— Ты не можешь… Джим, не заставляй меня. Прошу.

— Когда Алессандро приходит домой?

— Не знаю. Позже. Сказал, что мы вместе идем ужинать, и просил позвонить тебе. Я боюсь, Джим.

— Я сейчас приду, — говорю я и вешаю трубку.

По лестнице бегу, перескакивая через три ступеньки. Одержимость Джованны передалась мне и превратилась в одержимость похоти. Я должен видеть Луизу, обладать ею. Бегу по улице Санта-Мария-ла-Нуова. Мне трудно дышать, пот катит градом. Ловлю такси. Хорошо бы водителем оказался Массимо, чтобы можно было снова поделиться своими несчастьями. Чувствую себя шизофреником. Я люблю Луизу, но должен помочь Джованне. Меня разрывают надвое любовь и ответственность. Одно чувство — невольное, другое — необходимое. Называю адрес Луизы. Такси резко берет влево и летит по узкой улочке.

Луиза впускает меня. Не знаю почему, но я разочарован тем, что она не голая. Луиза ведет меня наверх, в небольшую комнату для гостей с односпальной кроватью.

Я говорю с нетерпением:

— Снимай с себя все.

Луиза смотрит мне прямо в глаза. Я повторяю:

— Сними с себя все.

Одежда падает на пол. Я валю ее на постель, раздвигаю ее ноги и погружаюсь лицом в промежность. Луиза жалобно зовет меня по имени. Я встаю и раздеваюсь. Луиза приподнимается и берет мой член в рот. Теперь она впадает в безрассудное отчаяние. У меня все обрывается внутри.

Луиза отшатывается:

— Теперь что ты хочешь от меня?

Я не знаю. Молча переворачиваю Луизу и вхожу в нее сзади. Она выгибается, стонет. Понимаю, что долго я в этой позе не продержусь. Но мне все равно. Мне нужна только разрядка. Вовсе не наслаждение. Я кончаю и не чувствую ничего. Мои желания неосуществимы — остаться в Неаполе и быть любовником Луизы. Исчезнуть для Алессандро. Потом стать ее мужем. Жить с ней здесь и в Сорренто. И долго-долго жить счастливо под этим горячим солнцем среди лимонных рощ, бандитов на «веспах» и гангстеров.

— Луиза, я тебя люблю, — говорю я печально.

Она стоит передо мной, скрестив руки на груди.

— Ты мне очень-очень дорог.

— Но ты не любишь меня.

— Это что-нибудь изменило бы?

— Я бы чувствовал, что любим.

— Ты любим.

Мне становится еще хуже, потому что это ничего не меняет и, уж во всяком случае, не очень-то я этому верю.

— Я должен идти. Надо кое-что устроить.

— Что устроить?

— Увезти отсюда Джованну.

— Я могу чем-то помочь? — вяло спрашивает Луиза.

— Да. Деньги на билеты до Парижа, а потом до Лондона. И еще немного. Я даже придумал, как провезти ее и Англию.

— Когда нужны деньги?

— Не знаю… завтра. Сейчас, когда брат вышел из тюрьмы, она в отчаянии.

— Ты собираешься увидеться с нами позже? — спрашивает Луиза.

— Не знаю.

— Пожалуйста, ради меня. Ты оставляешь меня одну, помни.

Это взятка, от которой я не в силах отказаться. Соглашаюсь, но добавляю:

— А почему ты не бежишь с нами? Ты ведь знаешь, что этого я и хочу.

Луиза смотрит на меня и качает головой:

— Я его не оставлю, Джим. Я его люблю.

Чувствую себя глупеньким, бестолковым, наивным. Конечно же, не уйдет она от Алессандро из-за меня. Стою и молчу целую минуту, осознавая наступившую определенность. Мое молчание задевает Луизу. Ей не хочется, чтобы перед ней разыгрывалась трагедия. Не нужен ей парад моих чувств. До сих пор Луиза ловко обходила их стороной или, во всяком случае, делала вид, что все это часть нашей игры. Любовь как составная часть похоти. Луиза жмет мне руку выше локтя и говорит:

— Ты меня с ума сводишь.

На какое-то мгновение мы забываем об измене и опасности, мы просто пара, страдающая от несоответствия чувств, и при этом мы оба понимаем: наше чувство умрет, если мы не будем испытывать адекватных эмоций. Впрочем, смысла в этом нет, потому что мы окружены изменой и опасностями, а Луиза замужем, так что долго нам и не протянуть, какие бы чувства нами ни владели.

— Луиза, я не передумаю, ни сейчас, ни завтра, ни в Лондоне.

— Но ты ведь вернешься ко мне? — Луиза дразнит меня, проверяя, крепко ли она меня держит. И я понимаю, что это единственная игра, доступная ей.

Надежды мои рухнули основательно.

— На кой черт я тебе сдался, Луиза? Говоришь, что не уйдешь от него, и тут же желаешь знать, вернусь ли я к тебе. Сейчас не время для идиотских игр, люди в беде. Я в беде. Скажи, что тебе от меня нужно?

Луиза бросается на постель, плачет.

— Я не знаю! Не знаю. Не знаю, — безнадежно повторяет она.

Я не знаю, что говорить. Пожалуй, сейчас Луиза совсем не понимает, что творит. Любая перемена в ней, вызванная моим появлением, была попыткой куда-то пристроиться, определить, что она чувствует, испытывая гнев, холодность, отстраненность, протест, желание… всего понемногу.

Луиза указательными пальцами смахивает слезинки с ресниц — похоже на то, как «дворники» смахивают с ветрового стекла капельки дождя.

— Джим, пожалуйста, уходи. Со мной все будет в порядке. Он может вернуться в любую минуту.

Луиза выдавливает жалкое подобие улыбки. Безысходной и печальной, в надежде убедить меня, что с ней все хорошо и что в данный момент она прекрасно может обойтись без меня. Ей не хочется, чтоб нас тут застукали вдвоем. С этим ей не справиться.

Я заставляю ее подтвердить обещанное.

— Вечером мы увидимся, и завтра я достану деньги. Все пройдет великолепно. Я обещаю. — Лиза начинает одеваться, повернувшись ко мне спиной.

Я ухожу, с трудом сдерживаясь, чтобы не повернуть обратно. Выйдя на дорогу, я успеваю немного удалиться от дома, когда появляется машина Алессандро — лоснящаяся, с затемненными стеклами, зловещая. Я вжимаюсь в белую штукатурку стены и молюсь, чтобы меня не узнали: так, чей-то силуэт на ярком фоне. Машина плавно поворачивает на подъездную дорожку.

2

Мы сидим за ужином, из Алессандро энергия бьет ключом. В его настроении какое-то сумасшедшее исступление. Я, кажется, опять для него лучший друг. Луиза сидит тихо, улыбкой поощряя мужа, но мыслями она далеко. Ресторан полон. Молодой официант успел уже раз десять украдкой бросить взгляд на Луизу. А на Алессандро смотрят все остальные посетители. Так всегда бывает по окончании большого процесса.

— Я крупная знаменитость, — говорит Алессандро. — Как кинозвезда.

Он останавливает на мне свой пронзительный взгляд. Не улыбайся он так радушно, я бы счел этот взгляд недобрым. Лучше не обращать внимания. Выбора у меня нет.

Алессандро словно и не слышит моего вопроса об исходе судебного разбирательства, пока мы не заканчиваем с первым блюдом и он не заказывает следующее, что, как и раньше, требует его отлучки на кухню.

— У него хорошее настроение, — произношу я полувопросительно.

— Я уже говорила вчера: для него это большая игра, — вяло отвечает Луиза. — Завтра мы сможем увидеться?

Я киваю.

— В кафе. Я приду прямо из колледжа. В двенадцать часов. Принесу деньги. Жаль, ты меня с собой не возьмешь.

В это время Алессандро возвращается с кухни. У меня живот подвело и сердце заколотилось.

— Ты же знаешь, что я чувствую, — говорю я.

Алессандро садится и смотрит на Луизу, на меня, понимая, что чему-то помешал. Выражение лица его не меняется, но большие руки нервно дергаются. Потом он поворачивается ко мне и благодарит меня за то, что я доставил его жене большую радость и что, когда я уеду, она очень опечалится: одного мужа ей отныне будет недостаточно…

Мы с Луизой допускаем первую ошибку: не смотрим друг на друга. Промашка невелика, но, уверен, Алессандро и из этого сделает вывод. Он улыбается самому себе, взгляд его, обращенный куда-то внутрь, колюч и холоден.

Луиза нарушает молчание:

— Расскажи Джиму о процессе. Ему до смерти хочется узнать, почему обвиняемых выпустили.

Алессандро посмотрел на меня.

— Мы решили не доверять показаниям Сонино.

Вот так — легко и просто.

— Вы расстроены? — спрашиваю.

— Лучше освободить их сейчас, чем если бы апелляционный суд опротестовал приговор.

— Но сами-то вы считаете, что они виновны?

— Разумеется. Но мое мнение несущественно. Я судья. Обвинитель… это его дело доказывать суду, что они виновны.

Напоминаю ему о нашем первом разговоре в этом ресторане, когда он заявил, что должен добиться истины, а не просто судебной правоты. Алессандро должен быть доволен.

На лицо его вновь вернулась мертвенная улыбка. Он нагнулся вперед, протянул через стол свои сильные грубые руки и схватил меня за запястья.

— Джим, я должен быть доволен виной. Виной. — Помолчав, Алессандро сильнее сжал пальцы на моих запястьях. — Невиновность… среди нас нет ни одного невиновного.

Когда от хватки его мне сделалось больно, он резко отпрянул. От этого движения его стул, встав на задние ножки, зашатался. Алессандро удалось удержаться только благодаря расторопному официанту, подтолкнувшему его вперед, да Луизе, цепко ухватившей его за плечо. Алессандро вышел из себя: мимолетная утрата контроля повергла его в замешательство. И винит он в этом меня. Видимо, я тоже отравляю ему жизнь.

Он смотрит мне прямо в глаза:

— На сестру Саварезе совершено нападение.

Глаз я не отвожу, но в горле застрял ком. Только сейчас я окончательно понял, какой маленький город Неаполь.

— Дело рук ее ухажера, — продолжает Алессандро, — очень смелый молодой человек.

Не надо быть ясновидящим, чтобы удостовериться, кого он считает ухажером. Алессандро получает от этого какое-то извращенное удовольствие. Взгляд его тяжел и проницателен. Ему хочется видеть мою реакцию на его слова. Я смотрю на Луизу. Рядом с мужем, особенно когда он в таком настроении, она похожа на маленькую девочку.

Стараясь не выдать волнения, спрашиваю:

— От кого вы узнали об этом?

Алессандро смеется. Его забавляет юридическая форма вопроса и то, что я мог подумать о схватке с ним на равных.

— От адвокатов ее брата, — сообщает он.

— И что же они сказали? — продолжаю я, давая ясно понять, что принимаю правила игры.

— Ухажер этот — загадочный тип, — холодно отвечает он, сопровождая слова коротким смешком.

— В самом деле? — ехидничаю я.

Алессандро это не нравится. Он резко фыркает.

— Но его отыщут. В Неаполе не так много глупцов.

Кое-что мне становится совершенно ясно. Близость Алессандро к каморре измеряется не тем, что они сидят рядом в зале суда, а тем, что одинаково чтут неаполитанский кодекс поведения. Похоже, прежде всего ты неаполитанец, а уж потом — преступник или судья. Я даже не уверен, что Алессандро это до конца осознает: он, быть может, такая же жертва, как и Джованна. Некоторое время я сочувственно смотрю на него, но затем догадываюсь, что все эти связи используются против меня.

Решаю прорваться сквозь кодексы.

— Мы с вами оба знаем, что ее избил кто-то из ее же родных. Зачем делать вид, что все обстоит как-то иначе?

— Джим, я вам говорю то, что знаю. — Алессандро отпивает немного вина. — Важнее другое: вы-то откуда узнали?

Смотрю на Луизу. Выражение ее лица предостерегающее: не лезь.

— Я, Алессандро, знаю, потому что она мне рассказала. И теперь я попробую ей помочь. А вы поможете мне. — Все это я заявляю невозмутимо, не отводя взгляда от его маленьких глаз. Стараюсь упростить для него принятие морального обязательства.

Руки складываются ладонями в молитвенном жесте, который сопровождается легким покачиванием головы. Я подвергаюсь порицанию. Захочет ли он что-то сказать, захочет ли помочь? Сейчас ему сказать больше нечего.

Алессандро обращается к Луизе:

— Что ты думаешь?

Луиза молчит. Она понимает: не о Джованне речь, разговор идет обо мне и о ней. Говорит откровенно:

— По-моему, мы должны им помочь.

— Помочь Джованне Саварезе или помочь Джиму? Мы сможем помочь только одному.

Проходит несколько томительных секунд, прежде чем слова Алессандро доходят до сознания. Это выбор, предложенный Луизе. Я первым открываю рот.

— Простите, Алессандро… — говорю я, не веря своим ушам.

Рука его резко бьет по столу, а сам он кричит:

— Silènzio!

Все в ресторане подскочили на стульях, и воцарилась тишина.

— Алессандро, — шепчет Луиза, — что ты делаешь?

— Я спрашиваю тебя. Тебе выбирать…

— Ни за что, — твердо отвечает она. — Ты ведешь себя глупо. Успокойся.

Алессандро вытягивает перед собой руки, будто дает знак адвокату: помолчите минуточку. Потом расправляет широкие плечи и глубоко вздыхает.

— Джим, вы спали с моей женой, нет? Вы мой друг. Скажите же мне, что делать.

Не знаю, что говорить. Не слишком уверен, что понял, о чем меня спрашивают. Спал ли я с его женой? Друг ли я ему? Он что, в самом деле хочет получить некий совет, как поступить?

— Джим? — повторяет Алессандро. — Ответьте мне…

Оскорблять его ложью нельзя, это без вопросов. У него за спиной годы и годы свидетельских показаний, лица, заполняющие зал суда, лживые, полулживые, полуправдивые заверения, увертки и отпирательства: истина, если она еще не ясна ему, тут же станет очевидной, стоит мне рот открыть.

Так что, не говоря ни слова, я складываю руки ладонями вместе в молитвенном жесте и слегка покачиваю ими. Этим я хочу сказать: «Если я тебе друг, то не спрашивай, трахал ли я твою жену».

Может, это и по-неаполитански, только я не неаполитанец. И что-то подсказывает мне, что я сделал очень большую ошибку.

Алессандро откидывается на спинку стула и бросает через плечо куда-то в глубь ресторана:

— Limoncello, per favore.[70]

Затем, повернувшись, смотрит прямо на меня. Маленькие его глаза, всегда блестящие, обратились в два тугих серых шарика.

— А вы, Джим, глупый человек.

Перед нами ставят на столик холодное как лед лимонное мороженое. Алессандро резко встает.

— Луиза! — бросает он жене.

Та, поднимаясь, пытается что-то мне сказать, но Алессандро хватает ее за руку. Я вскакиваю, опрокидывая стул. Хочется вырвать Луизу из рук мужа, но я держу руки по бокам и не свожу с него презрительного взгляда. Жестом Алессандро отмахивается от меня и отпускает Луизу.

Рукопожатия на прощание я не жду. Понимаю, что дружбе нашей Алессандро положил конец и больше мы с ним видеться не будем.

Все же протягиваю руку. Он ее не замечает. Луиза берет мою руку в свою, и я сжимаю ее пальцы. Таким доступным нам способом мы пытаемся сказать друг другу: мы должны встретиться, должны… это еще не конец. Луиза вырывает руку.

Та же картина — папа, дочка и ухажер. Нам с Луизой только что со всем непререкаемым родительским авторитетом было велено не сметь больше встречаться. На этот раз я понимаю: окончательно. Бестолковый бунт влюбленных юнцов тут не поможет. Мы не бестолковые юнцы. К тому же не настолько меня и любят-то. Из нас троих мне выпадает самая маленькая доля. В дверях Луиза оборачивается. Взгляд ее подтверждает мои предположения. Во мне волной вздымается одиночество, страх, отчаяние — я с трудом сдерживаюсь, чтобы меня не вырвало.

3

Из бессонного забытья меня выдергивает звонок телефона, переливчатая трель выводит из оцепенения, в каком я пребываю, уставившись широко раскрытыми глазами в непроглядную темень комнаты. Ночная жара так давит, что сквозь нее приходится пробиваться, вставая с постели. Я весь в поту. Телефон звонит не умолкая. В темноте не сразу нахожу ориентир: в слабом отсвете луны проступает высокая оконная рама. Выбираюсь из комнаты и наугад иду по коридору. Нащупываю телефонную трубку. Луиза.

— Джим. Послушай меня. Ты должен уехать.

— Что случилось?.. — слетает у меня с языка.

— Как бы ты ни был связан с нами, с Алессандро, — больше этого нет. Все кончилось.

Мне требуется время, чтобы вникнуть в смысл ее слов, и постепенно колесики у меня в мозгу начинают крутиться слаженно.

— Откуда ты знаешь?

— Просто знаю. В машине он только про нас с тобой и говорил. Я думала, что он промолчит, что имени твоего никогда больше не произнесет. А он как с цепи сорвался. Я его таким никогда не видела.

— Что он сказал?

— Ничего. В том-то и дело. Ему наплевать, что я думаю. Ему, похоже, наплевать на то, что в самом деле произошло. Трудно даже понять, что он об этом думает. Тут что-то другое. Тут что-то другое…

— Что?

— Не знаю, я не знаю. Как будто кто-то как-то подорвал его репутацию. Может, он помог бы тебе. И вот…

— Что — и вот?

— Мы переспали…

— Ты же сказала, что на самом деле он так не думает.

— Я сказала, что ему, похоже, наплевать на то, что произошло. Это другое. Хуже.

Я начал понимать. Что-то мешает Алессандро довериться своему инстинкту — утвердиться в решении, прежде чем вынести приговор.

— Я собираюсь завтра принести тебе деньги.

Только я хотел спросить, где мы встретимся, задать еще сотню вопросов, как слышу в трубке голос Алессандро, зовущего Луизу, — и телефон умолк. «Господи, Господи, Господи», — бормочу я сквозь стиснутые зубы.

Уставившись в пол, тупо смотрю на расползающийся по нему прямоугольник тусклого света пробуждающейся зари. Часы мои рядом на стуле. Если хорошенько сосредоточиться, то можно мысленным усилием замедлить скорость секундной стрелки — настолько, что каждый ее скачок растягивается на полный вдох-выдох и дыхание становится таким неспешным, что, того и гляди, скользнешь мимо сна и угодишь прямо к смерти в лапы. Беспомощность измотала меня. Сколько часов прошло после телефонного разговора, а у меня в сознании до сих пор образ прелестной Луизы — эдакое кино в ярких красках, полное солнца и радости. Хочется, чтобы эти картинки обернулись реальностью, и ужас потери занозой сидит в мозгу. Хочется, чтобы кино чудом ожило, как сказала бы моя мама, чтобы мир перестроился и закрутился в нужном направлении. Но грезы о Луизе в моих объятиях — любящей, счастливой — одолевают, только пока я нахожусь в забытьи. С приближением утра я засыпаю крепко и без снов.


Лоренцо Саварезе стоит посреди моей комнаты. На краю прямоугольника солнечного света, косо пролегающего через пол. Это не сон. Я сажусь и забиваюсь в самый угол кровати, руки по локоть ушли в мягкий матрац. Хочется влипнуть в стену и исчезнуть в ней. Мне страшно. Я сейчас умру?

Саварезе недвижим, пристально смотрит на меня сверху вниз. Изучает. Лицо у него полнее, чем мне запомнилось. Узнаю глаза Джованны. Темно-карие и ласковые, это не глаза убийцы. Вид у него не устрашающий. Не такой противоестественно пугающий, как у Сонино. Тот не стоял бы там, разглядывая меня ласковыми глазами. Лоренцо в темном костюме, в черной рубашке. Руки держит в карманах.

— Что вам нужно? — спрашиваю я.

Ответа нет. Как будто звук моего голоса не потревожил тишину.

Как он попал сюда, как миновал синьору Мальдини? Я взглянул на дверь спальни. Закрыта. Не слышно ни телевизора, ни радио, ни разговоров синьоры Мальдини по телефону. Сколько времени? Мои часы показывают: семь двадцать.

Еще раз говорю:

— Что вам нужно?

Ничего.

Ничего.

Под простыней я голый. Одежда брошена на спинку стула. В такой ситуации хочется быть одетым. Саварезе ни на миг не сводит с меня взгляда.

Ничего не приходит в голову, и я повторяю:

— Что вам нужно? — Только на этот раз добавляю: — Turista, — и указываю на себя.

Мы оба понимаем, как это смешно. Опять предвидение. Никакой я больше не долбаный турист. Уж сколько недель как не турист. Называть себя так — значит признаваться, что я жалкий трус. У него на лице ни один мускул не дрогнул, и я понимаю, что как раз это он и думает. С другой стороны, ему точно известно, кто я такой и чем занимаюсь. Саварезе сюда не затем пришел, чтобы мы получше узнали друг друга. Он пришел действовать. Никакие мои обещания его не интересуют. Молить о пощаде, ссылаясь на особые обстоятельства, не приходится. Жалость у каморры не в ходу. Могу что угодно делать — это никак не отразится на ходе его мыслей. Наверное, люди много раз умоляли его подарить им жизнь, и Саварезе оставался глухим к их мольбам: в его деле места чувствам нет. С другой стороны, сейчас им есть место: ведь речь идет о его сестре.

И тут меня озарило. Вот зачем он здесь, вот отчего я еще жив, а не убит. Саварезе не может разобраться в ситуации. Где-то в глубине души он понимает, что сестре надо позволить идти своей дорогой. Сомневаюсь, что ему это приходит в голову, но, как бы ни был робок его внутренний голос, сбивающий его с обычной непреклонной решимости, он говорит Саварезе, что не слишком честно убить парня, который хочет помочь его сестре. То ли дело месть, которую он теперь, после двух лет тюрьмы, после предательства Сонино, должен осуществить. Это все ему ясно и необходимо. Ему необходимо. Но не его сестре. Не это ли Алессандро имел в виду, когда говорил о неоспоримой проницательности Лоренцо?

На поиски ответов времени у меня нет: в ту же секунду Саварезе бросается через комнату, выхватывает из кармана пистолет и с размаху бьет меня по голове. Лицо у него напряжено. Движения решительны и точны. Удар внезапный и сокрушающий. Белый свет боли разливается в голове. На миг я становлюсь тысячей белых простыней, трепещущих на ветру.

Лицо синьоры Мальдини прямо надо мной. Большим пальцем она поднимает мое веко — думает, что я мертв. Где-то далеко-далеко слышу ее голос: «Mamma mia, a morto, morto».[71]

Не могу пошевелиться. Все тело разбито. Во рту вкус крови. Легкие будто отбиты напрочь. Боль отнимает все силы. Хочется пошевелиться. Отчаянно пытаюсь, собравшись, поднять руку, притронуться к голове, к ране. Насколько она серьезна? На ощупь она воспринимается как… масляная краска с влипшими в нее волосками. А на самом деле… порванная плоть, запекшаяся кровь, мои смятые волосы. От боли я содрогнулся. Ору благим матом. Взгляд падает на руку. На кончике каждого пальца блестит красный кружок.

Что-то тычется мне в губы. Синьора Мальдини подносит стакан. Вливает в меня коньяк. По капельке. Она бормочет что-то, но, силясь понять ее, я забываю, что же со мной произошло. Помню Саварезе. Помню, как меня ударили. Но меня интересует: что дальше-то? Что все это означает?

С помощью синьоры Мальдини подползаю к краю кровати. Боль чудовищная, но в голове проясняется. Ясно, что мне нужно делать. Смываться. Уезжать сейчас же. Не уеду — убьют. Мне дан шанс, и я должен им воспользоваться. Саварезе дает мне шанс. Я собирался помочь его сестре, и он предоставляет мне последнюю возможность спастись. Такова сделка. Снисходительность за доброту: благородство моих побуждений ставится на кон против его инстинкта убивать.

Меня тошнит. Что-то жидкое рвется из желудка. Голова свешивается с кровати, и все течет изо рта на пол. Синьора Мальдини отскакивает. Я не двигаюсь, ничего не замечаю, не приношу извинений. Просто даю желудку сжаться и освободиться от содержимого. Затем сажусь.

Синьора Мальдини уходит и возвращается с газетами. Расстилает их на полу у меня между ног. На одной странице — снимки обвиняемых. Саварезе, как всегда, слева вверху — вожак. Отрываю ногу от пола и ставлю пятку в эти изображения и в свою блевотину. Теплая жижа просачивается сквозь бумагу. Когда я убираю ногу, лица становятся одной неразличимой серой массой.

Поднимаю взгляд на синьору Мальдини.

— Спасибо. — Пытаюсь встать, она подает руку для опоры. Я голый, но мне плевать. Говорю: — Ванная.

Старушка по-прежнему держит меня за руку, едва ощутимо сжимает ее, пока я медленно выбираюсь из комнаты. Только в дверях понимаю, что один глаз у меня не видит, и едва не падаю вперед. Спасибо, синьора Мальдини вцепляется в меня сзади. Я выпрямляюсь, опираюсь о дверной косяк.

Оказавшись в ванной, хватаюсь за раковину и разглядываю себя в зеркале. Лицо смахивает на картину Пикассо. Человеческие черты проглядывают, но место, куда меня ударили, стало плоскостью, под углом отходящей ото лба: кубистское дополнение к обыкновенному во всех иных отношениях лицу. Как будто у меня срезали часть лба и приклеили на голове чуть повыше. И все это жутко пламенеет.

Левая глазница черная, вся заплыла и залита кровью. Одна сторона лица покрыта потеками запекшейся розоватой крови. Хочется заплакать, но боль и вызванный ею всплеск адреналина останавливают меня. Плакать хочется, потому что я едва узнаю себя. Плакать хочется, потому что я оказался бессилен противостоять решению Саварезе хорошенько мне врезать. Плакать хочется, потому что от брови до волос пролегла страшная рана. Плакать хочется, потому что я не в силах защитить себя, когда пистолетная рукоятка способна запросто раскроить мне череп.

Бережно подношу руку к голове, но зеркальное отражение и заплывший глаз не позволяют правильно рассчитать движения. От напряжения голова идет кругом. Часто и неглубоко дыша, ощупываю рану. Боль нестерпимая, и я падаю в обморок. Придя в себя, переворачиваюсь и уповаю, что через некоторое время в руках у меня достанет силы, чтобы снова встать на ноги. Едва не теряю сознание. С меня хватит. Пускаю холодную воду и осторожно обмываю лицо, не трогая его левой верхней части. Потом наполняю раковину тепловатой водой. Надо очистить рану и обеззаразить ее. Зову синьору Мальдини, прошу дать мне коньяку. Она приносит целую бутылку.

Окунаю голову в воду. Даже не знаю, как я выдержал: боль адская. Вода мутнеет от крови. Я весь подбираюсь, прижимаюсь животом к раковине, рукой вцепляюсь в ее край. Теперь коньяк. Дотягиваюсь до бутылки. Прикидываю, где начало раны на голове, и лью. Секунду не чувствую ничего, а потом валюсь с ног. Такое впечатление, что тело пополам разрубили топором, вошедшим в мою рану, как в простую отметину, сделанную для нанесения основного удара. Ору. Синьора Мальдини рядом со мной стоит на коленях. Опираюсь на ее руку. Постепенно жгучая боль стихает, и мне удается сесть на унитаз. Темные капли коньяка стекают на грудь, на ноги. Заплывший глаз дергается и сжимается глубоко в глазнице. Синьора Мальдини направляется обратно к двери. Интересно, как она объясняет то, что произошло? Старушка не видела, как я вернулся ночью, так что, вероятно, думает, что это случилось вчера. Может, я напился и упал? Или меня ограбили? Не вижу смысла пускаться в объяснения. Что бы она подумала, если бы знала? Лоренцо Саварезе у нее в квартире. В данный момент мне нужны поддержка и сочувствие, а не страх и порицание. Я слабо улыбаюсь. Старушка закрывает дверь, а я начинаю плакать. Сижу, выпрямив спину, на унитазе, упершись руками в стены, чтобы не упасть. Я не знаю, что делать. Я перепуган и хочу, чтобы все кончилось. Просто хочу, чтобы все кончилось.

4

Медленно одеваюсь, двигаясь с осторожностью, потому что стоит только дернуться, как начинает кружиться голова. Так и кажется, будто у меня в мозгах полно крови и стоит мне шевельнуться, как она заполнит весь череп. Кровь стоит даже в глотке. Глотать трудно. Не знаю почему. Даже когда удается, тут же нападает приступ кашля, который приносит мерзкий привкус тошноты. Это еще хуже крови.

Когда я покидаю свою комнату, синьора Мальдини сидит за круглым столом и курит. Волосы у нее сбиты набекрень, но я вижу, что она встревожена. Синьора поднимает на меня глаза, рассматривает рану, которая уже промыта, очищена от спутанных волос и засохшей крови. Похоже на ожог: бело-розовая плоть сходит на нет вокруг неровного рубца, где кожа еще не срослась. На рубце образуется тонкая пленка коросты. Похоже на результат сильного столкновения на дороге, как если бы я со всей силы треснулся головой о руль машины.

Знаю, что нужно как-то объяснить все синьоре Мальдини. Однако единственное, что она сможет понять с моих слов, — это перечень имен: судья, его жена, убийцы, родственники убийц — в сопровождении языка жестов с идиотским описанием нападения. Я знаю, что я хочу сказать: если я не уйду, меня убьют.

Сажусь напротив старушки, беру сигарету. Первую за последние десять лет. Закуриваю, делаю затяжку. Меня тошнит, голова идет кругом, однако в то же время мне становится легче, боль притупляется.

Докуриваю сигарету и решаю позвонить Луизе. Алессандро, полагаю я, на работе. Никто не отвечает. Снова сажусь. Нервно барабаню зажигалкой синьоры Мальдини по столу. Мне нужно выйти на улицу. Нет сил сидеть здесь и ждать неизвестно чего. Предупреждение мне было дано. Никто и не подумает повторить его ради забавы. В данный момент я в безопасности, как никогда. Смотрю, есть ли у меня монетки, чтобы позвонить Луизе из телефона-автомата.

Оказавшись на залитой солнцем улице Санта-Мария-ла-Нуова, я вдруг понимаю, что у меня нет ни плана, ни цели: знаю только то, что сегодня отбываю восвояси. Быстро поднимаюсь по улице Санта-Чьяра до площади Беллини. Официанты и официантки выносят столики и стулья, сооружают плотные тенты. Хочется остановиться, съесть что-нибудь, но я продолжаю шагать. Направляюсь на Санта-Мария-ди-Константинополи. Надеюсь, что вот-вот объявится Джованна и убедится, что я не в состоянии ей помочь, однако я почти уверен, что она сама получила такое же предупреждение и, следовательно, понимает, что мы разбиты в пух и прах. Я должен уехать, она должна остаться.

Останавливаюсь у телефона, звоню Луизе. По-прежнему никто не отвечает. Начинаю беспокоиться. Где она может быть? Не случилось ли с ней чего? Может, достает обещанные деньги? Теперь это — бессмысленный риск. На билет домой у меня вполне хватит, лишних мне не нужно. С другой стороны, если она достанет денег, то, быть может, сумеет передать их Джованне. Быть может, хватит и на то, чтобы начать новую жизнь. Луиза может даже дать Джованне мой адрес, отправить ее ко мне. Оказывается, меня сильно занимает и тревожит судьба Джованны. Я оставляю ее одну, хотя и обещал помочь. От этой мысли появляется новый приступ тошноты. Пришлось встать и опереться о стену. Оставлять Джованну одну мне не хочется, но меня убьют, если я стану помогать ей. Жить она будет. Есть способы получше, при которых мы оба остаемся в живых. От этого мне становится легче: логика неопровержимая. Снова ищу телефон и звоню Луизе.

Трубку берет Алессандро:

— Pronto.

Я молчу.

Алессандро повторяет:

— Pronto.

В голове у меня стучит.

— Это Джим. Хочу попрощаться с Луизой. — Очень стараюсь говорить уверенно, четко, но дрожь в моем голосе красноречивее произносимых слов.

— Вы сегодня уезжаете? — холодно спрашивает Алессандро.

По-моему, я допустил ошибку. Алессандро не может отказать мне, зато теперь ему известно, что я уезжаю. Чем меньше ему известно, тем лучше. Волнение мое сразу улеглось, когда я услышал, как трубку на том конце провода положили на что-то твердое. А затем я услышал бесцветный голос Луизы:

— Прощай, Джим. Приятно было повидаться. Возвращайся домой целым и невредимым. Не забудь бросить прощальный взгляд на Караваджо, я знаю, как сильно ты его любишь.

Телефон умолк. Мозг мой лихорадочно расшифровывает ее послание. В Неаполе всего два Караваджо: один в Каподимонте, другой в ее личной часовне. «Жди меня там», — говорит Луиза. Она все еще считает, что должна передать мне деньги.

Наверное, я должен перезвонить и сказать ей, что в этом нет нужды? Но это будет означать, что больше мы не увидимся. Прикидываю, чем я рискую. Где был Алессандро, пока мы разговаривали? Ясно, он не собирался позволять нам прощаться наедине, в интимной обстановке. Стоял, должно быть, рядом с женой. Что, по его мнению, мы говорили друг другу? Алессандро слишком сообразителен, чтобы принять за чистую монету слова Луизы о моей любви к Караваджо. Не помню, известно ли ему о часовне. Может ли он выследить нас? Это ничто в сравнении с тем, как лупит пистолетом по башке Лоренцо Саварезе.

Решаю вернуться на квартиру, собрать вещи и дожидаться Луизу у часовни. Не хочу, чтобы она пришла и не застала меня.

А вдруг Луиза наконец решилась уйти от Апессандро и намерена вернуться в Лондон вместе со мной? Я понимаю, что она всего лишь собирается передать мне деньги, но… Чего на свете не бывает? Со вчерашнего дня многое переменилось, а накануне Луиза еще не была вполне уверена в том, чего хочет. Мысли эти придают сил. Сердце бешено бьется. Вернуться мы сможем тем же способом, какой я приберег для Джованны: поездом в Рим, ночным — в Париж, потом в Лондон. Своего рода медовый месяц. Нелепые фантазии! Я громко хохочу, и прохожие недоуменно пялятся на меня, но отворачиваются, едва рассмотрев мое лицо. Я для них человек с раскроенной головой, который заливается безумным смехом. Я сумасшедший.

А я и есть сумасшедший. Луиза ни за что не уйдет от Алессандро. И уж точно не ради меня. Постоянно забываю, что я тут — незваный гость. На протяжении четырех недель их союз казался мне странным: разница в возрасте, в культуре, выражении чувств, в языке — все это порождало ощущение несовместимости между Алессандро и нами. Но вышло так, что я стал для Луизы мимолетным увлечением. Трехнедельная интрижка, лишенная риска ввиду своей обреченности. Луиза не собиралась на некоторое время отрешиться от повседневности: ей нужен был балласт в противовес власти Алессандро, подчинявшему ее своей власти. Мотивы не слишком отличаются от побуждений Джованны — с той лишь разницей, что у Луизы есть возможность самоутвердиться как личности при помощи романа на стороне и ей нет необходимости навсегда убегать из семьи.

Я приближаюсь к началу переулка, и пояапяется Джованна. На этот раз без мотороллера. Девушка в линялой одежде. Не сбавляя шаг, сворачиваю в переулок и ныряю в дверь. Она — следом.

Мы в зеленовато-лимонном дворике. Джованна смотрит на мою рану. Чувств своих никак не выдает. Ее синяки почти исчезли, ссадины на лице зажили. Но и того, что еще остается, вполне хватает, чтобы убедиться: ей досталось больше, чем мне. Множество ударов. Разбитые скулы, брови, губы.

— Кто? — произносит Джованна.

Раздумываю, стоит ли говорить ей правду, но не вижу причин скрывать.

— Твой брат. Лоренцо.

В ужасе она прикрывает рот ладошкой.

— Со мной все в порядке, — говорю я, — не волнуйся, на вид все хуже, чем на самом деле. — Уверен, что ей нужна поддержка. Я читаю на ее лице смущение, жалость и страх — оттого, что я теперь, возможно, откажусь от своих обещаний.

Джованна спрашивает:

— Теперь ты не будешь мне помогать?

Объяснить ей, почему это невозможно, повторить прежние доводы в пользу того, чтобы уехать одному, и вместе с тем попытаться подбодрить ее заверением, что вскорости она получит помощь от Луизы… Стоим друг против друга, и я думаю о другом: с деньгами Луизы мы оба могли бы удрать прямо сегодня.

— Джованна, ты понимаешь, чем я рискую? Твой брат убьет меня.

Кивает: понимаю, мол.

— Они меня убьют. — «Мы с тобой в одинаковом положении» — вот что она хочет сказать.

Но это не так. Мне скрыться гораздо проще.

Один боевой шрам останется, только и всего.

Бросаю взгляд на Джованну. Красивая девушка боевые шрамы тоже заработала. И готова рискнуть большим, только бы избавиться от этого кошмара.

Я должен ответить всего на один вопрос: смогу ли я дальше жить со спокойной совестью, если сейчас оставлю ее одну? А ответ таков: да, наверное. Я нынче толстокожий. У меня с сотнями пациентов складывались более длительные, более проникновенные отношения, и многих из них я потерял: самоубийства, передозировки, даже убийство. Понимаю, что всех мне не спасти. Доля успешных исходов у меня была выше, чем у большинства коллег, однако чаще происходили неудачи. С другой стороны, то, что от меня требуется сейчас, с моей работой никак не связано. Нет у меня никаких обязанностей, которые следует исполнить. Нет никакого врачебного обязательства. Все гораздо сложнее: судьба избрала меня, чтобы помочь тем, кто сам себе помочь не в силах, и это сопряжено с риском для моей жизни. Что я делаю? Это не экзамен, не проверка знаний, опыта, верности профессии. Это не похоже на испытание моего благородства и милосердия. Это простой вопрос: что, по-моему, является правильным поступком? Для меня. Сейчас.

— Жди меня сегодня днем на вокзале. — Произношу быстро, чтобы отрезать путь к отступлению.

— Время? — спрашивает Джованна. Стоило мне набраться решимости, как она перешла на деловой тон.

— Не знаю… Нужно еще… — Я обескуражен. Мне следовало бы отчеканить: вокзал, шестнадцать ноль-ноль, под часами и т. п. Увы, мне уже хочется оставить возможность пойти на попятный.

— Джованна, — говорю я, — послушай. Так не годится. За тобой будет слежка.

Джованна обводит долгим взглядом лестничные площадки и балконы: никто за нами не следит.

— С этим о'кей. Они не подозревают. Я promesso. Promesso.[72] Остаться. Когда я тебя встретить, я не… — она показывает знаками, будто держит в руках по чемодану, — багаж…

При таких обстоятельствах слово «багаж» звучит уморительно. Она надеется на успех предприятия на том основании, что пообещала родным забыть о побеге и не привлечет к себе внимание тем, что станет собираться в дорогу.

— Где же мы встретимся?

— На вокзале… — неуверенно выговаривает Джованна, тревожась, не перепутала ли чего.

— Где на вокзале-то? Не хочется шататься там у всех на виду.

— «Макдоналдс». Моя famiglia… моя famiglia… — Джованна чиркает пальцем по горлу.

Так! Она предлагает встретиться в «Макдоналдсе». Похоже, у ее семейства какие-то разборки с этим американским рестораном быстрого питания.

— Значит, «Макдоналдс».

— У тебя есть билеты?

Пожалуй, не стоит говорить, что я собираюсь получить деньги от Луизы, так как Джованна ей, очевидно, не доверяет.

— Пока нет. Но я куплю обязательно.

— Когда?

— Не знаю. Куплю билеты, и мы встретимся.

Джованна смотрит на меня подозрительно, большие глаза ее прищурены. Ей не терпится ускорить ход событий, но и не хочется рисковать из опасения, что я пойду на попятный. В конце концов она, волнуясь, произносит:

— Я быть там в два и ждать.

— А если придется ждать несколько часов?

Джованна кивает:

— Мне «Макдоналдс» нравится.

Ей, значит, «Макдоналдс» нравится. Мы составили план, который включает в себя свидание в «Макдоналдсе», потому что ей он нравится, а ее семейству — нет. Хочется рассмеяться. Но Джованна плачет. Все ее тело сотрясается от рыданий. Абсурд, детский сад какой-то. Но при этом, кажется, Джованна действительно начинает верить, что может стать свободной. Я заключаю ее в объятия и крепко прижимаю к себе. Только сейчас я понимаю, как она напугана. Джованна повисает у меня на руках. Силы покинули ее. Она больше не Джованна Саварезе: она тряпичная кукла, готовая преобразиться в какой-то другой, новой жизни. И именно в этот момент меня осенило: я — это все, что у нее осталось. Больше ничего.

5

Время обладает формой. Я ясно представляю его себе в виде клина, уходящего под уклон вдаль, постепенно сужаясь. Основание его огромно, и оказаться вне его невозможно. Этот клин рассчитан на то, чтобы определять форму времени с текущего момента до того, когда мы с Джованной покинем Неаполь.

Полдень. Солнце стоит прямо над зеленовато-лимонным двориком. Плитки, кажется, плавятся, стекаясь воедино, как будто сделаны из лимонного мороженого.

Я вхожу в квартиру. Синьора Мальдини слушает по радио итальянскую оперу, подносит палец к губам. Какое-то сопрано стенает: сплошь вибрато и истеричные нотки, — героиня только что с силой возвестила, что у нее чахотка и она вот-вот умрет. Все это болезненно, жалостливо и мучительно медленно. Поначалу пронзительные вопли о страст