Книга: Чужая луна



Чужая луна

Игорь Болгарин

Чужая луна

Купить книгу "Чужая луна" Болгарин Игорь

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

Уже давно скрылась за горизонтом светлая полоска крымского берега, отстали от растянувшейся до самого горизонта эскадры говорливые чайки. Кончилась многодневная сумасшедшая суета, связанная с последними днями отступления и размещением на кораблях покидающие Россию войска.

Все кончилось!

Но Врангель все не уходил с палубы крейсера «Генерал Корнилов», словно еще не верил, что все это уже случилось, мосты сожжены и возврата к прошлому нет.

Все последние месяцы непрерывных изнуряющих боев в Северной Таврии он понимал, что проигрывает и проиграет эту битву. И его неотступно преследовала одна и та же мысль: как достойно, не потеряв лица, сохранить при этом дееспособную армию, пригодную для будущих сражений. Веры в то, что удастся закрыть на железный запор Крымский перешеек и отсидеться в Крыму до будущей весны, у него уже давно не было. Не то время, не та война! Но и не обращать внимания на пессимистические, деморализующие умозаключения своих подчиненных он не мог, не имел права, хотя тоже уже думал так же, как и многие из них.

Каждодневно, а точнее, каждую ночь, он раскладывал в уме, как некий карточный пасьянс, самые несбыточные варианты спасения армии. Голова все время была забита безумными расчетами различных военных хитростей: десантов, окружений. Он мысленно бродил взглядом над оперативной картой, отыскивая, за что бы спасительное еще можно зацепиться? Казалось, вот оно! Но по здравому размышлению, только что найденное оказывалось мыльным пузырем, бессмыслицей.

Лишь одна мысль стала все чаще задерживаться в его голове. В последние недели она стала едва ли не единственной. Собственно, других вариантов и не было, он все их пристально рассмотрел и отбросил. Но и этой мыслью он не торопился ни с кем делиться. О его душевных терзаниях мало кто знал: друзей у него почти не было, большей частью его окружали сослуживцы, которым он не стремился открывать свою душу.

Окончательно он в нее уверовал и принял к действию после того, как ее как-то произнес командир Кубанского корпуса генерал-лейтенант Фостиков.

— Ваше превосходительство. Может, не то скажу, но выслушайте! — сказал тогда он. — Вы ведь ломаете голову над тем же, над чем и многие из нас: как спасти армию от разгрома и бесславия. Я многим высказывал эту мысль, хочу высказать и вам. Не вижу иного варианта, кроме как эвакуировать войска в Турцию. А там Господь укажет, как поступить дальше.

С того дня все и началось.

Вероятно, будущие историки будут писать о нем как о человеке с твердым, гранитным характером. Никто не знал, какие душевные терзания переживал он каждый раз, когда судьба ставила его перед очередным поворотом.

Когда союзники отказали в доверии Деникину и предложили ему возглавить Добровольческую армию, он поначалу отказался от этой должности.

Подвело его честолюбие. Его упросил сам Деникин, а он не понял подвоха. Деникин недолюбливал своего честолюбивого подчиненного, и они часто и порою яростно конфликтовали. Уставший и разуверившийся в затянувшейся войне, перекладывая на Врангеля свой тяжкий крест, он, вероятно, злорадно подумал: «Пусть попробует горький хлеб человека, на плечи которого возложена судьба России».

Врангель верил в свою судьбу и не мог предположить, что все так обернется. Но такова судьба любого военачальника — без головокружительного восторга принимать славу победы, а случится поражение — до дна испить чашу с ядом презрения и позора.

Взглянув еще раз на растянувшуюся до горизонта эскадру, Врангель решил уйти в свою каюту. Капитан «Генерала Корнилова» временно уступил ее Главнокомандующему, сам же унес свою постель в капитанскую рубку, рассчитывая спать лишь урывками. Своему помощнику он доверял, но все же тот был еще молод: и предугадать, что может возникнуть на их пути, было трудно.

Капитан понимал, какая ответственность легла на его плечи: возглавить эскадру из ста двадцати разномастных судов, на которых покидали родину двести пятьдесят семь тысяч человек, не считая судовых команд. Надо было проявить заботу и о самых тихоходных судах, они, несомненно, будут отставать, а в непогоду, шторм могут и вовсе затеряться в море. Немалую угрозу эскадре представляли и подводные лодки, о которых его заранее предупредил вице-адмирал Кедров. Все это капитану «Генерала Корнилова» надо было учитывать, время от времени сбавлять скорость или даже совсем останавливаться, ожидая, пока отставшие суда вновь займут свои места в кильватерном строю.

Путь эскадры до Константинополя, по расчетам капитана, должен был занять приблизительно три дня. Врангель решил использовать это время для отдыха, ну, хотя бы пару дней. Он рассчитывал, что это ему удастся. На каждом большом или малом судне был назначен командир, который должен был гасить все мелкие недоразумения и конфликты, возникающие среди солдат и офицеров. Крупные неприятности пообещал разрешать генерал Кутепов, который, по сути, на время нахождения эскадры в пути командовал вместе с молодым энергичным вице-адмиралом Кедровым всей Русской Армией.

По пути к себе в каюту Врангель снова задержался у трапа и, сняв фуражку, подставил голову солнцу. Море завораживало его. Волна была тихая, ленивая, она дробила вечерние солнечные лучи на тысячи осколков. Он подумал, что последнее время он едва ли не каждый день то на катерах, то на маломерных судах носился по морю. Из Севастополя в Феодосию, в Керчь, в Ялту или в Евпаторию. А вот остановить свой взгляд, увидеть море, ощутить его величественную мощь и красоту все как-то не удавалось. Лишь сейчас вдруг понял, как много в этих бешеных хлопотах он потерял.

Возле Врангеля остановился вице-адмирал Кедров и, заметив какую-то просветленность на лице Главнокомандующего, не стал нарушать тишину.

— На редкость был хороший день, Михаил Александрович. Я имею в виду погоду, — после длительного молчания сказал Врангель.

— Последний привет уходящей осени, — ответил Кедров.

— Еще бы пару-тройку таких деньков, пока мы доплывем до Константинополя, — мечтательно произнес Врангель.

— В эту пору, ваше превосходительство, на такую природную милость уже надеяться не приходится. Со дня на день, боюсь, Черное море покажет нам свой черный характер, — не стал утешать Главнокомандующего Кедров. — Я накануне успел просмотреть в Морской библиотеке ноябрьские метеосводки за последние десять лет. Самый скверный и коварный, штормовой месяц… но будем уповать на Господа!

Врангель ничего не ответил, лишь молча кивнул и стал неторопливо спускаться вниз, в свою каюту.

На рассвете он услышал какую-то возню у каюты, приглушенные голоса. Ранние гости, видимо, не решались его будить и под дверью ожидали, когда он проснется.

Врангель накинул на плечи халат.

— Ну, что стоите под дверью? — окликнул он. — Входите!

В каюту вошли Кутепов и Кедров.

— Докладывайте! — сказал он вошедшим. — Я так понимаю, случилось что-то серьезное?

— Исчез тральщик «Язон», — недоуменно пожав плечами, сказал Кутепов.

— Как? При каких обстоятельствах?

— Его буксировал транспорт «Ельпидифор». На транспорте заметили его исчезновение, сообщили. Остановили эскадру. Подумали, может, оборвался трос. Подождали. А потом все же проверили. И оказалось, что буксировочный трос просто обрублен.

— Может, все же оборвался? Бывает такое, — предположил Врангель.

— Нет-нет, обрублен. Топором.

— Ну, и что вы по этому поводу думаете?

— Следом за «Ельпидифором» следовал транспорт «Рион». Вахтенные слышали на «Язоне» короткую перестрелку. Спросили, что у них там случилось? Не ответили, — дополнил рассказ Кутепова Кедров. — Никто не заметил, когда он вышел из строя и сгинул в темноте. Я так думаю, они решили вернуться к большевикам. Предали Родину.

Врангель помолчал, осмысливая происшедшее.

— Ну, что ж… Ну, что ж… — задумчиво сказал он. Вспомнил картинку из этого же ряда, которую ему буквально вчера или позавчера рассказал генерал-лейтенант Иван Гаврилович Барбович.

Кажется, действие происходило в Ялте. Врангель это доподлинно не запомнил. Вся эвакуация из Крыма: из Керчи, Ялты, Феодосии, Евпатории запомнилась ему как нечто единое — бесконечные шеренги угрюмых солдат, движущиеся по сходням на миноносцы, транспорты, пароходы.

Транспорт «Крым» принял на борт наполовину разбитый махновскими повстанцами конный корпус Барбовича. Загрузились без всякой меры, и в трюмах, и на палубах не протолкнуться. Но солдаты и офицеры все прибывали. Предполагая, что уже больше никаких судов не будет, они с боем, дракой проникали на судно. И тогда капитан принял единственно правильное, хотя и жестокое, решение: он отшвартовался от причала и, ожидая команды на отплытие, бросил якорь в сотне саженях от берега.

Не успевшие пробиться на транспорт, они бродили по берегу и отчаянно переругивались с теми, кому повезло. С борта «Крыма» их успокаивали:

— Не теряйте надежды. К вам вышел еще корабль. Всех заберут.

И тут на пирсе сквозь толпу пробилась сухонькая седенькая старушка, этакий божий одуванчик и, сложив ладошки рупором, прокричала в сторону транспорта:

— Мишель! Мишель! Отзовись! Мне сказали, что ты там!..

Голос у старушки был слабый, и ее слова вряд ли долетели до теснящихся на палубе «Крыма» солдат.

— Эй, там, не берегу! Что там у вас? — спросили с транспорта.

— Сейчас доложим! — донеслось с берега. После чего несколько человек вступили со старушкой в переговоры, стали выяснять, кто такой Мишель и что ей от него надо. Разобрались. После этого самый голосистый выкрикнул с берега:

— Мадам Могилевская ищет своего сына, подпоручика Михаила Могилевского! Слышите? Подпоручика Могилевского! Ей сказали, служил в корпусе генерала Барбовича и вроде находится там, у вас!

— Поняли! — ответили с транспорта. — Просим мадам набраться терпения. На палубе его нет. Може, в трюме? Понадобится время, чтоб его оттуда выковырнуть!

— Нам спешить некуда! — отозвались с транспорта.

И надолго все затихло. Берег ждал. Но с транспорта не поступало никаких известий.

На берегу тем временем кто-то добыл старый погнутый, побывавший в различных передрягах, судовой рупор. Его пронесли над головами всех толпящихся на причале и передали в руки старушке.

— Пардон, но зачем мне граммофон? — высокомерно спросила мадам Могилевская.

— Это рупор, мадам. С его помощью вы сможете поговорить со своим сыном, — объяснили ей.

Старушка вцепилась в рупор, поднесла его к губам, и над морской гладью разнесся ее старческий, но напористый, властный голос:

— Мишель! Сыночек! Я уже целый месяц тебя ищу! Я искала тебя в Александрове, в Аскании-Новой, на Перекопе, в Севастополе и в Феодосии…

— Мадам, ваш сын пока вас не слышит! — сказали ей с транспорта.

— Почему?

— Его ищут, но пока не нашли.

— Но он там?

— Говорят, есть такой! Но он где-то в трюме! — успокоили ее. — Но пока не смогли его извлечь! Теснота, мать ее! Но вы ждите! Мы стараемся!

— Бедный мальчик! — вздохнула мадам Могилевская в рупор: из рук она его не выпускала.

Наконец на палубе транспорта произошло какое-то шевеление и до берега донеслось:

— Эй, на берегу! Говорите! Подпоручик Могилевский желает услышать голос мадам! Он не верит! Его мать тяжело больна и не может быть здесь! Подпоручик говорит, что еще совсем недавно она находилась дома, в Костроме!

Старушке объяснили. Она не без обиды подняла рупор:

— Мышка моя! Сыночек! Это я, твоя мама! Мне Вильгельм Францевич… Ты помнишь Вильгельма Францевича? Он сказал мне, что ты у генерала Барбовича! Я случайно с ним встретилась! Нет, не с Барбовичем, а с Вильгельмом Францевичем! Ты хорошо меня слышишь, Мышонок?

— Да, мама! Я напишу тебе письмо!

— Какое еще письмо! — возмутилась мадам Могилевская, ее голос приобрел железную твердость и властность.

— Но я уезжаю, мама! Кажется, в Турцию! — донеслось с транспорта.

— Ты с ума сошел, Мишель! Какая еще Турция? А как же папа, а как же я? Ты не выдумывай глупостей! Папа сказал, чтобы ты немедленно возвращался домой!

— Но я не могу! — донесся унылый голос подпоручика.

— Папа тебя не поймет! Я тоже!

Наступила тишина. Молчал берег, Молчали на транспорте.

— Не заставляй меня сердиться, Мишель! — донеслось до подпоручика. — Сейчас же возвращайся! Я жду!

Подпоручик долго стоял в каком-то оцепенении. Затем вдруг резко развернулся в одну, потом в другую сторону, освобождая для себя в толпе некоторое пространство. И снова застыл и неотрывно глядел туда, на берег. Затем пружинисто перебросил ноги через металлический леер, ограждавший палубу, и «ласточкой» полетел в воду.

Ничего такого не ожидавшие от смирно переругивавшегося подпоручика с матушкой, офицеры и солдаты разом загомонили, задвигались. Темнолицый усатый крепыш-поручик выхватил у рядом стоявшего солдата карабин, передернул затвор, стал прицеливаться в плывущего в ледяной воде подпоручика.

— Ах ты, гад!

И тут на плечо поручика легла чья-то ладонь. Он обернулся. Увидел стоящего перед ним командира сводного конного корпуса генерал-лейтенанта Барбовича.

— Иван Гаврилович? — лишь на мгновение отвлекся поручик, — Я его счас! Не сумлевайтесь!

— Не нужно, — сказал Барбович. — Верни карабин.

— Ну, как же… изменник Родины, гад!

— Мать — тоже Родина, — глухо сказал Барбович и, протиснувшись сквозь толпу своих конников, ушел в трюм.

Вспомнив этот случай с Барбовичем, Врангель коротко взглянул на Кедрова, затем на Кутепова.

— Они не предали Родину. Ее у нас уже нет, — тихо и с тоской сказал он.

— Пока — нет, — согласился Кутепов и, немного помолчав, с легким раздражением, глядя на Врангеля, спросил: — Вы, верно, устали, Петр Николаевич?

— Не люблю пустословия. Раньше надо было о Родине вспоминать. Там, под Каховкой. И в Крыму тоже!

— Вы словно в чем-то нас обвиняете! — проворчал Кутепов. — Не только я виноват в том, что мы потеряли Россию. Все мы. И я тоже. Поэтому я не в Париже и не в Лондоне, хотя мог бы туда уехать. Поэтому я вместе с армией. Надеюсь, весной с Божьей помощью, мы вернем ее. Это я и хотел сказать. А тех, на «Язоне», извините, я считаю предателями. Изменниками. И слово «Родина» — для меня не пустой звук.

«Началось. Бунт на корабле» — подумал Врангель, уловив эту напористость в тоне генерала. Никогда прежде он не позволял себе такого тона в общении с ним. И то сказать, кто он теперь? Какую страну представляет и он сам, и его армия? Не самое трудное было: увести армию из России. Трудности начинаются только сейчас: сохранить ее, не растерять веру в то, что изгнание — это временно, что они еще вернутся на родную землю победителями. Без этой веры армия скоро превратится в бесправный эмигрантский сброд, а его командующего будут считать авантюристом, которому приличные люди не станут подавать руку. Жалкий удел!

Врангель решил сделать вид, что не обратил внимания на тон Кутепова. В конце концов, он прав. Слово — тоже оружие. Особенно такое слово. Не зря мудрый Барбович поставил эти два слова рядом. Слово «Родина» в его высоком смысле имеет такой же вес, как и слово «мать». А тон? Вероятно, Кутепов провел бессонную ночь. Ему пришлось несколько раз объезжать на катере эскадру, разбираться в происшествиях, улаживать мелкие недоразумения и конфликты. Вряд ли это способствует хорошему настроению.

— Что еще? — мягко спросил Врангель.

— Больше ничего, заслуживающего вашего внимания, — в тон Врангелю ответил Кутепов, но затем, вспомнив что-то, совсем уж потеплевшим голосом добавил: — Впрочем, есть прибавление в списочном составе армии.

Врангель поднял на Кутепова удивленные глаза.

— У генерала Слащёва вечером родила жена. К счастью, на «Твери» нашлись медики, они приняли роды.

— Мальчик, девочка?

— Девочка.

— Он-то, поди, ждал мальчика?

— Девочка лучше, — сказал вице-адмирал Кедров. — Девочки остаются при родителях, а мальчики… мальчиков истребляют войны.

— У вас есть дети? — спросил Врангель.

Кедров поднял руку с растопыренными пальцами:

— Пятеро.

— Имеете право на такие суждения, — улыбнулся Врангель и добавил: — У Слащёва теперь прибавится хлопот, меньше времени будет уделять склокам. Пожалуйста, поздравьте его от моего имени.

— На «Твери» Слащёва никто не видел. Кто-то сказал, что он на «Илье Муромце». Так что, судя по всему, счастливый папаша еще не ведает о прибавлении семейства.

— По возможности, переправьте его на «Тверь»! — приказал Врангель.



Глава вторая

Эскадра двигалась медленно. Иногда крейсер ложился в дрейф, и все суда, следующие за ним, тоже останавливались, ожидая, пока их догонят и станут в строй отставшие. Затем крейсер снова трогался, и за ним, как утята за уткой, цепочкой двигались остальные суда.

Уже с самого начала стала сказываться нехватка продуктов питания и питьевой воды. Хлеб с первого дня стали выдавать по полфунта на человека и полкружки воды утром и в обед. На некоторых судах выдавали еще и по тарелке жидкого супа.

Были и запасливые беженцы, эти во время оставления города примкнули к мародерам. Они принесли с собой на суда немного различного съестного, главным образом муку, и теперь пытались превратить ее в нечто съедобное: размешивали ее с морской водой, вымешивали и за неимением ни примусов, ни керосинок пытались печь на горячих судовых трубах что-то вроде коржиков. Во всяком случае, с их помощью можно было хоть немного обмануть голод.

Офицеры принесли с разграбленного «Севастополя» вдоволь спиртного, в основном вино. А затем, пьяные, стали расхищать корабельные продовольственные погреба. Иные добрались и до корабельных винных запасов и, не покидая своих кают, тихо пьянствовали и играли «на интерес» в карты, либо в который раз перемывали кости армейскому начальству.

Не миновала чаша сия и крейсер «Генерал Корнилов», на котором находились штаб Главнокомандующего, штаб Командующего флотом и другие службы, а также семьи некоторых офицеров и судовой команды. Днем третьих суток пути в длинной, как пенал, кают-компании собрались некоторые полевые командиры и штабные офицеры и, ожидая, когда к ним выйдет Главнокомандующий, стали обсуждать свое неопределенное будущее.

Старший адъютант Главнокомандующего Михаил Уваров доложил Врангелю о стихийном собрании.

Увидев его в проеме двери, они встали. Главнокомандующий обвел всех своим цепким взглядом. Шатилова, Кутепова и Кедрова он видел в последние недели много раз на дню, они сопровождали его во всех его поездках, вместе они решали кучу дел, связанных с эвакуацией армии. С иными в сумятице последних событий ему встречаться не доводилось, он лишь слышал об их успехах и поражениях. Того же командира Донского корпуса генерал-лейтенанта Федора Федоровича Абрамова он последний раз видел во время поездки к Чонгару в районе Джанкоя и Таганаша. Это было недели две назад, может, чуть больше, а кажется, прошла вечность, столько событий вместило в себя это короткое время. До Врангеля дошли слухи, что там, на Крымском перешейке, Абрамов был ранен.

Генерал-лейтенанта Михаила Архиповича Фостикова Врангель видел в Феодосии, во время размещения на судах Кубанского корпуса. Рядом с ним сидел и его «хвостик»: так называли его начальника штаба полковника Туган-Барановского.

Кто тут еще?

Александр Васильевич Кривошеин, возглавлявший Правительство при штабе русской армии. В последние дни от избытка административного восторга он пытался решать даже те дела, которые не относились к его компетенции. За что он получил от Врангеля нагоняй, который мало пошел ему на пользу. Но, человек по натуре мягкий, он не умел подолгу обижаться.

Рядом с Кривошеиным он увидел давнего своего сослуживца и еще более давнего товарища, действительного статского советника Николая Михайловича Котляревского. В мае Врангель послал его своим представителем в Софию, Белград, Киль и Париж. Котляревский оказался на редкость толковым, четким и исполнительным человеком, порученными ему делами он занимался, как своими собственными, — и вскоре они ощутили это на фронте. Военные грузы пошли в стан Врангеля бесперебойно и, главное, своевременно. Вернулся Николай Михайлович из командировки почти перед самой эвакуацией армии и был Врангелем тут же назначен своим личным секретарем.

Дружбой с Котляревским Врангель не мог не гордиться. В родословной Котляревских насчитывалось множество славных российских фамилий: Кузьмины-Караваевы, Барятинские, Дурново, Родзянко, Мусины-Пушкины, Шереметьевы, Воронцовы-Дашковы, Шуваловы. Несколько предков Николая Михайловича вошли в вечность через литературу. Алексей Иванович Мусин-Пушкин открыл рукопись «Слова о полку Игореве», а другой предок — Иван Петрович Котляревский — известен как сочинитель «Энеиды» и «Наталки-Полтавки», ставших классикой малороссийской словесности.

Николай Михайлович был единственным человеком среди блистающих погонами военных в партикулярном платье. Он сидел в дальнем углу стола и был почти не виден из-за массивной фигуры командира сводного конного корпуса Ивана Гавриловича Барбовича. В последних, уже крымских боях, его корпус изрядно потрепали, почти разгромили махновские повстанцы. Барбович был мрачен, он и сейчас все еще тяжело переживал эту свою неудачу, в которой до какой-то степени был сам виноват: поверил, что с нерегулярным войском, этими дядьками, мужиками он легко справится. За свою самоуверенность он и был жестоко наказан.

Здесь же еще Врангель увидел сухонького жуира и весельчака генерала Антона Васильевича Туркула и грузного казачьего генерала Вячеслава Григорьевича Науменко. Этих двух он не видел давно, еще с боев под Каховкой.

Были в кают-компании еще несколько человек, лица которых Врангель не мог вспомнить. Вероятно, это были командиры дивизий, назначенные Шатиловым вместо погибших в недавних боях.

— Добрый день, господа! — тихо сказал Врангель. — Прошу садиться!

Все разом сели.

Врангель высмотрел место во главе стола, предназначенное для командира крейсера, а сейчас его уступали ему. Но он прошел мимо, в глубь кают-компании, и уселся на свободное место между Шатиловым и Барбовичем.

— О чем речь? — вновь, бегло оглядев всех, спросил Врангель.

— Обо всем понемногу. О жизни, — уклончиво ответил Науменко. — В том смысле: что было, что будет, чем сердце успокоится.

— Ну, и к чему пришли?

— Ни к чему. У каждого своя правда.

— Размышляем, ваше превосходительство, как так получилось, шо мы сейчас из дому бежим, а большевики в наших домах вино-водку пьют, — пояснил Науменко. — Пока убегали от большевиков, думать было некогда. А сейчас появилось время, и жуткая обида нас взяла.

— Я тоже об этом думаю, — согласился Врангель.

— Вот! По всему так получается, что не должно бы такого быть, — прогудел своим низким голосом Барбович. — До Тулы дошли, до Москвы осталось два конных перехода. Это если без спешки, с ленцой. Что случилось? Кто и когда допустил ту самую главную ошибку, из-за которой мы, как те бездомные бродяги, по чужим огородам шастаем?

— Ну, и к чему пришли? — нахмурившись, допытывался Врангель. Он понял, это стрела в его адрес.

— Нету вывода. Каждый в свою дудку дует. Вон Кривошеин, тот стоит на том, что виноват весь народ. Будто вся Россия, весь народ поднял руку на «помазанника Божия». За это, говорит, нам и послана кара небесная.

— Не переиначивай, я не так сказал, — покачал головой Кривошеин. — Я о чем? Если бы мы все… Ну, все наши вожди разом объявили, что ведут войну с большевиками ради того, чтобы в дальнейшем восстановить на престоле законного царя…

— Вспомнил. Расстреляли законного царя. А незаконного…

— Всем миром выберем. И станет он законным, — продолжил Кривошеин, — Михаил Романов тоже когда-то незаконным был, пока народ свою волю не изъявил. И сейчас бы так. Был бы царь — и народ поддержал бы нас. Пожили без царя, узнали теперь почем фунт лиха. Особенно крестьяне. Они в нашем государстве — главная сила, всю страну кормят. А к ним бы и рабочие примкнули… Это я так, в порядке размышления.

— Позвольте не согласиться, — отозвался со своего места генерал Абрамов. — Крестьянин, взять, к примеру, тех же донцов, прошел школу мировой войны. И нахватался от родовитой интеллигенции — офицеров, генералов — вдоволь зуботычин. Что в армии, что дома крестьянин всегда ощущал себя черной костью. Его во все времена унижали. А у него начала просыпаться своя гордость. Не-ет, он теперь уже не потерпит издевательств. И не простит.

— Но вы-то, надеюсь, не применяли кулаки?

— Не надо переходить на личности, Александр Васильевич. Я знаю много вполне приличных офицеров и генералов. Но их, к сожалению, абсолютное меньшинство.

— Выводы! Выводы! — воскликнул Кривошеин.

— Выводы? — Абрамов немного помолчал, собираясь с мыслями. — Надо было провозгласить демократические лозунги! Да-да! Именно демократических преобразований ждал от нас народ!

— Эко куда хватанули! Демократия! — вклинился в разговор начальник штаба Кубанского корпуса Туган-Барановский. — Да они не знают, что это такое и с чем ее едят. С мужиком надо было проще. Он земли ждал. А мы даже лозунг этот, про землю, отдали большевикам. И еще парочку. «Фабрики — рабочим!», «Мир — народам!». Большевики хорошо ими распорядились. И чем мы теперь, господа, будем народ завлекать?.. Молчите? То-то же!

— Запутались мы, братцы, в трех соснах, — вновь прозвучал мощный басок Барбовича. — Лозунги — слова. Кто-то бы им поверил, кто-то — нет. Слова сейчас обесценились, недорого стоят. А надо было делом! Вместо на Москву Антону Ивановичу тогда надо было на Царицын повернуть, соединиться с армией Колчака. Краснов бы с севера поднажал. Кладу голову на плаху, большевики бы не устояли. Или я не прав?

— Вы все сегодня правы, — наконец вступил в разговор Врангель. — Бунт начался в семнадцатом, даже несколько раньше. Народ, и верно, поднял руку на царя. А остановить его мы не сумели. Почему? Причин много. В том числе и те, которые вы упоминали. А дальше смута переросла в революцию.

— Это и есть главный вопрос: почему? — спросил Кутепов. — Почему мы, выученики военных училищ, академий проиграли войну полуграмотным мужикам? Откуда у них появилось столько талантливых полководцев? В какой школе они получили военное образование?

— Эта школа — война. Я имею в виду Первую мировую, — продолжил Врангель. — Там получили выучку такие большевистские командиры, как Фрунзе, Буденный, Миронов, Жлоба, Мокроусов. Много их. Они оказались достойными учениками. Прямо с театра военных действий четырнадцатого они со своим ратным опытом вошли в русскую смуту семнадцатого и возглавили ее. Не будь Первой мировой, не было бы революции. И не только Россия, весь мир выглядел бы несколько по иному.

Врангель смолк. Остальные тоже молчали, осмысливая сказанное.

— И все же, на мой взгляд, есть главная причина нашего поражения. Ее называл Туган-Барановский, но не слишком настойчиво. Я тоже не сразу понял, о чем вину с себя не снимаю, — вновь заговорил Врангель. — Меня еще до Крыма генерал Фостиков предупреждал: не устоим. И назвал причину. Даже тот мужик, который долго нам верил, стал уходить, дезертировать.

— Устал от войны, — подсказал кто-то.

— И это, — согласился Врангель. — Но не только. Надо было еще немного дровишек подбросить в эту топку. А я поздно понял.

— Какие дрова? Что еще можно было сделать?

— Решить земельный вопрос. Вы меня теперь в чем хотите убеждайте, но победил нас простой российский мужик. Он — главная сила в нашей огромной стране. Как была она крестьянской, так и будет до скончания века. На нем вся наша жизнь держится. Он всю Россию кормит, а сам из века в век впроголодь живет. Перестал он нам верить, вот и отвернулся.

— Раньше бы это понять, когда в Таврии бои шли! — поддержал Врангеля Фостиков. — Надо было начать раздавать землю. Без выкупа. Всем поровну, по количеству едоков.

— Это вы, Михаил Архипович, большевистских листовок начитались, — сказал Барбович. — Им мужик тоже не верит. Слишком долго его обманывали.

— И я о том же, Иван Гаврилович! Большевики — листовками, а мы бы — делом. Такая агитация быстро разлетелась бы по всей России и как-то могла повлиять, — и после длительного молчания Фостиков со вздохом добавил: — Только что толку в нашем позднем прозрении… Они — у себя дома, мы — в море. И нет у нас под ногами ни метра земной тверди.

После этих слов все обернулись к Врангелю, ждали, что скажет он. Но он промолчал.

Разговор стал постепенно иссякать. Говорить о том, что могло бы быть, но не сбылось, стало бессмысленно и скучно. С полчаса еще поговорили о чем-то несущественном. О нехватке продуктов питания и воды говорить избегали. Знали: в море им никто ничем не поможет, надо терпеть до Константинополя.

С наступлением сумерек крейсер сбавил скорость и затем лег в дрейф, поджидая отставших.

Гости воспользовались этой остановкой, и катер Главнокомандующего развез их по своим кораблям.

Котляревского Врангель попросил остаться. Они поднялись в каюту Врангеля, и вскоре капитанский вестовой принес им поднос с чаем и различной сдобой, которую ухитрялся выпекать кок на корабельном камбузе.

— Я рад, что вы вернулись, что вы с нами, — заботливо усаживая Котляревского в кресло возле круглого резного столика, сказал Врангель и пожаловался: — Устаю от пустопорожних разговоров, вроде нашего сегодняшнего: что могло бы быть, но не сбылось.

— Не уверен, что вы правы, Петр Николаевич, — сказал Котляревский. — Самое время проанализировать то, что произошло. Если не нам с вами, то тем, кто придет нам на смену, это может пригодиться.

— Только не сейчас, — качнул головой Врангель. — Для этого наступит другое время. Когда все станет на свои места.

— Тогда все уйдет в давность, покроется патиной времени. Исчезнут из памяти мелочи, детали. А ведь дьявол кроется именно в них.

— Понимаю. Я и сам, когда остаюсь наедине, часто мучаю себя вопросами: что могло быть, но не сбылось? Почему? Где я ошибся?.. Надоело! Пусть другие!

— Другие не знают то, что знаете вы. Они не знают, почему вы поступили так, а не иначе.

— Ну и пусть! — упрямо повторил Врангель. — Мне было бы даже интересно когда-нибудь прочесть, как будущие историки оценят нынешние события. Если власть так и останется за большевиками, мы — злодеи и все наши поступки оценят как кровавые, злодейские. Ну, а если все же мы вернем себе Россию, те же самые историки напишут о жалкой кучке бандитов, которые почему-то называли себя большевиками… Нет одной правды. Их, как минимум, две, а то и больше.

В каюте было прохладно. Они обнимали ладонями горячие подстаканники, и им казалось, что тепло кипятка постепенно перетекало в их тела.

— А если говорить серьезно, Николай Михайлович, я пришел к неутешительному выводу: это я во всем виноват, — сказал вдруг Врангель. — Да-да! Я сам!

— Та-ак! — Котляревский удивленно посмотрел на Врангеля и даже растерянно поставил на столик стакан: — Надеюсь, вы это иносказательно?

Врангель не ответил.

— Если иносказательно, тут я вас понимаю. Полководец, проигравший сражение, уже потому виноват, что он его проиграл. Весь спрос с него. Никто не станет вникать слишком глубоко. Скажем, кто-то несвоевременно подвез боеприпасы, где-то задержался транспорт, и с опозданием подошло подкрепление, неудачной оказалась позиция, и прочее, и прочее. Десятки разных причин. Кому какое до всего этого дело? Судят по результату.

— Все намного сложнее, чем вы себе это представили. На полководца работают все армейские службы, от разведки, артиллерии, саперов до топографов и метеорологов. Полководец получает все необходимые ему данные. Он знает все, что только он хочет знать. Все, до мелочей. Именно поэтому его уму, его таланту, интуиции доверяют тысячи и тысячи людей, — Врангель поднялся с кресла и, со стаканом в руках, стал медленно ходить по каюте, — Как все просто: меня вооружили всеми необходимыми знаниями, и теперь только от меня, от моего таланта зависит и жизнь людей, и исход операции. Так ведь?

— Пожалуй, — согласился Котляревский. — Объективно, так.

— Слушайте дальше! Кто-то недостаточно точно проанализировал возникшую на данный момент ситуацию. Он был молодой и неопытный, или опытный, но у него болела голова, он поругался с женой или он куда-то торопился. Но в результате я получил полуправдивую информацию. Другая служба. Ее сотрудник пощадил меня и несколько смягчил огорчительную для меня информацию. Он сделал из самых добрых ко мне побуждений. И я, полководец, владею не точной информацией, а слегка искаженной, а то и просто неправдивой. А я ведь ей верю, я опираюсь на эту полуправду. Я окружен ею, я живу в ней. Я по этой полуправде делаю выводы и принимаю важные для судеб людей решения. Так вот!

— Ну, и какой же выход? — растерянно спросил Котляревский.

— Выход? А его нет. Один я не силах проконтролировать всю поступающую ко мне информацию. Я обязан, обречен верить всем, честным и нечестным, добросовестным и не очень, льстецам и откровенным негодяям, всем, кто мне ее поставляет. Как видите, неудача полководца это не только его неудача. Порою он меньше всего в ней виновен.

— Печальная картина, — сказал Котляревский. — Я представлял себе ее несколько иначе.



Примерно через час задул легкий норд-ост. Он принес с собой низкие дождевые облака. И вскоре по палубе застучала снежная крупка, которая чуть позже перешла в дождь.

— Вот видите, даже на погоду нельзя рассчитывать. Я все же надеялся, что погода будет нам благоприятствовать. Но даже она, похоже, нас обманула, — глядя в иллюминатор, сказал Врангель.

— Ну, что ж! Пора и мне откланяться! — поднялся из-за столика Котляревский.

— А то оставайтесь! Койка для вас есть. Постельное белье чистое. Дождь, судя по всему, будет затяжной.

— Но на «Кагуле» будут беспокоиться.

— Предупредим телеграфом.

К полуночи между палубными надстройками уныло засвистел ветер. Спустя какое-то время по броне крейсера, словно молотом, ударила тяжелая волна… И еще… И еще… Крейсер стал плавно крениться то в одну, то в другую сторону. Каюта тоже словно ожила, в ней что-то заскрипело, застонало, мелко зазвенело стекло.

Врангель поднялся со своей койки, подошел к иллюминатору и с трудом разглядел за ним раскачивающийся палубный фонарь, сквозь свет которого проносились косые потоки дождя. Больше ничего не было видно.

«Черное море еще покажет нам свой черный характер» — вспомнил Врангель слова адмирала Кедрова, сказанные им, едва эскадра покинула Севастополь.

Предсказание адмирала сбывалось.

Врангель долго нервно ходил по каюте. К нему никто не приходил. Михаила Уварова он отпустил еще засветло, и он, вероятно, спал у себя в судовой каптерке. Уваров любил поспать. Это был, пожалуй, единственный его недостаток, с которым Врангель уже давно смирился.

В проблесках света от раскачивающегося фонаря, пробивающегося в каюту, Врангель заметил, что Котляревский лежит с открытыми глазами.

— Не спится? — спросил он.

— Думаю.

— О чем, позвольте узнать.

— Все о том же: об ответственности человека за тех людей, которые вручили ему свою судьбу. Я имею в виду полководцев. Вы всколыхнули в моей душе воспоминания о дальних и близких предках. У меня в роду было много полководцев. Мой дед часто рассказывал мне о своем деде — Петре Степановиче Котляревском, генерале от инфантерии и кавалере трех степеней ордена Святого Георгия. Так часто и так образно рассказывал, что мой далекий предок мне стал часто сниться. Я его словно воочию видел. Да-да, я наяву вижу его среди дыма пожарищ. Он стоит на берегу бурной грузинской реки Аракс. Предстоит опасная переправа. И он, подбадривая своих подчиненных, говорит: «Сколь ни отважным кажется предприятие мое, но польза, честь и слава от меня того требуют, и я надеюсь на помощь Бога, всегда поборающего русскому оружию». При взятии Ленкорани Петра Степановича отыскали изувеченного и обезображенного. Уволенный из армии, «в язвах чести» (по выражению Пушкина), он тихо жил в уединении. С началом Персидской войны император Александр Первый вспомнил об отважном генерале и предложил ему командовать войсками. Прапрадед отказался. Незадолго до смерти он встретился с императором. Он открыл перед ним особую шкатулку и вынул оттуда сорок косточек, которые извлекли из его головы. «Вот причина, почему я не принял назначение Вашего Императорского Величества, — сказал он, — После Ленкоранского штурма я уже не смог служить Вам до гроба, Ваше Императорское Величество, Вашему Престолу и Отечеству. Это кости, которые вынули из моей головы после Ленкоранского штурма. Пусть они останутся Вам на память о моих страданиях».

— Такими предками вы можете гордиться, — сказал Врангель. — Но к чему вы вспомнили эту историю?

— К тому, что я горжусь своими предками, — улыбнулся Котляревский. — А вспомнилась она мне совершенно случайно.

— Нет-нет, — не согласился Врангель. — Что-то вы хотели мне этим сказать.

— В принципе, из каждой житейской истории можно извлечь полезный для себя вывод.

— Помилуйте, Николай Михайлович, ничего такого не приходит в голову. Подскажите.

— Мой раненый изувеченный прапрадед боялся, что император счел его трусом. И много лет, почти до самой смерти, жил надеждой, что когда-нибудь он лично изложит причину своего неповиновения. Это хорошая история о силе человеческого духа. К вам она не имеет никакого отношения. Разве что… Я много лет знаю вас. А сегодня с трудом вас узнал. У вас потухли глаза. Что, разуверились в себе?

— Помнится, кто-то сказал: «И у героев тоже есть предел». Я обращался к правительствам нескольких государств с просьбой хотя бы на время приютить мою армию. Ни одного ответа.

— Но Франция…

— Она тоже промолчала. Пока, правда, договорилась с Турцией о предоставлении нам временного пристанища. Но надолго ли? А ведь армию надо не только разместить, но и прокормить. А это примерно четверть миллиона человек. Я пообещал отдать за это находящийся в моем распоряжении весь Российский флот. Но твердого обещания от французов я пока не получил. Вот уж сколько времени совещаются, консультируются. А я выгляжу собакой, которую выгнали со двора. Они что, хотят поставить меня на колени? Хотят, чтобы я преданно заглядывал им в глаза? Этого не будет!

— Ну, вот! Теперь я вижу того Врангеля, которого знал все эти годы! — оживившись, воскликнул Котляревский. — Такой Врангель способен на решительные поступки. Ваши подчиненные ждут их от вас. Поймите, Петр Николаевич, для них сейчас имеют значение не только ваши слова, но даже интонация, взгляд. За вашей спиной не только солдаты и офицеры, но и женщины, старики, дети. Сегодня там, в кают-компании, вы об этом, кажется, забыли.

— Спасибо за эти слова, Николай Михайлович. Они были мне действительно очень нужны, — тихо и проникновенно сказал Врангель, взгляд его потеплел.

— Вы еще молоды, Петр Николаевич. И кто знает, какие еще подвиги предстоит вам свершить. Кстати, спасение армии — это тоже подвиг, который останется в анналах истории.

— Во всяком случае, я сделал то, что было в моих силах и в моем понимании о чести.

— Вот и славно, — мягко поддержал Врангеля Котляревский. — Вот все и встало на свои места. А хорошие новости, они не за горами. Они придут не сегодня, так завтра.

— Вы полагаете?

— Я знаю. Я там, во Франции, разговаривал со многими правительственными чиновниками, они симпатизируют нам, — и, немного помолчав, он добавил. — Я думаю, к весне, и уж как крайность к лету вы вновь обретете Родину. Смута сама по себе сойдет на нет.

— Почему вы так думаете?

— Я — историк и знаю не только историю России. Назовите мне примеры, когда бунтовщики удержали бы власть. Булавин, Разин, Пугачев? Ах, да! Вы назовете мне Парижскую коммуну? Семьдесят два дня — и все закончилось плахой. То же самое будет и у нас. Ну, может, не семьдесят дней, может, сто или двести. Просто наш российский бунт вовлек в свою орбиту намного большее количество людей. Не сбрасывайте со счетов и наши российские просторы. Чтобы удержать на них власть, нужны мыслящие люди, управленцы, интеллигенция. А они все на нашей стороне. Если же кто и остался у Советов, они не симпатизируют новой власти. Нет-нет, несколько месяцев — и государство Советов рухнет. Оно не сможет нормально функционировать, поскольку для его управлением нужны иные люди, а не те, кто умеет хорошо стрелять.

Врангель вопросительно посмотрел на Котляревского:

— Я так понял, что все произойдет само собой, и мое стремление к сохранению армии не имеет большого смысла?

— Напротив. Именно вы начнете освобождение России от бунтовщиков. И поверьте, когда власть Советов начнет рушиться изнутри, ваше возвращение будет не столь трудным и кровавым. Вам достанутся полицейские функции.

— Ах, если бы все случилось так, как вы предсказываете! — вздохнул Врангель. — Хотя примерно таким и я представлял себе наше возвращение.

— А иначе и быть не может, — утешил его Котляревский. — Но давайте спать. Все проблемы мы все равно не обсудим. Будет все так, как должно быть!

Они забрались в свои постели, укутались одеялами.

Тонко свистел и уныло завывал в корабельных снастях и надстройках свирепый ветер. Крейсер мерно раскачивался, потоки воды обрушивались на его нижнюю палубу и с пенным шумом низвергались по бронированной обшивке вниз, в море.

— Хотел бы я знать, что принесет нам завтрашний день? — удобнее укладываясь, сказал Врангель. — Похоже, Черное море решило показать нам свой скверный характер.

Котляревский не ответил.

Врангель еще немного поворочался, повздыхал и тоже уснул.

Глава третья

— Сыпал снег буланому под ноги,

С моря дул холодный ветерок.

Ехал казак дальнею дорогой,

Завернул погреться в хуторок…

Врангель проснулся и довольно долго вслушивался в завывание ветра. А потом в звуки непогоды вдруг вплелась эта песня. Голос был молодой, чистый, но звучал он тягуче, печально.

Было еще сумеречно. Но небо уже посветлело. Шторм продолжался с прежней силой.

— Встренула хозяйка молодая,

Как встречает родная семья…

— Чего горло здесь дерешь! — прервал пение властный, с хрипотцой, голос, вероятно, вахтенного.

— А что, нельзя?

— Здесь нельзя! Иди вниз, там надрывайся сколь хочешь!

— А мне здесь сподручнее.

— Дура! Тут их превосходительство почивают! А ну как разбудишь…

Удаляясь, прозвучали шаги — сначала по палубе, потом по металлическому трапу. Стихли голоса.

Врангель с легкой досадой пожалел, что так и не узнал, что же дальше случилось с тем казаком в незнакомом ему хуторке.

Котляревский поворочался, что-то промычал во сне и с головой укутался одеялом.

Врангель тихо оделся и вышел на палубу.

Дождь кончился, но ветер дул холодный, порывистый. Море было темное, неприветливое. Тяжелые, отливающие холодным блеском волны медленно надвигались на крейсер и шумно дробились о его бронированные борта.

Крейсер лежал в дрейфе.

Врангель прошел в капитанскую рубку, капитан сидя курил. При виде Врангеля поднялся.

— Доброе утро, — мрачно поздоровался Врангель.

— Не сказал бы, — не согласился капитан и погасил в пепельнице папиросу. — Здравствуйте, ваше превосходительство!

— Что нового у нас?

— Ничего хорошего. Еще с ночи собираем до кучи эскадру. Раскидало по морю. Часть керченских плыли черт знает на чем. На такой посуде в пруду, и то плавать опасно. Начали тонуть. Пришлось спасать людей, пересаживать. А всю эту мелочевку — баркасы, парусники, самоходки — пришлось затопить. Семь корыт.

— Все?

— Потерялся эсминец «Живой». Тоже ночью. Шел на буксире у «Херсона», лопнул трос. И вот уже третий час ищем. Катера, тральщики задействовали. Пока ничего утешительного.

— Может, тоже трос топором? — спросил Врангель.

— Нет-нет. Перетерся и оборвался. Никаких сомнений.

Вскоре из серых утренних сумерек вынырнул катер Главнокомандующего. Он зашел к крейсеру с подветренной стороны. Матросы проворно его закрепили, помогли генералу Кутепову и адмиралу Кедрову подняться на борт крейсера.

Врангель пошел им навстречу.

Кедров стал докладывать о ночных происшествиях, в частности, об эсминце «Живом».

Еще во время загрузки судов капитан первого ранга Потемкин выразил Кедрову сомнение, что старый эсминец вряд ли выдержит переход до Константинополя. Особенно, если, неровен час, начнутся штормы.

Но времени на ремонт уже не было. И надеяться тоже уже было не на что. «Живого» загрузили, как и остальные суда, сверх всякой меры — двести пятьдесят человек, главным образом казаков и офицеров Донского корпуса. Перестраховываясь, решили, что «Живой» пойдет не своим ходом, а его будет буксировать мощный транспорт «Херсон». Учли, казалось бы, все. Забыли или не успели проверить только буксировочный трос. На «Живом» он был старый, состоящий из нескольких кусков.

Заканчивая свой доклад, Кедров сказал:

— Полагаю и надеюсь, что «Живой» своим ходом придет в Константинополь. Если же погибнет, осознавая свою вину, готов предстать перед военным судом.

— Ну, о суде, буде такая угроза над вами повиснет, поговорим потом, — насупился Врангель. — Что можно предпринять еще сейчас?

— Думаю, мы уже исчерпали время на поиски. Сейчас мы уже рискуем всей эскадрой.

— Вы имеете в виду большевистские подводные лодки?

— Не только. Но и их тоже.

Врангель вопросительно посмотрел на Кутепова, но тот промолчал.

— Ну, что ж… — не дождавшись ответа Кутепова, тихо сказал он. — Будем надеяться, Господь не обойдет их своею милостью.

Кедров прошел к рубке, сказал стоящему у двери и ожидающему дальнейших указаний капитану:

— С Богом!

Капитан ушел в рубку, звякнул судовой телеграф. Тот час заработали судовые двигатели и крейсер, набирая скорость, стал резать носом на него набегающую и все еще крутую волну.

Врангель обернулся, посмотрел назад. Из рваной серой утренней мороси за «Генералом Корниловым» тянулась вся эскадра. Друг за дружкой тянулись миноносцы и крейсеры, броненосцы и ледоколы, транспорты, пароходы и плавучие мастерские. Шла в этом кильватерном строю даже подводная лодка с диковинным для черноморских судов именем «Тюлень».

Серьезных потерь до самого Константинополя эскадра больше не претерпела, кроме разве что грустных приключений самоходной баржи «Хриси». Во время посадки солдат и офицеров она находилась в ялтинском порту, но как на судно на нее никто не обращал никакого внимания. Но когда все суда уже были загружены, а на берегу еще оставалось большое количество боящихся плена солдат, взгляд генерала Драценко упал на эту старую плоскодонную посудину. После небольших препирательств с владельцем и одновременно капитаном баржи греком Паскуриди Драценко усадил на «Хриси» всех остававшихся на берегу.

Два дня она шла вместе со всей эскадрой, а на третью ночь, когда начался шторм, она, как и эсминец «Живой», исчезла. Но ее с трудом нашли. И выяснилось: оторвавшись в темноте от эскадры, она держала путь строго на Одессу. Решили, что Паскуриди хотел вернуться к большевикам. Оказавшийся на борту «Хриси» генерал-лейтенант Римский-Корсаков свершил скорый суд и приказал Паскуриди расстрелять.

После того как мертвое тело Паскуриди оказалось за бортом, выяснилось, что грек ни в чем не был виноват. Во время погрузки солдат и офицеров на баржу кто-то поставил неподалеку от руля два «максима» и еще кучу какого-то железа. Пока погода благоприятствовала эскадре, все шли в едином строю, не особо обращая внимания на некоторые погрешности в показаниях компаса. В ночь, когда разыгрался шторм, Паскуриди вдруг не обнаружил поблизости кораблей. Что делать? Он был опытным мореходом, много раз вдоль и поперек избороздил Черное море и был уверен, что сумеет самостоятельно привести баржу в Константинополь. Он только не догадывался, что его компас врет.

Когда «Хриси» обнаружили, она уверенно шла на Одессу. А причину, почему врал компас, выяснили уже тогда, когда Паскуриди не было в живых.

Из-за нехватки продовольствия и пресной воды эскадру постигла еще одна беда. Люди ели селедку, которой было вдосталь, и запивали морской водой. И уже через сутки всю эскадру поразила желудочная болезнь. Многие не успевали добежать до судового гальюна и испражнялись прямо на палубе. Все трюмы тоже были загажены. К этой напасти, когда заштормило, добавилась еще одна напасть: морская болезнь. Большинство эвакуированных с трудом могли передвигаться и рвотными массами заливали каюты. Повсюду на эскадре стоял невыносимый смрад.

Во время доклада Врангелю Кутепов объяснил, что Крым всегда страдал из-за нехватки продовольствия. Ко времени исхода армии из Крыма местные жители разграбили почти все продовольственные склады и припрятали все, что можно было припрятать. И то количество продуктов, на которое рассчитывали, снабженцам достать просто не удалось.

— Ну, а вода? Уж питьевой водой могли запастись вдоволь, — мрачно сказал Врангель.

— Питьевой водой не запаслись по другой, но тоже уважительной причине.

И Кутепов объяснил, что в последние часы эвакуации возникла нешуточная дилемма: или взять вдосталь воды и оставить на берегу часть людей, или обойтись самой малостью воды, но не оставить противнику ни одного человека из тех, кто заявил желание выехать. Решение на всех судах принимали в пользу людей: путь до Константинополя казался не таким уж дальним и недостаток воды можно перетерпеть.

— Я тоже стоял на этом. Еще сутки-двое — и, даст Бог, мы сойдем на берег, — закончил свой доклад Кутепов.

— Будем надеяться, — бесцветным голосом согласился Врангель. И что-то вспомнив, спросил: — Слащёва-то отыскали?

— Да. Доставили на «Тверь».

— Ну, и как он воспринял прибавление семейства?

— Молча. Потом, правда, спросил: «Мальчик?» Мы ему сказали, что девочка. Больше он не проронил ни слова.

— Надеюсь, поздравили от моего имени?

— Да, конечно. Но он никак не отреагировал. Видимо, всё же расстроился из-за девочки.

— Ничего, он и девочку вымуштрует в своем духе. Он это умеет, — Врангель скупо улыбнулся. — Свою жену, «юнкера Нечволодову», вон как отмуштровал. Я сам видел, как она саблей орудует. Двух казаков за пояс заткнет. В бою всегда рядом с ним! — и, кивнув, он молча пошел по палубе.

Слащёва новость о том, что Нина родила, и верно, огорошила. По всем их подсчетам, ребенок должен был родиться не раньше, чем через месяц. И по поводу пола ребенка она тоже обманулась: по всем бабьим признакам и поверьям выходило, что должен родиться мальчик.

В тихие минуты Слащёв иногда думал о будущем мальчике и представлял себе эдакого сорванца, с такими же рыжыми вихрами, какие были у него в детстве, и с вечно разбитыми и исцарапанными коленками.

Старый денщик Пантелей откуда-то узнал, что к жене на «Тверь» наконец-то прибывает Яков Александрович, и поторопился на нижнюю палубу его встречать. Увидел его еще издали по его странному одеянию. Ментик он потерял или оставил где-то на «Илье Муромце» и сейчас стоял в расшитом шнурами красном доломане.

Слащёв тоже увидел Пантелея и даже не сразу его узнал. Он стоял возле трапа, сильно похудевший, со впалыми щеками, с жеваным морщинистым лицом. Отступление, эвакуация и его зацепили своим черным крылом. Соблюдая устав, старик сколько возможно вытянулся и радостно «ел» глазами своего подопечного.

— Здрав желаю, ваш дитство! — во всю мощь своего старческого голоса гаркнул он и закашлялся. Откашлявшись, уже тише, с легким упреком, сказал: — Заждались, как жа! Три дни носа не кажете. И Нина Николавна…

Слащёв, хлопнув ладонью по плечу, оборвал его упреки:

— Здравствуй, старый греховодник! И не причитай! Я уже все знаю.

— А одежа — срамота. Одели б свое, генеральское.

— Веди молча! И не болтай! Разжалую!

На «Твери» было, как и на «Илье Муромце», все загажено, заплевано, стоял удушающий смрад. И повсюду, на палубах и в узких коридорах, сидели и лежали эвакуированные военные и цивильные, родственники военных и родственники членов пароходной команды. Лица почти у всех были изможденные и зеленые от недоедания, морской болезни и тесноты. Теснота была такая, что прежде чем переставить ногу, надо было предупредить того, кто сидел или лежал, чтобы он на мгновенье слегка потеснился.

Старый Пантелей семенил впереди, время от времени предупреждающе слегка покрикивал «Посторонись!» и вопреки приказу Слащёва идти молча иногда оборачивался и докладывал домашние новости:

— Сперва на «Руси» в трюме поместили. Нина Николавна зачала задыхаться. Я им сказал: Яков Лександрыч прибудет, всех вас постреляет. Спужались. На «Тверь» перевели, тут лучшее, тут у нас каюта и в окошко море видать. А для меня поблизости каптерку определили.

Они поднялись по железной винтовой лестнице в коридор верхней палубы, пошли по нему.

Здесь было немного чище, хотя и здесь была теснота, и от голода и морской болезни страдающих тоже было предостаточно. Они сидели и лежали вдоль стенок кают, образовав узкий проход.

Им навстречу шла дородная дама в горностаевой накидке, ведя на поводке белую пушистую крошечную собачку. Не доходя до них, собачка обнаружила что-то для себя интересное, но дама дернула ее за поводок и строго сказала:

— Зизи, не сметь!

Пропуская даму, они отступили к стене. Собачка, проходя мимо Слащёва, вдруг встала на задние лапы и, привычно что-то выпрашивая, радостно залаяла.

— Зизи, как не стыдно! Прекрати! — снова прикрикнула на собачку дама и, удивленно разглядывая странное одеяние Слащёва, сказала: — Зизи очень любит военных. Мой муж — тоже генерал.

— Здравствуйте! Очень приятно, — учтиво поклонился Слащёв, и они разошлись. Когда дама с собачкой удалилась, Пантелей сообщил:

— Графиня Соболевская. Наши соседи. Занимают каюту капитана «Твери».

— Завидуешь?

— Жалею генерала.

Пошли дальше. Пантелей в который раз обернулся:

— А какая красивая, ваш дитство. Верите-нет, я как первый раз ее увидел…

— Ты про собачку?

— Та ну вас! Я про дите. Ну чистый ангелочек!

— Девка?

— Ага. Девонька. Махонька, волосики рыженьки, а глаза, ну, прям як… — на мгновенье он смолк, не сразу найдя сравнение. — Знаете, прям як у нашего филина Яшки.

— Что? Опять со всех севастопольских свалок живность насобирал? — сердито нахмурился Слащёв.

— Та не! Только наших старых вывез: кота Барона и филина Яшку, — стал оправдываться Пантелей. — Но оны не в каюти. Оны при мне, в каптерки.

— То-то же! А то еще микробов занесут, — сердито вразумил Пантелея Слащёв.

Возле двери одной из кают Пантелей остановился. Из-за двери донесся тихий детский плач.

— Тут оны, — пальцем указал на дверь Пантелей.

Слащёв резко распахнул дверь и увидел склонившуюся над деревянной коробкой, заменяющей колыбельку, Нину. Она подняла голову, и Слащёв не сразу узнал ее: худая, осунувшаяся, с синими кругами вокруг глаз, увидев Якова Александровича, она посветлела лицом, хотела броситься к нему, но он опередил ее и строго спросил:

— Почему дите плачет?

Иначе представляла себе Нина эту встречу. Она поникла головой и растерянно ответила:

— Молока нету.

— Как это — нету? А сиськи?

— Пустая грудь. Третьи сутки на хлебе и воде. И того не вдоволь. Откуда ж оно возьмется, молоко, Яша?

— Так! Все ясно! — решительно сказал Слащёв, и Нина поняла, что он тот час же уйдет, чтобы что-то где-то добыть: молока ли, хлеба. Он был человек действия.

Нина опередила его:

— Хоть подойди до дитяти, поздоровайся. Твоя она. На всю жизнь, до смерти твоей, твоя.

— Девка, — сказал он с некоторым укором.

— Девочка, — Нина заметно ощетинилась. — Ну и что?

— Ну, и ничего, — он шагнул к Нине и широко заулыбался, — Я рад, что девка! Я хотел девку, — он обнял ее. И она, кутая голову в полы его френча, вдруг заплакала. В голос. Громко.

— Ну, ты чего? Ты чего? — стал растерянно бормотать он.

— Я боялась, — всхлипывая, она подняла на него глаза. — Ты ведь мальчишку хотел.

— Не имело значения, — и, встав на носки и лишь слегка позванивая шпорами, он осторожно подошел к колыбельке. Заглянул в нее.

И крохотная девчушка, до этого мгновения обессиленно хныкавшая, словно ощутила этот святой момент встречи с тем, кто дал ей жизнь. Она вдруг смолкла и уставилась на Слащёва своими чистыми голубовато-серыми глазами. И долго, не мигая, на него смотрела.

— Смотри! Узнала! — пошептала Нина. — Правда, она узнала тебя.

— Что ж тут! Моя кровь. Это мы только сейчас встретились, а так… я ж давно ее люблю, — косноязычно и растерянно шептал Слащёв и, подняв на Нину глаза, спросил: — Так, говоришь, молоко?

— Да где ж ты его тут, среди моря, найдешь! Хоть чего бы ни то! До Константинополя бы не померла! А там…

Слащёв понял. Он решительно рванул дверь каюты и увидел Пантелея: тот, видимо, подслушивал встречу хозяина с хозяйкой.

— Стой здесь! Охраняй! — приказал Пантелею Слащёв.

— Вы бы энто… людей не пужали. Скинули б заграничное. Я вашу одежу… На крючечке висит.

Слащёв неожиданно послушался Пантелея. Он торопливо и сердито переоделся и вышел.

Спустившись вниз, на нижнюю палубу, он стал пробираться по тесно заполненному чихающими, кашляющими и стонущими людьми узкому длинному коридору. В большинстве своем это были солдаты. Они сидели под стенками, вытянув в проход ноги: это была единственная поза, позволявшая в корабельной скученности хоть немного отдохнуть. Совсем обессилевшие от недоедания и морской болезни, засыпая, они сползали по стене вниз и, перегораживая коридор, укладывались на полу, прижимая к себе карабины. Через таких приходилось осторожно переступать.

Слащёв вглядывался в усталые обреченные лица, выискивая, к кому бы можно было обратиться, если не за помощью, то хотя бы за советом.

Но люди сидели с закрытыми глазами. Они не спали, а забывались в полудреме. В таком состоянии лучше коротается время: оно движется быстрее, и желудок не так тревожит голодной сосущей болью.

Среди этих дремлющих, ко всему безразличных людей Слащёв выделил смугловатого мужчину. Он не спал и даже с некоторым удивлением и любопытством рассматривал невесть как оказавшегося здесь, в трюме, седого генерала.

— Не подскажете, нет ли здесь, среди беженцев, лекарей? — спросил у него Слащёв.

— Раненый? — отозвался мужчина.

Если бы на месте Слащёва здесь, на «Твери», оказался Кольцов, Красильников или, на худой конец, даже Жихарев, они бы узнали этого солдата. Это был Андрей Лагода. Тот самый Лагода, который совсем недавно был приговорен «тройкой» феодосийских чекистов к смерти и был расстрелян, но чудом выжил. Затем несколько суток он пробыл в плену у бандита Жихарева и был внезапно освобожден группой Кольцова. Как оказался Лагода на крейсере «Генерал Корнилов», а потом на «Твери» не знал никто, кроме начальника Особого отдела ВЧК Менжинского.

Во время бегства армии Врангеля из Крыма Менжинский резонно подумал, что на этом война, во всяком случае для чекистов, еще не закончилась, и очень скоро многих высших должностных лиц будет интересовать, что происходит там, в белогвардейском лагере. И за ответом обратятся к нему. Поэтому он решил заранее подстраховаться. Лагода был один из тех, кого Менжинский уговорил затеряться среди отступающих белогвардейцев, прижиться среди них и стараться ничем не выделяться, не возбуждать к себе ничей интерес.

— В нужное время с вами свяжутся.

— Надолго ли это? — спросил Лагода у Менжинского.

— Может быть, на месяц. Возможно, даже на год. Но вы будете постоянно находиться в поле нашего зрения. И я обещаю вам, что при первом же удобном случае или даже по вашей просьбе я тут же вас отзову.

Лагода согласился.

И вот он рассматривал взволнованного генерала. Похоже, у него случилось что-то серьезное, он нуждается в помощи.

— Если у вас кто-то раненый, могу предложить медпакет.

— Нет-нет, спасибо, — генерал тронулся дальше, но вдруг остановился, с отчаяньем объяснил: — Ребенок родился. Три дня всего. Молоко бы найти, — и спросил: — У вас есть дети?

— Сын. Только без меня родился. Не довелось увидеть.

— Сочувствую вам, — сказал Слащёв и пошел дальше.

В конце коридора, в тупике, он увидел нескольких солдат и женщин. Они окружили молоденького священника, который что-то рассказывал. Его увлеченно слушали.

— …И что вы думаете, пошел он по морю, аки посуху.

— Расступилось море? — ахнула одна из женщин.

— Нет. Просто пошел по воде. Пошел, как мы с вами, к примеру, по суше ходим.

— Чудо какое-то!

— А чудо это от твердости веры. Вот если твердо поверишь в то, что у тебя не море, а твердь — и свершится чудо. Только сперва в Самого поверь! А то мы ждем чуда, как яблочка на блюдечке. Нет, так не бывает.

Слащёв немного послушал священника, а затем обратился к нему:

— Великодушно извините, отче, что вклиниваюсь в вашу беседу. Совет нужен. А может быть, и помощь.

В трудные минуты загнанные обстоятельствами в угол люди охотнее отзываются на чужую беду, чем в спокойное сытое время. Смолк священник, и слушатели его тоже не прогневались, с некоторым любопытством и сочувствием уставились на стоящего перед ними растерянного человека, генерала. По тону, с которым он к ним обратился, люди поняли: у человека беда.

— Слушаю вас, мил человек.

— Такое дело! Жена только родила, а молока нет. В груди нет молока. Ребенок может помереть с голоду! Обессилел, кричать не может, только тихенько стонет, — изложил свою беду Слащёв и с отчаяньем добавил: — Хоть немного бы молока! Хоть стакан!

Ему не ответили. Опустив глаза, молчали. Наконец, поднялся священник, взял его за руку и с сочувствием, тихо и ласково сказал:

— Боюсь, никто вам не поможет. Если кто чем и запасся, то скорее всего хлебом.

— Нужно молоко! — твердо сказал Слащёв. — Всего три дня ребенку. Неужели ничего нельзя придумать? Ну, не молоко, так что-то подобное?

Священник понял: с находящимся в таком возбужденном состоянии человеком бессмысленно вести разговоры. Он не воспринимает сейчас никаких утешений. Он не слышит сейчас ничего, кроме того, что хочет услышать.

— Где вас искать? — спросил священник. — Точнее, где находится мама с ребенком?

— На второй палубе. Там вам скажут, — после чего Слащёв закричал: — Но она не может ждать! Она может умереть!..

Слащёв еще никогда в жизни, даже в самые трудные военные минуты, не испытывал такого отчаянья. Понял лишь одно: все они, каждый по-своему, находились почти в таком же безнадежном положении. Чем помогут они ему? Советом? Но ему не нужны советы. Ему нужно молоко.

И, не говоря больше ни слова, он свернул в другой коридор, пошел по нему. Шел, не глядя себе под ноги. Здесь было так же многолюдно и тесно. Видя этого, как сомнамбула бредущего человека, они невольно поджимались, подбирали под себя ноги.

Слащёв шел, походя и бесцельно пытаясь открыть попадавшиеся на его пути железные двери. Почти все они были заперты. Но одна вдруг поддалась, открылась. И он вошел в тесное сумеречное помещение. Крошечный иллюминатор почти не впускал сюда дневной свет, поэтому горел фонарь.

Слащёв увидел пожилого лысого человека с седыми вислыми усами. Похоже, он был из пароходной обслуги, скорее всего из механиков. Стоя у верстака, он точил напильником какую-то зажатую в тиски железку.

Сам не зная почему, Слащёв присел на железный стул у верстака. Механик нисколько не удивился, лишь мельком взглянул на своего гостя и продолжил работу.

Спустя какое-то время механик вдруг пожаловался:

— Запчастей никаких Машина в край износилась. На Божьей помощи идем. А ну как остановимся? Кто поможет?

Слащёв выслушал механика и в свою очередь пожаловался:

— И у меня тоже… дочка помирает.

Механик отложил в сторону напильник, внимательно поглядел на Слащёва, спросил:

— Болеет, что ли?

— Нет. Только родилась. Только три дня на свете пожила — и помирает.

— Так отчего же? Ей еще жить и жить.

— Молока, понимаешь, у жены нет. С голоду дите помирает. До Константинополя бы как-нибудь. Там больница, врачи. Там молока хоть залейся.

— До Константинополя тут всего ничего. Суток двое, не больше, — попытался утешить его механик.

— Для нее это целая вечность. В ней той жизни, как у воробья. Помрет.

— Ну что ты все заладил: помрет, помрет! — сердито проворчал механик. — Ты ж не один в море. Среди людей.

— Я тут одним рассказал. Посочувствовали, — что-то сдвинулось в голове Слащёва: стало отступать отчаяние, прояснялись мысли. — Что еще можно? Море кругом. И все голодные.

— Люди все могут!

Механик присел на соседний стул, и они так долго сидели молча. Слащёв понял, что ничего больше он здесь не высидит, поднялся.

— Ты куда? — спросил механик.

— Не знаю, — откровенно ответил Слащёв.

— Посиди.

— Некогда. Дите помирает.

— Не мешай! Я думаю.

Через какое-то время он сказал:

— Капусты бы кочан. Или яблок с десяток. У моей бабы, когда третьего родила, тоже молока не стало. От нервов, что ли. Так моя мать ей капустные листы к груди прикладывала. Или яблоки в кашу перетолочь, и тоже.

— Помогло? — поднял глаза на механика Слащёв.

— Девять год пацану.

— Ну да. Это, если от нервов. А от голода?

Механик задумался, потом решительно встал:

— Пошли.

Они долго шли по длинному трюмному лабиринту, заполненному голодными и больными людьми. В каком-то закутке механик остановился. В тусклом свете Слащёв увидел одетую в ватные одежды старуху, и возле нее такой же, тепло укутанный, ватный сверток, из глубины которого виднелись только два любопытных глаза. Старуха сидела прямо на железном полу, вытянув в проход ноги, руку держала на свертке.

— Ну, здравствуй! Как пацан?

— А че ему скоится! Отогрелся, хлеб сосеть, чтой-то свое бормочет, — отозвалась старуха.

— Тебя звать-то как? Мужика твоего знаю, а с тобой не познакомился.

— Авдотья, — ответила старуха и насторожилась: — А че?

— Дите тут у ихней жены помирает. Третий день от роду.

— От болести? — коротко спросила старуха.

— Молока у барышни нету, с голоду. Что присоветуешь?

Старуха немного помолчала.

— С самых родов молока нету?

Механик вопросительно взглянул на Слащёва.

— С самых родов, — ответил Слащёв. — Третьи сутки девочке. Голодная. Сил плакать нет.

— Скверно! — изрекла старуха и, подумав, добавила: — Сахарю бы где достали. В води его распустить, пущай сосеть. Можно хлебушка нажевать и тоже подсластить. Энто не спасение, но какое-сь время проживет.

— А дальше что, Авдотья? — взмолился Слащёв. — Помоги. Век не забуду.

— А мне ничо не надо. Смогла бы, рази отказала б? — и, немного подумав, добавила: — У меня молоко отошло, в аккурат, в вакуацию. Дня четыре назад. Мне б чего горяченького вдоволь поесть, да с хлебушком, може, и возвернулось бы. У меня его много было, на землю сцеживать приходилось.

— Идем! — тронул Слащёва за рукав механик. — До капитана идем, до Анисима Михайловича. Он добрый, чем-нибудь поделится.

И уже через час Авдотья в камбузе хлебала флотские щи. Сняв с себя все теплое, она оказалась совсем не старухой, а статной светловолосой молодицей лет тридцати.

Механик, Слащёв и молоденький кок сидели напротив Авдотьи и смотрели, как она жадно ест. Ее распеленатый малыш лежал рядом с ней на скамейке, что-то сам себе говорил и, поднимая ногу, пытался дотянуть ее до рта.

— Ты — с хлебушком, с хлебушком, оно сытнее! — участливо подсказывал пароходный кок, подсовывая Авдотье все новые куски хлеба.

Но Авдотья ела все медленнее, ленивее и, наконец, облизав ложку, отложила ее в сторону.

— Ты вот что! — сказал кок. — Ты часок походи и возвращайся. Не стесняйся. Я тебе еще макароны по-флотски. Мужик у тебя, слыхал я, тоже флотский?

— Он — на «Кагуле». При машине. Ему не до нас. У их там начальствие плыветь, строгости.

— Хоть знает, что ты при эскадре?

— Сообчала. А передали чи нет — не знаю. Може, думает, у большевиков осталась.

— Ну, и сидела бы дома, в тепле да сытости. Большевики тебя вряд ли бы тронули, — сказал механик. — А как солнышко бы пригрело, мы тут как тут.

— Нешто можно так, не по Святому Писанию? — покачала головой Авдотья. — Куды голка, туды й нитка. Так в Библии прописано.

— Мы ж не надолго. На месяц-два. Горячее бы встретились, — добавил кок.

— Не, не по-христиански так-то. Нельзя.

Когда Слащёв собрался уходить к себе наверх, кок налил в металлический судок щей, отрезал увесистый ломоть от буханки.

— Отнесите своей жинке, извините, не знаю, как вас величать.

— Да-да, забыл представиться. Слащёв.

— Как — Слащёв? Тот самый? — удивленно переспросил кок.

— А что, есть еще другой?

— Яков Александрович? — кок смотрел на Слащёва широко открытыми глазами, в них светилось восхищение. — Сколько раз слыхал!

— Полагаю, ничего хорошего?

— Наоборот! Не знаю, как там у вас, промеж начальства, а промеж солдат… да что вы! Только самые лучшие слова! Как вы под оркестр в атаку ходили, и другое разное!

— Спасибо на добром слове. И за это, — Слащёв указал глазами на судок и завернутый в тряпицу хлеб. — Это тоже дорогого стоит.

— Та чего там, ваше превосходительство! Прокормим до Константинополя. Будем надеяться, и дите ваше выживет, станет вам утешением в старости. Я вам для дочки еще сахарку отсыплю.

Он открыл шкафчик и совочком насыпал в кулечек сахару. Подумал, подсыпал еще.

Загруженный всем этим добром, Слащёв направился к двери камбуза.

— Еще пару слов, ваше превосходительство! — остановил его кок, сияющий от нахлынувшего на него восторга.

Слащёв обернулся.

— Я что еще хочу сказать! Мы хоть и в море, хоть и расплевались с большевиками, а все равно — Россия. И если не истребим друг дружку, то снова к себе вернемся. Ну, может, не мы, так хоть наши дети. И Авдотьин сын, и ваша дочка. Без нас, без наших детей, Россия, как бы это сказать, не в полном комплекте. Или я что-то не так понимаю? Вот вы, в высоком генеральском звании, все изучили, про все знаете, скажите, правильно я мыслю своими камбузными мозгами?

— Тебя как звать? — спросил Слащёв.

— Семеном нарекли.

— У тебя, Семен, государственное мышление. Ты, верно, стихи пишешь?

— Пробовал. Пока не получается. Грамотешки, говорят, не хватает.

— Продолжай писать! Грамотность — дело наживное. У тебя получится.

— Вы думаете?

— Уверен.

— Вы на главный мой вопрос не ответили: что там, в верхах, про все это думают? Вернемся обратно? А то, знаете, у меня под Херсоном немощные родители. И брат, под Каховкой раненый. Тоже в помощи нуждается. Вот я и гадаю, как все будет? Вернемся или не вернемся?

— Непростой вопрос. Не хочу обманывать. Скажу тебе так: вернемся мы или не вернемся, а Россия есть и будет. Ты ждал другого ответа? Его у меня нет, — и Слащёв покинул камбуз.

Вернувшись в каюту, Слащёв хотел поставить на узкий столик судок со щами и, к своему изумлению, заметил, что едва ли не весь столик завален свертками, кульками и кулечками. Из них выглядывали картофелины и луковицы, яблоки и морковины, рассыпной сахар и голубоватый кусковой рафинад, краюхи хлеба и белые сухарики, которые еще несколько дней назад были булочками. Чуть отдельно на расстеленной холстине лежал даже небольшой кусочек сала.

— Что это? Откуда? — удивленно спросил Слащёв.

— Люди принесли, — ответила Нина и затем уточнила: — Сперва что-то принес судовой священник, назвался отцом Антонием.

— Молодой священник?

— Лет двадцать пять, может, чуть больше. И другие тоже что-то принесли. Я отбивалась, говорила: нам столько не надо. А они молча ставили и уходили.

Слащёв вспомнил сегодняшний разговор в камбузе. Вот и ответ: где еще есть такая страна, где люди, голодая, делятся последним?

— Кормила чем-нибудь?

— Сахар расколотила, и из пипетки, как котенка. Глотала.

Слащёв прошел к картонной коробке, склонился над дочерью. Девочка спала.

— Может, все же продержимся до Константинополя, — с надеждой сказал он.

— Боюсь, — ответила Нина. — Ей молоко нужно.

— Будем надеяться на лучшее. Даст Бог, продержимся два дня на жвачке и сиропе. Всего два дня.

Ночью в каюту кто-то настойчиво постучал.

Слащёв вскочил с койки, зажег лампу и открыл дверь. На пороге стояла Авдотья.

— Входи! — обрадованно сказал он. Чуть было сразу же не спросил, как она себя чувствует, не пошло ли молоко. Но по ее деловому виду догадался: то, на что он надеялся, случилось.

Слащёв стал молча наблюдать за Авдотьей.

Она же села на стул и стала расстегивать тесный жакет. Нина удивленно смотрела на незнакомую женщину и постепенно начинала догадываться.

— Отверниться! Бо ослипнете! — грубо прикрикнула она на Слащёва.

Слащёв послушно стал лицом к стенке и даже почему-то закрыл глаза. Теперь он лишь слышал звук расстегиваемых пуговиц, шелест одежды, затем хлюпанье воды.

— Ну, давайте маленьку! — приказала Авдотья уже Нине. И после того, как Нина передала ребенка, Авдотья радостно запричитала: — Ой, яка ж краси-ивенька! Ну, чистый ангелочек!

Авдотья приложила ребенка к груди, и девочка жадно впилась в нее губами.

Слащёв прожил большую жизнь, слышал чарующую музыку и много разных волшебных звуков, но таких… Ребенок чмокал, сопел, сосал, захлебывался, откашливался и снова тихо, с урчанием, сосал.

Нина Николаевна стояла возле Авдотьи и с благоговением наблюдала за кормлением своего ребенка. Первым кормлением.

А Слащёв, по-прежнему стоя лицом к стене, вслушивался в эти божественные звуки, и по его обветренной щеке медленно стекала предательская слеза. Этот суровый человек, боевой генерал, прошедший все войны, которые выпали на его век, впервые за долгие годы не смог сдержать своих чувств…

Глава четвертая

До турецких берегов оставалось всего ничего, несколько часов пути. Шторм прекратился так же внезапно, как и начался, оставив на море лишь легкую зыбь и теплый слабый ветер.

Как предвестницы близкого берега над растянувшейся эскадрой появились сварливые чайки. Они носились высоко над мачтами, обещая хорошую погоду.

Занималось утро, когда со стороны Турции из серой рассветной дымки возник тяжелый французский корабль «Вальдек Руссо». Он быстро приближался и, сделав крутой маневр, пришвартовался к «Генералу Корнилову».

Предупрежденный капитаном, Врангель спустился вниз, чтобы встретить гостей. На борту «Вальдека Руссо» к нему прибыл давно и хорошо знакомый Командующий морской дивизией Леванта контр-адмирал Дюмениль и Верховный комиссар Франции граф де Мартель. С ними также находился неизменный переводчик адмирала месье Сорбье.

— Здравствуйте, генерал! — помахал Врангелю адмирал Дюмениль. — Извините, плохо дали вам спать.

Сорбье улыбнулся неуклюжему русскому адмирала и перевел точнее:

— Господин адмирал извиняется, что своим ранним визитом они с комиссаром нарушили утренний сон.

— У меня бессонница, — буркнул Врангель. — Скажите, пусть поднимаются на борт.

— Они предлагают пройти к нам. У нас уже готов утренний кофе.

— Благодарю.

Врангель обернулся. За его спиной стоял адъютант Михаил Уваров. Он, вероятно, даже не успел умыть лицо и сонными глазами смотрел на Врангеля, ожидая распоряжений.

— Микки, с таким выражением лица не ходят в гости. Идите, досыпайте. Вы мне пока не понадобитесь.

Врангель, поддерживаемый двумя французскими матросами, перешел на «Вальдек Руссо». Здесь его подхватил под руку адмирал Дюмениль, стал что-то говорить ему по-французски.

— Господин адмирал и комиссар рады приветствовать вас и вашу армию в Турции. Да-да, это уже турецкие воды.

— Правда? — улыбнулся Врангель. — А вода ничем не отличается от русской.

— У вас хороший юмор, — сказал Сорбье. — Это не я сказал. Это отметил господин комиссар. Они поздравляют вас с завершением очень тяжелого этапа в вашей жизни.

— Вот уж с чем не следует поздравлять. Лучше выразить соболезнование. Во всяком случае, я чувствую себя, словно на похоронах.

— Вас можно понять, — перевел слова адмирала Сорбье. — Но господину адмиралу больше нравится другое русское выражение…

— Есчо не увечер, — по-русски произнес Дюмениль.

— Только на это я и надеюсь, — согласился Врангель.

Они вошли в салон, где их ждал весь накрахмаленный белоснежный кок и похожие на модных манекенов два юных стюарда.

— Виски, коньяк, водка? — спросил комиссар.

— Насколько я помню, французы начинают утро с кофе, — поморщился Врангель.

— Но мы чтим русские традиции.

— У русских нет такой традиции. Это болезнь, которая передается из поколения в поколение.

— Она неизлечима?

— Отчего же? Вполне излечима. Достатком. Которого в России, к сожалению, почти никогда не было.

Они уселись за стол. Стюарды молниеносно поставили перед ними подносы с кофе, круасанами и джемом и незаметно исчезли.

Какое-то время все четверо молча завтракали. Затем Врангель поднял глаза на комиссара Мартеля:

— Вы, кажется, только из Франции? Поделитесь новостями.

— Я так понимаю, вас больше всего интересуют новости, касающиеся вас и вашей армии? Не далее как три дня назад я доверительно разговаривал с министром иностранных дел господином Барту. Он изложил мне позицию французского правительства по поводу всех последних наших событий.

— Интересно послушать.

— Никаких сюрпризов. Все в пределах прежде оговоренного, — развел руками Мартель: — Франция оказывает вам и вашей армии, ваше превосходительство, всю возможную помощь. Но… но время несколько изменилось. Франция, как вам известно, была вынуждена признать да-факто советское правительство. Следовательно, и наша помощь вам должна соответствовать этой договоренности.

Мартель говорил четко, словно читал заранее написанное. Вероятно, он готовился к этой встрече с Врангелем и уже неоднократно прорепетировал свою речь.

— И что бы это значило? — спросил Врангель.

— Для вас ровным счетом ничего. Для нас… для нас: быть крайне осторожными во всех своих действиях.

— Слишком туманно, — сказал Врангель. — Давайте только несколько уточним наши общие позиции. Прежде всего, я хотел бы знать, все ли лица, эвакуированные вместе со мной из Крыма, поступают под покровительство Французской Республики?

— Вне сомнений, — поспешно согласился комиссар. — И все же, хотелось бы еще раз уточнить, что вы, ваше превосходительство, под этим подразумеваете?

— Мы с вами там, в Крыму, все это уже однажды оговаривали. Но мне не трудно повторить, — настойчиво сказал Врангель. — Ну, прежде всего, необходимо всех русских эвакуированных — как военных, так и цивильных — обеспечить пищей и кровом, всем раненым и больным оказать медицинскую помощь.

— Это не подлежит сомнению, — согласился комиссар.

— Далее, — продолжил Врангель и на мгновение смолк.

Во время последних боев и позже, при погрузке армии на корабли, Врангель долгими бессонными ночами мечтал о том, как он не только сохранит в неприкосновенности свои воинские подразделения, но и соберет в единый кулак все разбросанное по зарубежью российское воинство. Весною с удвоенными силами он собирался снова вернуться на Российскую землю, но уже победителями. Эта мечта грела его душу. Он верил, что это возможно, хотя и требовало неимоверных физических и нравственных усилий. Ибо потрясения, которые уже перенесла армия, бесславно покидая родную землю, были ужасны, неизвестность непредсказуема, лишения непереносимы. Но он надеялся, что пройдет короткое время, и он возродит армию в ее лучшем виде, способную вернуть России ту Россию, которую они покинули.

— Далее, — повторил Врангель. — Надеюсь, никто не станет вмешиваться в фактический строй армии и в ее воинскую дисциплину.

— Это ваша прерогатива, и на нее, как я понимаю, никто не собирается посягать, — успокоил Врангеля комиссар.

— Я о том, что ни моя армия, ни ее командование не должны оказаться в зависимости от какой бы то ни было политической или общественной организации.

Комиссар ничего не сказал Врангелю о последних напутственных словах ему министра иностранных дел Барту: нынешняя российская армия больше никому не нужна. Она должна незаметно раствориться. Как это ни прискорбно, но возникла новая, и отнюдь не слабая страна, советская, большевистская Россия, и этот факт в мировом раскладе, хочешь — не хочешь, придется учитывать.

— Да-да, — рассеянно сказал комиссар Мартель, все еще размышляя о разговоре с месье Барту.

— Отсылаю вашу память к новороссийским событиям, — продолжил Врангель. Разница между Новороссийском и Крымом в том, что на этот раз нам удалось избежать бесславного поражения. Не хочу и не имею права допустить, чтобы нас теперь лишили надежды на будущее, но и втоптали в грязь память о понесенных армией кровавых жертвах.

— Но ваши подвиги, равно как и ваши жертвы, никто не собирается умалять, — вклинился в разговор адмирал Дюмениль.

— Моя цель — не только сохранить физическую жизнь людей, но и в условиях изгнания вновь возродить русскую армию.

«Ну-ну, посмотрим, господин генерал, как это у вас получится» — подумал комиссар. Он вспомнил о не таких уж давних печальных событиях, касающихся русской армии. Во время Мировой войны против немцев в составе французской армии воевали четыре русских бригады, что-то около сорока тысяч человек. По окончании войны всех русских решили отправить на родину, на укрепление армии Деникина. Но у какой-то части солдат и офицеров к тому времени уже возникли иные планы: кто-то стремился попасть в стан большевиков, кто-то просто устал от войны, а кто-то уже прижился на чужбине. В Россию вернулись лишь пятнадцать тысяч, двадцать пять испарились в пути. Армию Деникина пополнили всего лишь четыре тысячи.

«Боюсь, такая же участь постигнет и вашу армию, господин генерал», — подумал комиссар. Вслух же сказал:

— Не стоит повторять уже однажды оговоренное. Давайте перейдем к конкретике. Лучше меня об этом доложит вам адмирал Дюмениль.

Адмирал пододвинул к Врангелю оперативную карту.

— Где-то через пару часов войдете в устье Босфора. Пройдете по нему через Константинополь и частично поставите флот на временный отстой вот здесь, в заливе Мод, частично вот здесь, у Принцевых островов, — водил пальцем по карте Дюмениль. — Это не надолго, пока соберется вся эскадра.

— Ну, а дальше? — поинтересовался Врангель. — Как французская сторона представляет наше дальнейшее будущее?

— Дальше, ваше превосходительство, начнется работа, — сказал адмирал. — Хочу заметить, нелегкая и кропотливая. В городе мы можем оставить только штатских. В ранге беженцев. Раненых и больных обследуем и отправим по госпиталям. Это займет у нас какое-то время. Затем займемся армией. По предварительным прикидкам, армия будет размещена на полуострове Галлиполи, в районе Чаталджи, и на Эгейском море, на острове Лемнос. Военный флот вместе со всем личным составом, в том числе и кадетский морской корпус, правительство Франции предлагает временно разместить в Бизерте. Там глубокая и удобная бухта.

Ни спорить, ни возражать Врангель пока не мог. Он сейчас впервые услышал эти географические названия, кроме разве что полуострова Галлиполи, который совсем недавно, в пятнадцатом году, был ареной кровопролитных боев за проливы Босфор и Дарданеллы.

— Тот самый Галлиполи? — спросил Врангель.

— Да, тот самый, ваше превосходительство.

Сумасшедшая история! Газеты едва ли не всего мира на протяжении всего 1915 года регулярно отслеживали события, происходившие на этом малоизвестном турецком полуострове. Там шла жестокая война за проливы Босфор и Дарданеллы, в которой невесть почему среди тех, кто был заинтересован (Англия и Франция), сражались и гибли австралийцы и новозеландцы. Где Австралия, а где этот крохотный полуостров, на котором нашли свою смерть тысячи чужеземных солдат? Каким ветром занесло их сюда? Что потеряли они здесь, вдали от своей, расположенной за морями-океанами, родины?

Впрочем, неисповедимы пути Господни! Вероятно, так и австралийцы сегодня, глядя на карту мира, с недоумением размышляют, почему часть русских покинула свою обширную и богатую территорию и отправилась за счастьем в чужеземные края.

Объяснить это можно, понять нельзя.

— А что, этот полуостров? Я имею в виду Галлиполи. Он, верно, необитаем? — спросил Врангель у своих собеседников.

— Вовсе нет. Он довольно густо заселен. Там есть город, в котором для наблюдения за порядком размещен сенегальский батальон французских колониальных войск. Есть несколько больших и малых селений.

— Но ведь в дни боев, судя по газетным сообщениям, там было все перепахано артиллерией.

— Это правда. Но сейчас большинство зданий восстановлено. Часть вашей армии там вполне сможет разместиться. Без особого комфорта поначалу, но все же… Потом обживетесь.

— У нас для этого нет времени. Как у нас говорят: «В гостях хорошо, а дома лучше».

— Будем надеяться, так и будет, — поддержал Врангеля адмирал.

По железной винтовой лесенке прозвучали торопливые шаги, и в двери возник один из стюардов, сказал несколько слов.

— Ну, вот! Впереди уже видны турецкие берега, — перевел месье Сорбье и обратился к Врангелю. — Не желаете ли взглянуть, ваше превосходительство?

— Увольте! Я на них насмотрелся весной этого года, — Врангель поднялся. — Благодарю за приятную беседу. Пойду к себе.

— До встречи в Константинополе, — попрощались с Врангелем Дюмениль и де Мартель.

Через короткое время «Вальдек Руссо» отшвартовался от «Генерала Корнилова» и, издав протяжный прощальный гудок, умчался туда, где вдали в тумане проступала зубчатая полоса турецкого берега.

Слащёв вернулся с палубы в свою каюту.

— Ну, что там? — спросила Нина.

— Там — Турция! — он подошел к зеркалу, посмотрел в него на себя, провел рукой по трехдневной щетине и сказал сам себе. — А, плевать!

— На кого?

— На себя, — сказал он. — Слушай, а может, отпустить бороду? Помнишь, зимой прошлого года, в Екатеринославе? Тебе, кажется, тогда понравилось?

— Нет-нет! — торопливо отозвалась Нина. — Ну, сам подумай: будешь идти с дочкой, а все будут думать, что ты ее дед, — и затем добавила: — Побудь еще хоть лет десять молодым.

— Мне сегодня просто не хочется бриться, — объяснил Слащёв.

— Ну и не брейся.

— Нельзя. В Константинополе будет официоз: придет встречать эскадру наш российский посол, наверное, будет кто-то от турецкого султана, — Слащёв обернулся, позвал: — Пантелей! Где ты, старый разбойник? Знаю же, под дверью стоишь!

Пантелей, и верно, открыл дверь, просунул голову в каюту:

— Чего кричите, ваше превосходительство! Дитю разбудите!

— Но-но! Больно разговорчивый стал! Где мой парадный мундир?

— Той, шо из музею?

— Нормальный мундир! Генеральский. Небось не почистил?

— А на шо його чистить, як вы в ем никуды не ходилы. Принести?

— Дурацкий вопрос.

Пантелей исчез и вскоре появился, неся на вешалке выглаженный генеральский мундир.

Проснулась от домашней суеты и тихо пискнула дочка. Нина бросилась к ней.

— Може, Авдотью позвать? — спросил Пантелей.

— Сама придет, — сказала Нина. — Она знает.

— Шести сутки дитя на свити живэ, а як звать — не придумалы. Кошенятку чи там собачатку, и тем сразу имя дають, — покидая каюту, ворчливо сказал Пантелей. И, уже прикрывая дверь, добавил: — Там, в городи, этот… ихний поп, он ей турецьке имя присвое. И буде она якаясь Халима чи Далила. Срамота!

Когда дверь за Пантелеем закрылась, Слащёв сказал:

— А и правда, что ж это мы?

— Я думала об этом, — Нина подняла глаза на Слащёва. — Хотела такое, что б тебе понравилось. Может, Софья? Или Стефания? Так мою маму звали.

— Ты русские имена вспоминай. Наша дочь — россиянка.

— Ну, Елизавета или Екатерина?

— Ага. Еще Анна. Тебя все больше царские имена нравятся. Или уж какие-то совсем нерусские: Стефания, — начал сердиться Слащёв. — Ты мне хоть одно простое русское имя назови!

— Авдотья! — с вызовом сказала Нина.

— Авдотья? А что, ничего имя. Вполне. А уменьшительное? Ну, как ее сейчас, такую манипуську, будем звать?

— Авдуня, Авдушечка, Дуня.

— Дуня — это Евдокия. Нет, не то! — Слащёв пару раз прошелся по каюте, подошел к колыбельке, отогнул край одеяльца, улыбнулся ей, спросил: — Не спишь… Маруська?

Девочка тихо пискнула.

— Отзывается, — радостно сказал Слащёв. — Ты слышала, Нина? На Маруську отзывалась. Может, и вправду?..

— Ну, Яша! Неужели ничего лучшего не можешь придумать? Маруся! — возмутилась Нина. — У нас вечно пьяная дворничиха была Маруся.

— А у меня бабка была Маруся. Хорошая. Я ее очень любил. Она мне свой лорнет подарила. Я из него потом подзорную трубу сделал, — и потеплевшим голосом произнес: — Баба Маруся. Мария Иосифовна. А можно еще Марья, Маша.

— Я хотела красивое имя.

— Дурная ты, Нинка! Человек красит имя, а не наоборот.

— Да! Но Маруся? — не соглашалась Нина. — Такого и в святцах, наверное, нет.

— Обязательно есть! Как же! — упрямо сказал Слащёв: — Ма-руся! Ты только вслушайся! Ма-руся! Мама Руси! Придумай имя лучше! То-то же! — и Слащёв снова заглянул в колыбельку: — Маруська! Скажи своей дурной мамке, что тебе нравится!.. Слышишь? Молчит! Значит, согласна!

Слащёв стал надевать свой парадный генеральский мундир.

— Ты куда? — спросила Нина.

— К капитану. У него там, в вахтенном журнале, записано, что такого-то числа на борту «Твери» во время перехода из Севастополя в Константинополь у генерала Слащёва и ординарца, юнкера Нечволодовой, родился ребенок женского полу. Пусть имя проставит — Маруся.

— Мария! — настойчиво поправила его Нина. — Как в святцах.

— Пусть будет Мария, — неохотно согласился Слащёв.

— Ну, и зачем это? Кому это интересно?

— Дремучая ты, Нинка. Это же первый Маруськин документ. Их еще много у нее будет. А этот — первый: «метрическая запись». Самый главный документ.

И Слащёв вышел. Вскоре в каюту вошла Авдотья:

— Ну, як тут моя кнопочка? — спросила она.

— Уже не кнопочка. Марусей величают.

— Маруся? — переспросила Авдотья. — А я думала, вы ей якось панскэ придумаете. Маруся! Красиве имя, — и она стала расстегивать жакет.

Глава пятая

Адмирал Дюмениль оказался прав: около полудня «Генерал Корнилов» вошел в Босфор. В самом устье к нему подскочил небольшой юркий катер и на борт, тяжело отдуваясь, поднялся грузный турок — лоцман. Он учтиво поздоровался с капитаном и при этом прознес несколько слов:

— Руссики: Карашо. Добри ден.

Капитан с некоторым сомнением оглядел лоцмана, скорее сам себе, чем ему, сказал:

— Ну, и как мы с тобой, друг сердечный, поведем крейсер?

— Друг, карашо, — удовлетворенно кивнул лоцман и неожиданно спросил на чистом английском: — На каком языке капитан предпочитает общаться? На английском, французском?

— Пожалуй, на английском, — принял предложение лоцмана капитан.

— В таком случае тихо вперед! — приказал лоцман. — Следуйте строго за катером и больше придерживайтесь правого берега.

Босфор был остаточно узкий для крейсера, но капитан вспомнил о том, что и через него, и через Дарданеллы совсем недавно без особых трудностей проходили суда и более крупные, такие, к примеру, как российские линкоры «Святой Пантелеймон» и «Императрица Екатерина».

Они плыли мимо отдельно стоящих на обоих берегах скромных беленьких домиков. Большей частью они были сложены из мастного известняка. Между ними можно было заметить и совсем бедные хибарки, сколоченные из досок и фанеры. По улицам неторопливо ходили люди, двигались пароконные телеги, реже их надрывно тянули маленькие ослики. На берегу, у самого обреза воды, игрались дети.

Чужая жизнь, до краев заполненная осенними хлопотами, была так понятна недавним крестьянам, за годы войны истосковавшимся по такой неспешной мирной работе.

— Просо, что ли, убирают?

— Какое просо! Кукурузу на корм. Второй урожай. У нас, гляди, она повыше.

— Обыкновенное дело. Дождей кот наплакал. Считай, почти что Африка.

— У нас косят в августе, когда стебель сочнее, слаще.

— У их все по-другому. Даже месяц, и тот чужой.

Чем дольше плыл «Генерал Корнилов» по Босфору, тем больше, скученнее становились селения. Потом они как-то незаметно и вовсе слились в один сплошной город с красивыми домами, белоснежными дворцами с византийскими куполами-полушариями. И повсюду, насколько хватал глаз, тонкими свечками возвышались минареты.

— Константинополь, — сказал лоцман. — Он же Истамбул.

— Когда-то наши давние предки называли его Цареградом, — вспомнил капитан.

— Это было очень давно. Но славяне оставили здесь по себе замечательную память, — лоцман указал вдаль. — Смотрите туда! Видите белый купол? Знаменитая Айя-София. Когда-то христианская церковь Святой Софии, теперь она радует своей красотой сердца турок.

Солдаты, скопившиеся у бортов крейсера, тоже с восторгом глядели на диковинный город.

— Господи, куда нас занесло! — тоскливо вздохнул кто-то из них.

Было обеденное время, и город настойчиво обозначал себя самыми различными звуками: заунывным пением муэдзинов и квакающими клаксонами автомобилей, басовитыми гудками океанских лайнеров и пронзительными перекличками буксиров, нетерпеливыми голосами портовых докеров и надрывными воплями торговцев воды и кофе. Все это сливалось в один равномерный и тревожный гул.

По улицам сплошным потоком двигались люди, видны были только людские головы, эдакий заводской конвейер, плывущий в одну и другую сторону. Иногда на перекрестках эти потоки смешивались, но тут же восстанавливали свои порядки.

Затем город стал постепенно удаляться. Лоцманский катер стал отворачивать к левой, азиатской стороне берега, к дачным пригородам Константинополя. При этом он издавал частые резкие гудки, предупреждая бесчисленные парусники, шхуны, фелюги об опасности и расчищая путь для крейсера.

«Генерал Корнилов» какое-то время двигался мимо стоящих на якорях мрачных английских и французских дредноутов. Свободные от вахты матросы высыпали на палубы, рассматривая русский крейсер. О событиях в России они были наслышаны и сейчас стали свидетелями последнего акта русской трагедии.

Осталась за кормой европейская часть Константинополя. «Генерал Корнилов» вошел в Мраморное море и через короткое время бросил якорь на виду у пригородных дач в заливе Мод.

С тех пор как крейсер подошел к Константинополю, Врангель покинул каюту и молча стоял вблизи капитанской рубки, рассматривая город. Совсем недавно, буквально весной, он был уволен Деникиным в отставку и, не обремененный тяжестью ответственности за судьбы белой армии, безмятежно ходил по константинопольским улицам, собираясь в ближайшие дни уехать в Англию или Бельгию и навсегда забыть Россию.

Врангель почти наизусть помнил это письмо Деникина. Разуверившийся во всем, он прислал полное отчаянья письмо Драгомирову, а Драгомиров, предчувствуя большие перемены, переслал копию этого письма ему. Деникин писал: «Три года российской смуты я вел борьбу, отдавая все свои силы и неся власть, как тяжкий крест, ниспосланный судьбой. Бог не благословил меня успехом войск, мною предводимых. Внутренняя связь между вождем и армией порвана. И я не в силах более вести ее. Предлагаю Военному Совету избрать достойного, которому я передам преемственно власть и командование».

Врангель прочитал это письмо здесь, на набережной Константинополя. В своей приписке, приложенной к письму, Абрам Михайлович Драгомиров слезно просил его вернуться в Севастополь и тоже принять участие в Военном Совете, и еще писал, что он поддержит его кандидатуру на избрание Верховным главнокомандующим.

Прочтя это послание Деникина и слезное письмо Драгомирова, Врангель принял для себя единственное решение: отказаться от столь лестного предложения. Он уже тогда был обуреваем мрачными предчувствиями в успехе этой борьбы.

Но случились события, которые повлияли на решение Врангеля. Русский посол в Константинополе сообщил тогда Врангелю, что англичане подготовили ультиматум британского правительства. В нем Деникину с дипломатической вежливостью указывалось, что он устал и должен уступить свое место другому. В случае, если он откажется подчиниться, британское правительство прекращает ему поддержку и какую бы то ни было помощь.

Собственно, этот оскорбительный ультиматум оказал решающее значение на решение Врангеля. 22 марта 1920 года английский дредноут «Эмпериор оф Индия» с Врангелем на борту прибыл из Константинополя и бросил якорь на севастопольском рейде.

И вот снова этот же Константинополь, а между мартом и октябрем двадцатого бесконечные бои, потери и разочарования. И уже не он, а Деникин, сидя в тепле и покое, наблюдает за тем, как бесславно закатывается звезда барона Врангеля.

Деникин испил чашу позора раньше, ему предстояло сейчас.

Если и мог Врангель себя чем-то утешить, то только тем, что он покинул Россию, сохранив ее армию от полного уничтожения. Он верил, заставлял себя верить в то, что это еще не конец, что довольно скоро, весной или уж, в крайнем случае, летом, он еще ступит на святую для каждого русского брусчатку Севастополя.

Капитан «Генерала Корнилова» попрощался с лоцманом, как водится, рассчитавшись с ним и вручив полагающийся пакет с российскими подарками. И лоцманский катер вскоре снова заторопился назад, в устье Босфора, к деревушке Анадолу Каваи за новой партией российских судов.

К вечеру лоцманский катер сделал еще несколько ходок. Потрепанные недавним штормом суда, они, как цыплята к наседке, со всех сторон жались к «Генералу Корнилову». На многих их них были подняты отчаянные сигналы «Просим о помощи! Еды и воды!», «Терпим голод!», «Воды!».

Вместе с вошедшими в залив судами на «Корнилов» вернулись генерал Кутепов и адмирал Кедров. Последние двое суток они находились на крейсере «Кагул» и оказывали помощь терпящим бедствие судам эскадры.

К утру в заливе Мод уже стало тесно, и адмирал Кедров стал направлять вновь прибывающие суда на стоянку к Принцевым островам Бюйюкада и Бургузада.

Когда совсем рассвело, вокруг стоящих на якорях российских судов началось настоящее грабительское торжище. Прознав о бедственном положении, от дачных строений к судам устремились десятки лодок с пронырливыми негоциантами. Они плавали между судами, предлагая людям лепешки, жареную рыбу, куски баранины, грозди винограда и фиников, инжир, рахат-лукум и другие восточные сладости.

Изголодавшиеся люди снимали с себя последнее: кольца, серьги, кулоны, браслеты.

На громкие выкрики бесцеремонных спекулянтов из каюты на палубу вышел Слащёв. Несколько лодок обступили «Тверь», и торгаши, подобно пиратам, берущим судно на абордаж, пытались забраться на нижнюю палубу. Это у них не всегда получалось. И тогда в ход пошли веревки. Процедура была предельно простая. Коротко договорившись о товаре, покупатели опускали на веревке вниз серьги, часы или золотое кольцо, и тут же наверх поднимался пакет с жареным мясом или несколько гроздей винограда.

Наглый толстый турок в малиновой феске медленно продвигался вдоль борта «Твери» и время от времени выкрикивал, рекламируя свой товар:

— Миясо, миясо! Карашо миясо! — и, поднимая жирными руками жареную баранину, подносил ее ко рту, отрывал мощными зубами кусок и смачно жевал. Проглотив, снова принимался кричать: — Миясо, миясо!

Неподалеку от Слащёва свесился через палубное ограждение крупный, высокого роста незнакомый ему генерал-лейтенант и пытался торговаться с турком:

— Что ты хочешь за мясо, фармазон! — густым басом обратился он к турку.

— Миясо! Карашо! — откликнулся турок.

— Ну, и давай его сюда!

Здесь же, рядом с генералом, стояла уже знакомая Слащёву дородная дама в своей неизменной горностаевой накидке и с белой пушистой собачкой на поводке.

«Генерал Соболевский» — вспомнил Слащёв встречу с этой дамой в коридоре парохода. И собачку вспомнил, кажется, ее зовут Зизи?

— Ну, сколько хочешь? Мани? — продолжал торговаться генерал.

— Кароши мани! Доллар карашо! Фунт карашо!

— Я ж не американец. Где я тебе возьму доллар? — сказал генерал.

— Франк карашо! Лира, динар драхма можно!

Знал бы он, этот наглый торгаш, что прибывшие сюда пароходами из Крыма русские были почти нищими. Во всяком случае, тех денег, которые бы интересовали турецких торгашей, у них не было. Царские кредитные билеты не были обеспечены никакими государственными ценностями, поскольку уже не было даже самого государства, и стали обычными фантиками, представляющими интерес разве что для нумизматов. Лишь те, кто сумел в последние дни перед эвакуацией нажиться награбленным, вступали в сделки с турецкими торгашами.

— Нету у меня франков! И драхм я никогда в глаза не видел! Как же мы с тобой, турок, договоримся? — оценив взглядом лежащие на дне лодки продукты, генерал с досадой обернулся к жене, приказал: — Сними, Глаша, чего-нибудь с пальцев!

— Ты с ума сошел, Алекс! Это же бриллианты!

— Да ладно тебе! Не скаредничай! — обозлился на жену генерал. — Жрать охота! Снимай! Не то я свои золотые часы ему спущу!

Мадам Соболевская начала послушно снимать с пальца кольцо. Она хорошо знала своего мужа, и поэтому искренне пыталась снять хотя бы одно кольцо. Она слюнявила пальцы и изо всей силы пыталась что-то сделать, но тщетно.

— Ну, быстрее! Быстрее! — нетерпеливо ворчал генерал.

— Не получается! — едва ли не со слезами на глазах простонала мадам Соболевская.

— Ну, и хрен с тобой! — генерал решительно полез в карман и извлек оттуда часы. Они заиграли на утреннем солнце золотыми отблесками. Он привязал часы к веревке и опустил их вниз, достаточно низко, чтобы турок мог хорошо рассмотреть товар, но не настолько, чтобы мог взять в руки.

— Ну, что хорошие часики?

— Карош! Карош! — затанцевал в лодке турок от предвкушения такой добычи. — Тавай-тавай!

— Не торопись! Отдаешь все, что в лодке!

— Тавай-тавай!

— «Давай-давай!». Понял, фармазон, что хорошие часики? То-то же! Значит так, ты мне все, что в лодке, а я тебе часы! Договорились?

— Карош, карош!

Генерал пониже опустил часы. Турок молниеносно оценил их и тут же торопливо спрятал в карман. После чего привязал к веревке холщевую сумку с вареным мясом и выпустил ее из рук. Сумка с мясом повисла в воздухе.

— Что? И это все? — удивленно спросил генерал.

— Кароши миясо! Кароши!

— Не-ет! Мы так не договаривались! — свирепо гаркнул генерал.

Турок понял, что покупатель недоволен и сейчас придется возвращать часы.

— Кароши миясо! — торопливо отталкиваясь от борта «Твери», выкрикнул турок. Затем он схватил весла и заработал ими что есть силы. Лодка стала удаляться.

Генерал не сразу понял, что турок просто решил его обмануть. А когда понял, стал торопливо шарить по карманам в поисках револьвера. Но он налегке вышел из каюты и, конечно же, не предполагал, что ему понадобится оружие.

Слащёв понял затруднение генерала. Он вынул свой револьвер и выстрелил.

Пуля не задела турка. Она лишь пробила днище, и в отверстие тонким фонтаном полилась вода.

Испуганный турок еще сильнее стал налегать на весла. Одно весло не выдержало и с громким хрустом сломалось. Но перепуганный беглец, уже ничего не соображая, стал с удвоенной силой грести одним веслом. И лодка, выписывая дугу, начала вновь приближаться к «Твери».

Когда до парохода оставалось совсем близко, турок понял, что произошло. Он поднял голову и увидел стоящих вверху над собой людей. Среди них он заметил генерала, у которого пытался украсть часы, рядом с ним стоял еще один военный и держал в руках револьвер.

Понимая, что он проиграл, и что речь сейчас уже идет не о часах, а о его жизни, турок тонким голосом закричал:

— Русика карашо! Миясо карашо! Доллар — нэт! Не карашо!

Что хотел сказать турок, никто не понял.

Но он уже принял свою судьбу и стал одним веслом покорно подгребать к борту «Твери». Схватился за все еще висящую за бортом холщевую сумку, торопливо вынул из кармана генеральские часы и положил их в сумку. Спросил:

— Так карашо?

Ему не ответили.

Оттолкнувшись веслом от борта корабля, он на прощание снова выкрикнул:

— Кароши миясо! Тавай-тавай!

А вокруг и возле «Твери» и других кораблей продолжалась шумная торговля, и этого мелкого происшествия, вероятно, никто не заметил.

Врангель с борта крейсера с молчаливым любопытством наблюдал за этим грабительским торжищем. Подойдя к нему, Кутепов сказал:

— Ярмарка! Поистине, Ирбитская ярмарка, Петр Николаевич!

— Непотребство! — в ответ сердито отозвался Врангель. — Это надо бы прекратить. Вон англичане в свои бинокли на нас уставились. Потешаются. Мы выглядим папуасами.

Кутепов тоже нахмурился.

— Я бы понял вас, ваше превосходительство, если бы французы исполнили свой долг и, как и было оговорено, обеспечили людей пропитанием, — сухо сказал он. — Пока я не заметил никаких телодвижений в эту сторону. Ладно, здоровые люди хоть что-то съестное выменяют. А каково раненым? Ни еды, ни лекарств! Трое умерли уже здесь.

Врангель молча выслушал этот упрек и понял, что Кутепов прав.

— Я не смогу вот так сразу, даже с помощью оружия, остановить эту торговлю — оправдываясь, продолжал Кутепов.

— Распорядитесь, пусть подготовят мой катер, — не вступая в дальнейший разговор, коротко приказал Врангель и вернулся в каюту, чтобы надеть свой парадный мундир.

И уже через несколько минут он в сопровождении Михаила Уварова направился к причалам европейской части Константинополя, где ошвартовался «Вальдек Руссо».

Адмирал Дюмениль и месье Сорбье встретили Врангеля радушно. Находившийся под впечатлением справедливого упрека Кутепова, Врангель не смог сдержать свой гнев. Он на ходу, еще по пути в кают-компанию, выложил адмиралу все, что он думает о союзниках. Упомянул и о голоде, и о страданиях оставленных без медицинской помощи больных и раненых.

Адмирал не торопился оправдываться. Он проводил Врангеля в кают-компанию, усадил в кресло.

— Кофе, чай? — спросил он. — Круасаны?

— Ничего, — холодно сказал Врангель. — Я — не в гости, извините. Я хочу получить ответ на единственный вопрос: что происходит? Еще чернила не высохли под договором о вашей помощи. Где она?

— Ваше превосходительство, о чем бы вы хотели получить ответ в первую очередь? Вероятнее всего, о раненых и больных? — тихо и ласково заговорил адмирал, и даже в переводе месье Сорбье звучали эти мягкие, успокаивающие интонации.

— Да, пожалуйста!

— Хочу вам доложить, мой генерал, что небольшое недоразумение с ранеными уже улажено. И поверьте мне, нашей вины, то есть вины Франции, в этом нет.

Врангель слушал, не поднимая головы.

— Мы заранее договорились, что большинство раненых и больных будут размещены в турецких госпиталях и больницах. Причина, надеюсь, вам понятна? Мы содержим здесь, в Турции, довольно скромный армейский контингент и, если возникает какая-то необходимость, довольствуемся своими скромными лазаретами. Тяжело больных тут же отправляем на родину. С вашими людьми — иное дело. У вас речь идет не о десяти, и даже не о ста человеках. Их что-то около трех тысяч. Я не ошибаюсь?

— Приблизительно, — все так же угрюмо согласился Врангель.

— Разместить сразу такое количество раненых и больных даже в таком большом городе, как Константинополь, совсем не просто. Понадобилось время. Как мне недавно сообщили, госпитали и больницы подготовлены. И сейчас, в это самое время, два турецких парохода с медиками на борту, размещают ваших больных и раненых по лечебным учреждениям. Надеюсь, такой ответ вас удовлетворит?

— Благодарю вас, — Врангель с трудом сменял гнев на милость. — А что с продовольствием?

— К вечеру наши интенданты доставят на суда сухой паек. Пока — на три дня, — сказал адмирал. — Надеюсь, к этому времени будут улажены все формальности, и начнем размещать вашу армию на заранее определенные места.

— И последнее. Пожалуйста, распорядитесь пополнить на судах запасы питьевой воды, — попросил Врангель.

— Да, конечно! Приказ об этом отдан еще вчера.

Собственно, конфликт на этом был исчерпан. Врангель, вернув лицу выражение благорасположенности, попрощался с хозяином «Вальдека Руссо».

Было немного за полдень, возвращаться на крейсер еще не хотелось и он решил прогуляться по одной из самых нарядных улиц города — Истикляль, и заодно навестить своего давнего знакомого, российского посла в Турции Нератова. Он до сих пор не навестил Врангеля, хотя, конечно, был извещен о прибытии в Константинополь русской эскадры. Это так не было на него похоже.

Они неторопливо шли по улице, блистающей витринами цветочых магазинов, вывесками кофеен, отелей и банков. Не в пример Таврии и даже Крыму, здесь еще не сильно ощущалось наступление осени. И все же к пряным дымам жареного на мангалах мяса уже примешивался горьковато-печальный дымок сжигаемых в парках и садах облетающих листьев.

— А что, Мишель, не выпить ли нам хорошего крепкого турецкого кофе? — весело спросил у Микки Врангель.

— Неплохо бы! Но, насколько я знаю, Петр Николаевич, «керенки» у них дешевле газетной бумаги, — так же весело отозвался адъютант.

— Надеюсь, доллары их удовлетворят, — сказал Врангель, сворачивая к стеклянному кафетерию.

Кафе было небольшое, всего на шесть или восемь столиков, с легкими ажурными перегородками, создающими некую иллюзию уединения, но и не мешающими, впрочем, видеть всех посетителей. Когда их глаза после улицы привыкли к уютным сумеркам, они разглядели в самом дальнем углу нескольких турок, они, темпераментно переговариваясь, азартно играли в бектаммон. Эта игра чем-то напоминала нарды. Ближе к входу за столиком одиноко сидел усатый, похожий на кота, старик в вылинявшей феске и сосредоточенно курил кальян.

Едва они вошли, как перед ними возник официант и, легко определив в посетителях иностранцев, молча проводил их к отдельно, чуть на отшибе стоящему столику. Второй официант с легким, едва заметным поклоном, поставил перед ними крохотные чашечки с наргиле и большие чашки — с ароматным кофе.

— Что-нибудь еще? — спросил он по-английски. — Насколько я понимаю, вы ведь русские?

— Вы угадали, — ответил Врангель тоже на английском.

— Это легко. По вашей форме. И потом, весь город знает, что сюда пришла русская эскадра.

— Совершенно верно.

— Говорят, у вас уже кончилась война? — продолжил официант.

— Я тоже это слышал, — и, чуть помедлив, Врангель добавил: — Пока кончилась.

— У нас тоже война, — сказал официант. — Только у нас она поменьше, чем в России. Мы воюем с греками и немножко между собой, — и, едва не шепотом, он произнес: — Мустафа Кемаль, может, слыхали? Только он не хочет воевать в городах. Мы слишком бедная страна, и он не хочет разрушать дома.

Когда они, выпив кофе, покидали заведение, официант проводил их до выхода.

— Желаю вам хорошего отдыха и весело провести время.

— Да, веселья у нас хоть отбавляй, — улыбнулся Врангель.

— И заходите еще. Мы любим русских.

— Любишь русских, а язык выучил английский, — шутливо упрекнул его Врангель.

— Не-мно-шко… Плехо, — попытался реабилитироваться официант, и затем четко, почти без акцента произнес по-русски: — Я вас отчен любилю! — и как цирковой артист после трудного номера, широко раскинув руки, добавил: — Вуаля!

Они еще немного бесцельно побродили по Истикляль, затем на крошечном скрипучем трамвайчике доехали до здания русского посольства. Его меньше ста лет назад построили итальянские архитекторы.

Во дворе посольства было многолюдно. Российские графы и князья, дворяне, помещики и заводчики, спасаясь от большевиков, уже который месяц со всеми чадами и домочадцами здесь коротали дни. Они не разъезжались по другим странам, все еще надеясь на скорое возвращение домой.

Врангеля неприятно поразило, что среди стариков здесь было довольно много молодежи.

Все эти люди, прижившиеся в посольском дворе и в опустевших кабинетах, ставших теперь общежитиями, радостно встречали каждого нового человека, надеясь услышать от него обнадеживающие новости.

Не избежал этой участи и Врангель. Его узнали, бросились к нему, обступили.

— Ваше превосходительство! Ваше превосходительство! Вы оттуда? Скажите хоть что-то хорошее, успокаивающее. Ну, хоть несколько слов!

Врангель мрачно оглядел толпу:

— Прежде я хотел бы получить ответ на мой вопрос!

— Да-да! Слушаем!

— Почему эти юноши здесь, а не там, где им надлежит быть, когда отчизна в опасности? — недобрым тоном спросил Врангель. — Почему не встали грудью на защиту своих же богатств? Кровь своих отпрысков вы цените дороже крови тех, кто пролил ее там, на полях России?

Что могли они ответить? Какое-то время толпа молча переминалась.

Врангель сделал движение, чтобы продолжить свой путь. Но окружившие его не расступились. У них были свои вопросы, они были уверены, что только он, Врангель, знает всю правду и сможет ее им открыть.

— Ваше превосходительство! — продвинулся вперед пожилой, тощий, как жердь, лысоватый господин, но вспомнил, что не представился: — Извините, князь Левитов! Так я — насчет детей. Все, подлежащие призыву — с вами. А эти…

— А эти — дезертиры! — зло сказал Врангель и снова попытался протиснуться сквозь толпу. Ему попытался помочь Уваров. Но толпа не расступалась.

— Ваше превосходительство! Мой сын погиб под Каховкой! — прозвучал женский голос. Врангель отыскал взглядом простоволосую седую женщину, сказал ей:

— Сочувствую вам, мадам!

— Скажите хоть слово! На что надеяться? — вновь оживилась, загомонила толпа.

— А правда, что генерал Пермикин собрал в Польше большое войско? — прозвучал мужской голос. — Говорят, собирается выступить на Москву?

— Не знаю.

— Ваше превосходительство! — поднял над толпой руку мужчина восточной внешности. — Асланов. Князь. Слышал, союзники, да? Собираются высадить десант в Крыму, Одессе и на Кавказе.

— Не слышал.

— И вашу армию собираются…

Что собираются сделать с его армией союзники, Врангель так и не узнал, так как сквозь обступившую его толпу к нему пробился российский посол Нератов. Он встал рядом Врангелем.

— Что за осада? Не то всем велю покинуть посольское подворье! — лениво выкрикнул он. — Генерал — не ваш пленник, а мой гость. И прошу с моими гостями вести себя подобающе.

Толпа смолкла и неохотно расступилась, образовав узкий проход к посольскому крыльцу.

Взяв Врангеля под руку, Нератов повел его в здание. При этом он стал извиняться, что не встретил эскадру и до сих пор не нанес ему визит. Объяснил это тем, что только сегодня утром вернулся из Парижа, где главным образом занимался делами армии Врангеля.

Высокий, крепкий, с властным холеным лицом, всегда веселый, остроумный, неунывающий, с весны двадцатого он был при правительстве Врангеля кем-то вроде министра иностранных дел. Находясь главным образом в Константинополе, он улаживал с союзниками различные дела, касающиеся поставок русской армии оружия, боеприпасов, продовольствия и решал еще множество других дел, которые возникали едва ли не ежедневно и в большом количестве. К нему привыкли настолько, что даже официальные турецкие организации его считали русским послом в Турции. Постепенно Нератов сменил штат прежнего посла и занял бывшее здание русского посольства.

В роскошных широких коридорах тоже было многолюдно. Под стенами на скамейках и табуретах чадили и шипели керогазы и примусы, что-то булькало в кастрюлях и скворчало и чадило на сковородах. В синеватом дымном воздухе висел густой запах вареной и жареной рыбы. Рыба в Константинополе была самым дешевым продуктом.

— Что поделаешь! — вздохнул Нератов. — Безденежье и бескормица. А люди-то русские, надобно выручать. Вот и живут.

На втором этаже, где размещался кабинет Нератова и его жилые апартаменты, воздух был чище. Кабинет был обставлен дорогой мебелью, сохранившейся еще от его предшественника, и обставлен он был в те времена, когда российское посольство представляло в Турции богатую Российскую империю.

В кабинете Нератов усадил Врангеля в удобное глубокое кресло, сам уселся напротив и, еще раз оглядев его, с удовлетворением сказал:

— Я предполагал увидеть человека, раздавленного последними неудачами и эвакуационными заботами, нуждающегося в длительном отдыхе. Похоже, и телесной крепости и силы духа вам отпущено Господом с избытком.

— Благодарю за комплимент. Сбавлять обороты не имею права, — сказал Врангель. — Молю Бога лишь о том, чтобы ниспослал мне силы не надорваться, неся сей выпавший на мою долю крест. Но давайте поговорим о деле. Вы сказали: улаживали во Франции дела моей армии. Нельзя ли подробнее?

— Да-да! Именно об этом я и хотел вас проинформировать. У них, видите ли, возникла новая идея: ликвидировать нашу армию, точнее, рассеять ее по свету.

— Вы сказали: «у них». Это у кого же? — спросил Врангель.

— Кому первоначально пришла эта мысль в голову, сейчас уже не узнать. Да и не суть важно. На заседании французского правительства ее поддержали едва ли не все. Позже я разговаривал с нашим послом во Франции Маклаковым. Мне показалось, даже он склоняется к этой мысли.

— Аргументы?

— Все в один голос заявляют, что в недалеком будущем русская армия может стать причиной новой войны. Франция не хотела бы быть ее повивальной бабкой.

— Ну, и чем все закончилось?

— Я вынужден был выступить. Я сказал им, что они имеют право распоряжаться судьбой своей армии. У нас же отобрали Родину, и вернуть ее — наша святая обязанность. Ну, тут начались крики! Кто-то стал доказывать, что это не только наше дело, что новая война наверняка может снова всколыхнуть весь мир.

— Не исключаю, — согласился Врангель. — И все же?

— Выступивший в конце небезызвестный вам вице-адмирал Де Робек несколько пригасил страсти. Он сказал, что, на его взгляд, в ближайшее время деморализованная русская армия не будет представлять серьезной опасности. Скорее всего взгляд надо направить в другую, большевистскую сторону. Большевики намерены завоевать весь мир.

— И тем не менее, — задумчиво сказал Врангель. — Тем не менее мысль высказана. И вторгнуться в наши дела попытаются многие доброхоты. Не исключаю и французов.

Большую часть времени Слащёв проводил на палубе «Твери». В каюте иллюминатор завесили платком, создав полумрак, ходили на цыпочках, разговаривали шепотом. Маруся почти все время спала, просыпаясь только на кормление.

Стоя на палубе, можно было видеть жизнь во всем ее комедийном и трагическом многообразии. Казалось, вся азиатская часть Константинополя и его пригородов пересела на катера и лодки и, торгуя съестным и водой, сновала между судами. И если первое время в качестве платы за продукты шли драгоценности, то уже вскоре они иссякли, и продавцы и покупатели опустили планку ниже, и в качестве валюты в ход пошли шинели, брюки, барашковые шапки и сапоги Высоко ценились здесь короткие кавалерийские карабины и патроны. У кого-то сохранилось хорошее кожаное седло, и за его обладание возникло нешуточное сражение между тремя турками.

Небогатый контингент «Твери» уже почти перестал интересовать турецких негоциантов. Мимо нее проплывали лодки и катера, но к ней никто не швартовался и даже не удостаивал ее взглядом. Тем больший интерес вызвал у Слащёва большой и богато украшенный катер, который торопливо промчался мимо десятков судов и целенаправленно помчался прямо к «Твери» и лихо к ней пришвартовался. Увидев стоящего на верхней палубе человека в генеральской одежде, один из команды катера крикнул:

— Ваше превосходительство, это не вы ли, случаем, генерал Соболевский?

— Случаем, не я, — ответил Слащёв и спросил: — Вам нужен генерал Соболевский?

— Да, пожалуйста! Или Глафира Никифоровна!

Слащёв понял, та дама с собачкой и есть жена генерала Соболевского.

— Сейчас позову.

Слащёв прошел с палубы в коридор и постучал в каюту, которую занимали Соболевские. Дверь открыл сам генерал.

— А, это ты, — нисколько не удивился Соболевский и схватил его за рукав. — Ну, входи же! А мы как раз собирались обедать.

— Там пришел катер, спрашивают вас.

— Кому я здесь нужен? — удивился генерал. — Может, жену?

— Да, спрашивали также Глафиру Никифоровну.

— Нашли-таки! — недовольным голосом сказал Соболевский. — Не дадут по-человечески похмелиться, — и, обернувшись, крикнул в глубину каюты, за перегородку: — Глашка! Твоя родня прибыла! Иди, прыгай в катер! А мы тут с генералом обсудим диспозицию!

— Я же говорила тебе, Сашенька, они найдут нас, — вышла из-за перегородки дородная Глафира Никифоровна с собачкой на руках.

— И на кой хрен они нам нужны?

— Ну, зачем ты так? У них здесь дом, и нам что-то выделят.

— Собачью будку.

— Не издевайся надо мной, Саша! — обиженно сказала Глафира Никифоровна. — Лучше помоги собрать мне чемоданы.

— Извини, брат, — печально сказал Слащёву Соболевский. — Сейчас начнется истерика, слезы. Утонем!

Слащёв снова вернулся на палубу. На пришвартованном к «Твери» катере народу прибавилось: из салона катера на солнышко вышли две похожие на Глафиру Никифоровну дамы в широкополых шляпах. Одна, видимо, приходилась ей сестрой или какой-то родственницей, вторая — совсем молоденькая барышня — должно быть, была ее дочерью или даже внучкой.

— Александр Степаныч, милый, здравствуйте! — увидев на верхней палубе Слащёва, крикнула пожилая.

— Здравствуйте, мадам! Александр Степанович приводит себя в порядок. Скоро появится.

— А Глаша?

— Глафира Никифоровна — с ним. Тоже сейчас выйдет.

— А вы — их денщик? — спросила барышня.

— Совершенно верно, мадемуазель, — согласился Слащёв. — А как вы догадались?

— Интуиция, — кокетливо ответила барышня.

— Не понимаю нынешние нравы! — ворчливо сказала пожилая родственница Соболевских. — Хозяева собираются, а денщик, видите ли, пейзажами любуется. Пальцем не шевельнет.

Слащёва забавляла эта игра, он с удовольствием ею наслаждался.

— Видите ли, мадам, у меня сегодня меланхолия, — сказал Слащёв. — Нет никакого желания шевелить пальцами.

Пожилая дама едва не задохнулась от негодования. Но тут из своей каюты на палубу вышел генерал Соболевский, нагруженный двумя тяжелыми чемоданами. Следом шла супруга с пушистой Зизи на поводке.

С катера донеслись восторженные выкрики:

— Глаша! Александр Степаныч! Господи, с трудом вас отыскали.

— Да, представьте себе! Если бы не Проничевы… Ты, Глаша, верно, помнишь Проничевых? Так это они…

— Прекратить огонь! — зычно оборвал восторженную дамскую словесную трескотню генерал. Проходя мимо Слащёва, тихо ему сказал: — Я сейчас вернусь. Зайди в мою каюту. Небольшой сюрпризец! — и пошел дальше.

Наконец генерал и его жена вместе с Зизи спустились по крутой лестнице вниз, на нижнюю палубу. Генерал, тяжело дыша, передал двум матросам катера свои чемоданы. Затем стал помогать спуститься в катер жене. Она была неуклюжая, с трудом опускала вниз то одну, то другую ногу, но не доставала ими до палубы катера. Ей стали помогать матросы. Затем приблизились пассажиры нижней палубы. Посыпались советы:

— Вы, мадам, повернитесь спиной и спускайтесь.

— Не могу. Зизи испугается.

— А вы передайте собачку на катер.

— У нее может случиться разрыв сердца. Она никогда не отходит от меня.

Наконец генералу все это порядком надоело, и он снова принялся за дело.

— Иди сюда! — приказал он жене и усадил ее на кнехт. — Спускай ноги в катер!

— Я боюсь!.. Я не могу!

— Можешь!

Стеная и охая, генеральша уселась на кнехт.

— Теперь ноги!

Она опустила одну ногу, но тут же ее подняла и опустила вторую.

— Ну, вот видишь, ничего не получается!

— Обе одновременно! — свирепо крикнул Соболевский.

Она с отчаянным криком испуганно опустила вниз обе ноги. И тут генерал решительно столкнул ее с кнехта, а матросы подхватили и поставили ее на палубу катера.

Дальше произошло непредвиденное. Оказавшись на катере, Глафира Никифоровна потянула за собачий поводок и, к своему ужасу, увидела на его конце только разорванный собачий ошейник. Зизи на палубе катера не было.

— Зизи! — умирающим голосом позвала собачку Глафира Никифоровна. — Александр! Где Зизи?

— Ей не понравилось в Турции, она решила вернуться в Россию, — сказал Соболевский.

— Сашенька, милый, зачем ты так? Я умру! Найди Зизи!

Генерал посмотрел по сторонам, но собачки нигде не было видно.

— Куда-то по кораблю рванула, — сказал кто-то из палубных ротозеев.

— Куда?

— Не заметил. Найдется.

— Умоляю! Найдите! Пожалуйста, найдите! — причитала Глафира Никифоровна и тут же принималась звать собачку: — Зизи! Миленькая! Вернись к своей мамочке!

— Мадам! Ее здесь нет. Ее где-то в том конце коридора надо искать. Она туда побежала. Я видел! — сказал похожий на дьячка тщедушный, с жидкой бородкой солдатик.

— Так бегите! Поймайте! Боже! Саша, почему ты ничего не предпринимаешь? — закатывалась в истерике генеральша. — Ну, пожалуйста! Или ты хочешь моей смерти?

— Ну что ты ревешь? — сказал генерал. — Я тебе завтра здорового кобеля куплю.

— Не-ет! Нет! Саша, родненький! Верни мне Зизи!

Генерал обернулся к наблюдающим за этой сценой пассажирам, нашел взглядом похожего на дьячка солдатика.

— Говоришь, видел, куда она побежала?

— По коридору, — указал он.

— Поищи! Я заплачу.

— «Керенками», ваше превосходительство?

— Зачем «керенками»? — генерал пошарил по карманам, но ничего там не обнаружил. Сунул руку в нагрудный карман мундира и извлек оттуда часы, те самые, на которые генерал уже выменял кусок жареной баранины.

— Вот! Отдам! Только найди собаку!

И солдатик побежал по коридору.

Генерал взглянул на катер. Там родственницы генеральши изо всех сил ее успокаивали.

На верхней палубе «Твери» он увидел Слащёва. Подмигнул ему и стал пробираться сквозь толпу.

— Саша, ты куда? — заметила «маневр» мужа Глафира Никифоровна. — Ну, где же Зизи?

— Не волнуйся, ищут! И я тоже отправляюсь ее искать!

Генерал поднялся на верхнюю палубу, подошел к Слащёву:

— Черт! Что за жизнь! Так до сих пор и не познакомились, он протянул Слащёву руку: — Генерал-лейтенант Соболевский. Уволен со службы за ненадобностью.

— Слащёв, — представился Яков Александрович. — Тоже генерал-лейтенант. И тоже оказался больше не нужен армии.

— Так это ты Слащёв-Крымский?

— Ну, я.

— Знаю, как же! И приказ Врангеля про твою отставку читал. Еще подумал: если Врангель такими кадрами разбрасывается, кто ж Россию нам назад вернет? — и с теплотой в глазах глядя на Слащёва, Соболевский задумчиво сказал: — Это ж надо, где довелось познакомиться. Слащёв-Крымский!

— Я-то Крымский. Только Крыма у нас уже нет.

— Ничего. Еще не вечер. Еще вернемся, — бодро сказал Соболевский. — По такому случаю… идем в каюту! Кажется, у меня там для тебя есть один презент.

Они вошли в опустошенную и покинутую Соболевскими каюту, где за загородкой, среди вавилонского беспорядка: каких-то тряпок, коробок, бутылок, изгрызенной обуви и собачьих игрушек выделялся своим порядком накрытый обеденный стол. Не забыты были даже салфетки. Среди небогатых закусок стояла раскупоренная, но неначатая бутылка «Смирновской». Диссонансом выглядели на столе лишь две большие чайные чашки.

Разливая водку, Соболевский пояснил:

— Не люблю, понимаешь, в четверть глотка. То ли дело — чашка! Это как артиллерия супротив винтовочной стрельбы: шуму много, а толку никакого.

Возвращая на стол наполовину опорожненную бутылку, Соболевский сказал:

— Я ее, родимую, еще в Севастополе собирался приговорить, да все не с кем было. Твое здоровье, генерал Крымский!

Они чокнулись, выпили. Закусывали той бараниной, которую добыл Соболевский не без помощи Слащёва. Обгрызая баранье ребрышко, Соболевский сказал:

— Вот и не верь после этого в судьбу. Не сломайся у турка весло, ушел бы с часами.

— Если бы не сломалось у него весло, вторую пулю я всадил бы в него.

— Вот. Выпьем за судьбу! — протянул руку к бутылке Соболевский. — Не оставлять же полупустую! — он поднял вверх указательный палец. — Неэтично!

— И неразумно, — согласился Слащёв.

— Минутку, — попросил Соболевский, и так, с чашкой в руке, прошел на палубу, перегнулся вниз, спросил: — Ну, что там? Нашли?

— Никак нет, ваше превосходительство! Как сквозь землю провалилась! — ответили снизу. — Все закоулки облазили — нету!

Соболевский вернулся в каюту.

— Да хрен с ней, с собакой! — взмахнул он чашкой и вопросительно посмотрел на Слащёва. — Все хочу у тебя спросить, что ты, генерал, герой Крыма, думаешь?

— О чем?

— Ну, обо всем этом. Ходят слухи, что не сегодня-завтра всех генералов и штаб-офицеров, оказавшихся без должностей, причислят к беженцам и — под зад пинком, на берег. Выживай, как хочешь. Или во французскую колонию. Французские вербовщики сегодня уже появлялись возле «Твери».

— Ты хочешь знать, что думаю я? — Слащёв немного помолчал, сосредоточенно рассматривая колышущуюся в чашке жидкость. — Думаю, это предательство! Я неоднократно ссорился с Врангелем, я пытался доказать ему, что покидать Крым — непростительная ошибка. У меня было несколько предложений, как спасти армию от катастрофы. Но Врангель не стал меня слушать, — и затем он решительно добавил: — Знаешь, когда полководец проигрывает военную кампанию? Когда он впервые засомневался в своей победе. Мы проиграли кампанию еще летом, еще во время боев под Каховкой. Или раньше, когда заменили Деникина.

— И что теперь? — выслушав Слащёва, спросил Соболевский.

— Даже сейчас еще не все потеряно. Надо только сменить Врангеля на более решительного и смелого полководца.

— Где ты сейчас такого найдешь? — разочарованно сказал Соболевский.

— Думаю, что он есть. Только мы этого не знаем.

— Что произошло, то произошло, — вздохнул Соболевский. — Уже ничего не исправить.

— Ну, почему же! Не нужно только опускать руки. Зимой девятнадцатого я один со своим корпусом встал на защиту Крыма — и отстоял его. А силы были неравны: я с тремя тысячами выступил против тридцатитысячного войска противника — и победил. Сейчас было иное: шестьдесят тысяч против семидесяти. И мы позорно капитулировали.

Соболевский вдруг обернулся к приоткрытой двери, прислушался.

— Пардон, генерал! Слышу голос Глафиры. Боюсь, она сейчас разнесет весь пароход, — он взмахнул чашкой: — Так за судьбу! Я благодарен ей, что она подарила мне эту встречу с тобой. Надеюсь, мы еще увидимся и даже подружимся, — и добавил: — Твои мысли я разделяю.

— Я тоже рад знакомству с тобой, — в ответ сказал Слащёв.

Соболевский, по-гусарски щелкнув каблуками, влил в себя содержимое чашки. Слащёв пил мелкими глотками.

Соболевский сунул руку в кармашек мундира и за цепочку извлек оттуда уже знакомые Слащёву, отливающие благородным желтым блеском, золотые часы.

— Вот! Позволь преподнести. Презент. В честь знакомства, — торжественно произнес Соболевский и протянул их Слащёву.

— Ну, что ты! Разве можно? Дорогие! — Слащёв даже спрятал руки за спину.

— Дружба дороже! — изрек Соболевский. — У меня еще семь штук… нет, восемь таких же. Адъютант, зараза, откуда-то приволок. Ювелир, говорит, подарил, — он покачал их перед глазами Слащёва. — Красивые, ничего не скажешь. Бери!

— Не могу!

— Не ломайся, бери, не то за борт выкину. Не просто так даю, а дарю! На память! — и, вдруг сделав страшное лицо, Соболевский прошипел: — Спрячь в карман! Быстрее! Идет!

Почти инстинктивно, реагируя лишь на угрожающее шипенье Соболевского, Слащёв спрятал часы к себе в карман.

И тут дверь каюты широко распахнулась и на пороге возникла тяжело дышащая, заплаканная Глафира Никифоровна. Как она снова взобралась на «Тверь» и как в этом пароходном лабиринте нашла свою каюту, так и осталось для них загадкой.

— Что ты со мной делаешь, изверг? — закричала она мужу. — Где Зизи?

— Как? Разве тебе ничего не сказали? — не моргнув глазом, сделал удивленное лицо Соболевский. — Нашлась! Успокойся, ангел мой! Уже все в порядке!

— Что с ней? Где она?

— Она случайно упала в воду…

— Боже, она утонула! Она же не умела плавать!

— Дура! Все собаки умеют плавать. Успокойся, она жива и здорова. Только что капитану сообщили по телеграфу, что ее подобрали на берегу.

— Бедняжка! С трудом могу себе представить, что только она пережила! — сказала Глафира Никифоровна и только сейчас обратила внимание на стол, перевела укоризненный взгляд на мужа.

— Главное, что живая, — проникновенно сказал Соболевский и в ответ на взгляд жены добавил в оправдание: — Собственно, за ее чудесное спасение мы вот с генералом и выпили. Для успокоения нервов. Я, знаешь, тоже тут с ума сходил от переживаний. Но старался не тревожить тебя плохими вестями, ангел мой.

— А я знала! Я была уверена, что ты ее найдешь! — и генеральша чмокнула мужа в щеку. — Но давай поторопимся на берег. Она же мокрая. Может простудиться.

— Не волнуйся! Она в тепле. Ее временно взял к себе губернатор Константинополя. И ему, и всей его семье она так понравилась…

Соболевский обернулся к Слащёву, лукаво ему подмигнул, словно предлагая ему следить за тем, как будут развиваться дальнейшие события.

— Кстати, у меня возникла одна гениальная мысль! — внезапно сказал Соболевский жене.

— Я слушаю тебя.

— А не подарить ли нам Зизи губернатору? Мне кажется, это было бы разумно!

— Ты так считаешь?

— Подумай сама. Губернатор — это губернатор. Хоть в России, хоть в Турции. Он по достоинству оценит эту нашу жертву и окажет нам здесь всяческое покровительство. А оно нам сейчас крайне необходимо. А что касается Зизи? Конечно, жаль с нею расставаться. У меня самого сердце кровью рвется на части от такой мысли. Но, в конце концов, я куплю тебе такую же собачку.

— Таких больше нет.

— Согласен. Есть лучше.

— Ты бурбон! Тебе не ведомы тонкие нюансы женской души! Представь себя хотя бы на минуту на месте Зизи. Она совершенно не знает турецкого языка, к тому же она не сразу забудет меня и будет очень тосковать, может даже умереть, — Глафира Никифоровна даже всплакнула и решительно сказала: — Нет-нет, ты, пожалуйста, договорись с губернатором, чтобы я имела возможность хоть первое время ее навещать, — и, строго взглянув на мужа, она спросила: — Ты хоть выяснил, у губернатора большая семья?

— Это самое первое, что я сделал, мой ангел.

— И какая же?

— Средняя — по меркам Турции. У него сорок четыре жены и сто девятнадцать детей. У султана, конечно, больше.

— Бедная Зизи! — тяжело вздохнула Глафира Никифоровна. — Они же ее замучают.

— Ты рассуждаешь, как неграмотная русская деревенская баба. Зизи уже как гостье отвели в губернаторском дворце отдельную комнату.

— Но откуда тебе все это известно? — с некоторым подозрением спросила Глафира Никифоровна.

— Я уже тебе это говорил: сообщили по телеграфу капитану, — сердито ответил Соболевский. Он сделал вид, что этот допрос его уже начинает раздражать, — В конце концов, не хочешь дарить, и не надо. Твоя собака, твое дело. Но предупреждаю: за последствия я не отвечаю.

— Ну, зачем ты так злишься, милый? Если ты считаешь, что так надо, я согласна, — покорно сказала генеральша.

…Слащёв проводил чету Соболевских вниз и затем еще долго смотрел катеру вслед. Не мог он тогда предположить, что история этой пушистой собачки по имени Зизи совсем скоро будет иметь свое продолжение, которое опять коснется его.

К вечеру, ко времени возвращения Врангеля из Константинополя, картина в заливе резко изменилась. Разгулявшаяся вокруг русских кораблей торговля быстро свернулась. Кутепов отдал приказ капитанам всех кораблей: турецких негоциантов к кораблям больше не подпускать. В случае их неповиновения разрешалось отгонять их выстрелами в воздух.

Командира Первого армейского корпуса генерал-лейтенанта Писарева, еще в Севастополе назначенного ответственным за дисциплину и порядок во время следования эскадры из Крыма в Константинополь, за допущенную расхлябанность Кутепов снял с должности, а его начальника штаба арестовал.

Тем самым Кутепов показал, что и впредь, пока существует русская армия, дисциплина и порядок будут неукоснительно и строго соблюдаться. Всякий, их нарушивший, независимо от чинов и званий, будет строго наказан.

Вернувшийся из Константинополя Врангель одобрил принятые Кутеповым меры.

Глава шестая

Прошли еще сутки, прежде чем вся эскадра, все суда, покинувшие Крым, собрались в заливе Мод и неподалеку от Принцевых островов. Приползла даже старая плоскодонная самоходная баржа «Хриси». Исчез лишь миноносец «Живой». Больше никто и никогда ни о нем, ни о его команде ничего не слышал.

Всем начинала надоедать эта бивуачная жизнь с ее каждодневной неопределенностью. Со дня на день все стали ждать отправки воинских частей на места постоянной дислокации. Но французы почему-то медлили.

Врангель к этому времени переселился со своим штабом на удобную и маневренную яхту «Лукулл». Она перешла поближе к Константинополю и бросила якорь неподалеку от причалов, на виду у европейской части города. Здесь Врангель имел возможность постоянно общаться с представителями французской оккупационной администрации.

На следующий же день на «Лукулл» неожиданно прибыла французская миссия — два офицера и человек пять солдат-сенегальцев. Французский полковник вручил Врангелю письмо, в котором командир оккупационного корпуса генерал Шарпи сообщал, что в соответствии с международными законами русская армия, находящаяся в Турции под протекторатом Французской Республики, обязана полностью разоружиться. Дальше генерал Шарпи подробно описывал, как будет происходить вся эта процедура.

Прочитав это письмо, Врангель поднял глаза на офицера с полковничьими погонами, который посмел войти в его кабинет с двумя вооруженными темнолицыми зуавами. Вероятно, он считал, что это придаст весомость его миссии.

— А вы, собственно, кто? Почему не представились?

— Извините, ваше превосходительство. Начальник штаба французского оккупационного корпуса полковник Депре! — щелкнув каблуками, лихо представился полковник по-русски.

— Надеюсь, вы не сомневаетесь, что в моем кабинете вам ничего не угрожает! — мрачно сказал Врангель. — Доложите генералу Шарпи, что вы бесцеремонно вторглись в мой кабинет с вооруженной охраной. И далее. Я не стал бы с вами разговаривать, полковник, но из уважения к генералу Шарпи побеседую с вами лишь после того, как ваша экзотическая охрана покинет мой кабинет.

Полковник Депре смутился, сказал несколько коротких слов зуавам, и те торопливо покинули кабинет.

— Пардон, ваше превосходительство, я даже не заметил, что они увязались за мной, — полковник попытался «сохранить лицо».

— Сочувствую генералу Шарпи, у него в корпусе не все ладно с дисциплиной, если даже полковник не соблюдает правила, которые должен бы знать любой солдат. Но поговорим о деле, — Врангель еще раз бегло просмотрел письмо. — Передайте генералу Шарпи, что я внимательно ознакомился с его любезным посланием. Он, видимо, забыл, что мы не военнопленные, а Российская армия, которая волею судьбы временно оказалась на чужой территории. Подчеркиваю, временно. Кстати, не на французской. Я бы еще мог понять, если бы этот вопрос поднимали официальные власти Турции.

— Но вы, ваши суда и ваши люди, ваше превосходительство, находитесь в зоне, оккупированной Французской Республикой, — все еще переживая свой конфуз, наступал на Врангеля полковник.

— Вот что, полковник! — Врангеля начал сердить самоуверенный тон француза. — Законов много, но далеко не все они подлежат исполнению. Составляя договор о помощи Францией нашей армии, никто из юристов ни слова не сказал ни об этом законе, ни о нашей обязанности разоружаться.

— Но это же само собою разумеется!

— Не-ет, голубчик! И одна, и другая сторона будут исполнять только те пункты, которые оговорены в договоре. Ни одним пунктом больше, ни одним пунктом меньше. Попросите генерала Шарпи освежить в памяти наши договора. И передайте генералу мое глубокое к нему почтение.

Когда французский катер увез не солоно хлебавшую миссию, Врангель попросил вызвать к себе генерала Кутепова и командиров других воинских соединений.

Еще когда только эскадра покидала Севастополь, Кутепов избрал своей резиденцией вспомогательный крейсер «Алмаз» и с тех пор он постоянно находился в прямой видимости от «Генерала Корнилова». Но когда Врангель на «Лукулле» переместился к городским причалам Константинополя, «Алмаз» остался на месте, в заливе Мод, его связь с Кутеповым стала не столь быстрой.

Ожидая прибытия Кутепова и некоторых других командиров, барон снова и снова вспоминал свой недавний разговор с Нератовым и его предупреждение о планах французов раздробить русскую армию и так или иначе ее уничтожить. Надо думать, что желание разоружить армию вполне вписывалось в этот план. Лишив армию оружия, с нею можно переходить на иной, приказной тон общения. Безоружная армия — это уже толпа, которая не способна постоять за себя, с ее желаниями уже можно и не считаться.

Через какой-то час в кают-компании «Лукулла» стало тесно от прибывших на совещание генералов. Вместе с Кривошеиным на палубу яхты поднялся и давний друг барона, Николай Михайлович Котляревский. Будучи от роду человеком скромным, он старался никогда принародно не показывать своих дружеских отношений с Главнокомандующими и чаще всего появлялся перед ним в непростые, головоломные времена. Почувствовал ли он наступление грядущих неприятностей или просто захотел повидаться со своим давним товарищем, но он сам попросил Кривошеина взять его с собой.

Когда все расселись по местам, Врангель зачитал присутствующим письмо генерала Шарпи, а затем подробно рассказал о встрече с Нератовым и о его предупреждении, что во французских правительственных кругах возникла такая подленькая мысль — каким-то способом уничтожить русскую армию.

Выслушивали всех, кто хотел высказаться. И уже сразу начали возникать некоторые подробности. Командующий Вторым армейским корпусом Федор Федорович Абрамов вспомнил, что едва ли не со времени прибытия эскадры в залив Мод на корабли стали наведываться вербовщики французского Иностранного легиона, воюющего в Африке, Азии и Индокитае. Как правило, сытые, холеные, с иголочки одетые, они появлялись там, где главным образом находились казаки. Смущая умы, они рассказывали им, бессовестно все приукрашивая и привирая, о прелестях службы в Иностранном легионе. По их рассказам, легион — это такая вольница, сродни Запорожской Сечи, где легионеры немножко воюют с африканскими дикарями вроде туарегов, друзов или рифанцев, но, главным образом, пьянствуют, веселятся и ухаживают за очаровательными туземками.

Покидая корабли, вербовщики увозили списки желающих пополнить ряды Иностранного легиона. И командирам приходилось тратить немало времени, чтобы объяснить солдатам и казакам смысл этой подлой вербовки.

Причем многие командиры низшего звена и сами прельщались столь сладкими обещаниями. Но иногда с вербовщиками случались и неожиданности. На транспортах «Рион» и «Херсон» казаки выкинули агитаторов за борт, и те хорошо накупались, прежде чем их подобрали французские катера. В последнее время агитаторы стали появляться на судах реже и осторожнее.

Заканчивая свой рассказ, Абрамов предупредил, что многие уставшие от войны, разуверившиеся и разочарованные во всем казаки и солдаты могут уполовинить армию. Со второй половиной справиться будет легче.

— Что вы предлагаете? — спросил Врангель.

— Дисциплина! — коротко ответил Абрамов. — Жесточайшая дисциплина! Только она может спасти армию.

— Ну, а по поводу разоружения? Что вы по этому поводу думаете, Федор Федорович?

— Этот вопрос даже не должен обсуждаться, — ответил Абрамов. Армия без оружия — это стадо. Его можно арапниками загнать в любое стойло.

— Что думают остальные? — спросил Врангель.

Остальные поддержали Абрамова. Говорили напористо, с негодованием.

Под занавес совещания поднялся со своего места Котляревский:

— Если позволите, я внесу некоторый диссонанс в ваше единодушие.

Все с нескрываемым удивлением и любопытством обернулись к Котляревскому.

— Смею напомнить всем нам, что мы все же здесь гости. И общество выработало для гостей некоторые правила. Скажем, неприлично идти в гости с гранатой в кармане.

Кают-компания зашумела.

— Полагаю, наверно, бывают случаи, когда в гости приходится идти с гранатой, — с легкой улыбкой сказал Врангель. Он хорошо знал парадоксальный ум Котляревского и ждал резкого поворота в его размышлениях.

Котляревский не торопился раскрывать свои карты.

— Но тогда это уже не гость, — спокойно возразил он Врангелю и затем продолжил: — Существует международный закон о том, что армия, находящаяся на чужой территории и не являющаяся оккупационной, не должна быть вооружена. Кроме каких-то оговоренных случаев. Мы, к сожалению, свои права не оговорили. И, стало быть, если мы не подчинимся французским требованиям, для нас могут возникнуть нежелательные последствия.

— Уйдем от французов! — сказал генерал Витковский.

— Куда? К кому? И на чем? Смею вам напомнить: наш флот уже продан. Кстати, французам.

— Вы предлагаете капитулировать? — выкрикнул всегда горячий генерал Туркул.

— Я предлагаю, прежде всего, не ссориться с французами, — спокойно сказал Котляревский.

— Но ведь это невозможно. В этом случае мы будем обязаны разоружиться.

— Вовсе нет. Надобно проверить все наши корабельные арсеналы. И, уверяю вас, обнаружим много лишнего оружия. Вы вспомните, во время посадки на суда чего только ни тащили с собой солдаты. Так вот, по договору, который я внимательно изучил, мы имеем право иметь для караульной службы небольшую часть оружия. Эту часть мы легализуем, о ней французы будут знать. Далее! Все остальное оружие распределим по подразделениям. Уверяю вас, его окажется значительно больше, чем необходимо нашей армии. Отберем старое, изношенное, поломанное и передадим его французам.

— Голова! — сказал кто-то.

— Это, так сказать, первый этап операции, — продолжил Котляревский. — Ко второму нужно подготовиться. По приходу в места нашей постоянной дислокации все незаявленное оружие надо будет незаметно вынести. Сделать это будет трудно, почти невозможно: едва наши суда пристанут к причалам, мы окажемся под пристальным надзором. Но у нас есть время подумать. Неужели ничего не придумаем? Или мы не русские!

Идея понравилась, все дружно засмеялись.

Заканчивая, Котляревский сказал:

— Я так думаю, мы не слишком нарушим Международный договор, если так поступим. В конце концов, мы как волки, оказались окружены. Не исхитримся — пропадем.

Поднялся генерал Барбович. Он строго оглядел всех и с некоторым осуждением сказал:

— Я не только генерал, но и дворянин. Предложение уважаемого Николая Михайловича, извините, сильно попахивает аферой. Как совместить это с кодексом чести дворянина? — и затем он весело добавил: — Но мне эта афера почему-то нравится. С удовольствием приму в ней участие. Надеюсь, Господь нас не осудит.

И все теперь смеялись раскованно, громко, от души.

Потом обсуждали накопившиеся вопросы из разряда «разное».

— А что делать со снарядами? — спросил кто-то из присутствующих артиллеристов. — Мы на «Буге» шестидюймовые пушки еще в Севастополе в море опустили, а снаряды не успели.

— Много их?

— На хороший бой хватит.

— Передайте нам, на «Кавказ», у нас в аккурат шестидюймовки.

— Так пароходы-то теперь французские.

— Ну, так выкиньте в море.

— Не! Не по уму это! Мы их французам под расписочку. Ни нам, ни «Кавказу» они уже вряд ли пригодятся, а в зачет разоружения сойдут.

— Молодец! Хорошо соображаешь!

Выяснилось также, что в трюмах некоторых кораблей отыскались целые сокровища: чай, кое-какие консервы, несколько тонн кожи, мануфактура.

— На берег снесем! Погодя, разберемся!

— Самим не понадобится, французам отдадим.

— Ага! Как же! Расщедрился!

— Не задаром же!

Разъезжались повеселевшие. Побыли вместе — уже хорошо. Пушки не палили, дождь не шел, заморозков не было. Солнце грело, почти как в Таврии в начале осени. И хотелось думать, что все плохое у них осталось уже далеко позади.

Кутепов по просьбе Врангеля задержался на «Лукулле». Когда стихли голоса покидающих яхту гостей, Врангель, словно продолжая прежде начатый разговор, сказал:

— Но это еще не все.

— Я вас слушаю, Петр Николаевич, — Кутепов не совсем понял, что Главнокомандующий имел в виду: то ли он вернулся к предыдущим размышлениям о разоружении или же хотел высказать какие-то новые поручения.

— Боюсь, на этом французы не остановятся. Мы для них слишком хлопотное и далеко не дешевое хозяйство. И, конечно же, раньше или позже, они будут снова пытаться избавиться от нас. Какой очередной трюк они для этого придумают — не знаю, но что это случится, не сомневаюсь.

— У вас есть какие-то предложения?

— Быть постоянно настороже.

На следующий день нарочные развезли по кораблям приказ номер один. Первый он был потому, что как бы открывал новую страницу жизни армии, теперь уже не чужбине. Его подписал Кутепов. На этом настоял Врангель.

По здравому размышлению, они пришли к выводу, что, находясь в довольно сложных отношениях с французами, им необходимо прибегнуть к небольшой и безобидной хитрости. Пусть один из них (Врангель) будет добрый, великодушный и справедливый, другой же (Кутепов) — неуступчивый, мелочный, хитрый и злой. Так им будет легче плавать в этом дипломатическом море интриг.

В приказе номер один говорилось, что находящиеся на судах эскадры нижние чины обязаны сдать имеющееся у них оружие своим командирам. Оружейным мастерам вменялось в обязанность его проверить, выделить на судах специальные помещения и там, под надежной охраной, пока его хранить. Офицеры оставляют свое личное оружие при себе.

Все лишнее и неисправное оружие передать французам, для чего подготовить его и сложить на нижних палубах…

Операция по разоружению русской армии, к обоюдному удовлетворению сторон, была проведена блестяще. Не вызвав никаких нареканий французов, Врангель сохранил в армии необходимое количество оружия и боеприпасов.

Теперь надо было сделать следующий шаг: вновь возродить армию, способную решать любые боевые задачи. За время отступления и эвакуации она растеряла боевой дух и превратилась в разболтанную запорожскую вольницу. Рассчитывать на боевые успехи с такой армией не приходится. Необходимо налаживать суровую армейскую дисциплину. А для этого, прежде всего, надо освободиться от беженцев. Но мало этого! Их надо обустроить на чужой земле. Это необходимо было сделать хотя бы потому, что беженцами являлись родители, братья, сестры и дети его солдат и офицеров, которые решили разделить с армией ее участь.

Еще в Севастополе Врангель обращался к митрополиту Вениамину за помощью в обустройстве беженцев за границей. Но ни разу во время их мимолетных встреч владыка не вспомнил об этой его просьбе, ничего не сказал о результатах. Запамятовал?

Не откладывая дело в долгий ящик, Врангель отправился на своем катере к митрополиту, по-прежнему обитающему на «Генерале Корнилове».

Когда Врангель постучал, владыка, не спрашивая, открыл дверь каюты. И на его лице отразилось тихое удовлетворение.

Владыка, видимо, читал, потому что в проеме двери Врангель мельком увидел лежащую на столике у иллюминатора толстую книгу, потревоженные листы которой стали сами по себе медленно переворачиваться.

Врангель, привыкший видеть владыку в праздничном облачении, с расшитой жемчугами миррой на голове, не сразу его узнал. Перед ним в тесной корабельной каюте стоял старик в накинутом на плечи просторном светлом подряснике, с жидкими седыми прядями, не прикрывающими лысую голову. В эти минуты митрополит был больше похож на уставшего мирянина, вернувшегося домой после хлопотного дня.

— Прошу прощения, владыко, за вторжение, — почувствовав неловкость, что явился без предупреждения, сказал Врангель.

— Входите, ваше превосходительство. Коль пришли, стало быть, нужда привела, — добродушно произнес владыка. — А и без нужды можно, — и, указав на кресло, добавил: — Располагайтесь. А я немного приведу себя в порядок. Духовные пастыри, как родители перед детьми, не всегда предстают в праздничных одеждах.

И пока владыка омывал лицо водой и затем перед зеркалом влажной рукой поправлял свои жидкие волосы, Врангель сказал ему:

— Меня привело к вам беспокойство о тех людях, которые поверили мне и вместе со мной оказались на чужбине. Я имею в виду не солдат и офицеров. Те не оставили меня, повинуясь присяге. Я беспокоюсь о беженцах, по зову сердца обрекших себя на лишения и страдания.

— Я не забыл наш разговор, ваше превосходительство, но пока ничего утешительного сказать не могу. Более того, я обеспокоен дошедшими до меня печальными сведениями.

Митрополит вновь сел в кресло, в котором отдыхал до прихода Врангеля.

— Некоторые католические страны стали в буквальном смысле отлавливать рассеявшихся по Европе российских детей-сирот и определять их в свои католические приюты. Эти дети, как я понимаю, уже никогда не вернутся в Россию. Меня это крайне встревожило. Я собираюсь встретиться по этому поводу с папским представителем в Константинополе архиепископом Дольче.

Врангель молчал, хотя эта новость поразила его. Вот уж никогда не думал, что католичество и православие сойдутся в борении на таком поле.

— Тогда же, еще в Крыму, я по вашей просьбе, ваше превосходительство, обратился к некоторым странам с просьбой временно приютить у себя русских беженцев, — продолжил митрополит Вениамин. — Католические страны вовсе не ответили. Это бы ладно. Но даже единоверцы, такие, к примеру, как греки, тоже пока все еще хранят молчание

Врангель, слушая митрополита, снова и снова прикидывал в уме, что еще можно предпринять? Он не мог, не имел права сказать покинувшим вместе с армией Россию людям, что он бессилен им помочь, что он умывает руки. Нет-нет, какой-то выход все же есть, его только надо искать.

— Я думаю, не все так печально и безнадежно, — словно почувствовав некоторую растерянность Врангеля, сказал митрополит. — Может, вы обратили внимание, какую-то часть наших беженцев отыскивают местные родственники, те, кто уже давно укоренился в Турции, и забирают их с кораблей. У кого-то есть родня в Болгарии, на Балканах, в Канаде, Аргентине. Их не оставят, заберут. Безродных останется немного, с Божьей помощью и их пристроим. Я продолжу делать все, чтобы выполнить ваше поручение, ваше превосходительство. Тут наши интересы полностью совпадают

— Спасибо, владыко, на добром слове, — сказал Врангель.

Митрополит словно не слышал его слов. Он поднял на него отсутствующие глаза и тихо сказал:

— Я молю Бога, чтобы ваша миссия была успешной и мы бы снова вернулись на родину. Но что, если это будет неугодно Богу и эти люди никогда не вернутся в Россию? А ведь они — самый плодородный пласт нашей земли. Это они — хранители веры, справедливости, совести. Без них Россия предстанет миру выжженной пустыней. Сколько лет, а может быть, столетий понадобится для того, чтобы восстановить моральное, этическое плодородие русской земли?

— Но почему? — спросил Врангель. Он не смог до конца сформулировать свой вопрос. Самое легкое было бы: «За что такие беды, такие напасти?». Он заранее знал на него ответ: «За грехи наши!». Но что-то не укладывалось в голове: не один человек, не десять, не сто — миллионы вот уже три года, да нет, еще с четырнадцатого, с Великой войны все они — и те, и другие — голодают, купаются в крови, умирают. Но ведь не все они грешники, не все виновны. Так почему?

— Почему? — повторил свой вопрос Врангель.

Владыка молчал. Он продолжал задумчиво сидеть, опустив на грудь голову.

Врангель понял, что на вопросы, с которыми он приехал к митрополиту, ответы он получил. Но, видимо, есть вопросы, на которые никто и никогда не сможет ответить. И он поднялся с кресла.

— Уходите? — даже с каким-то облегчением спросил митрополит и торопливо добавил: — Все же не отчаивайтесь, ваше превосходительство. Молитесь. Господь всемилостив, он услышит ваше упование.

«Что ж раньше не услышал? Там, под Каховкой? Или на Крымском перешейке?» — подумал Врангель и пошел по гулкому корабельному коридору, и его одинокие усталые шаги отзывались тяжелым металлическим звуком в гулком пустом пространстве.

Глава седьмая

Слащёв томился от безделья. Он едва не сутками простаивал на верхней палубе «Твери», наблюдая за всем происходящим в заливе Мод. А происходило, как и прежде, много интересного.

Несмотря на строжайший запрет, продолжалась торговля. Первоначальный ажиотаж спал, и сейчас продавцы и покупатели нещадно торговались. Теперь турецких негоциантов доставляли к русским судам французские катера: у французов появился хоть и кратковременный, но дополнительный заработок. И если гости поначалу интересовались любым съедобным, то сейчас стали больше спрашивать фрукты — они не входили в продовольственные пайки.

Между берегом и судами возникла круглосуточная связь. Уже обжившиеся в Турции русские приезжали сюда, на берег залива, в надежде отыскать кого-то из своих родственников. Им в помощь здесь, на берегу, возникла даже своеобразная платная контора. В ней составлялись списки и тех русских, которые искали свою родню, прижившуюся в Турции, и тех турецких русских, которые надеялись найти кого-то из родни или знакомых среди прибывших сюда гостей.

За умеренную плату те же французы на своих катерах развозили эти списки по кораблям и спустя какое-то время уже с полученными сведениями возвращались в свою контору.

Прав оказался митрополит Вениамин: количество беженцев постепенно заметно таяло. Кого-то пригрели родственники, осевшие здесь, в Турции. Кто-то с помощью тех же родственников или знакомых отправились в Румынию, Болгарию. Кто имел валюту, те хлопотали о французской, греческой, аргентинской или еще чьей-то визе, намереваясь уехать невесть куда и к кому, лишь бы подальше от разоренной и разграбленной России.

Слащёв знал, что его некому искать. Он просто стоял на палубе «Твери», отогреваясь после сивашских морозов на теплом турецком солнце, и пытался мысленно выстроить свое будущее. Еще совсем недавно оно бы его нисколько не беспокоило. Но сейчас он уже думал не столько о себе и о Нине: им немного нужно — крыша над головой да шинель вместо постели. Но Маруся, Мария, Маша, Муська! В чем она виновата? Не в том же, что родилась в неурочное время. Они дали ей жизнь, и теперь обязаны оградить ее от всех бед и напастей.

Вот только обстоятельства складывались не в его пользу. Он окончательно понял это, стоя в тот день на палубе «Твери». Просто от его глаз не ускользнуло оживление в заливе: по нему вдруг забегали моторные катера, и все они направлялись к «Лукуллу».

Слащёв понял: Главнокомандующий собирает большой совет и стал ожидать, когда приплывут и за ним. Он так и простоял в ожидании, пока не кончилось совещание и моторные катера не стали развозить командиров обратно.

Тогда он и понял, что Врангель окончательно и навсегда вычеркнул его из своей памяти. Он был нужен Врангелю, лишь когда одерживал победы и при этом не вступал с ним в пререкания и споры. Серьезные разногласия возникли между ними во время боев под Каховкой. Но окончательный разрыв произошел несколько позже, во время крымских неудач. Тогда Врангель практически отстранил его, боевого генерала, от дел.

Заподозрив в непрофессионализме подчиненных, окружающих Врангеля, он предупредил его об этом и предсказал каховское поражение. Врангель не простил ему этого. Объясниться с Врангелем ему больше не удалось. И тогда он обратился к нему с рапортом: как подчиненный он ходатайствовал, как офицер у офицера просил, а как русский у русского требовал назначения следствия и суда над штабом Главнокомандующего, над штабом Второго армейского корпуса и над его командиром, то есть над ним, Слащёвым, по поводу бездарных поражений под Каховкой.

Врангель счел это бунтом. В ответ на рапорт он прислал Слащёву короткое письмо с сочувствием, что он подорвал свои силы и здоровье во время крымских боев, и советовал ему отложить все дела и полечиться в германских санаториях. Деньги на лечение ему будут выделены из армейской казны

Слащёв понял: Врангель пытается отправить его подальше с глаз и таким образом избавиться от него. Он не принял совет Врангеля и никуда лечиться не поехал.

Не терпящий никаких возражений от подчиненных, Врангель вслед за письмом издал приказ. В нем говорилось: «Генерал Слащёв отдал все свои силы и здоровье России и ныне вынужден на время отойти на покой». Иными словами, он почти отправлял Слащёва в отставку, но делал это с изяществом: «Дорогому сердцам русских воинов генерал-лейтенанту Слащёву впредь именоваться Слащёв-Крымский».

Томясь от безделья, Слащёв все дни крымских поражений продолжал бунтовать, пытался объясниться с ним. Но Врангель его не принимал и избегал с ним встреч.

В конце концов, он, казалось, добился своего. В распоряжении, направленном Слащёву, говорилось: «Ввиду Вашего желания приложить свои силы на помощь обороне Крыма и ввиду больших потерь в командном составе, приказываю Вам с получением сего незамедлительно отправиться в распоряжение генерала Кутепова».

Он с трудом пробился в Джанкой и там понял, что ни его помощь, и ни помощь кого-то другого армии уже не понадобится. Ее бегство не могла остановить никакая сила.

Там, в Джанкое, Слащёв увидел объявление об эвакуации.

— Что это? — спросил он у Кутепова.

— То, что видишь, — мрачно ответил Кутепов. — Эвакуация.

— Или предательство, — твердо сказал Слащёв.

И все же среди всего этого хаоса и стремительного бегства Слащёв еще раз попытался изменить ход событий. Он по Юзу высказал Врангелю свой спасительный план:

«Предлагаю сформировать кадры русской армии из тех, кто не желает быть рабом у большевиков, из тех, кто не желает бросать свою Родину, посадить их на суда и произвести десант к Хорлам, и прийти в Крым с другой стороны. Колебанию и колеблющимся не должно быть места — должны идти только решившие победить или умереть».

Врангель ответил Слащёву через Кутепова: «Желающим продолжать борьбу предоставляю полную свободу. Никакие десанты, за неимением средств, невыполнимы. Единственный способ: оставаться в тылу противника, формируя партизанские отряды. Если генерал Слащёв решится на это — благословляю его».

Вот и все. На этом затяжной конфликт Слащёва с Врангелем и закончился.

Впрочем, нет. В сущности, Врангель не предпринял последней попытки отбить у красных Крым. А возможно, и Таврию. Последней попытки, отчаянной и решительной!

Слащёв был уверен: противоборствующие силы были почти равны. Но на стороне белых была к тому же военная выучка офицеров, которой почти не было у красных. И еще: у белых было страстное, непреодолимое желание сохранить Родину.

«Что же произошло? Почему они так вдруг отказались от Таврии, так внезапно покатились из Крыма? Кто за это ответит?». Эти вопросы Слащёв часто задавал сам себе. И не находил ответа.

Однажды он задал эти вопросы Кутепову. Это было во время бегства из Крыма. Они оказались с Кутеповым в одном салон-вагоне, и нашлось время для того, чтобы немного поразмышлять.

— Почему мы покидаем Крым? — спросил тогда Слащёв. — Насколько я помню, Главнокомандующий клятвенно заверял, что Крым — неприступная крепость и мы его никогда не покинем.

— Обстоятельства оказались сильнее, — уклончиво ответил Кутепов. Ему не хотелось вступать в этот уже порядком надоевший разговор. Тем более что он был уже бессмысленный. Изменить ситуацию никто не был в силах.

— Какие же?

— Их много, — так же односложно ответил Кутепов.

— Тогда я вам отвечу, — отметив нежелание Кутепова вступать в разговор, сказал Слащёв. — Нерешительность Командующего — раз, плохая работа штаба армии — два, и третье: отсутствие взаимодействия между воинскими подразделениями.

— Ну, вот. Вы сами ответили на свой же вопрос.

— Вам не кажется, что достаточно было бы всего лишь одной составляющей: нерешительности Главнокомандующего, чтобы…

Кутепов понял, о чем хотел спросить Слащёв.

— Я не против того, чтобы продолжить этот разговор, — сказал он. — Но как-нибудь в другой раз, — и ушел.

Глядя на море, на корабли, на красивый, но чужой город, Слащёв подумал: «А почему бы и не сейчас? Пожалуй, самое время возобновить тот давний разговор?».

Он почти весь день нервно ходил по палубе, обдумывая предстоящую встречу. О том, что Кутепов его примет, он ничуть не сомневался.

Собственно, у Слащёва уже давно вызревала мысль сместить Врангеля. Он был абсолютно убежден в его полной неспособности управлять армией, в результате чего они оказались в Турции. Он был также уверен, что если Врангель продолжит командовать армией, она уже в скором времени тихо развалится и разбредется по миру. Кутепов же ему казался тем человеком, который сможет восстановить армию и весной, обновленную и окрепшую, двинет ее в Россию.

Эта мысль, родившаяся давно, но снова всплывшая сегодня, не покидала его весь день. Он продумывал, что скажет он Кутепову, потом фантазировал ответ Кутепова и находил ему убедительные возражения.

Вернувшись в каюту, он стал бесцельно слоняться из угла в угол, глядел перед собой затуманенным взором. Нина обратила внимание на отрешенное состояние мужа. Спросила:

— У тебя какие-то неприятности?

— Какие могут быть у меня неприятности! — стряхнув себя вялую задумчивость, весело ответил он. — Снаряды не рвутся, пули не свистят, пароход не тонет и Маруська не плачет! Жить хочется!

Но вскоре он снова стал задумчиво ходить по каюте.

— Ты бы хоть шпоры снял, кавалерийский матрос! — насмешливо сказала Нина. — Своим звоном дите разбудишь.

Слащёв подошел к колыбельке, приоткрыл одеяльце. Маруся не спала. Она подняла над собой руку и таращила на нее свои чуть раскосые глазенки

— А Маруська вовсе и не спит, — сказал Яков Александрович и, глядя на нее, улыбнулся: — Что, Маруся? Бессонница замучила? О чем думаешь? Как дальше жить?

Маруся в ответ тихонько пискнула.

— Ну, вот. И поговорили, — удовлетворенно сказал Слащёв и снова, словно отключился, стал задумчиво бродить по каюте. Потом попросил Нину:

— Найди мне чистый лист бумаги.

— Письмо будешь писать? — насмешливо спросила Нина.

— Представление тебя к Георгию. За долготерпение.

— Ну, спасибо. Хоть додумался, наконец.

Нина порылась в вещах и из какой-то коробки извлекла кусок серой оберточной бумаги.

— Другой нет.

— Ладно. Сойдет.

Слащёв снял со столика стопку пеленок, положил перед собою лист, задумчиво его разгладил. И долго сидел так, уставившись в бумагу. Затем стал что-то торопливо писать.

Капитана «Твери» Анисима Михайловича Рыбакова он застал в его каюте. Похоже, он отсыпался за все последние сумасшедшие годы. Но спал он чутко, потому что открыл дверь прежде, чем Слащёв приблизился к двери его каюты. Видимо, ему подсказал о приближении офицера звон шпор.

Прежде, совсем недавно, в капитанской каюте какое-то время размещался генерал Соболевский с женой. После того разгрома, который застал здесь Слащёв, вся каюта была вычищена, отмыта и выглядела так, словно после капитального ремонта. Она даже показалась Слащёву намного просторнее, чем он видел ее тогда. Прямо не каюта, а кают-компания.

Слащёв попросил капитана помочь ему на часок-другой перебраться на крейсер «Алмаз».

— Катера, ваше превосходительство, как вы знаете, у меня нет. А спасательную шлюпку спустить можно. Сходите в машинное отделение, спросите Артура. Да вы его знаете, за щами с ним ко мне приходили.

Слащёв вспомнил лысого механика, с которым он познакомился, когда голодала Маруся.

Коморка, в которой Слащёв прежде видел Артура, была заперта. Он его нашел в машинном отделении, где тот с двумя своими помощниками, пользуясь стоянкой, приводил в порядок свое хлопотное хозяйство.

Увидев Слащёва, Артур обрадовался и, вытирая ветошью руки, пошел ему навстречу.

— Здравствуйте, Артур! — поздоровался Слащёв. — Только неудобно без отчества. Не мальчик уже.

— Артур, то моя кличка, ваше превосходительство. У нас в машине два Василия, и оба Степановичи. Капитан у нас — человек веселый. Он, чтоб не путаться, переименовал нас. Меня Артуром.

— В честь короля Артура, что ли? — спросил Слащёв.

— В честь капитанского кота. Он сутками себя вылизывает. А я, как тот кот, машину охаживаю, — механик повернулся к круглолицему веснушчатому парню. — Васька, скажи вот их превосходительству, как тебя капитан возвеличил?

— Маркизом. А что? Мне нравится.

— То у Анисима Михайловича кобель был, Маркиз. Два года на «Твери» прожил, а тут в Румынии, в Констанце, цыган увидел — и сбежал. Так что Артуров у нас на корабле два, а маркиз остался один.

…И уже когда плыли к «Алмазу», Василий, налегая на весла, спросил:

— Ну, как там дочка? Уже агукает?

— Мы с женой тебя часто вспоминаем, — вместо ответа сказал Слащёв. — Если б не ты…

— При чем тут я? То Авдотья.

— Авдотья тоже. Но все же — ты! Я даже не понимаю, почему я тогда к тебе зашел.

— Может, Господь направил? — по-своему объяснил Василий.

— Вот прибьемся к какому-нибудь берегу, крестить надо будет. Тебя в крестные отцы позову.

— Не надо, — качнул головой Василий. — В крестные богатых берут. А с меня что пользы?

— Так не я, так Маруська решила.

— Жинка ваша, что ли?

— Нет. Мы дочку так назвали — Марусей.

— Ну, что ж. Если Маруся — зовите. Приду.

Когда подплывали к «Алмазу», Василий спросил:

— Вас подождать, ваше превосходительство? Или опосля за вами приехать?

— Лучше бы подождал. Долго не задержусь, — сказал Слащёв. — И еще просьба. Ты «превосходительством» меня не называй. Не надо. Ни России за моей спиной, ни армии. Какое я «превосходительство»?

Кутепов встретил Слащёва довольно сухо: то ли не хотел возвращаться к старым армейским дрязгам, то ли причиной была болезнь. Его шея была обмотана теплым шарфом, он зябко кутался в стеганый бухарский халат.

— Болеете, что ли, Александр Павлович? — спросил Слащёв, намереваясь тут же откланяться.

— Да шут его… С утра все было нормально, а тут вдруг… Может, старый недуг меня вспомнил: малярия? — И, оглядев стоящего в дверном проеме каюты Слащёва, он пригласил: — Да ты входи, раз уж приехал! Вид, гляжу, у тебя цветущий. Морской воздух, что ли, пошел тебе на пользу?

И, уже усадив Слащёва в единственное кресло, он вдруг вспомнил:

— Да, чуть было не забыл за этими каждодневными хлопотами! Поздравляю тебя с дочкой. У меня трое, и все три — девки. Поначалу огорчался, хотел сына. А теперь понял: нам, солдатам, чтоб не грубеть, надо хоть иногда прикасаться к чему-то чистому, красивому. Мальчишка, он чуть станет на ноги, уже носится по двору с деревянным ружьем. А девочки — это бантики, ленточки, цветочки. Смотришь и оттаиваешь душой.

— Спасибо. Как-нибудь на досуге обсудим эту тему. А сейчас — о другом.

— Я гляжу, ты приехал бодаться, — слегка усмехнулся Кутепов. — А есть ли смысл? Понимаешь, все прошлое растворилось во времени. Мы — в другой жизни, начинаем ее с чистого листа.

— С чистого ли, Александр Павлович? — Слащёв начинал понимать, что разговаривает уже с иным Кутеповым. Он тоже, как и многие офицеры и солдаты, уже примирился со всем, что произошло, и ему не хотелось заново ворошить прошлое. — Все, что было, мы тоже прихватили с собой. Хорошо бы теперь разобраться со всем этим хозяйством.

— Ну, хорошо! — согласился Кутепов. — Ну, да! Были ошибки! И немало! Но я не понимаю, Яков, чего ты хочешь добиться? Какой смысл разбираться в прошлом? Мы уже ничего не можем в нем исправить.

— Согласен. Но мы его не повторим.

Слащёв понял, что избрал неверный тон разговора. Кутепов — человек самолюбивый. На удивление, он пока еще сдерживается, но похоже, вот-вот взорвется. Тем более что цель беседы Слащёва с Кутеповым была иная: он хотел выяснить, как посмотрит Кутепов на то, чтобы принять на себя командование русской армией. Верит ли он в то, что Врангель сможет в этих условиях довести начатое до конца?

— Собственно, меня, Александр Павлович, очень беспокоит мягкотелость, слабость Врангеля, — продолжил Слащёв. — Мы потерпели поражение только потому, что не дрались до конца.

— Видишь ли. Яша. Если бы дрались до конца, мы с тобой уже не были бы здесь, в Турции, у нас не было бы армии. Даже кладбища бы не было. Я уже не говорю о надежде все еще ступить на родную землю.

— Ты считаешь, что сейчас она у нас есть?

— Чисто теоретически, но она все же есть.

— Хорошо. Теперь давай рассуждать практически. Чтобы обновить армию, сделать ее сильнее, чем она была, то есть сделать ее способной вернуть нам Россию, нужен расчетливый, решительный, не подверженный страху и панике полководец. Ты считаешь, что этими качествами обладает Врангель?

— Ну, не обязательно обладать всеми этими качествами. Зачем тогда штаб, советники? Если понадобится, предостерегут, подскажут.

— Но ведь не случилось. Не предостерегли и не подсказали. Поэтому мы здесь, в заливе Мод. Боюсь, это наша последняя остановка перед небытием.

— Ты стал пессимистом, Яша, хотя должен бы быть наоборот: молодой отец, тебе предстоит еще поставить дочь на ноги, обеспечить ей безбедное будущее.

— Об этом и думаю, — сказал Слащёв и, немного помедлив, решительно добавил: — Хорошо! Поговорим откровенно, Алексадр Павлович. Не один год знакомы, хорошо друг друга знаем и, кажется, доверяем. Я не один такой, кто больше не верит Врангелю. И ты это хорошо знаешь. Как полководец он полностью исчерпал себя. Потерпев такое поражение, он уже до конца жизни будет болеть болезнью, именуемой страхом. Его нужно менять. Лучше сегодня, завтра будет поздно. Завтра он отдаст в руки французам всю нашу армию: они смогут легко его убедить, что большевики сильны, и пускать им под нож что-то около двухсот пятидесяти тысяч солдат неразумно.

— В таких рассуждениях есть резон.

— Никакого. Пока большевики еще очень слабы. Они полностью выдохлись. Им нужно время, чтобы создать новую боеспособную армию. И наша задача: не дать им передышки. Мы должны выступить, как только в Крыму пригреет весеннее солнышко и пока они все еще не до конца пришли в себя.

— Ну, хорошо! Я, как и ты, знаем, что победу несут на руках, а поражение везут на катафалке. Да, у Врангеля прибавилось недругов, — согласился Кутепов. — Но назови мне сейчас хоть кого-нибудь из наших генералов, который бы в условиях чужбины, почти плена, согласился бы возглавить армию.

— Согласился ли бы — не знаю. Но что смог бы — уверен.

— И кто же?

— Ты, Александр Павлович. Не я один так думаю. Со мной согласно большинство наших солдат и офицеров.

— Извини, Яша! Об этом я никогда прежде не думал, — несколько смущенно, но решительно сказал Кутепов. — Готов в любое время подставить Врангелю плечо. И подставлял. И сейчас подставил. Но возглавить армию?.. Посеять в ее рядах смуту, расколоть армию — это не трудно. Но не нужно. Вновь не соберем. И потом, помимо всего прочего: никто из нас не знает, согласятся ли на это французы и англичане? Да-да, в наших условиях это не последний вопрос. Они доверились Врангелю и пока его поддерживают. Только его. Поэтому оставь все эти свои мысли для мемуаров. Полагаю, у тебя будет что вспомнить.

— Собственно, я хотел встретиться с тобой только для того, чтобы узнать твое отношение ко всему, мною высказанному, — сказал Слащёв.

— Ну, и что? Узнал? — лукаво усмехнулся Кутепов.

— Все, что хотел. Во всяком случае, мне показалось, что ты тоже об этом думаешь.

— Думаю, ну и что? — с легкостью согласился Кутепов. — Последние годы я вообще очень много думаю. Такой возраст. Пора подводить некоторые итоги.

Ответ Кутепова был обтекаемый. В сущности, старый лис, он знал, как себя вести в таких щекотливых ситуациях. Ни одна его фраза не говорила о том, что он допускает мысль занять место Врангеля.

Но Слащёв и не ожидал, что Кутепов вот так сразу его поддержит. Как всякий дьявол-искуситель, Слащёв заронил в душу Кутепова зерно сомнения, и теперь только оставалось ждать, когда оно прорастет. С написанным на «Твери» письмом он, тем не менее, решил не медлить. Это был рапорт на имя Врангеля. Он вынул его из кармана.

— Личная просьба, — все еще держа письмо в руках, сказал Слащёв. — Как человек честный я сжигаю мосты и хочу сказать Врангелю все, что я думаю о нем и обо всем, что с нами сейчас происходит.

— Весьма похвально, — сдержанно сказал Кутепов. — Во всяком случае, это лучше, чем плести паутину где-то по-за углами.

— Это — рапорт. Пусть простит меня Главнокомандующий: обнищал настолько, что пишу на такой мерзкой бумаге, — Слащёв развернул желтый лист бумаги и положил его перед Кутеповым. — Тебе необходимо знать его содержание.

— Зачем? — насторожился Кутепов.

— Затем, Александр Павлович, что я прошу тебя передать этот мой рапорт Главнокомандующему, — с холодной торжественностью сказал Слащёв. — Последним приказом Врангеля я был направлен в твое распоряжение, и как твой подчиненный я не могу сделать это через твою голову. Ты же обязан передать этот рапорт Главнокомандующему.

— Не составит труда, — неохотно согласился Кутепов и склонился над бумагой.

«Еще в августе месяце я доложил Вам, что из-за ваших помощников и советчиков вы губите Родину, и просил отставки и суда надо мной. Ваш ответ: и отставка, и суд вредны…».

Почерк у Слащёва был неразборчивый, стремительный, с сильным наклоном. Какие-то слова были перечеркнуты, вместо них дописаны другие, строки наезжали одна на другую. Чувствовалось, что рапорт был написан в сильном волнении, торопливо и оттого неряшливо.

«…Вы обещали мне, когда только вступали в должность Главнокомандующего, что имеете возможность обеспечить всем необходимым военнослужащих в случае неудачи, — продолжал читать Кутепов. — В момент крушения я просил назначения. Вы меня назначили — зрителем.

Неудача случилась: Крым сдан. Мы находимся в Турции без какой-либо надежды. Ходят слухи, что нас отправят в лагерь военнопленных. Количество продуктов, которые нам выдают, вполне соответствуют пайку военнопленного. И такое же качество.

На основании всего доложенного доношу: 1) Голодаю, 2) Голодают офицеры и солдаты и 3) Спрашивают меня: «За что?».

Я же ходатайствую перед Вами об ответе по тем обязательствам, которые Вы взяли на себя. Обращаюсь к Вашей чести, ко всему святому, что у вас еще есть, и прошу спасать армию и обеспечить борцов хотя бы в ущерб своим интересам.

А всеми обеспеченные бойцы под командой старшего из бойцов, генерала Кутепова, хотя бы на новом фронте исполнят свой долг.

К сожалению, государства по Вашей милости у нас уже нет, но армия пока еще уцелела. И армия эта — Русская Армия, солдатом которой я был, есть и буду. Она умереть не может и не должна».

Прочитав рапорт, Кутепов поднял глаза на Слащёва:

— Ну, а мою фамилию зачем сюда прицепил? Для красоты, что ли?

— Это пишу я, генерал-лейтенант Слащёв-Крымский. Это мои мысли. Ты за них не несешь никакой ответственности. Но вставил я тебя сюда не случайно. Пусть задумается, что он не один такой. Захотим и сменим, как в свое время Деникина, — пояснил Слащёв и затем снова спросил: — Может, еще что не понравилось?

— Сумбурно очень. Категорично. И ложь не понравилась. В пути, и верно, жили впроголодь. Сейчас же французы нас снабжают вполне удовлетворительно.

— Генералов — да! А простых солдат?

— Продуктовые наборы для всех одинаковые.

— Ну, слегка преувеличил. Написал, как сумел. Я не Пушкин.

— Зачем же так: «Голодаю»? — ворчливо сказал Кутепов. — Ты лично голодаешь?

— Я не за себя. Но так для дела надо. Чтоб задумался.

— Хорошо. Я передам это Главнокомандующему. Но я считаю твои упреки… как бы это сказать… не очень справедливыми. И хочу тебе напомнить, Яков, ты вступаешь в конфронтацию с довольно сильным человеком. Я лично не хотел бы иметь такого врага. Я не тебя жалею, а твою дочь. Надеюсь, ты понимаешь меня?

— Я надеюсь, Врангель — не только сильный, но и здравомыслящий человек. И полагаю, сделает из моего рапорта правильные выводы.

— Я тебе все сказал.

Уже прощаясь, Слащёв мимоходом спросил у Кутепова:

— Сегодня по заливу катера мотались. Похоже, у Главнокомандующего было какое-то совещание. Если не секрет, о чем шла речь?

— Французы попытались обезоружить нашу армию.

— Та-ак. Ну, и что?

— Послали их. Если перевести на интеллигентный русский: не подчинились.

— Вот видишь, Александр Павлович, моя точка зрения Врангеля уже нисколько не интересует. Он давно вычеркнул меня из списка своих единомышленников, я уж не говорю — из списка друзей. Так каких неприятностей ждать мне от него после моего рапорта? Мне важно сейчас, чтобы мои соотечественники, до конца исполнившие свой долг, не оказались на улицах Константинополя без куска хлеба и без гроша в кармане. Поэтому и написал, — и после некоторых раздумий добавил: — А о дочери, извини, я уж как-нибудь сам позабочусь.

Сутки спустя на «Лукулл» был доставлен приказ командующего французского оккупационного корпуса в Константинополе генерала Шарпи. В нем Врангеля извещали, что в ближайшее же время русская армия будет передислоцирована в места своего постоянного пребывания. На полуостров Галлиполи предлагалось отправить двадцать тысяч человек. Остальные будут размещены в Чаталджи и на острове Лемнос.

Врангель с недоумением вчитывался в текст приказа. Откуда такие странные цифры? Почему на Галлиполи отправятся только двадцать тысяч?

Французы не могли не знать, что русская армия состоит из корпусов, дивизий, полков. Им был также сообщен количественный состав каждого воинского подразделения. К примеру, Первый армейский корпус, которым командовал генерал Кутепов, насчитывал в своих рядах свыше двадцати пяти тысяч человек. Чем объяснить такое невнимание? И невнимание ли это?

Врангель вспомнил предупреждение Нератова о том, что французы будут пытаться сначала раздробить русскую армию, а затем и уничтожить. Похоже, что предсказания Нератова начинают сбываться. Хотели разоружить армию — не получилось. Теперь пытаются подступиться с другого конца. От Первого армейского корпуса они вознамерились откусить пять тысяч человек, от других подразделений еще по столько же. И с этими, выброшенными из привычной среды, уже можно будет поступать, как французам захочется. Вероятнее всего, эти солдаты вскоре окажутся во французском Иностранном легионе.

Врангель хотел было вызвать к себе Кутепова, но вспомнил, что вчера вечером Кутепов навестил его, чтобы доложить, что он недомогает и на какое-то время назначает вместо себя исполнять обязанности командира Первого корпуса генерала Витковского. Заодно Кутепов передал Врангелю рапорт генерала Слащёва. Из-за большого количества дел он так и не успел еще его прочесть. Подумал: «Интересно, что ему надо? Какие новые сумасбродные мысли возникли в его голове? А впрочем, возможно, он уже остепенился: как ни как, уже не сам по себе, а глава семейства». Но решил, что прочтет рапорт потом.

По поводу приказа генерала Шарпи Врангель пригласил к себе начальника штаба Шатилова. И уже через час они сочинили ответ. Он был довольно резкий.

«Ставлю Вас в известность, что вся реорганизация Русской Армии произведена, о чем Вам была заблаговременно направлена копия моего приказа. Прошу это учитывать в части, касающейся численного состава армейских подразделений. Так, Первый армейский корпус может быть отравлен в Галлиполи лишь в полном списочном составе. Это относится также к воинским подразделениям, которые намечено дислоцировать в Чаталджи и на острове Лемнос».

— И вот что, Павел Николаевич! Сегодня же доставьте с нарочным это письмо генералу Шарпи, — попросил Врангель. — Надеюсь, на какое-то время у них отпадет охота командовать русской армией.

— Во всяком случае, они, возможно, поймут, что мы — не марионетки и дергать нас за ниточку непозволительно. Да и опасно, — согласился Шатилов.

И пока начальник штаба рассовывал по папкам свои документы, Врангель потянулся к листку желтоватой оберточной бумаги. По мере чтения его лицо становилось все более сосредоточенным и даже злым.

— Прощу задержаться! — попросил Врангель Шатилова, все еще не отрывая глаз от бумаги.

Закончив читать, Врангель продвинул листок по столу к ожидающему начальнику штаба.

— Рапорт Слащёва. Ознакомьтесь.

Шатилов склонился над листком. Прочтя, какое-то время стоял молча.

— Ну, и что я ему должен ответить? — мрачно спросил Врангель.

— Судя по всему, он продолжает употреблять кокаин, — Шатилов повертел рапорт в руках: — Написано явно нездоровым человеком.

— В последнюю минуту его усадили на «Илью Муромца». Без вещей, — вспомнил Врангель. — Где бы он в море сумел достать кокаин? На берег, как я знаю, он не сходил. Да, в сущности, и не в этом дело.

— Рапорт довольно хамский, — сказал Шатилов.

— Это началось у него давно: мания величия, что ли. Я повозился с ним предостаточно. А когда-то он был блестящим генералом, — с печалью в голосе произнес Врангель. — До безрассудства смелым. Порой изобретал невероятно хитроумные операции. А сейчас… сейчас он представляет из себя примерно то же самое, что и этот его рапорт.

— Но ответить надо, — сказал Шатилов.

— Обязаны, — поправил его Врангель. — Но надо ли? Слащёв уже давно кончился как человек. Все его фантасмагории, все эти оркестры в рядах атакующих, которыми он время от времени будоражил армию — дорогие глупости. Последние месяцы я не слышал от него ни одного дельного предложения. Сплошные фантазии.

Они какое-то время молча размышляли.

Врангель понимал, что этот преждевременно израсходовавший себя человек уже не представлял для армии никакой пользы. Может быть, сейчас, после того, как у него образовалась семья, он найдет себя в мирной жизни. Но в этом ему он, Врангель, ничем помочь не может. Но и обижать его он не хотел. Во всяком случае, на хамство, содержащееся в рапорте, он нисколько не обиделся. Прежде сердился, таил обиду, ссорился. А потом он словно забыл о нем. Когда видел его — вспоминал, но общаться больше не хотелось. Все отмерло.

— У меня возникла одна неплохая мысль, — сказал Шатилов.

Врангель поднял на него усталые воспаленные глаза, молча ждал, что он скажет.

— По вашей просьбе я готовлю распоряжение об исключении из армии всех генералов, не занимающих никаких должностей. В основном это люди пожилые, большинство из них сами попросили уволить их из армии. Лишь несколько генералов не пожелали расстаться с армией, но найти им должности не представилось возможным.

— И что же? Вы предлагаете и Слащёва включить в этот список? — нахмурился Врангель. — Он необычный генерал. Он талантливый генерал, гордость армии. Когда-то мы, кажется, даже немного дружили.

— Список довольно почетный, Петр Николаевич. В таком Слащёву не обидно будет оказаться.

— Вы так думаете?

— Тем более что подходящей должности для него нет. Рано или поздно это все равно должно будет случиться.

— Ну, хорошо, — вздохнул Врангель. — Известите его об этом. Попытайтесь объяснить, найдите хорошие слова.

— Может быть, вы, ваше превосходительство? — с надеждой спросил Шатилов.

— Увольте! Все хорошие слова я ему уже сказал! — раздраженно ответил Врангель. — Больше хороших слов у меня для него уже не осталось.

Искать хорошие слова пришлось Михаилу Уварову. После недолгих размышлений сообщить Слащёву об увольнении из армии Врангель послал своего адъютанта. Уваров мало знал Слащёва, лишь несколько раз ему мельком доводилось его видеть. Но о безрассудной храбрости генерала, об атаках в которые он ходил в распахнутом гусарском ментике впереди духового оркестра, играющего «Прощание славянки», Уваров был премного наслышан.

Уваров нашел Слащёва на верхней палубе «Твери». Он, как и во все предыдущие дни, молча наблюдал за быстротекущей жизнью эскадры в заливе.

Слащёв ждал ответа от Врангеля. Он даже надеялся, что, возможно, Врангель даже пригласит его к себе, чтобы объясниться и установить прежний, но давно забытый мир. И поэтому, получив вместо приглашения или хотя бы письма короткую казенную выписку из приказа, он огорчился.

— И это все? — спросил Слащёв.

Уваров не помнил, поручал ли ему Врангель произнести приличествующие этому случаю слова. Но на всякий случай сказал:

— Петр Николаевич просил меня передать вам, что он высоко ценил и ценит ваш полководческий талант и вашу беззаветную храбрость. Он также желает вам и вашей семье счастья и, прежде всего, крепкого здоровья.

— Спасибо! — отмахнулся от слов Уварова Слащёв. — Но что он мне сообщил по существу? Я послал ему рапорт. Он должен мне на него ответить

— Прошу прощения, ваше превосходительство. Но о вашем рапорте мне ничего неизвестно. Возможно, несколько позже Петр Николаевич намерен сам с вами объясниться.

— Нет-нет, это не входило в его планы. Это вот! — Слащёв взмахнул приказом. — Это, как я понимаю, и есть ответ на мой рапорт. Меня, генерал-лейтенанта Слащёва-Крымского, который с тремя тысячами солдат против тридцати тысяч вражеских отстоял в начале года Крым, теперь за ненадобностью вышвырнули на свалку, как старые сапоги.

Уваров только теперь понял, почему ни Врангель, ни Шатилов не захотели лично сообщить Слащёву о его увольнении. Такая процедура намного труднее, чем даже вручение похоронки.

— Извините, ваше превосходительство, — Уваров не знал, как ему деликатно удалиться. Утешать Слащёва его не уполномочили. Да Слащёв и не нуждался в утешении. — Позвольте, я вас покину.

— Да-да! Вы тут совершенно ни при чем! — сказал Слащёв, и когда Уваров уже спустился на нижнюю палубу, к катеру, он перегнулся через ограждение и с некоторой дерзостью в голосе сказал ему вдогонку: — И передайте, пожалуйста, Главнокомандующему, что я сегодня же освобожу каюту! Я сегодня же покину «Тверь»!

Он сказал это сгоряча, от обиды. Но когда скрылся вдали катер с Уваровым, Слащёв вдруг осознал, что произошла катастрофа. Фортуна провернула свое скрипучее колесо, и он вдруг оказался один на один с огромным безжалостным миром. Он стоял на палубе «Твери», смутно представляя, как жить дальше. Самое первое, что пришло в голову: вынуть револьвер и избавить себя от мучений, а человечество — от себя. Револьвер у него был, а вот права на смерть не было. Совсем близко, в каюте, его ждали два самых близких ему человека, которые не смогут без него прожить.

А потом он вдруг подумал о том, что в жизни ему случалось, и не один раз, очутиться в таких серьезных переделках, что, казалось — все, никакого выхода. Но потом тучи рассеивались, что-то прояснялось, и оказывалось, что и страхи были лишние, и выход сам собою находился, и все в жизни вновь становилось на свои места. Глядишь, и на этот раз буланый вывезет!

Словом, надо собраться, сосредоточиться и… жить!

После полудня спасательная шлюпка «Твери» приткнулась к причалам неподалеку от Нового моста в районе Галаты. Василий и Пантелей подхватили вещи и понесли их на берег. Вещей было немного: два увесистых саквояжа, колыбелька Маруси и просторная клетка, которая когда-то служила жилищем крупному попугаю, а теперь ее делили кот Барон и филин Яшка. Кота совершенно не интересовал ни его сосед, ни окружающий его мир, ни его ближайшее будущее: свернувшись калачиком, он лениво дремал. Филин же — птица ночная — сидел над котом на жердочке, удивленно хлопал большущими глазами, время от времени взмахивал крыльями, похоже, пытаясь взлететь.

— Выпустил бы ты их к чертям собачьим! — незлобиво ругнулся Слащёв. — У самих ни кола ни двора.

— Ага! Как же! Выпустил! — в том же духе ворчливо ответил ему Пантелей. — Я ж не душегуб какой-сь. В России их од смерти спас, а туточки, у турков, выпустю. До вечера пропадуть.

— Не пропадут.

— Ну да! Не пропадуть! Оны ж даже языка ихнего не понимають.

— Какого языка, Пантелей? Похоже, ты уже от старости с ума сходишь, — повысил голос Слащёв.

— Какого-какого! Ихнего, кошачого. У их, у тварей божих, тоже язык есть, токо нам не дано его понимать. И у птицы — тоже. У их, у турков, може, филинов и вовсе нету? Я не слыхав.

Слащёв понял: старый денщик взбунтовался. И спорить с ним в эти минуты не имело смысла. Слащёв с досадой махнул рукой, и Пантелей понес клетку дальше.

Василий вернулся обратно и помог сойти со шлюпки Нине Николаевне. Слащёв, бережно приняв у нее крохотный сверток со спящей Марусей, выждал, когда супруга окажется на берегу, а затем и сам, следом за нею, легко спрыгнул на пирс.

Василий, привязав шлюпку, спросил у Слащёва:

— И куда теперь? Время есть, немного вас провожу.

— Не нужно. Возвращайся, — твердо сказал Слащёв. — Мы уже никуда не торопимся. Постоим, подумаем.

— У вас что, негде остановиться? — удивился Василий. — Могли бы покаместь и дальше на «Твери» жить.

— Не положено. Я с сегодняшнего дня простой беженец. Без всяких обязанностей, но и без прав.

— А деньги? Деньги хоть вам выдали?

— «Керенки» здесь не ходят, а других в нашей армейской казне нет.

— И как же вы жить собираетесь?

Слащёв недоуменно сдвинул плечами: это и был тот главный вопрос, который он сейчас проворачивал в своей голове.

— А ты думаешь, те русские, что здесь осели, они сюда с деньгами приехали? — сказал Слащёв и легкомысленно добавил: — Заработаю!

Василий с едва заметной жалостью посмотрел на Слащёва и, подхватив саквояжи, решительно сказал:

— Пойдемте!

— Куда? — не понял Слащёв.

— Во-он, к таможне, — Василий указал вдаль, на несколько высящихся у самого морского обреза, зданий. — Там, возле пароходного агентства, всегда много наших, русских. Пытаются там что-то заработать. Посоветуемся с ними. Может, разживемся у них каким адресом?

И пока они шли вдоль набережной, их глазам приоткрылась маленькая частица чужой припортовой жизни.

Пропахшие морем, обветренные и прокопченные солнцем рыбаки вытаскивали из фелюг тяжелые короба с пеламидой, ставили их на телеги, чтобы отвезти на рыбный рынок. Рыба блистала на солнце серебряной чешуей. Ожидая конца погрузки, в оглоблях телеги понуро стоял маленький ослик. Он словно печально размышлял, хватит ли у него сил дотащить эту неподъемную тяжесть до рынка.

Пугая прохожих надрывными гудками клаксонов, по набережной торопливо бежали блистающие черным лаком автомобили. Уступая им дорогу, сторонились к тротуарам нарядные шарабаны, кабриолеты и пролетки с важно восседающими на них господами.

В одну и другую сторону набережной по тротуарам двигались пешеходы. Это были местные люди, в основном — портовые рабочие. Они растекались по узким переулкам: в их глубине можно было разглядеть огромные лабазы, ледники, склады.

Среди пешеходов было много матросов. После длительной океанской и морской болтанки они и по тротуару вышагивали широко и вразвалку, так, как совсем недавно ходили по кораблю.

Время от времени в этой толпе лениво, флегматично, как верблюды в пустыне, брели темнолицые зуавы в красных петушиных нарядах. Они строго посматривали по сторонам, следили за порядком, поскольку были здесь хозяевами и представляли французский оккупационный корпус.

Еще в этом послеобеденном многолюдье можно было увидеть солдат и офицеров в серой русской форме. Они остались здесь после новороссийской катастрофы. Но немало было уже и тех, кто сумел покинуть Крым в последние его дни, и добрались сюда бог весть как и неведомо на чем. Появились уже здесь даже те, кто приплыл сюда с эскадрой. Но этих были единицы.

Над всей этой толпой, двигающейся по набережной, висела керосиновая гарь, смешанная с терпкими запахами восточных пряностей. С басовитыми гудками океанских лайнеров перекликались маломощные и сиплые голоса буксиров и лоцманских катеров. Надрывные голоса продавцов шаурмы, жареной рыбы и шашлыков смешивались с воплями водоносов и зазывал бесчисленных мелких лавочек и кофеен.

Словно успокаивая всех, призывая примириться с мирской суетой, время от времени в разных концах города взмывали в воздух и плыли над ним сладкие и тягучие голоса муэдзинов.

Неподалеку от пароходного агентства, на небольшом пятачке, толпились пассажиры, ожидающие автомобилей-такси, шарабанов, кабриолетов или какое другое средство передвижения.

Особняком, но рядом с ожидающими транспорта пассажирами стояли несколько мужчин. Они отличались поношенной русской армейской одеждой и светлыми русскими лицами. Лишь один — высокий, худой — выделялся среди них злым калмыцким лицом. Окажись здесь Павел Кольцов, он узнал бы в нем своего недавнего недруга Жихарева. Не сгинул он тогда в Крыму. Выжил.

— Постоим здесь, — велел Василий и прислонил к ограде пароходного агентства свою ношу. — Здесь наши соотечественники собираются. Вон тот, в барашковой шапке — казачий подхорунжий по фамилии Волков. Он с весны здесь, после того как наши с Новороссийска драпанули. А вон тот, со шрамом, полковник Сахно, — указал он на неопрятно одетого, небритого мужика, по внешнему виду смахивающего на обедневшего одесского биндюжника.

— Откуда ты всех их знаешь? — удивился Слащёв.

— Как мне не знать, когда последний год «Тверь» чуть не еженедельно сюда, в Константинополь, ходила. Этих я почти всех знаю. Вон те двое, — Василий указал на двух похожих друг на друга парней, — они давно здесь, турецкий знают. Говорят, братья. Может — близнецы, может — погодки. Не спрашивал.

— А вон тот, узкоглазый?

— Тот к нам в Батуме подсел. Недавно.

— Калмык, что ли?

— Говорит, русский. А кто его мамка, только папка знает. Мир — бардак, все перемешалось.

Стояли в этой компании еще двое, но о них Василий ничего не сказал. Они были здесь новичками, и Василий о них ничего не знал.

— Ну, и чего мы здесь остановились? — спросил Слащёв.

— Хотел вам показать, как здесь деньги зарабатывают. Чтоб не очень обольщались.

Вдали показался вместительный шарабан, он пробирался сквозь людскую толпу к стоянке. К нему тотчас одновременно бросились один из братьев и подхорунжий. Несмотря на кажущуюся неуклюжесть, подхорунжий ловко лавировал в людском потоке, иногда врезался в толпу и мощно работал руками. Он первым успел к шарабану. А его молодой товарищ по несчастью, не солоно хлебавши, возвратился к стоящим под стеной товарищам.

Подхорунжий подъехал на шарабане к стоянке и, встав на его ступеньку, объявил:

— Кому на Палканди?

К шарабану потянулись пассажиры.

— Теперь смотрите! — сказал Василий.

Проходя к шарабану мимо стоящего немолодого, тяжело дышащего, потного подхорунжего, пассажиры опускали в его протянутую руку кто пару лир, а кто и вовсе несколько курушей.

— Мерси! Спасибо! — кланялся каждому подхорунжий.

— Вот так, ваше превосходительство, здесь достаются русским деньги, — сказал Василий.

После того как загруженный пассажирами шарабан тронулся, подхорунжий подошел к своим товарищам, стоящим под стенкой пароходного агентства, молча раскрыл ладонь, показывая свой заработок. Потом сунул деньги в карман.

Это была новая профессия, которая здесь еще даже не успела приобрести название. Она возникла в связи с наплывом в Константинополь беженцев не только из России. Просто россиян оказалось здесь несколько больше.

В поисках заработка, не имея за душой никакой другой профессии, кроме виртуозного владения саблей и револьвером, они оказались невостребованными на турецких берегах. И тогда в поисках заработка они ринулись в сферу услуг, для которой не нужно было владеть никакой профессией. Задача была — обогнать своих товарищей и первым завладеть шарабаном или кабриолетом, перепродать его ожидающим пассажирам, получив за эту мизерную услугу такую же мизерную плату. Но это было все равно лучше, чем ничего. На эти крошечные деньги можно было худо-бедно жить.

Василий поднял глаза на Слащёва, тихо спросил:

— Надеюсь, ваше превосходительство, вы не станете добывать деньги таким способом? У вас хоть на первое время что-нибудь есть?

— Забудь, пожалуйста, про «превосходительство». Его больше нет. Все! — сказал Слащёв. — А насчет денег… Были у меня «керенки», я выбросил их в море. Должно быть, уже подплывают к Севастополю.

— И как же вы собираетесь здесь жить? Я уж не спрашиваю где?

— Пока не знаю.

Слащёв понимал, что у этой задачи нет решения, и если не случится чуда, ему и в самом деле придется примкнуть к подхорунжему Волкову и полковнику Сахно.

Василий сунул руку в карман и достал оттуда небольшой сверточек.

— Вот! Возьмите!

— Что это?

— Деньги. Только турецкие.

— Не нужно! Что-нибудь придумаю, как-то обойдусь, — насупившись, стал отказываться Слащёв.

— Вы-то обойдетесь, а как дите? Пока что-то придумаете, время пройдет. А Марусю раз шесть в день кормить надо, а то и чаще. А тут тех денег в аккурат на молоко, — настаивал Василий. Он сунул деньги Слащёву в руки и тут же извиняющимся голосом торопливо добавил: — Вы извините меня, Яков Александрович, я пойду. Обещал Анисиму Михайловичу через час вернуться. А уже…

— Да-да, конечно! Езжай, Василий Степанович! Езжай с богом! И извини нас за все хлопоты!

— Да какие это хлопоты! — махнул рукой Василий. — Хлопоты только начинаются. В случае, если на ночь нигде не приспособитесь, заплатите лодочникам десять лир, они вас обратно на «Тверь» доставят. Не гоже генералу с семьей невесть где ночевать.

Василий пошел обратно к своей лодке. Отойдя уже на приличное расстояние, он обернулся. Выждав, когда Слащёв заметит его, взмахнул ему рукой.

Все трое помахали ему в ответ.

Когда Василий скрылся из глаз, Слащёв вынул из кармана подаренные ему деньги и пересчитал. Их и в самом деле было немного, но несколько дней Марусе на молоко вполне хватит. А там, чуть позже, он рассчитывал что-то придумать. В Константинополе уже возникло несколько благотворительных организаций, которые оказывали не только моральную, но и материальную поддержку военнослужащим, оказавшимся по тем или иным обстоятельствам в тяжелом финансовом положении. Ему не хотелось об этом думать, обращаться за вспомоществованием было для него унизительно. Он надеялся, что, продержавшись несколько дней, он найдет здесь своих сослуживцев — и все встанет на свои места.

Но это, конечно, не сегодня и, может быть, не завтра. Возможно, через неделю…

А что же сегодня? Тени от домов все больше наползали на дорогу. Близился вечер.

Нина подошла к нему и тихо спросила, как делала это всегда, когда хотела его подбодрить:

— Ваши действия, генерал?

— Не мешай, юнкер! Я думаю, — и, вспомнив, Слащёв полез в карман, протянул Нине несколько лир. — Отправь Пантелея, пусть купит Маруське молока.

— Яша! Его же надо вскипятить! — укоризненно сказала Нина.

— Маруська — генеральское дите. Его никакая турецкая зараза не возьмет, — бодро сказал Слащёв.

Нина отошла.

Слащёв еще некоторое время размышлял, потом обратил внимание на стоящих на пятачке русских. Встретился взглядом с одним из них, у которого было злое калмыцкое лицо, жестом руки подозвал его.

Жихарев несколько развязно подошел, но вежливо поздоровался, сказал:

— Я давно заметил, у вас, господин генерал, какие-то затруднения?

— Ровным счетом, никаких! — тоном, каким хотят поставить человека на место или дают понять, что ему не следует интересоваться чужими делами, сказал Слащёв. — Я всего два часа как в Константинополе. Не подскажете, где можно устроиться на ночь?

— В ста шагах отсюда один из лучших отелей Константинополя «Империал». Для меня он дорогой, а как для вас — не знаю.

— А без шуток?

— Понял, у вас затруднения с деньгами.

— Сегодня — да. Завтра у меня будет миллион! — высокомерно сказал Слащёв.

— Значит, будем исходить из вашей сегодняшней кредитоспособности? Что вы предпочитаете? Гостиницу? Особняк? Частную квартиру?

— Мне нужно жилище, где бы я мог жить с определенным комфортом.

— Под комфортом вы понимаете тишину, уют, уединение и ласкающий глаз пейзаж? — спросил Жихарев.

— Ты — сообразительный малый, — сказал Слащёв. — И где же такое райское место?

— Это в квартале Везнеджилер.

— Мне это ничего не говорит.

— Улица Де-Руни. Там хозяин, который долгое время жил в России и хорошо знает русский.

— Ну, что ж! Если все то, что ты мне наобещал, правда, я заплачу тебе завтра вдвое больше, чем ты рассчитываешь.

— А сегодня?

— Не мелочись. Если я заплачу тебе сегодня, то уже без поощрительных процентов. Подумай.

— Хорошо. Завтра, так завтра, — согласился Жихарев.

— И не тяни долго! Видишь, солнце уже ложится на крыши домов.

С широкой набережной они свернули на деревянный Махмудов мост и, проехав по нему, немного поплутали по старой турецкой части города.

Потом долго ехали по пустырю с ухабистой грунтовой дорогой. Пролетку трясло и кидало в разные стороны. Пантелей одной рукой придерживал клетку с котом и филином, а другой уцепился за саквояжи. Нина держала в руках запеленатую Марусю, а Слащёв изо всех сил удерживал Нину, руки у которой были заняты, чтобы она не свалилась с пролетки.

— Скажи мне, чичероне, что это за квартал, в который нет дороги? — спросил Слащёв.

— Не волнуйтесь, господин хороший. Вы получите то, о чем даже не мечтали: тишину, покой, почти российский сельский пейзаж и хозяина, который хорошо говорит по-русски, — успокоил Жихарев. — Уже почти приехали.

И действительно, вскоре они свернули в переулок, который правой частью своих домов смотрел на залив Золотой Рог. Был он длинный и узкий. Пролетка едва не цеплялась за стоящие с двух сторон высокие заборы, за которыми можно было увидеть лишь крыши домов.

Возле одного такого забора они остановились.

— Мы — дома! — соскочив с пролетки, Жихарев прошел к похожей на крепостную бойницу калитке. Громко постучал по железу калитки висящим здесь же на цепочке молотком.

Загремели засовы, и в распахнутом проеме калитки возникло свирепое бородатое лицо янычара в феске.

Увидев Жихарева, он молча посторонился и впустил только его во двор, при этом запоры вновь загремели.

Прошло еще какое-то время. Они терпеливо ждали.

Что сказал Жихарев хозяину, этого никто никогда не узнает.

Но наконец опять вслед за знакомой мелодией замков широко растворилась калитка, и на пороге встал…

Слащёв поначалу даже не поверил своим глазам, и решил, что сейчас на встречу с ними вышел совершенно другой человек. Вместо мрачного свирепого янычара, поросшего черными волосами в проеме калитки приветливо светил улыбкой неузнаваемо преобразившийся все тот же янычар. Только теперь он был скорее похож на добрейшего турецкого Деда Мороза (если, конечно, в Турции они водятся), готового щедрою рукою рассыпать вокруг себя подарки.

Он подскочил к пролетке и помог Слащёву спуститься на землю. Не переставая улыбаться и кланяться, он представился:

— Меня зовут Мустафа Эфенди. Для вас — просто Мустафа, — и спросил: — Господин желает только переночевать или…

— И «или» тоже. Если мне все здесь понравится, поживем у вас какое-то время. Месяц или, быть может, год.

— Понравится. Уверен, очень понравится. Все, кто жил у меня…

— Сколько? — прервал рекламные словоизлияния Мустафы Слащёв.

— Вы же еще не видели апартаментов.

— Но я еще ничего здесь не видел. Не с чем сравнивать.

— Вас трое? — переходя на деловой тон, спросил Мустафа.

— Шестеро. Я, жена, дочь Маруся, денщик Пантелей, кот Барон и филин Яшка, — загибая пальцы, пересчитал Слащёв. — Всего шестеро.

— Вы — веселый человек, — сказал Мустафа. — Я люблю веселых.

— Короче, сколько?

— Вы мне понравились. Пятьдесят лир в сутки.

— Вот теперь я хочу посмотреть, стоит ли то, что ты мне предлагаешь, пятьдесят лир, — и Слащёв двинулся на хозяина.

Мустафа посторонился, пропуская Слащёва впереди себя.

Двор был большой, одной стороной он спускался к Золотому Рогу. Вдоль берегов, по обеим сторонам, вперемешку стояли на якорях военные и торговые корабли.

— Твой флот, Мустафа? — пошутил Слащёв. — С кем воевать собираешься?

— Мы — народ мирный. Мы не любим воевать.

— А в пятнадцатом, на Галлиполийском полуострове?

— Ну, если на нас нападают, — они прошли мимо беседки, оплетенной виноградной лозой, Мустафа мимоходом сказал: — Если доживете у меня до весны, здесь, в этой беседке, проведете лучшие дни своей жизни. Здесь очень красиво, но особенно весной.

От беседки они прошли к беленькому, почти что игрушечному домику, одному из трех, стоящих на территории двора.

— Пройдемте сюда. Я думаю, в этом домике вам будет уютно.

Домик и в самом деле был чистенький, вероятно, только построенный. Мебель тоже была новая, недавно сюда завезенная.

Когда они вновь вышли во двор, Мустафа спросил:

— Так что вы скажете мне теперь?

— Не «Империал», — с некоторым пренебрежением сказал Слащёв. Он помнил, что у него в кармане нет даже пятидесяти лир, чтобы заплатить за сегодняшнюю ночь.

— Но и пятьдесят лир — это не сто, которые вы бы платили в «Империале» за самый дешевый номер, — Мустафа огорченно покачал головой. — Я понимаю: вы — генерал. Вы избалованы большими деньгами и роскошными апартаментами.

Слащёв понял, что в своем стремлении сбить цену он перестарался. И поэтому сказал:

— Нет, почему же! Жить, конечно, можно, но…

— Я вас понял! Сорок лир в сутки! И не будем больше торговаться! — торжественно провозгласил Мустафа, и добавил: — Сбавляю цену только потому, что вы мне понравились. Но при этом прошу выдать мне хотя бы небольшой аванс. Есть, знаете, такой закон, который я не хотел бы нарушать.

— Ну, что ж. Закон есть закон, — спокойно, не моргнув глазом, сказал Слащёв и при этом подумал, что той мелочи, которую ему оставил Василий, даже на жалкий аванс, конечно, не хватит. Но и уезжать отсюда на ночь глядя уже не хотелось.

— Видишь ли, деньги англичане переведут мне только завтра, — Слащёв одновременно продолжал лихорадочно соображать, что еще можно предпринять, если Мустафа заупрямится.

«Остается единственное: ехать в посольство, там фамилия «Слащёв» еще может открыть ему дверь какой-нибудь комнаты. Но есть еще извозчик и этот калмык, который потратил на него едва ли не полдня. С калмыком он еще бы как-нибудь договорился, ему терять особенно нечего. А вот извозчик пролетки? Он вряд ли согласится за имеющуюся у него мелочь отвезти их на улицу Истикляль, в российское посольство».

И тут вдруг его осенило: часы! Те самые, золотые, подаренные ему генералом Соболевским.

Слащёв поднял глаза на янычара и спокойно сказал:

— К сожалению, деньги… фунты стерлингов… мне доставят только завтра утром…

И он увидел, как глаза Мустафы потеряли свой блеск, выцвели, поскучнели.

— Но… — продолжил Слащёв. — Но у меня есть одна безделушка, которая, возможно, тебя заинтересует.

Он сунул руку в карман, нащупал цепочку и поднял над собой подарок генерала Соболевского. Часы на цепочке слегка раскачивались и поворачивались. Последние лучи вечернего солнца вспыхивали и переливались на его гранях, и эти отблески отражались в хищных глазах янычара.

— Золото? — сдерживая волнение, безразличным тоном спросил Мустафа.

— Разве не видно?

— На ходу?

— Странный вопрос. Я их выиграл в покер у великого князя Александра Александровича. Я так думаю, великий князь плохие часы носить бы не стал.

Слащёв еще раз слегка подкрутил цепочку, и часы снова медленно и тяжело сделали оборот, рассыпая вокруг себя золотые отблески.

— Сколько? — сглотнув слюну, спросил Мустафа.

— Нравятся, — убежденно сказал Слащёв.

— Назовешь приемлемую цену, куплю. А нет — не судьба.

— Сойдемся. Для начала, расплатись с извозчиком, — Слащёв затем указал взглядом на Жихарева. — И этому, твоему агенту, откинь от своих щедрот. Только сначала пусть занесут в дом вещи.

Мустафа и Жихарев удалились. Слащёв остался один. Он смотрел вниз, туда, где совсем близко, в заливе Золотой Рог, догорал его первый константинопольский день.


Глава восьмая

Количество кораблей российской эскадры, отдавшей якоря в заливе Мод и возле Принцевых островов, постепенно уменьшалось.

Несколько кораблей ушли в Сербию, которая пообещала принять у себя несколько тысяч беженцев.

Болгария, Румыния и Греция известили французское оккупационное командование, что могут принять у себя восемь тысяч беженцев — и еще несколько небольших судов огласили залив своими прощальными гудками.

Довольно не просто проходили переговоры Врангеля с французами и англичанами по поводу размещения армейских соединений на полуострове Галлиполи, на острове Лемнос и в Чаталджи.

Согласившись вначале разместить Первый армейский корпус на полуострове Галлиполи, французы снова и снова пытались переподчинить русскую армию себе.

Казалось, завершены все согласования и армия вот-вот отправится к месту своего постоянного размещения, как вдруг Врангель получил срочный пакет, в котором содержался новый приказ полковника Дюпре. В нем русское командование извещалось, что в каждом лагере (в Галлиполи, в Чаталджи и на Лемносе) учреждается должность командующего лагерем и эту должность будет исполнять французский офицер. «При этом офицере будет состоять русский комендант лагеря, который будет во всех случаях ему подчинен, каковы бы ни были их чины и звания», — говорилось в приказе.

Дважды перечитав приказ, Врангель так и не понял, зачем все это? Может, это полковник Дюпре все еще не мог успокоиться после своего унижения при первой встрече с русским генералом и всячески пытался ему мстить? Не похоже. Скорее всего, этот приказ тоже вписывался в те намерения французов потихоньку, не торопясь, уничтожить русскую армию.

Взбешенный этим приказом, Врангель в тот же день встретился с генералом Шарпи. Переводчика на это время в штабе не нашлось, и Врангель, вопреки всем своим правилам, перешел на французский, который неплохо знал, но из-за отсутствия постоянной языковой практики говорил медленно, иногда подолгу вспоминая нужные слова.

— Прошу мне объяснить, что бы это могло значить? — гневно спросил он, передавая французу приказ. — Это мелочная опека или тотальный контроль? Комендантом лагеря в Галлиполи мною уже назначен генерал-лейтенант Гореликов. Приказам какого французского лейтенанта он будет обязан подчиняться? И чьим приказам обязан подчиняться я? Полковника Дюпре?

Пробежав глазами приказ, генерал Шарпи смущенно сказал:

— Прошу прощения, генерал, этот приказ я сегодня же отменю.

— Еще раз попытайтесь меня понять, — продолжил наступать на Шарпи Врангель. — Русская армия — это русская армия и ничьим приказам, кроме приказов российских командиров, она подчиняться не будет.

Генерал Шарпи нахмурился, тон Врангеля показался ему обидным.

— Но ведь есть еще целый ряд вопросов, которые, хотим мы или нет, должны как-то урегулировать, согласовать.

— Согласовывать — да! — согласился Врангель и тут же добавил: — И только! Соблюдая при этом дружеский и неунижающий тон. Мы не Абиссиния и не Трансильвания, прошу все же это учитывать.

Сославшись на занятость, Врангель отказался позавтракать вместе с Шарпи и собрался уходить. Шарпи поднялся, чтобы проводить Врангеля к пирсу. В пути он примирительно сказал:

— Я понимаю вас, армия порядком подустала от этой бивуачной жизни на воде. Почему же вы сегодня не задали мне вопрос, который часто задавали в эти дни?

— Когда? — спросил Врангель.

— Принято окончательное решение: с завтрашнего дня начинаем расселять вашу армию. Надеюсь, эта весть несколько улучшит ваше настроение.

— Не та новость, которая может повлиять на настроение, — скупо сказал Врангель.

Едва Врангель вернулся на «Лукулл», как ему доложили о новой неприятности. Откуда-то узнав, что на следующий день корабли покинут залив Мод и увезут войска в места их постоянного проживания, небольшая часть солдат и офицеров взбунтовалась. Выяснилось: они подписали контракты с французским Иностранным легионом и настаивали на том, чтобы их переправили на берег.

Врангель решил: вступать в конфликт с французами еще и по этому поводу не имело смысла, и к вечеру около двух тысяч русских солдат и офицеров оказались на берегу, где их принимали французские вербовщики и уводили в заранее подготовленные в порту казармы.

Закипела также подготовка к отплытию из Константинополя. Путь до полуострова Галлиполи был недальний, немногим больше ста миль. Домашнее дело. Но русские военачальники предварительно там не побывали. Поэтому никто толком не знал, что представляет этот полуостров сегодня, насколько он пригоден для проживания крупного воинского подразделения.

Было лишь известно, что он не так давно сильно пострадал от землетрясения, а чуть позже, в пятнадцатом, был основательно разрушен варварскими артиллерийскими обстрелами англичан и французов. Но восстановлены ли разрушенные здания, было неизвестно.

Комфорта французы, и верно, не обещали. Но на особый комфорт никто и не рассчитывал. Было также понятно, что все уцелевшие лучшие жилые здания в самом городе Галлиполи заняли французы и абиссинцы. На вопрос, какие воинские подразделения и сколько офицеров можно будет разместить в городе, Врангель ответа не получил.

На всякий случай Врангель решил подстраховаться и на транспортах «Херсон» и «Саратов», которые первыми уходили в Галлиполи, велел разместить также технические и вспомогательные подразделения. Им вменялось в кратчайшие сроки подготовить жилье для всех тех, кто прибудет на полуостров позже. И уж, во всяком случае, не встретить измученных солдат и офицеров врасплох.

Командовать Первым армейским корпусом, отбывающим в Галлиполи, Врангель хотел вместо приболевшего Кутепова назначить генерал-лейтенанта Витковского. Но Кутепов отверг это предложение. Превозмогая себя, еще накануне вечером он переселился на «Херсон» и вместе с первыми транспортами отбыл на полуостров.

Больше суток транспорты шли по Мраморному морю. Сеял затяжной мелкий дождик, и в такую пасмурную погоду оно было неприветливое и ничем не отличалось от Черного. Лишь волна, казалось, была здесь не такая злая.

Далеко от берега транспорты не отходили. На протяжении всего светлого времени суток по правому борту постоянно виднелись скалистые зубчатые фракийские берега. А над судами постоянно висел разноголосый гомон таких же, как и на Черном море, драчливых чаек.

Кутепов до глубоких сумерек не уходил с верхней палубы транспорта. А едва стало светать, снова продолжал под дождливой моросью вглядываться в чужие берега.

— Вы бы, Лексадр Павлыч, не шутковали с организьмой. Тольки хворь в ей раздуваете, — накидывая на Кутепова сухую брезентовую накидку, ворчливо сказал ему старый денщик Беба. Была ли это его фамилия или, быть может, присохшее к нему с детских лет ласкательное имя, никто не знал. Не знал этого, вероятно, и Кутепов, хотя денщиком у него Беба служил еще с «Ледового похода». Тогда он выходил Кутепова после жесточайшего тифа, в результате заразился сам. И Кутепов ночами просиживал над бредящим в горячке денщиком. С тех пор они не расставались.

— Морской воздух хворь убивает, — объяснил Бебе Кутепов.

— Ага! Откудова тут морскому воздуху взяться? Одна сырость небесна. А в ей, дохтор рассказывал, вредоносная микроба заводится.

— Иди, поспи, — миролюбиво отмахнулся от Бебы Кутепов.

— Не спится, Лександр Павлыч. Хочу высказать вам одну свою наблюдению. В молодости мог сутками спать, хоть на перини, хоть не сене. А счас — не-е. Счас все думаю и думаю. Чуток посплю и опять зачинаю думать.

— О чем?

— О Расее.

— Интересно, что ты о ней думаешь? — улыбнулся Кутепов.

— Тода спервоначалу задам вам одну заковыристу загадку, — решительно сказал Беба.

— О России?

— Об ей. Усе говорять, шо большевики — безбожники. Так? Нет?

— Ну, может, не все, но явное большинство. Это бесспорно.

— В чем и загадка! Скажить, почему тогда Господь до их свой светлый лик повернув? Это шо ж получается? Вроде как оны, безбожники, лучшее для Господа, чем мы, сплошь православни христиани? В чем тут закавыка?

— Ну, и в чем? — Беба даже развеселил Кутепова, отвлек его от мыслей о предстоящей высадке на берегу.

— Я так мыслю, Лескадр Павлыч, шо Господь в таком громадном хозяйствии не успевае сам со всем управляться. Ну, не под силу такое одному. А он, видали на иконах, уже старенький. Я и подумав, ваше превосходительство, а не може такое быть, шоб большевики ему зачали помогать? Война, народу убивають — не счесть. Поди там, в такой круговерти, разберись, который тут верующий, а который большевик! От оны и пристроились в помощники. Не открою вам секрета, если скажу: в нашей земной жизни от помощника зачасту больше зависит, чем од його начальника. Чуете, куда веду? Пока Господь там разберется кого куда, а помощники уже вспели все переиначить.

— А ты, брат Беба, еретик! — сказал Кутепов.

— Ни в коем случае, ваше превосходительство, — замотал головой денщик. — Хрещеный, в церкву хожу, свечки ставлю, споведуюсь. В Господа нашего истинно верую. Токо никак не пойму, за шо он так на Рассею прогневався?

— Этого не только ты, этого никто не понимает.

— От! И вы, хоть и учени, в ниверситетах учились, а тоже, видать, не до всего пока докопались, — подвел итог беседе Беба и покинул палубу.

Слева по борту, едва видимый в дождевой мороси, темным остроконечным холмом возник над водой скалистый остров Мармара, который и дал название морю. Возможно, в солнечную погоду он был разноцветный, веселый и издали смотрелся, как мрамор. Сейчас же, в серых рассветных сумерках, он выглядел темно-серым печальным булыжником.

Часа полтора спустя они миновали выступающий далеко в море мыс Карабурун.

Вскоре берега стали сближаться, и транспорты втягивались в скалистый коричневый коридор древнего Геллеспонта, позже названного Дарданеллами.

По обоим берегам гирла Кутепов увидел несколько древних прямоугольных зданий. Вероятно, они служат убежищем рыбакам или пастухам, а в давние времена в них скорее всего находилась охрана входа в пролив или таможня, давившая непомерными налогами торговый люд, пробивавшийся в Европу.

Внизу, у самой кромки воды, вглядывался своим единственным глазом в морскую даль такой же старинный, но все еще действущий маяк.

Какое-то время они плыли по проливу, его берега были до скуки ровные, лишь слева вдали стали возникать невысокие холмы и крохотные лесочки.

— А сам город еще далеко? — спросил Кутепов у капитана, вглядываясь в дождевую морось. Похоже, ему уже не терпелось увидеть конечную цель их вынужденного путешествия. За дни эвакуации, потом за последовавшими пустыми днями в заливе Мод, он, как и все, устал от разлагающего безделья.

На его глазах падала армейская дисциплина. Рушилась армия. И он стремился поскорее приступить к делу. К любому делу. Чтобы ни у кого — ни у солдат, ни у офицеров — не было ни минуты свободного времени. Потому что праздность разлагает не только тело, но и душу. Работа, созидательное дело — лишь они помогут пережить армии ее тяжелое крушение.

— Как вон тот мыс пройдем, так за поворотом и откроется город, — пояснил капитан и тут же добавил: — Ничего такого. Серый и скучный. Может, когда и был красивый, да только война съела его красоту.

За крутой излучиной вдоль пролива потянулись старые, опаленные солнцем и отмытые дождями деревянные бараки. Кутепов понял: это уже начинался город Галлиполи. Но как ни вглядывался в бинокль, ничего в серой мороси увидеть не мог. Дальние дома лишь угадывались и в тумане они выглядели какими-то фантасмагорическими конструкциями.

Пока транспорты искали удобное место для швартовки, Кутепов с Витковским одновременно первыми оказались на берегу. Витковский весь путь от Константинополя проделал на «Саратове».

По деревянной лесенке они поднялись на вымощенную булыжником набережную и неторопливо прошли к двум портовым домикам, которые стояли на самом краю обрыва, прямо над причалами. Вероятно, это были портовые службы, но они были пусты.

Их никто не встречал. Лишь два темнолицых зуава с любопытством и удивлением их рассматривали. Видимо, им еще не доводилось видеть ни русских, ни русскую армейскую форму.

Они пошли дальше, и лишь теперь увидели то, что не смогли рассмотреть издали в серой мороси дождя. Какое-то время они шли по городу, которого не было. Они видели лишь фундаменты прежде стоявших вдоль дороги домов, переступали через останки ажурных каменных заборов, остовов фонтанов, куски мраморных деталей были украшены изящной резьбой.

Судя по обломкам штукатурки, останкам не до конца уничтоженных стен и фундаментов, когда-то это были красивые и богатые дома, причудливые фонтаны украшали их дворики.

Уцелевших домов в центре города было мало. Иные были отремонтированы, какие-то только одевались в леса, но многие уже который год ждали своих хозяев или, возможно, были навсегда покинуты.

Кое-где среди не до конца разрушенных домов можно было заметить признаки жизни. Окна были застекленные, под навесом чем-то занимались люди. Они были целиком поглощены своим делом и совершенно не обращали внимания на прохожих. Весть о том, что сюда, к ним, пришли транспорты с российскими солдатами, до них еще не дошла. Они еще не знали, что в ближайшие дни их жизнь круто изменится.

Иногда Кутепов и Витковский видели рядом с уцелевшими стенами домов недавно вырытые землянки. Они были обжитые, кое-где из жестяных труб сочился жидкий дымок.

На большой площади стояла уже отремонтированная мечеть, но пока еще с разрушенным минаретом. Площадь мало пострадала. Здесь почти все дома уцелели. Видимо, те, разрушенные, чем-то напоминали эти. Они были украшены резьбой по камню или витиеватой лепниной, с крышами, крытыми богатой черепицей.

От площади уходили в стороны узкие переулки, застроенные длинными неуклюжими амбарами. Некоторые тоже были разрушены, иные недавно отремонтированные, они выделялись кирпичными или каменными заплатами. Неторопливое время залечивало понесенные городом тяжелые раны.

В одном из переулков они вышли к двум пустым, без дверей, караван-сараям. Вошли внутрь. Здесь было сумеречно, под ногами шелестела занесенная сюда еще с лета высохшая трава.

— Вполне, — удовлетворенно произнес Витковский. — Во всяком случае, человек до пятисот могут ночь пересидеть. Вместо двери какой-нибудь кусок брезента повесим.

— Посмотрим, что представляет второй караван-сарай, — сказал Кутепов.

Но во второе каменное здание они войти не успели. На них вышел, скорее даже выскочил, запыхавшийся французский подполковник. Худенький, маленький, с едва заметными тоненькими усиками, в песочного цвета форме колониальных войск, он был похож на задиристого мальчишку. Его сопровождали два зуава, возможно, те же самые, которые с любопытством рассматривали русских в порту.

— Рад приветствовать вас в Галлиполи! — все еще тяжело дыша, выпалил подполковник по-французски: — Командир здешнего оккупационного корпуса подполковник Томассен! — без передышки, такой же скороговоркой, представился француз и продолжил: — Кто-нибудь из вас говорит по-французски? Черт возьми, я сегодня, как назло, отпустил переводчика.

— Не волнуйтесь, подполковник! — по-французски сказал Витковский. — Это нам надо волноваться.

— Что-то случилось? — испуганно воскликнул Томассен. — Вам надо было сначала зайти ко мне в комендатуру. Я бы выделил вам сопровождающего.

— В этом пока не было необходимости. Мы имели немного свободного времени и решили познакомиться с достопримечательностями города. К сожалению, его вид не ласкает взгляд.

— Война, — вздохнул Томассен.

— Война закончилась здесь пять лет назад. Неужели за пять лет никто из вашего командования ни разу не побывал здесь?

— Нет, почему же! Здесь был даже Верховный комиссар Франции по оккупационным делам генерал Пеллё. Да, и еще командир французского оккупационного корпуса генерал Шарпи, — Томассен не сразу понял, к чему русский генерал задал этот вопрос, но, о чем-то догадываясь, ответил: — Восстанавливать город мы не собирались. И не собираемся. Турки могли бы меньше потратиться на войну, и им совсем не пришлось бы тратиться на восстановление города.

— Мы не о том, — и Витковский жестко спросил: — Но неужели ваши генералы не поняли, что здесь негде расположить армейский корпус плюс какое-то количество беженцев — родителей, жен и детей наших солдат и офицеров.

— По поводу гражданских! — Томассен петушком бросился защищать своих генералов. — Франция не брала на себя никаких обязательств по поводу беженцев.

— Вы плохо читали Соглашение, подписанное нашим Главнокомандующим Врангелем и вашим комиссаром Пеллё. Не станем сейчас выяснять, кто из нас прав. Часть корпуса уже здесь, остальные прибудут в ближайшие дни. Всего около двадцати шести тысяч человек. И нам не спорить надо, а думать, где их разместить.

— Кого-то вы расселите в городе, — сказал Томассен. — Есть пустые здания, есть амбары, бараки, караван-сараи. Тысяч пять, пожалуй, можно будет разместить. Предварительные прикидки мы делали.

— А остальных? — жестко спросил по-французски Кутепов, до сих пор все время молчавший.

— О, генерал тоже знает французский, — обрадовался Томассен и, улыбнувшись, добавил: — Значит, договоримся.

— Я и с турками, если понадобится, смогу договориться.

— Не понял, что имеет в виду генерал? — удивленно спросил Томассен.

— Когда жизнь берет за горло, находишь язык, чтобы договориться. Только и всего, — на чистом глазу ласково ответил Кутепов и снова настойчиво спросил: — Так куда остальных?

— С генералом Пелё мы обсуждали эту проблему. «Солдат есть солдат» — сказал мне тогда генерал Пелё. Солдат, если хочет выжить, найдет выход из любого, даже безвыходного положения. Но тем не менее сюда доставили достаточное количество палаток.

— Вы забываете, сейчас зима. Не сегодня, так завтра начнутся морозы.

— Солдат есть солдат, — повторил Томассен.

— Что толку искать у этого болвана понимания, а тем более сочувствия, — мрачно сказал Кутепов Витковскому по-русски. — Пока не начали разгрузку, надо бы сейчас посмотреть, что они нам предлагают. А нет, развернемся и уйдем обратно в Константинополь.

— Но это же скандал, — сказал Витковский.

— Господа, я не знаю русского, — обиделся Томассен. — Давайте все же уважать друг друга.

— Мы как раз об уважении и говорили. Нам показалось, что уважение — это не совсем то, что испытывает к нашим солдатам Франция.

— Вы напрасно обижаетесь, — поджал губы Томассен. — В пятнадцатом я две недели провел на этом полуострове. И тоже в палатке. И тоже зимой. И, представьте себе, выжил. Я мельком видел ваших солдат. Молодые, здоровые. Турецкая зима им будет нипочем.

— Не станем спорить. Российский солдат покрепче ваших зуавов. Но он три года не выходил из боев, не имел ни дня передышки. Надо бы ему и отдохнуть.

— Понимаю вас, — согласился Томассен. — Предлагаю перейти ко мне в комендатуру и начать уже официальные переговоры.

— А разве они еще не начались?

— Нужно соблюсти все формальности. Зафиксировать все на бумаге. Покажу вам карту местности, где намереваемся разместить лагерь. Хорошее место, совсем близко от города. Вам понравится.

— Все формальности можно соблюсти и позже, — сказал Кутепов. — А что касается карты… Коль это близко, не лучше ли сейчас же отправиться на местность и, как говорят в России, потоптать ее ногами?

— Вы думаете? — обескураженно спросил Томассен и, немного помедлив, обернулся к своим зуавам, что-то сказал им по-арабски. Щелкнув каблуками, один из них удалился. И уже вскоре, буквально через пару минут, вернулся, держа за поводья трех низкорослых лошадок.

Кутепов посмотрел на лошадок, перевел взгляд на Томассена:

— Не обессудьте, подполковник. Но мы снова перейдем на русский. Так нам легче обсудить некоторые наши внутренние проблемы.

— Не возражаю.

— Не будем терять время, Владимир Константинович. Возвращайтесь в порт и начинайте разгрузку, — сказал Кутепов Витковскому. — Ни на что хорошее надеяться не приходится. Не занятых в деле солдат и беженцев отправляйте сюда, в караван-сараи. До ночи еще есть время, чтобы разместить всех под крышей. А с утра начнем строить лагерь, если, конечно, нас удовлетворит предлагаемое ими место. Нет — найдем иное.

— Лучше бы, конечно, в самом городе, — сказал Витковский.

— Десятитысячный городок будет не в состоянии вместить в себя еще двадцать шесть тысяч. Он не приспособлен для такого количества людей. Но и это не главное.

— Тогда что же?

— В городе мы не сможем вернуться к строгой воинской дисциплине. А без нее корпус может превратиться в некую запорожскую вольницу.

— Печальное пророчество, — вздохнул Витковский.

— К сожалению, это жестокая реальность.

Витковский вернулся в порт. Томассен взялся сопровождать Кутепова.

Сразу за городскими развалинами потянулись унылые пустыри. Они были совершенно не обжиты: ни садов, ни огородов, не было даже деревянных пастушьих убежищ от непогоды — ничего. Мокрое, чавкающее под копытами лошадей пустынное пространство, устланное иссохшей в жаркие дни полынью, чебрецом и другими незнакомыми Кутепову травами. Редкими крохотными островками гляделись на равнине растерявшие листву низкорослые кустарники. Где-то совсем неподалеку неторопливо покачивал свои воды пролив, но его отсюда не было видно, он лишь угадывался по снующими над ним сварливыми чайками.

Унылая и печальная равнина.

Вскоре они выехали на едва заметный пригорок.

— Отсюда будет замечательно виден весь ваш лагерь, — указал Томассен перед собой.

Но там, куда указывал Томассен, было все тоже, такой же кладбищенский пейзаж.

Взгляд Кутепова задержался на словно высаженной садовником ровной полоске кустарника.

— Что там? — указал Кутепов.

— Речка. Точнее, речушка, ручеек, — пояснил Томассен. — Говорят, зачастую летом она пересыхает. Но, будем надеяться, вам повезет.

— Река, речка, ручеек, — хмыкнул Кутепов. — Если это речка, у нее должно быть название.

— Совершенно верно, — Томассен обернулся к сопровождающему их зуаву, о чем-то его спросил.

— Он говорит, турки называют ее Бююк-Дере. Но что это означает, он не знает.

Они подъехали к берегу речушки, слезли с коней. И зуав тут же повел их поить. Кони, отфыркиваясь, пили воду.

— Пресная, — сказал Томассен. — Вашим солдатам хватит на все их нужды.

Речушка была веселая, говорливая. Все ее дно было усеяно большими и малыми, отполированными водой, разноцветными камнями. Камни образовывали заводи и перекаты, и вода, устремляясь к проливу, с журчанием и клекотом пробивалась между ними.

Этот ручей был, пожалуй, тем единственным греющим сердце впечатлением от поездки Кутепова к будущему лагерю. Хоть одна проблема из множества — снабжение лагеря пресной водой — решалась безо всякого труда. Остальные предстояло решать, прилагая неимоверные усилия.

Рассматривая раскинувшуюся перед ним долину, Кутепов почему-то вспомнил героя его давней юности Робинзона Крузо. Разве знал он, ступив на необитаемый остров, какие трудности ему предстоит преодолеть? Но он был один и отвечал только за себя. Под командованием Кутепова было двадцать шесть тысяч таких робинзонов, за которых он отвечал. Перед ним простиралась скучная безжизненная долина и, как некий подарок судьбы, весело звенела и журчала, вселяя уверенность, торопливая речка с пресной водой.

Глава девятая

После отплытия «Херсона» и «Саратова» в Галлиполи Врангель нервничал. Собственно, он нервничал с тех самых пор, как эскадра бросила якоря в заливе Мод возле Константинополя и частично у Принцевых островов. Не было дня, чтобы он не ощутил недружественное отношение французской оккупационной администрации к его армии и в какой-то степени и к нему самому.

Во время переговоров с французами там, в Крыму, в тяжелые дни отступления, никогда, ни разу не возникли разговоры о том, что после эвакуации его армия должна будет находиться в подчинении у французов. Эти разговоры возникли только здесь, в Константинополе. А это настойчивое желание отобрать у них оружие? А попытки раздробить армию и разбросать ее мелкими беспомощными, не имеющими возможности постоять за себя, подразделениями в разные, удаленные друг от друга места оккупированной французами турецкой территории?

Какие еще планы вынашивали французы, чтобы раздробить и затем уничтожить русскую армию? Врангель подумал, что это может проявиться в Галлиполи, едва «Херсон» и «Саратов» прибудут туда.

А между тем прошло уже едва ли не двое суток, как транспорты прибыли в Галлиполи, но от Кутепова все еще не было никаких вестей.

Врангель не терпел ожиданий. Неизвестность изматывала его даже больше, чем неудачи в боях. При поражениях приходилось сосредотачиваться, собираться с силами, производить какие-то действия. Ожидание же — это тупая, растворенная в неизвестности, тишина, съедающая секунды, минуты и часы и без того короткой жизни.

С возрастом он научился бороться с ожиданием. Потраченное на него время, считал он, лучше использовать на действия.

В полдень он вызвал к себе капитана «Лукулла» и велел ему поднимать якоря.

— Куда? — спросил капитан.

— В Галлиполи.

— Но французы меня предупредили, что для выхода в Мраморное море необходимо получить разрешение оккупационных властей.

— Черт знает что! — вспылил Врангель. — Они пытаются также не выпускать меня на берег. Говорят, во избежание каких-либо неприятностей, я могу иногда погулять где-нибудь за городом, и лучше в штатском платье. Эдаким Рокамболем! — и добавил: — Но оказывается, что я и плыть на своей яхте никуда не могу?

— Выходит, так, ваше превосходительство, — согласился капитан и затем предположил: — Может, боятся за вашу безопасность.

— Они просто хотят запереть меня в каюте, чтобы я ничего не предпринимал. Вероятно, они думают, что мы ничего не знаем о Севрском мирном договоре, — Врангель поднял взгляд на капитана: — Вы-то с ним ознакомлены?

— Да, конечно.

— Так чего же мы боимся! Мраморное море, равно как и проливы, объявлены свободными для мореплавания всех стран. Или вам надо их особое распоряжение? — распалял себя Врангель.

— Так что, на Галлиполи? — вместо ответа еще раз спросил капитан.

— Да.

Покидая каюту, капитан остановился у двери, спросил:

— Ну, а если они все же задержат нас, ваше превосходительство? Надеюсь, вы расскажете им об этом договоре?

— На Галлиполи! — свирепо повторил Врангель.

Вскоре на нижней палубе и по трюму яхты забегали матросы, заработал двигатель, и «Лукулл» стал медленно пробираться среди густо заполнивших залив русских, английских и французских военных кораблей.

Врангель поднялся на палубу. Вскоре, покинув свою каюту, к нему присоединился и Котляревский, с недавних пор он тоже обитал на «Лукулле». Он огляделся вокруг и даже прикрыл глаза от бьющего в них ослепительного света.

Парусники, серые и мрачные громады военных кораблей, и даже сам Константинополь — все это в одночасье приобрело праздничный вид. После двух суток нудного мелкого осеннего дождя выглянуло солнце, и все вокруг вдруг засияло, заблестело и, как в зеркале, отразилось в спокойных водах залива.

Врангель, поднеся к глазам бинокль, рассматривал корабли союзников. Не в пример первым дням, когда эскадра только появилась в заливе, сейчас мало кто обращал внимание на русские суда.

Тогда, овеянные фантасмагорическими слухами о тяжелом, но романтическом поражении, они вызывали жгучий интерес. Сейчас же к ним привыкли: у русских издавна все не так, то рабочих где-то, в каком-то захолустье, расстреляют, то переворот устроят и назовут его революцией, то на императора своего руку поднимут. Ладно, расстреляли бы только царя, нет же, казнили всю семью, вместе с пятью малыми детьми.

Вот и рассматривали их в бинокли, ожидая увидеть звероподобных, похожих на медведей, волосатых свирепых мужиков. А они, оказывается, ничем особенно не отличаются ни от французов, но от англичан — такие же веселые и печальные, так же страдающие от голода и холода. Обычные люди. И интерес к ним постепенно угас.

Врангель скользнул биноклем в сторону константинопольских причалов, туда, где был пришвартован «Вальдек Руссо», и глаз в глаз встретился сразу с четырьмя биноклями, направленными на него. Должно быть, и адмирал Дюмениль, и граф Де Мартель, и генерал Шарпи и их именитые гости пытались понять смысл маневра «Лукулла».

— Ну, что смотрите?.. Смотрите! — услышал Котляревский тихий, но гневный голос Врангеля. Он догадался, кому адресовались эти слова, и понял: командующий взбунтовался. А он тем временем продолжил: — А вот спрашивать у вас, как нам жить — увольте!

— Вы о чем, Петр Николаевич?

— Что? — Врангель не сразу понял, о чем его спрашивает Котляревский, и лишь спустя какое-то время, слегка поостыв, сказал: — Они, видите ли, решили, что я, прежде чем сделать какой-то шаг, буду у них испрашивать разрешение. Не-ет, господа хорошие! Уважая ваши, мы все же будем жить по своим, российским законам.

— Но в чем конкретная причина вашего недовольства?

— Мне необходимо посетить Галлиполи. Но выясняется, что без их разрешения меня не выпустят из залива.

— Вероятно, это требование распространяется не только на нас, — примирительно предположил Котляревский.

— Они просто хотят нас унизить, — Врангель не слушал довода Котляревского. — Указать нам наше место — в собачьей будке.

Котляревский знал, в такие минуты Врангель почти неуправляем. Все ошибки последнего времени он совершал вопреки логике и здравому смыслу, но из упрямства или в минуты гнева.

— Я так понимаю, мы отправляемся в Галлиполи? — спокойно спросил Котляревский.

— Да! Вторые сутки оттуда не поступило никаких вестей. Что с транспортами? Как они туда добрались? Где и как обустраиваются люди? В конце концов, я хочу выяснить причину их молчания.

Котляревский молча отошел. Он понимал, что эта истеричная вспышка гнева — результат нервного перенапряжения последнего времени: неудач и поражений в крымских боях, неурядиц во время эвакуации и конфликтов с французской оккупационной администрацией уже здесь, в Константинополе. Теперь Врангелю надо немного побыть в одиночестве, и он вновь вернется в свое обычное, умеренно-добродушное состояние.

Надо думать, и командующий морской дивизией Леванта контр-адмирал Дюмениль, и верховный комиссар Франции в Константинополе граф де Мартель, и командир французского оккупационного корпуса контр-адмирал Шарпи догадались, куда направляется «Лукулл». Разрешения о выходе в Мраморное море, установленное Компанией черноморских проливов, русские запрашивать не стали. Главнокомандующий русскими войсками решил показать французам свою независимость.

Вероятно, тогда они и надумали укротить строптивого русского генерала. Во всяком случае, последствия этого генеральского бунта не замедлили вскоре сказаться.

Но это будет чуть позже. А сейчас они решили не вступать с Врангелем в конфликт и задерживать «Лукулл» не стали.

На рассвете, когда они миновали мыс Карабурун, небо вновь затянуло, и снова посыпался больше похожий на туман, тихий мелкий дождик.

— Я уж думал, в Турции не бывает нашей российской хляби, тут прямо-таки Лондон, а не Мраморное море, — сказал Врангель, зябко поеживаясь и натягивая на себя принесенную Уваровым брезентовую накидку.

— Турция. Зимы здесь другие, теплые, но большей частью тоже мокрые, — отозвался Котляревский.

Когда совсем рассвело, они вошли в гирло Дарданелл, и уже вскоре Врангель и Котляревский увидели искалеченный войной городок Галлиполи, приткнувшуюся носом к берегу французскую канонерку и оба российских транспорта, вставшие на якоря неподалеку от берега: мелкое дно залива не позволяло большим морским кораблям пришвартовываться непосредственно к причалам.

На «Херсоне» и «Саратове» кипела работа. Одни, тяжело груженые шлюпки, отчаливали от кораблей и направлялись к причалам, а другие, пустые, тут же ставали под загрузку. Их заваливали всем тем, что необходимо в оседлой бивуачной жизни.

И разнонаправленное движение пустых и груженых шлюпок, и сумятица матросов и солдат на причалах, подхватывающих доставленные тяжести на плечи и с ленивыми криками «Берегись» поднимающих их на береговой пригорок — все это напоминало растревоженный муравейник.

Врангель еще издали увидел Кутепова, стоящего на верхней палубе «Херсона». «Лукулл» приблизился к транспорту и осторожно притерся кранцами. Грузный Кутепов легко, по-молодецки, перепрыгнул на яхту Главнокомандующего.

— Недавно, помнится, ты еще хворал. Не молодился бы! — добродушно упрекнул Врангель Кутепова.

— Тут похвораешь! — Кутепов указал глазами на броуновское движение на воде и на берегу и добавил: — Стараюсь не уступать молодежи. Затопчут!

— Почему не сообщили о прибытии? — с места в карьер начал допрос Врангель. — Что происходит?

— Рация вышла из строя, ваше превосходительство. Радисты обещают сегодня наладить.

— Могли бы связаться с помощью французов.

— Очень уж не хотелось у них одалживаться. Тем более что ничего непредвиденного не произошло. Людей пока кое-как на ночлег разместили в пустующих бараках. Так что крыша над головой есть. Питанием тоже французы пока обеспечили.

— Какие отношения с французами? Как встретили?

— Сухие. Так и встретили, без поцелуев.

Они спустились в шлюпку и тут же, после десяти взмахов веслами, оказались на берегу.

Разгрузкой обеих транспортов командовал генерал Витковский. Он стоял среди снующих вокруг него солдат и матросов и почти безмолвно, одним взмахом руки, направлял грузы в разные выросшие на берегу штабеля.

Чуть поодаль за разгрузкой наблюдали зуавы. Они топтались на одном месте, возможно, ротозейничали, но скорее всего по приказу своего командования следили за разгрузкой. Когда одни уходили, на их месте тут же оказывались другие и продолжали внимательно смотреть за гостями.

Заметив на берегу Врангеля и Кутепова, Витковский подошел к ним и, откинув за спину мокрый капюшон плаща, поздоровался.

— Сколько еще времени займет разгрузка? — указав на штабеля, спросил Врангель.

— Стараемся. Предполагаю, дня за три управимся. Нашли пустующие барак и караван-сарай, на первое время устроим в них склады.

— Что с жильем?

— Городок с Александром Павловичем мы еще не до конца исследовали. Но одно уже ясно: кроме штаба и самых нужных служб, вряд ли еще удастся что-либо разместить. Поэтому уже завтра приступаем к созданию палаточного городка. Если на неделю, ваше превосходительство, вы еще задержите сюда отправку наших солдат и офицеров, вчерне мы весь лагерь наметим. А поставить палатки — дело пары дней.

— Да, уж этим занимайтесь в первую очередь. Зима, она и в Турции зима, — заметил Врангель.

— Палатки — не окопы, ваше превосходительство. Пули не свистят, как-то обживемся, — и, оглядевшись по сторонам, Витковский приблизился к Врангелю. — Я о другом хотел посоветоваться, — он взглядом указал на поодаль наблюдающими за ними зуавами. — Не правятся мне эти зеваки. И днем и ночью здесь топчутся. И уж очень внимательно все глазами прощупывают.

— Да и пусть смотрят! — махнул рукой Врангель. — Что вас смущает?

— Видите ли, ваше превосходительство, у нас на двух бортах очень приличный излишек оружия. Личное меня не беспокоит. А вот как быть с излишком? Не хотелось бы с ним расставаться. Не приведи Господь, а вдруг и здесь пригодится?

— Не расставайтесь.

— Вдруг заметят, шум поднимется? Опять о конвенции вспомнят.

— Что предлагаете? — спросил Врангель.

— Думаю, ночью, когда зуавы не такие бдительные, спустим его с транспортов под воду. Оно у нас смазано и упаковано. Когда остальные все сюда прибудут, как-то исхитримся, незаметно его поднимем.

— Мысль неплохая. Коль другого ничего придумать нельзя, поступайте так, — согласился Врангель.

Заметив какую-то заминку, Витковский извинился и бросился туда разбираться.

Врангель и Кутепов пошли по брусчатке к мечети. Вскоре их догнал Витковский. И уже втроем они обошли площадь, Врангель с печальным интересом разглядывал израненные и искалеченные войной дома.

— И много разрушений в городе? — спросил он.

— Почти половина города изрядно пострадала: многие здания разрушены до фундамента, кое-где сохранились стены. Поэтому у нас оставался только один выход: построить неподалеку отсюда палаточный городок. Если будет желание и время, можно будет взглянуть. Хотя, по правде, смотреть пока еще почти нечего, ставим первые палатки, — доложил Кутепов.

— Думаешь, ограничусь докладом? Обязательно посмотрю.

Пошли дальше вдоль высокого каменного забора, частично разрушенного артиллерийским обстрелом. Еще не так давно он ограждал богатый дворец, от которого осталась только груда камней, мрамора и стекла.

Через пролом в заборе они вошли во дворик, чтобы лучше рассмотреть развалины, и неожиданно увидели сидящих вдоль забора на корточках человек десять солдат. Штаны у всех были приспущены, они испражнялись.

— А эт-то еще что т-такое! — зашелся в гневе Врангель. — Встать!

Только один солдат встал, подтянул штаны, остальные не шевельнулись.

— Дизентерия, Петр Николаевич, — объяснил Кутепов. — Нынешней ночью трое преставились.

Болезнь уже настолько вымотала солдат, что они с тупым безразличием продолжали смотреть на генералов. Явись сюда хоть сам дьявол, они бы не поднялись с корточек.

— Ладно, ладно! — смягчился Врангель. — Только вы бы… того… хоть где-нибудь в развалинах спрятали свой срам. В госпитале, поди, клозет есть?

— Только вчера дом под госпиталь подобрали, — сказал Витковский. — Хворых человек тридцать. А клозет всего на одно очко.

— Может, зайдем в госпиталь, Петр Николаевич? — предложил Кутепов и указал на лишь немного пострадавшее толстостенное прямоугольное здание. Его предназначение в прежней жизни города определить было трудно.

— Врачи есть? — спросил Врангель.

— Пока один. Наш, армейский, Александров. И три медсестры из беженцев — жены наших офицеров, — пояснил Витковский.

— Ну, и не будем им мешать. Пусть работают, — торопливо отказался от посещения госпиталя Врангель.

— И лекарств никаких, — пожаловался Витковский.

— Александрову скажите: попрошу французов направить сюда все необходимое, и в первую очередь лекарства. От дизентерии в том числе.

Они снова вернулись к берегу. Кутепов попросил добыть у французов лошадей. Ожидая, они наблюдали за разгрузкой.

И тут Врангель вдруг услышал доносящиеся издалека непривычные звуки. Похоже, кто-то пел. Он стал прислушиваться. Точно, звучала песня. Он однажды ее уже слышал, там, на «Генерале Корнилове». Теперь она перекочевала на «Херсон».

— …Ехал я далекою дорогой,

Заглянул погреться в хуторок.

Да, это была она, чья-то бесхитростная, но такая душевная песня. И голос тот же. И слова. Он еще подосадовал тогда, что кто-то не дал солдату допеть песню до конца.

— Эх, встретила хозяйка молодая,

Как встречает родного семья,

В горницу…

И оборвалась песня: внизу, возле «Херсона» раздался чей-то грубый командный голос:

— Эй, вы там! Нельзя быстрее? Не на курортах!

И на транспорте зашевелились, стали торопливее загружать в ожидающую своей очереди шлюпку ящики, бочки.

Врангель спустился вниз, на пирс, увидел поручика, непосредственно командующего разгрузкой «Херсона». Это был усатый старослужащий из терских казаков. Из-под его лихо заломленной папахи выбивался седой, но пока еще густой непокорный чуб. Казак стоял на пирсе и, время от времени покрикивая, делал какие-то пометки в потертой тетрадке.

— Скажи-ка служивый, кто это у вас на «Херсоне» только что пел? — спросил Врангель.

— Дисциплину не нарушали, ваше превосходительство! — по-своему понял поручик вопрос Главнокомандующего. — Дал им десять минут на перекур!

— Я не о том. Хорошо пел.

— У нас тут усе такие, ваше превосходительство! Усе поють!

— А вот сейчас кто пел? — спросил Врангель.

Одна из только что загруженных шлюпок, едва не черпая бортами воду, притерлась к пирсу, и четверо солдат ее тут же стали разгружать.

Поручик обратился к одному из солдат, сидевшему на веслах.

— Слышь, Самохин, от их превосходительство интересуются, шо у нас там за соловей завелся?

— Не знаю, — лениво отозвался Самохин. — У нас все горластые!

— Я и говорю, ваше превосходительство, у нас усе поють, — подвел итог расследованию поручик. — Особливо, ежели энто… под настроению.

Томассен был сама любезность. Для поездки Врангеля на место будущего лагеря он выделил трех лошадей и даже предложил себя в качестве провожатого.

Но Витковский сказал, что в этом нет никакой необходимости: дорога до будущего лагеря им уже хорошо знакома, там уже ведутся работы. Поездка туда чисто ознакомительная. Никаких вопросов, касающихся французской стороны, у них нет, и на ближайшие дни не предвидятся.

— Но я все же надеюсь, что генерал Врангель навестит нас. Ну, хотя бы даже для личного знакомства.

— В планы Главнокомандующего я не посвящен, — сказал Витковский. — Но обязательно доложу ему о вашем желании встретиться.

Долина, которая всего лишь несколько дней была необитаемой, унылой и скучной, сейчас несколько видоизменилась и ожила. Насколько хватал глаз, она была теперь усеяна крохотными каменными пирамидками и вбитыми в землю деревянными колышками. Несмотря на мелкий сиротский дождик, вдали маячили солдаты, они продолжали размечать будущий лагерь. Кое-где уже вставали первые палатки, возле них тоже суетились солдаты.

— Ну, вот здесь! — с некоторым удовлетворением в голосе сказал Кутепов и смолк, ожидая ответа Врангеля. Врангель промолчал. Он бродил по пустырю придирчивым взглядом, иногда на чем-то задерживался, и затем вновь продолжал его изучать.

— А вон там что? — указал Врангель на едва заметную в эту предзимнюю пору полоску кустарника, перечеркивающую пустырь.

— Река, ваше превосходительство! — отозвался Витковский. — Воробью по колени, но все же…

Они тронули коней и подъехали к говорливой речушке. Витковский слез с коня, спустился к берегу. На ходу отцепил от пояса небольшую серебряную фляжку, которую всегда носил с собой. Ополоснул ее, набрал воды, поднялся на пригорок.

— Испейте, ваше превосходительство, — он протянул Врангелю фляжку. — Извините, что не в хрустале.

Врангель сделал несколько глотков. Причем пил он воду так, словно дегустировал хорошее вино.

— Знатная водица. Давно такой вкусной не пил.

— Всему нашему корпусу хватит. И пить, и щи варить, и на постирушки или в бане попариться, — сказал Витковский.

— Планы у вас, судари, наполеоновские, — усмехнулся Врангель.

— В следующий раз, ваше превосходительство, обязательно в баньке вас попарим. С веничком. Тут я какой-то кустарник заметил, на нем лист еще прочно держится. Не береза, конечно, но какая баня без веничка?

— Ну-ну, запомню, — Врангель провел взглядом по кустарнику, поросшему вдоль ручья: он еще не совсем сбросил листья и тянулся влево и вправо насколько видел глаз. — А что это за кустарник?

— Розы, ваше превосходительство. А вон туда, правее, — Витковский указал вдаль, — там кладбище, старинное, видать, еще с незапамятных времен, может, еще с Византии. Но много и недавних могил, с войны пятнадцатого. И славянские могилы встречаются. Казацкие или русичей, что на Царьград ходили.

— Печальная долина. А что, ничего лучшего не могли присмотреть?

— Она нас по всему располагает. Город рядом, питьевой воды с избытком, и почти весь корпус в палатках без тесноты разместим, — сказал Кутепов.

— Наши острословы назвали ее «Долиной роз и смерти», — добавил Витковский.

— Розы — это хорошо. Без смертей бы обойтись.

— А они всегда рядом — жизнь со смертью, — Кутепов извлек из кармана несколько сложенных вчетверо листков, развернул: они были расчерчены на квадраты, и каждый квадрат пронумерован. — Это вот план будущего лагеря. В аккурат вот здесь, где мы стоим, будет мосток. Если, конечно, леса достанем. А нет — из чего-то другого исхитримся.

— Вы, ваше превосходительство, когда очередные корабли сюда пойдут, напомните снабженцам, чтоб инструмент сюда направили. Лопат, кирок, мотыг. Топоров десятка два, пил штуки три, — стал загибать пальцы Витковский. — И леса хоть бы чуть-чуть.

— Помилуйте, братцы! Я снабженцем у вас, кажется, не работаю. У меня других дел выше головы, — взмолился Врангель. — В Константинополе пока есть ваши снабженцы, вот пускай и позаботятся об инструменте. Могли запастись им еще в Крыму, — и он снова поднял глаза на Кутепова: — Ну, продолжайте о лагере.

Кутепов ткнул пальцем в свои листочки:

— Каждому полку отводим свою территорию. С этой стороны речки расположатся пехота и артиллеристы. На той стороне, — Врангель указал туда, где на их глазах уже вставали первые палатки, — там расположим кавалерийские подразделения. Кроме бывшего корпуса Барбовича. Ближе к проливу поставим палатки для беженцев.

— Где же будет Барбович? — поинтересовался Врангель.

— Не захотел со всеми. Я, сказал, буду со своими казаками отдельно, на хуторе, жить. Он, если помните, и в Таврии так себя вел, мелким помещиком, — Кутепов указал вдаль, туда, где на горизонте виднелись невысокие горы. — Он вон там место себе облюбовал. Сказал: там затишек, горы от ветров защищают.

— Но лошадей-то нет. Чем его люди будут заниматься? — спросил Врангель.

— Общим порядкам я его заставлю подчиняться. И о дисциплине строго спрошу. Сутками муштрой будут заниматься, чтобы дурные мысли в голову не лезли.

Врангель на это ничего не сказал. Он предвидел грядущие конфликты: Иван Гаврилович был не тот человек, который легко, без скандала, примет главенство Кутепова. Еще совсем недавно, в Таврии и затем в Крыму, они были равноправными генералами и оба признавали над собой только верховенство Врангеля.

Врангель давно и хорошо знал Барбовича, его конный корпус сплошь состоял из таких же, как и он, вольнолюбивых и независимых казаков, и его корпус до какой-то степени напоминал махновское войско. Его конники не очень охотно подчинялись командирам. Его же уважали за то, что, прежде чем отдать приказ, он несколькими словами не без крепкого слова объяснял его смысл и задачу. Степенные и домовитые мужики, которые составляли костяк корпуса, считали такое с ними обращение Барбовича как уважительное, едва не братское, а его приказы воспринимали как просьбы, которые нельзя было не исполнить.

«Может, оно и лучше, что Барбович будет находиться на отшибе. Во всяком случае, дух высокомерия и неподчинения командирам не коснется остальных подразделений корпуса», — подумал Врангель и взял у Кутепова разграфленные листочки, высмотрел на схеме квадрат больше других.

— А здесь что вы намечаете? — спросил он.

— Мечтаю, чтобы в каждом полку, как и прежде у нас, было офицерское собрание. Ну, чтоб офицеры могли собраться, поговорить о насущном, выпить чаю.

— Но, судя по схеме, тут намечается уж очень большая палатка?

— Это будет скорее офицерский клуб, к двум палаткам еще третью пристроим — будет что-то вроде сцены. Собрание ли провести, концерт ли устроить.

— Мысли похвальные, но… — Врангель нахмурился и укоризненно продолжил: — Но у меня складывается такое ощущение, что вы настраиваетесь расположиться здесь на годы. Я же рассчитываю, что едва в Таврии повернет на весну, мы с новыми силами выступим. Или у вас изменились планы?

— Планы у нас, ваше превосходительство, такие же, как и у вас. Но вы сами сказали: «С новыми силами». Откуда же они возьмутся, эти новые силы, если мы всю зиму переколотимся здесь по-собачьи в холоде и голоде? Поэтому и хочу наладить здесь нормальную человеческую жизнь.

— Но захочется ли вам от такой жизни снова возвращаться к войне, крови, смертям? — спросил Врангель. — По себе знаю, не одну войну прошел: каждый раз, как на эшафот. Подталкивает только честь и долг.

— Никто из нас не лишен этих качеств. И вы это знаете.

— Я не о вас. Я о солдатах, казаках.

— Выступят, Петр Николаевич! Домой потянет!

Снова вернулись в порт. Врангель пригласил Кутепова и Витковского к себе на «Лукулл» отобедать.

Стол в салон вагоне к их приходу уже был сервирован на пять персон. Так Врангелем было заведено издавна: старший адъютант обедал вместе с ним и сидел рядом, по правую от него руку. Котляревского Врангель усадил слева от себя. Кутепов и Витковский уселись напротив.

Обедая, перебрасывались незначительными репликами о виденном сегодня. Говорить о вещах серьезных, решать какие-то дела было не принято. Врангель поинтересовался, как провел время его отсутствия Котляревский? Он ответил, что совершил экскурсию по городу. Врангель похвалил Кутепова и Витковского за проделанную ими работу, хорошо отозвался о плане строительства полевого лагеря, а также о заботе о беженцах.

— А знаете, Петр Николаевич, как солдаты прозвали Галлиполи? Голое поле. Может быть, по созвучию. Да и фактически: город разбит, раздавлен, на половину уничтожен, — сказал Кутепов.

— Интересно все же, сколько ему лет? — спросил Врангель.

Кутепов и Витковский промолчали.

Врангель обернулся к Котляревскому:

— Помнится, Николай Михайлович, вы что-то мне о нем говорили?

— Точную дату я вам сказать не могу, но сам полуостров был известен еще до Рожества Христова, и в летописях упоминается как Херсонес Фракийский, — охотно отозвался Котляревский. — И сам город, полагаю, возник в те же времена. Так что его улицы помнят армию персидского царя Ксеркса и фаланги Александра Македонского, орды галлов и крестоносцев Фридриха Барбароссы… Тысячелетний город.

— Но вы ведь видели, Николай Михайлович, что с ним сделали наши союзники всего лишь пять лет назад. А вы говорите: «орды галлов»! — сказал Врангель.

После обеда вышли на палубу. Дождик прекратился и словно сдвинулся тюлевый занавес, открыв панораму города. Если по нему не ходить и не видеть его катастрофических разрушений, издали он, с его мечетями, караван-сараями и домами, тесно жмущимися один к другому, словно спасая друг друга от беды, смотрится вполне привлекательно.

— Гал-ли-поли! — медленно, словно пытаясь ощутить слово на вкус, произнес Котляревский и после долгого молчания добавил: — Круг замкнулся!

— Вы о чем, Николай Михайлович? — спросил Врангель.

— Трехсотлетняя борьба за Константинополь и, главным образом, за проливы завершилась для России печальным фарсом, — задумчиво ответил Котляревский.

— Если можно, расшифруйте. В гимназиях историю изучали, да мало что в голове осталось. А походили возле этих стен — и так захотелось хоть что-то узнать.

— В этом вся наша беда, что мы не любопытны. Довольствуемся малостью.

— А от кого узнаешь больше? — ответил на упрек Котляревского Врангель. — От таких же, как и я. Так они и знают столько же.

— Из книг.

— Книги — в библиотеках, а мы — в походе. Может, все же просветите немного нас, темных? — попросил Врангель.

— Я вот сказал: круг замкнулся. И это так. Шесть веков славяне, а позже Россия жила призрачной идеей о константинопольском престолонаследии. Впрочем, это только малая толика правды. И славян и Россию в большей степени грела мечта о проливах. Ради них на протяжении веков мы приносили бесчисленные жертвы, которые привели Россию, в конечном счете, к экономическому развалу и революции.

— Не слишком ли упрощенное суждение, Николай Михайлович? — не согласился Врангель.

— Как всякое краткое суждение. Убедить же можно только фактами. Но на это мне нужно много времени, которого, как я понимаю, у вас не найдется.

— Ну, почему же? Времени у нас достаточно, — улыбнулся Врангель. — С удовольствием вас послушаем.

Глава десятая[1]

О чем рассказал Н.М.Котляревский Врангелю, Кутепову и Витковскому на яхте «Лукулл»

— Мы иногда упоминаем это словосочетание: «Москва — Третий Рим», не всегда вникая в его смысл. В самом деле, почему Москву сравнивают с Римом? И вообще, что общего между Москвой и Римом?

Родилось это выражение не в наши дни, а примерно в пятнадцатом столетии, когда пал Второй Рим. Именно в это время на историческом горизонте возникла Московская Русь.

Врангель с некоторой гордостью за своего друга посмотрел на Кутепова и Витковского, дескать: «Вникайте, братцы! Где еще и когда вы сможете послушать образованного человека!».

— Для начала о Первом и Втором Риме! — продолжил Котляревский. — По преданию, примерно в середине восьмого века до Рождества Христова на берегах Тибра братья Ромул и Рем основали крошечное государство, назвали Римом. Это юное энергичное государство уже к третьему веку до Рождества Христова подчинило себе всю территорию Италии. Оно установило на этой территории доселе никому не ведомое республиканское правление: высшие органы государственной власти здесь стали избираться, причем не пожизненно, а на определенный срок. И какое-то время оно строго придерживалось этого закона.

К середине второго столетия уже нашего исчисления, после трех Пунических войн, одержав победу над Карфагеном, Римская республика становится самой могущественной на всем Средиземноморье колониальной Империей.

Но чем богаче и сильнее становилось государство, тем больше возникало в нем пороков. Исчезло равенство и равноправие римлян, общество начало делиться на патрициев и плебеев. Постепенно произошел передел собственности, возникли крупные землевладения.

Изгнанные со своих земель крестьяне и ремесленники оказываются безработными, к тому же страна наводняется дешевой рабочей силой — рабами. О равноправных выборах все уже давно забыли. Точнее даже, вообще отказались от выборов. Все это вызывает протест сельскохозяйственного плебса и ремесленников, к ним начинают присоединяться рабы. В некоторых провинциях, равно как и в Риме, порой возникают восстания. Отголоском тех событий до нас дошло восстание Спартака.

Все большую роль в жизни Империи начинает играть армия. В большинстве своем ее нанимают из «варваров», чужеземцев из соседних стран.

Успешная и богатая Римская империя начинает приходить в упадок, разлагаться. Ее, как ржавчина, поедает коррупция и взяточничество. Негласной государственной философией становится эпикуреизм, согласно которому основой счастья человека является наслаждение и покой.

Римские мужчины пренебрегали любой работой, ее тоже стали выполнять нанятые иноземцы. Женщины перестали рожать детей, потому что дети мешали вести праздный образ жизни. Разваливались семьи. А те, что сохранялись, были либо бездетные, либо однодетные. Вошли в моду безопасный секс и аборты. Распространяется гомосексуализм и лесбийская любовь. Это был праздник, растянувшийся на несколько веков.

Государство слабело. Наемники порой устраивали небольшие перевороты. Но среди фейерверков, пьяного веселья в термах и лупонариях, среди этого беспощадного прожигания жизни мало кто замечал смуты, измены, убийства.

В начале четвертого века нашего времени к власти пришел император Константин, позже его назовут Великим. Он исповедовал новую религию — христианство, которая при прежних императорах была под строжайшим запретом, но, пробиваясь через границы, все более уверенно приобретала своих последователей. Для Римской империи она была глотком чистого воздуха, к ней потянулись честные, неиспорченные души людей. На них и рассчитывал Константин.

Вместе с последователями христианства он решил покинуть Рим, это гнездо воровства и разврата. На европейском берегу пролива Босфор он облюбовал небольшой городок Византий и туда перенес свою столицу.

Тогда же Римскую империю охватил жесточайший кризис, и она окончательно развалилась на западную и восточную. Западную вскоре покинули наемные войска, она оказалась без армии и вскоре германцы и гунны ее уничтожили.

А восточная выстояла, и уже к седьмому веку, при Юстине и Юстиниане Первом, Империя Константина Великого — Византия вернула свое богатство и могущество. В это время на берегах Босфора развернулось грандиозное монументальное строительство. Бывший город Византий, переименованный позже в Константинополь, украсили красивейшие церкви, дворцы и общественные здания. В центре города было воздвигнуто чудо архитектуры, христианский храм Святой Софии. Стали процветать науки и культура. Здесь жили и работали выдающиеся философы, богословы, поэты, художники, скульпторы.

Второй Рим, как еще называли Византию, расширял свои владения. Он постепенно включил в себя Балканы, Северное Причерноморье, Крым, Малую Азию, Ближний Восток, Египет, Италию, Северную Африку.

Император Ираклий присоединил к своей Империи Аварский Каган и разгромил могущественную Персию. До ее завоевания Персия была веротерпимым государством, в котором без притеснения проживали иноверцы и еретики, кабалисты и гностики. И едва исчезла граница, все они хлынули в Византию. Население заражалось всевозможными лжеучениями и верованиями. Начался разброд.

Византия медленно стала приходить в упадок. Она заселялась инородцами: арабами, армянами, персами, евреями. Они за бесценок скупали недвижимость и землю и создавали здесь свои колонии. Константинополь превратился в гигантский мегаполис-паразит, высасывающий соки из собственной страны. А враги, обсевшие Византию, общипывали ее со всех сторон.

Приходили и уходили цари и правители Но их все это мало волновало. Они погрязли в политических интригах: делили теплые места и пустующие земли, искали новые способы обогащения.

В это время в Малой Азии возникло новое турецкое — Османское — государство. Как всякое молодое государство, оно жестко придерживалось политического единства и строгой дисциплины. Византии молодое государство казалось совсем не опасным и его даже, как союзника, стали привлекать для участия в войнах. И османы исправно справлялись с порученным делом.

Но однажды, в 1354 году, они вдруг переправились на лодках через Дарданеллы, обосновались в Галлиполи и оттуда стали заселять Фракию и Македонию. Правители Византии только тогда спохватились, но было уже поздно. К османам стали переходить греческие архонты, превращаясь в турецких баев. Им сдавались без сопротивления целые города.

Последним императором Византии стал Константин Двенадцатый — храбрый солдат и никакой политик. В 1453 году турки обложили Константинополь с суши и с моря, но никто не пришел ему на помощь. Все союзники и вассалы Византии поспешили заверить султана в своей лояльности.

Тогда Константин призвал к оружию двухсоттысячное население города. Но откликнулись всего лишь пять тысяч. Кроме добровольцев из местных жителей на помощь императору пришла дружина наемников и отряд иностранных моряков. Они отчаянно сражались, отбили несколько атак. Но силы были не равны.

29 мая 1453 года турки ворвались в город. Император и его соратники погибли, Жителей, которые прятались в домах, турки частично вырезали, а шестьдесят тысяч продали в рабство.

Вот и все о Первом и Втором Риме, который еще назывался Великой Византией.

Кто виноват в их гибели? Не ищите виновников извне. Их погубили собственные правители, олигархи, воры, коррупция, взяточничество и деградация населения.

Котляревский смолк. Врангель и Кутепов тоже стояли в задумчивости, осмысливая услышанное или наблюдая за тем, что происходит на берегу.

«Херсон» и «Саратов» продолжали разгружаться. Солдаты и матросы в серой холщевой робе, как муравьи, сгружали с транспортов в шлюпки неподъемные тюки, ящики, коробки, бочки, перегружали их на пирс, другая команда принимала все это и по крутым ступеням поднимала наверх.

А на берегу, неподалеку от сложенных штабелей, лениво прохаживались зуавы в песочного цвета форме и тоже внимательно наблюдали за разгрузкой.

— Шпионят, что ли? — спросил Врангель.

— Любопытствуют, — сказал Кутепов. — Тут после месяца серой жизни можно застрелиться. Корову привезут, и на нее весь город смотреть сбежится. Скука. Она-то больше всего будет разлагать армию.

— Не знаете, что делать?

— Догадываюсь. Муштра. С утра и до вечера. Чтоб не было времени скучать.

— Правильно догадываетесь, — слегка улыбнулся Врангель и повернулся к Котляревсому: — Назидательная история, Николай Михайлович.

— И я — о том же. Очень жаль, что Россия не извлекла для себя никаких уроков из гибели римских империй. Параллелей очень много.

— Но хотелось бы послушать о проливах.

— Я помню. Дойдем и до них. В угоду мечте о проливах Россия на протяжении трех веков приносила неисчислимые жертвы, которые и привели ее к экономическому краху и бунту, который назвали теперь революцией. Я мог бы это доказать, если бы у нас было еще немного времени.

— Мы никуда не торопимся. Рассказывайте, Николай Михайлович! Когда-то еще нам доведется услышать нечто подобное в таком исполнении! — горячо попросил Кутепов, при этом умоляюще глядя на Врангеля.

— Нам тоже особенно спешить некуда, — согласился Врангель. — К завтрашнему обеду поспеем.

— Императору бы нашему, Николаю Александровичу, следовало бы время от времени напоминать эту историю падения Римской империи, — сказал Кутепов.

— Ну, почему только Николаю Александровичу! — не согласился Котляревский. — История падения России началась задолго до него, — и затем он спросил: — Ну, так что? Будете слушать?

— Конечно. Будем заполнять пробелы в нашем образовании, — улыбнулся Врангель.

— Так вот! Ко времени падения Византии на восточных просторах возникло новое государство. Славянское. Православное. Князь Дмитрий Донской разбил на Куликовом поле ордынцев. К сильному московскому княжеству присоединились более слабые, такие как Ярославское, Тверское и Рязанское, а также Новгородская и Псковская земли и Чернигово-Северский и Смоленский уделы. Московскя Русь была молодой, решительной, она стала энергично обустраиваться на огромных пространствах.

В 1472 году московский царь Иван Третий (Васильевич) женился на Софье Палеолог, племяннице последнего византийского императора Константина Одиннадцатого, и принял на себя герб исчезнувшей Византии — двуглавого орла, птицы невиданной нигде в мире.

Тогда старец Филофей и сформулировал философскую концепцию преемственности между Римом, Константинополем и Москвой: «“Первый Рим” и “Второй Рим” пали. “Третий Рим — Москва” — стоит неколебимо. А “Четвертому Риму” не бывать».

Москва с каждым днем крепла и расширяла свои границы, превращаясь в одно из мощнейших государств на Восточно-Европейской равнине. Кто еще мог претендовать на духовное наследие православной Византии? И не только на духовное.

Русь с незапамятных времен испытывала страстное вожделение получить доступ к выходу из Черного в Средиземное море. А после падения Византии возникла призрачная возможность овладеть Босфором и Дарданеллами. Останавливало лишь одно: Османское государство, овладевшее Константинополем и проливами. К этому времени оно уже приобрело достаточную силу, чтобы помериться силами с Москвой.

Едва встав на ноги, молодое славянское государство нуждалось в торговых путях. Древний и привычный путь «из варяг в греки», пролегавший через Северную Русь, Прибалтику и Киевскую Русь в Византию и дальше, в Европу, практически перестал существовать. Купцы, которые все же ухитрялись проникать в Европу, жаловались на непомерные налоги, изымаемые турками за проход через проливы.

Длительное время, несмотря грабительские поборы, московские государи пытались сохранить с Портой дружеские отношения. Царь Федор Иоаннович писал вступившему в 1584 году на престол султану о том, что и их прадеды, Иоанн и Баязет, и их деды, Василий и Салимон, и их отцы, Иоанн и Селим, называли друг друга братьями. Иоанн Федорович писал: «Россия открыта для купцов султана без всякого завета в товарах и без пошлин». И просил он только о взаимности.

Турки вели себя высокомерно.

Царь Михаил Федорович решил помериться силами с турками. Донские казаки внезапно заняли принадлежащий османам Азов. Впереди замаячила война. Взвесив свои силы, Земский собор не поддержал царя, и он отозвал своих казаков.

И тем не менее мечта славян о проливах, возникшая сотни лет назад, обретала все большую силу и продолжала будоражить умы последующих поколений.

Но невезение преследовало россиян. Начатая было Алексеем Михайловичем война тоже закончилась неудачей. Это случилось в том самом году, когда царица Наталья Нарышкина родила сына, нареченного Петром.

Петр еще с юных лет замышлял завоевать Царьград (так в древние времена, при князьях Олеге, Игоре, Святославе и даже позже славяне называли Константинополь). В двадцать три года Петр осуществил свой первый поход, в результате которого Россия закрепилась на побережье Азовского моря и, несмотря на то что вокруг были земли, занятые турками, он уверовал, что вскоре станет владеть Черным морем. А там и до Царьграда, и до проливов недалеко.

Несколько черноморских походов Петра не принесли ему ни громкой славы, ни крупных побед. Лишь в 1774 году, по Кучук-Кайнарджийскому договору с Османской империей, Россия добилась присоединения Крыма и таким образом получила право беспрепятственно плавать по Черному морю. К России отошло азовское побережье вместе с городами Азов и Таганрог, и был также установлен протекторат над Молдавией и Валахией.

Но Екатерина Великая мечтала о власти, которая простиралась бы если не на всю Европу, то на большую ее часть. При этом она понимала, что путь к мировому владычеству лежит через Константинополь и проливы. Путешествуя как-то по Крыму, она даже велела на воротах Севастополя сделать надпись «Дорога на Константинополь». На место будущего византийского императора Екатерина прочила своего фаворита Потемкина.

Но не сбылась мечта Екатерины Великой.

Планы России утвердиться в Константинополе и на проливах постоянно сдвигались.

Историк и публицист Погодин писал, что как славяне мы должны освободить наших соплеменников-единоверцев, как европейцы — прогнать турок, как православные христиане обязаны сохранить Восточную церковь и возвратить Святой Софии ее вселенский Крест.

В июне 1853 года началась, затянувшаяся на три года, Русско-турецкая война. События поначалу развивались в пользу России: русские моряки уничтожили под Синопом флот Султана. И тут на помощь Турции к крымским берегам прибыли английский и французский флоты.

Двести сорок девять дней длилась поистине героическая оборона Севастополя.

И все же война была проиграна. Россия потеряла в боях более пятисот тысяч своих подданных и вынуждена была заключить кабальный для себя договор о мире, по которому ей запрещалось иметь на Черном море военный флот. Кроме того, она обязалась вернуть Турции южную часть Бесарабии и признавала протекторат победителей над Молдавией, Валахией и Сербией.

Экономически Россия в этой войне была полностью истощена и потеряла свой международный авторитет.

Потом были еще три Русско-турецкие войны 1787–1791, 1806–1812 и 1877–1878 годов. Все три кровавые и разорительные. Приобретения России были незначительны, потери огромны.

О Балканской войне 1877–1878 годов следует рассказать особо.

Балканские славяне делали неоднократные попытки освободиться от турецкого ига. Восстаниями были охвачены Болгария, Босния, Герцеговина. Зверства турок по отношению к восставшим княжествам отличались крайней свирепостью. Даже лидер либеральной партии, англичанин Гладстон, поддержал намерения России в ее желании защитить Балканские государства. Он выступил с заявлением, где сказал: нет ни одного преступника в европейских тюрьмах, ни одного людоеда на островах Южного океана, который бы не вскипел негодованием при рассказе о том, что совершается турками на Балканах.

Царь Александр Второй, не желая войны, все же подчинился настроению российского общества и в 1677 году вверг Россию в новую войну с турками.

Началась она с неудач. Страшное поражение под Плевной всколыхнуло Россию. Стали создаваться славянские комитеты. Они собирали средства на войну среди московского купечества, а также вербовали добровольцев и отправляли их на фронт. Закупленное в Германии оружие переправлялось к местам сражений. В самые лютые морозы шли жестокие бои под Шипкой. Фактически война была окончена. Русская армия приближалась к Мраморному морю. Путь на Константинополь был открыт.

И тут в войну вновь вступили англичане под предлогом защиты европейцев и их имущества.

Турки уже были готовы подписать Сан-Стефанский мирный договор, устанавливающий русские владения на всем Балканском полуострове, когда английский флот вышел к Принцевым островам.

Русские войска стояли у стен Константинополя-Царьграда, давней мечты не одного поколения славян. Они терпели холод и голод, их ряды косил тиф. Воевать с англичанами истощенная Россия уже не могла.

Болгария была расчленена на две части, хотя и обрела независимость в усеченной ее части. По настоянию англичан, Россия отказалась от всех своих притязаний на Балканском полуострове.

Общественный деятель и публицист Иван Аксаков назвал это соглашение «Позором России». «Русь-победительница сама добровольно разжаловала себя в побежденные», — написал он по этому поводу.

Вот, собственно, почти вся многолетняя история попыток России установить свою власть над Константинополем и проливами. Больше серьезных попыток она уже не предпринимала. Хотя мечта упрочить свое положение в Константинополе и проливах продолжала греть сердца русских политиков.

Проливы были крайне необходимы России. Она ежегодно вывозила пшеницы за рубеж больше, чем вместе взятые Аргентина и Америка. А могла вывозить еще больше, если бы владела проливами. Но турки часто закрывали их, иногда надолго. В 1912–1913 годах, во время итало-турецкой войны, проливы были полностью закрыты для судоходства едва ли не на два года. Россия несла громадные убытки. Пшеница была тем главным богатством, торгуя которым она относительно безбедно жила. И перебои в торговле тяжело сказывались на ее экономике.

В российском обществе стали вновь зреть мысли об овладении проливами. Памятуя о прежних неудачах, слабовольный и нерешительный Николай Второй не хотел начинать войну. Он ждал случая, крупного европейского потрясения. Предвестники такой грозы не первый год парили в европейском воздухе.

28 июня 1914 года в Сараево был убит наследник австро-венгерского престола, эрцгерцог Франц Фердинанд. Австрия и Германия использовали этот случай для развязывания Первой мировой войны.

— Дальше я не стану рассказывать. О Великой войне четырнадцатого вы сами можете писать учебники, — сказал Котляревскй Врангелю, Кутепову и Витковскому, заканчивая свое повествование. — Но прошу заметить, что и в этой войне Россию по-прежнему, как и века назад, грела мечта о проливах, — он указал взглядом на хлюпающую внизу под их ногами воду.

И все трое одновременно поглядели на уплывающее вдаль подернутое мелкой рябью широкое водное пространство, чужое и неприветливое под этим низким, моросящим скучным дождем, небом.

— Насмешка судьбы! — задумчиво сказал Котляревский. — Мы веками стремились бросить якоря своих судов в этих проливах. И вот круг замкнулся! Сатана корчит рожи и показывает нам свой мерзкий язык!

Не в этом качестве мечтали мы прийти сюда. Не изгнанниками, а завоевателями, хозяевами. Интересно бы узнать, какому остроумному садисту пришла в голову мысль разместить здесь нашу армию? Эдакий новогодний подарок пьяного Санта-Клауса. Мечтали? Получите!

Наступило молчание, видимо, каждый по-своему осмысливал все услышанное. Эту тишину вновь нарушил Котляревский:

— И заметьте: все повторяется. «Первый Рим». Рождение Империи. Укрепление. Несметные богатства. А дальше — коррупция, воровство, бессмысленное и бесцельное проматывание награбленного и нажитого. И, как следствие, распад Империи. Конец. «Второй Рим», он же Византия. Все то же самое. Московская Русь, затем Российская империя. Опять примерно все то же. Рождение Московского государства. За пятьсот лет оно становится огромной Российской империей, от Балтики до Чукотки. Несметные богатства: золото хлеб, рыба, нефть. А дальше: вырождение правящего класса и, как конечный итог, революция. Разве приход большевиков не является концом Российской империи?

— Не торопитесь, Николай Михайлович! Она еще не погибла! — не согласился Врангель. — Есть мы. И мы вернемся. Поверьте, мы сумеем извлечь уроки из всемирной истории.

— Как бы мне хотелось в это верить, — вздохнул Котляревский.

— Поймите, власть взяли рабы. У них нет опыта управления государством. Они не сумеют удержать ее в руках и будут вынуждены отдать власть нам. А уж мы, наученные горьким опытом, сумеем вернуть России уважение к ней, ее богатства и ее славу.

— Если бы не верил в это, я не был бы с вами.

— Ну, хорошо! Не хотелось бы, но давайте проанализируем самый худший вариант, — вступил в разговор Витковский. — Что дальше? Если не большевики, то кто?

— Да господи! Вон их сколько, с вожделением глядящих на наши просторы! — с горячностью воскликнул Котляревский. — За полсотни лет раздербанят Россию на мелкие кусочки. На те крохотные лоскуточки, с которых начиналась Московская Русь. И это еще не самый худший вариант. Но я умолкаю. Не хочу быть пророком, — и затем добавил: — Но на душе почему-то очень скверно.

Провожая Кутепова и Витковского, Врангель прошел с ними до трапа, где их ждала шлюпка.

На Галлиполи опустилась ночь. Дождь прекратился и стало довольно светло. Перевернутая вверх рогами луна и большие южные звезды освещали пролив и город холодным мертвенным светом.

— Да, совсем запамятовал! — что-то вспомнив, сказал Врангелю Витковский: — С вами хотел встретиться французский подполковник, здешний оккупационный комендант. Кажется, его фамилия Томассен.

— Что ему нужно? — холодно спросил Врангель.

— Скорее всего просто хотел познакомиться.

— У меня на это нет времени, — отмахнулся Врангель. — Если у него возникнут ко мне вопросы, он без труда найдет меня в Константинополе.

— Обидится, — сказал Витковский.

— А вы скажите ему, что командующий очень сожалеет, что не смог его посетить. Надеется на встречу в ближайшее же время. И пошел он к черту вместе с остальными французами.

Издав длинный прощальный гудок, яхта покинула Галлиполи. И вскоре ее топовые огни растаяли в серых сумерках ночи.

Эта глава не имеет прямого влияния на сюжет романа, но она важна для понимания многих событий, истоком которых в той или иной мере является Византия. У кого из читателей возникнет желание более подробно познакомиться с историей «Трех Римов», лишь краем затронутой в романе, отсылаем к замечательному исследованию Б.П. Кутузова «Ошибка русского царя. Византийский соблазн».

Глава одиннадцатая

Слащёв, может быть, впервые за много лет здесь, в Константинополе, почувствовал, что такое свой дом, налаженный быт, семья. Хотя и дом был не свой, и жена Нина не Богом венчанная, и речь кругом чужая. Но другого места на этой земле у него не было.

Где-то там, в чужой теперь России, у него была жена Софья и дочь Вера, которой исполнилось уже больше пяти, и был отчий дом в Санкт-Петербурге. Но все это казалось ему давно прочитанной и почти забытой книгой. Это была книга о той давней патриархальной жизни с ее семейными вечерними чаепитиями, с горячечными спорами до рассвета, ни много ни мало, о судьбах России, с чопорными посещениями Дворянского собрания, куда их, молодежь, родители приводили для знакомства со своими сверстниками и сверстницами.

Иногда он пытался вызвать в памяти свою Софью и не мог. Она возникала в его памяти некоей абстракцией — ни одной конкретной черты лица: ни манеры говорить, смеяться, сердиться — ничего. Все забылось.

Всю прежнюю жизнь вытеснили гнилые окопные дни и ночи Первой мировой, затем сумасшедшие годы Гражданской с ее походами, боями, психическими атаками, ранениями, госпиталями. Всего этого было так много, и все это было таким кровавым, что совершенно оттеснило в самые дальние уголки памяти воспоминания о вялотекущей беззаботной мирной жизни.

К своему игрушечному домику на окраине Константинополя, в полусотне саженей от залива Золотой Рог он быстро привык. Привык к звероподобному бородатому янычару Мустафе, оказавшемуся на редкость добрым и сердечным человеком. Привык к «другой» Нине: совсем недавно она была резким, смелым и решительным сорванцом, «юнкером», и вдруг — такая перемена. После рождения дочки она превратилась в мягкое, доброе, заботливое и кокетливое существо, способное сутками без сна просиживать у колыбели. И при этом она еще успевала приготовить обед, постирать, убраться в жилище. Но Слащёв заметил также, что она сильно похудела, осунулась, ночные бдения явно изматывали ее. И неожиданно для себя самого он стал ночами вставать на первый же писк дочери, чтобы ее перепеленать и тем самым дать Нине возможность еще хоть лишний час-другой поспать.

Такая жизнь ему даже начинала нравиться, если бы не две заботы, которые все больше изматывали его душу.

Первая забота, это каждодневные поиски денег. Они были нужны не столько ему, сколько Нине и Маруське. Он мог бы прожить и на пять лир в день — сумма копеечная. На кусок хлеба хватило бы, и ладно. Но Нина и Маруся ежедневно нуждались в хорошем питании. Благодаря ему в груди у Нины появилось молоко. Кроме того, деньги были нужны на пеленки, распашонки, соски, игрушки и на десятки других различных мелочей и немелочей, необходимость в которых возникает каждодневно.

Единственное, что не тревожило Слащёва, это жилище. В один из вечеров его хозяин Мустафа сказал Слащёву, что стоимость его часов он оценил у ювелира, и если Слащёв согласится, он оставит их себе, и в ответ не будет с него брать плату за жилье на протяжении всего будущего года.

Слащёв на это охотно согласился.

Деньги Слащёв тоже научился добывать без большого труда, но с немалыми унижениями. С утра он уходил на один из константинопольских базаров, известный тем, что там ежедневно собирались русские беженцы. В большинстве своем это были обиженные Врангелем русские офицеры и генералы, больные, искалеченные или из-за почтенного возраста отправленные в отставку. Почти всегда Слащёв встречал здесь кого-то из своих хороших знакомых по прежней боевой армейской жизни, которые еще совсем недавно служили под его началом или просто его хорошо знали.

Среди всех этих еще не остывших от боев военнослужащих толкались здесь также жандармские полковники, полковые лекари и даже недоучившиеся «вечные студенты», бежавшие из России безо всяких на то причин: случайно попали в круговерть военных событий, и с этим людским потоком оказались на чужбине.

Все они с беспомощной растерянностью всматривались в чужую жизнь, в которую никак не могли вписаться, да уже на это и не надеялись. Они приходили сюда скорее всего за утешением, в надежде узнать свежие новости, а точнее сказать, услышать слухи. Слухов здесь ходило великое множество и на любой вкус. Это было братство изгоев, выброшенных на чужие берега, и при всем при этом они, как могли, пытались поддерживать друг друга.

Здесь Слащёв ухитрялся у кого-то из знакомых перехватить в долг сотню-другую турецких лир, обещая их вернуть, как только — вот-вот! — получит высланные ему родственниками из Англии деньги в фунтах стерлингов. Родственников в Англии у Слащёва не было, и он знал, что долг никому и никогда не вернет. Впрочем, и те, кто давал ему деньги в долг, тоже не очень надеялись на их возвращение. Они просто платили Слащёву как прославленному генералу за то, что в нужное время он окажет им какую-то услугу, если она понадобится.

И второе, что угнетало Слащёва, это жгучая обида на Врангеля. Она возникла не сразу, не в один день. Поначалу это были мелкие ссоры, недоразумения. Когда армия стала медленно отступать, уступая большевикам Каховский плацдарм, Слащёв винил Врангеля за то, что он окружил себя малоспособными подхалимствующими советниками и поэтому не смог остановить отступление. Слащёв был уверен, что тогда это еще было возможно, и всю вину за неудачи относил только за счет неразумных советов, которым следовал Главнокомандующий.

Несколько раз он пытался деликатно образумить Врангеля, в результате их отношения вконец испортились. Врангель перестал не только советоваться с ним, но и стал избегать встреч.

Несправедливое оскорбление Слащёв особенно ощутил, когда получил копию приказа об увольнении из армии. Даже тогда Врангель не потрудился сообщить ему лично это неприятное и несправедливое решение, а прислал короткую, ничего не объясняющую копию приказа. Но и это он стерпел, все еще надеясь, что Главнокомандующий вспомнит о былых его заслугах и пригласит к себе для объяснений.

Здесь, на константинопольском базаре, он узнал о том, что основное воинское соединение, Первый армейский корпус, перебазировался на Галлиполийский полуостров. Причем узнал от посторонних офицеров, в числе новостей и слухов. И понял: больше Врангелю он не нужен. Он, который с тремя тысячами солдат против тридцатитысячных большевистских полчищ в начале двадцатого отстоял Крым, он, чьи заслуги не так уж давно высоко оценил Врангель, и в своем приказе по армии присоединил к его фамилии звание «Крымский», он, который отдал России все, что мог. Его просто забыли на этом стылом константинопольском берегу, как забывают ненужную вещь. Это была самая жестокая пощечина, какую Слащёв когда-либо получал в жизни.

Однажды среди базарного многолюдья Слащёв еще издали заметил мелькнувшее знакомое лицо. Ошибиться он не мог, это был его сосед по каютам на «Твери» генерал Соболевский. Энергично работая локтями, Слащёв стал пробиваться к нему, благо генерал был высокий, и его голова издали служила ему ориентиром.

— Слащёв! — обрадовался Соболевский. — А я тебя часто вспоминаю! Как устроился? Как жена, дочка?

— Устроился, — скучным голосом ответил Слащёв.

— Чем не доволен? Рассказывай! Если смогу, подставлю плечо. А у меня тут собралась вся родня! И тесть, и теща, и братья жены со своими выводками! И все есть просят! И всем дай! — шумно докладывал Соболевский.

— Справляешься? — спросил Слащёв.

— Не жалуюсь. Я тут небольшое дело открыл. Предосудительное, но прибыльное: собачьи бои, — хохотнул Соболевский и с таинственным видом добавил: — Мне тут недавно пообещали из Испании прислать двух бульдогов. Раздеру всех турецких бойцовых в клочья! Может, полюбопытствуешь?

— Не знаю. Там видно будет, — неопределенно ответил Слащёв.

— А что ты такой кислый?

И Слащёв неожиданно для самого себя посвятил Соболевского во все свои обиды. Он внимательно выслушал, немного помолчал.

— Послушай добрый совет, — проникновенно сказал он. — Не бери все это близко к сердцу. Ну, кончилась одна твоя дорога — все, тупик. Перейди на другую. Поверь, еще наступят в нашей жизни хорошие времена.

— Хочу верить, но не верится. Мне уже сколько раз все один и тот же сон снится. Ранняя осень, и мы в России, в Первопрестольной. И будто бы я на своем Буяне скачу по Тверской. А она сплошь засажена яблонями. И яблоки на них висят крупные, румяные, ими просто облеплены деревья. И под деревьями тоже полно яблок. Они и на тротуарах, и на мостовой. И будто бы мой Буян давит яблоки, из-под копыт брызжет сок. Он долетает и до меня. И я ртом хватаю, и пью его, пью. И просыпаюсь. Веришь — нет, провожу языком по губам, а на них кисло-сладкий яблочный вкус. И тоска душу рвет, что это всего лишь сон, что ничего такого уже не будет в моей жизни: не проскачу я на Буяне по Тверской, потому что убит под Каховкой мой Буян, и не растут на Тверской яблони, и Первопрестольная уже чужая… К чему бы такой сон, как думаешь?

— Сегодня суббота? — спросил Соболевский. — Ну, да! Она что у нас там, что здесь, у турков. Я вот к чему. У меня в детстве была нянька, добрая деревенская старуха. Она говорила, что сны под субботу всегда вещие, обязательно сбываются. Она мне, когда я еще мальчонкой был, напророчила, что я важным человеком буду, тысячами людей командовать. И, как видишь, сбылось.

— Не вижу. Никем ты уже не командуешь. И мой сон мне не сегодняшней ночью снился.

— Ты ж говорил, что не один раз.

— Трижды. Может, больше.

— Ну, хоть один раз, видимо, на субботу выпал.

— Глупости все это, Александр Степанович, — с трудом вспомнил Слащёв имя-отчество Соболевского. — Все эти сны, гадания, пророчества. Все могло быть иначе, если бы не Врангель. Лучше оставался бы Деникин. Пускай не такой грамотный, не такой лощеный, пускай тугодум, пускай из мужиков, но подхалимов он не терпел и разумные советы не только выслушивал, но и исполнял.

Два подвыпивших казачка, весело пробиваясь сквозь базарную толпу, вышли прямо на Слащёва и Соболевского. Увидев перед собой двух генералов, остановились и какое-то время, разглядывая их, озадаченно размышляли.

— Здрав-жалам-ваш-дитства! — прокричал один из них сварливым голосом. — Гляди, де довелось встренуться? В рассейском городу Царьграде, который когдась прос…ли, звинить за мужицке слово!

Казачки искали приключений. По тому воинственному виду, который вдруг принял Соболевский, Слащёв понял, что скандала с потасовкой не избежать, поэтому вплотную подошел к казачкам и миролюбиво им сказал:

— Продолжайте свой путь, станичники. Опосля погутарим.

— Поняли. Уважение допрежь всего, — согласились казаки и продолжили свой путь.

— Вот тебе и весь мой вещий сон, — провожая взглядом удаляющихся казаков, сказал Слащёв. — Так выглядит сейчас почти вся армия. С кем мы вернемся в Россию?

— Ну, не вернемся, — спокойно сказал Соболевский. — Я сначала, когда меня из армии турнули, тоже думал, что это конец света. А потом плюнул на всех и на все и решил: надо жить. Живу. Сплю хорошо, сны не снятся. В Россию особенно не рвусь. А у тебя что, тоже эти поэтические бредни насчет березок, ромашек? Ерунда все это, Слащёв! Родина там, где тебе хорошо, где ты и твоя семья живут и не терпят нужду. А березку под окнами ты и в Африке можешь посадить.

— Насчет родины, может, ты и прав. Теперь не знаю. Я о другом думаю: если со мной, Слащёвым, так поступили, какой справедливости тогда рядовому офицеру или солдату ожидать?

— Ты о них не заботься! О себе, о своей семье думай. Пришло такое время, каждый сам за себя, — и, что-то вспомнив, Соболевский продолжил: — Я тут в одной газетке вычитал: в Константинополе создано Собрание русских общественных деятелей. Ну, лозунги у них прежние: продолжать войну с большевиками, и еще — во всем поддерживать Врангеля.

— Общественные деятели? Тыловики, что ли? — с некоторым пренебрежением спросил Слащёв. — Что-то я их на фронте никогда не видел.

— Я тоже таких не встречал, — согласился Соболевский. — Наверное, они из тех, кто, сидя в тылу, на митингах кричали «Война до победного конца!».

— Ну, и что мне это собрание?

— Может, они не знают про Врангеля то, что знаешь ты. Вот и просвети их, открой им глаза. Ты — генерал известный, тебе поверят. Может, хоть таким способом насыплешь Врангелю в задницу соли?

— Думаешь?

— А зачем обиду на сердце носить? Выложи им все. Поможет — не поможет, а на душе полегчает. И не сиди ты в этом проклятом Константинополе. Березки, заметил я, тут не растут. Есть где-нибудь родня? Подгребай к ней.

Слащёв внезапно оживился.

— Родни полно. Лорды всякие, пэры. В Англии, — в очередной раз соврал он, наперед зная, в какое русло направлять теперь разговор. — Сообщили, что выслали мне немного валюты. На карманные расходы. Стерлинги. Как они здесь? Котируются?

— Они здесь, у турков, на первом месте. И много выслали?

— Не знаю. Ну, уж не меньше тысячи. Вот только никак не получу. Вторую неделю на почту наведываюсь.

— Да, почта у турок работает паршиво, — согласился Соболевский. — А ты что, совсем на мели?

— Да как тебе сказать…

— Как есть, так и говори. Не стесняйся. Много не дам, а лир пятьсот турецких могу одолжить. Получишь фунты, рассчитаемся, — и Соболевский вынул из кармана увесистый кошелек.

— Обязательно рассчитаюсь. В ближайшие же дни, — повеселел Слащёв, и для того, чтобы Соболевский окончательно поверил в его будущую кредитоспособность, спросил: — Ты хоть скажи мне, где тебя искать?

Соболевский назвал свой адрес. Жил он в фешенебельном районе Галаты, на улице Топ Хане.

— Спросишь русский дом. Любой покажет.

— Нижайший поклон Глафире Никифоровне, — вспомнил Слащёв истеричную подругу Соболевского.

И они расстались.

Уже по пути домой Слащёв начал сочинять письмо Собранию русских общественных деятелей. В этом Собрании его больше всего привлекло слово «русских». Если они истинные патриоты России, их не может не затронуть тот факт, что Врангель является виновником всех поражений последнего времени. И он им это докажет.

«Я, генерал Слащёв-Крымский, неоднократно указывал Врангелю на несоответствие его окружения, советы которого приведут Россию к гибели. Я уверен, что даже когда армия была загнана неприятелем в Крым, Россию еще можно было спасти. Мною была разработана операция по высадке десанта в Хорлах. Суть ее я мог бы изложить более подробно, если приведенные мною факты вас, русских общественных деятелей, могли бы заинтересовать…»

Но тут он остановил себя. Нет, начинать письмо надо как-то по-другому, так, чтобы оно сразу же заинтересовало этих незнакомых ему людей и вызвало желание сразу же его прочитать.

Вышагивая по пыльной грунтовой дороге к своей константинопольской окраине, он перебирал в памяти различные случаи военных неудач, которые он вменял в вину Врангелю.

«Господа! Я, генерал Слащёв-Крымский, хотел бы уберечь вас от дальнейших заблуждений по поводу полководческого таланта генерала Врангеля. Вы призываете поддерживать его в дальнейшей борьбе с большевиками. Но известен ли вам его подлинный облик?..».

Пожалуй, и это не так. Опять рассуждения. А нужно начинать с убийственных фактов. Может быть, лучше всего начать с разворованной армейской казны?

«Господа! Не поинтересуетесь ли вы, русские по крови, общественные деятели по положению, у Врангеля, куда исчезла русская армейская казна, переданная ему Деникиным при оставлении своего поста?»

Слащёв предполагал, что в основном эти общественные деятели были такие же бесприютные, как и он, и это может их заинтересовать. Возможно, они даже пригласят его для разговора, и тут вряд ли обойдется без очной ставки. Он ее не боялся и без душевного трепета выложит Врангелю все, что о нем знал и что о нем думал. Он больше не чувствовал никакого пиетета к Врангелю. Жгучая обида выжгла в Слащёве все то хорошее, что он некогда к нему испытывал.

Ах, если бы это случилось! Врангель с некоторых пор стал избегать встречи с ним, он боится той правды, которую носит в себе Слащёв. На этом собрании, глядя Врангелю в глаза, он бы сказал:

— Ваше превосходительство! Известно ли вам, что тысячи солдат и офицеров отказались на чужбине только потому, что поверили вам. Вы их обманули дважды, первый раз, когда трусливо бежали и увлекли их с собой, второй раз, когда многих из них уволили из армии. Здесь, на чужбине, они оказались без крова над головой и без гроша в кармане. И я один из них, до недавнего времени преданный вам генерал Слащёв-Крымский. Если вы так безжалостно и беспощадно расправляетесь с людьми, которые верили вам и вверили вам свои жизни, с кем же вы собираетесь вновь возвращаться в Россию?

Дома он спросил у Нины:

— У нас есть бумага?

— Какая нужна? Оберточная?

— Хорошая. Белая, мелованная. И чернила.

— Опять берешься за старое?

— Молчи!

— Вспомни, ни одно твое письмо не принесло ни тебе, ни нам пользы. Одни неприятности.

Слащёв ожег Нину холодным взглядом:

— Я же попросил тебя: замолчи!

— Замолчала, — Нина знала, когда на супруга «наезжают бесики», с ним лучше не вступать в пререкания. — Я сейчас спрошу бумагу у Мустафы.

— Не надо, я сам.

Мустафу он увидел в глубине двора, в беседке, густо затянутой виноградной лозой. Отсюда через калитку можно было спуститься к берегу Золотого Рога. Это было излюбленное место Мустафы. Ежедневно он покупал утреннюю газету и, просиживая на скамейке в беседке, читал и перечитывал ее едва ли не до самого обеда. Одновременно он наблюдал за тем, что происходит в заливе.

Залив до некоторой степени был отражением тех событий, о которых сообщалось в газете. Сюда приходили чужеземные корабли, принося с собой запах чая, корицы, имбиря, и покидали залив турецкие, увозя с собой запахи дорогих турецких табаков. Часто в заливе бросали якоря военные корабли, которые ничем не пахли, потому что ни динамит, ни порох, ни снаряды и патроны не имеют запаха. Иногда из них выгружались иностранные воинские отряды, даже целые соединения, и бесследно исчезали на огромных турецких просторах.

Мустафа почти всегда находил в газете ответы на многие вопросы из тех, что возникали у него при каждодневном наблюдении за происходящим в заливе.

Слащёв нарушил уединение Мустафы.

— Скажи, добрый человек, не найдется ли у тебя немного хорошей бумаги, а также чернила и ручка?

— Генерал хочет писать мемуары?

— Что-то вроде этого, — улыбнулся Слащёв.

— Не рано ли? Обычно генералы начинают писать мемуары в старости. И знаете почему? Чтобы оправдать все свои военные ошибки и поражения. Успешные генералы преувеличивают свои успехи, побежденные преуменьшают свои потери.

— У меня не было ошибок.

— Не было ошибок только у того генерала, у которого не погиб ни один солдат.

— Ты не прав, Мустафа. На войне всегда кого-то убивают. И потом, на войне не всегда все зависит от генерала.

— Всегда и все! — не согласился Мустафа.

— Откуда тебе это знать?

— Я воевал в пятнадцатом за Дарданеллы.

— Насколько я знаю, с вашей стороны там тоже погибло очень много солдат. Разве в этом виноваты только ваши генералы?

— Конечно.

— Не понимаю, объясни.

— Если бы генералы все хорошо продумали, войны бы не было. Они заключили бы мирный договор и никто бы не погиб. А что произошло на самом деле? В войне погибли сотни тысяч турецких, французских, английских и даже австралийских солдат. Вы мне не скажете, господин генерал, что австралийцы забыли в Турции?

Мустафа свернул газету и пошел к своему дому, где проживал он, две его жены и пятеро детей. Слащёв это знал со слов Мустафы, но никогда не видел ни его жен, ни детей.

По пути Мустафа передумал и вновь вернулся к Слащёву:

— Вспомнил. Весной этого года мы заключили Севрский мирный договор. По этому договору, проливы, из-за которых прежде было пролито море крови, теперь принадлежат всем. При этом никто не погиб, ни один солдат.

— Но не было войны, — возразил Слащёв.

— Ее могло не быть и в пятнадцатом. Просто, нынешние генералы все хорошо взвесили и поняли, что можно обойтись без войны. А вы говорите, что нет генералов, у которых не погиб ни один солдат.

Мустафа сходил в дом и вынес тетрадку, пузырек с чернилами и две перьевые ручки.

— Если не хватит чернил, у меня есть запас, — с лукавинкой в голосе сказал он и добавил: — Пишите. Оправдывайтесь.

Мустафа не знал, кому и зачем будет писать постоялец, но почти угадал. Слащёв писал почти всю ночь. Он вспоминал все ошибки и мелкие промахи Врангеля и подробно их описывал.

Но чем дольше он писал, тем глубже задумывался о всей бессмысленности этого письма в никуда. Чего он добивался? Изменения прошлого? Это никому не подвластно. Повлиять на будущее? Оно тоже уже, судя по всему, не зависит ни от Собрания русских общественных деятелей, ни от Врангеля.

Он писал и тут же рвал написанное. И снова писал.

Утром, пока еще не проснулись ни Нина с Марусей, ни старый, страдающий бессонницей Пантелей, он надел свой мундир и отправился в город, в посольство, где, как он выяснил, в одной из комнаток приютилось правление Собрания русских общественных деятелей.

Шли дни. Они были похожи один на другой, как стертые пятаки. Слащёв ждал известий, но их все не было. Он хотел было снова поехать в посольство, напомнить общественным деятелям о себе. Но постоянные домашние хлопоты, а главное, добывание хлеба насущного одолели его, и он стал постепенно забывать о письме. У этих общественных деятелей, поди, у самих дел выше крыши, кому он нужен, отставной генерал с его бессмысленными и давними обидами?

И все же один день стал приметным в этой череде одинаковых дней. Ранним утром Мустафа постучал в окно их горницы. Слащёв по своей давней армейской привычке торопливо вскочил с постели, подошел к окну.

— Выйдите, господин генерал! К вам гости!

Слащёв заметил стоящего за его спиной человека. Одного. «Почему гости?» — удивился он и пошел открывать дверь. Рядом с Мустафой стоял усатый механик с «Твери», который в свое время принимал участие в спасении от голодной смерти Маруси, и позже он оказал всему его семейству помощь при самом начале их константинопольской жизни.

— Василий! — совсем не удивился Слащёв. — Вспоминаем тебя. Должно, новостей гора? — и пожаловался: — А мы здесь, как на необитаемом острове. Где-то там жизнь, а у нас здесь тихое болото, хутор Диканька.

Слащёв обратил внимание на то, что Василий держит в руках веревочку, которая опускалась вниз и исчезала под стоящим возле домика столом. Проследив за нею взглядом, он заметил шевелящийся комок серой шерсти. Похоже, это была небольшая собака. Не обращая внимания на людей, она попеременно то одной, то другой лапой яростно отбивалась от блох.

— А это еще что за чудо? — удивленно спросил Слащёв.

— Не узнаете?

Слащёв снова коротко взглянул на собаку, недоуменно пожал плечами.

— Генеральшу помните? Они еще вашими соседями по каютам на «Твери» были.

— Ну, генерал Соболевский.

— Ихняя собачка. Мы ее Люськой окрестили. Генеральша как-то по-другому звала.

— Зизи, что ли? — вспомнил Слащёв. — Да что ты, Василий! Зизи белая была.

Собачка, услышав знакомое имя, перестала чесаться, подняла уши, насторожилась.

— Известное дело, белая. Она тогда в генеральских каютах жила. Мы ее на третий день нашли. Изголодалась, до людей вышла. Три дня где-то в машине пряталась. Мы когда ее увидели, даже не сразу поняли, что оно такое: не то енот, не то выдра, не то какаясь неведомая науке тварь. Это уже что! Отмыли, причесали, стала хоть на собаку похожа.

— Зизи! — позвал Слащёв.

Собачка вильнула хвостом и недоверчиво подняла голову.

— Вроде она, — неуверенно сказал он. — Все же та белая была.

— Чтоб белая была, на нее сколько надо было мыла извести. А нам с прошлого года совсем его не выдавали. Да вы не сомневайтесь, ваше превосходительство, она это. Она! — Василий подергал за веревку, и собачка подошла к нему. — Ну, Люська, покажи господам свои фокусы!

Он сделал вид, что что-то из кармана извлекает. Собачка проследила за движением его руки и завиляла хвостом.

— Ну, давай, Люська! Предъяви свои таланты! — и Василий вдруг запел: — Тра-ля-ля! Тру-лю-лю!.. Ну, Люська!

И собачка встала на задние лапы и стала кружиться.

Закончив танец, собачка преданно стала смотреть на Василия. Тот достал из кармана заранее припасенный крохотный кусочек сахара и поднес его собачке на ладони. Она слизнула сахар, удалились под стол и там тихо им захрустела.

— Мы тут по проливам мотались, из Константинополя в Бизерту и обратно. А сейчас слух прошел, что последним рейсом в Бизерту идем, там все наши корабли французам передадим. Все! Кончается наш Российский флот! Что с нами будет, никто ничего не говорит. Мы-то ладно. Мы — люди, как-то выживем. А Люська, тварь добрая, но бессловесная, пропадет. Я и подумал: вашей дочке утеха будет!

Слащёв озадаченно смотрел на грязную лохматую блошливую собачку. Она тоже словно почувствовала, что решается ее судьба, внимательно, не мигая, смотрела на Слащёва. Он даже усмотрел в ее глазах немую собачью надежду.

— Ну, спасибо! — поблагодарил Слащёв Василия, тем самым коротко определив будущее собачки. И, обернувшись, крикнул в дом: — Пантелей! День на дворе, а ты дрыхнешь, старый разбойник!

— Мог бы и потише, — донесся из глубины дома голос Нины: — Марусю разбудишь.

— Солдатская дочь! Надо приучать ее к звукам канонады! — отшутился Слащёв.

В двери появился заспанный Пантелей.

— Чего изволите, ваше пре… тьфу, ты!.. Яков Лексадрыч?

— Изволю приказать тебе эту собаку привести в первозданный вид: помыть, побрить, блох вывести, одеколоном сбрызнуть и только после этого представить ее Марии Яковлевне.

— Кому? — не понял Пантелей.

— Дочери моей! Маруське, Марии Яковлевне. Запомни также, собачку звать Зизи!

— И придумають такое: Зизи, Жужу! Не, свет з ума сдвинувся! У той генеральши, шо на «Твери», тоже Зизи. Так та хоть красива была! — принимая в руки веревку с собачкой, ворчал Пантелей. — Ще надо у Барона спросить, чи пондравится ему така соседка?

И Пантелей удалился куда-то в конец двора, Зизи покорно пошла за ним.

Внезапно что-то вспомнив, Слащёв поднял глаза на Мустафу:

— Извините за допущенную оплошность! — сказал он. — Вы не станете возражать против прибавления в моем семействе?

Мустафа улыбнулся:

— Меня с молодости приучили не возражать генералам.

Василий посмотрел на Мустафу, на Слащёва:

— Прошу прощения, если что не так. Собачка-то наша, российская.

— Все так! — твердо сказал Слащёв. — Этот вопрос закрыт.

— Пойду! — Василий поднял глаза на Слащёва. — Не знаю, свидимся ли еще когда?

— Земля круглая, Василий. Может быть, когда-нибудь где-нибудь наши дороги пересекутся? Буду рад снова тебя видеть. Спасибо тебе за все. Ты спас мне дочь. Этого я до смерти не забуду, — последние слова Слащёв произнес глухими голосом и внезапно отвернулся. Понемногу сдавали нервы у генерала.

Затем они проводили Василия к калитке. Там еще раз попрощались. И долго глядели ему вслед, пока он не скрылся за поворотом.

Шло время. Отшумели зимние дожди. Слащёв уже почти совсем забыл о своем письме.

Но в один из ранних весенних дней к его дому пришел Мустафа. Слащёв увидел его светящееся радостью лицо.

— Вам письмо, генерал! — и протянул Слащёву небольшой конверт. — Чувствую, в нем хорошие для вас новости.

Слащёв тут же, на пороге, разорвал конверт. На четвертушке бумаги мелким экономным почерком в нем от руки было написано:

«Генерал-лейтенанту Слащёву-Крымскому.

Милостивый сударь! Ознакомившись с содержанием Вашего к нам обращения и отдавая отчет в исключительно тяжелом положении, в котором оказалась Армия и беженцы, Бюро политического объединения считает своим долгом с решительностью настаивать на мысли о необходимости в переживаемый момент общественного и индивидуального единения организаций, групп и отдельных лиц, представляющих антибольшевистскую Россию. Не отрицаю вместе с тем возможности ошибок, неизбежных во всяком, а тем более в исключительно трудном деле.

Прошу принять уверения в моем совершенном уважении и преданности. Юренев».

Слащёв даже не сразу понял, что это ответ на его письмо. О чем оно? На какой мысли с особой решительностью настаивал господин Юренев?

И он понял: эти господа политические деятели не читали его письма. А если и прочитали, то не вникли в его смысл. У него и у них были разные взгляды на происходящее. Даже здесь, заброшенные в чужие края, они продолжают настаивать на войне до победного конца. Но кто их поддерживает? Кого и каким способом привлекут они в свои ряды, кто согласится встать под их знамена? Об этом он и написал им. Не буквально, но суть была в этом.

А в ответ — пустота.

— Похоже, вы опять кому-то понадобились, господин генерал? — осторожно спросил Мустафа, — Что, опять война?

— Без меня, — ответил Слащёв и порвал письмо. Поискал, куда бы бросить обрывки, но ничего не нашел и сунул их в карман. И снова повторил: — Теперь уже без меня.

Глава двенадцатая

После возвращения из Галлиполи Врангель стал едва ли не ежедневно отправлять туда суда с остальными подразделениями Первого армейского корпуса. За неделю все двадцать шесть тысяч человек частично (в основном семейный высший командный состав, а также женщины, старики и дети) разместились в городе. Но основная часть солдат и офицеров, прихватив на французских складах в Галлиполи многоместные палатки, отправились в «долину роз и смерти». Лишь Барбович со своим уполовиненным махновцами корпусом поставил палатки и вырыл землянки неподалеку от основного лагеря, но все же отдельно.

Он и здесь, как и в России, дорожил своей самостоятельностью и авторитетом, стремился быть для своих казаков «отцом-командиром». Но общей дисциплине подчинялся. И в городе, в штабе корпуса, держал двух конных связных. Коней выменяли в окрестных турецких селах.

Еще не успел корпус до конца разместиться, еще не все палатки были поставлены и обжиты, как в лагерь прибыл подполковник Комаров, состоящий при штабе корпуса переводчиком. В его обязанности входило поддерживать постоянную связь с французским оккупационным командованием в Галлиполи.

Комаров отыскал Витковского и сообщил, что французский комендант подполковник Томассен просит прибыть к нему генерала Кутепова или генерала Витковского для решения некоторых безотлагательных вопросов.

— Что за вопросы? — спросил Витковский.

— Томассен ничего не сказал.

— Странно. Не думаю, что у них к нам есть что-то серьезное. А вот у нас к ним уже порядочно вопросов накопилось. Скажем: почему французские снабженцы посадили корпус на голодный паек? И не только этот.

— Что передать Томассену? — спросил Комаров.

— Скажите, как только освободимся, кто-то из нас навестит его.

Врангель торопиться не стал и посетил французскую комендатуру лишь утром следующего дня.

Подполковник Томассен встретил Врангеля и Комарова неприветливо. Кивком головы пригласив их присесть, без всяких принятых в таких случаях вступлений о погоде и природе, сухо начал:

— Господин генерал! По долгу службы я обязан известить ваше превосходительство о требованиях французской стороны к русским войскам, дислоцирующимся на полуострове Галлиполи. Если с чем-то вы не согласитесь, за разъяснениями можете обратиться к Верховному комиссару Франции в Константинополе господину Пеллё.

— И что же это за требования? — насупился Кутепов. — По моим размышлениям, у вас их быть не должно. Даже напротив: они с избытком имеются у нас.

Томассен выслушал перевод Комарова и, никак не отреагировав на слова Кутепова, не изменив высокомерного назидательного тона, продолжил:

— Эвакуированная из Крыма русская армия, не опирающаяся в своей деятельности на свое государство, отныне не может считаться армией и переходит в статус беженцев. Так же, как и генерал Врангель больше не является Главнокомандующим. С сегодняшнего дня ваш армейский корпус больше не существует, нет генералов и офицеров, начальников и подчиненных. Все, без исключения, беженцы, все равноправны и находятся в моем непосредственном подчинении.

По мере того, как Томассен излагал французские требования, лицо Кутепова приобретало насмешливое выражение. Он явно веселился и с трудом сдерживал улыбку.

— Вы обязаны в трехдневный срок сдать все имеющееся у вас оружие, а требования французской стороны объявить всем вашим подчиненным для неукоснительного исполнения.

Томассен смолк и строго посмотрел на Кутепова. Этот маленький худенький подполковник хорошо понимал, что эти требования оскорбительны, но приказ есть приказ, и он старательно его исполнял.

— Я так понимаю, что это у вас такая шутка? — с некоторой издевкой в голосе спросил Кутепов. — Я люблю французский юмор. Но эта шутка, поверьте, не пользовалась бы никаким успехом даже в дешевом французском балагане. Если же это не шутка, то вы обратились не по адресу. Я выполняю приказы только своего командующего. Но от него ничего подобного ко мне не поступало. Смею думать, что и к нему с подобными требованиями никто не обращался.

— Что, так и переводить? — с легким испугом спросил Комаров.

— Слово в слово.

Томассен выслушал перевод, лицо его слегка побагровело. Его взбесили не столько слова Кутепова, сколько его издевательская улыбка.

— Но позвольте, — повысил голос Томассен.

— Не позволю, — спокойно сказал Кутепов. — Я вас внимательно выслушал, подполковник, и нисколько на вас не обижаюсь. Вы тут ни при чем.

— Нет, но я обязан…

— Все, что вы были обязаны, вы сказали, — вновь прервал Томассена Кутепов. — Теперь буду говорить я. Запомните сами и передайте тем, кто сочинил эти ваши требования. Русская армия и после эвакуации сюда, в Турцию, остается русской армией, — спокойно и холодно произнес он. — Генерал Врангель, как был, так и остается нашим Главнокомандующим. В Галлиполи расположены не беженцы, а войска, составляющие армейский корпус. Командиром этого корпуса назначен я, генерал-лейтенант Кутепов, и находящиеся здесь русские военнослужащие будут, как и прежде, исполнять только мои приказы. Что касается вас: я и в дальнейшем буду общаться с вами как с офицером союзной армии и комендантом гарнизона. И последнее. Никакое оружие я никому не собираюсь сдавать.

Томассен ответил не сразу.

— Я полагаю, больше нам говорить сегодня не о чем, — Кутепов намеревался уйти.

— Не совсем, — с металлом в голосе произнес Томассен. — Вы ведь понимаете, что все эти требования сочинил не я. Но я был обязан довести их до вашего сведения и в дальнейшем потребовать их исполнения. Поставьте себя на мое место: что было бы, если бы вы не исполнили требования генерала Врангеля?

— Требования Врангеля я беспрекословно бы исполнил. Требования вашего командования исполнить не могу. Не имею на то ни полномочий, ни прав.

— Но я не могу допустить, чтобы не выполнялись требования моего командования! Если не подчинитесь, буду вынужден принять более суровые меры.

— Если это угроза, — снова улыбнулся Кутепов. — Да, если это угроза, то вверенные мне русские войска поступят так, как я им прикажу. Надеюсь, мне не придется прибегнуть к этому.

Кутепов поднялся, следом вскочил Комаров.

— Честь имею! — приложил руку к папахе Кутепов, и они с Комаровым покинули комендатуру.

Сразу же после встречи с Томассеном Кутепов выехал в «Долину роз и смерти».

С того дня, как в порту Галлиполи бросили якоря первые транспорты «Херсон» и «Саратов», прошло не так уж много времени, но как изменился этот унылый безрадостный пустырь! Повсюду, насколько хватал глаз, уже встали палатки и было многолюдно. Солдаты и офицеры были заняты какими-то делами: что-то переносили, что-то достраивали, украшали площадки перед входами в палатки, проявляя при этом чудеса изобретательности и выдумки.

Это был уже не просто палаточный лагерь, а городок. Палаточный, но городок: со своими улицами, площадями, переулками. Генерал Витковский даже позаботился об указателях. Впервые оказавшийся здесь человек без особого труда сможет отыскать расположение полка марковцев, дроздовцев или корниловцев, ни у кого при этом не спрашивая, лишь ориентируясь на таблички-указатели, поставленные на перекрестках этих своеобразных улиц.

Чтобы не создавать путаницу, Кутепов еще вначале строительства палаточного городка отдал приказ по корпусу о том, что отныне все поредевшие в крымских боях дивизии сводятся в полки, разрозненные части сильно потрепанной кавалерии сводятся в кавалерийский полк. Кавалерийским он назывался условно, в надежде на будущее, поскольку сейчас лошадей ни у кого не было. А тот десяток лошадей, низкорослых и тихоходных, выменянных у местных греков и турок, для кавалерии не годились. Они служили в основном связным для поездок в штаб. Командиром кавалеристов был назначен генерал Иван Гаврилович Барбович. Артиллерийские бригады сводились в дивизионы.

Указатели, возникшие на улицах лагеря едва ли с самого начала, помогли избежать на первых парах организационного хаоса. Вновь прибывающие солдаты и офицеры по этим табличкам легко находили своих однополчан и присоединялись к ним.

В палатке, в которой располагалась резиденция коменданта лагеря, Кутепов нашел Витковского. Поскольку здесь находились еще люди, он пригласил Витковского на улицу и там, с трудом отыскав безлюдный уголок, подробно рассказал ему о визите к Томассену.

— Интересно, — задумчиво произнес Витковский, несколько встревоженный рассказанным: — Не такие же они наивные, чтобы поверить в то, что мы по одному их окрику распустим армию? Тогда что это?

— Все то же: попытка ликвидации армии. Кому-то это очень нужно. Хотели раздробить и рассеять армию, чтобы потом уничтожить — не получилось, хотели отобрать оружие — тоже не вышло. Это новая неуклюжая попытка, похожая на провокацию. Хотелось бы знать, откуда дует ветер?

— Надо бы доложить Петру Николаевичу, — сказал Витковский.

— Пока не стоит. Прежде всего, это их требование было бы сообщено Петру Николаевичу. Раз он молчит, это похоже на местную самодеятельность.

— Похоже на то, — согласился Витковский.

— Из этого и будем исходить. Надо бы разобраться, это попытка взять нас на испуг? Проверить нас на прочность? Или затевается серьезная провокация?

— Зачем?

— Ну, представь: мы поддаемся на нее, наломаем какое-то количество дров. Французы обращаются к международному сообществу: помогите! Им сочувствуют, симпатии на их стороне. И им развязывают руки. Понимаешь, все это, я почти уверен, идет не от Томассена. Он — пешка. Сам бы он не стал так грубо шантажировать. Побоялся бы.

— Ну, и как в таком случае нам поступить? — спросил Витковский. — Может, есть смысл посоветоваться?

— Да, пожалуй, — согласился Кутепов. — Но только узким кругом. Пригласи только тех, кто умеет держать язык за зубами.

Уже спустя пару часов Кутепов убедился, что фраза, брошенная Томассеном во время разговора: «Я буду вынужден принять более суровые меры» не была пустой угрозой. Взволнованный начальник штаба Штейфон доложил ему:

— Только что вернулись со склада снабженцы: французы едва не на треть урезали нам продовольственный паек. Практически корпус обрекают на голод.

— Может, какая-то ошибка? — спросил Кутепов. Он предполагал, что в скором времени Томассен не словами, а каким-то делом покажет, что все угрозы исходят не от него. Но не думал, что это произойдет так быстро и что начнется это со «святого святых» — с урезывания и без того скудного продовольственного пайка.

— Я тоже так подумал, — сказал Штейфон. — Хотел пойти к Томассену и все выяснить.

— Не нужно ни к кому ходить. Не унижайтесь. Во всяком случае, сегодня не ходите. Я утром уже встречался с Томассеном. Это не его инициатива. Он просто добросовестный исполнитель чужих игр.

— И что же делать? На таком пайке…

— Не будем суетиться. Прежде всего, хорошо подумаем и взвесим, — сказал Кутепов.

Вечером в штабе корпуса, который разместился в Галлиполи, собрался самый узкий круг соратников Кутепова.

Уже когда Кутепов стал вновь рассказывать о своей встрече с Томассеном, в комнату ввалился тяжело дышащий неуклюжий «хуторянин» Барбович и с порога стал возмущаться:

— Я не знаю, о чем вы, но кавалеристы шибко недовольни. Получилы французский паек: коту больше дають.

— Опоздал — не мешай. Посиди тихонько, послушай, — осадил воинственный пыл Барбовича Кутепов, и затем спросил: — Думаешь, только тебя продуктами обделили? Весь корпус на голодный паек посадили.

— С чего вдруг?

— Надо не опаздывать, тогда будешь знать, — и Кутепов обратился уже ко всем. — Уменьшение пайки — это только первый шажок. Будут и другие. С голодными и безоружными легче справиться.

— Не так! — покачал головой Барбович. — С немцами, французами этот номер, може, и проходит. Я с ими в четырнадцатом в боях встречался, знаю. А насчет русского мужика, тут они не туда уздечку тянуть. Сытый, он, и верно, смирный, покладистый. А голодный… Голодный — не приведи господь! Он, как море в бурю: все сломает, растрощит, разнесет!

— О пайке, Иван Гаврилович, тоже поговорим. Потом. Позже, — остановил Кутепов вдохновенную речь Барбовича в похвалу голодному русскому мужику. — Давай послушаем, что другие думают насчет этого неожиданного французского предупреждения.

Но все молчали. Было о чем подумать.

Понятно, что французы продолжают недавно избранную тактику, родившуюся не здесь и, вероятно, даже не в Константинополе, а скорее всего в Париже. Непонятно было другое: почему в отношениях произошел такой крутой поворот? Совсем недавно они были союзниками, и Франция всячески помогала «белой» России, ее армии в войне с большевиками. Но едва только армия Врангеля, потерпев поражение, покинула Крым, все в одночасье изменилось. Почему французы вдруг стали делать все для того, чтобы разоружить, распылить и рассеять армию и затем ее уничтожить? Какие силы заинтересованы в этом?

Знать бы все это, можно было бы смелее и свободнее действовать в их нынешнем положении.

— Эх, были б мы дома! Поднял бы я свой корпус и за все с французов спросил! — почесал затылок Барбович.

— Но мы не в России, — сказал Кутепов. — Выморят нас голодом, и что тогда?

— Я думаю, надо уходить из-под французов, — задумчиво сказал Туркул. — Ничего хорошего нам здесь уже не светит.

— Куда? И на чем? Флота у нас уже нет.

— Пешим строем. В Болгарию. «Братушки» нас примут. Вряд ли они забыли наши совместные бои против турок на Шипке, — продолжал Туркул. — Обогреют и накормят.

— Авантюра, — сказал Витковский.

— А переход Суворова через Альпы — не авантюра? — поддержал Туркула Барбович. — Не побоялся, и получилось.

— Когда это было! — вздохнул генерал-майор Манштейн. — К тому же за спиной Суворова была Россия, а что за нашей спиной?

— Но уходить надо, — согласился с Туркулом генерал Докукин.

И снова в штабной комнате повисла тягостная тишина. Курили. Молча размышляли.

Кутепов тоже, как и все, сидел молча. Потом порылся среди бумаг и извлек потертую на сгибах карту, разложил ее на столе перед собой и какое-то время внимательно ее изучал.

Все сидящие в комнате поняли, что у Кутепова родилась какая-то мысль, и, пока не высказывая, он ее перепроверяет.

Наконец Кутепов оторвал взгляд от карты и поднял глаза на своих генералов:

— Я думаю, пока никаких резких движений нам совершать не следует. Посмотрим, как будут развиваться события. Если это местная инициатива, не санкционированная Парижем, все должно скоро уйти в песок. Испытали нас на прочность. Ничего не получилось — затихнут, смирятся. Если же действительно посадят нас на голодный паек или снова попытаются нас разоружить — уйдем.

Он жестом пригласил своих собеседников к столу и, указывая на карту, продолжил:

— Знаете, если уж уходить, так с музыкой! У меня возник такой сумасшедший план. Походным порядком, как и предложил генерал Туркул, двинемся к Галлиполийскому перешейку вот сюда, к Болаиру, и дальше, на север. Распространим слух, что идем в Болгарию. Достигнув параллели Константинополя, резко поворачиваем на восток, соединяемся со своими в Каталджи и вместе с ними делаем еще один бросок и занимаем Константинополь. Это нам по силам.

Подняв глаза, Кутепов вопросительным взглядом оглядел своих генералов: как отреагируют они на такое безумное предложение.

Не ожидавшие ничего подобного, они молчали.

— Что? Страшно? — развеселился Кутепов. — А кто-то из вас тут вспоминал Суворова. Не Суворов ли сказал: «Смелость города берет»?

— А дальше? — спросил Туркул. — Что дальше?

— Дальше? Пока не знаю. Но, по крайней мере, мы всему миру заявим о положении нашей армии.

— Дальше начинается война, — сказал осторожный Манштейн. — Не очень бы хотелось сложить головы на чужой земле.

— Я не думаю, что начнется война. Обстановка в мире довольно благоприятная для нас. Слишком много глаз с вожделением смотрят на Константинополь. Мустафа Кемаль только и мечтает овладеть Оттоманской столицей. Султан, со своей стороны, надеется упрочить в Константинополе свою власть. Греки, опять же, издавна мечтают овладеть Царьградом. Мы примкнем к тому, кто сильнее, и таким образом сохраним свою армию. А дальше будет, как будет.

— Почему в своих планах вы не учитываете наших бывших союзников? — спросил Манштейн. — Они вряд ли согласятся с потерей Константинополя, а главное — протектората над проливами.

— Их я меньше всего опасаюсь, — сказал Кутепов. — У них сейчас здесь очень небольшой контингент. Причем в основном это колониальные войска, наймиты. Они хорошо служат, но плохо воюют.

— А их довольно мощный флот, который, собственно, они и держат здесь для охраны Константинополя? — спросил Штейфон.

— Они не посмеют открывать огонь по городу. Против этого тут же восстанет вся Европа.

— Звучит все красиво, — согласился Штейфон. — Прямо одна из сказок «Тысяча одной ночи».

— А я ведь не сказал, что мы это сделаем, — улыбнулся Кутепов. — Я изложил вам свои размышления. Если хотите, свою сегодняшнюю мечту. Но при определенных обстоятельствах она осуществима.

— При каких? Что вы имеете в виду?

— Самый крайний случай. Когда никакого иного выхода не будет. Иными словами, когда нас будут настойчиво пытаться уничтожить, — жестко сказал Кутепов. — Надеюсь все же, что это не произойдет. После того, как французам будет известен мой разговор с Томассеном, они проанализируют все «за» и «против» и, надеюсь, больше не захотят обострять наши отношения.

— Если только кто-то более сильный не подтолкнет их к этому, — сказал Туркул.

— Я рассчитываю на их здравый смысл, Антон Васильевич. Из чего я исходил? После Великой войны Европа переживает период волевого маразма, вступать в новую войну никто не хочет. Франция, естественно, тоже. Взять Константинополь нам вполне по силам. Удержать — вряд ли. И я подумал, что среди тех, кто мечтает владеть Константинополем, мы обязательно найдем союзника. Это может быть тот же Мустафа Кемаль.

— Насколько помню, он симпатизирует большевикам, — напомнил Витковский.

— Когда мы положим к его ногам Константинополь, он полюбит нас куда больше, чем большевиков, — и Кутепов смолк.

Никто из присутствующих не нарушал тишину. Все были поражены познаниями Кутепова, его умением быстро и четко анализировать события, извлекая из них для себя необходимую пользу.

План, предложенный Кутеповым, показался всем присутствующим не только остроумным, убедительным, но от этого даже привлекательным. Привлекательным он стал после всех разъяснений Кутепова.

— Весь наш разговор — это пока что не более, чем фантазия, — сказал Кутепов. — Но вместе с тем мы должны быть готовы ко всему. Для этого надо каким-то образом осторожно произвести рекогносцировку будущего пути, тщательно рассчитать время нашего движения, определить пункты коротких привалов и все прочее. Предусмотреть все возможные неожиданности. Поручаю все это начальнику штаба.

Штейфон поднялся.

— Помощников подберете себе сами. Лучше всего, если из здесь присутствующих.

— Принял к исполнению, Александр Павлович, — кивнул Штейфон и сел.

— Теперь вот еще что! — Кутепов перевел взгляд на Витковского. — Хочу напомнить вам, Владимир Константинович, что в ближайшее время надо извлечь наконец утопленное возле пирса оружие. Просушить его и снова смазать. Неровен час, оно еще нам пригодится.

— Я это помню, — сказал Витковский. — Пока не было такой возможности.

— Да уж, пожалуйста, сделайте это осторожно, — попросил Кутепов. — Иначе все это может обернуться нам дополнительными неприятностями.

Он еще раз строго оглядел всех и напоследок напомнил:

— И прошу вас: нигде, никогда и никому! И да поможет нам Бог избежать всех напастей, — и широко размашисто перекрестился.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

Беда не приходит одна.

Только похоронили попадью Матрену, как оставшийся без присмотра и женской заботы через год преставился и ее муж, деревенский поп отец Иоанн. Красивый был поп, высокий, статный, черноглазый, ходил плавно, словно стакан с водой на голове нес. И всего за год после смерти матушки Матрены весь он как-то ссохся, согнулся, глаза выцвели, словно подернулись поволокой.

Почувствовав приближающуюся смерть, он хотел было исповедоваться, попросил пригласить священника. Только на сто верст вокруг Новой Некрасовки не было ни одного прихода. Сельский атаман Григорий Силыч послал за попом на азиатскую сторону, в Майнос. Но пока добирались посуху до Мраморного моря, да по морю до Майноса, да обратно — отец Иоанн не дождался священника, преставился.

Время было теплое, с похоронами не стали затягивать, и отпевать усопшего пришлось церковному дьякону Ивану Игнатьевичу. Хоть и не по чину это, да решили, что такой грех Господь простит.

Пока отец Иоанн был жив, его присутствие в жизни сельчан казалось не очень заметным. Всем селом ходили в церковь разве что по большим праздникам. Многолюдно было в церкви также, когда кто крестил ребенка или справляли свадьбы. А в обычные дни люди забегали в церковь редко и то — между хозяйственными делами и заботами: свечку ли во здравие или за упокой поставить или исповедоваться. Больших грехов они не совершали, а мелкие, считалось, Господь и без исповеди, по молитве отпустит.

Но с каждым месяцем отсутствие попа село стало ощущать все больше. Дети бегали некрещеные, молодые жили в грехе, невенчанные, за отпущением грехов идти было некуда и не к кому. Стали забывать про праздники, вроде их и не было.

Церковь хоть была и мала и неказиста, а все ж придавала селу какой-то вид и красоту. Но и она стала медленно приходить в запустение. Дьякон Иван Игнатьевич, как и прежде, открывал ее, но люди не шли. И он стал все больше ощущать бессмысленность своего существования.

Пока был жив отец Иоанн, он исправно ему прислуживал. Без слов, по одному движению руки и даже взгляда угадывал во время богослужения все его желания и потребности. Он назубок знал весь церковный ритуал, все молитвы и был убежден, что отцу Иоанну без него не управиться. И очень гордился своей необходимостью. Сейчас же он все чаще стал чувствовать себя сторожем, приставленным охранять пустой дом, в котором и украсть было нечего.

Атаман Григорий Силыч раньше всех понял, что из-за отсутствия попа не только церковь, но и село приходит в запустение. Не гоже селу жить без церкви. Но и церковь без попа — это уже вроде и не церковь, а так — опустевшее сиротское гнездо. Пустая и покинутая, стоящая на просторном выгоне, она навевала гнетущую тоску.

На сельском сходе решили послать дьякона Ивана Игнатьевича на поиски попа. Он побывал на Афоне — безрезультатно.

Отправился Иван Игнатьевич в Пантелеймоновское подворье в надежде встретиться с константинопольским патриархом. Но к патриарху его не допустили. Монах, владеющий русским, спросил у него:

— Откуда ты, такой бедовый, что сразу к патриарху?

— Мы — некрасовцы. Можа знашь, на Гейском мори наше село стоить. Нова Некрасовка.

— Что-то слыхал. Православные?

— Истинно православные, — сказал дьякон. — Потому и до патриарха.

— А мы христиане. Тоже истинны.

— И шо ты, мил человек, нам присоветуешь? Приход без попа остался. Беда. Можа хучь какова завалященького до нас направите?

— А ты-то кто, что так о приходе печешься?

— Я — малость малая, дьяконом при церкви состоял.

— Ты вот что! Ты понапрасну ноги не бей. Тебе к православному патриарху надобно, к Тихону.

— А иде он, Тихон-от? Иде его искать?

— В Москве его Подворье, в Свято-Троицком монастыре. Только Тихон может направить к вам православного попа. А то, гляжу, мужик ты сноровистый, он и на тебя может сан священника возложить.

— В Рассее? — озадаченно спросил Иван Игнатьевич, и твердо сказал: — Не гоже нам в Рассею. Ишшо Игнат Некрасов наказ нам оставил: доньдеже царь на Руси, нам туды не ходить.

— А нет уже в России царя, — сказал монах.

— Энто како-жа: нету царя? — удивился Иван Игнатьевич. — Царь всегда есць. Один престависи, другий на томесть сядат.

— Нету, говорю тебе, больше в России царя. Скинули.

— А другий, шо? Ще не успев?

— Есть другой. Только он не царь. Лениным его кличуть. Он не то из рабочих, не то из селян. Все ж, должно, из рабочих: те пошустрее.

С этой новостью Иван Игнатьевич вернулся к себе в Новую Некрасовку. Изложил добытые в Константинополе новости сельскому атаману Григорию Силычу.

— Как же энто, Рассея без царя? — засомневался атаман. — Сьодни нету, а доки ты туды добересси…

— Монах баить: замесць царя мужик. Лениным зовецца.

— Ленин? Чудно прозвище. Поди басурман?

— А нам хучь басурман — не беда. Токмо, шоб не царь.

Атаман собрал сельскую раду, состоящую в основном из стариков. Но собралось полсела, чтоб услышать привезенные Иваном Игнатьевичем из Константинополя новости. Уселись на длинных лавках в сенях. Сени Григорий Силыч превратил во что-то вроде приемной. На полках вперемешку стояла посуда, большей частью бутылки и графины, и лежали бунчук, пороховница, пернач, сабля, нагайка — память о прапрадеде, соратнике самого Некрасова. В углу стоял стол, заваленный старинными церковными книгами.

Атаман, стоя возле стола, повторил привезенную Иваном Игнатьевичем из Константинополя новость. Поначалу в нее никто не поверил: сколько солнце светит, всегда в России был царь. А тут вдруг замесць царя простой мужик. Да еще, поди, басурман: фамилия-то не россейская: Ленин.

С другой стороны, сообщил эту новость не какой-то пустозвон, а монах с Пантелеймоновского подворья. Они — люди ученые, все знают, если, конечно, Иван Игнатьевич чего не перепутал. Только все равно в голову это никак не укладывалось: как же это так, Россия вдруг без царя? Кто царством править будет? Неужто простой мужик? Он такое направит, что потом все царство до кучи не соберешь.

Взял слово старый запорожский казак Тимофей Забота, давно и случайно прибившийся к некрасовцам. Знаменит дед Тимофей был своими воспоминаниями о давних казачьих походах, о боях, плене и бегстве из него. Соберутся, случается, вокруг него молодые казачата, глаза горят, слушают. А он им:

— Я не шибко много турчан вырезал, всього девятнадцать. Ще б одного вырезать, шоб до ровного счету було — двадцать. А резать их не трудно: схватыв за бороду, голову отогнув та й чиркнув…

Казачата переглядываются в немом восторге: жили ж когда-то люди! А сейчас только слово осталось «казаки», а за ним — ничего!

Дед Тимофей неторопливо оглядел «сельскую раду», остановил взгляд на Григории Силыче:

— А я не сумлеваюсь. Усе так и есць, як монах сказав, — сказал дед Тимофей. — Потому шо на свете и не таки чудеса случаюца. Мы когдась походом на туреччину ходили, я у их тут самолично бабу видал: с сиськами, но с бородой.

Долго думали сельчане, как им дальше жить? И когда предложения иссякли и все замолчали, встал кудрявый казачок Никита Колесник, сдернул с головы смушковую шапку, сказал:

— А че тут думать? Ежли мы всем миром воспроизведем Ивана Игнатовича в попы, то шо такого случица? Може, по закону энто и не шибко, но на пользу обчеству. Як в той песне: «Нету патронов, стреляй огурцями!».

Молодые казаки поддержали Никиту:

— Назначить!

— Дьякон все ж! Ихнего племени!

— Любо!

— Нельзя, курячи вы головы! — с места неодобрительно отозвался Иван Игнатьевич. — То грех великий.

— А если нельзя, а надо. Так можа можно?

— А без попа жить — ишшо больший грех. Так, може, меньший грех на себя примем? И всем обчеством его отмолим!

— Не-а! Ежли до патриарша уха наше самоуправство дойдеть, всем ничо, а меня анафеме предадуть, — категорически заявил Иван Игнатьевич. — А анафема — энто почитай позорна смерть и вечная геенна огненна.

Конец спорам положил атаман.

— Тут тако дело, шо решать надо не токмо по совести, а допрежь всего по закону. Я так думаю, неча нам по чужим огородам шастать, ничо там не сыщем. Надо свово попа взрастить.

— Энто как жа? Яго на огороди, як тыкву, не взрастишь.

— Так думаю, Ивана Игнатьича мы усе знаем, при отце Иоанне справно служил. Дьякон все ж. Усе их премудрости знаить.

— Во! Назначить всем обчеством! — поддержала атамана молодежь. — Пущай венчаить и требы править. Вона Гаврила Чумаченко с Оксаной Пластуншей не венчаны живуть — то рази не грех? Од людей ховаються. А у их вскорости дите…

Григорий Силыч стукнул по столу палкой, которая издавна служила ему и тростью и булавой:

— А ну, ти-хо! Только на ноги встали, а тоже… старших учить! — и, выждав тишину, Григорий Силыч сказал: — Я так прикинул: Иван Игнатьич — калач тертый, иде токо не побывал. И на Афоне, и в Египти, и на Кипри и в Биссинии…

— В Биссинии токмо краем. У их там, в аккурат, розмир зачался, — сказал Иван Игнатьевич. — Там песок не успевав кровь пить, покойники-от штабелями заместь барикадов по улицам лежали.

— И правильно, шо в пекло не полез. Потому як умом богатый, — похвалил Ивана Игнатьевича атаман. — В рассуждении его праведной жизти, я и подумав: чи не дасть Иван Игнатьич нашему обчеству свою согласию сходить на Москву до патриарха Тихона? Раз царя уже нету, то клятву Ивана Некрасова мы не порушим. Можа, патриарх уважить нас, сирых, и рукоположить Ивана Игнатьича в попы? — он перевел взгляд на дьякона. — Доньдеже подумай чуток и скажи обчеству свою согласию!

— Хоть верть круть, хоть круть верть, а мышки смерть, — поднявшись, с кандибобером начал отвечать Иван Игнатьевич. — Раз обчество просить, я не токмо согласный, хучь на смерть пойду. От превеликого уважения. А ежли де сгину в дорози, просю в святци меня вписать як пострадавшего за обчество.

— Молодой ишшо, не хлявый, — заканчивая раду, сказал Григорий Силыч. — Токмо ты уж в дорози, Иван Игнатьич, не рызыкуй. Шибко мы на тебя надеемся. Иди на Москву дяконом, а уж возвертайся попом. Такой тебе мой атаманский наказ.

И селяне, которые в большинстве своем уже давно не считали себя казаками, закончили раду дружным одобрительным возгласом:

— Любо!

Сельчане расходились. На раду они пришли разряженные в праздничные одежды. Событие само по себе нечастое, после смерти отца Иоанна, когда почти заглохла церковь, они и вовсе видели друг друга редко, да и то мельком. К тому же было воскресенье. Мужчины надели нарядные жилеты, косоворотки, поверх накинули на плечи сермяжные поддевки, женщины тоже были в сермяжных, но ладно приталенных кафтанах. На ногах и у тех, и у других были постолы. Те, кто богаче, щеголяли в смазанных дегтем сапогах.

После того как все разошлись, Григорий Силыч стал искать белый лист бумаги для письма. С трудом нашел его у старика-солдата, который жил на окраине села и занимался пчеловодством. Он был грамотный и в свободное от пчел время записывал в толстую амбарную книгу летопись села. У него же атаман раздобыл несколько хорошо очиненных гусиных перьев и самодельные, из какой-то черной ягоды, чернила.

После этих хлопот Григорий Силыч умылся, перекрестился и приступил к письму патриарху:

«Ваше преосвященство!» — вывел он на чистом листе и задумался. Писать патриарху мужицким слогом он считал не гоже. Поди, он и не поймет. Подумав немного, он неторопливо, чтобы не испортить лист помарками, продолжил: «На милосць Вашую уповають несчастны православны сироты села Ново Некрасовка, шо на Гейском мори находица. Бога ради, не оставляйтя нас, сирых, худых и забутых на чужеземной Туреччине. Оу нас отець Иоанн престависи бизика и нам никакова ответу не дал. Вас Богим молим не забутя нашу сирыю церкву, а нас тож не забутя Бога ради для свяченника оу нас диякон Иван сын Игната Мотуза толкя пыстынывлять молим Вас для православных душ. И колени преклоняють усе Вашему Преосвященству», — и широко расписался: — «Православного села Нова Некрасовка атаман Григорий Нечипас к сему руку приложил».

Вечером Григорий Силыч велел молодому казаку, неотступно при нем состоящем в ранге адъютанта, позвать на торжественные проводы Ивана Игнатьевича и четырех своих подчиненных, произведенных им в звания младших урядников.

Гости степенно уселись за стол, на который хозяйка постелила чистую домотканую скатерть и выставила на него угощение: высокую паляницу из очень светлой муки, два деревянных подноса с мелкой жареной рыбой (что-то вроде сардин) и глубокую миску с медом.

Какое-то время, как этого требовал этикет, ели молча, о деле не говорили. По примеру хозяина, брали рыбу за хвосты, а хлеб краюхой макали в мед. И лишь когда хозяйка принесла узвар, прихлебывая его из большой глиняной кружки, атаман сказал:

— Ты, Иван Игнатьич, як до патриарха взойдешь, допрежь всего — на колени. Руку протяне за письмом, шо я тебе зараз дам, цалуй руку. Так у их полагаецца.

— Знамо дело. И на Афони тож так.

— И шапку допрежь сыми.

— Як водица. Не впервой.

Григорий Силыч потянулся к полке, достал оттуда полотняную торбочку с плетеным гайтаном, сказал:

— Тут письмо до патриарха, сховаешь за пазуху. В ем усе атамански слова про наши беды. Сам тож не молчи. Скажешь: мол, атаман зычит вашему преосвященству здоровья на долгие лета. И усе наши селяне тож. Живем де, як нехристи, церква есть, а поп престависи. У письме я про энто прописав. Про себя молви: дьякон, мол. А опосля ласково так спитай, чи не изволять их преосвященство рукоположить тебя, сирого, на нашую церкву? А ежли не изволять, то, можа, кого другого до нас пришлють? Запомнив?

— Знамо дело.

— Ежли спытають их преосвященство про жизню нашую, скажи без утайки: живем, мол, у турка, як собака у поганого хозяина. Допрежь, у румынов, ще хужеее жилы. Старый турчин хорошо прийняв нас. А молоди турчины, энти совсем други. Великие притеснения од их терпим.

Потом стали обсуждать дорогу. Через Константинополь никто не посоветовал. Просто так не уедешь. Надо у турецких властей за немалую плату выправить тезкере (проходное свидетельство, иными словами, разрешение на выезд). На это кроме денег уйдет не меньше недели. Потом еще билеты на пароход надо купить — тоже удовольствие не из дешевых. А атаманская казна почти пуста.

Решили, что до болгарской границы и дальше, до мыса Калиакра, Ивана Игнатьевича проводят двое сельских казаков. Это безопасно: давно проверено, ночью границу никто не охраняет. А на мысе Калиакра, на маяке, служит смотрителем атаманов родич. Не бог весть какая родня — троюродный брат, но все же. У него все друзья — контрабандисты, часто ходят в Россию. Он поможет Ивану Игнатьевичу. А нет, то присоветует, что дальше делать. В беде не оставит.

Напоследок, на прощанье, хозяйка дома вынесла гостям квадратный штоф. Стекло было давнее, мутное, в нем лениво покачивалась медового цвета жидкость. Григорий Силыч объяснил, что это коньяк его собственного приготовления.

Наполнив коньяком большую глиняную кружку, атаман произнес приличествующие случаю слова:

— Скатертью тебе путя, Иван Игнатьич. Будем ждать твово вороття, як соловей лета.

Он выпил, крякнул, передал чашу другому. Прежде чем отхлебнуть из кружки, каждый приговаривал:

— Христос посредь нас!

И все дружно отвечали держащему кружку:

— И есць, и буде навеки!

После первого круга кружки атаман сказал:

— Выпьем ще по одной, бо только бусла на одной ноге стоить.

После второго круга атаман вновь произнес:

— У казака пистоль и шабля. Выпьем по третьей, шоб и спыс не тупывся.

И когда в кружку вылили остаток и штоф опустел, прежде чем глотнуть с кружки, атаман вновь сказал:

— У коня четыре ноги. Выпьем по четвертой, шоб конь в дорози не спотыкався.

Едва рассвело, Иван Игнатьевич пришел к атаманскому дому. Несмотря на такую рань его уже ждали двое молодых казаков в нарядных, стеганых на вате, бешметах, подпоясанные в талии широкими, украшенными серебром, ремнями. Это были Никита Колесник и Лука Черноус, которым надлежало проводить Ивана Игнатьевича через турецкую границу и доставить до болгарского мыса Калиакр на Черном море, и быть там до тех пор, пока случится оказия, и Иван Игнатьевич отправится в Россию. Трое сытых невыморенных коней, мирно пофыркивая, ожидали отъезда возле коновязи

Вышел из хаты атаман, хозяйским глазом с одобрением оглядел коней и сопровождающих дьякона казаков. Затем подошел к Ивану Игнатьевичу:

— Такое дело, брат Иван! — необычно обратился к нему, — В Расее усе упоминай. Усе, як есць, повызнай. Можа, и нам ужа пришел час Туреччину покидать. Ежли то правда и царя у их уже нету, можем возвертаться. Игнатов наказ не порушим.

— Знамо дело, — согласился Иван Игнатьевич.

Атаман достал из кармана своего бешмета кожаный гаманец, завязанный сыромятным шнурком. Глухо звякнуло его металлическое содержимое. Передавая гаманец Ивану Игнатьевичу, атаман сказал:

— Не обессудь, здеся усе, шо наскреб. Казна пуста. По большести деньги турчански. Трохи болгарских. А рассейских никода в руках не держав.

Иван Игнатьич промолчал. Да и что тут скажешь? Про Россию они ничего не знали: ни про то, как и чем там люди живут, ни про то, какие у них там деньги ходят.

Колесник подвел к Ивану Игнатьевичу коня, помог на него сесть. Молодые провожатые легко взлетели на своих.

— Доброго путя! — сказал на прощание Григорий Силыч и слегка тронул круп коня Ивана Игнатьевича своей тростью-булавой. Застоявшийся конь взял с места в карьер. Его не сразу догнали сопровождающие.

Промелькнули ветряные мельницы, потянулись голые песчаные поля с важно разгуливающими по ним воронами. Спустились в овраг со звонко звенящим родником. Какое-то время ехали по узкой известняковой теснине, снова поднялись наверх. Оглянулись. Села не было видно. Лишь вдали, заброшенной могилкой, маячила маковка церкви с венчавшим ее чуть покосившимся дубовым крестом.

Ехали почти без отдыха. Лишь крепко пополудни остановились, покормили коней припасенным с собой овсом, попили из бочажка. И сами съели по лепешке, запив водой из того же бочажка, Вода была чистая и холодная — ломила зубы.

Еще засветло оказались возле турецко-болгарской границы. До ночи пережидали в неглубоком овраге, поросшим шиповником и гледом. Стреноженные кони мягкими губами обирали подмороженные коричневатые ягоды и хрустели еще не застаревшими ветками.

Границу перешли ночью без всяких приключений. Лишь однажды из кустов с шумом вылетела тяжелая ночная птица, похоже, сова, и с сердитым кугуканьем растаяла в темени. Ни дикого зверя, ни человека они не встретили. Охраняется ли здесь граница, им узнать так и не довелось.

В небольшом болгарском хуторке постучали в дом знакомого Никиты Колесника, попросились до рассвета немного отдохнуть. Хозяин привязал коней возле амбара и кинул им по охапке сена. Гостей устроил на сеновале. И, когда они уже улеглись, хозяин пришел к ним с бутылкой вина, с хлебом и с тарелкой холодного вареного мяса.

Плохо выспавшиеся, на рассвете они попрощались с гостеприимным болгарином и тронулись дальше.

Почти весь следующий день они ехали вдоль берега Черного моря. Хутора, села и мелкие городки объезжали стороной. Встречных людей сторонились, да и видели их мало. Зимнее солнце еще поднималось низко и совсем не грело. В поле крестьянину пока еще делать было нечего. Когда стало темнеть, они увидели вдали мигающий огонек. Они поняли, это светил и указывал дорогу морским путникам Калиакровский маяк. И им тоже.

Ивану Игнатьевичу сопутствовала удача. Родня Григория Силыча приняла их радушно. Года два от него не было никаких известий, и уже стали думать самое плохое. А тут гости с хорошими вестями.

Повезло Ивану Игнатьевичу и вторично. Этой же ночью он оказался в море под косыми парусами двухмачтовой фелюги, которая направлялась в Одессу, чтобы вывезти оттуда не успевшего бежать высокопоставленного царского чиновника. В этом деле не было никакой политики. Болгарские контрабандисты, как и все болгары, сочувствовали советской власти. И это предприятие было чисто коммерческим: за помощь в бегстве российские богачи хорошо платили.

Ивана Игнатьевича приняли на борт не только из родственных чувств к служителю маяка: из-за излишней легкости фелюгу необходимо было слегка загрузить, и его взяли, даже с удовольствием, вместо балласта.

Ночь выдалась ясная, звездная и безветренная. Большая луна упиралась рогами в густосинее небо. Паруса фелюги едва улавливали легкое дыхание воздуха. Какое-то время тихо плыли вдоль берега, и иногда настолько близко приближались к нему, что в кое-где освещенных окнах домов были видны тени передвигающихся в них людей.

Перед рассветом, когда на востоке едва затеплилась узкая полоска горизонта, капитан фелюги Атанас резко свернул вправо, чтобы затеряться в нейтральных черноморских водах. Встречаться с румынской морской полицией не входило в его планы.

Пока плыли вдоль берега, Иван Игнатьевич с интересом вглядывался в проплывающие мимо сумеречные берега, отыскивая взглядом подступающие к обрывистым берегам крохотные домики мелких хуторов. А когда ушли подальше в море, рассматривать стало нечего: кругом, куда ни глянь, была вода.

Придремывая, он стал размышлять о вещах едва ли не богоотступнических: зачем Господь создал столько воды, негодной для питья? Для рыб? Так и для них, поди, воды тоже великий избыток. Носятся там, в своих глубинах, плещутся, ныряют, а присмотришься пристальнее — никого. Разве что мелюзга какая-то выискивает для себя поживу у самого берега. И так получается, что ни Черное море, ни Гейское не дает человеку пропитания. Иной раз набродишься в Гейском сутками, а всего улова — на базар в Галлиполи везти стыдно.

Проснулся Иван Игнатьевич от громких хлопков, сотрясающих фелюгу. Уже совсем рассвело. Тонко и тоскливо посвистывал в снастях внезапно налетевший ветер, и тяжелая волна стала раз за разом, словно тяжелым молотом, ударять по деревянному корпусу суденышка.

Иван Игнатьевич обеспокоенно посмотрел на капитана, но Атанас, широко расставив ноги, лишь тверже стоял у штурвала, попыхивая своей короткой курительной трубкой. На протяжении всего их плавания Иван Игнатьевич ни разу не видел капитана без его дымящейся трубки в зубах.

Заметив встревоженный взгляд пассажира, Атанас успокаивающе ему улыбнулся и молча показал большой палец. И этот жест, и хладнокровие капитана успокоили Ивана Игнатьевича, и он стал снова тихо придремывать.

Вечером, перед заходом солнца, молчаливый матрос Коста (так окликал своего помощника Атанас еще там, в Калиакре) поставил перед Иваном Игнатьевичем небольшой холщевый узелок и жестами велел: покушай!

Разложив на холстинке принесенную Костой снедь, Иван Игнатьевич принялся есть. Но после очередного удара волны по корпусу фелюги яйца раскатились по днищу. Иван Игнатьевич попытался их поймать. Но едва он дотягивался до какого-то одного яйца, как оно тут же катилось в другую сторону. Он пытался схватить рукой другое, как оно тоже тут же откатывалось прочь. Он догонял его. Но новый удар волны отправлял его едва ли не в противоположный конец судна. А Иван Игнатьевич, не успевший за что-либо зацепиться руками, распластывался на дне фелюги.

Атанас не без любопытства наблюдал за кульбитами гостя. Не имея возможности прийти ему на помощь, он хохотал. Затем попросил Косту помочь гостю.

Коста вразвалку прошел по фелюге, собрал раскатившиеся по всему днищу яйца и положил их перед дьяконом. Но они, словно живые, вновь норовили раскатиться. Коста понял всю беспомощность пассажира и помог ему. Он ударил по каждому яйцу ладонью. Слегка расплющенные, они уже больше не шевелились…

Проснулся Иван Игнатьевич спозаранку и долго сидел так, в полудреме. Открыл глаза лишь после того, как возле него началась какая-то суета. Это Коста спешно опускал паруса. Атанас торопливо вращал штурвал, загоняя фелюгу в узкую теснину между двух скал.

Иван Игнатьевич привстал и увидел надвигающийся на фелюгу скалистый берег. Потом она прошуршала по песку и резко остановилась.

— Финита ла комедиа! — подмигнув Ивану Игнатьевичу, сказал Атанас. Слова были непонятные, и Иван Игнатьевич принял их за болгарские.

— Ты б по-нашенски, по-рассейски чего растулмачил, — ворчливо сказал Иван Игнатьевич Атанасу. — Далее-то чего? Куды итить?

— Одесса, — сказал Атанас. Вынув изо рта трубку и размахивая ею, он попытался объяснить пассажиру, что для него путешествие уже закончилось и пока еще не сильно рассвело, ему надо подальше отсюда уйти. Затем, указав трубкой на пологий подъем, вспоминая все польские, русские и болгарские слова, похожие на русские, он сказал:

— Десет минут иди на тею гору. Там ест дорога. Вправо пуйдеш, там Одесса. Два часа.

Иван Игнатьевич все понял. Он подошел к борту, чтобы сойти на берег. Но фелюгу от суши отделяла довольно широкая полоска воды: не перепрыгнешь. Постолы ему мочить не хотелось. Где их высушишь? А в мокрых— только хворость заполучить. Да и форму они от мокроты потеряют, скукожатся, людям в них показаться будет стыдно.

Поняв затруднения пассажира, Коста спустился в воду, поморщился:

— Хладна!

После этого он позвал Ивана Игнатьевича:

— Ходь до мене!

И когда дьякон приблизился к Косте, тот сгреб его в охапку, пронес по воде и поставил на берегу. Подумав немного, сказал:

— Спасибо, туоварищ!

И уже вновь забравшись на фелюгу, он оттуда снова окликнул Ивана Игнатьевича, взбирающегося по скалистой тропе наверх, туда, где он увидит дорогу на Одессу.

— Эй! Туоварищ!

Иван Игнатьевич обернулся.

Коста стоял на носу фелюги. Он поднял кулак в коммунарском приветствии и громко произнес:

— Рот Фронт!

Иван Игнатьевич нисколько не оценил это приветствие, поскольку никогда прежде не слышал этих слов и их смысл был ему непонятен.

Всю жизнь прожив на краю вулкана, он по воле судьбы ни разу не заглянул в его пышущее жаром раскаленное жерло. Он не был посвящен в те катаклизмы, которые произошли на земле его предков. Не минули они и той земли, которую его дальняя родня избрала для него. Но и здесь судьба пощадила его и не опалила своим огненным черным крылом.

Сойдя на берег, он был все еще тем чистым листом, на котором провидение только собиралось написать первые слова его жизни.

Глава вторая

Утро было морозное и солнечное.

Спотыкаясь, Иван Игнатьевич долго шел по пахоте, слегка припорошенной снежком. На бугорках снег истаял или его снесло ранними студеными весенними ветрами, и он лежал только в бороздах. Там, у себя в Новой Некрасовке, он лишь несколько раз видел снег, который опускался на землю крупными хлопьями и, едва долетев до земли, тут же таял. Подержать его на ладони Ивану Игнатьевичу ни разу не удавалось.

Иван Игнатьевич наклонился, зачерпнул горстью снег: он был холодный и рассыпчатый. Рассматривая, он подышал на него, и снежинки стали уменьшаться, теряя свою кристаллическую форму. Затем он сжал снег в ладони, и он, только что просыпавшийся меж пальцев, стал вдруг мягким и слипся в комок.

Он шел по пахоте, и время от времени, зачерпывал снег, отогревал его в ладонях, сжимал в комок и, словно камешек, бросал его перед собой.

Вскоре он вышел на наезженную дорогу. Но ни слева, ни справа, насколько хватал взгляд, не было видно ни одной живой души.

Помня совет Атанаса, он свернул вправо. Спустя какое-то время впереди замаячили люди, их было трое, они шли ему навстречу. По мере их приближения Иван Игнатьевич стал их внимательно рассматривать. Один из них был высокий и тощий седой старик с бородкой клинышком и с усами, которые незаметно переходили в бакенбарды. Надо думать, это был важный чиновник: пару раз Иван Игнатьевич видел таких господ в Константинополе. Остальные двое были, видимо, его сопровождающие, возможно даже, его сыновья. У молодых за плечами были холщевые мешки, в руках они несли чемоданы. Старик не нес ничего, он опирался на красивую трость и тяжело дышал.

Иван Игнатьевич настроился поговорить со встречными, расспросить, далеко ли до города. Но все трое торопливо прошли мимо него, не удостоив его даже коротким взглядом. Иван Игнатьевич заметил: приближаясь к нему, двое молодых подняли свои воротники, спрятали в них головы и, поравнявшись с ним, отвернулись.

Эта случайная встреча слегка развеселила его: они боялись боящегося их. Кто они? От кого прячутся? Куда торопятся? Да мало ли какие у людей дела. Вот только не понятно ему было, почему они отвернули от него свои лица? Вопросов у него было много. Но не зная чужой жизни, что мог он на них ответить? Встреться он с такими же тремя в турчанских краях, он все бы про них выяснил. Да это и не нужно было бы. Там люди тянутся друг к другу и сами про себя охотно все рассказают.

Последняя мысль, которая внезапно посетила его: а не те ли это люди, за которыми приплыли сюда болгарские контрабандисты? Может быть, они уже как-то заранее знали, когда за ними пришлют фелюгу и теперь торопились к тому берегу, который совсем недавно покинул он. Может быть, все именно так? Но какое ему теперь до всего этого дело. У каждого своя дорога.

Так, размышляя, он не услышал, как его догнали два всадника в незнакомой ему зеленоватой военной форме.

— Доброе утро, папаша! — окликнули его. — Откуда, куда?

— В Одессу.

— Понятно, что не в Жмеринку. А откуда?

«Откуда?» — этот вопрос он понял, а вот как на него ответить, не знал. Никто не подготовил его к такой встрече. Какие тут, в окрестностях Одессы, села вряд ли знали и Атанас с Костой. Они и о пограничной службе, которая только создавалась в новой России, тоже наверняка пока не слышали, иначе не пристали бы к берегу так рискованно, да еще в пору, когда уже наступило утро и даже птица, сидящая на ветке, видна за версту.

«Будь что будет! Скажу все, как есть» — подумал Иван Игнатьевич и ответил:

— С Новой Некрасовки.

— Энто ж где такая? — один из всадников вопросительно взглянул на своего товарища: — Ты, Семен, не знаешь?

— В Ново-Николаевке бывал, в Ново-Васильевке теща живет, про Ново-Воронцовку слыхав, — озадаченно ответил Семен. — Може, где под Херсоном? У их там полно этих всяких «новых»: Нова-Рубановка, Нова-Збурьевка, Нова-Маячка, Нови-Олешки. А про Нову-Некрасовку ничего не слыхав.

И, внимательно оглядев Ивана Игнатьевича, Семен вдруг обратил взгляд на его одежду:

— А ты, Артем, на его одежку погляди. Прям-таки из какого-сь цирка!

— Ага, вроде как из музею, — подозрительно оглядел Ивана Игнатьевича Артем: — Наши мужики такое не носят.

— От шо, папаша! Вид твой не внушаит нам никакого доверия, — строгим голосом обратился к Ивану Игнатьевичу Семен. — Может, какие документики предъявишь!

— Чаво? — не понял Иван Игнатьевич.

— Ну, паспорт предъяви или каку другу бумагу — для выяснения твоей подлинной личности!

— Бумагу? — озадаченно переспросил Иван Игнатьевич. — Бумага, вишь ли, она есць. Токмо она не про вас писана. «Тозкаре» брать не стал: шибко кусачая бумага. А котора есць, то атаман наш Григорий Силыч самому патриарху Тихону отписал. Челом бьеть. Поп наш Иоанн в прошлом годе престависи…

Оба всадника удивленно переглянулись:

— Погоди, дедок! Погоди! Ты камедь перед нами не строй! — остановил словоохотливого прохожего Артем: — Какой атаман? Ты че, дед, в своем уме? Всех атаманов мы давно под корень извели. Нету их! Покойники!

— Пошто глупство молвишь! — обиделся Иван Игнатьевич. — Иван Силыч живой. Энто он Патриарху отписал. Церква наша, слышь, почитай, вторый год без попа. Село в запустение приходить. Сам суди, которы венчаться вздумали, причащаться чи там исповедываться…

— Ты, папаша, тиатры тут нам не устраивай. Венчаться вздумал — пожалуй в сельсовет. В три минуты окрутять и документ выдадуть с гербовой печатью.

— И как жа энто? Без попа? Так токмо собаки сходяться. Людям не гоже так-то.

— Ты вот что! — прикрикнул на Ивана Игнатьевича Семен. — Ты агитацией промеж нас не занимайся! Вырядился, понимаешь? Може, какой музей ограбил! Предъяви бумаги, удостоверяющие твою личность. Не то!.. — и он для острастки щелкнул затвором карабина.

— Бумагу не покажу, не тебе писана! — рассердился и Иван Игнатьевич. — Атаман Григорий Силыч велел ее токмо патриарху Тихону лично в руки передать.

— Так этот твой патриарх Тихон, он где? — спросил Артем и обернулся к своему напарнику: — Не знаешь, Семен, где патриарх Тихон обитает?

— Вестимо где, в Москве.

— Слыхал, папаша? В Москве. А до ее еще тыща верст.

— Далеко, — тяжело вздохнул Иван Игнатьич.

— Ну, и как же ты к Тихону попадешь? Он — в Москве, а ты здесь, в Одессе, без документов. К тому же еще и без билета. Кто тебя без билета на поезд посадит? А билет, дед, он больших денег стоит. У тебя хоть какие-никакие деньги есть?

— Нешто, без денег поеду. Рассейских, по-правде, нету-ти. А турчанских есць малость, и болгарских чуток.

Артем взглянул на своего товарища и сокрушенно покачал головой: разговор у них явно не клеился.

— Гляжу я на тебя, папаша, видать, не нашего ты полету человек. Все больше на шпиона смахиваешь! — строго сказал он и обернулся к Семену: — Кинь мне, Сеня, ту веревку, шо я у тебя в подсумке видел.

Поймав на лету кусок веревки, Артем вдруг заорал:

— Руки за спину! Ну!

— Ты на меня не нукай! — совсем озлился Иван Игнатьевич. — Я тебе не кобыла!

— Руки, говорю, за спину! Не то… — он снял с плеча короткий кавалерийский карабин, передернул затвор. — Шмальну — и все! И без всяких разговоров!..

— Тебе че? Деньги надоть? Возьми, не разбогатеешь, — спокойно сказал Иван Игнатьевич и полез в карман за гаманцом.

— Спрячь свои деньги, старый хрен! На кой они нам нужны! Последний раз приказываю: руки за спину! Отведем тебя до начальства, пущай оно разбирается, что ты за личность: придурок, аферист чи, може, натуральный шпион. Те тоже умеють под дурочку косить. Их счас тут тоже развелось, як собак нестреляных. Там молчать не будешь! Там все, как на духу, выложишь!

После угроз Артем перешел на увещевания. Ни он, ни Семен не могли понять этого странного человека. На бродягу не похож. Одет по-чудному. На откровенный разговор не идет, все больше Ваньку валяет: про какого-то атамана упоминает, до патриарха рвется. Похоже, что сумасшедший, сбежал откуда-то из больницы. А может, и шпион? Те тоже любую дурочку, когда им надо, перед тобой разыграют.

Услышав про начальство, Иван Игнатьевич не стал больше сопротивляться, позволил связать себе руки и послушно пошел по дороге в Одессу, сопровождаемый двумя конными пограничниками.

Где-то в пути они заехали на заставу и договорились насчет тачанки. В Одессу Иван Игнатьевич въехал на отбитой в свое время у махновцев пулеметной тачанке, подаренной в конце войны Фрунзе пограничникам. Пулемет с нее пока снимать не стали, резонно решив, что он еще может пригодиться.

Завидев громыхающую по булыжной мостовой пулеметную тачанку, сопровождаемую двумя всадниками с короткими кавалерийскими карабинами за плечами, за нею увязалась ватага беспризорников. Они сопровождали ее до конца своего квартала и там передавали ее аборигенам следующего квартала.

Так незадолго до полудня они доехали до Управления Одесского пограничного округа.

Одесское пограничное начальство облюбовало себе двухэтажный купеческий особняк на Старобазарной площади. Был он грузный и мрачный, с безвкусными, похожими на пивные бочки, колоннами. Вход охранял часовой и два мраморных грифона — крылатые львы с хищными птичьими головами. Во время недавних боев они были посечены осколками и представляли печальное зрелище.

Артем взбежал на второй этаж и ворвался к начальнику Управления Деремешко, в недавнем прошлом он был руководителем отряда крымских партизан. Видимо, за это военное прошлое его и определили на нынешнюю должность.

— Иван Аврамович, тут такое дело: хоть смейся, хоть плачь. По дороге до затона поймали подозрительную личность. Путь держал на Одессу. Чудноватый такой дедок, не то псих, не то клоун, не то шпион. Больше всего на шпиона смахивает.

— Ну, шпион! Ну и что? — флегматично отозвался Деремешко. — Допрос сняли?

— В том и дело, что в разговоре придуряется. Вроде как не в себе. Толком ничего не говорит. Документов при ем нету. Тоже, заметьте, вызывает подозрение. Рвется в Москву. И знаете, до кого?

— Небось до Ленина? Сейчас мужики, чуть промеж собой не поладят, до Ленина жалеться едуть.

— Нет, энтот до патриарха пробирается. Говорит, письмо ему везет.

— Письмо прочитали?

— Не дает. А силком брать не захотели. Шут его знает, може, какаясь подстава, греха не оберешься.

— Значит, так! — строго сказал Деремешко. — Салабуда пущай во всем разберется, а вечером — на «Чумку».

«Чумка» когда-то была городским кладбищем, где во время поразившей Одессу чумы хоронили умерших. Едва ли не на век кладбище превратилось в пустырь, на котором до сих пор никто не рисковал рыть могилы. Его приспособили чекисты для расстрелов. Но могилы не копали, а тела казненных вывозили за город и хоронили там.

— Это понятно! Ну, а если он это… и в самом деле сумасшедший? — высказал сомнение Артем. — Одетый не по-нашему, и говорок чудноватый.

— Я и говорю: Салабуда разберется, — сердито повторил Деремешко и пожаловался: — Тюрьма, понимаешь, битком забита, трамвайное депо тоже. И никакого движения. А завтра-послезавтра до нас сам Менжинский обещался приехать. Ну, как поинтересуется? Надо бы хоть депо от элементов очистить. За тюрьму меньший спрос. Тюрьма, она и есть тюрьма.

Кабинет Салабуды находился на первом этаже. К двери было пришпиленное от руки написанное предупреждение: «Без разрешения не входить».

Артем взглянул на предупреждение, неодобрительно хмыкнул и, грохнув кулаком по двери, вошел. Салабуда у окна поливал из графина чахлое комнатное растение.

— Бюрократизму разводим? — укоризненно спросил он у Салабуды. — Прям как при царском режиме.

— Дурак ты, Перухин! Я тут с разных элементов допросы сымаю. Другой раз такие секреты выслухиваю! Посторонний узнает, по городу разнесет, — он поднял палец: — Понимать надо! — и тут же спросил: — Тебе чего?

— Иван Аврамович до тебя шпиона прислал. Велел допрос с него снять.

— Заводи!

Артем открыл дверь, сказал одиноко стоящему в коридоре Ивану Игнатьевичу:

— Входи, дед!

Дьякон вошел, недолго потоптался у порога, несколько раз шаркнул постолами по полу.

— Проходи, дед! Садись! — суровым тоном велел Салабуда и сердито зыркнул на Артема: — А ты — сгинь!

Артем вышел, зло хлопнув дверью.

Иван Игнатьевич продолжал топтаться возле стола, не смея присесть: уж больно грозен был хозяин кабинета.

— Что? Уже дрожишь от страха? — вскользь заметил Салабуда.

— А ты не пужай! Я не шибко боюсь.

— Что так? Все боятся, а ты нет.

— Боятся те, у кого перед людями грехи есть. А у меня токмо перед Богом. Перед им и ответ держать буду.

— Молодец, дедок. Да ты все же садись. Разговор, как я понимаю, у нас с тобой длинный будет, — весело сказал Салабуда и тут же перешел на сухой казенный тон: — Объясняю! Ты, дед, находишься в Управлении Одесского погранокруга. Я — старший следователь Салабуда. Обращаться ко мне будешь: «Гражданин следователь». Надеюсь, это понятно?

— Знамо дело, — кивнул Иван Игнатьевич. — Ежли шо по-людски — энто усе разумею. А от скотского языка никак не ухвачу. А оне — твари божьи — тож промеж себя по-своему гутарють. Все одно, як и мы — человецы. Друга божья тварь умнее иного человека, а мы ее на колбасу. Оттого, шо не понимаем их слов.

— Ты дурочку из себя не строй и в философию не вдаряйся! — нахмурился Салабуда и заученно спросил: — Фамилия — имя — отчество?

— Мое?

— Ну, не мое же!

— Мотуз. Фамилие мое тако — Мотуз. А можа, энто улична кличка? У нас в селе токмо один поп Иоанн всехнии фамилии знав. Меня Мотузом нарек. А татко давно престависи: не вспев спросить, то фамилие мое тако, чи, можа, улична кличка.

— Ты мне, Мотуз, голову не задуряй, — многословие Ивана Игнатьевича начинало раздражать Салабуду, он неожиданно спросил: — В солдатах служил?

— Знамо дело. Две недели. В молодосци. В турчинской армии. А супротив кого, так и не сказали. Можа, военный секрет.

— Так вот, давай договоримся! Я тебе вопрос, ты мне — ответ. Вопрос-ответ. Коротко. Как в армии. Понял? — строго попросил его Салабуда.

— Можно и так, — согласился Иван Игнатьевич.

— Имя — отчество.

— Энто вы уже пыталы.

— Не рассуждать! Имя — отчество!

— От, ей-богу! Меня Иваном нареклы, а татка Игнатом.

— Место проживания?

— В селе Нова Некрасовка.

— Где ж это? Далеко?

— Энто як считать. Ежли пеши, а потом на пароходи — в пять дней можно уложиться. А ежли спешить, та повезет с ветром попутным, можно и в три дни вспеть.

— Я не собираюсь ехать до тебя в гости. Я только хочу узнать, где ты проживаешь? В какой губернии? Какой город от тебя близко?

— Море близко.

— Черное, что ли?

— Черное далеко. Гейске близко. Мы на ем построились. Попервах, правда, на Кубани, оттудова — на Дунай. А уже опосля — на Гейске море.

— «Мы» — это кто?

— Некрасовцы.

Салабуда почесал шевелюру.

— Не пойму я тебя, Мотуз! Шо ты тут все выдумываешь, Ваньку валяешь, голову мне морочишь? Думаешь, мозги мне запудришь — и все обойдется! Нет, Мотуз! Ничего не получится! Не таких на чистую воду выводил, не таких обламывал! — спичкой вспыхнул следователь.

— Вам виднее, — смиренно сказал Иван Игнатьевич. — На то вас начальствием поставили.

— Ты вот что! Ты не крутись, як уж под вилами! Задаю тебе прямой вопрос и жду от тебя чистосердечного ответа: как ты здесь очутился?

— Звесно, як усе люди. Допрежь пеши, апосля морем.

— Гейским, что ли?

— Пошто Гейским? Черным, звесно.

— А что ж ты мне все про Гейское талдычишь?

— Дак на Гейском село наше.

— «У попа была собака, он ее убил…», — сквозь зубы зло процедил Салабуда и заорал: — А поч-чему не Гейским, если ты на нем живешь! Почему Черным?

— Знакомый матрос говорил: Гейским тоже можно, токмо шибко дальше, — как неразумному дитяти спокойным тоном терпеливо объяснял Салабуде Иван Игнатьевич. — Можно, конечно, и Гейским, токмо потом шибко далеко пеши идти, ноги бить.

— Ну, хорошо! Ну, Черным! Приплыл. Вышел на берег. А дальше что? — успокаивая себя, спокойно и даже участливо заговорил Салабуда. — Ну, зачем приплыл? Цель поездки? К кому направлялся? Если пароль не забыл, назови!

— Я усе тем двум вашим товаришам сообчив.

— Ну, повтори теперь мне.

— Мне не в тягость, ежли шибко интересуетесь. До патриарха Тихона стопы держу.

— А зачем тебе патриарх?

— Ну, вы прям як дите! Сирые мы: церква есць, а поп Иоанн престависи. Хто теперь будет требы править, венчать, споведать?

— Хочешь патриарха уговорить, чтоб он у вас требы правил? — ухмыльнулся Салабуда.

— Дьякон я! Мог бы править, а не могу. Грех. Потому не поставленный я до нашей церкви пастырем и на окормление.

— И кто же может поставить?

— Патриарх Московский Тихон. И никто боле. Народ и бьет ему челом. И атаман наший тож. Я од яго прошению патриарху везу.

В кабинет к Салабуде заглянул Деремешко.

— Ну, и что тут у тебя?

— Не пойму, — покачал головой Салабуда. — То ли форменный придурок, то ли хитрющий враг. Такого тут мне наворотил, в мозгах не вмещается. Какого-то атамана упоминает…

— Григория Силыча, — подсказал Иван Игнатьевич.

— А ты пока молчи! Тебя пока не спрашивают! — ощерился Салабуда. — Про патриарха Тихона что-то лопочет, про какое-то Гейское море. Гимназию кончив, а про такое море никогда не слыхав.

— Н-да! Дисквалифицируешься ты, Салабуда. Я-то думал, ты его в две минуты «расколешь».

— Не беспокойтесь, Иван Аврамович! Не таких колол. Помните того генерала, шо на паруснике из Керчи драпал?

— Вспомнил! Воспоминания потом будешь писать, на старости лет. А сейчас — работай! Хлеб насущный, которым тебя государство кормит, хоть частично отрабатывай! — остудил пыл Салабуды Деремешко и, громко хлопнув дверью, вышел.

Они вновь остались вдвоем: Салабуда и Иван Игнатьевич.

После ухода Деремешка Салабуда долго и мрачно сидел за столом, осмысливая неприятный разговор с начальством, затем поднял глаза на смиренно ждущего Ивана Игнатьевича.

— Ну, и что? Будем и дальше продолжать воду в ступе толочь? Где то письмо что ты патриарху везешь? Покажь!

— Нельзя! Окромя патриарха никому не велено показывать! — воспротивился Иван Игнатьевич. — Атаман ему пишет, а не вам!

— Показывай! Не то сегодня же на «Чумку» свезу! — устращающе заворочал глазами Салабуда и положил перед собой револьвер.

— Негодящий становится народ, — с какой-то застенчивой улыбкой вздохнул Иван Игнатьевич. — Замесць слов допрежь за пистоли хватаюцца, — и сунул руку за пазуху, потянул за гайтан и извлек оттуда полотняную торбочку с атаманским прошением. — Нате! Весь грех на вас ляжет! Патриарх предаст вас анафеме.

Салабуда не вслушивался в слова Ивана Игнатьевича. Он торопливо выхватил из торбочки письмо, впился в него глазами. Пытался прочесть: буквы складывались в слова, слова — в предложения, а до смысла он никак не мог докопаться. Многие слова были вроде как не русские. «Может, шифровка?» — обожгла его мысль. — Что это за слово «бизизика»? А эти: «оу», «толкя», «пыстынывлять»?

— Что, не могли без выкрутасов, нормальными словами?

— Патриарху не гоже писать мужицким словом, — пояснил Иван Игнатьевич. — Оны грамотнее нас, сирых. У их другий говор, не всякому понятный.

— Крутись, крутись, выкручивайся! — сердито сказад Салабуда и, оставив в кабинете вместо себя часового, повел Ивана Игнатьевича наверх, к Деремешке.

— Може, вы шо поймете, Иван Аврамович? Вроде все понятно, но слова какие-то калеченные, вроде как и не русские. По моему понятию — шифровка. Причем хитрющая. Я с такой первый раз сталкиваюсь. А если поколдовать, тут, может, и тайнопись вскроем. Это ж надо, до чего иностранная разведка доходит!

— Ты, Салабуда, не горячись! На горячих конях воду не возят.

— Я, Иван Аврамович, не горячусь. Но тут явно что-то не то. Вот же, вслухайтесь! Он же нормальными словами говорит. А в прошении что? «Бизизика», «толкя»…Он что, так и с жинкою своею разговаривает?

— Не жонатый я, — отозвался дьякон.

— Ты молчи! Ты все свое уже сказал! — приструнил Ивана Игнатьевича Салабуда и обернулся к Деремешке: — Вы, Иван Аврамович, хоть режьте меня, а я уверен: это шифровка.

— Отправляй его в тюрьму! — решил Деремешко. — И глаз с него не спускай!

— Это понятно. Я сегодня же до наших шифровальщиков забегу. Может, они что присоветуют. В этом деле как? По паре буковок в слове переставили — и все! И уже заговор! Или террористический акт. Может, за этим прошением целый заграничный поповский заговор кроется. Помните, товарищ Троцкий насчет священников нас предупреждал: все они заклятые враги Советской власти! — распалял себя Салабуда. — Чует мое сердце, Иван Аврамович, мы жирного сазана за жабры схватили.

— Не богатей раньше времени!

— Я — ничего. Только не проспать бы нам такое дело.

— Не проспим. Сами не сладим, товарищ Менжинский до нас на днях прибывает. У него опыта побогаче нашего. Я слыхав, он этих всяких шпионов, як орехи щелкает! — сказал Деремешко и, услышав какой-то шум в коридоре, на минуту вышел.

— Молчишь? — глядя на Ивана Игнатьевича, спросил Салабуда.

Иван Игнатьевич ничего не ответил.

— Слушай, как тебя? Иван Игнатьевич, а может, все же сознаешься? — мягко так, ласково спросил Салабуда. — Все равно ведь сознаешься. Только обошлся бы без мучений. Ты только представь: я тебе ногти щипцами буду вырывать, каленым железом пятки прижигать, и много всякого другого. У меня фантазия богатая.

— В чем сознаться? — заинтересованно поинтересовался Иван Игнатьевич.

— Ну, сознаешься, что шпион. Пару тумаков дадут и отпустят.

— Не-е! Брехать не вмею. То — великий грех.

— Ну, а если я тебя заинтересую? К примеру, каленым железом?

— Не получится! — твердо сказал Иван Игнатьевич.

В просторной камере их, ожидающих своей участи, поначалу было немного, всего человек тридцать. Но постепенно добавилось еще столько же: к приезду Менжинского освобождали складское помещение трамвайного депо, в котором тоже уже не один месяц содержали арестованных. Спешно расследовав дела, часть содержащихся в депо отвезли на «Чумку», а остальных доставили в городскую тюрьму.

В этой людской сутолоке Иван Игнатьевич вдруг заметил двух своих старых знакомых — болгар, Атанаса и Косту. Он попытался приблизиться к ним.

Увидев Ивана Игнатьевича, Атанас пробился к нему сквозь людскую сутолоку и, испуганно оглядевшись по сторонам, тихо ему прошипел:

— Мы тебе не знамо. Так надо! — и исчез, затерялся в толпе.

Потом он несколько раз видел болгар вместе с теми тремя: тощим высоким господином и двумя его сыновьями. Его догадка, похоже, оправдывалась: болгары шли в Одессу, чтобы вывезти из Советской России этих троих. Все пятеро, они держались тесной кучкой. Видимо, их арестовали в тот же день, на берегу, или чуть позже в море.

Эти двое болгар были здесь единственными, кого Иван Игнатьевич знал среди этой уныло и бесцельно двигающейся по тесной камере толпе. Они были люди бывалые, не раз попадавшие в подобные переплеты, и могли бы объяснить Ивану Игнатьевичу, как ему здесь держаться и на чем твердо стоять.

Но болгары, едва еще издали заметив его, тут же растворялись в толпе. По какой-то неведомой ему причине они не хотели с ним встречаться и даже показывать, что они знакомы или знают друг друга. Иван Игнатьевич подумал: должно быть, у болгар и у этих троих был какой-то общий секрет, своя спасительная выдумка, которую его пребывание в их компании могло разрушить. Ничем иным он не мог все это объяснить.

Поняв это, он несколько последующих дней уже не стремился сблизиться с ними.

Однажды вечером вызвали на выход тех троих: отца и двух его сыновей. Они покинули камеру и больше в нее не вернулись.

На следующую ночь пришла очередь двух его знакомых болгар. Покидая камеру, Коста вдруг отыскал глазами Ивана Игнатьевича и, как и тогда, на одесском берегу, он поднял кулак в коммунистическом приветствии. А, возможно, он так попрощался с ним. Что этот жест предназначался ему, Иван Игнатьевич не сомневался.

Он отошел в угол и, прикрыв глаза, в отчаянии заплакал. И затем всю ночь не смыкал глаз и вскидывался при каждом громыхании железной камерной двери. Он очень хотел, чтобы они вернулись. Он надеялся на это.

И они на рассвете вернулись. И в одночасье их отношение к нему резко изменилось. Атанас сам отыскал его и, взяв его за руку, сказал:

— Все добре. Будем жить!

Что произошло с ними там, за стенами тюрьмы, они ему так и не рассказали.

Глава третья

Когда Иван Игнатьевич решил, что о нем совсем забыли, на третьи или на четвертые сутки надзиратель, открыв дверь камеры, громко выкрикнул его фамилию:

— Мотуз, на выход!

Иван Игнатьевич услышал свою фамилию, но не сразу вспомнил, что это вызывают именно его. Ему так редко приходилось пользоваться своей фамилией, что он зачастую ее просто забывал

— Есть тут Мотуз? Выходи! — вторично повторил надзиратель.

Иван Игнатьевич, энергично работая локтями, торопливо пробился к двери:

— Энто я — Мотуз! Я — Мотуз! — боясь, что, не дождавшись его ответа, надзиратель закроет тяжелую дверь, он изо всей силы закричал.

Вячеслав Рудольфович Менжинский был педантом. Любое дело, которое ему поручали, он начинал с дотошного изучения архивов. Он был убежден, что там, в пожелтевших листах, крылись все будущие досадные неудачи, равно как и неожиданные успехи.

Задолго до того, как белогвардейская эскадра покинула Крым, в молодой Советской России возник еще один фронт, незримый, менее громкий, но коварный и разрушительный. В него беспрекословно принимали всех, враждебных новому строю.

Еще в мае восемнадцатого года Совет Народных Комиссаров издал Декрет о создании пограничной охраны, подчинив ее почему-то Народному Комиссариату Финансов. На него возлагалась защита пограничных интересов Советской страны, ее граждан и их имущества. Но в условиях войны, не имеющее никакого опыта, испытывающее недостаток в сотрудниках, новое ведомство с трудом противостояло враждебному нашествию.

Начались диверсии, саботажи, бунты, бандитские набеги и тихая, до поры незаметная шпионская работа.

Поэтому в первые же после окончания Гражданской войны дни Совет Труда и Обороны издал Постановление об охране государственных границ. Созданное прежде пограничное ведомство было решено переподчинить Всероссийской Чрезвычайной Комиссии, ее Особому отделу, которым руководил Менжинский.

Как и всегда прежде, он начал с архивов. Изучая опыт охраны границ в царской России, он убедился, что граница была дырявая, в страну беспрепятственно проникали все, кому это было необходимо. Пограничный департамент не имел никакого веса в государственной иерархии.

Одновременно с изучением архивов Менжинский повстречался с работниками царского департамента охраны границ и пришел к выводу, что прежние кадры для советского государства не годятся. Иное время, иная страна, иные условия. Страна со всех сторон находится во вражеском и враждебном окружении. По всей границе, от Балтики до Дальнего Востока враждебные иностранные государства воссоздали целую сеть подрывных центров. Они регулярно направляют через советскую границу большие бандитские формирования, агентуру, шпионов. Надо было создавать совершенно новую пограничную службу и одновременно воспитывать для нее кадры. Границу на всем ее протяжении необходимо было превратить в крепостную стену с широко распахнутыми для друзей воротами.

И уже через месяц Менжинский и командующий войсками внутренней службы Корнев разработали первую советскую инструкцию для пограничных войск, которая разделяла всю границу на округа, особые районы, особые участки и особые посты — заставы.

Завершив утомительную и нудную, наполовину канцелярскую работу по организации округов, определив относящиеся к ним территории, Менжинский дал пограничникам очень небольшое время на обустройство границ и приобретение мало-мальски необходимого опыта, и вскоре отправился по округам с инспекционной поездкой.

Прежде всего, он отправился в западные округа. Они были сложные по рельефу местности и густо насыщены населением, что представляло для пограничников дополнительные трудности.

Здесь он познакомился с письмами, только днями отобранными у перебежчиков и адресованные Борису Савинкову. Это имя было хорошо известно Менжинскому. Талантливый, неуловимый авантюрист, отличающийся жестокой изощренностью и звериной осторожностью, он вновь засветился в России.

Из этих писем Менжинский также узнал, что в Варшаве уже создано «Информационное бюро», которым руководит брат Бориса Савинкова, Виктор. Виктор сообщал Борису, что скоро ему на помощь прибудет из Лондона в Варшаву небезызвестный международный шпион Сидней Рейли, в недавнем прошлом участник заговора Локкарта в Москве, чудом избежавший смерти.

И вот эти двое снова вставали на пути Менжинского. Они словно преследовали его. Перейдя на новую работу, он надеялся, что они навсегда исчезли из его жизни. Но не тут-то было: они снова возникли в зоне его профессиональной ответственности, словно играли с ним в прятки. Каких новых неприятностей ждать от них сейчас?

Завершив свое пребывание в западных пограничных районах, Менжинский выехал в Одессу.

Из тюрьмы Ивана Игнатьевича забирал сам Салабуда. На безлюдной ночной улице, под тусклым фонарем, он вынул из кармана револьвер, и так, чтобы видел Иван Игнатьевич, дозарядил барабан патронами и снова спрятал его, но не в карман, а засунул за пояс.

— Че? Боисси? — насмешливо посмотрев на Салабуду, спросил Иван Игнатьевич. — А там, в своей горнице, ты як коршун на курячем подворьи. Шибко боевитый.

— Но-но! Разговорчики! А то враз… при попытке к бегству! — прикрикнул на дьякона Салабуда. — И шагай шире! Плетесси… И руки за спину!

Арестант прибавил шагу, Салабуда, немного поотстав, шел следом.

Иван Игнатьевич задирал голову, разглядывал высокие дома. Такие он видел только в Константинополе. Там они были даже повыше, и на улицах, хоть днем, хоть ночью — всегда было великое множество народу. А здесь, даже не в совсем позднее время, людей почти совсем не было видно. Лишь время от времени мимо проносились пароконные пролетки, обдавая их неземными запахами. В пролетках вместе с мужчинами сидели и женщины с бесстыже оголенными ногами: там, в Константинополе, подобного не увидишь, их прохожие побили бы камнями. А здесь они вели себя непотребно: громко смеялись, что-то выкрикивали, хохотали и на всю сонную улицу орали песни.

Шли долго. С широкой улицы свернули в узкий переулок, где стояла глухая тишина, которую лишь изредка нарушал сонный лай дворовых собак. Прошли через какой-то, тоже пустовавший в эту ночную пору, базар и вышли прямо к знакомым Ивану Игнатьевичу крылатым мраморным чудищам.

В коридоре Салабуда оценивающе оглядел Ивана Игнатьевича, снял с него потертую кроличью шапку, сердито сказал:

— Ты бы хоть волосся чуток пригладил! Выглядишь, як дикобраз!

Что такое дикобразы и как они выглядят, Иван Игнатьевич не знал, но волосы, поплевав на ладони, послушно пригладил.

— Н-да! — неудовлетворенно покачав головой, вздохнул Салабуда, и они пошли вверх по лестнице, где, как помнил Иван Игнатьевич, обитало начальство.

Салабуда робко постучал, почти поскребся в дверь. Из-за нее выглянул Деремешко.

— Так что, доставил, Иван Аврамович! — светясь административным восторгом, шепотом доложил Салабуда, и добавил: — Сопротивлению не оказывал, за исключением словесного неудовольствия.

— Заводи! — велел Деремешко.

— Може, руки… на всякий случай? — все так же шепотом спросил Салабуда. Но Деремешко ничего не ответил, лишь гневно зыркнул на него и шире открыл дверь.

Салабуда взял Ивана Игнатьевича за рукав и протолкнул его впереди себя в кабинет.

За столом, на месте, где прежде сидел начальник, Иван Игнатьевич увидел крепко сбитого, уже немолодого, темнолицего усатого мужчину. Это был Менжинский.

Деремешко, присев под стенкой на крестьянскую деревянную скамейку, сказал:

— Это вот он и есть… — он перевел вопросительный взгляд на Салабуду: — Как его?

— Мотуз, Иван Аврамович! — торопливо подсказал Салабуда.

— Это я — Иван Аврамович. А его как?

— Извиняюсь. Задержанного — Иван Игнатьевич, — и, чуть понизив голос, добавил: — Выдает себя за дьякона. Фамилия, между прочим, тоже подозрительная.

«Видать, еще больший начальник, — украдкой рассматривая Менжинского, подумал Иван Игнатьевич, — Гляди-ко, как перед ним стелются!».

— Ну, здравствуйте, Иван Игнатьевич, — поздоровался Менжинский.

— И вам жить — не тужить, — ответил Иван Игнатьевич.

Менжинский на мгновенье насупился, но тут же громко расхохотался. И похвалил Ивана Игнатьевича:

— Ай, молодец! — и он обернулся к Деремешке. — Вот ведь как! Мы уже стали почти напрочь забывать исконные русские слова. «Здравствуйте» — слово-то многосмысловое. Тут вам и «будьте здоровы» и «живите здоровы, богаты, успешны». А мы в ответ глупость: «привет». Ну, еще как в футболе, в ответ тот же мячик — «Здравствуйте». Прекрасное русское слово стало ничего не выражающим звуком. А Иван Игнатьевич своим ответом напомнил нам, какое оно богатое, это русское приветствие. И какие щедрые ответы оно может вызвать.

Немного помолчав, Менжинский продолжил:

— По дороге в наше время мы много своих хороших, душевных слов растеряли. Будет время, я вам тут рядышком такие перлы покажу. Вот прямо у вас под носом вчера узрел: «Президент дровяного склада». Красиво и не как у всех. А что непонятно — не имеет значения. А «президент» — это, насколько мне помнится, латынь. Если по-русски: председатель. Да и в «председателе» не совсем уверен, что русское слово. Наверное, тоже откуда-то стащили. Ладно, оставим лингвистику, — и Менжинский снова обернулся к Ивану Игнатьевичу: — Спасибо, что напомнили нам добрые русские слова. Откуда вы к нам пожаловали? Где проживаете, какая нужда вас сюда, в Советскую Россию, привела? Я так понимаю, вы не у нас, не здесь, в иных краях обитаете?

— Я не сюды ехал. Мне в Москву надоть. До Его Преосвященства, — ответил Иван Игнатьевич. Он обрадовался, что после долгих дней подозрительного молчания на него наконец обратили внимание.

— До патриарха Тихона, как я понимаю? — спросил самый главный начальник (так определил для себя Иван Игнатьевич Менжинского).

— До его самого, — согласился Иван Игнатьевич.

— Ну, и расскажите нам все по порядку: где живете, как сюда добирались, зачем к патриарху? Все, как есть, рассказывайте, без утайки. Насколько я понимаю, утаивать вам от нас нечего?

— Пущай вон энтот рассказыват, — Иван Игнатьевич сердито, исподлобья указал взглядом на Салабуду. — Я яму уже почитай восемь раз рассказывал, а ему усе мало. Малое дите же могло бы усе запомнить, а он — не.

— А мне интересно вас послушать, — сказал Менжинский. — У вас это лучше получится, красочнее.

Ивану Игнатьевичу понравилось, как уважительно разговаривал с ним этот высокий начальник: тихо, спокойно, без крика. И лицо у него было несухое, и глядел он на него с приязнью.

И Иван Игнатьевич вновь стал подробно рассказывать про смерть попа Иоанна и осиротевшую церковь, про свое село Новую Некрасовку, в котором теперь ни помолиться, ни покреститься, ни исповедаться. Живут люди почти как дикие звери: свадьбы не справляют, в блуде живут, детей не крестят, умерших не отпевают

— И где ж оно находится, это ваше село? — спросил Менжинский. — Название-то русское.

— А то как жа! Оно рассейское и есть. Там мы усе русские, — подтвердил Иван Игнатьевич. — Стоить оно на Гейском мори. А от оны — не верять, — он вновь указал глазами на Салабуду. — Нету, говорять, такого моря. А я в ем кажин день купаюсь и рыбу ловлю.

— Тогда давайте уточним, — предложил Менжинский и раскатал на столе большую географическую карту. — Смотрите, вот Одесса. Это вот Черное море.

— Не, я по картинке не понимаю, — отвернулся от карты Иван Игнатьевич, — Я лучшее своими словами. Як Черное море переплывешь, там уже недалеко.

— Это в Турции, надо понимать? — спросил Менжинский.

— В большости турки, — согласился Иван Игнатьевич. — Други народы тоже водятся, токмо их помельче.

— А Константинополь от вас далеко?

— Ежели пеши, то далеко. Дни три пеши, ежли с ночевой. А можно еще на пароходе, токмо билеты на пароход кусачие.

— Кое-что уже становится понятно, — сказал Менжинский. — Пойдем дальше. Вы где-то здесь обитаете? На Красном море..

— Красно море есть поблизости. Только наше, Гейске, получшее. И теплее, и рыбы поболее.

— Речка поблизости? — склонившись к карте, спросил Менжинский.

— Как жа без речки? Ежли чо постирать, бабы на речку идуть. Тама вода мягка, мыла не надо. И ишшо озеро там, Галькой кличуть.

— Речка Марица, а озеро Гала, — подвел итог своим исследованиям Менжинский.

— Ну да, вы по-ученому. А мы по-простому: речку мы Маричкой прозвали, а озеро Галькой… А так все сходится.

— А скажите, Иван Игнатьевич: вроде там, совсем неподалеку от вас, полуостров есть. Может, слыхали? Галлиполи, называется.

— Ну, как жа! — обрадовался Иван Игнатьевич. Токо турчины его по-своему кличуть: Голуболу. И город есть при таком звании: по-ихнему Голуболу, а по-нашему Галлиполи. Мы в ем по пятницам рыбой торгуем. Од нашего села до их совсем близко: чуток до Дарданелов на конях едем, а там и вплавь не трудно. Баб на ту сторону на лодках торговать отправляем, а сами на своем берегу коней выпасам.

— А почему по пятницам? — спросил Менжинский.

— Дурость, — пожал плечами Иван Игнатьевич. — У турчан все не як у нас. У их другой бог, Аллахом его кличуть. Оны ему по пятницам молются. И ничего по пятницам не робют. А есть-то хочется. От наши им туда еду и привозять. Так в мире и живем. Оны — народ хороший, смирный. Токо обиды не терпят, сразу за кинжал хватаются.

Потом Менжинский стал расспрашивать, как Иван Игнатьевич до Одессы добирался? Иван Игнатьевич решил, что контрабандистов он выдавать не станет. Стал врать, как пробирался через Болгарию, Румынию…

Менжинский, не перебивая, внимательно его слушал. И лишь когда Иван Игнатьевич окончательно запутался, он сказал ему:

— А мне казалось, вы с Болгарии на шхуне «Богдана» сюда приплыли. Не так ли?

Иван Игнатьевич опустил глаза и тихо прошептал:

— Так.

— И с Костой и Атанасом вы, конечно, знакомы, — продолжал добивать Ивана Игнатьевича Менжинский.

— А вы их… вы их тожа знаете?

— Мы всех знаем, — улыбнулся Менжинский. — Такая у нас работа — всех знать.

— У кажного своя работа, — согласился Иван Игнатьевич, ему захотелось заступиться за Атанаса и Косту. — У их у каждого по куче детишков. Усе — мелкота. А есть просют.

— Но-но! Защитничек! — Салабуда подумал, что сейчас самое время напомнить о себе. Заодно указать задержанному его место и тем самым как бы поддержать авторитет Менжинского. — Других спасаешь. Ты б сперва о себе подумал. Сидишь тут, понимаешь! Сказки рассказываешь! Думаешь, тут любым твоим сказкам поверят! — и он обернулся к Менжинскому. — Вы б, Вячеслав Рудольфович, прочитали прошение, что он од какого-то атамана до патриарха вез. Явная шифровка. Я и нашим шифровальщикам это письмо показывал. Все в один голос говорят: шифровка.

Менжинский словно впервые увидел Салабуду, гневно на него посмотрел и тихо спросил у Деремешко:

— Это кто такой? Почему он здесь?

Салабуда подхватился с места и, пригибаясь, словно под обстрелом, попятился к двери.

— Я в ваших комментариях не нуждаюсь, — все тем же гневным взглядом провожая его к двери, сказал Менжинский. — Занимайтесь своим делом! Пока оно у вас еще есть!

Салабуда выскользнул в коридор и неслышно закрыл за собой дверь.

А Менжинский снова вернулся к прерванному разговору:

— Вам они понравились, эти болгарские парни? — спросил он. — Мне тоже.

— А ежли понравились, пошто в тюрьму? — жестко спросил Иван Игнатьевич.

— Из-за таких вот, — Менжинский указал на дверь, за которой только что скрылся Салабуда. — Опытных людей мало, вот и допускаем ошибки. С ними разобрались, они уже плывут домой, в Болгарию.

Потом Менжинский снова стал расспрашивать Ивана Игнатьевича об их селе. Поинтересовался, много ли «некрасовцев» в Турции. И Иван Игнатьевич, видя, как внимательно и заинтересованно его слушают, рассказывал, рассказывал…

Ему все больше нравился этот новый начальник, и нравилось сидеть здесь в тепле и при хорошем освещении. Лишь иногда закрадывалась печальная мысль, что скоро все это кончится и его опять отведут в тюрьму. А закуток, который он там себе облюбовал и обжил, уже небось кем-то занят, и ему придется до утра сидеть где-то на корточках, потому что народу в камере было «под завязку» и захватить хорошее место, чтобы можно было если не поспать, то хоть подремать, вытянув ноги, казалось несбыточным.

Потом принесли чай — всем, и ему тоже. И сахару положили столько, что он сроду такого сладкого не пил.

Чай Иван Игнатьевич пил не торопясь и держал во рту его долго, чтобы вода насквозь пропиталась сладостью, и лишь после этого глотал. Так, ему казалось, он подольше растягивает удовольствие, и при этом он рассказывал неспешно, и его никто не поторапливал.

Вспомнил он давнюю стариковскую байку о том, как их прадеды перессорились с царем и пошли на него войной. И когда царь их разбил, потому что войска у него было много больше, забрали они своих жен, детей и престарелых родителей — и ушли с Кубани на Дон. Оттуда до крымского хана, но у него тоже не прижились, и двинулись дальше, на Дунай. С Дуная — в Турцию, и лишь там расселились, потому что турецкий султан наградил их превеликими привилегиями.

— И много ли в Турции русских? — спросил Менжинский.

— Ежли посчитать, то много. Скоко-то десятков сел и хуторов. Больше на азиатской стороне. Есть таки села, шо в край отуречились. Но таких обмаль. А в большости берегуть свою веру и свои обычаи уже почитай годов двести, а то и поболее. И заметь, добрый человек усе двести годов надеются до дому, в Рассею, возвернуться.

— Почему ж не возвращаются? — спросил Менжинский.

— А нельзя было. Еще Игнат Некрасов такой завет нам оставил: пока в Рассее царь, до дому не возвертаться.

— Но царя уже нет, что ж не возвращаетесь?

— Мы токмо про энто узнали. От возвернусь из Рассеи до дому, погутарим на сходе. Можа, и надумаем. Привыкли уже до Туреччины, надо ее од сердця одрынуть.

— Земля, что ли, держит?

— Могилы дедовски. Их с собой не заберешь, — и, тяжко вздохнув, он добавил: — Рано, чи чуток позднее, возвернемся.

Под конец их разговора Менжинский спросил:

— Если есть какие просьбы, пожелания, скажите. Может, сумеем вам в чем-то помочь.

— Просьба одна. Не моя токмо, от всего нашего обчества: допомогите по силе-возможности с патриархом встренуться. А боле почитай никаких просьбов и нету.

— Ну, что же! Я постараюсь! — пообещал Менжинский. — Хотя, честно вам скажу, патриарх мне не больно подчиняется. Но я попрошу, может, уважит?

И они расстались.

Ночевал Иван Игнатьевич в гостинице, в номере, обставленном дешевенькой мебелью, но с зеркалами, умывальником, ванной и даже отдельной комнаткой-туалетом. И еще с большой кроватью с толстым пружинным матрасом.

Проводил Ивана Игнатьевича в гостиницу Артем Перухин.

Когда Иван Игнатьевич остался один, он внимательно и придирчиво обследовал номер. Долго размышлял над умывальником.

С опаской покрутил вентиль, и из крана потекла вода. Он испуганно крутанул вентиль обратно, и струя иссякла.

Осмелев, он снова и снова включал и выключал воду и любовался тонкой струей, которая повиновалась легкому мановению его руки.

Затем он стал исследовать туалет. Не сразу, но разобрался и в нем. Здесь вода низвергалась шумным водопадом, словно ее с силой выливали из большого ведра. Он и здесь несколько раз нажимал на слив, но вода куда-то исчезала, каждый раз оставляя внизу только небольшое, размером с блюдечко, озерцо.

Подумав немного, он в этом озерце умылся и затем прошел к кровати, устало на нее опустился. Матрас спружинил.

Иван Игнатьевич еще несколько раз приподнялся и опустился, и мягкий матрас упрямо толкал его вверх.

«Благодать! — подумал Иван Игнатьевич. — Тако, може, токо турецкий султан живет. Неделю бы в таком раю пожить — и умирать не жалко».

Менжинский, оставшись вдвоем с Деремешко, сказал:

— Редко такое бывает! Удача сама в руки упала!

— Вы о чем, Вячеслав Рудольфович? — не понял Деремешко.

— А смотри! — Менжинский поманил Деремешко к карте. — Примерно здесь его Новая Некрасовка. Не иначе. Бабы стирать ходят на речку. Это — вот сюда, на Марицу. И озеро, вот оно — Гала. Дальше! Вот Галлиполийский полуостров. По турецки Галуболу. И город, вот он, с таким же названием: Галлиполи. В городе базар, где крестьяне с Новой Некрасовки рыбой и всякой всячиной торгуют.

— Так и дьякон рассказывал. И про город, и про базар, — согласился Деремешко.

— Ты не перебивай. Ты пока слушай! В этом городе и вокруг него французы размещают бежавшую в Турцию врангелевскую армию. Не всю, конечно, но основной ее состав — Первый армейский корпус. Это порядка двадцати пяти тысяч солдат и офицеров. Там же будут расположены и их семьи — всего, полагаю, соберется не менее тридцати тысяч человек. Понимаешь?

— Не до конца, — искренне сознался Деремешко.

— Как думаешь, сколько людей мы только на Южном фронте потеряли? — неожиданно спросил Менжинский.

— С той и другой стороны?

— Конечно. Это же люди.

— Не знаю. Много, — сказал Деремешко и, подумав, добавил: — Тысячи и тысячи. А то, может, и мильон.

— Точную статистику никто пока не вел, но близко к этому. Запиши сюда и этих тридцать тысяч, что здесь, в Галлиполи, да чуть меньше — в Чаталджи, да на греческом острове Лемнос, да в тунисской Бизерте. Этих тоже в потери запиши. В российские потери. В конце войны мы объявили им амнистию, просили остаться. Либо не дошла до них наша амнистия, либо не поверили, страх оказался сильнее. Уплыли. А ведь это, главным образом, мужики, хлеборобы, задуренные, напуганные, но не враги. Их руки нужны нам здесь. А их держат взаперти там, в лагерях и, насколько знаю, готовят их к новому походу на Россию.

— Да кому она нужна эта новая война? — со вздохом качнул головой Деремешко.

— А ты им это скажи.

— Я б сказал. Слова я найду. Да не докричишься.

— И мы примерно так думали. А вот теперь уверен: докричимся. И поможет нам в этом, спасибо тебе, этот твой дьякон. Я его не только с патриархом готов свести, а и с самим Господом Богом. Но не бесплатно. За малую малость. За эту самую тропинку, что выведет наших людей туда, в Галлиполийский лагерь.

— Да что они смогут против тридцати тысяч?

— Говорят, вода камень точит. Для начала передадим туда листовки с амнистией.

— Не поверят. У тех, кто ушел, руки в крови. Против нас воевали.

— Ну, не у всех ведь руки в крови, — возразил Менжинский.

— Каждый скажет: не у меня. Как проверишь? — наступал Деремешко.

— А мы не станем проверять. Поверим. Вернее, простим.

— Подобрели? — нахмурился Деремешко. — Еще земля не всю нашу кровь впитала, а вы уже готовы их простить? А вы у народа спросили?

— А они — тоже народ. И тоже наш, российский, — Менжинский поднялся со своего «начальственного» стула и прошел к длинной лаве, к Деремешко, сел рядом с ним. — Понимаешь, Иван Аврамович: «кровь за кровь» — не наш лозунг, не большевистский. Была война, не все они по своей воле этот кровавый грех на душу приняли. Никто не хочет себе подобного убивать. Кроме разве что отморозков, каннибалов. Но таких единицы. Вот и думай.

Помолчали.

— Оно, конечно. Если всю злобу в людях остудить, тогда, может, что и получится, — задумчиво сказал Деремешко. — А только какие же это надо найти слова, чтоб они поверили?

— Поищем. А если поищем, значит, найдем, — уверенно сказал Менжинский. — Ведь и они, те тридцать тысяч, тоже от нас не пустых слов ждать будут, а таких, чтоб до сердца. Только тогда поверят.

— Не знаю, — после долгого молчания, со вздохом сказал Деремешко — Шибко много злобы в людях накопилось, слова тут не помогут.

— Ты прав. Одними словами тут ничего не сделаешь. — Менжинский положил руку на плечо Деремешке. — Тут совсем недавно мне Феликс Эдмундович рассказывал: Ленин попросил его подумать, как наших хлеборобов обратно в Россию вернуть. Понимаешь, Врангель пока не успокоился. Он надеется зиму в тепле пересидеть, а весною снова в поход. Опять война! Если ее избежим, это и будут те самые главные слова, которые так нужны нашим мужикам-хлеборобам.

— Ваша правда, Вячеслав Рудольфович, — согласился Деремешко. — Кому она нужна, война? Французам, англичанам — нет! Нам? Тем более! Страна разрушена, отстраиваться надо. Земля гуляет, людей кормить нечем. Каждая пара рук — на вес золота. Если, конечно, эти руки неленивые.

И позже, уже в гостинице, Менжинский никак не мог уснуть. Продолжал думать все о том же: удача — удачей, а на самотек все это с Галлиполийским лагерем упускать никак нельзя. Необходимо поручить это дело надежному, толковому и исполнительному человеку.

Вспомнил Загранбюро, созданное в восемнадцатом году Украинским Центральным Комитетом партии большевиков. Ведомство оказалось нужным и, главное, эффективным, полезным. Как бы сейчас оно было к месту! А его по чьему-то недомыслию уже в девятнадцатом упразднили.

Можно было бы серьезно рассчитывать на Стамбульский (Константинопольский) филиал банкирского дома «Жданов и Ко». Но с тех пор как Федотов (он же Фролов) был переведен в Лондон, а затем в Париж, филиал стал потихоньку хиреть. В последнее время им уже почти никто не занимался.

Кто бы мог подумать, что с окончанием Гражданской войны Турция станет средоточием всех относительно состоятельных белогвардейцев? Нуворыши нашли себе пристанище в Париже, Лондоне, Вене, Нью-Йорке, а остальные, в меру сытые, разбрелись по европейским окраинам. Менжинский подумал, что сейчас самое бы время влить новую жизнь в филиал Банкирского дома Жданова в Стамбуле-Константинополе. Он смог бы еще не однажды пригодиться если не советской власти, то уж, наверняка, ВЧК.

И последнее. Надо будет, не откладывая дело в долгий ящик, оказать всяческую помощь этому дьякону и уладить его дела с патриархом Тихоном. Поверим в справедливость российской поговорки: долг платежом красен.

Видимо, надо будет в ближайшее же время, возможно, с этим же дьяконом, отправить в Галлиполи человека с листовками об амнистии. Если все окажется удачным, наши люди смогут постоянно находиться под самым боком у галлиполийцев, а там, возможно, найдут способ связаться и с другими белогвардейскими лагерями и смогут вести среди них постоянную агитационную работу. Раз не получится, второй, но в конечном счете время и добросовестный труд сработают в нашу пользу.

Но кто? Кто бы мог за это дело взяться? Даже не так, потому что откажутся немногие. Но кто наверняка сможет его успешно выполнить?

И память неожиданно подсунула ему фамилию Кольцова. Где он сейчас? Кажется, в Харькове. Ах, как было бы хорошо отыскать его. А еще лучше, если бы он согласился взяться за это дело. А если не согласится, или, возможно, занят каким другим делом, тогда можно обратиться к Дзержинскому: он, безусловно, поможет.

Не откладывая до утра, Менжинский уже глубокой ночью дозвонился до дежурного харьковской ЧК и попросил его во что бы то ни стало и как можно скорее связать его с Кольцовым.

— Кольцов? — В телефонной трубке было слышно, как там, в Харькове, сонный дежурный листает какие-то журнальные фолианты. Наконец он ответил: — Так нет у нас такого. Не значится.

— Ты хорошенько проснись и лучше пролистай свои журналы..

— Ну, смотрю. Кабицкий, Кафтанов, Кирьяков, Кузнецов и Кузьменко. Все. Больше на «К» никого.

— Ладно! Тогда разбуди Манцева.

— Ну вы даете! От так, середь ночи?! Матюкаться будуть!

— А ты скажи: Менжинский еще не спит, и ему не положено.

— Вячеслав Рудольфович, вы? То-то, чую, вроде голос знакомый, а не взнав. Богатым будете. Це я, Калабуха!

— Здравствуй. Калабуха! Кольцов где-то там, у вас. Мне говорили, он где-то там какой-то детский приют организовал, не то детдом?

— Тю, вы этого Кольцова шукаете? Так он же у нас не числится. И потом…

— Ну, что еще?

— Так ихний детдом в Основе. А туда покаместь телефона нету.

— Автомобиль за ним пошлите! Но чтоб к утру он до меня дозвонился!

— Постараюсь! — прокричал в трубку Калабуха. — Для вас, Вячеслав Рудольфович, я и пеши туда сбегаю!

Глава четвертая

Утром Ивана Игнатьевича разбудил Артем.

— Кончай ночевать, папаша! — заорал он дурным голосом. — Тебе дальняя дорога выпала, а ты дрыхнешь, будто дома, на перине. Собирайсь!

— Мине энто як голому перепоясаться, — слезая с кровати, сказал Иван Игнатьевич. Спал он поверх одеяла, не раздеваясь, но разутый.

Артем посмотрел вокруг, даже заглянул под кровать, но постолов нигде не увидел.

— А обувка твоя где?

— Иде, иде? Иде надо-ть! — он сунул руку под подушку и извлек оттуда завернутые в гостиничное полотенце постолы.

— Ну, ты, дедок, даешь! — изумился Артем.

— Усю ночь хороводились, песни орали, — объяснил Иван Игнатьевич.

— Кто?

— Всяки разны. Думав, дверю сломають, — и он стал обуваться. Делал это тщательно, долго затягивал вокруг холщовых обмоток сыромятные ремешки, хитро вязал узлы. Закончив обуваться, притоптывая, прошелся по номеру. Коротко задержался у зеркала. И снова пошел, запоминающе оглядывая номер.

— Ах ты, мать чесна! — бормотал он себе под нос, и на недоуменный взгляд Артема пояснил: — Скажи, сподобился!

— Ты о чем, дед?

— Об чем? Хоромы! Царски, поди. Никода не думав, шо в таких когда-сь обитать доведеца. Хучь и коротко, да сладко. Мужикам своим поведаю — в жисть не поверять.

На вокзал ехали в автомобиле. Иван Игнатьевич смотрел по сторонам, но особых восторгов и удивления не выказывал. Вылезая из автомобиля, сказал Артему:

— Много народу — и усе разны. А в Константинополе ишшо гуще. И черны, и желты — всяко разны есть. И антомобилей тьма-тьмущая, и усе один на другой не схожи.

К поезду пошли через вокзал, и оказались в самой гуще посадочной кутерьмы. Поезда пока ходили редко, и вагоны приходилось брать штурмом. Проводники до времени не пускали людей в вагоны, и они каким-то чудом забирались на крыши, в надежде позже все же проникнуть если не в сам вагон, то хотя бы в тамбур.

У Артема был документ, называемый литером. По этому документу они имели право ехать в особом, так называемом «командирском» вагоне, возле которого никакой толкучки не было. Но пробиваться к нему пришлось, усиленно работая локтями.

— Ты, дедунь, держись за меня, не то затопчут! — крикнул Артем Ивану Игнатьевичу. И тот старался не отставать от Артема, протискиваясь сквозь толкающуюся, кричащую, осаждающую вагоны толпу.

Потные, измочаленные, с дико и злобно горящими глазами тараня толпу, они наконец пробились к «командирскому» вагону. Здесь, охраняемый двумя часовыми, был оазис тишины и покоя.

Артем предъявил литер, и стоящий у двери вагона проводник посторонился. След за Артемом двинулся Иван Игнатьевич, но проводник преградил ему путь. Иван Игнатьевич попытался отстранить его локтем.

— Но-но! Не балуй! — проводник с силой оттолкнул его и окликнул Артема. — Слышь, малый! А энто чучело с тобой, что ли?

— Ну, ты! Полегше на поворотах! — обернулся Артем. — Товарищ со мной!

— Клоун, что ли?

— Индийский факир! Вчера одного такого на Дерибасовской в собаку превратил. Не слыхал? Вся Одесса гудит.

Проводник заулыбался шутке, но на всякий случай, пропуская «факира» в вагон, опасливо посторонился.

Вагон был пока еще полупустой, и они заняли два места у окошка. Пока поезд стоял, Иван Игнатьевич с ленивым интересом рассматривал убранство вагона, койки, подвешенные одна над другой, светильники под потолком, окна с занавесками…

Закончив обследование вагона, Иван Игнатьевич удовлетворенно качнул головой:

— Это ж надо-ть! Додумались!

— Ты чего, дед?

— Избу на колеса поставили. Ты, знамо, живешь в ей, а она по свету ездиит. Пошто, не чудеса!

А после того как поезд тронулся и за окнами вагона медленно, но постепенно убыстряя свой бег, поплыли дома, улицы, телеги, кони, Иван Игнатьевич стал неотрывно наблюдать за всем, что там, за окном, происходило.

Какое-то время рядом с ними бежало море, и его волны, изрисованные белыми барашками, выплескивались на берег, едва не доставая колес вагона.

Но вот и море уплыло назад, уступив место огромной, без конца и края степи с кое-где виднеющимися покатыми курганами. Снега уже истаяли, и степь стояла хмурая, выстуженная зимними ветрами и сердито ожидала первых весенних теплых дней.

Время от времени мимо проносились крохотные полустанки. Они мелькали так быстро, что разглядеть что-либо можно было с большим трудом. В памяти оставались неподвижные картинки: мужик, запрягающий или распрягающий лошадь, женщина, несущая на коромысле два ведра воды, дети, пускающие в луже деревянные кораблики.

Они коротко и торопливо перекусили прихваченным Артемом из дому хлебом с салом и луком. После чего Иван Игнатьевич снова приник к вагонному окну и безотрывно часами вглядывался в проносящиеся мимо невиданные им незнакомые, но отчего-то волнующие сердце пейзажи.

Когда порядком стемнело, Иван Игнатьевич на короткое время отвлекся от окна и, поглядев на Артема, удивленно покачал головой.

— Что вы там такое увидели? — спросил Артем.

— Рассея! — с удивлением и душевной теплотой произнес он и вновь прилип к окну.

За окном уже ничего нельзя было рассмотреть: глухая темень. Лишь иногда пролетной искрой мелькнет и растает в ночи робкий огонек, или проплывает далеко в стороне небольшое село с десятком тускло освещенных каганцами подслеповатых окошек.

И снова на полчаса за окном сплошная темень.

— Что, Иван Игнатьич, может, поспим? — спросил Артем.

— Агромадна! — вместо ответа, с тихим восторгом, видимо, все еще продолжая размышлять об увиденном, сказал Иван Игнатьевич. — Токмо людей обмаль, — со вздохом добавил он и вновь уставился в темное окно.

Калабуха, немного поразмыслив, ночью же позвонил Манцеву и доложил ему о просьбе Менжинского. Манцев распорядился тут же разбудить шофера, съездить за Кольцовым в Основу, привезти его в Харьков и связать с Менжинским.

И уже на рассвете Кольцов услышал голос Менжинского.

— Извини, Павел Андреевич, что разбудил не вовремя. Но дело не терпит отлагательств.

— Я так и понял, что дело безотлагательное, коль будите среди ночи. Только не пойму: вы ведь теперь другим ведомством управляете.

— Потом все объясню. А пока слушай внимательно. Сегодня к тебе в Харьков я отправил своего человека. Запомни: Артем Полухин. С ним будет еще один человек, дьякон, по фамилии Мотуз. Он пробрался к нам из Турции. Очень полезный и нужный нам человек. Подробности тебе сообщит Перухин. Поручаю это дело тебе. Феликса Эдмундовича среди ночи не стал тревожить, но, поверь, это тот случай, когда он меня поддержит.

— Я уже согласен! — сказал Кольцов. — Если это только не какое-нибудь канцелярское дело.

— С Дзержинским я утром договорюсь, — повторил Менжинский. — Так что ты утром жди звонка от него, и приготовься сразу же выехать в Москву.

— Но дело-то? Дело какое? — закричал в трубку Кольцов.

— Не телефонный разговор, — остудил пыл Кольцова Менжинский. — Встретишь Одесский. Они там, в «командирском».

— Я так понимаю, Вячеслав Рудольфович, кончился мой отпуск, — безрадостно сказал Кольцов. — А у меня тут одно интересное дело наметилось. Манцев попросил меня к нему подключиться.

— Пока, Павел Андреевич, ты находишься в ведении ВеЧеКа, отсюда и исходи! — строго сказал Менжинский.

— Понял, Вячеслав Рудольфович. Значит, завтра?

— Нет, голубчик, уже сегодня.

— Понял. Встречу, не сомневайтесь.

Три с лишним месяца Кольцова никто не тревожил. О нем словно забыли. И то сказать: война кончилась, надо полагать, и у чекистов работы должно становиться все меньше. Вполне возможно, он уже больше и не понадобится. Иногда появляясь в Харьковской ЧК, он стал все чаще подумывать, как станет жить в мирное время.

Воевать он устал. Устал недоедать, недосыпать, мотаться по фронтам и тылам, расшифровывать вражеские головоломки и время от времени ожидать, что когда-то кто-то выследит его, и он даже не услышит тот сухой выстрел, который положит конец его жизни. Но он шел навстречу опасностям, не очень о них раздумывая. Возраст еще позволял ему думать о будущем.

С первых дней своего вынужденного безделья он нашел свое место, и не где-нибудь, а все в той же Основе, у Заболотного. Не прошло и нескольких дней, а он уже сумел выпросить для коммуны пару брошенных буржуйских дач и разместил в них еще сорок подобранных на харьковских улицах и в поездах оборванных и завшивленных беспризорников. Манцев помог коммуне с питанием. Оборудовали еще одну баню и санпропустник.

Кольцову начинала нравиться такая жизнь. О прежней, чекистской, он вспоминал все реже: была — и была, и вся кончилась Да и некогда ему было особенно вспоминать. Едва ли не круглые сутки у него были заполнены неотложными хлопотами.

Павло Заболотный тоже как-то повеселел, и однажды сказал Кольцову:

— Гляжу, Паша, ты прирожденный учитель, или, як это… педагог. И еще дипломат. Я бегаю, кричу, кипячусь, а тебе сами несут и ще и просять, шоб взял. И все другое у тебя как-то лучшее получается, чем у меня. Так може… той… як в шахматах, сделаем рокировку. Ты на мое место заместь коренника, а я вже при тебе буду в виде пристяжного?

— Не торопись, Павло! — слегка рассердился Кольцов. — Вот когда меня вчистую из ЧеКа спишут, тогда разберемся.

Но эта мысль все больше грела Заболотного. Дел во все расширяющейся коммуне было и в самом деле невпроворот. И Заболотный терпеливо ждал, когда же это случится, и Кольцова вчистую спишут из ЧеКа. И потихоньку, осторожненько перекладывал на Кольцова самые трудные коммунарские заботы.

О том, что его вызывает Манцев, Кольцов доложил Заболотному, едва за ним прислали под утро автомобиль.

Увидев стоящий у ворот автомобиль, Заболотный вздохнул:

— Видать, твоя жизнь опять в старое русло возвернется, — с огорчением сказал он.

— Может, ненадолго. Может, на какой-нибудь часок, — попытался успокоить Заболотного Кольцов, хотя уже от шофера узнал, что его еще ночью разыскивал Менжинский, что звонил он из Одессы и что совсем недавно, перед рассветом, Менжинскому звонил Манцев. И Кольцов понял, что разыскивают его по делу непустяковому и, вероятнее всего, снова выпадает ему дальняя дорога.

После разговора с Менжинским у него еще было немного времени до прихода Одесского поезда, и он вернулся в Основу, чтобы предупредить Заболотного, что, вероятно, ему придется на какое-то время отлучиться.

— Я так и знал, — сказал Павло. — Берись, Паша, по-новой за гуж, и не говори, что не дюж. Така есть присказка. До тебя очень подходит.

Затем он разбудил Колю и Катю Елоховских, попрощался с ними. Катя похныкала, узнав, что Павел Андреевич ненадолго уезжает.

— Вы вернетесь? — с надеждой спросила она.

— Да как же это я могу не вернуться! — строго сказал Кольцов. — Какое же я имею право не вернуться! Мы ж — семья.

Он нежно расцеловал их, понимая, что лукавит, и когда он снова вернется сюда, он не мог предположить. Знал лишь: что бы ни произошло, кроме разве что смерти, он обязательно вернется к ним, потому что никого дороже в этом мире у него не было.

Зима в Харькове постепенно отступала. Ночью еще подмораживало, но к утру, к восходу, солнце убирало с улиц последний грязный снег.

Одесский поезд пришел вовремя. Подойдя к «командирскому» вагону Кольцов стал внимательно высматривать тех, кого никогда раньше не знал и не видел в лицо. Особых примет ему Менжинский тоже не назвал.

Первыми из вагона спустились на перрон строгие, подтянутые военные и сразу же смешались с толпой. Затем спустился молоденький офицер в фуражке с зеленым околышем и зелеными петлицами.

Кольцов вспомнил: зеленый цвет был у погранвойск царской армии. Вероятно, это и был тот самый пограничник Артем Перухин. Следом за ним на перрон спустился бородатый мужик в домотканой свитке, заячьей шапке и в свиных, зашнурованных сыромятными ремнями постолах.

Пограничник стал вопросительно всматриваться в толпу, встретился взглядом с Кольцовым и безошибочно определил, что это он их встречает. Нисколько не размышляя, он направился к Кольцову.

— Надеюсь, я не ошибся: вы встречаете нас, — и, бросив ладонь к козырьку фуражки, представился: — Младший уполномоченный Одесского погранокруга Перухин. А вы, как я понимаю, Павел Андреевич Кольцов.

— Правильно понимаете. А вот имя и отчество откуда узнали?

— Ну, как же. Нам про вас весь вечер Вячеслав Рудольфович рассказывал.

— То все сказки Вячеслава Рудольфовича. Ничего такого со мною не было. Забудьте.

С того самого времени, как Кольцов увидел этого деревенского мужичка, спускающегося на перрон, он не спускал с него глаз. Это был некий музейный экспонат, который не мог не привлекать к себе пристального интереса. Даже поставь его среди мужиков из самой дальней нашей глухомани, он и среди них выделялся бы своим необычным экзотическим видом. И тогда Кольцов понял: пропали его хлопоты. Чтобы избежать ненужного к ним интереса, не идущего на пользу будущему делу, им следует отказаться от гостиницы ЧК, столовой, избегать людных мест и вообще не бродить с ним по городу.

Кольцова в Харькове знали не только чекисты, и его появление в городе с таким необычным экземпляром не может не вызвать у кого-то ненужные подозрения. Его надо как можно быстрее привести в нормальный человеческий вид, чтобы он не бросался в глаза ни здесь, в Харькове, ни в дороге, ни, тем более, затем в Москве.

Жаль, что до этого не додумались чуть раньше одесские пограничники.

Харьков Ивана Игнатьевича нисколько не удивил. Он был не такой пестрый, не такой многолюдный и шумный, каким был Константинополь. Понравилось ему и в Одессе и затем, позже, в Харькове только одно: здесь повсюду звучала более или менее понятная ему русская речь.

Возле вокзала их ждал автомобиль. Когда они уселись, водитель коротко спросил:

— Сразу в ЧеКа или для начала в «Бристоль»?

Ни мгновенья не размышляя, Кольцов коротко ответил:

— На Николаевскую.

Поселить гостей у Ивана Платоновича — этот выход показался Кольцову наиболее приемлемым, и уже там можно будет, не торопясь, решить все проблемы, связанные с гостем из Турции.

Иван Платонович нисколько не удивился нежданным и неожиданным гостям. Он уже привык к тому, что Павел иногда, когда этого требовало дело, привозил к нему на квартиру незваных гостей, заранее зная, что Иван Платонович встретит всех их радушно и даже взглядом не выкажет ему свое неудовольствие.

В гостиной за столом сидел бывший беспризорник, а затем бандитский коновод Вадим Сергачев, которого Кольцов отобрал у банды Кныша. Мальчишка мечтал попасть в Крым, «туда, где всегда лето». В Крым он не попал, его оставил у себя Иван Платонович и так прикипел к нему душой, что подумывал о его усыновлении. Отец мальчишки с начала Гражданской войны находился в Красной армии, вестей о себе не слал, а когда умерла мать, он и решил податься в Крым, но вместо Крыма попал к бандитам Кныша. Кольцов вызволил его и привел к Ивану Платоновичу. Присмотревшись к парнишке, Иван Платонович решил: если найдется его отец, значит, такова его судьба. Ну, а если нет, будут они вместе коротать одиночество. На какое-то время Вадим заменил Ивану Платоновичу Наташу, по которой очень тосковал и без которой не мыслил своей жизни.

Перед Вадимом высилась стопка книг. Видимо, приезд Кольцова с гостями нарушил урок. Иван Платонович всю зиму учил парнишку грамоте и получал от этого, пожалуй, куда большее удовольствие, чем сам ученик.

— Ты вот что, Димка! Стань невидимкой. Перенеси книжки в свою комнату и там продолжай. Я потом проверю.

— А можно, Иван Платонович, я вечером все выучу, — скучным голосом попросился парнишка. — Я тоже давно не видел Павла Андреевича.

— Всего лишь неделю назад, — сказал Иван Платонович.

— Аж целую неделю, — поправил Ивана Платоновича Вадим.

— Будь по-твоему, — согласился Иван Платонович. — Только книжки, пожалуйста, убери к себе

— Я мигом.

Иван Платонович вновь вернулся в прихожую, где раздевались Кольцов и гости. Познакомился с Артемом Перухиным, затем обернулся к Ивану Игнатьевичу:

— Здравствуйте. Извините, на знаю, как вас величать?

— Тоже, як и вас, Иваном наречен. А батюшку Игнатом звали.

— Тезка, значит. Приятная неожиданность. Проходите в гостиную. Там, за беседой, и будем знакомиться.

Иван Платонович рассадил всех за столом. Вадим подбежал к Кольцову, тоже поздоровался. Но, понимая, что у Кольцова для него сейчас нет времени, удалился в свою комнатку, при этом умоляюще и с надеждой посмотрев на него.

— С дороги, как и полагается, начнем с чая. Только немного потерпите, сейчас вздую самовар.

— Нут уж, Иван Платонович! Самовар — это моя забота, — твердо сказал Кольцов. — А вы посидите, поговорите.

— Да ведь не управишься, поди.

— Раньше управлялся? Да и помощник у меня есть, — и Кольцов обернулся, позвал: — Невидимка! Иди, поможешь самовар обуздать!

И счастливый Вадим, следом за Павлом, скрылся за кухонной дверью.

Иван Платонович остался один на один со своими гостями. Артем его заинтересовал меньше: обыкновенный сопровождающий. А вот Иван Игнатьевич серьезно завладел его вниманием. Деревенский мужик, небось не шибко грамотный, а вот, поди ж ты, привлек внимание самого Менжинского. А Вячеслав Рудольфович знал толк в людях: многих повидал и многое повидал. Он вряд ли бы заинтересовался пустым, никчемным человеком. И то, что Кольцову поручено шефствовать над ним, — тоже чего-то стоило.

— Ну, что же, милостивые судари! Хоть по паре слов о себе для знакомства! — попросил Старцев.

— А чего рассказывать? — начал Артем. — Кавалерист. Служил у начдива Миронова. Сейчас границу на замок запираем, — Артем кивнул на дьякона. — С Иваном Игнатьевичем недавно спознались. Он из этих… из духовного сословия. Приказано в руки Павла Андреевича передать. А там как начальство рассудит. Вот и вся история.

— Так-так! А вы, стало быть, из священнослужителей? — Иван Платонович обратил свой взор на тезку: — Не скажете, где изволите служить?

— Не сподобился до свяченников, — смиренно ответил Иван Игнатьевич. — В церкви дьяконом прислуживал. Токмо в прошлом годе свалилась на наше село беда: попа нашего Иоанна Господь прибрал. А кака церква без попа, сам посуди!

— Да-да, понимаю, — с сочувствием согласился Иван Платонович.

— А я, сирый, токмо дьякон в беспоповском храме. Почитай куражей, — и объяснил: — Ну, энто вроде сторожа, по-нашенски. Мне и править-то без патриаршего соизволения — грех.

— Да, село без попа — большая беда. Дворов-то много?

— Не сказать. Дворов семьсят, можа, чуток поболе. А все одно: церква мертва — и село неживое.

— Да-да. Тут я вас понимаю. А люди справно живут?

— Как бы вам сказать. Люди разны. А земли у нас, вишь ты, песчаны. Которы землю потом поливають, те, звесно дело, справно живуть. И которы на рыбе сидять, из воды не вылазять, те тож не бедують. А те, которы табак пьють и на сонце выгреваются, те, звесно дело, голытьба. Церква немощна и при попе не шибко помогала. Да все ж совестились. А счас все пропадом пропадаеть. Бабы болеють, дети оборваны. Некрещеными бегають. Не упомню, кода свадьбы в селе играли.

Иван Игнатьевич впервые за все время своего путешествия почувствовал себя за этими приветливыми стенами защищенным от всех бед. И этот старичок, хозяин дома, все больше ему нравился, хотя и показался ему поначалу въедливым и дотошным. А уже после короткой беседы он оказался на редкость дружелюбным и обходительным. И даже, странное дело, Ивану Игнатьевичу захотелось ему подробно рассказать все-все и о себе, и о своем селе, пожаловаться на жизнь, на притеснения.

— Но терпим. Изо всех силов. Куда подашься? — горесно вздохнул Иван Игнатьевич.

— Да, прибрежные земли большей частью песчаные, скудные, малоурожайные. И где же вы здесь, на черноморском побережье, позвольте спросить, обитаете, — поинтересовался Старцев. — Я здешние места знаю. За свою длинную жизнь хорошо изучил. В какой губернии проживаете?

— Дак мы не на Черном море. Мы подале. Округ нас сплошь моря — и Черное, и Мраморно, и Гейске, — уточнил Иван Игнатьевич. — Мы на Гейском обитаем.

— Помилуйте, дружок! Первый раз про такое море слышу, — удивился Старцев. — Может, оно все же Эгейским называется?

— Можно и так, — согласился Иван Игнатьевич. — Энто кому как больше ндравится, той так и называе. От на ем мы и проживаем, рыбу ловим. Земля нас меньше кормит, по большости — рыба.

— Очень интересно! — обрадовался Иван Платонович своему открытию.

Растворилась кухонная дверь, и Кольцов внес в гостиную кипящий самовар. Следом вошел Вадим с подносом в руках, на котором, окружив серебряную сахарницу, высились чашки ложки и даже горка баранок.

И когда уже Кольцов присел к столу, а Вадим деликатно удалился в свою комнатку, Иван Платонович торжественным голосом поделился с Кольцовым своим открытием:

— Вот ведь чудеса какие, Паша! Иван Игнатьевич не просто наш гость. Он — иностранный гость, из самой турецкой глубинки, — и затем он обратился к Ивану Игнатьевичу. — Вы уж, дорогой товарищ, не обессудьте нас за наш превеликий интерес. Может, хоть немного расскажете нам о том, как в Турции очутились, как там живете-можете, как удалось там, на чужбине, сохранить нашу православную веру? Вам-то сколько годков будет?

— После Крещения сорок семь сполнилось, — охотно ответил Иван Игнатьевич.

— Сорок семь? Всего-то? — удивленно вскинулся Артем. — А я все «папаша», «дедок»!

Иван Платонович тоже с некоторым удивлением оглядел гостя:

— Видать, несладкая жизнь вам досталась, — сказал он. — Она свои следы прежде всего на лице оставляет и еще на волосах.

— Да чего там! — смутился Иван Игнатьевич. Не я один там такой. Я — як усе. Усе переживали, и я з имы.

— Я отчего про года спросил? — пояснил Иван Платонович. — Сколько на свете живу, а про россиян в Турции не доводилось ничего слыхать. Знаю только пиесу «Запорожец за Дунаем». Но, откровенно скажу, считал это выдумкой писателя. А жизнь, подумать только, вон какие вензеля выписывает!

— Мы не запорожски, мы — донски, — поправил Старцева Иван Игнатьевич. — Запорожцы тож, слыхав, живуть в Туреччине. Токмо мы з имы не родичаемся. Своих девок за их парубков не отдаем. И их девок до нашего гурту не приймаем.

И Иван Игнатьевич стал подробно рассказывать, как в 1707 году донские казаки под руководством войскового атамана Кондратия Булавина выступили против царя, но уже в 1708 году восстание было подавлено царскими войсками князя Долгорукова. Сам Кондрат был в бою убит. Его друг и правая рука Игнат Некрасов увел всех уцелевших после жестоких боев казаков и их семьи — шестьсот семей — сперва на Кубань, потом на Дунай, а затем и еще дальше, в Турцию

Умирая на чужбине, Игнат Некрасов оставил наказ: «Веру сберечь. Пока Россией правит царь, домой, на Дон, не возвертаться!»

Турецкий султан принял казаков хорошо, даровал им немалые привилегии, вдоволь наделил землей, большей частью неудобьями. С тех пор на протяжении более двухсот лет, росли семьи. Молодые отпочковывались от стариков, уходили на новые земли, там обустраивались. Постепенно переселенцы расселились по всем европейским и азиатским частям Турции. Возвращаться домой, в Россию, охотников было мало. Страх царской мести до сих пор жил в их сердцах. Немало значил и наказ Игната Некрасова: пока Россией правит царь, домой не возвращаться.

— Ах, как все это интересно! — восторженно отозвался Старцев, когда Иван Игнатьевич закончил свое повествование. — Живая история. Но откуда вы все это знаете?

— Я? Я не знаю. Деды помнять, песни рассказывають.

— Вот видите! Ничего в мире не исчезает бесследно, — задумчиво сказал Иван Платонович. — Ладно бы, скульптуры. Или высеченные на камне письмена. Но песни, сказания — совсем уж не материальные субстанции, а и те донесли до нас части нашей удивительной древней истории

Потом Кольцов уединился с Иваном Платоновичем, озадаченно ему сказал:

— Вы не находите, Иван Платонович, что наш гость выглядит папуасом на Всемирной выставке?

— Ну, что ж! Разные люди на свете живут. И это прекрасно.

— Но ведь вопросы, предположения…

— Люди любопытны.

— Я не о том. Наш гость за версту привлекает к себе внимание, что нам совершенно не нужно. Мое ведомство не очень любит удовлетворять любопытство. Тем более, если оно небезосновательное.

— А ты не мог бы сказать мне все это на понятном языке? Такой ряженый на базаре не вызовет никакого интереса. Иное дело, если он идет в сопровождении пограничника или чекиста. Стоит ли будоражить чужой интерес? Вероятно, ты это хотел сказать? — понял Кольцова Старцев.

— Именно это.

— Но позволь тогда узнать, чем же заинтересовал Менжинского этот заграничный гость? — попытался все же выяснить Старцев.

— Если вы ждете от меня честного ответа, то я его не знаю. Полагаю, потому и заинтересовал, что заграничный. Точнее даже: турецкий. А там сейчас, как вам известно, скопилась вся белогвардейская армия. Я пока не знаю, какие у Феликса Эдмундовича на него виды. Но, полагаю, не зря и его, и меня Дзержинский вызывает в Москву

— Как? И тебя тоже?

— И меня тоже.

— «Отгулялся, парнишечка!» — скупо пошутил Иван Платонович и, немного постояв в задумчивости, вдруг решительно и целенаправленно пошел в угол, туда, где стоял старинный, чтобы не сказать древний вместительный сундук: возможно, в этом сундуке привезли сюда приданное еще бабки Ивана Платоновича. Сундук был в должном почете, стоял в красном углу. Над ним были развешаны порядком выцветшие старинные дагерротипные фотографии, и недавние, — все они были вставлены в изящные рамочки.

Иван Платонович повернул в сундуке ключ, отзвучали колокола, исполнившие часть известной «Дубинушки», и лишь после этого он открыл тяжелую резную крышку.

И тут взгляд Кольцова упал на одну из фотографий.

Скользнув взглядом по давно знакомым ему фотографиям, он вдруг заметил новую, прежде им здесь невиданную. Двое напряженно стояли рядом: он и она. Он был коротко стрижен, в темном рабочем комбинезоне, она — в дешевеньком, в цветочек, платьице. У нее на руках сидел ребенок, он таращил свои большие глазенки, видимо, ожидая, когда вылетит птичка.

— А это? — удивленно спросил Кольцов. — Откуда это?

Павел еще раз взглянул на фотографию. Как же он сразу не узнал в этой мадонне Наташу! Она совсем не изменилась, разве что немного похудела. А этот коротко стриженый крепыш, надо думать, и был тот самый слащёвский полковник Владислав Барсук-Недзвецкий, зять Ивана Платоновича.

Иван Платонович как-то осторожно, бережно дотронулся до мальчишки на фотографии:

— Иван, — потеплевшим голосом сказал Иван Платонович. — Внук!

— Поздравляю, Иван Платонович! Объявились-таки? — порадовался за старика Кольцов. — Но откуда у вас эта фотография?

— Из Аргентины! — ответил Старцев. — Удивительное дело! Четыре месяца письмо бродило по свету, прошло через несколько рук, попало в Японию. И не далее как позавчера мне передал его японский консул в России господин Мицура Накагава, — и, как бы подводя итог сегодняшним разговорам, он добавил: — Жизнь состоит из сплошных неожиданностей.

Затем Иван Платонович склонился к открытому сундуку. Он был заполнен ношенной, но совсем не старой и совсем новой, но до сего дня не пригодившейся или слишком быстро вышедшей из моды одеждой. Он извлек лежащий на самом верху профессорский фрак, тряхнул его, расправляя, и тут же повесил на крышку.

— Давно бы пора сделать всему этому ревизию, многое уже никогда не буду носить. Вот и этот фрак. Я надевал его лишь однажды, когда через Харьков проезжал император. И больше никогда носить не буду. А выбросить жалко. Видно, расправляться со всем этим придется моему внуку Ивану.

Затем он достал сюртучную пару. Сам сюртук сразу же пренебрежительно отбросил, а брюки, встряхнув, показал Кольцову.

— По-моему, подойдут!

— Что-нибудь бы проще, — Кольцов потрогал руками брюки. — Грубее бы ткань, прочнее.

Наконец нашли то, что не вызвало ни у Старцева, ни у Кольцова никаких сомнений: простой рабочий пиджак, верой и правдой служивший Ивану Платоновичу в его давних археологических экспедициях.

— Как думаешь? — спросил Старцев.

— Вполне!

— Тут где-то прячутся и брюки.

Порывшись среди одежды, Старцев нашел и их.

— Пожалуй, это все, чем я могу одарить нашего гостя, — сказал он. — Еще разве что фуражку. Сильных морозов уже не ожидается, походит и в фуражке.

Подумав немного, Старцев добавил:

— Еще пару бы рубашек найти. Чтоб в самый раз к его экипировке.

— Хорошо бы и домотканую свитку сменить. В ней и холодно, и вид, прямо скажу, скифский.

— Чего нет, того нет, — развел руками Старцев. — Хорошо бы и обувь найти поприличнее. В постолах я уже давно никого не встречал. Даже наших, деревенских.

— С моей ноги ему ничего не пригодится, — сказал Старцев. — У него лапища, видал, как у медведя.

Часа через полтора Кольцов привез со складов ВЧК хорошее драповое пальто и высокие модные немецкие сапоги на шнуровке, видимо, снятые еще в Империалистическую с какого-то немца-богатыря.

— Для бегемота шились? — улыбнулся Артем.

— Великоваты, — согласился и Старцев.

— По паре шерстяных носков на ногу, и будут в самый раз, — успокоил всех Кольцов.

Вечером они всем миром переодевали Ивана Игнатьевича. Вел он себя смирно и не выражал явного неудовлетворения. Но все снятое с себя аккуратно складывал в стопочку и откладывал в сторонку. Было видно, что со своей старой одеждой он расставаться не собирается.

Даже Вадим принял посильное участие в переодевании Ивана Игнатьевича. Он натянул на ноги дьякону по два толстых шерстяных носка и затем зашнуровал им же начищенные до блеска сапоги.

Артем попросил у Ивана Платоновича ножницы и, как заправский парикмахер, с шутками и прибаутками, привел голову дьякона в порядок. Хотел поправить и бороду, но Иван Игнатьевич торопливо и резко оттолкнул его руку с ножницами.

— Не положено-от! — сердито сказал он. — Чай ты не царь Петр, не моги без спросу касаться бороды!

Потом, до неузнаваемости преображенного, они подвели его к большому зеркалу. Иван Игнатьевич долго всматривался в этого чужого ему человека, неумело расстегивал и застегивал пальто, сдвигал набок или натягивал на лоб фуражку. Тяжело вздыхая, трудно привыкал к самому себе в новом облике.

— Оно, ежли вам сподобно, и мне ничо — стерплю, — вынес он приговор их коллективным хлопотам.

Вечером, после ужина, они сидели в гостиной за круглым столом, вели неспешные разговоры о чем-то малозначительном, вспоминали о прошедшем и гадали о будущем.

Иван Игнатьевич сидел вместе со всеми, но был молчалив и бесстрастен, как индейский бог. К их разговорам не прислушивался, думал о своем. Что ему эти люди с их суетой и непонятными ему делами? За то, что пригрели его в мало ведомой ему стране, в чужом городе — за все за это он им, конечно, благодарен. Но у него была другая жизнь, и он тихо размышлял о ней. Знать бы, долго ли ехать до Москвы? А как в Москве? По разговорам судя, будет она поболее Константинополя. Где его искать там, патриарха? А и найдет, примет ли его? Человек занятой, по делам и заботам вровень с царем. А и примет, вникнет ли в их беду? Поможет ли?

Старцев заметил отрешенное лицо своего гостя, спросил:

— О чем задумался Иван Игнатьич? Тоска гложет? Поди, домой уже хочется?

— Пошто домой? — отрицательно качнул головой дьякон. — Дело справить надобно, а апосля уже и до дому можно-от. Дом не завалится, подождеть. А завалится — новый поставим. А дела, оне не ждуть, оне на добрых конях скачуть.

— Тут вы правы. Дела нельзя надолго откладывать. Сегодня нужны, а завтра, глядь, ветер в другую сторону подул и — все, и нет в них уже надобности. Отпала.

— И тако быват. Оно, дело, как человек. Быват тяжел, как гиря, а быват, как тыква осенью. Ее легкий ветер по степи катает.

— Вот вы много раз об Игнате вспоминали. Что он за человек был? Помнят ли о нем? Что говорят? — спросил Старцев. — Давно это случилось. Интерасно, что память людская о нем сохранила?

— У нас не токмо помнят Игната. Всяко-разно про его жисть гутарять. Песни про его складывають, сказы сказывають. Много чево.

— А не могли бы и вы нам что-нибудь такое спеть? Может, вспомните. Песню там или сказание?

— Помнить-то я — усе помню, а петь неспособен. Господь не сподобил. Молитву могу, а мирское не получается. Про Игната красно петь надобно.

— А вы как можете. Очень бы мне интересно услышать это как ученому человеку. Ученые люди, они как дети малые, им все интересно, всем любопытничают.

Иван Игнатьевич немного подумал и решительно сказал:

— Не, петь не стану. А рассказать, как наши деды бывалоча, спробую.

После чего он долго сидел в задумчивости, откашливался, проверял горло. И затем тихим речитативом заговорил:


— Как Некрасов Игнат

Ушел, увел сорок тысячей.

Кроме старых, кроме малых,

Не служивых ишшо, глупых малолетков…


Иван Игнатьевич смолк, виновато взглянул на Старцева:

— Дальше, як оне до Туреччины шли, не упомню. А опосля такое рассказывають. Можа, про нашую Нову Некрасовку, можа ишшо кода по Дунаю расселялись.

И он продолжил:


— Ани строили сибе церкову знаменну,

Церкову знаменну, ани семиглавную.

На осьмой главе стоить крест серебряный,

На кресте сидить черная галочка.

Высако сидить ана, далеко глядить,

Да глядить ана на сине море,

Во сине море ей примаячились

Черной лоточки белыя паруса…


Энто, кода они церкву на Гейском мори строили. А можеть, на Эйноском озери чи на Майоносском. Такое уже и старики не упомнять.

— Ну, еще бы чего нибудь. Лучше бы, конечно, про Игната, — снова попросил Старцев.

— Я об ем могу усю ночь рассказывать. Много об ем разных песней в старину наскладали: однова лучшее другой. Токмо вам-то пошто Игнат? Нашим, которы на Туреччине, и то он не всем до интересу. Которы молодые, аны все энти песни позабыли. Не хочуть помнить. Аны свои голосять. Одне старики ишшо помнять. Токмо мало их осталось. Дерево упало, и корень пропадаить, — с тоской в голосе сказал Иван Игнатьевич.

— Молодежь везде одинакова. Им новое подавай, — утешил дьякона Старцев. — Но грамотные люди и среди ваших, поди, есть. Вот пусть и запишут все, что старики еще помнят. Не должно же это богатство раствориться во времени.

— Грамотных обмаль. На руках пальцев боле. По-турчански любо гутарять, а по-свому стыдобятся, — со вздохом возразил Иван Игнатьевич. И тут же, словно продолжая прежний разговор, перешел на былинный, но удалой, разбойничий речитатив:


— За горами да за крутыми, братцы, было

снегавыми,

За лесами да за темными, братцы, было снегавыми

Стоял Игнат Некрас, братцы, думу думал.

Думу думал да гадал, думу крепкаю.

— Пойдем, братцы, мы на царя белава,

Самого Яго, братцы, мы в полон вазимем,

А Елену-царицу евонную, братцы, в манастырь сашильом…


Когда Иван Игнатьич закончил свой речитатив, Старцев решительно спросил:

— А не скажете ли нам, мил человек, когда ж это была на Руси царица Елена? Я что-то такую не припомню.

— Как жа ты можешь помнить, ежли мой дед, старее тебя, и той не помнит. У царей много их было, жонок-то. Мы при ей из Расссеи ушли.

— А не сказывают в песнях, за что Некрасов так на царицу прогневался? — продолжал допытываться Старцев.

— Ну, как жа! Увидала царица, шо у Игната зубы в два ряды. Понятно дело — спужалась: как бы такой человек не разорил ее царствия. Хитрющая, стервь, была. Шобы упредить энто, удумала ана заслать до Некраса сватов. А он — ни в какую. «Спасибо, молвил, тебе на хлебе, на соли, на твоем, энто, царском жаловании». Взял народ и пошел в Туреччину. Так, сказывают, усе зачиналось.

И после длительной паузы, когда каждый по-своему осмысливал рассказанное Иваном Игнатьевичем, Старцев вдруг восторженно заговорил:

— Так ли было или как-то по-иному, кто теперь скажет! Горела свеча, сгорела, погас огарочек. Кто по дыму ее определит, как оно на самом деле было. Жил на свете этот человек — Некрасов. Добро творил. Людей от смерти спасал. А помнят о нем уже немногие. Все превращается в сказку. Уйдут еще два-три поколения, и забудутся песни о нем, выветрятся из памяти сказания. И никто не вспомнит, почему пришли русские люди в Турцию, кто их привел, как расселились, как жили. Все со временем исчезнет, растворится, растает, как дым от свечного огарка.

— Но что-то же остается. Не бывает так, чтобы все исчезло, — сказал Кольцов.

— Если подогревать эту память, тогда остается, — Старцев немного помолчал и затем добавил: — Ах, был бы я молод, съездил бы на Дон, затем в Турцию, отыскал бы какие-то следы тех давних страстей и написал бы книгу об Игнате Некрасове и его сподвижниках. Все бы в нее вписал — и песни, и сказания, и выдумки всякие, сказки. В них тоже, если докопаться, смысл есть. Народ не должен забывать свою историю, даже такую печальную, как эта. Печальные лучше воспитывают.

Ночью Кольцова разыскал по телефону помощник Дзержинского Герсон. Он передал Кольцову просьбу Феликса Эдмундовича: вместе с заграничным гостем незамедлительно выехать в Москву.

Утром на вокзале они попрощались с Артемом, его поезд в Одессу уходил раньше. Проводив его, они пошли искать свой, московский.

Они ходили среди вокзального многолюдья, и никто не обращал никакого внимания на прежде выглядевшего ряженым Ивана Игнатьевича. Он был как все. Не гармонировала с его одеянием разве что видавшая виды старенькая заплечная холщевая котомка, в которую Иван Игнатьевич аккуратно сложил всю снятую с него в доме Старцева одежду. Он надеялся, что еще придет время, и он опять-таки, чтобы не выглядеть в своих турецких краях клоуном, вновь примет свой прежний облик. А пока…

Пока он походит в чужом, если им почему-то это так нравится.

Глава пятая

Поезд пришел в Москву с большим опозданием. Несколько часов простояли на каком-то полустанке под Тулой, а от Серпухова их состав тащила маломощная «кукушка» едва ли не со скоростью пешехода. И в столицу они въехали вместо раннего утра незадолго до полудня.

Глядя на полузнакомые московские улочки, проплывающие мимо вагонного окна, Кольцов пытался вспомнить, сколько же времени он здесь не был. После веселенькой буколической Франции он всего лишь на несколько дней заскочил в Москву, но тут же был отправлен в Харьков. Потом Берислав, Каховка. Строгановка, Сиваш и, наконец, залитый кровью Крым. Все это пришлось на зиму. Значит, в Москве он был поздней, с холодными дождями, снежной крупкой и короткими ночными снеговеями, осенью.

Сейчас было то же самое: тот же снег ночами и лужи днем. Но только это уже была весна. Весна двадцать первого года, первая весна без войны.

Иван Игнатьевич тоже смотрел в вагонное окно, высматривал среди домов позолоченные купола церквей и церквушек. Завидев, каждый раз истово крестился.

На перроне их встречал Гольдман. Едва Павел спустился на перрон, Гольдман обхватил его и, по-медвежьи тиская, приговаривал:

— Ну, здравствуй, друг сердечный, таракан запечный! Ждали тебя! Ох, как ждали! Я тут подсчитал: девяносто шесть дней мы с тобой не виделись.

Кольцов не успел спросить, кто это — «мы», как Гольдман слегка отступил в сторону, и Кольцов увидел второго встречающего. Он не сразу узнал похудевшего и как будто даже ставшего выше ростом… Бушкина.

Тогда, в калейдоскопе последних крымских драматических событий, Кольцов не сразу вспомнил, что отправленный во Владиславовку к Кожемякину Бушкин своевременно не вернулся. Уезжая в Харьков, он подумал, что вымещать свою ненависть на Бушкине Землячка вряд ли станет. Впрочем, Землячка просто ни разу не встретила Бушкина, иначе трудно сказать, чем бы эта встреча закончилась.

Кольцов обнялся с Бушкиным, после чего представил встречающим турецкого гостя. Иван Игнатьевич, здороваясь за руку, тоже слегка нагибал голову, как это иногда делал Кольцов и при этом приговаривал:

— Здравствовать и вам!

Преображенный одеждой, Иван Игнатьевич и сам теперь стремился придерживаться тех правил, которые примечал в российских людях, с которыми доводилось общаться. Как и почти все они, лицо он держал строгим, озабоченным. Большинство из них выглядели так, будто даже на ходу решали какую-то важную задачу.

Еще в Одессе на фронтоне красивого здания, кажется, театра, он увидел красное полотнище, на котором большими белыми буквами было выведено: «Мы построим социализм!» И Иван Игнатьевич уже тогда понял, почему все окружающие его люди в большинстве своем такие строгие, суетливые, задумчивые. Они строят социализм. Что это, он не знал. Но, видать, дело трудное, и пока, видать, у них еще не все получается.

С вокзала они ехали на большущем «остине». Сидя на заднем сиденье, Иван Игнатьевич с любопытством прилип к окну.

Вот она какая, Москва!

Даже в пасмурную погоду, благодаря большому количеству церквей, ярко расписанных, с позолоченными куполами, маковками и крестами, она гляделась радостной, приветливой и знакомой. Во многом она чем-то напоминала ему Константинополь. Такие же, как и там, холмы, такие же широкие зеленые бульвары и такое же количество любовно построенных церквей и храмов.

Москва открывалась Ивану Игнатьевичу такой, какой она виделась ему по рассказам перехожих калик-гусляров. Нет-нет, но иногда случалось, они тоже забредали в его родную Новую Некрасовку.

А Кольцов, Гольдман и Бушкин говорили о своем.

— Ты вот дни считал, а мог бы, между прочим, и весточку подать: как вы, что вы? — упрекнул Кольцов Гольдмана, и тут же обернулся к Бушкину: — И ты тоже, артист!

— Не могли, Паша! — вступился за себя и за Бушкина Гольдман. — Опасались твое лежбище открывать. Землячка могла вычислить, где ты схоронился. Хитрющая баба. И мстительная.

— А что же сейчас не побоялись меня сюда вытащить?

— Теперь ей Феликс Эдмундович чуток руки укоротил. Он намедни с самим Троцким встречался. Насколько знаю, и о тебе разговор был.

Мельком Кольцов заметил, что они уже миновали Лубянскую площадь и выехали на Тверскую.

— А что, мы не в ВэЧеКа? — удивленно спросил Кольцов.

— Потом, потом! — с некоторой загадочностью в голосе сказал Гольдман. — Попутно у нас еще одно небольшое дело.

С Тверской они свернули на Садовое кольцо, потом — на Арбат. С Арбата — в узкий переулок, и затем нырнули в тесный уютный дворик.

— Ну, вот! Приехали!

— Что у нас здесь за дела? — спросил Кольцов, не выбираясь, однако, из автомобиля.

— Да ты хоть выйди! Разомнись!

По их веселым и таинственным взглядам Кольцов понял: тут что-то затевается.

Кольцов выбрался из автомобиля, следом то же сделал Иван Игнатьевич: он внимательно следил за Кольцовым и повторял все его движения.

— Ну, ладно! — с легким раздражением сказал Кольцов. — Выкладывайте! Что у вас здесь за тайны?

— Никаких тайн! Решили попутно проведать человека.

— Какого еще человека? Кончайте шутки. Меня на Лубянке ждут.

— Не шуми, Паша! Всему свой черед! — с прежней загадочностью сказал Гольдман и направился к двери подъезда. Обернувшись, он заметил, что Кольцов продолжает стоять на месте. Это взбесило Гольдмана:

— Ну, ты, козлище упрямый! Зачем людей обижаешь? Неужели тебе не интересно, какой сюрприз приготовили тебе товарищи!

— Так бы и сказали: сюрприз. А то: «кого-то проведаем». Гардеробщика с Лубянки, — и Кольцов пошел следом за Гольдманом.

В подъезде Гольдман спросил у Бушкина:

— Третий, что ли?

— Третий, третий, Исаак Абрамович, — укоризненно проворчал Бушкин. — Третий раз сюда наведываетесь, а все не запомните.

На третьем этаже Бушкин прозвенел ключами и затем отпер высокую резную дверь. Распахнув ее, отступил.

Отступил и Гольдман, пропуская впереди себя Кольцова.

— Входи!

Кольцов вошел в прихожую. Она была пустой, и если сказать точнее — пустынной. Кроме прибитой к стене деревянной вешалки, здесь больше ничего не было.

— Ну, вошел, — сказал Кольцов. — Ну, и что?

Кольцов начинал догадываться: Гольдман, зная нелюбовь Павла к многолюдным казенным гостиницам, которых он, по возможности, старался избегать, снял для него на время пребывания в Москве частное жилье.

Гольдман бросился к следующей двери, ведущей из прихожей в комнаты.

— Сюда!

Кольцов, а за ним и остальные вошли в просторную, а оттого, что в ней не было никакой мебели, кроме большого круглого стола, она казалась огромной.

Бушкин тем временем поочередно открыл еще две двери, ведущие в комнаты поменьше. При этом он голосом циркового шпрехшталмейстера объявил:

— Спальня!.. Детская!..

Гольдман в свою очередь открыл еще одну дверь и тоже, но скромнее, сказал:

— Кухня!

— Так! А теперь, наконец, объясните, что это значит? — строго, с некоторым недоумением, спросил Кольцов.

— Сам не догадываешься?

— Начинаю догадываться. Но боюсь вслух сказать.

— Правильно догадываешься, — сказал Гольдман. — Твоя квартира! Понимаешь? Твоя! — объяснил Гольдман. — Подарок тебе от Советской власти!

Кольцов молча заглянул в одну, другую комнату. В одной комнате стояла кровать с хромированными набалдашниками, грубый деревянный гардероб и две табуретки. Кровать была аккуратно застелена. Во второй комнате, кроме кушетки, ничего не было.

В кухне к умывальнику был приставлен длинный узкий стол, на котором в ряд стояли примус, керосинка, стопка тарелок, чашек и деревянный ящичек с вилками, ложками и ножами. И еще Кольцов увидел там несколько непонятного назначения закрытых коробок.

Снова вернувшись в гостиную, Кольцов спросил:

— Так это все же не шутка?

— Какая шутка? Какая шутка? — возмутился Гольдман. — Третий месяц тебя дожидается. Я когда из Крыма вернулся, Феликс Эдмундович о тебе начал расспрашивать. Рассказал. И про Харьков спросил, где ты там жить будешь? Словом, поговорили. А на следующий день он снова меня вызвал и дал ордер на заселение. Посмотрели: хорошая квартирка. Так она и стояла, тебя дожидалась. А вчера Феликс Эдмундович сказал, что ты приезжаешь. Попросил привести ее в жилой вид. Целый день мотались. Но, извини, не все успели.

— Но зачем мне одному такие хоромы? — спросил Кольцов.

— На вырост, Паша! На вырост!

— Ну, а детская?

— Сегодня не нужна. А там, глядишь, одной мало окажется, — невозмутимо парировал Гольдман вопросы Кольцова.

— А кто-нибудь у меня спросил, собираюсь ли я жить в Москве?

— А где ж еще?

— Вот разберемся до конца со всей нечистью — и все! И в Харьков. Буду там жить при коммуне Заболотного. Стану беспризорных детишек грамоте учить, воспитывать. Там и моих двое — усыновленных. Куда они без меня?

— Сюда заберешь. В Москве, между прочим, беспризорников поболее, чем в твоем Харькове. Тут коммуну организуешь.

— Лихой ты мужик, Абрамыч, — насмешливо сказал Кольцов.

— Это что ж так?

— Гляжу, ты уже все мои дела за меня порешал, на все мои вопросы знаешь ответы.

— А с тобой иначе нельзя, Паша. Объясняю для неграмотных. Чекист ты от Бога, не спорю. Тебе за армию или там за ЧеКа двумя руками держаться надо. Тут за тебя обо всем подумают: и где переспать, и как одеться, и что поесть. А в цивильной жизни все не так. В цивильной жизни четыре глаза надо иметь, и чтоб голова на все стороны света вертелась.

— Как-то же живут люди. Приспосабливаются.

— Во! Правильно понимаешь: приспосабливаются. Но ты-то приспосабливаться не умеешь. Не дано тебе это: приспосабливаться. А в цивильной жизни без этого — труба. Так что сиди ты на своем месте и не рыпайся, — совсем не шутя посоветовал Гольдман Кольцову.

— Рыпаться буду, — скупо улыбаясь, упрямо сказал Кольцов. — А что касается твоего совета — подумаю. Благо принимать решение предстоит не сегодня.

Кольцов еще раз обошел квартиру. Изучая ее более подробно, заглянул во все уголки. Под конец обхода распахнул балконную дверь, впустив в квартиру сырой весенний воздух. Вышел на балкон, Гольдман последовал за ним.

— Сюда я на днях короба завезу, в столярке заказал. Здесь повешу, — Гольдман указал на балконное ограждение. — Земельку в них засыплем, цветочки в свободное время будешь разводить, — и мечтательно добавил: — Представляешь? Утречком еще сонный вышел на балкон…

— На цветочки у меня не будет времени, — оборвал Гольдмана Кольцов.

— Ну, не ты, так жена. Бабы любят цветочки на балконах разводить.

— Прости, а я что, уже женат? — удивленно спросил Кольцов. — Тогда уж позволь полюбопытствовать: на ком?

— Но ведь не будешь же ты весь век бобылем? А при такой квартире какая-нибудь москвичка быстро гнездышко здесь совьет.

— Так! Все понятно! — решительно сказал Кольцов и сухо продолжил: — Я еще раз спрашиваю: это не шутка? Квартира действительно моя?

— Обижаешь, Паша. Такими вещами не шутят, — даже обиделся Гольдман.

— Тогда категорически запрещаю чем бы то ни было захламлять балкон. Кстати, цветы на балконе я действительно не люблю. Мещанство!

— Как скажешь. Мне даже легче, — смиренно согласился Гольдман и в том же тоне продолжил: — А как насчет балконного пейзажа? Не прикажешь ли его несколько подкорректировать?

— Не понял вопроса.

— Посмотри во-он на те крыши, — Гольдман указал вдаль, где из-за домов выглядывали остроконечные кремлевские башенки и венчающие их двуглавые орлы: — Те две курицы не портят тебе настроение? Может, велишь убрать?

Кольцов понял веселую издевку Гольдмана.

— Пока не трогай. Я подумаю, чем их заменить, — Кольцов дружески обнял Гольдмана за плечо. — Спасибо, тебе, Исаак Абрамыч, за заботу.

— Это не меня, это Дзержинского поблагодаришь. Герсон велел тебе передать, что Феликс Эдмундович ждет тебя сегодня ровно в семь вечера.

— Одного?

— Я так понял: пока одного. А Иван Игнатьевич пусть отдохнет с дороги, побродит по окрестным улицам, на Кремль посмотрит. А чтобы не заблудился в Москве, на время его пребывания велено прикрепить к нему Бушкина.

Задолго до семи вечера Кольцов вошел в приемную Дзержинского.

Феликс Эдмундович, за спиной которого остались стачки, аресты, тюрьмы, ссылки, побеги, снова тюрьмы и снова побеги, не любил перемен в быту. Он подолгу носил все одну и ту же одежду, трудно привыкал к новой мебели и не терпел все перестановки и обновления. В приемной стоял все тот же старенький диван, та же тумбочка в углу, на которой стоял все тот же давний или такой же тульский самовар.

И хозяин приемной тоже был все тот же, еще крепкий, но уже немолодой Герсон. Он не первый год работал с Дзержинским и знал все его привычки и предпочтения. Долгие годы оставаясь секретарем, он постепенно стал и его денщиком, а затем и строгим охранником.

Ходоков с различными жалобами шло к Дзержинскому много и он, по возможности, старался принять всех. Герсон вменил себе в обязанность допускать к Феликсу Эдмундовичу только людей с важными ходатайствами и жалобами, которые никто иной решить не мог.

Дзержинский вошел в приемную без пятнадцати минут семь. Увидев Кольцова, обрадовался и, поздоровавшись и не выпуская его руку из своей, повел его в кабинет. На ходу спрашивал:

— Как жили в Харькове? Как доехали? Как устроились?

На все эти ритуальные вопросы Кольцов отвечал коротко, позволил себе лишь пространно поблагодарить Дзержинского за заботу о нем.

— Вы о чем? — не сразу вспомнил Дзержинский.

— О квартире.

— Понравилась? Все устраивает?

— Намного больше, чем мне нужна.

— Привыкнете. Я случайно узнал, что у вас до сих пор нет в Москве своего угла. А без него человек не так прочно стоит на земле. По себе знаю.

— Спасибо.

— Все ваши бытовые вопросы я поручил решить Гольдману. Он — человек опытный, справится, — и, подведя черту под политесом, Дзержинский сказал: — И закроем эту тему. Перейдем к делу. А дела, собственно, пока и нет. Есть суета. Речь у нас с вами пойдет о тех тысячах белогвардейцев, которые бежали из Крыма. Вы лучше меня знаете, кто бежал. Немного армейской знати, немного богачей с семьями. Но в основном-то бежали мужики. Запуганные пропагандой господина Климовича, из страны бежали также рабочие, но в основной своей массе — крестьяне, гречкосеи, кормильцы народа. Главный контрразведчик Врангеля нашел те слова, после которых и невиновные почувствовали себя виноватыми.

— Но как теперь разобраться, кто виноват, а кто нет. «Кровь на руках» — не аргумент, — задумчиво сказал Кольцов. — Найдите такого, кто скажет: у меня кровь на руках. Даже палач промолчит.

— Ну, положим, это можно и выяснить, и доказать, — сказал Дзержинский — Нет ничего тайного, что при определенном профессиональном опыте не стало бы явным.

— А это значит, что десятки и десятки тысяч тех, кто вернется, мы снова пустим в безжалостную следственную машину. Поверьте мне, все будут виноваты, — жестко сказал Кольцов. — Все без исключения. И что тогда? Расстрел, как это только недавно было в Крыму? Или лагеря? Тогда зачем мы просим их вернуться? Чтобы насладиться жаждой мести?

— Однако вы либерал, — скупо улыбнулся Дзержинский.

— Вовсе нет. Просто я лично наблюдал эту кровавую мясорубку там, в Крыму. У этих «революционных троек» отходов не было. Все шло под нож.

— Какой же выход вы видите? — спросил Дзержинский.

— Выход только один: простить всех. Всех! И виновных и невиновных. И никогда больше к этому вновь не возвращаться. Страсти улягутся, все придут в нормальное состояние. Будем не мстить, а просто жить.

Дзержинский грустно улыбнулся:

— Дорогой Павел Андреевич! Я об этом говорил не однажды. Почти на всех последних совещаниях. Ни Ленин, ни Троцкий меня пока не поддержали. Лев Давыдович, это понятно. Он всех, ушедших из Крыма, считает врагами, и объявление амнистии рассматривает лишь как способ заманить всех их сюда и здесь расправиться. Владимир Ильич мягче, он понимает, что многие, особенно крестьяне, не выступали под политическими лозунгами. Они сразу заявили о своих справедливых притязаниях на землю. Но и с этим мы пока не справились. Крестьянин пока хозяином земли не стал.

— Тогда о чем мы говорим, если ни вы, ни я не хотим участвовать в этой грязной операции заманивания людей домой, а на самом деле для расправы? Я лично не хочу быть тем козлом, который ведет стадо овец на бойню. Вы, как я понимаю, тоже.

— Предположим. Но тогда вы должны понимать альтернативу всему этому. Врангель увел армию из Крыма вовсе не для того, чтобы спасти людей. У него совершенно иные планы. Он готовится к новому походу на Россию. И не только он. В Польше собирает свое войско Булак-Балахович, на Дальнем Востоке — этот Забайкальский атаман Семенов, ставший преемником Колчака. Не ликвидирован и международный авантюрист Борис Савинков, который доставляет нам немало неприятностей. Вам всего этого мало? Могу добавить еще. Нам надо быть предельно бдительными. Один неверный шаг — и война. Причем, возможно, еще более кровавая, чем предыдущая.

Кольцов долго молчал. Многого из того, о чем ему рассказал Дзержинский, он не знал. О личном отношении Троцкого к белогвардейцам он частично знал, но о многом догадывался. Было над чем задуматься.

— Я понимаю вас, — наконец сказал он. — Но неужели так трудно убедить наших вождей забыть о мести? В конце-концов, подумали хотя бы о том, что Россия обезлюдела. Миллионы погибли в войне четырнадцатого. И Гражданская война едва ли не ополовинила российское народонаселение. Земля осталась, а работать на ней некому. Даже те, кто кормился от земли, уходят в города, пытаясь там найти себе место и мизерный заработок, чтобы хоть впроголодь прокормить свою семью. Еще немного — и в России начнется жестокий голод.

— Мы говорим об этом почти ежедневно. И почти ежедневно я повторяю, что амнистия должна быть безоговорочная и распространяться абсолютно на всех. Я не одинок. Многие из руководства со мной согласны. Надеюсь все же достучаться и до Ленина, и до Троцкого, — уверенно сказал Дзержинский..

— Ну, а пока что? Ждать?

— Нет, конечно. Ваши предложения?

— Их у меня много.

— Ну, так вот! Прежде всего, выслушайте мои. Я отозвал вас в Москву не только из-за этого вашего…э-э… турецкого дьякона. Мне о нем рассказывал Менжинский, и об этом мы еще поговорим. Но, прежде всего, мы хотели бы предложить вам организовать и затем возглавить некое пропагандистское бюро или перепрофилировали уже существующее под конкретную задачу: возвращение соотечественников на Родину. Подробности обговорим потом. Сейчас я хотел бы знать, что вы по этому поводу думаете? Мне показалось, что наши взгляды на этот вопрос во многом совпадают.

Вот уж чего Кольцов никак не ожидал — такого предложения. Он не считал себя гуманитарием, хотя в свое время, после гимназии, три года проучился в университете на юридическом факультете. Здесь его привлекала не писанина, которой нельзя избежать, а обустройство мира, как построить его разумным и справедливым для людей. Время от времени он размышлял и записывал какие-то свои мысли в тетрадку, которую озаглавил «Институт справедливости». Давно потеряна где-то под Каховкой эта тетрадка, а мысли не забылись и по сегодняшний день.

Откуда это пошло? Может, от отца с матерью. Не обладающие достатком, они превыше всего ставили честность и справедливость. Отец порой мучился потому, что кому-то задолжал какие-то копейки и помнил об этом, и томился душой до тех пор, пока не возвращал долг. Честность и справедливость — это было то, что с малых лет привито Павлу семьей и стало его жизненным правилом, которого он постоянно стремился придерживаться, даже в самые трудные минуты.

А чем он займется на этом новом своем поприще? Листовки, воззвания… Впрочем, и в этом деле, которого пока он еще почти совсем не представлял, было, вероятно, не все так уныло.

— Думаете? — спросил Дзержинский. — Ну, думайте, думайте! У вас на это есть еще… минут двадцать.

— Ну, если всего лишь минут двадцать, то не будем их тратить попусту. Я согласен.

— Ну, вот и договорились! — радостно сказал Дзержинский. — Я был совершенно уверен, что это дело вам по плечу.

— Я совсем не уверен, — уныло сказал Кольцов. — Я даже не понимаю, с чего начинать, когда и как?

— Это ведь не я сказал: «Не будем тратить время попусту». Начинайте!

— С чего?

— Ну, хотя бы… — Дзержинский какое-то время размышлял и затем стал торопливо говорить: — Сегодня же передаем вам типографию бывшего Южного фронта. Фрунзе уже переправил ее в Москву. При ней есть небольшой штат типографских рабочих. Начинайте с листовок. Это наше первейшее дело. Их мы должны будем доставить в белогвардейские лагеря. Это очень важно. Надо заронить в души наших бывших противников простую мысль: война кончилась. Все! Советская власть не собирается воевать со своим народом, даже с теми, кто по тем или иным причинам оступился, запутался, не сумел своевременно разобраться в том, кто прав. Никто и никогда не имеет права напоминать им их вину. В их вине виновата война. Это — тезисы. Развейте их так, чтобы все было предельно убедительно!

— Главное, чтобы это было честно, — Кольцов поднял глаза на Дзержинского. — С этим должны согласиться и Ленин и Троцкий. Иначе не стоит этим заниматься.

— Обещаю вам добиться их согласия. В конце концов, справедливость на нашей стороне.

Дзержинский поднялся с кресла, разминаясь, прошелся по кабинету.

— А теперь вернемся к этому вашему дьякону. Вы провели с ним уже два дня. Ваши впечатления?

— Они не расходятся с впечатлениями Менжинского. Деревенский мужик. В меру грамотный, бесхитростный и, по-моему, честный. Во всяком случае, таким показался он мне.

И Кольцов вкратце рассказал Дзержинскому обо всем, что сам недавно узнал от Ивана Игнатьевича. И о восстании донского казачьего атамана Болотникова против царя, и о его верном сподвижнике Игнате Некрасове. После подавления восстания Игнат увел шестьсот семей, которым грозила царская расправа, сперва за Дунай, а затем и в Турцию. Там они обосновались, рассеялись по всей турецкой территории, и вот уже больше двухсот лет живут там обособленно, своим патриархальным православным укладом.

— Мне Менжинский сказал, что этот дьякон живет в селе на побережье Эгейского моря, совсем близко от полуострова Галлиполи. Как раз там французы поместили около тридцати тысяч наших солдат и офицеров. Некоторые находятся там даже с семьями.

— Я тоже слышал это от дьякона. Село, в котором этот дьякон проживает, совсем небольшое: дворов под семьдесят. Есть церковь. Но случилась беда: умер поп. Другого найти не смогли. И сельская община делегировала дьякона идти в Москву к патриарху, чтобы он прислал им попа, а если такой возможности не окажется, то возложил бы чин священника на этого самого дьякона.

— Понятно. Чтоб ввели дьякона в сан. Так, кажется, это называется.

— Вы и такие вещи знаете? — удивился Кольцов.

— Когда-то изучал каноны православия. Из чистого любопытства, в ссылке. А вот позже пригодилось. Оказывается, любые знания, которые человек приобретает, не бывают бесполезными. По некоторым причинам я однажды выдал себя за ксендза. И идти бы мне по этапу, если бы случайно в полицейский околоток не зашел местный ксендз. Мы с ним немного поспорили о теологии, и ксендз заверил полицейских, что я истинный знаток богословия.

Дзержинский расстелил на столе часть карты, на которой можно было увидеть Константинополь, проливы, Красное и Эгейское моря. Жестом пригласил Кольцова приблизиться.

— Вот Эгейское море, а вот Галлиполи. Мы уже дважды посылали туда своих людей. И оба раза они потерпели неудачу: обоих расстреляли румынские грабители. У них ничего с собой не было, мы только прокладывали туда эстафету.

— Чем же смог заинтересовать Менжинского наш дьякон? — спросил Кольцов.

— Только тем, что живет поблизости от Галлиполи. В сущности, это возможная и не слишком опасная эстафета. Во всяком случае, если удастся зацепиться за это село, за Новую Некрасовку. Сейчас Вячеслав Рудольфович наладил связь с болгарскими контрабандистами. Но это — всего лишь половина дела, — Дзержинский взмахом руки показал на карте путь от болгарского побережья Черного моря до Эгейского и ткнул пальцем в какую-то точку. — Это вот — Новая Некрасовка. Путь от мыса Калиакра до Новой Некрасовки вроде бы и недальний. Но большая его часть — по турецкой территории. По болгарской территории до турецкой границы согласились проводить болгарские товарищи. А дальше? Кругом турецкие поселения. Вероятность встречи с турками огромна. Вячеслав Рудольфович возлагает большую надежду на этого вашего дьякона. Он там живет. Всю тамошнюю землю пешком исходил. Знает, как с турецкими жителями общаться. Вячеслав Рудольфович полагает, что если заручиться поддержкой этого дьякона, риск добраться до Галлиполи минимальный. А там, в галлиполийском лагере, у нас есть свой человек. И в Чаталджи. Это вот здесь! — и, свернув карту, Дзержинский поднял глаза на Кольцова. — Вот, пожалуй, и все, что мы имеем на сегодняшний день. Как я понимаю, вся надежда на вас. Надо суметь обратить этого вашего дьякона в нашу веру. В переносном, конечно, смысле..

— Я так понимаю, надо этому дьякону всячески помочь, — сказал Кольцов. — Насколько успешна будет его миссия, настолько он ответит нам добром на добро.

— Совершенно верно, — согласился Дзержинский. — Как видите, от вас сейчас зависит куда больше, чем от всех нас. Рассчитываю на ваши дипломатические способности при переговорах с патриархом. Задача, поверьте, не из легких. Он очень обижен на Советскую власть, она полностью отмежевалась от церкви. Владимир Ильич полагает, что уже в скором времени религия, как некий дурман, будет искоренена в границах Советской власти.

— Ну, а вы? — с легкой усмешкой спросил у Дзержинского Кольцов. — Как вы относитесь к этому?

— Я пока еще чуть-чуть католик. С католичеством я все еще соблюдаю нейтралитет, — в ответ на вопрос Кольцова с легкой улыбкой ответил Дзержинский.

— Вы тоже дипломат, — сказал Кольцов.

— Мы все дипломаты, если в этом возникает необходимость, — Дзержинский встал, давая понять Кольцову, что встреча закончена.

— У меня последний вопрос, — торопливо сказал Кольцов.

— Да, слушаю.

— Эта мысь возникла у меня сейчас. Быть может, есть смысл мне отправиться в Галлиполи на переговоры. В качестве агитатора. Дело, конечно, опасное. Но не намного опаснее тех, которые мне уже приходилось выполнять в белогвардейских тылах. Я думаю, я справился бы. На девяносто процентов там, в лагерях, люди, которые мечтают вернуться на родину. Они ждут не листовки, а живого человеческого слова.

Дзержинский нахмурился.

— Меня поражает ваше легкомыслие. Я поручаю вам ответственнейшее дело, а вы… Вы предлагаете мне… как это у вас, у русских, говорят: палить из пушек по воробьям.

— Но кто-то же должен будет туда пойти?

— Кто-то должен, — согласился Дзержинский. — Значит, кто-то пойдет. И вы его, естественно, хорошо подготовите. Вы не будете возражать, если вместо вас туда пойдет ваш хороший товарищ…

— Кто?

— Ну, скажем, Семен Красильников. Вряд ли вы скажете, что у него намного меньше опыта?

— Но его здесь нет. Я отправил его в Евпаторию, чтобы он ненароком не попался на глаза Землячке. Он должен был ждать моего сигнала.

— Он оказался непослушным, — улыбнулся Дзержинский — Даже не так. Он пришел к Менжинскому, истомившись от безделья. И тот отправил его подальше от Землячки, сюда, ко мне. Хороший сотрудник. Он тут с товарищами недавно раскрыл в Мытищах небольшую, но зловредную контрреволюционную банду. Сейчас занимается зачисткой. Завтра-послезавтра вы с ним встретитесь.

Вечером на квартиру к Кольцову пришел Гольдман с двумя пакетами в руках. Ставя на стол тот, что больше, объяснил:

— Это тебе, Паша, презент от поклонника твоего таланта. Заметь, это его слова. Он что-то говорил…

— Что это и от кого? — сухо и деловито обрезал его Кольцов.

— Беня Разумович, которого ты хорошо знаешь, велел тебе кланяться и передать все, что только смог найти в своей швейной мастерской. И еще он что-то говорил о двух его братьях-капиталистах. Но, честно, я не запомнил. Кажется, у кого-то кто-то родился. Сам выяснишь, если тебе это интересно. А в коробке, насколько я понял, полотенца, пододеяльники, простыни, словом, все, что в домашнем хозяйстве лишним не бывает.

Затем рядом с подарком Разумовича Гольдман поставил еще одну коробку, поменьше:

— У нас нет братьев-капиталистов, поэтому и подарок несколько скромнее. Тут вам с Иваном Игнатьевичем немного харчей, чтобы, неровен час, не померли в Москве с голоду.

Лишь после этого Гольдман снял свою кожанку, повесил ее на спинку стула и присел к столу.

— Примус не забыл как разжигается?

— А зачем?

— Бурбон! В Москве, которая всегда считалась гостеприимным городом, прежде гостей хорошо кормили. Но ты — голытьба. Угости нас хоть нашим же чаем. Привыкай к московским традициям, — назидательно, но шутливо сказал Гольдман.

— Пошел ты к черту! — рассмеялся Кольцов.

— Понял. Разжигать примус тоже не умеешь. Ладно, я тебе помогу.

Гольдман пошел на кухню и уже оттуда, через открытую дверь, сказал:

— Герсон просил передать, что с патриархом Тихоном договорились. Он примет вас с Иваном Игнатьевичем завтра в два часа пополудни. И просили не опаздывать. У них там в Троицком подворье пропускная система построже, чем в нашей конторе.

Кольцов обернулся к отрешенно сидящему в уголке гостиной Ивану Игнатьевичу:

— Слышал, Игнатьич? Завтра пойдем к твоему патриарху!

— К самому? — взволновался Иван Игнатьевич.

— Не слышал, что ли? К самому Тихону.

— Ох, ти, мать чесна! Доньдеже своимы глазами на яго не погляжу, в век не поверю, — бормотал Иван Игнатьевич. — До константинопольского меня и на порог не пущали, а тута… фу-ты ну-ты! Из ентого чего выходить? Шо наш рассейский патриарх лучшее усех других, бо людей понимаить. Потому православный.

И Иван Игнатьич схватился с места, склонился к своей котомке, стал что-то в ней искать. Краем глаза Кольцов заметил: своей серой заячьей шапкой он стал старательно начищать подаренные ему в Харькове сапоги, доводя их до зеркального блеска.

Глава шестая

До Троицкого подворья на Самотеке они шли пешком. День был веселый, солнечный. В город незаметно и осторожно прокрадывалась весна.

Они долго шли вдоль высокого каменного забора, и Иван Игнатьевич старательно обходил лужи, опасаясь испачкать сапоги.

Отыскали ворота, рядом с ними отдельную калитку, возле которой лениво прохаживался красноармеец. Заметив приостановившихся Кольцова и Ивана Игнатьевича, он окликнул их:

— Тута не дозволено стоять. Запрещено!

— А может, нам все же можно! — не спросил, а утвердительно и строго сказал Кольцов. — Вызови начкара!

— Они час назад как отбыли, — ответил часовой и, что-то вспомнив, торопливо полез в карман шинели, извлек оттуда клочок бумаги, заглянул в него: — А вы случаем не Кольцов будете?

— Кольцов!

— Из Чеки?

— Из Чеки.

— Вы тут чуток погодите. Я зараз!

Красноармеец скрылся за калиткой. И они услышали, как он там, на подворье, кого-то окликнул:

— Гавриш! Гукни сюды того святого, шо утром компотом нас поилы. До их прийшлы!

Вскоре калитка вновь открылась и за спиной красноармейца они увидели высокого холеного священника в черном подряснике.

— Входите! — сказал он.

Красноармеец посторонился, пропуская Кольцова и Ивана Игнатьевича.

Священник подождал, пока они пройдут сквозь калитку, и молча повел их к приземистому двухэтажному зданию с куполом и золоченым крестом на самой макушке.

По подворью ходили красноармейцы, нарушая патриарший покой своими громкими разговорами. Щуплый рыжий красноармеец тащил с патриаршего яблоневого сада охапку толстых сучьев. Во дворе слабо дымил костер, над ним на камнях стояла бочка.

— Охрименко, ты пошто яблони рубишь? — крикнул от калитки часовой.

— Та я трошки. Хочу постираться чуток!

— Баньку бы вздул!

— Труба завалилась. Дым на улицу не выпущает.

— А дрова сыры, токо тлеть будуть, а жару не дадуть.

— Ничо. С Божьей помощью!

Сопровождающий Кольцова и Ивана Игнатьевича священник коротко взглянул на Кольцова и тихо пожаловался:

— Так ноне и живем.

— Беспокойно, — посочувствовал Кольцов.

— Это бы еще ничего. Бесправно! — и священник со вздохом добавил: — Пытаемся уживаться.

— Простите, как вас величать? А то как-то неудобно. Идем, разговариваем, а обратиться затрудняемся. — сказал Кольцов. — Между собой мы словом «товарищ» обходимся. Не подскажете, как к вам обращаться?

— Скажу, если запомните. Меня отцом Анемподистом кличуть, — и затем добавил: — Мирская фамилия тоже сохраняется. Родительская: Телегин. При патриархе экономом состою.

— Очень приятно. Я — Кольцов. Можно и проще: Павлом Андреевичем.

— Тогда позвольте узнать, как спутника вашего? — поинтересовался священник.

— Иваном Игнатьевичем, — ответил Кольцов.

— Наслышаны, как же! Заграничный гость, если не ошибаюсь?

— Так точно. С Туреччины прибымши. Там посредь турков проживаем. Веру токмо православну блюдем.

— Вы не волнуйтесь. Потом все подробно расскажете Его Святейшеству. Ему это будет очень интересно узнать, — тихим голосом успокоил Ивана Игнатьевича отец Анемподист и открыл перед ними красивую резную, окованную красной медью дверь.

Они вошли в длинный сумеречный коридор. Священник торопливо обогнал их и открыл перед ними небольшую комнатку с мягкими диванами по углам. На широком подоконнике в фаянсовом вазоне стоял фикус и еще несколько комнатных цветов. Стены тоже были украшены цветами: живописными натюрмортами с диковинными папоротниками, подсолнухами и гроздьями красной калины.

— Присядьте здесь! — предложил им священник и скрылся за высокой дубовой дверью. В комнате стояла неземная тишина, и воздух был напоен пряными запахами ладана.

Ждать им пришлось недолго.

Снова, но теперь уже медленно и торжественно отворилась большая дверь, и прозвучал голос невидимого, но уже знакомого им отца Анемподиста.

— Войдите!

Кольцов неторопливо поднялся, Иван Игнатьевич вскочил так, будто его ужалило одновременно десяток диких пчел. Поплевав на ладони и пригладив топорщащиеся волосы, Иван Игнатьевич почему-то на носках своих щеголеватых сапог и пригибаясь, как-то нелепо, словно крадучись, двинулся за Кольцовым.

Посреди большой комнаты со сводчатыми потолками и розовыми стенами стоял патриарх Тихон. Невысокий, широкоплечий, с длинными белыми волосами и с такой же белой бородой, в своем черном домашнем просторном подряснике он был похож на пожилого крестьянина. Встретил он их приветливой, едва заметной улыбкой.

Отец Анемподист отрешенно сидел в дальнем углу приемной. Он словно выключил себя, не вслушивался в то, что происходит в приемной, и лицо его не выражало никаких эмоций.

Иван Игнатьевич торопливо подался вперед и упал перед патриархом на колени. Тихон протянул к нему руки, и Иван Игнатьевич, заливаясь тихими счастливыми слезами, стал истово их целовать.

— Ну, буде! Буде! — остановил его патриарх и снова осенил Ивана Игнатьевича крестным знамением.

Стоя неподалеку от патриарха, Кольцов почувствовал какую-то неловкость. На мгновенье подумал: не обидеть бы старика. Может быть, следовало бы из приличия преклониться перед патриархом, как преклонялись в детстве перед священником, когда ходили по воскресеньям с родителями в церковь? Но тут же отбросил эту мысль. Лишь слегка поклонился, как здороваются с пожилым человеком.

— Здравствуйте, Ваше Преосвященство! — сказал он. — Я здесь всего лишь сопровождающий.

— Знаю. Меня известили, — и указал глазами на диван: — Присаживайтесь.

Сам же патриарх уселся в глубокое кожаное кресло и стал не спеша перебирать четки, как бы подчеркивая, что нисколько их не торопит. Спросил у Кольцова:

— Ваш знакомый, сказали мне, прибыл к нам из заграницы? — и затем перевел взгляд на Ивана Игнатьевича, спросил у него: — Откуда же прибыли? Из каких краев?

Иван Игнатьевич вскочил с дивана:

— Из Туреччины прибымши, Ваше Преосвященство!

— Да вы сидите, — попросил патриарх Ивана Игнатьевича. — Неближний свет. И ради чего, позвольте узнать, вы такой путь сюда, к нам, проделали?

— Вишь ли, церква у нас осиротела. Отец Иоанн в прошлом годе по хворости телесной престависи. И село наше тоже все одно як примерло. Сколь за энто время невенчанных, некрещенных, семь душ не отпетыми по чину на той свет уйшли. Непорядок энто.

— Непорядок, — согласился и Тихон. — А что, нигде вокруг нет священников? Села-то, поди, поблизости есть?

— Нету поблизу. На той стороне, за Красным морем есть много православных сел. И на Маньясе, и возле Апольонта, и возле Изника — энто все озера рыбные. За то, поди, им те земли приглянулись. А нам тут, на Гейском море, любо. Тут и остались, — пространно объяснил Иван Игнатьевич.

— И что, никто из священников не захотел к вам?

— Не уговорили, видать. Не сумели. И то сказать: мы там, як в медведьском краю обитаем. Токмо и медведей у нас отродясь не водилось. Из дикого зверя — токмо зайцы, и тех обмаль.

— А людей в вашем селе много?

— Душ триста, можа, чуток поболее. Церква в праздники всегда была битком. А счас — така, вишь, беда.

— Может, с Афона кто согласился бы?

— Ходил я на Афон, не нашел до нас согласных. И до патриарха в Константинополь, было дело, ходил. И чё? Вишь, како дело. Мы рассейские, православны, а у их, видать, друга вера, до нашей не клеится. Меня до яго даже пред очи не допустили. Мы яму, патриарху константинопольскому, без интересу. У яго свои люди, им радеет.

Иван Игнатьевич вдруг замер, зачем-то испуганно пощупал карманы пиджака, но затем, посветлев лицом, торопливо сунул руку за пазуху, достал оттуда холщевую торбочку и бережно извлек из нее порядком потертое атаманское письмо.

— Во! Не утерял! — счастливо сказал он. — Тебе, благодетель, наш сельский атаман Григорий Силыч свою слезную мольбу шлеть. Всем сельским обчеством с великою печалью писали.

Отец Анемподист прошел со своего угла, принял от Ивана Игнатьевича письмо, долго в него вчитывался. Разобравшись, прочитал вслух.

— «Ваше преосвященствие! Отець родный! На милосць твою уповають несчастны православны сироты села Нова Некрасовка, шо на Гейском мори обитаеца. Бога ради, не оставлляйтя нас, сирых, худых и забутых на чужеземной Туреччине. Оу нас отець Иоанн престависи бизизика и нам никакова ответу не дал. Вас Богим молим не забутя нашу сирыю церкву, а нас тож не забутя. Бога ради для свяченика оу нас диакон есць Иван сын Игната Мотуза. Толкя пыстынывлять молим вас для православных душ. И колени преклоняють усе Вашему Преосвященствию».

Закончив слушать, Патриарх сказал:

— Отчаянное в своей безысходности письмо. Однако же трогательное. Надо подумать.

Патриарх опустил голову и долго сидел так, молча. Отец Анемподист присел за спиной патриарха, продолжая держать в руках послание атамана Новой Некрасовки.

Стояла такая тишина, что жужжание отогревшееся после зимы и бившейся в оконное стекло мухи казалось оглушительным.

После длительного молчания патриарх вновь поднял глаза на Ивана Игнатьевича:

— А вы, стало быть, дьяконом при храме состояли?

— Дьяконом, дьяконом! — снова подхватился с дивана Иван Игнатьевич, но тут же сел. — И татко мой паламарем в нашей церкви состоял. И мамка тож: первая на клиросе. Меня завсегда с собой водила.

— Ну, что ж! Ну, что ж! — патриарх в задумчивости нервно постучал пальцами по деревянному подлокотнику кресла. Снова испытующе посмотрел на Ивана Игнатьевича:

— А скажи, сын мой, Псалтырь знаешь?

— Как не знать? С малых годков читаю. И молитвы, и акафисты, и тропари. И во здравие и за упокой. Почитай весь Псалтырь назубок вывчил.

— Ну, и прочти нам что-нибудь из того, что ты там, у себя на службе, читаешь, — попросил патриарх.

— Шо скажете?

— Да что тебе самому хочется. Ну, почитай, к примеру, Покаянный канун.

— Усе девять песней? — спросил Иван Игнатьевич.

— Четвертую песню прочти.

Иван Игнатьевич встал, воздел глаза к потолку. Пару раз тихо, в кулак, откашлялся. Какое-то время постоял молча, сосредотачиваясь, и затем громко речитативом запел:

— «Широк путь зде и угодный сласти творити, но горько будет в последний день, егда душа от тела разлучатися будет: блюдися от сих, человече. Царствия ради Божия…»

Голос у Ивана Игнатьевича был чистый, баритональный, с красивыми обертонами, которые придавали его чтению необъяснимую притягательность. Было даже странно, что в таком тщедушном теле хранится такой голос.

— «Почто убогого обидиши, мзду наемничу удержуеши, брата твого не любиши, блуд и гордость гониши, — продолжал Иван Игнатьевич. — Остави убо сия, душе моя, и покайся, Царствия ради Божия…».

— Достаточно! — кивнул патриарх и обернулся к отцу Анемподисту. — Велите приготовить к завтрашней утренней службе.

Отец Анемподист подошел к Патриарху, наклонился, но сказал так громко, что услышали и Кольцов с Иваном Игнатьевичем:

— Я подумал, может, в воскресенье, в храме Христа Спасителя?

— Нет! Завтра же! — не согласился патриарх. — В нашей Крестовой. Малым чином.

Вскоре они тепло простились с патриархом.

Провожал их к калитке отец Анемподист. Он со вздохом посмотрел на красноармейцев, по-хозяйски бродящих по подворью, затем на костер, горящий неподалеку от калитки. Над костром теперь уже висел казанок, видимо, красноармейцы варили себе ужин.

Неожиданно священник обратился к Кольцову:

— Прошу прощения за неудобный вопрос. Если вы, конечно, позволите его вам задать.

— Я вас слушаю, — несколько удивился Кольцов. Он знал, равно как церковь Советская власть объявила отделенной от государства, так и священнослужители стали отчужденно относиться к мирским учреждениям, стремились не вступать с ними ни в какой контакт. Кроме редких исключений. Кольцов же был высокопоставленным сотрудником ВЧК, о чем, конечно, не мог не знать отец Анемподист.

— Вопрос такой. Недавно ваш комиссар Хрусталев совершал у нас обыск и унес с собой — изъял, реквизировал, не знаю как это назвать, — две патриарших панагии, напрестольный крест и митру. С восемнадцатого века эти ценнейшие православные реликвии числились за нами. Но Хрусталев сказал, что провел следствие и выяснил, что все это нами было похищено в Чудовом и Вознесенском монастырях. Скажите, можем ли мы надеяться, что каким-то чудом нам все это еще удастся вернуть?

Вопрос был тупиковый. Кольцов не ожидал такого. И, главное, так решительно, откровенно и в лоб. И поэтому не сразу нашелся с ответом. Он стал торопливо размышлять, как бы точнее ответить священнику и при этом не обидеть его? Кольцов понимал, что, вероятнее всего, это было обыкновенное воровство. Суть была лишь в том, с чьего посыла все это было совершено: мелким чинушей-грабителем или высокопоставленным вором-коллекционером. С чинушей можно было побороться, припугнуть, доложить в партячейку. С высокопоставленным вором бороться нельзя. У него имелся документ на его личную неприкосновенность и на неприкосновенность всего награбленного.

Отец Анемподист понял затруднение Кольцова и деликатно поспешил ему на помощь:

— Я, конечно, понимаю: лес рубят… — заканчивать эту всем известную поговорку он не стал.

— До какой-то степени дело и в этом. Когда рубят лес, всегда найдутся те, кто отнесет себе на растопку одну-две вязанки хвороста, а иной и бревнышко укатит. А для высокопоставленного чиновника весь лес в округе повалят, и к дому свезут. А то и домишко бесплатно поставят. Потому, что высоко поставленный. Кем? Он и сам порою этого не знает.

— Грустно рассуждаете, — сказал отец Анемподист. — Полагаете, что все это безвозвратно?

— Ничего не могу вам обещать, кроме одного. Я обязательно об этом доложу своему руководству. Фамилию грабителя я тоже запомнил: Хрусталев. А уж что из этого получится, сказать вам не могу. Все зависит от того, насколько высоко взлетел этот ваш Хрусталев. Уже появились такие орлы, до которых трудно дотянуться. Извините, но, к сожалению, это правда.

— Да благословит вас Господь, добрый человек! — сказал отец Анемподист и обернулся к Ивану Игнатьевичу. — Значит, завтра к утренней службе. Встретимся здесь же, красноармейцев я предупрежу.

— Приду, как жа! Тако счастье! — утирая слезы, сказал Иван Игнатьевич.

Кольцову показалось, что он только уснул, как его уже начал тормошить Иван Игнатьевич.

— Будя спать, Павло Андреич! На тому свети досыта отоспимся.

— Ну что ты такой неугомонный? Ночь на дворе! — не открывая глаз, сонным голосом проворчал Кольцов.

— Кака ночь! Уж третьи петухи отпелись.

Кольцов понял, что Иван Игнатьевич от него уже не отстанет, пока не добьется своего. Он свесил на пол босые ноги, сел.

— А вот врать, Иван Игнатьич, не годится. Нету в Москве петухов. Всех съели.

— Есть! Можа, один всего! — заупрямился Иван Игнатьевич. — Недалеко тут обитает. Горластый!

— Ну, и пусть бы пел! А ты бы тем временем поспал, — зевнул Кольцов. — И тебе хорошо, и другим бы не мешал.

Но Иван Игнатьевич уже заканчивал одеваться, наводил блеск на своих сапогах.

Кольцов понял, что хоть немного поспать ему уже не удастся, и хочешь — не хочешь, а надо вставать. И он стал неторопливо одеваться.

— А мог бы и пошустрей! — подгонял Кольцова Иван Игнатьевич. — А то придем, кода последнюю молитву отпоють.

— Успеем, — сердился Кольцов. — Утренняя же служба!

— Ага! Утро у усех разно! — не отступал Иван Игнатьевич. — Стануть ане нас дожидаться! Как жа!

Как и предполагал Кольцов, они пришли намного раньше. Вынуждены были долго стучать в калитку. Наконец явился сонный часовой. Он был предупрежден, но во двор их не впустил. Лишь коротко сказал:

— Ждите! — и удалился.

Светало. На горизонте стали прорисовываться силуэты домов. Было холодно и сыро. Часовой все не возвращался. Они терпеливо ждали, Кольцов продолжал сердиться на Ивана Игнатьевича: время от времени мрачно на него поглядывал.

Наконец пришел отец Анемподист, поздоровался и велел следовать за собой. Теперь они к знакомому крыльцу не пошли, а обошли здание почти вокруг и вошли в крохотную комнатушку.

— Здесь можете разоблачиться.

После того как они сняли с себя верхнюю одежду, отец Анемподист открыл перед ними тяжелую дубовую дверь, она тоже была красиво инкрустированная. Это была даже не дверь, а настоящие царские врата. Они вошли.

— Наш домовой храм, — объяснил отец Анемподист и затем сказал Ивану Игнатьевичу: — Даже не упомню, чтобы мы проводили здесь таинство хиротонии. Патриарх великую милость вам оказывает.

Храм был небольшой, но уютный. Его своды устремлялись вверх и где-то там, куда не достигал свет, сходились в одной точке. Пахло ладаном. Света было немного, горело лишь свечей десять. Лампадные огоньки у икон света не добавляли.

Едва войдя в храм, они услышали негромкий торопливый голос проводящего службу священника:

— Восставшие от сна, припадаем ти, Блаже, и ангельскую песнь вопием ти, сильно: Свят, Свят, Свят еси Боже, Богородицею помилуй нас!

Читая молитву, священник то уходил из светлого круга в сумерки храма, то снова возникал на свету, у иконостаса.

— Слава: от Одра и сна воздвигл мя еси, Господи, ум мой просвети и сердце, и устие мое отверзи…

Привыкнув к полумраку, они увидели справа от себя молящихся монахов. Еще дальше — группку келейников.

Кольцов внимательно наблюдал за всем происходящим во храме. Иван Игнатьевич истово молился.

Спустя какое-то время к ним снова приблизился отец Анемподист.

— Вы подождите здесь, — тихо сказал он Кольцову, а Ивана Игнатьевича взял за руку и повел с собой.

В сумеречном свете Кольцов с трудом увидел, как они прошли к алтарю, как открылась маленькая боковая дверь и отец Анемподист ввел Ивана Игнатьевича в ярко освещенный алтарь.

Ждать пришлось долго. Кольцову показалось, что стоящие в ряд несколько иереев прочитали уже все молитвы и все каноны, и все тропари Псалтыри, а Иван Игнатьевич все не возвращался.

Двое монахов, выступивших из темноты, зажгли еще по несколько свечей, и в храме стало несколько светлее. Монахи, стоящие справа от Кольцова, и слева стоящие келейники разом со стоящими у алтаря священниками, дружно запели благодарственную молитву.

Медленно и торжественно открылись алтарные ворота, и через них в храм вошел патриарх. Он вывел кого-то с собой и поставил его в ряд со стоящими вдоль алтаря священниками.

Хор закончил петь благодарственный молебен. Службу стал править патриарх. Голос у него был слабый, читал он тихо. Продолжая читать молитву, он прошел вдоль ряда священников и остановился возле того, которого только что вывел. Коротко взглянул на него. И тот, несколько выступив вперед, подхватил и продолжил молитву, начатую патриархом.

И Кольцов узнал этот удивительный баритон. Он слышал его вчера, там, в приемной у патриарха. Здесь, в храме, с его высоким потолком, голос приобрел еще большую мощь, свежесть и чистоту. Он то взмывал вверх, взлетая к самым высоким нотам, то вдруг обрушивался вниз и звучал трубно, басовито.

Кольцов с трудом узнал Ивана Игнатьевича. Он был в священническом облачении: в черном подряснике, с камелавкой на голове. Его голос, казалось, заполнил все пространство храма.

Даже священники, присутствующие на утренней службе, давно не слышали подобного голоса. Стоящие в ряд, они удивленно переглядывались.

Потом снова читали молитвы священники — то хором, то соло. И каждый раз, когда подходила очередь Ивана Игнатьевича, он вступал безошибочно и четко. И Кольцов, слышавший многих хороших певцов, неожиданно подумал, что Иван Игнатьевич обладает поистине уникальным певческим талантом.

Вероятно, об этом же подумал и патриарх Тихон, потому что, вопреки всему, он закончил последнюю молитву вместе с Иваном Игнатьевичем.

Провожал их с патриаршего подворья снова отец Анемподист.

Иван Игнатьевич не переоделся, он так и остался в своем новом священническом облачении. Он вышагивал рядом с отцом Анемподистом в своем новом длинном подряснике, из-под которого едва выглядывали носки его фасонистых сапог, и нес в руках завернутый в холстинку сверток.

— Это что у тебя? — Кольцов указал глазами на сверток.

— Шо, шо? Знамо, шо! Моя одежа, можа ишшо спонадобится. До дому-то добираться надоть.

— Ну, надо! — согласился Кольцов.

И Иван Игнатьевич пояснил:

— Дорога далека, колготна. Пошто я свяченное облачение стану трепать без надобности? То-то! А дома одену, скажу: сам Его Святейшество патриарх Тихон лично мне подарив. И ще скажу, шо он сам лично меня в свяченики рукоположив.

Прошли через калитку на улицу, остановились.

— Скажите, — обратился Кольцов к отцу Анемподисту. — И что же, теперь Иван Игнатьевич может там, у себя дома, службу в церкви править?

— И не только, — ответил священник. — Это была не просто утренняя молитва. Патриарх провел таинство хиротонии и ввел Ивана Игнатьевича в сан иерея. И с нынешнего дня он больше не Иван Игнатьевич, а отец Иоанн.

— И бумагу дали, — Иван Игнатьевич похлопал себя по груди, где теперь вместо письма атамана Григория Силыча лежал в полотняной торбочке документ, подписанный патриархом, что отец Иоанн (Мотуз) является иереем Российской православной церкви.

Отец Анемподист вздохнул:

— Сожалею, креста подходящего не нашли. Видать, тоже… при обыске…

— Попытаемся как-то поправить дело, — пообещал Кольцов. — Подыщем.

— В очередной церкви? — насупился отец Анемподист. — При обыске?

— Нет, конечно, — без обиды ответил Кольцов. — Понимаю вас. Но не переносите свою обиду на все наше ведомство. Не будь его, поверьте, в стране творился бы хаос и повальные грабежи.

— Уже творятся. На Кубани люди восстали. В Тамбове тоже. В Кронштадте…

— Вы хорошо осведомлены.

— Так ведь в одном ковчеге плывем. А море штормит, и не видно берега.

— После такой войны трудно было бы сразу ждать полного штиля — прибегну к вашему сравнению. Это как бросить в воду камень. Взбурлит вода, а потом еще долго колышется, пока успокоится. Да ведь уже и успокаивается. Верно, и вы это замечаете?

— Мы — нет. Даже наоборот. И, похоже, скоро еще хуже будет.

Кольцов промолчал. Он не стал спорить. Понимал: обида, нанесенная патриарху комиссаром Хрусталевым, не скоро загладится. И загладится ли?

Они попрощались. Кольцов по мирской привычке, или скорее всего по забывчивости, протянул руку отцу Анемподисту для рукопожатия, и тот неожиданно принял ее.

— Вы показались мне порядочным человеком, — пожимая руку Кольцова, сказал он. — Если бы таких, как вы, было бы побольше, еще на что-то светлое можно было бы надеяться.

— Спасибо на добром слове, отец Анемподист, — сказал Кольцов и затем добавил: — А я верю… нет, я абсолютно убежден, что честных и порядочных людей на нашей земле все же большинство. И я не сомневаюсь, рано или поздно мы одолеем этих хрусталевых.

Отец Анемподист перевел взгляд на Ивана Игнатьевича:

— Прощайте и вы, отец Иоанн. Рад нашему такому необычному знакомству. Буду вспоминать и молиться за вас.

Они уходили. Прежде чем свернуть за угол, Кольцов обернулся и увидел все еще стоящую вдали одинокую фигурку отца Анемподиста. Заметив, что Кольцов обернулся, священник послал им вслед свое благословение.

Глава седьмая

На следующий день Гольдман показал Кольцову его собственный кабинет. Скромная комнатка располагалась на первом этаже одного из самых старых домов Лубянки среди сложного лабиринта нескольких зданий ВЧК.

Кольцов критически осмотрелся: комнатка за ненадобностью давно пустовала или служила какому-то начальству для временного пребывания — пока приводили в порядок новый кабинет в одном из основных зданий. Здесь все было старое: старый, заляпанный чернильными пятнами канцелярский стол, дешевенькие стулья для хозяина кабинета и двух его посетителей — больше посетителей здесь не предполагалось. И еще примитивная вешалка у самой двери. Даже телефона здесь не было: не полагается или не успели поставить. И еще в полстены за его спиной висела большущая карта «Российских императорских железных дорог».

— Ну, а это еще зачем? — указав на карту, Кольцов насмешливо посмотрел на Гольдмана.

— Как это «зачем»? Я тебя, Паша, хорошо знаю. На одном месте долго не усидишь. Понадобится тебе, к примеру, в Омск, Томск или в какую-нибудь Голозадовку. Глянул на карту — и уже знаешь, ходят ли туда поезда, сколько туда верст, как долго ехать. И вообще! — даже слегка рассердился Гольдман: — Зайди к любому начальнику, у каждого на стене что-нибудь висит, какая-нибудь фитюлька. А у тебя, чувствуешь, вся Россия за спиной! Какой масштаб личности!

— Чувствую! Очковтирательство. Афера. Сегодня, к примеру, личность будет добывать обычный поповский крест для Ивана Игнатьевича, потом попытается что-то выпросить для типографии, хотя бы килограммов пятьдесят белой мелованной бумаги, потом… потом будет сочинять текст листовки, которая пойдет начальству на утверждение. А начальство не сразу ее утвердит, а заставит десять раз ее переписать, и не потому что она плохо написана, нет. А лишь для того, чтобы доказать личности, что она пока никакая не личность. Без всяких объяснений. А ты, Исаак Абрамыч, о масштабе личности! Словом, сними, к свиньям, эту карту и повесь что-нибудь скромнее, какие-нибудь цветочки.

— Цветы не положено, — не согласился Гольдман. — Вождей мировой революции можно. Только у нас на складе никого нет. Прислали шесть Карлов Марксов, тут же расхватали.

— Ну, любой какой-нибудь повесь. Менделеева, Шерлока Холмса. На крайность, даже Навуходоносора.

— Тут такое дело, Паша, — замялся Гольдман, чувствуя, что Кольцов настойчиво и упрямо отвергает карту. — Я говорю, тут не все так просто. Портреты, понимаешь, маленькие, а стена большая.

— Ну, и в чем проблема?

— Не то что бы проблема, — жевал слова Гольдман и наконец решился: — Тут, понимаешь, кусок стены изуродованный. Был вмурован сейф, его выломали, а стену… ну, не успели. А Герсон получил нагоняй от Феликса Эдмундовича: чтоб сегодня же, приказал, у Кольцова был кабинет.

— С этого бы и начинал, — понял затруднение Гольдмана Кольцов. — Ладно! Пусть висит!

— А про крест ты чего вспоминал? — у Гольдмана отлегло от сердца и он решил поговорить с Кольцовым просто ни о чем.

— Не мне. Гостю нашему. Он у нас теперь иерей, их словами: священник, — пояснил Кольцов. — Кстати, можешь у него исповедаться. Все грехи по знакомству отпустит.

— У меня для этого Фрида Марковна есть. Я ей иногда исповедуюсь. Тоже отпускает, — и затем Гольдман поинтересовался: — А не подскажешь, какой крест ему нужен?

— Слушай, ты начинаешь деградировать. Я тебе рассказываю: нашему гостю присвоили звание. Как бы тебе это объяснить: не самое высокое в их православных войсках, но все же офицерское. Был дьякон, это что-то вроде сержанта. А теперь ему офицерское — иерей. И нужен соответствующий званию крест. А у патриарха ничего такого не нашлось. Я пообещал достать.

— Ну, и в чем дело! — удивился Гольдман. — Через пару часов у него будет крест. Кстати, а какой нужен: золотой, серебряный?

— Лучше всего хороший медный. Дорога у него предстоит дальняя. За золотой или серебряный и убить могут, — пояснил Кольцов и спросил: — А где ты его достанешь?

— Секрет фирмы.

— Не вздумай только, пожалуйста, в каком-нибудь храме реквизировать.

— Ты плохо обо мне думаешь, Паша. Зачем мне грабить, если уже есть награбленное. В Гохране, у Юровского.

— Юровский что, все еще в Гохране?

— А куда он денется?

— Должен бы повеситься. Детей ведь расстреливал.

— Вот тут ты, Паша, положим, не совсем прав. Я тоже не люблю Юровского за его паскудный характер. Но закавыка в другом: дети-то царские.

— Дети, они дети и есть. Чьи бы они ни были. Они еще не успели ни перед кем ничем провиниться.

— Рассуждаешь, как гувернантка. Выросли бы — натворили дел. Нет, Паша, тут я не на твоей стороне.

— Ну, и ладно. Хорошо, что тебе столько власти не дадено, как тому же Юровскому Ты бы, возможно, еще больше чего натворил.

Гольдман заметил, что Кольцов нахмурился, замолчал.

— Ну, чего ты! — примирительно сказал он. — Юровский сам за свои грехи и ответит. Если есть Бог — перед ним. А нет — перед людьми. Люди ничего не забывают.

Кольцов продолжал молчать. Гольдман немного потоптался в кабинете, подошел к карте, отогнул край. Кольцов заметил под нею неглубокую, но грубо развороченную нишу.

— Знаешь, если тебе эта карта не по душе, я тут, в кабинете у Ходжакова, приметил большой портрет Льва Давыдовича Троцкого. Он, пожалуй, это безобразие прикроет, — попытался примириться Гольдман с Кольцовым: — Я у него сегодня же этот портрет выменяю.

— Не трожь карту! — сухо сказал Кольцов.

— Хотел как лучше.

— Не надо как лучше.

— Ну, как знаешь. Так я пошел, — Гольдман дошел до двери, обернулся: — Так я это… пошел добывать тебе крест.

— Зачем тебе самому идти? Бушкина отправь, — подобрел Кольцов. — Он этот Гохран вдоль и поперек знает. Их со Старцевым там конспирации учили. Это когда их в Париж командировали.

— Бушкина я отправил в Мытищи.

— Зачем?

— Все хочешь знать? В моей хозяйственной работе тоже кое-какие секреты водятся. Не могу разглашать.

— И не надо! Не больно хочется в ваши секреты вникать. Своих по горло, — Кольцов уселся за стол, положил на него локти. Неудобно. Пододвинул стул поближе. Снова уселся. Дотянулся до чернильницы, обнаружил возле нее перьевую ручку. Макнул перо в чернила. Пробуя перо, вывел на четвертушке бумаги красивым каллиграфическим почерком: «Милостивый господин…». Немного поразмышлял. Заметив, что Гольдман краем глаза из-за плеча наблюдает за его манипуляциями он снова обмакнул перо и размашисто продолжил: «…и товарищ Гольдман И.А. А не пошли бы вы к…»

Гольдман, прочитав написанное, понял, что Кольцов сменил гнев на милость.

— Хулиган! — улыбаясь, сказал он и поднялся: — Ухожу! Но совсем не туда, куда ты хотел меня послать.

И он ушел.

Когда Кольцов остался один, он снова повертелся на стуле, как бы утверждая себя на нем. Снова положил на стол локти и так в задумчивости застыл. На мгновенье подумал о том, что кончилась его молодость, кончилась боевая, опасная, но такая насыщенная событиями интересная жизнь. Теперь до конца своих дней он будет сидеть в этом или подобном кабинете, решать какие-то мелочные и бессмысленные дела, ссориться и спорить из-за них и время от времени с завистью поглядывать на карту с такими притягательными названиями «Севастополь», «Феодосия», «Херсон», «Каховка» или же малознакомыми, но оставшимися на слуху и ставшими мечтой — «Царицын», «Екатеринбург», «Омск», «Кронштадт». Там будут хлестать колючие ветры, носиться пронзительные метели, бушевать ливневые дожди… Там будет жизнь!

А здесь, в тесной коморке — сиротливое одиночество и тихое умирание.

Разложив на столе чистые листы бумаги, он снова потянулся к ручке и, немного помедлив, вывел:

«Рабочим и крестьянам!..»

Затем вычеркнул «и», вместо нее поставил запятую и продолжил:

«… и всем, кто независимо от причин, покинул свою Родину — Россию! Дорогие товарищи…».

Потом он подумал о том, что далеко не всех их можно назвать товарищами. Да и вернуться домой, в Россию, он собирается звать не только товарищей, не только тех, кто сочувствует новой власти, а всех, кто оказался на чужбине и понял, что жить там не сможет, но и возвращаться домой боится. Слишком хорошо поработала белогвардейская пропаганда и сумела вселить в их души страх. Он же хочет позвать вернуться домой всех, кто считает Россию своей Родиной и не мыслит без нее своей жизни.

Он вычеркнул слово «товарищи» и поверх него написал «земляки».

Прежде чем начать писать текст, он долго ходил по своему крошечному кабинету.

Кто-то распахнул его дверь и удивленно уставился на него:

— А Сидоровский? Где Сидоровский?

— Не знаю, — пожал плечами Кольцов. — Должно быть, его переселили в другой кабинет.

— А коробку с «домино» он тут, случайно, не забыл?

— Не видел.

— Если обнаружите, передайте их Маслову. Собственно, Маслов это я и есть.

— Обещаю. Обязательно верну.

Дверь захлопнулась.

Кольцов снова сел за стол, обмакнул перо в чернила и еще долго держал его занесенным над листом бумаги. Затем стал решительно писать:

«Окончилась Гражданская война и на всей территории России прочно и навсегда установилась рабоче-крестьянская власть. Тысячи и тысячи российских граждан, не являющиеся убежденными классовыми врагами пролетарской власти, в силу самых разных причин оказались на чужбине.

Настало время изменить отношение ко всем, вынужденно оказавшимся в изгнании…»

Он снова походил по кабинету и, не присаживаясь, навис над частично исписанным листком и торопливо продолжил:

«В настоящее время, когда Советская Россия приступает к строительству новой хозяйственной жизни, везде, во всех отраслях производства, в городе и в деревне нужны ваши руки!..».

Текст листовки давался Кольцову мучительно трудно. Он снова ходил по кругу вокруг стола, с трудом изобретая убедительные слова об амнистии.

«Собственно, а чего тут придумывать? — успокаивал он сам себя. — Нужно просто довести до читающего листовку человека главную мысль о том, что Советское правительство объявляет амнистию всем гражданам. Всем, без исключения. Виноватым и невиновным. Всем, кто после перенесенных испытаний искренне стремится в Россию. Если, конечно, они твердо решили включиться в строительство новой жизни».

Но тут же его одолели сомнения:

«Это, все же, только слова. А нужны гарантии. Причем самого высокого, правительственного, уровня. Скажем: ВЦИКа. Только такой гарантии люди могут поверить. Но такой гарантии у них пока нет. Даже Дзержинский засомневался, возьмет ли ВЦИК на себя такие обязательства… Если же таких гарантий не будет, стоит ли ввязываться в это предприятие? Чтобы не выглядеть потом козлом, который ведет стадо на бойню».

И он решительно написал:

«ВЦИК заранее объявляет, что никто, подчеркиваем, никто, добровольно вернувшийся на Родину, не будет подвергнут репрессиям».

Кольцов решил: если эти строки о гарантиях ВЦИКа будут каким-то способом из листовки изъяты, это станет сигналом ему сворачивать свою самодеятельную публицистическую деятельность и любым способом избегать ее. Он хорошо помнил Зотова. Таких, как он, не единицы. Они в своей злобе могут свободно пустить «под тройки» состав тех, кто вернется, поверив листовкам.

Кольцов еще несколько раз возвращался к своему сочинению, вычеркивал какие-то слова, дописывал другие.

Во второй половине дня он отдал все им написанное, тщательно отредактированное и выверенное машинисткам и уже отпечатанный текст отнес помощнику Дзержинского Герсону.

— Пусть Феликс Эдмундович ознакомится. Если у него не будет никаких замечаний, он обещал подписать это во ВЦИКе. Лучше, если подпишет сам Ленин.

— Вы многого хотите, Павел Андреевич! Ленин у нас один, а важных дел — горы. Может быть, Троцкий? Амнистия бывшим белогвардейцам — это все же по его ведомству.

— Нет-нет! Ленин! — настойчиво попросил Кольцов.

Герсон бегло прочитал текст, поднял глаза на Кольцова:

— Сами сочинили?

— А что? Плохо?

— Наоборот. Вы — прирожденный публицист. Все убедительно, ни одного лишнего слова.

— Спасибо за поддержку.

— Думаю, Ленин согласится с Феликсом Эдмундовичем.

Кольцов ушел.

Вторую половину дня он посвятил поискам типографии. После самоликвидации Южного фронта Фрунзе за ненадобностью отправил ее в Москву и, в конечном счете, она оказалась на Лубянке. Но ни в хозуправлении, где, по идее, она должна была находиться, ни в других отделах о ней никто ничего внятно не говорил. Везде, к кому бы Кольцов ни обращался, ему отвечали:

— Слышали. Но где она сейчас, не знаем.

Наверняка, что-то о ней знал Дзержинский, но он едва ли не с утра уехал по делам, и Герсон не знал, вернется ли он вечером на Лубянку или сразу же уедет домой.

По поручению Дзержинского, типографию принимал у представителей Южного фронта бывший начальник ХОЗУ Кашерников, но его вскоре откомандировали по каким-то делам в Швецию. И так получалось, что прояснить судьбу типографии может только Дзержинский

Герсон, которому Кольцов уже порядком намозолил глаза, вдруг что-то вспомнил:

— А в нашей типографии ВЧК вы не наводили справки? Может, они что-то знают?

В самом деле, почему он сразу же не подумал о печатниках ВЧК? Они просто могли присоединить ее к своей типографии или отдать кому-то за ненадобностью.

Но выяснилось, что типография ВЧК находится едва ли не на самой окраине Москвы, в районе Ходынского поля. Быстро туда съездить не удастся, и Кольцов перенес поиски следов типографии на следующее утро.

Уставший и злой после бессмысленных хождений по кабинетам и впустую потраченного времени, он возвращался по внутреннему двору Лубянки к себе в кабинет.

— Боже мой! Павел Андреевич? — услышал он за спиной чей-то голос.

Обернулся и увидел своего давнего знакомого, портного спецателье Беню Разумовича.

— Нет, подумать только! Вы четыре дня здесь. Нет, таки пять. И мы ни разу не встретились. Кого не хочешь видеть, так видишь пять раз на дню, а кого хочешь — так нет. К слову сказать, вы получили от меня небольшой презент? Простынки, пододеяльники, полотенца, носовые платки?

— Да, я вам очень благодарен.

— Вот! Это то самое главное для мужчины, который уже намерен жениться.

— Кто? — удивился Кольцов.

— Но мне сказали, что вы получили квартиру? Или это неправда?

— Получил, — согласился Кольцов.

— Тогда, возможно, меня обманули, что вы все еще не женаты?

— И это правда.

— Так слушайте меня внимательно. Вы уже в том возрасте, когда надо жениться. Возможно, вы тянули бы с этим, если бы у вас не было приданого. Но, слава богу, оно у вас есть. И квартира тоже. Попомните мое слово, к осени вы уже будете очень счастливы. Вы поняли мой намек?.. Кстати, я вас очень часто вспоминаю. И Фрида тоже.

— Ну, как там, в Париже, ваши братья? Надеюсь, они процветают? — Кольцов перевел разговор в другую плоскость.

— Какой еврей скажет вам, что он процветает? И знаете почему? Сколько бы денег у еврея ни было, он всегда думает, что у соседа их больше. И это очень портит настроение, — Беня наклонился к Кольцову и, перейдя на полушепот, сказал: — Надеюсь, это останется между нами.

— Не сомневайтесь, — успокоил его Кольцов.

— И еще по секрету. Я получил от Натана письмо. Его привез какой-то француз. Но он не пожелал мне представиться и бросил его в почтовый ящик. Знаете, такое толстое письмо, что оно с трудом пролезло в ящик. Честно скажу, я подумал, что брат решил поделиться со мною долярами. Но там были только фотографии, двадцать восемь штук: Натан и Исаак, их жены и дети, сваты и сватьи и их дети, и их внуки, пусть все они живут до ста лет! Нет, вы мне скажите, разве нельзя было положить между фотографиями хоть немного доляров?

— Ну, и зачем они вам? — спросил Кольцов.

— Вот! Они, наверное, подумали так же, как и вы. Зачем? Но я тоже хочу, как всякий приличный человек, хотя бы один раз в неделю сходить в Торгсин.

— Может, у них не было такой возможности. Это все же контрабанда!

— Да, конечно! Когда не хочешь что-то отдать, всегда можно найти накой-нибудь закон. «Контрабанда!» — и, продолжая все тем же сварливым голосом, Беня спросил: — Мне сказали, вы теперь у нас?

— Да. Надеюсь, временно.

— И что за дело вам определили?

— Тупое и бессмысленное: искать то, чего здесь нет.

— Здесь есть все, только надо уметь искать, — уверенно сказал Беня и спросил: — Так все же, что вы ищете?

— Типографию. Там печатный станок, шрифты, краски, бумага, словом, все необходимое для печатанья агитлистовок.

— Вам это нужно? Я бы вас понял, если на нем можно было печатать деньги, — сказал Беня Разумович. — Нет, ничего подобного я не видел.

Кольцов решил больше не тратить время попусту, откланялся и пошел дальше. Он уже пересек двор и хотел войти в здание, когда его догнал запыхавшийся портной.

— Павел Андреевич, постойте. Вы сказали: бумага.

— Какая бумага? Я говорил о печатном станке, о типографии.

— Нет-нет! Вы сказали: бумага.

— Ну, допустим, я так сказал.

— Не знаю, может, это наведет вас на какую-то мысль, но вон в той пристроечке стоят какие-то ящики. Но дело не в этом. Там еще лежит большой рулон бумаги. Мы ею потихоньку пользуемся, если надо кого-то культурно обслужить и что-то, как в прежние времена, аккуратно завернуть. Слушайте, до чего мы дожили! Соленую рибу вам дают прямо в руки, крупу насыпают в фуражку.

— Где эта бумага?

— Идемте.

Они вновь прошли в другой конец двора. Это были замусоренные задворки большого учреждения, куда, как водится, сносят и свозят все ненужное, но которым в трудную минуту еще надеются воспользоваться. А потом забывают.

Иными словами, это была обычная свалка местного значения.

Пристройка к сараю походила на большую собачью будку. Дверь была не заперта. Точнее, она была прикрыта, и через одну из двух петель, на которых должен был висеть замок, продета веревка с дощечкой, на которой красовалась сургучная печать. Этот «медальон» существовал сам по себе и к двери имел косвенное отношение.

Беня по-хозяйски распахнул ворота. Первое, что Кольцов увидел в сумерках сарайчика: большой рулон типографской бумаги. Дальше у стены стояли в ряд три деревянных ящика: большой и два поменьше. Кольцов поискал глазами какой-нибудь кусок железа, которым можно было приподнять доски и узнать, что в ящике.

Не найдя ничего подходящего, он поднял булыжник и с его помощью проломил пару досок и затем запустил в ящик руку. Он долго там что-то ощупывал.

Беня напряженно ждал.

— Она! — наконец выдохнул Кольцов. — Типография.

— Странно! — удивился Беня. — Вы, конечно, уже ходили по городу. Заметили, все афишные тумбы, все телеграфные столбы, даже заборы и стены домом обклеены различными объявлениями. Продают, покупают, ищут работу, женятся, лечат от всех болезней, изгоняют бесов и снимают порчу. Печатный станок, работающий круглосуточно, — это мильоны. А этот валяется на свалке. Нет, это не укладывается в моей голове.

— Может, случайно потеряли? Забыли, — предположил Кольцов.

— Забыли, — хмыкнул Беня. — Мильйонеры!

Типографию, и верно, почти забыли. Когда Фрунзе за ненадобностью отправил ее из Мелитополя в Москву, в ВЧК была своя хорошая типография, и ее мощности вполне хватало. Подаренную Фрунзе решили спрятать до лучших времен. И постепенно за чередой бесконечного количества дел о ней забыли. Дзержинский был один из немногих, кто все еще помнил о ней

Обрадованный этой находкой, Кольцов поднялся к Герсону и рассказал ему о своей находке. Но это было лишь полдела. Нужны были печатники, нужен был метранпаж. Чтобы до конца завершить все дела с типографией, надо было все же уже сегодня ехать на Ходынку. Кольцов надеялся с кем-то там договориться, кого-то перевербовать и, если с этим ничего не получится, разместить у них свой заказ на первую партию листовок. Герсон поддержал его и даже предложил для поездки на Ходынку автомобиль.

Все оказалось проще простого. Бывших печатников фронтовой типографии вместе с метранпажем не уволили. По распоряжению Дзержинского их оставили в типографии ВЧК. Кольцов познакомился со всеми шестью работниками бывшей фронтовой типографии и с метранпажем, пожилым подслеповатым человеком с интеллигентной бородкой клинышком. До Гражданской войны Александр Иванович Фадеев работал курьером у знаменитого книгоиздателя Сытина, повзрослев, стал работать в типографии и одновременно помогал большевикам-подпольщикам, печатал прокламации, воззвания. А в семнадцатом он оставил сытинскую типографию, но не оставил профессию. Его талант печатника оказался очень востребованным революцией.

Кольцов задал им один короткий вопрос:

— Когда?

— Когда надо? — спросил Фадеев.

— Завтра, — ответил Кольцов.

— Если так надо Советской власти, значит, типография начнет работать завтра, — и, подумав, он добавил: — Если, конечно, есть помещение?

Помещение было.

Домой Кольцов вернулся ночью. Его остановил у двери неожиданный шум, смех, голоса. «С кем это так веселится Иван Игнатьевич?» — подумал он и открыл дверь.

В гостиной помимо Ивана Игнатьевича был еще Бушкин и, полная неожиданность, Семен Красильников. Иван Игнатьевич ютился, как и прежде, в облюбованном уголке гостиной, но сейчас на равных со всеми сидел в своем черном облачении за столом, и на его груди медово поблескивал хорошо начищенный медный крест.

Красильников вскочил со стула и обнял Кольцова.

— И опять здравствуй, — весело сказал он.

— Почему — «опять»? — удивленно спросил Кольцов.

— Так ведь у нас с тобой, Паша, всю жизнь: то — здравствуй, то — прощай. Когда уже наша жизнь в тихую заводь завернет?

— Уже завернула, — хмуро сказал Кольцов и пожаловался: — Круто завернула. Тише заводи не бывает. Собачья конура, стол, стул. Сиди и вой! Хочешь, на луну, хочешь, на солнце. Полная свобода выбора. Кончилась моя бедовая жизнь, Семен! Стреножили меня! Все!

— Да что ты, дружаня! Что ты! Вспомни, из каких переделок выбирались! — Красильников ободряюще похлопал его по спине. — Мы с тобой, Паша, еще поскачем по воле! Еще потопчем ковыли!

— Ну, помиловались, и за дело! — сказал Бушкин и отправился на кухню. Следом за ним туда же отправился и Красильников.

И вскоре на столе появились чашки, ложки, хлеб, кольцо колбасы, с десяток уже очищенных тараней — словом, все, что нашлось в пока еще не до конца обжитой квартире Кольцова.

Потом в дверь снова постучали. Бушкин пошел открывать и вернулся в гостиную с Гольдманом.

— Пьянствуете? — оглядев стол, строго спросил Гольдман.

— Ну, положим, собрались отметить, — с нарочитой дерзостью в голосе сказал Красильников. — А что?

— А то, что велено поломать вашу трапезу!

— Это уже невозможно, потому что стрелки манометра подошли к красной черте. Могут подорваться крышки котлов, — сказал Красильников.

— Запретить не имею полномочий. Но хозяина забираю.

— Не получится.

— У меня — нет. У Феликса Эдмундовича получится, — Гольдман оглядел компанию, остановил взгляд на Кольцове. — Тебя, Паша, ждет Дзержинский.

— Это что? Такая у тебя иезуитская шутка?

— Если это шутка, то не моя, а Герсона. Он разыскивал тебя по всему Управлению. Я по дури на него налетел. Дальнейшее, надеюсь, тебе не нужно рассказывать.

Уже одетый, Кольцов заглянул в гостиную, оглядел приунывших товарищей.

— Все, как и сказал: посадили меня на цепь. Единственное утешение: цепь пока еще длинная.

Дзержинский извинился, что был вынужден потревожить его в столь позднее время. И положил перед Кольцовым его же отпечатанную на машинке листовку.

— Владимир Ильич ознакомился. Никаких возражений.

— Я не вижу его подписи.

— Павел Андреевич! Я привык доверять Ленину на слово, — жестко сказал Дзержинский. — И вам советую.

Герсон внес в кабинет поднос с двумя стаканами чая и с горсткой бубликов. Поставил поднос на приставной столик.

— Пожалуйста! — Дзержинский пригласил Кольцова к чаю и, выждав, когда он возьмет стакан, сам тоже обхватил обжигающий стакан двумя ладонями, стал греть руки.

— Мне текст листовки тоже понравился. Строго, лаконично, убедительно. Никаких расшаркиваний и никаких обещаний, — и тут же коротко спросил: — Разобрались с типографией?

— Сегодня ночью и завтра утром они полностью установят все оборудование. Завтра к вечеру сделают первые пробные оттиски. Если все будет нормально, за ночь отпечатают несколько тысяч. Я ориентировал их тысячи на три.

— Я думаю, пока достаточно и тысячи экземпляров, — сказал Дзержинский. — Дело и в весе и в габаритах. Проверим надежность эстафеты, тогда будем лучше знать, как действовать. Кстати, там, в Галлиполи, надо бы выяснить, налажена ли у них связь с Чаталджи? Туда бы для начала хоть сотню листовок забросить… Кстати, вы уже продумали, кто отправится в Турцию с этим вашим попом?

— Насколько помню, мы об этом уже говорили, — сказал Кольцов. — Вы назвали тогда Красильникова.

— Не возражаете?

— Наоборот. Я давно его знаю и всячески рекомендую. Неторопливый, вдумчивый.

— На этом и решим. Я тоже, как и вы, боюсь молодых, быстрых, решительных и смелых. Пусть подрастают, набираются опыта.

Помолчали. С хрустом ломали сухие бублики, грели руки об остывающие стаканы.

— Когда? — спросил Кольцов.

— Мне сообщили, что болгары скоро будут в Одессе. Стало быть, дня через три-четыре Красильников вместе с попом должен быть в Одессе, — Дзержинский, не донеся стакан до рта, вдруг поставил его на столик, поднял вопрошающий взгляд на Кольцова: — Прошлый раз, когда я назвал вам кандидатуру Красильникова, мне показалось, вы отнеслись к этой идее неодобрительно. Или я ошибся?

— Нет, не ошиблись. Слишком много ему за жизнь досталось. Дети выросли. Трое. А он их почти и не видел.

— Почему же вы изменили свой взгляд?

— Многих перебрал в голове, а никого лучше Красильникова не вспомнил.

— А может, еще подумаем? — спросил Дзержинский. — День-два у нас пока есть. Я ведь понимаю вас. Ваш старый товарищ. Всю войну вместе прошли. Выжили. Трое детей — не последний аргумент. Ведь случись что: погибнет, вы себе этого не простите.

— Давайте больше не будем об этом, — нахмурился Кольцов. — Вы все правильно понимаете. Он, конечно, тоже может погибнуть. Но уж дешево свою жизнь не отдаст. И все же я надеюсь, что смерть обойдет его стороной. Потому и согласился.

Они долго сидели молча

Кончился керосин в большой лампе. Герсон внес подсвечник с несколькими весело горящими свечами.

— И чтоб закончить этот разговор. — вдруг решительно сказал Дзержинский. — Война еще тлеет. И люди попрежнему гибнут. И всех их жалко. Но мы не можем не рисковать. Вынуждены. Иначе погубим то дело, которое добыли, в том числе и миллионами смертей.

Следующие сутки ушли на сборы. Кольцов с полудня просидел в типографии. Долго что-то не ладилось. Но в конце концов далеко за полночь листовки были отпечатаны.

Бушкину как знатоку театральных перевоплощений было поручено экипировать Красильникова под подстарковатого дядьку-крестьянина.

Из растолстевшей от подарков торбы Ивана Игнатьевича Бушкин извлек всю старую его одежду, ту самую, в которой тот прибыл недавно в Одессу.

Переодевая Красильникова в поношенные домотканые одежды, Бушкин откровенно радовался и даже немного завидовал Красильникову, которому предстояло выступить в таком грандиозном спектакле. А когда стал надевать на его ноги постолы, откровенно расхохотался.

— Ты, Алексеевич, мог бы самого графа Льва Николаевича Толстого в синематографе сыграть. Ну, просто не отличишь. Только бы бороду отрастил для полного сходства.

Красильников пообещал больше до возвращения из Турции не бриться.

Даже Иван Игнатьевич, придирчиво оглядев принаряженного в его старье Красильникова, сдержанно улыбнулся и похвалил:

— У нас в селе… ета… дед Ерофей пастушит. Тожа так-то глядится.

А через три дня Герсон сообщил Кольцову, что получено сообщение от Деремешко: болгарские товарищи скоро будут в Одессе.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава первая

По пятницам правоверные мусульмане не работают. Этот день они целиком посвящают молитвам. Торговать в этот день запрещает Коран. Этот порядок действует во всей Турции, кроме разве что Галлиполи.

С тех самых пор, как на полуострове французы поселили русских солдат, в жизни местных жителей произошли некоторые перемены, главным образом, в их извечном укладе.

По пятницам на Центральной площади городка стал собираться большой базар, куда съезжались жители окрестных сел. Они везли сюда все, что имело хоть какую-то цену. Особым спросом пользовались продукты питания. Здесь можно было купить картофель и лук, мясо и муку, фрукты, мед, различные восточные сладости, сушеные душистые травы и специи.

А какие здесь выстраивались рыбные ряды! Выловленная всего лишь несколько часов назад рыба и всякая морская живность еще билась и трепыхалась в лотках, переливалась на солнце всеми цветами, но главным образом серебром и золотом.

Небольшой, сонный по будним дням, городок Галлиполи по пятницам становился шумным и многолюдным, и приобретал слегка праздничный вид. В пестрой толпе торговцев, покупателей и просто ротозеев мелькали темнолицые зуавы и французские офицеры в одинаковых песочного цвета одеждах.

Русские солдаты появлялись здесь довольно поздно, после утреннего построения. Поначалу, едва ли не на рассвете, здесь бродили всего лишь несколько человек, которых в виде поощрения офицеры отпускали в увольнение. Самовольщиков строго наказывали.

Но с каждым базарным днем русских солдат становилось все больше. Они тайно уходили сюда из лагеря не ради веселых приключений, а всего лишь для того, чтобы хоть чем-то отовариться и что-то принести к обеду товарищам: десяток картофелин, пшеничную лепешку или пару рыбешек.

В базарной толпе звучала турецкая, румынская, греческая, болгарская, французская и, наряду с русской, почти забытая в России, но, словно расконсервированная здесь, стародавняя русская речь. Степенные бородатые мужики в стеганых домотканых бешметах и кафтанах, стоя в телегах, груженных свежей рыбой, переговариваясь между собой, делились свежими новостями:

— Як живете-можете, некрасовцы?

— А пошто нам? Живем, хлеб жуем, табак не пьем и в ус не дуем!

— Чутка была, ваший дьякон Иван Игнатьич в Москву подалси-от?

— Слава те Господи, возвернувся. Токмо, подався ен в Москву Иваном Игнатичем, а возвернувся отцом Иоанном. Гумагу свяченую од самого патриарха Тихона привез. И чеботы хромовы, одежку шелкову, хрест золоченный.

— Ну, и як ен? Подступный?

— А як узнаш. Доньдеже требы не правил. А так чудеса про Рассею баить. Царя, сказыват, в Рассее скинули.

— Как жа енто без царя? Хучь бы для порядку. Коню, и то кучер нужон. А Рассея — во-она кака! Без царя не обойдется. Хучь какой, хучь самый плохонькой царишко, а нужон!

— Бяда, бяда! Як же ж мы двести годов без царя живем?

— А султан? Той же самый царь, токмо шо турок.

— Я султану не молюсь. И без царя доньдеже обходився. Я почитай двести годов сам себе царь.

— Пуста твоя башка. И слова твои — глупство!

— Спасибочки! Встренулись.

Бородатые парни в длиннополых армяках и замысловатых картузах время от времени подходили к своим возам, зачерпывали бадейками рыбу и несли к весам, а там румянолицые молодицы в расшитых овчинных тулупах и шерстяных приталенных свитках отвешивали ее покупателям, принимали деньги. С турками говорили по-турецки, с болгарами — на болгарском, с греками — по-гречески.

Даже в России, в самой Богом забытой глубинке, уже не встретишь таких женщин и мужчин. А здесь, в Турции, сохранились, законсервировались. Спасли от забвения все извечно российское: и язык, и одежду, и веками сложившийся образ жизни, и вольнолюбивые нравы.

После утреннего построения Андрей Лагода наскоро перехватил вареной рыбы с хлебом, запил студеной водой. Торопился. Вечером ему рассказали, что едва ли не до полудня возле вахты стоял местный парень, из «некрасовцев», и всех проходящих мимо солдат спрашивал, не знает ли кто Лагоду. Все же нашелся один, который жил с ним в одной палатке.

— А зачем тебе Лагода? — спросил он.

— Бают, мы с им родня. Мой прадед с хутора Татарского — и тоже Лагода. Повидать ба! Все ж какой-никакой, а родич.

— Где ж его счас отыщешь! Приходи вечером.

— Не сумею. Вы передайте, завтра я на базаре буду яго выглядать.

Это было не в диковинку. Время от времени возле вахты появлялись люди, разыскивающие своих родственников. Все помнили недавний случай, когда мать отыскала здесь сына, и генерал Кутепов разрешил несчастной одинокой женщине увезти его с собой во Францию. И еще: князь Рылеев нашел в лагере двух своих сыновей и с разрешения Кутепова остался здесь с ними.

Лагода понял, его ищут, приглашают выйти на связь. Родственник с хутора Татарского — это пароль. Но кто он, этот человек? Стал выспрашивать, как он выглядит, этот разыскивающий его человек? Сказали: парень, как парень. Высокий, худощавый, загорелый — никаких особых примет. Верно, одет по-чудному. Так одеваются живущие в Турции русские. Но это тоже ничего Андрею не говорило. Догадаться, кто его разыскивает, он так и не смог. Оставалось только надеяться, что разыщут его. А для этого надо в каждый базарный день отпрашиваться в увольнительную. Что само по себе может навлечь на него подозрения. Но иного выхода не было.

Базар был в разгаре, когда на нем появился Лагода. В не слишком густой базарной толпе он время от времени замечал фланирующих среди людей русских солдат, но ему незнакомых. Здоровались взмахами рук и расходились.

Андрей всматривался в проходящих мимо него людей, выискивая в толпе молодых, деревенских, загорелых, Иных примет у него не было. Деревенские парни в основном толпились в рыбных рядах, возле своих телег. Он несколько раз прошелся мимо лузгающих семечки парней и бойких молодиц, сидящих на деревянных бадейках.

Дело близилось к полудню, народу на базаре все убывало. Побродив по базару еще с полчаса, Андрей стал постепенно сомневаться в пароле. Хутор Татарский большой. Может, кто-то и в самом деле разыскивает таким способом свою родню. Мало ли какие совпадения в жизни случаются. Могли бы придумать что-то позаковыристее. А то ходишь, как дурак, по базару, кого-то ищешь, а кого — и сам не знаешь. Бред какой-то! Может, уйти?

Но ведь был же тогда, давно, разговор с Менжинским о пароле? Не придумал же он все это? Только хутор какой-то другой назывался. Кажется, Томашевский. В конце концов, это еще можно было бы как-то понять. Но при чем здесь парень-«некрасовец»? Его он никак не мог привязать к этой «легенде».

Превозмогая легкий страх, Андрей все же решил еще немного походить по пустеющему базару и при этом зорко наблюдал за всем. Его больше всего привлекали почему-то рыбные ряды. Может, потому, что там в основном торговали российские крестьяне, которых называли «некрасовцами». А возможно, потому, что сам когда-то рыбачил и любил море, воду и степенных несуетных рыбаков. Они внушали ему какое-то спокойствие и доверие.

Проходя по рядам, он всматривался в блестящие на солнце серебряные слитки. Последним в этом ряду, чуть на отшибе, стоял возле своей рыбы дедок в старой домотканой одежде.

— Гляди, сынок! Рыба на любой вкус: сардина, скумбрия, горбыль.

Андрей коротко глянул на него, что-то знакомое привиделось сму в этом старике: фигура ли, голос? Да нет! Просто почудилось! Он искал глазами другого, а этого старца он лишь на мгновение удостоил своим вниманием.

— Такая не только здесь, она и в России ловится. В Черном море, к примеру.

Голос! Да, это он показался Андрею знакомым. Даже не голос, а та мягкая украинская округлость в букве «г» и едва заметная хрипотца, подозрительно ненастоящая. Не старческая, а «под старческую».

И все же ни облик, ни сам владелец знакомого голоса не приходил на память. Вероятно, случайность. Совпадение. Но с чьим голосом?

Андрей тронулся дальше.

— Напрасно уходите. Мне бы с вами хотелось малость о Феодосии потолковать.

«Феодосия?» Ну, конечно же! Вот откуда знаком ему этот голос! Семен Алексеевич Красильников! Это он! Но при чем здесь тот парень-«некрасовец»? Впрочем, какое это имеет теперь значение?

Пристально всматриваясь в стоящего неподалеку от него человека, Андрей с удивлением обнаружил, какие поразительные превращения может сотворить с человеком одежда, облысевшая заячья шапка и неухоженная небритость.

— Ну и ну! — только и вымолвил Андрей. Красильников подошел к Андрею, взял его за руку, отвел в сторонку, где стояли уже опустевшие телеги и кони доедали припасенное для них сено.

— Признал все же, — скупо улыбнулся Красильников.

— Не по душе мне эти ваши игры, — облегченно вздохнул Андрей. — Я и товарищу Менжинскому тогда сказал: не по мне это.

— Это — наживное, — успокоил его Красильников.

— А зачем тогда пароль? Увидели бы — окликнули.

— А как бы я смог вытащить тебя сюда из лагеря? В ваш лагерь мне не с руки. Глядишь, могу на кого-то из знакомых напороться. Их у меня немало в вашем лагере.

— У меня тоже не всегда сердце на месте, тоже ведь и там и там служил.

— У тебя все просто: в плен до большевиков попал, но сумел сбежать.

— Под этой легендой и живу, — сказал Андрей. — Что хочу вас еще спросить. Вы, случаем, пароль не перепутали? Мы с Менжинским о хуторе Томашевском договаривались.

— Я-то не перепутал. Это напарник мой. Он — местный. Я его послал тебя из лагеря выманить. Ну, он и сморозил насчет Татарского.

Они стояли посреди уже затихающего базара, разговаривали. Их обтекали люди, как вода камень. И ничего не было необычного в этой встрече двух людей: может, знакомые встретились, может, продавец с покупателем торгуются.

— Теперь — о деле, — уже строже, по-деловому, сказал Красильников. — Слушай меня внимательно. Подойдешь вон к той пустой телеге, сегодня я на ней хозяйную. Сзади из-под сена вытащишь два пакета с листовками. Сунешь за пазуху, должно, поместятся. Я на себе примерял. Старайся все делать незаметно. Стреляй глазами по сторонам, но не торопливо, вроде как базаром любуешься. Как их в лагере раскидать, подумай. И после затаись. Обязательно будут искать, кто мог в лагерь листовки принести. Всех, кого в городе видели, через сито просеют.

— Это я понимаю.

— Мало понимать, надо не вызывать подозрения.

— Постараюсь.

— Уж, пожалуйста, постарайся, — едва заметно улыбнулся Красильников. — Но не перестарайся. Это тоже грозит теми же последствиями.

Красильников незаметно посмотрел по сторонам:

— Сходи, забери листовки.

Андрей сделал все, как велел Красильников. И все же, разместив пакеты с листовками под мышками, почувствовал себя неуклюжим и толстым. Понял, что наблюдательный человек это может заметить, а то и поинтересоваться припрятанной ношей. Заподозрят, что несет в лагерь что-то съестное. Солдаты возвращались с базара, как правило, с какой-то добычей, тщательно ее скрывать было не принято.

Немного поразмыслив, Андрей потуже затянул поясной ремень и переложил один пакет за спину, а второй так и оставил под мышкой левой руки. Если руку держать в кармане, то и вовсе никто ни о чем не догадается.

После всех этих процедур он снова вернулся к Красильникову. Тот критически оглядел его, удовлетворенно сказал:

— Вроде нормально, — и затем спросил: — Кормят вас французы как?

— Заботятся, чтоб ненароком не растолстели, — усмехнулся Андрей.

— Мог бы дать тебе рыбы, сколько унесешь. Но подумал: не стоит. Такое богатство от голодных людей не скроешь. По рыбе и вычислят, что ты тоже бываешь на базаре. Ничего опасного, но под подозрение уже попадешь. Даже если ты удачливый, все равно работать станет труднее, — и что-то вспомнив, спросил: — Какие-либо связи у вас с лагерем в Чаталджи есть?

— Начальство в Константинополь ездит, может, и в Чаталджи наведывается. А солдат оттуда не встречал.

— Припрячь где-нибудь в укромном месте сотню-другую листовок. Вдруг возникнет какая-нибудь оказия, забрось их в Чаталджи.

— Скорее в Бизерту, если постараться, — с легкими сомнениями сказал Андрей. — У нас иногда останавливаются суда, идущие в Бизерту или же, наоборот, в Константинополь. Зачастую там наша команда. Надо будет постараться с кем-то из наших морячков дружбу завести.

— Это бы хорошо. Только вдруг не с тем задружишься?

— Согласен. Риск есть. В лагере больше двадцати тысяч человек. И у каждого два глаза и два уха. Но я не сказал: сделаю. Я сказал: постараюсь.

— Н-да, — сокрушенно вздохнул Красильников. — С Москвы все по-иному видится. Кажется, главное — достичь Галлиполи, а там оно — как комару ногу оторвать. А выходит, что в Галлиполи все только начинается.

Они какое-то время помолчали.

— Ну, что ж! — решительно сказал Красильников. — Вот и все наше свидание. Готов бы и час, и день с тобою говорить, да… — он развел руками.

— Скажите хоть, что там у нас? — попросил Лагода.

— Там? — он чуть задумался, улыбнулся. — Там — хорошо. Там — оркестры… Все наши приветы тебе передавали. И Кольцов, и Гольдман, и Бушкин… все-все…

— Мне-то долго здесь? — с грустью спросил Андрей.

— Не думаю. Если не летом, то осенью, — и, вспомнив, Красильников сказал: — Твоих там, в этой твоей Голой Пристани, известили. Они знают, что ты у белых.

— Спасибочки! Потом не отмоешься!

— Этого ты не опасайся. За это тебе, может, орден на грудь! — успокоил Лагоду Красильников.

— Очень уж домой охота, — вздохнул Андрей. — Силов никаких нету.

Глава вторая

План ухода армии из Галлиполи сохранялся в тайне. О нем знали только те немногие, кто присутствовал на первом совещании. К ним добавилось еще какое-то количество офицеров, которые принимали участие в подробной разработке будущего маршрута.

Мысль об авантюрном овладении Константинополем держали в уме только те немногие, кто присутствовал на самом первом совещании. Это был бы красивый и отчаянный шаг, который годился лишь для того, чтобы громко, на всю Европу заявить о неисполнении французами своих союзнических обязательств и попытками раздробить, обезоружить и ликвидировать Российскую армию. Что было бы потом, никто предсказать не мог. Поэтому ориентировались все же на вполне разумный и не столь эпатажный план — уходить в Болгарию.

Генерал Штейфон вскоре связался с высокопоставленными чиновниками Сербии и Болгарии и получил обещание принять у себя русскую армию.

Поскольку маршрут пролегал через греческую территорию, Штейфон вскоре заручился также поддержкой греческих военных властей, которые пообещали, что окажут русской армии всяческое содействие при ее передвижении по греческой территории. Греки брали на себя снабжение армии продовольствием, перевязочными материалами и опытными проводниками.

Тем временем несколько штабных офицеров были заняты рекогносцировкой будущего пути, определяли время продвижения и места привалов. Заранее намечали подразделения, которые примут на себя авангардную разведку в пути и арьергардное охранение войска.

По всем прикидкам, самым опасным для армии местом при ее уходе будет Болайирский перешеек, соединявший полуостров Галлиполи с материком. Это было самое узкое место и, как ни странно, самое неизученное. Дорога, по которой должны были пройти войска, пролегала неподалеку от берега, возле которого денно и нощно дежурили французские военные корабли — канонерка или миноносец.

Чтобы подготовить войска к внезапному выступлению и вместе с тем усыпить бдительность французов, было решено провести несколько маневров. Кроме того, Кутепов хотел проверить, насколько корпус после стольких месяцев лагерного существования все еще дисциплинирован, управляем и мобилен.

Первый раз решили устроить не ночные маневры, а всего лишь смотр каждого подразделения по отдельности — без боевой выкладки, но с коротким строевым маршем. Начинать решили в два часа ночи с расположенного на окраине города Александровского военного училища, которое уже здесь, в Галлиполи, было переименовано в Александровское имени генерала Алексеева военное училище.

Но непредвиденный случай сорвал этот план.

Вечером генерал Витковский пришел к Кутепову и сказал:

— Я только что велел генералу Курбатову отменить ночной смотр.

— В чем дело? — спросил Кутепов. Он знал, Витковский не сделал бы этого, не посоветовавшись с ним, если бы на то не было бы веских причин.

— Умер поручик Савицкий. Надобно похоронить его со всеми воинскими почестями. В нашем положении это важно прежде всего для живых.

— Да, конечно, — согласился Кутепов. — Надо проводить его достойно.

— Я отдал необходимые распоряжения, — сказал Витковский. Однако Кутепов заметил, что Витковский не собирался уходить.

— Что-то еще? — спросил он.

— По этому же поводу хочу с вами посоветоваться.

— Да, слушаю.

— Мы здесь, в Галлиполи, уже более четырех месяцев. Похоронили двадцать семь солдат и офицеров. Местные власти согласны навечно уступить нам часть территории кладбища. Этот кусочек турецкой земли навсегда останется русским.

— Да-да, все это хорошо! — нетерпеливо сказал Кутепов. Он знал медлительность Витковского, его манеру даже о самом пустячном деле докладывать тщательно, оснащая свой рассказ массой ненужных подробностей. — Но в чем суть ваших сомнений?

— Подпоручик Акатьев, имеющий наклонности к рисованию, обратился ко мне с предложением установить на кладбище памятник, дабы увековечить память всех почивших на этой чужой земле россиян, — Витковский развернул перед Кутеповым лист ватмана. — Вот его проект. Взгляните, Александр Павлович. Лично мне эта задумка очень по душе.

Кутепов долго рассматривал нарисованный на бумаге остроконечный каменный холм.

— Что сие означает? Что вас так привлекает в этом рисунке? — холодно спросил Кутепов.

— Мысль, Александр Павлович. Сия горка — некое подобие скифского кургана. Такие рукотворные курганы они воздвигали на местах великих битв, под которыми погребены воины. Ведь если взглянуть на нашу историю ретроспективно, то она восходит к самым древним нашим предкам — воинственным хлеборобам-скифам. И здесь, на земле, где мы сейчас находимся, тоже полегло немало наших пращуров, в том числе и недавние наши предки — казаки-запорожцы, умершие в турецком плену, и славяне, с боями пробивавшие себе путь «из варяг в греки».

— Ну, допустим, что вы с подпоручиком Акатьевым меня убедили. И как это будет осуществлено практически?

— Подпоручик предлагает воскресить обычай седой старины, когда каждый выживший в кровавой сече воин приносил в своем шлеме землю на могилу своих павших товарищей. И вырастал высокий курган. Так же предлагается поступить и в нашем случае. Пусть каждый воин принесет сюда хоть один камень, и здесь поднимется каменный холм. Он будет виден всем, кто будет проплывать по проливу.

Кутепов стал снова рассматривать рисунок и, как всегда, в минуты раздумья барабанил пальцами по столу.

— Груда камней. И все?.. Чего-то здесь еще недостает, чтобы это стало памятником. Какой-то мелочи, детали.

— У нас тоже возникло подобное ощущение, — сказал Витковский.

— «У нас» — это у кого?

— Прежде чем посоветоваться с вами, я этот рисунок показал кое-кому из генералов. Одобряют. А генерал Туркул тоже сказал, что замысел хороший, но бедновато выглядит. Он предложил вмуровать в этот курган большую мраморную доску, на которой поместить соответствующую надпись. Причем на нескольких языках — родных языках тех воинов, которые здесь погребены. На турецком, французском, греческом и, конечно, русском.

— Ну, вот! Это уже ближе к желаемому, — согласился Кутепов. — Надпись-то придумали?

— Вчерне. Набросок, — Витковский извлек из кармана мундира вчетверо сложенный листок, развернул его: — Тоже генерал Туркул предложил.

— Знаю, балуется пером. Даже что-то читал. Не граф Толстой, но все же… Читайте!

— «Упокой, Господи, души усопших! Первый корпус Русской Армии своим братьям — воинам в борьбе за Честь Родины, нашедшим вечный покой на чужбине в 1920–1921 годах».

— Это все?

— А что можно еще сказать? — смутился Витковский.

— Но вы ведь сами только что мне рассказывали о наших славных предках — запорожских казаках. Надобно бы и их помянуть.

— Надпись не окончательная. Мы над нею еще подумаем, — пообещал Витковский и, что-то дописав на листке, вновь положил его в карман мундира.

На следующий день хоронили поручика Савицкого. Гроб везли на лафете, в который были впряжены две небольшие гнедые лошадки, выменянные хозяйственниками у местных крестьян в окрестных селах. Сопровождал процессию духовой оркестр. После отпевания и завершения похорон протоиерей Миляновский оповестил всех, кто присутствовал на похоронах, о сооружении на кладбище памятника, и попросил каждого галлиполийца принести сюда, в обозначенное место, хотя бы по одному камню.

Несколько находчивых солдат насобирали тут же, за оградой кладбища камни и, пока еще протоиерей не ушел в свою палатку, принесли их и высыпали прямо в самом центре отведенного участка.

— С почином вас, братья! — сказал протоиерей и, осенив крестным знамением первые камни будущего памятника, добавил: — Пусть оставленный нами здесь, у берегов Дарданелл, памятный холм на долгие годы, может быть, на века, напоминает всем, посетившим эту скорбную юдоль, о почивших здесь русских героях.

Первыми в эту ночь, как намечалось еще несколько дней назад, до похорон Савицкого, подняли по тревоге александровцев. Почти голые курсанты грешными ангелами выскакивали из палаток и, придерживая в охапке свою одежду, мчались к тускло освещенному карбидными лампами плацу. Ухитрялись виртуозно, на ходу, одеваться. Сапоги натягивали уже в строю.

Но когда на плац вышел начальник училища генерал-майор Курбатов, почти все курсанты уже четко выстроились и «ели глазами» начальство.

Курбатов неторопливо вынул из кармана мундира часы и, поглядывая на секундную стрелку, давал время последним полусонным курсантам добежать до строя и одновременно привести себя в порядок. Лишь после этого коротко сказал:

— Благодарю. Успели.

Внезапно на плац въехали несколько всадников во французской форме. В неверном холодном карбидном свете Курбатов рассмотрел гостей. Это был комендант Галлиполийского гарнизона подполковник Томассен, его переводчик и два сопровождающих их темнолицых зуава. Французы спешились и стали удивленно рассматривать выстроившихся на плацу курсантов.

Видимо, кто-то уже успел сообщить Кутепову о нежданных гостях, потому что почти сразу же за ними на плацу появились Кутепов, Витковский и еще несколько штабных офицеров, в том числе и переводчик командующего корпусом полковник Комаров.

После того как они поздоровались, подполковник Томассен недружественным тоном спросил:

— Нельзя ли узнать, что здесь происходит?

— А что вас интересует? — удивленно посмотрел на Томассена Кутепов.

— Мне доложили, у вас здесь какой-то шум, голоса. В городе тоже заметили каких-то солдат. Я подумал, у вас что-то случилось.

— Подполковник, вы не первый год в армии и, вероятно, знаете, что для поддержания дисциплины и боеспособности армии в ней иногда даже ночью проводятся учения, боевые тревоги, смотры. Вот такой ночной смотр мы и проводим сегодня.

— Во-первых, вы были обязаны известить об этом коменданта города, то есть меня.

— Ну, а во-вторых?

— Я вас уже информировал о том, что мое руководство не считает вас больше армией. И, стало быть, вы не имеете права без моего разрешения проводить на территории вверенного мне гарнизона какие бы то ни было учения или смотры, — все так же жестко произнес Томассен.

— Я тоже могу повторить то, что уже однажды вам сказал. Что думает ваше командование о моей деятельности как командующего корпусом, меня мало интересует. Я подчиняюсь своему командованию. Генерал Врангель считает, что наша армия, как и любая другая, должна находиться в постоянной боевой готовности. Для этого я и провожу сегодня ночной смотр.

— Я все думаю, откуда у вас, русских, столько спеси, — рассердился Томассен. — Проиграли войну, находитесь на чужой территории, причем, отмечу между прочим: на чужом иждивении. Что дает вам право так себя вести?

— Достоинство, господин подполковник. Это то немногое, что у нас еще осталось и что пока мы никому не позволяем растоптать. И Российская армия, которую рассчитываем сохранить.

— Ну, и кому она теперь нужна? Вы, кажется, собираетесь уйти? Но даже для этого вам придется просить у нас разрешение.

— О чем вы? — спросил Кутепов и подумал о том, что Томассен либо блефует, либо намерение россиян каким-то способом стало известно французам.

Впрочем, эта загадка тут же разрешилась.

— Болгарское правительство известило нас, что в ответ на вашу просьбу оно готово предоставить вам для временного пребывания свою территорию. Ну, уйдете. И что? Только продлите агонию. Воевать вы уже не сможете. Большевики с каждым днем становятся все сильнее. Забудьте о реванше! Они сметут вас еще там, на бывшей вашей границе.

Разговор был мерзкий, отвратительный. Но, к сожалению, и Кутепову самому иногда ночью приходило в голову нечто подобное. Но он тут же пытался отбросить подобные мысли прочь.

— Я так понимаю: мы с вами ни до чего не договоримся, — сухо сказал Томассен.

— В таком тоне — никогда.

— Но зачем вам все это? — Томассен указал глазами на строй курсантов, которые не без интереса наблюдали за спорящими. Многие из курсантов в совершенстве знали французский и хорошо вникали в суть перебранки. — Вы воруете у них лучшие годы, вы воруете у них будущее. Молодость — это время, когда молодежь ищет и находит себя в этом мире. Вы отбираете у них эту возможность. И потом, эти лишения, холод! Эти палатки! Зачем им все это?

— В той стране, откуда мы ушли, у них не было бы будущего. Ради того, чтобы вернуть себе эту страну, в которой они смогут найти себя, они готовы переносить лишения.

— Вы их спросили?

— Бесспорно. Они думают так же, как и мы, их командиры. Мы вернемся в Россию и подарим им то будущее, какого они заслуживают.

— У вас обширные планы! — язвительно сказал Томассен.

— Сэ ля ви! Так, кажется, утешают себя французы?

Витковский с удовольствием слушал этот разговор. Он нравился ему не глубиной содержания, не оригинальностью мыслей — обычная перепалка двух рассерженных мужчин. Он нравился Витковскому единственным: его продолжительностью. Он готов был бы слушать его до утра. Но, по его прикидкам, возможно, хватило бы еще часов трех-четырех…

Едва только Томассен появился в лагере, Витковский предположил, что между Кутеповым и Томассеном на этот раз не обойдется без серьезного скандала. А скандал этот нужен был не Кутепову, а именно Витковскому, и он тут же отправил в город человек двадцать казаков с заданием извлечь из-под воды притопленное еще осенью в порту оружие. Оно уже довольно долго пролежало в соленой морской воде и его во что бы то ни стало надо было достать и привести в порядок. Кто мог сказать, как сложатся дальнейшие отношения с французами и, вполне возможно, россиянам придется внезапно покидать Галлиполи. Не оставлять же оружие под водой! Тем более что неизвестно, как в дальнейшем развернутся события, и оружие и боеприпасы им еще могут пригодиться даже здесь, в Галлиполи.

Две прежние попытки извлечь оружие из воды окончились неудачей, помешали бдительные зуавы.

Витковский долго ждал этого дня, вернее, этой ночи. И вот она случилась. Томассен со своей командой находится в лагере. Ночи холодные, зуавы спрячутся в тепло, и будут спать. У пирса не было судов. И — самое главное — по всем прогнозам, в эту ночь морской отлив будет на самом низком уровне. Под воду глубоко нырять не придется, возможно, удастся обойтись заранее заготовленными металлическими крючьями.

Поняв, что разговор Кутепова с Томассеном близится к концу и дело может сорваться, Витковскому нужно во что бы то ни стало задержать Томассена здесь, в лагере.

— Господин подполковник, к чему все эти споры, если мы на них никак не можем повлиять? Вспомните, были ли у нас с вами до сегодняшнего дня серьезные причины для размолвок или ссор?

Кутепов удивленно покосился на Витковского.

Но Витковский, не обращая внимания на косые взгляды Кутепова, продолжал:

— Чтобы загладить эти горькие минуты недоразумений, мы все же рискуем пригласить вас поприсутствовать на нашем смотре. Это займет не более пары часов. А затем, за поздним ужином или ранним завтраком, вместе посмеемся над причинами наших ненужных недоразумений и мелких ссор.

По той упрямой настойчивости, с которой Витковский пытался удержать Томассена в лагере, Врангель не сразу, но понял, что вся эта сладкая речь затеяна Витковским неспроста. И Кутепов тоже пошел Витковскому на помощь:

— Да-да, за рюмкой чего-нибудь обсудим причины наших разногласий и, возможно, то, что мы сейчас считаем пропастью, всего лишь канавка, которую легко переступить.

— Да, так часто бывает, — сказал Томассен и посмотрел на своих спутников. Они были явно не против рюмки «чего-нибудь». Томассен и сам не понаслышке знал о русском гостеприимстве, но для приличия слегка посомневался:

— Ночь без сна. А завтра такой тяжелый день, — и решительно сказал: — Разве что… в порядке обмена опытом.

Картина была достойна кисти Айвазовского. Под холодным светом холодной, задравшей рога кверху, чужой луны несколько раздетых до кальсон казаков попеременно бултыхались в холодной весенней воде пролива. Из воды выскакивали пробками, держа канаты в зубах. Передав канат в руки «бурлаков», как называли себя казаки, которые вытаскивали тяжелые тюки из воды, купальщик бежал переодеваться в сухое.

Работа у казаков была нелегкая. Без шума и плеска, ежесекундно с опаской наблюдая за комендатурой, они извлекали затопленное здесь поздней осенью оружие: несколько тысяч винтовок, больше десятка станковых пулеметов, коробки с патронами. Потопили от отчаянья: не хотели отдавать французам, а вынести с кораблей не могли. За количеством, вынесенным на берег, французы при разгрузке русскими своего имущества строго следили.

И тогда какой-то умелец придумал хироумный план, и был Кутеповым и Витковским одобрен. Все лишнее оружие, которое, по мирному договору, россияне должны были сдать французам, они упаковали в связки и ночью опустили в море, под днища кораблей. А чтобы их можно было извлечь из морских глубин, к каждой связке привязали поплавки. Расчет был такой, что даже в самый низкий отлив поплавки не будут видны на поверхности воды.

А дальше все просто. В любую ночь во время отлива заранее заготовленными крючьями «ловить» поплавки и затем подтаскивать тюки к берегу.

На рассвете подхорунжий Бойко подошел к палатке Витковского. За парусиновой стеной отчетливо слышались русские и французские голоса.

Подхорунжий