Book: Ночь на площади искусств



Виктор Михайлович Шепило

НОЧЬ НА ПЛОЩАДИ ИСКУССТВ

Пролог

Путешествие под небеса

Аттракцион назывался заманчиво и романтично: «Путешествие под небеса».

— Да-да. Ни больше ни меньше. Именно под небеса! — говорил Мэр гостям, радушно улыбаясь и приглашая во вместительную корзину из ивовых прутьев.

Несмотря на то что обзор города с воздушного шара — удовольствие дорогое, желающих было предостаточно. А сегодня, в день открытия фестиваля, почетных гостей сопровождал непосредственно господин Мэр. Сам он еще ни разу не поднимался. Да, собственно, и шар был доставлен в город всего несколько дней назад. Сегодня Мэр вдруг заявил, что не может удержаться от столь увлекательной одиссеи.

Погода стояла ясная, и прогноз на ближайшие дни был что надо: безветренно и безоблачно. Вентилятор уже был запущен, пилот заканчивал «набивать» шар, вверху шипела газовая горелка. Путешественники расселись в корзине вдоль стенок. Мэр занял свое место последним. Он был в хорошем расположении духа — шутливо и слегка театрально простился с супругой, верным помощникам сделал соответствующие наказы — еще бы, он ведь будет отсутствовать более часа! Затем поднял вверх обе руки и, очевидно, припомнив детское увлечение Жюлем Верном, громко скомандовал:

— Отдать швартовы!

Провожающие ушли за ограду. Пилот возился у газовых баллонов. Все ждали, смотрели то вверх на пламя, то на раскрашенный под глобус шар. На стропах раздувался трехцветный флаг с гербом города. Наступила предстартовая тишина.

Корзина была готова оторваться от земли. Путешественники ерзали на сиденьях. Переглядывались, кто-то улыбался. Один из журналистов спросил из-за ограды:

— Не страшно?

— Ничуть, — охотно откликнулись гости.

— А вам, господин Мэр?

— Мне страшно лишь тогда, когда я подписываю финансовые документы!

Всем понравилась шутка, хотя на сей раз Мэр сказал чистую правду. В корзине все ожидали подъема, но так и не смогли уловить мгновение отрыва от земли — так легко, без всяких усилий поднимался огромный шар, унося в поднебесье изумленных людей. Провожающие махали платками и шляпами, аплодировали, что-то кричали. Путешественники им отвечали, несмотря на то что каждый из них испытывал слегка неприятное волнение. Сразу ощутилось пространство: оно завоевывало, тревожило, проникало вовнутрь. Оно наполняло восторгом и печалью. Оно изумляло!

Перед полетом казалось, что ощущения будут знакомыми, может быть, напоминающими полет на вертолете или катание на подвесной дороге. Но теперь все почувствовали, что шар — это другое. Шар — это шар. Вдруг его унесет в заоблачные выси? И никакая разумная сила его не остановит, а главное — не вернет. Но об этом не хотелось думать.

Поднимались на закате. Шар-глобус стремительно поднимался, а багровый шар-солнце величественно садился. Благородство и умиротворение были в этом остывшем к вечеру огромном светиле. Путешественники очутились во власти заката, а когда опомнились, были уже высоко. А где-то там, внизу, оказался город.

Город… Остроконечный шпиль ратуши на широкой центральной площади. Площадь Искусств — сердцевина города, окруженная великолепными домами с красными черепичными крышами. Улочки веером разбегались от нее в разные стороны. На земле их путаные петли казались бессмысленными, сверху же угадывался в этом разумный порядок — один переулок переходил в другой. Старый город был обнесен окружной стеной с четырьмя городскими воротами. По ней можно было судить, каким маленьким был город в прошлом. Однако именно в границах старого города размещались и модные магазины, и музеи, и уютные отели. Старый город был построен из обожженного кирпича. Темный цвет с годами стал еще темнее и напоминал густой тон бархата. Местами он сгущался до зловещего оттенка запекшейся крови. Черноту и багрянец прорезал позолоченный шпиль ратуши, струился в отсвете охристо-желтых реклам вечерний воздух. Черный, багряный и золотистый — три цвета подчинили себе город. В стороне, на крутом холме, высился древний темно-серый замок. По магистралям резво чиркали пылающие спичечные головки автомобилей. Отсюда, с высоты, все казалось бутафорским, игрушечным.

Шар медленно парил над городом. Вверху было тихо. Только шипело пламя в горелке и трепетал на стропах флаг. Гостей тишина угнетала. Захотелось говорить. Особенно разговорился самый любознательный гость по фамилии Келлер.

— Простите, а там что?

— Музей истории города. Рядом — знаменитая конная статуя, — охотно отвечал Мэр.

— Так-так. А там?.. С покатым сводом?

— Бывшая резиденция Гогенцоллернов. Шестнадцатый век.

— Так-так. А в той стороне? Поблескивает?

— Оранжерея.

— А что это на крышах? Шарики, стрелки, ромбы?

— Громоотводы, — не без гордости пояснил Мэр.

— Зачем их столько?

— Как? — Мэр не понял, — Отводить громы и молнии.

— Нет. Ближе к реке. Похоже на пляж.

— Та-ам, — словно бы расстроился Мэр, — Это не пляж.

Келлер протер очки. Шар как раз приближался к интересному месту.

— Как же! Я отчетливо вижу палатки, фигуры отдыхающих. Мы летим над пляжем.

— У нас пляж в другой стороне.

— Что же это?

— Так, — нехотя ответил Мэр, — Заведение.

Келлер хотел продолжать, но кто-то из гостей перевел разговор на другое.

— Вид не хуже, чем с Эйфелевой башни.

— Да, — согласился Мэр, — Но башня проигрывает, ибо не летает. Мы же парим!

— Дивный город. Чистота, зелень. Никаких вредных предприятий. Как вам удалось это сохранить?

— Сама судьба хранила город, — пояснил Мэр, — Три столетия его обходили большие и малые войны, революции и различные перевороты. Поэтому мы и зовем его Город вечного спокойствия.

— Как-как?

— Город вечного спокойствия, — повторил Мэр.

Вдруг кто-то негромко и пискливо хихикнул. Притом хихикнули наверху, как бы внутри шара. В корзине лишь переглянулись — мало ли что может почудиться на высоте.

— Кг-м… В Европе три столетия без войны? Фантастика! — нарушил неловкую паузу Келлер.

— Даже три с половиной, — дополнил Мэр, — Думаю, что мои громоотводы помогают.

— Уютно. Спокойно. Чисто, — восторгались гости, — Вот где жить и заниматься самым приятным на земле — искусством. Все здесь к этому располагает: климат, архитектура, неспешный городской ритм.

— О нашем городе еще заговорят, — улыбнулся Мэр, — Как о городе искусства, цветов и музеев. В будущем сам собираюсь музей открыть. Уникальный, конечно.

Шар продолжал парить над городом. Солнце зашло, и как только его не стало, решили идти на посадку. Пилот приоткрыл клапан, шар вздохнул, как уставший наемный работник, чуть расслабился. И вскоре все почувствовали притяжение земли. Шар несло на другую посадочную лужайку. Люди, наблюдавшие за полетом, побежали, покатили на велосипедах и автобусах. Корзину при посадке хорошенько тряхнуло, слегка протащило ветром, кто-то даже вскрикнул.

Но выбросили якорь, работники привязали стропы. Путешествие закончилось.

Пошли поздравления, горячие объятия, будто все возвратились из многомесячного кругосветного путешествия.

— Так бы и летал, — говорил Мэр, — Но должностные обязанности заставляют возвращаться.

— Да, это незабываемо, — улыбались гости.

— Если бы не мой внушительный вес, — пояснял Мэр, — нас бы отнесло невесть куда.

Один из журналистов спросил, что в полете оказалось совершенно неожиданным? Мэр задумался, взял под локоть неугомонного гостя.

— А все-таки высота обманчива. Не правда ли, уважаемый Кейслер?

— Келлер, — поправил гость, — Чем именно?

— Тем, что с высоты кладбище может показаться пляжем. Старинные могилы кажутся палатками с прохладительными напитками, мраморные плиты — лежаками, надгробные скульптуры — загорающими в шезлонгах горожанами.

— Разве то был не пляж?

— Увы. Высота обманчива, и жизнь на высоте тоже, — поучительно громко, чтобы слышали все, произнес Мэр, — Поэтому я редко витаю в облаках. Хожу по земле, советуюсь с помощниками и даже понимаю, что по долгу службы должен казаться слегка смешным в глазах обывателей. Это приносит популярность.

— О-о! — удивлялись журналисты.

— Это я с виду прост и незатейлив, — продолжал саморазоблачения Мэр, — а на самом деле хитер, как китайский торговец. Так что, господин Теддер, высота обманчива.

— Келлер. Тысяча извинений, — смутился гость, — Никогда бы не подумал, что в таком городе люди умирают и даже кладбище есть. Готов покаяться под флагом с городским гербом.

Келлер вскинул голову и на какое-то время замер. Затем странно посмотрел на окружающих и снова на флаг.

— Действительно, меня обманывает зрение. Господа, но где же герб?

В самом деле, над головами трепетал тот самый трехцветный флаг, но без герба. Все переглядывались, но ничего не понимали. Подменить флаг в полете было невозможно. На земле к нему тоже никто не прикасался — надо было ставить пирамидальную лестницу, отвязывать, привязывать. Нет, это было бы заметно. Так куда же делся герб?

Мэр обратился к своим помощникам. Первый помощник преданно посмотрел в глаза шефу и ничего не сказал.

— Вы постоянно что-то теряете, — вздохнул Второй, — Слава богу, что хоть магистратская цепь осталась при вас.

— А герб? Куда с флага исчез герб?

Молчание.

— Еще в полете я услышал странное хихиканье, — вкрадчиво произнес Келлер, — Я промолчал, но теперь считаю долгом…

— И я припоминаю, — перебил другой путешественник.

— Было-было, — закивали остальные.

— Все слышали, и все промолчали, — подытожил Мэр, — Забавно!

— А вы что скажете по поводу герба? — спросил он у Третьего помощника, — Может, он выветрился?

— Вполне возможно. Если был напечатан сухими красками.

Все три помощника отошли в сторону. Переговаривались они тихо и недолго. Лишь один раз вместе, как по команде, посмотрели вверх. Затем Первый отделился, подошел к шефу.

— Вы совершенно правы, господин Мэр. Герб «выветрился». То есть флаг-трубу вывернуло наизнанку. При посадке.

Подали лестницу. Служащий поднялся, вывернул флаг, и под общие рукоплескания, переходящие в овации, герб снова появился над корзиной.

— Вот так, господин Кейсельман, — обратился Мэр к Келлеру, — А вы уж подумали — мистика и чертовщина. Не зря мы все-таки зовемся Городом вечного спокойствия. А последнего черта легендарный трубочист Ганс видел двести лет назад. Двести!.. Ну, господа, нам пора — скоро начало.

Внезапная гроза

К вечеру на главной площади, площади Искусств, у здания ратуши собрались жители города, ходоки из ближних и дальних деревень, туристы, журналисты, музыканты, актеры и, конечно, полицейские. Как только стемнело, зажглись фонари. Специально построенную большую эстраду высветили прожекторами. Чувствовалось, что в городе ожидается большое торжество. От яркой иллюминации вся площадь и окружающие ее здания неузнаваемо преобразились. Повсюду пестрели афиши и рекламы. Гирлянды шаров и надувных игрушек были развешаны повсюду. Художники разукрасили площадь флагами, как реально существующими, так и совершенно небывалыми, не имеющими отношения ни к каким странам, городам или организациям. Отдали дань и восточной моде: вдоль узких улочек красовались китайские фонарики и раскрашенные маски животных. В окруживших площадь ларьках кипела торговля.

Гул человеческих голосов плыл над площадью. Незнакомые знакомились, приятели делились впечатлениями. Строились фестивальные прогнозы. Продавцы зазывали покупателей, молодые люди увязывались за красавицами. Красавицы кокетливо сопротивлялись, но знаки внимания принимали.

Итак, эстрада была уже высвечена, микрофоны включены. Но члены муниципалитета и почетные гости фестиваля на помост не поднимались. Они стояли чуть в стороне, поглядывая на здание концертного зала, негромко переговаривались, кивали друг другу, улыбались. Пора было начинать церемонию. Ожидали Мэра. Но Мэр почему-то задерживался. Слухи ходили разные: говорили, что вот-вот ему должен позвонить сам господин президент; говорили, что Мэр, как всегда, сочиняет воззвание «городу и миру» и застрял на последних фразах; также не без язвительности предполагали, что у Мэра после бурных поднебесных восторгов началось невероятное расстройство желудка. Время тянулось медленно. Нагревшийся за день камень остывал лишь к полуночи. Все мечтали о спасительной прохладе, даже продавцы мороженого.

Неожиданно слегка потянуло ветерком. Раз, затем еще раз. Порывы ветра усилились, в воздух полетели салфетки, шары, флажки и даже мелкие сувениры с прилавков. Не успела публика сориентироваться, как новым порывом ветра стало срывать шляпы. Площадь завихрилась. Одновременно сверкнула молния, ударил гром и часы на ратуше пробили полночь, хотя на самом деле показывали без четверти девять. Затем снова ударил гром, и снова часы пробили полночь. Но этого уже никто не замечал — дождь вовсю молотил по крышам и спинам, и люди разбегались кто куда в поисках укрытия. Плакали испуганные дети. Публика набивалась в магазины и кафе. Все, даже полицейские, растерялись — так внезапно начались гроза и паника.

Лишь одна насквозь промокшая простоволосая женщина стояла посреди площади и, закинув к небу голову, громко смеялась, подставляя свое лицо ливню. Увидев, что площадь опустела, она взбежала на эстраду к микрофону.

— Дети природы! Чего вы испугались? Небо приветствует наш праздник! Пусть добро и радость льются с небес, омывая наши темные, засоренные души! Кто еще способен омыть нас всех в единый час? А ты, гром, грохочи сильней! Напоминай, что за все придет возмездие, коль не примем мы очищения!

Женщина простирала вверх руки, вспышки молний освещали ее радостные безумные глаза.

— Вовремя! Ох, как вовремя, небо, ты сверкаешь, негодуешь и грозишь! — продолжала простоволосая женщина, — Благодарю! Прошу тебя об одном: помоги найти моего Анатоля! Слышишь?! Или забери и меня в свою сияющую бездну! Это прошу я, в прошлом великая грешница, а ныне покаявшаяся Мария из Марселя!..

Люди, нашедшие себе укрытие, не понимали, что за Мария, из какого Марселя, — ведь отсюда очень далеко до Марселя. Может быть, слова Марии и не поразили бы так, если бы вой ветра и пушечные удары грома не усиливались через чувствительные микрофоны. Те, кто следил за празднеством у включенных радиоприемников, восприняли это как начало театрализованной программы. Режиссер не стал отключать трансляцию, чутьем угадав фестивальную рекламу. А Мария стояла с поднятыми руками и продолжала взывать:

— Анатоль! Где тебя искать? Неужели ты увидел неведомые поля асфоделей и потерял даже память и скорбь по этому миру?

В небе появилась какая-то птица. Она то стремительно набирала высоту, то снижалась, трепеща крыльями. Вдруг ослепительно сверкнула молния, ударил гром, и к ногам Марии упала горлица. Птица была оглушена, ее голова судорожно дергалась, крылья били по настилу. Мария опустилась на колени, подняла птицу, погладила нежно рукой.

— Анатоль, — сказала она тихо и посмотрела вверх, — Неужели небо услышало и вернуло твою раненую душу?

Но небо молчало. Гроза уходила в сторону, тучи рассеивались. Появились крупные золоченые звезды. Засияла небесно-чистым голубым светом луна. Тишина и покой воцарились на площади Искусств. Мария, прижимая к груди бьющуюся птицу, удалилась в один из переулков, примыкающих к площади.

Первое время площадь оставалась совершенно пустой. После громового ливня повисшая тишина казалась неправдоподобной. Тишина и пустота настораживали. Никому не хотелось выходить из своих укрытий. Там было тесно, но безопасно, потому уютно. Люди, отсиживаясь и переглядываясь, чего-то ждали. Как-то вдруг все началось и мигом исчезло: буря, молнии, гром, ливень, странная женщина у микрофона… И вот уже ничего нет. Тишина и лунное сияние. И вообще, было это или не было?

Наконец на площади появился одинокий согбенный человек в мокром фраке. В руках его была валторна. Усталой походкой он добрел до эстрады, сел за пустой пюпитр, достал из фрачного кармана нотный лист, затем посмотрел вверх, медленно поднес мундштук к губам, и над пустынной площадью поплыла простая нежная мелодия. О, что это была за мелодия! Ее не повторить, но и не позабыть никогда…

Потом на площади появились две старушки. Одежда на них была совершенно сухая. Строгого покроя светлые платья, темные жакеты и шляпки-канотье. Под музыку они пересекли площадь и повернули назад. Казалось, они вот-вот начнут танцевать менуэт. Под звуки валторны старушки удалились, и в воздухе появились какие-то хлопья. Снег? Пух? Нет, это был пепел. Сотни изумленных глаз смотрели из укрытий.

Что-то поминальное было в этой живой картине. Пепел медленно кружил над площадью, падая на фрак валторниста, канотье старушек, и тут же исчезал. Какое-то время пахло гарью, но и это прошло. Скоро все прошло. Площадь опустела — старушки удалились, валторнист взял свои ноты и тоже ушел. Спектакль окончился.



Первым на площади Искусств появился Мэр. Он спокойно выкатил на своем ландо, запряженном парой великолепных лошадей. Выйдя из коляски, Мэр осмотрелся, сверил собственные часы с часами ратуши. На сей раз часы показывали точное время. Увидев шефа, на площадь поспешили его заместители, затем неспешно стали появляться из своих укрытий музыканты оркестра, горожане, гости. Выходили с опаской, словно ожидая еще какого-нибудь подвоха. Кто-то даже вышел с поднятыми руками, словно сдаваясь в плен. На весельчаков серьезные люди поглядывали с подозрением. Кому-то показалось, что городской воздух пропитан непонятными ароматами. Возникли споры.

— Какая свежесть! — восторгался один, — И пахнет удивительно. Черемухой.

— Да что вы, — возражал другой, — Пахнет чем-то жареным.

— Отчетливо слышу. Черемуха.

— Откуда в конце лета черемуха?

— Не знаю. Но пахнет.

— Пахнет жареным.

— Пареным?

— Нет. Жареным.

Спорщики начали заводиться, привлекая к себе внимание. Тут вмешался Мэр.

— Господа, перестаньте, — сказал он примирительно, — Прошел обычный летний дождь. Очень кстати. Город стал еще краше. Сейчас поправят оформление и будем начинать праздник.

— Чем же все-таки пахнет? — не унимались спорщики.

Мудрый Мэр вздохнул.

— После такого ливня все запахи обозначились резче. Черемухой? В этом сезоне у дам в моде черемуховый аромат. Жареным? Вокруг столько харчевен. Я улавливаю еще множество запахов. Старые городские стены пахнут прибитой дождем пылью столетий. Пахнет хорошей сигарой, цитрусовым маслом, горячим шоколадом, мимозой, маргаритками и, если угодно, коварной изменой и ревностью. Все! Довольно! Будем начинать праздник!

Зазвучали призывные фанфары. Мэр тем временем подозвал своих помощников и сквозь зубы спросил:

— А по-вашему, чем пахнет?

— Скандалом, — ответил Первый.

Мэр лишь отмахнулся.

— Нет, все-таки мне придется избавиться от своих помощников, навязанных служебным расписанием. Достаточно мне дорогой супруги. А в помощники возьму Провидение и Совесть.

Произнеся эту историческую речь, Мэр отошел в сторону и погрозил пальцем директору концертного зала Ткаллеру. Не раз он говорил ему, какое сомнительное и рискованное дело он затеял. Да, рискованное… А может, действительно, совпадения случайны? Может, в канун праздника любая неожиданность выглядит огорчительной и настораживает?

Открытие фестиваля

Эстрада размещалась посреди площади. На ней теснился городской симфонический оркестр, увеличенный по такому случаю почти вдвое. Празднично одетые Мэр с супругой, лидер партии зеленых, вице-президент компании по производству музыкальных инструментов, почетные приезжие гости и уважаемые жители города наконец поднялись на эстраду. Стоя на возвышении, каждый чувствовал себя избранником. На площади воцарился какой-то общий подъем.

Мэр думал, что, несмотря на дурные приметы, весь этот грандиозный праздник очень кстати. Если первый фестиваль пройдет с успехом, город ожидает громкая слава, рост туризма и доходов. Фестиваль можно сделать ежегодным. В городе будет постоянно звучать чудесная музыка, и ее будет кому слушать. Словом, от фестиваля Мэр ожидал улучшений во всех направлениях. С его лица не сходила улыбка.

Мэр то и дело поглядывал на стоявшего рядом Александра Ткаллера. Директор концертного зала «Элизиум» тоже нет-нет, да и поглядывал на Мэра — его забавляла показная театральность главы города. Сейчас отношения их можно было назвать теплыми, но сложилось так не сразу. Мэр поначалу был против реставрации концертного зала и назначения Ткаллера директором, но когда решение о восстановлении было принято, стал приглядываться к Ткаллеру, расспрашивать (как это было заведено, с нотками иронии) и вдруг стал его ярым союзником. Изначальная нерешительность вообще была характерна для Мэра. По его мнению, если бы этого «изъяна» у него не было, он натворил бы кучу глупостей, как натворили его предшественники.

Директор зала тоже был на подъеме. Он не ожидал такого наплыва людей на фестиваль, хотя и мечтал об этом. «Что значит магия загадки! — думал он, — Еще неизвестно, что будет исполняться, а сколько публики!» Глядя вдаль, Ткаллер тоже представлял будущую жизнь концертного зала. Все будет, как давно мечталось!

Рядом с Ткаллером стояла его жена Клара. Она была не только супругой, но и абсолютным союзником, правой рукой. Сколько раз Ткаллер, совершенно отчаявшись, хватался за голову, проклиная все на свете. Клара выкуривала сигарету, давала мужу успокоительных капель, затем садилась напротив и предлагала дельные и простые варианты, которые постепенно возвращали его к жизни. Теперь Ткаллер украдкой любовался женой — как замечательно она держится, голова чуть повернута, подбородок приподнят, все просто и великолепно. Ткаллеру казалось, что его женой теперь восхищаются многие. И был прав. Но он не мог не заметить, что особенно пристально за Кларой наблюдает щеголеватый полицейский майор Ризенкампф, недавно переведенный на службу в этот город и назначенный ответственным за охрану концертного зала в фестивальную ночь.

Далее на эстраде стояли люди, которые практически не украсят собой дальнейшего повествования. О них можно было бы не говорить, но без них невозможно представить себе жизнь города.

Директор банка, который гордился своей стабильностью и низкими процентами. Из-за его плеча выглядывал знаменитый футболист, уроженец города. Он некогда играл в европейской сборной и завершил футбольную карьеру пятнадцать лет назад. Город, как и его банк, гордился стабильностью своих привязанностей. Поэтому спортсмена постоянно приглашали на всякого рода юбилеи, банкеты, открытия.

Рядом стояла еще одна достопримечательность города — Веселая вдова, разменявшая восьмой десяток и сохранившая бодрость духа и физическую подвижность, или, как все о ней говорили, легкость в теле и голове. Она любила выступать по местному радио с воспоминаниями о пережитом.

За дамой, излучая бодрость и здоровье, стоял популярный врач, натуропат, с успехом лечивший природными простыми средствами: горчичниками, банками, клизмами, пиявками, слабительным. Его назначения отличались изумительной простотой, что импонировало Мэру, вдобавок врач употреблял медицинскую терминологию в мере, приемлемой для пациентов, что импонировало абсолютно всем.

Чуть в стороне располагался японец, представитель фирмы «Кондзё». Рядом с ним — комментатор местного радио, похожий на большого попугая ара. Далее — американский комик, которого никто на эстраду не приглашал. Дирижер симфонического оркестра. Еще какой-то человек, о котором можно сказать только то, что на нем превосходно сидел пиджак. Премудрый раввин, любимец антисемитов, завершал этот пестрый ряд.

Церемония открытия фестиваля опять задерживалась — на этот раз из-за неполадок с микрофонами. Но вот Мэр получил знак и сделал шаг вперед. Не скупясь на самые лестные выражения, Мэр благодарил архитекторов и строителей, а также поздравлял, превозносил, воспарял и выражал надежду. Объявив наконец фестиваль открытым, Мэр хотел еще что-то сказать, но задумался. Дирижер, зная, каким Мэр иногда бывает тугодумом, взмахнул рукой, и оркестр грянул торжественную увертюру. Все на эстраде вдруг вытянулись, словно при звуках государственного гимна. А может, кто-нибудь так и подумал, что это гимн, ибо он раньше так редко звучал в этом городе. Слава богу, увертюра была недлинной.

Музыка отзвучала. Строители извлекли из футляра большой бронзовый ключ и преподнесли Мэру. Тот без особых усилий поднял ключ над головой и направился по алой ковровой дорожке к главному входу в «Элизиум». Впереди шел (с мегафоном и отстраняя особо любопытных) известный всему городу полицейский сержант Вилли. Мэр долго не мог попасть огромным ключом в замочную скважину. Наконец ему помогли, и Мэр в два оборота открыл дубовые, с медной инкрустацией, двери. Однако входить не стал, а пригласил жестом директора зала Александра Ткаллера. Ткаллер попрощался со всеми, кто стоял рядом. Когда он подошел к представителю японской фирмы, тот поклонился и негромко сказал: «Первое благо в мире — наше спокойствие».

И как-то странно прозвучали эти в общем-то известные слова. Как-то заговорщически, с хитрым оттенком. Ткаллера это удивило. Японец же словно застыл в полупоклоне, глядя исподлобья своими маслянистыми глазами. Ткаллер все-таки вежливо кивнул ему в знак согласия, затем обнял и поцеловал жену Клару, улыбнулся репортерам, публике и вошел внутрь здания. С ним вместе вошел лишь один человек в непонятном, скорее всего, карнавальном костюме. В публике распространился слух, что это русский переплетчик. Мэр закрыл за ними тяжелые двери, снова дважды повернул ключ и отдал его майору Ризенкампфу. Майор внимательно осмотрел сигнализационные лампы и, убедившись, что все сработало исправно, положил ключ в футляр. В это время часы на ратуше пробили полночь. Теперь уж часы не ошиблись. Майор отправил полицейских обойти здание, а у главных дверей выставил двух караульных.

— Ну, начало положено, — облегченно выдохнул Мэр и на всякий случай сам проверил двери, — Веселитесь, гуляйте, развлекайтесь, а я немного отдохну. Затем присоединюсь. Надеюсь, майор, тут будет полный порядок?

— Разумеется, господин Мэр. Но вам придется сейчас заглянуть в отделение.

— Мэру — в отделение?

— По условиям — вы должны будете присутствовать при опечатывании сейфа, в котором до утра будет храниться ключ.

— Да-да, — вспомнил Мэр, — Я же сам эти условия утверждал. Что ж, никаких нарушений и отступлений. Куда идти?

— На ту сторону площади.

Народу на площади не убывало. Городской симфонический оркестр исполнил еще одну увертюру, и музыканты ушли с эстрады. Их место начали занимать гости. Наступила фестивальная ночь — празднества должны были продолжаться до утра. На главной эстраде, как объявил распорядитель, будут проходить выступления в порядке, определенном жеребьевкой. Тем, кто не участвовал в жеребьевке, можно пройти на площадь в соседнем квартале, а если и там не окажется места, то к услугам выступающих готовы площадки в любом дворе, кафе или харчевне.

В переулке между двух площадей приютилось кафе, где собрались репортеры за коктейлем или рюмочкой ликера. Табачный дым клубами вываливался в переулок из то и дело отворяющихся дверей. Пылкие споры заглушали томные блюзы негра-пианиста.

Охотнее и громче всех спорили за крайним большим столом у стены: почему именно этим вечером внезапно разразилась гроза и кто такая эта простоволосая Мария из Марселя — свихнувшаяся бродяжка или нанятая актриса?

— Вполне возможно, что актриса, — соглашались многие, — Мэр такая бестия, а работает под простака. Это чтоб побольше шума создать вокруг фестиваля.

— Если актриса, то наверняка какая-нибудь крупная звезда. Так сыграть!

— Да, но ни одна звезда на этот фестиваль не приехала. Условия не подошли.

— Что за условия? — интересовались журналисты-новички.

— Во-первых, выступать без гонорара. Во-вторых, если зрителям не понравится выступление, то артист должен платить сам. Словом, кругом городской казне выгода.

— Что вы говорите? Этот Ткаллер — забавный малый. В городской газете его цитировали: «Искусство истинно лишь тогда, когда бескорыстно. Музыка — основной преобразователь жизни».

— Звезды, создания земной цивилизации, далеко не бескорыстны. Они оскорбились и решили бойкотировать этот фестиваль.

— А кто же приехал?

— Приехали те, кого якобы интересуют не деньги, но исключительно чистота искусства. Ведь знаменитость как себя ведет? Выступила, откланялась и ушла. А на зов Ткаллера откликнулись те, которые при исполнении хотят сами что-то постигнуть, а с ними постигнут и зрители. Словом, о чем мечтали Скрябин, Вагнер и многие другие. Или, как сказал поэт: «Переделать хлебоедов в ангелов».

— Интересно, что из этого получится?

— Отрыжка романтизма. Благословенные времена для высокого искусства прошли. Будем реалистами.

— Но удивительно, сколько клюнуло на эту приманку.

— Еще бы! Пообещать честному народу, что завтра в шесть утра музыкантам раздадут ноты двух самых гениальных музыкальных произведений всех времен и народов.

— И что — разработали критерий гениальности?

— Довольно условный. То, что наиболее часто исполнялось, и будет считаться самым гениальным.

— Да уж не ожидал, что эта простенькая шутка соберет такую толпу…

— Не скажите. Для тысяч безбожников искусство сродни Богу. Во всяком случае, того, чего ждут от искусства, можно потребовать только от самого Вседержителя. Дай счастье, дай необычайную радость. Дай если не полную свободу, то ощущение ее. Пошли забвение тревог, избавление от печали. Наполни душу светом! И прочие романтические бредни.

— Вы циник, коллега.

— Так, самую малость.

За другим столом разговор был более конкретным. Кто-то вспомнил, что много лет назад Неаполь провел конкурс «Песня „О мое солнце!“ против любой песни мира», сотни певцов состязались две недели. Теперь мало кто помнит, чем все закончилось. Кажется, мнения жюри разошлись и все перескандалили.

Теперь роль судьи доверена беспристрастному компьютеру. С этим компьютером Ткаллера и заперли в концертном зале до утра. Подкуп и подделка исключены.

За третьим столом говорили о предстоящем чемпионате по боксу, который начнется через две недели. Вот где закипят страсти, вот где созреют сенсации! А тут? Японский компьютер — всего лишь угодник, который, изучив вкусы публики, выдаст преглупый результат. Или «Лунная соната» или «Чардаш» Винченцо Монти. И все. И ждать больше нечего.

Здесь самое время предуведомить читателей: несмотря на то что каждый из гостей говорил на своем языке, все друг друга вполне понимали. Это невинное условное допущение будет действовать на протяжении всего романа — или, если хотите, всего карнавала.

Неожиданность, которую ждали

Когда закрылись тяжелые двери концертного зала, директор и человек в русском национальном костюме оказались в просторном фойе. В первые мгновения они просто стояли и смотрели друг на друга, как бы привыкая к приятному мягкому свету и тишине. Из мира шума и сутолоки они попали в огражденный толстыми стенами уютный и безмятежный мирок. Они ощутили себя избранниками. Но нужно было начинать работу, и избранники пошли по лестнице вверх.

— Когда вас ожидать? — спросил человек в русском костюме.

— Думаю, через час-полтора. Вы успеете?

— Постараюсь.

— У нас еще останется время немного поспать, — улыбнулся Ткаллер.

— У меня вряд ли.

Они расстались на втором этаже. Человек в русском костюме поднялся выше, а Ткаллер остался — здесь были его кабинет и приемная. Директор включил свет, снял пиджак, достал из холодильника бутылку минеральной воды, сделал несколько освежающих глотков и опустился в кресло, чтобы немного передохнуть. С площади доносились музыка, аплодисменты, выкрики. От возбуждения побаливала голова. Ткаллер посмотрел на перламутровый компьютер «Кондзё», занявший угол кабинета. Он пока еще не был подключен, но от него веяло прохладой, словно сквозняком со сцены, когда сидишь в первом ряду. Пора приниматься за дело. Тем более что программа заложена заранее господином Кураноскэ.

Ткаллер подошел к компьютеру, включил и набрал код, который ему вручили перед входом. То и дело сверяясь с инструкцией, директор неловко оперировал «мышью». Внутри машины что-то завыло — жалобно, монотонно, как воют сельские старухи от неутешного горя и безысходности. Свет в кабинете начал тускнеть — медленно, как в кинотеатре перед началом киносеанса. Вскоре он исчез совсем. На площади на какое-то время наступила тишина, затем послышались свист и выкрики: «Свет! Дайте свет!» Но компьютер продолжал работать. Завывание перешло в мелодию как бы из случайно набранных нот.

На площади продолжали свистеть и требовать электричества. Ткаллеру хотелось посмотреть в окно, но окна (согласно условиям) были наглухо задрапированы тяжелыми шторами. Телефон тоже был отключен. Так что никакой связи с городом и миром до шести утра.

Ткаллер вспомнил: Кураноскэ по приезду неоднократно интересовался мощностью городской электростанции и выражал опасение, что компьютер во время работы может поглотить всю энергию центральной части города. Специалисты смеялись, недоумевали — быть не может в природе машины, поглощающей столько энергии.

Кураноскэ только прицокивал языком и тихо улыбался.

— На родине у меня не было возможности испытать компьютер.

— Отчего же?

— Дорогая энергия. Кто знает, сколько энергии потребляет человеческое сердце? А «Кондзё» — его несовершенная модель.

Ткаллер представлял, какое на улицах сейчас царит недоумение, может быть, снова паника. Полковник полиции разыскивает Кураноскэ, и японец пытается его успокоить: «Не волнуйтесь, скоро компьютер закончит подсчеты и город засверкает огнями!» — «Ну смотрите, — сверкает очами полковник, — А то мы вам устроим токийский фейерверк с парижским ондулянсионом!»



Ткаллер сидел в кресле своего темного кабинета и ожидал, чем завершится странная мелодия компьютера. Сколько людей сейчас ожидают, что машина точно и беспристрастно назовет два музыкальных произведения, без которых человечество просто не сможет существовать. Сейчас все просто помешаны на рекордах и лидерстве.

Вопрос первенства давно интересовал и Ткаллера. Когда он учился в школе, ему объяснили, что самая высокая гора — Джомолунгма, самая длинная и полноводная река — Нил, самая населенная страна — Китай… Книга рекордов Гиннесса развернула перед ним список рекордов и достижений. Кроме того, Ткаллер знал, что существует множество приборов для различных измерений: градусники, спидометры, омметры, барометры, простые весы — и так далее. В юные годы Ткаллер даже тетрадь завел, куда заносил всевозможные рекорды и достижения. И только когда он попробовал заполнить графу «искусство», юный Ткаллер впал в глубокое недоумение. Никто ему не мог объяснить и нигде он не мог прочесть, кто самый великий писатель, композитор, художник, какая самая знаменитая книга, опера, картина. И только один старичок эмигрант, находившийся в постоянном подпитии, пояснил однажды: «Все, что создано в области духа, не измерить и не вычислить. Люди никогда не сойдутся во мнениях, кто выше — Бах или Бетховен, Гете или Толстой. Приборов таких нет и, бог даст, никогда не будет».

Прошли годы. Появились компьютеры. Распространились всевозможные рейтинги, в том числе и в области искусства: самый популярный певец, песня года, «горячая двадцатка». Наступило время, когда все стало возможно подсчитать. Поэтому, когда заканчивали реставрацию концертного зала, Мэр без долгих размышлений объявил, что на открытии должны звучать самые знаменитые произведения. Реклама должна быть супер! Иначе в провинциальный город публику не собрать, а средств на реставрацию зала муниципалитет затратил немало…

Пока Ткаллер размышлял, заказать ли какой-либо знаменитости ораторию специально на открытие зала или воскресить нечто совершенно забытое, погребенное в глубине веков, жена его Клара засобиралась в Швейнфурт на выставку пекинесов. Она была страстной поклонницей этой очаровательной породы, и дома у Ткаллеров, разумеется, жил чудный пекинес по кличке Жень. Ткаллер вызвался сопровождать жену.

На выставке внимание Александра привлек один человек, которого он поначалу принял за китайца. Этот человек с необычайным усердием регистрировал в своем блокноте всех прибывших собак. Разговориться с ним оказалось несложно, ибо у любителей собак беседа завязывается моментально. Вначале заговорили, естественно, о самой выставке. Она проходила в небольшом городе без привлечения лишней публики. В рекламном проспекте было указано: «Выставка преследует, прежде всего, теоретическую задачу: выработку единого квалифицированного и компетентного суждения о первоначальном облике собак этой породы». Всем известно, что пекинесы были выведены для украшения двора китайских императоров. Собачки должны были льстить беспредельному богдыханскому самолюбию владык Срединной империи. Из всех миниатюрных собак только пекинесы неколебимо спокойны, лишены истерической злобности. Даже проказничают они с весьма достойным видом. А если свинячат, то с неколебимым величием.

Ткаллер узнал, что восточный человек был не китайцем, а японцем по фамилии Кураноскэ. Этот прелюбопытнейший человек прибыл в Швейнфурт с компьютером, который решил опробовать, как водится, на собаках. Японец задал себе задачу: смоделировать эмоции так, чтобы решение компьютера как можно более совпадало с мнением человеческого жюри. Для решения этой задачи Кураноскэ заложил в машину наряду с данными собачек модель беспредельного имперского самодовольства. В результате оказалось, что вывод компьютера и решение жюри совпадали в очень большой степени. Успех Кураноскэ озадачил многих.

Улучив момент, когда они были один на один, Ткаллер спросил, можно ли применить компьютер в области музыки. Он должен вычислить два самых популярных, часто исполняемых и, конечно же, великих музыкальных произведения. То есть таких, без которых человечество уже не мыслит своего существования. И чтобы результат был бесспорный.

— Почему именно два, а не одно и не три?

— Во-первых, концерт должен быть в двух отделениях, а во-вторых, мне кажется, что машина выберет музыку разных жанров. Это было бы неплохо.

— Об этом вы объявите заранее?

— Конечно. Это и привлечет публику.

— Вы хотите, чтобы компьютер и работу сделал заранее?

— Ни в коем случае! Должна быть интрига. Все нужно сделать в ночь перед концертом. Необходима какая-то тайна — это заинтересует людей, даже загипнотизирует, и они съедутся со всех сторон.

Здесь смуглый Кураноскэ, как помнилось Ткаллеру, вдруг побледнел и как-то загадочно, хитроглазо посмотрел на директора.

И вот компьютер работал. Ткаллер поймал себя на мысли, что абсолютно не верит в то, что полученный результат будет достойным и справедливым ответом на заложенную накануне программу. А заложена была, ни много ни мало, вся классическая музыка.

«Что же это будет? — не без иронии думал Ткаллер, — Месса Баха, „Маленькая ночная серенада“ Моцарта или „Танец маленьких лебедей“? Может быть, они и исполняются чаще всего, но публика собралась не для этого. Ей интересно, какая же музыка настолько необходима, что без нее невозможно даже жизнь представить. Вот! „Танец маленьких лебедей“, конечно, хорош, но прожить без него вполне можно. Нет, бесспорного результата компьютер дать не может. Да и нет его. А тем не менее интересно. Любопытно».

Ткаллер встал, прошелся по кабинету, закурил, посмотрел на часы — до утра было еще далеко.

Вдруг компьютер застонал, словно уставший человек, сделавший непосильное дело, и протяжно вздохнул. С принтера поползли листы нотной бумаги. Ткаллер поднял несколько листов — это была оркестровая партитура. Один за другим вылетали нотные листы. Ноты печатались с потрясающей быстротой.

Кабинет преобразился и стал похож на мастерскую алхимика, как изображал их на своих гравюрах Дюрер. Ткаллеру показалось, что место монитора занял горн, на котором в ретортах кипела ртуть, в тиглях плавились свинец и сурьма, а ядовитые испарения уносились ввысь под своды готического потолка, где смутно просматривались чучела сов и изображения летучих мышей. Очарованный и слегка испуганный Ткаллер подумал: «А не происходит ли здесь своеобразной трансмутации духа — возвышения его от обыденности и рутины к чему-то вечному, нетленному и прекрасному? Не так ли железо и свинец должны были превращаться в золото с помощью тщетно искомого философского камня?»

В это время «Кондзё» опять застонал, как старая блудница, отдавшаяся в последний раз: «Всё-о-о…» Тут же с площади послышались одобрительные возгласы, и в кабинете Ткаллера появился свет. Монитор погас. Похоже было, что сгорел, так как на входе панелей клеммы оплавились и появился едкий дымок.

Две ровные стопки нотных записей лежали на столике. Ткаллер подошел, посмотрел титульные листы, задумался. Любопытный подход. Убедительно, и бьет в самую суть… Ткаллер ощутил волнение, скорее всего, радостное волнение, поскольку подбор был явно интересный. Компьютер выполнил программу: композиторы великие. Произведения исполняются даже более чем часто. Необходимость и незаменимость этих двух произведений бесспорна. Люди действительно не мыслят своего существования без них. То есть попадание в самую точку… Боже, да это сенсация! А как все до примитива просто!.. Ткаллер принялся ходить по кабинету, потирая руки, прикидывая, как бы все это преподнести публике, чтоб повкуснее было. Грандиозный шум может подняться. Нет, нельзя упустить такой момент. Ведь эта музыка вмещает всю жизнь каждого из нас.

Ткаллер выпил рюмку коньяку, снова взял исписанные листы. Нотный стан был несколько шире обычного, а ноты крупнее. Как же эти произведения пооригинальнее подать? Это надо продумать, иначе испортишь дело. Подумать, подумать…

Ткаллер вспомнил, что подобные мучительные раздумья сопровождали выбор названия для концертного зала. «Элизиум!» — озарило тогда директора. Место тихих нег, возвышенных размышлений, блаженный остров, куда не долетает бессмысленный шум будничной суеты, убежище муз. То, что «Элизиум» — еще и посмертный приют скорбных теней, тогда, в момент озарения, как-то отошло на второй план. Но теперь в имени любимого детища чудилась сардоническая усмешка судьбы, такая же, как и в выборе, сделанном компьютером, — в этих двух произведениях.

Как Ткаллер ни ставил их рядом, как ни тасовал, никак не мог в одном торжественном концерте их представить, услышать. И не становились они рядом прежде всего потому, что концерт-то затевался ради открытия зала. Сыграть в одном варианте: будет знамением дальнейшей судьбы зала — шуму после исполнения будет столько, что потом ни одна живая душа сюда не явится. Сыграть наоборот: получится какая-то глупая буффонада, фарс, откровенная пошлость, композиционный кич — смеяться будут. Как ни тасуй, все плохо. А результат все-таки замечательный. Компьютер пожертвовал собой не зря. Но задачу он поставил из задач. Тут может быть или грандиозный скандал, или неслыханный успех.

Ткаллер ощущал, как скверное чувство растерянности овладевало им. Растерянности и смятения. Ведь если скандальный провал, то все надежды рушатся, все планы, весь труд пойдет насмарку. Хотелось с кем-то посоветоваться. С Кларой. Но телефон был отключен, окна наглухо зашторены.

Вспомнил Ткаллер Кураноскэ, вспомнил его поучение: первое благо в мире — наше спокойствие. Ткаллер тогда уже уловил хитрый оттенок в его словах. Неужели знал?.. Как скверно все-таки одному.

Ткаллер взял со стола партитуры, внимательно просмотрел, мельком глянул на мертвый компьютер и вышел из кабинета. Медленно, будто надеясь на какое-то озарение или подсказку, начал подниматься на третий этаж.

Черный и бордо

Переплетных дел мастер москвич Матвей Кувайцев к этому времени уже все приготовил: разложил инструменты и ткани, замочил картон, распарил клей и, конечно же, успел переодеться в просторную синюю атласную рубаху апаш, давным-давно лишенную воротника, и особые холщовые штаны, перемазанные клеем, краской и во многих местах прожженные. Некогда матушка подарила их сыночку Моте за добронравие и кротость. Как славно чувствовал себя Матвей в этой привычной рабочей одежде, столько лет служившей ему. Только в ней он и мог работать, и сейчас, словно запряженный конь, он с нетерпением ожидал ездока — Ткаллера. Матвей был готов тянуть свой воз, но Ткаллер почему-то задерживался. Не зная, чем заняться, чтобы облегчить утомительное ожидание, Матвей принялся разглядывать сувениры, купленные накануне. Особенно нравилась ему лохматая механическая болонка: в нее вмонтировано было фотоустройство, и болонка преследовала с лаем любой движущийся объект. Матвей бегал по большой комнате, а болонка (ну в самом деле — живая!) носилась за ним. Натешившись, Матвей взял небольшой красный мешочек с надписью «Смех для вас». Дернул шнурок, и из мешочка послышался смех, поначалу негромкий и с перерывами, затем все сильнее и сильнее. К мужскому смеху добавился звонкий женский, голоса сливались, переплетались, и через минуту смех перешел в хохот — надсадный, неимоверный, близкий к истерике. Что называется, помирали в мешке со смеху. Игрушка вообще-то была хорошая, но этот надрыв и истерика не нравились чувствительному и рассудительному Матвею Кувайцеву. Ему становилось жутковато, и он порою даже думал, что же заставляет людей хохотать таким идиотским смехом и люди ли так смеются или какие-то агрегаты вроде машины «Кондзё»?

Тем временем поднимавшийся по лестнице Александр Ткаллер услышал собачий лай и визг. Директор прислушался, замер. Он отлично знал, что в комнате, кроме Матвея, никого не должно быть. Мало того, во всем здании не должно быть ни единой души. И вдруг целая резвая компания с собакой! Что же это такое? Ткаллер едва ли не бегом заторопился к двери. Постучал. Ему никто не ответил, но смех и лай прекратились. Ткаллер постучал сильнее. Вскоре появился улыбающийся Матвей в своей старой грязной рубахе. В его голубых глазах было что-то шальное.

— Вы пьяны? Кто у вас? — как можно строже спросил Ткаллер.

— Один и трезв, — по-солдатски четко ответил Кувайцев.

Директор прошел в кабинет, тщательно обследовал углы, потолок и снова заглянул в глаза Матвею. Того это позабавило, но он не решился разыгрывать Ткаллера. Он просто извлек из упаковки болонку, и та принялась облаивать пришельца.

— Извините, господин Ткаллер, — вздохнул Матвей, — Не могу здесь один находиться. Жутко. Вот и развлекаюсь.

— Жутко? — переспросил Ткаллер, — Отчего же?

Он задумался, отступил на два шага — болонка не отставала от него. Ткаллер смотрел на болонку, на мешок-хохотун, на Матвея. Матвей убрал заводную собаку, отключил смех.

— У меня все готово, — как бы оправдывался он, — Я ждал, ждал… Вас долго не было. Вот и достал игрушки…

Ткаллер облегченно усмехнулся.

— У нас такими игрушками давно уж натешились и забыли о них.

— А у нас нет, — не без гордости ответил Матвей.

Ткаллер прошелся по комнате, вдоль большого стола, осматривая приспособления, которые Матвей принес с собой: сшивальный станок, переплетные тиски, фанерки, линейки и фалыплинейки… Подержал и покрутил в руках ролик для тиснения. Все это лежало в завидном порядке. Ткаллер оценил это, но промолчал. Молчал долго. Матвей пытался уловить его состояние, пробуя сопоставить долгое отсутствие и долгое молчание. Наконец спросил без особого интереса:

— Ну, что там «Кондзё»?

— Дело сделано.

И снова непонятная тишина. Матвей накинул халат, протянул руку за партитурой.

— В таком случае я готов… А то телячью кожу долго сушить.

— Кожаный переплет не нужен, — сказал Ткаллер, — Вот две партитуры. Их нужно переплести в бархат. Эту в черный. А эту — в цвет красного вина. Есть такой?

— Бордовый? Найдем. Тиснение золотом?

— Нет. Ничего не нужно.

— Кантик, виньетку?

— Нет-нет. Пусть все будет строго. Может быть, стоит какнибудь приспособить портреты композиторов?

— Машинная работа, — посмотрев на портреты, разочарованно сказал Матвей.

И он пустился в длинные рассуждения, скорее всего, чтобы не дать затухнуть начавшемуся разговору. Дескать, недурно бы пустить вензеля — фигурные, с арфами-лирами, даты жизни композиторов в золотом тиснении, можно и профиль выдавить — как в старые добрые времена.

— Отчего принято старые времена называть добрыми? — спросил Ткаллер.

— Они прошли и в основном забыты, — вздохнул Матвей.

— По вашему мнению, они и в самом деле были добрыми? А будущее пугает?

— Будущее? — задумался Матвей и исподлобья посмотрел на Ткаллера, — Я не предсказатель, но мне иногда кажется, что мы, люди, вырыли уже себе бо-олыпую яму… Своим прогрессом.

— Странно однако… Разве не заманчиво жить будущим?

— Странная какая-то беседа. Что, результаты нехороши? — догадался Матвей.

Директор вдруг скорчил гримасу.

— По правде сказать, не знаю. Сам не пойму.

— Дурные предчувствия?

— Да вроде того.

Матвей вдруг оживился, начал быстрыми мелкими шажками ходить по комнате.

— Тогда нужно уходить, — решительно сказал он, — Отгоним дурные мысли и предчувствия — облачим в шикарные переплеты, добавим золота, сделаем шикарные обрезы. Надо уходить от реальности самим и уводить других!

— Не знаю, — растерялся Ткаллер.

— А я знаю. Знаю, — кивал Матвей, — Уйти в религию, ремесло, в любую деятельность. Или в кутеж и лицедейство. Иначе замучишь себя сомнениями: что есть ты, зачем на земле, что есть добро и зло? Сотни вопросов, а ответов нет ни хрена. Ни у кого!.. Так будем украшать переплет?

Ткаллер слегка даже опешил.

— Странно, — ответил он, — что вы так истолковали мою озабоченность. Дали установку и на ближайшее время, и на всю дальнейшую жизнь. А ведь я вам ничего по существу и не сказал. И пожалуй… нет необходимости вам все говорить. Вы — мастер своего дела. Поэтому не надо никаких украшений. Все должно быть скромно и строго. Поторопитесь, времени немного.

Директор направился к двери. Он уже был в коридоре, когда Матвей его окликнул:

— Господин Ткаллер! Извиняюсь, какие ноты в черный, а какие — в красный?

— В цвет красного вина! Бордо! Патриоту Москвы весь белый свет хочется разодеть в красный.

Ткаллер вернулся, разъяснил еще раз.

— Напоминаю, никаких излишеств, — Ткаллер снова вышел в коридор.

Когда директор вновь появился в своем кабинете, на ратуше пробило час ночи. Ткаллер снова попытался отодвинуть тяжелую портьеру, но она была закреплена наглухо. Он опять вспомнил, что изолирован до утра от всего живого мира. И ему, действительно, теперь, как никогда, хотелось побыть одному. Даже если бы и была возможность с кем-то связаться по телефону или встретиться, Ткаллер отказался бы. Сейчас он хотел, чтобы ему никто не мешал. Условия были просто идеальные. Времени для раздумий было столько, сколько переплетчик будет делать свою работу. При свете настольной лампы директор оглядел свой кабинет. В дальнем правом углу слегка поблескивала зловещая, как теперь казалось Ткаллеру, машина «Кондзё». Ничто не напоминало о недавней фантастической работе. Ткаллер даже подумал, а не привиделось ли ему все? Он поднялся, подошел к столу. Действительно, оркестровые партии для симфонического оркестра лежали в стопках. Значит, было. Все было, значит, всё реальность и теперь нужно принимать решение. А выход наверняка должен быть. Ведь ничего особо неприятного не случилось…

И все-таки Ткаллер чувствовал в душе смутную тревогу. Предчувствие было нехорошее.

Жизнь Александра

А ведь когда-то у Ткаллера была прекрасная пора. Жил он мальчишкой на окраине этого городка, купался в речке, ел сочные крупные абрикосы и ловил с сестрой на теплых камнях ящериц.

Когда Александр подрос, его отдали в общую школу, а также в музыкальный класс, где он начал учиться игре на гобое. Ему нравилось играть на гобое. Даже простая гамма звучала, как нежнейшая пастораль. Занимался он подолгу и с удовольствием. Окончив классы, Александр уехал в столицу и поступил в консерваторию. В годы учения Ткаллер играл партию второго, а затем и первого гобоя в симфоническом оркестре. Гобой Ткаллера отличался мягким, приятным звуком, мастерством фразировки и особенно, что очень важно, чистотой тона. Александру нравилось ощущать себя частицей большого слаженного коллектива, нравились кропотливые, долгие репетиции, обсуждения, перекуры в коридорах и, конечно же, концерты. Торжественность их, тишина перед первыми звуками и то, что именно он, первый гобой, дает оркестру настройку — ля первой октавы. Ему интересно было наблюдать со сцены лица слушателей, как они меняются или не меняются. В долгих паузах Ткаллер размышлял, что заставляет в ненастный вечер собираться сто музыкантов — на сцене и тысячу зрителей — в зале. И так на протяжении нескольких столетий. Что за явление? Что за магическая форма человеческих отношений — музыка? И почему музыка прошлого собирает больше поклонников, чем музыка, рожденная сегодня?

Но вот как-то во время одной из гастрольных поездок Александр простудился, начался бронхит, который затем перешел в хроническое воспаление гортани. Ткаллер лечился, но как только наступали сырость или холод, горло предательски подводило. Играть на духовом инструменте в профессиональном оркестре стало невозможно. С работой гобоиста пришлось расстаться. Это был, пожалуй, по-настоящему первый удар судьбы. Как жить? Чем заниматься? Ткаллер бродил по улицам, не зная, куда себя деть. Ему неинтересно стало жить, и это его пугало. Жизнь ведь — это не только гобой и оркестр. Это он понимал, но он понял и другое — как для него это было много. Без музыки Ткаллер уже не представлял своей жизни.

По натуре он был мягок, добр и общителен. Кроме того, зачастую точно прогнозировал, будут ли иметь успех те или иные пьесы или солисты; на какой публике стоит играть программу, на какой нет. Этот талант был оценен, и ему предложили стать администратором оркестра.

Спустя время Ткаллер освоился с новой должностью, разобрался в новом ремесле, и дела оркестра шли успешно. Ткаллеру удавалось приглашать известных и даже знаменитых солистов, дирижеров. Оркестр гастролировал, порой делал удачные записи, с ним сотрудничали композиторы.

Но с середины восьмидесятых годов дела оркестра пошли хуже. Постепенно стал угасать интерес публики к симфонической и вообще серьезной музыке. В городах закрывались оперные театры, расформировывались симфонические оркестры. Наступала новая музыкальная эпоха — грохота, ломаных ритмов, синтезаторов и диссонансов. Симфонические музыканты оставались без работы. Пришлось переквалифицироваться — кто шел служить в контору, кто шофером такси, кто в галантерейный магазин или лавку мясника.

Когда распустили большой оркестр, Ткаллер начал разъезжать с небольшим струнным оркестром виртуозов, который исполнял лишь произведения популярных старых итальянцев: Вивальди, Тартини, Торелли. Затем он работал с ансамблем, который играл классическую музыку в современных ритмах и джазовой обработке. Затем — с дуэтом пианистов-импровизаторов. Затем к исполнению камерной музыки стали подключать электронику. Публика требовала лишь новинку и сенсацию, на привычное и знакомое раскошеливаться не хотела. Ткаллер изобретал, организовывал новые коллективы, раскручивал рекламу… И вдруг в один ясный апрельский день ему все осточертело. Хватит, сказал он себе. Несколько месяцев он ничего не делал, даже на концерты не ходил. Наступила полоса созерцания и раздумий.

Чтобы не сидеть все время дома, он завел себе собаку, подолгу выгуливал ее, а вечерами играл ей на гобое концерты Гайдна.

Как-то, гуляя с собакой, он познакомился с женщиной по имени Клара Петерс. Побродили по парку. Поговорили о погоде, о собаках, еще о каких-то пустяках. Вскоре совместные прогулки стали регулярными, а беседы более откровенными. Клара полгода тому назад развелась со своим мужем и тоже чувствовала себя одинокой в этом большом мире. Правда, она охотно иронизировала по поводу своего первого замужества. Вообще, она на окружающий мир умела (в отличие от Ткаллера) смотреть с насмешкой и даже легким презрением, чем развлекала Александра, уводила от тяжелых мыслей о бесцельности жизни. Вскоре они стали жить вместе, нужно было зарабатывать на жизнь. Александр решил вернуться к работе импресарио, но работы в столице не нашлось. Тогда Ткаллер с Кларой решили навестить город, близ которого прошло его детство, побродить по знакомым местам, навестить знакомых и родственников, обдумать дальнейшую жизнь.

Родной город не показался Ткаллеру слишком уж тихим и провинциальным. Он ходил по узким улочкам, душным от прогретого камня, но дышалось ему здесь легко и свободно. Ткаллер вспоминал свою юность. За многие годы в городе мало что изменилось. Все та же спокойная, размеренная жизнь, только в ожидании туристов стало больше сувенирных лавок, гостиниц и уличных, как бы средневековых, харчевен. Издавна город славился своей своеобразной кухней: чудесно фаршировались цыплята, в духовках выпекались слоеные пирожки. Вдобавок к огромному выбору вин варилось отличное пиво пяти сортов.

Наискосок от ратуши на центральной площади города стояло особняком здание XVIII столетия — зал для торжественного проведения городских собраний и концертов, ныне закрытый в ожидании ремонта. Муниципальные дебаты никак не могли решить, что делать с обветшалым строением. Реставрировать — да, но для каких нужд? Город переживал не лучшие дни, следовало во что бы то ни стало заманить туристов — только так можно было пополнить оскудевшую казну. Выдвигались предложения оформить в здании ресторан в старинном стиле с роскошным залом и кабинетами или кабаре при казино. Так бы, наверное, и поступили.

Но членами муниципалитета были люди средних и преклонных лет. Они вздыхали при мысли, что грохот, шум, визг и, не дай бог, выстрелы будут раздаваться над центральной площадью, именуемой площадью Искусств. Влиятельным гражданам хотелось, чтобы в старом городе соблюдались традиции вечного спокойствия и уважения к искусству. Вспоминали с гордостью, что здесь гастролировал юный Моцарт, потрясал слушателей в пору своего расцвета Ференц Лист, останавливался и написал несколько стихотворений Генрих Гейне.

Ритм жизни города и теперь больше располагал к почтенному отдыху. Автомобили по площади не ходили — заслуга партии зеленых. Лишь Мэру по особым дням было разрешено подъезжать к муниципалитету в ландо на эллиптических рессорах. Среди почтенных жителей города было немало любителей домашнего музицирования. Все эти люди голосовали за восстановление концертного филармонического зала. Их поддержала партия зеленых. Правда, ее члены были не слишком чувствительны к классическому искусству, считая его ценностью не первозданной, а отфильтрованной гениями прошлых времен. Но из двух зол выбрали меньшее, и почти все единодушно проголосовали за филармонический концертный зал.

Когда решение о реконструкции зала было принято, стали искать того, кто мог бы возглавить эту нелегкую работу. Тут нужен был особый человек. Вспомнили о Ткаллере. Мэр долго приглядывался к бывшему импресарио, наводил справки, советовался со своими заместителями и музыкальными деятелями. Наконец Александр Ткаллер был утвержден директором филармонического зала. Зала «Элизиум», где праведники блаженствуют так, как только им хочется. Что может быть заманчивее?

Явление двух маэстро

У Матвея Кувайцева в его временной мастерской дело уже шло вовсю. Поначалу, конечно, Матвей опечалился, увидев слишком озабоченного и встревоженного Ткаллера. Прежде Матвей знал его другим: приветливым, улыбчивым. А тут пришел замкнутый, зашторенный, словно эти глухие окна. Явно директор не в себе. Очевидно, компьютер вычислил неподходящие или, того хуже, вовсе ничтожные пьесы, которых Ткаллер и названия не пожелал сказать.

Но его дело переплетное. Что положено, то он совершит по совести и по всем правилам, чтоб не стыдно было перед Москвой-матушкой. Когда Кувайцев уезжал из столицы, устроил небольшое застолье, и друзья ему наказывали: «Ну, Матвей Сергеевич, главное, не посрамись. Сработай ювелирно». Теперь что же получается? Он настроился на срочную, важную, незаурядную работу, сколько материалов привез: сафьян, юфть, лайку — все легкие дорогие кожи, приспособления для рельефного тиснения, а ему говорят: просто бархат. Двух цветов. Да это любой мало-мальский местный переплетчик сделает. Зачем его вызывали, тратились? И все-таки самое обидное то, что он даже не знает, ЧТО переплетает. Как работать? Такого никогда не было. И отказаться уже нельзя, и фантазию проявить невозможно. А без фантазии какая работа?

Напевая нечто среднее между «Дубинушкой» и «Катюшей», Матвей взялся готовить закройку бархатных тканей и картонных сторонок. На плитке в клееварке распаривался клей. Шнур Матвей признавал только пеньковый, но на такую «темную музыку» жаль и пеньку было тратить. Достал обычную тесьму с химволокном, принялся сшивать, разговаривая то с самим собой, то со своими старыми приятелями: иголкой, фанерными прокладками, линейками, переплетным ножом. Если иголка неохотно прошивала плотную неподатливую бумагу, называл ее аферисткой, шалопайкой или того хлеще — подлюгой.

Постепенно дурное настроение рассеялось. Матвей задумался, не прекращая работы и пения. Вспомнил лучшие свои творения, которые делал по особым заказам. Матвей реставрировал уникальное «Учение доминиканского монаха Фомы Аквинского», издание Святейшего Синода «Жития святых», трехтомник «Вселенная и человечество» под редакцией Ганса Кремера, а также двадцать томов «Деяний Петра Великого» и многое другое. Вот это были работы — и книги достойные, и спешки никакой.

Тогда его и приметил Ткаллер. Он приехал в Россию изучать акустику концертных залов, попал на ярмарку, где был зал редкой книги, и заинтересовался искусной реставрационной и переплетной работой. Ему представили Кувайцева. Ткаллеру понравилось, что Матвей держался с ним совершенно свободно и с удовольствием рассказывал о своем ремесле. Хорош при этом был его взгляд: с прищуром и своеобразной добродушной и тем не менее хитрой лукавинкой. Подобный прищур, растиражированный сотнями плакатов, сопровождал Ткаллера повсюду в этой стране. Но у Матвея было что-то свое, натуральное. Продолжили беседу уже в буфете, где выпили вечно юной русской водки под тихоокеанскую селедочку.

— Хороший вы народ, иностранцы, — захмелев, сказал Матвей.

— Не такой уж иностранец, — отвечал Ткаллер, поднимая рюмку.

Он поведал Матвею, что живет в небольшом европейском городке, где очень много русских эмигрантов. Притом эмигрантов еще прошлых времен — екатерининских, александровских, николаевских, которые, попав в Европу, по разным причинам не вернулись домой.

Например, его дед, Афанасий Ткалин, жил с братьями в Твери, занимался ткачеством. Братья неожиданно разорились, и младший, Афанасий, взяв свою долю оставшегося капитала, уехал в Европу искать счастья и учиться фотоделу. Там его застала первая мировая. Дед, не желая воевать против своих, изменил фамилию на Ткаллер, перебрался в нейтральную Швейцарию, чтобы переждать грандиозную по тем временам заваруху. Война затянулась. Ткаллер успел жениться. Он еще надеялся после войны вернуться в Тверь и открыть частную фотографию. Но по хворой России прокатилась революционная буря, перешедшая в гражданскую войну и разметавшая не только частных фотографов, но и сотни тысяч русских людей по белу свету. Афанасий решил еще переждать. Вдобавок появились дети. Трое. И коль не вернулся Ткалин-Ткаллер с семьей в двадцатые годы, то в тридцатые и последующие возможности не было уже никакой. Афанасий умер в начале пятидесятых. К тому времени уже никто из потомков не думал о возвращении на родину деда, в это огромное пугающее государство, в котором бесконечно разоблачали врагов, шпионов и вредителей.

Прошли еще десятилетия — и внук Афанасия Ткаллера сорокапятилетний Александр Ткаллер оказался в Москве. Чувствовал он себя довольно странно. Разумеется, он много читал о России, но, только пройдясь по Питеру да по Белокаменной, он вдруг ощутил, что его корни и впрямь здесь.

Александр всегда тяготел к русской культуре, а здесь еще и познакомился со многими интересными людьми. Кувайцев приглянулся ему особенно. Ткаллер воспринял его едва ли не как этнографический образец русского человека. Смешливый и вроде бы незатейливый, он обладал неподдельной гордостью художника. Узнав, что русский переплетчик ни разу не бывал за границей, Ткаллер записал его адрес: может быть, для него найдется переплетная работа — своего рода гастроль.

Прошло время. Матвей уже и забыл о Ткаллере, как вдруг в контору, где он трудился, пришло письмо-приглашение в большом и непривычно красочном конверте. Муниципалитет города просил направить на десять дней «переплетного мастера высокой квалификации господина М. Кувайцева». Муниципалитету кажется, что именно господин Кувайцев достойно справится со сложным делом, ибо он специалист-универсал, каких, к сожалению, в их городе нет. Все затраты по поездке город берет на себя. В письме еще было высказано пожелание: так как фестиваль международный (да еще и с карнавалом!), то желательно, чтобы гости прибыли в национальных костюмах.

— Можно съездить. Отчего же, — говорил Матвей, гордый таким приглашением, — Только костюмчика подходящего у меня нет.

Срочно заказали в театральном ателье спецкостюм. Но у заказчиков и художников возник вопрос: что такое русский национальный костюм в условиях политической разрядки? И вот боярский летник объединился с мужицкой косовороткой и богатыми штанами, вызывавшими в памяти одновременно монголо-татарское нашествие, Сорочинскую ярмарку и тяжкую долю закрепощенного вятского земледельца. Дополняли картину красные сафьяновые сапожки с носами, по-турецки загнутыми к Полярной звезде.

— Да, видно теперь, — сказал с одобрением автор, главный модельер, глядя на облаченного Матвея, — Русский народ — это настоящая национальная общность.

Но в министерстве культуры спецкостюм напрочь забраковали, а модельера перевели в закройщики, как язвительного насмешника и конъюнктурщика. Костюм для Матвея взяли в оперном театре. Это был опять-таки летник, но белого цвета и из легкой кожи. Его дополняла соболья опушка. Вниз спадали длинные рукава, до половины разорванные художественным воображением. Однако под летником опять-таки обнаруживалась синяя мужицкая косоворотка и штаны, вызывающие множество шаловливых ассоциаций. Матвея предупредили, что костюм стоит девятьсот долларов и пошит к премьере оперы «Золотой петушок» на основе эскизов знаменитого Ильи Судейкина. Так что не дай бог, если костюм будет утерян или не возвращен ко дню первого спектакля. Матвей попробовал отказаться от этого дорогостоящего «подрясника», но ему и этого не разрешили. Костюм сфотографировали для таможенных служб, Матвей выдал театру расписку и начал оформляться.

И вот, когда уже было все готово, когда Матвей сдал двадцать четыре фотографии, трижды переписал автобиографию, обошел уйму врачебных кабинетов, представил справку, что много лет является безвозмездным донором, вывел еле заметную татуировку «Рая» — оплошность молодости, словом, когда Матвей уже был готов к отправке… У служащих министерства культуры возник законный вопрос: а справится ли товарищ Кувайцев М. С. в необычной обстановке европейских интриг и бесстыдных инсинуаций? Не растеряется ли он, не уронит ли высокого звания гражданина, художника и даже почвенного патриота? Кое-кто засомневался и предложил готовить дублера, вернее, он уж был подготовлен — с безупречной анкетой и родственными связями в ОВИРе. Матвею рекомендовали передать часть своего инструмента и провести краткие курсы переплетного дела. Сообщили об этой идее Ткаллеру. Тот наотрез отказался, заявив, что, во-первых, фестиваль — не космос, а во-вторых, Кувайцев и только Кувайцев обладает тем своеобразием таланта и характера, которые и привлекли прежде всего организаторов фестиваля. Матвея такой ответ взволновал до слез. С гордостью, а порой и с опаской рассказывал он знакомым о случившемся. Наконец и высокие инстанции согласились — едет Кувайцев. Человек он, несомненно, талантливый и в общем-то надежный. В прошлые времена порядки критиковал, но не все, а лишь некоторые. И негромко. Правда, трезвости не совсем примерной, но и не пьяница. В дебошах не замечен. Провести хороший инструктаж — и пусть едет.

Далее с Матвеем работал опытный инструктор по фамилии Зубов. Коммунист с гранитным характером старой закалки. От него Матвей узнавал, как нельзя вести себя за рубежом Родины. С кем нежелательно общаться, куда не рекомендовано ходить, а главное, как уходить от нежелательных разговоров. Особенно Зубов любил репетировать ответы на всевозможные вопросы. К примеру, спросили о красном терроре. Нужно отвечать, дескать, политическая акция большевиков, предпринятая для укрепления народовластия. В чем-то вынужденная, в чем-то ошибочная. Все ответы были путаные, уклончивые, Матвею приходилось заучивать их наизусть ночами.

— Ну, Матвей Сергеевич, — сказал инструктор Зубов однажды на рассвете, — верим в вас и ждем благополучного возвращения.

— Спасибо за высокое доверие, — само собой вырвалось у Матвея.

А Ткаллер продолжал беспокоиться: звонил, присылал факсы. Поэтому Матвей прибыл в город на несколько дней раньше, и у него было время погулять по улицам и присмотреться к жизни.

И вот теперь в зале «Элизиум», по привычке разговаривая с инструментами и самим собой, Кувайцев никак не мог успокоиться. Конечно, приходило ему в голову, если Ткаллер не захотел говорить о результатах, то дела нехороши. Это ясно. Но как же ему работать? Листая нотные страницы, Матвей приглядывался к непонятным для него крючкам на линейке и ничего не понимал. Разве что только даты жизни. На одной партитуре 1808–1847, на другой 1810–1849. Значит, нужно сработать в манере девятнадцатого столетия. Матвей пожалел, что к истории музыки был столь нелюбопытен. Следовало бы подготовиться перед поездкой. И он думал об этом. Но оформление бумаг, поиски костюма, изнурительный инструктаж совершенно не оставили времени. Кроме того, он совершенно не мог предположить, что Ткаллер будет держать результаты в тайне. Остается одно — работать, как сотни его коллег, не читая. «Стану и я заправским мастерюгой. А завтра узнаю все вместе со всеми. Ну, за работу!»

Матвей примерил и раскроил материал, подгоняя его под нотные листы, взял шило и только проколол партитуру, чтобы прошить ее тесьмой, как вдруг страницы встали дыбом и веером прошелестели от конца к началу. Партитура закрылась.

— Господин мастер, что вы делаете? — услышал Матвей мужской голос, вежливый, даже слегка вкрадчивый и вместе с тем исполненный железной воли.

— Кто здесь?

— Я.

— Зачем?

— Где это видано, чтобы меня наряжали в черный бархат?

Матвей посмотрел по углам, оглянулся на окна, двери.

В комнате ничего не изменилось, но странное дело: Матвей не только отчетливо слышал голос, но и совершенно определенно чувствовал чье-то присутствие. И это присутствие ощущалось с тех самых пор, как ушел Ткаллер. Будто тот зашел в комнату с кем-то, а ушел один. Матвей не мог объяснить себе природу этого ощущения, но ему стало не по себе. Здание проверено полицией и тщательно охраняется. Кто же тут может быть? Какой подлец разыгрывает или запугивает? Матвей, поразмыслив, поменял шило, снова проколол партитуру и только начал прошивать уже золотою тесьмой, как вновь послышался знакомый странный голос, только на сей раз он был строже:

— Господин мастер, остановитесь. Вы перепутали.

Круги пошли перед глазами Матвея. Он зажмурился.

— Да кто? Кто со мной говорит?

— Я. Свадебный марш.

— Не понял.

— «Свадебный марш» Феликса Мендельсона-Бартольди. Разве вы меня не узнаете?

Вдруг зазвучали фанфары, ударили литавры и под звон медных тарелок в комнату влетела ликующая мелодия. Взлетела — и стихла.

— Полагаю, я вам знаком?

— Как же, — вытирал потный затылок Матвей, пытаясь как бы между прочим высмотреть в углах, не радиофицирована ли комната? А может, враги потешаются над ним — наблюдают через телекамеру? Матвей вспомнил московский инструктаж и решил в любом случае сохранять достоинство и хладнокровие. Проверил на всякий случай дверь — закрыта. И все-таки ему было не по себе. Матвей снова уселся за стол, отложил первую партитуру, взял вторую. Перелистал ее — скорее, чтобы успокоиться, — примерил винно-красную заготовку и только собрался действовать шилом, как его кто-то будто придержал за локоть.

— Господи, как вы, однако, упрямы…

Это был уже другой голос — низкий, мягкий, с одышкой. Как у пожилого, усталого, но опять-таки влиятельного человека. «Что за чертовщина? — подумал Матвей, — Вроде и не пил уж две недели, и жара нет». Потрогал лоб — нормально. Нет, нужно продолжать. Переплетчик обмакнул кисточку в клей, основательно промазал корешок, отложил для просушки. Снова не без боязни взял шило. И только он поднес стопку нот к обложке, как партитура прогнулась, словно карточная колода, страницы зашевелились, зашелестели с очень неприятным скрипом.

— Да остановитесь вы наконец!

Тут уж Матвей, не владея собой, вскочил с места, отбежал в угол и закричал:

— Слушайте, вы! Гудочники-волынщики! Не знаю, как и называть. На вшивость проверяете? Оставьте меня, иначе я бросаю работу и тотчас же отправляюсь домой!

В комнате повисла тишина. Не в силах выносить и тишину, Матвей, размахивая руками, продолжал угрожать своим невидимым противникам:

— Вас привлекут к ответу! Коли пригласили, так не мешайте! Сорвется заказ — я молчать не стану! Вас обязательно отыщут!

Он стращал невидимок, обещая грандиозный скандал. В конце концов он обмолвился расхожим словцом Сретенского бульвара: дескать, перед ними не какая-нибудь прошмандовка, а уважаемый мастеровой. И ему не до шуток!

— Помилуйте, любезный. Никто с вами не шутит и уж тем более не пугает. Наоборот, помочь хотим.

— Не надо мне такой помощи.

— Вы перепутали папки. Вы волнуетесь.

— Ничуть, — резко отвечал Матвей.

— Вы волнуетесь, это видно, — вежливо повторил голос.

— Кто вы? Что за наблюдальщики? — повторял Матвей, ища глазами потайные камеры.

— Я. «Траурный марш» Шопена.

— Какой-какой? Кого?

— Фридерика Шопена.

И после тяжелой паузы комнату наполнила до боли знакомая и леденящая душу скорбная мелодия — тоже с барабаном и медными тарелками. Матвей медленно попятился назад, уперся в стенку. Внезапно он закричал не своим голосом и кинулся к двери. Он бил руками и ногами, вышибал плечом — дверь не поддавалась. А траурные трубы не утихали. Казалось, они пронзили своей жгучей скорбью все здание. Да что там здание! Эта музыка была способна пробиться через мельчайшие щели повсюду. Она способна была заполнить площадь, город и весь белый свет. Она проникала в мозг, кровь и сердце. Дыхание Матвея как бы оледенело. Матвей чувствовал его холод. Мало того, музыка как бы придавила его тяжелой когтистой лапой. Ничего подобного Матвей в жизни не испытывал.

Матвей закрыл руками уши, чтобы избавиться от кошмара, и открыл их только тогда, когда все постепенно стихло: угасли трубы, затих бой барабанов и печальный стон виолончелей. Обессиленный Матвей стоял у двери, зная, что за ним наблюдают, и ожидал, что же будет дальше.

— Так-то лучше, — произнес голос, назвавшийся Траурным маршем, — Выпейте воды и давайте побеседуем спокойно.

Матвей кивнул, и вдруг помимо воли его дрожащая рука начала крестить лоб, затем углы и стены комнаты. Хотя Матвей был неверующим и даже не знал, как правильно осенять себя крестным знамением, он очень надеялся, что галлюцинация исчезнет и говорить будет не с кем. Тут уж было не до того, чтобы сохранять хладнокровие и достоинство.

— С кем говорить-то? — перекрестившись еще три раза, спросил Матвей больше для проверки, — Я никого не вижу. Я так не привык… Я не умею…

— Хорошо, — так же мягко и вежливо ответил низкий голос, — Только просим вас, не пугайтесь и не бейтесь в дверь. Руки и голова вам еще пригодятся.

— И дверь тоже, — добавил первый голос.

Матвей невольно соглашался частыми кивками, но вид имел, как у больной перепуганной собаки, — дескать, пощадите, не добивайте.

— Что бы вы ни увидели, не шумите. Вы в полной безопасности, — сказал более высокий голос, отрекомендовавшийся Свадебным маршем.

— Да-да, — мелко кивал Матвей, хотя, конечно, ничему не верил.

Он был убежден, что это происки врага. Поэтому не стоит закатывать истерик. Лучше уж подыграть коварным затейникам. Но как подыграешь, если каблуки дробь выбивают, руки трясутся и совершенно не слушаются, а зубки… зубки подлые прикусили одеревенелый язык. В глазах не проходит зелень. Матвей снова подумал, что утомительный московский инструктаж оказался все же недостаточным. Эх, Зубов, Зубов… Его бы на место Матвея. Покувыркался бы. Но как-то нужно спасаться. И срочно! Мелькнула мысль, и Матвей моментально развил ее. Есть покуда один выход: прикинуться простачком, этаким Иванушкой-дурачком. Метод, неоднократно испытанный на родных просторах. Авось пронесет, вывезет и спасет! Но как побороть страх, как справиться с собой? Проклятый язык все еще был немым, а вымученная улыбка заметно косила вправо.

Вдруг от партитур по всей комнате разлилось престранное голубоватое свечение. Разноцветные блики мерцали в млечно-голубом сиянии, словно потешаясь над Матвеем. Наконец сфокусировались в двух углах комнаты и постепенно растворились, а в углах возникли два замечательных субъекта. Один из них был одет в бархатный фрак цвета красного вина, другой — в черный, похоже, пасторский костюм. Они осмотрелись, учтиво поклонились друг другу, затем поочередно представились Матвею, чуть шагнув вперед:

— «Свадебный марш» до мажор Феликса Мендельсона-Бартольди.

— «Траурный марш» си бемоль минор Фридерика Франтишека Шопена.

Матвей потоптался на месте, нерешительно протянул вперед руку и тут же ее убрал.

— Матвей Сергеевич Кувайцев, мастер переплетного дела. Отец тоже Кувайцев, Сергей Прокопьевич. Покойный. Любил марш из «Веселых ребят»… А я нотам не обучен.

— Это мы знаем, на себе испытали, — ответили Марши, — Ну, как ваше самочувствие?

— Спасибо, улучшается. Кажется.

— Вы теперь убедились, что вас никто не разыгрывает? Мы есть. Мы с вами в одной комнате. Вы нас хорошо видите?

— Э… Некоторым образом, — выговорил Матвей, словно его занесло на академический диспут.

— А теперь объясните нам, уважаемый, что здесь происходит? Кто-то умер? Женится?

Матвей поднял брови:

— Я — нет. Не собираюсь.

— А кроме вас?

— Не знаю. Мне не говорили. Мне ничего не говорят.

Матвей стал объяснять, что человек он приезжий, можно сказать, случайный. Порядков здешних не знает, но готов уважать и порядки, и традиции.

— Странно, — переглянулись Марши, — Так зачем мы здесь?

— Ума не приложу.

«Ловко играют, — думал Матвей, — Шопен-Мендельсон… Штраус-Бетховен… Знакомые увертюры. Главное, не паниковать. Попробуем подыграть».

Марши снова обменялись взглядами. Задумались. Траурный не спеша прошелся по комнате. Один его тупоносый ботинок невыносимо скрипел. Голова его, в прилизанном седом паричке, была странной формы — удлиненная, с большим крутым лбом и ввалившимися висками. Кожа вокруг глаз была темно-коричневой. Похоже было, что этот субъект недавно перенес тяжелую болезнь. Весь облик Марша был пугающим. Зловещими казались даже агатовые запонки, от которых исходило серебристо-черное сияние, напоминавшее о том, что играло недавно в комнате. Матвею показалось, что когда Траурный говорил, от его тяжелого с присвистом дыхания тянуло знобящим холодком и терпкой ароматической смолой. И все-таки самым жутким был скрип ботинок (особенно правого), такой неприятно царапающий скрип. Это отметил и Свадебный марш. Он вдруг поморщился и спросил:

— Послушайте, достопочтенный, ваши ботинки не ортопедического ли предприятия производства?

— Не знаю. Но я ими доволен, — ответил Траурный, — Отшагал в них не одну тысячу километров на скорбных процессиях.

— И все-таки я прошу, посидите немного в кресле, — сказал Свадебный и повернулся к Матвею, — Любезнейший мастер, вы чего-то не договариваете. Мы не могли появиться здесь просто так, без повода.

— Да, такого еще не было, — согласился Траурный, — Обычно оповещают заранее. А тут… Совершеннейшее беспардонство.

— Может быть, в качестве судей или почетных гостей? — выдвинул гипотезу Кувайцев, натужно и неумело подыгрывая, — Фестиваль своеобразный.

— Что за фестиваль? — переспросил Свадебный серебристым, с чуть заметной интригующей хрипотцой голосом.

Это был изящный блондин с длинными душистыми кудрями и удивительно ясным, даже сияющим взглядом. Даже если он говорил нечто серьезное, глаза его все равно излучали радость. Даже беспечность. Ходил он пружинисто, словно пританцовывая в своих лакированных остроносых туфлях на высоких каблуках. В петлице винно-красного фрака красовалась белая гардения.

— Так что за фестиваль?

Матвей молчал. Затем быстро подошел к гостям и внимательно осмотрел одного, затем другого.

— Нет! Быть не может, — сказал он, — Господи, вы так напугали и удивили меня своим явлением… Я растерялся… Забыл! Но теперь я, кажется, понял. Господа, я от души вас поздравляю с полнейшей победой!

— ?

— Как я сразу не сообразил! Одурел с перепугу!

— ?

— Господа, вы победители крупного конкурса. Примите мои поздравления!

И Матвей, не дожидаясь вопросов, начал торопливо рассказывать о концертном зале, замысле директора, компьютере «Кондзё», который признал достопочтенные марши не только наиболее часто исполняемыми произведениями столетия, но и самыми необходимыми, без которых человечеству не обойтись.

— А вы этого не знали? — удивились Марши.

— Конечно, нет, — продолжал частить Матвей, — Я должен вас, то есть ваши партитуры, переплести в бархат, чтобы завтра этой музыкой открылся чудесный зал. Затем ваши партитуры торжественно возложат на вечное хранение в витрине фойе, — Матвей задумался и дал волю воображению: — Ну а коль и вы явитесь собственной персоной, то, скорее всего, вас забальзамируют, а партитуры положат в руки.

— Как это? — недоумевал Свадебный марш, — Я не хочу.

— Отчего же? — успокаивал Матвей, — Соорудят небольшой мавзолейчик. Вечная слава. Почести. Бесплатный вход.

— Странно, — задумчиво произнес Свадебный, — Только признали — и на тебе: лежи забальзамированным с нотами под мышкой.

— Да нет, мавзолей — это так, мои предположения… Фантазия художника. Вы можете не согласиться.

— И на том спасибо. Вдобавок нас пока никто не видел и не знает. Мы раньше никогда не являлись людям в таком виде. И кому мы этим обязаны — загадка и для нас.

— Это не важно, — ответил Матвей, — Важно, что вы победители. Об этом узнают все. Ваши мелодии будут играть городские часы. Одну — по четным, другую — по нечетным числам. Каждый год филармонический сезон открывать будут тоже вами.

— Приятно. Нет слов.

— А сколько шуму завтра будет! — продолжал Матвей, — Конкурс разрекламирован широко и громко. Съехались важные персоны, музыковеды, репортеры. Воротилы с девицами! Все в ожидании. И вдруг — бамс! Угоститесь! — выкатил остекленевшие глаза Кувайцев, — Траурный марш! Самая популярная и необходимейшая музыка! Вот сенсация, господа! Ложись и помирай.

— А я? — обиженно спросил блондин.

Матвей махнул рукой.

— Ну, вы много шуму не наделаете. Желанный гость, радостные предвкушения, полно родственников, надежды, смех, шампанское рекой. Да, теперь я понимаю!.. Понимаю, почему Ткаллер приходил такой растерянный и бледный. Скандалом пахнет. Как он выкрутится? У нас на родине ему бы за такие эксперименты…

Траурный марш разволновался, ему стало душно. Неожиданно он снял с головы свой паричок, обнажив абсолютно голый череп цвета старой слоновой кости. Матвей попятился, не спуская глаз с необыкновенно красивого и пугающего купола. Почувствовав, что теряет сознание, переплетчик упал в кресло. И вдруг в абсолютной тишине комнаты раздался глупейший, нелепейший смех. Траурный мигом напялил парик и спросил, есть ли кто в комнате. Матвей вытащил из-под себя мешок-хохотун, отключил смех и отшвырнул мешок в сторону. Переплетчик не спускал глаз с Траурного — так поразил его череп или что-то еще. Он и сам понять не мог. Однако в прищуренном взгляде появилось сомнение. Матвей вдруг тихо спросил:

— Вам не знаком полковник по фамилии Зубов?

— Не припоминаем.

— А он мне намекал на возможные таинственные встречи. Давал определенные инструкции. Только не пойму, зачем было пугать, зачем прикидываться какими-то маршами? Маскарад зачем?

— Вы нам не верите?

— Конечно, нет, — усмехнулся Матвей и снова напрягся, — Я знаю, кто вы… Догадываюсь… Вы — наши. С Лубяночки. Да-да, мне приходилось слышать о вашей опасной героической работе. Я понимаю, я отношусь к ней с уважением, но… здесь все-таки музыкальный фестиваль. Поют, на скрипках играют… Танцуют… Сардели кушают… Цель вашего появления?

Пришельцы посмотрели на Матвея, потом друг на друга.

— Странное направление принял наш разговор, — нарушил молчание Траурный марш, — Только что вы нас поздравляли с успехом, рассказывали о фестивале, и вдруг такое недоверие. И даже полное неверие!

— Я не люблю, когда меня держат за дурака. Мне надо знать свою задачу, — отвечал Кувайцев, — До вашего появления она у меня была четкая и определенная — переплести партитуру. Что вы теперь хотите?

Марши отошли в сторону, о чем-то переговорили, затем Свадебный сказал:

— Уважаемый господин! Нам, разумеется, неприятно и даже обидно, что вы нам не поверили. Это ваше право. Мы удаляемся.

— Так вы здесь ночевать не будете?

— Пусть вас ничего не волнует. Работайте, как собирались. Главное — не перепутайте. Вот моя партитура и обложка, а вот почтенного си бемоль минорного марша. Ориентируйтесь по этой надписи: «ламенто» — жалобно, горестно. Плач.

— Приметный ориентир, — соглашался Матвей, — Все будет как положено. Аккуратно…

Матвей на прощание угодливо протянул руку Свадебному и Траурному. У первого ладонь была суховатая, но теплая, а у второго — просто лед. Кувайцев отдернул свою замороженную руку и тут же сунул ее в карман. «Странно, — подумал он, — Недавно этот так вытирал свою потную лысину. Странно…»

Вдруг в коридоре послышались приближающиеся шаги. Звук их был неритмичен — похоже, человек продвигался на ощупь в темноте и настороженно ко всему прислушивался.

Возле двери шаги затихли. Ключ пытался попасть в замочную скважину. Матвей смотрел то на дверь, то на гостей. Гости приложили пальцы к губам: дескать, тихо. И в этой тревожной тишине снова возникло загадочное свечение. Комната осветилась оранжевыми, голубыми, зелеными тонами. И на этом цветном фоне пришельцы растворились.

Ключ все еще не мог справиться с замком. Матвей не знал, что ему делать, но молчать было выше его сил.

— Ну, кто на этот раз? — выкрикнул он, и голос его сорвался на фальцет, — Кто там крадется, как шелудивый кот? Мяукающая флейта? Кусающийся тромбон? Танцующий катафалк?.. Я готов!..

Никто не ответил. И только чуть слышно было, как часы на ратуше пробили два раза.

Зачем пеликану ошейник

На площади Искусств между ратушей и концертным залом горел фестивальный огонь. Призывные фанфары возвестили о начале концерта. Площадь была полна разного люда. Журналисты покинули свое кафе и тоже поспешили сюда. Они фотографировали, вели репортажи, спорили с артистами, публикой и между собой.

— Нет! Что ни говорите, — выкрикивал кудрявый упитанный итальянец, — а без нашей музыки открытие зала не обойдется! Верди, Россини, Доницетти, Перголези, Вивальди, Тартини, Боккерини… Выбирайте! Вы утонете в великих именах!

— Простите, — возражал ему сухощавый немец с куриным профилем, — Но как же обойтись без Баха, Брамса и Бетховена? Торжественная бетховенская месса! Есть ли величественнее произведение? А чем не подходит для праздника увертюра «Освящение дома»? Вы будете потрясены величием немецкого духа!

Его перебивал безликий австрияк, который козырял Моцартом. Будет просто смешно, если не победит чарующий волшебник всех времен. А Иосиф Гайдн или Франц Шуберт? Вы захлебнетесь в овациях!

Францию представляла жовиальная журналистка, которая с несколько наигранным пафосом восклицала:

— О Бизе! О Шарль Гуно! О Равель, Форе и Дебюсси! А «Двадцать взглядов на младенца Иисуса» Оливье Мессиана? О!

— Я смеюсь над вами, мадам, — говорил без тени улыбки некто по кличке зануда, — Ваши Форе и Дебюсси возникли и прославлены в искусственной среде, оторванной от кровных, живых интересов народа. Эта среда отгородила себя стеной материальных благ и удобств от основной массы, вообразив, что она груба, темна и ничего не понимает в искусстве. А может быть, нет ничего выше обычной колыбельной песни. Да-да! Колыбельная песня матери — самое часто исполняемое и необходимое классическое произведение.

— Замолчи, зануда! — обрывали его американцы.

Они называли Самюэла Барбера, Леонарда Бернстайна, Джорджа Гершвина. Если бы Америка и в прошлых столетиях была АМЕРИКОЙ, то и Моцарт, и Бетховен, и Бизе жили и творили, без всяких сомнений, только там. Ни в одной стране нет такой творческой свободы! Таких благоприятных условий! А европейские гении практически все жили и творили в нужде. Мало того, когда Констанция, возвратившись, стала разыскивать могилу мужа, могильщик ей ответил, что покойника по фамилии Моцарт он не запомнил. И никто не запомнил! Похоронили в общей яме. Позор вашей Европе!

— Поэтому и создавали гениальные творения, что жили в нужде и лишениях! — выкрикивали из толпы, — Как загубить великого художника? Дать ему миллион. В Америке никогда не будет настоящего искусства. И гения своего она не родит. Не заслужила!

Священник местной церкви пастор Клаубер говорил, что в своей благодати Господь отказал в последние десятилетия не только американцам. Без сомнения, первым в зале должно прозвучать духовное произведение. Великие композиторы все до единого сочиняли музыку, обращенную к Богу.

— Искусство само по себе просветляет и возвышает душу, а значит, можно обойтись без религии, — заявляли из толпы.

— Действительно! Опять церковь, культ воздержания и страдания… Я смеюсь брезгливым смехом над страданиями. Ведь для многих страдать — самое любимое занятие в жизни. Надоело! Хочется только радостной музыки!

— Хочется разной музыки! И старой, и новой!

— Но где же эта новая? Где великие творения?

Постепенно в спор вступали все новые и новые лица. Никто уже не слушал друг друга. Страсти кипели. Едва ли не каждый старался высказать свое мнение. Лишь японец Кураноскэ молча ходил от группы к группе, прислушивался. Что-то изредка заносил в свой ноутбук. Затем он сел за столик открытого кафе, заказал банку пива, пакетик арахиса и принялся наблюдать уже со стороны.

— Вы сетуете, что не создают великой музыки. Но сколько создано в прошлые времена! Все! Чаша наполнена!

— Молчи, зануда.

— Все мы зануды, — отвечал смешной человечек в очках с треснутыми стеклами, — Вдобавок мы раздражены и нетерпимы к чужому мнению. Поэтому мы никогда не придем к решению, какие произведения для нас важнее всего. А там, — он указал на зал, — за толстыми стенами, «Кондзё» сделает то, на что мы не способны.

— Позор нам.

— Ничего подобного! Жизнь так устроена, что в основе человеческих отношений лежит раздор. Мы должны хотя бы осознавать и помнить это.

— Неужели никого здесь не оскорбляет суперсовременный счетчик, который нам все о нас и расскажет?

— Не надо драматизировать. Это всего лишь игра.

— Страшно слушать, если мы все насущные вопросы сводим к игре. Вглядитесь в это мрачное здание. Оно ведь ползет на площадь. На нас всех! Вот-вот начнет давить всех без разбору. Вы ощущаете присутствие злой скрытой тайны в этом чудовищном монстре? О слепцы!

Оратор обхватил голову руками и сел на мостовую. Вид его был жалок и возбуждал сострадание. Многие повернулись к залу — в самом деле, мрачная тайна чудилась в этом огромном здании. Разноцветные блики иллюминации играли в узких высоких окнах. Кривые загадочные тени возникали и исчезали на фасаде. Зал был огромен и пуст. Невольно думалось — что же там в самом деле происходит? И почему у этого очкарика такое предчувствие?

Кураноскэ молча наблюдал из своего укромного уголка, потягивая пиво и жуя соленые орешки.

Вскоре пришло время выступления, и публика начала подтягиваться к эстраде.

— Хватит! Наши споры и прогнозы так же смешны и недостоверны, как гадание на бараньей лопатке. Музыка!

Каких только ансамблей не приехало! И обычные классические, и самые невероятные: унисон басовых тромбонов, дуэт малых барабанов… Словно из небытия возникли старинные инструменты: букцины, цитры, азиатские волынки, бонанги, теобры, кифары. Волнующей мелодией звучали уже сами вычурные названия: виола-помпеза, виола де Бардоне, виоль д'амур — инструменты, о которых, казалось, начисто забыли.

На центральной площади снова первым выступил симфонический оркестр, только на сей раз с хором. Были исполнены фрагмент оратории Гайдна «Сотворение мира» и финал малоизвестной оратории Шумана «Рай и Пери». Затем — камерный хор студентов, после хора — шотландский фольклорный ансамбль. Все это было интересно, но зрители, подогретые напитками и фестивальным ажиотажем, ждали чего-то вовсе необычного, со сквознячком и встряской. Иначе что же это за ночное гала-представление? И сюрприз не заставил себя долго ждать.

На помост запрыгнул рослый, заросший и заметно плешивый бард с томными глазами пророка. В руках он держал банджо. Сбоку по ступенькам медленно взошел большой белый пеликан — с кудрявыми перьями на загривке и кожистым мешком под нижней челюстью. Глаза его были розовыми и тоже казались томными. Фамилия артиста была знаменитая — Гендель. Или, как он себя объявил, Пауль Гендель Второй. Пока приспосабливали к подставке, на которую взгромоздился пеликан, специальный микрофон с непробиваемой победитовой сеткой, Гендель Второй рассказывал о поисках «новых форм и сочетаний» в искусстве.

Зрители, толпившиеся возле эстрады, пытались подманить пеликана сушеной рыбой. Пеликан рыбку брал, но не ел — складывал в свой мешок. Кто-то кинул резиновый мячик. Пеликан поймал его, но тут же далеко выплюнул. Клюв его был словно огромный сачок. Пауль разъяснял навязчивым зрителям, что сейчас пеликана не следует отвлекать и тем более кормить, так как накормлен он достаточно, а перекормленный артист хуже жулика. Подставку с пеликаном отодвинули подальше от экзальтированной публики. Гендель Второй дал несколько вступительных аккордов на банджо и негромко запел. Пеликан стоял, глядя поверх толпы, и незаметно для хозяина глотал припасенную пищу. Затем, опустив голову, стал как бы прислушиваться к хозяйскому пению. По мере нагнетания энергетики в голосе Генделя пеликан начал тревожиться, нервно переступал с лапы на лапу, ерошил перья. Вдруг он вскинул голову, вытянул клюв к микрофону и издал долгий протяжный крик.

Такое начало площадь встретила одобрением и аплодисментами. Одобрение прибавило артистам уверенности. Гендель нагнетал звук, пел яростно, запрокидывая свою лохматую голову, время от времени подавая знак птице. Пеликан освоился, осмелел, кричал в такт и не в такт все громче, пронзительнее. Перепуганный ребенок попросился на руки, прижался к материнской груди, кусая ее и царапая. А мать не чувствовала боли — она аплодировала. Первый номер был встречен шквалом аплодисментов. Пауль Гендель Второй по просьбе зрителей рассказал, что обучением пеликана он занимался четыре года под руководством опытнейшего орнитолога Файнзильберга, ныне, к сожалению, покойного.

Пеликан стал музыкально чуткой птицей, и ему доступны довольно сложные композиционные формы, с которыми они рады сейчас познакомить публику. Программа их состояла из специально сочиненных Паулем Генделем произведений для человеческого голоса, банджо и пеликана. После длительных наблюдений и раздумий Пауль пришел к выводу: в этой жизни все неразделимо. Все на Земле едино: животный мир, человек и создания рук человеческих. Все дополняет друг друга, образуя гигантское живое целое, — это мало понять, это нужно ощутить. Поэтому он, Пауль Гендель Второй, и создал трио, в котором все равнозначны и незаменимы. Композитор, банджо и пеликан. Человек в этом трио — всего лишь организующее начало. И вообще, главная задача человека на Земле — быть организатором и вдохновителем всего живого. Человек же, скорее всего, разрушитель.

— Интересно, шкура какого зверя натянута на вашем банджо? — поинтересовались насмешливые зрители.

— Смею заверить, это искусственная кожа, — с гордостью ответил Пауль, — И ботинки, и ремень, и даже ремешок на часах у меня из кожзаменителей. А для особо любопытных добавлю: я уже много лет вегетарианец. К чему и призываю своим искусством — всеобщий мир, сострадание и любовь!

Из своего обширного репертуара трио Пауля Генделя Второго показало два наиболее актуальных цикла — антивоенный и эротический. В антивоенном прозвучали «Душа океана», «Ожоги на солнце» и «Хруст костей» — проклятие тайным садистам. Эротический цикл начался зонгом «Тяжкий грех пастуха Онания» и гротескной зарисовкой «Усмешки Венеры», посвященной жертвам СПИДа. Вот в этом цикле пеликан и раскрыл по-настоящему свои возможности. Он исторгал поочередно то стоны, то крики, то вынимающий душу утробный рев, после которого полиция в лице сержанта Вилли пыталась сделать Паулю замечание и предупреждение. Но артистов было уже не осадить. Они пребывали в упоении и экстазе. В полном восторге была и публика. Даже распорядитель концерта забыл о регламенте и не сводил очарованных глаз с выступающих. В финальном номере «Стопроцентная откровенность» пеликан стонал то мужским, то женским, то своим природным птичьим голосом.

Результат превзошел все ожидания — у отдельных счастливчиков появились галлюцинации. Они видели ярко-пернатых девиц с нежными круглыми попками и блиноподобными, словно банджо, грудями. Видели мускулистых мужчин, у которых вместо фаллоса торчал пеликаний клюв, крушивший все на своем пути. Все это было озвучено звоном струн, хриплым пением и выкриками пеликана. Невинная птица вызвала из глубин подсознания такие откровения, что за квартал фонарь ночного кабаре сперва побледнел от смущения, затем покраснел от стыда, а под конец, не выдержав нагрузок, начал мигать — сначала медленно, затем быстрее и быстрее и на последнем аккорде вспыхнул и потух навсегда…

Площадь замерла, словно в параличе, но вскоре совершенно ошалевшие зрители подняли свой рев и визг. Площадь приветствовала своих новых кумиров! Да, это была настоящая победа! Давно ожидали потрясения, и оно явилось! Деревянная эстрада шаталась под артистами, словно на волнах Карибского моря. Били барабаны, трубили фанфары. Взлетали разноцветные праздничные ракеты. Все шумело, плясало, ликовало!

Еще во время последнего номера, тараня толпу и орудуя руками и ногами, словно металлическими поршнями, прорвался к эстраде и вскарабкался на нее Карлик с совершенно безумными восторженными глазами. На теле кривоногого ребенка добрым арбузом сидела огромная голова с квадратным лбом и крохотными, словно китайские пельмени, ушами. Сняв брезентовую зеленую панаму, Карлик неистово размахивал ею, извивался в дикарском танце, свистел и корчил рожи, тем самым якобы подбадривая выступающих. Затем он низко раскланивался, словно равноценный участник представления, и зрители бросали в его панаму деньги, конфеты и прочее угощение. Несколько раз Карлик высыпал это на эстраду около артистов. Аплодисменты и ликование не смолкали. Карлик в восторге принялся подбрасывать панаму вверх, и вдруг пеликан перехватил ее в воздухе своим сачком, нехотя пожевал и с силой выплюнул. Всеобщему восторгу не было предела. Карлику передали жеваную панаму, он напялил ее и состроил кислую, обиженную мину. Покуда Гендель Второй настраивал банджо, Карлик стал снимать ботинок, очевидно, желая теперь подбросить его… Но тут представление было остановлено.

Полиции явно не понравилась «Стопроцентная откровенность». В ней, как выяснилось позднее, уловили не эротический, а политический подтекст. Якобы Гендель Второй выкрикивал не совсем пристойные призывы, а пеликан, как бы в знак солидарности и протеста одновременно, бил своим мощным клювом по микрофону, намекая тем самым на поддержку назревающих политических волнений. Выступление остановили и артистам предложили пройти в полицейский участок.

Карлик первым кинулся в защиту Генделя Второго и пеликана. Он кричал, что прерванное выступление — это заря великой правды. Только стопроцентной откровенностью можно потрясти современную анемичную публику. А если полицию смущает дух эротики, то пора уже уразуметь, что любая музыка есть не что иное, как узаконенная порнография. Но всем было ясно, что причина здесь не в эротике, а в политике. Власти испугались слишком бурной реакции площади. Так сказать, неуправляемости толпы. Трусы! Жалкие перестраховщики! Сержант Вилли обозвал Карлика коротышкой, легко и небрежно оттолкнул в сторону, пригрозил, что и его отведет в участок. Карлик притворно заплакал — но не потому, что боялся привода в участок, а потому, что такое бездуховное и невежественное создание, как полицейский сержант, имеет право всенародно оскорблять его и толкать.

— Он и не догадывается, какая чуткая, ранимая душа живет в моем маленьком теле! — кричал в толпу Карлик, — Сержант, мне жаль твою несчастную матушку, произведшую на свет такое примитивное создание, которое из всех достижений человечества выбрало для себя лишь наручники да резиновую дубинку. О, если б ты знал, сержант, как я теперь счастлив и свободен! Я способен размышлять о Вселенной, и она наполняет меня всего! Я парю над всеми полицейскими участками земного шара! Какое это блаженство! Особенно если, пролетая над участком, испытываешь несварение желудка! Ха-ха-ха!

Сержант Вилли не стал применять ни увесистую дубинку, ни цепкие наручники. Он просто поймал Карлика за ухо и повел его, как побитого зайца, через всю площадь. Рядом шли уже всеобщие любимцы Гендель и пеликан. Ошейник птицы соединяла с хозяином позолоченная цепочка. Пеликан шел вперевалку, опустив клюв, не понимая своей вины — вроде бы старался, а вот куда-то ведут. Зрители расступались, освобождали проход, аплодировали. Гендель раскланивался, бойко отвечал на вопросы.

— Зачем пеликану ошейник?

— Попадаются любители подержаться за клюв.

— Клюв — инструмент для крушения микрофонов?

— И полицейских голов.

— Что-то есть вульгарное в вашем искусстве.

— Великий Гете говорил, что самое изящное искусство щепотка вульгарности не портит.

— Где он говорил? Кому?

— Неважно. Важно то, — объяснял Гендель Второй, — что мы вовремя подали заявку на выступление и заплатили пятьдесят немецких марок.

Зрители все еще не могли успокоиться. Доносились выкрики:

— Стоит появиться смелой оригинальной личности, как она тут же становится неудобной и нежелательной!

— До каких пор? Скоро писк комара или жужжание мухи будет расцениваться как политический протест или хулиганство!

Но возмущались в основном люди среднего возраста. Старики и зеленая молодежь были почти равнодушны к происходящему. Пожилые собирались в круг и веселились под аккордеон. У каждого юнца в кармане лежал плейер, а в ушах торчали заклепки наушников. У каждого в кармане была своя любимая музыка, и другой они знать не желали.

Дурные предчувствия Клары

Жена Александра, Клара Ткаллер, после церемонии у дверей концертного зала сразу направилась домой. По пути ей повстречалась подруга Грета в компании давних общих друзей. Они удивились, отчего Клара не остается на празднике, ведь ожидается столько интересного. Клара им ответила, что устала за последние дни, кроме того, вымокла под дождем — ей бы хотелось согреться и немного отдохнуть. Как друзья ни уговаривали, Клара с ними не осталась.

Придя домой, она переоделась, приняла душ, выпила розового горячего пунша, взяла с полки книгу и легла в постель. Прочитав несколько страниц, Клара поймала себя на том, что ничего не понимает в прочитанном. Принялась перечитывать заново, делая над собой усилие, чтобы вникнуть в написанное. Что-то отвлекало и мешало сосредоточиться. В голове роились совершенно посторонние мысли, и какие-то картины навязчиво мелькали перед глазами в общем гуле и неразберихе.

Отложив книгу, Клара задумалась — вроде бы никаких дурных предчувствий в течение дня она не испытывала. Значит, с вечера?.. Эта неожиданная гроза с ливнем… И крики этой странной бродяжки Марии, и раненая птица… И вся сумятица на площади, а потом — полнейшая тишина и одинокий валторнист в мокром фраке. Печальная мелодия в тумане… А был туман или нет? Неважно. Важно другое — с этого момента пришло ощущение тревоги и все стало вдруг иным. Скорбным, печальным. Вся площадь: иное освещение, иные дома, иные люди…

Клара погасила лампу в надежде уснуть или хотя бы подремать, но тут же картина за картиной явились в ее сознании из темноты. И снова особую тревогу вызывала согбенная фигура одинокого валторниста: облипающий худое тело мокрый фрак, жалостный взгляд, невыразимо печальная мелодия… Вот и теперь от этих совершенно спокойных звуков не было ей никакого покоя. Именно они тревожили и даже мучили Клару. Именно они предсказывали, что с Александром не все в порядке. Может быть, даже беда…

Лежать в пугающей темноте она больше не могла. Клара снова включила лампу, достала из столика гадальные карты. В юности ее научила гадать бабушка по линии матери — наполовину испанка. Система была нетрадиционная, скорее всего, собственного изобретения. В юности эта процедура лишь забавляла Клару, но как-то она предсказала двум подругам любопытные перемены, и через месяц все сбылось. Кларе ничего не оставалось, как поверить в пророчество маленьких атласных карт.

Какие же карты выпали теперь ее мужу Александру — королю трефовой масти? Справа (дому и телу) — легли девятка пик острием вниз, бубновый туз и король пик. Это означало печаль, отсутствие покоя в доме, может быть, даже удар. Под загадочным термином «удар» гадалки разумеют сильное потрясение, внезапное горе. Внизу (взору и слуху) расположились бубновая восьмерка и семерка пик — разговоры и надежды, которые опять-таки могут привести к досаде и огорчению. Слева (глубоко в сердце) оказались валет и десятка пик — печальные и пустые хлопоты, тяжелые переживания. Сверху — ближайшие и главнейшие события — бубновый валет, туз червей острием вверх и туз пик острием вниз. Это сочетание испугало Клару. Она быстро перевернула три карты, лежащие «на сердце», — десятка червей, трефовая восьмерка и восьмерка пик. Выходил любезный, приятный разговор в казенном доме, однако эта любезность ничего не могла изменить для короля ни в лучшую, ни в худшую сторону. Более всего гадалку насторожило соседство червового и пикового тузов — такое выпадает исключительно редко. Туз пик выпал острием вниз — удар, удар! И тут же червовый туз острием вверх — свадьба или колоссальный выигрыш. То есть рядом с Александром смерть и женитьба — прямо сейчас. Что это значит? Ни того ни другого Клара не могла допустить даже в мыслях. Что же с мужем происходит? Что там вообще происходит за тяжелыми шторами окон?

Клара твердо уверилась, что в эту ночь ей не уснуть. Оставаться дома и мучиться неизвестностью было выше ее сил. Она наспех оделась и, даже не посмотрев на себя в зеркало, чего никогда с ней не бывало, вышла на улицу. Смятение чувств подталкивало ее в сторону концертного зала. Наверняка нужна ее помощь. Ветер трепал ее волосы, каблуки нервно стучали по брусчатке тротуара. Клара спешила.

За пять лет совместной жизни Клара хорошо изучила своего мужа. По документам он был старше ее на двенадцать лет, но для нее был ребенком — капризным, нуждающимся в поддержке, совете. А она любила давать советы. Чрезвычайно. Ткаллер лишь улыбался, называя ее то кремень, то металлический стержень. Иной раз ее напористость и нежелание идти на компромисс выводили Александра из себя, и он после долгого терпения высказывал жене все, что считал нужным. Клара на время отступала, с врожденной грациозностью маневрировала при абсолютной уверенности в том, что она сумеет доказать мужу свою правоту и преданность и он будет просто обязан считаться с нею и искать в ней поддержку и опору. И эта поддержка прибудет незамедлительно. Так и только так она представляла их семейную жизнь.

Клара быстро шла по ночной улице в сторону центральной площади. Отовсюду — из винных погребков, из раскрытых окон слышались выкрики, смех, песни. Подгулявшие люди окликали ее, здоровались и приглашали повеселиться. Клара не останавливалась и никому ничего не отвечала.

На площади продолжался концерт. Негритянский унисон виолончелей исполнял токкату. Струны визжали под смычками, как чердачные кошки. Свет бокового прожектора был направлен на смычки, поэтому создавалось впечатление, что смычки играют сами — лица, руки и фраки негритянских музыкантов были так черны, что музыкантов никто не видел. Смычки же яростно работали сами по себе, словно пневматические орудия.

Клара обогнула забитую народом площадь и подошла к пограничной зоне у главного входа в концертный зал. У входа прогуливался полицейский, на углу дежурил еще один. Вид у них был абсолютно спокойный. Осторожная Клара обошла вокруг зала, поглядывая в окна, будто ожидая, что в назначенное время кто-то подаст ей условный сигнал. Особенно пристально она вглядывалась в окна директорского кабинета — ни единого намека на то, что там неблагополучно. Так чего же она тревожится?

Вдруг Клара почувствовала на себе чей-то пристальный взгляд. Клара осторожно скользила глазами по площади. Присмотрелась к полицейским — нет, не они. Клара опустила голову, пошла быстро, вдруг резко повернулась и — ап! Конечно, он! Взгляды на долю секунды пересеклись, и Клара узнала Кураноскэ. Фантастически моментально он растворился в толпе. Эта слежка Клару еще более насторожила и усилила ее тревогу. Теперь уже и зал выглядел по-иному. Какие-то тени блуждали по стенам, окна фосфоресцировали, предупреждая или напоминая о возможной опасности. А может, это все глупости? Карнавально-фестивальная чепуха? Как Клара себя ни успокаивала, а знала одно: что-то нужно предпринимать…

— Вечно вы, женщины, что-то выдумываете. Вечно вам что-то мерещится, грезится, — улыбался начальник 1-го участка майор Ризенкампф, стройный красавчик и, конечно же, любимец женщин, усаживая Клару в кресло, — Вот почему в полиции почти не служат женщины.

— И все-таки я бы желала избавиться от своих дурных предчувствий, — стояла на своем Клара, — У вас ведь есть связь с залом?

— Уверяю, нет.

— Вы не хотите мне помочь?

— Уверяю, ваши опасения напрасны.

Клара оценивающе посмотрела на Ризенкампфа.

— Нет, не хотите, — Она как бы слегка отвернулась.

Ризенкампф с хозяйским видом прошелся по своему кабинету. Изо всех сил он старался выглядеть бравым, но во всем его облике чувствовалась усталость. Клара даже об этом ему сказала.

— Вот теперь интуиция вас не подвела, — прищелкнул пальцами майор, — Как бы я счастлив был, если бы вы обо мне беспокоились, а не о любимом муже, который давно спит, пока компьютер преспокойно печатает ноты. А я из-за фестиваля, затеянного вашим мужем, не сплю третьи сутки.

И майор стал рассказывать, что за времена для него наступили. В барах и ресторанах постоянно возникают потасовки. Изловили злоумышленников, задумавших похитить любимого внука Мэра. И самое ужасное: понаехало столько крикунов-самородков, что создается впечатление, будто для них и организован фестиваль.

— Только что разбирался с каким-то дебоширом, именующим себя Генделем Вторым, и его пеликаном. Пеликаном! — продолжал майор, — Но даже с птицей поладить можно, а вот Карлик, увязавшийся за ними, — совершенный кретин и выродок. Кричал на весь участок, что великим творцам всегда выпадают великие испытания. Рвал на себе одежду. Затем стал выдергивать брови. В виде протеста грозился облить себя виски и поджечь. Его спросили, не болен ли он. Он обрадовался, выкатил свои коровьи глаза и закивал: «Болен! Болен! Дайте мне градусник под мышку!» На лейтенанта надели белый халат, представили его доктором и дали Карлику градусник. Брал он его с таким трепетом, будто он из чистого горного хрусталя. Едва не облизывал его, затем трясущимися руками поставил под мышку. Мы занялись другими делами и не заметили, как Карлик сбежал вместе с градусником. Скажите, зачем ему исчезать вместе с градусником? — спрашивал майор Ризенкампф и тут же сам отвечал: — О, у каждого убогого придурка столько собственных примет, символов, что и полицейская выучка, и мой многолетний опыт зачастую бессильны.

— Напрасно вы женщин не берете в полицию, — сказала Клара. — Женщина легче найдет подход, общий язык. Успокоит словом, взглядом… Даже просто своим видом.

Ризенкампф громко расхохотался.

— Успокоит словом, взглядом… Мадам, вы ошиблись дверью. Это не пансион для слабонервных и не церковь. На успокоение здесь нет времени. И никогда не будет.

Майор щегольски прошелся по кабинету, явно любуясь собой и предоставляя возможность полюбоваться Кларе. Действительно, он был неотразим: молод, строен, даже гибок, черняв, с ровным пробором и тонкими выразительными чертами лица. Главная же его прелесть была в карих глазах, одновременно и ласковых, и хищных.

Ризенкампф продолжал:

— В полиции, мадам, прежде всего необходим рассудок — мужской, жесткий, циничный. Действия полицейского должны быть просчитаны и в то же время неожиданны. Он должен быть ловок и безжалостен. Вынослив и смел. Твердо идти к намеченной цели, где его ждут успех и награда. А женщины пребывают в плену пылкого воображения и таинственных эмоций. Так что позвольте, моя несравненная, детективный воз тянуть нам.

— Позволю, — согласилась Клара, — если вы мне объясните, зачем японец за мной шпионил.

Ризенкампф хитро улыбнулся, взял Клару за руку.

— Мне это совершенно ясно. Вы не дама, вы сосуд соблазнов с повадками домашней кошечки. Искусительница. Какие у вас фруктовые пальчики. Янтарно-прозрачные. Можно, я один пальчик поднесу к губам?.. М-м-м?..

Клара высвободила свою руку. Ризенкампф расстроенно вздохнул, достал бутылку вина, два фужера.

— Вы пьете на службе? — удивилась Клара.

— В исключительно торжественных случаях.

— И какое у нас торжество?

— Визит такой приятной особы. Эти апельсиновые пальчики не дают мне покоя.

Майор принялся целовать руки Кларе. На сей раз она их не отстраняла. Наоборот, кокетливо играла пальчиками.

— Льстец окаянный, — улыбалась она, — Еще недавно пальчики были лимонными.

— Апельсиновые. Они оказались слаще, чем я предполагал.

И Ризенкапмф поцеловал каждый пальчик по очереди. Затем поднял бокал.

— Мне предсказал индийский гороскоп, что на этой неделе пылкая, искренняя любовь принесет мне множество сюрпризов. Хочется в это верить. Люблю сюрпризы. Пью за вас!

Пригубив бокал, Клара вздохнула:

— Мне приятно ваше внимание, но Кураноскэ меня все-таки беспокоит.

— Согласен. Ужасная бестия, — кивнул майор, — И зачем ваш Ткаллер с ним связался… А чтобы он вас не беспокоил, мы его задержим. Хотя бы на три часа. Для начала…

Ризенкампф нажал кнопку — появился сержант.

— Вилли, проверь посты возле зала и узнай, где находится и чем занимается наш дорогой японец.

Когда сержант ушел, майор снова поднял бокал:

— Отвлекитесь от Кураноскэ… На три часа минимум. Не волнуйтесь, дорогая. Ох, как зашумела кровь! Ах, эти пальчики… фруктовые… виноградные…

Пробуждение майора

В третий раз сержант Вилли заглянул в кабинет майора. Тот по-прежнему спал на диване, прикрывшись плащом.

Ждать дальше было невозможно, и сержант уже без колебаний решил разбудить Ризенкампфа. Майор безмолвствовал. Вилли еще потормошил, затем попытался приподнять Ризенкампфа. Бесполезно. Сержант испугался, не отравился ли майор, или того хуже, не задушен ли в собственном кабинете, как два года назад был задушен министр юстиции. И это в то время, когда его помощник отлучился! Сержанта пробрала дрожь. Он принялся ожесточенно трясти майора за плечи.

— Господин майор… Господи-ин майо-ор! Да проснитесь же!

Голова майора моталась из стороны в сторону, вялые губы что-то прошептали. Жив, значит!

Сержант смочил полотенце и приложил к бледным щекам и большому красивому лбу майора. Никакой реакции. Сержант перепробовал все: кричал, дул в лицо, тер уши, брызгал водой из кружки, как прачка на белье, делал искусственное дыхание — майор не просыпался. Припомнив учебу в сержантской школе, Вилли решил пойти на крайние меры. «Не разбудит только мертвого», — отзывался преподаватель об этом способе. Сержант разомкнул майору веко. На него глянул мутно-серый, как у замороженной рыбы, дикий глаз. Вилли снял с ремня фонарь и направил в это безжизненное око ярчайший электрический луч. Майор резко дернул головой, зарычал по-звериному, вскочил, одной рукой выбил фонарь, другой с размаху влепил перепуганному насмерть сержанту оплеуху и разразился серией проклятий.

Сержанту страшно смотреть было на начальника. Зрачок подопытного глаза был необычайно расширен и, казалось, пылал гневом. Второе же веко было плотно сомкнуто. Майор стоял одноглазый, но живой. Живой! Сержант ошалел от радости и вдруг сам себя начал молотить кулаками по скулам.

— Подлец! Чему ты радуешься? — возмутился майор.

— Подлец! Еще какой подлец! — восторженно выкрикивал сержант, пританцовывая на месте, — Вот счастье! Вы живы!

Майор Ризенкампф с недоумением воззрился на дурака сержанта, осторожно ощупывая больное веко.

— Ты что, окурок о глаз затушил, негодяй?! Ослепить меня хотел? Искалечить?

— Что вы! Что вы, господин майор! — искренне не понимал командирского гнева сержант, — Живите зрячим. Умоляю вас!

— Зачем?

— Затем, чтобы видеть господина полковника, — нашелся сержант, — Трижды уже спрашивал о вас.

— Зачем спрашивал?

— Господин полковник не говорил. Но очень ругался.

Майор своим здоровым глазом глянул на часы и обомлел.

— Пошли, — Он решительно двинулся с места.

— Стойте, — выкрикнул сержант, — Так неприлично. В одном исподнем.

— Что? — Майор все еще окончательно не проснулся. Он ничего не понимал, как, впрочем, не понимал и Вилли. Оба были как бы в состоянии шока. Смотрели друг на друга и молчали.

Майор подошел к зеркалу, увидел на себе красный пуленепробиваемый жилет. Под ним было белоснежное белье, в расстегнутом вороте густым черным мхом курчавились волосы. Больше ничего на майоре не было. Даже синих форменных носков. Майор постепенно утрачивал командирский вид. Что-то смущенное, растерянное, незащищенное, в конце концов, трогательно-человеческое проявилось в нем. Сержант молчал.

— Ну что ты молчишь, Вилли? — тихо спросил майор, — Скажи, что ты взял форму, чтобы почистить. Я ругать не буду. Наоборот, похвалю. И дам три дополнительных выходных.

Вилли вытянулся по стойке «смирно», подозревая за собой какую-то вину. Голова его как бы сама собой начала отрицательно качаться. Майор понял, что сержант не лжет и, конечно, не шутит, — этот рыжебровый здоровяк с ладонями, словно совковые лопаты, еще ни разу в жизни не пошутил.

Не сговариваясь, майор и сержант принялись искать форму: в шкафах, столах, на антресолях и даже в туалетной комнате. Формы не было. Майор молчал, тяжело дыша и ощущая сильную боль в затылке.

— Черт с ней, с формой, — бубнил Ризенкампф, — Но там были документы и пистолет.

— Документы и пистолет в нижнем ящике. И вот еще какие-то… дамские вещи.

— Дама! Со мной была дама! — наконец-то вспомнил Ризенкампф. И посмотрел на сержанта, — Не тяни, напомни.

— Конечно. Господин майор за ней ухаживал, говорил ей нежности и всяческие приятности…

— Ты подслушивал, негодяй! Подглядывал!

— Если бы я подслушивал и подглядывал, ничего бы этого, — сержант выделил последнее слово, — не случилось.

— Но-но! Ты мне не груби! — пытался защитить честь пропавшего мундира майор, — Я и так потерпевший.

— И вот еще от дамы осталось… — Вилли продемонстрировал роскошный жакет Клары, юбку и форменные ботинки Ризенкампфа.

— Так, — размышлял майор вслух, — Она ушла в моей форме, но в своих сапожках. Интересно-интересно…

Про себя же майор терзался: «Усыпили! Раздели в собственном кабинете! И кто? Позор. Позо-ор!»

— Все из-за тебя, Вилли!

«Но зачем ей форма? Как-то повредить мне по службе? Но зачем? Нет, тут другое: она настойчиво интересовалась залом. Отчего бы? Выпытать у сержанта? Но он так глуп, что и разговаривать с ним неохота».

Как ни глуп был Вилли, он давно уж разобрался, в какую катавасию попал майор. Вилли смеялся чрезвычайно редко, но теперь ему было смешно. Однако показывать этого было нельзя. Нельзя было и вносить свои предложения по поимке преступницы: опыт показывал, что наиболее трудная работа ляжет на его, сержанта, плечи.

Сержант стоял навытяжку с каменным лицом и с наслаждением думал, как он посмеется, лишь только выйдет на улицу. Не повезло майору. Вот уж влип! «Почти наверняка, — думал Вилли, — майора из полиции уволят. Или понизят в должности. Если понизят, все равно он будет выше сержанта и всю злость будет вымещать на нем. Если уволят, то кто будет вместо него? Будет ли новый лучше прежнего? Получается, пострадает майор — пострадает и он, Вилли…»

— Вилли, — прервал сержантские раздумья майор, — Поезжайте ко мне домой и привезите другую форму. Жене скажете, что меня окатила поливочная машина.

Сержант щелкнул каблуками и исчез.

Майор присел, пытаясь разобраться, что же с ним произошло и почему. Почему он уснул, ведь перед дежурством он неплохо отдохнул и выспался? Правда, за пять часов было порядочно хлопот… Нет, тут не обошлось без снотворного. Притом убойного — сразило наповал и позволило легко раздеть. Вариантов нет — ей нужна была форма. Значит, Клара решила во что бы то ни стало проникнуть в зал. Что-то там ее очень тревожит. А ведь и он сам этому способствовал. Шутил, так сказать. Пугал Кураноскэ — хитрецом азиатом, коммунистом переплетчиком, привидениями, обитающими в зале. Вот так… Да, но что-то надо делать. Просто так ей это с рук не сойдет!

Майор с яростью было рванулся на поиски Клары, но вспомнил, что он в одном белье, и, трахнув кулаком по столу, снова упал в кресло.

Раздался телефонный звонок.

— Генрих, что случилось? — волновалась мадам Ризенкампф, — Ты так вымок? От простуды столько различных осложнений — фронтит, плеврит, простатит и даже рак легкого.

— Сержант где? Вилли?

— Форму я ему отдала. Он вот-вот прибудет.

— Не волнуйся. Ничего страшного.

Майор положил трубку. В самом деле, вскоре прибыл сержант. Ризенкампф спросил, одеваясь:

— Вилли, а ты разве не видел госпожу Клару в моей форме?

— Видел, — спокойно отвечал сержант.

— Отчего же не задержал?

Глаза у Вилли забегали по сторонам. Он соображал, как бы удачнее оправдаться.

— Мы с госпожой Кларой встретились на площади. Она сказала, что вы слегка перепили, уснули и хотя бы час не стоит вас будить. И еще она сказала, что по ее просьбе вы вместе искали японца Кураноскэ и не нашли.

— Почему ты ей поверил?

— Вы же сами меня отправили на поиски Кураноскэ. И потом, я видел, как доверительно господин майор беседовал с госпожой Кларой. Вот и решил, что вы попросили ее оказать тайную служебную услугу. Для чего и отдали мундир.

Ризенкампф был уже в форме, которая так великолепно подчеркивала его стройный стан. Вилли стоял навытяжку. Майор взял пистолет, фонарь и тут обнаружил, что пропали его наручники. Но этого он сержанту не сообщил.

— Я еще подумаю, как с тобой поступить, — сказал он, уходя, — Пока оставайся здесь. Отвечай на звонки. А я пойду на площадь. Ясно?

— Ясно, господин майор! — еще более вытянулся сержант-глыба.

Улица тем временем жила своей громкой, бойкой жизнью. Среди веселившихся майор разглядел своих парней, переодетых в карнавальные костюмы. Майор на какое-то время задержался: что ни говори, профессионально работают его молодцы — лицедейство мастерское. Что-что, а дурачиться эти лоботрясы умеют. Майор незаметно отозвал старшего в сторону. Конечно, они не видели даму в полицейской форме. Если бы… Майор задал взбучку, приказал разбиться на более мелкие группы, основательно осмотреть площадь, результат сообщить только ему, майору, и никому больше.

Ризенкампф заспешил дальше. Его привлекло шумное скопление народа, где раздавались громкие выкрики и взрывы хохота.

— Да не полетит она! Она же мертвая! — доказывал мужской голос.

— Нет, полетит! — отвечал женский.

В окружении толпы стояла Мария Керрюшо. Та самая, что не испугалась зловещей грозы. К груди она прижимала все ту же горлицу, гладила, что-то приговаривала, затем подбрасывала в надежде, что она полетит. В толпе хохотали.

— Я загадала, — упрямо твердила Мария, но птица снова падала вниз, — Она должна полететь. Должна!

Рослый парень взял у Марии горлицу и что было сил метнул вверх, в сторону большого дома. Птица исчезла в темноте, и мало кто заметил, что парень просто забросил ее на балкон четвертого этажа.

— Ага! Улетела! — радостно закричала Мария, повернувшись к обступившим, — Я же говорила! Главное — верить! Верить! И твое желание исполнится. Анатоль! Ана-то-о-ль!

Увидев полицейского майора, Мария подошла к нему, диковато посмотрела в глаза, взяла за руку.

— Господин комиссар! Добрый сильный парень помог взлететь горлице. Теперь ты отыщи моего Анатоля.

— Ищем. Ищем, — глухо ответил Ризенкампф и пошел прочь.

Мария, ухватив его за рукав, засеменила рядом:

— Чует мое сердце, он где-то здесь.

— Фотографию принесла?

— Нет у меня его фотографии.

— Тогда поиски затянутся, — продолжал движение майор.

— Нет, — остановила его Мария, — Я и так обошла полсвета. Куда меня только не заносило. Была я в Фолкстоне, Треллеберге, Карачи. Ступни моих ног — твердые копыта. Бывало, что я по десять дней не ела. Пила болотную воду. Но я знаю: цель моя близка, ибо не может Бог не заметить. Он справедлив, наш Господь. А ты справедлив?

— Кто тебе этот Анатоль? Муж?

— Что такое муж? Случайный попутчик.

— Брат?

— Родственников у меня не было и нет.

— Любовник?

— Ну вот еще, — обиделась Мария, — У эффектной женщины любовник на каждой улице. Мелко ты размышляешь, господин комиссар.

— Так кто же он тебе, Анатоль?

Мария внимательно посмотрела на майора, затем вокруг, улыбнулась жалкой и тем не менее независимой улыбкой, обнажив верхний ряд порченых зубов. Глаза ее даже при электрическом ночном освещении казались красными, веки припухли. Синие вены разбегались от шеи, словно реки на географической карте. Трудно было сказать, сколько ей лет. Тридцать? Пятьдесят?

— Кто такой Анатоль? — перешла на шепот Мария, — Зачем? Может быть, это тайна. И мне не нравится, как ты просто и обычно о нем спрашиваешь. Очевидно, вы так привыкли в полиции. Но Анатоль — это… это совсем другое… Это же АНАТО-ОЛЬ! — Мария взметнула вверх свою худую жилистую руку, — Понял?!

И не дождавшись ответа, убежала в толпу.

Майор прибавил шагу. Он шел переулками к площади и вышел к концертному залу с тыльной стороны, дабы неожиданно проверить охрану. Все дежурные были на местах. Пломбы не сорваны, сигнализация работала исправно. Майор отдельно поговорил с каждым дежурным — все ли спокойно, нет ли подозрительно интересующихся лиц.

Двое дежурных сообщили, что часа полтора назад подходила дама в форме и отрекомендовалась полицейским окружным инспектором. Она тоже расспрашивала о сигнализации, смене караула, даже о пожарной тревоге. Это показалось несколько подозрительным, но полицейская дама с апломбом ответила, что вся ее деятельность согласована с окружным и местным начальством — в частности, с майором Ризенкампфом. Майору пришлось это подтвердить, однако он тут же добавил, что окружной инспектор явно превысила свои полномочия и ему, Ризенкампфу, необходимо ее срочно повидать. Тут же по рации было объявлено о розыске этой активной дамы. Майор же отправился осматривать ближние дворы.

В переулке возле углового дома вдруг мелькнула тень. Точно! За ним наблюдали! Майор прибавил шагу, осмотрел осторожно двор, зашел в один подъезд, в другой. Никого не было. Значит, затаился. Майор выключил в арке свет, укрылся в темном углу возле запертого подъезда. Он старался не дышать. Сердце колотилось от волнения. Неужели это Клара? Нет сомнений. Майор напрягся. Сейчас птичка выпорхнет. Птичке неймется. Птичке до сих пор чертовски везло. Вдруг дверь соседнего подъезда слегка скрипнула, в темноте замаячила какая-то фигура. Майор бесшумно, мелкими шажками подошел поближе. Кто-то крался вдоль темной арки, присев или пригнувшись. Выждав момент, майор ухватил подозрительную личность за шиворот. Тут же раздался пронзительный крик. Нет, это была не Клара! Майор зажал жертве рот, но жертва кусалась! Ризенкампф заломил отчаянному существу руку и выволок на свет. Карлик! Тот самый Карлик, который сбежал из участка.

— Ай, больно! Пусти! — кричал Карлик, мотая головой, — Я отдам!

— Ага, ты знаешь, — крутил ухо майор, — Негодяй!

— Знаю… — скулил Карлик.

— Показывай.

Майор ослабил захват, но руку не отпустил. Карлик заковылял в конец двора, разгреб там груду бумажного мусора, достал какую-то штуковину и, корчась от досады, протянул ее майору. Это был градусник. От злости майор выбил градусник из жалких ручек и раздавил его ногой.

— Негодяй! Ты издеваешься?!

— За что, господин полицейский? — Карлик упал на колени, собирая ладошками осколки стекла и капли ртути, — Как же я теперь буду лечиться? Без градусника?

Майор опять заломил Карлику руку. Карлик завизжал.

— Ты дурачка из себя не строй. Говори, где она?

— Я не знаю, о чем вы.

— Дама! Дама! — нервничал Ризенкампф, — Куда подевалась дама в полицейской форме?

— Откуда мне знать? Я в городе недавно.

— Врешь, коротышка! Мы с тобой еще разберемся…

Майор вызвал по рации полицейских, и те увели Карлика в участок. Сам же Ризенкампф пошел осматривать дворы. Ничего подозрительного не было. Он уже собирался уходить, как обнаружил в совсем уж темном месте люк, крышка которого была неплотно прикрыта. Майор посветил фонарем, внимательнейшим образом осмотрел место и обомлел. Чуть в стороне лежала запонка — его собственная, похищенная Кларой вместе с голубой форменной рубашкой.

Майор обрадовался и засуетился. Он отодвинул чугунную крышку и посветил фонарем вниз. Внизу, как и следовало ожидать, тянулся канализационный коридор. По желобу лениво текла жижа. Из подземелья доносился весьма узнаваемый запах с примесью мыла и чего-то более едкого. Майора все это привело в приятное возбуждение. Нет, Клара Ткаллер, тебе и твоим сообщникам дорого обойдется необдуманная выходка. Ты на кого руку подняла? Соображала? А логически думала? В том-то и беда. Надо же понимать, кого раздевать до трусов, а перед кем и самой не худо бы раздеться… Жгучая тайна влекла майора вниз, но он все же решил на всякий случай взять с собой несколько человек и позвонить полковнику.

— А, майор! Наконец-то вы соизволили… — По давней привычке полковник принялся отчитывать подчиненного.

— Не было причины вас беспокоить, — выслушав нотации, ответил майор, — А теперь появились… Какие-то загадочные свечения за оконными шторами нашего зала.

— Вашего, майор! — поправил полковник, — Вашего!

— Хорошо. Зал наш, а свечения чужие и подозрительные.

— Свечения… Сияния… — бормотал он, — Ничего удивительного. Там поселились музы.

— Боюсь, не только они. Надо бы проверить.

— Проверьте, только без проникновения в зал.

— Каким же образом?

— Вам виднее. Но скандалов нам не надо.

Теперь уже майор надолго задумался.

— Хорошо. Но я на некоторое время отлучусь, — сказал Ризенкампф, — Доложу по прибытии.

— Только еще раз предупреждаю — в зал ни ногой.

Майор пообещал и с силой брякнул трубку о рычаг. Какими только словами он себя не ругал! Позвонить этому старому маразматику — полковнику! Главному городскому полицейскому — по совместительству главному трусу! Своими приказами он уже загубил сотни смелых операций… Притом свою трусость он всегда облекает в удобную форму, которую именует благоразумием. Нет, эту операцию майор загубить не даст. Дело приняло такой удачный оборот… Только с собой теперь лучше никого не брать.

— Ничего, обойдусь и один, — убеждал себя майор, спускаясь в люк, — Фонарик есть, пистолет тоже. Черт меня толкнул позвонить. Ну ничего, я им всем докажу. Они меня еще узнают! — грозился майор, пробираясь вперед по канализационному коридору, — Как-никак майор Ризенкампф — прирожденный сыщик…

«Будешь, мальчик, победителем!»

Александр Ткаллер лежал в своем кабинете на диване, обвязав голову смоченным в холодной воде полотенцем. Безучастным взглядом он смотрел на сделавший свое дело и самоотключившийся компьютер «Кондзё». Теперь уже ничего не исправить. Ничего и ничем. Директор курил, изредка отпивая из стакана арманьяк. Насколько он все-таки безоглядно беспечен… Не побоялся искушать судьбу. Только компьютер! Техническая приманка сработала безотказно: в город явилось в три-четыре раза больше народа, чем ожидалось. Как-то в компании журналистов Ткаллер не без иронии высказался: мол, никак не полагал, что люди так доверчивы — полагаются на азиатский компьютер больше, чем на собственный вкус. После этих слов Кураноскэ незаметно отвел его в сторону:

— Господин Ткаллер, я бы на вашем месте высказывался осторожнее.

— А что? Вполне безобидный юмор. Люди не обидятся.

— Компьютер может этого не простить.

— Я вижу, дорогой Кураноскэ, вы сами его побаиваетесь. Вот уж верно, что Восток никогда не знал свободы личности. Рок — вот что тяготеет над Востоком.

Ткаллер никак не мог представить себе, как роковое решение будет воспринято там, за тяжелыми шторами. Ему и не хотелось об этом думать. Хорошо бы уснуть, но вряд ли это получится. Надо чем-то занять себя. Ткаллер подошел к книжному шкафу, снял с полки «Скорбные элегии» Овидия и принялся их декламировать в подлиннике и переводе. Когда чтение достигло особого подъема и страсти, Ткаллеру показалось, что в его дверь кто-то постучал. Но Ткаллер продолжал распевать «вершину золотой латыни». Через некоторое время снова постучали.

— Что за черт? — встрепенулся Ткаллер.

— Александр…

— Клара, ты? — Удивленный супруг застыл с книгой в руке, увидев жену в полицейской форме. Клару тоже поразили чалма из полотенца и беспорядочно расставленные по комнате бутылки — одна даже стояла на компьютере.

— Александр! Ты никогда столько не пил!

— А ты никогда не служила в полиции… Зачем ты пришла?

— Я? Решила тебя проведать.

— Проведывают больных, а я вроде бы…

Клара подошла к мужу поближе, затем окинула взглядом кабинет:

— Я пришла к тебе на помощь. Я знаю, что-то случилось…

— Ничего. Я отдыхаю. С душой, по-русски.

Клара повернулась в сторону компьютера. Ткаллер взял со стола газету, накрыл дисплей.

— Значит, случилось, — твердо сказал Клара, — Что там?

— Не знаю… Не знаю, — снял с головы полотенце Ткаллер. — Пока ничего не знаю. Уходи.

— А я знаю. Поэтому я здесь.

— Коли знаешь, о чем же говорить?

Клара поняла, что так перебрасываться словами можно долго. Она решила подобраться к мужу с другой стороны. Она налила себе вина, отпила немного, прошлась по кабинету, как бы что-то отыскивая.

— Я проголодалась.

— Утром позавтракаешь, Клара, нет времени.

— Есть еще как минимум полчаса. Дай мне яблоко.

— Что?! — вздрогнул Ткаллер, — Яблоко? Почему именно яблоко?

— Не знаю. Захотелось. Ну дай грушу.

Ткаллер закружил по кабинету. Останавливался, как бы что-то вспоминая. Затем снова нервно бегал.

— Груш почему-то нет… — рассуждал сам с собой Ткаллер. — Виноград кончился. А вот яблоки… Яблоки…

— Александр! Это невыносимо, — сказала Клара, — Зачем ты мучаешь меня?

— Нет-нет, — извинительно ответил Ткаллер, — Я — нет. Ты просто не понимаешь, как ты угодила в цель. Как угодила…

Руки его дрожали. Крупный пот выступил на лице.

— Вот уже несколько дней ко мне стала являться старуха с яблоками.

— Какая?

— Та самая.

— Не помню.

— А перед этим возникло предчувствие. Ведь у тебя тоже бывают… Вот и сегодня. Почему ты пришла? Было предчувствие?

— Да. И карты показали…

— Вот-вот, — как бы даже обрадовался Ткаллер, — А уж если является старуха, то ничего хорошего не жди. Проверено.

— Да кто она?

— Слушай же. Случилось это давно. Лет пять мне было. Жили мы тогда в пригороде, бедно жили, едва сводили концы с концами. Стояло ясное апрельское утро. Мать на застекленной веранде поджаривала ячменные зерна, чтобы хоть кофейным суррогатом напоить семью. Я вышел за ворота. У нас как выйдешь из дома, сразу начинались холмы. Бывало, идешь с одного холма на другой и вдруг ощущаешь такую значительность — и свою, и этих холмов, и природы вокруг. А иногда наоборот: чувствуешь себя маленьким и бессильным — так бы забился в какую-нибудь ямку и сидел до захода солнца. Но в это утро настроение у меня было отличное! Я уже отошел от дома довольно далеко, как вижу — навстречу мне карета, запряженная четверкой гнедых лошадей. Подъезжает. Вблизи карета оказалась довольно поизношенной и облезлой. В ней — старуха, разодетая в какие-то кружева, рюшечки, в стеклярусной шляпке. Манит эта старушенция меня к себе сухой морщинистой лапкой. Спрашивает, как проехать к монастырю. Я ей браво все доложил. Старуха меня к себе подманила: «Как зовут?»

— Александром.

— Кем хочешь быть?

— Генералом! — сказал почему-то.

Старуха вздохнула, погладила меня по голове, посмотрела в небо, потом мне в глаза. «Хорошо, — говорит, — будешь, мальчик, защитником и победителем. И уйдешь из жизни с восторгом! А это мало кому удается…» Протянула мне золотистое яблоко: «Возьми, только никому не показывай!», дверь захлопнулась, и карета двинулась в путь. Долго я стоял, глядя, как удаляется карета, а потом стал яблоко разглядывать, как оно блестит на солнце. Вдруг вижу: из этого яблока, будто из зеркала, я сам на себя гляжу. Никогда раньше такого не было. Спрятал яблоко в карман, держу там в ладони, а ладонь так и горит. Снова достал яблоко, глянул — а на меня уже не мальчик, а симпатичный юноша смотрит, то есть тоже я, но как бы спустя несколько лет. Обомлел я тут окончательно, хотел выбросить яблоко, но где там — рука не поднимается. Спустился к ручью, помыл его, хотел съесть — но опять любопытство победило. Глянул, а на меня уже молодой красивый мужчина смотрит.

Отроду такой любопытной игрушки у меня не было. Несколько раз смотрелся я в это яблоко, и каждый раз оно прибавляло лет по пять-семь. Последний раз я увидел импозантного чиновника — таков я, собственно, и сейчас: прилично одет, в смокинге, белоснежной сорочке, с шелковым галстуком. Тут уж радости моей не было конца — неужели буду сытым и богатым? В трудные времена всегда кажется, что бедность, голод и холод — это навсегда. Ай да чудо-яблоко!

Бегу домой, спрятав его в карман. Никому из сверстников не показываю: вдруг отберут. Прибежал, показываю матушке, тетушке, брату: «Богатым буду, знатным, поглядите!» Рассказываю им все, как было. Смеются, не верят. Тогда я достаю из кармана яблоко… и вижу, что у меня в ладони… обыкновенная средних размеров луковица… И никаких зеркальных отражений! Осатанело начинаю счищать шелуху, словно пытаясь извлечь из-под нее яблоко, но луковица шелушится без конца, где-то полведра шелухи потом вынесли… Наконец оголил белую сердцевину. Надкусил — горькая, злющая. Язык огнем полыхает, слезы ручьем. Реву и, очевидно, от злости кусаю эту луковицу. Домашние смеются, брат даже подзатыльник отвесил — за вранье. А я реву и ем — без хлеба и соли, даже не запиваю. Съел всю луковицу и вздохнуть не могу — горит внутри. Дали наконец воды, и вода эту огненную горечь не заливает.

Вылетел я из дома и бегом к монастырю. Думаю, увижу старуху, спрошу, зачем обманула, что же это за яблоко такое. Прибежал, карета старухи стоит, кучер дремлет на сиденье, кони выпряжены, молодую весеннюю травку щиплют, а чуть в стороне, возле монастырской ограды, — народ. Перешептывается, склонив головы. Я туда. А там — старуха моя сидит, прислонившись к ограде, не шевелится. Меня даже сначала что-то подленькое кольнуло: «Ага! Не будешь врать! Не будешь луковицу вместо яблока подсовывать!» Но чуть позже остались только страх и недоумение: что же произошло? Что со всеми нами происходит, ради чего живем, куда уходим? Вот такие чувства посетили меня тогда — очевидно, впервые.

Не помню, как в тот вечер пришел домой, чем занимался. Завалился в боковой комнате, лежал в темноте и о чем-то думал. И еще: неделю во рту горечь стояла — мать боялась, не отравили ли меня? С тех пор к яблокам отношусь с опасением.

— Так что же это за старуха? — спросила Клара.

— Не знаю. Наемный кучер отбыл в тот же день. А старуху похоронили монашки — в молодости эта старуха-графиня вела светскую жизнь, а вот умереть решила на просторе… Ближе к Богу, что ли… Но я бы все это давно забыл: и старуху, и горькое яблоко, если бы время от времени эта старуха ко мне не являлась. Притом не во сне, не в бреду каком-то, а наяву. Сегодня сразу после дождя она была на площади. Две старушки-подружки — видела?

Клара кивнула.

— Значит, добра теперь не жди, — продолжал Ткаллер. — Так всегда было.

— Но ведь она сказала, будешь победителем. Значит, опасения напрасны.

— Клара, в этой жизни победителей нет. Все мы победимы. И «Кондзё» это великолепно продемонстрировал.

— Что же именно он выдал?

— Истину, — поразмыслив, ответил Ткаллер.

Клара с удивлением и в то же время как бы свысока посмотрела в сторону компьютера.

— Истину… Для праздника это плохо. Но если ее как-то по-особенному преподнести?

— Вряд ли это поможет.

— Все равно я должна знать. За тем и пришла.

— Нет. Я тебя знаю. Начнешь действовать, искать обходные пути, прокручивать варианты…

— А ты, как всегда, решил посмотреть на все философски. С высоты необъятной вечности? Александр, я тебя не узнаю… — Клара присела на подлокотник кресла, — Раньше ты посмеивался над моим суеверием, даже карты прятал, а теперь сам вспоминаешь какие-то мистические истории. Что ты несешь? Какая-то старуха… Яблоко… Луковица…

— Что же ты так разволновалась?

— Это мешает делу, — ответила Клара и повторила, только уже медленнее и тверже: — Это мешает делу.

Она наклонилась так близко, что Ткаллер чувствовал ее горячее дыхание, видел пугающий блеск ее карих глаз.

— Я понимаю, — продолжала Клара, — Машина преподнесла сюрприз. И ты растерялся. Тебе хочется сейчас оказаться подальше от оркестров, репортеров, мигающих огней, бесноватых туристов. Но это невозможно. Игра пущена. И теперь ее не остановить. Надо собраться с духом. Теперь нас двое. Компьютер один, а нас двое. Это кое-что меняет, а?

— Двое против одного — игра нечестная, — усмехнулся Ткаллер.

— А мы играть с ним не будем. Мы его вообще замечать не будем! — отмахнулась Клара, — Обними-ка меня.

Ткаллер нехотя обнял жену одной рукой, начал гладить, будто собачку, по голове. Клара в ответ ластилась к мужу.

— А знаешь, — сказала она, — давай-ка ляжем спать.

— Как? — не понял Ткаллер.

— Очень просто, — принялась раздеваться Клара, — Ляжем, обнимемся и забудем все на свете. Ну? — Клара расстегнула пуговку на рубахе мужа, — Вот так… Сейчас нам нужно расслабиться. Самое главное, чтобы нам вдвоем было хорошо. А остальное ерунда. Мы счастливее компьютера.

— Нет, эта ночь положительно сведет меня с ума. Теперь мне не хватает только этого, — Ткаллер неодобрительно покосился на оголенные плечи Клары, — Здесь! В концертном зале, в обители муз!

— А что? — обиделась Клара, — Ночь — она и есть ночь.

Ткаллер отвернулся от жены, как бы давая ей привести себя в порядок.

— Клара, ты же сама говорила — игра пущена. И нечего себя обманывать. Кстати, откуда у тебя мундир Ризенкампфа?

Клара застегнулась на все пуговицы, придирчиво оглядела себя в зеркале. На лице ее появилась неотступная решительность.

— Теперь буду спрашивать только я. Компьютер выдал две разные пьесы?

— Да.

— Они известны.

— Очень.

— И ты не хочешь мне их назвать?

— Не хочу.

— И не хочешь, чтобы они звучали в концерте?

— Нет.

— Но переплетчику ты их отнес?

Ткаллер кивнул.

— Дай мне ключи от переплетной.

— Смысл?

— Все можно исправить, — без тени сомнения сказала Клара, — И переплет, и компьютер, и даже тебя. Хотя ты неисправимый паникер.

— Это заблуждение. Все в жизни предопределено еще до нашего появления.

— Чарующая тайна жизни меня сейчас мало интересует. Сколько надежд мы возлагали на эту ночь! И чтобы все пошло прахом? Нет, я еще повоюю.

Клара взяла со стола ключи. Из бара достала какие-то бутылки, уложила все это в пакет и вышла, закрыв мужа на ключ в собственном кабинете.

«Кто вы и зачем?»

Освещая себе путь огоньком зажигалки, Клара тихо и благополучно пробралась по узкому темному коридору, поднялась по лестнице на третий этаж, отыскала комнату русского переплетчика и остановилась. В комнате было тихо, и даже сюда, в коридор, с площади доносились звуки музыки, выкрики, аплодисменты и свист. Клара достала из кармана связку ключей и тут же с раздражением вспомнила, что не спросила у мужа, какой именно ключ подходит к этой двери. Начала осторожно пробовать — один, другой, третий… Ни один не подходил. От волнения стали подрагивать пальцы.

— Господин Ткаллер, это вы? — раздалось из-за двери.

Клара не ответила, начала вновь примерять ключи. В комнате послышались шаги.

— Кто там крадется, как шелудивый кот? — громко спросили из-за двери.

— Зачем же шуметь? — как бы про себя сказала Клара, стараясь быть спокойной.

Наконец замок сработал, и она вошла в комнату. Окинув ее быстрым взглядом, представилась:

— Майор тайной полиции. Дежурная по внутреннему коридору.

Матвей хотел, очевидно, кивнуть, но лишь судорожно дернул головой. Он стоял в своей холщовой, промазанной клеем рубахе — худой, сгорбленный, не зная, куда девать одеревеневшие вдруг руки: то ли поднять вверх, то ли сразу протянуть для наручников. «Как бы он с перепугу не воспользовался кнопкой сигнализации!» — встревожилась Клара.

Так они стояли, стараясь скрыть друг от друга свой страх. Впрочем, Матвей был напуган, безусловно, больше.

Наконец Клара справилась с собой, начала осматривать комнату и как ни в чем не бывало спросила:

— Ну?.. Все у вас тут благополучно?.. Никто не беспокоил? Не мешал работать?

Тут уж перепуганные глаза и весь вид Матвея ее совершенно озадачили.

— Вас не предупредили, — поспешила она пояснить, — Кроме наружной охраны есть еще и внутренняя.

Матвей стоял как истукан и молчал, лишь изредка моргая.

— Я только что от господина Ткаллера, — уже менее официально и немного теплее продолжала Клара, выразительно покрутив в пальцах директорские ключи, — Он тоже озабочен… Он мне сказал все. Вы, я вижу, тоже… Озабочены…

— Кто вы и зачем?

Матвей был так встревожен, что перешел на высокий слог, который был ему, в общем, не свойственен. Клара повторила свою ложь еще более уверенным тоном: она майор, ответственна за внутреннюю охрану зала. Но выражение лица русского показывало, что он не верит ни одному ее слову. Он смотрел на Клару пристально и с ужасом, будто на лице у нее было два носа или три глаза. Клара вспомнила, как лестно об этом человеке отзывался ее муж. Как забавно о нем рассказывал, как настойчиво добивался, чтобы именно он приехал — и вот перед нею какой-то маньяк! Она стояла и не знала, о чем его спрашивать. Внезапно Матвей заговорил сам. Кивнув в сторону пресса, спросил:

— Вы тоже из этих будете? Из музыкантов?

— Я?.. Не совсем. Вообще-то, в свое время я училась музыке. Пела по нотам.

— Учились. Ну-ну, — понимающе и как бы с издевкой сказал Матвей, — Я так и знал. Как же без музыки?

— Конечно. Но почему вы на меня так смотрите? Боитесь меня? Или издеваетесь? Я не понимаю…

— Я тоже не понимаю, в чем я провинился перед полицейским маршем. Тоже неправильно переплел?

— О чем вы? — удивилась Клара, — Разве я строевым шагом к вам вошла? Никаких мне маршей не надо. Я хоть и майор полиции, но прежде всего женщина.

— Марш не может быть женщиной.

— Какой марш? Почему марш? Я всегда была женщиной.

Матвей с хитрецой покосился на Клару:

— Вы хотите сказать, что вы — не вы?

— Кто же я, по-вашему?

— Не знаю… Бравая мазурка?

Тут уж Клара вытаращилась на Матвея так, будто у того вдруг вырос пышный хвост.

— Не надо так смотреть, — погрозил пальцем Матвей, — Кто еще с вами?

Он открыл дверь и смело выглянул в коридор. Затем решительно подкрутил пресс, где были зажаты партитуры, взял переплетное шило и, очевидно, припомнив московский инструктаж, сказал:

— Документы.

Сказал так, как это сделал бы матерый советский орденоносец-пограничник, неподкупно стоящий на страже родных рубежей.

— Что-что? — переспросила Клара, — Вы этот свой красный террор бросьте. Вам недостаточно формы? Господин Ткаллер может подтвердить.

— Боюсь, что ваш Ткаллер тоже порядочный обманщик. Заманил меня в ловушку, а сам спрятался в кабинете. Почему я вам должен верить? Ясно, что вы не майор. И боюсь, что вы не женщина.

— Как! — вспыхнула гневом Клара. «Правильно европейские газеты пишут, что с русскими никогда не сговориться, — подумала она, — С китайцем и то было бы легче. Однако сдаваться нельзя».

Клара, как только она одна умела, очаровательно вскинула брови, сняла фуражку, распустила привычным эффектным движением волосы и с кошачьей грацией прошлась по кабинету. Клара вспомнила, как неотразимо она действовала совсем недавно на майора Ризенкампфа. Как жадно он смотрел на нее, с каким обожанием называл сосудом соблазнов! Этот русский Матвей тоже не сводил с нее глаз, но никакого обожания в этом испытывающем взоре не прочитывалось. Клара и не догадывалась, как важно было Матвею установить: человек ли перед ним, живая женщина или снова компьютерная заморочка? Правда, он чувствовал, что это существо резко отличается от предыдущих визитеров, но в ушах его, как живой, звучал голос старого закаленного инструктора по фамилии Зубов: «Я, товарищ Кувайцев, проинструктировал перед выездом за границу гораздо больше наших граждан, чем вы в своей жизни переплели книг. Постоянно будьте там начеку. Возможны инсинуации и провокации».

Тогда, выйдя на улицу, Матвей подумал: запугивает чинуша. Ладно. Его дело запугивать, мое кивать — решил тогда Кувайцев. Как недоставало ему теперь Зубова рядом — этого волевого партийца со стажем, напоминавшего одновременно французского актера Жана Габена и исконно русского гоголевского Собакевича. Но Зубова не было, была вот эта дама, скорее всего, диверсантка. Этого ему только не хватало после Траурного марша. А кто все-таки страшнее: потусторонние гости или разведка? Гости, пожалуй, — от них холодом веет, могилой. А эта все-таки обворожительная дамочка. Хитрющая, по всему видно. И, похоже, знает, что такое приласкать и порадовать. Ох, Зубов, Зубов, будь ты неладен! Неужели знал, на что посылаешь?

Между тем Клара сняла с себя китель, оставшись в рубашке, соблазнительно обрисовывающей грудь.

— Уверяю вас, я обычная, нормальная женщина. Я и курю, и выпить не прочь… Особенно в приятной компании, — Клара достала из красочного фестивального пакета сигареты и бутылку русской водки.

— Надо бы нам расслабиться, — сказала она и налила две рюмки.

— Я на работе, — отказался Матвей.

— А я где?

— Но я на загранработе, — приуныл Матвей.

— Ничего. У нас разрешается.

Клара налила обе рюмки и тотчас же осушила свою наполовину. Матвей скривился — как можно не допивать! Клара закурила сигарету и продолжала издеваться:

— Хорошая у вас водка, что и говорить. Даже этикетка любопытная — вся в каких-то наградах, медалях. Интересный вы народ — до чего любите награды! Ткаллер мне как-то рассказывал, что у вас награждают орденами даже газеты и заводы. Даже водку наградили четырьмя медалями. И еще я видела демонстрацию по телевизору. И там тоже все шли с медалями и орденами. А у вас сколько орденов?

— Ни одного.

— Странно. У такого мастера?

«К чему она клонит? — думал Матвей, — Неужели будет вербовать и сулить награды? Вот уж попал, так попал. А еще в школе знаменосцем был».

Клара тем временем еще налила.

— Ну что, за наши добрые отношения? — Она подняла вторую рюмку.

Матвей колебался. Клара осмелела, подошла вплотную к Матвею, нежно взяла за руку. Ладонь была теплой.

— Живая! — обрадовался Кувайцев. Он явственно ощутил женский земной аромат, к запаху косметики примешивался запах свежевыпитой водки. Этот последний компонент особенно разволновал несколько недель воздерживавшегося Матвея. А тут еще женщина шептала на ухо какой-то буржуазный вздор:

— Глупенький. Сидишь здесь один. Всего боишься. Никому не веришь. Нельзя же так…

Матвей судорожно вспоминал, что инструктаж не накладывал запрета на алкоголь. Напротив, Зубов говорил, что в Европе принято выпивать постоянно — по поводу и без повода, просто при разговоре. Не стоит советскому человеку чрезмерно увлекаться, но и шарахаться от спиртного не рекомендуется, ибо тем самым можно выказать недружелюбие или настороженность. «Значит, можно!» — сказал себе Матвей с облегчением. Он взял рюмку и опрокинул ее в пересохшее горло — так быстро, что даже не успел ничего почувствовать. Он тут же пожалел, что рюмка маленькая.

Теперь на лице Матвея появилось озабоченное выражение. Глаза нет-нет, да и стреляли в сторону початой бутылки. Клара, разумеется, это приметила и тут же предложила Матвею еще рюмашку. Матвей очень робко кивнул, но гораздо смелее взял бутылку и сам набулькал в свой походно-гастрольный стакашек граммов этак сто пятьдесят. Выпив и крякнув, он сказал: «Теперь баста!» И перевернул стакан вверх дном. По его решительному виду Клара поняла, что он пить больше не будет. А она как раз прикидывала: не опустить ли в стаканчик маленькую беленькую таблеточку? Такую, как Ризенкампфу. А самой быстренько взглянуть на партитуру — не зря же столько лет училась петь по нотам.

«Но может быть, ну ее — таблеточку? — размышляла Клара, — А вдруг этот несговорчивый русский будет еще союзником?»

И, продолжая разговор ни о чем, Клара задала самый обычный вопрос: понравился ли русскому господину их маленький город? Матвей с готовностью ответил, что более всего его поразили городские тротуары: как их драят специальными шампунями и швабрами — будто палубу матросы.

— А московские улицы разве не моют растворами? — спросила Клара.

Матвея этот вопрос, похоже, сильно озадачил. Он представил себе, как его родную Сретенку моют пахучей жидкостью тетки в оранжевых жилетах — они же этот шампунь и разворуют. Максимум на третий день. Если он раньше не осядет у жэковского начальства.

— Нет. Не моют, — честно признался Матвей, — Даже перед Дворцом съездов. Это точно.

— Что же так? Ведь в городе столько народа?

— Народу много, — согласился Матвей, — А мыть некому. Дай бог зимой сугробы разбросать.

Клара видела, что дикарь уже несколько иначе на нее смотрит. И все-таки его взгляд и манера держаться Кларе не совсем нравились. Переплетчик, конечно, слегка пьян, но контроля не теряет — скорее хитрит, чем откровенничает. А значит, переходить к настоящему разговору рано.

Матвей и сам чувствовал, что невольно разыгрывает из себя простака или, как говорят на Сретенке, «лепит горбатого». Однако выйти из роли уже не мог.

— Ну, и у вас мне тоже не все понравилось… мелочи, конечно…

— Так-так, — изобразила всплеск интереса Клара.

— Сплю я здесь из рук вон плохо, — пожаловался Матвей.

— Шумные соседи?

— Нет, в гостинице ни уличного шума, ни соседей не слышно. Но вот подушки ваши — сущее наказание. У нас есть загадка — два брюшка и четыре ушка. Подушка. А у вас только уши и почти пустая наволочка. Как же спать?

— Не согласна с вами, — заявила Клара, — На плоской подушке кровообращение мозга улучшается, голова отдыхает лучше. Да и второго подбородка можно не опасаться.

— А-а! — отмахнулся Матвей, — Что за отдых на такой подушке! Я вот к своей прикипел. Уже пятнадцать лет на ней сплю. Голова привыкла. Мало того, даже запах у нее свой, родной. Я так люблю ее, что даже обнимаю во сне. И она благодарит за любовь: только лягу — моментально усну. Я, когда езжу в командировки по Союзу, постоянно ее вожу с собой. А сюда мне запретили… то есть рассоветовали. Говорят, смешить иностранцев будешь. Ну, это я пережил бы. А вот как бы таможенники не распотрошили. Уж, думаю, перемыкаюсь как-нибудь.

Клара смеялась, ахала. Разговор стал оживленнее. Матвей рассказал, что он коренной москвич, живет в районе старинной московской улицы Сретенки. Любой старожил укажет, где живет Матвей Кувайцев.

— Кувайцев, Кувайцев… — повторяла Клара, — Кажется, это знатный род?

— Это Казанцевых род, — уточнил Матвей, — А мой род всегда в мастеровых числился. Сретенских.

— Сретенка, Сретенка, — повторяла Клара, будто пробуя слово на язык. Потом взглянула на часы. — Я вас не отвлекаю от работы?

— Работа выполнена, теперь под прессом сохнет.

Матвей встал и с удовольствием подкрутил пресс. Ему уже нравилось разговаривать с дамой — все-таки не одному сидеть, выжидая новых явлений. Он будет говорить о чем угодно и с кем угодно, лишь бы быстрее летело время.

Клара же нет-нет, да и поглядывала на пресс с нескрываемым любопытством. Она предложила еще выпить (о, эта таблеточка, маленькая беленькая таблеточка!), но Матвей наотрез отказался: дескать, перевернутый стакан — это закон многих лет.

Тогда Клара встала, подошла почти на цыпочках к прессу, обошла его вокруг.

— До чего же любопытно узнать, кто у вас там в плену?

— Утром узнаете, — насторожился Матвей и тоже подошел к прессу.

— Меня сжигает любопытство.

— А у меня есть право нажать сигнальную кнопку.

— О-о, — Клара усмехнулась, — Никогда бы не подумала, что вы такой паникер.

— Служба, — тоже усмехнулся Матвей.

— Вы тоже полицейский?

Матвей ненадолго задумался.

— Я… не могу вам этого сказать.

Клара помолчала. Прошлась по кабинету.

— Нет. Этого не может быть, — сказала она, — Вы совершенно не похожи… А может, вы великий артист?.. Среди тайной полиции это не редкость.

Матвей уж и сам не рад был, что дал даме повод так думать. Это ведь может и к скандалу привести. Надо было выправлять положение. Матвей натужно усмехнулся и как можно дружелюбнее попытался переменить тему:

— Не надо вам строить догадки. Лучше поговорим о чем-нибудь приятном. Вот вы интересовались, что такое Сретенка… — И Матвей пустился в пространное описание своей «малой родины», начиная со Сретенского монастыря на Сухаревской площади: — Эх, да что толковать! По Сретенке надо гулять. Особенно я уважаю пивную в Печатниковом переулке. Кстати, я там рядом живу — по левую руку, дом номер шестнадцать. Да любой, — повторил Матвей, — покажет, где мой дом.

— Вы живете в особняке? — удивилась Клара.

— Да, — подтвердил Матвей, — А в этом особняке коммуналка, но всего на двоих.

— Это как?

— Двухкомнатная квартира. Одна комната моя, другая — соседа, Бориса Павловича Мырсикова. Замечательный человек, и руки золотые. Мастер на землеройных агрегатах. Всю Москву уже перекопал вдоль и поперек. Ветеран труда. Рыбак, опять же. Я ему спиннинг везу с электронной катушкой. Задаешь программу, направление — и блесна вылетает точно туда, куда надо.

Клара с некоторой опаской взяла спиннинг. Матвей показал, как просто корректируется полет блесны.

— Хороший подарок. Значит, вы с ним друзья? — спросила Клара.

— Не разлей вода, — подтвердил Матвей, — Вот только за ним один грешок водится. Борюсь и ничего не могу поделать. Придет Борис Павлович с работы и первым делом свои натруженные ноги мыть. Воду вскипятить в тазике лень. Так он в унитаз поставит ноженьку, за цепку дернул — помыто! Затем следующая. Обтер — и будь здоров. А мне все же это неприятно. Унитаз хоть и не новый, но должна же быть какая-то гигиена. Мырсиков же начинает мне доказывать, что унитаз — это универсальный таз и он пригоден для любых процедур. Слава богу, хоть голову он там не моет. Ведь у вас, как я заметил, унитаз — самое чистое место.

— Как вам сказать, — Клара почувствовала затруднение. Русские моют ноги в унитазе? Ткаллер ничего подобного ей не рассказывал. Она снова рассмеялась.

— Так, значит, вы один живете?

— Почему? С Серафимой Анатольевной.

— Супруга?

— Упаси господь. Это мою черепаху так зовут. Милое терпеливое создание.

— Чего же вы не женитесь?

— Я бы женился. Но ни одна женщина со мной не уживется, хотя зарабатываю я подходяще, да и характером мягок и покладист. Но вот работаю я в основном на дому. Клей же мой исключительно животного происхождения. Сушу рыбьи плавательные пузыри, кости осетровых рыб — мне шурин из ресторана «Лель» привозит — и получаю первостатейный клей путем вываривания. Клеешок — шик-блеск: схватывает мертво и, что важно, не промачивает материал. Но в нем вся моя житейская драма. Вонь от этого вываривания такая, что ее не вынесет ни женщина, ни кошка, ни собака, ни другая какая тварь, кроме черепахи. Вы не держали черепаху?

— Не приходилось.

— Настоятельно рекомендую. Шума никакого, живет двести лет и есть почти не просит. Самое любимое лакомство — моченый горох. Полблюдечка в день. А если у меня поездка, вообще ничего не оставляю. Она в спячку уходит. Может два месяца спать. Ну чем не прелесть? Разве с женой так можно?

— Как забавно вы рассказываете! — от восторга захлопала в ладоши Клара, — Вы, русские, совершенно особенные люди. Обязательно побываю на вашей Сретенке. У вас принято заходить в гости?

— О чем речь! Спросите Кувайцева — любой покажет, — снова повторил Матвей. И подумал в страхе: «Что я несу! Майора тайной полиции приглашать в гости! И адрес раньше назвал. Господи, вразуми!» Но тут же попробовал успокоить себя: что ж тут такого? Рассказ иностранцам о достопримечательностях столицы — с целью улучшения отношений и роста взаимопонимания. И так далее, и тому подобное… Матвей решил продолжить беседу в сложившемся направлении.

— Мне ведь случалось любопытные заказы исполнять, — вздохнул он и отчего-то покосился на пресс, под которым подсыхали марши-победители, — Многотомное издание «Живописная Россия». «История славян» под редакцией профессора Битнера. «Интимная жизнь монархов» — девятнадцать выпусков. Издание Каспари, девятьсот десятый год. Не приходилось читать?

— Нет.

— Эх, мамочка! Сколько страстей, фактов, мыслей! Да, многое проходило через эти руки! — Матвей посмотрел на свои руки, потер одна о другую, крепко и с удовольствием сжал.

— Ну а теперь? Интересная ведь работа попалась? — заиграла глазками Клара, выбрав наконец подходящий момент.

— Эта? — указал он на пресс. Матвей хотел было отшутиться, дескать, ничего особенного, публику ждет разочарование и дальше в таком же духе. Но вдруг почувствовал, что язык его окоченел и ничего подобного он выговорить не может. Зубы его выбивали мелкую дробь. Очевидно, Марши не позволяли над собой шутить. Клара смотрела на Матвея, ожидая ответа. Неожиданно он решил сказать правду.

— Работа опасная, если честно сказать. Опаснее, чем у электромонтера. Напутаешь в проводах, так трахнет — не очухаешься, — Матвей подошел к партитурам, — Сохнут теперь. Отдыхают, демоны. А страху нагнали прямо анафемского.

— Вы меня интригуете, — повела бровью Клара, — Такая сложная работа попалась? Или материала подходящего не нашлось?

Она вновь, уже в который раз, подошла к прессу, как бы пытаясь угадать, что же там, под таинственными обложками.

— Не вижу золотого тиснения.

— Названия нет, — ответил Матвей, — А в нотных крючках я не разбираюсь.

— АТ каллер?

— Он мне названия не расшифровал.

— И вам не сказал? — поразилась Клара, — Отчего же?

— Не захотел, — как мог просто и правдиво ответил Матвей.

— Давайте посмотрим. Я разбираюсь в нотах.

— Э-эх, — подбежал к прессу Матвей, — Не просохло еще. Да и не положено. Вы же, так сказать, здесь поставлены для охраны.

Клара принялась объяснять, что ее гложет чисто женское любопытство — так заманчиво узнать то, чего не знает пока никто, но десятки тысяч ждут с нетерпением.

— Дама вы, конечно, чрезвычайной приятности, — мягко и даже как-то вкрадчиво отвечал Матвей, — Я вам хотел бы сделать подарок в честь памятной ночи. Вот натуральный столичный бархат остался. На костюмчик вам не хватит, а на жакетик дамский вполне.

Матвей накинул ей на плечи бархатный лоскут. Любуясь, добавил:

— Совершеннейшая прелесть. К жакетику бы еще опоясочку из посеребренной тесьмы, как в «Интимной жизни монархов».

Клара повернулась к зеркалу:

— Добрый вы человек. И в гости пригласили, и подарок сделали… Позвольте отблагодарить вас.

Клара подошла близко к Матвею, посмотрела неожиданно томно и продолжительно, обняла и стала нежной ладонью ерошить ему волосы. Лицо ее приблизилось и расплылось в глазах переплетчика — как на экране неисправного телевизора. Матвей вновь уловил запах спиртного и с неудовольствием подумал, что, как на грех, поужинал сегодня с чесночным соусом и наверняка Кларе теперь неприятно. А острые коготки соблазнительницы уже проникли под рубашку и нежно царапали его могучую спину.

— Э-э, милочка. Товарищ майор, — вырвалось у Матвея, — Позвольте обратиться и сразу доложить, что мы здесь не одни.

— Одни, Матвей. Одни, — призывно прошептала Клара.

— Не одни, — твердо повторил Матвей.

Коготки Клары несколько ослабли, но оставались на прежних наступательных позициях.

— Ткаллер закрыт в своем кабинете. Ключи все у меня. И больше здесь некому быть.

— Не говорите, чего не знаете, — все-таки высвободился из страстных объятий Матвей.

— Тайная полиция все знает.

— Это ей так кажется… Тайной полиции, — даже покривился Матвей, — И вообще я очень сомневаюсь, что вы из тайной. Хватательные наклонности другие.

«Да-а, таблетки были бы вернее», — пронеслось в голове у Клары. Она отошла, поправила прическу, как-то вся мигом подтянулась, взгляд ее стал суров:

— Как представитель тайной полиции я требую открыть тайну партитур. Я должна сегодня, сейчас знать музыку, которую будут играть завтра. Точнее, это нужно не мне, а моему руководству.

Клара особенно подчеркнула последнее слово, зная, что русские относятся к любого рода руководителям прямо-таки с трепетом. Вот и сейчас ей показалось, что Матвей слегка вздрогнул. Он действительно закряхтел, как-то весь скукожился, глаза его бегали от Клары к прессу, к кнопке сигнализации, к двери. Многого, однако, Зубов не мог предвидеть. Связаться бы как-нибудь с посольством или хотя бы с представительством. Тюрьма здесь, а не концертный зал.

— Давайте все-таки посеребренную опоясочку сделаем к жакетику. Славно будет, — неожиданно даже для себя сказал Матвей.

Своим молчанием Клара показала, что ждет серьезного ответа.

Матвей переминался с ноги на ногу, покашливал.

— Государственные интересы любой страны я уважаю. И в этом случае готов уступить. Но для этого нужно, чтобы господин директор Ткаллер распорядился.

— Ткаллер не в состоянии сейчас принимать решения.

— Он мертв? — вскрикнул Матвей.

Тут уж Клара вздрогнула. Щеки ее покрылись красными пятнами. Однако она быстро взяла себя в руки.

— Мертв? Почему же? Но так… расстроен… удручен. Матвей, скажите, почему Ткаллер так удручен?

— Я и сам удручен.

Клара была в отчаянии от «уступчивости речи русской». Она надела китель, да и внутренне застегнулась на все пуговицы.

— Если завтра после исполнения произведений случится скандал, то вас, лично вас, господин Матвей, ожидают большие неприятности.

— Так предъявите мне хотя бы какой-нибудь документик. Хоть фальшивый. Чтоб я на основании его… Откуда же мне знать, кто вы и зачем? А вдруг вы действительно из тайной полиции — но другой страны?

— Бросьте дурака валять!

— Без документа не пущу!

Матвей подошел к кнопке сигнализации, снял защитное стекло, поставил на кнопку перемазанный клеем палец.

— Можете в меня стрелять. Только спасибо скажу!

Клара застыла на месте, словно монумент. Отчаяние кричало в ней, ни одним знаком не проявляясь внешне. Хороша она в эту минуту была необыкновенно. Но Матвей этого не замечал. Теперь он, как никогда, был тверд и решителен. Он не потерпит ни насмешек, ни угроз. Он или погибнет, или… в общем, там видно будет.

— Хорошо. Я все скажу, — резко и быстро проговорила Клара, — Только отойдите от сигнализации.

— Ни на шаг.

И Клара пошла ва-банк. Она сбивчиво начала рассказывать, что на самом деле она жена Александра Ткаллера. Почувствовала, что с мужем беда, пробралась в здание через канализационный тоннель. И вот — воспользовалась формой полицейского майора…

— Цель вашего прихода ко мне? — спросил Матвей тоном советника юстиции. Он все еще стоял возле кнопки.

— Я уже виделась с мужем. Он в панике. Конкретно ничего не говорит, кроме того, что одно произведение загубит, по его мнению, не только весь праздник, но и дальнейшую жизнь этого зала. Значит, выход один: его необходимо заменить.

— Тише-тише, — погрозил пальцем Матвей.

— Кого мы здесь постоянно боимся?

Матвей лишь зыркнул на пресс, но продолжал хранить молчание. Клара, конечно, ничего не поняла.

— Вы ведь с Александром всегда были в добрых отношениях — он так тепло рассказывал мне о вас. Он нуждается в поддержке сейчас, как никогда. Пойдемте к нему.

Матвей все еще стоял у кнопки.

— Хотите, я стану на колени? — Клара неуловимым движением всего тела продемонстрировала готовность и в самом деле опуститься на колени. В глазах ее блестели слезы. Теперь перед Матвеем была просто уставшая женщина. Отважная Клара Ткаллер. Переплетчик наконец отошел от кнопки и подхватил ее под локти.

— Идемте скорее к нему, — торопила женщина, — Возьмите партитуры.

— Нет, — отрезал Кувайцев, — Партитуры останутся здесь. Это мое условие.

Переплетчик разжал пресс, посмотрел, хорошо ли просохли партитуры, затем осторожно положил их на стол, прикрыв газетой «Известия».

— Скорее, скорее, — торопила Клара.

— Черт меня толкнул ехать на ваш фестиваль! — стукнул сразу двумя кулаками по столу Матвей.

— Ха-ха-ха! — разнеслось по комнате, — Ха-ха-ха!

Матвей угодил по мешку-хохотуну. В тот же миг они с Кларой выскочили в коридор. Какое-то время вслед им несся неистовый надсадный хохот. Матвей даже хотел вернуться, отключить смех, но Клара не пустила его: дескать, возвращаться — дурная примета.

— А вы верите в приметы? — спросил Матвей в полутьме.

— И даже очень.

— Я тоже… Начал.

«Вы — искуситель, я — избавитель…»

В пустой комнате Матвея истерический хохот вскоре затих — мешочек успокоился и вновь притворился безучастным. Наступила полная тишина. Но она длилась всего несколько минут. Затем в комнате снова появились разноцветные радужные блики, которые становились все контрастнее, пока не разделились по углам, где и растаяли. В правом углу зародилась одна протяжная басовая нота — она постепенно набирала мощь, как бы разрастаясь. Внезапно газета, которой Матвей суеверно прикрыл ноты, слетела, словно подхваченная вихрем. Партитуры раскрылись — и в левом углу снова появился Свадебный марш во фраке цвета красного вина и нарядном жабо. Басовая же нота продолжала гудеть — по мощи она напоминала вопль гибнущего «Титаника». Свадебный марш закрыл ладонями уши и закричал в угол:

— Да замолчите вы! Я же оглохну!

Басовый гудок не сразу, но все-таки начал затихать. В правом углу кабинета наконец появился тот, кто называл себя Траурным маршем.

— Ну нельзя же так гудеть, — укоризненно скривился Свадебный марш. На желтом костяном лбу Траурного выступил пот. Марш вытирал его черным платком, но тот, шипя кипятком, продолжал стекать по лицу. От кипятка мокрый платок начал линять, пачкая Траурному маршу морщинистые руки.

— Да, сущий ад эти переплетные тиски, — вздохнул Свадебный, — Я тоже чуть не задохнулся.

— А! — отмахнулся платком Траурный, — Тиски ерунда, не в таких переплетах бывал. Это местные деятели хотят от меня избавиться, что-то замышляют. И за что? Сколько достойных людей я проводил в последний путь, плача и рыдая! В жару, в мороз, ветер и снег, в любую погоду! И вот теперь — такое пренебрежение! За что, за что?

Свадебный принялся успокаивать расстроенного напарника — все равно никакие тайные заговоры не помогут. Ноты отпечатаны. Партитуры в переплете. Дело сделано. Нечего понапрасну волноваться, тем более паниковать. Исаия, ликуй!

На Траурный этот марьяжный оптимизм не подействовал. Он ничего не ответил и, казалось, сделался еще мрачнее. После некоторого молчания не без раздражения спросил:

— Мы ранее не встречались?

— Не имел удовольствия, — с готовностью ответил Свадебный, — Хотя много о вас наслышан. Мы почти одногодки. Я восемьсот сорок третьего года сочинение.

— Я постарше. Восемьсот тридцать седьмого, — все еще вытирался платком Траурный, — Удивительное дело, по сто пятьдесят лет оттрубили и словом не перемолвились. Действовали, как теперь говорят, в разных сферах обслуживания.

— Не стану возражать, — кивнул Свадебный, — Я вообще с большей радостью соглашаюсь, нежели спорю. Волею судьбы я счастливый жених. А вы кто? Вечный покойник?

Свадебный марш подмигнул и даже слегка хихикнул. Траурный прошелся по комнате, сжимая кулаки. Теперь уже скрипели оба его ботинка.

— Вас что-то не устраивает? — поинтересовался Свадебный.

— Да. И весьма. Мне не понравилось ваше хихиканье и то, как вы произнесли «вечный покойник». Свысока, надменно, глядя со своего завидного жениховского трона. Говорят, наши великие создатели вложили в нас свои высокие чувства. Я и раньше сомневался, какие такие высокие чувства могут быть у женихов?.. Ну и у невест. Они не высокие, они попросту жениховские. Сиречь похотливые и фальшивые. В свадьбах вообще много позерства и притворства.

— Вы обозлены. Я не хотел вас ни оскорбить, ни обидеть.

— Я оскорблен не вами, а вековым неуважением к себе. Со дня моего появления на свет меня все боятся. Даже мой создатель относился ко мне с предубеждением — и без повода исполнял крайне неохотно. Играть меня вне траурных процессий считалось — да и теперь считается — дурным тоном. Мало того, я являюсь чуть ли не музыкальной эмблемой смерти. Ее позывным. Разве это возможно выносить столетиями?.. Проклятие, какая тут духота! Или в самом деле новый переплет жмет?

Свадебный марш улыбнулся и комически развел руками:

— А вы как хотели? Смерть и ваша милость в людском сознании слились воедино. И зачем им торопиться в мир иной, если и здесь хорошо?

— Вам более ста пятидесяти лет, а ума — как у двадцатипятилетнего, — не унимался Траурный марш, — Для вас возраст в четверть века оказался критическим. Вы мне напоминаете пустую, глупую полечку, которую выплясывают захмелевшие женихи, плешивые папаши невест и подгулявшие гости на сытый желудок. Даже стыдно слушать!

— А это уже похоже на оскорбление, милейший, но угрюмый Си бемоль минор!

— Если бы вы, галантнейший и лучезарнейший До мажор, проникли в сущность бытия и хотя бы одним тактом, одним знаком альтерации, одной четвертной паузой задумались над противоречиями человеческой жизни, то поняли бы — как ни веселы наши свадьбы, а жизнь по своей сути всегда трагична, ибо не вечна! От молодости и радости неизбежен путь к болезням и дряхлению. Радость ушла… Какой смысл в продолжении существования? Словом, я честнее, чем вы! Вы — искуситель, а я — избавитель! Но я устал! Устал! О, если бы явился в мир некий сочинитель, способный создать плач скорби, способный заменить меня в траурных процессиях!

Свадебный марш тоже начал волноваться. Белоснежное жабо съехало набок. Монокль то и дело выпадал. Он спешно протирал его и вставлял в свой небесной голубизны правый глаз.

— Я не хочу на вас обижаться! Слышите! Мне это стоит большого труда, но я на вас не обижаюсь. Что хотите, говорите, а я не обижусь, и вот почему: все свои долгие годы я прожил, не зная горя, а вы — не зная радости. Вам доставалось как никому в нашем музыкальном мире, — Свадебный подошел к Траурному и вдруг крепко обнял его, — И будет доставаться. И все-таки: гавоты и галопы, краковяки и менуэты исчезли или остались в редком концертном исполнении, а вы изо дня в день исполняете свой долг — действительно при любой погоде. Вы вечны! Вы умрете только тогда, когда люди перестанут умирать, а этого не может быть никогда. Значит, вы только и бессмертны.

— А вы?

— Мир переменчив, — усмехнулся Свадебный, — Вполне возможно, что люди скоро перестанут торжественно отмечать свадьбы или вообще регистрировать браки. А еще через сто пятьдесят лет? А вот умирать, как ни ухищряйся, придется. Статистика подтвердит: сто процентов из ста.

Траурный согласно кивнул.

— Однако же, — продолжал Свадебный, — именно из-за этой безысходности в земной жизни необходимы всплески радости. Опять же, свадьба означает зарождение новой жизни. Я начну — вы подхватите. А значит, мы оба бессмертны и на сей день самые необходимые, с чем вас и поздравляю.

Свадебный протер свой монокль, немного помолчал, видимо, ожидая возражений, и наконец решился добавить:

— Честно говоря, я тоже устал.

— От чего же?

— От вечных празднеств, которые так же утомительны, как вечная скорбь. Я тоже жду, когда явится великий сочинитель и напишет великое произведение, которое сможет заменить меня. А я мечтаю о приличном вознаграждении и праве на отдых. Поселиться бы в уютном адриатическом городке: солнце полезно для моих костей. Тишина, умеренная влага, диета — и никаких вин, коктейлей, крепких коньяков и шампанского. Скорей бы… А вы все еще жаждете популярности, признания с аплодисментами и литаврами?

— Ничего я не жажду, — гордо ответил Траурный, — Хотя аплодисментами я действительно не избалован. Я вообще не знаю аплодисментов.

— Как же мне вам помочь? — с участием подхватил Свадебный, не замечая, как собеседник морщится при этих словах. Вообще вся натура Свадебного была открыта для приятельской беседы. Глаза необыкновенной голубизны сверкали радостью, взгляд был теплый, светлый, манеры деликатные. В каждом движении чувствовалось уважение к собеседнику. Вдруг он звонко рассмеялся, весело щелкнул в воздухе пальцами:

— А все-таки замечательно, что мы — усталые брюзгливые старикашки — выдержали такое грандиозное испытание! Стольких оставили позади! Знать, что ты необходим всему человечеству, — что может быть лучше?!

Свадебный вдруг закружил по просторной комнате, напевая вальсовый мотивчик, затем с виртуозной лихостью подхватил напарника — и они завальсировали вместе. Траурный неумело переставлял ноги, почти не сгибающиеся в коленях. Он в жизни не танцевал, только ходил размеренным шагом за привычно скорбными процессиями. И вдруг — искрометный молодой вальс!

— Раз, два, три, ля-ля-ля! Раз, два, три, ля-ля-ля! — напевая, считал, закинув свою красивую кудрявую голову, Свадебный, ловко поддерживая и направляя своего неуклюжего партнера, — На бантик мне не наступите. Да что ж вы так скрипите своей ужасной ортопедией!

Наконец Траурный улучил момент и выскользнул из цепких объятий весельчака. Он повалился в кресло, обмахиваясь, как веером, своим же собственным черным переплетом.

— Какая жара! И какая непривычная компания! — тяжело дышал он, — Утомился.

— Ну почему? Почему вы радоваться не хотите? — вопрошал До мажор, — Почему вообще на этой земле мало кто умеет радоваться? Вот сейчас хоть раз в жизни вы можете себе позволить быть счастливым. Мы — детища двух гениев. Победители! Выше всей музыки на земле. Это ли не радость? Нас играют и будут играть все оркестры мира! Наконец-то и вы услышите аплодисменты!

— Меня предпочитают в основном дрянные оркестришки в семь-восемь человек. Им наплевать на качество исполнения. Да и я не забочусь о том, чтобы понравиться публике. На похоронах ни публики, ни ценителей, как таковых, нет, — монотонно гудел Траурный.

— Забудьте, — горячился Свадебный, — Гордитесь! Восчувствуйте! С одной стороны — свадьба, брачная ночь, освященное венчанием соитие. С другой — финал. Занавес. Переход в небытие. Вся долгая жизнь — в промежутке между нами.

Траурный задумался. Выражение его лица менялось, но в основном было скорбным и раздраженным. Свадебный же не трудился вглядываться в соседа. Его посещали какие-то свои мысли — далеко не скорбные. Наконец разговорчивый оптимист не выдержал:

— Испытать бы на себе всю эту долгую жизнь — жизнь людей! А хотелось бы попробовать. Мы ведь с вами — только символы! И можем только догадываться, чем заполнены дни человека между двумя нашими ритуалами.

Траурный признался, что и его посещали такие желания, но обида на людей сильнее. Уж слишком они непорядочно относятся к нему, спутнику скорби. Люди вообще любят утверждать, что истина им всего дороже, а как только она проявляется, то в девяти случаях из десяти от нее отворачиваются, забеливают, закрашивают, а то и забрасывают камнями.

— Люди одержимы мелкими эгоистическими страстями, — отозвался Свадебный, — Им необходимо снисхождение.

— Сейчас я на это не способен.

— Все еще сердитесь на устроителей фестиваля? Давайте им отомстим!

— Мстить может лишь низшее создание высшему. Я себя к низшим не отношу.

— Тогда давайте накажем.

— Каким образом?

— Элементарным! Сбежим. Спохватятся завтра, а нас нет. Ни партитур, ни переплетов.

— А куда? — задумался Траурный, — Где можно отдохнуть за полтора века один раз?

— Найдем какой-нибудь дикий остров, где нет ни свадебных торжеств, ни похоронных процессий.

— Послушайте, До мажор, а вы не так уж неразумны, как я думал и даже имел неосторожность заявить вам. Я беру свои оскорбительные слова назад и искренне сожалею, что сказал их…

— Будем считать, что я их не слышал. Вы ведь мне тоже поначалу не слишком понравились. Так что, бежим?

— Хоть на край света!

— А вы знаете, где он?

— Я единственный, — позволил себе намек на улыбку Траурный, — кто знает, где край света.

— Того или этого?

— Этого… этого… — успокоил Траурный, — На том краев нет.

— А деньги у нас есть?

Достали кошельки.

— У меня десять австралийских долларов и шестьдесят пять голландских гульденов, — подсчитал Траурный.

— У меня и того меньше. Семнадцать франков и двадцать венгерских форинтов, — Свадебный пошарил по карманам, — Вот еще какие-то деньги. Залежались в прорехе.

Траурный посмотрел, наморщил лоб, вернул:

— С конца прошлого века недействительны. Заменены были на кроны.

— «Юмореска» Дворжака, плутовка, долг старыми отдала, — возмутился Свадебный.

Стали соображать, как быть, — с таким капиталом далеко не уедешь. Если заработать? Как? Играть на свадьбах и похоронах? Легко засветиться. Наверняка завтра их с утра будет разыскивать вся полиция. На погрузочно-разгрузочные работы они не годятся. Возраст не тот. А другой работы так просто не найдешь. Да и квалификации больше никакой нет. Марши огляделись и независимо друг от друга сообразили, что неплохо было бы продать кое-что из вещей, находящихся в комнате. Переплетные инструменты русского мастера, его же театральный летник с опушкой, сувениры. Пришлось ради вольной жизни вступить в сделку с собственной совестью. Воровства Марши в принципе не одобряли.

— Давайте спиннинг возьмем, — предложил Траурный, — На острове рыбалкой займемся. Все же развлечение.

Сложили все в мешок, взяли под мышку спиннинг, партитуры в бархатных переплетах и, погасив свет, вышли в темный коридор.

— И все-таки, куда мы? — спросил Траурный.

— Сперва в аэропорт. Посмотрим рейс в Новую Зеландию. В Окленд. А там морем — островов вокруг множество.

— А не будет рейса в Окленд, — рассуждал Свадебный, — полетим на Багамы слушать гавайскую гитару.

— Всю жизнь мечтал рыдать под эту пошлость…

«В Багдаде все спокойно…»

Часы городского муниципалитета пробили три. Полковник — начальник полицейского управления — сидел в своем кабинете, просматривал последние сводки, подчеркивал, что считал нужным, и даже делал выписки. Последнее время делать выписки и вырезки было его любимым занятием. Время от времени полковник звонил на посты и сам отвечал на звонки. Они поступали отовсюду, не было их лишь от майора Ризенкампфа. Полковник беспокоился: Ризенкампф был его любимцем. Своим быстрым продвижением он был обязан именно полковнику, но сам майор считал, что продвинулся лишь благодаря своим способностям и отваге. «Наивный парень, — думал с усмешкой и некоторой обидой полковник, — Вот и теперь, похоже, ввязался в ситуацию…»

Полковник в который раз позвонил в отделение, но дежурный снова ответил, что майор не появлялся. Тогда полковник позвонил майору домой, но жена с уверенностью ответила, что муж на службе. В довершение ко всему она подробнейшим образом рассказала, что майора облила поливальная машина, пришлось отправить ему парадную форму, а мокрую она хотела бы взять просушить, но сержант Вилли почему-то не принес ее. Так не мог бы господин полковник распорядиться и приказать сержанту, чтобы тот доставил мокрую форму ее мужа.

Полковник, зная, по слухам, об особенностях характера жены Ризенкампфа, ответил, что сержанту некогда, а о муже пусть не беспокоится. Он наверняка напал на след нарушителя и теперь сидит в засаде. Он ведь обожает засады, не так ли?

— О да! — ответила супруга с гордостью за своего благоверного, — Полжизни его прошло в засаде.

В это время и сержант Вилли ломал голову, где же его патрон.

Если бы майор не исчез, то историю с формой еще можно было бы скрыть. Но теперь? Где он может быть теперь? Если снова зафлиртовал, то для этих целей выбрана не самая удобная ночь. «Попал между двух огней, — метался сержант, — в лучшем случае уволят без пособия…» Но Вилли решил все-таки не рассказывать полковнику о случившемся в отделении. Если майора простят, то он обязательно защитит и своего верного сержанта, а если нет, то его никогда и никто не защитит. Назначат преемника — а вдруг он придумает какие-то новые ущемления? Ризенкампф все-таки изучен и привычен…

Поэтому, когда немного погодя в отделении появился полковник, сержант доложил, что ничего необычного не случилось, фестиваль продолжается, порядок на площади и в городе поддерживается, с постами постоянная связь. Майор Ризенкампф временно отсутствует. Вероятнее всего, находится в засаде.

— Что-о? — удивился полковник, — Это вам не жена ли его сообщила?

— Никак нет. Собственные предположения, — соврал сержант.

— Врешь, подлец! — крикнул полковник, — Прикрываешь своего красавчика! А где его форма?

— Не понял, — замигал честными глазами сержант.

— Не притворяйся!.. Зачем ты приходил за парадной формой домой? Зачем ему вторая форма? Или у майора раздвоение личности? Или у вас обоих раздвоение? Ну! Чего молчишь?!

Сержант Вилли стоял навытяжку, моргал и совершенно не знал, что отвечать. Неожиданно для себя он стал бормотать, что тайно влюблен в жену Ризенкампфа и старается ее увидеть под любым предлогом, чтобы полюбоваться этой очаровательной женщиной.

— Что-о? — побагровел полковник, — И ты у нее пользуешься взаимностью?

— Пока нет… — уже тверже сказал сержант, — Но, может быть, со временем…

— Довольно, — оборвал сержанта полковник, — Нашел время! А служба? Или ты все выдумал?

Сержант молчал. Полковник тоже молчал, обдумывая признание дурака сержанта. В кабинете наступила полная тишина. Вдруг в этой тишине за стенкой кто-то начал колотить кулаками и башмаками.

— Злодеи! Деспоты! — орали за стеной, — Если мне не даете воды, то напоите певчую птицу!

— Открыть, — приказал полковник.

Сержант открыл тяжелую дверь. На пороге появился возбужденный Пауль Гендель Второй с пеликаном. Они подошли к полковнику.

— Новый голос! Слышу новый голос! Возможно, вы человек более справедливый. Господин начальник, нельзя же мучить ни в чем не повинную птицу. Распорядитесь напоить.

Полковник посмотрел на сержанта. Вилли доложил, что задержанный — бродяга музыкант, обучивший «своего индюшонка порочным побуждениям», то есть исполнению непристойных песен, за что и посажен по распоряжению майора в холодную. Пока до утра.

— В чем вы видите непристойность моих песен? — задиристо спрашивал Гендель Второй, — Я призывал эротоманов к бунту, оскорблял городское руководство или намекал на плохую работу полиции?

— В самом деле, в чем? — обратился полковник к сержанту.

— Изоляция в профилактических мерах, — пояснил тот, — Публика на грани беспорядка. Когда издает утробные вопли этот индюшонок, у многих глаза на задницу лезут.

— Это свидетельство признания и успеха! — горячился Гендель, — Однако уверен, у господина полковника никуда глаза не полезут. Потому что у него взгляд думающего человека, грамотная речь и интеллектуальные манеры. Сразу видно, человек учился в полицейской академии и достоин в ней преподавать. Даже англосаксонское право!

Тут полковник глаза и выкатил.

— Вне всяких сомнений, — продолжал Пауль, — Только вы способны справедливо разобраться. Наш репертуар! Он воспитывает! Он предупреждает! Только ваш майор Розеншнобель не в состоянии этого понять. Мир все время лихорадит. Сегодня от охлаждения, завтра от потепления. Мы с пеликаном выступаем с хитами «Душа океана», «Ожоги на солнце» — в них звучит тема единения человека со стихией. «Выстрел в гробу» — это триллер.

— Кто же в гробу стреляет?

— Да мафиисты поганые! Кто же еще? Даже в гробу не могут угомониться!

— И что — полный успех?

— Теперь меньше — бандитизм приелся. Теперь эротику подавай. Хорошее питание, отсутствие проблем стимулируют повышенную половую возбудимость. Они уже хотят «Оргазм в гробу». Что ж, они его получат! Мы с пеликаном — в авангарде! Меня, как Эйнштейна, душат замыслы! Эх, господин полковник, если б вы только знали, какие идеи приходят в эту башку! Вокальный цикл «Стопроцентная откровенность!» — это гораздо острее, чем «Оргазм под куполом цирка»! Это шок!

— А вот тут мы вас, батенька, поправим! — с неожиданной картавинкой вырвалось у полковника, — Стопроцентной откровенности не бывает. Безумная идея! Мы вас привлечем за обман.

— Ага! — подпрыгнул Пауль Гендель, — Безумные идеи всегда пользовались безумным успехом. Вспомним цезарей, македонских, наполеонов, фюреров… Все обещали счастливую жизнь, а на деле оказались палачами. Однако этих палачей и по сей день истерически обожают. О них пишут книги, снимают фильмы, раскручивают телесериалы…

— А-а! — понимающе кивнул полковник, — Великие личности! Так вы о них хотите петь?

Пауль скорчил гримасу:

— С ними все ясно. Для меня они выродки-гиганты. Но я о тех, кто их создает! Кто их обожествляет! О толпе, о массе, понимаете?

— Не совсем, — ответил полковник, глядя почему-то на стоящего в дверях пеликана, — А в чем связка?

— А в том, — перешел на шепот Пауль, зыркая глазами по сторонам, — что выродки и те, и другие… Только тс-с… Это бомба!

— Гений, — тоже перешел на шепот полковник.

— Знаю.

— Не знаешь. Какая глыба! Какой матерый человечище! Но… Неужели выродки абсолютно все?

— Вне всяких сомнений, — подтвердил Пауль Гендель Второй, — Не считая единиц. Моцарт, например. Шопен. Музыкантов я ставлю выше всех. Они вообще в другой сфере.

— А вот пернатый друг вам зачем?

— Великий мозгоправ и гипнотизер, — пояснил Пауль, — Люди толпы открыты гипнозу.

— Замечательно, — согласился полковник, — Я рад нашему знакомству, рад, что вы у нас в городе. Все, что вы рассказали, чрезвычайно увлекательно. Но позвольте старику дать вам совет. Ваши философские выводы, конечно, справедливы. Но не столь неожиданны, чтобы испугать толпу. Человечество еще молодо, оно находится в поисках идеалов, и вы ему должны помочь своим талантом. Дайте им светлые ориентиры, подлинные ценности. Не отнимайте надежду на совершенство. А, дружочек?.. Они не выдержат вашей стопроцентной откровенности. Мочевые пузыри порвутся — и вы их убьете. Поверьте мне — я много повидал на своем веку. Не подвергайте людей шоку.

— Как вас понимать? — оторопел Пауль, — Да в этом же моя задача! Ну, может, условия не совсем подходящие…

— Вот я и создам вам эти условия. У нас камеры с отличными акустическими достоинствами. Для вашего пеликана принесут рыбу и воду. Два ведра хватит? Репетируйте! И премьеру здесь сделаем… Договорились? А мы с сержантом пойдем поищем вашего обидчика майора Ризенкампфа. Договорились?

— Камеру? Вы предлагаете опять камеру? Но искусство не рождается в неволе!

— Только в неволе и рождается. А умирает на свободе. Впрочем, это всем известно. С вами здесь, наверное, обращались не самым лучшим образом? Кормили плоховато?

— Вообще не кормили. Даже воды не давали.

Полковник выкатил глаза на сержанта:

— Вилли, ты мне ответишь вместе со своим красавчиком! Пауль, я вам это обещал и подтверждаю!

Сержант мигом принес графин с водой. Пеликан при виде его подошел к хозяину, поднял свой огромный клюв, раскрыл, будто сачок, — и Пауль начал заливать туда воду, словно в радиатор грузовика. Глотательных движений не было — вода напрямую поступала в пеликанью утробу. Вылив графин в своего пернатого товарища, Гендель попросил воды и для себя. Сержант принес второй графин. Музыкант пил почти так же, как и пеликан, — лишь его большущий кадык ходил, как затвор у винтовки.

— Благодарю, господин полковник, от себя лично и от своего не слишком разговорчивого, но все понимающего коллеги. Мы сразу поняли по вашим манерам, что имеем дело с заступником обиженных, истинным аристократом и любителем всего живого.

— Весьма польщен. А теперь извините, много дел.

Полковник рассчитывал, что Пауль с пеликаном послушно удалятся в камеру, но музыкант чего-то выжидал, смотрел вопросительно. Словом, мялся.

— Много оскорблений нанес нам майор Розенблюм. Нам было бы желательно, чтобы он принес нам свои извинения. А то выступать невозможно после оскорблений. А публика нас полюбила и наверняка будет просить.

— К сожалению, майора Ризенкампфа сейчас нет. Он на задании.

— Мы можем подождать.

— Он долго будет на задании.

— Мы можем подождать несколько дней. Разумеется, если здесь создадут необходимые условия: кормить меня и птицу. Только прошу учесть: я убежденный вегетарианец. А для пеликана — корм специфический, желательно витаминизированный. Кроме того, нам необходимо репетиционное помещение не менее сорока квадратных метров. Мы бы могли порепетировать новый цикл. Если не ошибаюсь, премьера у вас?

Полковник, поморщившись, подтвердил, что у него все камеры с акустическими достоинствами, но Паулю с пеликаном все же лучше репетировать на улице.

— Хорошо. Но нам нужны извинения от майора Ризеншнауцера.

— Послушайте, вы, Эдгар Шекспир Седьмой! — вышел из благодушно шутливого состояния полковник, — Сколько можно искажать благозвучную и незатейливую фамилию. Уверяю, ваш майор… м-м-м… Розенберг получит служебное взыскание, может быть, сразу два. Может, мы его даже выгоним со службы — проделок у него хватает. Вам достаточно? Но оставьте наши заботы нам, иначе я рассержусь. Несмотря на то что я страшно добр! Особенно для своей должности. И пора вам уразуметь, что полицейские камеры все-таки не приспособлены для репетиций. В них нет ни органа, ни пюпитров, ни ложи в бельэтаже. Есть лишь ватерклозет с поющими трубами. Всё!

Полковник указал всем на дверь и первым вышел из отделения. Следом сержант вывел Пауля, который успел прихватить банджо и накинуть ошейник на пеликана.

В поисках майора полковник и сержант обошли все центральные посты — Ризенкампфа никто не видел. Связались по рации с окружающими постами — тот же результат. Полковник надолго задумался, затем решил обратиться к старому испытанному методу — вызвал по рации служебную собаку. Сержант был послан домой к пропавшему — взять какую-нибудь вещицу. Вилли вернулся быстро и дал собаке понюхать носки майора. Но полицейская собака след не брала. Крутилась на месте и скулила от своего бессилия. Опять сунули ей носки под самые ноздри — никакого результата! Тогда полковник сам не побрезгал понюхать майорские носки. Побагровев, он спросил:

— Вилли, этакий болван. Какие ты носки принес?

— Да майорские же!

— Знаю, что не генеральские. Но они же свежие! Стираные! Чем они пахнут?

Сержант задумчиво понюхал один носок, другой. Так усердно втянул ноздрей, что трикотажная пятка прилипла к носу, будто к пылесосной трубке.

— Ну… пахнут… Чем-то душистым.

— Идиот! Стиральным порошком! А нужно, чтобы пахло живым майором.

Сержант повесил повинную голову.

— Я по дороге думал, как бы аккуратнее выпросить у супруги. Без паники. Опять наврал, что майор промочил ноги. Она заохала, хотела идти со мной — еле отвязался. Хотел перед уходом попросить ношеные, но она воспротивилась. Ни в коем случае! Ее муж такой аккуратный, чистоплотный, каждый день носки меняет — иногда даже дважды: перед ночным дежурством. А что, эти не подходят?

— Нет, Вилли. Даже собаке ясно, что не подходят.

Полковник дал сержанту несколько минут, тот сбегал в отделение и принес расческу майора. Ученая собака тут же взяла след и устремилась вперед. За ней двинулись группа полицейских, два кинолога-инструктора, Вилли и уважаемый полковник.

Пауль Гендель Второй в это время уже оброс своими почитателями. Он рассказывал им о своих творческих замыслах, объяснял, какие задачи у такого рода трио: человек, птица, музыкальный инструмент.

В это время совершал свой обход Мэр в сопровождении свиты и почетных гостей. Они только что побывали на площади Искусств. Слушали там концерт, теперь решили еще и прогуляться. Мэру все нравилось чрезвычайно. Он охотно отвечал на вопросы журналистов, почти не консультируясь при этом со своими тремя помощниками, которые тоже были при нем. Впрочем, все ответы сводились к одному:

— Прекрасно! Праздник идет великолепно! Я доволен!

Правда, время от времени его ставил в затруднительное положение Келлер, тот самый, что перепутал кладбище с пляжем. Он задавал самые неожиданные вопросы. Например, проходя мимо памятника трубочисту Гансу, интересовался, на каком именно чердаке двести лет назад легендарный трубочист видел последнего городского черта? О чем они говорили, существует ли стенографическая запись этой беседы? В каких мемуарах это отражено? Ни Мэр, ни его помощники точно ответить не могли и посылали любознательного туриста в библиотеку или куда подальше.

— Да что вы пристали с этим Гансом? — на миг утратил лучезарность Мэр.

— Странное ощущение у меня… — задумчиво ответил Келлер, — Город ваш вечного спокойствия, а все здесь вызывает у меня трепет. Толстые стены, высокие узкие окна, чердаки… И главное, постоянное ощущение тревоги, холодок внутри — пугающий такой холодок. И никак не могу избавиться от этого. Вот так штука, — шептал на ухо Мэру Келлер.

— Поэтому и ходите за мной?

— Может быть.

Мэр в задумчивости сжал губы:

— Послушайте, уважаемый, а вы случайно не еврей?

— Пока нет. А что?

— Евреи — восприимчивый народ. Уж очень вы мне напоминаете Эсхарда Офенгендена, саксонского еврея-мистика. Тот тоже чертей опасался.

— А вам хотелось бы, чтобы я был евреем?

— Ищу объяснения вашему мистицизму.

— Ну, трубочист Ганс вряд ли был евреем.

— А подите вы к своему черту!

— К какому это своему?

— Ну тогда подите ко всем чертям!

— Считайте, что я уже в дороге, — поднял руки Келлер.

Внимание Мэра и его свиты привлекла бегущая овчарка и группа полицейских, спешащих за ней. Овчарка подбежала к толпе и принялась всех обнюхивать. Толпа расступилась. Овчарка проникла в середину, зарычала, залаяла и вдруг начала трепать Пауля Генделя за его единственные концертные штаны. Пауль был совершенно ошарашен. Он отбивался банджо, затем руками и ногами. И все-таки собака его укусила. Не сказать, чтобы сильно, но вполне достаточно для целой бури возмущения. Гендель принялся вопить, что гостеприимство в городе только на словах, а на деле артистов то подвергают репрессиям в полиции, то собаками травят. Собаковод уже хотел надеть на Пауля наручники, но тут подоспели сержант Вилли и полковник. Снова возникла расческа. Музыкант обрадовался ей и со слезами начал рассказывать, что это его любимая расческа, что купил он ее буквально вчера в этом городе, потому что без расчески артисту никак нельзя. А еще никак нельзя без свободы. Ведь и собака кусает потому, что живет в неволе. Похоже, что в этом городе все живут в неволе. Вот и господин Мэр шагает под конвоем, в тесном окружении подхалимов и прилипал. У него свои контролеры. Что ж, если Мэр и может так жить, то свободный деятель искусства — никак.

— Что? Как?! — возмутился Мэр, — Я живу среди прилипал и подхалимов? В своем городе в неволе? Как эта полицейская ищейка? Полковник, разберитесь с этим косматым. В Багдаде должно быть все спокойно.

— Уже разобрались, — ответствовал полковник, — Проваливай, волосатик. И не попадайся мне на глаза.

— Меня укусила собака. Дайте справку, что она не бешеная.

— Проваливай, — в ярости повторил полковник, — Иначе тебе всадят столько уколов, что ты будешь бегать не только от служебных собак, но и от городских воробышков.

Пауль упирался. Неизвестно, чем бы эта перепалка закончилась — возможно, позорным возвращением в камеру, — как вдруг откуда ни возьмись появился Карлик. Он принялся обнимать и целовать в плечико «великого артиста». Узнав о случившемся, Карлик лишь презрительно отмахнулся:

— Собачонок полицейский укусил? Экое горе! Меня кто только не кусал! Кто только не посягал на мою несчастную жизнь! И в океане тонул, и с чердака сбрасывали, и полотенцем душили. А собаки — это такие пустяки! Если б кто знал, как больно бодает дикий винторогий козел в период беременности любимой козлихи. И ничего, живем, мой золотой! Протяните друг другу руки.

— Нет, я этого так не оставлю, — совершенно потерял чувство самосохранения Пауль. Он даже пригрозил полковнику.

— Брось, — уговаривал его Карлик, — Сейчас на главной эстраде невероятное выступление. Из Австралии прибыла капелла непорочных девиц. Пятьдесят отборных шикарных девственниц!

Глаза у Пауля заблестели. Он развернулся и направился в сторону главной эстрады. Оживившийся пеликан вприпрыжку устремился за ним. К эстраде потянулись и все остальные. Даже полковник заинтересовался, на время забыв о пропаже злосчастного Ризенкампфа.

Рукопожатие Баха

Клара Ткаллер и Матвей Кувайцев двигались по узкому коридору третьего этажа концертного зала. Клара шла впереди и освещала путь своей газовой зажигалкой. Матвей чуть отставал, непрерывно размышляя, правильно он поступает или нет. С одной стороны, он, конечно, хотел бы помочь Ткаллеру, но с другой — чувствовал себя не то заговорщиком, не то жуликом. Но хуже всего было то, что он не видел единственно правильного выхода из такого запутанного положения. Матвей и Клара молчали. Шагов не было слышно — шли по ковровому настилу. В тишине коридора волновалось и, казалось, жило своей потаенной жизнью пламя зажигалки. И от этого волнения качались тени идущих.

Так добрались до лестничной клетки, и Клара уже собиралась спускаться вниз, как почему-то внезапно остановилась. Прислушалась. Вдруг рука ее дернулась, пламя погасло, и Клара взвизгнула. Через мгновение визг повторился. Матвей шагнул в сторону, прижался к стене и, стараясь не шуметь, в полнейшей тишине попятился назад. Без всяких колебаний он решил, что в здании засада и плутовка Клара заманила его в эту ловушку. Матвей решил спасаться.

Развернувшись, он побежал назад по коридору. В темноте нашел дверь, нащупал замочную скважину, трясущимися руками сунул в нее ключ… Проклятие! Ключ не поворачивался ни вправо, ни влево. Матвей его и так, и этак — не выходит. Подналег на дверь плечом, хотел по-русски вышибить к растакой матери, но буржуазная дверь не только не вылетела, но и не скрипнула. Неожиданно для самого себя Матвей, чувствуя по всему телу мурашки, начал шептать в дверь. И не кому-нибудь, а Маршам — Траурному и Свадебному, ощущая лишь в них надежную поддержку и достойную опору.

Он шептал, что вернулся переплетчик, просит открыть, так как затеяли коварные люди нечистое дело с обманом и запугиванием… Не допустите, господа! За толстой дверью молчали. Кувайцев сообразил, что в этом коридоре несколько одинаковых дверей. Не перепутал ли? Как же в сплошной темноте отыскать? Матвей прислонился к стене, соображая, где же можно спрятаться до утра, переждать. Медленно опустился на корточки — ноги уже не держали.

— Господин Матвей, где вы? — послышалось в темноте.

Кувайцев не отзывался. В конце коридора появился огонек. Клара еще раз окликнула Матвея и направилась к нему. Переплетчик наблюдал за приближением огонька и двигающейся тенью. Тень была огромной. Казалось, что стройной Кларе не может принадлежать такая чудовищная тень. Матвей пытался разглядеть, кто крадется за Кларой. Он был убежден, что она не одна. Не может быть одна. Когда женщина подошла ближе, Матвея удивил блеск ее огромных глаз. Будто лампочки с отражателями горели эти глаза. Матвей замер в нише. Клара прошла, глядя вперед, и не заметила его. Убедившись, что за ней никого нет, переплетчик все-таки негромко окликнул ее:

— Эй…

— Матвей! Господин Матвей! — обрадовалась Клара, — Слава богу! Я испугалась, что вы меня бросили!

— Клавочка, я уж ничего не соображаю, — как родной, признался ей Матвей, — А чего вы так визжали?

— Там мыши.

— Да хоть дикие кабаны.

— Мышь страшнее.

Клара подошла к Матвею и начала быстро говорить, что это не по-мужски — бросать даму в коридоре наедине с мышами. Им надо спешно идти, иначе они могут опоздать.

— Давайте лучше вернемся, — предложил Матвей, — Вот только я никак не могу открыть дверь.

В это время он прикидывал, как бы от Клары отбояриться, чтобы не ввязываться в историю. Кому верить? Все тут чужие. И дальше никакого просвета. Как это ужасно, что он не дома. Русскому человеку хорошо только дома. А тут все чужое, да еще и нежить прибавилась. Ох, сразу он почувствовал неприязнь к этому залу. И дух здесь тяжелый, подвальный.

Клара же в это время твердила, что отступать никак нельзя. Что легче всего отсидеться за толстой дверью… Кстати, господин Матвей перепутал двери, потому и не мог открыть. И это знак, что нужно все-таки спуститься в кабинет Ткаллера и с ним все обсудить…

Ткаллер же в это время расхаживал по кабинету, уговаривая самого себя смириться. Результат есть. Кого обманывать? Зачем? Спору нет, компьютер выдал истину. Если вдуматься, иного результата быть и не может. Разве он узнал что-то новое? Но судьба зала! К такому торжественному открытию публика, конечно, не готова. Каждый год открывать сезон Траурным маршем? А городские часы будут ежечасно наигрывать эту мелодию? Тут не только на концерты никто ходить не будет, а и город станут объезжать десятой дорогой. А как же туризм? Крах, крах, полнейший крах!

Что-то Клара долго не идет. Скорее всего, этот русский уперся и стоит на своем, хоть миллион ему предлагай. Нет уж, тут поправить ничего нельзя. Ткаллер погасил свет, оставив только ночник, прилег на диван. Мигом навалилась усталость, даже в сон потянуло. Стал было дремать, как в дремлющее сознание вклинился шум оваций на площади. «Резвятся, — подумал Ткаллер, — Поют. Танцуют. Живут люди согласно своим страстям, чувствам. Все правильно, все хорошо… Так и должно быть».

Вскоре площадь затихла. В этой тишине Ткаллер вновь стал погружаться в сон и вдруг услышал неподалеку от себя какой-то скрежет. Нехотя, лениво приоткрыл глаза и увидел в углу мышку. Обманутая тишиной, мышка подбежала к нотному листу, упавшему со стола. Принюхалась. Обстоятельно принюхалась — и вдруг, пискнув, не побежала, а буквально поползла в свой уголок. Ткаллеру показалось, что, едва вдохнув запах компьютерной распечатки, несчастное животное еле волочит задние лапки. Ткаллер ждал, но мышка больше не появлялась.

— Даже мыши, уж на что любители погрызть бумагу, и те шарахаются. А славно было бы, если б мыши изгрызли бы партитуры и партии в порошок… — уже во сне подумал Ткаллер и улыбнулся.

Поначалу он спал довольно спокойно, но затем начались невероятно странные видения. В непролазной тьме возник негромкий тревожный звук — будто его выдували из медного геликона вялыми губами. Постепенно гул начал разрастаться, и по мере нагнетания звука тьма рассеивалась. И вот всюду появились какие-то разрисованные хохочущие и плачущие театральные маски. Они крутились, будто в цветном калейдоскопе, и голосили:

— Внимание! Внимание! Спешите на грандиозное представление мышиного мюзик-холла от нашего гостя компьютера «Кондзё». В нашей программе оратория «От свадебного пения до погребального представления!». Спешите приобрести билеты! Интермедия повторению не подлежит!

Покричав зазывно, маски исчезли, и из серой мглы показались на удивление важные, спокойные и даже грустные кошки. В трауре — под черными вуалями, на лапках — ажурные чулочки с алыми подвязочками. Навстречу им двигались мыши в свадебных кружевах. Мыши и кошки почтительно раскланивались, будто выражая друг другу соболезнование. Когда их собралось очень много, явилась строгая пожилая дама. Сразу она подошла к Александру Т калл еру.

— Здравствуй, победитель.

Ткаллер пригляделся и остолбенел: это была графиня из детства, угостившая его огненно-горьким яблоком.

— Графиня?

— Здесь я не графиня. Я — мать этого дома. А вот мои внучата, — она указала на мышей и кошек и подала им знак. Внучата шеренгой последовали за ней.

— Алекс, ты тоже с нами, — негромко и строго распорядилась графиня.

И вот Ткаллер неспешно идет холодным коридором, замыкая эту мышино-кошачью процессию. Входят в концертный зал. Тут все вроде бы по-прежнему: сияет хрустальная люстра, на стенах портреты композиторов, блестит инкрустированный паркет. Но что-то изменилось… Кресла. Все та же великолепная бархатная обивка… Только чередуются, как клетки на шахматной доске: черное, винно-красное. Опять черное, опять бордо. Так по всем рядам, кроме последнего. Там сплошь чернота.

— Кто распорядился заменить кресла? — громко спросил Ткаллер.

— Я, — ответила дама, — Так, во-первых, эффектнее. А во-вторых, красные места занимают брачующиеся в этот день, а черные — те, кому суждено умереть.

— А последний ряд?

— Умирающих всегда больше. Семьи заводят далеко не все, а смерть — удел общий.

— Зато некоторые вступают в брак не один раз!

Графиня задумалась.

— Все равно. По очкам и всем нотам побеждает смерть.

Пока Ткаллер беседовал с графиней, в зале начались беспорядки. Коты и кошки вдруг решили бракосочетаться. Они прогоняли с бордовых кресел мышей в свадебных нарядах, ловили их в свои траурные вуали, словно в сети. Затем подхватили партитуру Свадебного марша, водрузили ее на сцене и украсили цветами и копчеными сосисками. Оставшиеся на свободе мыши решили расправиться с партитурой Траурного марша — изгрызть! Превратить в кучу бумажной пыли! И обнести эту кучу мышиным пометом. Но компьютерная бумага была обработана особым ядом, и грызуны отползали в полуобморочном состоянии, едва волоча задние лапки.

Старуха пыталась призвать всех к порядку, но вражда разрасталась. Зал предстал перед Ткаллером полем жесточайшей битвы. Графиня не могла успокоить враждующих и кивнула камердинеру в ливрее. Тот распахнул двойные двери, и зал начал заполняться престранными существами — очевидно, тоже внучатами графини. Устанавливать порядок явились чудища с бычьими, ослиными и львиными мордами, с женскими торсами — в глаза директору бросились обнаженные груди необыкновенной белизны, торчащие соски величиной с маслину. Зал загудел, зашатался, как при землетрясении. Расправа с непослушными мышами и кошками была жестокой. Ткаллер искал глазами графиню, но ее нигде не было. Тогда он бросился к запасному выходу — закрыт! У главных дверей стоял здоровенный камердинер.

— Вы из каких будете, почтеннейший? Из красненьких или черненьких? — усмехнулся тот.

— Пусти, — умолял Ткаллер, протягивая тугой бумажник.

— Не положено. Будет концерт.

— Пусти! — Ткаллер попытался оттолкнуть камердинера, но руки ему заломили два непонятных существа.

— Все места уже заняты, — вырывался Ткаллер.

— Вам оставлено. Почетное.

— Нет!

— Вы сами затеяли этот компьютерный путч. И теперь бежать?

Директора затащили на верхний ярус. Там вдоль галереи висели в массивных золоченых резных рамах портреты великих композиторов в камзолах, фраках, сюртуках. Все приветливо смотрели на Ткаллера. Рядом с Камилем Сен-Сансом (1825–1921) и в самом деле была пустая рама. Ткаллер подошел ближе. Выдающийся маэстро протянул из рамы руку для знакомства. Ткаллер в волнении пожал протянутую ладонь, да так трепетно, что Сен-Санс сморщился и сказал: «Как вы возбуждены-ы…» Портрет вдруг перекосило, и он начал медленно сползать по стене. Ткаллер по очереди подходил к золоченым рамам, и все после его рукопожатия едва ли не с плачем сползали по стене. Так Ткаллер дошел до И. С. Баха (1685–1750). Иоганн Себастьян на удивление спокойно покоился в своей раме, внимательно смотрел на Ткаллера и, казалось, слегка улыбался. Ткаллер замер на месте — так его поразило безмятежное самообладание композитора.

— Ну что же вы? — низким доверительным голосом поинтересовался Бах и протянул свою мощную руку органиста, — Подойдите, познакомимся. Смелее… смелее…

Ткаллер чувствовал себя испуганным провинившимся мальчишкой. Подходить ему не хотелось, но какая-то сила толкала его вперед. Ткаллер протянул дрожащую холодную руку. Пальцы его тотчас очутились в мягкой, чуть влажной баховской ладони. Бах улыбался, гладил директора взглядом и ничего не говорил. Рука его постепенно становилась тверже, напряженнее, сокрушительнее… В конце концов от мощи рукопожатия в ушах Ткаллера оглушительно загремел орган.

— Пустите! Руке больно! Не могу-у! — вырывался Ткаллер.

— Э, нет, — по-прежнему спокойно говорил Бах, — Надо отвечать за свои поступки. Зачем моих соседей обидел?

— И не думал. Мне сказали, что одно место в раме…

— Место в раме нужно заслужить…

— Я случайно здесь… Я уйду…

— Иди.

— Да отпустите же руку!..

— Александр! Проснись! Да проснись же! — теребила спящего мужа Клара, — Что ты раскричался?

Ткаллер высвободил совершенно затекшую во сне руку и открыл глаза.

— Ты одна?

— С переплетчиком.

— Если бы ты знала, какие видения меня только что посетили…

— Кого вы видели? — с интересом спросил Матвей, — Их было двое?

— Почему двое?

— А разве нет? Все тут у вас загадки… Разъясните мне хотя бы, кто эта дама!

— Клара, — с изумлением представил Ткаллер, — Моя супруга.

— Не майор? — уточнил Матвей.

— Да что вы!

— И не мазурка?

— Вы задаете странные вопросы. Давайте же наконец обсудим ситуацию.

Матвей соображал, стоит говорить или не стоит. Марши вообще-то не предупреждали, что их появление секретно. Так что все тут на его, Матвея, усмотрение. Вот это и плохо. Указания не помешали бы.

Ткаллер сосредоточенно пил кофе.

— Вы оба трусите! — высказалась Клара, — Причем сильно.

Матвей еще немного подумал, затем отвел Ткаллера в сторону, начал что-то шептать.

— Говорите нормально. От жены у меня секретов нет.

Но Матвей продолжал нашептывать — все тише и все быстрей. В эту минуту он сильно смахивал на тайного агента. Ткаллер поначалу слушал вполуха, но чем дальше, тем взгляд его становился все внимательнее и настороженнее. Вдруг Ткаллер отшатнулся от Матвея и рассмеялся:

— Быть не может! Розыгрыш!

— Не до шуток, — Матвей вновь что-то зашептал на ухо, но закончил в полный голос: — Господин директор может убедиться сам. Они выйдут.

— Кто? Нет, Клара, ты только вообрази…

— Стоп! — Матвей поднял темный от клея палец, — Пока ни слова.

— А я вам не верю. Не верю и все!

— И хорошо, что не верите, — Матвей горестно замотал головой, как бы не веря самому себе, — И я бы рад не верить. Но я действительно их видел, чтоб мне ослепнуть на этом месте.

— Мелодрама какая-то, — процедил сквозь зубы Ткаллер.

— Это правда, — Матвей сжал кулаки, — Правда! Чтоб мне Сретенки родимой не видать!

Его отчаянный тон заставил Ткаллера призадуматься. Он прошелся по кабинету, посмотрел на Клару.

— Ты тоже видела?

— Кого? Где? Долго вы еще мне голову будете морочить?

Ткаллер снова уперся взглядом в Матвея.

— Нет, к супруге вашей они не выходили. Вернемся в мою комнату, в мастерскую. Там все должно проясниться.

— Александр, — поднялась со своего места Клара, — Надо соглашаться с предложением господина переплетчика. Пойдем. И поскорее — время не ждет.

— Женщине туда сейчас нельзя, — твердо сказал Матвей.

— Почему же?

— Там темно и мыши.

Впереди интересные события

Майор Ризенкампф уже долгое время блуждал по подвальным катакомбам концертного зала. Опустившись в колодец, он пошел по единственному коридору, но вскоре тоннель раздвоился. Чутье повело Ризенкампфа влево, но немного погодя раздвоился и этот ход. Майор вновь выбрал левый рукав — и следовал по нему довольно долго, пока не остановился у следующей развилки. Теперь чутье подсказывало майору, что он забрел явно не туда.

Средневековые катакомбы были вырыты хитрыми монахами на случай неприятельского нашествия и для своих потайных дел. Теперь же эти путаные ходы использовались коммунальными службами города. Вдоль стен тянулись трубы и изредка горели тусклые лампочки электрического света, по-видимому, для ремонтников.

Майор потоптался на месте, вернулся к первой развилке и пошел уже по правому рукаву. Ход привел его к небольшому подземному озеру. Подвернувшимся под руку отрезком трубы Ризенкампф зачем-то замерил уровень воды и отправился на поиски еще одного хода. Кружный путь снова вывел его к тому же водоему.

Странное дело — если в первый раз воды в озере было приблизительно по колено, то теперь ее набралось почти по пояс. И еще прибывало. Очевидно, воду открыли недавно. Майор соображал, как ему переправиться через озеро, и вдруг услышал приближающиеся голоса. Он спрятался за каменную глыбу. На том краю к воде подошли две фигуры.

— Опять к этой трубе пришли, — сказал низкий голос.

— Да. Похоже, не выбраться нам, — ответил ему высокий.

— И неизвестно, есть ли дальше выход, — снова прозвучал низкий, — Может, его вообще тут нет.

— Вот именно, — соглашался высокий, — Да и устали мы — сил нет. Отдохнем? Вот здесь. И тепло, и сухо.

— Тепло — это прекрасно. А сухо — как раз тот плюс, который не перекрыть никакими минусами.

Майор осторожно выглянул из-за своего укрытия и к своему удивлению увидел в этом сыром смрадном убежище двух вполне респектабельных господ. Один был в черном фраке, другой — во фраке цвета бордо. Майор тут же принялся гадать, кто бы это мог быть. Артисты? Праздные гуляки с карнавала? Что им здесь делать? И разговор — странный разговор, черт знает о чем. И чем дальше, тем непонятней.

— Через эту лужицу еще можно перебраться, но с такими деньгами далеко не уедешь. Арестуют, чего доброго. Вот будет сенсация! — рассуждал Черный фрак, — Моим ремеслом как-то не принято зарабатывать большие средства. Так сказать, наживаться на чужом горе я не научился. Но вы-то, уважаемый До мажор? Нет более прибыльного занятия, чем играть на свадьбах.

— Честно говоря, я был богат, — вздохнул фрак Бордо, — Но все это в прошлом. После смерти моего творца я инкогнито пытался помогать его вдове и родственникам — представьте, они искренне оплакивали своего кумира. Посылал я денежки якобы от меценатов или же из дальних стран и континентов за исполнение и издание произведений. Я помогал всем, кто заявлял о своем родстве. К моему удивлению, нуждающихся Мендельсонов становилось все больше. Я разрывался на части, трубил с утра до вечера. Вскоре к Мендельсонам добавились Фогельсоны, Давидсоны, Кацманы и даже один родственник по фамилии Акиндеев. Тут уж ни терпения моего не хватило, ни сил. Вдобавок я неожиданно увлекся Крейцеровой сонатой. Банкеты пошли, полилось шампанское рекой, бессонные ночи, подарки… Любил гулять широко — с шиком и блеском. Словом, разорился совершенно и надолго потерял интерес к деньгам и музыкальным красавицам.

— Да, — вздохнул Черный фрак, — У меня тоже были чувства к Прощальной симфонии Йозефа Гайдна. У нее тогда тяжелый период был, чуть не угасла. Представьте, начали ее исполнять при электрических свечах, так как стеариновые сильно вздорожали. А тут еще и пожарные… Она же привыкла к живому огню — вот и стала чахнуть, звучала тускло. Я покупал ей свечи, отдавал свои — церковные, стращал при случае пожарных, утешал ее, как мог, — и она начала приходить в себя, печаль ее рассеялась. Тогда вдруг начала стесняться меня, отказываться от моих подношений, дескать, прощание — это еще не траур и мои похоронные свечи неуместны. Постепенно снова вошла во вкус жизни, и запросы появились, подобающие уже не Прощальной, а, скорее, Богатырской симфонии Бородина.

— Дамский пол! — усмехнулся фрак Бордо, — Сколько благородных творений приняли мучения из-за своих страстей. Кстати, о Богатырской симфонии. Вы помните, как в нее катастрофически влюбился Персидский марш Штрауса? Нет? О, это история, я вам доложу!

— Интересно, интересно…

Черный стащил свою музейно-ортопедическую обувь и вытянул натруженные ноги.

— Так вот, Персидский — хоть популярный, а все-таки всего лишь марш, — с увлечением продолжил высокий голос, — А она четырехчастная симфония. Мощь! Оркестровка богатейшая! Познакомились они на благотворительном концерте. В перерыве. Ее исполняли в первом отделении. Персидский был потрясен и очарован. Он выступал во втором отделении перед самым концом и без особого блеска. То есть на нее он впечатления не произвел. Тем не менее гордый перс направился на следующий день к ней с визитом. Дескать, совершенно ночь не спал и решил засвидетельствовать свое почтение и восхищение. Она сдержанно улыбнулась, кивнула и дальше уже и не помнила, что он и говорил, зевала, безразлично глядела в окно. На следующий день Персидский снова у нее, и не с пустыми руками — с большущей коробкой, а там: рахат-лукум, халва-пахлава, кишмиш, курага, финики и в придачу шитая жемчугом тюбетейка и персидский ковер ручной работы. Она же смотрит на него в упор: не часто ли встречаться стали? Подношения приняла, скорее, чтоб кавалера не обидеть, и уехала. Разъезжает по всему миру, неприступная, самолюбивая.

Высокий голос помолчал, видимо, вспоминая.

— Гордая славянка! Этакая раскрасавица! Российская бабища! Куда там сладкоголосому персу. Худенький, ножки с кривизной, жиденькие усики уголком и выпученные глаза с выражением грубой страсти — смех да и только! Да над ним в нашем музыкальном мире уже и смеются. Однако гонор азиатский велик — успеха никакого, а избранницу свою преследует настойчиво, усики подбривает и подкручивает да благовонной водицей обливается. Мало того, начал изучать русскую культуру: живопись, архитектуру, литературу в особенности. Мол, что за народ такой. По прочтении Достоевского решился на отчаянный шаг: занял у равелевского «Болеро» десять тысяч, купил в английском ювелирном магазине пару подвесок с бриллиантами и явился, словно очумевший Парфен Рогожин к Настасье Филипповне. Мол, соблаговолите принять, красота несравненная и душа души моей! Взамен многого не прошу, позвольте лишь у ваших ног остаться. Темперамент — восточный, необузданный, дикий темперамент. Тогда и подумалось Симфонии, что такой и зарезать может. Но она, Бессмертная, лишь улыбается, вежливо отвечает:

— Ваше внимание, Абдулла Саидович, мне приятно, но мы настолько разные… И вера у нас разная, и жанры…

А он отчаянно заламывает руки: влюблен, сударыня! И вероисповедание здесь ни при чем.

— Настойчивость ваша похвальна, — отвечает Богатырская симфония, — Но мне все-таки кажется, что вам разумнее найти спутницу, стоящую ближе по интересам и жанру. Почему бы вам не обратить внимание на поэму «Шахерезада» или ныне вдовствующую «Юмореску» Дворжака? Есть ведь какие-то общепринятые правила, так сказать, устои…

Марш ей снова о любви, которой не прикажешь, а она знай твердит о своем. Вскипела тут в нем восточная кровь, завращал глазами-маслинами, заскрипел зубами сахарными: «Да меня после концерта столько гурий поджидает! Круглый год благовония и живые цветы. Все блага и удовольствия восточноевропейской и даже мировой знаменитости! А ты — уже ТЫ, заметьте! — ты, шякалка, — с презрением к моему чувству? Назло тебе заведу гарем и займусь развратом!»

Тут уж и Симфония не сдержалась. Встала во весь свой исполинский рост, богатырские плечи развернула, швырнула беку подвески и ушла. Он догоняет: «Стой! Забери подарку!»

— Ни за что!

— Последний раз прошу!

— Прочь с дороги!

Схватил гордый обиженный перс свое подношение, открыл окно и швырнул что было силы… До сих пор выплачивает долг равелевскому «Болеро». Говорят, выплатил уже больше половины. А тогда полтора года нигде не показывался, отказывался от фестивалей. Но в разврат не ушел. Лежал на тахте, глядел в потолок и курил анашу, а по ночам плакал. Вот это любовь!

Черный согласился, что дамские чары коварны и непредсказуемы.

— Мало того, — добавил он, — Бывает и наоборот. Слышали, как «Революционный этюд» совершенно развратил доверчивую «Варшавянку»? Ну, об этом как-нибудь при случае поговорим. А теперь-то как? Вдруг нам не повезет?

— Нам и не может повезти, — ответил Бордо, — Мы совершенно забыли одно условие компьютера «Кондзё»: нам обязательно необходимо прозвучать в зале. Иначе возврата не будет.

— Ах, досада! — скривился Черный, — Проклятая машина! Все предусмотрела! Так что же, поворачивать назад?

— Придется.

Путешественники подхватили вещи, повернулись и только сделали несколько шагов, как услышали за спиной:

— Стоять! Иначе стреляю!

— Стоим! Стрелять не надо!

Марши застыли на месте. Выступившая из темноты фигура представилась:

— Майор полиции Ризенкампф! Доложите, кто такие и что делаете в охраняемой зоне?!

Марши представились музыкантами, прибывшими с особой миссией, и выразили свое недоумение: что за охраняемая зона? Почему нельзя?

— Не кажется ли вам, что мы даже знакомы? — стал искать подхода фрак Бордо, — Шесть лет назад, а именно двадцать седьмого июля, я играл у вас на свадебном торжестве.

Майор решил поближе разглядеть загадочных музыкантов, ступил в воду, желая перейти озеро. Но с каждым шагом оно становилось все глубже, и предусмотрительный майор отступил, приказав загадочным музыкантам самим перейти вброд озеро. Музыканты повиновались и ступили в воду, погружаясь с каждым шагом. На середине было чуть выше пояса, однако вышли они из воды совершенно сухими. С майора же стекала вода, брюки вымокли по колено — вокруг полицейского служаки образовалось даже свое маленькое озерцо. Но майору было не до брюк. Он пытался осмыслить все увиденное и услышанное. Не иначе тут подготовлена какая-то авантюра, скорее всего, международная. Нет сомнений. Да и шифровка незатейливая. Персидский марш — это Иран, Богатырская симфония — Россия, Крейцерова соната — немцы, Болеро — французы, Варшавянка — революционные поляки. А во главе, конечно, русские… Там был какой-то Парфен Рогожин. Да, закручено ловко! По всему, надо бы отвести их в отделение и устроить хороший допрос. Но Ризенкампф боялся упустить цепочку. Наверняка связной у них была Клара Ткаллер. Взять бы эту курочку с поличным!

Под пистолетом майор повел диверсантов в зал. Он не замечал, насколько смешон его вид — брюки облепили петушиные ноги, с обшлагов стекала вода. Давно ждал Ризенкампф громкого события, где он мог бы проявить себя бесстрашным опытным сыщиком и утереть нос этому старому рохле полковнику.

Когда Марши вошли в кабинет Ткаллера, там находилась одна Клара. Она отдыхала в кресле, прикрыв глаза рукой с длинными нежными пальчиками и розовыми блестящими ногтями. На спинке стула висел форменный китель майора.

— Ага! Вот мы и снова вместе, шалунья! — вскричал Ризенкампф, совершенно не скрывая своей хищной радости.

Клара отвела протянутую к ней руку и привстала, желая надеть мундир, но майор навел пистолет.

— Согласитесь, даме неловко сидеть неодетой.

— Порядочной даме — да, — с издевкой согласился Ризенкампф, — Но воровке и низкой лгунье… Теперь ты мне ответишь за все!

И майор принялся хохотать, небезопасно жонглируя пистолетом.

— Господин Ризенкампф, — вмешался Свадебный марш, — нельзя ли поделикатнее?

— С ней нельзя! — парировал майор и тут же продолжил: — Что, попались? Надеюсь, не будете отрицать, что вы из одной компании?

— Будем, — с тенью превосходства отклонила обвинения Клара, закурив сигарету, — Я этих господ вижу в первый раз.

— Да-да, конечно, — ерничал Ризенкампф, — Вы не знакомы, никогда не встречались и даже не догадывались друг о друге. Ничего, мы теперь тоже кое-что знаем. И о Богатырской симфонии, и о Персидском марше. И даже… — майор заглянул в блокнот, — даже о Парфене Рогожине.

— Поражена вашими познаниями, — хмыкнула Клара.

— Представь себе, голубушка. Твои штучки не пройдут. Ты еще раскаешься. Это говорю я, майор Ризенкампф.

Клара затушила сигарету, прошлась по майору снизу вверх взглядом, улыбнулась.

— Пойдите умойтесь.

Тут только майор вспомнил, что весь промок в подвале, и увидел на идеальном паркете вокруг себя лужу. Глянул в зеркало — лицо его было перепачкано. А тут еще усмешка Клары, которая привела майора в бешенство.

— Так, — твердо сказал майор, — Быстро раздевайся.

— Здесь? Как это понимать?

— Именно, — постучал майор пистолетом по столу.

— Господин Ризенкампф, — снова не удержался Свадебный марш, — Мы не позволим унижать на наших глазах даму.

— Молчать!

Ризенкампф прошелся по кабинету, глядя то на Клару, то на странных музыкантов. Никто не внушал доверия. Еще и держатся с апломбом. Уродцы. Майор скорчил кислую мину:

— Зачем я вообще с вами церемонюсь? Вот же кнопка сигнализации. Сейчас прибудет полиция, и спокойно начнем разбираться в отделении.

В кабинете повисла тишина. Майор еще раз глянул на себя в зеркало, нахмурился и подошел к красной кнопке.

— Подождите, — Клара подошла к майору, — Я ведь еще не вернула вам форму. Вдобавок с нами нет Ткаллера и переплетчика.

— Где же они?

— С минуты на минуту будут.

— Поверим, — процедил сквозь зубы майор, — Хотя верить тут нельзя.

И он снова поднес руку к кнопке. Клара отвела его руку, потом вцепилась в мокрый рукав и принялась оттягивать Ризенкампфа от стены.

— А не кажется ли вам, что вы первый во всей этой истории будете выглядеть довольно глупо? Представьте: сирена на площади, к вам проявляют невероятный интерес. С полицией прорвутся и журналисты. Сразу станет известно — уж это я вам обещаю! — как я оказалась в вашей форме. Майор ночью закрылся в собственном кабинете с женой Ткаллера, был пьян до беспамятства и раздет едва ли не догола… Зачем вы привели и мучаете здесь этих странных незнакомцев? Уверяю вас, они к нашей проблеме отношения не имеют! Арестовали — так и вели бы их к себе в отделение…

Майор застыл, не отводя руку от кнопки.

— Пока вы раздумываете, я, пожалуй, переоденусь, — решила Клара и сняла с дивана голубое шелковое покрывало. Зашла за штору в оконную нишу и принялась переодеваться, стараясь потянуть время.

Майор убрал руку с кнопки и принялся расхаживать по кабинету, раздумывая, какую еще мышеловку готовит ему эта чертовка Клара. Вдруг раздвинулась штора, и мысли Ризенкампфа мигом изменили полицейское направление. Клара появилась задрапированной в голубой полупрозрачный шелк, словно в древнегреческую тогу. Грудь покачивалась под ласкающим шелком, как бы расшалившись на воле после унизительной тесноты мундира. Торчащие соски держали майора под прицелом — страшнее пистолета! Ризенкампф еле сдерживался, чтобы не застонать на весь пустынный этаж. Но это было еще не все.

Изящно прогнувшись, словно балерина, Клара подняла обнаженные руки, собрала волосы в пучок и заколола их в тугой античный узел. Обнажились высокая длинная шея и затылок в пушистых завитках. Майор еле сдерживал себя, чтобы не кинуться сейчас, сию же минуту, — терзать Клару, кусать эту бросающую вызов шею, грызть душистый затылок, рвать зубами и руками прелестный нежный шелк и добраться наконец до… До чего угодно! Городским красоткам было известно, что любимым занятием Ризенкампфа было перекусывание резинок соблазнительных дамских трусиков. И он бы кинулся — если бы не посторонние! Странно и неприятно действовало на него присутствие этих двух очень темных непромокаемых путешественников.

— Мда-а, — промычал майор, — первый раз в жизни я делаю не то, что хочу. Или не делаю того, что хочу?

— Мда-а, — повторила с нескрываемой издевкой Клара и подала майору его аккуратно сложенную форму. Тот принял ее неверной рукой и скрылся все за той же шторой.

Советский переплетчик вызывает Москву

Ткаллер и Матвей открыли двери переплетной и тихо, украдкой, будто неискушенные взломщики, вошли и остановились у порога. Ткаллер смотрел повсюду, особенно по углам, — и ничего необычного не обнаружил. Матвей стоял рядом, угрюмо уставившись в одну точку. Ткаллер чуть толкнул Матвея, не в силах более молчать.

— Там. На стуле. Под газетой.

Ткаллер подошел, снял осторожно газету, осмотрел ее с обеих сторон и даже аккуратно сложил:

— Ничего нет.

— Под газетой?

— Под газетой, — подтвердил Ткаллер.

— Как? — Матвей открыл рот.

Ткаллер поднял стул, подошел к Матвею и сунул стул ему в руки. Матвей держал стул перед собой, сперва бормотал что-то невнятное, затем появились и слова:

— Я помню… Здесь… Под газетой «Известия»…

Ткаллер исследовал стол, другие стулья и пространство под ними. Матвей, не выпуская злосчастный стул из рук, словно и он мог загадочно исчезнуть, тоже слонялся по комнате, заглядывая там и тут. Вдруг переплетчик побледнел, стул выпал из дрогнувших рук, и Кувайцев заметался по комнате.

— Господи, где же все мое? — спрашивал он не то у себя, не то у Ткаллера, не то у брошенного стула, — Где вещи? Инструменты переплетные? Тисочки, ролик тиснения, тесьма золотая, суспензия! А материал? — снова шарил взглядом Матвей, — Сафьян, пеньковый шнур, бархат?

Ткаллер почувствовал вздымающуюся волну гнева, которую он никак не мог усмирить. Рот его искривился, он подбежал к Матвею, тряхнул за плечи.

— Послушайте, любезнейший, — прошипел он, едва сдерживаясь, чтобы не закричать, — перестаньте мне морочить голову! Она и без того раскалывается. Покуда вы меня привидениями стращали, мистикой — это еще куда ни шло. Теперь же истерику закатываете, что у вас нет инструментов! Главное, партитур нет! Вы соображаете? Да вы… Немедленно отдайте партитуры!

— Пусто! — вывернул карманы Матвей, — Сами видите!

— Куда же они делись?

— Уперли, суки.

— Какие суки? Или вы подозреваете Клару?

— Нет. Мы ушли вместе.

— Но больше в зале нет никого.

— Тогда они ушли сами. И партитуры свои прихватили.

— Ушли сами? Кто?

— Марши. Я же вам разъяснял — Свадебный и Траурный.

Ткаллер кивнул, но промолчал.

— И откуда они взялись? — спустя время все-таки спросил Ткаллер.

— Хрен поймешь. Сперва голос: «Вы переплеты перепутали», затем натурально пожаловали — из углов и занавесок, — Кувайцев обшарил пытливым глазом комнату и вдруг перешел на шепот: — А теперь вот исчезли. И хорошо, что сами исчезли. Слава богу!

— Вы это серьезно?

— Аналогично, — кивнул Матвей, — И пусть катятся колбаской! Только зачем тырить чужое имущество? Инструменты, сувениры, спиннинг? Можете вы представить, чтобы Траурный марш тащил щуренка на блесну? Нет, вы можете?.. Пеньковый шнур — это другое. Можно ботинки зашнуровать — на похоронах ходить за оркестром. А летний кафтан, летник-то, зачем понадобился? Меня в театре убьют, если до премьеры «Золотого Петушка» костюм не верну. Он же на девятьсот долларов тянет! Нет уж, лучше меня здесь похороните.

— И похороню, и девятьсот долларов выдам. Верните партитуры!

— Я же говорю: Марши все сперли.

— Не морочьте мне голову.

Матвей выпучил глаза. Сел. Встал. Снова сел.

— А так приветливо встретили меня. Таким славным показался ваш город. Такая Европа! Эх, предупреждал меня товарищ Зубов. Предупреждал!

Ткаллер смотрел на мятущегося Кувайцева и не понимал, кто из них сходит с ума. Может, действительно переплетчик напуган: ночь, изоляция в огромном здании, чужая страна, впечатлительность славянской души, которая во всем видит трагедию. Вот тебе и галлюцинации. Но какие же суки тогда сперли партитуры?

Кувайцев тем временем продолжал поиски, не преминув заглянуть в туалетную комнату.

— Ну и порядочки тут у вас, — изумлялся он, — Вольно живете, слов нет. А хитрецы-ы… Такая церемония у зала, оцепление, караул, автоматчики… И тут же женку подослали: Кларнетик в жакетике, Клара у Карла украла… Тьфу! Тоже мне, тайная полиция с проверкой. А перед этим два чудовища появляются: Марши-победители. А на поверку ворюжки мелкие. Несуны. Все исчезает. Всякого навидался, но такого надувательства… Вот он, гребаный свободный Запад. И я же теперь всюду виноват! Обвели вокруг пальца, обокрали меня и державу, а на прощание поминальную свечку в задницу вставили! Вот падлы! Вот гады!

Ткаллер видел, что с Матвеем началась настоящая истерика. Он бил кулаком по столу, мотал головой и скрипел зубами. Ткаллер курил и молчал. Что ему оставалось делать? Вдруг некурящий Матвей подошел, трясущимися пальцами вынул изо рта Ткаллера сигарету и стал затягиваться, пока не докурил до фильтра. Круги поплыли у него перед глазами.

— Я должен связаться с нашим представительством, — твердо заявил он, — У меня свои инструкции, — Тут же он поднял телефонную трубку, принялся дуть в нее, прижимая то к одному уху, то к другому: — Москва! Але, Москва! Соедините меня с базой торпедных катеров. Москва! База?

— Какая база? Вы в своем уме? — крикнул Ткаллер, — Зачем база?

— Пусть расхуярят городишко ваш поганый!

— Хам! Прекратите ругаться!

Ткаллер вырвал трубку из рук Матвея, послушал. Он ведь знал, что связи нет, и тем не менее обеспокоился — так натурально переплетчик разыграл сцену с Москвой.

Переплетчик никак не мог успокоиться. Он плюхнулся в кресло, обхватив свою горемычную голову руками и уже без телефонной трубки продолжал вызывать Москву.

Ткаллер открыл бар, наполнил бокалы.

— Выпейте и успокойтесь.

— Что это?

— Крем-ликер «Элегия Массне».

Матвей отпил и изобразил вызывающий плевок на пол:

— Тьфу! Вазелин! Угостить бы вас всех коктейлем Молотова! По полной программе!

«Черт бы побрал этого паникера с его кафтаном, — злился и еле сдерживал себя Ткаллер, — Предлагали же мне в Москве взять другого, с заграничным опытом. А теперь изволь терпеть этого хама. Больной он или инопланетянин? То марши к нему явились с беседой, то вещи украли, то вода отравлена… А может, он сам с перепугу все упрятал и теперь в отместку издевается?»

— Москва! Москва! — завывал в кресле Кувайцев, — Вызываю квартиру Мырсикова. Боря, Боренька. Как же мне здесь пло-о-охо-хо…

Сладкозвучная девственность

А на площади действительно выступал уникальный в своем роде коллектив — капелла непорочных дев, приехавшая из Австралии. Площадь Искусств была запружена истинными ценителями хорового пения, восторженными поклонниками, а также скептиками, журналистами, просто любопытными, полицейскими, подвыпившими альфонсами, уличными девицами и прочими зеваками и проходимцами. Желая получше разглядеть столь уникальное явление, зрители забирались на деревья, на крыши киосков, а самые отчаянные как-то ухитрялись проникать на давно заколоченные и захламленные чердаки. Кое-кто запасся биноклями и подзорными трубами. Ввиду такого ажиотажа капелле было продлено время выступления. Программа была самой разнообразной, но в основном исполнялись специально написанные баллады и элегии.

Сегодня капелла, к сожалению, была не в самой лучшей творческой форме. Причин тому было несколько. Во-первых, как только участницы — а их было ровно пятьдесят — появились на площадке, сразу же посыпались вопросы: действительно ли все певуньи непорочны? Не надувательство ли здесь? Есть ли на каждую медицинское свидетельство — желательно международного образца. Кто-то надсадно кричал, что поверит лишь свидетельству, выданному не позже чем за четверть часа до концерта. Выкрики эти не могли вывести из себя закаленных девственниц: они успели ко многому привыкнуть за время многочисленных гастролей, и тем не менее настроение капеллы было омрачено.

Самой старшей певице исполнялось семьдесят (младшей было двадцать восемь), и юбилей столь стойкого целомудрия было решено отметить молочным коктейлем и пирожками с морской капустой. Как на грех, в харчевне, где собралась капелла, не оказалось морской капусты. Лгунишка-хозяин это скрыл, и повар хоть и состряпал превосходные румяные пирожки, но начинил их маринованным сельдереем, для вкуса и аромата поперчив и добавив немного жареного лука. Обман был раскрыт — и вышел скандал, так как перец и лук считались нежелательной пищей, то есть раздражающей и возбуждающей. Юбилей и настроение были испорчены. Певицы не стали пить даже молочный коктейль и вышли выступать почти натощак гораздо злее и раздраженнее, чем если бы они даже и поели перченых пирожков. Однако зрители, осознавая, что такого количества девственниц вместе — а возможно, и по отдельности! — никто из них не увидит до конца жизни, оказывали капелле небывалый прием, бисируя почти каждый номер программы. А когда непорочная капелла исполнила виртуозный «Хор охотников» из оперы Карла Вебера «Волшебный стрелок», изумлению и восторгу публики не было предела.

Журналисты к этому времени невесть откуда раздобыли сведения о капелле — ведь австралийские девственницы выехали на Европейский континент впервые. Самым удивительным и сенсационным оказалось то, что создал ее три года назад… мужчина. Некий композитор-авангардист по имени Август Шубердт. Вот так-то — хоть одной буквой экспериментатор да переплюнул своего знаменитого предшественника.

Подобно однофамильцу из прошлого века, наш Шубердт был тоже близорук, носил узнаваемые маленькие очки и вечно взлохмаченную темную шевелюру. Осознав, что к лишней буковке не мешало бы добавить таланта, коим, безусловно, был отмечен великий австрийский романтик, Шубердт-австралиец начал искать необкатанные новые формы. Пробовал себя в разных жанрах и направлениях. Его труды не снискали оваций. Тогда, озлясь на неотзывчивую публику, он написал кантату «Сладкозвучная девственность». И тут его озарило!

Существуют и пользуются успехом хоры моряков, оркестры пожарных, воскресные капеллы пивоваров и секстеты газонокосилыциков. Но капелла непорочных дев кочует только по страницам романа Ивлина Во «Мерзкая плоть». А ведь она обречена на скандальный успех! Шубердт принялся за дело и столкнулся с трудностями — не смог собрать капеллу исполнительниц, ибо девы должны были быть не только непорочными, но и вокально одаренными. Все же недефлорированные особи старше тридцати лет, как с тоскливым недоумением убедился деловитый авангардист, не имеют ни слуха, ни голоса, и вообще нет у них никаких талантов, не считая усердия к вышивке и вязанию.

Шубердт, держа свой замысел в секрете, объехал пол-Австралии и с трудом нашел восемь девиц. Пока искал другие достойные кандидатуры, осталось лишь пятеро. Трое не то пали, не то, устав ждать, пропали из поля зрения устроителя. Шубердт в отчаянии собирался переключиться на организацию капеллы гомосексуалистов — они и талантливее, как считается в среде артистов, — как вдруг ему позвонил по телефону мужчина, назвавшийся «доброжелателем средних лет». Он сообщил, что случайно узнал о затруднениях композитора и рад ему помочь. Этот «некий доброжелатель» недавно отдыхал в небольшом курортном городке и встретился там с поразительным явлением: все особы женского пола, с которыми он пытался завязать знакомство, оказывались пикантными девственницами. Доброжелатель тут же продиктовал по телефону добрых два десятка адресов с именами и фамилиями.

Не смея поверить своему счастью, Шубердт все-таки приехал в городок и отправился по указанным адресам. Восторгу его не было предела — за неделю он создал то, чего не мог создать за полгода. Морской целебный климат шел на пользу жителям городка, поэтому голосовые связки были в идеальном состоянии даже у малообщительных девственниц. Жизнь городка была так хороша и беспечна, что все постоянно пели. Простой разговор двух подружек был так мелодичен, что напоминал оперный дуэт. Что-то было в этом загадочное, словно сама судьба пошла авангардисту навстречу — не исключено, для того чтобы выкинуть в конце концов неожиданное антраша.

Но Шубердт не тратил времени на разрешение загадок, он снял помещение и начал репетиции. В репертуаре были исключительно творения самого Августа. Работа была нелегкая, но через три месяца рискнули дать в городском парке первый концерт. Успех неожиданно оказался столь велик, что мельбурнская фирма звукозаписи тут же предложила записать пластинку «миньон», а вскоре и диск-гигант. С тех пор и начался триумф непорочной капеллы.

И все бы шло у них наилучшим образом, если бы не отец-основатель Шубердт. Беда заключалась в том, что сам он не был так целомудрен, как его сочинения и исполнительницы. Поэтому, выждав время (как это заведено во всех творческих коллективах мира), Шубердт начал, как говорится, неровно дышать в сторону одной из солисток по имени Аделия — стройной тридцатилетней блондинки с прекрасным меццо-сопрано и бюстом — тугим и ароматным, словно очищенный марокканский апельсин. Аделия несколько раз пыталась деликатно усовестить пылкого маэстро, дескать, воздержание — первейшая заповедь в уставе капеллы. Но Шубердт никак не мог и, похоже, не хотел укротить свой любовный пыл. Тогда Аделия пожаловалась старосте, или, как ее еще называли, инспектору капеллы, — даме крутой воли и маниакальной нравственности. Она любила начинать общие собрания и заседания старостата такими словами: «Лишь однажды, а было мне тридцать семь, овладела мною слабость. Я заказывала сдобу для семейного торжества и неожиданно для себя в темноте кладовой вдруг стиснула в потной трепетной ладони руку булочника в колпаке и белом халате. Я не сразу нашла в себе силы выпустить эту руку. И, как я теперь предполагаю, это была вовсе не рука… С тех пор прошла четверть века, а я до сих пор не считаю себя вполне воздержанной особой».

По настоянию строгой инспектрисы делу Шубердта дали огласку, началось коллективное разбирательство. Тут всплыло такое! Оказалось, что он еще кое-кому делал двусмысленные намеки под видом подарков — яблочного дезодоранта и фотооткрытки с разъяренным крокодильчиком. Но дальше всех он зашел с недавно принятой в капеллу красоткой Илонкой. А именно: в нерабочее вечернее время, пребывая в странной экзальтации, Шубердт трижды шлепнул Илонку по попе и предложил примерить свои гнусные шорты. Старостат и общее собрание были возмущены, требуя устроить на мусульманский манер публичную порку за склонение к прелюбодеянию. Но так как Австралия — континент пока не мусульманский, порки добиться не удалось. Решили просто с позором выдворить распустившегося родоначальника за пределы коллектива. Заодно выдворили и остальных мужчин — администратора и трех грузчиков.

Шубердт защищался, как мог. Говорил, что мировосприятие мужчины и женщины настолько различно, что им никогда не понять друг друга. Поэтому женщины не имеют права его судить. А он не просто мужчина, а мужчина с развитым творческим воображением — и значит, просто обязан быть человеком увлекающимся, жуирующим, дабы видеть и ощущать жизнь во всех ее проявлениях и черпать вдохновение из всех источников, прельщающих его. А источники должны быть ему благодарны: да-с! Старостат было заколебался, но вдруг в источнике вдохновения заподозрили душистую, мягко-сдобную, будто выпеченную легендарным булочником в колпаке, попку обольстительной пани Илонки.

— Я его давно раскусила! — мясистым пальцем тыкала в искателя вдохновений староста, — Он собирался войти к нам в доверие и по очереди всех обесчестить, тем самым лишив сладкозвучной девственности. Из непорочной капеллы устроить гнусный гарем! Не выйдет!

— Не позволим! — согласилась капелла.

И участь «императора Августа» была окончательно решена. Его с позором изгнали, вернув ноты всех его криводушных произведений. Август был вне себя. Он возражал, негодовал, раскаивался, просил прощения. Не помогло. Тогда на прощание Шубердт написал всей капелле оскорбительное письмо, полное отчаяния и орфографических ошибок, в котором называл старосту «перезрелой недопиздюшкой», ибо она загубила все его замечательные замыслы и саму грандиозную идею. В конце был похабный постскриптум в стишках, привести который здесь нет никакой возможности, поскольку корректуру держит старая дева в «восьмом поколении».

Капелла стала стерильно женской, то есть девической. Дополнен был и запретительный список в уставе капеллы. Под первым номером теперь значилось:

1. Запретить исполнять произведения Шубердта и упоминать о нем где-либо.

(Запрет исполнялся неукоснительно, но иногда все же доходили слухи, что Шубердт в изгнании пьянствует, и это приносило капелле тихую радость.)

Далее по списку следовало запретить:

2. Курить.

3. Употреблять спиртные напитки, ибо где пьянки, там и аборты (народная мудрость).

4. Носить брюки, даже во время дальних переездов. О шортах и речи быть не может.

5. Ездить верхом на лошади, мотоцикле и в особенности на велосипеде.

6. Есть острое, кислое, соленое, виноград сорта «кардинал» и цитрусовые.

Из цитрусовых особенно запрещались мандарины. Почему это был запретный плод номер один, знала лишь староста, но по этому поводу никогда не распространялась.

Вообще много любопытного можно было услышать об участницах капеллы. В альтовой группе пела дама с усами чуть поменьше, чем у Иоганна Брамса. Она их брила опасной бритвой и однажды порезалась, поэтому с тех пор лишь подстригала ножницами.

Другая девица, едва лишь начинала выводить сложные фиоритуры, невольно качала головой и прищуривала левый глаз. Натурально, было впечатление, что она подмигивает, заигрывает. Зрители-мужчины весьма оживлялись и отвечали соответственно. В капелле долго не могли уразуметь, в чем дело. Наконец разобрались — и пришлось солистке пожертвовать фиоритурным орнаментом.

Еще у одной дамы (из вторых сопрано) была… двадцатитрехлетняя дочь. Она тоже пела в капелле и тоже, разумеется, была непорочной. Как же так? А девственность? Девственность, которую ежемесячно подтверждало медицинское освидетельствование? Ларчик открывался просто: дочь второго сопрано была приемной. Вот так-то! Все возможно, даже быть матерью и девственницей одновременно.

Что и говорить, тяга к материнству была, очевидно, у всех. Однажды первое сопрано, мисс Бейси, летней порой приехала на ферму своего отца. Там как раз овечка принесла двойню, а сама вскоре погибла. Мисс Бейси выбрала себе самого крепенького, чистенького и розового ягненочка. Пестовала его, лелеяла, выкармливая специальной смесью из рожка. Вскоре малыш окреп и как-то ранним погожим утром забрался в спальню «мамулечки», вскочил на кровать и лизнул сначала щечку. Потом грудь. Электрический заряд пробежал по телу мисс Бейси. Заливаясь краской стыда, она прижала голову несмышленыша к своей напрягшейся, никогда не знавшей нежной ласки груди. Почти беззубый младенческий ротик покусывал бледный распухший сосок… Долго еще первое сопрано ходила с истерзанной грудью и сладостными воспоминаниями во всем теле. С тех пор, как только наступало время весеннего окота, мисс Бейси брала короткий отпуск и отправлялась на ферму отца, где в уединении отдавала нерастраченную ласку кротким агнцам.

Да, самым тяжелым временем для капеллы была весна, когда все живое тянется друг к другу — «Ах, где же эти пчелки?!». В поющей компании наступали самые беспокойные, нервозные дни. Все выражали безразличие к буйству в природе, затем нарочито демонстративную брезгливость. Репетировали неохотно. Между собой не общались. Избегали ярких нарядов. Даже говорили тише обычного, а чаще вообще молчали — каждая уходила в себя. С каждым днем обстановка нагнеталась. Староста это чувствовала, но что она могла поделать? Только выжидать.

И вот, наконец, прорывало! Обычно это происходило на заходе солнца, что совпадало со временем вечернего чая. После долгого молчаливого жевания и деликатного прихлебывания напитка (с непременной успокаивающей мятой) вдруг одна из сидевших за столом не выдерживала. Сперва странно и затаенно улыбалась, подталкивала локтем соседку и начинала смеяться, потом хохотать. Вскоре хохот переходил в истерическую вспышку. Истерика, словно пожар, перекидывалась на остальных — и разгорался совершенно дикий массовый психоз, нечто между убогим человеческим кривляньем и скотским весельем. Веселящиеся толкались, щипались, царапались, награждали подружек обидными кличками: «ведьмой», «старой шваброй», «гадкой толстухой»… Лишь самые пожилые во главе со старостой сохраняли здравый рассудок. Они даже не призывали к порядку — понимали свое бессилие. Психоз проходил сам по себе минут через пятнадцать-двадцать. Мятежницы постепенно успокаивались, всем вдруг становилось неловко. Слышались извинения, запудривались синяки и ссадины. И тем не менее хористки испытывали блаженство, словно освободившись от непосильного бремени.

Староста капеллы по этому поводу советовалась с психиатром. Он нашел, что ничего необычного в таком ансамблевом кликушестве нет, так как в весенние дни чрезвычайно повышена радиоактивность солнца и свирепствуют магнитные бури. В такие дни особенно не хватает естественных плотских радостей.

— Радости не могут быть плотскими! — твердо заявила староста и, оставив доктору минимальное вознаграждение, покинула кабинет. Тем не менее после обсуждения советов доктора в капелле были введены недельные весенние каникулы.

Выступление этого уникального коллектива началось хоровым номером из оперы Пьеро Масканьи «Сельская честь». Затем были исполнены две «розовые» фуги инспектрисы, которая после изгнания бедняги Шубердта впала в грех композиторства. После этого вперед вышла небезызвестная мисс Бейси и спела арию из «Аскольдовой могилы».

Вдруг во время нежнейшего пианиссимо и при абсолютной тишине на ступеньки эстрады поднялся Пауль Гендель Второй. Он надвинул на глаза шляпу и закричал:

— Я замерз! Мне холодно! Дайте сигарету или рюмку рома!

Площадь в недоумении молчала. Гендель Второй продолжал:

— Ледяной озноб идет по коже! Озноб! Волнами! Волнами! По коже! Озноб! Лед! Женщина — это сосуд, вскрытый и невскрытый! О, как сладкозвучна девственность! Но отчего от этого сладчайшего пения души наши леденеют?

— Уберите отсюда хулигана! — сделала шаг вперед староста.

— Мадам! Как жаль, что я опорочил свое прошлое интимнейшей близостью с нуждавшимися во мне женщинами. А то непременно согрел бы своим дыханием вашу запечатанную ассоциацию. Увы! Не достоин! Не достоин!

Тут же на эстраду вспрыгнул Карлик.

— Представьте, я тоже грешен. И неоднократно! — подмигнул он своему кумиру и облизал мороженое, которое держал в руке, — Вам, маэстро, холодно, а меня жар прошибает. Жажду любить и быть любимым!

— Господи! Кто-то еще позарился на такого, — с недоверием заметили в публике.

— Есть категория дам, которая меня предпочитает обычным мужчинам. Среди них немало красавиц! Например, фрау Шнель из Цюриха! У нас с ней было полное слияние! — просиял Карлик в артистическом задоре, — Теперь она замужем за богатым колбасником.

— Извращенка!

— Нет, она меня любила, — поправил Карлик, — Она искала единственного. И нашла. Скажу откровенно, — с непристойной жадностью продолжал он облизывать мороженое, — иногда мне кажется, если бы я был слепой и глухонемой, тогда от женщин отбою не было бы. Такой уж это странный народ. Им лишь бы машинка работала!

На это публика отреагировала самым бурным образом, и ее никак нельзя было успокоить. Староста капеллы подошла к микрофону:

— Негодяй! Мерзавец! Что он себе позволяет! Моя капелла — символ чистоты не только в искусстве, но и в жизни. Мы смываем с вас слой духовной грязи!

Но теперь за друга решил вступиться Гендель Второй.

— Откуда у вас столько ненависти к мужчинам, мисс Розалия? — обратился Гендель к старосте, — Хор из «Аскольдовой могилы» весь был просто пропитан ядом. Мужчины воспевают свои чувства к женщине — и во всем мире это находит отклик. А у вас только яд!

— Нет. Это неправда!

— Правда!

— Вы не знаете этой капеллы и не имеете права судить!

— Я не знаю?

— Вы!

Пауль Гендель Второй медленно приподнял свою шляпу. Певицы тут же впали в шоковое состояние. Все, кроме старосты.

— Ага! — крикнула она в микрофон, — Теперь все ясно с этим жучком. Это мерзавец Август Шубердт! Он уже пытался намутить в чистых водах нашей девственности. Но не вышло! Изгнали с позором!

— Пауль! Что за вздор она несет? — фамильярно вмешался Карлик, продолжая облизывать мороженое.

Гендель Второй и его дружок вновь оказались в центре внимания и были счастливы.

— Это не вздор, — ответил Пауль Гендель, — Я действительно когда-то был Шубердтом и имел несчастье основать эту капеллу.

— Нет! — возопила староста, — Молчать! Такого позора мы не заслужили. Полиция! Полиция! Сорвали выступление!

Явился сам полковник в сопровождении сержанта Вилли и еще одного полицейского.

— Ну, голубчики, я вас предупреждал, — не скрывал удовольствия полковник, — Я вас предупреждал. Берите их!

Полицейский взял под локоть Генделя, а сержант Вилли выбил из рук Карлика мороженое, свел его со ступенек и принялся щелкать замком наручников.

— Ты-ы-ы! — обидчиво протянул Карлик, — Почти целое мороженое. Покупай теперь!

Сержант Вилли вывернул ему руки назад и подтолкнул вперед, но Карлик ловко вывернулся. Все думали, что он бросится в бега, но Карлик поднял свое мороженое, начал пальцем счищать с него пыль, попробовал даже лизнуть, но подтаявшее мороженое представляло теперь собой липкую грязную жижу в мятом вафельном стаканчике, и Карлик отшвырнул его в сторону.

— Вот покупай теперь мне мороженое! — капризно потребовал он от сержанта, — Покупай!

— Ах ты, маленький потаскун, — продолжал играть наручниками Вилли, — Дай-ка свои ручонки.

Но пухленькие детские ручки Карлика выскальзывали из рассчитанных на взрослого громилу наручников. Публика хохотала, обрадовавшись новому развлечению.

Тут же возле эстрады закипал еще один скандальчик. Пауль Гендель Второй не мог понять, за что его собираются опять вести в отделение.

— За срыв концерта и оскорбление девственниц, — пояснял полковник.

Гендель пробовал доказать, что оскорблений с его стороны не было. Но полицейский бесцеремонно подталкивал музыканта и его пеликана по направлению к участку. Вышедший из себя Гендель кричал уже своим почитателям:

— Я скорее буду уважать последнюю шлюху, нежели эти создания с запечатанными утробами, в которых никогда не возникала и не возникнет жизнь! Зачем Господь создал женщину? Чтобы в муках рожала детей! Девственность — это преступление! Из-за таких, как вы, может прекратиться род человеческий! Нужно ввести в мировую Конституцию статью — после тридцати лет лишать девственности принудительно! Я, бродячий музыкант, призываю всех женщин жить полной жизнью — дарить любовь, быть матерью и хозяйкой дома!

— А ты что, был матерью? — выкрикнули из толпы.

— Я? — с надменным достоинством переспросил Гендель, — Я отец четырнадцати детей в четырнадцати странах мира. И горд этим! На следующий фестиваль в этом городе я их обязательно соберу, и они примут участие в моем концерте! Я уверен, что все мои дети — янтарные соловьи!

— А пеликан?

— Глашатай эпохи!

Гендель ораторствовал с таким натиском и упоением, что известный уже красный фонарь ночного кабаре, постепенно бледнея, сделался лимонного цвета.

Генделя с пеликаном повели. За ним тащили Карлика, который не мог простить обиды сержанту Вилли.

— Придешь в отделение — полистай полицейский устав, — громко поучал он, — Прав у вас немало. Можно арестовывать, надевать наручники, пугать дубинкой и стрелять в воздух. Но выбивать из рук мороженое — такого ни в одном уставе нет. Если оно ворованное — конфискуй.

— Шагай-шагай, Казанова, — подталкивал Вилли Карлика.

— Вот сейчас закроешь меня в полиции, побежишь на площадь и купишь. Не было у тебя права выбивать мороженое, не было! Я за него заплатил!

Из толпы Карлику предложили пломбир.

— Я не побирушка. Пусть он сам мне купит. На свои кровные. Вот майор Ризенкампф узнает, он ему задаст выволочку. Будет знать, как маленьких обижать.

Вилли только криво ухмылялся.

Капелла завершала свое выступление Гимном вечному целомудрию, честь сочинения которого принадлежала уже не Шубердту, а старосте-инспектрисе. А Шубердт в это время давал по дороге интервью как основатель капеллы. На вопрос, только ли девственность и искусство объединяет эту капеллу, Шубердт ответил без колебания:

— Нет. Еще жизненная стойкость и полное отсутствие юмора.

Кто есть кто

Когда Ткаллер и Матвей Кувайцев вернулись из переплетной в директорский кабинет, их ожидали непонятные перемены. Клара стояла в странном античном одеянии у окна, у стены располагались двое господ во фраках, посреди кабинета стоял майор Ризенкампф с пистолетом в руке. И взгляд майора, и ствол пистолета мгновенно довели до сведения, что все происходящее — не шутка и разумнее всего вошедшим остановиться в дверях. Что они и сделали. Стоять под пистолетом было, мягко говоря, неуютно. Ткаллер понимал, что в такую тревожную ночь пистолет майора непременно должен быть заряжен, но чем больше он смотрел в зияющую дыру, тем бесспорнее ему казалось, что оружие кто-то разрядил. Более того, Ткаллер чувствовал, что майор об этом даже не догадывается. Может быть, такие мысли посетили Ткаллера потому, что сам он впервые в жизни стоял под пистолетным прицелом. На его глазах никогда никого не убивали, да и вообще не стреляли и даже не угрожали, а к перестрелкам в кино он так привык, что не воспринимал их всерьез.

Кувайцев же с тревогой подумал: «Ну вот и настоящая полиция пожаловала. Прощай, Россия! Понеслась косая в баню. Неужели тюрьма на чужбине? Сырая камера с гороховой баландой, звери-клопы и полное душевное одиночество. И утешительной рюмочки никто не поднесет. Кошмар! Скорей бы уж кончилась эта ночь, а утром, может быть, удастся чудом вырваться и сбежать».

Домой, домой — в мою Россию,

Где воздух свеж и снег пушист!

Впервые в жизни в его голове вдруг стали складываться стихи. «Как Лермонтов! — подумалось Матвею, — Под пистолетом, на Кавказе… Елы-палы, откуда талант?.. Только почему снег? Вроде и осень еще не начиналась… Да и воздух московский не так уж свеж, и снег истоптанный не пушист». И все-таки вспоминалась сейчас Матвею зимняя Москва. Очереди возле винного магазина. Отстоишь, бывало, на двадцатиградусном морозе пару часов, замерзнешь как собака, зуб на зуб не попадает, прибежишь в родной особнячок-коммуналку: один стакашек перцовки, другой — кр-расота! Затем (для усадочки) сладенького розового портвейна — и пошел гулять сугрев по всему телу. Эх, ядрена муха — хороша была жизнь! Домой, домой, к друзьям, в Россию… А с костюмом в театре он выкрутится, в крайнем случае, закажет за свои деньги, эскизы-то наверняка остались… Главное, из этих клещей вырваться. Сдаваться нельзя. Вот им, хрен от локтя! Будут Сретенку помнить!

Покуда Матвей в мыслях давал бой всей городской полиции, майора интересовали лишь два таинственных незнакомца. Бесцеремонно разглядывая их, он гадал: кто же это такие? Тайная государственная служба, работающая под простаков, как они это умеют? Два детектива-любителя, что решили узнать раньше других результаты конкурса, сообщить журналистам и этим снискать славу и деньги? А может, просто бродячие шальные комики, из тех, что понаехали без числа, без счета?

Клара, поправляя на себе портьеру, думала, что эти двое, скорее всего, люди майора — ведь они вместе появились в кабинете. Майор разыгрывает свой убогий сценарий. Зачем? Чтобы скомпрометировать ее и Александра. Удобный случай отомстить: создать шум вокруг срыва фестивального конкурса и тем самым укрепить позиции — свои и полицейской службы.

Ткаллер же сообразил, что эти двое у стены — те самые, о которых говорил Матвей. И по описанию похожи. Когда Матвей рассказывал прерывающимся шепотом о Маршах, у Ткаллера возникли сомнения, не спятил ли в творческом уединении заезжий умелец? Может, галлюцинации? Теперь же, убедившись в реальности видений, Ткаллер подумал, что рассудок Матвея вовсе не поврежден, а эти двое подосланы Союзом с тем, чтобы любой ценой протолкнуть в победители русское — а еще лучше советское! — произведение. Советы всегда отчаянно переживают, если у них перехвачено лидерство: будь оно в космосе, шахматной игре, хоккее или фортепианном конкурсе.

Все выжидали, украдкой поглядывая друг на друга. Матвей покосился на Марши. Похоже, кроме него, никто не знал, кто эти создания. Странно, теперь, в человеческой компании, он их совсем не боялся. Теперь даже если сам черт явится или ангел небесный заговорит блаженным голосом, можно будет пережить это без особых сердечных замираний. К тому же вполне возможно, что это просто авантюристы, бравшие его на пушку. Как говаривала сретенская шпана, ловили дядю на фу-фу.

— Прошу всех оставаться на своих местах, — поиграл пистолетом майор Ризенкампф.

— Господин майор, к чему этот угрожающий тон? — сказал Ткаллер, — Никто никуда не убегает. Клара, что у тебя за наряд? Майор, это вы ее раздели?

— Всю жизнь мечтал! Мы еще будем выяснять, кто кого раздел. А теперь, господин директор, нужно выяснить другое.

Ткаллер подошел к майору и указательным пальцем направил дуло пистолета в потолок.

— Так мы ничего не выясним. Мы люди сугубо мирные. Уберите свой пугач.

Майор раздумывал.

— Уверяю вас, — добавил Ткаллер настойчивее, — Никто никуда не убежит.

— Хочется верить, — ответил майор и медленно спрятал пистолет в кобуру, — Итак, господин директор, вас и вашу супругу я имел честь знать ранее. Прошу стать вас к этой стене. А господ, — майор указал на Марши и на Матвея, — попрошу предъявить документы.

— Вот, — Матвей достал из своих действительно широких штанин недавно переплетенный заграничный паспорт, — Печати. Таможня. Справки о прививках.

— А! — изобразил удивление майор, — Господин русский! Советский переплетчик! Который должен сейчас работать в абсолютной изоляции! И в такой сомнительной компании?

Майор, конечно, раньше видел Матвея и знал его в лицо. Сейчас полицейский просто развивал действие своего спектакля — его интересовали лишь двое неизвестных. Майор чувствовал, что раскрывает колоссальный заговор, заранее обдуманный и тщательно подготовленный, в котором замешаны и директор Ткаллер, и его не в меру шустрая супруга, и русский переплетчик, и эти двое неизвестных, и наверняка еще большая группа, стоящая за ними. Вот это улов! Майор посмотрел на Клару даже с благодарностью: если бы она его не раздела, то вряд ли бы он оказался в этих стенах и вышел на след.

Ризенкампф уже видел себя в окружении репортеров. Он докладывает министру закона и порядка о разоблачении заговора. Министр внимательно слушает, одобрительно кивает, затем по-отечески хлопает его по плечу, слегка даже обнимает, под общие аплодисменты жмет руку и награждает серебряным орденом Святого Марка с крестом и мечами. Затем министр читает указ о назначении майора шефом городской полиции. Тут же стоит хамелеон-полковник с растянутой, как колбасная кишка, улыбкой. Он первым поздравляет Ризенкампфа, говорит, что теперь совершенно спокоен за городскую службу и наконец-то может уйти на покой.

Погасив разыгравшееся воображение, Ризенкампф еще раз перелистал паспорт Кувайцева и велел ему стать рядом с четой Ткаллеров.

— Так кто же вы такие, почтеннейшие? — обратился он к двум незнакомцам.

— Ваш будущий клиент, — кивнул в сторону майора Свадебный марш Траурному, — В прошлом, естественно, мой.

— В каком смысле? — не понял майор.

— Ну как же, у нас уже был разговор: бракосочетались шесть лет назад, двадцать седьмого июля, с девицей Евой Медисон. Не так ли, майор? В то время у вас, правда, было другое звание…

Ризенкампф был удивлен и не скрыл своего удивления.

Мало того, удивления не скрыл даже Траурный марш:

— Вы в самом деле всех клиентов помните с такой точностью?

Свадебный кивнул.

— Колоссально! — удивился еще раз Траурный, — Моя память в молодости тоже была хороша. Но теперь… — Он вздохнул и развел руками.

Майор начал сомневаться, что перед ним любители-детективы. Скорее всего, это все же люди из тайной полиции. Связываться с ними считалось делом нежелательным и просто неприятным. Картина, где министр награждает его орденом Святого Марка с крестом и мечами, несколько потускнела в воображении майора, но окончательно не пропала. Он даже пожалел, что взял поначалу резкий тон, даже заставил поднять руки. В шахматах активное начало — роковая ошибка! Ну ничего, если они в самом деле профессионалы, службу знают — поймут. Значит, допрос следует продолжать в любом случае.

— Итак, — с прежней решительностью потребовал майор, — попрошу ваши документы.

Марши молча переглянулись. Именно так в затруднительной ситуации они научились понимать друг друга. Свадебный пошарил под столом, чем-то щелкнул, достал партитуру в знакомом Матвею переплете и подал Ризенкампфу. Майор пролистал ее дважды, как бы пытаясь в большой книге отыскать маленькое удостоверение.

— Но это всего лишь ноты, — недоуменно констатировал майор.

— Да. Ноты. Других документов нет. И никогда не было.

Майор посмотрел на загадочного и, похоже, многолетнего, вруна, как бы изучая причины, заставляющие его лгать. Ничего не прояснив, прочитал вслух титульный лист:

— Феликс Мендельсон-Бартольди. Свадебный марш До мажор из сюиты к комедии Вильяма Шекспира «Сон в летнюю ночь». Гм… — задумался Ризенкампф, — Не собираетесь ли вы утверждать, что являетесь Феликсом Мендельсоном-Бартольди?

— Ни в коем случае.

— И на этом спасибо. Но кто же вы?

— Там написано.

Майор еще раз прочитал, но уже про себя.

— Неужели передо мной крупнейший знаток человеческой души Вильям Шекспир?

— Ну зачем вы так?

— Так кто же вы, любезнейший?

— Вы просили документы. Там написано черным по белому.

— Четырнадцать лет служу в полиции, но впервые мне вместо паспорта или водительского удостоверения предлагают ноты. А чего только не предлагали! — Майор обширным жестом нарисовал в воздухе необозримую картину, — Справку о беременности, свидетельство о браке покойных родителей, сборник сельскохозяйственных статей, фотографию годовалых близнецов, мятую газетную вырезку с чужим портретом, тыкву с собственного огорода. От вас, кажется, свет исходит? Голубоватый? Может, вы канонизированные святые? Были у меня и такие. Святой Лука. Любопытнейший старичок: десять крупных ограблений, по числу заповедей. Через него вышел на других божьих людей — апостола Павла, великомученицу Магдалину.

Майор говорил обо всем легко, как бы шутя. И взгляд его был добр, мягок, с лукавым прищуром. И вдруг плавное течение речи плотиной перегородила пауза. Взгляд сделался более внимательным, даже цепким. Вскоре глаза вовсе остекленели. Мол, что это вы мне голову морочите. Ведь я все о вас знаю до мельчайшей подробности. И вы сейчас сами признаетесь. Прием был отработан давно. И Ризенкампф знал, что мало кто может его выдержать. Но тут он неожиданно увидел полное спокойствие на лицах собеседников. Ни тени испуга. И это спокойствие посылало майору такую мощную ответную волну, что ему стало не по себе. Будто мощь, заложенная им в свой собственный взгляд, утроилась и возвратилась к нему бумерангом, грозя выбить челюсть или переломать ребра. Но майор все-таки выдержал ответную атаку и на ногах устоял, и постарался сделать незаметным свое поражение. Чуть отдышавшись, Ризенкампф продолжил разговор.

— Так кто же вы такой? — не оставлял он своих попыток добиться вразумительного ответа.

— Там написано, — издевательски, с улыбкой, повторил нарядный блондин.

— Гм… Вы не Феликс Мендельсон, не Вильям Шекспир… Других фамилий в нотах нет.

— Может, мне удастся прояснить картину? — вмешался Ткаллер.

— Не стоит, — остановил его майор, — Мы как-нибудь сами. Время терпит.

— Мы его теряем. Очень жаль.

— Не стоит, господин Ткаллер, — снова повторил майор, — Дойдет черед и до вас.

Кувайцев с любопытством вслушивался в диалог гостей, что так таинственно возникли из партитур и еще более таинственно исчезли вместе с ними. Однако вмешиваться в разговор переплетчику не хотелось. Авось разберутся и без него.

И щелчок! Щелчок из-под стола! Матвей отличил бы его от всех других подобных звуков — так открывался замок его родного саквояжа. Нашлись партитуры, может, найдутся инструменты и другие вещи? «Нет, все-таки хорошо, что полиция прибыла, — думал Матвей, — но пока меня не спрашивают, вряд ли стоит вступать в объяснения».

— Итак, ноты, — Майор провел рукой по бархатному переплету, — Если вы не Мендельсон и не Шекспир, то, стало быть… вы… Стало быть…

— Совершенно верно, — подхватил и согласился уставший гость, — Я — Свадебный марш. Как вы догадливы!

Майор вскинул голову, высоко подняв подбородок, и замер в тревожной стойке, будто ирландский сеттер на охоте. Наконец он вышел из оцепенения:

— Значит, вы утверждаете…

— И не только утверждаю, — перебил Свадебный марш, — а на своем утверждении настаиваю.

Майор смотрел то на обложку партитуры, то на щеголеватого блондина во фраке винного цвета и кипенно-белом жабо. Бальные туфли на высоких каблуках… И этот цветок в лацкане…

— А что? Действительно, похож. Очень похож. Неужели это правда?

— Это больше чем правда, господин майор, — высказался сосед Свадебного, — Это подлинная действительность.

Майор перевел взгляд на этого второго: брюнет в черном глухом одеянии.

— А вы тоже марш? Только, наверное, марш расторжения браков?

— В какой-то мере, — с достоинством ответил брюнет и, щелкнув под столом замком, извлек свою партитуру. В черном бархате.

Майор принял партитуру, но не спешил ее открывать. Взгляд Ризенкампфа столкнулся с глазами мрачного брюнета — они были не выпуклыми и не впалыми, но глядели как бы из глубин черепа, из каких-то Марракотовых бездн. Майор усилием воли отвел глаза и наконец открыл партитуру.

— Что такое? Траурный марш Фридерика Шопена?

Клара подошла к майору, бесцеремонно взяла ноты, перелистала.

— Алекс, теперь я поняла.

Ризенкампф отобрал у Клары партитуру.

— Прошу супругов занять указанное место! — почти закричал он. И крик этот был таким неуместным, таким натужным, что, очевидно, майор сам почувствовал это и уже спокойнее добавил: — И впредь прошу не забываться.

Майор уселся в кресло и начал рассуждать вслух:

— Я, конечно, удивлен и весьма польщен вниманием таких необычных гостей. Разумеется, мы и раньше слышали, что все существующее в этом подлунном мире живет своей загадочной для человека жизнью. Деревья, камни, травы, автомобили, шкафы… Правда, считалось это догадками гималайских гуру или фантазиями ненормальных. Они утверждали, что мы, так называемые нормальные люди, не способны понять и почувствовать многого, ибо ограничены только одним измерением. Теперь же, если верить глазам и ушам, мы получили такую возможность. Сказочники нас подготовили, и некто всемогущий решил, что мы уже созрели для новых отношений. Что ж, век живи и век удивляйся. Я лично на полицейской службе удивляюсь каждый день.

— Вы, майор, счастливый человек, — заметил Траурный марш, — И власть, и тайные знания в ваших руках.

— Да, — согласился майор, — Власти у меня даже больше, чем думается окружающим. Особенно сегодня. А вот со знаниями сложнее. Случалось ошибаться.

— Каждый человек в жизни, говорят, проходит одну дорогу, — вставил Свадебный марш, — У полицейских их, наверное, больше?

— Дорог хватает. Но сколько бы дорог ни было, а жизнь — свечка. Обязательно сгорит. Бывает, с обоих концов. Не так ли? — обратился майор к Траурному маршу.

— Не жизнь сгорает, отмирает плоть, — значительно произнес Траурный.

— И только?

— И только.

Что-то мешало майору подсмеиваться над этими занятными чудаками. Помимо воли он ощущал их воздействие на себе, но объяснить его причины не мог.

— Ладно, — отрубил Ризенкампф решительно, — С собой я еще кое-как разберусь. Но меня интересует и по долгу службы, и так, для общего развития, есть ли в вашем партитурно-музыкальном мире вещи? То есть движимое и недвижимое имущество?

— В общем-то, есть, — ответил Свадебный марш, — Но мы вполне можем без него обходиться.

— Да, — согласился со Свадебным Траурный.

— Прекрасно, — сжал губы майор, — Тогда объясните мне великодушно, если вы действительно музыкальные явления, зачем у вас этот музейного образца саквояж с инструментами для взлома?

Майор вытащил из-под стола саквояж и начал доставать из него переплетные инструменты. Матвей, долгое время стоявший в стороне в напряженном ожидании, вдруг побледнел, подпрыгнул, будто его больно ущипнули, и в два прыжка оказался у стола. Вся комната заплясала перед его глазами.

— Боже мой! Вот же они, мои вещи! Нашлись, господин Ткаллер! И ножницы, и тесьма, и рельефный валик для позолоты. И летник! Вот радость, вот сюрприз! — суетливо надевал на себя Матвей вновь обретенное театральное сокровище. Переплетные приспособления он пытался рассовать по карманам.

— Момент, момент! — остановил Матвея майор, снимая с него летник, — Я еще не знаю, чей это чемодан, чьи вещи!

— Все привозное! Все мое! — не давал себя раздевать Кувайцев.

— Это нужно доказать.

— Как же! Через три границы провез и теперь доказывать? Вот эмблемы московские на саквояже: собор Василия Блаженного, «Рабочий и колхозница», Останкинская телебашня. Изготовлены в кооперативном ателье. Там и приклепали. Что еще нужно? Господин Ткаллер может подтвердить.

Ткаллер охотно подтвердил, что саквояж и вещи являются собственностью русского переплетчика.

— А каким же образом все оказалось у этих нотных знаков? — указал на Марши майор.

— Дак… это…

— Вы были знакомы?

— То есть сегодня ночью познакомились.

— А вы, господин Ткаллер?

— Впервые вижу. Но кое-что слышал от господина Кувайцева из России.

— Ага. Так они все же из России, — расцвел улыбкой Ризенкампф, — Вы вместе приехали?

Матвей и Марши переглянулись.

— Сюда смотреть! — рявкнул Ризенкампф, — Сюда! На пальчик!

Он раскачивал полицейским пальцем перед глазами допрашиваемых, словно припадочный психиатр перед тихим безумцем.

— Да что вы, — отмахивался Матвей, — Они появились здесь. Из партитур. Когда я перепутал обложки.

— А из только что осушенного стакана они не могли появиться? — язвительно ухмыльнулся майор.

— Вы забываетесь, майор! — пригрозил пальцем Свадебный марш, но Траурный нежно взял его за руку, слегка пожал ее — мол, зачем нервничать. Посмотрим, как пойдет дело, понаблюдаем за детьми, иначе зачем было являться.

— Что-то я как на иголках, — не мог успокоиться Свадебный.

Жабо его съехало в сторону. Глаза светились, даже горели, отливая невероятным голубым сиянием. Остроносые туфли выбивали дробь.

Обет вечной любви

Пока майор Ризенкампф выяснял в здании кто есть кто, на площади Искусств объявили перерыв в концерте. Внятно заявили о себе тележки с сосисками, горячим кофе и холодным пивом. Кого не устраивали мобильные закуски, расходились по кафе и ресторанам. Собрались в своем кафе и журналисты. Конечно же, возник спор. Скептически настроенные утверждали, что, несмотря на разнообразие программы, фестиваль не только не выявил звезд, но даже не нашел такого исполнителя или группы, которые могли бы хоть чем-то поразить слушателей.

— А капелла непорочных девиц? А Пауль Гендель Второй с пеликаньим криком? — протестовали другие.

— Старо! Изыски и выверты, — морщились скептики, — С давних времен люди получают эмоциональный заряд у природы, подражая шуму дождя, крику птицы, свисту ветра.

— Да, но здесь человек-артист слился с природой, а не подражает ей.

— Дрессировка и более ничего. Искусная — ничего не скажешь! Вне общества сородичей пеликан обычно молчалив — разве что щелкает клювом. Только среди себе подобных издает глухой рев — его же подвигли к вокализу в человеческой стае. И все же нынешнее динамичное время требует от нас совершенно нового поворота в искусстве. Старыми средствами это время не отразишь! И этот поворот скоро наступит. Вот-вот — и наступит!

— Сколько уже этих поворотов было! И все эти жалкие потуги воспринимались как чрезвычайные открытия и последние откровения. Но проходило время — и банальность любых новаторств становилась очевидной.

— То была подготовка, попытка если не открыть дверь, то хотя бы приблизиться к ней. Но явится истинный новатор, и все ваше традиционное искусство полетит в помойку! Астрологи утверждают, что в начале третьего тысячелетия гармония сфер станет доступна человеческому слуху. Люди начнут объясняться на языке музыки — он у нас в подсознании, этот язык. И тогда каждый сможет понять каждого — исчерпывающе, до конца.

— Не пугайте. Давайте подождем еще пару столетий. А пока: серые начинают — и серые проигрывают!

Тут заметили тихо сидевшего в углу Кураноскэ. Японец, как всегда, был в стороне. Он сидел за столом, пил из маленькой фарфоровой рюмочки свою теплую рисовую водку, макая кусочки тунца в желтый мутный соус с квашеным мхом.

— Господин Кураноскэ, — обратились к нему, — Как по-вашему, есть ли достойные открытия на празднике?

Японец отпил еще глоток и внимательно посмотрел в зал.

— Может быть.

— Вы имеете в виду результат компьютера или фестиваль в целом?

— Подождем, — Кураноскэ твердо поставил чашку.

В кафе было душно и накурено. Официант прошел вдоль стен и распахнул несколько окон.

За окнами была ночь. Зеленоватый лунный свет проникал всюду. Он разбивал свои плоские зеркальца и на крутых крышах, и на брусчатке площади, и на окнах безмолвного «Элизиума». Было тихо. Казалось, во всем наступил антракт.

У кассы концертного зала тем временем собралась очередь. Еще с вечера распространились слухи, что будет продано дополнительно сто билетов. Желающих, конечно, нашлось гораздо больше. Очередь опоясала почти все здание. Кто стоял опершись о стену, кто сидел на корточках, кто — на раскладных стульях и коробках. Были и такие, кто дожидался открытия касс, посапывая в спальных мешках.

Вдруг послышался осипший женский голос:

— Анатоль!.. Анатоль!..

Мария шла, приглядываясь, вдоль очереди. Шла не быстро, шаркающей походкой.

— Не скули. Нет тут твоего Анатоля, — безразлично ответили ей.

— Кому я мешаю?

— Поворачивай, тебе говорят.

Но Мария не повернула. Она подошла к кассам. У освещенной витрины стоял художник с большим планшетом в руках. Как все художники, он был одинок и лицом печален. Мария долго вглядывалась в лицо художника, затем подошла сзади и взглянула на рисунок.

— Очередь рисуешь? — удивилась она, — Лучше бы ты им билеты нарисовал.

Художник обернулся:

— Фальшивками не занимаюсь.

— Они бы обрадовались и отблагодарили тебя.

Мария посмотрела на очередь и как бы свысока, негромко, почти шепотом, обратилась к художнику:

— Вот скажи, зачем этим людям билет? Чего они ждут? Могут ли Григ или Глюк высветлить их души? Или два великих произведения в корне изменят их жизнь? Что скажешь?

— Не смешно шутишь. Я думаю, им обещано счастье, — усмехнулся художник.

— Слушай, да ты, должно быть, даровитый малый. У тебя улыбка хорошая. Ты можешь мне помочь.

— Нарисовать билет?

— Нет. Портрет одного человека.

— Надоели портреты, — отмахнулся художник.

— Пожалуйста. А я тебе десять франков на пиво нарисую.

— Нет. Устал, — Художник захлопнул свой планшет.

Мария взяла его за руку.

— Ты рисуешь сонную очередь, неизвестных людей, которые и спасибо тебе не скажут. А я предлагаю нарисовать красивого человека. Гордого. Необыкновенного. Неужели он не заслужил?

— Таких нет.

— Один есть.

— Ерунда, — И художник повернулся, чтобы уйти.

Мария рванулась было за ним, но вдруг ноги ее подкосились. Она медленно села на выступ тротуара, посмотрела по сторонам, будто ища поддержки, и, не найдя ее, тихо завыла. Выла и скулила, будто собачонка под дождем, глядя то в лунное небо, то себе под ноги на брусчатую мостовую. Сквозь вой и всхлипывания порой можно было разобрать слова. Мария жаловалась на людскую неотзывчивость. К кому бы она ни обратилась, в ответ или непонимание, или насмешка, или полнейшее равнодушие. Будто каменные. Как бы она сейчас хотела превратиться в камень. Вот на этой же площади. Он лежит себе на мостовой среди таких же абсолютно одинаковых холодных камней и не разглагольствует об искусстве, об очищающем влиянии музыки, о братстве и равенстве. Он и так равен среди равных. И пусть его топчут ногами. Ничего. Его назначение такое. Он привык к этому. Он знает, что его топтали и будут топтать. Никакого надувательства и самообмана. Но ведь люди не камни? Вот хотя бы этот художник. Почему бы не помочь страдающему человеку? Об этом и Спаситель говорил…

Художник в это время стоял в стороне, курил, присматриваясь к бродяжке. Что-то мешало ему уйти.

— Ладно. Приводи его завтра на это место! — издали крикнул он.

— Его нет в городе.

— Тогда фотографию принеси.

— И фотографии нет.

— Как же тогда?

— Я буду рассказывать, — подошла Мария, — а ты рисуй. Только сейчас. Я тебя очень прошу. Не надо откладывать.

Радость мелькнула в ее глазах, и лицо засветилось надеждой: «Ну, открывай свой чемоданчик».

Художника подкупила эта простота. Вот очередь — сонные, хмурые, недовольные люди, им кажется, что концерт сделает их счастливыми. А эта Мария — ведь она действительно счастлива! Хотя горюет и, может быть, счастливой себя не чувствует. Может быть, ей кажется, что несчастней ее нет никого. Но откуда-то у нее сила берется. Неужели эта сила — Анатоль? Наверняка он ее оставил, нашел другую, а о Марии тут же забыл и думать не думает. И она об этом знает. Но это не главное. Главное то, что она его ищет, постоянно думает о нем. Вот это состояние счастья-несчастья ему давно хотелось уловить и передать. На фоне недовольной очереди благополучных — страдалица, которую устраивают ее страдания. Вот какой фигуры не хватало на его картине! Художник открыл планшет и принялся делать наброски, поглядывая на Марию.

Несколькими штрихами он изобразил женщину на плотном листе и отложил его. Он знал, что теперь сможет передать это состояние. Коль его посетило прозрение, то никуда теперь оно не уйдет. Отложив набросок, художник укрепил чистый картон и приготовился к работе.

— Рассказывай.

— А ты какой цвет выбрал? — спросила Мария.

— Обычный. Черный.

— Что ты! Возьми другой. Зеленый есть?

Художник взял зеленую пастель.

— Хорошо. Вот теперь рисуй, — успокоилась Мария.

Она прикрыла глаза, как бы уходя в далекие и необыкновенно приятные воспоминания. Блаженное состояние ее затянулось. Она будто позабыла о художнике и о том, где она находится. Грезы унесли ее бог весть куда, едва ли не в иной мир. Художник терпеливо ждал, любуясь этой неопрятной дурнушкой. Он думал, что заурядные люди, особенно женщины, всегда пытаются смотреть на себя со стороны, как бы контролируя, как они выглядят: не смешно ли, достаточно ли благородно, сексапильно и так далее. Но если человек одержим какой-либо страстью, то контроля нет и в помине.

Неизвестно, сколько бы еще простояла так Мария, если бы ее не толкнул плечом подгулявший прохожий. Мария вышла из забытья, остановила свой взгляд на художнике, вспомнила, зачем он тут.

— Значит, начнем. Роста он высокого. В плечах широк и даже могуч. В шаге тверд. Постоянно, и зимой и летом, носит кованые испанские ботинки с острым носком. Сбоку на ботинках большая пряжка и серебряная цепочка.

— Ботинки, это, конечно, важно, — кивал художник, — но скажи что-нибудь о лице.

— Не торопи.

Мария подняла голову, будто пыталась разглядеть лицо любимого на луне.

— Нос его прям и тонок, как у благородного рыцаря или аббата Лепентера. Глаза большие и бесстрашные, как у ночной птицы или пожарного Мариуса. И тоже чуть зеленоватые. Брови густые, крутой дугой, как у кондитера Гюстава. Волосы темно-русые, длинные, как у Иисуса или у плотника Шарля, ты должен знать если не его, то сестру его Розиту.

Пробор… постой-постой, — Мария задумалась. Пальцы ее невольно стали перебирать оборку старой длинной кофты, — Художник, я забыла. Помоги. Нет, не надо. Ну-ка тихо, тихо! — притопнула она, хотя вокруг никто не шумел, — Тихо, вам сказано… Мы прощались. Он стоял вот так. Я — напротив. Он прижал меня крепко, я даже вскрикнула. Потом причесала гребнем свои и его растрепанные волосы. Вот… вот… так… — водила Мария по воздуху растопыренными пальцами, — Волосы вроде твоих. Без пробора. Точно как у тебя. Вы вообще с ним здорово похожи. Успеваешь за мной? — потянулась Мария к наброску.

— Нет-нет, еще рано, — остановил ее художник.

— Ну хорошо, слушай и рисуй дальше, — согласилась Мария, — Лицо чуть скуластое, словно у греческого ювелира Касикопулоса.

— Борода, усы есть?

— Усы! Есть усы, — обрадовалась подсказке Мария, — Не усы — обморок. Точь-в-точь как у продавца котят Зигмунда. Ты его должен знать, ты ведь тоже странник.

Художник кивал, подтверждая, что он и вправду всех знает — у Марии и сомнений не было, что люди, хоть чем-то схожие на Анатоля, в высшей степени достойные и известные.

Портрет близился к завершению. Мария ждала с нетерпением, то и дело добавляя:

— Но главное, конечно, душа. Душа редко у кого удается. Она щедрая. Отзывчивая. Честная. И главное, он ничего и никого не боится. Он готов заступиться за обиженного и поделиться всем, что у него есть. Видишь колечко, он купил его на последние пятьдесят франков… Ну, скоро?

— Пару штрихов осталось.

— Внизу пояснение сделай: «Анатоль из Марселя». Хотя его и так все знают.

Художник исполнил и это пожелание Марии. Она же ходила в стороне, что-то себе бормотала. Закончив, художник развернул портрет к заказчице, тоже отошел и закурил. Мария не торопилась принимать работу. Она подошла как можно ближе и сказала неожиданно злым шепотом:

— Ну, парень, если не похож… Ох, что я тебе наговорю, что сделаю с твоими смешными карандашиками…

— Вот как! — не испугался художник, — Я знал, добро всегда наказуемо.

— Нет! — сверкнула очами Мария. И, сощурившись, снова перешла на шепот: — Никогда никому этого не говори. Особенно детям.

Художник не выдержал взгляда, отступил на шаг.

— Ладно. Они сами разберутся, когда подрастут. Будешь смотреть?

Мария по-прежнему не торопилась, прошлась взглядом вдоль очереди, оглядела площадь. Не спеша подошла к рисунку.

Непонятно было, понравился ей портрет или нет. Она смотрела с таким напряжением, будто полководец, изучающий карту будущего сражения. Затем на ее лице медленно проявилась не то улыбка, не то гримаса страдания. Губы ее расползлись, растянулись и застыли. Затем застыли и расширились зрачки. Так бродяжка простояла долго. Казалось, портрет она изучает в малейших деталях. И вот она бережно коснулась картона, любовно принялась гладить, словно расправляя морщинки на нарисованном лице.

— Анатоль, — спросила она тихо, — Ты меня узнал?.. Узнал! Он узнал свою Марию! — повернулась она к художнику.

Тут уж ему стало совсем не по себе. Он быстренько собрал свой планшет, но Мария его остановила, схватила его правую руку, поднесла к губам и поцеловала.

— Ты не понимаешь, что ты сделал! Сандро Боттичелли! Ты создал самую удачную картину в своей жизни! Ты вернул мне его! Ты… ты…

Мария принялась выгребать из своих карманов старенькие мятые денежные бумажки и совать их в карман художнику. Он даже не сопротивлялся, потому что знал — бесполезно. Еще раз поцеловав ему руку, Мария схватила портрет, перебежала площадь и растворилась в толпе.

Боттичелли пошарил по карманам, собрал какие-то абсолютно ему незнакомые деньги, долго пытался разобраться в их национальной принадлежности, потом решил наугад пойти в ближайший бар, будучи не очень уверенным, что там нальют на них хотя бы пива.

Мария Керрюшо в это время ходила от одной группы к другой, хвасталась портретом, дескать, нашелся ее Анатоль, посмотрите, какой он красавец. А ведь раньше ей многие не верили. Убедитесь!

Одним в этой праздничной гуляющей толпе было все равно, другие не понимали, кто этот Анатоль и зачем им нужно о нем слушать. Но были и такие, которые помнили мольбу и призывы Марии Керрюшо во время грозы. Они поздравляли Марию, одобрительно кивали. Спрашивали, где же он, могут ли они его увидеть?

Мария целовала портрет, прижимала к груди и только потом показывала.

— Хорош, — одобряли окружающие, — Где же он сам?

— Как где? Вот.

— Это же бумага.

— Это для вас бумага, — блаженно улыбалась Мария.

В толпе переглядывались. Молча. А счастливая Мария спешила дальше делиться своей радостью.

Так Мария обошла почти всю площадь и оказалась возле эстрадного помоста. В это время помост, готовя его для новых выступлений, мыл из шланга небезызвестный городской поливальщик Альберт, угрюмый от рождения. Влажная разноцветная поверхность помоста сияла под прожекторами. Мария с восхищением наблюдала за тугой струей.

— Эй, хозяин дождя! — окликнула она, — Ну-ка, посмотри сюда!

Пожилой грузный поливальщик даже не оглянулся.

— Что ж ты не хочешь посмотреть? Весь город уже видел.

Поливальщик, будто глухонемой, продолжал методично полоскать эстраду.

— Да заткни ты свою кишку, — наступила на шланг Мария, но оболочка была такой плотной, что ее слабых сил не хватило прервать работу поливальщика. Альберт же оставался равнодушно невозмутимым.

— Что ж ты такой неразговорчивой, толстяк, седая голова? — приближалась к Альберту Мария, — Кроме своей резинки знать ничего не желает. Хоть бы голову поднял.

— Не мешай работать, — отозвался Альберт, не поворачиваясь.

— Ой-ей-ей. Он умеет говорить! — восхитилась Мария, — Что ты умеешь работать — видно. Но ты умеешь и говорить? Да тебе, Альберт, цены нет. Ну повернись, угрюмый дьявол.

— Отстань.

— Не отстану!

Поливальщик нехотя развернулся и так же нехотя направил свой шланг в сторону Марии. Тугая струя ударила по ногам бродяжки, чуть не сбив ее на мостовую. Мария взвизгнула и закружилась, будто в тарантелле, отдаляясь от поливальщика, хохоча и что-то напевая. Слипшиеся от воды волосы болтались сосульками. Поливальщик опять отвернулся и занялся помостом. Мария, обтерев лицо ладонями, шлепнула в ладоши и посмотрела по сторонам: так же ли весело всем остальным?

— А знаешь ли ты, седая голова, что у меня теперь заступник есть? Да еще какой! Вот он тебе задаст! — Мария развернула портрет лицом вперед и, будто щит, понесла его на вытянутых руках, продвигаясь снова к поливальщику, — Теперь никто не посмеет меня обидеть. Мой Анатоль всегда защитит свою Марию. Посмотри на него! Посмотри на того, кто умеет любить и обнимать страстно! Ведь ты в своей жизни обнимал только свою резиновую кишку-поливалку! Ха-ха-ха!

Каким бы хладнокровным и угрюмым ни был поливальщик Альберт, но после таких слов даже он не выдержал и снова повернул свой верный шланг в сторону Марии.

Но Мария теперь уж не визжала — она знала, на что решилась. Еще тверже стали ее руки, держащие портрет, будто чудотворную икону в крестный ход. Так она шла навстречу мощной холодной струе вместе с нарисованным Анатолем. Поливальщик спокойно стоял на своем месте и поливал Марию и ее героя так же безразлично, как конную статую или каменный столб. Мария же выкрикивала, что теперь она и Анатоль навеки вместе и никакой водой их не разлить. Нет такой силы, которая бы разрушила их любовь и единство. Сейчас они дадут достойный бой всем бездушным поливальщикам в мире! Вот им! Вот им! — двигалась Мария вперед. Она хохотала так же громко и вызывающе, как во время грозы. Промокшая с ног до головы, она, не сгибаясь, шла навстречу атакующей воде, хотя, похоже было, атаковала не вода, а Мария. Чем ближе она подходила к Альберту, чем сильнее хлестала струя, тем блаженнее становилось выражение ее лица.

Поливальщику быстро надоел этот абсурдный поединок, он торопился домыть эстраду — Альберт отвернулся и направил шланг на помост.

— Ага! — возликовала Мария и подняла, как могла высоко, портрет, — Мы выстояли! Назло всему! Анатоль! Теперь мы навсегда вместе!

Мария развернула портрет и вдруг увидела, что Анатоля на картоне нет. Она перевернула рисунок — тоже нет. Смотрела сверху вниз, снизу вверх — исчез Анатоль. Были лишь бурые с прозеленью размытые пятна. Мария провела рукой по картону — ладонь тоже потемнела-позеленела. Она подбежала к фонарю, принялась растирать ту сторону, где было лицо, словно пытаясь убрать помехи, — размытый пятнистый лист увидела она под светом. От облика героя осталось мокрое пятно. Анатоль исчез. Размылся. Мария огляделась вокруг — все явилось ей в зеленом свете: фонари, люди и дома на площади.

Размытая зелень застилала глаза, будто нахлынувшие зеленые слезы. Мария ощутила, что и лицо ее стало зеленеть, даже фосфоресцировать. Оно горело — вот-вот воспламенится, вспыхнет. Будто смытая краска разлилась по всей площади и теперь снова нужен ливень, чтобы все вернуть на круги своя. Где же он — ливень?.. Где же он — Анатоль?..

Мария подняла голову и что было силы крикнула в зеленое лунное небо:

— Анато-оль!

Небо молчало.

Тогда она крикнула зеленым городским стенам: «Анатоль!»

И город молчал.

Дама без пятна и порока

Полицейский полковник уже серьезно беспокоился: никто из подчиненных не мог ответить, куда девался майор Ризенкампф. Правда, никаких особых происшествий в городе не случилось, но сам факт исчезновения чрезвычайно тревожил полковника. Тем более что майор никогда прежде не позволял себе таких выходок. Он всегда был на месте. Полковник всецело доверял своему майору, его вполне устраивало привычное нехлопотливое и почетное кураторство. Полковник, надо сказать, уже давно не вникал в подробности вверенной ему службы. Почти все силы его уходили на старческие перебранки с Мэром. И вдруг — такой сюрприз! Все сразу разладилось: служба была раздроблена на секторы, контроль над ними вел сам майор, которого видели более двух часов назад. Единственный, кто наверняка мог все знать, — это сержант Вилли. Но тот темнил.

Полковник, воспользовавшись затишьем на площади, собрал всю свою бригаду — около полусотни. К удивлению полковника, только несколько из них были в форме. Большинство же было разряжено кто во что горазд. Это был хитрый замысел Ризенкампфа. Ведущие наружное наблюдение явились с лотками, ракушками, сувенирными флажками, значками, сладостями. Другие, изображающие приезжих артистов, пришли в карнавальных масках, в очках ныряльщиков, с гармониками, барабанами и различными музыкальными инструментами. Были полицейские, загримированные под женщин, негров; несколько человек, чудовищно заросших щетиной, трясли грязными лохмотьями. Приемная полицейского управления стала напоминать ночлежку прошлого века. Ряженым нравился этот цирк, и они дурачились напропалую. Недоумевающему полковнику, виртуозно заикаясь, пояснили, что фальшивые обноски позволяют просить милостыню и проникать в самые недоступные потайные дворы. Кто-то ввалился, перепачканный краской. Оказалось, что Ризенкампф дал распоряжение метить яркими несмываемыми цветами всех подозрительных и нарушителей порядка. В тесноте и неразберихе полицейские переусердствовали и запятнали своих же лицедеев. В среде журналистов нарастало возмущение: одного из газетчиков, а именно молодого бурундийца из Бужумбуры, пометили фосфоресцирующей лимонной краской. Бурундиец расплакался, и коллеги обещали отомстить чересчур лихой местной полиции. Расписать произвол на весь мир. Это привело полковника в ярость.

— С ума сошли. Срам. Скандал и Гоморра на всю Европу! — брызгал теплой слюной шеф полиции, — Ну, попадись мне этот Рафаэль-Тициан. Лично инвалидизирую. Клянусь погонами! Но кто же раздобудет мне этого Ризенкампфа? Обещаю месячный отпуск!

Подчиненные переглядывались, скрывая улыбку.

— А что вам подсказывает ваш многолетний опыт? — спросил один из продавцов ракушек.

Тут уж кое-кто не сдержался, захихикал тихонько: всем были известны постоянные и многозначительные рассуждения полковника о его многолетнем опыте.

— А вот что, — уловив иронию, ответил полковник, — Или же это действительно несчастный случай, или… Всем известна слабость майора… Женщина!

Тут сразу все оживились. Женщина! Дамский угодник!

— Да-да, — кивал полковник, довольный своей проницательностью, — Я давно замечал за ним эротическую доминанту. Но не в такую же ночь!

Тут встал сотрудник отдела специального назначения и объявил, что он видел, как майор в своем кабинете действительно любезничал с весьма известной в городе дамой. Затем даму видели в полицейской форме на площади. Полковник побагровел: отдел специального назначения ему официально не подчинялся, и сотрудники его только тем и занимались, что отмечали просчеты в работе городской полиции. Отдав приказ во что бы то ни стало разыскать безголового бабника, полковник отпустил всех, кроме сержанта Вилли. Распаренный полковник закрыл на задвижку дверь.

— Вилли! Посмотри на меня внимательно: я похож на кретина?

— Никогда!

— Отлично. Тогда напрягись до дрожи в коленях, вспомни и изложи все, что тебе известно, об этой даме. Можешь с интимными подробностями.

— Войдите в мое положение, — оправдывался сержант, — Я не видел лично. Не имел права…

— Но ты знал, говядина! — наступал сержанту на пальцы полковник.

Вилли видел теперь каждую морщинку на лице полковника, каждый фиолетовый сосудик на его щеках. Сержант понял: пора сдаваться. И он рассказал про появление Клары, про обнаружение им, Вилли, беспробудно спящего майора, про исчезновение мундира, а под конец признания показал полковнику платье Клары.

— Негодяй! Скотина! — брызгал уже горячей слюной полковник, — И ты молчал! Скрывал от меня, сукин сын! Жена Ткаллера — это скандал верный. Лучше бы уж твой майор-недоумок зафлиртовал с моей анемичной невесткой или грудастой дочерью Мэра. Одной перекушенной резинкой больше — и все!.. Но дальше! Что было дальше? Майор давал о себе знать?

— Никак нет.

Полковник ударил кулаком по столу и забегал по кабинету, невнятно и не совсем внятно ругаясь.

— Ну, ефрейтор, — на ходу разжаловал сержанта полковник, — Инвалидизировать я тебя не буду. Для начала поверю. Но если в будущем раскроется, что ты что-то утаил… Работа промывщика кишок на мясокомбинате тебе уготована. Так что тебе лучше придумать что-либо лишнее, чем недоговорить. Проверял, где Клара Ткаллер?

— Несколько раз звонил. Дважды был дома. Тишина. Наблюдение ведут самые доверенные люди.

— Самые доверенные, — хмыкнул полковник и отвернулся, — Я пока займусь другими неотложными делами, а ты, ефрейтор, раздобудь мне майора или Клару хоть из-под земли. Разыщешь обоих — останешься сержантом. Понял?

— Точно так, — холуйски осклабился Вилли и выскочил на улицу, так и не сообразив, в каких погонах ему ходить. Как трудно лавировать среди начальства, сколько изобретений: хитрость, угодничество и постоянное вранье, вранье, вранье. Живешь, как на войне: танки прут, а гранаты кончились. Не знаешь, где правду говорить, где дураком прикидываться. Ведь неизвестно, чья возьмет: майора или полковника, — подмигнул себе в зеркальную витрину сержант-ефрейтор и вытер слегка подсохшую слюну полковника со щеки. — Сам ты говядина!

Полковнику о чем-то доложили, и он, соглашаясь, кивнул. В кабинет вошла дама в черном строгом костюме и шляпе с вуалеткой. Она села на край стула и почти беззвучно заплакала. Полковник почти не обратил на нее внимания — он говорил по телефону с Мэром. Тот настойчиво интересовался порядком в городе.

— Порядок царит повсюду, — отвечал полковник, — Жертв и происшествий нет.

— А зачем тогда метить краской подозрительных?

— Для этого самого порядка.

Мэр не понимал. Ему жаловались на разгулявшихся полицейских, поэтому он пригрозил, что если полиция не будет действовать в рамках закона, то он для ее укрощения попросит помощи у национальной гвардии.

— И пожалуйста, не радуйте меня больше дурными нововведениями. В городе праздник, и у Мэра должны быть праздничные заботы. И не только у Мэра. Люди заплатили деньги. Они приехали к нам, в сказку, и уехать должны из сказки.

Мэр развивал свои соображения. А полковник притворно перебивал:

— Не слышу… на линии помехи… опять не слышу…

Наконец полковнику все надоело, он положил трубку и демонстративно отключил телефон. Вызванному дежурному сказал, что для «гнусавого гуся» его нет. Дежурный кивнул и, сняв телефон, унес его с собой.

Полковник прикрыл рукой глаза, задумался. С Мэром они были знакомы с детства. Вместе учились, продвигались по карьерной лестнице. Дружили домами. А вот лет пять-семь назад отношения испортились. Точно они уже и не помнили — почему. Причины как будто и не было. Каждый жаждал быть самой яркой и незаменимой фигурой в городе. Самым смешным было то, что, все больше расходясь в дружбе, они все больше и больше походили друг на друга — и внешне, и по выработанным привычкам.

Мэр завел у себя отдел по контролю за полицией. Полковник — спецотдел по муниципалитету. Шла вербовка-перевербовка, и примирения уже не могло быть. «Почему бы им не ладить! — удивлялись подчиненные, — Это же близнецы-братья!»

Наконец полковник поднял голову и обратил внимание на плачущую женщину.

— Что вам угодно? — спросил полковник.

Дама не ответила. Не поднимая вуали, продолжала источать свои тихие слезы.

Полковник хотел было удалить женщину из кабинета, но подумал, что коль дежурный пропустил ее в такой момент, то, должно быть, по важному делу. Подождав немного, полковник повторил свой вопрос.

— Ничего мне не угодно, — ответила завуалированная дама и заплакала еще горше.

— И долго это будет продолжаться? — не вытерпел полковник, — Прошу отвечать. Откуда вы? Кто?

— Я вдова, — дрожащим голосом ответствовала дама, — Вдова.

— Отлично! Отчего же вы плачете?

Полковник подождал в надежде, что дама что-нибудь добавит. Но дама больше ничего не говорила.

— А вы не ошиблись дверью, уважаемая? Здесь не брачная контора и не вдовий пансион.

— Вдова, — эхом отозвалась дама.

— Это я слышал, — кивнул полковник, — Поясните, чья вдова и при чем здесь полицейское управление.

— Майора Ризенкампфа, — ответила дама и выдала новую порцию слез, — Евой меня зовут, Евой Ри… Ризенкампф.

— Что? — подпрыгнул на стуле грузный полковник, — Майор мертв?

— Абсолютно.

— Абсолютно «да» или абсолютно «нет»?

Вдова от безутешного горя не могла ничего сказать. Она лишь достала белоснежный батистовый платочек и вместе со слезами постепенно стирала им штукатурку со щек.

— Нет, вы уж поясните, раз пришли. Он что — умер дома?

Вдова скорбно, но отрицательно покачала головой.

— Где же? Вы его видели мертвым?

— Я не видела.

— Откуда же вам известно?

— Сержант Вилли сказал.

— Как сказал? Он видел? Нет? Кто же видел?

Вдова отвечала слезами. Полковник встал, топнул ногой.

— Мадам, меня ждут неотложные дела.

— Не топайте! — возмутилась вдова, — Я это плохо переношу. Я дама без пятна и порока!

Полковник застыл на месте.

— О-о-о, да вы с начинкой, голубушка…

— Еще с какой, — охотно подтвердила вдова.

Полковник достал свой накрахмаленный платок и заботливо вытер посетительнице глаза. Выждал некоторое время.

— Так кто же видел майора бездыханным? — осторожно спросил он.

— Сержант Вилли несколько раз справлялся о майоре. Затем признался мне нехотя, что майор исчез при таинственных обстоятельствах. Я сразу все поняла: убит или отравлен. Я и сама… Сама все время боялась, что его отравят.

Тут уж полковник дал волю своему красноречию. Расхаживая по кабинету, он говорил сомнительной вдове, что волнения ее абсолютно напрасны. Супруг ее — человек с волей и смекалкой. Поэтому устранить его бесследно невозможно. А сержант Вилли за глупость разжалован в ефрейторы.

— Боже, какая ужасная, полковник, у вас орфоэпия, — вдруг бесцеремонно заметила дама, — Эф и эр нужно произносить четче. Иначе «ефрейтор» у вас звучит как «форейтор». А это далеко не одно и то же. Кроме того, в полиции нет такого звания. Эф! Эр! Вам нужно усердно позаниматься. Хотите, начнем прямо сейчас. Повторяйте: фордек… форшмак… Смелее атакуйте начало слова… Вы же мужчина! Фордевинд… фосфоресценция… Уже лучше. Вот видите!

— Мадам, — взмолился полковник, — Вряд ли у меня получится с атакой. Передние зубы фарфоровые.

— Ф-фарфор! Ф-фар-фор! Повторяйте за мной!

— Простите! А разве майор Ризенкампф был женат? — спросил полковник не без подозрения.

— Конечно, — подтвердила дама, — И удивительно удачно женат. Полнейший альянс.

— И давно?…

— С той самой весны… Влюбляться нужно весной — тогда разгар страсти приходится на курортное лето. Вы не согласны со мной?

— Летом у полиции много работы.

— Ах, какая у нас была любовь! — Липовая вдова пропустила мимо ушей прагматическое замечание полковника, — Многие женщины добивались чести назваться его супругой. Он всех отверг! Даже аристократку чистейших кровей Эрну фон Лихтерштайн. Вы, случайно, с ней не знакомы? У нее была особая страсть к полицейским.

— Вот как?

— Нестерпимо надоедливая особа. Пришлось посоветовать Генриху симулировать пьяный энурез в постели приставучей Эрны. Подмоченная аристократка была в шоке, но не отстала, решив, что это досадная случайность. Тогда Генрих получил от меня приказ выпить пива вдвое больше обычного и повторить то же самое, но обильнее. Тут уж фон Лихтерштайн не дождалась утра. Сбежала, не дотерпев до рассвета, и с тех пор ни я, ни Генрих ее не видели.

— А говорили, что вы дама без пятна и порока, — громко расхохотался полковник.

— Совершенно верно. Ведь не я же была подмочена. Я боролась за свое счастье.

— Припомните, пожалуйста, последние дни, — приблизил разговор к сегодняшнему дню полковник, — Не был ли ваш неотразимый супруг чем-то озабочен? Может быть, опять просил совета?

Тень, отдаленно напоминающая задумчивость, коснулась лица посетительницы — и тут же исчезла.

— Нет. Ничего печального не было, — твердо и даже как-то весело ответила Ева, — Вам известно, что майор — человек повышенной возбудимости?

— Охотно допускаю.

— Я должна вам рассказать, как мы познакомились.

Остановить вдову было невозможно.

— Сразу же после знакомства в нас жил постоянный колокольный звон любви. Это состояние тайного жара и сердечной смуты. У меня оно не прошло и до сих пор. А тогда от постоянного гула в ушах я даже оглохла. Генрих мне говорит нежные слова, а я не слышу. Ужас! Не слышать, как тебе объясняются в любви. Я не могла выдержать огня его страсти.

— Да, это сложно пережить, мадам… — поддакивал полковник, — Но меня интересует вчера, поза…

— Я почти ничего не слышала. И не ела. И не…

— Это тогда, — поспешно перебил полковник, — Теперь-то вы, мадам, слышите?

Полковник подобрался к правому уху Евы и с нажимом сказал:

— Госпожа Ризенкампф! Меня интересуют последние ваши дни! Последние!

— Как вы странно сказали — «последние ваши дни», — тихо-тихо проговорила Ева, — Значит, вы уверены, что Генрих мертв… То есть я все-таки вдова?

— Глупости! — нахмурился полковник, — Я не то имел в виду.

— Все кончено. Вдова, — тихо, как будто себе одной, сказала Ева.

— Ради спасения Генриха! — нажимал полковник, — Припомните ваши разговоры вчера, позавчера…

— Я отчетливо помню лишь то, что произошло когда-то. Это свойство моей памяти. Не торопите меня. Через полгода я вспомню вчерашний день до мелочей. По минутам…

Полковник понял, почему майор никогда нигде не появлялся со своей женой. Чокнутая! И какая счастливая чокнутая! Впрочем, ненормальные, как правило, гораздо счастливее нормальных, потому что не осознают своей странности и воспринимают себя как единственно возможное совершенство.

— Почему же Генрих не афишировал свой брак? — Полковник решил узнать точку зрения супруги.

— Генрих был очень ревнив, — просветила его Ева, — Боялся, что за мной начнут ухаживать сослуживцы и даже начальники. Хотя бы вы, господин полковник.

— Я?!

— У вас наверняка пожилая супруга. И вы, очевидно, не прочь отведать окорочок ароматной юной курочки?

— Как это — окорочок?

— Шалун! Вы не прочь проглотить ее целиком! Но вы жаловались на зубки, а?

Полковник побагровел и выпил воды.

— А бывает, госпожа Ризенкампф, что вы так и не можете ничего вспомнить?

— Полного выпадения памяти у меня не наблюдалось. Но кое-что о таких капризах восприятия я читала. Это свойство немногих натур, отмеченных интеллектуальной тонкостью, буйной непредсказуемой фантазией и артистическими наклонностями.

«Немедленно отделаться от нее! — приказал себе полковник, — Но на это придется тоже затратить много энергии».

— Как вы думаете, — решился он на более откровенный разговор, — мог ли ваш супруг исчезнуть в эту ночь с женщиной?

Ева слегка вздрогнула и, казалось, перестала дышать:

— О, какая ужасная орфоэпия! Возникают непроизвольные согласные! Следите за языковым оформлением!

— Мадам! Вы же сетовали, что оглохли! При чем тут моя орфоэпия? А не тверды мои согласные потому, что у меня зубы искусственные! Я же говорил! Хотите, достану?

— Увольте, — отвернулась Ева, — Вы спросили о Генрихе? Да, он пользуется популярностью у женщин. Он воспитан, элегантен, обаятелен, умен, чуток к женским желаниям и, конечно же, чертовски соблазнителен.

— Угу. Так где же и кого этот ловелас может в данный момент соблазнять?

Ева повернулась. Лицо ее было суровым. С изумительной орфоэпией она произнесла:

— Господин полковник. Я не давала вам повода. Мой муж, Генрих Ризенкампф, если жив, выполняет служебный долг. Если мертв, то, будьте уверены, долг с честью выполнил.

— Хорошо-хорошо, — успокаивал ее полковник, — Но вспомните, ради бога, о чем вы говорили с ним в последний раз.

— О службе. Генрих советовался, как ему лучше организовать повсеместное наблюдение. Я ему посоветовала переодеть полицейских в карнавальные костюмы.

— Так это вы! — ахнул полковник, — Ваша идея?

— Моя, — подтвердила Ева, — Я не только предложила, но и разработала в деталях. Вам понравилось?

— Блеск! — воскликнул полковник, — А краской метить?

— Это уже совместное творчество.

Теперь уже и у полковника в ушах появился колокольный звон. В больной голове все гудело, и казалось, сама она вот-вот расколется, как перезревший арбуз. Весь кабинет поплыл перед глазами. Полковник задыхался.

Жена майора была словно в тумане. Из этого тумана доносились какие-то обрывки фраз. Она негодовала. Стращала. Возмущалась догадками полковника. А если и действительно его предположения окажутся верными, то пусть знают все — соперницы она не потерпит! Она уничтожит эту преступную тварь, но Генриха спасет! Как ей ни тяжело будет. Ведь она любит его до беспамятства!

— Запомните: меня победить нельзя!

С этим опытный полковник моментально согласился. Он еле дотянулся до кнопки дежурного, попросил, чтобы госпожу Ризенкампф проводили, и обещал, что ее каждый час будут информировать о том, как идут поиски супруга.

Смиренная вдовица наконец убралась. Полковник открыл окна и вдохнул полной грудью.

Платный глашатай Мэра зазывал публику, объявляя о продолжении концерта на площади.

Страх смертельный

Майор Ризенкампф уже сидел за столом, как бы председательствуя. Все остальные стояли. Вид у них был усталый, особенно у Ткаллера. И он, и его верная Клара, и Матвей Кувайцев только делали вид, что слушают майора. Да и полицейский служака чувствовал себя совершенно не в своей тарелке — повторял одно и то же, надолго замолкал, как бы обдумывая нечто важное. Ткаллера уже стала злить эта возмутительная полицейская беспардонность — на каком основании майор уселся в его директорское мягкое кресло в его директорском кабинете? Он высказал это Ризенкампфу, и тот, после некоторых раздумий, разрешил всем сесть.

— И все-таки, каким образом эти так называемые музыкальные произведения оказались в закрытом и охраняемом моей полицией здании? — Слово «моей» майор выделил особо.

— Не знаем, — в сотый раз отвечали Марши.

— А мне это необходимо знать, — настаивал майор, нервно листая партитуры, — Откуда вы появились?

— А вы, майор, беретесь утверждать, что достоверно знаете, откуда появляются люди?

— Могу догадываться.

— Тогда наш ответ будет также примитивен. Мы появились из этой машины. Из компьютера «Кондзё».

Снова все, как по команде, повернулись в сторону компьютера. Майор в который раз нажал кнопку, и вновь на мониторе появились названия присутствующих здесь Маршей.

— Да, — согласился майор, — результат шокирующий, но похожий на правду. В это поверят и журналисты, и публика. Но кто поверит, что компьютер способен воплотить марши вот в таком облике? Пусть даже он и разъяпонский…

И Ткаллер, и Клара, и Матвей недоумевали: почему майор не торопится вызвать караул, сорвать пломбы, раскрыть заговор — и тем самым отличиться. Ризенкампфу же не давал покоя подслушанный в подвале разговор. Заговор или розыгрыш? Марши или люди? Ему не верилось ни в то, ни в другое.

— Отключите дисплей, — попросил Ткаллер.

Майор выполнил его просьбу — экран потух. Ризенкампф улыбнулся, достал наручники и начал примерять, как бы их застегнуть — и тем самым арестовать «Кондзё».

— Жаль, что у него нет рук.

— Дай вам волю, вы бы все человечество заставили ходить строем и в наручниках, — съязвила Клара.

— Не уверен, все ли, — оставался серьезным майор, — Но уж одну треть точно. Заслуживает. Да и компьютер этот мне не по душе.

— У господина майора есть душа? — продолжала испытывать предел безнаказанности отважная госпожа Ткаллер.

— Нет, у меня лишь нутро и позвоночник, — Ризенкампфа аж перекосило.

— Как у пьяного байкера ночью? — парировала Клара.

Они оба знали, что никогда не смогут помириться. Майор никогда не простил бы Кларе позора с раздеванием. Клара же в этом ничего особенного не видела, но в свою очередь не могла простить майору скорого разоблачения — вот и продолжалась дуэль на шпильках.

— Да что же вы никак не ладите? — удивился жизнерадостный До мажор.

— Пусть, пусть, — нежно произнес Траурный, — Все это лишь проявление жизни земной. Люди живут своими привычными заботами и страстями и даже представить себе не могут, до чего же интересна их жизнь. Если смотреть оттуда. ОТТУДА! — повторил с особым значением Траурный марш и поднял палец к потолку.

Все посмотрели наверх. Воцарилось молчание.

— А может, оттуда? — спросил майор, указав пальцем вниз.

— Из-под земли? Ничего не видно и не слышно, — ответил Траурный, — Все там! Вверху открываются окна небесные! — И он указал конкретно в передний правый угол. И вдруг в этом углу кто-то странно хихикнул и дважды постучал: тук-тук.

Все, оцепенев, смотрели в этот правый угол. А угол этот вдруг как бы расширился — стены разошлись, а потом сомкнулись, как было. Ткаллеру показалось, что это хохотнул Кураноскэ. Он постоянно появлялся неожиданно, будто черт из табакерки. Пересказать состояние присутствующих было совершенно невозможно. Достоверно лишь то, что спустя некоторое время все, не сговариваясь, стали осторожно придвигаться друг к другу. Выйдя из оцепенения, майор принялся разглядывать углы более пристально — три из них были чисты, один же, откуда стучали и хихикали, оказался опутанным паутиной.

«Странно, — подумал майор, — здание только что открылось после реставрации. Кабинет оштукатурен и оклеен. Так откуда же?»

Становилось жарко, лишь из злополучного угла тянуло холодом.

— Жаль, что вы нам не доверяете, — нащупывал тропинку Траурный, — Общаться без доверия затруднительно. Может, нам найти общую, волнующую всех тему?

— О чем можно говорить с Траурным маршем? О смерти? — Клара по инерции продолжала пикировку.

— О! Смерть для всех полная неизвестность. Но есть и нечто общее — страх! Страх перед смертью! Вот и вы здесь крепко напуганы…

При этих словах майор опять покосился на таинственный угол. Майор привык, что он должен знать все обо всех. А о нем никто ничего. Теперь же оказалось, что кто-то за ним наблюдает, вдобавок и посмеиваясь. Хи-хи! Какой скверный угол. Будто кто целится оттуда. А сколько паутины! И такая она… какая-то… Так и кажется, что тебя начнут ею оплетать, стоит только контроль ослабить. Бр-р… Смертельный страх… Страх перед смертью…

Майору вспомнилось, как однажды он попал в подобную ловушку. Было тогда Генриху семнадцать лет. Купался он со сверстниками на реке, решили отличиться перед девушками — заспорили, кто дольше продержится под водой. Генрих нырнул и греб по течению что было силы. Вдруг почувствовал на пути помехи — будто жесткие густые водоросли. Вскоре и руки, и ноги его были перепутаны. Решился вынырнуть — не получилось, а воздуха уже нет. Метался Генрих под водой — и вдруг ощутил панический страх. Конец! — вспыхнуло в мозгу. Он открыл глаза и увидел, как сквозь воду пробивается солнечный луч. Ему вдруг представилось, как мимо загорелых белозубых девушек едут на велосипедах молодые люди. И хихикают. Вот так же, как теперь. Тогда же Генрих рванулся из последних сил, и кто-то — показалось — вытолкнул его наверх.

Как потом выяснилось, Генрих запутался в сетях. Выше по течению накануне утонул человек, и были поставлены сети, чтобы выловить утопленника. Вот в эти сети и угодил юный Ризенкампф, не помышлявший еще ни о полиции, ни о внезапной смерти. Под водой он пробыл, конечно, дольше других. Девушки подарили ему гипсового ангелочка, и он повесил его над кроватью. Не верилось, действительно ли он выпутался или находится уже в другом мире, а этот грезится оттуда. Чтобы окончательно убедиться, ощупывал себя и окружающие предметы, выходил на улицу, приглядывался к прохожим, задавал случайные вопросы — и, получив столь же случайные ответы, ненадолго успокаивался. В это лето Генрих в реке больше не купался.

— Вижу, господин майор не желает с нами откровенничать, — гнул свою линию Траурный, — Тогда, может быть, мадам Клара?

Клара смотрела в паутинный угол с удивлением и гневом, с каким женщины наблюдают за удачливой соперницей. Странно, что есть кто-то, знающий все о ней. Вот так новость! Есть мысли, о которых никто не должен знать. Только она.

— Что меня по-настоящему пугает? Старость. Лишь перед нею я чувствую страх. Когда-то я видела отвратительную толстенную старуху, которая сидела за столиком в тени и никак не могла наесться. Родственники подносили ей одно блюдо за другим, и она жадно все пожирала. Старость — что еще может быть гаже? Женщина лишается очарования, а значит, всех радостей жизни. И спасибо смерти, что она все это прекращает. Нет, у меня старости не будет. Я уйду раньше. Молодящейся старушкой я тоже быть не желаю! Резво порхать в розовых шортах по авангардным выставкам и теннисным кортам и прислушиваться к скрипу суставов, как к потусторонней музыке… Извините, — она смущенно кивнула Траурному, вспомнив о его певучей ортопедии.

Ткаллер выручил жену, поведав собранию о том, как крепко во сне сжимали его руку портреты покойных композиторов. До сих пор рука болит. Матвей поддержал Ткаллера. Было заметно, что тревожное ощущение не покидало русского переплетчика. Он был рад любому разговору. Любому.

— Со мною тоже нечто подобное случалось, — перехватил он реплику Ткаллера, — Только гораздо хуже.

— Хуже? — удивилась Клара.

— Дак ведь не один портрет… Их ведь… — Матвей отпил из стакана воды, — Было это два года назад. Я как раз переплел у себя дома «Слово о Законе и Благодати» митрополита Илариона. Сижу, листаю подшивку церковного журнала «Воскресный день», который принес переплести один молодой хирург. Тут заходит ко мне сосед мой, Борис Павлович Мырсиков. Чего делаешь? Да вот, говорю, принесли журналы на реставрацию. Смотрим вместе. А журнал любопытный! Тут и статьи божественные: о смысле человеческой жизни, о жадности и невежестве, и проиллюстрированы прелюбопытно. Тут же в конце журнала реклама: в каких несгораемых шкафах лучше хранить деньги. Была там и картина нашего российского художника Репина — может, знаете? — «Крестный ход в Тульской губернии». По большой дороге в знойный день движется огромная толпа — несут чудотворную икону к священному источнику, чтобы там отслужить молебен. Все лето засуха, а значит, впереди повальный голод. Спасти могут только Бог и дождь. Впереди толпы праздничный фонарь с лентами и зажженными свечами, хор певчих, рыжий дьякон с кадилом, попы в ризах, сотские с бляхами на груди. Конный пристав, подбоченясь, наблюдает за порядком. А народу!!! Дети, старики, нищие, убогие калеки. И в глазах вера — икона совершит чудо. Хлынет благословенный дождь, и все будут спасены.

— Долго мы разглядывали эту картину с соседом, — продолжал Матвей, — обсуждали, а дело было поздним вечером. Затем перекурили, сосед пошел к себе, а я улегся спать. Перед сном я еще подумал: картине сто лет, а такие знакомые лица. Будто я жил тогда. Или откуда? Словом, так этот крестный ход меня поразил, что явился мне в ту же ночь во сне. Да как явился — ожил и пошел на меня. А я один стою на пути — вроде мешаю. Шум, крики, купец прет с золотой цепью на брюхе, дьякон басом ревет, как на Страшном суде, жандарм нагайкой свищет. Кричат мне: «Прочь с дороги, окаянный!» Нищий горбун вырвался вперед (волосики слиплись, мухи вокруг головы), достал меня тяжелым костылем, да так, что костыль тот напополам. В глазах моих заискрилось, упал я, и вся орава начинает меня топтать-давить. Хрустят мои ребра, словно сухарики. Кто-то о меня запнулся, тоже упал, за ним еще и еще — свалка! А дикая, голодная, неуправляемая толпа — прет. Паника! Упал и разбился фонарь — хоругви воспламенились, ленты нарядные горят. Горят засаленные волосики горбуна, он плачет, машет обломком костыля. Все стонут, кричат о помощи и матерят меня. А я, раздавленный, будто воробей под колесом, дергаюсь в судороге и тоже ору дурноматом.

«Как обычно», — злорадно подумал Ткаллер. Матвей же весь был во власти былого видения.

— Смешалось в кучу все — купцы и купчихи, попы и попадьи, дети, урядники, десятники, голытьба беспросветная. А сзади все напирают. Вдруг меня вытолкнуло каким-то чудом… Вижу: огонь к иконе чудотворной подбирается. Схватил я ее — и в сторону. Остальные за мной: «Оста-авь!» А я бегу — силы на исходе, ребра измяты, воздуху не хватает, вот-вот догонят меня и забьют. Вот-вот. Пинок! Удар! Еще удар!.. Я просыпаюсь в полнейшей темноте и кричу, чтобы меня не били… «Да никто тебя не бьет», — успокаивает прибежавший сосед. Он включил все лампы, принес воды… Я к зеркалу — вроде синяков не видно… С тех пор, как ту картину увижу, и глаза отвожу, и ноги уношу. Так-то, — оборвал рассказ Матвей.

Все молчали. Вдруг в этой тишине опять послышалось знакомое «хи-хи». Майор Ризенкампф достал пистолет и приготовился выстрелить. Прицелился.

— Нет! — крикнули в один голос Марши и схватили майора за руки — один справа, другой слева. — Этого делать нельзя! Нет!

Майор еще раз посмотрел в пустой угол.

— Хорошо. Шуметь не буду. Но вы все сейчас пройдете со мной. Мне надоели, господа, ваши проделки и шалости. Учтите: мне в этом городе можно все. Я — власть.

— Наивно, — Траурный очертил рукой круг. — Здесь власть другая.

— Какая же? — поинтересовался майор. — Мне необходимо переговорить с ее представителями.

— Переговорить? — Марши многозначительно переглянулись. — А вы уверены, что эта власть так разговорчива?

— В таком случае для меня это не власть, — отчеканил майор. — Прошу следовать за мной. Разберемся в полицейском управлении.

— Я протестую, — поднялась со своего места Клара. — Нарушится тайна конкурса…

— Тайна нарушена давно! — отрубил майор.

— Вы не знаете условий нашего здесь пребывания, — деликатно протестовал Свадебный. — Пока наши партитуры не разыграют в этом зале, мы не сможем его покинуть.

— Хватит комедии. Построились у двери! — погрозил пистолетом майор. — Вещи можно взять с собой! Траурный выходит первым!

— Что за произвол! — упирался Свадебный. — Мы не заслужили такого обращения…

— Молчать! Я еще выясню, кто вы такие…

— Сейчас ни у кого не будет сомнений! — Траурный вышел на середину кабинета. — Моему терпению тоже есть предел!

— Стреляю! — снова предупредил майор.

— Ха-ха-ха! — зашелся в громоподобном смехе Траурный. — У меня в ключе пять бемолей, и все они стреляют!

Глаза его сделались похожими на фарфоровые изоляторы — так показалось Матвею, у которого племянник был деревенским монтером. Вдруг нижайшая басовая нота си бемоль потрясла кабинет — будто громадный колокол ударил. Плотные шторы и люстра заколебались, казалось, зашатались стены, и свет на мгновение померк в глазах присутствующих. В центре кабинета и этого гула стоял Траурный марш, дул сильнейшим шквальным ветром на майора и кричал:

— Меня арестова-ать? Да за сто сорок лет никому в голову это не приходило! Отобью я вам охоту!

Майор уронил пистолет, кое-как дополз до двери, подналег на нее плечом и мешком вывалился в коридор. Траурный поднял с пола пистолет и метнул его майору вдогонку. Клара заметалась по кабинету:

— Он уйдет, и через пять минут здесь будет полсотни полицейских и журналистов!

Глаза Клары взывали о помощи, но никто не торопился на этот зов. Вдруг ее взгляд упал на спиннинг. Опытная спиннингистка, она выбежала в коридор и с размаху запустила блесну в конец темного длинного коридора.

— Ага! — обрадовалась она, туго наматывая лесу на катушку. Вскоре в дверях показался зад Ризенкампфа. Пойманный за брюки, он пытался дотянуться и перекусить тугую леску, используя богатейший опыт перекусывания трусиковых резинок. Гибкий майор извивался, корчился, но Клара-охотница держала тетиву, поставив катушку на мертвый тормоз. И все-таки Ризенкампф вырвал крючок вместе с лоскутом ткани от штанов.

— Ну, теперь уж клянусь честью, так вам это не пройдет! — пригрозил разъяренный полицейский чете Ткаллеров, — С кем вы в сговоре? С троллями? Хромыми бесами? Ведьмами с Брокена? Кто там по углам стучит и хихикает? Вы погубите весь город и себя в первую очередь! Но я за себя еще способен постоять! Я еще кое-что могу!!!

И майор снова кинулся в сторону, только уже не в коридор, а к сигнальной красной кнопке. Трясущиеся пальцы рывком сорвали пломбу… но тут все услышали подобный негромкому хлопку хлыста цирковой выкрик: «Ап!» И майор моментально замер в причудливой позе — даже не верилось, что человек может стоять в таком крайне неудобном положении, будто он окаменел в ту секунду, когда его столкнули с обрыва. Все, кто был в кабинете, тоже застыли на своих местах, словно их зачаровали вместе с майором. Только спустя две-три минуты каждый попытался хоть чем-то пошевелить. Клара же сделала несколько робких шагов к майору. Лицо его выражало застывшую ярость, боль и отчаяние.

— Генрих, — неожиданно для себя обратилась Клара к майору по имени, тронула его за плечо и тут же отдернула свою руку: не только плечо, но и форма полицейского одеревенели — и если бы по мундиру кто-нибудь щелкнул, то он зазвенел бы, как дека скрипки.

— Он мертв, — еле выговорила Клара. Ни в словах, ни в глазах ее не было ни тени сомнения.

— Не думаю, — Траурный марш подошел неспеша к майору, поднял веко, словно медицинский эксперт. Затем ощупал запястье, пытаясь определить пульс.

— Кататонический шок, — констатировал Свадебный, — такое и на свадьбах случалось. От чрезмерного возбуждения.

— Может, уложим его на диван? — предложил Ткаллер, — Или его не сдвинуть?

— Позже. Пусть пока постоит так, — отозвался Траурный и сел на свой стул рядом со своим коллегой Маршем.

И вот тут, на фоне майора, застывшего в крайне неестественной позе сюрреалистической скульптуры, наступила самая длительная и пугающая пауза. Кто они — эти сверхъестественные визитеры? Инопланетяне, мелкие бесы, Божьи гости? Или в самом деле музыкальные эмблемы брачного веселья и смертной печали? Может быть, действительно Вселенная наполнена звуками и красками, которых мы не слышим и не видим? Мозг наш настроен на другие частоты, а компьютер «Кондзё» вычислил их и воспроизвел?

Вдруг Свадебный марш прервал их задумчивость:

— Господа, у меня уже нет сил, — сказал он чуть капризно, — Я страшно проголодался. Нельзя ли чего поесть?

«Бетховен умер, и мне нездоровится»

Все повернулись в сторону Свадебного марша, как бы заново разглядывая его и изучая. А тот сидел как ни в чем не бывало и с выражением легкой усталости разглядывал свои ухоженные ногти.

— А что, — встала с места Клара, — это мысль! И очень своевременная. Александр, есть тут что-нибудь? Закусим, пока майор отдыхает.

— В холодильнике кое-что из банкетных запасов, — сразу понял ее Ткаллер, — Ты здесь распорядись, а я пройду в зал.

Клара достала из холодильника закуски и бутылки. Вскоре стол был накрыт — хлеб, сыр, буженина, красное вино. Майора перевели в горизонтальное положение на диване, дабы не портить благостной картины позднего ужина.

— Простите, а не найдется ли шампанского? — застенчиво попросил Свадебный, — Привычка выработалась. На свадьбе я обычно выпиваю два-три бокала шампанского и съедаю порцию ростбифа. Это не считая фруктов, которые я люблю больше всего. Поначалу вовсе не ел, но потом, удивленно наблюдая, с каким наслаждением люди поглощают провизию, тоже решил попробовать. Понравилось. Привык. Теперь голод переношу с трудом.

— А я если выпью, то чего-нибудь крепкого, — поддержал беседу Траурный, — И отнюдь не ради удовольствия, а чтобы груз напряжения снять. До того, бывает, тяжесть внутренняя давит, и ничем ее, кроме крепчайшего рома, не растворить. В крайнем случае — виски. Рекомендую, — поднял Траурный рюмку.

— Благодарю. У меня свои стойкие привычки, — поднял игристый бокал Свадебный.

Все выпили.

— Х-хух! — почти по-русски крякнул Траурный марш, осушив рюмку, — Нет лучше средства. А началось с того, что не мог переносить запаха цветов, прогретых на солнце. Летом на похоронах ужасно много цветов. Вонь такая сладостноприторная, не продохнуть. Пробовал нюхать табак — не помогло. Затем выпивать начал. И закусывать. А вы? — вдруг обратился он к Матвею.

— Я-то? — встрепенулся Матвей и принялся открывать консервы, — Я с кем только не сиживал в известных сретенских заведениях. И профессура, и кагэбэ, и прочие чиновники вплоть до кандидатов в космонавты. Но если скажу, что с такими редчайшими… музыкантами пришлось пивать — ни в жизнь не поверят. Подумают, свихнулся на Западе.

— А в России до сих пор крепко пьют? — поинтересовался Траурный.

— Меньше, чем бывало, — почему-то печально ответил Матвей, — И не потому, что закон крутой. Не то здоровье у народа.

— Но ведь есть богатыри, которые глушат стаканами?

— Стаканами? Это не богатыри. Богатыри мерили ведрами. Я еще застал одного. В котельне у нас работал. Леонид Саввич Трандафилов по кличке Леня-Матрас. Огромного роста, ходил постоянно в одной широченной полосатой рубахе, потому и Матрас. Представьте, движется на вас этакая полосатая глыба.

— Он не сибиряк?

— Нет. Пензяк. Из пензенской то есть области. Так вот, этот Леня пьяницей не был, любимое его кушание — сладкий чай с селедкой. Но на спор мог принять за час литр водки, десять кружек пива и двадцать пирожков с капустой.

— Горячих? — решила уточнить Клара.

— Любых. Но лучше горячих.

— С ним можно будет познакомиться?

Матвей прицокнул языком:

— Уже нельзя. Поехал он прошлым летом в Пензу и на спор побился с земляками, что выпьет полведра водки. Притом теплой! Пошли в магазин втихаря от жен, купили никто не помнит сколько бутылок водки, новое оцинкованное ведро, вылили туда водку, подогрели на солнышке…

— Бр-р… — покривились слушатели дружно.

— Не успел Леонид Саввич выпить и половины, — продолжил Матвей, — как начало его ломать, корежить и выворачивать наизнанку. Сила есть — ума не надо. Химию ни Трандафилов, ни остальные спорщики не знали, вот и расплата пришла. Водка в цинковом ведре реакцию дала, вот и получился шмурдяк — отрава то есть. За два часа Леонида Саввича скрутило в колесо и — смерть.

— Какая дикость! — удивилась Клара, — Такой дикости ни в Африке, ни на Аляске не найти!

Матвей промолчал. Чувствовалось, что ему слегка обидно стало за Леонида Саввича. Переплетчик, очевидно, ожидал восхищения. Выдержав паузу, Матвей добавил:

— Кстати, покойник тоже музыку любил. Перед смертью что-то пробовал напевать, или, скорее, мычать. Поддерживал, то есть, себя. Но потом загрустил резко и сказал: «Похоже, братцы, кранты. Бетховен умер, и мне нездоровится» — это оказались его последние слова.

— У вас в народе так популярен Бетховен? — не поверила Клара.

— Судьба у него тяжелая… — уклончиво ответил Матвей, — Скажу о другом: пьяницей Леонид Саввич не был. Силач и весельчак. На плече наколку сделал: «Больше пуда не ложить». Зубами табуретку поднимал шутя, лбом грецкие орехи колол. Но если его пьяненького злили, хватал нож, бегал и орал: «Попишу-порежу!»

— Маньяк?

— Добрейшей души человек был Леня-Матрас, — пояснил Матвей, — Но добрейшие у нас долго не живут.

Александр Ткаллер прошел темным коридором, спустился по парадной лестнице в зал. Что его поразило в первую минуту, так это тишина. Сюда не долетал ни шум праздничной площади, ни кабинетный разговор, ни хихиканье по углам. Со стен спокойно, будто ничего необычного не произошло, смотрели композиторы. Ткаллер старался не встречаться с ними взглядом. Директор слегка покашлял: стены и все уголки зала отозвались на это покашливание. Ткаллер вспомнил, с какой тщательностью он выбирал специалиста-акустика. Сколько было сомнений и споров о замене детонаторов и нужно ли сыпать битое стекло под основание сцены. И вот на зал, на это выстраданное идеальное дитя свалилась неожиданная неприятность. Что в таком случае должен делать родитель? Спасать!

В воображении рисовалась одна картина за другой. Вот он вежливо берет Траурный под локоть, отводит в сторону и шепчет на ухо свои условия… Нет, не годится. Лучше сказать вслух, при всех. Группе отказать сложнее. А если слезно попросить? Нет. Мало ли видел слез на своем веку этот кладбищенский завсегдатай? Поговорить с Кураноскэ? Что он может сделать? С компьютером? Его языку не научен. Нажать на комиссию, которая утром приедет снимать показания машины? Там семь человек. Уговорить… убедить во что бы то ни стало…

На сцене стоял чуть освещенный рояль. Ткаллер подвинул к роялю стул, осторожно коснулся клавиш, взял до мажорное трезвучие и вдруг начал играть светлую, удивительно чистую и спокойную мелодию из средней мажорной части Траурного марша — она рождалась под пальцами сама по себе, и прервать ее на середине Ткаллер не мог. Закончив эту часть, Ткаллер хлопнул крышкой и сошел со сцены. «А не такой уж он пугающе-грозный, этот Траурный марш», — думал пианист, пересекая зал.

Поднимаясь по лестнице, Ткаллер услышал шум наверху. Остановился. Нет сомнений: шум, выкрики, хлопки доносились из его кабинета. Чем ближе Ткаллер подходил к кабинету, тем громче и отчетливее слышался шум, тем более Ткаллер недоумевал и торопился. Приоткрыл дверь… Все, кроме майора, сидели за столом, и у каждого в руке был бокал. В центре внимания был Матвей Кувайцев. Он что-то рассказывал из московской жизни и тут же припевал частушки:

Слава богу, понемногу

Стал я разживаться.

Продал дом, купил ворота,

Начал закрываться-а-а!

Отхлебнув, Матвей, приплясывая за столом, продолжил:

Шура веники вязала,

Вася в доску пьяный был…

Увидев мужа, Клара воскликнула:

— Александр! Подсаживайся скорее! У нас очень веселое общество!

Ткаллер вошел и в полной растерянности принялся осматривать свой кабинет. Ризенкампф лежал на диване, мирно похрапывая. Всем остальным действительно было очень весело.

— Тебе кажется, это все уместно? — спросил Ткаллер супругу.

— Да. Господин Кувайцев сказал, что самые важные дела в России всегда решались только за столом.

— Господин Кувайцев, — спросил хмельным голосом Свадебный марш, — А зачем Шуре веники вязать?

— Чтоб семью обеспечить, — охотно пояснил Матвей.

— Не понял.

— Поясняю. Иначе и сама Шура будет голодная, и Вася ее пропадет, и деточки их. Их ферштейн?

— Я, я, — закивал Свадебный, — Дас ист фантастиш!

Матвей тоже кивнул, отпил из своего бокала, сказал, указав на бутылки:

— Как хорошо, что это житейское дело сблизило нас. Хорошо, что меня послушали. Все мы тут такие разные. Я — дер переплетчик, вы — дер директор, дер супруга ваша, дер майор на диванчике отдыхает. Все понятно. Вот только вы, братцы-музыканты… откуда?

Бывшие соотчизники

«…Если в губернии два чиновника сойдутся, там третьей является закуска» — это изумительное наблюдение Гоголь почему-то исключил из IX главы поэмы «Мертвые души». А жаль!

Итак, в это время закусывали не только в кабинете Александра Ткаллера. Еще одна неожиданная и любопытная встреча произошла в переулке неподалеку от шумной площади Искусств. На фестиваль прибыл оркестр эмигрантов из Советской Украины под руководством в прошлом заслуженного артиста У ССР Лазаря Циперовича. Оркестранты были сплошь одесского происхождения за исключением двоих — кларнетиста Витаустаса Капанявичюса и контрабасиста Грицька Бугая «з Полтавы». Правда, был еще один музыкант невыясненной национальности: даже в его прежнем, отечественном, паспорте было записано — Кирилл Кузьмич Попоф. Откуда «ф»? Уму непостижимо!

Эмигранты старались не унывать на чужбине и, получив «абсолютную свободу», тем не менее скучали по казенным порядкам родины. Поэтому они тут развлекались на все лады, даже заполняя карточки в гостиницах. Тот же Кирилл Попоф против своей фамилии неизменно приписывал нечто вроде «по отцовской линии потомок Саввы Морозова, по материнской — князя Эстергази». Или: «Пидельман Родион Борисович — несостоявшийся лауреат Сталинской премии первой и второй степеней сразу», «виолончелист Зеленский — первый и последний исполнитель „Танца с граблями“ А. Хачатуряна», «Бугай Грицько — бывший хранитель ключей Киево-Печерской лавры. Католик от рождения».

Вот такие озорники были в этом эмигрантском камерном оркестре. На фестиваль они явились с программой старинной русской музыки. Хандошкин, Дубянский, Кавос, Березовский — в программе они значились как запрещенные в СССР композиторы.

Приблизительно с такой же программой приехал камерный оркестр из СССР, только композиторы Хандошкин и прочие объявлялись не как запрещенные, а как редко исполняемые авторы.

Оба оркестра дали совместный концерт на боковой площадке. До начала большого карнавального шествия оставалось еще время, и был объявлен большой перерыв, чтобы участники и зрители отдохнули, закусили, набрались сил. Коллеги из камерных оркестров отошли в сторону, разговорились — сперва о музыке, а затем и о жизни. Вспомнились общие знакомые в Союзе: по учебе, по совместной работе, по гастролям. Эмигрант Зеленский узнал, что его бывшая жена, арфистка Соня Зеленская, стала женой флейтиста Михалева, приехавшего с советским камерным оркестром. Мало того, Михалев с ней счастлив и воспитывает мальчика. Это известие придало беседе оживление, и поначалу возникшие грани были сглажены. Флейтист Михалев отозвал Зеленского в сторону и по-приятельски сообщил, что, дескать, из Союза прихвачены четыре бутылки сорокоградусного «Зверобоя» и две банки икры, но советские музыканты в затруднении, какие тут порядки по части распития, на что Зеленский усмехнулся и, подмигнув ехидно, ответил:

— Хоть посреди улицы. Здесь Родос — здесь и распиваем!

Все-таки зашли во двор, чтобы не на глазах. Решили пить, как бывало дома — из единого граненого стакана, конечно же, не идеальной чистоты. Беседа пошла еще оживленнее. Вспомнились тут же студенческие годы, бесчисленные филармонические вечера, программы концертов, любимые дирижеры. Иных уж нет, а те далече… Затем с каким-то особым ироничным удовольствием вспомнили «общественную» жизнь советского музыканта — колдоговоры, профсоюзные собрания, болезненную процедуру принятия музыкантов в партию большевиков, рекомендации на получение санаторных путевок, талоны на колбасу, сахар и яблочное повидло, двадцатилетние очереди на получение жилья. То есть все вспомнили, как бывало.

А теперь как? Ускорение. Время гудит: «БАМ-М!» Полетели по тайге поезда. Полетели — да не долетели, обломались… А в Европу окно так и не прорубили? Что перестройка? В каких-то суждениях коллеги разошлись, в каких-то имели единое мнение. Бесспорно было, что международные отношения улучшились. Если так пойдут дела, то скоро из Марселя в Одессу можно будет приехать так же запросто, как из Штутгарта в Лион. А приехать хочется, говорили эмигранты. Походить по родным местам, где прошли детство, молодость, поесть бородинского с тмином, пельменей, бычков в томате. Вот, пожалуй, и все. Флейтист Михалев рассказывал эмигранту Зеленскому:

— Она очень хорошая — Сонечка. Готовит изумительно солянку, мать заботливая.

— А стихи по-прежнему декламирует?

— Бывает. Под настроение. Эх, Семен Витальевич, не нашел ты просто к ней подхода. Много ли нашим женщинам нужно?

— С Соней еще ладить можно было. Но матушка ее…

— Эмма Львовна?! Изумительная дама! Вот уж подарок судьбы и неба! — восхищался Михалев, — Всегда придет на помощь. И рублем, и советом.

— Ну, это если ей выгодно…

— Ну, не скажите. А до чего чувствительная. Едва слезы сдерживает, когда я на флейте играю «Мелодию» Глюка.

В общем, все так разговорились и расчувствовались, что решили еще добавить. Эмигранты скинулись по три доллара, а советские обошлись опусканием глаз. Уговорили новоиспеченных друзей Михалева и Зеленского сбегать в ближайший бар, дескать, заодно они в дороге и договорят о своих бывших и настоящих родственниках…

Прошло десять минут, двадцать — ни выпивки, ни друзей. Прошло более получаса. Все заволновались. Советские музыканты предложили сложиться еще раз, но эмигранты отказались — во-первых, нет гарантии, что новые гонцы возвратятся, а во-вторых, скоро начало карнавала и им по контракту нужно быть в указанном месте за полчаса. На прощание обменялись сувенирами: советские подарили брелоки с изображением храма Василия Блаженного, эмигранты — карманное издание «Архипелага ГУЛАГ». Советский оркестр всем составом отправился на поиски флейтиста Михалева. Вскоре он был найден в компании ансамбля флейтистов острова Фуэртевентура. Михалев прогуливал с новыми чернокожими друзьями общественные эмигрантские деньги, изо всех сил доказывая, что во всем цивилизованном мире флейту держат слева направо, а не наоборот. Соотечественники спросили у Михалева, куда они с Зеленским пропали?

— Знать этого свинтуса не желаю. А пить с ним тем более, — отвечал Михалев, — Мало того, что я мучаюсь с его бывшей Сонечкой и воспитываю сорванца Мотю. Мало?!

— Да что случилось?

— Не ваше дело! А деньги я оркестру верну. Дома. В отечественной валюте по международному курсу. Жду в гости.

Позже стали известны подробности. По дороге в кафе захмелевший Михалев то и дело называл Зеленского родственником, молочным братом, крепко жал ему руку и нежно обнимал. Купив восемь бутылок вина, Михалев предложил на обратном пути одну распить. Ходокам положено. Зеленский его не поддержал: мол, неловко перед остальными. Не по-товарищески.

— Ай, по-товарищески — не по-товарищески! — отмахнулся Михалев и, прильнув к горлышку, не отрываясь, отпил строго полбутылки. — Пей! — снова предложил Михалев.

— Совесть не позволяет.

— Не позволяет?

Михалев отпил еще несколько глотков и перестал себя контролировать.

— Что ж, — выговаривал он Зеленскому, — оставить родину, Софку с пацаном совесть позволила. А тут чистеньким хочешь выглядеть. В жабо белоснежном ходить? Я тебя, гниду, сразу раскусил!

Далее Михалев нес все, что попадало на его хмельной язык. Сыпал упреками, рыдал, даже рванул на себе концертную рубаху. Зеленскому все это надоело. Он откупорил другую бутылку и сказал, что из-за таких соотечественников он и уехал за границу. Он звал и жену, и сына. Ему их искренне жаль. Лучше он тут будет жить почти впроголодь, лучше от скоротечной чахотки околеет, чем постоянно терпеть унижения от хамов-соседей, хамов-коллег и даже хамов-дирижеров.

— Так ты никогда не вернешься на родину? — неподдельно удивился Михалев.

— Только в качестве туриста! — Зеленский зашагал прочь.

— Гад! — крикнул ему вдогонку Михалев, — Катись на все четыре, отщепенец! И пить я с тобой не буду. Лучше с неграми выпью! Они свою Африку не бросают!

Вот что узнали коллеги-музыканты. Но рассуждать уже было некогда — с минуты на минуту на площадь должны были ввезти увенчанного славой петуха Мануэля, и сводный оркестр готовился встречать знаменитость.

Въезд петуха Мануэля

Петуху Мануэлю не зря были уготованы почести: этот испанский петух и в самом деле стал исторической фигурой. Легенд вокруг него ходило множество, и слава Мануэля была поистине легендарной. Газеты писали, что это единственный в мире петух, получивший высшее консерваторское образование по вокалу. Ходили слухи, что Мануэль застрахован на двести тысяч, что он имеет специальный межконтинентальный паспорт — с фотографией, описанием примет и указанием петушиной группы крови, медицинскую карту с прививками и знатную родословную. Он прекрасный певец и должен завтра выступить с небольшим сольным концертом. Мало того, уникальный Мануэль обладал даром предвидения и характером своего пения зачастую очень точно предсказывал события. Переводил предсказания телохранитель, или, как он сам себя называл, духовный наставник Франсиско — чудовищный толстяк с двумя трясущимися подбородками и заплывшей жиром шеей. Еще два года назад Франсиско не был таким. Но заметив у Мануэля склонность к обжорству, нарочно отрастил огромное брюхо. Петуха же держал на диете, говоря ему в назидание: «Вот, будешь жрать — станешь таким же отвратительным, как и я. И ни одной курочке не будешь нужен». Казалось, высокообразованный Мануэль это понимал.

Много, очень много легенд и сплетен ходило вокруг Мануэля и толстяка Франсиско. Вот и теперь в ожидании их приезда в толпе переговаривались: не подменили ли плуты испанцы, не прислали ль в насмешку над их маленьким городом другого, так сказать, подставного, петушка.

И вот грянул оркестр и на площади появилась раскрашенная тележка, запряженная парой белых лошадок. Раздались бурные рукоплескания, выкрики, приветствия. Да, это, несомненно, был он — знаменитый Мануэль! Любимец публики! Баловень судьбы!

В клетке из тонких хромированных прутьев, на расписной деревянной перекладине гордо поднимал великолепную голову огромный петух. Осанка у него была как у гвардейца. Клюв — по-орлиному загнут. Замечательный у Мануэля был гребень: огненно-красный, тугой, с резко обозначенными зубцами — словно огненная пила. Так же восхищали мощные мохнатые лапы с роскошными шпорами. Петух перебирал ими, выражая беспокойство и неудовлетворение ослепляющими прожекторами. Публика обступила тележку, мешая ее продвижению, отчего петух еще более нервничал — бил лапой по перекладине, задирал клюв и метал вокруг грозные взгляды.

Рядом с клеткой стоял в расшитом национальном костюме толстяк Франсиско. Голову с роскошной курчавой шевелюрой телохранитель держал по-петушиному гордо. На ногах его блестели лаковые сапоги — тоже со шпорами. А на инкрустированном поясе угрожающе болтался ковбойский револьвер с внушительной резной рукояткой. В толпе кричали, требовали петушиного пения. Франсиско соглашался кивками, но команд никаких не давал.

Зачем же доставили Мануэля на площадь Искусств и парадов? Устроителям фестиваля хотелось, чтобы все в городе было необычно. На рассвете, ровно в четыре часа, должен начаться апофеоз гуляния — большой праздничный карнавал. Начало карнавала должны были, пробив четыре часа, объявить главные часы на ратуше. Но это было бы слишком обычно. Вот и решили, что вместе с часами должен прокричать всемирно известный петух Мануэль.

До начала оставалось менее получаса. Вдруг толпа еще более оживилась: к клетке знаменитого Мануэля пробирался тоже знаменитый артист и бунтарь Пауль Гендель Второй с пеликаном. Пауля только что опять выпустили из полиции, выпустил сам полковник, так как концерты на помостах уже прошли и теперь нечего было опасаться скандальных срывов. У дверей полиции Генделя поджидал его страстный почитатель — Карлик. Гендель приподнял верного поклонника, обнял и спросил, не его ли встречать собралось столько народу на площади.

— Увы, мой друг, — сморщился Карлик. — Встречают петуха Мануэля.

— Кого, этого картавого? Он тоже претендует на роль глашатая эпохи? Что ж, посмотрим! Пеликан, вперед!

Карлик, не утруждая себя излишней вежливостью, расталкивал толпу:

— Пропустите знаменитых артистов! Дайте же дорогу, уроды!

Гендель шел степенно, так же степенно шел на позолоченной цепочке пеликан. Подойдя к клетке, Гендель молча рассматривал Мануэля взглядом опытного ярмарочного покупателя.

— Нет, ты только вглядись, мой друг! — апеллировал он к Карлику, дважды нарочито медленно обойдя вокруг клетки, — Взгляд тупой до одури, показушная амбиция и гонор! Единственное, что замечательно, — гребешок. Спору нет, хорош. А вот кукарекнет ли кстати? Эй, ты! — наступал Гендель на Франсиско, — Пусть твой кудкудашник подаст голос!

Франсиско даже не повернул головы в сторону Генделя Второго, он лишь показал нахалу сальный от жареной баранины шиш. В публике послышались смешки, но ни шиш, ни смешки Пауля не смутили. Он продолжал высмеивать знаменитость, сравнивая «бульонную петушатину» со своим изящным пеликаном.

— Не отвлекайте Мануэля! — протестовал Франсиско, — Иначе может случиться непоправимое!

— Какого Мануэля? — скорчил гримасу Гендель, — Разве можно сравнить настоящего Мануэля с этим гонористым выпорком? Мы ж с настоящим Мануэлем встречались год назад в Турине!

— Как? Разве это не настоящий?!

— В том-то и дело! Настоящий Мануэль уже стар, немощен и безголос. Пройдоха Франсиско возит подставную птичку, которая не только ни черта не предсказывает, но и поет-то кое-как! Такие пристраиваются по принципу: насест ищи повыше, а кукарекай потише!

— Я протестую! Мануэль никогда в жизни в Турине не бывал! — вмиг побагровел Франсиско, — Ты за эту клевету поплатишься, садист пеликаний! Всем известно, что при дрессировке ты истязаешь несчастную птицу до полусмерти и кормишь горячими гвоздями!

— Ложь! Как-кая ложь! — выскочил будто из-под земли Карлик. Он запрыгнул на повозку, чтобы его могли видеть и слышать, — Я свидетель чуткого, даже братского отношения Пауля к пеликану!

Франсиско пытался стащить Карлика с повозки, но тот крепко держался за прутья клетки, продолжая ораторствовать в защиту Генделя и пеликана. Наконец Франсиско удалось спихнуть «визгливого коротышку» обратно в толпу, но тот тут же кинулся на великана врукопашную. Франсиско отбрасывал его легко, будто мячик, Карлик же мячиком тут же подпрыгивал с земли и снова нападал на толстяка. Многих забавляла эта драчка и поражала абсолютная, как у бультерьера, нечувствительность Карлика к боли. Даже Пауль стоял удивленный, не соображая, что надо бы защитить маленького друга. Лишь пеликан, воспользовавшись моментом, подошел незаметно к клетке, просунул огромный клюв и попытался достать нахохлившегося петушка. Мануэль отскочил в сторону, закудахтал испуганно. Тут уж Франсиско стало не до забав. Он достал свой револьвер и, не медля ни секунды, пальнул вверх.

— Не сметь! Всем от повозки! На пять шагов! — вопил Франсиско, — Считаю до трех! Раз! Два!..

Толпа в страхе отпрянула. Многие спешно пробирались назад. Лишь Карлик присел, изогнулся, как кошка перед прыжком, выбирая удобный момент. Бесстрашием и отвагой горели его глаза.

— Не подходить! Стреляю без предупреждения! — крутил револьвером в воздухе Франсиско.

— Куда вы? — взывал к толпе Карлик, — Сейчас мы его завалим!

— Стоять! — снова предупреждал Франсиско.

На шум прибежал, запыхавшись, полковник со своей командой. Увидев Пауля с Карликом, полковник закипел:

— Опять вы, мерзавцы! Но уж теперь у меня… Кто стрелял?

— Этот! Этот! — указывали из толпы на Франсиско.

— Сюда, — властно протянул руку за револьвером полковник.

— У меня документ на право ношения.

— Разберемся, — сказал полковник, выкручивая оружие из пальцев, — Палить на центральной площади при тысячном скоплении народа? Да в своем ли ты петушином уме?

— У меня холостые патроны, — оправдывался Франсиско, — Это револьвер из театрального реквизита.

Но в толпе не желали слушать оправданий. Осмелев, принялись негодовать вовсю. Тут уж припомнили Франсиско и то, что сольный концерт Мануэля отменил, и что петух вообще сомнительный…

— Мало того, что это не Мануэль! — выкрикивал Пауль, — Так это еще и не Франсиско.

— Позвольте, я же смотрел все его документы, — выступил в защиту справедливости полковник, — Копия университетского диплома, заверенная двумя нотариусами, паспорт на петуха, на Франсиско.

— Петух поддельный. Копия диплома тем более. И хозяин не тот. Это его двоюродный брат Хуан. У них все братья Франсиски, а петухи Мануэли! Семья — петушиный клан. Разъехались по всему миру с десятком Мануэлей, которые ни черта не умеют. Надувательством занимаются! Лже-Франсиски!

— Я протестую! — выкрикнул Франсиско и по привычке потянулся к пустой уже кобуре, — Мануэлю с минуты на минуту возвещать, а вокруг такая нервная обстановка.

— А чего же он сольного концерта не дал, как было обещано? — выкрикнули из толпы.

— Мы всего два часа как прилетели из Южной Америки, и Мануэль не успел войти в новый часовой пояс.

— Вранье! Вместо сольного концерта устроил прилюдную расправу с недомерком!

— Да что же это! — вращал жаркими карими глазами Франсиско, — Бедный Мануэль! У него даже гребень упал! О! Примета — хуже нет!

Франсиско встал на колени и принялся молиться. Все смотрели на поблекшего Мануэля, который нахохлился в углу клетки, словно больной. Гребень его вяло упал набок. Неожиданно наступила тишина. Только стенания Франсиско слышались в центре площади.

Вдруг к полковнику спешно подошел запыхавшийся лейтенант и сказал дрожащим голосом:

— Господин полковник, часы на ратуше остановились!

— Кто организовал? Вы… Вы с ума сошли, лейтенант! — крикнул полковник, даже не взглянув на башню, показывая всем своим видом, что такое невозможно.

— Лучше бы сошел, — опустив глаза, ответил лейтенант, — Но свихнулись… часы. Уже пять минут показывают без четверти четыре.

— Боже, я же просил! — Франсиско вскочил на ноги и ударил кулаком по повозке. Ударил так сильно, что белые лошадки вздрогнули и чуть не понесли, — Мануэль поганое чует. Быть беде! Быть беде в этом городе!

Тысячи глаз уставились на стрелки часов. И вскоре убедились все — главные часы города стояли…

Время — понятие условное

Александр Ткаллер, глядя на оживленное застолье в кабинете, не мог сразу сообразить, уместно ли оно теперь и в таком составе, да и возможно ли вообще пировать с нежитью? Еще его смущал майор Ризенкампф, который все еще похрапывал на диване. Этот мирный звук успокаивал директора — по крайней мере, майор жив. Спать Ткаллеру совершенно не хотелось. Выпить же чего-нибудь крепкого он был не прочь. Но более всего он жаждал наступления утра — пусть все разрешится само собой.

Теперь же Ткаллер, слегка поколебавшись, придвинул стул, налил себе больше, чем обычно, и собрался выпить все залпом. Но Клара придержала его руку своей мягкой ладонью.

— Алекс, неужели ты ничего не хочешь сказать?

— Тебе? — с недоумением посмотрел Ткаллер на жену.

— Нам всем.

Ткаллер обвел всех взглядом, затем сжал губы и поднял подбородок — так он делал в минуты душевного волнения, мечтательности или когда слушал любимую музыку. Поднял бокал и посмотрел сквозь него — кабинет колебался вместе с вином в густом темно-красном свете.

— Еще час-полтора тому назад, — начал Ткаллер, — мы все пребывали в полном недоумении. Фантастическая, пугающая ситуация! Она и теперь остается невероятной… Но мы теперь сидим за столом в одной общей компании. Это уже шаг вперед. Я хочу выпить за радость общения! За взаимопонимание!

Матвей стал обходить всех и чокаться. Видно было, что тост ему понравился.

— Зачем нужно сдвигать бокалы? — поинтересовался Траурный марш, — У нас на поминках этого не делают.

— По русскому обычаю. В знак расположения друг к другу, — пояснил Матвей. По кабинету поплыл хрустальный звон. Клара принялась предлагать Маршам закуски.

— Вот, пожалуйста, шпик, кусочек копченого филе. Надеюсь, вы не вегетарианцы? А это мидии в собственном соку.

— Что-что? — переспросил Матвей.

— Мидии.

— Ах да, — кивнул Матвей, но есть не стал. Взял оливку, пожевал немного — опять не то.

— Что-то не взяло. Надо бы ответный тост гостей.

— Позвольте мне! — вызвался сын Мендельсона. Вставив монокль, стряхнув хлебные крошки с чуть примятого жабо, Свадебный энергически продолжил:

— Возлюбленные сограждане! Теперь мы с бесконечно мною любимым Си бемоль минорным маршем знаем, что звучим мы чаще других произведений. То есть в лености нас не упрекнуть. Человек нас создал, и человеку мы служим. Мы спутники земной жизни и гордимся этим.

— Изумительные ораторские способности, — с легкой иронией заметил Траурный, — Цицерон Бартольди! В подпитии.

— Благодарю, — ничуть не обиделся Свадебный, — Продолжим. Почему мы, простите, велики? Потому что в нас вдохнули великие чувства наши великие создатели! Они способны не только почувствовать, но и передать эти чувства так, что и обыкновенные, не отягощенные талантом люди воспримут музыку как свое, сокровенное. Так выпьем же в память о наших создателях: Фридрихе Франтишеке Шопене и Феликсе Мендельсоне — вот именно, Бартольди!

— За полтора столетия, — поднял бокал Траурный марш, — первый раз имею возможность выпить за своего создателя.

— А где ваши создатели теперь? — спросила Клара.

— Как где? — удивились Марши, — Здесь, с вами. В виде вот, например, нас.

— А там, — Клара указала вверх, — Вы там с ними не встречались?

Марши переглянулись, как бы не понимая вопроса. Затем Траурный ответил:

— Вы, очевидно, не знаете. Мы — существа в основном наземные. Туда, в бездонную высь, мы не допущены.

— Как же? Ведь браки совершаются на небесах? Что уж говорить о… м-м… вознесении душ?

— Мы всего лишь музыкальное сопровождение, фон того и другого.

Помолчали.

— А вот вы, Свадебный марш, — не унималась Клара, — вы играли своему создателю в день бракосочетания?

— Увы, — развел руками Свадебный, — Я лишен был этого счастья, так как появился шестью годами позже. Для торжественного бракосочетания Феликса Мендельсона с мадемуазель Сесиль его друг композитор Фердинанд Хиллер специально написал хорал. Он был исполнен, когда молодые впервые переступили порог их общего дома.

— Вот как. А вы, простите, — повернулась Клара к Траурному маршу, — вы принимали участие в похоронах Шопена?

— Пришлось. Свадебный марш, не будучи женатым, написать еще возможно, а похоронный после смерти — согласитесь, нет. Шопен… Шопен питал по отношению ко мне совершенно особые чувства. Поначалу я был самостоятельной пьесой, и он не спешил меня публиковать — дорожил мной безмерно. Исполнял редко, по просьбе друзей, каждый раз сильно волновался и сразу немедленно уходил, уже не в силах в этот вечер ничего играть и даже вести беседы.

Траурный марш тоже разволновался. Он вновь нервно протер свой поразительный череп платком. Но Ткаллер продолжал расспросы:

— А как же… Вопрос вопросов… Мы, люди, теряемся в догадках…

— Понимаю. Вас тревожит, что же такое смерть?

— Молчи! Не надо! — крикнул вдруг Свадебный, — Вы же не задаете мне вопросов, есть ли счастье, радость в жизни?

— Извольте, счастливчик, не мешать разговору, — отстранила Свадебный Клара.

— Вас интересуют Небеса? — поднял голову Траурный, — Впервые я почувствовал, что такое смерть, в день, когда умер Шопен. Умирал создатель мой тяжело и долго. Безнадежная слабость, кислородное голодание, постоянные приступы удушья… Сердце. А тут еще посетители — художники в альбомах рисуют лицо умирающего гения, просят кровать к окну подвинуть — так лучше лицо освещено. Дамы чуть ли не долгом своим почитают упасть в обморок. Я тогда был юн — двенадцать лет! Чувствовал себя совершенно осиротевшим. Шопен лежал бледный и внешне спокойный, но мучился, иногда стонал. Про себя просил смерть прийти к нему и про себя мычал собственный Траурный марш. Кстати, у Шопена есть еще один Траурный марш — до минорный, который он написал в девятнадцать лет. Но вспоминал он в агонии меня, поэтому я витал над ним и по всем комнатам дома его смерти. Случилось все в ночь со вторника на среду. У постели больного были сестра, племянница и еще кто-то. Был уже второй час ночи. Тускло горели свечи. Вдруг по стенам и потолку пробежало какое-то рассветное голубоватое сияние, и в комнате появилась необыкновенной красоты дама в белом свободном одеянии. Ее появление сопровождал нежный музыкальный фон. Странно, кроме меня и Шопена, никто не заметил ни музыки, ни дамы, которая напоминала сошедшую с небес Музу. Она присела на край кровати, Шопен потянулся к ней худой бессильной рукой, прошептал: «Мать, моя бедная мать» — и вдруг как бы оттолкнул даму, закрыл глаза и слегка отвернулся. Дама встала, сложила на груди руки и принялась беззвучно плакать. Слезы ее сперва были прозрачны, но чем их было больше, тем они становились мутнее и мутнее. Когда она подняла глаза, я вздрогнул: глаза ее были сплошь белые от мути. Сама Смерть стояла перед нами. В ту же минуту Шопен умер.

Дальше вы, очевидно, знаете. Больное сердце его заспиртовали, чтобы потом отправить на родину, и двенадцать дней шли приготовления к похоронам. Все эти дни я провел в глубочайшей печали, ибо был юн и до крайности впечатлителен. Это уж с годами я ко многому привык.

И вот настало тридцатое октября 1849 года — день похорон. Первая моя церемония. Началась она с того, что я был исполнен в оркестровке Наполеона Анри Ребера. С трубами рыдал и я, а когда гроб внесли в храм Святой Магдалины, меня поддержал Реквием Моцарта. Привыкшему к великим утратам Реквиему тоже было невыносимо горько, поэтому его исполняли за черным занавесом с большими перерывами. В перерывах органист Луи Лефебр-Вели играл прелюдии Шопена и импровизировал на его темы. Но самое удивительное началось, как только траурная процессия двинулась на кладбище Пер-Лашез. Над процессией появились летающие ленты — широкие и прозрачные. Они плавали в осеннем воздухе, сплетаясь в венки и причудливые композиции. Это витали все мелодии, созданные Шопеном, — они явились проводить его в мир иной. Они звучали все разом — удивительным гармоническим гимном. Я своей черной лентой тоже влился в небесный венок. Как только тело Шопена предали земле, все мы, сделав прощальный круг, растворились в воздухе. Когда я стал принимать участие в других похоронах, я встретился с похожими явлениями: композиторов провожают их мелодии, художников — великие полотна, писателей — герои и образы. Разумеется, все это имеет специфические приемы и перевоплощения.

— Странно, — влез со своими соображениями Матвей, — А если умрет шофер такси — его тоже провожают все пассажиры, которых он возил, или только самые благодарные?

— Любого умершего сопровождают самые значительные деяния, которые он совершил здесь.

— А мерзкие?

— Если таковых было больше, то над его процессией черным-черно. Страшно! Тучи саранчи…

— Отсюда мораль: жить нужно достойно, — подвел итог Ткаллер. — Но… знаете… зачастую бывают подлые обстоятельства…

— Подлых обстоятельств не бывает, — категорично сказал Траурный и налил всем вина. С облегчением выпили. Долгое время никто ничего не мог сказать.

Вдруг послышалось кряхтение майора. Он начал ворочаться на диване, бубнить, что упрячет всех за решетку. Наконец приоткрыл один глаз и тут же закрыл его, но через некоторое время снова открыл — широко-широко, от удивления.

— В самом деле ужин, черт возьми! — сказал он, глядя мимо своих обидчиков на стол.

— Вы очень голодны? — спросила Клара.

Майор медленно поднялся, внимательно осмотрел комнату, а затем и самого себя.

— Второй раз за одну ночь усыпляют, — бурчал он. — Спасибо, что хоть на этот раз в форме проснулся.

— Не желаете ли с нами? — осторожно предложила Клара.

— Я знал, что вы все заодно, — усмехнулся кривой усмешкой Ризенкампф. — Полицию не проведешь.

— Так господин майор желает нас арестовать или все-таки отужинает? — не унималась Клара.

— Отужинать, говорите? — переспросил майор. — Нет, у вас в самом деле ужин?

— А почему это вас так удивляет?

— Какой мне сейчас странный поминальный ужин приснился. О-ей-ей! — Майор, не дожидаясь еще одного приглашения, подсел к столу. Ему налили вина, и он залпом выпил. — Будто меня похоронили и я же распоряжаюсь на собственном поминальном ужине. За гробом шла уйма уголовников, проституток, наркоманов и прочих подонков. Я пытаюсь убежать из гроба — костюм не пускает. Все хотят со мной проститься, исподтишка ущипнуть, уколоть булавкой, даже пырнуть ножом. Затем приперлись все на ужин. Каждый мне претензии предъявляет, ультиматумы, желает прежние счеты свести… Ужас. Нет, лучше быть с вами. В худшем случае — отравите, в лучшем — усыпите.

Вдруг майор вздрогнул:

— Какой сегодня день?

Ему сказали.

Он посмотрел на часы, опустил голову и тихо сказал:

— Ну вот. Теперь все.

Ризенкампф еще раз посмотрел на часы, наблюдая за движением секундной стрелки: стрелка вхолостую кружила по циферблату — время не менялось.

— Сколько на ваших? — спросил Ризенкампф у Ткаллера.

— Без четверти четыре.

— А на ваших? — обратился к Матвею.

— То же самое.

Клара бросила было взгляд на свои часики и вдруг негромко спросила:

— Вам не показалось, будто кто-то покинул кабинет?

— Как? Когда? — встрепенулись гости.

— Только что. Я слышала: встал, прошел и вышел через дверь.

— Может, это время покинуло нас?

Ни Клара, ни ее супруг — никто из присутствующих не знал, что городские часы на ратуше тоже остановились.

Время смеяться

Часы на городской ратуше тоже показывали без четверти четыре. Площадь недоумевала, площадь смеялась, площадь тревожилась. Испуганного хранителя городских часов привели едва ли не за шиворот к угрюмому полковнику. Хранитель ответил, что за тридцать лет его службы ничего подобного не случалось. Накануне он осматривал часы: почистил и смазал механизм. Все было в порядке. Старый часовщик готов был поклясться на чем угодно. Но знал он твердо, что плохи дела в городе, если время смеется над всеми.

— Ерунда, — отвечал полковник, — Время всегда смеялось над людьми и вообще над всей земной жизнью. Самый большой насмешник — время. Время всегда обманывает, даже если городские часы показывают верно! Однако поговорим по существу: что было после того, как вы закончили осмотр и подготовку часов?

— Я закрыл башню на ключ и опечатал, как обычно. Часы шли нормально до тех пор, пока на площади не появился петух Мануэль. Часы тут же сбавили ход, а вскоре и вовсе остановились. Я поднялся по лестнице — замок цел и пломбы не нарушены. Однако дверь заперта изнутри.

— Срочно поднимитесь на башню и займитесь часами!

— Боюсь. Тридцать лет не боялся, а теперь боюсь.

— Дадим в помощь трех полицейских.

— Вы забыли, что закон нашего города запрещает полицейским подниматься на башню, — поморщился часовщик. И напомнил историю вековой давности.

Полицейский, охранявший часы в ночное время, занимался там блудом. Одна из его любовниц — совсем юная — оказалась в тягости и боялась появиться с животом дома. Полицейский прятал ее в башне, носил еду и прочее. Часы громко били прямо над головой бедняжки, и она преждевременно скинула крошечного уродца, которого замуровала в стене. Вскоре об этом узнал весь город, и муниципалитет издал указ, запрещающий отныне полицейским подниматься на башню.

Теперь уже полковник поморщился: закон дурацкий — но ведь никто его не отменял? Свои услуги предложил любознательный Келлер, попросив позволения сопровождать часовщика. Выбора не было. Приняв для смелости по стопочке, часовщик и Келлер стали подниматься по лестнице. Полковник и несколько полицейских ожидали во дворе ратуши. Многотысячная толпа следила за часами с площади.

Прошла минута, другая — и вдруг с башни раздался раздирающий душу крик. Наверху что-то загрохотало, и вся металлическая лестница заходила ходуном. По ней катился любознательный гость в обнимку с часовщиком. Оказавшись на земле, они некоторое время не могли оторваться друг от друга. Оба «разведчика» дрожали.

— Никогда не страдал галлюцинациями, — заикаясь, объяснял часовщик, — Но я видел в часах гаденыша. Он кувыркался в механизме.

— Какого гаденыша? Фамилия? — спросил полковник.

— Не знаю… Чертенок какой-то… Вроде Йошки нашего…

— И я видел мелькнувшую тень и слышал хохоток, как вчера на воздушном шаре, — подтвердил Келлер.

Часовщик бросил ключи под ноги полковнику и пошел прочь.

— Вы с ума сошли, — грозно сказал полковник, — Последнего черта трубочист Ганс видел более двухсот лет назад, когда в городе казнили невинных булочников.

— Значит, опять появились, — издалека отвечал осторожный часовщик.

— Господин полковник! Позвольте проявить отвагу! — отошел от своего конвоира Карлик.

— Ты уже отважничал, за что и арестован.

— Господин полковник, вы не пожалеете. Я ведь ничего не боюсь: ни темноты, ни высоты, ни боли. И нечистую силу гонял не раз так, что ей не до хихиканья было. И главное, жизнь моя убогая никому не дорога. И если я пропаду, вам за это ничего не будет. Нет у меня ни страховки, как у петуха Мануэля, ни родственников. Где закопают — там и хорошо.

— Чем же тебя вооружить?

— Пистолет вы мне все равно не дадите. Да я и стрелять не умею. Насыпьте мне какой-нибудь крупы в карман — рису, пшена, а лучше всего гороху. И пожалуйте вашу фуражку, господин полковник. Всякая нечисть боится полиции.

За крупой послали полицейского в ближайшую харчевню, а фуражку полковник свою не отдал — приказал сделать это сержанту Вилли.

— Господин полковник, — сказал Карлик, насыпая в карманы горох, — у меня условие: если я запущу часы, вы освобождаете из-под стражи моего друга Пауля Генделя Второго с пеликаном.

Полковник согласно кивнул. Карлик заторопился по лестнице, неожиданно остановился, подмигнул и крикнул сержанту:

— Вилли! Помни про мороженое, которое ты задолжал!

Чердаки, башни, мансарды Карлик знал хорошо и даже особенно любил. С детских лет у него не было постоянного жилья, он и выбирал себе какое-нибудь заброшенное убежище — и непременно приподнятое над землей как можно выше. Карлик перебирался из города в город, и карманы его отвисали от связок ключей и хитрых отмычек — так что без ночлега он не оставался. Но ему нужны были именно башня или чердак. И обязательно с окном, чтобы можно было видеть маленьких суетящихся людишек, похожих сверху на разноцветных жучков. На верхотуре он не только мог чувствовать себя равным всем — он был над всеми. Сверху он мог смеяться даже над судьбой и природой, сотворившей его смешным и убогим.

Теперь же без всякого страха, напевая куплеты Тореадора, поднимался Карлик по крутой лестнице. На площадке он осмотрелся: дверь в башню была приоткрыта, внутри тускло горела одинокая лампочка, освещая механизм часов — огромные шестерни, колеса, цепи. Какие-то тени блуждали по стенам башни. Карлик показал им в вытянутой руке фуражку:

— Эй, кто тут? Ты, куманек? Помнишь, как ты у меня все зубочистки погрыз?

Послышалось хихиканье.

— Ах так? — ударил в ладоши Карлик и, запустив фуражку вниз по лестнице, скинул с себя ветхую засаленную рубашку. Поджег ее и, выждав время, затоптал. Тысячу раз пропотевшая рубаха дала невыносимо едкий и смрадный дым. Карлик с дымящей тряпкой забегал по кругу, окуривая все потайные уголки, одновременно швыряя в них пригоршни гороха и обильно плюясь. Хихиканье стихло.

— Ну что, куманек? Ты еще здесь?

Никто не отзывался. Карлик занялся часами. Потянул одну шестерню, другую — они не сдвинулись, будто затянутые гайками. Посередине массивным одиноким ключом висел маятник. Карлик налег на него своим массивным плечом — тот чуть пошатнулся. Но для того чтобы налечь со всей силы, малышу недоставало роста — маятник висел слишком высоко.

— Ну, ты меня еще плохо знаешь, — погрозил Карлик маятнику кулаком. Он подпрыгнул, ухватился руками за стержень, а ногой оттолкнулся от стены. Маятник пришел в движение, медленно и со скрипом заворочались шестерни. Но вскоре пришлось спрыгнуть — одеревенели руки. Карлик обежал чердак в поисках веревки и вдруг, подпрыгнув от радости, дико завизжал: он вспомнил, что штаны его держатся на тонком, но крепком кожаном ремне. Соорудив из ремня петлю, Карлик в несколько прыжков затянул ремень на маятнике. Карлик рукояткой подвинул часовую стрелку к отметке без четырех четыре. Внизу раздались радостные крики, аплодисменты — это придало сил. Продев руку в петлю ремня, Карлик начал ногами отталкиваться от стенки — он болтался вместе с маятником. Часы пошли. Нужно было продержаться четыре минуты.

— Че-ты-ре ми-ну-ты! Че-ты-ре! — в такт маятнику рычал Карлик. — Я говорил, что поупрямее тебя буду!

Карлик понимал, что как только минутная стрелка доползет к вершине циферблата, пробьют часы, начнется карнавал, и тогда уже никому не будет дела, идут дальше часы или нет. Карлик считал секунды, задыхаясь и сбиваясь. Он раскачивался, как матрос на канате в бурю. В плече появилась резкая боль, которая пронзила все тело. Казалось, что это небольшое тельце перепиливают пополам, что руку вырывают, как дерево из земли — с корнем. Теряя сознание, Карлик раскрыл перекошенный рот, чтобы в диком вопле проклясть маятник, свою затею и весь белый свет — но тут над головой его поплыл величественный, мощный, густой часовой бой. Тут же на площади троекратно прокричал петух Мануэль, площадь наполнилась возгласами, визгом и трубными звуками, взвились ввысь разноцветные ракеты. Карлик ничего этого не видел и не слышал. Собрав последние силы, он вырвал руку из петли и рухнул на дубовый пол.

Над его головой мерно раскачивался чугунный маятник. Туда-сюда, туда-сюда — вот уже третье столетие.

— Карнавал начался, — заметил Ткаллер, глядя на свои вновь ожившие часы.

— Мне не оправдаться, — Ризенкампф нервно расхаживал по кабинету, — Остановка часов! Безвестное отсутствие! Карьера рухнула.

— Нашли, майор, о чем жалеть, — усмехнулся захмелевший Матвей, — Подадите в отставку и заживете вольной птицей.

— Птица тоже не вольна.

— А вот объясните, майор, из каких побуждений люди вообще идут в полицию? — подключился Ткаллер.

— А вы распустите полицию — и весь мир наш погрузится во тьму! Вы первый будете ратовать за возрождение нашей службы…

— Даже свадьбы частенько заканчиваются вызовом полиции, — заметил Свадебный.

— Особенно в России… — добавил Матвей и при этом вздохнул.

— А не кажется ли вам, что полиция сродни музыке? — вдруг спросил майор.

Ткаллер поднял брови.

— Да-да, не удивляйтесь, — продолжал майор, — В музыке ритм и гармония приводят все в определенный порядок — вот так и полиция. Дирижер в оркестре знает, что если хоть один инструмент собьется с такта, он собьет другой, третий, и вскоре все развалится из-за полнейшего хаоса. Полиция — тот же дирижер, дирижер порядка и даже более — дирижер жизни человеческой.

— Господа, оставьте ваши нелепые споры, — вмешалась Клара, — Пора поговорить о главном. Через два часа нужно будет огласить результат.

И она объяснила Маршам, в каком затруднительном положении оказался теперь Ткаллер, а утром окажутся и все устроители фестиваля, как только объявят о победе Траурного марша. Ведь психология человека такова, что он боится не только смерти, но и любого напоминания о ней.

Траурный воспротивился: в конце концов, марши были вычислены компьютером. Все честно, все справедливо. И никто, в конце концов, не напрашивался… Свадебный протестовал еще более решительно:

— Если снимаете моего напарника, то снимайте и меня!

Траурный с чувством пожал ему руку: «Благодарю. Не ожидал…»

— Господи! — не выдержал Ткаллер и закрыл лицо руками, — До чего стыдно! До чего неловко и гадко! Зачем ложь? Зачем притворство? Пусть будет все по совести…

— Тебя воспитали женщины, и потому ты рассуждаешь, как российский интеллигент, который из-за своих бестолковых рассуждений был смят их бессмысленной и беспощадной революцией.

— Чего ты от меня хочешь? — разводил руками Ткаллер. — Да, я потомок русских.

— Я знаю, чего хочу, — твердо заявила Клара, — Я спасаю тебя, Алекс, и наше дело. Иначе будущее зала — крах!

В это время площадь вновь взорвалась рукоплесканиями и возгласами. Клара попыталась открыть плотные портьеры, но это ей не удалась. Она подошла к другому окну, но и оно было зашторено намертво. Тогда Клара взяла со стола нож, резанула портьеру на полметра и раздвинула руками материю.

— Услышь эту веселящуюся толпу! Смотри, как им приятно обманываться! Они собрались на карнавал! Зачем им твоя правда?

— Что вы наделали! — Ризенкампф торопливо погасил свет, — Немедленно нужно заколоть прореху булавками, иначе через пять минут здесь будет полиция.

Майор подошел к портьере, глянул в окно и не смог оторваться. Клара оттеснила его и позвала Александра. Все, кто увидел площадь, были совершенно очарованы этим зрелищем.

Карнавал

Главная площадь, площадь Искусств, была забита людьми. Кафе, бары, рестораны на время закрылись — все высыпали на улицу. Карнавал!!! Все, будто завороженные, глядели на городские часы. Воцарилась удивительная для такого скопления народа тишина — слышно было даже, как ворковали под крышей ратуши сонные голуби. Молчали оркестры, молчал даже разговорчивый Мэр, глядя на свои часы и не подозревая о яростной схватке Карлика. Молчал петух Мануэль, глядя на звезду, видимую лишь ему.

И вот наконец, вытянув шею, закричал петух. Площадь прямо-таки вздыбилась от яростного крика, разноголосицы оркестров и шипения шутих. Началось факельное шествие. После факельщиков прошел духовой оркестр пожарных, затем двинулся карнавал животных — ярко расписанные обезьяньи, слоновьи, волчьи головы двинулись по площади. Был среди них и медведь на ходулях. И крокодил, у которого лились слезы в три ручья. Вокруг резвились клоуны и цирковые атлеты. Они крутили сальто и на ходу воздвигали пирамиды.

На все это со своего великолепного балкона взирал Мэр, в такт музыке раскланиваясь во все стороны, как балаганный Петрушка на ширмочке.

— Прекрасно! Великолепное зрелище! Апофеоз!

Он даже порывался спуститься, чтобы пройтись вместе с народом, но и Первый, и Второй, и Третий помощники ему настоятельно рассоветовали.

— Ну почему? Почему я не могу подурачиться? — протестовал Мэр, — Как ужасно быть зависимым от служебного положения…

Вдруг на лужайке появился большущий лопоухий осел. Он шел в сопровождении трех баранов, которые не давали ему не только разыграться вволю, но и поднять голову. Наконец симпатичному ослику удалось оттеснить баранов, и он принялся приветствовать всех своим замечательным копытом.

— Какая забавная милая лошадка, — умилялся Мэр, отвечая на приветствия, — Она нам кивает и даже улыбается.

— Господин Мэр, — цедил сквозь зубы Первый помощник, — советую не слишком любезно отвечать на приветствия.

— Отчего же? Она мне определенно нравится. Такая игривая, а глазки грустные и доверчивые.

Мэр снова помахал рукой.

— Знаю, вижу, что это осел. Ну и что? Разве это не смешно? Люди вообще забавны. Не то Альбер Камю, не то Бисмарк говорил: «В каждом человеке сидит комедиант…» Неважно кто, — важно, что это правда…

И дальше Мэр ораторствовал в том же направлении. Первый помощник что-то шепнул Второму, тот — Третьему. Третий удалился, и вскоре милого лопоухого ослика с кудрявыми барашками на карнавале не стало. Мэр заметил и спросил удивленно:

— Где же милая лошадка, которая нас приветствовала?

— Очевидно, пошла перекусить.

— Бедная, проголодалась, — грустно усмехнулся Мэр, — Надеюсь, ей дадут овса вволю?

— Вне всяких сомнений.

— Да-а-а, — протянул задумчиво Мэр, — Трудно быть милосердным в окружении таких расторопных волчат. Не дают быть демократом, не дают!

Тут же на соседнем балконе в числе почетных гостей стоял неподвижно японец Кураноскэ, наблюдая за окном концертного зала.

А карнавал разворачивался… В одной из колонн шли флейтисты острова Фуэртевентура. Под барабанные ритмы они выводили столь призывно-чувственные мелодии, что из публичного дома высыпали почти нагие мулатки и негритянки, демонстрируя в возбужденном танце свои неувядаемые прелести.

На беду как раз за флейтистами следовала капелла непорочных девиц. Понятно, капелла была уже в который раз за сегодняшнюю ночь шокирована. Мулаткам было сделано замечание, которое их лишь развеселило и заставило с еще большим упоением предаваться эротическим танцам в разноцветных лучах. Непорочная капелла была вынуждена покинуть колонну. Девицы решили пропустить несколько групп и пристроиться к самой, на их взгляд, пристойной. Они долго стояли в стороне и наконец увидели небольшой, чисто играющий и весьма хорошей выправки оркестр. Музыканты были одеты в одинаковые, правда, не идеально сшитые, но опрятные костюмы. Шли они стройными рядами, чем разительно отличались от соседнего оркестра, который ерничал, кривлялся и даже позволял себе играть нарочито фальшиво.

Как они потом узнали, первый оркестр был оркестр советских музыкантов Андрея Бибикова, второй — советских эмигрантов под руководством Лазаря Циперовича. Распорядители поставили эти оркестры вместе, предполагая согласие и единство. Но неудачный междусобойчик напрочь разбил взаимопонимание и гармонию. Советские музыканты приняли решение играть лишь сугубо патриотические марши, которые звучат на парадах и демонстрациях в Союзе. Над Европой зазвенели: «Все выше и выше, и выше…», «Утро красит нежным светом…», «Будет людям счастье, счастье на века…». Эмигранты выдвигали свой «забугорный» вариант, притом с пением:

С добрым утром, тетя Хая, вам привет от Мордехая, он живет на Пятой авеню!

Боря Сичкин там с соседом угощал меня обедом, я ему в субботу позвоню!

Эмигранты своей балаганностью привлекали внимание большинства публики и вскоре совсем затерли своих праведных соотечественников. Разошедшиеся изменники Родины орали стихи:

Куда летишь ты, птица-тройка?

В Россию-матушку лечу.

Лети-лети к чертям собачьим,

а я покуда не хочу!

Тут уж патриотические чувства пробудили ярость в оркестрантах Бибикова, в прошлом кадрового военного дирижера, прошедшего неоднократный инструктаж похлеще зубовского.

— Братцы! — вскричал Андрей, сверкнув очами, словно Петр Великий перед решающим сражением, — Родные! Ну-ка, из Золотого фонда!

И тут среди визга, хохота и карнавальной чехарды грянул величественный «Варяг» с пением и свистом. Оркестр шел гордо, чеканя шаг. Вскоре «Тетя Хая» утонула в исторических строках:

Вспомним, братцы, россов славу И пойдем врагов разить!

Защитим свою державу — лучше смерть, чем в рабстве жить!

Знали наши праотцы, с помощью какого искусства одолевать врага. Знал это и капельмейстер Андрей Бибиков. Без пауз поочередно звучали марши лейб-гвардии Преображенского полка, затем Измайловского, Семеновского, «Тоска по Родине», а когда грянул «Прощание славянки», эмигранты не выдержали, свернули в переулок и там примкнули к другой колонне.

Приказ «Переиграть!» был выполнен. К дирижеру Бибикову тут же подошла староста капеллы непорочных девиц. Артистки принялись наперебой выражать свою симпатию к русским. Им как-то пришлось соседствовать в одной французской гостинице с советскими туристами — и те не позволили себе ни одного непристойного предложения, даже намека.

— Если не возражаете, после карнавального шествия мы переберемся в вашу гостиницу, — позволила себе предложить староста, — Нам с вами было бы очень спокойно. Нам еще во Франции объяснили, что русские очень верны своим женам и за границей русский никогда не позволит себе завести роман или даже флирт с иностранкой, если, разумеется, мечтает вернуться на родину.

— Это правда, — ответил Бибиков, — Это святая правда, мадам.

— А правда ли, что в ваших партийных билетах указано, что нельзя приставать к иностранкам?

— Кто это вам сказал?

— Один советский турист говорил портье: «Я бы не прочь поволочиться, да партийный билет не позволяет». Мы бы хотели изучить устав вашей партии и примкнуть к ее рядам.

— Как, зачем? — прямо-таки вспотел от волнения Бибиков, оглядываясь, не слышит ли кто.

— Мы стремимся к единогласию в капелле. А оно возможно лишь при полном и беспрекословном подчинении руководителю. Ваша партия — образцовый пример. Позвольте вручить вам заявления о приеме в партию большевиков от всей нашей капеллы. Вот, заверено нотариусом, — И староста вручила Бибикову аккуратную папочку.

Ошеломленный дирижер поднял жезл, и оркестр грянул карело-финскую польку.

В этой же колонне, шагов на сто позади, тащилась бродяжка Мария Керрюшо. Вернее, она прочесывала вдоль и поперек карнавальные ряды, заглядывая под шляпы и пытаясь сорвать подозрительные маски. Многие в городе уже знали Марию, считали ее сумасшедшей и не обращали на нее особого внимания. Лишь бессердечные мальчишки порой бегали за Марией и, показывая язык, выкрикивали: «Невеста Анатоля! Пропустите невесту Анатоля!» Мария воспринимала все всерьез и гордо держала голову.

Вдруг в самой гуще карнавала она заметила человека в смешной маске поросенка. Увидев Марию, он попятился, отвернулся, пытаясь незаметно проскочить мимо. Мария поспешила за маской. Та побежала зигзагами, как при обстреле, стараясь раствориться в толпе. Но не удалось — Мария срезала угол, и маска выскочила прямо на нее.

— Анатоль! — вскрикнула Мария, цепляясь мертвой хваткой за карнавальный балахон, да так, что тот затрещал по швам.

— Я не Анатоль, — изменив голос на визгливый дискант, пыталась вырваться маска, — Я розовый ушастый поросенок Билли.

— Не притворяйся, Анатоль… Зачем ты убегал от меня?

— Я от всех убегаю… Боюсь, что зарежут, — продолжал повизгивать Билли, — Отпусти!

Мария изловчилась, сделала обманное движение и сорвала розовую маску поросенка. Ей открылось перепуганное лицо художника, который рисовал портрет Анатоля.

— Так это ты-ы? — протянула она удивленно, — Ты! Ты! — Женщина колотила своим маленьким острым кулачком по спине художника, — Дразнишь меня?

— Это же карнавал, — печально ответил «поросенок Билли».

— Зачем ты второй раз меня обманываешь? — чуть не плакала Мария. Она рассказала о размытом поливальщиком портрете. Одна радость была, и ту забрала вода. Нельзя ли написать портрет такой краской, чтобы ее не брали ни вода, ни бензин, ни огонь…

— У меня нет такой краски…

— А у кого есть?

— У Бога. Но он далеко!

Мария словно одеревенела на месте.

— Плохи наши дела, художник, — сказала она вдруг чужим голосом, — Погибели вокруг уйма, а защиты нет. Господи, как мы несчастны. Надо искать краски. Не сдаваться.

— Послушай, я устал. Я запрятал краски. Пришел на карнавал и хочу дурачиться. Хочу быть глупым! Хочу визжать, как свинья! Я могу быть замечательной свиньей!

Художник не выдержал, побежал. Мария за ним.

На площади в это время устроили розовый фейерверк. В небе с поросячьим визгом торжествовала плоть.

Благодарю за доброе партнерство

— Немедленно заколите булавками! — повторил майор Ризенкампф, сжимая прореху в шторах.

— Сейчас! — согласилась Клара, — Мне всего лишь хотелось, чтобы господин Ткаллер посмотрел на веселящуюся толпу. Жизнь — это карнавал, а не заупокойная месса.

— Внешне — карнавал, а по сути — заупокойная месса, — отозвался Ткаллер, — Не так ли, господин Траурный марш?

— Полтора века я наблюдаю за жизнью и смертью. Должен сказать, с пристрастием наблюдаю. Не смерть убивает человека, а злость, которая в нем. За полтора века жизнь стала комфортабельнее: электричество, автомобили, поезда, лекарства… Но человек — прозрел ли он духовно, стал ли чище? Сколько великих умов и пророков пытались направить человечество на путь истинный? Совершенствуйся, единая душа мира! Но дела плохи — будто бы и не было великой музыки Моцарта, Бетховена, Шопена и Рахманинова; книг Руссо и Достоевского, будто не создавали страшных и прекрасных полотен Гойя, Босх, Рерих и Сальвадор Дали… Спиноза, Шопенгауэр, Соловьев — неужели все было напрасно?

— Увы, коллега, — развел руками Свадебный марш, — С грустью наблюдаю, что и браки не долгосрочны. А где же возлюбить ближнего, как не в браке? Даже если допустить, что сущность жизни — борьба, то почему же она ведется без внутреннего благородства? Прийти к гармонии можно только путем взаимных уступок, понимания и примирения. Главное, чего не хватает — великодушия!

— О каком великодушии вы говорите? — не выдержал Ризенкампф, — Люди как были мерзавцами, так мерзавцами и остались. Просто теперь им помогает созданная ими техника.

— Великодушие! Великодушие! — встал Свадебный марш, — И мы вам сейчас это докажем! Мы вышли из своих обложек не ради популярности, которую имели всегда и на которую, увы, не обращали внимания. Мы готовы уступить другим музыкальным произведениям. Мы не хотим стращать ваших слушателей… Но что, как не смерть, может напомнить человеку о том, зачем он живет?

— Довольно споров, — устало подвел черту Траурный, — Если есть другие музыкальные произведения, которые могут нам помочь, не вводя слушателей в панический ужас, я готов на уступки. Благодарю вас за доброе партнерство.

Свадебный марш с легким поклоном обратился к Кларе:

— Нам бы, как истинным джентльменам, хотелось бы уступить пальму первенства произведениям женского рода: не концерту, маршу или гавоту, а сонате, симфонии, оратории.

— Очень мило с вашей стороны, — согласилась польщенная Клара.

Посыпались предложения. От органной музыки пришлось отказаться сразу: орган еще не был реставрирован.

Предлагались «Фантастическая симфония» Берлиоза, увертюра «Освящение дома» Бетховена, специально созданная для праздничного представления, оратории Генделя и симфонии Моцарта. Против Моцарта неожиданно выступил майор — все моцартовские симфонии напоминали ему дорогой ковер с однообразным орнаментом. Были среди выдвинутых произведений то не слишком часто исполняемые, то отнюдь не выдающиеся, то чересчур камерные, то громоздкие и трудные для исполнения — оговорок и отговорок нашлось более чем достаточно.

— Есть одно произведение, которое может заменить и меня, и коллегу, — пошептавшись со Свадебным, сказал Траурный, — Исполнение его уместно и при том, и при другом ритуале. Не делайте вид, что не знаете, — это Девятая симфония Бетховена для оркестра, четырех солистов и хора. Ре минор.

— Попадание абсолютное, — после сосредоточенного раздумья сказал Ткаллер, — Правда, она сложна для исполнения. Нужен большой оркестр, великолепный хор. Но сейчас в городе много замечательных артистов — они как раз и смогут себя показать. Вот только нужно оставить Девятую для второго отделения. В первом нужно что-то менее монументальное и не слишком сложное.

Свадебный марш, преодолевая некоторую неловкость, произнес:

— Есть одна… Замечательная, единственная… По правде сказать, я давно влюблен в нее. И хотел бы именно ей уступить свое место. Словом, это «Восьмая неоконченная симфония» Франца Шуберта.

— В самом деле замечательно! — обрадовалась Клара, — Первое отделение слегка грустное, романтичное и неутомительное.

С Кларой согласились все, кроме Кувайцева. Пусть найдут у Шуберта что-нибудь законченное. Пусть даже похуже, но законченное. А то Матвея могут в консульстве с пристрастием спросить — зачем переплетал неоконченное?

Сдерживая улыбку, Ткаллер принялся объяснять, что Восьмая симфония двухчастная, потому и названа неоконченной. Шуберт начал было писать третью часть — «Менуэт», но понял, что тот лишний. И в консульстве образованные люди наверняка об этом знают.

Матвей упирался и сомневался, рвался позвонить и посоветоваться и в конце концов добился всеобщего открытого голосования, которое и утвердило Девятую симфонию Бетховена и Восьмую неоконченную Шуберта. Матвей поднял руку последним.

— Господа, тост! — подняла рюмку Клара, — За благородство наших гостей Маршей Си бемоль минор и До мажор!

— Дай бог не последнюю, — крякнул Матвей, — Пронеси, господи!

Ткаллер спустился в библиотеку за партитурами симфоний — одна была очень объемной, другая — в три раза тоньше. И тут опять заартачился Матвей — никак ему не успеть за такое короткое время сделать приличные переплеты. А халтуру он и дома не гнал, а за границей тем более не собирается. Все опешили. Это упрямство походило на прямое издевательство. Простые временные переплеты — все это Матвея не устраивало. Однако он сам предложил единственно возможный выход — выход, который всех окончательно смутил:

— Вот если бы взять переплеты у господ Маршей…

Полное молчание. Ткаллер взял карандаш, принялся чертить какие-то узоры на случайном листке бумаги. Клара закурила. Даже майор не мог поднять глаз и лишь барабанил пальцами по столу и нервно сопел. Лишь Матвей в упор смотрел на Марши, требуя согласия.

— Что ж, если другого выхода нет… — с интонацией «пропадай все!» произнес Траурный, — я готов уступить. Хотя мне и жаль расставаться с переплетом.

— Мне тоже, — поддержал Свадебный, — Но для дам… И для общего дела…

— Вы действительно удивительные создания! — с чувством произнесла Клара.

— Благородно и достойно, — заключил Ризенкампф.

— Ничего, на нашем веку было много переплетов. И еще будут. А нет, так и голенькими посидим-погуляем…

— Я вам потом сделаю. В Москве. Ахнете, — Матвей суетливо засобирался. Нужно было кое-что доработать, добавить на черном красный орнамент и наоборот. Чтобы не было подозрений. Уже в дверях он обернулся на стоящий в углу компьютер: «А как же с ним быть? С „Кондзё“?»

Пропажа Мануэля

Полковник сидел у пульта управления в своем кабинете, и ему поочередно докладывали, что происходит на карнавале. После запуска часов все шло нормально, и вдруг очередной сюрприз: группа полицейских, переодетых в карнавальные костюмы, утратив контроль, так разгулялась, что вызывает всеобщее возмущение. У одного торговца даже бороду подожгли, полагая, что она накладная, карнавальная. А борода-то оказалась настоящей!

— Вот времена! — возмущался полковник, — Своих нужно успокаивать! А все этот Ризенкампф навыдумывал со своей полоумной женой — и исчез. Что там Мэр? — спросил полковник по рации у дежурного по балкону муниципалитета.

— Господин Мэр в восторге. Постоянно повторяет: «Грандиозно! Грандиозно!» Очень сожалеет, что не прибыл президент. Сейчас господину Мэру принесли закусить.

— Закусить! Для полного счастья не хватает этого великого путешественника! Этой официальной куклы — президента! Что же он не приехал? Не иначе приглашен осматривать шедевр архитектуры тринадцатого века — сортир герцогов Савойских! — Сарказм полковника набирал силу.

Тут сержант Вилли доложил, что пришла супруга полковника и принесла пудинг.

— К черту пудинг! — гордо отказался полковник, — Пусть господин Мэр поглощает свой ростбиф, запивая банановым соком. А нам надо разбираться. Часы хоть на башне идут?

Вилли ответил, что идут, и тут же напомнил: надо бы выпустить Генделя с пеликаном — ведь Карлику обещано. Полковник распорядился.

— Благодари своего коротышку, — выпуская пленников, усмехнулся Вилли. И поведал Генделю историю с часами. Сержант теперь весьма сожалел, что крутил малышу ухо и испортил мороженое.

— Где же он?

— В башне. Может, неживой уже. А если живой, передай ему — с меня пять порций.

Гендель по дороге к ратуше угостился бренди в веселом кругу почитателей и сунул в карман плоскую бутылочку. Проходя мимо Мануэля и петухохранителя, озорно махнул рукой. При виде пеликана огненный гребень петуха встал дыбом и затрепетал, но Мануэль тут же брезгливо отвернулся, выражая таким образом свое презрительное «фе».

В башню Генделя не пустили — приказ полковника. До утра — никого!

— Может, он уже умер? — возмущался Гендель.

— Утром узнаем.

— А если жив? Если в темноте сломал ногу и истекает кровью? — Гендель разразился гневной речью. К спасителю города — и такое отношение? Вот тема для независимых журналистов!

Полицейские в конце концов позволили ему подняться, но только с условием — не подходить к часам. Иначе конец и ему, и Карлику, и всем дежурным полицейским! Гендель, подхватив пеликана, полез вверх.

— Эй, фазана-то своего оставь! — кричали полицейские.

— Не доверяю его никогда и никому.

Запыхавшийся Гендель все-таки дотащил пеликана до площадки. Первое, что он увидел в тусклом свете лампочки, — качающаяся махина маятника. На ней болталась ременная петля. Гендель узнал эту петлю — и ему стало страшно. Пеликан тоже проявлял явные признаки страха — щелкал клювом и пятился назад, словно ища, где разбежаться и улететь. Разноцветные лучи, проникавшие с площади, рождали фантастические блики и тени.

— Эй, есть здесь кто? — севшим от тревоги голосом спросил Гендель, — Малыш, где ты?

В дальнем углу послышалось какое-то кряхтение, и вдруг горсть гороха полетела в сторону Генделя.

— Малыш, ты? Это я, твой друг Пауль.

— Знаю, гаденыш, как ты умеешь притворяться! Пауль в полицейском отделении, — Полетела новая горсть гороха.

— Малыш, меня и пеликана выпустили. Спасибо тебе…

Карлик подполз к Генделю на четвереньках. Гендель попытался крепко его обнять.

— Ох, ребра, ребра, голова! Зашиб! Только очнулся… Душно мне, — стонал Карлик.

Друзья с пеликаном выбрались на небольшой балкончик, предназначенный для мытья циферблата. Он был прекрасно освещен. Вся площадь Искусств расстилалась перед ними как на ладони. Сняв со спины банджо, Гендель сказал с восторгом:

— Дорогой пеликан! Звездный час нам подарила судьба!

Большинство полагало, что Гендель Второй, пеликан и Карлик заперты в полицейском подвале. И вот они объявились на фоне идущих часов, раскланиваясь на все стороны.

— О чем же им спеть? — спросил Гендель.

Ответ пришел сам собой. Под аккомпанемент банджо полилась легкая и свободная импровизация о том, что нет больше в городе злой силы и теперь никто не остановит городские часы. Силу прогнал маленький отважный Карлик. И теперь все могут быть веселы и счастливы. Жизнь — это карнавал! Праздник! И так будет всегда!

Прием артисты встретили самый восторженный. Площадь ликовала. Даже Франсиско, жующий в это время апельсин, задрал голову и так простоял до конца песни. Когда артисты умолкли, он обернулся к Мануэлю:

— Ах, канальи! На свободе и выступают! А мы…

Апельсин выпал из рук Франсиско — клетка была отворена и петуха в ней не было. Франсиско обежал вокруг нее, заглянул снизу, сбоку — надежный электронный замок был вскрыт в один прием.

— А-а-а! — разнесся над площадью гортанный хриплый крик. Франсиско катался по брусчатке, то сжимаясь в комок, то раскидывая руки-ноги и при этом истошно вопя. К нему было не подступиться. Полицейский, не долго думая, принес огнетушитель — и вскоре Франсиско катался уже в пенной луже. Подъехал полковник. Клетка была осмотрена на предмет отпечатков пальцев. Франсиско ничего объяснить не мог, а только повторял, что на родине ему Мануэля не простят, убьют, — а если не убьют, то он сам себя убьет, ибо позора ему не пережить. И он опять принялся биться о камни головой.

— Это они! Проклятый Гендель и Карлик все подстроили! Остановили часы, а когда номер не прошел, запустили их и отвлекли всю площадь! И меня в том числе! Проклятые конкуренты! Знайте, у Мануэля никогда не было конкурентов! Это заговор! Заговор!

Что оставалось делать полковнику? Всю компанию: Генделя с пеликаном, Карлика и Франсиско опять забрали в полицию. Разбираться.

— Вилли! — пристал по дороге Карлик к сержанту, — Мне передавали, что ты обещал мне пять порций мороженого. Что-то у меня в горле пересохло от этого дебила Франсиско…

— Помню, помню… — отвечал Вилли, — Но теперь вы снова арестованы.

В участке полковник мобилизовал всех на поиски Мануэля. Одновременно было дано распоряжение подготовить похожего петуха и загримированного под Франсиско толстяка. К шести утра пара должна находиться на площади. Ничего не произошло. Было недоразумение — и все улажено. В Багдаде все спокойно, как говорит Мэр. Никто не сможет над нами посмеяться!

Однако полковник ясно осознавал, что насмешки еще не кончились.

Наша правда пахнет джином

Матвей удалился в переплетную, а общий интерес обратился к компьютеру «Кондзё». На мониторе светилось: Фридерик Франтишек Шопен «Траурный марш» Си бемоль минор из Сонаты N2, опус 35. Феликс Мендельсон Бартольди «Свадебный марш» До мажор из музыки к комедии Шекспира «Сон в летнюю ночь», опус 61.

— Остался еще один деликатный вопрос. Скорее всего, майор, это по вашей части, — кивнула в сторону «Кондзё» Клара.

Ризенкампф окинул машину взглядом опытного взломщика и с удивлением заметил: компьютер на пломбах, но, скорее всего, без сигнализации, — если только японцы не придумали очередной хитрой ловушки. В таком случае к хитрой машине даже страшно прикасаться, не только вскрывать! Тем не менее майор достал из кармана складной нож со множеством приспособлений и снял пломбы, а затем заднюю крышку-панель. Майор подумал, вылущил из складного прибора ножнички и собрался перекусить ими какой-то контакт. Потом, видимо, передумав, зашел в туалетную комнату и вернулся с бритвочкой «Жиллетт», разломил ее пополам и вставил эту пластиночку между панельками — по монитору пошли полосы, и вскоре на нем появилась невероятная абракадабра: «Карл Мария Вебер 246 для челесты, ударных и виолончели, ор. 040. Вебер Жорж Амадей „Хор и токката“ из балета „Искатели жемчуга“ ор. 00–00:/.!»

Сущий бред! В музыке никогда ничего подобного не существовало! Теперь это был не всемирный банк музыкальной памяти, как рекомендовал Кураноскэ, а компьютер-инвалид с перекрученным электронным мозгом. Майор вынул бритвочку.

— Вот и все. Теперь он не переменит своих решений. Это человека может заесть совесть, и он покается и расколется. Кроме того, на человека многое влияет: непогода, дурное настроение, измена жены. А компьютер есть компьютер. Счетчик.

— Ну вот, — улыбнулась Клара, — Осталось лишь договориться о полном молчании и… убрать со стола.

— Надо бы на прощание что-то сказать друг другу… — нерешительно предложил Свадебный.

Ткаллер разлил по рюмкам джин. Все ожидали, что же скажет он — директор зала.

— Всю жизнь передо мной стоял вопрос вопросов: что такое жизнь? Зачем она? И понял: суть ее не могут выразить философские трактаты или многотомные романы. Совсем другое — музыка. Она не должна быть десертом после обеда! Не должна и не может! Не прибегая к словам, она вызывает множество ассоциаций. И в этом смысле Шопен и Мендельсон — боги, поведавшие нам все о жизни и смерти.

Все выпили. В это время на площади взошло солнце. Площадь затихла, любуясь тем, как огненное светило вкатывается в город. Ризенкампф попытался налить себе еще джина, но неосторожно зацепил и опрокинул бутылку. Джин разлился по всему столу.

— Майор, — захлопотала Клара, — Надо чем-то вытереть…

Ризенкампф достал зажигалку — вспыхнуло голубое пламя, которое быстро расползлось вместе с джином по столу.

— Майор! Что вы делаете! — побледнел Ткаллер, — Пожары преследуют это место!

— Не волнуйтесь, — продолжал майор, — Огонь — это очищение. Это обязательный ритуал в конце карнавала, ибо все лучшее возрождается на пепелище великого хаоса. Вдобавок вся наша правда, которую мы тут придумали, пахнет джином. Итак, да здравствует огонь!

Со всеми вместе Ткаллер стоял возле стола, наблюдая, как меркнет голубой огонь.

— А теперь пора расходиться… — подытожил майор. Вместе с Кларой они покинули кабинет, чтобы через подвал уйти из зала.

С иронией взглянув на Марши, Ткаллер улыбнулся:

— Господа! Мы теперь совершенно одни. Может, хоть теперь вы мне скажете, кто же вы? Обещаю все хранить в тайне.

Марши растерялись. У Свадебного задрожала бровь:

— Как? — спросил он, — Вам все объяснять сначала?

В городе кто-то шалит…

— Столько лет живу, — расхаживал по кабинету полковник, — какими только кражами не занимался, но чтоб столько шуму было из-за какого-то петуха?

— Но ведь это не петух. Не пету-ух! — доказывал Франсиско, — Это уникальное явление природы! Провидец! Гордость нации! Я уж не говорю, что он мой кормилец. Все мое благополучие в нем одном! О! Проклятие всем! Всему этому городу, этому карнавалу, в первую очередь вам, вам, вам! — будто кинжалом указывал пальцем Франсиско на Карлика и Генделя Второго, — Одна шайка! Одна компания злодеев!

Карлик сидел и ухмылялся. Как же их можно обвинять? Они же находились в башне!

— Если бы ты поднялся наверх с нами, ничего бы не случилось. Не зря же тебе говорили: «Насест ищи повыше, а кукарекай потише!»

Майор, выбравшийся из люка, продирался сквозь толпу. Вдруг его внимание привлекло дикое зрелище: сержант Вилли высоко над головой держал обезглавленного петуха. Обступившие его люди в масках прыгали и всячески ухитрялись вырвать перо, а порой даже целый клок перьев знаменитого испанского певца.

— Разойдитесь! Иначе буду стрелять пластиковыми пулями! Это очень больно!

Но оголтелый карнавальный люд не слышал — выдирал из покойного Мануэля последнее оперение. Вскоре у Вилли в руках осталась голая, но жирная тушка. Сержант выстрелил в воздух.

— Поздно, Вилли, поздно, — раздался голос майора.

— О! Господин майор! — искренне обрадовался Вилли, — Я знал, я верил, что вы явитесь. Всегда верил!

— Спасибо за службу и веру, — криво усмехнулся майор, — А это, я догадываюсь, суповой вариант бедняги Мануэля?

— Да. Конец пришел певцу испанских праздников.

Сержант достал из кармана голову Мануэля с роскошным, неувядшим до сих пор гребнем. Глаза петушиные были открыты и выражали потрясение и ярость. Казалось, эта голова вот-вот вырвется и пойдет долбить своим мощным костяным клювом и своих душегубцев, и всех, кто окажется на пути.

А кто-то из карнавальных проныр уже горланил в стороне:

— Продается перо знаменитого Мануэля, обезглавленного злодеями этой ночью! Пять долларов! Только пять долларов! Можно другой валютой — марки, франки, фунты, песеты!

Майор и сержант с тушкой Мануэля направились в участок. Сержант по дороге выпытывал: не был ли и господин майор похищен злодеями?

— Мануэль застрахован на двести тысяч. А меня зачем выкрадывать, а тем более убивать? У Мануэля одно перо стоит пять долларов. А сколько стоят мои погоны? Эх, дружище Вилли, почему мы не родились испанскими петухами?

Они появились в участке в ту минуту, когда Франсиско довел себя до крайней истерики. Под градом его требований полковник совершенно обессилел. Он сидел, облокотившись на стол, стараясь не смотреть на Франсиско и по возможности не слышать. Сержант поднял тушку над головой:

— Вот что осталось от твоего петуха.

— Нет. Это не Мануэль! — замахал руками Франсиско, — Где золотые шпоры?

Сержант положил на стол перед полковником петушиную голову. Полковник взял ее без особого интереса, но вдруг его потухшие глаза ожили и, сжав кулаки, он двинулся вперед. Франсиско, не ожидавший такого натиска, даже отступил на шаг. Но полковник видел перед собой только майора.

— Все до единого — марш! Разумеется, кроме вас, мой ненаглядный, — притворно-слащаво улыбнулся полковник Ризенкампфу.

— А петух? — подскочил Франсиско, — Необходимо засвидетельствовать смерть, вызвать свидетелей, патологоанатома, судмедэксперта — взять слюну и кровь на анализ.

— А мочу? — рявкнул полковник, — Утреннюю?

— Как скажет эксперт, — пожал плечами Франсиско.

— Сержант! Сдадите ему два литра!

— Охотно! — согласился Вилли.

Полковник продолжал распоряжаться: Вилли нужно было срочно найти большого пестрого петуха и срочно засадить в ту же клетку. Пусть этот болван-зевака говорит всем, что Мануэль найден. И все! Будет отказываться — запереть в камере и обрядить в его одежду самого толстого полицейского. При необходимости применить грим! Как только пробьют часы, включить фонограмму петушиного пения.

— Ваша обязанность всячески содействовать отправке петушиного тела на родину! Там будет трехдневный национальный траур!

— Как же, как же, — издеваясь, кивал головой полковник, — Сотни венков лягут у пришитой головы Мануэля. Скорбящие соотечественники нескончаемой колонной будут идти круглосуточно. Почетный караул будут нести только генералы. Полковников и близко не подпустят. Затем воздвигнут первый в мире петушиный пантеон, и ты будешь качать деньги за входные билеты… Вон отсюда!!!

Рыдающего Франсиско вытолкали.

— Теперь, негодяй, осталось только с тобой разобраться — и можно идти пить душистый кофе, — Полковник закрыл дверь на ключ и спрятал его в карман. Повернувшись, он с удивлением увидел, что майор довольно вольготно расположился в кресле. Вот тебе на! Сидит, закинув ногу на ногу. Ни извинений, ни просьб о снисхождении.

— Встать! — заорал полковник, — Не сметь протирать казенное кресло своей тощей задницей!

Майор поднялся не сразу, с ленцой, словно давая полковнику понять, что делает это скорее из уважения к возрасту, нежели к званию.

— Стою, господин полковник. Жду приказаний. Готов ползти на брюхе, прыгать с самолета без парашюта, есть бутерброды с г…линой и пить пиво с зелеными мухами.

— Да ты здоров ли, голубчик? — прищурился полковник.

— Здоров, папаша, — продолжал стоять навытяжку майор, — Здоров, как деревянный баобаб.

На лице Ризенкампфа расцвела улыбка идиота.

— Что случилось, Генрих? Где ты пропадал?

— Вы все равно мне не поверите. Боюсь, только время потеряем.

— Не думай о времени. И помни: от того, как ты будешь себя вести, зависит твоя дальнейшая жизнь.

— Не смертью ли пугаете, папа? И вы… — прикрыв глаза ладонью, мелко засмеялся майор, — А знаете ли вы, что такое смерть, дорогой полковник?.. Вы прожили долгую жизнь, поймали множество преступников. Вырастили детей, внуков… А о смерти ничего не знаете… Как она нас отлавливает — у нее тоже свои приемы. Как она с нами общается, через кого? Как она нас любит, сторожит и как, наконец, на нас дышит?

— О, да ты возвратился философом, — протянул полковник, — Но все-таки — что же с тобой было?

Майор закурил, не спрашивая позволения у не терпевшего табачного дыма полковника.

— История моя покажется смешной и нелепой, но потом вы поймете, что в ней нет ничего выдуманного. При обходе площади ко мне привязался странный чумазый человек. Назвался он Гансом-трубочистом. Ни с того ни с сего он стал дразнить меня, обзывать непристойными словами. Сержанта со мной не было, и я решил проучить его сам. Он забежал в подъезд, оттуда по лестнице на чердак.

«Что это я несу? Я же совсем другое хотел рассказать…» — мелькнуло в голове Ризенкампфа. Но как только майор пробовал рассказать другое, язык его словно немел, нужные слова не выговаривались — и сама собой срывалась какая-то дрянная история с трубочистом.

— Забежал я на чердак, — продолжал язык Ризенкампфа. — Ну, думаю, Ганс, уж я тебе отомщу за все твои насмешки похабные. Будешь знать, как хвост крутить и сажей в глаза сыпать…

— Это ты мне сажу в глаза сыплешь! — окончательно вышел из себя полковник, — Перестань молоть чепуху о трубочисте, жившем триста лет назад. Я знаю, что у тебя была Клара Ткаллер. Куда вы потом скрылись?

— Трудновато вам пришлось без меня, — с ехидцей заметил майор, — Зато и здорово отличились в эту ночь. Не так ли?

— Так, — согласился полковник, — Я честно служу всю жизнь, за что и имею награды.

— Отлично. Получите очередной орден и будете служить до глубокого маразма, а меня увольте.

Полковник сразу не нашелся, что ответить. Вдруг в соседней комнате послышался резкий женский голос:

— Я требую немедленно пропустить меня к господину полковнику!

— Вот видишь, как жена исстрадалась, — Полковник предложил Ризенкампфу временно спрятаться в соседней комнате. Вдруг бедняжка не переживет такой внезапной радости?

— Я пришла, пока не поздно, хлопотать о вдовьем пенсионе, — начала Ева прямо с порога, — Вот мое прошение.

Полковник просмотрел прошение и принялся уговаривать вдову не спешить — может быть, муж еще найдется?

— Так! — Ева пристально посмотрела на полковника, — Значит, в пенсионе мне уже отказано. Отлично! Только не думайте, что я беззащитное создание. Я сумею постоять и за себя, и за покойника! У меня еще требования: пышные похороны за счет полиции! Панихида в кафедральном соборе, воинские почести и салют! Предусмотреть и оплатить место и для меня — мы всю жизнь не расставались! На могильном камне указать, что погибли геройски. Я тоже… погибаю…

— Да это же родная сестра Франсиско! Что это вы сегодня все о смерти и о траурных церемониях?

— У меня нет такого брата. Я всего лишь вдова майора Ризенкампфа.

— Мадам. Я должен вам сказать… Ваш муж, — полковник кивнул на дверь соседнего помещения, — там…

— Уже привезли труп? — всплеснула руками вдова.

И тут из туалетной вышел бледный, с совершенно исказившимся лицом Ризенкампф. Видно было, что слова жены на него подействовали. Ева на секунду растерялась, даже смутилась — но тут же кинулась навстречу.

— Генрих! Ты был в плену? Тебя били? Пытали? — Не дождавшись ответа, она заплакала, — Какое счастье! Я боролась! Я сражалась за тебя!

— Но почему ты так упорно и охотно называла себя вдовой?

Ева ощупывала мужа, проверяя, все ли цело, все ли на месте, сопровождая эту процедуру горячечными поцелуями. Тревожный вопрос мужа она оставила без внимания.

— Генрих, я знаю: у тебя выпытывали секретные сведения! Но ты не сломался! И даже не согнулся! Генрих, для меня ты всегда был героем! А здесь, мне кажется, тебя недостаточно ценят. Я приняла решение — тоже иду служить в полицию!

— А что, майор остается в полиции? — притворно удивился полковник, — Я думал, он вместе с трубочистом Гансом фланировать желает.

— Какой еще Ганс? И что за звук «ф-ф-ф» у вас, полковник? Решено: иду в полицию и занимаюсь с вами орфоэпией! Повторяйте: фла-ни-ро-вать…

— Пощадите! — взмолился полковник, — Мне нужно побеседовать с вашим супругом наедине: обидчики должны быть сурово наказаны.

— Ева, — попробовал нажать и майор, — иди домой… Испеки мои любимые булочки.

— Я испеку их здесь! Полковник, у вас есть мука, молоко и яичко?

— Ни птичек, ни яичек. Одни собачки. Но майор их не ест. Не кореец, — Полковник смотрел на Еву, как на законченную сумасшедшую.

В подвале бесновалась группа дрессированных собак, задержанных по обвинению в нарушении общественного порядка. Дежурный сообщил, что собаки давно не кормлены.

— Так покормите! — приказал в бешенстве полковник, — Тухлыми пирожками! Чтоб они околели! Все до единой!

— Как вы жестоки! — долбила свое Ева, — Без облагораживающего женского влияния полиции не обойтись!

Зазвонил телефон. Мэр интересовался новостями.

— Новость одна — этой ночью все посходили с ума. Даже животные, — как на духу выдал полковник, — Да и самого себя не узнаю. Вот — ору на всех…

— Так что, — ехидно спросил Мэр, — вызвать полицию из другого города?

— Дело не в полиции, — Полковник прикрыл трубку рукой и перешел на шепот: — В городе кто-то шалит… И этот кто-то имеет силы.

— И это говорит профессионал?

— Непредсказуемые события могут сбить с толку и профессионалов. А они уже валятся на наши головы. Прежде всего на мою и вашу.

— Не пугайте меня, — ответствовал Мэр, — Я посоветуюсь с заместителями и сообщу о своем решении. А теперь уже без десяти шесть — пора зал открывать. Без вас не обойтись.

— Лечу.

— На чем? — буквально понял Мэр.

— На пушечном ядре. Ха-ха! — демонически захохотал полковник, плюнул и швырнул трубку.

Гость в твидовом костюме

Ткаллер вновь прохаживался по центральному проходу слабо освещенного зала. Его беспокоило, что он скажет комиссии, которая вскоре соберется в его кабинете. Его мучила вина перед Маршами, что-то все же недосказано. Скверно получилось. Скверно. А уж с переплетами… и слов нет…

Вдруг из темных углов зала раздалось:

— Хи-хи!.. Хи-хи!..

Ткаллер замер. Он давно смутно ощущал, что за ним кто-то неотвязно наблюдает. Двигаясь вдоль стены, директор нащупал электрощит и принялся включать все подряд: боковые светильники, бра… Наконец вспыхнула центральная люстра. При свете подозрительные звуки пропали. Ткаллер постоял, тихонько опустил вниз кнопки выключателей и прошел в кабинет. В кабинете несколько стульев и кресло были опрокинуты, а небольшая люстра раскачивалась, отчего по кабинету прыгали тени. Кто же это озорничает? Марши? Или Кувайцев со страху?

Вдруг в дверь постучали.

— Да-да, — машинально ответил Ткаллер.

И вот тут случился еще один чрезвычайно неожиданный визит. В кабинет вошел загадочный субъект в твидовом костюме с темным бархатным шейным платком. Его пытливые и ужасно подвижные глазки так и бегали по кабинету, вдруг замирали и вновь принимались бегать и вращаться. Над верхней губой чернели тоненькие усики, а под нижней была треугольная эспаньолка. Причесан он был так, как порою причесываются изрядно поношенные кавалеры — прикрыв облысевшее темя височной прядью и зафиксировав все это лаком для волос. Голова незнакомца поблескивала, словно елочная игрушка. Высокий рост его еще более увеличивали остроносые туфли на конусообразном каблуке. Говорил незнакомец вкрадчиво, как бы боясь сказать что-то не то.

— Доброе утро, — сказал незнакомец как-то притворноласково, как говорят некоторые палачи-садисты, придя в камеру за жертвой, — Вы, судя по всему, так и не отдохнули за ночь. А впереди у вас, насколько я знаю, уйма работы…

Ткаллер собирался было спросить, с кем имеет дело, но незнакомец опередил его:

— Да вы меня знаете… с некоторых пор. Правда, мы общались, можно сказать, односторонне, — Тут незнакомец привычно хихикнул и, увидев, как расширились зрачки Ткаллера, постарался его успокоить: — Да… Вот надо бы теперь и поговорить. Присядем.

Они сели напротив друг друга. Ткаллеру было трудно смотреть в карие глаза визитера — то прыгающие, то застывающие на месте. Вдобавок от гостя исходил какой-то мятный запах.

— Значит, марши исполняться не будут, — с утвердительной интонацией произнес гость.

— Вас что, майор Ризенкампф прислал?

— Я действительно знаю майора Ризенкампфа. Но меня никто к вам не посылал. Я сам — заинтересованное лицо. Я режиссер массовых зрелищ. И скажу вам откровенно: какую возможность вы упустили! Открыть зал маршами — какое испытание было бы для слушателей! Испытание голодом, деньгами, славой и даже властью кое-кто выдерживает — но музыкой! Музыкой!! Это вряд ли кому под силу.

— Отчего же? Ну, сыграли бы мы с небольшим антрактом два марша. На первом восторженно просияли бы, на втором — печально вздохнули. Не больше.

— Удивительно, как вы все скучно мыслите. Тут такую драматургию можно выстроить! Калигула вздрогнет! — разволновался посетитель в твиде, — Вот, например, утром объявят, что в программе произведения Мендельсона и Шопена. Произведения столь известные, что незачем их и называть. Публика бы пошла — тут есть элемент интриги. Заметьте, люди любят интриговать и быть заинтригованными. И вот — открытие зала: фраки, смокинги, дамские вечерние туалеты, комплименты, улыбки, догадки и прочая суета и чепуха. Уселись. Люстры сияют, оркестр на месте, грациозно, под аплодисменты, вышел дирижер и… начался фейерверк первого отделения.

Фанфары, скрипичные пассажи, гул литавр и звон медных тарелок! У каждого перед глазами своя картина, но в общем примерно одно и то же: молодость, хрупкая обаятельная невеста, симпатичный жених, счастливые родители, добросердечные родственники. Исполняется Свадебный марш с таким блеском и подъемом, что восторженная публика рукоплещет и оркестр вынужден повторить исполнение. Теперь уж в дело пускается иллюминация — море ярких красок в зале и на лицах усиливает впечатление, порой кажется, что архангелы играют в трубы. Вот оно — истинное начало полновесной жизни! А надежд сколько таит этот марш! Надежд! Рукоплескания не утихают.

Публика встает, оркестр тоже, и тут сюрприз: в проходе появляется несколько новобрачных пар. Они идут вдоль зала, а оркестр играет марш в третий раз. Публика в слезах восторга. А молодые? Как они очаровательно счастливы! Они едва касаются пола, они парят в этой симфонии счастья, радости и благодати! Мендельсон почувствовал и передал настроение совершенно верно. Публика покорена, она уже не черствая, она готова откликаться и музыке и всему, что происходит в жизни. Восторг!

Делается маленький антракт. В это время на сцене перед оркестром устанавливают рояль. Звонок, другой. Все рассаживаются. Обмениваются предположениями: если рояль на сцене, то, верно, будет исполняться один из концертов для фортепиано с оркестром Шопена. И вот оркестр на месте. Медленно и, я бы сказал, настораживающе медленно, выходит пианист. Он садится к роялю и долго не начинает, как бы чего-то выжидая. У возбужденной публики в ушах все еще продолжают звучать свадебные фанфары. Наконец она утихомиривается, но пианист по-прежнему неподвижен. Свет в зале меркнет, на окна опускаются тяжелые мрачные шторы. По всему залу распространяется подсознательная тревога: что это, зачем? И вот, когда тишина уже готова взорваться, пианист берет негромкие траурные шопеновские аккорды. Зал вначале испытывает даже облегчение. Ну, наконец-то хоть какие-то звуки. Тяжелой поступью басов марш постепенно набирает полновесное звучание, затем все идет на спад. После окончания прием довольно скромный. Пианист кланяется, и тут же ему на смену выходит органист. Марш звучит в органном исполнении.

— Орган недостаточно отлажен, — позволил себе напомнить Ткаллер.

— Уверяю вас, орган будет звучать великолепно. Вот тут уже можно зал подсветить — высветить один угол, куда невольно втягивает траурная мелодия. Как ты ни сопротивляйся, траурная тема тебя не отпускает. Ты у нее в плену. Мрачно на душе после органного исполнения. И чтобы рассеять этот мрак, эту же мелодию начинает выводить струнный камерный оркестр, а подпевать им выйдет капелла мальчиков — славненьких таких красавчиков, с бантиками. Особенно трогательно выйдет у них средняя мажорная часть — светлая, ясная, обнадеживающая. Но это еще более удручает слушателей — ведь деток тоже притягивает загробный мир. Деток особенно жаль. Думаю, петь они должны в беленьких воротничках, но совершенно черных рубашечках.

— Довольно! — вырвалось у Ткаллера. — Кроме того, что вы циник, вы еще и…

— Тише, тише… — приложил палец к губам посетитель. — Это еще не все. Далеко не все, уважаемый. После мальчиков снова контраст: медная группа симфонического. А мальчики берут маленький гробик и несут его на цыпочках через весь зал. Тут уже в публике кое-кто не выдерживает, уходит с этакого концертика. А наиболее стойким — еще сюрпризик. Марш Шопена играет большой симфонический оркестр. Из боковых дверей выходят служащие погребальной конторы и несут гробы через весь зал. Ставят их, открывают и… прошу заметить, приглашают желающих лечь. Ну, не навсегда, не навсегда, а только примериться, попробовать: уютно ли, не будет ли поджимать? Тут уже много слабонервного народа покинет зал. И вот, когда они будут уходить стадом, дать последнее исполнение Траурного марша си бемоль минор Фридерика Шопена. В этом исполнении предлагается участвовать всем. На сцене пианист, органист, симфонический оркестр и сводный хор. Где-то с середины исполнения дать ослепительный свет. Дирижер поворачивается к слушателям, взмах руками — и звучат стены! С хором должны вступить слушатели. Отпевание самих себя! Это колоссально! Вот, господин Ткаллер, какую возможность вы упустили.

— Какая жуть! — вытирал холодный пот Ткаллер, — Мне и в голову бы не пришло. Вы, безусловно, талантливый режиссер. С фантазией…

— Вот это и было бы настоящим испытанием, — ответил твидовый гость, — А какой был бы резонанс! Вот реклама, так реклама! Ради этого стоило и конкурс устроить. Компьютер «Кондзё» вычислил все верно. Я что? Просто исполнитель.

— Но люди не заслужили такого страшного испытания.

— Люди не заслужили? — удивился необычный гость.

— По крайней мере, люди нашего города.

— Нет такого наказания, которого бы не заслужили люди. Как ваш Мэр называет город? Вечного спокойствия? Вашему городу нужна встряска! Да, может быть, чтобы существование в этом стоячем болотце сделалось настоящей жизнью, жителей нужно было удостоить подлинного переживания? Или напомаженная публика будет пребывать в очаровательном тумане Восьмой симфонии Шуберта и безудержном ликовании бетховенской Оды к радости. Да здравствует! Да процветает! Хотя в реальной жизни ничего не здравствует и уж тем более не процветает.

Вы послушали свою жену и сделались преступником. Познав истину, вы испугались и отвернулись от нее. Вы должны решиться…

— Но… все уже сделано, — развел руками директор зала.

— В ваших силах это «все» исправить.

Ткаллер посмотрел на часы:

— Извините, мне пора.

— Смею надеяться, о нашей беседе — никому. И напоминаю, господин Ткаллер, у вас еще будет время подумать и принять решение.

Ткаллер некоторое время сидел, будто провалившись в небытие. Потом выглянул в коридор — никого. Директор направился к переплетчику — только с ним и можно было перекинуться словом в эту минуту. Бесшумно подкрался к дверям. Чуть приоткрыл их. Матвей стоял к нему спиной и напевал бодрую советско-казацкую песню:

Полны, полны колхозные амбары,

Привольно жить нам стало на Дону.

Эх, проливали кровь свою недаром

Мы на полях в гражданскую войну!

Эх, проливали…

Обернувшись на стук, Матвей охотно доложил, что работа почти закончена.

— Вид достойный, — кивал Ткаллер, — Надеюсь, вы закрепили партитуры самым лучшим клеем? Наш дирижер во время исполнения обращается с нотами чрезвычайно эмоционально.

— Вспомнился мне московский сапожник Яша Гомер, — усмехнулся Матвей, — Принес я как-то ему ботинки, говорю: «Почини, Яшенька, подошвы. Только посади на самый лучший клей». А Яша отвечает: «Шо ты меня потешаешь, Мотя? Лучший советский клей — это гвозди!» Гвозди бы делать из этих людей, крепче бы не было в мире гвоздей! — неожиданно продекламировал Кувайцев, подняв кулак, — Вот вам наша Девятая симфония!

— К вам больше никто не приходил? — спросил настороженный этим боеспособным кулаком Ткаллер, — В твидовом костюме?

Матвей отрицательно покачал головой.

— Ну и хорошо, Матвей Сергеевич. Надевайте свой выдающийся костюм, берите партитуры и пора на центральные двери.

— Присядем на дорожку, — предложил Матвей. Сели, — Скоро на площади будет кутерьма. Только появимся: репортеры, комментаторы, шизофреники, полиция. Успевай только жмуриться.

— А вдруг мы откроем дверь — а там никого? — спросил Ткаллер тихо и доверительно, — Ни единой живой души. Лишь ветер на пустой площади. И какие-то бумажки летают. Схватим бумажку, а это партитурный лист Траурного марша. А, Матвей?

— Господин Ткаллер, будет вам страху нагонять.

— Неужели страшно стало? Или опять своей разведки боитесь? Так ваше дело десятое: что дали, то и переплетай. Устраивает?

— Давайте ничего не думать и ни о чем не вспоминать, — попросил Матвей любезно и жалобно, — Да и время. Пора идти к дверям.

Комиссия в зале

На площади Искусств в это время закончился конкурс красоты. Мисс Фестиваль стала белокурая красавица Кэтрин Лоуренс, и все внимание было приковано к ней. У нее просили автографы, ее фотографировали, задавали самые невероятные вопросы, желая побольше узнать о ней. Нельзя сказать, что Кэтрин обладала самой тонкой талией или самой очаровательной улыбкой. Она взяла другим! В программе был конкурс: кто оригинальнее и трогательнее объяснится в любви. Нежные слова, бурные объяснения — у некоторых даже со слезами, упреками, ревностью… Все это позабавило многотысячную толпу, но не покорило ее. Кэтрин же не закатывала глаза, не сыпала градом упреков, не корила и не умоляла — просто с кошачьей грацией стояла перед микрофоном и говорила томным, чувственным полушепотом: «Сладенький… Ну, что ты хочешь?… Ой, какой ты весь сладенький…» И в этом была такая смесь плотоядной чувственности и наивности, что вся мужская половина площади скрипела зубами и утробно стонала, откровенно жалуясь на судьбу. Вот так Кэтрин и стала победительницей.

Рядом с Мисс Фестиваль находились ее родители. Мамочка — моложавая и стройная, как будто родила свою дочурку лет в десять. Папаша поведал о себе, что является владельцем ресторана и надеется, что успех дочери пойдет на пользу предприятию. Вечерами дочка будет выходить в зал, беседовать с клиентами и немножко петь. Ведь у дочери такой приятный голос, вы заметили?

Более всех ликовал жених Кэтрин — молодой и, судя по всему, богатый. Он охотно рассказывал, как познакомился с Кэтрин, как пережил «пароксизм любовной экзальтации» и как они любят друг друга. Теперь они помолвлены, хотя поначалу его родители были против, подыскивая невесту побогаче.

— Зачем мне богаче? — выкрикивал жених, — Моя Кэтрин — красавица номер один! Мисс! Я горд, что первым это осознал. Это она ко мне обращалась на площади. Я-то знаю! Знаю!

— Эй, счастливчик! — хитро усмехались заядлые греховодники, — Так это ты «сладенький»?

— Конечно. Я думаю, теперь у нас не будет преград, — говорил разгоряченный жених, — Моим ворчливым родителям будет лестно иметь такую невестку.

Он поднял на руки свою будущую жену, вдохновенно запел гимн «Правь, Британия, морями» и держал ее до тех пор, пока репортеры не сделали дюжину снимков.

В итоге все были счастливы, кроме тех «миссок», которые остались без короны: каждая считала себя и красавицей, и обаяшкой, и цыпкой, и даже киской. А вот Кэтрин, по их мнению, была едва ли не самой уродливой и уж никак не киской, а обычной мымрой.

Стрелки городских часов приближались к назначенному времени — и внимание толпы сосредоточилось на главном входе в концертный зал. У самого входа особняком держались члены комиссии — ее почетным председателем был назначен, конечно же, Мэр, а заместителем его — главный дирижер оркестра. Также в комиссию входили полицейский полковник, господин Кураноскэ, любознательный Келлер, пастор Клаубер и, наконец, журналист.

Вот из-за журналиста и разразился скандал. За два часа до открытия зала представители прессы всех континентов тянули жребий — по иронии или капризу судьбы он выпал начинающему: бурундийцу из Бужумбуры.

На радостях, что повезло их знойному континенту, африканские журналисты устроили дружное застолье в баре пресс-центра. Представители других материков, не скрывая своей досады, собрались там же.

— Коллеги, у меня идея! — негромко сказал американец Дан Крайтон.

Он собрал вокруг себя приунывших асов музыкальной журналистики и принялся им что-то нашептывать.

Вскоре к веселящимся африканцам один за другим стали подходить журналисты других стран и торжественно поздравлять тощего, как бамбук, бурундийца — обнимали, жали ему руку и предлагали выпить за успех. Везунчик был совершенно непьющим, но его наперебой упрашивали — чуть-чуть ведь можно, не стоит обижать коллег. Бурундиец, как и жених Кэтрин Лоуренс, был на вершине счастья. Вскоре худосочный бурундиец уже еле стоял на ногах. Говорить он ничего не мог и лишь бессмысленно и вяло улыбался. Коллеги пытались уложить его на диван, но бурундиец съезжал с него, как с рождественской горки.

В половине шестого бурундийца потащили в туалетную комнату, где поливали его курчавую голову то горячей, то холодной водой. Затем его переодели и в полуобморочном состоянии доставили к концертному залу. Бурундиец вырывался, просил, чтобы его где-нибудь уложили спать или отправили домой в родимую Бужумбуру. Мэр был в затруднении: по правилам нельзя было заменять ни единого члена комиссии. Коварная американская и европейская пресса настаивала на проведении пережеребьевки. В конце концов, пусть идет бурундиец — как член комиссии, а кто-нибудь из трезвой журналистики — как почетный гость города, например.

— Почетный гость города — господин президент, — отбивался Мэр.

— Президент у нас — фигура декоративная, — настаивали журналисты, — Его нет в городе и не будет. В конце концов, согласуйте это с ним по телефону.

Однако Мэр отказался беспокоить президента по пустякам. Тем более что до боя часов оставались лишь минуты. Полковник успокоил комиссию: часы сработают исправно. На площади стояла клетка с фальшивым Мануэлем и наскоро загримированным толстым полицейским. Посвященные волновались: закричит лже-Мануэль или нет. Лишь лжеФрансиско был спокоен: под клеткой находилась потайная кнопка. Стоит ее нажать — по прутьям клетки побежит ток и петух так заорет, что слышно будет и за городом. Отрепетировано. В самом деле, за несколько секунд до боя часов петух закричал, запрыгал, и даже когда ударили часы, он все еще кричал. Петух продолжал кричать даже после того, как отключили ток. Не подвели на сей раз и часы: вовремя принятые меры — залог успеха. Так говорил полковник и был прав.

Величавый звон часов поплыл над площадью. Это вызвало новый всплеск криков и аплодисментов. Мэр открыл огромным декоративным ключом входную дверь, оркестр грянул увертюру, и на пороге появился Ткаллер с партитурами, а рядом с ним в своем потешном национальном костюме стоял Матвей Кувайцев. Ткаллер широким жестом поприветствовал собравшихся и пригласил членов комиссии в зал.

Тут снова возникло недоразумение с бурундийцем: до сего времени его поддерживали африканские коллеги, но в зал-то нужно было идти самому! И по лестнице подниматься тоже. Без поддержки же несчастный африканец не мог ступить и двух шагов. После долгих препирательств бурундийца взвалил на плечо Матвей и понес по лестнице, стараясь не обгонять членов Почетной комиссии.

— Хорошо еще, что ты легок, как воробышек, — бормотал Матвей, — Только не вздумай сдавать не переваренные продукты на дорогие ковры.

Ткаллер развлекал журналистов историей о том, как во временном уединении он кормил двух мышек кусочками сыра и размышлял о том, что только в изоляции понимаешь, как великолепна жизнь. Нужно лишь посидеть в четырех стенах.

— Именно! — согласился Мэр, — Старость, я вам скажу, тоже своеобразная стена. Чувства притупляются. Но если притупляются чувства, то хоть разумом нужно понимать, какое благо — земное существование. Вы согласны, пастор?

Пастор Клаубер согласился кивком, хотя было заметно, что его что-то тревожит: он сидел на стуле неспокойно, странно-настороженным взглядом обводя кабинет. Ткаллер чувствовал себя в западне: придется думать одно, говорить другое, делать третье. Ничего, не в первый раз. Предложил комиссии большой термос с крепким кофе — все пили с удовольствием, кроме спящего на диване бурундийца. Но, как бы выразился Кувайцев, как веревочку ни вить, а кончику быть. Ткаллер взял в руки партитуры:

— Уважаемые члены комиссии! Господа! Мне выпала чрезвычайно почетная миссия сообщить вам, что самыми значительными, совершенными, необходимыми, а потому и часто исполняемыми произведениями признаны… — Ткаллер сделал короткую паузу, — Первое: Людвиг ван Бетховен, Симфония номер девять ре минор для оркестра и хора.

— Боже мой! — поднял руки дирижер, будто перед оркестром, — Поздравляю вас! И вы… поздравьте меня! Я мечтал, господа, мечтал! — Маэстро кинулся к Кураноскэ с рукопожатиями. — Удивительная ваша машина! Я уже сейчас готов подписаться, чтобы ей поставили памятник. Может, это будет первый памятник компьютеру на земле.

Услышав о памятнике, всегда спокойный японец вздрогнул.

— А я еще сомневался, не получит ли первенство какой-нибудь популярный мотивчик, пьеска, которой неловко будет и концерт открывать. А вы ответили абсолютно спокойно и уверенно, что «Кондзё» взвесит и учтет абсолютно все, — продолжал восхищенный дирижер.

— Следующее произведение, — провозгласил Ткаллер, — Франц Иосиф Шуберт, Симфония номер восемь, си минор, «Неоконченная»…

Мэр, полковник и все остальные смотрели на дирижера — все-таки знаток.

— И это великолепно! — воскликнул дирижер, — Господа! Вас и всех гостей города ждет отличная программа!

Дирижер принялся жать руки всем, даже спящему бурундийцу. Он взял у Ткаллера партитуру, открыл, начал дирижировать, напевая и поясняя, как будет звучать «Неоконченная» в его трактовке:

— Лирика и тревога вступают в единоборство! Как это звучало у великого Караяна! Наши дирижеры тоже исполняли прекрасно, но несколько суетливо. Чуть-чуть сдержать, ибо именно в этом громадный смысл. Не суетиться ни в коем случае. Ведь у Шуберта в партитуре аллегро модерато… О, какой подарок! Какой подарок преподнес нам этот компьютер! Истинно великое изобретение! — Дирижер обхватил «Кондзё» обеими руками, — Ему нельзя пожать руку, но можно обнять. Но где же прочитать названия? Я хочу сам убедиться и быстрее начать репетировать!

Дирижер виртуозно сорвал чехол с монитора, но экран не горел. Дирижер повернулся к Кураноскэ. Тот подошел, нажал нужную кнопку и, не вглядываясь, отошел. Дирижер вытянул шею и, не шелохнувшись, молча изучал дисплей. Протер глаза, снова принялся читать.

— Или я ошалел от радости, или здесь какой-то японский фокус. Послушайте: Карл Мария фон Вебер. Двести сорок шестая симфония для челесты, ударных и виолончели. Опус сорок… дробь… Да что же это? У Вебера никогда не было такой симфонии. Их вообще у него мало, и исполняют их редко. А второй номер — полная чепуха! «Искатели жемчуга» — это опера Бизе, а не какого-то там Амадея опять-таки почему-то Вебера! И никакой токкаты там нет! Тогда в операх никакими токкатами и не пахло!

Члены комиссии в недоумении уставились на дисплей.

К Ткаллеру обратился побагровевший Мэр:

— Что такое? Господин Ткаллер, в чем дело? Где грандиозные симфонии?

— В партитурах, — Ткаллер показал партитуры.

— Но там, в компьютере… все другое…

— Спросите у господина Кураноскэ. Он ведь все гарантировал.

— Я и сейчас гарантирую, — Японец развернул машину, — Компьютер испорчен после того, как был показан совершенно другой результат. Значительная разница знаков на счетчике. Были нарушены пломбы, кстати, очень грубо и неумело, снята задняя панель.

Кувайцев был в полной растерянности. «Не зевай, Фомка, на то и ярмарка!» — нужно выкручиваться. Его поддерживало лишь то, что Ткаллер сохранял полное спокойствие.

— Да, вы совершенно правы, — обратился директор к Кураноскэ, — Взлом неумелый. Не запасся, видите ли, специальными приспособлениями. Пришлось орудовать не самым изысканным способом.

— Господа! — суетился дирижер, — Да что же это такое? Выходит, мы низко обмануты? Зачем?

К директору зала подошел Келлер.

— Я не записал данных о «Неоконченной симфонии». В каком году написана, когда исполнялась здесь?

— Это уже не важно, — отрезал полковник.

— Для меня очень важно, я должен кое-что записать, — приставал Келлер.

Полковник потребовал объяснений.

— Результаты компьютера оказались самыми неожиданными, — выдал скупую информацию Ткаллер, — Шуму было бы много, а судьба зала оказалась бы незавидной. Да и концерт получился бы куцый. Я принял решение — и вот… У меня все.

— Как все? — удивился Мэр, — А назвать — что же все-таки было в компьютере?

— Не могу. Пока я знаю один — не узнает никто. Хочу лишь добавить, что господин Кувайцев оставался в своей мастерской и переплел то, о чем я его попросил.

Мэр пребывал в полной растерянности. Особенно его угнетала невозможность посоветоваться. И потом: вдруг все это станет достоянием толпы? Дойдет до президента, до подлой прессы?

— Тут я могу вас успокоить, — оживился Ткаллер, — Я убрал самое нелюбимое произведение президента. Да и для вас, господин Мэр, оно было бы крайне нежелательно. И господину дирижеру было бы неинтересно — он исполнял его неоднократно. И пастор возражал бы.

— Я знаю! «Гибель богов» Вагнера! — подпрыгнул любознательный Келлер, — Или «Куплеты Мефистофеля» Гуно!

— Нет, нет, — отмахнулся Ткаллер, — И близко не угадали.

— Тогда от обратного — «Шарман Катрин»! Куда уж популярнее! Угадал? Угадал?

— Успокойтесь, — осадил любознательного туриста Мэр, — Так вы предполагаете, господин Ткаллер, что предложения компьютера никого не устроили бы? И господина президента?.. Именно его? Что вы скажете, полковник?

— Мне уже все равно. Лишь бы беспорядков не было. Но господина директора я предупреждал, еще когда он только развивал свои планы по оживлению музыкальной жизни города. Любое оживление приносит беспорядки. И я буду всячески препятствовать. При таких скоплениях народа все идет кувырком!

Пока все переваривали выводы полковника, любознательный Келлер шумно шелестел страницами своего блокнота.

— Решительно не могу понять, что это было? Может, гимн? Коммунистический или фашистский?

— Господин Келлер! — одернул гостя Мэр и обратился к священнику, — Господин пастор, а вы что скажете?

Священник отложил свои четки, приподнял голову и посмотрел на всех как бы свысока:

— Я лишь вошел в это здание и почувствовал: здесь нечисто. Здесь еще присутствуют… силы. Темные силы.

Дирижер все еще не мог успокоиться, разговаривая со всеми на повышенных тонах — как он привык с оркестром. Какое же все-таки музыкальное произведение могло всем не понравиться?

— Мне необходимо это знать как дирижеру и человеку!

— Не могу, — стоял на своем Ткаллер, — Я клятву давал.

— Кому?

— Себе.

Священник неожиданно для всех вновь отверз уста:

— Мерзок перед Богом делающий это.

Отпечатки с пятью бемолями

Кураноскэ заговорил неожиданно для всех:

— Господа! Если произведения, указанные компьютером, могут навредить благородному делу, то их действительно исполнять не нужно. Тут я солидарен с господином Ткаллером.

— И это говорит создатель компьютера? — не удержался дирижер.

— Я рискну удивить вас еще более. Дело в том, что… я не являюсь создателем «Кондзё». И… это не совсем компьютер.

— Слово полковника! Более ни единого фестиваля! Пломбы сорваны, произведения подменены, компьютер сломан… Мало того, он еще и ворованный! И может, вообще не компьютер…

— Ну зачем вы все драматизируете? — вмешался Мэр, — Нужно выслушать господина Кураноскэ… Если это еще господин Кураноскэ.

— Смею заверить, что я — это я, — поклонился японец, — Но я лишь ученик и ассистент создателя «Кондзё» господина Акинавы. По его заданию я делал расчеты, доктор же в минуты вдохновения горячо рассуждал о том, что человек и Вселенная есть взаимодышащая система. В душе человека есть вся бесконечность мироздания. Порой он так сильно это ощущал, что опасался на эту тему говорить. Акинава все более начал уходить в себя, сторонился коллег, знакомых. Приблизил к себе лишь бывшую жену, с которой расстался более десяти лет назад. Я почувствовал близость разрыва и стал потихоньку собирать все свои расчеты. Доктор, возможно, заподозрил меня в шпионаже, не знаю, но вскоре он рассчитал и меня, и всех своих лаборантов. Уединился со своей женой и тремя вновь нанятыми охранниками в загородном доме, куда провел высоковольтную линию, так как опыты пожирали массу энергии.

Спустя несколько месяцев я встретил доктора Акинаву, и он поразил меня своей безудержной радостью. Объяснил, что с тех высот, куда он забрался, все на земле ему кажется несерьезным, какой-то мультипликацией. Ирония — самый достойный взгляд на наше бытие. Но мироздание не желает, чтобы на его законы смотрели с улыбкой, тем более — с насмешкой.

— Мстит? — спросил я, чтобы хоть что-то сказать.

— Природа не мстит, а наказывает. Просто наказывает смешливых человечков. Что делать?! Воспринимать себя серьезно я больше не могу, а смеяться страшно. И тем не менее я в восторге от устройства мироздания. В этом восторге я и хотел бы умереть.

Когда мы с доктором расстались, передо мной вдруг возникла панорамная картина — весь мир я увидел с огромной высоты. Он был собран из разных времен и вращался передо мной, как в калейдоскопе — на смену одной эпохе на краткий миг приходила другая, и за этот краткий миг я успевал считать всю информацию о ней. Мне кажется, полную информацию — словно у меня был микроскоп и телескоп одновременно…

На следующее утро, — продолжал свой рассказ Кураноскэ, — меня разбудил телефонный звонок. Доктор Акинава с супругой сгорели вместе со своим домом-лабораторией и созданным ими сверхкомпьютером. В сейфе банка было оставлено письмо, где объяснялось, что уход из жизни был совершен в полном здравии и рассудке.

— Вряд ли, — внес свою лепту пастор Клаубер, — вряд ли в полном рассудке. Если Бог наказывает человека, то прежде всего отбирает разум. Проникнув в недозволенное, доктор Акинава испугался, да так, что стал неразумным. Лишь безрассудный рвет нити между собой и миром.

— Доктор Акинава не показался вам больным в последнюю встречу? — обратился к Кураноскэ Ткаллер.

— Я же сказал, он был необычайно счастлив.

— В восторге уйти из жизни? Сомнительно… — сказал Мэр.

— А я доктора понимаю, — вмешался дирижер, — За пультом бывают такие мгновения, что вот-вот взлетишь. Но только контроль тебя оставит, только оторвешься от подставки — тут-то и пронзает тебя ужас. Он, голубчик! Или туда — бог знает куда, или сдерживаешь себя, опускаешься на землю и приходишь постепенно в чувство…

— Гм… — пришел в чувство и Ткаллер, — Белый свет действительно большая загадка, и определение «белый» достаточно условно. Но мне хотелось бы узнать… Если компьютер доктора Акинавы был уничтожен и все чертежи сгорели вместе с ним, то что же это такое? — Ткаллер указал в угол.

— Упрощенная модель. Создана мною по копиям расчетов. Нечто главное осталось для меня неизвестным. Может быть, и к лучшему… Три года я занимался только «Кондзё», задолжал много денег…

— И все для того, чтобы внести в наш праздник смятение и хаос? — недоумевал Мэр.

— Любознательность! Любознательность, доведенная до страсти! Сознание возможностей! Проникнуть в тайну тайн! Возвыситься над миром! А может быть — осчастливить человечество? Однако предположения насчет «осчастливить» рассеялись при первых экспериментах. Логика машины беспощадна. Это в полном смысле нечеловеческая логика. Например, совершенно оригинальное понимание смешного. Посудите: самая смешная книга столетия — «Майн Кампф» Гитлера. Самая фантастическая — «Капитал» Карла Маркса. Я пробовал их потом прочитать… Не нашел ничего ни смешного, ни фантастического. Я проводил и другие опыты…

— Вы и музыкальные ответы заранее знали? — заподозревал Ткаллер.

— Нет, клянусь Просветленным! Я, например, решил узнать о самом достойном памятнике, который заслужили люди. И что же? Старое разбитое корыто! Машина смеялась надо мной.

— Так, может, и над фестивалем она посмеялась?

— Стоп! А вдруг так и есть?

Наступила тишина.

— Этого мы не узнаем, — ответил Кураноскэ, — я прекратил опыты и просто предложил фестивалю свои услуги. Может быть, я не имел права. Представляю, какую ночь пережил господин Ткаллер.

— Очевидно, он всю ночь слушал какую-то страшную Погребальную мессу.

— Погребальные мессы — удел прошлых веков, — Ткаллеру удалось сказать это довольно убедительно.

— Может быть, компьютер необъективен, — продолжал развивать свою мысль Кураноскэ, — но даже это не главное. Мне всегда казалось, что к его работе подключены какие-то неведомые силы. И… страх! Все, кто как-либо общается с «Кондзё», испытывают страх!

Перепуганная комиссия согласилась с тем, что никаких вариантов, кроме Девятой Бетховена и Восьмой неоконченной Шуберта, у них просто нет. В порыве благодарности Ткаллер обещал раскрыть свою страшную тайну, но после открытия зала и исполнения симфоний. Не совсем доволен остался лишь пастор Клаубер.

— Человеку в земной жизни всегда предоставлено право выбора. Это известно каждому. Но мы зачастую забываем, что жизнь земная дается для того, чтобы мы отобрали здесь все, что будет с нами в вечной жизни. Повторяю, что мы выберем себе на земле, то и возьмем с собой в Вечность.

— Да-да, — кивал Келлер, записывая в блокнот.

— Что вы все записываете? — возмутился полковник, — Дайте взглянуть.

— Нет.

— Тогда прочтите сами.

Келлер с выражением прочитал:

«Разговоры об укусах пауков сильно преувеличены. Паук плюет на жертву, парализует ее своим паучьим ядом и спокойно пожирает ее. За один день пауки уничтожают столько насекомых, сколько весит все человечество…»

— Достаточно, — встал с места Мэр, — Пора идти. Однако я не нахожу в себе сил объявить результаты конкурса. Это должно быть торжественно и убедительно.

После недолгих гаданий общество озарила счастливая мысль: пусть результаты объявит Мисс Фестиваль — очаровательная Кэтрин Лоуренс. Она не знает всех тайн, и у нее должно получиться великолепно. Кураноскэ к этому времени отрегулировал компьютер так, что на мониторе значились известные великие симфонии. Теперь можно было идти. Разбудили бурундийца. Спросонок он не мог понять, где находится, что с ним, только призывал на помощь старшего брата Али, среднего брата Али, младшего брата Али и племянника Джоника. Просил пить, заметив на столе еду, начал есть. Ел он жадно, все подряд. Его пытались оттянуть, обещали покормить в другом месте, но бурундиец почти со слезами умолял дать ему поесть досыта, нет никаких сил идти. Все ждали: в самом деле, лучше будет, если журналист уйдет на своих ногах, без поддержки. В конце концов отвалившись от стола, бурундиец первым вышел из кабинета. Матвей попытался поддержать бурундийца на лестнице, но тот довольно грубо оттолкнул навязчивого помощника: «Уйди, белый человек!»

Последними по лестнице шли пастор Клаубер и полковник.

— Вы это серьезно говорили?.. Здесь мы выбрали, что будем иметь там… В вечной жизни? Что-то я разволновался…

— Что же вам, безбожнику, волноваться?

Мэр слышал этот разговор и утешил полковника совершенно по-свойски:

— Не волнуйтесь, полковник. Всевышний нас простит. Мы ведь не знали… Хорошо многого не знать. Жизнь — вообще колоссальная иллюзия со множеством ловушек. И я решительно за нее! За иллюзию…

…Мисс Кэтрин пришлось срочно заменить мини-юбку на длинное вечернее платье. Свою новую миссию она восприняла с энтузиазмом. А ее жених — с двойным. Громко, как просил Мэр, она прочитала с главной эстрады названия двух симфоний. Сразу, как было условленно, грянул оркестр, и площадь, не успев ничего осознать, зааплодировала и закричала. Любые произведения были бы встречены овацией. Любые. Толпе все равно. Так думал Ткаллер. Пожалуй, это и к лучшему.

Вскоре было объявлено о необходимости освободить площадь.

Сколько мусора, грязи и всякой всячины осталось на площади после веселой праздничной ночи! Ноги по колено вязли в конфетти. Ветерок гонял карнавальные тряпки, сигаретные пачки, пластиковые бутылки, жестяные банки из-под пива, программки… Как только перекрыли площадь, началась уборка. Шеренга мусорщиков шла рядком, как некогда выходили косари на косьбу. За мусорщиками двигался поливальщик с длинным шлангом — струя била мощно, поливальщик весь перекосился от тяжести и наслаждения. Вскоре вся площадь блестела и сияла.

— Как быстро все убрали! — любовался Мэр, явившийся принимать работу.

— Если б вот так и в жизни человеческой… — не удержался от банальности полковник, — Найти такую метлу, чтобы всю грязь — и сразу…

— Есть такая метла! — с энтузиазмом заявил Мэр, — Музыка! Можете не сомневаться: она верный помощник полиции.

Полковник косо поглядел на Мэра.

— Завидую вам. Вся жизнь прошла в иллюзиях.

Ткаллер мечтал об отдыхе… Но в ближайшее время не предвиделось даже передышки. Для финала бетховенской симфонии нужно было собрать достойный сводный хор, увеличить человек на пятьдесят симфонический оркестр. А тут еще позвонил Мэр и сообщил, что журналисты настаивают именно на встрече с директором зала. Пришлось спуститься на пресс-конференцию в малый зал. Поначалу вопросы журналистов были обычными: довольны ли результатами конкурса, подтвердились ли ожидания… Затем спросили, почему журналистов столько времени держали в неведении и почему так долго заседала комиссия. Ткаллер отделывался ссылками на организационные проблемы. Вдруг во втором ряду встал высокий человек в очках в толстой оправе. Назвался он Даном Крайтоном.

— Господин Ткаллер, каковы на самом деле результаты конкурса?

— Они известны.

— Нет. Это чистейшая выдумка. Каковы результаты на самом деле?

Журналист был спокоен. Более того, он был зло ироничен. Ткаллер понимал, что нужно принять игру, завладеть ситуацией, дать понять, что заявление он всерьез не принимает.

Но он чувствовал, как предательский румянец расползается по его лицу.

— При выходе у всех членов комиссии были настолько фальшивые улыбки, что можно было бы и не оглашать великие симфонии. Тот, кто пишет о музыке и посещает филармонические концерты, знает, что Девятая Бетховена исполняется гораздо реже популярных симфоний Моцарта, Гайдна, Чайковского. Я уже не говорю об увенчанных славой миниатюрах — «Турецком марше», «Элизе», «Музыкальном моменте»… «Лунной сонате», наконец!

— Господин Кураноскэ пояснял, что «Кондзё» принимает во внимание значительность произведений… — Ткаллер понял, что ответ его прозвучал неубедительно.

— Допустим, — сказал Крайтон, — Но у меня, господин директор, есть для вас сюрприз.

— Обожаю сюрпризы, — постарался улыбнуться Ткаллер.

— Начну с того, — признался Крайтон, — что мы, журналисты, оказали сами себе плохую услугу, напоив юного бурундийца. Но нам и в голову не могло прийти, что его не заменят. Когда же невменяемого глашатая гласности все-таки вводили в зал, я незаметно положил ему в карман вот этот портативный диктофон. А вот пленка, которую мы сейчас прослушаем. Или не надо, господин Ткаллер? Может, вы желаете избежать позора разоблачения? Пленку можно и не слушать. Но в таком случае вам необходимо рассказать всю правду — здесь и сейчас.

Ткаллер судорожно соображал — не испытывает ли его Крайтон? Или это в самом деле провал? Крах?

— Что ж, подумайте, а мы пока начнем слушать, — Крайтон включил запись с момента, когда Мэр просил пропустить в зал своих помощников: «Я все-таки председатель комиссии!» Потом длительная пауза, шаги, бодрый монолог Мэра, что всякий раз в этом здании с него «слетает шелуха поденщины», и отчетливый голос Кувайцева: «Эк, голубчик, как тебя развезло… Только не вздумай сдавать не переваренные продукты…»

— Зачем? Зачем меня позорить на весь мир? — Протрезвевший бурундиец подбежал к Крайтону, — Мало того, что напоили? Мало?!

Бурундиец пытался вывернуть кассету из диктофона, но ему заломили руки и вывели вон из зала. Несчастный вопил за дверью, бил в нее ногами и даже головой. Тогда его вытащили на улицу, где он и был повязан за непристойное поведение все теми же бдительными полицейскими.

Снова включили запись. В глазах акул пера Ткаллер не увидел сочувствия — только азартное предвкушение сенсации. Теперь директор слушал свои слова: «Почетная и радостная миссия…», объявление результатов, восторг дирижера: «Репетировать! Репетировать!» — и его же недоуменное: «… Здесь какой-то японский фокус…» Крайтон опять нажал «Стоп».

— Может быть, господин Ткаллер заслужит хоть какую-то симпатию неуважаемых им ищеек-журналистов тем, что сам воспроизведет дальнейший драматический ход событий? Напоминаю: как мы изложим происходившее, так о нем и будут судить, — Все журналисты смотрели на Т калл ера взглядами торжествующих победителей. Ткаллер вообще не любил победителей. В последнее время ему казалось, что в конечном итоге выигрывают всегда побежденные. Они печальны и в чем-то прекрасны.

— Не о чем нам говорить, — спокойно ответил Ткаллер, — У вас пленка. У вас факты.

Ткаллер и Крайтон смотрели друг на друга, что называется, зрачок в зрачок. Так продолжалось минуты две. Наконец журналистам надоело, они стали настойчиво требовать продолжения. Плевать им на какие-то признания Ткаллера! Только пленка. Крайтон вздрогнул, глаза его забегали.

— Включай диктофон и не морочь голову!

Крайтон отмотал пленку чуть назад. Снова восторг дирижера. Снова «японский фокус». Потом: «… Полный нонсенс! Послушайте!» и… Это были последние слова. Дальше пленка крутилась, а диктофон молчал.

— Звук! Где звук? — приставали коллеги к Крайтону.

— Его нет. И не будет.

— Почему?

— Потому что вы кретины. Болваны и кретины.

Кольцо вокруг неудачливого интригана сжималось. Что же он всем-то голову морочил? Чей-то волосатый кулак уже норовил ударить его в бок. Крайтон ухитрился разорвать кольцо, вскочить на сцену и спрятать диктофон в карман. Коллеги пошли на Крайтона стеной. Наконец нашелся один благоразумный, который принялся утихомиривать коллег, доказывая, что своим спектаклем Крайтон хотел заставить Ткаллера признаться. А они своим нетерпением помешали. «Потому что кретины!» — вновь взорвался Крайтон. Однако новый лидер принялся выяснять у него, что же произошло с пленкой. Кто мог ее отключить? Бурундиец? Кто-то из комиссии?

— Ни то и ни другое, — небрежно бросил Крайтон, — Я снял отпечатки пальцев, сфотографировал и увеличил. Вот. Смотрите, они очень интересного свойства. Сначала я подумал, что нажавший кнопку работал в перчатках, но нет! Живая ткань с довольно отчетливым и совершенно невероятным рисунком. Обычные спирали и петли отсутствуют. Вместо них закругленный нотный стан, скрипичный ключ, размер четыре четверти и пять бемолей при ключе. Надо искать того, у кого такие пальчики!

— Это художественный розыгрыш! — Новый лидер подозрительно посмотрел на Ткаллера.

— Исключено. Отпечаток живой ткани. Я буду искать!

Ткаллер не хотел их слушать. Сердце его то замирало, то стучало как бешеное. Фактов ни у кого нет! Нет!

— Господа журналисты! К сожалению, вынужден вас оставить. Дела, — Слегка поклонившись, он направился к двери.

— Господин Ткаллер! — окликнул его Крайтон, — Мы еще встретимся по этому вопросу, не так ли?

— Разумеется. Если вы найдете владельца музыкальных перчаток с пятью бемолями в ключе…

Что задумал режиссер?

Ткаллер мчался, как школьник, отпущенный с невыученного урока. В крохотном скверике возле памятника трубочисту Гансу он налетел на какую-то фигуру, споткнулся, второпях извинился и хотел уже было бежать дальше.

— Куда вы так торопитесь, господин директор? — Это был Режиссер в твидовом костюме.

— Домой, — смутился Ткаллер и огляделся.

— Странную дорогу вы, однако, выбрали…

— А вы разве знаете, где я живу?

— Предполагаю. Обычно ваша дорога не проходит мимо этого м-м-монумента. А монумент прелюбопытный…

Ткаллер невольно оглядел привычный, а потому не замечаемый памятник трубочисту: на невысоком, почти вровень с окружающими его клумбочками, постаменте, скромно улыбаясь, расположился бронзовый с прозеленью человечек в глухом сюртуке и цилиндре. В руке у него была лесенка, на верхней ступеньке которой съежилась фигурка чертенка с бубенчиком на шее. Горожане к чертенку относились с непонятной теплотой и фамильярно называли его Йошкой. Школьная детвора перед экзаменами забиралась по лесенке и натирала чертенку кончик рыльца мелом — считалось, что это убережет озорников от плохой отметки.

— А чертенок-то все же выше человечка… — Эта фраза навязчивого собеседника привела Ткаллера в недоумение. Он не нашелся что ответить.

— Хочу вас от души поздравить! — сменил тему Режиссер, — Вы счастливчик, господин директор. О таких говорят: «Родился в рубашке…» А вы в чем родились? Наверное, в смокинге? Не говорите ничего! Не говорите! Ах, как бы мы могли с вами сотрудничать! С новой программой мне было бы еще интереснее работать! С Маршами все как-то плоско, однозначно…

— Вы о чем? — будто бы не понял Ткаллер.

— Все о том же. Мне ведь все равно что режиссировать. Любое великое произведение имеет трагическую основу. Это ведь пророки, своего рода пророки! Возьмите известных пророков всех времен! Что они пророчили? Великие беды, болезни, войны, стихийные бедствия… И они никогда не ошибались, рано или поздно все это происходило.

— Зачем же людей-то пугать?

— Да они сами этого хотят. Оглянитесь вокруг. Слева, справа, сзади! Зачем они собрались? Поесть, поплясать и поплакать. Может, это еще и не люди? А вот когда придет горе, что-то человеческое в них и проявится… Пока же это так… материал для режиссуры, — Твидовый господин взял Ткаллера за руку и вкрадчиво прошептал: — Эх, господин Ткаллер, какой концерт можно поставить! Да у нас запляшут леса и горы… Нельзя упускать момент! Нельзя!

И он скрылся в ближайшем дворе. Ткаллер огляделся. Он узнавал и не узнавал город. Все изменилось. И люди стали другими. Смотрят недоброжелательно и подозрительно. Отчего они так подозрительно смотрят из-под шляп? И откуда столько людей в шляпах? Что это за шляпы? Карнавальные? Свадебные? Траурные? Нет, в самом деле другой город… Или я другой? Ткаллер прислушался к отдаленному гулу города — из него постепенно начала проступать мелодия. Он давно ее ждал и удивлялся, что запоздала: она была постоянной спутницей его жизни и появлялась обычно в дни, насыщенные особыми переживаниями. Сколько раз он пытался записать ее нотами — не получалось. Не получалось даже напеть или наиграть на гобое. Она уходила вдаль, а затем ввысь, приглашая и маня за собой, он как мог сопротивлялся, понимая, что главное — не поддаться, не устремиться за ней: слишком страшными казались просторы, откуда она пришла, куда за собой увлекала. Нужно ее сопровождать, как сопровождает эскорт мотоциклистов машину с важной персоной, а потом, выбрав удобный момент, вильнуть в переулок, да так осторожно, чтобы из машины этого не заметили, а если бы и заметили, то ничего бы не смогли сделать — скорость велика!

В этот момент Ткаллеру удалось избавиться от мелодии довольно быстро. «Скорее домой, — думал он, — Поспать хотя бы пять часов, иначе я усну прямо на открытии».

Дома Клара была не одна, а со своей приятельницей Гретой. Женщины, конечно же, живо обсуждали, в каком наряде им появиться сегодня. Грета к сегодняшнему торжеству сшила два платья и теперь ни одному не могла отдать предпочтения: первое казалось чересчур экстравагантным и открытым, второе — из слишком плотной ткани. Наверное, оно будет ее полнить. Клара подтрунивала над подругой: такой замечательной фигуры чем больше, тем лучше. Ткаллер обрадовался Грете: не нужно будет пересказывать жене подробности конференции, вспоминать с ней минувшую ночь. Извинившись, он отправился в душ, на ходу ловя ухом рассуждения Греты теперь уже по поводу Клариного платья:

— Разрез нужно было делать с правой стороны… Во-первых, удобнее садиться в английский автомобиль. Во-вторых, разрез твой в зале будет незаметен, потому что слева будет Алекс…

Горячий душ смывал случайные слова, едкий пот, невыплаканные слезы, тревоги и переживания. Ткаллер растерся жестким полотенцем, затем с наслаждением растянулся в кресле — вот так бы и лежать, не вставая. На вешалке висела рубашка, которую он снял перед душем. Хотел было бросить ее в корзину с грязным бельем, но увидел на манжете пятно. Темно-серое, величиной с монету. Пригляделся: да это печать! Такая музыкальная печать: закругленный отрезок нотного стана, скрипичный ключ, пять бемолей… Откуда? Начал припоминать: улица, Режиссер. Родился в сорочке… Похвалил рубашку, притронулся. Говорил что-то о манжетах… Ни стиральный порошок, ни пятновыводитель убрать пятно не смогли. Ткаллер бросил рубаху в корзину, пошел в спальню, лег.

Теперь было ясно, кто отключил диктофон. Или все это розыгрыш? В каких отношениях этот странный Режиссер с Маршами? И опять этот гул в голове… Эта мелодия… Нет, нужно отвлечься, забыть обо всем — вот как эти две женщины за стеной.

— Понимаешь, хочется чего-то необычного, особенного, — Это Грета.

— Он и есть такой. Зовут Матвей.

— Матвей? Изумительно! У меня такое воображение! Я уже гуляю по Москве в двух шубах. Смотрю знаменитую картину, где царь Иван убивает своего сына, разумеется, тоже Ивана… Послушай, а может, этот Матвей женат?

— Нет-нет, он живет с черепахой.

— Что-о-о? — расхохоталась Грета, — О всяких мужских пристрастиях читала и слышала, но о таком?..

— Ты совершенно испорченное создание… И все-таки я вас познакомлю.

— Конечно. Я хочу немного пожить в Москве. А ты будешь к нам наезжать…

Их голоса начали уже расплываться, но тут дремоту Ткаллера прервал звонок Мэра. Подготовил ли господин директор речь к открытию зала? Нужно упомянуть конкретных лиц, которые не пожалели времени, сил и особенно средств для того, чтобы это замечательное событие состоялось. И не надо так тяжело вздыхать. Все устали. Мэр и сам пожилой больной человек, к тому же от бесконечных рукопожатий у него в кисти растянулись связки. Однако нужно держаться, нужно работать в единстве и согласии…

— Кстати, как идет подготовка? Интенсивно? Не кажется ли вам, что вы совершенно забыли о режиссуре? Этому концерту непременно нужен опытный режиссер!

— Зачем? Это обычный симфонический концерт.

— О нет, — возразил Мэр, — Здесь нужно бы подключить различные технические средства, режиссерскую фантазию — прежде всего фантазию. И кстати, такой специалист нашелся.

— Не в сером ли твидовом костюме? — вдруг сильно сжал трубку Ткаллер.

— Именно в сером и твидовом! Он был у меня и произвел самое приятное впечатление. Более того, у него отличные рекомендации.

— Я решительно возражаю! Это слишком своеобразный режиссер. Чересчур! Он внесет хаос — и в концерт, и в город! О вечном спокойствии придется забыть, может быть, навсегда!

— Я думаю, вы преувеличиваете… — свернул разговор Мэр, — Мне звонили… Из очень высокой инстанции звонили. Говорили, что это очень опытный режиссер. Очень. Вам придется пойти ему навстречу.

В трубке звучали гудки отбоя. Ткаллер мучительно соображал, чего же добивается Режиссер? Что он хочет устроить на концерте? Гробов-то уже не будет? Как он срежиссирует симфонию Шуберта? Вопросы, вопросы…

А в это время:

Клара продолжала беседовать с Гретой.

Мэру измерили кровяное давление и принесли закусить.

Матвей упаковывал вещи, прятал спиннинг в чехол, спиннинг сопротивлялся.

Карлик доедал третью порцию мороженого, купленного сержантом Вилли.

Мисс Фестиваль принимала поздравления. Жених ее тоже принимал поздравления.

Мария искала своего Анатоля.

Художник пил вино.

Пьяненький поливальщик разгуливал по городу с сигарой.

Франсиско рассказывал журналистам о «подлецах и негодяях», сплошь населяющих этот город. Они подменили не только петуха, но и его самого! Наверняка и музыкальные произведения подменили!

Любознательный Келлер возражал, но тем не менее что-то помечал в своем блокноте.

Дирижер репетировал Восьмую симфонию Шуберта.

Режиссер в твидовом костюме сидел в зале и делал пометки в своей карманной партитуре.

До открытия зала оставалось три часа…

Огненный сквозняк

Ткаллер проснулся от ощущения, что в комнате кто-то есть. Протянул руку — Клары рядом не было.

«Мне уже кажется, что за мной постоянно следят. Но откуда эта возня: шуршание, стук — словно маленьким молоточком? Спальня пуста…»

Тут Ткаллер увидел птичку, которая сидела на тарелке и клевала галету. Александр сквозь полусомкнутые ресницы наблюдал за пичугой и вдруг спугнул ее неловким движением. Воробей мгновенно сориентировался и вылетел в открытую форточку.

«Интересно, — думалось Ткаллеру, — воробей нашел выход. Он знал его, даже когда опасности еще не было… А я вот не знаю, где мой выход. И даже — где его искать… Странно, воробей знает, а я нет».

Ткаллер закрыл глаза, прислушиваясь к самому себе. Поначалу сознание тупо барахталось в потемках. Затем послышался гул, который перешел в ту самую мелодию — будто приглашение из будущего. Это приглашение появлялось в его жизни с самых малых лет. В такие минуты думалось о чем-то бесконечном, холодном, загадочном. Думалось о смерти. Вот и теперь Александр почувствовал, что смерть недалеко, и успокоил себя, что она и в самом деле недалеко — проживи ты еще хоть двадцать, хоть пятьдесят лет. А что же дальше? Там? ТАМ?.. Мелодия исчезла, осталась звенящая пустота. Ткаллер встал, подошел к окну. Взгляд его остановился на церковном шпиле. До Бога не докричаться, а вот позвонить, что ли, пастору?

Ткаллер нашел в телефонном справочнике номер и, чтобы как-то начать разговор, спросил, получены ли пригласительные билеты на церемонию открытия.

— Получил и непременно буду. Но что у вас с голосом? Кажется, нам раньше с вами не приходилось разговаривать по телефону, но голос ваш кажется мне совершенно незнакомым. Что-то произошло?

— Не знаю, как вам и ответить. Не пойму, что происходит. Хотелось бы помолиться, но я, кажется, неверующий…

— Вера всегда покоится внутри нас, — ответил пастор Клаубер, — Обратитесь к своей душе, к совести и, поверьте, вы найдете утешение. Душа знает больше, чем рассудок.

— Господин пастор, меня мучают дурные предчувствия, даже неприятие себя…

— Груз прожитых дней гнетет вас. Груз нашей обыденной жизни состоит из неприметных мелочей, которые скапливаются поначалу незаметно, потом начинают тревожить людей с чуткой совестью, затем беспокоят острее, начинают мучить… Страшно довести себя до такого состояния… Оставьте бесплодные самоугрызения, обратитесь к церкви. Обретите веру… Вера — великое сокровище.

Дальше Ткаллер уже не слушал, выжидая момент, когда можно будет вежливо попрощаться. В сознании плыли обрывочные картинки: карнавал, гроза, старушки в канотье, Марши, журналисты, Режиссер… Режиссер. Вот в ком заключена опасность. Ткаллер поблагодарил пастора Клаубера, повесил трубку и, чтобы как-то переключиться, решил просмотреть свою речь, которую он набросал неделю назад. «Музыка — объединяющая, указующая свет… Музыкой преобразовать человека… К благородной цели неблагородных путей нет…» — все эти изречения казались теперь Ткаллеру высокопарной чепухой во вкусе Мэра. Все теперь выглядело враньем и притворством. «Нет!» — он попытался разорвать плотные глянцевые листы.

— Что с тобой, Александр? — неслышно вошедшая Клара взяла мужа за руку.

— Зачем ты пришла? — Он старался не смотреть на жену, даже попытался оттолкнуть. Клара не уходила, но и ни о чем больше не спрашивала. Они поняли друг друга и молчали, как молчат близкие люди после неприятной или даже неприличной истории, о которой вспоминать не хочется.

— Ну зачем ты пришла сейчас? — спросил наконец Ткаллер. — Зачем ты вообще приходишь, когда я… не прошу. И ночью не надо было приходить. Что ты меня все опекаешь, караулишь? Не веришь в меня или не доверяешь? Ты же видишь, во всех отношениях получилось хуже. За все, что произошло, ответственность должен нести я. Один. А ты вмешалась. За тобой потянулся Ризенкампф, и пошло, и пошло…

— Но тебя же нельзя оставлять одного! — вырвалось у Клары, — Ты ранимый! И потом — я не слежу за тобой! Это просто супружеская поддержка! И мне обидно, обидно! — Клара достала платок и смахнула слезинки, — Мне кажется, часть твоего груза я могла бы принять на себя. И я его приняла. Я это чувствую. Чувствую, что меня кто-то постоянно караулит, проверяет каждое движение, каждое слово. Одной мне неуютно. Я даже Грету пригласила специально. Но как только она ушла… Александр, мне страшно… Я постоянно оглядываюсь, хожу из комнаты в комнату… Пожалей же меня… Притом мне сейчас, как никогда, вредны волнения…

— Ты нездорова?

— Не знаю, стоит ли сейчас говорить об этом… На прошлой неделе я была у доктора Шталса. Представь, он меня поздравил, то есть нас поздравил. Очевидно, в этот раз все будет нормально.

— Отчего же ты мне сразу не сказала?

Клара усмехнулась. Усмешка вышла грустной.

— Ты был слишком занят.

— Такую приятную новость я бы выслушал в любую минуту. Я рад, Клара. Рад! Совершенно искренне.

Они молчали, обмениваясь короткими скользящими взглядами. Почему-то они стеснялись долго смотреть друг на друга. Наконец Ткаллер подошел к жене, посмотрел ей прямо в глаза, обнял:

— Ты уж извини меня. Я понимаю, что все, что ты делаешь, продиктовано лучшими побуждениями. Я был не прав. Прости. Ты должна беречь себя.

— Давай с тобой договоримся, — сказала Клара, — У нас ничего не произошло. Мы ничего не боимся. Продолжаем жить, как жили.

— Я хотел говорить об искусстве, которое должно тревожить души, — Ткаллер посмотрел на листы своего будущего выступления, — Но наши души мелки, вероятно. Они не выдерживают нашего же искусства! Может быть, правы были вельможи: искусство — утешение и услада. Горы, лес, вода для нас созвучнее, чем терзающие душу звуки.

— Ты хочешь сказать, что шмель в траве гораздо благозвучнее «Полета шмеля»?

— Да-да! — оживился Ткаллер, — Именно. В молодости я восторгался различными «Временами года», симфоническими картинами «Моря» Дебюсси. Отражением природы восхищался более, чем самой природой. Природой Севера для меня были Кент и Григ, Россией — Чайковский и Рахманинов… И так далее. Это же вздор! Имитация, как бы хороша она ни была, не может превзойти оригинал. Подожди, скоро мы оставим все это — и наконец отдохнем, — Ткаллер взял Клару за руку, — Никогда не забуду, как мы ловили с тобой форель. Река бурная, вода ледяная, рыба хитрая… Мы с тобой прятались за большим валуном и оттуда забрасывали удочку.

— И как только я выглядывала из-за камня, рыба переставала клевать. И ты меня ругал.

— Зачем же ты выглядывала?

— Мне было интересно. Мне всегда интересно — ты же знаешь.

— Мне ли не знать, — улыбнулся Ткаллер.

Клара поцеловала мужа и тихо ушла.

«Что ж, ребенок, — думал Александр, заложив руки за голову, — Может быть, он прояснит мою жизнь. Или хотя бы что-нибудь в ней изменит. Придут обычные житейские заботы. Это хорошо. Дай бог, чтобы он появился наконец… Или Клара все это выдумала? Она могла. Да и глупо возлагать надежды на неведомого пришельца. Разве неизвестно, как печальны разочарования состарившихся родителей? Ведь почти всегда получается совсем не то, чего ждешь. Все не так. Все выходит не так, как ожидаешь. Все суета и ловля ветра…»

Опять зазвонил телефон. В трубке трепетал взволнованный голос дирижера:

— Господин Ткаллер! Поздравьте меня! Вечером нас всех ожидает настоящий звуковой фейерверк! Уже трижды прошли финал Девятой с солистами и хором. Хор звучит грандиозно! У нас запляшут леса и горы! А каков бас! Как он мощно и благородно вступает: «О братья, не надо печали…»

— Я рад, — отвечал Ткаллер, — Признаться, беспокоился. Очень мало времени.

— А я как волновался! — живо продолжал дирижер, — Особенно за финал Девятой. Но я счастливчик! С рекомендательной запиской от господина Мэра пришел опытнейший Режиссер. Поначалу он просто сидел в глубине зала и тихо слушал. Затем он пересел на первый ряд и начал время от времени делать замечания — оркестру, хору и даже мне. Меня, естественно, это поначалу раздражало, и я уже хотел было попросить служителя вывести назойливого советчика. Но оказалось, он превосходно (наизусть!) знает всю бетховенскую партитуру. По памяти говорил, в каком такте на какой цифре виолончели пропадают. Надо бы вступать повыразительнее. В перерыве мы с ним имели обстоятельную беседу. Я понял — это то, что надо. Профессионал высокого класса!

Спазм перехватил Ткаллеру горло:

— Откуда этот Режиссер? Как представился?

— Да он вас знает. И вы его знаете! — И дирижер взахлеб принялся излагать перипетии репетиции. Режиссер постепенно очаровал всех, даже заменил заболевшего контрабасиста — да так, что мощь контрабасов усилилась вдвое. Расхвалил хор, оркестр, сумел тонко польстить дирижеру, а затем пустился в пространные рассуждения о том, что каждое музыкальное произведение имеет свое силовое поле, которое способно изменить и слушателей, и все окружающее.

— Боюсь, — говорил Режиссер оркестру, — что даже самым совершенным исполнением нельзя будет добиться того, ради чего задуман фестиваль. Сенсации и потрясения не будет. Классическая музыка перестала потрясать современного обывателя. А публике нужна настоящая встряска!

— Простите, — обижались оркестранты, — симфония — это вам не бразильский футбол!

— Вы не хотите напрячься, — В голосе Режиссера добавилось страсти, убедительности. — Нужно использовать все: сценическое действие, пластику, свет! Вовлечь в действие публику! Пусть она блаженствует, плачет, содрогается в испуге! Тогда будет шок! Надо только подумать, как это сделать…

— Вот, например… — говорил в перерыве твидовый гость уже лично дирижеру, — вот если, например, мы пригласим дирижировать самих авторов?

Дирижер побагровел, оглянулся, наконец сообразил:

— А! Вы имеете в виду в первом отделении загримировать меня под Шуберта, а во втором…

— Да нет же… Я вам внятно говорю: ав-то-ров! Только не делайте таких больших глаз. Если вам дурно — выпейте воды, — Режиссер нагнулся, возле его ног как-то удивительно кстати оказалась запотевшая бутылка минеральной и два стакана.

«Господи, псих! — мелькнуло у дирижера, — Гениальный, но псих! Надо подыграть ему. Вреда большого не будет…»

— Но… — Большими глотками допил дирижер холодную колкую воду, — Но Шуберт, кажется, не занимался дирижированием. А Бетховен… — заискивающе улыбаясь, он показал себе на уши, — И потом, умоляю вас — я бы хотел сам. Я так долго ждал этого концерта… Может быть, это у меня единственный случай по-настоящему показаться. К тому же вряд ли публика поверит, что это авторы. Только разговоры пойдут. Не до музыки будет…

— Вот это вы верно сказали! — согласился Режиссер, — А каково могло бы быть потрясение — и Бетховену интересно. Однако и без того выстраивается любопытная композиция — в начале сентиментальная лирика, а в конце… О, в конце публику должен пронзить сквозняк! Огненный сквозняк! У нас запляшут леса и горы!

— Впрочем, про горы я уже говорил… — завершил дирижер свой телефонный рассказ.

— А у вас нет предчувствия, — спросил Ткаллер, — что этот огненный сквознячок будет иметь самые непредсказуемые последствия?

— Ах, оставьте! — отмахнулся дирижер, — Этот Режиссер — он, конечно, со странностями, немножко преувеличивает, фантазирует, так сказать… Но личность! Личность! И на всех произвел наиприятнейшее впечатление… Эффект будет потрясающий!

— Ну, в этом я не сомневаюсь, — ответил Ткаллер и повесил трубку.

Личность, очаровавшая всех

Личность, очаровавшая всех, не давала Ткаллеру покоя. Его так называемая режиссура ни к чему хорошему не приведет. Да он наверняка и планирует — сорвать концерт! Нужно задержать его, да просто не пустить в зал!

Ткаллер немедленно начал собираться: белая сорочка, смокинг, галстук-бабочка. Клара была удивлена, увидев мужа в вечернем костюме — они собирались идти вместе, а у нее еще не было парикмахера. Ткаллер пытался ее успокоить — что-то у оркестра с хором не ладится, да и вообще дел много.

Нет, он ничего не скрывает. Нет, пусть она дожидается парикмахера и потом приходит. Все идет нормально.

Спешно, едва ли не бегом, он вышел на улицу. На улицах его узнавали, здоровались. Ткаллер постарался проскользнуть как можно незаметнее служебным ходом в «Элизиум». Кабинет был уже убран. Пожалуй, ничто не напоминало о прошедшей ночи. В зале уже не было ни хора, ни оркестра. Двое рабочих на сцене расставляли пюпитры и старый настройщик бил по одной и той же клавише, настраивая рояль. Ткаллер спросил у администратора, знает ли тот что-нибудь о новоявленном Режиссере?

— Опытный, знающий?

— Музыканты, дирижер — все просто очарованы!

— Так-так, очарованы, конечно, — кивал Ткаллер, — но у меня о нем другие сведения. Кое-что из его прошлого… Поэтому я считаю крайне нежелательным его присутствие на репетициях. Идеально было бы вообще не пустить его в зал. Предупредите всех работников и в случае его появления немедленно оповестите меня.

Беседы с осветителем и звукооператором еще более насторожили директора: Режиссер особо интересовался осветительными приборами и проявил большую осведомленность. Ткаллер распорядился непременно докладывать ему впредь, если кто будет интересоваться освещением во время концерта.

Запыхавшийся администратор сообщил, что у центрального входа назревает скандал. Шум подняли журналисты: они провели общественный опрос и вновь пришли к выводу — обман! Обман! Симфонии никак нельзя отнести к часто исполняемым.

Ткаллер спустился к центральному входу. Члены комиссии выкручивались, как могли. Мэр все больше упирал на бессонную ночь, которая и породила некоторые расхождения в ответах. Вопросы становились все злее и определеннее. Неизвестно, чем бы все это окончилось, если бы вдруг рядом с комиссией не возник Режиссер в твидовом костюме.

— Странно все это слушать, уважаемые! — громко произнес он, представившись режиссером концерта, — Величие этих произведений ни у кого не вызывает сомнений. В их значительности, повторяю — значительности, вы скоро убедитесь. Сбой в работе компьютера объясняется довольно просто: прошедшая ночь была неблагоприятна по геофизическим факторам. Были зафиксированы локальные возмущения — вспомните неожиданную грозу. Вот электронная система и среагировала. Поэтому предлагаю открыть зал со всеми задуманными церемониями и начать концерт!

Вроде бы ничего особенного Режиссер не сказал, но речь его почему-то убедила и публику, и журналистов. Мэр подал знак — грянул духовой оркестр. Почетное право войти первым предоставили красавице Кэтрин Лоуренс и Мэру, о чем он во всеуслышание и объявил. Мэру поднесли позолоченные ножницы, он надрезал свою половину алой ленты, помог сделать это юной Кэтрин — и вручил алые памятные лоскутки Ткаллеру и Режиссеру. Ткаллер рассеянно сунул ленточку в карман фрака — и тут Мэр со смехом подхватил под локотки одной рукой директора, другой — Режиссера, и так втроем они вошли под своды «Элизиума».

«Как ловко и виртуозно они переиграли меня!» — Ткаллер молча наблюдал, как Мэр и Режиссер раскланиваются с публикой, пожимают руки, отвечают на вопросы. Директор остановился возле окна. Разноликая площадь жила фестивалем. Сколько желающих пробиться к входу! Неужели это истинные почитатели? Или у людей есть потребность время от времени собираться в толпу? И таким образом получать радость? Люди находят удовольствия там, где считают нужным. Почему же он не получает этого столь желаемого удовольствия? Что мешает? Его тайна? Неужели он перешел черту, за которой удовольствий уже нет?

Однако надо было встречать Клару.

У дверей общее внимание привлекали Пауль Гендель Второй с пеликаном и Карликом.

— Сочувствую, но ни с птицами, ни с собаками, ни с гусями вас в зал не пустим… Единственно, можете осторожно пронести в кармане жаворонка, — говорил Генделю билетер.

— Но ведь у нас дуэт! — горячился Пауль Гендель, — Пеликан — замечательный артист! Прошедшей ночью он покорил весь город!

— Знаю, знаю, — соглашался билетер, — Но поймите и нас. А если бы у вас цирковой номер был с лошадью? Или с табуном лошадей?

— Прекратите издевательство! Я требую нас пропустить! — уже выходил из себя Пауль Гендель, — Мы с ним никогда не расстаемся. Даже в баню ходим вместе.

Тут проходил полковник с супругой. Он был в хорошем настроении: журналисты поутихли, порядок на площади был обеспечен.

— А, господин маэстро Гендель Двадцать Второй! — поприветствовал артиста полковник, — Опять шумите?

— Снова преграды. Грозятся в полицию отвести.

— Мы его и так трижды за ночь арестовывали, — улыбался полковник.

— Господин полковник! — вклинился Карлик, — И меня не пускают. Нет билета. А я специально для вечера раздобыл фрак. Представляете, на мою фигуру раздобыть фрак?

— О, это вообще спаситель города и праздника, — пояснял подошедшему Ткаллеру полковник, — Рискуя жизнью, он запустил маятник часов, которому, черт побери, вздумалось остановиться перед самым карнавалом. Господин директор, прошу вас всячески посодействовать.

После некоторых переговоров всем троим выделили места во втором ряду балкона. Но Карлик остался недоволен: что он может увидеть с балкона? Да и пеликану будет неудобно. И тут полковник проявил истинное сочувствие и благородство. Заметьте, в присутствии своей супруги. Первый ряд балкона был предназначен для дежурных полицейских. Полковник распорядился троих полицейских из первого ряда пересадить во второй, артистам же написал собственноручно на билетах, что они могут занять служебные места.

Ткаллер опять вернулся к главному входу. Журналисты окружили Кэтрин Лоуренс и ее счастливого жениха, которому уже успели дать кличку «сладенький». Пылая румянцем, он взахлеб рассказывал о предстоящей свадьбе и свадебном путешествии. В конце путешествия они облетят экватор.

— Я мечтаю, чтобы ты пела над экватором! Симфонию нашей любви! Ты самая обольстительная женщина в мире. Ты моя Ава Гарднер!

Из толпы за Кэтрин пристально наблюдал молодой человек. Это был племянник Мэра, преуспевающий торговец ликерами. Изредка взгляды Кэтрин и племянника встречались, но никто этого не замечал. Счастливый жених тем более.

У главного входа появилась Мария Керрюшо. Рядом с ней — подвыпивший художник в помятой черной шляпе, нелепо сидевшей на его лохматой голове. Художник пропустил свою даму вперед и с важным видом подал билеты. Билетеру сразу не понравился вид этой подозрительной четы. Он внимательнейшим образом оглядел их сверху вниз, затем взглянул на билеты — и вдруг разорвал их на четыре части.

— В чем дело? — строго и даже грозно спросила Мария.

— Назад, мадам, назад.

— Как? Почему?

— Вы что, считаете меня идиотом? Это размалеванные картонки, а не билеты! Отойдите от прохода, — И билетер не слишком вежливо стал отгонять подозрительную пару.

— Руки! — возмущалась Мария, — Тебе в дешевом кабаке стоять ночным вышибалой!

— Быстро-быстро, — поторапливал билетер.

Опасаясь полиции, художник и Мария отошли в сторону.

— Надоело! — с упреком сказала Мария, — Одну меня отовсюду выставляли, вот теперь и с тобой тоже. А вот если бы со мной был Анатоль… О, нас везде бы принимали с почетом!

Художник лишь поморщился:

— Слышали. Старая песня.

Мария, горестно раскачиваясь, принялась упрекать и жаловаться. Им нигде нет места. Как это ужасно. Потом накинулась на спутника. Он плохой художник. Не мог билет даже как следует нарисовать. И портреты он рисует такие, что смываются обыкновенной водой.

Тут уж художник был задет. Он смял свою шляпу, кинул в сторону.

— Запомни, — сказал он, грозя пальцем, — Ни один художник не будет копировать какой-то дрянной билет. Я проявил фантазию! Я там все отразил! Я создал настоящие билеты, достойные такого замечательного фестиваля и концерта!

— Почему же нас прогнали? — не могла понять Мария.

— Потому что оценить талант могут единицы.

— Нас просто не понимают! — согласилась Мария, — Но мы привыкли, обижаться не будем. Они не виноваты, что такими уродились. Пойдем… Только куда? — Мария подала художнику шляпу.

— В пивную, — оживился он, — Там посмотрим трансляцию и попьем пива. Ты любишь пиво?

— Еще как.

— Король счастлив! Ведь кружка с пивом любого сделает счастливым!

В фойе и по многочисленным коридорам уже прогуливались счастливцы — обладатели купленных или пригласительных билетов. Дамы восхищались интерьером, мужчины — дамами, буфетами, курительными комнатами. Атмосфера располагала к приятному общению. Все вокруг сияло, настраивая на большой красивый праздник. Клара на правах хозяйки принимала особо важных гостей, наблюдая за мужем издалека. Держалась она просто и великолепно, но его внутренняя тревога передавалась ей на расстоянии.

Ткаллер на время потерял из виду Режиссера, и это беспокоило его. К директору опять подскочил как всегда взволнованный администратор. В четвертом ряду возник конфликт. Скандалисты требуют директора.

Ткаллер в сопровождении администратора быстрым шагом дошел до четвертого ряда. В главном проходе они остановились. Прямо по центру, на двадцать четвертом и двадцать пятом местах, он увидел Свадебный и Траурный марши в тех же самых одеяниях и с независимым выражением на лицах. Возле них стоял любознательный Келлер с полной рослой дамой. При виде директора Келлер приободрился и принялся объясняться:

— Я — почетный гость города, член независимой комиссии. Вот мои пригласительные билеты. У меня все права на эти места! У этих же господ ничего. По крайней мере, они никому ничего не предъявляли!

Ткаллер почтительно поклонился. Марши ответили легким кивком. Келлер же без умолку говорил: объяснял, почему он выбрал именно эти места. Во-первых, у него при себе карманные партитуры, чтобы не только слышать, но и читать глазами великую музыку; во-вторых, он взял два слуховых аппарата — себе и супруге. Подключение этих аппаратов дает колоссальный эффект!

— Разве вы плохо слышите?

— О нет! Но когда слушаешь через аппарат, возникает ощущение, будто музыка проникает в каждую твою клетку. Ты словно в невесомости от наслаждения. Ты полностью отсутствуешь в этой жизни…

Ткаллер прервал чарующие описания. Он проверил на всякий случай билеты любознательного туриста, показал их зачем-то Маршам — те, не взглянув, кивнули.

— Да, — задумался Ткаллер, — Как же быть? Может, вы, господин Келлер, пройдете на другие места? Тут недалеко.

— С какой стати? — громко удивился тот, — Странно даже слышать! Ни за что! Мы лучше будем демонстративно стоять в проходе. Я почетный гость, наконец!

Администратор уловил растерянность Ткаллера, спросил еле слышно:

— Полицию?

Ткаллер даже съежился от этого слова. Стараясь сохранять хладнокровие, он пояснил администратору и чете Келлеров:

— Вам, очевидно, неизвестно, но эти два господина тоже весьма и весьма почетные гости фестиваля.

— В первый раз вижу и слышу.

— Что видите — возможно, но что в первый раз слышите — сомневаюсь, — высказался Траурный.

Ткаллер, бегая глазами по залу, соображал, куда бы усадить Марши, — и вдруг взгляд его наткнулся на твидового Режиссера, который шел прямо на него.

— Господин директор, я вас повсюду ищу. И заметьте, не я один.

— Слава богу, — промокнул лоб платком Келлер, — Я подумал, что на мои места нашлись еще охотники. Господин Режиссер, может, вы разрешите наш спор?

— Ну, этот вопрос уладить элементарно, — Режиссер не стал дожидаться никаких объяснений, — Очевидно, ни господин Келлер, ни его многоуважаемая супруга не знают, с какими замечательными господами их свела судьба. Я бы не задумываясь уступил им свои места.

— Простите, не имею чести знать, чем же эти господа замечательны?

— О, они великие скромники старой доброй школы манер и воспитания.

— Это заметно, — кивнул Келлер, — Но все-таки?

— Нет-нет, раскрывать инкогнито не входит в мои обязанности. Но я почту за честь уступить им свои места. Если же эти места их не устроят, буду настаивать, чтобы в центральном проходе поставили два велюровых кресла.

— Нет, я все-таки желаю знать, отчего такое уважение? — Любознательный Келлер даже в лице изменился — как так, все знают, а он, любознательный Келлер, не знает!

Ткаллер попытался его успокоить и пригласил Марши в свою директорскую ложу. Режиссер в свою очередь напомнил о своем приглашении. Марши вели себя как-то неопределенно. Они не выказывали желания уходить с кем бы то ни было, хотя знаки внимания были им приятны. Скорее всего, они предпочли бы остаться на месте, но тут подошла Клара. На правах старой знакомой она обратилась к Маршам:

— Я понимаю, не так-то просто выбрать между предложениями двух мужчин, но не могу допустить мысли, что вы откажете женщине, которая вас особенно почитает. Прошу, господа!

Клара подала руку, и Свадебный марш приподнялся с места, не в силах отказать даме. За ним поднялся и Траурный.

По дороге к директорской ложе Ткаллер проговорил негромко:

— Господа, ну зачем вы все это затеяли?

— Нет, мне определенно это нравится, — всплеснул руками Свадебный, — Как вы могли нас не пригласить?

— Не думал, что вам это будет интересно, — нервничал Ткаллер.

— Нам не без оснований казалось, что мы имеем право на любое место в этот вечер, — сказал Траурный.

— Какие-то тайны, недомолвки, интриги… Совершенно не знаешь, что можно говорить, куда дозволено идти… Что же нам в такой вечер — сидеть в подвале библиотеки? — Свадебный хмыкнул, — До чего странно устроена у вас жизнь. Сделаешь одолжение и потом все время вынужден чувствовать себя обязанным.

Марши искренне не понимали своей неуместности. Ткаллер попросил жену показать «любезным гостям» их место в директорской ложе, а сам отправился с Мэром за сцену, где принялся убеждать его в том, что приветствие должен произносить хозяин города, а не хозяин зала.

— Вы меня ставите в неловкое положение, — нахмурился Мэр, — Я, конечно, готов. Но я только и делаю, что произношу речи. Могут расценить это как нескромность. К тому же я собирался выразить благодарность компаниям и частным лицам, выделившим средства на реконструкцию зала. Но кто-то должен отметить муниципалитет, и, может быть, его глава заслуживает несколько добрых слов.

— Вне всякого сомнения, — поспешно согласился Ткаллер, — Об этом я обязательно скажу на банкете.

Директор в ожидании третьего звонка еще раз прошелся по закулисным проходам и комнатам. Ощущение хаоса было вокруг и внутри Ткаллера. Гул человеческих голосов и музыкальных инструментов висел над черными фраками оркестрантов и белыми платьями хористок. Гудел фагот, разыгрывались скрипичные пассажи, настраивались виолончели — и весь этот шум время от времени пронзительно прорезала визгливая флейта-пикколо. К Ткаллеру подбежал взволнованный дирижер:

— Наш господин Мэр совершенно выжил из ума! Подошел ко мне после генеральной репетиции и спрашивает, почему это я дирижирую без палочки? И мощь в оркестре есть, и звучание хорошее, но дирижер без палочки для него все равно что скрипач без смычка. Я ему объяснил, что палочка сковывает кисть, кроме того, многие музыканты близоруки и тонкую палочку не воспринимают. Так он мне прислал вот… полуметровую указку. Я отказался, а он: «Дирижирование, любезный, это тоже театральное зрелище. Возьмите палочку и не спорьте, если хотите иметь успех». Как быть — ума не приложу!

— Дирижируйте так, как считаете нужным, — ответил Ткаллер, — но не хотелось бы обижать старика… А что говорит господин Режиссер?

— Что-то не нравится он мне, — Дирижер взял Ткаллера под руку, отвел в угол, — На репетиции что-то советовал, поправлял, а теперь несколько раз мы с ним встретились — и ни слова. Взгляд странный. А улыбка — просто Хиросима! Руку жмет, как в волчьем капкане.

— Но поначалу он же вас просто очаровал?

— Да, — согласился дирижер, — с утра он был иным. Или мы были иными?

А Режиссер тем временем в противоположном углу зала беседовал с Матвеем Кувайцевым. Они едва не столкнулись в боковых дверях, и Режиссер приветствовал Матвея обширной улыбкой старого знакомого:

— Наконец-то мы встретились, Матвей Сергеевич! А я уж подумал, не сбежали ли вы в свою Белокаменную.

Матвей пытался вспомнить, когда и где они познакомились, но Режиссер продолжал свой монолог и, что удивило Матвея, с изумительным московским выговором — ну прямо как в родимой сретенской пивной.

— Слышал, что скучаете по своей старой Матрене. Что, не совсем по душе европейский лоск? Ха-ха-ха!.. Знакомое дело. А я буквально днями из Москвы. Все та же картина: жрать почти нечего, за водкой не достоишься, мужики орут на баб, бабы орут на мужиков, правительство матерят хором. Дикость, бестолковщина…

Матвей слушал все это и мечтательно улыбался. Знакомая картина проплывала в его воображении. Он уже собрал вещи, он завтра уедет и с нетерпением ждет этого завтра. Вдруг раздался третий, последний звонок.

— Вы туда не торопитесь, Матвей, — остановил его Режиссер, — Извините, но на ваше место я посадил одного… Летучего голландца. А вы идите-ка в одиннадцатый ряд, там для вас готово место между двумя товарищами, сотрудниками советского представительства. Одного зовут Николай Иванович, другого — Иван Николаевич. Я думаю, после концерта мы еще встретимся.

Матвей поспешил к одиннадцатому ряду. Действительно, там было свободное место. Подойдя к нему, Матвей поздоровался и… обомлев, опустился в кресло. Справа от него сидел его московский знакомый — главный консультант министерства культуры полковник Зубов. И звали его не Николай Иванович, а вовсе Егор Ильич. Не зная, что ему сказать, Матвей поерзал вспотевшим задом по бархатному креслу:

— Лечу завтра?

— Завтра.

— Как прогноз — погода летная?

— Вроде бы.

— Хоть бы тумана не было.

— А вы не любите туманов?

Матвей посмотрел на хитроглазого Зубова: «Устал я».

На сцену стали выходить артисты оркестра: мужчины во фраках, женщины в черных длинных платьях. Гобой дал настройку. Публика всегда с наслаждением внимает этим звукам. Пустые скрипичные квинты порождают тревогу и захватывающее предощущение чего-то небывалого. Но вот музыканты уже настроены, а зал еще нет. Не ушли еще доконцертные мысли и эмоции.

Келлер то и дело поглядывал на Марши. Свадебный нервно покашливал, поправляя жабо, которое почему-то все время съезжало вправо. Траурный сидел глубоко в ложе, словно бы прячась. Иногда он брал с полочки маленький бинокль, разглядывал музыкантов, словно представляя, как бы он мог замечательно прозвучать в этом оркестре!

Келлер настраивал свой слуховой аппарат и думал, как бы узнать, что это за важные господа, и попросить их визитные карточки.

Полковник сидел в самом первом ряду и, не теряя важности, оглядывался: все ли спокойно. Он был бы не против, если бы случился маленький эксцессик, который дал бы ему повод на глазах собственной супруги, тысяч зрителей и телекамер принять «решительные меры».

Кэтрин Лоуренс с женихом тоже сидели в первом ряду. Жених держал руку своей возлюбленной, то нежно гладя ее, то вдруг сжимая, как бы намекая на возмездие за измену. Красавица не обращала на это внимания — она обменивалась тайными взглядами с племянником Мэра.

Карлик сидел на балконе беспокойно. Он был все-таки немного недоволен своим местом, ведь большинство публики не могло видеть его замечательного фрака. Он сравнивал его с фраками музыкантов и находил, что покрой его фрака оригинальней и удобней. Пауль Гендель сидел между пеликаном и Карликом и был в совершенном восторге.

Мэр за кулисами готовился к выходу. Он уже успел назвать своих помощников дармоедами и полудармоедами, трижды поцеловать супругу, которая на это неизменно говорила ему «ни пуха ни пера», а Мэр отвечал «спасибо, родная» и притопывал правым каблуком, словно жеребец перед заездом.

Режиссера нигде не было видно.

Майор Ризенкампф сидел под домашним арестом за столом, потягивая пиво и без особого интереса поглядывая на экран телевизора. Пока оркестр настраивался, одна из камер прошлась по залу и остановилась на директорской ложе. Увидев, кто в ней сидит, Ризенкампф издал какой-то утробный не то стон, не то рык, который купировал двумя рюмками арманьяка. Подвинувшись к телевизору, он сказал жене:

— Теперь что-то будет… Вот увидишь…

Ничего особенного не будет

Закончив настройку, оркестр замер в ожидании. Из-за кулис важно вышел Мэр и стал чуть левее дирижерского пульта.

— Добрый вечер! Я отлично понимаю, почему мое появление вызвало улыбки и этот шепоток. Вы подумали: снова вышел этот старикан и опять будет надоедать длинными скучными речами. Да-да, я все понимаю. Я не хотел выходить. Но меня вынудили сделать это те господа, которые отказались от всяких речей — дескать, они не нужны…

Мэр достал из кармана несколько листочков и начал читать… Вдруг к нему подошел Первый помощник и подал листок бумаги. Мэр сначала нахмурился — затем прочел про себя, брови его поползли вверх, глаза сверкнули довольством. Это была телеграмма от президента и министра культуры. Мэр огласил ее дважды, затем спрятал листки своей речи, о которой потом в перерыве говорил, что его достопочтенные помощники внесли в нее столько несуразиц, сколько можно внести для того, чтобы их не поймали за руку и не обвинили во вредительстве, — все там было перепутано: понятия фестиваль и конкурс, симфония и оратория.

Мэр обвел весь зал гордым взглядом. Казалось, он опять парил на воздушном шаре — над «Элизиумом» и городом. Позже одна из городских газет так описывала его речь: «Ни Диоген Лаэртский, ни Перикл, ни даже великий Демосфен не ведали таких вдохновенных подъемов и прозрений. Голос нашего Мэра летел подобно свободной счастливой птице. Вот уж когда общественность убедилась, что хозяин города не нуждается в помощниках, ибо он не заглядывал ни в какие бумаги». Закончил свою речь господин Мэр просто и блистательно:

— Я убежден, что искусство должно быть лишь подлинно высоким. Усредненности оно не терпит — гибнет! Когда жизнь отнимает даже иллюзии, мы возмещаем отнятое, приобщаясь к искусству. По моему глубокому убеждению, музыка, и только она, является главным средством на пути к единению людей между собой и окружающим миром. Подлинному искусству сопутствует радость! Подлинное искусство проистекает из любви к людям и ко всему, что нас окружает! Теперь же я передаю полноправные полномочия двум самым великим и популярным творениям, созданным человеческим гением! Я завидую себе, вам и всем тем, кто будет слушать этот концерт!

Мэр закончил свою речь и начал раскланиваться еще до того, как публика начала аплодировать, — зал молчал, ошарашенный неожиданным красноречием Мэра. И только когда одна из дам преподнесла Мэру большой букет белых цветов, люди очнулись и устроили Мэру шумную овацию. Мэр трижды выходил кланяться, но публика не успокаивалась. Казалось, все загорелись желанием очиститься от житейских дрязг и благодарили Мэра за то, что он подготовил зал к этому очищению. Наконец было объявлено, что в первом отделении будет исполнена Восьмая, «Неоконченная», симфония Франца Шуберта.

Медленно, как бы погрузившись в мысли, вышел дирижер. Поклонился, поднялся к пульту, взял палочку, помедлил, наконец поднял руку и показал вступление контрабасам.

Будто ворчание могучей бури послышалось в этом вступлении. После недолгой тишины контрабасам ответил шелест скрипок — словно силе бури кто-то пытался противостоять. На фоне этого шелеста повели грустную мелодию флейта и кларнет. Валторны на длинной ноте словно увели первую печальную тему. Виолончели повели другую тему — более светлую, но она вскоре была оборвана тревожными аккордами, лишний раз напоминающими, что на дне человеческой души всегда таится тревога. Оркестр имитировал борьбу двух начал в развитии. Лидировала то одна партия, то другая — они спорили, теснили друг друга, казалось, конца не будет этому спору и душевному смятению. Но вот опять возвратилась первоначальная тема контрабасов и виолончелей, и все уже не развивалось, а оборвалось неожиданно четырьмя аккордами. Спор не решен, он прерван.

После небольшой паузы зазвучала вторая часть симфонии — Анданте — более спокойная, как бы созерцательная, но с внезапными ускорениями, которые, впрочем, вскоре смиряли свою прыть, и вновь печально торжествовали смирение и даже скорбь угасания.

«Да, не оставляет надежды даже Шуберт», — подумалось Ткаллеру. Взгляд его остановился на портретах композиторов. Как они внимательно слушали! Какие благородные, достойные своей музыки лица! Были ли они и в жизни такими? Или это всего лишь мастерство художников? Директор «Элизиума» всматривался в лицо вечно молодого кудрявого человека в маленьких очках. «Все-таки удивительно, — думал Ткаллер, — в молодые годы почувствовать собственное угасание. И не только самому почувствовать, но и передать другим поколениям. А они, эти другие поколения, способны почувствовать угасание Шуберта как свое собственное?»

Ткаллер присмотрелся к знакомым, сидящим в зале. Отметил для себя с удивлением, что почти у всех была такая же значительность в лице, как у великих композиторов. Как преобразила людей Восьмая «Неоконченная»! Мэр, полковник с супругой, Келлер! Келлер листал карманную партитуру, и мимика его была неподражаема: он кивал в такт и не в такт, морщился, гримасничал, расцветал благодушнейшей улыбкой…

В зале царила идиллия. Романтические грезы витали в воздухе. Неожиданно в самом спокойном месте во время проникновеннейшего соло английского рожка в проходе зала появился занимательный господин. Появился он так тихо, что многие не обратили на него внимания. Странным было все в этом человечке: черный глухой костюм с двумя рядами металлических пуговиц, высокий цилиндр, бледное лицо с глазами, словно обведенными сажей. В одной руке он держал небольшую корзину с летучим бледно-серым порошком — это был пепел! Другой рукой он набирал пепел в горсть и посыпал им головы слушателей. Делал он это вежливо и аккуратно. Слушатели смотрели на него с недоумением: делается ли это в честь открытия зала или это какая-то загадка, которая должна разрешиться впоследствии? Ни шума, ни скандала в зале не возникло. Правда, к странному человеку подходил дежурный, что-то говорил на ухо и пытался взять осторожно за локоть, но незнакомец осыпал пеплом и дежурного — тот поблагодарил вежливым кивком и ушел. Зрителей этот эпизод не испугал — скорее позабавил, показался своеобразной иллюстрацией к симфонии.

Вдруг в оркестре загромыхали литавры, словно вихрь подхватил мелодию, подул в зале — весь пепел из корзины был поднят в воздух и носился там призрачной серебристой метелицей. Как только кульминация симфонии прошла, воцарилась пастораль и пепел тихо осыпался на слушателей, словно снег тихим рождественским вечером — и вместе с ним на зачарованных зрителей снизошло умиротворение, подобное рождественскому.

Симфония закончилась светлым долгим аккордом. С ее окончанием и пепел перестал кружиться по залу. Люди стряхивали его с голов — странное дело: он остался только на волосах, ни на костюмах, ни на креслах его не было.

Зал аплодировал стоя, в восхищении, с криками «Браво!». В перерыве подходили к Ткаллеру: кто это так замечательно придумал с пеплом?

— А вот, очевидно, наш Режиссер, — указывал Ткаллер.

— Что вы, что вы, — скромно улыбался господин в твиде. — Ничего особенного не было. Так, пустяковые придумки.

И уже лично Ткаллеру: «Ну вот видите. Никакой я не злодей. Могу обещать, что и дальше ничего особенного не будет».

От группы к группе ходил любознательный Келлер с вопросами: «Какой вихрь? Какой пепел?» Он был так поглощен партитурой, что не заметил странного корзинщика.

Маршам вся эта история с пеплом не понравилась. Они негромко переговаривались между собой и старались не смотреть в сторону Режиссера. Ткаллер и Клара спустились из ложи вниз, Марши отказались их сопровождать. Кругом царило оживление, обсуждалось, в чем же должны жители города покаяться, коль их так обильно посыпали пеплом?

— Кто бы это мог быть? — гадали слушатели.

— Как, кто? — догадался Келлер. — Это же ваш легендарный трубочист Ганс! У вас же еще памятник ему стоит в сквере! Тот, с лесенкой… Я фотографировал!

— Так это же легенда.

— Легенды обязательно имеют продолжение… — загадочно отвечал любознательный.

— Ага! — возликовал Франсиско. — Я же говорил, что этому поганому городишке так просто не сойдет смерть великого Мануэля. Мне незачем даже обращаться в международный суд. Вас покарает возмездие, если вы не раскаетесь и не уплатите страховую компенсацию!

— Но ведь Ганс изгнал нечистого… За это ему и памятник…

— Скорее всего, он снова явился для этой миссии.

— А как пугливо повел себя пеликан, — рассказывал полицейский, спустившийся с балкона, — Впечатление такое жуткое… Надо было видеть…

Словом, все только и говорили о корзинщике и пепельном вихре. Лишь две престарелые дамы обменивались «музыкальными» впечатлениями.

— Я трижды прослезилась во время симфонии, — говорила седая дама со смятой розой на груди, — Как только побочная партия виолончелей — я в слезы. Мне казалось, что это завещание моего покойного мужа. У него был такой приятный баритон.

— Вы слишком впечатлительны… А знаете, что написано на могиле Шуберта? «Смерть похоронила здесь богатое сокровище, но еще более прекрасные надежды».

— О! Как это значительно! Надо будет придумать надпись на могиле…

— Мужу?

— Себе.

Девятая симфония

Перед началом второго отделения к Ткаллеру подошел Режиссер.

— Наши Марши по сравнению с Девятой симфонией просто невинные оранжерейные создания. Девятая гораздо опасней. В ней весь мир с его страстями, радостями и ужасами. Эта симфония вместила и Свадебный, и Траурный, а также все гимны и реквиемы. Вы правы, господин Ткаллер, только таким произведением и надо открывать наш великолепный «Элизиум». Но! — поднял палец вверх Режиссер, — Какая это колоссальная атака на человеческую психику!

— Снова пугаете? — насторожился Ткаллер, — Нельзя ли без этих ваших штучек?

— У меня своя реальность и свой с ней контакт. Но могу и утешить: психика большинства людей устроена так, что Траурный марш их куда более растревожит, нежели Девятая бетховенская во всей своей силе и славе.

Они разошлись по своим местам. Началось второе отделение. Дирижер раскрыл партитуру, привычно поднял руки и… застыл надолго. Публика недоумевала. Дирижер же никак не мог узнать партитуру, лежавшую перед ним: ноты прыгали с линейки на линейку, как хвостатые бесенята. Оркестранты в ожидании смотрели на своего руководителя. Лица их были довольно спокойными. Дирижер понял, что в оркестре все партии на месте, и решил дирижировать по памяти. И вот на фоне долгой ноты возникли жалобные и вопросительные интонации скрипок. Скрипки настойчиво повторяли свой вопрос, к ним добавились другие инструменты, все струнные группы оркестра — но удары литавр сказали свое решающее слово, не терпящее никаких возражений. Лирика спорила с грозной силой и, казалось, вот-вот должна была потерпеть поражение — но вновь возникала из грозы, из темноты, то робко и неуверенно, то как достойная соперница.

Ткаллер слушал, и ему думалось, что зло в искусстве — совсем не то, что в жизни: оно одухотворено талантом создателя. Музыка — как сама жизнь, наполнена множеством чувств, противоречивых и зачастую неясных. Директор зала каждую минуту ожидал подвоха, его поражало спокойствие Клары, которая как будто до конца не понимала всей необычности того, что рядом с нею Марши.

Однако ничего необыкновенного во время исполнения первой части в зале не происходило. Ровным счетом ничего. Разве что в середине части у концертмейстера вторых скрипок лопнула струна, а литаврист почему-то дважды бил на один удар больше, чем значилось в партии.

А вот во второй части начались сюрпризы. С самого начала игривого скерцо по сцене и залу запрыгали разноцветные искорки. Эти искорки сыпались на ноты, на лица музыкантов и слушателей — оранжевые, голубые, зеленые, розовые. Эта игра света, словно шутливое стаккато, вызвала улыбки на лицах музыкантов — и скоро улыбался весь оркестр, кроме дирижера и литавриста, который все продолжал колотить свою лишнюю ноту. Дирижер, казалось, только и делал, что показывал ему внушительные снятия, но литаврист жестами же отвечал, что есть этот добавочный удар, есть, вот он — в нотах!

Но это недоразумение не могло помешать распространению улыбок… Сначала публика недоумевала, почему это оркестр улыбается в Девятой Бетховена, но спустя время мягко и приветливо улыбался весь зал — так продолжалось до окончания скерцо.

Началась третья часть — Адажио. Некоторое время все шло обычно: свет ровный и не тусклый; скрипки вели свои нежные грустные мелодии; лица музыкантов были спокойны и даже благородны. Изумление проявилось на этих лицах, когда в самых акварельных фрагментах послышалось пение птиц. Потом сцена вдруг стала на глазах наливаться весенней зеленью, и вскоре весь оркестр уже сидел посреди нежно-зеленой лужайки, усеянной желтыми головками молодых одуванчиков. Венки и букеты сон-травы, примул и других первоцветов украшали пюпитры, дирижерский пульт, гирляндами свешивались с восьми контрабасов. Трава и цветы источали изумительный весенний запах. Кружило голову — от музыки, ароматов и пения птиц. Воздух порозовел, словно бы в предвечерней заре. Затем в зале стало смеркаться, птицы умолкли, зелень сошла, и цветы растворились во мгле. Третья часть закончилась. Публика пребывала в недоумении. Что это было? Голографический эффект? Грезы? Или… Неужели чудеса?

Пауза между третьей и четвертой частью была гораздо дольше, чем между предыдущими частями. На сцену вынесли четыре венских стула, затем стали выходить и размещаться на многоярусных подставках хористы. Первые четыре ряда заняли женщины в белых платьях, верхние три были отданы мужчинам в черных фраках. Каждый хорист держал в руке красную папку.

Когда хор разместился, вышли четыре солиста — две женщины и двое мужчин. Сопрано — молодая худосочная певица, лицом без подбородка чем-то напоминающая курицу; рядом с ней тенор — полный, низкорослый, но на высоких каблуках и с женоподобным, словно напудренным лицом. Меццо-сопрано — дородная дама с несколько грубоватыми чертами лица и с такой прической, будто она приходилась родней самому Бетховену. Последний солист был баритон. Скорее не человек, а могучий живой монумент. Даже когда он стоял спокойно, фрак на нем трещал, морщился и, казалось, даже пищал, желая соскользнуть с этого жаркого и потного тела. Папка в руке баритона казалась карманной записной книжкой.

Дирижер подождал, пока солисты разместятся, поднял руки — и вдруг раздался вопль:

— О! Это действительно будет Ода к радости! Вы еще не знаете, что такое истинная радость, восторг! Это на грани ликования и безумства. Начинайте, маэстро!!!

Так, более чем оригинально, выступил концертмейстер оркестра — Первая скрипка. Дирижер не знал, что ему делать. Из-за кулис появились два молодца и взяли Первую скрипку под руки.

— Куда вы меня ведете? — упиралась Первая скрипка, — Дайте мне сыграть каденцию Яши Хейфеца! Какие неотзывчивые люди!

Голос Первой скрипки стих за сценой. Дирижер смотрел на оркестр. Оркестр — на дирижера. Так прошла минута. Все как-то сразу почувствовали, что сейчас произойдет нечто необыкновенное. Все, что было до финала, было замечательно, но это была всего лишь музыка, теперь же готовится нечто особое.

И вот дирижер поднял руки. Палочка его дрожала — это видели все. Наконец взмах, громоподобный удар литавр, призывы труб — слушатели в зале слегка пригнулись или крепко схватились за подлокотники, словно эти трубы вещали о смертельной опасности. Виолончели и контрабасы дали отпор трубам, затем снова наступление труб и литавр — и вновь достойный отпор струнных. И еще какая-то неясная мелодия пробивается, теряясь и пропадая и вновь заявляя о себе: я есть, я существую и буду бороться за свое существование. И вот уже — о чудо! — эту светлую тему подхватывают уже те, кто ей сопротивлялся. Виолончели! Мелодия так проста и незатейлива, что сыграть и спеть ее может даже ребенок. Тему подхватывают альты, скрипки; вскоре она звучит во всем оркестре, и наконец вступают певцы-солисты. Баритон эффектно развернул плечи, вдохнул полной грудью и:

О бра-атья! Не надо печали!

Хор ему многоголосо ответил:

Радость! Радость!

И вот уже баритон выводит эту чарующую мелодию:

Радость — пламя неземное,

Райский дух, слетевший к нам.

Опьяненные тобою,

Мы вошли в твой светлый храм.

Хор повторил эти слова за баритоном. Затем баритона поддержали другие солисты, каждому из них время от времени предоставлялось право лидерства. Но в конце концов все голоса слились в едином гармоничном ансамбле. Хор поддерживал солистов и своею мощью утверждал великую шиллеровскую оду:

Обнимитесь, миллионы!

Слейтесь в радости одной!

Там с надзвездною страной Бог, в любовь пресуществленный!

В пламя — книга долговая!

Мир и радость — путь из тьмы!

Братья, как судили мы,

Судит Бог в надзвездном крае!

Особенно отличались хористки из Капеллы непорочных девиц. Своими сияющими лицами они утверждали каждое слово. А слова эти пробивались все выше и выше.

Вдруг в оркестре снова возникла пауза. После паузы неожиданно поменялись тональность, размер и вся оркестровая окраска симфонии. Осталась деревянная группа оркестра, которая исполняла нечто подобное военному маршу. Вступил тенор. Его поддержали мужские голоса, но вскоре они умолкли, передав тему оркестру — пошла мастерская разработка триолями.

Драматизм музыки достиг высокой точки накала — и словно бы от этого в зале тут и там появились чиркающие вспышки, словно трассирующие пули метались по сцене и в проходах. Подул ветер, сначала слабый, как сквознячок, но вот уже кругами и вдоль зала поднялись вихри. В воздух полетели платочки, программки, растрепались дамские прически. Люди искали глазами машину, нагнетающую ветер, но с ужасом обнаруживали, что даже композиторы на портретах пытались закрыться руками от такого урагана. Вскоре по залу летали и листки нотных партий. Хористы тем не менее продолжали петь, а музыканты играть. У дирижера вырвало палочку, но он продолжал отмахивать эмоционально, нет — исступленно! Так исступленно, что руки дирижера отделились, поймали на лету палочку и уже отдельно от дирижера пытались управлять стихией звука. С балкона закричал и забил крыльями пеликан — по залу летала огромная петушиная голова со вздыбленным красным гребнем, а за нею гонялась и не могла догнать безголовая тушка петуха Мануэля. Казалось, что все сейчас должно смешаться или разбежаться, обрушиться и провалиться.

Но хор и оркестр не умолкали. Пение звучало так, словно все умершие молили о возвращении к земной жизни. И не только умершие люди — все, что жило, существовало когда-то на земле, облеченное в формы и краски, ожило вновь и, обнявшись с ныне живущими, поет вечный гимн. Не было ни Девятой симфонии, ни дирижера, ни оркестра, ни хора. Хаос и гармония существовали одновременно — и слушатели чувствовали себя вовлеченными в тот, самый первый, акт Творения, только в начале было не Слово, а Звук.

Выше огненных созвездий,

Братья, есть блаженный мир!

Претерпи, кто слаб и сир,

Там награда и возмездье!

И не было ни у кого в зале сомнений, что — да! Там, там, в вышине, ждут всех и награда, и возмездие! Настойчивые агрессивные триоли отступили, растворились, и на смену им снова пришла главная мелодия — «Обнимитесь, миллионы!». Вела ее только женская группа — сопрано, вела на самых высоких нотах — туда, туда, вверх! Оркестр поддерживал, не давал мелодии опуститься, казалось, что женская группа сейчас воспарит — и все были готовы к такому воспарению.

На четвертом возвращении темы все хористы и солисты обнялись. Обнялись зрители в зале, обнялись служители — гардеробщики, уборщики, пожарные, капельдинеры — и запели, нет, зазвучали, как струны неведомого гигантского небесного органа. Женские голоса достигли небывалой высоты — и вдруг такие же голоса донеслись сверху, и не то что бы эхом, а настоящей атакой небесной. Словно купол раздвинулся и все очутились в другом сияющем, наполненном удивительно объемным звучанием мире.

Уже никто ничего не понимал. Зал исчез. Всех обнимало звездное небо, все куда-то летели, и навстречу попадались лишь кометы, оставляя за собой длинные угасающие хвосты. И никто не заметил, как на портрете великий лирик Феликс Мендельсон вдруг зажмурился и закрыл лицо руками — и больше уже никогда не открывал его.

Да, это была Ода Радости! Ода всего человечества! И вдруг звучание оборвалось. Осталось лишь эхо, оно полетело куда-то в сторону, истончаясь, истаивая… Звезды постепенно исчезли, проявились купол, люстры, окаменевшие от восторга слушатели. И вдруг зал пронзил крик:

— Не верю!.. Не ве-ерю!! — Это Келлер, отбросив свой слуховой аппарат и карманную партитуру, метался по залу, вглядываясь в застывшие лица, словно спрашивая и не получая ответа. В горячке он выскочил в фойе и оттуда еще долго доносился надсадный вопль:

— Никому не ве-рю-ю!

Императорский вальс

Звезды исчезли, и снова можно было видеть оркестр и дирижера, по-прежнему стоящего спиной к залу. Наконец он, очевидно, придя в себя, повернулся к залу, принялся слегка раскланиваться. Кто-то зааплодировал, но эти одинокие аплодисменты испуганно умолкли: перед залом стоял абсолютно седой старик со множеством морщин на лице и шее. Он неловко кланялся в абсолютной тишине. Ему поднесли букет цветов, который тут же увял в морщинистых руках дирижера.

В зал вбежал разгоряченный Келлер:

— Что это было? Кто это может объяснить? Это невозможно пережить и передать! Какая радость! Какая жуть! Ради достижения такого состояния люди годами постятся, уходят на десятилетия в горы, в пещеры, терпят издевательства своих знакомых. А нам? Все это вдруг даром! Даром?

— Даром? — переспросили из зала.

— Что вы так смотрите на меня? Да, я безумен! Безумен! Чтобы не пачкать себя грязью, хочу жить только на небесах! Почему вы молчите? Нам приоткрылась тайна небесных сфер. Мы услышали музыку звезд. Давайте хоть поаплодируем! — И Келлер принялся неистово бить в ладоши.

Вскоре зал бушевал от восторга. Долго продолжались овации. Наконец церемониймейстер объявил, что сейчас состоится положение партитур на вечное хранение в витрину. Все поднялись, и вдруг в зале появился Первый скрипач оркестра.

— Господа! — широко улыбался он, — Позвольте, я вам все же сыграю каденцию Яши Хейфеца! У него изумительные каденции к скрипичному концерту Мендельсона! Куда же вы? Вы не пожалеете, я это сделаю со всем обаятельным бесстыдством своего небольшого таланта!

Инцидент замяли. Церемония положения партитур сопровождалась приличествующими случаю речами. Выступила даже староста Капеллы непорочных девиц. Рядом с партитурами была выведена известная фраза Гиппократа: «Ars longa vita brevis est» — «Жизнь коротка, искусство бесконечно». Тут же выстроилась небольшая очередь. Люди проходили мимо витрины тихо, степенно. Избранным представляли переплетчика — замечательного мастера своего дела. Келлер и тут продолжал философствовать:

— Жизнь духа не имеет возраста. Сколько лет Гиппократу или Гомеру? Две тысячи? Три? Ничего подобного! Им столько лет, сколько вам, когда вы ими увлеклись. Да! Да!

Но его философия пропала втуне. Все торопились на прием. Он был организован в огромном банкетном зале. Присутствовало около трехсот человек. Столы стояли у стен и сервированы были отменно. Мэр и тут оказался на высоте — широко расправил крылья своей благотворительности. Он велел своему снабженцу, которого в шутку называл обер-гофмаршалом, не скупиться в средствах. Правило Мэра — не жалеть денег на еду и выпивку. Прием должен запомниться всем. И надолго.

В центре столов стояли вазы с фруктами, ближе к краю — холодные и горячие закуски на блюдах, напитки. Бокалы для шампанского, фужеры для пива, виски, джина, соков; рюмки, рюмочки, сто-поч-ки… А закуски! Канапе с зернистой икрой, с огурцом. С сыром, нет, с сырами: рокфор, камамбер, пармезан, швейцарский — из четырех разных кантонов, залетный грузинский сулугуни, взбодренный соусом тартар, сыр с беконом, с грибами, с крилем и морской капустой. Жареная форель с кусочками манго. Тарталетки с крабами, паштетом из гусиной печени, ветчиной. Королевская шарлотка из омаров и особое нетающее мороженое под соусом шантийи. Язык заливной, копченые сосиски, перепела, каплуны, зеленый горошек, спаржа… Нет!

Нет сил описывать такой стол. О крепких напитках вообще говорить не хочется, ибо одно упоминание о них вызывает у автора желание отложить рукопись и отправиться на поиски чего-нибудь горячительного, исключая, разумеется, одеколон, лосьон и гуталиновый крем «Кавказ». У автора давно уже созрела мечта — дописав роман, тихо спиться на окраине небольшого русского города вроде Арзамаса или Растяпино, ныне Дзержинск Нижегородской губернии. Да много ли нам надо, незаметным русским литераторам? Написать более-менее приличную книгу и тихо скоротать остаток дней своих в покое и относительном уюте. И чует сердце, что придется утешать свое самолюбие под родной полтавской грушей, где и пишутся эти строки… Но прежде — дописать роман. Бодрись, читатель, дело идет к развязке!

Сколько раз в моих любимых книгах развязка наступала на банкете, бале, ужине: «Мертвые души», «Ревизор», «Мастер…» А романы Достоевского! Нет, решительно, русским авторам удобнее всего «кончать дело» таким образом. Что ж, в жизни тоже часто так бывает. А искусство, как выражался Николай Васильевич, прежде всего примирение с жизнью, а потом уж ее отражение. Да-с…

Итак, публики на приеме было много. Город, как вы помните, был известен стабильностью своих привязанностей. Здесь были все свои популярные люди — те самые, что собрались на эстраде в начале нашей истории: веселая вдова, врач-натуропат, раввин и директор банка. Конечно, произносились речи — недлинные и неумные. Все отмечали небывалый успех концерта. Зазвучали первые тосты.

Всем хотелось после концерта снять напряжение. Напитков было много, и гости не стеснялись в выборе. Кураноскэ пил водку сакэ, разбавляя ее кипятком, и как бы не очень интересовался происходящим. На янтарной грозди винограда он внимательнейшим образом разглядывал божью коровку. Любознательный Келлер все никак не мог успокоиться:

— Да, но благодаря кому такой успех, господа? Не вижу среди нас господина Режиссера. Неужели его забыли пригласить? Ай-яй-яй!

— Господин Режиссер! Господин Режиссер! Пожалуйте к нам!

— Тост за господина Режиссера!

— Здоровье господина Режиссера!

— Я счастлив, я безмерно счастлив, — Келлер жарко жал режиссерскую руку, — Странно, что до сих пор в большом музыкально-театральном мире вы мало известны.

— Абсолютно неизвестен, — мягко улыбнулся Режиссер.

— Почему же? Вам необходимо делать имя! Впрочем, я не верю. Здесь что-то не так.

В разговор вмешался Мэр:

— История знает массу примеров, когда великие люди не были признаны при жизни. Пожалуйста — Шуберт. Но теперь мы пойдем навстречу. Режиссер делает имя городу, город — Режиссеру! За удачу! За триумф!

В это время появился дирижер. Его вели под руки два музыканта. Только сейчас можно было как следует рассмотреть его. Весь он был неприятно бел, словно вываренное больничное белье. Лицо, руки, шея — все превратилось в морщинистые руины. Волосы совершенно седы, а взгляд — как у разбуженного среди ночи ребенка. Только хорошо знавшие его люди могли с трудом признать в этом впавшем в маразм старике вчерашнего энергичного маэстро. Он кланялся, расслабленно пожимал руки и всех приветствовал нелепой фразой:

— Покорно вам признателен…

Директор поднес дирижеру бокал крюшона:

— Мы тут пьем за здоровье нашего гостя — господина Режиссера.

Все ждали, что дирижер что-то скажет. Мэр даже поторопил его: «Неужели вам нечего сказать? Или пожелать господину Режиссеру?»

— Как же, как же… — Дирижер пошамкал губами: — Он… и мы… достигли в этом концерте совершенства. Тайна небесных сфер… Но только… Тоска… Почему такая тоска? — Дирижер неуверенно приложил слабую руку к груди, — А пожелать? — продолжал он, блуждая взглядом по сторонам, — Пожелать вам хочу лишь одного… как, впрочем, и себе… Скорейшей могилы, — И, подумав, дирижер вдруг нежно, будто обращаясь к невидимой возлюбленной, добавил: — Замечательно… Могилы прохладной, слегка влажной и обязательно глубокой. Во-от…

— Уводите, — сделал Мэр еле заметный знак, и музыканты под руки увели дирижера прочь.

— Господа, да он не в своем уме, — Келлер рассыпался в извинениях перед Режиссером. — Беднягу убила музыка… Это бывает. История знает такие примеры. В 1762 году произошел подобный случай с графом Альберти…

— Не стоит обращать на беднягу внимание, — поддержал Мэр, — Оркестр! Прошу что-нибудь веселое, но возвышенное! Штраус! «Императорский вальс»!

Грянул вальс. Постепенно нашлись и желающие танцевать. С каждым тактом их становилось все больше.

Матвей стоял в стороне у стола. В такт музыке он наливал себе маленькую рюмочку чего-нибудь покрепче и, чокаясь с бутылкой, спрашивал:

— Летим?

— Лети-им! — отвечал он сам себе голосом товарища Зубова и переходил к следующей бутылке. Уверенный в скором отбытии, он расслабился и разрешил себе перепробовать все напитки.

К нему подошла Клара с подругой Гретой, которую и представила Матвею как большую любительницу балета. Грета давно уже мечтает побывать в Москве и посмотреть балет Большого театра.

— Только, говорят, зимой к вам нужно ехать в двух шубах?

— У меня нет ни одной, — поднял Матвей очередную рюмочку, — И живой. Я, дамочка, родился в снегу.

Грета зааплодировала удачной шутке.

— Господин Матвей, а какие произведения самые популярные у вас на родине?

— За симфонии не скажу, — Матвей галантно подал дамам бокалы и налил себе очередную рюмочку с чем-то чрезвычайно зеленым.

— А из песен-танцев? Казачок?

— «Очи черные» — сто лет уж поют и пляшут.

— Это как в ресторане?

Матвей обидчиво принялся объяснять, что в этой жемчужине есть все: нежность, страсть, отчаяние — так занесет в выси поднебесные, что не скоро вернешься. Не хуже Девятой бетховенской!

— Так покажите же нам! — Грета зарделась от волнения.

Матвей смутился, но та настаивала. Вокруг собралась небольшая толпа, все наперебой упрашивали Матвея. Из круга выдвинулся Режиссер:

— Дамам отказывать неловко. Нехорошо, — Повернувшись к оркестру, он махнул рукой. Оркестр дал мощное вступление. Матвей поплевал зачем-то на ладони и с оттяжкой стал печатать по идеальному паркету мощное вступление: «Оч-чи страс-с-стные и пр-рекр-р-р-асные!» Сделав проходку, он уже начал дробить, закидывая голову и приглашая в круг желающих. Оркестр набирал темп. Грета вышла в круг первая, темп все нарастал — и вскоре в круге оказалось уже человек пятнадцать. Европейцы прыгали и размахивали руками кто во что горазд, а Матвей в центре круга выбивал дробь в своем вышитом расписном костюме, в такт оркестру выкрикивая-подпевая:

Ох, недаром вы! Глубины темней!

Вижу траур в вас! По душе моей!

Вижу пламя в вас я победное!

Сожжено на нем сердце бедное!

Эх-ма!

Азарт танцоров передавался все дальше в публику — и все больше народу было захвачено забубенной цыганочкой: неумело, но азартно поводили плечами, приседали, били себя ладонями по воображаемым голенищам и выкрикивали: «Оч-чи ч-чер-р-рные!»

Когда грохнул последний аккорд, Матвей успел поднять Грету на руки и та выкрикнула на сильной доле: «Гей! Тоска блядская!»

Восторгу в банкетном зале не было предела. Матвей после объятий хряпнул полфужера водяры и долго не мог отдышаться.

Подошел Режиссер:

— Поразительный вы танцор.

— Спасибо, — светился Матвей, — В молодости в Москве я выделялся в танцах сольного характера.

— Веселый город Москва, — кивал Режиссер, — Один из любимых моих городов. Прелюбопытные новости приходят оттуда. Говорят, собираются восстанавливать Храм Христа Спасителя?

— Да, — соглашался Матвей, — Как у нас говорят: «Процесс пошел».

— В таком случае ожидаются грандиозные представления.

— Театральные?

— Не только. Я ведь Режиссер в основном массовых зрелищ. Здесь, на Западе, мне уже неинтересно работать. Карнавалы, маскарады и прочая дребедень — все это ненатурально. Пресно. Да и материал человеческий разнежен и податлив. Этот город немного особняком стоит, но размах здесь не тот. А русский человек пока интересен. Люблю, когда он спросонья или лучше — с похмелья. Мрачен, угрюм, немногословен. Молчит неделями, годами, десятилетиями. Но теперь, похоже, просыпается. Любопытен славянин разбуженный. А если он и голодный, и злой? Тут возможны такие фейерверки…

— Вот именно фейерверки! — взял Режиссера под локоть Мэр, — И не надо о трагичном.

— В самом деле, пусть лучше господин директор представит нам тех двух почтенных господ, — Режиссер указал в сторону Маршей.

Ткаллер замешкался.

— В самом деле… Почтенные гости нашего фестиваля… Прошу любить и жаловать…

— Хотелось бы узнать имена, — настаивал Режиссер.

— Господа предпочитают соблюсти карнавальное инкогнито, — нашлась Клара.

— Во-от как? — благодушно улыбнулся Режиссер, — Чем-то они в этом похожи на меня… Хе-хе-хе…

— Совершенно не похожи! — вспыхнул Свадебный, — Есть у нас имена. Извольте. Я — Свадебный марш Феликса Мендельсона-Бартольди из сюиты «Сон в летнюю ночь».

— А я — Траурный марш Фридерика Шопена из сонаты си-бемоль минор, — с достоинством добавил его сосед, — А вы по-прежнему не хотите себя назвать?

— Ну, на фоне таких знаменитостей мне просто неловко называться. Мое имя никому ничего не скажет. К тому же, как ни странно, у меня много имен, поэтому нет надобности мне их называть, а вам запоминать. А вот вас я знаю довольно давно. В первый раз мы встретились в тысяча восемьсот пятьдесят первом году на торжествах у господина Айзенберга. Уникальный господин! Он умудрился в один день получить звание магистра, тетушкино наследство, отметить свои именины, жениться и покончить с собой.

— Как покончить? Почему? — воскликнули гости.

— От счастья! По крайней мере, в предсмертной записке он написал, что такого счастливого дня в его жизни наверняка больше не будет. Поэтому он решился уйти. Господа Марши, вы его помните, надеюсь?

— Разумеется, — согласился Свадебный, — Мы всех помним.

— Только фамилия его была не Айзенберг, а Гольденберг, — поправил Траурный, — Мы там работали. А вы что делали?

— Тоже работал, — насупился обиженный поправкой Режиссер, — Любая жизнь, и особенно смерть, нуждаются в режиссуре. А я специализируюсь на кульминационных моментах. Впрочем, не без предварительной подготовки…

— У вас и ассистенты есть? — вывернулся из толпы любознательный Келлер.

— А как же! Непременно ассистенты! Вот и сейчас, — Режиссер широко повел рукой, — полный зал ассистентов!

Публика воспринимала этот диалог как очередную карнавальную мистерию и уже готова была аплодировать.

«Я с каждым попрощаюсь отдельно!»

Свадебный решил отвлечься от всего. Пригласил старосту Капеллы непорочных девиц, и они закружились посреди банкетного зала. Танцором Свадебный марш был прирожденным. Замечательным. Староста в молодости тоже блистала грацией, поэтому они своим примером заразили остальных: вскоре кружились уже и полковник, и Мэр — оба с женами, Келлер с бокалом, Матвей с двумя бокалами, непорочные девицы, бурундиец, торговец ликерами…

Траурный стоял в стороне. Его заметила Веселая вдова. Она тащила его в толпу танцующих буквально за руку:

— Неприлично отказывать красивой женщине! — Красивая женщина была заметно подвыпивши.

Траурный отказывался наотрез, говорил, что он не танцевал ни разу в своей жизни, что и танцы ему отвратительны, и танцующие…

— Тогда я вас угощу! — Веселая вдова ухватила со стола вазочку с мороженым и поднесла ее Траурному с преувеличенной любезностью пьянчужки. Марш отказывался, как мог, отступал назад. Кто-то задел Вдову — она опрокинула вазочку, мороженое упало на пол, Траурный поскользнулся и упал едва ли не посреди зала. Увлекшиеся вальсом пары не сразу заметили лежащего, и ему здорово досталось каблуками по плечам и спине.

Парик Траурного слетел и валялся за полметра от него. Бильярдный череп оголился, публику это очень развеселило.

— Смейтесь, смейтесь, — не поднимаясь с паркета, сидя говорил Траурный.

— Не надо отказывать дамам, — все так же хохоча поучали упавшего. Кто-то все-таки сжалился, подал руку неуклюжему кавалеру, но парик не вернули — он пошел гулять по рукам, словно потешная эстафета.

— Смеетесь? Странно. Надо мной не смеялся еще никто и никогда. Зачем меня сюда вытащили? Зачем? — спросил Траурный и подошел вплотную к Режиссеру, — Ваши проделки? Скорее всего.

— Без оскорблений, — попытался проявить дипломатию Мэр, — Это карнавал. Не забывайтесь!

— Ах, вот как? Я оскорбил господина Режиссера! А вы предложите ему стать Почетным гостем или даже жителем города! Вот уж впору и мне посмеяться. Я восхищен и талантом господина Режиссера, и проницательностью господина Мэра, а также его единоутробников.

— Вы слышали, что он себе позволяет? Он просто сумасшедший! Уже то, что он называет себя Траурным маршем, выдает в нем пациента Бедлама!

— Да что на него смотреть! Вытолкать — и все тут!

— Свадебный оставить, а Траурный вытолкать! — Несколько отчаянных гостей направились к Траурному маршу.

— Стоять! — скомандовал Траурный. Взгляд его был пронзителен, словно лазерный луч. Все застыли на месте, почувствовав силу приказа и даже угрозу. Марш подошел к Режиссеру насколько мог близко, — Мне ваши режиссерские проделки надоели. Вы ведете себя совершенно недопустимо. Я вас вызываю на дуэль.

— Меня?

— Именно.

— Ну, теперь и моя очередь смеяться, — заявил Режиссер, — Когда же вы собираетесь со мной поквитаться? И где?

— Здесь и сейчас.

— Какой вид дуэли вас устроит? Пистолеты? Шпаги? Рукопашный бой?

— Только пистолеты, — твердо отвечал Траурный, и череп его фосфорически засветился.

Это восхитило Режиссера.

— Какой изумительной формы череп! Лучшие краниологические музеи мира будут бороться за такой экспонат. Отлично! Будем стреляться.

Попытки примирить соперников были безуспешны. Послали в Исторический музей за дуэльными пистолетами системы Кюхенрейтера. Свадебный предложил Траурному стреляться вместо него:

— Я, очевидно, хороший стрелок, потому что все женихи отчаянные бретеры! Ну, в крайнем случае, возьмите меня в секунданты!

У Режиссера секундантом вызвался быть любознательный Келлер.

Принесли пистолеты. Дуэлянты разошлись в разные концы помещения. Гости выстроились по краям у стен. Банкетный зал стал просто огромным. Тишина, по контрасту с только что звучавшей музыкой, казалась просто разительной. Траурный был зловеще-серьезен. Режиссер все так же беззаботно посмеивался:

— Как бы там ни было, но я остаюсь прежде всего Режиссером. И мне тяжело переносить эту бездарную тишину. На карнавале во всем должен быть элемент творчества, фантазии — даже в дуэли. Особенно в дуэли!

— Я не знаю, что вы имеете в виду, — сухо сказал Свадебный, — но как секундант я протестую. Давайте развлечений искать в другое время.

— А я не против, — неожиданно согласился Траурный, — Только давайте не затягивать переговоров.

— Благодарю. Итак. Если мой досточтимый соперник не возражает, мы подберем свет. К дуэли подойдет холодный, голубоватый, с оттенком айсберга. Вот так. Спасибо. А музыка, наоборот, должна быть торжественной, я бы сказал, суровой.

— «Траурный» Шопена? — выкрикнули в толпе.

— Возражаю, — возразил секундант Свадебный.

— Я тоже, — согласился Режиссер, — Здесь нужно что-то помощнее. Сперва «Гибель богов» Рихарда Вагнера, затем полечку «Трик-трак».

— Подходит.

— И третье условие, — продолжил Режиссер, — Стреляться до тех пор, пока кто-то из нас не рухнет.

— Согласен, — сухо отвечал Траурный.

— Тогда проверим пистолеты.

Режиссер вскинул пистолет, почти не целясь, нажал курок. Лампочка, висящая над входом, рассыпалась вдребезги.

— Браво! Браво! — послышалось в толпе.

Марш поднял свой пистолет и, не оборачиваясь, не глядя, пальнул в лампу над противоположным входом. Эффект тот же. Однако «Браво!» кричал лишь Свадебный. Режиссер поощрительно похлопал в ладоши:

— О-о! Я лишний раз убедился, что у меня очень достойный соперник. Вот пища для журналистов! Известный на весь мир Марш — и какой-то режиссеришка, жалкий выскочка и позер.

Журналистов и впрямь собралось достаточно. Сверкали фотовспышки. Ближе всех к центру событий располагался Крайтон, то и дело бросавший загадочные распоряжения кому-то из коллег.

Почему-то многие в зале стояли теперь парами: Мэр с супругой, Ткаллер и Клара, Матвей с прибившимся к нему бурундийцем. Секунданты, стоявшие тоже парой, обменялись последними репликами и разошлись.

Соперники стояли друг против друга, опустив пистолеты. Голубоватый потусторонний свет делал их лица мертвенными. «Музыку!» — скомандовал Келлер. Полилась нежная грустная мелодия. По счету Келлера дуэлянты начали медленно сходиться. Зал замер в ожидании — никто не пил, не жевал, не переговаривался. Дойдя до намеченной черты, соперники остановились. Медленно, на вытянутой руке, подняли пистолеты. Никто не хотел стрелять первым. Выжидание было изнурительным. Наконец курки были спущены одновременно — раздался выстрел, как бы один мощный диссонирующий аккорд. Соперники не шелохнулись. Прозвучал второй одновременный выстрел, затем третий — невредимы! С такого близкого расстояния невозможно было промахнуться, особенно тем, кто с такой легкостью крошил лампочки.

— Да они нас разыгрывают, — вырвалось у кого-то из наблюдавших.

— А может, они… бессмертны? Оба божественны? — предположил кто-то шепотом, но этот шепот был услышан.

— Быть не может! — выкрикнул Траурный и выстрелил.

Режиссер пошатнулся, попятился и, сделав несколько судорожных шагов назад, рухнул на пол. Он лежал раскинув руки и закатив глаза. Струйка крови текла у него из уголка рта. Все стояли в полнейшем оцепенении. Музыка захлебнулась. Музыканты, оставив свои пульты, глазели с балконов. Никто не решался подойти к Режиссеру.

— Доктор! Есть здесь доктор? — метался Келлер.

Наконец врач-натуропат сделал несколько робких шагов, поднял веко, посмотрел в стеклянные режиссерские глаза, подержал запястье, как бы щупая пульс, вытер свои руки белоснежным платком и после некоторого молчания объявил негромко:

— Он мертв.

— Как? Мертв?.. Может быть, искусственное дыхание? Переливание крови?

— Странный случай, — пожал плечами врач, — Он совершенно остывший. Мало того. Просто ледяной.

— Убили! — горестно запричитал Келлер, — Сперва Почетным гостем избрали, а через час убили! На глазах у всех, то есть со всеобщего согласия, если не сказать — одобрения.

Осторожный Мэр высказал сомнение, не поспешным ли было решение об избрании покойного Почетным гостем города? Что-то в нем было все-таки сомнительное, провокационное… Неясное, одним словом.

— А с господином убийцей все ясно? — подскочил Келлер, — И это говорит Мэр? Первое лицо города!

Теперь всеобщее внимание было обращено на Траурный марш. Рядом с ним стоял самоотверженный Свадебный. Он просил не называть его коллегу убийцей, ибо он выиграл поединок в равной честной борьбе. И не толпе непросвещенной судить о нем! Он был оскорблен! Он защищал свою честь и достоинство!

Толпа чрезвычайно обиделась на то, что ее назвали непросвещенной. Здесь! В этом зале! Истинных ценителей! Послышались крики: «Долой! Что они себе позволяют?!» Стали требовать немедленного ареста преступников. Полковник, не зная, на что решиться, подошел к Мэру за советом.

— Полковник, ваша жизнь прошла в фантазиях. Какие преступники?

— А ваша, господин Мэр, в страхе и заблуждениях, — парировал полковник, оглядываясь в поисках сержанта Вилли. Какой-то смельчак из публики подскочил к Мэру и маленьким ножичком срезал ему полгалстука.

Толпа, уже скандируя, требовала изгнать убийцу из «Элизиума» и из города: «Вон! Вон!»

Полковник подошел к Траурному и довольно грубо потребовал сдать исторический дуэльный пистолет. Марш резко обернулся к вопящим:

— Вы мне тоже надоели! Я ухожу! Но ухожу, не прощаясь, ибо знаю, что с каждым из вас попрощаюсь отдельно.

Вид его был настолько страшен, что кто-то из первого ряда вдруг упал на колени.

— Оставьте это для новых режиссерских фантасмагорий! Вы придете ко мне. И не на коленях. А лежа! Помните: с каждым отдельно!

Траурный вдруг вытянул, словно тот был резиновый, ствол у пистолета, закрутил его винтом и протянул его полковнику с церемонной фразой: «Прошу принять на память». После этих слов оба Марша удалились.

Каприччиозо

Мэр теребил свой изуродованный галстук, то и дело нервически проверяя, на месте ли магистратская цепь с бляхой, и озирался в недоумении.

— Так было славно! Замечательный карнавал, концерт, ужин! А в итоге конфликт, смерть — и Мэр всему виной. Пастор, — обратился он к Клауберу, — вы бы хоть подошли, какое-то участие приняли…

Священник, не торопясь, приблизился, сложил руки, явно неохотно встал на одно колено, собираясь читать молитву, как, ко всеобщему изумлению и ужасу, покойник зашевелился.

— Зачем это? — поднимаясь, возмутился Режиссер, — Уведите это!

Пастора Клаубера немедленно отодвинули вглубь зала. Публика от изумления и страха перешла к восторженным аплодисментам. Режиссер невозмутимо раскланивался.

— А куда девался мой противник?

— Очевидно, отправился вас хоронить, — услужливо и иронично ответил Келлер, — Вместе с господином священником.

— Это их профессиональный долг, — снисходительно улыбнулся Режиссер, — Их дело — хоронить, а наше — продолжать праздник!

— Продолжать! Продолжать! — раздались в публике возгласы облегчения и восторга. Посыпались новые тосты за здоровье господина Режиссера, за поразительный талант господина Режиссера, за долгую дружбу господина Режиссера с городом и горожанами:

— Кудесник! Вы очаровали весь город!

— Мы избираем вас Королем карнавала!

— Побудьте с нами! Не покидайте! Вы перенесли нас в другой мир!

— Просим Короля удивить нас и развлечь!

— У меня, собственно, были другие планы… — Режиссер кланялся уже непрерывно, его осыпали лепестками роз и лилий, выхваченными в приступе энтузиазма из букетов, украшавших зал и столы.

В суматохе к Мэру подобрался врач-натуропат:

— Я практикую сорок лет. На моих глазах умерли сотни пациентов. Режиссер — фигура невероятная. Я не верю себе. Клянусь, он был холоден как лед. Ни пульса, ни малейшего признака жизни. Глаза отражали лишь потолок.

— Доктор, не морочьте мне голову. Она и так трещит.

— Да, но я теперь могу потерять практику.

— Вы ее уже потеряли.

Зал не прекращал скандировать:

— Просим! Просим! Удивить и развлечь!

— Хорошо, уговорили! — Режиссер поднял руки жестом, достойным коронованной особы, — Оркестр! Мое любимое каприччиозо! Я покажу вам мою новую работу — она навеяна мотивами вашего города. Участвуют все присутствующие. Городская мистерия! Музыка! Свет!

Музыка была приятной, даже разнеживающей. Лакеи в ливреях внесли черные длинные свечи. Высокие канделябры образовали большой круг. Пламя горело с треском, в зале стало жарко, просто угарно. Пахло чем-то сладковато-горьким, будто одновременно тлели сушеная дыня и кубинская сигара. Музыка же была все так же светла — и контраст между ней и жаром свечей создавал странное ощущение.

— Вы все здесь — мои ассистенты! — объявил Режиссер, — Я рад, что не ошибся в вас! Пройдемте же в зал! На сцену, дамы и господа!

Музыка оживилась, стала более нервной — зал заполняли знакомые фигуры. Все существовало в хаосе, появляясь и исчезая вполне неожиданно, но в этом хаосе чувствовались жесткая направляющая мысль, холодная логика Режиссера.

Все, кто так или иначе сделал карнавал карнавалом, был здесь и играл свою роль:

Ганс-трубочист пытался по своей лесенке добраться до черта.

Кураноскэ сидел верхом на компьютере, как конная статуя.

Карлик летал в петле высоко.

Мария металась с размытым портретом Анатоля, гремел гром — и она грозила небу кулаком.

Майор Ризенкампф запутался в рыболовных сетях, перекусывая их, словно резинки женских трусиков.

Матвей Кувайцев в национальном костюме отступал и открещивался от наступающей на него картины Репина «Крестный ход в Тульской губернии». Вместо церковных хоругвей над ходом маячили два переплета — черный и красный.

Пауль Гендель в паре с пеликаном исполняли новую песню «Я хочу тебя сейчас», а непорочные девицы из Капеллы снимали с себя бордово-черное белье и терлись животами друг о друга.

Дирижер с лицом мудреца и младенца пытался управлять полетом портретов. Да! Портреты композиторов с живыми напряженными лицами плавали в воздухе, стараясь уклониться от встречи с Бахом, который по-командорски настаивал на рукопожатии.

В этом карнавальном калейдоскопе ходил Александр Ткаллер с супругой, которая повторяла ему с интонацией сивиллы: «Александр! Бойся исполнения своих желаний!»

Каждого, кто был в зале, заносило в вихрь неистового каприччио. И этот каждый, переживая все происходящее, непостижимым образом мог видеть себя со стороны.

— Браво! Браво! — визжали в зале, — Непостижимо! Как вам это удается? Мир не знал такого праздника!

— Истинный режиссер — всегда гипнотизер, — изумлялся Мэр, разводя трясущимися руками.

И снова всех увлекало вихрем. В воздухе носились бокалы и бутылки, свадебные букеты и похоронные венки, огромные скрипки и разноцветный бархат. И крики, возгласы, стоны: «Вот она — радость! Вот она — „Ода к Радости“!»

Ткаллер потихоньку выбрался из толпы, охваченной безумным духом нечеловеческого веселья. Клара тотчас же последовала за ним. Доведенный почти до сомнамбулического состояния скотским весельем тех, о чьей нежной уязвимой психике он заботился так, что даже унизился до лжи, Александр все свое отчаяние обрушил на Клару:

— Не контролируй меня! Ты… Ты просто меня преследуешь! Твоя любовь — как… как сержант Вилли с его наручниками!

— Это не контроль, это участие… И сейчас оно тебе абсолютно необходимо, — Клара пропустила «сержанта» мимо ушей. Ей было важно уберечь мужа от чего-то неотвратимострашного.

— Вот как раз сейчас оно мне аб-со-лют-но не нужно! — ответил Ткаллер, — Перестань меня преследовать! Дай мне побыть одному хоть несколько часов!

Их разговор прервала староста Капеллы непорочных девиц: она никак не могла забыть обворожительного душку-танцора, который предложил ей тур вальса! Такой воспитанный! Такой галантный! Капелла должна непременно встретиться с ним! Это может стать поворотным моментом во всем их дальнейшем творчестве!

Ткаллер пообещал настойчивой девственнице непременно отыскать «душку-танцора» и, едва вырвавшись из ее цепких пальцев, столкнулся с Кураноскэ.

— Как вы себя чувствуете? — На непроницаемом лице японца прорезалось нечто, напоминающее сочувствие.

— Оставим это. Я хотел бы поблагодарить вас за участие и, конечно же, за ваш компьютер…

— Он размонтирован.

— Напрасно.

— Вы не знаете всего, — На лице Кураноскэ появилась диковатая гримаса, — Я его уничтожу. Там… Был один секрет, о нем, кроме меня, никто не знал. Один из блоков сохранил всю информацию. Я не удержался, открыл его. И что бы вы думали? В обозримом будущем самыми популярными и часто исполняемыми произведениями классического репертуара будут… Да-да, те самые хорошо вам знакомые марши.

— Что ж, это лишний раз доказывает, что усилия наши были напрасны. Глупо все было. Прощайте.

Ткаллер зашагал дальше. Уже у самого выхода его вновь настигла Клара:

— Александр, я с тобой.

— Мне кажется, мы договорились.

— Я очень беспокоюсь…

— Не стоит. Как мы имели возможность убедиться, — губы Ткаллера болезненно искривились, — человеческая психика вовсе не так уязвима, как некоторые думают.

— Куда ты?

— Я принял решение.

— Какое решение? Что за вздор?

— Клара, мы проиграли. И теперь мне хочется побыть одному.

— Тебе нельзя сейчас оставаться одному. Я вижу.

Ткаллер попытался пройти молча, но жена заслонила ему дорогу:

— Не знаю, что ты решил, но чувствую, что решение твое неверное. Ты ведь человек несамостоятельный, без стержня. Вспомни, мы читали, что в русской армии существовала награда — «За стойкость при поражении». Всю свою жизнь ты готовился к этой награде. С победой ты, неврастеник, просто бы не знал, что делать. «Победителей не судят» — а ты погружен в вечный самосуд. Опомнись! Прими же в конце концов с достоинством свой крест — свою награду!

Помнишь, когда я выразила сомнение по поводу твоей новой работы, ты мне сказал: «Но ты же будешь рядом?» А теперь мы, как никогда, должны держаться рядом. Притом обнявшись держаться. А ты один принимаешь какое-то решение. Ну какое ты решение можешь принять без меня? Ты без меня пропадешь. Запомни!

— Послушай и ты меня, — отвечал Ткаллер, — Да, я без стержня, да, я неврастеник и славянский кисель! Пусть! Но я один, без твоей помощи, никогда бы не запутал дело так, как оно запуталось теперь. Вылилось в бесовщину! Мы погубили дело своим враньем и поисками хитрых ходов. Конечно, вся вина на мне. И прежде всего потому, что я слушал тебя, моя милая Клара! А слушать не надо было! Так что, будь добра, оставь меня в покое хотя бы на несколько часов. Все!

После этих слов Ткаллер почти выбежал на площадь. На волю, на воздух.

Клара стояла неподвижно, глядя в одну точку. Затем негромко сказала:

— Я знаю, ты этого не сделаешь…

Горячий танец

Ткаллер выбежал на площадь. Она продолжала жить своей особой жизнью — где-то еще танцевали, негромко спорили и даже пели. Однако веселье казалось Ткаллеру натужным, неестественным. Во всем чувствовалось неблагополучие. Ткаллер не мог понять, кто изменился — он или город. В лицах горожан директор пытался отыскать отзвуки недавно исполненных симфоний — и не находил. Взгляды были пустыми, равнодушными, затаившими страх. Да, страх! Как будто именно он теперь правил Городом вечного спокойствия. Ткаллер остановился возле зеркальной витрины, посмотрел внимательно — и его глаза были чужими. И в них на дне таился все тот же страх…

— Да нет, я, очевидно, болен, — Ткаллер продолжал бродить по площади. Никто его, казалось, не замечал и не останавливал.

Вдруг площадь мигом всколыхнулась, по ней пронеслась мощная волна человеческих голосов. Из главного входа «Элизиума» выбегали возбужденные люди с трубами, барабанами и трещотками, они образовывали круги — и Ткаллеру вдруг вспомнилось из детства: такие круги на грибных полянах называли «ведьмиными». Мэра заарканили и затащили в вихрь пляски. Он как мог вырывался, но не тут-то было.

— Что же это творится? Я боюсь! — визжал Мэр. Вскоре вся площадь прыгала, шумела, визжала. На Ткаллера накатило привычное чувство отвращения.

И тут прямо перед глазами вырос Режиссер.

— Господин директор! — радостно воскликнул он, — А я вас снова ищу. Зал веселится, а директор неожиданно исчез! Пришлось веселье перенести на площадь. Тут, знаете ли, размах побольше. А чего вы такой угрюмый? Надоели вам наши скачки? Прогуляемся, не упрямьтесь. Люблю наблюдать за людьми в минуты праздников.

Они шли рядом. Вокруг танцевали, кричали, свистели. Заметно было, что многие подбегали с желанием как-то польстить Режиссеру, сделать комплимент, оказать услугу — только бы заметил, похвалил, может быть, запомнил. Режиссер был доволен — едва ли не по-отечески кого-то трепал за ушко или гладил по голове. Ткаллер же абсолютно отчетливо чувствовал во всем этом фальшь и угрозу. Вроде бы внешне — карнавал, а по сути — заупокойная месса. Тут и там загорались зловещие костры. Рядом с ними вспыхивали споры, затевались шумные и отнюдь не шутливые перепалки.

Гендель Второй, пеликан и Карлик как обычно были окружены толпой. Гендель публично сжигал свое банджо, Карлик восторженно визжал при этом и прыгал во фраке вокруг огня.

— Все! Пора уматывать из этого городишка! — кричал публике Пауль Гендель, — Меня ждут великие дела!

— А где ты найдешь зал с пятью органами? — подначивал Карлик.

— Белый свет — лучший концертный зал! А дыхание ветров — лучший орган. Хочу ночевать в чистом поле и давать концерты за бобовую похлебку!

— Пауль! — взмолился Карлик, — Мне осточертели бобовые и чечевичные похлебки! Ты безумец!

— Чтобы родить что-то новое в искусстве, нужно заглянуть в безумие! — Гендель нежно прижал к себе своего друга, — Карл, пеликан, за мной!

— Но мне нужно вернуть фрак в контору проката!

— За мной!

Мария прощалась с художником:

— Признайся, ты ведь встречал его, Анатоля? Ведь ты нарисовал его таким похожим…

— Все мы похожи… — согласился художник, — На эту тему расскажу тебе притчу: художнику заказали написать Христа для частной часовни. Долго он искал натурщика с выразительным лицом. Наконец нашел. Работа ладилась, только с каждым сеансом лицо натурщика казалось все более знакомым. «Ну где же я вас мог видеть?» — «Как? Неужели не помните? — усмехается тот, — Вы же четыре года назад писали с меня Иуду».

— Нет! — Мария закрыла лицо руками, — Неправда! Сам выдумал, злодей!

— Это хорошо, что не поверила… Хорошо…

Художник нахлобучил Марии на голову свою черную шляпу и растворился в толпе.

А к Режиссеру все подбегали какие-то вертлявые услужливые типы, выражая желание исполнить малейшее приказание. Один из таких вынырнул чуть ли не из-под земли:

— Не пора начинать Горячий танец?

— Нет. Я распоряжусь, — был ответ.

Ткаллер молчал, хмурился. Наконец Режиссер не выдержал:

— Господин директор! Отчего вы так сердиты? Или праздник вам не в радость?

— А почему вам непременно хочется, чтобы всем было весело?

— Как же. Я режиссер-профессионал. Пора о карьере подумать. Хотя раньше я специализировался на свадьбах и похоронах.

— А теперь решили поменять направление? И поквитаться с Траурным маршем?

— Пусть вас не тревожат эти старые счеты. Видите, я искренен с вами. Кстати, господин Ткаллер, вы заметили, что я отношусь к вам хорошо?

— Благодарю, — кивнул директор, — Но за дружбу нужно платить.

— Разве? А я вам дружбы и не предлагал. Скорее — сотрудничество. Я и не умею дружить. Режиссеры — плохие друзья. А что касается платы… Вы мне уже заплатили. Даже значительн