Book: Желтый металл



Валентин Дмитриевич Иванов

Желтый металл

ПОСВЯЩАЕТСЯ РАБОТНИКАМ СОВЕТСКОЙ МИЛИЦИИ.

«Интерес увеличивался тем, что это была не выдумка, а истинное происшествие…»

С. Т. Аксаков

Часть первая. ЛЕГКАЯ НАЖИВА

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Над тайгой, полной запаха мокрой хвои, клочья облаков, застрявшие на ночь, буйно неслись к северу, гонимые пряным южным ветром. Следом за облаками на расчищенное небо лезло круглое солнце, спозаранку жаркое, багрово-влажное, пахнущее, как и тайга, живой лесной прелью.

Ладный бревенчатый дом-пятистенка с хозяйственно устроенной широкой завалинкой, с оградой, с хлевом и сараем за оградой, с огородом позади дома… Словом, жилье искони русского вида и стиля, если под стилем понимать не архитектурные пропорции, а организацию быта с наклонностью русского человека жить «у себя», как привыкли, как и сейчас любят жить русские, потомки не городской, а крестьянской России.

В этом стиле и сегодня застраиваются целые поселки на окраинах наших быстро растущих индустриальных городов. Проведенные на плане «большого» города красные линии обрастают одноэтажными домиками индивидуального строительства. На усадьбе обязательно огород – свои овощи как-то вкуснее. На дворе обязательно домашняя птица. Там, где пользуются выгонами, найдется место для коровы, козы. Все это хозяйство отличнейше уживается с антенной телевизора на крыше, с электрическим освещением и газом, с проложенными рядышком линиями трамвая и троллейбуса.

Вот из такого дома, но расположенного не в промышленном городе, а в таежном приисковом поселке-городке, проверив свой часы по радио, отправился на работу хозяин, Григорий Маленьев. Мужчина он телом сильный, лет ему тридцать пять, одевается по-рабочему чисто, усы и бороду бреет, и лицо его кажется крепким, литым.

Шагая улицей, где таких домов, как у него, не один и не два, а целый порядок, в котором дрянная жердевая халупа старинного приискательского образца торчит не правилом, а досадным бельмом, свидетельством нерадения владельца или приискового управления, Григорий Маленьев вполголоса напевал былую старинную сибирскую жалобную песню:

Помню я таежное зимовье

При закате розовой луны.

Облака, окрашенные кровью,

И густые ели спят вдали.

Не столько напевал, сколько мычал, дополняя воображением мотив, и слышал, конечно, не себя, а эту воображаемую мелодию, и увлекался грустно-сентиментальными словами:

А наутро резвые олени

Увезут в неведомую даль.

Уезжала ты одна по Лене,

Увозила радость и печаль.

В шахтах холодно, непривычному человеку знобко. Вечномерзлый песок тверд, что дикий камень. Золотоносную породу разогревают паром, и в забоях влажно, туманно, как в простывшей бане. Вагонетки и транспортеры, освобождая штреки, уносят темный песок. Гул машин, трескучий стук-перестук отбойных молотков…

Так изо дня в день. Весной, летом, осенью, зимой – круглый год, за вычетом отпуска, выходных и праздничных дней. Работы хватает. В здешних местах накоплено золотосодержащих песков без конца, без края. Заработки на сдельщине приличные, а у рабочих-специалистов и хорошие.

Стенная газета:

«СДЕЛАЕМ НАШ СЕНДУНСКИЙ ПРИИСК ПЕРЕДОВЫМ!

БОЛЬШЕ ЗОЛОТА НАШЕЙ РОДИНЕ!

ЗОЛОТО ДЛЯ НАС…»

Ну кто же не знает, что _для нас_ золото – это совсем не то, что в других странах, или у нас же, но до революции? Наше золото теперь _наше_, собственное, сами хозяева!

Добыча золота из золотоносного пласта геологических отложений завершается «доводкой» концентрата – последней во всем процессе промывкой золотоносного песка.

В глубокой древности – не в человеческой, а в геологической – в горах тянулись пласты твердейшего кварца с жилами металлического золота. Время размыло, перемололо горы. В песках залегли чешуйки превращенного в песок золота. Они в семь раз тяжелее зерен простого кварцевого песка. Поэтому, унося размельченное золото, вода роняла его по дороге. В бурных потоках золото выпадало на дно первым и располагалось по-своему. Рассыпалось. Отсюда и выражение – золотые россыпи. На большей по сравнению с обыкновенными песками тяжести золота и основана его добыча – промывка.

Из шлюза-головки промывочного устройства извлекают килограмм-два песка, в котором золота чуть ли не больше, чем кварцевых зерен. Это и есть концентрат. Его последняя промывка называется доводкой. Маленьев работает съемщиком-доводчиком.

Попадется в концентрате самородочек, Маленьев на глаз определит, сколько граммов потянет бурый увесистый камешек. Ошибется против точных весов не намного, как слесарь в диаметре гайки, токарь – в толщине цилиндра, повар, бросающий соль в котел супа.

Приисковые рабочие привыкают смотреть на золото профессиональным взглядом. Так конфетчик глядит на шоколад, хлебопек – на булки, кассир – на пачки денег. Совершенно нет ничего особенного, тем более соблазнительного. Работа как работа. Продукт. Выполнение нормы. Маленьев не пришлый, родился и жил в Восточной Сибири, о золоте слышал и золото видел с детства.

После демобилизации, в сорок пятом, в середине лета, Григорий Маленьев отдохнул-погулял месячишко, другой, третий… Кое-что было, на что погулять. Потом – работать-то надо – пошел, как до войны, копать золото в старательской артели. На языке его мест это звалось «вольным старанием». Название образное, правильное. Работай сколько хочешь, со своим инвентарем; заработок зависит не столько от уменья или от рабочего времени, как от удачи.

Сибирское золото тяжелое, рассыпное, в одиночку его не взять, как, слышно было, берут или брали в иных местах Калифорнии, в Мексике. Копают артелями, выручку делят поровну. Коль и прильнет будто бы сам собой к руке самородочек иль откроется «гнездо» – бери меня, кто первый увидал! – оно лучше будет с ними не баловать. Артель тверда товариществом и сама в сто глаз смотрит, чтобы дела вершились без изъяна. Теперь что-то не слыхать таких дел, а вот в старое время бывало, что блудливого артельщика товарищи своим таежным судом и «пришьют», то-есть зарежут, попросту говоря.

Против артели и родной отец не заступа. Вернувшись домой, из тайги, артель сообщит по начальству: помер от горячки Петр Иванов или Иван Петров – и концы в воду.

До конца 1947 года, то-есть до отмены карточной системы и до денежной реформы, старательское золото «отоваривалось». Сдав добычу, старатели на полученные боны брали в магазинах золотоскупки что хотели, по своему выбору и без нормы: пшеничную муку, сахар, масло, ткани и прочее.

Что было сверх собственных надобностей, то пускалось на рынок по вольной цене. И один золотоскупочный рубль обрастал «базарными», как баран шерстью, как птенец пухом.

С конца сорок седьмого года нечистые базарные прибыли отвалились. Государство же попрежнему оплачивало сдаваемое золото по ценам, для старательского труда подходящим.

По условиям труд «вольного старателя» был так тягостен, что с давнейших времен, задолго до революции, сами старатели прицепили ему звучное название: вольная каторга. Подстегивал азарт, затягивала «золотая лихорадка»…

Короткое лето. С осени, для многих на всю долгую зиму, начинался тягучий вынужденный простой. Показали бы таежным «вольным» приискателям правду об их будущем, и вряд ли хоть один, поглядев в магическое зеркало, потянулся бы на это окаянное дело.

Как ручное ткачество и многие, многие другие ремесла, старательство могло существовать до времени – пережиток кустарной промышленности. С улучшением машинной техники добычи, с появлением крупной, недосягаемой для старателя механизации сделалась совсем архаичной человеческая фигура, согбенная над примитивным промывочным лотком. При всех старательских ухищрениях в переработанных песках все же оставалось много золота. И с конца прошлого столетия оказалась выгодной индустриальная переработка старых, уже промытых отвалов по второму и третьему разу.

У нас в СССР старательство изжило само себя, устарело со всеми своими формами к 1950 году. В результате экономического развития появился закон об отмене старательства.

Старатель Григорий Маленьев принял новый закон без всякого протеста. Он счел его справедливым, а свое личное положение – улучшенным. Он был теперь обеспечен постоянным, круглогодовым трудом и постоянным же заработком. Запрет старания освобождал от соблазна легкой наживы, снимал бремя азартной погони за «фартом», сгубившей стольких людей…

До подобных обобщений Маленьев, конечно, не доходил. Ему просто показалось естественным, что отныне не стало разницы в добыче свинца, меди, железа и золота. Ставки сдельные, сколько заработал, столько и получишь. Правильно!

Все работают на государство, а государство – мы сами. Спорить нечего. Будем же и мы, приискатели, строить социализм.

2

А что же, «вольные старатели» разве не были такими людьми, разве намытое ими золотишко принимало не Советское государство? Так-то оно так, да не совсем так. Артель была не прочь иной раз обмануть государственного контролера. Такие «штучки» вроде и не считались дурными. Часть добычи утаивалась потому, что порой где-то поблизости осторожно вертелись любители золотого песочка. Тайные скупщики платили за грамм подороже, чем государственные золотоскупки. Кто хотел сбыть поскорее, обращался, когда не было под рукой скупщика, в швейное ателье. Там закройщик Бородский брал у «своих» металл, но платил хуже всех, хоть и больше, чем государственные золотоскупки.

Маленьев и некоторые его артельные товарищи смотрели на дело просто, памятуя одиннадцатую заповедь: не зевай. Григорий Иванович, вернувшийся с войны сержантом артиллерии с наградами, человек грамотный, знал, что золото, как уголь, нефть, любая руда и каждое дерево в лесу, принадлежит рабоче-крестьянскому государству, или народу, что одно и то же. На войне Маленьев честно защищал общенародное дело. Но тут у него руки сами тянулись. Подумаешь, великое дело из килограмма золота утаить сто или двести граммов! Для государства – ничто. Копал золото Маленьев своими руками, работал своим инвентарем, ну и золото его. А о том, что он подрывает государство, Маленьев не хотел думать и действительно не думал.

Григорий Иванович считал себя таким же, как все, честным человеком. Замков не ломал, по чужим карманам не лазил, найденную вещь вернул бы, – ведь чужим не разживешься. А золото, намытое им же, его артелью, считал, во-первых, своим, во-вторых, государственным. Не будь бы скупщиков-спекулянтов…

А скупщики были. Григорий любил минуту, когда, вернувшись домой пьяным «в дым», но твердым в памяти и на ногах, он швырял жене мятый ком несчитанных денег. На кутеже, по-сибирски, спирта ушло больше, чем закуски, и Григорий кричал (ему казалось, говорил):

– Клавушка, женушка дорогая, тебе! Держи!

Наутро у Клавдии всегда находилась для «поправки» четвертинка с острой закуской и особо кислейший квас, от которого у трезвого глаза полезут на лоб и сам собой дико перекосится рот. А с похмелья – лучше не надо!

Крепкая хозяйка, из молодых да ранняя, из этих бешеных денег скопила на покупку дома, оформив владение на свое имя. У Маленьевых двое детишек. Матери надобно думать. Семейная жизнь – не гулянье девушек с парнями.

3

На Сендунских приисках Маленьев прошел все работы: бывал забойщиком, крепильщиком, драгером-машинистом, мотористом, отбойщиком, горнокомбайнером, съемщиком-доводчиком. Для Григория недоступной работы не было, силы и уменья – не отбавлять.

Здешних мест рождения, как он про себя говорил, Маленьев повидал иные места, в том числе и заграницу, лишь на военной службе. С ранних лет он слыхал разговоры о старательском «фарте», с юности начал работать на золоте и отлично на глаз, на ощупь мог отличать турфы, или торфы, как здесь зовутся пустые породы, от содержащих золото песков и галечных осыпей. Маленьев имел «нюх» на металл. Имел и удачу. Вчера в забое ему под ногу сам собой попался невинного вида, но для своей величины тяжеленный камешек и хотя без речи, а заставил себя взять…

На прииске работал и Василий Луганов, с которым Маленьев учился в школе до пятого класса. Григорий в шестой класс не пошел, Василий же дотянул до аттестата зрелости. Васька Луг, как по старой памяти могли назвать его приятели, работал на прииске государственным контролером. Контролеров на приисках много. Для непривычного к приисковым терминам должность называется пышно, а на самом деле она довольно скромна по окладу и по знаниям, хотя и велика по значению: здесь требуется и строгость, и безупречная честность, и чувство ответственности перед законом.

Завершение цикла промывки золотоносной породы на каждом агрегате происходит в дутаре, или в колоде, или в шлюзе, как называют эти приборы на языке приисковой техники. По положению съемщик-доводчик – отнюдь не один, а в присутствии государственного контролера, горного мастера и представителя администрации вскрывает прибор, вручную домывает, доводит концентрат. О количестве золота оформляется присутствующими типовой акт, добыча ссыпается в так называемую кружку, и контролер в сопровождении одного из рабочих относит запечатанную посудину в кассу прииска.

Иной раз добычу не взвешивают на месте, а просто ссыпают в кружку. Сохранность госимущества обеспечивают печать и двое провожающих.

Таков писаный порядок. Но он не всегда соблюдается. Дело не ждет, у мастера много точек, представитель администрации тоже человек занятый. И порядок нарушается, а документы оформляются позднее, так что ревизии ничего неправильного не находят. В общем же без взаимного доверия действительно трудно жить; не веря товарищам, тяжело работать. И зачастую прибор вскрывается и все операции производятся рабочим лишь в присутствии государственного контролера.

К концу цикла у дутары, кроме Маленьева, были еще двое: горный мастер Александр Иванович Окунев и контролер Василий Луганов.

– Грамм шестьсот будет, – прикинул на глаз мастер. – Ладно, ребята, вы довершайте, а я побегу.

Эти слова означали, что Окунев потом подпишет акт. Домывая и просушивая песок, Маленьев думал об ошибке мастера. Не шестьсот, а верных восемьсот граммов намылось, и с походом. Сразу видно тому, кто понимает. А Окунев и на Сендунских приисках человек отнюдь не новый, да и на других приисках работал еще до войны.

Луганов все время молчал. Перед взвешиванием он молча же достал из кармане конвертик плотной бумаги и ссыпал туда часть песка.

– Ты это, Василий, что? – негромко спросил Маленьев, хотя вблизи никого не было.

Не отвечая, Луганов взвесил остаток. Потянуло шестьсот тридцать граммов. Луганов тихонько спросил товарища:

– Слышал, что Окунев-то сказал? Боишься, дурной, что он акта не подпишет?



ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Через несколько дней Маленьев и Луганов встретились у ларька – выпить по сто граммов. Вскоре к ним причалил Окунев. Горный мастер был, казалось, чуть навеселе.

– Угощайте, что ли, ребята, хорошего начальника!

– Денег маловато, – полушутливо-полусерьезно возразил Маленьев, но продавец уже наливал стакан для Окунева.

Тот выпил, сплюнул:

– Пошла, поехала!.. – И, горячо дыша Маленьеву в лицо, сказал-прошептал: – Деньги, они, брат Григорий, на приисках всегда для умных людей имеются. Так-то, солдат, не зевай!..

Взявшись под руки, они пошли по мягкой немощеной улице поселка, от души выводя любимую песню Маленьева:

Где же ты теперь, моя девчонка,

Что за песнь пурга поет тебе?

Износилась ветхая шубенка,

Перестала думать обо мне.

Не забыть таежное зимовье,

Не забыть калитку у крыльца,

Не забыть тропинки той знакомой,

Не забыть мне милого лица.

Простые доходчивые слова умиляли гуляк. У них самих в жизни, вероятно, не случалось никогда таких романтических эпизодов, но разве дело в фактах? Им казалось, что были, или могли быть, или будут. Почем им знать и к чему думать? В русской песне все очарование кроется не в музыке, а в смысле слов. В первом размягчении чувств, вызванном водкой, приятелям все казалось проще, легче, красивее, чем было в действительности. Кончив знакомые куплеты, они начинали их вновь. Песни хватило до первой опушки тайги, до первой могучей даурской лиственницы.

И там Окунев сказал совершенно трезвым голосом:

– Деньги будут. По пятерке за грамм. Несите, сколько хотите.

– Ишь, язви тебя, нашелся знахарь, – не без злости возразил Василий Луганов. – Потише шагай, Александр Иванович, не то штаны разорвешь. По пятерке?.. Это, брат ты мой, лучше к Бородскому сходить. А по восьми не дашь?

Сговорились на шести с полтиной. Вечером Маленьев хорошо провел время в приисковом ресторане. Не с Лугановым. На друге свет не клином сошелся. Друзья сочли, что теперь им, пожалуй, лучше вместе не слишком-то «шиться».

К Окуневу ушел и найденный Маленьевым самородочек. Так образовалась будто бы сама собой компания: Маленьев и Луганов крали, Александр Окунев пособничал и скупал краденое. Маленьев и сюда вносил свойственную ему деловитость. Для него кража золота была чем-то вроде спорта. Половчее сделать, и все тут. Впрочем, вором он себя не чувствовал.

Не всегда получалось так легко и просто, как достались первые двести с лишком граммов песка. Зачастую во время съема добычи присутствовали, по выражению похитителей, «посторонние».

Григорий Маленьев сумел сделать поддельный оттиск приисковой печати для кружек. Он напаял олова на обычные плоскогубцы, зачистил поверхности, отполировал их, вырезал и выдавил знаки печати. Вскоре это приспособление пошло в ход.

Контролер Луганов понес в кассу опечатанную кружку с невзвешенным песком. Присутствовавший при съеме мастер Окунев оглянулся, будто соображая, кого назначить в провожатые, и сказал:

– Маленьев, ты, что ли, сходи.

Окунев знал о существовании фальшивого пломбира. В кустах Луганов и Маленьев сняли печать и отсыпали часть содержимого кружки. Маленьевское приспособление сработало отлично, в кассе не заметили поддельного оттиска на мастике.

Легкая нажива увлекала. За первые месяц-полтора доля Маленьева составила, не считая «собственного» самородка, шесть тысяч пятьсот с чем-то рублей. На пару они с Лугановым похитили больше двух тысяч граммов золотого песка.

2

Дни шли, как солдат в походе, – пять километров в час. А Василий Луганов размышлял об одном: куда Окунев девает золото? В кубышку копит? Нет, врешь… Где-то сидит этакий человечек, берет сибирский песочек и денежку гонит. Надо думать, дает не плохо. Проползали по приискам слушки о ценах на металл в дальних от Сибири местах, в России, как говорили здесь. Дают там будто бы и по двадцать, по тридцать даже рублей за грамм шлиха. А Санька Окунев швыряет им, как собакам, по шесть с полтинником!

Что там!.. Связь надобна, связь!.. А где ее взять? Ни у Луганова, ни у Маленьева этих самых «верных» друзей нигде не было. Распаляя себя жадностью, с нарастающим раздражением сбывал Василий Луганов последние граммы сделавшемуся ненавистным горному мастеру. Как-то Луганов сказал Маленьеву:

– Однако он, гад, на нас, наверное, здорово наживает!

– У него и риска побольше, – возразил тот.

– Не болтай, друг Гриша, зря. Сообрази-ка: мы с тобой, язви его, в пекло лезем, а он с нашего молочка сливки слизывает, как кот. А-а?

– Это ты в яблочко, – догадался Маленьев. – Самим надо сбывать.

Да… А кому? Кроме Окунева, как будто бы никто на прииске такими делами больше не занимался. А если и занимался, то никаких признаков, конечно, не подавал. Скупщики, которые вертелись до закрытия вольного старания около копачей-старателей, все куда-то позадевались, а расспрашивать и разыскивать в таких делах разве можно! Того и гляди налетишь.

Маленьев новыми глазами приглядывался к жизни Окунева. Горный мастер проживал в семье своего тестя Филата Захаровича Густинова.

Густинов, старик необычайно крепкий, несмотря на почтенные, лет под семьдесят, годы, малограмотный, но тертый калач, владел собственным домом. Густинов появился на приисках около 1930 года и двадцать лет работал старателем, немало исходив тайгу. С пятидесятого года Филат бросил работать, но через какое-то время поступил конюхом на одну из приисковых конюшен. Работенка не пыльная, стариковская. Дом у Густинова был поставлен на городскую ногу: пять комнат с хорошей обстановкой. Жил Густинов по-приисковому богато, держал породистую корову. Хозяйничали у него смиренная, доведенная чуть ли не до немоты, но еще работница жена-старуха и вдовая дочь.

Когда-то жил на приисках младший брат Окунева, Гавриил. Где он теперь, неизвестно. Сам же Александр Окунев проживал у тестя почти на холостяцком положении. Его жена Антонина появлялась на приисках наездами, постоянно же пребывала на Кавказе, в С-и, где у нее, как говорили, имелся собственный домик.

Почему так сложилась семейная жизнь горного мастера Окунева, никому не было дела. Клавдия Маленьева говорила, что у Антонины Окуневой такое здоровье, что ей надо жить на курортах. Или у ее дочери плохо со здоровьем…

Целились, целились Луганов с Маленьевым, но сами не могли ничего нащупать. И вольно-невольно, а все приглядывались к Александру Окуневу. Не на Кавказ ли он переправляет металл? На Кавказ не на Кавказ, но Луганов спал и видел, как в таком деле пристроиться не вором-поставщиком, а пайщиком. Как бы оседлать Окунева?

Однако Луганов был широк в мыслях, да узок в делах: попросту говоря, трусоват. Окунева он побаивался и на решительный разговор с ним настроил, как гитару, Маленьева, за широкую спину которого был рад спрятаться в таком небезопасном деле: еще нахлещут по морде!

И вот как-то после работы Маленьев остановил Окунева:

– Поговорить надобно, Александр Иванович.

– О чем это? – повел Окунев крепким плечом.

Время было позднее, они встретились на улице. Густел вечер. Тайга, окружавшая приисковый поселок, наступала серой мглой, которая вскоре превратится в непроглядную тьму. Позванивали комарики, в домах зажигался свет. Слышно, как чей-то девчоночий голосишко звал с надрывом:

– Ва-аська! Домой иди! Иди же, управы нет на тебя! Да Васька же! Вот папа тебе!..

Мелькнув бесшумной тенью, прошуршал мягкими шинами велосипедист. Пользуясь таежным коротким летом, где-то пела хором молодежь. Незаметным для привычного слуха фоном всех звуков служила передаваемая по радио музыка.

– Ну, чего? – Окунев неторопливо шагал домой в сопровождении Маленьева.

Григорий придерживал Окунева за рукав.

– Слушай сюда, Александр Иванович. Дело не пустяшное. Я, – говорил Маленьев, забыв о Луганове, – тебе пораздобыл металла. Уж перевалило за два кило. Платишь ты по шесть с полтинником.

– Нашел место торговаться, – скороговоркой перебил Окунев.

– Не шебарши! Мы сами можем шебаршить, – возразил Маленьев. – Ты, брат ты мой, голова, сюда слушай, тебе говорю. Не о цене речь.

– О чем же ты?

Они стаяли рядышком и говорили вполголоса.

– Во-от, – продолжал Маленьев. – Металл – он будет, металлу достанем. Давай на пару работать?

– Как это? – удивился Окунев.

– Да так… – И Маленьев изложил свой план. Куда нужно, Маленьев будет ездить. Или, еще лучше, Окунев пусть здесь сидит собирает металл, а он, Маленьев, даже работу бросит. Тем более, он и отпуска еще не использовал. И после отпуска…

Григорий говорил несвязно. Как только он начал излагать свои мысли, его сковало понимание того, что все ни к чему, ничего с Окуневым не выйдет.

– Ты меня мальчиком считаешь? – спросил Окунев. – И куда ты поедешь? Надумался!..

– Зачем? Я дело тебе толкую, – настаивал Маленьев из одного упрямства, понимая, что свалял дурака.

– А пошел ты, знаешь, куда?!. – обозлился Окунев.

– Ты не посылай! – И Маленьев взял Окунева за грудь.

– Прими лапы! – оттолкнул его Окунев.

Они стояли один против другого, как петухи. Оба крепкие и нетрусливого десятка, они выжидали, кто первый ударит.

– Ты еще поплачешь!.. – выдохнул Маленьев. Он владел собой настолько, чтобы не ввязаться в глупую драку, но слов сдержать не смог и пригрозил: – А в тюрьму хочешь?

– С тобой вместе? – спросил Окунев. – Эх ты, тетеря! – И пошел своей дорогой.

Маленьев пристыл к месту. Постоял, постоял и пошел ко двору. Намек на разоблачение был пущен по подсказке Луганова. Разоблачать он, конечно, не собирался. Не только потому, что опасно, что и у самого «рыльце в пушку», – не в характере Григория был подобный образ действий, и сейчас он ощущал нечто вроде стыда за глупую, грубую угрозу, которая под стать лишь босяку-пропойце, а не такому «настоящему» человеку, каким он себя считал. Но слово не воробей…

3

Своим трезво-практичным рассудком соображал Александр Окунев, что Григорий Маленьев «зря набрехал». А все же пущенное занозистое словечко где-то зацепилось лесным клещом за толстую шкуру горного мастера-вора: колоть не кололо, но беспокоило.

Да, осталось этакое досаждающе-назойливое ощущение, зуд нервов и мозга…

И дома Окунев ни с того ни с сего принялся оглядываться. Была у него уемистая палехская шкатулка, не простая, а штучной роскошнейшей работы. На вид хранилась там разная дрянь, с которой почему-то никак не может расстаться неаккуратный человек: письма без всякого значения, записки, записочки от давно оставленных женщин, от случайных приятелей, от жены даже, иные уже многолетней давности, ресторанный счет, – по привычке каждую бумажку совать в карман, а потом в шкатулку, будто бы нет помойной ямы, – собственноручно переписанные откуда-то сентиментальные стишки. Здесь же и собственные покушения на виршеплетство, и несколько тонких листиков с тусклыми оттисками модных романсов, и квитанции на давно полученные адресатами телеграммы и письма, и старые записные книжки, и непарные запонки, и шурупчики, и даже отвертка. Собственные, оставшиеся от удостоверений фотокарточки и несколько женских с посвящениями владельцу шкатулки…

Весь этот хлам перебирался Окуневым не раз и не без определенной мысли. В нем заведомо не было ничего, что могло бы дать даже специально настороженному взгляду ниточку к тайным делам мусорщика. Ни-ни! Сколько-нибудь компрометирующее уничтожалось сразу.

Окунев хранил бумажки с задней, хитренькой мыслью: пусть их, «в случае чего», изымают, пусть-ка попутаются, понастроят карточные домики да помечутся по холодным следам пустых адресов!

Хочешь не хочешь, а горный мастер попривык чувствовать руку, которая может взять его за воротник, и предпринимал для успокоения разные весьма продуманные предосторожности.

Но этим вечером ворох бумажек в шкатулке показался ему заячьим многопутанным вздором. Отложив в сторону стишки, Окунев сгреб все остальное, сунул в печь и, открыв вьюшку, подпалил. А уж коли жечь, то так, чтоб не оставалось следов подозрительного бумажного пепла, – подсунул свой совет неосознанный страх.

Размешав золу, Окунев прошел на половину тестя. Со стариком выпили на сон грядущий по широкому стакану не простой водки, а старки. Повторили, обильно закусывая семгой, икрой, балычками двух сортов. В этом доме только для вида старались жить скромно.

Горный мастер выпил, осмелел и уже был готов посмеяться над собственной трусостью: нашел кого пугаться!..

Смеяться было, к сожалению, не с кем: Филат Густинов, тесть-собутыльник, знал о делах зятя ровно столько, сколько нужно. Многобывалый старик не был охотником лезть в секреты без дела, из простого любопытства. Не к чему, а в случае чего – и опасно.

Окунев, с хохотком пристукнув стаканом, не мог удержаться:

– На проверку-то Маленьев Гришка вышел собакой!

Старик намотал на ус предупреждение, смекнув про себя: не поделили, ясное дело. Но смолчал, даже сделал вид, что недослышал. А зять и не ждал ответа. Не нуждаясь в вечерних пожеланиях так же, как и в утренних приветствиях, они расстались молчком.

Александр заснул, как утонул. Утром же сразу все припомнилось, и горный мастер обозлился не на Маленьева, а на себя. Но ничего с собой поделать не мог.

Несколько дней он прожил, озираясь, расплачиваясь за краденый желтый металл какой-то утробной жутью и гнетом общего от обычных людей отчужденья. Встречаясь с другими работниками приисков, он ловил себя на мысли: «Этому-то легко, за ним ничего нет…»

На работу не выйдешь подвыпив, – на этот счет было строго, – и Окунев облегчал себя ежевечерним пьянством.

Вскоре он сумел выпрямиться, и все пошло по-старому.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

– Все, что есть о золоте, – с такой просьбой Нестеров обратился в отдел каталога. Почти наудачу он заполнил несколько десятков требований на книги и статьи.

Он любил Ленинскую библиотеку, любил особенную тишину читальных залов, тишину, в которой невнятно слиты и заглушенные шаги, и чей-то шопот, и шелест страниц, и гул Москвы, смягченный сурдинами толстых стен и закрытых окон.

Когда Нестеров услышал о хищениях золота на приисках, когда понял, что ему придется принять участие в работе следствия, он захотел заранее познакомиться с золотом.

Узнать все? Почему бы и нет! Конечно, кусок истории, обязательно – сведения о технологии добычи, чтобы дать себе отчет, как может расхищаться эта часть государственного достояния. Экономическое значение металла. И достаточно. Во всяком случае, для Нестерова.

Вероятно, заинтересуйся он углем, медью, нужное ему «все» было бы постигнуто именно в намеченном плане. Но золото, драгоценный металл, имело свое собственное лицо. План не то что забылся – он расширился сам собой, изменился до неузнаваемости. Нестеров ушел в иные, более широкие сферы. В сущности, он узнал много, но не совсем то, что наметил.

Этот молодой человек в форме милиции, в погонах с тремя маленькими звездочками понимал, что если узнать «все» и в его силах, то уж, наверное, не в его возможностях: ведь золото появилось в жизни народов одновременно с первыми проблесками цивилизации. Цивилизация? Трудно определимое понятие. В данном случае Нестеров условно решил считать началом цивилизации появление торгового обмена. Нестеров был не ученым-философом, не историком, не экономистом, а следователем. Не стоит поэтому оспаривать правоту его определений и выводов. Одно он знал заранее и знал твердо: еще не было места на земле, где золото не служило бы эквивалентом и мерилом всех благ.

Повсюду, всегда золото было своеобразным аккумулятором богатства. Быть может, его не умели ценить аборигены Северной Америки, быть может, в погибших государствах майев, инков, ацтеков золото служило скорее для украшений: яркий желтый металл легко поддавался обработке и не боялся ржавчины. Гунну или монголу, бродившему в диких степях Азии, был неизвестен мягкий желтый металл. Золота не знали общины людей, до недавнего времени обитавших в уединении островов Океании. Им драгоценный металл был ни к чему, да его и не было в молодой вулканической и коралловой почве островов.

Где-то, как казалось Нестерову, внизу, в глубинах истории залегали мощные древнейшие цивилизации Китая, Индии, Египта, Ассирии. Там уже много тысячелетий назад золото заняло свое место, было основой валют и бюджетов, было емким, портативным эквивалентом продукта любого труда людей.

Искатели золота совершали подвиги мужества и терпения. Кровожадное божество – золото требовало жизней и получало их. И оно же всегда служило мишенью для проклятий: презренный металл, власть золота! Так всегда определяли, почти всегда бессознательно, но всегда точно растлевающую силу денег, символом которых служило золото и богатство одних среди нищеты других. Больше двух тысяч лет тому назад спартанец Ликург уничтожил золото законом.

Золото было дорого лишь потому, что в мире его добывали очень мало. Его никогда не находили в Европе. Золотых рудников или россыпей не было на территориях Англии, Испании, Италии, Франции, Германии, Польши, России. Балтийское побережье рождало только янтарь, песок горных рек Пиренеев, Скандинавии, Альп, Карпат и Балкан был бесплоден.



Не владело собственным золотом и побережье Средиземного моря. Египтяне добывали желтый металл трудным и сложным обменом с Востоком и, вероятно, с черными племенами Центральной Африки. Греки искали золото на Кавказе, где речной песок промывали на бараньих шкурах. Ныне мы знаем, как незначительны кавказские месторождения.

2

Всегда было общеизвестно, что золотом богата Индия, равно как и почти такими же драгоценными пряностями. Зная, что Земля – шар, Колумб пустился в Индию вслед за Солнцем. Веря в предание, что с Востока когда-то прибудут белые «тейли»-боги, мексиканцы доверчиво приняли гостей. Вскоре золото потекло в Европу из Америки в виде «золотой доли» завоевателей и «золотой доли» испанского короля, которую законы тех лет устанавливали в размере пятой части всего имущества, награбленного подданными испанской короны.

В городе Мексико испанцы нашли списки провинций с указанием местонахождения и мощности золотых приисков. Превращаясь в гациендадо, каждый завоеватель стремился получить поместье с золотоносными угодьями. Испанцы искали якобы скрытые запасы золота. Последний мексиканский владыка, племянник и преемник несчастного Монтецумы, был подвергнут пыткам. До сих пор живы легенды о горах золота, спрятанных от завоевателей. В Европе будто и не прибавилось золота. Оно, как и прежде, оставалось драгоценным металлом.

Потом и в Индии оказалось не так уж много золота. Во всяком случае, добыча золота не опережала роста населения Земли. Заметно больше стало золота лишь в XIX веке. Не только совершенствовались способы добычи, были открыты новые россыпи в Южной Африке, на Аляске, на Дальнем Востоке Российской империи. Золото стало дешеветь по сравнению с веками XVIII и XVII, но все же ни валюты, ни торговый обмен не могли обойтись без золота.

А как было в России? Старая Московская Русь не имела своего золота. История русского золота начиналась где-то рядом со временем царствования императора Петра Первого.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Летом в южных приморских городах живой пейзаж создают курортники – люди, у которых не семь пятниц, а семь воскресений в неделю. Поэтому-то местные жители и тонут среди приезжих, как скромные колоски ржи в васильках, березке, диком клевере и прочих цветах, заполонивших полоску хлебов.

На главном почтамте в С-и было многолюдно, даже слишком многолюдно. Толпы курортников, организовавшись, по привычкам больших городов, во внешне нестройные и извилистые, а на самом деле строгие очереди, отправляли телеграммы, авиа-, заказные письма и пачками получали корреспонденцию у окон «до востребования». Перед окошками, отведенными для сберегательной кассы, толпились получавшие деньги по широким листам трехтысячных аккредитивов.

Белые мужские костюмы и глупо-полосатые днем ночные пижамы, шелковые женские платья, платья-халаты и просто халаты, прически простые, взбитые завивкой, украшенные модным венчиком завитых концов, и неизбежные соломенные, вернее, из древесной стружки, стандартные мужские шляпы с черными или серыми лентами, шляпы, которые покупают восемь мужчин из десяти при мысли о летней поездке…

Душно. Пахнет смесью духов, одеколона и разогретого тела. Снаружи еще жарче, но там вдруг пахнет морским ветерком, и сразу забываются тяготы почтамтских очередей. Все же как здесь хорошо! Ах, хорошо у моря!..

Полная женщина в возрасте никак не более тридцати лет, если судить даже и не по первому впечатлению, одетая в шелковое платье и в лаковых, но на босую ногу туфлях, пробиралась к выходу. Как видно, обладала она отменно крепким здоровьем, так как совсем не страдала от парной духоты почтамта. Лицо ее было весьма миловидно. Цвет кожи, тронутой солнцем, был свеж и молод, морщин и морщинок не было, а чуть вздернутый носик глядел сам собою довольно кокетливо. Завиточек светлобелокурых и, несомненно, своего, природного, цвета волос от жары прилип ко лбу – не низкому и не высокому, а именно того размера, который подобал лицу этого типа, то-есть умеренно низкому и сжатому волосами от висков. Поэтому лоб казался выше, чем на самом деле. Крашеные брови и ресницы, под глазами синева, придающая дополнительную привлекательность лицу…

Перед тем как выйти на солнце, женщина раскрыла красный зонтик. Для этого пришлось бы опустить на землю только что полученную посылку – аккуратно зашитый, опечатанный мешок из серой парусины. Но женщина прижала бедром к стене мягкую вещь. Мало ли какие ловкачи рыщут в пестрой курортной толпе!

Закрывшись от солнца, женщина пошла от почтамта вправо по главной улице, тянущей к базару свое белое под солнцем полотно. Ветер стих, как видно, к перемене, и сразу стало особенно жарко. Конечно, ходить на почту в такую жару – мученье, но посылка пришла еще три дня тому назад. Женщина волновалась, оттягивала. А вышло все очень хорошо.

Но куда девалась проклятая Нелька?

Девочка лет четырнадцати, в возрасте переломном, когда в фигуре уже сказываются будущие формы, а лицо остается детским, догнала мать. Мать была, несмотря на перенесенные тяготы в душном зале, в отличном настроении. Когда такая толпа, как-то лучше. До начала курортного сезона почтамт иной раз пугает мрачной, ждущей чего-то пустотой. И все же дочери попало по инерции:

– Чорт тебя, дрянь этакая, носит! – выбранила мать девочку. – Не могла минуту подождать. Нет, чтобы матери помочь. Тащи! – И она сунула Нелли посылку.

Нелли молча послушалась.

– Вот, корми вас, а сладости не жди, – ядовито сказала Антонина Филатовна Окунева, задетая молчанием девочки.

2

Домик у Антонины четырехкомнатный. От улицы его старается защитить небольшой, но густой сад с пыльными сливовыми, персиковыми и черешневыми деревьями. Через сад от калитки две дорожки: одна для хозяев, другая для курортников, приезжающих «диким» образом и называемых на местном наречии не курортниками, а отдыхающими.

Антонина Филатовна перекинулась с временными своими жильцами несколькими любезными словами, осведомилась, теплая ли сегодня вода «на пляже». Все это произносилось медовым голоском, не тем, каким она несколько минут назад разговаривала с дочерью.

Не передохнув ни минуты в прохладе комнаты, затененной обильной зарослью винограда «изабеллы», Антонина принялась расшивать посылку, а Нелли прошла в другую, маленькую комнатку.

В посылке оказались: отрез ситца на платье, отрез бумазеи на зимний халат, еще отрез бумазеи другой расцветки, поношенные женские туфли и пара женских валенок, тоже поношенных. Все было завернуто, по крайней мере, в пятнадцать газет, чтобы придать посылке аккуратный вид и предохранить содержимое от пыли. Почти одиннадцать тысяч километров в почтовых вагонах – не шутка! Гадать, в котором из валенок скрывается то, что было причиной связанных с посылкой волнений, длившихся трое суток и сегодня разрешившихся благополучно, не пришлось. Один валенок был тяжел, будто бы в ступню насыпали дроби или песку. Засунув руку, Антонина вытащила тряпье, которым был набит низ валенка, и маленький мешочек убойно-тяжелого веса. Антонина сунула находку обратно и крикнула:

– Нелька, с утра ведро не вынесено! Чье дело?

Дочь вошла, открыла дверцу комнатного умывальника и вытащила ведро. Оно было полно лишь на треть, но девочка ничего не сказала. Пока дочь выносила ведро, Антонина спрятала тяжелый мешочек под умывальник, в дырку, образовавшуюся между подгнившими досками пола.

Когда Нелли вернулась, Антонина сидела за обеденным столом и на листе бумаги, вырванном из ученической тетради, выводила корявыми буквами текст следующей телеграммы: «Спасибо валенки получила скоро вышлю тапки папе путевки падаражали приезжайте встречу двадцать четвертого цалую антонида».

В С-и мороз – бедствие, гибель для субтропических деревьев. К счастью, морозы здесь редкость. Но нет ничего приятнее, как сидеть дома в валенках – холодные зимние ветры сто?ят морозов.

– Беги на почту. Там перепишешь на бланк и отправишь, – скомандовала мать. Ей показалось, что дочь неохотно повинуется. Сильными руками она повернула девочку лицом к двери и дернула за косу: – Поговори у меня!..

Девочка в дверях повернулась и сказала, не глядя на мать:

– Я видела дядю Василия. Он придет к нам.

Антонина так и села:

– Проклятущий! И сюда его принесло! Это ты ему адрес дала, мерзавка? – и вскочила, чтобы ударить дочь.

Увернувшись, Нелли внятно сказала уже с веранды.

– Нет. Он узнал в адресном! Он шел оттуда, когда заметил меня у почтамта.

– Не ори, паршивка, жильцы услышат, – прошипела Антонина. Дочь уже в саду и преследовать ее бессмысленно.

Девочка знала, что мать рассердится, узнав новость о своем брате. И была этим по-своему довольна.

3

Василий Филатович Густинов пошел на войну в 1942 году, девятнадцати лет от роду. С собой на неведомые военные дорожки он прихватил полученное при рождении сибирское наследство – крепкие, как у лося, и по-медвежьи широкие кости с добротнейшим мясом, сильное сердце с горячей кровью, не боящейся самых злых морозов зимних кампаний. В строю был солдатом достойным, по-сибирски стойким, выносливым на удивленье и на посрамленье любого европейского атлета, владельца горы могучих мышц, но изнеженного тела.

Домой Василий Густинов вернулся лишь в сорок шестом году, после двухлетнего пребывания в специальных госпиталях, инвалидом первой группы. Тяжелая контузия снарядом крупнокалиберной артиллерии вызвала стойкое расстройство нервной и мозговой деятельности. Выписывая Василия Густинова из госпиталя, врачи надеялись, что в семейной обстановке больному будет лучше.

Сумрачно принял Филат Густинов «героя», как он иронически начал величать неудачника-сына – обузу, от которого пользы не жди.

Старуха мать, очнувшись от привычной забитости, погоревала, повздыхала и вскоре опять умолкла, никому не переча. Сестры вначале будто искренне пожалели брата, потом перестали замечать его, а вскоре перешли к прямой травле за «глупость», за «нечистоплотность», за «беспамятство». Особенно резка была Антонина, которая «брезговала» братом.

В семье Густиновых не нашлось ни моральной силы, ни сердечной теплоты, чтобы примириться с несчастьем близкого человека и помочь ему. Происходило, в сущности, то, что бывает в волчьей или в сорочьей стае: подранка заедают или заклевывают свои же, единокровные.

Сознавая свое отчуждение, Василий Густинов начал пьянствовать, спуская в пивных свою «хорошую», по выражению родных, пенсию. Возвращаясь пьяным, он бессильно скандалил, пытаясь выразить обиду плохо повинующимся языком.

Филат Захарович Густинов говорил откровенно:

– Лучше б погиб! Помолились бы, поплакали и прошло. Ныне кто? Обломок, не человек. Ну его, не хочу! И себе и людям в тягость.

Иногда, за поздним часом, Василия не пускали домой, и он ночевал где попало. Но холод и сырость пока сходили благополучно: силы еще были и боролись за жизнь.

Кончилось тем, что семья потребовала взять от нее Василия: защищал советскую власть, пусть же она о нем и заботится. С помощью грамотного зятя Александра Окунева Густинов подавал заявления «куда следует» не в столь откровенных выражениях, понятно, но смысл был тот же. Семья своего добилась: Василия приняли в какой-то специальный дом для инвалидов войны, конечно далеко от прииска Сендунского. Густинов сам отвез Василия и, вернувшись, рассказывал с удовлетворением, будто, избавившись от сына, совершил достойный поступок:

– Васька устроен на курорте до конца дней.

Этот брат, о котором Антонина вспоминала не каждый год, незвано-ненужно оказался в С-и и, чего доброго, явится! И правда, не успела вернуться Нелли с почты, как Антонина услыхала дребезжащий, заикающийся голос:

– Ок-кунева з-здесь жи-ивет?

Чтобы не дать Василию пуститься в разговоры с жильцами, Антонина кошкой вылетела на голос, втащила брата в комнату и, лихо подбоченившись, встала перед ним.

Василий был одет в свежий коломянковый костюм, на который он, кажется, только что успел посадить несколько пятен. На его голове с какой-то странной лихостью сидела соломенная шляпа.

Брат пошарил в карманах в тщетных поисках носового платка и вытер рот рукавом.

– Здравствуй, сестра, – выговорил он с заметным усилием, но без запинки.

– Чего заявился? Что тебя сюда принесло? – злым полушопотом спросила, как плюнула, Антонина.

– Пп-прислали, – сильно заикнулся Василий, но выпрямился и продолжал совсем хорошим голосом: – По путевке приехал подлечиться. – Он отлично преодолевал трудные сочетания звуков.

– Ну и лечись! А чего шляешься? Чего здесь позабыл?

Не отвечая, Василий Густинов опустился на стул, вытирая лицо и мокрую шею руками. Его шляпа свалилась на пол.

В эту минуту в комнату вошел среднего роста толстый мужчина, одетый в щеголеватый чесучовый костюм.

– Гляди, Ганя, бог родственничка, братца послал дорогого, – метнулась к вошедшему Антонина.

Попав с яркого света в полутень комнаты, Гавриил Окунев не сразу рассмотрел Василия.

– А-а, друг ситный! – воскликнул он, узнав гостя Антонины. – Во-от дела! Гора с горой не сходятся, а человек с человеком… Да ты небось и забыл, как меня звать-то?

Василий не ответил. Антонина объяснила, как ее брат попал в С-и и рассказала, что он даже успел побывать в адресном столе.

– Шустрый стал, – хахакнул Гавриил, нагнулся к Василию и ловко выхватил содержимое обоих карманов коломянковой куртки брата Антонины.

– Правильно, так и есть. Вот справочка… А ну, друг, – сказал Гавриил, беря Василия под руку, – пойдем-ка, выпьем для встречи водочки!

– Б-больше н-не ппь-ю, – заикнулся Василий.

– Не ппь-ешь? – передразнил Гавриил Окунев. – Молодец! Образумился, стало быть? Видать, выздоровел. А здесь у тебя как? – И Гавриил издевательски покрутил пальцем перед своим лбом.

– А тты спек-кулянт! – припомнил Василий бывшему товарищу довоенные проделки.

– Пойдем, пойдем, – не обижаясь, настаивал Гавриил Окунев. Он засунул обратно в карманы Василия деньги, несколько десятков рублей, какие-то бумажки, оставив себе лишь справку адресного стола. – Пойдем же, дура! – И он вытащил Василия Густинова сначала в сад, а потом на улицу. Проделано это было с немалой ловкостью и силой. Впрочем, Василий не сопротивлялся. Он покорно поплелся рядом с Гавриилом. Но когда тот усадил его за столик, Василий запротестовал:

– Я тто-олько мми-неральную. Мне ввред-но.

– Брось! Для встречи-то? – И Гавриил Окунев смешал в стакане Василия водку с пивом: – Пей!

– У-уж разве… – Василий протянул руку и проглотил смесь.

Гавриил приготовил вторую порцию «ерша».

– А деньги у тебя есть? – спросил Гавриил, делая вид, что не знает.

Василий положил на стол две скомканные десятирублевки.

– Вот это ладно! Значит, угощаешь? А ну, по третьей!

Сам Гавриил пил чистое пиво. Рассчитывая так, чтобы Василий держался на ногах, он расплатился и вывел на улицу брата Антонины. Гавриил успел завести Василия в тупичок и усадить на большой камень. Раскиснув на жаре, Василий закрыл глаза и повесил голову. Оглянувшись, нет ли кого поблизости, Гавриил с размаху ударил Василия по затылку с мыслью: «Это чтобы тебе совсем отшибить память». Поддержав Густинова, Гавриил уложил его на землю приговаривая:

– Валяйся, мил-друг! Не Сибирь, не замерзнешь… А и замерз бы – не жалко.

Гавриил ушел, довольный собой: Густинова подберут, милиция выяснит личность пьяного и свезет его в спецсанаторий. А оттуда после такого похождения Василия уже не пустят гулять по городу. Ишь, еще спекулянта вспомнил, калека!..

Они старые знакомые. И хотя Василий много моложе Гавриила Окунева, был между ними старый счет от предвоенного времени из-за одной девушки, когда молодой парень Вася Густинов был здоров, весел и собой красив.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Гавриил Окунев потратил немало времени, чтобы надежно освободить жену своего старшего брата от близкого, но нежелательного родственника. А пока он этим занимался, у Антонины Окуневой сидел другой гость, желанный.

Леон Ираклиевич Томбадзе был рослым, мужественного вида брюнетом – из тех, кого принято называть жгучими. Носил он не черкеску с мягкими шевровыми сапожками, а просторный китель тонкого шелка, белые брюки, желтые туфли. И все же явственно чувствовалась стройность настоящего джигита, обладателя классической «осиной» талии.

Обняв Антонину рукой с длинными пальцами и ногтями, свидетельствующими о тщательном уходе, Леон вместе с хозяйкой любовался серебряными чайными ложечками.

– Какие миленькие! – восхищалась Антонина.

– Есть еще вещь! – с торжеством воскликнул Леон.

Он считал, что умный человек всегда сумеет продлить удовольствие. Глупо выкладывать все сразу. Томбадзе достал нечто и нарочито медленно стал развертывать тонкую обертку и вату.

– Вот! Сам отделал и сам золотил.

Это была красивая, тщательно вызолоченная пудреница художественной работы.

– Леончик ты мой любимый! – Антонина наградила поклонника продолжительным поцелуем. Но тут же оттолкнула увлекшегося возлюбленного.

– Сумасшедший! А если кто войдет? Потерпеть не можешь?

Томбадзе, как борзый конь, выдохнул воздух через раздутые ноздри крупного носа.

– Слушай, Нина, когда ты своего бросишь? Отдашь ему Нельку и будешь совсем со мной? А?

– Легко тебе говорить! А металл?

– Что металл! Разве в Сибири один такой Окунев есть? Э, деньги будут!

Леон Томбадзе не на шутку привязался к этой свежей еще, пышной, белокурой и белокожей женщине. В известной мере их знакомство завязалось в связи с золотым песком.

В юности лудильщик, затем ученик ювелира, Леон Ираклиевич после войны и демобилизации некоторое время промышлял мелкой работой и некрупной спекуляцией. После денежной реформы сорок седьмого года и усиления борьбы со спекуляцией Леон завел свою ювелирную мастерскую-чуланчик, где работал один. Когда и здесь возникли затруднения, он устроился в артель. Из него выработался отличный мастер. Он работал со вкусом и тонко. Под полой принимал заказы из «давальческого» серебра и золота, хотя это, по понятным причинам, и запрещалось законом. В компании с одним зубным техником Томбадзе наловчился изготовлять латунные коронки «под золото» для тех, кто хотел по дешевке блеснуть своим ртом.

Как скупщика золотого песка Леона нащупал Гавриил Окунев. Знакомство с Антониной было делом случая. Леон встретил ее и Гавриила на улице, и тот не мог не познакомить их. «Прекрасная белая женщина» сразу покорила Томбадзе.

Но золотые дела Антонины и Леона были для Гавриила Окунева совершеннейшей тайной. Он видел в Леоне лишь пылкого кавказца, влюбленного в жену брата, и относился к такому обороту с полнейшим равнодушием. Ему-то что за дело? Антонина баба ходовая, умная, не маленькая; у брата, к которому Гавриил никогда не питал нежных чувств, не убудет.

Ссориться с Антониной Гавриил ни за что бы не стал. Его интересовал только золотой песок. Без Антонины не будет и песка. Александр не доверял брату, и Гавриил это знал. Получая золото от Антонины относительно мелкими партиями, Гавриил был вынужден действовать быстро, а от искушений, как считал старший брат, младшего охраняла система, исключавшая получение слишком больших денег разом. Нет, дали тебе килограмм – отчитайся, получишь второй. Так-то! Дружба дружбой, а табачок врозь…

Гавриил возвращался, чтобы похвастать, как ловко избавил он сноху от ее брата. Тем временем жена Александра Окунева беседовала со своим возлюбленным Леончиком на новую тему – новую, впрочем, лишь для этой встречи.

– По векселю остается заплатить за дом еще тринадцать тысяч, – говорила женщина.

– Почему, почему тринадцать? Шесть! – живо возразил Леон. По-русски он объяснялся чисто, щеголяя верностью произношения. Но когда спешил, то «почему» упрямо звучало у него как «пачиму», а мягкие согласные делались твердыми. Томбадзе твердо помнил счет, о котором шла речь. Антонина уже одолжила у него семь тысяч рублей. Случилось это ранней весной, в пылу их первых встреч, когда в садах С-и поэтично цвел миндаль, а в сердце Леона – новая любовь.

– Шесть, правда, – согласилась Антонина. – Я говорю, что тринадцать, так как буду сразу оправдывать весь остаток долга за дом. А те деньги, твои деньги, лежат сохранно, орел ты мой горный! – И женщина приложила свою мягкую щеку к крепкой, до синевы бритой щеке Леона Ираклиевича.

Те лежат… Это значило, как понимал Леон, что его Нина ждет остальные шесть. Женщина ему очень нравилась и хотя уже не могла дать ему ничего нового, он искренне стремился к браку и ревновал Антонину к мужу, к Гавриилу, к первому встречному. Но… эти шесть тысяч пусть она еще немного подождет. Так будет вернее.

2

«Встречу двадцать четвертого» – это значит, по двадцать четыре рубля за грамм золотого песка. Таково было значение одного места в шифрованной телеграмме, подтверждавшей получение посылки с золотым песком. Значение других мест выяснится позже.

Двадцать четыре рубля за один грамм… По этой цене Антонина отчитается перед мужем. По какой цене он сам будет отчитываться перед своими компаньонами или перед теми, кто доверял ему песок, Антонина не знала, как и не знала, что за люди, с помощью которых ее муж достает золото.

В свое время ее, в сущности, естественное любопытство было грубо пресечено Александром Окуневым. Не получая удовлетворения, любопытство погасло, и женщине было действительно все равно, какими путями золото приходит к Александру. «Не попался бы он, тогда всыплюсь и я», – вот о чем иногда она думала в корчах страха, внезапно ее охватывающих. Чем острее были приступы, тем жаднее делалась Антонина. «Иметь как можно больше для себя!» – к этому она стремилась.

Гавриил Окунев платил ей «лаж» в два рубля с грамма. Так было условлено с мужем. На комиссионные Антонина должна была жить сама и содержать дочь. Сдача половины дома в наем приносила ей в течение сезона, с мая по октябрь, пятьсот рублей в месяц. Зимой же за две комнаты больше двухсот рублей в месяц не давали.

Предполагалось, что Гавриил Окунев имеет право брать комиссионные в размере тоже двух рублей с грамма. Следовательно, он сбывал золото, если не лгал, по двадцать восемь рублей за грамм. Цены на золото постепенно повышались. Где-то существовал твердый постоянный спрос.

Осторожный Александр Иванович Окунев требовал, чтобы золотые дела делались лишь семейно. Антонина была обязана иметь связь только с Гавриилом.

Леон Томбадзе пришел в дом Окуневой поздно ночью, когда и ее дочь и квартиранты спали. На цыпочках, чтобы не так шуршала галька дорожки, Леон подкрался к дому. Было известно, что пол на веранде скрипит, и Леон легко перемахнул через подоконник открытого окна.

Под утро Томбадзе получил мешочек, в котором находились тысяча пятьсот двадцать граммов золота-шлиха. На сумму в сорок две тысячи пятьсот шестьдесят рублей. С собой у Леона было тридцать тысяч, остальное он остался должен своей Нине.

«Свет очей Леона» нарушала супружескую заповедь, сбывая золото не через одного Гавриила. Но лишь на совершившейся операции она заработала круглым счетом шесть тысяч рублей, то-есть на три тысячи больше, чем передав золото Гавриилу.

Размягченный Ниной, Леон обещал в следующий раз привезти не только долг за золото, но и те шесть тысяч, которые были нужны его возлюбленной для окончательного утверждения во владении столь гостеприимным для Томбадзе жилищем.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Поиски золота, вернее сказать, поиски истории русского золота вели Нестерова на Урал. Богатства этого старца среди семьи гор нашей земли давно и пышно воспеты. Не о них будет речь.

Здесь автор обязан отойти немного в сторону, оглянуться и что-то новое понять в многосмысленных страницах, в страницах со скорбью, с гневом любимых повестей истории России.

С виду будто бы просто: движение длани Петровой – и задымились домны, и ожил древний Камень от прикосновения императора-гения, опередившего свою эпоху, начертаниями которого только и питались последующие императоры всероссийские, и прочее.

Истребления заговорщиков, подавление мятежных стрельцов. И Полтава, прославленная Пушкиным в годы, когда страдалец-поэт уже незримо склонялся над своей бессмысленно-преждевременной кровавой могилой.

И Петербург, «окно в Европу», и бритые, наконец-то, боярские и прочие бороды. И государственные дороги с лесами, срубленными сажен на сто в каждую сторону от проезжей полосы по той причине, что уж очень нестерпимо расплодились разбойники на святой Руси, насильственно посвящаемой в тайны европейской цивилизации.

Каналы и казнокрадство, мануфактуры и прутский поход, за крах которого расплатились бриллианты императрицы-супруги, данные выкупом-взяткой удачливому визирю, окружившему и русскую армию и самого Петра, опрометчиво доверившегося своему военному счастью.

И общее напрочно устоявшееся мнение о величии личности «преобразователя России».

Академический спор обо всем этом выйдет куда как далеко за рамки рассказа о желтом металле, о власти блестящего, мягкого золота. Как пробраться, за какую нить ухватиться?!

…В петровские времена ходить за сталью на юг было рано. В те годы над рудными залежами, ныне принадлежащими Украинской республике, лежала ничейная ковыльная земля – Дикое Поле. И верно, когда-то тронутая плугами южных славян степная почва давно впала опять в первобытную дикость. Русские кропили ее чужой и своей кровью, столетие за столетием сражаясь с успехом, не более чем переменным, с хищными кочевниками и со страшной не для одной Руси, но и для всей Европы, никем тогда еще не побежденной Турцией.

Потребность допетровской Руси в стали удовлетворялась озерно-болотными рудами Северного края. В Прионежье, в Приладожье и выше, к Северу, с незапамятных лет водились рудознатцы и рудокопатели – люди, умевшие находить и обрабатывать железо. Промысел со своей техникой возник там еще до начала образования российской государственности среди славянских и иных аборигенов озерного края. В материальной культуре древности озерно-болотные руды имели чрезвычайное значение, удовлетворяя потребности народа в стальных орудиях и в оружии. Техника не изменилась до начала XX столетия. Фотография успела запечатлеть последние плоты, с которых олонецкие мужики ковшами поднимали руду со дна озер, и костры, служившие обогатительными фабриками.

Теперь же, как бы ходом событий своей истории, Россия обязывалась пойти за рудами на Урал. Значит, быть там не землепашцем, не охотником. Прийти металлургом, со впалой, изъеденной газами грудью под кожаным фартуком, в прожженных брызгами расплава валенках на тощих ногах работяги.

2

Кое-где на Урале сохранились древние копи, похожие на звериные норы. В их узких штреках позднейшие исследователи находили кайла из оленьего рога и странные рукавицы из шкуры, целиком содранной с оленьей головы. Снимали шапки перед превратившимся в камень обмедненным телом погибшего под обвалом рудокопа из племени, само имя которого давным-давно растаяло в тумане тысячелетий…

Медные копи, железо… А где же золото? Надо думать, и оно водилось на Урале. Недаром же в грамоты, которыми утверждались в условном владении лесами и недрами первые заводчики, вносилось угрожающее предупреждение: «Буде в заводских дачах найдется золото, те дачи отходят обратно в казну».

Золото – государственная регалия, то-есть собственность. Золотосодержащие земли могут принадлежать только государству. В старой России частные лица допускались к поиску, к разработке золотых приисков, но добытчик, кто бы он ни был, обязывался весь металл сдавать в казну. По законам, утайка считалась уголовным делом.

Петр раздавал уральские земли сотнями тысяч десятин. Казенные заказы по хорошим ценам были обеспечены. Руда в земле, – копай; леса сколько хочешь, – выжигай уголь без стеснения. Работники, чтобы жечь уголь и палить домны, нашлись на месте: на вольных уральских старожилов навалилась «крепость».

Количество крепостных увеличилось населением Урала. Нигде, никогда в обширной России не царило такое злейше-беспощадное рабство, как на Урале.

В далеком и спешившем Санкт-Петербурге не думали о ввергнутом в забвение Человеке. Зато за петербургскими фасадами, будто уже заслонившими всю Россию, угадывалось безыменное народное действие, не записанное историей. Не вызрело время. Но не бессмыслен был инстинкт мужиков, целившихся тряхнуть так, чтобы земля расступилась и провалился хищный иноязычный щеголь Петербург.

…Первые поколения уральских заводчиков не стремились блистать в дворцовых «случаях». Непроворотно-плотно сидели они на своих заводах, упиваясь неограниченной властью над поставленными вне закона горнорабочими. Дорого обходился уральский чугун…

«Раб есть вещь господина. И господин всегда может и взять жизнь своей вещи и совершить над ее телом все, чего захочет». Эта формула мусульманского права, дожившая в Средней Азии до второй половины прошлого века, заслуживает быть высеченной на старых уральских домнах.

Физиолог И. П. Павлов считал, что условные рефлексы способны совершенно заслонить видение реального мира, но эта преграда может быть разрушена. Так случилось и с Нестеровым. Он еще не нашел золото, но нашлось нечто куда более ценное, чем золото.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Леон Ираклиевич Томбадзе уехал из С-и с утренним поездом, в семь часов. Полученный им мешочек был подшит изнутри к поясу брюк. Так как мешочек был плоским, а талия Леона тонкой, то заметить добавление к ней простым глазом было невозможно. Нащупать – ну, это невероятно!..

Томбадзе размышлял, куда он денет это золото. Ему самому, то-есть для удовлетворения частных заказов, нужно было не более двухсот граммов, и то с большим запасом. Намечалось требование на три корпуса для дамских ручных часов, по десять-двенадцать граммов каждый, несколько колец, коронки. Словом, пустяк. Зато такая работа была самой выгодной. Грамм золота выходил почти по сто рублей: ведь песок был хотя и не рафинированного, но высокопробного металла. В нем заключалось девяносто частей чистого золота, семь частей серебра и три части примесей других металлов.

Так уверяла Антонина Окунева, и, как думал Леон, она не обманывала. Леон не скупился на лигатуру, щедро добавлял серебро, а все же вещицы из сибирского песка выходили яркие, красивые. Подпольный ювелир смело уверял заказчиков:

– Я сделал тебе не пятьдесят шестую, а семьдесят вторую пробу, слово чести, друг! Золото старое, хорошее, из старинных вещей наших славных предков, друг!

Поезд бежал красивейшими местами Кавказа, а Леону было на них наплевать. Он привык к горам и не находил в них ничего особенного. «Горы есть горы, и все тут, дарагой…» Леон не понимал приезжих, которые восхищались кавказской природой. «Природа?.. Ва! Деньги…» Когда есть деньги, всякая природа хороша. А без денег? Леон по-своему понимал поэтов: пишут – получают деньги. Получают за глупости? Пусть!

Единственное стихотворение, которое ему действительно нравилось, содержало следующие мудрые строчки:

Вот барашек поднял крик,

Это блеет мой шашлык.

Помидор совсем в соку,

Это соус к шашлыку.

Он так и воспринимал жизнь, Леон Томбадзе, – брюхом. Но брюхом в широком смысле этого слова: не одним лишь вместилищем для шашлыков, вин и прочих элементарнейших наслаждений.

Он был весел, любезно-обходителен, ласков с людьми, отлично танцевал лезгинку и некоторые другие танцы, играл на баяне и на гитаре. На военной службе, в своей части, писарь Леон Томбадзе пользовался репутацией весельчака и хорошего товарища. У него были качества, которые, быть может, ценнее способности к высокой доблести и к суровому подвигу самопожертвования. Ценнее, конечно, для того, кто имеет такую репутацию, но не для нашей армии и не для целей, которым она служит…

Человечество удивительно как богато разнообразием и противоположностью характеров. Попытка охарактеризовать какой-либо народ одной, якобы лишь ему присущей чертой закончится смешной и нелепой неудачей. В одной книжке двухсотлетней давности, в этаком солидном научном труде страниц на полтораста, ученый немец изложил «всемирную» географию, снабдив чудовищные по своему неправдоподобию сведения кратчайшими характеристиками народов. В разделе «Италия» он сообщил, что итальянцы народ бедный и «занимаются тем, что занимают друг у друга». Столь же удивительные открытия были сделаны этим автором в части русских и других народов.

Опасно, очень опасно вообразить себя художником, одним мазком кисти вершащим все…

И действительно, не всегда так просто разгадать под вежливыми манерами, под свойственной иным людям обходительностью в обращении их подлинную сущность. Встречаются и совершеннейшие эгоисты. Вы можете общаться с таким человеком год, два, будете считать его своим другом, личностью безупречной, и вдруг ваши и его интересы в чем-то столкнутся (или вы увидите, как столкнулись его интересы с интересами другого человека), и вы будете поражены той легкостью, той даже беспечностью, с которой ваш «друг» совершит любую подлость. Подлость по вашему мнению, не по его. На него как-то трудно сердиться, – он не поймет. Он обладает органической способностью к самоуверенной гадости и искренне убежден, что лишь идущее ему на личную пользу и хорошо в нашем мире. Он никогда не раскается, убеждать его – потерянное время. Его можно испугать, потому что под аллюрами храбреца он последнейший трус. Это человек-желудок.

Итак, вернувшись домой после демобилизации, Леон Томбадзе привез хорошую характеристику из части, медали и один орден, правда, потерявший для него значение с отменой некоторых материальных преимуществ, которые давала орденская книжка.

Сейчас, в вагоне, Томбадзе рассуждал сам с собой о трех вещах. Первая – вернее, первоочередная: кому повыгоднее сбыть излишек металла? Вторая: как добиться, чтобы Нина бросила мужика Окунева? Томбадзе с Окуневым не встречался, но, как всегда бывает в таких положениях, со слов жены составил себе понятие о муже как о совершеннейшем чудовище. И третья: как не упустить скупку золотого песка после того, как Нина расстанется с Окуневым?

Леон прихвастнул «своей Нине»: он не знал, откуда еще, кроме нее, можно доставать желтый металл. Он лучше знал, куда его сбывать.

2

Но и со сбытом дело обстояло не так уж хорошо. Всякая частная торговля процветает в условиях конкуренции. Даже подпольно-уголовные сделки, чтобы продавец краденого мог набить цену, нуждаются «в рынке», то-есть в нескольких покупателях. Для крупных партий у Леона Томбадзе имелся лишь один покупатель, и возлюбленный Антонины Окуневой находился в невыгодной для купца позиции.

Как-то, еще в прошлом году, когда Гавриил Окунев сговаривался с Леоном Ираклиевичем Томбадзе о первых партиях металла – партиях мелких, по сто-двести граммов, – ювелир сообразил, что у него самого найдется не так уж много заказчиков на золотые безделки. Упускать же желтую струйку, от которой немало налипнет на пальцы, ему не хотелось. И тут Леону вспомнился один «интересный человечек».

Томбадзе обитал в небольшом городе Н-ке, отделенном несколькими часами езды от С-и. В Н-ке же в собственном доме проживал некий Арехта Григорьевич Брындык, сильный старик лет под шестьдесят, мастер на все руки. Он и слесарил, и столярничал, и рисовал красками. Потрафляя вкусам местного мещанства, Брындык разрисовывал клеенки и холсты, превращая их в настенные «ковры». Художник доходчиво и лихо изображал русалок с пышным телом и с газельими глазами, на берегу ручья в томительных позах, или задумчивых дам с зонтиками, дам «старинного покроя», с тончайшими талиями, широчайшими бедрами, со сливочным низким декольте. Словом, малевал Брындык совершенную дрянь, но в ярких красках и, надо все же признать, с каким-то намеком на фантазию, что и обеспечивало сбыт. Брындык работал не кустарем-одиночкой, он состоял членом артели «Кавказ».

Он должен был понимать толк и в золоте…

Леон, бывший в те годы «зеленым» подростком, помнил, что за несколько лет до войны Брындык работал старателем в системе «Севкавзолото». Помнил и знал потому, что встречал Брындыка на базаре, где тот подторговывал с рук продуктами и товарами, получаемыми в магазинах золотоскупки за сданное золото.

Потом Брындык исчез. Говорили, что он был арестован за спекуляцию золотом и что вообще он был не столько старателем, сколько охотником за другими старателями, но не с винтовкой в лесу, как в старину в Сибири, а с рублями: Брындык якобы скупал золотой песок и самородки.

Года через два или через три после окончания войны Брындык вновь появился в Н-ке, постаревший, но сильный и попрежнему важный в манерах – хозяин. Зажил в том же доме, что прежде. И говорил: «мой дом», хотя владелицей числилась жена.

Брындык жил собранно, уединенно, строго. Никто не видал его пьяным, и мало кто его посещал. Редких посетителей Брындык встречал в пристройке к дому – обширной, как сарай, комнате, где в углах валялся всевозможный хлам, а на вбитых в стены гвоздях и на самодельных полках покоился столярный и слесарный инструмент, кисти, краски. На земляном полу стояли подрамники для заправки «ковров».

В пристройке застоялся запах махорки, клея и красок. Такая смесь служила как бы основой для какого-то цепкого и не совсем приятного запаха, повсюду сопутствовавшего самому хозяину.

Пристройку эту, где роль кровати исполнял деревянный топчан, Брындык витиевато именовал своим «апартаментом», про жену же говорил просто – «она», если ему изредка приходилось упоминать о супруге.

«Она» и проводила к хозяину Леона Томбадзе, впервые появившегося во владении Брындыка с целью завязать деловые отношения. Преследуемый по пятам здоровенным псом (если не хозяйка – порвет!), Леон проследовал в пристройку. «Она» тут же ушла, а хозяин предложил Томбадзе круглую затейливо-самодельную табуретку и уставился на гостя серо-зелеными глазками.

Не смущаясь ни нависшими над глазами сивыми бровями, ни хмурой нелюбезностью Брындыка, Леон приступил:

– Есть золото, дорогой. Хочешь сделать дело? Не хочешь – скажи. А-а?

– Ишь, шустрый, – воркнул Брындык. – Вас звать Томбадзе? – Он помнил Леона. – Ну, покажьте, что есть.

Леон достал плоскую аптечную склянку.

– Образец? – спросил Брындык.

Леон пожал плечами.

Брындык опять испытующе воззрился на посетителя:

– Та вы не бойтесь. Сколько всего у вас есть металла?

– Еще найдется.

– Да, – согласился Брындык, говоря будто бы не с Томбадзе, а с собой. – Что ж, посмотрю…

Достав с полки глубокое фаянсовое блюдце, Брындык выпустил на него тяжелую струйку песка. На полках, среди красок, нашелся пузырек с кислотой, а среди разных инструментов – сильная лупа. Испытав драгоценный металл по всем правилам, Брындык заключил:

– Сибирское, грязноватое. Видать, зимней добычи.

Из кучи хлама, валявшегося в углу, Брындык выудил коробку, где нашлись аптечные чашечные весы и разновески.

Ювелир Томбадзе оценил ловкость, с которой, не потеряв ни крупинки, Брындык взвесил золото: оказалось девяносто семь с четвертью граммов. Взвесив, Арехта Григорьевич с той же ловкостью ссыпал песок на бумажку, с бумажки – в склянку, которую протянул Леону:

– Держите.

– Покупаете? – спросил Томбадзе, невольно переходя на «вы».

– Покупаю.

– Так берите.

– Нет.

– Почему?

– Не подходящее дело. Мелочь. Килограмма два-три взял бы. А так – чего мараться!

«Вот это дело!» – подумал Леон. Вопреки категоричности Брындыка, Томбадзе не собирался уходить, он настаивал:

– Потом будет больше, дорогой. Пока берите это.

– А поговорку, милый, знаешь? – Теперь Брындык перешел на «ты». – Кто «там» не был – будет, а кто был – не забудет.

– Знаю.

– А «там» был?

– Нет.

– А другие были. Пока это, – Брындык указал на склянку с золотым песком, которую Томбадзе держал в руке, – пока это сюда доехало, к нему сколько народу привесилось? Не знаешь? А я знаю. И верно тебе говорю: возьму, много возьму, но из ближних рук. А это? Небось по всему Кавказу ходило. Я вижу: металл не здешний. Этот металл дальней дороги. У одного, кто его держал, жена, у другого – любушки, третий сам, сукин сын, языка не удержит. И у всех – чтоб их чорт драл! – друзей-приятелей по пьянке не сочтешь. А ты хочешь, чтобы я, самостоятельный человек, мазался в вашу компанию из-за паршивых ста граммов! По-настоящему, мне нужно взять тебя за шиворот и сволочить с твоей дрянью в милицию.

Как видно, недаром Брындык и «там» побывал и всего навидался. Его речь дышала чрезвычайной убедительностью. Леон не смутился: угроза милицией его не испугала. Фигура старика сразу выросла в глазах Томбадзе, и он преисполнился доверия. Делового доверия, конечно. Не зря, не зря он сунулся к Брындыку, – он нашел настоящее «место».

У Томбадзе хватило выдержки и ловкости, чтобы, не проговариваясь, убедить Брындыка в краткости и безопасности пути, которым прибыло на Кавказ сибирское золото. Но и Брындык настоял на своем и заставил Леона принести сразу больше килограмма. Заплатил Арехта Григорьевич хорошо: по двадцать два рубля за грамм.

После первой встречи Леон побывал у Брындыка считанных пять раз. Разговаривали по-дружески, не «на ножах», как во время первой встречи. Брындык откровенничал даже, с расчетом и для себя безопасно, так как он не называл ни имен, ни городов. По его словам, у него был «один человек» поблизости и кто-то в Средней Азии. Эти люди могли купить любое количество золота, а также и драгоценные камни, то-есть бриллианты чистой воды и весом не менее одного карата.

По весу карат равен двум десятым грамма. В кольце, в браслете, в ожерелье крошечный камень выглядит довольно внушительно.

Леон Томбадзе, как ювелир, толк в камнях понимал, хотя ему почти не случалось держать в руках хорошие бриллианты. Имел он дело обычно со всякой мелочью, главным же образом с разнообразными сплавами и стеклышками, которые, по его мнению, были ничуть не хуже настоящих камней по красоте.

Томбадзе знал, что в старину высоко ценились изумруды, сапфиры, рубины. Беспорочный цветной камень мог стоить дороже бриллианта. Но рубины потеряли цену после того, как научились изготовлять искусственно эти красные камни, мода на сапфиры и изумруды прошла. А вот каратные бриллианты остались мировой валютой, их ценность точно соизмеряется с ценностью золота. Реальная ценность, которую ищут, чтобы припрятать. Словом, где-то и кто-то готовится к смутным годам…

Леон Томбадзе умел поговорить о политике «по душам», то-есть с многозначительными подмигиваниями и недомолвками: дескать, мы с вами умные люди и друг друга понимаем.

Конечно же, никакой программы у Томбадзе не было. Не имея никакой склонности к отвлеченному мышлению, он, сам того себе не формулируя, органически не принимал социализм.

Хорошая, чистенькая бабенка, сочный шашлык из молодого барашка, плов, шурпа, острое, как бич, харчо, ароматные фрукты, настоящее виноградное вино – их так много, хороших вин! – веселые приятели, мягкая постель, кино, легкая музыка и поменьше труда, и все это немедленно, тут же, хоть с неба. Остальное – для ишаков.

Известную формулу «каждому – по труду» Томбадзе повернул по-своему: получить – побольше, дать – поменьше, а лучше совсем ничего не давать.

Без всяких размышлений приспособился рак-отшельник запрятывать мягонькое – но вооруженное присоской! – брюшко в затейливые витки не им построенной раковины. Залез, живет-поживает…

Так и Томбадзе приспособился к социалистической форме.

3

Леон не подозревал, что Брындык давно и пристально наблюдает за ним.

В первое посещение Томбадзе, сопровождаемый молчаливой «ею», еще не успел выйти со двора, как Брындык напялил на голову соломенный брыль с широчайшими обгрызенными полями, а на белую рубаху с расшитой по-украински грудью набросил выхваченное из кучи старое парусиновое пальто. Ворчание пса смолкло – посторонний удалился, и Брындык вышел на улицу. Стройная фигура Леона маячила уже метрах в ста. Брындык пустился следом и установил, что Томбадзе зашел не к себе. Где он жил, Брындыку было известно.

Брындык подождал, сидя в тени на скамейке. Минут через двадцать Томбадзе снова появился на улице, и Брындык проводил его до квартиры.

На следующий раз – как пишут в ремарках театральных пьес – повторилась та же игра. Идя по улице, Томбадзе оглянулся, увидел Брындыка, но не узнал.

На третий раз Брындык подметил, как Томбадзе отделил от полученных денег какую-то часть. Быть может, наблюдение было не таким и существенным. «Леонка» обычно раскладывал деньги по разным карманам. Но на этот раз цена на золото повысилась. Бесспорно было и то, что, возвращаясь от Брындыка, Леон обязательно заходил в один и тот же дом.

Арехта Григорьевич решил провести глубокую разведку. Одевшись в хорошую пиджачную пару, с солидной, подобающей возрасту тростью, в фетровой шляпе, а не в соломенном брыле, он явился в дом:

– Я слыхивал, вы продаете домик с усадьбой? – обратился он к хозяйке, женщине тучной, пожилой и весьма молодящейся.

– Нет, я не думала продавать, – возразила женщина и тут же с любопытством осведомилась: – А от кого вы слыхали?

Опираясь на трость, Брындык сказал:

– От случайного человека. Или я адрес не так запомнил, извиняйте.

– Соседи будто думали свой продать, – направила хозяйка посетителя, но Брындык не собирался уходить.

– Я не для себя ищу. Знакомец один пишет из Москвы. Человек денежный, ученый, собственную дачу имеет под Москвой. Однако ему по здоровью врачи велят переехать в южные местности. За хороший дом он может вручить, по своему состоянию, хорошие деньги.

– А сколько, к примеру? – поинтересовалась хозяйка, хотя и не собиралась расставаться со своим владением.

– Так вы дозвольте мне посмотреть?

И дом, и сад, и двор – все удостоилось и сдержанных похвал и уместной критики опытного человека. За этими важными и интересными для владелицы разговорами Брындык сумел кое-что выудить о постояльце. В доме имелась комната с отдельным выходом в сад. «По этой-то причине», как объясняла хозяйка, жильца она держит. И пусть в доме живет хоть и не родной, а все же мужчина.

– Гаврила Иванович Окунев. Вы его не знаете, случаем? – болтала хозяйка. – Служил механиком в тресте, теперь работает в районе, однако бо?льшую часть времени проживает здесь по делам.

– Не здешний? – спросил Брындык.

– Нет, сибиряк.

Без труда Брындыку достались и другие мелкие подробности: платит Окунев хорошо и аккуратно, человек солидный, женщин не водит, выпивает хотя, но кто же из мужчин не пьет?

Пьет, не пьет… Болтливая баба! Для Брындыка было важно, что знакомый Томбадзе – сибиряк. Нашелся у Арехты кто-то в тресте, кто подтвердил, что Окунев там работал. Механик знающий, а что он за птица – никому дела нет.

Пока Брындык обдумывал собранную информацию, нечто вроде случая свело его с Гавриилом Окуневым. В сущности, это вовсе не был случай.

После того как Леон побывал у Брындыка в четвертый раз, старик, не считая нужным выслеживать его, сам для опаски от пса проводил гостя на улицу. Оставшись во дворе, Арехта заметил, как следом за Леоном прошел мимо ограды какой-то коренастый, плотный мужчина. В его повадке нашлось для Арехты нечто не от обычного прохожего.

Старика кольнуло. Выслеживают? Нет, «те», как Брындык именовал милицию, работают чище. Закаленный, готовый ко всему, Арехта Григорьевич не испугался. Выглянув на улицу, он спокойно наблюдал за этим прохожим. Ба! А не Окунев ли это? Брындык однажды видел, как этот человек входил в неудачно приторгованный им дом. Окунь и есть – жирный, пучеглазый, не черноморский, а северный окунь.

– Так воны, шпана, друг за дружкой ходють, як голубок за голубкой! Ходьте, други, ходьте!.. – усмехнулся Брындык. Для шутки, иной раз для маскировки, он любил мешать русскую речь с украинской.

Соображая, старик чмокал, высасывая спелую, мягкую сочно-душистую грушу. В этом году куда как хороши вышли груши!

Без труда и без хитрых маневров Брындык устроил себе встречу с сибиряком. Не Гавриилу Окуневу было меряться с Брындыком, с его крепкой волей и большим опытом. Они спелись. О Леоне – ни намека. Окунев не узнал, откуда до Брындыка дошли сведения о сибирском золоте. Арехта Григорьевич не связывал концы, чтобы не получалось сетки.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

И ни о чем этом не знал, не ведал легкомысленный обольститель Леон Ираклиевич Томбадзе. Он считал, что его мужские достоинства дали ему возможность, овладев сердцем Антонины Филатовны Окуневой, перехватить у Гавриила Окунева все сибирское золото.

Такая уверенность основывалась на фактах: в последнее время Леон не получил от своего приятеля Гани ни одного грамма желтого металла.

– На приисках стало уж очень трудно, такие строгости во всем пошли, – объяснил Окунев.

Леон не вел и глазом, думая про себя: «Ври, ври, дорогой!» Возлюбленная снабжала Томбадзе золотым песком преисправно. Леон не подозревал, что своим ловким ходом Брындык устранил его как посредника между собой и Окуневым. Отныне сендунское золото текло к Брындыку двумя ручейками: и от Окунева и от Томбадзе. Сличая, Арехта Григорьевич отличнейше видел, что и тот и другой снабжают его золотом одного происхождения, но помалкивал.

В этой коммерческой компании каждый скрывал свои действия, свои намерения и особенно «заработки». Антонина Окунева не говорила Леону, что дает ему не все получаемое ею золото, а лишь часть. Окунев, сговорившись прямо с Брындыком, клал себе в карман комиссионные, ранее получаемые Леоном. Леон же, идя путями любви и, по восточному обычаю, усыпая эти пути розами в виде денег на покупку дома и других подарков, сумел срезать в свою пользу часть доходов Гавриила. Но Антонина, кроме того, «зарабатывала» на Леоне больше, чем на Гаврииле, чего Леон, конечно, не знал. Нравы этой компании были типичнейшие для капиталистического общества, для мира дельцов, воспитанных на законах конкуренции.

Итак, Леон Томбадзе хотел найти еще лучший «рынок сбыта», чем у Брындыка. Тот платит хорошо, другие могут дать больше. Действуя по поговорке о рыбе, которая ищет, где глубже, Леон решал первую задачу: куда повыгоднее сбыть золото, пришитое в мешочке к поясу брюк, и сказал себе: «Ты, дорогой, поедешь прямо на юг».

Недалеко. Леон проспал в вагоне одну ночь и прибыл. Город, знаменитый в анналах борьбы рабочего класса, прославленный героями-мучениками за дело победы пролетариата, ныне славный трудовыми победами, оснащенный удивительной техникой, одно из немногих мест на всем земном шаре по своим подземным богатствам и одно из немногих, где люди берут их культурно. Все это Леон слыхал не раз, но для него – набор слов. «Ва, стихи!..»

С вокзала до центра Леон доехал на такси. Следуя правилам конспирации, заимствованным из кино и из некоторых романов (это не в укор ни кино, ни романам), он отпустил машину на углу, а сам прошел еще два квартала до поворота на боковую улицу.

Здесь! Однажды Леон уже посетил этот дом, и хоть было то давно, не ошибся, нашел нужный ему подъезд и поднялся в лифте на третий этаж: новый дом имел все удобства.

На звонок вышла домашняя работница и провела Леона Ираклиевича в комнату, убранную коврами. Старый Абубекир Гадыров, который жил на покое в семье дочери, сердечно приветствовал Леона: вместе с гостем в дом входит бог, как гласит завет предков.

Ни о чем не расспрашивая, старик Гадыров заставил Леона начать с ванны после дороги, потом принялся потчевать его чаем. Леон выждал время, предусмотренное приличиями, и изложил свое дело: у него есть с собой немного золота, – случайная покупка. Сейчас оно ему не нужно, хотел бы продать. Не поможет ли Абубекир сыну своего старого друга Ираклия? Леон будет благодарен, так благодарен!..

Старый Гадыров вздохнул и помолчал. Проведя обеими ладонями по бороде, поднял глаза к небу, промолвил: «Аллах!» – и отодвинул чашку, – деловому разговору должна предшествовать благодарственная молитва насытившему их богу, милостями которого живут люди. Затем Абубекир приподнял брови, и указал глазами на дверь:

– Дочь и зять… Партийные. Они не понимают жизни и ее требований. Дай мне подумать.

Абубекир закрыл глаза. Он сидел неподвижно и долго, очень долго, как показалось Леону, боявшемуся нарушить лишним движением размышления старика.

Внезапно Абубекир встал с живостью, обнаружившей запас сил, не тронутых дряхлостью.

– Я знаю, что делать. Пойдем, сын моего друга, бог нам поможет.

2

В старом городе, помнившем еще персидское владычество, Абубекир так долго крутил Леона Томбадзе по узким лабиринтам улиц и переулков, что тот окончательно потерял направление. Однако нужный им обоим дом нашелся. А в доме, не таком древнем, как город, но достаточно старом, нашелся один кажар, иначе говоря, человек иранского происхождения.

Мужчина средних лет, ближе к молодости, чем к старости, кажар носил летний костюм, ни по покрою, ни по ткани ничем не уступающий лучшим модным картинкам. Кажар беседовал с Абубекиром весьма непринужденно, чему способствовали могучие, чуть ли не крепостные стены старого, но не ветхого жилища.

Кажар уносил куда-то золото, тут же в доме, для проверки и взвешивания. Леон получил по сорок два рубля за грамм золотого песка!

После расчета кажар не стал задерживать посетителей. Он почтительно пожал руку Гадырова, а Леону даже не кивнул.

Опять Гадыров крутился вместе с Леоном по старому городу. А вышли они в новый город почему-то не там, откуда вошли. Видно, это устраивало Гадырова…

Дома старый Абубекир получил благодарность Леона: по три рубля с грамма. Гадыров предложил прогуляться. В лице и в манере старика появилось что-то, напоминающее голодного шакала. Он взял на сохранение деньги Томбадзе, исключив тысячу пятьсот рублей, оставленных на расходы: по обычаю предков продавец, кроме комиссионных, угощает посредника.

Вместо ресторана Гадыров привел Томбадзе в «одно очень хорошее место».

Пили не много и только водку, так как пророк, запрещая правоверному шииту сок виноградной лозы, ничего не сказал про хлебный спирт. Пили и ликеры, ибо последователи Магомета, пользуясь плохими познаниями пророка в органической химии, могут и эту смесь потреблять без греха. Для «христианина» Томбадзе не существовали запреты, ограничивающие Гадырова. Леон предпочитал виноградные вина, но здесь следовал примеру старика, чтобы не оскорбить щекотливое благочестие верующего.

В этом хорошем месте, в чьей-то квартирке, кроме спиртных напитков, нашлись и две «белые женщины», как их назвал Гадыров. Слегка развеселившийся старик напомнил Леону об Аврааме, которому было сто лет, когда бог послал ему сына, и скрылся с одной из хозяек.

Леона тоже не обидели недостатком внимания.

Когда Томбадзе прощался с Гадыровым, тот очень серьезно напомнил сыну своего старого друга:

– Что было, забудь; куда ходили, – никуда, что продали, – ничего. Не было старого города, не было кажара. Не думай искать без меня, если еще будет случай, тот дом. Почему – понимаешь?..

И так взглянул в глаза Леону, что тому стало жутко. Чорт с ним, поскорее уехать!

Сам того не зная, Леон легкомысленно прикоснулся к страшному и опасному месту, к пункту контрабанды, с узлом сложных операций, связанных с переброской через границу драгоценностей, золота, валюты, с торговлей наркотиками, со шпионажем. Старый развратник Гадыров пособничал тому, кого назвал для Леона кажаром. Одно из имен этого кажара было, кажется, Хаджияхаев. Но мы оставляем эту историю, она слишком далеко увела бы нас в сторону от настоящего рассказа.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Юрист Нестеров имел представление о старых формах землепользования в России. Наследственное владение землей называлось вотчинным. Было поместное землепользование: с условием исполнения государственной службы дворяне старой Руси получали поместья. Уклонившийся от службы дворянин, по образному и категорическому языку Московской Руси, «вышибался» из поместья. Заводовладение было подобно старой поместной форме. Юридически оно было условным: заводчик пользовался землей, лесом и прочими угодьями для выполнения казенных заказов. Однако уральское заводовладение быстро превратилось в наследственное и безусловное. На языке того времени оно стало вотчинным. Оставалась единственная угроза: «Буде в заводских дачах найдется золото, те дачи будут вновь отписаны в казну».

Значит, и во времена Петра уже ходили слухи о золотоносности уральских недр, и слухи эти принимались за достоверные. Золотоносные земли заранее объявлялись государственной «регалией», императорской собственностью. И это было справедливо.

Впервые слух об уральском золоте подтвердился за год до смерти Петра Первого. Государственный крестьянин Ерофей Марков в 1724 году искал на берегах речки Березовой, километрах в двадцати от нынешнего города Свердловска, горный хрусталь. Прекрасные светлые камни ценились высоко: шли они для женских украшений и для таких дорогих поделок, как люстры, подсвечники, рамы для зеркал. Из больших кристаллов вытачивали кубки, бокалы. Марков обратил внимание на куски кварца с особенными, не виданными им прежде крапинами и прожилью.

Нестеров не нашел никаких данных о личности Маркова. Но Марков, несомненно, знал минералогию и рудное дело куда шире, чем рядовые практики. Конечно, не зря вздумал Марков раздробить кварц, собрать крошки и попытаться их расплавить. Сермяжный геолог испытал металл и убедился, что нашел не медь, не гарь-обманку, а подлинное, благородное золото.

Были указы, обязывающие каждого находчика золота извещать казну. Марков не пытался использовать находку для себя лично. Выполняя гражданский долг, он сообщил начальству о своем открытии. Но посланная на место экспедиция Горной канцелярии вернулась ни с чем. Служащие канцелярии забили несколько глубоких шурфов, хотя березовское золото, как показывал Марков, следовало искать поверху.

А дальше… Нестеров думал о том, как бюрократы всех веков устраиваются так, что за их промахи и невежество отвечают другие. «Господа канцелярские» спихнули свою вину на Маркова. В «присутствии», как тогда именовалось заседание коллегии чиновников, находчику зачитали угрожающее постановление:

«А тому Ерофею Маркову в течение двух недель от этого дня подлинно объявить о тех местах. А буде он того не учинит, с ним будет поступлено другим образом, в силу других указов».

Те «другие указы» гласили об ответственности укрывателей золотоносных земель, о плетях, пытках, казнях… Словом, чорт попутал доброго мужика с проклятым металлом!

Однако из истории дальнейших находок золота Нестеров понял, что Марков отделался легко: его только попугали.

К счастью Маркова, он открыл золото на государственной, а не на заводской земле. Не нашлось заводчика, заинтересованного в сокрытии находки, и никто не позолотил руку чиновников, чтобы уничтожить беззащитного простолюдина, бескорыстно радевшего о государственных достатках. Чиновники уподобились собаке, которая лает, но не кусает. Когда на пятнадцатый день Марков явился и под страхом смертной казни подтвердил свое заявление о золоте, Горная канцелярия постановила:

«Отдать Маркова на поруки впредь до указа и притом объявить ему, чтобы он до совершенного оправдания подыскивал бы руды».

Имена поручителей Маркова неизвестны. Почти четверть века, до старости, ходил на поруках бракованный мужик. Лишь в мае 1747 года Горная канцелярия убедилась в реальности березовского золота, и Марков, как записано в делах, был без всякой благодарности «отпущен на все четыре стороны».

Так совершилась первая в России находка промышленного золота. Первая известная! Таков был ленивый, медлительный приступ к разработке знаменитых в свое время Березовских золотых приисков.

2

Через сорок лет после малоудачной для невольного золотоискателя Маркова находки другой крестьянин, Алексей Федоров, набрел в лесу на обгоревший пень. В пне оказался золотой самородок весом в один фунт и двенадцать золотников. Около четырехсот шестидесяти граммов золота! Но откуда оно взялось в пне?! Сам Федоров должен был приписать дьявольским козням роковую находку. Лесная дача была приписана к Невьянскому заводу бога-владыки этих мест и других заводов Прокопию Демидову, сыну Акинфия Демидова.

Наследники замеченного и вознесенного Петром Первым тульского кузнеца владели на Урале миллионами десятин. Широкие натуры развернулись!

В 1725 году на Невьянском заводе возвели башню-крепость, архитектурой подражавшую башням Московского кремля, но куда больших размеров. Там, вопреки закону, чеканили свою медную и серебряную монету, что было выгоднее сдачи металлов в казну, там был и притон для беглых, и тюрьма, и застенок, и кладбище для замученных.

По примеру знаменитых башен итальянских городов Пизы и Болоньи, Невьянская башня покосилась, не потеряв устойчивости. И народ сказал, что сам камень ужаснулся страшных дел заводчиков…

Жадный Прокопий Демидов, узнав о золотом самородке, испугался, что казна, в силу известной оговорки, наложит руку на дачу Невьянского завода. Федоров был схвачен, жестоко изуродован на допросах и приговорен заводчиком к вечному молчанию. Тюрьма без срока, до смерти.

Через пять лет, в 1769 году, Прокопий Демидов счел выгодным продать Невьянский завод другому кровопийце, богатейшему откупщику государственных податей Савве Яковлеву.

Нестеров живо представил себе, как, конечно, уже после свершения сделки Демидов рассказал новому заводовладельцу о находке Федорова. И судьба безвинного узника не изменилась. Он просидел при Яковлевых еще двадцать восемь лет, а всего тридцать три, как Илья Муромец, но не на печи, а на цепи!

В 1797 году какие-то добрые люди, оставшиеся неизвестными, сумели вручить императору Павлу Первому прошение Федорова. Павел вспыхнул. Узник был выпущен на волю по личному указу императора. А господа заводчики Яковлевы, надо думать, крепко испугались и ответственности за беззаконное «дело Федорова» и за свою Невьянскую вотчину… Закон об исключительном праве государства на золотоносные земли мог быть пущен в ход.

Но Павел в своей беспорядочной, судорожной борьбе с явными и мнимыми преступлениями не успел добраться до Урала. Странную и смутную память оставил о себе этот глубоко несчастный, истеричный и, быть может, наполовину безумный человек на троне. Слишком неумело и поспешно он силился укоротить полученное в наследство от «матушки Екатерины» буйное столичное барство. Он остался детски-беззащитным против гвардейского заговора и был удушен в собственной спальне.

3

Удачливо воспользовавшегося убийством отца, молодого красавца императора Александра Павловича увлекали, как известно, другие дела, и «дело Федорова» осталось без всяких последствий для заводчиков Яковлевых.

Известный поэт искренне и без всякой иронии провозгласил «дней Александровых прекрасное начало». И Нестерову вспомнилась строчка из Байрона:

Когда ж в льстецах избытка не имели!..

Вопреки всем императорам и льстецам, менялись все же времена. В 1813 году, выражаясь выспренним языком тех лет, русские войска освобождали Европу от ига Наполеона Бонапарта. В том же году крестьянская девочка Катя Богданова, которая, вероятно, имела самое смутное представление и о Европе и о закатывающейся звезде императора французов Наполеона, играла с другими ребятишками на бережку речки Мельковки. Речушка, как видно из ее имени, ничем не примечательная. Но протекала она по дачам Верх-Нейвинского завода, а Катю угораздило за игрой найти в песке тяжелый камешек – золотой самородок. О находке узнали. Управитель Полузаводов, не решась сгноить девчонку в заводской тюрьме, ограничился поркой: «чтоб впредь держала язык за зубами».

А золото было так нужно государству! Но почему же Нестеров должен был поверить, что лишь этими тремя находками, тремя трагическими случаями все и ограничивалось? Вздор! Всегда люди на Руси были пытливы и смелы. Золото находили часто. Но находчики уничтожались так поспешно, так скрытно, что никаких следов не оставалось ни от людей, ни от их дел. Несомненно и то, что в глубокой тайне, скрывая от казны, кто-то копал золото…

Первым годом правильной разработки уральского золота считают 1814-й. Было зарегистрировано шестнадцать пудов шлиха. Так мало и так поздно!

4

И все же многострадальный Урал был богат не золотом. К началу первой мировой войны годовая добыча уральского золота достигла семисот пудов. Количество будто бы и немалое, но и тогда оно составляло лишь четверть всего российского золота. Главные богатства обнаружились в вечномерзлой почве и в ледяных ручьях Восточной Сибири.

Это уже новая история. Тот дальний край знавал ссыльно-каторжных, отбывавших сроки в шахтах и в рудниках, но не имел дела с крепостником-заводчиком.

«Худая слава бежит, а добрая – лежит», – вспоминалось Нестерову. Для каждого времени находились добрые, порядочные люди. Было бы величайшей несправедливостью счесть каждого деятеля прошлого хищником, видеть лишь теневые его стороны. Жизнь всегда владела не двумя, а многими красками, писала светотенями, а не одной жженой костью.

С помощью своего начальника Турканова Нестеров подходил к русской истории без предвзятости, без самонадеянного верхоглядства. Но он убеждался, что «вольная» добыча золота была в России исстари грязным, не приносящим счастья делом. Игра фортуны, откуда родилось уголовно-каторжное словечко: «фарт».

Со свойственным ему стремлением выяснять моральную сторону, Нестеров видел беду в мираже обогащения сверхмерного, неестественного против результатов всякого другого труда. Обогащались единицы из десятков тысяч. Десятки тысяч развращались, гибли. Дикая алчность. Бешеное золото. И только сейчас, в СССР, добыча золота по своей организации ничем не отличается от добычи других ископаемых.

О прежних золотых приисках ничего, совершенно ничего доброго не нашел Нестеров. Их близкая история навалила на него бесконечные, грандиозные по своему безобразию драки, поножовщину, пьянство, неописуемый разбой.

Содержатели притонов, носящие «золотое» восточносибирское имя – амбаропромышленники и жестокое название должника – задолженный. Жуткие клички золотоносных ручьев: Сумасшедший, Пьяный, Голодный, Имянет. Гостиница в Витиме с подземным трапом для спуска прямо в Лену трупов опоенных и ограбленных приискателей… Профессия «охотника за горбачами». У одного из таких «охотников» при обыске обнаружили сорок девять простреленных полушубков и армяков, снятых с горбачей – приискателей. Песня:

Мы по собственной охоте

Гнием в каторжной работе…

И Ленский расстрел.

Купец-золотопромышленник, делец более высокой складки, чем заводчик-феодал, явился на дальнюю окраину мастером скорого оборота. Он порой умел брать доход не столько от самого золота, сколько от монопольной торговли на арендованных в казне приисках. Вор, он обкрадывал нищую казну России. И свои и иностранные концессионеры не слишком считались с обязательством сдавать в казну все добытое золото. Лишь на Ленских приисках из намытых в 1916 году тысячи двухсот пудов золота было сдано государству менее тысячи пятидесяти. Две тысячи четыреста килограммов золота пошли «на сторону» – вернее, на все четыре стороны. Рядом, за открытой границей с Китаем, сидели международные скупщики краденого.

Нестеров отлично понимал, что эта цифра кражи золота была маленькой частностью: случайность, установленная экспертным порядком и относящаяся лишь к одной группе приисков.

Кто же мог подсчитать хищения на всех приисках старой России!

В кражах, в утайках, в обходах закона Нестеров опять находил те же признаки измены интересам народа.

Властвовала развращающе-всесильная взятка. И коль не помог «барашек в бумажке», так это значит лишь, что мало было «дадено». Не на приисках ли зарождалась слизисто-скользкая порода холодных, как жабы, циников, верующих лишь в бутылку водки и взятку?

Поражая москвичей своей эксцентричностью, некий золотопромышленник конца прошлого и начала нынешнего века прогуливался в Москве по Кузнецкому мосту, по Тверской, Столешникову и Камергерскому переулкам с ручной пантерой на толстой золотой цепи.

В обозах, которые к великому посту тянулись в Москву, удалые хлудовские или иные приказчики провожали меченых енисейских осетров. Не икра, а сибирское «земляное масло» – желтый металл – распирало громадных остроголовых рыбин. В них ехали дорогие подношения московским благодетелям, подарки родственникам, щедрые дарения на благолепие старообрядческих молелен, что гнездились при Рогожском кладбище близ Рогожской заставы, ныне заставы Ильича.

Нестеров помнил, как Ленин мечтал сделать из золота общественные отхожие места в самых больших городах мира. Ленин считал это справедливым назиданием для тех поколений, которые не забыли, как из-за золота в первой мировой войне перебили десять миллионов человек и сделали калеками тридцать миллионов.

Первая мировая война была для Нестерова историей. Он родился спустя несколько лет после ее окончания. А во второй принимал участие сам…

Для Нестерова золото при капитализме – символ насилия, обмана, войны. А при советском строе – ценнейшее государственное достояние.

Кончая работу в Ленинской библиотеке, молодой следователь счел себя подготовленным. Он надеялся, что теперь лучше поймет тех, кого встретит на путях следствия.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

Краденое советское золото переходило из рук в руки, обогащая перепродавцев, чтобы под конец где-то превратиться в золотые безделушки или неподвижно лечь в чьей-то кубышке, чтобы покоиться до часа кровавых потрясений, ожидаемых злобой и человеконенавистничеством.

Деньги не пахнут, лучшая гончая собьется с извилистого следа. Какая-то часть краденого золота доберется, быть может, и до подземных казематов далекого государства и мертвенно застынет там среди кубов желтого металла неподъемного, недоступного вору веса.

Странен этот покой золота. Не мирный сон руд, как бы ожидающих своего часа, – сон золота лишает покоя своего владельца и отравляет его жизнь.

Луганов с Маленьевым не были единственными поставщиками горного мастера Окунева. Он мог обойтись и без них, а поэтому Маленьев не прочь был попрекнуть Луганова за разрыв с Окуневым. Но подойди к ним Окунев и предложи старую цену, Григорий первым послал бы мастера-скупщика весьма далеко. Ничтожной казалась цена по шесть рублей пятьдесят копеек за грамм. Нет, не вить им вместе веревочку…

Размышляя о тайных делах, Маленьев ходил на работу с виду обычный, так же работал, так же пропускал стаканчик водки. С Окуневым обменивались кивками: не встречаться они не могли.

Катились деньки за деньками. Пристрастившись к легкой наживе, Маленьев вместе с Лугановым продолжали понемногу сосать золотой песок: слизывали от случая к случаю при промывке, пускали в ход фальшивый пломбир для подделки кружечной печати. Они втянулись, у них образовалась привычка; и на работе, помимо обычных забот, мысли обоих растравлялись, как язвой, гадкой заботой: как сегодня «сделать»?

Страх, волнение, облегчение после удачи, и тут же новый страх: а как пройдет дальше, как удастся завтра? Хищение засасывало. Медлительно развивающаяся хроническая болезнь постепенно, незаметно для больного, уносит по каплям его силы; дурная привычка исподволь завоевывает сознание, которое изобретает хитрые компромиссы для самооправдания.

Приятели тонули не замечая. Они все дальше отходили от окружающих их людей, не слыша, как слабеют голоса товарищей.

Луганов, как и прежде, продолжал работать в месткоме, добросовестно выполнял задания, не думая о том, что он вор и ханжа. Жил он в общежитии, общее краденое золото хранилось у Маленьева. Песок ссыпался в бутылку, которую Григорий прятал в тайничке на огороде.

Не слишком сложная, а все же хитрость. Докажи, что металл припрятал хозяин, а не какой-нибудь хитроумный сосед! Через немудрящую ограду, годную лишь против скотины, можно было пролезть со всех сторон.

Да, топали деньки за деньками. На маленьевском огороде копилось золото, вещь сама по себе бесполезная. Луганов надеялся на Маленьева, Маленьев – на Луганова, оба – на случай. Но сам собой случай им помогать не собирался.

Первым решился Григорий: действовать нужно, самим двигаться, а то под лежачий камень и вода не течет. Дойдя до такой мысли, укрепившись в ней и в нее поверя, Маленьев открылся Луганову. А Луганов сам до этого раньше додумался, но молчал. С мальчишеских лет он уступал Григорию первое место. Был Василий и похитрее и, пожалуй, посообразительнее, но характером слабоват. Уйдя вперед по общему развитию, он не прочь был спрятаться за спину Григория Маленьева не из-за боязни риска, а по характеру.

Луганов одобрил мысль друга и, как более грамотный, развил ее. Не на приисках и не в Сибири следует искать покупателя, а где-либо подальше, в России. Так по старой привычке и до сегодняшнего дня называют многие сибиряки Европейскую часть Союза.

Россия-то велика. Там были у Маленьева родственники по жене, в маленьком городе близ большого приволжского города Котлова. Эти ни к чему. А у Луганова была младшая сестренка в самом Котлове. Жила там замужем за Буенковым, не то начальником, не то помощником начальника паровозного депо.

Конечно, Котлов – город как город. Но на приисках ходили слухи, что в Котлове есть особые людишки, любители золота. Откуда текли слухи? Интересно движение подобных шмыгающих сведений, случайных информаций без начала и без конца, этих словесных амеб, которые, не имея ни хвоста, ни головы, живут, копятся, множатся.

На приисках едва ли не каждому приходилось слышать о тайной скупке золота, о городах, где берут золотишко. Кто сказал? Откуда пошло? Разберись-ка!

Разбирались. Тянули за гнилые веревочки слухов, казалось – вот! Нет, либо лопнет, либо совьется узлами, как моток пряжи, из которого ребятишки дуром тянули нитки. Такой клубок – страшное дело, но он в руках, осязаем, реален. При достаточном терпении можно развязать все узлы.

А слухи? Ведь это воздух, туман. Ничто. Дрянь. «Не поймешь что». Нет, не дрянь!

Если, не спотыкаясь об имена, не задаваясь невозможной целью выяснить, кто первый сказал да от кого пошло, то получится, без цепных реакций и прочих надуманных многосложностей, следующий вывод, в частности, о городе Котлове и о слухах о нем, ходящих по приискам.

В Восточной Сибири живет немало граждан из Татарской республики родом. Среди них встречаются последыши татарской буржуазии.

Тюркский национализм у нас начал заметно оживляться в конце прошлого века. Котлов получал ученых мулл из Бухары. Бухарские выходцы и котловские уроженцы, снабжаемые «духовным» образованием в высших училищах исламистского культа – в бухарских медресе, служили проводниками идей пантюркизма и религиозного панисламистского фанатизма.

Восточно-сибирские золотопромышленники, наряду со служителями господствующего культа, на отчисления с заработков рабочих-татар содержали и мулл – для «обслуживания» трудящихся магометанского культа…

Котловские купцы поддерживали оживленные торговые сношения с Бухарой, занимались и «тайным золотом». Вассал российской империи, вынужденный отказаться от внешних сношений и терпеть опеку русского резидента, усевшегося в недавно недоступной для немусульман священной Бухаре, эмир считался богатейшим государем в мире. Кроме явных вложений в российские банки, кроме засекреченных счетов в банках английских, – о тех и сведущие люди рассказывали легенды, – эмир копил золото в натуре. Часть слитков хранилась в казне эмирата, в тайниках бухарского дворца-крепости. Но золотых приисков в эмирате не было. И российское казначейство не отпускало золота эмиру.

Конечно, с той поры все изменилось. Но прислушиваться к слухам все же следует. Если к ним относиться критически, то многое и многое подумается, многое объяснится для тех, кто обязан наблюдать за житейскими фактами, не теша себя убеждением, что у нас так уж все и совсем хорошо, что можно почить мирным сном на достигнутом нами.

2

Луганов с трудом нашел полузабытый адрес: чуть ли не два года прошло с последнего обмена письмами работника Сендунского прииска с его котловской сестрой. Раскопав конверт с обратным адресом, Василий писал своей дорогой сестрице Матрене Елизаровне о житье-бытье, об общих знакомых по прииску, сообщал, что сам еще не женат за неимением подходящей девушки, поминал о напряженной работе, из-за которой он, дескать, в прошлом году даже отпуска не удосужился использовать, и боится, не сорвался бы отпуск и в этом году. Впрочем, надежды он не теряет, хотел бы повидать сестру и зятя. Заканчивая, Василий просил, за дальностью расстояния, по получений сего письма «надавить телеграмму», что, дескать, сестра больна. Такой ход облегчит ему получение отпуска.

При всей своей сбивчивости письмо подействовало без отказа: родная кровь не вода. И Василий Луганов стал готовиться в дальний путь.

Стараясь снабдить компаньона как следует, Григорий Маленьев вербовал поставщиков металла, верша дела «под градусом». Так, у одного из киосков Маленьев прицелился к Статинову, работавшему, как и он сам, съемщиком-доводчиком. Григорий заказал водки, и они разговорились.

– Мне бы золотишка на зубы, – попросил Маленьев.

– Ты что, маленький? – посмеялся Статинов. – Работа у нас с тобой, друг Гриша, одна…

– Эх! – скривил рот Маленьев. – У меня мастер – собака, а контролер – еще хуже. Грамма не достанешь!

– Надо мной тоже не дяди родные, – возразил Статинов.

– Тьфу, чорт бы их давил! – продолжал жаловаться Маленьев. – Скажи, не поверят! Работаем на приисках, а золото для зубов в ювелирторге приходится покупать, брат ты мой, голова!

Выпили еще по сто граммов.

– Ну ее, водку, к лешему за семь болот да за семь омутов, – сказал Маленьев. – Пошли отсюда, у меня спиртик есть.

– Да ну? – оживился Статинов. – А куда потопаем?

– Пошли, тебе говорят, угощаю.

По пути Маленьев купил буханочку черного хлеба, пакет соли, банку маринованных огурцов и литровую бутылку боржома. Выбравшись за поселок, они устроились в пихтаче уютнее, чем в ресторане. Пили в очередь: глоток спирта, глоток боржома. Хлеб ломали, жесткую от волглой соли бумагу пакета Маленьев вскрыл ногтями, банку с огурцами кокнул о камень. Приволье! На секунду глотку спирало от спирта, боржом проталкивался комом. В животах горячело, жарко катилось по жилам, прибавляя силушки. Разгорались крепкие головы.

Поймав муравья, Статинов зажал насекомое, забавляясь бессилием челюстей, не справляющихся с грубой кожей пальцев, и казнил пленника. Болтали о всякой всячине, а среди пустых слов Маленьев, как свинчатку в бабках, пустил настоящее:

– Александр Окунев – любитель дешевки!

Заметив, как у Статинова что-то изменилось в лице, Маленьев, будто с треском ставя кость на кон, выпалил:

– По шесть с полтинником дает, стервец! – И, увидя, что попал в яблочко, что игра его, поднажал: – Брось, Мишка, эту жилу! Брось! Трепался я насчет зубов. Что, у нас с тобой своего нет, чтобы у друзей канючить этой дряни!

Так был завербован Михаил Статинов со всем «его» золотом. Так вершились дела начавшегося общества на паях под фирмой «Маленьев и Луганов» – с водкой, со спиртом, «под градусами». Кроме Статинова, Маленьев завербовал Ивана Гухняка, сговорился со своими товарищами по ружейной охоте: Силой Сливиным и Алексеем Бугровым.

Луганов сумел «вывернуть» часть запаса у одного бывшего старателя, но старый дядя Костя подорожился: потребовал по десяти рублей за грамм. На нем и пришлось поставить точку. Компаньоны, кое-что продав, кое-что заложив, израсходовали весь оборотный капитал.

Для Василия свет-Елизаровича Луганова оставили лишь на дорогу до Котлова.

3

И летел, чортом летел Василий свет-Елизарович. На самолете вначале, потом поездом.

Насупленный, собранный весь в кулак, сам кулак и слова лишнего не проронит, Луганов отстукал метенные злющими ветрами читинские степи, вонзался в кругобайкальские тоннели, с грохотом выскакивал на прибрежные кручи, – как только поезд держался на поворотах!

Любовался Василий бездонными широтами Байкала и сквозь зубы мычал:

Эй, баргузин, па-шевеливай ва-ал,

плыть…

Но плыть этому молодцу было куда как далеко…

Проскочил Иркутск, мчался тайгой. Махнул через Енисей. Ему нипочем, – махнет через Обь и Иртыш.

Енисей, Обь, Иртыш. Слова-то какие!.. Сколько воспоминаний, сколько значения в их звуках!.. А Луганов отмечал крупные станции стаканом водки, чтобы меньше скучать. Пил отнюдь не допьяна. Нельзя: на теле пояс парусиновый, самодельный, с карманчиками-мешочками…

Такой поясок фигуры не портит. В литровую бутылку можно насыпать до семнадцати килограммов золотого песка, в «чекушку» – четыре. Золотой песок тяжел и для перевозки удобнее пухлых пачек сторублевых билетов.

Поддерживая в себе приятное сорокаградусное тепло, Василий вскоре после станции Тайга, откуда магистраль дает северный отросток на Томск, начал прощаться с тайгой, из окна вагона плюнул в Обь и выкатился на зеленые, гладкие просторы степей иных, чем забайкальские. Он стучал и стучал по просторам плодороднейших в мире, несравненных черноземов, вполне безразличный к начавшимся трудам по включению этих черноземов в новое изобилье. Его, лугановское, единоличное обилье находилось с ним, в парусиновом поясе, а его путь лежал на Котлов, к месту людному, обжитому.

Скучая, Василий переводил часы назад: иначе собьешься, когда день, когда ночь. В одно утро – не сообразишь в длинной дороге, не то в шестое, не то в седьмое, – Луганов оказался опять в тайге, но в иной – в уральской. Вечером проплыли в сутолоке путей, паровозов, вагонов, заводов и заводских труб Свердловск и западные от него горнозаводские станции. И вновь тоннели с запахом дыма, с умолкающей под толщей гор музыкой и речами поездной радиостанции.

Чуя конец путешествия, Луганов как-то нечаянно, нежданно, ощутил вдруг робость и сомнение: а ну, как не выйдет? А ну, как вместо легких тысяч – решетка, не орел? И он проклял. Не себя, Гришку Маленьева…

А когда поезд проходил среди круч, сверху донизу разделанных трудолюбивыми котловцами под огороды, немыслимые для людей меньшей предприимчивости, Луганов и совсем сник.

Пожалел Василий свет-Елизарович, что взял на себя дело большого риска, что сунулся в воду, не спросив броду. Гришке бы ехать с письмом к Матрене, а ему сидеть бы на прииске да «доить» по малости металл, к чему он привык уже.

Котлов! Котлов! А деваться-то некуда, на обратный путь не оставили денег смелые люди. И сотни рублей не найдешь в карманах. И вышел он из вагона не с дрожью, не с волнением или тоской, а с какой-то паршиво-трусливой, потной вялостью во всем теле. Парусиновый пояс с золотой начинкой кармашков показался очень тяжелым: камень на шее.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1

Зимороев. Под семьдесят, а не скажешь. Борода, раздвоенная, во всю грудь, с проседью под кавказское серебро, и черни больше, чем серебра. Волосы на голове густы и тоже еще не белы. Телом он весьма плотен, но нет ни старческой вялости, ни старческого брюзглого жирка. Ходит, держась прямо, ноги ставит твердо, не разворачивая носка. Так в нем все бодро и ладно, что не бросается в глаза малый, не по важности, рост.

Звать Петром Алексеевичем. Сам он, серьезно и к случаю, про свое имя-отчество говаривал с заметной гордостью:

– Как у первого императора всея Руси!

Выговаривал «анпиратора».

Хотя кому-кому, а гражданину Петру Алексеевичу Зимороеву, казалось, не следовало бы поминать добрым словом «анпиратора» Петра Первого. Тезка императора жил «по старой вере» от рождения и до сего дня, а в бозе почивший император Петр Алексеевич крутенек был, весьма крутенек к расколу старообрядчества. И хотя при нем была разрешена раскольникам за особую плату борода, но уклоняющихся от военной повинности и от прочих государственных обязанностей, всяких таких «нетчиков» петровские солдаты сыскивали в раскольничьих скитах успешно, а те скиты безо всякой пощады разоряли «бесчинно». И преемники первого императора не слишком-то жаловали старообрядцев. Но, как видно, Зимороев был совсем не злопамятен: добрая душа, не помнящая обиды «от ближних твоя».

Раскольники пребывали и в лесистых местностях нынешней Татарской республики. В одном из таких мест, со смешанным многонациональным населением, носящем татарско-мордовское, а быть может и мещерякское или даже бессерменское название, и начал свое бытие Петр Алексеевич Зимороев. Там же он в семнадцатом году вступил в новую эпоху, сохранив от старой, как и другие его односельчане, душевой надел на себя и на сыновей в виде пахотной земли и прочих скромных крестьянских угодий. Но, кроме надела и доли в общих лугах и лесе, Петр Алексеевич захватил в новую жизнь мельничку с паровым движком, двухкотловую маслобойку и сельского масштаба лавочку с широким ассортиментом товаров – от дегтя с керосином до мануфактуры с галантереей.

В двадцать первом году, спасаясь от комбедов, как тогда назывались революционные организации трудящихся крестьян, очищавших села от мироедов, Зимороев «нырнул». Задержав дыхание, он всплыл лишь через тринадцать лет в Котлове. Оказался он в мастерах на одной из городских мельниц. Детей не бросил. С ним в Котлов, согласно листку милицейской прописки, прибыли: сын Андрей, рождения тысяча девятисотого года, сын Николай – девятьсот четвертого, сын Алексей – девятьсот одиннадцатого и дочь Дарья – девятьсот двадцать первого. По воспоминаниям изредка встречавшихся Зимороеву бывших односельчан, у Петра Алексеевича прежде имелись и другие дети. Где они, никто не знал и не интересовался.

Здесь преследуется единственная цель – познакомиться с Зимороевым перед его неизбежной встречей с Лугановым, который сейчас в самом мрачном расположении духа разыскивает свою сестру Матрену Буенкову. Времени мало. Из многих-многих фактов, известных о бытие Зимороева, производится поспешный отбор.

Итак, его старший сын Андрей почти тут же по приезде в Котлов был арестован за попытку совершить кражу на складе мануфактурного магазина, осужден и выслан в Восточную Сибирь. Там, по отбытии двухгодичного срока наказания, Андрей остался навсегда по его собственному желанию. Он нашел для себя удобным работать на золотых приисках. Как выяснилось позже, его связь с отцом ограничилась нечастыми заездами в Котлов случайных гостей с целями, о которых будет сказано в своем месте.

Младший сын, Алексей, тут же по приезде пошел на одну из строек второй пятилетки, испробовал, как бывало в те годы, когда заводы и стройки сами готовили себе кадры, несколько профессий: был арматурщиком, бетонщиком, плотником, штукатуром и остановился на столярном деле. Из него выработался отличный мастер-краснодеревщик. Обзаведясь семьей, Алексей связь с отцом потерял почти совершенно по причине «жестокого характера нашего отца», как говорила дочь Зимороева Дарья Петровна. И она, выйдя замуж, от отца отдалилась по той же причине.

Жить с отцом остался один Николай. Ему, как и отцу, пригодились старые навыки. В начале своей котловской жизни он работал мастером на мукомольной мельнице, но, как отзывался отец, «повел себя глупо и неумело» и в конце тридцать пятого года был осужден на пять лет за подделку гарнцевых квитанций и за неправильный отпуск муки. Вернулся он домой в сороковом году, а в сорок первом был призван в армию. В сорок третьем был ранен и, по излечении, оставлен в нестроевых. В сорок пятом демобилизовался.

Сын прибыл как раз к семейному торжеству: Петр Алексеевич Зимороев изволил вступать в третий законный брак, чем превзошел своего державного тезку. Тот, как известно, лишь дважды налагал на себя брачный венец.

Еще до войны Петр Алексеевич, оставив службу по возрасту (не по здоровью), нашел себе более прибыльное занятие, требующее особых пояснений. К концу XIX века старообрядцы испытывали от империи и от главенствующей церкви малозаметные стеснения. После декрета Совнаркома об отделении церкви от государства стало совсем безразлично, «како веруеши» и веруешь ли вообще. Но и до наших дней, как это ни покажется удивительным неосведомленным людям, сохранились некие тонкости. Так, восковая свеча, без возжигания которой, как думают некоторые, молитва не так хорошо доходит до бога, верующему старообрядцу подходит лишь изготовленная руками старообрядца же. Изготовленная иначе никуда не годится, невзирая на качество воска и выделки.

Зимороев, занимаясь некоторыми спекулятивными делами, промышлял и фабрикацией свечей, покупая краденый воск, парафин для пропитки фитилей и пряжу для витья таковых. Начал катать свечи с помощью Николая, а после призыва сына в армию обучил ремеслу сноху.

Связи для сбыта старообрядческих ритуальных свечей имелись. Промысел шел успешно. В сорок четвертом году Зимороев купил в Котлове двухэтажный деревянный дом, в котором ранее арендовал квартиру. Дело так разрослось, что Зимороев для безопасности счел необходимым выбрать патент и до сорок седьмого года вносил налогов сорок тысяч рублей в год. Затем, не имея больше необходимости в широком производстве свечей, заявил о прекращении промысла и торговли.

2

Супруги Буенковы встретили Луганова с распростертыми объятиями и в прямом и в переносном смысле слова.

– А мы-то сегодня не ждали! – восклицали наперебой Алексей Федорович Буенков и Матрена Елизаровна. – И не приготовились! Пирог хотела испечь! Что же не дал телеграммку с дороги, Вася, мил-друг?

Буенков опомнился первым и пустился организовывать:

– Да что же ты, Манюшка? Слезами горю не поможешь. Мотай скорыми ногами за угол. Там главного захвати и еще что под руку попадет на закусончик: ветчинки, колбаски, селедочку, рыбки, икорки, – сама знаешь, – да нет ли студня? Студень – милое дело! И огурчиков, капустки, если схватишь. Да живо же, Мань-Манюша, красота ты моя разлюбезная!

Буенков повел дорогого гостя по коридору коммунальной квартиры на кухню умыться, по пути поясняя:

– Здесь одни наши живут, свои, железнодорожники.

Сбегал в комнату, принес чистое полотенце. Был Буенков, несмотря на округлую фигурку, быстр, проворен. Привел зятя обратно, усадил за еще пустой стол, а сам живчиком катался по комнате, в приятном нетерпении потирая руки и занимая себя и шурина пустыми разговорами о здоровье, о дороге и прочих незначащих, но обязательных для любезности вещах.

Матрена Елизаровна, которую для большего изящества муж назвал Марией, вернулась запыхавшись. Пока она собирала на стол, нетерпеливый Буенков налил три граненые стопки.

– Ну, начнем белым, – пригласил он. – С приездом тебя, Вася! – И высосал свою порцию с наслаждением. – Вот так! Теперь можно потерпеть… – И, откинувшись, привычно потирая ладони, продолжал: – Одно плохо, брат Вася: жирею. Ничего не попишешь, командовать в депо штука хлопотливая, а все не как на паровозе. Ну, я-таки поездил. Оклад, конечно, у меня подходящий. Хотя и в машинистах я свое имел… Помнишь, Манюша?

Буенков раскрывался перед родней, как цветок.

– Живем мы здесь, Вася, не жалуемся. Манюша, правда, будто скучает иной раз, а я так считаю: меньше хлопот. Нет детей – и ладно. Правда, оно вроде и приятно бы, но как подумаешь: тяни их лет двадцать, а что получится – бабушка надвое сказала. Работал много я, всегда работал. И теперь работаю немало. Чего мне не хватает?

Что в этой самохвальной брехне Василию Луганову? Ничего. Но он согревался в радушной обстановке, отходил от обуявшего его под Котловом страха и думал о Буенкове: «Парень свой, теплый. С ним можно…»

– Есть у меня дельце по нашему, приисковому делу, – начал он, подсев поближе к зятю. – Ты мне, Алеша, присоветуй.

– Слушаю, – насторожился Буенков и вильнул глазами на дверь: так выразительно прозвучали простые слова Луганова.

– Манюшенька, – сказал он жене, – подкрути-ка, милуша, радиошку чуть погромче.

С первых же слов Луганова муж подозвал жену:

– Какие между нами секреты!

Выслушав дорогого гостя, супруги посерьезнели, как бывает, когда запахнет большими деньгами. Буенковы, к радости Луганова, подтвердили ходившие по Сендуну слухи: есть в Котлове «такие люди». Буенков кое-кого помянул предположительно из часовщиков. Но ходов к ним не назвал. Любитель похвастать, показать свой ум и осведомленность, Буенков тратил лишние слова и время, и жена прервала его, назвав Зимороева.

– Вот, вот, – согласился Буенков с некоторым недовольством по поводу того, что его опередили. – Я сам хотел о нем сказать.

Буенков объяснил, что они с Зимороевым родственники не родственники, а, так сказать, свояки, – нашему забору двоюродный плетень. Акулина Гурьевна, третья жена старика Зимороева, приходится теткой первой жене Буенкова, умершей перед войной.

– Старик жох, – рассказывал Буенков, перехватив инициативу у жены. – От Акулины все держит под замком, и она у него по струнке ходит. Он золотом занимается. У меня самого взял две царские пятерки и дал по две сотни. Ты, Вася, начни через нее действовать. – И Буенков нежно погладил жену по голове.

– А он может, Вася, это факт. Для него твое сибирское золото не внове будет. Николай болтнул, что у старика от ихнего старшего брата Андрея с записочками бывали уже люди с приисков.

– Ты, Вася, сестре кланяйся, – заключил Буенков. – Оно, знаешь, умная женщина, везде пройдет! У них, у женщин, незаметнее получается. Мое дело – сторона, я тебе направление дал. Давай допивать – и на боковую. Мне завтра к восьми на работу, а Манюша для тебя не откажет слетать к Зимороевым, нюхнуть, поговорить. Она у меня умница, ее старик уважает.

3

Луганову отперла Акулина Гурьевна и провела его на второй этаж обшитого тесом небольшого рубленого дома. Толкнув дверь и не входя сама, жена Зимороева сказала-выдохнула:

– К вам, Петр Алексеевич, тута пришли.

Комната была большая, низкая, в три низких же окна. Обстановка сборная: платяной шкаф старой дешевой работы с глубокими бороздами царапин на мягком, по клею, лаке, покрывавшем отделанную «под красное дерево» мягкую липу, черную там, где касались руки; светлый высокий комод с зеркалом на верхней доске, покрытой тюлевой накидкой; разномастные, разношерстные стулья; два сундука, окованные погнутой, отставшей резной жестью.

На дощатом крашеном полу протоптались дорожки, на стенах по грязноватым светлым обоям приколоты выцветшие – надо думать, семейные – фотографии и, для красоты, «картинки»: пейзажи и жанровые сценки из «Огонька», отрывной календарь с портретом Льва Толстого и, конечно, не без мысли пристроенные портреты Сталина и Буденного.

…В середине комнаты – большой, хороший дубовый стол на массивных точеных ножках; в дальнем от входа углу, по глухой стене высилась катафалком широкая никелированная кровать со взбитыми перинами и с пирамидой, мал-мала меньше, подушек. Над ними – угловая божница с темными, не разберешь ликов, образами и с горящей лампадой. И запах воска, стоялый, густой, который сразу при входе в дом охватил Луганова.

Помня совет сестры, Василий перекрестился на образа, что сделал довольно неуклюже по совершенному отсутствию привычки.

Матрена Елизаровна настойчиво поучала брата:

– Старик жмот, сквалыга, но человек религиозный. Ты не забудь снять шапку и перекреститься. Петр Алексеевич того от всех требует. Ведь у тебя, Васек, дела!..

Зимороева отделял от посетителя стол. На поклон Луганова старик, чуть привстав, ответил кивком головы, но навстречу не сдвинулся, а просто пригласил:

– Присесть не угодно ли? Стульчик возьмите, м… Елизарович, знаем, но имечко мы запамятовали.

– Василий, – подсказал Луганов.

Старик оказался таким, как его описывала сестра Луганова: бородища, плотная фигура под надетым на черную сатиновую косоворотку порыжелым пиджаком, над бородой задранный толстый нос, не дряблый, а твердый, глаза выпуклые, взгляд пристальный и, как показалось Луганову, нагловатый.

Сидя, Зимороев казался немалого роста: он был коротконог.

– Так, значится, вы приходитесь братцем родным Матроне Елизаровне? – начал беседу Зимороев хрипловатым, уверенным басом.

– Да.

– Люди с положением ваш зять с супругой, – одобрил Буенковых Зимороев. – А родитель и родительница ваша, слыхано было, скончались?

– Да.

– Однако же мы видим, что до оставления в сиротстве они вам с сестрой преподали моральные наставления, уважение к божественному. На этот счет у нас имеется старая побасенка…

Зимороев говорил с удовольствием человека, нашедшего случай кстати преподнести свежему человеку любимый, но до одури всем приевшийся анекдот.

– В прежнее время, даже еще до проведения железных дорог, – рассказывал Зимороев, – по каким-то по своим делам ехал на почтовых лошадях еврейский раввин. И вот выезжает этот раввин вечером со станции, едет уездным городишком, вроде какого-нибудь Зеленодольска или Арска; на козлах у него, стало быть, новый ямщик. Раввин за ним в спину примечает: одну церковь проехали – не крестится, другую – обратно не крестится. На выезде, как полагалось, часовня. И тут мужик на себя креста не кладет. Что ты будешь делать! Раввин ему и говорит: «Иван, а Иван, почему ты не крестишься?» А тот, ямщик то-есть: «Чего же креститься!» А раввин: «Иль ты, Иван, в бога не веруешь?» А тот, дурак: «А на что верить-то?» Тут раввин его сзади кэ-эк за пояс схватит! – Зимороев даже привстал, чтобы изобразить, что произошло. – Кэ-эк схватит да закричит: «Нет, поворачивай! Я с тобой, на ночь глядя, не поеду: ты меня зарежешь!»

Зимороев сел и продолжал уже обычным голосом:

– Вот, как вы находите, Василий Елизарович? Ведь прав еврей! Они, евреи, умные люди!..

Луганов согласился.

– Конечно, – продолжал разглагольствовать Зимороев, расправляя усы над свежими, красными губами, – в прежнее время разные веры чуждались одна другой. К примеру, не говоря о евреях или мугаметанах, которых, по-нашему, и за людей не считали, мы, старой веры люди, крестясь двумя перстами, брезгали православными – никонианами, звали их «щепотниками». А сейчас мы считаем, лишь бы в человеке вера была, а не безбожие… Как вы считаете?

У Луганова от скуки и от сдерживаемой нервной зевоты ломило челюсти.

– У меня к вам, Петр Алексеевич, дело есть.

– Слушаем вас.

– Металл желаю продать.

– Мы такого товара просили.

… Зимороев, отобрав образец, куда-то ушел. Луганов ждал его, находясь под наблюдением Акулины Гурьевны, которая угостила Василия Елизаровича чаем с сушками. Женщина крупная, на полголовы выше мужа, полная, повязанная ситцевым платком по-русски, она, не поднимая глаз, потчевала Луганова. Как видно, она была привычно молчалива. Впрочем, Луганов и не пускался в разговоры. Успев до одури наглядеться на картинки на стенах и пересчитать все пятна на обоях, он хотел закурить. Но Акулина Гурьевна умоляющим шопотом сообщила:

– Петр Алексеевич не допускает у них в доме…

Наконец Зимороев вернулся. Товар хорош. Договорились о цене. По подсказке сестры, Луганов запросил высоко, но Зимороев не стал торговаться. Предложил по двадцать четыре рубля, а не угодно, так вот бог, а вот порог! Луганов сумел показать разочарование, на самом же деле был в восторге и с деланым сожалением согласился:

– По рукам.

– За деньгами милости просим завтра.

Золото Зимороев оставил у себя.

– Товар нами куплен, в таких вещах обманов не бывает.

Обмана и не случилось: на следующий день Зимороев выложил почти сто тысяч рублей, как одну копейку.

В радости Луганов послал Маленьеву телеграмму, изложенную нехитрым кодом. В тексте поминалась цифра двадцать четыре, остальное Гриша поймет. Так «общество на паях» оправдало себя с первых же шагов, и Луганов забыл, как он, подъезжая к Котлову, клял на чем свет стоит своего друга-приятеля. Зимороев продавца напутствовал:

– Мы этого товара можем брать сколько хочешь.

Приючая родного человечка, Буенковы не остались в накладе. Буенков проводил зятька не самолично, а с помощью записки на имя главного кассира: насчет билета на хорошее место. Записку Буенков начертал на бланке начальника дороги. В его папке таких чистых бумажек была не одна. Подписался он неразборчивым «за», пояснив:

– Это пустое дело. Они там смотрят на бланк, а не на подпись. А выдав билет, кассир бумажку бросит. Знаю я их…

Часть вторая. ТИХИЕ ОМУТЫ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Чтобы лучше определить, какие новые лица встретятся нам в старинном волжском городе Котлове, надо, оставаясь в том же Котлове, вернуться больше чем на десять лет назад.

В тот день, который нам нужен, с Заволжья дул ледяной ветер. Он дул уже несколько дней не стихая. Несясь из степей, злобная поземка копила сугробы в затишных местах речных берегов, рассыпалась тонким пеплом над городом, и куда бы ни шли и куда бы ни ехали люди, им все время казалось, что вьюга бьет только в лицо, только в лицо.

Очень холодно, мучительно-тревожно на душе. Второе декабря 1941 года…

В комнате, обставленной преднамеренно-безлично, – два человека. Один сидел за письменным столом, другой – перед столом, в профиль, лицом к окну. Окно затянуто светомаскировочной шторой. Синяя бумага скрывает частую решетку.

– Скажите, Флямгольц, кого вы еще вербовали для германской разведки?

– Больше я никого не вербовал, – не торопясь, ответил Флямгольц. Он сидел, положив руки на колени. На лице безразличие. Он уже прошел те испытания следствия, когда преступник еще надеется, борется. Теперь он был изобличен, и ему больше не от чего было отказываться и нечего толковать в свою пользу. Он знал, что его ждет. Ныне следствие подбирало «хвосты». И он разговаривал, быть может, лишь потому, что пока с ним говорили, ему казалось: для него еще движется время, которое вскоре остановится навсегда.

– Больше никого…

– Однако в своих предыдущих показаниях вы упоминали, что Бродкин, Брелихман, Абдулин, Сулейко, Гаминский, Ганутдинов, Клоткин и Ступин были людьми, которых вы намечали завербовать для германской разведки, но не успели. Верно ли это? – спросил следователь.

– Да. Совершенно верно. Предполагал, но не завербовал.

– А откуда эти люди вам известны? И почему вы наметили именно их для вербовки?

– Я их знаю давно. – Флямгольц говорил без выражения, без интонаций. Таким голосом иные диктуют текст скучного делового письма. – Они не только настроены против советской власти, они валютчики. Они скупают золото, бриллианты и всякую контрабанду.

Следователь спросил:

– Откуда контрабанда?

– Контрабанда? От кажаров, фамилии которых остались мне неизвестными.

– Уточните, что значит кажар?

– В Баку так иногда называют персов, иранцев.

– Хорошо. Итак, вы хотите сказать, что намеченные вами для вербовки люди – жулики, проходимцы, морально и общественно разложившиеся субъекты? Так вас можно понять?

– По-вашему это так.

– А по-вашему?

Флямгольц не ответил, будто не слышал вопроса.

– Хорошо, – согласился следователь, – можете не отвечать. Теперь, Флямгольц, расскажите о каждом из них.

Тусклый голос принялся низать слово за словом:

– Бродкин Владимир. Ему лет за тридцать. Работает в артели «Точмех», около универмага на улице Баумана. Сам живет на улице Островского. Я знаю его с тридцать девятого года. Он занимается скупкой золота и драгоценностей. Лично при мне он брал у разных лиц, особенно у прибывших тогда с Западной Украины, золотые часы, золотые вещи, бриллианты, носильное платье. Сулейко и Клоткин говорили мне о нем то же самое. Бродкин настроен антисоветски. Он накопил большие средства.

– Дальше.

– По валюте и золоту Бродкин поддерживал связь с каким-то стариком по имени Фроим, который живет, кажется, где-то около главного базара. В прошлом этот старик был очень богатым человеком. Сейчас занимается золотом, бриллиантами и валютой.

– Дальше.

– Абдулин Измаил. У него парикмахерская на Кооперативной улице. Я знаю его как скупщика и продавца валюты, золотых вещей и контрабанды. Я сам торговал у него в марте сорокового года валюту и взял сорок пять американских долларов. Еще он предлагал мне купить заграничные отрезы на пальто и костюмы. В свою очередь, я предложил ему австрийские золотые шиллинги, но мы не сошлись, помнится, в цене. В разговоре со мной он так часто и так много проклинал советскую власть, что я, право же, не могу всего припомнить.

– Продолжайте.

– Сулейко Тарас. Он тоже живет где-то на улице Островского. Ему лет под сорок. Говорят, когда-то его судили за валюту. Он энергичный маклер по валюте, золоту, камням. У него обширные связи. Мне известно: у него была большая партия американских долларов. Я хотел взять ее, но мы не сторговались.

– Когда это было?

– Это? Позвольте… В конце тридцать девятого года. У Сулейко есть связь с каким-то кажаром-контрабандистом. Я не видел этого кажара. Он снабжал Сулейко дамскими часами. Сулейко не скрывал от меня своих антисоветских взглядов.

– Дальше!

Золото… Агенты золота – англичане, американцы, немцы, французы, евреи, русские, украинцы, татары – не были представителями национальностей. Люди без нации, они одинаково опасны каждому народу и всему человечеству.

Следователь был свободен от предрассудков. Как у каждого советского человека, у него выбор друзей не зависел от национальности. С каждым он разделит и последний кусок хлеба и последнюю пулю.

2

…Следователь спросил:

– Итак, вы считали, точнее: вы были уверены, что все перечисленные вами лица согласились бы работать на нацистскую разведку, сделай вы им прямое предложение?

Флямгольц взглянул на следователя. Из его взгляда следователь понял, что шпион усмотрел в вопросе особый смысл.

Так или иначе, но, по мнению Флямгольца, этот вопрос был так же бесполезен, как требование моральной характеристики людей, намеченных им для вербовки. На мертвом лице агента гестапо появилось выражение вроде брюзгливого недоумения. Он ответил вопросом на вопрос:

– Почему бы им не согласиться?

Из лежавшей на столе коробки Флямгольц, не спрашивая разрешения, взял папиросу и курил, следя за рукой следователя, составлявшего протокол. Вопросы и ответы, выраженные казенно-официальным языком, очищенные от шелухи лишних слов, сухие, точные, не допускающие двойного толкования…

– Да, Флямгольц, вы не назвали фамилию приятеля Бродкина, старика по имени Фроим?

– Старый папа Фроим? Фамилия? Минуту, быть может, я вспомню… Брелихман, который его хорошо знает, говорил, что Фроим очень почтенный, богомольный человек. Кажется, одно время он даже был попечителем местной синагоги. Позвольте… Да, да, Трузенгельд. Фроим Трузенгельд.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

У Петра Алексеевича не одна борода, есть и лицо. Сбрить бороду – и Зимороев вполне пригодится для натуры художнику, замыслившему создать нечто на историческую тему и ищущему типаж для картины из уральской старины. Натянуть на зимороевскую голову пудреный екатерининский парик с кудрями до плеч, облачить сильный торс в красный камзол с золотым шитьем, бросить орденскую ленту через плечо, приколоть звезду – и получится не кто попало, а именно Прокопий Демидов или знаменитый откупщик Яковлев. Надеть крахмальное белье, сюртук, цилиндр, в лице дать оттенок «цивилизации» – Рябушинский, Второв, Хлудов конца XIX – начала XX века. Дело, конечно, не в точности портретов, а в выражении – семья одна.

Можно было бы, меняя освещение, тон, аксессуары, использовать типичные черты лица Зимороева и для иного – германского, британского или американского – деятеля в области банковской, торговой, промышленной. Словом, в облике Зимороева национального, причем, в сущности, декоративно-национального, было одно – борода.

В первом этаже собственного зимороевского дома проживал сын хозяина Николай, мужчина лет под пятьдесят, бритый, тощий, с запавшей грудью, но крепкого здоровья. Чертами лица, глазами навыкате, цветом волос Николай был похож на отца, но в ослабленном виде. Николай, будто посторонний постоялец, платил отцу за квартиру, однако во всех делах служил помощником: от него отец ни в чем не таился, но держал сына в руках. Отец оплачивал сыну услуги и помощь, как наемнику. Работая после войны агентом в системе «Заготживсырье», в делах отца Николай имел не пай, а приработок. Приходилось ему терпеть неумолчные окрики, тычки и поучения горше всяких тычков. Он все сносил с непобедимым терпением наследника, у которого ничем не отнимешь ценнейшего преимущества: быть на двадцать с лишним лет моложе отца-наследодателя. При всей исполинской крепости не вечен же старик Зимороев! Николай казался типом, давно затасканным, но живым для отношений, где все решают деньги, типом сына, покорного из соображений выгоды.

Алексей Зимороев, младший сын, получивший имя по деду как бы для «продолжения рода», – отрезанный от семьи ломоть. Он работал на одном предприятии военного назначения. Столяр высокого разряда, он был забронирован за производством, в армии не служил и все же воевал, посильно участвуя в создании той техники, которая способствовала победе. Он имел от завода квартирку: комната, кухня, чуланчик, коридорчик, передняя, – не слишком-то удобную, тесную для разрастающейся семьи, зато жил «у себя». Обставлено жилье было немудрящей мебелью собственной работы. Почему для личных нужд русские мастера, да и не одни русские, работают кое-как, пусть сами объяснят.

«Лицо» у Алексея было совсем иным, чем у отца. Кадровый рабочий-специалист, человек в коллективе уважаемый, Алексей Зимороев мог бы вступить и в партию, но воздерживался по причине малой как будто, но весьма серьезной. Когда-то в своей первой анкете он, по указке отца, написал: сын крестьянина-бедняка. Так и шло из анкеты в анкету. Его дети были детьми рабочего, а он чей сын? Ну, ладно, когда-то солгал. За это не судят. Вновь лгать, вступая в партию, Алексей опасался. Признаваться же было неловко.

Были годы, когда Алексей навещал отца, особенно в праздники, которые Петром Алексеевичем строго соблюдались по старообрядческому календарю. Позднее взбунтовались подросшие дети Алексея: у дедушки пахло старым режимом. Дети этого режима никогда не нюхали, – следовательно, заслуга такого определения принадлежала не им, а среде.

Посещения свелись к двум-трем в год и вскоре совсем прекратились. Семья Алексея жила по-своему. От зимороевского корня деревцо отросло в сторону, и яблоки от него упали на расстояние, равное по величине исторической эпохе.

Алексей не вспоминал об отце, а отец помнил сына. В сорок первом году Котлов, доотказа забитый эвакуированными, замирая, живя одним общим дыханием в часы передачи сводок Совинформбюро, отнюдь не обходился без панических слухов, один из источников которых, кстати сказать, «усматривается из первой главы этой части»…

Петр Алексеевич Зимороев злорадствовал:

– Висеть на осине с другими и Алешке-стервецу!

Что ж, старопечатная библия, которую для души почитывал Петр Алексеевич, давала примеры богоугодной расправы благочестивых отцов с сыновьями. А не угодно богу, так он руку отца остановит во-время. Поэтому в пожеланиях старика Зимороева в адрес сына ничего дурного, неположенного как будто и не было.

2

Совершив сделку с Василием Лугановым, Петр Алексеевич «обмывал» барыши, пировал. Пир был особый, по-зимороевски.

– Акилина, собери на стол чего знаешь!

Щеголяя начитанностью из священного писания, Зимороев звал жену «крещеным» именем: ведь Акулина есть искаженное Акилина, как не Матрена, а Матрона, не Авдотья, а Евдокия.

Акулина Гурьевна вытирала стол, бережно обходя мужа, который сидел истуканом в жестком кресле, распоряжаясь глазами и выкриками:

– Подтяни скатерть-то! Не так! Левый угол, кому говорят!

Акулина Гурьевна расстелила цветастую камчатную скатерть с густой бахромой, поставила на стол объемистый графин богемского стекла с водкой, настоенной на горьких травах: полыни и мяте. Зимороев был любителем и коньячка, но покупать его жадничал: будь хоть градусы с водкой разные, а то одинаковые. К графину явилась глубокая хрустальная рюмка. Прибор покоился на серебряном подносе, доведенном рачительной хозяйкой до небесного сияния.

Убранство стола дополнила фарфоровая миска с чищенным на дольки чесноком, черный хлеб и солонка.

– Позови. Соседа и Кольку.

Сын появился, ступая тихими шагами, и встал у двери. Сосед Иван Григорьевич Москвичев, по годам ровесник Петру Алексеевичу, сторож на хлебозаводе, вступил в комнату, соблюдая обряд. Долго молился на образную в углу, крестясь двумя перстами по-старообрядчески, а затем поклонился в пояс молвив:

– Мил дому сему.

Москвичев был тонкоголос, не выговаривал «эр» и сильно «окал». О себе он говорил: «Я столовел», – вместо «старовер».

– Здравствуй, Иоанн, – ответил хозяин. – Садись, что ли, будем угощать вас.

Москвичев и Николай Зимороев присели у пустого края стола – угощение стояло перед хозяином.

– Выпьем, – пригласил Зимороев. – Акилина, наполни.

Через палец – не попали бы в рюмку травки – Акулина Гурьевна налила мужу. Зимороев сказал:

– С господом-богом! – и опрокинул настойку под усы.

– Здоловьечка желаю вам, также успехов во исполнении ваших дел, – облизнувшись, сунулся вперед бороденкой Москвичев.

За ним слово в слово произнес приветствие и Николай. Петр Алексеевич с хрустом сжевал дольку чесноку, плавными движениями расправил бороду – сначала обеими руками вверх, потом пятернями на обе стороны, – и попрекнул сына:

– А тебе трудно стало пожелать отцу?

– Я, тятенька, сказал, – возразил Николай.

– Сказал… – презрительно передразнил отец. – Иоанн, тот сказал, ты ж – повторил. Эх, Николай, Николай!.. Учим мы тебя, учим… Акилина! Плесни Иоанну. Да чего ты, глупая, палец суешь? Эка ему-то беда, коль травинка попадет! Поперек глотки не встанет.

– Не встанет, Петл Алексеич, не может она встать. Плоглочу! – подхихикнул Москвичев. – Пью единственно за всех ваших дел удачу, блогополучное вам начало со свелшением.

– Ладно тебе, – довольно раздуваясь, сказал хозяин. – Акилина, не спи! Плесни-ка еще пискуну! Да Коле-Николаю дай уж…

Акулина Гурьевна угощала гостей из простых граненых стаканов, которые были приготовлены на подоконнике, а не на столе. Стол – для хозяина. Для гостей же были приготовлены черный хлеб с солью. Сам закусывал одним чесноком: выпьет – и дольку в рот.

Так Петр Алексеевич Зимороев «гулял». Гуляя, болтал. Для болтовни требуются слушатели, для веселья – подхалимы-развлекатели. Обе эти роли выполнял Москвичев, распутный старичишка, «Ваня лыба-в-лот» по уличной кличке, которая пошла от любимой поговорки Москвичева: «Это те не рыба в рот!»

– Веселись, Иоанн лыба-в-лот, – командовал Зимороев. – Веселись! Видишь, гуляем. Мы большие дела делаем. Мы, брат, с золотом. Ты знаешь, кто мы?!

И Москвичев извивался, превознося ум, уменье, богатство Зимороева. А тот раздувался все сильнее и хвастал, хвастал…

Москвичев ходил в шутах при Зимороеве за даровые выпивки. Петр Алексеевич давал ему пить, сколько влезет, не препятствовал Акулине Гурьевне, доброй душе, подкармливать на кухне жалкого старичишку, но денег – рубля не показывал. Зато сулил:

– Мы тебя похороним за наш счет по полному уставу. Так что можешь быть убежден: мы тебя не оставим. Как отцы-деды, будешь иметь погребение в дубовой колоде.

Будучи уверен в Москвичеве, Зимороев не таился перед ним, хвастал вволю, опуская лишь имена и факты. И в своем доверии не ошибался. Москвичеву не было никакого расчета выдавать своего благодетеля, хотя он знал и больше, чем болтал хозяин на гулянках. Примечая посещения разных людей, Москвичев понимал, зачем они ходят. Ведь «простых» знакомых у Зимороева не водилось. Единственным «простым» Москвичев считал самого себя.

Первым сморило Николая. С усилием поднявшись со стула, Зимороев-младший, тупо переставляя ватные ноги, зацепился за дверь вялыми руками.

– Проводь-ка нашего сынка, Акилина, – распорядился отец. – Не то, голова садовая, он обратно горшки в сенях поколотит, как в запрошлый раз.

Старики все пили. Зимороев багровел, Москвичев бледнел, но держался. Первым сдался Зимороев.

– Ну, баста! – и он скверно выругался по-татарски. – Ванька лыба-в-лот, лоб крести, у хозяина прощения проси и вываливайся!

А сам протянул ноги жене. Опустившись на колени, Акулина Гурьевна разула мужа. Встав на босые ноги, Зимороев дал раздеть себя до белья. Завалившись на кровать, он злым голосом прикрикнул на жену:

– Брось ковыряться! Разбирайся и свет гаси. Не то засну!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

«Иметь хороших курочек – занятие выгодное. Именно выгодное, приятным его назвать нельзя: кур следует держать изолированно, иначе они попортят огород; надо кормить птицу, чистить курятник».

«Иметь хороший огород тоже выгодное занятие, но приятным это занятие, как и содержание кур, не является: много возни с удобрением, прополкой, разделкой, поливкой, уборкой».

«А вот сад – это не занятие. В котловских условиях сад лишь удовольствие. Здесь вам не Сочи и не Сухуми: выгоды сад не приносит, а из-за отсутствия выгоды не дает и настоящего удовлетворения. Приятно, конечно, а в общем – пустое. Зря пропадает земля. Роскошь! Даже не вложение денег».

«Итак, вывод: удовольствие есть то, что приносит выгоду?.. А связанные с этим труд, хлопоты?

Э, чем больше выгод при наименьшем труде, тем удовольствие ближе к наслаждению. Устраиваться так, чтобы в карманах было побольше денег, есть обязанность, да, обязанность человека! Умного, конечно… Да, да! И – любой ценой».

«А вы понимаете, что значат такие слова?

Отлично понимаю. Все! Остальное – для дураков».

Из этого отвлеченного и будто бы безличного диалога явствует, что при коммунальных квартирах таких удобств, как курочки, огороды и прочие доходы, нет. И деловой человек, желая получить удовольствие, покупает себе хороший дом. Не простой, а именно хороший. Им он украшает свою жизнь. Так иногда размышлял один из «деятелей, умных людей», с которым читателю предстоит познакомиться через одну страницу.

Иван Иванович Тигренков, бывший служащий коммунального хозяйства, ныне инвалид труда, избрал себе занятие, в котором не находил ничего зазорного: посредничество по обмену жилой площади и по купле-продаже недвижимого имущества.

Правда, за маклерство наказаний не предусмотрено и у нас в законах посредничать между двумя частными лицами в интересах обоих будто бы не запрещено. Для людей занятых довольно затруднительно ходить по объявлениям в справочниках или на витринах, разыскивать адреса, не заставать дома, приходить вновь, расспрашивать, осматривать, сравнивать. И очень удобно, если кто-то, человек понимающий, имеющий опыт, проделает всю подготовительную работу. Вы, например, объясняете, чего хотите, он узнает, чем вы располагаете, и может предложить вам два или три реальных «варианта». Естественно, что, добившись с его помощью желаемого, вы вознаграждаете такого человека. Ведь он же для вас трудился!

Так рассуждал Иван Иванович Тигренков и, занимаясь маклерством, отнюдь не считал себя плохим человеком. И другие не считали. Иван Иванович никого не подводил, имел солидную репутацию. В его записных книжках накопилась тьма-тьмущая постоянно подновляемых «вариантов», а ноги еще ходили.

Не один месяц – какое – месяц, больше года! – Брелихманы и Бродкины состояли клиентами Тигренкова. Больше года не мог Тигренков на них заработать ни копейки, если не считать рублей двадцати пяти – тридцати, полученных по мелочам. Проездился Тигренков немало, но совестился тянуть деньги, ничего не сделав, и трудился себе в убыток.

Брелихманам и Бродкиным нужен дом. Вернее, дом нужен Бродкиным, а Брелихманы принимают такое горячее участие в покупке потому, что их дочь – жена Бродкина и сейчас живет у Брелихманов со своей семьей. Живет, жила, а ныне стало тесно. Старик Брелихман говорил Тигренкову, что это он дает своей дочери на покупку дома бо?льшую часть денег.

Тигренков предлагал Бродкиным-Брелихманам больше десятка домов, и в каждом женщины находили кучу недостатков. Сам Владимир Борисович Бродкин тоже не торопился. За свои деньги он хотел иметь хороший дом.

– Когда человек честно трудился, он может выбирать. Это будет мой первый и последний дом.

Владимиру Борисовичу немного за сорок, но он уже на пенсии. Вид у него нездоровый: болезнь печени.

До перехода на пенсию Бродкин был часовщиком. Он рассказывал Тигренкову:

– У меня стаж почти тридцать пять лет. Подтвержденный документами! С девяти лет я работал. Как работал! – И Владимир Борисович поднимал глаза к небу, а правой рукой прижимал печень: болит от работы.

– Да, – продолжал он, – с утра до вечера, и по четырнадцати часов в сутки я ковырялся в часах, чтобы кормить семью и себя. Я советский труженик, десятки тысяч людей мне благодарны за свои часы. Смотрите, Иван Иванович, у меня мозоль от лупы кругом правого глаза. Пощупайте, не стесняйтесь.

И Тигренкову казалось, что он видит эту мозоль.

– А это? – Бродкин хлопал себя по затылку. – Такая сутуловатость бывает лишь у стариков мастеров к семидесяти годам, а мне еще только будет сорок пять. – И Бродкин пускался в интереснейшие истории о часах.

Тигренков верил, что не было в мире таких часов, которые не побывали бы в руках этого отставного часовщика.

– Я по?том, кровью, жизнью заработал деньги, – подтверждал Бродкин. – Покупать дом так дом! Я не крал мои рубли.

Наконец-то он нашелся, дом! Тигренков наткнулся на него случайно, по разговорам, а не по объявлению, и сразу понял: вот что нужно Бродкиным, вот против чего не будут возражать Брелихманы!

Хорошая усадьба, сад, большой двор, огород. Дом двухэтажный, но не чрезмерно большой, жилой площади семьдесят четыре метра, новый, ремонта никакого, стоит в глубине, отступив метров на пятнадцать от красной линии. Владельцы не спешили с продажей, поэтому и не публиковались. Они ждали солидного покупателя. Цена – сто пятьдесят тысяч.

Сумма, конечно, крупная; такой дорогой дом встречался в практике Тигренкова впервые. Но и такую обстановку, как в доме Брелихманов, где Тигренков бывал довольно частым гостем по делу, посредник тоже видел впервые. У этих деньги есть!

Тигренков свел клиентов и отступил: торговаться не дело посредника.

Впоследствии маклер Тигренков слыхал, что Бродкин оформлял у нотариуса купчую на шестьдесят тысяч, и не удивился. Дело не его, но больше десяти тысяч Бродкин не выторговал, это уж извините! Тигренков знал, что в нотариальных сделках порой указываются заниженные суммы. Во-первых, клиенты вроде Бродкина не любят, стесняются показывать деньги; во-вторых, стараются занизить купчую, чтобы платить меньше страховых сборов. И это и все, с чем ему приходилось сталкиваться в его маклерских занятиях, казалось Тигренкову в порядке вещей. Да-а!

Старый работник коммунхоза, советский гражданин?

2

Мария Яковлевна Бродкина родилась в двенадцатом году, перед первой мировой войной, и после второй была (о вкусах не спорят) еще достаточно свежей женщиной, хотя те из знакомых, например Мейлинсоны и Гаминские, которые называли Марью Яковлевну обаятельной, мягко выражаясь, «преувеличивали ее прелести». Марья Яковлевна располнела если не совсем до неприличия, то во всяком случае, вне всяких канонов даже рубенсовской красоты. И лицо огрубело, и голос звучал не теми нотками, которые пели в восемнадцать лет, когда Маня Брелихман окончила счетные курсы. Но бухгалтером девушка работала недолго. Отец, в прошлом богатый ювелир-часовщик, обучил дочь своему ремеслу. А в двадцать лет Маня оказалась женой часовщика же, Володи Бродкина. Ее энергичный муж, которому отец Мани помог из своих запасов, через неделю после свадьбы открыл хоть и маленькое, но «свое» дело.

Брак дочери Брелихманов с Бродкиным был, как говорили некоторые старые знакомые, мезальянсом. Такого мнения держались Гаминские, Мейлинсоны, Шедты и другие старые котловцы. Они, как и Брелихманы, обосновались в Котлове задолго до революции и в прошлом были людьми весьма состоятельными: купцами, владельцами аптек, крупных фотографий, парикмахерских, первоклассных кинематографов (дело новое, многообещающее) и так далее. Это была заметная прослойка в пухлом теле котловской буржуазии.

Такие люди с пренебрежением смотрели на каких-нибудь сапожников или портных Бродкиных, которые, получив после революции в каком-то местечке под Оршей надел земли, единственное, что в жизни порядочного сделали, так это бросили землю, догадавшись, что не дело превращаться в мужиков.

Но Володя Бродкин, нынешний Владимир Борисович, тогда красивый молодой человек (Маню можно понять), быстро создал благополучие для семьи, – быстрее, чем иные сыновья более почтенных семейств. А многие вообще ничего не умели создать. Этим Бродкин заслужил полное признание даже со стороны таких светских людей, как Рубины, Клоткины и Каменники.

Володя Бродкин преуспел, не имея никакого образования. Впрочем, этот недостаток проявлялся лишь в тех случаях, когда Бродкину приходилось писать. Но Мане в любви он объяснялся устно, а в остальном деловые люди обязаны уметь не писать, а думать, говорить, творить дела.

С хорошим мужем Мане не пришлось губить свои карие глазки над бухгалтерскими книгами или над часовыми механизмами. Став домашней хозяйкой, Мария Яковлевна не портила ручки кастрюлями: у Володи хватало.

Перед войной дела шли особенно блестяще. И вдруг в сорок первом году, под самый новый сорок второй год, – взрыв! Владимир Борисович был арестован, как и некоторые общие знакомые Бродкиных. Был взят и тесть Бродкина, старый Брелихман. Друзья арестованных пустили в ход все, что могли, добрались если не до самого Берии, то, во всяком случае, побывали где-то около него, и… улик против Бродкина и других не оказалось, как значилось в бумаге под заголовком «Постановление о прекращении дела».

Словом, семья Бродкиных заслуживала своего дома и, наконец-то, получила его.

Сад давал тень, огород – овощи на продажу, а двадцать пять породистых кур неуклонно неслись и летом приносили чистого дохода до девятисот рублей в месяц: хорошие яйца всегда в цене. Может быть, эти девятьсот рублей были не так и нужны семье Бродкина, который сейчас, по состоянию здоровья, получал двести с чем-то рублей пенсии. Так или иначе, Марья Яковлевна увлекалась хозяйством до того, что сама сбывала яйца на базаре, гордо говоря:

– Я никогда не отказывалась от труда!

Соседка за небольшую мзду могла бы торговать на базаре знаменитыми яйцами бродкинских кур, но Марья Яковлевна вздыхала с друзьями: – Ах, моя дорогая! В наше несчастное время все эти пролетарий стали такими жуликами, такими хамами…

Для иллюстрации Марья Яковлевна захлебывалась рассказом об очередном случае с очередной домработницей, затравленной ее подозрениями.

Мадам Бродкина всегда страдала, когда какая-либо случайность заставляла ее прибегать к чужой помощи в ее личных торговых операциях.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Крупная овчарка зарычала было, но тут же, узнав посетителя, подавилась и пошла к нему, развратно виляя длинным телом и сворачивая набок морду. Сморщенные губы обнажали здоровенные клыки и резцы в подобии усмешки; подобии настолько двусмысленном, что невольно думалось: «А не укусит ли все же и старого знакомого эта злая и хитрая гадина, притворившись, что произошла досадная опечатка?»

В интересах Бродкиных овчарка ходила на цепи, цепь ходила по медной проволоке, а проволока была протянута во дворе против ворот с калиткой – единственного входа в прочно огражденную усадьбу. Днем калитку не закрывали: Бетти не пустит чужих.

Михаил Федорович Трузенгельд заметно ковылял на ходу: его правая нога была короче левой на три сантиметра с лишним. От рождения… Следовательно, виноваты были родители, в частности мать, так как ни у нее, ни у папы Фроима не было физических недостатков.

Неосторожность во время беременности. До такого обвинения Миша Трузенгельд додумался лет в четырнадцать. Поводом для размышлений и обвинительного акта было пробуждение интереса к девочкам. Миша, носивший в школе прозвище Утка из-за своей переваливающейся походки, страдал (юность глупа!), ненавидел своих «нормальных» товарищей и готов был возненавидеть родителей. Впрочем, страдания легкомысленного юноши были не слишком глубоки. И еще до достижения призывного возраста мальчик узнал от старших, что короткая нога не недостаток, а ценное преимущество.

– Да, мой мальчик, – поучал отец. – Тебя не возьмут в эту паршивую Красную Армию, и воевать за тебя будут другие. Э, многие-многие заплатили бы тебе кругленькую сумму за такую ногу! Но я не посоветую нашему Мыше соглашаться. Такая сделка была бы еще глупее той, которую безголовый Исав заключил с мудрым Иаковом, уступив младшему брату права первородства.

Старик говорил только по-русски, жаргона почти не понимал и коверкал русский язык, произнося «Мыша» в насмешку над «пархатыми голодранцами», которые появились в Котлове и прочих приволжских городах во время войны четырнадцатого года и после революции, прибывая из Западного края.

И первая медкомиссия и все последующие устанавливали факт укорочения ноги на четыре сантиметра. К прохождению военной службы негоден. В сущности-то, нормальным оказался Михаил Трузенгельд, который будет жить для себя, без риска, как он говорил, сделаться «пушечным мясом», подобно равноногим парням. По его мнению, – это хорошая месть за кличку Утка.

Михаил Трузенгельд проковылял на своей высокоценной ноге мимо загадочной усмешки Бетти с неприятной мыслью о близости собачьих зубов к новым брюкам. Но все обошлось благополучно.

2

Трузенгельд нашел Владимира Бродкина в кабинете – небольшой, метров на четырнадцать, квадратной комнате, уютной, в первом этаже, с двумя окнами в сад. Бродкин окончательно переселился сюда года полтора тому назад, когда его здоровье заметно ухудшилось. Он отдал жене в полное распоряжение супружескую спальню с двумя составленными кроватями орехового дерева, тумбочками, зеркальным шифоньером, трюмо, мягкими пуфами, трельяжем, расписной фарфоровой люстрой и всеми прочими приспособлениями; приспособлениями, так хорошо создающими семейное счастье если не по Льву Николаевичу Толстому, то уж наверняка по Вербицкой. Кстати сказать, несколько томиков этой забытой писательницы – любимое чтение Марии Яковлевны, – в том числе некогда скандально-знаменитые «Ключи счастья», хранились под замком не честно изношенные, как настоящая книга, а позорно замызганные, засаленные, как ветхий подол юбки, истасканной по толкучим рынкам.

Бродкин книг не читал никогда, а ныне, как он выражался, и «в спальню своей супруги не навещал». Он был действительно болен и получал пенсию отнюдь не по снисходительности соцстраха.

Владимир Борисович сидел в халате на диване и о чем-то размышлял. Заболев, он стал как-то особенно часто и глубоко задумываться.

– Добрый день, Мыша, – сказал он, вяло протянув руку Трузенгельду и не отвечая на пожатие. – Как пригаешь?

Обычное приветствие Бродкина, в котором вовсе не крылся намек на короткую ногу Трузенгельда, было для того все же неприятно.

Михаил Трузенгельд унаследовал от отца аристократическое презрение к «этим выходцам из Западного края». В самом деле, нужно быть ослом, чтобы за тридцать лет не научиться правильно говорить и до сих пор путать звуки «ы» и «и».

Но Бродкин отнюдь не был ослом, иначе Трузенгельд не имел бы с ним дел. Деловитость, ум, расчет Бродкина признавались всеми, также и покойным Фроимом Трузенгельдом, который в последние годы своей жизни был для Бродкина, в сущности, посредником. Маклером Бродкина и скончался старый Трузенгельд в сорок втором году.

На вежливый вопрос Трузенгельда о здоровье Бродкин ответил длиннейшим, многосложным ругательством. Это совершенно русское ругательство было адресовано профессорам-медикам, которые «жрут» деньги и время. Времени у него, у Бродкина, – чтоб ему, этому времени! – хватает, но кидаться деньгами он не собирается. Чтоб этим профессорам чорт загнул ноги на загривок, чтоб они подавились бродкинскими деньгами и треснули!

Бродкинские деньги!.. Чем больше развивалась болезнь Бродкина, тем больше, тем серьезнее Миша Трузенгельд размышлял об этих деньгах. Капитал…

Революция пустила прахом капитал семьи Трузенгельдов. Исчезли (для Трузенгельдов, конечно) вальцовая мельница в Саратове и рыбные тони в Астрахани, пропали средства, вложенные в обороты хлебом и скотом для выгоднейших поставок на старую царскую армию.

Фроим не без увлечения встретил Февральскую революцию. Не потому, что пали национальные ограничения для него и для его соплеменников. Для Трузенгельдов эти ограничения не существовали, нет: наконец-то и в отсталой России на широкую арену вылезал его величество Капитал с большой буквы! Вот почему богач Фроим Трузенгельд с такой охотой, с воодушевлением даже, сам – никто его не просил – укрепил шелковый красный бант над сердцем. Коммерсант не чувствовал, чем кончатся его увлечения «свободой». Он не собирался останавливать дела, раздутые войной. Работа «на оборону» обещала сделать его настоящим миллионером. Как можно извлечь капитал из дел, которые после августа четырнадцатого года начали приносить «настоящие» проценты?!

В поисках путей и после Октябрьской революции Фроим Трузенгельд, надеясь на лучшее будущее, поддерживал Самарское правительство, Комуч, жертвовал деньги, принимая участие в сборах, организованных в среде волжских коммерсантов.

В этом-то семнадцатом году, чреватом большими несчастьями для людей «больших дел», и был произведен на свет Миша Трузенгельд с драгоценной короткой ножкой. В двадцать третьем году его родители после ряда мытарств оказались в Котлове. Котловское «общество», растрепанное революцией, приняло Трузенгельдов как равных: помимо воспоминаний о деловых связях, были связи родственные, например известные Мейлинсоны.

Но что в сочувствии? Увы, это не кредит. Да и дел-то не могло быть. Словом, Фроим Трузенгельд и маклерил, и маклачил, и служил, кормя жену и сына «чужим» хлебом. «Своего» не было, настоящих денег не было тоже. Не то, что у Бродкина, на которого оба Трузенгельда поработали немало в последние предвоенные годы, на которого Миша работал и сейчас. Михаил Трузенгельд уже кое-что имел. Имел деньги – не капитал. Да… Капитал Бродкина. А каков он?.. Сколько?..

3

Неоспоримым преимуществом Бродкина над Трузенгельдами, Мейлинсонами, Брелихманами и другими было то, что пока те повторяли зады, Бродкин создал себе состояние сам.

Потомок теснившихся в местечках нищих поколений мельчайших торговцев, рабочих, батраков, ремесленников, факторов, извозчиков, забитых «своими» капиталистами куда больше, чем национальными стеснениями, установленными законами империи, Владимир Бродкин, будь он пограмотнее, мог бы сказать о себе словами тоже не слишком-то блиставших грамотностью баронов, герцогов и князей Наполеона Первого: «Я сам свой предок!»

Для Бродкина старое время не мерцало в далекой дымке, как для Трузенгельдов, Брелихманов и других, собственными мельницами, пароходами, стадами скота, поземельными владениями, хотя бы и купленными на чужое имя.

Старое время рода Бродкиных высовывало чахлое лицо в рамке нищеты, привычного, на грани дистрофии, хронического недоедания и личной безопасности на грани погрома, никогда не грозившего Трузенгельдам. Итак, все и всякие Трузенгельды в «старое» время действовали в благоприятной для частного обогащения обстановке капитализма. А Владимир Борисович Бродкин пустился по пути личного стяжания вопреки обществу, вопреки всем установкам Советского государства.

Телом Бродкин был брюзгло-жирен, от плохого обмена. Прежде незаурядно-красивые черты лица, – старики говорили, что молодой Володя Бродкин походил на известного «мессию» сионизма конца прошлого столетия, – пухло раздулись, рот с опущенными углами хранил застывше-недовольное выражение.

– Что слышно? – продолжал разговор Бродкин.

– Все по-старому. Опять, Володя, есть металл. Брать будешь? – предложил Трузенгельд.

– Сколько есть?

– Четыре килограмма.

– Гм… Четыре… килограмма? – переспросил Бродкин. – Об этом золоте я уже слыхал. Там, гм, было больше…

Чорт же его разберет, этого Бродкина! Каждый раз, каждый раз, когда Трузенгельд являлся с предложением сделки на золото, Бродкин подносил что-либо подобное: он всегда уже был «в курсе», этот коммерсант.

«Там было больше», – дьявольски-хитрые слова! Как решить, действительно Бродкин знал или нарочно притворялся всезнающим, чтобы легче разговаривать с Трузенгельдом? Трузенгельд хорошо помнил, как на самое первое предложение – это было довольно давно – Бродкин хладнокровно ответил: «Я уже слышал об этом деле».

Откуда и как мог Трузенгельд знать, сколько «там» металла на самом деле? Он не мог проверить Бродкина. Но Бродкин брал золото. Зачем бы он допускал маклера, если бы имел возможность договариваться с поставщиками непосредственно? Из осторожности? Беспокойный ум Трузенгельда не находил ответа.

– Больше – не больше, Володя, я предлагаю тебе четыре кило – и по двадцать восемь.

Опершись обеими руками на диван, Бродкин приподнялся и переменил положение. Теперь он привалился в углу, удобно вытянув ноги. Татарский халат разошелся на пухлой, почти женской груди, по-медвежьи обросшей густой шерстью. Не глядя на Трузенгельда, Бродкин рассуждал:

– В сущности, Миша, – он умел правильно выговаривать слова, когда хотел, – ты несправедлив к людям. Ты только носишь металл туда-сюда. По настоящей честности, тебе хватило бы полтинника (подразумевалось пятьдесят копеек с грамма). – А сколько хочешь ты заработать? Скажи, Миша, честно скажи, как старому другу? Скажьи?

Слово «скажи» Бродкин произнес очень мягко, и опять Трузенгельду послышалась насмешка.

– Что тебе за дело, Володья? – Трузенгельд невольно передразнил Бродкина. – Я имею дело с людьми, я договариваюсь, я рискую.

– Рискуешь? Э!.. Рискует тот, кто вкладывает капитал! Тот рискует по-настоящему, а маклер? Ф-фа! – И Бродкин дунул на ладонь, с которой вспорхнула воображаемая пушинка. – Раз – и маклер считает свои комиссионные. Он больше ни о чем не думает. Маклер собирает там, где не сеял, – изложил Бродкин одно из положений своей самодельной политэкономии.

– Я работаю на собственном капитале, – возразил Трузенгельд. – И этот металл мною куплен.

– Покажи! – Бродкин протянул руку с длинными мохнатыми пальцами.

– Что? Я буду носить, с собой в кармане? – парировал Трузенгельд.

– М-мм?.. – недоверчиво и вопросительно проворчал Бродкин и предложил: – Двадцать… – он косил глаза на Трузенгельда, – шесть!

– Ты хотел бы лишить меня и полтинника? – спросил Трузенгельд.

– Зачем, Миша!. Бери свой полтинник, иди с богом, не теряй времени.

– Двадцать семь и девяносто пять, – сбросил Трузенгельд пятачок.

Сторговались они через пылких полчаса, наговорив один другому немало колкостей и совершив десятки покушений на остроумие. А после соглашения о цене возникла проблема расчетов: Бродкин требовал кредита на неделю, Трузенгельд – расчета наличными.

– Ага, Миша, – торжествовал разгоряченный Бродкин, – я же тебе всегда говорю: ты только маклер, у тебя нет своего капитала, ты торгуешь воздухом, ты имеешь на моем капитале!

– Мои деньги сейчас в другом деле, – неудачно возразил Трузенгельд, защищаясь от тяжкого обвинения, а Бродкин вовсю пользовался ошибкой продавца:

– Та-та-та-та! Значит, один оборот ты делаешь на свои деньги, а другой на мои? Ах, ты!.. – Бродкин обратился к своей привычке ругаться сквернейшими словами. – Ты еще и не видел того металла, который мне предлагаешь, вот что! Что? Ты хочешь, чтобы я тебе выписал чек на Госбанк? Получай! – И Бродкин состроил Трузенгельду кукиш.

Трузенгельд вернул ругательства с процентами и предложил Бродкину два кукиша, но торг вернулся опять к цене.

Изощряясь в доказательствах, волнуясь, споря, будто бы дело шло о жизни и смерти, они разошлись вовсю и «жили» полностью. Бродкин забыл о больной печени, жестикулировал, бегал из угла в угол, выгнав комнатную овчарку Лорда, чтобы собака не путалась под ногами. Трузенгельд ковылял на месте, переваливаясь с длинной ноги на короткую и становясь то выше, то ниже.

Хватая друг друга за грудь, они одновременно хрипели, шипели, свистели, сипели, брызгали слюной.

И когда, наконец, сделка совершилась, Бродкин вместо крыльев обмахивал себя полами халата, а Трузенгельд вытирался салфеткой, сорванной в пылу схватки со столика.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Марья Яковлевна предложила мужчинам позавтракать. Бродкин ворчливо отказался выйти в столовую:

– Вели этой, как ее, подать мне сюда.

Домашние работницы менялись часто, и Бродкин подчеркнуто делал вид, что не может запомнить имени новой: шпилька жене, которая не умеет «обращаться с прислугой». Новая работница жила в доме лишь несколько дней. Перед расставанием с предыдущей между мужем и женой состоялось крупное объяснение. Не в первый раз Бродкин безуспешно внушал жене, что умные люди обязаны создавать себе в «прислуге» не врагов, а друзей, что «в наше время» особенно глупо не понимать такой очевидной вещи: выживать работниц каждые три месяца просто опасно! Но и прежде трудновато было бороться с проявлениями характера Марьи Яковлевны, теперь же, после переезда мужа в кабинет, и совсем невозможно: Бродкин, по его словам, «сдыхал от бабьего визга».

Смягчая крикливые нотки своего голоса, Марья Яковлевна угощала Мишу яйцами всмятку «от своих кур», макаронами с тертым сыром, селедочкой и сухим «Цинандали». Отдыхая после торга, Трузенгельд не спешил. День был будничный, но Миша располагал временем.

Трузенгельд состоял в одной артели главным механиком и одновременно начальником штамповочного цеха. Техник-машиностроитель, Трузенгельд был знающим, дельным специалистом, ценимым артелью, пользовался положительной репутацией в правлении и в городских организациях. Артель, выпуская ширпотреб, план перевыполняла, а себестоимость была ниже плановой. В успешной работе крылась заслуга и главного механика, который по обеим должностям и с премиальными законно зарабатывал свыше двух тысяч в месяц – ставку кандидата наук, что совсем не плохо для техника.

Первую половину дня Трузенгельд провел на своем рабочем месте, а сейчас никому и в голову не пришло бы проверять, куда ушел главмех: в городской или районный Совет, в правление или к кому-либо из смежников. Разве случится авария…

Как это выяснилось в дальнейшем, Михаил Федорович действительно к своим служебным обязанностям относился добросовестно.

Мужчина крепкий, телосложения нормального, если не думать о короткой ноге (впрочем, Марья Яковлевна и не собиралась танцевать с Трузенгельдом), Миша в последние годы привлек благожелательное внимание Мани. И это внимание росло по мере ухудшения здоровья мужа. Миша был моложе мадам Бродкиной на пять лет, но в ее глазах это не было недостатком, наоборот. Она чувствовала себя совсем молоденькой, хотя прошло двадцать лет со времени ее первого, жгучего увлечения красавчиком Володей Бродкиным. Теперь Володи не было, – был желчно-раздражительный, больной Владимир Борисович. Не было и Манечки Брелихман – вот этого-то она и не знала и не чувствовала.

«На что дурище зеркала?» – такой саркастический вопрос Бродкин иногда задавал, но лишь себе самому. Он следовал завету: «Посоветуйся с женой и поступи наоборот» в расширенном виде – не только не советовался, но и не дразнил ее.

После завтрака Марья Яковлевна поднялась к себе наверх, – ей было необходимо «посоветоваться» с Мишей, – и заперлась с ним в спальне, чтобы беседе не помешали.

Мягкие пуфы, тумбочки, зеркала, обои из Ленинграда, составленные кровати из ореха, несколько настоящих картин, подписанных художниками не знаменитых, но известных имен. Спущенные занавески создавали приятную полутьму.

Деньги Бродкина… О них думал – не думал, но и не забывал Мишенька Трузенгельд. Не будь бродкинских денег, не было бы и Миши в этой спальне. Такова точная, деловая формулировка отношения Трузенгельда к бывшей Манечке Брелихман.

Раздобревшая, краснолицая, крикливая, грубо-чувственная Бродкина считала себя обаятельной. Не один Миша – льстили ей и Мейлинсоны и Гаминские. Но те просто говорили любезности богатой женщине, а Миша исходил из коммерческого расчета. Если не дни, то наверняка недолгие годы Бродкина были сочтены. Его жена была скорой наследницей большого капитала. Бродкинские деньги… Но сколько их и где они, кроме стоимости дома, обстановки и ценностей «на виду»?..

Могла ли ответить Манечка? Но таких опасных вопросов Миша не задавал. Боже упаси! Ни намека. Любовь, самая пылкая любовь. Муж жил и жил, могли явиться конкуренты.

– Я слышал, молодой Мейлинсон приехал к старикам из Москвы, – сказал Миша. – Этот оболтус опять будет шляться сюда?

– Дурачок, – басисто ворковала Маня. – Ты что? Собираешься меня ревновать к ребенку? Ему едва восемнадцать. Школьник. И ведь я-то тебя не ревную.

Миша сказал подходящий к случаю комплимент фигуре Мани, и Маня засмеялась довольным смешком. Возлюбленный ее удовлетворял во всех отношениях, и смерти мужа она не ждала. Муж ее ничуть не стеснял.

– У меня, глупенький, – женщине всегда приятно когда ее «красиво» ревнуют, – к тебе дело. У Бетти скоро щенки. У меня просили двоих, а у нее меньше пяти не бывает. Я хочу поскорее распродать щенят, а то на собак так много уходит…

Миша обещал, и он исполнит. Трузенгельд цветов своей возлюбленной не подносил, но щенков сбывал. Наравне с другими услугами…

2

Бродкинские деньги… Их хозяин поглощал в кабинете одинокий диэтический завтрак: макароны, но без сыра и масла, кусок вареной рыбы без соли, немного сухого, тоже без масла, картофеля, жидкий чай со специальным печеньем. Достаточно, чтобы жить и быть сытым, но довольно противно на вкус. Больной тщательно соблюдал диэту.

Он знал, о чем «советуется» жена в своей спальне с Мишей. Зная Марью Яковлевну, он мог представить себе «совещание» во всех подробностях и относился к подобным вещам с полнейшим безразличием.

Трузенгельд – это было даже неплохо. Свой человек, голова на плечах есть, с характером, неглупый, право же, совсем неглупый, дельный, язык подвешен. Ах – всех им чертей в спины! – он забыл намекнуть Трузенгельду, чтобы тот повлиял на эту бабу в отношении домработниц. Сейчас толстая дура прислушалась бы…

Переменись обстоятельства – и Бродкин мог себя представить в роли Трузенгельда. Деньги нужно уметь брать всюду. Случись с ним что-либо, и эта идиотка пропадет, как овца, именно из-за денег. Мишка поднимет бродкинских детей и не обидит Маню. А что он будет наставлять «бочке» рога – это естественно: он моложе, а она через пяток лет станет совсем старухой. У умных людей все шито-крыто, больше ничего не требуется.

Завтра вечером – с золотом в Москву. Заодно он покажется своим профессорам.

Бродкин знал свою болезнь. Превозмогая малограмотность, он даже почитывал кое-что медицинское. Болезнь редко излечимая, состояние тяжелое, но нужно тянуть. Свыкшись, он позволял себе размышлять о возможной смерти как делец: деньги обязывают думать обо всем. Но по-настоящему он не верил в свою смерть. Медицина делала колоссальные успехи. Говорили об излечениях, невозможных еще лет десять тому назад, а ныне обычных, о поразительных операциях. Нужно тянуть. Главное, – тянуть время, жить, дождаться дня, когда наука доберется и до его, Бродкина, болезни.

И еще дождаться времени, когда состояние можно будет пустить в дело. Бродкин считал, что он не делал и не сделает ошибок, которые допустили все эти бывшие Брелихманы, Гаминские, Мейлинсоны, Каменники и прочие. Они с их приемами – хлам такой же, как их хваленое «старое время».

У часовщика заняты пальцы, в какой-то мере – внимание, а мысль свободна. Всю свою сознательную жизнь, что бы он ни делал (а Бродкин много и молчаливо отсидел над часовыми механизмами), он глубоко, настойчиво и с увлечением размышлял о движении денег и о способах их «размножения». Своим умом он додумался до главной ошибки бывших богатых людей: по его мнению, их капиталы были малоликвидны, омертвлены. Мельницы, заводы, земля, товарные обороты создают для владельцев престиж богатства, но в нужную минуту оттуда не вытащишь капитал. Поэтому все эти богачи, за ничтожными исключениями, оказались нищими сразу же после прихода большевиков к власти. «Национализированные люди», как их презрительно называл Бродкин. Нет, по его мнению, капитал должен быть в быстром обороте: продал – купил, купил – продал, и капитал вертится, как колесо автомобиля.

Бродкин мечтал… «Первые годы, какое это будет роскошное время! У кого будут возможности после уничтожения советской власти? У обладателей наличных. Их найдется немного, таких людей. Польется американский, европейский капитал. Но в двухсотмиллионной стране всем хватит места в «золотой период» возрождения частной собственности, всем, кто обладает наличными.

И в руках людей, знающих местные условия, капитал будет удесятеряться, расти, как шампиньоны, – любимые грибы Бродкина. Он сам собирал их во дворе, за погребом. Грибы росли над тем местом, где был надежно захоронен «основной капитал» Бродкина, запаянный (часовщики умеют паять) в цинковые банки.

Стоимость дома, всего «видимого имущества» Бродкина, и оборотные средства, находящиеся под рукой, в целом относились к подшампиньонному «капиталу», как, например, нормальные банковские проценты за два года относятся к среднему остатку текущего счета – десятая или пятнадцатая часть.

3

Владимиру Борисовичу Бродкину не приходилось слышать о пушкинском «Скупом рыцаре». Но если бы кто взял на себя труд растолковать ему этот художественный образ (труд невеликий – Бродкин был понятлив), то Владимир Борисович воспринял бы «Скупого» единственно как маньяка, мечтателя-идиотика. Сидеть на горах денег и лишь грезить о своих возможностях, как вынужденно грезит он, Бродкин! Сумасшедший «Скупой», разве кто или что мешало ему пустить в полный оборот властное золото! Еще один тип дураков этого самого «прошлого времени», чтоб ему холера! Нет, отнесите ваши сказки, знаете куда?!. Он человек практичный.

Возможно, сиденье на золоте уродовало психику богача, но, конечно, не так, как у «Скупого рыцаря». Представьте себе самочувствие, скажем, свиньи, супоросость которой длится сверх всяких сроков, – годами. Брюхо растет, и нет никакой возможности, никакого средства отделаться от мертвой тяжести драгоценного брюха. Более того: нет ничего дороже этого брюха, и все делается лишь для него.

Вы скажете – прогрессирующая опухоль сознания человека, не в свой час родившегося: Бродкин опоздал лет на сто или, вернее, родился не в той части света?

Не совсем так. Бродкин жил своим временем и, как умел, следил за временем. Никогда больше он не вмажется в ту политику, которая, в лице окаянной памяти Флямгольца, чуть было не задела его в сорок первом году. Тогда он был молод и глуп. Он воображал, что неплохо будет наладить дружбу с Гитлером. Пусть Гитлер душит всех этих разноплеменных интеллигентов, всю революционную шваль, беспокойную, живущую «идеями», – тех, кто так много способствовал совершению русской революции еще задолго до явления на свет Владимира Борисовича Бродкина.

Ошибка… Политика? Заниматься политикой?! Э, политика для дураков, для старых шляп вроде ветхого Фроима, нежного папаши Мишки Трузенгельда. Не-ет, явись к нему сегодня агент любой разведки, и Бродкин сдаст его «куда нужно» со всеми потрохами.

Рассматривая свои длинные, сужающиеся к концам пальцы в пучках черных волос, Бродкин размышлял о некоторых, по его мнению, намечающихся тенденциях советской жизни. Разрешается собственность… Бродкин, конечно, хорошо понимал разницу между собственностью личной, которая допущена, и собственностью частной. Можно иметь дом и дачу и даже вторую дачу, скажем, в Сочи, Сухуми, купить автомобиль, нанять шофера. Это не частная собственность, она не дает дохода, хотя не возбраняется продавать свои фрукты, овощи, те же куриные яйца. Но, быть может, советская власть сделает еще маленький шажок и разрешит чуть-чуть и частную собственность? Бродкин допускал, что власть вдруг да и «образумится».

И так, и так, и так – жить стоило для будущего, а не для прошлого – в смысле его невозможного возвращения. Ах, проклятая печень!..

4

Действительно, Миша Мейлинсон зашел вечерком с визитом и передать привет от мамы – «длинноносой Рики», как ее звали у Бродкиных.

«Подрастает славный мальчик», – подумала Марья Яковлевна. После нынешнего свидания с Трузенгельдом у нее появились насчет Миши Мейлинсона так называемые игривые мысли. Говорят, что небезопасно, глупо указывать женщине на своего возможного соперника.

Желторотый молодой человек, уже напускавший на себя воображаемую «взрослость», никак не подозревал, что эта «толстенная бабища», как он и его приятели непочтительно именовали мадам Бродкину, могла бы иметь на его счет кое-какие намерения.

Тем временем Марья Яковлевна кокетливо щурила глазки, шутила со свежим мальчишкой, интересовалась его «сердечными делами». Про себя же она как бы примеривала Мишу Мейлинсона, примеривала на роль, подозревать о которой неопытный юнец никак не мог. Кончилось тем, что Бродкина отказалась от мальчика по совокупности ряда соображений, в числе которых был и риск огласки. Марья Яковлевна никак не желала разрыва с Трузенгельдом. Боясь обидеть своего возлюбленного, Бродкина была ослеплена самомнением, что свойственно многим, а ей особенно. Иначе говоря, выражаясь коммерческими терминами, она завышала цену своей пленительности и забывала о значении капитала своего мужа.

К вечеру Владимир Борисович почувствовал себя лучше и вышел к семье в столовую. Не показывая вида, он поразвлекался «выкручиваниями» своей жены перед желторотым Мейлинсоном, приходившимся каким-то троюродным братом Михаилу Трузенгельду. А потом пришла пора для дела. Бродкин отвел юношу к себе в кабинет и стал расспрашивать о московской жизни:

– Как дела с ученьем? Учись, я учился мало: работал. А у тебя есть возможность. А как жизнь вообще? За девочками бегаешь? Правильно, не теряй времени. Я с шестнадцати лет никому проходу не давал. Слышно, Рика Моисеевна купила-таки квартиру?

– Да, мы купили у владельцев хорошую комнату. За Рижским вокзалом, пятнадцать метров, с отдельным ходом, кладовой. В общем треть владения, – деловито объяснил Миша Мейлинсон. – И три минуты ходьбы от троллейбуса.

– За сколько?

– За десять.

– Мгм… – согласился Бродкин. «Десять тысяч? Расскажите моей бабушке!» Но мальчишка не должен быть в курсе таких дел, и Бродкин не собирался смеяться вслух.

Мишина мать, дочь старого Мейлинсона, была замужем за своим двоюродным братом, тоже Мейлинсоном. Перед войной они жили на западе, в Гомеле. Муж Рики был убит на фронте в сорок втором году. «Тогда Мише было восемь лет, теперь ему восемнадцать» – подсчитал Бродкин и продолжал расспрашивать:

– А ничего нет оттуда?

Молодой человек понял вопрос. Он привык к тому, что словами «оттуда» и «там» обозначали ветвь Мейлинсонов, эмигрировавшую в 1920 году и ныне преуспевающую в одной южноамериканской республике. Несмотря на давность, связь с родственниками не прерывалась.

Южноамериканский Мейлинсон приходился младшим братом старому котловскому Мейлинсону. Следовательно, его дети были двоюродными братьями и сестрами Рики Мейлинсон, а Миша – его внучатным племянником.

Преуспевающий Мейлинсон-младший! Умный человек успел ликвидировать дела, не считаясь с убытками от быстрой ликвидации, не то что старший, и вложил капитал в доллары, а не в дурацкие «займы Свободы». В Южную Америку Давид Мейлинсон проехал через Харбин и вскоре, прибыв с деньгами, «заимел» свое дело.

– Оттуда? – переспросил Миша Мейлинсон, понизив голос.

– Говори, не шепоти, – ободрил его Бродкин. – Ты, благодарение богу, не в коммунальной квартире.

– Не знаю, – рассказывал Миша. – Вы знаете, мама в последние годы боится переписываться. Недавно она куда-то ходила и рассказывала, что оттуда было письмо. Но домой его не приносила. Там все здоровы, дела идут хорошо. И Гриша (это был внук Мейлинсона-младшего и троюродный брат Миши) уже женился на американке. Он старше меня на два года. Он, – Миша Мейлинсон завистливо вздохнул, – американский гражданин!

– А когда это было, письмо? – спросил Бродкин.

Юноша подумал соображая:

– Незадолго до того, как мы оформили нашу комнату.

Бродкин, узнав все, что мог узнать, перестал задавать вопросы и заговорил о другом:

– Если будет время, я через пару-тройку дней повидаю твою маму. Я завтра еду в Москву. Напиши мне ваш новый адрес и телефон, на всякий случай.

– А как ваше здоровье? – еще раз спросил вежливый Миша, хотя он уже и осведомлялся, войдя в дом.

– Все то же. В Москву еду показаться моим профессорам, как всегда.

Передавая листок с адресом и телефоном, Миша объяснил:

– Этот телефон не в нашей квартире. У нас еще нет телефона; мама хлопочет, ей обещали. А около этого телефона мама часто бывает.

– Этот телефон я знаю, – заметил Бродкин.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Знакомство – вернее, деловая связь – между Николаем Зимороевым и Михаилом Трузенгельдом установилось с сорокового года и длилось уже, по выражению Миши, добрую дюжину лет. Николай Зимороев после освобождения из заключения в начале лета того года, по поручению отца, вертелся на толкучем рынке. Среди случайных продавцов поношенного платья и прочих малоценных вещей можно было встретить и внутренно настороженного, внешне безразлично-спокойного валютчика и скупщика драгоценностей. Мелькал на толчке и юный еще Миша Трузенгельд с немудреным золотым браслетиком. Какая-то золотая вещица пряталась и в ладони Николая Зимороева. Предметы эти были, в сущности, не продажными.

…В годы интервенции, в первые годы революции по многим районам война прокатывалась не раз и не два. Там оседало много оружия. Разбегавшиеся с фронтов империалистической войны солдаты тоже уходили не с пустыми руками. Шла торговля оружием. Но как?

На рынках, в скобяных развалах, среди старых гвоздей, мятых котелков армейского образца, кусков олова для паяния и лужения, ржавых скоб, связок ключей, замков, слесарных и столярных инструментов, побывавших в работе, иной раз валялась позеленевшая латунная гильза от стреляного патрона трехлинейки, нагана, браунинга, парабеллума, обрывок пулеметной ленты. Игрушка? Нет. Своеобразная вывеска: здесь торгуют оружием и патронами.

Следовало присесть, порыться в «товаре», посмотреть одно, другое, прицениться – словом, обнюхаться, развязать язык безразлично-сумрачному хозяину всей этой малоценной дряни. Поговорив о том, о сем, о ценах на муку, на сукно – сколько на царские, на керенки, на советские, – о Деникине, о Колчаке, о том, что весной-то уже наверное что-то стрясется, можно было перевести разговор на дело – сначала обиняками, потом и напрямик.

Дело не простое. Если удавалось не спугнуть продавца, то личность покупателя проверялась. Если верить было можно, совершалась сделка, не на базаре, конечно, а где-то в городе, иногда в пригородном селе, порой на довольно отдаленной железнодорожной станции. Таким способом налетчики, банды и кулаки запасались оружием – винтовками, револьверами, пулеметами и патронами к ним. Изредка попадались даже трехдюймовки.

Этот прием «вывески» использовался и используется спекулянтами в разных областях. Так Миша Трузенгельд с помощью своего браслетика совершал сразу несколько действий: нащупывал солидных покупателей, оптовых продавцов и одновременно разыскивал тех, кто по нужде пытался сбыть свои личные вещи. Этих следовало сбить и взять у них вещь по дешевке. Занимаясь тем же, Николай приценился к браслетику, заговорил с продавцом, показал свою вещь. Миша спросил Зимороева:

– А у вас ничего еще нет?

– При себе нету ничего.

– А дома или еще где что есть?

Так завязалось знакомство, и в разговорах между отцом и сыном Зимороевыми появилась кличка, которую они дали новому знакомому, – «еврей Миша». Петр Алексеевич спустил Трузенгельду для начала два царских империала и золотую пятирублевку. А дальше пошло и пошло…

Зимой сорокового – сорок первого года цены на золото и валюту испытывали резкие, мало кому известные колебания. Судороги цен были потрясающе интересны для «деятелей»: спады, подъемы, лихорадка. В общем же обнаруживалась тенденция к повышению.

Бродкин с помощью обоих Трузенгельдов и других маклеров, пыхтя, крутил колесо, которое в меру своих сил с другой стороны толкали Зимороевы. На рынке среди самых различных вещей, валюты и бриллиантов порой вспыхивали, будто гонимые ветром, облачка золотого песка. Это с доверительными записочками от сына Андрея залетали к Петру Алексеевичу Зимороеву торопливые, решительные гости – птички из Восточной Сибири…

2

На следующий день после первого визита Василия Луганова к Петру Алексеевичу и в утро того дня, когда состоялся известный уже торг между Трузенгельдом и Бродкиным, Николай Зимороев спозаранку, задолго до начала работы, поднимался на второй этаж одного деревянного дома. Скрипучая лестница кончилась полутемной площадкой, и Николай Зимороев вошел без стука. В большой коммунальной квартире с густым населением выходная дверь запиралась лишь на ночь, но тогда уж не только на замок и крючок, но и на тяжелый засов.

Жильцы, собираясь на работу, сновали по коридору. На кухне шипели сразу несколько примусов, припахивало чадом и чей-то голос раздраженно взывал:

– Марь Иванна, да Марь Иванна же! У вас опять керосинка коптит!

Детишки, двое или трое, в полутемном коридоре не рассмотришь, с чем-то возились в передней; сразу в двух или трех комнатах говорило радио. Николай Зимороев прошел к Трузенгельду незамеченным.

У Трузенгельда были две комнаты, вернее одна, большая, но разделенная доходящей до потолка перегородкой и с выгороженной крохотной прихожей, подобно «семейным номерам» в старых гостиницах.

Дверь из общего коридора оказалась незапертой. Николай вошел и остановился в темной, хорошо ему знакомой прихожей – каморке площадью метра в три квадратных. Внутрь вели скорее дверцы, чем двери: одна – прямо, другая – налево. На стенах – полки, вешалки для верхнего платья, на полу – калоши, табурет, сундук, загруженный кастрюлями и кухонными принадлежностями.

Николай не успел еще закрыть за собой дверь в коридор, как его окликнул торопливый старушечий голос:

– Кто? Кто?

Зимороев ответил:

– К Мише!

Сейчас же из-за боковой двери – очевидно, там прислушивались – донесся быстрый голос Трузенгельда: «Заходи, заходи!..» – а из первой двери высунулась нечесаная голова старухи, матери Трузенгельда.

Николай вошел. Внутреннее убранство комнаты Трузенгельда не соответствовало убожеству лестницы, коридора и клетушки-передней. Высокий потолок, – дом был хорошей постройки, дорогие свежие обои, обстановка, которую принято называть приличной. Не стоит заниматься ее описанием, несмотря на то, что «приличная» для одних кажется жалкой для других. Здесь не было ни ореховых кроватей, ни пуфов, ни зеркал, ни ковров, ни настоящих «подписных» картин, как в доме Бродкина.

«Не стильно» – такой приговор вынесла бы Марья Яковлевна, знаток культуры и красоты. Так или иначе, но в комнате Трузенгельда было все необходимое для жизненных удобств.

В углу, перед столиком с зеркалом, спиной к двери сидела женщина в одной юбке и причесывала волосы. Сам Трузенгельд встретил Николая босиком и в трусиках.

– Здоров, Миша!

– Здравствуй, здравствуй… – Трузенгельд на ходу сунул Зимороеву руку и приоткрыл дверь в прихожую: – Мама, ты посмотри здесь!

Посмотри… Она-то посмотрит! Мать Трузенгельда, потеснив задом кастрюли, устроилась на самом краешке сундука, наставив уши к двери в коридор – что за ней? – и к комнате сына. Старая женщина с притупившимся слухом вытягивала, как гусыня, голову на тощей шее то в одну, то в другую сторону.

Ей будто слышалось, что в коридоре стоят под самой дверью. Нет, вот сразу протопали двое. Это Петрушины, отец с сыном, ушли на завод. Стук каблучков… Остановка. Это Марья Ивановна поправляет перекрутившийся чулок. У нее всегда и все не в порядке: коптит керосинка, убежавшее молоко разлито по всему кухонному столику… Старуха по звукам могла сказать обо всем, что происходит в квартире.

Пробежали дети: топают, как табун лошадей. Под дверью никто не стоит, иначе дети-то уж не бегали бы…

Она вздохнула и попыталась прислушаться к голосам в комнате сына. Настоящая стена выходила лишь в коридор, а эту сколотили просто из досок и оклеили обоями, когда Мише понадобилось из одной комнаты сделать две. И все же нельзя понять, о чем говорят. Миша умеет говорить тихо, и этот Николай тоже. Но Лиза-то там и все знает. Старуха ревновала. Миша велел посмотреть. И ее внимание снова сосредоточилось на том, что происходит в коридоре.

Все внимание…

3

Дело срочное, обоим нужно во-время выйти на работу, и они старались договориться быстрее, без лишних слов.

Николая отвлекала Лиза, жена Трузенгельда. Женщина продолжала причесываться так непринужденно, будто в комнате никого не было. Зимороев невольно поглядывал через плечо Трузенгельда на голые руки, находившиеся в непрестанном движении, на голую гладкую спину, открытую падавшей с плеч рубашкой. Зимороев-сын не замечал белокурый завиточек на стройной, гладенькой шейке. Такая деталь была, пожалуй, слишком тонка для его восприятий. Ведя деловой разговор, Николай испытывал ощущения, которые можно было бы приближенно и смягченно выразить так: «Сочная баба! Хромой Мишка сумел оторвать себе кусочек…»

Младший Зимороев сейчас не производил впечатления серой скотинки, заеденной жестоким отцом. И характеристика, сложившаяся лишь по наблюдениям тех, кто видел его при Петре Алексеевиче, могла бы получиться односторонней. В разговоре с Трузенгельдом Николай был сух, даже чуть-чуть высокомерен. У него была привычка косить глазами во время разговора. Отец прикрикивал на сына: «Чего глаза прячешь!» – а Трузенгельд, конечно, не мог себе этого позволить.

Николай сидел на стуле прямо, как аршин проглотил. Трузенгельд – напротив него, прикасаясь голыми коленями к коленям Николая. Почти полное отсутствие одежды ничуть не стесняло экспансивного Михаила Федоровича.

Лиза встала, попрежнему не обращая внимания на Зимороева, надела шелковую блузку и повернулась. Как будто не зная до сих пор, что в комнате был посторонний, Лиза улыбнулась Николаю и кивнула головой. Она перекинула через руку жакет, подхватила сумочку. По пути ласково обняла голову мужа.

– До свиданья, милый, я лечу! – и еще раз улыбнулась Николаю.

Лиза Пильщикова, экономист облисполкома, ехала на службу с мыслью о новом костюме. Еще об одном: у нее было немало костюмов. В универмаге продавали новую чехословацкую шерстяную ткань – серо-голубую, двустороннюю. Шить нужно на ту сторону, где гладко. Елочка больше подходит для мужского костюма. Сегодня нужно созвониться с лучшим закройщиком города Марховским, у него шьют все актеры. Завтра, вероятно, уже будет можно получить от Миши деньги на покупку.

Николай Зимороев во-время пришел к Мише: еще несколько дней, и всю красивую ткань разобрали бы, несмотря на высокую цену.

…Разговор дельцов служит скорее сокрытию мыслей, чем выявлению личности. Цель разговора – добиться своей выгоды.

У Зимороевых была своего рода палка, которую они постоянно поднимали над головой Трузенгельда, как только доходило до золота: конкурент, о существовании которого он знал. Всегда опасность: если он, Трузенгельд, не сторгуется, металл возьмет «тот».

Несомненно, «тот», другой, не так выгоден, иначе почему бы Зимороевы делали дела с Трузенгельдом? Однако были известны случаи, когда золото попадало к «тому». Если Трузенгельд оказывался слишком неуступчивым, уплывал барыш. Лучше меньше прибыли, чем никакой!

4

Опасный для Трузенгельда конкурент существовал не как коммерческий прием Зимороева, не как фикция – соперник был реален.

Впрочем, реальность эта была относительной. Как верткий и скользкий угорь: мелькнул в руке – и нет его, и даже в пальцах не осталось ощущения. Или как глубоководная рыба, известная понаслышке, но не виданная не только прибрежными жителями, но и профессиональными рыбаками.

Исмаил Иксанов в Котлове, он же Магомет Иканов в Ташкенте, или Хадим Бердыев для Баку и Сулейман Соканов для Куйбышева, или Харис Агишев и Мадай Коканов для иных мест, или… Впоследствии было установлено более десяти имен, которыми ловко пользовался этот двуногий Протей.

Он имел и знания и звание муллы. В двадцатых годах он окончил курс одного из бухарских духовных училищ – медресе. Он предпочел бурное движение подпольного дельца застойной жизни захудалого служителя культа. На его вооружении состояли знание русского, татарского, узбекского, казахского, киргизского, туркменского и таджикского языков, изобретательный ум, холодный расчет и кипучая энергия в соединении с совершеннейшим себялюбием.

В Котлове Исмаил Иксанов имел базу в доме своего дальнего, по отцу, родственника Абулаева. У Абулаева проживала жена Иксанова. Котловская жена. Он имел жен больше, чем имен.

Зимороевы имели дела лишь с Абулаевым. Иксанов от них хранился под семью печатями. Зимороевы звали Абулаева «щербатая харя». На лице этого человека, по народному присловью, «чорт горох молотил». По причине фанатичного невежества весьма состоятельных родителей, укрывших сына от богопротивного фельдшерского ножичка-пера, Абулаева в детстве побила оспа, безжалостная даже к верующим.

В абулаевском доме, в комнате, роскошно сверху донизу убранной отличными азиатскими коврами, происходили торговые состязания между Николаем Зимороевым и хозяином. Но торговаться с Абулаевым было куда более тяжко, чем с Мишей Трузенгельдом.

Из решета темных сморщенных дырок глубоких оспин смотрели совсем ничего не выражающие глаза цвета неопределенного, кажется серого. Вся жизнь не лица, а уродливой маски сводилась к редкому движению века, вдруг закрывающего зрачок – как коротенькое мелькание диафрагмы фотоаппарата.

Абулаев говорил вполголоса. Синеватые губы едва шевелились, полушопот тонул в коврах, как гвоздь в моховом болоте. Чувствовалось, что Абулаев глушит голос не из боязни ненужных ушей, а просто так, чтобы не напрягаться, что ли.

Маневрируя между двумя своими возможными покупателями, Зимороевы остерегались сразу показать Трузенгельду или Абулаеву все золото, которое оказывалось у них. И предпочитали Трузенгельда, как более легкого человека: «Еврей Миша» парень живой, а со «щербатой харей» связаться – легче повеситься».

Абулаев мог без движения – только мигало механическое веко – слушать час, два и повторить свое: ту же цену, какую назвал сначала. Прибавки не жди, хоть ты весь выворотись наизнанку! Торговаться же приходилось для порядка: из страха, что легкое согласие собьет и старую цену.

Но в делах с Абулаевым это была тщетная предосторожность Зимороевых. Цены на золото по-хозяйски назначал Иксанов во время своих посещений, Абулаев же действовал без обмана хозяина, как честнейший исполнитель грязных дел. Иксанов посещал Котлов не реже четырех раз в год, гостил неподолгу. Подвижной делец проводил полжизни на колесах: так ему нравилось и так требовали его дела.

Темная механика, плетение длиннейших веревочек в глубинах тишайших омутов, не так уж понятна самим этим механикам; для них самоисследование есть никчемно-пустое занятие.

А ведь на самом-то деле весьма интересно и поучительно знать, что Иксанов плел свои веревки-удавочки из нитей старых тканей, из жилочек хотя и старинных, но не лишенных влияния понятий. Еще молодым человеком он смог, используя родственные отношения, перехватить дореволюционные связи некоторых душителей татарского народа, матерых котловских буржуазных националистов.

Тех, кто вел выгодный торг со Средней Азией обувью, одеждой и прочими изделиями рук «правоверных» татарских рабочих, изделиями, которыми, не опасаясь оскверниться, могли пользоваться бухарские и прочие ханжи-начетчики и дурачимый ими азиатский земледелец. Тех, кто своим капиталом соучаствовал в уголовных делах азиатских ростовщиков, ссужавших за невиданные в Котлове проценты деньги под ожидаемые урожаи винограда-кишмиша, абрикосов, пшеницы, хлопка. И тех, кто премудро сплетал дела торговые с делами религии. И прочих…

Отмечая довольно интенсивную пропаганду панисламизма и пантюркизма в приволжских губерниях, дореволюционные ученые заметили новое явление и ограничились констатацией факта. Но на самом деле, почему кто-то захотел укрепить ветхое здание исламизма? Зачем внушались идеи международной якобы исключительности мусульман, кто учил кивать на турецкого султана как на вождя-калифа всех людей, исповедующих коран? С какой целью российскому крестьянину татарской национальности набивали голову никчемной чепухой?

С классовой. Ислам утверждает отныне и навеки социальное неравенство: богатство одних и нищета других есть установление не людей, а бога.

Испуганная революцией, татарская буржуазия тратила золото на религиозную пропаганду. Одновременно укреплялись связи с реакционными кругами Средней Азии, укреплялся авторитет котловских купцов, ширились коммерческие связи. Котловские купцы способствовали хищениям золота на восточносибирских приисках, посредничали, – и желтый металл стекал в подвалы эмира бухарского.

Последыш буржуазно-националистических дельцов, Иксанов выродился в уголовника, но категории специфической. Он мог дать идею, подсказать путь, помочь своими довольно обширными связями, посредничал для расхитителей государственного имущества не только по части золотого песка…

Существуя под разными именами, много перемещаясь, Иксанов был малоприметен. Каждый сообщник знал его лишь под одним именем. Он обдуманно пользовался техникой дореволюционного политического подполья. И когда Иксанов вновь, никогда не предупреждая, появлялся у того же Абулаева, это значило, что он успел проверить, не «сгорел» ли данный агент.

5

Накануне Николай Зимороев ходил к Абулаеву, но принят не был. Худенькая красивая брюнетка чуть ломаным языком застенчиво объяснила посетителю, что хозяин ненадолго уехал, а хозяйка хворает.

Сегодня Трузенгельд оказался в выгодной позиции. Зимороевская «палка» отсутствовала. Николай предложил Мише:

– Уж коль ты нынче такой упрямый, сам пойди к отцу. Знаешь ведь, я человек подневольный.

Не-ет, спасибо вашей бабушке!.. Такая перспектива не улыбалась Трузенгельду. Сильный старик, плотный, как булыжник, преспокойно говорящий о себе «мы», как царствующая особа, способный часами красоваться перед собеседником примерами «из жизни» и притчами из библии, подавлял живого и нервного Трузенгельда, доводил его до истерики. И Трузенгельд покончил с Николаем на условиях: наличными он дает пятьдесят процентов, остальное – через две недели.

Бродкин был не совсем прав в своих обвинениях: Трузенгельд не только маклерил, в деле «ходил» и его капитал. В этом Трузенгельд не хотел признаваться, инстинктивно прибедняясь.

Мать выпустила Николая в коридор, когда там никого не было. За ним вышел Миша. Он торопился: сегодня начинают плановый ремонт цехов и первым идет штамповочный, в котором Трузенгельд был заинтересован и как главный механик и как начцеха. Во второй половине дня нужно выкроить время и забежать к Бродкину.

Трузенгельд втиснулся в автобус: «Виноват, извиняюсь…» – с улыбкой и подобающим тоном голоса.

Протискиваясь к выходу, он нежно обнимал мешавших ему людей. Он был человек весьма обходительный, мягкий. Когда приходилось ходатайствовать о ком-либо из рабочих, Михаил Федорович пускал в ход свой аргументы:

– Этого следовало бы удовлетворить, он парень скандальный, не оберешься шума и жалоб. А вот по этому делу нам можно и повременить – человек смирный.

Николай Зимороев уселся в трамвае у окна, расставил ноги и занял три четверти двойного места. Когда рядом сел кто-то, он не посторонился. Николай не сидел – он обладал, он захватил местечко и пользовался им, так сказать, по естественному праву.

Трузенгельд расставлял рабочих, давал указания, сам лично помогал демонтировать главный пресс, показывал, как чистить прессформы. Знающий механик, он владел ремеслом слесаря и не делал ничего лишнего, хотя его голова была занята другим. Не предстоящим торгом с Бродкиным. Он был озабочен отношениями с двумя женщинами. Маня в подметки не годилась Лизе, но у нее был крупный капитал. Лиза всем хороша, но без денег. Она даже стоила ему немало денег, которые, впрочем, Трузенгельд давал без сожаления. Две женщины! Вот и попробуйте примирить собственное так называемое сердце с головой и прочими чувствительными органами. Добавьте бешеный характер Лизы и сатанинский – Бродкиной. Ничего себе суп?.. Нелегко захватить в одну горсть разные и далеко отстоящие одна от другой вещи!

Миша Трузенгельд хотел жить и жил: то-есть покупал все, что ему нравилось, если оно продавалось. У него был свой донжуанский список. Как практик, Трузенгельд ценил фактическую сторону дела и считал, что покупать и обольщать совершенно одно и то же.

Такой взгляд основывался отнюдь не на безграмотности. Миша владел немецким языком довольно хорошо. Не хватало практики, но попади он в Германию – месяца через два болтал бы, как немец. В детстве Миша обучался и французскому, и хоть владел им куда хуже, чем немецким, но читал свободно и французскую литературу любил.

В сущности, в книгах люди находят то, что им хочется найти, особенно когда эти книги дают такую энциклопедию жизни, нравов, как, например, романы Бальзака. Миша считал, что не так уж глупы, не так неумелы в науке жизненных наслаждений те герои Бальзака, которые тратят свои состояния на содержанок и чувствуют себя, покупая любовь, отличнейшим образом.

Что касается денег, то Трузенгельд не был скуп. Он следовал лозунгу: «После меня хоть потоп!» Кульминационным пунктом года был отпуск, который Миша всегда проводил на побережье Черного моря. Расходы за месяц составляли и шестьдесят и семьдесят тысяч рублей. В прошлом году он был на море с Лизой. Мелькнув в Сочи, эта пара за три дня истратила пятнадцать тысяч рублей. Как? Надо уметь, и они сумели.

Для предстоящего «бархатного сезона» Трузенгельд наметил себе новую – как это сказать? – подругу, что ли. Он не собирался терять ни Лизу, ни Маню Бродкину. По его мнению, такое разнообразие страстей даже полезно двум законным обладательницам его сердца. Существенное заключалось в том, чтобы провести и ту и другую. В счастливые времена царя Соломона и даже в позднейшие многоженство было нормой. Ныне Мише приходилось шевелить мозгами… «Вращать себе голову», – по терминологии Бродкина.

Часть третья. ПЕРЕЛЕТНЫЕ ПТИЧКИ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

По милости старика Абубекира Гадырова большие, неожиданно большие барыши свалились в карманы Леона Томбадзе, будто с неба, без проволочек, без яростных торгов, как-то совсем легко, просто. И все же Леона не тянуло съездить в тот же город к Гадырову еще раз и опять, под руководством Абубекира, сходить в старый город на свидание с особенным кажаром. Томбадзе поразмыслил, прочувствовал и, будучи по характеру склонен не к риску, а к привольной жизни, сказал себе: «Лучше меньше, но вернее, дорогой! Не суйся к людям, дел которых ты совсем не понимаешь и не хочешь понимать».

Между людьми ходят разные слухи, рассказы о разных случаях. Старый Гадыров, чтобы получить деньги на распутство, был готов, как видно, на все. Ай-ай-ай-ай!.. И по хребту Леона Ираклиевича пробегали холодные липкие лапки мохнатой черной сороконожки.

Однакоже, прибыв к себе в Н-к, Томбадзе не собирался итти к Брындыку, если вновь в его руках окажется металл. Хочешь – не хочешь. Леон раззадорился. Нужно поискать еще кого-нибудь, найти другие, лучшие каналы. Томбадзе решился откровенно поговорить с одним земляком, как Гадыров, но человеком другого склада.

…Магомет Ибрагимович Абакаров недавно женился на Римме Николаевне Туке, молодой женщине, считавшейся в Н-ке первой красавицей. Некая Аля Русанцева, девушка восторженная, начитанная, влюбленная, как это бывает у девушек, в свою красивую подругу и «переживавшая» первый неудачный брак Туке, чуть ли не со слезами спросила Римму:

– И как ты можешь собираться замуж за такого Квазимодо? Ты, такая прелесть!

– Милая, право же, ты глупа, – был ответ. – Он богатый, а с лица не воду пить. Поверь, я знаю, что делаю, и в твоих советах совершенно ни капельки не нуждаюсь.

Магомет Абакаров, по профессии зубной техник, был в армии не в медслужбе, а в строю. После войны он прибыл домой с отличным отзывом воинской части, полевая почта номер такой-то.

Демобилизовавшись, Абакаров зубным делом не занялся: отвык, отучился и мешали последствия контузии, как он объяснял. Оказавшись человеком без профессии, без специальности, Абакаров добился «места» – получил пивной ларек. Пивная кружка и водочная мерка в руках продавца действовали удачно, без обиды и к удовольствию потребителей; «без боли» – как до революции писали на своих вывесках зубные врачи. Об этом способе дохода говорила еще старая поговорка, родившаяся не в России, неведомо где и неведомо в каком веке. Быть может, она явилась на свет вскоре после изобретения пива. А пиво имеет многовековый возраст и пенилось с начала веков!

В дореволюционном Петербурге существовали пивные – биргалле – уютные заведения с кафельными полами под слоем свежих опилок, с мраморными столиками на железных ножках, с моченым горохом, крохотными ломтиками вяленой воблы и с крохотными же солеными бубликами на закуску. Но при чем поговорка? Хозяева биргалле содержали пивные заведения в аренде от заводов «Новая Бавария», «Старая Бавария» и других, а сами «жили пеной».

Что общего с пивным ларьком Абакарова? Лишь то, что люди с незапамятных времен плачут и смеются, радуются и горюют, в сущности, от одних и тех же причин. Но с оговоркой, тоже по старой пословице: «Каждому – свое».

Магомет Абакаров никогда ни о старых петербургских, ни о других биргалле не слыхал, по характеру – смеялся редко и скупо, но не горевал, торгуя водкой и пивом.

Стоя у прилавка абакаровского ларька перед запотевшей пивной кружкой, Леон Томбадзе откровенно беседовал с хозяином о своих делах. Их связывало не только землячество, но и общность взглядов. Томбадзе, например, не находил ничего предосудительного в том, что Магомет, его друг, машинально недоливает пиво за счет пены даже и своему человеку. У Магомета такое «место», он имеет право получить доход и с друга. Сам Магомет об этом даже не думает. На «чужого», на человека, который требовал долить пива до уровня, Томбадзе смотрел с презрением: ничтожество, голяк, гонится за копейками! Мало тебе, так закажи еще кружку или совеем не пей, босяк, если ты нищий! С таким же презрением Леон и Магомет относились к тем, кто требовал сдачи у кондуктора трамвая или у продавца папирос.

Слушая повествование о поездке к Гадырову, Абакаров неодобрительно прицокивал:

– Ц-ц-ц-ц!.. Нехорошо! Это все равно, если я налью половину кружки. Раз пройдет, два пройдет, а потом – ц-ц-ц-ц!.. Такие дела нужно делать со своими, с надежными людьми. Слушай, друг…

Их прерывали посетители, но они не торопились. Длинные разговоры: перебирались все родственники, устанавливались степени родства, завязывался спор:

– Я же тебе говорю, у старого Акбара, сына Мустафы, был третий сын, кривой Ахмед.

– Нет, я тебе говорю…

– Да ты вспомни!

– Ты и сам покопайся в голове!

Наконец обоими было с возможной точностью установлено, что в мире существовал некий Сулейман, приходившийся Абакарову дядей по отцу в пятом колене. Этот дядя Сулейман живет в узбекском городе К-и, он умный, тонкий, как волос, человек. У Сулеймана в К-и или своя часовая лавочка, или он работает часовщиком в артели. Адрес у Магомета есть.

Прошлой осенью дядя Сулейман приезжал в Н-к и очень интересовался всяким золотом, покупал, где мог, купил у Магомета несколько вещей, кольца, браслет, две броши. Абакаров считал, что у Сулеймана должны быть знакомые, которые покупают золото. Он был убежден: Сулейман брал золото не для себя.

– А почему, Магомет? Он тоже и ювелир. Нам всегда нужно иметь немножко золота: бывает хорошая работа от верных людей. Почему не заработать?

– Нет, нет! Он давал понять. Верь! У меня есть нюх…

В словах Абакарова не было иронии над самим собой. А нос у него был действительно большой, искривленный вправо, горбатый.

– Но К-и очень далеко, – возразил Томбадзе.

– Почему далеко? Нужно подсчитать, оправдается ли поездка.

Приятели занялись сопоставлением цен на золото в дисках и в изделиях Ювелирторга с тем, сколько получалось за грамм вещей, купленных Сулейманом у Магомета, – деловая, увлекательная арифметика! Прохожие, спрашивавшие кружку, не мешали. Во время вынужденных перерывов являлись новые мысли.

Получалось, что Сулейман платил за грамм золота больше половины продажной цены госторговли. Золотоскупка же платила за золотой лом меньше трети. Брындык давал куда меньше Сулеймана. Расходы на дальнюю поездку могли оправдаться с лихвой, если в распоряжении Леона и Магомета окажется много золота.

Вечером Магомет Абакаров с трудом состряпал письмо дяде Сулейману в К-и. Между вступительными и заключительными приветствиями вписалось упоминание о покупках, которые Сулейман делал в Н-ке прошлой осенью. Это напоминание должно было послужить ключом для расшифровки вопросов в иносказательной форме: о возможных дальнейших покупках того же порядка, о возможных количествах, о цене. Следовал намек, что в случае положительного ответа дяде беспокоиться нечего. Желаемое к нему примчится само, как является во сне счастье к героям волшебных арабских сказок.

Нет в наше время ни сказочного Востока, ни волшебства, увы! Да и были ли они в жизни, не в сказках?

…Дядя Сулейман мог бы и не торопиться с ответом. Сейчас у Леона не было ни грамма золотого песка. Томбадзе жил в Н-ке, занимался своим ювелирным делом. Конечно его тянуло в С-и: и к золоту и к белокожей Нине.

Антонина Окунева тем временем успела из денег, полученных от Леона и Гавриила Окунева за золотой песок, отправить мужу, Александру Окуневу, причитающуюся ему часть.

Обещанные в ее телеграмме «тапки папе» с прочей неценной рухлядью она зашила в холст и отправила почтовой посылкой. Деньги были вложены в тапочки. «Свою» долю Антонина припрятала.

Деньги посылались посылкой из тех соображений, что почтовый перевод на такую сумму мог, по мнению Окунева, привлечь внимание.

2

До чего хорошо в С-и приезжему северянину! Тепло такое настоятельное, постоянно неизменное, что кажется: здесь никогда не бывает не то что морозов, а даже и заморозков, никогда не бывают нужны не только шуба, но и простой ватник.

Синь-гладь моря поднимается к небу. Парная, как в ванне, вода прозрачна, будто в заводях горных ключей. Белый город подступает лицом к морю, а окраиной к горам в темной зелени лиственных лесов. Сосну, ель, кедр, пихту здесь не увидишь. Над горами маячат снежно-ледяные вершины, как таежные «белки», но «белки-то» будут куда пониже. Воздух – не поймешь: дышишь или нет – сам свободно входит в грудь.

Базар здешний – лучше всего, красивей всякой природы. Разные груши, разные яблоки, сливы, персики, дыни, ежевика, какие-то «штуки» желтые с большой косточкой, названия не выговоришь. И тут же наша земляника с черникой. Чудеса! Ягоды привозят с гор. Все это по сравнению с другими местами, особенно с сибирскими, продают по дешевке. Ешь – не хочу!

Филат Захарович Густинов объелся фруктами в первый же день, а уж на что был здоров. «Мой желудок гвозди варит», – говорил старик с гордостью.

Антонине Филатовне Окуневой не везло с родственничками. Через несколько дней после посещения брата Василия, от которого тогда так решительно и безболезненно ее избавил деверь Гавриил Окунев, нежданно-негаданно свалился отец в компании с приисковыми знакомыми: Петром Грозовым и его женой Дусей. В двух комнатах, которые занимала Антонина Окунева с дочерью, стало сразу и тесно и шумно.

– Дочка, встречай гостей! – еще с улицы кричал Филат Густинов. – На курорт приехали, на курорт курортничать!

Этих не выставишь, как Василия. Пришлось устраивать постели, хлопотать с угощеньем. А пока, бросив вещи, гости тут же, на минутку, пошли выкупаться в море с дороги.

Пошли на минутку, вернулись часа через три. Густинов и Грозов оказались вполпьяна, Дуська тоже развеселая. Не от моря – они «хватили» на обратном пути с пляжа и еле нашли дорогу к дому. И с собой принесли водку.

Пили, закусывали фруктами, шумели, пели песни, в саду рвали недозрелые груши, сломали молодое персиковое деревце, напачкали – словом, сразу же натворили немало безобразия.

На следующее утро Филат Захарович страдал от желудка и от похмелья. Немного ожив после обеда, старик потребовал от дочери освободить занятую жильцами-курортниками половину дома:

– А то нам здесь тесно!

– Это, папенька, никак невозможная вещь, – уверяла Антонина. – Нельзя, так у нас не полагается. Я с них деньги получила за месяц вперед, полностью, у них расписка есть, они прописались.

– Ты им деньги верни. Подумаешь, какие птицы! Ты что, для отца не можешь?!

– Да они ж не согласятся! У меня комнаты хорошие, сейчас в городе все занято. Куда они пойдут?

– Тонька, нишкни! Подыщи им другую квартиру, жив-ва!

Чтобы избавиться от ругани, Антонина обещала поискать. Побегав по городу, ничего подходящего не нашла. Она не лгала отцу: сезон был в разгаре, и подыскать приличное помещение было нелегко.

Вернувшись усталая, размокшая от жары, Антонина в ответ на сообщение о неудаче получила скверную ругань. Она просила отца немного потерпеть, но старик отправился сам договариваться с жильцами. Продолжающиеся нелады с желудком портили ему настроение.

– Обожрался, старый чорт, дорвался до сладенького на даровщинку, – жаловалась Антонина Дусе Грозовой. – Ведь я же ему говорила: «Папенька, вы бы не сразу, да воды столько не пейте». Разве ж он понимает! Батюшки, а это еще что такое?

Со стороны жильцов доносились голоса на повышенных нотах.

– О, господи! – И Антонина побежала на шум.

Переговоры Филата Густинова с жильцами добром не кончились. Антонина с удовольствием видела, как старший жилец, москвич, средних лет инженер, с помощью рослого сына-студента буквально за шиворот стащил со ступенек веранды упирающегося здоровенного старика, повернул его и поддал в спину.

Петр Грозов, избрав благую часть, молча присутствовал при ссоре Густинова с жильцами. Улучив минуту, Грозов подхватил друга и утащил его в комнаты Антонины.

– Безобразие, Антонина Филатовна! – выговаривал Окуневой жилец. – Это какой-то дикарь, хулиган. Он позволил себе площадную ругань. Что это за люди? Я пошлю сына за милицией, потребую составления протокола, потребую наказания. За хулиганство есть статья!

Развязка с участием милиции, протоколы, разбирательство не устраивали Антонину Окуневу. Она была вынуждена униженно, – иначе она не умела, – просить прощения за отца. Стремясь умилостивить постояльцев, Антонина не щадила своего родителя:

– Грубый человек, рабочий, не понимает, что говорит, неграмотный, такая у него сибирская привычка, выпил, ударило в голову, вы уж нас христа ради простите…

Добившись пощады, Антонина вернулась к себе. Чтобы успокоить Густинова, Петр Грозов с помощью жены силой накачивал Филата водкой – по-приисковому. Густинов, оседая на стуле, бурчал заплетающимся языком:

– Интеллигенция, грамотные. Сволочи еврейские!.. Душить их! Вороньи носы, нас заклевали, образованные! Ух, я их всех сейчас! – и вскидывался учинить смертную расправу.

Но сейчас с ним самим можно было справиться без особого труда.

– Всегда, вот всегда он был такой! – со слезами причитала Антонина. – Нас, детей, бил смертно чем под руку попадет, мать от его сапогов сколько раз скидывала.

Жаловаться-то Антонина жаловалась, а сама соображала: «Батька такой храбрый потому, что приехал с большими деньгами. Руку на отсечение дам, привез металл!»

Сломленный хмелем, Филат захрапел на дочеринской постели. Теперь уж до утра!..

Антонина передохнула, успокоилась, умыла руки, шею, лицо, натянула капроновые чулки, сунула ноги в лаковые туфли-босоножки на толстой пробке, переоделась в крепдешиновое цветастое платье, причесалась, напудрилась, подкрасила губы и, забыв горе, превратилась в белую, пышную женщину, которая пленила Леона Томбадзе. «Тоня – кинь грусть», как в девушках ее звали на приисках.

– Пошли, прогуляемся, – предложила она Грозовым, бросив критический взгляд на шелковое, но простенькое, по ее мнению, платье Дуси.

– А ты, Нелька, гляди за дедом. И чтобы из дома ни на шаг! – пригрозила Антонина молчаливой девочке. – А то знаешь у меня!..

Смеркалось по-южному быстро. Трое, смешавшись с толпой гуляющих, прошлись по набережной и устроились поужинать в ресторане над морем.

Дусю Грозову интересовало, какие материи и где продают в С-и, что можно купить, какие цены. Относительно лаковых туфель Антонина обещала:

– Я тебе, Дусенька, устрою прямо с фабрики. Здесь и в магазинах туфли безо всякой очереди, но на фабрике выбор бывает больше.

– На фабрике? – прищурился Грозов, мужчина лет под сорок, худощавый, с жесткими черными волосами, с выдающимися скулами на широком лице и слегка раскосый: примесь бурятской иль, по старинному выражению, «братской» крови, отнюдь не редкость среди забайкальских казаков.

Грозов работал на приисках заведующим лесной базой и, сам хозяйственник, знал, что фабрики никаких торговых, тем более розничных, операций производить не могут.

– Да, на фабрике, – подтвердила Антонина, с аппетитом уплетая мороженое. – Есть тут одна такая фабричушка. Я могу устроить через своего знакомого.

– Н-ну… – Грозов подмигнул Антонине: «Баба ходовая! Ну, у нас на приисках обувных фабрик-то нету, у нас другое-то…» Грозов думал о привезенном им краденом золоте.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Наутро Филат Густинов был хмур, хотя боли в желудке его уже не мучили.

– Ото всех болезней во всю жизнь водкой лечился я, – говорил старик. – А ну, сто грамм с утра для легкости ног!

Но водки для опохмелья Филат не получил. За него принялся Грозов:

– Стакан красного-то можно- и баста! А то ты, Филат, друг ситный-то, с вечеру делов-то было наделал. Иль память отшибло? Не по-омнишь? Мало-мало не угодил в милицию на отсыпку-то. Тебе сейчас поднеси, ты опять со старых дрожжей заведешься, как опара на печи!

При упоминании о милиции старика передернуло.

– То-то! – пилил его Грозов. – Попал бы ты, старый дьявол, принялись бы тебя красные околыши расспрашивать: кто, да что, да откуда, да почему, да как, да зачем? А? Не знаешь, что ли, как они сумеют прилипнуть, башка ты еловая!

– Не нуди. Иди ты!.. – отругнулся старик.

– Не-ет, милай, как бы ты-то не пошел туда. Ну, встряхивайся! Пошли, купнемся в теплом море, косточки на солнышке распарим. Надевай шляпу. Я тебе по дороге поднесу стакан красного для полосканья брюха. Пей, да разумей!

Чувствуя, что нашкодил, Филат Густинов потащился с Грозовым на пляж с ворчаньем, что он:

– Этого красного «укусуса» отродясь ненавидел, и пусть его сосут носатые грузины-травоеды, черномазая тварь вместе с евреями, и пусть оно все провалится в море с солнцем, вместе взятое и с «укусусом»!.. – От злости старик Густинов напирал на «у».

Антонина Окунева в сопровождении Дуси Грозовой полетела на фабричку, хвастая, что «все может». Там Тоня кого-то вызвала, что-то шепнула, и подруг провели в почти пустую комнату, где Дуся, по ее выражению, «намерялась вволю».

Любезнейший и очень недурной собой брюнет, непринужденно обращаясь с ногами посетительницы, предложил пар двадцать пять лаковых туфель разных фасонов: лодочек, босоножек, полубосоножек, на простых кожаных подошвах, на пробковых, на толстом картоне «под пробку», – кто же сможет все перечислить!

Брюнет заставлял Дусю ступать, ходить, советовал и уговорил посетительницу взять две пары, хотя она собиралась купить одну. Деньги он получил сам, по магазинным ценам.

Очарованная манерами брюнета, Дуся и удивлялась и восхищалась:

– Как он мне ноги жал, нахал этакий, понимаешь ли, Тонька? Такой предприимчивый!..

– Здесь молодцы мужчины, – с видом столичной жительницы, знакомящей провинциалку с нравами города, говорила Антонина. – Тут ты можешь в два счета устроить роман.

– Ой! – испугалась Дуся. – Хорошо тебе, твой далеко… А ты не знаешь, мой Петька какой, даром, что с виду тихий! Монголка проклятый! Удушит.

– Не удушит! – смеялась над подругой Антонина Окунева. – Они только на словах страшные, муженьки наши, Дуська. Сами они псы. Ты думаешь, я своего боюсь? Как же! Вот он где, миленький, – Антонина показала Дусе пухлый кулачок. – Разве когда пьяный… А у трезвого соображение есть.

«Привезли ли Грозовы золото? Если привезли, то сколько?» – Антонина хотела знать. Для этого следовало подготовить Дусю, – прямой вопрос мог спугнуть жену Грозова и испортить дело. Антонина Окунева продолжала психическую атаку:

– Ты же не дура, не осевок в поле, Дуська. Сама лучше меня понимаешь: не такие наши дела, чтоб муженьки нас лупили-драли. Нет, голубчики, коль вместе воруют, – и Антонина значительно посмотрела на Грозову, – то они понимают, чем пахнет! Думаешь, нельзя нам на стороне гульнуть – развлечься? Можно. Ясное дело, особенно муженьков дразнить не след. Ты делай вид так, чтоб ему не слишком в нос ударяло. А он сам, сердешный, притворится, что у него ни глаз, ни ушей нет. Да, вот что, ты себе платье или блузку будешь шить? – переменила тему Антонина.

– Пошила бы, да ведь долго продержат: месяц небось?

– За десять дней.

– Да не может быть!

– А вот увидишь, дурочка.

– Не хвались, веди.

Они зашли в ателье, поболтали о фасонах с приемщицей, видимо знакомой Антонине. В ателье других посетителей не было.

– Только вот моя подруга, – рассказывала Антонина Окунева, – еще не выбрала себе материала. Вы не посоветуете?

Приемщица предложила зайти в соседний магазин, там хороший выбор, и вдруг, как бы вспомнив, сказала:

– У меня случайно есть хороший шелк. Одна заказчица раздумала шить: с деньгами у нее не получилось. Просила кому-нибудь устроить отрезы.

Шелк Дусе понравился, она осведомилась о цене, заказала и платье и блузку. Срок? Приемщица обещала, что все будет без обмана готово через неделю. Тоня сказала правду.

Женщины присели в парке отдохнуть в тени. Пахло магнолией. Громадные белые цветы, точно искусственные, торчали в густой маслянистой зелени толстых листьев.

– Как же это получилось, Тоня? – допрашивала Дуся Грозова. – В магазине такой крепдешин стоит девяносто один рубль, а шелк на блузку, точно не вспомню, но не меньше шестидесяти. А она нам посчитала по семьдесят и по сорок. И не торговались.

– Чорт их разберет! Она часто так предлагает. Боялась я: не выходная ли она сегодня.

– Она тебя знает?

– Не очень… Так, я шила у них раза два. Видят – мне можно доверить, что я баба самостоятельная, а не какая-нибудь…

– Это само собой, – согласилась Дуся. – А откуда они берут материал?

– Откуда? Ей-богу, Дуська, ты хуже маленькой! Тащат, конечно, либо на базе, либо прямо с фабрики. Пусть тащат, нам-то что! Нам выгодно. Им самим товар гроша не стоит. Коль не дадут хорошей скидки, кто же у них возьмет? В магазинах полно! Оно, конечно, они тоже не дураки: кому попало не предложат…

– Здорово! – одобрила Дуся Грозова.

Этот красивый город с великолепной растительностью, с густой синевой неба, полный мужчин в белых костюмах и нарядных женщин, казался ей какой-то легкой, воздушной сказкой. Счастливая Тонька!

Но мечтать (если это мечты) Евдокии Грозовой долго не пришлось. Антонина спросила:

– А много вы привезли металла?

Вздрогнув, Дуся очнулась:

– Ты откуда знаешь?

– Ты у меня не финти, Дуська. Держись меня. Голуби наши, Филат с твоим Петром, купаться, что ли, приехали, на солнце загорать? Тоже, курортники нашлись! Без меня они, Дусенька, не обойдутся.

– Они думали, Ганька им сделает, – окончательно проговорилась Дуся.

– Ганька!.. – презрительно протянула Антонина. – Пьяница толстобрюхий ваш Ганька. Ганьке можно поверить только на грош, ему много давать в руки нельзя. Говори, сколько привезли песочка?

Дуся призналась, что у Петра есть с собой побольше четырех килограммов, а сколько у Филата Захаровича, она не знает, но сколько-то тоже есть, точно же он Петру не говорил.

– Вот и будем делать дело, – заключила Антонина. – Только бы чорт Ганьку не послал. И, Дуська, гляди: о чем мы говорили, чтоб до Ганьки слова не дошло. А то, понимаешь?.. – и с угрозой посмотрела в глаза подруге. – При Ганьке я совсем ни при чем. Молчи, значит, в тряпочку, худо будет.

– Что ты, что ты? Могила! – уверяла Дуся Антонину. – Разве я не понимаю, какое дело!

Того, что Антонина Окунева отстраняла конкурента, Дуся, конечно, не понимала.

– Ладно, – согласилась Антонина. – Договорились. А теперь пойдем на пляж, найдем своих. Они, наверное, все глаза на купальщиц проглядели. Папаша наш, не гляди что старый, а знаешь какой!..

По пути Антонина Окунева зашла в отделение связи и послала Леону Томбадзе телеграмму из трех слов: «Тоскую целую Нина».

Напрасно смугленькая телеграфистка, в кого-то действительно влюбленная, приняла телеграмму с искренним сочувствием к интересной блондинке Нине Кирсановой, проездом в С-и. Так Антонина нацарапала внизу бланка, в месте, предназначенном для адреса отправителя.

Напрасно… Телеграмма была чисто деловая.

2

Все же, назло Антонине Окуневой, чорт послал Ганьку в С-и. На голову Антонины Гавриил Окунев свалился на следующий же день.

Началось «гулянье», но хозяйка сумела выставить кутил из дому без большого труда. Они понимали, что не следует привлекать к себе внимание.

Мужчины исчезли. Петр Грозов явился рано и не слишком пьяный. А двое других отсутствовали ровно сутки. Где они были, в какой компании, где ночевали – все осталось неизвестным.

Гавриил Окунев не понравился Петру Грозову. «Скрытный монголка» проронил жене:

– Ганька ненадежен, – и на естественные вопросы встревоженной Дуси отмолчался. Дуся рассказала ему о предложении Антонины. Петр ответил:

– Постой, посмотрим.

Вечером, когда все отоспались, начались разговоры о деле. Филат Захарович назначил продажную цену за золото:

– Дашь по тридцатке за грамм, Ганя?

– Ну и сдурели, папаша, – серьезно возразил Гавриил. – Таких цен не бывало и не будет. Поезжайте хоть в Китай, столько не дадут. До Китая еще добираться нужно. (Китай – первое, что пришло Окуневу на язык.) Самая хорошая, настоящая цена за ваше золото – по двадцатке, – убеждал Гавриил. Он твердо решил сорвать с приезжих как следует и давал им меньше, чем за золото, пересылаемое братом Александром через Антонину.

Петр Грозов прислушивался, не вступая в разговор. В комнате мужчины остались втроем. Женщин, по выражению Густинова, «выставили в сад, чтобы бабье не путалось под ногами».

– Ах ты, стервец, – бранился Филат Густинов, – ты понимать можешь, какой ты уродился стервец, Ганька?! Ты на своих-то уж больно нажить хочешь. Побойся бога!

– Наживешь с вас! С вами пропадешь, папаша! С вас еще никто не умел нажить. Уж больно вы крепки на рубли, – отговаривался Гавриил Окунев. – Вы не ругайтесь, а слушайте. Я вам честью говорю, переверните весь город – прошибетесь. Чего вы сволочитесь? Суньтесь сами, поищите, походите, а? Предложат по пятиалтынному. (Разумелось пятнадцать рублей.) А верней всего, напоретесь всем брюхом на вилы! Со мной, папаша, дело верное.

– Не зли меня, Ганька, сатана! – шипел старик. – Нашелся учитель-то! Я стар, меня учить. Я, брат, тебя знаю… Оба вы с Александром два сапога – пара. Пробу ставить негде.

– Не хуже вас буду, – зло отозвался Гавриил.

Грозов молчал и мрачнел. Над его косоватыми глазами тесно сошлись густые брови, переносицу прорезала глубокая морщина. Незадача… Филат Захарович зазвал его с собой, нахвастал, насулил златые горы. И все свелось к единственному Ганьке Окуневу. Ганька дает цену неплохую в сравнении с тем, что платили на месте Александр Окунев и Маленьев, но не «настоящую». Дал бы хоть рубля по двадцать по четыре. Сбыть металл – и ходу… «Ить такую глупость, как сунуться с золотом по чужим людям в чужом городе, можно сбрехнуть со зла, а вьявь последний дурак и спьяну не сделает».

Грозов знал Гавриила Окунева по прежним встречам на приисках. Тогда Гавриил был серьезнее. Ныне, сразу видно, пьянчужка, плут. С таким не вяжись. А деваться-то некуда.

Филат Захарович перешел к угрозам:

– Эй, Ганька, не дашь настоящую цену, укатаю в тюрьму!

– Руки коротки. Вместе будем, – нашел сразу два возражения Гавриил.

– Врешь! Ты думаешь, как? А я вот напишу в район прокурору, что ты, милок, здесь, на Кавказе, обретаешься мирно и чинно. И придется тебе твои полгодика отбыть. А не накинут ли малость срока за укрывательство? А? Взял? Выкуси!

Гавриила скорчило от злости. Года четыре тому назад он еще работал на Сендунских приисках. Его судили за халатность, нашли смягчающие обстоятельства и приговорили к шести месяцам тюремного заключения. Незначительный состав преступления был причиной того, что в приговоре не упомянули о немедленном взятии под стражу. Гавриил свободно покинул зал суда, подписал составленную адвокатом кассационную жалобу, но счел разумным не дожидаться пересмотра дела. Больше на Сендунских приисках его не видали. Сам Гавриил считал, что дело либо затерялось, либо, по незначительности его, настоящего розыска органы милиции не предпринимали. Он успел забыть о приговоре, который сейчас воскрешал Филат Густинов.

– Ну, папаша, – выкрикнул Гавриил, – вы – меня, я – вас! Вы молите бога, чтоб мне того дела не припомнили. Не то я вас сумею так припрятать – до конца дней. Сгинете в лагере!

Из сада прибежала встревоженная Антонина:

– Тише вы, очумелые! Ганя, не ори. А вы, папаша, опять как тогда? Ей же богу, у жильцов слышно.

Спорщики опомнились.

– Ладно, Ганька, чорт с тобой, – сказал Филат Густинов. – Живи. Ты и без меня свое найдешь. Первый на вилы-то сядешь жирным пузом.

– Не сяду.

– Сядешь! А чтоб нам больше не шуметь, метись отсюда.

– Не ваш дом! Не распоряжайтесь.

– Антонида! – опять заорал Густинов. – Гони Ганьку в шею! Нечего ему тут делать.

Антонина уговорила Гавриила Окунева уйти. Послушавшись, Гавриил потянул за собой Грозова.

– Вот дела с этими стариками, – жаловался Гавриил. – С ними не то что каши – с ними воды не согреешь. А у тебя, Петя, есть металлишко? Давай возьму!

Грозов успел составить план своих действий, и предложение не застало его врасплох.

– Да у меня что, пустяк, – объяснялся он. – Мелочишка-то. Наскреб по малостям триста граммов. На дорогу. Туда – обратно. Да здесь пожить хоть две-то недельки. Продать металл нужно. А так денег-то у меня не хватит домой ехать.

– Давай. Выручаю тебя. Цену ты слыхал. По двадцатке. Гони золотишко, утром подброшу деньгу. Шесть тысяч тебе куда хорошо будет, чтобы обернуться. Давай!

Но Грозов, у которого вовсе не было приготовлено триста граммов золотого песка, объяснил: жестяночка спрятана далеко, в вещах. При всех искать неудобно.

Они условились встретиться завтра. Ганя принесет деньги и расплатится тут же, после взвешивания золотого песка.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Получив нежную телеграмму, ювелир Леон Томбадзе поспешил закончить начатые заказы, договорился с артелью о нескольких днях отсутствия и вновь помчался в С-и, провожаемый сочувственным подмигиванием и дружескими шутками товарищей по работе. Приятели знали, что у Леона есть в С-и красивая женщина.

Приезжая в С-и, Томбадзе находил приют у земляка, проживавшего около горы, где высокая насыпь железной дороги прерывается мостом над шоссе. Красивое место, большие деревья. Крутое ущелье, повернув в которое железнодорожная линия исчезает в задымленной арке тоннеля. На холме стоит павильон-вокзал для местных поездов. Настоящий вокзал в километре отсюда. Вниз, к морю, одну сторону улицы занимает ботанический сад, где найдутся не только заросли бамбука, но и ядовитые деревья, огражденные от посетителей сетками: даже их лист, упавший на тело, опасен. О секвойях, гигантских липах, магнолиях, олеандрах, земляничных деревьях и прочих чудесах говорить не приходится. В этом саду они обычны.

После умывания и бритья Леон переоделся, надушился и отправился на свидание с Ниной, нисколько не обращая внимания на магнолии, бананы, олеандры и прочие ботанические чудеса, «млевшие в ясном и влажном приморском зное» и «испускавшие благоухание», – как когда-то о них писали поэты, смешными в наш век словами выражая истинное чувство.

Томбадзе повезло. Свернув на главную улицу, он в толпе, заполнявшей теневую сторону, тут же за угловой аптекой встретил Антонину в сопровождении Дуси Грозовой.

За столиком кафе Дуся млела: настоящий восточный красавец – высокий, стройный, тонкая талия, а лицо, как из оперы «Демон». Такой вежливый. Осторожно обнимая «дам», он пропустил их вперед, отодвинул стулья, сам сел последним и с шиком развернул меню. Как он улыбался, щуря жгучие глаза, прямо как котик! Казалось, если его пощекотать под шейкой, он замурлыкает.

Из рупора потекли сентиментально-щиплющие звуки, не то какой-то вальс в произвольно-замедленном темпе, не то один из тех танцев, которые ханжески именуются медленными. В кафе встрепенулись две-три пары.

Между столиками прошлись и Окунева с Томбадзе, но не просто, как другие, а «стилем». Раскачиваясь на очень высоких каблуках, женщина дрыгала пухло-пышными бедрами. Ее фигура казалась подходящей именно для таких телодвижений. Зацепив партнершу мощной растопыренной пятерней, Леон в такт вертел тазом, ловко поворачивая и прижимая Антонину. Его лицо с сощуренными глазами как-то выпятилось, приобрело нагловато-плотоядное, лисье выражение.

Мужчина и женщина имели такой вид, будто бы они совершенно одни, будто бы ни один глаз их не видит, – «стилевой шик» высшей пробы. Послышалось одинокое, но весьма одобряющее: «Ц-ц-ц-ц!..»

Сменили пластинку. Подчеркнуто задрав нос, глядя поверх голов, нахально-вихляющей походкой Антонина вернулась к столику, где ждала растерявшаяся, раскрасневшаяся Дуся Грозова. Провожая партнершу, Леон держал ее сзади за руку выше локтя. На «стилевом» жаргоне жестов это обозначало, что «женщина занята».

На Томбадзе худенькая Дуся, темная шатенка, почти черноглазая, со смуглой кожей, не произвела никакого впечатления. Сомнительно-тонкая любезность Леона определялась стандартом. Штампованные приемы псевдовежливости с переходом в любой момент к беспредельно животной грубости.

Дуся завидовала подруге до того, что давала понять: она видит, как нога Леона толкает ногу Антонины, – и трещала о своих восторгах в отношении С-и, моря, пляжа, приглашала купаться.

Удачно, что Томбадзе встретился Антонине на улице. Он шел к ее дому, а она не собиралась показывать его ни отцу, ни Петру Грозову. В ее расчеты входило условие: эти люди не должны быть знакомы – ведь она вела игру против каждого из них порознь.

На улице Антонина бесцеремонно приказала Дусе итти вперед и условилась с Леоном о часе встречи в обычном для их свиданий месте.

– С ней приду, – кивнула Антонина на Дусю. – Не отвяжется… Ты, милый, организуй, как развлечь бабу. Видишь, как ее корчит? И… – тут Антонина значительно пожала руку Леона, – и роток ей надо позаткнуть, и взнуздать дуру полезно будет. Понимаешь?.. Но у меня! Я ревнивая…

– Э, – улыбнулся своей Нине Леончик. – У меня есть такой хороший друг… А-ха! Девочка будет помалкивать.

…А теперь каждому пора к своему делу: ковать железо, пока горячо.

2

Вечером на квартире друга-земляка Томбадзе состоялась деловая встреча. Она не могла быть долгой, так как женщины спешили.

Антонина успела договориться о металле и с отцом и с Петром Грозовым, Дусиным мужем.

Сообразительный «скрытный монголка» сумел отвязаться от Гавриила Окунева тремястами граммов золотого песка. Он потерял на этом. Поступок разумный «в случае чего». Грозов сумел и не восстановить против себя Гавриила и убедить ненадежного человека, что, отдавая ему триста граммов, не имеет больше ни порошинки ни с собой, ни дома. Тоже хорошо «на случай чего»… Антонина брала у Грозова четыре килограмма триста шестьдесят граммов металла по двадцать три рубля и пятьдесят копеек за грамм.

Филат Густинов выжал из дочери за свое золото по двадцать четыре рубля с полтиной. Антонина сдалась под угрозой кулачной расправы. Старик обещал сказать Грозову, что получил по той же цене, что и тот.

Это была его единственная уступка дочери. У Густинова оказался один килограмм семьсот семьдесят три грамма. Последнее, что у него оставалось от старательских времен, как он внушал дочери. В третий или четвертый раз, как она помнила, появилось это «последнее».

Грозов соглашался подождать дней десять окончательного расчета, а сразу хотел получить процентов тридцать, Филат же потребовал «деньги на бочку».

Своеобразные компаньоны, Томбадзе и Антонина, должны были сообразить, какими деньгами они располагают для осуществления такой крупной сделки, самой крупной за все время. Невеселый, но все же комизм этой сценки заключался в том, что Леон считал по завышенной цене и преувеличивал нужную сумму. А у Антонины Окуневой открывалась возможность маневра за счет своего компаньона, не знающего настоящую цену. Но Нина была лишена обременительной жилки юмора.

Они шептались на тахте в маленькой комнате, едва освещенной лучом уличного фонаря, матовый отблеск которого сквозь листву проникал в окно с открытой ставней.

Из соседней комнаты, из-за ковра, заменявшего дверь, доносились приглушенные возгласы Дуси, глухой гортанный голос земляка, друга Леона, и какая-то возня, на что не стоило обращать внимания. Компаньонам ничто не мешало.

– Милый, я не могла взять дешевле тридцати за грамм, оба уперлись, как быки. Вот проклятые! И если ты не возьмешь, ты упустишь. У них еще кто-то есть на примете.

– Хорошо, моя любимая, хорошо, Нина, не огорчайся: я возьму.

– Ах, боюсь, ты мне не поверишь! Ты подумаешь, я что-то скрываю. Я бескорыстная. Для меня деньги ничто. Уж если б я хотела!.. Один очень богатый человек хочет со мной познакомиться… Но я люблю тебя одного.

– Да, Нина, да!

– Отцу нужно сразу отдать почти все – сорок пять или пятьдесят тысяч. И тому почти сколько же. Хорошо, что я еще не внесла деньги за дом. Твои деньги, мой любимый.

– Я привез моей Нине остальные. И у меня есть еще. Мы устроимся…

Здесь шопот этой пары прервался. И возобновился:

– Я выжмусь, займу, но больше сорока тысяч не наберу, – уверяла Антонина. – Нет, больше тридцати не найду.

– Я найду. А ты еще торгуйся о сроках и задатке.

– Бесом крутилась. С отцом не сговоришься.

– Фу, какой старик! Ты не его дочь.

– Тише… Об этом маму не спросишь.

– Да.

– Пора.

Пора. Отблеск света на ковре шевельнулся, и голосок Дуси проквакал:

– А к вам уже можно?

3

– Провожать! Ни-ни! А вдруг встретятся свои? – Дуся испуганно отказалась и нежно простилась со своим новым знакомым на пороге.

Женщины выскользнули на улицу.

– Эх ты, настоящая курортница! – с издевкой шутила Антонина. – Дуська, ты хоть волосы поправь как следует, кобыла.

– Ладно тебе, сама такая!

– Мне-то ладно, у меня муж далеко, а Петька твой дома ждет.

– А твой Левон скоро уезжает?

– «Полюбила кошка сало» – так, что ли, Дуся?

– А как его зовут?

– Кого?

– Кого? Левонина приятеля.

– Эх ты, дура! – хихикнула Антонина. – Ты его и не спросила, не успела?

– Он назвался. Язык сломаешь. Я и повторить не смогла, не то что запомнить.

– А ты бы, Дуська, записала… – И обе женщины расхохотались над циничным словом, которым Антонина закончила свою фразу.

Евдокия Грозова еще о чем-то болтала. Антонина оборвала подругу:

– Ну тебя в болото, трещотка неуемная! У тебя одно на уме. Дай подумать.

Думы у Антонины Окуневой были арифметические. На золоте Дуськиного мужа она «зарабатывала» по шести рублей пятидесяти копеек с грамма, на отцовском – на рубль меньше. Перемножить и сложить. Антонина не была охотница и мастерица считать, она предоставляла эту заботу кассиршам магазинов. Но подсчитывать свои доходы – дело увлекательное, даже в высшей степени захватывающее. Скотинины всех времен и народов были для себя хорошими бухгалтерами.

Антонина Окунева сбивалась, путалась, забывала промежуточные итоги. Мешали полтинники. Только перед своим домом Антонина добралась до приблизительной суммы. На всем деле ей приходилось чистых около тридцати пяти тысяч. Собственных, то-есть не считая обязательного подарка от Леончика. Довольная, она, щипнув Евдокию Грозову, порадовала подругу:

– Дуська, завтра опять к ним заберемся. И посидим подольше. Так что готовься.

Завтра днем в парке Антонина получит от Томбадзе деньги на задатки. Вечером принесет ему золото, немного больше шести килограммов. Поместится в сумочке. Всего объема на два стакана. Меньше пол-литровой бутылки.

Женщины не застали дома никого, кроме Нелли. Филат Густинов и Петр Грозов, облачившись в белые костюмы, со шляпами на головах, хоть солнце давно уже село и стояла полная ночь, отправились пройтись.

Дочь подала Антонине телеграмму. Муж, Александр Окунев, извещал о приезде.

– Летит мой ясный сокол, – недовольно сказала Антонина и со зла больно шлепнула дочь.

Потом Антонина разобралась в датах, и у нее немного отлегло от сердца. Сашка только еще выезжает. Ну, это не так скоро. Ему махать через всю Сибирь. Дело успеет обернуться.

4

Так в состязании, в столкновении самых разных интересов – и денежных, и семейных, и, как бы это выразить и приличнее и вернее – скажем, эрзац-любовных, что ли, – рождалась поездка в К-и, узбекский город. В древний город, существовавший уже в те годы, когда в лесах Восточной Сибири еще полноправным хозяином был медведь. А хозяйничал он лишь потому, что человек, редкий абориген – охотник и рыболов, бывал там и по численности и по силе лишь случайным гостем.

Кто знал о поездке в К-и? Двое: Леон Ираклиевич Томбадзе и Магомет Абакаров. Уже ближайшей, Антонине, было известно лишь о существовании какого-то человека, который купит золото: «возьмет металл». А все остальные, через чьи руки пришел золотой песок, ничего не могли знать и, больше того, ничем дальнейшим не интересовались.

В человеческом обществе, особенно в его высших формациях, каждый осмысливает начало и понимает цель общих усилий. Исключением является уголовное – не общество, сообщество. Здесь противоположности диаметральные: отрицание заменяет утверждение, утверждение – отрицание.

Магомет Абакаров, которого романтическая подруга красивой Туке назвала Квазимодо, получил от дяди Сулеймана из К-и письмо как раз в день возвращения своего друга Леона из С-и. Это письмо должно быть ответом на письмо-запрос Абакарова и ничем иным.

Не распечатывая конверт, Абакаров размышлял, о чем пишет дядя. Абакаров любил размышлять, любил проверять свою способность мыслить: он был человек с умом, с характером. Итак, свое письмо он отправил простой авиапочтой. Ответ пришел со штампом «авиа-заказное». Значит, дядя понял смысл полученного письма, на котором из осторожности Магомет не дал обратного адреса. Сам же дядя не постеснялся своего адреса: ему еще легче, чем Магомету, пользоваться формой иносказания, ведь он только отвечает. Даты на штемпелях подсказали: дядя ответил не позже чем через два-три дня. Значит, он отнесся серьезно к запросу Магомета. И еще одно, главное: не такой человек Сулейман, чтобы писать без дела. Нечего было бы ему сказать, так он просто ничего не ответил бы. Следовательно…

Абакаров срезал край конверта ножницами. Да, можно было бы и не читать. Он сказал жене:

– Я скоро уеду ненадолго.

Римма не ответила.

– Скоро поеду. Ты не слышишь? – спросил Магомет.

– Слышу…

Муж. Красавица, бывшая Туке, теперь Абакарова, пока еще из самолюбия кичилась перед подругами своей удачной семейной жизнью, щеголяла несколькими платьями, новым пальто, серьгами, кольцами, брошкой и золотыми часами не на шелковой ленте, а на настоящем чешуйчатом золотом браслете. Красиво, а главное – дорого. Римма Николаевна «принимала», то-есть к Абакаровым заходили знакомые, и хозяйка угощала сладким чаем, вином. Танцевали под радиолу, были замечательные пластинки и даже лещенковские «Журавли» на мягкой пластинке кустарного изготовления, уловленные с помощью магнитофона каким-то оборотистым радиолюбителем. Муж вел себя при посторонних с достоинством и вполне прилично. А наедине?

Началось через несколько месяцев после свадьбы. Абакаров не признавал никаких предосторожностей. Почувствовав себя беременной, Римма захотела избавиться от плода. Тут Магомет показался во весь рост:

– Что? Убить моего ребенка! Зарежу!..

Римма умела не слишком вглядываться в черты лица супруга. Сейчас, в испуге, вспомнила: действительно Квазимодо. Тот, литературное страшилище, был изобретением художника. Этот – во плоти. Смуглое, чуть ли не черное лицо в желтых оспинах, скошенный в сторону горбатый нос, жесткие волосы щеткой, сутулая спина, длинные узловатые не руки – лапы. Такой и вправду зарежет, да еще тупым ножом. Зверь!

– Не думай портить, и не думай, – внушал муж. – Сделаешь – не пощажу. Не любишь меня, это я знаю. Я тебя заставлю, полюбишь! Одного будет мало – второго родишь. Второго мало – третьего родишь. Не захочешь рожать – зарежу!

Все эти «страшные» слова произносились без крика, без жестов, без волнения, совсем не как в театре актеры разыгрывают подобные мизансцены, а с полным спокойствием, потому-то они и были страшны для Риммы.

Римма Туке до брака немало помыкала своим верным поклонником Абакаровым. Была с ним весьма смела и в первые месяцы. А после той значительной беседы как-то сразу согнулась. Богатый муж оказался мужем, а не довеском к богатству, который можно за ненадобностью повесить в шкаф рядом с зимней шубкой и чернобуркой.

Как люди, обладающие уверенностью в себе, основанной не на силе характера, а на самомнении, Римма Николаевна Абакарова, однажды согнувшись, не выпрямлялась. А к чести Магомета Абакарова следует признать: он не слишком-то пользовался своей победой. По-своему, пусть дико и грубо, пусть с ножом, но свою Римму он любил, на других женщин не смотрел и жизнь калечить Римме и себе не собирался.

Не получилась бы его жизнь иной, отвечай Римма на его чувства искренне и человечно? Кто знает… Но это – в сторону.

После письма Сулеймана Магомет придрался к жене не случайно, а с расчетом. Он опасался, как бы жена, которой оставалось еще месяца три носить ребенка, не сделала глупость, пользуясь его отсутствием.

Он опять пугал Римму страшным ножом, утверждая, что никаким ссылкам на несчастный случай не поверит. Пусть она действительно будет осторожна, иначе… Магомет, положив руку на лезвие, клялся: пощады не будет.

Он обнял жену. Женщина спрятала голову на его груди, чтобы не видеть уродливого лица мужчины. Так легче. Она чувствовала в Магомете силу, ту силу, которой не было ни у ее первого мужа, ни у тех нескольких мужчин, которых она, по глупой неразборчивости нечистой юности, успела встретить в своей короткой, зряшней жизни. И Магомет, без сомнения, любил по-настоящему. Это ей помогало.

Магомет надеялся, что поездка в Среднюю Азию принесет ему сразу крупную сумму. Он вовсе не был так богат, как о нем говорили. Он считал себя правым: сильный человек борется за лучшую жизнь всеми средствами. «Как все», – думал Абакаров.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

До Баку – поезда. Через желтую с берегов и темную с высоты воду Каспийского моря – на самолете.

Красноводск. Вагоны. Стук колес, качка. Пески. Справа – черные и серые горы. Жаркая духота, и мысль: «Скорее бы вечер!»

Станции: Перевал, Ахча-Куйма и Шаумян. Двадцать шесть бакинских комиссаров…

Песок, песок… Ломаный паркет такыров. Блеск соли. Зной…

Перед Ашхабадом кто-то рассказывал:

– Я попал в состав одной из первых партий, посланных в город после землетрясения сорок восьмого года. Мы летели над железнодорожной линией. Незадолго до посадки я заметил поезд. Не на рельсах. Вагон за вагоном лежали на песке головой к Красноводску. Впереди тепловоз. Сцепка не порвалась, и весь состав лежал на боку, будто кто рукой нажал и положил поезд. Цистерны, обратные. На их дне всегда немного остается. Я видел черные выплески на песке, причудливо продолжившие открытые люки. Людей – ни души.

Пыль, зной. Ночью прохладнее, и наступает отдых. Чарджоу. Бесконечный мост через Аму. С берега не видно концов ферм, противоположный берег бурной реки тоже теряется в дымке.

В Кагане пересадка. Теперь близко. Еще пески, еще зной и такыры, прожженная солнцем верблюжья степь. Глубокие выемки сквозь насыпи древних земляных крепостей, – и Магомет Абакаров неуверенно спустился по ступенькам вагона на перрон К-ской станции. Ему казалось: он разучился ходить.

Через темноватый днем зал – к выходу. Пыльный сквер, улица, и где-то справа гора – остаток громадной крепости – калы – с покосившейся водонапорной башней наверху.

На вопрос о базаре кто-то ответил: «Близко, первый поворот».

На базаре Абакаров сделал круг. Почти пусто, середина дня. Немного фруктов, большие плоские лепешки. Несколько палаток. Часовая мастерская, еще одна – и дядя Сулейман с лупой в правом глазу!

Перелет через море и две тысячи семьсот километров без остановки в пыли через зной – далеко.

Сухощавый, немолодой, но и не старик, Сулейман был старше Абакарова лет на десять. Острый нос, седеющие волосы, острый подбородок. Сбросив лупу, он сощурился и ответил на приветствие Магомета так, будто бы они расстались неделю тому назад.

В дощатой мастерской Сулейман сидел один. Часовщик сразу перешел к делу. К чему терять лишние слова? Он получил письмо, понял, ответил – и Магомет здесь.

– Я думал о твоем приезде. Твой человек не здесь, он в Б. Ты поедешь в Б…

– Где. Б.? – перебил Магомет.

– Недалеко. Ты проезжал мимо: Каган. Русский город. Прежде он назывался Новая Б. Настоящая Б. рядом с Каганом. Ты вернешься в Каган и со станции поедешь в Б. автобусом или местным поездом. Рядом. Полчаса-час.

– Кто этот человек?

– Человек… Он возьмет вещи или слитки. Что у тебя?

– Песок.

– Он возьмет и песок.

Магомет облизнул пересохшие, растрескавшиеся синеватые губы:

– У тебя нечего пить?

Сулейман достал из-под стола начатую бутылку нарзана. Мутный стакан стоял на столе. Магомет с наслаждением выпил теплую солоноватую воду, которая потеряла весь газ. Он не был изнежен.

– Ты не будешь негодовать, что я не зову тебя в дом, – извинялся Сулейман. – Не сердись… – Сулейман посмотрел на часы, перед ним тикало сразу несколько. – Твой поезд идет через два часа. Здесь я даже не могу тебя угостить. Но тебе не нужно терять времени в К. Твой человек в Б. Я могу позвать его, и он приедет. Но не сразу. Он занят. Тебе придется долго ждать, может быть больше недели, хотя Б. близко. Пойми: в моем негостеприимстве – гостеприимство.

– Да, ты четырежды прав.

– Ты был бы моим гостем, – настаивал. Сулейман. – Я рад тебе, племянник. Но скажи: ты согласен терять много времени?

– Нет, я очень спешу.

– Но вдруг в твоем сердце останется гнев? Не оставляя тебя, я нарушаю обычай. Ведь я всем сердцем боюсь, что мое гостеприимство будет тебе в тягость.

Конечно же, Магомет согласен, дядя Сулейман судит верно: Магомет приехал не праздновать, они еще увидятся.

– А как ты счастлив с женой? Как ее здоровье? – спросил Сулейман, значительно глядя на гостя.

– Благодарю, благодарю тебя. Мы ждем ребенка.

Сулейман встал и обнял племянника:

– Я рад за тебя. Прими пожелание, чтобы родился сын.

Сулейман видел Римму, когда она еще не была женой Абакарова. Красивая женщина – она не понравилась ему, как возможная жена родственника. Такая годится лишь для игры. Теперь, когда будут дети… Ребенок приносит матери разум.

Время бежало. Поезд «Сталинабад – Ташкент» катил уже где-то между Джайраном и Нишаном, приближаясь к К. Если Абакаров не сумеет уехать с ним, он потеряет сутки. На скорый «Сталинабад – Москва» билеты бывают редко.

– Я дам тебе записку к человеку…

Сулейман писал.

– И я расскажу тебе, как его найти. Запиши, чтобы не ошибиться. И еще: тебе придется пробыть в Б. несколько дней, вероятно. Будь осторожен и остановись в гостинице.

На указания ушло еще минут десять. Наконец мужчины обнялись.

– Я благодарю тебя, благодарю, Сулейман!

– К чему благодарить? Что я сделал для тебя? Я даже не смог тебя принять.

Магомет хотел сунуть в открытый ящик рабочего стола маленький, приготовленный заранее мешочек.

– Что это?! – цепкие пальцы Сулеймана поймали запястье Абакарова.

– Это тебе, дядя.

– Ты оскорбляешь меня! – возмутился Сулейман. – Не забывайся: я старший. Возьми! Возьми обратно! – приказал часовщик.

– Я умоляю тебя!

– Нет. Ты незаслуженно обижаешь друга. Чтобы Сулейман взял у родной крови вознаграждение за услугу? Позор!

– Молю тебя: прими мой подарок для дочери.

– Подарки так не делают.

Уходили считанные минуты. Сулейман положил мешочек в карман Магомета, который не посмел сопротивляться, и почти вытолкнул его наружу:

– Спеши. Да благословит тебя бог!

…В вагоне Абакаров решил: из этого золота он закажет хорошему ювелиру и другу Леону Томбадзе браслеты, кольца, брошь и часы для дочери Сулеймана. Он пошлет эти вещи дяде, который дал ему такой хороший урок приличия.

Все же чувство большой неловкости оставалось и мешало. Будто Магомет вышел на улицу обнаженным и все его увидели.

Как грубо все вышло! Будто бы его ничему не учили. Нехорошо! Магомет Абакаров поеживался, и его безобразное лицо искажалось. Нехорошо!..

Он не думал, что «нехорошо» началось с прифронтовой полосы, когда он взял ценности. Он их не отнимал и не крал. Они, как он считал, никому не принадлежали. Не думал, что «нехорошо» продолжалось с каждой недолитой кружкой пива, меркой водки. Все казалось в порядке вещей. Абакаров не умел копаться в своей душе. Ему было нехорошо и только.

2

«Человека» звали Хусейном, Хуссайном, Гуссайном или Гусейном – это зависит от произношения. Был он большого роста, очень тяжелый, рыхлый и, видимо, физически несильный.

Хусейн пришел на свидание вечером, при заходе солнца. Магомет говорил по телефону, который дал ему Сулейман, и человек тут же, не задумываясь, назначил приехавшему место встречи: недалеко от гостиницы, в саду, около большого пустого водоема – хауза.

Сулейман описал внешность, и Магомет узнал Хусейна издали. Человек был одет очень чисто, в белое, с черной тюбетейкой на темени.

Взяв записку, Хусейн сел. Он читал отдуваясь. Губы на широком лице были толстые, глаза маленькие, щеки отвисшие.

Хусейн прочел, сказал:

– Хорошо, на третий день жди меня здесь и в это же время.

Он кивнул и ушел. Абакаров поглядел на широкую спину с валиком затылка на воротнике шелкового пиджака. На белоснежных брюках виднелись серые полосы. Скамья была пыльная: весь город был в мелкой тонкой пыли.

Трое суток Магомет Абакаров скучал в удивительном и странном городе, заключенном в пробитые земляные стены. Во многие проломы люди проходили и проезжали. А рядом были почти целые куски с башнями, подточенными снизу. И стены, и земля, и глубокая пыль – здесь все сухое, как порох.

Минарет смерти, или Большой минарет, казался очень высоким – это около базара, между двумя большими мечетями. В этом городе и около города было много мечетей, много старинных построек и совсем целая крепость внутри города.

Сама городская гостиница была прежде мусульманским духовным училищем – медресе. С трех сторон глухие, почти без окон, шероховатые стены без штукатурки. Тоже крепость. С четвертой – портал, и на нем полуосыпавшаяся цветная мозаика. Среди узоров вырисовывалось что-то, напоминавшее фазана или павлина.

Внутри длинный прямоугольник двора, мощенный каменной плиткой. Два этажа, которые можно увидеть лишь со двора, двери, несколько десятков дверей, в два ряда: нижний – прямо во двор, верхний – на узкую галерею.

Абакарова поместили в номере второго этажа, с крутым сводом вместо потолка и с двумя окошками. Одно, бойница, – на уровне пола, до другого не достать рукой. В старину это помещение служило худжрой – кельей для учеников медресе или для наставника. Дверной проем имел традиционную для арабского архитектурного ордера форму – стилизованный абрис человеческой фигуры.

Скучая, Абакаров по узенькой винтовой лестнице с выщербленными ступеньками, согнувшись, протискивался на крышу.

Из плоской крыши, покрытой облупившейся штукатуркой, как острые яйца колоссальных страусов, высовывались своды комнат. Опираясь или присев на одно из этих странных возвышений, Абакаров смотрел на удивительный город, где было много таких же крыш, длинных цилиндров минаретов с круглыми шапками, порталов мечетей. Он проводил утро на крыше гостиницы, пока его не прогоняло раскаленное, палящее солнце. Абакаров тосковал.

Он не знал, что «человек», как он продолжал мысленно называть Хусейна, покупателя золотого песка, послал условную телеграмму Сулейману и получил ответ, удостоверяющий личность его, Абакарова, и то, что с ним можно иметь дело.

На обмен телеграммами, на обдумывание Хусейн и назначил свои три дня. Может быть, эти дни были нужны и еще для какой-нибудь проверки.

Вероятно, совет Сулеймана остановиться в гостинице, – а в городе была лишь одна гостиница, – имел особый смысл, скрытый от Абакарова. Не наблюдал ли за продавцом золота чей-то глаз и не интересовались ли, как он проводит время? Об этом Абакаров не думал.

Хусейн был чрезвычайно осторожным человеком – из тех, кто стремится взвесить все возможности неудачи, все опасности рискованных операций. Например, и ту, что вводить к себе, в свой дом, продавца золота не следует. Попавшись, продавец опишет дом и внутренность дома. Приведет к дому. И если все совпадет, то для следователя и для суда в этом найдется доказательство, улика.

А так, как было сейчас, что, в сущности, Абакаров знал о Хусейне? Номер телефона? Это не улика. Внешность? Этого человека знали многие, рассмотреть его Абакаров мог и не имея с ним преступной связи и не будучи с ним знакомым. Имя? Настоящего имени Абакаров не знал. Хусейн – условное имя. На самом деле этого человека звали иначе. Телефон стоял в его кабинете на службе. Выходя, он замыкал дверь. У его секретаря, за дверью, был другой телефон с отводом к начальнику.

Абакарову было бы трудно уличить Хусейна.

Иногда арестованный, заметая следы, оговаривает честных людей, ни к чему не причастных. Возможны ложные доносы по злобе, сведения личных счетов.

Словом, Абакаров слишком мало знал о Хусейне. С такими данными милиция не решится просить санкцию прокурора на арест: она знает, что получит отказ. Более того, милиция не рискнет ни обыскать, ни задержать, хотя на эти действия не требуется предварительное разрешение прокуратуры.

Конечно, в системе, разработанной Хусейном, могли оказаться прорехи, но лишь случайные.

Трое суток Абакаров томился от скуки. Человек терпеливый и сдержанный, он мог бы терпеть и дальше. Но Хусейн оказался точным. На третий день он приказал Абакарову итти к себе в номер и ждать его, Хусейна, к себе в гости хоть всю ночь. Хусейн придет в удобное для себя время.

Хусейн пришел далеко после полуночи, когда вся гостиница, кроме дежурного администратора в воротах, уже спала.

Быть может, Хусейна устраивал именно этот ночной дежурный…

Хусейн принес весы. Все золото было взвешено порциями по сто граммов. По совету дяди Сулеймана, Абакаров назначил свою цену при первом свидании с Хусейном. Покупатель заплатил по сорок четыре рубля за грамм песка. Это не так уж дорого за золотой песок, в котором на тысячу весовых частей приходилась восемьсот девяносто одна часть чистого золота, семьдесят три части серебра и тридцать шесть частей прочих металлических примесей. Восемьдесят девятая проба.

Хусейн не торговался.

Пачка сторублевок, сложенных по десять штук, имеет толщину в два миллиметра, пятидесятирублевок – вдвое толще. Двести шестьдесят четыре тысячи рублей – двести шестьдесят четыре пачки денег той и другой купюры. Столбик высотой почти в восемьдесят сантиметров. Полупустой чемодан Абакарова, в котором лежали только полотенце, мыльница, кружка и запасная сорочка, наполнился.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Живописцу-анималисту из всех животных труднее всего дается рисунок волка: волк похож на собаку. Выражаясь языком былых лошадников и любителей собак, у волка и собаки одна «стать». Десятки раз художник принимается за дело, пробует новые повороты, новые раккурсы, а его волк упорно глядит собакой.

Что же, иная крестьянка расскажет, как она, бродя лесом по грибы или по ягоды, заметила большую собаку:

– И думаю: «А откуда здесь быть собаке?» Поманила. Она от меня. Тут-то я и увидала: «Батюшки, да ведь это волк!»

Волк имеет собачьи черты, собака – волчьи. Рисунок собаки дается легко; никто не жалуется, что вместо собак у него получаются волки. Видимо, задача художника особая; нужно, чтобы волчье выражение целиком, бесспорно поглотило все признаки собаки при внешнем родовом сходстве. Художник должен передать смысл, «образ» волка.

Между Александром и Гавриилом Окуневыми существовало большое фамильное сходство в чертах, в линиях. Сразу видно – братья, и это сходство особенно проступало на фотографиях. При дальнейшем знакомстве общность как бы стиралась; никому из людей, хорошо знавших братьев Окуневых, не пришло бы в голову, глядя на одного, подумать: «Как он похож на брата!»

Погрози старшему – он начнет с предупредительного ворчанья, младший может заскулить.

Александр Окунев разминулся с гостями жены. Его тесть, Филат Густинов, и Петр Грозов с женой выбыли в субботу, Александр появился в С-и только во вторник.

Последние дни перед отъездом гостей Антонина сидела как на горячих углях. Густинову и Грозову надоели теплый берег и теплое море. Они хотели на обратном пути побывать в Москве. Отпуск Грозова близился к концу, отпуск Густинова тоже. Филат Захарович не нуждался в нескольких стах рублей зарплаты конюха, но он, со свойственной ему распухшей к старости жадностью, любил ставить каждый рубль ребром и дорожил своим заработком.

Густинов больше не напивался допьяна. Он приставал к дочери то с бранью и кулаками, то с назойливым слезливым хныканьем:

– Обездолили старика. Пропали денежки, пропала моя голова от родной дочери…

Антонина не доплатила ему около семи тысяч рублей из причитающихся сорока трех тысяч четырехсот тридцати восьми рублей и пятидесяти копеек.

Петр Грозов не ругался и не плакал, но его тактика была, пожалуй, похлеще. Он молча ходил по дому и саду за Антониной, молча подсаживался и, как будто выждав известный ему удобный момент, задавал слово в слово один и тот же заученный вопрос:

– Ну как? Не узнали еще?

– Тьфу, ей-богу, из дому выжили, проклятые, то-есть окончательно выжили! – прорывалась Антонина и убегала, оставляя все домашние дела на Евдокию Грозову.

Дневные выходы она делала лишь для успокоения гостей, для отвода глаз.

Вечерами же она действительно ходила узнавать. И, собираясь, командовала:

– Дуся, пошли!

«Монголка» Петр Грозов еще больше хмурился:

– А Дуся зачем? Могла бы сегодня со мной пройтись по вечерней прохладе-то.

Что-то чуя в особой тщательности ухода за собой обычно не слишком-то чистоплотной Евдокии, Петр Грозов пробовал было, по выражению Дуси, «прижать» ее. Памятуя знаменательный разговор с Антониной о женах и мужьях, Дуся сумела защититься:

– Не смей драться! Руки коротки! Вместе металл везли, в моих юбках прятал.

Муж отступился, но не мог отказаться от замечаний по поводу вечерних исчезновений жены. Она-то при чем?

– А при том, Петр Петрович, – резала Антонина, – что ваша Дуся мне нужна для безопасности. Если деньги уже есть, я такую сумму одна по темноте не понесу.

Женщины навещали земляка Леона Ираклиевича. Сластена Антонина валялась на тахте, объедаясь купленным на деньги Евдокии шоколадом, а Дуся проводила время с князем Айдануддином Вторадзе, он же князь Цинандальский. Этими несуществующими титулами и именами назвался на смех земляк Леона. Дуся приняла всерьез, научилась произносить трудные имена и упражнялась в изобретении нежных вариантов: Айудинчик, Радзичек и тому подобное. Антонина потешалась.

2

Самозванный «князь Цинандальский» был, по нашему просторечию, тип, типчик. Не столь рослый и не столь мужественного вида, как, например, Леон Томбадзе, князь не был обделен южной природой. Черные и влажные, как соленые маслины, глаза смотрели приятно-победительно, правильные черты лица хорошего овала привлекали взгляд. Руки с красивыми ловкими пальцами таили в себе что-то многообещающее.

Был он действительно дворянского происхождения, хотя в свое время за его дедом не признали права на титул. Как видно, числа баранов в стаде претендента не хватило для присвоения сиятельного звания. В семье хранилась легенда об обиде, нанесенной лично императором Александром Вторым якобы древнейшему и якобы владетельному дому.

Носительницей родовых преданий была мать Дусиного возлюбленного. Лишившись вследствие старческого склероза мозга способности соображать, она все же никогда не упускала случая спросить сына при появлении даже старых знакомых:

– А дворяне ли они?

При отрицательном ответе старушка презрительно отворачивалась.

В своем обширном характере Дусин князь соединял две, как почему-то принято думать, совершенно противоположные черты: жадность до наглости и расточительность до настоящего безрассудства.

Он был органически не способен вернуть долг. При виде ценных хороших вещей князь физически ощущал зуд в пальцах и томление в сердце. Но в его же стиле было, например, выехать из Москвы домой в международном вагоне, – других он не признавал, – истратив на билет последние рубли. Он смело рисковал если не умереть от голода за трое суток, то изголодаться до озверения. Впрочем, в дороге само собой получалось, что обаятельного молодого человека, попавшего в переплет, добрые люди кормили с радостью: на выдумки князь был мастер.

Человек с хорошими способностями, князь окончил курс строительного института, но никогда и ничего не строил. После получения диплома он с помощью друзей, родственников и дам процвел в аспирантуре. Вообще сдавать кандидатский минимум куда легче, пока еще свеж в памяти институтский курс. Тема для диссертации была избрана удачно и не по подсказке кафедры, а самим аспирантом.

Итак, было бы величайшей и самонадеянной ошибкой счесть Дусиного князя дураком, ничтожным тупицей. Отнюдь нет!

Он писал кандидатскую работу об испытаниях готовых бетонных деталей и конструкций ультразвуком и токами высокой частоты. Сказать по секрету, он прицеливался и к меченым атомам. Но в ту пору доступ к ядерной технике был затруднен, и князь не пробился. А уж если б пробился, быть бы ему доктором!

Однако ему хватило и избранной темы. В ней оказалось даже какое-то предвидение, так как защита диссертации совпала с периодом пробуждения повышенного интереса к сборному бетону. Труд князя имел вид, имел близость к производству, и диссертанта удостоили звания кандидата технических наук.

Князь не был пророком. Секрет в том, что избранная им проблема уже была отлично и обильно разработана во многих других областях техники. Он приспосабливал чужие расчеты и формулы, переписывал из других кандидатских и докторских диссертаций. Компоновочка…

Завершив штурм ученой степени, Дусин князь счел себя вправе опочить на ученом звании, до конца дней покоясь на кандидатском твердом окладе: «Звание – сила» (приоритет на этот блестящий афоризм принадлежит чуть ли не Дусиному князю).

Опочить в ученом смысле. Лежать же без конца в смысле прямом весьма скучно даже для современных князей, и он бодро двигался.

Мастак организовывать, мастак получить выгодный заказ, например, на составление альбома новейших конструкций, Дусин князь бригадирствовал, проталкивал, согласовывал, комбинировал, лихо скакал на спинах действительно талантливых людей, выдавал чужое за свое и хватал львиную долю добычи.

Его пример развращал, но уж до этого-то князю не было никакого дела.

Схватив хороший «куш», князь вдали от нескромных глаз устраивал грандиозные кутежи и через несколько дней опять сидел на мели кандидатской ставки.

Он был и спортсменом. Вооруженный набором слов, выражений лица, глаз и голоса, князь без разбора носился за всеми юбками.

Жизненный опыт, как это давно известно, не передается по наследству и не изучается в школах. Охотничьи штампы, право же, одинаковы у всех народов и во все века и все же не изнашиваются. Князь имел то, что называется успехом. В жизнь наивных девчонок и скромных женщин он врывался, так сказать, бескорыстно. С открытой корыстью, иногда на пари с приятелями князь стрелял «куропаток» – женщин подходящих примет и с деньгами. Дежурный в гостинице мог подсказать, что в таком-то номере остановилась «птичка». Тихий стук в дверь. С одной стороны «куропатка», увешанная побрякушками, как лошадь в старинном свадебном поезде, с другой – игра приятного баритона.

Только бы впустили, за дальнейшее Дусин князь не опасался. Обладай «куропатка» самой непривлекательной внешностью, князь окажется «на высоте». Он умел в разговоре представляться ценителем красоты, на самом же деле ему было все равно, как ослу…

Дабы пощекотать себе нервы, он был не прочь поиздеваться над беззащитным. Это именно он закружил голову той молодой женщине, которая приехала не то из Курска, не то из Орла на работу в одно из учреждений С-и. Объявив себя женихом, князь подарил дуре чулки, туфли. Скороспелое знакомство завершилось воскресной поездкой за город в компании двух приятелей «жениха». В лесу женщина подверглась насилию, была избита. Князь свои подарки отнял, а женщине пригрозил, что если она немедленно не уберется из С-и, то будет зарезана.

Несчастная всю ночь брела босиком до города. Через два дня она уехала и по дороге бросилась под поезд. Судя по содержанию последних страничек найденного в ее сумке дневничка, самоубийство не было результатом обдуманного решения, а следствием глубочайшей психической депрессии. Подсказывали это и показания свидетелей: на станции Т. поезд стоял на втором пути; по первому с большой скоростью проходил товарный экспресс. Пассажиры столпились в тесном междупутьи. Женщина, «как завороженная», глядела на колеса и упала под предпоследний вагон…

Настоящего имени князя она не знала.

… Больше всего князь Цинандальский любил фимиам.

Фимиам, настоящий фимиам, – товар редкий. Влюбленная Дуся Грозова как-то сразу, в каком-то экстазе опустилась перед князем на колени, почему и была терпима с удовольствием. «Куропатка» подносила подарки. Князь принимал и без обиняков возвещал свои желания. Около четырех тысяч рублей сумела выманить влюбленная Дуся у своего прижимистого мужа. Больше у «монголки» не нашлось. Почти столько же Дуся призаняла у подруги. Гарантируя долг, она поклялась:

– Как только мой Петька получит под расчет за металл, я у него сполна вырву, ты не думай.

– Не на таковскую напала, дурочка, – срезала подругу Антонина. – Расчет-то через кого? А? Через меня! Я с него, с милочки, мои деньги сама удержу. А ты с твоим Петькой объясняйся, как знаешь.

– Ладно, – кротко согласилась Дуся. Из всех только она никуда не спешила.

Но Абакаров вернулся из Средней Азии, Томбадзе привез деньги, и коротенькому Дусиному счастью пришел неизбежный конец. Уезжая, в последнюю минуту, Евдокия с какой-то отчаянной грустью сказала подруге:

– Ты счастливая, остаешься со своим Левончиком. Я, несчастная, еду навсегда с «монголкой» постылым. А судьба нам будет одна, Тонечка… Чует мое сердце: одна нас ждет судьбинушка горькая… Прощай навек и моему князиньке снеси последнее слово!

От голоса, от смысла слов Дуси Антонина застыла на широчайшем бетоне С-ского вокзала и промедлила, пока в сумраке не скрылся красный треугольничек неярких фонарей хвостового вагона.

Ища подкрепления в циничных словах, она, встряхнувшись, прошептала в пустой след Евдокии Грозовой:

– Слаба, дрянь бабенка! Блудлива, как кошка, труслива, что заяц! Распустила слюни!..

Под фонарем Антонина подкрасила губы, глядясь в зеркальце, поправила пальцем брови и побежала к Леону: она с ним толком еще не повидалась, успев лишь получить деньги для отца и Грозова.

Женщина боялась приглашать к себе Леона. Дочери она никогда не стеснялась, но прибывали ночные поезда. Когда нагрянет Александр Окунев, Антонина точно не знала.

3

«Сокол ясный» появился в С-и утром и не по расчетам Антонины, а тремя днями позже. Он ехал из Восточной Сибири, минуя Москву, через Омск, Челябинск, Пензу, Ртищево, Балашов, Лиски, Ростов-на-Дону.

Такой маршрут короче пути через Москву километров на шестьсот из общих десяти тысяч пятисот километров. Но необходимость большого числа пересадок, связанные с этим неудобства и потеря времени заставляют сибиряков ездить на Кавказ через Москву: только одна пересадка, менее утомительно, менее хлопот. И даже скорее. В России и до революции железные дороги были удобны для пассажиров длиннейшими беспересадочными сообщениями.

Александр Окунев получал свое удовольствие от путешествия. Он ехал налегке, с небольшим чемоданом и солдатским мешком, в котором находились подушка и одеяло. Груз необременительный, с ним всюду пройдешь. В отношении путевых удобств Александр Окунев был невзыскателен.

Ему были приятны частая смена лиц, новые вагоны, ожидание на незнакомых станциях во время пересадок. От безделья между двумя поездами он охотно слонялся по привокзальным улицам, просиживал часы в вокзальных ресторанах. Без мысли и без любопытства он ощущал движение людских масс, потоки людей чужих, незнакомых, с которыми он больше никогда не увидится. Люди казались ему беззаботными, простыми, с простой, несложной жизнью.

Забывшись, Александр Окунев отдыхал, не думал о делах. Его дела не то остались в прошлом, не то ждали в будущем, но в эти дни он был свободен. Молчаливый транзитный пассажир лучше всего чувствовал себя на участке между Омском и Лисками, где все было незнакомо: до сих пор он ездил на Кавказ только через Москву.

В Лисках, узловой станции, где нет города, а все население небольшого поселка так или иначе железнодорожники, Александр Окунев провел весь день. Среди беспорядочно разбросанных домиков, высыпанных на песок, как детские кубики, Окунев прошел к Дону – теплой, мелкой, стремительной речке. Пользуясь прекрасной погодой, купался – течение сразу сносило, валялся на пустынном бережку, поглядывал на поезда, частившие сквозь решетчатые фермы высочайшего моста. Александр Иванович Окунев, забывшись, превратился в обыкновенное человеческое существо. Когда же перед приходом поезда пришлось закомпостировать билет и зайти за вещами, из-за ограждавшей камеру хранения решетки надвинулось дело. Последняя пересадка… Предстоял знакомый и, по сравнению с проделанным, уже недолгий путь. С-и лежал еще за горами, но конец отдыха уже наступил. Молчаливый пассажир стал разговорчивым. Отвлекаясь, он рассказывал о своей работе, объяснял, как промывают золото, и чувствовал: никто из случайных спутников даже не думает о том, что на приисках могут не только добывать, но и похищать золотой песок.

Налаженное дело, от которого Александр Окунев не мог отстать, стало хронической, неизлечимой привычкой; и, как у больного, нарастали раздражительность, тревожность, мнительность. Он не отдавал себе отчета в травме сознания, но иногда думал: «Если бы попало в руки сразу много, можно было бы остановиться, уехать с приисков, «спастись», бросив все, и жену, конечно. Но это «много» теперь для него должно было бы составить несколько десятков килограммов металла.

4

На С-ской привокзальной площади Александр Иванович Окунев сел в автобус и вышел на повороте шоссе в том месте, где оно проходит под линией железной дороги, хотя следовало бы проехать еще шесть остановок, чтобы оказаться ближе к дому. Не зная того, он оказался почти рядом с квартирой земляка Леона Томбадзе «князя Цинандальского».

Около нашлась летняя пивная: открытый на улицу и забранный досками с боков навес с несколькими столиками. Окунев сплеснул из кружки пену на каменный пол, достал начатую четвертинку водки и долил кружку.

– У нас так не делают, – сердито заметил продавец. Он говорил с резким акцентом и слово «делают» звучало как «дэлают».

– Ладно, больше не буду, коли нельзя, – миролюбиво согласился Окунев. – Еще кружку.

– Больше нэ дам. Нэ разрэшено упатрэблять водку.

Окунев злобно взглянул на сухощавого горбоносого человека, как видно, не из робкого десятка, спорить не стал и ушел, оставив на столике три рубля.

– Сдачу возьмитэ! – крикнул продавец. Посетитель не обернулся. Продавец брезгливо бросил деньги, и монеты покатились по тротуару.

Продавец терпеть не мог одного типа приезжих, для которого у него была кличка «чумазые». Порядочный человек благородно выпьет кружку-другую пива, возьмет вина; пьет и водку. Нет ничего дурного, если делать красиво, соблюдая обычаи. А с утра смешивать водку с пивом способны одни босяки с волчьими лицами, как у этого.

Окуневские «особые дела», как правило, вершились, тем более начинались, «под градусами»: легче развязывается язык, человек делается решительнее, как принято думать.

В среде Окунева пили охотно, часто, много и как-то жадно. Выпивка была столь же естественно необходимой в быту, как сквернейшая, оскорбительно пачкающая речь ругань.

В пути каждое окуневское утро начиналось стаканом водки. В течение дня он еще раза два или три «подкреплялся», пользуясь станционными буфетами или своим запасом. Считал он, что пьет, сколько нужно, так как отлично помнил, кто он, где находится, что можно сказать или сделать, а чего нельзя. И на вид пьян не был. Крепкий организм не сдавался, снося как бы бесследно ежедневные отравления.

Окунев подошел к дому часов около девяти утра. В саду он столкнулся с незнакомыми и поздоровался, догадавшись, что группа мужчин и женщин с мохнатыми полотенцами, зонтиками и сумками – это квартиранты-курортники, отправляющиеся на пляж.

В хаосе неприбранной комнаты его встретила заспанная, растрепанная и помятая поздним сном жена: Антонина вернулась домой со свидания с Леоном Томбадзе в два часа ночи.

Супруги обменялись поцелуем.

– Как доехал?

– Ничего.

– Раньше ждала.

– Так получилось.

Окуневу в голову не пришло бы объяснять причину выбора необычного, сложного маршрута. Он сам не отдавал себе ясного отчета в своих побуждениях, а если и отдавал, то не нашел слов.

– Как там все? – задавала пустые вопросы Антонина.

– Ничего. Порядок. Как Неля?

– Нелька! – позвала Антонина. – Иди, отец приехал.

Ответа не было. Антонина заглянула в другую, маленькую комнату.

– Нет ее.

– Ну ладно.

На этом кончилась, так сказать, формальная часть встречи мужа с женой. Предстояла настоящая часть, деловая.

Когда-то Саша Окунев и веселая девушка «Тоня – кинь грусть», обычные молодые люди, сочли, что им следует соединиться и вместе искать счастье, самое простое, которое будто бы должно прийти само собой в результате прогулки в загс и совместной жизни. Это время прошло; как прошло и когда прошло – неизвестно. Осталась привычка физически не стесняться друг друга ни в чем и во многом доверять. Постепенно сфера доверия сужалась, «многое» сменилось «кое-чем», а привычка не стесняться переходила в бесстыдство. Личная жизнь каждого из них отъединилась, и в том, что они понимали под личной жизнью, оба отличнейше обходились без взаимной помощи.

– Где Гавриил? – спросил Александр о брате.

– Наверное, у себя, в Н-ке.

– Как он?

– Что надо, сделал, а так – пухнет от водки, – небрежно ответила Антонина, начав приводить комнату в порядок. Ответ, при всей простоте, был рассчитан и по интонации и по смыслу.

– Филат Захарович с Петром Грозовым давно проезжали? – спросил Окунев, как видно не желая продолжать разговор о брате.

– Недавно. Только что отбыли, – с ядом в голосе сказала Антонина. – Таскались они сюда, на мою голову. Пили, гуляли… – И Антонина пустилась в подробные описания. Упирая на всяческие безобразия, Антонина думала о тех делах, которые она должна была как-то решить. Ведь Александр увидится с Гавриилом и потом насядет на нее, Антонину, с расспросами о сбыте золота. Как-нибудь она вывернется. Но лишь на время. Она хриетом-богом просила отца и Петра Грозова молчать о ее посредничестве в сбыте их золота. Они обещали – до первой пьянки. До Александра дойдет правда, а ссориться с ним она не хотела и боялась. Антонина легко проповедовала Дусе правила обхождения с мужьями-ворами, но сама трусила и трусила крепко. Глядя на сумрачное лицо мужа, думала: «От него жди всего». У Александра узкий рот с поджатыми губами, хрящеватый, как каменный, острый нос, подбородок башмаком, плоские щеки, тугие желваки под торчащими на бритой голове ушами. Волк волком. Это тебе, бабочка, не мягонький Леончик.

Антонина добралась до описания ссоры отца с Гавриилом, когда вошла дочь. Девочка сказала:

– Здравствуй, отец, – и остановилась на расстоянии.

– Как делишки, Неля? – приветствовал дочь Окунев. – Подойди-ка, дочка.

Обняв девочку, Окунев вытащил деньги и отделил двадцать пять рублей:

– Это тебе на мороженое. Будешь умная, еще дам. А теперь скачи дальше. У меня с мамой разговор есть, – и обратился к Антонине: – Так отец с Ганькой, значит, не поладили?

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Нелли совершенно не интересовалась разговорами между родителями. Она не осталась бы слушать, и попроси ее.

В маленькой комнате было не то, что у Антонины, – чисто, прибрано. Девочка сбросила платье, рубашку и натянула красный с черной оторочкой купальный костюмчик. Вдруг задумавшись, Нелли расстегнула браслет. У нее были настоящие золотые часы, были и еще другие золотые вещи. Не подарки. Нечто вроде сохранения материнских вещей и «на всякий» случай. Девочка это понимала.

Одевшись, Нелли спрятала полученные двадцать пять рублей в потайной карманчик платья, бывший собственным изобретением. Деньги пришлись кстати. Пока мать спала, Нелли выполнила свои обязанности: побывала на базаре, в магазинах, купила все для обеда, фруктов. Но «они» дома обедать не будут, а пойдут в ресторан, раз «он» приехал. Нелли позавтракала, – о ней не вспомнят до ночи. А который час? Пора бежать. Нелли спрятала часики под подушку.

Из ее комнаты было слышно все происходящее у матери, но девочка не прислушивалась. Ночью иногда приходилось прятать голову под подушку. А сейчас она уходит.

Если пройти через комнату, «они» могут с чем-нибудь привязаться. Нелли перелезла через подоконник и, стоя на выступе цоколя, прикрыла рамы и ставни. Согнувшись, она прокралась под окнами большой комнаты и выпрыгнула на дорожку. Только бы «они» не вышли на веранду, скорее!

На улице Нелли раскрыла зонтик, – она едва не забыла захватить его, – и пошла неторопливой походкой, как взрослая. Один квартал, второй. Вот и узкая, очень тенистая улица. Нелли задержалась перед решетчатой каменной оградой, за которой сплошной стеной сомкнулись кусты живой изгороди. Над кустами поднимались светлозеленые широчайшие листья бананов и стебли с тяжелой, некрасивой завязью дольчатых шишек бесполезных плодов: здесь бананы растут, но не вызревают.

Нелли по-мальчишески свистнула два раза и пошла дальше, к морю. Оборачиваться нечего: она условилась, и ее сигнала ждали. Вернее, ждал один: Серго Кавтарадзе.

Крупный мальчик лет пятнадцати или немногим больше, с пушком на месте будущих усов, догнал Нелли. Ростом он был выше девочки.

– Опоздание на девять с половиной минут, – сказал Серго, взглянув на ручные часы. Его голос уже ломался: среди высоких нот звучали неожиданно низкие.

– Ты опять с часами? Не заметь я в тот раз, ты бы так и выкупался. И потом, – деловито заметила Нелли, – ты можешь засорить песком.

– А почему ты так сильно опоздала?

– Бегала за покупками, за хлебом. Она долго спала, а то могла бы и еще куда-нибудь послать.

«Она» – так Нелли называла мать. Мальчик промолчал.

– Приехал отец, – сообщила Нелли.

– Да, – сказал мальчик просто, чтобы ответить.

Он неловко взял Нелли под руку. Призадумавшись, они дошли до тупика, которым кончилась улица. Дальше проезда не было, но через пустырь вела протоптанная тропка. Пришлось пролезть между жердями ограды.

После пустыря путь к морю шел по песчаному лысому скату с разбросанными семьями низких кактусов в желтых цветах. Нужно внимание, чтобы не наступить.

– Помнишь?

– Помню.

Одно из их «старых» воспоминаний. В прошлом году Нелли вообразила, что можно сорвать цветок кактуса, как всякий другой, и Серго долго возился с ее руками, доставая мельчайшие шипы-волоски, вонзившиеся в кожу.

2

Здесь не было хорошего пляжа: галька, черный песок, в воде большие камни. Зато не было и купальщиков.

– Серго! Смотри! – вскрикнула Нелли. – Какая красота!..

Далеко в море, – отсюда казалось – по горизонту, в одну линию, – вытянулись маленькие лодочки: промышляют рыболовы-любители.

Еще дальше, за лодками, над водой возвышались три облака. Теснясь одно к другому, они сливались внизу, и там, между белым и синим, виднелась темная черта. Медленно-медленно облака поворачивались. Превратились в одну стройную колонну. И вдруг стали таять, исчезать. Скрылись совсем и вновь принялись разрастаться.

– Это «Товарищ», – сказал Серго. – У них парусное ученье.

– Я видела мачты, когда они опустили паруса.

– У тебя хорошие глаза, – без зависти заметил Серго. – Я ничего не рассмотрел.

– И на мачтах черточки, тоненькие, как струнки.

– Это реи.

– Ты не хотел бы быть моряком?

– Нет, Нель. Я буду строить тоннели и дороги, как отец.

Отец Серго был довольно известным строителем.

– А я хотела бы быть простым матросом.

– Женщин не берут в матросы.

– Ну, буфетчицей или поваром. И уехать далеко.

– Да, – грустно согласился мальчик.

– Только бы еще немного вырасти.

На краю моря еще и еще повторялась феерия парусного ученья.

– Они скоро уплывут отсюда.

– Уйдут, – поправил Серго. – Ждут ветра.

Они раздевались, отвернувшись. В купальном костюме девочка казалась старше, чем в платье. Уже намечались формы груди, бедер и талии под стянутым пояском трикотажным костюмом. Еще более зрелым показался мальчик в трусиках. Под смуглой кожей вздувались развитые грудные мышцы, на длинных руках выступали бицепсы, мускулы живота пластично обрисовывались, круглые ноги говорили о развитии, преждевременном для его возраста. Молодой атлет.

Нелли аккуратно сложила платье, придавив его сверху полосатым зонтиком. Не глядя друг на друга, они пошли к воде. На берег чуть-чуть набегала прозрачная волна без пены.

– А часы? – спросила Нелли.

– Опять забыл, что ты будешь делать! – огорчился Серго. – Я тут же, – и он побежал к одежде.

Нелли не спеша погрузилась в море.

– Сегодня опять холодное течение, – сказал Серго.

– Это хорошо, – ответила Нелли не оборачиваясь.

Они рядом поплыли от берега медленным брассом: раз, два и три. И опять: раз, два и три.

Метрах в двухстах от берега Нелли повернула.

– Нас сносит, – заметила она.

– Да, нужно брать левее.

– Сегодня мы не будем уплывать так далеко.

– Почему? – спросил Серго.

– А твои часы? Вдруг их украдут?

– На берегу никого нет.

– Все равно, – ответила она, думая о том, чего Серго не знал.

– Будем плавать у берега, согласился Серго.

Длинная-длинная пауза. В воде хорошо.

Дно Черного моря, в котором нет отмелей и островов, от берегов падает крутыми уступами. На глубине шестидесяти, восьмидесяти метров к скалистым обрывам липнут скользкие, плотные, как студень, сплошные пласты колоний медуз. Дальше – занесенные мыльным илом скалы уходят в мертвые, отравленные сероводородом глубины.

Тела пловцов висели в струе теплой воды над черной холодной бездной. Мальчик и девочка не думали о ней: на глубине легче плыть.

Они плывут.

Раз, два и три…

Раз, два и три…

Долго…

Долго…

– Очень хорошая вода. А сначала мне показалось холодно, – признался Серго.

– И мне тоже.

– А сейчас тебе не холодно? – заботливо спросил мальчик.

– Нет.

– Ты еще не устала?

– Нет.

Если она устанет, Серго поможет: силы хватит. Но она еще никогда не уставала так, чтобы признаться.

Хорошо…

Они повернули и еще раз поплыли вдоль берега.

3

– Пойдем на солнце.

На берегу мальчик заметил:

– Ты налепила бы бумажку на нос. Смотри, обгоришь. Дать тебе кусочек?

– Нет. В прошлом году, помнишь, как у меня лупился нос? А теперь я привыкла. Это от возраста. У взрослых не так слезает кожа, как у детей. А в будущем году я буду совсем взрослая.

– И я тоже.

– Нет, Серго. Женщина всегда старше мужчины, если они ровесники. И даже если женщина на целый год моложе.

– Кроме меня. Мне уже сейчас все равно что двадцать. Вчера я победил Ацумяна по очкам. Нам дали четыре схватки. Тренер говорит, что меня скоро можно выпускать на арену. Ацумяну двадцать один год. Или двадцать. Я мог его нокаутировать.

Нелли уже знала о жизни все, что знают взрослые женщины. Серго – мальчик. Очень сильный, но мальчик.

Они лежали на солнце.

– Надень шляпу. Тебе напечет голову, Серго.

– А тебе не напечет? Лучше я раскрою твой зонтик, и мы спрячемся оба. Хочешь?

– Хочу.

Они лежали не рядом, а друг против друга. Круг тени покрывал их головы. Их лица были очень близки.

– Хорошо, что ты не куришь, – сказала Нелли.

– Почему?

– От курильщиков плохо пахнет. Ты никогда не будешь пить водку?

– Никогда.

– Правда?

– Клянусь тебе нашей любовью.

– Помни…

Нелли всегда помнила, что знает больше Серго. Она позаботится о нем. Он не сделается «таким».

– Мне пора обедать, – вспомнил Серго. – Почему ты никогда не хочешь, чтобы я познакомил тебя с папой и мамой?

Мальчик… Маленькая женщина ответила:

– Потому, что ты не должен знать моих. Если я буду ходить к тебе, тебе помешают встречаться со мной. Я же тебе объясняла. – Нелли говорила терпеливо, как старшая.

– Но мы скажем… – мальчик сбился. – Мы что-нибудь придумаем.

– Я не хочу, чтобы ты учился лгать.

Нелли оберегала Серго. Она-то сама умела лгать.

– Но мы все равно… – начал Серго.

– Скрывать, это не лгать, – перебила Нелли. – Когда человек просто молчит, он не лжет. Ты это понимаешь?

Девочка защищала свое маленькое, зыбкое, настоящее счастье.

– Иди обедай, я тебя подожду, – продолжала Нелли.

– Ты не торопишься?

– Нет. Я пойду домой поздно. Отец приехал. Они будут пить. Я вернусь так, чтобы оба уже спали. Беги. Потом я где-нибудь поем.

– Я угощу тебя.

– Нет. У меня сегодня есть деньги.

Мальчик оделся.

– Я скоро, Нель!

Он побежал широкими, упругими прыжками. Сильный, очень сильный мальчик. Скорее бы шло время! В будущем году Нелли кончит семилетку и пойдет работать. И уйдет от «них». Серго любит. Они будут любить друг друга сильно-сильно! Нежно, не так, как «те». «Те» – противно. Гадость, они грязные, мерзкие! Она и Серго будут рядом, только рядом. Только!..

Девочка, которая знала слишком много о жизни, прилепила к носу кусочек бумаги, – при Серго она не хотела безобразить себя, – и повернулась грудью к солнцу. Сейчас костюм окончательно высохнет, тогда можно надеть платье. Это «она» может переодеваться на пляже бесстыдно при всех.

Нелли не помнила, с какого времени она перестала думать об Антонине Филатовне Окуневой как о матери. Но так было уже в прошлом году, когда она первый раз встретилась с Серго.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

– Батька крепко поругался с Ганей, – рассказывала Антонина мужу. – Даже грозился на него написать по старому сендунскому делу. Я их насилу-то развела. Грызлись, как псы.

– Так, так… – Александр Окунев снял пиджак и сорочку. Его загорелая шея казалась приставленной к чужому белому телу. Он передернул плечами – надоедали мухи – и распорядился:

– Прикрой ставни, Тоня, – а сам подошел к умывальнику.

Умывшись, Александр сел на диван.

– Ну, продолжай. Куда ж они спустили металл? Ведь ты говоришь, что с Ганькой у Филата Захаровича дела расстроились? Так я тебя понял?

– Куда спустили?.. – раздумчиво переспросила Антонина, усевшись на диван и прижимаясь к мужу плотным, горячим телом.

– Постой, еще намилуемся, – сказал Александр. – Жарко, сядь свободнее, от тебя пышет, как от печки.

– Соскучилась, – возразила Антонина.

– Потерпи. Не на час я приехал. Так говори, куда они девали металл-то?

У Антонины Окуневой не было определенного обдуманного плана. Создать такой план ей было не по плечу. Оттягивая, стараясь отвлечь мужа, она инстинктивно верила, что вот-вот ее осенит. Но муж Антонины не был Леоном Томбадзе. Для Александра Окунева жена значила меньше, чем первая встречная женщина, и игра на чувственности с ним не получалась.

А вдруг все же получится?.. Нет.

– Я думаю… – тянула Антонина, не зная, что придумать.

– Ты это кинь дурочку строить, – строго сказал Александр. – Не поверю, ни-ни! Чтоб ты да не знала, как они устроились. Ну, уж что другое. Не такая ты баба, чтоб они, у тебя живя, да тебя же и провели! – Не желая того, он польстил жене.

– Что Петя сговорился с Ганей, про это я знаю.

– Во-от. А говоришь, не знаешь ничего.

– Я не говорила, что ничего-то и не знаю. После ссоры на следующий день Ганя приходил, ему Петя Грозов металл сдал. И Ганька мне хвастал, что ему Грозов отдал все до порошинки.

– Так чего же ты мнешь-мямлишь? Эх, ты!.. – выбранился Александр. – И чего тебе думать, коль Ганька сам выболтался, голова ты огородная?!

– Ты постой собачиться, – ответила Антонина, которая постепенно находила нужную дорожку. – Ганька мне сказал, что Петя Грозов ему отдал всего-навсего триста граммов.

– Эге! Маловато…

– То-то и оно-то! Вот будто бы здешние грозовские дела ясны, как стеклышко. А кому батька металл сплавил?

– А он ходил куда?

– Только с Петром.

– Да, задача!.. – длинно протянул Окунев. – Конечно, он назад золотишко свое не потащил. На твоего батьку нам плевать с высокой сосны. Я другого боюсь…

– Чего?

– А не спустил ли старый сыч с жадности свой металл кому попадя? А ведь следок-то остался к нам. А? Понятно?..

В этой стадии беседы с мужем Антонина понимала, что и на этот раз кривая ее вывезла. Теперь только продолжать толкать мужа по дорожке.

– Понятно-то, понятно, – отвечала Антонина, – а вот что непонятно. Нет тут у батьки, кроме Гани, души знакомой. Не по базару же он ходил со своим металлом? Настолько-то у него соображения хватит.

– Тоже правильно, – согласился Александр, – Филат Захарович зря не плюнут, а либо на стол, либо в чашку, – иронически добавил он. – Да-а… Однакож, разобраться в их игре следует.

Окунев призадумался. Он сидел в одних брюках, опираясь локтем правой руки в колено и поддерживая подбородок ладонью. Мыслитель, да и только!

– Хм… А ведь ларчик-то открывается просто, – произнес он после длительного молчания, настолько длительного, что Антонине от скуки захотелось спать: расплата за несвойственные ей умственные усилия.

– Чего мозги крутить! – продолжал Александр. – Кроме Гавриила, у отца твоего тут знакомых нет. И назад он свой металл не повез. На приисках хоть одна собака и догнала золото до одиннадцати рублей, но больше чем по одиннадцати там цены нет, и батька это знает. Поэтому Филат Захарыч изволили свое земляное маслице одним весом вместе с грозовским спустить Гавриилу. С Петром он сговорился, металл пошел как грозовокий, кланяться вновь Гане не пришлось, гордыня с ним осталась, для него цена по двадцатке хороша. Поняла теперь?

– Полно тебе! – усомнилась для вида Антонина. Она хотела, возражая, еще больше укрепить мужа в его соображениях. – Больно у тебя получается просто. Я же тебе толковала: Ганя мне сам говорил за триста граммов. Неужто у них на двоих-то только всего и нашлось?

– Эх, Тоня, хоть у тебя котелок и варит, а однакоже по-бабьи! – уверенно и снисходительно объяснял Александр Окунев, довольный решением трудной задачи. – Просто! И не просто, а так точно все было. Ганя взял все, а перед тобой прибеднялся на триста граммов. Такое у него было условие с Петром. А сказать тебе, что металла совсем не было, ты бы не поверила. Вот они тебе очки и втерли.

– Так, видно, и было, – решила соглашаться Антонина. – Я не додумалась. Пало бы на мысль, я бы у Дуси выпытала.

– И нечего было пытать. Как я сказал, так и есть, – возразил муж. – Дуся же могла не знать. Не такие это дела, и Петр Грозов мужик крепкий.

Про себя Антонина думала: «Это еще бабушка надвое сказала, у кого бабий ум, милый ты мой муженек! Как-то ты с Ганькой-уродом сговоришься?»

Разговоров мужа с Гавриилом Антонина больше не боялась.

2

Нелли вернулась поздно вечером, но могла бы прийти и раньше. Жильцы передали девочке ключ от хозяйской половины дома:

– Папа и мама уехали вскоре после полудня к знакомым на день или на два и поручили тебе стеречь дом и сад.

Нелли поблагодарила.

– Какая-то странная девочка, ты не находишь? – спросила квартирантка своего мужа. – Никогда не слышно ее голоса, но она не кажется глупенькой.

– Что же, друг мой, девочка серьезная, строгая; конечно, не по возрасту, не по-детски замкнутая, и только. Не всем же щебетать. А она будет прехорошенькая.

– Она уже теперь хорошенькая. Но, знаешь, я не хотела бы иметь такую дочь. Такая вдруг и выкинет что-нибудь. Как Ляля Пилина, тоже была молчаливая, замкнутая. Помнишь?

Дочь их знакомых Пилиных была замешана в громком и позорном деле, получившем известность после одного фельетона в центральной прессе. И это напоминание, страшное для всех родителей, кто бы они ни были, сразу уничтожило проблеск доброго отношения к Нелли Окуневой.

– Это, пожалуй, правильно. Если даже у Пилиных могло случиться такое, то чего и ждать от этой девчонки! Здесь и среда скверная. Один дед чего стоит!..

3

Из С-и два паровоза потащили десяток вагонов. Потащили – не повезли. Здесь по Черноморскому побережью протянута одноколейка с разъездами – дорога нелегкого профиля, с тоннелями, высокими насыпями, глубокими выемками под угрозой оползней, вызываемых сверхобильными ливнями мокрой приморской зимы.

В тоннелях сильно пахнет сернистым газом, в вагонах загораются лампочки, которые после яркости южного неба кажутся желтыми, как цветки курослепа.

Минута, другая, третья – и поезд с грохотом выкатывается под небо невыразимых зеленовато-васильковых оттенков. Проходит мертвая каменная осыпь. Впереди – мост, налево – белая кайма неслышного прибоя, направо – черно-зеленые горы, леса, заросшие непролазным колючим подлеском, а рядом – черное, лакированное гудроном шоссе, прогретое солнцем до невидимого глазом кипения – так пахнет смолой, что запах слышен в вагоне. Поезд уже вписывается в предмостную петлю. Внизу и в стороны, из ущелья к морю, раскрывается забросанное галькой и серыми глыбами невиданно широкое русло сухой кавказской реки со змеистым ничтожным ручейком посередине – курице вброд.

Остановись, время, подари хоть минуту неподвижности, хоть одну минуту покоя, чтобы человек мог насладиться красотой! Бежит невозвратное время одинаково для всех. Поезд проносится по мосту и снова исчезает в грязной арке тоннеля.

Г-ты – это курортный городок, разросшийся за последние двадцать лет на месте бывшего захолустного поселка у берега моря в раструбе горной долины. Здесь через три часа после выезда из С-и сошла Антонина Окунева.

С платформы она оглянулась. Мужа на площадке не было. Не видно его лица и в окнах вагона. Ладно тебе!..

Через пустые станционные пути Антонина прошла на шоссе. Станция не так давно проведенной железной дороги отстояла километра на два от моря и на полтора от центра городка.

Около вокзала могли найтись такси или какой-либо попутный транспорт. Антонина пошла пешком, чтобы не привлекать к себе внимания. Она испытывала чувство острейшей ненависти к мужу. Не мог привезти металл на себе! Осторожничает, боится каких-то случаев. Нечаянный арест? Так ты веди себя смирно, никто не привяжется. Воров боишься? Не напивайся, спи осторожно. Завелась в вагоне подозрительная компания – остерегись, не девочка. Перейди в другой вагон, наконец. Тряпка, баба, подлец этакий!

Море было закрыто горкой. От накатанного угольного шоссе палило зноем. Зноем дышали чахлые кусты держи-дерева, цепляющиеся по сторонам дороги за выветренный щебень графитно-серого камня-трескуна. Ни капельки влаги, ни признака тени. Душно!

После поворота пахнуло свежестью, хотя до моря оставался почти километр. Ветер тянул откуда-то из Малой Азии, успевая остыть над морем и превратиться в мягкого черноморского «моряка».

Пройдя через Г-ты, Антонина спустилась к морю в том месте, где речушка на самом берегу поворачивала под прямым углом и застаивалась между морем и сушей, укрытая баром, то-есть песчано-галечной насыпью, набросанной прибойными волнами.

Плавать Антонина не умела, она плескалась на мелководье. Каждый раз перед получением посылки она всячески медлила, обманывая себя любыми предлогами. Это было сильнее ее, и сейчас, не только чтобы освежиться, Антонина сидела на корточках в воде, приподнимаясь и опускаясь с находящим и отступающим прибоем, – плавала стилем «чарльстон», по ее выражению. Сегодня ей было особенно трудно. Подлец Александр поднес неожиданность. Она была уверена, что он привезет металл на себе.

С Г-тами Антонина была знакома. Из осторожности Александр редко посылал золото по с-скому адресу жены, чаще выбирал соседние городки, извещая письмом об отправлении посылки до востребования. В курортных местностях это не привлекает внимания: многие курортники получают свою почту, и работники связи привыкли находить в паспортах постоянную прописку другого города.

Запыхавшись, будто от быстрой ходьбы, Антонина Окунева вошла в отделение связи. За стойкой – четыре стола. Вправо – низкий прилавок. Там отправление и выдача посылок. Антонина достала паспорт.

– Я ожидаю посылку.

Взглянув поверх очков, пожилой работник связи ответил:

– Сначала вы возьмите извещение.

Она это отлично знала, но забыла от волнения. Перед дощечкой «До востребования» стояли пять или шесть человек.

– Кто крайний? – спросила Антонина так тихо, что последний в очереди не расслышал.

Можно уйти… Уйти? Самые дикие мысли приходили Антонине в голову: посылка или случайно разбилась, или ее раскрыли и теперь ждут получательницу. Уйти! Струйка пота залилась женщине в рот, и Антонина судорожным движением языка, не замечая, лизнула губы. Если бы сейчас еще сидеть в море!..

Вдруг перед ней освободилось место. Машинально Антонина подала свой паспорт. Оказывается, она держала документ наготове. Нет, больше никогда!.. Лучше мыть полы, мести улицы, только не этот ужас. Ей хотелось: пусть скорее арестуют, пусть все откроется, лишь бы кончилось это, невыносимое! Страх причинял физические страдания: болели виски, ныла спина, живот схватывали спазмы. Неслись мысли: «Сегодня обулась с левой ноги. Перед самой почтой кошка перебежала дорогу…»

– Распишитесь, гражданка. Расписывайтесь.

Антонина не заметила, как получила талон и оказалась у выдачи посылок.

Не разумом, не волей, а с помощью инстинкта человека, спасающего жизнь, Антонина ответила заплетающимся языком:

– Мне плохо… Жара…

Кто-то поддержал женщину, иначе она упала бы. Подали стул. Антонина пила воду, обливая себе грудь.

А посылка уже лежала на прилавке перед получательницей. Спасена!.. Антонина опомнилась, она уже чувствовала, как промокшее от пота платье липнет к телу, как режут пояс и резинки чулок, давит лиф, горят ноги в лаковых туфлях.

Не было миловидной, полной, соблазнительной блондинки, очаровавшей Леона Томбадзе; на стуле сидела старая, растрепанная баба с бессмысленной улыбкой на сером, обвисшем лице, с дурацкой малиновой нашлепкой краски вместо рта.

Но она оживала. Посылку выдают. Антонина была уверена, что «в случае чего» ее арестуют сразу же, у окошка. Она расписалась. Ее участливо спрашивали о здоровье.

– Все прошло.

Она не поблагодарила за внимание. К чорту их всех, они больше не страшны! Она кивнула:

– Пока! – и легко вышла под лучи палящего солнца.

На пути к вокзалу Антонина свернула в сторону с безлюдного шоссе. Пыльно-серые заросли держи-дерева не высоки, но укрыться можно. Ножницами для ногтей Антонина вспорола посылку. Маленький тяжелый мешочек был запрятан в тряпье и газетную бумагу. Антонина изрезала часть холста с адресом на мелкие кусочки, скрутила все в комок и забросила за ветки, усеянные загнутыми, будто железными, колючками. Туда, и то не без ущерба для толстейшей кожи, проберется один буйвол.

Все хорошо! Женщина отдыхала, приводила, насколько это возможно, платье и лицо в порядок. Она пойдет медленно и обсохнет. Ее занимала новая забота: как устроиться, чтобы этот мешочек прошел через руки Леона, а не Гавриила Окунева? Вспомнив свои страхи, она хихикнула:

– Что, девонька, крута горка, да забывчива? – Сейчас Антонина была способна опять итти за золотыми посылками. И обулась с левой ноги, и кошка дорогу перебежала, и месяц не с того плеча видала? – потешалась она над собой.

– Эх, ты!.. – Она обругала себя позорнейшим для женщины словом.

С вокзала Антонина отправила телеграмму в адрес брата мужа, Гавриила Окунева:

«Здорова устроилась хорошо пишу целую Маша».

Кстати сказать, отправителем только что полученной посылки значился некий Стефан Тарасович Сергиенко, лицо реальное в той же мере, как Нина Кирсановна, Мария Дубовская – Маша и некоторые другие.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Встречался как-то Александр Окунев с одним приятелем, работавшим в сорок втором или в сорок третьем годах, в военное время, в органах связи. Приятель рассказывал, что даже тогда военная цензура не досматривала сплошь все почтовые посылки. В мирное же время почтовые отправления неприкосновенны.

Поглядев секунду-другую вслед Антонине, которая неохотно шла вихляющей на высоких каблуках походкой по платформе г-ской станции, Александр вернулся на свое место в вагоне. Он не пытался представить себе решения и действия, которые могут сделаться необходимыми, если завтра не придет условная телеграмма из Г-т. Планы «на случай чего» были составлены в свое время, не забывались и, подобно мобилизационным планам, получали коррективы в меру изменяющихся обстоятельств текущего момента. Так или иначе, Окунев никакой «осечки» от посещения Антониной Г-т не ждал.

Александр был, если можно так выразить его путанное и не слишком трезвое отношение к жизни, фаталистом в силу обстоятельств. Судьба! Будь, что будет!.. Эти слова, являющиеся по смыслу, который им придают люди, подобные Окуневу, выражением пошлейшего компромисса со всяческой подлостью, были свойственны языку Александра. Никакой философии они не отражали. Нечто вроде случайных подпорок гнилого забора. Заплаты из мешковины на ветхих штанах.

Попытки спрятаться за судьбой помогали очень мало, сколько бы раз Александр ни повторял их. В его представлении о судьбе отнюдь не залегал разработанный и внушенный рядом поколений утешительно-стойкий фатализм настоящего, убежденного исламиста. Как бы ни прятался Александр Окунев, он знал: преступник. Его фатализм был своего рода бюрократической отпиской от самого себя.

Александр боялся, но привык к состоянию страха. Бывает, что в рубцах старой раны упорно не желают отмирать нервные окончания. Живучая нервная ткань беспрестанно ноет, пульсирует, тянет. Бесполезные сигналы сливаются в нудную, тупую боль. Наконец сознание привыкает, изолируется. И ощущение боли появляется случайно, в минуты упадка духа, скуки, безделья ума.

2

В число оборонительных бастионов, которыми окружал себя горный мастер, входила бутылка водки.

Александр Окунев пил часто и помногу. В его среде водка, именуемая белым вином, занимала важное место, и пьянство служило не одной дикой привычке самооглушения. Водка была символом достатка, благосостояния, хорошей жизни. Имея в кармане деньги, не выпить казалось неестественным. Невозможность выпить угнетала, была чем-то позорным. Непьющий вызывал в этой среде ярко выражаемое недоброжелательство, о таком человеке отзывались с презрением.

У нас как-то само собой повелось, что пьянствовать так уж и совсем без повода «не положено». В российском словаре давно порхает летучая фраза: «Веселие Руси есть пити». Не одобрение кабацкого разгула, не призыв к пропиванию имущества, к утоплению в зеленом вине молодецкой удали, а вопрос, презрительное осуждение пьянства, укор и грусть гуманиста слышатся в этих словах. Нет, у нас давным-давно повелось, что пить чару без особого случая, без повода никак не принято и совсем «не положено».

Что же касается пьяниц, то это они и никто другой, в обход сложившихся в народе взглядов, изощряют свои умишки в убогой софистике, хитроумно изобретают всякие поводы, чтобы напиться… По случаю субботы, воскресенья. В понедельник – как же не опохмелиться, во вторник – чтоб не забылось, в среду – за перелом недели, пятница – тяжелый день, как тут не выпить? Пили по случаю разлуки, встречи, получки… Зимой – от холода, летом – от жары. Пили под весенний листочек, под мокрый дождик, под порошу. Пили с устатку, по случаю премии, для праздника; чтоб пошло по жилочкам, для отдыха, для рассеяния, чтобы встряхнуться. Свадьба – пей, поминки – пей, жена родила – пей.

И всегда – «для здоровья». Водка считалась полезной, и разубеждать в этом – напрасный труд, потерянное время.

Пьяницам свойственна своеобразная страусовая самостраховка: они, никак не соглашаясь считать себя алкоголиками, инстинктивно занижают количество выпитого.

– Пью? Как все, – уверенно ответит каждый. – Понемногу: рюмочку-другую за обедом, за ужином.

Рюмочку… Водочная рюмка емкостью двадцать – двадцать пять граммов сохранилась в литературе да в редких ресторанах. Нет рюмки. Ее вытеснила стопка. Но в этой среде и стопка отжила свое: водку «глушили» стаканами.

Для нашей психиатрии клиническая картина алкоголизма ясна не со вчерашнего дня: «Торможение сложных мозговых функций. Дегенерация нервных элементов. Гибель задерживающих влияний. Болезнь высших психических процессов. Деструктивные, необратимые изменения».

Люди в среде Окунева считали себя всезнающими, образованными, с собственными представлениями о жизни. Для них специальный язык медика – презренная тарабарщина.

Дегенерация нервных элементов – это моральное одичание. Усиливаются эгоистические тенденции, слабеют задерживающие влияния; облегчается возможность осуществления обмана, воровства, насилия.

Болезнь высших психических процессов – исчезновение чувства меры, такта. Гаснет понятие чести, понятие о долге перед собой, иначе говоря – перед обществом, перед семьей… На сцену вырывается дикая свора низких инстинктов.

Деструктивные, необратимые изменения – безвозвратная гибель лучших качеств человеческой психики. Круг понятий и интересов сужается и сужается, ум делается тугим, все труднее воспринимается сколько-нибудь новое и сложное. Зрение становится хуже, краски тускнеют. Не ощущая наступления ночи, алкоголик погружается во мрак мысли, в темноту чувств. Слабеет и слабеет способность объективно оценить свои поступки, свою личность. Исчезает драгоценнейшая способность самокритики. Взамен утраченного, не встречая сопротивления, разрастается самомнение – эта раковая опухоль личности.

Есть нечто фанатическое в самомнении пьяницы. Попытка в чем-либо убедить его, на что-то открыть ему глаза вызывает злобное сопротивление: он-де сам лучше всех все знает!..

Это-то самомнение и вывозит пьяницу в его собственных глазах.

На целую степень повышать бы наказание алкоголику-преступнику: «…за сознательную психологическую подготовку себя путем длительного, систематического пьянства к совершению антисоциальных поступков…»

3

В Н-ик Александр приехал ночью и в темноте не без труда нашел дом, где квартировал Гавриил.

Маленький южный город дышал удивительным для жителей больших центров спокойствием. Но обитателя Восточной Сибири, знакомого с глухими таежными приисками, тишиной не удивишь.

В садах и садиках, около темных массивов растительности, около клумб высоких гортензий, светлых даже ночью, медленно, на высоте человеческого роста, чертились пунктиры желтенького света: брачные полеты южных светлячков.

Вот и знакомая калитка в ограде; она на запоре. Александр постучал. Совсем рядом проплыл светлячок. Скрывшись в листве, он погорел угольком, освещая волшебную пещеру, и погас. Было, вероятно, за полночь. Светлячки устали.

Александр Окунев постучал сильнее. Он не помнил, но собаки, конечно, не было: она бы залаяла. Пошарив, Александр нашел задвижку.

Под ногами громко шуршал гравий. Александр остановился перед домом:

– Есть кто?

– Кто там? – отозвался женский голос из открытого окна.

– Я к Окуневу.

– А что вам надо? Поздно, он спит. Приходите завтра.

Александр вспомнил имя домохозяйки:

– Марья Алексеевна, я его брат.

– Подождите минутку.

В комнате вспыхнула спичка, загорелась керосиновая лампа.

– Войдите. Только не глядите: беспорядок у меня. Здравствуйте. Теперь узнаю вас. Так приехали?

– Да. На один день.

– Брат-то ваш дома, да только нехорош.

– Чего это?

– Запил. Вышел вечером в сад, свалился. Еле поднялся. На земле холодно, хоть и лето.

Хозяйке очень хотелось поговорить, но Александр перебил в самом начале поток пустословия:

– Я с дороги. Пройду к нему.

Дверь из сада в комнату Гавриила была открыта настежь.

– Сам отпер, я с вечера прикрывала, – заметила хозяйка, провожавшая Окунева.

– Ладно. Спасибо, я справлюсь, – нелюбезно ответил Александр. Его злила навязчивость Марьи Алексеевны, женщины тучной, рыхлой и словоохотливой. В свое время Арехта Брындык, ведя разведку по следу Гавриила Окунева, хорошо использовал разговорчивость Марьи Алексеевны, чего, конечно, Александр не знал.

– Как хотите, – подчеркнуто холодно сказала Марья Алексеевна, вздернув головой в частых папильотках. Она не могла расстаться с кокетством, свойственным более нежному возрасту.

– Покойной ночи.

4

Светя карманным электрическим фонариком, Александр нашел на столе массивный медный подсвечник и зажег свечу. Остатки какой-то снеди в глубокой тарелке, два граненых стакана, – один с трещиной; на столе горлышками в разные стороны валяются две пустые бутылки и стоит одна полупустая – первое, что заметил Александр.

Стены комнаты глухие, с одной дверью в сад. Тот самый отдельный ход, о котором говорила домохозяйка Брындыку. Над хилой этажеркой из тоненького, крашенного черной краской бамбука на пунцовой ленте гипсовый барельеф в стиле Марьи Алексеевны: пара пухлых голубков, целующихся позолоченными клювами, в комбинации с малиновым сердцем и синим якорем. Словом, верность и страстная любовь, объединенные храброй рукой анонимного скульптора для услаждения еще не тронутых культурой дореволюционных вкусов мелкого мещанства. На этажерке – большая гипсовая кошка с отбитым ухом.

На полу – два поваленных стула, порченных шашелем, и разбросанные принадлежности мужского туалета.

На стене – старенький кавказский ковер с прямоугольным рисунком, выполненным черной и красной шерстью, а над кроватью другой ковер, быть может работы того же Брындыка: на клеенке небывалый лес с опушкой, на опушке два оленя, под опушкой ручей, в ручье полнотелая «дама», в меру цензуры нравов скрытая длинной кружевной рубашкой, которой (дамой или рубашкой) любуются нескромные олени.

Кровать мятая, скомканная телом Гавриила. Из-под кровати высовываются углы двух чемоданов.

Действительно, Гавриил был «нехорош». Лежал он полуодетый, наискось, со свесившейся ногой.

– Ганя! – Александр потряс брата за плечо. – Ганька!

Провозившись какое-то время без всякого успеха, Александр обозлился:

– Ну, браток, дождался! Я тебя оживлю…

Он прижал уши Гавриила ладонями и начал тереть: старый прием вытрезвления пьяных. Гавриил терпел, как мертвый. Жестокий по натуре, Александр азартно терзал уши брата, пуская в ход всю силу.

Внезапно Гавриил подскочил, едва не ударив лбом в лицо низко согнувшегося брата. Перевернувшись, Гавриил сел на кровати, выпучив глаза в налитых водой веках.

– Что, опамятовался? – спросил Александр. Гавриил бессмысленно молчал.

– Не узнаешь?

Не глядя на брата, Гавриил указал в угол:

– Опять пришла? Пошла, пшла, пшла, – он махал рукой и пробовал топать, чтобы прогнать воображаемую крысу. – Брысь, киш, киш, киш, проклятая!.. Ишь, повадилась!.. Пшли, дьяволы!..

Очевидно, крыса была уже не одна. Гавриил опасливо подобрал ноги. А, может быть, в комнату на самом деле забежала крыса? Александр посветил фонариком в угол. Там ничего не было, но луч света произвел свое действие.

– Ага, ушли! – сказал Гавриил. Сидя на узкой кровати, он откинулся, опираясь спиной на стену, и заговорил, заговорил… В бессвязном потоке слов, как щепки в переполненной ливнем мутной канаве, крутились отдельные фразы, которые ловил Александр Окунев. Гавриил несколько раз называл незнакомые для старшего брата имена – Леон, Арехта Григорьевич и фамилии – Томбадзе, Брындык, очевидно, принадлежавшие этим именам. С именами путались названия золотого песка: земляное масло, металл, желтяк, золотишко, песочек. Гавриил болтал о каких-то встречах, ценах, граммах, будто бы торговался, что-то обещал, грозился, хныкал, просил, доказывал. Прорывались странные обрывки: что-то о доносах, арестах, лагерях… Он торопился все больше: не только смысловая, и грамматическая связь исчезала, обрывки фраз превратились в отрывки слов, жеванных, скомканных слогов-выкриков и закончились лепетом.

– Да-а… – оказал Александр Окунев. – Верно, что нехорош ты, Ганька. Больно нехорош!..

Он взял брата за плечи. Пальцы почувствовали мелкую дрожь, которая трепала тело Гавриила. С необычным для него отвращением Александр стащил брата на пол, взял с кровати подушку и подсунул ему под голову.

Александр Окунев очень устал. Он закрыл дверь на ключ и на крючок, закрыл и окно, хотя было жарко. Второй подушки не нашлось. Александр посмотрел на брата, но что-то остановило его:

– Чорт с тобой! Лежи.

Александр разделся, устроил из костюма и ботинок изголовье, задул свечу и вытянулся на кровати. Несмотря на усталость, он заснул не скоро. Поворачивая и так и этак клочки братниных пьяных речей, он клеил из обрывков что-то целое.

Сразу в двух местах поскрипывали и тикали шашели: в стульях, в полу или в потолке – не поймешь. Шашель – червь-древоточец. Проникнув в мебель, в доску, в бревно, он ест древесину, проделывая ходы, толщиной почти в мизинец, набитые мелкой трухой. В чистом воздухе толстый червяк не нуждается и всегда оставляет между собой и дневным светом хотя бы миллиметр защитного слоя дерева. Шашеля уничтожают ядами, скипидаром, керосином. Шашель живуч, его трудно достать. Если шашеля не уничтожат, он съест весь дом.

Часть четвертая. ПУТИ-ДОРОЖЕНЬКИ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

На Комсомольской площади Владимир Борисович Бродкин уселся в такси так, как это делают привычные москвичи, которые не спрашивают водителя, свободен ли он, не пытаются по-провинциальному сначала узнать, сколько будет стоить проезд, чтобы взвесить свои скромные ресурсы на фоне столичных удобств. Бродкин запросто открыл дверцу, втиснулся неловким пухло-жирным телом на сиденье рядом с водителем и распорядился:

– К Цэдэса.

Бродкину спешить было некуда. Он отлично мог бы добраться до места сначала на четвертом троллейбусе, потом из центра на тринадцатом. Мог бы он, обойдя вокзал, по кольцевой линии метро доехать до Новослободской и там сесть на восемнадцатый автобус. Пусть эти маршруты потребовали бы лишних десять-пятнадцать минут, зато в кармане останется рублей двенадцать. Бродкин не был охотником бросать деньги на ветер. Но сейчас ему хотелось лишь одного: поскорее принять лекарство и лечь, во что бы то ни стало лечь!.. Печень разыгралась не на шутку. Приступ. Болезни вызывают досадные дополнительные расходы.

У Бродкина с собой были небольшой пузатый чемоданчик и круглая плетеная корзиночка из лозняка, зашитая сверху холстинкой. С такими корзиночками ходят по грибы, по ягоды. С трудом повернувшись, Бродкин поставил корзиночку на свободное заднее сиденье, а чемоданчик, хотя его это и стесняло, оставил у себя на коленях.

Вверх и направо мимо высотного здания, черти бы его побрали вместе с проклятой печенью, – скорее бы! Толчея машин. Зеленые ящики грузовиков, лягушачьи задки «Побед», горбатые спинки «Москвичей» с колесом на горбу, черные «ЗИМы» и «ЗИСы». Над их толпой высокие спины троллейбусов со щупальцами-ножками. Зисовский автобус пялил на Бродкина пустые глазницы в очках, а у Бродкина перед глазами все шло кругом. Чортов шофер не так поехал, ведь у Орликова всегда затор!

И на Колхозной затор. Опять, опять жди… Наконец-то вниз, к Самотечной! Тут легко повернуть вправо вдоль бульвара. Вот и площадь; на левой руке пятиконечный театр в колоннах.

– Дальше… Я скажу где, – проскрипел Бродюин сквозь стиснутые зубы. Стрелка на циферблате автомобильных часов показывала, что прошло всего четырнадцать минут. Хорошо, что он взял такси! Цэдэса уже позади.

– Остановитесь здесь. Нет, на том углу. У тротуара.

Мелкие бумажки были приготовлены: ведь у водителя может не найтись сдачи. Бродкин расплатился и вылез. Неудобные дверцы у этих машин…

– Вы забыли! – крикнул водитель.

Эта чортова корзинка, она доведет до ярости! Ворча и охая, Бродкин перешел очень узкую улицу. Арка в фасаде, за ней знакомый запущенный двор. Нужный Бродкину дом, трехэтажный, старый, кирпичный, стоял в глубине. Ну, еще несколько усилий! Бродкин прошел вдоль забора. Теперь на третий этаж. Экая паршивая лестница, с крутыми ступенями, чтоб ей провалиться! Наконец-то и дверь, обитая холстом. Бродкин постучал ногой, так как обе руки были заняты.

Каждый раз, когда перед ним отворялась эта дверь, Бродкина посещала одна и та же мысль; и сейчас, несмотря на острые приступы боли, он подумал: «И это они называют «отдельная квартира»! Тоже мне люди!..»

Конечно, не каждому дано иметь собственный особнячок с двором, садом, огородом, погребом и прочими надворными постройками, находящийся хотя и не в Москве, но все же в городе крупном и культурном, ставшем университетским еще задолго до революции.

Отдельная московская квартира старшей сестры Владимира Борисовича Бродкина вытянулась в одну линию без помощи коридора. От входа крохотная кухонька с загородкой-чуланчиком для ванны, три шага – и первая комната, еще четыре – вторая, и все тут. Когда бывали открыты дверь из кухни в первую комнату, а из первой – во вторую, то квартира просматривалась с порога вся.

– У нас анфилада, как в старых царских дворцах, – шутил племянник Бродкина.

Странная планировка квартирки вовсе не была результатом подражания дворцам. Какие там дворцы! Просто-напросто в некую дальнюю эпоху, до появления сестры Бродкина на этой улице, кто-то сумел сделать из одной квартиры две, выкроив с помощью так называемого «черного» хода эту самую анфиладу.

Кажется, приступ болей кончался сам собой. Как это бывало обычно, Бродкин почувствовал облегчение сразу. Поздоровавшись с сестрой, которая была старше его лет на восемь, Бродкин дал ей корзиночку:

– Тебе от Маши.

В корзиночке прибыли знаменитые яйца от бродкинских кур, тщательно переложенные сеном.

– Как Лева? – осведомился Бродкин о племяннике.

– На курорте.

– А Фаня?

– Фаня тоже.

– Это хорошо, – согласился заботливый дядя.

Но хорошо в его смысле. Бродкин не выносил своего остроумного племянника, не лучше относился и к племяннице. Всегда критически настроенные к каждому оттенку речи Бродкина, молодые люди не умели скрывать свое недоброжелательство. Они держались в рамках вежливости в обращении со старшим родственником, но Бродкин был способен отлично различать все тонкости отношений. Его вовсе не приходилось тыкать носом.

Эта ненавистная Бродкину молодежь пошла в отца а худое дерево не приносит добрых плодов. Анна Бродкина в Котлове никогда не бывала. Летом 1930 года она вышла замуж за приехавшего на каникулы к родителям в западный городок В. студента-медика. Брак по любви. Сама Анна той же осенью окончила местные зубоврачебные курсы. В разраставшемся и индустриализировавшемся В. хирург Исаак Осипович Кацман и прожил с женой довольно счастливо до страшного лета сорок первого года.

Врач Кацман был мобилизован на третий день войны и, получив предписание, куда-то выбыл. Он успел поручить семью вниманию товарищей, работников того завода, в поликлинике которого работал последние девять лет.

Друзья в последнюю минуту не забыли и о семье врача. Анна Борисовна Кацман с двумя малолетними детьми проделала скорбный путь на железнодорожных платформах с эвакуированными вглубь Средней Азии, побывала в Ташкенте, в Самарканде. Она сумела сохранить жизнь детей и, что было, пожалуй, потруднее, выжила сама. Работала, даже совершенствовалась, превратилась в стоматолога.

А Исаак Осипович исчез навсегда. О нем ничего, ничего!.. С дороги, в какую-то тоже последнюю минуту, он посильно помог своим, сумев прислать еще в В. аттестат части на военного врача Кацмана И. О. Аттестат, вырванный где-то в дороге, в суматохе первых организационных дней, сделался последней вестью. Больше совсем ничего: ни письма, ни слухов. Ничего!.. Попал в окружение. Другие попадали и выходили все же, а Кацман исчез.

Он появился в конце сорок четвертого года. Он воскрес в Указе о присвоении звания Героя. Посмертно…

Семье рассказали. В сущности, Кацман Исаак Осипович был одним из многих. Врач сформированного из «окруженцев» партизанского отряда, Кацман после разгрома отряда уцелел и оказался в одном из временно оккупированных украинских городов. Законспирированный, под чужим именем, сумев выдать себя за фольксдейче, он почти полтора года обманывал гитлеровцев, работал в больнице, держал в своих руках связи, под носом гитлеровцев устраивал в больнице раненых партизан. Он почти полтора года, как акробат, танцевал на тонкой проволоке, под которой не было предохранительной сетки. Семнадцать месяцев! С его мужеством и выдержкой он мог бы продержаться до освобождения Украины. Погиб, случайно опознанный предателем, человеком из В., знавшим его в лицо. Умер трудно, истерзанный гитлеровцами, озлобленными вдвойне и на советского партизана, и на фальшивого фольксдейче, на еврея, осмелившегося выдать себя за представителя высшей нордической расы.

2

– Ты прости, Владимир, сегодня я принимаю в поликлинике с двенадцати, – извинилась Анна Борисовна. – Если захочешь отдохнуть, я приготовила тебе постель Левы. Хочешь поесть – посмотри на плите и в холодильнике. Уйдешь – вот ключи. До вечера!

Оставшись наедине, Бродкин принял свои капли, разделся и прилег. Он подремал полчаса, спать не хотелось. Он отдыхал после приступа. Почувствовав себя вполне хорошо, встал и прошелся по комнаткам в одном белье – так прохладнее. Хорошо, что нет молодежи.

В крайней комнате, бо?льшей, где помещались Анна и дочь, висел большой портрет Исаака Осиповича. Бродкин не встречался с Кацманом при жизни.

– Да, лучше живому псу, чем мертвому льву, – глядя на портрет зятя, вслух произнес Бродкин сомнительное изречение, плод не мудрости, а упадка духа, тоски, сомнения и страха, – слова, бывшие данью дней скорби древнего жизнелюбивого поэта. Но Бродкин, как и ему подобные, принимал всерьез это малодушное восклицание.

Среди наспех захваченных в эвакуацию вещей нашлись две карточки мужа Анны Борисовны. С одной удалось получить хорошее увеличение. На этой фотографии Кацману было лет двадцать пять – двадцать шесть: он фотографировался вскоре после получения диплома врача. Волнистые и длинные волосы, зачесанные назад, казались темными. На самом деле Исаак Осипович был, как говорили, русый, даже светлорусый. Это и помогло ему разыгрывать фольксдейче. Он именовался у гитлеровцев Апфельбаумом – из немецких колонистов.

С портрета смотрело серьезное лицо, глаза имели какое-то мечтательное выражение.

«И с такой внешностью заморочить головы немцам! – думал Бродкин. – Да, тип…» – Уж он-то, Бродкин, узнал бы его за версту!

Для Бродкина внешность Исаака Осиповича была действительно типичной для интеллигента из евреев. Сюда Бродкин вкладывал всю свою злость к тем, кто, в нарушение здравого смысла, вместо денег старался в старое время делать революцию, вместо дел – сидел в тюрьмах и на каторге, кто погибал во имя «идей» – другое презренное слово. А ныне, когда революцию уже не нужно делать, появляется такой Кацман со своими коммунистическими кацманятами. Для блага человечества… Фа! Конечно он, Бродкин, малограмотный человек, на которого даже родная сестра, ставшая слишком умной, смотрит свысока, на самом деле умнее их всех, вместе взятых, в сто раз!

В изголовье кровати сестры, зацепленные браслетом за верхнюю перекладину, висели женские ручные часы. Забыла надеть… Бродкин взял часы и с профессиональным интересом часовщика приложил к уху. Ход есть, годятся, чтобы узнавать время. Простенькие, в металлическом корпусе. В этой квартире нет вообще ни одной «порядочной» вещи. Тоже мне, семья Героя!..

– Эге, – вдруг громко сказал Бродкин, – они-таки сумели поставить телефон!

Отлично, это избавит его от необходимости итти к автомату в комиссионный магазин за воротами или к соседям по площадке лестницы, как делали раньше сами Кацманы.

Бродкин набрал номер клиники и, узнав, что нужного ему профессора нет, позвонил в институт. После четвертой попытки он нашел профессора, договорился с ним о приеме. Бродкин был «интересным» больным: интересным в смысле формы заболевания и его течения. Бродкин уверял, что это привлекало к нему внимание специалистов: «На мне же можно заработать степень!»

Покончив с делом, нужным и как больному и для оправдания поездки, Бродкин позвонил по телефону, номер которого дал ему Миша Мейлинсон.

– Рика Моисеевна есть? – опросил он.

– А кто это говорит? – ответили вопросом на вопрос.

– Я ей привез поклон из Котлова.

– Из Котлова? От Миши? – живо заинтересовались с другого конца провода.

Вслед за тем Бродкин услышал отзвуки переговоров, и другой женский голос, знакомый, спросил:

– А кто это приехал из Котлова?

Бродкин назвал себя, отметил, что, здороваясь, Рика Моисеевна не назвала его по имени, и перешел к делу:

– Хотел бы сегодня же вас повидать.

– А как это устроить? – спросила Рика Мейлинсон.

– Как хотите. Могу приехать к вам. Называйте время.

– Нет, – возразила Рика, – давайте встретимся в садике перед Большим. Я выйду туда через десять-пятнадцать минут.

– Я далеко. Хотите, через полчасика?

Мейлинсон согласилась.

3

В садике перед Большим театром Бродкина уже ждали. Полная невысокая женщина лет сорока, с узким длинным носом, который в сочетании с круглыми выпуклыми глазами придавал ее лицу что-то сорочье (может и клюнуть и спорхнуть, судя по обстоятельствам), что-то беспокойное и вместе с тем дерзкое, Рика Моисеевна Мейлинсон прогуливалась по дорожке между скамьями, заполненными главным образом отдыхающими приезжими.

Днем садик перед Большим театром оказывается на перекрестке между двумя известнейшими центрами торговли: ГУМом и так называемым Большим Мосторгом, или ЦУМом.

Почему Рика Моисеевна выбрала это место? Бродкин без труда сообразил, давно, еще при первом свидании, что какие-то знакомые Мейлинсон, скорее друзья, жили поблизости, на Петровке или на Пушкинской, – словом, очень недалеко. Чтобы женщина смогла оказаться на месте уже через десять минут, ей нужно пройти шагов триста. Ведь у самой деловой из десяти минут семь уйдут на зеркало, пудру и губную помаду. Женщина – это вам не солдат!

Столь близкими к Большому театру знакомыми Рики Моисеевны Бродкин никогда не позволял себе интересоваться, а номер телефона он спросил у Миши Мейлинсона на всякий случай – не изменилось ли что? Телефон этот ему известен, не первая встреча.

При той встрече, первой, Рика Моисеевна подошла к Бродкину со словами:

– А я вас помню по Котлову.

Сегодня Бродкин сам узнал Мейлинсон, хотя когда котловский богач вступил на посыпанную чем-то красным дорожку, женщина прогуливалась к нему спиной. Он пошел за ней, дожидаясь поворота.

– Здравствуйте, Володя.

– Привет, привет, Рикочка.

– Вы видали Мишу? Как он?

Материнское внимание… Нужен ему этот сопляк!

Рика Моисеевна Мейлинсон по-своему нравилась Бродкину. Нравилось именно это беспокойно-сорочье выражение лица, нравились порывисто-резкие жесты, нравилась готовность стремительно действовать, сказывавшаяся в быстрой игре глаз, губ, бровей. Деловая баба, не то что законная жена, толстая дура Марья Яковлевна, урожденная Брелихман.

– Слушайте, собирается ваш Миша сделать вас бабушкой, или не собирается, мне-то что! – ответил Бродкин Рике. – Вы что, думаете, я приехал рассказывать вам его шуры-муры?

Хорошо поняв и шутку и намек, Рика ответила улыбаясь:

– Нет, не думаю.

Бродкин взял ее под руку, и они медленно пошли в сторону метро «Площадь Революции».

– Как там? – спросил Бродкин, упирая на слово «там».

– Нормально.

«С ней хорошо, всегда в двух словах», – подумал Бродкин и произнес вслух:

– У меня есть.

– Сколько?

– Четыре.

Они переходили Охотный ряд. Это требовало внимания. «В Москве становится невозможно много машин», – думал Бродкин. Разговор продолжился уже на другой стороне, когда они шли мимо Стереокино.

– По сорок, – сказал Бродкин.

Рика Моисеевна смолчала.

«Эге!.. – подумал Бродкин. – Неужели будет торговаться?»

Но Рика проронила:

– Согласна.

– Сегодня я не могу, – сказал Бродкин. – Буду у своего профессора.

Не поинтересовавшись здоровьем собеседника, Рика заметила:

– Сегодня и я не смогу.

Бродкин ожидал этого. Сегодня она истратит время на другое: теперь она знает, сколько нужно денег, и должна ими запастись где-то. Деловая штучка! Бродкин спросил:

– Когда же?

– Завтра утром.

– Хорошо.

– Приезжайте ко мне. Вы у меня еще не были, запомните адрес.

– Не надо. Я узнал от Миши.

Сорочье лицо не повернулось, а дернулось к Бродкину: сейчас тюкнет в самый глаз! Но Рика не клюнула, а спросила:

– Зачем вы его расспрашивали?

– Ш-ш-ш!.. – оборонился Бродкин. – Не ссорьтесь! Пришлось к слову. Он сам рассказывал о вашей покупке.

С этим они и расстались самым простейшим способом: кивок – и каждый пошел в свою сторону. Бродкин – в известную ему диэтическую столовую, где можно получить мясо, варенное на пару, любую кашку, бобы, диэтический хлеб, сухарики, овощи; Рика Моисеевна – куда-то «туда». Куда, Бродкин не знал. Знал бы, пошел сам. Посредники – это чума для настоящей торговли.

Бродкин размышлял: «Хитрейшая юбка! Дельна, что сам чорт! И все-таки баба. Видали, как вскинулась около своего щенка? Кошка!»

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Сегодня Анна Борисовна Кацман принимала в поликлинике с девяти часов утра и ушла из дому, когда Бродкин еще нежился в довольно удобной, хотя и не стильной кровати племянника.

Владимир Борисович позавтракал яйцами от собственных кур. Вчера сестра, как кажется, совершенно не оценила родственного подарка. «Школа Кацмана», – думал Бродкин. И Анна и кацманята были довольно равнодушны к еде. Это непростительно для людей, не вынужденных сидеть на диэте и не слишком-то стесненных в деньгах. По расчету Бродкина, заработка врача-стоматолога вместе с хорошими, думал он, стипендиями, которые получают дети Героя, должно бы хватать людям с такими потребностями. А уж путевки-то на курорты паршивые кацманята наверняка получают если не совсем даром, то с такой скидкой, что можно сказать – даром. При мысли о даровых путевках Бродкин ощутил совершенно определенную зависть: таковы были, есть и будут характеры богачей, если это не пустые кутилы, унаследовавшие деньги от родителей, а дельцы, сами созидающие свое состояние.

В этот приезд Бродкин все время ловил себя на мыслях о детях геройски погибшего Исаака Осиповича. Молодые люди отсутствовали. И, несмотря на отсутствие, они будто бы лезли из всех углов, они были еще неприятнее вдали, чем вблизи. Какое-то наваждение! А все же хорошо, что Бродкин один в квартире: можно действовать без маскировок.

В чуланчике-ванной Бродкин опустился на колени, точно хотел помолиться какому-то банному богу. Извернувшись, касаясь пола щекой, Бродкин победил сопротивление толстого живота и вытащил из-под ванны пакет, завязанный в кусок желтоватой подкладной клеенки.

Здесь было одно удивительно укромное местечко. Туда добирались, может быть, лишь в дни генеральных уборок, да и то вряд ли. Когда Бродкин приезжал в Москву с золотом, то здесь, под ванной, в семи метрах от портрета Исаака Осиповича, находился московский сейф Владимира Борисовича.

Здесь он хранил как бы символ общности душ – своей, Флямгольца, гестаповцев, хозяев Флямгольца и некоторых других, более современных последователей расизма, фашизма и гитлеризма, – невзирая на различные цвета волос, цвета глаз, цвета кожи и прочие расовые признаки.

Подобные мысли, но в иных формулировках, пробежали в сознании Бродкина, пока он, отдуваясь после усилий по извлечению сокровища, стоял на коленях у ванны, опираясь на ее край локтем.

– У-ах! Это что за чертовщина!

Бродкин уставился на пол. Где-то там, под ванной, торчал невидимый гвоздь, будь он четырежды проклят! Край свертка разорвался, и оттуда вытекал золотой песок.

Ругая последними словами ванну, сестру и справедливо не забывая самого себя, миллионер, лежа на брюхе, столовым ножом ликвидировал потерю. Крайнее неудобство места делало его старания форменной пыткой. Все, что можно было рассмотреть с помощью окаянных спичек, которые жгли пальцы, Бродкин высосал из-под ванны.

Глупая, неприятная история, из которой могло получиться совсем чорт знает что, не будь он один в квартире. Но пора одеваться и ехать к Рике.

Бродкин ходил с палкой, медленно. Он поднялся в вагон трамвая с передней площадки, как полагается инвалиду; кто-то уступил ему место. Бродкин передал деньги за билет и уселся, опираясь обеими руками на изогнутую ручку палки. Да, ничего не скажешь, в Москве уличный транспорт очень удобен.

Полузакрыв глаза, Бродкин посапывал в своем весьма и весьма поношенном сером костюме с мешками на коленях, со снабженными «рамкой» во время ремонта обшлагами рукавов, в мятой кепке. Мешочек был зашпилен в глубоком внутреннем кармане жилета и находился там в полной безопасности: в эти часы в трамваях и троллейбусах свободно. И хотя тяжелый мешочек сильно оттягивал карман, жилет и пиджак были так растянуты, так обвисли и потеряли форму, что Бродкин мог бы спрятать живого кота, не только что золото.

Бродкин размышлял о значении вчерашней встречи с профессором. «Все эти медики, – думал Бродкин, – начиная с фельдшера и кончая академиком, обращаются с больными, как с детьми, и не говорят правды». Как человек свободомыслящий и принимающий жизнь такой, какова она есть, Бродкин в свое время познал эту особенность медиков и не хулил их. Он научился наблюдать за врачами и без неуместных приставаний умел приходить к своим выводам, основываясь на характере задаваемых ему вопросов, на выражении лица, голоса, жеста. Как некоторые хронические больные, Бродкин «врос» в свою болезнь; в его пристрастиях бродкинские деньги и бродкинская печенка занимали чуть ли не равноправное положение.

Вчера Бродкин заметил, что «его» профессор будто бы чему-то удивился. Чему? Какой интересный вопрос! В анализах все было прежнее. Жалобы Бродкина тоже прежние. Если в анализах и нашлось что-то новое, чего Бродкин не понял, то уж свои и чужие слова он помнить умел. Профессор равнодушно выслушал сообщение об утреннем приступе. Может быть, он удивился хорошему состоянию больного? Бродкин помнил хмурое лицо профессора при первой встрече в позапрошлом году. Не идет ли дело на лад?

Профессор упомянул о недавнем съезде хирургов, произнес какие-то странные слова, точно все знают их кухню, – и вот что важно! – дал записку к своему знакомому, сказав просто:

– Покажитесь ему.

Бродкин не спросил профессора ни о чем, хотя первая мысль была: а не изобрели ли эти ученые бездельники наконец-то и для него, Бродкина, ту самую операцию, которую давно следовало им изобрести? Очень интересно! Уже давно Бродкин не чувствовал себя так хорошо, как сегодня.

Поскорее бы попасть на прием к этому хирургу. Член-корреспондент!

Налево вытянулись низкие здания Рижского вокзала. Эге, теперь не проехать бы! Бродкину была нужна пятая остановка после Рижского.

Трамвай взял вправо и вкатился на широчайший асфальтированный мост. И вместе с ним подвижной ум Бродкина пустился в погоню за новыми проблемами, грохоча колесами над станционными путями круговой электрички, – грохотал, конечно, не Бродкин, а трамвай. Бродкин же летал с беззвучной непостижимой скоростью по маршруту: Москва – Южная Америка – Москва. Полеты столь колоссальные, к антиподам и обратно, не помешали Бродкину выйти из трамвая на нужной остановке.

Узкая улочка под прямым углом открывалась на Ярославское шоссе. Сюда или нет? Бродкин не постеснялся расспросить. Москва не Котлов, хотя Котлов и не деревня. В Москве никому нет дела, куда и когда собрался Бродкин. Кто здесь знает его! Ясно, сопляк Мишка Мейлинсон хвастался, говоря о трех минутах хода, – это для его длинных ног. Но и Бродкин с его стариковской походкой на десятой минуте оказался где-то вблизи от цели. Заборы, почерневшие деревянные дома с большими бляхами номеров. На таких улицах легче искать нужный дом, а около новых громад тащишься действительно пять минут, пока рассмотришь номер. Бродкин остановился: вот и владение Рики. Вернее, ее треть владения. Бродкин прищурился: он не считал Рику бедной, но она не Владимир Борисович!

Дом небольшой, не старый – и то хорошо! От хозяйского глаза Бродкина не ускользнула свежая краска крыши, подновленный забор и новая среди старых ступенька на уличном крыльце.

Крыльцо не Рики, к ней – со двора. Дворовые постройки дрянные: пара кое-как слепленных сараюшек. А это, конечно, ход к Рике. Шесть ступенек – Бродкин считал, поднимаясь на тяжелых ногах к площадке под навесом. На двери синий почтовый ящик с налепленной бумажкой: «Кв. № 2 Р. М. Мейлинсон».

Изнутри «треть владения» представляла собой длинную комнату с двумя окнами по длинной стене. Вход через тамбур, чтобы помещение не так охлаждалось зимой. Все это Бродкин отметил по деловой привычке.

Рика Моисеевна усадила гостя у стола, помещенного в простенке: места в комнате было маловато. Завязалась беседа.

У подобных «деятелей» соблюдается какой-то предварительный ритуал, прямого отношения к делу не имеющий, но обязательный для приличия. Разговоры между дельцами на общие темы, быть может, удовлетворяют какие-то инстинкты порядочности.

Нельзя же всегда и сразу кричать: «Почем? Набавьте! Не могу! Даю! Беру! Деньги на кон!»

Рика, как хозяйка, устроила чай.

Вчера они торопились, и место для разговоров было не подходящее. Рика расспрашивала о семье Бродкина, об общих знакомых – «наши милые котловцы». Кое-кто ее действительно интересовал, в частности девушки из знакомых семей.

– Миша – ребенок, но именно в его возрасте бывают бурные увлечения, а ему нужно учиться еще так долго. Увлечения мешают.

Бродкин вспомнил, что сама Рика выскочила за убитого на войне Мейлинсона шестнадцати с чем-то лет от роду. Девчонке не терпелось… И Владимир Борисович, ухмыляясь, поддакнул:

– Ясно, девчонки опасны: как клопы впиваются. Чорт их дави, какая-нибудь может повеситься мальчишке на шею, что жернов.

Забыв собственную историю, Рика продолжала:

– Ах, Миша растет, являются запросы! Я, как мать, не возражала бы, появись у него дама. Девушки опасны, еще женит на себе…

Вспомнив «выкрутасы» своей жены в присутствии юного Мейлинсона, Бродкин засмеялся:

– Во-во! Оставьте его в Котлове, если юбок у вас в Москве не хватает. Получит и воспитание и практику на общую пользу. И… – Тут он впал в столь непринужденный цинизм, что Рика остановила гостя:

– Довольно, довольно! Вы дойдете бог знает до чего. Уж эти мужчины!

– Ладно, – согласился Бродкин. – Расскажите, что делается «там».

Для Рики Моисеевны Бродкин был «своим», то-есть человеком, от которого «там» не скрывалось. Мать Миши Мейлинсона пустилась рассказывать о новой даче, которую в известном курортном месте на берегу океана построил себе великий Мейлинсон-младший.

– Понимаете, там глубокая бухта, вода тихая, а за акулами во время купального сезона следят с вышек на берегу.

– Чорт с ним, с купаньем, а вдруг за акулами не уследят? – перебил Бродкин. Но о том, что в купальный павильон американских Мейлинсонов проведен водопровод, он выслушал с интересом:

– Океанская вода так солена, что после купанья приходится принимать пресный душ, – объяснила Рика.

– Душ – это еще туда-сюда. Без акул…

Рика упивалась возможностью рассказать о прелести и величии жизни своих южноамериканских родственников. Лучи славы заморского дядюшки согревали племянницу. Ей хотелось показать себя перед темным котловским богачом, расплывшимся перед ней грудой нездорового жира, в старом, грязном костюме, от которого откажется и скупщик старья. Небритый, в грубых пыльных ботинках – такого «типа» Мейлинсоны не пустят даже на порог своих южноамериканских владений. Получай, Бродкин!

Сорочье лицо Рики сделалось еще пронзительнее. Она повествовала с такими подробностями, будто сама побывала «там».

«Чтоб ее дьявол помял во сне! – думал Бродкин. – Либо она выдумывает, начитавшись книжек, либо… Распустила хвост! Ни один дурак не будет писать всей этой брехни в письмах, для этого нужно строчить целый день».

Рике Моисеевне было известно не об одной даче. Она рассказывала об «интересах» Мейлинсона-младшего в оловянных рудниках и в добыче удобрений для сельского хозяйства. Тут уж ничего не скажешь, для Бродкина все было увлекательно. Рассказ Рики превращался в нечто подобное окну, заглянув в которое Бродкин видел иной, соблазнительнейший мир, где текла жизнь именно та, до которой он мечтал дожить вопреки проклятой печени и проклинаемой власти. Владимир Борисович не испытывал к Давиду Мейлинсону зависти, которой, вероятно, была полна Рика. Бродкин завидовал обстоятельствам. Когда исполнятся желания, Бродкин шагнет дальше южноамериканского богача.

Тут Бродкин дал себе ответ на неоднократно задававшийся вопрос, и ответ был таков: и это золото и то, что он раньше сбывал Рике, каким-то образом относится к Мейлинсону-младшему. Оно перебирается за границу каким-то сравнительно безопасным способом. Такие подозрения были у Бродкина и раньше. Он не зря спросил Мишу Мейлинсона, нет ли вестей «оттуда». И поскольку вести были, Бродкин повез золото в Москву, не опасаясь отказа Рики.

Вдруг Бродкина кольнуло: «А хорошо ли, что так получается?» Ему вспомнилась смертельная опасность, пережитая из-за встреч с Флямгольцем. И Рика, быть может?.. Покачивая головой, Бродкин потерял нить Рикиной болтовни.

Есть у нее связь, есть!.. Что же, теперь ничего не поделаешь, связь есть, но он не должен знать о ней. А она не должна думать, что он догадался. И Владимир Борисович спросил:

– А скоро замуж, Рикочка?

И на уклончивый ответ заявил:

– Та-та-та-та! Чтоб такая женщина жила бы себе монахом? Об этом расскажите моей бабушке! А мне расскажите, кто этот счастливец?

В этом интересном месте их прервал стук в окно. Рика Моисеевна вышла и тут же вернулась со словами:

– Вот некстати! Пришел страховой агент и с ним кто-то из РЖУ. Меня зовут мои совладельцы.

2

Оставшись в одиночестве, Бродкин включил радио. Передавали чей-то доклад. Неинтересно. Бродкин, по его выражению, «заткнул им рот». На этажерке нашлась газета. Читать – не то, что писать: в пять минут Владимир Борисович проглядел четыре страницы. Тоже неинтересно. Сессия Совета мира, по его мнению, для дураков. Высказывания президента США. Разве президент будет говорить, что думает? Если он умен, то, конечно, нет. А дурака не выберут. Бродкин попытался найти скрытый смысл в информации о выступлении президента и не нашел. Рика все не возвращалась.

Под газетой на этажерке – альбом. Бродкин занялся фотографиями. Много Рик с сыном, без сына, с какими-то мужчинами. Да-а!.. Котловские Мейлинсоны, опять Рика на берегу моря, в платьях, в купальных костюмах. Фотографии незнакомых, и вдруг Михаил Трузенгельд! Ну да, ведь они какие-то троюродные. Перелистав альбом до конца, Бродкин вернулся к Трузенгельду. Миша, повернутый фотографом в классические три четверти, смотрел в сторону: взгляните сюда, говорил фотограф, показывая пальцем на стенку, и хорошо упитанный Миша Трузенгельд смотрел на невидимый палец.

«Чтоб его взяли черти! – соображал Бродкин. – Но тогда почему бы ему бегать ко мне за рублями, когда у Рики его ждет настоящий заработок? Хм, непонятно!»

С профессиональной ловкостью часовщика Бродкин вытащил открытку из прорезов альбомной страницы. Что на обороте? Трузенгельд писал неразборчиво, но достаточно вольно. «Ишь ты, и здесь успел побывать, дамский поклонник? Бойкий коротконожка!»

Бродкин вставил карточку на место и прикрыл альбом газетой, как было. Нет ничего предосудительного в том, что он посмотрел карточки, но Владимир Борисович открыл секрет и инстинктивно заметал след. Он думал: хотя карточка и есть в альбоме, но они расстались. Кто-то кому-то натянул нос. Между ними, судя по дате, дело было в сорок девятом году, а его, Бродкина, дела с золотым песком и Рикой начались позже. Этому Трузенгельду не сравняться с ним. И намек, что Рика ищет золото, ее отец Моисей Мейлинсон сделал тогда не Трузенгельду, а ему, Бродкину.

Рика вернулась, и они, не тратя больше времени, совершили операцию. Бродкин передал металл и получил деньги. Рика не взвешивала песок, Бродкин не считал деньги. Его регулярные отношения с Рикой по сбыту золота следовали правилам высокой коммерции: такие мелочи, как обвес или обсчет, были невозможны.

Как бы тщательно Бродкин ни выскреб золотой песок, рассыпанный под ванной, какое-то, пусть ничтожное, количество было потеряно. У Бродкина не было с собой весов. Попросить у Рики – значило признаться, что в дороге что-то случилось.

Скрепя сердце, или, как выражался сам Бродкин, скрипя сердцем, он скинул со счета тридцать граммов. Ни на одну порошинку нельзя поколебать доверие к фирме. Чтоб они там лопнули с его лишними граммами! Честь фирмы обошлась Бродкину в тысячу двести рублей…

3

Хирург принимал в поликлинике при медицинском институте, что около Девичьего Поля. В таких местах не властны никакие бродкинские деньги. Бродкинские выкрики, по ходу деловых разговоров, в адрес профессоров, «жрущих» деньги, были нахальной саморекламой котловского богача. И путь к этому хирургу для Бродкина был ныне проложен только запиской профессора Д., который счел необходимым показать «интересного» больного своему коллеге.

Ожидая, Бродкин прислушивался к разговорам других больных, к этим особенным высказываниям людей, точно гордящихся своими болезнями. Тот, чье состояние сложнее и безнадежнее, как бы выделяется на первое, лучшее место. Печальное место. Печальные разговоры. Но, к счастью, это понятно лишь случайному, постороннему человеку, а не самим больным.

У Бродкина был свой стиль участия в этих собеседованиях. Он ограничивался мимикой и поддакиваниями, способствующими высказываниям собеседников. И тут он оставался ищущим информации коммерсантом. Сам же помалкивал.

Присоединившись к двум пациентам хирурга, Бродкин ловил новости и, как умел, пристраивал их для себя. Речь шла об операциях на сердце, о замораживаниях тела, перевязке легочных сосудов. До печени собеседники не добрались: оказывается, у них печень в порядке. Рядом говорили о резекции легких. Бродкин в третий раз пересел, но тут пришла его очередь.

Хирург-профессор оказался лет сорока семи, немногим старше пациента. Вид у него, по впечатлению Бродкина, был деловой, но вместе с тем как будто и рассеянный. Записку, состоящую на три четверти из латинских слов, оставшихся тайными для пациента, и написанную весьма неразборчиво, он проглядел и задал Бродскому несколько обычных вопросов. Затем хирург и его ассистент-женщина подвергли тело Бродкина осмотру. Бродкин исполнял приказания:

– Сядьте. Ложитесь на правый бок. На левый. На спину. Согните ноги, – и так далее.

И отвечал на вопросы:

– Больно? А здесь? А здесь? Больнее? Еще больнее? Не больно?

Наконец ассистент сказала:

– Одевайтесь, пожалуйста.

Бродкин решился спросить у хирурга, занятого мытьем рук:

– Как вы у меня нашли, товарищ профессор?

Бродкинский «товарищ» взглянул на Бродкина:

– Вы продолжите курс лечения, предписанный вам Д. (он назвал фамилию профессора, приславшего Бродкина). Я поговорю с ним. Полагаю, вам следует показаться через три месяца. Может быть, мы вам поможем.

В приемной, как и каждого, выходящего из кабинета, Бродкина спросили другие больные:

– Как? Что он вам сказал?

– Он сказал: может быть, помогут.

– Может быть? – воскликнул кто-то, нарушая стиль беседы вполголоса. – Если бы он мне так сказал!..

Ладно, через три месяца… Как удачно на этот раз сложилась поездка в Москву: и золото и печень! Ведь этот думает об операции! Бродкин верил в нож хирурга.

В вестибюле, перед институтом, в аллеях и на улице было много молодежи. Юноши и девушки, заранее волнующиеся перед роковой лотереей экзаменов. Конкурс. Примут одного из девяти. Больше шести тысяч молодых людей собралось сюда со всего Союза.

Каждый абитуриент имеет сегодня, будет иметь завтра, послезавтра, до самого рокового дня, когда вывесят списки, одно желание – быть принятым.

Все они хотят стать врачами без мысли о будущем в виде тяжелого труда и скромного заработка. И никто не пугает себя тяготами жизни врача, обязанного каждодневно встречаться с людским страданием. Для них подобные соображения не существуют, это – бродкинские мысли.

Молодежи трудно понять Бродкина, а Бродкину совсем не понять молодежь.

Направляясь к остановке троллейбуса, Бродкин в размягчении чувств решил послать хирургу-профессору ценный подарок. У Бродкина были, в числе прочих и прочих, часы фирмы Лонжин в платиновом корпусе – великолепные часы, которые он чрезвычайно сходно приобрел в тридцать девятом году у одного человека, прибывшего с Западной Украины. Во всей Москве не найдешь таких часов.

В троллейбусе же Бродкин опомнился и сообразил, что посылать анонимно – глупо, от себя – как бы не вышла неприятность. Чорт его знает, вид у хирурга был какой-то нерасполагающий.

Нет, лучше ничего не делать. Он, Бродкин Владимир Борисович с его печенью, «интересный» для науки больной, этой награды и должно хватить обоим профессорам.

Да. Такова жизнь…

Была и еще одна тонкость с платиновыми часами. Хирург – еврей, как и Бродкин. Будь он русским, татарином, кем угодно, Бродкин, может быть, и склонился бы в пользу подарка. Хирург напомнил котловскому миллионеру ненавистного Исаака Кацмана. Не внешностью. Внешность – дело пустое, внешностью хирург скорее мог напомнить самого Владимира Борисовича. Тонкое чутье Бродкина уловило нечто кацмановское.

Бродкин жаждал от науки исцеления. Темный богач без колебаний влезет на операционный стол, смело погрузится в мертвый мрак наркоза и отдаст «Кацману» власть над собой, власть по существу бесконтрольную, зависящую только от суммы знаний, чести, воли, мужества, таланта оператора.

А часов Бродкин ему не подарит… В частности, и потому, что он знает: «Кацманы» работают не во имя денег.

Говорят, не следует уставать, твердя истину. Итак, ощущения Бродкина для него естественны и для него вовсе не оригинальны. Подпольный котловский богач сидит среди нас подобно чужеродному телу. Все его устремления направлены против нас, и нас он отрицает. Он ненавидит нас. И однакоже готов не только эксплуатировать нас, но и вверить одному из нас свою жизнь? Да, готов. Это не парадокс, а действительность.

В общем же тема эта стара, стара, стара…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Вечером под выходной день Григорий Маленьев в компании с дружками Алексеем Бугровым и Силой Сливиным занялись хорошим делом: готовили дробь для завтрашней охоты.

Маленьев обладал «цельным агрегатом» для производства дроби, состоящим из трех предметов: стальной доски с четырнадцатью калиброванными отверстиями убывающих диаметров для волочения свинцовой проволоки, машинки для резки и каталки. Григорий был не только страстным любителем ружейной охоты, но и ловко сам мастерил принадлежности: то соорудит себе из старых голенищ такой не боящийся дождя двухрядный патронташ, что все охотники завидуют, то выкроит и пошьет собственного образца ремень-погон для ружья. А дробь маленьевской выделки по ровности и гладкости славилась на всем Сендуне, считалась лучшей, чем покупная-заводская. То-то хорошо! Известно, что без припасу и вошь не убьешь.

Устроившись на кухне маленьевского дома, они плавили на примусе свинец и отливали расплав в бумажные формочки длиной в карандаш, а толщиной в детский мизинец. Ухватив конец свинцовой отливки плоскогубцами, Алексей Бугров волочил проволоку через доску до получения должной толщины. Таежные охотники ценят крупную, добычливую дичь. Нужна дробь крупных номеров: от третьего и кончая картечью-«безымянкой». Сила Сливин, прикрутив к доске кухонного стола машинку для резки свинцовой проволоки, похожую на мясорубку, но без корпуса, крутил ручку. Резаные цилиндрики сыпались горохом в подставленную коробку. Григорий Маленьев завершал работу каталкой. Каталка состояла из точеной на станке чугунной тарелки с прямыми бортами и чугунной крышки. Засыпав в каталку свинцовые цилиндрики, Маленьев становился на крышку ногами и крутился вправо-влево размахами тела. Дробь откатывалась безупречно-круглыми тугими шариками.

Клавдия Маленьева, хозяйка порядливая и строгая, не пускала мужа грязнить, или, как выговаривают сибиряки, «грезить» в комнатах. Зато в такие вечера мужики положительно выживали ее с кухни, и она лишь наведывалась проверить: а не губят ли охотнички для своих надобностей сковороды или кастрюли? Заранее не угадаешь, что взбредет им в головы. Хватают, как ребятишки, что под руку попадет. Примусом коптят, будто мало им табачного дыма.

Однакоже Клавдия ничуть не обижалась на мужчин. Пусть играются, пусть каждый вечер напускают копоти, дырявят стол и подоконники винтами от волочильной доски и резательной машинки – не жалко. Зато трезвые.

Муж Клавдии был не то что некоторые другие. При нехватке денег вещей из дому не таскал, а хмель у него был веселый и легкий. Клавдия не знала мужниных колотушек под пьяную руку.

Недавно молодая женщина ходила в приисковую клинику к детскому врачу, водила старшенького сына. Мальчишка был, что называется, нервный, характера неровного, плакал, будто бы без причин, мрачнел, молчал, как-то чудно задумывался. Врач проверила давление крови, выслушала, ощупала ребенка и, велев ему подождать в коридоре под присмотром санитарки, занялась с матерью. Расспрашивала о муже, о его родителях и о родителях Клавдии. Особенно интересовалась, кто и сколько пьет водки, задавала матери ребенка такие вопросы, на которые имеет право лишь врач, и сказала Клавдии больно запомнившиеся слова:

– Когда родители зачинают ребенка, будучи пьяными, хорошего ждать не приходится. Опьянение родителей может сказаться на плоде. Так и с вашим сыном. К нему теперь требуется особое внимание.

Врач прописала микстуру, дала матери наставления, как обращаться с ребенком.

Заметив, что врач четко записала в карточке: сын алкоголика, Клавдия запротестовала:

– Я ж говорила, мой Григорий не пьет, как другие, выпивает он, но не пьяница.

– Это все равно, – возразила врач. – Вы меня плохо поняли. По вашему рассказу, ваша свадьба справлялась дня три или четыре. Пьяная сибирская свадьба. Не один ваш сын отвечает за невежество и алкоголизм родителей. На второго ребенка вы не жалуетесь? Хорошо, но третьего сумейте сознательно сберечь.

Врач была молодой красивой девушкой, на которую заглядывался весь прииск. Недавно ее прислали из Москвы. Клавдия не слишком ей поверила и отправилась на прием к гинекологу. Та, женщина немолодая, многоопытная в своей профессии и успокоительно-суровая с пациентами, поняла Клавдию с первого слова:

– Знаю, милочка. Не ты первая, не ты последняя плачешься по своему невежеству и из-за пьяного мужа. По-вашему считается, что с водкой любовь слаще. Правильно сказала наша педиатричка. Сделанного не воротишь. А сынок твой выправится, если будешь хорошей матерью. Не плачь. Но дальше не будь дурой. Сказано тебе: когда от мужа пахнет водкой, то берегись, не подпускай его к себе. Не маленькая, слава тебе господи, учить тебя теперь нечего. И консультации для вас, и мы, врачи. Так нет, чтобы прийти и посоветоваться перед загсом!

…Прежде у пашенных крестьян Урала и Сибири бытовали поговорки, не одобряющие любителей охоты. Подкалывали ядовитыми замечаниями: «Охотник – не работник, рыбки да рябки – проводят деньки». Ведь сезон лучшей весенней и осенней охоты приходится на разгар полевых работ. Хозяин, который в разгар сева иль уборки бежит с ружьем в лес да с сеткой на реку, – впрямь не работник.

Меняется время, меткие народные складки-заповеди теряют силу. Пусть Григорий Маленьев каждый вечер исчезает в тайге, пусть пропадает там с вечера каждой субботы до утра понедельника. Для здоровья хорошо. Главное – мужа минует воскресно-бездельная компания с водкой. Клавдия весело заглядывала на кухню:

– Мужики! Живы еще, не задохлись от чаду?

2

Набивка патронов еще более любимое дело для охотника, чем изготовление дроби. К этому времени на маленьевской кухне появились два новых помощника, но не охотника. На огонек пожаловали Михаил Статинов и Иван Гухняк. Маленьев приветствовал их:

– Здорово, мои работнички! Вас только сюда и не хватало!

Алексей Бугров расхохотался во всю мочь: здорово сказанул Гриша! Сила Сливин ухмыльнулся одними зубами.

Понимай, как захочешь. Не то работнички пособлять снаряжаться на охоту, не то – по доставке желтого металла. Статинов, Гухняк, Бугров и Сливин состояли при Маленьеве в поставщиках и по этому темному делу знались лишь с ним. Для них Василий Елизарович Луганов оставался в стороне и в неизвестности.

Менее напористый, более робкий, чем Маленьев, Василий Луганов хоть и был зачинателем хищений, но сам умел доставать золото только у некоего Костинова, съемщика-доводчика на одной из шахт, и у древнего старика дяди Кости, под каким именем был известен на Сендуне китаец Сун Ша-лин. Был ли этот китаец от рождения действительно Сун Ша-лином, как значилось в документе советского гражданина китайской национальности, рождения 1878 года, город Нанкин, про то знал один дядя Костя, если не запамятовал от старости.

Дядя Костя мог порассказать много интересного. Когда-то он пришел на Дальний Восток пешком через свободную границу. Вместе со многими другими обитателями тогдашней «Поднебесной империи» Сун Ша-лин брел через Маньчжурию, приманенный слухами о хороших русских деньгах, которые можно заработать на постройке Транссибирской железной дороги. И верно, работы хватало всем, кто мог держать в руках лопату, лом и катать тачку. За работу русские платили получше, чем можно было получить даже в Гонконге и в Шанхае на погрузке и разгрузке черных высокобортных английских пароходов. Если взять равный рабочий день, то китайские артели не могли состязаться с русскими, но взамен физической силы китайцы брали неутомимостью и способностью гнуть спину по шестнадцати часов в сутки. Некоторые подрядчики, пользуясь безответственностью «ходей», пытались обставлять их с расчетами. Но китайцы умели считать. Один из приказчиков-десятников восстановил против себя артель Сун Ша-лина не только мошенничеством, но и грубыми оскорблениями. Однажды злой русский Иван бесследно пропал, к удовольствию и русских рабочих артелей, братски друживших с китайцами. Власти сунулись со следствием, но встретили непроницаемую стену китайского незнания и отступились. После исчезновения Ивана китайцев остерегались обижать, а в артели Сун Ша-лина не было ни одного человека из пятидесяти, кто не знал бы точно, в каком именно месте таежного болота нашел свою могилу злой человек.

С концом строительства дороги Сун Ша-лин, превратившийся в дядю Костю, оказался в милости у оценившего способности темнолицего «ходи» купца Голубева, того самого, чей десятник кончил свои дни в болоте. Голубев занялся золотыми приисками, дядя Костя состоял при нем, и приисковые рабочие хотя и чувствовали тяжесть слабой на вид руки китайца-приказчика, но ладили с обходительным человеком. Дядя Костя пережил дни революции, колчаковщину и атаманов. С двадцать четвертого года по пятидесятый он работал старателем. Его запасы золотого песка были припрятаны с тех лет.

Обоих поставщиков Луганова нельзя мерять на один аршин. Старый китаец был истинным обломком прошлого, двух империй, в своем роде музейной древностью. В действительности ему шел не семьдесят девятый год, как по паспорту, а, по меньшей мере, девяносто второй. Попав к Голубеву, дядя Костя уменьшил свои годы, сообразив, что хозяева в России, как и в Китае, не слишком любят держать на службе стариков. Документы? Их у Сун Ша-лина никогда не бывало. Первый настоящий документ ему вручила советская власть в виде профсоюзного билета. В свои годы старательства дядя Костя обманывал контроль и нарушал закон из-за неудержимого скопидомства, развивающегося к старости у людей нелегкой жизни. Дядя Костя – Сун Ша-лин не сознавал преступления. А второй поставщик Луганова, Костинов, сознательно крал золотой песок – достояние советского народа.

3

Чтобы к заре прибыть на «места», охотники поднялись задолго до света и вышли из поселка черной ночью. Как через тонкое мельничное сито сеял мельчайший дождик, тот самый дождик, от которого в наших лесах образуется капель. Так русский народ издавна привык называть нудное, томительное для всего живого, будь то птица, зверь иль человек, состояние лесов в дни затянувшихся мелких дождей.

Лес промок до корня, до самой глубокой складки коры, стволы деревьев почернели и насыщены водой. Вниз, по коре, по листьям, веткам и хвое невидимо сползает пленка влаги. На каждой хвоинке, на каждой веточке и на листочке набухают и отрываются крупные капли, какие бывают только в капель. В тишине звук капели скучен, назойлив, подавляет воображение тоской. Лес делается негостеприимным хозяином, гонит всех от себя. Промокшая пернатая и четвероногая дичь уходит на поляны, на луга, на опушки. Пусть на открытых местах и сеет тот же холодный дождь, пусть там так же сыро, зато нет нудящей, раздражающей капели.

Маленьеву и его товарищам, обутым в резиновые сапоги, одетым в непромокаемые плащи-накидки, капель была нипочем. Им нужно пройти по шоссе километров десять до начала гари. Лет семь тому назад, в год окончания войны, лесной пожар походил в тайге. По гари прикинулся мелкий лесишко, плешивый, с богатыми ягодой полянами. Самое место для добычливой охоты, особенно же в капель. Если с зарей дождь устанет, то нет лучшего часа для охоты на лесную дичь. Смирная, с промокшим пером птица легко подпускает охотника. Не то что в меру выстрела, – ногой наступи, тогда только поднимешь на крыло полевика-тетерева, глухаря и лесную куропатку, осенью еще пеструю, как тетерка.

Итти по шоссе было твердо и ладно. Ноги бесшумно ступали по горбу профиля. Попадалась выбоина – шлеп. Кто-то, поскользнувшись, ругался:

– Чтоб ему яззвило!..

Приостановившись, закуривали под полой, стараясь сберечь спичечную терку, и папиросу – в кулак. Ночь была тиха, как на кладбище, разговаривать не хотелось.

Исподтишка мгла серела. Стали чуть различаться свои руки и ноги. Мутно блеснул лакированный водой асфальтовый покров шоссе. По сторонам проступили доверху налитые водой кюветы.

– Вроде дотопали, – сказал Маленьев.

Охотники остановились. Бугров высунул запястье из одубевшего от дождя брезентового рукава дождевика. Циферблат часов слабо светился.

– По времени пора бы. Шлепаем уж два часа. С минутами.

– Жарко! – отдуваясь, сказал Сливин. Он отбросил капюшон и снял старенькую солдатскую фуражку, охлаждая разгоряченную голову.

– А дождя-то вроде и нет, – заметил Маленьев.

Руки были влажны, лица тоже. В тумане нельзя было понять, продолжает ли сеять дождик.

Заметно светало. Справа горой пучилась масса, сгущаясь и темнея с каждой минутой. На левой руке не было, казалось, ничего, кроме грязно-мглистой хмары.

Лесной пожар докатился с запада до шоссе и сник, оставив нетронутой часть тайги, отграниченную полосой дороги. Тайга стояла с восточной стороны, странно плотная и высокая в скупом свете раннего утра. Хмарная пустота – это гари.

Стрелки пришли во-время. Они стояли, охваченные охотничьим беспокойством. Думалось: как рядом ждет их дичь!..

– Зайцев будете брать? – спросил товарищей Сливин.

– Таскайся с ними весь день, спину отломишь, – небрежно ответил Бугров, отличный стрелок и удачливый охотник.

Сливин же, по мнению Бугрова, был так себе стрельчишка, способный бить и грачей, и галок, лишь бы мешок набить по жадности.

– Ладно, ты как хочешь, а я усыплю длинноухого, если попадется на выстрел, – заявил Сливин.

В тайге свои законы охоты. Взять зайца, еще не перелинявшего, не возбраняется, как в других местах.

Широкое пространство уже открывалось для жадных взоров охотника. С шоссе гарь казалась волнистой. Осень повялила и разредила листву, оголенные вершинки торчали метелками прутьев. Молоденькие кустистые березки, осинки в рост человека, черный мокрый тальник, черемуха, будто вымазанная дегтем, редкий пучочек красных рябиновых ягод. Ни шороха, ни движения чутких листьев осины, редко повисших на длинных черенках.

Под куполом туманной дали гарь казалась бесконечной, грязной, мертвенно-покинутой. А для охотника была заманчивым раем…

Охотники поискали места помельче и перебрались через кювет.

– Ну, равняйся. И пошли! – Маленьев произнес эти не уставные слова, как команду.

4

Гаревая поросль, или порость, как зовется молодой лесок, взялась не выше человека. Только кое-где осинки, как всегда, перегоняя других в своей быстрой, но недолговечной жизни, вымахали метра на три. Охотники шли фронтом: Маленьев и Бугров по бокам, Сливин в центре. Ста шагов не сделали, как с громом взорвался старый глухарь. Чуя конец капели, он кормился сморщенными сизо-черными ягодами поздней голубики – гоноболи.

Сверкнув белым подбоем, тяжелая птица взмыла от Сливина и тяжело потянула, не собираясь набирать высоту. Сливин ударил навскидку: раз, два! Посыпалось перо. Глухарь удержался, но грянул выстрел Бугрова. Глухарь пал. Было слышно, как птица тугим мешком ударилась оземь.

Бугров и Сливин, приметив место, пустились бегом. Сила Сливин поднял громадную птицу за шею, казавшуюся неестественно длинной.

– С полем вас, Сила Силыч! – не без иронии поздравил товарища Бугров. – С вас мне причитается получить патрончик.

Глухарь крепок на рану. И битый насмерть, он может уйти далеко, коль не сломано крыло. Бугров не собирался спорить: пусть Сливин таскается с самого утра с тяжелой, килограммов на шесть, добычей. Сливин, возвращая, по охотничьему обычаю, патрон Бугрову, при всем удовлетворении не мог не упрекнуть:

– А ты чего ж бьешь из-под меня?

– Помогаю.

– Себе помогай! – сварливо заметил Сливин.

– Ладно вам, спорщики, – вмешался Маленьев. – Пошли, пошли!

По гарям в сырую погоду охота и без собаки бывает добычлива для дружных охотников. Они идут в линию, кто-либо поднимает птицу, бьет, а от выстрела взлетают другие птицы.

Часа через три мешки наполнились. Сливин взял еще одного старика глухаря, двух косачей-чернышей и зайца, хотя мазал, по обыкновению, из шести выстрелов пять.

Бугров не бил глухарей и косачей, считая их дичью грубой по сравнению с тетерками и глухарками, которых он набрал пять пар. Маленьев отстал от Бугрова на три головы.

Охотники были обременены добычей, но кончать не хотелось. Они зашли в гарь километра на два, если счесть по прямой от шоссе; оставалось так много нехоженого, заманчивого простора. Как видно, со всего прииска они одни в нынешний воскресный день выбрались на угодье: чужих выстрелов никто не слыхал.

Первым спасовал Сливин. Он остановился и закричал:

– Ну, ребята, вы как хотите, а я подаюсь обратно! Мне хватит.

– Постой!

Охотники сошлись, сбросили тяжелые и мокрые заплечные мешки.

– Чего же ты скис? – спросил Маленьев Сливина. – До шоссе близко, а там попутная набежит.

– Больно ты много видал попутных-то машин по воскресеньям, – возразил Сливин.

– Неужто, ребя, домой? – с огорчением воскликнул Бугров. – Еще двенадцати нет. И от такой охоты вдруг уходить? Зима-то, вот она. Может, нынче последний разочек ходим по чернотропу!..

– А чего делать-то? – возразил Сливин. – Утро завернулось, охоте конец.

– Много ты смыслишь, Сила, горе-охотничек! – оговорил его Бугров. – Молчал бы в тряпочку! В нынешний день стрельба сквозная дотемна. На гарях вся птица днюет. Кишка у тебя тонка, так скажи!

– Ты понимаешь, тетеревиный бог!

Люди не дружные, Сливин и Бугров успели несколько раз поспорить с утра. Частые промахи Сливина вызывали обидные замечания Бугрова, гордившегося своим уменьем и любившего выставлять себя первоклассным стрелком. Но и Сливин ядовито привязывался к случаям, когда мазал Бугров.

Маленьев, вовсе не склонный по характеру быть примирителем, в другое время не прочь был бы посмотреть, как товарищи сцепятся в драке. Но сегодня он играл роль умиротворителя: инстинктивно Маленьев понимал, что его «поставщикам» не следует ссориться по-настоящему. Вмешался он и теперь:

– Бросьте вы собачиться, ребята! Вот чего: ты, Сила, посиди у мешков, отдохни малость, покури. А мы с Алексеем еще кружок сделаем.

– Ладно. Только я больно долго ждать не буду…

5

Маленьев и Бугров имели на гари одно заветное местечко. На чуть покатом к моховому болоту склоне росли голубика и брусника с черникой, густейшим ковром одевая пни. Как же уйти с поля, не взяв такой ягодник! Приметный ствол кондовой сосны, обгоревший и голый, как столб, служил ориентиром. До него было километра полтора.

В пути охотники разошлись, чтобы выйти на ягодник с двух сторон. Порой дичь взлетала, но они, торопясь к любимому месту, без сожаления упускали ее.

Вдруг слух Маленьева поразил резкий, сухой, но и раскатистый удар. Семь лет прошло от войны, но какой же солдат забудет винтовочный выстрел! Маленьев замер. Тут же «ижевка» Бугрова бухнула раз за разом.

Пригибаясь, невольно маскируясь кустами, Маленьев побежал на выстрелы. Опомнившись, он пронзительно засвистал. Бугров ответил.

Бугров стоял на полянке в чернотальнике, держа ружье стволами вниз. Маленьев еще издали крикнул:

– Чего случилось?

В ответ Бугров махнул свободной рукой. Когда Маленьев подбежал, Бугров заговорил сбивчиво, с трудом:

– Такое дело… Понимаешь, Гриша! Он как выскочит сбоку. Бахнул мне прямо в ухо…

– Кто?!

– А я откудова знаю?..

– Где он?

– Там, – и Бугров показал на кусты влево.

– Ушел?

Бугров не ответил.

– Пойдем посмотрим, – предложил, не двигаясь с места, Маленьев.

– Чего смотреть… – вяло возразил Бугров. – Там он. Под руку пришлось налево бить. Если бы еще с правой руки… – Бугров точно пытался оправдаться. – На десять шагов… В поле встречаются, родом не считаются, Гриша.

– А посмотреть-то нужно, – решился Маленьев, – там, говоришь?

Бугров не пошел за ним.

И правда, шагов с десять… В кустах лежал человек, ничком. Рядом с ним – винтовка без штыка с рыжим от ржавчины стволом.

На десять шагов дробь идет пулей, разрушает хуже пули. Да еще из обоих стволов… Человек был мертв. Его спина была почти голой под потерявшими всякий цвет и вид лохмотьями. Из ватных, тоже в клочьях, штанов торчали сухие, тонкие, как палочки, ноги с голыми, казавшимися неестественно громадными ступнями.

Не решаясь прикоснуться к убитому, Маленьев поднял винтовку. Мушка сорвана в неведомой передряге, ствол раздут под самым вылетом. Маленьев с усилием передернул затвор. Ржавый механизм поддался туго, и стреляная гильза не вылетела, а выпала. Магазин пуст.

– Пойди-ка сюда, Алеша, – позвал Маленьев.

Бугров неохотно, но послушно приблизился. Они оба уставились на мертвое тело.

– Это он тебя, Алеша, бил последним патроном.

– Да… Не с самой ли весны бродит? Давно, видно, в лесу… А, Гриша?

– Кто ж его знает! Может, и недавно. И в чем только душа держалась.

Оба бывшие солдаты, немало навидавшиеся за войну, Бугров и Маленьев точно впервые увидели мертвое человеческое тело. Было им и гадко, и страшно, и тошно. Истощенное тело убитого, едва прикрытое рваными остатками одежды, притягивало, как магнит.

Для скитающегося в тайге беглого преступника охотник – добыча дорогая. Это и одежда, и обувь, и спички с табаком, и хлеб, который может оказаться в заплечном мешке. Ружье с патронами – возможность питаться, жить. Могут найтись даже документы.

Этот доходяга, то-есть человек, изголодавшийся до последнего предела, решился на страшный риск. По выстрелам он знал, что в гари ходит не один, а несколько охотников. Желание и голод превозмогли расчет.

– Да… Дело получилось! – как-то нечаянно вырвалось у Маленьева.

Бугров не ответил. Товарищи встретились глазами, и новая, одна и та же мысль сковала их язык.

Они молча отнесли мертвое тело к болоту, выбрали место и утопили беглого вместе с винтовкой под мхами. Молча вернулись к Сливину, который от нетерпения постреливал в воздух.

Сила набросился на товарищей с вопросами. Маленьев в коротких словах объяснил ему дело.

Взвалив на спину мешки с опостылевшей дичью, похитители золотого песка выбрались из гари на шоссе и, не дожидаясь попутной машины, побрели к поселку.

Пропал охотничий задор и сгибла радость. Каждый не другого – себя увидел в несчастном доходяге. Перед ними впервые явилось и, быть может, скорое их собственное будущее: арест, суд, наказание за кражу золота. И бегство, как единственная возможность вернуть свободу, которая так мало ценится, когда пользуешься ею безвозбранно.

Скорее бы добраться домой и забыться!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Иной постоянный московский житель никогда не удосужится побывать в Третьяковской картинной галерее, в Музее изящных искусств, не говоря уж о десятках других менее знаменитых, но достаточно интересных и поучительных мест, где можно увидеть вещи, которыми полюбуешься и около которых призадумаешься.

Такое неприметное, пока о нем не заговоришь, невнимание, в сущности, лишь к самому себе объясняется не невежеством, не тупостью, даже не недостатком любознательности. Здесь свойственная москвичам торопливая занятость, спешка, связанная не столько с действительной жизненной нагрузкой, сколько с неумением разумно жить в очень большом городе. В текучке повседневности у многих из нас не хватает инициативы для действий, в которых внешне нет насущной необходимости.

Искусство жить дается, как видно, не сразу, ему нужно как-то учиться, а учителей нет. Учитель каждого в этой науке он сам. Жизнь у нас очень быстрая, дни так бегут, будто бы и время для нас сократилось. Вспоминается стародавний учитель словесности, до революции пояснявший трудную проблему личного счастья ученикам-подросткам:

– Счастлив из вас окажется тот, которому дня не будет хватать.

Счастье ли это? Однако остановите наше время, и появится новая болезнь – от скуки.

Многие приезжающие в Москву заранее намечают себе обязательно побывать и в музеях и в Третьяковке. Им нечего особенно гордиться перед москвичами. Ныне интереснейшие коллекции можно найти и в бывших захолустьях, тех, что на прежних картах обозначались не кружком даже, а просто крохотной точкой, о происхождении которой сразу и не догадаешься: картограф или муха здесь виновник. И уместен вопрос: а знают ли приезжие свои собственные достопримечательности?

Но есть в Москве два места, обязательно посещаемые всеми приезжими и проезжими, а также всеми москвичами без различия: ГУМ и Центральный универмаг, что рядом с Большим театром. Расположенные близко один от другого, эти два места в течение всех часов дневной торговли как бы связаны людским потоком. Думается, торгуй там и ночью, поток пусть измельчал бы, но не иссяк.

Уставая или не уставая, сотни тысяч ног истирают асфальт, следуют по Историческому проезду, двумя течениями обходят гостиницу «Москва» и соединяются перед Большим театром. Разлившись на ручьи, эта людская река в одном конце топает по четырем этажам и обширным залам Мосторга, в другом – струится по трем линиям и двум этажам ГУМа.

Оставив в камере хранения Курского вокзала вещи, Грозовы вместе с Филатом Густиновым прокатились, с пересадкой под Комсомольской площадью, сквозь московские глины, пески-плывуны, известняки и прочие горные породы и грунты до остановки под Охотным рядом. Отсюда рукой подать и до Большого Мосторга и до ГУМа. Они решили начать с ГУМа.

Ковровый отдел, что на третьей линии, налево у входа с Октябрьской улицы, оказался совершенно недоступным для случайных посетителей, желающих взглянуть, что там есть. Длиннейшая очередь начиналась чуть ли не от центрального фонтана. Странная очередь, в которой москвичи были вкраплены не чаще, чем васильки в хлебах тех колхозов, где существуют хорошие выдачи на трудодни. Три милиционера в дверях и в проходе были необходимы для поддержания порядка.

Петр Грозов был бы не прочь купить коврик рублей за четыреста или чуть подороже, но ведь на такое дело потеряешь весь день. Прищурив свои монголоватые глазки, он пригляделся и негромко передал старику Густинову догадку, мгновенно оформившуюся в уверенность:

– Ты только глянь, Захарыч, как людишки-то работают. Эх, хороша кашка, да мала чашка!

– В Москве золота кадка, была б догадка, будет и в мешке денег кладка, – возразил Густинов.

Из двери коврового отдела не вышел, а вывалился приземистый цыган, обнимая обеими руками толстенный сверток, упакованный в бумагу. К нему подскочил второй цыган и принял сверток. Удачливый покупатель, освободившись от груза, встал рядом с третьим цыганом, старым, который стоял в очереди вблизи от входа. Грозов и Густинов наблюдали. Через минуту или две к этим двум цыганам присоединился тот, что только что принял купленный ковер. Затем очередь двинулась, и все трое оказались в магазине.

– Ишь, ловкачи! – сказал Густинов. – Эти не теряются…

– Вот те и Москва! – с издевкой продолжил Грозов. Он думал о разных ловкачах, а также и о цыганах, которые нигде не работают, не служат, а живут. Ясно, на что. Здесь они верховодят по коврам. Сейчас этот коврик и другие за ним следом едут по адресу: за околицей третий поворот до четвертого оврага, где, к примеру, сидят цыгане Неполено и Язаним, по именам Гоча и Мача.

Беспеременно толкаясь у прилавков, трое проезжих половину дня провели в ГУМе, все осмотрели, кое-что «сообразили» и вышли, нагруженные покупками. Евдокия, которой ее «скрытный Монголка» не мог забыть преувеличенных с-ских трат, сумела все же выбить себе от мужа кое-что из мануфактуры цветами поярче, по вкусу, усвоенному в С-и, модельные туфли, зимнее пальто. Петр Грозов купил себе костюм и то с неохотой: он был весьма нетребователен. Хотел было взять охотничье ружьецо, но или в ГУМе не было ружей, или он не нашел отдела. В тайге не только знатная охота, там ружья в цене. Хорошее ружье перепродается с хорошей же выгодой. Густинов ничего не купил ни себе, ни старухе, ни жившей с ним дочери.

– Все, все у нас имеется, – досадливо отмахнулся Филат Захарович на хозяйские подсказы Евдокии Грозовой.

Старик сторожко вышагивал по ГУМу, как охотник по болоту, вертя длинной жилистой шеей, в напряженном ожидании взлета дорогой долгоносой птицы. Вместо двустволки он вскидывал пару хоть и старых, но уж очень метких глаз, целился парой жадных гляделок. Зарядов-то ему хватит. «Охотник» имел на себе почти пятьдесят тысяч рублей, доставшихся ему в С-и от сбыта золотишка. Была бы дичина…

Да, годиков сколько-то тому назад он бы набил мешок. Чорт бы их драл! Штапеля завались, и расцветочки какие! Бумажной мануфактуры девать некуда, шерстишка имеется, шелков полны полки, и хоть народишко клубится у прилавков, с ходу щупая добротность тканей, но свободно. Подходи и бери!

Не к чему брать, бодал бы их бог, на лешего они нужны!

Из всего гумовского богатства старик смаху хапнул одиннадцать настольных клеенок и семь трикотажных головных платков. Этот товар во время отъезда из Сендунов был редкостью в приисковых магазинах. Густинов рассчитывал на каждой клеенке сорвать рублей по сорок, на платках – и поболее того. Оно, конечно, по его «копиталу» такие рубли мелочь, однако врешь, курочка по зернышку клюет, а сыта бывает, деньги же на полу не валяются.

Соблазненный примером, потянулся за Филатом Захаровичем и Дусин «монголка».

Из ГУМа они вышли к Зарядью.

– Вы как хотите, так и делайте, а я еще поживу в Москве денька хоть бы три, – заявил Густинов.

Грозов согласился. Срок годности железнодорожных билетов позволял пожить в Москве.

Евдокии было все безразлично. Делая покупки, женщина оживилась было, но тут же к ней вернулось угнетенное состояние, в каком она уехала из С-и. Мрачные предчувствия тяготили, она переживала разлуку с возлюбленным, разлуку навсегда.

«Князь Цинандальский» издевался над сибирской дурочкой, выманивал у нее подарки, и не будь их, не стал бы играть свою грязную роль. Но ведь Дуся ничего не знала. Она возвращалась на постылый Сендун, как в каторгу. Ей и в голову не приходило, что только от нее зависит изменить свою жизнь. Что мешало ей, женщине бездетной, бросить мужа, к которому у нее не было ни любви, ни уважения даже? С-ское любовное похождение Дуси, при всей его пошлости, окончательно порвало всякую связь ее с мужем. Уроки Антонины Окуневой пошли впрок и принесли плоды: скупщик и вор золота Петр Грозов, сам того не подозревая, продал и собственную жену.

И ничего этого Дуся не знала, не понимала. Что-то она чувствовала, но чувства не рождали мыслей, а без мысли не может быть и решения.

Замышляя заняться спекуляцией, по примеру Густинова, Петр Грозов втягивал жену в новое преступление, – женщина не сознавала, куда ее ведут.

– Чего ты мажешься с мелочами, не набрал, что ли, денег за металл? Мало тебе, что все неймется-то! – попробовала возразить Евдокия против досадливо-скучной возни с клеенками и платками.

– Молчи! Ты… – сквозь зубы злобно выругался «монголка». – Не трепись, мало, что ли, ты меня изубыточила, тварь ползучая! – припомнил он жене с-ские тысячи, ушедшие «невесть куда». И Дуся спряталась, как улитка в раковинку. Безвольный, неумный человек, лишенный моральных устоев, служит в жизни игрушкой случая, и случай к нему беспощадно зол.

2

Хорошо остаться в Москве на несколько дней, но где жить? Валяться на вокзале не хочется никому, гостиниц же мало, и они для командированных, которые тоже ждут там очереди. Грозов это знал и не думал обращаться в гостиницу.

– Дуся, действуй ты, – предложил он жене.

– А как?

– А так! Уж больно много тебя учить приходится, больно ты поумнела-то, – с новой злостью сказал Грозов. – Войди во двор, потрепись с бабами, не пустит ли кто переночевать.

В первом дворе дворничиха сказала, что к себе не пускает, а в доме никого, кто сдал бы комнату на несколько дней, тоже нет, и поинтересовалась, несмотря на свой отказ:

– А документы у вас есть?

Женщина была так решительна в своем требовании, что пришлось предъявить ей паспорта. Все оказалось в порядке, но это не помогло.

В следующем большом доме Евдокия разговорилась с лифтершей. Эта была посговорчивее, хотя тоже поинтересовалась документами. Получив заверение, что в этом отношении у проезжих все, как должно, лифтерша выставила свои условия:

– По десятке в день с человека. И чтобы никак не шуметь, иначе другие жильцы придерутся.

У Татьяны Сергеевны Совиной комната была небольшая, метров одиннадцать квадратных. Кровать, именуемая полуторной, и диванчик предоставлялись хозяйкой в распоряжение временных жильцов. Сама Совина устроится на ночь на полу. Эта одинокая женщина лет сорока пяти была тертый калач, «промышленница».

Грозов и Густинов назвали себя работниками МВД, побывавшими на курорте. Для чего они «загнали пыж» Совиной, сами они не сумели бы определить точно. В общем и для важности и для убеждения ее в своей надежности. Звание работников МВД не помешало им интересоваться, что и где стоит покупать в Москве, а Совиной – снабдить новых знакомых обширной и интересной информацией.

Эта женщина через два дня на третий обязана была сутки дежурить у лифта. Несложные обязанности лифтерши она с успехом совмещала с занятиями рукоделием: вязала крючком подзоры для кроватей, накидки для подушек, салфетки на комоды и подзеркальники и прочие хорошо выполненные и украшающие жизнь вещицы. На спицах она изготовляла из «жильцовской» шерсти варежки с цветными вставками, перчатки.

Неплохая мастерица, Совина без дела не любила скучать. В свободные дни Татьяна Сергеевна путешествовала по московским магазинам, соображая, что, где и почем. Исполняла поручения. В соседнем швейном ателье высшего разряда Совина отмечалась в списке очереди за тех гражданок, которые сами не имели времени.

Совина воссоздала себе профессию посредника, что ли, впрочем, старую как мир. Нельзя сказать, чтобы она занималась спекуляцией в ее классическом виде, то-есть скупкой вещей с их последующей перепродажей в целях недобросовестного обогащения.

Совина своих денег, вложенных в «дело», не имела. Покупки, когда приходилось, она делала на деньги заказчиков. Совина получала мзду за услуги – действие, в уголовном порядке не наказуемое. Она продавала не вещи, а занятое ею место в очереди или чек, выписанный продавцом. Эта женщина за некоторое вознаграждение отказывалась от принадлежащих ей прав без определяемого по какой-то шкале ущерба для кого бы то ни было. Сдавая комнату, Совина терпела неудобства от случайных жильцов за плату деньгами и натурой со стола постояльцев. Такова формальная сторона профессии Совиной. Юридически как будто бы состава преступления и нет. А с точки зрения нашей морали Совина была виновна, и во многом. Выдавая себя за покупательницу, за заказчицу, Совина лгала и обманывала окружающих. Им она никак не могла бы признаться в том, что она действует не для себя. Иначе ее выставили бы и никто бы ей не помог.

Мораль Совиной расходилась с моралью массы: в этом-то и была вина Совиной, здесь и крылся зародыш неизбежной для нее беды. В жизни ловкой «промышленницы» постоянно присутствовали мелкая конспирация, дрянной подпольный элемент. У нее выработалась привычка ко лжи, к обману. Такие люди опасны для окружающих, опасны и для себя. До квалифицированного преступления им остался воробьиный шаг.

И Совина этот шаг переступила безотчетно. Она договорилась с Густиновым и с Грозовым, что будет высылать им в Сендунский прииск посылки с настольными клеенками, платками и другими вещами. Посылки она оформит наложенным платежом. За труды ей причтется рублей по сто с каждой партии.

Густинов и Грозовы три дня толкались по московским магазинам, ознакомились с ценами, вызнали «рынок». Идея посылок пришла в голову жадному Филату Захаровичу. Петр Грозов, который обещал, быть может, и превзойти со временем Густинова, подхватил идею.

– …Ходили-крались по жизни, озираясь, где урвать… – так в дальнейшем говорила об этом периоде своей малоудачной жизни Евдокия Грозова.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Пора вернуться в Н-к, к той ночи, когда Александр Окунев приехал к своему брату. После того как старший брат, оставив тщетные попытки прервать пьяный сон младшего, стащил его на пол, а сам улегся на кровать, он впервые за две недели заснул ночью не в поезде, а в действительно мирной тиши районного города.

Александр Окунев спал очень долго, глубоким, без сновидений сном и проспал бы, кто знает, до вечера, не подними его Марья Алексеевна настойчивым стуком в дверь часов в одиннадцать утра.

Александр поднялся, споткнулся о тело брата, вспомнил, где находится, и откликнулся.

– Слава те, господи! – услышал он голос хозяйки. – Я думала, что вы оба померли. Телеграмма есть. Спозаранку принесли, я к вам сколько раз стучалась.

Пришла та телеграмма, которую Антонина Окунева прислала из Г-т. Условный текст свидетельствовал, что посылка с золотым песком находится у Антонины. Оставалось сбыть металл.

Агент по сбыту лежал на полу мертвым телом. Стоило ли и теперь его будить?

Согнувшись, Александр Окунев глядел и глядел в лицо Гавриила. Бессмысленное, обезображенное пьяным сном, с темной многодневной щетиной на щеках и на бороде, – в нем не осталось ничего, ни одной черты не только мальчишки Ганьки, но даже того Гани, которого Александр видал в последний раз почти год тому назад. Маска вздутого мяса напомнила брылястую голову дворового пса.

Покучивал Гавриил и раньше. Он и осужден-то был, в сущности, не за халатность, а за пьянство. Не шуми у него в тот день в голове, он не забыл бы распорядиться во-время сменить изношенный трос на транспортере. К счастью Гавриила, при аварии не было жертв, поэтому он отделался лишь шестью месяцами, улизнуть от которых счел за благо. Но запойного пьянства за ним не наблюдалось. Антонина рассказала мужу, как в С-и Ганя на целые сутки куда-то исчезал со стариком Густиновым. До этого никому нет дела. Гавриил, как видно, знает в С-и злачное местечко, где можно приютиться гулякам. Так принял рассказ жены Александр. Для чего же жить, как не гулять? Это Александр понимал, хотя ему самому за последнее время гулянки не помогали веселиться…

По самому своему характеру Александр был крайне недоверчив. Судя о людях по себе, он считал, что в человека верят дураки и бабы. Он не позволял Антонине давать Гавриилу в руки сразу помногу золота не потому, что не верил именно брату, – он никому вообще не верил.

Сейчас, глядя на брата, Александр вспоминал обрывки пьяного ночного бреда. Вероятно, более чем вероятно, что Арехта Брындык и Леон Тумбадзе, или Томбадзе, были людьми, которым Гавриил сбывал золото. К этим именам цеплялся лепет брата о желтом металле, с ними он торговался в пьяном бреду. Но что значили слова об арестах, тюрьме? И о доносах? Все это могло относиться лишь к золоту. Чьи доносы, на кого думает Гавриил? Окунев-старший не спросил бы об этом Окунева-младшего, будь тот в состоянии разговаривать. Такие вопросы не задаются. Но знать, почему Гавриил трусит, боится доноса, нужно. Проболтался ли он по пьяному делу? Или, связавшись по глупости с женщиной, по глупости же ей и выдал себя, а она теперь грозит и тянет с дурака за молчание? Гавриил не расскажет, он не из таких, и ему невыгодно признаваться.

А где он работает сейчас, почему он пьет дни напролет, не выходя на работу? Когда братья встречались в прошлом году, Гавриил занимал должность главного механика в каком-то местном тресте. Александр думал, что брат работает на том же месте. Гавриилу нельзя не иметь социального положения. На эти вопросы Александр мог найти ответ, и не обращаясь к Гавриилу.

Он вытащил из-под кровати первый попавшийся под руку чемодан.

Чистое и грязное белье вместе. Новый, измятый в тряпку и почему-то сырой костюм из франтовской серо-голубоватой ткани. Желтые полуботинки, роскошное шелковое мужское белье, золотые часы. Второй том «Белой березы». Разрозненные номера «Огонька», щетки для платья, коробка бритв «Неделя» с семью бритвами, завернутыми в промасленную бумагу каждая отдельно. Купил новинку так, зря, и не пользовался. Большая коробка подарочной парфюмерии, пустая, в ней пакет в газетной бумаге. Александр сосчитал восемьдесят семь сторублевок.

Во втором чемодане нашлась такая же каша из старых и новых вещей, но никаких документов нигде не было. Паспорт, военный билет, профсоюзная книжка хранились, видимо, где-то вместе. Где?

Александр заглянул под кровать поглубже. Кроме склада пустых водочных и коньячных бутылок, ничего. Под тюфяком – тоже. Значит, Гавриил носит все на себе. Пиджак и брюки брата валялись на полу, под Гавриилом. Александр вытащил платье, не слишком охраняя сон пьяницы.

В карманах пиджака нашлось много денег, тысяч пять. А в заднем кармане брюк прощупывался толстый пакет. Карман был надежно зашпилен двумя английскими булавками. Пакет завернут в компрессную клеенку, которая немного слиплась. Паспорт. Трудовая книжка! При нем?! Последняя запись носила дату конца прошлого года и гласила об увольнении механика треста Г. И. Окунева по собственному желанию. Глядя на спящего брата, Александр произнес вполголоса:

– Так ты, рассукин сын, значит, нигде не работаешь?!. Дура, пьянчужка паршивый! Ну, брат, кончены твои золотые дела! То-то ты бредишь тюрьмой. Ах, сволочь, да тебя же спросят, на что живешь, откуда деньги берешь, рвань запьянцовская!

Кроме документов, в клеенке находился еще конверт, обыкновенный почтовый, не запечатанный и не надписанный. Александр вытащил листки плотной синеватой бумаги, исписанные почерком брата, разогнул и прочел заголовок:

+«Начальнику милиции

от Окунева Г. И.+

– Заявление-

Сознавая всю тяжесть преступления, совершенного мной перед государством, а также принося чистосердечное раскаяние…»

2

«Да, братец милый, доехали мы с вами! – думал Александр Иванович Окунев, – Доехали, доехали, доехали… – вертелось у него в голове все одно и то же, одно и то же, будто холостое колесо: ехали, ехали, доехали…»

Кто знает, сколько времени так просидел над пьяным братом Александр, сколько раз перечитал донос. Он не знал. Через стену с хозяйской стороны доносились чьи-то голоса – он не вслушивался. Разговаривали в саду, кто-то проходил под окном – он не заметил.

Какой-то более резкий звук, гудок автомобиля или треск сучка под топором в летней кухне хозяйки, дошел до сознания и напомнил Александру Окуневу, что он не на необитаемом острове и не в пустыне или в тайге, а находится вместе с братом в плотном, очень большом и очень враждебном им мире.

Встрепенувшись, Александр вложил листки доноса в конверт, упаковал в клеенку вместе с документами, стараясь свернуть аккуратно и так, как было, засунул сверток в карман брюк и зашпилил булавками. Где были брюки, Ганька не вспомнит. Александр повесил их на стул, как и пиджак.

Теперь ждать, когда брат очнется. И действовать. Донос не послан, не передан. Кто же оставит копию такой штуки! На конверте не было адреса, на доносе не значилось точно, начальнику какой милиции обращены излияния Гавриила. Даты – и той не было.

Александр умылся во дворе. Летний умывальничек висел под навесом. Это помнилось с прошлого года. Память у Окунева-старшего была всегда отменная.

Забыв вчерашнюю нелюбезность брата своего жильца и свое недовольство, Марья Алексеевна пригласила:

– Не хотите ли пообедать, Александр Иванович? Я, правда, уже отобедала, но найдется, чем вас угостить. Чего вам с дороги еще рыскать по столовым!

Хозяйка налила тарелку вкусного борща, на второе подала соус из «синеньких», как на юге нежно зовут пузатые синие баклажаны. Оба блюда острые, с приятно колющим язык перцем, приправленные острой кинзой. Голодный Александр глотал с жадностью.

За гостеприимство он платил хозяйке беседой, охотно отвечая на вопросы. Как он отвечал, сколько было правды, – дело его. Марья Алексеевна изменила свое первое неблагоприятное мнение о госте.

Подружившись, они вволю поговорили о Гаврииле. Александр рассказывал о дружной семье, о том, как он любит брата, как болеет о нем душой, жаловался на проклятую водку, которая губит хороших людей. Утешая старшего брата, Марья Алексеевна поведала, что и ее покойный супруг зашибал, но, будучи добрым человеком, во хмелю мухи не обижал.

– Жениться бы вашему братцу, – советовала добрая женщина.

– Хорошо бы, хорошо! – соглашался Александр.

– Уговорите его. Я ему найду хорошую невесту: женщина солидная, имеет собственный дом.

«Э, да ты себя предлагаешь, старая дура», – сообразил Александр, отвлеченный от забот глупой бабой, готовой, как видно, хоть за чорта, лишь бы замуж.

В его быстрые расчеты входила дружба с хозяйкой, и он без всякой тонкости дал понять, что поддержит ее во всем, что касается Гавриила. Это дало ему возможность лишний раз распространиться по поводу своей любви к Гане и о готовности пойти на все, лишь бы брательнику жилось получше.

3

Вернувшись в комнату, Александр заметил, что в его отсутствие брат повернулся на бок и засунул руку под подушку. Дышал он ровно.

Бредовый сон алкоголика переходил в нормальный. Александр остерегся будить брата.

Усевшись, Окунев-старший припоминал содержание доноса. Гад писал обо всем, что касалось Александра и его жены. Называл поставщиков золота-шлиха на Сендунских приисках. Называл количество золота, число посылок. В доносе Александр нашел объяснение фамилий Брындыка и Томбадзе вместе с их адресами. Теперь Александр знал, кому брат сбывал золото здесь, в Н-ке. Но Гавриилу было, как видно, мало. Он писал о слухах, ходивших на Сендуне, из которых Александру было известно не все. Называл фамилии: одного инженера, мастера, нескольких рабочих, якобы похищавших золото. Не был забыт и закройщик Бородский.

Гавриил писал, что, желая искупить вину, он может раскрыть и другие дела. Как видно, Окунев-младший верил в спасительную силу доноса.

Сидел, сидел и сидел Александр Окунев, как вдруг его точно пришпорило. Метнувшись к своему чемодану, он нашел в нем такие же конверты с цветной картинкой московского планетария, как хранитель братниного доноса, и такую же синеватую почтовую бумагу. Мелькнула мысль: заменить роковой конверт и исписанную бумагу чистой.

Нет. Его остановила новая мысль. Смяв в кулаке бумагу и конверт, Александр замер опять, не отрывая от спящего взгляда. И так сидел долго, долго… Суровый, нахмуренный.

Тяжелая, обтянутая сухой кожей нижняя челюсть завершалась желваками под оттопыренными ушами. Твердый хрящеватый нос казался покривившимся к правой, плоской, как и левая, щеке. Лоб сильней, чем обычно, разрезали морщины. Сейчас в этом лице неотделимо сливалось и человеческое и животное, будто его тщились создать разные и противоречивые силы.

Время же шло и шло своим чередом. Секунды, минуты укатывались в непостижимую для человека вечную, нарастающую пустоту прошлого. Неотвратимость движения ощущалась и Александром Окуневым при всей грубости его чувств. В хаосе мыслей возникали сгустки воспоминаний и самых близких и самых дальних, до детства включительно, а было это детство совсем-совсем не таким, каким оно изображалось в идиллическом повествовании, только что с какой-то целью поднесенном глупой квартирной хозяйке.

4

Иван Окунев не жалел для сынков Гани и Сани поучений мудрости. Сам он был районным работником из тех, кто, не имея не только широкого, но даже сколько-нибудь систематического образования, не имея убеждений не в силу слабости образования, а по причине отсутствия характера, держался и держался годами на скромных, но все же «руководящих» постах.

Держался он с помощью «верности линии», какая верность заключалась в готовности без размышлений поддержать и провести любое и каждое мероприятие, продиктованное свыше. Дисциплина необходима. Иван Окунев, щеголяя дисциплиной и в речах и в делах, искренне стремился делать свое дело без рассуждений. Он не думал: он ждал указаний. Не думал, даже получив указания. План. Выполнение плана. Скажут: «Сейте» – Окунев сеял; «Убирайте» – Окунев убирал. Пусть время для посева в его районе стояло неподходящее, пусть до спелости зерна не хватало доброй недели. График! Дисциплина и рапорт. Если же не приказывали – пусть зерно сыплется, Иван Окунев убирать не будет.

С бумажным шумом, с потрясением воздуха переложением газетной статьи он участвовал без опозданий в каждой кампании. Что плохого ему давала газета? Он черпал там не смысл, а слова!

Сам Ленин, указывая на одних бюрократов и предвидя других, говорил, что если у нас не будет критики и самокритики, они нас погубят!

Иван Окунев был лично безупречен: не сорил советскую копейку, даже скромными благами, причитающимися районным ответственным работникам, пользовался именно в меру благопристойности, не вызывавшей толков в народе. Никогда не пьянствовал, выпивал лишь по случаю с вышестоящим начальством, водки не любил, предпочитал пиво. Не развратничал и жен не менял. Жена была одна. Она сама едва не покинула супруга и согласилась сохранить видимость семьи не по мольбам Окунева, перепуганного «пятном» в личном деле и неизбежными пересудами, а из-за двух мальчиков.

Жена Ивана Окунева собралась бежать из «дому» не потому, что нашелся какой-то разрушитель семейного очага, а от скуки, от полного неуважения к мужу.

Разбитый горшок семейного счастья, связанный мочалкой компромисса, кое-как держался. Ивану Окуневу больше ничего и не было нужно. Что компромисс в семье есть один из худших видов разврата души – откуда же он мог знать!

Даже в этой деликатной области он честно выполнял указания. Была бы видимость, и достаточно. Районный работник до конца своих дней исполнял указания, и ему никогда не приходила в голову мысль, что он был не кем иным, как червем, портившим систему, которой он внешне служил. Он не понимал и не мог понять, что был для тех, кто издавал столь почитаемые им указания, кривым зеркалом, непрозрачным студенистым средостением между выдвинутой народом властью и самим народом. В этом средостении тонула мысль, гибла инициатива. Иван Окунев не только исполнял, всеми своими действиями он внушал, что исполняемое им есть единственно нужное. Он доводил до абсурда наилучшие намерения, наилучшие пожелания, стремясь буквально понять и буквально «провести» все. Своего рода манекен, карикатура на деятеля, он, в сущности, не понимал и указаний.

Мальчишки начинялись поучениями, в которых уважение к начальству занимало первейшее место. Отец любил беседовать в семье в свободные часы. Их бывало немного, но времени на пошлости хватало. Иван Окунев и в домашнем быту применял свой печальный дар снижать до уровня болота и осквернять самое лучшее.

Мать, раздраженная неудачной жизнью и презирающая мужа, расплачивалась за компромисс: не сумев добиться власти над душами сыновей, своей критикой она лишь способствовала развитию нигилизма, основы которого удачно закладывал отец. Ивану Окуневу и в его семье сопутствовало проклятье, преследовавшее его в деловой сфере: желая созидать, он разрушал.

Переводя по-своему видимое и слышимое, Саня и Ганя ни во что не могли поверить и ничего не умели узнать. Для них показателем служила материальная сторона: уровень заработка, выгоды того или иного служебного положения. Эти мальчишки удивительно рано научились считать широкий мир только на деньги.

И так же рано они по-своему раскусили отца. Беда будто бы небольшая – в иных случаях здоровый протест ребенка, отлично чувствующего фальшь взрослых, для него полезен. Но в обстановке семьи Окуневых этот протест вылился в цинизм. Отцовский яд оказался слишком стойким.

Речи и реплики Окунева в издании для семьи были полны быстро схваченного детьми самодовольства, самохвальства. Нужен пример – он готов из его жизни. Нужна формулировка – «как я говорил в своем выступлении…» Иван Окунев с благими целями подчеркивал высоту своего положения, искреннейше считал себя незаменимым тружеником.

Район, в котором он работал, был исключительно сельскохозяйственный, в лесной, нечерноземной полосе, с небогатыми колхозами. Иван Окунев выполнял. В результате его выполнения уменьшилось количество скота вопреки удобствам лесных выпасов. Льняные клинья высасывали почву, которая не получала достаточного при тяжелых культурах удобрения. Директивный выбор, директивный срок, – удивительно ли, что урожайность всех хлебов падала. Население отливало. Уходило лучшее по силе, по энергии, а Иван Окунев думал, что сможет удержать людей административными мероприятиями. Он занимался механизацией хозяйства механически! Ему и в голову не приходило, что на небольших, в несколько гектаров, полях, заключенных в рамки хвойных лесов, торфяников, болот и неудобных земель, эта мощная техника совсем-совсем не то, что колонны тракторов и комбайнов на просторах Юга и Сибири!

Он знал наизусть нормы вспашки и уборки на машину. Нормы из года в год не выполнялись. Ему все равно: он «спустил» и «довел» директивы. С зависящими от него низовыми руководителями он знал один разговор, разновидность травли зайца борзыми: «Сниму. Привлеку к партийной ответственности. Отдам под суд».

В те годы, когда в головах молодежи начинается кипение благородных мыслей, в сердцах – благородных порывов, подростки Окуневы слышали в семье речи отца, полные бессознательного ханжества, и злую, но бессильную критику матери. А вне семьи, хотели они или не хотели, они наблюдали иную жизнь, к которой у них не было ключа. И все окружающее казалось им хуже, чем было на самом деле.

После семилетки Саня пошел в горный техникум, привлекаемый не стремлением к знанию, а практическим расчетом, основанным на где-то подхваченных разговорах о том, что техники-горняки зарабатывают не хуже инженеров. В сельское хозяйство его не загнали бы и дубиной!

Всезнающий отец подтвердил слухи о хорошей жизни горняков. Через два года за старшим братом последовал младший. Партия призывала укреплять горное дело, а Иван Окунев был не прочь поскорее избавиться от сыновей, в чем, всеконечно, он не признался бы и самому себе даже на смертном одре.

5

В той средней школе, где учились братья Окуневы, им жилось беспечально. Но вовсе не потому, что их папаша имел вес. Нет, Иван Окунев не собирался оказывать давление на преподавателей. Подобные рискованные шаги могли скомпрометировать его положение и были вне его стиля руководящей работы.

Дело в том, что результаты успеваемости учеников входили в число показателей района, а о показателях Иван Окунев заботился неустанно. Науки легко давались и Сане и Гане, ибо в их школе пригодность учителей измерялась успеваемостью учеников. Точнее сказать, отметками, выставляемыми в табелях.

Правда, заработать пятерку, даже четверку было делом нешуточным. Зато двойка, как бы в виде компенсации, выводилась с чрезвычайной неохотой. Двойка же, именуемая на школьном жаргоне «стойкой» (то-есть четвертная или годовая), стала и совсем чрезвычайным событием. Таков результат чрезмерно упрощенного взгляда на обучение, по которому неуспеваемость ученика объясняется целиком неспособностью преподавателей или, наоборот, учитель объявляется каким-то всемогущим.

Так или иначе, но уличив ученика, не выучившего урок, учитель «строжил»:

– Смотри у меня!.. На следующий раз я выставлю тебе двойку!

Ученик не верил. И правда, на следующий раз вместо обещанной двойки применялся выговор. Иногда давался приказ:

– Чтоб родители пришли!

Приходили или не приходили родители, учились или не учились уроки, за редчайшими исключениями и в четвертях и в году появлялись не двойки, а тройки, спасительные и для учителей и для учеников.

Если сказать по совести, братьям Окуневым и ловчить-то не приходилось. Ловчить ученикам типа Окуневых нужно было на четверку, на пятерку. Тут шли в ход и шпаргалки, и подсказки, и прочие исторические хитрости. Братья же удовлетворялись тройками. Переводной балл!

Помимо этой оригинальной соизмеримости учащего и учащегося, мальчики как-то очень рано, очень быстро сообразили, что закон об обязательном семилетнем обучении им на пользу. Ребята народ шустрый, и в школах редко что-либо, обсуждаемое в учительских, остается тайной. Школьники отлично знали, что при таком законе исключение за неуспеваемость есть великое событие. Школе придется объясняться в районе, дойдет до облоно, а там, глядишь, узнает и сам министр.

Братья привыкли к лени и к безответственности. Правда, Окуневых «прорабатывали» на собраниях довольно регулярно. Виновники старались не затягивать томительную процедуру и спешили дать торжественное обещание. У всех подводит животишки, у каждого найдется дело дома.

Так, незаметно и без участия чьей-либо направленно-злой воли, а единственно в результате формально-бюрократического подхода к явлениям живой жизни, славным мальчишкам и девчонкам внушался своеобразный цинизм. Сами по себе правильные общественные мероприятия, интересные, действенные методы общественного воздействия набивали оскомину с детства. Оскомина превращалась в вакцину. Некоторые, переболев, умели освободиться от опасной прививки. Другие оказывались более восприимчивыми. В дальнейшем рождалась формула: слушали, постановили…

Пока же в этой школе нахальная тройка растопырилась и, кроме своего собственного места, захватила еще три: двойки, знаменовавшей плохое знание, жирного кола – цены незнания – и древнего нуля, посредством которого беспощадные наставники старых лет свидетельствовали о полнейшей пустоте головы обучаемого. Эх, тройка, тройка!..

По-настоящему, по-деловому таким молодцам, как хотя бы Саня Окунев и его достойнейший братец, следовало бы взамен пестрящего наглыми тройками свидетельства об окончании семилетки выдавать справку: «Такой-то и тогда-то слушал курс за семь классов».

Братья Окуневы не глядели недорослями, Иванушками-дурачками. Мальчишки были бойкие и «себе на уме». Преподаватели честно проходили программу. Было бы величайшей несправедливостью заявить, что все усилия педагогики так уж и пропали зря. Братья научились писать, считать. Кое-что усвоили и из других предметов: в молодую память многое ложится без труда.

Они не научились работать, у них не выработалось чувство долга перед собой и перед обществом. Беда в том, что главного не получилось: то, что нами вложено в высокое понятие «просвещение», мелькнуло мимо. В обращение был выпущен брак.

Как быть? Думается, что тот, кто не хочет учиться, должен уйти. Пусть с ним расправится двойка.

Пусть пострадает процент. Зато поднимается общий уровень просвещения.

…В техникуме Окуневым пришлось туго. Но тут-то братья проявили деловую хватку. Они понимали: возврата домой нет. Отец сумеет избавиться от них и под треск фраз о благе труда загонит их в «любую дыру».

Повиснув на легчайшей паутинке, братья проползли по первому курсу. На втором им стало полегче, так как накопилась привычка работать не на дутую, как в семилетке, а на настоящую тройку. Окуневы продержались до конца. Они знали, что техников везде недобор, а в отделах кадров смотрят на диплом, а не разглядывают выставленные в нем тройки.

Тем временем руководящий Иван Окунев продолжал неутомимо произносить парадные речи, вместо разработки и реализации мероприятий практического свойства вертким угрем выкручивался пусть мало убедительными по существу, но звонкими по форме заявлениями. Профессионально он ограничивал себя единственно выработкой решений. Недостатки Иван Окунев признавал с подкупающим жаром и искренностью, в чем вовсе не было уж очень плоского, самоохранительного расчета: коль начальство указало, значит так ныне и следует мыслить. И он мыслил!

Не обладая волей, самолюбием и уверенностью в своей правоте, он подменил эти качества уменьем прислушиваться к начальству, и его уместная самокритика была не самокритикой, а своеобразной мимикрией бюрократа.

Когда-нибудь он и оборвался бы, конечно. Но он предусмотрительно скончался, оставив в наследство народу, кроме захиревшего сельскохозяйственного района, отрыжку канцелярско-бюрократического руководства в лице нескольких воспитанных им последышей и двух сыновей. Жена Ивана Окунева умерла раньше.

Случилось это уже в то время, когда оба брата Окуневы работали на золотых приисках в Восточной Сибири. Если заработки горных техников оказались уж не столь значительными, как размазывал отец, то имелась спасительная «бронь», избавившая обоих, к их удовольствию, от службы в армии.

Именно таковы были пути, которые привели Александра Ивановича Окунева в комнату Гавриила Окунева, где он сейчас терпеливо сидел, ожидая пробуждения братца.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Часу в пятом вечера Александр забеспокоился: гад-пьянчуга, чего доброго, проспит до завтрашнего дня. Окунев не собирался повторять вчерашний опыт с ушами брата, он потащил его на кровать, что было нелегко и для такого сильного мужчины, как Александр.

На кровати Гавриил начал открывать глаза. Наедине пробуждение могло оказаться длительным, помогло присутствие постороннего. Гавриил опомнился. Брат принес ему от хозяйки рассолу напиться, и Гавриил совсем пришел в себя.

Он как-то не удивился брату: похмельный чад лишал способности чувствовать и соображать. Гавриил на четвереньках полез под кровать и загремел бутылками: последний ресурс мог найтись на донышках. Но Александр удержал его:

– Брось, Ганька! Ко всем свиньям тебя! Закуришь опять, а есть дело.

– Какое? – безразлично спросил Окунев-младший. Безвольно отказавшись от попытки опохмелиться, он сидел на кровати в одном белье и щупал уши: – Что-то уши болят.

– Не то что уши! Ты, милок, без носа и зубов останешься!

– А что?

– То, что раза? три только при мне летал ты с кровати!

Гавриил неверными шагами подошел к столу, с которого Александр предусмотрительно убрал недопитую водочную бутылку, нашел дорожное зеркало и долго разглядывал свое вспухшее лицо и раздутые, посиневшие уши.

– Ты, чувырло братское, умылся бы да побрился для начала.

Гавриил послушно натянул брюки. Бдительный взгляд Александра отметил безразличие, с которым брат, как видно, относился к содержанию заднего кармана. На его месте Александр, во-первых, хоть пощупал бы, все ли там…

Гавриил вернулся в более благопристойном виде, только уши попрежнему бросались в глаза: не уши – лопухи.

– Как у тебя с работой? – спросил Александр.

– А что?

– А то!..

– Теперь я не в городе работаю, – повторил Гавриил ту же ложь, которую в свое время сочинил для хозяйки. – В районе служу. Сюда часто наезжаю, живу, разные делишки проталкиваю.

– Нам с тобой нынче ехать, – предупредил Александр. – Ты по твоей работе сможешь?

– А далеко ли? – отозвался Гавриил, продевая голову в ворот очень дорогой сорочки.

– Есть дела.

– Какие?

– Все те же.

– Ладно, – безразлично согласился Гавриил.

Не так вел бы себя на его месте Александр. Коль собрался доносить, так вот тебе и час и место, если сумеешь. Если успеешь, гад! А он даже не поинтересуется, куда ехать и сколько там металла.

Гавриил действительно не интересовался. Он взял стакан, присел около кровати и, вытаскивая одну бутылку за другой, выжимал подонки. Сейчас Александр не счел нужным препятствовать пьянице. Набралось полстакана смеси водки и коньяка. Гавриил выпил «чарку».

– А как ты управляешься с металлом? – спросил Александр, дождавшись, пока брат кончит свою операцию с бутылками.

– Порядок.

– А почем сейчас идет?

– По том же. По двадцать восемь.

– Говорили – цена пошла выше тридцати. Был слух на приисках.

– Не знаю. Здесь больше не дают, – более живо ответил Гавриил.

Александр считал, что брат лжет. Оставляй он себе по два рубля с грамма, при нем не нашлось бы с лишним тринадцати тысяч рублей. Но и в этом у Александра не было полной уверенности. Если Гавриил взял недавно у Грозова четыре-пять килограммов песка по двадцать рублей за грамм, а сбыл по двадцать восемь, то ему очистилось тысяч тридцать-сорок. Не успел же он все спустить за неделю. Видно, прячет где-то. И это тоже надобно узнать.

2

У Александра было с собой летнее расписание поездов. Поезд на С-и проходил Н-к в двадцать три часа с несколькими минутами. А в обратном направлении, на Москву, поезд следовал в двадцать два часа тридцать минут. Александр, просматривая расписание, составил план своих действий и спросил брата:

– Ты в каком районе работаешь? Какая станция?

Оказалось, что эта станция лежит на пути в С-и. Отлично! Александр решил:

– Ты скажешь Марье Алексеевне, что пойдешь меня проводить на московский поезд и скажешь, что я еду ненадолго в Ростов. Понял?

– Понял.

– А о себе скажешь, что едешь на несколько дней в район и, проводив меня, с вокзала не вернешься. Разница между поездами всего полчаса. Дошло?

– Дошло…

Объяснять необходимость в конспирации нужды не было. Не стесняясь присутствия брата, Гавриил разбирался в содержимом обоих чемоданов. И каждый раз, когда он нагибался, ясно обрисовывался пакет в заднем кармане его брюк…

Добравшись до пачки денег, завернутой в бумагу, Гавриил сказал:

– Пойду спрячу.

Итак, здесь, при нем, не все деньги, и где-то в доме есть похоронка…

– Не прячь, – возразил Александр. – Бери все, что есть, с собой.

– Ой ли? – оглянулся Гавриил.

– Бери, тебе говорят!

– Твоя Тонька мне дает металл по мелочам, – заметил Гавриил.

– А я сразу дам все, что есть.

– Сколько? – с неожиданной живостью спросил Гавриил, уставившись на брата воспаленными глазами.

«От жадности он вскинулся или от чего другого?» – подумал Александр, и объявил:

– Тысяченок шесть граммов с лишком.

– Дело! – Гавриил выпрямился, подтягивая брюки на толстом животе. – Сейчас я свою кладовушку выпотрошу.

Вернувшись, Гавриил подмигнул:

– У меня мировая кладовушка! В жизни никому не найти. А если в случае чего докопаются, подумают на хозяйку.

– Сядь-ка сюда! – позвал его Александр и тихо спросил: – А как у тебя со старухой?

– Ничего. Баба мягкая. Липнет…

– А ты?

– А мне чего? Рожа овечья, была бы душа человечья… Для меня они все одинаковы.

Гавриил развеселился. И его поведение, и все его слова как-то странно не вязались с заготовленным, законченным доносом. Александр вспомнил, что в доносе ничего не говорилось о приезде в С-и Грозова с Густиновым, о сделке с ними. Когда же он писал свой донос и почему умолчал об этом деле?

Прощаясь с Марьей Алексеевной, старший Окунев значительно шепнул:

– Насчет вас у меня с Ганюшей будут настоящие разговоры.

Со слов братьев хозяйка знала, что оба едут ночью в разные стороны. Александр рассказал какие-то выдуманные по ходу беседы причины своей поездки в Ростов. Он скоро вернется. Гавриил тоже говорил о своем скором возвращении.

Нежные братья вышли на улицу под руку, напутствуемые добрыми пожеланиями.

На вокзале Гавриил заявил:

– Ты как хочешь, я хлебну. Мочи нет, как голова болит!

Пусть пьет. Заснет в поезде, найдется кому приглядеть и за его карманами и за чемоданом, в который Гавриил уложил франтовской костюм кремового шелка, чтобы покрасоваться в С-и не хуже своего приятеля Леона Ираклиевича Томбадзе. Александр спать не собирался.

3

Свет над горами брезжил, едва-едва проникая в окно вагона, когда Александр Окунев разбудил брата:

– Нам скоро выходить.

Гавриил, зевая во весь рот, дремал сидя. Он едва не упал на ступеньках вагона, ежился от утренней свежести и очнулся лишь, когда поезд, постояв минуту, отошел от платформы.

– Где это мы? – удивился Гавриил.

Не было ничего похожего на очень широкий перрон вокзала в С-и, с массивным зданием несколько восточной архитектуры. Братья стояли на узкой платформе, мощенной тесаным плитняком. Перед ними были не станционные пути, занятые составами поездов, а всего один путь и круча горы, заросшая диким лесом.

– Что это? – удивлялся Гавриил. Ему казалось, что он еще спит.

– Пошли, пошли! – распорядился Александр. – Все правильно, как надо.

Мимо них, лениво возвращаясь в одноэтажный домик станции, прошел дежурный в красной шапке. Разъезд Д. принял и сдал почту, отправил, может быть, несколько пассажиров; с проследовавшим поездом «Ростов – Тбилиси» прибыли эти двое, до которых дежурному не было никакого дела. Кроме дежурного, за ранним часом, на платформе не было живой души, если не считать заспанного не хуже Гавриила Окунева работника связи, который плелся вслед за дежурным, неся почту.

В этом месте до моря не так далеко, километра полтора или два. Но моря видно не было, так как железнодорожная линия пошла по другую сторону от моря прибрежной складки-гребня, возвышавшейся метров на триста. Между складкой и подножием хребта залегла долина.

Братья спускались с терраски, где были проложены рельсы, торной, но крутой тропой среди зарослей ежевики, над которой кое-где поднимались клены и дубы.

Утро было безупречно тихое. Солнце уже встало где-то за горами на юго-востоке. Гавриил передвигался вяло: его тело еще не могло освободиться от оцепенения после запоя и сна в вагоне. Легкий чемодан казался обременительно-грузным.

Он послушно тащился за братом: нужно, так нужно… Саня спрятал металл где-то поблизости. Он человек осторожный, не Антонина. Он не хуже Брындыка. Может быть, здесь Антонина и ждет с металлом.

Гавриилу помнилось, что на вокзале в Н-ке брат покупал билеты до С-и. А не говорил ли Санька, что они сойдут на этой станции вместо С-и? Гавриил не помнил, не был уверен в себе и боялся вызвать насмешку неуместным вопросом.

На особенно крутом месте Гавриил поскользнулся, сел и проехался по острым гребешкам камней. Ругаясь, он поднялся и ощупал себя сзади. Внизу Александр подобрал скатившийся чемодан и молча ждал.

– Все штаны разодрал! – крикнул Гавриил, неловко спускаясь боком.

– Новые купишь, – грубо отозвался Александр.

На зеленой поляне, в середине которой стояла гигантская развесистая многоствольная липа, какие увидишь только на Кавказе, паслась буйволица с теленком. Старший Окунев прошел поляну по прямой линии, как была протоптана тропа, а Гавриил обошел стороной дикое и свирепое с виду, на самом же деле безобидно-смирное животное. Неловкий буйволенок с редкими черными волосами на коричневой коже сначала любопытно вытянул морду с глубоко вырезанными ноздрями, потом шарахнулся на длинных, слабых ногах от чужих людей.

В прошлом году Александр Окунев, отдавая дань все чаще и чаще возникавшей у него потребности в одиночестве, без цели выехал из С-и на поезде и вышел наудачу на разъезде Д. Тогда он провел ночь в каком-то поселке в нескольких километрах от разъезда, а днем бродил по лесу. Ничто не изменилось за год: та же поляна, та же липа. И даже буйволица та же, с совершенно таким же теленком.

После поляны они выбрались на шоссе и шли по гудрону несколько минут до начала новой тропы, которая увела их в густой лес. Ранним утром на шоссе не было движения. Братья были уже довольно далеко, когда Александр услышал шум единственного автомобильного мотора. Не будь этого звука, мир казался бы совсем пустыней, в которой не было ничего, кроме неверных шагов и тяжелого дыхания запыхавшегося Гавриила.

Солнце поднялось, становилось жарко, начался подъем. Тропа привела к ручью. По камням можно было пройти, не замочив ног.

– Вот это кстати! – заявил Гавриил. Опустившись на колени, он, хватая воду пригоршнями, жадно пил, мыл лицо, мочил голову приговаривая: – Это дело!.. Водичка свежая…

На глинистом берегу, под нависшими ветками кустов, скользнул толстый водяной уж с цветными шашками на спине. Лягушки тяжело шлепались в лужи, образованные тонкой струйкой течения в более глубоких местах русла.

В чаще захлопали чьи-то крылья. Издали доносилось странно-переливчатое бульканье, точно в неглубокий колодец лили воду из кувшина. Крохотный водопад, игрушка ручья, у которого в прошлом году Александр Окунев, завороженный водяной песенкой, просидел добрый час.

– Чего это ты? – позвал его Гавриил. – Вода холодная.

Сзади была видна сделанная острым камнем прореха на брюках Гавриила: под зашпиленным задним карманом торчал вырванный лоскут…

Александр напился. Они посидели, покурили и пошли дальше не по тропе, а лесом, придерживаясь русла ручья. Там, где деревья и кусты теснились слишком часто, Александр вел брата по самому ручью, воды в котором по причине сухого времени года почти не было. Делалось все круче. И вдруг братья опять оказались на шоссе, но не на гудронированном, как вблизи разъезда, а покрытом щебнем.

Было сразу видно, что этим шоссе никто не пользуется. Дожди отмыли щебень и унесли песок, кюветы заплыли землей, ливневые воды прорыли себе дороги через заброшенный людьми путь. Вместе с водой шел лес – ежевика первой перебралась через кюветы и, ведя наступление с двух сторон, местами уже была готова сомкнуть над бывшим шоссе свои колючие ветки с созревающими малиновыми ягодами.

Задолго до революции русская лопата и русская спина построили дорогу по Черноморскому побережью. Она была рассчитана на лошадей. Слишком крутые повороты в отдельных участках оказались в дальнейшем опаснейшими для автомобильного движения. Новое время вырезало из трассы такие участки и вернуло их дикой кавказской природе.

Вскоре братья добрались до места, из-за которого был оставлен этот кусок старого шоссе, врезавшийся в выступы горы недопустимыми радиусами кривизны. Старое шоссе висело на круче изгрызенным карнизом. Под ним убегала пропасть, где голой стеной, где выступами, поросшими кустами. Головокружительная картина для того, кто не привык к горам.

Далеко внизу можно было разглядеть прерывистую черную ленту, по которой порой что-то проскакивало. Это было, местами прикрытое от наблюдателя лесом, новое шоссе и автомашины на нем. Близился полдень, шоссе жило полной жизнью.

А сюда иной раз заглянет только охотник, чтобы обойти гору по карнизу шоссе. Рассыплется этот карниз окончательно – и никто не зайдет, кроме дикого зверя.

– Н-ну, – сказал Александр брату, – садись-ка, на чем стоишь, и побеседуем…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Александр Окунев вновь появился в Н-ке дня через четыре после своего первого визита. Он на этот раз прибыл дневным поездом, и тучная Марья Алексеевна встретила его не в папильотках, как той ночью, а в «полном параде». Жидковатые волосы были подвиты мелким барашком, вылезшие брови проведены черным косметическим карандашом по коже, одутловатости лица напудрены. Лишь концы накрашенных губ были опущены вызванной возрастом печалью.

Впрочем, из-за забора, на дистанции выстрела из охотничьего ружья, глупая баба показалась Окуневу даже «ничего себе». Опущенные углы рта можно было приписать разочарованию тем обстоятельством, что старший брат вернулся без младшего. Хозяйка вбила себе в голову, что, уехав вместе, они вместе же и вернутся; такая уверенность едва не привела к нежелательному для Александра недоразумению, которое он предварил своевременным вопросом:

– От брата нет писем?

– Нет, – грустным голосом пролепетала Марья Алексеевна. – А когда они хотели вернуться?

– А я-то думал, что он уже здесь, – ответил Александр.

И он завязал с хозяйкой интересный для нее разговор о Гаврииле, полный выражений с ее стороны женской, с его братской заботы: как бы Ганя там в районе опять не запил! К сожалению обоих, такое предположение, вероятно, и объясняло отсутствие Гавриила Ивановича. Александр Иванович положительно утверждал, что Ганя обещался вернуться через три дня, а шел, как известно, четвертый.

В комнате Гавриила было чистенько прибрано. Нигде ни одной бутылки, которые заботливая хозяйка успела вынести.

Оставив чемодан, Александр пустился на поиски Брындыка.

Здоровенный пес встретил посетителя, и повторилась обязательная для всех процедура. Жена Брындыка провела Окунева в пристройку.

Неутомимый Арехта Григорьевич занимался на этот раз слесарным делом. Он изготовлял какую-то часть к отличному дверному замку из типа так называемых венгерских.

Тут же на подрамнике был натянут холст для будущего стенного ковра. Контуры густейшего сверхтропического леса уже проступили, так же как и поляна у ручья, на которой в целях выполнения плана художественной артели «Кавказ» предстояло появиться соблазнительным нимфам. Для вдохновения Брындык чередовал ремесло с искусством, что, впрочем, бывало характерно и для более известных маэстро.

Арехта Григорьевич был особенно хмур, особенно нелюбезен. По деловому, подобранному виду Александра Окунева старик сразу насторожился, приняв незнакомого посетителя за работника какого-либо советского учреждения.

Окунев не спеша огляделся и спросил подчеркнуто-тихим голосом:

– Вы Арехта Григорьевич Брындык?

И был встречен быстрейшим зырканьем кошачьих серо-зеленых глаз из-за нависших бровей.

– Да. Являюсь Брындыком, Арехтой Григорьевичем. А вы кем будете?

– Я Александр Окунев, старший брат Гавриила Ивановича, – представился Александр.

– Эге ж! – в своем роде приветствовал его Брындык.

Обладай Окунев даром чтения мыслей, он был бы поражен, с какой быстротой сориентировался Брындык, сколько ему явилось предположений, из которых он сразу выбрал одно.

Превратившись в добродушнейшего усатого украинского дида, Брындык радушно пригласил гостя:

– Та сидайте ж. Чего ж стоите, як прутик? Рассказывайте, якого-такого Гавриила братцем будете. В нашем городе один Брындык живет, и у усем Капказу Брындыков ни. Окуневых, вы не обидьтесь, – полна копа. Вам не хороший коврик ли гребтится иметь? Мабуть по слесарному забота? Могу и по столярному. Память стариковская, а мнится, будто Окуневу работал. А как его кликали, запамятовал, – сыпал Брындык, сознательно ломая речь и путая русские слова с украинским просторечьем.

То ли напряженностью, то ли чертами лица, весьма заострившимися и посуровевшими за последнее время, Александр Окунев произвел на Брындыка впечатление нелегкое: волчьим пахнуло.

Всю последнюю четверть столетия, срок немалый, исторический срок, Брындык прожил, находясь непрерывно «на стреме», как выразились бы некоторые его знакомые по тюрьме. Сейчас чувства, обостренные непрерывными нелегальными занятиями, сигнализировали своему хозяину без помощи медлительных умозаключений, что этот посетитель, назвавшийся братом Гавриила Ивановича, уж очень не прост. Упаси боже, как не прост!..

Жизнь – отнюдь не шахматная партия. Губительный цейтнот слишком часто является следствием не медленности действия, а поспешности. Усадив Окунева, Брындык еще долго продолжал бы свою болтовню, повествуя о выдуманных встречах с воображаемыми Окуневыми, – о действительном ни слова, – не прерви его Александр самым решительным образом:

– Время – деньги. Мой брат по нашему делу прийти не может: он в отъезде. – Александр крепко нажал на слова «по нашему делу». И повторил их: – По нашему делу он дал мне связь к вам. Все рассказал, что мне нужно знать. Чтобы вы больше не сомневались, вот мой документ. Вашего не требуется. Брат мне описал и вас и ваш дом.

С видом недоверия и непонимания Брындык все же познакомился и с паспортом и с отпускным удостоверением, выданным управлением Сендунских приисков. Штамп в паспорте о работе, прописка. Все сходилось. Брындык начал верить, что перед ним и взаправду появился тот человек, «принадлежащее» которому золото-шлих текло из Сибири сначала через Леона Томбадзе, потом через Гавриила.

Логическая мысль побеждала смутное предубеждение. И все же Брындык не хотел еще выдать себя словами.. Он спросил:

– Та что у вас есть? Покажьте.

Вряд ли «они», как Брындык называл милицию, дали бы кому в руки, чтоб отвести глаза скупщику, такой мешочек «правильного» сибирского золотого песка.

И Брындык, сбросив с себя «дида», заключил сделку. Уплатил он так же, как рассчитывался с Гавриилом за последние две партии, то-есть по тридцать четыре рубля за грамм.

После проверки качества металла кислотой и взвешивания Брындык попросил Окунева подождать, а сам покинул пристройку минут на двадцать. Вернулся он без золотого песка, с деньгами. Было понятно, что где-то и в этом доме имелась надежная, но легко доступная хозяину похоронка, где хранился и золотой песок и немалый оборотный капитал. Впрочем, до этого Окуневу действительно не было дела. Он получил почти двести тысяч рублей. Брындык удержал с него сто семьдесят пять рублей за ковер собственной работы.

– Так оно лучше. Вы меня навестили, чтобы купить хороший ковер.

Не считая больше нужным ломать свою речь, Брындык говорил по-русски вполне чисто. Он предложил Александру привозить еще желтого металла.

О Гаврииле между ними не порхнуло и словечка.

2

Усевшись за столом в комнате Гавриила, старший брат занялся сочинением письма на имя младшего. Сочинял, заполняя четыре странички весьма дельными советами вести себя, как приличествует советскому гражданину, перестать совершенно пить крепкие напитки, сдержать данное ему, как старшему брату, обещание исправиться. Александр, указывая брату на его возраст, утверждал, что пора бросить холостяцкую жизнь и жениться на достойной, опытной женщине: «Как мы с тобой говорили, переведись из района в Н-к и женись на Марье Алексеевне, никто, как она, не устроит тебе домашний уют и не даст ласку…»

Запечатав письмо в конверт с рисунком Московского планетария на левой стороне, Александр позвал хозяйку и повел с ней разговор особого, на этот раз, рода. Он со всеми подробностями рассказал о несчастном событии, случившемся в свое время на прииске, и прервавшем карьеру брата в Сибири.

– Дело не такое уж страшное, – повествовал он под вздохи и ахи Марьи Алексеевны. – Ему остается протянуть еще год, а там дело за давностью сдадут в архивы и приговор аннулируется, такое у нас на приисках положение… – Полагая, что тучная баба не будет советоваться с юристами, Александр смело изобретал статьи кодекса. – И поэтому очень прошу вас, если милиция станет почему-либо интересоваться Ганей, скажите, что был такой, но выбыл. Хотя бы недели две назад от этого дня. Да вот что, вы его лучше выпишите теперь же из домовой книги задним числом… Тогда они сразу отцепятся. А время-то идет в нашу пользу.

– Уж отсидел бы он свои шесть месяцев, а потом вернулся бы, и жили бы мы с ним спокойно, – всхлипнула окончательно чувствующая себя в «законном браке» почтенная домовладелица.

Александру пришлось убеждать ее, что это невозможно, ибо бедный Ганя никак не выдержит тягот тюремного заключения.

Терпеливо внушив хозяйке все, что счел нужным, Александр выспался на братниной кровати и под братниным одеялом, а наутро простился с хозяйкой, оставив ей письмо для передачи Гане. Ковер Брындыка он поднес ей, как будущий родственник.

Александр шел на вокзал, а Марья Алексеевна разводила керогаз в неурочное время. На керогаз она водрузила чайник, под струю бьющего из носика пара подставила конверт. Письмо старшего брата к младшему ей так понравилось, что она сняла копию, а конверт аккуратно подклеила клейстером и положила в шкатулку на комоде.

Да, она выполнит все советы своего будущего деверя… Подумав, Марья Алексеевна отправилась в комнату Гавриила, собрала все его имущество и отнесла к себе. В комнате остались лишь вещи «от хозяйки». На случай визита милиции вид комнаты подтверждал факт отбытия жильца навсегда.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Осенью двадцать девятого года в полтавской областной газете и в газете районной, издаваемой в городе Прилуках, почти в одно и то же время появилась заметка о гибели председателя Третьиновского сельсовета от пули бандита-кулака. Следствие не дало результата, и убийца остался неразысканным. Предистория этого события начинается весьма издалека.

До революции в селе Третьиновка Полтавской губернии Прилукского уезда, в селе, довольно живописно раскинувшем белые хатки и фруктовые садики по берегу речки, носящей имя Лисогор, беднейшим мужиком считался некий Григорий Брындык, по прозвищу Грицко Бесхвостый. Бедствовал Грицко довольно весело – и бедствовал по причине собственного легкомысленного характера, а не по независящим от мужика обстоятельствам.

Поэт Алексей Константинович Толстой заставил легендарного Поток-богатыря обмолвиться суждением, определяющим справедливое отношение к людям, подобным Грицко:

Я тогда мужика уважаю,

когда он не пропьет урожаю…

Бесхвостый Грицко своего урожая не пропивал единственно за отсутствием такового, ибо свой надел никогда не обрабатывал: формально за неимением инвентаря и лошади или быков, в действительности – по лени. За невозможностью по закону продать надельные десятины он сдавал землицу в аренду, а деньги прокучивал тут же. Исключением были горестные, но редкие случаи, когда медлительная «волость» успевала наложить на деньги лапу в возмещение недоимок по подати подушной и по прочим крестьянским обязанностям.

Сельское хозяйство жестко обязывает к инициативе, самодисциплине, к постоянному напряжению воли. Грицко Брындык предпочитал перебиваться заработками пусть и нелегкими, но временными и не требующими тех качеств характера, которых у него не хватало.

Выбирая удобный час, когда зерно сыплется, а рук для уборки мало, он не прочь был набить цену и в страду побатрачить недели две у состоятельного соседа. Ходил он на заработки в недалекие Бродки, на табачную фабрику Рабиновича и Фраткина, в Дегтяри – на сукновальное заведение Галагана, в Тростянец, где братья Скоропадские мололи муку на вальцовой мельнице.

При всей губительной склонности к горилке, мужик слишком неглупый, Грицко Бесхвостый обладал знаменитым, в высшей степени обаятельным украинским юмором и наигранной ловкой обходительностью в обращении. Эти дарования сделали его популярным не только в кабаках, но открыли ход и в знаменитые Сокиренцы – владение сиятельных графов Ламсфдорф-Галаган. За семью классическими колоннами чудесного белого дворца, построенного в стиле ампир, в шестидесяти залах и комнатах хранились картины, коллекции медалей и монет, кубков, хрусталя, фарфора и оружия, среди которого красовался драгоценный перл антиквариата – шашка Петра Первого весьма оригинальной формы, лично надетая императором на казачьего полковника Игнатия Галагана в славный день Полтавской баталии.

Покровительствующий Брындыку главный камердинер в отсутствие господ, но в своем присутствии позволил Грицко осмотреть издали сокровища, и тот сумел скрыть жадность под маской отличнейше сыгранного восхищения. В парке старый дуб служил алтарем для иконы богоматери, писанной во фряжском стиле, по преданию родственником Галаганов, святым Дмитрием Ростовским. Здесь почтительнейший Грицко проявил себя истинным христианином. По тонкому выражению главного камердинера и по мнению графа Ламсфдорф-Галагана, украинский крестьянин Григорий Брындык являл собой похвальный образец верноподданного из «простого звания». Сахарный мужичок!..

Владетель Сокирениц, германо-хохлацкий граф, по матери был потомком угасшего рода героического прилукского полковника, а по отцу происходил от прибалтийских тевтонов, чем и объяснялось происшедшее по высочайшему повелению такое тошнотворное сочетание фамилий, подобное смеси меда с горчицей. Отлично владея французским языком, граф обращался менее свободно с русским, но был, однакоже, поклонником «Вечеров на хуторе близ Диканьки» и «Миргорода». Он пытался обогатить французов собственноручным переводом этих повестей Гоголя, – других творений великого писателя он не признавал. Но в затеянном предприятии граф не преуспел: по его словам, дивный французский язык оказался слишком беден, «для передачи оборотов зачарованной речи поэта».

Втершись в милость графа, Грицко Брындык незадолго до революции окончательно осел в сокиреницкой дворне в звании рассказчика-развлекателя. В роскошном запорожском костюме, с железякой, люлькой и прочими атрибутами былого казачества, Грицко Бесхвостый выступал перед графом и его гостями с побасенками, прибаутками и даже целыми монологами собственного сочинения. Это было веселее и прибыльнее, чем дышать табачной пылью Рабиновича и Фраткина, пудриться мучной пылью братьев Скоропадских или разбирать шерсть других, не сиятельных Галаганов.

В Третьиновке кое-как перебивалась законная жена Бесхвостого, мать многочисленных, но гаснувших в младенчестве Брындыков. Единый Арехта выжил, и не только выжил, но справился и с тяготами жизни в расплывшейся родительской мазанке и с окопами первой мировой войны. Летом семнадцатого года двадцатидвухлетний солдат Арехта Брындык самочинно вернулся домой. После Тарнопольского разгрома он, как и многие его товарищи, вопреки истерическим фонтанам речей Керенского, счел, что умирать за Временное правительство столь же нецелесообразно, как и за старое.

В виде приданого Арехта принес винтовку, числящуюся за ним в полку за соответствующим заводским номером, офицерский наган-самовзвод, полный солдатский мешок сахара, а в сахаре запас патронов и полдюжины ручных гранат, похожих на черные граненые апельсины.

Пришла осень, черноземные и глинистые пашни раскисли, а сокиреницкое имение подверглось разгрому. Хотя наиболее ценное и было увезено из имения предусмотрительным графом, но верноподданный Грицко Брындык с выбором, с толком запустил пятерню в остатки ценных вещей. Отнюдь не верноподданный Арехта Брындык не соблазнился бесполезными в хлеборобском обиходе тряпками, ломким хрусталем и фарфором, штофными обоями, кроватями красного дерева, роялями и прочими обломками графского величия, как другие, менее практичные представители окрестных сел и деревень.

Арехта Григорьевич вернулся к себе в Третьиновку на паре подвод, нагруженных плугами и плужками, боронами и прочим необходимейшим в сельском хозяйстве инвентарем. На буксире первой подводы тянулась веялка, на буксире второй – лобогрейка. Жирная грязь хватала за колеса и налипала целыми пластами, но добрые, бывшие графские, кони сдюжили ценный груз. Сразу наполнился пустой двор Брындыков с развалившейся оградой.

Ограда – дело рук человеческих, было бы кому постараться. Что у Арехты рук, что ли, не было! Брындычонок с десяти лет вовсю батрачил на полях состоятельных хозяев и родного и окрестных сел, до дна изучил хозяйство. Вцепившись в имущество, Арехта сумел сохранить коней в тревогах гражданской войны, а инвентарь в те поры был даром никому не нужен.

Арехта Брындык увертывался от мобилизаций. По нужде, снабдив кое-кого винтовкой, патронами и гранатами, дружил с бандами. Но сколько-нибудь явно против советской власти себя не проявлял. Белых же боялся и ненавидел, единственно боясь расправы за участие в погроме Сокирениц. В действительности он желал всем нутром лишь одного – «заделаться самостийным хозяином», а на все цвета власти ему было «плевать». И к двадцать второму году, радуясь укреплению власти, которая дала ему и покой и права, он уже выходил в крепкие хозяева, имел и запас на «черный день».

«Щирый козак» Грицко Бесхвостый, которого сын держал в крепчайшей узде, умер, опившись неведомой спиртной смесью. По предсмертной просьбе, Арехта похоронил отца в жалованном графом опереточном запорожском костюме, но клада кубков и монет не нашел. Пропил ли их хитрый старик, манивший сына наследством, или так крепко заховал, что забыл перед смертью, Арехта не интересовался. Ему должно было хватить своего.

Надельная земля Арехты Григорьевича была на диво обработана, имелись упряжка волов, полный инвентарь, молочные коровы – ценные метисы серой украинской и симментальской пород. Арехта Григорьевич был человек многорукий: хорошо слесарил, столярничал, плотничал, малярил масляными красками. И не только малярил. Работая одно время, будучи солдатом, в походной оружейной мастерской, он получился у товарища малевать и картинки. Брындык без чужой помощи выполнял поделки по дому и усадьбе, ремонтировал инвентарь, – мужик был жаден работать для себя.

Для разворота хозяйства по силе тяги, инвентаря и хозяйской энергии Арехте Брындыку маловато было надельной земли. Он прихватывал дополнительные гектары у малосильных односельчан, вспахивал и убирал поля безлошадных, за что, по договоренности, пользовался «отработкой» обязанных ему крестьян. Так, постепенно богатея, цепкий, сосредоточенный на одном, умный и рьяный к труду хозяин дожил до двадцать девятого года. Начав с грабежа имения Ламсфдорф-Галагана, Арехта Григорьевич Брындык сам, в какой-то форме, вышел бы в те или иные Галаганы, это наверное… В старое время многие богатые семьи имели точно такого же родоначальника…

2

Человек хорошо грамотный, хотя и самоучка, Арехта Брындык загодя приглядывался к грозе, собиравшейся и над его крепкой спиной. Учуяв неизбежное, он не губил зря скотину, как со зла вершили иные, не ломал и не валил в овраги инвентарь, не гадил, не гноил запасы. С убытком, за половину, за четверть цены, Брындык распродал хозяйство, расстался со всем имуществом. Налегке, но с деньгами, он отправил жену на Кавказ, а слух пустил, что они оба едут в Сибирь.

Сам же Арехта Григорьевич, исчезнув из Третьиновки, поселился на время у одного знакомца в Прилуках, где жил скрытно, без цели, без дела. Видно, не легко было ему отцепиться сердцем от опустошенного, разоренного, а все же своего гнезда.

Протомившись три или четыре месяца, он как-то пешком ушел из города и ночью постучался к председателю сельсовета. К тому самому, который, сдавшись на уговоры, упоминания о старой дружбе и на подкуп, снабдил Брындыков документами, годными для вольного обращения по всей стране. Председатель отворил на стук низкое окно. Вызвав знакомца по важному делу, Брындык увел его подальше от дома и за садом, на дорожке меж стен бурьяна, в упор разрядил свой наган-самовзвод, будто бы именно для этого принесенный с фронта двенадцать лет тому назад.

Опасный поступок. Неразумное, бесцельное на вид дело. Но, как можно понять, Арехта Брындык не сумел так уж просто оторваться от былой жизни и начать новую. Потребовалась разрядка, хотя бы в виде выстрела по человеку, который поспособствовал Брындыку спокойно уйти из села. Впрочем, для Брындыка председатель сельсовета оставался, хочешь не хочешь, а инструментом разорившей его власти.

Страшен был для Брындыка обратный путь в Прилуки за вещичками. Потрясенный содеянным, он как бы невольно ушел в странные, двойственные переживания, понимая, что стрелять людей все же не его дело. А выиграл он то, что страх перед ответственностью за убийство заслонил горе от потери собственности. Разрушились чары, приковывавшие его к Третьиновке. Теперь Брындыку хотелось как можно скорее и как можно больше увеличить расстояние между собой и родным селом. Это происходит с большинством случайных убийц.

Ветрено-мглистая октябрьская ночь скрыла вспышку пороха. Брындык утопил наган в мутном, вздутом осенними дождями Удае, и уехал на Кавказ. Жена Брындыка осела в Н-ке, а Арехта пошел старателем на местные золотые прииски.

Без собственного хозяйства, без труда в свою пользу, – лишь на самого себя и только для себя, – Брындык скучал и скучал. Ничто не могло удовлетворить практический ум и чувства эгоиста, заранее засушенные единой идеей личного благосостояния. Теперь он еще острее сознавал цену утраченного «счастья». Наделенный от природы несокрушимым здоровьем, с разумом, чуждым обобщению и отвлеченному мышлению, Брындык ни в чем не находил удовлетворения. Дело, как общее действие, на общую пользу, то-есть и для него, было ему совершенно не понятно. Во всех случаях, когда он, в непосредственно-зримой форме, не работал на себя, он чувствовал себя не рабочим-тружеником, а подневольным наемником. Скоро старательская артель опротивела ему. Брындыку все мнилось, что он работает лучше всех и «обрабатывает дядю». Он хотел бы мыть золото в одиночку, для себя, и брать себе все.

Случай, когда артель, соблазненная каким-то проходимцем, сбыла ему часть добычи, вместо того чтобы сдать все в золотоскупку, открыл Брындыку глаза. До этого он умел спекулировать на базарах товарами, полученными в старательских магазинах на его долю добычи. Но теперь это – не дело! Нужно окупать золото и перепродавать.

Этот деятельный человек, для которого сидеть с опущенными руками было не отдыхом, а наказаньем, тогда глядел на золото с кулацкой простотой – штанов из него не сошьешь, чорту оно нужно! – и с кулацкой жадностью: коль на нем можно заработать, так нужно его тянуть под себя. Не будь скупщиков, и воровать Брындык бы не стал.

Долгими, терпеливыми, осторожными подходами Брындык наладил связи с тремя ювелирами, часовщиком и зубным техником.

Смысл скупки и перепродажи золотого песка заключался в разнице цен на краденое и на государственное золото. Риск ответственности снижал покупные цены больше чем вдвое против цен государственной торговли. Но обоюдная прибыль была велика, так как вору золото как бы ничего не стоило, а сам покупатель в лице ювелиров и зубных техников сбывал золото потребителю, ничего не знавшему об источнике, или по государственной цене, или немногим дешевле, продавая готовое изделие в виде коронок для зубов, корпусов для часов, колец и прочих изделий.

Но скупщики, бравшие золото у Брындыка, предъявляли ограниченный спрос. На коронку для зуба идет от одного до полутора граммов, литые золотые зубы делают редко с тех пор, как появилась нержавеющая сталь. Корпус часов на руку требует пятнадцати-двадцати граммов. Обручальное кольцо – еще меньше, женское кольцо с камнем – совсем немного.

Перед войной один из клиентов Брындыка попался и потянул за собой поставщика. Речь шла о небольших количествах золота. На следствии Брындык держался хорошо, разумно и без ненужного запирательства «признавался», что действительно утаил, будучи старателем, несколько десятков граммов песка для своих надобностей и продал их, нуждаясь в деньгах. Из села он ушел до начала раскулачивания, документы не вызывали сомнений.

Приговор суда был мягким: три года тюремного заключения без конфискации имущества и без последующего поражения в правах.

Произошло это событие в сороковом году. Брындык отбывал наказание в Восточной Сибири на золотых приисках. Он скромно напомнил о себе тем своим покупателям, которых разумным молчанием спас от суда и кары. Те, в свою очередь, не слишком часто, но все же баловали Арехту Григорьевича переводами денег на суммы небольшие, но ценные в условиях заключения.

Работая на приисках, Брындык с его способностями и деловой хваткой за три года освоил все профессии рабочего-приискателя. В сорок втором году срок истек. Брындык вышел на свободу с первыми седыми прядками в голове, помрачневшим, но уверенным в себе.

Встречи и беседы с иными сотоварищами по заключению, опыт личный, размышления над малоудачной жизнью окончательно укрепили Брындыка в уверенности, что только материальный успех определяет качества человека, а не цели и не характер его деятельности.

Есть старая русская поговорка: «Не пойманный – не вор». В свое время это было выражением юридической формулы. Смысл заключался в отсутствии права шельмовать лицо, не изобличенное в совершении преступления. На старорусском наречии словом «вор» обозначали преступника вообще, а поймать – поимать значило собрать улики, доказать вину, уличить. Ныне язык изменился, а с ним исказился смысл поговорки. Можно понять ее так, что пока тебя не взяли за шиворот, ты и не вор.

Когда-то в своем кулацком хозяйстве Брындык работал наравне с временными батраками, ел с ними за одним столом. Он не обсчитывал батраков и односельчан, долги не вымогал, не стремился к мгновенному обогащению, не обманывал тех, с кем договаривался. И считал, что никаких законов не нарушает.

Убийство председателя сельсовета, побег из Третьиновки, кража золота, скупка золотого песка и перепродажа были этапами – одни стремительными, другие медленными – в процессе деградации личности кандидата в кулаки-помещики.

«Не пойманный – не вор». Брындык больше не попадется. В лагере он пользовался авторитетом среди заключенных; приятели по заключению снабдили его некоторыми связями, полезными на воле.

До конца войны Брындык счел разумным оставаться на приисках. В роли вольнонаемного он выполнял обязанности мастера: война заставляла администрацию приисков ценить и пользоваться каждым разумным человеком.

После войны Брындык побывал в Таджикистане, в Узбекистане и в Киргизии, восстанавливая связи и устанавливая новые. В Н-к на Кавказ он вернулся укрепленный «морально» и материально.

3

Арехта Брындык не имел склонности к чтению. Книги казались ему полными глупого, вздорного вымысла. Какая-то потребность в искусстве выражалась в рисовании, к чему он имел способности, быть может и дарование, но бесплодное у подобного человека: вкуса не было, мысли не было и не было благородного порыва.

А малевать он мог… В Н-ке, приглядевшись, он «для получения социального положения» решил вступить в члены художественной артели «Кавказ».

Объединения, которые называются художественными артелями, призваны заполнить известный пробел, создать некие ценности, которые государственные организации не создают. Например, строительные тресты не занимаются, за некоторыми исключениями, роскошной отделкой зданий и помещений, а особенно ремонтом и реставрацией. Проектные организации, заводы, фабрики нуждаются в чьей-то помощи для изготовления макетов, плакатов; школы и высшие учебные заведения – в наглядных пособиях; клубы – в картинах, рамах для картин; профсоюзные организации – в оформлении праздников. Перечень подобных работ, где требуется художественное выполнение ремесленными приемами, бесконечен. Потребность немалая и вполне закономерная.

На помощь должны прийти художественные артели, как объединения специалистов. В составе артелей нет художников в общепринятом смысле слова. Они не создают, они компонуют и копируют. Благодаря специализации, разделению труда, применению ряда технических приемов артели способны выполнять весьма сложные, большие по объему и дорогие по цене работы. Зачастую же, – и это надо подчеркнуть, – выполнению заказов способствует отсутствие вкуса и художественной грамотности у заказчиков. И еще надо подчеркнуть, что наши настоящие художники своим невниманием к деятельности презираемых ими артелей тоже способствуют многому.

…Искусство – цветок нации.

Получеловек, недавно вставший на ноги, чтобы освободить руки для труда-творчества, наслаждался сам и восхищал своих косматых соплеменников картинами-символами, возникавшими под его пальцами на закопченной стене пещеры, где вчера обитал саблезубый тигр. И только глаза Человека могли увидеть образ там, где зверь видел одни царапины и черточки.

Бесполезный балласт племени, слабосильный сочинитель сказок занимал лучшие места у костров и получал самый лакомый кусок, вырезанный каменным ножом из хобота или печени мамонта.

Зачарованные мечтателем Орфеем, пантеры выходили из лесных дебрей, чтобы лечь у ног музыканта-певца. И самым популярным человеком в императорском Риме бывал не сам император, а талантливый мим-актер.

Потребность всех народов в произведениях искусства была так сильна, что красота вещей давно вошла в наш быт; ныне красота замаскирована и привычкой к ней и своим собственным вездесущием. Шов одежды или прям, или обдуманно-изогнут не только потому, что так нужно, но и подчиняясь требованию красоты. Нешлифованная, с неровным бортом пуговица могла бы отлично служить, а петли сами по себе вовсе не нуждаются в симметрии. Содержание книги будет понятно вне зависимости от глубины так называемых «красных строк», от буквиц и заставок. Мастерски уложенный в стену ряд кирпичей красив, но в доме и с кривыми стенами будет тепло. Ткани укроют, защитят тело вне зависимости от ровности пряжи и красоты цвета. На скоростную автомашину приятно смотреть потому, что обтекаемые формы красивы. Подобными примерами можно заполнить сотню страниц.

Вывод же уместится меньше чем в десяти строках: человек требует красивых форм, красивой внешности для всех вещей, которыми он пользуется. Полезное и прекрасное предназначены существовать слитно, общей жизнью. Их теоретическое противопоставление было результатом близорукого раздора меж спорщиками. А знаменитый спор художника с сапожником остался незаконченным. Конечно, и сапог должен быть красив, иначе тот, кто его шил, не сапожник и не прокормится сапожным мастерством.

…Как все создания человеческого гения – например огонь, пшеница или пути сообщения, – искусство зачинается, взращивается усилиями народов. Художник – функционер и доверенное лицо. Нарушитель доверия казнится прижизненной творческой смертью.

Наши нынешние потребности в искусстве громадны. Интереснейшая тема для экономиста: спрос советского народа на произведения искусства, его удовлетворение и выводы.

Пока же и без специального изучения видно, как остро не хватает предметов изобразительного искусства: живописи и скульптуры. Очень отсталый участок. Очень отстала техника массового высококачественного копирования выдающихся произведений нашего и мирового искусства, которыми каждый хотел бы украсить свой быт.

Пользуясь этим, иные «художественные» лишь по имени артели поступают достаточно бесцеремонно. В их ларьках и магазинах сбываются раскрашенные гипсовые фигурки, барельефы и прочие безделушки вопиюще-гнусного вида. Некоторые обширные районы поражены настенной коростой в виде рисованных «ковров». Копии картин известных художников доводятся до издевательства над авторами оригиналов и над публикой, продаются багет и рамки, тронутые проказой, отвратительно обляпанные позолотой, будто бы нарочно в подтверждение поговорки: не все то золото, что блестит. В иных местах, в некоторых областях, наша общественность запустила этот участок. И вкус народа развращается безвестными мазилами и фальсификаторами.

Кстати сказать, все, что относится к качеству выпускаемой на рынок продукции, формально в полнейшем порядке. При каждой артели есть художественный совет, состоящий из людей, юридически честнейших, заслуженных деятелей искусств, людей «с именами». Так называемые жулики в художественных советах не нужны; и, скажем заранее, никакими «комбинациями» члены художественных советов не занимаются. Им это не к лицу, да и не нужно.

Совет собирается по мере надобности, определяемой накоплением готовой продукции. На стульчики усаживается тройка почтенных, заслуженных деятелей. Картины или скульптуры, вышедшие из их рук, еще десятка три-четыре лет назад обратили на себя внимание, начали появляться на выставках. Репродукции имеют спрос и ныне, а подлинники можно найти не только в областных, но и в столичных музеях. Сделавшись заслуженными, деятели не покидают искусства и теперь.

А сейчас сидят они на стульчиках, и перед ними идет демонстрация – «худрук» артели, сам дипломированный художник, зачастую окончивший академию художеств, стоит рядышком, лишь изредка присаживаясь (дирижеры трудятся стоя), и «прогоняет» продукцию.

«Худсовет», прикрыв козырьком ладони усталые глазки, косится, а «худрук» подсказывает:

– Вот здесь, правда, будто немножко и не того, в тоне не совсем верно, а все же… будто и того. Левый глазок подгулял, да, левый подгулял. Но мы его немножко просветлим, в рабочем порядке пройдемся губкой…

– Да, да… – соглашаются заслуженные.

– А в общем и ничего. Краски, эстетическое восприятие…

– Да, да… – кивают заслуженные. – Эстетический образ есть.

И «худрук» машет помощникам, приговаривая:

– Давай дальше, давай!

И летит, летит «худпродукция худартели» этакими тошнейшими кадрами скучнейшего фильма перед утомленными взорами «худсоветчиков». «Худрук» – делец. Он заранее наметил брак, он укажет на него заслуженным, подскажет. И заслуженные промолвят кивая:

– Да-а, да-а… – И брак отложат в сторону, хотя он ничем не хуже, а иной раз и лучше «не брака».

Но без брака никак нельзя, без брака будет слишком уж нагло. Как показать в годовом отчете, что вся продукция была хороша? «В жизни так не бывает». А вот строптивые члены артели в жизни бывают. Бывают и недостаточно угождающие начальству. Словом, у «худрука» есть свои оргсоображения, а «худсовет» должен себя проявлять, и он себя проявляет, идя за «худруком», как телок на веревочке: «Ласковое теля двух маток сосет».

Полагается на каждом совете просматривать двести предметов, иначе утомится внимание. «Худсоветчики» способны, на то они и знатоки, просмотреть и тысячу; а для ревизии будут составлены пять протоколов собраний совета. Такие-то дела..

А в общем дело хлебное. Потрудившись в месяц раза три-четыре, «худсоветчики» артели «Кавказ» зарабатывают «детишкам на молочишко». Их заработок слагается из сдельной оплаты по видам и по количеству «продукции», подвергшейся их высокой экспертизе. Ставки нормированы, утверждены, включены в калькуляцию, все оплачивает потребитель. Закон не нарушен, и, к сожалению, самый острейший прокурор и самый проницательный следователь не найдут тут состава преступления.

Был человек, создал себе имя, горел, творил в свое время. А сегодня живет прошлым капиталом, стрижет купоны со своего имени. Между делом имеет постоянный легкий заработок. Пойдите заработайте столько у станка или на трудодни в колхозе!

Пусть никто не подумает, что почтенные заслуженные сами гонятся за длинными рублями. Нет, их почтительно приглашают, рубли к ним плывут сами, к этим людям, изжившим, не замечая того, самих себя. Подобные деятели встречаются не в среде лишь изобразительных искусств, живут они и в других областях и бывают разного возраста.

Как же быть? Где совесть, без которой жить, как ни крутись, нельзя? Где же, не будем говорить большевистская, а просто хоть самая обыкновенная человеческая, защитная от гадости, нетерпимость?

Плохо, плохо, товарищи художники! Пишете вы не чернилами, а маслом, тушью, акварелью, но ведь и к вам относятся премудрые речи поэта Буало, произнесенные триста лет тому назад: «Нет ступени между посредственным и наихудшим».

И вот вам, худартельщики, последнее, самое горькое слово. Разве вы не знаете, что в наши дни народное самобытное искусство перестало, как прежде, гнездиться, веря само себе, по глухим углам Родины? Ныне мы, удовлетворяя наши художественные потребности, покупаем массовую государственную продукцию в магазинах. Мы уважаем государственную марку, которой прикрыто ваше «художество». Мы говорим себе: коль продает государство, значит хорошо. Вы же обманом портите наш вкус с раннего детства, приучаете к пошлости, развращаете глаз.

Господа, от которых и грустно и скучно жить, никак у нас сами не переводятся. Но что их будто бы нельзя перевести, с этим я никак не соглашусь, хоть убейте!

4

Но пора к делу. Итак, Н-ская художественная артель «Кавказ» по качеству своих изделий принадлежала к худшим предприятиям подобного типа, а финансовое ее состояние, определяемое, как известно, балансовым счетом прибылей и убытков, было превосходным.

Брындыка приняли не сразу. Казалось, дело должно было и начаться и разрешиться производственным испытанием кандидата. Нет, пошла в ход хоть и не писаная, а все же существовавшая у артельных правленцев «черная книга». Наводились частно-секретные справочки: а ранее не состоял ли домогающийся вступить в члены артели Брындык Арехта Григорьевич, стольких-то лет, в подобных артелях и если состоял, то как себя проявлял? Разведывали по городу Н-ку, не склочный ли он человек, не кляузник ли, не имеет ли обременительной, небезопасной склонности строчить жалобы? И приняли, так как по этой части в Брындыке не обнаружилось ничего, могущего воспрепятствовать дальнейшему благоденствию процветающей артели «Кавказ».

Неискушенному человеку, каким был, например, Арехта Григорьевич до двадцать девятого года, многое показалось бы странным. Заведующий артельным производством получал по штатному расписанию оклад твердый – восемьсот восемьдесят рублей в месяц. Жена его нигде не работала. «Правильно, – решил было Брындык, – пусть баба занимается хозяйством, как водится». Нет, держали домашнюю работницу.

Квартира богатая, хорошо обставленная, с большим, как шкаф, холодильником «ЗИС», с пианино, с коврами настоящей азиатской, конечно же, не артельной работы. Что там в шкафах и буфетах, Брындыку не показывали. Но в столовой красовалась уникальная ваза: хрустальный постамент с метровым сооружением из литого чеканного серебра, гравированным, весом в пуд, и с крышкой фунтов на десять. Вещь совершенно бесполезная, стоимостью тысяч в сто, прихоть зажравшегося барина.

У председателя обстановка не хуже, но без вазы. Зато собственный киноаппарат. Этог «товарищ», будучи любителем кино, брал в конторе кинопроката ленты на дом и, не стесняясь, говорил:

– Не хочу набираться вшей в общих кинушках.

Побывав на начальнических квартирах, Брындык все приметил, все понял, но виду не подал. Ни-ни! Про себя же подумал: «Эге ж… Не пойманный – не вор».

Зоркий брындыковский глаз, настроенный, так сказать, в направлении определенном, сумел различить в деятельности артели «Кавказ» две линии – вернее, два ствола, – переплетшиеся меж собой подобно хищной кавказской глицинии и липе, избранной цепкой ползуньей для опоры. Один «ствол», опорный, то-есть липа, в нашем далеко несовершенном сравнении, должен представлять выпуск массовой продукции, к качеству которой полностью относятся самые горькие, самые злые упреки. Но сама по себе эта продукция рождалась законным с точки зрения нашего права образом. Люди во всю мочь работали, выполняя и перевыполняя нормы, и зарплату получали по расценкам за действительно изготовленные вещи. Эту часть работы артели «Кавказ» артельная бухгалтерия отражала точно, без передержек и подлогов. А вот вторая линия, второй «ствол», были пронизаны взяткой, как стеганое одеяло ниткой. Ловкие руководители имели свои проценты от художников.

Приглядевшись к «государству в государстве», точнее сказать, к шайке, саркомой всосавшейся в мозг и тело артели, Брындык сказал себе: «Здесь не по чину не возьмешь». Когда-то Арехта Григорьевич повидал в театре весьма и весьма восхитившего его «Ревизора»…

Смета артели «Кавказ», как и сметы прочих выпускающих продукцию организаций, разбиваясь на множество внутренних «статей», сводилась к трем основным разделам. Первый – зарплата производственная, в данном случае, заработная плата художников и других работников, находящихся на прямой сдельщине; второй – материалы и прочие так называемые «прямые расходы» на выпускаемую продукцию; третий – содержание административного, руководящего и иного непроизводственного персонала.

Третий раздел строго ограничен, и каждый рубль контролируется беспощадным райфо. Попробуйте-ка заплатить заведующему производством, шоферу, уборщице, бухгалтеру на десять рублей больше, чем зарегистрировано в штатном расписании! Районный финансовый отдел арестует счет артели, а дело о нарушении государственной финансово-штатной дисциплины передаст прокурору. Второй раздел контролируется несколько труднее. А вот первый раздел – заработная плата художников и прочих сдельщиков – есть производственный: чем больше расход, тем выше процент выполнения плана, тем лучше, товарищи!

Артельный художник сидит на прямой сдельщине, как казак на коне, и может заработать, сколько его душе угодно: никто не ограничивает возможности трудящегося и применение его способностей. Конечно, труд оплачивается по нормам, по расценкам. А кто устанавливал их? И кто же в артели принимает работу, кто «закрывает» наряды, определяет качество, класс изделия?

Сюда-то и ввинтилась хитрейшая, воровская ползучка… Смекнув премудрость, Брындык ухмыльнулся: «Эге ж… Рука руку моет…» – и, само собой разумеется, подравнялся к строю не тех, кто действительно работал, а к шайке.

Внутренняя взятка действовала так: каждому свой установленный куш «от заработка художника». Председателю – больше всех, затем завпроизводством и бухгалтеру – поменьше, затем своему бригадиру и так далее. Уравниловка не допускалась.

Существовала еще одна фигура, внештатная, без оклада, помещение артели не посещающая, дабы не мозолить глаза непосвященным. Это работающий «на проценте» надомник, посредник по внешним связям, рыбак заказов. Он везде ходит, везде нюхает, выдумывает подходящую «работку», протискивается через «черную» дверь и закидывает удочку перед носом хозяйственника:

– Составим сметы… Утвердим… От сметы вам процентов!.. Сколько?.

И по рукам. «Рука руку моет». Поймайте-ка их! По закону берущий взятку наказуется наравне с дающим. Попробуйте уличить взяточника, припереть к стене вымогателя! Тот, у кого вытянули взятку, наступив ему на горло, молчит как мертвый из страха перед законом. А не устарел ли сам закон, созданный нами в первые годы революции для защиты чести наших работников от покушений частников – класса, которого ныне нет?

Брындык рисовал ковры, делал рамки для картин, лазил с кистью, палитрой, лаком по лесам в санаториях, в кабинетах ответственных работников, в залах заседаний руководящих организаций, тянул карнизы золотом, серебром, бронзой, ляпис-лазурью, раскрашивал лепку, иронически размышляя: «Кто из здешних начальников берет наши проценты? Иван Иванович, Шалва Данилович или Иосиф Моисеевич?

Впрочем, в работах Брындык себя не слишком утруждал. На работы вне дома он шел в случаях исключительного аврала, при особом хабаре. Его участие в системе хищений ограничивалось распиской в получении денег, наибольшая часть которых уже разошлась по многоступенчатой лестнице взяток. Зачастую работы, которую он «сдавал по наряду», не было совсем.

Брындык глядел на жизнь из подполья через грязное стекло. У него развился непобедимый цинизм. Порой он размышлял: «Вот, говорят, диверсантов поймали. Пролезли через границу, рискуя жизнью. Подложат бомбочку, взорвут мост. Железнодорожный батальон в сутки починит. Убытков на сто, двести тысяч. Наши ребята из «Кавказа» за два месяца нахапают больше. А за год?.. Эге ж, не зевайте и вы, Арехта Григорьевич!» Или, прочтя газету, соображал: «Этот начальник за пару лет профукал пять миллионов. Сняли, перевели… Эге ж!» – и издевательски радовался чему-то.

Вообще Брындык имел способность развлекаться наедине по самому даже малому поводу. Он умел недурно кроить и шить. Замечая, что швейные мастерские требуют от заказчиков больше материала, чем было бы нужно самому Брындыку, и не возвращают остатки, он ухмылялся: «Эге ж!»

Брындык не смотрел на себя, как на человека хуже других. И дурнем себя не считал.

– Уси крадуть, – издеваясь, говорил он, подражая деланой «мове» своего батька.

Такая «философия» до двадцать девятого года была ему не свойственна. К шестидесяти годам он подошел голым, голее, чем мать родила. «Хорошие» слова звучали для него пустым сотрясением воздуха.

Он был на диво здоров, в жизни не знал головной боли, ломоты в костях. Про свое сердце говорил:

– Та у меня ж его нет. У меня ж машина. Мотор!

И не лгал.

Часть пятая. НА ГРАНИЦАХ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Рассказом об Арехте Брындыке и его жизненном пути заканчивается цикл. Пора перейти к иному. Нужны и отдых и перемена.

Я очень помню мою первую встречу с Туркановым. Полковник спросил:

– Но что вам, собственно, нужно?

– Не знаю, – не постеснялся я ответить и добавил: – Ведь я у вас, как в библиотеке. Сотни тысяч томов, а у меня нет каталога…

Полковник рассказывал. Я для начала старался найти нужную нить. Я слушал об удачах и неудачах милиции, о связи с обществом, о влиянии разных обстоятельств: одни мешают, другие способствуют.

Зашла речь и об искусстве – вернее, об уменье показать жизнь в произведениях искусства. Турканов назвал фильм, только что появившийся на экране:

– Кто не знает жизни пограничников, тот смотрит с интересом. Но на границе так не служат.

Я вспомнил об одном моем друге. Он, вообще довольно равнодушно относящийся к художественному кино, сказал мне как-то:

– Я и к документальным фильмам отношусь жестоко.

– Почему же?

– Пришлось мне после войны видеть один фильм. А я как раз в тех местах, которые были показаны, командовал полком. Не так нам приходилось воевать…

Я спросил Турканова:

– А как служат на границах?

И полковник, до войны много лет служивший в погранвойсках, рассказал.

За Читой по советской границе водой разлилась голейшая степь. На десятки, на сотни километров подряд и без отдыха тянутся такие плоскости, будто здесь поработали строители со скреперами, бульдозерами и прочей снастью, готовя тщательную планировку под сплошной аэродром, летное поле которого, как известно, требует совершенной ровности.

Карта скучнейшая. Для ориентирования на местности лишь по большой удаче можно зацепиться за развалины «кумирен» и «могил». Этими именами первые составители русской карты давным-давно окрестили безвестные остатки сооружений. Каких богов кумирни и чьи могилы – спросить некого.

Это единственные «отдельные предметы». Деревьев и пней нет, нет и оврагов. Нет высоток, отчетливо выписывающихся горизонталями на тактических картах в те или иные фигуры, которые для пользы службы именуются на ученьях, маневрах и в бою – Круглая, Ступня, Длинная. Иль, когда и богатое воображение не в силах увидеть образ, просто Безымянная, отметка в метрах такая-то…

В забайкальских степях горизонталям вообще делать нечего. А ветрам – раздолье. Здесь край, подлинно уготованный природой для ветров и ими беспрестанно посещаемый. Тихие дни и тихие часы редки. Сила ветра легко доходит до ураганной: слишком велика разница в температурах воздуха приполярья и субтропиков, а преград, вытянутых в широтном направлении, не хватает.

Край пустой, но шумный, очень шумный. Но только от ветра. Встречаясь с человеком, ветер гремит завихряясь. Используя как мембрану каждую складку одежды, шапку, самую раковину уха, воздух воет на все голоса. Врываясь в ствол винтовки, он ноет и гудит так заунывно, так противно, что солдат прячет срез ствола. Телеграфные столбы с проволоками, превратившись в оркестр, разыгрывают до тоски дикие мелодии.

Сейчас характер границы изменился, хотя ветер и остался. А до сорок пятого года положение было весьма и весьма неспокойное. Рядом сидела, под картонной фирмой марионеточного Маньчжоу-Го, хищнейшая японская военщина, самурайски готовая на любую провокацию, на любую гнусность. Гадючье гнездо, насаженное на ось Берлин – Токио, и очень активное…

Летом мало дождей, зимой почти нет снега. Здешняя зима долгая, но совсем не похожая на нашу русскую, с ее тихими днями, с инеем на деревьях и кустах, с мягким толстым снегом. Здесь поземка дочиста сметает и тот льдисто-жесткий, остро-сухой, как толченое стекло, снег, которым иной раз скупо и нехотя разродится забайкальское небо.

В тридцатиградусные морозы смерзшаяся степная почва, натираемая ветром, точно наждачной бумагой, пылит и пылит. Мало сказать – пылит, земля вздымается пыльными бурями. Это куда похуже, чем оренбургские бураны, описанные Пушкиным и Аксаковым.

Граница на замке. Пограничник, будь бдителен!..

2

Конь? Не конь – лошаденка. Тяжелая, большая голова на короткой сухой шее, спина длинная, седлистая. Брюхо вислое, сенное. Короткие и толстые ноги кажутся еще короче от густой шерсти. Шерсть так длинна, что ветер ею играет, как перьями на куриной спине. Хвост не длинный и не пышный, на ветру просвечивает репица. Свесив голову, отставив заднюю ногу, лошаденка дремлет под седлом.

Поверх шинели солдат укутан в пахучий овчинный тулуп. На голове малахай из собачьего меха. Между малахаем и тулупом видны нос и глаза. Наклонить голову – и останутся одни глаза. Товарищи поднимают эту тушу, усаживают в ленчик, вставляют ноги в стремена. Повод дают не в левую руку, а наматывают на левый рукав тулупа. Автомат – под правый рукав. Пистолет и гранаты уже раньше были надеты на шинель.

Готово! Пошел!..

Тридцать градусов ниже нуля. И не великое белое безмолвие сибирских или клондайкских лесов, а вой пыльного урагана. Круп лошаденки с отнесенным ветром в сторону хвостом и бесформенным грузом вместо всадника еще виден минуту-другую. Вот они превратились в тень, исчезли. Это патруль на границе. Такие объезды совершаются по всей границе. Время, маршрут, расстояние – военная тайна. Присяга…

Солдат знает, куда едет, до какого места, когда обязан вернуться. Он помнит все, что он должен совершить при всех возможных обстоятельствах несения службы.

В случае надобности он выскочит из тулупа и малахая, как шершень из норы. Огненный шершень! Но без служебной надобности солдат не должен слезать с коня или бросать тулуп. В тулупе он не влезет на коня без посторонней помощи. Если же сядет в седло в одной шинели, то окоченеет до смерти и не сможет выполнять свои обязанности. А пешком в тулупе не дойдет до поста.

Так служат на забайкальской границе.

Каждый солдат прочерчивает штрих, известный ему. Все вместе солдаты всех застав прочерчивают сетку в пространстве и во времени, рассчитанную на то, чтобы быть преградой достаточной плотности. Сеть известна офицерам, это военная тайна.

Служба солдата – Иванова, Петрова, Сидорова – тяжела и скучна. Всегда одно и то же место, которое он должен изучить и изучил лучше, чем собственную ладонь. Всегда одни и те же движения, которые он должен усвоить и успел усвоить так, что выполняет автоматически. Одни и те же товарищи, и распорядок дней, похожих один на другой, как винтовочные патроны.

Наряд – учеба. Учеба – наряд.

Читают те же газеты, что и все, лишь позже на несколько дней. Те же книги. Лица обычные, мимика скупая.

Нет ничего, пригодного для объектива киноаппарата. Нет коней, гарцующих под всадниками, нет скачек и картинных наездников. Нет гонок в поэтичных зеленых долинах среди горных цепей в пленительных дымках безбрежных далей. Совершенно нет победных жестов, встреч с полосатыми тиграми и красавцев фазанов, которые поднимаются из цветущих трав.

Пыль летом, пыль зимой.

Весна коротка и немногим радостнее осени.

Служба…

Офицеру как будто интереснее служить, чем солдату. Офицер охватывает службу всей заставы, он знает службу, события у соседей. Но и у него однообразие, шаблон.

Такова служба на государственной границе, как служба и на других границах. Границ в обществе не одна. Но только государственная видна на карте, а другие – нет.

Взглянуть извне в поисках внешних эффектов – какая неблагодарная задача! Глаз случайного туриста-наблюдателя приметит лишь то, о чем рассказано на предыдущих страницах. Попробуйте пройти день службы заставы с киноаппаратом. Пленка верно фиксирует работу машин, квадратно-гнездовые способы посева, хирургические операции. Документ неоспоримой точности, истины.

Но в отношении заставы получится ложь. Документальный фильм не выразит внутреннюю жизнь людей, а суть лишь в ней.

3

На заставе люди по возрасту разные. Молоденькие солдаты способны на самые мальчишеские поступки: например, залезть в сад и отрясти яблоню. В строю, уже получив замечание, они продолжают прыскать от смеха: товарищ показывает пальчик или что-либо столь же невинное, но способное «рассмеять» любого Иванова, Сидорова, Петрова.

Молодому офицеру, чуть постарше солдата, легче быть серьезным: у него ответственность бо?льшая. Но и он хотел бы многого, включительно до детского яблочка.

А старшие офицеры, сверхсрочники – старшины и сержанты? У них разве нет потребностей в радостях жизни? Им не скучно?

Вспомните древнее проклятие, пострашнее котлов со смолой и чертей с вилами, в которых верили наши отцы и деды: «И проклянет тебя господь бог твой. И когда настанет вечер, ты скажешь: о, если бы уже было утро! А когда настанет утро, ты скажешь: о, если бы уже был вечер!»

Но на заставах не скучают. В коллективе, как в каждом живом организме, все находится в напряженнейшем взаимодействии. Старшие учат младших и от них сами учатся познанию человека. Дни полны серьезного дела. Ничто не совершается зря, а если и случается, то не должно случаться. Все излишнее есть упущение по службе.

От побудки до отбоя все люди в деле. Времени решительно не хватает иной раз, чтобы набросать письмишко домой. Дело, дело и дело…

Наряд – служба ответственная, учеба – не менее. Без учебы не будет исправного несения нарядов. Все осмысленное, направленное лишь к цели. Наряд несут не для формы – для дела. Учатся не для отчета о проведении плана занятий, не для рапорта о завершении в срок учебного цикла, а для дела. Все совершается не для «показателей».

Но это значит, что у них нет свободного времени? Есть, конечно. У них нет пустого времени. Если хотите, у них все время свободно, так как оно наполнено трудом нужным, сознательным. Русским, советским солдатам и офицерам знакомы все тяготы, кроме единственно тяжкой, – волочить бремя подневольной службы. Поэтому их жизнь наполнена значительным содержанием и им скучать некогда.

Косматая лошаденка, на которой солдат несет службу, сильна и неутомима. Она пройдет одним духом километров шестьдесят, в злой мороз выспится в открытом дворе, прибившись от ветра под стенку. И наутро готова к работе. Так же, как и солдат. С той разницей, что солдат порой не спит и ночью.

Невзрачная лошадь, почти что конек-горбунок из сказки. Солдат Иванов, Петров, Сидоров, занесенный пыльным бураном, богатырь из были, не из сказки.

Что ему Змеи-Горынычи да Кащеи Бессмертные, когда он ничуть не боится самой водородной бомбы!

В нашей тяжелой службе воспитываются характеры, растет личность подлинная, не внешне живописная, то-есть создаются богатства, подобные неразменному рублю: чем больше тратится, тем больше остается.

Такова жизнь наших застав. И тех, что стоят на географических границах, и тех, что охраняют иные рубежи.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Трещит телефонный звонок.

– Мальцев слушает.

Он слушает и отвечает:

– Есть.

Свет в комнате серенький – уж очень ненастный сегодня выдался денек. Дождик с самой ночи сеет на город туманную тучу мельчайших брызг. В лесу нынче, наверное, стучит скучнейшая капель.

Лес далеко. Если подойти к окну, внизу виден голый асфальт двора. На нем несколько распластанных, как кажется с третьего этажа, спин «Побед». Жуки без ножек. Напротив и близко высится глухая кирпичная стена, грязный задний фасад дома, тот самый, который не существует для архитекторов, будто бы простые граждане обязаны смотреть на дома, как на листы проекта, то-есть лишь с улицы.

Из-за сумрачного дня, из-за высокой стены в комнате темновато. За двумя столами, что стоят у окна, еще можно заниматься без света, а Мальцев, который сидит в глубине, с утра зажег настольную лампу и разложил свое хозяйство в кругу, отбрасываемом лампочкой из-под черного сверху, белого изнутри абажура на шарнирной подставке.

Положив трубку, не отрывая глаз от листов развернутого перед ним дела, Мальцев говорит:

– Нестеров. Турканов зовет.

Нестеров сидит у окна, ему досталось лучшее место, свет на его столе падает слева. Он не слышит. Мальцев окликает громче:

– Виктор! К Турканову.

Нестеров отрывается, аккуратно кладет ручку пером на край чернильницы и встряхивает рукой: писать часа два подряд, да еще с увлечением, – не шутка. Почерк у Нестерова круглый, крупный, читать легко, ни начальство, ни машинистки не жалуются. Нестеров откидывается, забрасывает руки за голову, переплетает пальцы и сладко потягивается:

– Аа-ах!..

Ничего не поделаешь, начальство зовет, комментарии излишни… Нестеров спрашивает:

– Вы, ребята, остаетесь?

– Скоро пойдем обедать, – за себя и за Мальцева отвечает товарищ, который сидит у окна напротив Нестерова.

Нестеров закуривает, собирает дела и кладет их в несгораемый шкаф, который стоит в глубине, около Мальцева.

Служба! Товарищи уйдут, а оставлять дела на столах, если в комнате нет никого, не полагается. Правда, последний, перед тем как запереть комнату, в крайнем случае уберет и чужие дела, но заставлять других ухаживать за собой – последнее дело.

По широкому пустому коридору Нестеров дошел до середины здания и поднялся на следующий этаж. Там перед дверью, не думая, он одернул пиджак. Привычка!

В обычное служебное время не возбраняется носить гражданский, штатский костюм. На улице как-то свободнее, если идешь под руку с женой: не приходится следить за просветами и числом звездочек на встречных погонах. Форменное платье Нестерова временно переселилось в швейную мастерскую: подбились брюки, обшлага тоже чуть обтрепались.

За дверью кивки, шутка на лету с секретарем начальника, с машинисткой, и вторая дверь – к полковнику.

– Он ждет, – говорит секретарша о полковнике, – идите.

Перед дверью руки Нестерова бездумно опять оттягивают вниз полы пиджака, чего не замечает ни он, ни секретарь, ни машинистка, ни майор милиции, который ждет в приемной полковника. Нестеров – как все. И как полковник Турканов.

Нестеров стучит, слышит: «Войдите», входит, вытягивается и видит, что, кроме полковника, в кабинете есть еще второй полковник, начальник того отдела, где служит Нестеров, и подполковник, его заместитель. Сам по себе вызов к Турканову значил нечто. Теперь же, узрев такую «угрожающую концентрацию начальства», Нестеров соображает: «Дело серьезное». И громким голосом докладывает нарочито по-уставному:

– Старший лейтенант милиции Нестеров прибыл по вашему приказанию!

Старший лейтенант вышел из кабинета Турканова в расстегнувшемся пиджаке.

Секретарь спросила:

– Ну что?

– А вы не знаете? – буркнул Нестеров, напуская на себя «мрачность». – Пропала моя «Жизель», пропала моя Уланова, как швед под Полтавой. Так и запишите!

Заручиться билетами на «Жизель» дело нешуточное… Это всем известно.

Когда «посторонний майор» уйдет, а секретарь и машинистка останутся вдвоем, они обменяются мнениями о предстоящей командировке Нестерова. Они в курсе дел, они везде, кроме работы, немые хранительницы тайны следствия. У них есть свои симпатии и свои оценки. Нестеров – «симпатия». Они говорят про него:

– К Виктору будто липнет. Начинает следствие с пустяка, а потом такое разматывается!..

Своих товарищей Нестеров встретил у двери, но не присоединился к ним, чтобы пообедать вместе, отвлекаясь в своей компании от текущих дел.

– Тебе верноподданная звонила, – без шутки сообщил Мальцев.

– Ладно.

Нестеров набрал номер телефона коммунальной квартиры, где он жил с женой и с сынишкой.

– Людок, такое дело: завтра в командировку. Увы, «Жизель», увы! Пойди с Мальцевым. Не хочешь? Почему?

И Нестеров шутливо убеждал свою «верноподданную», что ей будет даже интереснее с Мальцевым, чем со старым верноподданным мужем, который уже разучился ухаживать. В семье Нестеровых было трое «верноподданных»: муж, жена, сын – целое государство.

2

Дело делалось своим чередом. Окончив юридическую школу, Нестеров начал работу так, как всегда каждый молодой человек, за ничтожными, вероятно, исключениями, приступает к делу: с живым интересом и к новой обстановке и к новым людям. И было очень приятно вновь стать взрослым.

Правда, две его школьные скамьи были разделены войной, но в каком бы возрасте, с каким бы опытом ни садился человек за книгу, он в той или иной мере опять становится школьником.

В классе, на летнем учебном сборе командного состава запаса, почтенный слушатель в звании даже полковника и возрастом далеко за сорок, старательно тянется с подсказкой товарищу.

– Товарищ полковник, – обращается к нарушителю дисциплины капитан-руководитель, – по моему званию я даже не могу вам сделать замечание. Но вы мешаете проводить занятие.

И полковник запаса (начальник главка) встает, оправляет на отросшем брюшке гимнастерку и пытается оправдать свое мальчишеское поведение с каким-то мальчишеским конфузом.

Смешно? Нет. Даже по-своему мило. Ведь настоящих-то стариков куда, куда меньше, чем кажется юношам и девушкам, которые у нас впервые допускаются к избирательным урнам.

Когда же ты кончаешься совсем, наша молодость?

При всем военном опыте Нестерова (напоминаем, что служил он в разведке) его молодость на первых шагах работы проявилась в мрачном, даже в подавленном состоянии духа. Работа у него была такая, в которой открывается некая изнанка, что ли, жизни.

Как многие и многие, Нестеров обладал защитным свойством – не слишком-то видеть дурное у себя дома. Все дурное, все злое, казалось ему, жило в своем роде едва ли не полноправно за пределами Советского Союза. У нас плохое могло быть лишь малосущественной случайностью, не слишком-то даже и заслуживающей внимания.

Такое настроение Нестерова было бы несправедливо назвать розовыми очками, которые любят сознательно надевать на чужие носы философы-интеллигентики бюрократической складки в целях, иной раз, маскировки собственных гадостей.

Нестеров имел потребность видеть в жизни хорошее, потребность, особенно развитую юностью, загубленной в жестокостях войны. Дело в том, что война не победила его, не осквернила его желаний и стремлений, хотя он видел войну не марширующих с развернутыми знаменами полков, изобретенную некоторыми романистами и буржуазными историками, и даже не войну по Льву Толстому, а участвовал в долгом, отчаянном, кровавом труде. Этот труд можно исторически понять; можно допустить и признать разумом его необходимость, но принять сердцем, полюбить и оправдать морально здоровому человеку нельзя.

Тому, кто видел войну, кто понял ее, свершая своими, не чужими, руками, хочется забыть. Для советского человека существует право на такое забвение: война неестественна, она уродливый, но, к сожалению, по обстоятельствам необходимый вынужденный эпизод.

Именно поэтому, именно, чтобы истребить уродство, было так много вложено нашим народом силы и воли для уничтожения врагов человечества и будет вложено, если возникнет необходимость, еще больше.

3

С Туркановым Нестеров столкнулся случайно на улице незадолго до окончания юридической школы. Александр Степанович Турканов запомнил Нестерова по армии. Они встречались в сорок четвертом году в войсках Украинского фронта. Месяца через три Нестеров выбыл «из хозяйства» майора Турканова по ранению, – третьему и последнему за войну.

– Лейтенант Нестеров?

Нестеров был в неважном пальтишке.

– Товарищ, – Нестеров приметил три звезды на золотом двухпросветном погоне, – полковник!

Старший сообщил о себе, что он ныне на довоенной работе. На какой? Нестеров ничего не знал о прошлом Турканова. Полковник вернулся в Министерство внутренних дел, но не в пограничные войска, а в милицию.

– А вы, товарищ Нестеров, чем заняты?

– Учусь. То-есть кончаю, товарищ полковник.

– Что именно?

– Юридическую школу.

– Так. А потом?

– Еще не определилось, товарищ полковник.

– Если не ошибаюсь, член партии?

– В прошлом году перешел из кандидатов.

– Поздравляю! Хотите к нам?

Так Нестеров оказался не в суде, не в адвокатской коллегии, стал не юрисконсультом или арбитром. Он для начала службы – младший следователь милиции. Тот, кто начинает «дело».

Профессиональный взгляд на жизнь… Когда вечером, на углу улицы Горького и Охотного ряда, в несколько рядов собираются десятки автомашин и ждут перед красным светом, а сверху, от площади Моссовета, продолжают катиться большеглазые чудовища, когда вся нетерпеливая масса вибрирует моторами общей мощностью в тысячи лошадиных сил, и дрожит от нетерпения, и сейчас рванется, и сейчас опять помчится, светя фарами, мигая красными огоньками и вскрикивая сигналами, – это зрелище для поэта. О чем только он не подумает, куда только не проникнет его мысль перед таким потоком энергии. Красиво, очень красиво! И очень сильно. Симфония в звуках, в красках, в движении.

От Москвы мысль метнется к другим городам нашего времени… И вдруг поднимется высоко, на необычайную высоту, окажется в прошлом, взглянет в будущее. Как из рамок явятся события, действия, лица и, двинувшись целыми массами пока еще в смутных, в случайных желаниях, заживут, заговорят! Весь этот блистающий мир закипит, заволнуется, совершая волшебнейшее из всех сказочных волшебств действие творческого воображения в костяной коробке очарованного созерцателя, застрявшего на короткий миг в толпе около регулировочной будки. Как он живет сейчас, как чувствует! Ему вольно и хорошо.

Как все, как всегда, кончится и эта минута. Но он не забудет, он будет ловить словами улетевшее наслаждение, будет ловить Красоту, подчиняясь властнейшему из властных желаний сообщить людям посетившее его откровение. Он будет мучиться, будет страдать от своего бессилия воплотить видения столь же прекрасными, какими они явились в неслучайном сверкании двух московских улиц.

А орудовец видит шоферов, обязанных соблюдать правила уличного движения. Не так – и он вытащит из потока любое чудище, козырнет, спросит у водителя права. Хорошо, если кончится лишь «внушением» и не пострадает очередной талон.

Это не значит, что хозяин движения не чувствителен к красоте. Но он на службе, будь он в душе и трижды поэт.

Точное знание количеств и свойств кислорода, азота и примесей иных газов, составляющих атмосферу, знание причин той или иной окраски неба, знание химических формул горных пород, названий растений и форм живых клеток не мешает ученому наслаждаться природой, восхищаться какой-либо далью и дымкой и даже в восторге состряпать две-три строфы, пригодные не только для их сочинителя.

Впрочем, математику, физику, геологу, ботанику и другим легче не расставаться с поэзией. Медикам, говорят, приходится труднее. Почему же?

Чехов был нежнейшим поэтом, художником тончайшей души, добрым человеком. А ведь и он прошел через анатомичку, дышал тяжким запахом пропитанного формалином трупа. И слышал лихие пошлости, какими иной юнец подбадривает себя. И сам юнец пошучивал около мертвого тела с ободранной кожей. Быть может, не надо говорить об этом, это неприятно?

«Берегитесь, не ступите сюда ногою, ибо здесь нехорошо».

Перед Нестеровым социальная изнанка жизни открывалась по обязанности службы, и была она настоящей. На первых порах молодой начинающий следователь расплачивался какой-то потерей покоя. Будучи обязан каждодневно заниматься только чьими-то подлостями и гадостями, будучи обязан каждую подлость и гадость вытащить на белый свет, рассмотреть, изучить, он испытал состояние недоверия ко всему: как начинающий медик находит у себя признаки чуть ли не всех болезней, так Нестеров был в своем роде оглушен кажущейся массой преступлений.

В «Тружениках моря» Виктор Гюго, рассказывая о спруте, пишет, что ни одна песнь не была бы спета, ни одно гнездо свито, ни одно яйцо снесено, если бы все время была видна злоба, терпеливо ожидающая у нас под ногами…

Нестеров не был романтиком, и все же ощущение непокоя, мрачность, даже какая-то скрываемая им подавленность сопровождали начало работы. Но не разочарование, не упадок. Для этого Нестеров был слишком трезв и практичен. Ему нужно было избавиться, как избавляются дети от молочных зубов, от легковесной идеализации, от продукта школьной вульгарной социологии, заставляющей нас верить в легкость устранения трудностей, в легкость борьбы с пережитками прошлого, будто бы для полного исчезновения всего этого достаточно короткого периода жизни одного поколения.

Человечеству давно известно, что между познающим разумом человека и объективным миром вещей возникают препятствия, заслоняющие и искажающие действительность. Известны капитуляции: считая совершенно невозможным познать мир материи, агностики отрицали само его существование и допускали лишь случайно-индивидуальные ощущения. Действительно, неорганизованное, некритичное мышление может закрыть от нас реально-объективный мир, увести в область, населенную не тем, что есть, а тем, что нам хочется видеть.

Беспощадная критика общественного действия является единственным средством социального прогресса. Вне этого – распад сознания, остановка, мираж бесплотных теней, вращение колес на холостом ходу. И неизбежная кара, беспощадная месть реального мира.

4

А как полковник Турканов относился к своей милицейской службе?

Родился Александр Степанович в 1901 году в провинциальной тиши, в городе, где преобладали дома деревянные, где в центре архитектурно властвовал собор, расположенный рядом со сквером, против губернаторского дома. Конечно, имелись и Московская и Дворянская улицы, а также заречная часть под названием Пески, летний театр и Поповка, про которую был кем-то сочинен стишок:

На Поповке, под горой,

Воздух мрачный и сырой.

Эта провинциальная «тишина», традиционно заготовлявшая осенью запасы овощей на зиму в погребах и набивавшая в начале зимы дровяники, что бывало одним из существеннейших событий жизни скромной городской семьи, следовала за новостями внутренней и международной жизни путем чтения газеты «Русское слово» с содержательными для читательских масс того времени фельетонами «талантливого Александра Амфитеатрова» и «менее талантливого», но считавшегося «более глубоким» Григория Петрова, расстриженного священника, сменившего поповскую рясу и кадило на перо либерального журналиста. Суворинское «Новое время» с его погромно-националистическими выпадами пользовалось меньшим успехом.

В читательских формулярах губернской библиотеки имени Лермонтова первое место твердо занимал Лев Толстой, но за ним – правда, с почтительным интервалом – высовывала голову Вербицкая, кумир мещан, про которую Лев Николаевич однажды сказал, что она «предается половому общению с читателями на страницах своих романов».

В литературе переводной с переменным успехом сражались за первое место Александр Дюма-отец и Конан Дойль в лице Шерлока Холмса.

Но не засыпали на полках ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Некрасов, ни Никитин с Кольцовым. Белинский был в почете. Гоголь всегда находился «на руках». Провинция мыслила, чувствовала, дышала. Происходило зачинание, творение будущего: недаром в семнадцатом году Октябрьская революция была столь единодушно принята на всех улицах провинциальных городов. Но это творение тогда, в девятьсот первом году, внешне так мало было заметно на родине Александра Степановича Турканова.

Год рождения будущего советского полковника не был ознаменован, как помнится старикам, никакими чрезвычайными событиями международной жизни, кроме еще длившейся в том году англо-бурской войны. Вернее сказать, еще длящегося процесса безжалостного методического подавления двух численно крохотных земледельческих южноафриканских республик всей мощью еще свежей Британской империи. Кстати сказать, в этой войне, в скромном унтер-офицерском звании, принимал участие столь известный в дальнейшем Уинстон Черчилль.

Дело этой грязной войны загорелось из-за алмазных и золотых залежей, открытых, к несчастью для буров, на землях их республики и не принесших счастья и «второй стороне» в лице нахлынувших со всего света искателей легкой наживы и десятков тысяч английских солдат, легших под пулями буров.

Сочувствие печати, тихой провинции и всей мыслящей России без различия революционных партий и групп, представленных в те годы малочисленными и только подпольными организациями, находилось на стороне буров, которые подверглись грабительскому несправедливому нападению: тогда понятие агрессии еще не было сформулировано, как в наши дни.

В России этот исторический эпизод оставил весьма популярную песню:

Трансвааль, Трансвааль, страна моя,

Ты вся горишь в огне…

Была задета совесть народа, который не плавал в чужие страны, чтобы на кого-то напасть, не воевал из-за золота, не умел составлять балансы на крови.

Годы девятьсот первый и его предшественник – девятисотый прославились позднее.

Молодые люди рождения этих двух тихих лет были самыми юными защитниками юной Республики и завоеваний революции. Это они, послушные зову партии и Ленина, тащили на себе бремя гражданской войны и рассеяли себя в безвестных могилах по территории всей Федерации. Первая перепись показывает резкое падение численности мужчин, явившихся на свет в мирной тиши начала века.

С видавшей виды винтовкой калибра 7,62 миллиметра образца 1891 года красноармеец Турканов побывал и на юге и на востоке, питаясь чаще пайком фронтовым или боевым, чем тыловым, безотказно кормил вшей, куда более опасных, чем пуля, шрапнель и бутылочная ручная граната, состоявшие на вооружении и РККА и противника. Турканов остался в живых «не по своей вине», как на лишенном пышных выражений языке первых лет революции изъяснялись лихие армейские шутники.

Юношеская память набивала копилку воспоминаний всеми фактами без разбора для позднейшего осознания и пользования. Из высоких чувств тех лет, обуревавших не одних только молоденьких красноармейцев, очень помнится ощущение яркой светлости жизни и близкого конца не одной лишь войны, но всех вообще испытаний и тягот. Нажать еще немного! Даешь Крым, даешь белополяка и – винтовку на склад старого лома. Даешь Колчака и Сибирь, где немолоченый хлеб лежит еще с довоенного времени, и конец всякому голоду, – не для тебя, для всех.

Еще проще решались вопросы морали. У каптенармуса в сундуке нашелся мешочек сахара, по кускам краденного из пайков. Обвешав каптера бумажками с надписью «Вор», товарищи провели его по улицам на общий позор и простили «за несознательностью». Мы знали, что в ворах и во всяких преступниках, как вши в наших шинелях, сидели пережитки. Со всеми пережитками будет покончено, мы твердо верили, навсегда и сразу же после войны. Пережитков «проклятого прошлого», как писали газеты и как выражались ораторы на митингах, хватит еще года на два, от силы – на три. Так уверенно думали не одни юнцы красноармейцы.

Следовало не столько наказывать, сколько исправлять от пережитков своего брата-пролетария, по несознательности попавшего на скамью подсудимых. Суды выносили мягчайшие приговоры: вся гнусность и подлость были явно остатками вчерашнего «старого режима», вчерашнего капитализма.

В первые годы молодой революции для нас самыми интересными были доклады о международном положении, о торжестве коммунизма, до которого оставалось подать рукой.

…Это место рассказа – воспоминания полковника Турканова и его сверстников о громадности пути, который одолело творческое и ищущее сознание для достижения нынешней зрелости.

Сам Александр Степанович направился к своей зрелости, находясь почти каждодневно на линии огня. До войны он служил в пограничных войсках, годы сорок первый – сорок пятый прошел в строю, затем милиция.

В эпоху становления нашей власти Ленин указал на государственную торговлю, как на место, где государство повседневно общается с каждым гражданином.

Несколько десятков советских граждан ежедневно обращаются с массой разных вопросов и в каждое отделение милиции. Контакт самый широкий.

Так, по-ленински, просто и без напыщенности понимал милицейскую службу полковник Турканов.

5

Для изобличения не требуется признания преступника: обвинение, построенное только на признании, делается на суде пустой бумажкой, лишь обвиняемый откажется от своих слов. Судьи прерывают процесс и возвращают дело к доследованию. Признание в известной мере облегчает следствие, но не всегда. В чем-то сознаваясь под тяжестью улик, преступник скрывает сообщников, на помощь которых рассчитывает. И поэтому каждое признание должно подтверждаться фактами.

В этом коренное отличие нашего следствия от методов карьериста, пользующегося служебным положением в личных целях. Принести кому-то акты «признаний» невинных, запугать этими признаниями, строить свое благополучие на страхе…

Соблазнительно выбрать переломный момент, изобразить подготовку и эффектное предъявление решающей, неожиданной улики. Бывает и так. Но театральные эффекты, столь захватывающие зрителя, в жизни не только редки, но и не производят действия. На самом деле работа следователя сложнее. Он подбирает факты, улики, сопоставляет их, приходит к выводу как бы отвлеченному, то-есть бесспорному, вне зависимости от своей личности. Работа в своем роде математическая. Тем она и интересна. И только так может осуществляться настоящее правосудие.

Протокол допроса – две странички. Две сотни слов. Шесть-семь вопросов и ответов. Дела на полчаса? Нет. Иногда весь день… Стенограмма заняла бы сто страниц. А в протоколе допроса содержится лишь нужное, то-есть то, что имеет прямое отношение к делу: факты и подтверждение фактов, говорящие не против подследственного и не в его пользу, но помогающие выяснить истину. Существенное, нужное… Лишенное предвзятости, формулированное с возможной точностью, обдуманное, обсужденное следователем и подследственным. Доказательства и объяснения как против подследственного, так и в его пользу. Над ним и над следователем стоит высший контроль – Здравый Смысл. Поэтому-то так и интересны следственные дела, поэтому-то они увлекательнейшее чтение для каждого человека.

Чтобы добыть это настоящее, это существенное, следователь и подследственный изводят, как сказал поэт, тонны словесной руды. Но не пустой и не напрасно.

6

Нестеров чувствовал себя необходимым.

Он называл своих противников «деятелями». Одно «дело» следовало за другим, выскакивая, как пузыри в потоке воды.

Связь с пережитками прошлого была уж очень непростой, отнюдь не прямой и совсем не «анкетной». Столкновения с некоторыми «деятелями» имели особый вкус.

По криминальной статистике, половина преступлений против частной собственности в Европе во второй половине прошлого века совершалась людьми, которые были голодны в самый момент покушения. Голод и невежество – причины преступлений, выраженные в романе Гюго «Отверженные».

И классовый гнет. Ф. М. Достоевский в «Записках из мертвого дома» не мог забыть слова каторжника-мужика, обращенные к каторжнику-барину: «Вы железные носы, вы нас заклевали».

Не просты, очень не просты отношения между следователем и подследственным! Не перечень обстоятельств и не одни улики – и в пользу и против подследственного – были целью Нестерова. Личность человека, среда, влияния.

Конечно, присутствовали бесхарактерность, безволие, сочетание моральной нестойкости с неблагоприятными обстоятельствами. Но показывались и сильные характеры, проходили люди бесспорно энергичные, умные. Нестеров понимал, что ум, воля, смелость, мужество, стойкость сами по себе еще не определяют цвета знамени, направления деятельности человека. По поговорке: «Конь везет туда, куда захочет всадник».

Нестеров часто отлучался в командировки, увлекался делом, а жена, отдаваясь бессознательной и естественной ревности, стремясь к полноте обладания, ревновала мужа. Ее развлекала психологически-уголовная хроника в рассказах мужа, пока это было новинкой. Потом приелось. Нестеров хранил дома следственную тайну. Жена обижалась.

Не все мы легко открываем свое сердце: не всем свойственно уменье заниматься тонкой домашней дипломатией.

К счастью обоих, довольно скоро появился первый ребенок. Это простое событие, старое как мир средство, сплотило молодых, их отношения сделались ровнее, спокойнее.

Интимная жизнь – стекло, через которое человек смотрит на мир. Удачи и неудачи окрашивают его, меняя цвет мира.

Кто знает, хорошо ли, когда мы смотрим на мир только через бесцветное стекло…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Во второй половине ноября в Сендунскую милицию поступило заявление рабочего шахты № 11-бис о том, что горный мастер А. Окунев совместно со съемщиком-доводчиком И. Самсоновым, пользуясь халатностью государственного контролера М. Токаревой, воруют золото-шлих.

Работники отделения милиции кое-что предварительно проверили, некоторое время понаблюдали и решили задержать Окунева и Самсонова после работы, по дороге домой. Задержанных привели в отделение и подвергли личному обыску в присутствии понятых. Лейтенант милиции, проводивший операцию, был уверен, что личный обыск даст результат. Однако ни у Окунева, ни у Самсонова ничего не нашлось, о чем и был составлен протокол с участием понятых.

Было решено немедленно провести обыск на квартирах Окунева и Самсонова. Обыск у Окунева, который проживал в доме своего тестя Филата Густинова, еще продолжался, когда под одним из столов в отделении милиции был замечен небольшой самодельный конверт из плотной бумаги. В конверте оказалось незначительное количество золотого песка.

У работников милиции возникло предположение, что или Окунев, или Самсонов, пользуясь невнимательностью доставивших их работников, успели освободиться от улики.

Однако положение чрезвычайно усложнилось. Личный обыск был закончен, по закону же никакие соображения милиции и представление подобных улик не могут быть приняты. Небрежность лейтенанта-оперативника «сорвала дело»!

Пока о находке составлялся акт, к бригадам, производившим обыск у Окунева и у Самсонова, были посланы нарочные с указанием особо поинтересоваться бумагой и конвертами.

Бумага и конверты, изъятые у Самсонова, были другого качества. У Окунева же были взяты блокнот для рисования крупного формата с чистыми листами, конверт, склеенный из листа этого блокнота, и аптечные весы с разновесками.

Экспертиза специалистов установила тождество бумаги и конверта, изъятого у Окунева, с конвертом, найденным в отделении. Микроскопическое и химическое исследование чашек весов и шелковых шнурков, поддерживающих чашечки, установило наличие на них золота-шлиха.

Следственная часть милиции получила санкцию на арест Александра Ивановича Окунева, которому было предъявлено обвинение в хищении государственного имущества. В отношении Самсонова прокурор ограничился подпиской о невыезде.

В изъятой у Окунева переписке было письмо, на содержание которого следователь обратил внимание. Письмо от жены, Антонины Филатовны Окуневой. Судя по штемпелю места отправления, оно было послано в середине октября. Не считаясь с орфографией и синтаксисом, жена сообщала мужу, что хотя Ганька и не показывается, она сама справляется с делами и скоро вышлет сорочки. Сама же с нетерпением ждет посылку с бумазеей. Все это было рассыпано среди поклонов и пожеланий.

Преступники часто пользуются шифром условностей и намеков. Когда они грамотны и остроумны, домашний шифр почти не поддается расшифровке. Но почему нужно за двенадцать тысяч километров обмениваться сорочками и бумазеей?

В записной книжке Окунева были адреса, какие-то расчеты, сентиментальный стишок, откуда-то переписанный, и между листками – квитанция на посылку, отправленную в С-и за пять дней до ареста.

В отделении связи удалось установить: отправителем этой посылки был сосед Окунева. Будучи опрошен, этот сосед заявил, что тесть Окунева, Филат Густинов, в доме которого проживал Окунев, ссылаясь на занятость, просил его снести посылку на почту. Что это посылка Окунева, Густинов не говорил. На почте сосед обозначил себя отправителем, как ему сказал Густинов. За услугу Густинов угостил соседа водкой и дал ему двадцать рублей.

Главный инженер приискового управления показал:

– Технически возможность хищения золота-шлиха не исключена. Можно оторвать доски головки шлюза или бутары, где довершается процесс промывки, и прибить их на место, не нарушая печати. Но организационно хищение невозможно. По инструкции все приборы находятся под наблюдением горных мастеров и государственных контролеров.

Начальник отдела кадров приискового управления утверждал, что все работники приисков, особенно руководящие, как мастера и контролеры, проверены. По анкетным данным и прочим материалам личных дел мастер Окунев и рабочий Самсонов – люди, никогда ни в чем не замешанные, не имевшие судимостей и не бывшие под следствием.

Инструкции, мероприятия, анкеты… Сколько раз работникам милиции приходится находить это инструктивно-анкетное благополучие!

Александр Окунев категорически протестовал против содержания под арестом и отказался расписаться под предъявленным ему обвинением. Блокнот он-де приобрел в писчебумажном магазине, где таких блокнотов было много, и пользовался листами для чертежей. В отношении конверта с золотым песком, найденного в отделении милиции, Окунев заявил, что это провокация, затеянная по злобе. В подтверждение своих слов Окунев указал, что весной или летом он выпивал в компании с летейнантом милиции Д., поссорился с ним, и после этого Д. угрожал местью. Как свидетеля ссоры, Окунев назвал Самсонова. Самсонов подтвердил факт, что лейтенант Д. находился вместе с ним и с Окуневым на вечеринке. На вопрос о ссоре и об угрозах со стороны Д. по адресу Окунева Самсонов сначала отговорился незнанием, но через минуту заявил:

– Да, ссора была. Угрозы были.

2

Такие скудные данные добыло следствие за два первых дня; при всей уверенности работников следственной части милиции настоящих улик в их распоряжении не оказалось. Косвенная улика в виде тождества бумаги была зыбким основанием для обвинения, недостаточным для суда.

Предстояла кропотливая следственная работа, выявление связей Окунева и Самсонова, средств, которыми они могли располагать, и образа жизни. Эта работа могла и дать улики и опровергнуть обвинение.

Следователь решил проверить почтовую посылку, отправленную на имя Антонины Филатовны Окуневой, так как известны случаи использования почтовой связи с преступными целями. На такую мысль следователя навела сложность отправления этой посылки и хранение квитанции у Окунева.

По закону почтовые отправления неприкосновенны и могут быть вскрыты не адресатом лишь по специальному разрешению прокуратуры.

Сендунское отделение милиции известило Главное управление милиции в Москве об обстоятельствах дела и просило оказать необходимое содействие.

3

В ноябре в С-и еще совсем тепло и много ясных, солнечных дней. Море, если сравнить его хотя бы с Балтийским, теплое – температура воды градусов шестнадцать. Конечно, это не то, что летние двадцать три – двадцать семь градусов, но, право же, купание отличное.

Еще много цветов. Гроздья бананов, которым не суждено созреть, тяжело опустились. Разгар поздних яблок и груш. Поспевают мандарины.

Очаровательные дни конца бархатного сезона. Море чаще бушует, чем летом, но от этого оно не хуже. Иной северянин, мечтая о том, о сем, или просто без мысли наслаждается прибоем, шорохом песка, скрежетом гальки и часами торчит на берегу, позабыв о времени обеда.

Одно жалко: уж очень сократился день, ночь уж очень длинна. Вечером, чтобы погулять под черным, не совсем знакомым небом – здесь звезды немного другие, – достаточно жакета или пиджака. Температура воздуха – восемнадцать градусов, – столько же, сколько обязаны «держать» в московских квартирах управдомы согласно постановлению Моссовета.

Дни и вечера Нелли Окуневой были так заняты, что ей удавалось лишь урывками встречаться с Серго. Седьмой класс занимается в первой смене. Мать окончательно свалила на девочку все заботы по домашнему хозяйству, а покупки и готовка – вещи хлопотливые. Девочка недосыпала: она решила иметь одни пятерки и будет их иметь. Аттестат с пятерками позволит ей выбрать хороший техникум. Под хорошим понимался тот, где дадут общежитие и стипендию.

Еще около десяти месяцев, и она навсегда уйдет. Нелли начертила себе в общей тетради крохотный табель-календарь и точкой гасила ушедший день. Потом она быстро подсчитывала, сколько осталось, – это доставляло ей удовольствие. После лета все в школе нашли, что Нелли очень повзрослела. Классная руководительница сказала:

– Тебе можно дать не пятнадцать, а все семнадцать лет, Окунева.

И это было приятно…

Утром 6 ноября почтальон принес Антонине Окуневой извещение на посылку. Александр давно предупредил ее телеграммой с условным содержанием (в тексте ни слова о посылке!), и Антонина ждала обещанного с радостным нетерпением: Гавриил не появлялся, с Ганькой покончено.

Тогда, в августе, вернувшись из Н-ка, Окунев рассказал жене, что Ганька, вероятно, украл порученное ему золото. То самое, те пять с половиной килограммов, которые Антонина с такими волнениями получила в Г-тах. Муж рассказал жене, что отдал брату сразу весь металл.

– И ошибся, сильно ошибся! Тебя учил правильно, а сам свалял дурака, – признался Александр.

С металлом Ганька уехал на день и сгинул. По рассказу мужа, Антонина поняла, что он ждал брата в Н-ке дня четыре и уехал, так как ждать дольше было неудобно из-за Ганькиной хозяйки, да и не к чему: упущенного не воротишь.

К самому факту пропажи Александр относился довольно равнодушно:

– Где наше не пропадало! Наверстаю. А, Тоня?

Антонине же, мимо которой так или иначе проскочили бы эти килограммы металла, горевать было и вовсе нечего. Исчезновение Гавриила покрыло ее связь с Томбадзе. А ведь до «золотой» части отношений Антонины с Леоном братья Окуневы, начни они сводить между собой расчеты, наверняка добрались бы. Антонина продала Томбадзе свыше пятнадцати килограммов золотого песка.

При всей самоуверенности женщина с содроганием думала о предстоящем объяснении с обоими братьями. Гавриил, чтобы захватить в свои руки сбыт золота без посредства Антонины, пошел бы и на разоблачение ее любовной связи с Леоном. Конечно, Александр не съел бы ее, руки коротки, а все же…

Но Ганька, как видно, не успел ни о чем толком поговорить с братом. Возвращаясь в Сендуны, Александр приказал жене больше никаких дел с Ганькой не иметь, даже если он отдаст деньги за металл. Антонина получила адрес Арехты Григорьевича Брындыка, будет ездить в Н-к сбывать металл. Жена постаралась уверить мужа, что сумеет обойтись без Ганьки.

«А точно ли сумела уверить? А не нашел ли он, волчья шкура, другое местечко для желтого песочка?» – такими мыслями Антонина тревожила себя немало и что ни день, то больше: посылочки нет и нет!.. И вот наконец-то она, вот оно, золотишко, которым Антонина распорядится сама, не деля ни с кем барышей!

Соображая, что Леончику всего сразу давать тоже нельзя, чтобы не получилось, как с Ганькой, Антонина наспех мазнула губы, подщипнула брови, поправила крашеные с подклеенными ворсинками ресницы и полетела на почтамт.

Тревог и сомнений, преследовавших ее обычно, не было. Но она все же удовлетворенно отметила встречу женщины с «полными ведрами», счастливо происшедшую в тот момент, когда она вышла на улицу.

На почтамте Антонина начала с того, что свернула в зале налево к телеграфу и послала Леончику телеграмму обычного для таких случаев содержания:

«Тоскую целую Нина».

«Милый примчится через пару-тройку дней…» – с такой мыслью она расписалась в получении посылки и вышла на улицу в наилучшем расположении духа.

Все деньги за дом были уже внесены. В полновесной посылке было золото, – она считала по опыту, – не меньше пяти килограммов. Следовательно, ей «очистится» немало. Предстоящее свидание с Леоном Томбадзе возбуждало и иные приятные ощущения.

По пути она решила, что в Н-к, к Брындыку, она с частью золота все же съездит. Не будет ли это выгоднее для нее, чем комиссия, получаемая от Леончика?

Метрах в трехстах от почтамта ее остановили двое, предъявили какой-то документ, смысл которого как-то не сразу дошел до сознания, и предложили вернуться. Поняв, Антонина внутренне вцепилась в какую-то бессмысленную надежду.

В кабинете директора почтамта работники милиции установили личность Антонины Филатовны Окуневой. Вызванная из отдела посылок служащая дала показания, что именно эта гражданка получила именно эту посылку за таким-то номером почтового отправления и что это ее собственноручная расписка в получении.

Приступили к вскрытию посылки, распороли парусину, подняли крышку ящика: из тряпья извлекли увесистый мешочек золота-шлиха, на этот раз миновавшего жадные лапы шайки.

Фотограф сделал несколько снимков по мере накопления улик: посылка до вскрытия, после вскрытия, содержимое, мешочек золота.

Владетельница посылки заявила, что ей ничего не было известно о содержимом. Вела она себя не то что спокойно, скорее – смирно. Все установленные законом акты и протокол она подписала с оговорками о своем незнании и непричастности.

Нестеров наблюдал. Вчера он прилетел на самолете и организовал операцию. С утра вместе с приглашенными понятыми он сидел в кабинете директора почтамта, молча просматривал газеты, журналы.

Поглядывая на часы, понятые скучали. Нестеров волновался: Окунева могла и не прийти сегодня за посылкой. В маленьком ящике могло не оказаться золота. Окуневу могли предупредить об аресте мужа. Нестеров действовал быстро. Он знал, что после ареста Окунева его жена не получала телеграмм из Восточной Сибири. Но разве не могли воспользоваться чужими адресами? Может быть, сейчас Окунева готовится к выполнению какого-то плана, сама обдумывает или советуется, как избавиться от посылки, какую подготовить версию.

За Окуневой следили, и Нестерову принесли бланк поданной ею телеграммы. Нина? Условная подпись, условная телеграмма! Задерживать отправку Нестеров не имел права. Он распорядился передать текст по назначению, подлинник же изъял для приобщения к делу.

Приемщица телеграмм была вызвана для опознания подательницы телеграммы.

Почтамт уже проверял свой архив, чтобы установить, какие почтовые отправления получала Антонина Филатовна Окунева, а через областное управление связи по всем отделениям области давалось такое же задание.

Образцы золота из этой посылки отобрать и послать в Москву для установления в Институте золота происхождения шлиха; для той же цели и для сличения с золотом, найденным в подброшенном конверте, послать образец в Сендунское отделение милиции.

Нестеров связался по телефону с отделением милиции Н-ка, просил об установлении личности Леона Томбадзе и о наблюдении за ним. Следователь думал о местных скупщиках золота. Телеграмма на имя Томбадзе стала первой нитью.

Новые факты требовали немедленных действий. Следствие – борьба двух сторон. Кто захватит инициативу? Боевое решение. Нужно уметь сразу превращать мысль в действие.

При обыске в доме Окуневой были изъяты: найденные в платяном шкафу семь тысяч рублей и найденные под умывальником шесть тысяч рублей; именная книжка сберкассы с остатком счета на сумму четырнадцать тысяч сто рублей; пять книжек на предъявителя в разных сберкассах – две по семь тысяч, одна на десять, одна на двенадцать и одна на пятнадцать тысяч рублей. Облигаций внутреннего трехпроцентного займа на пятнадцать тысяч рублей. Кроме того, было изъято некоторое количество золотых вещей: часы, броши, кольца, серьги, браслеты.

4

Первый раз Нестеров допрашивал Антонину Окуневу вечером в день ее ареста, в присутствии прокурора и начальника следственной части С-ского управления милиции. Он начал с денег.

– Скажите, гражданка Окунева, откуда у вас все эти деньги? Советский гражданин может иметь любые деньги, но иногда ему приходится объяснять источник их происхождения. Вам понятно это?

– Да.

– Тогда объясните.

– Эти деньги принадлежат моему мужу, – ответила Антонина.

– Почему же они хранятся у вас, когда ваш муж живет в Сендунах?

– Он счел нужным так поступить.

– А почему он решил так сделать?

– Не знаю.

– Вы спрашивали его об этом?

– Не помню. Наверное, спрашивала.

– А вы пользовались этими деньгами?

– Немного.

– Говорите правду, – строго заметил следователь. – На движении вашего счета видно, что вы широко пользовались деньгами.

– Я не помню. Я очень взволнована.

– Хорошо. Еще раз предупреждаю вас: не лгите следствию. Подумайте перед тем, как ответить на следующий вопрос: а кто вносил деньги на каждый из этих шести счетов в сберкассах?

– Я вносила, – ответила Антонина, сообразив, что этот факт могут легко проверить в сберкассах.

– Откуда вы брали деньги?

– Давал муж.

– Каждый раз давал?

– Каждый раз.

– Вы хотите сказать, что вы брали деньги из рук мужа и несли их в сберкассы?

– Да.

– Вы утверждаете это?

– Да.

– А где был ваш муж?

– Здесь.

– Он не мог быть каждый раз и здесь и в Сендунах. Когда он последний раз приезжал в С-и?

– В августе.

– Точнее: с какого по какое число?

– Я не помню.

– Но по всем этим книжкам вы не делали взносов в августе. Последний взнос вы сделали в июле. Где был тогда ваш муж?

– Он… – Антонина замялась и спешно выдумала: – Он присылал деньги.

– Опять неправда, – упрекнул Нестеров. – Скажите, когда и как он присылал вам деньги?

– Я не помню, – спряталась Антонина.

– Ай-ай-ай! – не удержался прокурор. – Как плохо, как все плохо!

Окунева оглянулась с испугом на прокурора.

– Да, очень плохо, гражданка Окунева, – согласился с прокурором Нестеров. – Вы лжете и стараетесь запутать следствие. А скажите, вы часто получали посылки?

– Иногда.

– От мужа?

– От мужа.

– А больше ни от кого не получали?

– Я не помню.

– А сегодня от кого была посылка?

– От мужа.

– От мужа, от Александра Ивановича Окунева?

– Да.

– Но там значится другой отправитель. Что это значит?

– Не знаю, – опять тщетно спряталась Окунева.

– А что было в предыдущих посылках?

– Материя, валенки, – припоминала Окунева, стараясь связать растерянные мысли и хоть немного сообразить, как отвечать. Она ощущала невыносимую тяжесть, сердце сжималось, в висках болело от напряжения. Что сказать, что выдумать, чтобы отвести беду от себя?

– А золото бывало в посылках? – спросил Нестеров.

– Я не помню.

– Как? – удивился Нестеров. В его удивлении была деланность, заметная только ему. – Вы не помните?

– Не помню.

– Хорошо, гражданка Окунева, идите, вспоминайте, – закончил допрос Нестеров.

– У меня нет вещей, – сказала Окунева.

– Напишите в камере заявление, перечислите нужное вам, и я разрешу получить из ваших описанных вещей все, что можно.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

С утра до ночи и бессонной ночью подследственный думает о своем деле, восстанавливает в памяти все обстоятельства, обдумывает каждое слово, сказанное следователем. Так или иначе, и, конечно, в меру своих сил, подследственный сосредоточен на одном – и в этом его сила.

Но подследственный не знает, не может знать, что? и сколько уже известно следствию, – в этом его первая слабость.

Он не может, он не в силах мысленно встать на место следователя и решать за него, – в этом его вторая слабость.

Он склонен к самообольщению и боится посмотреть фактам в лицо, – это третья слабость.

И он слишком заинтересован в своем деле, слишком заинтересован в своей личности, – такова четвертая его слабость, самая опасная из всех: «Чужую беду руками разведу, к своей – ума не приложу».

Нестеров умел наблюдать, как до какого-то предела преступник строит хилые стены самозащиты для самоутешения. Потом слабеет, сдается, признается. Но до настоящего признания еще очень далеко, а до настоящего раскаяния, если оно и наступит, и того дальше.

Подследственный изобретает увертки в меру своих сил и своей морали. Следователь наблюдает и собирает улики.

Сомнений в виновности Антонины Окуневой не было. Допрос ее, в сущности, подтвердил больше, чем требовалось, и Нестеров знал уже, как эта женщина будет вести себя дальше.

По заявлению он разрешил выдать Окуневой из ее описанного имущества все необходимое: белье, постель, полотенца, подушку, одеяло, платки, верхнюю одежду. Нестеров заметил, что мать ничуть не позаботилась о дочери, оставшейся одной и без средств к существованию. Нелли Окунева пришла домой, когда кончался обыск. Нестеров видел девочку.

На следующий день, утром, он улучил время и забежал в дом Окуневой. Все вещи, включенные в опись, были снесены в одну комнату и опечатаны. Нелли оставили вторую комнату с кроватью и личными вещами девочки. Нелли не было. Она в школе, как объяснили курортники, арендовавшие половину дома. Находившаяся в их пользовании мебель Окуневой вошла в опись и была оставлена жильцам под сохранную расписку. Больше они ничего не знали. Адрес школы Нестеров получил у соседей.

В школе Нестеров рассказал директору и классной руководительнице об аресте матери Нелли Окуневой.

– Ах, как же она будет учиться! – огорчилась руководительница. – Окунева одна из лучших учениц!

Нестеров узнал, что Нелли девочка очень замкнутая, строгая, развитая не по годам и что близких подруг у нее нет. Дисциплина безупречна, по всем предметам отличница. Поэтому школа не интересовалась семьей этой ученицы: считали, что дома эта девочка имеет «все условия».

Нестеров сказал, что разговор о Нелли лучше оставить в секрете, хотя к следственной тайне он отношения не имеет. Его отлично поняли, но директор возразил:

– Дети все равно все узнают.

– Да. Но нужно оказать поддержку девочке.

Его заверили, что так и было бы сделано.

– И без предупреждения, – резковато сказала руководительница.

– Вот это особенно хорошо, – согласился Нестеров.

Классная руководительница догнала Нестерова на улице:

– Простите, одно слово…

– Да?

– Вы могли меня не понять.

– В чем?

– Я неловко выразилась. Мне больно за Нелли, а вам могло показаться, что я нехорошо отношусь к вам.

– Это бывает, – усмехнулся Нестеров.

– Нет же, не потому, – оправдывалась классная руководительница. – Жалко Нелли, – повторила она. – И потом, почему вы подумали, что нам нужно напоминать о таких простых вещах?

– Бывает, что приходится и напоминать, – опять усмехнулся Нестеров. – Мы считаем, что лучше напомнить, чем промолчать.

– Я вас понимаю, извините меня. Я уважаю вашу форму.

– Очень рад. Я тоже очень уважаю нашу форму.

…Вечером Нестерову удалось застать Нелли. Она была не одна. На подоконнике сидел юноша, такой крупный, что сначала он показался Нестерову взрослым мужчиной.

– Мне нужно сказать вам два слова, Нелли, – обратился к девочке Нестеров.

– Она несовершеннолетняя, ее нельзя допрашивать, – сказал юноша.

– А я и не собирался, – добродушно возразил Нестеров. – И не думал даже. Мне хотелось бы знать, что Нелли хочет делать дальше?

– Буду учиться, – ответила Нелли как об очевидной вещи.

– Это хорошо, – согласился Нестеров. – А на что вы будете жить?

Быть может, этот вопрос и обсуждался до прихода Нестерова. Юноша хотел что-то сказать, но Нелли мягко остановила его:

– Не нужно, Серго, подожди минутку, – и ответила Нестерову: – Я буду работать и учиться.

– А вы не думаете поехать к бабушке, к дедушке?

– Я их не считаю родственниками, – сорвалась Нелли. – И никогда туда не поеду!

– А вы сейчас ничего не хотите передать матери на словах?

– Нет. Ничего, – жестко и как-то по-взрослому ответила девочка.

Вот что!.. Лицо семьи начало обрисовываться в представлении Нестерова. На какое-то мгновение он заглянул в душу девочки.

Нелли расстегнула браслет с золотыми часами и протянула их Нестерову.

– Возьмите, пожалуйста, – попросила она. – Это вчера не заметили у меня на руке, а я забыла сказать.

– К сожалению, я не могу их взять, вы уж простите, – извинился Нестеров. – Вы завтра принесите их в управление, я скажу, и там примут.

Он ушел, зная, что должен помочь этой девочке всем, что сейчас в его силах.

2

Леон Ираклиевич Томбадзе не знал, что ему, в сущности, разрешили приехать в С-и на зов его Нины: Нестеров счел преждевременным арест Томбадзе в Н-ке. За Томбадзе следили и взяли его уже на квартире приятеля, того самого возлюбленного Евдокии Грозовой, который дурачил сибирячку под именем «князя Цинандальского».

Данных против Томбадзе не было – только интуиция следователя. Нестеров придал большое значение тому факту, что Окунева послала Томбадзе телеграмму сейчас же после вручения ей повестки на посылку и подписалась вымышленным именем.

Когда Томбадзе доставили в управление милиции, Нестеров, не давая ему опомниться, предъявил заготовленное обвинение в пособничестве Антонине Окуневой по сбыту краденого золота.

Быть может, если следовать классическим приемам, такой ход мог показаться опасным. У Нестерова были и другие ходы наготове, но Томбадзе буквально соблазнил его своим поведением.

Красавец мужчина так перетрусил, был так явно виновен, так лебезил, так дрожал и извивался, что прямое действие напрашивалось само собой.

Томбадзе прочел постановление о предъявленном обвинении, выслушал предупреждение об осведомленности следствия, о том, что его поведение на следствии и степень раскаяния будут учтены судом; и пленительный ювелир вывалил все, что знал. Для приведения в порядок и для записи его показаний потребовались вечер и часть ночи.

Томбадзе назвал очень много имен: одних заказчиков, которым он изготовлял вещи из краденого золота, он назвал больше двадцати и заявил, что на самом деле их было еще больше, но он от волнения не может всех вспомнить. Но он вспомнит, он очень хочет, чтобы его, Томбадзе, не считали преступником, он только заблуждался. Он говорил даже о латунных коронках для зубов.

Томбадзе выдал Магомета Абакарова с его дядей Сулейманом, Брындыка, Абубекира Гадырова и кажара. Рассказал о приезде в С-и Филата Густинова и Петра Грозова, об их золоте – об этом он знал со слов Окуневой. Очень много было сказано о Гаврииле Окуневе. Томбадзе уверял, что он, Томбадзе, помогал (так он выражался) сначала Гавриилу Окуневу, потом Антонине Окуневой лишь в части их дел. Главными были Гавриил Окунев, которого он знает и может уличить, и Александр Окунев, которого он не знает лично, но тоже может уличить со слов жены Окунева.

Томбадзе не счел нужным сказать сразу, что Гавриила Окунева с августа в Н-ке не видали. Впоследствии он объяснял, что забыл сказать. Вероятно, он в чем-то хитрил с перепугу, хотел что-то построить на своей якобы неосведомленности, а в дальнейшем просто симулировал забывчивость.

Об Окуневой Томбадзе отозвался, как о женщине, вовлекшей его в связь, о женщине, которая коварно заставила его сбывать золото.

– Любовь, любовь, товарищ следователь! – восклицал Томбадзе. – Клянусь честью, клянусь предками, я не преступник! Я жертва дурных знакомств, я жертва страсти. Чувствуя вину, я не мог отказать любимой женщине. Спросите всех, спросите весь город, я ходил мрачный, как могила, совесть меня мучила, я потерял радость. Это ужасная трагедия моей молодой жизни. Это роковая женщина моего честного сердца. Товарищ следователь, вы мужчина, – взывал Томбадзе, – вы должны меня понять!

3

Утром Нестеров после ночи, которая прошла в труде без минуты сна, пошел выкупаться в море. На берегу пусто, час ранний, ноябрьская вода холодна. Два или три мужественных купальщика из тех, кто способен лезть в воду до самых морозов, составили следователю случайную компанию.

Нестеров с размаху бросился в воду. Соленое море обожгло, сжало тело тугим чехлом. Восхитительно! Через несколько минут Нестеров растирал полотенцем холодную покрасневшую кожу. Он возвращался бодрый, свежий. Усталости как не бывало.

Какое море, какой красивый-красивый город! И какой гнусный червь, какой слизняк этот Томбадзе!..

В девять часов утра Нестеров был за работой. С-ский почтамт дал сведения о посылках и других почтовых отправлениях на имя Окуневой, поступивших за последние три года. «Э, есть интересное!..»

Запросы по другим отделениям связи? «Ответам быть еще рано», – сказали из областного управления связи.

Опрос соседей Окуневой поручить товарищу… Допросы заказчиков Томбадзе… Срочно получить санкции прокуратуры на аресты Арехты Брындыка, Гавриила Окунева и Магомета Абакарова в Н-ке. О Гадырове сообщить в Б. Копию показаний Томбадзе – в Москву и в Сендуны, для привлечения к ответственности Грозовых и Филата Густинова. Все это немедленно. Хорошо бы уметь делать сразу три дела, а в сутках быть бы сорока восьми часам!

Сделав зависящее от него, Нестеров решил дать очную ставку Окуневой и Томбадзе.

«Что сделать для Нелли?» – думал Нестеров, и когда к нему доставили Антонину Окуневу, спросил мать.

– Не знаю, – ответила та.

– Вот бумага. Пишите, что вы просите из изъятых у вас денег выдать дочери три тысячи рублей.

Получив заявление, Нестеров спросил:

– Вы ничего не хотите сказать следствию?

– Я все сказала.

– Вы настаиваете на своей непричастности к хищению и сбыту золотого песка?

– Настаиваю. Что делал муж, не знала. Я его во всем слушалась.

– Так сказать, исполняли приказ? – Нестеров вспомнил дежурную отговорку гитлеровцев, от последнего солдата до маршала.

Ввели Томбадзе. Антонина Окунева задохнулась, схватилась за грудь. Леон Томбадзе, по обдуманной им линии поведения, имел бесстыдство грустно поздороваться с Окуневой:

– Здравствуй, моя милая. Я признался, советую и тебе искренне все рассказать товарищу следователю.

По нашей этике слово «товарищ» неупотребимо в обращениях между следователями и подследственными, судьями и подсудимыми. Нестерову надоело объяснять Томбадзе, что они с ним никак не товарищи.

Антонина Окунева опомнилась и крикнула Томбадзе:

– Эх, ты!.. Сука ты в штанах несчастная!

После оглашения ночных показаний Томбадзе Нестеров спросил:

– Вы признаете правильность показаний гражданина Леона Томбадзе?

– Нет!

Томбадзе выпустил укоризненное: «Ц-ц-ц-ц!..»

– Нет, гражданин следователь, – говорила Окунева, – не признаю того, что он обо мне наговорил. Путалась я с ним, это верно. Дурой была, вроде верила ему… Ничего я его не развращала, ничего не влияла. Сам он лез за металлом: «Дай, дай!» Подарки мне делал, улещал всячески, хотел с мужем развести. Что, не говорил ты мне, чтобы я Нельку выгнала? – вскинулась Антонина. – Кто мне ложки подарил? Дядя? Кто золотые часики дал? Кто на дом деньги дал? А! Об этом ты смолчал, тварь ползучая! Орлом прикидывался, петух щипаный!

И, обратившись к Нестерову, Окунева заявила:

– Велите его вывести, гражданин следователь. Я при этой гниде ничего говорить не стану!

Оставшись наедине со следователем, Окунева рассказала еще не все, но многое, подтверждая показания Томбадзе. Она утверждала, что приисковых дел мужа не знала, сбывала же золото двум перекупщикам: Томбадзе и Гавриилу Окуневу. Больше всего Окунева говорила о своем страхе перед мужем и Гавриилом Окуневым. Братья Окуневы постоянно грозили убийством, по словам Антонины. Под страхом смерти она и действовала. Муж и деверь обещали, что даже если они все попадутся, то она, выдав их, не останется целой ни на свободе, ни в лагере. Поэтому-то и заперлась на первом допросе…

Сколько было правды в показаниях Окуневой, сколько лжи, предстояло уточнить в дальнейшем путем сопоставлений фактов, путем очных ставок и других улик.

Наступал вечер, близился час отхода поезда на Н-к. Нестеров был вынужден прервать допрос: он едва успел к поезду.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Нестеров заснул в вагоне и проснулся, разбуженный товарищем только перед Н-ком.

Было поздно: в Н-ское управление милиции Нестеров явился около двенадцати часов ночи. Предстояло совершить три обыска и произвести три ареста сразу. Московский следователь хотел взять на себя Гавриила Окунева, но в последнюю минуту обнаружилось, что того нет в городе. По запоздавшей из-за ночного времени справке городского адресного стола выяснилось, что Г. И. Окунев выбыл еще в августе в Ростов-на-Дону. Арехта Брындык и Магомет Абакаров значились проживающими в Н-ке. Нестеров решил итти к Брындыку.

На лай собаки к калитке вышла жена Брындыка и сказала, что Арехты Григорьевича нет. Уехал он куда-то позавчера вечером, то-есть с его отъезда прошло уже более суток.

– Куда уехал?

– Не знаю, – отвечала старуха, – он мне ничего и не сказал. Он всегда так. Бывает, зайду в его боковушку, ан его и нет. И на три дня уезжал и на дольше.

Неудача! Случайно или не случайно уехал Брындык?..

– А кто к нему приходил позавчера? – спросил Нестеров.

– Как будто бы никого не было. Или с работы приходили? Не припоминаю что-то, – объясняла старуха. – Нет, никого у него все дни не было.

Придерживая за ошейник очень крупную дворовую собаку, старая женщина разговаривала негромко, спокойным голосом. Ночное посещение милиции ее не смущало, и Нестеров подумал: «А немало эта бабуся пережила на своем веку…»

Обыск в пристройке, в доме и в других местах не дал никаких результатов.

Нестеров не нашел фотокарточки Брындыка при обыске. Старуха сказала, что ни Арехта, ни она сама никогда не снимались.

– Для паспорта было когда-то, не помню сколько штук. А так – ни к чему. Старик и смолоду не любил сниматься.

– А какой он из себя?

– Да такой, – послушно ответила старуха, – высокий, костью широкий, жилистый, как по-нашему говорят. А с лица не знаю, как описать.

– Полный?

– Нет. Он полный никогда не был.

Обстановка в домике была скорее деревенская, чем городская. В пристройке – топчан, табуретки, самодельный стол. В домике – деревянная сосновая кровать плотницкой работы, такие же деревянные стулья, комод, шкафик. В белье нашлось около трехсот рублей денег.

– Дом мой, – объяснила старуха Брындык, – на мое имя он записан с двадцать девятого года, и сама я его покупала. И эти триста рублей мои, получила их за мои фрукты да овощи, которые сама выращиваю и сама продаю.

– А Арехта Брындык разве живет с вами не общим хозяйством? – спросил Нестеров.

– Он когда даст мне в месяц на хозяйство рублей сто, когда – и не даст, я не спрошу. Я сама себя кормлю, – объясняла старуха. – Он живет в пристройке. В хату попросится зимой месяца на два, пока холодно. Мы с ним, бывает, по неделям слова друг другу не вымолвим.

Нестерову верилось, что она говорит правду.

– А почему же это так? – спросил он.

– А так… Старые. Надоели друг другу давно. Молодым того и не понять. – И старуха спросила Нестерова: – Долго ль будете шарить у меня? И вам и мне спать пора бы.

– Это верно, – согласился Нестеров. – Да у нас служба такая. Вы на нас не сердитесь.

– А я и не сержусь. Служи?те.

Спокойствием, манерой говорить, даже внешностью старая Брындык напоминала Нестерову что-то забытое с детства или виденное в армии, когда его полк проходил южные области в сорок четвертом году.

– А вы откуда будете родом?

– Из курских, с самого края. Мы, как по-старому говорили, водились между кацапами и хохлами – так нас по-деревенски и дразнили «переводнями»; значит, ни в тех, ни в сех.

– А муж ваш?

– Брындык? Он прилуцкий, стало быть – из хохлов.

– Давно вы здесь живете?

– С двадцать девятого. А он позже приехал. Потом в тюрьме сидел – то вы знаете. Долго его не было.

– Я вас вот о чем прошу, – сказал Нестеров, – у вас тут двое наших товарищей останутся: чтобы никто не знал, что они здесь. Соседям – ни слова. И сами со двора пока не выходите.

– Да уж я поняла, – согласилась старуха. – Когда его перед войной брали, дня четыре так сидели. Вы прикажите, хлеб приносили бы, не забудьте… Эх, думалось мне, успокоился старик! Горюшко его. Сказала ему тогда: «Не лезь ты в ихнюю артель». Так нет!

Эти слова насчет артели Нестеров запомнил. Впоследствии знаменитой художественной артелью «Кавказ» занялись внимательно.

2

Пока же вместо трех человек, обвиняемых показаниями Леона Томбадзе и Антонины Окуневой в скупке золота, нашелся только один – Магомет Абакаров.

В его квартире было описано много ценных вещей, которые могли служить косвенными уликами и быть в дальнейшем конфискованными лишь по решению суда. Был изъят и золотой песок, – около восьмидесяти граммов, оставленных Абакаровым для заказа подарков дяде Сулейману из города К. В дальнейшем, особенно после установления тождества этого песка с золотом-шлихом, расхищенным на Сендунских приисках, эта находка послужила серьезной уликой против Абакарова.

Абакаров тяжело прощался с новорожденным сыном и с красавицей женой, легкомысленную голову и пустое сердце которой, как он надеялся, образумит и свяжет с помощью ребенка. Но был сух, мрачен, спокоен. И ушел из дому, подняв уродливую голову, будто на прогулку.

На допросе Абакаров признал знакомство с Леоном Ираклиевичем Томбадзе, местным ювелиром, признал наличие дяди Сулеймана Ибрагимова, проживающего в узбекском городе К. Но от предъявленного ему обвинения в скупке и перепродаже краденого золотого песка отказался категорически.

Леона Томбадзе он охарактеризовал как враля, хвастуна, парня легкой души и глупого, который просто сдуру может кого хочешь запутать и оговорить.

Абакаров показал, что летом ездил в Среднюю Азию, был в К., видел дядю, а потом поехал в старинный город Б., который лежит недалеко от К. Ездил он в отпуск рассеяться, интересовался древностями, и только.

Абакаров разумно не отрицал факты – в его паспорте была временная прописка города Б., где он останавливался в гостинице – но толковал их по-своему. Его интерес к среднеазиатской архитектуре был уж очень мало правдоподобен, однако иного объяснения он не нашел.

Как видно, изумительные древние памятники, которыми действительно богата Б., произвели сильнейшее впечатление на этого чуждого искусству и малограмотного человека. На такой позиции и оставался Абакаров до конца следствия по делу Окунева, Окуневой, Томбадзе и других: отрицал и отрицал.

Его действительные похождения в Средней Азии были разгаданы позже, другими следователями и по другим делам, связанным с разоблачением преступных действий и обширных спекуляций видного б-ского хозяйственника. Того, чье широкое лицо и тучную, крупную фигуру Абакаров знал и помнил под именем Хусейна, Гуссейна или Хоссайна…

3

Один из философов прошлого столетия так определял роль случаев в жизни человека: «В то время, как действия человеческих коллективов могут быть решены подобно математическим уравнениям, судьба отдельного индивидуума является загадкой».

Арехта Григорьевич Брындык действительно исчез не зря, и не случайно его не было дома. Но помогла ему чистейшая случайность, которыми так богата жизнь личности. Он узнал об аресте Леона Томбадзе в тот же день, когда этот арест был произведен работниками С-ской милиции.

Когда задержанного в С-и Томбадзе выводили из квартиры его приятеля и усаживали в автомобиль, мимо, на вокзал, не спеша проходил знакомый Леона, часовщик из Н-ка, приезжавший в С-и по делам своей артели.

Остановившись на другой стороне улицы, этот часовщик при всей быстроте краткой сценки разгадал ее значение. Впрочем, особой догадливости не требовалось: перекошенная физиономия красавца Леона и форма милиции говорили сами за себя.

У этого часовщика были связи с Томбадзе по покупкам небольших партий золотого песка: по двадцать, по тридцать граммов. Поэтому вернулся он в Н-к взволнованным. Через полчаса после своего возвращения он рысью примчался в мастерскую и рассказывал двум товарищам, у которых рыльце было тоже в пушку, о многозначительной сцене, невольным свидетелем которой ему довелось быть. Именно в этот момент Брындык просунулся в тесную каморку получить часы, отданные в чистку. Хотя он и был знаком с часовщиками, но его появление прервало рассказ. Однако старик успел уловить связь между словом «арест» и фамилией Леона.

Не подав виду, Брындык получил часы, вернулся домой и принялся собираться в дальний путь, аккуратно набивая бельем и вещами пузатый парусиновый чемодан собственного изготовления.

Брындык не спешил, не волновался. По опыту он знал, что сумеет опередить приказ об аресте, даже если Томбадзе задержан по «металлу» и начнет быстро, охотно признаваться.

Что Томбадзе задержан именно по металлу, что он не будет стоек, Брындык не сомневался. Если бы старик был образованнее, он определил бы свои выводы как интуитивные.

Брындык обладал крестьянским фатализмом, позволявшим его предкам выносить многие-многие невзгоды без ропота, без протеста, без попытки даже найти причину.

Арехта Григорьевич не пытался обвинить себя в неосторожности, в легкомыслии, которое было в его связи с Томбадзе. Что теперь делать, размышлял он, рассеянно подмалевывая очередную нимфу, распустившую дебелые телеса на берегу ручья из синьки. Заняв свои руки чисто механической работой, он думал.

О своих чувствах он не рассказал бы и себе.

Он уничтожил аптекарские весы с гирьками, бутылочки с кислотой, лупы – предметы, которые являются уликами против скупщиков драгоценностей.

Дождавшись сумерек, Брындык достал из тайника все хранившиеся там деньги, надел новый костюм и действительно, не сказав ни слова «ей», ушел на вокзал, откуда и уехал с первым проходящим поездом. Были с ним и заготовленные «на случай чего» документы, которые полагается иметь человеку его почтенного возраста.

Так случай сработал против Нестерова: пока следователь записывал показания Томбадзе, Брындык уже катил куда-то. Он вернулся недели через две. Ночью он зашел на несколько минут домой, узнал, что его ищут, и скрылся опять.

4

Нестеров зашел побеседовать со старой Брындычихой, как ее звали соседи.

Небольшой дом под черепичной крышей – зимняя кухня и одна комната – был бы совсем украинской хатой, не уродуй его пристройка-сарай. Стояла хата в плодовом саду, по ограде теснилась густейшая живая изгородь, непролазная для человека стена боярышника и желтой акации. Несколько ульев, – пчелки, привлеченные сахарным ароматом груш, залетали и в комнату, где Нестеров разговаривал со старухой. На допрос это не походило.

Старая Аграфена Прокопьевна мало с кем беседовала: отучилась говорить, живя с Арехтой Григорьевичем. Речь ее была медленна, а слова казались вескими, не случайными.

– Вы, может, думаете дом конфисковать и меня, старую, выгнать, коль Брындык много плохого наделал, – без протеста и без волнения говорила старуха. – Дело ваше, что я могу? А только дом мой, по правде мой. Его я заработала своими руками.

Старуха повествовала, как в семнадцатом году брал ее Арехта «из бедности», не за красоту брал, а за силу да за здоровье и за уменье работать всю работу.

– И я работала. Ночи прихватывала полный год, не в страду лишь. Не было часа головы поднять, оглянуться. Так деньки и катились, как колеса под гору. Из-за работы бездетной осталась: первого походя от небрежения скинула, другие уж и не держались, сами падали. Арехта был до работы жадный, и я тоже. За скотом ходить-то вы не ходили, не знаете. Скотине не скажешь: подожди. По нашему хозяйству праздников не бывало. И что год, то копилось работы и копилось, не видать ей было края…

Сухой, коричневой рукой с искривленными пальцами и вздутыми венами старуха пододвинула Нестерову глиняную чашку с грушами:

– Не побрезгайте, кушайте. Мои, не Арехтины.

Бесшумно ступая когтистыми лапами по чистому глинобитному полу, вошла собака, умно глянула на Нестерова и положила косматую морду на колени хозяйки.

– Что скажешь? А? Чужие в доме? – спрашивала хозяйка пса. – Ничего, так надо, так надо… – говорила она, поглаживая собаку по голове. – Ну, иди, иди.

Понимая, пес отступил, оглянулся и вышел.

– Когда в двадцать девятом Арехта порешил хозяйство, все распродал, – продолжала старуха повесть своей жизни, – у него сердце рвалось, а мне ничего. Я ему одно говорила тогда: «Хочешь ты или не хочешь, а выделяй мою долю. Выделяй как работнице, которая на тебя за одни харчи трудилась без сна, без отдыха одиннадцать годов. Не выделишь, уезжай ты, Арехта, один, куда твои глаза глядят…» Он выделил. Тогда-то у него сердце еще теплилось. Посчитались мы с ним по совести: сколько пришлось бы батраку заплатить, столько мне он и дал. На те деньги я и купила эту хату с участком.

Задумалась-старуха, задумался и Нестеров. Из пристройки через стену хаты едва-едва бубнил голос милиционера, что-то рассказывавшего товарищу. Засада поместилась в пристройке.

– Бывает мне думка, – говорила старуха. – Проходила я свою дорожку, для чего жила – не знаю. Подумаю: умрешь скоро, старая, – не страшно. Выморочная я, вроде трухлявого дерева. И то – на дрова иль на поделки людям не гожусь. Арехта такой же. Все-то он возится, не дает себе и людям покоя. А тоже выморочный, никогда в нем не было радости ни к чему. Почему оно так с нами повелось? Не знаю… С чего получилась моя и Арехтина жизнь? Не пойму… Сатана нами игрался, одураченные мы люди. Мнится мне: нет большего зла, как в деньгах. Сказку слыхали, как в стародавние времена люди жили без денег? Вы, люди молодые, так бы устраивали, к тому старались, чтоб жить без денег. Тогда никто под себя не подгребет, скопидомить не будет, не пожадничает. А пока есть деньги…

На коричневый, морщинистый палец старухи вползла пчела. Аграфена смахнула пчелку:

– Не там ищешь…

5

Бывшая хозяйка Гавриила Окунева приняла следователя довольно агрессивно. Она-де знать ничего не знает о своем бывшем «фартиранте», как она выговаривала слово «квартирант». По словам Марьи Алексеевны, Гавриил Окунев выбыл, оставшись должен за комнату, за обслуживание. Обещал прислать, но до сих пор нет о нем ни слуху ни духу.

С помощью соседок Марья Алексеевна усиленно хлопотала по изготовлению пирожков, котлет, домашних сластей, по сооружению салатов, винегретов и прочего, от каких приятных забот и оторвал ее приход Нестерова. Готовился пир.

Марья Алексеевна с гордостью объявила, что нынче у нее свадебное торжество: она вышла замуж за своего нового «фартиранта», человека в летах, серьезного и непьющего.

Почтенная молодоженка пыталась отделаться от несвоевременного посетителя, но неудачно. Ее мысли разбивались между вопросами Нестерова и пирожками, которые могла не так защипнуть соседка, винегретом, в который другая соседка могла положить не столько фасоли, сколько требуется для семейного счастья, и «молодым» мужем, который явится и застанет жену в беседе со следователем! Поэтому, хотя Нестеров, по мнению соседок, был «настоящий мужчина», Марья Алексеевна не пыталась с ним кокетничать и была в ответах по-своему деловита. Не будучи больше заинтересована в личности Гавриила Окунева, она поведала следователю о беспорядочном, мягко выражаясь, образе жизни своего бывшего постояльца.

Рассказала, как, несмотря на тяготевший над Гавриилом судебный приговор, Окуневы ее усиленно сватали – это ее «редакция».

Она упомянула о совместном отъезде братьев, состоявшемся 12 августа.

– Но вы выписали Гавриила из домовой книги не двенадцатым, а пятым августа, – заметил Нестеров.

– Разве? – Марья Алексеевна под влиянием вступления в законный брак успела забыть мотивы, по которым она, по совету Александра Окунева, выписала Гавриила задним числом. – Да, я давно хотела его выписать.

– Он уехал в Ростов-на-Дону?

– Откуда я знаю!

– Но так значится в книге.

– Ах, ваша паспортистка ко мне пристала, я и сказала первое, что пришло в голову!

Нестерову оставалось лишь пожать плечами при демонстрации такого легкомыслия.

– Но вы уверены, что братья Окуневы уехали именно двенадцатого августа?

– Да, и через несколько дней старший приезжал один.

– Зачем?

– Откуда я знаю!

И Марья Алексеевна внезапно бросилась к летней кухне с криком:

– Не так, не так! Ай! В этой бутылке керосин!

Оставив повестку о явке свидетельницы в девять часов утра следующего дня, Нестеров вернулся в Н-ское отделение милиции. Под свежим впечатлением он набросал рассказы Аграфены Брындык и Марии Пупченко (такова была фамилия бывшей хозяйки Гавриила Окунева), придавая записям форму свидетельских показаний.

Он отметил вопросы. К Пупченко: о костюме, вещах, особых приметах Гавриила Окунева; о поведении Александра Окунева, когда тот вернулся один. К Брындык: предъявить для опознания фотокарточки обоих Окуневых…

Тут Нестерова сморил сон. Он лег на жесткий диван и спал часа три так, как дай бог каждому на мягкой постели: сказалась беспокойная ночь. Проснувшись, он умылся и пообедал, продолжая думать о деле с той точки, где работу мозга прервал сон.

Принесли почту. Товарищ Нестерова из С-и сообщал: по справке отделения связи в Г-тах, Антонина Ивановна Окунева одиннадцатого августа получила там почтовую посылку от Стефана Тарасовича Сергиенко из Сендунского прииска. Окунева при предъявлении ей расписки на бланке сопроводительного адреса дала показание, что С. Т. Сергиенко лицо вымышленное; в посылке находилось золото, отправителем которого в действительности был ее муж А. И. Окунев. Ему же она и передала это золото, когда он вернулся в С-и тринадцатого августа после поездки к Г. Окуневу в Н-к. Взяв золото, А. И. Окунев опять уехал, а по возвращении рассказывал Окуневой, что брат Гавриил золото похитил.

Сопоставляя числа, Нестеров пришел к очевидным выводам и спросил себя:

– Когда и где встретились братья Окуневы, если Александр Окунев уехал из Н-ка вместе с Гавриилом, еще не имея золота, а вернувшись в Н-к шестнадцатого или семнадцатого августа, брата не застал?

И сделал пометку: «Исчезновение Г. Окунева? Неувязка! Добиться подробностей у Пупченко и Ант. Окуневой. И у Александра Окунева! Важное!!!»

К вечеру была получена выписка почтовых отправлений, полученных Гавриилом Окуневым на адрес дома Пупченко за год. Посылок он не получал. Четыре телеграммы разного содержания из С-и за подписью «Маша» и одна от одиннадцатого августа, тоже за подписью «Маша», из Г-т следующего содержания: «Здорова устроилась хорошо пишу целую».

В день отправления этой телеграммы Антонина Окунева была в Г-тах, а ее муж – у Гавриила Окунева, адресата, в Н-ке: шифрованное извещение.

Нестеров пометил: «изъять все телеграммы для приобщения к делу». Но где Гавриил Окунев?

Обдумывая, Нестеров прогуливался по комнате, отведенной ему в здании Н-ского районного отделения милиции. Десять шагов по диагонали, поворот через левое плечо, и опять десять шагов.

И погода же здесь! Эх, а в Москве слякоть, холод, туман!

Нестеров присел к столу и набросал телеграмму своим крупным, четким почерком:

«Очень люблю моих любимых очень целую все хорошо тчк когда вернусь не знаю будьте умницы», – и подписался шутливым: «Витя и папа».

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

На следующий день Нестеров записал подробнейшие и, надо признать, не только охотные, но и на девяносто пять процентов правдивые показания свидетельницы Марьи Алексеевны Гавриленко, бывшей Пупченко. Недостающие до полной истины пять процентов относятся к самовольно «конфискованному» свидетельницей имуществу Гавриила Окунева.

Надо сказать, что дорогой костюм Гавриила Окунева, из серо-голубой шерсти, отчищенный и отглаженный, красовался на плечах почтенного молодожена Гавриленко, который уж никакого отношения к делу не имел.

Нестеров чувствовал какую-то заинтересованность и стремление свидетельницы снабдить следствие наибольшим числом данных о весьма неприглядном облике Гавриила Окунева. Раза два повторив без всякой нужды, что у нее никаких вещей Окунева не осталось, бывшая Пупченко, по глупости, уподобилась тому участнику детской игры, который должен говорить: «теплее», «жарко», «тепло». Но Нестеров сам на этом не остановился.

Пупченко опознала Александра Окунева по фотокарточке. Вообще она очень хорошо и даже красочно восстановила все, что видели ее глаза, включительно до формы шляп, ленточки, цвета сорочки и костюма, туфель и, конечно, посиневших и вздутых ушей Гавриила Окунева в тот день, когда он покинул ее дом.

Если мыслила Пупченко, мягко выражаясь, слабо, то память у нее была отличная – это бывает у глупых людей чаще, чем принято думать. Вероятно потому, что люди типа Пупченко не слишком перегружают свою память собственными мыслями.