Book: Сергей Чевгун



Сергей Чевгун

Мои пятнадцать редакторов

И сам не знаю, откуда их столько набралось. Дважды пересчитал: сначала так, а потом – на пальцах. Все правильно, ровно пятнадцать. Хвастаться нечем, но и расстраиваться не резон: все равно ведь написанное пером из трудовой книжки не вырубить.

Представляю этих пятнадцать где-нибудь в 'Метрополе', за общим столом. Какие невероятные истории они могли бы про меня рассказать, какие фантастические подробности поведать! Такое бы наплели – никакому биографу не распутать. Но эти пятнадцать никогда не соберутся вместе. И не потому, что выпить не любят или у редакторов денег нет. Просто на свете немного осталось тех, кто мог бы рассказать обо мне, не заглядывая в подшивку. Лапик – нет, Замятина – тоже нет, Комаричев хоть и есть, но он после первой ничего не рассказывает. А Галузина и за стол сажать не надо: и без того наговорит до небес, и все лесом.

Впрочем, я не об этом.

Я о том, что пятнадцать редакторов – это слишком много. Два, пусть три, ну, четыре… но не пятнадцать же, в самом деле! Как вспомню эту банду эксплуататоров чужих талантов, так оторопь берет. Сколько крови они мне попортили, сколько гонораров не доплатили! Не все, но многие. Выжимали то, что могли: очерки, репортажи, статьи, фельетоны, даже некрологи. А я так мечтал написать хотя бы десяток романов! Написал всего один, да и тот потерял в каком-то северном городе. Теперь без романа сижу. А так бы еще девять штук в запасе осталось.

Хотя, с другой стороны, кого нынче романом удивишь? А вот о газетных редакторах даже графоманы не пишут. А почему, не понятно: то ли просто нечего написать, а то ли вспомнить как следует некого.

Ладно, я пока жив, значит, мне их и вспоминать, не дожидаясь, пока это сделают другие. Здесь главное, с деталями не переборщить, но и сильно не приукрашивать. Если уж ходил редактор Бубнов на работу в валенках, так нечего его в итальянские туфли обувать. Да тогда и туфель-то приличных в магазинах не было…

Или Дедикова-редактора взять: страдал он под гнетом застоя? Да еще как страдал! Однажды 'съезд' с буквой Т напечатал, так чуть досрочно не умер.

А был еще редактор Лаптев, тоже чудо, а не человек. Помню, дежурю я однажды по номеру, дочитываю последнюю полосу, вдруг открывается дверь…

Но – по порядку.

Глава первая

– А не махнуть ли вам, братцы, в Сибирь? – сказал прозаик Гена Давыдов утром в четверг. – Мне все равно туда ехать – расчет получать, вместе и махнем. Я вас с редактором Бубновым познакомлю. Расчет получу – и обратно в Москву, а вы работать останетесь. Про доярок будете писать. Про механизаторов. Поедем? А то Бубнов очень уж не хотел меня сюда отпускать. Говорил, и без Литинститута в газете работать некому.

Был знойный август 1976-го года. Мы с Витей Ксенофонтовым (1) сидели в 423-й комнате литинститутского общежития и тщетно пытались переплюнуть Чернышевского – найти ответ на вопрос: "Что делать?" Накануне меня с треском выперли со вступительного экзамена по русскому языку и литературе, и я тоскливо размышлял, где и как прожить этот год. Вите тоже было не сладко: обидели его тем, что за непримерное поведение перевели учиться с дневного отделения на заочное. И вот теперь предстояло решить, возвращаться ли на Сахалин или попытаться устроиться где-нибудь поближе к столице. Относительно беззаботно чувствовал себя лишь Гена Давыдов, только что поступивший в семинар прозы В.Е. Субботина. А время хронического безденежья у Гены было еще впереди.

– Ты что, шутишь? Да какой из меня журналист? – удивился я. – Даже очерков писать не умею.

– Жизнь заставит – научишься, – отвечал прозаик сурово. – Очерки, репортажи. Отчеты с партийных конференций. Все будешь писать! Главное, от коллектива не отбиваться.

– Мужики-то в редакции нормальные? В смысле, выпить, и вообще? – спросил Витя. В отличие от меня, газетный опыт у него был: в свое время работал в одном из районов Костромской области.

– Однако, обижаешь, паря, – блеснул прозаик знанием местного диалекта. – Тюмень – это не Кострома, там с похмелья в обиду не дадут. Золото, а не мужики!

Короче, уговорил, прозаик несчастный.

Нужны были деньги до Тюмени. Мы дружно ударили по карманам. Набрали на бутылку портвейна, триста грамм кильки пряного посола и телеграмму на восемь слов. В четверг же ее и отправили. А в субботу на мое имя пришел перевод из Уссурийска. На сто рублей. Сумма по тем временам немалая.

– Получим деньги – и на вокзал, за билетами. Сегодня же и уедем. Редактору позвоню, пусть с музыкой встречает: сразу двоих ему везу!- говорил Гена по дороге на почту. Размечтался, прозаик…

– В субботу мы переводы до двенадцати выдаем. Опоздали, ребята, -огорчила нас почтовая дамочка. – Приходите в понедельник утром. А лучше – после обеда. Деньги целей будут!

Почему-то последняя фраза нас больше всего и расстроила.

– Ну, девушка!.. Ну, пожалуйста!.. Ну, что вам стоит?.. – дружно завели мы на три голоса. Бесполезно: дамочка оказалась твердой, как сургуч.

– Объявляю лежачую забастовку. В знак протеста! – отчаянно выкрикнул я и улегся прямо под вывеской "Выдача телеграфных переводов". Сейчас вот думаю: глупость неимоверная. Мог бы и газетку подстелить.

– Гражданин, вы что хулиганите? – заверещала дамочка. Я на это не отреагировал. – Сейчас милицию позову! – попыталась она меня напугать. Я продолжал лежать. – Ну и лежи, сколько влезет, – в сердцах разрешила дамочка. Я этим тут же воспользовался: скрестил руки на груди и стал похож на поэта после дуэли.

Прошло пять минут. Десять. Пятнадцать. Дамочка крепилась и делала вид, что ничего необычного не происходит. Граждане входили и выходили, я продолжал бастовать. Витя сидел, пригорюнившись. А Гена Давыдов отличился: встал надо мной, как Кюхельбекер над Пушкиным, и принялся молоть жалостливую чепуху:

– Да что же это творится, граждане? – вопрошал Гена с фальшивой слезой в голосе. – Нищий студент захотел получить перевод. Полгода его ждал, представляете? Пришел, а ему денег не дают. Говорят, в понедельник приходи. Или в четверг. Он, бедняга, упал и лежит. Может, до вечера не доживет. А еще советская почта, называется!

Представьте: эпоха развитого социализма. Рабочие повышенные обязательства как семечки лузгают, крестьяне обильные урожаи в закрома Родины сыплют. А в это самое время в Москве, на улице Руставели, в почтовом отделении номер 254 лежит на полу человек и бастует. Нет, каково?..

Граждане недоуменно таращились на меня, не понимая, куда органы смотрят. Гена продолжал взывать к человеколюбию. В глазах у почтовой дамочки, с Гаршиным вовсе не знакомой, стыл остекленелый мор.

Ладно, хоть иностранцев на почте нет, наверное, думала дамочка, но чем черт не шутит? Вдруг да заглянут? А здесь диссидент на полу. И что тогда будет, что будет! Скандал будет жуткий. С работы уж точно, выгонят. А вражий "Голос Америки" еще и подробности разнесет.

Минут через сорок сургуч начал плавиться. Дамочка наклонилась через барьер и выразительно на меня посмотрела. Потом посмотрела еще раз. Подумала и спросила:

– Лежишь?

– Отдыхаю, – ответил я. – А скоро спать лягу. Одеяло найдется?

– И откуда вы только беретесь, такие настырные! Да еще в мою смену, – всхлипнула дамочка. – Ну, выдам я, выдам тебе перевод! Паспорт давай!..

… Поезд пришел в Тюмень под вечер. На автобус до Ярково мы опоздали. Надо было подумать о ночлеге. В те непритязательные времена самой дешевой гостиницей считался Дом колхозника: рубль с носа в номере на шестерых. Не люкс, зато не на улице.

Узнать насчет свободных мест отправили Гену, как самого опытного. Через минуту прозаик вернулся. Сказал, улыбаясь:

– Все нормально, братцы. Места есть. Во втором подъезде.

И двинулся в сторону железнодорожного вокзала.

– Я года четыре назад на Камчатку подался, решил денег заработать, – рассказывал Гена, расположившись в зале ожидания. – У приятеля отыскался родственник в Елизово, вот он нам вызов и прислал. А дело было по осени. Пока с Алтая добрались до Петропавловска-Камчатского, там уже снег выпал. Полдня искали гостиницу, нашли одну, на окраине. Мест нет, в фойе – по два человека на стуле. Стали упрашивать дежурную: так и так, мол, приехали к вам на Камчатку, сколько лет о ней мечтали, нам бы только переночевать, то да се… Вижу, у дежурной в глазах появляется интерес. "А кто вы такие?" – спрашивает, а сама на мой рюкзак косится, я его вместо чемодана в дорогу взял. Думаю, что бы такое сказать? Командированные? Так ведь скажет: удостоверение покажи. На заработки приехали? Да вон их сколько, шабашников, на стульях лежит… Мы – романтики, гордо так отвечаю. Кто, кто? Ах, романтики? Тут она прямо лицом расцвела. Говорит, повезло вам, ребята. Для романтиков в нашей гостинице места всегда найдутся. Специально забронированы. Во втором подъезде. Только без благодарностей: с этим у нас строго. Вот, думаем, повезло! Мы вещи хватаем – и на улицу. Бежим во второй подъезд. А там ни дверей, ни окон, из мебели одна бочка с известкой стоит. До холодов отремонтировать не успели, да так все и бросили. А нам куда деваться? Ладно, хоть крыша есть, снег на голову не сыплется. Едва до утра дотянули… Так что запомните, братцы: романтикам – второй подъезд! На первый и не рассчитывайте, – заключил Гена.

И растянулся на вокзальной скамье – от полуночи до рассвета.

В Ярково пальмы не росли,хотя было довольно тепло, почти жарко. Да и дожди здесь, судя по пиву, выпадали довольно часто. От автовокзала до редакции надо было идти километра полтора. Пока добрались, прокляли все на свете: дорогу, пиво, редакцию, жару, автовокзал.

– Не волнуйтесь, братцы, представлю вас в лучшем виде. Вы только на редактора не дышите, – на ходу инструктировал нас Гена. – Если спросит, почему вдруг в Ярково поехали, так и отвечайте: больно уж места у вас колоритные, много о них читали у Мамина-Сибиряка. Редактор от него в восторге.

– А мне Мамин не нравится, – закапризничал Витя. – Шишков лучше пишет.

– Жизнь заставит – понравится, – привычно отрезал прозаик. – Может, я и сам Уилки Коллинза обожаю, "Женщину в белом". Ну, и что? Коллинз сто лет как помер, а Бубнов уже два года в редакторах. Может и общежитие дать, если хорошо работать будете.

– Он кто, журналист? – спросил я.

– Почти. Агрономом в колхозе работал. Потом в ВПШ на заочное поступил – и сразу редактором поставили. А вообще, Бубнов – мужик толковый, ячмень от проса на ощупь отличит, хотя в слове "ветеринар" непременно ошибку сделает. Но это не важно, в газете корректор есть, Раиса Малюгина. Ошибку не найдет, так хоть запятую поставит.

Редакция районной газеты "Знамя коммунизма" размещалась в бревенчатом одноэтажном доме с пристройкой для типографии. Печка-"голландка" в коридоре всем своим видом подтверждала близкий коммунизм. На стенах была развешана наглядная агитация: портрет Л.И. Брежнева на ХХV-м съезде КПСС, пустая доска с надписью "Наши лучшие материалы" и инструкция по действиям гражданского населения в случае возникновения радиационной, химической или биологической опасности.

Редактор Бубнов встретил нас по-домашнему – с плюшкой в руке. Лично мне он понравился: круглолицый, простецкий на вид. Чем-то даже на Хрущева похож, только лет на тридцать моложе.

– Однако, нынче с утра на планерке в райкоме был, даже позавтракать не успел, – смущенно пояснил Бубнов и убрал плюшку в стол. – Геннадий мне о вас по телефону говорил. Значит, к нам в Сибирь решили приехать?

– Так Шишкова же начитались! Вот и приехали, – брякнул Витя.

– А мне "Женщина в белом" понравилась, вон, Геннадий давал почитать. Душевно написано, – вздохнул Бубнов. – Хорошо, что приехали, сотрудники нам нужны. Одна вакансия – постоянная, на ней хоть до пенсии работай, а другая – на год. На место нашей заведующей отделом писем, она в декретный отпуск ушла. В общем, решайте, я сейчас, – и вышел из кабинета.

– Чур, я на место декретной. Давно хотел стать завотделом, все подходящего случая не было, – оживился Витя. – А ты, Сережа, пойдешь корреспондентом, вместо Генки.

– До пенсии?

– Ну, почему же – до пенсии? Ты следующим летом в Литинститут будешь поступать? Вместе и поедем: ты – поступать, а я опять на дневное переводиться.

Вошел Бубнов со званым гостем – татарином лет тридцати пяти, в синем габардиновом пиджаке и малиновой рубахе навыпуск. Сказал:

– Сельхозотдел в командировку поехал, вместе с фотографом, а наш ответственный секретарь ушел зуб лечить. Вот, пока познакомьтесь.

– Шовадаев. Заместитель редактора. Парторг, – представился вошедший, по очереди здороваясь с нами за руку и с любопытством поскрипывая щегольскими сапогами на меху. Впрочем, я ошибаюсь. Сапоги Шовадаев надел накануне 7-го ноября и не снимал их до 8-го марта. А тогда, в середине августа, он был в ботинках. – Значит, решили к нам? Вместо Генки? Это хорошо. Партийные?

– Нет.

– А вот это плохо, – огорчился Шовадаев. – Нам на редакцию всего одну единицу дали. В ноябре Колчанова из сельхозотдела в кандидаты примем – и все, опять года три ждать придется.

Потом мы написали заявления, а Бубнов их завизировал. Нам с Витей он старательно вывел: "Принять…", а Генке – небрежно царапнул "Уволить…". Еще немного посидели, поговорили о видах на урожай зерновых культур и стали прощаться.

– Идите в гостиницу, устраивайтесь, – сказал Бубнов, доставая плюшку. – Недельки две, может, три поживете, освоитесь. А там что-нибудь решим. Я в райисполком вчера ходил, разговаривал. Просил дать вам что-нибудь, хотя бы комнату в общежитии. Обещали подумать.

Нам с Витей крупно не повезло: в Ярковском райисполкоме сидели форменные тугодумы. Осваивались мы почти год и уехали, так и не дождавшись общежития. Сначала нас поселили в гостиничном номере на четырнадцать персон из числа командированных водителей, потом сжалились – и перевели в двухместный люкс местного масштаба. На шести квадратных метрах умещались две кровати, тумбочка, чайник и стул-инвалид, с которого мы с Витей падали даже трезвыми.

По вечерам мы сидели по-турецки, каждый на своей кровати, и сочиняли стихи. В Литинституте я еще не учился, поэтому почти все, что тогда написал, благополучно забыл. Вите же, как студенту-заочнику 3-го курса, пришлось отдуваться за двоих. Наше тогдашнее житье-бытье он гениально уложил в 16 строчек:

Бревно к бревну – и вырос дом,

И в землю врос в земле неблизкой.

Мы там с Сережкой Чевгуном

Глушили спирт в глуши сибирской.

Он мне не друг, скорее – брат.

Глядит он, веря в неизбежность,

И Чевгуна чугунный взгляд

В моих глазах прессует нежность.

К чему? Ко всем и ко всему…

Когда черствее хлеба люди,

Вдвоем – уже не одному

Пить спирт в бревенчатом уюте.

И звезды не смыкали глаз

И печь разбрасывала искры…

Я это помню как сейчас:

Нас двое там, в глуши сибирской.

Спирт, конечно, метафора. Да и откуда в деревне спирт? В те времена после семи часов вечера и портвейна, случалось, не купишь. А печь была, это факт. Чугунная печь с котлом, в котором нагревалась вода для отопительной системы.

31 декабря 1976 года истопник бросил в печь последнее райкомхозовское полено, пошел за дровами и пропал. Появился он лишь в новом году, да и то поздним вечером. Сказал, что старые дрова в райтопсбыте закончились, а новых еще не привезли. Но обещают.

Поскольку на улице было минус пятьдесят (можно у синоптиков спросить), отопительная система не дождалась обещанных дров и перемерзла. А заблаговременно слить воду из батарей истопник посчитал ниже своего достоинства.

Все праздники мы с Витей спали обутые и в пальто. На третий, кажется, день от холода разорвало чайник. Потом праздник закончился, появились слесаря с кислородным баллоном в обнимку и принялись резать и менять синюшные трубы. А тут как раз подвезли свежие дрова, и в комнате наступило лето.

Мы с Витей воспрянули духом и решили отметить долгожданную перемену климата походом в местное кафе "Тополек". Лучше мы бы туда не ходили! Возвращаясь в гостиницу, Витя остановился прикурить, а я прошел чуть вперед. Поэтому меня забрали в милицию на пять минут раньше, чем Витю. А вот отпустили часа на три позже, чем его: из двух журналистов милиционеры выбрали самого подозрительного.

Пока я им объяснял, что к краже бензопилы из Ярковского ДРСУ не имею ни малейшего отношения, поскольку даже не знаю, что такое ДРСУ, Витя успел поднять на ноги всю редакцию, включая парторга.

– Если через пятнадцать минут Сережу не отпустят, завтра утром нас обоих здесь не будет! – заявил Витя. Это был сильный ход! Найти среди зимы сразу двух корреспондентов представлялось делом практически безнадежным. Меня с сожалением отпустили. А о том, как искали бензопилу, а нашли пару ящиков краденых гвоздей, позже в "Знамени коммунизма" рассказал наш активный внештатный корреспондент, он же районный прокурор Н.Н. Заремба.

Впрочем, я не об этом.

Прокутив половину расчета, Гена уехал в Москву, а мы с Витей остались. Первый рабочий день начался с того, что нас позвал в гости сельхозотдел. Тему социалистического соревнования между хозяйствами в газете освещали двое: заметно лысеющий корреспондент Володя Ганихин и похожий на бородача-геолога завотделом Сережа Колчанов (2). Ответственный секретарь Александр Федорович нам тоже понравился. Больно уж фамилия у него была серьезная: Дружинин. Потом появился редакционный фотограф Володя Калинин и снял нас на память вместе с сельхозотделом и "прописной" бутылкой на столе. Надеюсь, что фотография у Володи не получилась.



Да, был еще Серега Козлов, корреспондент-радиоорганизатор с катушечным "Репортером" на плече, но этот больше для антуража. Просидел часа два за столом, выпил пол-литра и ушел, оглушив нас напоследок Тухмановым в исполнении Ободзинского. Или наоборот, я не помню.

Встречались мы с Козловым и позже, хотя не так часто, как хотелось бы: радиостудия размещалась в районном отделении связи, а туда еще надо было дойти. Серега был парень ничего, крупный на вид, хотя и обремененный семьей и родственниками. Единственный из редакции имел цветной телевизор "Рубин", что по тем временам была большая редкость. Правда, качество изображения скверное, но что вы хотите? Первая модель! Купил ли Серега вторую – не знаю: не виделись мы уже лет тридцать.

Но все это было вечером. А с утра редактор выдал нам с Витей газетную подшивку и сказал:

– Почитайте, с районом познакомьтесь. Люди у нас замечательные, планы выполняют. Теперь насчет материалов. В четверговый номер есть что поставить, а на субботу надо бы сделать обзор писем, строчек на двести. И про культуру не мешало бы крепенькую информацию отыскать.

– Это мы запросто, – пообещал Витя. – Были бы письма! Ну, и культура, конечно.

– Насчет культуры сами ищите. А письма должны быть. Сейчас почту посмотрю.

Пока Бубнов смотрел почту, мы вышли на крыльцо покурить.

– Как писать информацию, знаешь? Ничего сложного, – успокоил меня Витя. – Берешь какой-нибудь факт и красиво о нем рассказываешь. Только и всего!

– А если я не умею красиво?

– Тогда рассказывай как можешь, – сказал Витя, подумав. – Только не обольщайся, все равно где-нибудь, да соврешь. Или кому-то покажется, что ты соврал. А нет, так редактор поможет соврать. В газете без этого не бывает.

– А если не врать? – спросил я.

На что мне Витя ответил так:

– Тогда готовься всю жизнь ночевать во втором подъезде!..

Худо-бедно, а информацию о местной культуре я написал. Витя слегка ее поправил и велел показать Бубнову.

– Душевно написано, – сказал редактор. – Только ты в одном месте, того…

– Неужели соврал? – ахнул я.

– Ну, что ты, Сергей! Просто ошибся: в нашем Доме культуры Пуртов работает, а ты Пурков написал. В следующий раз проверяй.

Исправил к на т и отнес информацию в секретариат. В субботу я открыл газету и увидел свою информацию на третьей полосе. Я был счастлив и горд. Пока не увидел под информацией подпись: "С. Чевкун"…

– Мою статью в Костроме как-то раз "Ксенофонтьев" подписали, ну и что? – успокоил меня Витя. – Фамилия для района новая, незнакомая. И откуда она взялась, не известно. Вот через к и написали. На всякий случай. Я же тебе говорил: газеты без ошибок не бывает. Привыкай. Не ты ошибешься, так кто-нибудь за тебя ошибку сделает.

Сейчас я уже привык. А раньше расстраивался, тем более что мою фамилию искажали часто. То Чивгун под стихами поставят, а то и Чувгуном публично обзовут.

В Литинституте преподаватель П.М. Мовчан (он вел у нас спецсеминар по украинской литературе) однажды объяснил мне:

– Чевгун – это русифицированное Човгун. От украинского "човгать" – идти, подволакивая ноги. Возможно, ваш дальний предок имел какое-то тяжелое ранение, поэтому и ходил именно так – човгал. Кстати, своей фамилией вы обязаны Запорожской Сечи,- и спросил с интересом: – У вас, конечно, есть родственники на Украине?

Я пожал плечами:

– Возможно. Но мне о них ничего не известно. Знаю лишь, что мой прадед Семен Каллистратович приехал с Украины на Дальний Восток в начале века, перед русско-японской войной. Почти все мои родственники живут в Приморье.

– Ну, если будете когда-нибудь у нас на Украине – попытайтесь узнать насчет своей родни, хотя бы ради интереса. А кого из украинских поэтов, прозаиков вы читали? – спросил Мовчан.

Я добросовестно перечислил Шевченко, Коцюбинского, Украинку, Тычину, Загребельного, Гончара… Вспомнил Натана Рыбака с его историческим романом "Переяславская Рада", и зря: чуть без зачета не остался.

– Обычный средний роман, – неожиданно холодно изрек Мовчан. – Не понимаю, за что только автору Сталинскую премию дали? А образ Богдана Хмельницкого он вообще исказил, сделал гетмана чуть ли не подданным московского государя…

Порекомендовал мне почитать на досуге Ивана Драча, поставил зачет и отпустил с миром.

В 1991 году я приезжал на три дня в Киев. Не к Мовчану, понятно, а так – посмотреть город, о котором читал у Булгакова. Киев тогда еще не оделся в желто-голубые флаги и не вооружился трезубцем. А русскую речь плохо понимали разве что продавцы магазинов, где свободно лежали на прилавках дефицитные в то время в России стиральные порошки, шампуни, сгущенное молоко… Прошелся по Крещатику, спустился в катакомбы Киево-Печерской лавры. На тихой киевской улочке поднял с асфальта спелый каштан – на память. Увез с собой на Сахалин. Да вот, пожалуй, и все мои тогдашние впечатления.

А о Мовчане я вспомнил лишь много лет спустя, когда искал в интернете дополнительные сведения о Григории Чубае (3), с которым когда-то учился в Литинституте – в семинаре А.В. Жигулина. Тогда и попалась мне на глаза фамилия Мовчан. Оказалось, в начале девяностых бывший преподаватель занялся политикой, стал депутатом Верховной Рады и председателем Всеукраинского общества "Просвита".

Теперь Мовчан часто и много рассказывает о своих мытарствах в стенах Литературного института и меряет Пушкина на украинский аршин. Покупать российские газеты и книги пан Павло советует лишь в случае крайней необходимости.

– Пора бы ребятам с районом поближе познакомиться, – на первой же планерке заметил Шовадаев. – Мне как раз из райкома звонили, предлагали съездить в Маранку, там молодых животноводов будут в кандидаты принимать.

– Да погоди ты, Сергей Николаевич, с кандидатами! У нас по отделу писем нет ни строчки, хоть из "Сельской жизни" перепечатывай, – оборвал его Бубнов, и принялся загибать пальцы. – Культуры нет, молодежи нет, образования тоже нет… Вот пусть ребята за всем этим и съездят.

– Куда? – дружным хором спросили мы с Витей.

– В Покровское. Это недалеко, всего двадцать пять километров. За день управитесь. Посмотрите, как подготовились школы к новому учебному году. Это раз. Заглянете в бытовое обслуживание, там третий месяц то ли закройщика нет, то ли ремонт часов не работает. На месте разберетесь. Это два. Потом еще нужна зарисовка об участнике художественной самодеятельности, я уже полгода нашему отделу культуры материал обещаю.

– А участника где мы найдем? – спросили мы нестройным дуэтом.

– В Покровском, где же еще? – удивился Бубнов. – Попутно что-нибудь про спорт узнайте. И про пионерское лето нужна информация. А лучше – две.

На следующее утро мы с Витей поехали в командировку. Третьим с нами отправился фотограф Володя Калинин – познакомить новичков с сельской интеллигенцией, а заодно и отснять что-нибудь для газеты.

Знакомство началось с Дома культуры. Пока худрук старательно перечислял Вите количество первых, вторых и третьих мест, которые ДК привез с последнего районного конкурса, фотограф расчехлил редакционный "Зенит" и снял работника культуры с баяном на переднем плане. Потом поставил баян у худрука за спиной и щелкнул второй раз. Вздохнул и снял в третий раз, теперь уже без баяна.

– Хотелось бы еще про какого-нибудь участника художественной самодеятельности написать. Кого бы вы нам могли посоветовать? – спросил Витя напоследок.

– Так ведь Петровича, кого же еще? – удивился худрук. – Неужели забыли? Газета о нем каждый год пишет. Гордость нашего хора, я бы сказал, самородок. Талант! Настоящий передовик сельской художественной самодеятельности.

Передовик самодеятельности оказался крепким на вид стариком лет семидесяти пяти. Нежданных гостей он встретил, как и положено героям газетных зарисовок – на завалинке.

– Опять, однако, приехал для районной брехаловки фотки делать? – спросил старик у Володи Калинина. – А это кто? Тоже фотографы?

– Да что вы, Афанасий Петрович! – Володя был явно смущен. – Это журналисты. Приехали поговорить, о вас написать…

– А чего тут писать? Про меня и так все знают, – отмахнулся старик. – Ты лучше, как в прошлый раз, с балалайкой меня сними, – и ушел в избу за инструментом.

Мы с Витей поняли, что зарисовки нам не видать, как собственных ушей.

– Не волнуйтесь, будем домой ехать, я вам о нем все расскажу, а вы потом напишете, – успокоил нас Володя. Здесь появился Петрович с обещанной балалайкой, и фотограф заметался по двору в поисках нужного ракурса.

Потом мы ездили по селу и собирали информацию. Брали все, что под руку подвернется: про спортсменов, про пионеров. Про подготовку школ к новому учебному году тоже взяли. А уже к концу дня поехали в местный комбинат бытового обслуживания.

Покровский КБО размещался в двухэтажном бревенчатом доме с диковинными резными наличниками на окнах. Ладно скроенный и крепко сшитый, дом выглядел этакой рубленой вороной среди своих бревенчатых собратьев.

– Между прочим, Гришка Распутин здесь жил, еще до революции, – сказал Володя, показывая на дом. – Про Распутина слышали? Вот здесь он и жил, варнак, пока в Петербург не уехал.

О конокраде из Тобольской губернии, волей судьбы вознесенном на самый верхний этаж самодержавной власти, позже рассказал В.С. Пикуль в романе "Нечистая сила". В Покровское потянулись страждущие пощупать стены да поскрипеть половицами там, где когда-то жил "сам Распутин". А в конце восьмидесятых комбинат развалился, и дом снесли вместе с бытовым обслуживанием.

Теперь туристов в Покровское зазывает частный музей Распутина. Он разместился в таком же рубленом тереме и даже на той же самой улице. Всего и отличий-то от прежнего дома – старец в этом музее и дня не жил. Однако, поговаривают, что Григорий Иванович будто бы частенько захаживал сюда. Просто так, по-соседски. А может, всего лишь мимо проходил. Да какая разница? Любителям чертовщинки все равно где половицами скрипеть, в Покровском или в Москве – в доме N 10 по Большой Садовой улице, где некогда проживал профессор Воланд с паспортом Михаила Булгакова.

Поскольку Витя свои материалы уже набрал на ДК и пионерах, вникать в тонкости сельского бытового обслуживания пришлось мне. Заведующая КБО визиту корреспондента не удивилась. Напротив, тут же принялась бойко перечислять фамилии мастеров и приемщиков, не забывая при этом указывать их трудовой стаж и членство в партийно-комсомольских органах.

К началу восьмидесятых я научился понимать таких заведующих с полуслова. А тогда мне потребовалось с полчаса, чтобы я хотя бы в общих чертах разобрался в производственно-политической системе бытового обслуживания населения. Зато мой словарный запас, вскормленный на тощих овсах русской и зарубежной литературы, пополнился десятком новых слов и выражений: "план-задание", "встречные обязательства", "правофланговые пятилетки" и "ударник коммунистического труда".

Меня, однако же, интересовал закройщик, а точнее, его полное отсутствие. Сначала заведующая сделала вид, что о закройщике слышит первый раз в жизни. Потом внимательно посмотрела на мой распухший от фамилий блокнот и выложила все как на духу:

– Есть такой факт. В Тавду закройщик уехал, родителей проведать. Третий месяц его ждем. Сейчас мы этот вопрос активно будируем. В районе о закройщике в курсе. Мы уже и в Тюмень телефонограмму послали – в наше областное управление. Буквально вчера опять туда звонили.

– И что вам там сказали?

– Обещали всяческое содействие.

– То есть?..

– В управлении будут держать вопрос на особом учете.

– В смысле?..

– В смысле, взяли вопрос о закройщике под строгий контроль!

Корреспонденцию о работе КБО я так и назвал: "Раз, два… Взяли!" Описал все, как есть, и о Тюмени не забыл. Про содействие и учет в материал тоже вставил. Витя читал и смеялся. Потом сказал, совершенно серьезно:

– Материал интересный, написан легко. Но в газету он вряд ли пойдет: редактор не пропустит.

И точно. После обеда Бубнов вызвал меня к себе, благо сделать это не представляло большого труда: его кабинет и отдел писем размещались в смежных комнатах.

– Материал интересный, да и написан легко, – как-то очень знакомо начал редактор. – Но боюсь, что в газету…

– …он не пойдет. Так ведь, Юрий Семенович?

Бубнов внимательно на меня посмотрел:

– Ну, если вы сами, Сергей, все понимаете, зачем же даете мне этот материал? – спросил он с официальной ноткой в голосе. Помолчал и добавил, уже мягче. – Пусть материал пока полежит у меня, я потом еще разок его посмотрю…

Материал о закройщике из Покровского КБО в "Знамени коммунизма" так и не появился.

– В газете важно не то, как ты пишешь, а важно о чем ты пишешь, – говорил мне Витя в гостинице вечером. – Володю Ганихина в последнем номере читал? Вспомни, как у него корреспонденция из Дубровного начинается.

Я вспомнил: с разношенной как валенок фразы. Что-то вроде: "Борясь за досрочное выполнение пятилетнего плана и взятых социалистических обязательств, бригада животноводов колхоза имени…" И далее по тексту.

– А причем здесь Ганихин? – спросил я.

– Да притом, что Володя, наверное, и сам понимает, какую чушь он пишет. Но трагедию из этого не делает, – сказал Витя, заваривая чай в литровой банке. – А ты думаешь, Бубнов этого не понимает? И он понимает. Только ему ничего другого не надо. И никому этого в газете не надо, Сережа. Никому!

– Но почему?

– Да потому, что…

И здесь к нам в дверь постучались. Витя открыл на полуслове. Пришел Володя Пуртов, тот самый, из Дома культуры, которого я чуть Пурковым в газете не назвал. Принес гитару и бутылку "Агдама" (когда-то было такое вино по рубль пятьдесят). А дальше – все как обычно: стихи, немножко гитары и долгие споры "о судьбах России". Обычный вечерний набор творческой интеллигенции времен глухого застоя. Табачный дым коромыслом и чай без сахара "на посошок".

Теперь можно было вернуться к прерванному разговору, но тема Покровского КБО Витю больше не вдохновляла. Он снова вспоминал стихи, свои и чужие. Мелькали тогда еще не знакомые мне имена: Петя Кошель, Коля Шамсутдинов, Юра Кабанков…

– А вот это я недавно написал, – сказал Витя, и начал читать, в своей обычной манере – раздумчиво, словно бы сомневаясь: услышат ли? А поймут?

У камней преткновенья

Вывод жизненный прост:

Превратиться б в растенье,

Дотянуться б до звезд!..

Даже если безвольно

Плюнуть и умереть -

Врут, что мертвым – не больно.

Это как посмотреть…

Но здесь я опять опережаю события. Эти стихи Витя читал мне три года спустя – на Сахалине, в портовом городе Корсакове, где мы опять работали вместе, на этот раз уже в газете "Восход". Но я до редактора Родионова пока не добрался, поэтому обрываю тот давний вечер многоточием…

Что же касается пятилетнего плана, а также социалистических обязательств, взятых бригадой животноводов из села Дубровное, то я через месяц-другой, освоившись в газете, мог при необходимости и обязательства вспомнить, и про пятилетку пару абзацев завернуть. Впрочем, Бубнов этого от меня не требовал. Видимо, смирился с моей политической несознательностью и писать о передовиках производства не заставлял. Перебивался я все больше мелкими информациями: то в Гилево местная библиотека читательскую конференцию устроит, а то в Плеханово конкурс детских рисунков пройдет.

Одно скверно: на информации много строчек не сделаешь. А их-то редактор Бубнов считать умел.

– Плохо, плохо работаем! Мало пишем. Совсем наших материалов в газете нет, – говорил Бубнов в конце каждого месяца. – Ну-ка, что у нас там, Александр Федорович, по строчкам вырисовывается?

Ответственный секретарь доставал листок с цифрами и знакомил нас с положением дел на строчечном фронте:

– Шовадаев – три тыщи двести строк, Колчанов – две тыщи сто двадцать, Ганихин – тыща семьсот пятьдесят…

– Ну, это еще терпимо, – прерывал его Бубнов. – А как по отделу писем?

– По отделу не густо, – вздыхал Дружинин. – Ксенофонтов – девятьсот шестьдесят восемь строчек за месяц, Чевгун – семьсот пятьдесят. Хуже всех. Вот такие скверные по отделу показатели.

Семьсот пятьдесят – это, конечно, мало. В каждом номере выходило примерно строчек по шестьдесят. Не потому, что я был такой ленивый, просто я слишком медленно писал. Мешала привычка, свойственная стихотворцам – выверять буквально каждое слово.

Теперь я понимаю: для газеты важен не стиль, а факт, не образ, а мысль, пусть даже не слишком красиво изложенная. А уж количество материалов – это дело святое: не знаю ни одного редактора, который платил бы за талант, а не за строчки. Сдается мне, что таких благодетелей и на свете нет. А если кто-то и был, так разорился еще в дефолт 1998 года.

Он пришел в редакцию утром – крупный, круглый, немножко потертый, с добрыми как у теленка глазами.

– Володя я. Журналист. Соколов, – представился гость. – Редактор на месте? – И застрял у Бубнова на полчаса. Сквозь хлипкую дверь слышно было, как гость повторил несколько раз довольно громко: "Да здесь пахать и пахать! Настоящая целина". И мы с Витей сразу же поняли, что товарищ Соколов пришел устраиваться на работу в отдел сельского хозяйства.



Шовадаев не ошибся: в ноябре из райкома пришла разнарядка, и Сережу Колчанова приняли кандидатом в члены партии. Прошло еще какое-то время, в "Тюменской правде" обратили на Сережу внимание и начали печатать его материалы. Потом вызвали на стажировку (была когда-то такая практика в партийных газетах). Сережа "глянулся", и ему предложили место собкора, кажется, в Омутинском районе. К тому времени жена Фаина родила второго ребенка – сына Ивана. С детьми в общежитие не поедешь, пришлось около месяца ждать, пока решится вопрос с жильем. Все хорошо, но на кого оставить сельхозотдел? Ганихин – парень хотя и свой в столешницу, но звезд с неба не хватает. Вот часы починить – другое дело (до газеты Володя работал в часовой мастерской). В общем, у Соколова были все шансы стать нашим новым завсельхозотделом. И он им стал! О чем Бубнов не преминул объявить на ближайшей планерке.

– Теперь, я думаю, проблем с нормой строк у нас не будет, – оптимистично заявил Бубнов, не удержался и посмотрел в мою сторону. Намек я понял, но быстрее от этого писать не стал.

Сережа уехал собкорить в другой район. А Соколов вышел на работу. И сразу же нас удивил. Вышел он в пятницу, а уже во вторник в "Знамени коммунизма" красовались две внушительные корреспонденции газетных дел мастера Соколова. В одной описывался самый разгар социалистического соревнования между двумя бригадами полеводов из Новоалександровки, другая же рассказывала о знатном механизаторе из Щетково. В четверг появилась большая статья, посвященная правильному севообороту. А в субботу нас с Витей добил красочный репортаж с ближайшей фермы "Что там, в подойнике?", плюс целое ожерелье информаций под рубрикой "Город – селу".

– Если дело так и дальше пойдет, останемся мы, Сережа, без гонорара, – озабоченно заметил Витя. Деньги у нас были общие, и он отвечал за них как казначей.- Да гонорар-то – бог с ним, как-нибудь выкрутимся. Я только одного не понимаю: когда он писать-то успевает, если даже пива не пьет?

Всю неделю Соколов ходил загадочный и трезвый. На очередной планерке присутствовал инструктор из райкома партии. Сидел по правую руку от редактора и перманентно делал значительное лицо.

– Накануне районной партийной конференции мы ждем от вас серьезных материалов, раскрывающих всю глубину характера нашего сельского труженика, – торжественно заявил инструктор в конце планерки. – Лично меня очень радует, что в вашем коллективе появился такой хороший журналист, как товарищ Соколов, – и добавил, обращаясь к Шовадаеву. – А ты переживал, Сергей Николаевич, что партийные кадры от тебя уходят. Ты погляди, какая смена растет!

После планерки Соколов стал расти вдвое быстрей, чем прежде. Он приносил в секретариат материал за материалом. Сначала Дружинин размещал их на полосе, потом – на двух полосах и готовился уже замахнуться на третью. Теперь целыми днями наш ответственный секретарь читал материалы на сельскую тематику и морщил лоб в поисках псевдонимов: ну, не ставить же на каждой полосе по нескольку раз одну и ту же фамилию: "В. Соколов"!

– Значит, "Первая борозда" – "В.Соколов", "С открытым сердцем" – "С. Владимиров", "Поет душа механизатора" – "В. Соков"… – бормотал добрейший Александр Федорович, и тут же спохватывался. – Нет, "В. Соков" – нельзя, на первой "В. Соков" уже есть! Надо что-то другое придумать…

Мы тоже, случалось, печатались под псевдонимом. Однажды Витя поставил под своим материалом фамилию "В. Ропшин", как видно, забыв, что такой псевдоним был у террориста 20-х годов Бориса Савинкова. Похоже, "Конь бледный" тогда в Ярково еще никто не читал, поскольку из компетентных органов в редакцию не позвонили.

В конце месяца Дружинин размечал гонорар и вздыхал больше обычного. В понедельник выдавали зарплату. В редакции традиционно "сложились по рваному", Соколов в общей трапезе участия не принимал.

– И откуда он только взялся, такой плодовитый! – сказал Володя Ганихин после первой. – Ох, вернусь-ка я лучше в свою мастерскую – будильники чинить. Там спокойней.

– Да и мне что-то снова в освобожденные секретари захотелось, – добавил помрачневший Шовадаев. В социалистическом соревновании между сотрудниками газеты "Знамя коммунизма" он впервые оказался вторым.

Посидели и разошлись, теряясь в догадках, сколько новых материалов Соколов завтра принесет. Шовадаев говорил – четыре, а Дружинин утверждал: нет, шесть! Однако во вторник случилось неожиданное: Соколов на работу не явился. Поскольку жил он в гостинице, только этажом ниже, вечером мы к нему заглянули. Однако Володи на кровати не было. А под кроватью от Соколова лежал один чемодан.

Всю среду Бубнов ходил мрачный и часто звонил куда-то, однако журналист Соколов так и не отыскался. После работы мы снова заглянули в 14-коечный номер. И снова ушли ни с чем.

А в четверг после обеда Соколова привезли в редакцию на грузовой машине.

– Что ли, ваш? – спросил шофер из Плеханова. – Принимайте. Куда сгружать?

Сгрузили Володю в гостинице. Пока он отсыпался, редактор Бубнов успел написать один за другим два выговора и следом – приказ об увольнении по 33-й статье КЗоТа (за прогулы). Однако на следующий день сжалился и уволил Соколова "по собственному желанию". Володя чуть не расплакался от такого благородства и предложил это дело обмыть. Но посмотрел на редактора и взял свое предложение обратно.

А в субботу утром Соколов поднялся к нам – попрощаться. Весь как был, с чемоданом, ввалился в номер, царапая косяки.

– Ну, что, коллеги, вздрогнем напоследок? – и выставил на стол "Перцовую". – А вы, я слышал, поэты? Стихи пишете? Оба? Так я их тоже иногда пишу.

И сходу принялся читать что-то длинное и путаное. Я не запомнил ни строчки. У меня вообще плохая память на скверные стихи. Но, кажется, что-то мрачно-алкогольное, вроде "Черного человека". Во всяком случае, рифма "боль-алкоголь" там присутствовала.

– И куда же ты сейчас поедешь? – спросил Витя.

– В Ишим, – отвечал Соколов довольно бодро. – Или я в Ишиме уже был? Сейчас посмотрю.

Вынул из чемодана толстенную папку с газетными вырезками и стал их перебирать. Судя по жирным пятнам на бумаге, делал это Володя уже не в первый раз. И даже не в десятый.

Перебирал Соколов долго, старательно, вырезка за вырезкой. Мелькали до жути знакомые заголовки: "С открытым сердцем", "Поет душа механизатора", "Первая борозда"…

– Да вот же, точно, Ишим, – сказал Соколов, и показал нам вырезку с материалом "Что там, в подойнике?". – Ну, значит, поеду тогда в Голышманово. А можно и в Бердюжье податься. Но я там, кажется, уже бывал…

Откуда он вообще взялся и куда потом сгинул, я не знаю. Во всяком случае, на кустовом совещании журналистов в Ялуторовске Соколова не было.

– Я у ребят из Голышманово узнавал: говорят, приезжал к ним весной Соколов, да уже уехал, – рассказывал Витя. – Всего-то месяц у них и проработал. Между прочим, пять тысяч строк успел опубликовать.

Переписывать газетные материалы, пусть даже и свои, в журналистике всегда считалось дурным тоном. Но кто и когда хороший вкус у Володи воспитывал? Строчки надо давать!..

А я еще много лет после этого встречал в самых разных газетах то "Первую борозду", то "С открытым сердцем", а то и "Что там, в подойнике?" И всякий раз смотрел фамилию автора: не В. Соколов ли? Не С. Владимиров?

Он ведь такой, Володя. Он – везде, везде…

В конце января приехал в гости Гена Давыдов. За несколько месяцев, проведенных в Литинституте, прозаик не написал ни строчки. Говорил, что очень расстроился из-за рассказа "Сявка", который отдавал для обсуждения в семинаре В.Е. Субботина. (Рассказ мне запомнился своей последней фразой: "С тех пор прошло десять лет, а может быть, и сто".).

– Досталось мне крепко. Ругали все, кому не лень, особенно москвичи, – рассказывал Гена. – Дескать, что это за герой – бывший зэк, да как его в общежитии в одну комнату с молодыми рабочими поселили… Эстеты хреновы. Я им говорю: все так и было, как в рассказе написано, я сам в этой комнате полгода жил! А они опять за свое: столько вокруг чистого и прекрасного, а ты героев в задрипанной общаге ищешь. Ну, ничего, я свою силу знаю! Как писал, так и буду писать.

– Сессию-то сдал? – спросил я.

– На трояки. Теперь и "степку" не дадут. Ладно, хоть "хвостов" нет, и на том спасибо. Да там предметы такие – хрен с налета сдашь. Прихожу я к Кедрову на зачет, а он давай ко мне приставать с народным фольклором. А я фольклор даже с похмелья не учил. Ну, думаю, сказки и сказки, что там мудрить? И начал ему что-то про Колобка рассказывать. Так Кедров меня чуть с зачета не выгнал.

Гена был сиротой, с шестнадцати лет мотался по общежитиям, стройкам и "шабашкам". Вынес из этих "университетов" тоническое заикание и жизненный опыт, который в столице, понятно, днем с огнем не найти. Пару семестров отучился в Барнауле – в педагогическом институте. А в 27 лет вдруг решил поступить в Литинститут. Захотелось рассказать о жизни, которую он так хорошо знал, пусть даже и не с самой приглядной ее стороны. Написал пару-тройку рассказов, их опубликовали. А дальше все получилось как бы само собой: творческий конкурс, приезд в Москву, поступление, семинар.

Мы с Геной были знакомы ровно пять лет – пока он учился в Литинституте. Я приезжал на очередную сессию, первым делом заходил в знакомую комнату на пятом этаже – и заставал примерно такую картину: за столом сидит Гена, рядом – только что прилетевший с Сахалина Витя (пару раз наши сессии совпадали), тут же Юра Кабанков, Витя Голубев, Сережа Ионин и другие.

– Ну, вот еще один подарочек явился! – восклицал Гена, едва лишь я возникал на пороге. Это была его коронная фраза…

В 1980 году я задержался после весенней сессии (ждал денег на обратный билет). Москва готовилась к летней Олимпиаде, в общежитии Литинститута срочно меняли обои и завозили новую мебель: на третьем этаже, где обычно живут заочники, предполагалось поселить журналистов. Я перебрался к Генке на пятый этаж. Вечерами мы вели разговоры о том, о сем и мечтали о славе.

– А не написать ли нам юмористическую повесть? – предложил однажды Гена.

– Почему именно юмористическую? – спросил я.

– Потому что ее легче напечатать, – ответил Гена, не задумываясь. – Ты в "Литературной учебе" повесть Славки Лецика читал? "Петух с глушителем" называется? Вот такую примерно вещь мы и напишем.

Повесть я читал. В том же восьмидесятом довелось мне встретиться и с автором – на совещании молодых литераторов в Благовещенске. Вечером хорошо посидели в редакции газеты "Амурский комсомолец", где В. Лецик в то время работал ответственным секретарем. Правда, я не уверен, что он меня вспомнит при встрече. У творческой интеллигенции вообще память дырявая, сколько раз в этом убеждался. Иной не то чтобы имя – фамилию, и ту при встрече вспомнить не может. Ладно, хоть я подобной амнезией пока не страдаю.

– Мне, может, уже завтра домой ехать. Стоит ли начинать? – засомневался я.

– Еще как стоит, – успокоил Гена. – У меня для таких вещей стиль тяжеловат, да и с юмором, знаешь, слабовато. А вместе у нас неплохо получится.

Я согласился. Повесть мы решили назвать "В объятиях Венеры". Сюжет ее прост. Это история о провинциальном альфонсе по фамилии Дюндик, который приезжает в Москву и ради столичной прописки начинает ухаживать за дочкой известного писателя Льва Львовича Лимонова. Чем там у них дело кончилось, я до сих пор не знаю, поскольку успел написать всего два авторских листа (из трех). А вот откуда взялся Дюндик – могу сказать абсолютно точно: эту редкую фамилию я позаимствовал у одного из студентов Владивостокского медицинского института, в котором когда-то учился. С тех пор осталась у меня эта вредная привычка – давать своим литературным героям реальные либо слегка измененные имена.

В течение двух недель каждый день для меня начинался примерно одинаково. С утра Гена уходил клеить обои и таскать мебель (он числился в общежитии разнорабочим), а я садился за допотопную "Москву" и начинал гнать сюжет по проложенной колее. Часов в пять появлялся Гена и просматривал написанное за день. Мы обсуждали очередные главы, пили чай вприглядку и ложились спать. А утром все повторялось сначала.

Потом пришли деньги, и я улетел в Благовещенск. А Гена дописал повесть и… отдал ее на кафедру творчества как свою дипломную работу. Сказать мне об этом он то ли забыл, то ли постеснялся.

Через год я снова приехал в Москву. Поздно вечером в комнату, где я жил вместе с другими заочниками, вошел Гена с бутылкой "Шампанского" в руках. А дальше – по Пушкину: "Вошел – и пробка в потолок!" В литинститутском общежитии это обычное дело.

– Закончил я институт, – сказал мне Гена, заикаясь больше обычного. – Сегодня дали диплом, п-представляешь? Пойдем, Сережа, ко мне, там т-такая компания… Посидим… Ну, Серега?.. П-пойдем!..

Я отказался.

Я знал, почему так сделал. Знал это и Гена. Сейчас бы я о той повести и не вспомнил, а тогда – как заклинило. Было обидно за Генку: что же он за пять лет-то десяток рассказов для диплома не смог написать?

До сих пор помню его взгляд – долгий, щемящий.

Потом Генка ушел. Вот и все.

С тех пор прошла четверть века. Все мои попытки отыскать Давыдова так ни к чему и не привели. Ничего о нем нет и в Интернете, одна лишь фамилия в списке выпускников Литинститута за 1981 год.

Я даже не уверен, жив ли Генка, или его уже нет. И честно говоря, сомневаюсь, что когда-нибудь смогу узнать об этом.

Примечание 2011 года. Через тридцать лет, окольными путями, мне удалось узнать в общих чертах о судьбе Г.Давыдова. Последние годы он жил в Барнауле, работал, где придётся, вплоть до сторожа на кладбище. И ничего не писал. Во всяком случае, в Алтайской писательской организации ни об одной публикации Г.Давыдова мне узнать не удалось. Свою жизнь Гена закончил трагически: в ноябре 2007 года его убили.

Здесь можно было бы вдоволь порассуждать о том, почему столько много писателей из моего поколения сошли с круга раньше, чем успели написать что-то стоящее. Но лучше просто оставить все так, как есть – без выводов и рассуждений. В литературе у каждого – своя судьба! Свой крест, своя Голгофа…

Стихи я перестал писать в 82 году. Произошло это как-то неожиданно, словно бы не по моей доброй воле. До сих пор не пойму, почему поэзия перестала меня интересовать. Все же стихами я начал заниматься рано, лет с семи, еще учась в школе, ходил в литературное объединение "Лотос" при городской газете "Коммунар". С шестнадцати – стал печататься, в девятнадцать – впервые участвовал в совещании молодых литераторов во Владивостоке. И вдруг – как отрезало: ни единой строчки, только проза: рассказы, повести, роман…

Но в 77 году до прозы было еще далеко. А Витя – вот же он, рядом, сидит на кровати, сложив ноги по-турецки, и бормочет, и проговаривает одну и ту же строчку, всякий раз прибавляя к ней что-то новое:

На фотопленке вижу детство…

….

Я фотопленкой пойман в детстве…

….

Я пойман объективом в детстве…

Все, первая строчка готова. Недолгая пауза – и снова бесчисленные повторы-проговоры, строчка за строчкой, строфа за строфой… И появляется стихотворение:

Я пойман объективом в детстве,

В минувшем времени стою, -

Такой, что даже, приглядевшись,

В себе – себя не узнаю.

Любительский обычный снимок,

Жизнь, пожелтевшая с краев…

Годами детскими своими

Впечатан крепко я в нее!

Теперь припомни-ка, попробуй,

Что думать мог он о себе,

Тот мальчик, вскинув подбородок,

В нарядной уличной толпе?..

Кто знал, что пройдет всего 16 лет, и мне придется редактировать это стихотворение для посмертного Витиного сборника – "На краю причала"? Он выйдет в Сахалинском книжном издательстве в 93 году, незадолго до моего отъезда на материк. А тогда, в 77-м, мысли о смерти были так далеки, что не воспринимались всерьез. Вите было всего 26, мне – 24, и… о чем разговор?

Ах, да, о поэзии…

(Через много лет я чудом верну, казалось, давно утраченный сборник "На краю причала" – и размещу его в интернете. Желающие могут найти эту книгу на Lib.rus.ec – Примеч. 2012 г.)

– Между прочим, вами в Тюмени интересовались, – сказал как-то Бубнов нам с Витей, вернувшись из областного центра. – На партконференции подошел ко мне Лагунов (4) из Союза писателей, спросил, есть ли у нас в районе поэты и прозаики. Я назвал вас. Так что готовьтесь.

– К чему? – спросил Витя.

– К совещанию молодых писателей. Будете представлять Ярковский район, в парткоме в курсе дела, – отвечал Бубнов. – Только имейте в виду: если в загон по два-три материала не оставите, в Тюмень вас не отпущу!

Напомнил, что месяц кончается, а строчек у нас как всегда не густо, и ушел читать передовую статью под названием "В едином порыве".

А мы с Витей отобрали штук по пятнадцать стихотворений и отправили их в Тюмень. И уже недели через две получили официальные приглашения "принять участие в работе областного совещания молодых писателей Тюменской области".

Не знаю как там насчет надоев и привесов, а вот что касается молодой писательской поросли, то Ярковский район оказался в тот год на высоте: прислал на совещание сразу двух поэтов. Пока разместились в гостинице, выпили-закусили, то да се, считай, день прошел. Зато на следующее утро нас, молодых и талантливых, старшие братья-поэты взяли в оборот. И поделом: а нечего на совещания ездить!

Поэтический семинар вели А.Г. Гольд (5) и Н.В. Денисов. Они прекрасно дополняли друг друга. Цепкий на слово, Гольд безошибочно выхватывал из стихотворения самую лучшую строчку, громко прочитывал ее и говорил автору примерно следующее:

– Ведь можете же писать, верно? Так почему же вы только одну хорошую строчку нам даете? А остальные где? В черновиках остались?

После чего автору оставалось лишь клятвенно пообещать работать над собой, или же выйти в коридор и застрелиться. Стрельбы, правда, не было, а вот двум участникам семинара пришлось-таки выйти за дверь и назад уже не вернуться. Это когда Альфред Генрихович, человек весьма эрудированный, уличил их в плагиате. Увы, литературное воровство началось отнюдь не в эпоху Интернета, как думают нынешние молодые авторы, а гораздо раньше, еще во времена портативных машинок "Москва". Другое дело, где взять на каждого плагиатора своего Гольда? В том и вопрос…

Несколько иной подход к стихам был у Денисова. Сам недавний выпускник Литературного института, Николай Васильевич невольно привносил в обсуждение стиль тамошних семинаров. Это когда руководитель берет стихотворение и прямо на глазах изумленных слушателей разбирает его по винтикам: метафоры – отдельно, эпитеты – отдельно, рифмы – отдельно. Причем не просто говорит "это плохо" или "это хорошо", а подробно объясняет, почему именно хорошо и почему именно плохо.

Особо тонких ценителей прекрасного, возможно, и покоробит такой механистический подход к поэзии. И тем не менее. Что бы там не говорили литературные эстеты, а поэзия – это ещё и техника, а не только озарение божье. Можно сослаться на Брюсова, который садился за стол каждый день и если не писал стихов, то занимался тренингом – упражнялся в размерах, рифмах. Но лучше представить себе самолет, построенный с ошибками в расчетах, да к тому же еще из непригодных деталей. Такой аппарат летать вряд ли будет, а если чудом и поднимется в небо, так лишь для того, чтобы незамедлительно сорваться в "штопор". И какое здесь, простите, озарение? Техническую документацию надо внимательней изучать. И почаще в Наставление по производству полётов заглядывать.

Строгость и благожелательность – это было главным на семинаре. Тем он и запомнился. Кого-то ругали больше, кого-то – меньше, но обид не было. Сибиряки вообще люди выдержанные, это факт. Нас с Витей оставили напоследок: верный знак, что наши рукописи руководителей заинтересовали. Обычно так на семинарах и поступают: кто посильней, тех обсуждают в конце.

Сначала взялись за Витю. Отметили его умение передать в стихах настроение. А вот за рифмы – поругали. Не приняли во внимание и третий курс Литинститута. Витя взъерошился и полез в спор:

– "Попробуй – подбородок" – обычная ассонансная рифма. Ударный слог один и тот же. Правильно?

– Формально – да,все правильно, – отвечал Гольд.- Но согласитесь,созвучия "рОбуй" и "рОдок" как-то плохо сочетаются…

Однако Витя стоял на своем, как спартанец в ущелье:

– Заявляю протест! На таких ассонансах половина поэтов держится!

Руководители семинара, однако, оказались из другой половины и протест решительно отклонили. На мой слух, вполне справедливо: если "рОбуй" и "рОдок" можно посчитать ассонансом, то с известной натяжкой.

– Поэт вы, безусловно, интересный, однако мало обращаете внимание на технику, пишете на одном чувстве, и это заметно, – заключил Гольд, и перевел взгляд на меня. – Ну, что, Сергей, теперь поговорим о вас? Прочитайте два-три стихотворения, на ваш взгляд, самых лучших, мы послушаем…

Будь это первое в моей жизни совещание, я бы, наверное, от волнения в гласных запутался. Но я уже дважды проходил подобные обсуждения во Владивостоке – в 72-м и 75-м, а уж там критиковать умели! Поднялся, прочитал "Монолог Модильяни", "Провожаю последний паром…" и еще что-то.

Потом началось обсуждение. Выступил Гольд. Наговорил много теплых ободряющих слов. Спросил, не собираюсь ли я поступать в Литинститут. ("Если хотите, мы можем дать вам рекомендацию…"). Денисов тоже меня хвалил. Наверное, было за что. Голова не кружилась, но уверенности мне семинар, безусловно, прибавил.

Меня записали на радио, взяли шесть стихотворений для коллективного сборника "Вам, романтики!". Через год сборник вышел в Свердловском книжном издательстве, а авторский гонорар разыскал меня уже в Уссурийске. Я уехал туда после того, как поступил на заочное отделение Литературного института.

Но все это было позже. А тогда, после совещания, мы выступали на поэтическом вечере в местном Дворце культуры. Начинался он в семь часов, мы с Витей пришли в начале седьмого: друзей-приятелей в Тюмени у нас не было, а ненавязчивый гостиничный быт надоел еще в Ярково.

Не помню, кто познакомил нас в фойе с поэтом Булатом Сулеймановым (6).

– А не промочить ли нам горло, ребята? – предложил Булат. – Перед выступлением помогает.

Предложение мы приняли: отправились в буфет – и промочили. Волнение и в самом деле прошло, зато появились всякие побочные мысли. Например, а не поехать ли нам после выступления к тюменским художникам? Булат пообещал познакомить с В.В. Волковым, сказал, мол, прекрасный художник и хороший человек. И поэтов, кстати, очень уважает.

В мастерской у Волкова я побывал, но гораздо позже, вместе с Колей Денисовым. Помню, как под влиянием спиртного и нахлынувших чувств пообещал Владимиру Владимировичу ровно через десять лет приехать в Тюмень и купить у него картину "Горящий лес" (написана она по мотивам военных лет, в два цвета – черный и красный). С тех пор прошло уже три раза по десять, а в Тюмень я так и не приехал. Впрочем, картину я помню до сих пор… Интересно, сохранил ли ее художник?..

На поэтическом вечере выступали человек пятнадцать, в основном – члены Союза писателей, плюс несколько поэтов, отобранных из числа участников областного совещания. Стихи Булата мне понравились, тем более что читал он их прекрасно. Потом выступил Витя – с "Там, где моя Россия…" и недавно написанным "Только липы, только липы…". А потом настала очередь выйти на сцену мне. Я прочитал "Сентябрь" – одно из немногих своих стихотворений, которые помню до сих пор, большинство же осталось в потерянных рукописях и давних публикациях.

… И полынь сентября я с водою осеннею выпил.

На последний глоток по судьбе выпадало: "Пора!.."

Громыхнуло о воду весло – и шарахнулся выстрел

От истока до устья.

И эхо, как стук топора.

И опять поднимаются весла – и падают за борт.

– До свидания – все!..

И встает на дороге моей

Воробьиная отмель, и ждет голубиная заводь,

Стережет у излучины омут вороньих кровей.

Три исхода моих – и одно неизбывное право

У реки: не прощать от весла застарелый рубец.

Воробьиная отмель – налево легла, а направо -

Голубиная заводь…

И к омуту выгреб гребец.

И явилось ему, как звезда разбухает от влаги,

Безнадежно вечерняя и безысходно одна

Над густой глубиной, где хвостами стучат о коряги

Одичалые рыбы и ходят кругами у дна.

Не мигая, звезда у гребца под ногами горела,

И нездешнею злобой воронья вскипала вода…

Но звезду я ударил веслом – и звезда потемнела,

И звезда – зашаталась, и рухнула к рыбам звезда!

Брызги света и тьмы я в лицо онемевшее принял,

Безрассудной рукой вытер звездную пену с лица

И тугую волну взмахом весельным располовинил:

– Выноси же из омута, лодка, шального гребца!..

Я один на реке, берегами покамест не узнан.

Задремавшие ивы с воды не поднимут голов.

И еще далеко ощущение близкого устья.

И не прожита жизнь для того, и не найдено слов…

Сейчас я понимаю: тогда, на совещании в Тюмени, меня не просто похвалили – по сути, мне выдали аванс на будущее. А я его взял – и растратил. Может, и не совсем бездарно, но поэтом я так и не стал. И скорее всего, никогда им уже не стану. Даже как Витя – посмертно.

А тогда мы с Булатом после поэтического вечера завернули в одну сугубо творческую компанию, где и просидели до утра. Конечно же, пили, конечно же, читали стихи. До славы, казалось, оставалось всего ничего – один только шаг. В крайнем случае, полтора. Но не больше.

Перед тем, как покинуть гостеприимный кров, мы оставили на печке свои автографы, вместе со стихами. Карандашом. Такая уж здесь была традиция – вроде книги отзывов.Ну, поэты…

Вот и мне – уходить, вот и вам – оставаться. И вам

Расставлять голубые стаканы по желтым столам

И меня вспоминать, и меня забывать за столом,

И печатью печали ночной опечатывать дом…

А что я еще мог написать тогда, в 77-м? Месяца за четыре до своего отъезда из Ярково?

В газете все шло казенно-размеренно, как и подобает в эпоху хронического застоя. Мы с Витей что-то писали, нас с Витей кто-то читал. По субботам ходили париться в баньку по-белому и занимались мелкой постирушкой. Март запомнился проводами русской зимы, конец апреля – сильнейшим снегопадом (осталось фото: мы с Витей стоим на редакционном крыльце, заметенном снегом). А 20 мая было так жарко, что я, перегревшись на солнце, сдуру переплыл по-весеннему полный Тобол, а самое удивительное, сумел вернуться обратно. И все это – ради девушки Тамары из обрусевших немцев, по фамилии Эльзессер. Не знаю, где она сейчас. Во всяком случае, в Берлине я ее не встречал, поскольку ни разу там не был.

Весной я отправил в Литинститут стихи на творческий конкурс. По прошлому году знал: обычно присылают две-три тысячи рукописей, на экзамены же вызывают человек сто с небольшим. Волнения не было, но и проигрывать не хотелось.

– Все будет нормально, – говорил мне Витя.

– Ну да. Если только они не вспомнят, как в прошлом году выгнали меня с экзамена, – отвечал я.

– Ерунда! Поступишь как миленький. Ну, если не ты, то кто?..

Он в меня верил…

В конце июня пришел вызов из Литинститута. Я подал заявление на расчет.

– Вот так всегда: только-только начнешь привыкать к человеку, а он – раз! – и в Москву, – вздохнул Бубнов, подписывая бумагу. – Геннадий уехал, теперь ты уезжаешь, потом Виктор заявление подаст…

Бубнов оказался прав: месяца через четыре Витя рассчитался и улетел к себе на Сахалин. Встретились мы лишь через два года. Но это совсем другая глава и другая история.

Уезжал я седьмого июля. Накануне собрались в редакции. Все пришли, даже Серега Козлов с "Репортером". Специально для меня завел своего любимого Тухманова:

…Вот стою, держу весло,

Через миг отчалю,

Сердце бедное свело

Скорбью и печалью…

– Если что, ты назад возвращайся, нам кадры нужны, – говорил мне Бубнов. – А насчет жилья не беспокойся. Я в райкоме поставил вопрос ребром: хотите, чтобы журналисты от нас не уезжали – давайте людям жилье! Да хотя бы общежитие, и то хорошо. В райкоме обещали подумать…

А Володя Калинин подарил мне на память фотоэтюд: крупным планом – вода в ручье, блики света и камешки на дне. Настоящий французский экспрессионизм с сибирским диалектом. "Поэзия – это то же самое", – написал Володя на обороте фотографии. Прямо как в воду глядел. Так с тех пор я поэзию и понимаю.

Потом были Тюмень, вокзал, трехчасовое стояние в кассу (лето, время отпусков). В Москву решил ехать через Новочеркасск. Это просто: Свердловск, Челябинск, Георгиу-Деж… а дальше по обстоятельствам. Обещал одному поэту, что при случае его навещу. Вот случай и представился.

Потом подали состав. Я постоял на перроне, покурил.

Потом забрался в вагон.

Поезд тронулся, я и поехал…

Глава вторая

Поступить в Литературный институт оказалось гораздо трудней, чем я думал. Аукнулась прошлогодняя история с моим удалением с экзамена по русскому языку и литературе. При 19 баллах по конкурсу я не прошел, в то время как зачисляли ребят и с 18 баллами, и с 17. Жаловаться было некому: сам виноват…

Расставшись с надеждой учиться на дневном отделении, я выразил желание поступить на заочное.

– С такими хорошими баллами вам можно даже экзаменов не сдавать, просто подайте документы, и всё. Считайте, что вы уже студент. У нас заочники и 17 баллов не набирают! – успокоили меня в приёмной комиссии. Но я вспомнил партийно-принципиальное лицо проректора по учебной работе А.М. Галанова и решительно пошел на второй заход. Поднял свою успешность до 21 балла и расслабился лишь после того, как увидел себя в списке зачисленных в семинар критика В.В. Дементьева. Потом была установочная сессия, разговоры в полночь, за полночь в литинститутском общежитии, бесконечное чтение стихов, наспех записанные на сигаретных пачках адреса вновь обретённых приятелей-поэтов и триумфальное возвращение на историческую родину в поезде "Москва-Владивосток". Проезжая мимо Тюмени, я выглянул в окно, в надежде разглядеть Ярково, и пожалел, что оказался в тот момент без шляпы.

Дома я неделю отъедался после литинститутской диеты, потом стал искать работу. Не придумал ничего лучшего, как устроиться в драматический театр КДВО – Краснознаменного Дальневосточного военного округа. Я работал в этом театре еще года за три до поступления в Литинститут – монтировщиком декораций. Теперь же меня ожидало повышение: приняли электриком-осветителем.

Свои театральные впечатления приберегу до лучших времен. А про актеров одно могу сказать: ну,народ! Не успевал им в гримёрках свежие лампочки вкручивать. Прямо такое чувство, будто актёры их нарочно портили, чтобы в темноте сидеть и на гриме экономить.

На первом же выездном спектакле (дело было в Гродеково) я умудрился устроить в Доме культуры короткое замыкание. Пока местный электрик искал фазу и менял предохранители, зрители сидели в темноте и матерились. Спектакль начался с большим опозданием. Измаявшиеся в ожидании актеры играли вяло и часто забывали реплики. Режиссер-постановщик Г. Краснопеев был в бешенстве. На следующий день в театре на меня повесили выговор и пообещали уволить, если я не повторю курс физики хотя бы в объеме средней школы.

– Хорошо, что никого током не шибануло, а уж выговор мы как-нибудь переживем, – философски заметил мой непосредственный начальник Олег Смирнов, в прошлом – известный на улице Фрунзе хулиган по прозвищу Лю Син, с которым я дрался еще в десятом классе. За годы, что мы не виделись, хулиган заметно остепенился, нож в кармане уже не носил и готовился жениться на девушке с соседней улицы.- А вообще, я тебя, Серёга, не понимаю, – добавил Олег чуть позже, когда мы с ним и еще одним осветителем – Саней (без фамилии) обмывали мой выговор, первый в нынешнем театральном сезоне. – Ты же вроде бы в Москве учишься, так? Собираешься книжки писать. На фига тебе наш театр сдался?

– Так замыкания же надо где-то устраивать, – отвечал я с серьезным видом. Олег или не понял моей шутки, или на улице Фрунзе вообще с юмором не дружили, но как бы то ни было, с тех пор на выездные спектакли меня одного уже не отправлял. Так и ездили мы на спектакли вдвоем с Саней (без фамилии): я расставлял прожекторы, софиты, "лягушки" и "пистолеты", а без фамилии их подключал. Краснопеев ходил по театру как Станиславский во МХАТе, актеры срывали аплодисменты даже за роли без слов.

Однажды я заглянул в редакцию газеты "Коммунар" с тайной надеждой на возможную вакансию. В коридоре меня увидела завотделом промышленности Л.В. Барабаш, знакомая еще по литобъединению "Лотос" (к тому времени некогда шумное лито уже дышало на ладан).

– А мне как раз звонили из Октябрьского района. Газете "Заря" нужен корреспондент в отдел писем. Недели три уже журналиста ищут. Если хочешь, могу порекомендовать тебя, – сказала Людмила Викторовна.

– А где эта Покровка? От Уссурийска далеко? – спросил я.

– Да рядышком. Всего километров сорок. Можно будет каждую неделю домой ездить.

– А жилье дадут? Ну, хотя бы общежитие? – спросил я, с избытком хлебнув коммунального сервиса еще в Ярково.

– Если корреспондент им нужен, значит, что-нибудь обязательно дадут, – уверенно заявила Барабаш. – Я сегодня же туда позвоню. Думаю, они тобой заинтересуются.

Свое обещание Л.В. Барабаш выполнила: позвонила и порекомендовала. Дождавшись понедельника (традиционно в театре это выходной день), я поехал в Покровку – устраиваться корреспондентом в районную газету "Заря".

Моему приезду предшествовало одно трагическое событие, произошедшее в ноябре 1977 года. Отправившись во Владивосток на краевое совещание журналистов, приуроченное к 60-летию Великой Октябрьской социалистической революции, группа сотрудников газеты "Заря" попала в автомобильную катастрофу. Водитель ушиб ногу, редактор Л. Лапик сломала руку, фотокорреспондент Ю. Колосовский получил несколько переломов тазобедренных костей, а корреспондент В. Викорук погиб на месте.

Героически повела себя ответственный секретарь газеты Т. Орлова. Единственная из всех пассажиров отделавшись легким испугом, она прямо с места аварии поспешила на совещание и успела получить на пострадавших Почетные грамоты, в том числе и на беднягу Викорука. Но хотя и стояла на грамотах подпись тогдашнего первого секретаря Приморского крайкома КПСС В.П. Ломакина, мертвого корреспондента она не воскресила. Водителю Николаю М., при выезде на главную дорогу не пропустившему машину, дали два года "химии". А Орлову с тех пор уважал, пожалуй, один редакционный "газик", и то лишь потому, что в командировки ответственный секретарь не ездила по должности.

Поскольку рука у Лапик была ещё в гипсе, я вызвался поставить чайник. Редактору моя инициатива явно понравилась. Попили чаю с баранками, я машинально полез за сигаретами, но вспомнил, что сижу в гостях, и замешкался.

– Запах дыма мне нравится, – заметила Лидия Васильевна. – Не стесняйтесь, Сергей, курите!

Я закурил, и тотчас же почувствовал себя бывалым журналистом.

– Писем-то много от читателей получаете? И о чем же пишут сельские корреспонденты? А обратная связь у газеты есть? – начал я забрасывать редактора вопросами.

– Может, еще чаю хотите? С клубничным вареньем? – предложила Лапик, и я понял, что место в газете мне обеспечено.

Вернувшись в Уссурийск, я подал заявление на расчет. Согласно тогдашнему КЗоТу, при увольнении полагалось отрабатывать месяц. Меня рассчитали на следующий же день. Под портвейн "три семёрки" бывший хулиган Олег Смирнов признался, что рад моему увольнению даже больше, чем режиссер Краснопеев.

– Не забудь когда-нибудь написать об этом в своей книжке! – сказал на прощанье Олег.

Выполняю давнюю просьбу: пишу, как было.

Очередной, 1978 год, я встречал уже в качестве корреспондента районной газеты "Заря", с окладом в 120 (сто двадцать) рублей, плюс гонорар рублей тридцать. По тем временам – совсем неплохо. А главное, дали общежитие, причем сразу же, как только я приехал. Где-то с месяц прожил один в комнате на двоих, пока из больницы не выписали фотокорреспондента Ю. Колосовского. Того самого, что с тазобедренными костями.

– Вообще-то, я не курю, – жлобским голосом сказал мне фотокорреспондент по приезду. И я стал уходить курить на лестницу.

– Вообще-то, я не пью, – добавил фотокорреспондент чуть позже. И я стал иногда задерживаться в редакции с радиокорреспондентом Юркой Петровым, любителем выпить, тем более закусить.

– Вообще-то, я не…, – совсем допек меня фотокорреспондент. Но здесь уж он явно перестраховывался. Общежитие хоть и было в четыре этажа, девушек в нем проживало гораздо меньше, чем молодых рабочих, неженатых интеллигентов и бездомных журналистов вроде меня. Да и, честно говоря, не ходили тогда потенциальные невесты по этажам, а скромно отсиживались в своих девичьих комнатах в ожидании суженого.

Словом, фотокорреспондент утомил меня раньше, чем я его. Как-то неуютно мне стало жить в одной комнате со старым холостяком. Хотя какой он был старый? Тридцать шесть лет, творческая бородка "а-ля старина Хэм" и привычка подолгу расчесывать волосы на пробор. Плюс к тому на удивление занудливый характер.

Примерно такой же зануда-холостяк мне встретился во Владивостоке в 1970 году, когда я после школы поступил учиться в медицинский институт (тогда мы вместе с одним парнем из Уссурийска – Володей Борзовым – снимали комнату в Морском городке). Зануда заметно грассировал и любил под стаканчик красного выразить какую-нибудь умную мысль. Звучало это примерно так:

– Се,дгей Федо,дович, вы знаете, что такое жизнь? Жизнь – это детская,даспашонка: такая же ко,доткая и вся в,дазводах!

Натуральная зануда, по мне так хуже Берии. Вот и фотокорреспондент мне попался такой же, хотя и не грассировал. Спасался я от зануды работой. С утра уже был в редакции. Садился за телефон, собирал информацию. А между делом общался с режиссером Покровского народного театра Борисом Меркеровым, личностью путанной, но одаренной. Прослышав о том, что в газету я пришел из театра КДВО, Борис стал в редакции частым гостем.

– Театр начинается с вешалки! А у нас в Доме культуры вешалка второй год не работает, – вздыхал Борис всякий раз, заходя в отдел писем. – Вот как весной пальто у секретарши из райпотребсоюза пропало, так гардероб и закрыли. Приходится зрителей в зал одетыми пускать. И как в такой обстановке творческому человеку работать?

С Борисом ещё куда ни шло: пожалуется на гардероб – и пойдёт себе дальше репетировать. С журналистикой было сложней. Приходилось ездить в командировки по письмам сельских трудящихся. Писали в газету много. Причем трудящиеся мне почему-то попадались склочные и жаловались на все подряд: то колонка у них не работает, а то рейсовый автобус посередине дороги сломался и два часа простоял, а начальник местного АТП и не чешется.

Однажды пришло письмо из сельской школы: конфликтовали учителя. Не иначе как из-за предметных "часов". Пришлось ехать разбираться. Ночевать было негде, и одна из конфликтующих сторон помогла мне устроиться с ночлегом. Проще говоря, пригласила к себе домой. Я попил чаю, рассказал о Сибири с Москвой и честно лег спать на раскладушке. А наутро со спокойной душой вернулся в Покровку – писать материал.

В тот же день, ближе к вечеру, уже другая конфликтующая сторона привезла на меня "телегу" на четыре страницы и передала её в редакцию. А дальше получилось вот что.

– Вы – что, Сергей, первый день в газете работаете? Не знаете, что в конфликтных ситуациях журналист не имеет право показывать свои симпатии ни одной из сторон? – сходу взяла меня в оборот редактор Лапик. – Вы знаете, что учителя про вас написали? Вот, почитайте.

Я почитал и чуть не упал со стула. До сих пор не могу понять, почему меня еще и в каннибализме не обвинили. Наверное, слова такого не знали, хотя и учителя. Зато в догадках и вымыслах оказались настоящими мастерами подмётного жанра; разукрасили меня так, хоть из газеты беги.

– Письмо, конечно, ерунда, я совершенно не верю в то, что там написано, – сказала, чуть поостыв, Лидия Васильевна. – Но ведь они могут обратиться и в районо, и к третьему секретарю… Им ведь главное – бросить на журналиста тень, а там – попробуй, отмойся!.. – редактор знала, о чем говорила: это чувствовалось по интонации. – Не переживайте, Сергей, если ваши "доброжелатели" не успокоятся, я найду что в райкоме сказать. Идите и спокойно работайте, – заключила Лапик, и добавила при этом. – Кстати, самые конфликтные коллективы – это педагоги, врачи и работники культуры. Вы, Сергей, в отделе писем работаете, должны это знать!

Я узнал. И запомнил урок на всю жизнь. С тех пор живу – и ничему уже не удивляюсь. Оклады у педагогов маленькие, работа – творческая, нервная. Откуда же конфликтам-то не быть?

Впрочем, дело это прошлое, давнее…

Буквально на второй день после моего вселения в общежитие встретился мне в коридоре парнишка лет семнадцати. Сначала думал – кореец, они в Приморье живут еще со времен Арсеньева, который в дебрях Уссурийской тайги целую книгу написал. Но пригляделся – и понял: китаец, что тоже не удивительно. Товарищи из Поднебесной еще раньше Арсеньева в Уссурийскую тайгу полезли – корень жень-шень искать. Бывало, найдут заветный корешок, да как закричат на весь Сихотэ-Алинь: "Панцуй!", типа, не лезь, в долю не возьму. Жень-шень, он больших юаней стоит.

Это мне объяснил тот самый парнишка-китаец, с которым я познакомился в общежитии. Вообще-то, Тима (назовём его так) был китайцем корейского происхождения и с детства жил в верховьях реки Суйфун (нынешняя Раздольная). Ну, жил себе и жил. А тут вдруг культурная революция, остров Даманский и хилая интеллигенция, якобы продавшаяся американским империалистам со всеми потрохами. И пошли тогда одни китайцы громить других китайцев. А называлось все это дело Великой Культурной революцией.

Это потом выяснилось, что громили тогда в Китае совсем не тех, кого надо было. И тогда этих громил самих к китайской стенке поставили. Однако Тиме от этого легче не стало: родителей-то уже нет! А без них куда денешься? Пожил парнишка у дедушки, пока не подрос, а потом взял и махнул на нашу сторону. От советско-китайской границы до села Фадеевка всего километров восемь, а от Фадеевки до Покровки – еще пятнадцать. Итого, 23 км, хоть на карту не смотри. За день можно босиком перебежать, было бы желание.

Не зная толком русского языка, Тиме непросто было жить в общежитии, среди гегемонов эпохи развитого социализма. Ребята из органов, конечно, за Тимой присматривали, однако же, рабочее общежитие имело свои, отличные от органов, ценности. Любили в общежитии поговорить об что-нибудь выпить и об набить кому-нибудь морду (да простит меня писатель Бабель, если я его слегка перевру). Я и сам пару раз здесь сумел подраться, и ничего, до сих пор не кашляю. Но я хоть по-русски умел свои претензии выражать, а Тиме каково? Правда, его в общежитии не обижали, но чувствовалось, что среди гегемона было ему неуютно.

– Твой имя в переводе с китайский значит "хромой начальник с ружьем", – огорошил меня Тима вольным переводом, когда впервые услышал мою фамилию. Что ж, всякое бывает. Можно и начальником. Даже с ружьём. Если буду проездом в Пекине, обязательно у местных насчёт начальника расспрошу. Хотя не думаю, что Тима мог в переводе ошибиться.

(Через несколько лет на Сахалине местные жители всерьёз уверяли меня,что "Чевгун" – исконно нивхская фамилия. И даже приводили в качестве доказательства старика-нивха из повести Г.Гора "Юноша с далёкой реки". Я слушал и ничему уже не удивлялся.)

Тот же Тима подбил меня заняться каратэ. Борьба экзотическая, в ту пору существовавшая лишь в устных рассказах да на киноэкране – в первом советском боевике "Пираты XX-го века". Я тут же бросил курить и начал с Тимой на пару бегать по утрам в местный парк культуры и отдыха. В феврале. Босиком. Туда – и обратно.

– Твоя совсем худо бежать,твоя надо холосо бежать! – на ходу подбадривал меня Тима. Я бежал, как мог, и думал лишь об одном: сейчас бы что-нибудь для согрева!..

Прошло дня три, и я уже летал по улицам не хуже олимпийского чемпиона. Тима за спиной подбадривал меня по-китайски,я отвечал ему на чистейшем японском "Ос!". Талгат Нигматуллин из "Пиратов" отдыхал, когда мы с Тимой лупили пятками промёрзшие клёны.

Через неделю после начала наших интернациональных пробежек в редакцию пришел один скромный человек в штатском, по фамилии Каплун, и предложил мне выйти на крыльцо поговорить.

Я вышел, и мы поговорили.

– Между прочим, вы в советской газете работаете, – сказал этот скромный, нажимая на слово "советской". – А отношения с Китаем у нас сейчас, сами знаете, какие.

– Напряжённые у нас отношения, – не стал я скрывать всю сложность международной обстановки. – Но я, уверяю вас, здесь не причём.

Каплун в штатском, натурально, улыбнулся и сказал, что, конечно же, не причём, но всё равно надо понимать, что работник печати – не каменщик из РСУ, люди всё замечают… Потом попрощался и ушел. А я продолжал с Тимой бегать по утрам. Не для того, чтобы Брюса Ли при случае побить, просто втянулся в это дело.

Позже выяснилось: не зря этот, в штатском,ко мне приходил. И вообще, плохим я слушателем оказался.

В то время я продолжал писать стихи, но как-то без настроения, словно бы по привычке. Иногда прорывалось нечто похожее на стихи, но редко, редко:

Годы молчания не обратил в золотые.

Годы прошли. Обмелела душа, как река.

Божьего промысла сети бросаю пустые:

"Бог не увидит такого, как я, дурака!.."

Поэзия уходили от меня, прежние чувства выдыхались, словно откупоренный лимонад. На место строчек и рифм всё настойчивей просилась газета. Сбывалось пророчество прозаика Гены Давыдова: "Очерки, репортажи. Отчёты с партийных конференций. Всё будешь писать! Главное, от коллектива не отбиваться".

– Надо бы поздравить наших коллег из газеты "Коммунар" с Днем печати, – сказала мне Лапик где-то в конце апреля. – Вы ведь, Сергей, человек творческий? Стихи пишете, на гитаре играете. Может, что-нибудь придумаете?

Придуманное решили записать на пленку и привезти коллегам в подарок концерт художественной самодеятельности, организованный силами редакции. Я взял несколько известных песенок, вроде "За что вы Ваньку-то Морозова?", и написал на старые мелодии новые слова, увязав их с конкретными лицами. Получилось довольно занятно. Например, музыкальное поздравление старейшему журналисту "Коммунара" Василию Липатову, часто публиковавшему свои материалы под псевдонимом "В. Арсентьев", заканчивалось такими строчками:

Хоть по годам он – лист осенний,

Но как Геракл, неутомим.

Его фамилия – Арсентьев,

А В. Липатов – псевдоним.

А для редактора "Коммунара" Н. Потапова я сочинил другую песенку, при молчаливом согласии Высоцкого:

"Пусть будет жизнь красивой, как в кино!" -

Решил горком. А мне куда деваться?

Фотограф щелк да щелк… Да все равно

Перед бюро придется отчитаться!

Юрка Петров записал наш концерт на магнитную ленту, и накануне Дня печати редактор Лапик отвезла ее в Уссурийск. Вернулась, и на вопрос, мол, как там уссурийским коллегам наше редакционное творчество, ответила:

– Понравилось. Смеялись от души! Говорили, что так их еще ни разу не поздравляли. Даже пленку оставили переписать – на память.

Разговор состоялся шестого мая. А через неделю меня уволили из газеты с формулировкой "по собственному желанию". Не думаю, что из-за пленки: в конце концов, не Галич же эти куплеты исполнял! Возможно, кому-то что-то померещилось, вот и решил отличиться. А здесь – такой удобный случай. Опять же, китайская граница недалеко. Да и с Тимой я по утрам все ещё продолжаю бегать.

– Вы, Сергей, подождите немного, а там я что-нибудь придумаю, – изрядно смущаясь, сказала мне Лапик, отдавая Трудовую книжку. – Все поправится, вот увидите. "Там" ведь тоже всякие люди сидят!..

Не знаю, какие там люди сидели: я их анкет не читал. А вот Лапик проработала после этого меньше года. В райкоме партии подыскали формальный предлог – и отправили редактора на пенсию.

Для Лапик это был тяжелый удар. Она держалась, как могла. Примерно с полгода еще приходила в редакцию – подрабатывала корректором, только чтобы не сидеть без дела и не чувствовать себя одинокой. А однажды утром – не пришла. Не выдержало сердце.

В то время я жил далеко от Покровки, и о похоронах узнал много позже – года через два. Мне рассказали: больше всего венков было от райкома КПСС. Ну, это уж непременно. Чего-чего, а хоронить-то партия всегда умела, этого у нее не отнять… И добавить мне к этому – нечего.

В Уссурийске пахло весенними тополями, а у меня на душе кошки скребли. До тех пор, пока не устроился на работу: подался на хлебозавод N3 – рабочим цеха. Из смены в смену стоял у печи – выбивал готовый хлеб из форм, и тут же выставлял на железные рамы другие – с опарой. В общем, делал то же самое, что и товарищ Горький в рассказе "Двадцать шесть и одна", только с поправкой на механическую печь и молоко за вредность. Плюс премиальные за перевыполнение плана по производству хлебобулочных изделий в счёт пятилетних обязательств.

Больше всего мне нравились ночные смены: хоть немного веет прохладой из открытых окон. А днем прямо сущая Африка, и начальство всегда рядом. Горячие рамы с формами выходят из печи одна за другой, нельзя упустить их, иначе хлеб сгорит. Крутишься как заведенный: выбил хлеб из формы на ленту транспортёра, схватил из бруфера формы с готовой расстойкой, поставил на раму, чтобы отправить в печь – и по новому кругу. И так за смену – четыре часа, а еще четыре – на укладке хлеба.

Платили на хлебозаводе хорошо, грех жаловаться. Однако рабочих постоянно не хватало. Выручала наша доблестная Советская армия – присылала на хлебозавод защитников Родины. Я так думаю, исключительно для пользы дела – чтобы солдаты не расслаблялись по казармам. А вносили свой вклад в дело укрепления обороноспособности страны.

На хлебозаводе я работал до декабря. Числа пятого вдруг пришел мне гонорар из Свердловска – за подборку стихов в коллективном сборнике "Вам, романтики!". Чуть не год добирались до меня эти двести рублей. Почти моя месячная зарплата.

Вот здесь-то и мелькнула мысль: а не податься ли на Сахалин?

Это остров такой большой. И Япония где-то рядом.

Глава третья

Если отправиться из Южно-Сахалинска по японской узкоколейке на север острова, не разминуться с поселком Смирных. Только не надо думать, что там одни смирные живут. Это просто посёлок так называется. Места здесь глухие,зяблые, народ цивилизацией не разбалован, одни лесорубы кругом. Впрочем, нормальные мужики. С такими хоть лес валить, хоть в очереди за пивом стоять:ни за что не подведут. Один, я помню, на волне перестройки аж до народного депутата дорубился. Не знаю, что уж он там особо ценного наработал, но бюст народному лесорубу в леспромхозе поставили.

Редактор Лаптев при ближайшем рассмотрении оказался этаким добрячком лет пятидесяти четырёх. А может, и сорока восьми, я у него паспорт не спрашивал. Типичный редактор районной газеты, с партийно-хозяйственным взглядом на жизнь конца семидесятых. В газете "Новая жизнь" я проработал месяца полтора и одно могу сказать: эти полтора месяца я попросту вычеркнул из жизни. А с учетом районного коэффициента 1,6 – и два месяца набегают.

– Вы где в Сибири работали?.. Ага, понятно. Так, так, – начал мучить меня редактор прямо с порога.- А из Покровки почему уволились?.. Ага, по собственному желанию. Так, так…

В руках у редактора Трудовая книжка, казалось, поскрипывала страницами.

"Осталось только её на свет посмотреть. Или на зуб попробовать, – думал я, ожидая своей участи. – Вот мухомор! Сидит, и над моей биографией изгаляется".

– Уссурийский хлебозавод, говорите? Угу… Всего шесть месяцев проработали. Это почему же так? Объясните, – насторожился редактор. И даже носом на меня повёл, словно принюхивался. Честное слово!

– Так я же, Василий Кузьмич, на Сахалин собрался ехать. Вот и пришлось уволиться, – отвечал я.

– На Сахалин сейчас многие едут… Большие деньги хотят зарабатывать. Думают, их здесь совковой лопатой гребут, – вздохнул Василий Кузьмич с таким видом, будто его только что обокрали. – Ну, да ладно, если уж приехали – оставайтесь, я посмотрю. Может быть, и сработаемся. Вот только жилья у меня нет. Придётся в гостинице пожить, – и добавил, пожевав губами. – Да я и сам: какой год в двухкомнатной квартире маюсь! Гости из области приедут, а их и принять негде.

На Сахалине декабрь – вьюжный месяц. А снега-то сколько! Едешь на лесовозе по зимнику, словно в траншее: вдоль дороги – снежные отвалы в человеческий рост, а за ними – сплошная стена из елей и пихт. Вот где художника Шишкина не хватает!

Впрочем, не для Шишкина это пленэр. Не центральная это Россия, улыбчивая и приглаженная, а окраинный Сахалин, места суровые, в прошлом – каторжные. Кажется: только свистни, и выйдет из зимнего леса какой-нибудь декабрист, вроде князя Трубецкого. Хотя, если честно, декабристов здесь сроду не было. Не доехали сюда декабристы, застряли по именному Указу где-то в Сибири – кто в Нерчинске, а кто и на Петровском Заводе. Ну, что с них возьмешь? Интеллигенция!

На Сахалин всё больше мелкота попадала, вроде извозчика-маньяка Комарова или Соньки – Золотой ручки. Народ простой, незатейливый: прирежет – и спать пойдёт. Впрочем, нет, еще Чехов сюда приезжал, но этот – по казенной надобности: заниматься переписью местного населения. И занимался, весь остров изъездил. А заодно уж и книгу написал. Кстати, Чехова на острове до сих пор вспоминают. Я и сам как-то слышал такое: "Эх!Палыча бы сюда! Мигом бы порядок навёл." Впрочем, я ошибаюсь. Это они, кажется, Лаврентия Палыча вспоминали.

В первую командировку я отправился в Буюкловский леспромхоз. Выбрал самую дальнюю делянку: кружила голову северная романтика. Встретили меня как дорогого гостя – чистым спиртом. Бригадир вальщиков Афиногенов (попросту – Офигеныч) напоминал медведя в телогрейке. Впрочем, банку говяжьей тушёнки бригадир открыл топором на удивление ловко. Не потому, что ножа под рукой не было, это просто он экзотику на заезжего корреспондента нагонял.

– Я вот как свою "трёшку" по хулиганке в Смирных отсидел, так с тех пор в Буюклах и остался. Всё равно, что пожизненный срок получил, – шутил бригадир, разбавляя спирт клоповкой (так до сих пор на Сахалине называют ягоду краснику). – Здесь – ничего, жить можно, не то, что на материке. И помидорчики болгарские в магазинах выбрасывают, и колбаски можно купить… Одна беда: ватных штанов бригаде не дают. Бушлаты есть, а штаны к ним – тю-тю! И валенки кладовщик, зараза, зажимает.

Слегка очумевший от местного колорита, привез я в редакцию из леспромхоза свою первую сахалинскую корреспонденцию. Начиналась она, помнится, так: "Вам холодно, и мне – холодно, и воробью на замерзшей веточке тоже холодно. А бригада лесорубов из Буюкловского леспромхоза работает при любой погоде. Одно плохо: уже второй год бригаде не выдают ни валенок, ни ватных штанов. А как без них, извините, годовой план выполнить?"

И дальше, в том же духе, примерно строчек на сто пятьдесят. Вычитал после машинистки материал, отнес его в секретариат. Но перекурить не успел: ровно через три минуты меня срочно позвал к себе редактор Лаптев.

– Это что такое? – с тихим бешенством спросил Лаптев, потрясая свежеотпечатанными страничками.

– Как – что? Материал из командировки, – удивился я. – А в чем дело, Василий Кузьмич?

– И он меня ещё спрашивает! – взвился Лаптев со стула. – Тебе о чём надо было написать? О валенках? О ватных штанах? Или о том, как в леспромхозе социалистические обязательства выполняют?

– Так ведь без валенок – попробуй, выполни! – пытался я возражать.- Бригадир мне рассказывал, у него вальщики каждый день ноги обмораживают.

Бесполезно! Редактор меня или не слышал, или попросту не понимал.

– Меня в райкоме за такой материал прямо без валенок съедят, – пробурчал он под нос. И отправил мою корреспонденцию в корзину. Говорю же, мухомор! Мог бы и на память материал оставить.

Здесь же сидел и прятал злые глаза в газетную подшивку заместитель редактора – журналист по фамилии Суков. Неприятный такой тип. При одном лишь воспоминании о нём скулы сводит.

– Лучше бы я вместо новенького в Буюклы съездил, – ввернул этот Суков. – Я бы вам, Василий Кузьмич, такую конфетку из леспромхоза привез!

– Да уж от тебя-то конфеток дождешься, держи карман шире, – протянул Лаптев, и безнадежно махнул рукой. – Ладно, иди, – и добавил на посошок. – Потом мне объяснительную напишешь…

В отличие от большинства "районок", в которых мне довелось работать, в Смирных редакция и типография размещались в разных зданиях. Летом, может быть, это и ничего, не знаю, до тепла я здесь не дожил. А вот зимой пока дойдешь от редакции до типографии, задубеешь, как эскимо. К тому же, существовала в "Новой жизни" скверная традиция – тянуть выпуск газеты до позднего вечера. Не иначе, как со сталинских времен осталась эта привычка – ждать, пока в райкоме партии свет не потушат. А то не дай бог, вдруг особо ценная мысль у партии под вечер родится? Надо же её вовремя до читателя донести!

Набирать первую полосу начинали часов в семь вечера. Это сейчас за компьютером сидит премилая девушка и нежными пальчиками верстает газету хоть так, хоть эдак. А раньше строчки отливали из металла на специальных машинах – линотипах: на одном линотипе – основной текст, на другом – заголовки. Потом аккуратно, строчка к строчке, выкладывали всё это в железной рамке (форме), вставляли пробельный материал – шпоны и шпации, и обвязывали это всё шпагатом, чтобы не развалилось. А дальше – проще: накатают на строчки типографской краски, сделают оттиск полосы. И вручат дежурному по номеру: читай, любезный!

И вот сидишь, читаешь полосу, всевозможные ошибки (на журналистском жаргоне – "блох") выискиваешь. А их в "Новой жизни" всегда было до ужаса много, прямо как у бездомной собаки в хвосте. Дочитаешь полосу до конца, отдашь правку линотиписту. Он заново наберёт тебе строчки. Несёшь их, горячие как пирожки, к метранпажу, на ладони дуешь. А метранпаж стоит, словно сапожник, с шилом у верстального стола, и знай себе, молоко за вредность дует.

Распустит метранпаж на форме шпагат, подденет шильцем негодную строчку, выдернет её, заменит на другую. И все повторяется сначала: шпагат, прокатка, оттиск, сверка… Пока всю газету до конца не вычитаешь и в свет не подпишешь.

Дежурного по номеру в докомпьютерные времена называли просто: "свежая голова". И приходил он в типографию обычно после обеда. Оно и правильно: отоспится, чаю попьет. Вспомнит, какое нынче число и какого месяца. Глядишь, и ошибок в газете поменьше будет.

Не знаю, почему, но чаще всего дежурить по номеру Лаптев отряжал меня. То ли, думал, голова у меня была после обеда свежей, чем у других, а то ли моё студенчество в Литературном институте на него так магически действовало.

– Смотрите, чтоб ни одной ошибки не проскочило, – всякий раз напутствовал меня Лаптев. – А то вот Ялдина в тот раз дежурила, так одну "блоху" пропустила. Вместо "обязательства" слово "обЛязательства" проскочило. Хорошо, что до первого секретаря дело не дошло…

Словом, так: что не номер, то я – в типографии. Задерживался часов до десяти вечера, иногда и позже приходилось газету подписывать. Это когда вдруг в поселке свет отключат или метранпаж молоко со спиртом перепутает. Но это ещё пустяки! Главным злоумышленником в типографии был один линотипист, не помню, как его звали. Ну, может, и не совсем враг народа, но к партийной печати он, точно, был сильно поврежден. Так о нем поговаривали в газете.

– Ты с ним поосторожней. И не заметишь, как он тебе ошибку в полосе сделает, – говорила мне корреспондентка Люба Ялдина из Ростова. Та самая, которая лопухнулась с "обЛязательствами". – Я ведь тот материал три раза читала, ни одной "блохи" не нашла! А утром свежий номер открыла – и вот она, ошибка. Ну, как могло такое случиться?

– Вычитывать надо как следует, тогда и "блоха" бы не проскочила, – на ходу замечал корреспондент Коля Огородников. Он всегда куда-то спешил: то за материалом, то на обед, а то за настойкой "Горькая" крепостью 28 градусов. Фотокорреспондент Виталик Свеженцев, тот вообще в газетные дела глубоко не лез. Ему бы щелкнуть кого-нибудь из передовиков производства, проявить, закрепить и отпечатать размером 9 х 12. Ну, и гонорар получить. А все остальное его не трогало.

(Лет через пять после "Новой жизни" я встретил Виталика всё там же, на Сахалине, только немного северней – в Ногликах, в газете "Знамя труда". Виталик же сфотографировал меня для обложки моей первой книги "Карманный Патрикеев". Отобразил в лучшем виде, а заодно и себя в выходных данных увековечил. Интересно, где Виталик теперь? Если буду в тех краях, обязательно поинтересуюсь).

Так вот. Дежурю я однажды по номеру, дочитываю последнюю полосу. Вдруг открывается дверь, и входит редактор Лаптев. Весь какой-то взъерошенный, с ожиданием неминуемой неприятности на лице. С такими лицами, помню, партийно-хозяйственный актив на заседание бюро райкома приходил – разносы получать. С бюро всё ясно, там взгреют – не поморщатся, а здесь-то редактору с чего расстраиваться? Партийный секретарь я, что ли? Сижу, газету читаю, никого не трогаю. Номер подпишу – домой пойду.

– Что такое, Василий Кузьмич? – спрашиваю.

– Да ничего. Это я так, на всякий случай, к тебе зашёл, – отвечает Лаптев. – У нас в завтрашнем номере идет партийное обращение к труженикам района, так ты здесь внимательней… Дело-то серьёзное. Не дай бог, ошибка проскочит!

– Все будет нормально, Василий Кузьмич, – отвечаю. – Я же читаю, смотрю.

– Хорошо, если смотришь. Ошибок-то много?

– Да есть одна, – и показываю слово "Грудящиеся" (вместо "трудящиеся"). – Была еще парочка запятых не там где надо, но их уже метранпаж шилом сковырнул.

– И хорошо, что сковырнул, – говорит Лаптев. – Запятая, она хоть и маленькая, но всё равно ошибка. Большие неприятности может принести. За лишнюю запятую тоже, знаешь, по головке не погладят!

Покрутился Лаптев по цеху и ушёл. А я дочитал последний абзац и отнес полосу на правку. И уже через пятнадцать минут метранпаж вручил мне свежий оттиск.

– Так что подписывай, Серёга, быстрей – и в печать, – говорит мне этот хмырь с сапожным шилом. – А то мне домой надо пораньше, супруге обещал.

Я сверил оттиск. Смотрю, слово "Грудящиеся" линотипист заменил на "трудящиеся". Всё нормально. Можно и домой идти. Так бы и подписал полосу, если бы всё предложение до конца не прочитал. "Трудящиеся нашего района активно…" – это в одной строчке было. А "…поддерживают инициативу любимой партии" – в другую строчку линотипист отлил.

И вот читаю: "Трудящиеся нашего района активно поддерживают инициативу любимой Хартии…" Ну, дела! У меня аж левое веко задергалось. Выправляю "Хартии" на "партии" – и бегом к линотиписту. С претензиями. Мол, ты, друг, вообще-то на клавиши смотришь, когда строчки льёшь?

Линотипист как бы смутился, мол, не доглядел. Короче, под контуженного косит. Говорит, не взыщи, ошибся чуток. Но это, дескать, мигом исправлю!

Тут же отлил мне новую строчку. Я бегом к метранпажу. Откатал он новый оттиск, а сам чуть не буром прёт.

– Ты подписывай номер, подписывай! – орет метранпаж.- До утра здесь, что ли, сидеть? Мне еще на край поселка по темноте тащиться!

И вот он орет, а я ничем ему помочь не могу, пока полосу не сверю. Сверяю. И что же? Слово "трудящиеся" написано правильно, "партии" – тоже правильно. Даже в слове "района", и то все буковки на месте! А вместо "активно" – "аКивно" стоит.

Тут я чуть с линотипистом в рукопашной не сцепился.

Обращение трудящихся – дело серьезное. Центровой материал на полосе! За серьезную ошибку могут и из редакторов попросить. Не меня, понятно, но Лаптева подводить тоже не хочется. А здесь ошибка за ошибкой. И метранпаж озверел. Того и гляди, за шило всерьез возьмётся.

– Да нет, товарищ, – сквозь зубы ему говорю, – ты уж меня извини. Пока чистой полосы не будет, придется тебе здесь ночевать.

Говорю, а сам прикидываю, как бы половчей метранпажа стулом навернуть, если он на меня ненароком с шилом кинется.

А здесь Лаптев звонит:

– Ну, что, подписал номер?.. Нет?! Да что вы там, с ума сошли?! Первый час ночи! Завтра же конференция с утра, тираж отпечатать не успеют!

Это он больше с перепугу. У газеты тираж всего четыре тысячи экземпляров, может, чуть больше. До утра десять раз отпечатать можно.

В общем, строчку с "аКивно" линотипист в конце концов поправил, да и метранпаж спрятал шило в мешок, или куда он его там прячет. Подписал я газету в печать – и подался к неродному дому. Где-то в третьем часу ночи. Зато потом до обеда отсыпался.

Вот так, или примерно так, проходили мои рабочие дни в "Новой жизни". Но бывали и исключения. Там же, в Смирных, познакомился я с семьёй Алещенко – Пашей и Наташей. Тоже из романтиков: Паша вроде бы как музыкант, заместитель директора музыкальной школы. А Наташа – как бы журналистка со стажем, к тому же недоучившаяся студентка Литературного института.

На воспоминаниях о ректоре Пименове мы с Алещенко и сошлись.

– Между прочим, меня в институте Кассандрой прозвали, – со значением заметила она, едва лишь мы познакомились. И тут же принялась цитировать Волошина, разбавляя его Цветаевой. А может быть, и Ахматову читала – вперемешку с Гумилевым. Я их и раньше-то путал, а под таким напором и вовсе весь "серебряный век" забыл.

Вечером посидели на кухне за "Каберне", слегка перемыли косточки Вознесенскому, чтоб не задавался. Да лучше бы мы его не трогали! Не успел Паша вторую бутылку открыть, как Кассандру уже понесло.

– Это не стихи, а понтёрство! – вещала Кассандра на весь дом (это так в её устах слово "фрондёрство" звучало). – Нет поэтов в России! Был один – Петя Вегин, да и тот весь вышел. Такую поэмку в "Юности" начирикал – хоть в унитазе топи.

Я представил поэта Вегина, тонущего в унитазе, и мне стало не по себе. Называется, в гости пригласили! Хорошо, что магазины уже закрылись, не то бы топила поэтов Кассандра до утра. А так повещала, повещала, да и успокоилась.

Всё бы ничего, одно плохо: жить в гостинице стало невмоготу. Придешь, бывало, с работы, дверь откроешь, а в накуренной комнате топор висит. В четырёхместном номере шестеро сидят, в карты режутся. Мат-перемат, не до душевных газетных строк. И утюг у дежурной не выпросишь.

Через пару недель после моего приезда в Смирных разыскал меня по телефону Витя Ксенофонтов. Оказалось, работает он в Корсакове, в городской газете "Восход". Сказал, что вакансий у них пока нет, но возможно, скоро появятся.

– Наш корреспондент из отдела промышленности третий год собирается уехать на материк, да всё решиться не может. Но уедет, я думаю. Так что держись! Если что, я тебе позвоню, – обнадежил Витя, и отключился.

Словом, все хорошо, одно плохо: с жильём никакого просвета. Подумал я и пришел к выводу: пора уезжать. Когда ещё вакансия в Корсакове откроется!

В те годы устраиваться в газету было гораздо проще, чем теперь: в каждом областном (краевом) комитете партии имелся сектор печати, который курировал местные издания. Сел я за стол и написал штук восемь писем – в Хабаровск, Благовещенск, Омск, Барнаул… и еще куда-то. Мол, так и так, с детства мечтаю работать в вашем крае (области), идейно подкован, хотя и не член партии, но это дело поправимо, лишь бы Леонид Ильич нас и дальше ленинским курсом вел… Что-то вроде этого. Не совсем чтобы слово в слово, но приблизительно. Отправил письма по адресам – и стал готовиться к отъезду. В смысле, гадать на географической карте, откуда раньше всех ответят.

В конце января 1979 года пришли сразу два письма: одно – из Кемерово, другое – из Барнаула. И здесь, и там нашлись газеты, которым до зарезу не хватало молодых перспективных журналистов. Хотя жильё ни там, ни здесь сразу дать не обещали. Однако, насчет общежития клялись активно посодействовать – и здесь, и там.

После недолгих размышлений, выбор пал на Алтай. Во-первых, Шукшин из тех мест, а во-вторых, газета не районная, а городская – в Рубцовске. Опять же, к Москве поближе.

Я сходил на почту и дал телеграмму, мол, собираюсь приехать. В ответ прилетела "срочная": ждем! Редактор Лаптев с увольнением упираться не стал – подписал заявление, не глядя, хотя и попросил отработать хотя бы неделю – для виду, чтобы в райкоме с расспросами не приставали.

Услышав, что я увольняюсь, Суков от радости два репортажа и очерк в один номер накатал. Потом неделю сиял, как полтинник. Лаптев, думаю, тоже перекрестился тайком, даром что коммунист и редактор. Нет человека, и жилищной проблемы нет! А я вздохнул, собирая чемодан: и на фига я сюда приехал?..

В день отъезда разыгралась нешуточная метель. На Сахалине, если метель началась, так продолжается дня три, не меньше. Несколько раз наш пассажирский поезд останавливался и стоял, ожидая, пока расчистят пути. Пассажиры терпеливо курили и играли в карты.

До Южно-Сахалинска добрался я к вечеру. Последним автобусом пробился в Холмск, потом на паром – и через Татарский пролив до Ванино (навигация там круглый год). А дальше поездом – и в Хабаровск.

Восьмого февраля я купил билет на рейс до Барнаула. До отлета оставалось часа полтора, самое время ехать в аэропорт. И здесь я решил позвонить напоследок Вите в Корсаков.

– Что же ты, Сережа, мне ещё из Смирных не позвонил? – голос у Вити был расстроенный. – У нас уже два дня как вакансия открылась! А ты уезжаешь.

– Я же не знал, что открылась, – отвечал я. – А теперь уже поздно: пора ехать в аэропорт.

– Да плюнь ты на этот Алтай. Ну, что ты там забыл? – загудела мембрана. – Сдавай, Серёжа, билет, и приезжай в Корсаков. Жду!

Прикинул я, где Корсаков, а где – Барнаул. И отправился в кассу.

Глава четвертая

Родионов В.А. оказался вполне душевным редактором. Росту хоть небольшого, но почти без амбиций. И в общении демократ. Дай бог ему здоровья (если еще жив, конечно).

– Так вы из Хабаровска решили обратно на Сахалин вернуться? Ну, и даёте! – удивился Родионов. – Пока у Виктора остановились? Ничего, жилищный вопрос мы решим. – Посмотрел мои документы, улыбнулся, сказал. – Прямо не Трудовая книжка у вас, а блокнот журналиста!

Поселили меня для начала в общежитии торгового порта. а недели через две дали комнату в бывшей музыкальной школе. Это было жильё! Помещение метров двадцать, тёплое и светлое. Не иначе как бывшая комната для занятий по классу фортепиано. Даже портрет Скрябина на стене висел. Такой приличный на вид старичок. До сих пор лицо его помню.

И вот мы снова с Витей Ксенофонтовым работаем в одной редакции. Он пишет что-то о местной промышленности, а я – все вперемешку: сегодня, скажем, беру интервью у начальника военкомата, завтра – сижу в Доме культуры на смотре-конкурсе художественной самодеятельности. А послезавтра у Родионова вдруг мелькает идея отправить меня в порт – написать репортаж о разгрузке очередного судна, пришедшего с грузом перевыполненных соцобязательств с Южных Курил.

– У меня же отдел писем, Василий Алексеевич, – пытаюсь возразить я редактору. – Я же к рыбной промышленности ни пришей рукав!

– А вот мы сейчас его и пришьем, – улыбается Родионов. – Ничего страшного, Сергей. Обычный морской порт! Подойдешь завтра утром на проходную, выпишешь пропуск, спросишь, где у них восьмой причал, там найдешь стивидора, он тебя познакомит с докерами, расспросишь их о досрочном выполнении плана… Короче, сам разберешься. Действуй. И чтобы в среду материал был на столе!

Ну, как такому редактору откажешь?

И вот идешь в порт. Долго ищешь, где у них проходная. Наконец, находишь, а тебе говорят, что без личного указания начальника порта пропуск не выпишут. А начальника порта нет, он в Министерство улетел с докладом, а может, в обком партии вызвали. От расстройства ныряешь в какую-то щель между морскими контейнерами – и попадаешь прямо на погрузочную площадку. Случайно встречаешь взъерошенного стивидора. А тот и сам с утра бригаду найти не может, потому что диспетчер на планёрке. Начинаем искать вдвоем. В конце концов, выясняется, что бригаду срочно перебросили на обработку японского судна "Хидзио-мару", которое опять же найти надо: порт-то вон какой большой! Кошмар, да и только.

Самое удивительное то, что материал в среду утром уже лежит у Родионова на столе. "У нас в порту" называется.

– А ничего, забавно у тебя получилось, – бывало, скажет Родионов, и задумчиво пригладит волосы на затылке. – Только я не уверен, можно ли про японское судно в материале упоминать. Ладно, иди, Сергей, работай, я тебя потом позову.

Позже выясняется: писать о судне можно, но осторожно. Прежде всего, слово "японское" следует заменить на "иностранное". Эпизод со стивидором желательно убрать, а можно и оставить. Но только чтобы не стивидор докеров искал, а докеры бы стивидора искали, чтобы тот им сверхплановое судно под разгрузку дал. Начальника порта лучше вообще не трогать, он в городе – фигура заметная, член бюро горкома, опять же, место в общежитии для редакции выделил… Короче, от греха подальше. А вот щель между контейнерами надо срочно из материала вычеркнуть, тем более что ее еще вчера заделали. Или позавчера. Это неважно. Зато работа портового крана – выше всяких похвал. Очень живо процесс погрузки описан! Только не надо цифру суточного грузооборота показывать. За это в Обллите по головке не погладят. А так, ничего материал. Выразительный. Вот что значит – журналисту в гуще рабочего класса побывать!

Понятно, что я утрирую, но смысл примерно такой. Была цензура, имелся перечень сведений, не подлежащих размещению в открытых источниках информации. Всё-таки порт, иностранцы… Опять же, военная часть недалеко. А вдруг на этом "Хидзио-мару" японский шпион под маской палубного матроса скрывается? Вот покажи такому в открытой печати цифру суточного грузооборота, так он тебе в пять минут численность местной военной части определит. Или нормы обеспеченности личного состава белками, жирами и углеводами рассекретит. Они же такие, иностранцы… Глаз за ними да глаз! И вообще, лучше к "Хидзио-мару" не лезть, а то хлопот не оберешься.

Давно уже канул в небытие Обллит вместе с нормами обеспеченности и воинской частью. Нынче в порту можно встретить много всяких судов под иностранными флагами. С начала девяностых столько японских гостей побывало на Сахалине, что без "кённица-ва", пожалуй, нынче и в приличную компанию не пустят. Мне же Корсаков запомнился этаким уютным портовым городком,- не то Лисс, не то Зурбаган. Прямо хоть писателя Грина открывай и заново перечитывай.

Ответственный секретарь газеты "Восход" Саша Калинин в свободное от макетов время писал стихи. Признаюсь сразу: я не запомнил ни одного его стихотворения. Иногда такое бывает. И причина здесь не только в мере отпущенного поэту таланта.

Тот же Гена Давыдов: никогда не занимался стихами, за всю жизнь пару-тройку четверостиший сочинил, и всё. Но вот однажды прочитал их за столом – и хоть одна строчка, да осталась у меня в памяти:

Я как прежде, молодой и шустрый!..

Не Пушкин, согласен. Да Гена на лиру Александра Сергеича никогда и не претендовал. Но ведь цепляет же строчка? Запоминается своей шутливой бесшабашностью? Сашины строчки подобной бесшабашностью не отличались. Какие-то правильные были у Саши стихи. Это когда температура у автора – 36,6, а пульс – 60 ударов в минуту.

Надеюсь, от моего иронического пассажа Саша Калинин не обидится. Я ведь пишу не о прошлом с поправкой на настоящее, и не о настоящем с надеждой на будущее. Я просто иду по старым следам, как Дерсу Узала из города Арсеньева. Передаю свои тогдашние ощущения, и не более того. С годами можно переменить мнение, переоценить поступки. Но вот свои прежние ощущения не изменишь: какими они были, такими в памяти и живут.

Сашины стихи я слушал в "Греческом зале", как называли журналисты "Восхода" малюсенький (2х2) редакционный кабинет со столом, тремя стульями, пятью стаканами и одной тарелкой, на которой в зависимости от настроения появлялся то плавленый сырок, то селёдочка с луком, а то и красная икра. Бывало, заглянет в секретариат заведующий отделом промышленности Володя Черный и скажет Калинину:

– Что-то плохо мне, Саша. Совершенно не пишется! А у тебя как?

– Да и мне что-то не макетируется, – вздохнёт Калинин.

– А у меня со снимками не получается, – добавит фотокорреспондент Володя Тетеря.

– Совсем дело худо, – вздохнет Черный. – Пойду, ребят проведаю. Может, хоть у них всё хорошо?

Увы! Тут же выясняется: нам с Витей тоже ужас как плохо. Ну, какие тут материалы могут быть?..

В общем, ближе к вечеру, часов в пять, собирались мы в "Греческом зале". Все впятером. А дальше происходило примерно следующее.

– Ну, что, дзонкнемся, как говорят у нас на Кубани? – произносил традиционную фразу Володя Черный, ухватив стакан в короткопалую казацкую руку.

– А то! – отвечал Володя Тетеря.

Насчет "дзонкнемся" сказать ничего не могу, такого слова отродясь не слышал. Остальное же и без Кубани понятно. Водка, она и на Сахалине – 40 градусов, не стоит об этом и вспоминать… Что же касается вина, то его в редакции не пили принципиально.

– Вот у нас на Кубани вино так вино! Настоящий виноград. А здесь что? Плодово-выгодное, из сушеных яблок, – говорил Черный, и поворачивался к Володе Тетере, тоже из южных мест, кажется, из Армавира. – Правильно я говорю?

– А то! – отвечал фотограф.

Неплохие были ребята. Хотя почему это – были? Может, хоть Володя-фотограф жив. А вот Черный умер в начале девяностых, лет пятидесяти с небольшим. Так и не уехал к себе на Кубань, а ведь, помню, собирался. Вот как выпьет стакан, другой, о родных местах обязательно вспомнит. Так и говорил:

– Мы, казаки, к родному плетню дюже привязаны!

О Кубани мечтал. А умер в Корсакове, бог знает за сколько тысяч км от родных мест. Судьба, значит, такая.

Оно, конечно, не ахти какое геройство – водки в "Греческом зале" выпить. Но как-то тянет расслабиться в мужской компании, о житье-бытье поговорить. Опять же, редактор Родионов нет-нет, да к нам и заглянет. Выпьет, когда нальют, и обязательно скажет:

– Вы тут, ребята, долго не засиживайтесь, мало ли что? Вдруг из горкома позвонят?

– Так мы же трубку не будем снимать! Откуда они узнают, здесь мы или не здесь? – рассмеется Черный.

– Ну, если только снимать не будете…

Попрощается и уйдет.

А мы расходились гораздо позже: когда – в семь, а когда и в половине десятого. Выбирались из прокуренной редакции на вечернюю улицу, где воздух был настоян на морских водорослях. Шли, болтали о разных пустяках, читали стихи… Жизнь была хороша, и звёзды, казалось, висели прямо над головой: поднимешь руку – и достанешь.

От Корсакова до Южно-Сахалинска – километров сорок. Для поэзии это не расстояние. Примерно раз в квартал областное бюро по пропаганде художественной литературы (существовала когда-то такая структура при Союзе писателей СССР) забрасывало в Корсаков очередной литературный десант – с оплатой за каждую встречу с читателями по твердым пропагандистским расценкам. То есть для члена СП – 17 рублей, для не члена – вполовину меньше.

Семнадцать рублей за пару часов общения с любителями поэзии – это, конечно, неплохо. За месяц можно было набрать на встречах рублей 150. Поездил с недельку, а потом месяц сиди, пиши, денег хватит. Даже если всей аудитории будет два человека – завклубом и сторож, то и тогда путевку оплатят. Вот такая писательская синекура.

В начале апреля приехали в Корсаков и заглянули вечерком в "Греческий зал" поэты из областного центра: Иван Белоусов (7), Борис Репин (8) и тогда еще молодой, но уже не по годам талантливый Коля Тарасов. Это сейчас Николай Антониевич весь в сборниках и юбилеях, да и вообще меня уже лет пятнадцать не видел. А тогда Коля скромно так держался, будто бы хороших стихов сроду не писал. Да, ещё приезжал с ними, кажется, Анатолий Дешин (9) но он в "Греческий зал" почему-то не пришёл. Может, времени на встречи не было, как знать? А может, просто не пригласили.

– На войне кто водку не пил, тот раньше других погибал, – говорил поэт Борис Репин. Стакан он держал как гранату – чуть на отлете. Сразу видно, фронтовик. – Даже примета такая была: отказался солдат от чарки – все, считай, что покойник.

– Это почему же, Боря? Ты объясни. Пусть молодежь послушает, – несколько рисуясь на правах секретаря Сахалинской писательской организации, замечал Иван Белоусов, весь в благородной седине, слегка подправленной пергидролем.

– Да что там непонятного? Водка чувство опасности в бойце приглушала, – сурово отвечал Репин.- А нет чувства, и страха нет. Бежишь в атаку – и не думаешь, что тебя могут убить. И вражеский окоп тебе по колено, – улыбался Борис неожиданной находке. – Поэтому и давали на фронте "наркомовские" сто грамм. Все пили, и я пил, вот и остался жив, – и добавлял, помолчав. – Из нашего брата-фронтовика много талантливых пьяниц в люди вышло!

Насчет пьяниц ничего не скажу, особо талантливых среди них не замечал. Скорее, наоборот: талантливому поэту проще простого пьяницей стать. Но это уж как судьба сложится.

Борис Репин был типичным выразителем своего времени – с его беспросветным героизмом, прямолинейностью, и, в общем-то, определенной ограниченностью во всем, что выходило за рамки тогдашних идеологических установок. Помню, как на семинаре молодых писателей в Южно-Сахалинске в 1983 году Репин говорил в кулуарах о моей повести "Аквариум": "Что? Повесть Чевгуна? Напечатать? Только через мой труп!"

Звучало это тогда весьма убедительно.

Прошло пять лет, и повесть "Аквариум" была напечатана в альманахе "Сахалин", причем безо всякого трупа. Спасибо прозаику Анатолию Тоболяку (10) и тогдашнему редактору Сахалинского книжного издательства Саше Смирнову, сумевшим 'пробить' повесть для печати. Правда, увидела она свет с большим опозданием, поскольку написана была еще в 1981 году.

Пришло время, и Борис Репин лег в землю в центральной части России. Уехал в начале девяностых с Сахалина в Липецк, года три продержался – и на погост. Было ему тогда семьдесят один. Это ещё куда не шло. Вот Иван Белоусов, так тот в 67 умер. И тоже на материке – в Ставрополе, где в последние годы возглавлял писательскую организацию. А Николай Тарасов пока жив, рулит местной писательской организацией уже лет пятнадцать. Недавно и у него жизненный счет на седьмой десяток пошел. Но, может, еще успеем на этом свете встретиться?..

В 2005 году журнал "Сибирские огни" опубликовал мой рассказ "За триста долларов". Это вполне реалистичная вещь с одной фантастической деталью: чтобы отомстить своему литературному врагу Кадману-Порецкому, герой рассказа – литературный "негр" Митрохин – пишет очередную главу романа в определенном ритме, способном воздействовать на подсознание. Бедняга Кадман прочитывает эту главу… И далее по тексту: "Телефон у Кадмана молчит уже третий месяц. В ЦДЛ писатель Феликс Порецкий не заходит. В последнем номере "Литгазеты" знакомый мне критик вспоминает Порецкого и задается вопросом, куда же тот исчез".

По большому счету, деталь не такая уж и фантастическая. О том, что колебания определенной частоты способны воздействовать на человеческую психику, ученым было известно задолго до моего рассказа. А то, что древние молитвы содержат определенный ритмический код, служители культа поняли даже раньше, чем сожгли Джордано Бруно.

В рассказе есть ключевой эпизод, когда Митрохин вспоминает свою давнюю встречу в Корсакове с одним моряком, от которого и узнал об истинной роли ритма в тексте. Для читателя персонаж остается безымянным, а вот для автора это вполне реальный человек. В жизни моряка звали Александром Пастушенко.

Однажды после работы я заглянул в "Поддувало": так бичи называли буфет при ресторане "Корсаков". Согласитесь, неплохое название для питейного заведения, в которое каждое утро как сквозняком заносило похмельных морячков! Было еще одно местечко, где торговали в розлив – кафе с не менее колоритным названием "Ондатра". Да, а пивную в Корсакове называли "Диспетчерская", поскольку располагалась она на возвышении, с которого хорошо просматривалась территория порта.

В "Поддувале" я и встретил этого моряка – Сашу Пастушенко. История простая: списался с судна, решил отметить этот знаменательный факт в ресторане, увлекся… Ну, и загулял до последнего рубля. А дальше получилось все так, как в рассказе:

"Он приблудился ко мне, словно бездомный гений. Он сказал: "Я тебя не стесню, мне бы только до теплохода перекантоваться!" И попросил меня послать телеграмму во Владивосток, с просьбой прислать денег на билет… Я прожил с моряком в одной комнате неделю. Я делил с ним кров, чай и сигареты. Потом на его имя пришел денежный перевод из Владивостока, и встал на рейде нужный теплоход. И тогда я проводил моряка в порт…"

В отличие от своего литературного двойника, Саша не писал роман и не рассказывал мне за чаем удивительные истории о сейшах и кейпроллерах. Он был обычным поэтом-самоучкой, променявшим чад городов на свежий ветер морских просторов. Среди немногих его вещей хранилась тетрадь в 96 листов, куда он между вахтами записывал стихотворные строчки. В них он пытался осмыслить свою судьбу, со всеми ее галсами и частыми рифами. Была в стихах душа, однако явно не хватало стихотворной техники. Вечерами на старенькой "Москве" я помогал Саше готовить рукопись к печати, проще говоря, правил его стихи. Поэт собирался из Корсакова добраться до Владивостока и отдать рукопись в Приморское книжное издательство.

На третий день закончились деньги. Перевод из Владивостока ожидался к концу недели. Я занял десять рублей у Володи Черного, и мы дотянули до пятницы. Вечером Саша сходил на почту, однако перевода не было. В субботу утром деньги тоже не пришли. Из еды у нас оставалось на двоих полбанки зеленого горошка.

– Пойдем к ребятам на судно, почифаним, – вернувшись с почты, сказал Саша. "Чифанить" (или "чафанить") – словечко чисто наше – дальневосточное, и означает у моряков "поесть", "подкрепиться".

Мы отправились в порт. С десяток рыболовецких судов стояли у причальной стенки. Прогулочным шагом мы двигались мимо РС и БМРТ, читая названия: "Мыс Крильон", "Вайгач", "Шантар"… Вахтенные матросы с повязками на рукавах понимающе поглядывали на нас с деревянных трапов.

– Кажется, пришли, – сказал Саша, останавливаясь возле судна под названием "Капитан Седов". – Ребята говорили, нормальная "коробка": бичей здесь не обижают. Главное, пароль знать.

И решительно стал подниматься по трапу. Я двинулся следом.

– Вы к кому? – спросил вахтенный, заступая нам дорогу.

– К черпаку, – ответил Саша, конспиративно понижая голос.

– Понятно, – усмехнулся вахтенный. – Валяйте. Только смотрите, долго не засиживайтесь, а то кэп обещал после обеда приехать.

Мы поднялись на палубу и двинулись на камбуз. Грешным делом, подумалось: попрут нас сейчас из кают-компании с большим скандалом! Однако тамошний кок нашему появлению совершенно не удивился. Молча налил по тарелке борща, и даже как звать нас не спросил. Потом дал каши с тушенкой, а кисель мы и сами из чайника налили.

– Я же говорю, "коробка" что надо, – сказал Саша, по-хозяйски располагаясь за столом. – Главное, морскую традицию не забывают. А она, Серёга, проста как кнехт: хоть один раз, но бича накорми. Потому что завтра и ты можешь на его месте оказаться!

Субботу мы худо-бедно, но пережили, а в воскресенье опять пошли в порт. И снова нас накормили, не спрашивая, кто мы такие и что на чужом судне делаем. А потом Саша встретил в порту приятелей, и воскресный вечер мы провели в межрейсовом Доме моряков. Прямо как у Высоцкого:

Пью, бывает, хоть залейся:

Кореша приходят с рейса

И гуляют от рубля…

А в понедельник на Сашино имя пришел долгожданный перевод. Правда, надобность в нем уже отпала. В Доме моряков Саша узнал от приятелей, что один из БМРТ уходит на Владивосток и что на судно срочно требуется палубный матрос. В тот же день поэт устроился на траулер, а назавтра ушел рейсом зюйд-вест, столько-то градусов.

– Да я во Владике не задержусь: отдам рукопись – и обратно на Курилы, первым же судном. Мимо Корсакова не пройду! – сказал Саша, прощаясь. Улыбнулся из-под щегольских усиков – и ушел в порт. Унес тетрадку со стихами, а вместе с ней и свою судьбу.

"С тех пор прошло много лет, но с моряком я так и не встретился…"

Так завершается в рассказе эпизод с моряком. Так он закончился и в реальной жизни. Сашу Пастушенко я больше не встречал. Не знаю, выпустил он свой сборник стихов или нет. Да и жив ли Саша или уже читает стихи ангелам – тоже не ведаю. Я же, в отличие от своего героя Митрохина, не ушел через год на краболове к берегам Камчатки – "слушать ритмы моря и зарабатывать на обратный билет". Хотя и собирался это сделать, не скрою.

В конце апреля разыскало меня письмо из Амурской области. С большим опозданием ответили на один из моих запросов, которые я написал в январе и отправил в дальние края – на Алтай, в Кемерово, Иркутск и так далее. Писал редактор районной газеты "Ленинское слово" В.И. Галузин. Мол, извините, что задержался с ответом, все дело в том, что пришлось немного подождать, пока райисполком выделит для редакции квартиру. И вот теперь можете смело приезжать к нам в Поярково. Если не передумали, конечно.

И стало мне тогда, честно говоря, не до краболова.

Глава пятая

В Благовещенске я бывал и раньше – в 1974 году. Приезжал сюда вместе с театром КДВО, в котором работал тогда монтировщиком декораций. Город запомнился просторными улицами, основательными домами и красивой набережной, с которой хорошо был виден китайский город Хэйхе. Бросались в глаза десятки кирпичных труб на той стороне Амура – наследие "большого скачка" середины пятидесятых, когда трудолюбивое китайское население занималось выплавкой стали в домашних условиях.

В конце семидесятых капитализм за Амуром еще не строили, но и с развитым социализмом уже не ладили. Взаимная неприязнь туманом клубилась над рекой. Китайские пограничные катера на встречном курсе сердито поднимали волну в сторону сопредельного государства. Изредка попадались мелкие суденышки, облепленные черноголовыми пассажирами от киля до клотика. И как они при бортовой качке в воду не сыпались, одному Будде известно.

Фарватер у Амура извилист, и "Метеор" часто прижимался совсем близко к китайскому берегу. Председатель Мао щурился с огромных портретов на гордость советского речного флота. На фоне убогих крестьянских фанз круглолицый председатель выглядел особенно внушительно. При виде скоростного "Метеора" рыбаки на берегу бросали снасти и демонстративно поворачивались к ревизионистам спиной. Так и стояли, подбоченившись, пока судно пролетало мимо. Время дешевого китайского ширпотреба в обмен на богатый русский лес было ещё впереди.

Для редактора Галузина журналист с Сахалина был вроде кота в мешке. Свое любопытство редактор скрывать не стал: не успел я как следует оглядеться с дороги, как меня уже позвали.

– Сельской тематикой заниматься приходилось? – стал расспрашивать Галузин.

– В общем-то, приходилось. Правда, я в отделе писем работал…

– У меня вакансия в отделе партийной жизни. Так что готовьтесь осваивать новые темы, – деловито заметил редактор.- А фотографировать умеете?

– В принципе, да.

– У нас район сельскохозяйственный, одиннадцать совхозов и колхоз, ездить приходится много, – продолжал Галузин. – Материалы в газету идут практически с колес. Все делаем сами: и корреспонденции пишем, и сельских механизаторов фотографируем. Выходим как все – три раза в неделю, на четырех полосах. А в посевную и уборочную – ежедневно, на двух. Само собой, норма строк: ее надо выполнять. Для газетчика это святое дело!

Я представил себя, ежедневно выполняющего норму строк, и вспомнил Сибирь. Всего-то две буквы лишних: там – Ярково, а здесь – Поярково. А разницы практически никакой: и там, и здесь только и делают, что строчки считают.

– Тяжело, не спорю, – посочувствовал Галузин. – Зато какая оперативность! Знаете, как у нас говорят? Утром – в куплете, а вечером – в газете! То есть, наоборот: утром – в газете, а вечером…

Здесь в кабинет вошел какой-то высокий и худой, с суровым солдатским лицом, и ситуация с куплетом осталась до конца не проясненной.

– В чем дело, Александр Ильич? – несколько нервно спросил Галузин. – Видите, я занят!

– Извините, но там Турков…

– Что – Турков? Я ведь его домой отпустил.

– Не уходит. Говорит, пока материал не допишет, нипочем из редакции не уйдёт. Прямо и не знаю, что с ним делать.

– Сейчас я ему такой материал покажу! – пообещал Галузин, выскакивая за дверь. Худой последовал следом.

Материал редактор показывал долго, минут десять. Через стенку прорывались голоса: "А вот нечего здесь бордель устраивать!" "Так ведь знамя вручали, переходящее. Грех за него не выпить!" "А вы здесь причем? Знамя же не вам вручали?" "Да какая разница? Главное, вручили…" "А я говорю, домой, домой иди!"

В конце концов, таинственный Турков домой все-таки ушел, и голоса за стеной разом стихли.

– И ведь журналист неплохой, пишет много, а стоит только в какое-нибудь хозяйство съездить, так два дня на работу не выходит, – сказал Галузин, вернувшись в кабинет.- Давно бы выгнал, если бы столько строчек не давал. А у вас, извините, как с этим делом?

– Со строчками? Только по праздникам, – успокоил я редактора. – Новый год, 1 мая, 7 ноября…

– Да вы, как я погляжу, с юмором, – усмехнулся Галузин. – Наверное, фельетоны пишете?

– А что? Есть интересная тема? – нагло спросил я, хотя до этого не написал ни одного фельетона.

– Там посмотрим, – уклончиво отвечал редактор. – Ладно, не буду вас задерживать с дороги. Идите, отдыхайте. А вот и ключ от обещанной квартиры… Только деньги там не лежат, – торопливо добавил он, заметив невольную улыбку на моем лице. – Деньги еще заработать надо…

Журналист П. Турков был из местных. Лет пятидесяти двух или трех. В свое время работал в колхозе, потом вступил в партию и подался в районную печать. Возглавлял в газете отдел сельского хозяйства, раза два в неделю ездил в командировки и обожал вино "Яблочное" по рубль тридцать две бутылка. Не мадера, понятно, зато дешево и сердито. Пьянел Турков быстро, писал еще быстрей. А захмелев как следует, принимался строчить вообще с невероятной скоростью.

– Одно плохо: граматёшки у меня маловато, – честно признавался Турков. – Зато опыта много. Могу один всю газету сделать. Спорим?

С Турковым не спорили: ясно, что сделает, было бы "Яблочного" в достатке.

– Да сделать можно все что угодно, Петр Иванович, – иногда не выдерживал я на редакционных планерках. – Но ведь надо же грамотно мысли излагать, – и на правах дежурного обозревателя (в те времена в газетах еще практиковалось обсуждение на планерках журналистских материалов) раскрывал свежий номер "Ленинского слова". – Вот, послушайте, что вы пишите: "Прошедший накануне дождь весь вчерашний день поливал раскисшую пашню". Это же стилистически неверно. Если дождь уже прошел, как он мог поливать? Опять же, пашню возьмем: она же только после дождя раскиснет, но никак не перед дождем! Или дождей было несколько, а вы лишь о самом последнем написали?

Журналисты на критику реагируют болезненно, тем более в районной печати. Турков заводился буквально с пол-оборота:

– Ты сначала лет десять в газете поработай, а потом других учи! – сатанел Петр Иванович буквально на глазах. – Дожди, видишь ли, ему не нравятся… пашня не вовремя раскисла… Смотри, ты, какой умный выискался!

Я был молод, наивен и мне казалось, что научить человека хорошо писать так же просто, как обучить ребенка счету: раз, два… Достаточно лишь регулярно указывать на ошибки. Увы! Ничего, кроме взаимной неприязни, из этого не получилось. Да и не могло получиться в принципе. Когда человеку под пятьдесят, "граматёшке" его не выучишь, а отношения, точно, осложнишь. Хотя и молчать на планерках, наверное, тоже не выход.

– А по-моему, неплохой получился материал, содержательный, – бросалась начальству на выручку Раиса Михайлова, корреспондент сельхозотдела. – Лично мне материал понравился.

– Да и мне тоже, – солидно изрекал журналист Першков – тот самый, с солдатским лицом, которого я мельком видел у редактора в день приезда. – Все на месте: цифры, факты, фамилии. И никакого словоблудья. Хорошая получилась корреспонденция! Между прочим, в райкоме ее похвалили.

– Вот видишь, Сергей? Похвалили. А ты критикуешь, – подводил черту Галузин. – Может, и есть в материале какие-то огрехи, не спорю, но разве это важно? Главное, от души написано, – и добавлял, с заметной фальшивинкой в голосе: – Умеют же люди писать! Завидно даже…

В любой газете найдется журналист, которого за глаза называют "рабочей лошадкой". Обычно пишет он не слишком грамотно, зато часто и много. В "Ленинском слове" такой "лошадкой" был Петр Иванович Турков. Не поднявшийся выше "районки", он с трудом прятал зависть к своим, более удачливым, коллегам, иногда приезжавшим в Поярково из "Амурской правды".

– Да разве областные журналисты что-нибудь дельное про сельское хозяйство напишут? Они же не знают, с какой стороны косилку к трактору цеплять, – ехидничал Турков над газетным материалом очередного заезжего корреспондента.- Вот и этот, туда же, – шуршал он газетной страницей. – Небось, от райкома до силосной ямы на "Волге" разок прокатили – и все, готов материал, как с куста. А тут целыми днями по хозяйствам мотаешься, пашешь, как проклятый, и все мало. Только и слышишь: давай!.. давай!..

Писать приходилось много, особенно в посевную и уборочную, когда газета переходили на ежедневный выпуск. Да и в командировки ездили довольно часто. Бывало, утром отправишься в хозяйство, к обеду вернешься в редакцию, а к вечеру, часов в пять, репортаж уже верстают в номер. А завтра, глядишь, опять все сначала. Материалы шли с колес, некогда было даже ошибки выправить, не то чтобы над текстом поработать. Зато какая оперативность! Утром – в газете, вечером – в куплете. Или даже наоборот. А впрочем, какая разница?..

Не знаю, как другие, а мне разъездной характер работы нравился. Бывало, приедешь в хозяйство, а секретарь парткома уже землю копытом роет, так уж ему не терпится много чего хорошего о трудовом коллективе рассказать. Такому даже наводящих вопросов не надо задавать – сам знает, о чем говорить, прямо как из журнала "Партийная жизнь" шпарит.

В те годы никаких диктофонов у журналистов и в помине не было, работать приходилось с блокнотом. Между прочим, прекрасная школа для тренировки памяти. Если не владеешь стенографией, много ли успеешь с голоса записать? Только самое главное: цифры, фамилии. Все остальное приходилось запоминать, чем крепче, тем лучше. Считалось нормой привезти из командировки три-четыре материала. Объем, конечно, большой, особенно с непривычки, поначалу я многое забывал. Зато потом горя не знал: бывало, съездишь в хозяйство, а потом сидишь и все, что запомнил, неделю отписываешь.

Впрочем, не в этом счастье. Для меня главным было другое: из поездок по деревням я привозил домой книги. С печатным словом в стране тогда было худо, классиков и современников сметали с прилавка, как пирожки. А в сельской "глубинке" образца семидесятых нет-нет, да какую-нибудь хорошую книгу в магазине сельпо и высмотришь. Однажды, помню, попались мне "Сто лет одиночества" невероятно модного в те годы Габриэля Гарсиа Маркеса. В Благовещенске за такой книгой пришлось бы всю ночь в очереди стоять, а на центральной усадьбе колхоза "Путь Ильича", когда я в смешанном магазинчике Маркеса брал, на меня как на чудака смотрели.

(Через пару лет, оказавшись в Куйбышеве, в числе прочей модной литературы, продал я на книжном "черном рынке" и "Сто лет одиночества". Так что Маркес в трудные дни меня поддержал, это факт, за что знаменитому колумбийцу – мое большое читательское спасибо.).

Галузин метил в собкоры "Амурской правды", старался понравиться областному начальству, и корреспондентов не жалел. Коренником шел Турков, рядом с ним, грива в гриву, выступал завотделом партийной жизни Першков, остальные были пристяжными. Невыполнение нормы строк грозило урезанным гонораром, переносом отпуска с июля на декабрь и публичной выволочкой.

– Вы сколько материалов в номер запланировали? Три? Надо четыре, а лучше – пять. Ну, что у нас за народ? – срывался, бывало, на планерках Галузин. – Вот как в газете пахать, так желающих не найдешь, а гонорары получать всяк норовит. На чужом горбу хотите в рай въехать?!

Сколько лет продержался Турков после моего отъезда из Поярково, когда и как сошел с круга – не ведаю. Знаю лишь, что газеты "Ленинское слово" уже нет: закрылась еще в начале девяностых. Теперь в районе выходит совсем другое издание – "Михайловский вестник". Могу лишь догадываться, о чем она пишет: примерно о том же, о чем писал еще тридцать лет назад журналист Турков. О том, как унылый дождь осеннюю пашню поливает, как поле мокнет под дождем…

"Шестого, кажется, августа, часа в два пополудни, вернувшись с дачи в Москву по неотложным писательским делам, известный столичный литератор Илья Николаевич Крутой неожиданно узнал, что его обокрали.

– Все вынесли, все! Ничегошеньки не оставили! – в голос рыдала супруга, с хрустом загибая пальцы. – Твои часы золотые свистнули, мое колечко с камушком стырили, нашей бабушки брошку уволокли…

Получалось: в отсутствие хозяйки, всего-то на полчаса задержавшейся в очереди за сыром, жулики успели выгрести все, что плохо лежало. А то, что лежало хорошо, даже выгребать не стали – все как есть, в бельгийском кожаном чемодане, из квартиры и унесли."

"Роман в стол" был написан осенью 1979 года. Подобно большинству начинающих прозаиков, я был самоуверен и честолюбив. И вместо того, чтобы начать с коротких рассказов, неторопливо набираться опыта и постепенно переходить к более крупным вещам, сразу же взялся за роман. Причем откровенно сатирический, объемом примерно в пятнадцать листов. Все как положено – в трех частях, с прологом и эпилогом.

В течение нескольких месяцев я был стахановцем умственного труда. День целиком уходил на районную журналистику, вечер и ночь – на художественную прозу. Спать ложился не раньше, чем часа в три, бывало, и до утра за машинкой засиживался. Писалось легко: мои герои жили рядом со мной, я лишь слегка подправлял их фамилии, лица и биографии. Тогда мне казалось, что этот нехитрый прием – максимальное приближение вымышленных персонажей к реальным лицам – придает литературным героям дополнительную энергетику. Турков жил в романе под фамилией Бурков, корреспондент Мирошников превратился в Милошникова, а замредактора Першков – в Вершкова. Понятно, никто из них об этом не догадывался, поскольку моего романа не читал.

Теперь, когда от большого романа осталась одна-единственная глава (см. газету "Советский Сахалин" за 1993 г.), самое время признаться: вредная получилась вещь! Натуральный сорняк в чистом поле советской литературы. Задуманный как пародия на соцреализм образца семидесятых, "Роман в стол" соединял в себе юмор, сатиру, иронию, гротеск, филиппику, памфлет… Сказывалось влияние М.А. Булгакова. Адрес главного героя – литератора Крутого – я уже не помню (сколько лет прошло!), а вот безумный графоман Тюлькин, вероятно, до сих пор живет там, куда я его поселил – под Крымским мостом. И вероятно, по-прежнему выбирается иногда подышать свежим воздухом.

"Вопреки слухам, ведет себя Тюлькин скромно, горькую не пьет и бобровых шуб по ночам с москвичей не снимает. На рассвете бедняга прячется под мост. Там он весь день лежит в холодке и читает подобранные на тротуаре газеты".

"Ваш роман вам принесет еще сюрпризы!" – эффектно процитировал из "Мастера и Маргариты" приморский поэт и журналист Ю.И. Кашук (11), возвращая мне рукопись. (Оказавшись в 1980 году во Владивостоке, я дал ему почитать "Роман в стол": хотелось узнать, что думает о моей прозе хороший поэт и вполне объективный критик). Добрейший Юрий Иосифович не угадал: никаких сюрпризов мне роман не принес, поскольку так и не был напечатан. Просто однажды роман исчез. До сих пор не знаю, как и где я его потерял, да и терял ли его вообще. В те времена и не такие чудеса случались…

А в общем, газетные будни в Поярково мало чем отличались от работы в Покровке или Смирных. Ирония, как и везде, была в газете не в чести, критика строго дозировалась и глубже дозволенного журналистские перья не копали. На излете застоя душно было в районной газете! Хотелось свежего воздуха, а где его возьмешь?

Поневоле куда-нибудь, да потянет.

Сказано – сделано. В мае 80-го я съездил в Благовещенск на областное совещание молодых литераторов, в июне – слетал в Москву на сессию. А в конце июля, уволившись из газеты, сел в поезд и подался во Владивосток. Тогда казалось: в большом городе и воздух свежей, и света больше.

Первым, кого я встретил во Владивостоке, был поэт Ю.И. Кашук. Тогда он работал в ТУРНИФ – Тихоокеанском управлении промысловой разведки и научно-исследовательского флота, заместителем начальника какого-то, трудно произносимого, отдела. Увидев меня, небритого и помятого, в коридоре Управления, поэт не удивился. Спросил лишь:

– С дороги? Откуда на этот раз?

– С Амура.

– Пойдём в "Серую лошадь", пообедаем. Заодно и поговорим.

C Кашуком я познакомился в 1972 году – на семинаре молодых литераторов во Владивостоке. Он вёл поэтическую секцию – вместе с И.З. Фаликовым и Б.В. Лапузиным, которого я знал по литературному объединению "Лотос". Впрочем, на преференции я не рассчитывал: привык надеяться лишь на себя.

Единственный, кто обратил тогда на меня внимание, был поэт Г.М. Лысенко (12). На семинаре (он проходил в читальном зале областной библиотеки) мы случайно оказались за одним столом. Поэт был хмур, явно маялся с похмелья, рассеянно слушал велоречивых "мэтров" и ждал перерыва на обед. Обратил внимание на лежавшие передо мной на столе рукописные странички, сказал без обиняков:

– Ну-ка, дай, посмотрю, – подгреб к себе стихи, выдернул наугад одно из них и быстро пробежал глазами. Потом вынул из кармана автоматическую ручку и начал быстро что-то писать в уголке страницы. Я с любопытством покосился на мелкие неровные строчки: "Необходимо дать в печати…" Вот это да! Если есть в жизни счастье, то в тот момент я ощутил его в полной мере.

– Держи. Может, в чём-то это и поможет, – сказал Лысенко, возвращая мне стихи. Здесь объявили перерыв, и поэт тут же исчез. Я же задержался: было любопытно дочитать недочитанное. "Необходимо дать в начале…" Оказывается, "в начале"! А я это слово как "в печати" прочитал. Значит, правильно говорят: человек видит только то, что хочет видеть…

Расстроенный, я дочитал строчки до конца: "Необходимо дать в начале образ грозы, тогда будет оправдано окончание стихотворения. Г.Лысенко".

Листок с этим необычным автографом хранится у меня до сих пор. Странно, что я не потерял его во время своих бесконечных переездов. Мелкие буквы, чернильные строчки… как давно это было! Уже тридцать с лишним лет как поэта похоронили, а память – вот она, рядом, только руку протяни…

Тогда, в 72-м, мои стихи руководителям семинара "не глянулись". Зато в 75-м, на очередном совещании литературного молодняка, мои стихи и похвалили, и напечатали, и на областном радио прочитали – вместе со стихами Т. Лазаревой, Т. Вассуниной и Р. Мороз.

В декабре 75-го Т. Лазарева уехала из Арсеньева в Новочеркасск. Года два я с ней переписывался, потом связь оборвалась. А Вассунина и Мороз до сих пор живут во Владивостоке. Раиса всё ещё пишет стихи и публикуется, Татьяна же как замолчала в девяностых, так и молчит до сих пор. Во всяком случае, ничего, кроме давнего и полузабытого, я у неё в Интернете не читал. (Но, может быть, всё-таки пишет, но не печатает?..)

– Могу устроить на судно вахтенным матросом, – пообещал Юрий Иосифович, выслушав мой рассказ об Амуре, железной дороге и ночлеге на морском вокзале. – Документы с собой?

– Со мной.

– Сейчас вернёмся в Управление, напишешь заявление… Всё будет нормально!

Мы пообедали и вернулись. Я написал заявление. Кашук подхватил листок и начал стремительно перемещаться из кабинета в кабинет, я мотался в кильватере. Не прошло и полчаса, как все необходимые визы были собраны. Мы сели на морской трамвай и отправились на мыс Чуркина – на НПС "Альба". Однажды это научно-поисковое судно бросило якорь на Видовой площадке и с тех пор его уже не поднимало – служило учебно-тренажёрным судном для будущих морских волков. Сюда c лёгкой руки Кашука я и устроился вахтенным матросом.

– Трёхразовое питание и крыша над головой: что ещё поэту надо? – философски заметил Кашук, когда мы возвращались с Видовой. – Ну, может быть, маленький стаканчик вина, когда жизнь вдруг покажется слишком хорошей… Стихов-то много написал?

– На сборник наберётся. Но я и прозой занимаюсь.

– Меня больше стихи интересуют, – заметил Кашук.- Я ведь литературное объединение веду. После Гены Лысенко осталась "Лира", я название сменил, теперь "Мастерская" называется. Собираемся в Союзе писателей. Да ты там бывал, знаешь. Приходи в следующий вторник, к шести. Посидишь, свои стихи почитаешь, чужие послушаешь…

Однажды я отыскал в Интернете интересный материал – статью приморского критика А. Лобычева "Пушкинская, 111". Это рассказ-воспоминание о литературном Владивостоке 80-х годов давно уже прошлого века. На улице Пушкина, 111 в те незабвенные годы жила и поныне здравствующая поэтесса Раиса Мороз. Так получилось, что ее квартира на несколько лет стала своеобразным духовным приютом для молодых поэтов, – нечто среднее между литературным салоном и штаб-квартирой творческой интеллигенции. Кто только не побывал в этих гостеприимных стенах! Начни перечислять – в фамилиях увязнешь. Лучше об этом саму хозяйку спросить. Если вспомнит, конечно.

После очередного заседания "Мастерской" штук пять поэтов с Кашуком во главе садились на трамвай и ехали к Раисе в гости. Считалось хорошим тоном захватить с собой пару-тройку красного сухого, из которого хозяйка дома довольно ловко готовила глинтвейн. Напиток так себе, скорее для воображения, чем для пользы дела. Впрочем, проблема градусов неизменно оставалась за скобками. Стихи пьянили сильней, чем вино, и в этом была их бесконечная прелесть.

Я хорошо помню этот скрипучий деревянный дом, словно бы перенесённый на улицу Пушкина из романов Диккенса. Взобравшись по непрочным ступеням высокого деревянного крыльца, гость попадал в хронически тёмный коридор, откуда вела одна дорога – к Раисе в гости. Поэтесса обитала в комнате метров на двадцать, похожей на запущенную оранжерею, с большим (во всю стену) окном, завешенным шторами цвета бразильского кофе. Оранжерея совмещала в себе рабочий кабинет, банкетный зал и девичий будуар. Здесь в полночь, за полночь поэты за чашкой глинтвейна читали стихи, спорили, иногда и скандалили, но не шумно – в пределах приличия. А в комнате поменьше хозяйка дома укладывала на ночь дочь – девочку лет девяти, с милым корейским личиком.

Надо отдать должное Кашуку: в его присутствии в оранжерее царила натуральная демократия. Все были равны за столом, ну, может быть, лишь сам Юрий Иосифович казался чуточку ровней остальных. Некоронованный король застолья. Ум, честь и совесть приморского Парнаса. Иногда весьма сложный, словно цезура в гекзаметре, но чаще – простой как господь бог.

Несколько раз мне приходилось бывать у Кашука в гостях. В родных стенах он вёл себя гораздо проще, чем на людях. Любил выпить с гостем чашечку кофе, который сам же готовил в медной кофеварке.

Рабочий кабинет у Кашука был маленький, метров на шесть, не больше, – не иначе как бывшая кладовая, переделанная под филиал Парнаса. Три стены – от пола до высокого "сталинского" потолка – густо заставлены книгами и завалены рукописями. Не представляю себе, как Кашук здесь работал. Для поэзии нужно дыхание, стихотворная строчка любит перспективу, а здесь сидишь, как в подлодке, в девятом отсеке, даже иллюминатора нет.

Как-то раз Юрий Иосифович достал с верхней полки толстую папку "Скоросшиватель" и показал её мне.

– Это Гены Лысенко стихи, в основном, неопубликованные, – сказал Кашук с интонацией бывалого коллекционера. – А ты, Серёжа, чужие стихи хранишь?

– Зачем? – удивился я. – Они же не мои!

– Чудак, – Кашук покачал на ладони папку, словно бы определяя её вес. – Лет через двадцать этой папке цены не будет!

И бережно положил её на место.

Через пару лет часть стихов перекочевала из папки в большую статью Кашука о творчестве Г. Лысенко, опубликованную в "Литературной учёбе". Не всем эта статья пришлась по душе. На автора посыпались упрёки в искусственном принижении образа поэта, ставшего певцом рабочей темы, дабы получить возможность печататься. Кашук сдержанно отбивался.

Место Г. Лысенко в пантеоне приморских поэтов определило время. А Ю. Кашук отошел в лучший мир в январе 1991-го, прожив всего 53 года.

Сколь ясные погоды!

Да что это со мной?

Скатились мои годы

Жемчужиной скатной…

Вот, пожалуй, и всё, что я запомнил из его стихов. Много это или мало? Чтобы считать Кашука сильным поэтом, пожалуй что и маловато. А чтобы вспомнить его и себя на фоне потускневшего в памяти Владивостока, так в самый раз.

На НПС "Альба" я проработал месяца три с небольшим. Сначала вахты мне нравились: ночами я вышагивал по палубе и представлял себя морским волком, вечным бродягой без роду и племени. Запах водорослей и мазута подстёгивал воображение. Мне представлялись то берега Таити, а то и сказочный Порт-о-Пренс, однажды вычитанный в какой-то книжке. Даже пьяные матросы с девицами, проскальзывавшие под покровом ночи в каюты, воспринимались мною как иллюстрации к романам Дж. Лондона и К. Станюковича.

А потом мне это всё надоело. Дожив до очередной получки, я снял летнюю кухню-времянку, обзавёлся железной кроватью и поставил на научно-исследовательском флоте большой жирный крест. Владивостокскую прописку я потерял, зато приобрёл гораздо большее, чем фиолетовый штемпель в паспорте – возможность передвигаться, не будучи привязанным к вахтенному журналу. Правда, снова возникла проблема с трудоустройством, но бывалые люди подсказали, где можно устроиться без прописки. На жизнь пошел зарабатывать грузчиком в продуктовый магазин, что по тем дефицитным временам было вполне разумно.

Нынешнее поколение о тотальном дефиците знает лишь понаслышке. А в семидесятые годы очереди были на всё подряд, от колбасы до автопокрышек. Народ роптал, но не сильно – в объёме тогдашней Конституции. Зато завмаги жили как боги – с покрышками и колбасой.

В ноябре я в очередной раз съездил в Москву на сессию. Билеты тогда стоили дёшево, за пятьдесят рублей можно было прокатиться в плацкартном вагоне от Владивостока до Москвы. А в декабре подумал, подумал, да и вновь подался на Сахалин. Тянуло меня на Остров!

Накануне отъезда я встретился с Кашуком.

– У тебя найдётся что-нибудь для альманаха "Владивосток"? Листа на три?- спросил Юрий Иосифович за традиционной чашкой кофе. – Стихов как всегда. с избытком, а прозы нет.

– Есть сатирическая повесть, но, правда, ещё не законченная, – отвечал я, мысленно перетряхнув свой скромный прозаический багаж.

– Можно и сатирическую. Как допишешь – пришли мне, я посмотрю. Попробую протолкнуть, – обнадежил Кашук.

На этом мы и расстались, как оказалось – навсегда.

(конец первой части)

____________________

1 – Виктор Николаевич Ксенофонтов (1951-1991 г.г.) – сахалинский поэт, журналист.

2 – Сергей Савельевич Колчанов (1950 – 2005 г.г.) – журналист, сотрудник газеты "Знамя коммунизма", позже – собственный корреспондент газеты "Тюменская правда", директор телестудии "Радуга" (г. Радужный).

3 – Григорий (Грицько) Чубай (1949 -1982 г.г.) – поэт львовского андеграунда 70-х годов.

4 – Константин Яковлевич Лагунов (1924 – 2001 г.г.) – тюменский прозаик, в 70-80-е годы – секретарь Тюменской писательской организации.

5 – Альфред Генрихович Гольд (Гольденберг) 1939-1997 г.г. – тюменский поэт, журналист.

6 – Булат Валикович Сулейманов (1938 -1991 г.г.) – татарский поэт, переводчик.

7 – Иван Александрович Белоусов (1933-2000 г.г.) – поэт, в 70-80-е годы – секретарь Сахалинской писательской организации.

8 – Борис Петрович Репин (1923-1994 г.г.) – поэт, участник Великой Отечественной войны. Автор сборников стихов "Звезды над бруствером", "Ветер атаки", "Зарницы памяти" и др.

9 – Анатолий Алексеевич Дёшин (1926-2010 гг.) – детский поэт, Заслуженный работник культуры РФ.

10 – Анатолий Самуилович Тоболяк (Прицкер), 1936-2001 гг. – сахалинский прозаик, автор повестей "История одной любви", "Невозможно остановиться" и др. В 1998 году эмигрировал в Израиль.

11 – Юрий Иосифович Кашук (Полищук), 1937-1991 г.г. – приморский поэт и публицист, автор книги "Месяцеслов"

12 – Геннадий Михайлович Лысенко (1942-1978 гг.) – приморский поэт, автор сборников "Проталина","Листок подорожника"


home | my bookshelf | | Сергей Чевгун |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу