Book: Царь Алексей Михайлович



Царь Алексей Михайлович
Царь Алексей Михайлович

Александр Боханов

ЦАРЬ АЛЕКСЕЙ МИХАЙЛОВИЧ

Великий муж! Здесь нет награды,

Достойной доблести твоей!

Ее на небе сыщут взгляды,

И не найдут среди людей…

Свершит блистательную тризну

Потомок поздний над тобой

И с непритворною слезой

Промолвит: «он любил Отчизну!».

М. Ю. Лермонтов. 1836

Введение

В отличие от многих иных стран и народов, у России существует документально фиксированная дата возникновения государственного строя — 862 год от Рождества Христова. Именно тогда, согласно летописному повествованию, князь Рюрик был приглашен править в Новгороде[1]. Затем последовали века борьбы, битв, созидания, свершений, побед, потерь и обретений, превративших Русское государство в XVI веке в крупнейшее геополитическое образование. А через век, уже в середине XVII века, Россия начала играть «сольные партии» на европейской политической арене. В последующие три столетия ни один сколько-нибудь значимый и долговременный вопрос международного характера не мог быть разрешен помимо России.

XVII век — одна из переломных эпох Русской истории. Началась она со страшных разорений, названных «Смутой», когда в результате внутренних нестроений, междоусобий и внешней интервенции Русское государство было фактически разрушено, а людские потери оказались неисчислимыми. Характерный трагический показатель демографического коллапса: в середине XVII века численность населения России составляла приблизительно (точных данных не существует) 11 миллионов человек, примерно же столько, сколько имелось в наличие в год смерти Первого Царя Иоанна Грозного в 1584 году. А ведь прошло семьдесят лет!

В 1613 году, волей всей Русской земли — Земским Собором — была призвана на Царство новая Династия — Романовы[2]. Начался долгий и трудный процесс национально-государственного возрождения и нового русского исторического самоявления. Закончился тот век утверждением у кормила единоличного правления в 1696 году Царя Петра Алексеевича (1672–1725), получившего в истории прозвание Петра Великого.

В центре же того судьбоносного века находится фигура Царя Алексея Михайловича — отца Петра Первого, родившегося 9 марта 1629 года, вступившего на Престол Государства Российского в июле 1645 года и преставившегося в ночь с 29 на 30 января 1676 года. Он получил еще при жизни в народе прозвание «Тишайший», что очень точно отражало нравственно-психологический портрет второго Царя из Династии Романовых. Он был порфиророжденным, т. е. происходившим от отца, носившего Царский венец.

Период его правления — 31 год — не явился временем безмятежного покоя ни для страны, ни для правителя. Изнурительная война с Польшей («Речью Посполитой») в 1654–1667 годах и Швецией в 1656–1658 годах, народные мятежи — Соляной бунт 1648 года, Медный бунт 1662 года, как и антиправительственное движение под руководством донского казана Степана Разина в 1670–1671 годах — стали испытанием на прочность и государственного устроения, и компетентности власти.

С эпохой Алексея Михайловича неразрывно связано и еще одно потрясение русского национально-государственного бытия, имя которому — Раскол. Начавшись по частному поводу, касавшемуся обрядовой стороны церковного священнодействия, постепенно расширяясь, противостояние между «нововерами» и «староверами» начало приобретать характер непреодолимого и тотального противостояния. Хотя численность «староверов» в общей массе населения была невелика (около ста тысяч), но их фанатическая приверженность своим обрядовым церковным принципам была столь нерушима и неколебима, что возникала угроза духовной основе Русского государства — Православию.

Фактического же «раскола» Церкви тогда не произошло, хотя умозаключения противоположного свойства часто встречаются на страницах исторических сочинений. Однако потенциальная и вполне серьезная угроза подобного развития событий существовала. По существу своему, точнее все-таки говорить не о «расколе», а об «отколе» части православного социума от единого национально-церковного организма, поставившего некое «умозрение» выше и значимее соборно-церковного волеизъявления.

Сама по себе страстность противостояния между приверженцами хрестоматийных соборных принципов церковного устроения — базовый элемент Церкви Христовой — и несогласными из рядов «староверов» свидетельствовала о полноте глубине и всеохватности религиозных чувств и помышлений, владевших русским людьми в ту сложную и яркую эпоху.

Как констатировал выдающийся историк С. Ф. Платонов (1860–1933), «государство, на долю которого приходилось столько труда, не падало, а росло и крепло, и в 1676 году (год смерти Алексея Михайловича. — А. Б.) оно было совсем иным, чем в 1645 году (год воцарения. — А. Б.); оно стало гораздо крепче как в отношении политического строя, так и в отношении благосостояния»[3].

Невзирая на сложности и противоречия, время Царя Алексея Михайловича — период русского творческого подъема и в делах государствоустроительных, и во всех прочих областях национально-духовного созидания. Именно тогда во всей неповторимой самобытной красе явилось миру Русское Царство, обетованный христианами Третий Рим — прямой духовный преемник Рима Второго, т. е. Константинополя, погибшего в 1453 году. С того времени христопреданные души по всей земле мечтали и желали узреть наяву подлинное государственно-христианское воплощение. Теперь же, в середине XVII века, подобное давнее чаяние становилось фактом исторической действительности.

Во главе правления в огромной стране находился человек не только лично абсолютно благочестивый, но и стремившийся сделать Завет Спасителя установочным духовным инструментом жизни государства и внутри и во вне его. Это явилось мироявлением особой имперской формы, которую до падения Константинополя (Царь-града) олицетворяла «Империя ромеев», которую в XIX веке ненавистники Православия прозвали «Византией». Здесь необходимо сделать некоторые сущностные пояснения, чтобы была понятна исходная определительная система Христоцентричного мировосприятия.

Империя — всегда и везде — мировое, глобальное устремление. Это обязательно — вселенская миссия. Если не существует подобного смыслового порыва, выражавшего и объективно и субъективно, то нет и «империи», вне зависимости от размера государства и времени его существования.

По онтологическому признаку можно установить две исходные, основополагающие имперские модели, базирующиеся на двух первичных разноименных смысловых импульсах: трансляция власти («translatio imperia») — Первый Рим и трансляция Веры («translatio confessionis») — Второй, или Новый Рим[4].

В классическом варианте Перворимскую модель олицетворяла Империя цезарей, языческий Рим, «хозяин подлунного мира», транслировавший миру свое правовое и организационное мироустроительное превосходство[5]. Римский меч, правовая организация и эллинистическая образованность являлись отличительными знаками этого «Pax Romana». Феномен возвышения и утверждения мирового господства Рима всегда объяснялся «прекрасной военно-социальной организацией» римлян.

Второй же, или Новый Рим — «Держава ромеев» («Империя римлян»), символизировал и выражал качественно иное имперское воплощение. По точному выражению исследователя, «как есть Ветхий Завет и Новый Завет, есть и Ветхий Рим и Новый Рим, и «новина» Нового Рима заключается вовсе не в его эллинизме, а в том, что этот Рим — христианский. Идеал Нового Рима фактически был продолжением идеи Нового Израиля; если Новый Израиль — это Церковь Христова, то Новый Рим — это империя самой Церкви». Так произошел великий синтез библейской и античной культуры[6].

«Империя ромеев» (римлян), как и Российская Империя, по внешним характеристикам являла в некоторые исторические периоды признаки и той, и другой имперской модели, однако духовная составляющая неизменно оставалась доминантной и в первом, и во втором случаях.

Константинополь до самого своего падения являлся мировым земным фокусом Православия не только потому, что здесь находился Константинопольский Вселенский Патриарх, но в первую очередь потому, что там пребывал Православный Вселенский правитель. Его именовали и «императором», и «василевсом», и «царем», — в данном случае формальный титул не имеет существенного значения; важна его функция, его духовная роль — земного хранителя Веры Христовой. Потому Константинополь-Царь-град оставался до самого падения центром мировой Империи, вселенской «свечой Православия», хотя к середине XV века фактическая территория Империи ограничивалась только столицей и ее пригородами. Потому же на Руси столицу «Империи ромеев» называли не Константинополем, а именно Царь-градом, городом, где пребывал Православный Царь — «Самодержец всей вселенной».

Базовая задача Христианской Империи — Евангелизация рода человеческого и приуготовление его ко Второму Пришествию Спасителя. Подобная установка являлась доминантно-смысловой и для Царь-града, и для Москвы, после того как она в XV веке приняла эстафету вселенской духовной мессианской миссии от Царь-града.

«Русское Православное Царство» являлось великим духовным организмом, раскрывшимся миру во всей своей красе как раз в эпоху Царя Алексея Михайловича. Именно тогда идеал «Святой Руси» из области отвлеченных упований приобретает форму не только желаемого запредельного устремления, но и возможного исторического воплощения. Конечно, долго чаемый порыв превратить Завет Спасителя в норму жизни не только отдельного человека, но и всего государства никогда не мог во всей полноте реализоваться. Град Небесный нельзя было сделать повседневной реальностью. Абсолютный Идеал, невозможно опустить с сакральной выси на землю, в мир повседневных государственных забот и человеческих страстей, именно потому, что это — Идеал. Люди, в силу своих моральных несовершенств и подверженности тварным искушениям, не в состоянии нравственно подняться до метафизических высот. На такое способны были только отдельные избранные христианские праведники.

Потому нельзя принять за полностью достоверные встречаемые в литературе утверждения, что Русь стала «Святорусским Царством». Она им не стала и стать не могла. Но если и существовал в Русской истории период, когда сакральные эталоны и земные упования приблизились друг к другу в максимально возможной степени, то это — годы правления Царя Алексея Михайловича. При нем закон сакральный и закон земной находились в полной смысловой гармонии, причем закон формальный, государственный весь был пронизан духовной интенцией. Защита и отстаивание церковного установления и церковного священнодействия ставились первее и выше всех прочих государственных интересов. Это в полной мере отразил выдающийся универсальный правовой свод той поры — «Уложение 1649 года».

Русь позиционировала себя Государством-Церковью, где воцерковленность жизни была всесторонней, где духовные приоритеты безусловно преобладали, а любые выступления против Веры и Церкви квалифицировались как первостатейные преступления. Показательный пример: за годы правления Алексея Михайловича на Руси было открыто более 150 монастырей, этих очагов молитвы, милосердия, учености и иконописи[7]. Иными словами, каждый год царствования второго Царя из Династии Романовых на Руси открылось по несколько монастырей! Подобных интенсивных форм проявления Бого-подвижничеста Русская история никогда не знала.

Смыслом земного существования и человека и национального сообщества признавалось Богообщение, причастность к бого-человеческой жизни. Высшими идеалами всего Русского народа того периода, по словам известного богослова, являлись: «стремление к сближению с Богом на «узком пути» (Мф. 7. 13–14) подвига по правилам православной аскезы, с тем чтобы находить в этом единственное подлинное благо уже здесь, на земле, и в полной мере — в «Иерусалиме Новом» в неизреченной радости вечного общения с Богом, Пресвятой Богородицей, ангелами, всеми святыми и друг с другом. В соответствии с этими основными принципами земная жизнь воспринимается не как самоцель, но как средство к достижению жизни вечной»[8].

Родство во Христе, духовное единение признавалось первее и значимее кровнородственных уз. Потому на Руси ни до Алексея Михайловича, ни при нем, ни после был невозможен этнический национализм, так жестоко и уродливо проявлявшийся во многих иных странах. Такие понятия, как «русский народ» и «православный народ», в русском историческом контексте неизменно следует воспринимать как тавтологические. Об этом надо говорить ясно и определенного, так как по поводу «русского национализма» написано и сказано невероятно много лукавого и заведомо лживого. «Состав крови», «племенное клеймо» облик и смысловое содержание русского социума никогда не определяли, и не характеризовали.

Русский народ — великая духовная общность, а не этнический монтаж. Все прочие утверждения — тенденциозные русофобские антиисторические мифы и не более того.

Особую функцию в русской государственной духовно-имперской композиции исполнял Царь Православный, являвшийся и по определению, и по факту главным и высшим земным хранителем Православия. Не собственно Церкви как учреждения, а в первую очередь — защитник благодатной жизни, страж, охранитель вселенской миссии Церкви.

Вопреки различным спекулятивным утверждениям, на Руси никогда не обожествлялся ни сам Монарх — носитель нераздельной высшей властной прерогативы, ни государство. В отличие от Западной Европы, русские не знали ни «священного» государства, ни «священного» правителя. Титул «pontifex maximus»[9] («верховный первосвященник») применительно к сюзерену был невозможен[10]. Определение «Святая Русь», вошедшее в обиход в XVI веке, относилось не к государству как к таковому, а к «земле». Русские богословы-интеллектуалы («книжники»), как и православные миряне, всегда разграничивали произведение Божие («земля») и творение рук человеческих — «государство»…

Самосознание Царя Алексея Михайловича отражало преданность самодержавному идеалу — правлению полноправному, нераздельному, но вместе с тем ограниченному Волей Божией, церковной традицией и святым христианским преданием. Он был истинным Самодержцем: монархом полностью суверенным в делах внутренних и внешних. Однако, вопреки расхожим утверждениям секулярной науки, «самодержавие» не было тожественно западноевропейскому «абсолютизму». Царь Православный полностью и безропотно являлся «рабом Всевышнего». Эта грань, подчеркивающая вассалитет царя земного по отношению Царя Небесного, — есть качественное отличие «самодержавия» от обычного «всевластия» или абсолютизма. Самодержец не сомневался, в том его убеждала христианская мудрость, что «сердце царево в руце Божией»[11].

Алексей Михайлович в полной мере осознавал свою Царскую миссию как духовно-подвижническую. В послании своему сподвижнику князю Н. И. Одоевскому (1602–1689) в 1652 году Самодержец выразил сокровенное, признавшись, что молится ежедневно Всевышнему, чтобы Господь Бог даровал бы «людей Его рассудить в правде, всех равно»[12].

Правда Божия — вот смысл, путь и ориентир для человека, но и для государства. В подобных сентенциях слышится и отголосок мечтаний Первого Царя Иоанна Грозного о превращении Руси в обитель христианского-монастырского благочестия, но вместе с тем и голос духовного пастыря.

Царь Алексей первым из русских правителей гласно провозгласил защиту Вселенского Православия от притеснений иноверцев не только как сокровенное чаяние своей души, но и как высшую установку царского служения. В 1656 году перед лицом Антиохийского Патриарха (1647–1672) Макария произнес: «Я боюсь, — говорил Царь, — что Всевышний взыщет с меня за них (гонимых православных. — А. Б.), и я принял на себя обязательство, что, если Богу будет угодно, я принесу в жертву свое войско, казну и даже кровь свою для их избавления»[13]. Подобный обет — наглядное проявление вселенского мироощущения вождя Третьего Рима.

При Алексее Михайловиче наблюдалось расширение и углубление торговых и дипломатических связей России с внешним миром. При этом власть неукоснительно отстаивала национальные интересы, в том числе и коммерческие. Таможенный (1653) и Новоторговый (1667) Уставы защищали купцов от иностранных конкурентов. Отражением новых тенденций в русской жизни стало приглашение на службу в Россию иностранных специалистов, создание полков «иноземного строя».

Алексей Михайлович лично занимался вопросами организации армии. Сохранилось штатное расписание рейтарского полка, выполненное Государем[14]. Секретарь датского посольства Андрей Роде свидетельствовал, что Самодержец занимался и артиллерией. Как записал он в своем дневнике 11 апреля 1659 года: «Полковник Бауман[15] показал нам тоже чертеж пушки, которую изобрел сам Великий князь (Царь Алексей Михайлович)»[16].



Алексей Михайлович интересовался европейской прессой, с которой знакомился по переводам, выполненным в Посольском приказе. Одну из статей (о том, что свергшие и казнившие своего короля англичане сильно жалеют об этом) Царь лично зачел боярам на заседании Думы. С 1659 года Алексей Михайлович пытался наладить регулярную доставку в Россию иностранных газет. С этой целью в 1665 году была организована первая регулярная почтовая линия, связавшая Москву с Ригой, а через нее с общеевропейской почтовой системой[17].

Во второй половине XVII века наблюдалась трансформация всей системы русской религиозной культуры; возникает светская литература, в том числе поэзия, зарождается светская живопись, а при Царском дворе устраиваются первые «комедийные действа».

Личность Царя Алексея Михайловича являлась эпонимом эпохи. В нем замечательно, порой до причудливости, переплетались и совмещались черты старо-московского человека, преданного всей душой, порой до самозабвения, «старине», обычаям и нравам былого, но одновременно открытого всему новому, особенно в областях текущего государственно-бытового жизнеустроения.

Царь был до самой смерти человеком чрезвычайно любознательным. К своему же царскому служению относился неизменно требовательно и щепетильно. Он не признавал в любом государственном служении «мелочей»; все являлось значимым и чрезвычайно серьезным. Он не сомневался, что Господь на Страшном Суде спросит с каждого и за его личное благочестие и за его службу.

Алексей Михайлович являлся богобоязненным, милосердным и добросердечным человеком. Первым из Русских Царей нарушил традицию и стал собственноручно подписывать документы. Ему приписывается и ряд литературных сочинений: «Послание на Соловки», «Повесть о преставлении Патриарха Иосифа», «Урядник сокольничья пути» и др. Сохранился и целый комплекс (около ста) личных посланий Царя различным лицам. Кроме того, Алексей Михайлович известен и как гимнограф, автор распева стиха «Не тебе Пресвятая Богородице диво».

В царствование Алексея Михайловича значительно расширилась территория страны. В 1654 году в состав России добровольно вошла Левобережная Украина (Малороссия).

После вступления московских войск в пределы Белоруссии, Могилев, Полоцк, Гомель, Витебск и другие города сдались им без боя. В начале 1655 года были взяты Вильна, Ковно, Гродно и Пинск. Под власть Русского Царя перешли вся Белоруссия и многие местности Литвы. В освобожденных краях восстанавливалось Православие: освящались оскверненные и вновь построенные православные церкви и монастыри, была учреждена Полоцкая (1656) епархия, которой, так же как и Могилевской епархии, было предписано «иметь повиновение и послушание» Патриарху Московскому.

В результате русско-польской войны к России отошли Киев с прилегающей к нему областью по правому берегу Днепра, Северская земля с Черниговом и Стародубом, Смоленская земля со Смоленском.

За период царствования Алексея Михайловича число епархий Русской Православной Церкви возросло с 12 до 20. Во время войн с Польшей и Швецией Алексей Михайлович молился о победе в Троице-Сергиевом и Саввино Сторожевском монастырях, лично участвовал в походах. Во время военных действий Самодержец побывал в Витебске, Полоцке, Могилеве, Гродно, Ковно, Вильне, ознакомился там с порядками и обычаями и вместе со «всем народом православным» молился там в старых и новых храмах.

Один из современников заключил, что «Алексей Михайлович такой государь, какого желают иметь все христианские народы, но не многие имеют»[18].

Известный историк В. О. Ключевский (1841–1911) называл Второго Царя из Династии Романовых «добрейшим человеком» и «славной русской душой». Другой выдающийся русский историк, С. Ф. Платонов (1860–1933), вполне заслуженно величал этого Царя «замечательной личностью». Подобные оценки являлись исторически адекватными.

Царь Алексей явил миру русский характер во всей его силе и красоте. Его можно рассматривать как наглядное проявление той самой «русскости», о которой всегда много говорилось, но в большинстве случаев данное понятие находилось за пределами предметного воплощения. Алексей Михайлович как раз и дает конкретный, зримый и яркий образец подобной духовно-этнической категории.

Царь Всея Руси Алексей Михайлович тихо почил в ночь на 30 января 1676 года в возрасте 47 лет и был погребен в церкви Святого Архистратига Михаила (Архангельском соборе) Московского Кремля. Перед кончиной он благословил на Царство сына Федора (1661–1682), приказал отпустить на волю всех заключенных и сосланных, а должникам простить их долги. Это была кончина благочестивого православного монарха, оставившего светлый след в памяти народной.

В то же время в исторической литературе ему до сего дня не отведено достойной роли. Хотя о нем писали все историки, обращавшиеся к Русской истории XVII века, но он всегда описывался как-то вскользь, попутно, второпях. Личность этого правителя и человека оставалась как бы в тени его сына, самого популярного героя Отечественной истории — Императора Петра I Алексеевича.

Подобный недопустимый пробел и должно исправить данное сочинение. Настоящая книга — дань памяти замечательному русскому человеку и правителю, оставившему неизгладимый след на скрижалях Истории России.

Глава 1.

Имя твое — имя Царское…

Царская судьба Алексея Михайловича во многом отличалась от судеб его короносных предшественников. В списке Русских Царей, как венчанных, так и не венчанных на Царство, но вступивших на Престол Государства Российского, его имя значится восьмым.

Первым в России в январе 1547 года венчался на Царство Великий князь Московский Иоанн Васильевич (1530–1584), выдающийся правитель, позже получивший народное прозвание Грозный. Он был провозглашен Великим князем Московским в 1533 году, в возрасте трех лет, после кончины отца Великого князя Московского Василия III (1479–1533).

До пятнадцати лет будущий Первый Царь к делам управления касательства фактически не имел. Сначала правила его именем мать — Великая княгиня Елена Васильевна, урожденная княжна Глинская (1508–1538). После ее кончины делами государства заправляла группа своекорыстных бояр, творивших произвол и насилия по своему усмотрению. Неординарный ум, сила воли молодого правителя, его твердый характер и целеустремленность помогли России пережить этот трудный период. Иоанну Грозному удалось воспринять самодержавную власть во всей ее полноте, а затем и короноваться Царским венцом.

По кончине Грозного в марте 1584 года, при некотором «колебании умов», но довольно мирно, власть наследовал сын Грозного Федор Иоаннович (1557–1598). Когда он почил в январе 1598 года, то Русское Царство обезглавилось. У Федора не было детей — единственная дочь Феодосия умерла в январе 1594 года, не дожив и до двух лет. Правящая на Руси более семисот лет Династия, восходящая к древнему князю Рюрику (†879), фактически прервалась.

Самодержавную власть наследовала вдова Федора Иоанновича Царица Ирина Федоровна (урожденная Годунова, 1557–1603). Однако, по завету покойного супруга, она вскоре удалилась в монастырь и приняла монашеский постриг.

Более месяца на Руси не было законного правителя, пока 17 февраля 1598 года Земским Собором к управлению не был призван брат Царицы Ирины «великий боярин» Борис Федорович Годунов (1552–1605). Это был первый «избранный Царь», что волей-неволей создавало весьма шаткую властную ситуацию. Другие именитые роды русского боярства, имевшие, в отличие от Годуновых, куда более представительное историческое родословие, не смогли смириться с тем, что «вчерашний слуга», «бывший раб» стал их повелителем[19].

Началась первая в истории России закулисная, но широкая «идеологическая кампания» по шельмованию и дискредитации Русского Царя, тем более удачная, что в конце жизни Годунова на Русь обрушились тяжелейшие несчастья в виде эпидемий и трехлетнего страшного неурожая. В конце концов последовала трагическая развязка.

Царь Борис Федорович скоропостижно скончался 13 апреля 1605 года, и на Престол вступил его сын Федор Борисович (1598–1605). У несчастного семнадцатилетнего Царя не было, по существу, никаких шансов удержаться у власти; Федор II даже не успел короноваться на Царство. 1 июня 1605 года шайкой предателей и авантюристов он был свергнут с Престола и арестован. 10 июня вместе со своей матерью, Царицей Марией Григорьевной, юный Царь и Царица были убиты.

Это — первый в Русской истории случай Цареубийства, не замоленный до сего дня…[20]

Властью завладел самозванец, родом Отрепьев, представлявший себя младшим сыном Иоанна Грозного «Димитрием», трагически погибшим в Угличе еще в 1591 году. 20 июня 1605 года «Царь Дмитрий Иоаннович» вступил в Москву, а через месяц, 21 июля 1605 года, короновался на Царство в Успенском соборе Московского Кремля. Прошло менее года после торжества самозванца, и 15 мая 1606 года народ московский восстал, сверг и убил проходимца. Люди распознали истинную суть человека, похитившего Престол Государства Российского, с которым на Русь прибыла орда чужеземных наемников и католических священников, намеревавшихся привести страну под господство польских панов и католических прелатов.

Уже 19 мая 1606 года на Земском Соборе[21] в Москве был избран на Царство боярин Василий Иванович Шуйский (1552–1612). Это был старый интриган, предавший до того и доверявших ему Бориса и Федора Годуновых, а затем и самозванца, которому он тоже давал клятву верности. Шуйский очень спешил утвердиться у власти и уже 1 июня венчался на Царство в Успенском соборе. Но правление его не было прочным. В Московском Царстве вовсю полыхала Смута. Система государственного управления была подорвана, в разных частях страны орудовали преступные шайки и всякого рода самозванцы, провозглашавшие себя «царями». К тому же на территорию Руси вторглись польско-литовские интервенты, вознамерившиеся посадить правителем на Москве польско-шведского королевича Владислава[22].

Шуйский ничего не мог поделать, власть ускользала из его рук. 17 июля 1610 года «Царь Василий Иоаннович» был свергнут с Престола, арестован и заточен в Иосифо-Волоцком монастыре в качестве простого монаха. Позже он был выдан полякам и окончил свои дни арестантом в Речи Посполитой[23].

В Москве вместо Царя власть захватила группы бояр, получившая позже название «Семибоярщина», совершившая невиданное национальное предательство. Уже через месяц после свержения Шуйского, 17 августа 1610 года, правительство боярское заключило с поляками договор о признании Русским Царем принца Владислава (1595–1648), сына старого врага Руси Польского Короля Сигизмунда III (1566–1632).

27 августа того года Владиславу, как Московскому Царю, принесли присягу бояре и «московские люди». Появилась на Руси даже монета от имени «Владислава Жигимонтовича». Но прибыть в Москву Владислав не смог, так как категорически отверг одно-единственное требование русской стороны: принять Православие. Невзирая на это, до 1634 года Владислав продолжал пользоваться титулом «Великого князя Московского». В Москве же делами заправляло правительство от имени Владислава.

Москва была оккупирована польским воинством, но Русь нашла в себе силы восстать против захватчиков и их русских агентов. В 1611–1612 годах развернулось движение за национально-государственное освобождение, во главе которого оказались: князь Дмитрий Михайлович Пожарский (1578–1642) и земский староста Кузьма (Козьма) Минин (полное имя — Кузьма Минич Захарьев Сухорукий, ум. 1616), вставших во главе земского ополчения, развернувшего борьбу с польскими и присоединившимися к ним шведскими интервентами.

В Ярославле в апреле 1612 года было создано «Правительство Совета всей Земли», поставившее целью изгнать захватчиков и погубителей Отечества. Духовным лидером этой благородной борьбы стала Русская Церковь во главе с Патриархом Гермогеном («Ермогеном», ок. 1530–17 февраля 1612), занимавшим Первосвятительский пост с 1606 года. Он рассылал грамоты, призывая защитить Веру Православную и Русь от нашествия «поганых», за что был поляками схвачен и заточен в подземелье Чудова монастыря в Кремле, где Первоиерарха и уморили голодом[24].

22 октября 1612 года (1 ноября по Григорианскому календарю) русские ополченцы штурмом взяли Китай-город в Москве, а гарнизон Речи Посполитой укрылся в Кремле. Через несколько дней интервенты подписали капитуляцию; Москва была освобождена[25].

В октябре — ноябре 1612 года руководители ополчения рассылали по городами Руси грамоты о созыве Земского Собора для выбора нового Царя.

«Без Государя, — говорилось в них, — Московское государство ничем не строится, и воровскими заводы на многие части разделяется, и воровство многое множится; а попечися о Православной Христианской Вере и о святых Божиих церквах, и людями Божьими промышлять, и городов из плену у Литвы и у Немец доступать некому, и впредь Московскому государству без Государя некоторыми делы строиться не мочно». Потому предлагалось выбрать «лучших и разумных постоятельных людей» для того, «чтоб, милостью Божиею, по общему совету Московского государства всяких людей, обрать на Владимерское, и на Московское, и на все великие Росийские государства — Государем Царем и Великим Князем всея Руси, кому поручит Бог скифетр Московского государства и державу»[26].

После умерщвления поляками 17 (27) февраля 1612 года Патриарха Ермогена, Русская земля «осиротела». «Третий Рим» оказался и без Царя, и без Патриарха. И дело «национальной реставрации» стало делом всей Русской земли. Впервые в Русской истории был созван Совет Земли Русской — не по воле верховной церковной или высшей государственной власти; он стал проявлением инициативы «социальной толщи», или народа.

То было — одно из великих чудес Русской истории, когда русские люди, воодушевленные и окрыленные Верой Православной, без всякого принуждения, только по зову души и сердца поднялись на защиту и Земли и Государства. И спасли и то и другое. Тогда проявился русский инстинкт самосохранения, как проявлялся он до того не раз. С горечью приходится признать, что спустя триста лет, в 1917 году, русские люди не последовали зову души (а был ли он, до сего дня не ясно!) и молча покорились разномастным демагогам, авантюристам, проходимцам, да и просто уголовникам, устанавливавшим свое политическое господство в стране…

Земский Собор, проходивший в Москве в январе — феврале 1613 года, как констатировал исследователь, «был самым представительным из всех Земских соборов»[27]. Его собрания происходили в Успенском соборе, так как в Москве в тот период не существовало иного помещения, способного вместить столь многочисленное общество. По заключению историка С. Ф. Платонова, в Соборе приняло участие не менее 700 человек (при избрании Годунова их насчитывалось 476) [28]. Это было, действительно, «Русское национальное собрание», представители которого особо были озабочены тем, чтобы их решение выразило волю «всей земли». Выборные хотя и имели широкие полномочия, но свои решения все-таки рассылали на опрос городов.

Собравшись после многолетних жестоких событий, люди были разделены недавним прошлым. Оно еще было живо, и на первых порах давало о себе знать взаимными упреками и обвинениями, тем более что среди претендентов на русский престол фигурировали лица и роды, напрямую втянутые в политические коллизии Смуты: князь Д. Т. Трубецкой, князь В. В. Голицын, князь Ф. И. Мстиславский, князь Д. М. Пожарский и некоторые другие. Все они отличались древностями рода, но ни у одного из них не было явных преимуществ. Дебатировалось и имя шестнадцатилетнего племянника Царя Федора Ивановича, боярина Михаила Романова (1596–1645). Очевидец и участник событий, знаменитый описатель истории той поры Авраамий Палицын (ок. 1550–1627) вспоминал: «И многие дни о том говорили всякие люди всего Российского Царствия с великим шумом и плачем».

Впервые имя боярского отрока Михаила, как единственного лица, достойного Царского сана, после падения Шуйского летом 1610 года назвал Патриарх Ермоген (Гермоген). Тогда слова Святого Пастыря не были услышаны. Теперь же они приобрели характер великой исторической политической акции. Решение в пользу Михаила Романова оказалось всеобщим. Как справедливо заключил один из авторов, «только внушением Святого Духа можно объяснить столь единодушное решение собрания людей, которые еще год назад смотрели один на другого, как на злейших врагов»[29].

O Соборе 1613 года, ставшем судьбоносным в истории России, много написано и сказано. Между тем, как констатировал С. Ф. Платонов, о ходе самого Собора «мы ничего точного не знаем, потому что в актах и литературных трудах того времени остались только отрывки преданий, намеки и легенды, так что историк здесь находится как бы среди бессвязных обломков древнего здания, восстановить облик которого он не имеет сил»[30].



В подавляющем большинстве случаев имеющиеся в историографии умозаключения и выводы касаются исключительно фактической стороны этого события, которое произвольно вырывается из общеисторического духовного контекста. В качестве характерного примера подобного подхода можно привести следующее заключение. «Различные группировки, — пишет современный исследователь, — продвигали своих кандидатов, блокировали других. Дело грозило затянуться. И тут был найден компромисс. Казаки назвали имя 16-летнего Михаила Романова, который после освобождения Кремля находился в своей вотчине в Костромском уезде… Боярство также поддержало его, так как Романовы входили в элиту русской аристократии, а Михаил приходился внучатым племянником Анастасии Романовой, первой жены Ивана Грозного. Кроме того, боярская группировка не отказалась от старой идеи — поставить на русский трон зависимого от нее монарха и тем самым ограничить самодержавный деспотизм. Один из влиятельных бояр-выборщиков утверждал: «Миша Романов молод, разумом еще не дошел, и нам будет поваден»[31].

С формально-логической стороны вышеприведенное наблюдение вполне уместно. Наверное, на Соборе проявлялись и корыстные интересы, велись и какие-то тайные переговоры, возможно, даже и заключались некие политические «сделки». Обо всем историки строят догадки уже давно, но именно — догадки. Можно, конечно, допустить, что имели место распространенные при избирательной кампании различные махинации, в том числе и коррупционные. Но это все из области предположений и поздних «логических» измышлений. Ясно одно: каких-либо надежных документальных свидетельств ни о явной, ни уж тем более о закулисной стороне Собора практически не сохранилось.

Однако это — не самое важное. Абсолютизация любого из субъективных элементов, или даже их совокупности, ведет к игнорированию духовно-исторического содержания Русской истории. Думается, что только через православную оптику можно действительно полномерно узреть, воспринять и оценить то великое историческое событие.

Никогда не удастся выяснить, каким образом праведному Патриарху Ермогену открылась благодатность для Руси нового Царя в образе непорочного и не замешанного ни в каких боярских интригах отрока — Михаила Романова. Но и сам этот факт, как и то, что 21 февраля 1613 года в Успенском соборе — перед главным алтарем Руси, имя Михаила Федоровича Романова было единогласно утверждено, — в том явлен был знак особой Божией благодати Руси.

Дважды до того, и в 1598 году и в 1606 году, «Соборами Земли Русской» провозглашался Царь, и дважды этот выбор оказывался неудачным. Подобные ошибки слишком дорого стоили, и об этом все знали. В 1613 году априори никакого бесспорного фаворита не существовало.

Стоит особо подчеркнуть, что речь шла не о «выборе», как некоей механической процедуре получения максимального числа голосов тем или иным претендентом, а об установлении «достойности». О православном восприятии процедуры цареизбрания очень точно написал генерал М. К. Дитерихс (1874–1937), занимавшийся расследованием обстоятельств убийства Царской Семьи в Екатеринбурге в июле 1918 года. Он составил об обстоятельствах того злодеяния подробный отчет. Одновременно генерал провел историческую реконструкцию народных представлений о Царской власти, в системе понимания которых события 1613 года имели сакраментальное значение.

«К Михаилу Федоровичу Романову, — писал М. К. Дитерихс, — нельзя применить определения, что он был «выборный царь», так как те действия, которые имели на Земском Соборе 1613 года, совершенно не подходят к понятиям о «выборах», установленных правилами и тенденциями современных «гражданских идей»… Дебаты на Земском Соборе сосредотачивались не на вопросе «кого избрать», а на вопросе «кто может быть царем на Руси» соответственно тем идеологическим понятиям о власти, которые существовали в то время в русском народе «всея земли»… Земские люди 1613 года, собравшись на «обирание» Государя, предоставляли «избрать» Царя Господу Богу, ожидая проявления этого избрания в том, что о Своем Помазаннике Он вложит в сердце «всех человецех единую мысль и утверждение»[32].

Келарь Троице-Сергиева монастыря Авраамий Палицын пишет в своем «Сказании об избрании Царя»: «Возведен же бысть благородный и благоверный от Бога избранный и Богом дарованный великий Государь Царь и Великий князь Михаил Феодорович всея Русии Самодержец на великий и превысочайший царский престол…. И седе Богом дарованный благоверный и благородный, прежде рождениа его от Бога избранный и из чрева матери помазанный Великий Государь Царь и Великий князь Михаил Феодорович всея великиа Росиа Самодержец на своем на царском столе Московского государства, восприим скипетр Росийскиа державы многих государств»[33]. Ни о каком «избрании» тут и речи нет.

Царя посылает людям Господь, и посылает тогда, когда они сподобятся заслужить Его милость. И удел земных — разглядеть этот промыслительный дар и принять с благодарственной молитвой. Таков высший духовный смысл события, происшедшего 21 февраля 1613 года в Успенском соборе Московского Кремля.

В истории никогда не бывает прямых событийных совпадений, но на уровне духовно-семиотическом диспозиционная сопоставимость исторических явлений существует. В случае со вторым явлением царства на Руси знаковую перекличку можно найти не в анналах отечественной истории, а в событии, произошедшем за две с половиной тысячи лет до того. Речь идет о ниспослании Царя израильскому племени, как оно изложено в ветхозаветной Первой Книге Царств.

Как явствует из библейского повествования, у израильтян тоже было «нестроение», разрушительное общественное безначалие, вызванное неправедностью властителей-судей. Народ захотел иметь во главе себя царя, «чтобы он судил нас, как у прочих народов» (1-я Цар. 8. 5). С этим ходатайством старейшины обратились к Самуилу — последнему великому судье Израиля. Самуил же молитвенно обратился к Господу. И Он, услышав зов народа и молитву верного Себе, открыл имя будущего Царя. Этот отрок ничем не был примечателен, принадлежал к одному «из меньших колен Израилевых», но, по неизъяснимому Промыслу Всевышнего, удостоился Царского служения.

Хотя Самуил, передав Волю Всевышнего народу, предупреждал соплеменников об угрозе произвола правителя, получившего неограниченную властную прерогативу, но народ был непреклонен: «пусть царь будет над нами» и «судить будет царь наш, и ходить пред нами, и вести войны наши» (8.19–20).

Сам Саул, имя которого в буквальном переводе значит «испрошенный», и не подозревал о грядущем царском предназначении. Библия не сохранила свидетельств того, как Саул реагировал, узнав про свою царскую участь. Библейский рассказ позволяет заключить, что молодой человек, очевидно, был глубоко потрясен. Он полностью и безропотно подчинился всем распоряжениям Самуила, который и помазал Саула на Царство. Бог же наделил Своего избранника даром пророчества и «дал ему иное сердце» (10.9). Когда же надо было явиться народу, Саул настолько перепугался, что скрылся от глаз людских. С помощью Божией его отыскали в «обозе» и явили всем коленам Израиля. И тогда Самуил обратился к народу и сказал: «видите ли, кого избрал Господь? Подобного ему нет во всем народе. Тогда весь народ воскликнул и сказал: да живет царь!» (10.20–24).

Даже при самой тщательной документальной реконструкции ситуации 1613 года, значение события, его внутренний смысл невозможно постичь без учета промыслительного предопределения. Все фактурные доказательства и логические аргументы все-таки не проясняют главного: почему же именно Михаил Романов стал Царем на Руси.

Михаил Романов мало кому был известен, родители своего отпрыска на престол, как бы теперь сказали, не «лоббировали». Отец Федор Никитич (ок. 1564–1633), принявший монашество в 1601 году под именем Филарета, томился в польском плену; мать, принявшая по принуждению Годунова постриг под именем Марфы[34], находилась в монастыре. Все главные боярские роды, передравшиеся за свои преимущества, фактически склонились в пользу царя-иностранца. И только праведный Патриарх Ермоген (Гермоген), в своем молитвенном усердии, распознал имя будущего Царя. Народ и все делегаты Собора, просвещенные Святым Духом, склонились безропотно в пользу единого решения. Как заметил С. Ф. Платонов, «по общему представлению, Государя сам Бог избрал, и вся земля Русская радовалась и ликовала».

Участник тех событий келарь Троице-Сергиева монастыря (лавры) Авраамий Палицын заключал, что Михаил Федорович «не от человека, но воистину от Бога избран». Он видел доказательство этой исключительности в том, что при «собирании голосов» на Соборе не случилось никакого разногласия. Сие же могло случиться, как заключал Палицын, только «по смотрению Единого Всесильного Бога»[35].

Все участники Собора принесли крестоцеловальную присягу на верность Царю Михаилу и его потомству «до скончания веков». Эта была клятва на все времена от имени Земли Русской. Она гласила, что ежели кто «не захочет слушаться сего соборного уложения, которое Бог благословил», неважно от какого от чина и звания, то, согласно правилам святых Апостолов и Семи Вселенских соборов, «да будет извержен из чину своего и от Церкви Божией отлучен, и лишен приобщения Святых Христовых Тайн, как раскольник Церкви Божией и всего православного христианства мятежник»[36].

Уместно заметить, что от этой клятвы перед Лицом Божиим «Землю Русскую» никто соборно не освобождал, а потому в духовно-историческом смысле Россия остается Монархией, независимо от всех политических пертурбаций, последовавших за 1917 годом…

Уже после избрания Михаила, после рассылки грамот о том «во все концы Русской земли», и после присяги и крестоцелования в Москве не знали, где находится новый Царь. Направленное к нему в начале марта 1613 года посольство отбыло в Ярославль, или «где он, Государь, будет». Избранник же скрывался в костромской родовой вотчине «Домнино», а позже вместе с матерью переехал в костромской Ипатьевский монастырь, где его и отыскала делегация Земского Собора. Первоначально и сама инокиня Марфа, и ее сын наотрез отказались от царской участи. Еще были памятны все измены и предательства, совершенные после клятв верности и по отношению к Борису Годунову, и по отношению к Лжедмитрию, и Василию Шуйскому. Но после многочасовых молитв, увещеваний, просьб и слез согласие было получено. Михаил Романов прибыл в Москву, all июля 1613 года в Успенском соборе состоялось его венчание на Царство.

В событиях 1613 года победили не мирские страсти, не «политические технологии», не групповые интересы, а религиозная Идея. Михаил стал Царем не по воле родовитых и именитых, не в силу прагматических или корыстных расчетов тех или иных сил и групп, а, как заключил исследователь, «давлением народной массы»[37]. Потому Династия так прочно и утвердилась.

Михаил Романов занимал Царский Престол с 1613 года по 1645 год. При нем сложился удивительный союз между Священством и Царством, не имевший аналогов ни до, ни после. При Михаиле Федоровиче функции «Царства» и «Священства» были как бы гармонизированы в пользу Церкви, когда духовному пастырю принадлежала решающая роль и в мирских делах. При этом, «симфония» зиждилась не на институциональном торжестве, а на тесной родственной близости: Патриарх Филарет (1619–1634) — отец Царя Михаила Федоровича. Первосвятитель официально носил титул «Великого Государя», вместо традиционно принятого патриаршего титулования «Великий Господин», занимал в государстве место, по значению не уступавшее царскому.

После смерти Филарета положение начало меняться. И попытка возродить политическое значение Священства и придать ему статус некой независимой корпорации в Государстве, а Церковь вообще фактически вывести из под государственного контроля связана с именем шестого Патриарха — Никона…

Царь Михаил по своему малолетству вступил на Престол неженатым. Вопрос же о его браке живо интересовал не только родственников: Романовых (по линии отца) и Шестовых (по линии матери). Он занимал всю боярскую верхушку тогдашней Руси. Породниться с Царем — о том мечтали все родовиты боярские фамилии, впрочем, как и не очень родовитые. Таковая брачная партия неизбежно открывала дорогу к общественному и материальному возвышению всего рода.

Родители Михаила, прекрасно понимая, что подобная перспектива неминуемо вела к нарушению равновесия в высших слоях общества, пытались решить брачную задачу так, как на Руси ее раньше не решали: подыскать невесту в закордонной стране. В поисках претендентки российские послы отправились в Данию к «Королю Дании и Норвегии» Христиану IV (1577–1648), у которого было две племянницы. Однако Король, сославшись на «болезнь», отказался принимать русских послов, что было справедливо истолковано как отказ.

В 1623 году послов с богатыми подарками отправили к Шведскому Королю Густаву II Адольфу (1594–1632, Король с 1611 года), чтобы подыскать невесту среди правившей в Швеции Династии Ваза. Переговоры завершились на самой ранней стадии, так как Король даже и обсуждать не захотел возможный переход шведской невесты в Православие. После провала этих робких попыток отыскать будущую Царицу на стороне, пришлось обратиться к русской матримониальной традиции.

Царь Михаил Федорович был женат дважды. Первый раз — в сентябре 1624 года на родовитой княжне Марии Владимировне Долгоруковой. По поводу бракосочетания близкий к Царскому двору «Новый летописец» сообщал. «В лето 7133 (1624) году Государь Царь и Великий князь Михаил Федорович всея Русии, поговорив с отцом своим, с Великим Государем Святейшим Патриархом Филаретом Никитичем Московским и всея Русии и со своей матерью, с Великой Государыней старицей инокой Марфой Ивановной, захотел сочетаться законным браком, и взял за себя Государь [дочь] боярина князя Владимира Тимофеевича Долгорукого, Царицу Марию Владимировну. А радость его Государева была сентября в 18-й день, а тысяцкий был у Государя боярин князь Иван Борисович Черкасский; а дружки с государевой стороны были бояре: князь Дмитрий Мамстрюкович Черкасский да князь Дмитрий Михайлович Пожарский с княгинями, а с Царицыной стороны были дружки боярин Михаил Борисович Шейн да князь Роман Петрович Пожарский с женами. В первый же день была радость великая».

Брак был по любви, но счастья не принес; наоборот, пришлось Царю плакать неутешно, так как молодая Царица через пять месяцев умерла, страдая весь срок супружества от тяжелого и непонятного недуга.

«Новый летописец» сообщал: «Грехов же ради наших, от начала враг наш дьявол не хочет добра роду человеческому, научил враг человека своим дьявольским ухищрением, и испортили Царицу Марию Владимировну. И была Государыня больна от свадьбы и до Крещения Господня. В том же году, в самое Крещение, предала свою праведную душу Богу, и погребена была в Вознесенском монастыре (в Кремле. — А. Б.) с благочестивыми царицами».

Второй раз, в феврале 1626 года, двадцатидевятилетний Царь женился на юной девице Евдокии Лукьяновне Стрешневой (1608–1645), бедной сироте, дочери мелкопоместного калужского дворянина Лукьяна Степановича Стрешнева и княжны Анны Волконской. Будущая Царица Евдокия рано потеряла мать, а отец ушел в ополчение, так что фактически она «осиротела еще в пеленках» и воспитывалась у родственников по материнской линии, где ее никто не любил. С дочерью дальней родственницы Евдокия и приезжала в Москву в качестве ее «подружки».

Евдокия Лукьяновна была выбрана овдовевшим Царем Михаилом Федоровичем на смотре невест, устроенном в январе 1626 года. Она не входила в число отобранных красавиц, а прибыла с одной из них, дочерью окольничего Григория Волконского в качестве наперсницы. Михаилу не приглянулась ни одна из двухсот девиц, прибывших на смотрины, но по просьбе родителей он осмотрел всех еще раз, и именно Евдокия тронула его душу «красотой, обходительностью и кротким нравом». Родители Царя были разочарованы этим выбором; род Стрешневых ведь был «неказистым». Однако Михаил остался непреклонен. Государь ссылался не только на возникшее у него чувство, но и на свой христианский долг помочь благородной не по крови, а по существу девице покинуть дом притеснявших ее родственников.

В браке Михаила Федоровича и Евдокии Лукьяновны родились 10 детей, семь дочерей и три сына. Ирина (1627–1679), Пелагея (1628–1629), Алексей (1629–1676), Анна (1630–1692), Марфа (1631–1632), Иоанн (1633–1639), Софья (1634–1636), Татьяна (1636–1706), Евдокия (1637–1637), Василий (1639, умер вскоре после рождения).

Только один из сыновей — Алексей — дожил до зрелых лет, и именно ему пришлось воспринять Корону Русского Царства. Об этом важном государственном событии — рождении престолонаследника — летописец сообщал: «В лето 7137 (1629) году, марта в 17-й день, родился у Государя Царя и Великого князя Михаила Федоровича всея Русии благочестивый Царевич князь Алексей Михайлович всея Русии, и крещен был в Чудовом монастыре, а крестил его, Государя, сам святейший Патриарх Филарет Никитич Московский и всея Русии, а отец крестный [был] Троицкий келарь Александр»[38].

O детских и отроческих годах Царя Алексея Михайловича известно чрезвычайно мало. Семейный уклад Царской Семьи был делом заповедным; в этот мир мало кто был допущен, а кто и имел доступ, хранил всегда молчание. Никаких личных «дневников» на Руси тогда никто не вел; не существовало традиции, да и «мемуаров» никто не писал. Их эпоха наступит только в следующем, XVIII веке. Потому и свидетельств о воспитании, образовании, времяпрепровождении юного Алексея Михайловича, да и вообще о внутреннем укладе жизни Царского Дома сохранилось чрезвычайно мало.

Известно только, что Алексея Михайловича, еще не достигнувшего пятилетнего возраста, начали учить грамоте. С малолетства, кроме разных игрушек и музыкальных инструментов, дедушка его, Патриарх Филарет, начал дарить ему книги. В десять лет у Царевича уже была своя «библиотека», состоявшая главным образом из книг Священного Писания и богослужебников. В учителя к нему определили дьяка Василия Прокофьева, считавшегося «великим грамотеем». В свои зрелые лета Алексей Михайлович приятно удивлял «гостей из Европы» своей образованностью и кругозором. Один из иностранцев, имевших возможность общаться с Царем, потом написал, что, «посвящая немало времени на чтение книг, он приобрел основательные познания в науках естественных и политических»[39].

Исключительное место в жизни молодого Алексея Михайловича принадлежало боярину Борису Ивановичу Морозову (1590–1661), которого Царь Алексей глубоко чтил до самой кончины последнего и даже счел необходимым присутствовать на погребении боярина, что являлось случаем из ряда вон выходящим.

Борис Морозов оставил заметный след на страницах истории в первую очередь потому, что его Царь Михаил Федорович в 1634 году назначил «дядькой» к своему сыну Алексею, одновременно присвоив воспитателю боярское звание. Вся система жизнеобеспечения и обучения будущего наследника Престола входила в компетенцию боярина Морозова. Он, ставший позже одним из крупнейших земельных магнатов на Руси, был «своим» в Царском дворце, куда он был взят «на жительство» в 1615 году. Прослыл умным и чрезвычайно образованным человеком, за что его ценили и Царь Михаил и, что особенно показательно, Патриарх Филарет, мало к кому имевший личное расположение.

Под попечительством боярина Морозова Алексей Михайлович рос тихим, образованным юношей, владевшим в совершенстве чтением и письмом (самостоятельно читал Псалтырь уже в семилетнем возрасте), знавшим назубок множество молитв и весь церковный богослужебный чинопорядок. Он всегда неукоснительно соблюдал посты, к чему его по требованию деда — Патриарха Филарета начали приучать с двухлетнего возраста.

С ранних пор он был необычайно строг к себе, не делая себе никаких послаблений. В Великий Пост обедал только три раза в неделю, а в остальные дни кушал в день только по куску черного хлеба, по соленому грибу и огурцу, и даже почти не пил воду. В церкви он стоял по пять-шесть часов кряду, клал по тысяче земных поклонов, а то и больше, и никогда потом не испытывал никакого «изнеможения». По точной характеристике известного историка В. О. Ключевского (1841–1911), это был «истовый древнерусский богомолец».

Один из современников-католиков с некоторым даже удивлением констатировал: «Большую часть дня он употребляет на дела государственные, не мало также занимается благочестивыми размышлениями, и даже ночью встает славословить Господа песнопениями Венценосного Пророка (Царя Давида)… посты, установленные Церковью, соблюдает так строго, что в продолжение сорока дней перед Пасхой не пьет вина, и не ест рыбы. В напитках очень воздержан, и имеет такое острое обоняние, что даже не может подойти к тому, кто пил водку»[40]. Это написано об Алексее Михайловиче последних лет его жизни, но указанные качества и привычки ему были присущи с ранних лет.

Алексея Михайловича отличали с молодости великодушие, незлобивость и сострадательность к чужому горю. Он сам говорил, что «нас Бог установил, чтобы беспомощным помогать». Он всегда проявлял сочувствие к чужому горю, и никогда не стеснялся выражать его особенно тем, кто ему был хорошо знаком. Потому этого Царя чтили, почитали, уважали, но перед ним никогда не трепетали; леденящий душу смертный страх никогда не овладевал теми, кто общался с Самодержцем.

В качестве показательного примера царского великодушия и сострадательности можно сослаться на случай с «ближним боярином» Н. И. Одоевским (†689), который был «дружкой» на свадьбе Алексея Михайловича с М. И. Милославской в январе 1648 года. Сам Одоевский был значительно старше Царя; известно, что службу он начал еще в 1618 году, а боярство получил в 1640 году. Он был женат на Евдокии Федоровне Шереметевой (†1671), от которой имел пятерых детей.

Страшное горе в доме Одоевских случилось в ноябре 1653 года, когда первенец, радость отца и матери, молодой Михаил Никитич Одоевский скончался. В этот момент Никита Одоевский исполнял «царскую службу» — находился в качестве первого воеводы в Казани. И повелитель Руси-Московии, имевший двадцать четыре года от роду, сочувствуя всем сердцем верному сподвижнику, пишет пространное письмо в Казань, утешая убитого горем отца.

Послание — поразительный по яркости слова и силе искренности документ, раскрывающий во всей красе душевные качества Самодержца всея Руси. Естественно, что Царь по своему статусу никому писать был не обязан, тем более касательно чьих-то семейных дел. Все подданные считались «холопами», «рабами», а Хозяин Земли Русской не имел никаких перед ними официальных обязательств, но имел, как христианин, неофициальные — морального свойства. И Царь их проявил, совершенно не думая о том, что этим может якобы «уронить достоинство сана».

Послание Алексея Михайловича от 21 ноября 1653 года совершенно не напоминает обращение хозяина к своему слуге; это — слово доброго пастыря, утешающего раненую горем душу своего чада. Царь рассказывает воеводе историю «огненной болезни»[41] Михаила, очевидцем которой он был, продолжавшейся «три недели без двух дней». Самодержец посещал поместье Одоевских в подмосковном селе Вешняки, и передавал отцу в послании, как он с его сыном проводил время, что тот говорил до болезни и во время нее. Он рассказывал и о симптомах болезни Михаила; как она начиналась, как протекала, а затем как Михаила Одоевского причащали и как он преставился. Смерть его оказалась «тихой», юноша «как уснул»; не было «ни рыданий, ни терзаний».

Далее Царь увещевает своего верного слугу, чтобы тот «не горился через меру», чтобы «Бога не прогневать». И напоминает, что сына Одоевского «Бог взял» в «небесные обители», а Вседержитель «все на лучшее нам строит». Затем следует фрагмент, демонстрирующий православное мировосприятие земной жизни, которая есть всего лишь приуготовление к жизни вечной. «И если бы твой сын без покаяния умер или с лошади убился и без покаяния отошел, тебе как бы им владеть; а теперь радуйся и веселись, что Бог совершил, изволил взять с милостью Своей, и ты принимай в радостью сию печаль, а не в кручину себе и не в оскорбление». Завершалось послание припиской: «Князь Никита Иванович! Не оскорбляйся, только уповай на Бога и на нас будь надежен…»[42]

Одно непременное качество христианской натуры второго Царя из Династии Романовых — почитание старших. Он не только благоговел перед родителями и безропотно слушал их наставления и принимал к исполнению, но и почитал тех, кто по должностному праву находился рядом. В их числе на первом месте пребывал боярин Борис Морозов, которого Цесаревич видел куда чаще, чем родного отца.

После восшествия на Престол в июле 1645 года, Алексей Михайлович имел от роду всего полных шестнадцать лет. Мать его скончалась всего через несколько недель после смерти отца[43], и юный Царь оказался один на один с огромным и мало знакомым миром — Московским Царством, которым ему теперь надлежало самодержавно управлять. Самой близкой, «родной душой» стала для него старшая сестра Ирина Михайловна (1627–1679), которую он и после воцарения называл «матерью».

В делах государственных юный Царь доверился своему дядьке-наставнику Борису Ивановичу Морозову, которому были фактически переданы главные рычаги управления государством. Умный, образованный, чрезвычайно хваткий, он страдал существенными нравственными изъянами — самомнением и корыстолюбием.

Морозов фактически возглавил правительство Руси. Три года, с 1645 по 1648 год, можно назвать временем полного торжества этого боярского временщика, ставшего в этот период самым богатым человеком на Руси, сумевшим даже породниться с Царем. Взяточничество и казнокрадство приобрели невиданные до того размеры. Как писал известный немецкий путешественник и ученый Адам Олеарий[44], «кто больше всего приносил подарков Борису Ивановичу Морозову, тот с милостивой грамотой, веселый возвращался домой»[45].

Но все его благополучие было сокрушено вмиг народным восстанием в Москве в начале июня 1648 года. Это восстание получило название «Соляного бунта» и было вызвано широким недовольством своекорыстной политикой правящей верхушки во главе с Морозовым. Общественное недовольство накапливалось несколько лет.

Описывая тридцатилетнего Царя Алексея, англичанин Самуэль Коллинс, служивший в 1659–1667 годах лекарем при Царском дворе, написал: «Наружность Императора красива; он двумя месяцами старее Короля Карла II-го[46] и здоров сложением; волосы его светло-русые, он не бреет бороды, высок ростом и толст; его осанка величественна; он жесток во гневе, но обыкновенно добр, благодетелен, целомудрен, очень привязан к сестрам и детям, одарен обширной памятью, точен в исполнении церковных обрядов, большой покровитель веры; и если бы не окружало его густое облако доносчиков и бояр, которые направляют ко злу его добрые намерения, то его, без сомнения, можно бы было поставить наряду с добрейшими и мудрейшими государями»[47].

Англичанин был прав в том отношении, что «ближние бояре», особенно первой поры царствования, творили немало недобрых дел, тень от которых неизбежно падала и на Самодержца. И здесь особо неприглядное место принадлежало боярину Борису Морозову.

Вскоре по вступлении на престол Алексея Михайловича, в марте 1646 года, введен был повышенный налог на соль. Этой пошлиной хотели заменить разные старые мелкие поборы: проезжие мыты, стрелецкие и ямские деньги и т. п. Новую пошлину следовало собирать на местах добывания соли «гостям и торговым людям», которые туда приезжали за ней, а потом уже этим гостям и вообще всем торговым людям можно было торговать по всему государству солью беспошлинно.

Мера эта, упрощая сборы, должна была служить облегчением; но вышло совсем иначе. Народу пришлось платить за необходимый жизненный предмет двумя гривнами[48] на пуд более, чем он платил в прежние годы, что вызывало повсеместное недовольство. По причине дороговизны соли, рыбные торговцы стали недосаливать рыбу, а так как соленая рыба составляла тогда главнейшую пищу русских, то, с одной стороны, потребители не стали покупать дурной рыбы, а с другой — у торговцев попортился товар, и они несли большие убытки: соленая рыба чрезмерно поднялась в цене.

Одновременно с введением пошлины на соль разрешено было употребление табака, что, по православной традиции, считалось делом «нечистым». Склонность боярина Морозова к иноземным обычаям сильно раздражала благочестивых людей, которые составили уже себе понятие об этом растении, как о «богомерзкой траве». В 1634 году указом Царя Михаила Федоровича была запрещена торговля табаком, как и его употребление. Теперь же, во имя фискальных интересов, этот давний запрет был отменен.

Морозов играл важную роль и при выборе невесты для Царя Алексея Михайловича. В начале 1647 года Государь задумал жениться. Собрали до двухсот девиц; из них отобрали шесть и представили Царю. Алексей Михайлович остановил свой выбор на красавице Евфимии Федоровне Всеволожской (1630–1657), дочери касимовского помещика; она перед свадьбой была помещена в кремлевском царском тереме «на верх» (дворцовая половина Царицы).

При одевании в первый раз в царскую одежду сенные девушки так затянули волосы на голове Всеволожской, что взволнованная и без того красавица упала в обморок при женихе. Естественно, поползли слухи, что молодую, недавно цветущую здоровьем девицу, извели злые люди по дьявольскому наущению. Современник событий Григорий Котошихин, будущий известный русский эмигрант (†667)[49] написал, что царскую невесту завистники из других знатных боярских родов «опоили отравами»[50].

Царь был потрясен, а всесильный боярин Морозов приписал обморок «падучей болезни», обвинив отца невесты в умолчании о «порченной» дочери и сослал его со всей семьей в Тюмень. После женитьбы Царя на Милославской всем Всеволожским было объявлено прощение…

Происшествие с невестою так подействовало на Царя, что он несколько дней не ел ничего и тосковал, а боярин Морозов стал развлекать его охотами. Молва, однако, приписывала несчастья Всеволожской козням этого боярина, который боялся, чтобы родня будущей Царицы не отодвинула его от рычагов управления страной, а следовательно, — и от источника имущественного благополучия.

Морозов всеми силами старался остаться навсегда у Алексея Михайловича первым и главным советником, удаляя от двора всякого, кто не был ему покорен. Одних посылали подалее на воеводства, а других — в ссылку. Последнего рода участь постигла тогда одного из самых близких людей к Царю, его родного дядю по матери С. Л. Стрешнева (1616–1666). Царского дядю обвинили «в волшебстве» и сослали в Вологду; Алексей Михайлович не мог еще перечить своему всесильному наставнику.

Для упрочения своей власти Морозову хотелось женить Царя так, чтобы новая родня была с ним близка; и он нашел подобный способ. Был у него верный, лично ему преданный подручник, незнатного роду дворянин Илья Данилович Милославский (1595–1668), у которого имелись две красивые дочери: Мария и Анна. Морозов составил план: выдать одну из них за Царя, а на другой жениться самому.

Боярин расхвалил дочерей Милославского и предоставил Царю случай увидеть их в Успенском соборе на литургии. Самодержец засмотрелся на Марию пока она молилась. Вслед за тем Алексей Михайлович повелел позвать ее с сестрою к царским сестрам, явился туда сам и, разглядевши поближе, нарек ее своею невестой. Эта партия была необычной и вызвала различные слухи, о том, что «Царя околдовали», «опоили зельем» и т. п. Ведь избранница Царя была на три года его старше! Такого в истории Царского Дома еще не бывало.

16 января 1648 года Алексей Михайлович сочетался браком с Мариею Ильиничною Милославской (1624–1669). Свадьба эта, сообразно набожным наклонностям Царя, отличалась тем, что, вместо игры на трубах и органах, вместо битья в накры (литавры), как это допускалось прежде на царских свадьбах, певчие дьяки распевали стихи из праздников и триодий.

Брак этот оказался в полной мере счастливым; Алексей Михайлович нежно любил свою жену все двадцать один год супружества. Супругов, несомненно, сближало то, что оба были ревностными, полноправными православными людьми. Мария, считавшая своей небесной покровительницей Марию Египетскую, была столь же последовательной и столь же непримиримой, как и супруг, в соблюдении церковного обряда, в исполнении всех обиходных норм благочестивого жизнеустроения. Она много и всегда с открытой душой помогала бедным и неимущим, опекала своей заботой некоторые обители и храмы. В народе Мария Ильинична пользовалась почитанием; ее называли «благочестивой» и «церкволюбивой».

В летописи чудес от иконы Богородицы в Успенском девичьем монастыре Александровой слободы сохранилось предание о явлении покровительницы монастыря Царицы Марии монахиням обители. Это бесхитростно-трогательное и эмоциональное повествование — свидетельство высокого почитания Марии Милославской в православной среде.

«Прихожанка некая девица именем Мавра из слободы Александровы, била челом отцу Корнилию[51], приходя в монастырь 5 лет, дабы ее принял во святую обитель и причел ко избранному стаду. Отец же Корнилий, видев ее слезы и прилежное прошение, принял ее. Она же поживе лето едино, отец же Корнилий возложи на нее ангельский образ. Она же жила 11 лет в монашестве, в тяжких трудах и службах монастырских. По сем диавольским наваждением, от неразумия своего, прокляла жизнь свою. И в тот час ударилась о землю, и пребывала в той болезни лютой годичное время. Видя же себе толико страждущую сильно, начала со слезами молиться Богу и Пресвятой Богородице с великою верою и с сокрушенным сердцем. По сем видит в видении благоверную Царицу Марию Ильиничну со двумя ангелами, среди трапезы стоящую. Монахиня же затрепетала. Благоверная (Царица) говорит ей: «Старица, приближься ко мне». Она же рече: «Не смею, госпожа моя, приближаться к тебе, понеже заповедано нам от наставника нашего не приближаться к Вашему Царскому Величеству». Рече же ей Царица: «Приближься ко мне, не бойся». Она же пришедши и припав к честным ногам ее, и начала со слезами молиться. Благоверная же Царица и Великая княгиня Мария Ильинична глаголила ей: «Встать». Она же, воставши от земли, просящи прощения. Благоверная же Царица великим гласом рече к ней: «Старица! Почто так клянешься? Престань клясться — и исцелишься от недуга твоего». Паки было видение старица Мария, держали в своей руце икону Успения Пресвятой Богородицы, а в другой руце — икону Казанской Богородицы. Тогда глас бысть от образа Успения Пресвятой Богородицы, глаголющее ей: «Престани клятися, Мария, и здрава будешь от недуга твоего». И тако невидима бысть»[52].

Брак Алексея Михайловича и Марии Милославской принес тринадцать детей, из них двое — Федор (1661–1682) и Иоанн (1666–1696) станут царями, а дочь Софья (1657–1704) будет фактической правительницей государства в 1682–1689 годах.

Совсем иным оказался семейный союз Морозова, который, через десять дней после царского венчания, женился на сестре Царицы Анне Милославской, став царским свояком. Алексей Михайлович сделал своему теперь уже родственнику поистине «царский подарок»: карету, обитую снаружи и внутри золотой парчой с подкладкой из соболей, причем большая часть металлических деталей, включая и обода колес, были сделаны из литого серебра. Этот шикарный морозовский экипаж был уничтожен в июне 1648 года восставшими во время Соляного бунта.

Морозов был женат в первый раз еще в 1617 году. Разница в возрасте во втором браке между мужем и женой составляла более тридцати лет. Поэтому неудивительно, что у этой брачной четы, по выражению царского врача англичанина Самуэля Коллинса, вместо детей «родилась ревность», которая познакомила молодую жену старого боярина с кожаною плетью в палец толщиной.

Боярин Морозов полагал, что теперь-то он сделается всесильным, станет полноправным «хозяином жизни», но временщик жестоко обманулся. Ненавистная народу соляная пошлина была отменена, как бы в знак милости по поводу царского бракосочетания, но у московского народа и без того уже накипело сильное неудовольствие. Брак Царя увеличил это неудовольствие. Морозов стал выдвигать родственников молодой Царицы, а они все были люди небогатые, отличались жадностью и стали брать взятки. Сам царский тесть Илья Милославский получил возможность воспользоваться новым положением для своего обогащения, и что назвается, брал без разбору».

Но никто так не опротивел народу, как двое подручных Морозова, состоявшие в родстве с Милославскими: Леонтий Степанович Плещеев и его шурин Петр Тихонович Траханиотов.

Первый заведовал Земским приказом, а второй — Пушкарским. Плещеев обыкновенно обирал тех, которые приходили к нему судиться, и, кроме того, завел у себя целую шайку доносчиков, которые подавали на людей ложные обвинения в разных преступлениях. Обвиняемых сажали в тюрьму и вымучивали у них взятки за освобождение. Траханиотов поступал жестоко с подначальными служилыми людьми и удерживал следуемое им жалованье. Торговые люди были озлоблены против Морозова за потачку иностранцам и за разные новые поборы, кроме соляной пошлины; так, например, для умножения царских доходов выдуман был казенный аршин с клеймом орла, который все должны были покупать, платя в десять раз более против его стоимости. Никакие просьбы не доходили до Царя; всякое челобитье решал Морозов или его подручники. Наконец, толпы народа стали собираться у церквей на сходки; толпы роптали, проклиная жадных и жестоких сановников.

1 июня 1648 года возмущенные москвичи решили вручить челобитную Царю, возвращавшемуся с богомолья из Троице-Сергиева монастыря. На Сретенке кортеж царский был остановлен. Алексей Михайлович молча выслушал претензии, в числе коих главными были: наказать мздоимцев и погубителей и созвать Земский Собор. Реакции не последовало, а по приказу Морозова толпу начали разгонять нагайками, причем было арестовано около двух десятков человек.

2 июня 1648 года огромная толпа недовольных собралась на Красной площади, а затем двинулась в Кремль. Это было первое восстание русского народа против высокопоставленных мздоимцев, или, выражаясь современным языком, против «коррупции» и «коррупционеров».

Собравшись вокруг царского дворца, горожане шумно требовали «выдать головой» главных виновников своего разорения — боярина Морозова, окольничего Петра Траханиотова и Леонтия Плещеева. Морозов вышел на Царское крыльцо и от имени Царя пытался пристыдить собравшихся, но встретил такой шквал негодования и ненависти, что должен был быстро ретироваться; его еле успели уберечь от самосуда охранявшие дворец стрельцы.

Двор боярина Морозова в Кремле был разгромлен. При этом никто из погромщиков не позарился на богатство боярина. «То наша кровь» — кричали москвичи и бросали боярское добро в огонь. Восставшие не застали самого Морозова в его великолепном дворце, хозяин скрылся в царских палатах в Коломенском, но обнаружили там его молодую жену. По словам Олеария, они якобы заявили насмерть перепуганной боярыне: «Не будь ты сестра Великой княгини (т. е. Царицы. — А. Б.), мы бы изрубили тебя на мелкие куски»[53].

Вслед за этим восставшие разорили двор думного дьяка Назария Чистого, возглавлявшего Посольский приказ. Сам хозяин был убит ударом дубины, а тело его брошено в выгребную яму. Плещеев был приговорен по царскому указу к казни, но народ забил его насмерть как только того вывели на площадь. Триханиотов при начале беспорядков захотел скрыться из Москвы, но его настигли по царскому указу в двенадцати верстах от столицы, вернули обратно, и толпа растерзала его на Красной площади.

Московские стрельцы, кроме наиболее приближенного к Царю Стремянного полка, отказались подчиняться власти. Разгрому подверглись дворы Траханиотова, Плещеева, а также князей Н. И. Одоевского, Л. М. Львова, дьяка Г. Ларионова, купца В. Шорина; считается, что около семидесяти дворов 2–4 июня 1648 года было уничтожено в Москве.

В довершение всех бед в этот же день в Москве вспыхнул сильный пожар, в результате которого выгорели улицы Петровка, Дмитровка, Тверская, Никитская, Арбат, Чертолье. Положение в городе сложилось катастрофическое.

Царь, по требованию бушующей многотысячной толпы, вынужден был удалить своего любимца; Морозов был выслан в Кирилло-Белозерский монастырь, где он пробыл несколько недель. Ссылка не изменила дружеского отношения Алексея Михайловича к Морозову, которого он вскоре возвратил в Москву. Однако Морозов не занимал больше официального положения во внутреннем управлении потому, что Царь хотел выполнить данное народу обещание. Несмотря на это, Морозов все время находился при Царе, во время военных походов он неизменно получал высшее военное назначение[54].

Избежал расправы и царский тесть Илья Данилович Милославский, скрывшийся в царских хоромах, который хоть и сохранил свой общественный статус, но к делам управления допускаем не был. Алексей Михайлович вообще был невысокого мнения о своем родственнике и довольно пренебрежительно всегда называл его просто «Ильей»; так, по имени, обращались обычно к дворне.

В результате Соляного бунта правительство пошло на уступки, объявив об отсрочке взимания недоимок и о созыве Земского Собора. Стрельцам выдали по 8 рублей каждому. Царь лично руководил усмирением бунта, обращаясь к своим подданным с «увещеванием» за «непохвальное поведение».

События июня 1648 года оставили неизгладимый след и в памяти Царя, и в памяти народной. Это — первое за много лет городское восстание в Москве, перевернувшее обычный ход вещей, утвердившийся еще при Царе Михаиле Федоровиче. В день наивысшего подъема выступления против произвола власть имущих, 2 июня, даже казалось, что все катится в тартарары. Власть государственная была деморализована и парализована, стрельцы вышли из подчинения, все были в растерянности и испуге. Даже Патриарх (1642–1652) Иосиф. Потрясеный народной стихией, он как бы потерял дар речи, и не попытался утихомирить разбушевавшиеся толпы. Лишь одна фигура не подвергалась в тот момент шельмованию в среде народной — Царя Православного.

Для Алексея Михайловича те события стали тяжелым испытанием и горьким уроком. Ему пришлось в свои девятнадцать лет в один миг повзрослеть, стать самостоятельным. Стало совершенно и навсегда ясно: за все дела и за всех людей ответственность несет он, Самодержец, Царь всея Руси. Все последующие годы царствования Алексея Михайловича на вершине властной пирамиды уже никогда не появлялись самовластные временщики.

Глава 2.

Царь — устроение Божие

Ключевым событием царствования Алексея Михайловича является Раскол, вызванный политикой исправления богослужебных книг и некоторой унификацией церковных обрядов. Сами по себе поводы для столь глубокого и непримиримого противостояния между приверженцами старых норм и представителями реформаторского крыла Русской Церкви по прошествии веков кажутся довольно незначительными, можно даже сказать, «пустяшными». Но так может видеться только из исторического далека.

В реальных обстоятельствах времени и места все, что касалось обряда, а в широком смысле и Церкви — признавалось подавляющим большинством русских делом первостепенной важности. Раскол — свидетельство полноты и всеохватности религиозного чувства, владевшего православными людьми в том веке, когда закон государственный и закон сакральный существовали в неразрывной смысловой гармонии, что и делало Русь-Московию Государством-Церковью.

Фигура Патриарха Никона (Минова, 1606–1681, Патриарх — 1652–1666) является одной из знаковых в Русской истории. Однако не столько он сам привлекает несколько веков пристальное внимание всех, кто интересуется историей и судьбой России. Особое значение всегда придавали не самой по себе личности шестого русского Патриарха, сколько той напряженной и драматической коллизии, сложившейся в середине XVII века. Именно тогда, впервые в Русской истории, возникло острое противостояние между двумя «устроениями Божиими»: Царством и Священством. Если придерживаться точной фактографии, то уместней все-таки говорить в первую очередь о «несогласиях» между двумя личностями: Царя и Патриарха[55].

Можно назвать и еще один предыдущий исторический эпизод, когда нечто подобное имело место: история с Митрополитом Московским и всея Руси Филиппом (Колычевым, 1507–1569), подвергшим публичной критике некоторые аспекты государственной политики Первого Царя — Иоанна Г розного и соборным волеизъявлением исторгнутым из сана в ноябре 1568 года. Именно при Никоне произошла нарочитая политическая актуализация истории с Филиппом, который виделся Никону «назидательной» иллюстрацией «неправедности» действий Царской власти. Это должно было служить «неопровержимым» подтверждением базовому никоновскому мировоззренческому тезису: «мирская власть да преклонится пред властью священнической».

Вся история с Патриархом Никоном, история его возвышения и падения вольно или невольно, но поднимает огромные смысловые пласты всей христианской истории, неразрывно связанной с базисной проблемой взаимоотношения Церкви и Государства. В нынешнее время данная коллизия трактуется линейно и упрощенно; в общественном сознании доминирует примат «параллельного» существования двух институций. Торжествует антихристианская идея формальных «прав личности», исходя из которой отдельному человеку («индивидууму») предоставляется суверенная свобода в «выборе исповедания», а государство занимает внешнюю и равноудаленную позицию по отношению всех конфессий.

Со времени зарождения Реформации и складывания в Западной, Центральной и Северной Европе «протестантских церквей», т. е. с XVI века, тезис об «отделении Церкви от государства» получил в указанных регионах широкое распространение, вошел в политическую практику, став фактом исторической действительности. Национальные церкви конституированы «корпорациями публичного права», признаются только одним из государственных институтов, главой которых законодательным нормативом провозглашался верховный правитель государства. В подобных случаях мир человеко-божеский начинал доминировать над миром Бого-человеческим.

Подобные тенденции можно встретить и в современной православной литературе. Когда ученый-богослов пишет, что «Церковь и государство имеют отдельные сферы действия, свои особые средства и в принципе независимы друг друга»[56], то подобный тезис можно принять лишь применительно к атеистическим и протестантским государство-образованиям. Уместно пояснить, что «сферой деятельности» Православия является человек, человеческой мир во всех его измерениях, что уже само по себе исключает какую-то политико-социальную самоизоляцию Церкви, как и ее пресловутую «независимость».

В эпохи, когда христианское государствоустроение имело универсальное и предметное воплощение, все выглядело и трактовалось совершенно иначе. Это принципиальное различие надо ясно осознавать и недвусмысленно обозначать, чтобы понять реальную временную ситуацию и избежать пошлой модернизации, когда людям XV, XVI, XVII, как, впрочем, и других веков, приписывают мысли, побуждения, восприятия и реакции, свойственные эпохе позитивизма, рационализма и атеизма.

Православие не знало ничего подобного Протестантизму, хотя некоторые авторы, вопреки очевидному, и трактуют появление на Руси в XVII веке «старообрядчества» как явления аналогичного порядка. Подобные взгляды исторически недостоверны. Имманентно Протестантизм взращивался, с одной стороны, ростом государственно-национального сознания в отдельных странах, не желавших подчиняться ни в какой форме наднациональной силе — Католичеству и Римским папам, а с другой — усилением общественной значимости «третьего сословия», т. е. буржуазии, отвергавшей всякую субординацию, в том числе и церковную, и признававшей только иерархичность, построенную на принципе «величины капитала».

Схожих явлений в России не наблюдалось. Борьба «староверов» и «нововеров» разворачивалась совершенно в иной плоскости. Здесь страсти кипели не вокруг вопросов о церковной субординации, иерархичности, юрисдикции, характера налогообложения церковных имуществ и прав собственности. Главным была борьба за «истинное благочестие» и предстоятелей Церкви, и самого Царя.

В отличие от Западной Европы, на Руси никто не ратовал за упразднение священства и монашества, никто не покушался на иконопочитание и на поклонение мощам Угодников Божиих, не ставил под сомнение многовековой опыт церковной практики, бесчисленные подвиги человеческой Христапреданности, зафиксированные в летописи Церкви[57].

Никому и в голову не приходило писаной нормой выразить прерогативы Православного Царя, а уж тем более очерчивать формальным правом («конституцией») его компетенции. Как констатировал исследователь, «в сознании русских людей XVII века, независимо от их социального статуса, присутствовало представление о «Боге и Государе» как о высшей ценности». Но при всем при том земной правитель занимал в народных представлениях значительно более низкое место, «чем Царь Небесный»[58]. Как точно подметил Адам Олеарий, «русские полагают, что Великий князь (Царь) исполняет все по воле Божией»[59].

Для элитарных общественных слоев в России эра безбожия, или на языке того времени «свободомыслия», началась в XVIII веке, а в веке XIX «расцерковление» элитарных слоев стало уже горьким фактом русской жизни. Народ же — основная «социальная толща населения», начал заметно испытывать на себе влияние секуляризма — этого радикального антихристианского воздействия, только в конце XIX — начале XX века, когда Россия уверенно двигалась по пути западной хозяйственно-социальной «модернизации».

Для христианина, живущего в Православном Царстве, вопроса о каких-то своих «правах» по отношению к Творцу и Начальнику Жизни — Иисусу Христу и возникнуть не могло. У верующего здесь только одни святые, данные от века и навсегда — обязанности. В равной степени это касалось и отношения к «Божьему Приставу» — Царю Православному. Ведь он не просто «правитель», а носитель исключительного, сакрального предназначения; он — Миропомазанник, а царские порфиры отражали свет небес.

Русские царекратические представления очень верно передал в начале XVII века французский солдат-наемник Жак Маржерет, несколько лет обретавшийся в России[60]. «Наименование «царь», здесь (в России. — А. Б.) употребляемое, считают самым высоким. Императора Римского они именуют цесарем, производя это от Цезаря; прочих же государей — королями… Слово «царь», по их мнению, находится в Священном Писании, где Давид, Соломон и иные государи названы «Царь Давид», «Царь Соломон». Поэтому они говорят, что наименование, коим Богу угодно было некогда почтить Давида, Соломона и других властителей Иудейских и Израильских, гораздо более приличествует Государю, нежели слово цесарь и король, выдуманные человеком…»[61].

У Православного Царя (Императора) куда больше ответственности перед Всевышнем, чем у любого из прочих смертных. Он наделен саном и властью не по воле случая, получил свои огромные властные прерогативы не только для решения задач земных, но для исполнения великой христианской миссии: евангелизации рода человеческого и приуготовление его ко Второму Пришествию Спасителя.

Царь Православный — защитник Церкви, но не Церкви просто как некоего общественного учреждения, а благодатной жизни, «жизни во Христе»; он — страж миссии Церкви. Высшим смыслом в таком случае для государства признается Богообщение. Именно в этом широком и высоком духовно-нравственном контексте только и следует воспринимать эпоху Алексея Михайловича, раскрывающую огромный духовный потенциал Руси-России XVII века.

Историк Церкви И. К. Смолич (1898–1970) удачно обрисовал мировосприятие Царя Алексея Михайловича применительно к делам Церкви. Свои церковные обязанности он воспринимал как пастырские, и подобное отношение не вызывало ни у современников, ни у церковной иерархии никакого возражения.

«Царь чувствовал себя носителем не только государственно-политических, но и религиозно-этических обязательств. Он должен был не просто править государством, но и заботиться о душах вверенных ему Богом подданных. Если, например, указ Царя Алексея Михайловича ввиду приближения Великого поста предписывал, чтобы православный люд соблюдал себя в согласии с церковными правилами, то ни сам Царь, ни духовенство, ни кто-либо из народа не видели в этом вмешательства в права Церкви. Православный Царь должен был печься не только о соблюдении внешнего государственного порядка, но также о внутреннем благочинии своего народа»[62].

Христианский Монарх фокусировал в себе не только функцию правителя земного, но и исполнял роль духовного лица. Потому, например, на Руси никогда не возникало какого-то общественно значимого движения против «законного» Помазанника, если его преданность Богу (благочестие) не подвергалась сомнению. Русский православный человек воспринимал Царя именно как «Божьего избранника», которого судить мог только Всевышний.

Характерный и показательный в этом отношении факт. Первый Царь Иоанн Васильевич (1530–1584), правивший безраздельно сорок лет, не вызвал к жизни ни одного протестного движения, какого-то мятежа или восстания, хотя правил жесткой рукой, карал неугодных и праведно и несправедливо. Но он являлся правителем от Бога, и выступление против него было равносильно восстанию против Господа. На подобное святотатственное действие русский богобоязненный человек XVI века никогда бы не отважился[63].

Не имея формального священнического чина, Царь Православный по факту являлся духовным поводырем, а его место в церковной иерархии замечательно точно выразил первый Христианский Император Равноапостольный Константин Великий на Первом Вселенском Соборе в Никее в 325 году. Обращаясь к Отцам Собора, Император заключил: «Вы — епископы внутренних дел Церкви, я — поставленный от Бога епископ внешних дел»[64]. Как подчеркивал историк Церкви, Император «хотел быть блюстителем только внешних интересов Церкви, не простирая своего влияния на внутренний строй»[65].

В данной канонической формуле понятие «внешние дела» может трактоваться чрезвычайно широко, что, собственно, много раз и происходило. Не вдаваясь в полемические церковно-богословские интерпретации, отметим только важнейший момент, который не может подлежать спору: Император, положивший начало христианизации Римской Империи, ощущал и обозначал себя частью епископата, «сослужителя», по его словам. По заключению современного исследователя, «Государь был первым воином, первым сановником, первым судьей, первым священником»[66]. Подобное положение сохранялось до самого исчезновения «Империи ромеев» в 1453 году. Императоры («василевсы») там считались «викариями[67] Иисуса Христа», надзирающими за царством.

Выдающийся греческий канонист XII века и Патриарх Антиохийский Феодор Вальсамон (1140 — после 1195) наставлял: «Православные императоры, с призванием святой Троицы назначающие патриархов и будучи помазанниками Господними, невобразно, когда захотят, входят в алтарь, кадят и делают знамение креста с трикирием, как и архиереи. Но они и катихизически поучают народ, что дано одним местным архиереям… А так как царствующий император есть помазанник Господень по причине помазания царства, и Христос и Бог наш есть кроме прочего архиерей, то благословенно и император украшается архиерейскими дарованиями»[68].

После Константина Великого императоры приобрели значительное влияние на дела Церкви, и не только в вопросах административного управления Церкви как земного учреждения. По православным представлениям, «Царская власть есть особое служение в Церкви, служение, не тождественное священству, но сопоставимое с ним, высшее явление того данного Церкви достоинства, которое апостол Петр называет «царственным священством»[69].

В тысячелетней истории «Империи ромеев» («Византии»)[70] существовали вопиющие примеры безапелляционного вторжения императоров-василевсов во внутренний, и даже в канонический строй Церкви. Подобные поползновения начались уже вскоре после кончины Константина Великого в 337 году. Его сын Император (337–361) Констанций, прельстившись арианской ересью, сформулировал в 355 году свое самовольное представление о властной императорской прерогативе: «Моя воля — канон».

Порой в догматических спорах Императоры безответственно принимали ту или иную сторону, инспирировали угодные решения Церковных соборов или даже решали споры без соборов, собственными вероисповедными указами. Самым печальным подобным явлением было движение иконоборчества, развернувшееся в Империи ромеев в VIII и IX веках[71]. Однако никогда Церковь не анафематствовала императоров, хотя среди них встречались лица и явно недостойные высокого сана. Исключение составляли лишь императоры-иконоборцы, которые не рассматривались как законные властидержатели[72].

С другой стороны, что еще более значимо, многие Императоры, начиная с Константина Великого, являлись неколебимыми защитниками благочестия, охранителями Веры Христовой, и, наделенные исключительным саном и неограниченной властью, творили Дело Церкви, за что и были причислены к Лику Святых. Помимо Равноапостольных Константина (272–337) и его матери Императрицы Елены (ок. 250–330), к числу святых императоров и императриц относились: Феодосий Великий (379–395), Пульхерия (450–453), Маркиан (450–457), Лев Великий (457–474), Юстиниан Великий (527–565), Маврикий (582–602), Ирина (797–802), Феодора (842–856), Никифор II Фока (963–969), Мануил II Палеолог (1391–1425) и некоторые другие[73].

«Отец церковной истории», биограф и почитатель Императора Константина и его современник Евсевий, епископ Кесарийский (ок. 263–340), в самых восторженных словах описывал заслуги Крестителя Империи Императора Константина. «Все части Римской империи соединились в одно, все народы Востока слились с другой половиной государства, и целое украсилось единовластием как бы единой главой, и все начало жить под владычеством монархии. Светозарное сияние благочестия сидевшим прежде во тьме и сени смертной доставило дни радостные, не было больше и памяти о минувших бедствиях; все и всюду прославляли победителя и соглашались признавать Богом только Того, Кто доставил ему спасение. А славный во всяком роде благочестия василевс-победитель[74]… принял Восток и, как было в древности, соединил в себе власть над всей Римской империей. Первый, проповедав всем монархию Бога, он и сам царствовал над римлянами и держал в узде все живое»[75].

Данная характеристика — первая в христианской литературе констатация идеи Божественного призвания Христианской Монархии, которую мог законно возглавлять исключительно Христопреданный правитель. Начиная с Константина Великого, повелители Империи исполняли не просто функции «первого епископа»; их роль напоминала апостольскую — они заботились о внутреннем мире и церковном благоустроении всех народов и всех церквей.

Возникает верховная монархическая самодержавная власть — полностью независимая в делах внешнего и внутреннего управления, но одновременно и безусловно вассальная по отношению к Богу[76]. Римская Империя является миру в своем новом выражении: носительницы и выразительницы христианского задания, заповеданного людям Спасителем. Это была принципиально новая государственная идея; отныне Империя принимала на себя вселенскую духовную миссию.

По заключению теоретика монархии Л. А. Тихомирова (1852–1923), император-василевс выступает «властью верховною, в отношении подданных, но не безусловную, не абсолютную, ибо имеет определенное, обуславливающее эту власть содержание, а именно: волю и закон Бога, Которому он служит»[77].

По заключению известного церковного историка, «Христианская Церковь, переросшая уровень двух миров — иудаизма и эллинизма, породила и осмыслила самую идею всеобщности, вселенскости, всемирности человеческой истории, сознательно оттолкнувшись от обветшалых национализмов. Провозгласила: нет ни эллина, ни иудея, но все и во всем Христос, Константин потому и стал не ложно Великим, что эта идея пленила его, что, закладывая в основу перерождаемой Империи новую религиозную душу, он творил историческое дело выше дела самого Августа»[78].

На смену языческому, «Ветхому Риму», появляется «Рим Новый» или «Рим Второй», олицетворением которого и стала новая столица — Константинополь, куда Император Константин перенес центр Империи в 330 году.

«Империя ромеев», или Второй Рим, по всем признакам приобрела характер Государства-Церкви, где государственные законы и церковные каноны не только существовали в неразрывной смысловой гармонии, но где вообще все фундаментальное государственное законотворчество одушевлялось Писанием и Преданием, составлявшими нерушимое основание Церкви Христовой. Император Юстиниан издал в 530 году особый эдикт, по которому все церковные каноны признавались одновременно и законами государства. Фактически Юстиниан только повторил постулат, утвержденный Четвертым (Халкидонским) Вселенским Собором в 451 году и ставший правовой нормой в Империи ромеев: «Никакой прагматический указ, противный канонам, не должен иметь силы; должны преимуществовать каноны Отцов»[79].

По словам современного пастыря-богослова, «Власть императора была ограничена «конституционными» факторами: Писанием, преданием, канонами, соборами, епископатом, монашеством, народом»[80]. Богоустановленным признавался только царский институт; сам же христианский правитель не воспринимался и не провозглашался «безгреховным», как то было в католическом мире. Там господствовал постулат об абсолютной «непогрешимости» пап, который фактически являлся нормой для Католицизма многие века и официально провозглашен «догматом» на Ватиканском соборе 1870 года.

Правители Константиновой Империи и по призванию, и по факту выступали главными защитниками и утвердителями Веры Христовой. Никакой «диархии» (двоевластия) никогда там не существовало, и она не могла быть даже теоретически как-то оправдана. Церковь была важнейшей частью Империи, но она никогда не заслоняла и не подменяла собой Империю как вселенский институт. «Церковь не греховно и преступно, а вдохновенно и убежденно совоплотилась с государством, с империей во имя покорения Христу всей земной истории»[81].

Государство предоставляло права и преимущества Церкви, неукоснительно следя за их соблюдением. Можно выделить четыре главных институциональных преимущества, которыми была наделена Церковь в Империи ромеев.

1. Обеспечение Церкви и клира содержанием.

2. Освобождение Церкви и клира от общественных податей и повинностей.

3. Освобождение клира от гражданского суда.

4. Наделение Церкви правом церковного убежища.

В заявленном контексте очень важно обозначить один сущностный момент. Когда Император Константин ощутил Бытие Святого Духа как историческую реальность и решил христианизировать подвластную ему Римскую Империю, то в подавляющей массе своей народы Империи не являлись христианскими. Это касалось как римлян и греков, так и прочих племен и народов. Существуют различные подсчеты, но не будет преувеличением считать, что в начале IV века никак не более 10 % римских подданных являлись христианами. Иными словами — в массе населения Империи они составляли заведомое меньшинство. Потому у каждого из епископов, и самого первого из них — Императора, наличествовала первейшая и насущнейшая задача: обратить людей к Иисусу Христу.

В эпоху Царя Алексея Михайловича, т. е. в середине XVII века, Русское Царство было полностью христианизировано; наличие отдельных незначительных групп инославных и иноверных общей картины никак не меняло. При Константине Великом начался процесс христианизации государства, при Алексее Михайловиче подобная задача перед верховной властью уже не стояла. Царь Православный являлся единственным Богогоугодным правителем во всей вселенной. Как писали восточные патриархи Царю Алексею Михайловичу в 1663 году: «Как власть Бога за небесах объемлет все, так и власть Царя простирается на в всех его подданных. И как отступник от Веры отделяется от лона Православия, так и не сохранивший верности к Царской власти недостоин называться по имени Христа, ибо Царь есть помазанник Божий, имеющий скипетр, и державу, и диадему от Бога»[82].

Проблема для России заключалась совсем не в воцерковлении государства и социума, а в изыскании правильных, истинных, «богоугодных» ориентиров текущего государство-устроения и жизненной практики. Иными словами: власть была озабочена тем, насколько повседневная, каждодневная деятельность Богоугодна.

Подобный вопрос испокон веков волновал каждого верующего, но он приобретал огромный масштаб перед правителем, отвечавшим не только и не столько за себя, но и за духовно-нравственное состояние подвластных. В этой связи неизбежно возникал базовый вопрос: кто является земным судьей для самого христианского государя? Кто вправе, не отступая от церковного канона, оценивать поведение, дела, намерения Христианского Царя, давать ему нравственную, а то и политическую оценку?

Патриарх Никон считал, что таковым должен быть Первоиерарх, которому приписывалась роль не столько духовного наставника, но и поводыря вообще в делах государственных. Когда он добился от Царя Алексея Михайловича клятвы слушаться Предстоятеля «во всем», то возомнил, что без его согласия и одобрения Царь Православный не может, что называется, и шагу ступить. Он хотел добиться полного подчинения Царя своей воле, сделать его инструментом своих теократических представлений, желаний, намерений. Никон уверился, что он-то, Патриарх, настолько сведущ и благочестив, чуть ли не как ветхозаветные пророки, доносившие Глас Божий до царей израильских. Но он не был пророком и никто его в таком качестве никогда не воспринимал.

Все время ратуя за «укрепление веры», за очищение и укрепление обряда, за возвращение «к истинным», «греческим истокам» Веры Христовой, Никон или не сумел, или не захотел разглядеть подлинную традицию, существовавшую в Империи Константина Великого почти тысячу лет и ставшую и фактически, и теоретически церковным каноном.

В Империи ромеев никогда Патриарх не брал на себя роль высшего судьи и поводыря в делах государственных, никто не выступал публично за приоритет Священства в Царстве. Существовал только один случай проявления яркой папоцеристской тенденции, связанный с Патриархом (1043–1058) Михаилом Керулларием, при котором, в 1054 году, произошло окончательное разделение Католической и Православной церквей.

Четыре Императора сменились при патриаршем служении Михаила Керуллария: Константин Мономах (1042–1054), Феодора (1055–1056), Михаил Стратиотик (1056–1057) и Исаак Комнин (1057–1059). Патриарх принимал живейшее участие во всех политических пертурбациях при Императорском дворе и даже инициировал свержение императора Михаила Стратиотика и благословил на власть нового Императора Исаака Комнина, которого вскоре вознамерился низложить. За свое самоуправство Патриарх был соборно извергнут из сана.

В литературе Патриарха Михаила даже иногда называли греческим «папой», имея в виду высочайшую самооценку патриаршего сана, которую он демонстрировал[83]. Как заключает современный пастырь-богослов, то, что Михаил «активно участвовал в перевороте, возведшем на Престол Исаака Комнина, не было необычным в Византии, но его инициатива низложения этого же Императора, сопровождавшаяся заявлениями о его праве низлагать царей и узурпацией одной из царских инсигний, были уникальны. Он был арестован и отдан на суд епископов»[84].

Патриарх Никон, насколько известно, не доходил до мысли свержения Царя. Но он страстно отстаивал приоритета духовной власти в Царстве, чем невольно оказывался в плену теократической католической идеи о превосходстве священства во всем и всегда. Это противоречило не только русской священнической традиции, но вообще всей канонической традиции Православия, где священство занимало определенное, но совершенно не тожественное Католичеству место. По точному определению знатока предмета, «если в Католической Церкви священник выступает от имени Бога, как лицо наделенное специальными полномочиями, то в Православной Церкви отпущение грехов осуществляется непосредственно самим Богом, а не от имени Бога — через священника, а не самим священником; можно сказать, что католический священник выступает как полномочный представитель Бога, а православный священник — как посредник между Богом и человеком»[85].

Никон последовательно обличал политику Царства, все государственные власти, весь аппарат управления, представителей которого называл «врагами Божии» и «дневными разбойниками», совершенно исключая из виду, что всех их назначал лично Государь, чем, вольно или невольно, но ставил под удар все государственное устроение[86].

Уместно еще раз повторить, что нет никаких указаний на то, что у Никона, даже в периоды его самого сильного «гневания» на Царя, которого обвинял в «неблагочестии», наличествовала мысль о свержении Алексея Михайловича. Нет, до подобного святотатственного предела он не доходил. Однако своим гипертрофированным самомнением он очень напоминал Михаила Керуллария; между этими двумя героями, несомненно, существовала идеологическая и психологическая близость.

Русские цари, как до них и Константинопольские василевсы, и по факту своих земных функций и по их восприятию окружающим миром, никак не могли быть «ведомыми». Повелитель Империи являлся Миропомазанником, т. е. прошел таинство, при котором ему были преподаны дары Святого Духа, потребные для управления страной. Помазание обычно включалось в состав сложного богослужебного коронационного чина[87]. Над каждым православным обряд миропомазания совершается лишь единожды, при крещении. И только Царь мог удостаиваться этой особой благодати Божией дважды. Таинство миропомазания сообщало Императору благодатные дары, потребные для несения царского служения, с прощением (забвением) всех до того совершенных грехов.

Исключительное место Императора в государственно-церковной системе требовало и особого обоснования. В Эпанагоге, сборнике законодательных актов, составленном в конце IX века от имени Императора (867–886) Василия I, ясно выражена идея церковно-государственного союза. «Император есть законное начальство, благо всех подданных, которых награждает и наказывает без пристрастия. Его задача делать добро. Он должен приводить в действие все предписания Священного Писания, постановления семи Вселенских соборов и гражданские законы».

В свою очередь, призвание Патриарха состояло «в заботе о спасении душ, которые ему вверены. Ему принадлежит право учительства и безбоязненной защиты Истины и веры перед Императором. Император и Патриарх, мирская власть и священство, относятся между собою, как тело и душа, необходимы для государственного устройства точно так же, как тело и душа в живом человеке»[88].

Патриаршая власть впервые трактовалась как дополняющая императорскую. Знаменательно, что Эпанагога была переведена на русский язык при Алексее Михайловиче и Патриарх Никон не мог не знать это собрание государственно-церковных нормативных актов Греческого Царства. Однако он умел «не замечать» того, что не соответствовало его личным представлениям.

В равной степени он оставлял без внимания и обретения русской пастырско-богословской мысли, которая развивалась как раз в традиционном русле греко-имперских законоположений. Замечательный пастырь и богослов Преподобный Иосиф Волоцкий (1440–1515) в своем трактате «Просветитель», в полном соответствии с греко-ромейской традицией, трактовал духовное призвание Царя.

«Цари и князья должны всячески заботиться о благочестии и охранять своих подданных от треволнения душевного и телесного. Так, у солнца свое дело: освещать живущих на земле, а у Царя — свое: заботиться о всех своих подданных. Получив от Бога царский скипетр, следи за тем, как угождаешь Давшему его тебе, ведь ты ответишь Богу не только за себя: если другие творят зло, то ты, давший им волю, будешь отвечать перед Богом. Ибо царь естеством подобен всем людям, властью же подобен Богу Всевышнему»[89].

Никон не мог не знать творение Преподобного Иосифа, прославленного в лике Угодника Божия еще в 1579 году. Его «Просветитель» был широко известен, он находился во многих частных домашних и монастырских собраниях»; его изучали великие князья, цари, «грамотеи», «книжники» как и простые иноки из самых дальних обителей. Никон не принял к сведению умозаключения Иосифа, потому что они противоречили его собственной мировоззренческой установке о приоритете Священства в Царстве.

Очень важный ритуальный момент, раскрывающий место Монарха в церковном священнодействии, появляется на Руси при Алексее Михайловиче. Он касался формы и места причастия Самодержца. Как то когда-то было в Империи Ромеев — в Константинополе, Русский Царь начинал причащаться в алтаре по чину священнослужителей. Как писал очевидец, посол Римского Императора барон Августин Мейерберг: «Если Царь изволит приобщаться, то, сняв с себя венец, подходит к жертвеннику (престолу), чего не дозволяется никому из прочих. Они (все прочие) подходят только к порогу средних дверей (Царским Вратам), где встречает их священник и приобщает»[90].

Подробное описание царского причастия содержится в описании патриаршей службы в Успенском соборе за 1667 год. Тогда в Москве находились два Восточных патриарха: Паисий Александрийский и Макарий Антиохийский. «Апреля в 4 день, в великий четверток, Божественную литургию в соборной церкви служили все три патриарха; [91]в то время Великий Государь причащался Пречистого тела и Пречистой Крови Христа Бога нашего в алтаре, по прежнему обычаю, у престола от рук вселенских патриархов: Пречистое Тело подавал ему святейший Патриарх Паисий — папа и Патриарх Александрийский, Пречистую Кровь Христа Бога нашего подал Макарий Патриарх Антиохийский, дору (дарохранительницу. — А. Б.) святейший Иоасаф Патриарх Московский»[92].

Идею гармонического соотношения двух устроений Божиих — Царства и Священства — сформулировал Святой Император Юстиниан еще в VI веке. В широко известной преамбуле к Шестой новелле Юстиниан заключал. «Священство и Царство — два великих дара, данных Божеским человеколюбием. Первое служит Божественному, второе правит человеческим и печется о нем; но оба они происходят из одного начала и оба украшают человеческую жизнь. Поэтому для царей не может быть большей пользы, как о чести иереев, потому что те непрестанно молят Бога о них. Ибо если священство во всех отношениях безупречно и обращается к Богу с полным чистосердечием, а Царская власть правильно и достойным образом устраивает государство, тогда образуется некая добрая гармония («симфония»), которая может доставить человеческому роду всякую пользу».

Формулировки Юстиниана давно стали постулатом для христианской богословской мысли. Все, независимо от конкретной церковной юрисдикции, признают идеи, высказанные полторы тысячи лет «Императором ромеев». Их иногда называют «симфоническим учением», хотя, если быть буквально точным, собственно «учения» или «теории» тут нет. Есть безупречная нравственно-установочная формула, совершенная, как и любое идеальное теоретическое построение, но столь же недосягаемое для предметного воплощения, как и все идеальное.

Современный исследователь очень верно замечает, что у Юстиниана речь идет не об отождествлении Священства и Церкви, подмена столь популярная у апологетов папорезаризма, т. е. у папистов (католиков). Слово «Церковь» вообще отсутствует в его построении. Юстиниан понимал под «Церковью» не Священство, а «все человечество. Святой Юстиниан говорит о дарах Божиих не Церкви, но человечеству, и, таким образом, соотношение Царства и Священства вовсе не понимается как соотношение государства и Церкви, а как соотношение властей внутри Церкви-человечества»[93]. Это — принципиальное смысловое пояснение.

Юстиниан в своей «теории симфонии» говорил не о соотношении двух разноименных структур; он не выстраивал «отношения» между Царством и Священством. Он утверждал диспозиционное соотношение двух служений в едином церковно-государственном организме. Подобное намерение возникло не на пустом месте.

Уже в конце V века римские епископы («папы») начинают утверждать свой вселенский приоритет над всеми властями и духовными и светскими, в том числе и над мировой императорской властью. Римские папы Геласий (492–496) и Симмах (498–514)[94] постулировали принцип независимости церковной власти от светской, ставя священство выше императорской власти, так как оно «ближе к Богу». Святой же Юстиниан провозгласил идею «согласия», понимая ее именно как служение Богу двух установлений. Конечно же, ему, как Императору, и в голову не могла прийти мысль о подчинении императорской власти священнической и не исключительно в церковных делах, а как бы «вообще».

«Священство» нередко понимается как иерархия. Подобной тавтологие следует пользоваться с большой осторожностью. Потому что, как справедливо было сказано, что «Церковь заключается не в одной иерархии, а во всех верующих. Не только Император, а всякий мирянин, по самому состоянию членом Церкви, имеет известное право и учительства, и истолкования веры, и охранения истиной веры, и в идее до известной степени представляет носителя Церковной власти. Тем более эти права принадлежат Православному Царю, «Божию избраннику», старшему сыну Церкви»[95].

Император как верховный блюститель государства имел безусловное властное превосходство во всех государственных делах, в том числе и касающихся дел церковного управления. Он созывал соборы и нередко председательствовал на них, утверждал их решения, придавая им силу имперского закона, выступал неоспариваемым арбитром в тех случаях, когда возникали внутрицерковные «нестроения», принимал непосредственное участие в формулировании вероисповедных догматов. От его воли напрямую зависело назначение и утверждение в должностях священнослужителей, в первую очередь высших степеней, включая и Патриарха.

При столь огромных властных прерогативах было бы наивно полагать, что Константинопольские императоры-василевсы всегда и во всем вершили только правое дело и, так сказать, блистали благочестием. Римская Христианская Империя, возникшая при Первом христианском Императоре Константине Великом, существовала более тысячи лет и исчезла с гибелью последнего святого Императора Константина XI Палеолога (1453 год). За это время около ста фигур выступали повелителями Империи ромеев.

В их числе были великие подвижники Веры Христовой, но и отступники, и клятвопреступники, и просто авантюристы. Некоторые, считая себя «непогрешимыми», беззастенчиво попирали суверенные права Церкви, назначали на церковные должности различных недостойных и случайных лиц и даже собирали «разбойничьи» соборы, стараясь подчинить Церковь целиком своей воле и прихотям. Подобные цезарепапистские тенденции имели место в истории Второго Рима, но они никогда не являлись долговременными и никогда не признавались церковным сообществом нормой.

Проходило какое-то время после очередной «эпохи затмения», и Церковь — Дом Бога Живого — совместными усилиями, власти, мирян, священства и монашества избавлялась от скверны. Восстанавливалась вероисповедная традиция, базирующая на Писании, Предании, решениях Вселенских соборов. Империя ромеев «представляла редкий пример государства, за все свое существование ни разу не переменившего избранный раз принцип власти. Этому она обязана той религиозной основе, которая освящала эту власть и ставила ее в неразрывный союз с народной церковью»[96].

Русская традиция властивосприятия, во след за ромейской, являлась отражением мистического понимания истории, что для воцерковленного сознания — естественно и неизбежно. «Если смысл истории — запредельный (подготовка к Царству Божию), то самый процесс истории, хотя и связан с ним, но связан непостижимо для человеческого ума. Царская власть и есть та точка, в которой происходит встреча исторического бытия с волей Божией»[97].

Возвеличивание церковными деятелями Царской власти в русском духовом контексте не было какой-то умозрительной «утопией», а Русскую Церковь никак нельзя обвинять в «сервильности». Церковные круги сами формировали царекратическую идею, перенимая постулаты греко-ромейского имперского теоретического и практического наследия…

Царь Алексей Михайлович короновался на Царство в воскресенье 28 сентября 1645 года по древнему «цареградскому чину». Вся процедура «венчания на Царство» была обставлена куда величественней и пышней, чем при короновании его отца, Царя Михаила Федоровича, состоявшемся в Успенском соборе 11 июля 1613 года. Тогда страна была разорена, да и не все захватчики были еще изгнаны за пределы Царства. Существовало и еще одно важное отличие. В 1613 году церковным обрядом венчания Царя Михаила руководил Митрополит Казанский и Свияжский Ефрем, так как законного Патриарха в тот момент на Руси не существовало.

В 1645 году все выглядело иначе: Русь укрепилась, рубежи надежно защищены, и коронация должна была продемонстрировать не только мистический акт венчания с Россией правителя, но мощь и силу Русского Царства. Здравствовал и Патриарх Московский и всея Руси (1642–1652) Иосиф, который фактически и руководил церемонией.

С наступлением дня коронации — 28 сентября 1645 года, с раннего утра, по повелению Патриарха Иосифа, на всю Москву благовестил самый большой колокол на колокольне Ивана Великого в Кремле, называемый Реут[98]. Затем зазвучали другие колокола, и этот «малиновый звон», этот колокольный перелив не прекращался до самого вечера.

В Успенском соборе под руководством и контролем Патриарха шли приготовления к великому событию. Некоторые штрихи убранства Успенского собора описывает в своих записках Адам Олеарий. «В церкви устроен высокий помост в три ступени высотою, выстланный дорогими коврами[99]. На нем стояли три стула (кресла), покрытые золотою парчою: один для Великого князя, другой — для Патриарха, а на третьем лежит Шапка (Мономаха), осыпанная великолепными драгоценными камнями и крупным жемчугом; вверху у нее кисть, к которой прикреплена золотая корона с алмазами[100]. Рядом с этой шапкой лежит и великолепная одежда из золотой парчи, повсюду кругом осыпанная жемчугом и драгоценными камнями и подбитая очень черными соболями»[101].

Когда в главном соборе России все было приуготовлено, то специальный представитель отправился в Царский дворец и уведомил о том Самодержца. После этого Алексей Михайлович отравился из Царского терема в Успенский собор, тем же путем, которым следовали на коронацию все Государи до Последнего Самодержца Николая II включительно, венчавшего на Царство в 1896 году.

Возглавлял шествие по красной ковровой дорожке от Красного крыльца именитый боярин Василий Петрович Шереметев (1585–1659) [102], под надзором которого в Успенский собор переносились важнейшие реликвии и регалии: Животворящий Крест Господень, Царский венец, Скипетр, Держава, Большая Государственная Печать, бармы, и трон («царский стул»)[103]. Рядом с Шереметевым следовал царский духовник и протопоп Благовещенского собора Стефан Вонифатьев, кропивший путь святой водой. Двуединство указанных лиц как бы символизировало неразрывность государственного и священнического начал в русской жизни. Затем следовал Царь и свита в самых дорогих облачениях, блиставших золотом и дорогими камнями.

Как говорилось в описании церемонии, «бысть тогда и всенародно многое множество православных христиан и иноземцев, которые ему, Великому Государю, служат в холопстве, и окрестных великих государств всякие люди, их не было числа, все предстояли со страхом и трепетом, каждый на своем месте, славящие Бога о таком превеликом деле, видя такое царское чудное происхождение»[104].

По обеим сторонам процессии стояли рядами стрельцы, охранявшие путь и «наблюдавшие, чтобы кто-нибудь не перешел его». Народу собралось в Кремле видимо-невидимо, можно было сказать, что «вся Москва» была тут.

Самое важное действие развернулось в Успенском соборе. После молебствия состоялось возложение на Царя регалий. По распоряжению Патриарха архимандриты и игумены взяли Царский Венец, или Шапку Мономаха на золотом блюде, передали ее архиепископам, которые, в свою очередь, поднесли блюдо Патриарху. Первоиерарх перекрестил Венец, затем благослови Царя крестом и, произнеся «Во имя Отца и Сына и Святого Духа», возложил его на голову Алексея Михайловича. Потом Патриарху поднесли Скипетр и Державу, или «яблоко владомое», которые тот передал Царю: Скипетр взял в правую руку, а Державу — в левую, при этом Патриарх произнес напутственное слово. Затем началась процедура благословения со стороны митрополитов и архиепископов, которые по одному подходили к Царю, осеняли его Крестным Знамением и целовали руку. Самодержец отвечал каждому поклоном. Далее зазвучала сугубая ектенья «Помилуй нас Боже» с возглашением здравия Царю и Великому князю Алексею.

Началась литургия, по окончании которой Патриарх распорядился привести Царя к миропомазанию, которое совершалось на солее у алтарных Царских врат, где был постелен новый дорогой ковер. После того как коронующийся приложился к алтарным иконам и вернулся к вратам, Патриарх совершил миропомазание на челе, ушах, на бороде, шее, руках, плечах, произнося каждый раз: «Печать и дар Святого Духа, аминь». Драгоценное миро держал Митрополит (1635–1649) Новгородский Аффоний, и, согласно традиции, миропомазанный не имел права восемь дней омывать мест помазанных.

После миропомазания Царю положили под ноги еще один ковер, золототканый, стоя на котором он причащался. Литургия подходила к концу, а праздник венчания на царство продолжался: Алексей Михайлович пригласил Патриарха и духовенство во дворец «хлеб есть». Из Успенского собора Царь вышел в полном государевом облачении со скипетром и державой в руках. Боярин Н. И. Романов (1607–1654)[105], двоюродный дядя Царя, трижды осыпал его золотыми монетами. Этот древний русский обычай символизировал пожелание богатства и благополучия. Венценосный Самодержец прошел по расстеленному красному сукну в Архангельский собор поклониться могилам отца и других московских царей и великих князей. Затем зашел в домовую церковь русских царей — Благовещенский собор.

Всякий раз при выходе из храмов Царя осыпали золотыми монетами. Наконец, Алексей Михайлович через Красное крыльцо вернулся во дворец. Народ, ожидавший на Соборной площади окончания церемонии, кинулся в Успенский собор, чтобы, по традиции, оторвать на память кусочек ткани, покрывавшей царское, т. н. чертежное место.

Первый день коронационных торжеств завершался праздничным обедом в Грановитой палате. Царь, сняв с себя парадные одежды, сидел с Патриархом за отдельным столом. По левую руку от Царя был накрыт стол для духовенства, по правую — для бояр. На следующий день бояре, дворяне и другие сословия поздравляли Царя и подносили ему разнообразные подарки: атласы, бархаты, соболя, серебряную посуду, хлеба. Празднества по случаю венчания на царство продолжались несколько дней и сопровождались колокольными звонами, обильным угощением, щедрой раздачей милостыни.

Глава 3.

Московское Царство глазами иноземцев

Среди комплекса документов и материалов, отражающих жизнь Русского Государства и русских на протяжении веков, особое место всегда занимали «записки иностранцев». Это — чрезвычайно интересный и важный источник, позволяющий через внешний взгляд узреть внутреннее мироустроение Руси. Во всяком случае, такова — теория. На практике все выглядит значительно сложней, и к этому документальному комплексу следует относиться критически и пользоваться с большой осторожностью. Подобные «записки» бесспорное свидетельство только одного: представлений чужестранцев о русских и их жизни. Здесь необходимо сделать общие, так сказать, историософские пояснения.

Главными визитерами и наиболее частыми авторами «записок» о Руси являлись пришельцы из Западной Европы. Вплоть до XVI века там ничего толком и не знали о далекой северной стране. И вот когда в XV–XVI веках началась эпоха Великих географических открытий, то старый Свет начал открывать не только экзотические и богатые заморские земли и страны, но он «открыл» и Россию. Появились в обращении первые «трактаты» и повествования, где «очевидцы» излагали свои впечатления и представления от посещения далекой Московии. И именно тогда в Западной Европе возникает базовый комплекс мировоззренческих представлений о России и о русских, который в последующие века расширялся и корректировался, но никогда не изменялся по существу.

Россия, охватывавшая уже в тот момент огромные восточноевропейские пространства, интересовала западноевропейских купцов и политиков, стремившихся втянуть Русь в орбиту своих коммерческих и политических интересов. На Руси постоянно появлялись представители тех или иных правительств и «свободные негоцианты», которые свои впечатления и запечатлевали в отчетах и книгах. Эти сочинения, которые обычно публикуются у нас под грифом «записки иностранцев», нельзя отнести собственно к разряду историографии. Это как бы протоисториография, запечатлевшая набор авторских рефлексов и суждений, которые через века начали репродуцироваться в объемистых трудах профессоров из Кембриджа, Гарварда, Оксфорда и прочих «оазисов научного знания». Естественно, что тут нельзя сопоставлять уровни осведомленности и форму изложения. Ныне все куда более основательно, более «фундировано» и более «презентабельно».

Если же обратиться к комплексу представлений, к ракурсу восприятия, базовым оценкам, т. е. основополагающим, исходным идеям всей руссологии, то они остаются практически в неизменном виде с века XVI и до наших дней. Весь русский мироуклад был так непохож на западноевропейский, а западное сознание не могло принять равнозначным то, что не соответствовало знакомому и понимаемому. Западо-центризм неизбежно и рождал умозаключения о том, что все, что непохоже, значит — «дикость», «варварство». В русле этого мировоззрения Россия — великая «бессмыслица», «царство дикости» и «тирании», «отсталости», где народ изнывал в нищете под игом беспощадной власти, а правящие верхи погрязли в алчности, бескультурье, разложении, но при этом почему-то только и мечтали о том, как бы им «европеизироваться». Подобное «миропредставление» — тенденциозная фальшь, но фальшь распространенная, можно сказать, обиходная, и необычайно живучая.

Таков основной мировоззренческий импульс западноевропейских путешественников из далекого Средневековья, но таков же доминантный мотив и у немалого числа современных исследователей. За сотни лет русофобская точка зрения никуда не делась. Россию без устали обвиняют (именно обвиняют!) во всех возможных и невозможных «преступлениях», лукаво умалчивая о деяниях западно-европейцев и их правителей, по сравнению с которыми русские «вины» и «преступления» кажутся детскими забавами.

Только один показательный пример. Многие, наверное, могут с удивлением узнать, что при английских монархах из Династии Тюдоров: Генрихе VIII (1491–1547) и его дочери Елизавете (1533–1603) в Англии было казнено в десятки раз больше людей, чем при Иоанне Грозном (1530–1584), правившем на Руси безраздельно десятки лет. При этом, как уже ранее упоминалось, о «кровавом тиране» Грозном написано бесчисленное множество разножанровых сочинений, а о кровожадности его западноевропейских коронованных современников вообще стараются не упоминать. Король Генрих VIII — аморальное чудовище на троне — до сего дня в Великобритании именуется Великолепным!

Теперь, правда, русских не клеймят ярлыками «еретиков» и «схизматиков»; ныне для западного и западо-центричного сознания духовное содержание исторического процесса не имеет не только принципиального, но даже вообще какого-либо значимого фактора. Ему давно уже не придают доминантной роли, которую конфессиональность реально играла (и играет) в судьбах стран, народов, цивилизаций и культур.

Увы, приходится с сожалением констатировать, что и в России всегда находилось немало «описателей былого», которые охотно пользовались мировоззренческими лекалами заезжих западноевропейских гастролеров. Подобная, образно выражаясь, «попугайская историография» имеет у нас в стране до настоящего времени широкое распространение. Конечно, это отдельная и большая тема для других сочинений, а потому ограничимся только вышеприведенными пояснительными беглыми ремарками.

Конечно, далеко не все из приезжающих в Россию иностранцев были обуреваемы заведомым злобным намерением опорочить русских, их бытовой уклад и систему сакральных ценностей. Многие скрупулезно описывали города, природные условия, повседневный уклад. В этой эмпирической части подобные свидетельства имеют особую ценность, не девальвируемую со временем. Однако, описывая, как жили русские, они были не в состоянии понять важнейшую составляющую: чем жили. Визитеры с Запада все принадлежали или к Католичеству, или к какой-то из ветвей Протестантизма, т. е. относились к конфессиям, изначально весьма враждебным к Православию.

Иностранца, не принадлежащего к Православию, встречали на Руси традиционно настороженно. Он был представителем иного, «нечистого» мира, и общение с ним грозило умалением благочестия. Потому даже те иностранцы, которые долго обретались в пределах Русской Земли, имели чрезвычайно ограниченный круг общения.

Что же касается религиозно-церковной жизни — центра русского мироуклада, то эта сфера вообще была фактически наглухо от них закрыта. Один показательный пример. Когда в мае 1659 года умерла четырехлетняя дочь Царя Алексея Михайловича Царевна Анна Алексеевна, то члены датского посольства, находившиеся в Москве, захотели посмотреть на траурную церемонию похорон царской дочери. Но как написал один из датчан, «это нам не удалось, так как иностранцев в подобных случаях не допускают»[106].

Для иностранцев были закрыты монастыри и храмы, им не разрешалось присутствовать на богослужениях и религиозных праздниках, которых на Руси было великое множество. К тому же редко кто из них хоть как-то сносно владел русским языком.

В силу этого, подавляющее большинство описаний «русской веры», вышедшие из-под пера иностранцев, построено на чьих-то рассказах и сторонних впечатлениях. Нередко такие повествования чуть ли не сплошь — досужие слухи, анекдоты и сплетни, которые и на Западе, а нередко и у нас воспринимали как «объективные свидетельства очевидцев».

Типичный и наиболее показательный пример известные записки немецкого ученого Адама Олеария (1603–1671): «Описание путешествия в Московию и через Московию в Персию и обратно», первый раз опубликованные на немецком языке в 1647 году. Его сочинение содержит немало конкретных сведений о народах России, об их нравах и обычаях, о ее гражданском и государственном устройстве. Однако самого главного — духовного содержания жизни далекого Царства — он не понял, да и понять не мог.

Олеарию наперед ясно, что христианская Вера русских «подозрительна и на деле оказывается весьма плохою». Знакомый с Католичеством и Протестантизмом, последователь «отца Реформации» Мартина Лютера (1483–1546), не приемлет церковные реалии, не соответствующие знакомому и понятному ему миру. Кругом в Московии он видел храмы, монастыри, часовни, кресты, толпы богомольцев; знал, как истово подданные Царя молятся и блюдут церковный обряд, но все это так и не убедило, что русских можно назвать христианами.

Вместе с тем немецкий гость вынужден был признать, что русские в религиозной области весьма толерантны, разрешая «всякому свободу совести, хотя бы это были их подданные и рабы»[107]. Для немецкого визитера это было тем более удивительно, что в хорошо знакомых землях европейских ничего подобного не существовало.

Он запечатлел много пристрастных, поверхностных, а порой и откровенно лживых умозаключений, и почти все они — плод каких-то разговоров и мнений тех, кто ни разу не переступал порога православного храма. Да и сам Олеарий лишь единожды рискнул осмотреть церковь. Ознакомление длилось всего несколько минут, так как русские «нас под руки вывели из церкви и метлою вымели пол за нами». Причем негативное отношение к гостям «из Европы» было столь прочно и широко распространено, что невольно поражало.

«Крестьяне в деревнях, — свидетельствовал Олеарий, — не желали допустить, чтобы мы касались руками их икон или, лежа на лавках, обращались к ним ногами. У некоторых из них, после нашего постоя, должен был являться поп с кадилом и вновь освящать иконы, точно они были нами загрязнены»[108].

Олеарий, как и другие иностранцы, никак не мог понять, почему русские категорически не хотят вести с ними «диспут о вере». Из этого делалось заключение, что русские не имеют «нужных знаний». В действительности же мотивация была совсем иной. Православные отвергали «диспут о вере» потому, что разговоры о высоком и святом с «богоотступниками» — оскорбление и умаление мирской суетой Слова Божия.

Однако в одном случае Олеарий позволил себе хвалебные славословия, которые касались описания добродетельной натуры Царя Алексея Михайловича. «Государь очень благочестивый, который подобно отцу своему, не желает допустить, чтобы хоть один из его крестьян обеднел. Если кто-нибудь из них обеднеет вследствие неурожая хлеба или по другим случайностям и несчастьям, то ему, будь он царский или боярский крестьянин, от приказа или канцелярии, в ведении которой он находится, дается пособие, и вообще обращается внимание на его деятельность, чтобы он мог снова поправиться, заплатить долг свой и внести подати начальству»[109].

Описание царствования Алексея Михайловича невозможно без упоминания сочинения другого визитера с Запада — католика Августина Мейерберга (1622–1688), посланника Императора Священной Римской Империи Леопольда I Габсбурга (1640–1705, Император с 1657 года) к Царю Алексею Михайловичу. В течение всего пребывания в России — с мая 1661 по январь 1663 года — Мейерберг вел дневниковые записи и собирал исторические, географические, политические, а также культурно-бытовые сведения о Московии. По его указанию сопровождавшие посольство живописцы выполнили около 250 чертежей и рисунков, которые отобразили облик городов, монастырей, быт знати и простого народа.

Собранные материалы Мейерберг включал в отчеты о посольстве. Его донесения, описывавшие церемонии посольских приемов и ход переговоров, легли в основу главного труда — «Путешествие в Московию барона Августина Мейерберга», куда был включен и изобразительный материал. Именно рисунки и миниатюры из сочинения Мейерберга и представляют до сего дня особую значимость.

Мейерберг встречался неоднократно с Царем Алексеем Михайловичем, бывал на многочисленных царских трапезах, а потому сумел хорошо разглядеть повелителя Руси. По его словам, «Алексей статный муж, среднего роста, с кроткой наружностью, бел телом, с румянцем на щеках, волосы у него белокурые и красивая борода… Кроткий и милостивый, он лучше хочет, чтобы не делали преступлений, нежели имеет дух за них наказывать. Он и миролюбив, когда слушается своей природной наклонности; строгий исполнитель уставов своей ошибочной веры (!!! — А. Б.) и всей душой предан благочестию».

Итак, Вера у русских «ошибочная». Так полагал католик Мейерберг, так утверждали и многие другие гости из Западной Европы. Посланник Императора, который традиционно считался «верным сыном» Римских пап, гневно обличает русских, которые не признают и не почитают Римского первосвященника. «Москвитяне, — размышляет автор, — хотя и неучи, хоть ничего и не видят в густой тьме невежества, большей частью не знают и грамоту, притом их Вера изобилует очевидными для здравого смысла (подчеркнуто мной. — А. Б.) заблуждениями, но все же осмеливаются еще хвастать, что они одни христиане, а всех приверженцев латинской церкви считают погаными»[110].

Он негодует, что католикам, бывающим в Москве, не разрешают иметь свою церковь, и не может постичь, почему же все русские являлись непримиримыми противниками «римской церкви». Ведь, как уверен Мейерберг, в России народ исповедует Иисуса Христа, «только по греческому обряду, давно уже при несомненной Божией помощи осужденному непогрешим судом истинной и единственной Его невесты, римско-католической церкви».

По мысли католического апологета, «истинная Вера» доступна только «грамотным» и только та, которая не противоречит «здравому смыслу». Это — прекрасный образец самодовольного западноевропейского эгоцентризма. На самом деле истинное благочестие никогда не зависело ни от уровня «грамотности», ни уж тем более от «здравого смысла» кого-то. Весь Протестантизм действительно построен на рационалистических основаниях, на некоем всегда субъективном «здравом смысле». Потому все протестантское священнодействие свелось к необременительному воскресному обряду, а Церковь стала, если использовать выражение философа Иммануила Канта (1724–1804), только «организацией общественных богослужений»[111]. Православие же сохраняло основы и принципы жизни во Христе, заложенные в основу Церкви Христовой еще в апостольские времена.

Что же касается католического «непогрешимого суда», то «образованному» и «воспитанному» аристократу не мешало бы знать, что ничего «непогрешимого» в мире людей не бывает и не может быть. Тварное, слабое, скоропродящее не может воплощать некую истину, потому что Истина только одна; она на все времена — Иисус Христос.

Конечно, посланцу Его Величества и в голову не могло прийти, что неприятие и даже ненависть русских вызвалась далеко не только каноническими разногласиями между Католичеством и Православием. Личный русский исторический опыт давал все основания считать католиков непримиримыми врагами «народа православного». На протяжении нескольких веков пришельцы с Запада под католическими крестами постоянно нападали на Русь, чинили тут грабежи и насилия, перед которыми даже меркли злодеяния татаро-монгольских захватчиков. В середине XVII века еще были живы воспоминания о Смуте начала того века, когда Дмитрий Самозванец в июне 1605 года захватил Престол Государства Российского и привел на Русь голодную и злобную польско-католическую орду. Сколько сил, крови и жизней стоило русским одолеть эту напасть. Такое быстро не забывается!

Что же касается отсутствия в России католических храмов, то прежде чем бросать подобные обвинения русским, уместно было бы задаться вопросом: а в католических странах возможно ли было открытие православного храма; в Вене, Мюнхене, Венеции или, наконец, в Риме? Там ведь тоже православные бывали. Ответ только один и он бесспорен: нет и еще раз нет. Это положение сохранялось триста лет и после времени Алексея Михайловича…

Мейерберг в целом весьма негативно оценивал русскую жизнь. Она ему не просто не нравилась: он испытывал к России и русским стойкие чувства неприятия. Не имеет значения, приехал ли он с подобными русофобскими предубеждениями или приобрел их за время своего пребывания в Московии, но факт остается фактом: для него Россия страна «дикарей», «рабов» и каких-то моральных уродов.

Конечно, он не доходил до такой низости, до какой опустился прибывший на Русь чуть позже Мейерберга голландский «негоциант» Николаас Витсен (1641–1717). Имевший степень «доктора права», он вел дневник, который пестрит оскорбительными определениями применительно к русским: «скоты», «свиньи», «тупые скоты», «одиоты», «рабы» и т. д.[112] Ясное дело, что ничего примечательного, чистого, созидательного подобные Витсену вояжеры, кстати сказать, ни единого слова не понимавшие по-русски, разглядеть на Руси были не в состоянии. Да и не привлекало их это. Подобных визитеров в «мире дикарей» интересовала только карманная выгода.

Посол Императора «Священной Римской Империи германской нации» Леопольда I Августин Мейерберг до прямых облыжных грубостей в своих записках не доходил. Однако суть дела это меняло плохо, а точнее говоря — не меняло вовсе. Он умудрялся видеть только неприглядное и неприятное, абсолютизировал случайные эпизоды, и запечатлевал на страницах повествования как бесспорную картину повседневности слухи, сплетни. По его словам, русские — «прирожденные пьяницы». Они «пьют, не поцеживая сквозь зубы, как курицы, а глотают все глоткой, точно быки и лошади, да и никогда не перестанут пить, пока не перестанешь наливать. В кабаках пьянствуют до тех пор, пока не вытрясут мошну до последней копейки… От этой заразы не уцелели ни священники, ни монахи».

Мало того. Русские еще и прирожденные разбойники. По словам Мейерберга, «в Москве не рассветет ни одного дня, чтобы на глаза прохожих не попадалось множество трупов убитых ночью людей»[113]. В общем, Московия — сплошь мрак, что невольно вызывало сочувствие к тем «образованным», «утонченным» и «изысканным» путешественникам, кого судьба отправляла в пределы Русского Царства. Если поверить сказителям, то кругом — толпы пьяных мужчин и женщин, упившиеся до бесчувствия и валяющиеся на улицах и в канавах «московиты», священники и монахи, еле державшиеся на ногах от возлияний, дикие бытовые нравы, горы трупов, разбросанных по всей Москве! Ужас, да и только.

Конечно, все это — натяжки, сплетни и откровенные инсинуации. На Руси было немало темного и неприглядного.

Об этом надо прямо говорить; об этом всегда звучали обеспокоенные голоса и на Земских и Церковных соборах; об этом думали Цари и их приближенные. Издавались указы и распоряжения, направленные на искоренение пороков и укрепление моральных устоев. Павел Алеппский справедливо свидетельствовал, что архиереям и монахам категорически запрещалось употреблять спиртное, и за это предусматривались разнообразные беспощадные кары, так подобный поступок считался грехом — «хуже прелюбодеяния»[114].

Реальная жизнь на Руси никогда не была столь ужасающей, каковой ее изображали заезжие западноевропейские описатели. Пьянство процветало в Москве в одном месте за городской заставой, называемом Кокуй (Кукуй) на реке Яузе. Так называли слободу, заселенную иноземцами (главным образом немцами) еще со времени Иоанна Грозного. Нравы, царившие там, не имели ничего общего с русскими национальными обычаями. Пьянство и разврат там считались делом обычным. Почему многие русские сторонились этого района, как чумы, а обителей его считали «погаными». У москвичей даже существовало выражение, применительно к нелюбимым иностранцам: «Кыш на Кокуй!».

Кстати сказать, существует одно свидетельство, принадлежащее упомянутому выше датчанину Андрею (Андреасу) Роде: это — «русский дневник» за несколько месяцев 1659 года. Тогда Роде, в качестве секретаря датского посольства, находился в Москве. Так вот, датчанин зафиксировал конкретные случаи пьянства, разгула и разврата в среде обитателей Кокуя.

Единственный, кто на Руси удостоился от Мейерберга похвалы, был Царь Алексей Михайлович, которого называл «замечательным человеком». Этот монарх был наделен несомненными душевными и нравственными добродетелями, что было весьма удивительно, учитывая, что правил-то он в «дикой» стране. «Хотя он иногда и предается гневу, как и все замечательные люди, одаренные живостью чувств, однако ж он никогда не позволяет себе увлекаться дальше пинков…» — заключал австрийский посланник[115].

Царь, имея неограниченную власть над своими подданными, казалось бы, мог казнить и уничтожать, всех ему неугодных. Однако этого не происходило; ни о каких казнях по царской прихоти Мейерберг, как и другие иностранцы, не слышал. И что особенно удивительным казалось пришельцам из Европы, так это то, что Монарх не «покушался ни на чье состояние, ни на жизнь, ни на честь». В знакомых же Мейербергу странах было совсем иначе: там сильные мира в борьбе с неугодными сплошь и рядом прибегали не только к лишению человека свободы, но и почти немедленно присваивали его имущество…

При чтении записок Мейерберга, Витсена и некоторых других визитеров неизбежно возникают вопросы, так сказать, предметного порядка. Если русские чуть ли не сплошь «тупицы», «пьяницы» и «разбойники», то кто же строил огромное царство, воздвигал чудной красоты храмы и монастыри, созидал города и крепости, кто растил хлеб? В конце концов, кто на протяжении веков одерживал победы над пришельцами из пресловутой «Европы» — немцами, шведами, поляками, которые веками лезли и лезли в эту «дикую Московию»? Странное дело, но обо всем этом в сочинениях западных авторов не говорится вообще.

Кстати сказать, в Западной и Центральной Европе в XVII веке потребляли алкоголя куда больше, чем в России, хотя бы потому, что почти полгода на Руси соблюдались строгие Посты — большие и малые. Четыре великих — Пасхальный («Великая четыредесятница»), Петров, Успенский, Рождественский (Филиппов), длившиеся по несколько недель. Кроме того, существовали обязательные однодневные Посты — по средам и пятницам. Всякие алкогольные возлияния в эти недели и дни были категорически воспрещены.

На Западе же, даже в католических странах (протестанты вообще не знали никаких постов), церковной аскезе редко кто следовал; там можно было «дружить с Бахусом» каждодневно.

Только в редчайших случаях иностранцы признавали «паритет» Запада и России в отношении пьянства. Англичанин Самуэль Коллинс, служивший несколько лет лекарем при дворе Алексея Михайловича, в этой связи заметил, что «пагубные последствия пьянства, болезни, свойственно не России одной, но и Англии»[116]. Как говорится, и на том спасибо! И последняя небольшая смысловая ремарка: эпитет «пьяница» в массовом сознании оставался на Руси ругательным вплоть до крушения Самодержавной Монархии в 1917 году…

Судить о мере русского благочестия, о степени воцерковления людей и оцерковления Русского Государства применительно к середине XVII века невозможно без одного важнейшего источника: записок православного сирийца, уроженца города Алеппо, архидиакона Антиохийского Патриархата, сына Патриарха Макария[117] — Павла Алеппского (ок. 1627–1669). Это — уникальный документ, раскрывающий духовный склад Московии. Как обоснованно отмечалось исследователем, «сочинение Павла Алеппского изобилует такими подробностям и сведениями, каких нельзя найти больше нигде»[118].

Не будет преувеличением считать, что применительно к XVII веку сочинение Павла Алеппского — лучшая книга о России из круга «записок иностранцев». Только у Павла можно найти подробные и адекватные описания не только природных условий, городов, социальных порядков, обычаев, но и духовного строя Московии.

Павел посетил Русь в составе делегации Антиохийского Патриархата во главе с Патриархом (1647–1685) Макарием в 1654–1656 годах и свои впечатления зафиксировал в обширном труде, издание которого на русском языке было предпринято лишь в преддверии XX века, в 1896–1900 годах, тиражом всего в несколько сот экземпляров[119]. Следующая, полная русскоязычная версия труда Павла Алеппского, появилась только в 2005 году в виде отдельного обширного тома[120]. Грандиозную переводческую работу — сочинение Павла написано на арабском языке — осуществил М. Г. Муркос (1846–1911), профессор арабской словесности из Лазаревского института восточных языков в Москве.

O труде Павла Алеппского или не знали русские историки XIX века, или были знакомы с ним лишь по тенденциозным иностранным публикациям. Так, английский перевод Павла Алеппского вышел в 1829–1836 годах в Лондоне, но в нем были выпущены и пропущены все те обширные места, где Павел писал о православных обрядах на Руси, описывал церкви и монастыри, богослужения — столь ценный материал для нас, и совершенно неинтересный для англичан.

Здесь невольно напрашивается неизбежное восклицание: если, скажем, пасквиль маркиза А. де Кюстина (1790–1857) «Москва в 1839 году» издавался у нас в стране в XX веке многократно[121] массовыми тиражами, то сочинение Павла Алеппского не было издано ни разу. И ясно почему: у маркиза — измышления и антирусские грязные инсинуации без конца; тут же ничего подобного нет. Павел порой весьма нелицеприятно говорит о русских недостатках и несуразностях, но говорит неизменно любовно, с верой в светлое будущее «Русского Царства». Потому указанная книга была так неудобна и категорически не нужна очернителям и «оплевывателям» (выражение Ф. М. Достоевского) Руси-России всех мастей из числа отечественных западников, которые безраздельно господствовали в историографии весь XX век.

Принципиальное отличие сочинения Павла Алеппского от других «записок иностранцев» состоит в том, что прочие путешественники — коммерсанты, ученые, политические деятели, авантюристы являлись или католиками, или протестантами, или мусульманами. Для всех них Православие — «схизма», «заблуждение», «ересь», все, что угодно, но только не истинное Богопочитание. Для Антиохийского же архидиакона Православие являлось благодатным Божьим Лучом, освещавшим жизнь на земле и придавшим ей высокий, духоносный смысл.

Для Павла Алеппского преграды на пути ощущения и постижения духовного климата России не существовало. Он был православным, владел разговорным русским языком и мог не только открыто прикоснуться к религиозной жизни Московии, но и понять ее меру. Архидиакон, много наслышанный о благочестии русских, был очарован ее проявлением сразу же, как только делегация Антиохийского Патриархата после двух лет странствия переправилась через границу Руси и оказалась в пограничном городе Путивле[122]. «Воззри на эту веру, это благоговение, эту набожность, — восклицал Павел. — Поистине, Царство приличествует и подобает им, а не нам»[123].

Члены делегации, и Павел среди них, разговаривали с самыми высокопоставленными лицами, включая Царя и Патриарха, и получали от них многие сведения, которых другие иностранцы получить не могли. Он был потрясен увиденным, написал много восторженных слов о русском благочестии, не раз при этом подчеркивая, что пишет не по заданию или за деньги, а — по искренности православных чувств. «Пусть никто не говорит, что христианам господство не подобает, ибо, кто не видел собственными глазами, тот, быть может, не поверит этим известиям и описанным нами превосходными качества, но Бог свидетель, что я лжи не говорю и не взял с них взятку за то, что так хвалю их»[124].

Антиохийских гостей, в том числе и архидиакона Павла, хозяева встречали радушно и открыто. Они посещали храмы и монастыри, в том числе и те, куда до того не ступала нога ни одного иностранца, много раз были на службах, в том числе и патриарших, молились вместе с русскими в главных соборах Кремля, свободно общались с прихожанами и архиереями. Благодаря этому, Павел видел и знал то, что другие не видели, и не знали. Потому «Путешествие» Павла Алеппского и представляет уникальную ценность. Это — не беглые «записки путешественника», а — свидетельство знающего и понимающего предмет очевидца. Многие события, описываемые им, не содержат ссылок на какого-то анонимного «поставщика информации»; он говорил в первую очередь о том, что видел собственными глазами, слышал собственными ушами.

Сочинение велико по объему, но во всех его частях архидиакон с умилением, восхищением, а порой и просто детским восторгом говорит об увиденном в России, где гости из Дамаска находились с февраля 1655 по май 1656 года. Вот пассаж Павла после приезда в Москву в феврале 1655 года: «Приехав на место, мы пали ниц и возблагодарили со многим славословием Всевышнего Бога, Который даровал нам милость и благоволил нам увидеть этот великий город, столицу, новый Рим, город церквей и монастырей, славный во всем мире»[125].

Павла охватывали умиление и удивление, вызванные строгой литургической традицией русских. «Представьте себе, читатель, они стоят от начала службы и до конца неподвижно, как камни, беспрерывно кладут земные поклоны и все вместе, как бы один уст, поют молитвы; и всего удивительнее, что в этом принимают участие и маленькие дети. Усердие их к вере приводило нас в изумление. О, Боже, Боже! Как долго тянутся у них молитвы, пение и литургия!».

Религиозное усердие русских являлось всеобщим. «Более всего нас удивляло, — констатировал Павел, — что дети и малютки, и притом не простолюдинов, а вельмож, стояли с непокрытой головой, неподвижно и не шевелясь, как статуи. Какая выносливость! Какая вера!»[126].

Лично наблюдая много раз христианские чувства русских, описывая различные их проявления, приводя детали и подробности, гость из Дамаска заключал: «Нет сомнения, что Творец (да будет прославлено имя Его!) даровал русским Царство, которого они достойны и которое им приличествует, за то, что все заботы их — духовные, а не телесные. Таковы они все»[127].

Все четыре Восточных Патриархата, в том числе и Антиохийский, существовали во враждебной духовно-политической среде. На всех тех землях властвовал Ислам, а Церковь была со всех сторон стеснена и пленена иноверцами. Только в России они узрели христианское государственное строение, давным-давно исчезнувшее даже в Константинополе. Здесь же посланцы Православного Востока «почерпали себе отраду». Россия же являла образец единственной страны, где цветение Православной Веры было полным и всеобщим. Все праведно славили и поклонялись Единому Богу, в том числе и повелитель этой огромной страны. Павел Алеппский оставил поразительно яркое описание «царского моления», совершаемого Патриархом Никоном и состоявшегося во второе воскресенье Великого Поста 1655 года. Описание Алеппского — редчайшее историческое свидетельство, дающее представление о пастырской роли Высокопреосвященного.

После окончания службы Патриарх обратился к Царю, готовящемуся выступить в военный поход, с напутственным словом. «Патриарх Никон стал перед Царем и возвысил свой голос, призывая благословение Божие на Царя в прекрасном вступлении, с примерами и изречениями, взятыми у древних: подобно тому, как Бог даровал победу Моисею над фараоном и прочее, и из новой истории, о победе Константина над Максимилианом и Максенцием, и прочее, и говорил многое, подобное этому в красноречивых выражениях, последовательно и неспешно, уподобляясь текущему источнику. Когда он запинался или ошибался, то долго обдумывал и молчал, некому было порицать его и досадовать, но все молча и внимательно слушали его слова, особливо Царь, который стоял, сложив крестом руки и опустив голову смиренно и безмолвно, как бедняк и раб пред своим господином. Какое это великое чудо мы видели! Царь стоит с непокрытой головой, а Патриарх в митре. О люди! Тот стоял, сложив руки крестом, а этот с жаром ораторствовал и жестикулировал перед ним; тот с опущенною головою в молчании, а этот, проповедуя, склонял к нему голову в митре. Тот как будто невольник, а этот — словно господин. Какое зрелище для нас! Бог свидетель, что у нас сердце болело за Царя. Что это за чрезвычайное смирение! Благодарим Всевышнего Бога и славим Его за оказанную нам милость тем, что мы видели эти чудные, изумительные дела!»[128]

Уместно пояснить, что визит Патриарха Макария происходил на фоне важных военно-политических событий. В октябре 1654 года на Переяславской Раде гетман Украины Богдан (Зиновий) Михайлович Хмельницкий (1595–1657) провозгласил воссоединение Украины с Россией, а через несколько дней Земский Собор в Москве принимает решение о воссоединении Левобережной Украины с Россией. Летом 1654 года начинается война с Польшей, в результате которой освобождаются от польской оккупации западнорусские города: Орша, Гомель, Полоцк, Дорогобуж. 23 сентября того года к России возвращается Смоленск. В 1655 году война с Польшей продолжилась, и Польша потерпела сокрушительное поражение[129].

Все эти события описаны в произведении архидиакона Павла, и его симпатия целиком на стороне России. Он весьма негативно и даже враждебно пишет о католиках-поляках («ляхах»), которые творили немыслимые зверства на Украине. «Да будет благоугодно Всевышнему Богу Творцу искоренить их («ляхов») вконец в возмездие за то, что они сделали с бедными казаками в эти три года: за убийства малых детей и беременных женщин, которые не мыслят зла; за поджоги и немилосердное избиение всех…»[130].

Главное же внимание гость из Дамаска уделяет России и русской жизни. Павел Алеппский воочию лицезрел «священное Царство», о существовании которого многие православные на Востоке и не подозревали. Нравы и законы в Московском Царстве были строгие, но справедливые. «Горе тому, — восклицал Павел, — кто совершит преступление, богатый он или бедный! Никакое заступничество, никакой подкуп не принимаются, над ним совершается суд справедливо, по Божьему закону, как мы часто видели, ибо до такой строгости, какая у них существует, не достигал никто из царей».

Павел перечислял виды преступлений, за которые в Московии полагалась смерть без надежды на помилование, и которые указаны в «Уложении 1649 года»: измена, убийство, святотатство и лишение девицы невинности. К разряду непростительных деяний относилось и оскорбление Царя. «Кто поносит Царя, — свидетельствовал Павел, — никогда не спасется, как мы тому были свидетелями — Боже, избави нас! — ибо как тот, кто хулит Бога, не может получить у них прощения, так и поносящий Царя лишается головы»[131].

В описании Павла рассказано о том, что Патриарх Никон становился фактическим управителем государства, во время отсутствия Царя в Москве. Подобные периоды «патриаршего самодержавия» в годы войны с Польшей продолжались многие месяцы. «Перед своим отъездом, — свидетельствовал архидиакон, — Царь поставил на место себя полномочного наместника и нескольких министров. Из них на каждого возложено одно дело; высшее же решение принадлежит наместнику. Наблюдателем над всеми он поставил Патриарха; ни одно дело, важное или незначительное, не делается иначе, как с его совета и по докладу ему министров».

«Как нам случалось видеть, — продолжал Павел, — государственные вельможи вообще не чувствуют особенного страха перед Царем и не боятся его, а, наверно, Патриарха бояться больше. Предшественники Патриарха Никона никогда не занимались государственными делами, но это Патриарх, благодаря своему проницательному, острому уму и знаниям, искусен во всех отраслях дел духовных, государственных и мировых, так как он был женат и на опыте ознакомился с мирскими делами».

Павел Алеппский не раз писал с удивлением и даже с отчаянием об аскетической жизни в Московии, аскетической, не в силу бедности или нехватки, а по причине строгой христианской аскезы. Ему порой казалось, что вся Русь — сплошной монастырь, а все жители — ее послушники, не знающие усталости в следовании обряду. Многочасовые службы в неотапливаемых церквах восхищали, но утомляли и доводили порой до отчаяния. Не менее испытаний приходилось испытывать гостям из далекой Сирии и в дни Великого Поста, когда все московиты, от самого знатного до самого бедного, довольствовались скудной, невзыскательной пищей.

После одного из Великопостных служений Павел записал: «Мы вышли их церкви после восьмого часа, умирая от усталости и стояния на холоде. В этот Пост мы переносили вместе с ними большое мучение, подражая им против воли. Особливо в еде: мы не находили иной пищи, кроме мазари (размазни), похожего на вареный горох и бобы, ибо в этот Пост совсем не едят масла. По этой причине мы испытывали великую, неописуемую муку… Как часто мы вздыхали и горевали по кушаньям нашей родины и заклинали великой клятвой, чтобы никто более не жаловался на Пост!»

На Руси все было иным, все было несравненно строже. Даже после окончания Поста, ассортимент блюд не блистал разнообразием, хотя на царских трапезах, на которых доводилось бывать Павлу, стол ломился от изысканных блюд и причудливых яств. Но то — Царская трапеза, а в обычной жизни «кроме рыбы, мяса, кваса — эти люди не знают ничего». Здесь эмоции переполнили архидиакона. «Без сомнения, — в сердцах восклицал он, — они истинно святые!»[132]

Посланцы одного из Восточных Патриархатов во главе с Макарием, находя некоторые неточности и даже искажения в обрядах и священнодействии, были порой немало удивлены и даже потрясены степенью русского благочестия, невиданного во всем остальном православном мире. Вот один из эпизодов, имевший место в конце Великого Поста — в Лазареву субботу.

Дело происходило в патриарших покоях в Кремле. «В столовую привели нищих, слепых, увечных, безногих и поставили для них стол близь Патриарха; он подзывал каждого из них, кормил и поил их с полным уважением». Зрелище было совершенно неэстетичным, и Павел даже не сдержал эмоции и заметил, что «при виде всего этого мы почувствовали тошноту».

Однако дальнейшее не только умилило, но и восхитило до слез. «Наконец, Патриарх поднялся, ему поднесли таз и кувшин, и он обошел нищих, умывая, вытирая и лобзая их ноги, всем по порядку, причем раздавал им милостыню до последнего. Мы дивились чрезвычайно, глядя на это, и были тронуты до слез. Говорили нам, что таков постоянно обычай их царей во время обедов»[133].

После величественных и продолжительных богослужений Страстной недели, Правел Алеппский записал: «Каких удивительных обычаев и поразительных подвигов мы были свидетелями среди этого народа! Что за крепость в их телах и какие у них железные ноги! Они не устают и не утомляются. Всевышний Бог да продлит их существование!»[134]

В сочинении находится немало сведений о городах России, о климате, путях сообщения, организации армии, ее содержании, о налогах, об устроении монастырей, о монастырском хозяйстве и т. д. Многие из этих сведений считались в Московии сугубо секретными, и они стали достоянием Павла Алеппского, благодаря дружескому расположению к нему и его отцу Патриарху Макарию влиятельных государственных лиц. Иногда Павел передает в прямом изложении слова и высказывания Царя и Патриарха, которые другие источники не сохранили. Приведем два подобных эпизода.

Первый относится к февралю 1656 года после возвращения Царя в Москву во время войны с «подлыми ляхами», чтобы получить благословение «отца нашего» Патриарха Макария. После торжественных молебствий и славословий, Царь, обращаясь к Патриарху, сказал: «Воистину Бог даровал нам победу над врагами не нашей булавой и мечом, не нашим оружием и решимостью, а вашими великими, святыми молитвами за нас, совершившими то, что произошло, выше наших ожиданий». Приведя эти слова, Павел воскликнул: «Услыхав это, мы изумились силе такой веры и смирения»[135].

А вот фрагмент беседы Царя и Патриарха Макария, состоявшейся в Саввино-Сторожевском монастыре под Москвой. Выразив сочувствие Патриарху Макарию, ведущему пастырское служение в тяжелейших условиях, о которых Царь был прекрасно осведомлен, Алексей Михайлович высказал и свою печаль по поводу несчастия, постигшего его Царство. В 1654 и 1655 годах на Руси отмечались вспышки «моровой язвы», которой издревле назвали эпидемию чумы[136]. Во время того многомесячного бедствия Москва и другие районы сильно пострадали; число смертей по некоторым оценкам, в тот период достигало почти 500 тысяч человек.

Бедствие настигло и многие обители, в том числе и Саввино-Сторожевский монастырь. Братия монастыря, который чтил и опекал Самодержец, заметно уменьшилась. «Диавол позавидовал мне, — горился Царь, — по моим великим грехам умерли монахи моего монастыря, ибо раньше их было более трехсот, а теперь осталось только сто семьдесят». При этом на глазах Царя блестели слезы. После этого монолога Самодержца Павел Алеппский не удержался от восклицания: «Посмотри, брат, на этого Царя и на эти слова: он горевал о смерти монахов и об их малочисленности! Царь, столь высоко стоящий, оплакивает смерть монахов! Поистине его ум и помыслы погружены в созерцание и пребывание в небесных, а не земных делах. Какое счастье и какая радость нам, что мы видели и слышали эти чудесные, удивительные вещи, о коих потом будем рассказывать!»[137]

Сочинение Павла Алеппского наполнено описанием эпизодов поведения Царя Алексея Михайловича, его речей, его поступков и трапез, на которых сочинитель лично присутствовал. Подобных достоверных свидетельств невозможно отыскать в иных описаниях иностранцев. Вот фрагмент подробного и пространного рассказа о царской трапезе, данной в честь прибытия Патриарха Макария в Москву и продолжавшийся от полудня по полуночи.

«Первое, что подавали нам пить виночерпии, было критское вино, чудесного красного цвета и отличного вкуса, затем вишневую воду и мед разных сортов. Что касается видов кушанья, то подавали приготовленные из рыбы блюда наподобие начиненных барашков, ибо, по изобилию рыбы в этой стране, делают из нее разные сорта и виды кушаний, как мы об этом слышали давно. Выбирают из нее все кости и бьют ее в ступках, пока она не сделается как тесто, потом начиняют луком и шафраном в изобилии, кладут в деревянные формы и виде бараков и гусей и жарят в постном масле на очень глубоких, вроде колодцев, противнях, чтобы она прожарилась насквозь, подают и разрезают наподобие кусков курдюка[138]. Вкус ее превосходный; кто не знает, примет за настоящее ягнячье мясо. Также у них много кушаний из теста, начиненного сыром и жареного в масле, разных форм: продолговатые, круглые, как клецки, лепешки и пр. Еще есть у них обыкновенные короны из хлеба, начиненные маленькими, как червяки, рыбами и жареные»[139].

Больше всего потрясло Павла, что после многочасовой царской трапезы, уже заполночь, Алексей Михайлович вместе с боярами отправился в собор, где «слушали вечерню и утреню. И вышли только на заре… Какая твердость и какая выносливость. Наши умы были поражены изумлением при виде таких порядков, от которых поседели бы и младенцы».

Проанализировав свои разнообразные впечатления, архидиакон сделал вывод, построенный на историческом сравнении. «Какой смысл имеют в нашей стране ходячие речи, что христиане не умеют править государством? Да, мы и греки не умеем управлять: это нам не по силам, как сказал один из знающих людей у нас». «Какое сравнение между плохим управлением греков и ослеплением их очей и сердец… и здешним умением управлять. Чужестранцу, хотя он был и патриарх, они не сообщают своих сокровенных тайн, и так делают не только вельможи, но и простолюдины, и малые дети. Все это происходит оттого, что они знают о случившемся с греками и о потере ими царства. Да расширит Бог их разум и умение управлять, еще более того умения и разума, который мы видели! Пусть никто не говорит, что христианам господство не подобает…»[140]

Существует и еще один уникальный комплекс свидетельств о Руси и о Русских Самодержцах: свидетельства православных архипастырей. Не все из них, как Антиохийский Патриарх Макарий, лично бывали в далеком северном Царстве, но о его существовании, и главное — значении, они прекрасно были осведомлены, понимая, что единственная для них защита и поддержка в земном мире — Царство Русское.

«Московский Царь» стал бесспорной и высшей земной властной ценностью на Руси еще в XVI веке. Это — не просто повелитель, но и «обладатель всей вселенной», и подобная мессианская историческая роль безропотно была принята во всем православном мире. Московский Царь занял место Царя Греческого, исчезнувшего с земного горизонта в середине XV века. В 1561 году Царь всея Руси был утвержден в сане соборной грамотой Вселенского Патриарха Иоасафа и епископата всей Восточной Церкви. В грамоте говорилось, что сия «благочестивая грамота неколебимо и твердо дана, благочестивому, боговенчанному и христолюбивому Царю нашему Иоанну»[141]. Здесь примечательно и то, что Иоанн Грозный величается так же, как ранее величались константинопольские василевсы, и то, что Патриарх называл его «нашим Царем».

После Иоанна Грозного бесспорное мировое лидерство Москвы и Московского Царя в православной ойкумене не только не оспаривалось, но даже не ставилось под сомнение. Это положение вытекало из общей геополитической ситуации, когда Православие во всех частях света принижалось, умалялось, преследовалось и уничтожалось. Единственное исключение — Россия. Как писал Патриарх Константинопольский Иеремия II[142] Царю Федору Иоанновичу, «во всей подсолнечной один Благочестивый Царь».

В свою очередь, Патриарх Антиохийский Иоаким VI в 1586 году, обращаясь к тому же адресату, признавал: «Солнце наше, правоверных христиан, в нынешние дни — ваша Царская милость и кто видит Царское лице возрадуется и прославит Живодавца Бога, Который дал тебя во утверждение просвещения Восточной Церкви Христовой, как солнце, светящее над всеми звездами»[143]. Новопоставленному Московскому Патриарху Иову Иоаким сообщал: «Во всей подсолнечной один благочестивый Царь; вперед его Бог изволит; здесь подобает быть Вселенскому Патриарху; а в старом Цареграде за наше согрешение вера христианская изгоняется от неверных турок»[144].

Патриарх (1590–1601) Александрийский Мелетий в 1593 году в послании Царю Федору Иоанновичу не жалел восторженных славословий: «Восточная Церковь и четыре Патриархаты Православные не имеют другого покровителя, кроме Твоей Царственности, ты для них как бы второй Константин. Да будет Твое Царское Величество общим попечителем, покровителем и заступником Церкви Христовой и уставов Богоносных отцов». Московскому правителю предназначалась роль вселенского защитника православного мира. «Если бы не помощь Твоей Царственности, — восклицал Мелетий, — то верь, Православнейший Царь, Православие находилось бы в крайней опасности, также как и эта Патриархия»[145].

Подобного рода послания следовали из четырех патриархатов регулярно, их получали все цари в Москве, в которых православный мир видел защитников и радетелей истинной Веры. Патриарх Иерусалимский (1579–1607) Софроний V, обращаясь к Борису Годунову, восклицал: «Кроме Бога иного защитника не имеем и заступника и покровителя во днях сих, и на тебя возлагаем все наше упование и надежду и к тебе прибегаем»[146].

Патриарх Константинопольский Кирилл I (1633–1634) взывал к Царю Михаилу Федоровичу: «Только благий Бог и молитвы Пречистая Богородицы и всех святых и сокровище Великого Вашего Царствования нас бережет и помогает и крепит Великую Церковь Восточную, для пребывания Православной веры Христианства». Ему вторил другой Константинопольский Патриарх (1644–1646,1647–1650) Парфений II: «Поистине сильно имя Божие, что во стольких печалях и тесноте, какие имеем от нечестивых; Бог дал великое утешение и охранение — державное Ваше Святое Царствие, в похвалу и утверждение и помощь всем православным христианам»[147].

Патриарх Иерусалимский Паисий в 1649 году, во время визита в Москву, «говорил речь» Царю Алексею Михайловичу, в которой были такие слова: «Пресвятая Троица да умножит Вас превыше всех царей, благополучие сподобит Вас превысочайший престол великого Царя Константина, прадеда Вашего, да освободит народы благочестивых и православных христиан от нечестивых рук, да будешь новый Моисей, да освободишь нас от пленения нечестивых, как он освободил сынов израильских от фараоновых рук»[148].

Все эти велеречивые словесные обороты и красочные эпитеты, конечно же, в значительной степени мотивировались тем, что только Русь-Московия являлась не только для всего православного мира единственным незакабаленным бастионом, но и единственным и жизненно важным источником моральной, политической, но и особенно — финансовой поддержки. Западные христиане, как из кругов католиков, так и протестантов, совершенно безразлично взирали на страдания православных под игом турок. Даже когда представители этих конфессий стали появляться и укрепляться на Святой Земле в XVII и XVIII веках, то их интересовало только приращение своего влияния на Ближнем Востоке, но отнюдь не благоустроение православных. Их они как бы там вообще не замечали. Стоны, вопли и мольбы тысяч и тысяч православных христиан не долетали до ушей католических и протестантских миссионеров. У католиков же вообще всегда был только один ответ каждому и всем — примите власть Рима, признайте Римского папу единственным «главой церкви», а тогда «и помощь придет…»

Русь вела себя совершенно иначе. С самой ранней фазы своего самостоятельного существования, когда только начала освобождаться от ордынского ига, то сразу же стала помогать православным «братьям во Христе». В 1645 году в послании Царю Михаилу Федоровичу архиепископ Кипрский Харитон прямо признавал спасительность русского вспомоществования, видя в существовании Русского Царства милость Всевышнего всему «народу православному». «Божиим произволением совершилось, что бедный народ наш греческий от много добра и царства впал в порабощение под нечестивый народ, но милосердный и всещедрый Бог не оставил народа христианского и святых его церквей без призрения вконец разоренных и ради страдания и утешения объявил тихое, надежное пристанище державное святое Ваше Царствие. От коего вспомоществуются нынешних времен начальники и пастыри церковные беспрестанно и получают облегчение мучению своему и утешение»[149].

В период Московского Царства, т. е. в XVI–XVII веках, несмотря на огромные трудности общения с Восточными Патриархатами, русская помощь становится регулярной и весьма значительной. Размер ее никто никогда не подсчитывал, но даже разрозненные данные позволяют заключить, что то были колоссальные суммы, которые шли на поддержание существования приходов, храмов и обителей на всем Православном Востоке и на Балканах, т. е. в районах, находившихся в мире исламского закабаления. В1588 году Москва вела даже переговоры с Константинопольским Патриархом Иеремией II о переносе на Русь Вселенского Престола. Переговоры закончились ничем, но сам этот факт весьма показателен для характеристики русского православно-вселенского сознания[150].

В 1619 году Патриархом Филаретом была составлена особая молитва о воцарении Русского Царя над всей вселенной. Молитва эта впервые звучала при коронации Алексея Михайловича 28 сентября 1645 года и потом вошла во все последующие чины венчания на Царство[151].

К середине XVII века Царская Русь — бесспорный «ковчег спасения» всего православного мира. Царь Алексей Михайлович воспринимал себя покровителем и попечителем всего рода христианского и мечтал о восстановлении Креста Господня над Святой Софией в Царь-граде (Стамбуле). В начале 1656 года, после расставания с Патриархом Антиохийским Макарием, Царь огласил свое сокровенное чаяние: «Молю Бога, прежде чем умру, видеть его (Макария. — А. Б.) в числе четырех патриархов служащим в Святой Софии и нашего патриарха пятым вместе с ними».

Чуть позже, обращаясь к находившимся в Москве грекам, Самодержец дал своего рода обет-обещание Господу Богу: «Со времен моих дедов и отцов к нам не перестают приходить патриархи, архиереи, монахи и бедняки, стеная от обид, злобы и притеснений своих поработителей, и все они являются к нам не иначе, как гонимые великой нуждой и жестокими утеснениями. Посему я боюсь, что Всевышний взыщет с меня за них, и я принял на себя обязательство, что, если Богу будет угодно, я принесу в жертву свое войско, казну и даже кровь свою для их избавления»[152].

Никаких практических действий в этом направлении предпринято не было, да их и не могло быть; сокрушение Турецкой Империи в том веке представлялось делом немыслимым. К тому же Русь была отягощена сначала многолетней войной с Польшей, а затем войной со Швецией. Обе кампании стоили больших человеческих потерь и огромных финансовых расходов. Далеко не по своей воле Алексей Михайлович не смог принять участие в освобождении «братьев во Христе» на Востоке.

Зато Алексей Михайлович щедрой рукой раздавал помощь всем страждущим православным за пределом своего царства. По словам историка Церкви, при нем «Россию посетили все четыре патриарха и очень многие восточные митрополиты, монахи и простые миряне. Все они возвращались с большими пожертвованиями. Сокровищница Царя Алексея была неистощима для милостыни; весь Восток понимал это и спешил воспользоваться ею»[153]. Как заявил в 1649 году Царь Иерусалимскому Патриарху Паисию: «Мы вас, отцов богомольцев наших, в забвении не положил и нашим царским жалованием и милостынею, что Бог даст, впредь не оставим»[154].

Нельзя воспринимать эту помощь со стороны Руси как какую-то политическую акцию, нацеленную на завоевание неких геополитических преимуществ. Помощь была совершенно бескорыстной, поистине христианской. Русь не стремилась «купить» щедрыми подношениями некие стратегические или экономические «преференции». В то же время нельзя забывать, что все нищие патриархаты — Константинопольский, Александрийский, Антиохийский и Иерусалимский, не жившие, а выживавшие в «нечестивом пленении», признавая Москву «благословенным Царством», старались подкрепить свое признание не только ектениями, где поминались имена Русских Царей. Они пересылали в Москву многие бесценные святые реликвии, которые им удалось сохранить и во время разграбления крестоносцами Константинополя в 1204 году, и в эпоху постоянных грабежей и насилий со стороны мусульман. Можно назвать только некоторые особо значимые святыни.

Со Святой Горы Афонский Царю Федору Иоанновичу был прислан Крест Константина Великого, который сопровождал позже царя Петра I во время Полтавской битвы.

В 1603 году Иерусалимский Патриарх Софроний V прислал в Москву древнюю икону Божией Матери, в серебряном окладе, принадлежавшую когда-то матери Императора Константина Великого Равноапостольной Императрице Елене.

В 1624 году Митрополит Ираклийский Дионисий доставил в Россию Царю Михаилу Крест Императора Юстиниана, который позже находился в Троице-Сергиевой лавре.

В 1636 году Архиепископ Синайский Иеремия прислал в Москву три посоха того куста, от которого Моисей взял жезл, а также была прислана, хоть и не духовная, но великая историческая реликвия — печать Александра Македонского.

В 1644 году в Москву была перенесена с Афона «десница» Святого апостола Андрея Первозванного.

В 1652 году была привезена в Москву и положена в Успенском соборе Кремля глава Святого Григория Богоносца.

В 1655 году из Ватопедского монастыря на Афоне были присланы в Москву: Крест Животворящего Древа, с которым воевал Константин Великий и другие императоры, а также глава Святого Иоанна Златоуста[155].

Москва становилась вселенским духовном центром не только потому, что там пребывал православный Царь, но и потому, что имела бесценную сокровищницу духовных реликвий, которая постоянно пополнялась.

Невозможно не сказать и еще об одной бесценной святыне, которая оказалась в Москве при Царе Михаиле Федоровиче, хранившейся в Москве в золоченом ковчеге в главном храме России — Успения Пресвятой Богородицы (Успенском соборе). Это — хитон Иисуса Христа. Его прислали на Русь не благочестивые пастыри Востока, а могучий повелитель Персидской державы Шах Аббас I (1571–1629, правитель с 1587 года).

Во время покорения и разграбления Грузии в 1614 и 1616 годах персами, в одной из старых грузинских церквей ими был обнаружен хитон Господень. Согласно преданию, раньше он пребывал в одной из церквей Царь-града, а затем, во время падения его, тайно был вывезен и более полутора сот лет хранился в Грузии «прикровенно». У Шаха Аббаса I (Великого), умершего в январе 1629 года и сумевшего несколько раз нанести серьезные поражения туркам, установились дружеские отношения с Царем Михаилом Федоровичем.

Турецкая Империя являлась смертельным врагом и для Руси, и для Персии, и перед лицом общего врага два столь разных государства оказались в дружеском общении. Для подтверждения своих дружеских чувств Аббас и прислал Царю, которого называл в посланиях «братом», бесценную христианскую реликвию. Ходили слухи, что французский Король Людовик XIII (1610–1643) обращался к Аббасу с просьбой продать хитон, обещая огромные деньги. Но повелитель Персии отказал.

По словам Павла Алеппского, который воочию лицезрел святыню в 1655 году, это — «хитон из тонкого полотна, темного цвета, наполняет ковчег доверху, так что крышка с трудом закрывается. Вот какое бесценное сокровище, о коем вздыхают все цари христианские, приобрел Московский Царь!»[156].

Идея русского мироцентризма, т. е. концепция «Третьего Рима», формировала новое русское эсхатологическое мировоззрение, раздвигавшее рамки Империи-Царства за земные пределы Руси, до вселенского масштаба. Когда Патриарх Филарет в послании Персидскому шаху (1589–1628) Аббасу I (Великому) называл Москву «новым Израилем», то в том не было никакого нарочитого возвеличивания[157]. Ведь в метафизическом значении «Израиль» — это Церковь Божия, обнимающая весь мир. Москва теперь и есть — Церковь Христианская, новый духовный Израиль. Это положение представлялось просвещенным богословам-интеллектуалам делом совершенно очевидным.

Глава 4.

 Жизнь в смирении, страдании и борьбе

Царь Алексей Михайлович и будущий Патриарх Никон впервые встретились в 1646 году.

Никон, тогда игумен дальнего Богоявленского Кожеозерского (Кожеезерского) монастыря[158] в Архангельском крае, имел от роду сорок один год и уже более десяти лет подвизался на ниве монашеского служения.

Он родился в 1605 году в благочестивой крестьянской семье в селе Вельдеманово близ Нижнего Новгорода и был наречен при крещении Никитой, в честь преподобного Никиты Переяславского чудотворца, имя которого Церковь прославляет 24 мая. Отца его звали Мина, а значит, в миру он прозывался Никитой Миничем.

Мать умерла вскоре после рождения сына, отец женился второй раз, и отношения с мачехой у Никиты не сложились; она его била, морила голодом и даже пыталась отравить[159]. В 12 лет Никита, «ради научения Божественного писания», покинул отчий дом и ушел в Макарьев Желтоводский монастырь на Волге[160], где стал послушником, оставаясь таковым до 1624 года. Монастырь был именитой обителью, со строгим уставом, но молодого послушника это не пугало. Он обладал пытливым умом, прекрасной памятью и никогда не чурался самого тяжелого послушания. Он всем сердцем возлюбил Иисуса Христа и готов был всеми силами и до последнего вздоха служить Богу и Его Церкви, служить каждоминутно, везде и всегда. В монастыре Никита Минич изучил церковные службы, овладел чтением, письмом и церковным пением.

Он исполнял в монастыре клиросное послушание и так «душой пристал» к Божественному Писанию, что и дня не мог прожить без Него. Летом Никита ложился спать на колокольне у благовестного колокола, чтобы не проспать к началу раннего богослужения. Как писал один из его биографов, «в нем начал пробуждаться истинный подвижник, хотя монашеского пострига он еще не принял»[161].

Никита Минич наделен был большим ростом (около двух метров), крепким телосложением и не боялся никакой работы; готов был выполнять любое послушание с максимальной самоотдачей. Это была мощная и колоритная натура; послушник невольно выделялся в толпе, его нельзя было не заметить. Его физическая сила удивляла многих и когда стал Первоиерархом: его патриарший саккос весил более четырех пудов, а омофор — полтора пуда. В подобном облачении Патриарх Никон не только творил многочасовые службы, но и совершал дальние крестные ходы…

Никита-Никон мог многое вынести, являясь максималистом во всем. Того же требовал и от других, не признавая и не принимая в расчет никаких человеческих возможностей и земных «обстоятельств», что неизбежно создавало ему немало трудностей в общении с людьми как в миру, так и в монастырских стенах, а затем и на Патриаршем престоле. Это был характер жесткий, бескомпромиссный. Как написал один их исследователей, «Никон принадлежал к числу тех странных людей, у которых словно нет лица, но только темперамент. А вместо лица идея или программа… Но в нем была историческая воля, волевая находчивость, своего рода «волезрение». Потому он и смог стать крупным историческим деятелем, хотя и не был великим человеком»[162].

Никон — из разряда богатырских людей, сила которых в полной мере раскрывается в экстремальных обстоятельствах, а если их нет, то подобные деятели невольно их создают. Не столько сами по себе предметы «реформ Патриарха Никона», но в первую очередь резкость, глубина, страстность, несгибаемость в их проведении, наперекор всем и вся, неизбежно порождала возмущения, протесты и противодействия самого разнообразного свойства. Как написал автор одной из лучших на сегодняшний день книг по истории русского богословия протоиерей Г. В. Флоровский (1893–1979), «главная острота Никоновой «реформы» была в резком и огульном отрицании всего старорусского чина и обряда. Не только его заменяли новым, но еще и объявляли ложным, еретическим, почти нечестивым. Именно это смутило и ранило народную совесть. У Никона хуление «старого обряда» срывалось в пылу и в задоре, да притом и с чужого голоса»[163].

Вот эти — «пыл» и «задор», делали из Никона нетерпимую и непримиримую натуру, излучавшую железную волю, но никогда не излучавшую любовь.

Без особенной психологического строя личности шестого Патриарха, понять остроту и драматичность русского разъединения середины XVII века невозможно. Сила личности Никона выливалась в такую же мощную силу противодействия, выдвинув на авансцену исторического действия выдающихся героев-противников, которых потом будут называть «вождями раскола» и «расколоучителями». Они являли адамантовую несгибаемую волю и непримиримость, под стать никоновской…

Время нахождения в Макарьевом монастыре — довольно туманный эпизод в жизни Патриарха Никона. Ведь послушник в монастыре — член братии, готовящийся принять монашество и проходящий монашеский искус — испытание, насколько монашеский образ жизни ему близок и насколько есть у него к тому призвание. Обычно срок длился три года, но мог быть как сокращен, так и увеличен. Вопрос до сего дня остается открытым: почему Никита не принял постриг в достославном Макарьевом монастыре?

В1624 году Никита по зову умирающего отца возвратился в деревню, похоронил отца, а затем женился и стал дьячком в храме, а затем и священником. Сначала служил в соседнем селе Лысково, а примерно через год, по приглашению каких-то купцов, наслышанных о его начитанности, стати и зычном голосе, молодой сельский батюшка перебрался в стольный град Москву, где стал священником одной из окраинных церквей. В таком качестве пробыл около семи лет.

Этот период биографии будущего Патриарха не изобилует подробностями. Известно только, что семейная жизнь была наполнена трагическими событиями: трое его детей умирали один за другим еще в младенчестве. Подобная череда несчастий наверняка тяжело подействовала на душевное состояние священника Никиты. Он решает отринуть суету грешного мира и принять постриг и уговаривает то же самое сделать и супругу, которая принимает постриг в Алексеевском монастыре в Кремле.

Желая обрести путь к спасению, Никита отправился на край света — на Белое море, в Анзерский скит Соловецкого монастыря. Здесь он подвизался под началом благочестивого старца Елеазара (†1656), позже прославленного в лике Преподобного, который и постриг Никиту с именем Никона в 1636 году.

Анзерский скит пользовался большой известностью и был напрямую связан с Царской Фамилией. В 1620 году Соловецкий игумен Иринарх получил от матери Царя Михаила Федоровича инокини Марфы 100 рублей на строительство в скиту Елеазара деревянной церкви во имя Живоначальной Троицы с приделом во имя небесного покровителя Царя, Преподобного Михаила Малеина[164]. После рождения в 1629 году наследника — Алексея Михайловича, появление которого предсказал благочестивый Елеазар, Царь Михаил Федорович 31 июля 1633 года даровал Анзерскому скиту независимость от Соловецкого монастыря и установил ему ежегодное содержание.

Анзерский остров был самым северным в архипелаге Соловецких остров. Вся середина острова занята болотами, озерами и дремучими хвойными лесами. Скудная растительность, жесточайшие морозы, каменистая почва, ураганные ветра, снежные заносы, нескончаемая северная ночь — вот картина того места, где светилась свеча русского монашеского подвижничества. Остров находился в полной оторванности не только от большой земли, но и от Соловецкого острова, от которого Анзер отделял пролив в пять верст; от самой же Соловецкой обители он находился на расстоянии 22 верст.

Именно здесь, в месте, полностью изолированном, и возникли первые скиты Соловецкого монастыря. Преподобный Елеазар Анзерский основал Свято-Троицкий скит. Устав было строгим и до крайности аскетичным. Ко времени прихода на Анзер Никиты Минича послушников на острове насчитавалось не более двенадцати человек.

Преподобный установил для подвижников древний чин скитского жития по примеру Святых Отцов. Кельи безмолвных пустынников поставлены были в версте одна от другой. В субботу вечером и накануне праздников собирались они для общей молитвы, в которой проводили всю ночь и следующий день. Совершив праздничное или воскресное пение, расходились по кельям для богомыслия. Молитва, пост и ручной труд составляли их обычное занятие. Искусительные душевные помыслы, нападающие на отшельников, они открывали Преподобному старцу как опытному своему наставнику и пользовались от него духовными советами.

Никон в монашеском послушании не делал себе ни малейших поблажек. Он ежедневно прочитывал всю Псалтырь и совершал по тысяче земных поклонов с Иисусовой молитвой, сокращая количество сна до 3–4 часов. В скиту у Никона открылся дар видений. По словам его жизнеописателя Шушерина, «диавол начал поднимать великую брань на Никона; бесы душили его и другие пакости творили». Монах преодолел эти «брани» с помощью усердной молитвы, ежедневного водоосвящения и окропления святой водой своей кельи. Никон вышел победителем в борьбе с силами зла и преодолел страх перед земными условиями.

Старец Елеазар заметил и оценил духовные усердия, молитвенные подвиги Никона и взял его с собой в Москву, куда Преподобный отправился за сбором милостыни на подстройку каменного храма и представления Царю Михаилу Федоровичу. Случилось это, по всей вероятности, в 1639 году. Царь принял милостиво северных подвижников, сделал пожертвование, а вслед и другие благочестивые москвичи пожертвовали немало. Точно не известно, находился ли на встрече Царя Михаила с посланцами Анзера его юный сын и наследник Алексей. Думается, что подобное вполне могло иметь место, и если это так, то именно тогда и произошла первая встреча будущего Царя Алексея Михайловича и сурового иеромонаха из далекой северной обители.

Никон прожил в скиту несколько лет. Однажды, как гласит предание, Елеазар имел видение, в котором на плечах Никона красовался омофор[165], что истолковывалось как будущее пастырское служение инока. Однако позднее произошел конфликт, который один из историков Церкви камуфляжно назвал «некоторыми недоразумениями»[166]. Никон стал упрекать Анзерских монахов в «сребролюбии» и обвинил в том и самого Елеазара, который не хотел отдавать собранные на храм деньги на хранение в Соловецкий монастырь. После такого «недоразумения» Никон покинул скит. Этот один из самых сомнительных эпизодов в бурной летописи жизни шестого русского Патриарха.

В одобренном Издательским советом Русской Православной Церкви жизнеописании Никона говорится: «В 1642 году Никон переходит в Кожеозерскую пустынь и вскоре становится ее игуменом»[167]. За подобной отвлеченной фразой скрывается явное умолчание.

Никон же покинул Анзер после ссоры с Елеазаром; иеромонах не просто «удалился» из обители, а, как сам позже признавался, «убежал». Симпатизирующий Никону биограф замечает, что «трудно теперь в точности выяснить, что все-таки произошло. Невероятно, чтобы утверждающий себя в строгом иноческом послушании Никон дерзнул как-нибудь оскорбить старца, от которого принял постриг»[168]. В фундаментальной Истории Русской Церкви Митрополита Московского Макария (Булгакова, 1816–1882) говорится о том, что Никон «осмелился укорить Елеазара и братию в сребролюбии.

Настоятель сделал иноку строгое замечание, и огорченный Никон решил удалиться»[169].

В этой связи невольно возникает вопрос, адресованный восхвалителям Никона: непослушание отцу-игумену и укоризны старцу и братии «в сребролюбии», т. е. в смертном грехе, разве не есть оскорбление и монастырского общежительства, да и самого духовного наставника? Ответ очевиден, но, как давно известно, очевидности далеко не всегда бывают угодны.

Никон всю жизнь руководствовался правилом: «если нельзя быть в любви и согласии, то нельзя быть вместе вообще». Формула замечательная, но только с одним коррективом: «согласие» совсем не означает заведомый приоритет одной из сторон. Иначе это не согласие, а насилие над доброй волей другого. Однако Никон всегда был максималистом, в том числе и в отношениях с людьми, рядом с которыми он себя в большинстве случаев осознавал «более праведным». «Чрезмерный темперамент» постоянно создавал ему трудности и в конечном итоге — очень дорого стоил России.

Никон, после бегства с Анзера, преодолел немало испытаний во время путешествия по Белому морю на утлой лодчонке, и, наконец, «добежал» до Кожеозерской обители, где его приняли в состав братии. Он упросил благочестивого престарелого настоятеля Серапиона отпустить его на пустынножительство на дальний остров. Благословение на то было получено, и Никон начал жить в уединении «чином Анзерской пустыни».

Около года Никон подвигался в посте и молитве, и усердие иеромонаха произвело столь сильное впечатление на братию, что, когда преставился Серапион, именно его избрали игуменом. Утвержден он был в этом сане в Новгороде Митрополитом (1635–1649) Новгородским и Великолуцким Аффонием в 1643 году. Спустя три года, в 1646 году, игумен Никон отправился в Москву «за царской милостынею». Там началось его восхождение к вершинам славы и власти.

По обычаям того времени, каждый прибывающий в Москву игумен должен был представляться Царю. Вокруг молодого Царя Алексея Михайловича, которому 19 марта того года исполнилось только семнадцать лет, группировался круг приближенных из числа самых образованных и широкомыслящих людей своего времени. Среди особо значимых имен находился протопоп Кремлевского Благовещенского собора и духовник Царя Стефан Вонифатьев (? — 1656), дядька Царя боярин Б. И. Морозов (1590–1661) и совсем молодой тогда задушевный друг Царя Ф. М. Ртищев (1626–1673), получивший позже прозвище в народе «милостивого мужа».

К тому времени под главенством и руководством Вонифатьева составился «Кружок ревнителей благочестия»[170] из людей начитанных и искусных в деле проповеди, которые действовали в разных местах, но в одном духе и с одним направлением. К «Кружку» принадлежали: протопоп Иоанн Неронов (1591–1670), Аввакум (Аввакум Петрович Кондратьев, 1620–1682), протопоп Аоггин (Логин) Муромский, поп Лазарь Романовский, Данила Костромской. Из светских лиц им сочувствовал Федор Ртищев, а из черного духовенства — епископ Коломенский Павел.

Это были реформаторы прежде реформы Никона. Они ставили задачу оживления и обновления церковной жизни и богослужебной практики, для улучшения нравственного образа жизни народа, но в первую очередь — духовенства. Они ратовали за восстановление проповеди с амвона, за «единогласие» в богослужении, выступали за исправление переводов богослужебных книг.

Дело шло своим чередом; исправление церковных книг и обрядов в пользу греческих пошло полным ходом задолго до того, как Никон стал Патриархом. Фактически первые в этом направлении шаги были предприняты еще при Патриархе (1619–1633) Московском и всея Руси Филарете — деде Царя Алексея Михайловича.

Царь Алексей Михайлович всей душой поддерживал благоулучшения «ревнителей». Самодержец не только словом, но и делом старался пособить делу «исправления» церковных книг, для чего надо было собрать в Москве людей, сведущих в древних языках и, конечно же, благочестивых. В мае 1649 года Царь отправил особую «грамоту» Митрополиту Киевскому Сильвестру Коссову, чтобы тот прислал двух известных книжников-иеромонахов: Арсения Сатановского и Дамаскина Птицкого, для сличения «славянского перевода Библии с греческим»[171].

«Ревнители благочестия» ратовали за усовершенствование русской богослужебной практики. Палаты Ртищева в Москве стали тем местом, где постоянно собирались «русские боголюбцы», где шел обмен мнениями и, не боясь последствий, велись свободные разговоры и споры по самым животрепещущим вопросам русской жизни. Завсегдатаем этого «духовного клуба» стал и Никон, многому научившийся у «ревнителей благочестия».

Протопоп Вонифатьев стоял во главе «обновителей», позволяя себе непозволительные вещи по отношению к самому Патриарху Иосифу, который был слишком удален от преобразовательского рвения. В начале 1649 года дело дошло до публичного скандала. 11 февраля Патриарх подал Царю челобитную, где писал, что Стефан Вонифатьев поносил его публично, приведя подлинные слова Вонифатьева: «В Московском государстве нет Церкви Божией, а меня, богомольца твоего, называл волком, а не пастырем» и всех митрополитов, архиепископов и епископов «бранными словами бесчестил». Иосиф далее заключал, что Вонифатьев не только бранился «позорными словами», но и нарушил только что утвержденный Свод законов — Уложение, где прописано было: кто изречет на соборную и апостольскую церковь какие хулительные словеса, «да смертию умрет». Первосвятитель просил у Самодержца защиты и разрешения «дать на него, Стефана» собор»[172].

Иными словами, Иоаким намеревался соборно отлучить и проклясть царского духовника. Однако до этого не дошло. Алексей Михайлович просто не дал движения делу, и оно заглохло, но многим стало ясным, что повелитель державы на стороне «ревнителей».

Позже почти все «ревнители» подверглись опалам и гонениям со стороны Патриарха Никона, а некоторые погибли насильственной смертью за критику и противодействие «Великому Государю», как величал себя в документах Патриарх Никон. Здесь особо показательна и вопиюща история с епископом Павлом (†1656), которого старообрядцы поныне почитают как «священномученика».

Родился будущий епископ в селе Колычево Нижегородского края в семье сельского священника. Принял постриг в Макарьевом Желтоводском монастыре, с 1636 года — монастырский казначей. С 1651 года — игумен Боровского Пафнутьева монастыря. В 1652 году был одним из 12 претендентов на престол Патриарха, но им, по настоянию Царя, стал Никон. В том же году Никон возвел Павла в сан епископа Коломенского и Каширского. В 1654 году для узаконивания своих действий Патриарх Никон собрал Собор с тщательно отобранными участниками, среди которых был и Павел Коломенский. На Соборе Павел открыто выступил в защиту «старых книг», а под соборными постановлениями вместо подписи написал: «Если кто от преданных обычаев святой соборной церкви отъимет, или приложит к ним, или каким-либо образом развратит, анафема да будет».

Никон избил Павла на Соборе, сорвал с него мантию, без соборного суда лишил епископской кафедры. Прискорбен был и сам факт, и то, что указанная тяжелая сцена насилия над епископом Павлом происходила в присутствии Царя, председательствовавшего на Соборе, но не вступившегося за епископа.

Волей Никона Павел был отправлен как простой монах в Палеостровский монастырь на острове на Онежском озере. В начале 1656 года Павел по приказу Никона переведен под строжайший надзор в новгородский Хутынский монастырь, где и был умерщвлен. Старообрядцы считают, что Павел Коломенский 3 апреля 1656 года, в Великий четверг, был сожжен в срубе подосланными Никоном людьми — «яко хлеб Богови испечеся». Так или иначе, но смерть епископа Павла навсегда осталась темным пятном на репутации Патриарха Никона…

В русском обществе той поры давно ощущалась настоятельная потребность унифицировать устроение Церкви по «подлинному образцу», за который принималось устроение греческое. К середине XVII века Московское Царство являлось единственным в мире православным государством. После нестроений и разрухи, вызванных Смутой начала того века, страна быстро восстанавливалась, укреплялась во всех отношениях, в том числе и духовном. Алексей Михайлович принял Скипетр Державы Российской, на которую православные, как на Руси, так и вовне, смотрели как на обетованную всеми православными душами государственную обитель правоверия, на ковчег спасения «народа христианского».

Идея Третьего Рима была сформулирована еще в первой половине XVI века иноком Филофеем Псковским (ок. 1465–1542): «Первый Рим пал от нечестия, второй (Константинополь) — от засилья агарянского (мусульманского), Третий Рим — Москва, а четвертому — не бывать». Через сто лет, в эпоху Алексея Михайловича данное историософское построение русского богослова-интеллектуала приобретало форму исторической реальности.

Идеологему Филофея развил и «поставил на русскую почву» выдающийся пастырь и проповедник Преподобный Иосиф Волоцкий (Санин, 1440–1515). В своем трактате «Просветитель», составленном на грани XV–XVI веков, Преподобный выразил русский взгляд на русское христианское мироустроение. Он писал: с тех пор как «солнце Евангелия осияло нашу землю, и гром апостольский огласил нас; воздвиглось множество Божиих церквей и монастырей, явилось множество святителей и преподобных, чудотворцев и схимников, и как в древности Русская земля всех превзошла своим нечестием, так и сейчас, словно на золотых крыльях взлетев на небеса, она всех превзошла благочестием»[173].

Миропредставления Филофея-Иосифа были чрезвычайно распространены к середине XVII века, они являлись краеугольным камнем всех построений русской мысли, служили идеологической основой так называемой старорусской партии, считавшей, что негоже русским идти в безропотное послушание к грекам, за свои отступничества и капитуляции перед «латынами», «папежниками», наказанным потерей собственной державы, так как лишились милости Всевышнего. По словам исследователя, после падения Царь-града в 1453 году «на греков многие начали смотреть как на отступников от настоящего благочестия. Мнения эти так прочно укоренились в русском духовенстве, что всякая иная точка зрения считалась отступлением от Православия, чуть ли не ересью. Таких взглядов держался поначалу и Никон»[174].

Уже в Москве Никон довольно быстро переменил свои представления и не только примкнул, но и возглавил придворную, условно называемую, «грекофильскую партию». Свое новое мировоззренческое «кредо» он выразил ясно, без прикрас: «Я русский, сын русского, но мои убеждения и моя вера греческая»[175]. В безоглядном грекофильстве его потом и укоряли противники, в первую очередь Иоанн Неронов, напоминавший, что раньше Никон не признавал благочестия греков, а теперь «иноземцев хвалит» и называет греков «благоверными и благочестивыми родителями»[176].

Единое мировое Православное Царство должно было принять под свою длань всех людей, все народы, исповедующие правоверие, как когда-то и было в Империи Константина Великого, во Втором Риме, преемницей которого и стал Третий Рим. В новых условиях неимоверно вырастала роль Русского Царя, на которого смотрели как на водителя, защитника, охранителя устоев православного мироустроения. Россия должна была стать не только по факту своей особости и по духу своей веропреданности, но и «по обряду», «по букве», водительницей православного мира.

Грекофильство постепенно находило себе все больше сторонников в обществе, а в самом правительстве оно становится искренним и целеустремленным. Царь Алексей Михайлович с ранних пор имел одну желанную мысль: привести Русскую Церковь в полное единение с Греческой. Геополитические воззрения Царя Алексея, его взгляд на себя как на наследника мировых правителей Царь-града, наместника Бога на земле, защитника всего Православия, его мечта освободить христиан от турок и стать Царем в Константинополе заставляли стремиться к тождеству русского и греческого церковного обряда.

На Православном Востоке постоянно поддерживали подобные намерения в Москве, видя в далеком северном Царстве возможного избавителя от притеснений мусульман. Все четыре великих Православных Патриархата — Константинопольский, Антиохийский, Александрийский и Иерусалимский были подчинены власти султанов, поставивших их в полную административную, юридическую и финансовую зависимость. Положение порой складывалось нетерпимое. Православные не только воспринимались людьми «второго сорта»; их преследовали, грабили и тысячами убивали и по султанским приказам, и просто толпами мусульманских фанатиков. Никакая православная душа не могла молча взирать и спокойно мириться с подобными проявлениями антихристианского и античеловеческого варварства.

На Руси всегда сочувствовали «братьям во Христе» на Востоке. Подобные чувства сострадания рождали желание оказать помощь, в первую очередь материальную, которая различными путями столетиями поступала и патриархатам и отдельным обителям. Поток русского вспомоществования невероятно возрос к середине XVII века, когда Русь-Россия заметно укрепилась.

Надо прямо сказать, что среди греческого священства, доминировавшего в Восточных Патриархатах, всегда находились люди, которые желали поставить Московских Царей в зависимость от себя, сделать их поднадзорными, чтобы извлекать не только моральные, но и материальные выгоды. Отсюда возникало стремление утвердить в православной среде представления, что русские, сделавшие свою Церковь автокефальной, т. е. независимой и самостоятельной, пошли дорогой «искажения истинного Православия». Всегда находились греческие церковные иерархи, да и просто монахи, желавшие стать наставниками, менторами русских, как то было до падения Царь-града в 1453 году, когда Церковь на Руси являлась верной «дщерью» Царь-града. Подобные поползновения греческого клира всегда встречали на русской почве противодействие, часто скрытое, а порой и явное.

Наиболее полно и завершенно русские представления выразил один из блестящих русских «книжников», старец иеромонах Арсений (Суханов, 1600–1668) — строитель Богоявленского монастыря в Кремле, принадлежащего Троице-Сергиевому монастырю. Позже он — келарь Троицкого монастыря и один из главных «справщиков» книг при Патриархе Никоне. С 1661 года руководил работой Московского Печатного двора.

Выдающейся заслугой Арсения являлось то, что по поручению Патриарха Иосифа и Алексея Михайловича, для изучения церковных обычаев, он в 1649–1650 годах посетил важные центры Православия на Востоке: Афон, Константинополь, острова Родос и Хиос, побывал в Иерусалиме и в Египте. В 1654 году Патриарх Никон посылает Суханова на Афон для приобретения греческих рукописей, необходимых для начавшегося исправления богослужебных книг. Он с блеском выполнил это поручение, привезя на Русь бесценное собрание древних греческих рукописей (более 700), которые невероятно обогатили сокровищницу Московской Патриархии.

Арсений стал одним из самых блестящих русских «книжников» середины XVII века. Через сто лет Арсений нес тот же «свет правды христианской земли», которую в XVI веке огласил монах Филофей Псковский. В 1650 году Арсений вступил в спор («прения») с греческими богословами, которые прибыли на Русь в составе делегации Иерусалимского Патриарха Паисия.

Греки вели себя в Москве чрезвычайно заносчиво, критикуя многие порядки и установления и в Церкви, и в богослужении. Они брали на себя роль «судей», что оскорбляло русское православное чувство. Русские готовы были слушать братские наставления, но не желали преклоняться перед греками, не хотели видеть в них начальников-наставников. Они принимали славу и честь старой «Грецкой земли», но не желали делить с греками их историческое бесчестие.

Московиты прекрасно были осведомлены о тех ужасных историях, которые происходили в четырех Восточных Патриархатах: взятки, продаж должностей, казнокрадство, предательство, заискивание перед нечестивыми и перед католическими раскольниками и даже убийства, все эти антихристианские деяния настолько там распространились, что стали чуть не делом обыденным. Бесценное Богомудрие греков осталось в прошлом, там, где правили благочестивые Цари и великие Патриархи — это наследие русские готовы были перенимать и перенимали с неизменным душевным трепетом. Теперь же ситуация совершенно иная.

В 1650 году в «валашском» местечке Тырговиште, где находился Паисий на обратном пути из Москвы в Иерусалим, произошло примечательное событие. Там Арсений вступил в полемику с учеными греками, а затем привез в Москву подробный отчет о «прениях», так называемый Статейный список.

Арсений в совершенстве владел греческим языком, был прекрасно богословски образован. Его речи «в прениях о вере», всего таковых было четыре, — настоящий богословско-историософский трактат. Митрополит Макарий в своей «Истории» написал, что «эти прения, записанные Арсением, представляют одно из самых ярких свидетельств о тогдашнем религиозном настроении умов в нашем Отечестве». Потому уместно здесь привести обширные выдержки[177].

«Когда в Царь-граде был благочестивый Царь, — восклицал Арсений, — он учинил четырех патриархов да папу в первых, и те патриархи были в одном Царстве под единым Царем и на Соборах собирались по его царскому соизволению. А ныне вместо того Царя на Москве Государь Царь благочестивый, единый Царь благочестивый во всей подсолнечной, и Царство его христианское Бог прославил. И устроил наш Государь Царь у себя вместо папы в царствующем граде Москве Патриарха, а вместо четырех патриархов — на государственных местах четырех митрополитов, потому у нас на Москве возможно и без четырех патриархов ваших править Закон Божий… А ваш патриарх Александрийский над кем патриарх? У него только две церкви во всей епархии и ни одного митрополита, архиепископа и епископа. Живут ваши четыре патриарха и без папы, когда он уклонился в ересь, так и мы ныне можем без вашего учения быть»[178].

После столь резкой отповеди, данной тщеславным грекам, старец Арсений решил исторически «просветить» зазнавшихся собеседников и объяснить им вехи русского христианского пути.

«Напрасно вы хвалитесь, что мы от вас Крещение приняли: мы приняли Крещение от святого Апостола Андрея, который приходил Черным морем до Днепра, а Днепром до Киева, а оттуда до Новгорода. Потом Великий князь Владимир крестился в Корсуне[179] от тех христиан, которые крещены (были) находившимся там в изгнании Климентом, папою Римским[180]. Из Корсуни взял Владимир в Киев мощи Климентовы, и митрополита, и весь священный чин. И мы как приняли веру и крещение от святого Апостола Андрея, так и держим…».

«Был у вас Царь благочестивый, — продолжал свое поучение Арсений, — а ныне нет, и вместо его воздвиг Бог на Москве благочестивого Царя, и ныне у нас Государь Царь Православный один сияет благочестием во всей подсолнечной и Христову Церковь от всяких ересей защищает… У нас ныне на Москве Патриарх не только как второй по Римском, но как первый епископ Римский, как древний благочестивый папа, украшается, нося на главе своей белый клобук Сильвестра[181], папы Римского»[182].

Речь Арсения — духовно-историософский трактат, раскрывающий русское мессианское сознание во всей его универсально-христианской завершенности. Милость Божия давно явлена Руси; на Русской земле воссияла Вера Христова, которую хранит и защищает — первый слуга Господа и его верный раб — Царь Православный.

Русская же попечительская политика на Востоке вызывалась к жизни совсем не геополитическими амбициями и самомнением московских правителей, а всеохватным чувством Христапреданности. В 1649 году высокочтимый во всем Православном мире Иерусалимский Патриарх (1645–1661) Паисий в свой приезд в Москву, на приеме у Царя, прямо высказал пожелание, чтобы Алексей Михайлович стал Царем в Константинополе: «да будешь Новый Моисей, да освободишь нас от пленения, как он освободил сынов Израилевых от фараоновых рук»[183].

Алексей Михайлович по складу своей честной и открытой натуры готов быть принять на себя подобную историческую ношу, выполнить эту тяжелую, но благословенную миссию. Моисея вел Сам Господь; именно Его Перст указывал вождю народа израильского праведный и спасительный путь в Землю Обетованную. Московский Царь эту библейскую историю прекрасно знал. А кто ему, Царю Православному, откроет дорогу, угодную Всевышнему? Это был самый трудный вопрос, занимавший Царя постоянно. Где найти пророка, праведника, способного открыть заповедное Божье намерение?

Когда же Царь увидел сильного духом и телом игумена дальнего монастыря, увидел и услышал Никона, глаза которого горели удивительно светлым, лучезарным светом, то невольно не мог не восхититься и не преклониться перед ним и его духовной мощью. Регулярное общение с Никоном, после того как он в 1646 году перебрался в Москву, только укрепляло эти добрые чувства почитания в душе Царя. Алексей Михайлович его полюбил всем сердцем, как только и может любить сирота, обретший мудрого и долгожданного наставника-утешителя, любящего отца-попечителя.

Через некоторое время отношение Царя к Никону достигло степени беспредельного обожания. «О крепкий воин и страдалец Царя Небесного, о возлюбленный мой любимец и содружбенник, святой Владыко!» — взывал Алексей Михайлович к Никону, когда тот находился еще в сане Митрополита Новгородского в 1652 году[184]. Никогда и ни к кому Самодержец с подобными проникновенными и восторженными словами не обращался.

Вполне возможно, что Алексей Михайлович узрел в Никоне того самого Богоданного Пророка, которых так много было в древней библейской истории, но каковых так не хватало в Москве. Потому он так долго, неимоверно долго, не смел противопоставить Царскую волю воле Патриарха, невзирая на многочисленные крики, стоны, мольбы и доносы на Никона, изливавшиеся на Царя со всех сторон.

Никон своей монументальностью, ясностью взгляда, нетерпимостью к нестроениям и беспорядкам в Церкви на первых порах весьма приглянулся и «ревнителям благочестия», выступавшим за улучшение. Думается, что не без их одобрения Никон по царскому желанию и по патриаршему повелению становится в 1646 году архимандритом Новоспасского монастыря в Москве.

Это одна из самых старых обителей Москвы, возникшая еще в XIII веке. С древнейших времен в Новоспасском монастыре находили место последнего упокоения представители боярского рода Романовых — предки Царственного Дома. Государи Всероссийские, начиная с Михаила Феодоровича, непременно совершали «царские выходы» в Новоспасскую обитель, чтобы поклониться отеческим гробам. Здесь покоились: родоначальник Романовых Роман Юрьевич Захарьин, его сыновья, мать Первого Царя рода Романовых Государыня инокиня Марфа (Ксения Иоанновна Шестова-Романова), пострадавшие при Годунове братья Патриарха Филарета и их отец Никита Романович Юрьев (в схиме Нифонт), дочь Царя Михаила Феодоровича Царевна Ирина.

Царь распорядился, чтобы игумен Новоспасского монастыря Никон каждую пятницу приезжал к нему во дворец к заутрене, после которой Государь «желал его беседою наслаждатися». Во время этих бесед Никон ходатайствовал за вдов, сирот, за обиженных и оскорбленных, и «тем еще более привлек к себе впечатлительное сердце молодого Государя»[185]. Царь поручил Новоспасскому игумену принимать челобитные от всех нуждающихся в царской милости и «управе». Все это способствовало росту популярности «заступника» и в среде московского простого люда.

Никон оказался вознесенным из своего северного далека ко двору Царскому. И он сразу же решил занять в этом замкнутом мире ключевую позицию; он не умел стоять в стороне, он не мог быть «голосом из хора», он по складу характера всегда хотел быть «первым солистом».

Он принял мысль о всемирном предназначении Русского царства, как естественную и благословенную. И ему казалось вполне уместным, что в христианской стране, где вся жизнь озарена светом Христовым, приоритет, бесспорно, должен принадлежать власти священнической. Он знал творения Святителя и Отца Церкви Иоанна Златоуста, который когда-то боролся неколебимо за подчинение мирской жизни нравственному кодексу Церкви. За то на него клеветали, преследовали и изгоняли с кафедры Константинопольской[186].

Главная идея государственного устроения, сформулированная Иоанном Златоустом, гласила: «Священство есть власть более почетная и великая, чем самое Царство. Не говори мне о багрянице, ни о диадеме, ни о золотых плащах. Все это тени, скоропреходящее весенних цветов. Всякая слава человеческая — цветок полевой (Ис. 40.6)»[187]. «Священство важнее самой Царской власти и есть самая высшая власть»[188].

Однако Никон не хотел принимать к сведению, что Святой говорил о деле спасения христианской души, а совсем не о государственном управлении; Иоанн Златоуст отстаивал нравственный приоритет священства, преимущество чести его, а не земной власти носителей священнического сана. Потому, когда иногда называют Никона «Русским Златоустом», имея в виду некоторую отдаленную схожесть их первосвятительских биографий, то иначе как натяжной подобные аналогии и назвать невозможно.

Никон не стал «русским Златоустом» по ясным и бесспорным причинам, которые усиленно обходят стороной все церковные и светские почитатели неистового Патриарха Никона. Великий Иоанн Златоуст никогда не помышлял стать водителем Второго Рима. И потом, он добровольно, по своему суетному «хотению» никогда не оставлял пастырского служения, в отличие от Никона, который бросил патриаршее Первосвятительство и с гневным раздражением удалился с патриаршего престола. Даже авторы, испытывающие большое расположение к шестому Патриарху, признавали: «Бывали на Руси и раньше случаи оставления престола иерархами. Но такого принародного ухода (и сохранения за собой патриаршего звания без управления делами) не случалось»[189].

Совершенно точно заметил один из исследователей, что «известный всему Московскому государству мягкий христианский характер Царя Алексея Михайловича, конечно, всего более воспрепятствовал Никону стяжать славу второго Златоуста»[190].

И последнее, что уместно в этой связи заметить. Никон в зрелые лета в земном мире, в мире людей никогда и никого не любил. Не сохранилось ни одного свидетельства, говорящего об обратном. Его любили, почитали, перед ним преклонялись, но он не то что не испытывал любви, но даже и особого уважения к человеку не выказывал. Историк С. Ф. Платонов обоснованно назвал Никона «энергичной, но черствой натурой»[191].

Когда он вошел в большую силу, то мог походя обидеть, оскорбить, унизить, а то и наказать самым строгим образом вплоть до бессрочного заточения в подземелье за самый невинный поступок, казавшийся ему актом «неповиновения». Нельзя не согласиться с его другом, ставшим одним из самых ярых обличителей поведения Патриарха Иоанном Нероновым, когда тот писал: «Какая тебе честь (т. е. Никону), что ты страшен всякому. Кто ты? Зверь лютый (т. е. тигр), или медведь, или рысь? Дал тебе благочестивый Государь волю, и ты, зазнавшись, творишь всякие поругания, а ему, Государю, сказываешь: я-де делаю по Евангелию и отеческим преданиям»[192].

Никогда Никон не переменял своих решений, не прощал своих «врагов» и не признавал собственной неправоты. Он самым милостивым образом относился к льстецам, хотя, как человек умный, не мог не понимать порочности лести. Очевидно, оскорбления, унижения, «скорби», пережитые Никоном в детстве и молодости, развили в шестом Патриархе какое-то поразительное самомнение. Это был своего рода приступ католической папской «непогрешимости» на русской почве; вещь совершенно недопустимая в истории Православия. Как образно и вполне обосновано выразился известный историк и философ Ю. Ф. Самарин (1819–1876), «за великою тенью Никона затаился призрак папизма»[193].

«Бурная и опрометчивая натура» Никона (выражение Г. В. Флоровского) требовала решительных действий; он всегда стремился идти «прямо и несгибаемо», по той дороге, которая ему казалась верной. Его стремление огречить Русскую Церковь во всем ее быту и укладе как можно быстрее не могло не вызвать реакцию отторжения всех и вся. В итоге он оказался в полном одиночестве и был повержен со всех своих общественных высот. Это была человеческая трагедия Никона, которая в известном смысле стала и трагедией России…

Никон в роли настоятеля Новоспасской обители стал влиятельным и популярным. Царь смотрел на него глазами влюбленного отрока; речи Никона о несчастьях, нестроениях и беспорядках русской жизни падали на благодатную почву в царской душе. Алексей Михайлович мечтал все в стране «благоустроить», привести в порядок и всегда старался делать для этого все, что возможно. Никон знал темные стороны действительности как никто и смело говорил о них и в кругу собеседников из числа «ревнителей», и с глазу на глаз с Царем. Смелость речей и нелукавость мыслей подкупали и располагали к Новоспасскому игумену.

Когда Новгородский Митрополит Аффоний по старческой немощи отказался в январе 1649 года от своей кафедры и отошел на покой, то по желанию Царя на эту высшую после патриаршей кафедру был назначен Новоспасский архимандрит Никон. 11 марта того года в Успенском соборе Московского Кремля Никон был посвящен в Митрополиты святейшим Патриархом Московским и все Руси Иосифом. В это время в Москве находился Иерусалимский Патриарх Паисий, который уже знал и высоко ценил Никона. В письме на имя Государя Патриарх свидетельствовал: «Находясь в прошедшие дни у Вашей милости, я говорил с преподобным архимандритом Спасским Никоном, и полюбилась мне его беседа. Он муж благоговейный, и досужий, и преданный Вашему Царскому Величеству. Прошу, да будет он иметь свободу приходить к нам для собеседований на досуге, без запрещения Вашего Величества».

После поставления Никона на Новгородскую кафедру, Паисий в самых восторженных выражениях одобрял подобный выбор. «Прославляю благодать Божию, которую просветил Вас Дух Святой, чтобы избрать и возвести на святой престол Митрополии Новгородской такого честного мужа и преподобного священноинока господина архимандрита Никона. Он достоин утверждать Церковь Христову и пасти Христовы овцы»[194].

Насколько известно, именно Паисий в беседах с Никоном «зазирал его» за «разные церковные вины» и, в том числе, за неправильное двуперстное крестное знамение, настаивая на троеперстии[195]. Позже этот обрядовый пункт стал доминантным в споре «староверов» и «нововеров». Именно Паисий явился в этом деле тем авторитетом, сторону которого безропотно принял Никон.

Никон демонстрировал такой пиетет перед заезжими греками, что с их стороны вызывало неизменно душевное расположение к иерарху Русской Церкви. Патриарх Паисий, покинув Русь, отправил туда своего доверенного человека — Митрополита Назаретского Гавриила, специально «для убеждения» Никона, потом прибыли из Константинополя и Иерусалима и другие уполномоченные. После поражения греков в «прениях о Вере» со старцем Арсением, задача «просвещения» русских, намерение сделать себя наставниками и судьями русских порядков, делалось для греческого клира не только желанной, но и возможной. Никон, да и Царь Алексей Михайлович, смотрели на греческих посланцев, как на носителей «правильной традиции веры».

Никон слишком открыто и явно демонстрировал свое «восхищение» и «умиление» от речей греков. Беда его состояла в том, что у него не было собственных идей; все, что он вводил, устанавливал, отменял, запрещал — делалось с «чужого голоса». Как очень верно заметил один из исследователей, Никон «был деятелем, но не был творцом»[196].

В литературе всегда оставался безответным вопрос: как Никон постигал «Богомудрие греков», особенно: как он с греками лично общался? Никон не знал ни «нового», ни «старого» греческого языка, хотя и желал их постичь. Сохранились даже указания на то, что он молил Всевышнего даровать ему знание греческого языка, но таковой милости даровано не было.

Конечно, всегда существовали на Руси какие-то толмачи (переводчики), большей частью из числа осевших на Руси греков. Но, во-первых, некоторые из них были весьма слабыми в русском языке, а некоторые и людьми явно авантюрного склада натуры, думавшие только о личном «прокорме» и собственном «прибытке». От подобных «передатчиков» чужих слов добросовестности в переводе, тем более устной беседы, ждать особенно не приходилось. Во-вторых, духовная проблематика вообще вещь чрезвычайно высокая и тонкая; здесь важен всякий нюанс, оттенки, акценты, которые мог передавать только блестяще богословски образованный человек, в совершенстве владеющий обоими языками. Но таковых были единицы…

На месте Новгородского Митрополита Никон зарекомендовал себя сильным, властным и, как всегда, необычайно деятельным. Особенно несгибаемость его натуры проявилась во время народного мятежа в марте 1650 года, вызванного переправкой зерна за границу в период острой зерновой недостачи в самом Новгороде. Бунтовщики хотели убить уполномоченного Царя и чуть ли не до полусмерти избили самого Митрополита. Весь израненный, он нашел в себе силы отслужить литургию в Софийском соборе, а затем крестным ходом пошел увещевать мятежников. Несокрушимость Митрополита так подействовала на мятежную толпу, что она пала к ногам Никона и молила о прощении. Когда весть о событиях в Новгороде дошла до Москвы, то это только усилило симпатию к Никону, в первую очередь в глазах Царя.

Никон набирал силу сильнее патриаршей. Патриарх Иосиф, занимавший Патриарший Престол с 1642 года, которого чтил Царь Михаил Федорович, при восшествии на престол Алексея Михайловича сохранил все прерогативы чести, которые и раньше ему оказывали при Дворе и в Царской семье. Отношения начали осложняться в последние годы жизни Патриарха, во время его конфликта с кружком «боголюбцев». Патриарх Иосиф безуспешно боролся против введения в церквах единогласного пения и чтения, на чем настаивали «ревнители благочестия» во главе с царским духовником Стефаном Вонифатьевым.

В начале 1649 года Патриарх Иосиф созвал Церковный Собор, участники которого осудили противников многогласия, когда одновременно совершались в разных местах храма различные части богослужения. Например, в одном месте читалось шестопсалмие[197], в другом — кафизмы[198], в третьем — канон или пелись какие-либо стихиры. Царь в этом противостоянии поддержал своего духовника и не утвердил посланного ему соборного деяния. Более того, как уже отмечалось, Самодержец отказал Патриарху в требовании наказать Стефана Вонифатьева за публичное поношение бранными словами Патриарха и членов «Освященного Собора».

Патриарх начал ощущать, что первое место среди духовных отцов у Царя начинает играть Новоспасский игумен, а затем Новгородский Митрополит Никон, который и, заняв и Новгородскую кафедру, месяцами находился в Москве, «ублажая» Царя своей беседой, совершая вместе паломничества по московским и ближним монастырям. С Патриархом Никон почти и не считался. У Иосифа даже зародилось подозрение, что его скоро «уберут», хотя Царь подобной мысли не держал.

Патриарх Иосиф преставился 15 апреля 1652 года. После траурных панихид и погребения Иосифа в Успенском соборе Московского Кремля, началась подготовка к избранию нового Предстоятеля. Никона той весной в Москве не было. Он находился на Соловках, куда отбыл для перенесения в Москву мощей Митрополита Московского и всея Руси Филиппа (Колычева, 1507–1569), носившего сан Первоиерарха в 1566–1568 годах.

На первых порах на Первосвятительский пост кандидатов было несколько. Но очень быстро выяснилось, что фактически самым «верным» стал Митрополит Никон. Его кандидатуру горячо поддержали «ревнители благочестия», а Стефан Вонифатьев даже отказался от собственного выдвижения в пользу Никона. Самое же главное было то, что Никон пользовался безраздельным почитанием и любовью Царя, которому в деле утверждения Патриарха принадлежало решающее слово.

«Избранный и крепкостоятельный пастырь, наставник душ и телес, возлюбленный любимец и содружебник, солнце, светящее во всей вселенной, особенный («собинный») друг душевный и телесный», — изливал свои душевные чувства Царь в письме Никону в марте 1652 года[199].

Алексей Михайлович видел в Никоне не только замечательного пастыря, наделенного умом и волей, но и будущую опору и Царю и Царству. Никон стал Патриархом, потому что в тех условиях он просто им не мог не стать. Один из самых непримиримых лидеров староверов Аввакум потом сетовал, что «по пущению Божию вкрался на престол патриаршеский бывший поп Никита Минич, в чернецах Никон, обольстя святую душу протопопа духовника царева Стефана, являлся ему яко ангел, внутрь сый диавол. Протопоп же увеща Царя и Царицу, да поставят Никона на Иосифово место. И аз окаянной о благочестивом патриарх к челобитной приписал свою руку; ано врага выпросили и беду на свою шею»[200].

Глава 5.

Благословенна Держава Российская…

Никону многие прочили Первосвятительство еще при жизни Патриарха Иосифа. Когда же тот преставился 15 апреля 1652 года, то преемника ему не было несколько месяцев. Никон вернулся с мощами Митрополита Филиппа 9 июля и, как рассказывал позже протопоп Аввакум, поспешил с «поклонами и ласками» к своим друзьям во главе с духовником Царя Стефаном Вонифатьевым. Никон внешне не выказывал патриарших амбиций, но, как человек волевой и умный, не мог не понимать, что без одобрения «ревнителей» у него мало шансов стать Первосвятителем.

Патриарх всегда избирался соборно, и Царь Алексей Михайлович ни в чем не желал умалять Святоотеческую традицию. По зову Царя в июле 1652 году в Москву прибыли все иерархи Русской Церкви: четыре митрополита (Новгородский, Казанский, Ростовский, Сарский), три архиепископа (Вологодский, Суздальский, Рязанский) и множество архимандритов, игуменов, протоиереев и священников. Этому святительскому синклиту — Поместному собору — Царь предложил назвать двенадцать имен, достойных Патриаршего престола, и таковой перечень, «двенадцати мужей духовных», был составлен. Одним из них и стал Новгородский Митрополит.

Вряд ли можно усомниться в том, что Алексей Михайлович желал иметь Предстоятелем только Никона, которому не просто доверял, но в тот период и любил безмерно. Как свидетельствовал Павел Алеппский, «любовь Царя и Царицы к нему (Никону. — А. Б.) неописуема»[201].

Потому и была выражена Царская воля: избрать из числа двенадцати одного, «мужа благоверного и преподобного». Среди соборян Никон пользовался безусловным авторитетом. Все знали благочестие Новгородского Владыки, и еще все прекрасно понимали, какой предстоятель желанен Царю. И имя Никона было выделено без особых возражений. От лица всех соборян о том Государю торжественно донес Митрополит Казанский и Свияжский Корнилий. Алексей Михайлович о решении Собора сообщил ближним боярам, и с их стороны возражений не последовало. Случилось это событие 22 июля 1652 года.

Никто в точности не знает, имел ли сам Никон планы по своему возвышению до Патриаршего сана. Никому он того не открыл: лелеял ли он такие мечты, были ли у него в душе подобные намерения? Никон никого и никогда не пускал в свой душевный мир и ни единожды не обмолвился о настроениях свой души. В свое время протоиерей Г. В. Флоровский заключил, что «Никон был властен, но вряд ли был властолюбив»[202]. Правда, мудрый наш богослов не пояснил, как одно качество может существовать без другого…

Нельзя утверждать наверняка о внутренних побуждениях Никона; насколько его «властность» простиралась до пределов первосвятительских. Однако не подлежит сомнению, что Никон в 1652 году имел уже некую программу по улучшению и преобразованию духовного уклада Руси, программу, которую можно было исполнить, лишь восприняв Патриаршество. Думается, что тут первенствующую роль играли не честолюбие, не самомнение, не властные амбиции, а добросердечное чувство доброго пастыря, желавшего вести «стадо Христово» по твердой, истинной дороге, завещанной Спасителем. То, что это «водительство» потом порой принимало несуразные, жестокие, нетерпимые формы, только и можно объяснить гипертрофированной «властностью» шестого Патриарха.

После сообщения об избрании Патриархом Никона Государь распорядился, чтобы все святители и духовенство следовали в Успенский собор для провозглашения нового Патриарха и благодарственного молебствия. Однако тут случился своего рода «конфуз»: Никон отказался прийти в главный храм Москвы и России, куда его несколько раз приглашали и от имени Царя, и от лица Собора. Он укрылся на Новгородском подворье и уединенно молился. В конце концов терпение Царя истощилось, и он приказал привести в Успенский собор Никона помимо его воли, что и было исполнено. Однако и представ перед лицом святителей, Царя и боярства, Никон не изменил своей позиции, сказав, что не может принять Первосвятительство в силу своего «смирения и неразумия», а потому и не может «пасти стадо Христово».

То был великий трагический момент не только в биографии Никона, но и в истории России. Данный эпизод чрезвычайно показателен для оценки личности шестого Патриарха. Было бы верхом наивности полагать, чтобы Никон до 22 июля не имел представления о своем грядущем возвышении. В конце мая 1652 года Царь в депеше на имя Никона на Соловки писал по поводу избрания нового Предстоятеля: «И ты Владыко, помолись, чтоб Господь Бог наш дал нам пастыря и отца, кто Ему, Свету, годен, имя вышеписанное, а ожидаем тебя, великого святителя. К выбору сего мужа три человека ведают: я, да Казанский Митрополит, да отец мой духовный (Вонифатьев), тай не в пример, а сказывают: свят муж»[203]. Трудно сомневаться, что под «святым мужем» подразумевался именно Никон.

Никто не знает доподлинно, обсуждал ли ранее с ним Царь подобное развитие событий или нет. Учитывая открытый нрав и даже некоторую простодушность Алексея Михайловича, можно предложить, что подобная тема возникала при личном общении. Однако ни тогда, ни при составлении «списка двенадцати» Новгородский Митрополит не заявил о своем резком неприятии подобной участи. И только в главном храме Москвы, перед лицом Царя, Собора, всей России, а шире говоря — всего православного мира, Никон ясно и громогласно отверг патриаршее служение.

Можно сколько угодно с умилением расписывать «смирение Никона», что, собственно, не раз и делалось в «про-никоновской» литературе, но факт остается фактом: Новгородский Митрополит, который уже несколько лет «пас стадо Христово», вдруг заявляет о своей «неспособности» к тому публично, что называется, на весь свет. Ведь когда его выдвигали в 1549 году на Новгородскую Митрополию, ни о чем подобном и речи не шло. К тому же Никон отверг решение высшего органа Церкви Православной — Освященного Собора, пренебрег мольбой «Божьего пристава», Помазанника Божия — Царя. На это он имел полное право как человек, но не имел никакого права как монашествующий.

Думается, что мотивацию столь странного поведения надо искать в психологии и мировоззрении шестого Патриарха. Никон по складу характера был лидером, ему не нужна была простая победа: тихое и рутинное возведение в сан Патриарха. Ему требовался всенародный, полный и невиданный триумф, которого он в итоге и добился.

После отказа Никона Царь и весь Собор пали на колени, храм огласился рыданиями и мольбами, а Алексей Михайлович плакал почти навзрыд. Все умоляли Никона «явить милость», принять Патриаршество. Это была самая патетическая страница в биографии шестого Патриарха. Самодержец всея Руси, коленопреклоненно, со слезами умоляет Никона принять Патриарший клобук[204]. И претендент, по точному описанию церковного историка, «не вытерпел», видя Царя в таком положении, «заплакал сам вместе со всеми и, вспомнив, что сердце Царя, по Писанию, в руце Божией, обратился к нему и ко всем находящимся в церкви с такими словами». Прежде чем приводить эти «слова», стоит все-таки подчеркнуть, что Никон выдвинул фактически ультиматум.

Во-первых он заявил, что с тех пор «как мы», т. е. русские, приняли Святое Евангелие, «вещания святых апостолов и царские законы из православной Греции», а потому называемся христианами, но на деле «не исполняем ни заповедей евангельских, ни правил святых апостолов, ни законов благочестивых царей». Будущий Патриарх фактически подверг уничижению всю русскую многовековую церковно-государственную практику, возвестив, что Русь «уклонилась» от праведного пути, что все в ней «не так» и все в ней «не то». Никон не произнес слово «схизма»[205], которым католики клеймили православных уже несколько веков, но сути дела это не меняло. Далее он сказал главное, что открывало ему путь к «патриаршему самодержавию».

«Если вам угодно, чтобы я был у вас Патриархом, — возвещал миру Никон, — дайте мне ваше слово и произнесите обет в этой соборной Церкви пред Господом Спасителем нашим и Его Пречистою Матерью, ангелами и всеми святыми, что вы будете содержать евангельские догматы и соблюдать правила святых апостолов и святых отцов и законы благочестивых царей».

Претенденту подобного показалось недостаточно. Он хотел добиться клятвы на верность послушания лично ему от всего православного народа. Он стремился добиться признания себя «православным самодержцем».

«Если обещаетесь слушаться меня как вашего главного архипастыря и отца во всем, что буду возвещать вам о догматах Божиих и о правилах, в таком случае я по вашему желанию и прошению не стану более отрекаться от великого архиерейства». И как, заключал Митрополит Макарий в своей Истории Русской Церкви, «Царь и все бояре, и весь Освященный собор произнесли пред святым Евангелием и пред святыми чудотворными иконами обет исполнить все, что предлагал Никон»[206].

Случилось невиданное в истории Церкви Православной. Первоиерарх требует и получает клятву верности и послушания «во всем» от всей Русской Земли, включая и Самодержца. Ранее подобные клятвы приносились только Царственному лицу по вступлении на Престол Государства Российского.

23 июля 1652 года состоялось наречение новоизбранного Патриарха по прежде составленному чину, а 25 июля в присутствии Государя он был посвящен в сан Патриарха Казанским Митрополитом Корнилием[207] и другими архиереями в Успенском соборе. Началось шестилетнее полновластное правление Патриарха Никона, который намеревался принять на себя роль не только водителя Церкви, но и Государства.

Многие месяцы пребывавший в России и общавшийся с людьми разных состояний Павел Алеппский отмечал, что Никона «все боятся и, бывало постоянно, просят нашего Владыку (Патриарха Антиохийского Макария. — А. Б.), чтобы он похвалил их перед Патриархом, когда с ним свидится, ибо тот с Царем одно»[208].

Симпатизирующий Никону его биограф, пастырь-богослов истолковывает эпизод с принятием Патриаршества следующим образом. «Никон — воспитанник русского монастыря, и его психология — это психология монастырская. Он смотрел на Патриаршество как на игуменство в большом монастыре. А монастырская жизнь — это прежде всего послушание, подвиг добровольного отсечения своей воли в пользу игумена, который вовсе не тиран и властитель (в мирском смысле), а отец, пекущийся о душевном спасении своих чад. Такого послушания себе как отцу и всероссийскому игумену и потребовал Никон. Иначе он не мог и не хотел мыслить себе своего настоятельства Россией»[209].

Все это, конечно, так; вся русская церковная история есть тому наглядное подтверждение. Однако Русь-Московия хоть и напоминала Государство-Церковь, но не являлась монастырем. Потому «настоятелем» всей страны по факту исторической действительности Патриарх никак быть не мог. К тому же Никон далеко не всегда способен был «отсекать свою волю»; случай со старцем Елеазаром наглядное тому подтверждение. Однако он требовал безусловного самоотречения от других. Да и двух «игуменов» в одном монастыре быть не может.

В России имелся уже один национальный поводырь и «настоятель» — Царь Православный. Конечно, все это Никон прекрасно понимал, но не сомневался, что никакой диархии быть не должно, что именно Патриарх есть первое лицо в христианской стране. Это явилось покушением не только на русскую историческую традицию, но и на опыт того самого «Греческого Царство», история которого была так мила Никону. К тому же Никон совершенно не демонстрировал не то что «смирения», но и просто уважения к покойному Патриарху Иосифу. Он его несколько лет вообще фактически игнорировал…

Суть никоновских устремлений, его, так сказать, «программу» действий очень точно охарактеризовал историк и философ Ю. Ф. Самарин (1819–1876). «Никон хотел независимости от государства в самом государстве, для Патриарха — власти неограниченной, самодержавной, вообще замыслы его клонились к тому, чтобы основать в России частный, национальный папизм. Эту мысль ясно выразила школа Никона. Но в Православной Церкви она была явным противоречием духу нашей Церкви; поэтому попытка осуществить ее не имела успеха, не могла и никогда не возможет получить его»[210].

Здесь необходимо оттенить важный мировоззренческий момент. До сих пор можно услышать и прочитать умилительные повествования о Патриархе Никоне, сводящие к излюбленному тезису всей русской западо-центричной мысли, о необходимости Церкви существовать «независимо» от государства. Вообще вся русская интеллигенция, включая и подавляющее большинство представителей «исторических школ», формировалась и развивалась в атмосфере «идеологии государственного отщепенства» (выражение Ф. М. Достоевского). Отсюда априори рождалось мировоззренческое неприятие роли, функции, характера и облика Русского государства на разных исторических этапах. Потому так полюбилась многим броская, но исторически бессодержательная метафора историка В. О. Ключевского (1841–1911), относящаяся как раз к XVII веку: «Государство пухло, народ хирел». В действительности же ведь не было ни того, ни другого.

Идеология государственного отщепенства до сих пор рождает умиление, восхищение и пиетет перед Патриархом Никоном, стремившимся якобы обуздать страшного «левиафана» — государство и добиться «независимости» Церкви от него. В большинстве случаев сам по себе Никон мало кого интересует; важна только его функция уничижителя государства. Подобные взгляды чрезвычайно распространены и поныне, но их нельзя квалифицировать иначе как надругательством над русской исторической действительностью.

Между тем, казалось бы, должно быть уже ясным как день, что все, что происходило в многовековой истории России, — всегда развивалось, учреждалось, умирало и процветало под сенью христианской государственной власти. Конечно, государство было несовершенно, впрочем, как и все земные явления; много было в его долгой и бурной истории нежелательного и даже темного. Все это так.

Однако бесспорно одно: если бы не было сильного Русского государства, глубоко христианского по своей сути, по своим высшим установкам и устремлениям, то не было бы и великой духоносной Русской культуры, обогатившей мировую сокровищницу человечества. В случае подобного развития просто не выжил бы и не сохранился Русский народ. Да и вообще на восточноевропейских равнинах ничего бы созидательного не происходило; существовала бы огромная черная историческая дыра…

Как уже ранее отмечалось, в православной традиции воцерковленная государственная власть никогда не являлась не только инородным, но и внешним явлением относительно Церкви. Функции, компетенции, предназначения двух установлений были на Руси так тесно переплетены, что можно смело говорить о России как о Государстве-Церкви. Церковь была в государстве, но одновременно и государство находилось в Церкви. Попытка отделить одно от другого не могла не стать губительной и для Церкви и для государства. Иные утверждения — это или примитивная секулярная глупость, или злонамеренная антиисторическая ложь.

Патриарха Никона ни в коем случае нельзя отнести к разряду пресловутых «западников»; он герой совсем не «их романа». Он прямо им был противоположен. Он отвергал греческие печатные книги, в том числе и Номоканон (Кормчую) только потому, что они печатались в Италии или других западных странах. В письме Восточным патриархам он самого Царя Алексея Михайловича называл «латиномудренником» и с горечью утверждал, что «как Царь, так и Синклит и вся Русская Церковь в латинские догматы и учения жалостно ввалилася»[211].

Никон был великой личностью, великой по своему всеохватному чувству Христапреданности, по всем христианам понятному, но недостижимому желанию узреть уже в этом мире «Град Божий». Он стремился наяву воплотить эсхатологическую мечту: сделать Русь обителью истинного благочестия, превратить страну во вселенское благодатное Православное Царство.

Нет никаких оснований подозревать подобные экстремальные помыслы в неискренности. Другое дело, что великие и чистые порывы детерминировались, приземлялись характером и личными пристрастиями самого человека, или, как сейчас выражаются, «человеческим фактором». Избыточность высоких чувств вызывала в Никоне и явную избыточность импульсивных реакций, или проще говоря — нетерпеливой деятельности. В этом отношении Никон очень напоминал другого великого персонажа Отечественной истории — Императора Петра I, и подобная схожесть не раз отмечалась в литературе…

Алкание высшей меры благочестия, поиск кратчайшего пути к сакральному Идеалу, утверждение в самосознании представления о «Русской Земле» как о «Святой Земле» — инверсия концепции Третьего Рима, но более ранняя по времени — привели к появлению одного из чудеснейших знаков Русской истории — созданию под Москвой «Русской Палестины» в образе Воскресенского Ново-Иерусалимского монастыря, созданного, кстати сказать, волей Никона, но главным образом на государственные средства. Об этой стороне дела восхвалители Никона предпочитают не упоминать…

Если перефразировать образную и точную метафору философа князя Е. Н. Трубецкого (1863–1920), что иконопись — есть «умозрение в красках», то можно утверждать, что архитектура — «умозрение в формах». И Новый Иерусалим есть как бы икона «обетованной земли», «града Вечного» — Иерусалима. В тот период параллельно с идеей «Третьего Рима» возникает и идея о «Втором Иерусалиме». «Если тезис о «Третьем Риме», — пишет ученый-богослов, — предполагал преимущественно государственное политическое возвышение как единственной православной мировой державы… то тезис о «Новом Иерусалиме» подразумевал высоту христианского благочестия Святой Руси и ее столицы…»[212].

Понятие «Новый Иерусалим» входит в широкий общественный обиход при Патриархе Никоне и получает свое архитектурно-умозрительное воплощение в образе Русской Палестины, и ее центра — Воскресенского монастыря, где в мельчайших подробностях был репродуцирован Храм Гроба Господня в Иерусалиме. «Новый Иерусалим главным образом должен был выражать идею Царства Небесного, достигаемого людьми на спасительном острове Церкви»[213].

Никон вкладывал в понятие «Новый Иерусалим» вполне определенное политическое значение. Если центр православного мира — Православное Царство, то зримым фокусом его является Новый Иерусалим, где властная и водительские прерогативы Патриарха, в отличие от Третьего Рима, бесспорны и абсолютны. Только Патриарх может быть центром Христианской Империи, ее единственным непререкаемым авторитетом. Как бесстрастно констатировал биограф Никона, «он представлял себе организацию церковной власти по аналогии с государственной и вместо Царя хотел видеть в Церкви Патриарха, облеченного такими же неограниченными полномочиями»[214].

Подобного же положения ведь никогда не существовало, да и не могло быть при полноправном царском самодержавном правлении. «Можно сказать, — справедливо констатировал историк церкви, — что неразрывное, хотя и не смешиваемое, единство государственной и церковной власти составляло естественную основу общественной жизни Руси»[215].

Никон как бы хотел «втиснуть» Царство в рамки Церкви, а точнее, даже не Церкви, а монастыря со строгим и благочестивым игуменом. Эта мысль когда-то занимала Иоанна Грозного, но если у того подобное представление не выходило за пределы мечтаний, то Патриарх Никон деятельно стремился утвердить супрематию Священства в Царстве, подчинить своей пастырской длани все стороны жизни и страны и православного мира. Он даже называл себя «Патриархом Нового Иерусалима», что потом и послужило одним из веских обвинений для противников при его низвержении из сана.

Указанные выше события 22–25 июля 1652 года в Успенском соборе сопровождало весьма примечательное обстоятельство. Все драматическое действие — молитвы, мольбы, стоны, слезы и коленопреклонения в главном соборе Руси-России разворачивались перед ракой с мощами Святителя Филиппа (Колычева), Митрополита Московского и всея Руси, только недавно прославленного, и доставленными Никоном с Соловков, где пребывали уже несколько десятилетий. Они там были захоронены в 1591 году под папертью придела святых Зосимы и Савватия Спасо-Преображенского собора; теперь же они нашли свое пристанище в Москве. Подобная символическая диспозиция невольно высвечивала главный стержень никоновской мировоззренческой концепции, ее идеологический смысл. Не духовный, не собственно церковный, не эсхатологический, а именно идеологический.

К середине XVII века в Русской Церкви почиталось около двухсот Угодников Божиих. Святые в Церкви, это, как сказано в документах Поместного Собора Русской Православной Церкви 1988 года, «как звезды на тверди небесной над Русской землей»[216]. При Патриархе Иосифе были причислены к лику святых: Преподобный Александр Свирский (1643 год), Благоверный князь Георгий Всеволодович (1645 год), Кирилл Новозерский (1648 год), Анна Кашинская (1649 год), Савва Сторожевский (19 января 1652 года). Состоялось перезахоронение в Успенском соборе Первопатриарха (1589–1605) Иова, изгнанного со своего служения Лжедмитрием, и Патриарха (1606–1612) Гермогена (Ермогена), умученного польскими интервентами.

Все это были великие деяния, укреплявшие основы, устои Церкви Христовой. В ряду благотворных решений находилась и канонизация Филиппа, Митрополита Московского, которая была поддержана Патриархом Иосифом, Царем Алексеем Михайловичем, «ревнителями благочестия», да и всеми прочими сегментами русской общественной среды того времени.

Еще 29 апреля 1646 года игумену Соловецкой обители Илии были посланы грамоты Царя Алексея Михайловича и Патриарха Иосифа с указанием извлечь мощи святителя Филиппа из земли, переложить в раку, надеть на них при необходимости новое облачение и поставить в Спасо-Преображенском соборе монастыря. В 1650 году стольник Иван Иванович Колычев, дальний родственник Филиппа, пожертвовал в Соловецкий монастырь покров на раку святителя, явившийся самым ранним из подобных сохранившихся произведений с изображением Филиппа[217].

Никон являлся горячим сторонником Филиппа. Обретаясь много лет на Соловках, Никон прекрасно знал историю Филиппа; именно там был составлен первый список Жития Филиппа, и именно там он давно почитался братией местночтимым святым.

Само по себе благочестие Филиппа не может подвергаться сомнению, но канонизация Филиппа в лике Святителя была окружена определенным сюжетно-смысловым политическим декором, высвечивающим важные реалии русской истории как середины XVII века, так и более раннего периода. Потому разговор об истории Филиппа уместен и необходим.

Митрополит Филипп (в миру — Федор Степанович Колычев; 1507–23 декабря 1569 года) являлся Митрополитом Московским и всея Руси в 1566–1568 годах. До избрания на Московскую кафедру, он с 1539 года являлся монахом в Соловецком монастыре, а в 1548 году стал игуменом этой достославной обители русского благочестия, проявив себя выдающимся пастырем-руководителем.

По личному настоянию Первого Царя Иоанна Грозного, наслышанного о благочестии Соловецкого игумена, Филипп был избран на Митрополию. Из-за несогласия с государственной политикой и выступлением против Опричнины попал в опалу. Решением Церковного Собора в ноябре 1568 года лишен сана и отправлен в ссылку в тверской Отрог Успенский монастырь, где и преставился 23 декабря следующего года. В 1652 году по инициативе Новгородского Митрополита Никона и при его руководстве мощи Филиппа были перенесены в Москву, где и были помещены в серебряной раке в Успенском соборе.

Царь описал князю Н. И. Одоевскому торжества перенесения мощей Филиппа в Москву. «Такое множество народа было от самого Напруднаго по соборную апостольскую церковь, что нельзя было и яблоку упасть, а больных лежащих и вопиющих к нему безмерно много, и от великого вопля и плача безмерный стон был. Стоял он (гроб. — А. Б.) десять дней посреди церкви для молящихся, и во все дни с утра до вечера был звон, как на святой неделе, так и те дни радостны были: то меньше, что человека два или три в сутки, а то пять, шесть и семь исцеление получат. А как патриарха (Никона. — А. Б.) поставили, он, свет чудотворец, двух исцелил в тот день, и ныне реки текут чудес»[218].

Филипп был прославлен для всероссийского почитания как Святитель Филипп Московский[219]. Таков краткий абрис жизненного пути и посмертной славы Митрополита Филиппа.

В контексте данного изложения в истории с прославлением Филиппа присутствуют важные нюансы, которые помогают четче, яснее представить мировоззрение Патриарха Никона и всю русскую общественно-политическую ситуацию середины XVII века. В жизнеописании Филиппа Никона особенно привлекала история противостояния Царя и Первосвятителя, в которой Филипп одержал как бы нравственную победу над Царем. Так представлялось Никону, так казалось и кажется легионам описателей Русской истории, в первую очередь из кругов «государственных отщепенцев». Размышляя о значении прославления патриарха Гермогена один из таких авторов элегически замечает, что оказывается, у Гермогена «содержанием его исповедничества было не слово правды, как у Филиппа, а стояние за национальную свободу России, с которой была связана и чистота Православия»[220].

Что сказал? Зачем сказал? Получается, что некая «правда» существует как бы вне «чистоты Православия»! Смысл подобных экзерциций наших велимудренных западников-путаников состоит лишь в том, чтобы утопить в словесах подлинное, духовное содержание Русской истории. В этой связи невольно приходит на память бессмертный афоризм Иоанна Златоуста: «Доброе неведение лучше худого знания»…

Филипп стал для Никона своего рода «символом борьбы» за властное торжество священнического начала в русской жизни. Как сказано в официальном жизнеописании Никона, «перенесение мощей святого Филиппа (он) устроил для того, чтобы примером из жизни Грозного предостеречь своего царственного друга (Алексея Михайловича) от нового конфликта между царской и духовной властью»[221].

Думается, что суть дела находилась значительно глубже. Используя случай с Филиппом, Никон хотел доказать всем и каждому, но особенно Царю, что правитель может сохранить свое благочестие, высокую нравственность только под руководством и водительством духовного лица, которому априори предписывалась правота, ореол бесспорный «непогрешимости».

В подобном ракурсе мировосприятия Царю предназначалась роль ведомого, что совершенно не соответствовало исторической традиции, но отвечало теократическим мечтаниям Никона. В этих условиях Филипп и стал аргументом, назидательным примером, утверждавшим подобное представление. И надо сказать, что Царь Алексей Михайлович на первых порах всей душой принял подобную диспозицию.

Филипп с подачи Патриарха Никона в годы его «самодержавия» почитался в Москве чуть ли не выше всех прочих Угодников. Он стал «модным увлечением» высшего общества, о чем свидетельствовал Павел Алеппский. «Все приобретают его иконы, и живописцы днем и ночью заняты писанием дорогих икон его, а золотых дел мастера изготовлением чеканного серебра и золота для окладов на них. Во имя его тратят целые состояния. Женщины имеют к нему великую веру: мы видели, как они ходили по иконному ряду и, купив его икону, приходили в ряд золотых дел мастеров, чтобы обложить ее серебром… Вельможи и их жены украшают ее золотом и драгоценными каменьями»[222].

Филипп высоко почитался в Царской семье еще до официальной канонизации. Ходил слух, что он неоднократно являлся во сне Алексею Михайловичу, призывая перенести его прах в «место погребения моих братьев-митрополитов», т. е. в Успенский собор. Для верующего человека, такого как Царь Алексей, это был «глас небес», которому необходимо следовать неукоснительно.

Однако возникала одна психологическая сложность, которую требовалось преодолеть. Согласно расхожим представлениям, Филипп был убиен по воле Царя Иоанна Грозного, который почитался предком ныне правящего Самодержца. В этом контексте прославление Митрополита неизбежно бросало тень на коронованного предшественника, что никак делать не полагалось. И эту коллизию взялся разрешить Никон, как всегда, «просто» и «непререкаемо». Он убедил Царя написать «покаянную грамоту» Филиппу, которую надлежало положить на его гроб и прочитать покаянную молитву. И подобное послание было написано Царем собственноручно. Точная дата составления документа не ясна, но когда Митрополит Новгородский Никон отправился в марте 1652 года на Соловки за мощами Святителя, то она была при нем. И именно он огласил ее после трехдневного поста за литургией в Спасо-Преображенском соборе Соловецкого монастыря перед ракой с мощами.

Послание — поразительный документ, раскрывающий беспредельную Христапреданность Царя Алексея Михайловича, для которого не было ничего более значимого, чем благочестие. Можно предположить, что какие-то смысловые нюансы, лексические обороты и общие выводы оказались на бумаге благодаря «редактуре» Никона. Это Послание требовалось Никону в далеко идущих видах, для подтверждения его главного мировоззренческого тезиса о приоритете Священства в Царстве. Отсюда, по всей вероятности, и проистекали славословия Филиппу, которыми пересыпано Послание.

Конечно, Алексей Михайлович никогда не был какой-то «марионеткой» в руках даже такой сильной личности, как Никон. Но он всегда безоговорочно следовал путем, который подсказывали сердце и душа. Если бы эти восхвалительные перлы не отвечали его собственным представлениям, то им не нашлось бы места на страницах Послания.

Царь называет Филиппа «Христовым подражателем», «небесным учителем», «плотскимангелом», «отцомотцов», «великим солнцем», считает себя его «чадом» и взывает: «приди с миром» в стольный град Москву, где «мы облобызаем твои честные мощи».

Отдельный пассаж в Послании посвящен Иоанну Грозному, и его уместно процитировать. «Молю тебя и желаю тебе прийти сюда, чтобы разрешить согрешение прадеда нашего, Царя и Великого князя Иоанна, нанесенное тебе нерасудно завистью и неудержимой яростью, ибо твое на него негодование как и нас сообщниками творит его злобы; хотя я и неповинен досаждению твоему, но гроб прадедний присто убеждает меня и в жалость приводит». Во имя искупления вины предка, Царь возглашает, что преклоняет «царский сан свой» пред Святителем, чтобы получить прощение и за себя и за Иоанна[223].

Это была самая высокая нота торжества святительского начала в истории Русской Церкви. Царь Православный «преклонил свой сан» перед духовным лицом, как бы давая знать всем, что замаливает грехи своего коронованного пращура. И вот здесь мы подходим к одной из величайших мрачных мистификаций Русской истории. Речь идет о роли Иоанна Грозного в судьбе Митрополита Филиппа.

Тема, связанная с Митрополитом Филиппом, давно и прочно идеологизирована, а имя его часто используется как какое-то несмываемое «клеймо» на репутации Первого Царя. Что здесь особо примечательно: житийная литература используется светскими авторами без колебаний, хотя в иных случаях этот содержательный, но специфический источник их внимание не привлекает. Некоторые «социалисты», «демократы» и «свободные интеллектуалы» на основе текста Жития Филиппа (существует несколько редакций)[224] умудрились сочинить специальные трактаты, разоблачающие «ужасы царизма»[225]. Ведь Филипп, как уверяют, «бесстрашно» выступал против Опричнины и тирана-царя; такое многого стоило…

Уже более четырехсот лет бытует убеждение о том, что Первый Царь, «будучи тираном», беспощадно «расправился» со Святителем, поднявшим свой голос осуждения против «злодейств Царя», за что был изгнан с Митрополии и убит по его приказу доверенным царским сподвижником Малютой Скуратовым (†1573)[226]. Об этом уверенным тоном сообщается в различных изданиях, в том числе и энциклопедических. «23 декабря 1569 года, во время похода Грозного в Новгород, посланный Царем Малюта Скуратов задушил Филиппа в его келье «возглавием», т. е. подушкой»[227]. Это самый распространенный трюизм, воспроизводимый без счета.

Вообще тема об Иоанне Грозном — одна из самых оболганных в истории Отечества. Здесь не время и не место рассматривать ее по-существу, тем более что существуют специальные работы, где подробно рассмотрена вся эта черная мифология и ее происхождение[228]. В данном же случае остановимся только на двух принципиальных тезисах, касающихся Филиппа: о его низведении с Митрополии и причастности Царя к его смерти.

Филипп был отрешен от должности в ноябре 1568 года не волей «коронованного тирана», а решением Собора Русской Церкви. Это вполне установленный, документальный факт. В этой связи даже авторы из числа ненавистников Царя Иоанна вынуждены были признавать, что «Святому исповеднику выпало испить всю чашу горечи: быть осужденным не произволом тирана, а Собором Русской Церкви и оклеветанным своими духовными детьми»[229].

Первый Царь неукоснительно выполнял православную норму о приоритете соборного начала в устроении Церкви. Он мог своей волей, одним, что называется, мановением руки сместить Первоиерарха. Из пяти Митрополитов, предшественников Филиппа, трое: Варлаам (1511–1521), Даниил (1521–1539) и Иоасаф (1539–1542) были удалены с кафедры по воле верховной государственной власти. Великий князь Московский традиционно не только предлагал Церковному Собору Митрополита, но и мог инициировать его отрешение от сана.

Хотя самого Царя на Соборе в ноябре 1568 года не было, но в литературе распространено мнение, почерпнутое из Жития, что синклит, «запуганный» и «подкупленный» Первым Царем, в «угоду» ему вынес 4 ноября решение о снятии с Филиппа сана и изгнании в монастырь на заточение. В Житии Митрополита Филиппа можно прочитать следующее: «Царь не хотел нарушать церковных уставов. Он пожелал, чтобы Митрополит был низложен Собором. Обвинители нашлись среди недостойных лиц духовенства, ненавидящих святителя за его строгость. Главным оказался Соловецкий игумен Паисий, преемник его по настоятельству. Остальные молчали из страха…»[230]. Оставим на совести составителей текста бездоказательное выражение «Царь пожелал» и обратимся к сути события.

Филиппа судили не за выпады против политики Царя, а за его якобы занятия волшебством и чародейством, когда он был игуменом Соловецкой обители; «показания» о том дали девять (!) соловецких монахов и игумен Паисий, «духовное чадо» Филиппа.

Если даже безоговорочно принять на веру утверждение, что епископат, священство и монашествующие возвели злобную напраслину на Филиппа, то тогда надо говорить о нравственном качестве, о духовной и моральной нестойкости церковного синклита, представители которого желали земных благ, но не страшились кары Царя Небесного! Значит, таковы были недостойные «духовные пастыри» в Церкви! Уже одно обстоятельство, само по себе, опровергает тезис о заведомой «правоте священства», являвшийся краеугольным камнем всего государственно-церковного мировоззрения Никона.

Царь же Иоанн решения о лишении Филиппа сана не принимал; он только утвердил «единомысленное» заключение Церковного Собора.

Теперь второй важнейший тезис: о мнимой причастности Иоанна Грозного к смерти Святителя. Никто и никогда никаких сколько-нибудь внятных документов и свидетельств здесь не обнаружил. Однако «приговор истории», то бишь историков, звучал и звучит непререкаемо: Царь виновен в смерти Святителя. Фактический родоначальник русской светской историографии Н. М. Карамзин (1766–1826) написал, что «тиран (т. е. Грозный. — А. Б.) не забыл сверженного им Митрополита и послал к нему своего любимца, Малюту Скуратова, будто бы для того, чтобы взять у него благословение. Благословение тот не получил, а потому «гнусный Скуратов задушил Святого мужа, но, желая скрыть убийство, объявил игумену и братии, что Филипп умер от несносного жара в его кельи»[231].

Вот собственно событийная матрица, тиражируемая с незначительными вариациями после Н. М. Карамзина двести лет!

Неизбежно возникает вопрос: зачем Первому Царю понадобилась смерть Филиппа, пребывавшего в образе смиренного инока в глухой обители и проводившего дни в молитве и удаленного от всех и вся? У тенденциозных описателей истории тут давно готов ответ: убийство — результат «лютости» Иоанна Грозного. Здесь якобы кроется причина, объясняющая «убийство» Филиппа. Иначе как варварским насилием над историческим материалом подобный «вердикт» и назвать невозможно.

Невольно возникает сравнение Филиппа и Никона. Последний просто боготворил Филиппа задолго до канонизации, однако его история не стала для Никона живым примером. Когда он самовольно покинул Патриарший престол в июле 1658 года, то, что называется, метал громы и молнии по адресу и государственных установлений, отдельных лиц и даже самого Царя! Ни о каком смирении тут и речи быть не могло. Филипп же вел себя совершенно иначе и ничем не досаждал Царю, а все утверждения о «лютости» Монарха, якобы потому и «вознамерившего» уничтожить Святителя, — плод тенденциозных исторических фантазий.

Иоанн Г розный, чрезвычайно щепетильный во всех делах, касавшихся душеспасения, заносил имена всех казненных по его приказу в специальные синодики, которые рассылались затем по монастырям для вечного поминовения «за упокой души». Списки эти (являющиеся, кстати, единственным достоверным документом, позволяющим судить о размахе пресловутых «репрессий» Иоанна Грозного) поражают своей подробностью и добросовестностью[232]. «Имени Святителя Филиппа в них нет по той простой причине, что никогда никакого приказа казнить митрополита Царь не давал. Эта широко распространенная версия при ближайшем рассмотрении оказывается заурядной выдумкой, как, впрочем, и многие другие «свидетельства» о «зверствах» Грозного Царя»[233].

Царь Алексей Михайлович почерпнул знание истории Филиппа из его Жития, первая редакция которого относится к самому концу XVI века[234]; оно было «написано неизвестным в Соловецком монастыре по поручению игумена и братии»[235]. После событий прошли десятки лет. Само по себе в том нет ничего удивительного: жития многих святых составлялись через десятки и даже сотни лет после кончины праведника. Но в основе их, как правило, лежали какие-то документы и свидетельства близких людей или последователей. В данном случае ничего подобного нет. Есть указания на то, что описание истории заточения, мучений и смерти Филиппа сделано со слов пристава Стефана Кобылина-Мокшеева, того самого, который больше года измывался над праведником в тверском Отроч монастыре.

Другим «источником» для составителей Жития стали утверждения предателя князя А. М. Курбского (1528–1583), весной 1564 года с наворованным золотом бежавшего к ненавистнику Руси королю Сигизмунду II Августу (1520–1572), и уже в сентябре 1564 года воевавшего против Москвы в составе польско-литовского воинства. Одновременно он занялся, как бы теперь сказали, «информационной пропагандой», сочинив в 1573 году черную историческую басню про Царя Иоанна Грозного — «Сказание о Великом князе Московском». Некоторые страницы Жития Филиппа написаны на основе сведений князя Курбского из его пасквильной «Истории». Думается, что в агиографии это исключительный случай, когда в качестве источника использовалась заведомо недобросовестная информация, а точнее говоря — политический памфлет.

Из текста Жития явствует с неумолимой определенностью, что оно составлялось не столько для засвидетельствования благочестивой жизни Филиппа, в том уж и сомнения-то не было (среди соловецкой братии он почитался святым с момента перезахоронения Филиппа на Соловках в 1591 году), а для того, чтобы дискредитировать Первого Царя. На престоле с конца XVI века находился «избранный монарх» — Борис Годунов (1598–1605), не чувствовавший себя уверенно. Ему-то как раз светлый образ природного, наследственного и чтимого в народе «Грозного Царя» был совсем не нужен, как он был не нужен и влиятельным боярским кланам[236]. Поэтому и могла среди каких-то клевретов и родиться мысль дискредитировать личность Первого Царя, пользовавшегося тогда широким народным почитанием. Это, естественно, только предположение, но в данном случае без этого обойтись невозможно…

Царь Иоанн через некоторое время покарал всех, кто был причастен к кампании по дискредитации Филиппа и суду над ним. До сего дня неведомо, каким образом Самодержец узнал, что свидетельства епископов, священников и монахов против Филиппа являлись лжесвидетельством, за которое, согласно Судебнику 1550 года, полагалась смертная казнь.

«Открыл глаза» Первому Царю кто-то или он сам постиг неправоту хулителей, о том документы ничего не говорят. Однако хорошо известно, что все, кто не «успел вовремя умереть» пали жертвой царского возмездия. Архиепископ Новгородский Пимен (†1571) лишился сана и был заточен, был казнен некогда царский любимец боярин Алексей Басманов (†570), срывавший священнические облачения с Филиппа. Соловецкий игумен Паисий был изгнан с Соловков и заточен на Валааме, епископ Рязанский Филофей был лишен сана, а монахи-лжесвидетели с Соловков все были разосланы в различные монастыри.

Царская кара настигла и караульного пристава, оскорблявшего Филиппа в стенах тверской обители, — Стефана Кобылина-Мокшеева. Его по царскому приказу постригли и отправили в Спасо-Каменный монастырь на Кубенском озере, а затем перевели на Соловки, где он и закончил свои дни под именем инока Симеона. Вполне вероятно, что когда у соловецкой братии явилось желание составить список Жития Филиппа, который на Соловках всегда почитался, то Симеон и стал тем свидетелем, который и давал пояснения «очевидца». У разжалованного должностного лица, лишенного вполне благоустроенного мирского жизненного уклада и вынужденного, по воле Царя, проводить годы «на краю свету», были более чем веские основания питать ненависть к Иоанну Грозному.

Рассказ Жития нельзя подтвердить или опровергнуть свидетельствами летописей — они все молчат о кончине Святителя Филиппа. Есть несколько невнятных рассказов иностранцев, но они ничего не проясняют. Житие Филиппа все пронизано фантастическими «подробностями», в том числе и касающимися смерти Святителя. Приводятся «диалоги» Царя и Святителя, имевшие место при беседах один на один, «обличительные» монологи Филиппа, которые никто из современников не фиксировал, и даже излагаются «потаенные мысли» Первого Царя![237]. Все это — мифические галлюцинации, отражающие представления неких лиц о личности и о роли Первого Царя, но не имеющего ничего общего с исторической действительностью.

Алексей Михайлович не мог не верить Житию; у него и сомнения не могли возникнуть относительно его правдивости. Когда он писал в Послании Филиппу: «О, священная голова, Святый Владыко Филипп, пастырь наш! Молим тебя, не призри нашего грешного моления, приди к нам с миром», — то был совершенно искренним. Одновременно Царь Алексей дистанцировал своего предка от возможного убиения Филиппа. В письме («грамоте») своему другу князю Никите Ивановичу Одоевскому (†1689), он особо отмечал, что его «прадед» Царь Иоанн покарал всех врагов Филиппа, которые в ином мире «месть вечную примут, если не покаялись»[238].

Как истинный православный человек, Алексей Михайлович сначала воспринимал события сердцем и душой, а уж затем могло наступить рациональное и критическое осмысление происшедшего. Такое могло произойти, а могло и не случиться. Царь Алексей не верил в причастность своего царскосанного предка к гибели Филиппа Московского. В данном случае он доверял не чужим словам, а своему сердцу, что лишний раз свидетельствовало о всеохватном чувстве Христапреданности второго Царя из Династии Романовых…

Значительно позже, в конце 1666 года, Самодержец встал на защиту Иоанна Грозного, достоинство которого оскорбил Никон, когда в письме Константинопольскому Патриарху (1662–1665) Дионисию III написал, что Царь Иоанн замучил Филиппа «неправедно». Чтение письма происходило во время соборного суда над Никоном, и когда огласили данный пассаж, то Алексей Михайлович прервал чтение возгласом, обращенным к собравшимся: «Для чего он такое бесчестие Царю Ивану Васильевичу написал, а о себе утаил, как он низверг без Собора Павла епископа Коломенского»[239].

Алексей Михайлович знал Житие Филиппа, но даже из этого тенденциозного текста совершенно не следовало, что Иоанн Грозный «замучил» Филиппа. В то же время всем было известно и памятно, как Патриарх Никон жестоко и неправедно поступил с епископом Павлом…

Известный историк Церкви А. В. Карташев (1875–1960) заключил, что «шестилетнее правление Никона оказалось чреватым катастрофическими последствиями»[240]. Вывод нелицеприятный, даже резкий, но — справедливый, так как его подтверждает вся эмпирика Русской истории середины XVII века. Нравится это или не нравится восхвалителям Никона, но факт остается фактом: Патриарх Никон оказался главным инспиратором церковного Раскола. Если использовать современную лексику, то его можно назвать даже «модератором»[241] Раскола. Конечно, Царь Алексей Михайлович тоже несет свою долю вины, что слишком долго — целых шесть лет, 1652–1658 — не мог разорвать узы братской любви и безоглядного почитания неистового Никона.

Однако основу конфликта отношения Никона и Алексея Михайловича обозначают, но не определяют. Существо заключалось в природе Православной Веры, в универсальности ее и преданности человеческой личности святому, а следовательно — и неприкасаемому. Как заявлял один из деятелей Раскола диакон Кремлевского Благовещенского собора Феодор: «Нам всем православным христианам подобает умирать за единый аз, его же окаянный враг (Никон) выбросил из Символа»[242]. Речь шла о том, что из Символа Веры был исключен союз «а»; в старой редакции читалось «рожденна, а не сотворенна», а в новой — «рожденна, не сотворенна». Третья фраза Символа звучит подобным образом до сих пор. «Света от Света, Бога истина от Бога истинна, рожденна, не сотворенна, единосущна Отцу, Имже вся быша»[243].

Указанное максималистское отношение к «букве Православия» не было у староверов пустопорожним; Феодор умер за свое исповедание веры. При Царе Федоре Алексеевиче, в апреле 1682 года, Феодор принял мученическую смерть на костре в Пустозерске вместе с другими знаменитыми защитниками «старого обряда»: Аввакумом, Епифанием и Лазарем…

Необходимо назвать основные пункты никоновских нововведений, которые ранили русскую религиозную совесть и внесли сумятицу в души немалого числа верующих.

1. Вместо двоеперстного крестного знамения, которое было принято на Руси от Греческой Православной Церкви вместе с Христианством в X веке и которое являлось частью святоапостольского предания, было введено троеперстие.

2. В старых книгах, в согласии с духом славянского языка, всегда писалось и выговаривалось имя Спасителя «Исус», в новых книгах значилось грецизированное «Иисус».

3. В старых книгах установлено во время крещения, венчания и освящения храма делать обхождение по солнцу в знак того, что мы идем за Солнцем-Христом. В новых книгах введено обхождение против солнца.

4. В старых книгах, в Символе Веры (VIII член), читается: «И в Духа Святаго Господа истиннаго и животворящаго», после же исправлений слово «истиннаго» было исключено.

5. Вместо «сугубой», т. е. двойной аллилуйи, которую творила Русская Церковь с древних времен, была введена «трегубая» (тройная) аллилуйя.

6. Божественную литургию в Древней Руси совершали на семи просфорах, «справщики» ввели пятипросфорие, т. е. две просфоры исключили.

Собственно, данные шесть пунктов и есть главные разделители «староверов» и «нововеров». Центром же расхождений стала замена двоеперстия на троеперстие при Крестном Знамении[244].

25 июля 1652 года Никон был поставлен в Патриархи, но прошло всего около семи месяцев, как между ним и кружком «ревнителей благочестия» произошло открытое столкновение. Поводом стала «Память» Патриарха, разосланная по всем церквам, перед наступлением Великого Поста 1653 года. В ней говорилось: «По преданию св. Апостол и св. отец не подобает в церкви метание творити на колену, но в пояс бы вам творити поклоны; еще и тремя персты бы есте крестились»[245].

Неожиданное единоличное распоряжение нового Патриарха, покушавшегося самочинно изменить старый привычный церковный порядок, вызвало оторопь. Это фактически являлось нарушением канона, так как двоеперстие было утверждено Церковным Собором более ста лет назад. Протопоп Аввакум говорил, что когда получено было распоряжение Никона, «мы же задумались, сошедшееся между собою; видим, яко зима хочет быти: сердце озябло и ноги задрожали. Неронов мне приказал церковь, а сам един скрылся в Чудове, — седмицу в палатке молился. И там ему от образа глас бысть во время молитвы: время приспело страдания! Он же мне, плачущи, сказал; тоже Коломенскому епископу Павлу, его же Никон напоследок огнем сжег в Новгородских пределах[246]; потом — Даниилу, Костромскому протопопу; тоже сказал и всей братии»[247].

Война была объявлена, и «первый выстрел» произвел все-таки Патриарх Никон, став ее зачинщиком. Гонения же на несогласных, развернувшиеся по патриаршей воле в 1654 году, только «добавили огня» и сделали противостояние непреодолимым.

В силу острого общественного звучания, тема о Расколе никогда не оставалась без внимания в России. Так как первопричину его часто сводили в первую очередь к перстосложению при Крестном Знамени, то этот сюжет оказался разработанным чрезвычайно подробно.

В первое время считалось, что, изменяя данный обрядовый знак, русские хотели восстановить каноническую праведность троеперстия, как то «было у греков». В XVII веке греки, действительно, крестились тремя перстами. Потом стало выясняться, что подобная форма явилась греческим нововведением, а ранее, в X веке, когда Русь принимала Христианство, крестились-то как раз двумя перстами.

Как констатировал историк Церкви, «с начала VIII и по начало IX столетия первоначальное единоперстие для изображения Крестного Знамения заменено было у греков двоеперстием… В продолжение столетия, обнимающего последнюю четверть XII и три четверти XIII века вместо двоеперстия у них вошло в употребление троеперстие, и только уже это последнее стало их окончательным перстосложением»[248].

Иными словами, на Руси сохранили «веру отцов», в то время как на православном Востоке возобладала модернизированная форма перстосложения. Подобное многие века считалось нормой на Руси, и официально было зафиксировано в Стоглаве — сборнике канонических и правовых норм, принятых Церковным Собором в 1551 году. Там прямо говорилось (глава 31), что тот, кто не крестится двумя перстами, достоин анафемы[249].

Прошло сто лет, и, начиная с Никона, стали анафематствовать «двоеперстников», что воспринималось немалым числом людей как покушение на устои Веры «завещанные святыми отцами»[250]. Большой православный Собор 1666–1667 года с участием восточных православных патриархов Паисия Александрийского и Макария Антиохийского подтвердил обязательность троеперстия и наложил соборную анафему, вечное отлучение от Церкви тем, кто придерживался старого обряда[251].

Еще в XIX веке профессор Московской духовной академии Н. Ф. Каптерев (1847–1918) заключил, что на «основании вполне веских и достаточных, по нашему мнению, данных мы пришли к убеждению, что двуперстие не есть «новосочиненный» в половине XV века русскими обычай, а обычай древний, практиковавшийся и в Греческой церкви вместе с троеперстием и ею нам переданный при Крещении Руси и потому ставший у нас обычаем господствующим»[252].

Давние наблюдения соответствуют и современным научным изысканиям. «В настоящее время можно считать доказанным, — заключает известный автор, — что старообрядцы были правы: они сохранили старый греческий способ перстосложения, который был изменен самими греками. Двуперстное Крестное Знамение было принято в Византии[253] во время Крещения Руси… Двуперстие было заменено троеперстием у греков в XII–XIII в; на Руси же сохранялась древняя традиция»[254].

Естественно, что Царь Алексей Михайлович, Патриарх Никон, подавляющая часть клира, как и большая часть русской элиты, встав на позицию «исправления» элементов церковного обряда и богослужебных книг, руководствовались исключительно благими намерениями.

Там, где Бог, там, где существует публичная форма поклонения Ему, там не может быть «мелочей», все элементы службы и почитания имеют духоносную основу. Форма и содержание обряда находятся в нерасторжимом смысловом единстве. Как очень точно выразился один из исследователей, реформы Никона не касались основополагающих догматов и принципов Православия; «они касались формы», но, тем не менее, «вызвали необычайно резкую реакцию, поскольку форма и содержание принципиально отождествлялись в традиционном культурном сознании»[255].

Смысл понимания русскими Крестного Знамения очень точно объяснил путешественнику Адаму Олеарию один из его русских собеседников. «Три пальца знаменуют собою Святую Троицу, поднятие руки ко лбу — Вознесение Христа, приуготовляющего нам место на небе, прикосновение к груди указывает на сердце и на заключение в нем Слова Божия; движение же справа налево (указывает) на свойство Страшного Суда, когда благочестивые будут поставлены направо, а злые налево; первые будут вознесены к блаженству, а вторые низвергнуты в ад».

Олеарий справедливо констатировал, что Крестное Знамение русские применяют «при всех своих начинаниях, и в светских и домашних делах так же, как и в духовном; без него они не берутся ни за еду, ни за питье, ни вообще за какое-либо дело»[256].

Русские всегда с пиететом относились к «Богомудрию» греков; ведь именно от них они некогда приняли Веру Православную. Многие прибывающие на Русь посланцы Восточных патриархатов, как высшие церковные иерархи[257], так и многочисленные просители «милостыни», отдельные монахи, перешедшие на русскую службу, почти в один голос утверждали, что обряды у Русской Церкви «поврежденные». Разве можно было оставаться глухим к таким заявлениям! По своему простодушию Царь и его кружение не принимали к сведению, что усилия греков имели и скрытую цель: стать менторами русских и получать с них вполне ощутимые и регулярные материальные пожертвования.

К числу сторонников «очищения» Русской Церкви от всего, как казалось, наносного и неправедного, относилось фактически все окружение Царя, как из числа родственников, так друзей и сподвижников. Супруга Царица Мария, любимая сестра Царя Великая княжна Анна Михайловна (1630–1692)[258], высокочтимая Алексеем Михайловичем старшая сестра Великая княжна Ирина Михайловна (1627–1679); деятельной «никонианкой» стала и младшая царская сестра Великая княжна Татьяна (1636–1706).

К кругу сторонников преобразований, а по факту и сторонниками Никона, являлись: царский друг юных лет Ф. М. Ртищев (1626–1673), боярин Б. И. Морозов, боярин Н. И. Одоевский, «ближний боярин» А. М. Матвеев (1625–1682), духовник Стефан Вонифатьев, незадолго до смерти в ноябре 1656 года отошедший от бывших единомышленников из числа «ревнителей благочестия». Сменивший его в 1656 году в роли царского духовника протопоп Благовещенского собора (1656–1666) Лукиан (Кириллов) следовал путем своего предшественника.

Однако, признавая и принимая мысль о нужности «очищения», никто из влиятельных лиц не разделял резких и жестоких методов Патриарха Никона; всем претили его грубость и чванство. Некоторые «печаловались» перед Самодержцем за опальных сторонников «старой веры», желали помочь. Благодаря стараниям княжны Анны Михайловны и Царицы Марии, Никону не удалось «умучить до смерти» неистового лидера старообрядцев протопопа Аввакума, называвшего себя «рабом и посланником Исуса Христа».

Царь долго терпел манеру поведения Первосвятителя, закрывал глаза на его выходки, полагая, что во имя торжества благочестия пастырю можно многое простить. Сомнения, а затем разочарования начали возникать после того, как Самодержец во время военный действий с Польшей, начавшихся в мае 1654 года, отправился на поля сражений, передав фактическое управление страной Патриарху Никону[259]. Когда он через несколько месяцев вернулся, то имевшиеся до того отдельные голоса против Никона слились в единый хор. Любовь Монарха к Первоиерарху начала постепенно сменяться охлаждением, переросшим затем в неприятие.

В 1657 году из ссылки был возвращен один из самых стойких ненавистников Патриарха Иоанн Неронов, который вместе с единомышленниками соборно был проклят в мае 1656 года. Неронов, которого Патриарх ненавидел как лютого личного врага, принял постриг с именем Григория. И этого — главного противника Никона — милостиво принял Алексей Михайлович. Во время бесед Неронов не скупился на беспощадную критику Никона, называя Патриарха «врагом Христа», и этим словесам Царь внимал с видимой для всех благосклонностью.

Для Никона подобное стало первым звуком «погребального звона» его карьеры. Имеются свидетельства, что Никон даже уединенно рыдал, когда узнал о речах «старца Григория» (Неронова). Однако слезы быстро высохли, и Никон остался самим собой: гордым, неприступным, немилосердным. Великой христианской добродетелью — смирением — Никон овладеет только на закате жизни…

Не известно, намеревался ли Царь отрешить Никона от патриаршего сана до лета 1658 года; свидетельств подобных планов не сохранилось. Однако к этому времени уже многим становилось ясно, что Самодержец «не жалует вниманием» Святейшего. Напряжение нарастало, и события начали стремительно развиваться в середине лета 1658 года.

6 июля в Москве встречали грузинского Царевича Теймураза (1589–1663). Во время подготовки церемонии поссорились уполномоченный Царя окольничий Яков Хитрово и доверенное лицо Патриарха князь Дмитрий Мещерский. Во время горячих пререканий Хитрово ударил палкой по лбу Мещерского. Последний тотчас помчался к своему патрону с сообщением об оскорблении. Никон немедленно обратился к Царю, требуя наказания для обидчика. Самодержец же не «дал удовлетворения»; он вообще просто не прореагировал, но не потому, что хотел досадить Патриарху, а потому что считал указанный эпизод незначительным и не требующим безотлагательного вмешательства верховной власти.

Никон же воспринял это как личное оскорбление и прореагировал так, как того никто не ожидал и чего никогда еще не было в истории Русской Церкви. 10 июля 1658 года он демонстративно оставил Первосвятительское служение и прилюдно удалился в свой Воскресенский (Ново-иерусалимский) монастырь. Как бы сбылось предсказание ненавистника Патриарха Иоанна Неронова, прозвучавшее в Вологде в 1654 году: «Да будет время, и сам из Москвы побежит никем не гоним, токмо Божиим изволением; да и ныне всем вам говорю, что он нас посылает вдаль, а вскоре и ему самому бегать»[260].

Трудно удержаться от предположения, что Никон надеялся на восстановление «симфонии» государственной и церковной власти на условиях Патриарха. Он хотел добиться торжества своей власти над властью царской, через покаянное примирение Алексея Михайловича. Как заключал историк С. Ф. Платонов, «удаляясь из Москвы, он рассчитывал, что его будут умолять о возвращении на Патриарший престол, но этого не случилось»[261]. Горделивый Никон горько ошибся. Самодержец не «пошел в Каноссу»[262], хотя намерение уладить миром состоявшееся разъединение у него явно наличествовало.

Однако Никон оставался максималистом; он хотел всенародного триумфа, как один раз уже случился накануне интронизации. На самом деле все закончилось крушением надежд, оказавшихся безосновательными иллюзиями. Никто не сожалел о судьбе Никона, и никто не хотел его нового утверждения у власти. По признанию симпатизирующего к шестому Патриарху автора, «все страшились его, трепетали пред ним и, без сомнения, были бы рады как-нибудь освободиться из-под его тяжелого ига»[263]. Никоновское «самодержавие» закончилось.

Царь слишком долго тянул с вопросом отречения Никона от сана: целых восемь лет, придав этому делу вселенский характер. Как написал историк Церкви, это было «большой ошибкой». Царь «слишком наивно и по-русски был канонически совестливым»[264]. Последнее можно скорее поставить Алексею Михайловичу в заслугу, чем в укор.

Еще в XV веке в Русской Церкви была введена ромейская церемония вручения митрополичьего посоха в Успенском соборе Великим князем, позже Царем. Это была царская инвеститура, без которой действенность первосвятительского сана являлась недействительной. Однако Царь Алексей Михайлович не пошел «коротким путем» — механическим отнятием инвеституры у Никона. «Канонически совестливый» Самодержец воспользовался другим, куда более сложным и долговременным методом, который являлся канонически безукоризненным.

12 декабря 1666 года Церковный Собор с участием Восточных патриархов лишил Никона не только патриаршего сана, но и епископского. Он был сослан в Ферапонтов-Белозерский монастырь, а затем переведен под строгий надзор в Кирилло-Белозерский монастырь, где ему пришлось испытать много страданий, которым раньше он подвергал своих противников, да и просто несогласных.

В 1681 году, уже при Царе Федоре Алексеевиче, уже тяжело больному, было разрешено вернуться в Воскресенский Ново-иерусалимский монастырь, на пути к которому он скончался 17 августа в Николо-Тропинском приходе напротив Ярославля.

Глава 6.

Уложенное устроение Государства Российского

Приход к власти Алексея Михайловича в 1645 году совпал по времени с новой фазой исторического бытия России. Раны Смуты были залечены, Русский дом сохранен и восстановлен, все «незваные гости» — выдворены за его пределы. Теперь возникала настоятельная потребность навести «чистоту и порядок» в управлении государством и в жизни всех русских людей. Перво-наперво надо было добиться нравственной крепости «народа православного», приведения его к исполнению духовных заветов, достичь безукоризненного соблюдения церковных уставов и узаконений, как духовенством, так и мирянами. Эта мысль с самого начала интронизации занимала Патриарха Иосифа; она была близка, понятна и желанна и молодому Царю Алексею Михайловичу.

Жажда преобразовательных улучшений родила потом торопливую деятельность Патриарха Никона, безоглядно намеривавшего принудить людей «к правде». Но столь потребная духовно-нравственная целеустремленная работа, правда, не в столь резких формах, развернулась еще тогда, когда о Никоне в Москве мало кто и слышал. Приход к управлению Россией Алексея Михайловича только интенсифицировал ее, но никак не порождал. Она, как уже раннее упоминалось, началась еще при Патриархе Филарете (†1633), а затем была продолжена его преемниками: Патриархом (1634–1640) Иоасафом и Патриархом (1642–1652) Иосифом.

Весной 1646 года, перед наступлением Великого Поста, Иосиф по приказанию Алексея Михайловича, разослал окружное послание духовенству и «всем православным христианам», чтобы соблюдали наступающий святой пост в чистоте «и от пьянства, и от неправды, и от всякого греха удалялись, приходили к церквам Божиим, и стояли в них со страхом и трепетом и с любовию, в молчании, без всяких шепотов и молились со слезами и сокрушенным сердцем о своих грехах».

Очищение литургического священнодействия требовало строгих обязанностей и от клира; священники должны были призывать «православных к покаянию и поучали, и начинали вечерни и утрени в ризах». Категорически запрещалось во время службы заниматься в храме чем-нибудь иным делом, кроме молитвы, в том числе и сбором пожертвований. Патриарх призывал воспретить во время богослужения допускать в храмы нищих, просящих милостыни, потому что «от их крику и писку православным бывает не слышно Божественного пения и чтения». Святейший категорически заявлял, что те из протопопов, попов и диаконов, «которые будут ходить и пьянствовать», должны быть отстранены от служения. В свою очередь, о мирянах, «непослушных своим духовным отцам в соблюдении поста и покаянии», следовало доносить лично Патриарху, добавляя «что на всех их за все непослушание и бесчинство будет государев указ».

Через год, 17 марта 1647 года, появилось определение от имени Патриарха и по указу Царя: запретить всякую работу по воскресеньям. В этот день православные обязаны «приходить в церкви Божии на молитву», а в субботу «переставать от всякого дела за три часа до ночи, как только начнут благовестить к вечерне, прекращать торговлю, затворять ряды и в торговые бани и в бани не ходить». Распоряжения подобного рода рассылались повсеместно и зачитывались во всех церквах[265].

Ослушаться таковых властных решений было невозможно, так как это грозило не только церковными наказаниями, но государственными, потому что все это санкционировалось и предписывалось верховной властью.

Царь выступал не только повелителем Царства, но и защитником дела Церкви. Не Церкви как учреждения, а идеалов и принципов Православия; являлся по факту и по закону радетелем предназначения Церкви. Миссия Церкви и миссия государства, если формально и не сливались, то синхронизировались на протяжении веков, как то когда-то было и в Империи ромеев. Отсюда пиетет перед государственным «правомудрием» Константинополя. Как подчеркивал исследователь, «Русский князь преклонялся перед этим царством как училищем законодательства»[266]. Потому «византийский свод законов Номоканон (в русском переводе — Кормчая книга), включавший не только церковные правила, но и гражданское законодательство Империи, почитался на Руси как произведение бого-духновенное»[267].

К середине XVII века высшим законом государства признавался Церковный закон. В целом положение таковым было и ранее, но никогда до того государственное законодательное волеизъявление не признавало это с непререкаемой очевидностью. Красноречивое свидетельство тому — замечательный памятник русской государственно-правовой мысли: «Соборное Уложение 1649 года». Оно было напечатано в том году двумя тиражами по 1200 экземпляров, разослано было во все концы Руси, став самым массовым правовым документом времени Московского Царства.

Этот универсальный законодательный свод должен был определять практически все стороны жизни государства; отныне право, как регулятор общественных отношений, выступало на передний план русской жизни, заменяя собой господствующие ранее не писанные, традиционные нормы. Адам Олеарий очень верно подметил, что так как «Уложение» исходит от имени «Его Царского Величества, то прекословить никто не имеет права, и апелляция не допускается»[268].

Впрочем, и тут существовало одно вопиющее исключение: Патриарх Никон, который и на Новгородской кафедре и на патриаршестве в Москве всеми силами пытался свести на нет нормы «Уложения», касавшиеся не только церковных имущественных прав и судебной юрисдикции. Ему в известной степени это удалось, но после ухода Никона с Патриаршего престола в 1658 году, а затем и его соборного извержения из сана в 1666 году, положение вернулось на круги своя. «Уложение» было восстановлено во всей своей полноте.

В литературе вполне обоснованно отмечалось, что «Соборное уложение 1649 года — первый в истории России систематизированный Закон»[269] и что он действительно явился «итогом развития русского законодательства допетровской эпохи»[270]. Причем некоторые статьи «Уложения» сохраняли свое значение более ста пятидесяти лет, вплоть до начала XIX века, до появления в 1832 году нового обще-имперского универсального правового кодекса при Императоре Николае I — «Свода Законов Российской Империи» (15 томов). В изданном же двумя годами ранее «Полном собрании законов Российской Империи» (45 томов) «Уложение» Царя Алексея Михайловича явилось отправной вехой для хронологически систематизированной каталогизации русского законодательства, начиная с 1649 года по 1825 год.

«Уложение» — обширный документ; он насчитывает 25 разделов (глав) и 967 статей. Для сравнения: Судебник 1497 года («Иоанна III») имел 94 статьи, а Судебник 1550 года («Иоанна Грозного») — 100 статей.

«Уложение» — продукт коллективного творчества особой комиссии, составленной по царскому повелению во главе с боярином князем Никитой Ивановичем Одоевским (†1689).

Князь Одоевский — из разряда выдающихся русских служилых людей XVII века. Точный год рождения его ныне забыт[271], но известно, что он состоял на царской службе с 1618 года, когда находился в свите Царя Михаила Федоровича во время осады Москвы польским войском во главе с несостоявшимся «московским царем» королевичем Владиславом. Одоевский в тот момент носил звание «стольника», т. е. имел уже придворный чин[272]. Ездил в качестве «рынды» (оруженосца-телохранителя) с Царем по окрестным монастырям, участвовал в чине обеих свадеб царя Михаила Федоровича.

После вступления на Престол Алексея Михайловича, Одоевский занял видное положение при дворе. Новый Царь Одоевского видел и знал с первых сознательных лет своей жизни. Это, во-первых. А во-вторых, Одоевский был «очень хорош» с всесильным боярином Б. И. Морозовым, да к тому же и женился на Евдокии Шереметевой (†1671), находившейся в родстве с родом Шестовых, из которого происходила мать Первого Царя Династии Романовых — Михаила. Все это гарантировало успешную государственную карьеру.

12 января 1640 года, в день именин Царевны Татьяны Михайловны, князь Никита Одоевский был пожалован из стольников в бояре, с денежным окладом в 500 рублей. Вскоре был отправлен воеводой в Астрахань, где пробыл до 1643 года, заботясь о благоустройстве города и заслужив своей деятельностью расположение Царя. В 1643 году князь Н. И. Одоевский был отозван в Москву и получил здесь, 6 декабря, награду за свое управление Астраханью: ему была пожалована атласная соболья шуба ценой в 200 рублей, придача к окладу и кубок весом в 3 фунта.

В Москве Одоевский занял пост первого судьи в Казанском и Сибирском приказах; в это же время начинается и его дипломатическая деятельность. В 1644 году приехал в Москву сын Датского Короля (1588–1648) Кристиана IV королевич Вольдемар (Вальдемар), принц Шлезвиг-Гольштейнский, и начались сложные и долгие русско-датские переговоры о браке принца с царевной Ириной Михайловной. Одоевский был назначен состоять при принце. Хотя эта комбинация брачной партией и не завершилась, принц категорически отказывался принимать Православие, но Одоевский за несколько месяцев пребывания рядом с Вольдемаром получил и определенные дипломатические навыки.

В январе 1648 года, в почетном звании первого «дружки», участвовал в чине свадьбы Царя на Милославской. Он стал «ближним боярином». Хотя беспорядки мая — июня 1648 года показали, что Одоевский, близкий к ненавистному простым людом Морозову, не пользовался любовью народа, но это не помешало сохранить ему доброе расположение Царя и после удаления от власти Морозова.

Расположение это и значение, которое придавалось его уму, сказалось скоро в том, что князь Никита Иванович был призван к составлению «Уложения». Это расценивалось молодым Царем Алексеем Михайловичем как дело первостепенной государственной важности. «Соляной бунт» показал со всей очевидностью, что благоустроение в Московском Царстве требует составления некоего норматива, определяющего важнейшие составляющие жизнедеятельности государства, которым должны руководствоваться в первую очередь должностные лица всех степеней и всех разрядов.

16 июля 1648 года был издан царский указ, которым назначалась Уложенная Комиссия для составления проекта «Уложения» в составе трех представителей Боярской думы и двух дьяков. Во главе Комиссии был поставлен Одоевский, а с ним приказано было заседать в ней боярину князю С. И. Прозоровскому и окольничему князю Ф. Ф. Волконскому.

Задачи нового органа определялись особым царским наказом, которым приказывалось членам: «которые статьи написаны в правилах святых апостол и святых отец и в градских законах греческих царей, пристойны те статьи к государственным и к земским делам, и те бы статьи выписать и чтобы прежних великих государей, царей и великих князей российских и отца его государева, блаженные памяти великого государя, Царя и Великого князя Михаила Федоровича всея Руси указы и боярские приговоры со старыми судебниками справити, а на которые статьи в прошлых годах прежних государей в судебниках указа не положено и боярских приговоров на те статьи не было, и те бы статьи потому же написати и изложити по его государеву указу общим советом».

На Комиссию возлагались две задачи: во-первых, кодифицировать весь имевшийся в тогдашней судебной и административной практике законодательный материал, в виде ли «градских законов греческих царей», или «правил св. апостол», или указов прежних царей; во-вторых, проявить и самостоятельную законодательную деятельность составлением новых статей. В приказах началась спешная переписка царских указов и боярских приговоров. Эти документы группировались в Комиссии по отделам, а потом рассматривались и записывались дьяками в Уложенный докладной столбец.

Постоянное и самое живейшее участие принимал в работе Комиссии и Царь Алексей Михайлович. Шведский резидент в Москве в 1647–1651 годах Карл Поммеринг доносил своему Королю, что «Царь ежедневно работает сам со своими сотрудниками, чтобы устроить хорошие порядки, дабы народ, насколько возможно, был удовлетворен»[273].

Члены Уложенной Комиссии должны были обладать солидной подготовкой, обширными знаниями в русском и заграничном праве, должны были быть хорошо знакомы и с приказной практикой и со Священным Писанием. Занятия Комиссии велись очень спешно: 16 июля была назначена Комиссия, а 3 октября того же года уже приступил к рассмотрению Уложения Земский Собор, собранный для этого в Москве.

Источниками для составления общероссийского универсального свода нормативных актов являлись: «Правила святых Апостолов и святых Отцов», законы «Греческих Царей», ранние судебники, указы «прежних Государей», материалы приказов, челобитные различных групп населения, Кормчая книга и некоторые другие материалы. Затем законодательный свод обсуждался на Земском Соборе с участием Патриарха, церковной иерархии, монашества, Боярской думы, служилых людей и выборных представителей от 130 городов. Фактически это — законодательный норматив, одобренный и принятый всей «Землей Русской».

После обсуждений на Соборе документ подписал Патриарх (1642–1652) Иосиф, а затем Монарх, получив наименование: «Уложение Царя Алексея Михайловича». Анализируя «Уложение», историк С. Ф. Платонов (1860–1933) констатировал, что это — «не Судебник, то есть не законодательство исключительно о суде, а кодекс всех законодательных норм, выражение действующего права государственного, гражданского и уголовного»[274]. Свод затрагивал разные стороны жизни Московии, а по сути дела — все стороны. В нем разработаны вопросы государственного, административного, гражданского и уголовного права, как и порядок судопроизводства.

Рубрикация статей имела тематическую направленность, в зависимости от предмета рассмотрения: о пошлинах и налогах, о суде, о суде крестьянском, о вотчинниках, суд о холопах, о службе ратных людей, о поместных землях, о разбойниках и татиных (воровских) делах, о выкупе пленных, о стрельцах и т. д.

Смысл создания общероссийского законодательного свода объяснен в преамбуле: «Чтобы Московского Государства всяких чинов людям, большого и до меньшего чину, суд и расправа была во всяких делах всем равно»[275]. Закон мыслился как универсальная, единая для всех норма, выражающая волю Государства-Государя. Через несколько месяцев после появления «Уложения», 19 января 1650 года, появилась царская грамота на имя Илимского сибирского воеводы Тимофея Шушерина[276]: «О бывшем в Москве Соборе для сочинения нового Уложения, и о посылке к нему двух печатных оного экземпляров». В грамоте слово в слово повторялась мотивация «Уложения» из преамбулы: добиться того, чтобы на Руси «суд и расправа была во всяких делах всем равно»[277].

Отныне высшим законом на Руси признавались только «Уложение», дополнения и изменения которого возможны были исключительно по царскому указу.

Так как Монарх являлся христианином, то его государственная воля не могла не сообразовываться с христианским вероучением, построенным на нравственных императивах.

Преступления против Веры, против вероучения, против Церкви относились к разряду тягчайших деяний, в большинстве таких случаев за них полагалась или физическая смерть или «торговая казнь»[278].

Благодаря «Уложению», впервые в законодательной сфере появилось само понятие «государственное преступление», которым квалифицировалось или «богохульство», или «злоумышление» против особы Монарха.

Очень важным для отражения такого исторического явления, как Государство-Церковь, является не только содержательная часть отдельных статей «Уложения», но сама систематизация их. И здесь особо значимыми являются начальные разделы.

Первая глава, насчитывающая девять статей, целиком посвящена защите достоинства Церкви и называется «О богохульниках и о церковных мятежниках». Законодатель в XVII веке видел главную задачу для благополучия государства в охранении Православных Святынь, вероучения и церковного таинства. Это представлялось первейшей потребностью и настолько важной, что, например, защита чести и личности Государя рассматривалась потом, только во второй главе.

Раздел первый «Уложения» начинался следующими категорическими утверждениями. «Буде кто иноверцы, какие ни буде веры, и Русский человек, возложат хулу на Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа, или на родшую Его пречистую Владычицу нашу Богородицу и приснодеву Марию, или на честный Крест, или на Святых Его угодников: и про то сыскивать всякими сысками накрепко. Да будет сыщется про то допряма; и того богохульника, обличив, казнить, сжечь».

Защита Идеала Православной Веры, и ее земных знаков воспринималась «Уложением» как непререкаемый канон, а любое покушение на него квалифицировалось как непростительная вина. Важно оттенить один момент: инаковерие или даже неверие сами по себе не воспринимались Законодателем как преступление; преступление начиналось там, где проявлялись общественно зафиксированные покушения на Святыню.

Здесь уместны некоторые смысловые интерлюдии. Подобное положение существовало на Руси и ранее. Когда в конце XV века появилась пресловутая ересь «жидовствующих», главным тезисом которой было: Христос не Бог, а только «пророк» (или «проповедник»), то реакция была сильной и резкой. Главные еретики, числом менее десяти, были сожжены («пожжены»), а другие разосланы в ссылку по монастырям. Думается, что в середине XVII века количество «пожженных» могло бы быть и больше, так как нормы стали строже. Русь пережила страшные годы Смуты, нашествие чужеродцев и иноверцев с Запада, которые несколько лет глумились над Православием и его Святынями, и только крепость Веры помогла народу христианскому одолеть темные силы.

Потому теперь и надлежало Государству защищать Церковь всеми средствами, в том числе и земной мощью царской власти. Ведь у Церкви и у Государства один вечный и нетленный Идеал — Иисус Христос. А без Него нет жизни не только у преданных Ему, но и у Руси. Потому защита Церкви и являлась основополагающей обязанностью государства.

В этой связи — одна смысловая ассоциация. Когда в конце XIX века «великий писатель земли русской» граф Лев Толстой (1828–1910) начал проповедовать антиправославные идеи и, применительно к Иисусу Христу, договорился до того же самого кощунственного тезиса, который когда-то тайно распространяли «жидовствующие», то он стал не «преступником», а — «кумиром» русской интеллигенции. Нечего и говорить, что не только о «пожжении» яснополянского нигилиста, но даже о его административном преследовании не могло быть и речи, хотя Закон продолжал охранять Православие, считавшееся и, через двести пятьдесят лет после «Уложения» Царя Алексея Михайловича, основополагающей духовной ценностью России. Однако два века петровской «европеизации», сопровождавшейся неизбежной дехристианизацией, разрушали духовную монолитность страны и народа, и чем дальше, тем больше.

Не исключено, что некоторые могут истолковать заявленный тезис совершенно превратно: мол, автор выражает сожаление о том, что графа Толстого не сожгли! Ничего подобного автор настоящей работы в виду не имел. Вышесказанное должно подчеркнуть только одно принципиальное историософско-эсхатологическое обстоятельство: если в православной стране, где Вера охранялась законом, можно было безнаказанно богохульствовать и при этом еще и срывать аплодисменты «образованной публики», то дело Православной Империи уже было обречено. Тремя же веками ранее общественный климат в России был совершенно иным…

К выше процитированной статье первой главы «Уложения» непосредственно по смыслу примыкает и следующая, защищающая церковное священнодействие. В ней говорится, что если «какой бесчинник» в церкви Божией, во время святой литургии, помешает литургическому действию, то такого богохульника требуется выявлять, провести дознание и если таковой факт будет точно установлен («допряма»), то «казнить смертию без всякой пощады». Еще одно наказание смертью предусматривалось за учинение драки в храме, и если при этом один из участников «убьет кого-то до смерти», то такого злодея надлежало «казнить смертию»[279].

Отдельные статьи особо защищали благолепие священнодействия, которое не позволялось нарушать сторонними суетными делами. В статье восьмой первого раздела говорилось: «А в Церкви во время церковного пения, Государю Царю и Великому Князю Алексею Михайловичу всея Руси, и Великому господину Святейшему Иосифу Патриарху Московскому и всея Руси, и Митрополитам и Архиепископам, никому ни о каких своих делах не бити челом, чтобы от того в Церкви Божией во время церковного пения смятения не было». Никакого наказания тут не предусматривалось, но Законодатель счел необходимом сделать нравоучительное пояснение, гласившее, что «православным христианам подобает в Церкви стоять и молиться со страхом, а не о земном думать».

O защите чести сана Первосвятителя в этом разделе не говорилось; Никон еще не был Патриархом, при котором, надо думать, подобная статья непременно бы появилась. Об этом речь шла в разделе «О суде». Здесь наказания за преступления против чести священнического чина имели разную квалификацию, в зависимости от общественного статуса человека. Если «бесчестие словом» (оскорбление) исходило от боярина, окольничего или «думного человека», то в таком случае провинившийся должен быть выдан «головою» на суд Патриарха. Если же кто обесчестил словом митрополита, архиепископа, епископа, то должен был заплатить огромный штраф оскорбленному: митрополиту — четыреста рублей, архиепископу — триста, епископу — двести.

Чтобы составить некоторое представление о стоимостном значении рубля того периода, нелишне привести ценовые показатели того времени, которые содержатся в «Уложении». Так, конь стоил восемь рублей, кобыла — три, корова — два, бык — два рубля и т. д.[280].

Если же священнический или монастырский чин оскорбит стольник, дворянин, гость (купец), дворовый человек, или иноземец, то за Патриарха — бить батогами, а за оскорбление прочих полагалась тюрьма[281].

Строгие кары предусматривались за оскорбление чести Государя, но особенно — злоумышления против него. Этому посвящен второй раздел «Уложения», насчитывающий 22 статьи, восемь из которых предусматривали смертную казнь. Ею карались те, кто «замыслил злое дело» против Царя, кто составлял заговор против Помазанника, рассылал грамоты, собирал войско, сдавал город недругу, кто устраивал пожар в городе или в царском дворце, кто ведал о заговоре, но не сообщил[282]. Эти статьи явно были навеяны событиями Смутного времени.

Самый большой раздел «Уложения» десятый — «О суде». Он насчитывает 287 статей. Здесь устанавливалась процедура судопроизводства и давалась квалификация деяний, подлежащих судебной юрисдикции. Судья обязывался судить всех людей, независимо от общественного статуса, «вправду», а «вымыслом в судных делах по дружбе и по недружбе ничего не прибавлять, ни убавлять, и ни в чем другу не дружить, а недругу не мстить», вершить Государева дела не стыдясь лица сильных, «и избавлять обиженного от руки неправедного»[283].

Чрезвычайно строго «Уложение» относилось к судьям, творившим «дела несправедливо», способных выносить приговоры «по дружбе» или «из-за корысти». В таких случаях подобного судью ждали наказания: отстранение от дел, большие штрафы или «торговая казнь». Тут невольно напрашивается актуальная ремарка: вот если бы в нынешней, «демократической России», в начале XXI века, ответственность судей за дела неправедные была бы столь же строгой, как в XVII веке, вероятно и судебного произвола стало бы куда меньше…

Для характеристики духовно-назидательных принципов строя русской жизни, зафиксированных в «Уложении», чрезвычайно показательной является глава 14. Называется она «О крестном целовании» и насчитывает 10 статей. Крестоцеловальная клятва широко распространилась со времени начала христианизации Руси, став нормой обычного русского права задолго до проявления «Уложения 1649 года». Побывавший в Московии дважды, в 1517 и 1526 годах, барон-католик Сигизмунд Герберштейн (1486–1566) свидетельствовал, что русские «при клятвах и ругательствах редко употребляют имя Господне, а когда клянутся, то подтверждают свои слова и обещания целованием креста»[284].

Ведь Крест, по словам Иоанна Златоуста, «небесных и земных соединение и преисподних попрание, крест — твари освящение и небесных благ дарование»[285]. Это — символ страданий Иисуса Христа, зримый знак Его великой Искупительной Жертвы. Подтверждение своей правоты, утверждение верности кому-то и чему-то через крестоцелование считалось высшей формой незыблемых обязательств человека. Фактически человек давал клятву не только публично, но что несравненно важнее — перед Лицом Божиим. Потому так строго наказывались те, кто переступал через крестоцелование, кого уличали во лжи. Подобное деяние воспринималось как отступничество от Бога, и преследовалось не только отторжением от Церкви, но и считалось государственным преступлением.

К крестному целованию приводились люди, достигшие двадцати лет, и строгая кара грозила тем, кто крест целует, или «кто кого ко Кресту приведет не по правде», то тем людям за то «чинить жестокое наказание»[286].


Царь Алексей Михайлович

Царь Алексей Михайлович.

Неизвестный художник


Царь Алексей Михайлович

Первая встреча царя Алексея Михайловича с Марией Милославской.

Художник М. В. Нестеров


Царь Алексей Михайлович

Выбор невесты царем Алексеем Михайловичем.

Художник К. Е. Маковский


Царь Алексей Михайлович

Царь Алексей Михайлович на соколиной охоте.

Художник Н. Е. Сверчков


Царь Алексей Михайлович

Итальянский посол Кальвуччи рисует любимого сокола Алексея Михайловича.

Художник А. Д. Литовченко


Царь Алексей Михайлович

Царь Алексей Михайлович.

Неизвестный художник


Царь Алексей Михайлович

Царь Алексей Михайлович играет в шахматы.

Художник В. Г. Шварц


Царь Алексей Михайлович

Соляной бунт на Красной площади. 1648 г.

Художник Э. Э. Лисснер


Царь Алексей Михайлович

Полтина Алексея Михайловича


Царь Алексей Михайлович

Приезд иноземцев.

Художник С. И. Иванов


Царь Алексей Михайлович

«Старые» и «новые» немцы в Москве.

Из книги Адама Олеария «Путешествие в Московию», 1656 г.


Царь Алексей Михайлович

Переяславская рада.

Художник М. И. Хмелько


Царь Алексей Михайлович

Решение Земского собора о воссоединении Украины с Россией.

Фрагмент


Царь Алексей Михайлович

Царь Алексей Михайлович и Никон, архиепископ Новгородский, у гроба чудотворца Филиппа, митрополита Московского.

Художник А. Д. Литовченко


Царь Алексей Михайлович

Дворец царя Алексея Михайловича в Коломенском.

Гравюра XIX в.


Царь Алексей Михайлович

Новый Иерусалим. Воскресенский собор Ново-иерусалимского монастыря.

Москва. Гравюра XVIII в.


Царь Алексей Михайлович

Составление Соборного Уложения.

С оригинала Н. Некрасова


Царь Алексей Михайлович

Ближний боярин царя Алексея Михайловича А. С. Матвеев.

Гравюра XIX в.


Царь Алексей Михайлович

Н. И. Одоевский — влиятельный член правительства при царе Алексее Михайловиче.

Неизвестный художник


Царь Алексей Михайлович

Печать красновосковая, вислая царя Алексея Михайловича


Царь Алексей Михайлович

Боярин, дипломат А. Л. Ордин-Нащокин.

Неизвестный художник


Царь Алексей Михайлович

Бунт Степана Разина в Астрахани.

Из книги «Путешествия Яна Стрейса в Московию, Татарию…»


Царь Алексей Михайлович

Отправление царских войск против Степана Разина.

Книжная миниатюра


Царь Алексей Михайлович

Вторая супруга царя Алексея Михайловича Наталья Нарышкина.

Неизвестный художник


Царь Алексей Михайлович

Вешний поезд царицы на богомолье при царе Алексее Михайловиче.

Художник В. Г. Шварц


Царь Алексей Михайлович

Шествие на осляти Алексея Михайловича.

Художник В. Г. Шварц


Царь Алексей Михайлович

Предметы Большого Наряда Алексея Михайловича


Царь Алексей Михайлович

Евангелие царя Алексея Михайловича и сосуды царя Михаила Феодоровича.

Троицкий монастырь, Александров. Фото С. М. Прокудина-Горского


Царь Алексей Михайлович

Царь Федор, сын Алексея Михайловича.

Неизвестный художник


Царь Алексей Михайлович

Царевна Софья, дочь Алексея Михайловича.

Неизвестный художник


Царь Алексей Михайлович

Царевичи Иван и Петр, сыновья Алексея Михайловича.

Гравюра XVII в.


Нормы раздела «О крестном целовании» напрямую связаны со святоотеческой традицией. Правила Василия Великого и Императора (886–912) Льва VI (Мудрого)[287] являлись для составителей «Уложения» бесспорным авторитетом. Так, если кто приведет ко Кресту кого-то «напрасно» и когда подобное будет доказано, то такого клеветника, по установлению Отца и Учителя Церкви Василия Великого (329–378), полагается отлучать на шесть лет от Церкви. Кара распространялась на людей всех званий, в том числе и на привилегированных. В «Уложении» особо говорится, что если какой «вельможа» крест целует, или велит кому иному крест целовать «накриве» (лживо), то в таком случае священники обязаны его в храм не пускать, и к нему в дом не ходить[288].

Далее в «Уложении» содержится поучительное наставление, адресованное священникам. То, что такого рода материал нашел свое место на страницах законодательного свода, лишний раз свидетельствует, что евангельская интенция являлась непременным элементом русского государственно-правового регулирования жизнеустроительной практики.

«Подобает отцам духовным детей своих духовно поучать и наказывать страху Божию, и чтобы промеж себя и в соседстве жили любовно, не крали и не разбивали, и не ябедничали, и лжи не поспешествовали, и на чужое не зарились, и сами не обижали, и скверными речами не укоряли, и накриве бы креста не целовали, и именем Божиим во имя лжи не говорили и не клялись». Далее шло пояснение о смысле почитания креста. «Православным христианам крестное целование в конец отрочено (с младенчества) быть священным правилом, данным от Христа христианам на освящение и просвещение и на отгнание врагов видимых и невидимых, и того ради православных христианам достоит (должно) Святому Кресту верою поклоняться и истинною, и чистотою, и того честного креста целовать со страхом, и с трепетом, и с чистой совестию»[289].

Оценивая «Уложение» как выдающийся историко-правовой памятник, невозможно не сказать о распространенных в историографии шаблонах. Имеются в виду множественные вердикты, широко распространенные в атеистической, особенно в марксистско-ленинской историографии, представляющие «Уложение» документом «феодальной эпохи», нацеленным на дальнейшее «закабаление» крестьянства в угоду «крепостникам-помещикам».

После падения коммунистической власти, когда «классовый подход» потерял актуальность и общественную востребованность, нападки на «Уложение» стали приобретать несколько иной характер. Тезис об «обострении классовых противоречий» никуда не исчез, но теперь перестал доминировать. Острие критики «Уложения» направлялось на его «антигуманность», что, по либеральным воззрениям, считалось делом совершенно недопустимым[290]. По словам одного из исследователей, «Отмечая особенности Соборного Уложения 1649 года, необходимо еще раз подчеркнуть повышенную репрессивность норм права в тех областях, которые затрагивают интересы государства»[291].

Указанные оценки нельзя признать беспочвенными. В «Уложении» были окончательно оформлены нормы крепостного права, отменялись «урочные лета» для сыска беглых крестьян, вводились новые категории преступлений, за которые предусматривалась смертная казнь. Все это так. Но эта только часть правды, причем, как думается, не самая значимая. Фактически и крепостная зависимость, и смертная казнь существовали на Руси и раньше, как существовали они тогда и в прочих странах. В этом отношении ничего принципиально нового «Уложение» не содержало. Новизна данного свода была не в установлении базовых квалификационных норм, а в их систематизации и детализации. Необходимо иметь в виду, что «Уложение» появилось вскоре после кровавых событий в Москве в июне 1648 года, получивших название «Соляного бунта».

Главной причиной мятежа, как уже упоминалось, послужило недовольство размерами и формой взимания налогов, как и самоуправством бояр. Выступление продолжалось пять дней, за время которых были убиты начальник Пушкарского приказа П. Т. Траханиотов, начальник Земского приказа, «начальник Москвы», Л. С. Плещеев, думный дьяк Посольского приказа Н. Чистый. Москву охватила волна грабежей и насилий; вначале были разграблены несколько десятков усадеб вельмож, а затем начались повсеместно пожары, во время которых значительная часть Москвы выгорела дотла.

Мятежный хаос потряс молодого Царя Алексея Михайловича (напомним, что ему в марте 1648 года исполнилось девятнадцать лет), и Патриарха, и всех служилых людей. Потому и был созван Земский Собор, который обязан был внести умиротворение путем установления твердого порядка управления и суда, что и должно было выполнить «Соборное Уложение».

«Уложение» защищало неприкосновенность нескольких основополагающих государственных принципов: особу Монарха, Церковь, как учреждение и как сакральное установление, жизнь и здоровье человека, и неприкосновенность частной собственности (имущества). Именно здесь защитительные меры были особенно строгими, а противоправные деяния в этих областях квалифицировались нередко как «государственное преступление» и карались смертной казнью.

В «Уложении» около 50 статей предусматривали смертную казнь. В эту категорию попадали и некоторые деяния, наносившие вред общественной нравственности. Так одна из статей предусматривала смертную казнь за распространение и торговлю табаком. В ней говорилось: «А будут русские люди или иноземцы табак начнут держать или табаком начнут торговать», то таковых необходимо выявлять, арестовывать и «чинить наказание большое без пощады, под смертною казнью»[292].

Отдельный раздел «Уложения» — 22 главы — специально был посвящен вопросу о мерах наказания применительно к делам уголовного характера. Глава называлась: «Указ, за какие вины кому чинить смертную казнь, и за какие вины смертью не казнить, а чинить наказание». Несколько видов преступлений уголовного характера расценивались как тягчайшие и предусматривали высшую меру наказания: убийство отца или матери детьми, убийство брата или сестры, убийство мужа, убийство хозяина служащим, убийство по сговору или «наущению», насилие над женщиной.

В этой главе помещена и особая статья, ограждающая «совращение в иноверие». Она гласила: «А будет кого бусурман какими-нибудь мерами, насилием или обманом русского человека к своей бусурманской вере принуждать, и по своей бусурманской вере обрежет, а сыщется про допряма: и того бусурманина по сыску казнить, сжечь огнем без всякой пощады»[293].

«Бусурманами», или «бесерменами» издавна называли на Руси мусульман. Законодатель XVII века был невероятно строг по отношению именно к этой конфессии. «Совращение» в иные конфессиональные группы не наказывалось по той же схеме потому, что иудеев на Руси практически не было, а христианские конфессии католического или протестантского толков не воспринимались как «преступные».

Столь беспощадная мера по отношению мусульман была своеобразной ответной реакцией на действие османских властей: в Турецкой Империи «совращение правоверных» традиционно беспощадно каралось смертью, о чем на Руси прекрасно знали. Ненависть к туркам — главным гонителям христиан — была столь велика, что при Царе Михаиле Федоровиче даже существовал обычай, что после приема турецкого посла, во время которого Царь касался головы посла, Царь «умывал руки, полагая, что они осквернились от прикосновения к голове посла»[294]. При Алексее Михайловиче строжайше было запрещено употреблять турецкий язык, который «оскверняетуста»…

В связи с вышесказанным уместно затронуть сущностную гносеологическую проблему. Невозможно относиться к событиям ушедших эпох с позиции социальных норм и этических представлений эпох последующих. Это та самая «модернизация истории», которая ведет к грубым искажениям и извращениям в понимании хода времен. С точки зрения отвлеченного гуманизма XX века и крепостное право, и смертная казнь — зло. Но таковым же образом подобные явления воспринимались и христианским сознанием еще задолго до того, как начали возникать в Западной Европе первые ростки либерально-гуманистических учений.

Церковь, Православная Церковь, никогда не оправдывала насилие как таковое. Она признавала его возможность только как средство защиты, как крайнюю форму обороны против сил антихристовых. А нападки и выступления против Божественных установлений — Царства и Церкви — и было из разряда таковых. Потому Святейший Патриарх Московский и всея Руси Иосиф (1642–1652) и поставил в январе 1649 года свою подпись («руку приложил») под «Уложением», потому «вся Русская Земля» соборно и единодушно одобрила «Уложение». Как очень верно заметил англичанин Самуэль Коллинс, в системе русского законодательства — «цель наказания состояла не в прекращении жизни, а всегда в исправлении»[295].

Наказание в системе христианского этатизма — мера не мстительная, а воспитательная и назидательная. По словам Иоанна Златоуста, «как в доме, где много больных, а здоровых мало, можно найти много и лекарств, и приходящих врачей, так и во вселенной нет народа, нет города, где бы не было много законов, много и начальников, много и наказаний, потому что лекарства сами по себе не могут восстановить больного, а нужны еще те, которые бы прилагали их; таковы судьи, заставляющие этих больных волей-неволей принимать врачевание»[296].

В отличие от секулярного мира в христианском обществе совершенно иначе воспринимались жизнь и смерть. Как написал Митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский Иоанн, «в отличие от гуманизма, провозгласившего земную, телесную жизнь человека высшей ценностью, Христианство никогда не признавало ее таковой, отдавая первенство душе, предназначенной Самим Богом для жизни вечной. Потому-то преступления против души, против Церкви (спасительницы этой души для Царствия Небесного) без размышлений карались телесной смертью. Меньшим и временным злом закон пытался воспрепятствовать злу неизмеримо большему, вечному»[297].

Современные сетования и стенания о «повышенной репрессивности» русского государственного правоустроения совершенно неуместны; они просто антиисторичны. За большинство перечисленных деяний люди наказывались в ту эпоху смертной казнью практически во всех странах. Таково было время, таковы были люди, таковы были нравы.

Если не руководствоваться русофобским идеологическим ангажементом, то никакой «специфически русской жестокости» здесь усмотреть невозможно. Как уже ранее говорилось по поводу Иоанна Грозного, нашим доморощенным западо-любителям и их идеологическим менторам из-за рубежа и в данном случае уместно было не только оперировать статистикой казненных за все виды преступлений в Московском Царстве, но одновременно опубликовать подобного рода данные и по другим странам. К сожалению, эта важная задача исторического знания до сего дня не решена, но имеющиеся в наличии разрозненные сведения позволяют заключить, что Московия по числу казненных далеко уступала «странам прогресса»…

Еще более важно для постижения христианского мировосприятия другое обстоятельство. Никто из числа христиан, или иудеев, никогда не может усомниться в правильности тех «жестокостей» в трансляции апологетов либерализма, которые, скажем, творили Иисус Навин при завоевании Земли Ханаанской — Земли Обетованной, и Царь Давид при покорении Иерусалима. Вот, например, как повествует Ветхий Завет о захвате воинством Иисуса Навина Иерихона: «И предали заклятию все, что в городе, и мужей и жен, и молодых и старых, и воров, и овец, и ослов, все истребили мечом» (Навин. 6. 20).

Верующим людям тут удивляться и ужасаться нечему: такова была Воля Божия, а Она не может быть ни предметом «анализа», ни уж тем более критики. Поэтому сама по себе смерть, смертная казнь, не есть дело недопустимое, когда она выражается как Воля Всевышнего по отношению к нечестивцам и отступникам.

В системе миропредставлений людей XVII века смерть сама по себе не являлась «ужасом», которым она стала для людей внецерковных, для атеистов, после утверждения в XVIII веке в Западной Европе фетишей «свободной личности» и «человеческого разума». Понятие греха вообще стало уходить из общественного обихода. Там, где нет Бога, там нет места и такой духовно-нравственной категории, как «грех».

В секулярном обществе жизнь начала восприниматься не как дар Творца, а как некий биологический и социальный процесс. И все. В России эта система представлений начала широко распространяться со второй половины XIX века, хотя ее ростки можно встретить и в более раннюю эпоху. Две формулы: жизнь начальна и конечна, и жизнь начальна, но бесконечна, отражали две формы мировосприятия: секулярно-атеистическое и христианское.

Россия XVII века оставалась страной христианской, а потому здесь отношение и к жизни, и к смерти было совсем иным, чем, скажем, в Англии. Потому здесь категория «греха» была невероятно общественно значимой. Ведь человеку, после смрадной и скоротечной земной жизни, предстояло перейти в жизнь вечную; ему надлежало предстать перед нелицеприятным и бесстрастным Судом Всевышнего, чтобы нести ответ за все дела — и добрые, и злые, совершенные на земле. В данной системе мировосприятия грехопадение — отступление от Заповедей Божиих.

В преступлении Церковь видела прежде всего нравственное падение, нарушение Божеского Закона, называя преступников «забывателями страха Божия». Как наставлял Иоанн Златоуст, «грех есть великий бес. Бесноватый возбуждает сострадание, а грешник — ненависть; тот заслуживает прощение, а этот не имеет оправдания»[298]. Отсюда же проистекало понятие о преступлении применительно к государственной власти. Кто забывает страх Божий и повеление Государя-«Богопоставленника», тот дважды греховен. Человек оказывался преступником и перед Богом, и перед земным Божиим установлением — государственной властью, а потому и достоин самого сурового наказания, вплоть до смертной казни.

В этом отношении весьма показателен один законодательный акт, который формально не являлся составной частью «Уложения 1649 года», но фактически оказался важнейшим элементом государствоустроения России середины XVII века. Речь идет о форме присяги на верность Самодержцу «разных чинов», появившейся в форме царского указа 31 августа 1651 года. И раньше, когда происходило воцарение нового монарха, «люди государевы» приносили присягу (клятву) верности ему на Евангелии и на Кресте. По этому поводу составлялась особая «грамота». Однако теперь впервые была установлена универсальная и определенная законодательная форма, просуществовавшая с некоторыми редакционными изменениями до самого падения Царской России.

В Присяге говорилось, что я, такой-то, «целую Крест Господень Государю своему, Царю и Великому князю», Царице, и «детям царским» в том, что обязуюсь служить честно и нелицемерно, оберегать его здоровье и «никакого лиха Государю не мыслить». Кроме того, каждый приносящий присягу брал на себя обязательство, никаких других родов на Царство не мыслить и «хитрости не чинить». Если же подданный услышит о каком-то заговоре, «или ином злом умысле» на жизнь и власть Государя, то потребно сообщить о том властям, и с такими врагами биться не на жизнь, а на смерть[299]. Залогом крепости Присяги признавалось целование Креста, что, как уже говорилось, считалось абсолютной нормой правдивости.

Русь заявляла о себе как о хранительнице нетленных Божественных установлений всегда, когда представлялась подобная возможность. Когда в январе 1649 года в Лондоне был казнен Король Карл I из Династии Стюартов (1600–1649), то в Москве чрезвычайно болезненно отреагировали на подобное известие, хотя речь не шла о весьма далекой во всех отношениях стране. На Руси знали, что кучка злодеев, называвших себя «парламентом», устроила судилище, а затем и публичную казнь благочестивого монарха. Он был последовательным католиком и хотел вернуть «римское исповедание» в Англию, которая от него начала отрекаться более ста лет тому назад, при Короле Генрихе VIII, став страной безбожно-еретической.

Конечно, на Руси католическая вера считалась отклонением и уклонением от «истинной», «православной» веры, но все-таки Римская церковь звала людей к Богу, славила Иисуса Христа, и этого нельзя было отрицать. Однако не смерть католика сама по себе взволновала Москву. В далекой заморской стране был убит правитель «Божией милостью»; мятежная толпа подняла руку на Монарха! И впервые в истории Русь отреагировала на кровавые события в Англии; отреагировала остро и резко. Это был политический демарш международного масштаба.

1 июня 1649 года Царь Алексей Михайлович подписал указ, называвшийся: «О высылке английских купцов из России, и о приезде их токмо к Архангельску, за многие несправедливые и вредные их для городов русских поступки, особенно за их учиненное в Англии убийство Короля Карла I»[300]. Конечно, торговавшие на Руси купцы сами не могли «учинить» отмеченное злодейство, но ведь ни для кого не составляло секрета, что в Англии у власти утвердились те самые «лавочники» или их «приказчики», которые фактически и вершили дела в далеком заморском Королевстве.

Английские купцы получили право беспошлинной торговли по всей Руси указом Царя Михаила Федоровича; им дозволялось ездить по стране, и, в отличие от других, заводить лавки в самой Москве. Им чрезвычайно «мирволил» и боярин Борис Морозов, ставший фактическим вершителем дел в государстве в первые три года правления Алексея Михайловича.

Но привилегии англичане использовали не для взаимного интереса, а только для личного обогащения, «пожитки себе нажили большие», как говорилось в Указе.

Русские «торговые люди» давно жаловались правительству на нечестные приемы ведения дел английскими купцами. Англичане, как сообщается в Указе, завозили «заповедные товары», например, табак, а к себе же тайно вывозили редкие изделия, такие как шелк, который доставлялся на Русь из Персии и Китая. При этом вывозную пошлину не платили, и Государству никакого «прибытку не было». Они, имея постоянные лавки в столице, скупали загодя товар на ярмарках, и когда «русские гости» приезжали для торговли, то выбрасывали товар или по бросовым ценам, на современном языке это назвали бы демпингом, или вообще не пускали торговать, так как скупали все торговые места. Чаша терпения переполнилась.

Государь указал, а «бояре приговорили»: англичанам «ехать за море» и торговать впредь «Московского Государства с торговыми людьми» всякими товарами, приезжая из-за моря только к Архангельску. В Москву же и в иные города «с товаром и без товара не ездить». В Указе объясняется, почему государственная власть так долго терпела самоуправство и «неправды» английских купцов: «из-за сердечной любви и дружбы к Королю Карлу». Теперь же все изменилось. В Англии учинилось «большое злое дело, Государя своего, Карлуса Короля убили до смерти», а потому англичанам надлежит немедленно покинуть Московию[301]

«Уложение», как универсальный правовой свод, должно было внести порядок в течение русских дел, способствовать укреплению государства, повышению нравственности народа. Подобные цели и задачи принимали безусловно все, как позже их стали называть, «образованные круги русского общества». Однако, казалось бы, совершенно неожиданно у «Уложения» появился мощный противник — Патриарх Никон. Как заметил в этой связи Митрополит Макарий, «Никон считал «Уложение», как и выражался впоследствии, «книгою, Святому Евангелию, и правилам святых апостолов и святых отцов, и законам греческих царей во всем противною» и если подписался под ним вместе с другими, то подписался «поневоле», будучи тогда только архимандритом»[302].

Конечно, Никон лукавил: никто его не принуждал, но он прекрасно понимал, что если весь церковный клир во главе с Патриархом выступал «за», то его голос «против» будет только воплем отщепенца. Хотя, ведь ясно как день, что если основной государственный закон «противен» Святому Писанию, то он, как честный пастырь, обязан был возвысить свой голос. Он же промолчал и безропотно поставил свою подпись под «Уложением».

Когда же Никон оказался на Новгородской кафедре, то медленно, но верно стал подкапываться под «Уложение» и, пользуясь расположением к нему Царя, начал добиваться «послаблений» и «изъятий» из законодательства для Новгородской Митрополии. Когда же он в 1652 году принял сан Патриарха, то начал открыто бороться с «Уложением», используя самые непозволительные методы: ложь, клевета, подтасовки.

Что же не устраивало Никона? Почему с таким пылом и непримиримостью он обрушивался на кодекс правовых норм, которые, безусловно, как говорилось выше, охраняли превыше всего Церковь и священнодействие? Ответ прост, но его, тем не менее, невозможно обнаружить в официальной и официозной церковной литературе: «Уложение» мешало Никону создавать свою независимую ни от кого и ни от чего «церковную державу», препятствовало его «патриаршему самодержавию».

Никон изустно много раз нападал на те или иные положения «Уложения» и даже составил особое подробное «мнение», выраженное в форме послания влиятельному боярину, брату второй жены Михаила Романова Царицы Евдокии С. А. Стрешневу (†1666 год). Степан Лукьянович Стрешнев принадлежал к числу давних недоброжелателей Никона и, как бы теперь сказали, «собирал на него компромат». Никон даже утверждал, что он якобы свою собаку назвал Никон и учил благословлять передними лапками «по-архиерейски». Стрешнев, опровергая клевету Никона, поклялся лично Царю, что подобного никогда не бывало…

Никон решил подробно объяснить свою антиуложенную позицию именно дяде Царя Алексея Михайловича. Написано послание Никона, как можно заключить из текста, в 1663 году, когда Никон пребывал в добровольной ссылке в Воскресенском монастыре.

Никон начинает свое послание с дискредитации составителей «Уложения». Особенно он непримирим относительно Никиты Ивановича Одоевского, которого называет «человеком прегордым», не имеющим «страха Божия в сердце», который и Святое Писание «не чтит», он — «враг всякой истины». Подобных обвинений было достаточно, чтобы, уж если и не привлекать к суду боярина Никиту Одоевского, то непременно изгнать его из царского окружения и со службы вообще. Но это была клевета, особо прискорбная, что исходила от Первосвященника.

Все остальные из числа составителей «Уложения», по мнению Никона, — люди темные, но мало того; просто — «дневные разбойники», так как «людей губят». Потому они якобы нарушили волю Царя Алексея Михайловича и составили «беззаконную книгу»[303]. Ненависть Никона к Одоевскому не знала удержу, он неоднократно клеймил «князя Никиту» самыми разносными словами; он ведь — «присный самого дьявола»!

Никон признавал, что суд и расправа на Руси чинятся от имени и по воле Государя, но тут же добавляет, что Суд Божий «первее» царского суда. Далее он обращается к истории Церкви и приводит пример неправедных и злых дел земных владык: убийство Иоанна Предтечи иудейским Царем Иродом Антипой, казнь апостолов Петра и Павла Императором Нероном. Со ссылкой на евангельские тексты, Никон предвещал, что «беззаконие» не остается неотомщенным, кары Всевышнего неизбежны. И он узрел уже одну из них: после появления «Уложения» на Русь обрушилась страшная беда — «моровое поветрие», или чума. Причем она так перепугала всех «на Москве», что даже Царица с дочерьми и сыном Царевичем Алексеем не ведали, «куда бежать»[304]. Правда, эпидемия чумы обрушилась на Русь в 1654 году, а не в 1649 году — дата появления «Уложения». Но подобные «мелочи» Никона не занимали.

Раздражение и злость, владевшие душой Никона в тот период, выплескивались через край; он позволял себе и выпады лично против Царя. Опираясь на библейскую мудрость, отказавшийся от патриаршего служения Первосвященник («полупатриарх») знает точно, что «цари — слуги Божие». И Царю Русскому дана от Господа «держава» и «сила от Всевышнего» и судить Он будет по делам. «Царское Величество расширился над Церковью, через все Божественные законы своим достоинством, а не законом Божиим»[305]. Это уже был прямой выпад против Царя; Никон как будто и не ведал, что Царь снискал дары Духа Святого через Святое Миропомазание. Но и здесь готов удобный ответ: Царь же помазан на Царство через архиерея, а потому, как ему казалось, архиерейское служение выше и первее!

Мятежный Первосвященник не считал Алексея Михайловича «царем правды»; он знал, что таковым может быть только Иисус Христос. На земле же был лишь один подобный правитель — Царь Селимский Мелхиседек[306]. Он, как и Господь Иисус Христос, был одновременно Царем и Первосвященником, и более таковых примеров история рода человеческого не знает.

Никон вспоминает историю своего восхождения на Патриаршество, но, пересказывая вкратце то событие, он все переиначивает. Получалось, что когда Царь был кроток и смирен, слушал безропотно архипастыря, то проблем никаких не существовало. Когда же «Царь и Великий князь развратился», перестал слушать Патриарха и «положил на него презрение», то Никон и «отошел», уступая «место гневу царскому»[307].

Никоновское неприятие «беззаконной книги», т. е. «Уложения», вызывалось двумя основополагающими причинами. Во-первых, он был категорически против всякой формы государственного контроля за имуществом церковным. Здесь требуются некоторые смысловые пояснения.

До середины XVII века Церковь как корпорация, за немногими исключениями, пользовалась полной автономией. Развитие государственной централизации вступало в противоречие с таким положением вещей. Необходимость изыскания финансовых средств для покрытия государственных расходов вызывала стремление к ограничению церковных привилегий, прежде всего вотчинного землевладения монастырей и архиерейских домов. В некоторых районах Руси на долю этих владельцев приходилось до половины фонда сельскохозяйственных земель.

«Уложение 1649 года» учреждало новую государственную структуру — Монастырский приказ, как высший орган для всех церковных установлений и властей, за исключением патриаршей области, оставленной в ведении Патриарха и состоявших при нем учреждений. В Монастырский приказ перешли не только все судебные дела церковных властей и установлений по землевладельческим отношениям, но и финансовые и административные дела населения, на церковных землях жившего. Подчиняя Монастырскому приказу, как высшему государственному установлению, духовенство и лиц, ему подвластных, «Уложение» вводило принцип подсудности и подчиненности этих лиц государственному суду и в низших инстанциях — наместникам, воеводам, волостелям и др.

Второе обстоятельство, инициировавшее резкие нападки и на «Уложение» и даже лично на Царя, вызывалось страхом автора за свое будущее. Здесь необходимо учитывать общий событийный контекст: над Никоном маячила угроза царско-церковного суда, о чем разговоры велись уже с самого «бегства» его из Москвы летом 1658 года. Потому он так страстно восстает против подобного действия в любой форме.

Никон и раньше был противником государственной юрисдикции в церковных делах; теперь же неприятие подобного действия детерминировалось угрозой ему лично. В этом пункте он просто неистовствует, доходя чуть не до проклятий по адресу своих многочисленных врагов. Он апеллирует и к Писанию, и к истории Церкви, которые якобы доказывают судебную неприкосновенность носителя патриаршего сана. Никон по факту надевает на себя папские облачения «непогрешимости» и «неподсудности», хотя в истории Православия Первоиерарх-Патриарх никогда не имел подобных изначальных преимуществ.

«Патриарх и сам Божий раб и служитель святой церкви и ничтоже имеет своих вотчин, но есть слободы и крестьяне, Божие наследие. Патриарх ныне сей, а по нему Бог присно и есть и будет, и не изменяется в век, и достояние его пребудет в век»[308].

Никон чувствовал себя в Новом Иерусалиме вполне комфортно, но просторы теперешней власти беглого Патриарха явно не удовлетворяли. В 1665 году его посетил купец и географ из Голландии Николас Витсен (1641–1717), оставивший красочные зарисовки жизни саморазвенчанного Патриарха.

«У этого человека нехорошие манеры, он опрометчив и тороплив, привык часто делать некрасивые жесты, опираясь на свой крест [крест на посохе]. Он крепкого телосложения, довольно высокого роста, у него красное и прыщавое лицо, ему 64 года. Любит испанское вино. Кстати или нет, часто повторяет слова: «Наши добрые дела». Он редко болеет, но перед грозой или ливнем чувствует себя вялым, а во время бури или дождя ему лучше. С тех пор как он уехал из Москвы, теперь уже 7–8 лет назад, его головы не касались ни гребенка, ни ножницы. Голова у него как у медузы, вся в густых, тяжелых космах, так же и борода»[309].

Голландский визитер оставил сведения о трапезах у Никона, о которых, после его официального развенчания в 1666 году, как казалось, можно будет только мечтать. «Мы ели из серебряных тарелок; на стол поставили 3–4 алебастровых кувшина. Перед нами ставили одно за другим 1011 блюд, все из рыбы и деликатно приготовленные, некоторые по-польски. Мы пили хорошее пиво и, по обычаю монастыря, ели ржаной хлеб. Так как была среда — их постный день, то на столе не появилось ничего молочного»[310].

Однако время Никона прошло. Слишком велико было недовольство Никоном, слишком много было у него сильных врагов, чтобы переменить ход дел в свою пользу. И главное — Царь потерял к нему не только душевную симпатию, но и какое-либо расположение. В то же время, в силу своего добросердечия, Алексей Михайлович зла на Никона, доставившего ему столько горьких переживаний, не держал. Он хотел мирного и твердого устроения державы, которое без замещения «вдовствующей» патриаршей кафедры было невозможно.

1 декабря 1666 года в Кремле в царской дворцовой столовой палате начался соборный суд над Никоном. На этом, так называемом Большом Соборе впервые присутствовали два восточных Патриарха: Александрийский Паисий и Антиохийский Макарий, как и целый ряд митрополитов и архиепископов. Всего иноземных архиереев присутствовало на Соборе двенадцать человек. Русское церковное архипасторство было представлено в полном составе: девятнадцать персон.

И первым обвинителем выступил лично Алексей Михайлович. Само по себе это было достаточно необычно; Самодержец мог уклониться от подобной роли и связанных с ней треволнений, имел полное право не вступать в открытый спор с Никоном, да и вообще не присутствовать на Соборе. За сто лет до того так поступил Иоанн Грозный, когда в ноябре 1568 года соборно разбиралось «дело Митрополита Филиппа».

Алексей Михайлович пошел иным путем. Он не счел возможным перепоручать обличение Никона в неправде иным лицам, каковых имелось предостаточно. Он хотел добиться торжества истины перед лицом восточных иерархов и перед синклитом Русской Церкви. Царь готовился к этому «поединку». Шестой Патриарх исчерпал все пределы царского терпения, совесть Алексея Михайловича была чиста.

Фактически же никакой «дуэли» между «Царством» и «Священством» тогда не произошло. На четкие, внятные и документированные вопросы Царя Никон отвечал невразумительно, уходил от прямых ответов на конкретные вопросы, лукавил, ссылался на свое «беспамятство». В этом противостоянии Самодержец, безусловно, одержал полную моральную победу над некогда своим «собинным» («особинным») другом.

В числе главных вин Царь инкриминировал оппоненту «бесчестье Государю в письмах», а также укоризны «Уложению» и царской деятельности по делам Церкви. Со слезами на глазах Алексей Михайлович произносил: «От начала Московского государства не было такого бесчестия соборной и апостольской Церкви, какое учинил бывший Патриарх Никон. Он по своим прихотям самовольно, без нашего царского повеления и без соборного совета оставил соборную нашу Церковь и отрекся от патриаршества, никем не гонимый. Допросите его — обращался Царь к собравшимся, — бывшего Патриарха Никона, для чего он Патриарший престол оставил и сошел в Воскресенский монастырь»[311].

Вид плачущего Самодержца всея Руси сильно подействовал на собравшихся, у некоторых на глаза навернулись слезы. Как признавался потом участник Собора Черниговский епископ Лазарь (Баранович): «Надо было изумляться благодушию и кротости Царя: заливаясь слезами, он исторгал слезы у зрителей»[312].

Один Никон стоял как ледяная скала, никакого страдания или раскаяния не выказывал. Мало того. Он начал сам задавать вопросы Патриархам об их правомочности судить его, стал требовать, чтобы выгнали из собрания его недругов: Митрополита Новгородского Питирима и Митрополита Сарского Павла, которые якобы хотели его «удавить». Подобные никоновские утверждения, как и многие другие, оказывались при ближайшем рассмотрении ложью.

Симпатизирующий Никону Митрополит Макарий в своей Истории, преклоняясь перед документом, не мог не признать, что «Никон действительно написал про Государя важные укоризны, клеветы, неправды, которые и подтвердить чем-либо отказался, например, будто Царь вмешивается в архиерейские дела, будто он из-за Никона многих мучил, посылал в заточение, будто за нападки на «Уложение», его, Никона, много раз хотели убить и пр.»[313].

Как заметил епископ Лазарь, если бы Никон выказал смирение, то оно бы «одержало верх», а своей гордой неприступностью «он всех против себя восстановил».

Несколько дней происходили горячие прения, пока, наконец, 12 декабря 1666 года Никону не объявили решение. Царь отсутствовал; «первое слово» от лица Собора произнес столь ненавидимый Никоном князь Н. И. Одоевский. Преступления Никона сводились в основном к следующему. 1. Досаждал Великому Государю, вторгаясь в его дела. 2. Самовольно отрекся от патриаршества. 3. Основывал монастыри с незаконными названиями: Новый Иерусалим, Голгофа, Вифлеем. 4. Величал себя Патриархом Нового Иерусалима. Были еще более мелкие претензии.

Единомысленное соборное волеизъявление гласило: «извергнуть из священного чина». Оно было озвучено в кремлевской церкви Благовещения Пресвятой Богородицы, где и состоялось развенчание Никона. Александрийский Патриарх Паисий сам снял с головы Никона патриарший клобук с крестом и жемчужным серафимом, взамен нацепив простой клобук с головы греческого монаха. Затем сняли с бывшего Патриарха украшенную жемчугом и драгоценными камнями панагию. При этом Никон язвительно заметил: «Возьмите все это себе, бедные пришельцы, и разделите на ваши нужды»[314]. Осужденный по собственному опыту знал, что греки становятся тем более сговорчивее, чем выше вспомоществование.

Никто не знает в точности, какие мысли и чувства владели бывшим могучим властелином, но труд&о усомниться в том, что, несмотря на огромное самообладание, Никон испытал потрясение. Ведь его «бросили», «предали» не только свои, русские — чего с них взять? Они, по его мнению, все почти сплошь — бессловесные, невежественные и безвольные. Однако от него отреклись и пришлые греки! И он, который был всегда их сторонником, который столько им помогал, превозносил их ученость и Богомудрие, столько «крови попортил» в борьбе за них со своими «упорными неучами», а в итоге оказался ими же и сужденным. Не выказав ни малейшего смирения, Никон в порыве возмущения хотел снять и патриаршую мантию, но выяснилось, что по просьбе Государя, она должна была остаться при нем до его «прибытия в обитель для жительства».

«Церковный самодержец» был повержен. Он несколько дней находился в Кремле, на Архангельском подворье, куда прибыл перед Собором. На второй день после его развенчания к нему пришел окольничий Иродион Матвеевич Стрешнев, доставивший от Царя дорогие меховые одежды — собольи и лисьи шубы, и серебряные деньги «на дорогу». Еще Стрешнев сказал, что Алексей Михайлович просит благословения себе, Царице и всему семейству. Никон подарки отверг, а благословения не дал. Нанося оскорбление Самодержцу, Никон все еще на что-то надеялся. Однако на земле ему больше надеяться было не на кого.

Теперь он оказался обычным монахом-простецом, обязанным «пребывать до кончины жизни» в дальней северной обители — Ферапонтовом монастыре[315], куда он и был доставлен под охраной 21 декабря 1666 года. Здесь для Никона установили строгое содержание, лишили права писать и кого-либо принимать. И все же режим его содержания был более щадящим, чем тот, который он когда-то вводил для своих противников — приверженцев старой веры. Тех содержали в земляных ямах-тюрьмах, морили голодом.

Царская милость к Никону, несмотря на его грубые выходки, не исчезла. Алексей Михайлович не держал зла на бывшего своего друга и крестного отца своих детей. Никон жил в тепле, имел вполне сносное пропитание, его не лишили книг. Вскоре, по царской воле, ему были предоставлены невиданные преимущества. Он получал царские дары, и известно, что в день Пасхи 1668 года угощал царским вином всю братию.

Он получил от Царя позволение иметь свою отдельную церковь в монастыре, для которой ему было прислано богато украшенное Евангелие напрестольное, серебряный потир и дискос, несколько пар церковных облачений и церковная утварь. По царскому указу для него был построен отдельный келейный корпус с 25 жилыми покоями. Никон занял в Ферапонтовом монастыре властительские позиции: сам игумен, братия и стрельцы, присланные для его стражи, были ему покорны.

Невзирая на соборное решение, Никон продолжал себя называть «патриархом»; его так величали на ектеньях иеромонахи из Ново-иерусалимского монастыря, прибывшие в Ферапонтов для служения под его началам. Он при каждом удобном случае говорил, что скоро его «изымут» из монастыря и вернут в Москву.

Но это еще не все. На прилегающем к монастырю озере Никон заставил насыпать остров, на котором поставил каменный крест со скандальной надписью: «Никон, Божией милостью Патриарх, поставил сей крест Господень, будучи в заточении за слово Божие и за святую Церковь, на Белоозере в Ферапонтове монастыре в тюрьме». Апологет Никона с восторгом пишет, что «подобные надписи были сделаны на всех келейных столовых сосудах Никона»[316]. Невольно возникает вопрос: чем тут восторгаться и чему же умиляться? Ведь не самомнению же, не торжеству же человеческой гордыни!

Царь знал о всех скандальных выходцах «заключенного»; донесения из Ферапонтова монастыря он получал регулярно. В силу своего добросердечия он закрывал на них глаза. Однако имелось много других лиц, которые возмущались и негодовали; новый Патриарх (1667–1672) Иоасаф и особенно Патриарх (1674–1690) Иоаким воспринимали Никона как личного врага; он ведь не признавал их «законными» Первоиерархами. Влиятельные силы предлагали отправить Никона в более строгие условия в Кирилло-Белозерский монастырь, однако Царь сказал «нет».

Царская чаша терпения переполнилась, когда ему стало известно, что весной 1668 года к патриарху-расстриге под видом монахов приходили «воры донские казаки» и предлагали восставить его на патриаршестве. Это уже было очень серьезно, так как касалось безопасности всей державы.

В 1667 году на Дону началось противоправительственное движение под началом казака Степана Разина (1630–1671). Казачья ватага числом до тысячи человек с весны 1668 года «чинила бесчинства»: грабила, насиловала и убивала на Юге России — на Дону и в низовьях Волги. Связь с ними Никона могла стать особо опасной.

В Ферапонтов прибыли царские уполномоченные; было проведено дознание и факт прибытия трех лиц, звавших Никона на Дон, был установлен. Режим немедленно был ужесточен, Никону запретили выходить из кельи и кого-либо принимать. Всех почитателей мятежного Патриарха выгнали и разослали по разным местам. Теперь же властолюбивый человек оказался по-настоящему в тюрьме.

Никон быстро начал стареть; слабость и старческие недуги одолевали. Он надеялся на милосердие Царя, и в конце декабря 1671 года написал Алексею Михайловичу письмо, в котором всю вину за уход от церковного правления брал на себя, признавал, что умышленно «досаждал» Царю и просил прощения «Господа ради» и «ради Христова Рождества».

О своем положении сообщал: «Теперь я болен и бос. Руки больны, левая не подымается, на глазах бельма от чала и дыма, из зубов кровь идет смердящая… Ноги пухнут. Приставы ничего ни продать, ни купить не дают. Никто ко мне не ходит и милостыни просить не у кого»[317].

Уже в январе 1672 года в Ферапонтов монастырь прибыл царский посланник Илларион Лопухин, который привез ответ Государя. Царь сообщал, что он не сердится и «во всем примирения с любовью желает и сам прощения просит». Никону были сделаны послабления, присылались лекарства из Москвы и щедрые царские дары.

Австрийский дипломат, секретарь делегации от «Императора Священной Римской Империи Германской нации» Леопольда I к Русскому Царю Адольф фон Лизек в сентябре — октябре 1675 года находился в Москве, где ему довелось встречаться и с Самодержцем всея Руси. Вот какую характеристику повелителю России он оставил в своих «записках». «Нынешний Царь одарен необыкновенными талантами, имеет прекрасные качества и украшен редкими добродетелями. Он покорил себе сердца всех своих подданных, которые столько же любят его, сколько и благоговеют перед ним»[318].

Австрийский дипломат очень точно уловил одну особенность правления Царя Алексея: он пользовался всеобщим почитанием не только по факту своего, так сказать, «местопребывания», а в силу личных нравственных качеств. Впрочем, как и в любом правиле, в данном случае не обошлось без «исключения». Никон являл пример иного отношения: он до конца своего земного бытия не испытывал к Миропомазаннику ни благоговения, ни любви.

Когда Царь Алексей Михайлович преставился в ночь с 29 на 30 января 1676 года, то последним его желанием было получить письменное прощение («грамоту») у Никона. В духовном завещании Царя говорилось: «От отца моего духовного, Великого господина, святейшего Никона, иерарха и блаженного пастыря, аще и не есть на престоле своем, Богу тако изволившему, прощения прошу и разрешения»[319].

Перед кончиной Самодержец предавал полному забвению давние распри, обращался к Никону как к «великому господину», которым величал его в пору расцвета их дружбы. Во всем происшедшем он видел волю Божию, которую следует принимать безропотно, с полным смирением.

Когда бывшему Патриарху сообщили о последней воле усопшего Самодержца, то Никон отказался писать подобную грамоту, ответствовав, что прежде чем письменно делать подобное, его надобно полностью освободить. Он полагал, что свою душу очистил искренним устным прощением, а о душе своего бывшего друга теперь только можно было молиться «со всем усердием»…

Глава 7.

Уповая на милость Всевышнего

На время царствования Алексея Михайловича выпало немало испытаний, затрагивающих благополучие и даже судьбу государства; мятежи, войны, социальные противостояния. И все сколько-нибудь значимое, что случалось в Московском Царстве и вокруг него, все — события, происшествия, недоразумения, неурядицы и конфликты, замыкались на личность Венценосца. Он один мог рассудить и принять окончательное решение. Такова отличительная особенность устроения любой жесткой вертикали властиустроения, каковой и была русская самодержавная система.

Все это требовало от Самодержца огромного напряжения, затрат сил душевных и физических. Ему приходилось вникать в разные местные тонкости и решать массу «пустяшных дел», которые часто могли быть решены местными властями, без какой-либо санкции Самодержца. Однако, не желая брать на себя какую-либо ответственность, а уж тем более инициативу, многие служилые люди разных рангов, руководствовались давней формулой: «кабы чего не вышло», при любой возможности просили санкции вышестоящего начальства. Воеводы же и наместники во многих случаях отправляли или гонцов к Царю, или сами стремились в Москву, дабы «предстать перед ясными очами» и «услыхать слово Государя».

И неслись во весь опор лошади по всем дорогам в Москву. Нередко это были не отдельные нарочные, а целые караваны во главе с местным начальником. Все это создавало массу проблем и обходилось невероятно дорого казне, так как именно из государственных средств и оплачивались подобные «экспедиции». Царю пришлось наводить порядок в этом деле.

В октябре 1649 года появился царский указ, носивший недвусмысленное название: «О непосылке к Государю с маловажными делами нарочных гонцов». В документе говорилось, что из разных городов воеводы и приказные люди «пишут к Государю и отписки присылают с частными разными гонцами не о великих делах». Потому «ямским подводам на Москве и в городах лишняя гоньба, а в прогонах государевой казне убыль великая». В связи с этим, Государь «указать изволил», что «с невеликим делами гонцов из городов не посылать, тем же, которые буду посланы «дать летом по одной подводе с телегою, а зимнем временем с санями, а больше того гонцам не давать»[320].

Взойдя на Престол, Алексей Михайлович был молод, полон жизненной энергии, жажды жизни. Как выразился один из известных историков, он «отличался живым и подвижным характером, обладал крупным умом и восприимчив был к широким государственным планам»[321]. Самодержец был открытым человеком, умевшим свободно, неформально общаться с различными людьми.

Вместе с тем существовали области, где строгие нормы соблюдались неукоснительно. В первую очередь это касалось церемонии принятия послов иностранных стран. «Царский протокол» здесь начал складываться еще в «доцарский период», в конце XV века, при Великом князе Московском Иоанне III (1440–1505, Великий князь с 1462 года), которого называли и «грозным» и «великим». С тех пор церемониал совершенствовался, но по существу оставался неизменным. Вот как выглядела аудиенция Царя, данная датскому посольству в конце марта 1659 года, в описании очевидца — секретаря посольства.

«Доехав до дворца, мы остановились у крыльца, которое ведет в палату, где была назначена аудиенция, и господин посланник вошел в сени, где кругом сидело очень много людей в золотых кафтанах и высоких горлатных шапках[322], они при его входе встали. Затем из приемной палаты вышли для встречи от имени Его Царского Величества — стольник Василий Богданович Волконский[323] и дьяк Павел Гаврилович Симанский, оба в великолепном платье. Они произнесли титул Великого князя, объявили господину посланнику, что Великий Государь его уже ожидает, и повели его в приемную палату, которая оказалась довольно мрачной и скромной, так как украшением ее служили лишь красивые ковры, которыми были увешаны стены и покрыты пол и подоконники».

В этом фрагменте весьма примечательно, что датский гость не называет Алексея Михайловича царским титулом, а величает только «великим князем». Чуть позже он назовет повелителя России как полагается. Самая фактурно интересная часть данного повествования — описание самого приема.

«Около дверей, по правую руку, сидело 18 бояр в парадной одежде, кроме того, стояло в палате 50 или 60 человек в золоченых кафтанах из великокняжеской казны, все с непокрытыми головами. Сам Великий князь восседал по правую сторону палаты на высоком серебряном троне, наверху которого был изображен двуглавый орел. На голове у Царя была шапка из серебряной ткани, отороченная собольей каемкой шириной в три пальца и увенчанная маленькой коронкой. Верхняя одежда его была тоже из серебряной ткани, в руках же он держал серебряный жезл. Впереди Царя, по двое с каждой стороны, стояли молодые люди, наряженные в очень красивые одежды, с шапками на голове, державшие в руках топорики с широким лезвием, откинутые на плечо.

По правую руку стоял его тесть Илья Данилович Милославский, а по левую — Борис Иванович Морозов, женатый на сестре Царицы».

Невзирая на общественную нелюбовь обоих царских родственников, Алексей Михайлович строго соблюдал пиетет перед старшими и, по крайней мере, в церемониальном случае позволял и Милославскому и Морозову занимать видные позиции. Весьма характерные придворные протокольные детали обозначены в следующем фрагменте описания.

«Когда по предложению думного дьяка[324] господин посланник обратился к Царю с речью от имени нашего всемилостивейшего Короля и Государя[325] и передал прямо в царские руки свои верительные грамоты, думный дьяк от имени Великого князя ответил ему, что по повелению Великого Государя (затем следовал его титул) грамоты Его Величества Короля Дании и Норвегии будут распечатаны… Посланнику были заданы вопросы о здоровье Его Величества Короля Дании, о его собственном здоровье и о том, благополучно ли он ехал, на что господин посланник давал подобающие ответы, присовокупив к этому просьбу о секретной аудиенции.

После этого было объявлено, что Великий Государь и Царь жалует господина посланника вечером того же дня кушаньями от своего стола, а теперь допускает его к своей руке. Когда господин посланник исполнил этот обряд, были удостоены этой же милости секретарь, толмач и гофмейстер, которые, последовав приглашению, целовали мягкую и пухлую руку»[326].

Царь, как христианин, принадлежал к числу провиденцианалистов. Он знал, никогда в том не сомневался, что жизнь — дар Божий, что жизненными путями людей, народов ведает Всевышний, и если иметь чистое сердце и уповать на Его милость, то все преграды преодолимы и никакие превратности не страшны.

Своему верному слуге и другу Артамону Сергеевичу Матвееву[327] Царь писал в 1655 году: «не страшно спотыкаться, страшно споткнувшись, не подняться». И далее присовокупил: «И в том не осуди, что пишу не чист от греха, потому что множество имею его в себе, а потому мне возбраняет совесть писать, что чист от греха; ох, люто так говорить человеку, особенно мне, что чист от греха»[328].

В письме же князю и окольничему И. И. Лобанову-Ростовскому напоминал, что без Бога, «без Его святой воли, ничто доброе не содевается и не утверждается и злое без Его же святого попущения не седевается»[329].

Царь не сомневался, что кому многое дано на земле, с того и спрос будет особый на суде Всевышнего. Нельзя кичиться и гордиться происхождением, родовым статусом, служебным положением или богатством. Главное в жизни человеческой — добрые дела. Ведь без них жизнь мертва, а все услады и прибытки — только суета и тлен.

«И то ведаем мы, великий Государь, — писал в 1660 году Самодержец, — что по отечеству, боярская честь вечная, а дается произволением Великого и Вечного Царя небесного Владыки и нашим тленным призванием… И тем хвалиться не пристойно, что та честь породная и надеяться на нее крепко не пристойно, потому что вспоминается в Божественном Писании: да не хвалится премудрый премудростью своею, да не хвалится богатый богатством своим, да не хвалится сильный силою своею». Ведь согласно установлению Господа, надо «творить суд и правду по всей земле, а особенно иметь чистоту и милость (в душе)»[330]. Только наделенные подобными добродетелями и внидут в Царствие Небесное!

В реальной же жизни человеческие сиюминутные страсти сказывались постоянно. Приступы личной спеси проявлялись постоянно на самом верху общества, среди именитых и родовитых. Кичились друг перед другом и древностью рода («породой»), и богатством, и чинами, и даже летами.

Самодержцы, начиная с Иоанна Грозного, боролись с этим вельможным злом постоянно, пытаясь утвердить универсальный принцип самодержавной иерархичности: тот важнее, главнее и первее, кто лучше службу государеву исполняет, кого Государь назначает на место, а не тот, кто «славен» был только чинами своих предков и «родословием от Рюрика». Однако приступы боярско-родового чванства, древние аристократические нравы, вотчинно-родовую психологию элиты переменить указами было трудно. Царю Алексею Михайловичу, как и другим «Самодержцам всея Руси», приходилось сталкиваться с подобными явлениями с самого начала царствования, с момента женитьбы на Марии Милославской, которая в родовитой среде признавалась «недостойной».

Порой пререкания и скандалы случались по самому незначительному поводу. Так, например, произошло ранней весной 1651 года, когда два родовитых лица, носивших звания окольничих[331], перессорились из-за места за столом на царской трапезе. Оба хотели сидеть ближе к Государю, хотя расположение гостей за столом определялось придворным протоколом. Но протокол ничего не значил, когда разыгрывалась родовая спесь; один из спорщиков оскорбил другого «позорными словами». По этому поводу появились челобитные спорщиков на имя Самодержца. В ответ вышел царский указ, который все поставил на свои места. Здесь самое время привести обширный фрагмент из этого чрезвычайно показательного документа.

«Окольничий князь Ромодановский бил челом Государю в отечестве на окольничего Василия Бутурлина[332], что ему с ним быть не вместно; а окольничий Василий Бутурлин бил челом Государю на князя Василия Ромодановского[333] о бесчестье. И Государь велел князю Василию Ромодановскому сказать, что большой его брат, князь Иван Ромодановский, больше его князя Василия двумя местами (чинами. — А. Б.), и он выдан головою Василию Бутурлину; и за бесчестье окольничего Василия Бутурлина указал Государь на нем князю Василию доправить Василию Бутурлину денежное бесчестие 350 рублев»[334]. Царь присудил князю, представителю именитой фамилии, ведшей родословие от Рюрика, немыслимый штраф, чтобы другим неповадно было. Указанная сумма действительно была огромной; напомним, что корова в это время стоила два рубля.

Громкий случай проявления боярской спеси и реакции на это Царя, имевший место в апреле 1659 года, зафиксировал в своем дневнике датчанин Андрей (Андреас) Роде[335]. «Сегодня (28 апреля. — А. Б.) был вынесен весьма строгий приговор над двумя князьями, на какой-то пирушке поссорившиеся с генералом Долгоруким[336] из-за места, которое они требовали для себя из-за своего происхождения, между тем как генерал его требовал по своим заслугам, указывая на то, что он неоднократно успешно воевал с неприятелем и, между прочим, взял в плен полковника Гонсевского»[337].

Невзирая на военные заслуги, князья кричали, оскорбляли генерала и князя, и Долгорукий покинул трапезу. Государь был страшно разгневан и огласил строжайшее наказание: князей лишить положения, и вместе с женами и детьми сделать холопами Долгорукова. Ситуация сложилась беспрецедентная. Однако до развенчания именитых дело все-таки не дошло. С согласия Царя, Долгорукий простил обидчиков…

Несомненное добросердечие Царя, обусловленное чувством христианского милосердия, смирения и справедливости, раскрывалось в прямых царских указах и отражалось, так или иначе, на всей законодательно-правовой деятельности государства. В качестве характерных примеров можно сослаться на два случая.

В 1655 году, 16 августа, появился от имени Патриарха указ, фактически объявляющий в России амнистию преступникам, совершившим тяжкие преступления. Согласно ему, «тати, разбойники и всякие воровские люди» призывались покаяться перед Богом и Государем. Совершившие противоправные деяния, должны были «без боязни» обращаться к различным государственным властям и «нести свои вины Богу». За это Самодержец «их пожалует» и «велит им вместо смерти дать живот» и в «тюрьмы их не сажать». Те же, которые после покаяния продолжат свои темные разбойные дела, то тех «казнить смертью без всякого милосердия и пощады»[338]. Фактически летом 1655 года, в связи с воцарением Алексея Михайловича, на Руси была объявлена всеобщая амнистия.

Еще один примечательный законодательный акт в форме царского указа появился 20 октября 1658 года. Он был обращен к «приказным людям» — дьякам и подьячим — ив нем говорилось, что отныне они могут находиться на службе не более 12 часов в сутки[339]. Иными словами, для служилого люда впервые в российской истории был установлен срок рабочего дня. Хотя по нынешним меркам он и выглядит чрезмерным, но надо иметь в виду, что речь шла о середине XVII века, когда никакого «трудового законодательства» ни в России, ни где-нибудь еще не существовало в природе. До этого момента «приказные люди» могли сутками не выходить за пределы казенного учреждения, пока начальник не отпустит. Теперь же вводился максимальный норматив пребывания на службе.

В свои зрелые года Алексей Михайлович имел уже четкую мотивацию при назначении на высшие посты должностных лиц. Здесь существовало два исходных определительных ориентира: благочестие лица, и как производное — преданность Государю.

В письме боярину В. Б. Шереметеву в 1660 году Царь изложил свои принципы. «Ведомо тебе самому, как, по соизволению Божию, наш государский чин пребывает и над вами, честными людьми, боярская честь совершается. А тебе, верному рабу Божию, а нашему архистратигу, кто нарицал и обещевал честь… Не просто Бог изволил нам, Великому Государю и тленному Царю честь даровать, а тебе принять; и тебе о том должно ныне и впредь творца своего и зиждителя всячески Бога восхвалять и прославлять и нашего Великого Государя и тленного Царя жалованием утешать и радоваться творца своей милости, как и о том, что наше государское сердце за твою к нам, Великому Государю, и тленного Царя жалованием утешать и радовать». Монарх призывал не забывать евангельский постулат, что «сердце царево в руце Божией»[340].

Однако не только снисхождение и увещевание являлись для Царя мерами воздействия на «слуг государевых». В некоторых случаях он был жестким и непреклонным. Это касалось, например, дел о взятках, которые Самодержец воспринимал как тягчайшее преступление, и кара следовала соответствующая, невзирая на чин и былые заслуги. Так, в апреле 1654 года появился именной царский указ о наказании за взятки князя Александра Кропоткина и дьяка Ивана Семенова.

Суть дела была такова. В городе Гороховец случился большой пожар, почему Государь сделал гороховчанам послабления в обложении и службе. Однако князь Кропоткин, «забыв страх Божий, и государево крестное целование и смертный час» взял с жителей 150 рублей, за что «достоин смертной казни». Явив свое милосердие, Царь решил не казнить стольника и воеводу и приказал «бить кнутом» прилюдно на торговой площади, а затем заключить под арест. В свою очередь, дьяк Иван Семенов провинился тем, что взял с погорельцев «бочку вина, а денег им за то вино не заплатил». За мздоимство дьяк также подвергался «битью кнутом на торгу», а затем был заключен под арест…[341]

Едва Алексею Михайловичу исполнилось двадцать пять лет, как в 1654 году он возглавил русское воинство, отправившееся на войну с Польшей («Речью Посполитой»). То была затяжная, изнурительная военная кампания, длившаяся, с перерывами тринадцать лет. Война сделала из молодого правителя мужчину, научила серьезному, взвешенному отношению к действительности, заставила постичь сложную механику внешнеполитической деятельности, помогла лучше понимать людей, их преданность, их подлинные достоинства, скрытые недостатки, тайные интересы и намерения.

Предыстория конфликта между Россией и Польшей была очень старой; противоречия между двумя крупнейшими восточноевропейскими державами мирными средствами разрешить не представлялось возможным. В силу этого здесь необходима краткая интерлюдия общеисторического порядка.

Западные и юго-западные районы некогда единого Древнерусского государства после татаро-монгольского разгрома в XIII веке обособились и попали в зону влияния католических Польши и Литвы, ставших в 1569 году, в результате Люблинской унии, единым государством — Речью Посполитой («Федерацией Королевства Польского и Великого княжества Литовского»). Во власти «Короны Польской» находился и древний стольный град Киев. Восточные и юго-восточные пределы Речи Посполитой были населены по-преимуществу православными — русскими, украинцами, белорусами. В 1596 году в городе Брест-Литовске была провозглашена так называемая Брестская уния, устанавливавшая присоединение к Римско-Католической Церкви ряда православных епископий. Отныне «униаты» становились частью Католической церкви во главе с Римским первосвященником («папой»), имя которого они и возносили на богослужениях.

Положение православных, сохранивших преданность своей исконной Вере, было катастрофическим, так как они после Брестской унии были поставлены вне закона. Римские папы и их «преданные дети» — польские короли — прилагали огромные усилия для окатоличивания православных, которых они уничижительно называли «схизматиками» («отщепенцами»). В феврале 1624 года Папа (1623–1644) Урбан VIII наставлял «Короля Польского и Великого князя Литовского» Сигизмунда III (1566–1632, Король с 1587 года).

«Враги наши не спят; день и ночь отец вражды плевелы сеет, дабы в вертограде церковном тернии произрастали, вместо пшеницы. Следует и нам с не меньшим прилежанием исторгать ядовитые корни и обрезать бесплодные ветви. Иначе все страны заглохнут, и те из них, которые должны быть раем Господним, станут рассадником ядовитых растений и пастбищами драконов. Как легко это может случиться в России — научают настоящие бедствия. Непримиримый враг католической религии — ересь схизматическая, чудовище нечестивых догматов вторгается в соседние провинции… Встань, о Царь, знаменитый поражением турок и ненавистью нечестивых! Прими оружие и щит и, если общее благо требует, мечом и огнем истребляй эту язву»[342].

В современных условиях подобное заявление можно квалифицировать как призыв к конфессиональному геноциду, и по этой причине привлекать «непогрешимого» к международному суду. Однако в политологическом лексиконе XVII века подобное понятие отсутствовало, да и никаких международных судебных инстанций тогда не существовало…

Ненависть к неугодным, так называемого римского «викария» (наместника) Иисуса Христа не знала предела. Он не просто проклинал православных, но и призывал истреблять их без всяких колебаний. Причем это происходило в тот исторический период, когда «верных чад» папского престола гнали и уничтожали в странах Западной, Северной и Центральной Европы, где возобладала Реформация. В этой связи в Риме страшно негодовали и посылали проклятия по адресу протестантов всех мастей за «нечеловеческие жестокости».

Ненавистник Православия, а в широком смысле русских вообще — Король Сигизмунд III, воспринимал папские призывы как «индульгенцию», т. е. полное отпущение грехов. Убийство православного в Польше не только не квалифицировалось как уголовное преступление, но нередко в качестве такового даже и не рассматривалось.

Павел Алеппский, проведя немало времени на украинских землях, которые называл «страной казаков», много видел и много слышал о насилиях и зверствах, творимых в этих районах. «Сорок лет тому назад, — свидетельствовал архидиакон в конце 50-х годов XVII века, — они (поляки. — А. Б.) дошли до того, что разрушили все их церкви (православные. — А. Б.) и прекратили священство, и довели свое безбожие и тиранство до такой степени, что сожгли митрополита земли казаков вместе с одиннадцатью его епископами и священниками, изжарив их в огне на железных прутьях, думая этим устрашить и запугать казаков, — нечестие и ужасы, каких не совершали в свое время идолопоклонники»[343].

Страшные систематические гонения на православных стали обычным делом в Речи Посполитой. Вот только некоторые сведения о преследованиях данного периода. «В Луцке храмы Божии обращены в питейные дама… В Вильне храмы Божии стали кабаками и гостиницами… В Минске церковную землю отдали на построение мечети. В Полоцке принудили к унии кандалами и несогласных выгоняли из города. В Турове насилием отобрали храмы с утварью и выгнали благочестивого епископа. В Орше, Могилеве, Мстиславе даже в шалашах запрещено было молиться… В Вельске составлено было определение: если кто из мещан не пойдет за крестным ходом в костел, казнить смертью».[344]

Русские, белорусы и украинцы воспринимались польской шляхтой «людьми второго сорта», а точнее говоря, даже не людьми, а какими-то недочеловеками. Польский пренебрежительный термин «быдло» (bydlo) и обозначал не человека, а «говорящую скотину». Именно так польские землевладельцы («паны») называли белорусских и украинских крестьян.

Религиозная и социальная дискриминация этих людей являлась невообразимой. Паны «имели право жизни и смерти над своими крестьянами, обременяли их повинностями и работами, распоряжались по произволу их имуществом, вторгались в их семейный быт. Многие паны, ленясь управлять имениями сами, отдавали их в аренду жидам, а вместе с имениями отдавали в аренду и самих крестьян и самые их церкви, а жиды издевались над несчастными холопами и их Верою как хотели: ключи от церквей держали у себя и брали с православных пошлины за всякое богослужение и требоисправление, за крещение, за венчание, за погребение и пр.»[345].

Подобная ненависть неизбежно рождала ответную самоспасительную реакцию порабощенных. Протест против притеснений выливался в периодически возникающие восстания, одно из которых произошло в 1648 году под руководством Богдана Хмельницкого[346]. Восставшие, состоявшие преимущественно из казаков, а также мещан и крестьян, одержали ряд серьезных побед над польским войском и заключили в августе 1649 года с поляками Зборовский мирный договор, предоставивший казакам широкую автономию в рамках Киевского, Брацлавского и Черниговского воеводств.

Польская шляхта и Король Ян-Казимир (1609–1672, Король с 1648 года) пошли на соглашение с теми, кого называли и «схизматиками», и «бандитами», и «быдлом». Причем обещали им не только автономию в восточных районах, но и ликвидацию Брестской унии повсеместно. Это было «непростительное унижение ясновельможных панов», которое их тщеславие вынести было не в состоянии. Пункты мирного договора польско-литовская сторона соблюдать не собиралась; им нужна была военная передышка перед угрозой того, что «быдло» захватит всю Польшу. Когда подобная опасность миновала, то в декабре 1650 года Польский сейм объявил войну казакам. Теперь это фактически стало войной на истребление.

Военные действия для украинской стороны разворачивались в целом неудачно. В 1653 году Хмельницкий, в попытках найти союзников для одоления страшного врага, обратился к России с просьбой о помощи в войне с Речью Посполитой. Послы гетмана говорили в Москве весной 1653 года: «Только б де царское величество изволил их принять вскоре и послал своих ратных людей, и он гетман, тотчас пошлет свои листы в Оршу, в Могилев и в иные городы, к белоруским людям, которые живут за Литвою, что царское величество изволил их принять и ратных людей своих послал. И те де белоруские люди учнут с ляхи битца; а будет де их 200 000»[347].

Естественно, что Царь Православный, как хранитель «народа христианского», не мог оставаться безучастным к страданиям единоверцев, толпы которых бежали на Русь. В октябре 1653 года Земский Собор принял решение удовлетворить просьбу Хмельницкого и объявил войну Речи Посполитой. В январе 1654 года в городе Переяславле[348] состоялась Рада, на которой казачество единодушно высказалось за вхождение в состав России. Хмельницкий перед лицом русского посольства принес присягу на верность Царю Алексею Михайловичу.

Отныне Русский Самодержец титуловался «Царь всея Великие и Малые и Белые России», а раньше именовался только «Царь всея Руси». Полный титул Алексея Михайловича отныне звучал следующим образом.

«Божиею милостью, Мы Великий Государь Царь и Великий Князь Алексей Михайлович всея Великие и Малые и Белые России, Самодержец Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский, Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Сибирский, Государь Псковский и Великий Князь Литовский, Смоленский, Тверской, Волынский, Подольский, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных, Государь и Великий Князь Новагорода Низовские земли, Черниговский, Рязанский, Полоцкий, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский, Обдорский, Кондинский, Витебский, Мстиславский, и всея Северные страны Повелитель, и Государь Иверские земли, Карталинских и Грузинских Царей, и Кабардинские земли, Черкасских и Горских князей и иных многих государств и земель восточных и западных, и северных отчич и дедич, и Государь и Обладатель»[349].

Указанные территории Украины и Белоруссии считались «землями короны польской». Титул Короля Яна-Казимира звучал следующим образом: «Ян-Казимир, милостью Божьей Король польский, Великий князь Литовский, русский, прусский, мазовецкий, жемайтский, ливонский, смоленский, северский, черниговский, а также наследный Король шведов, готов, вендов». Потому присоединение Украины к России неизбежно вело к русско-польской войне. И она началась.

В марте — апреле 1654 года польские войска заняли Аюбар, Чуднов, Костельню и прошли «изгоном» до Умани. Было сожжено 20 городов, бессчетное множество людей убито и захвачено в плен в качестве рабов. Для подмоги к Хмельницкому отправлялся отряд под командованием боярина Василия Шереметева (1622–1682). Царь Алексей Михайлович писал гетману: «И буде польские и литовские люди на наше царского величества черкаские городы войною наступать учнут, и тебе б, Богдану Хмельницкому, гетману войска Запорожского, над польскими и литовскими людьми промышлять, сколько милосердный Бог помочи подаст, а на посилок вам против тех неприятелей наших царского величества боярин и воевода и наместник белозерский Василий Борисович Шереметев с товарищи готовы»[350].

10 мая 1654 года Царь произвел смотр всех войск, которые должны были идти с ним в поход. 15 мая в Вязьму отправились воеводы Передового и Караульного полков, на следующий день выступили воеводы Большого и Сторожевого полков, а 18 мая выступил и Самодержец. 26 мая он прибыл в Можайск, откуда через два дня отбыл под Смоленск.

Этот старый русский город, располагавшийся на пересечении важных стратегических путей, с начала XVI века находился в литовско-польском пленении. Смоленск являлся острием меча, направленным в сердце Руси — город Москву, до которого было менее четырехсот километров. Главным образом через Смоленск на Русь во времена Смуты прибывала многочисленная «католическая нечисть»: иезуиты, прелаты, расфуфыренные шляхтичи, смотревшие на русских свысока, пренебрежительно, как на каких-то опасных насекомых. Потому православные храмы они постоянно разграбляли, устраивали там конюшни и бордели. Взятие этого форпоста являлось важнейшей целью начавшейся кампании.

4 июня до Царя дошла весть о сдаче русским войскам без боя Дорогобужа, 11 июня — о сдаче Невеля, 29 июня — о взятии Полоцка, 2 июля — о падении Рославля. Русские демонстрировали по отношению к полякам удивительную терпимость. Предводители шляхты этих поветов (повятов)[351], принесшие присягу Русскому Царю, были допущены «к руке» Государя и пожалованы званиями полковников и ротмистров «Его Царского Величества».

5 июля Алексей Михайлович расположился станом недалеко от Смоленска. 20 июля им получено известие о взятии приступом Мстиславля, 24 июля — о взятии войсками воеводы Матвея Шереметева (1629–1657) городов Дисны и Друи. С какой радостью и душевным подъемом Царь сообщал о том своей родне в Москву в послании от 28 июля.

«Брат ваш Царь Алексей челом бьет. А мы, Великий Государь, под Смоленским на Девичьей горе милостию Божией и вашим, светов моих, молитвами июля в 28 день дал Бог здравствовать. Писали к нам из Полоцка боярин наш и воевода Василей Петрович Шереметев с товарищи, что милостью Божию и вашим, светов моих, молитвами Десна город нам, Великому Государю, била челом, а под Друею городом наши ратные люди поляков побили и город Друю взяли и высекли. Да они ж, бояре наши и воеводы, посылали из Полоцка наших ратных людей на польских и на литовских людей, и милостью Божиею и вашим же, светов моих, молитвами поляков побили на голову, и языки, и знамена, и литавры, и барабаны, и пушки поймали, а языков взяли семнадцать человек. Писан под Смоленским на нашем стану на горе Девичьей лета 7162-г(о) июля в 28 день. Многолетствуйте, светы мои, во веки и на веки и со мною и с женою и со всеми детьми нашими и уповайте на Бога!.. Без Него же ничто не может состояться»[352].

Конечно, Царь не питал иллюзий, что первые успехи военной кампании только начало длинного, сложного и кровавого пути, что впереди много удач и немало поражений.

Враг силен, хитер и коварен, но в чем он не сомневался ни минуты, так это в том, что если милость Господа не оставит его, воинство русское и Россию, то все завершится по Божиему соизволению, которое всегда на стороне правды и добра…

26 июля передовой царский полк имел первое столкновение с польско-литовским войском на реке Колодке под Смоленском. 2 августа Государь узнает о взятии Орши. 9 августа боярин Василий Шереметев сообщает о занятиии города Глубокого, а 20 числа — о падении Озерища.

12 августа в сражении под Шкловом русские под командованием князя Юрия Барятинского (†1685) нанесли поражение и принудили к бегству армию Великого Княжества Литовского под командованием гетмана Литвы Януша Радзивилла (1612–1655). 20 августа князь Алексей Трубецкой (†1680)[353] разбил войско под командованием Великого гетмана Радзивилла на реке Ослик, в пятнадцати верстах от города Борисова. В тот же день правая рука Богдана Хмельницкого, его шурин и «наказной гетман» Иван Золотаренко (1.17.10.1655) сообщил о сдаче литовцами города Гомеля.

В Могилеве горожане отказались впускать войска Януша Радзивилла, заявив, что «мы де все будем битца с Радивилом, пока нам станет, а в Могилев Радивилла не пустим», а 24 августа «могилевцы всех чинов люди встречали честно, со святыми иконами и пустили в город» русские войска и белорусский казачий полк[354]. 29 августа Золотаренко сообщил о взятии Чечерска и Пропойска. 1 сентября Царь получил весть о сдаче противником Усвята, а 4 сентября — Шклова. Из всех поднепровских крепостей под контролем литовцев оказался лишь Старый Быхов, который осаждали запорожские казаки с сентября по ноябрь 1654 года.

10 сентября начались переговоры о сдаче Смоленска, который со всех сторон находился в русской осаде. Город капитулировал 23 сентября, а 25 сентября состоялся царский пир с воеводами и сотенными головами Государева полка. К царскому столу была приглашена смоленская шляхта — побежденные, причисленные к победителям.

5 октября Государь выступил из-под Смоленска в Вязьму, где 16 числа в дороге получил весть о взятии Дубровны. 22 ноября армия В. Шереметева взяла после трехмесячной осады Витебск, а затем отразила попытку польско-литовского отряда отбить город. Россия до конца 1654 года заняла белорусские земли к востоку от Днепра с 33 городами.

К России вернулся и древний Киев. После Переяславской Рады 1654 года в Киеве был размещен русский гарнизон, удерживавший город на протяжении всех перипетий русско-польской войны. Неоднократные попытки захватить город со стороны польско-литовских войск не увенчались успехом. Киев вернулся в состав Русского государства; окончательно же Польша признала принадлежность Киева России только в 1686 году…

10 февраля 1655 года после блестящей военной кампании Царь возвратился в Москву, в которой отсутствовал девять месяцев. В этот период делами в столице государства заправляла Боярская дума, но главным образом — «великий господин» Патриарх Никон. Очевидец прибытия Царя, Павел Алеппский оставил красочное описание церемонии шествия русского воинства и Царя по улицам Москвы до самого Кремля. Так как подобных описаний больше не существует, то уместно привести обширный фрагмент.

«Все двинулись и встретили Царя у Земляного вала… Городские торговцы, купцы и ремесленники вышли для встречи Царя с подарками: с хлебом, с серебряными и позолоченными иконами, с сороками соболей и позолоченными чашами… Вот описание их процессии.

Сначала несли знамя и подле него два барабана, в которые били; за ним шло войско в три ровных ряда, в ознаменование святой Троицы… Если знамя было белое, то все ратники, за ним следовавшие, были в белом; если синее, то и ратники за ним в синем, и точно так же, если оно было красное, зеленое, розовое и всяких других цветов.

Порядок был удивительный: все, как пешие, так и конные, двигались в три ряда, в честь святой Троицы. Все знамена были новые, сделанные Царем перед отправлением в поход… Первое знамя имеет изображение Успения Владычицы, ибо великая церковь этого города, она же патриаршая, освящена во имя Успения Богородицы… Второе знамя с изображением Нерукотворного Образа, в честь хитона Господа Христа, который находится у них…

Более всего поражали нас одежда и стройный порядок ратников, которые ровными рядами шли за своим знаменем. Все они, как только увидят икону над дверями церкви или монастыря или крест, снимали свои колпаки, оборачиваясь к ней, и молились, несмотря на ужасный холод, какой был в тот день. Сотники с секирами в руках также шли подле знамени. Таким образом, они продолжали двигаться почти до вечера.

При приближении Царя все они встали в ряд с двух сторон от дворца до Земляного вала города; при этом все колокола в городе гремели, так что земля сотрясалась. Но вот вступили в Кремль государственные сановники; затем показались царские лошади, числом 24, на поводу, с седлами, украшенными золотом и драгоценными каменьями. Царские сани, обитые алым сукном, с покрывалами, расшитыми золотом, а также кареты со стеклянными дверцами, украшенные серебром и золотом. Появились толпы стрельцов с метлами, выметавшие снег перед Царем.

Вступил в Кремль благополучный Царь, одетый в царское одеяние из алого бархата, обложенное по подолу, воротнику и обшлагам золотом и драгоценными каменьями, со шнурами на груди, как обычно бывает на их платьях. Он шел пешком с непокрытой головой; рядом Патриарх, беседуя с ним. Впереди и позади него несли иконы и хоругви; не было ни музыки, ни барабанов, ни флейт, ни забав, ни иного подобного… но певчие пели…

Всего замечательнее было вот что: подойдя к нашему монастырю, Царь обернулся к обители монахинь, что в честь Божественного Вознесения, где находятся гробницы всех княгинь; игуменья со всеми монахинями в это время стояла в ожидании; Царь на снегу положил три земных поклона перед иконами, что над монастырскими вратами, и сделал поклон головой монахиням, кои отвечали ему тем же и поднесли икону Вознесения и большой черный хлеб, который несли двое; он его поцеловал и пошел с Патриархом в великую церковь (Успенский собор. — А. Б.), где отслушал вечерню, после чего поднялся в своей дворец»[355].

Успешные действия против Речи Посполитой и укрепление русских позиций вызвали обеспокоенность и неприятие у другого извечного русского врага — Швеции. В 1655 году шведский король Карл X Густав (1622–1660, Король с 1654 года), воспользовавшись ослаблением Речи Посполитой в результате русско-польской войны, начал против нее войну. Шведские войска осуществили стремительное вторжение в пределы Речи Посполитой, заняли древнюю столицу Краков и новую столицу (с 1596 года) Варшаву.

Польша оказалась на краю гибели. Король Ян-Казимир, прихватив казну и коронные драгоценности, в 1655 году бежал из своего «великого королевства» в Силезию. На следующий год в Польше вспыхнуло восстание, которое привело к изгнанию оккупантов. Заключив со Швецией мирный договор в 1660 году, Ян-Казимир отказался от прав на Швецию и Северную Ливонию. В 1667 году было заключено Андрусовское перемирие с Россией, по которому Речь Посполитая уступала Левобережную Украину и Смоленск. Но Польша погрузилась в период внутреннего брожения. 16 сентября 1668 года Король отрекся от престола, уехал во Францию, где и умер (1672) в католическом монастыре в звании аббата…

Шведская дипломатия старалась разорвать союз Богдана Хмельницкого с Москвой, предлагая гетману в обмен совместный раздел Речи Посполитой. Утверждение шведского господства на западных рубежах России превратило бы Швецию в сильнейшую силу, и тогда решение Россией жизненно важной стратегической и экономической задачи — получение выхода к Балтийскому морю — стало бы вообще нереальным. В этих условиях Москва пошла на заключение перемирия с Речью Посполитой и в мае 1656 года объявила войну Швеции.

Большую роль в принятии данного решения сыграл выдающийся дипломат Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин (1605–1680). Ордин-Нащокин считал, и эту позицию полностью разделял Царь, что война со Швецией за выход в Балтийское море является для страны более важной, чем продолжение изнурительной войны с Польшей за Украину.

Карьера Нащокина была удивительной за весь период Московского Царства XVII века. Он стал первым мелкопоместным дворянином — сын чиновника из Пскова, — получившим боярство (1667) и высокие должности, не благодаря семейным и родовым связям, а вследствие личных способностей, что было высоко оценено Алексеем Михайловичем, особо ценившим прилежание и преданность Ордина-Нащокина. В одном случае Самодержец явил просто неслыханную, воистину царскую милость к своему преданному соратнику.

В начале 1660 года случилось у Ордина-Нащокина великое горе с сыном Воином Афанасьевичем. Находясь при отце в то время, когда тот был на воеводстве в Царевичеве-Дмитриеве (Кокенгузене), городе в Ливонии[356], молодой Нащокин заведовал его секретной перепиской и иностранной корреспонденцией, переписывался с Царем и пользовался его милостью и покровительством. Частые сношения с польскими людьми и поездки в Варшаву по поручениям отца оказали на него сильное влияние, закордонные порядки просто очаровали молодого человека. И он пошел на предательство: с некоторыми секретными документами и значительной суммой денег Воин бежал к Польскому Королю Яну-Казимиру.

Ходили слухи, что помимо «любви к Европе» молодым Нащокиным двигало и оскорбленное личное чувство. Отец за нерадивость в службе и притеснения латышей приказал наказать сына битьем батогами прилюдно, на площади[357]. Любитель французских и польских книжек, Воин Афанасьевич этого простить не мог. Через пять лет он раскаялся, вернулся, был прощен, но заметной общественной карьеры не сделал. Известно, что с 1668 года в звании стольника служил воеводой в Галиче. Но все это случится много позже.

Узнав о предательстве сына, отец был убит горем; уведомил Царя о своем несчастье и попросил отставку. Совершенно неожиданно Алексей Михайлович отнесся к горю Нащокина с трогательным пониманием и составил ему задушевное личное послание. Случай был из ряда вон выходящим: Царь утешал простого «думного дворянина», что было просто неслыханно!

«Просишь ты, чтобы дать тебе отставку; с чего ты взял просить об этом?» — восклицал Царь. Во времена Иоанна Г розного такой поступок сына мог стоить отцу головы. Один из историков логично заключал, что «Ордин-Нащокин ждал царской опалы и просил отставки, но вместо этого получил теплое, участливое письмо Алексея Михайловича»[358].

Письмо было настолько сострадательным, что могло согреть застывающее от обиды и горя сердце Афанасия. Царь пытался подобрать нужные слова в подобной тяжелой ситуации; даже самого Воина он не стремился обвинять, а ссылался на его молодость и горячность: «сын твой сплутал, знатно то, что с молодоумия то учинил»[359], «он человек молодой, хощет создания владычня и творения рук Его видеть на сем свете»[360].

Повелитель державы старался приободрить Ордина-Нащокина, проводя параллель между Афанасием Лаврентьевичем и праведным Иовом, наставляя отца, что нельзя отчаиваться, надо лишь уповать на волю Бога. А об его отставке Государь даже слышать не хочет и велит продолжать службу «Божие и наше Государево дело совершать, смотря по тамошнему делу»[361] и в заключение написал: «А нашего государского не токмо гневу на тебя к ведомости плутости сына твоего ни слова нет»[362]

Первоначально военные действия против Швеции шли успешно для России. Царские войска взяли Дерпт (Тарту), Динабург (Даугавпилс), осадили Ригу. Но добиться дальнейших успехов не удалось. Осада Риги была снята. Это было вызвано тем, что резко обострилась ситуация на Украине. После смерти Богдана Хмельницкого в августе 1657 года новый пропольски настроенный гетман, «киевский шляхтич» Иван Выговский (†664) заключил договор с Речью Посполитой о совместных действиях против России[363]. Этого отступника Алексей Михайлович назвал «клятвопреступником и возлюбленным дьявольским»[364].

Возобновление войны с Польшей заставило Россию искать мира со шведами и в декабре 1658 года заключить в Валиесаре (имение около Нарвы) трехлетнее перемирие, по условиям которого за Россией сохранялись территории, занятые во время войны русскими войсками в Ливонии. В этот период складывается польско-шведская военная коалиция против России. В таких обстоятельствах русское правительство вынуждено было пойти на подписание мирного договора со Швецией на любых условиях. В 1661 году по Кардисскому миру[365] все приобретения в Ливонии Россия возвращала Швеции. Таким образом, проблема выхода к Балтийскому морю оставалась для России нерешенной вплоть до начала XVII века, до Царя-Императора Петра I, но мирная передышка в противостоянии со Швецией была достигнута…

Война целиком погрузила Алексея Михайловича в сложные военные и дипломатические заботы; некогда порой было и дух перевести. Отголоском этих усилий стали сохранившиеся письма («грамоты») Царя, посылаемее разным должностным лицам. Эти документы с очевидностью показывают, насколько глубоко Царь ориентировался в сложившейся обстановке, как непросто ему было принимать решения, насколько велика была потребность в получении надежной информации.

В январе 1655 года Самодержец сообщал А. С. Матвееву. «Посланник приходил от Свейского (шведского. — А. Б.) Карла Короля думной человек, а имя ему Удде Удла, а таков смышлен, и купить его то дорого дать, что полтина, хотя думной человек. Мы, Великий Государь, в десять лет впервые видим таково глупца посланника, а прислан ненароком такой глупец, для проведывания, что мы, Великий Государь, будем ли в любви с Королем, и про то нам подлинно ведомо; а братом не смел Король писатца к нам, Великому Государю…

И Смоленск им не таков досаден, что Витебск да Полоцк, потому что отнят ход по Двине в Ригу, а Король в листу своем первом пишет, чтобы вечное докончание подкрепить послами, а он посылает посла своего к нам, Великому Государю, да будто любя меня, прислал обвестить посланника да думного человека, и мы мним, не сколько от любви, а скорее от страху. Тако нам, Великому Государю, то честь, что прислал обвестить посланника, а се думного человека, хотя и глуп, да что же делать, такая нам честь; а в другом листу пишет, чтобы не воевать Курлянского, для его королевские дружбы, а он де, Курлянской[366], ему, Королю, друг. И мы, Великий Государь, отказали тем, что (он) подданной Польскому Королю, а се обещался нам, Великому Государю, ничем не помогать Королю Польскому, а ныне многие курляндские немцы в полон взяты, и ныне многих посылает, будто сами наймуютца (нанимаются)»[367].

Царь точно разгадал план Шведского Короля Карла X Густава, желавшего стать безраздельным хозяином Балтийского моря и всей Северной Европы, чего после разгрома Речи Посполитой нельзя было добиться без сокрушения влияния России в этом районе. Герцоги Курляндские являлись издавна безвольными марионетками в руках своих могучих соседей и самостоятельной роли в политике не играли, о чем Алексей Михайлович прекрасно был осведомлен, как и о том, что война со Швецией неизбежна. И присылка «глупого посла», красная цена которому «полтина», и отказ шведской стороны величать Русского Царя полным титулом — все эти мелкие уколы лишний раз подчеркивали, что уже более ста лет, со времени Первого Царя Иоанна Грозного, Швеция все никак не свыкнется с мыслью, что Русь полноправная и сильная мировая держава. Она не может Русь сокрушить и закабалить, — все никак не получается, но и молча взирать на мирное развитие своего восточного соседа у шведских правящих кругов не было сил.

На тот момент «баланс» военных кампаний между Россией и Швецией был явно не в пользу России. По итогам русско-шведской войны 1610–1617 годов в феврале 1617 года (Столбовскому договору) слабая, разоренная Смутой и иностранной интервенцией Россия была вынуждена уступить Швеции территорию от Ивангорода до Ладожского озера и, тем самым, полностью лишилась выхода к Балтийскому побережью.

Положение было аномальным и нетерпимым. В Стокгольме прекрасно понимали, что русские смирились с данной ситуацией только временно, по причине безысходности. Обуреваемый жаждой военных подвигов, Король Карл X горел желанием сокрушить Россию, присвоив себе Новгород и Псков, как и прилегающие районы. Да и мечта совершить победоносный поход на Москву так манила Короля-авантюриста, тем более, — о том он знал наверняка, в Москве можно было, как, говорили на Руси, хорошо «разжиться деньгой», т. е. пограбить. В начале 1655 года шведский парламент выделил Королю средства для войны с Россией. Летом 1656 года Алексей Михайлович начал войну против Швеции, а в октябре заключил перемирие с Речью Посполитой.

Невзирая на временную передышку, Речь Посполитая оставалась основной стратегической угрозой, главным соперником России. Несмотря на крах («шведский потоп») 1655 года, когда шведы захватили Варшаву и Краков, она быстро восстановилась, и война разгорелась с новой с силой. Остроту и жестокость данному конфликту придавало, как уже говорилось, религиозное противостояние: католические польские и литовские паны при понукании римских пап смотрели на войну не только как на предприятие по завоеванию территорий, преференций и трофеев, но и как на «крестовый поход», воспринимали войну как некую «священную миссию». О коварстве католических соседей Руси Алексей Михайлович узнал буквально с первых мгновений своего воцарения в 1645 году. Ему сразу после воцарения пришлось решать одно щекотливое дело, инспирированное волей польских панов.

В начале 40-х годов в Речи Посполитой был учинен очередной антирусский «династический проект»: откуда-то был вытащен очередной «претендент на Русский Престол», якобы сын «царя» Ажедмитрия I (†1606) и Марии Мнишек (1688–1614) «Иоанн Димитриевич». Потом выяснилось, что на самом деле он — сын мелкопоместного польского шляхтича Дмитрия Лубы, убитого в России то ли в 1611, то ли в 1612 году. Мальчик был крещен по католическому обряду и назван при крещении Ян-Фаустин. Этого самого Яна-Ивана опекали Король Сигизмунд III и литовский гетман Лев Сапега, что уже само по себе весьма показательно для оценки далеко идущих антирусских планов польских правящих кругов. После смерти Сигизмунда в 1632 году попечение над новым самозванцем перешло к его сыну, Королю Владиславу (1595–1648).

В 40-е годы в Москве уже знали, что в польских землях обретается новый самозванец. Это известие было принято со всей серьезностью; память о кровавой Смуте, вызванной воцарением Лжедмитрия в 1605 году, еще была слишком живой и болезненной. Русская сторона вела переговоры с поляками о выдаче «вора», но результатов не добилась. В Варшаве прекрасно понимали, какой козырь оказался у них на руках. Русские же так легко могут увлекаться какими-то героями, стоит только им заявить о своей царскородной «законности». Ведь убитый в 1606 году «Царь всея Руси Дмитрий Иоаннович» (Лжедмитрий) являлся, как считалось, сыном Иоанна Грозного, вступил в июне 1605 года на Престол по воле русских людей и был правителем миропомазанным. Неважно, что его потом разоблачили, свергли и убили; главное что его «сын» законный «преемник». Подобный персонаж мог сыграть важную роль в деле раскачивания внутренней ситуации в ненавидимой поляками Московии.

Однако с этой Московией полякам надо было считаться, надо было — воленс-ноленс — изыскивать некую форму сосуществования. Когда в 40-е годы начались русско-польские переговоры о размежевании пограничных территорий и установлении «сердечной дружбы» между Царем Михаилом Федоровичем и Королем Владиславом, то надобность в самозванце отпала. Мало того. Чтобы доказать свое искреннее расположение, пресловутый Иван Луба был включен в состав «великого польского посольства» под главенством Стемпковского, которое прибыло в Москву в ноябре 1644 года. Король особо гарантировал Царю, что Луба человек «безвредный» и Москве угрожать не может.

Русско-польские переговоры были длинными, сложными и продолжались до лета 1645 года, когда на Престол Государства Российского вступил Алексей Михайлович. Надо было решать, что делать дальше: пресловутого Яна-Ивана поляки не выдавали. А без этого «великое посольство» никак не могло покинуть Москву. В конце концов 26 июля в аудиенции, данной Стемпковскому, новый Царь заявил, что «хочет быть с Королем в крепкой братской дружбе, и любви, и в соединении» и разрешил Лубе покинуть Россию. Посол же дал гарантию, что он никогда «царским именем называться не станет». Дальнейшая судьба Яна-Ивана не совсем ясна; по некоторым данным он погиб во время восстания Богдана Хмельницкого в 1648 году…

Только стала затихать история с «Иоанном Дмитриевичем», как в Европе начала разыгрываться новая антирусская интермедия, еще с одним «претендентом» на Престол Государства Российского — самозваным сыном (по женской линии) Царя Василия Шуйского Тимофеем Дементьевичем Анкудиновым (1617–1654)[368]. На самом деле это — уроженец Вологды, сын стрельца, служивший в молодости в Вологде в качестве «пищика», а затем перебравшийся в Москву. Здесь он стал подьячим в приказе Новой Чети, где ему покровительствовал известный администратор и дипломат дьяк Иван Патрикеев. Украв казенные деньги, будущий «царский сын» осенью 1643 года сжег свой дом (вместе с собственной женой, собиравшейся его выдать) и бежал за границу; сначала на Украину, потом в Константинополь (Стамбул), а затем в Польшу.

На протяжении девяти лет (1644–1653) авантюрист ездил по Европе, сперва под именем «князя Великопермского», затем под именем «князя Иоанна Шуйского», всюду рассказывая о своем «происхождении» и прося материальной и политической помощи. Во время своих странствий принял Ислам; (после смерти обнаружилось, что он был обрезан). Заручался в разное время поддержкой Турецкого султана (1640–1648) Ибрагима I, польских магнатов, Шведской королевы Кристины (1626–1689). Опекателем шарлатана стал и Римский папа (1644–1655) Иннокентий X, для чего Анкудинов принял католичество. Всем самозванец предлагал в случае своего воцарения на Руси различные уступки и прибытки. Издавал указы, для которых изобрел особую печать.

В конце концов, эта самозваная нечисть, как и следовало ожидать, «угнездилась» в пределах польско-литовского государства — Речи Посполитой. Летом 1650 года, когда в Варшаве предполагался очередной тур мирных переговоров между Россией и Польшей, русская сторона включила в проект нового соглашения статью «про Тимошку Анкудинова». В тексте говорилось, что «Царь Василий Иванович» Шуйский «детей не имел», что Тимошка — «вор» и Государь Алексей Михайлович просит «Тимошку Анкудинова выдать, и отправит к Его царскому Величеству»[369]. Польская сторона, как было и в вышеназванном случае с самозванцем «Иоанном Дмитриевичем», авантюриста не выдала.

Беспорядки, вспыхнувшие в 1650 году в Пскове и Новгороде, вселили в самозванца Тимошку надежду, что позиции новой Династии ненадежны. Он добрался до Ревеля, откуда собирался «шпиговски или лазутчески» пересылать в Псков пропагандистские «грамотки». Однако волнения утихли, и в 1651 году самозванец переехал из Ревеля в Швецию, где опять переменил Веру, став «лютеранином»; затем жил в Нарве и Кенигсберге. В итоге проходимец был выдан Шлезвиг-Гольштейнским герцогом русскому правительству, изобличен как самозванец и казнен (четвертован) в Москве…

Царь детально был посвящен в указанные авантюрные антирусские истории, но главное внимание — военные баталии. О том, насколько детально Царь был осведомлен о состоянии дел на фронтах, свидетельствует сохранившееся его письмо А. С. Матвееву от января 1655 года. В начале того года польско-литовские войска под командованием гетмана Януша Радзивилла и гетмана Викентия Гонсевского (Госевского)[370] вторглись в очищенные от польско-литовского господства районы Белоруссии, освободили от осады Старый Быхов и заняли Копысь, Дубровну и Оршу.

«Подлинно Радзивилл да Гонсевский, — писал Самодержец, — пришли под Новой Быхов, а с ними пришли всякого чину 12 000 и обложили Новый Быхов, в двух и в трех верстах, а на приступ не смеют идти, а сперва языки говорили 100 000, а другие сказали 50 000, а третьи — 40 000, а четвертые — 24 000, да подлинно доведалися, что всякого человек 12 000, а с Золотаренком всего 6000 сидит, а запасу у него конского до масленицы, а своего до Пасхи, только им и тесноты, что дороги отняли, а стоят в деревнях. И он выходил на князя Несвицково[371] и его побил и обоз весь взял и опять возвратился в Быхов, а гонцы из Быхова с нужею приезжают к нам, а сказывают, что можно проезжать меж Аяцкова облеженья (окружения). Брата его Василия не пропустили в Быхов к нему, и он стоит в Стародубе, а с ним 10 000. И мы, Великий Государь, писали к нему, а велели идти к Могилеву и сходитца со стольниками нашими и воеводами, с князем Юрием Ивановичем Ромодановским и с Поклонским[372] и, сошедшись, за милостию Божиею, велели выручать его… А мы, Великий Государь, идем тоже, а не потому что Радзивилл гордитца пред Богом, а хочет взять Новой Быхов с Золотаренком да Могилев да Шклов и, взяв, идти к Москве. И то свинство есть, что пред Богом хвалится, а Король подлинно хотел посылать послов к нам, Великому Государю, да Радзивилл отговорил…».

Царя особенно возмущало, что гордый, надменный командир польско-литовского войска воевода виленский Януш Радзивилл клялся перед Лицом Божиим, что не окончит войны, пока не завоюет Москву. Видно, у этих «ясновельможных» никак завоевательский зуд не пройдет; все еще забыть никак не могут, что столько лет грабили и разоряли Русь, когда она «обезгосурилась» во время Великой Смуты. Но не допустил Господь новой несправедливости; не дал этому католическому вояке получить славу и добычу. Януш Радзивилл умер 31 декабря 1655 года во время осады польского городка Тыкоцин, занятого русскими войсками…

В конце января 1655 года Царь принимает решение временно вернуться в Москву, повидать родных и главное — встретиться с Патриархом Антиохийским Макарием, который должен был скоро прибыть в столицу. При встрече он признавался Макарию: «Поистине, ради тебя, отец мой, я прибыл, чтобы свидеться с тобой и получить твое благословение»[373].

«А мы, Великий Государь, — сообщал Алексей Михайлович Матвееву 23 января 1655 года, — пойдем к Москве на малое время, легким делом, оставляя все в Вязьме, поклониться образу Пречистый Богородицы и целовать святых Чудотворцев мощи, и бояр, и окольничих, и думных дьяков, и всех людей от печали обвеселить и утешить, и, отвезши сестер своих государынь и Царицу свою и детей, назад возвратимся и пойдем, за милостию Божиею, противу Польского Короля…».

Царь держал под своим неусыпным взором все важнейшие дела в государстве. Хотя война и являлась главным занятием, делом жизни и смерти, но всегда оставались другие заботы, иные проблемы и интересы, которые требовали монаршего внимания и вмешательства.

По словам царского врача англичанина Самуэля Коллинса, Царь имел импозантную наружность. «Он двумя месяцами старее Короля Карла И[374] и здоров сложением; волосы его светло-русые; он не бреет бороды, высок ростом и толст; его осанка величественна; он жесток во гневе, но обыкновенно добр, благодетелен, целомудрен. Очень привязан к сестрам и детям, одарен обширной памятью, точен в исполнении церковных обрядов, большой покровитель Веры; и если бы не окружало его густое облако доносчиков, которые направляют его ко злу его добрые намерения, то его, без сомнения, можно было бы поставить наряду с добрейшими и мудрейшими государями»[375].

Алексей Михайлович особо всегда высоко ценил преданность и честность «людей государевых». Его восхищали подданные инициативные, сильные, способные творить «государево дело» честно и добиваться успехов без царского принуждения. Когда подобные «мужи государевы» заявляли о себе своими трудами, то царская милость непременно являлась как вознаграждение. Так, например, случилось с Федором Михайловичем Ртищевым (1626–1673) — одним из самых замечательных деятелей царствования Алексея Михайловича, — царским любимцем, симпатия к которому не была Царем никогда потеряна. Здесь уместны некоторые биографические пояснения.

Имя Ртищева связано со многими добрыми начинаниями: первая больница для бедных в Москве была учреждена Ртищевым, первый приют для больных и бездомных, первое частное просветительское училище и т. д. Речь об этом сейчас не пойдет; отметим только некоторые служебные вехи биографии известного русского просветителя и личного друга Царя Алексея Михайловича.

В 1645 году, вскоре после воцарения Алексея Михайловича, Федор Ртищев был пожаловал чином стряпчего в «комнате у крюка», то есть во внутренних комнатах при Государе. Осенью 1646 года Ртищев занял должность стряпчего с ключом, то есть дворцового эконома. 11 августа 1650 года Федор Ртищев был возведен в сан постельничего, став по должности одним из приближенных людей Царя Алексея Михайловича[376].

Весьма примечательно для «кадровой политики» Второго Царя из Династии Романовых то, как и за что Ртищев удостоился возведения в чин окольничего — второе после боярского по значимости звание на Руси.

В 1654–1655 годах Федор Ртищев сопровождал Царя в походах против Речи Посполитой. В сентябре 1655 года он, в качестве доверенного лица, был направлен к гетману Литовскому с извещением о согласии на ведение мирных переговоров и «стайным списком», в котором шла речь о земельных уступках, денежном вознаграждении со стороны Литвы и о выборе места съезда послов.

Переговоры Ртищеву пришлось вести с «великим гетманом Литовским» Павлом Яном Сапегой (1606–1665), квартировавшим в городе Бресте. Главной заслугой Ртищева на этих переговорах было удачное выполнение тайного царского наказа об увеличении титула Московского Царя. По настоянию Ф. М. Ртищева, Сапега в своих статейных списках написал титул Алексея Михайловича с прибавлением слов «и Малыя и Белыя России». Это был принципиальный дипломатический прорыв; теперь царская прерогатива признавалась применительно к западным и юго-западным землям. Весьма обрадованный таким исходом дела, Царь 6 января 1656 года составил Ртищеву личное послание, где выразил свое монаршее благорасположение.

Алексей Михайлович особо отмечал, что Ртищев на переговорах призывал «польских и литовских людей» встать «под царскую руку», т. е. перейти на службу к Царю. Ртищеву угрожали, держали несколько недель под арестом и даже собирались отправить на суд Короля как «опасного преступника». Он ничего не убоялся и бесстрашно говорил противникам о «государевой титле» и «об иных наших государевых делах». То, что дело в конце концов сладилось в угоду русской стороне, в том Царь видел «милость Божию» и результат служебного «радения» постельничего. Потому и царская награда не заставила себя ждать. Самодержец сообщал, что Ртищеву, за его «великую и прямую службу», жалуется, «без челобитья», «400 четвертей оклад»[377] и звание окольничего.

В заключении послания Царь еще раз обозначил заслугу друга-соратника. «Служба твоя к нам, Великому Государю, отменна, потому что у нас, Великого Государя, с Польским Королем мир не учинен, а ты взял нашу государеву титлу с новоприбылыми титулами, по нашему государеву наказу, и в предках того не бывало, что в ратной брани, меж великим государями и, не учиняя миру, титл сполна… И мы, Великий Государь, тебя, окольничего нашего, присно похваляем»[378].

Не только «добрые словеса» и похвалы исходили от Самодержца. Порой он с нелицеприятной, резкой откровенностью высказывался о должностных лицах, когда те нарушали сложившиеся установки и определения Монарха.

19 апреля 1655 года из-под Смоленска Алексей Михайлович сделал своему боярину и воеводе Якову Черкасскому (†1666) выговор за то, что тот не пишет донесений: «ныне ты, страдник, худяк… не пишешь ни одной строки. Отведаешь, как приедешь, и увидишь наши очи, мы тебя, страдника, не велим и в город пустить!». Царь «наградил» князя и ближнего боярина Черкасского обидными эпитетами «худяк» (босяк и бедняк, исхудавший от голода) и «страдник» (в значении простолюдина). В тех условиях это были очень обидные для аристократа Черкасского слова. На другой день, 20 апреля 1655 года, Царь написал сокрушительные слова сокольничему Паршуте Тоболину, который не выполнил какое-то поручение Царя, за что и удостоился от Государя эмоциональной реплики: «ты, враг, злодей окаянной». Сохранился зачеркнутый первый вариант царского обращения, много более резкий — «ты, блядин сын[379], сукин сын»…

Воевода князь Григорий Григорьевич Ромодановский (1682), не выполнивший распоряжения Царя о необходимом перемещении воинских подразделений, получил от Царя «букет» уничижительных титулов: «треокаянный и бесславный ненавистник рода христианского… и нам верный изменник и самого истинного сатаны сын и друг диаволов» и «Иуда законопреступный»[380].

А в грамоте казначею (келарю) Саввино-Сторожевского монастыря Никите[381], Царь, лично составивший послание, наградил своего знакомого эпитетами «богоненавистец, христопродавец» и «единомышленник сатанин» (т. е. сатанист), а также «скот». По меркам XVII века подобные оскорбления — выше всякой меры; придумать более уничижительной характеристики было просто невозможно.

Однако за всеми этими грозными филиппиками, как правило, не следовали жесткие репрессивные меры. Высокопоставленных проштрафившихся не выгоняли со службы, не волокли на дыбу и не тащили на плаху. Совсем нет. Как правило, грозного слова Царя хватало и провинившимся и всем прочим, чтобы исправиться и «пуще глаза своего» беречь и исполнять царскую волю.

В некоторых случаях, что очень важно для оценки психологии власти, исповедуемой Алексеем Михайловичем, он не просто «разносил» за нерадивость должностных лиц, но и увещевал их. Отдельные его послания — своего рода пастырские наставления; он предстает в них скорее как попечитель, отец духовный, но отнюдь не как безраздельный властный повелитель, имеющий неоспоримое право казнить и миловать по своему усмотрению. В этом смысле весьма показательно его обширное послание 1660 года окольничему, воеводе и князю Ивану Ивановичу Лобанову-Ростовскому (†1664).

Повод был, казалось бы, весьма малозначительный: воевода возглавлял русский отряд, вступивший в бой с неприятелем при местечке Кошаны в районе Чернигова. Неприятель был разгромлен, но Самодержца потрясло другое. Князь не сделал подробный отчет о сражении, а ведь на войне не существует мелочей; все имеет первостепенное значение, и каждый командир обязан во всех подробностях, с максимальной откровенностью сообщать повелителю о результатах военных сражений. Князь же прислал краткое извещение, не указав ни точного числа потерь, ни количества плененных врагов.

До Царя дошло известие, что погибло в той стычке 47 воинов, а не 24, как уведомлял Лобанов. Это вызвало немедленную реакцию Царя всея Руси. В отряд Лобанова был отправлен с инспекцией стольник Иван Колычев, который доставил Алексею Михайловичу подробные показания всех командиров за собственноручными подписями. Выяснилось, что погибло в том бою 40 человек, а пятерых неприятелю удалось захватить в плен. Это небрежение в исполнении воинского долга и крестоцеловальной клятвы преданности Царю возмутило Монарха до крайности.

«Утаил ты побитых наших людей многих, а о взятых в полон не написал ни об одном человеке», — восклицал Алексей Михайлович. И далее следовало грозное царское напоминание о кодексе чести каждого служилого человека. «И в том ты пред Богом зло солгал, а от нас, Великого Государя, неутоимое хотел утаить. И так делают недумные и худые люди, а думным нашим Великого Государя людям ложно писать не доводилось. От века того не слыхано, чтобы природные холопы Государю своему в ратном деле в находках и потерях писали неправдою и лгали».

Ведь служить Государю и служить Богу — одно и то же дело, которое надо исполнять с открытым сердцем, не жалея живота своего, а князь и воевода «о том забыл».

Существовал и еще один повод для царской укоризны. Лобанов-Ростовский решил наступать на Мстиславль, не уведомив Царя и не проведя предварительную разведку численности противника и его дислокацию. На вопрос царского уполномоченного Колычева «почему?», князь стал уверять, что не писал потому, что «у него подьячих (писарей. — А. Б.) нет». Тут уж Алексея Михайловича совсем проняло. «Так отговариваются ябедники и обычные людишки в суде, которые Бога не боятся и нашего государева страху не имеют».

Столь нелестная характеристика, отнюдь не завершала послания. Самодержец далее начинает наставлять своего «холопа», как следует себя праведно вести любому христианину. Никогда не следует «забывать Писания», которое — маяк и якорь для всякой богобоязненной души, и надеяться надо не «на кесаря» и не на «сынов человеческих», а исключительно — на Волю Божию, на милость Его. Требуется «сокрушить свое сердце пред Богом», «пред Образом Божиим о победе», чтобы Господь Бог «воевод и всех ратных людей сохранил», а «общая наша Заступница Пресвятая Богородица покрыла омофором своим». Только так и следует поступать, кто искренне радеет о победе, только на это можно полагаться, а не на «свое высокоумие».

Те, которые с чистым сердцем и святой Верой идут на ратные дела, «телом своим обагряются до крови и не только кровью, но и до самой смерти принуждают себя страдать, страждут, ни о чем ином не помышляют, в покаянии за Христа и за нас, великого Государя, умирают, то такие души будут сиять, как солнце»; «им же ангелы венцы плетут и на главы их кладут, а у вас таких много бедных, раненых и побитых».

Далее Алексей Михайлович напоминает азы христианского мироустроения. «Покаянию, молитве, милостыне, страннолюбию (нищелюбию) не может никакой неприятель супротив встать; ни агаряне (мусульмане) ни сам адский князь (дьявол); все окрест бегают и трепещут; все находки и потери в Воле Божией, а такое время пришло, что упадок на людей учинился».

Сделав князю внушение, Царь выражает надежду, что воевода все правильно поймет, «покается» и будет вершить все дела так, как и только и можно: без лукавства, с усердием, оставив «гордость и злобу». Если же не «покаешься, то за то отомстит тебе Господь». Монарх готов предать забвению свое неудовольствие. «Тебе, окольничему и воеводе нашему, к себе нашу великую Государя милость иметь, нам Великому Государю служить ныне и впредь» и «покрыть нынешнюю своею службою и радением от всего сердца», гордыню «оставить и смирить себя перед Богом, и к людям Божиим и нашим Великого Государя всякое попечение иметь»[382].

Очень верно заметил историк С. Ф. Платонов, что для Царя «главным духовным интересом было спасение души, и с этой точки зрения он судил и других, напоминая при каждом выговоре виновному, что тот губит душу и служит сатане… Алексей Михайлович был философом-моралистом, и его философское мировоззрение было строго религиозным: он все судил с религиозной точки зрения и на окружающие явления отзывался с высоты своей религиозной морали»[383].

Царь Алексей Михайлович как писал, так и сам поступал; он жил под Богом и он жил Богом. С самых ранних лет не мыслил себе существования без молитвы, без строгого исполнения всего церковного канона и поучений святых отцов. Это была не какая-то нарочитая, абстрактная «религиозность», о чем можно прочитать в некоторых сочинения, а полноправная, всеохватная любовь к Иисусу Христу, любовь к Пресвятой Богородице и преданной Им Православной Церкви. В проявлении этого своего органического состояния души у Царя не было никакой «патетики», а тем более какого-то религиозного «фанатизма».

Знаменитый исследователь старинного русского быта И. Е. Забелин (1820–1908), опубликовавший обстоятельное исследование «Домашний быт русских царей в XVI и XVII столетиях», так описывал повседневный распорядок дня Алексея Михайловича.

«Государь вставал обыкновенно часа в четыре утра. Постельничий, при пособии спальников и стряпчих, подавал Государю платье и одевал его. Умывшись, Государь тотчас выходил в Крестовую палату, где его ожидали духовник или крестовый поп и крестовые дьяки. Духовник или крестовый священник благословлял Государя крестом, возлагая его на чело и ланиты, причем Государь прикладывался ко Кресту и потом начинал утреннюю молитву; в то же время один из крестовых дьяков поставлял перед иконостасом на аналое образ святого, память которого праздновалась в тот день. По совершении молитвы, которая продолжалась около четверти часа, Государь прикладывался к этой иконе, а духовник окроплял его святою водою…

После моленья крестовый дьяк читал духовное слово — поучение из особого сборника «слов», распределенных для чтения в каждый день на весь год… Окончив крестовую молитву, Государь, если почивал особо, посылал ближнего человека к Царице в хоромы спросить о ее здоровье, как почивала? Потом сам выходил здороваться с нею в переднюю или столовую. После того они вместе слушали в одной из верховых церквей заутреню, а иногда и раннюю обедню.

Между тем с утра же рано собирались во дворец все бояре, думные и ближние люди — «челом ударить Государю» и присутствовать в Царской думе. Поздоровавшись с боярами, поговорив о делах, Государь в сопровождении всего собравшегося боярства шествовал, в часу девятом, к поздней обедне в одну из придворных церквей. Если же тот день был праздничный, то выход делался в храм или монастырь, сооруженный в память празднуемого святого. В общие церковные праздники и торжества Государь всегда присутствовал при всех обрядах и церемониях. Поэтому и выходы в таких случаях были гораздо торжественнее. Обедня продолжалась часа два…

После обедни, в комнате в обыкновенные дни Государь слушал доклады, челобитные и вообще занимался текущими делами. Заседание и слушание дел в комнате оканчивалось около двенадцати часов утра. Бояре, ударив челом Государю, разъезжались по домам, а Государь шел к столовому кушанью, к которому иногда приглашал некоторых из бояр, самых уважаемых и близких… Оканчивая день, после вечернего кушанья, Государь снова шел в Крестовую и молился»[384].

Царю приходилось решать не только военные задачи и дипломатические вопросы. Регулярно возникали и внутренние проблемы, вызванные как изнурительной военной кампанией, так и другими факторами.

Война истощала государственные финансы; казна страны быстро пустела. Чтобы ее пополнить, с 1658 года вместо серебряных монет начался выпуск в обращение медных денег. Инициатором плана явился Ордин-Нащокин, предложивший выпускать медные деньги по цене серебряных. Налоги собирались серебром, а жалованье раздавалось медью. Мелкая медная монета поначалу действительно имела хождение наравне с серебряными копейками, однако вскоре чрезмерный выпуск ничем не обеспеченных медных денег, которые чеканились в Москве, Новгороде и Пскове, привел к обесцениванию медных денег. За 1 рубль серебром давали 17 рублей медью. Несмотря на царский указ, устанавливавший равную стоимость денег, все товары резко подорожали. Цены на продукты и товары неимоверно возросли, началась инфляция. К тому же рынок заполнялся фальшивыми «медными деньгами».

Из-за дороговизны и взяточничества отдельных высокопоставленных лиц в 1662 году 25 июля в Москве вспыхнул бунт, получивший название «Медного». В тот день на Лубянке были обнаружены «подметные листы»[385] с обвинениями в адрес тестя Царя, князя и боярина И. Д. Милославского (1595–1668), нескольких членов Боярской думы и богатого купца Василия Шорина. Их обвиняли в тайных сношениях с Речью Посполитой, что не имело под собой никакого основания. Но недовольным людям нужен был повод. Так же четырнадцать лет назад, во время «Соляного бунта», толпа напала и разгромила дом гостя Шорина, собиравшего «пятую деньгу» во всем государстве.

Несколько тысяч человек отправились к Царю Алексею Михайловичу, находившемуся в своем загородном дворце в селе Коломенском, в семи верстах от Москвы. Подробности происшествия описал современник события дьяк Посольского приказа Г. Котошихин (†1667).

«А в то время Царь был в церкви, у обедни; и увидел Царь из церкви, идут к нему, в село и на двор многие люди, без ружья, с криком и с шумом; и видя Царь тех людей злой умысел, которых они бояр у него спрашивали, велел им схоранитися у Царицы и царевен, а сам почал дослушивать обедни; а Царица, в то время, и царевичи, и царевны, запершися сидели в хоромах в великом страху и в боязни.

И как те люди пришли, и били челом Царю о сыску изменников, и просили у него тех бояр на убиение; и Царь их уговаривал тихим обычаем, чтобы они возвратилися и шли назад к Москве, а он Царь, кой час отслушает обедни, будет в Москве, и в том деле учинит сыск и указ; и те люди говорили Царю и держали его за платье за пуговицы: «чему де верить?» и Царь обещался им Богом и дал им на своем слове руку, и один человек ис тех людей с Царем бил по рукам, и пошли к Москве все; а Царь им за то не велел чинити ничего, хотя и было кем противится».

Сцена патетическая, могла бы быть названа: «единение Царя и народа»; на самом же деле это было насилие над Самодержцем. Поведение людей из толпы нарушало все непререкаемые нормы: прерывать литургию было категорически запрещено, Царя «хватать руками» ни в коем случае не допускалось, как и задавать вопросы без царского соизволения. И еще чего многое было «нельзя», но в период общественного возбуждения или бунта обычный ход вещей, «придворный протокол», терял всякое значение. На передний план выходили чрезвычайные обстоятельства.

И в этих условиях Самодержец всея Руси вел себя мужественно и, надо прямо сказать, добросердечно. Конечно, выбора-то у него фактически не было; охранный гарнизон Коломенского не мог справиться с разгневанной толпой; но он не попытался спрятаться в хоромах, а вышел, как бы теперь сказали, «на прямой диалог» и дал твердые обещания во всем разобраться и не преследовать участников бунта.

В этой связи Котошихин добавляет. «И послал Царь к Москве ближнего своего боярина князя Ивана Ондреевича Хованского, и велел на Москве уговаривать, чтобы они смуты не чинили и домов ничьих не грабили; а которые листы объявилися писаны о измене, на бояр и думных людей, приедет он, Царь, сам для сыску, того ж дни»[386]. Позже, 27 июля, Царь заявлял в своей грамоте на имя управляющего Москвой боярина князя Ф. Ф. Куракина (1684), что мятежники «пришли к нам, Великому Государю, в село Коломенское и стали бить челом с большим невежством»[387].

После встречи с Царем, толпа отправилась восвояси, но этому дню не суждено было кончиться мирно; произошло неожиданное. Навстречу из Москвы валила еще одна многотысячная толпа, настроенная гораздо воинственнее и успевшая уже кое-кого «пограбить» в Москве… Мелкие торговцы, мясники, хлебники, пирожники, деревенские люди вновь окружили Царя Алексея Михайловича и на этот раз уже не просили, а требовали выдать им «изменников на расправу», угрожая «будет он добром им тех бояр не отдаст, и они у него учнут имать сами, по своему обычаю».

Однако в Коломенском уже появились стрельцы и солдаты, отправленные боярами на выручку. Поэтому, когда Алексею Михайловичу начали угрожать, он возвысил голос и велел стольникам, стряпчим, жильцам и стрельцам рубить мятежников. Мятежную толпу загнали в реку, несколько сот человек было убито.

Восстание началось рано утром и продолжалось до середины дня. В нем приняло участие до 10 тысяч человек, главным образом жители столицы. Вскоре медные деньги были отменены и монетные дворы по их изготовлению были навсегда закрыты.

Глава 8.

Заботы и переживания «Тишайшего Царя»…

Алексея Михайловича именовали Тишайшим еще при жизни. Точное время появления данного предиката установить невозможно, но хорошо известно, что указанное определение входило в состав царской ектеньи, звучавшей во всех храмах по всей России уже в середине 50-х годов XVII века. Вот как описывает церковное многолетие Павел Алеппский. «Господь Бог да дарует многая лета Царю могущественному, тишайшему, Богом венчанному, славе православных, Богом хранимому, величайшему из царей и князей, Царю Московскому и всех стран Великой и Малой России, Царю Казанскому, Царю Астраханскому, Царю Сибирскому, великому господину Новгорода и князю Псковскому»[388].

Прилагательное «тишайший» вполне применимо к фигуре Самодержца, его морально-этическим качествам, а шире говоря — нравственному строю личности второго Царя из Династии Романовых. Время же его правления, годы царствования совсем не являлись ни спокойными, ни уж тем более «тишайшими». Войны, смуты, мятежи — отличительные знаки этого бурного времени в истории России. Но во всех этих сложных пертурбациях Русь-Россия только укреплялась и к концу правления «Тишайшего Царя» являлась уже крупнейшей не только по размеру, но и по государственной силе мировой державой. Путь к этому державному торжеству был долог и тернист, но заслуги в этом созидательном деле Царя Алексея несомненны…

В середине 60-х годов стало ясно, что изнурительная многолетняя война с Польшей близится к успешному завершению. Несмотря на огромные потери и расходы с обеих сторон, польско-литовская армия теряла боеспособность. Окончательно это стало очевидным в первые месяцы 1664 года, когда воинство «державы короны польской» фактически потеряло способность не только вести какие-то наступательные военные действия, но и вообще оказывать серьезное сопротивление. Находившийся в свите Короля «маршал Франции» герцог де Грамон (1604–1678) потом вспоминал: «Отступление это длилось две недели, и мы думали, что погибнем все. Сам Король спасся с большим трудом. Наступил такой большой голод, что в течение двух дней я видел, как не было хлеба на столе у Короля. Было потеряно 40 тысяч коней, вся кавалерия и весь обоз, и без преувеличения три четверти армии. В истории истекших веков нет ничего, что можно было бы сравнить с состоянием такого разгрома».[389]

Польская сторона долго не могла примириться с поражением. Только в январе 1667 года в деревне Андрусово под Смоленском было подписано Андрусовское перемирие, завершавшее тринадцатилетнюю войну. Русскую делегацию возглавлял начальник Посольского приказа А. А. Ордин-Нащокин. Согласно достигнутому соглашению, России возвращался Смоленск, а также все земли, потерянные во время Смутного времени, в том числе Дорогобуж, Белая, Невель, Красный, Велиж, Северская земля с Черниговом и Старо-дубом. Кроме того, Польша признала за Россией право на всю Левобережную Малороссию. Согласно договору, Киев временно, «на два года», переходил Москве; России удалось окончательно оставить Киев по «Вечному миру» 1686 года. Запорожская Сечь переходила под совместное управление России и Польши.

Русско-польская война 1654–1667 годов фактически положила конец Польше как великой европейской державе, и одновременно пресекла экспансию Католицизма на Восток.

Едва успела стихнуть война с Польшей, как правительство вынуждено было обратить серьезное внимание на внутренние беспорядки, на бунт Степана Разина и «Соловецкое возмущение». Обе эти истории несколько лет чрезвычайно волновали Царя Алексея Михайловича, и он по натуре, как писал историк С. Ф. Платонов, «добрый и мягкий», вынужден был прибегать к жестким решениям[390].

Бунт Степана (Стеньки) Тимофеевича Разина (ок. 1630–1671) возник на южных рубежах России, где только и мог возникнуть. На Дону и в Придонье давно собирались «лихие люди», хотя формально и признававшие власть Московского Государя, но существовавшие обособленно, на принципах казачьего самоуправления. Власть Москвы здесь была номинальной; можно даже говорить, что ее, как регулярной и реальной силы, здесь вообще-то и не было. Все вершили казачьи атаманы, избиравшиеся казачьи кругом. Одним из атаманов и стал Степан Разин; случилось «атаманское возвышение» будущего известного мятежника, вероятно, в 1661 году.

В1662–1663 годах Степан командует казачьими войсками в походах против Крымского ханства и Османской Империи. Это были регулярные набеги мобильных казачьих конных соединений, причиняли большое беспокойство агрессивным южным соседям. В значительной степени благодаря этим набегам на Крым, России удавалось парализовать опустошительные набеги самих крымцев на Русь и даже на Москву.

В 1665 году произошло одно событие, которое самым непосредственным образом повлияло на умонастроения Разина и некоторых других казаков, ставших врагами Московского государства. По приказу одного из героев русско-польской войны и приближенного Царя Алексея Михайловича, воеводы и боярина Ю. А. Долгорукова (1602–1682), которого Царь называл своим «архистратигом», был казнен брат Степана Разина — Иван. Причины этой меры не ясны; не исключено, что Иван Разин понес жестокое наказание за какое-то самоуправство. Так или иначе, но стремление отомстить Долгорукову, а вслед за тем и всей царской администрации соединилось с желанием вольной и благополучной жизни для казаков, находившихся под началом Степана Разина.

Следует особо сказать, что в этот период, помимо собственно коренных, «природных» казаков, на Дону скапливалось и немало беглых крестьян, ставших беглецами по разным причинам, но часто именно в силу разногласий и раздоров с «большими людьми» — землевладельцами. Подобные озлобленные и нищие люди являлись потенциально сильным социальным «горючим материалом».

Пришедший на Дон прозывался «казаком», но он, в отличие от «старых казаков», не имел корней в крае, не располагал имуществом и не пользовался авторитетом. Подобные «голодранцы» именовались «голутвенными казаками», и, стоя особняком от казаков старожилых и коренных, с неизбежностью тянулись к такой же голытьбе, как и он сам. Вместе ходили в воровские походы на Волгу «пограбить» купцов, как персидских, так и своих. Туда тянула и нужда, и стремление к столь необходимой для казака славе. «Старые» казаки тайно снабжали голытьбу всем необходимым для воровских походов, а те по возвращении отдавали им часть своей добычи.

«Воровские походы» были делом всего казачества — донского, терского, яицкого. В них происходило сплочение низших казачьих слоев, осознание ими своего особого места в казачьем миру. По мере своего численного увеличения, подобная «голытьба» все активнее заявляла о себе в рядах казачьего сообщества. Именно эти элементы стали основной движущей силой антиправительственного движения на Дону в конце 60-х годов XVII века.

Точное число казаков никогда определено не было, «главным образом благодаря непрерывному приливу всякого чина «голутвенных людей, которые далеко не всегда поступали в казаки: многие ограничивались скромной ролью «работников и «батраков» у богатых казаков и слыли за «бурлаков». Население казачьих земель быстро увеличивалось, что и стало одной из важнейших причин разразившегося на Дону сильного голода в 1667 году[391].

В том голодном 1667 году под предводительством «природного» казака и атамана Степана Разина собралось 600–800 «безродных» казаков, но к ним прибывали все новые люди, и число собравшихся быстро возросло до 2000 человек. Эта огромная и динамичная ватага не могла долго находиться «в простое».

В мае 1667 года Разин повел воинство «на богатое дело»: грабить населенные пункты и торговые караваны в низовьях Волги и на побережье Каспийского моря. Бандитизм неизбежно вел к столкновениям столь крупного казачьего отряда с царскими воеводами и с царскими войсками. Естественно, что с этого момента Разин и его воинство становились врагами Русского государства. Несколько лет продолжалось это «казацкое буйство», во время которого разинцы умудрились даже вторгнуться в пределы Персидского Царства и воевать с персами на южном побережье Каспия.

Весной 1669 года казаки выдержали несколько серьезных боев с персами. У Свиного острова вблизи Баку им пришлось воевать с шахским флотом, который удалось уничтожить. Именно в этом сражении в плен к разинцам попали сын и дочь персидского командующего. Дочь и явилась той самой «персидской княжной», которую Степан Разин впоследствии, как поется в известной народной песне «Из-за острова на стрежень…», бросил с корабля в воду. Вот как этот эпизод описал известный историк С. М. Соловьев (1820–1879).

«Степан Тимофеевич как нельзя больше способен был обаять толпу своею силою, своим произволом, ничем не сдерживающимся. Однажды Разин катался по Волге; подле него сидела его наложница, пленная персиянка, ханская дочь, красавица, великолепно одетая. Вдруг пьяный атаман вскакивает, хватает несчастную женщину и бросает ее в Волгу, приговаривая: «Возьми, Волга-матушка! много ты мне дала серебра и золота и всякого добра, наделила честью и славою, а я тебя еще ничем не поблагодарил!»[392].

Побуйствовав в Персии, разинцы отправились к Астрахани, где был устроен грабеж и погром. Именно тогда был уничтожен первый русский трехмачтовый фрегат «Орел», незадолго до того построенный по инициативе Алексея Михайловича русскими мастерами под руководством голландцев.

После Астрахани ватага Разина ушла на Дон. Весной 1670 года Разин организовал новый поход на Волгу, имевший уже характер открытого антигосударственного движения. Вождь-атаман рассылал «прелестные» (прельстительные) письма, в которых призывал на свою сторону всех ищущих воли и желающих служить ему. Он не собирался (по крайней мере, на словах) свергать Царя Алексея Михайловича, объявляя себя врагом только всей официальной администрации — воевод, дьяков, представителей церкви, обвиняя их «в измене Царю».

Разинцы распускали слухи, что в их рядах находятся Царевич Алексей Алексеевич (умерший в Москве 17 января 1670 года) и Патриарх Никон. Во всех занятых бунтовщиками городах и крепостях вводилось казачье устройство, представителей центральной власти убивали, канцелярские бумаги уничтожались. Купцов же, следовавших по Волге, задерживали и грабили.

Вооруженное антиправительственное движение на Юге России привело к появлению на арене действия удивительных персонажей, самым необычным из которых стала беглая монахиня Алена (Олена) Арзамасская, которую некоторые впечатлительные авторы потом будут называть «русской Жанной д’Арк» (1412–1431). По сути же дела, ничего общего между спасительницей Франции от иностранного закабаления — Жанной и предводительницей бандитской шайки — Аленой не было, да и не могло быть.

Родилась будущая мятежница в селе под Арзамасом. Известно, что в молодости ее насильно выдали замуж за пожилого крестьянина, но тот прожил недолго, и вскоре она стала вдовой. От нужды она постриглась в монахини в арзамасском женском Николаевском монастыре. Здесь она обучилась грамоте, узнала народное врачевание.

В 1669 году, когда развернулось движение Разина, Алена покинула монастырь и присоединилась к восставшим. Ей удалось собрать отряд из нескольких сот человек, и с ним она начала нападать на города и поселки. В 1670 году ее воинство разбило отряд арзамасского воеводы Леонтия Шайсукова. После этого неистовая Алена повела отряд численностью до 700 человек от Арзамасса к Щацку, затем повернула и взяла Темников. Бывшая монахиня более двух месяцев управляла городом и войском; в этот момент в ее отряде насчитывалось более 2000 повстанцев. 30 ноября 1670 года войско Алены было атаковано царскими войсками и разгромлено. 4 декабря 1670 года Алена была захвачена воеводой Ю. А. Долгоруким. После пыток ее осудили к сожжению в срубе как разбойницу и еретичку, подозреваемую в колдовстве…

Осенью 1670 года, когда отряд неистовой Алены буйствовал под Арзамасом, Разин со своей армией двигался вверх по Волге, захватил Астрахань, Царицын, Саратов и Самару, а также ряд второстепенных крепостей. Однако под Симбирском воинство Разина потерпело сокрушительное поражение, а сам предводитель был ранен (4 октября 1670). После этого Разин бежал на Дон, где со своими сторонниками укрепился в Кагальницком городке. Он рассчитывал здесь переждать зиму и накопить силы для нового нашествия, но этого не случилось.

«Домовитые казаки» во главе с войсковым атаманом Корнилой Яковлевым, понимая, что действия Разина навлекают царский гнев на все казачество, схватили его и выдали правительственным воеводам. В апреле 1671 года Разин был пленен казачьими старейшинами, которые взяли Кагальницкий городок штурмом. Разина вместе с младшим братом Фролом (Фролкой) выдали царским воеводам, которые и доставили их 2 июня 1671 года в Москву. 6 июня 1671 года Разин был четвертован на эшафоте на Красной площади.

Прошло несколько месяцев, и в январе 1672 года появилось от имени Царя обращение к должностным лицам всех рангов, «всяким чинов людям», с разъяснением по поводу разинского «возмущения». В этой так называемой сказке[393] описывалась история «вора», донского казака, «отступника от Бога и от Святой Церкви» Степана Разина. Этот вор «со товарищами» изменил Государю и бесчинствовал «на Волге и по городам от Царицына до Астрахани», творя злодеяния: «всяких приказных и служилых людей и московских стрельцов побили, и в воду пометали». Астраханью же он овладел обманом, и «астраханских жителей привел в воровство», и «бояр и воевод и ратных людей побил», надругаясь над ними «мучительски, не щадя и младенцев».

Когда же под Симбирском «сила Божия ему возбранила», то он раненый вместе «с небольшими людьми» бежал на Дон, но и там не опомнился и не помышлял «от прежнего своего воровства отстать. И приложил зло ко злу, забыв страшный суд Божий» и писал преступные письма в Астрахань, «чтобы к весне готовились» снова идти вверх по Волге. Восклицание: «Как Бог долготерпив!» выражало крайнюю форму царского изумления, что так долго безнаказанно Стенька творил бесчинства, доходя в своих зверствах до того, до чего даже лютые враги православных — «бусурмане» — не доходили: «православных христиан в печи жег, вместо дров».

Далее в «сказке» говорилось, что Государь созвал в марте 1671 года Освященный Собор и советовался, что далее делать. Собор единомысленно советовал Государю, что и было принято, беспощадно покарать негодяя. Патриарх от имени Церкви «вора Стеньку и единомышленников его» как «гнилой плод от тела отсекоша» и как пращою «словом уст своих» прокляли его и «от Церкви отогнаша».

«Сказка» повествует, что казаки донские прислали к Царю делегацию с покаянием и мольбой о прощении, что попустили вору и отступнику. И Государь, «возложа упование свое на Господа Бога и на Пречистую Богородицу» и на всех святых, «вины их велел им отдать». Степана же — отступника и вора — сами казаки 14 апреля повязали «ужем железным».[394] И как писал Царь Алексей Михайлович через несколько дней после появления «сказки» в своей грамоте архиепископу Вологодскому и Белозерскому Симону: вор, изменник, клятвопреступник «за воровство четвертован»[395].

Если со Степаном Разиным было с самого начала все понятно и определенно: «злоумышлитель», «вор», «преступник», «богоотступник», как его называл Алексей Михайлович в своих посланиях, то случай с Соловецкой обителью просто выходил за пределы всего известного; ничего подобного отродясь на Руси еще не бывало. Достославная православная обитель «встала супротив» самой царской власти!

История этого необычного явления проистекала из политики «обновления» церковного обряда. С падением Никона не уничтожено было главное его нововведение: исправление церковных книг. Находились священники и монастыри, не соглашавшиеся принять эти новшества. Особенно упорное сопротивление оказал именно Соловецкий монастырь; здесь дело дошло до осады и прямых военных действий, развернувшихся в 1674–1676 годах.

Взрыв назревал постепенно, около десяти лет. Еще до ухода Никона с Патриаршего престола, 8 июня 1658 года, Соловецкий игумен Илия провел «иноческий собор», провозгласивший неприятие новых книг. Москва, занятая, с одной стороны, борьбой с Никоном, а с другой — военными кампаниями, не прореагировала тотчас и определенно на происшедшее.

Преемник скончавшегося игумена Илии, Варфоломей, поставлен был на игуменство в Москве в 1660 году без всяких инструкций о принятии входивших в употребление новых книг и обрядов. Варфоломей в Москве был милостиво принят Царем. Москва, состязаясь с Никоном по вопросу о власти царской и патриаршей, практически шла твердо по пути введения новоисправленных книг и давала почувствовать Соловецкому игумену, что его монастырская братия стоит на опасном пути. Положение Варфоломея было довольно щекотливым. В 1663 году, перед поездкой Варфоломея в Москву, братия снова связала своего игумена приговором: не принимать в Москве никаких «нововводных чинов».

Когда Варфоломею в 1666 году пришлось быть на Большом Московском Соборе, соловецкие иноки обременили его писаной протестующей челобитной. Большой Московский Собор, одобривший книжные и обрядовые исправления, не мог уже замалчивать бунтующего положения Соловецкого монастыря и предпринял ряд административных мер к ликвидации бунта. Некоторые монахи были вызваны в Москву для личного допроса, а в Соловки командирован ревизором архимандрит Ярославского Спасского монастыря Сергий с повелением от лица Собора быть послушными церковной власти, с наложением на непокорных анафемы, а от Царя — с угрозой «жестокими наказаниями».

Монахи не приняли Сергия. На царские угрозы отвечали, что они оставят монастырь и уйдут в пустыню, но не покорятся. Изложили это откровенно на бумаге в виде новой челобитной. Москва сменила бессильного Варфоломея и послала в 1667 году нового игумена, Иосифа, которого не приняли, и протестная решимость только усилилась. На имя Царя бунтовщики отправили челобитную с претенциозным заглавием «О Вере». Это был уже ультиматум. Монахи писали: «Не присылай, Государь, напрасно к нам учителей, а лучше, если изволишь книги менять, пришли на нас свой меч, чтобы переселиться нам на вечное житие»[396].

Один из лидеров соловецких недовольных казначей Геронтий составил и разослал в сентябре 1667 года пространную челобитную, которая изложила все мотивы старообрядческого восстания, стала как бы манифестом явившегося на сцену истории старообрядческого раскола. Челобитная исходила из твердого убеждения, что близится кончина мира, что повсюду наблюдается отступление от Веры в Иисуса Христа, что главные отступники греки, что им нельзя следовать. В свою очередь, по мысли Геронтия, и Москва совершила уже целую серию отступлений от «истинной Веры». Вывод один и он непреложный — скорее умереть, чем принять путь к антихристу.

Чем дальше, тем больше среди соловецкой братии как из числа черноризцев, так и бельцов распространялись эсхатологические настроения, согласно которым, Патриарх Никон — «антихрист», желающий «стать папой». Царь же Алексей Михайлович — последний Царь[397], так как на Московском государстве было семь царей, а «осьмого-де Царя не будет»[398].

Алексей Михайлович долго тянул с принятием силовых решений по поводу мятежного монастыря, хотя в окружении Царя настроения по поводу «бунта» были самые непримиримые. Но и царская мера терпения была не беспредельной. На Соловки были направлены две отдельные грамоты соловецким старцам, а также «слугам и служебникам» монастыря с увещеванием покориться. Через несколько дней, 27 декабря 1667 года, был издан царский указ, о начале блокады монастыря за «противство» и непослушание светским и церковным властям. В указе предписывалось: «соловецкого монастыря вотчинные села, и деревни, и соляные и всякие промыслы, и на Москве и в городах дворы со всякими заводами и с запасами, и соль отписать на нас, Великого Государя»[399].

Царь распорядился оккупировать все береговые вотчины монастыря, начав фактически островную изоляцию монастыря. Соловецкий монастырь имел множество скитов и огромное хозяйство, для обслуживания которого привлекались сотни мирян как из числа немногочисленных мирских обитателей Соловецкого архипелага, так и жителей с материка, часть которых и влилась в состав соловецких «возмущенных».

Когда весной 1668 года, по первой навигации, на Соловки прибыл стряпчий Игнатий Волохов с небольшим отрядом стрельцов — около ста человек, то монастырь «заперся», что и стало началом громкого «соловецкого сидения», продолжавшегося восемь лет! Монастырь имел мощную систему оборонительных сооружений и отлаженный механизм сохранения продовольственных припасов, так что мог выдержать долговременную осаду.

Главарями бунта оказались: живший на покое архимандрит Саввино-Сторожевского Звенигородского монастыря Никанор — человек книжный, характера твердого и неуступчивого, казначей Геронтий, келарь Азарий и служка архимандрита Никанора Фаддей (Петров). Тяжело было московскому правительству пустить в ход оружие против священных стен знаменитого монастыря и потому тактически повели осаду, рассчитанную на то, чтобы взять бунтовщиков измором.

Сменялись главнокомандующие, но цель ускользала из рук осаждавших. Первому из командующих Волохову в 1668 году, а затем Иевлеву в 1672 году даны были инструкции: «потеснить», но не делать «приступа» и «не стрелять по ограде». Всего мятежников насчитывалось до 500 человек. Главная их часть не принадлежала к монашествующим: это были бельцы[400], трудники (работники), послушники и различного рода пришлые. Некоторая их часть, как потом выяснилось, состояла из беглых заключенных — «из тюрем утекцы» и «от смертной казни беглецы». Хотя подробных данных и не существует, но можно предположить, что некоторые из «утекцов» принадлежали к воинству Разина, из числа бежавших от царской кары на Соловки. Было хорошо известно, что сам мятежный атаман Разин дважды — в 1652 и 1661 годах — побывал на Соловках на богомолье; ходили слухи, что «славный атаман» собирался туда прибыть снова…

Власти прекрасно были осведомлены о том, что среди соловецких «сидельцев» даже из числа тех, кто не признавал церковные нововведения, многие не хотели воевать с царскими войсками. За что их выгоняли за пределы обители, или заключали под арест и морили голодом. Как признавал потом на следствии бывший уставщик и келарь Соловецкой обители Геронтий (†1674), он «о стрельбе запрещал и в монастыре запираться не велел, и его воры за то держали и тюрьме и мучили», а он «приговор о том написал, что против государевых ратных людей не биться»[401].

Однако настроения мятежников определяли не умеренные, а радикалы, которые уже весной 1669 года пошли на полный разрыв с государством: на Соловках было запрещено молиться за Царя. Это было государственное преступление высшей категории.

В 1674 году на остров прибыл воевода И. А. Мещеринов с отрядом в 700 стрельцов и орудиями. Началась более плотная осада. После подхода в 1675 году новых подкреплений численность отряда Мещеринова возросла до тысячи человек. Перебежчик монах Феоктист указал осаждавшим отверстие в стене, заложенное камнями. Ночью 22 января 1676 года, в сильную метель, он провел отряд стрельцов к этому месту. Они разобрали камни и проникли внутрь монастыря, отворили ворота и впустили туда остальных стрельцов. Защитники монастыря, застигнутые врасплох, сражались мужественно, но не смогли оказать организованное сопротивление. Большинство из них погибло в неравном бою.

Разгром монастыря был полный. Разъяренные осаждающие творили в монастыре насилия, как после взятия чужеземной вражеской крепости, что и отразила старая народная песня[402].

А войска уж наступили,

Монастырь уж разорили.

Трутников всех полонили,

В лед живыми погрузили,

Все иконы пороняли,

Все сосуды перемяли,

Стары книги перервали

И в огонь все пометали…

29-го января 1676 года, как раз через неделю после падения Соловецкого монастыря, скончался Царь Алексей. Вскоре распространилось в народе поверье, что якобы перед смертью «Царь познал свое преступление» и посылал приказ — «отступить. Да было уже поздно». Конечно, это — только очередная народная легенда…

Душевной отрадой Царя Алексея всегда являлась семья. Он, как истинно православный человек, воспринимал свой счастливый семейный союз с Марией Милославской, как Божье предопределение. Тринадцать детей принесло это супружество, длившееся более двадцати лет (1648–1669). Появление каждого ребенка воспринималась как милость Всевышнего, который, по неизъяснимому Своему Промыслу не единожды забирал к Себе юных царскородных отпрысков. Почти никто из детей от первого брака — восемь девочек и пять мальчиков — не дожил до «седых волос».

Ни одна из царских дочерей от Милославской, даже из круга тех, кто и прожил сравнительно долго, не вышла замуж. Не дано было Царю Алексею узреть в царском доме зятя. При этом у всех цесаревен сложилась непростая, а порой и трагическая судьба.

Царевна Анна Алексеевна, родившаяся во время московской эпидемии чумы в Вязьме 23 января 1655 года, преставилась в 1659 году и была погребена в Вознесенском монастыре Московского Кремля.

Царевна Евдокия Алексеевна, родившаяся в феврале 1650 года, преставилась в феврале 1669 года. Процедура похорон ее описана в царском «Объявлении о кончине», где излагался традиционный чин погребения царскородных детей.

«Февраля, в 28 день, преставилась благоверная Царевна Евдокия Алексеевна; благовест был в Успенской колокол в один край, а по теле ее приходили со кресты, а кресты, рипиды,[403] да запрестольную Богородицы икону, да фонарь пред образом носят из собора; а как пойдут со кресты, в то число звон, и с большим колоколом в один край во вся; а как с телом пойдут, по тому же образу звон, а проводя тело в Вознесенский монастырь, Патриарх встречал у святых врат в монастыре, и поставя тело, ектенью говорил. А как надгробное отпели, и погребли тело, то Государь в дом свой поиде, и после его кресты в собор понесли, а при встрече крестов звон был…»[404].

Ужас ситуации для Алексея Михайловича состоял в том, что он похоронил дочь за несколько дней до кончины своей супруги Марии, последовавшей 3 марта того же года. Горе было бесконечное…

Царевна Марфа Алексеевна (1652–1707) оказалась в оппозиции к преобразованиям своего сводного брата Царя Петра I. После Стрелецкого бунта 1698 года, во время которого она участвовала в обмене информацией между стрельцами и заключенной Царевной Софией, Царевна Марфа была сослана в Успенский монастырь Александровской Слободы и пострижена. Остаток жизни провела в молитве, покаянии и трудах. Там же и упокоилась.

Еще одна дочь, Царевна Екатерина Алексеевна (1658–1718), получила свое имя в память о видении Царю Алексею I Святой Великомученицы Екатерины, происшедшем незадолго до ее рождения. В честь этого события Государь основал Екатерининскую пустынь в окрестностях села Царицыно. После Стрелецкого бунта 1698 года Царевна была арестована, но затем оправдана и освобождена. Стала восприемницей при принятии Православия будущей Императрицей (с 1725 года) Екатериной I (урожденной Мартой Скавронской, 1684–1727). Ей удалось сохранить приязненные отношения с Петром I, а потому она тихо до конца жизни проживала в Москве, где и скончалась. Погребена в Смоленском соборе Новодевичьего монастыря.

Царевна Мария Алексеевна (1660–1723) при Петре I пережила опалу и арест за поддержку, оказывавшуюся ею Царевне Софии Алексеевне и первой жене Петра Алексеевича — Царице Евдокии Федоровне, урожденной Лопухиной (1669–1731). В ходе расследования «изменного дела» Царевича Алексея Петровича (1690–1718) заключена в Шлиссельбургскую крепость и после нескольких лет заточения освобождена в 1721 году. Погребена в родовой усыпальнице Дома Романовых — Петропавловском соборе Петропавловской крепости Санкт-Петербурга.

Младшая дочь Алексея Михайловича Феодосия родилась в мае 1662 года в Москве, где неприметно проживала сорок пять лет своей жизни. В последние годы, по настоянию своего неугомонного сводного брата Царя Петра Алексеевича, вынуждена была переехать в Санкт-Петербург, где и скончалась в декабре 1713 года. Завещала же себя похоронить рядом с Царевной Марфой Алексеевной в Успенском монастыре Александровской Слободы, что и было исполнено.

Однако самая трагическая участь была уготована дочери Царя Алексея Михайловича Царевне Софье (1657–1704). После кончины единородного брата Царя Феодора (1682) она возглавила «партию Милославских», воспрепятствовавшую устранению из порядка престолонаследия своего брата Иоанна Алексеевича (1666–1696), ставшего 26 мая 1682 года «первым Царем», наряду со «вторым Царем» — сводным братом Петром и носившим титул: «Царя Иоанна V».

В мае 1682 года в Москве вспыхнул Стрелецкий бунт, повлекший гибель нескольких представителей «партии Нарышкиных». В связи с болезненностью Царя Иоанна V и малолетством Царя Петра I Софья стала Правительницей государства при соцарствующих братьях. Подавила заговор стрельцов под водительством князя И. Хованского (1682). Подвергла жестоким гонениям старообрядцев. В 1686 году заключила «Вечный мир» с Речью Посполитой. Вступила в коалицию с Австрией, Речью Посполитой и Венецией против Османской Империи. Однако Крымские походы (1687 и 1689) русского войска во главе с князем В. В. Голицыным (1643–1714) не принесли успеха. Осуществила замысел устроения Славяно-греко-латинской академии — первого российского высшего учебного заведения, созданного братьями Софронием и Иоанникием Лихудами[405]. Продолжила начатое Царем Феодором общероссийское валовое межевание земель. Властолюбие Царевны постепенно привело ее к мысли об окончательном утверждении у власти в государстве.

В 1689 году Царь Петр I, родившийся 30 мая 1672 года, достиг совершеннолетия и вступил в брак с Евдокией Лопухиной, что лишало власть Царевны Софии легитимной основы. Сторонники Царевны планировали заговор с целью устранения молодого Государя. Получив известие о готовящемся на него покушении, Петр I бежал из Преображенского села под защиту Троице-Сергиева монастыря.

Святейший Патриарх (1674–1690) Иоаким и большинство государственных деятелей поддержали Царя Петра. Царевна София была заключена в Новодевичьем монастыре с достойным содержанием и прислугой. После Стрелецкого бунта летом 1698 года, в ходе которого Царевна попыталась вернуться к участию в политической жизни, условия ее жизни ужесточили. В октябре 1698 года Софья была пострижена в монашество под именем Сусанны; перед кончиной приняла схиму. Погребена в Смоленском соборе Новодевичьего монастыря…

Алексей Михайлович всех своих детей любил простой отеческой любовью, но с первого года брака с трепетом душевным ждал именно сына — наследника и преемника. Ведь это всемирная радость — рождение Цесаревича. Именно так это и преподносилось миру и сопровождалось красочными церемониями.

Патриарх, знатное духовенство, бояре, окольничие, думные люди и стольники шли с дарами к новорожденному; затем у Царя — «большой стол». Крестил Царевича сам Патриарх с знатным духовенством в Чудовом монастыре или в Успенском соборе; восприемником, по старинному обычаю, бывал Троицкий архимандрит. Если же старший брат Царевич был на возрасте, то он крестил младшего сына. Так младшего сына от второго брака Алексея Михайловича, Петра, крестил старший, сводный брат Царевич Феодор. За крестины Патриарх получал 1500 золотых, митрополиты — по 300, архиепископы — по 200, епископы — по 100, чудовской архимандрит — 80 рублей, Благовещенский протопоп (духовник) — 100 рублей, Успенский — 50, протодьякон — 40, ключари — по 30. Расходы были огромные, но ведь и радость была несказанная…

Для своей всемирной радости Государь кормил у себя в передней нищую братию и жаловал милостыню. Умирал Царевич — хоронили в тот же день. В годовщины были в панихидной палате сборы и стол большой; за сборами были Патриарх со знатным духовенством; Государь приходил в панихидную палату и подносил Патриарху и архиереям кушанье и кубки. Патриарх брал поднесенное ему блюдо и кубок и подносил их обратно Государю, а тот жаловал ими окольничего, который стоял за ним. После стола Государь снова приходил в панихидную палату к панихиде и потом провожал Патриарха.

Особая забота, внимание и надежда Царя и Царицы неизменно возлагались на сыновей. Ведь сын, особенно первенец, это будущий носитель «скифетра Российского Царствия». Он не только продолжатель рода, но и продолжатель и охранитель дела отца. Здесь у Алексея Михайловича были как большие радости, так и тяжелые печали.

Первенец, Царевич Дмитрий, появившийся на свет 22 октября 1648 года, умер, не дожив до года, и был погребен в Архангельском соборе.

В феврале 1654 года, 5 числа, появился на свет второй сын — Царевич Алексей Алексеевич, нареченный своим именем в честь высокочтимого в Царской Семье — святителя Митрополита Киевского и всея Руси Алексия (1305–1378).

Алексей Алексеевич получал воспитание и образование под руководством князя И. М. Пронского и Симеона Полоцкого (1629–1680). Оба, особенно Симеон, принадлежали к кругу самых образованных и просвещенных людей своего века.

На Руси существовал древний обычай: родители старались не показывать детей никому из посторонних, особенно в ранние годы, чтобы уберечь малюток от худого сглазу. Однако это поверье не распространялось на старшего царского сына — правопреемника. Отец обязан был не только являть Цесаревича, что называется, «городу и миру», но и указывать его имя в официальных документах. 31 августа 1656 года появилась царская «грамота», извещавшая должностных лиц, что отныне царскородный сын должен упоминаться во всех официальных бумагах как «Великий Государь, Царевич и Великий князь Алексей Алексеевич»[406]. К тому времени «Великому Государю» еще не исполнилось и трех лет…

В 1667 году торжественно и официально Алексей Алексеевич был представлен народу как будущий Государь. В этой связи в царской грамоте говорилось: «По милости всемогущего в Троице Славимого Бога, изволили Мы, Великий Государь, нашего Царского Величества сына благоверного Царевича и Великого князя Алексея Алексеевича объявить в народ, и для той Нашей Государевой и всемирной радости, пожаловали Мы, Великий Государь, бояр и окольничих, и думных людей, и дворян московских, и жильцов, и дворян и детей боярских городовых, велели к прежним окладам чинить придачи по указанным статьям»[407]. Далее шло перечисление, кому и сколько полагается получение денег по «царской милости».

Но не суждено было этому Царевичу носить титул «Русского Самодержца». Немного не дожив до 16-летия, Алексей Алексеевич скончался. Как всегда случалось в подобных случаях, причина смерти не объяснялась. В царском извещении говорилось. «В нынешнем 1670 году, января 17 числа, в 7 часу дня, во второй четверти часа, в понедельник, изволением Всесильного Господа Бога, Великого Государя, Царя и Великого Князя Алексея Михайловича, всея Великой и Малой и Белой Росси Самодержца, благоцветущая отрасль, сын Его Государев, Благоверный Государь, Царевич и Великий Князь Алексей Алексеевич всея Великой и Малой и Белой России, от жития своего отыде, и переселился в вечное блаженство Небесного Царствия, от рождения своего в 16 лето»[408].

Погребли наследника в Архангельском соборе 18 января и церемония сопровождалась «рыданиями, великим стенаниями и воплями».

Уместно добавить, что имя Царевича Алексея Алексеевича использовалось бунтовщиками под водительством Степана Разина, которые выступали против существующих политических порядков, но не дерзали, по крайней мере, явно нарушить Соборную Клятву 1613 года о верности Дому Романовых. Участники восстания даже принесли присягу «Государю Алексею Алексеевичу». Потом несколько самозванцев играли роль Царевича, будто бы спасшегося от злоумышления бояр и соединившегося с простым народом…

Еще один сын, Царевич Симеон Алексеевич, скончался 18 июня 1669 года, вскоре после того, как ему исполнилось четыре года, и был похоронен в Царской усыпальнице — Архангельском соборе Московского Кремля.

Только третьему сыну Алексея Михайловича, Федору (Феодору, 1661–1682), родившемуся 30 мая 1661 года, выпала доля носить корону Русского Царства. Он вступил на Престол после смерти отца 29–30 января 1676 года и венчался на царство в Успенском соборе Московского Кремля 18 июня 1676 года. Несмотря на слабое здоровье, он сумел прекрасно подготовиться к Царскому служению и получил блестящее образование под руководством упоминавшегося Симеона Полоцкого. Знал латинский и польский языки, сам писал музыку к церковным песнопениям и явился одним из основателей Славяно-греко-латинской академии.

В начале царствования некоторое время находился под влиянием приближенных, но вскоре стал проводить вполне самостоятельную политику. В1678 году по Указу Царя осуществилась всеобщая перепись населения. Затем Царь Федор III[409] преобразовал систему судопроизводства и, уничтожив звание губных старост и целовальников, передал уголовные дела в ведение воевод (1679). Межевание вотчинных и помещичьих земель (1680) стало еще одним важным шагом в области внутренней политики. 1682 год ознаменовался отменой местничества — пагубной системы замещения должностей не по способностям, а по происхождению, расстраивающей государственные дела в угоду сословным предрассудкам. Эта реформа стала результатом ходатайства Собора служилых людей, созванного Государем в его заботе о нуждах армии для «устроения и управления ратного дела». Разрядные книги, служившие основанием для претензий на занятие должностей по происхождению, были торжественно сожжены. Собор высказался также за введение европейского строя в войске.

Подобно своему отцу Царю Алексею Михайловичу, Царь Федор III отличался глубочайшим благочестием. В его царствование учредили ряд новых епархий. Осуществлялись меры по изживанию раскола, шла борьба с внутрицерковными «бесчиниями и нестроениями». Основной внешнеполитической задачей царствования стало противостояние Турции и Крымскому Ханству, пытавшимся отторгнуть территории в союзе с предателями на Украине. В конце концов Царю удалось заключить 20-летнее перемирие, выгодное в тех условиях для России, по которому под властью Москвы оставалась Левобережная Украина, а Правобережная признавалась нейтральной (Бахчисарайский договор 1681).

Царь Федор III был женат дважды: в 1679 и 1682 годах. Первая его супруга Царица Агафья Семеновна (урожденная Грушецкая, 1661–1681) скончалась 14 июля 1681 года вместе с только что родившимся Наследником Царевичем Илией Феодоровичем. Во втором супружестве, длившемся два месяца, Государь состоял с Царицей Марфой Матвеевной (урожденной Апраксиной, 1664–1715), не успевшей произвести на свет потомства.

Болезненное состояние младшего брата Федора Царевича Иоанна спровоцировало острый династический кризис, противостояние клана Милославских (рода первой жены Алексея Михайловича) и Нарышкиных (второй жены «Тишайшего Царя»), завершившийся уникальным в истории России одновременным воцарением двух сыновей Царя Алексея I — Иоанна V и Петра I. В 1696 году разбитый параличом Иоанн, не дожив и до тридцати лет, умирает и Петр Алексеевич становится единоличным Самодержцем всея Руси…

В марте 1669 года, 3 числа, скончалась горячо любимая и высокочтимая супруга Алексея Михайловича Царица Мария Ильинична. Царь был безутешен: ведь с Марией он прожил практически всю свою сознательную жизнь. С ней он делил все радости и печали — вместе молились, совершали паломничества по святым обителям, обсуждали все важные государственные дела; с ней вместе радовались появлению детей и вдвоем тихо горились, когда те, до срока, умирали. А теперь нет ее, и он один в опочивальне; Мария, или посемейному, «Маруся», больше не придет и не с кем перед сном слово молвить.

Современник события дьяк Приказа Казанского дворца Федор Иоакимович Грибоедов (†1673) написал о смерти Царицы Марии. «Изволением праведным Божиим благоверная и благочестивая Государыня Царица и Великая Княгиня Мария Ильинична преставилась от земного света в вечную жизнь Небесного Царствия, и положено пречистое тело ее в пречестной обители в девичьем монастыре святого боголепного Вознесения Господня, еже есть на Москве в Кремле граде, где и прежде почивали благочестивые государыни царицы и великие княгини почивают»[410].

Похоронили Царицу 4 марта, и в официальном объявлении о «преставлении Царицы Марии Ильиничны» говорилось, что процедурой отпевания и похорон руководил Патриарх и звон «был плачевный»[411].

Оставшись вдовцом, Алексей Михайлович затосковал. Все чаще призывал он к себе «ближнего советчика» Артамона Матвеева (1625–1682), которого ценил за ум, честность и образованность. Матвеев мог интересной беседой и добрым словом развеять царскую печаль, отвлечь от грустных мыслей. Однажды, в самом конце 1670 года, Алексей Михайлович сообщил своему другу, что намерен пожаловать к нему в гости, но желает, чтобы его приняли не как Царя, а просто как доброго знакомого, без церемоний. Матвеев, вернувшись домой, позвал жену и свою воспитанницу — дочь давнего подчиненного стольника Кирилла Полуектовича Нарышкина (1623–1691) Наталью (1651–1694) и приказал подготовить дом к встрече Государя.

Отцом Кирилла Полуектовича Нарышкина, мелкопоместного рязанского дворянина, был Полуект Иванович Нарышкин, «сын боярский», погибший еще в 1633 году под Смоленском. Его сын Кирилл участвовал в Русско-польской войне 1654–1667 годов, в 1663 году — ротмистр в полку «новоизбранных рейтар», которым командовал боярин Артамон Матвеев. Благосклонность Матвеева позволила Нарышкину стать «головой» в Стрелецком полку (1666), а уже в конце 1660-х годов он пожалован в стольники. Конечно, это была не та должностная высота, позволявшая претендовать на высокий престиж.

По всем представлениям той поры Нарышкины принадлежали к числу «худородных», «неказистых», полунищих родов. Кириллу Нарышкину чрезвычайно повезло, что его дочь Наталью взял на воспитание в свой богатый и открытый дом Артамон Матвеев. Здесь Наталью приняли как родную, начали величать «племянницей», хотя каких-либо надежных свидетельств о близких кровнородственных связях между Матвеевыми и Нарышкиными не существует.

Матвеев являлся одним из первых русских «западников»; в этой семье уже знали вкусы и нравы «из Европы». Его жена Евдокия Григорьевна была по происхождению шотландкой, урожденной Гамильтон. Царь Алексей Михайлович приобрел через эту женитьбу, хотя и весьма отдаленное, но свойство с Королевским домом Стюартов в Англии. По линии своей прабабки Евдокия являлась прямым потомком Эдварда Брюса (1275–1318) — последнего «Верховного Короля Ирландии». Эдвард Брюс приходился родным братом Королю Шотландии (1306–1329) Роберту I, от которого и ведет свое начало Королевский род Стюартов.

Существует предположение, согласно которому, записанный в VI часть дворянской родословной книги Тульской, Самарской и Московской губерний род нетитулованных дворян Хомутовых (в Российской Империи было известно три одноименных рода) происходил от шотландца Томаса Гамильтона, выехавшего в Россию из Великобритании в 1542 году вместе с малолетним сыном Петром, который при Иоанне Грозном состоял «на службе по Новогороду». Принято в генеалогии считать, что английское «Hamilton» превратилось в русском языке в понятное «Хомутов». Одна из представительниц рода потомков Томаса, его правнучка — Евдокия Григорьевна Гамильтон и являлась женой боярина Артамона Матвеева.

Хотя Матвеев имел в это время скромное звание «думного дворянина» (боярином он станет только в 1674 году), но, благодаря царскому расположению, управлял Посольским приказом, т. е. ведал всеми внешнеполитическими делами государства.

Царь прибыл к ужину и пожелал, чтобы вся семья вместе с ним села за стол. Это была довольно необычная просьба; во времена Алексея Михайловича женщины жили на своей половине и в мужские компании не допускались. У Матвеева домашний уклад жизни был менее патриархальным, поэтому жене и воспитаннице позволялось выходить к гостям. И теперь, по просьбе Царя, женщины присутствовали на ужине.

Алексею Михайловичу очень приглянулась девятнадцатилетняя Наталья Кирилловна Нарышкина. Он заговорил с ней, а она, оправившись от первого смущения, начала отвечать весьма бойко и толково, чем просто обворожила Государя. Наталья была необычной барышней. Она не только отличалась красотой, но и разбиралась в таких вещах, о которых иные и не слышали. Она увлекалась химией и физикой, и было известно, что ее благодетель — Артамон Сергеевич — выписал специально для нее из Голландии какой-то «физический кабинет». Сам чрезвычайно любознательный от природы, Царь был просто поражен; девиц с подобным широким кругозором он еще в жизни не встречал.

Через несколько дней Алексей Михайлович без предупреждения пришел в дом к Матвеевым и просил у Артамона Сергеевича руки его воспитанницы. Матвеев испугался, побелел весь, подумал, что это какая-то странная, если не сказать, опасная шутка. Но Царь и не думал шутить. Он приказал пойти и спросить Наталью Кирилловну, согласна ли она стать царской невестой. Однако Матвеев побоялся подобного поворота событий. Не того, что Наталья станет Царицей, а того, как она ею станет. Ведь скороспелое желание Царя выходило за рамки устоявшегося порядка вещей. Царь обычно выбирал избранницу на смотре невесть, куда отбирались самые красивые и самые «достойные». Это была публичная государственная процедура, готовившаяся несколько недель. А тут в раз, и невеста!

Наталья — невеста из небогатого и незнатного рода и, выбери ее Царь вот так, не по обычаю, неизбежно — сплетни, гнусности, доносы, способные погубить и Наталью и всю ее семью. Об этом открыто сказал Матвеев Государю, и просил сделать так, как обычай велит: принято было собирать в царские палаты на подобные смотрины барышень из разных семейств, которые жили там несколько дней, в течение которых Царь должен был выбрать себе из них невесту. Матвеев просил, чтобы и в этот раз так же было, чтобы не говорили потом, что боярин перехитрил или околдовал Царя, навязав ему свою воспитанницу. Алексей Михайлович согласился. Шестьдесят знатных девушек были собраны на смотрины. Но сердце Царя уже принадлежало Наталье Кирилловне, и вскоре она была объявлена царской невестой.

Алексей Михайлович был на два десятка лет с лишком старше невесты. Однако это не могло служить преградой. Никогда еще не бывало, чтобы какая-либо избранница смогла отказать самому Царю! К тому же по всем русским бытовым эстетическим представлениям Алексей Михайлович — мужчина, хоть куда: голубоглазый, дородный, светлолицый. Вот как описал его портрет современник. «Царь Алексей Михайлович — росту среднего, имеет лицо полное, несколько красноватое, тело довольно тучное, волоса среднего между черным и рыжим, глаза голубые, поступь величавая; на лице его выражается строгость вместе с милостию, взглядом внушает каждому надежду, и никогда не возбуждает страха»[412].

Брачный выбор Самодержца был одобрен и царским духовником с 1666 года Андреем Савиновым (Постниковым), настоятелем храма Георгия Неокесарийского в Дербицах[413]. Алексей Михайлович чрезвычайно ценил и любил «отца Андрея». По наблюдению Якова Рейтенфельса, Алексей Михайлович «никогда не разлучается со своим духовником»[414].

Именно в этом храме и состоялось венчание Царя и Натальи Кирилловны; существует предположение, что в этом же храме и был крещен их первенец — Петр Алексеевич.

Свадьба состоялась 22 января 1671 года. Самодержец не хотел придавать своему второму браку характер помпезного государственного торжества, и вся свадебная церемония была обставлена довольно скромно.

Милославские, в первую очередь три здравствовавшие взрослые царские дочери от первого брака — Марфа, София, Екатерина, невзлюбили Наталью Нарышкину с первого момента, как только узнали об отцовской симпатии. Не имел расположения к Нарышкиным, тогда Митрополит Новгородский и будущий Патриарх (1674–1690) Иоаким, который, став Первосвятителем, просто возненавидел царского духовника, который «был слишком хорош» с Нарышкиными и «сочувствовал» низложенному Патриарху Никону. Когда Алексей Михайлович скончался, то вскоре Андрей Савинов по настоянию Иоакима был арестован и выслан из Москвы в дальний Кожеозерский монастырь, тот самый, где в молодости подвизался Патриарх Никон…

Матвеев не ошибся, предрекая наветы, клевету и наговоры на него, и его семью. Как же так: Царь выбрал себе в жены не знатную боярышню, а какую-то Нарышкину, у которой за душой и гроша-то ломаного не было! Но Алексей Михайлович, все прекрасно понимая, не желал строить семейную жизнь с чужого голоса. Ведь ни его первая супруга (Милославская), ни его мать (Стрешнева) к числу именных, «золотых боярских родов» не принадлежали, но стали достойными избранницами.

Потому Царь и не обращал внимания на доносы и сплетни в отношении своего любимого Матвеева, которого недоброжелатели называли и «колдуном», «еретиком», «чернокнижником». Столь же нелестными эпитетами стали награждать и Наталью Нарышкину, как только весть о расположении к ней Царя с быстротой молнии разнеслась по Москве. Несмотря на все злые наветы и козни, Наталья Кирилловна стала Русской Царицей. Но на протяжении еще очень многих лет конфликт между Милославскими и Нарышкиными будет определять судьбу Русского Престола.

Вот как выглядела новая Царица в описании Якова Рейтенфельса, не раз видевшего избранницу Алексея Михайловича. «Это — женщина в самых цветущих летах, росту величавого, с черными глазами навыкате, лицо имеет приятное, рот круглый, чело высокое, во всех членах изящная соразмерность, голос звонкий и приятный, и манеры самые грациозные»[415].

В 1672 году, 30 мая (12 июня), Наталья Кирилловна родила первенца — сына Петра, ставшего впоследствии самым знаменитым Царем-реформатором — «Петром Великим». До этого времени имя «Петр» никогда не давалось членам Царского Семейства и почему Алексей Михайлович и Наталья Кирилловна остановились на этом имени, так до конца и не ясно. Крестниками мальчика стали: его тетка, сестра Царя Ирина Михайловна, и его сводный брат, старший царский сын и наследник Федор Алексеевич.

Новая Царская Семья внесла некоторые новшества в принятые правила поведения при Дворе. Так, Царь, неизменно любивший охоту, брал с собой свою супругу, выезжал с нею в карете с незанавешенными окнами, то есть женщина стала получать некоторые послабления и, несомненно, больше свободы, чем то ранее было.

Женитьба на Наталье Нарышкиной и семейное «сближение» с укладом дома Матвеева сказывалось на вкусах и интересах Царя и его ближайшего окружения. Появление в России театра стало одним из таких результатов.

В конце 60-х годов XVII века в Москве, в Немецкой слободе подвизался в качестве лютеранского пастора Иоганн Грегори (†1675) — пасынок немецкого врача Лаврентия Блюментроста (1619–1705), который с мая 1668 года являлся лейб-медиком Царя Алексея Михайловича. Этот самый пастор Иоганн при своей кирхе учредил школу для детей православного и лютеранского исповеданий, при которой основал домашний театр для представления пьес духовнонравственного содержания. Для Москвы того времени то была редкая «диковина», о которой Царю и поведал всесведующий Артамон Матвеев.

Самодержец пожелал, чтобы пастор Грегори «учинил комедию, а на комедии действовать из Библии книгу Есфирь[416] и для того действа устроить хоромину вновь» (в селе Преображенском). Грегори вместе с учителем приходской школы Юрием Михайловым собрал в Москве «детей разных чинов служилых и торговых иноземцев, всего 64 человека» и стал с ними разучивать собственную пьесу об Есфири, или так называемое Артаксерксово действо, разыгранное 17 октября 1672 года в Преображенском.

Прежде чем отправиться на представление, Царь долго беседовал со своим духовником, который в итоге одобрил намерение «смотреть комедию». Царь руководствовался правилом, которое стало новой русской поговоркой, с которой начиналась его книга о соколиной охоте: «Делу время, а потехе час»[417].

Невиданное дотоле на Руси зрелище очаровало Царя, следившего за ходом пьесы в продолжение почти 10 часов непрерывно; он щедро наградил комедиантов и Грегори, который получил «40 соболей во 100 рублев, да пару в восемь рублев». Спустя некоторое время Грегори и комедианты «Артаксерксова действа» «были у Великого Государя у руки и видели его светлые очи»…

В последние годы жизни Царь увлекся европейской музыкой. 21 октября 1674 года Алексей Михайлович устроил для себя и ближних людей пир, который сопровождался очень необычной потехой: «Играл в арганы немчин, и в сурну[418], и в трубы трубили, и в суренки[419] играли, и по накрам, и по литаврам били ж во все».[420] Самым необычным в этом царском веселье было то, что некий «немчин»(немец) играл на органе, звуки которого в царском тереме никогда не звучали. Орган считался отличительной особенностью католической мессы, а потому инструментом «нечистым», «зазорным» и «позорным». Однако Самодержец всея Руси имел право быть выше распространенного мнения.

Несмотря на любовь к иностранным «диковинам» и «забавам», Царь оставался русским во всем, что касалось духовно-нравственных устоев русского православного миропорядка. Здесь никаких отступлений и послаблений чужестранцам и чужеверию не допускалось до самого конца царствования.

Существует чрезвычайно показательный в этом смысле документ — записки рьяного католика уроженца Курляндии Якова Рейтенфельса — племянника царского лекаря с 1667 года Иоганна фон Розенбурха (1613–1685). Как «верный сын святейшего престола», т. е. римских пап, Рейтенфельс, находившийся в России в 1670–1673 годах, мечтал о торжестве «католического дела»; иными словами — о присоединении России и русских к «истинной Вере», т. е. к Католицизму. Получив личный опыт общения с «московитами», Рейтенфельс составил своего рода «кодекс поведения» католика в России, необходимый для того, чтобы не стать там изгоем и не подвергаться каким-либо преследованиям. Главное — демонстрировать везде и всегда благочестие, без чего завоевать какое-то расположение в Московии невозможно. Основные тезисы этого «кодекса» сводились к следующему.

«Он должен быть итальянцем по происхождению, — лучше пожилым, нежели молодым; богобоязненным; серьезным и, вместе с тем, благодушным, но — что важнее всего — ревностно преданным затеваемому делу. Он должен хорошо знать характер, нравы основные законы и требования московитов. При нем должен состоять товарищем какой-нибудь очень набожный славянин, для того, чтобы ему не пришлось во всем доверяться исключительно только переводчикам. Вся свита его должна состоять из людей благонравных, благочестивых и приветливых. Пусть у него ежедневно, во дворце, в присутствии всех своих, читаются святые молитвы и служатся молебны. Пусть ежедневно, у ворот дворца, раздается милостыня нищим. Пусть, временами, устраиваются беседы с московитами, рассказывается о святой жизни нашего Верховного Первосвященника, о его любви и влиянии на нравы».

Русские чрезвычайно щепетильны во всем, что касалось дел Веры, и имеют развитое чувство самоуважения, а потому «в разговорах с московитами следует всем избегать надменного и презрительного тона. В разговорах ему не должно выказывать желания узнать их тайны и не слишком любопытствовать о делах государственных. Пусть он, по временам, предлагает что-либо, вновь изобретенное, из области зодчества, механики, и математики, до сей поры в Московии еще не виденное или не примененное».

Благочестие, преданность делу, любезность, незлобивость и смирение — вот главные условия поведения для католического агента, желающего инфильтрироваться в русскую среду. Особо Рейтенфельс останавливается на необходимости произвести благоприятное впечатление на Царя; без его расположения никакая — ни агентурная, ни политическая, ни коммерческая деятельность в России невозможна. Здесь тоже существовала своя «азбука поведения».

«Пусть постараются они, — наставлял будущих католических агентов Рейтенфельс, — поступить на какую-нибудь службу у Царя, дабы под сим могущественнейшим покровом, свободно пользоваться повсюду большими преимуществами. А для того, чтобы яснее было, что от их услуг проистекает некая выгода Царю, им следует выпросить себе командировки для отыскания и правильной разработки, в разных местах, рудников и копей, кои там, ежедневно, вновь открываются. Пусть они приобретут расположение Царя новыми применениями, из области математики и механики… Пусть они, кроме того, с разрешения Царя, устраивают, по временам, представления молодыми московитами, тех комедий, про которые им известно, что они Царю по вкусу. Пусть они также, по временам, предлагают новые государственные планы и меры, касающиеся их, и тем доказывают Царю, что ему одинаково полезна и необходима более тесная дружба с некоторыми государями, и пусть они усердно стараются о том, чтобы их отправили для заключения этих союзов. Пусть они под видом купцов или посланных с поручениями от Царя, по временам предпринимают поездки по главнейшим городам Московского Государства, например, в Киев, находящийся близь Черного моря, Архангельск, гавань на Белом море, Тобольск, главный город Сибири, Астрахань, при Каспийском море и т. п. Эти поездки немало поспособствуют лучшему знакомству со страною и могуществом ее населения».

Католический клеврет особо отмечал, что внимание и симпатию Царя необходимо завоевывать и особыми личными дарами, примечательными не своей стоимостью, а оригинальностью, что так всегда интересовало Самодержца всея Руси. Потенциальный шпион должен привезти Царю «какой-нибудь подарок, более ценный по своей замысловатости, нежели по стоимости, какую-нибудь рюмочку для яиц всмятку, нового образца, какие-нибудь благовония или курения, какую-нибудь пеструю ткань, шелковую, или вышитую, географические карты, архитектурные чертежи, нарядную карету, неаполитанского коня и т. п.».

Подобные рекомендации — фактически инструкция тайным агентам для достижения главной и заветной цели — разложение Православия и Православного Царства в угоду геополитическим устремлениям Католицизма. Рейтенфельс прямо об этом и написал.

«Стараясь, таким образом, разными способами приобрести расположение Царя, следует тем некоторым лицам, которые пользуются его милостью, стараться о том, чтобы выпросить, хотя бы тайное, отправление церковных служб, дабы московиты чрез это постепенно подготовлялись бы к полному слиянию. Ибо торжественные, даже могущественнейших государей, посольства не будут, конечно, иметь успеха, как потому, что это — дело весьма трудное, а также и вследствие боязни опасных последствий»[421].

Вторая половина XVII века — эпоха заката господства Католицизма в Западной, Северной и Центральной Европе. Да и на Востоке континента дела для папистов шли из рук вон плохо. «Речь Посполитая», главный форпост, плацдарм и таран Католичества, находилась, что называется, «на последнем издыхании». И даже в этих условиях паписты все еще не избавились от своей навязчивой идеи простереть длань римских пап и над Россией. Уж сколько веков на этом пути их ждали одни неудачи и провалы, но желание все никак не улетучивалось.

Правда, один раз им, как казалось, «повезло»: в 1605 году удалось провозгласить «царем» своего агента, беглого монаха Гришку Отрепьева, провозгласившего себя «сыном Иоанна Грозного Димитрием». Однако эта печальная интермедия быстро и бесславно кончилась, но тот провал ничему не научил католических экспансионистов. Да и не являлась Россия времен Алексея Михайловича слабым, раздираемым внутренними противоречиями и неурядицами государством, как то было в самом начале XVII века…

С момента второй женитьбы Алексея Михайловича в 1671 году началось возвышение рода Нарышкиных. Кирилл Полуектович в 1671 году пожалован в думные дворяне, а в 1672 году — в окольничие и бояре (в день рождения Царевича Петра). В 1673 году он получил чин дворецкого Царицы и назначен главным судьей в Приказ Большого дворца; во время частых отъездов Алексея Михайловича на богомолье оставался «Москву ведать». С 1673 года Кирилл Полуектович командовал «Гусарским полком Новгородского разряда». После кончины Алексея Михайловича, по проискам Милославских, все должности Кирилла Полуектовича были у него отняты…

Царица Наталья Кирилловна была счастлива в браке, за пять лет которого родила троих детей. Помимо Петра, двух дочерей — Наталию (1673–1716) и Феодору (1674–1677). Но век семейного счастья был недолог. После смерти обожаемого супруга Царице Наталии пришлось испытать страшные переживания, потрясения и потери. Она, все ее родственники и дети быстро оказались окруженными ненавистью. К управлению страной пришел сын Алексея Михайловича от первого брака Федор Алексеевич и клан Милославских, как и близкие к ним боярские роды, воспринимали Нарышкиных как заклятых врагов.

Однако особенно сильная угроза нависла над Нарышкиными летом 1682 года, во время стрелецкого мятежа, получившего, по имени главного лидера князя Ивана Хованского (†1682), название «Хованщина»[422]. Жертвами Хованщины стали известные деятели царствования Алексея Михайловича и первый среди них — Артамон Матвеев.

Смерть Царя Алексея повлекла за собой падение Матвеева. Обвиненный в чернокнижии и злых умыслах на жизнь Царя Федора, Матвеев был сослан со всей семьей в Пустозерск. В1680 году его перевели в Мезень, а в январе 1682 года, благодаря заступничеству царской невесты, а затем и жены Царя Федора III Марфы Апраксиной (1664–1716) — крестницы Матвеева, в городок Лух Костромского края.

Смерть Царя Федора и избрание на престол Петра (27 апреля 1682 года) привели к тому, что власть ненадолго оказалась в руках Нарышкиных. Первым делом нового правительства был вызов Матвеева и возвращение ему прежних почестей. Матвеев приехал в Москву вечером 11 мая, а 15 мая разыгрался Стрелецкий бунт, первой жертвой которого оказался боярин Матвеев. Он попытался убедить стрельцов прекратить «разбойное дело», но был убит на глазах Царской Семьи. Бунтовщики сбросили Матвеева с Красного крыльца в Кремле вниз на площадь, где он был изрублен на куски[423].

Бунт быстро разрастался и всем членам Царской Семьи — «соцарям» — Иоанну и Петру, царевне Софье, Царице Наталье Кирилловне пришлось срочно бежать из Москвы под защиту Троице-Сергиева монастыря. В Москве же господствовала вакханалия произвола.

Отец Царицы и тесть Алексея Михайловича Кирилл Полуектович Нарышкин был насильно пострижен в монахи под именем Киприана и сослан в Кирилло-Белозерский монастырь, где и умер. Его сыновья, братья Царицы Натальи — Иван Кириллович (1658–1682) и Афанасий Кириллович (1662–1682) — были убиты восставшими стрельцами. Чудом спаслись от расправы два других брата Натальи Кирилловны: Мартемьян Кириллович (1665–1697), получивший в 1690 году боярина, и стольник Лев Кириллович (1664–1705), позже (1690) возглавивший Посольский приказ и ставший одним из ближайших сподвижников царскосанного племянника — Петра I…

Конечно, о подобном варварстве не мог и помыслить Царь Алексей Михайлович. Он очень нежно относился к Нарышкиным, может быть даже слишком, закрывая глаза на то, как его новые родственники всего за несколько лет стали магнатами. Жену же Наталью он любил так же крепко и самозабвенно, как когда-то любил и Марию. Но теперь это чувство окрашивалось какой-то незнакомой ранее нежностью. Разница в возрасте между Царем и Царицей составляла более двадцати лет, и мужу хотелось тешить и развлекать свою совсем еще юную избранницу!

С именем Натальи Кирилловны неразрывно связано создание русского архитектурного чуда — дворца в Коломенском, который навсегда остался непревзойденным шедевром архитектуры XVII века. Если несравненным памятником-символом XVI века является Покровский собор («Храм Василия Блаженного») на Красной площади, построенный по воле Царя Иоанна Грозного, то подобным же уникальным историческим знаком века XVII явился архитектурный шедевр в Коломенском.

Царскую загородную резиденцию в Коломенском начали создавать задолго то того, как Наталья Кирилловна стала Царицей, но хозяйкой знаменитой царской летней обители стала именно вторая супруга Царя Алексея Михайловича.

Дворец-терем был деревянным и строился несколько лет. Его освящение Патриархом (1672–1673) Питиримом состоялось 27 августа 1672 года в присутствии всей Царской семьи. Коломенская резиденция, по сути своей, целый дворцовый комплекс — любимое место летнего пребывания не только для Царя, но в первую очередь — для Царицы Натальи. Существует даже предположение, что именно здесь, а не в московском Кремлевском тереме, появился на свет ее первенец — сын Петр Алексеевич. И потом, когда супруга не стало, Вдовствующая Царица не раз тут бывала и жила многими неделями…

Этот архитектурный шедевр — произведение исключительно русских мастеров, и сам по себе данный факт опровергает все пошлости западо-центричной историографии о пресловутой «русской культурной отсталости». Чтобы создать подобное рукотворное чудо, надо было обладать великолепным творческим потенциалом и иметь мастеров экстра-класса, которые на Руси всегда наличествовали.

Дворец возводила артель плотников под руководством стрельца Ивана Михайлова и плотничьего старосты Семена Петрова. Зимой 1667 — весной 1668 года резчики по дереву и столярные мастера выполняли разнообразные утонченные резные орнаментации. В 1668 году во дворце обивали двери и готовили краски для росписи интерьеров. За летний сезон 1669 года были проведены основные иконописные и живописные работы. Весной и летом 1670 года во дворце трудились бригады кузнецов, «резного железного дела мастеров» и замочники.

После осмотра дворца летом 1670 года Царь Алексей Михайлович распорядился добавить живописных изображений, которые были выполнены в 1670–1671 годах. На всех этапах строительных работ во дворце были задействованы лучшие мастера Москвы и других городов.

В Коломенском все, от большого до малого, было продумано и одобрено лично Царем: от отделки полов до малейших деталей мебели. Полы дворцовых покоев были выполнены из паркета («дубового кирпича»), выложенного «в шахмат» или «в ромб». Стены и потолки обивались тесом, затем на него накладывалось сукно, которое оклеивалось холстом, на который и наносились краски. В личных покоях царствующих особ стены покрывались золочеными кожами с тисненым орнаментом. Стены украшались западноевропейскими шпалерами и восточными коврами. Покои Царя, Царицы и царских детей все, снизу доверху, были расписаны изображениями и сюжетами из Священной Истории и растительным («травным») орнаментом.

Это был чудо-терем, напоминающий изнутри огромную лакированную шкатулку, а извне — сказочный терем, так навсегда и остался в памяти как «Дворец Царя Алексея Михайловича». Симеон Полоцкий назвал его «Восьмым чудом света», что было недалеко от истины. Ничего подобного возникшему деревянному шедевру не только не существовало на Руси, но где бы то ни было и еще. По красоте, разнообразию и уникальности архитектурных приемов, декоративных форм и цветовых решений с Коломенским дворцом мог соперничать только Собор Василия Блаженного, а среди памятников светской архитектуры — никто и ничто…

В 1767 году, через сто лет после начала строительств, в связи с ветхостью дворца Императрица Екатерина II распорядилась разобрать его, предварительно сделав подробные обмеры и чертежи. Благодаря этим ценным документам впоследствии Коломенский дворец мог быть восстановлен[424]

Жизнь «Тишайшего Царя» Алексея Михайловича оборвалась нежданно-негаданно. В январе 1676 года ничто не предвещало грядущего несчастья. В том месяце он принимал послов из Голландии, слушал с царевнами и придворными музыку. 23 января у Самодержца появились признаки простуды. Поначалу он лечился сам, и доктора позднее утверждали, что Государь отказался от их услуг. Лечение было своеобразным, если не сказать — самоубийственным. Весь в жару, Царь требовал холодного кваса, на живот клали толченый лед. Через неделю положение стало безнадежным.

Пришло, как повествует летопись, скорбное время «нашествия облака смертного», когда правитель «оставляет царство временное и отходит в жизнь вечную». Чувствуя приближение смерти, 29 января, Царь благословил на царство сына Федора. Одно из последних и традиционных для самодержцев волеизъявлений — освободить из темниц узников и уплатить долги за должников. В следующую ночь наступила агония. Еще до рассвета 30 января 1676 года Самодержец всея Руси преставился. Ему было всего неполных 47 лет (родился 9 марта 1629 года).

Утром, 30 января, гроб был вынесен к алтарю в Архангельском соборе. За гробом в кресле несли Федора Алексеевича. Новый Царь серьезно недомогал, так что придворные не были уверены в том, что им не придется вскоре повторять печальное шествие. Процедуру похорон описал Яков Рейтенфельс, которого в тот момент в России не было, но его дядя Иоганн фон Розенбурх находился в центре событий и, вполне возможно, мог поведать пленнику о деталях трагического завершения эпохи Алексея Михайловича.

«Тело Великого Царя Алексея Михайловича в самый день смерти, в субботу, в девятом часу, вынесено в соборную церковь в следующем порядке: впереди четыре боярина несли крышку гроба; за ними следовали также четыре боярина с гробом на золоченых носилках, покрытых золотым покрывалом; наконец, Царя Федора Алексеевича и овдовевшую Царицу Наталью несли на седалищах также по четыре боярина. У Царицы лицо было закрыто и голова склонена на грудь какой-то благородной дамы. Сзади шли в трауре пять царских дочерей от первого брака. Когда народ увидел это шествие, то у всех вырвался такой ужасный стон, раздалось такое рыдание, как будто бы над ушами загремело несколько колоколов самым пронзительным звоном. Это был плач растерзанных сердец. Русские потеряли благочестивейшего и милостивейшего из царей, которому подобного не знали. Такая скорбь подданных для государей славнее всех мавзолеев. Тело Алексея стояло в храме семь дней; в это время над гробом постоянно совершалось молитвословие, а во дворце ежедневно был стол для бедных»[425].

Уже 30 января была составлена «грамота» от имени нового Царя — Федора Алексеевича, разосланная по городам, в которой говорилось: «В нынешнем 1676 году, января против 30 числа, в четвертом часу ночи, волею праведного Бога, отец Наш Государев, Великий Государь, Царь и Великий князь Алексей Михайлович, всея Великия и Малыя и Белыя России Самодержец, оставил земное царство, отыде в вечное блаженство небесного царствия»[426].

Конечно, никто не производил никакого вскрытия, никакой врачебный синклит по поводу смерти Повелителя России врачебного заключения не давал. Не было того принято в русской традиции; подобные приемы оповещения появились в обиходе значительно позже. Не известно, как причащали и исповедовали перед кончиной Царя Алексея Михайловича. Но что можно утверждать наверняка, так это то, что он, как истинно верующий человек, не боялся смерти. Его душа стремилась к Богу, Которому он служил, Которого беззаветно почитал всю свою жизнь. И на эту встречу он шел с чистой совестью, незамутненной неправедными делами.

Погребение Алексея Михайловича состоялось в Архангельском соборе Московского Кремля, где его бренные останки пребывают по сию пору рядом со всеми правителями Москвы, начиная с Ивана Даниловича Калиты (†1340).

Глава 9.

Неисповедимы пути русского бытия

Царь Алексей Михайлович почил в период расцвета Московского Царства. Казалось, что мощная и цветущая твердыня будет стоять века, только укрепляя и расширяя свою силу. Однако этого не случилось. Прошло всего двадцать лет после смерти «Тишайшего Царя», и Русь-Россия вступила в период потрясений, который с полным правом можно назвать «Русской Реформацией».

За последующие четверть века все в стране было переиначено, изменено и преобразовано, да так существенно, что время Алексея Михайловича начало представляться какой-то далекой и небывшей сказкой, а вся жизнь в Московском Царстве уже людям XVIII века стала казаться каким-то сонным, скучным и темным прозябанием.

Наступала эпоха европейского «политеса» и «картуаза», эпоха «Петербургской Империи». И эта вселенская пертурбация, это немыслимое самоотречение связано с именем и делами младшего сына Алексея Михайловича, его любимого «Петруши». В историческом контексте самое печальное, что ощутимый удар духовной силе Московского Царства нанес не внешний враг, а Русский Царь. В этом отношении Петр I — национально-духовная катастрофа в истории России.

Почему так случилось, почему сын стал ненавистником и отвергателем дела отца и деда, да и усилий всех прочих царей, созидавших и охранявших Московское Царство? Это великая социопсихологическая загадка, неразгаданная доныне, хотя количество сочинений о Первом Императоре не поддается учету…

Сокрушив правление сводной сестры и расправившись со стрельцами в августе — сентябре 1689 года, клан Нарышкиных делает Петра, по существу, повелителем России. К тому времени ему едва минуло семнадцать лет. После смерти в 1696 году старшего сводного брата, Петр Алексеевич сделался единоличным неограниченным правителем.

Разрыв с русским прошлым начался для Царя Петра Алексеевича летом 1698 года, когда он вернулся из длительной поездки за границу и подавил восстание стрельцов. Именно тогда Петр явил свой дикий лик, не только расправляясь с личными врагами, но со всеми, кто смел ему перечить. И впервые в Русской Истории Самодержец лично рубил головы «преступникам» (стрельцам), получая от этого кровавого занятия явное удовлетворение…

В положительной оценке Петра сходились совершенно разные люди: от Екатерины II и Вольтера, до Карла Маркса и русских революционеров[427]. Все они приветствовали главное дело повелителя Руси — разрушение Московского Царства, Третьего Рима, на место которого теперь выдвигался цивилизационный фетиш, а по сути — Рим Первый, языческий. Православный Святорусский идеал подменялся и заменялся секулярной идеей Великой России. Понятия «смысл жизни» и «цель жизни» наполнялись светским, внецерковным смыслом; содержательная обусловленность установочных понятий начала терять сакральную ориентированность и надмирную устремленность.

В сознании власть имущих место «Святой Руси» занимают категории иного порядка: «польза Отечества», «величие империи», «слава России». Наверное, красочней всего эта идейная переориентация запечатлелась в великолепной фразе Петра I в день Полтавского сражения, которая позже была увековечена на памятнике-кресте: «…а о Петре ведайте, что жизнь ему недорога, лишь бы жила Россия, благочестие, слава и благосостояние ее»[428].

Понятие «благочестие» в указанном наставлении можно воспринимать по-разному, в том числе и в смысле, весьма далеком от подлинного понимания благочестия именно как Богопочитания. Фактически же при Петре I благочестие перестает выступать в качестве высшего и универсального небесного управленческого предначертания, теряет значение непререкаемого поведенческого эталона, отодвигаясь в область частного, индивидуального дела.

Петровская Россия, или, как ее иронически называли славянофилы, с подачи пресловутого маркиза де Кюстина (1790–1857), — «имперские фасады», вырастила поколения людей, не знавших и не чувствовавших, что за этими «фасадами» может скрываться полноводная и многоцветная жизнь. Русский исторический опыт был ошельмован и предан долгому забвению, а все привычки, нормы, эталоны начали черпаться извне — «из Европы». Как точно выразился Н. М. Карамзин, с Петра «мы стали гражданами мира, но перестали быть, в некоторых случаях, гражданами России».

Представляется вполне обоснованным историческое заключение известного русского мыслителя князя Н. С. Трубецкого (1890–1938). «Петр Великий в начале своей деятельности хотел заимствовать у «немцев» лишь военную и мореплавательную технику, но постепенно сам увлекся процессом заимствования и перенял многое лишнее, не имеющее прямого отношения к основной цели»[429]. Можно даже резче сказать: Петр Алексеевич начал заимствовать весь порядок западноевропейского мироустроения, уже буржуазного в своей первооснове, включая самые мелкие черты бытового уклада.

Россия не просто стала «учиться у Запада»; сама по себе полезность «учения» не подлежит сомнению. Она начала заимствовать, перенимать, копировать, часто без всякого разбора и без всякой критической оценки, не только технические, технологические, цивилизационные новации, но и весь строй культурной жизни. Подобное безоглядное копирование и позволяло таким националистам, как Германский Император Вильгельм II потом презрительно называть Россию «страной-обезьяной»[430]. Государственная власть, а в широком смысле весь монархический истеблишмент, формировались теперь под знаком западо-центричных координат. Потому уже в XVIII веке многие были искренне уверены, что «настоящая история» России начинается именно с Петра I и его пресловутого «окна в Европу».

Когда в XIX веке заявила о себе русская интеллигенция, с самого своего начала настроенная крайне негативно уже и по отношению к «имперским фасадам», то в этом проявился великий исторический парадокс. По сути дела дети «гнезда Петрова», славословя «отца», задыхались «от возмущения» по поводу его творения. Замечательно это органическое противоречие западнического сознания прокомментировал известный почвенник И. С. Аксаков (1823–1886). «В России, — писал он в 1865 году, — торжество бюрократизма начинается для нас с Петра I, с того знаменитого переворота, к числу поклонников которого принадлежат именно наши противники! Они в наивности своей и не подозревают, что поклонение Петру есть поклонение тому самому началу, на которое они теперь, с такою простодушною яростью, нападают!»[431].

Можно бесконечно вести схоластические споры о соотношении «зерна» и «растения», об их обусловленности и несхожести, приводить доводы в пользу умозаключений об «искажении» первоначального «проекта», но факт остается фактом: чиновно-дворянская Империя была продуктом замысла Петра Алексеевича. Замысел этот красочно сформулировал Н. М. Карамзин, заметивший, что «пылкий Монарх с разгоряченным воображением, увидев Европу, захотел сделать Россию Голландией»[432].

Очень резкую и чрезвычайно точную характеристику Петра Алексеевича и его эпохи дал А. И. Герцен (1812–1870): «Около Петра собирается куча голи дворянской, не помнящей родства, иностранцев, не помнящих родины, денщиков и сержантов в пересыпочку со старыми боярскими детьми и вечными интриганами, ползающими у ног всякой власти и пользующимися всякими милостями. Круг этот растет и умножается быстро, давая всюду свои чужеядные побеги»[433].

Отношение к Петру — давний разделительный мировоззренческий ориентир. По сути дела, здесь — исходный фокус всех идеологических противостояний XIX–XX веков. Восторги и безусловное одобрение дел Петровых — верный признак европо-центричного, западнического, дерусифицированного сознания. Ведь он, по справедливому замечанию одного из «отцов славянофильства» И. В. Киреевского (1806–1856), — «разрушитель русского»[434]. За такое «великое дело» вестернизированная мысль прощает своему любимому герою его очевидный аморализм. За насильственную «европеизацию» его неизменно горячо и превозносили русские западники, притом что они никогда не понимали и не чувствовали, что такое «русскость». Как афористично выразился В. О. Ключевский, «Петр I делал историю, но не понимал ее»[435].

Петр I, действительно, насильственно насаждал «европейскую цивилизацию». Правда, при этом обычно не принято поднимать вопроса о цене преобразований, которая, среди прочего, выражалась и в бесчисленном количестве загубленных человеческих жизней. За время правления Петра I, за неполные тридцать лет, население России, по разным оценкам, уменьшилось от 20 до 40 %.[436] Кстати сказать: за сорок лет безраздельного правления «кровавого тирана» Иоанна Грозного, численность населения в подвластной ему Московии увеличилась почти вдвое[437].

Все «материалисты», «прогрессисты», «эволюционисты» тут, как в оцепенении. Хотя уже давно установлено, что эпоха «Петра Великого» — пик государственного насилия, в том числе и в применении смертной казни[438]. Никто даже приблизительно не установил количество погибших «во славу преобразований». Однако правда состоит и в том, что никто из «русских европейцев» и не проявлял желания такие потери считать. В других случаях «математические выкладки» и «статистические показатели» — излюбленный прием при доказательстве «русской отсталости». Здесь же статистика замолкает.

Сам Петр Алексеевич, его клевреты и многочисленные симпатизанты трактовали человеческие потери, связанные с военными кампаниями Преобразователя, так и многочисленные казни неугодных — как неизбежные жертвоприношения на Петровский «алтарь Отечества». Метафорически злодеяния Царя-Императора так часто воспринимаются до сих пор. Но при этом почему-то не возникает вопроса: что же до Петра I на Руси не существовало «алтаря Отечества»? Конечно же, он наличествовал. Только тогда «алтарь Отечества» и церковный алтарь значили одно и то же. И лишь со времени «Петра Великого» они стали существовать и восприниматься раздельно.

В один исторический миг на Руси все чужое начало признаваться властью «своим», а все исконное в одночасье стало третироваться как «негодное». Это явилось потрясением национально-религиозного сознания. Историк Церкви, в целом весьма высоко оценивавший «петровскую революцию», вынужден был признать, что «все преобразования Царя были проникнуты духом секуляризации, который поколебал всю совокупность норм народной жизни»[439].

Впервые в русской истории властью завладел и ею безраздельно начал распоряжаться не просто «плохой правитель». Суть несчастья состояла не в «самодурстве», «кураже», «прихотях» и «жестокостях» — такие качества и проявления верховной власти русские готовы были сносить, не ропща. Самое страшное состояло в том, что правитель «от Бога» стал творить «небожье дело», начал «разрушать русское». В таком восприятии происходящего сходились и сторонники протопопа Аввакума из числа «староверов», и приверженцы ортодоксального Православия.

Грубые и безоглядные нововведения Петра Алексеевича способствовали обострению эсхатологических переживаний и ожиданий, которые никогда в православном мире не исчезали, но обострялись до чрезвычайности в моменты исторических потрясений. По заключению исследователя, «Пришествие антихриста ожидалось в 1666 г., когда оно не исполнилось, стали считать его, 1666 г., не от Рождения Христа, а от Его Воскресения т. е. стали ждать его в 1699 г. (1666–1–33=1699). И всего за несколько дней до начала этого года (25 августа 1698 г.; следует иметь в виду, что новый год начинался 1 сентября) явился Петр из первого своего заграничного путешествия, причем его пребывание было сразу же ознаменовано целым рядом культурных нововведений (уже на следующий день началась насильственная стрижка бород; уничтожение бород было ознаменовано в новолетие 1699 г.; тогда же началась и борьба против национальной русской одежды и ряд других реформ того же порядка)[440].

С этим естественно связывали слух о том, что настоящего Царя за границей «убили» или «подменили», причем слухи эти начались еще до возвращения Петра. Надо полагать, что легенде о «подмененном царе» «способствовал и карнавальный маскарад Петра, который во время вояжа принял на себя роль урядника Петра Михайлова»[441].

Надвигающую угрозу русскому благочестию православные пастыри разглядели на самой ранней стадии ее явления. В своем «Завещании» Патриарх Иоаким (1674–1690) заповедовал: «Всякое государство свои нравы и обычаи имеет, в одеждах и поступках свое держит, чужого не принимают, чужих вер людям никаких достоинств не дают, молитвенных храмов им строить не позволяют»[442]. Голос Архипастыря Петром Алексеевичем услышан не был.

Власть постепенно, но все более заметно начала умалять Святоотеческую Веру, а затем и прямо отступать от нее. По замечанию философа-богослова Г. В. Флоровского (1893–1979), «новизна Петровской реформы не в западничестве, но в секуляризации. Именно в этом реформа Петра была не только поворотом, но и переворотом». Монарх самочинно насадил «психологию переворота», инициировав подлинный русский культурный раскол. Отныне государственная власть начинает самоутверждаться в своей самодостаточности, а человеческая личность оценивается уже не с позиции нравственно-религиозных качеств, а с точки зрения ее пригодности для «политико-технических задач и целей»[443].

Нет никаких оснований приписывать Петру I изначальный злокозненный русофобский замысел. Он, конечно же, руководствовался в своей деятельности идее «блага» страны, понимая его лишь с позиции властного прагматического расчета. Он хотел неограниченной власти не во имя власти, а «во имя России». Искренность этого порыва Преобразователя восхищала очень многих. Как писал историк А. С. Лаппо-Данилевский (1863–1919), «после низложения Никона раздвоение власти не могло продолжаться: оно грозило государственному единству и было окончательно упразднено Петром Великим»[444]. Данный популярный «оправдательный аргумент» удивителен, если учесть, что никакой «диархии» к моменту воцарения Петра Алексеевича в реальности уже не существовало. Поэтому говорить об «угрозе единству» можно, лишь руководствуясь безоглядным чувством пиететного преклонения перед образом Первого Императора.

Иногда можно встретить утверждения, что Петр I «унизил Церковь». Думается, что такая формулировка — бессмыслица. По поводу содержания понятия «Церковь» замечательно высказался в начале XX века архимандрит Сергий (Тихомиров, 1871–1945). «Если мы станем на точку зрения апостольскую, нам будет предноситься образ Церкви как великого Тела Христова: Глава Тела — Христос. Члены — все верующие в Него, без различия званий, состояний, наций. Глава не мыслится без тела, тело не мыслится без главы. Взаимоотношение между Главою и Телом постоянное, живое, не прекращающееся»[445].

«Церковь» в своем исходном, высшем, абсолютном значении никакой смертный, даже наделенный безбрежной властью, «унизить» не в состоянии. Он может изменить и даже упразднить земное установление, «общину людей», историческое социальное явление, но «отнять» Церковь, «лишить» Веры он не в силах. Однако оскорбить чувства верующих, умалить святыни своим святотатством повелитель может, в особенности, если отмечен знаком сакрального избранничества, как то и произошло с Царем-Императором Петром Алексеевичем.

Характерно, что Петр в своей законотворческой деятельности предал забвению «Уложение» отца Алексея Михайловича, хотя формально оно и не упразднялось. Мало того. 18 марта 1700 года даже появился Указ, в котором говорилось, что «новоуказные статьи» должны служить как бы продолжением «Уложения 1649 года[446]». Однако «новоуказныхстатей» появлялось так много, они имели столь широкий предметный охват, что «Уложение» было по факту отменено. За последние двадцать лет правления Петра I (1705–1725) в законотворческом процессе не только нет ссылок на «Уложение»; оно вообще больше не упоминается.

Отказ от наследия Алексея Михайловича проявился в принципиальном изменении отношения верховной власти к Церкви. Давно известно: самый страшный ущерб достоинству Церкви всегда наносили не атеисты-богохульники, даже самые воинственные, а — недостойные пастыри. В случае же с неблагочестивым Царем этот урон неизмеримо весомее, особенно учитывая тот факт, что Русь, невзирая на все несовершенства и отступления, в целом являла образец Государства-Церкви. Петр I решительно и безоглядно постарался разорвать эту органическую историческую связь. Русь становилась светской Империей, в которой Православие сделалось лишь главной концессией. Теперь не Церковь пребывала в Империи, и не Империя была в Церкви; отныне, по протестантскому образцу, Церковь становилась как бы ведомством, обязанным обслуживать «государственный интерес».

Государство начало преподноситься как самодовлеющая и самоценная историческая субстанция, а «дело Государя» заменялось «государственным делом». Причем любое уклонение от защиты интересов его признавалось преступлением, достойным смерти. Петровский указ от 24 апреля 1713 года устанавливал жесточайшее наказание «вредителям государственного интереса»: «Сказать во всем Государстве (дабы неведением никто не отговаривался), что все преступники и повредители интересов государственных с вымыслу, кроме простоты какой, таких без всякие пощады казнить смертию, деревни и животы брать, а ежели кто пощадит, тот сам казнен будет»[447].

Особым указом от 23 октября 1713 года подданные поощрялись доносить лично «Его Царскому Величеству» о «преступниках и повредителях интересов Государства», за что им полагалось щедрое вознаграждение в виде движимого и недвижимого имущества «повредителей»[448].

Что такое «интерес государственный», в законе не разъяснялось. Из контекста же всего петровского законодательного творчества следовало, что это — «воля Государя», которая напрямую не корреллировалась с сакральным заданием, адресованным христианскому правителю. Теперь государственный закон в первую очередь не охранял больше достоинство Церкви и ее пастырей, как то было при Алексее Михайловиче. Отныне только отвлеченный «интерес государственный» становился самоценной приоритетной заботой Законодателя.

Конечно, Петра Алексеевича нельзя назвать примитивным «атеистом на Троне», как его иногда именуют. Он был слишком умным и, так сказать, масштабным; для этого он был «слишком русским». Во всяком случае, он прекрасно понимал то первейшее значение, которое имело Православие в жизни его подданных. Он не отвергал Бога. Мало того, силой своего беспощадного закона он оберегал Имя Божие, Имя Пресвятой Богородицы от возможных оскорблений и поношений. За подобные деяния, по петровскому указу, полагалась смертная казнь: «отсечение главы». В его «Воинских артикулах», увидевших свет в 1716 году, об этом говорится со всей определенностью.

Одновременно с этим, Петру I, любившему различные «регламенты», потребовалось, «как в Европе», сформулировать и верховные властные прерогативы, ему принадлежавшие. Так впервые в русской истории появилась формула, определяющая формальной юридической категорией, «письменным словом», права Самодержца. «Его Величество, — говорилось в «Артикулах», — есть самовластный Монарх, который никому на свете ответу дать не должен: но силу и власть имеет свои Государства и земли, яко Христианский Государь, по своей воле и благомнению управлять»[449].

Формулировка была явно неудачной; она не проясняла источник «самовластной» прерогативы, а само это выражение подменяло самодержавное определение монаршей власти. Ведь понятие «самовластье» и «самодержавие», хотя и можно поставить в один семантический ряд, но в семиотическом, историко-духовном значении, это — две разнозначимые величины.

Петр заявлял себя Монархом, властные права которого безбрежны, абсолютны. Верховная власть трансформировалась из «самодержавной» в «абсолютную». При конституировании царекратической идеи в XVI веке смысловые акценты были иными. Как заявлял Иоанн Грозный в письме князю А. М. Курбскому в 1564 году, «Русская земля держится Божьим милосердием, и милостью Пречистой Богородицы, и молитвами всех святых, и благомнением наших родителей, и, наконец, нами своими государями…»[450]. Прошло сто пятьдесят лет, и родилось новое самосознание Сюзерена: только воля правителя, его «благомнение», которое можно трактовать как угодно, является содержанием верховной власти.

В своем отторжении от прошлого, отвержении традиции Петр руководствовался намерением укрепить и власть, и Россию. Идеологическое оправдание этому стремлению он находил в историческом опыте Империи ромеев («Византии»), но брал оттуда только то, что ему представлялось наиболее показательным — отрицательный пример. В 1701 году Монарх писал: «Когда греческие Императоры, покинув свое звание, ханжить начали, а паче их жены, тогда некоторые плуты к оным подошли и монастыри уже в самих городах строить испросили и денежные помочи требовали: еще же горше, яко не трудитися, но трудами других туне питаться восхотели, к чему императоры весьма склонны явились и великую честь погибели самим себе и нарду стяжали, — на одном канале от Черного моря до Царя-города на 30 верст с 300 монастырей было, — и так как от прочаго неосмотрения так и от сего в такое бедство пришли: когда турки осадили Царьгород, ниже 6000 человек воинов сыскать могли. Сия гангрена и у нас зело было распространяться начала под защищением единовластников церковных»[451].

Никогда еще в русской истории правитель «милостью Божией» так нелицеприятно не отзывался о священстве, но особенно о монашествующих, о которых Иоанн Грозный, вслед за Преподобным Феодором Студитом, говорил: «Свет инокам — ангелы, свет мирянам — иноки». Царь Петр не видел такого света, что свидетельствовало о том, что духовной природы Церкви и смысла монашеского служения он не ощущал и не понимал. Как очень точно выразился историк Церкви, религиозность Царя была «рассудочной»[452].

В Послании Святого Апостола Павла к римлянам говорится, что «Помышления плотские суть смерть, а помышления духовные — жизнь и мир. Потому что плотские помышления суть вражда против Бога; ибо закону Божию не покоряются, да и не могут. Посему живущие во плоти Богу угодить не могут»; «Ибо, если живете во плоти, то умрете, а если духом умерщвляете дела плотские, то живы будете» (Римлянам. 8. 6–8,13). Монастырская обитель — образец воплощения на земле Града Небесного, монашеское послушание — всеохватное служение Евангельской Истине.

Петр же Алексеевич видел лишь внешние земные контуры и некоторые нелицеприятные повседневные формы, расценивая монастырь и монашество, как определенную общественную организацию. И только. Он не воспринимал их высокого духовного предназначения, потому они и представлялись ему «ненужными», так как казались в утилитарном смысле «бесполезными». Специально изучавший религиозные пристрастия Первого русского Императора известный славянофил Ю. Ф. Самарин (1819–1876) обоснованно заключал: «Петр Великий понял религию только с нравственной стороны, насколько она нужна для государства, и в этом выразилась его исключительность, его протестантская односторонность. Со своей точки зрения, он не понимал, что такое Церковь, он просто ее не видел; ибо сфера ее выше сферы практической, и потому он поступал, как будто бы ее не было… Петр Великий не мог понять монашества. Прямой пользы от него не было, и долго он недоумевал, какое место ему дать в государстве, и не лучше ли отменить его совершенно»[453].

При Петре Первом начался принципиальный, глубочайший разлад между физическим и метафизическим мирами. Традиционное русское миросозерцание теряло свою цельность и универсальность. Имея в виду Петра и его окружение, ученый-богослов очень точно заметил, что общество это, не отрекаясь от Веры и Церкви, «отрекалось от образа жизни, к которому звала Церковь, в поклонении которому она старалась, поелику возможно, удержать все общество в целом»[454].

Вряд ли возможно утверждать, что до Петра Алексеевича «образ жизни» и «образ правления» царских особ всегда находились в гармоничном единении и полностью отвечали Христианскому Завету. Однако трудно спорить с тем, что именно при Петре I Богоугодная жизнь перестала служить жизненным ориентиром для Монарха, а исходная православная интенция — в русском выражении «истина», «правда» — мало что стала определять в делах государственных. Состояние христианского катарсиса («духоочищения») начинает уходить из высших кругов в социальную толщу. Петр фактически перестал быть Самодержавным Царем, утвердив себя в роли светского неограниченного монарха, а потому Царское Самодержавие при нем и приобрело облик западноевропейского абсолютизма.

В детстве Петр получил духовное образование, и, как писал В. О. Ключевский, «свободно держался на клиросе, читал и пел своим негустым баритоном не хуже любого дьячка» и утверждал даже, что «мог прочесть наизусть Евангелие и Апостол»[455]. Его отец — Царь Алексей Михайлович, его мать — Царица Наталья Кирилловна, его старший сводный брат — Царь Федор Алексеевич — все являлись благочестивыми русскими людьми. Его тетка Татьяна Михайловна (1636–1706), сводные сестры Марфа (в иночестве: Маргарита, 1652–1707), Екатерина (1658–1713), Мария (1660–1723), Феодосия (1662–1713) и горячо любимая родная сестра Наталья (1673–1716), все без исключения, принадлежали к числу благочестивых православных верующих, никогда не покушавшихся на святые устои Веры Христовой, на церковные каноны и законы, удостоверяемые исторической традицией.

Петр I на традицию не только покушался, но и легко, «одним указом», ее перечеркивал и отбрасывал, что свидетельствовало о том, что духовного воспитания Царь-Император не получил, или получил явно недостаточное. Во всяком случае, все, кощунственные, с точки зрения православной традиции, петровские известные «шутейные забавы», бесчисленные и умышленные унижения церковного клира иначе и расценить невозможно. Петр I, не отрицая Бога, умалял, а по сути дела — отрицал самозначимость Божьего установления — Церкви. Иначе как богоотступничеством подобную политику и назвать невозможно.

Не известно, каялся ли Петр в своих грехах, в грехах перед Россией и перед Церковью, притом что православный обряд он в общем-то соблюдал, хотя в зрелые лета посты «не держал», на исповеди бывал время от времени. При огромном количестве сочинений о Петре I этот важнейший момент, раскрывающий религиозно-нравственный облик Царя от «древа Царского», так и не прояснен. Просто удивительно, что никто из историков (и неисториков), писавших о Петре, нравственно-духовную сторону личности Первого Императора фактически не затронул.

Здесь невольно возникает сравнение Первого Императора с Первым Царем Иоанном Грозным, который ощущал свои человеческие слабости и нравственные падения, в чем не раз признавался и каялся не только частным образом, но и перед Церковными Соборами, что свидетельствовало о живом чувстве Христапреданности в душе Иоанна.

У Петра же Алексеевича подобных покаянных слов найти невозможно. Неизбежно возникают две главные интерпретации подобного поведения: он или не ощущал своей греховности, или не считал нужным публично в том признаваться. Если верно первое предположение, то тогда можно утверждать, что он был одержим страшным смертным грехом — гордыней, которую Иоанн Златоуст называл «болезнью души», «причиной всех зол»[456].

Если же согласиться со вторым предположением, то значит, Петр Алексеевич считал отношения с Богом своим личным делом, что можно расценить как признак торжества протестантской религиозной философии. В православной же традиции у Царя «личного дела» быть не может; его душа — открыта людям и миру; он ведь пастырь, обязанный вызывать не только страх и трепет своей властью, но и любовь чистотой души и высотой помышлений. «Царское дело» — это ведь «Божье дело», там нет места ничему «личному». Так было в случае с Алексеем Михайловичем, но его младший сын придерживался совершенно иного взгляда.

Не существует надежных свидетельств того, что, несмотря на все свои «отступления» и «падения», Петр Алексеевич готов был порвать с Православием. При нем строились известные православные храмы. По его инициативе одновременно с закладкой Петербурга в 1703 году была заложена и первая церковь новой столицы — во имя Первоверховных святых апостолов Петра и Павла (Апостол Петр — небесный покровитель Петра I). На месте первоначально деревянного собора позже был воздвигнут величественный каменный собор, колокольню которого венчал не традиционный православный крест, а установленный в 1725 году по личному велению Царя-Императора — Ангел с крестом в руке. Собор этот, построенный архитектором-итальянцем Д. Трезини (1670–1734), разрушал русскую архитектурную традицию и, как справедливо заметил один из исследователей, «напоминает городские ратуши прибалтийских городов»[457].

Имя Петра Первого неотделимо и от сооружения в Петербурге Исаакиевского собора. Каменную церковь во имя Исаакия Далматского (день памяти Святого приходился на день рождения Петра Алексеевича) начали строить на берегу Невы в 1717 году. Современный же собор сооружен по проекту архитектора О. Монферрана (1786–1858) уже в XIX веке и освящен в 1858 году.

Самым же замечательным духовным памятником, напрямую связанным с Первым Императором, навсегда остался Александро-Невский монастырь (Лавра), который задумался Преобразователем как центральная и великолепнейшая обитель всей России. Основана Лавра была в 1710 году на том самом месте, где, по преданию, позже оспоренному, князь Александр Невский когда-то разбил шведов. В 1723 году в Александро-Невский монастырь из владимирского Рождественского монастыря были перенесены мощи Святого Александра Невского. Помимо своего далекого предка Александра Невского, Петр чтил и Апостола Андрея Первозванного. В 1698 году им был учрежден первый, так навсегда и оставшийся, наиболее выдающимся — орден Святого Апостола Андрея Первозванного, который «святым крещением первоначально пределы наши просветившего»[458].

Уместно еще сказать и о том, что в России с 1700 по 1725 год было открыто около ста монастырей — этих русских обителей благочестия, милосердия и просвещения[459].

При всем том, протестантский «уклон» религиозного сознания Петра трудно подвергнуть сомнению. Находясь в Западной Европе, он не раз отзывался с восхищением о Лютере. Существуют даже свидетельства, что во время своего первого пребывания за границей, с марта 1697 по август 1698 года, Русский Царь демонстрировал там удивительный вероисповедный индифферентизм. Он обсуждал с различными лицами вопросы Веры так, как будто Русь стояла на пороге нового религиозного обращения. Царь якобы даже рассматривал вопрос о признании Папы, от чего его отговорил Король Нидерландов Вильгельм (Виллем) III (1650–1703), посоветовавший русскому гостю «сделаться самому главой религии», как то было в протестантских странах, без чего «он никогда не будет у себя полным господином»[460].

Хотя Царь напрямую данную рекомендацию в