Book: Нежная душа урода



Нежная душа урода

Анатолий Ярмолюк

Нежная душа урода

Я — сыщик в отставке, а стало быть, я стар. Впрочем, не так чтобы и стар — слишком старых сыщиков-профессионалов в природе не бывает. Как только у сыщика начинают серебриться виски, заботливое государство тотчас же рекомендует ему отправляться на покой, что со стороны государства является весьма разумным шагом. Потому что какой из тебя сыщик, если у тебя начинают серебриться виски? Серебряные виски — это признак наступающей мудрости, а сыщику противопоказано быть мудрым. Сыщик во исполнение своих обязанностей обязан искать ответ на три вопроса: кто, где и когда. А вот на вопрос почему сыщик искать ответа вовсе не обязан: никто никогда у сыщиков ответа на этот вопрос не потребует, и это опять-таки разумно и правильно. Первые три вопроса — это вопросы действия; а вот чтобы отыскать ответ на четвертый вопрос — прежде необходимо остановиться. А остановившийся сыщик — это уже не сыщик. Вот потому-то тебя с твоими посеребренными висками (а именно в этот период жизни перед сыщиком, как, впрочем, и перед любым нормальным человеком, со всей своей всепроникающей силой и начинает вставать этот окаянный вопрос) и отправляют на пенсион: твое время вышло, завтра тебе на смену придут стремительные, юные и озабоченные поиском ответов на первые три вопроса… Ну а ты отныне можешь сколько угодно терзаться своими почему, можешь даже находить на них ответы, но ответы эти будут большей частью интересны лишь тебе самому, но отнюдь не миру, в котором ты живешь. И это опять же разумно и закономерно: мучающий тебя вопрос — это по большому счету философия, а этот мир не приемлет никакой философии, он приемлет одно лишь бездумное действие…

Следует сказать, что вообще-то я не слишком охоч до такого рода рассуждений. В первую очередь, вероятно, оттого, что после них шибко тянет напиться, а мне это с недавних времен категорически противопоказано: сердце. И потому, если бы не затеянный нынешним летом ремонт в нашем с женой дачном домике, то не было бы ни самих этих рассуждений, ни того, о чем я хочу рассказать ниже.

Вероятно, в любом человеческом жилище имеются всякие потаенные места (чердаки, чуланчики, каморки, на худой конец, старые шкафы), куда человек за ненадобностью складывает всяческую рухлядь, которую по-хорошему бы выбросить, да только человек — такое существо, что ему по обыкновению бывает жаль эту самую рухлядь — оттого-то и водятся во всяком человеческом жилье чердаки, чуланчики да каморки…

Вот такой чуланчик имелся и на нашей летней дачке. Сказать по правде, в него я не заглядывал лет пять и, вероятно, не заглянул бы еще столько же, если бы не ремонт, а вернее сказать, жена: наведи наконец порядок в чуланчике, да и все тут!

Таким-то образом и попала в мои руки объемистая папка с надписью «урод». Сначала я даже удивился — это что еще, мол, за приобретение такое удивительное и негаданное? Однако очень скоро я даже слегка устыдился этого своего удивления — ибо чему тут было удивляться? Тут не удивляться, тут, по большому счету, плакать надо было — забыл про эту папку, какое я имел право о ней забыть? Ведь сколько у меня было связано с ней! Во-первых, тогда я впервые задался этим самым почему, во-вторых, именно благодаря этой папке я женился, в-третьих, кажется, именно она вынудила меня всерьез задуматься над своей отставкой… Вернее сказать, сама папка тут, разумеется, была ни при чем. Дело было в том, что находилось внутри. Впрочем, и это неточная формулировка: дело было в тех событиях семилетней давности, которые нашли свое отражение в документах, упокоившихся в папке. Да нет, пожалуй, и это не совсем еще точное определение. Все дело было в том человеке, благодаря которому появились и сами документы, и папка, упокоившая их, и я сам, сыщик в отставке, стоящий сейчас посреди захламленного чулана и держащий в руках папку с надписью «урод».

Урод, урод… как бишь тебя звали по-настоящему? Ну да: Витька Кольцов. Впрочем, никому из нас, сыщиков, не было по-настоящему интересно тогда, как тебя зовут: урод — и все тут. Именно под таким прозвищем ты у нас и проходил по всем нашим оперативным разработкам; даже начальство, и то, когда распекало нас за нерасторопность и медлительность в работе, именовало тебя, Витька Кольцов, не иначе, как урод. Как там, дескать, не поймали ли еще этого урода? А отчего, трам-тарарам, не поймали? Без выходных, без отпусков, на казарменном положении — пока не поймаете!.. Впрочем, что там начальство! Помнится, даже газеты — и те именовали тебя не иначе, как урод, даже тогдашний наш беспокойный городской люд — и тот, входя в своих протестных выступлениях в раж и чихвостя почем зря всю городскую милицию, иначе, как уродом, тебя и не называл… А еще мне припоминается, что эта папка, на которой написано (между прочим, моей же рукой) твое, Витька Кольцов, прозвище, является, по сути, моим преступлением, за которое, стань оно достоянием гласности, я запросто мог бы огрести, как говорится, в полном соответствии с требованиями закона. Потому что чего только не было в этой папке: копии протоколов допросов, аудиокассеты с записями все тех же допросов, совершенно секретные отчеты наших милицейских топтунов и точно такие же совершенно секретные донесения милицейских агентов… Пока мы тебя, Витька Кольцов, усердно ловили, вся эта документация являлась частью розыскного, заведенного исключительно ради поимки твоей персоны, дела, ну, а когда все закончилось, я, помнится, реквизировал часть материалов из этого дела, собрал их в отдельную папку, написал на ней «урод» и отнес ее к себе домой — от греха подальше… Для чего я это сделал? Не знаю — до сих пор не знаю. Может, из чувства вины перед тобой? Да нет, никогда никакой вины перед тобой я вроде не чувствовал. Ты был преступник, я — сыщик: ты убегал, я тебя ловил. Каждый из нас играл свою роль в обществе, в том самом обществе, которое никогда не могло обойтись ни без тебя, ни без меня. Я тогда сыграл свою роль лучше, чем ты свою: я тебя поймал. В чем же здесь моя вина перед тобой, Витька Кольцов? Я уже говорил, что благодаря тебе, Витька Кольцов, а вернее, благодаря тому, что ты семь лет назад натворил, я впервые попытался найти ответ на тот вопрос, который сыщик не имеет права перед собой ставить, впервые же задумался о собственной отставке и, идя по твоим преступным следам, неожиданно отыскал себе жену… Может, именно это и заставило меня семь лет назад украсть часть документов из розыскного дела. Но для чего же тогда я засунул папку в дальний угол чулана, и, вероятно, так и не вспомнил бы о ней, если бы не ремонт? Ах, Витька ты, Витька Кольцов…

— Смотри, Ксюша, — сказал я жене за обедом, — какую занятную вещицу я отыскал. Если бы не ремонт, то я бы о ней и не вспомнил…

Моя Ксюша взглянула на меня осенними глазами, затем посмотрела на папку.

— Урод, — прочитала она, помолчала и добавила: — О нем?

— О нем.

— Семь лет… — сказала моя Ксюшенька.


Нежная душа урода

— Да, — сказал я, — семь лет. И за все время я об этой штуке ни разу не вспомнил. Ни разу — представляешь? Семь лет назад я ее украл, да и позабыл о ней…

— Почему? — спросила жена. Она обладала удивительной способностью задавать невообразимо трудные вопросы.

— Почему? — переспросил я. — Наверно, потому, что я был счастлив. Да-да, именно поэтому… А чтобы о нем помнить, нужно быть несчастным. Так мне почему-то кажется.

— Наверно, ты прав, — сказала жена. — Счастливый человек глохнет и слепнет, и в этом его спасение от мира. Но для чего же ты принес эту папку? Тебе надоело быть счастливым?

— Я просто нашел ее в чулане, когда рылся во всякой рухляди. И ничего больше.

— Роясь в чулане, отыскал семилетней давности несчастье, — усмехнулась жена. — Как странно…

— Я ее сожгу!

— Ты украл эти бумаги семь лет назад, чтобы сейчас сжечь? — задала жена очередной невообразимо трудный вопрос.

— Я не знаю…

Помолчали. Тихий августовский ветер залетал на нашу веранду, ерошил волосы жене и, словно озорной мальчишка, прятался в калиновые кусты, обступившие дом. Калина была нашим с женой любимым растением…

— Интересно, — сказала жена, — есть ли в папке его фотография? Мне бы хотелось взглянуть.

— Не помню, — я неохотно взялся за тесемки. — Все-таки столько времени прошло…

Фотография в папке была. Вернее, фоторобот: анфас и в полный рост. Невообразимый урод со скрюченным тельцем, руками едва ли не до самой земли и огромными печальными глазами… Удивительно, каким образом тем, кто составлял этот фоторобот, удалось запечатлеть такие глаза? Кажется, у него, у живого, были именно такие глаза…

— Знаешь что, — сказала жена, держа в руках карточку. — А ты бы смог написать о нем?

— Написать что? — не понял я.

— А что получится, — сказала жена. — Повесть. Рассказ. Что-нибудь еще…

— Да ну, — засомневался я. — Посуди, какой из меня писатель? Кроме протоколов, справок, отчетов и агентурных донесений я отродясь ничего и не писал! Да и кому они будут нужны, эти мои писания?

— Тебе, — сказала жена. — Еще мне…

— Ну, не знаю… — все так же сомневаясь, сказал я.

— Да тебе и писать-то, в общем, ничего не надо! — сказала жена. — Здесь чего только нет! Возьми это все, расставь по порядку, и документы все скажут сами! Документы весьма красноречивая и убедительная вещь! Не ты ли мне об этом когда-то говорил?

— Один — ноль! — невольно рассмеялся я. — Но не знаю. Вот закончим ремонт…

— Настанет осень… — продолжила жена.

— Станут красными ягоды калины…

— А листья — желтыми…

Шаловливый мальчишка-ветер выбрался из зарослей калины и вновь принялся играть волосами моей Ксюшеньки…

1

…Тем летом мне удалось выхлопотать отпуск и, более того, вырваться на юг, к самому синему морю. Помнится, лето для таких поездок было не совсем удачным: море — это замечательно, но рядом с морем еще и высились горы, в которых тогда то и дело постреливали. Но жизнь есть жизнь: в кои-то веки еще удастся заполучить отпуск летом и скопить необходимую для поездки сумму? К тому же я чувствовал, что устал. Кто знает — годы ли начали брать свое, собачья ли моя работа сказывалась, однако же усталость чувствовалась: тяжелая, свинцовая, вроде бы даже и не физическая, а какая-то иная…

Впрочем, даже при таком раскладе я бы вряд ли выбрался к морю, если бы не Батя. Батя — это наш начальник отдела и мой непосредственный командир. И настоящий друг. Мы вместе учились в школе милиции, вместе были распределены в этот город. Батя оказался гораздо более талантливым милиционером, чем я, и ко времени, о котором идет речь, он уже был подполковником и начальником отдела, тогда как я навечно застрял в майорах и был старшим опером по раскрытию преступлений против личности. Но разница в должностях и званиях никак не сказывалась на наших отношениях.

Однажды вечерком мы с Батей сидели в его кабинете и пили водку. Был конец недели, на завтра намечался выходной; окаянный телефон, наконец умолк… Тишина, блаженство… И та самая свинцовая усталость…

— Знаешь что, — Батя внимательно поглядел на меня. — А бросай ты все это к такой-то матери — и отправляйся в отпуск! Глядеть мне на твою скорбную рожу — удовольствие ниже среднего. Завтра же пиши рапорт — и катись. Можешь к морю, благо проезд у нас пока бесплатный. Насчет деньжонок не беспокойся: получишь отпускные, премийку тебе постараюсь выхлопотать… Смена обстановки — это, знаешь ли, того…

— Да какой, на хрен, отпуск! — уныло отозвался я. — Сам же небось знаешь, сколько на мне висяков: то не раскрыто, это не раскрыто… Какое там море!

— Висяки, — мудро изрек Батя, — были, есть и будут. А настоящих друзей, между прочим, у меня не так уж и много. Так что езжай, пока совсем не загнулся. Представляешь — набережная, вино, девочки… эти, как их… пальмы. Может, наконец найдешь там себе кого-нибудь и женишься, черт ты старый!

— Все-то тебе не терпится меня женить! — усмехнулся я. — Завидуешь чужой свободе?

— Завидую, — с готовностью согласился Батя. — Однако дело сейчас не в этом. Пиши рапорт. Прямо сейчас и пиши — чего на завтра откладывать!

Короче, уговорил. И через три дня после нашего разговора я уже подлетал к синему морю. Море было как море, и все остальное было в норме, так, как и предсказывал Батя: набережная, черное ночное небо с лохматыми звездами, музыка, вино, женщины…

Да, женщины. С одной из них я свел знакомство. Все произошло трафаретно, как оно и бывает в таких случаях. Мы были одинокими отдыхающими. Звали ее Ольга. У нее были черные, как южная ночь, и такие же манящие глаза, гибкий стан, золотая кожа. За все это я тут же прозвал ее Мулаткой, и прозвище ей понравилось. Первые три ночи нашего знакомства мы гуляли по набережной, слушали, как дышит ночное море, любовались лохматыми южными звездами, ели виноград и пили вино… Ну, а все последующие ночи мы проводили в ее номере: в отличие от меня, ей удалось снять отдельный номер в пансионате. Когда же время нашего отпуска истекло, мы вдруг вообразили, что не можем более друг без друга существовать, и, следовательно, надо что-то предпринимать: то ли мне перебираться на жительство к ней, то ли ей — ко мне. Мне, разумеется, сделать это было гораздо сложнее, ее же в родном городе практически ничего не удерживало. Вот так оно и вышло: уезжал я один, а вернулся — с подругой. С женой, можно сказать…


Нежная душа урода

Разумеется, Батя прознал о моем возвращении в тот же день, ввалился ко мне в дом, шумно восторгался решением жениться, с медвежьей грацией целовал руку моей Мулатке… На следующий день Батя с супругой и еще несколько ребят из отдела с женами явились уже в качестве званых гостей; мы хорошо посидели, я и моя Мулатка получили положенную порцию напутствий и поздравлений, а еще спустя четыре дня я вышел на работу. И сразу же на меня свалилось дело, о котором я и намерен рассказать.


Собственно говоря, тогда это было еще не одно — объединенное, — а несколько разрозненных уголовных дел, заведенных по фактам случившихся в мое отсутствие убийств — да притом каких убийств! Надо сказать, что городок у нас не слишком большой, и по этой причине даже бытовое убийство вызывает долгие и бурные кривотолки — а тут целых пять смертей! И ни малейшей надежды на скорую поимку убийц. Ни единой серьезной зацепки, будь оно все неладно!


«Обзорная справка по факту убийств, совершенных в период с 4 по 29 августа 19… года.

4 августа 19… года в собственной квартире по адресу: улица Пролетарская, дом 9, кв. 17, был обнаружен труп гражданина Кривобокова Николая Ильича, 1950 года рождения, работавшего заведующим отделом благоустройства и капитального строительства в городской администрации.

Дополнительные данные об убитом. Бывший депутат областного законодательного собрания, совладелец (на паях с собственной женой Кривобоковой Зинаидой Игоревной) торгово-закупочной базы и трех магазинов в пределах города. По вышеуказанному адресу проживал один (жена и дочь большую часть времени проводили на загородной даче, официально принадлежащей жене). Исходя из оперативных данных, убитый подозревался в ряде совершенных преступлений: хищении бюджетных средств, отмывании через принадлежащие ему магазины крупных денежных сумм, происхождение которых до сих пор не установлено, а также в связях с мафиозными структурами города и области. Против убитого в разное время были возбуждены два уголовных дела, которые затем были прекращены за недостаточностью доказательств вины убитого (см. в городской прокуратуре).

Квартира, где проживал убитый и где нашли его тело, находится на пятом этаже девятиэтажного дома. Об убийстве сообщила по телефону неизвестная женщина, личность которой в настоящее время произведенными оперативно-розыскными действиями не установлена. Не установлено также, каким образом убийца проник в квартиру. На момент обнаружения тела дверь в квартиру была заперта на замок, задвижку и цепочку.

По заключению судебно-медицинской экспертизы, смерть гражданина Кривобокова наступила в результате удушения его брючным ремнем, принадлежавшим, вероятно, самому убитому. Факт самоубийства гражданина Кривобокова исключается проведенным в начале следственных действий следственным экспериментом. Ремень изъят и приобщен к уголовному делу в качестве вещественного доказательства (орудия убийства). Из квартиры убитого, судя по заявлению его жены, ничего не пропало. В ходе произведенных оперативно-следственных мероприятий установить лиц, совершивших вышеозначенное преступление, не удалось. Перечень версий прилагается.

В тот же день в собственной квартире, расположенной по адресу: переулок Победителей, 9, был обнаружен труп гражданки Щукиной Валентины Семеновны, 1946 года рождения, не работающей.

Дополнительные сведения об убитой. Гражданка Щукина B.C. состояла на спецучете в городском уголовном розыске как содержательница притона, скупщица краденого и сводня, под кличкой Семеновна. Дважды привлекалась к уголовной ответственности: первый раз была осуждена на три года условно, второй раз — на четыре года лишения свободы.



По заключению судебно-медицинской экспертизы, смерть гражданки Щукиной наступила в результате удушения ее принадлежавшим потерпевшей нижним бельем (ночной сорочкой), каковая и была обнаружена на шее трупа. Сорочка изъята и приобщена к уголовному делу в качестве вещественного доказательства (орудия убийства). Взято ли что-либо из квартиры убитой, установить не удалось. О смерти гражданки Щукиной сообщили две ее квартирантки — Ногина Лариса Петровна по прозвищу Ножка Буша и Клюева Ирина Павловна по прозвищу Спинка Минтая. Обе квартирантки были задержаны и отработаны на причастность к совершенному убийству. В ходе отработки установлено, что ни Ногина, ни Клюева никакой причастности к убийству не имеют и интересующими следствие сведениями не располагают.

В ходе произведенных оперативно-следственных мероприятий установить лиц, совершивших данное преступление, не удалось. Перечень версий прилагается.

11 августа 19… года на улице Строителей был обнаружен труп гражданки Грязевой Вероники Алексеевны, 1959 года рождения, официально не работающей.

Дополнительные сведения об убитой. Гражданка Грязева Вероника Алексеевна состояла на учете в городском уголовном розыске как содержательница подпольного борделя, замаскированного под грязелечебную клинику. Не судима. Кличка — Грязь. На прошедших выборах в городской Совет являлась кандидатом в депутаты, однако не набрала необходимого количества голосов. Имела связи среди высокопоставленных лиц из числа городской и областной администрации, А также (предположительно) среди некоторых работников городских правоохранительных структур.

По заключению судебно-медицинской экспертизы, смерть гражданки Грязевой В.А. наступила в результате попадания камня в висок. По свидетельству телохранителя убитой Гадюченко Игоря Николаевича по кличке Гад, некто неустановленный метнул этот камень из близлежащих кустов, когда гражданка Грязева выходила вечером из машины и намеревалась отправиться домой. Гражданин Гадюченко И.Н. был задержан и отработан на причастность к совершенному убийству. В ходе проверки установлено, что никакой причастности к совершенному убийству гражданин Гадюченко не имеет.

В ходе произведенных оперативно-розыскных мероприятий установить лиц, совершивших преступление, не представилось возможным. Перечень версий прилагается.

17 августа 19… года в подсобном помещении городского православного храма Непорочного Зачатия был обнаружен труп настоятеля этого храма отца Никанора (Никитина Владимира Семеновича), 1964 года рождения.

Дополнительные сведения об убитом: не имеются.

По заключению судебно-медицинской экспертизы, смерть гражданина Никитина B.C. наступила в результате удара в область живота округлым заточенным предметом (предположительно — самодельной пиковиной).

О смерти гражданина Никитина B.C. сообщила гражданка Маркина Людмила Павловна, работающая в вышеозначенном храме сторожем и проживающая там же.

В ходе произведенных оперативно-розыскных мероприятий установить лиц, совершивших преступление, не представилось возможным. Перечень версий прилагается.

23 августа 19… года в районе городского парка в автомобиле марки «Тойота», принадлежавшем убитому, был обнаружен труп гражданина Наливкина Вячеслава Александровича, 1972 года рождения.

Дополнительные сведения об убитом. Гражданин Наливкин В.А. работал корреспондентом городской газеты «Вечерний звон», где специализировался на написании статей на криминальную и бульварную темы. Кроме того, по некоторым данным, гражданин Наливкин В.А. писал еще и статьи заказного характера, получая за то от заказчиков вознаграждение в разнообразной форме: деньгами, квартирой (в которой убитый проживал один), машиной марки «Тойота», в которой и был обнаружен его труп. Личность гражданина Наливкина В.А. была достаточно хорошо известна сотрудникам городских правоохранительных органов, так как именно гражданин Наливкин В.А. писал о многих из них разнообразные клеветнические и не соответствующие истинному положению дел статьи.

По заключению судебно-медицинской экспертизы, смерть гражданина Наливкина В.А. наступила в результате удушения его специальной удавкой, каковая и была обнаружена на шее убитого. Удавка изъята и приобщена к уголовному делу в качестве вещественного доказательства (орудия убийства).

В ходе произведенных оперативно-розыскных мероприятий установить лиц, совершивших преступление, не представилось возможным. Перечень версий прилагается».

2

Вот такие складывались дела к моему возвращению с курорта. Называется, погулял. Говорил же я Бате перед отъездом… Впрочем, ладно — худа без добра не бывает. Зато я привез с курорта Мулатку.

Претензий к ребятам, изначально расследовавшим все эти убийства, у меня, разумеется, не было. Ничего путного они не наскребли — ну так что ж? Даже с одним убийством, бывает, намаешься, а тут — целых пять в течение неполного месяца! Да таких, что просто голова кругом! Нутром сыщика я чувствовал, что все эти пять смертей неспроста: вероятнее всего, их объединяет общая тайна. Вот только как мне приступить к этой тайне, за какую ниточку дернуть? Тем более, что и ниточек этих кот наплакал.

Мне в помощь были выделены еще три сыскаря, и мы, запершись в кабинете, приступили к составлению наиподробнейшего плана оперативно-розыскных действий.

Пока мы планировали, в городе было совершено еще одно странное убийство…


«Объяснение.

Я, оперуполномоченный уголовного розыска городского УВД старший лейтенант Гвоздев, взял объяснение у гражданки Остроушко Полины Витальевны, 1977 года рождения, не работающей, проживающей по улице: Дальняя, 8, квартира 16.

«По существу заданных мне вопросов могу пояснить следующее. 24 августа вечером я и мой знакомый Сиднев Игорь, проживающий по улице Прибрежной (более точного адреса не знаю), гуляли по городскому саду. Невдалеке от летней эстрады Сиднев предложил мне вступить с ним в интимные отношения. Я согласилась, и мы легли на траву. Вдруг я услышала какой-то подозрительный шум и, открыв глаза, увидела, как с крыши летней эстрады на нас спрыгнула какая-то темная фигура. Не успев понять, что к чему, я вдруг почувствовала, как Игорь странно дернулся, захрипел и тут же повалился на бок. Я попыталась вскочить на ноги, но темная фигура вплотную подошла ко мне, повела рукой по моему, лицу, ничего не сказала, повернулась и стремительно скрылась в зарослях. Я нагнулась к лежащему Игорю и обнаружила, что вся его спина и бок в крови. Я очень испугалась, наспех оделась и побежала к выходу из парка, где случайно встретила двух постовых милиционеров. Им-то я и рассказала все, что произошло.

О приметах напавшего на нас человека могу сообщить следующее. Ростом он очень мал, гораздо ниже меня самой. Однако мне кажется, что это все же не ребенок, а взрослый человек. Лица я его не разглядела, так как было достаточно темно. Из особых примет я запомнила его руки: они были большие, шершавые и еще — очень длинные, почти до самой земли. Сейчас мне кажется, что это был вроде как карлик: я когда-то видела такого в цирке. Впрочем, я могу и ошибаться, так как в парке было темно, а я была сильно напугана.

С моих слов записано верно, мною прочитано, замечаний нет»».

Прочитав это объяснение, а также сбивчиво-невнятные рапорты постовых милиционеров, которые были о том же самом, я и мои помощники-сыскари впали в состояние, похожее на кратковременный столбняк. Только убийцы-карлика нам сейчас и не хватало! Конечно, верить этой самой гражданке Полине Остроушко надо было с оглядкой (как-никак деваха была основательно напугана, да и случилось все это горе в самый неподходящий для нее момент), но все же, все же… Карлик-убийца! Монстр, нападающий на безвинных горожан под покровом тьмы! Мать честная, да если все это дойдет до широких городских масс, а уж тем более до этой поганой газеты «Вечерний звон», то ведь света белого не взвидишь! Шум, гвалт, газетные публикации одна другой страшнее и нелепее, катавасия, коловерть, сапоги всмятку!.. С глузду двинешься среди всего этого гама, прежде чем отыщешь убийц!

Но с другой стороны… Элементарное знание человеческой психологии нам подсказывало, что в словах этой самой Остроушко имеется таки изрядная доля правды. Застигнутый, что называется, на горячем и притом изрядно напуганный человек (а юная девушка — тем паче) по обыкновению не в состоянии откровенно лгать. Для наглой лжи необходимо предварительное тщательное размышление, а его-то как раз у этой самой Остроушко и не было. Так что же, спрашивали мы друг друга, и в самом деле на наших кротких любовников напал какой-то злобный монстр-карлик? Или же все это — не больше чем игра света и тени в ночном парке, помноженная на воспаленное воображение любвеобильной девахи? Может, оно и так, а может, и эдак — но ведь кто-то убил этого Игоря Сиднева! Мы тут же позвонили судмедэксперту, и он нам подтвердил, что юного любовника, Игоря Сиднева, действительно убили — двумя ударами остро заточенного металлического предмета в спину. Стало быть — шестое убийство в течение одного месяца! Удавиться от такой жизни! Но, опять же, по необъяснимой логике вещей это шестое убийство давало нам надежду на поимку убийцы или убийц — сколько бы их на самом деле ни было. Не может быть, рассуждали мы, чтобы все эти преступления были совершены независимо друг от друга. Воля ваша, но здесь имеется какая-то пока еще не понятая нами система и закономерность. Что-то, убеждали мы друг друга, связывало всех наших убиенных. Какая-то общая тайна? Может быть, их связывал этот самый, пока еще мифический карлик? Так что же, будем искать карлика? Тем более, что это — не такая уж и сложная задача. Карликов в этом мире мало… Пока же надо дождаться утра и съездить на место происшествия осмотреть его при дневном свете. Может, и отыщем какую-нибудь зацепку.

Однако ничего у нас не вышло. Измятая трава, загустевшая кровь на ней, несколько сломанных веток кустов, дамские, забытые впопыхах, трусики… Короче говоря — ничего существенного. Кляня на чем свет стоит всех любовников и всех карликов на свете, мы вернулись в отдел — и тут нас поджидал очередной сюрприз. Дежурный сообщил, что специально к нашему возвращению он придержал одного интересного субъекта, который желает поведать интересные подробности о напавшем на него ночью карлике.


«Расшифровка аудиокассеты.

Я, старший оперуполномоченный отдела уголовного розыска майор милиции Якименко, совместно с оперуполномоченными Мехоношиным, Поповым и Нурбековым, допросил в качестве свидетеля гражданина Кулика Ивана Никитича, проживающего по улице Болотной, 19, работающего…

— Да, кстати, ты работаешь или нет?

— Не. Испытываю временные трудности с трудоустройством.

— И долго ты эти трудности испытываешь?

— Да наверно, года полтора… А чего ж… некуда устроиться!

— Ну, а живешь-то ты на какие доходы?

— Дык по-всякому… Где чего-нибудь зашабашу, где чего-нибудь удастся замутить…

— Замутить — это украсть, что ли?

— Гражданин начальник, я что же, обязан отвечать не только на ваши вопросы, но и на вопросы этих типов?

— Эти типы — то же самое, что и я. Так что — обязан. Кстати, почему «гражданин начальник»? Ты никак сидячий?

— Да было дело… Грехи молодости, так сказать.

— Ну-ка, подробней…

— Да чего — подробней-то? Кражонка, хулиганка… Мелочевка, в общем.

— Ну-ну… А что все-таки означает это твое «замутить»?

— Гражданин начальник, пускай этот тип сядет, а? А то стоит надо мной… У меня от его стояния выпадение мыслей происходит!

— Сережа, присядь. Ну так?..

— Это вы насчет замутить? Да ничего криминального, клянусь мамой! Вот, например, на днях с Серегой Мокрым собрали и продали металлолом. Так ведь этот металлолом все едино никому не был нужен! Ну, и так далее…

— А пьешь-то на что при такой-то бедности?

— На то и пью. Да и как не пить-то, гражданин начальник? Жизнь — сами, небось, знаете, какая. Хреновая жизнь, доложу я вам! Вот будь я на месте президента…

— Заткнись ты со своим президентом, понял!

— Гражданин начальник, а чего это ваш нацмен такой нервный? Тем более что это вовсе даже не мой президент, а вроде как народный…

— У этого нервного нацмена фамилия Нурбеков, и ты по этой причине его не шибко раздражай…

— Я чего-то не понял: мне его не раздражать в связи с его фамилией или в связи с его нервностью?

— Доведешь — так сразу же и поймешь… Ну-с, прелюдия закончена, приступим к основной части нашей комедии. Давай, рассказывай…

— Это о чем же?

— Да о башке твоей перебинтованной и о твоих ночных приключениях, о чем же еще-то, придурок!

— Гражданин начальник, а чего он так у вас кричит? Вроде и не нацмен, а тоже нервный…

— Это он от нетерпения. Он больше не будет. А ты давай, рассказывай.

— Да тут и рассказывать-то не о чем… Иду я, значит, ночью и, главное, никого не трогаю… Тихо иду, на автопилоте…

— Погоди-ка… Куда идешь, откуда, когда это было? Давай-ка поподробнее.

— Иду — с пьянки, откуда же еще мне идти? Выпили малость в тот вечер с Серегой Мокрым и этим… однокрылым… ну, вы его знаете, наверно… в прошлом году он вывалился по пьяному делу из трамвая и угодил под колеса… Да, так вот: иду. А вот когда это было в точности, я, между прочим, не знаю, ибо был пьян. А ежели вас интересует приблизительный срок, то — дня три тому. Или пять. И вдруг…

— Подожди, не части. По какой улице ты шел, в каком направлении, сколько времени было на твоих часах?..

— Да какие у меня часы, начальник? Вопросы твои — прямо-таки издевательские! Часы… Откуда у меня, безработного человека, часы? Обидно даже. Тут при общем развале в государстве скоро последних штанов не останется, а ты мне говоришь о часах. Ты мне еще о «Мерседесе» что-нибудь скажи… Хи-хи-хи!

— О развале государства мы будем говорить потом… По крайней мере, ты хотя бы приблизительно помнишь — вечером это было, ночью или уже под утро?

— И улицу, по которой ты курсировал, также припомни…

— Если вы будете задавать мне по два вопроса одновременно, то я и вовсе ничего не вспомню! Выпивши я был, понятно вам? На автопилоте… А было это… ну да… было это… да темно на улице было, вот! Стало быть — ночь: днем-то темно не бывает, да будет вам известно. Что касаемо улицы… Пивнушка там еще неподалеку была, «Чуркин и компания» называется. Пиво там, я вам скажу, — лошадиная моча, а не пиво! Вот я вам расскажу, как однажды выпил на спор лошадиной мочи. Поспорили мы, значит, с Серегой Мокрым…

— После расскажешь. Стало быть, идешь ты мимо этого «Чуркина»…

— На автопилоте…

— На автопилоте. И тут…

— Вы еще забыли, что я никого не трогал. Я, когда на автопилоте, никого не трогаю. У меня тогда амплитуда замаха сомнительная…

— Зато у меня амплитуда замаха в норме! Ты понял намек, дубина?

— Сережа, не кипятись. Иван Никитич — человек сознательный, он и так все нам расскажет. Ведь ты же нам все расскажешь, Иван Никитич?

— Разумеется… то есть то, что помню. А чего не помню — как же я расскажу? Ведь серьезное же дело, коли спрашиваете… ведь нельзя же врать! Это мы понимаем…

— Еще какое серьезное! Так что — валяй, вспоминай хорошенько и в подробностях.

— Ну, вот… Иду я, стало быть, на автопилоте и никого не трогаю… Мимо «Чуркина с компанией». И вдруг из-за угла этого самого «Чуркина» выходит… Я-то вначале даже подумал, что это — обезьяна… честное слово, так подумал! Или же черт… Потому что гомо сапиенс… у него конфигурация не та. Не та у него конфигурация, ежели он этот… гомо сапиенс! Ну, как только я его… этого… увидел — автопилот у меня тут же отключился, и я начал соображать. Ну, говорю я себе, допился ты, Иван Никитич: обезьян с чертями в северном полушарии стал видеть! Типичный, говорю, признак белухи… белой горячки то есть. Сгинь, говорю, исчезни и пропади!.. А она, обезьяна то есть, подходит ко мне близко и говорит: здорово, мол, Иван Никитич, попался ты мне, наконец, молись, мол, падла, кранты тебе конкретные! И, представьте себе, достает откуда-то штык не штык, пиковину не пиковину… что-то, короче говоря, острое и блестящее — и ко мне! Конечно, я тут же ускоренно начал трезветь… протрезвеешь тут, когда со всех углов северного полушария на тебя обезьяны с пиковинами… а только, думаю, обезьяны-то не разговаривают! Не дадено обезьянам такого природного права, чтобы разговаривать человечьим голосом! Черт — он совсем другое дело…

— Погоди-ка, Иван Никитич, со своими чертями да обезьянами! Рехнуться можно!.. Ты говоришь, что человек, напавший на тебя, выглядел необычно? Прошу тебя — с этого момента говори как можно подробней: что он тебе говорил, что делал, как выглядел…

— Так я же и говорю… и чего было меня перебивать! Я же и говорю, что не дадено обезьянам такой натуральной возможности — говорить человечьим голосом! Ну, думаю, если это не галлюцинация, то и не обезьяна! А кто же он тогда, думаю я себе. А он тут и говорит: я, говорит, смерть твоя неизбежная! Молись, говорит, падла, если умеешь! Ну, а я-то ускоренно трезвею, амплитуда моя восстанавливается! Размахиваюсь я — и… и все — тут же оказываюсь на земле! Потому что он мне как двинет! Ручищи у него — шатуны, а не ручищи… до земли достают! А сам он — ну едва выше моего пупка! Вроде как этот… лилипут. Или карлик…



— Ты говоришь — карлик? Может, тебе это просто показалось спьяну?

— Спьяну… ха! То, что тебе обычно кажется спьяну, не дерется по челюсти… И всего прочего также не делает… видите мою окровавленную повязку на лбу? Его работа… Спьяну, видите ли…

— Ну ладно, ладно… Продолжай.

— Ну и вот: он как двинет! Я — в горизонтальное положение, он — на меня! Оседлал — и целится своей пиковиной прямо в левый глаз: молись, говорит… Ну, тут я и взмолился: отпусти, говорю… чего эдакого я тебе сделал? А он мне и отвечает: значит, говорит, жить хочешь, мразь? Хочу, говорю, жизнь-то одна… А он: а ты думаешь, что только у тебя она одна? А я: да у всех по одной, насколько мне ведомо. А он: мразь ты, говорит, последняя. Ладно уж, говорит, живи. Но о том, что ты мразь, я тебе забыть не дам. До конца, говорит, своей поганой жизни будешь об этом помнить. И — начал царапать мне своей пиковиной по лбу. Я, конечно, ору благим матом, а он нацарапал, слез с меня и говорит: живи, мол, и помни, кто ты есть. И — только я его и видел: будто растворился, окаянный, во тьме…

— Ну а дальше?

— А дальше я встал, кровища с меня так и льется. Ну и пошел куда ни попадя… похмеляться, то есть, с испугу. Похмелялся я три или целых пять дней, а затем — к вам. Должны же вы защищать честных граждан от бандитских нападений или не должны? Ну тут, конечно, ваши вызвали скорую помощь, осмотрели мои раны… А почему это, спрашивают, он тебе на лбу букву «м» нацарапал… да глубоко так нацарапал, век теперь не сотрешь? А откудова я знаю, почему? Потому что бандит, а может, учитывая конфигурацию, и настоящий маньяк…

— Говоришь — маньяк?

— А то кто же? Папа римский, что ли? Я вот только одного не понимаю: причем тут эта буква «м»?

— «М»? Ну, не знаю… Мститель, мразь, метрополитен…

— Какой еще метрополитен… кто это метрополитен?

— Да, наверно, ты.

— Обидные слова вы говорите, гражданин начальник. Честному человеку прямо-таки невыносимые!

— Послушай, честный человек, а ты никогда ранее не знался ни с каким карликом? Ну, может, вы когда-нибудь пили вместе или еще что-нибудь…

— Это с карликом-то я пил? Да с каким таким карликом… откудова мне его взять, карлика-то? Нет уж, гражданин начальник. С Серегой Мокрым я пил, с этим, однокрылым… который из трамвая, пил тоже… неоднократно… а чтобы с карликом… Да и откуда ему тут взяться, карлику-то? Удивительно даже!

— И никогда ни о каком карлике ты не слыхал?

— И не слыхал.

— Ну, а опознать ты его при случае смог бы?

— Это кого же — карлика? Да где же вы его возьмете, чтобы мне его опознать?

— Где мы его возьмем — это наше дело. Тебя же спрашивают о другом.

— Ну не знаю… Да и чего его опознавать? Карлик — он и есть карлик. Мне до пупка. Руки — почти до земли. Дерется еще, сволочь… Карлик, одним словом.

— Ну, ладно… Вот что, Иван Никитич, я тебе скажу. Если хочешь спокойно жить, об этом твоем ночном приключении лучше помалкивай, понял? Чтобы ни звука мне, понятно?

— Это… как же? О карлике то есть?

— О нем. Понял, спрашиваю?

— Понял, не дурак. Но… эта буква на лбу… говорят, что так теперь и будет. Как же быть-то… ведь некрасиво… да и особая примета.

— Сделаешь себе пластическую операцию.

— Издеваетесь, гражданин начальник? Эх…

— Еще раз говорю — молчи. А будут спрашивать — скажи, что спьяну напоролся на сучок.

— Так ведь не поверят…

— Ну, пускай тогда доказывают экспериментально, что сие невозможно. Все, пошел вон. Когда понадобишься — вызовем. И — чтоб явился по первому зову!»

3

… — Тихоныч, — сказал Батя дежурному по отделу. — Я — совещаюсь. В течение часа меня ни для кого не существует. Уяснил?

— Насчет поимки карлика, что ли? — не удержался старый Тихоныч.

— Какого еще карлика? — ощерился Батя. — При чем тут карлик?

— Так все уже говорят. И у нас в отделе, и в городе. Моя жена — и то уже звонила. Выговор мне сделала за то, что до сих пор не рассказал ей об этом карлике…

— Твою мать! — с чувством выразился Батя. — Ну народ, ну страна! Откуда только они все узнают? А? — и Батя воззрился на меня и мою малочисленную команду.

— Да хрен их всех знает! — дал я исчерпывающий ответ. — Пошли лучше совещаться…

Совещание было довольно-таки безрадостным. Шесть убийств и одно странное ночное нападение — какая уж тут радость? В существование какого-то мифического и злобного маньяка-карлика никто из нас всерьез не верил. Показания насмерть перепуганной девахи, откровения городского пьяницы, которому спьяну черт знает что могло померещиться — это, знаете ли, не повод, чтобы всерьез говорить о каком-то серийном убийце, тем более — о карлике: не Голливуд же у нас тут, в самом деле! Но с другой стороны — ведь кто-то же совершил все эти убийства плюс странное ночное нападение?

— Карлика, — втолковывал нам Батя истину, которую мы знали и без него, — найти нетрудно. Если, конечно, этот гребаный карлик вообще существует… Подсуетитесь, пошарьте по притонам, сориентируйте на поиск агентуру… В общем, не мне вас учить. Ну и, само собой, не забывайте об отработке других версий. Я же в свою очередь постараюсь заткнуть рты всяким крикунам, в особенности — этому поганому «Вечернему звону». Кстати, они уже сегодня звонили и ехидно интересовались, как продвигается расследование и как я могу прокомментировать слухи о маньяке-карлике. Я их, конечно, послал куда следует, но ведь они оттуда вернутся, и очень скоро! Ну, марш вперед, труба зовет!


«Агентурное сообщение. Совершенно секретно. Экземпляр единственный.

Я, агент Гамлет, выполняя ранее полученное задание, встретился со сторожем кладбища № 2 Нефедкиным Семеном (отчество мне неизвестно, а по прозвищу он Кириллыч). С собой я захватил 1 (одну) поллитру самогона, а также закуски согласно врученной мне денежной суммы, чего, разумеется, было явно недостаточно, и когда пришлось повторять, то мне пришлось на эти цели тратить свои собственные средства (счет прилагается). Как было заранее условлено, в ходе распития принесенного мною самогона я неоднократно и осторожно пытался выведать у этого Кириллыча, не знает ли он чего-либо о разгуливающем по городу карлике. Однако Кириллыч даром что был выпивши, говорить на тему о карлике упорно отказывался, что навело меня на некоторые подозрения.

Мои подозрения усилились, когда вдруг в окошко сторожки, где мы распивали самогон, кто-то постучал явно условленным образом: три коротких и три длинных стука. Несмотря на то, что уже было темно и у Кириллыча был налит стакан, он (то есть Кириллыч, а не стакан) вдруг вскочил и, ничего мне не объясняя, вышел из сторожки, и я слышу, стал там с кем-то разговаривать. Я же, памятуя о полученном поручении, тайно отправился вслед за ним. И вижу: мой Кириллыч говорит с каким-то странным типом, внешность которого мне сразу не понравилась. То есть эту самую внешность во всех чертах мне разглядеть не удалось, так как было довольно темно, однако кое-что я все-таки увидел. Мамой клянусь, это был карлик! Рост у него был — едва ли мне до пояса, ног не было видно вообще, зато руки — чуть ли не до земли (хотя кое-какие из этих примет мне могли и показаться ввиду темноты и моего полупьяного состояния).

Значит, они, то есть Кириллыч и этот карлик, о чем-то поговорили да и пошли куда-то вглубь кладбища. Шли они недолго, пришли в заброшенное место, где хоронят одних бродяг и всяких беспутных и безродных, и тут карлик повел себя очень странно. Он вдруг подошел к одной из могилок, упал на нее и так страшно завыл, что у меня прямо волосья дыбом взъерошились! Сторож Кириллыч постоял-постоял да и принялся карлика утешать, и в конце концов утешил, и они пошли обратно к сторожке, а я — за ними. Здесь они распрощались, Кириллыч зашел в сторожку, а я сразу же за ним, что Кириллычу явно не понравилось, и он у меня самым подозрительным тоном спросил, где это я шлялся. Я ответил, что выходил до ветру, и в свою очередь поинтересовался, где отсутствовал сам Кириллыч. Однако Кириллыч не пожелал отвечать на мой вопрос и даже отказался допивать самогонку, после чего мне только и оставалось, что распрощаться и удалиться.

Никаких комментариев у меня относительно всего сказанного не имеется. Могилку, на которой выл карлик, могу при случае показать. Еще обращаю внимание правоохранительных органов на то, что гражданка Клокова по прозвищу Китаянка продает самогонку столь отвратительного качества, что после ее употребления (после употребления самогонки, а не гражданки Клоковой) наутро прямо-таки во всей своей полноте встает вопрос: быть или не быть. Надеюсь, что правоохранительные органы этим фактом вплотную заинтересуются (то есть не вопросом, а Китаянкой и ее самогонкой).

Писано собственноручно, такого-то числа. Агент Гамлет».


«Агентурная записка. Совершенно секретно. Экземпляр единственный.

Я, оперуполномоченный ОУР УВД старший лейтенант Мехоношин, встретился с источником Королем, который сообщил следующее. Приблизительно год назад на квартире у гражданки Щукиной Валентины Семеновны по прозвищу Семеновна (той самой, по факту убийства которой ведется в настоящее время расследование) проживала некая гражданка по имени Полина, которую еще звали Кнопкой, Мышкой и Куклой. По утверждению источника, так ее звали из-за ее чрезвычайно малого роста. Источник также утверждает, что с этой гражданкой сожительствовал некто Витька либо Витек, который по росту и телосложению весьма напоминал карлика.

Приблизительно за две или три недели до гибели гражданки Щукиной ее квартирантка куда-то исчезла. Человек, похожий на карлика, по имени Витька либо Витек, после этого случая также перестал приходить на квартиру к гражданке Щукиной. Где в данный момент могут находиться женщина по имени Полина (Кнопка, Мышка, Кукла), а также Витька (Витек), источник не знает.

Источнику дано задание попытаться установить местонахождение вышеозначенных лиц, а также выяснить, не причастны ли они к убийству гражданки Щукиной. Источнику также выдано 250 (двести пятьдесят) рублей на непредвиденные расходы и оговорены время и место следующей встречи».


Наши агенты Гамлет и Король были, в общем, людьми проверенными, и если они и врали, то обычно знали меру. Стало быть, какой-то карлик, либо человек, на него похожий, все же существовал. Правда, из этих двух агентурных сообщений вытекало вопросов гораздо больше, чем ответов на них (неясно, например, имел ли этот самый карлик какое-либо отношение к совершенным убийствам или не имел), но все же, все же…

Решено было немедля допросить сторожа Кириллыча, но пока мы собирались за ним съездить, наш опер Паша Попов вдруг ошарашил нас просто-таки удивительной новостью относительно расследуемых нами дел. Паше пришла в голову гениальная идея порыться в подшивке «Вечернего звона», и в одном из недавних номеров он обнаружил весьма любопытную статейку. Мало того, что эта статейка была писана убиенным репортером Вячеславом Наливкиным, так еще и речь в ней шла о некоем карлике, да и не об одном карлике, а сразу о двух — мужчине и женщине. Сама статья была, конечно, препохабнейшая, как и все, что писал при жизни этот самый Наливкин, но нам сейчас было не до стилистических красот и изящностей. Нас, разумеется, интересовала заключенная в статье информация, а она-то, родимая, была, ох, до чего же интересная!


«Вячеслав Наливкин. «Невиданная любовь».

Кто из наших читателей не знает, чем занимаются по ночам мужчина и женщина, если они находятся в одной постели? Разумеется, это знают все, если, конечно, они не круглые идиоты. Но, по-моему, даже круглые идиоты об этом прекрасно осведомлены. Впрочем, вам, дорогие мои читатели, наверно, интересно было бы узнать, как именно занимаются любовью идиоты? Увы, пока я не могу удовлетворить этого вашего законного любопытства. А вот как занимаются любовью карлики (вы, надеюсь, знаете, кто такие карлики?), рассказать могу.

Итак, от одного человека я получил сведения, что в одном из притонов нашего города (притонов, к слову, в нашем городе превеликое множество, и куда в связи с этим смотрит городская милиция, совершенно непонятно), так вот, в одном из городских притонов проживает весьма необычная пара любовников. И он, и она — карлики, вообразите себе! Эдакие маленькие, донельзя уродливые человеческие экземплярчики, которым, оказывается, так же, как и всем нам, грешным, ничто человеческое не чуждо!

Разумеется, как только я прознал о существовании в нашем городе карликов-любовников, мне тут же захотелось, дорогие мои читатели, рассказать вам о них. Из исторических анекдотов мы знаем, что занятие любовью с карликом либо карлицей — вещь необычная и прелюбопытнейшая во многих отношениях, но то — исторические анекдоты, а здесь — реальность! Как говорится, вот они, рядом, буквально за вашей стеной! Ну, разве вам не любопытно?

Один сговорчивый человек (не стану, разумеется, называть его имя) за умеренную плату пустил меня в квартиру, где проживали наши необычные любовники. В этой квартире я намеревался спрятаться и с наступлением ночи увидеть все собственными глазами и, что называется, услышать все собственными ушами, а если повезет, то и осчастливить вас, дорогие мои читатели, парой-тройкой уникальных фотографий.

Я уже предвижу, как у вас, дорогие мои читатели, загораются от нетерпения глаза. Но — не все так скоро, дорогие мои читатели, не все так скоро! Перво-наперво, оказавшись в квартире, я осмотрелся. Квартира как квартира: таких в наших городских притонах изрядное количество, уж я-то это знаю, как никто другой! Стол, три колченогих табурета, шкафчик в углу, кровать… Да тут и спрятаться-то негде! Но — рискнем: авось под кроватью и не заметят!

Уже изрядно стемнело, когда за дверью послышались шаги и голоса. Я тотчас же юркнул под кровать, приготовил диктофон и фотоаппарат и затаился…

Они вошли, включили свет… Мне из моего укрытия было не так чтобы и видно, однако же я их сумел разглядеть. Ну и уроды, скажу я вам! Особенно он: ног почти что нет, руки до самой земли, а уж рожа!.. Да и она немногим лучше, даром что дама. Ладно. Они разделись (то есть пока что не совсем, а, так сказать, частично) и расположились ужинать. Ужин, надо признаться, у них был неважный: я такой не стал бы есть даже по приговору суда. Они ели и разговаривали. Из их разговора я узнал, что он, судя по всему, то ли мелкий воришка на вокзале, то ли трубочист (представляете себе — карлик-трубочист!), а чем занимается она, я что-то и не понял. Ну да ладно…

Поели, она прибрала посуду (если, конечно, это можно было назвать посудой), и сели друг напротив дружки за тем же самым столом. Опять у них завязался разговор. Говорили все больше о каких-то для меня не совсем понятных делах, вспоминали каких-то людей, да все больше не по именам, а по прозвищам, что, между прочим, вполне объяснимо — притон! От нетерпения и неудобной позы я даже заерзал, и тем самым едва себя не обнаружил. «Что это там?» — испуганным детским голоском спросила она. «Должно быть, мыши, — грубым голосом ответил он. — Или крысы…» Меня сравнили с крысой, представляете себе!

Вскоре мои подопечные засобирались спать. Она разобрала постель и, судя по характерным шорохам, стала раздеваться. Я лежал под кроватью и негодовал, ибо мне абсолютно не было видно, как она раздевается. Меня так и подмывало крикнуть: выйди, дескать, обезьяна ты эдакая, на середину комнаты, не заставляй джентльмена томиться в неведении!.. Но — ладно, ладно: в нашем деле главное — терпение…

Раздевшись, она легла, а вскоре лег и он. Я включил диктофон, приготовил фотоаппарат и навострил уши. Долгое время ничего эдакого между ними не происходило, так что меня даже стала разбирать досада: неужто, думаю, у меня сегодня ничего не выгорит? Но затем, как говорится, природа взяла свое, и мои карлики зашевелились… О чем они в этот момент меж собой говорили? В общем — ни о чем: лично я и мои любовницы в таких случаях гораздо более разговорчивы. Короче — одни ахи, охи, звуки поцелуев да что-то вроде «Полюшка, милая» и «Витенька, ох, Витенька». Одним словом — убожество. Скоро, судя по характерным звукам и движениям, они перешли к главному. И тут-то она возьми да и скажи: Витенька, милый, выключи, пожалуйста свет, а то у меня сегодня такое чувство, будто за нами наблюдают… Услышав такое, я едва не взвыл от досады: чувство у нее, видите ли… Впрочем, тут же я себя и утешил: ничего, думаю, фотоаппарат у меня мощный и со вспышкой, ему любая тьма нипочем — прорвемся!

Ладно. Свет тем временем погас, Витек опять плюхнулся на кровать, и вскоре кровать заскрипела ритмично. Тут-то я из-под кровати и выкатился, вскочил — и щелк фотоаппаратом, щелк другой раз! Видели бы вы, как эти уродцы испугались! Особенно, конечно, она. «Витенька, — кричит, — кто это такой, что ему здесь надо?!» Ну, я, конечно, не дал им разобраться в том, кто я такой и что мне надо: я устремился к двери, сделал на ходу еще несколько снимков, саданул в дверь ногой — и был таков!

Так что, дорогие мои читатели, теперь вы знаете, чем занимаются по ночам карлики: они занимаются тем же, что и мы, нормальные люди. Не верите мне — смотрите фото. И — читайте газету «Вечерний звон»! В одном из ближайших ее номеров я постараюсь опубликовать интервью с нашими карликами-любовниками. Надеюсь, вы не сомневаетесь, что такое интервью мне удастся получить?»

Здесь же была помещена и фотография. Две обнаженные человеческие фигурки испуганно смотрели из темноты: он — полулежа, она — сидя. На их лицах и телах были запечатлены резкие контрастные тени…


Милиционер, особенно если он сыщик, постоянно в своей работе сталкивается с человеческой грязью. Постепенно сыщик к этой грязи привыкает и начинает воспринимать ее как должное, как некую составную часть своей повседневной работы. Но иногда встречается такая грязь, что будь ты хоть трижды сыщик, а все едино тебя начинает выворачивать наизнанку.

Ознакомившись с этим творением, мы долго молчали.

— Удавить за такое этого журналиста мало! — бросил наконец в сердцах один из нас, Карим Нурбеков. — Зарезать, как шакала!

— Ты говоришь — удавить и зарезать? — тут же вскинулся Серега Мехоношин. — Мужики, ну так вот что я вам скажу…

Впрочем, ничего эдакого нам говорить надобности не было, потому что все мы подумали о том же, о чем и Серега. Надо во что бы то ни стало, и притом как можно скорее разыскать этого самого карлика! Кажется, теперь нам было о чем с ним побеседовать…


«Протокол допроса.

Я, старший оперуполномоченный ОУР УВД майор милиции Якименко, допросил в качестве свидетеля Нефедкина Семена Кирилловича, 1938 года рождения, ранее не судимого, беспартийного, образование среднее, проживающего по улице Болотной, 22, работающего сторожем на городском кладбище № 2.

Вопрос: «Семен Кириллович, расскажите, пожалуйста, как долго вы работаете кладбищенским сторожем?»

Ответ: «Четвертый год, с тех пор, как вышел на пенсию. Пенсия — маленькая, так что подрабатываю».

Вопрос: «Расскажите, пожалуйста, подробнее о характере вашей работы».

Ответ: «Работаю я сутки через двое. В мои обязанности входит следить за порядком на кладбище».

Вопрос: «Что значит — следить за порядком на кладбище?»

Ответ: «Это значит следить за тем, чтобы на территории кладбища не появлялись посторонние, чтобы с могил не воровали крестов и памятников, чтобы не было пьяных и нищих… Одним словом — следить за порядком».

Вопрос: «Расскажите, пожалуйста, кто и с какой целью приходил позавчера вечером к вам в сторожку?»

Ответ: «Вначале ко мне пришел один мой знакомый по имени Семен, а по прозвищу Шекспир. С собой он принес две бутылки самогонки. Почти всю эту самогонку мы с ним выпили».

Вопрос: «Ну а затем?»

Ответ: «А затем ко мне пришел один мой знакомый по имени Виктор».

Вопрос: «Расскажите о нем как можно подробнее».

Ответ: «Фамилии его я не знаю. Чем он занимается — не знаю также».

Вопрос: «В таком случае опишите, как он выглядит».

Ответ: «Он очень маленького роста — мне, наверно, будет по пояс. У него несоразмерно большая голова, очень короткие ноги и руки едва ли не до земли».

Вопрос: «То есть вы хотите сказать, что этот ваш знакомый по имени Виктор — карлик?»

Ответ: «Я никогда не видел карликов и не знаю, как они выглядят. Я просто описал его приметы — и все».

Вопрос: «С какой целью он к вам приходил?»

Ответ: «Чуть более месяца назад он уговорил меня тайно похоронить на охраняемом мною кладбище одного человека. За мое согласие он уплатил мне пять тысяч рублей и, кроме того, ежемесячно обещал платить еще по тысяче рублей за мое молчание».

Вопрос: «Что ваш знакомый по имени Виктор рассказывал вам о человеке, которого вы похоронили?»

Ответ: «Он говорил, что это — его невеста. Еще он говорил, что звали ее Полина и что она покончила жизнь самоубийством. Он говорил, что она повесилась».

Вопрос: «Скажите, а вы сами труп видели?»

Ответ: «Да. Более того — я мастерил гроб, обряжал и обмывал тело. Это был труп очень маленькой женщины. Вначале я подумал, что это десятилетний ребенок, однако нет, это был труп взрослой женщины. Только очень маленькой».

Вопрос: «У нее было телосложение, как у карлика?»

Ответ: «Нет. У нее было правильное телосложение, как у нормальных людей. Только все в маленьких пропорциях. Не женщина, а прямо-таки сказочная фея».

Вопрос: «Вы уверены, что смерть этой женщины наступила именно в результате повешения?»

Ответ: «Да, уверен. Я видел отчетливый след от веревки на ее шее. Такие следы обычно бывают у удавленников. На своем веку я видел много смертей и разбираюсь, кто от чего умер».

Вопрос: «Скажите, как часто после захоронения тела человек, похожий на карлика по имени Виктор, бывал у вас на кладбище?»

Ответ: «Раз, наверно, пять. Или семь… Не считал, а потому и не помню».

Вопрос: «Для чего он приходил на кладбище?»

Ответ: «Он сразу же шел на могилку».

Вопрос: «Вы имеете в виду — на могилу, где похоронена вышеупомянутая женщина?»

Ответ: «Да».

Вопрос: «И что же он делал на этой могиле?»

Ответ: «Он плакал».

Вопрос: «Вы могли бы показать, где находится эта могила?»

Ответ: «Да, мог бы».

С моих слов записано верно, мною прочитано, замечаний и дополнений нет».


«Расшифровка аудиокассеты.

— Ну-с, достопочтенный Семен Кириллович Нефедкин, официальный допрос закончился, а теперь послушайте, что я вам скажу! Слушайте, Семен Кириллович, и мотайте себе на ус, потому что от того, какие вы сделаете для себя выводы из моих слов, зависит ваша дальнейшая судьба. Я ясно излагаю?

— Да вроде бы ясно…

— Да, Семен Кириллович, в нехорошую историю вы вляпались. Ох, и в нехорошую же — до жути! Я уже не говорю о тривиальной пьянке на рабочем месте с кем ни попадя: это грех не велик. Но — тайное захоронение тела! Если это станет еще кому-нибудь, кроме нас, известно — вас как минимум попрут с работы, а уж как максимум… Максимум, я думаю, лет восемь, а то и все десять отдыха на курортах колымского края. Такой вот расклад…

— Это… так за что же — десять лет-то? Ведь не убивал, не крал…

— За сокрытие следов преступления, дражайший Семен Кириллович. За это по нынешним временам — строго до невозможности!

— Да каких таких следов… что-то я не понимаю…

— А тайно похоронить убитого человека — разве это не сокрытие следов преступления?

— Да какого же убитого-то? Сказано — самоубийство…

— А откуда вы знаете, что самоубийство? Вы что же, присутствовали, когда эта самая… как бишь вы ее назвали… да, фея… Вы что же — присутствовали при ее самоубийстве?

— Нет, но…

— То-то и оно, Семен Кириллович, то-то и оно. А что, если этот ваш карлик — да вам соврал? А что, если это он сам взял да и задушил свою фею, а? И с вашей помощью — концы в воду? Ну?

— Так это… ну, не знаю. Но мыслю: а для чего же тогда ему ее хоронить? Взял бы да и спустил бы в овраг… делов-то!

— И я пока всего не знаю, дорогой Семен Кириллович. Но предполагаю, что этот ваш карлик Витя — убийца, если не полноценный маньяк. А от маньяка, как вы сами понимаете, можно ожидать чего угодно: и убийств, и похорон… Завтра, предположим, он и вас захочет положить рядышком со своей так называемой невестой! А что — очень даже просто!

— Э…

— Да хоть «э», хоть «бэ»! Зря, что ли, он так упорно ничего о себе не рассказывает? Не зря, Семен Кириллович, ох, не зря! Уж поверьте вы моему опыту! Положит и вас — за милую душу! Ну сами посудите — для чего ему такой свидетель?

— Что-то не похож он на маньяка… Плачет каждый раз на могилке…

— Плачет на могилке… Да ежели он маньяк, то и заплакать может, и засмеяться, и тут же закукарекать! Для него это — раз плюнуть! Одно слово — маньяк!

— Ну, так это… что же мне делать?

— Вот, Семен Кириллович: наконец-то я слышу умные слова! И потому отвечаю: помочь нам как можно скорее поймать этого вашего карлика! Как можно скорее, Семен Кириллович, иначе может быть поздно! Вы, разумеется, спросите, каким образом вы можете нам помочь? А давайте-ка мы заключим с вами один джентльменский договорчик! Как говорится, вы — нам, мы, соответственно, вам. Когда, кстати, этот ваш карлик обещал явиться к вам вновь?

— Да, наверно, через недельку. Или денька через четыре. Или прямо-таки завтра… Я не знаю, а он — не говорил.

— А где он обитает, он вам случайно не говорил?

— Нет…

— Ну ладно. Договорчик наш, стало быть, таков. Мы со своей стороны обещаем никому не говорить о ваших приключениях на кладбище, вы же со своей стороны… Видите этот телефончик? Хороший телефончик, переносной. Ну, так вот: мы вам даем этот телефончик, а вы, дождавшись следующего прихода карлика, звоните вот по этому номеру… Нет, номер с собой брать не следует, вы должны его запомнить. Вот и весь договорчик, Семен Кириллович. Не много, согласитесь, за ваше дальнейшее спокойствие и вашу свободу.

— Э… а ежели он того… возьмет да прознает про этот наш уговор?

— А как он может прознать, если вы никому ничего не скажете? А ведь вы же не скажете, не так ли?

— Ну так…

— Вот и чудно, Семен Кириллович, вот и чудно. Стало быть — договорились. Но — смотрите, Семен Кириллович, ох, и смотрите же!..»


Домой, как оно и полагается порядочному сыщику, я вернулся, когда уже стемнело. Моя Мулатка, разумеется, не привыкла еще к особенностям моей профессии, и потому встретила меня довольно хмуро.

— Терпи, мать, коль связала свою судьбу с сыщиком! — смеясь, сказал я и поцеловал свою женщину. — В нашей работе то ли еще бывает!

Разумеется, она растаяла от моих поцелуев, мы славно поужинали и улеглись спать. Ночь была удивительная! В окно заглядывала тяжелая рябиновая ветка, за ней скрывалась радостная молодая луна… От моей Мулатки пахло далекими звездами и морем, от которых я увез ее под наше северное небо…

— Скажи, — вдруг спросила моя Мулатка, — что это за маньяк злодействует в городе? Везде только об этом и говорят…

— Да где же это — везде? — деланно удивился я.

— Например, на базаре, — стала припоминать моя Мулатка. — И в магазинах. И еще — в трамваях… Да и по телевизору тоже. Говорят, что в городе орудует маньяк, который убивает кого ни попадя. Вроде какой-то карлик… Прямо как в кино!

— Эх! — крякнул я. — Да мало ли что говорят… Никто еще ничего толком не знает…

— Не хочешь говорить — и не надо! — вдруг обиделась Мулатка. — Но не ври мне…

— Да я и не вру, — довольно неуклюже стал оправдываться я. — Да, действительно, имеются кое-какие подозрения… А что там на самом деле — кто же его знает? Вот если мы этого карлика поймаем, тогда и будет разговор. А так — слухи одни… Обыкновенное дело!

— Страшная у тебя работа, — вздохнула моя Мулатка. — Как-то раньше не задумывалась об этом…

— Ничего, привыкнешь, — я погладил ее волосы.

— Постараюсь… — ответила Мулатка.

Ночью мне приснился странный сон. Гигантская свистящая коса сама собою шествовала по лугу и укладывала в бесконечные ряды скошенные травы и цветы. Мне чудилось, что я — одна из луговых травинок, ждущая своей очереди, и эта очередь вот-вот наступит. Мне снилось, что я вижу, как где-то там, со стороны востока, со стоном умирает луг. О, с каким ужасом я, травинка, внимал металлическому свисту косы, который становился все ближе! Этот свист был все беспощадней, и все более во мне, травинке, крепло ощущение, что вот-де сейчас, в это самое мгновение… Вот уже полегли последние заслоняющие меня травы, вот уже я ее вижу, мою блистающую металлическую смерть… Вот коса взметнулась, вот ее лезвие уже стремительно несется мне навстречу… И — острая, смешанная с непередаваемым ужасом боль вдруг пронзила меня! Я вскрикнул — и проснулся. Сердце… Неужто это сердце? Но с чего бы вдруг? Часы показывали половину пятого. Стараясь не разбудить мою Мулатку, я осторожно встал, вышел на кухню и отворил окно. В окно хлынул предрассветный, напоенный ароматом отцветающих трав, августовский воздух. И боль постепенно отступила…

4

Следующий день начался со сплошных неприятностей. С самого утра нас стали одолевать журналисты — и местные телевизионщики с газетчиками, и какие-то залетные. Вся эта орава осадила наши милицейские стены и задавала идиотские вопросы о якобы свирепствующем в городе маньяке-карлике. Дабы навести во вверенном ему подразделении хотя бы видимость порядка, Батя вынужден был поднять в ружье взвод пожарных, и когда те прибыли, пригрозил журналистам беспощадно поливать их из брандспойта, если они не удалятся, как минимум, на сто метров от здания отдела.

Репортеры испугались и ретировались, но это было лишь началом неприятностей. Вскоре в Батин кабинет явилась вовсе уж невиданная делегация, возглавляемая городским бездельником и горлопаном Васей Авдеевым по прозвищу Вася Убогий.

— Мы, — важно пояснил цель своего визита Вася Убогий, — есть уполномоченная общественная правозащитная делегация. Общество уполномочило нас задать вам несколько животрепещущих вопросов по поводу творящегося в городе беспредела, а именно — свирепствующего маньяка, которого вы, то есть карательные органы, не в силах изловить и, таким образом, не в состоянии обеспечить нашу безопасность!

Выпалив свою тираду, Вася Убогий перевел дух и гордо осмотрелся по сторонам — вот каков, дескать, я молодец — выговорил и не поперхнулся!

— Виноват, — змеиным голосом спросил Батя, — а кто тебя, Убогий, уполномочил задавать мне эти твои так называемые животрепещущие вопросы?

— Народ! — гордо ответил Вася Убогий. — Это — во-первых. А во-вторых, я никакой вам не Убогий, а Авдеев Василий Викторович, активист и гражданин!

— Эвона! — искренне удивился Батя. — А ежели я сейчас, тебя, эдакого гражданина и активиста, — да засажу в кутузку? Что ты на это мне скажешь?

— Не имеете права! — по-прежнему гордо ответствовал Вася Убогий, а остальные члены делегации сурово кивнули в знак подтверждения слов своего вождя. — Сейчас вам не тридцать седьмой год!

— За твой манифест, — сказал Батя, — может быть, и не имею. А вот за разбитое намедни по пьяному делу витринное стекло в кафе «Бегемот» — имею…

— Это провокация! — петушиным голосом воскликнул Вася Убогий. — Никакого стекла в «Бегемоте» я не бил!

— Провокация! — дружным эхом откликнулась вся Васина команда.

— Минимум — десять суток… — проникновенным голосом сказал Батя.

— Ах так! — еще более гордо воскликнул Вася Убогий. — Ну, тогда мы, городская общественность, оставляем за собой право на принятие адекватных действий в плане самообороны!

— Минимум — пять лет… — еще более проникновенно сказал Батя.

Уполномоченная общественная делегация окинула Батю негодующим взглядом, развернулась и стремительным полугалопом удалилась. А Батя не обещающим ничего хорошего тоном пригласил меня и мою команду на совещание.

— Дурдом! — яростно выразился Батя и оглядел нас всех по очереди и весьма пристально. — Ну и что мы, братья сыщики, намерены предпринять в ближайшем будущем? Главное, что меня сейчас в жизни интересует, — имеется ли в природе этот самый карлик-маньяк? А?

— Карлик, — встрял я, — без сомнения, имеется, а вот кто он — это большой вопрос.

— Загадочная и таинственная фигура! — добавил Саня Попов.

— Обитатель подземного замка! — внес свою лепту Серега Мехоношин.

— Этот… вампир-кровосос! — добил Батю окончательно Карим Нурбеков.

Минут, наверное, пять Батя молчал и созерцал нас влюбленным отеческим взглядом, после чего горестно заявил:

— Самое печальное в моей жизни не то, что я не доживу до пенсии, а то, что вы, суки, доведя меня до преждевременной смерти, даже не явитесь на мои похороны. Ведь не явитесь же, суки?

— Ты погоди, Батя, помирать, — попросил я. — Вначале послушай, чего мы наскребли…

… — Ну? — вдохновенно спросил Батя, когда я закончил свой доклад. — И чего же вы сидите сиднем? Чего же вы этого карлика не ловите?

— Сейчас пойдем ловить, — пообещал я. — А следом за нами — телевизионщики со своими телекамерами. А следом за ними — газетчики. А вслед газетчикам — Вася Убогий со своей командой ускоренного реагирования…

— Я намедни, — сказал Серега Мехоношин, — был по делам в дурдоме — так там точно таким же манером ловили таракана. Все на одного. Но, между прочим, таракану удалось ускользнуть.

— Ну так ловите тихо вашего таракана, профессионалы, мать вашу! — взъярился Батя. — Расставляйте ловушки, сооружайте капканы, маскируйте свои пропитые внешности! Иначе, чувствую, с меня не то что погоны, а и голову скоро снимут… Из-за этого вашего карлика город встал на уши! Нет, не видать мне полковничьих погон, как собственной задницы!

— И на фига, тебе, Батя, эти полковничьи погоны!.. — задушевно начал я.

— Чем больше звезд, тем меньше совести! — закончил Саня Попов.

— Ловушки и капканы, — видя, что Батя багровеет в поисках достойного ответа на нашу наглость, поспешно заявил я, — уже готовы. Уверен, что через день-два он в эти капканы непременно угодит.

— Плач на могиле? — буркнул Батя.

— Именно, — сказал я.

— Гамлет? — спросил Батя.

— И сторож также, — поддакнул я.

— А если ваш карлик никогда больше на кладбище не явится? Что тогда? — ядовито поинтересовался Батя.

— Он туда явится, — уверенно ответил я.

— Да? — еще более ядовито осведомился Батя.

— Непременно. У меня — предчувствие…

— Ну, если дело дошло до предчувствий… — развел руками Батя. — Ладно, идите и работайте. И обо всем докладывайте мне. А то мне сегодня уже и мэр звонил, и какой-то дармоед из областного управления…

Непререкаемое правило: если день неудачно начался, то так же неудачно он и продолжится, и закончится. Не успел я со своей командой выпить чаю, как позвонил дежурный и велел всем нам срочно спуститься в дежурку. Мы спустились и увидели в дежурке пятерых незнакомых нам и довольно-таки встрепанных граждан: их роднило то, что все они были низкого, будто на подбор, роста.

— Вот, — плачущим голосом пояснил дежурный, — команда Васи Убогого в действии. Оказывается, они организовали охоту на карликов! Вот — пятерых уже доставили, и отбыли за новой партией… Стало быть, сортируйте ваших карликов, укладывайте в штабеля, подвергайте допросу поточным методом — но только избавьте меня от этого горя! Надо же такое удумать — охота на карликов!

Дело при всей его комичности было тем не менее серьезным. Пес его знает, что еще мог удумать этот придурок Убогий, возомнивший себя спасителем человечества! Эдак дело могло дойти и до смертоубийства — не говоря уже о том, что никто, кроме нас, грешных, не имеет права лишать граждан свободы! Нет, этого самого Васю Убогого надо было срочно изолировать: для него же, дурака, будет лучше.

Пока мы разыскивали Васю и оформляли его в изолятор временного содержания за разбитое в кафе «Бегемот» стекло, Батя ринулся на местную телестудию и вытребовал там пять минут прямого эфира для срочного сообщения.


Текст выступления Бати по телевидению.

«Уважаемые горожане! Ни для кого из вас не секрет, насколько в настоящее время сложна оперативная обстановка в нашем городе. Шесть убийств — и каких убийств! Священник, известный в городе журналист, почтенный горожанин… Да что там говорить! И все эти убийства пока что считаются нераскрытыми. Подчеркиваю — пока. В настоящее время по всем этим делам ведется интенсивное расследование, и у следствия имеются основания предполагать, что через несколько дней убийцы будут пойманы. Есть у нас и версии, есть и подозреваемые, а вот спокойствия в городе — нет. Куда ни пойди — везде разговоры и пересуды про какого-то маньяка-карлика, якобы нападающего на наших горожан и убивающего их почем зря. Все эти слухи, дорогие горожане, не имеют под собой никакой почвы. Беспочвенные слухи! Никакого карлика-маньяка не существует, понятно вам? А кто у нас на подозрении — о том я вам не скажу, ибо это следственная тайна. Так что прошу всех, в особенности господ журналистов, не допекать ни меня, ни моих подчиненных разнообразными глупыми вопросами. В свое время, то есть когда следствие будет закончено и убийцы пойманы, мы сами вам обо всем расскажем. Устроим пресс-конференцию — и расскажем. Так что попрошу вас проявить гражданскую сознательность и не путаться под ногами у следствия.

И вот что еще я хочу сказать. Вынужден с прискорбием констатировать, что в городе завелась неформальная общественная организация, которая мало того что предъявляет правоохранительным органам дурацкие ультиматумы, так они еще, подлецы, удумали устроить охоту на безвинных низкорослых граждан, которых во множестве отлавливают и скопом доставляют в городской отдел милиции. Такого безобразия терпеть никак нельзя, и я как начальник городского отдела милиции официально заявляю этим самым охотникам за карликами: я из вас, сукины дети, из самих карликов наделаю! Ноги из задницы повыдергиваю! В данный момент лидер этих охотников Вася Убогий уже находится там, где ему и полагается быть, то есть за решеткой. Остальных же, если они не утихомирятся, ждет та же самая участь. Всех пересажаю безжалостно, потому что лишать граждан неприкосновенности воспрещается законом, а в этом городе гарант законности пока я!

Вот, пожалуй, и все, что я хотел вам сказать. Еще раз прошу соблюдать хладнокровие и спокойствие. Ситуация под контролем, убийцы будут пойманы и наказаны по всей строгости наших справедливых законов».


Вернувшись от Бати, мы уселись совещаться и разрабатывать план дальнейших действий. Конечно, этот карлик нам был крайне необходим, и если бы не журналисты и встревоженный, словно улей после медвежьего визита, город, мы бы сообща обшарили все городские притоны и малины — и к утру карлик уже был бы в наших руках. Хотя… Что, по большому счету, мы могли этому карлику предъявить? Нападение на пару любовников в ночном парке? Ну, допустим… Нападение на ночного пьяницу Кулика Ивана Никитича? Ладно. А еще — что? Никаких иных доказательств относительно причастности этого карлика ко всем прочим убийствам у нас не было. В самом деле, за что карлик мог убить почтенного горожанина Кривобокова, не говоря уже о священнике? Конечно, если это и впрямь маньяк, то никакая логика ему не нужна: какая логика у маньяка? Черт, прямо голова кругом идет… Короче: карлик — это, конечно, замечательно, на него у нас имеются еще и другие правдоподобные версии. Так что — марш вперед, труба зовет! Разумеется, через черный ход, чтобы обмануть рыскающих неподалеку окаянных репортеров.

Моя команда разошлась, я же остался в кабинете в ожидании звонков от Гамлета либо кладбищенского сторожа. Я просидел до позднего вечера. Звонков не дождался, зато дождался новой партии низкорослых горожан в количестве аж одиннадцати душ, которых эти чертовы охотники за карликами анонимно и в связанном виде доставили к воротам отдела, а сами во все лопатки припустили в вечернюю тьму. Среди этих одиннадцати горемык оказался, между прочим, и депутат областного законодательного собрания Лев Борисович Бауман, ростом мелкий, но по характеру крикливый, склочный и неутомимый. Будучи освобожденным от пут, Лев Борисович долго бушевал, грозил всем нам скорыми разоблачениями, посадками, увольнениями и прочими большими и мелкими неприятностями, и только спустя два часа он утомился, был посажен в милицейское авто и отвезен по месту своего постоянного жительства.

Я же, встревоженный, отправился в изолятор, велел поднять на-гора Васю Убогого и мытьем и катаньем принялся выдавливать из него адреса его сподвижников, бесчинствующих в ночном городе. Само собою, Вася долго кочевряжился и все время поминал права человека, сыпал номерами европейских, международных и иных прочих постановлений, решений и конвенций, и всем этим он довел меня до такой степени озлобления, что я, каюсь, хорошенько треснул его по шее. Получив по шее, Вася Убогий заявил, что подчиняется грубой и антизаконной силе, и тут же выдал адреса, пароли и явки всех своих озабоченных единомышленников. Я вернулся в отдел, с позволения дежурного поднял по тревоге спецназ, раздал им адреса и велел приволочь всех охотников за карликами — как говорится, в любом виде и состоянии.

Большая часть охотников была обнаружена, привезена и рассажена по камерам, и только после этого с первыми лучами рассвета я вернулся домой, рассчитывая переодеться, помыться, поесть — и отправиться обратно на любимую работу.

Моя Мулатка встретила меня недовольным взглядом, никак не отреагировала на мой приветственный поцелуй, кивнула на холодильник (мол, что найдешь, то и ешь) и ушла обратно в спальню. Разумеется, такое поведение подруги жизни меня задело и даже слегка оскорбило, однако, никаких претензий я предъявлять не стал. Подруге сыщика, понятное дело, живется нелегко. Ничего, привыкнет…

Поев и помывшись, я решил с часик прикорнуть, но не тут-то было: грянул телефонный звонок. Звонил кладбищенский сторож.

— Это… — сказал он. — Выполняю условия договоренности. Он — тут…

— Что? — спросил я.

— Карлик, говорю, сейчас на кладбище. Вы велели позвонить, когда он появится, вот я и звоню. Карлик — на кладбище!

— Да? — спросил я, тряся головой, надеясь таким образом отогнать от себя сон. — И что же он делает?

— Плачет на могиле…

— Так! — сказал я и заметил, что моя Мулатка проснулась и смотрит долгим напряженным взглядом, в котором, мне вдруг показалось, не было ни капли любви, а было нечто иное — тревожное и пугающее… — Значит, так. Спрячь хорошенько трубку — и ничего больше не предпринимай. Просто сиди в сторожке — и все! Нет: если в течение получаса он вздумает уйти, постарайся его удержать. Как хочешь — но постарайся! Сможешь?

— Попробую…

— Тихоныч! — позвонил я дежурному по отделу, и вновь меня царапнул долгий и пристальный взгляд моей Мулатки. — Срочно — тройку вооруженных ребят, машину — и ко мне домой! Очень срочно, Тихоныч!

— Карлик? — спросил дежурный.

— Потом, Тихоныч, потом… Машину — срочно!

От отдела до моей квартиры — езды восемь минут. Как раз чтобы поцеловать мою Мулатку и выбежать за ворота. Поцелуй она восприняла холодно и отрешенно, и я вдруг почувствовал себя той самой травой во сне, и знакомая острая боль мгновенно полоснула меня по сердцу… Ладно, сейчас не до боли…

Машина прибыла, я вскочил в нее, и мы помчались к кладбищу. Не доезжая метров триста, мы остановились и, стараясь казаться незаметными и неслышными, вчетвером стали подбираться к кладбищу.

Сторож маялся у своей сторожки и, заметив нас, едва ли не бегом бросился навстречу.

— Там?

— Вроде пока там… — опасливо озираясь, прошептал сторож.

— Веди и показывай! — приказал я.

— А вдруг он это… — засомневался сторож.

— Покажешь — и сразу ложись на землю! — посоветовал я.

— Ага! — испуганным голосом сказал сторож. — Тогда — пошли… туда, туда…

Над кладбищем занималось чудесное утро. В старых березах щебетали ранние птахи…

— Вот… могилка… и он сам! — прошептал сторож и тотчас же, упав на землю, уполз в кусты.

Нам, впрочем, было сейчас не до него: все наше внимание было приковано к могиле. На маленьком холмике лицом вниз беззвучно лежала скрюченная человеческая фигурка. Я подал знак, и мы полукольцом стали обходить могилу…

Тяжелая черная птица вдруг сорвалась с ветки, громко захлопала крыльями и оглушительно заверещала. Фигура дернулась, стремительно поднялась на ноги — и мы увидели невозможно уродливое, отдаленно похожее на человека, маленькое существо. Карлик!

— Стоять! — заорал я, тряся пистолетом. — Не вздумай дернуться!

Вооруженные автоматами ребята тем временем сомкнули кольцо, двое из них бросились на карлика — и тут случилось неожиданное. Карлик вдруг пружинисто подпрыгнул, ухватился за низкие ветви березы и, стремительно перебирая руками, будто невиданная обезьяна, взобрался на дерево, оттуда, мощно раскачавшись, перепрыгнул на другое дерево, затем на третье…

— Твою мать!.. — поразились мы хором и, очнувшись, бросились в погоню.

— Только не стрелять! — выдохнул я на бегу.

Если бы не случай, думаю, мы бы его не догнали. Какое там! Карлик летел с ветки на ветку так, будто он и вправду был не человек, а ловкая, стремительная обезьяна! Миг — и он уже едва был виден среди листвы, еще миг — и только отдаленные звуки напоминали нам о его необычайном способе передвижения. Ну и ну…

Но подвернулся его величество случай: одна из ветвей не выдержала, и карлик с шумом и треском грохнулся оземь. Когда мы подбежали, он был еще без сознания. А скрутить лежащего без сознания человека и привести его в чувство — чего уж проще? Он очнулся, вскочил, попытался вскинуть руки, увидел наручники, сник и уселся на землю.

— Победили? — неожиданно глухим и низким голосом спросил он.

— Зачем убегал-то? — в свою очередь поинтересовался я.

Он ничего не ответил, мрачно взглянул на меня, еще более мрачно усмехнулся…

— Ладно, поехали, — сказал я. — Идти-то сможешь?

Карлик опять ничего не ответил, с трудом поднялся, встряхнул головой и пошел. Его руки и впрямь едва ли не касались земли, ноги были на редкость короткими, а голова непропорционально огромна…

5

Методов первичной обработки подозреваемого бывает великое множество. Можно, например, только что пойманного подозреваемого, не давая ему прийти в себя, сразу же взять в оборот — во многих случаях результаты бывают превосходными. А можно, скажем, подозреваемого мариновать, долгое время не водить на допросы и не объяснять ему причины его задержания — пускай он изнервничается и сникнет духом. Можно подозреваемого поместить в переполненную камеру, можно — в одиночку, можно посадить с напарником, который, разумеется, обязан быть милицейским агентом, и которому подозреваемый, угнетенный поимкой, раскроет свою преступную душу… Здесь все зависит от личности, а еще от помноженной на интуицию воли следователя. Потом будут допросы, будет борьба двух интеллектов и воль, будут в избытке разнообразные следственные приемы вроде долгих ночных задушевных бесед, плачущей жены либо матери в милицейском коридоре, следовательской показной строгости либо такой же показной доброты — да мало ли как можно добиться признания! На то имеется даже специальная наука — ее обязан знать любой мало-мальски грамотный следователь…

Интуиция и первоначальные наблюдения мне подсказывали, что, пожалуй, брать в моментальный оборот нашего карлика — дело весьма сомнительное. Пускай-ка он посидит хотя бы до вечера в камере с соседом — нашим агентом Сынком. Сынок — парень умный и настырный, он, бывало, и не таким языки развязывал! Итак, решено: до вечера — в камере с Сынком. А пока суд да дело, я послал своих парней за юной любовницей Полиной Остроушко и за беспутным гражданином Куликом. Предстояла следственная процедура под названием «опознание подозреваемого», и к этой процедуре надо было быть готовым и мне самому, и тем, кому предстояло опознавать пойманного.

Сам же я решил на пару часов смотаться домой. То ли меня доконала вся эта кутерьма и нервотрепка, то ли я и впрямь захворал — но чувствовал я себя довольно-таки скверно: ноги были как из ваты, в голове стучали молотки, левая сторона груди тяжело и неприятно ныла… Кроме того, меня весьма беспокоило поведение моей Мулатки: я никак не мог забыть ее прощальный долгий и пристальный взгляд. Воля ваша, но, по-моему, никакой любви в этом взгляде не ощущалось.

— Поймал я карлика, — сообщил я Мулатке (она как раз вернулась из магазина и выкладывала из пакета всякие разносолы). — На кладбище…

— Об этом уже знает весь город, — равнодушно ответила она. — В магазине, во всяком случае, только о том и говорят.

— Неужели? — искренне изумился я. — Да откуда же они знают? Ведь всего-то пару часов назад…

— Обедать будешь? — спросила Мулатка.

— Хотелось бы, — сказал я.

За обедом царило напряженное молчание, и из-за этого кусок не лез в горло.

— Что с тобой, малыш? — спросил я у Мулатки.

— Ничего, — бесстрастно ответила она.

— Ну как же — ничего? — сказал я. — Я ведь вижу и чувствую — с тобой что-то происходит.

— Я же сказала — ничего со мной не происходит! — уже раздраженно ответила моя Мулатка. — Ровным счетом — ничего!

Называется — поговорили. Пообедав, мы молча посидели рядышком на диване, потом я встал и начал собираться.

— Обратно на работу? — спросила, не глядя на меня, Мулатка.

— Ну да.

— И вернешься, конечно, за полночь… — не спросила, а предопределила она.

— Постараюсь как можно раньше…

Она ничего не ответила и даже не взглянула на меня; я немного помаялся у двери, повернулся и вышел…


«Агентурное сообщение. Совершенно секретно. Источник Сынок.

Сегодня, приблизительно в восемь часов утра, ко мне в камеру поместили одного типа, весьма похожего на карлика. Опер, дававший мне задание, пояснил, что я должен как можно ближе познакомиться с этим субъектом и выяснить, причастен ли он к совершению серии убийств в нашем городе, а если причастен, то как он их совершил, с кем на пару, за какие такие грехи он уложил такую ораву, ну и так далее.

Однако выудить все это у карлика оказалось делом непростым, потому что это был какой-то необщительный тип. Уж каким только бесом я перед ним не вертелся, как только не изгалялся — все бесполезно, так что поневоле я начал даже приходить в отчаяние. А разузнать подробности, между прочим, мне очень даже хотелось, потому что об этом меня настоятельно просил опер, да и самому мне это было интересно. Но этот карлик, едва только его завели ко мне в камеру, забился в угол — и хоть бы тебе слово! Ладно, думаю, все едино я тебя прищучу, не таких, как ты, колол наподобие грецких орехов, а настырности у меня хватит на десять суток вперед!

Хорошо, сидим: он в своем углу, я в своем. Настал час обеда, по камерам стали разносить баланду. Вижу — мой карлик ничего не ест, плошку от себя отодвинул, то-се… «А, между прочим, — говорю я ему, — ты, земляк, совершенно напрасно воротишь нос от баланды! Потому как, думается, сидеть тебе здесь не пересидеть, а не жрамши — что же за сидка! Так что ты, — говорю, — шамай, земляче; это я тебе как человек бывалый советую!» Вижу, карлик после этих слов не то чтобы воспрянул духом, однако же заинтересовался моим советом. «А отчего, — спрашивает он меня, — ты так предполагаешь? То есть отчего ты думаешь, что мне тут сидеть не пересидеть? Я, — говорит, — человек безвиновный: разберутся — и выпустят». «Ха! — говорю я как можно более убедительным тоном. — Кому ты, мил человек, крошишь батон на уши? Это ты-то — да невиновный? Да на тебе, мыслю, одних мокрух — наверно, с десяток! Не считая более мелких прегрешений перед законом и обществом…» «С чего ты это взял?» — спрашивает меня карлик, и голос при этом у него — сплошная безнадега, а не голос. «Ну так, — отвечаю, — я же не на безымянном острове обитаю, и уши у меня имеются, и глаза тоже. Мил человек! Весь город сейчас с ума сходит, обсуждает злодейства маньяка-убийцы, а ты мне толкуешь о своей невинности перед законом! Мне, говорю, даже обидно, что ты держишь меня за столь несознательного фраера!» «Маньяка-убийцы? — разыгрывает удивление карлик. — Ну так а я-то тут при чем?» «Да притом, — отвечаю, — что уж больно твое фото похоже на личность того маньяка! Ну прямо один в один! Как ты сам считаешь — найдется ли в городе еще хоть один тип с такой физиономией, как твоя?» Вижу, мой карлик призадумался… Ладно, мыслю и я, вслед за твоей задумчивостью у тебя и язык должен развязаться. По опыту знаю!

И — точно! «А ты сам-то, — спрашивает он меня, — кто таков и почему здесь?» «Да что — я? — весело отвечаю я. — Я — вольный художник и веселый мошенник! Так сказать — шутка гения: всучил одному ушастому золотой браслетик, а тот по недоразумению оказался латунным! Но, мыслю, этот ушастый уже осознал свою ошибку и отрекся от своего заявления в ментуру — так что через часик-другой я уже буду на воле. Ах, воля-волюшка! Ночной шансон, рубин-вино и обнаженный бюст любимой!..» Последняя фраза была из какой-то полузабытой песни, и ввернул я ее в разговор просто так, понта ради, но, по-моему, отчего-то именно она зацепила карлика по-настоящему. Какие-то, по-моему, она вызвала в нем ассоциации… «Слушай, — говорит мне карлик, а сам едва не плачет (сукой буду — сам видел!) — мне отсюда, вероятно, уже не выбраться, а коль ты через час-другой надеешься выйти, то не исполнишь ли ты одну мою просьбочку?» «Земляк! — отвечаю я как можно более оскорбленным тоном, — просто-таки обидные твои слова, земляк! Или ты не знаешь золотого уркаганского правила? Да те, кто хоть часок попарился вместе в одной камере, остаются навеки корешами и братьями! Да неужто, оказавшись на воле, я не исполню просьбы своего брата и кореша? Да хоть сто просьб! Хоть две тысячи восемьсот!» «Тогда спасибо, — отвечает на это карлик. — А просьбочка моя вот какая. Окажешься на воле, сходи на Второе городское кладбище, разыщи там сторожа по прозвищу Кириллыч, и пускай он тебя отведет на одну могилку. Скажи — Витек просил. И положи на эту могилку букет роз: самых красивых, какие только найдешь. Вот только денег на эти розы я тебе дать не могу, потому что нет у меня денег…» «Братан! — говорю я воодушевленно, — какой может быть базар и при чем тут деньги! Исполню все в точности, а букет будет самый большой и самый прекрасный, какой только можно найти в этом гребаном городе!» «Спасибо», — сказал еще раз карлик и опять надолго замолчал…

«Я, конечно, извиняюсь и все такое, — сказал наконец я, — но, если это, конечно, не тайна — кто же покоится в этой могилке?» «Ночной шансон, рубин-вино и обнаженный бюст любимой… — процитировал карлик очень печальным голосом. — Мы с ней слушали эту песню. Совсем недавно…» «Вот оно что… — сказал я. — Померла, стало быть, твоя зазноба?» «Скорее — убили», — все тем же грустным голосом сказал карлик. «Суки! — вознегодовал я. — Убивать бабу и дите — последнее сучье дело! Порядочный уркаган такого себе даже в помыслах не позволит! И — кто же такое свинство сотворил? Я это к тому, что, может, мне удастся этих курв как-то наказать? Вот выйду на волю, и… У меня просто душа закипает, когда я слышу о таком поношении и бесчестии! Убить бабу честного уркагана — это же… да о чем тут базарить! Как брата тебя прошу: шепни мне имечко, а уж я его, гада, накажу!» «Да я уж их наказал, — сообщил карлик. — Шестерых… нет, даже семерых. Так что — не стоит тебе и стараться…» — тут он махнул рукой, уткнул голову в колени и тоскливо замычал. «Эвва! — почти искренне удивился я, продолжая играть свою роль. — Стало быть, ты и впрямь есть тот самый маньяк? Ну, дела…» «Потому-то я тебя и прошу сходить на кладбище… — сказал карлик. — Я уж, наверно, свое отходил…» «Ну, — деланно бодрым тоном сказал я, — все это ментам надо еще доказать! Играй в полную несознанку — и все тут! Дескать, я не я, и хата не моя… Может, и проскочит. Бывали случаи…» «В несознанку — с моей уникальной физиономией? — грустно усмехнулся карлик. — Да и к чему? Вышка так вышка, один хрен!»

На том наш разговор и закончился. Я еще немного подождал, после чего постучал условленным стуком по трубе — и вот я здесь.

Написано собственноручно».


… — Ты вот что, — сказал я, когда Сынок закончил свою писанину. — Ты бы и впрямь сходил на это кладбище, а? Если у тебя нет денег на цветы, то я дам…

— Странные поручения я слышу, — усмехнулся Сынок. — Сентиментальное движение милицейской души, так сказать. Что, зацепило?

— Зацепило, — сказал я.

— Меня, представь, тоже, — сказал Сынок. — А потому — на кой хрен мне твои деньги? На свои куплю… Водка у тебя есть?

— Найдется.

— Тогда — налей… Сучья жизнь. Сучий мир. Все — сучье…

Я налил стакан Сынку и стакан себе. Мы молча выпили и распрощались. Сынок отправился на Второе городское кладбище, а я — к своим коллегам-сыщикам, чтобы сообщить им: маньяк-убийца нам теперь известен, более того — пойман и засажен в камеру. Конечно, нам предстояла еще уйма работы по сбору всяческих косвенных доказательств, но главное было уже сделано…


«Расшифровка магнитофонной записи.

Я, старший оперуполномоченный отдела уголовного розыска городского УВД майор милиции Якименко, в своем служебном кабинете провожу беседу с задержанным 27 августа сего года в районе городского кладбища номер два неизвестным гражданином.

— Назовите, пожалуйста, вашу фамилию, имя и отчество.

— Кольцов Виктор Васильевич.

— Дата вашего рождения?

— Седьмого марта 19… года.

— Стало быть, вам — двадцать семь лет?

— Стало быть…

— Место вашего жительства?

— Улица Водоемная, 17, квартира 8.

— Прописаны там же?

— Нет.

— Где же?

— В деревне Овсянке.

— Родные есть?

— Что?

— Ну, мать, отец, братья, сестры…

— А… Нет. Никого нет…

— Чем занимаетесь?

— В смысле?

— В смысле — где и кем работаете?

— Да кто же меня такого возьмет на работу…

— Но ведь чем-то вы живете?

— Живу… Кому дрова поколю, кому крышу подлатаю… Трубочистом до недавнего подрабатывал…

— Из своей деревни давно уехали?

— Давно.

— И почему же?

— Какая разница? Уехал — и все тут. Или нельзя?

— Ну, хорошо… За что вас задержали — догадываетесь?

— Небось сами скажете…

— Небось скажу. Но может, лучше вам самому?

— Чего — самому?

— Рассказать. А еще лучше — написать явку с повинной. На суде это зачтется…

— На каком суде?

— На земном. Но возможно, что и на Божьем.

— Я не понимаю…

— Бросьте, Виктор Васильевич. Вы не в том положении, чтобы играть со мной в это самое «понимаю — не понимаю». Все, Виктор Васильевич, гораздо серьезнее…

— Что?

— Я говорю, что у нас есть весьма веские основания подозревать вас в совершении нескольких убийств. Шести — если быть точным. Плюс одного тяжкого телесного повреждения в форме неизгладимого обезображивания лица — кажется, именно так трактует закон эту самую буковку «м» на челе у потерпевшего.

— Какую буковку?

— Не желаете говорить? Ну что ж… В принципе, это и не обязательно. Можете и молчать. А мы тем временем начнем с процесса опознания. Знаете, что такое опознание? Это значит — приходят сюда, в этот самый кабинет, люди, которые видели, как вы убивали других людей, и указывают на вас пальцем: вот, дескать, это именно он убил моего любовника в ночном парке, и это именно он настиг меня посреди ночной улицы и выцарапал затем на моем челе дурацкую литеру «м»! Ну, а затем сюда же, в этот кабинет, приходят другие люди, которые видели, как вы душили ремнем бедного гражданина Кривобокова и — бельем — такую же бедную гражданку Щукину. Ну, и так далее: свои подвиги вы знаете не хуже моего. Вот тогда-то, Виктор Васильевич, вам будет по-настоящему плохо! Тогда вам не помогут никакие явки с повинной! Или, может, вы думаете, что мы случайно выследили и задержали вас на этом кладбище? А может, вы считаете, что те, кто видел, как вы совершаете убийства, вас не опознают? Ну так, простите, я должен избавить вас от таких иллюзий. Уж вас-то, простите, опознают! Может, вам нужно время, чтобы подумать?

— Если бы они вдруг воскресли, я бы их убил опять! Всех! Сколько бы раз они воскресали, столько я их и убивал бы!

— Стоп! С этого момента постарайтесь без эмоций и как можно подробней. И — еще раз предлагаю вам написать явку с повинной.

— Для чего вам обо мне беспокоиться? С повинной, без повинной — какая вам разница? Ну — какая вам разница! Да, я их убил. Всех, которых вы назвали! Да, я тот самый карлик-маньяк, о котором кричит сейчас весь город — будь он проклят, этот город, и все, кто в нем живет! Что вам еще от меня надо? Вам надо поподробней? Могу и поподробней… Ну, чего вы молчите?

— Поподробней — это мы потом. Подробные разговоры у нас с вами еще впереди. Сейчас я хотел бы знать вот что. Скажите, какое отношение имели все убитые вами люди к вам лично и к вашей любимой женщине — той, что похоронена на Втором городском кладбище?

— Не ваше дело! Берите ручку и пишите: никакого отношения убитые мною люди не имели ни ко мне, ни к той, что похоронена на городском кладбище номер два! А убил я их всех оттого, что мне не нравились их рожи! Вас устраивает такое объяснение?

— И рожа священника вам также не нравилась?

— И его тоже!

— Но тогда как же быть с рожей ночного любовника в городском парке? Ведь вы, простите, могли его видеть только со стороны либо сверху, не так ли?

— Я устал и хочу в камеру! Отведите меня в камеру! Завтра! Допросите меня завтра! Я ничего не стану отрицать!»


Пока мы совещались в Батином кабинете, кончился день и наступил вечер. Когда я и ребята вышли на улицу с намерением разойтись до утра по домам, к нам со всех кустов и щелей начали сбегаться репортеры и просто зеваки.

— Скажите, — наперебой заголосила вся эта публика, — вы в самом деле поймали карлика-маньяка? А он уже сознался или упорствует? А какие методы вы намерены к нему применить, если он не захочет сознаваться? А каковы условия его содержания в камере? А кто его адвокат? А каковы мотивы его преступлений? А когда будет суд?

Только с помощью экипажа пожарной машины нам удалось отбиться от корреспондентов и зевак и окольными путями, шарахаясь от каждого звука, пробираться к родимым жилищам. Разумеется, домой я вернулся уже за полночь.

Моя Мулатка еще не спала; и, похоже, даже не ложилась. Она молча отперла дверь, молча накрыла на стол и так же молча уселась на диван. Какой уж тут ужин?

— Понимаешь, малыш, — сказал я, садясь рядом с ней, — это — моя работа.

— Я понимаю… — бесстрастно отозвалась моя Мулатка.

— Мне кажется, что не понимаешь, — сказал я. — Хотя почему ты этого не понимаешь, для меня неясно. Там, на юге, мы с тобой о многом говорили… И о моей работе тоже. Помнится, ты смеялась и говорила, что все это для тебя необычно и романтично… помнишь? Что же происходит сейчас, малыш?

— Я не представляла, что все это будет так…

— Так — это как?

— Ну, так… Дни и ночи сплошных ожиданий, четыре стены, одиночество… Скажи, так будет всегда?

— Отчего же всегда, малыш? Бывают у меня и выходные, и праздники. Вот закончу с этим карликом…

— Мне почему-то кажется, что этот карлик для тебя дороже, чем я…

— Ты говоришь глупости, малыш. Карлик — это часть моей работы, и не более того.

— Работа — это когда с восьми до четырех и с перерывом на обед.

— Это смотря какая работа. Я — работаю с людьми. Карлик — это человек.

— Маньяк, убийца, чудовище…

— Вот как? И кто же тебе это сказал?

— Все говорят.

— Мало ли кто что говорит… Может — чудовище. А может, и нет. Человек, малыш, это все-таки не схема. Человек — это гораздо сложнее.

— Хм…

— Ох, малыш, не о том мы с тобой говорим!

— Знаешь, я хочу спать…

Когда человек заявляет, что он хочет спать, это в большинстве случаев означает: «Не желаю с тобой разговаривать!» Психология, мать ее!

— Ну что ж…

Моя Мулатка встала и, даже не взглянув на меня, отправилась в спальню. Женщина, которая собирается провести ночь в одной постели с мужчиной, отправляется в спальню совсем не так. Опять же — психология. Проводив Мулатку взглядом, я пошел на кухню, достал из холодильника томящуюся там вот уже больше месяца бутылку коньяка, откупорил, налил, погасил свет, уселся за кухонный стол и, дабы не думать о Мулатке, стал думать о карлике. Весь мой милицейский и жизненный опыт подсказывал, что никаких особенных сюрпризов от карлика ждать не следует: завтра он все расскажет как миленький. Быть того не может, чтобы не рассказал, коль уж начал. Так бывало всегда, так будет и на этот раз. Тем более что этот карлик — никакой, видимо, не убежденный убийца и никакой не маньяк. Скорее — он убийца поневоле. Какая такая неволя заставила его наскрести на свой хребет как минимум двадцатипятилетний тюремный срок, о том я пока что не знал, но никакой он не маньяк — это уж точно. Из агентурного сообщения, выданного Сынком, следовало: карлик мстил за свою то ли поруганную, то ли и вовсе несостоявшуюся любовь. О том же косвенно свидетельствовала и газетная статья этого покойного журналиста-мерзавца… Как бишь его фамилия? Так что же: убийца-мститель? Да ну, ерунда: не бывает в этом поганом мире никаких высоконравственных и изящно страдающих убийц-мстителей! Этот мир не сценические подмостки, на которых разыгрываются высокоморальные сцены! В этом сволочном мире все гораздо примитивнее, а потому все, что в нем есть, это карлик-убийца за решеткой, почти пустая бутылка из-под коньяка, отгородившаяся непрошибаемой стеной близкая женщина, сереющий за окном рассвет… Надо бы поспать: которые сутки я не спал по-человечески…

…Мне снова приснился тот же самый сон. Я снова был былинкой среди множества подобных мне травинок, я снова, холодея от ужаса, прислушивался к смертельному свисту косы, вот только на этот раз, за мгновение перед тем, как коса полоснула меня поперек груди, я вроде как успел увидеть, чья рука держала и направляла эту косу. Мне показалось, что это была рука моей любимой женщины — моей Мулатки…

6

Едва только я зашел в свой кабинет, как тут же раздался телефонный звонок.

— Здравствуйте, — сказал незнакомый женский голос в трубке. — Мне бы хотелось услышать следователя Якименко.

— Такого в природе не существует, — невыспавшимся голосом сказал я. — Есть сыщик Якименко. Он вас слушает.

— Никогда не думала, что между понятиями «сыщик» и «следователь» есть какая-то разница, — сказал голос в трубке.

— Можно подумать, — саркастически заметил я, — что только об этом вы всю свою сознательную жизнь и размышляли!

— Вообще-то нет, — рассмеялась собеседница, затем смех оборвался, и неведомая мне женщина очень серьезно сказала: — Мне почему-то кажется, что вы очень неважно себя чувствуете…

— Гм… — промычал я, застигнутый врасплох таким оборотом разговора. — В принципе, мадам, это не важно. Говорите, я вас слушаю.

— Для вас, может быть, и не важно, — сказал голос в трубке. — А для меня — важно.

— Неужели? — все с тем же сарказмом вопросил я.

— Разумеется, — сказал голос в трубке. — Возможно, что своим звонком я доставляю вам лишние хлопоты. Возможно, мой звонок совсем некстати…

— В этом сволочном мире, мадам, — больным голосом сказал я, — все некстати. Абсолютно все. Некстати в нем я, некстати вы, некстати и сам этот мир. Тем не менее, коль вы мне звоните, у вас имеется какое-то дело. Я слушаю.

— После такой философии, — опять рассмеялась моя неведомая собеседница, — с моей стороны просто неприличным будет положить трубку и не сообщить, какое у меня дело.

— Кстати говоря, приличиям в этом мире также не место, — сказал я. — Говорите же наконец, что вам нужно.

— Скажите, — спросил голос в трубке, — ведь это же вы расследуете дело о карлике-убийце?

— Черт возьми! — сказал я. — Если вы, мадам, какой-нибудь репортер и весь наш предыдущий разговор — это подходец…

— Нет-нет! — тревожный раздался голос в трубке. — Никакой я не репортер! Я, наверно, свидетель. Да-да, я свидетель по одному из дел, которые касаются вашего карлика!

— Моего карлика… — усмехнулся я. — За эти сутки я второй раз слышу несуразные слова.

— Первый человек, кто это вам сказал, — это, должно быть, жена? Ой, простите, я, кажется, влезла не в свое дело! Ну, так вам нужны свидетели по этому делу?

— Да, нам нужны свидетели по этому делу. Я рад, что вы проявили столь редкую в наше время сознательность и позвонили сами. Я просто счастлив, мадам, что беседую с таким сознательным членом нашего больного общества! Разрешите вопросец. Скажите, откуда вы узнали, что этим делом занимаюсь именно я?

— Как сознательный член нашего больного общества — отвечаю: весь город сейчас говорит о том, как следователь, виновата, сыщик по фамилии Якименко, жертвуя собой, поймал на кладбище маньяка-убийцу. А сегодня в утренних теленовостях выступил ваш начальник и попросил всех, кто хоть что-нибудь видел или слышал, проявить эту самую сознательность и позвонить майору Якименко. Вот я и звоню…

— Учитывая, что вы — первая и, вероятно, последняя позвонившая, — двойное спасибо. Что ж, приходите, побеседуем.

— Приду, — просто сказала она. — А вы бы все-таки отдохнули. А то просто-таки хочется погладить вас по голове. Уж простите за такой откровенный порыв…

— Ох, мадам!..

— Что?

— Знаете, я всегда боялся женщин, особенно — умных и проницательных. Так что — на этом разговор и закончим, ладно. Не пугайте меня моим же собственным самочувствием: мне сегодня предстоит вести сложный психологический поединок с одним несчастным человеком…

— С карликом?

— С ним, мадам…

Вряд ли, конечно, не будь я столь измочален, я бы стал вести столь долгий разговор с этой незнакомой женщиной. Но — я был, что называется, не в лучшей форме: мне хотелось спать, у меня тупо и раздражающе ныла левая половина груди, меня, кажется, отвергла любимая женщина… И еще — мне отчего-то было жаль пойманного вчера карлика. Из-за всего этого я чувствовал себя едва ли не до предела уставшим (совершенно правильно определила мое самочувствие незнакомая телефонная собеседница), а когда я устаю, то становлюсь сентиментальным и излишне разговорчивым. Особенность характера, так сказать.


«Расшифровка магнитофонной записи.

— Вот вы, стало быть, какой, героический майор и сыщик Якименко!

— Следуя вашей логике, я в свою очередь обязан воскликнуть нечто вроде: вот, дескать, какая вы, моя утренняя телефонная собеседница! Должен сказать, что это — самое нестандартное начало разговора между мною, сотрудником уголовного розыска, и лицом, которое я намерен допросить в качестве свидетеля.

— Неужели? А стандартное начало — оно какое?

— Очень скучное и трафаретное. Но — в соответствии с требованиями закона — просто необходимое. Так что, если не возражаете, давайте начнем беседовать стандартно и трафаретно.

— Что ж, давайте начнем беседовать стандартно и трафаретно…

— Вы это произнесли таким тоном…

— Каким — таким? Все правильно, нормально и законно: вы — сыщик, я — свидетель. Все стандартно и трафаретно…

— Знаете, во время нашего утреннего разговора вы были совершенно правы: я устал как последняя собака! А когда я в таком состоянии, то обычно беру неверный тон в разговоре с собеседниками. Так что — простите.

— Уже простила…

— Так просто?

— Прощать — это всегда просто. Или вы не согласны?

— Никогда над этим не думал…

— Но хотя бы — кого-нибудь прощали?

— Не знаю… Наверно. Не помню…

— А устали — от чего?

— Интересно, кто тут кого намерен допрашивать?

— Ой, простите…

— Что-то мы часто просим друг у друга прощения, вам не кажется?

— Разве это плохо?

— Плохо то, что часто возникает необходимость просить друг у друга прощения.

— Наверно, вы правы…

— Ну хорошо. Давайте все-таки начнем беседовать по существу. Итак. Я, старший оперуполномоченный уголовного розыска городского УВД майор милиции Якименко, в своем служебном кабинете провожу предварительную беседу с гражданкой…

— Грушиной Ксенией Юрьевной.

— Вас зовут Ксения?

— Вы так удивленно об этом спросили… Вам не нравится имя Ксения?

— Да нет. Просто… Впрочем, это неважно. Итак, гражданкой Грушиной Ксенией Юрьевной…

— Тысяча девятьсот шестьдесят пятого года рождения, проживаю на улице Рябиновой, 2, работаю заведующей центральной городской библиотекой. Достаточно таких сведений или надо что-то еще?

— Знаете, с вами легко и приятно общаться. Хотя я…

— Хотя вы опасаетесь умных и проницательных женщин. Могу успокоить — я вовсе не такая умная и проницательная, как вам отчего-то показалось. Мне кажется, что я только и делаю, что совершаю разнообразные глупости — большие и маленькие.

— Будем считать, что вы меня успокоили.

— Нет, правда. И об одной такой глупости я намерена рассказать. А еще хочу сказать, что мне с вами тоже легко и приятно общаться. Вот.

— Ну, здесь вы, Грушина Ксения Юрьевна, само собою, слукавили, но — все едино спасибо.

— Нет, правда…

— Эх!.. Ладно, поехали дальше. Рассказывайте о совершенной глупости.

— Я не знаю, с чего начать…

— Тогда следуйте золотому правилу — начинайте с начала.

— С начала… Да, пожалуй, так будет лучше. С начала. Но знаете — это самое начало может быть долгим и довольно-таки путаным…

— Ничего: долгое — сократим, путаное — распутаем.

— Мне нравится ваш оптимизм.

— Это, Ксения Юрьевна, не оптимизм, это — профессиональный опыт. Я только то и делаю, что каждодневно распутываю запутанное…

— И жизнь ваша по этой причине также должна быть похожа на запутанный моток пряжи… Так почему-то всегда бывает. Ну, почему вы молчите?

— Я онемел от вашей проницательности.

— Вы не очень-то похожи на сыщика, да еще и знаменитого. Во всяком случае, до сих пор у меня о сыщиках было несколько иное представление.

— Представьте, что у меня до сих пор несколько иное, как вы выразились, представление о сыщиках. Несмотря на то, что сам я сыщик. Что же касается моей знаменитости… Знаменитых сыщиков не бывает, мадам. Это только в книжках… Впрочем, мы отвлеклись. Давайте начинать: у меня впереди уйма работы!

— Ой, простите…

— Что, опять?..

(Далее на пленке долгое время слышится смех — мужской и женский.)

— Хорошо, я начинаю. Хотя, думаю, после моего рассказа вы начнете думать обо мне очень скверно. Не знаю почему, но мне этого не хотелось бы.

— Искренне обещаю не думать о вас плохо. Во всяком случае, до тех пор, пока не вникну в самую что ни на есть потаенную суть ваших поступков — какими бы они ни были.

— Ну что ж… Я работаю заведующей библиотекой. Есть у меня одна читательница, Раечка Осиповская. Умница, студентка, аккуратистка, одним словом, искреннее и чистое дитя. Помимо того, что она учится, она еще и работает — продавщицей в магазине. А хозяин этого магазина — некто Кривобоков. Тот самый, короче, которого убили.

— Так-так…

— Ну и вот, однажды у Раечки случилась растрата, да притом весьма крупная. Не знаю, как это произошло и кто в том виноват — во всяком случае, не она, не Раечка. Вы понимаете, она просто неспособна на такие поступки…

— Ну-ну…

— Безо всяких «ну-ну»! Вам что, никогда не приходилось видеть порядочных людей?

— Вы знаете, как-то не очень…

— Ну да: особенности профессии.

— Вот именно.

— Тогда поверьте на слово: это очень порядочная девочка. Просто-таки персонаж из девятнадцатого века! А растрата… Да мало ли кто мог ее совершить, а ее, Раечку, в том обвинить! Вы со мной согласны?

— В общем — да.

— Тогда слушайте дальше. Пришла, стало быть, она, то есть Раечка, ко мне в библиотеку, заказала какую-то книжку, села в читальном зале… Вначале-то я думала, что она, как обычно, читает, а только гляжу — э, да она плачет! Что такое, отчего? А я-то для нее как старшая сестра… а какие, скажите, могут быть секреты от старшей сестры? Ну, слово за слово — она мне все и рассказала. Все дело, оказывается, было в той самой растрате, верней, не столько в самой растрате, сколько в хозяине магазина Кривобокове. Ох, и мерзавец же был, наверно, этот Кривобоков при жизни! Хотя, говорят, о мертвом нельзя говорить плохо…

— В милиции — можно.

— Интересно, почему же это?

— Потому, что здесь никогда ни о ком не говорят хорошо. Хорошие люди милицию не интересуют. Как живые, так и мертвые. Итак, отчего же, по-вашему, убиенный гражданин Кривобоков был мерзавцем?

— Знаете, что он сказал Раечке сразу же после этой окаянной растраты? Так, мол, и так, такой растраты тебе век не погасить, но, говорит, имеется подходящий вариант. Если, говорит, ты согласишься на мое предложение, то будем считать, что никакой растраты у тебя не было, никому ничего ты не должна, а будешь понятливой, то, может, еще и заработаешь… Ну, а затем последовало и само предложение. Вы догадываетесь, что это было за предложение?

— В общем — да.

— Ну, вот… Само собою, Раечка никак не могла согласиться на это. Тогда этот самый Кривобоков выдвинул нечто вроде ультиматума. До завтра можешь подумать, а завтра — или-или: либо ты сразу же гасишь всю растрату, либо…

— И вы решили за Раечку вступиться…

— Разумеется! Я решила встретиться с этим Кривобоковым.

— И для чего же?

— Откровенно говоря, не знаю. Поговорить с ним. Может, усовестить… Чему это вы так иронично улыбаетесь?

— Да так… Усовестить — выражение, к сожалению, несовременное. А уж выражение «усовестить Кривобокова» — и вовсе лишено смысла. Знаю я этих Кривобоковых… Мне сдается, что и вы сами, как и ваша Раечка, тот самый персонаж из девятнадцатого века.

— Вы знаете — возможно, вы рассчитывали меня оскорбить, но я воспринимаю эти слова как комплимент. А потому — спасибо.

— Намерения оскорбить у меня не было, но на всякий случай — простите.

— Долго же мы не просили друг у друга прощения! Наверно, целых десять минут…

(На пленке слышится мужской и женский смех.)

— Ну и чем же закончился разговор с покойником? Отчего вы так тяжело вздыхаете?

— Оттого, что сейчас, вероятно, вы начнете думать обо мне очень дурно. Как о падшей женщине или того хуже…

— Если это вас так беспокоит…

— Вы знаете — беспокоит. А вот отчего — не пойму.

— На этот счет, кажется, я уже говорил…

— Да-да, я помню: вы изо всех сил будете стараться не думать обо мне плохо. Что ж, остается надеяться на вашу понятливость и порядочность…

— Ох, матушка моя родимая!.. Рассказывайте же наконец!

— Вначале я позвонила ему по телефону. К моему удивлению, он назначил мне встречу…

— Понимаю: где-нибудь на даче или у себя дома.

— Вы произнесли это так, будто ревнуете меня…

— Я просто предположил.

— Что ж, пускай, будет так: предположили. И угадали только наполовину. Первая наша встреча состоялась у него в конторе. Я вошла, он посмотрел на меня… я не знаю… как на некую свою собственность. Да-да, именно так — как на свою собственность. Или — как на женщину, которая заранее была для него на все готова. Это было так омерзительно… Но — я пришла к этому типу ради Раечки, и поэтому приходилось терпеть… «А знаете, — сказал он мне, — вы для меня вариант гораздо более подходящий, чем ваша сестра. Так и быть, я ее прощу, если вы согласитесь ее заменить». Разумеется, мне следовало бы тут же дать этому типу по морде и уйти, но — Раечка, Раечка… «Я согласна, — сказала я. — Где и когда?» Ну, вот: теперь вы меня презираете…

— Пока еще нет…

— Ну, все едино — скоро начнете… Он написал мне на бумажке адрес и велел прийти к нему в тот же вечер. Дождавшись вечера, я пошла… Можете себе представить, как я себя чувствовала! Хотя, наверно, такие мои чувства неинтересны?

— Вы хотите, чтобы я сказал правду?

— Да-да…

— Что ж, говорю вам правду: ничего у вас с этим Кривобоковым не было. Я думаю, что вы с ним в тот вечер даже не встретились.

— Да, конечно! Разумеется! В тот вечер мы с ним даже не встретились… и вообще мы с ним больше не встречались и не созванивались, потому что…

— Потому что в тот самый вечер его убили. Я прав?

— Да… Но откуда вы это знаете?

— Я об этом догадался. Вернее, логически вычислил.

— Погодите… но как же?

— По сути — очень просто. Если бы этого Кривобокова в тот вечер не убили, то сегодня вы бы ко мне не пришли, разве не так? Ну, для чего вам было бы тогда ко мне приходить? Рассказывать о свидании?

— Но никакого свидания ведь не было…

— Вот именно. Стало быть, в тот вечер случилось нечто иное. То есть — убийство гражданина Кривобокова. Я припоминаю, что об этом убийстве нам сообщила какая-то женщина… Вы?

— Да.

— Вот оно, значит, как. Ксения Юрьевна, а теперь я попрошу вас во всех нюансах припомнить, что именно вы видели в тот вечер.

— Сейчас… я постараюсь. Значит, когда я подошла к двери квартиры… кажется, это был пятый этаж… дверь, к моему удивлению, оказалась приоткрытой, а в самой квартире было очень тихо. Само собою, мне тут же следовало развернуться и уйти, но я была в таком состоянии… ну, понимаете. В таком состоянии совершать логичные и осмысленные поступки очень непросто, и потому я тихонько вошла в квартиру. В прихожей никого не было и было довольно темно, а вот в большой комнате горел свет… что-то вроде ночника… и оттуда слышались какие-то непонятные для меня звуки. Дверь в большую комнату была наполовину завешена шторой… знаете, есть такие декоративные шторы, сделанные как бы из пальмовых листьев. Все так же неслышно я подошла к этой шторе, выглянула из-за нее — и тут я увидела нечто ужасное! Я увидела Кривобокова… он сидел в кресле, и он был мертвый! Вначале я, конечно, не поняла, что он — мертвый, но затем… Он был мертвый, и на его шее была намотана веревка или ремень, да-да! Господи, какое же это было зрелище… как только я не закричала! Но и это было не все! Рядом с сидящим в кресле мертвым Кривобоковым стояло некое существо… какой-то вроде человек не человек… маленький, в лохмотьях, с руками едва ли не до земли… Он стоял и, мне показалось, улыбался… это было так страшно! Знаете, до сих пор поражаюсь собственной силе воли, честное слово! Как только у меня ее хватило, чтобы не закричать, не броситься опрометью из этой жуткой квартиры… Я тихонько вышла за дверь, кубарем скатилась по лестнице (какой уж там лифт!), выбежала на улицу… И тут силы меня совсем покинули, и я шлепнулась на скамью. Конечно, надо было бежать куда подальше, но ноги не слушались, да и было уже темно, и за каждым кустом мне мерещился зловещий карлик… Я боялась куда-то идти и боялась оставаться… представляете мое состояние? Не знаю для чего, скорее всего, чисто интуитивно взглянула на балкон той самой квартиры, и, представьте мой ужас, вдруг увидела, как с него по веревке спускается какая-то фигура… вроде средних размеров обезьяна или маленький человечек…

— Вы это точно видели? Я к тому, что, по вашим словам, было уже темно…

— Да, было темно, но кругом горели фонари… Это спускался он, карлик: да так стремительно, так ловко… Не помню, как я вскочила и как добралась домой. Дома я первым делом залезла под холодный душ, слегка пришла в себя, и уже затем позвонила в милицию. У меня дома есть телефон… Вы спросите, отчего же я не пришла к вам и не рассказала обо всем этом сразу же, в тот же самый вечер или, по крайней мере, на следующий день?

— Именно об этом я и хотел спросить…

— Не знаю. Вообще-то я собиралась… или мне просто так казалось, что собиралась… Впрочем, на следующий день я уже почти была уверена, что все мне только приснилось: и этот мерзавец Кривобокое, и карлик, и все-все. Потому я и не рассказывала об этом никому. Кроме, разумеется, Раечки — да и то в самых общих чертах. Но вчера по телевизору выступил ваш начальник… ну, вы, наверно, об этом знаете. Он сообщил, что карлик пойман и попросил всех, кто хоть что-нибудь знает об этом карлике, сообщать майору Якименко. То есть вам. Ваш начальник очень красочно и подробно рассказывал, как вы, рискуя жизнью, поймали этого карлика…

— Прямо так и сказал — рискуя жизнью?

— Прямо так и сказал. А что, разве это неправда?

— Ну начальник… Ну оратор и народный трибун, мать его… Ладно. Итак, начальник сказал, и…

— И у меня заговорила совесть. Пойду, думаю, к этому Якименко, и все ему расскажу. Может, хоть чем-то помогу…

— Вы и в самом деле мне помогли. Здорово помогли. Должен признаться, что со свидетельской базой у нас негусто, так что… Спасибо вам!

— Что ж, если это не дежурный жест вежливости…

— Никакой это не жест. Вы и в самом деле очень ценный свидетель. Главное — правдивый и искренний.

— Да уж… Думаю, что из-за этой моей правдивости и искренности вам и общаться-то со мной противно. Развратная и аморальная женщина…

— Я думаю, что эта ваша мнимая развратность и аморальность в первую очередь должна волновать вашего мужа…

— Вы знаете, а я ведь ожидала этого вопроса. Вернее сказать, надеялась, что вы его зададите.

— Разве я вам задал какой-то вопрос?

— А разве нет?

— Ну, не знаю… Может быть. Если уж быть предельно честным…

— Вот видите, как оно получается. Если быть предельно честной — то я ожидала такого вопроса, и вы соглашаетесь, что его задали. Быть предельно честным — в этом-то все и дело. Скажите, вам часто хочется быть предельно честным?

— Не знаю. Наверно… когда наедине с самим собой. Хотя что это за доблесть — быть честным наедине с собой?

— Не скажите. Это — и доблесть, и талант, и свидетельство чистоты души, и еще, наверно, много чего.

— Вы-то откуда это знаете?

— Я — заведующая библиотекой. У меня много советников и учителей.

— Понимаю. Но — я о своем вопросе. Коль уж мы пришли к единому мнению, что я задал вопрос, то хотелось бы услышать и ответ. Разумеется, предельно честный.

— Нет у меня никакого мужа. И никогда не было.

— Так же, как и у меня жены… Вернее, в данный момент я пока еще твердо не уверен, есть она у меня или нет. Хотя — скорее нет, чем есть.

— Разве такое бывает?

— Оказывается, бывает.

— А могу я спросить, отчего оно так? Ну, кто в том виновен?

— Кто в том виновен? А кто вообще бывает в этом виноват? Я. Она. Карлик.

— Карлик?

— Да, карлик.

— Но как же так? Карлик-то тут при чем?

— Долго пришлось бы объяснять. А может, не долго, а просто — сложно.

— Я понимаю. Простите за то, что попыталась влезть вам в душу. По себе знаю, как это порой больно.

— Ничего. От вас — совсем не больно. Даже наоборот: будто цветком по душе. Приятно и странно… Ну, прощайте, самый честный в мире свидетель. Да, завтра вам необходимо будет явиться к следователю и все то, что говорили мне, рассказать ему.

— Все — не смогу. И не хочу.

— Все — о карлике.

— Да, конечно… Прощайте и вы, героический сыщик Якименко.

— Да-да…

— А вы знаете… мне вдруг подумалось… Вы сказали, что этот карлик каким-то образом встал между вами и вашей любимой женщиной. А ведь, оказывается, он и в моей жизни сыграл немаловажную роль, вот в чем дело! Во-первых, он не позволил мне совершить поступок, о котором я бы всю свою жизнь жалела и всю свою жизнь себя бы презирала, а во-вторых… Впрочем, насчет этого ничего говорить не стану. Прощайте!»

7

Осенняя Женщина… Кажется, с самого детства у меня страсть к тому, чтобы давать прозвища всем людям, с которыми меня сталкивает судьба. Все получается само собой, и, что удивительно, эти прозвища просто-таки намертво прилипают, и, что еще более удивительно, никто на меня не обижается. Например, это именно я прозвал Батю, и мою любимую женщину тоже именно я прозвал Мулаткой. Да… А вот только что ушедшую собеседницу я прозвал Осенней Женщиной. Прозвал моментально, как только ее увидел. А уж когда пообщался, это прозвище затвердело и выкристаллизовалось — разумеется, внутри меня. Отчего именно Осенняя Женщина? Ну откуда же я знаю? Может, из-за ее имени (отчего-то имя Ксения у меня всегда ассоциировалось именно с осенью), может, из-за цвета ее глаз, может, из-за манеры общаться… Откуда мне знать? Осенняя Женщина — и все тут. А вообще хороший она человек, эта Ксения Юрьевна. Как осенний цветок…

Грянул телефон. Звонил один из моих осведомителей, некто Ковбой. Он сообщил, что по такому-то адресу проживает мадам Зябликова Вера Кузьминична, которая, во-первых, в кое-каких кругах известна под прозвищем Сваха, а во-вторых, может при правильном подходе много чего рассказать о личности карлика, которого она вроде бы знает с самого его детства. С меня — пятьдесят рублей на поправку здоровья лихого парня по прозвищу Ковбой. Все, конец связи.


«Расшифровка магнитофонной записи.

… — Это за что же такое меня сюда доставили, а? Я — женщина почтенная, никогда никого без надобности по матушке не облаяла!.. Окромя того, у меня клиентура и репутация! Вахлаки беспутные, уроды пятками наперед — за что, я вас спрашиваю, меня арестовали?

— Тише, Вера Кузьминична, тише. К чему так громко? Никто вас не арестовывал, а…

— Как так — не арестовывал? Вы хотите сказать, что я пришла к вам по своей доброй воле? Как же, дождались бы вы меня, ежели бы по доброй воле… Вдруг ни с того ни с сего является ко мне этот… ну, такой носатый, похожий на попугая…

— Капитан Мехоношин…

— Ага… И ни слова не говоря, хватает меня за шкирку и куда-то тащит… Караул! Люди добрые, помогите, кто в Бога верует! А он мне — цыть, говорит, и пинком под это самое место! Или вам показать это самое место, под которое он пинком?

— Не надо…

— Не надо! Ему, видите ли, не надо! А мне оно, по-вашему, надо? Я — женщина почтенная, у меня репутация и клиентура…

— Еще раз говорю, что никто вас, уважаемая Вера Кузьминична, не арестовывал. Даже в мыслях у нас такого не было, что вы! Просто — вас пригласили на беседу. Побеседуем — и все. Я — майор Якименко, расследую всякие разные преступления. Например, убийства.

— Нате вам! Какие такие убийства? Кого это я, по-вашему, убила? Я — женщина почтенная, положительная, никого никогда без надобности по матушке не облаяла! У меня, ежели хотите знать…

— Знаю, знаю: репутация и клиентура. Никто вас, уважаемая Вера Кузьминична, ни в чем не обвиняет. Я хочу обратиться за помощью. Я прошу мне помочь, понимаете?

— Вот те раз! Чем это я вам могу помочь? Сроду, кажись, никого без надобности даже не облаяла. А кого облаяла, те, стало быть, того заслуживали! А ежели вам что-нибудь на меня донесли — так не верьте! Не верьте, и все тут, потому что нет на мне никакого греха! Я знаю, кто на меня наклепал! Людка Алексеева, разве не так? И вы ей, этой шалаве, верите, а мне, честной и почтенной женщине, не верите? А вы, между прочим, знаете, кто она такая на самом деле, эта Людка Алексеева? Да вы ахнете, если я вам расскажу хотя бы половину! Во-первых, это такая сводня…

— Да ну уж — сводня. Да какая из нее сводня? Даже не верится…

— Ха! Ему, видите ли, не верится! Всем верится, а ему — не верится! Сводня и есть! Вот я вам сейчас расскажу один случай, и тогда вы поймете…

— Погодите, Вера Кузьминична! Скажите, за что вас прозывают Свахой?

— Ну, так я сваха и есть. За то и прозывают. По существу прозывают, а то как же? А из этой шалавы Людки Алексеевой — что за сваха? Недоумение одно, а не сваха… Это она все от зависти, поверьте мне! То есть я говорю, это она от зависти на меня наклепала. Ну, понятное дело: я — сваха, а она — сводня. Я кого ни сосватаю — тут тебе и спасибо: это кто угодно подтвердить может. А к этой Людке Алексеевой лучше и не обращаться… Да нечто законом запрещено сватовством заниматься? Раньше-то вроде разрешалось беспрепятственно…

— Да вроде пока не запрещено. А что, у многих есть надобность в вашей помощи?

— А то! Ни свет ни заря донимают просьбами: Кузьминична, помоги, Кузьминична, родная, облагодетельствуй!.. А я — что: мне не трудно. Я с нашим удовольствием. Не то что эта неумеха Людка Алексеева… Потому как — полезное дело. Всяк человек обязан быть женат и замужем: иначе что и за смысл в этой жизни? Вот хотите, я и вам сосватаю невесту? Есть у меня одна на примете, уж такая девушка! Голубица, а не девушка! Сосватай, просит, мне, Кузьминична, какого-никакого генерала! Шибко, говорит, желаю генеральшей быть! Ну, а отчего не сосватать и генерала? Разве генерал — не тот же человек? Ну, так как: желаете адресок-то?

— Ну, во-первых, я далеко не генерал, а во-вторых…

— И что с того, что не генерал? При чем тут генерал, хотелось бы мне знать? Это просто так говорится, что генерал, а на самом деле…

— Скажите, Вера Кузьминична, вы знаете такого Виктора Кольцова?

— Это какого же такого Кольцова?

— Ну, карлика…

— Это Витьку-то? Ох, горе мое горькое, грех мой неизгладимый! Да как же мне его не знать, Витьку-то? С младенческих лет знаю, и мамку его знала, и батьку его, будь он, этот батька, проклят, если он еще жив! Ох, горюшко мое, горе…

— Да погодите плакать, Вера Кузьминична. С чего это вы вдруг разрыдались?

— Да как же мне не плакать-то, мил человек, коли такое горе! Ведь, говорят, в тюрьме он, голубок… Витька-то!

— В тюрьме…

— Ну, видите?.. А за что в тюрьме-то? Кому он что плохого сделал на этом свете? Ведь слова лихого никому не сказал, голуба душа! Ох, горе-то, горе!

— Вы сказали, что знаете Кольцова… то есть Витьку, с детства…

— Ну да. И его, и мамашу его покойную, и папашу его беспутного — всех знаю. Да и как же мне их не знать, мил человек, коли это именно я причастна к его, Витькиному, рождению!

— Это как же?

— Да вот так же! В ту пору жила я в деревне Овсянке… за пятнадцать километров отсюда будет. Ну, сваха и сваха: в деревне свахи надобны тоже. А рядом, почти по соседству, проживала она, Зинка, Витькина будущая мамаша. Ох ты, горюшко горькое… Всем хороша была эта Зинка-то есть тут тебе и доброта, и ласковость, и заботливость, и постирать-состряпать такая уж умелица… Да вот только не дал ей Бог отчего-то красоты, а дал, наоборот, сплошную неописуемую уродливость. Ну, вы только себе представьте… э, да что там и представлять! В деревне ее так и прозывали — Кубышка. Все Кубышка да Кубышка, а чтобы по имени — так и не слыхать было. Конечно, она, Зинка то есть, переживала из-за своей уродливости, конечно, мучилась и плакала по ночам. Известное дело! Девка, можно сказать, в самых годах, тут и замуж пора, а кто, скажите, возьмет ее, такую-то? Никто не возьмет, тут и гадать не о чем! Ну, а замуж-то хочется всякой, разве не так? Потому что жизнь без замужества — какой в ней прок, в такой жизни? Ну и вот. Пришла она, Зинка то есть, однажды ко мне, вначале всласть выплакалась, а затем и говорит: так, мол, и так, сыщи мне, не поленись, какого-никакого мужа. Потому как — девка я в самых годах, и замуж мне пора и охота, а кто меня возьмет, такую-то? Сыщи, говорит, мужа, а уж я тебя за это озолочу: все, что у меня есть, говорит, отдам за твою доброту и старательность! Ну, тут я, конечно, призадумалась: легко ли дело — отыскать мужа для такой-то… для Зинки то есть! Но, конечно, я ей пообещала — да и как не пообещать! Из одного сострадания пообещаешь! Жди, говорю, отыщу я тебе мужа непременно. И уж как только я ни старалась, едва ли наизнанку не выворачивалась! Нет — и все тут! Как только заслышат про то, что я за Зинку убышку хлопочу — на смех поднимают, с порога меня гонят, многократно побить меня хотели за мое добросердечное усердие! А она-то, Зинка, нет-нет да и напоминает о себе: как там, спрашивает, не нашлось ли для меня какого-никакого муженька? Будет тебе муженек, отвечаю… Охо-хо!

— Так-так… И что же дальше?

— А что — дальше? А дальше встретился мне однажды один тип — Васькой Кольцом его прозывали. Пьяница и похабник несусветный! Всякая вдова, разведенка, а паче того девка десятой дорогой этого Ваську обходили за его такое поведение! Ну что, спрашивает он меня, коли ты такая знаменитая сваха, то найди для меня подходящую жену! Да кто, говорю я в ответ, на тебя позарится, на такого вахлака-то? Вахлак ты и есть, говорю, и поведение твое вахлачье! Дык отчего я вахлак, спрашивает меня Васька Кольцо. А оттого, говорит, я такой-рассякой, что нет у меня приюта в моей жизни, нет близкого человека и душевного ко мне сострадания. Вот ежели, говорит, ты отыскала бы для меня жену… За ейной красотой, говорит, я не гонюсь, мне, говорит, бабья красота без надобности, потому что, мол, от бабьей красоты одна сплошная морока, а надобно, говорит, мне бабу с доброй душой, умелицу и искусницу, ну, чтоб и приласкать когда-никогда умела как следует… И дернул же тут меня черт за язык! Есть, говорю, у меня такая на примете, как не быть. И душа у ней наидобрейшая, и умелица такая, что еще поискать, и насчет всего прочего, говорю, сомневаться не приходится — бабьей силой девка исходит! Зинка, говорю, Кубышка — чем тебе не пара? Заслышав про Зинку, этот Васька Кольцо малость еще повыкобенивался. Ах, ах, говорит, мне бы кого покрасившее, уж слишком конфигурация у этой Зинки неаппетитная… Да какую тебе еще конфигурацию надобно, спрашиваю я его. На себя, говорю, взгляни, мурло ты эдакое! Рубаха два месяца не стирана, свежих щей, поди, не хлебал и того более… Бери, говорю, покамест дают, а то ведь до этой Зинки много охочих. С лица, говорю, воду не пить, а насчет всего прочего она девка в полном соответствии. Ну, Васька малость еще покочевряжился, да и согласился: а куда же ему, мурлу, было деваться? Окрутились, стало быть, Васька Кольцо и Зинка Кубышка, да и зажили. А только недолго они жили совместной жизнью, а виной тому, конечно, Васька: мурло — оно и есть мурло. Запил, загулял — просто завей горе веревочкой! Не для меня, говорит, семейная клетка, воли, говорит, желаю! Ну и сгинул однажды, варнак непутевый. Сказывали, видели его где-то на речном пароходстве: из реки пьяного будто бы вылавливали в утопленном состоянии. Ну да Зинка от того была не в претензии. К тому времени она была уже в положении. А и ляд с ним, с эдаким мужем, бывало, говорила она. Теперь у меня, говорила, и без него имеется смысл в жизни! Вот рожу, говорила, вскорости сынишку, и всю свою непутевую жизнь положу на то, чтобы вывести его в люди! Очень она хотела, чтобы был именно сынишка…

— И родила — Витьку…

— И родила Витьку. Нет, попервоначалу он был парнишка как парнишка: улыбчивый, смышленый, а уж добрый-то! Поверите — «мама» в пять месяцев начал произносить! Уж как она ему радовалась, Зинка-то, своему Витьке: маковым цветом цвела! Горе-то началось потом, когда Витьке исполнилось годочка три, а может, и четыре. Я-то постоянно была рядом и все видела… Захворал, короче говоря, Витька. Да такой непонятной болезнью захворал — профессор из Москвы определить не мог, что это за болезнь! Верней сказать, определить-то он определил, а вот насчет того, чтобы вылечить… Нету, говорит, таких моих возможностей, наука, говорит, до того еще не дошла, чтобы лечить такие болезни… Не иначе, говорит, помрет вскорости ваш младенец. Мне и то такие слова было слышать надсадно, а каково матери, Зинке то есть? Кузьминична, плачет, что мне делать, смысла, говорит, в моей жизни без моего Витьки нет никакого, и самой жизни без него мне не надобно! Ну, а я-то откудова знаю, что делать? И тут-то меня вдруг осенило. Да что делать — тут что угодно сделаешь, лишь бы избежать этого горя неслыханного — смерти дитяти! А вот, говорю я Зинке, не сходить ли тебе со своим неописуемым горем к бабке Воробьихе? Жила в Овсянке в ту пору бабка Воробьиха, про которую говорили, что она — колдунья; да и сама Воробьиха насчет этого никак не возражала. Многие деревенские, да и приезжие из города тоже шастали к этой Воробьихе по всяким своим надобностям… Говаривали, что многим то шастанье помогало, а только чем и как оно помогало — про то я не ведаю… Ну и вот, говорю, снеси-ка своего сыночка к Воробьихе. Понятно дело, что в тот же самый день Зинка завернула своего несчастного сынка в одеяльце и отправилась.

— И что же, помогло?

— Да в том-то и дело, что помогло! Хотя — уж лучше бы не помогло: уж лучше бы этот несчастный Витька помер тогда во младенчестве, чем так-то… Ох, горе ты мое горькое, грех мой неумолимый!

— Да в чем горе-то? Ведь помогло же!

— Помогло… Да, на первых порах помогло, то есть Витька перестал чахнуть, стал опять улыбаться, лопотать и все такое. Но к семи своим годам… Нет, он все так же оставался смышленым да веселым, а только перестал расти! Вообрази, мил человек, взял и перестал расти! Нет, даже не совсем так: что-то одно у него все-таки росло, а что-то другое — совсем перестало! Вот горе так горе! Уродливое дитя! Кузьминична, плачет Зинка, присоветуй, что мне делать? Уж я, говорит, и профессору его показывала, моего Витьку, и всяко-разно — да все без толку! А бабка Воробьиха к той поре померла…

— Какая-то мистика… Что же, по-вашему, это бабка Воробьиха наколдовала?

— А я почем знаю — Воробьиха или не Воробьиха? Я лишь говорю, как оно было, а уж кто в том повинен — почем мне знать? Не упомню, как она называлась, эта Витькина болезнь: слово-то шибко мудреное… Ну и вот: какая тут школа, какая улица и друзья-приятели? Если Витька и показывался на улице, то только темным вечером, а то даже и ночью — чтобы не задразнили и чтобы никого не пугать своим уродством. Ну да ведь все едино и дразнили, и пугались, и дом трижды поджигали: убирайтесь, говорят, с нашей деревни, уроды вы эдакие!.. Ох, горюшко-то, горюшко! Возьмет бывало Зинка своего уродца в охапку, обольет его горючими слезами: сынок, причитает, что же нам делать в этой жизни, отчего мы такие с тобой несчастные? Не плачь, отвечает на это Витька: я, говорит, уберегу тебя, маманя, от всех на свете напастей. Ты не думай, говорит, я сильный! А она, то есть Зинка, слыша такое, еще пуще слезами зальется. Добрая была душа у Витьки, нежная, как цветочек полевой! Сам урод уродом, а душа — нежная…

— Да… И что же, они так и продолжали жить в деревне?

— Какое там — продолжали! Затравили их, загнали, дом трижды поджигали… А у меня в ту пору в городе померла бабка. Померла, стало быть, бабка, а дом-то, где она жила, и освободился. Вот я им и говорю, Зинке то есть: переезжайте, говорю, в город, поселяйтесь в бабкин домик, да и живите себе на здоровье. Город — он, знаете ли, не деревня, в городе и спрятаться можно. Город — он как дно морское: зароешься в песок, и не видно тебя и не слышно… Ну, они вскорости и переехали…

— Вот, значит, как. И где же теперь эта Зинка… виноват, Витькина мать?

— А померла. Как только исполнилось ему, то есть Витьке, двенадцать, кажется, годков, так и померла. В больничке, ага. Я так думаю, что это от тоски: извелась она и измаялась, на сына своего глядючи. Какое же материнское сердце это выдержит? Схоронили. А как схоронили, так вскорости сам Витька и исчез. То есть так вот и исчез — будто сквозь землю провалился!

— И что же, с той поры вы его ни разу и не видели?

— А можно сказать и так: не видела. Слышать слышала, а чтобы видеть…

— И что же слышали?

— Да что люди говорили, то и слышала. Живет, мол, в городе такой-то карлик — Витькой звать. А больше ничегошеньки и не слышала…

— Скажите, Вера Кузьминична, а вы слышали, что Витька совершил несколько убийств?

— Да как же не слыхать, если весь город только о том и говорит? А только — не верится мне… Душа у него была сызмальства — будто цветочек полевой. Неужто можно, с такой-то душой?..

— Наверно, можно… По сути, он уже сознался, что это именно он…

— Свят, свят! Вот уж горюшко так горюшко! Что же теперь ему за это будет-то? Как же это он, зачем?

— Пока не знаю…

— А гостинчик ему какой-нибудь в тюрьму-то можно передать али нет?

— Я думаю, можно. Через следователя. На этой бумажке — фамилия следователя. Через него и передадите, если уж вам так хочется.

— А то не хочется! Тюрьма ведь — не дом родной. Ах, Витька, Витька, нежная твоя душа! Вот тебе и душа! Хорошо, что мама твоя померла и ничего этого не увидела!..

— Ну, до свидания, Вера Кузьминична. Спасибо за помощь. Простите за беспокойство и за грубость нашего сотрудника. Не беспокойтесь, я его накажу.

— Да чего там… Ох, горюшко ты мое, горюшко! Ох, грех мой тяжкий и неизгладимый!»


Ну вот, и полдня уже минуло, а к главному делу, то есть допросу карлика, я еще и не приступал. Как быстро все-таки бежит время: едва успел побеседовать с двумя людьми, ан вот он уже и обед. После обеда велю привести к себе карлика. Покамест же надо сходить домой: как там моя Мулатка?

Я шел домой и думал о моей беседе с этой свахой. В принципе ничего по сути дела она не рассказала. А вот что касается характеристики карлика-убийцы — тут я узнал преизрядно, вплоть до участия в его судьбе ведьмы по прозвищу Воробьиха. Впрочем, мистика — это уже не моя специальность: я сыщик, а не охотник за ведьмами. Да и никто от меня не требует вникать во все подробности биографии подследственного. Убил, пойман, сознался — да и ладно: как говорится, для суда достаточно. Тогда, спрашивается, для чего я вникаю в эти самые подробности? Не знаю: правая рука не ведает, что делает левая. Прошу сам у себя прощения за излишнюю витиеватость слога. Сыщику не нужна витиеватость слога, сыщик должен изъясняться (даже наедине с собой) исключительно подлежащими и сказуемыми: он убил, я поймал, он сознался…

…Придя домой, я нарочито долго нажимал на кнопку звонка: мне хотелось, чтобы дверь открыла моя Мулатка. И тогда все должно быть очень даже хорошо: она откроет, я шагну, обниму ее, зароюсь лицом в ее волосы, вдохну уже ставший для меня привычным запах… Может быть (хотя и не знаю за что), попрошу у нее прощения, может быть, она попросит прощения у меня…

Однако сколько я ни трезвонил, никто мне не открывал, и мне пришлось воспользоваться своим ключом. Едва только я перешагнул порог, мне бросился в глаза непривычный беспорядок внутри моего жилища. Впрочем, не то чтобы беспорядок, все было на месте, а — что-то было сдвинуто в сторону, что-то лежало не на месте… К зеркалу в прихожей был приклеен скотчем листок бумаги. Я включил свет, отлепил листок… «Я ухожу, — было написано на листке рукой моей Мулатки. — Извини, что так, впопыхах и без объяснений, но, думаю, так будет лучше и для тебя, и для меня. Ненавижу прощальных объяснений, после них труднее уходить (только не подумай, что у меня в этом деле большой опыт: просто мне так кажется). Я ошиблась: твоя жизнь — это всего лишь твоя жизнь, а вовсе не моя. Ты надеялся, что я привыкну: нет, не привыкну. Не привыкну, понимаешь? Эти бесконечные одинокие ночи, эти твои маньяки-карлики, которые, я теперь убеждена, занимают в твоей жизни гораздо больше места, чем я, — разве к этому можно привыкнуть? Да и к чему мне привыкать? Я молода и красива, я найду себе тот вариант, который меня устраивает гораздо больше, чем то, что ты мне можешь предложить. Наверно, я эгоистка, но лучше быть эгоисткой, чем несчастной. Если ты считаешь, что я перед тобой в чем-то виновата, то — прости. Твоя Мулатка. Нет, просто Мулатка. Да даже уже и не Мулатка. Прощай».

8

Мне неохота объяснять, что я чувствовал, прочитав эту прощальную записку. Да и — ничего эдакого я и не чувствовал. У меня было ощущение, будто из моего дома, где я жил много лет, где ко всему привык и притерпелся, вдруг неожиданно кто-то вынес висевшую на стене картину. Непорядок, неуют, какая-то внутренняя расхристанность — и не потому, что мне так уж жаль эту картину, а просто — была картина, и вдруг ее не стало. Из-за этого и все остальные вещи кажутся не на своем месте, и сквозняки откуда-то задули, и дверь заскрипела противно, и в душе образовался некий изъян… А так — ничего, можно жить и без картины. Или повесить на место исчезнувшей другую: свыкнется, стерпится, слюбится… Может, я просто не умею любить? Говорят, что есть такая категория человечества, и вполне возможно, что я из их числа. Ну что же: каждому — свое. Во всяком случае, мне совсем не хочется сломя голову мчаться на вокзал, чтобы заметить в толпе знакомый силуэт и крикнуть: вернись, дескать, я все прощу! Что я ей прощу? В чем она передо мною провинилась — моя бывшая Мулатка? Ладно. Берем себя в руки, обедаем и идем допрашивать карлика-убийцу. Жизнь продолжается. Вот только окаянное сердце — отчего же оно так назойливо и тревожаще ноет? Все ноет и ноет…


«Расшифровка магнитофонной записи.

— Итак, Кольцов Виктор Васильевич, 7 марта 19… года рождения, проживающий по улице Водоемная, 18, квартира 8. Вчера, насколько мне помнится, вы, в общем и целом, признали, что совершили шесть убийств и одно тяжкое телесное повреждение в форме неизгладимого обезображивания лица. Опять-таки насколько мне помнится, обещали во всех подробностях рассказать, как именно, с какой целью, с чьей помощью и так далее вы все это совершили. Я правильно излагаю?

— Скажите, вы — мой следователь?

— Нет. Я — сотрудник уголовного розыска. В мои обязанности, если вас это интересует, входит установить преступника, выследить и задержать его, добиться первоначальных признаний и затем уже передать дело следователю.

— Вот оно что… Что ж — спасибо.

— Это за что же?

— За то, что пока не бьете.

— Почему вы решили, что я вас буду бить?

— В камере просветили… Да и без этого знал.

— Что, уже попадали в руки милиции?

— Зачем же? Земля слухом полнится.

— Я никогда и никого не бью. В камере вам должны были об этом сказать. Там, я думаю, есть несколько личностей, которые меня знают.

— Ну, стало быть, следователь будет бить…

— И следователь не будет. Тем более что это, скорее всего, будет женщина. У нас почти все следователи — женщины. А вы что же, так боитесь побоев?

— Боюсь.

— Почему же?

— Потому, что часто били… Ладно… Спрашивайте.

— То есть вы готовы давать показания?

— Да. Спрашивайте. Или мне начать самому?

— Вчера я вам говорил, повторю и сегодня: может, все-таки написать явку с повинной?

— Явка с повинной — это что?

— Ну, берете бумагу, садитесь и пишете обо всем, что сочтете нужным. Я читаю написанное, задаю уточняющие вопросы, вы на них так же искренне отвечаете — вот, пожалуй, и все. Дальше следствие, суд и так далее.

— Следствие, суд… Хорошо, я попробую явку с повинной. Хотя писать я умею не так чтобы…

— Ничего. Как сумеете. Главное — как можно точнее и честнее. От этого зависит вся ваша дальнейшая судьба.

— И сколько у меня есть времени, чтобы все это написать?

— Сколько понадобится, столько и пишите. Вот ручка и бумага, сейчас вас отведут в камеру — и пишите. Когда закончите, позовете меня. Моя фамилия Якименко.

— Я знаю, что Якименко. У меня просьба…

— Что такое?

— Если можно, поместите меня в отдельную камеру. В общей не слишком-то и напишешь, да и вообще…

— Хорошо, я распоряжусь. Ну что, вызывать конвой? Запомните — как можно точнее и честнее».


… — Что-то ты, мил друг, неважно выглядишь, — посочувствовал Батя, когда я по его вызову явился в начальничий кабинет. — Будто с похмелья…

— Ага, с похмелья, — сказал я. — Каждодневно пьян от жизни и любви.

— Вот-вот, — сказал Батя. — Когда ты становишься ехидным, это верный признак того, что с тобой что-то не в порядке. Умаялся?

— Сердце отчего-то болит. И вообще…

— Под этим «вообще», насколько я уразумел, ты подразумеваешь свою Мулатку? Вернее — ее отъезд? Прости, конечно, за бестактность, но поскольку мы с тобой друзья, то… М-да…

— Ты-то откуда знаешь о ее отъезде? — с искренним изумлением спросил я. — Ведь только сегодня…

— Ха! — сказал Батя. — Да завтра об этом будет знать весь город! Еще и в газетах пропечатают: от сыщика Якименко, того самого, который арестовал карлика-убийцу, ушла жена. Ну, или невеста, какая в принципе разница? На чем не сошлись характерами-то?

— На карлике…

— Эвона! На карлике, стало быть… Да ей-то что за дело? Хотя…

— Вот именно — хотя. И — хватит об этом, прошу тебя. Давай лучше о деле.

— О деле так о деле, — с готовностью согласился Батя. — Ну, и как он там, этот твой карлик?

— Пишет явку с повинной.

— Думаешь, напишет все, как надо?

— Не знаю. Сломленный он какой-то. Угнетенный. Такие обычно пишут…

— Ну-ну… Так там, — Батя ткнул пальцем в потолок, — и скажу. А то просто одолели с этим карликом. Убогого, думаешь, можно выпускать?

— Думаю, что да. Разумеется, после соответствующей профилактической беседы.

— Ну, уж это само собой. А ты шел бы пока домой, а? А то на тебя глядеть больно. Отдохни, выспись, то-се… Только чур не напиваться. Напьемся после, когда отделаемся от этого карлика. Как закатимся куда-нибудь!..


Придя домой, я упал плашмя на диван и почти сразу же заснул. Мне приснился арестованный мною карлик. Будто бы он пришел ко мне домой, встал напротив меня, лежащего на диване, и принялся молча смотреть: глаза у него были огромные, бездонные и говорящие… «Зачем же ты это сделал, Витька? — спросил я его. — Зачем же ты их всех убил-то? Чего же ты этим добился, а? Ах, уродец ты уродец!..» Карлик ничего не отвечал, и я вдруг почувствовал себя былинкой, одной из миллиардов былинок на лугу, былинкой, которую вот-вот должна скосить беспощадная, свистящая где-то неподалеку железная коса. Железный посвист все ближе и ближе… я изо всех сил стараюсь прижаться к земле, схорониться за другие былинки, но вдруг острая, непереносимая боль, будто молния поперек груди… я никну, я падаю в разом опрокинутое небо… я просыпаюсь. «Сердце, черт!.. — соображаю я. — Да что же это такое творится с моим сердцем? Ведь никогда до этого…»

На часах — половина девятого вечера, за окнами — темень и стучащий в стекло осенний дождь. Хотя погодите-ка: кажется, это не дождь. Сдается, это какой-то иной стук. С работы пришли, что ли? А отчего же тогда стучат в окно, а не в дверь? Или, скажем, отчего же тогда не звонят по телефону? Нет, это не с работы. Ночная птица, что ли, бьется сослепу в стекло? Тук-тук-тук, тук-тук-тук…

— Какого дьявола? — пробормотал я, подходя к окну и стараясь вглядеться в темень. Нет, это не птица. Кажется, это какой-то человек. Кажется, это женщина. «Моя Мулатка вернулась, что ли?» — невольно подумал я.

— Подойдите к двери! — проорал я сквозь стекло. — Я сейчас открою!

Это была не моя Мулатка и не коллеги с работы. К моему немалому удивлению, это была Ксения, иначе говоря, Грушина Ксения Юрьевна, та самая, которую я допрашивал утром в качестве свидетеля. Заведующая городской библиотекой, которую я за время нашего с ней общения мысленно успел прозвать Осенней Женщиной. Вот те на! Откуда и для чего? Обычно никогда ранее свидетели ко мне на дом не приходили. Бандиты, бывало, приходили, а вот свидетели — никогда. Или она пришла не как свидетель, а по какой-то иной надобности? Тогда — по какой?

— Скорее заходите! — сказал я. — Дождь, холодно, а вы — в платочке…

Она была в легком сиреневом плаще и платочке на голове: и тот, и другой, как мне мимолетом показалось, удивительно ей шли.

— Да, в платочке, — смущенно сказала она. — Дождь застал меня на полпути, и пока я нашла ваш дом, успела промокнуть. Вообще-то я собиралась позвонить. Но мне сказали, что ваш номер телефона вроде как засекречен… Я, наверно, некстати… простите.

— Да, наших номеров телефонов посторонним не дают… на то имеется специальная инструкция, — машинально сказал я. — Да входите же наконец! Раздевайтесь… это все скоро высохнет. Проходите. Э, да вы, сдается, совсем озябли!

— Немножко… На улице так холодно…

— Чай? Кофе? Кажется, где-то было немного вина…

— Спасибо. Если можно, чай.

Чайник вскипел почти моментально, я заварил две чашки, одну дал моей неожиданной гостье, другую взял себе и сел напротив нее. Ее влажные русые волосы падали на лоб, было похоже, что это ей мешает, и мне вдруг мучительно захотелось дотронуться до этой ее непокорной пряди, пригладить ее, а может, даже и поцеловать. Прямо какое-то наваждение, честное слово! То ли она угадала это мое невольное желание, то ли это получилось чисто интуитивно — но моя вечерняя гостья поставила чашку, сама пригладила прядь и, кажется, даже попыталась от меня отодвинуться.

— М-да… — сказал я слегка смущенно. — Ну, так чем же я обязан визиту, Ксения Юрьевна?

— Мне кажется, — тут же ответила она, — что вы взяли неправильный тон. Это, разумеется, не упрек — просто ваш тон меня смущает, и оттого у меня разбегаются мысли, и я не знаю, что говорить. И, главное, я не знаю, как мне говорить…

— Простите, — сказал я. — Это все из-за вашего локона. Меня он отчего-то смущает…

— Я это поняла, — сказала она. — Вернее, почувствовала.

— В таком случае, — сказал я, — говорите сами. Что хотите и каким угодно тоном. Иначе говоря, берите инициативу в свои руки.

— Спасибо за доверие, — улыбнулась она. — Как вы себя чувствуете?

— А! — махнул я рукой и неожиданно для самого себя добавил: — Сны какие-то дурацкие снятся… Постоянно один и тот же сон — будто я трава и меня вот-вот должны скосить. Или уже скосили, не знаю… А сегодня, помимо всего, приснился еще и карлик… тот самый. Пришел, встал и молчит…

— Вам его жаль?

— Карлика?

— Ну да.

— Не знаю…

Помолчали, прислушиваясь к унылому шороху дождя за окном.

— Никак не могу сказать о том, для чего я к вам пришла, — сказала наконец моя гостья. — Не знаю, с чего начать…

— Тогда начните с начала, — посоветовал я, и мы оба засмеялись, вспомнив, что сегодня утром я уже давал точно такой же совет.

— Да, — сказала она теми же утренними словами, — конечно же, с начала… именно так, с начала. Хотя, я думаю, вы начнете считать меня исключительно испорченной женщиной…

— Опять? — воскликнул я в отчаяньи, и мы снова дружно засмеялись. Нет, все-таки легко было общаться с этой женщиной, легко и приятно, несмотря на все ее причуды.

— Сегодня, ближе к вечеру, — сказала моя гостья, — я по пути домой зашла в магазин и вдруг услышала там разговор, касавшийся вас. В магазине говорили, что у знаменитого следователя Якименко, который арестовал карлика-маньяка, заболело сердце, и еще от него ушла жена. Навсегда ушла… «Он не следователь, а сыщик!» — неожиданно для себя вмешалась я в разговор, и все посмотрели на меня странно. Я вышла из магазина и вдруг поймала себя на мысли, что мне хочется вас увидеть — прямо сейчас, немедленно, несмотря на вечер и дождь. Вы спросите — для чего? Не знаю. Может, чтобы утешить. Может, чтобы просто увидеть. Потом я подумала, что увидеть — это, наверно, было бы чересчур, достаточно позвонить. Но мне не дали номера… Вот.

— И вы пришли ко мне, несмотря на позднее время и дождь…

— Я же говорила, что вы начнете думать обо мне плохо…

— О, Господи!..

— Все-все, больше не буду! В самом деле, что тут плохого, когда человек приходит к другому человеку? Приходит безо всяких дурных намерений и задней мысли, а просто лишь затем, чтобы поддержать и утешить. Ведь правда же, здесь нет ничего дурного? Ну, почему вы молчите?

— Я не молчу, я вспоминаю. Кажется, до сих пор никто ко мне не приходил, чтобы просто поддержать и утешить. Приходят для того, чтобы позвать меня среди ночи на работу, чтобы выпить, иногда приходят, верней, пытаются прийти преступники для переговоров либо чтобы запугать меня или купить… а вот так, как вы, — нет, не припомню. Если ваши слова искренни, то — спасибо.

— Знаете, а вы совсем не похожи на сыщика. По крайней мере, в моем представлении. Ой, потух свет! Надо же!

— Да, потух. Думается, это надолго. Как вы сказали — не похож на сыщика? Во-первых, вы это мне уже говорили — сегодня утром. А во-вторых, это потому, что сейчас я никакой не сыщик.

— Да-да. Сейчас вы просто усталый человек, которого мне хочется погладить по голове.

— Вы и это мне уже говорили. Сегодня утром по телефону.

— Я помню…

Напоенная дождем и ночным ветром тьма царила над миром. И в этой тьме я и моя собеседница были всего лишь голосами — стремящимися навстречу друг другу.

— Вы знаете, у меня есть давняя странная привычка — давать прозвища всем моим собеседникам, случайным и неслучайным знакомым. Хотите знать, какое прозвище я вам дал сегодня?

— Конечно же хочу! Очень хочу!

— Осенняя Женщина.

— Осенняя Женщина?

— Вам не нравится?

— Что вы! Очень нравится! Осенняя Женщина… это удивительно! Но все же — почему именно так?

— Не знаю. Может, из-за вашего имени. Отчего-то оно мне всегда напоминало осень. Ксения… Светлое и немножко грустное имя. Как осень. А может, из-за чего-то другого… из-за цвета волос, из-за глаз… Или из-за того, что мы познакомились накануне осени… Не знаю.

— Осенняя Женщина… Как красиво и таинственно. Я запомню. Спасибо.

— За что же?

— За прозвище, разумеется.

Мы опять замолчали, и молчание это вовсе не тяготило ни меня, ни, по-моему, мою позднюю гостью.

— Скажите, — нарушила молчание гостья, — а ваша жена…

— Невеста, — прервал я. — Хотя в моем возрасте довольно-таки странно употреблять это слово…

— Пускай так — невеста. Почему она ушла? Конечно, если вы сочтете мой вопрос бестактным, то, во-первых, заранее простите, а во-вторых, можете не отвечать. Я, разумеется, не обижусь.

— Как по-вашему, почему люди уходят друг от друга?

— Да-да… Скажите, вам больно из-за того, что она ушла?

— Сегодня я уже пытался найти ответ на этот вопрос — для самого себя. Знаете, не больно. Теперь уж мне впору опасаться за то, что вы сочтете меня безнравственным человеком, но — не больно. Какое-то горькое облегчение в душе — и больше ничего.

— Горькое облегчение… Это хорошо сказано — горькое облегчение…

— Как чувствую, так и сказал.

— Да-да… Я еще хотела спросить о вашем сердце…

— А что — мое сердце? Сердце как сердце — пройдет.

— Ну разумеется, пройдет! Покой, отсутствие отрицательных эмоций, тщательный уход — и пройдет.

— Покой, отсутствие отрицательных эмоций… Ох, Ксюшенька…

— Вы впервые назвали меня по имени. Не по имени-отчеству, а просто по имени…

— Разве?

— Да-да. И мне это очень приятно. Как вы выразились, когда меня допрашивали, — будто цветком по душе. Ну, я пойду. Времени уже, наверно, часов десять.

— Половина одиннадцатого, — сказал я, вглядываясь в свой светящийся циферблат.

— Ну, вот видите. Пока дойду, будет уже и половина двенадцатого…

— Вас кто-то дома ждет?

— Нет, но…

— В таком случае — одно из двух: либо я провожаю вас до самого жилища, либо…

— Либо — что?

— У меня — две изолированные комнаты. Одна — в вашем распоряжении до самого утра. Там имеется прекрасный диван, так что…

— Я просто не знаю… как-то неловко, и вообще…

— Ручаюсь, — сказал я, — что никакого «вообще» не будет. Тем более что на дверях — внушительный запор…

— Ну, коли запор… — сказала моя гостья и рассмеялась, а вслед за ней рассмеялся и я сам.

— Знаете, — сказал я, смеясь, — оказывается, вы — обыкновенная женщина. Сказать честно, меня это вдохновляет.

— Вдохновляет — на что? — по-прежнему смеясь, спросила Ксения.

— Ну, например, на то, чтобы накормить вас ужином. Было бы свинством с моей стороны отправить вас в комнату «с запором» на голодный желудок.

— Это уж точно… то есть я не насчет свинства, а насчет моего голодного желудка.

— В таком случае — немного терпения. Где-то тут была свеча… сейчас мы ее зажжем и пойдем на кухню. Там имеется холодильник и, сдается мне, что-то в холодильнике. Заранее прошу прощения за скудность меню.

— Ну что вы…

— Подержите, пожалуйста, свечу. Ну-ка, что у нас там имеется? Ага! Еще раз ага, и еще раз… И, кроме того, полбутылки вина. Как вы относитесь к полубутылке вина?

— В общем, положительно…

— Ну, тогда замечательно! У нас будет ужин при свечах.

— При одной свече.

— При одной свече. Прошу. Еще раз не обессудьте за убогость ассортимента.

Водрузив свечу посреди стола, мы сели ужинать. Мы ели и пили вино, старательно не глядя друг на друга. Горела свеча, черный ночной ветер срывал с невидимых деревьев листву, листва подлетала к окну и мягко билась о стекла, будто это были разлапистые бабочки, примчавшиеся из некоего мира на одинокий огонек нашей свечи…

— Спасибо, — сказала Ксения. — Будьте добры, проводите меня до той самой комнаты с запором на дверях… Спасибо. Спокойной ночи.

— И вам тоже, — сказал я. — Во сколько вас завтра разбудить?

— В семь.

— Хорошо. Я постучу условленным стуком. Скажем, таким: чижик-пыжик, где ты был…

— Я буду ждать вашего стука. Буду спать — и ждать…

— Возьмите с собой свечу и спички. Мало ли что…

— А вы как же?

— А я — как летучая мышь…

— Спокойной ночи, летучая мышь.

— Спокойной ночи, Осенняя Женщина.

Судя по звуку, она все-таки заперла дверь. Усмехнувшись, я пробрался к дивану, разделся, лег и почти моментально заснул. Удивительное дело, но на этот раз мне не снились ставшие уже привычными сны, и оттого, вероятно, и сердце мое меня не беспокоило. Несколько раз за ночь я все же просыпался, но не от боли, а из-за того, что каждый раз мне чудилось чье-то дыхание. Я удивленно поднимал голову, ошалело ею встряхивал и тут же припоминал, что в соседней комнате спит моя неожиданная гостья — Осенняя Женщина, которую на самом деле звать Ксенией. Разумеется, сквозь затворенную дверь я не мог ничего слышать, но вместе с тем каким-то непостижимым образом я все же слышал — и это вселяло в душу доселе неведомое ощущение покоя и какой-то логической завершенности мироздания. «Вот, — думал я, — в соседней комнате спит удивительная женщина по имени Ксения, а по прозвищу Осенняя Женщина. А на дворе — ночь, и на часах — всего только половина четвертого утра…»

9

«Явка с повинной.

Зря я, наверно, согласился писать эту дурацкую явку с повинной. Писатель из меня… Грамоту-то я разумею не так чтобы, потому что в школу я не ходил: читать-писать меня выучила покойная мамка. Но, с другой стороны, коль согласился, то надобно писать, иначе будут бить. Что с того, что у этого Якименки вроде как доброе лицо и он говорил, что никогда никого не бьет? Сказать-то можно что хочешь, а только меня за мою жизнь били всякие: и с добрыми лицами, и с недобрыми…

Ах, мамка ты, мамка! И зачем только ты произвела меня на белый свет — такого-то? Зачем только ты не утопила меня сызмальства в каком-нибудь омуте, которых так много на речке Журавлихе, протекающей мимо нашей деревни Овсянки? Как бы я тебя сейчас благодарил, пребывая на небе рядом с ангелами, если, конечно, оно есть, это небо и ангелы на нем! Мне кажется, что если оно есть, это небо и на нем ангелы, то там непременно должна быть и моя Феюшка, единственная моя в этом мире любовь и единственный человек, который в этом мире любил меня, не считая, конечно, мамки. Потому что — где же ей еще и быть, моей Феюшке, как не на небесах? А если ее сейчас там нет, то что же это за небеса? Это получаются несправедливые небеса, и нет у меня к таким небесам никакого доверия!

Наверно, я начал не с того. Я думаю, что нужно начинать с честного и подробного описания всех моих злодеяний на этой земле: кого и как я убил, с кем, может, собирался рассчитаться, да не успел… Написать-то об этом немудрено, да вдруг те, кто будет это читать, возьмут и спросят: а почему ты это сделал? А как можно ответить на такой вопрос коротко? А не ответишь — станут бить…

Не знаю я, с чего мне начать, совсем не знаю! Не со дня же моего рождения, в самом деле, и, наверно, не с того момента, как я начал себя осознавать и донимать мамку разнообразными горькими вопросами: мамка, дескать, ответь мне, отчего это все такие, а я не такой… Подобных вопросов я задал мамке целый, наверно, миллион, да вот получил ли я на них хотя бы один ответ? Не получил. Возьмет, бывало, меня мамка в охапку после очередного моего вопроса, да и зальется горючими слезами: ах, дитятко ты мое дитятко, ах, несчастные мы с тобой разнесчастные! Вот и весь мамкин ответ — а разве это ответ?

Или, может, мне начать с той поры, как некие пьяные и разъяренные люди ворвались однажды в нашу с мамкой избенку и принялись, потрясая кольями и зажженными свечами, орать и выгонять нас из дому и вообще из деревни? В ту пору я был еще крохой, однако же, я отчетливо помню: уходите, орали, иначе сожжем дом и вас вместе с домом! Вы — ведьмино семя, от вас все несчастья в деревне, вам нет места среди нас! «Мамка, — помню, спросил я, когда они ушли, — а что такое ведьмино семя? И почему эти страшные дяди и тети нас выгоняют?» В ответ мамка, как оно обыкновенно и бывало, только залилась слезами, да и ничего более…

Ну, так с чего же мне начать? Может быть, с того, как, боясь людей, моя мамка выводила меня на прогулку только темными ночами, да и то гуляли мы с ней не по деревенским улицам, а вдоль речки Журавлихи с ее темными и зовущими омутами? Да даже и ночью вдоль Журавлихи — что это были за прогулки? Помню, как однажды из темноты со свистом вылетела каменюка, и если бы не мамка, почуявшая эту каменюку и заслонившая меня своим телом, то там бы, на бережку, я бы и заснул вечным сном. Ах, мамка, мамка, зачем ты меня тогда заслонила от той каменюки?..

Я так думаю, что мне надо начинать с той поры, когда мы с мамкой переехали из Овсянки в город. Да-да, именно с этой поры я и начну писать свою явку с повинной. Потому что если бы мы не переехали в город, то, я думаю, ничего того, что со мною произошло, и не было бы.

Город — это вам не деревня. В городе нам с мамкой жилось не в пример лучше, чем в деревне. Поселились мы в городской слободе под названием Зона. Надо сказать, что зоновскому люду, в общем и целом было без разницы, как ты выглядишь: всяческих уродцев здесь хватало и без меня, а одним больше или одним меньше — какая кому разница? Здесь главное было — уметь добывать свой кусок хлеба и не отнимать у соседа добытый им кусок. Если ты не умел добывать, над тобой насмехались, если ты пытался отбирать у других — ты становился кандидатом номер один в покойники. Впрочем, несмотря на это, лихих ребят в Зоне хватало, и я сам при желании мог бы стать одним из них — но это было уже потом, когда померла моя мамка… Пока же мы с мамкой поселились в Зоне, и перед нами во всей своей беспощадности встал вопрос: как нам не помереть с голоду. Мамка вскоре устроилась поломойкой в какую-то контору — но что это были за деньги? На чай с сахаром не хватало… «Ничего, мамка, не реви, — утешал я свою родительницу. — А я у тебя на что? Ведь я же у тебя помощник! Значит, завтра выйду на работу и я! Ничего, проживем!» «Ой, да на какую же ты работу выйдешь, кровинушка ты моя? — рыдала мамка. — Да кто же ее тебе такому даст, ту работу? Уж лучше бы ты шел в школу, цветочек мой ненаглядный! Уж я одна как-нибудь…» Помнится, в ту пору мне было лет, наверно, девять: по зоновским меркам — взрослый человек! «О чем ты, мамка, говоришь! — резонно рассуждал я. — Какая там школа? Ведь все едино задразнят и житья не дадут… Да и зачем она мне? Читать-писать ты меня выучила — а больше что мне в ней, в школе-то этой, делать?»

Короче, вышел скоро на работу и я: кому помочь поколоть дровишки, кому приглядеть за скотиной… Да, вот еще что: урод, я, конечно, был несусветный, но, наверно, благодаря именно моему уродству силу я в руках имел невероятную. До того невероятную, что, бывало, даже пьяные зоновские мужики по праздничным дням — и те не рисковали драться со мной. И это в мои девять или десять неполных лет! Нет, и впрямь: силища в моих руках была неимоверная. Расскажу один только случай.

Тогда мне исполнилось лет уже, наверно, одиннадцать. Ну, и повадился к моей мамке по известным делам один зоновский мужик по имени Серега, а по прозвищу Картошкин. Не то чтобы мамка отвергала этого Картошкина: да и мужиком он был ничего себе. Но это — когда трезвый. В пьяном же виде Серега Картошкин был просто невыносим, а пьяным он бывал пять, а то и все шесть дней в неделю. Как он измывался тогда над бедной мамкой! Но она его измывательства терпела, хотя, честно сказать, я тогда и не понимал, для чего мамка терпела этого Картошкина. Ну и вот: будучи однажды предельно пьяным, Серега Картошкин, как это обычно и водилось, полез на мамку с кулаками. И даже, припоминается мне, один раз ударил мамку по голове. Хотел ударить и другой раз, но тут на пути его пьяного кулака встал я. Я даже не знаю, как это у меня вышло: будто какая-то сила вдруг толкнула меня встать между этим дураком Картошкиным и моей мамкой.

— Ха! — сказал я, перехватывая пьяный Серегин кулак.

Какое-то время мы с Серегой Картошкиным боролись, а затем оба поняли, что я побеждаю. И — оба несказанно этому удивились: шутка ли дело — одиннадцатилетний уродец одолевает здоровенного, взрослого и пьяного балбеса!

— Ты! — заорал Серега, потирая свою руку, которую я ему, как оказалось, основательно помял. — Ты, сучий выблядок, цирковой урод, тля, — ты знаешь, что я сейчас с тобой сделаю!

Мамка, конечно, тут же завизжала и попыталась повиснуть на Сереге с тем, чтобы уберечь меня, но он, пьяный и разъяренный, сбросил мамку на пол и медленно, со страшным выражением лица, стал подходить ко мне. А я стоял и ждал. И когда Серега Картошкин достаточно приблизился ко мне, я трижды ударил его кулаком в пах: левой, правой, левой… Разумеется, в пах, куда же еще-то: до Серегиной физиономии мне было не дотянуться. Серега взвыл и медленно осел наземь: кажется, на какое-то время он даже потерял сознание. Ну да, потерял, потому что мамка, припоминается мне, отливала Серегу водой.

— Убью! — сказал я, заметив, что Картошкин пришел в себя и пытается подняться. — Еще раз полезешь к мамке или ко мне — убью!

Но Картошкин, похоже, больше драться не собирался. То ли мои удары, то ли мамкина вода почти протрезвили его, и он с удивлением смотрел на меня.

— Ни хрена себе, сказал я себе! — это была любимая Серегина поговорка. — Ну и ну… вот так конек-горбунок! Ну и сыночек у тебя, Зинуха! Я так думаю, что теперь мне на потомство рассчитывать совсем незачем… Какое там потомство, мать-перемать… сплошная яичница всмятку! Ох! Ах! Слушай, урод, а здорово ты меня… да! У тебя прямо не рука, а какая-то рельса! Вот что я тебе скажу, уродец: а ведь ты со своими ручищами мог бы заколачивать сумасшедшие деньжищи! Свободная вещь! Ну-ка, помоги мне встать! Да помогай, не бойся: видишь, я уже почти тверезый… Само собою, наш с тобой инцидент побоку, и сейчас мы будем говорить с тобой на коммерческие темы…

Наш с Серегой разговор на коммерческие темы заключался в следующем. В ту пору на Зоне были в моде кулачные бои. Дрались между собою и взрослые, и ребятня. Дрались не просто так, а за деньги: это было нечто вроде подпольного тотализатора. Взрослые мужики дрались между собой самозабвенно, до третьей крови, а иногда и того более, иногда дело доходило и до убийства, — а какой же это тотализатор, если дело доходит до убийства? Убийство — оно и есть убийство: тут тебе и милиция, тут тебе и допросы с тюрьмами и прочим горем… Совсем другое было дело, когда дралась ребятня. В ребячьих драках убийств не случалось: во-первых, ребятня, в отличие от взрослых, была гораздо милосерднее по отношению к своим противникам, а во-вторых, сцепившихся насмерть малолетних драчунов легко можно было растащить и урезонить наблюдающим за дракой взрослым дяденькам. Оттого-то на ребячьи драки посмотреть охотников было куда как больше, и потому деньги в подпольном тотализаторе (помню, этот тотализатор у нас назывался «черная касса») крутились изрядные. Ну и вот, Серега Картошкин принялся уговаривать меня стать участником таких коммерческих драк.

— Да ведь тебе, — втолковывал мне Серега, — цены нет с твоими кулачищами! Эк саданул меня — прямо сознание из меня вон! Да ты любого вырубишь в два приема! А если к тому же учесть твою конфигурацию, то тут вообще, мать-перемать! Вообрази: непобедимый карлик… да нет, придумаем тебе какую-нибудь подходящую кликуху… да о чем тут говорить! Какие на нас свалятся деньжищи, уродец… как бишь тебя… Витек! Ты не боись! Я, Серега Картошкин, возьму тебя под свое покровительство! А чего ж? Мы с твоей мамкой того… короче, ты мне получаешься вроде как сын — свободное дело! Заживем, мать-перемать!

— Да не хочу я драться! — возражал я. — И деньжищ твоих тоже не хочу. Я заработаю и так: кому огород, кому дровишки…

— Огород, дровишки… — скривился Серега. — Ну и дурак же ты еще, как я погляжу! Зинка, ты слышишь; какой твой сын дурак? Ну разве он не дурак, коли отказывается от таких деньжищ?

— Да как-то… — в нерешительности произнесла мать.

— Как-то, как-то!.. — начал заводиться Картошкин. — Дурачье вы… ох, и дурачье же! Да тебе, уродик, и драться-то не надобно будет! Ну разве это драка, когда пацан с пацаном? Так, баловство… зато какие деньги! Ну? Мамке купишь шубу, себе что-нибудь эдакое… дом себе купите! Не век же вам по чужим углам скитаться, мать-перемать! Ну, решайся же!

— Мне их жалко… — угрюмо пробормотал я.

— Чего ты сказал? — вскинулся Серега. — Кого это тебе жалко?

— Ну, этих… кого я буду бить.

— Ой! — закатил глаза Серега. — Ему их жалко! А они тебя шибко ли жалеют? Ну? Кто из них когда-либо тебя пожалел — хоть раз? Ну-ка, вспомни, отчего ты не ходишь в школу и почему ты не желаешь гулять по улицам среди бела дня? Не из-за них ли… не из-за тех ли, кого ты вознамерился жалеть? Ах ты, уродик… Жалеть он кого-то вздумал… надо же! Пацан! Жалость — это не для нашего мира и не для нашей жизни, понял? Жалость — это где-нибудь там, на небесах. А мы с тобой — на земле! А потому — бей в морду первым, иначе ударят тебя!..

Короче, при молчаливом согласии моей мамки, Серега меня уговорил. Помню свой первый бой. Было это, кажется, ранней осенью. Серега привел меня на пустырь, каких вокруг нашей Зоны было неисчислимое множество. Вечерело, вокруг вытоптанной земляной площадки толпились люди. Здесь были и наши зоновские, и такие, которых я никогда раньше не видел. Когда Картошкин показал меня всей этой публике, публика загудела. Понятное дело, никто не ожидал увидеть такой сюрприз, как я. Кстати, и прозвище мне Картошкин дал точно такое же — Сюрприз.

— Итак, уважаемая публика, — кривляясь, начал Серега, — сегодня я выставляю против вашего непобедимого бойца своего непобедимого бойца, которого зовут Сюрприз. Вы не глядите, — кривлялся далее Картошкин, — что мы худые и кашляем! Несмотря на наши диагнозы, мы таки кое-что умеем! Поэтому все свои сбережения лично я ставлю на Сюрприза! Кто из вас последует за мной, того без сомнения можно назвать мудрым и дальновидным человеком!

Когда Серега закончил, публика откровенно загоготала. Я, разумеется, слабо понимал, что происходит. Я лишь чувствовал, что никто не верит в мою победу в предстоящей драке. Тем более, что драться мне предстояло против здоровенного, угрюмого детины, который был старше меня года на четыре и ростом был почти как Серега Картошкин. Мой противник смотрел на меня исподлобья и презрительно усмехался.

— Смотри, уродик! — прошептал мне Серега. — Вот он, твой противник! Видишь, рожа? Уж он-то тебя не пожалеет! Значит, как я тебя учил: подходишь и бьешь его по животу. Думаю, двух ударов будет достаточно. С трех ударов даже я вырубился…

Публика между тем продолжала гоготать и выкрикивать разнообразные оскорбительные прозвища в мой адрес. Кажется, здесь никто не верил в мою победу…

— Я судья! — крикнул какой-то дядька, выходя на середину круга. — Значит, так. Песок в глаза не сыпать, камни в руки не брать, драться, пока кто-нибудь из вас не вырубится либо не попросит пощады. Сходитесь и начинайте!

Мой противник вышел на середину и принялся пружинисто подпрыгивать, ожидая меня.

— Иди, чего ты! — подтолкнул меня Картошкин. — И помни то, что я тебе советовал…

Пришлось и мне идти на середину круга. Публика гоготала во все горло, свистела и улюлюкала.

— Гномик! — ехидно улыбаясь, прошипел мой противник. — Против кого ты вышел драться, гномик? Я же тебя по ноздри в землю — с одного удара!..

Он замахнулся, чтобы меня ударить, но не успел. Я ударил его первым — два раза в живот, как и советовал мне Картошкин. В животе у моего противника что-то отчетливо екнуло, он поперхнулся воздухом, какое-то время бессмысленно смотрел на меня, затем медленно опустился на колени и упал лицом вниз. Тишина воцарилась над пустырем…

— Молодец, уродик! — бросился ко мне Серега Картошкин. — Вот это врезал! Раз-два — и в дамки! Ну что? — обратился Картошкин к публике. — Говорил я вам — ставьте на урода… то есть на Сюрприза! А вы надо мной гоготали, бестолковые!

Помню, я слушал Картошкина, и одновременно я его не слышал. Я смотрел на поверженного мною противника. Вот он пошевелился, вот застонал, вот с трудом встал на четвереньки… К нему подбежали какие-то сумрачные мужики, подхватили и куда-то понесли… Я встряхнул головой, повернулся и пошел сам не зная куда. По-прежнему молчавшая публика расступилась передо мной…

Сияющий Серега Картошкин явился на следующее утро. Был он чрезвычайно весел и в меру пьян.

— Ну, уродик! — хлопнул он меня по плечу. — Дела наши идут просто замечательно! Денег мы с тобой огребли — немерено! На вот, получай свою долю!


Нежная душа урода

И Картошкин протянул мне деньги. Я не помню, сколько было этих денег. Впрочем, мне, сызмальства приученному дрожать над каждой копейкой, показалось тогда, что много. Очень много, может быть, целых сто рублей. Тут же возникшая мамка ухватила эти деньги и спрятала их себе за пазуху. Отчетливо помню, какое у нее при этом было выражение лица: испуганное, восторженное и какое-то заискивающее. Так, во всяком случае, мне показалось с высоты моих одиннадцати лет.

— Ну, уродик, — весело сказал Серега, — готовься к новым сражениям! Завтра на том же самом месте и в тот же час! Народу, я мыслю, будет — хренова туча!

— Я не хочу… — угрюмо сказал я.

— Э… — поперхнулся Картошкин. — Я чего-то не понял… чего именно ты не хочешь?

— Драться больше не хочу, — сказал я.

— То есть… испугался, что ли? — продолжал недоумевать Серега.

— Просто не хочу — и все, — сказал я.

— А в лоб — хочешь? — неожиданно вызверился Серега. — Вот этой самой рукой?

— Попробуй, — сказал я, и Картошкин тотчас же убрал руку.

— Ладно, уродик, — примиряюще сказал он. — Не будем пороть горячку. Подождем до вечера — и тогда поговорим. Лады?

И вечером Серега уговорил меня на вторую драку. Уговорить ему меня оказалось легко, потому что еще днем моя мамка неожиданно мне сообщила, что ложится в больницу.

— Мамка, ты что же, заболела? — всполошился я. — А что у тебя болит?

— Да так… — замялась мамка. — Ничего особенного. Полежу денька два-три и вернусь домой. А ты не волнуйся. Пока я буду там, за тобой присмотрит дядя Сережа.

— Картошкин, что ли? — угрюмо спросил я.

— Он, сынок, он. А ты бы не называл его Картошкиным. Неловко как-то. Лучше — дядей Сережей…

С этими словами мамка и отбыла в свою больницу. Много позже я узнал, а верней, догадался, что мамке в той больнице предстояло сделать аборт. Забрюхатела мамка, само собою, от Сереги Картошкина, а рожать не решалась: боялась, что опять родит такого же, как я, то есть урода несусветного… Аборт ей сделали неудачно: мамка изошла кровью, и через три дня померла. Получается, что я — косвенный виновник мамкиной гибели. Глядя на меня, она не рискнула более рожать и пошла на аборт: оттого и померла. Лучше бы она рожала. В крайнем случае, было бы два урода на свете при живой мамке. А так — один урод, и никакой мамки…

Ну и вот. В тот вечер, разумеется, ничего еще не случилось, мамка была жива и лежала в больнице, и Серега очень даже замечательно сыграл на этом обстоятельстве.

— Да ты о мамке своей подумал бы! — втолковывал он мне вечером. — Мамка слегла в больничку! В больничку, понимаешь или нет? Ну, а заботиться о ней кто будет — дядя, что ли? Нет, не дядя, а ты! Представляешь, вернется мамка из больнички, а у тебя — деньжищ несчитано! То-то обрадуется мамка!

Короче, он меня уговорил. Следующим вечером я опять дрался. Народу, как и предсказывал Серега, собралось множество: должно быть, слух обо мне уже разошелся по всей Зоне, да и не только по Зоне, и каждому хотелось взглянуть на меня. Противник на этот раз мне попался верткий и ловкий. Он великолепно дрался ногами, и поначалу мне приходилось очень худо. Я, разумеется, ногами драться не мог, потому что какие у меня ноги — култышки. А он, ловкий и стремительный, все наседал и наседал и, вероятно, был уже уверен в своей победе, а оттого потерял бдительность. Мне удалось единожды достать его кулаком в пах: он охнул, согнулся, и я добил его повторным ударом. Публика восторженно взвыла: из объекта для насмешек я стремительно превращался во всеобщего любимца. Меня трепали по щеке, хлопали по плечу, предлагали водки и сигарет…

Мимоходом Картошкин мне сообщил, что послезавтра мне предстоит драться с каким-то чемпионом, и что деньги в случае моей победы над этим чемпионом можно заработать совсем уже сумасшедшие… Однако оказалось, что эта, минувшая драка, была моей последней дракой.

В это утро Серега Картошкин явился на удивление трезвым, молча сунул мне пачку измятых купюр и буркнул:

— Там это… твоя мамка. Просит, чтобы ты пришел к ней в больничку. Побеседовать она с тобой хочет… да. Ты вот что… ты собирайся, и пойдем. Вот прямо сейчас и пойдем.

Помню: что-то в Серегином тоне меня тогда насторожило, — но что я мог знать тогда о жизни? Пошли мы в больничку. Серега остался в коридоре, а я зашел в палату. Мамка лежала на кровати, и выглядела она до того бледной и изможденной, что мне тут же захотелось заплакать.

— Мамка, — спросил я, — когда ты вернешься домой?

— Вернусь, дитятко, — ответила мамка тихим голосом. — Скоро вернусь. А ты пока держись дяди Сережи. Он хороший, когда трезвый… Он за тобой присмотрит.

— Не хочу я держаться твоего дяди Сережи! — сказал я. — Дурак он, твой дядя Сережа — хоть трезвый, хоть пьяный. Он заставляет меня драться. А я не хочу драться!

— Ничего, сынок, ничего, — слабо улыбнулась мамка. — Ты пока все равно его держись, ладно? Мал ты еще, чтобы жить самостоятельно, да и куда ты пойдешь, такой-то? А дядя Сережа — он… В общем, слушайся его, ладно?

— Ладно, — неохотно сказал я. — У меня есть деньги… Картошкин дал. Много денег. Может, тебе купить какой-нибудь гостинец?

— Ничего не надо, сынок, — сказала мамка, обняла меня и долго не отпускала. Откуда я мог тогда знать, что разговариваю со своей мамкой в последний раз? Ах, мамка ты, мамка…

…Схоронили мы мамку вдвоем с Картошкиным. Были, правда, на похоронах еще несколько незнакомых мне теток, которые плакали, гладили меня по голове и называли «несчастной сироткой»…

— Такое, стало быть, дело, уродик, — сказал Серега, когда мы вернулись с кладбища. — Жизнь, мать ее… Ну, ничего, уродик, ничего. Держись меня, не пропадешь. Само собою, завтрашняя драка откладывается, потому что какой сейчас из тебя драчун? Наверное, через недельку… Ничего, я договорюсь с кем надо: стало быть, через недельку. Ну, а чего? Жить-то ведь надо или не надо? Это мертвым ничего уже не надо, а живым надобно много чего: и жрать, и одеваться, и вообще…

Помню, я слушал Серегу Картошкина, и меня подмывало сказать, что драться я больше не стану ни за что на свете. И еще мне хотелось выкрикнуть Сереге в лицо, чтобы он замолчал и немедля уходил, потому что (я это смутно понимал) именно он, Серега Картошкин, был повинен в смерти мамки. Если бы не он и если бы не мамкино безграничное терпение… Но — я ничего не сказал Картошкину. Я слушал его разглагольствования и упорно смотрел в окно, за которым сгущались сумерки. Плакать, кажется, мне тогда не хотелось…

Когда Серега наконец ушел, стал собираться и я. Я решил уйти из этого дома. Куда — я этого не знал, да и не понимал, что означает — навсегда уйти из дому. Но — я так решил и тут же стал собираться: барахлишко, деньги, единственная мамкина карточка… Кажется, все. На миг мне почудились мамкины шаги и ее голос. Я стиснул зубы и кулаком отворил дверь…

Что со мною было дальше, никому, наверно, не интересно. Какое-то время я жил на вокзале, но затем у меня кончились деньги, и волей-неволей мне пришлось идти к людям. Подвалы, притоны, ночлежки, грузовые поезда, на которых я уезжал из этого окаянного города и на которых — так отчего-то постоянно случалось — я возвращался обратно… Некоторое время я опасался встречи с Серегой Картошкиным, который — до меня доходили слухи — упорно меня разыскивал и грозился оторвать мне голову. Но затем я узнал, что Серегу за какую-то провинность замели в тюрьму, где он вскоре и сгинул: кажется, сгоряча нарвался на чей-то шальной нож…

Чем я только не занимался за все эти годы! Попрошайничал, колол чужим людям дрова и носил воду, копал огороды и чистил нужники… Да, еще: городок наш — таежный, а в той тайге чего только нет! Особенно, конечно, осенью. Тогда я обычно прибивался к какой-нибудь компании и отправлялся в тайгу. Сила у меня в руках была невероятная, и по этой причине я весьма ловко лазал по столетним кедрам, сбивая оттуда шишки. Никто не мог так ловко лазать по вершинам, как я! И, разумеется, все при этом были богаты и довольны… Одним словом — чего только я не переделал за эти годы!

И только двух дел я не делал: с души меня воротило при одной только мысли о таких делах. Я не дрался и не воровал. Хотя, конечно, возможностей делать и то, и это было предостаточно. Каждый день возникали такие возможности! Но отчего-то во мне бытовало убеждение, что уж лучше мне получить по морде самому, чем ударить по чьей-то чужой физиономии. Не знаю, откуда у меня возникло такое убеждение: я многого о себе не знаю и поныне. Что же касаемо воровства… Помню (было мне в ту пору лет уже, наверно, двадцать), завелась у нас на Зоне одна лихая компания, в которой заправлял некто по прозвищу Сорока. Очень уж ловко эта компания чистила чужие квартиры и магазины со складами впридачу! Ну и вот, явился однажды этот Сорока ко мне (тогда я квартировал у одной доброй зоновской вдовы) и завел со мной разговор.

— А лихой я парень! — сказал мне этот Сорока. — И все-то у меня есть, — а отчего у меня все есть и отчего я всем доволен? А оттого, что я умею жить! Как говорится — ловкость рук, и никакого мошенства! Конечно, бывают и мелкие неприятности. Вот, к примеру, позавчера разбилась Ирка Белая, моя форточница. Сломала руку, говорят, что и позвоночник повредила тоже… И — все! Все! Где мне теперь взять путного форточника? А без форточника, брат, никуда. Ну, так вот. Иду это я вчера по Зоне, размышляю о жизни, и вдруг, вообрази, возникает во мне внутренний голос. «Сорока, — говорит мне мой внутренний голос, — взгляни вон на ту крышу. Если ты, Сорока, думаешь, что по той крыше лазает не трубочист, а какая-нибудь обезьяна, то ты, Сорока, в корне ошибаешься. Это никакая не обезьяна, это — наивернейший кандидат тебе в форточники заместо выбывшей из строя Ирки Белой. Глянь, как он ловко управляется на своей верхотуре! Глаз из тебя вон — не найдешь лучшей кандидатуры!» Так мне сказал мой внутренний голос и умолк, а я принялся наводить об этом трубочисте справки. Навел — и вот я здесь: здорово, братан! Ведь это же ты — тот вчерашний трубочист, не так ли?

— Допустим, — сказал я.

— Да тут и допускать нечего! — захохотал Сорока. — Разве найдется в этом городе еще кто-нибудь с такими приметами? Разумеется, это ты. И у меня к тебе имеется интереснейший разговор.

— Ну? — сказал я.

— Талант, — сказал Сорока, — должен быть вознагражден. И это справедливо. Вот, к примеру, я — человек талантливый. И поэтому у меня все есть: деньги, машины, девочки… Ты — тоже талант. Вот ответь, сможешь ли ты без помощи всяких там приспособлений взобраться, допустим, на балкон пятого или восьмого этажа и, что немаловажно, спуститься оттуда целым и невредимым?

— Могу, — сказал я.

— Братишка, — воскликнул Сорока, — да ты же прирожденный форточник! Я же говорю — талант! Короче: хочешь жить шикарно и красиво?

— Воровать — не пойду, — сказал я, уяснив, к чему клонит Сорока.

— Вот как? — спросил Сорока и уставился на меня долгим взглядом. — Что ж так? Или боишься?

— Не боюсь, — сказал я. — Просто не хочу. Не по мне это.

— А откуда ты знаешь, что не по тебе? Может, ты уже пробовал? Видать, не пробовал, — сказал Сорока. — Ну, так я тебе скажу: стоит только попробовать… А главное — стоит только разок подержать в руках то, что ты украл, а еще лучше — деньги от продажи украденного — и… Да что там говорить! Азарт! Упоение! Наркотик!

— Не хочу, — сказал я.

— Оно конечно, — сказал Сорока после долгого молчания. — Вольному — воля. Упоение — оно, вероятно, не для всех. Для чего трубочисту упоение? Искренне жаль. Что ж, стало быть, не сговорились…

И еще раз окинув меня недоуменным взглядом, Сорока ушел. Он явно не понимал, почему я отказался от столь заманчивого предложения. Не понимал этого, кстати, и я сам. Ну что меня могло связывать с этим неласковым миром? Что эдакого, кроме постоянных насмешек над моим уродством, зуботычин, мучительного чувства голода, холода и неприкаянности, этот мир мне дал? А вот поди ж ты… Я отчего-то не мог причинять зла этому миру. Мне отчего-то этот мир было жаль…

Все, на сегодня хватит. Пришел надзиратель и предупредил, что через пять минут отбой. Я оставляю листы на столе и взбираюсь на нары. Хорошо все же, что меня перевели в одиночную камеру! Одиночная камера — это почти как свобода…

Я просыпаюсь. Утро. Окошко в моей камере — почти под самым потолком. Наверно, оно выходит на восток. Сейчас сквозь это окошко в камеру пробиваются три солнечных лучика. Ну да, именно три: один, два, три… Хорошо, наверно, сейчас на улице. Тепло, наверно…

Итак, я продолжаю. Я приступаю к главному. Главное в моей жизни случилось, когда мне исполнилось двадцать шесть лет. Именно тогда я встретил мою Феюшку, мою единственную в этом мире любовь, мою несчастную любовь, мою окаянную любовь…

Звали ее, конечно, вовсе не Феюшка, а Полина. Полина, Поля, Полюшка… А Феей, или Феюшкой, прозвал ее я сам. Ей нравилось… Да и как мне иначе было ее прозвать? Встретились мы с ней совершенно случайно, как оно обычно и бывает в этом мире. В ту пору я квартировал в одном гадюшнике. Это был всем гадюшникам гадюшник! Визг, вой, карты, пьянки, поножовщина, шлюхи… «Гномик, — говорили иногда, дурачась, эти шлюхи, — вот сколько у нас было всяких мужиков, а такого как ты — не бывало! А может, ты какой-нибудь особенный, а? Предлагаем тебе провести с нами ночь! Бесплатную ночь, ради удовольствия и разнообразия, а? Каравай-каравай, кого хочешь — выбирай. Хочешь — какую-нибудь одну, хочешь — всех нас вместе. Ну же, гномик!» Нельзя сказать, что такие речи меня не смущали. Смущали, да еще как! От смущения воображение мое разыгрывалось, я представлял себя стройным и ловким красавцем, удачливым и желанным любовником… Ах, как, должно быть, это замечательно — проснуться в объятиях вон той, например, блондинки по имени Настя или, скажем, вот этой рыженькой по имени Антонина! Проснуться, и никуда не торопясь и никого не опасаясь, мгновение за мгновением вспоминать события минувшей ночи, прикасаясь губами к нежному телу лежащей рядом блондинки Насти или рыженькой Антонины! Разумеется, мое смущение никак не могло укрыться от глаз этих опытных бестий, и они весьма вольно начинали надо мной подшучивать, хохотать, намекать, расспрашивать… Я на них не сердился. Я уже давно перестал сердиться на тех, кто подшучивал над моим уродством: глупо сердиться на правду. В такие моменты я просто собирался и уходил из этого гадюшника. Долго простаивал на мосту, глядя в черную речную воду, бесцельно бродил по ночным улицам, пугая своим видом редких прохожих, а если случались теплые ночи, то приходил в городской сад, взбирался на какое-нибудь дерево и, случалось, засыпал на нем до утра…

В одну из таких бесцельных ночей я и познакомился с моей Полиной-Феюшкой. Вначале мне почудилось, что в соседней подворотне кто-то плачет. Помню, я подумал, что это плачет бездомная собака. Я нащупал в кармане горбушку хлеба (уходя в ночные странствия, я всегда старался захватить с собой хлеб) и вошел в подворотню: когда бездомных собак кормишь хлебом, они, случается, перестают плакать. Но это была не собака. Вначале мне показалось, что это была маленькая девочка, и она действительно плакала. Маленькая плачущая девочка ночью — за этим всегда кроется чья-то трагедия и чье-то горе.

— Не плачь, — сказал я, подходя к ней. — Если хочешь, я дам тебе хлеба.

Неистовая луна сияла в ту ночь над миром. Лунный свет отражался от желтых стен близлежащих домов и проникал в подворотню. Услышав мои слова, девочка перестала плакать и взглянула на меня… Странное дело — она меня ничуть не испугалась. Я привык, что при первой встрече (да еще неожиданной, да еще ночью) люди от меня шарахались в испуге и смятении. В самом деле, вдруг выныривает из темноты маленькое горбатое чудовище с руками едва ли не до самой земли… Тут кто хочешь испугается, а вот моя нечаянная знакомая — не испугалась.

— Я не хочу хлеба, — сказала она.

— Жаль, — сказал я, — потому что больше у меня ничего нет, чем бы я мог тебя утешить.

— Тогда давай хлеб, — сказала она. — Только чур — половину из того, что у тебя есть. А другую половину оставь себе.

Удивительное дело — она и впрямь меня не боялась. Она приняла от меня половину горбушки и безо всякой боязни принялась меня рассматривать. Мои глаза постепенно привыкали к полутьме подворотни, и я вдруг обнаружил, что моя неожиданная знакомая — никакой не ребенок. Вот так штука! Передо мной была вполне взрослая девушка, женщина — вот только росточек у нее был едва ли выше моего! Ну и ну!

— Ты кто? — тем временем спросило меня это изящное миниатюрное создание.


Нежная душа урода

Разумеется, мне тысячи раз задавали такой вопрос, и все эти тысячи раз я терялся и не знал, что на него отвечать. Это нормальному человеку просто, должно быть, отвечать на такой вопрос. А впрочем, нормальному человеку вряд ли такой вопрос часто и задают… Должно быть, моя нечаянная знакомая уловила мое замешательство, потому что она вдруг сама и ответила на свой вопрос:

— А я знаю, кто ты, — сказала она. — Ты — добрый волшебник, вот!

— Что, похож? — криво усмехнулся я.

— Ну разумеется! — совершенно, как мне показалось, искренне ответила она. — Разумеется, похож! Нет, и в самом деле: ночь, я плачу, мне холодно, одиноко и страшно — и вдруг ты возникаешь из темноты и предлагаешь мне хлеб! Кто же ты тогда, если не добрый волшебник?

— Тогда ты — добрая фея, — также стараясь быть искренним, сказал я.

— Да, — с какой-то непонятной для меня горечью сказала она. — Я — фея. Я — заблудившаяся Дюймовочка…

Я сказал — с непонятной горечью» и, помню, тут же поймал себя на мысли, что эта ее горечь, в общем и целом, для меня вполне понятна, потому что ее горечь была сродни моей горечи. Мы с нею в этом мире были оба — заблудившиеся феи, неприкаянные эльфы, загнанные в угол гномы… И вот в одном из таких углов мы и встретились…

— Тогда — пойдем, — сказал я ей.

— Куда? — спросила она.

— Но ведь тебе же холодно, одиноко и страшно? — сказал я.

— Очень! — сказала она.

— Холодно — это когда над головой нет крыши. Одиноко — это когда никого нет рядом. Страшно — это когда некому тебя защитить… — сказал я.

— Ты хочешь меня согреть и защитить? — очень серьезно спросила она.

— Если я тебе не противен, — сказал я.

— Пойдем, — просто сказала она.

Она сказала, что ее звать Полиной. Лет ей было примерно столько же, сколько и мне. Мы шли по ночному городу, и она рассказывала мне о своей жизни — о жизни Дюймовочки, навсегда заблудившейся в мире бессердечных великанов. Я ее слушал, не перебивая. А для чего мне было ее перебивать? Все ее беды, по сути, были также и моими бедами — с той лишь разницей, что я худо-бедно мог зарабатывать себе на хлеб, мог при желании за себя постоять… Ей же все это делать было во много раз сложнее…

Мы пробродили по городу до утра, а утром я снял для Полины комнатку у одной моей знакомой старухи по прозвищу Семеновна. Впрочем, я выразился неточно: эту комнатку я снял для нас двоих. Мы с Полиной не объяснялись друг дружке в любви, не делали один одному никаких предложений и не давали никаких взаимных заверений. Нам все было понятно без слов: в этом мире, наполненном бессердечными великанами, я, карлик, и она, лилипутица, должны быть рядом. Вот и все, и больше я ничего никому не скажу, несмотря на то, что пишу явку с повинной и что мне ее рекомендовали писать как можно подробнее и искреннее…


Я ее звал Полюшкой и Феюшкой, а она меня Добрым Волшебником. За весь тот неполный год, который мы прожили вместе, мы не сказали друг дружке ни единого бранного слова. По утрам мы просыпались, пили чай, затем я отправлялся на заработки, а моя Феюшка готовила обед и ждала меня домой. Ах, какое же это, оказывается, замечательное чувство — знать, что тебя ждут, а ждут потому, что любят! Наша домохозяйка старуха Семеновна, несмотря на то, что была личностью запойной и довольно-таки склочной, нам особенно не мешала, и мы с Феюшкой вполне были уверены, что счастливы. Единственное, что омрачало наше счастье, — у нас не могло быть своих детей: у лилипутов детей не бывает, да, наверно, и у карликов тоже… Впрочем, моя Феюшка все же надеялась, что когда-нибудь дети у нас непременно будут. «Мы, — говорила мне Феюшка, — пойдем с тобой в церковь, зажжем свечи, упадем на колени и попросим у Бога, чтобы Он даровал нам ребеночка. Бог добрый, он обязательно нам поможет!» Мы с Полюшкой собирались сходить в церковь, да так и не успели…

…Все пошло шиворот-навыворот и прахом, когда рядом с нами поселился некто Кривобоков, известный, как я теперь знаю, человек в городе. Нельзя, впрочем, сказать, что он поселился рядом с нами, для чего ему было селиться в нашей убогой и не единожды проклятой Зоне? Просто — настало такое время, когда все начало продаваться и покупаться, вот этот самый Кривобоков и прикупил по случаю несколько строений недалеко от нашей с Феюшкой квартирки. Не знаю, для чего этому Кривобокову нужны были эти ветхие строеньица, однако наезжал он смотреть на них едва ли ни ежедневно. Должно быть, его мучила мысль, не залезли ли воры…

В один поистине несчастливый день мне и моей Полюшке угораздило попасться этому Кривобокову на глаза. Дело, помнится, было под вечер: кажется, я возвращался с заработков, и моя Феюшка по обыкновению выбежала меня встречать. Она выбежала, подбежала ко мне и с радостным смехом повисла у меня на шее.

— О! — раздался вдруг рядом чей-то голос. — Прямо-таки цирк! А откудова это вы, уроды, тут образовались?

Мы с Феюшкой недоуменно оглянулись. Рядом с нами высился огромный человек. Он с изумлением смотрел на нас и, повизгивая, смеялся. Это был он, Кривобоков. Должно быть, наша с Феюшкой встреча показалась ему забавной, а уж наш необычный вид — и того более.

— Я спрашиваю, — по-прежнему хихикая, повторил Кривобоков, — откуда вы тут взялись? Прямо-таки чудеса: лилипуты рядом с моими владениями! Я же говорю — цирк, да и только!

— Пойдем, — сказал я Полюшке, заметив, как омрачилось ее лицо. — Ты же понимаешь…

Мы обошли этого хихикающего дурака стороною и скоро были дома. Нельзя сказать, что это мимолетное происшествие слишком уж омрачило радость нашей встречи, потому что сколько их было в нашей с Полюшкой жизни — таких вот происшествий и таких вот дураков! Одним больше, одним меньше. Ничего, все перемелется и забудется…

Однако ничего не перемололось и не забылось. Не прошло и трех дней после той нечаянной встречи, как этот самый Кривобоков вдруг взял и безо всякого предупреждения заявился к нам домой. Дело было под вечер, я как раз вернулся с заработков, и мы с Полюшкой собирались ужинать. Какой тут ужин?

— Здорово, лилипуты! — громогласно возвестил Кривобоков, вваливаясь в нашу комнатенку. — Ну, и как житуха и все такое прочее? Так вы, оказывается, вроде как муж и жена? Ну, чудеса! Впервые такое вижу, ха-ха-ха!

— Что Вам надо? — спросил я, взглядом успокаивая Феюшку. — Для чего Вы вломились в наш дом?

— Ну, дом-то, предположим, не ваш, а этой старой пьянчуги Семеновны, — заявил наш незваный гость. — А Семеновна — мой старый должник… Так что вы, ребята, тут не очень-то — понимаете мой намек?

В тот миг мне вдруг отчетливо припомнилось, как я разделался однажды с покойным Серегой Картошкиным: да притом ощутимо так припомнилось, прямо кулаки вдруг зачесались… Наверно, моя Полюшка почувствовала это мое настроение, потому что она вдруг подошла ко мне и взяла мою руку в свою: дескать, успокойся, все перемелется и забудется…

— …А пришел я к вам, — продолжал тем временем Кривобоков, — ну, скажем, с предложением. С коммерческим предложением! В обиде не будете, я — человек щедрый! Ну, так как?

— Что именно — как? — спросил я мрачно. Не нравился мне этот тип, и непрошенный визит его не нравился, и вдруг возникшие внутри меня тяжкие предчувствия также мне не нравились, ибо отчего-то эти возникшие предчувствия я сразу же связал с приходом Кривобокова. — Ну, так что вы хотите?

— Что я хочу? — не торопясь, переспросил Кривобоков. Во-первых, мне бы хотелось сесть… кресла-то никакого у вас нет, эх, вы!

— Вот — стул, — сказала Полина и указала на стул с укороченными ножками. Стул с большими ножками нам, понятное дело, был без надобности.

— Стул… — иронично сказал Кривобоков. — Ладно уж, постою. Ну, так вот, насчет коммерческого предложения. Мне тут недавно ваша Семеновна говорила, чем ты, — обратился Кривобоков ко мне, — занимаешься. Трубочист, ха! Я могу предложить тебе… предложить вам обоим работку почище и поденежнее, чем это лазание по крышам и деревьям! Ну, так как? — и видя, что мы с Феюшкой молчим, Кривобоков продолжал: — А работенка вот какая. Имеются у меня несколько магазинчиков: ну, там одежка-обувка, мебелишка, продукция всяческая… И вот я подумал: а что если взять вас в эти магазинчики в рекламных, так сказать, целях? Ну, вы только представьте: да на вас сбежится посмотреть народ со всего города! Почище, чем на каких-нибудь заморских обезьян! Муж и жена карлики — это же замечательная реклама! Это же зрелище! Ну, а где зрелище, там и люди. А где люди, там и покупки. А где покупки, там и прибыль. Ну, так как — устраивает вас такая работка?

— Нет, — сказал я, — не устраивает.

— А, ну да! — хлопнул себя по лбу Кривобоков, и радостно рассмеялся в восторге от своей недогадливости. — Ведь я же не назвал вам сумму зарплаты! Что скажете насчет двухсот пятидесяти долларов в месяц? Каждому! Здесь, в Зоне, о таких деньжищах можно только мечтать! Пятьсот баксов! Ну, теперь устраивает?

— Нет, — повторил я, — не устраивает.

— Э!.. — недоуменно поперхнулся Кривобоков. — В чем дело-то? Вам что же — мало пятьсот баксов в обмен на ваши рожи? Вы что же, считаете, что стоите больше? Голытьба лилипутская, вашу мать!

— Уходите, — как можно спокойнее сказал я и вновь ощутил давно забытый зуд в кулаках.

— Да ты… — угрожающе двинулся ко мне Кривобоков, но, натолкнувшись на наши с Феюшкой встречные взгляды, вдруг растерянно остановился. Не знаю, что такого было в наших взглядах: должно быть, что-то такое все же было… — Ладно! Не хотите — и не надо! Ладно, ладно…

И хлопнув дверью, наш визитер вывалился из комнаты. Я обнял мою Феюшку, уткнулся лицом в ее волосы, и мы долго так стояли, прислушиваясь к далеким звукам враждебного нам большого мира…

С той поры этот самый Кривобоков стал нашим сущим наказанием. Кажется, не было дня, чтобы он хоть каким-то образом не давал о себе знать: то нашлет на нас квартирную хозяйку Семеновну, и та вдруг начинает требовать с нас квартирную плату за полгода вперед, то подошлет каких-то жуликоватых людей, и те велят нам завтра же убираться из дому под предлогом того, что господин Кривобоков вознамерился купить наше скромное жилище, то заявится самолично и не выходя из своего шикарного лимузина принимается зубоскалить надо мной и Полиной, а больше все же над Полиной… Местечка такого не осталось на Полюшке, которого этот тип не коснулся бы своим языком! По мне так и пускай, и ладно — мало ли меня злословили за мою жизнь, а вот Феюшка переносила все это очень тяжело. Она плакала, она стала плохо спать и бояться всяких заоконных шорохов и звуков… В конце концов мы с Феюшкой решили оставить наш обжитой угол и переселиться в какой-нибудь другой конец Зоны.

Без сомнения, мы бы так и сделали, но неожиданно наш мучитель оставил нас в покое. Однако зря мы с Феюшкой радовались… Спустя три или четыре дня после этого к нам домой вдруг заявился еще один незваный гость. Помню, в тот день шел дождь, и Феюшка настояла, чтобы я остался дома, потому что лазить в дождь по скользким крышам — это очень опасно. Гость сказал, что он — корреспондент городской газеты. Фамилия его была Наливкин, а газета, кажется, называлась «Вечерний звон» или что-то в этом роде.

— Здорово, бродяги! — так начал свое с нами общение Наливкин. — Слыхал, слыхал, что в нашем городе обитают столь нестандартные граждане, но, признаться, вижу вас впервые! Ну, и как делишки? Погодка сегодня — мерзость сплошная! Да… А я, знаете ли, репортер. Работка, доложу я вам, — собачья! Как говорится, Фигаро здесь, Фигаро там… Ха-ха-ха! Да, братва, а выпить вы не желаете? Есть недурственный коньячок, найдется и водочка… А? С устатку и для сугреву? Ну и — для завязывания беседы. Подчеркну — выгодной для вас обоих беседы, черти вы эдакие!

Мы с Феюшкой молчали. Нас одолевали одинаковые страхи. Мы с ужасом чувствовали, что наш маленький, тщательно и по крупицам выстроенный мир, мир, в котором не было места кому-либо третьему, теперь рушится, и обломки нашего мира сыплются на наши же головы… Что мы им всем сделали, кому и в чем мы помешали? Мы молчали…

— Да, так я насчет беседы, — не дождавшись от нас ответа, вновь затараторил Наливкин. — Хочу я, братва, написать о вас шикарную статью! А? Сенсационную статью! С фотографиями и вашими откровениями! Разумеется, не за так! Что вы скажете насчет пяти долларов за каждый ваш ответ и по сотняге за каждое фото? А? Для разгона…

— Вас прислал Кривобоков? — спросила моя Феюшка.

— Откровенно сказать, он, — почему-то засмеялся Наливкин. — Он, он, мой кормилец и поилец… Как видите, я с вами вполне откровенен и рассчитываю на ответную откровенность. А? Откровенность — без стеснения и церемоний!..

— Что вы хотите от нас услышать? — спросил я. — О чем будут ваши вопросы?

— Ну, — сказал Наливкин, — вопросы будут довольно простые. Кто вы и откуда, такие красивые, возникли, как живете-можете в этом мире… Да, еще: как складываются ваши супружеские, интимные, так сказать, взаимоотношения? Ах, черт побери, вот это будет статья! Любовь карликов! Настоящая журналистская находка! Уж я-то сдеру с этой сквалыжной редакции и гонорар по полной программе, и премиальные, и… Да, а что касаемо фотографий, то тут принцип таков: чем больше будет фотографий, тем лучше. Ну и, соответственно, чем откровеннее будут эти фотографии, тем, опять же, лучше. За откровенность могу и добавить… Ну так как, братва лихая? Приступим или как?

Помню: я слушал разглагольствования этой твари, и мне было ужасно стыдно перед моей Феюшкой. Будто бы в том, о чем говорил этот субъект, непосредственно был виновен я сам. А впрочем, разве я не был виновен? Я был виновен уже в том, что таким родился на свет. Надо было мне еще в детстве нырнуть в один из омутов речки Журавлихи, протекавшей мимо нашей деревни Овсянки. Надо было нырнуть в эту притягательную черную глубь и ни за что не выныривать… Ощутив уже знакомый зуд в кулаках, я подошел к репортеру Наливкину, коротко размахнулся и двинул его в пах. Наливкин охнул, согнулся и, кажется, потерял сознание. Я взял его за ворот и вытащил за порог нашего с Феюшкой дома. На улице шел дождь, и от этого Наливкин скоро пришел в себя.

— Э… — испуганно глядя на меня, проблеял он. — Это… ты чего?

— Еще раз явишься — убью! — спокойно сказал я. — И передай это всем: и кто тебя послал, и всем прочим. Ты меня понял или тебе пояснить дополнительно?

— Э… — еще раз проблеял репортер Наливкин. — По… понял. Понял!

Я с минуту постоял, глядя, как барахтается в холодной жиже этот гад, и вернулся в дом. Моя Феюшка смотрела на меня широко распахнутыми глазами, в которых читался явственный испуг.

— Ничего, — сказал я Полине, обнимая ее. — Думаю, что больше он не придет…

— Я боюсь, — заплакала моя Феюшка. — Мне почему-то кажется, что все они… весь их мир… что они все к нам придут, и тогда нам с тобой будет плохо… очень плохо! Почему они такие… за что они нас?

Я не ответил моей Феюшке, да она, кажется, и не ждала никакого ответа. Будто и так не ясно было, за что они нас…


А потом появилась та самая статья в «Вечернем звоне». Статья о нас с Феюшкой. Этот самый корреспондент Наливкин, которого я выкинул из нашего с Полюшкой дома, несмотря на свое обещание не появляться более у нас, своего слова не сдержал. Не рискуя более встречаться с нами с глазу на глаз, он предпринял, так сказать, обходной маневр, иначе говоря, подкупил нашу квартирную хозяйку Семеновну, и та в наше с Полюшкой отсутствие пустила эту тварь в нашу комнатку… Откуда я знаю, что в этом деле участвовала Семеновна? Об этом — потом…

Кто может себе представить, что чувствовала моя Феюшка (да и сам я тоже) после того, как эта сволочь Наливкин вынырнул из-под нашей кровати, а тем более — что мы с Феюшкой могли чувствовать, когда в газете появилась о нас та самая статья? Это может себе представить только тот, кто побывал в нашей шкуре, а значит, никто, потому что — кто из вас карлик и лилипутица? После выхода этой поганой статьи мы с Полиной стали своего рода знаменитостями на Зоне, да, видимо, не только на Зоне. Нам казалось, что всякий встречный считает своим непременным долгом указать на нас пальцем и задать пару-тройку наипохабнейших вопросов… Не знаю: если бы не Полюшка, то я, наверно, натворил дел еще раньше. Ах, как же мне хотелось размозжить единым ударом череп какой-нибудь зоновской пьяни, намекающе хихикающей нам вослед! Запоздалое спасибо тебе, моя милая Феюшка, за то, что ты не дала мне этого сделать! Откуда только и силы у тебя брались, чтобы все это перенести? Я ведь видел и чувствовал, каково тебе приходится…

Короче: после всего, что случилось, нам с Феюшкой только того и оставалось, что куда-нибудь убраться из этого города. Куда именно мы уйдем, мы не знали, да и не слишком об этом задумывались. Куда-нибудь подальше, мир велик — а для нас с Феюшкой он был велик даже слишком… Стало быть, послезавтра и уедем. Завтра я вытребую деньги у одного из моих работодателей (без денег-то разве далеко уедешь?), и — будь ты навеки проклята, Зона, коль ты не желаешь ни меня, ни моего любимого человека оставить в покое!..

Однако между «сегодня» и «послезавтра» было еще и «завтра», и оно, это «завтра», все в итоге и решило. Опять-таки скажу позднее, откуда я все это знаю: сейчас же хочу рассказать о том, что произошло между «сегодня» и «послезавтра».

В тот день у автора статьи Наливкина состоялась одна встреча. Ему позвонила содержательница подпольного городского борделя мадам Грязева по прозвищу, само собою, Грязь. Эта Грязь была из наших, из зоновских: не знаю, как она меня, а я ее в общем и целом знал. Да, думаю, и она меня также знала: мы, зоновские, так или иначе все друг дружку знаем… Бордель, который содержала Грязь, был замаскирован под городскую грязелечебницу (вот ведь сколько всяческой, как природной, так и человеческой грязи в одном месте!): однако кому надо, те знали, какой грязью потчевали в этой лечебнице…

Ну, так вот: в тот день у Грязи была встреча с репортером Наливкиным, и речь на этой встрече шла о его статье, а по большому счету, о нашей с Феюшкой судьбе. Надо еще сказать, что репортер Наливкин и содержательница борделя Грязь прекрасно были знакомы друг с дружкой, да и как им не быть знакомыми, коль они были людьми одинакового склада!

— Читала, читала! — воскликнула мадам Грязь, любовно разглядывая репортера Наливкина (эта встреча, как мне потом рассказали, происходила в служебных апартаментах Грязи при накрытом столе и при девочках). — Ну, молодец! Уж коли ты возьмешься за какую-нибудь тему, то можно быть уверенным… Одно слово — молодец! Талант! Надо же, выкопал в нашем городе карликов, да притом в каком ракурсе их выкопал! Одно слово — молодец!

— Да уж чего там… — скромно потупил глаза Наливкин.

— Ну, — ухнула мадам Грязь, — выпьем за талант, который столь редок в этом мире! А есть у меня к тебе, друже, — сказала Грязь после того, как выпили, — один прелюбопытный и выгодный разговор…

— Ну? — спросил Наливкин, для которого слово «выгода» было, вероятно, самым святым на земле словом.

— Да я о твоих карликах… — сказала Грязь. — Вот ведь какая любопытная мыслишка пришла ко мне, когда я читала твою статью… А что бы, думаю, было, если бы эти двое карликов, он и она, да поступили на работу в мое заведение?

— Э-кхе! — поперхнулся Наливкин. — Интересно, в каком же качестве?

— Да все в том же! — хохотнула Грязь. — В том же, что и остальные мои работники, мать-перемать! Представляешь, Дюймовочка в моем заведении! Девочка, которая одновременно давно уже и не девочка, ха-ха-ха! Экзотика, мать-перемать! Если это дело соответственно разрекламировать, то, думаю, от клиентов не было бы отбоя! Вот ты сам — разве не согласился бы отведать девочку, а?

— Ну-у-у… — многозначительно протянул Наливкин.

— Вот видишь! — все более воодушевлялась Грязь. — Да ежели ее, эту Дюймовочку, как следует отмыть, да принарядить в цветастое платьице, да заплести косички… да что там говорить! И главное — никакого риску! Никакого совращения малолетней, потому что — сколько ей, ты говорил, годков?

— Вроде как двадцать четыре или двадцать семь… — припомнил Наливкин.

— Вот видишь! — воскликнула Грязь. — Все по закону! Ну и он, карлик, думаю, также на что-нибудь сгодился бы… Хотя бы как рекламное приложение в заведении…

— Насчет него — сомневаюсь, — нахмурился Наливкин. — Гад и психопат! Вряд ли договоришься… А что касаемо Дюймовочки… предложение мне нравится. Нет, здесь и впрямь что-то есть! Только… Как, по-твоему, ее заполучить в твои апартаменты-то? Ведь не силой же… А добровольно она, пожалуй, и не пойдет. Может, и пошла бы, да только этот гад не позволит…

— Ну, а ты, Наливкин, подумай, — вкрадчиво сказала Грязь. — Подумай, говорю, как мне ее заполучить. В смысле оплаты… как там у вас — гонорара?.. так вот, в смысле гонорара за такое дело я не поскуплюсь. Ты меня знаешь.

— Надо подумать, — сказал Наливкин, поразмыслив. — И не мешало бы получить некую сумму в качестве предварительных расходов. Кого-нибудь подпоить, подкупить, то-се…

— Само собою, — сказала Грязь. — Ты уж, родимый, мне ее только доставь, а уж там… Помимо гонорара могу даже даровать тебе право первой ночи. Ты как насчет права первой ночи с Дюймовочкой, а?

— Больно надо, — с ухмылкой произнес Наливкин. — Сначала надо сделать дело…

— Сделай, милый, сделай. В обиде не останешься, — пропела мадам Грязева. — Да, может быть, тебе сегодня нужна девочка? Бесплатно, за счет заведения?..

Они поговорили еще, обсудили всяческие детали, ударили по рукам и распрощались.


В тот же вечер Наливкин принялся действовать. Перво-наперво он тайно отправился к нашей квартирной хозяйке Семеновне и уговорил ее участвовать в похищении Феюшки. Уговорить Семеновну было делом весьма несложным: не было, наверно, на свете такой подлости, которую не согласилась бы сделать Семеновна в обмен на деньги или водку. Этой-то ее особенностью характера Наливкин и воспользовался.

— А что, Семеновна, — сказал он, явившись под покровом темноты, — скудновато ты живешь, убогая! Ни тебе выпить, ни тебе закусить, я уже не говорю о новых ботах и пальтишке… Да-а-а… Добрая, благородная старуха, а маешься от бедности. Непорядок!

— Ох, кормилец, правда твоя! — притворно захныкала Семеновна, которая учуяла, что вряд ли ее нежданный гость стал бы просто так заводить беседы о ее несусветной бедности. А коль оно так, решила Семеновна, то, стало быть, предполагается какая-никакая для нее пожива; а коль намечается пожива, то отчего бы своему неожиданному гостю и не подыграть — ему в удовольствие и себе на пользу?

— Правда, правда твоя! И ни выпить, и ни закусить… И все потому — опять же, правда твоя, — из-за доброты моей. Из-за доброты и это… из-за благородности. Правда твоя! Да ты, милок, к слову говоря, откудова меня знаешь?

— Ну вот те здрасьте! — притворно удивился Наливкин. — Будто это не ты помогла мне недавно в одном деле! Я — тот самый журналист, которого ты тайно пустила к этим… к своим квартирантам. За что, между прочим, и получила от меня двести рублей. Ну же, припоминаешь?

— А!.. О!.. Э!.. — произнесла Семеновна, открыв рот.

— Я вижу — узнала, — засмеялся Наливкин. — Да, кстати, с меня причитается. Помнишь, я обещал, что если с твоей помощью у меня выгорит, то получишь еще? Так вот, выгорело… ха-ха-ха! А потому — получай!

Наливкин вытащил из кармана несколько бумажек и протянул их Семеновне. Семеновна ухватила деньги и мигом спрятала их у себя за пазухой.

— Спасибочки тебе, кормилец! — сладко запела она. — А это… сколько там всего-то… какая, то есть, будет сумма? Не успела, понимаешь, сосчитать на радостях…

— Много, — опять засмеялся Наливкин. — А ежели ты пожелаешь, то завтра может быть и еще больше…

— Это… — уставилась на Наливкина Семеновна. — Больше… это как же так-то? Это за что же такое… чтобы больше?

— Имеется у меня, — в раздумьи сказал Наливкин, — одно к тебе выгодное предложеньице. Вот только не знаю пока, согласишься ли и не станешь ли потом на всех углах болтать…

— Дык отчего это я не соглашусь, — заволновалась Семеновна, — и отчего это я вдруг стану болтать? Сроду вроде в том не замечена… тем более, если дело, как ты говоришь, выгодное. Отчего бы и не согласиться, коли дело-то выгодное?

— Еще какое выгодное, — сказал Наливкин. — Пустяковое, а — выгодное!

— Ну, так чего ж… — подытожила Семеновна и принялась ждать дальнейших речей от своего гостя.

— А дело, Семеновна, вот какое, — в раздумьи пройдясь по комнате, сказал наконец Наливкин. — Дело, Семеновна, касается твоих квартирантов… тех самых.

— Неужто опять хочешь тайком пробраться в их комнату? — удивилась и одновременно испугалась Семеновна. — Оно бы, конечно, того… да ведь и боязно-то! Я и прошлый раз едва не умерла со страху! Эк как он глядел на меня после всего… этот, горбун! Я уж думала — явится ко мне ночью и зарежет. Либо задушит… а чего ж ему не задушить… ручищи-то вон какие!

— Да, ручищи… нет, больше в их комнату мне не надо, — сказал Наливкин. — Мне, Семеновна, надобно другое. В общем, так: мне ее надобно выкрасть… именно так — выкрасть!

— Это кого же? — пуще прежнего испугалась Семеновна. — Это… кого же это ты, кормилец мой, собрался того…

— Кого, кого… — проворчал Наливкин. — Ну не тебя же! Эту… твою квартирантку, кого же еще?

— А!.. — ошарашенно произнесла Семеновна и надолго замерла с открытым ртом.

— Ну, я не совсем правильно выразился, — поспешил успокоить Семеновну Наливкин. — Не выкрасть, разумеется, а… В общем, она меня сама об этом просила.

— Полина, что ли? — не могла взять в толк Семеновна.

— Да кто же еще-то? — как можно убедительнее сказал Наливкин. — Выкради, говорит, меня от этого урода… от моего сожителя! Сама, говорит, давно сбежала бы, да, говорит, боюсь… Ведь, говорит, отыщет и убьет… запросто убьет! А жить уже, говорит, мне с ним невмоготу…

— Ох ты, горюшко какое! — запричитала Семеновна.

— Еще бы не горюшко! — поддакнул Наливкин. — Ну, я, конечно, ей пообещал помочь, да самому-то мне, как ты понимаешь, затруднительно. Нужны помощники: подсмотреть, подсказать, то-се… За оплатой ради доброго дела я, как ты понимаешь, не постою. Ну так как, Семеновна?

— Дык оно конечно… ежели сама об этом просила, то… — сказала Семеновна. — А все едино непонятно: во-первых, куда ты ее, Полину-то, затем подеваешь, а во-вторых — какое мое тут будет участие?

— Ну, насчет того, куда я ее дену, — это, Семеновна, уж мое дело! — сказал Наливкин. — А относительно того, каково будет в этом деле твое участие… Ну, скажем, смогла бы ты ее, Полину то есть, под каким-нибудь предлогом выманить из дому, а лучше того — пригласить к себе? Разумеется, тогда, когда этого троглодита… Витьки то есть, не окажется дома? Это — первое. И — второе: нет ли у тебя на примете какого-никакого надежного мужичка, который смог бы нам подсобить и, разумеется, смог бы затем держать язык за зубами?

— Да как не быть? — в раздумье сказала Семеновна. — Отыщется такой мужичок… да вот даже Ванька Кулик — чем не помощник? Живет неподалеку, постоянно нуждается в деньгах, потому что пьет и не работает… Нет, и впрямь — Ванька Кулик!

— Ну, Кулик так Кулик, — согласился Наливкин. — Разыскать его немедля сможешь? Тогда валяй, а я подожду. Только, пожалуйста, побыстрей. Хотелось бы это дело закончить сегодня же…


Вот так оно все и случилось. Семеновна разыскала Ваньку Кулика, Наливкин тут же соблазнил его деньгами — и решено было действовать. Я был на заработках, моя Феюшка была одна, Семеновна отправилась на нашу половину и пригласила ничего не подозревающую Полину к себе домой — якобы чем-то помочь по хозяйству. Когда Полюшка пришла, Наливкин вместе с Ванькой Куликом накинулись на нее: Феюшку подмяли, скрутили, заклеили ей рот, сунули в мешок, отнесли в загодя подогнанную Наливкиным машину… Конечно, моя Полюшка сопротивлялась и боролась — но что она могла противопоставить двум здоровенным мужикам да еще и Семеновне впридачу? Полюшку запихнули в машину и увезли… Твари! Если бы я их мог убить еще раз — я бы это сделал! Если бы я мог убить их тысячу раз — я бы и это сделал!..

Не хочу описывать моих чувств после того, когда я вернулся домой и не застал там моей Феюшки. Не желаю описывать моих мыслей, когда я, прождав Полюшку всю ночь и не дождавшись, утром бросился на ее поиски. Не желаю, потому что это — мое и ничье более. С этим и умру…

Итак, я отправился искать мою Феюшку. Первым делом я навестил Семеновну, но она была настолько пьяна, что добиться от нее чего-либо, не считая пьяного мычания и пьяных слез, было невозможно. Ну, а с чего еще можно начать поиск человека, если совершенно не знаешь, куда он подевался? Остается одно — бродить по улицам и спрашивать всякого встречного, не видал ли он и не слыхал ли он чего-либо относительно моей Феюшки… Кто-то, может, скажет, что это — самый неблагодарный и непродуктивный способ поисков: но — подскажите мне что-нибудь получше… Обратиться в милицию? Смешно: что бы я мог, даже если бы и обратился, там сказать? Что от меня ушел единственный для меня в этом мире человек? А они бы, в милиции, сказали: а кто бы не ушел от такого урода? Не сказали бы, так подумали. Так что оставалось искать мою Феюшку так, как это только и возможно в этом мире. И, между прочим, именно этот способ в конце концов и вывел меня на след…

Случилось это на пятый или на шестой день моих поисков — количество дней, проведенных мною в беспрестанном поиске, не имело тогда для меня никакого значения. В тот день, а вернее, ближе к вечеру, я завернул в один притон, где имела обыкновение собираться всяческая зоновская мелюзга: мелкое ворье, десятирублевые шлюшки, бродяги и попрошайки… Многие из обитателей этого клоповника знали меня, знали также и о моем горе, и поэтому мое появление не осталось незамеченным. Сразу же посыпались вопросы, вслед за вопросами и сочувствия, вслед за сочувствиями и разнообразные предположения и версии… Убедившись, что и здесь о моей Феюшке никто ничего не знает, я забился в угол, присел на корточки и обхватил голову руками…

И вот тут-то ко мне подошел один субъект по прозвищу Дыня, а по специальности, кажется, вокзальный нищий.

— Подобрал я сегодня утречком на вокзале, — начал издалека Дыня, — одну интересную газетку. А проще сказать — украл. Читала ее, газетку то есть, одна нарядная дама: читала, значит, а потом отложила и о чем-то задумалась. Ну, я ее, газетку то есть, а не даму, и того… Пригодится, думаю: вещь полезная и с картинками… Ну и вот: газетка-то называется «Вечерний звон» и в с смысле содержания оказалась дрянь дрянью, но, мыслю я, кое-что для тебя интересное в ней имеется. Так ты говоришь, твоя пропажа — просто-таки сказочной миниатюрности женщина? Тогда прочитай вот это… вот тут, где объявления…

Я поднял голову и взял у Дыни газету. Объявление, на которое указывал Дыня, я, наверно, буду вспоминать и на собственном смертном одре: я его, это объявление, запомнил мгновенно, навсегда, будто моя память была из камня, и там, на этом камне, навсегда остались вырезанными эти горькие и страшные слова… «Новое приобретение в пансионе мадам Грязевой! — говорилось в объявлении. — Всегда готовая к услугам и никогда не унывающая Дюймовочка! Такого вы еще не пробовали! Торопитесь! Первой сотне посетителей — скидка!»

— Не о твоей ли Дюймовочке это сказано? — горько осведомился Дыня.

— Нет, что ты! — затряс я головой. — Конечно же нет! Мало ли… Ну, ты сам подумай: как моя Дюймовочка могла попасть к этой Грязи? Нет, что ты!..

— Как знаешь, — пожал плечами Дыня и повернулся, чтобы уйти.

— Да ты погоди, слышишь! — сказал я. — Ты погоди… ты не уходи! Разумеется, это не она… откуда ей там взяться… но ты все равно погоди, слышишь! Ты вот что… мне нужна твоя помощь! Денег у меня немного, но если ты мне поможешь, я отдам тебе все, что у меня есть… ты погоди, ладно?

— Денег… — скривился Дыня. — Ты уж, гномик, совсем того… Какие тут могут быть деньги? Говори, что тебе надобно: если смогу — помогу и без денег.

— Да, — сказал я, — да… Ты меня прости… это я так, не подумавши. Да… А помощь мне нужна вот какая. Конечно, вряд ли это моя Полюшка… но мне бы хотелось… на всякий случай, понимаешь?.. мне бы хотелось как-нибудь побывать в этом заведении, чтобы убедиться в том самому… что там не моя Полюшка, а кто-то другой! Ты бы не пошел со мной туда?.. как-нибудь бы пробрались… вдвоем-то оно сподручней!

— Извини, браток, нет! — твердо сказал Дыня. — Что-нибудь другое — за милую душу, а это — нет. Да ведь разве ты не знаешь, что в этом заведении — охрана, которая в случае чего башку свернет и фамилии при этом не спросит? Конечно, ценность моей башки не так уж и велика, но другой-то у меня нет, вот в чем дело!

— Откуда ты знаешь про охрану? — спросил я.

— А! — махнул рукой Дыня и не стал более со мной разговаривать…

Я изо всех сил старался не верить, что в этом проклятом объявлении говорилось именно о моей, а не о какой-то иной Дюймовочке. Не может того быть, внушал я себе, не может того быть… Однако тем же вечером я решил сходить в заведение мадам Грязевой. Один и тайно, потому что — кто бы меня туда пустил открыто?

Дождавшись, когда основательно стемнело, я пошел. Заведение мадам Грязевой называлось «Массажный и косметический салон». В окнах горел приглушенный свет, за задернутыми шторами угадывалось людское движение и слышалась музыка. У входа скучали три здоровенных охранника, прошмыгнуть мимо которых было невозможно. Нужно было искать обходные пути, и я решил проникнуть в заведение, предварительно взобравшись на его крышу. Возможно, думал я, там, на крыше, имеется вход на чердак, слуховое оконце или какое-нибудь иное отверстие, протиснуться сквозь которое мне не составило бы труда, ибо в этом мире все оконца и отверстия были для меня широки… В случае чего я мог бы даже проникнуть и через печную трубу, если таковая имелась на крыше: я ведь был и трубочистом.

Рядом с заведением рос здоровенный клен, его ветки касались крыши заведения. Взобраться бесшумно на дерево и оттуда так же бесшумно прыгнуть на крышу было для меня делом нетрудным. Но — никакого слухового оконца, печной трубы и входа на чердак на крыше не было. Обнаружилась лишь пожарная лестница, которую я не увидел, а нащупал, так как, повторяю, была темная ночь. Ощупью спустившись по этой лестнице, я оказался в захламленном и темном внутреннем дворе…

Для чего я стремился проникнуть в это заведение? Ну, ясно — чтобы убедиться, что моей Феюшки здесь быть не может. Каким образом я намеревался в этом убедиться, я не имел представления. Для меня главным было проникнуть, а там, быть может, по обстоятельствам… Главное было как можно дольше оставаться незамеченным и еще — отыскать вход в само помещение…

Вначале мне повезло. Из темной стены вдруг брызнули острые шпаги света, и оказалось, что это никакая не стена, а дверь, из которой во внутренний двор вышли два каких-то типа и, оставив дверь приоткрытой и не заметив меня, пошли куда-то в глубь двора. Я прошмыгнул в эту дверь и оказался внутри помещения…

Вправо и влево уходил захламленный коридор, а вверх ввела лестница. Там же, наверху, слышались людские голоса, играла музыка и звенела посуда. Без сомнения, мне надо было идти вверх по этой лестнице, и притом как можно скорее, пока меня здесь не обнаружили. Я тут же туда и пошел, но дошел лишь до промежуточной лестничной площадки, где неожиданно столкнулся с какой-то полуобнаженной и, кажется, изрядно пьяной девицей…

Должно быть, девица вообразила, что встретилась с самим чертом, что и немудрено: девица была пьяная, а к моему внешнему виду надо было еще привыкнуть. Увидев меня, девица истошно заверещала, и это было моей погибелью. Казалось, весь дом пришел в движение от этого истошного верещания. Ко мне бросились какие-то люди. «Ты кто такой и что тут делаешь?» — заорали эти люди, а девица все верещала и верещала… Объяснять, кто я такой и что я тут делаю, было, конечно, бессмысленно, и я молча устремился вверх по лестнице, лелея лихорадочную надежду все-таки прорваться и ответить самому себе на столь мучивший меня вопрос о том, что нет здесь моей Феюшки и быть не может. Понятное дело, бегун из меня никудышный, меня тут же догнали, и множественные удары посыпались на мою голову. Я пытался сопротивляться, двум или трем нападавшим я успел двинуть кулаком в пах, но затем в моих глазах потемнело, и более я уже ничего не помню…

Очнулся я на каком-то пустыре и, само собою, не сразу понял, где я и что со мной произошло. Беспросветная темень и тишина царили в мире. Темень, тишина и еще мокрая холодная земля… Я с трудом приподнялся и увидел далекие городские огни. Постоянно оступаясь и скользя, я пошел к этим далеким огням. У меня жутко болела голова, ныло тело и кровоточило разбитое лицо. Да-да: меня избили, вывезли за город и бросили на каком-то пустыре. А может, меня и вовсе хотели убить, может, они посчитали, что я уже мертв, и значит, посчитали, что вывозят на загородный пустырь не меня, а мои бренные останки? Впрочем, без толку было задавать самому себе вопросы, на которые не было ответа. Для меня в тот момент было главным добраться до города…


Я добрался до города, когда уже совсем рассвело. Одна из крайних городских изб показалась мне смутно знакомой, дверь оказалась незапертой, я ввалился в эту избу, упал на пол и потерял сознание, успев перед тем заметить тревожно-недоуменные взгляды обитателей жилища…

Когда я вновь пришел в себя, то первым делом увидел низкий, закопченный и покрытый трещинами потолок. Рядом со мною с выражением скорбного участия на лице сидел какой-то человек, в котором я, напрягшись, признал Дыню.

— Оклемался, гномик? — спросил Дыня, заметив, что я смотрю на него. — Ну, я же тебе говорил! Я говорил тебе, что там — охрана, которая… а, да что тут говорить! Хорошо, что хоть так-то закончилось, а то ведь могли бы и убить!

— Где я? — спросил я.

— Там же, где был вчера вечером, — пояснил Дыня и продекламировал: — Мы приходим туда, от чего мы ушли лишь вчера в легковесной надежде поймать упорхнувшее счастье… М-да… Стихи… Ладно, гномик. Ты сыграл в лотерею со стервой-судьбой. Ты не выиграл, но до конца и не проиграл. Стало быть, еще поживешь. Черт побери, опять-таки, если разобраться, похоже на стихи! Если бы не эта самая лотерея со стервой-судьбой, я, может статься, был бы незаурядным поэтом… Ладно, гномик: покамест живи. Да, кстати, успел ли ты что-либо разузнать, прежде чем… Короче — там ли твоя Дюймовочка?

— Не знаю… — сказал я.

— А! — как и вчера, махнул рукой Дыня, повернулся и ушел по своим делам.

Безразличие и всепоглощающее оцепенение владело мною. Мое уродливое, избитое тело отчего-то почти не болело. По логике вещей, должна была бы болеть душа — но и душа не болела также. Безразличие и оцепенелое спокойствие владело мною — а это, оказывается, не больно…

Меня никто не гнал из притона, и я тут прижился. Дни проходили за днями, одна ночь сменяла другую… Я спал, что-то ел, куда-то уходил и откуда-то возвращался, с тем чтобы назавтра опять проснуться, куда-то опять уйти и откуда-то снова вернуться… Конечно, меня, как могли, пытались утешить.

— Странный ты человек! — втолковывал мне Дыня, а прочие обитатели ночлежки в знак подтверждения молча кивали головами. — Жизнь — она, стерва, так устроена, что в ней — сплошь потери и лишь иногда приобретения, которых в череде сплошных потерь можно и не заметить! Ты думаешь, у одного тебя — горе, а у всех нас — сплошь ананасы? Милый мой, у всякого свое горе! Тем более что твое горе — это, по большому счету, и не горе вовсе! Глядишь, к завтрему оно все и наладится — а то как же! Да ты, к слову, сходил бы на ту свою квартирку, где вы с ней жили! Нет, и впрямь — а вдруг она уже там и ждет тебя не дождется! Ведь и она также не знает, где ты есть и что с тобой…

— Не могу я на квартирку… — сказал я. — Потому что если ее там нет… тогда как же… что же тогда-то? Послушай, Дыня, а может, ты бы сам… на квартирку… я тебя прошу!

— Да дело-то нетрудное, — сказал Дыня и тут же ушел, а я в великом волнении принялся ждать его возвращения. Ну, а вдруг — лихорадочно думалось мне…

Ах, как же невыносимо долго тянулось время, как же долго оно, проклятое, тянулось! Дыня вернулся лишь к вечеру и, отвечая на мой лихорадочный немой вопрос, лишь виновато развел руками.

— Нету, — сказал он. — И — не было. Это — точно…


Тем же вечером я решил удавиться. Ну, а чего проще-то, отрешенно думал я. Дождусь ночи, смастерю петлю, и… Полюшки нет, Полюшка пропала и, видимо, никогда более ее не будет, — а кому я еще нужен на этом свете, урод несчастный?.. Даже самому себе — я и то теперь не нужен… Нет, это и впрямь замечательная мысль — взять и удавиться! Будет покой, которого я так жажду и который я, наверно, заслужил всей своей бесталанной жизнью…

Так бы, наверно, я и сделал, если бы не Дыня. Ближе к ночи он вдруг подошел ко мне и сказал:

— Я вот чего думаю, гномик. Ежели твоя Дюймовочка в этом заведении, а проникнуть туда никак невозможно, то, стало быть, нужно это заведение поджечь!

— Поджечь? — удивленно спросил я.

— Конечно! — сказал Дыня. — Простой расчет: где они будут собираться и безобразничать, когда их заведение сгорит? Сгорит и пламенем греховным взовьется к чистым небесам!.. И, стало быть, все, кто там есть, разбегутся кто куда — потому что, еще раз говорю, где они будут грешить и маяться? Великое дело! Более того, если ты на это решишься, то вот тут — я тебе наипервейший помощник!

— Идем! — вскакивая, сказал я.

— Да ты погоди! — махнул рукой Дыня. — Пойти-то немудрено, да только… Ведь даже простого керосину у нас с тобой не имеется, а погода между тем на улице сам знаешь какая — дождь нескончаемый. Ты погоди, слышишь? Я тут кое-куда смотаюсь, с кем надобно перетолкую, а ближе к рассвету и того… пойдем. Ах ты, времечко предрассветное, предрассветное да злодейское… Ты подожди меня, слышишь?

И Дыня убежал, а я в большом возбуждении принялся его ждать. Идея поджечь заведение мадам Грязевой мне очень понравилась. Я отчетливо представлял себе, как это будет. Облитое принесенным Дыней керосином здание запылает сразу со всех четырех углов. Уж я-то насчет этого постараюсь — чтобы сразу и с четырех углов… Сам я затаюсь где-нибудь в кустах, и как только моя Феюшка выбежит из пламени, я тут же выскочу из своей засады, схвачу ее за руку и… В суматохе да еще в темноте никто нашего побега и не заметит. А с наступлением рассвета мы с Полюшкой уедем… мы уедем в другой город, на другой край света, в страну веселых фей и эльфов, где нам с Полюшкой только и место… Побыстрей бы приходил Дыня со своим керосином…

Но Дыни все не было и не было. Явился он только с первыми солнечными лучами, и в руках у него была не емкость с керосином, а некий завернутый в грязную дерюгу продолговатый сверток. Было такое впечатление, будто в этом свертке находилось небольшое, вроде как бы детское, человеческое тело. Сердце у меня вдруг зазвенело, оборвалось и умерло…

— Это… — увидев меня среди прочих недоумевающих обитателей ночлежки, сказал Дыня. — Это… погляди… не тебя ли оно касаемо…

Он осторожно положил сверток на пол и слегка приоткрыл краешек дерюги. Чье-то мертвое лицо выглянуло из дерюги и немигающими мертвыми глазами уставилось в черный потолок обиталища.

— А… — сказал я, вглядевшись в это лицо. — А-а-а…

Это было лицо моей Феюшки…

— Вот, — кривясь, сказал Дыня, — нашел… Шел через пустырь, гляжу — лежит нечто, завернутое в эту самую дерюжку. Маленькая женщина… Дюймовочка, фея… Удавилась, я так думаю. Не пожелала принимать позор, ну и того… А затем ее, должно быть, просто выбросили.

— А-а-а… — еще раз сказал я…


Хоронила мою Полюшку огулом вся ночлежка. Схоронили ее тайно, на Втором городском кладбище (у Дыни там был знакомый сторож по прозвищу Кириллыч) под самовольно выросшей рябинкой. Подробностей похорон я описать не могу. Нет, я, конечно, помню, как какие-то тетки из ночлежки укладывали мою Феюшку в дощатый гробик, как этот гробик затем ночью несли на кладбище, как его опускали в ямку и затем засыпали ямку землей, как долго затем над возникшим холмиком выли тетки из ночлежки, как затем в самой ночлежке до самого следующего вечера поминали Полюшку… Я также помню, как сразу же после похорон я беседовал с кладбищенским сторожем Кириллычем: «Гляди, — просил я его, — за могилкой, а я тебе за это буду приплачивать…» Еще я помню, как этот Кириллыч испуганно тряс головой в знак согласия и, кажется, уверял меня, что никакой приплаты ему не надобно, что он будет ухаживать и без того… Все это, повторяю, я помню, однако помню как-то не так, какими-то отдельными, не связанными между собой фрагментами. А так, чтобы целиком, — почему-то нет…

Зато очень отчетливо я помню, что когда я вернулся с кладбища в ночлежку, мне вдруг захотелось помолиться Богу. Помню, я даже нашел в себе силы удивиться такому своему желанию: вот, дескать, никогда меня не тянуло общаться с Богом, за всю свою жизнь я ни разу и не думал серьезно о Боге, а тут на тебе… Я не знал, откуда у меня взялось такое желание, я также не знал, как следует Ему молиться, и, разумеется, я не знал ни единого слова хоть какой-нибудь молитвы. Однако вдруг меня осенила мысль, что вовсе даже не обязательно знать молитвы для того, чтобы общаться с Богом, с Ним можно общаться и не знаючи молитв, обыкновенными словами… И я тут же попытался молиться обыкновенными словами: я хотел попросить у Бога, чтобы он приглядел за моей Полюшкой, чтобы он позволил, если это возможно, хоть иногда приходить Полюшке ко мне — во сне ли, наяву ли… Но — не было у меня даже обыкновенных слов, чтобы обратиться к Богу: все слова отчего-то разлетались, забывались, путались… Помню, что я лишь все время повторял «Боже, Боже», и помимо своей воли плакал…

Так продолжалось почти до утра, а утром я решил, что виной всему — моя неопытность в общении с Богом. Надо бы, подумалось мне, у кого-нибудь спросить, как надобно правильно молиться. Срочно спросить, пока не ушло от меня такое желание — разговаривать с Богом…

И я пошел в церковь, которая, к слову, находилась не так далеко от приютившей меня ночлежки. Пройдя мимо нескольких нищих, закоченевших у входа, я очутился на безлюдном церковном дворе и здесь в нерешительности остановился. Куда мне идти дальше, кого и о чем спрашивать?

— Скажи-ка, убогая, — вернулся я к одной из нищенок, — а этот… батюшка… как бы мне его увидеть?

— А для чего тебе? — спросила нищенка, показавшаяся мне ветхой старухой.

— Надо, — сказал я.

— Ежели насчет столовой, то она, я думаю, откроется часа через два, — сказала нищенка. — А ежели ты насчет зимней одежонки, то — без очереди никак нельзя. Держись за мной, если ты насчет одежонки…

Должно быть, старуха принимала меня за такого же, как сама, церковного попрошайку. Я ничего не сказал, махнул рукой и решил дождаться батюшку самостоятельно. Я отошел в сторону, присел на какой-то обрубок и стал ждать.

Батюшка явился часа через полтора. Высокий, молодой, в рясе и с крестом. Увидев батюшку, нищие восторженно заголосили и стали цепляться за длинные полы его рясы. Батюшка на ходу то ли всех их перекрестил, то ли просто от них отмахнулся, и ступил на церковный двор.

— Это… — сказал я, поднимаясь.

— Если насчет столовой, — на ходу сказал батюшка, — то это — к церковному старосте. А если насчет зимней одежды…

— Нет, — сказал я, — мне другое…

— Позже, потом! — не останавливаясь, сказал батюшка. — Сейчас у меня дела…

И батюшка скрылся в каком-то помещении. Автоматически я пошел туда же, но мне преградила дорогу невесть откуда взявшаяся бойкая старушонка.

— Нельзя тебе сюда, милок, нельзя! — затарахтела она. — Сказано же тебе — попозже! А вообще — приходи в храм на службу. А то на службе вас никого, а как просить — то нате вам пожалуйте! Грех это!..

Я остановился, постоял, затем повернулся и пошел. Не возникло у меня в душе ни злобы, ни упрека как к самому батюшке, так и к этой старушке. И учиться общаться с Богом мне также вдруг расхотелось. Пуста у меня была душа, безмолвна и бесстрастна…

В тот день я долго и бесцельно бродил по городу, и когда чувствовал усталость, то находил укромное место, ложился вниз лицом на мокрую траву и лежал… И — постепенно, исподволь, где-то внутри меня начало складываться понимание того, кто виновен во всех моих нынешних бедах. Виновных получалось много… «Что я им всем сделал плохого? — помимо моей воли зудела внутри меня мысль. — За что же они со мною так?.. Неужто лишь за то, что я — карлик и урод на этом свете? Карлик, проклятый карлик!.. Ах, мамка ты, мамка!.. Полюшка, Феюшка моя! И тебя-то я не уберег!.. Карлик, карлик, карлик!.. Окаянный урод!» «А ты им отомсти! — вдруг выстрелила во мне совершенно неожиданная мысль. — Нет, и впрямь — отомсти этому миру, отомсти этим людям, которые сделали для тебя столько зла! Отомсти за себя, отомсти за свою Феюшку, отомсти за мамку… за всех! Ты знаешь всех своих обидчиков — ну так отомсти им! И только тогда тебе станет легче, ибо только месть приносит облегчение! Отомсти им, и всему этому миру заодно!»

Никогда ранее ко мне не приходили подобные мысли. Никогда ранее мне не хотелось никому мстить. Мне хотелось просто жить, любить мою Феюшку, вместе с ней слушать, как за ночным окном шумит летний дождь или плачет зимняя вьюга… «Так ведь ничего этого у тебя никогда уже не будет! — снова выстрелила во мне нечаянная мысль. — Убили твою Феюшку, разве ты этого не знаешь? Убили! Их много, убийц, и все они тебе известны. Отомсти им. Это будет справедливо!»

И — я покорился терзавшей меня мысли. Да, отныне я буду мстить. Всем, кто загнал меня в угол, из которого нет выхода. Я буду мстить, и с каждым актом мщения мне будет все легче и легче…


Первым делом я решил навестить Семеновну. Я пришел к ней вечером того же дня, когда принял решение мстить. Почему именно с Семеновны я решил начать? Не знаю… С того момента, как я решил мстить, будто чья-то посторонняя и решительная воля руководила всеми моими действиями. Это — первое. И — второе: я решил начать с Семеновны именно потому, чтобы более никогда не бывать там, где еще недавно я был вполне счастлив. Да-да, теперь-то я понимал, что еще недавно я был счастлив: рядом со мною был человек, которого я любил и который любил меня, с которым мы жили вот в этой самой квартирке и ходили вот по этим самым улицам… И я отчетливо осознавал, что более одного раза пройти мимо этой квартирки (не говоря уже о том, чтобы в нее зайти) — это выше моих сил. Но на один, последний, раз меня должно было хватить…

Семеновна оказалась дома. Она была пьяна, однако еще не настолько, чтобы не испугаться моего прихода.

— А… э… — только и вымолвила она, с испугом глядя на меня.

— Здравствуй, Семеновна, — сказал я, становясь у двери так, чтобы старуха не сумела, чего доброго, выскочить в эту дверь.

— Э… это… Витенька… здравствуй, — заискивающе сказала Семеновна. Ах, какие же у нее были испуганные и злые глаза — будто у пойманной в мышеловку крысы!

— Ну, и как же ты живешь, Семеновна? — спросил я.

— Дак это… хорошо живу, Витенька… хорошо! — сказала Семеновна и, вдруг тягуче завыв, упала мне в ноги и заголосила: — Не губи, касатик… слышишь, не губи! Дай мне дожить до моей собственной смерти! Грех меня попутал… польстилась на дармовые деньги! Большие деньги, Витенька, для меня, для старухи… очень большие! Хочешь, я их тебе отдам… все-все отдам? Вот они, денежки эти… для чего они мне, старухе?

И Семеновна полезла за пазуху, вытащила оттуда трясущимися руками завернутый в тряпицу сверток и судорожно начала его разворачивать… Я ухватил Семеновну за шкирку и швырнул ее в угол. Из свертка вылетели бумажки и разлетелись по полу…

— Рассказывай, — велел я.

— Это… да-да! — торопливо закивала Семеновна. — Да-да, конечно… я все расскажу! Все, как оно было! Только ты это… не трожь меня, старуху! Я ведь и мамку твою хорошо знала, и тебя, маленького…

— Рассказывай, — повторил я.

Торопясь, давясь и захлебываясь, Семеновна начала говорить. Она рассказывала о том, как она, журналист Наливкин и пьяница Ванька Кулик погубили мою Феюшку. Вот откуда я так подробно обо всем этом знаю. Я знаю это от Семеновны…

Я слушал, не перебивая и не задавая никаких дополнительных вопросов. Мелкие подробности меня не интересовали. К чему мне теперь они были, мелкие подробности?..

Скоро старуха выдохлась, замолчала и совершенно уже безумными глазами уставилась на меня. Говорят, что всякий человек чувствует приближение своей кончины. Наверно, так оно и есть: Семеновна свою погибель чувствовала…

— Значит, говоришь, хорошо живешь на иудины денежки? — спросил я.

— И-э… гы-ы-ы! — завыла Семеновна в ответ.

Я подошел к старухе, и какое-то время смотрел в ее безумное и умоляющее лицо. Меня начало трясти какой-то непонятной и неуемной дрожью. Схватив валявшуюся рядом длинную тряпку (кажется, это была старухина ночная рубашка), я мигом соорудил из нее жгут и накинул его на старухину шею. Семеновна трепыхалась недолго: может быть, она умерла даже не от удушья, а от испуга…

Не знаю, сколько времени я стоял и смотрел на убитую мною Семеновну. Дрожь, терзавшая меня, постепенно проходила. Я повернулся и, даже не затворив за собою дверь, шагнул в темноту…

Я прошел почти весь город и, сам того не ожидая, очутился на городском кладбище номер два у могилки, где спала моя Феюшка.

— Вот видишь, Полюшка, — сказал я, — как оно все получается? Ты, главное дело, не волнуйся. Ты, миленькая, себе спи. Я ничего… я скоро. Я тут доделаю кое-какие дела — и тоже к тебе. Потому что — кому я нужен на этом свете и что мне тут делать?


Ну а затем настала очередь и Кривобокова. С Кривобоковым было, конечно, посложнее, чем с Семеновной. Он постоянно был на виду, всегда вокруг него хороводились какие-то люди — попробуй-ка подступись! Откуда я знал, что он постоянно на виду? Ну, я малость за ним проследил… Эта-то слежка, к слову, и помогла мне определиться, каким образом я смогу лишить жизни эту тварь. Я решил устроить засаду около дома, где жил Кривобоков. Посижу, думаю, незамеченным, дождусь подходящего момента, и…

Подходящего момента долго ждать не пришлось: все решилось в один вечер. В тот вечер Кривобоков явился домой поздно и — один. Он поднялся к себе на пятый этаж, и вскоре в его окнах вспыхнул свет. Вспыхнул свет — стало быть, он его и включил, и, стало быть, он дома один. Вряд ли кривобоковские домочадцы ожидали бы своего кормильца при выключенном свете…

Один — это было то, что мне надо, а взобраться на балкон пятого этажа для меня было делом пустячным. Для верности я хоронился в кустах еще с час, затем, когда все затихло и улица окончательно обезлюдела, я вышел из своей засады…

Конечно, балконная дверь могла быть наглухо запертой и даже зарешеченной, но это меня почти не волновало. Для меня главное было поскорее очутиться на кривобоковском балконе, а там — по обстоятельствам… На мое счастье балконная дверь оказалась не только не зарешеченной, но даже и не запертой. Я ее неслышно приоткрыл и оказался в самой квартире.

В комнате орал телевизор, сам же Кривобоков сидел в кресле и, похоже, дремал. Рядом валялись брюки, а в них был вдет ремень. Я мигом выдернул этот ремень из брюк и накинул его на шею Кривобокову. Он дернулся, моментально проснулся и уставился на меня непонимающими и полными ужаса глазами…

— Ну? — спросил я.

Он еще раз дернулся, попытался вскочить на ноги, и тогда я потянул концы ремня… Кривобоков забился, захрипел и стал терять сознание. Я ослабил хватку, и Кривобоков пришел в себя и опять попытался вскочить на ноги.

— Сидеть! — сказал я. — Иначе сдохнешь моментально!

— Ты… — захрипел Кривобоков. — Что тебе надо… кто ты такой?

— Неужто не узнаешь? — спросил я и вновь потянул концы ремня. Держа ремень, я постоянно старался находиться сзади Кривобокова, с тем, чтобы он не задел меня рукой или ногой. Тогда — все: от его удара я бы непременно отлетел в сторону, и поди тогда этого Кривобокова достань…

— У… узнаю, — прохрипел Кривобоков. — Пусти, поговорим…

— Не о чем нам говорить, — сказал я. — Впрочем… Скажи слово «Полина» — и, может быть, я тебя отпущу.

— Что? — не понял Кривобоков. — Полина… Полина?

— Неважно! — закричал я, чувствуя, что меня опять начинает колотить знакомая дрожь. — Скажи «Полина»! Это твой единственный шанс! Ну же!

— По… ли… на… — простонал, задыхаясь, Кривобоков. — От… пусти…

Может, я бы его и отпустил, если бы не внезапно посетившая меня мысль. Даже не мысль, нет, а… Я вдруг вспомнил, что ведь и моя Полюшка была удавлена или удавилась сама… сейчас это было неважно, а важно было то, что вот ведь как оно получается — я казню убийц моей Полюшки тем же самым способом, каким они убили и ее… Мне вдруг почудилось, что в этом заключена некая высшая справедливость — и я резко потянул концы ремня в разные стороны. Кривобоков дернулся, забился, захрипел, нелепо замахал руками и затих…

Не знаю, сколько времени я стоял, глядя на мертвого Кривобокова. Должно быть, долго… Дрожь постепенно проходила. Я повернулся, чтобы выйти на балкон и оттуда спуститься обратно на землю, но вдруг подумал, что ведь можно выйти и через дверь. И как только я это подумал, дверь вдруг сама отворилась, и в нее вошла женщина. Кем была эта женщина мертвому Кривобокову, что она могла делать в его квартире в столь поздний час, отчего, в конце концов, сама дверь оказалась незапертой — ничего этого я, разумеется, не знал. Женщина вошла, увидела меня и мертвого Кривобокова в кресле и, вероятно, все поняла. На какое-то время она застыла у двери, затем опрометью бросилась бежать. Признаюсь, первой моей мыслью было догнать эту женщину и сделать с ней то же, что я только что сотворил с Кривобоковым. Я даже сделал шаг к двери, но тут же и остановился. «Опомнись, — подумал я, — что плохого сделала тебе эта женщина? Она видела тебя рядом с убитым Кривобоковым и решила, должно быть, что убийца — ты? Ну, так что же? Ну, увидела, ну, решила… Ну, пускай даже эта женщина на тебя и донесет. Плевать! На все плевать после того, как умерла моя Феюшка!»

Однако уходить из квартиры я все же решил не через дверь, а через балкон. Я для чего-то подошел к двери, запер ее на задвижку, затем вышел на балкон, спустился, остался никем не замеченным, и через какой-то час был уже рядом с могилкой моей Полюшки.

— Вот видишь, Полюшка, — сказал я ей, — уже и второго твоего убийцы нет на свете. Ничего, миленькая, ничего… Еще несколько дней — и я приду к тебе…

Поговорив с Феюшкой, я почувствовал, что смертельно устал и хочу спать. С той поры, как я начал мстить, я ни разу не появлялся в приютившей меня ночлежке. Я не хотел никого видеть, я не желал ничьих сочувственных взглядов и намекающих вопросов… Я приспособился спать на деревьях. Взобраться на дерево было для меня делом пустячным. Я взбирался, привязывал себя ремнем, чтобы во сне не свалиться, и засыпал до утра. На дереве мне было хорошо, тихо и покойно…

А затем дело дошло и до мадам Грязевой, то бишь до Грязи. Встретиться с Грязью лицом к лицу было, конечно, делом немыслимым. Два или три дня, следя издали за Грязью, я размышлял, как мне быть, и вскоре меня осенило… «Да на кой ляд, — подумал я, — мне и встречаться с этой тварью? Я могу убить ее и на расстоянии. Например, камнем. Я здорово метаю камни — сильно и метко. Попасть ночью с двадцати метров камнем в голову — дело для меня плевое…»

Так я и сделал. В тот день я загодя подобрал подходящий булыжник и, незамеченный, пристроился в густом кустарнике напротив входа в подъезд, где жила Грязь. Пристроился — и стал ждать. Хорошо знакомая нервная дрожь на этот раз меня почти не колотила. Помню, что я даже сам себе удивлялся — насколько я был спокоен и бесстрастен, ожидая прибытия Грязи. Будто это вовсе был не я, а кто-то иной в моем несуразном обличье…

Грязь прибыла поздно, ближе, наверно, к полуночи. Подъехала машина, из нее вначале вышли два или три ее телохранителя. Вышли, осмотрели окрестности, обнюхали воздух… Затем из машины вышла и сама Грязь. Кажется, она была изрядно пьяна. Пошатываясь, Грязь медленно пошла к своему подъезду. Когда же она оказалась как раз напротив меня, то (надо же такому случиться!) вдруг остановилась и, насколько я мог судить в темноте, с ужасом на лице повернулась в мою сторону. То ли она меня увидела, то ли просто почуяла свою скорую смерть, я не знаю, да и не до размышлений мне было. Я просто встал и метнул свой камень. Мадам Грязева охнула и упала лицом вниз…

Конечно, поднялись шум, гам, суматоха и неразбериха, пользуясь которыми, я незаметно вышел из своей засады, и вскоре я был на кладбище.

— Вот видишь, Феюшка, — сказал я, — уже и третьего твоего убийцы нет на свете…

Не помню, сколько времени я сидел в ту ночь у могилки моей Полюшки — час, а может, два или три… Когда я уходил, восточный краешек неба уже начинал светлеть. Я намеревался дойти до городского сада, отыскать там подходящее дерево, взобраться на него и пару-тройку часов вздремнуть. Конечно, я бы так и сделал, если бы не случайная встреча еще с одним убийцей моей Феюшки Ванькой Куликом. Разумеется, этого Ваньку я также знал в лицо. Близкого знакомства у нас с ним никогда не было, но он был наш, зоновский, а зоновские все друг дружку знают.

Я сказал, что встретил этого ублюдка случайно. Да, конечно, наша встреча была случайной, и вместе с тем мне до сих пор кажется, что в этой встрече присутствовала какая-то предопределенность: будто кто-то всемогущий и неведомый взял нас с Ванькой Куликом за руки и одновременно привел на пустынную предутреннюю улицу к пивной «Чуркин и компания»… Не знаю, отчего во мне возникло такое чувство, но оно, это чувство, не покидает меня и до сих пор…

Ванька Кулик был по своему обыкновению пьян и, мне кажется, шествовал сам не зная куда. Я схоронился за углом «Чуркина и компании», какое-то время наблюдал за Куликом, и когда он со мной поравнялся, я шагнул ему навстречу…

— Ну здравствуй, Ваня, — сказал я ему.

Ручаюсь, что Ванька Кулик не ожидал кого-либо встретить, и уж тем более, он не ожидал встретить меня. Он резко остановился, отшатнулся, шлепнулся на зад и в испуге замычал. Кто его знает, может, он принял меня от неожиданности и спьяну за черта. В темноте меня запросто можно принять и за черта — об этом мне говорили неоднократно…

— Как у тебя, Ваня, дела? — спросил я у трясущегося и мычащего пьяницы. — Куда и откуда ты путешествуешь в такой час? Да ты никак пьян, Ваня? А коль пьян, то, стало быть, и богат? Ты богат, Ваня! И на чем же ты разбогател? Ну, на чем ты разбогател, Ваня?

Напрасно я, конечно, обращался к этому ублюдку, и уж тем более напрасно я говорил с ним столь долго, потому что от моих речей Ванька Кулик слегка протрезвел, пришел в себя и довольно-таки резво поднялся на ноги.

— Ты-ы-ы! — завизжал он, отбегая в сторону, — Слышь, ты… это!

И продолжая визжать, Ванька откуда-то из-под одежды вытащил остро заточенный металлический прут — по-нашему, по-зоновски, пиковину. С пиковиной шутки плохи, это я знал. На нашей Зоне пиковина пользовалась особым почтением… Вот потому-то, не давая Ваньке Кулику, да и себе тоже, опомниться, я стремительно швырнул свое тело вперед, мигом оказался рядом с Ванькой и двинул его кулаком в пах. Одного удара оказалось достаточно: Ванька Кулик взвыл, уронил пиковину и согнулся. Одной рукой я ухватил выпавшую пиковину, а другой — двинул Ваньку по челюсти. Ванька еще раз взвыл и упал на спину. Я мигом его оседлал и нацелился прямо ему в переносицу.

— Ну? — сказал я. — И что же мы теперь будем делать, Ваня?

— Э-э… ы-ы-ы!.. — ответил мне Ванька Кулик.

— Жить-то, небось, хочешь, мразь? — спросил я.

— Так ведь это… кто же не хочет? — впервые осмысленно сказал Ванька Кулик. — Жизнь-то ведь это… у всех одна.

И опять-таки — напрасно я пустился с этой сволочью в переговоры. Надо бы мне было делать свое дело сразу — безо всяких разговоров. А так… Я вдруг почувствовал огромную, просто-таки беспредельно огромную усталость: будто тяжкая каменная гора на меня навалилась. И еще — я вдруг почувствовал жалость к этому ублюдку Ваньке Кулику…

— Значит, говоришь, одна у тебя жизнь? — устало спросил я. — А ты думаешь, что у других — по две жизни?

— Так это… у всех по одной, — сказал Ванька и задергался, пытаясь опрокинуть меня.

— Лежать! — сказал я и нацелился пиковиной прямо в Ванькин глаз. — Лежать, мразь, иначе… Мразь ты, понял? Понял, спрашиваю?

— Э… понял… — испуганно ответил Ванька Кулик.

— Ну, а коль понял, — сказал я, — то и живи с таким понятием до конца своей поганой жизни! А чтобы ты этого случаем не забыл…

И острым концом пиковины я мигом начертил на Ванькином лбу глубокую литеру «м»: мразь, стало быть. Затем я встал и не слушая Ванькиного воя, пошел, бессмысленно держа в руке пиковину, куда глаза глядят. Худо мне было, ох и худо…


Не спрашивайте меня о днях, часах, минутах и тому подобных отрезках времени. Я до сих пор не могу вспомнить, день, два или три прошло с тех пор, как я заклеймил Ваньку Кулика и совершил еще одно убийство — священника отца Никанора. Я не хотел убивать этого человека, я вообще больше никого не хотел убивать. Но я — убил, и мне нечего сказать в свое оправдание…

Расправившись с Ванькой Куликом, я долго и бесцельно бродил по городу. Настало утро, я купил большую теплую ковригу хлеба, сунул ее за пазуху и отправился в городской сад. В самом отдаленном углу сада росла раскидистая, с густой кроной липа, на ветвях которой я провел уже несколько ночей. Хорошая это была липа, добрая: за день она впитывала в себя так много солнца, что даже утренняя прохлада, и та не могла до конца остудить ее тело. Ее листва надежно укрывала меня от всего остального мира. Если мне сейчас чего-то в том, потерянном для меня мире, и жаль — так это именно этой липы, если мне сейчас чего-то и не хватает, так это ее родного, теплого до самого утра, тела… Ну и вот: взобравшись на мою липу, я вытащил из-за пазухи ковригу и, отламывая от нее кусочки, стал машинально есть. Мне ничего больше не хотелось в этом мире, внутри меня больше не возникало никаких чувств. Мне было все едино — продолжать ли жить, умереть ли сию минуту… Прижавшись к теплому телу липы, я невольно слушал отдаленные звуки окружающего меня мира, до которого мне не было абсолютно никакого дела…

Сам того не осознавая, я заснул. Мне приснился сои. Это было тем более удивительно, что обычно сны мне снились весьма редко. Мне приснилась моя покойная мамка. Во сне она была молода и удивительно красива. Мамка стояла под липой, на которой я спал, смотрела на меня и светло улыбалась. Как она обнаружила меня в этой густой листве, кто ей сказал, что я здесь? Ведь даже перелетные птахи — и те меня не всегда замечали на этом дереве… «Мамка, — сказал я и заплакал, — вот видишь, как оно все несуразно получается…» «Тебе надо покаяться, сынок!» — сказала мамка. «Покаяться… — горько всхлипнул я. — Кто же их отпустит, мои грехи? Ведь грехи-то у меня какие, мамка! Несоразмерные грехи!» «Для НЕГО, — с ударением сказала мамка, — не бывает несоразмерных грехов. Ты покайся — ОН и простит». «ОН… — безнадежно вздохнул я. — Вначале ОН пускает меня на свет таким… таким… а как мне жить таким, не совершая греха?.. а затем ОН ждет от меня покаяния. Как же так-то, мамка?» «Да ведь главное-то, сыночек, не это, — сказала мамка. — Главное — это твоя душа. А она у тебя нежная, будто цветочек полевой…» «Мамка, — сказал я и снова заплакал, — мамка…» «Ты покайся, сынок», — сказала мамка… «Хорошо, мамка, — сказал я, — я покаюсь…»

С тем я и проснулся. Я вытер рукой свои мокрые глаза, засунул остатки краюхи поглубже за пазуху, слез с дерева и пошел каяться. Наверно, в этом городе имеется много храмов, но мне был известен всего лишь один — тот самый, в котором я был несколько дней назад и откуда меня по сути выгнали. И я пошел каяться в этот храм.

День клонился к вечеру. У входа на церковный двор сидели несколько человек нищих. Увидев меня, они недовольно заерзали и зашипели: должно быть, подумали, что я сяду рядом с ними, — а для чего им лишний конкурент? Я прошел мимо этих шипящих, оборванных калек и ступил на церковный двор. Здесь было совершенно пусто, и я направился в сторону того самого домика, куда прошлый раз ушел батюшка и в который меня так и не пропустила подвижная старушонка с колючими глазами.

Едва только я ступил на крыльцо, эта самая старушонка возникла передо мною вновь. Помню, я даже удивился столь неожиданному ее возникновению: будто из-под земли выросла бабуля…

— И куда это ты, милок, навострился? — как и в прошлый раз, затарахтела она. — Куда, спрашиваю, ты идешь? Если насчет обеда, то сегодня уже поздно, уже все съедено, да. А если ты насчет одежки к зиме, то…

— Мне нужно к батюшке, — перебил я старушонку.

— К батюшке! — насмешливо сказала бабуля. — А для чего тебе к батюшке?

— Стало быть, надо, — сказал я и вдруг почувствовал, что, наверно, не так уж мне к батюшке и надо, что я не прочь и уйти. И я бы ушел, если бы не вдруг припомнившийся мне сон. «Ты покайся, сынок», — сказала мне мамка… — Надо мне, поняла?

— Надо ему! — осуждающе сказала старуха. — Всем вам надо… покою от вас никакого! Нету, допустим, батюшки в храме… завтра будет! Вот завтра и приходи…

Не знаю, как бы я поступил в следующий момент: наверно бы все же ушел. Но, видимо, не суждено мне было в тот день уйти просто так, без дополнительного греха на мою, и без того пропащую, душу. Вероятно, услышав нашу перебранку, на крыльцо вышел батюшка собственной персоной.

— Что такое? — бегло спросил батюшка, глядя поверх меня.

— А говорила, что его нет… — сказал я, обращаясь к старухе.

— Иди отсюдова, милок, иди, — затараторила старуха и, сбежав с крыльца, принялась подталкивать меня в спину. — Ходят тут всякие… завтра с утра будет служба, вот и приходи. Завтра, завтра…

— Да ты, Людмила, погоди, — вдруг сказал батюшка. — Может, у него и впрямь какое-нибудь серьезное дело. Помнится, — обратился он ко мне, — я тебя здесь уже видел…

— Батюшка! — всплеснула руками старуха. — Да какие у них могут быть серьезные дела! Известное дело — убогий! Вот и все его дела…

— Да ты погоди, Людмила, — повторил батюшка, и вновь обратился ко мне: — Ну, так чего же тебе надо?

— Пускай она уйдет, — сказал я, указывая на старуху.

— Уйди, Людмила, — сказал батюшка, но вероятно из-за того, что старуха протестующе замахала руками, батюшка тут же переменил свое решение и сказал мне: — Ладно, пройдем со мной в помещение.

Помещение это было, как я понимаю, вроде как церковным складом. На столах охапками лежали свечи, рядом со свечами — множество белых нательных крестиков, рядом с крестиками — какие-то книги…

— Ну, так что же тебе надо? — спросил батюшка.

— Я хочу исповедаться, — сказал я.

— Вот как? — спросил батюшка и впервые взглянул на меня.

— Да, — сказал я.

— Дело, конечно, доброе, — сказал батюшка. — В особенности, если добровольно и не по принуждению. Что ж… Завтра будет служба, вот и приходи. Побудешь, послушаешь… Ну, а затем состоится и исповедь с причастием.

— Завтра? — спросил я.

— Я же внятно сказал — завтра! — нетерпеливо произнес батюшка. — Именно завтра.

— Мне надо — сегодня, — сказал я. — Сейчас.

Батюшка снова посмотрел на меня, и на этот раз он смотрел на меня долго и внимательно.

— Отчего же именно сегодня? — спросил он.

Я ничего ему не ответил. Ну что я ему мог сказать? Рассказать о своем сегодняшнем сне? О совершенных мною убийствах? О мертвой Феюшке? О жизни моей нескладной и несуразной? Долго пришлось бы рассказывать, да и — как об этом расскажешь? Хотя, наверно, на исповеди так или иначе об этом рассказывать пришлось бы, но то — исповедь…

— Ну, так отчего такая спешка? — переспросил батюшка. — Грехи, должно быть, замучили?

Я опять ничего не ответил и лишь молча передернул плечами.

— Оно и хорошо, если замучили, — сказал батюшка. — Проведи ночь в размышлении и молитве и завтра — приходи. Завтра, понимаешь?

— Почему? — спросил я. — Почему — завтра?

— Потому, — нетерпеливо сказал батюшка, — что есть порядок. Раз и навсегда заведенный порядок!

— То есть, — сказал я, — сегодня Бога нет, а завтра — он будет?

— Бог есть всегда! — резко сказал батюшка.

— Тогда почему же — завтра? — спросил я.

— Знаешь, что? — сердито сказал батюшка. — Иди-ка ты, убогий, отсюда восвояси! И — приходи завтра. В храм. На утреннюю службу. Понял, наконец?

— Завтра — это слишком далеко, — сказал я. — У меня нет времени, чтобы завтра… Завтра будет обрыв. Шаг в стремнину…

— Что? — не понял батюшка.

— Ничего, — машинально сказал я, захваченный невесть откуда возникшей во мне мыслью…

Странная это была мысль, странная, страшная и вместе с тем отчего-то предельно для меня соблазнительная. «Убей священника! — говорила мне эта мысль. — Убей этого не желающего тебя понимать, равнодушного человека! До исповеди — убивать можно. Это после исповеди нельзя… рука не поднимется, а до исповеди можно… убей этого человека! Ведь он не желает тебя понимать и не желает тебе помочь… ну и убей его!» Моя рука — это была не моя рука! Она сама собою полезла за пазуху и рядом с недоеденной краюхой хлеба нащупала нечто длинное и холодное. Это была пиковина, та самая пиковина, которую я намедни отобрал у Ваньки Кулика и с помощью которой я Ваньку Кулика наказал. Как она оказалась у меня за пазухой, рядом с недоеденной краюхой, почему я не замечал до этого, что она — там? Моя неподвластная мне рука ухватила пиковину, мигом выдернула ее из-за пазухи, я сделал резкий шаг навстречу батюшке и ударил его пиковиной в живот. Батюшка охнул, недоуменно взглянул на меня и стал падать…

Если бы мне навстречу попалась та самая старуха, которая не пропускала меня к батюшке и которую батюшка называл Людмилой, то, думаю, я бы убил и ее: окровавленная пиковина была в моих руках… Но — старухи нигде не было видно. По-прежнему держа пиковину в руке, я прошел через весь церковный двор, прошел мимо церковных нищих (помню, как все они в испуге шарахнулись от меня), прошел почти через весь город. Скоро я был уже в городском саду у родной мне липы. Взбираясь по теплому липовому стволу, я обратил внимание, что, оказывается, окровавленной пиковины в моих руках уже нет. Куда я ее подевал, когда я ее обронил — не помню.

Я забрался на липу, устроился на ее ветвях, вытащил из-за пазухи остаток утренней краюхи и машинально принялся жевать. «Почему он не захотел меня исповедать? Ну почему он не захотел меня исповедать?» — звенела и саднила внутри меня одна и та же мысль.

Сам не понимая как, я заснул, а когда проснулся, была уже ночь. По липовым листьям барабанил упругий дождь, но лишь отдельные капли достигали меня, потому что крона моей липы была очень густой. Надежное это было укрытие, и другом эта липа была замечательным — молчаливым, теплым и все понимающим. Никогда больше у меня не будет такого друга… Ну, так вот, по листьям барабанил упругий дождь, но не он меня разбудил. Меня разбудила невесть откуда, прямо во сне, возникшая во мне мысль: мне надо убить еще одного человека — того самого журналиста. Еще только одного, последнего. А затем я пойду на могилку к моей Феюшке, обо всем перед ней отчитаюсь и — уйду к ней. Программа моей жизни в этом мире будет выполнена… Сидя на ветке и прислушиваясь к мерному шуршанию дождя, я стал обдумывать план убийства журналиста. К утру план был вполне готов…

Впрочем, для того, чтобы его осуществить, мне пришлось прожить на этом свете еще два, а может, и целых три лишних дня. Я никак не мог разыскать эту тварь, то есть этого самого журналиста. Ни на работе, ни дома его не было… Наконец мне повезло. Когда я в очередной, может, даже сотый по счету раз, позвонил из городского автомата этой твари на работу, в трубке раздался голос:

— Да. Я слушаю.

— Мне нужен журналист Наливкин, — сказал я.

— Я и есть журналист Наливкин, — сказал голос в трубке. — Кто со мной говорит?

— Слушай, Наливкин, — сказал я. — Ты знаешь о том, что в городе совершено вот уже несколько страшных убийств, а убийца до сих пор еще не пойман?

— Конечно же, я это знаю, — с нетерпением в голосе сказал Наливкин. — Более того, я написал об этом уже несколько статей. Неужели вы их не читали?

— Грош цена твоим статьям, — сказал я.

— Это почему же? — оскорбленно воскликнул Наливкин. — Весь город только о том и говорит, что об этих убийствах и о моих статьях на эту тему! Я там выдвинул несколько оригинальных версий. Если бы эти дуболомы-следователи к моим версиям прислушались…

— Ну и что же это за версии? — не удержался я от вопроса.

— Да с кем я говорю? — уже совсем сердито воскликнул Наливкин. — И вообще — почему я обязан с вами говорить? Кто вы такой?

— Я могу, — сказал я, — сообщить вам кое-что интересное об этих убийствах… Кое-что, о чем вы, я думаю, даже и не предполагаете.

— Вот как? — живо сказал Наливкин. — Интересно, интересно… Ну и что же вы за такую информацию хотите? Наверно, денег?

— Нет, — сказал я. — Я хочу, чтобы вы ответили на мой вопрос. Только на вопрос — и ничего более.

— На какой еще вопрос? — спросил Наливкин.

— Насчет ваших версий, — сказал я.

— Стало быть, — с огорчением сказал Наливкин, — вы и впрямь не читали моих статей… Жаль, жаль… А то бы вы не спрашивали…

— Я не читал ваших статей, — сказал я.

— Бывает, — с прежним огорчением сказал Наливкин. — Ну что же… Версии, значит, таковы. Все эти убийства совершены одним и тем же человеком либо одной и той же группой лиц. Я думаю все же, что одним человеком. Каким-нибудь комплексующим маньяком. Уродом.

— Уродом? — переспросил я.

— Именно, — сказал Наливкин. — Нравственным, а возможно, и физическим уродом.

— Вот, значит, как… — сказал я. — Ну и для чего, по-вашему, этот урод совершил все эти убийства?

— Я думаю, — сказал Наливкин, — что он таким образом мстит миру за свое уродство. И коль так, то, я уверен, будут и другие убийства. Вот об этом я и написал. Искренне жаль, что вы не читали…

— Хотите подробнее узнать об этом уроде? — спросил я.

— Вы его знаете? — еще более оживился Наливкин.

— Думаю, что да, — сказал я.

— Ну и?.. — требовательно сказал Наливкин.

— Нам надо встретиться, — сказал я. — По телефону всего не скажешь. Тем более — у меня есть кое-какие зримые доказательства.

— Документы, что ли? — вскинулся Наливкин.

— Можно сказать, и так, — подбросил я дров и в без того пылающую печь. — Ну, так как насчет того, чтобы встретиться?

— Где и когда? — рявкнул Наливкин.

— Сегодня, — сказал я. — Вечером, когда стемнеет… скажем, часов в девять. Около городского сада. Вас устраивает?

— Вечером, когда стемнеет… — в раздумья произнес Наливкин. — Почему же так поздно?

— Вы боитесь? — спросил я.

— Я — боюсь? — оскорбленно воскликнул Наливкин. — Ничего я не боюсь… просто уточняю детали.

— Ну и что же — вас устраивает мое предложение? — спросил я.

— В общем — да… — не совсем решительно произнес Наливкин. — Ладно. Будем считать — договорились.

— Тогда — до вечера, — сказал я. — Да, кстати: вы должны приехать один. Никаких друзей, помощников и охранников. Один — понятно? Иначе встреча просто не состоится.

— Понятно, — сказал Наливкин. — Один так один — не впервой. Но все же — кто вы такой?

— Можете считать, что у меня с этим уродом свои счеты, — сказал я.

— Ну хорошо, — сказал Наливкин. — Я буду. Я приеду на «Тойоте» красного цвета…

— Хорошо, — сказал я. — Когда приедете, остановитесь у центрального входа в городской сад и ждите. Не исключено, что я минут на двадцать опоздаю. Не беспокойтесь, затем я непременно появлюсь. Но вы обязаны быть на месте минута в минуту. Иначе — говорю еще раз — встреча не состоится. Согласны?

— Мне кажется, что где-то я уже слышал ваш голос… — сказал Наливкин.

— Вряд ли, — сказал я. — Ну, так что?

— Я буду, — сказал Наливкин. — Ах, черт возьми, какая получится статья!

— Именно потому я и завел с вами этот разговор… — сказал я и повесил трубку.

В том, что эта тварь заглотила мой крючок, я не сомневался. Я сомневался в другом — выполнит ли он все мои предварительные условия, иначе говоря, приедет ли он вовремя и без помощников? В этом, зная Наливкина, я все же изрядно сомневался, а потому, закончив разговор, я тотчас же пошел к городскому саду. Там, при входе, рос замечательный, ветвистый карагач. Я взобрался на этот карагач, надежно укрылся в его ветвях и принялся ждать девяти часов вечера. Ожидание ничуть меня не тяготило: приезда этой твари Наливкина я готов был ждать хоть до скончания века.

Сидя на карагаче, я детально перебирал в уме, как я Наливкина убью. Все должно получиться, все непременно должно получиться! Я вытащил из-за пазухи орудие убийства и еще раз внимательно его осмотрел. Это была удавка, замечательная, крепкая и надежная удавка, которую я смастерил из случайно найденного мною куска веревки. Нет-нет, все непременно должно получиться!

Наконец, стало темнеть, в городе зажглись огни и отовсюду послышались вечерние звуки. Мягко шурша шинами, ко входу в городской сад подъехал красный автомобиль и остановился как раз под деревом, на котором я сидел. Из машины вышел Наливкин и завертел головой, явно кого-то высматривая. Скорее всего, он высматривал меня, но не исключено было, что и своих тайных помощников. Оттого-то в телефонном разговоре я и выговорил для себя двадцать минут времени — чтобы посмотреть, не появятся ли откуда-нибудь эти самые помощники, а если они, чего доброго, приехали с Наливкиным в одной машине, то, думал я, в течение этих двадцати минут они непременно должны будут дать о себе знать: выглянут из машины, подадут голос, закурят…

Прошло двадцать минут, но никто к Наливкину не подошел, никто не выглянул из машины, не подал голос и не закурил. Похоже было, что Наливкин и впрямь приехал на встречу один. Ну что ж… Я неслышно спустился с дерева, так же неслышно подошел к машине, отворил дверцу и уселся на заднее сиденье. Вскоре вернулся Наливкин и также сел в машину — на переднее сиденье, там, где руль. Наливкин курил, и чувствовалось, что он изрядно нервничает.

— Привет, — сказал я, и Наливкин в испуге резко обернулся на мой голос.

— Черт… — сказал он, всматриваясь в меня. — Какого хрена ты тут делаешь?!

— А по телефону ты меня называл на «вы»… — усмехнулся я.

— Черт побери! — еще раз чертыхнулся Наливкин. — Кажется, где-то я тебя все же видел… А, ну да!

— Вспомнил? — спросил я. — А маленькую женщину, которую ты выкрал и продал в бордель, ты тоже, надеюсь, вспомнил?

— Черт! — в третий раз произнес Наливкин это бессмысленное слово и попытался выскочить из машины.

И тогда я накинул ему на шею удавку. И — потянул за конец. Потянул не изо всех сил, а, так сказать, вполсилы — чтобы Наливкин перестал трепыхаться и успокоился.

— Пу… сти! — захрипел Наливкин, ухватившись руками за веревку. — Пусти… гад, сволочь, гном вонючий!

— Сидеть! — сказал я и дернул веревку посильнее. — Сидеть и не шевелиться, иначе… Вот так!

— Что тебе… надо? — прохрипел Наливкин. — У меня есть деньги… сколько ты хочешь?

— Не надо мне денег, — сказал я и вдруг почувствовал, до чего мне это все надоело: надоели и эти бессмысленные препирательства с Наливкиным, надоел и сам Наливкин, и вся эта бессмысленная, именующаяся жизнью, кутерьма, и сам я себе надоел тоже. — Не надо мне денег, понял или нет! — заорал я и дернул за веревку — едва ли не в полную силу своих рук.

Я подумал, что уже все, был Наливкин — и кончился, но он очень скоро пришел в себя: должно быть, он очень хотел жить, этот Наливкин.

— Тебя, урода… тебя расстреляют! — прохрипел он. — Чего же ты хочешь… если не хочешь денег? Ну чего же тебе надо?

Когда я готовился к убийству Наливкина, я, мастеря удавку, продумал и то, что я скажу этой мрази напоследок, перед тем, как навсегда затяну веревку на его шее. Я хотел ему сказать о том, как мучилась в борделе моя Феюшка, о том, как я ее затем хоронил, о том, как я затем одного за другим стал убивать всех, кто был причастен к гибели моей Полюшки. «Эх ты, — хотел я сказать Наливкину, — неужели ты так и не уразумел, что погибали как раз те, кто был причастен к смерти моей Феюшки? Как же ты этого не понял… дурак ты, дурак! Версии ты строил… и ведь, по сути, угадал… то есть ты угадал обо мне, — а о себе? А вот о себе ты так ничего и не угадал… ты так ничего и не понял…» Так я хотел ему сказать, но сейчас вдруг понял, что — ни к чему. Ни Наливкину эти слова не надобны, ни мне самому. Потому что словами, какими бы правильными они ни были, ничего уже не изменишь. И, так ничего Наливкину и не ответив на его последний вопрос, я изо всей силы потянул за веревку. Наливкин захрипел, задергался — и через минуту все было кончено…

Странно, но, убив Наливкина, я вдруг понял, что, оказывается, у меня не трясутся, как это было при первых моих убийствах, ни руки, ни ноги, я не чувствую никакой душевной дурноты. Должно быть, я постепенно, исподволь, незаметно для себя самого научился убивать… Я посидел в машине еще какое-то время, затем встал и обыскал мертвого Наливкина. Как я и предполагал, у него под одеждой был спрятан все еще работающий диктофон. Я вытащил этот диктофон и швырнул его оземь. От удара диктофон рассыпался. Я постоял еще, а затем пошел к моему единственному на этой земле другу — к моей липе.

Я решил переночевать на липе, а утром пойти на могилку к моей Феюшке, все ей рассказать, и затем... А что — затем? Свести с собой счеты — это очень просто, вдруг подумалось мне, но ведь мне еще хотелось и быть похороненным рядом с моей Полюшкой. А кто меня станет там хоронить? Зароют где-нибудь как собаку… Нет, надо дождаться сторожа Кириллыча и договориться с ним, чтобы именно он и похоронил меня. Кириллыч добрый, он согласится — да только когда же он появится на кладбище? Когда у него смена? Кажется, послезавтра… да-да, именно послезавтра. Значит, надобно было мне жить на этой земле еще до послезавтра…

Мне трудно сейчас вспомнить, что я делал на следующий день после моей расправы над этой тварью Наливкиным. Проснувшись, я слез с моей липы и, кажется, пошел в город. Да-да, так оно и было: я отправился в город. Я хотел разжиться хлебом. Деньги у меня к той поре все закончились, а жить мне предстояло еще два дня, а коль так, то надобно было подумать и о хлебе. Помню, мне удалось незаметно стащить с прилавка буханку, я сунул ее за пазуху и дал деру. Весь день затем я бесцельно бродил по городу, отламывал по кусочку хлеб, жевал, кормил этим же хлебом и бродяг-голубей… О чем я думал? Наверно, ни о чем. Припоминаю, что мне очень хотелось сходить на могилку к моей Полинушке, но я себя сдерживал, потому что там был не Кириллыч, а другой сторож — и мало ли, чем мог мой поход закончиться… Ну, а когда начало темнеть, я пошел к моей липе.

Не доходя шагов ста до липы, я вдруг запнулся и со всего маху плашмя шлепнулся на землю, расшибив при том лицо о какой-то невидимый среди травы камень. Встав и утерев кровь, я захотел посмотреть на то корневище, которое мне так некстати подвернулось под ноги. Я начал шарить в траве, и вскоре моя рука наткнулась на что-то длинное и холодное… Это было не корневище: это, к моему немалому удивлению, была та самая пиковина… короче, та самая, которую я столь неожиданно потерял. И вот на тебе — нашлась! Будто кто-то мне ее подбросил под ноги…

Я механически взял пиковину и продолжил с ней свой путь к липе. Подходя, я вдруг услышал какой-то шум. Кто-то был рядом с моей липой и вроде как бы даже прятался в траве… Я сунул пиковину за пазуху и быстро вскарабкался на ближайшее дерево. Дерево оказалось слабым, оно гнулось и трещало, и я тотчас же прыгнул на крышу какого-то заброшенного строения: когда-то, кажется, это была летняя эстрада. Была полная луна, и отсюда, с крыши, я увидел: никто, оказывается, не прятался в траве, все было куда как проще и объяснимее. В траве копошилась парочка. И он, и она были почти полностью обнажены, и занимались… ну, в общем, понятно, чем они занимались. Она лежала внизу, а он, соответственно, наверху. Разумеется, они даже предполагать не могли, что кто-то за ними наблюдает с крыши обветшавшей летней эстрадки…

А я — наблюдал. Мне отчего-то вспомнилось, как и мы с моей Феюшкой занимались тем же — не здесь, под липой, разумеется, а в другом месте — но какая разница! Ах, как мы были тогда с нею счастливы! Нам казалось, что мы нашли, наконец, свою собственную нишу в этом мире, мы приспособились к этому миру, мы уяснили его незыблемое правило: коль мы его не станем трогать, то и он нас не тронет… Парочка тем временем усердно занималась своим делом, и все, кажется, шло к финалу. Гибкое, молодое тело лежавшей внизу женщины вдруг стало изгибаться, она закинула голову, застонала и засмеялась… «Игорек, Игорек… — бесконечно повторяла женщина. — Ох, Игорек!..» «Поля, Полинушка…» — в свою очередь заговорил мужчина… Поля, Полинушка?!! Странный, розовый туман вдруг ударил мне в голову. Какая такая Поля-Полинушка? Откуда здесь взяться Полинушке? Нет на этом свете никакой Полинушки, убита Полинушка — украдена, убита и похоронена!.. Не помня себя, я сунул руку за пазуху, нащупал там пиковину, спрыгнул вниз и со всей силы ударил пиковиной в обнаженную спину мужчины…

Он вскрикнул, дернулся и стал валиться на бок. Обнаженная, ничего не понимающая, парализованная страхом женщина лежала на черной траве и, кажется, смотрела на меня… Полная луна зашла за тучу: я наклонился и провел рукой по лицу этой женщины. Окаянный розовый туман начал улетучиваться из моей головы. Это была не моя Полюшка. Я убил еще одного, на этот раз ни в чем не повинного человека. Я повернулся и побежал в глубь городского сада. Темные, колючие кусты хлестали меня по лицу. Где-то там, в этих кустах, я выбросил и пиковину. Вернее, даже и не выбросил, а просто уронил, да тут же о ней и позабыл…

Разумеется, в ту ночь я не спал на моей доброй липе, о чем жалею до сих пор. Это было единственное, не считая кладбищенского сторожа Кириллыча, доброе ко мне существо в этом мире, а я его так и не поблагодарил за доброту. Да и Кириллыча я не успел поблагодарить тоже… В ту ночь я спал в какой-то подворотне. Вернее, даже и не спал, а как-то так… Ближе к утру мне пригрезилась мамка. Она пришла ко мне и долго молча смотрела на меня. «Что тебе надобно, мамка?» — спросил наконец я. «Сыночек, сыночек, — сказала она, — что же ты наделал! Ведь я же тебе говорила — покайся! Покайся — говорила я тебе… Что же ты наделал, сынок! Ведь у тебя душа — как цветочек полевой! Как же ты будешь жить дальше — с такой-то душой»? «Не надо, мамка, — сказал я в ответ. — Не надо, слышишь? Ну больно же, мамка! Ох, и больно же, мамка… И — ничего теперь уже не изменишь. Ничего теперь не изменишь, мамка! Так что — уходи. Уходи, слышишь! Уходи и больше ко мне не являйся»… Мамка еще постояла, горестно покачала головой, повернулась и ушла. А вскоре наступило утро.

Все остальное, думается, никому уже и не интересно. На следующий день на кладбище дежурил Кириллыч, и я пошел на могилку к моей Полюшке. Я намеревался побыть рядом с моей Полюшкой, а затем подойти к Кириллычу и договориться с ним о собственных похоронах — чтобы рядом с нею, с моей Феюшкой. Денег, чтобы заплатить Кириллычу за его доброту, у меня не было, ну да я надеялся, что Кириллыч исполнит все и без денег. Если в этом мире и есть доброта, то она, думается мне, обязана быть бесплатной… Как я намеревался покончить с собой? Не знаю: как-нибудь. В этом мире имеется столько способов… Но — я не успел: меня арестовали. Я и поныне не понимаю, каким образом меня выследили именно на кладбище: не добрый же Кириллыч донес, в самом деле! Надо сказать, что ареста я очень испугался, потому что понял — сегодня я с моей Феюшкой не встречусь. Ну, а коль не встречусь, то, вероятно, меня станут бить. Я очень боюсь побоев, гораздо больше, чем самой смерти. Я в моей жизни их натерпелся столько, что больше уже не могу… Я попытался уйти по деревьям, но одно из деревьев меня подвело…

Вот и все, что я хотел написать в своей явке с повинной. В детстве мне никого не хотелось убивать, даже драться за деньги, и то мне было тягостно. Мне кажется, что тогда, в детстве, я жалел людей и, может быть, даже любил их. Я думал, что точно с такими же чувствами по отношению к людям я могу прожить всю жизнь. Не вышло… В этом мире злых и холодных великанов эльфам и феям, вроде меня и моей Полюшки, не выжить, а иного, маленького и тихого мирка, где бы мы с Феюшкой могли укрыться, наверно, нигде не существует… Не надо, я думаю, мне было и встречаться с моей Феюшкой. Не надо мне было ее любить. Не надо мне было думать, что в этом мире отпущено счастьишко и для меня. Не надо мне было и на свет рождаться. Карлик, урод… Я хотел жалеть людей, а мне пришлось их убивать. Мамка ты, мамка, — что ж ты не бросила меня еще в детстве в самый глубокий омут, которых так много было в нашей речке Журавлихе!.. Не бейте меня: мне больше нечего сказать…»

10

При всем нашем разнообразном опыте, такой явки с повинной нам читать еще никогда не доводилось. Я созвал своих оперов, мы пришли к Бате, заперлись в кабинете и читали все то, что написал убийца-карлик, до первых петухов. А когда закончили читать, Батя молча полез в свой служебный шкаф, достал оттуда огромную бутыль с водкой, разложил на столе домашние пирожки, соленые огурцы и поставил три стакана на пятерых.

— Берег на самый пиковый случай, — сказал Батя, указывая на бутыль. — Мехоношин, ты самый молодой, так что разливай…

Мы молча пили до самого утра, а утром всех нас, мрачных и пьяных, дежурная машина развезла по домам. Я, впрочем, остался в отделе. В соответствии с законом мне надо было отдать многостраничную явку с повинной в следственный отдел. Что я, разумеется, и сделал. В принципе, я имел полное право торжествовать. Я изобличил серийного убийцу. Я раскрыл целую серию тягчайших преступлений, которые поставили на дыбки весь город, да, возможно, и не только город. Но — не хотелось мне ни торжествовать, ни сверлить дыры в погонах для подполковничьих звездочек… Отчего-то мне не хотелось даже жить. Жалкая, скрюченная фигурка карлика-урода стояла перед моими глазами… Всех вашу мать, и зачем я только в свое время избрал себе столь поганое ремесло! Ведь многие же мне говорили — не для тебя, дескать, это! Добрый ты слишком, дескать, душа у тебя мягкая… «Нежная, как цветочек полевой», — пришли мне на ум слова…

Круто выматерившись, я, как был пьяный, спустился в наш милицейский подвал, где располагались камеры с узниками.

— Петро, — сказал я начальнику узилища, — собери-ка мне своих подчиненных, да и сам никуда не уходи!

— Это еще зачем? — недовольно сказал Петро. — Шли бы вы, товарищ майор, да поспали, что ли. А то, если хотите, можете прикорнуть в моем кабинете: есть у меня там диванчик…

— Поумничай у меня! — окрысился я. — Сказано тебе: собери подчиненных, — стало быть, собери! Я желаю сказать им речь. Распоряжение Бати!

— Ну, если только распоряжение Бати… — с сомнением сказал Петро и пошел скликать своих подчиненных-стражей.

Вскоре все они собрались. По незыблемой традиции нашего городского отдела в эти стражи назначали тех милиционеров, которые более ни на что и не годились. Ну, или таких, которые в чем-то крепко проштрафились перед законом и Родиной-матерью. Отпетые, короче, в большинстве своем были ребята, эти стражи, жестокие, холодные и на все способные…

— Слушайте, вы! — сказал я, оглядев это тюремное воинство. — Слушайте и запоминайте, потому что в другой раз я на эту тему буду говорить иначе! Есть у вас один сиделец по имени Виктор Кольцов. Карлик. Есть, я вас спрашиваю, или нет?

— Ну, есть, — угрюмо отозвалось тюремное воинство.

— Ну, так вот: есть, — резюмировал я. — И, судя по всему, он, этот карлик, будет сидеть у вас еще долгонько. До тех пор будет сидеть, пока его не заберут от вас в тюрьму. Понятно вам? Я спрашиваю — вам все ясно?

— Понятно, — все так же нехотя отозвались капэзэшные охранники.

— Ни хрена вам не понятно! — рявкнул я. — Я говорю, что сидеть этот карлик будет у вас еще долго! Так вот: если за это время с его головы упадет хоть единый волос… если вы сами либо еще какая-нибудь б…дь посмеет дотронуться до него пальцем — я вас всех… вы у меня все… Приказ самого Бати, понятно вам? Понятно или не понятно?

— Понятно… — прогудели стражи.

— Карлика держать в отдельной камере! — сказал я. — Передачки, если они будут, отдавать ему беспрепятственно и целиком! Доктора, если понадобится, вызывать немедленно! Если он потребует следователя — докладывать мне немедленно! Вызывать меня, даже если бы я находился на том свете!

— Узник замка Иф, — саркастически ухмыльнулся начальник узилища Петро. — Таинственная персона…

— Этот… граф Монте-Кристо! — добавил один из стражей.

— Не ваше дело! — совсем уже вызверился я. — Ваше дело — в доподлинности выполнять то, о чем вам сказано! Понятно вам? А коль понятно, то и ступайте отсюда к едрене фене!

Нельзя сказать, что от этой дурацкой моей речи перед охранниками нашего ИВС мне шибко полегчало. Не полегчало ничуть, однако же я считал, что речь свою произнес не напрасно. Потому что — знаю я их, этих охранников… Да и вообще…

Как только я вышел на улицу, ко мне со всех сторон бросились какие-то люди: репортеры, зеваки, какие-то стервозного вида расхристанные дамы…

— Товарищ майор! — хором завопила вся эта публика. — Мы о вас спрашивали у дежурного — он сказал, что вы находитесь в ИВС! Скажите, вы были у него, у карлика? Ну и как движется дело? Говорят, что он написал явку с повинной? Скажите хотя бы вкратце — что в этой явке? В чем он сознается? А в чем, по-вашему, он не сознался? Правда ли, что к нему применяли методы психологического воздействия? Говорят, его били? Я — корреспондент из… А я — из правозащитной организации… А правда, что…

Ну и так далее. Я вытащил пистолет, передернул затвор и шмальнул поверх голов этого сброда — четыре раза. Люди бросились врассыпную. Задним умом я тут же подумал, что, должно быть, мне достанется на орехи за такую стрельбу, и, возможно, очень даже достанется — но сейчас мне было глубоко все равно. Может, виной тому была выпитая ночью водка, может, что-то еще… Что-то прошедшей ночью со мной произошло, что-то во мне переиначилось и сломалось. «А душа у него — как цветок полевой: нежная-нежная…» — зачем-то возникло в моей голове. Я встряхнул головой, спрятал пистолет и пошел…

Накрапывал дождь — холодный, тяжелый, почти осенний. «Ну да, — помимо желания подумал я, — скоро ведь осень… уже, можно сказать, осень. А куда, собственно, я иду? Домой? Да нет, мой дом — совсем в другой стороне. Мне надо идти в другую сторону… там мой дом. Ну и — что? Что с того, что мой дом — в другой стороне? Кто меня там ждет, в этом моем доме? Никто меня там не ждет… Дождь, дождь… Нет, а в самом деле — куда же я иду?»

И вдруг я понял, куда я иду. Я иду на улицу Рябиновую в дом номер два. В этом доме живет человек по имени Грушина Ксения. Когда-то, давным-давно, когда я еще был другим, не таким, как сейчас, я познакомился с этой женщиной, я с ней общался, она приходила ко мне домой и провела у меня ночь. Это была удивительная ночь, это была ночь, наполненная целомудрием и трепетным ожиданием чуда. Ксения, Ксюша, Ксюшенька — Осенняя Женщина… Оказывается, я сейчас иду к тебе. Оказывается, мне в этом мире больше не к кому идти. Улица Рябиновая, дом номер два. Ксения. Только бы она была дома! Да нет, она непременно будет дома! Тем более — сегодня же, кажется, суббота. Хотя причем тут суббота? Она должна быть дома, потому что… да просто должна, и все тут!

Она была дома. Она стремительно выбежала мне навстречу, будто бы она знала, что я приду, и ждала моего прихода. Я остановился на полпути от калитки к ее крыльцу. Ее дом был обсажен калиновыми и рябиновыми кустами. На кустах нестерпимо краснели кисти ягод — предвестники скорой осени.

— Вот… — сказал я. — Я пришел…


Нежная душа урода

Она была одета в синее платье. В ее простоволосой голове путался мокрый ветер. Она взяла меня за руку и повела на веранду своего дома. Весь пол веранды, и стоящий посередине круглый стол, и стоящие рядом с ним четыре плетеных стула были усыпаны мокрыми желтыми резными листьями вперемешку с алыми ягодами. Она села на один из стульев, а на другой усадила меня. Мы сидели и молча смотрели друг на друга — минуту, две, пять…

— Он написал явку с повинной, — наконец сказал я. — Большую — на тридцати семи листах. Он во всем сознался. Это он всех их убил.

— Карлик? — спросила Ксения.

— Карлик, — ответил я.

— Зачем же? — спросила Ксения.

— Они убили его любимую, — сказал я. — У него была любимая женщина. Маленькая любимая женщина, которую он называл Полюшкой и Феюшкой. Они ее погубили. И он им за это мстил.

— Вот как… — сказала Полина и взяла меня за руку.

— Да, — закивал я, — да…

— Его будут судить? — спросила Ксения.

— Разумеется, — сказал я.

— Тебе его жаль? — спросила Ксения.

— Не знаю… — сказал я. — Может быть… не знаю. У меня такое чувство… по-моему, мне жаль самого себя. Странное чувство…

Помолчали. Мокрый ветер залетел на веранду и швырнул на стол охапку желтых и алых листьев.

— Не переношу, когда ветер поет в проводах, — прислушиваясь, сказал я. — С детства не выношу… душу мне это пение выматывает.

— Ты устал, — сказала Ксения и погладила меня по голове. — Ты просто устал.

— Наверно, — сказал я.

— Пойдем, — сказала Ксения, взяв меня за обе руки сразу.

— Куда? — спросил я.

— Домой, — сказала Ксения.

Минуты, наверно, четыре я молча смотрел на Ксению, а она на меня. У нее оказалась удивительная особенность: она могла смотреть в глаза другому человеку, не отводя взгляда. Я так не мог. Я не мог долго смотреть в глаза другому человеку: в этих случаях я отчего-то чувствовал себя неловко и отводил взгляд в сторону… Так было и сейчас: я посмотрел на мокрую, разноцветную листву на веранде, на пляшущий на стене отсвет пробившегося сквозь хмарь солнечного лучика, и уткнулся лицом в теплые Ксюшины ладони.

— Ты — моя Осенняя Женщина, — сказал я. — Ты моя Осенняя Женщина…

— Пойдем домой, — сказала Ксения. — Слышишь, пойдем домой.

— Пойдем, — сказал я, отнимая Ксюшины ладони от своего лица.

Я и впрямь чувствовал, что мне нужно войти в дом, прилечь или хотя бы присесть. Мне было нехорошо: внутри меня, ближе к сердцу, разгорался зловещий и томящий огонь. Мне казалось, что я — беззащитная былинка среди миллиарда себе подобных былинок. Мне чудился зловещий свист невидимой косы, а может, это была и не коса, а просто — мокрый осенний ветер пел в невидимых проводах. Худо мне было…

11

Так я нашел, наконец, себе жену. Настоящую жену, истинную, с которой хотелось жить до конца дней на этой земле, умереть в один день, оказаться в раю и уже никогда более не расставаться. По ее настоянию, а также по инициативе Бати я был отправлен во внеплановый отпуск с тем, чтобы подлечить свое сердце в кардиологическом санатории, направление в который мне выхлопотал тот же Батя.

В этом санатории я провел больше месяца. Моя жена Ксюшенька навещала меня каждодневно, иногда — в компании Бати, иногда же — вместе со всеми друзьями-операми, с которыми я ловил и изобличал Витьку Кольцова, карлика и серийного убийцу. Естественно, я всегда спрашивал, как он там, Витька-карлик, как продвигается следствие и скоро ли суд. Мне отвечали скупо и неохотно — берегли мое сердце.

— Да все с твоим карликом нормально, — успокаивал меня Батя. — Жив-здоров твой карлик, что ему станется… Следствие близится к концу, свидетельская база имеется, сам он ничего не отрицает… А суд — будет и суд… Ты, главное дело, лечись. Будет в нашей с тобой нелегкой жизни еще множество таких карликов. К сожалению…

Вернувшись из санатория домой (жили мы с Ксюшей в ее доме, а мою квартиру решили продать и на вырученные деньги купить весной милую загородную дачку), так вот, вернувшись из санатория, я первым делом углубился в чтение газет (будучи в санатории, я никаких газет, можно сказать, и не читал). Первым делом, конечно, меня интересовало, что в газетах написано о карлике. Само собою, написано было много, и такая большей частью это была ахинея, что просто не приведи и помилуй! Пуще всех, конечно, старался местный «Вечерний звон»: в нескольких кряду номерах эта газета извещала своих читателей о том, что, оказывается, в городе злодействовал вовсе даже не карлик-одиночка, а целая банда карликов-убийц, из которых неимоверными усилиями милиции был пойман только один, а это значит — жди новых убийств… Само собою, досталось от «Вечернего звона» и мне. В трех номерах кряду писалось, как майор Якименко, будучи в состоянии пьяной невменяемости, открыл стрельбу из табельного оружия по безвинным репортерам и городским правозащитникам и, что самое возмутительное, не понес за этот свой поступок абсолютно никакого взыскания, а совсем наоборот, был тотчас же премирован путевкой в некий санаторий, где и продолжает пребывать на момент написания сих строк. Не меньшее возмущенное недоумение вызывает и позиция руководства городского УВД, которое не только не пожелало разъяснить вопрос со стрельбой по безоружным людям вконец распоясавшимся майором Якименко, но еще и обложило городских репортеров и правозащитников столь беспардонной и изысканной бранью, что даже газета «Вечерний звон» при всей ее прогрессивности, и то смогла обозначить многие из этих выражений лишь целомудренными точками… (Бедный Батя! Воображаю, каково ему пришлось, защищая меня, в то время как я прохлаждался в санатории…) Однако больше всего в этой газете меня восхитила некая публикация, вернее, даже не публикация, а коллективное обращение сотрудников газеты к нашим городским властям с просьбой о том, чтобы власти назвали какую-нибудь из городских улиц именем репортера Наливкина, «погибшего от руки подлого убийцы-маньяка на боевом посту»… Здесь же, в «Вечернем звоне», сообщалось и о дате суда над Витькой Кольцовым. Суд должен был состояться через двенадцать дней…

— Начитан и осведомлен, — укоризненно сказала моя Ксюшенька, вернувшись с работы и обнаружив неуклюже припрятанные мною газеты. — Эх ты, сыщик Якименко…

— Через двенадцать дней суд, — сказал я. — Над карликом…

— Я знаю, — сказала Ксюша. — Весь город только о том и говорит. Места в зале заранее бронируют. Как на спектакль…

— Должно быть, меня вызовут в качестве свидетеля, — сказал я.

— Уже вызвали, — с неудовольствием сказала моя жена. — Кстати, так же, как и меня.

— Стало быть, пойдем? — спросил я.

— Пойдем… — вздохнула моя Ксюшенька.

Суд и в самом деле состоялся через двенадцать дней. Уже накануне в городе творилось до такой степени черт-те что, что Батя издал распоряжение об усиленном варианте несения милицейской службы и запросил вдобавок у области два взвода дополнительных патрулей. Особым пунктом распоряжения Батя повелел нам во что бы то ни стало в целях обеспечения правопорядка на подведомственной территории изыскать законную возможность упечь на время судебного разбирательства в кутузку городского правозащитника Васю Убогого со товарищи. Таковая возможность, само собою, была в тот же день изыскана, и Васю Убогого с компанией, несмотря на их протесты и угрозы дойти с жалобами аж до самого Амстердама, упекли…

К моменту начала судебного заседания убогий судебный залишко едва не взяли штурмом, и, вероятно, таки взяли бы, если бы не Батя. Облаченный в каску, бронежилет и с автоматом, Батя подобно карающему богу возвышался на пороге судебного зальчика и одним своим монументальным присутствием остужал многие горячие головы. Следует сказать, что едва ли не половину судебного зала занимали репортеры: и местные, и областные, и московские, и черт его знает, откуда еще…

Я в этом представлении играл роль свидетеля, и поэтому в зал попал не сразу, а лишь тогда, когда меня вызвали. Войдя в зал, я первым делом взглянул на клетку, где находился подсудимый — карлик-убийца Витька Кольцов. Я взглянул — и до боли закусил губы… Маленькое, сутулое, поникшее существо сидело на скамейке и немигающе смотрело в пол. «А душа у него — как цветочек полевой: нежная-нежная»… — вдруг вспомнилось мне, и я тотчас же почувствовал соленую влагу во рту…

Я почти не помню, какие вопросы задавал мне судья и какие я на них давал ответы. Закончив отвечать, я протиснулся сквозь публику, разыскал мою Ксюшеньку (ее вызвали держать ответ раньше моего), и мы, прижатые к стене, молча стали наблюдать за окончанием действа.

— Может быть, уйдем? — то и дело спрашивала жена, внимательно наблюдая за мною. — Лицо у тебя, знаешь ли…

— А что — лицо? — рассеянно отвечал я. — Лицо как лицо… обыкновенное… как всегда.

— Да уж, — с сомнением говорила на это моя Ксюшенька. — Как всегда… как же…

По всей вероятности, судьи намеревались закончить действо как можно скорее — за день, максимум за два. Я так думаю, что на этот счет у них имелось особое распоряжение из каких-нибудь верхов. Ну не распоряжение, так отеческая рекомендация — это уж непременно. В принципе, все это было понятно и вполне объяснимо: целая череда громких преступлений, быстрое их раскрытие, скорый суд… Кому-то необходимо было победно отчитаться, кому-то подставить карманы для щедрых наград…

Мне почему-то казалось, что Витька Кольцов на все обращенные к нему вопросы будет отвечать вяло, неохотно и малословно: уж слишком мрачным, жалким и угнетенным выглядел он в своей клетке. Вспоминая его явку с повинной, я даже думал, что он и вовсе откажется отвечать на какие бы то ни было вопросы. К чему? Что он мог добавить к тому, о чем написал? Что он может изменить либо поправить в своей неказистой жизни своими ответами? Однако я ошибся. Да, карлик Витька Кольцов выглядел мрачным и подавленным, однако на все вопросы он отвечал скоро, четко и, как бы поточнее выразиться, подобострастно, что ли. Да-да, именно подобострастно, даже угодливо. Даже заискивающая улыбка появлялась на его лице, когда кто-то из участников судебного процесса обращался к нему за каким-нибудь разъяснением. Вначале я недоумевал и даже негодовал по поводу такого его поведения, но очень скоро я опомнился. К чему мое недоумение и негодование? Тюрьма меняет человека, она ломает и перекраивает его по единому образу и подобию. Побывавшему в тюрьме человеку очень хочется жить — жить какой угодно ценой, жить во что бы ни стало, жить, жить… А карлик Витька Кольцов к тому же еще и боялся, что в случае чего его, вероятно, будут бить…

К вечеру опрос свидетелей был закончен, утомительно-длинные заключения разнообразных экспертиз были зачитаны. Наутро следующего дня предстояли прокурорские и адвокатские речи, последнее слово подсудимого и — приговор. Финита ля комедия, как говаривали в иные времена и в иных местах. Ну, или финита ля трагедия — какая разница?..

— Мы ведь завтра туда не пойдем? — спросила меня Ксюшенька, когда мы шли с ней по совсем уже осеннему городу. — Нет, и впрямь — что нам там делать? О приговоре мы можем узнать и из газет. Или — ты все узнаешь на работе… Ну, чего ты молчишь? В конце концов, я беспокоюсь о тебе. У тебя сегодня было такое лицо… Я столько на твоем лице сегодня прочитала… Да не молчи же ты, слышишь! Знаешь, мне кажется, что ты себя в чем-то считаешь виноватым. Ну, в чем ты можешь быть виноват? Он — убил, ты — его поймал. В чем же ты виноват? Между прочим, это твоя работа…

— Да, — сказал я. — Разумеется, ты права. Он — убил, а я его — поймал. Я ни в чем не виноват. Просто — такая у меня работа…

— А! — безнадежно махнула рукой моя Ксюшенька. — Ладно уж, пойдем мы туда и завтра. Ох, какой же ты у меня дурак!..


Прокурор, как и полагается прокурору, был немногословен и суров: за все про все он потребовал для карлика смертной казни. Публика ахнула, покачнулась и разразилась одобрительными возгласами и аплодисментами. И мало кто в этом шуме услышал и увидел, как карлик в своей клетке тягуче взвыл, схватился за голову и рухнул на пол…

После прокурора выступал адвокат. А впрочем, что — адвокат? Адвокат как адвокат: да и кто в зале внимал его доводам? Публика жаждала карликовой смерти, никакой иной приговор, кроме смерти, публику бы не устроил…

После адвоката слово предоставили Витьке Кольцову. К этому времени он уже слегка оправился от шока, причиненного словами прокурора, и был многословен, предельно заискивающ и суетлив. Впрочем, смысл его речи сводился к одному: карлик умолял его пощадить. Свою просьбу о пощаде он все повторял и повторял, и даже когда судья произнес: «Суду все ясно» и велел ему замолчать, карлик никак не мог остановиться: вцепившись руками в решетку, под яростные возгласы публики и вспышки репортерских фотоаппаратов, он умолял суд не лишать его жизни… Я не выдержал и, расшвыривая орущую публику, вышел из зала…

Приговор выносили после обеда. Пока судья зачитывал список Витькиных прегрешений на этой земле и то, как эти прегрешения соотносятся с земным законодательством, публика в нетерпении елозила на скамейках и раздраженно сучила ногами. Всем хотелось поскорее дождаться определяющей части приговора, то бишь возвещения о карликовой смерти. И в конце концов публика дождалась. Руководствуясь действующим законодательством и именем страны и народа (то есть той самой беснующейся публики), серийному убийце карлику Витьке Кольцову был вынесен смертный приговор…

Разумеется, публика тут же восторженно взвыла. Впрочем, я мало обращал внимания на этот вой: меня в этот момент интересовал карлик, только он, и никто иной на свете. Услышав слово «смерть», Витька какое-то время непонимающе смотрел на судью, затем широко раскрывая рот, принялся что-то выкрикивать… Из-за шума, чинимого публикой, никто не слышал, о чем он кричит, да никому, в общем, это было и не интересно. Тотчас же к Витьке подскочили полтора десятка фоторепортеров, и резкие белые огни суетливо заплясали на Витькином лице и его неистово разинутом рте. Вслед за фоторепортерами к Витьке бросились конвойные милиционеры (те самые, между прочим, из ИВС, которым я в приступе пьяного отчаяния и бессилия давал наставления о бережном обращении с Витькой), отворили клетку, ухватили Витьку и поволокли… Верней, пытались поволочь, но Витька уцепился руками за прутья клетки и продолжал безмолвно кричать — и попробуй так вот запросто отцепить Витькины ручищи от этих прутьев…

— Пошли отсюда! — резко дернула меня за рукав Ксюшенька. — Слышишь, пойдем отсюда… немедленно!

Раздавая не глядя направо и налево тумаки и затрещины, я пробирался к выходу и волок за собой мою Ксюшеньку. Вот наконец и выход: невыразимо синее осеннее небо брызнуло нам в глаза. Синее небо и желтые резные листья на его фоне. Желтые резные листья и кроваво-красные кисти ягод…

На следующий день я пошел на работу и написал рапорт о своем желании уйти на пенсию — по выслуге лет и состоянию здоровья.

— Оно конечно, — сказал Батя, прочитав мой рапорт. — Как говорится, имеешь право. Да только… Может, подождал бы малость, а? Вместе пришли, вместе бы и ушли…

— Ну, пиши и ты свой рапорт, — сказал я. — В чем же дело?

— А! — безнадежно махнул рукой Батя. — Как же — пиши… Это ты у нас такой решительный и смелый. А я, наверно, уйду отсюда тогда, когда меня либо вышвырнут, либо вынесут вперед ногами. Мент я, в отличие от тебя, мент! Этим все и сказано. Тем более — обещали дать полковника за успешное руководство в поимке маньяка-убийцы…

— А там и до генерала недалеко… — усмехнулся я. — Давай, подписывай, не томи душу.

— Оно конечно, — еще раз сказал Батя и остервенело расписался на моем рапорте. — Черт бы его все побрал… Да, кстати. Хотел тебе сказать в качестве утешения: вряд ли его расстреляют.

— Кого? — угрюмо спросил я.

— Его! — рявкнул Батя. — Выпендриваешься, твою мать… сугубо штатский человек! Его — твоего карлика! Сообщили мне сегодня из области, что закон у нас такой на днях принят — никого не расстреливать. Расстрел станут заменять пожизненным заключением. Хотят, чтобы было как в просвещенной Европе — мать ее, эту Европу, эти законы и все на свете!

— Приходи сегодня вечером к нам, — сказал я. — Посидим, выпьем… Приходи, ладно?

— Приду, — сказал Батя. — А, дьявол! Совсем забыл: надо же дать распоряжение выпустить на свободу этого черта… Васю Убогого. До сих пор ведь сидит!


— Его не расстреляют, — сказал я вечером моей Ксюшеньке. — Батя говорил, будто закон такой вышел — заменять расстрел пожизненным заключением. Так что — его, наверно, не расстреляют…

— Я сегодня весь день думала… — взглянула на меня Ксюшенька своими удивительными осенними глазами. — Я думала о том, что если бы не он… не этот карлик, то мы бы с тобой, наверно, и не познакомились. Всю жизнь ходили бы мимо друг друга, рядом друг с другом, по одним и тем же дорогам, а — не познакомились бы. А если бы случайно и познакомились, то… Прости за напоминание, но ведь эта твоя прежняя… эта твоя Мулатка… ведь не будь этого несчастного карлика, она бы, наверно, от тебя бы и не ушла… И тогда мы бы не были вместе… Удивительно, правда? Но вместе с тем… Получается, что свое счастье мы с тобой построили на несчастьи другого человека… на несчастьи этого карлика. Ведь если бы не он… не те преступления, которые он совершил, и не те причины, которые его вынудили сделать это… Как ты думаешь, можно ли свое собственное счастье построить на несчастьи другого? А если все же можно, то как же с таким чувством… как же с этим ощущением жить?

— Не знаю… — сказал я.

— А еще я подумала… только что подумала, совершенно неожиданно, — сказала Ксюшенька. — Ну, допустим, не расстреляют его… карлика… Витьку… даже наверняка не расстреляют, коль есть такой закон, чтобы не убивать. Он останется жить и будет сидеть в тюрьме… всегда будет там сидеть, сколько ему еще отпущено… Но — как он будет там… как он будет жить, о чем все эти годы будет думать, что будет вспоминать, что чувствовать? Одинокий, маленький человечек на огромной земле…

— Не знаю, — еще раз сказал я. — И — не хочу знать. Понимаешь — я не хочу этого знать! Я хочу просто жить, любить тебя, знать, что ты любишь меня… Весной мы купим за городом замечательную дачку…

— Посадим там живую изгородь, рябину и калину, — подойдя ко мне и сев у моих ног, сказала моя Ксюшенька.

— И еще я хочу посадить яблоню, — сказал я, ероша ее волосы. — Две яблони… даже три.

— И будем мы летом жить на той дачке, а зимой — здесь, в доме, — сказала моя Ксюшенька. — Жить и слушать, как за окном в темноте плачет в проводах ветер…

— Я не люблю плача ветра в проводах, — сказал я. — С детства не люблю…

— Я знаю, — сказала моя Ксюшенька. — Но ветер будет там, снаружи, а мы с тобой здесь, внутри. Рядом друг с другом…

— Да, — сказал я, — конечно…

— Мне кажется, — сказала Ксюша, — что мы с тобой — отъявленные эгоисты…

— Мне тоже так кажется, — сказал я. — А еще мне кажется, что иначе на этом свете выжить просто невозможно.

— И немыслимо, — закончила моя Ксюшенька…


Среди прочих документов, которые мне предстояло сдать перед увольнением, было и уголовно-розыскное дело, заведенное по фактам целой серии громких убийств в нашем городе… короче говоря, тех самых убийств. В соответствии с требованиями закона реализованные уголовно-розыскные дела обязаны были какое-то время пылиться в архиве, а затем они уничтожались. Это уголовное дело может храниться сотни лет и, возможно, попасть в руки наших отдаленных потомков, которые, разумеется, будут и лучше, и разумнее, и гуманнее нас нынешних, — а уголовно-розыскное дело не имеет права читать никто. Каждый год мы, сыщики, уничтожаем кипы уголовно-розыскных дел: мы сжигаем их в близлежащей кочегарке и притом наблюдаем, чтобы даже крохотные искорки не разлетелись по ветру…

Я и поныне не знаю, для чего я это сделал, но — я это сделал, совершив тем самым, накануне своего ухода из милиции, уголовно наказуемое деяние, то бишь полнокровное преступление. Оставшись в кабинете один, я торопливо стал выдирать из уголовно-розыскного дела отдельные его фрагменты. Я, возможно, выдрал бы и больше, но за дверью послышались голоса, и я торопливо запихнул выдранные листы в подвернувшуюся пустую папку, завязал на этой папке тесемки и засунул ее за пазуху.

Придя домой, я запихнул эту папку в самый дальний угол дома и целую зиму затем со страхом ожидал, что каким-то случаем моя Ксюшенька эту папку обнаружит… Я не хотел, чтобы она ее обнаружила, и не хотел, чтобы она меня спросила, что это за папка и что в ней хранится. Именно поэтому с наступлением весны, когда мы с Ксюшенькой купили давно присмотренную загородную дачку, я первым делом отнес туда эту папку и сунул ее в самый дальний угол дачного чуланчика, решив при этом никогда в этот угол не лазить самому и ничего не говорить моей Ксюшеньке…


home | my bookshelf | | Нежная душа урода |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 1.0 из 5



Оцените эту книгу