Initiatory fragment only
access is limited at the request of the right holder
Купить книгу "Последний пир" Гримвуд Джонатан

Book: Последний пир



Джонатан Гримвуд Последний пир

Сэму, навсегда…

День знает то, о чем и не подозревало утро.

Пролог

Ангелы смерти скребутся в мою дверь.

Бродя по коридорам и улавливая отражение собственных запавших глаз, что вперились в меня из потускневших зеркал, я сознаю: они — зеркала — не лгут. Дни моей жизни на исходе.

Учителя в школе говорят детям: начни сначала. Вот и я, взявшись писать историю своей жизни, хочу начать с самого начала. Франсуа-Мари Аруэ, более известный под псевдонимом Вольтер, начал свой «Опыт о нравах и духе народов» с описания зари человечества. Но как можно знать наверняка, где они, эти истоки? Что следует считать началом моей истории — встречу с Виржини, поступление в военную академию и знакомство с Жеромом и Шарлотом, или же день, когда я встретил Эмиля? А может, все началось с навозной кучи, возле которой я ловил и поедал жуков? Оглядываясь назад, я понимаю: то был счастливейший день моей жизни. Поэтому давайте начнем с навозной кучи — она ничем не хуже остальных возможных зачинов.

Жан-Мари д’Ому

1790

1723 Трапеза у навозной кучи

Мое первое воспоминание: я сижу спиной у навозной кучи, солнце приятно греет макушку, и я блаженно жую жука-оленя. Стирая с подбородка сок и облизывая губы, гадаю, скоро ли удастся поймать еще.

Жуки на вкус такие же, чем они питаются. Все съедобное имеет вкус того, что само оно ест или вбирает из почвы, и у жуков-оленей, кормившихся навозом во дворе моего дома, был привкус навоза — сладкий привкус придорожной травы. Я скормил лошади последнее сено и знал, что она в своем ветхом стойле, и цокот копыт, доносившийся из-за ворот, принадлежит другой лошади.

Я мог бы встать и поклониться, как меня учили. Но солнце тем летом пекло особенно яростно, папа и мама все еще спали в комнате с закрытыми ставнями, и мне приказали их не беспокоить. Так что я остался сидеть.

На счастье, мне подвернулся еще один жук-олень, и я успел сунуть его в рот ровно в тот миг, когда в воротах показался незнакомец: при всем желании он не успел бы отнять у меня добычу. Незнакомец выругался. По правую и левую руку возникли еще два всадника.

— Ведь он отравится! — У незнакомца был низкий голос и морщины, а глаза скрывались в тени широкополой шляпы с пером. Такое строгое лицо я видел впервые в жизни. — Остановите его, виконт…

Человек, к которому он обратился, соскользнул с лошади и привстал рядом со мной на одно колено.

— Плюй, — велел он, протянув мне руку.

Я помотал головой.

Его лицо исказила досадливая гримаса, но голос остался мягким. Он наклонился еще ниже, и наши глаза оказались почти на одном уровне. От него пахло вином, чесноком и сыром. От этого запаха у меня потекли слюнки.

— Ты отравишься.

Я быстро прожевал жука, проглотил, выплюнул изжеванный панцирь в ладонь и положил рядом с остальными. Виконт проследил взглядом за моим движением, и глаза его округлились: на земле лежало с дюжину таких черных панцирей.

— Ваше высочество…

Что-то в его голосе заставило спешиться строгого господина. Опускаясь на колено рядом со мной, тот поморщился от боли в ноге. Глянув на панцири, он обменялся взглядом с виконтом, и вместе они с тоской обернулись к дверям нашего дома.

— Неделя прошла… — сказал строгий господин. — Или две?

— Когда написано письмо, ваше высочество?

Старик вытащил из кармана листок бумаги, развернул и пробежал его взглядом.

— Месяц назад, — мрачно произнес он, окинул взглядом владения моей семьи и нахмурился.

Для меня этот ветхий замок был домом — не замок, а одно название, как понял я спустя много лет. Скорее фермерская лачуга. Стояла она на склоне холма с виноградниками, которые моя семья продала местному купцу, чтобы наскрести денег на покупку брату офицерского чина.

— Войдите в дом, — распорядился господин.

Виконт поднялся.

Тогда спешился и третий незнакомец. Только теперь я увидел, что он еще очень юн, хотя мне, конечно, все равно показался взрослым мужчиной. Он раскрыл рот, но тут же захлопнул его от предостерегающего взгляда господина. Они были очень похожи. Отец и сын? Дедушка и внук? Братья?.. Нет, разница в возрасте слишком велика.

— Помоги виконту, — приказал старик.

— Чем?

— Обратись ко мне как подобает. — Голос прозвучал очень резко.

— Прошу прощения, ваше высочество. Чем покорный слуга может помочь верному соратнику господина?

— Филипп, ты мой сын…

— Не сын, бастард.

Юноша громко хлопнул дверью, и на двор опустилась тишина. Впрочем, теперь это была тишина совсем иного рода: не тишина уединения, но тишина, полная присутствия людей. Солнце жарило, сладко пахло навозом, и из щели между булыжниками выполз еще один жук-олень — поменьше, чем предыдущий. Моя рука метнулась к добыче, но старик оказался проворней: он схватил меня за руку и пристально посмотрел мне в глаза.

— Мое! — сказал я.

Он отрицательно покачал головой.

— Поделим? — предложил я без особой надежды на то, что строгий господин в самом деле со мной поделится. Взрослые вообще не делятся.

Он словно бы обдумал мое предложение. По крайней мере хватка его ослабла, и он погрустнел.

— Жук маловат.

— Я вам другого найду.

— Ты ешь жуков?

— Только черных, — уточнил я, показывая на панцири, затвердевшие под летним солнцем. — Коричневые кислые.

— Отпусти его! — приказал старик твердым, не терпящим возражений тоном.

Я поднял ладонь и с сожалением смотрел, как жук спрятался под разбитым булыжником. Там он помедлил, словно чувствуя, что за ним наблюдают, затем побежал дальше и скрылся в тени конюшни.

За моей спиной открылась ставня. Я не обернулся и потому не знал, кто ее открыл: виконт или угрюмый юноша. Старик поднял голову и мрачно кивнул — видимо, ему беззвучно сообщили что-то одними губами, — затем вновь поглядел на меня и натянуто улыбнулся. Он ничего не говорил, тишину нарушало лишь далекое мычанье коров. Поскольку я давно уяснил, что говорить — дело взрослых, а мое дело — молчать, я молчал.

На деревьях ссорились вороны, где-то вдалеке лаяла собака, а за моей спиной грохотали ставни: виконт и юноша распахивали все окна в доме, пока мы со строгим господином сидели на корточках во дворе и терпеливо ждали. Из навозной кучи выбрался очередной жук, моя рука дрогнула, но к насекомому не потянулась. Старик одобрительно кивнул.

— Ты голоден?

Я тоже кивнул.

— Иди за мной! — велел он и медленно поднялся на ноги.

На лошадь он не сел, а взял ее за уздечку и повел за ворота. Остальные лошади сразу пошли следом, как привязанные. Мы шагали медленно, потому что ноги у меня были еще коротки, а у старика — больны. Высокий, в длинной красной мантии, расшитой золотом, черных чулках и туфлях с красными пряжками, раньше он явно был толще, потому что одежда на нем висела. На рукаве белело пятно от соуса, под ногтями грязь. В складках длинного парика я заметил вшей. Вши, кстати, съедобны. Тогда я этого еще не знал, но их можно есть. Лучше всего — поджаренными и с ароматными приправами, которые перебьют специфический привкус.

Мы вышли за ворота на солнце: оказалось, строгий господин привел с собой целую армию. По одну сторону дороги выстроились всадники, человек десять, а прямо перед нами стояли еще пятьдесят человек, с мечами, все одетые вразнобой — но при этом во фраках и широкополых шляпах с пером. Один пришпорил коня, но строгий господин так резко вскинул руку, что всадник едва не свалился на землю. К нам вышел невысокий человек в коричневом плаще.

— Еды, — приказал господин.

С вьючной лошади сняли большую плетеную корзину, и прямо на грязной проселочной дороге расстелили самый настоящий ковер. Больше стелить было негде: по обеим сторонам дороги поднимались высокие насыпи. Я узнал хлеб и холодную курятину, однако остальные угощения видел впервые. Человек в коричневом плаще — видимо, слуга, но очень влиятельный, — низко поклонился строгому господину, указывая ему на ковер.

— Да не для меня, болван! Для него.

Меня толкнули вперед, и я упал на колени перед корзиной. Пальцы впились в мягкий липкий сыр. Я, не думая, тут же облизал их и замер от восторга: вкус сыра был столь совершенен, что мир вокруг перестал существовать. Через секунду он вновь возник из небытия, и я слизал с руки последний кусочек. Маслянистая мякоть сыра, белая, с темно-синими прожилками, напоминала драгоценный камень.

— Рокфор, — пояснил господин.

— Роффор… — повторил я.

Он улыбнулся моей неуклюжей попытке выговорить название сыра, отломил кусок хлеба и, как тряпкой, стер им сыр с моих пальцев. Я потянулся за этим куском. Хлеб был невероятно мягкий и отлично сочетался с сыром. За вторым куском рокфора последовал третий и четвертый: вскоре от булки хлеба осталась половина, сыр исчез, и у меня заболел живот. За моей трапезой наблюдала сотня придворных, солдат и слуг, а со склонов виноградника — сотня крестьян. Они были слишком далеко и не могли различить, что происходит, но такой огромной конной армии они не видели в наших краях уже много лет.

— Ваше высочество… — произнес подошедший сзади виконт.

— Что вы нашли?

Виконт беспокойно взглянул на меня, и строгий господин понимающе кивнул.

— Помойте мальчику руки, — приказал он слуге в коричневом плаще. — И лицо заодно.

— В доме?

— Нет! Ни в коем случае. Я видел неподалеку ручей, ступайте туда. Вот. — Он протянул ему салфетку.

Вода была свежая и прохладная. Я запил ею насыщенное послевкусие сыра и позволил слуге протереть мои руки и лицо мокрой салфеткой. В воде плескались мелкие рыбешки: я быстро сунул руку в ручей, и одна забилась у меня между пальцев. Она все еще билась, когда я ее проглотил.

Слуга оторопел.

— Хотите, для вас тоже поймаю?

Он мотнул головой и еще раз протер мое лицо, убирая из-под носа засохшие сопли и желтую корку из уголков глаз. Когда мы вернулись, у ворот стояла еще более мрачная тишина. Виконт опустился передо мной на колено — прямо в грязь — и спросил, куда подевались все вещи из дома.

— Их забрали.

— Кто?

— Деревенские.

— Что они сказали? — Он говорил очень серьезно — настолько серьезно, что даже я это понял.

— Мой папа им задолжал.

— Это они запретили тебе входить в дом?

Я кивнул. Мне сказали, что родители спят и их нельзя тревожить. Поскольку отец тоже предупредил, что они с мамой очень устали и будут спать, я не удивился.

А вот то, что деревенские унесли с собой наши скудные пожитки, было странно. На все мои вопросы взрослые обычно отвечали «так надо», поэтому я не стал и спрашивать.

— Где ты спал?

— В конюшне, когда шел дождь. В ясную погоду — во дворе.

Строгий господин стал вспоминать и, видимо, так и не припомнил, когда последний раз шел дождь. Но я-то знал, что прятался от дождя в конюшне всего раза два. Крыша протекала — как все крыши в нашем хозяйстве, — зато с лошадью было веселее.

Прежде чем встать, виконт сказал:

— Это регент. Называй его «ваше высочество».

Он поглядел на старика: тот стоял, положив руку на шею лошади, и молча наблюдал за нами.

— Поклонись.

Я поклонился — как можно почтительней. Регент ответил печальной улыбкой и едва заметно кивнул.

— Итак? — спросил он.

— Все украли крестьяне.

— Имена известны?

Виконт снова наклонился ко мне и повторил вопрос регента, хотя я прекрасно его расслышал. Я стал перечислять всех, кто заходил к нам в дом, и регент приказал слуге в коричневом плаще внимательно слушать. Затем слуга обратился к одному из солдат, и тот уехал, а следом поскакали еще трое.

— Как тебя зовут? — спросил меня угрюмый юноша.

— Филипп… — вмешался регент.

— Надо же знать его имя! — возмутился юноша. — Мало ли кто он такой.

Старик вздохнул.

— Назови свое имя.

— Жан-Мари, — ответил я.

Он подождал, затем снисходительно улыбнулся, и я понял, что ему этого мало. Свое полное имя я знал, а еще весь алфавит и счет до двадцати. Иногда мог и до пятидесяти сосчитать без ошибок.

— Жан-Мари Шарль д’Ому, ваше высочество.

Он посмотрел на виконта, и тот пожал плечами. Я понял, что оба очень мною довольны. Юноша по имени Филипп разозлился пуще прежнего, но в другом расположении духа я его и не видел, потому внимания на это не обратил.

Регент сказал:

— Посадите его в багажную телегу.

— Он поедет с нами? — уточнил виконт.

— До Лиможа. Там должен быть сиротский приют.

Виконт подался вперед и что-то тихо произнес. Регент задумался, затем кивнул.

— Вы правы. Можно определить его в Сен-Люс. Мэру велите продать имение и лошадь, а вырученные деньги направить прямиком в школу. Предупредите их, что лично я заинтересован в ребенке.

Низко поклонившись, виконт отправил одного из солдат искать мэра.

Солдат и мэр вскоре пришли, но первыми явились те четыре всадника, которых отправили в деревню за названными мною людьми. Их повесили на деревьях еще прежде, чем мэр въехал на дорогу, ведущую к нашему имению. Я изо всех сил пытался не смотреть, как они дергаются; наконец виконт заметил, что я все равно смотрю, велел мне забраться в телегу и отвернуться.

Видеть я их перестал.

Однако возмущенные крики слышал прекрасно; потом они перешли в мольбы и причитания. В конце концов крестьяне прокляли свою жестокую судьбу и заявили, что мой отец действительно им задолжал. В этом, насколько я понял, никто не сомневался. Но забирать у него вещи они не имели права. К тому же мой отец был дворянин, а закон всегда на стороне знати.

Не-знать, висящая на деревьях, была одета куда лучше меня. У одного я заметил на ногах кожаные туфли вместо деревянных башмаков, какие обычно носят крестьяне. И все же он был крестьянин, приписанный к земле и обязанный служить своему господину. Деревенских жителей могли обложить непомерной данью, пытать, калечить и лишить земли вообще без суда.

Со мной так поступить не могли. И работать я, разумеется, не мог. Только на своей собственной земле, но у меня ее не было. К тому времени я уже догадался, что родители умерли.

Мне полагалось зарыдать или хотя бы захныкать… Однако мой отец был угрюмым безмолвным человеком, который порол меня за дело и без дела, а мать напоминала бледную тень — и защиты от нее ждать не приходилось, как не ждешь защиты от тени.

По сей день я сожалею, что так мало по ним скорбел.

Покидая родное имение, которое вскоре должны были выставить на продажу, я мог думать лишь об удивительном вкусе голубого сыра. Грустил я только по дряхлой лошадке, хромой и засиженной мухами, с вылинявшей гривой и ободранным хвостом. Все считали, что у клячи прескверный нрав, но она была мне единственным другом с тех пор, как я неверными шагами вошел в конюшню и плюхнулся в сено у ее ног.

— Не оглядывайся, — сказал виконт.

По его тону я понял, что там еще вешают крестьян. Несколько дергающихся тел отбрасывали тени на пыльную дорогу. Тени эти вскоре замерли — так постепенно успокаивается волна в оросительных каналах, когда пускают воду.

Виконт Луи д’Аверн был верным помощником строгого господина — его высочества герцога Орлеанского, которого все величали регентом. До февраля того года он приходился наставником юному Людовику X V. Мне он показался глубоким стариком, но ему было всего лишь сорок девять — сейчас я более чем на двадцать лет старше. В декабре того же 1723 года от Рождества Христова он умер. Не вынес груза ответственности, тяжелой болезни и потери власти.

Теперь о моих родителях. Отец был болван, а мать скорее умерла бы с голоду, чем украла яблоко из соседского сада и тем опорочила имя семьи, в которую некогда с такой гордостью вошла. В нашей нелепой стране есть два способа лишиться дворянского титула… Точнее, прежде было два, пока всякие учредительные собрания не принялись отменять титулы и забирать у дворян земли.

Когда-то все это имело значение, но очень скоро о сословных привилегиях никто уже и не вспоминал. Итак, речь идет об утрате права вследствие неисполнения своих феодальных обязанностей. И лишении дворянства в силу занятия запрещенными видами деятельности, главным образом торговлей или возделыванием чужой земли вместо собственной. У моего отца обязанностей было мало, навыков и занятий — никаких, а унаследованный клочок земли он продал, чтобы купить брату офицерский чин в кавалерии. Жертва оказалась напрасной: брат погиб в первой же битве. Его похоронили в грязной канаве и быстро забыли. А потом родился я.

1724 Школа

Мое следующее воспоминание датируется годом позже. То, что случилось между отъездом из родительского имения и поступлением в школу Сен-Люс, было слишком предсказуемо и почти не оставило отпечатка в моей памяти. Солнце вставало и садилось; старуха, жившая в сторожке у школьных ворот, кормила меня дважды в день — один раз сразу после восхода, второй на закате, — а я за это кормил ее кур и сам заботился о себе. Еда была безвкусная и однообразная, но благодаря регулярности и размеру порций я все же рос и развивался. В мои обязанности входило задавать корм петуху и курам. Петух был старый, злой и совсем скоро должен был отправиться в котел. Курам это не грозило, покуда они неслись, и я иногда врал, что оступился и выронил одно яйцо или же забыл покормить птиц вечером, и одна ничего не снесла. Быть может, старуха мне даже верила.



Когда яиц было много, я брал одно и выпивал; густой желток стекал по подбородку, я вытирал его рукой и облизывал пальцы. Зимние желтки на вкус были кислее летних. Осенние отдавали выгоревшей землей и солнцем. У весенних желтков тоже был особый вкус. Вкус весны. Все, что можно поймать, убить, выкопать или сорвать весной, имеет такой вкус. Про другие времена года этого не скажешь.

Старуха называла меня своим страннышом и даже почти не шлепала, если ловила на краже еды. Когда мне чего-то не хватало, я добывал это сам. У ворот росла дикая яблоня: плоды ее были кислы, а червяки внутри — еще кислей. Жуки во дворе оказались не такими сладкими, как у нас дома, а сыр был твердым, как воск — ни намека на синие прожилки рокфора и чудесный запах плесени. Живя в сторожке у ворот Сен-Люс, я пробовал много нового: паутину и уховерток (похожи на пыль, выплюнул), пауков (похожи на незрелые яблоки), куриные и собственные испражнения (куриные горькие, мои — почти безвкусные). Еще я отведал воробьиных яиц и головастиков из ручья. И то, и другое заинтересовало меня не столько вкусом, сколько текстурой: склизкой, но по-разному. Старуха помогала присматривать за учениками школы и получила задание воспитывать меня до тех пор, пока я не смогу в нее поступить. Скоро этот день настал.

Она предупредила, что в школе есть мужчины, которые любят маленьких мальчиков больше положенного, а мои сверстники бывают очень жестоки. Я должен уметь постоять за себя. Конечно, она заступится за меня при случае, но трус в школе долго не протянет.

Директор подумал-подумал, надо ли дожидаться моего семилетия, и в итоге решил, что хватит и шести с половиной. Мне полагалось называть его «господин», как и всех старших, кроме слуг — они будут называть господином меня.

— Все понял?

Старуха выстирала мою одежду, умыла меня и заставила съесть тарелку овсяной каши. Только тут, заметив узел с новой одеждой — чуть более приличной курткой и новыми панталонами, — я сообразил, что покормил старухиных кур в последний раз. Вечером им придется ждать ее возвращения.

— Будь храбрым, — сказала она напоследок, — и все получится.

Старухино лицо скривилось, и она замерла, как бы раздумывая, поцеловать меня или обнять на прощание. Она говорила без ошибок и знала грамоту, но вынуждена была зарабатывать себе на хлеб и жила в крохотной сторожке. А еда… видимо, еда ей была безразлична; изо дня в день она готовила одно и то же. Старуха посмотрела на меня, я посмотрел на старуху, и наконец до меня дошло, что в школу я пойду один.

Взяв узел, я отправился по дороге к школе и с удивлением обнаружил, что идти довольно далеко. Спустя несколько минут я обернулся: старуха все еще стояла у ворот. Я помахал, она тоже помахала, и я зашагал дальше, размахивая узелком.

Ветер был еще по-летнему теплым, дорога сухой, а трава вокруг — слегка пожелтелой. Бутень стоял уже голый и так и ждал, когда из него сделают свистки и духовые трубки (и то, и другое я открыл для себя совсем недавно). На каштанах по обеим сторонам дороги висело множество плодов; я сорвал несколько самых крупных, очистил, отполировал орехи до блеска и бросил в карман. Каштаны валялись и на дороге, их я тоже собирал, покуда не набил карманы до отказа.

Тут ко мне подбежал мальчишка. Он протянул руку и властно сказал:

— Отдай!

Так меня встретили в школе, где я еще никого не знал. Перед этим я прожил год под одной крышей со старухой, которая не приходилась мне ни родственницей, ни другом, ни слугой, ни хозяйкой. Позже я узнал, что ученикам выходить на дорогу между воротами и школой запрещалось; дюжина мальчишек с удивлением глазели на меня, одетого в школьную форму, и гадали, откуда я взялся и какое наказание мне грозит за побег со школьного двора.

— Дай, не то получишь! — пригрозил мне мальчишка, все еще протягивая руку.

Я молча смотрел на него.

Он принадлежал к человеческому роду, как и я, но я впервые видел мальчика так близко. Играл я всегда один — или просто сидел, если играть запрещали. Старуха не предлагала мне завести друзей, а сам я не чувствовал в том надобности. Мысль, что я должен делиться с кем-то своими каштанами, показалась мне нелепой.

— Я предупредил.

Под внимательными взорами друзей он размахнулся и ударил меня по лицу. Я качнулся, зажав руками окровавленный нос, и услышал громкий хохот.

— Хочешь каштанов?..

— «Очешь каштадов?» — передразнил меня обидчик.

— На!

Я швырнул горсть орехов прямо ему в лицо и, когда он зажмурился, с размаху ударил его кулаком в нос.

Он качнулся точь-в-точь как я, и тогда я нанес второй удар — столь сильный, что у меня на костяшках лопнула кожа. Обидчик был на несколько дюймов выше и явно старше меня, но от удара он упал на землю и съежился.

Школу Сен-Люс огораживал ржавый кованый забор; в стене главного здания была арка, которая вела во внутренний двор.

— Эй, ты кто такой?.. — К нам плелся какой-то старик. — Отвечай.

— Жан-Мари.

Какой-то другой мальчишка рассмеялся и тут же умолк под сердитым взглядом старика.

— Он еще маленький и не знает наших порядков. Дайте ему две недели передышки. Поняли?

— Да, учитель.

— Фамилия у тебя есть?

— Д’Ому, господин… Жан-Мари Шарль д’Ому.

Он нарочно меня спросил, чтобы остальные узнали мое имя — это я понял лишь много лет спустя. Доктор Морел, семидесятилетний старик, был прежним директором школы и отцом нового директора. Мне он показался древним старцем. Положив руку мне на плечо, доктор Морел повел меня сквозь арку в темный внутренний двор, на который со всех сторон выходили окна классных и жилых комнат. В противоположной стене я заметил арку поменьше.

— И ты иди, — бросил он через плечо моему обидчику. Тот неохотно поплелся за нами.

— Дюра, — сказал мальчик, протягивая руку.

Я недоуменно уставился на нее.

— Надо пожать.

— Ты же меня ударил!

— Ну и что? Так положено.

Я взял его за руку, и он кивнул.

— Эмиль Дюра. Второклассник.

Старик обернулся и с улыбкой смотрел, как мы пожимаем друг другу руки.

— Не опаздывайте, — сказал он Эмилю, — но сперва познакомь его с классом.

— Каким?

— Читать умеешь? — спросил меня старик.

— Да, господин. — Старуха научила меня остальным буквам алфавита.

— Сколько будет пятьдесят минус двадцать?

— Тридцать, господин.

Старик задумался на миг, а потом объявил:

— Будешь учиться в моем классе. Отвечает за тебя Эмиль. А в наказание…

— Господин… — хотел было возразить Эмиль.

— Думаешь, я поверю, что он ударил тебя первым?

— Пока моя вина не доказана, я не виновен. Верите вы мне или нет.

Доктор Морел вздохнул:

— Всю эту казуистику оставь дома, Дюра. Оставь ее таким людям, как твой отец. — Он обхватил лицо Эмиля ладонями и резко повернул к себе. — А теперь говори правду: это ты ударил первым?

Лицо у мальчика было узкое и настороженное, кудри темные, а ногти чистые. Это меня удивило. Я еще никогда не видел чистых ногтей.

Эмиль обдумал вопрос учителя.

— Да, господин.

Так я познакомился с Эмилем Дюра, сыном адвоката. Он учился здесь потому, что за его учебу платил отец. По выходным Эмиль уезжал домой, отчего остальные относились к нему с долей презрения и восхищения. Его отец был очень богат, а поскольку школа Сен-Люс предназначалась для детей обедневших дворян (таковых хватило на пять классов по сорок человек), это тоже делало его чужаком. Именно потому мальчишки заставили его выйти мне навстречу и ударить меня. Будь он де Дюра, жизнь Эмиля была бы куда проще. Отсутствие частицы «де» в фамилии отличало его от остальных, хотя в том возрасте я еще не мог этого понять.

В первый день ничего особенного не произошло. Я ходил всюду за Эмилем и тихо сидел за партой. Мне удалось правильно ответить на три вопроса, заданных учителем, однако другим он задавал вопросы посложней — на них я бы ответить не смог. Когда Эмиль склонил голову над книгой и стал читать про себя, я сделал то же самое, подглядев у него номер страницы. Я просмотрел ее трижды и почти ничего не понял, но когда пришел мой черед, прочел свою строку четко и громко. «Славу великих людей следует измерять способами, какими она достигнута…»

Эмиль сидел через две парты от меня, и его цитата пришлась почти на конец списка. Вскоре, однако, мы сели вместе — обоим стало ясно, что драка на школьном дворе сделала нас друзьями. Цитата Эмиля звучала так: «Прежде чем сильно чего-то желать, следует навести справки, счастлив ли нынешний обладатель желаемого».

Позже я узнал и имя автора — Ларошфуко, еще позже — кто он такой и почему его «Максимы» столь знамениты. Имя напомнило мне название сыра, которым угощал меня регент, а вскоре Эмиль привез мне из дома завернутый в бумагу гостинец — тот самый сыр. Вкус у него оказался точь-в-точь такой же: плесени, цокота лошадиных копыт по мостовой, навозных жуков и солнца.

За первые две недели в школе Сен-Люс я многое узнал от Эмиля: каких мальчишек и учителей остерегаться, кому можно доверять и что такое каникулы. Эмиль стал мне настоящим другом. Однажды какой-то мальчик — старше и сильнее меня, поскольку я был самым маленьким в школе, — попытался забрать мою рабочую тетрадь. Его тетрадь украли, а такая потеря каралась поркой. Эмиль тут же за меня вступился, и вместе мы легко прогнали обидчика.

Наша дружба длилась многие годы, и разбить эти узы могли только узы другие, куда более могущественные и беспощадные. Но это произойдет в столь отдаленном будущем, что мальчишками мы не могли о нем и помыслить: наши дни тянулись целую вечность, а память жадно проглатывала все подробности об окружающем мире.

— Надо хорошо учиться, хорошо играть в спортивные игры, хорошо драться… — Эмиль скорбно ухмыльнулся и потрогал уже желтеющий синяк, который я ему поставил. Из солидарности я дотронулся до разбитой губы, хотя болячка уже почти сошла, а отек — и подавно. Писаные правила понять и запомнить не составляло труда, к тому же они всегда были на виду, на табличке в главной рекреации. С неписаными правилами дело обстояло куда сложней. Однако (это относилось и к школе, и к миру взрослых) любые правила можно было упростить и свести к самым главным. Этим Эмиль и занимался, широко расставив ноги и убрав руки за спину, — наверняка такую позу принимал его отец, выступая в суде.

— Драться можно и нужно, но не забывай и читать.

Я вопросительно посмотрел на него.

— Тогда учителя оставят тебя в покое.

Видимо, он имел в виду, что доктор Паскаль и прочие учителя должны как можно чаще видеть меня за учебой, а мальчишки — в драках. На всякий случай я уточнил. Эмиль кивнул. Мне было шесть, а ему целых восемь: уж он-то знал, как устроен мир. Я приложил все силы, чтобы выполнять его наставления, и в результате учителя меня любили, а друзей становилось все больше. Побитые мной мальчишки хотели со мной дружить, чтобы избежать побоев, их приятели тоже. Через некоторое время я перестал драться и считать друзей. Они по-прежнему хорошо ко мне относились, но ничего не получали взамен. Эмиль стал исключением.

Мы вместе играли, и его отец даже разрешил мне погостить у них в выходные. Я приехал в грязных обносках, а покинул их дом в одежде Эмиля, из которой тот вырос. Что еще важнее — я вволю наелся и набил карманы кусками разных сыров. Мама Эмиля подивилась моей любви к рокфору и спросила, где я его пробовал.

— Меня угостил его высочество регент.

Она взглянула на мужа, затем на Эмиля — тот пожал плечами, допуская, что я говорю правду, но не зная наверняка. Мне пришлось рассказать Эмилю, как герцог Орлеанский оказался во дворе моего дома и уехал, оставив позади десяток повешенных на деревьях крестьян. Про жуков я умолчал.

Эмиль потом передал мне слова матери: иногда судьба бывает милостивее, чем это нам кажется. Иногда она даже добра к тем, кто отчаянно нуждается в ее доброте. Я полюбил мадам Дюра всем сердцем, и она заменила мне мать. Эмиль считал меня своей собственностью и поэтому тоже хотел, чтобы я ей понравился. Его, единственного ребенка, баловали и ласкали, как дофина. Даже сварливый господин Дюра одобрил мою дружбу с сыном.

Он был невысокого роста, носил дорогую одежду и драгоценный перстень на пальце, верхнее платье застегивал наглухо и регулярно чистил ногти. Порой я замечал, как он переводит взгляд с меня на сына и обратно, словно пытаясь найти сходства и отличия. Эмиль был опрятней и по-прежнему выше меня, хотя я уже подрос. Ел я больше, с удовольствием уминая все, что давали, — и этим заслужил любовь мадам Дюра, крупной женщины в золотых браслетах, которая обожала устраивать в саду званые ужины. Господин Дюра представлял интересы школы и барона де Бельви, поэтому его сына приняли в школу, а меня отпустили на каникулы к ним в гости.

Вежливость была у меня в крови, как у всякого дворянина, и с Эмилем я обращался на равных — никто не говорил мне, что так не положено. Позже я обзавелся и другими друзьями. Они сразу заявили, что Эмиль — простолюдин, и дружить с ним нельзя. Я посмотрел на них, на себя, на Эмиля и не увидел никакой разницы. Мы одинаково одевались и учились в одной школе, ели одинаковую пищу и ходили на одни и те же уроки. Пожалуй, Эмиль был чище и опрятней нас, да и спал дома, а не в школьной спальне, но все это не делало его хуже. Наоборот, ему повезло. Мы знали, что крестьяне совсем другие.

Эти серые, почти одинаковые создания равнодушно глазели на нас с полей, когда дважды в год мы покидали стены школы: чтобы побывать на ярмарке в Мабонне и на ужине у барона де Бельви, местного землевладельца и основателя школы. Крестьяне носили грязные лох мотья и жили в лачугах, они были покрыты такой толстой вонючей коростой из грязи и пота, что отличить мужчин от женщин было почти невозможно. И хотя порой мы замечали в толпе мальчишек с широко распахнутыми от любопытства глазами или миловидных девчонок, мы знали, во что они превратятся. Так было всегда — и будет, думали мы. А главное, так думали они сами, поэтому так оно и было.

1728 Казнь собаки

Как приготовить мышь

Сперва утопить. Если прибить, в мясо попадут осколки костей. Выпотрошить, снять шкурку, промыть в воде. Связать три-четыре тушки вместе, обмазать мокрой глиной и запечь в костре. Либо разрубить пополам и зажарить с мелко порезанным луком, посыпав солью, перцем и тимьяном. Так же готовятся и воробьи. На вкус как курица.

Как приготовить воробья

Выпотрошить, ощипать, отрезать лапки и промыть тушки в воде. Выкладывать слоями в горшок, пересыпая солью. Перед приготовлением смыть соль и обжарить в небольшом количестве оливкового масла. В отдельной сковороде поджарить до прозрачности лук, добавить порезанные кубиками помидоры. Выложить воробьев в сковороду с соусом и посыпать свежим базиликом. На вкус как курица.

Как приготовить кошку

Выпотрошить, снять шкуру, отрезать голову, хвост и лапы, тщательно промыть в чистой воде. Тушка неотличима от кроличьей, ее можно также жарить на открытом огне. Насадить на вертел, обмазать маслом, приправить эстрагоном. Готовность определять, протыкая мясо ножом: вытекающий сок должен быть прозрачным. На вкус как курица.

Как приготовить собаку

Выпотрошить, снять шкуру, разрубить. Ляжки слишком жирные и потому не годятся в пищу, мясо на боках, нарезанное крупными кусками, можно жарить, остальное тушить, в крайнем случае тоже жарить. Специфический запах и лишний жир можно удалить, предварительно отварив мясо в воде. Обильно полить соусом или приправить перцем чили. На вкус как кислая баранина.

Печальная истина состоит в том, что, за исключением собаки, почти все животные на вкус одинаковы. Те, чье мясо не похоже на курицу или говядину, напоминают на вкус баранину. Когда готовишь мясо, секрет разнообразия — в приправах. Овощи, фрукты и травы куда более интересны и разнообразны на вкус, нежели звери, которые ими питаются. Да и наши описания в корне неверны: мы говорим, что кошачье мясо похоже на курятину, но, если бы нас вскармливали кошачьим бульоном, мы бы думали наоборот.

«Как приготовить мышь» — мой первый рецепт, который я записал аккуратным почерком в небольшой блокнот, украденный у учителя. Мне было десять, и насчет вкуса я ошибся. Мышиное мясо показалось мне больше похожим на курятину, нежели на говядину, поскольку я был еще юн и неопытен. Кошка и собака изменили мою жизнь. Сперва я приготовил кошатину, но в этой части своего повествования я расскажу про другую, дикую кошку, запутавшуюся в зарослях терновника.

Однако всему свое время. Перед случаем с кошкой меня выпороли. Когда мне было девять, умер старый директор, и все ходили по школе на цыпочках. Мы поняли, что дело неладно, когда у всех отменили уроки, а в ворота въехала карета доктора. Новый директор школы лично повел его наверх.

Провожали старика всей школой.

На следующий год никто не умер, а еще через год, когда мне исполнилось одиннадцать, в школе появился новый учитель, доктор Форе, преподававший латынь и теологию. Меня он невзлюбил с первого взгляда. Ему не нравилось мое лицо, наша дружба с Эмилем, которую он находил подозрительной, а также то, что следующие каникулы я собирался провести в гостях у Эмиля, хотя по правилам должен был остаться в школе. В первую же неделю он выпорол меня за «отвратительные при вычки».



Я съел сырую улитку. Вообще-то нас часто кормили тушеными улитками, а учителя ели их сваренными в сливочном масле и приправленными чесноком. Но сырая улитка — это совсем другое дело. К тому же я нашел ее в куче нечистот из школьного туалета. Доктор Форе заявил, что мои ягодицы станут такими же влажными, как улитка, только от розог. После пятничных молитв и благословения он приказал мне подняться к кафедре, снять штаны и ухватиться за дальний край небольшого стола, в результате чего я растянулся на нем с голым задом.

Розги были из ивовых прутьев, отмокавших целую ночь в бочке с соленой водой — ее внесли в зал два мальчика. Соленая вода придает розгам упругость и предотвращает кровотечение. Первый удар заставил меня подскочить: пальцы, вцепившиеся в край стола, громко хрустнули.

Мне было одиннадцать. Все, кого я знал в этом мире, молча смотрели на мою битву с болью, обжигающей тело. Эмиль велел мне кричать. Он сказал, что негодяи вроде доктора Форе любят крики. Если я стану кричать, все закончится гораздо быстрей. Но от боли мне так сдавило горло, что наружу не могло вырваться ни единого звука.

Второй удар оказался еще сильней, а после третьего стена актового зала поплыла и зрение мое померкло.

Я наконец ойкнул и услышал за спиной довольное бормотание доктора Форе. Четвертый удар я снес молча: в самый ответственный момент на меня накатила темнота. После пятого мой рот открылся в безмолвном крике, а от шестого я бы выплюнул легкие, если б не поднял глаза и не увидел за приоткрытой дверью девочку. У нее были темные грязные волосы, от ужаса она широко распахнула глаза и приоткрыла рот. Моя ровесница или, может, на год старше.

Девочка. В школе, где учились сто пятьдесят мальчиков.

Шестой удар выбил из меня сдавленный стон, и тут вперед вышел директор. Он велел доктору Форе остановиться. Я снова поднял глаза: девочка исчезла, дверь была плотно закрыта. Директор помог мне встать и отдал на попечение двух одноклассников. Если меня начнет лихорадить, об этом надлежит немедленно сообщить его жене. Доктор Форе, презрительно наблюдавший за происходящим, бросил на меня гневный взгляд. Я в ответ широко улыбнулся, и это привело его в ярость.

Наутро остальные мальчишки встретили меня аплодисментами. Я был героем, вынесшим шесть ударов розгами без единого крика. Мне пришлось скинуть штаны и стоять с голым задом, пока одноклассники по очереди оценивали мои боевые ранения. Многие решили, что порка побила прежний рекорд, когда прошлым летом директор со всей силы нанес несчастному десять ударов тростью. Рекордсмен целую минуту разглядывал мой зад, а класс, затаив дыхание, дожидался вердикта. Наконец он великодушно кивнул и сказал, что мне попало сильней.

Его благородный ответ встретили новым взрывом аплодисментов.

— Ты болван?! — прошипел Эмиль, когда овации стихли и все принялись открывать учебники на нужной странице, которую полагалось прочесть вслух своему соседу или про себя. — Теперь тебе еще больше достанется!

Эмиль знал, что говорил, но на сей раз он ошибся. Доктор Форе не рискнул бы выпороть меня еще раз: а ну как я снова стерплю? Ему не удалось выбить из меня ни единого крика, да к тому же порку прекратил директор. Да, мы с Эмилем понимали, что у меня появился заклятый враг. Однако доктор Форе не стал бы еще раз унижаться на глазах у всей школы.

Он отомстил иначе. Не сумев сломать меня, он решил сломать Эмиля. Это случилось на следующей же неделе. Эмиль якобы совершил какой-то проступок и уже в четверг утром лежал на столе в актовом зале, а доктор Форе с ухмылкой на лице стискивал в руках розгу. Конечно, Эмиль кричал. Он кричал так громко, что младшие затыкали от страха уши. После третьего удара потекла кровь, и директор потребовал уменьшить силу ударов. Это не помогло, Эмиль все равно заходился в плаче.

Аплодисментами его никто не встречал. Никто не просил его снять штаны, чтобы посмотреть, не лишился ли я звания рекордсмена, хотя досталось ему не меньше: следы от розог были столь же глубоки, как мои, а синяки — столь же темны. Теперь Эмиля избегали, словно боясь заразиться его трусостью. Буржуазное происхождение, бабушку-еврейку и отъезды домой по выходным — все это вменили ему в вину. Он заснул в слезах и наутро выглядел еще хуже, чем минувшим днем. В обед, не в силах более выносить его слезы и нападки одноклассников, я отправился на поиски директорской жены: сообщить ей, что Эмиля лихорадит.

— Какие симптомы?

— Он непрестанно плачет.

Она горько вздохнула, пробормотала что-то о людской жестокости и велела мне привести Эмиля. Ему предстояло ночевать в лечебной палате, и мне как другу разрешили составить больному компанию. Пока же я должен был привести Эмиля и вернуться на урок. «Тебя зовут д’Ому, не так ли?» — спросила она. Я кивнул и выполнил поручение: под презрительными взглядами одноклассников вывел Эмиля из класса.

— Скоро увидимся, — сказал я.

— Нет, — с горечью ответил он. — Я хочу побыть один.

— А отомстить?

Я с самого утра обдумывал план мести. Он был рискованным; впрочем, все хорошие планы предполагают долю риска. Эмиль мог вернуть себе уверенность и даже заслужить уважение одноклассников. Не дождавшись ответа, я оставил его у двери в палату — темную каморку, окно которой выходило во внутренний дворик. В этом дворе доктор Форе держал свою собаку. Окна его комнаты были ровно напротив, поэтому действовать следовало быстро и бесшумно.

Вернувшись в класс, я заявил, что Эмиль ищет добровольцев на эту ночь: у него есть план мести.

— Что за план?

— Ему нужен судья, писарь и свидетель. Устроим суд. Судьей будет Эмиль.

— А ты? Кем будешь ты?

— Палачом. Если понадобится.

— Он хочет судить доктора Форе?

Я мотнул головой.

— Лучше. Его собаку.

Маркус, староста нашего класса, радостно заулыбался. Я понял, что если все получится, Эмиль будет прощен. Доктор Форе души не чаял в своей гадкой псине. По ночам она сидела во дворе и громко выла на любой шум, мешая всем спать. Дважды в день чудовище выгуливали. По общему мнению, собака была самой злобной тварью в школе — после ее хозяина, разумеется. Мальчишки принялись увлеченно составлять список обвинений.

Когда на смену сумеркам пришла ночь, все кроме Эмиля знали, что он поклялся жестоко отомстить доктору Форе. Мою новость он встретил широко распахнутыми глазами. Губы у него были искусаны, лицо опухло, нос покраснел от безутешных рыданий. Я велел ему умыться холодной водой, которую прислала нам жена директора. Пока он стоял, разинув рот, я водрузил тазик на подставку, налил в него воду, схватил его за голову и окунул в таз. Он вынырнул и чуть не набросился на меня с кулаками.

— Тогда умывайся сам!

Он стал шумно плескаться в тазу, заливая водой одежду — ни он, ни я переодеваться ко сну не стали, ведь нам предстояло важное дело. Я объяснил Эмилю, что от него требуется. Он видел своего отца в зале суда? Так вот, пусть станет своим отцом. На полном серьезе.

— Я буду судьей?

— Да. Ты обвиняешь, а Маркус защищает. Но последнее слово за тобой, и приговор объявишь тоже ты.

— А как мы утихомирим пса? Он же будет лаять. Форе проснется и увидит нас! — Тут ему пришла в голову еще одна мысль. — И как мы проберемся во двор? На ночь его запирают.

— В том-то и вся соль.

Маленький двор относился к жилищу Форе. В него выходило множество окон и две двери: одна вела в школьный коридор, другая — в комнаты учителя. Первую он запирал вечером, а вторую — когда выводил собаку на улицу. Ключи от обеих дверей были только у одного человека. Ну, может, еще у директора, но прямой доступ имел лишь доктор Форе.

— Мы не станем выходить во двор. Суд пройдет на крыше, прямо над дверью Форе. А зверя мы утихомирим вот этим…

Я вытащил из-под куртки липкий мешок.

Эмиль в ужасе уставился на кусок сырого мяса, затем попятился и, по-видимому, стал заново обдумывать мое предложение.

— Что это?

— Кошка мадам Форе. Один кусок я взял… для эксперимента. — Я не стал говорить, что поджарил его с луком и съел: кусочки мяса застряли у меня в зубах и все еще были там. — Остальное здесь. Должно хватить.

От моих «взрослых» речей глаза у Эмиля распахнулись еще шире, и я чуть было не улыбнулся, но успел взять себя в руки. Все серьезно. Никаких шуточек, а то нам не удастся провернуть дело. Неужто мой друг всегда был таким тощим? Таким слабым? Глаза Эмиля заблестели, от страха он снова начал кусать губы. В моем представлении он всегда был старше и сильнее… мальчик, который дал мне тумака и хотел отобрать мои каштаны. Но сегодня я смотрел на него сверху вниз.

— Ты убил их кошку?

— Она была жирная и мерзкая.

— А какой приговор я… — с тревогой начал Эмиль.

— Смертная казнь. Через повешение. Приговор вступит в силу немедленно.

Он повторил мои слова одними губами, пытаясь их осмыслить. Затем пришло время встретиться с остальными мальчиками на чердаке. Если бы нас поймали ночью в коридоре, то выпороли бы нещадно. Подгоняемый мной Эмиль с трудом взобрался по ступеням, лицо у него было осунувшимся и тревожным после вчерашней порки. Над нашими головами висела треснутая арфа, вокруг валялись сгнившие кожаные портфели и ржавые рапиры. Сломанные клинки оказались нам по росту: Маркус схватил один и бросил другу, но оживленный поединок пришлось прекратить яростным шипением.

— Оставьте рапиры здесь, — шепотом велел Эмиль. — Возьмете на обратном пути.

Вообще-то Маркусу никто был не указ, однако новый статус Эмиля придал его словам веса. Маркус положил сломанный клинок на пол, и его друг поступил так же.

В дальнем углу чердака был выход на крышу. Обычно мальчишки приходили сюда на спор — за свинцом; металл расплавляли и выливали в холодную воду, где он застывал причудливыми кляксами. Мы поднялись вдоль трубы, расположенной на стыке двух крыш, и спустились на другую сторону, к перилам над внутренним двориком, где доктор Форе держал свою собаку. Был конец лета, в воздухе стоял смрад недавно унавоженных полей. Вокруг расстилалось темное море без единого огонька. Крестьяне жили как скот: безропотно вставали и ложились вместе с солнцем, управляемые временами года.

— Господь навонял, — сказал Маркус. Кто-то хихикнул, кто-то попросил Маркуса не богохульствовать. Не обращая на них внимания, я сунул руку за пазуху.

— Можно? — спросил я Эмиля.

Он уставился на меня запавшими глазами, подсвеченными желтой луной, и едва заметно закачался на месте.

— Ты судья. Я хочу заняться собакой. Можно?

— Давай, — сказал он.

Я открыл сумку, вытащил оттуда окровавленный кусок мяса и бросил вниз: он шлепнулся на булыжники внутреннего двора. Его приземление было встречено громким лаем — Маркус выругался, Эмиль застонал, но лай тут же затих и сменился чавканьем. Никто не зажег свет и не открыл окно. Чавканье утихло, и пес заскулил, прося добавки.

— Сюда. — Я поманил к себе остальных.

Все столпились вокруг, и мне пришлось проталкиваться через них к Эмилю. Он стоял на краю крыши, белый как простыня.

— Не трусь, — прошептал я.

Эмиль поднял голову, и его лицо внезапно переменилось, словно в доме поселились новые хозяева. Он уверенно прошел сквозь толпу к перилам и посмотрел на безобразную псину.

— Брось ему еще, — приказал он.

Собака съела окровавленный кусок и подняла голову, чтобы выслушать обвинения.

— Ты обвиняешься в том, что принадлежишь доктору Форе. А также в том, что скверностью своего нрава не уступаешь хозяину. Ты обвиняешься в уродстве и беспардонном поведении. Признаешь ли ты свою вину? — Зверь заскулил, выпрашивая еще мяса, и Эмиль кивнул. — Обвиняемый вину не признает.

Я бросил обвиняемому еще кошатины и испугался, что мяса не хватит до конца суда. Эмиль, по-видимому, подумал о том же: он обратился к адвокату, приказав ему говорить коротко и по сути, а свидетелю — внимательно следить за происходящим. Очень важно, чтобы все было по справедливости.

Такого Эмиля мы еще не видели. От сопливого нытика с распухшим от слез лицом не осталось и следа.

— Начинайте, — велел он.

— Наказывать собаку за грехи владельца — все равно что наказывать слугу за послушание хозяину. Животное ни в чем не виновато. Если бы пес принадлежал мне или вам, а не доктору Форе, он был бы ровно такой же. Стали бы вы его судить в таком случае?

Два мальчика тихо захлопали, и я одобрительно кивнул. Речь была хорошая, понятная каждому и ясно излагающая суть возможной ошибки. Но что скажет Эмиль?

— Собаке выдвинули два обвинения. Оба — очень серьезные. Она принадлежит доктору Форе и обладает ужасным нравом, а также омерзительной внешностью. Самое же страшное заключается в сочетании этих грехов. Когда двое преступников вместе задумывают совершить преступление — это заговор. В нашем случае налицо преступное сочетание двух грехов. Суд требует, чтобы вы доказали справедливость двух утверждений: что пес не омерзителен и что он не принадлежит доктору Форе… Жан-Мари, еще мяса.

Я бросил кусок вниз, когда адвокат начал спешно подводить итоги. Он сказал, что не может доказать ни то, ни другое, однако бедный пес не знал лучшей жизни и лучшего обращения, он попал в дурное общество и не должен страдать за чужие грехи.

Эмиль остался непреклонен.

— Преступления такого характера не должны сходить никому с рук. — Он посмотрел на мальчика, который играл роль свидетеля. — Вы признаете, что суд был проведен в полном соответствии с законом?

Мальчик важно кивнул.

— В таком случае мне остается лишь объявить приговор. — Эмиль перегнулся через перила, чтобы хорошо видеть собаку. Та завиляла хвостом и заскулила, выпрашивая угощение. — Мольбы тебе не помогут. Ты признана виновной в обвинениях столь серьезных, что кара за них может быть лишь одна… — Эмиль помедлил. — И кара эта — смерть!

Наши одноклассники удивленно переглянулись, и Эмиль поднял брови: зачем же еще, по их мнению, мы забрались на крышу?

— Приведите приговор в исполнение, — решительно приказал мне Эмиль.

Я полез за пазуху, где лежала веревка с петлей на конце, но остановился.

— Пусть приговоренный закончит последнюю трапезу…

Остатки мяса плюхнулись на булыжники, и собака жадно их проглотила, восторженно виляя хвостом и облизываясь. Меня замутило от мысли о предстоящей казни, и я проклял себя за то, что предложил такой план. Пес, почти не жуя, заглотил последний кусок кошатины. Когда он поднял голову и вновь заскулил, моя петля упала ему на голову, и я с силой дернул веревку на себя: ярость сделала меня беспощадным. Я тянул и тянул, и собака быстро поднималась, пока я на секунду не ослабил хватку. Зверь полетел вниз и внезапно замер. При падении он сломал шею. Все было кончено в считаные секунды.

— Помогите! — в отчаянии проговорил я.

— Что надо делать? — недоуменно спросил Маркус.

— Втащить труп на крышу. Не можем же мы его оставить.

От волнения они, похоже, не подумали об этом. Собачий труп неминуемо указал бы на убийц. Животное должно было исчезнуть. Тогда слуги решат, что это колдовство, и директору придется все свои силы бросить на то, чтобы развеять их глупые предрассудки. Выстроившись гуськом, мои одноклассники стали тянуть веревку, а я следил, чтобы труп повешенного пса не стукался о стену. Наша жертва была уже практически на крыше, когда я поднял глаза и обмер.

— Что такое? — вопросил Эмиль.

Я схватил петлю и втащил собаку на крышу.

— Ничего. Померещилось.

Из окна напротив за нами наблюдала девочка. Белая как привидение, она стояла в черном мраке комнаты. Волосы у нее были распущены, на теле — лишь тонкая сорочка. Клянусь, даже с такого расстояния я видел на ее лице улыбку.

— Спокойного сна, — сказал я Эмилю.

— А ты… сам?..

— Да. Я избавлюсь от трупа.

Все предложения помощи от других мальчишек я отверг. Хорошо ли спал Эмиль в ту ночь и насколько сильно болели его иссеченная спина и ягодицы, я не знаю. Однако благодаря мне у него появилась возможность спать спокойно — не боясь, что завтра его поколотят одноклассники. Раскаяние посетит их лишь несколько часов спустя.

А я? Довольный собой и своей добычей, я брел по лесу к мерцающей в темноте мелкой речке, что текла вдоль школьных владений. В ее водах предстояло упокоиться и этой собаке. Завтра утром она будет уже в милях от нас, и никто не обратит внимания на раздувшийся собачий труп. Достав складной ножик, я срезал кусок со спины, промыл мясо в воде и завернул в листья щавеля. Утром я зажарю его на открытом огне, подальше от любопытных взглядов. Бредя по сухой листве и слушая леденящее кровь совиное уханье, я уже воображал, как предложу кусок собачатины дочери доктора Форе.

Что едят китайцы

Эмиль заявил, что влюбился в девчонку, что пасла рядом со школой деревенских гусей. Ободранное и грязное дитя ежедневно брело куда-то со своим стадом, рассеянно погоняя палкой птиц. Однажды мы подкараулили ее в тени дубовой рощи, через которую пролегал ее путь, и за разрешение пройти дальше потребовали с нее поцелуй. Но она воинственно схватила свою дубинку, точно королева галлов, и окружила себя гогочущими гусями. В награду за такую отвагу мы отпустили ее нецелованной. Эмиль утверждал, что потом все равно ее поцеловал. Никто ему не поверил, даже я — его лучший друг.

На самом деле она принцесса, просто скрывается, заявил он. Многие пастушки на самом деле принцессы, ну или незаконнорожденные дочери злых королей и герцогов. Эмиль редко давал своей фантазии разгуляться, но эта его выдумка превратилась в длинную запутанную сказку, которую он втихомолку себе рассказывал, прячась по углам и важно кивая каким-то своим мыслям. Одноклассники решили к нему не приставать. Все-таки он судил собаку доктора Форе и признал ее виновной. Пусть Эмиль невысок, простоват и слишком прямо демонстрирует свой незаурядный ум, но все же он наш человек. А мы — самый лучший, самый храбрый, неугомонный и отчаянный класс, который знала эта школа.

И всех нас связывала одна ложь. Наутро после того, как мы казнили собаку доктора Форе за грехи ее хозяина, в класс явился директор школы. Он спросил, не слышали ли мы ночью каких-нибудь странных звуков. Директор столь пристально вглядывался в наши лица, что я начал гадать, нет ли у него каких-нибудь тайных подозрений на наш счет. За его спиной стоял доктор Форе, бледный и с плотно поджатыми губами. Весь день он избегал смотреть нам в глаза.

Мы качали головами, вопросительно переглядываясь, и вообще всеми способами изображали удивление и недоумение.

— А что мы должны были слышать, господин директор? — первым заговорил Маркус, подавая пример остальным. Все-таки он был хорошим старостой.

— Прекрасный вопрос, — ответил директор. — Минувшей ночью пропала собака доктора Форе. — Глаза директора на секунду остановились на мне. Почему не на Эмиле, ведь последней жертвой доктора Форе был он?.. — Исчезла со двора, ключи от которого были только у вашего учителя и у меня.

— Колдовство, — пробормотал один мальчик.

Директор нахмурился, сунул руки в карманы, чуть нагнулся и строго велел мальчику не говорить глупостей. Хватит с нас суеверных кухарок. Колдовство — редкое и серьезное преступление, большой грех и карается смертной казнью. Обслуга ошибочно полагает, что это самое обычное дело, но от нас он такого не ожидал. Мальчик принес извинения и, как только директор отвернулся, исподтишка бросил мне улыбку.

— Неужели никто ничего не слышал? — расхрабрился я.

Директор пронзил меня долгим пристальным взглядом.

— Нет, — наконец ответил он. — Дочь доктора Форе спит в комнате, окна которой выходят в тот самый двор, но и она ничего не слышала. Говорит, спала как ангел… — От этих слов его губы слегка скривились: видимо, это были ее слова. Ведь теологи не уверены, что ангелам вообще нужен сон.

— Может, собака сбежала? — невинно предположил Маркус.

Директор обернулся на доктора Форе, как бы призывая его ответить. Тот промолчал, и директор мотнул головой.

— Маловероятно. Стены высотой в три этажа, крыша покатая… Не крылья же у нее выросли, в конце концов!

— Как у ангела… — добавил Маркус.

— В самом деле. Если вы что-нибудь заметите или узнаете…

— Разумеется, господин директор, мы тут же сообщим. А днем устроим поиски. Я разделю класс на две команды, и мы обыщем все школьные владения, не сомневайтесь!

— Не сомневаюсь.

— Могло быть и хуже, — пробормотал Эмиль. Весь класс замер, а директор пристально уставился на него. Лицо Форе превратилось в каменную маску, словно его подозрения подтвердились. — Конечно, это ужасно, что собака пропала. Да еще с запертого двора. Но ведь могло быть и хуже! Если бы пропал кто-нибудь из семьи… Дочь доктора Форе, к примеру.

— В самом деле, — медленно проговорил директор, причем уже совсем иным тоном, чем прежде.

Мальчишки беспокойно заерзали на своих местах. Наконец директор вышел из класса, а доктор Форе задал нам переводить страницу из учебника латыни и погрузился в свои мысли. Сгорбленный и печальный, он сидел на деревянном стуле с высокой спинкой, вселяя жалость. Мясо его собаки, завернутое в листья, по-прежнему лежало у меня в кармане. Мне захотелось выбросить его в выгребную яму и навсегда забыть о минувшей ночи. Но я еще никогда не пробовал собачатины. Пусть бедное животное не заслужило смерти, зато хмурый тиран, что сидел передо мной на стуле, заслуживал самой жестокой кары.

Эмиль быстро и точно перевел заданный текст, а я, поскольку учебник у нас был один на двоих, попросту списал все у него. Я мог перевести и сам, но это заняло бы вдвое больше времени: все мои мысли были лишь о прекрасной дочери доктора Форе, моей тезке, девочке по имени Жанна-Мари.

Ее дедушка был раскройщик, бабушка — басконка (народ этот жил на границе между Францией и Испанией, говорил на собственном языке и имел богатые традиции).

— Мои дяди и двоюродные братья варят сыр. Точней, их жены, — сердито добавляет Жанна-Мари. — Жены всегда делают всю работу.

Мы стоим в дверном проеме, обвив друг друга руками и соприкасаясь носами.

— Можешь меня поцеловать.

Минутой позже она вздыхает, раздосадованная моей неуклюжестью, и отталкивает меня в сторону. Наверное, она уже целовалась с каким-нибудь умелым мальчиком. Или просто разочарована. Жанна-Мари недовольно цокает языком.

— А теперь ты меня поцелуй, — говорю я.

Она тут же расплывается в улыбке, подходит ближе и приподнимает голову. Я стою на дверном пороге, иначе голову пришлось бы поднимать мне: она на полдюйма выше. Поцелуй сперва мягкий, но в конце становится жестче, а потом она на миг приоткрывает рот.

— Вот как это делается, — говорит Жанна-Мари.

Я настаиваю на закреплении пройденного материала. Мы целуемся всю весну и лето, а потом и всю зиму. Мы встречаем так весну, и единственный человек, который об этом не знает, — отец Жанны-Мари. Ну, и мать, наверное. Хотя она часто поглядывает на меня со смесью удивления и беспокойства.

Спустя год после нашего первого поцелуя Эмиль в пяти комнатах от нас кланяется доктору Форе и говорит, что приведет меня к директору, как только отыщет. Эмиль произносит это с таким почтением, что отец Жанны-Мари ни сном ни духом не догадывается, что над ним смеются. С таким же почтением в голосе Эмиль каждый день справляется у учителя о пропавшей собаке. Вскоре доктор Форе приходит к жене и спрашивает, не видела ли она Жанну-Мари. К счастью, он никак не связывает исчезновение дочери и мое. В это время я запускаю руку ей под блузку: ребра у нее тонкие, как прутики, зато уже можно нащупать мягкую, слегка оформившуюся грудь.

— У толстяка в твоем классе сиськи больше моих. Несправедливо! У моей матери вымя, как у коровы.

Я отвечаю, что мне трудно поверить в их родство.

— Это потому, что мы не родные. Меня нашли в корзине, в камышах. Мама пошла на реку стирать белье и нашла меня.

— Так нашли Моисея, — с улыбкой сказал я. — И его мать пошла на реку купаться, а вовсе не стирать. Для этого у них были слуги.

— Я серьезно! Моя настоящая мать была принцесса, полюбившая злодея…

Я усмехнулся. Какая наивная ложь!

— Почему же мадам Форе не отдала тебя матери? По-моему, это было бы разумно.

Жанна-Мари подошла ближе, прижалась лбом к моему лбу и прошептала, обдавая меня запахом чеснока:

— Она пыталась. Но враги моей мамы дали ей золото. Тысячи и тысячи ливров, чтобы она меня не отдавала… — Жанна-Мари умолкла, сообразив, что сама загнала себя в ловушку. — Но все деньги почти сразу украли. Бандиты.

— Какая досада!

— Трагедия! — Она улыбнулась. Колокол прозвонит к обеду, и наше свидание подошло к концу.

— Моя принцесса!

Она ответила на мой поклон реверансом и убежала, что-то напевая. Даже новость Эмиля о том, что меня требует к себе директор, не могла омрачить моего счастья. Я рассказал ему, что Жанна-Мари, как и его гусятница, — знатная сиротка, украденная у законных родителей.

— Ты ей веришь? — спросил он.

— А ты веришь своей гусятнице?

Он хмыкнул:

— Не меньше, чем ты — своей возлюбленной тезке!

Тут я понял, что ошибался и он действительно целовал гусятницу.

— Поспеши, — сказал мне друг. — К директору пришли какие-то гости. Одного из них он называет «господин».

Проводив меня взглядом, Эмиль отправился обедать в столовую, где мы сидели на скамейках за длинными столами, и старшие ученики крали еду у младших, поэтому тарелки опустошались с такой скоростью, словно по залу пролетала стая библейской саранчи. В тот раз мой обед достался кому-то другому.

— Вот ты где!

Я поклонился и украдкой скосил глаза на гостей директора.

— Эти господа приехали тебя повидать. — Тут директор заметил их насмешливо-удивленные взгляды и поспешно исправился: — К нам приехали господа… Они хотели тебя видеть. Это… — Он указал на разодетого герцога, чье имя я пропустил мимо ушей, поскольку не мог оторвать глаз от человека, стоявшего посреди комнаты, который столь же внимательно смотрел на меня. Рядом с ним нетерпеливо переминался с ноги на ногу отставной полковник в военной форме, как я позже узнал, начальник военной академии.

— А это… — директор назвал наконец имя третьего человека, — …виконт д’Анвер. — Я тут же понял, что виконт — самый важный гость, несмотря на то, что он младше полковника и ниже герцога. Директор все время поглядывал на него, словно ища одобрения.

— Это тот самый мальчик?

— Да, милорд.

— Складная фигура, хорошая осанка… — При этих словах я сделал неловкое движение и нечаянно задел плечом буфет. — Крепко держится на ногах. Смотрит в глаза, когда сердится. Умен?

— У нескольких наших учеников успеваемость получше. У большинства — значительно хуже. Латынь ему дается хорошо, греческий средне. Карту Франции и Европы знает. Больше всего любит ботанику. — Откуда все это было известно директору? Может, ему сказал доктор Форе? Но зачем директор расспрашивал его обо мне? В глазах виконта я не нашел ответов на свои вопросы.

— Кем ты хочешь стать? — Голос у полковника рокотал, словно гравий под колесами телеги. — Начнем с самого простого.

— Нет, — возразил виконт. — Можно я скажу иначе? Мальчик, если бы тебе позволили стать кем угодно, какое занятие ты бы выбрал? Представь, что тебе доступно все. Просто скажи нам правду. Вот как надо оценивать мальчиков, — обратился он к полковнику. — По их мечтам.

— Я бы стал поваром, — честно ответил я.

Все, кроме виконта, нахмурились.

— Ты же дворянин, — сказал герцог. — Помни об этом. Выбери другое призвание. — Тон у него был презрительный, но полковник пришел мне на помощь.

— Не сердитесь на него, кормят здесь наверняка хуже некуда. О чем думать мальчишкам, как не о еде? У нас в академии дела обстоят немногим лучше.

Виконт д’Анвер фыркнул.

— В этом возрасте у меня были совсем другие интересы… — Он умолк, подыскивая слова. — Скажем так: ненасытным был отнюдь не мой желудок.

Герцог бросил на него укоризненный взгляд.

— Скажи, — не отступался виконт, — правы ли мои дорогие друзья? Мечтать о кухне и кладовке заставляет тебя голод? Причина этой фантазии — в недостатке мяса, пресыщенности зимними овощами и плохим хлебом?

Я хотел ответить, что кормят нас сносно, правда, очень однообразно. Несмотря на плохие урожаи — крестьяне стали гибнуть от голода вместе со своим скотом, — мука и овощи по-прежнему попадали на нашу кухню. Что до мяса… недавно я договорился с поварами, что буду приносить им «кроликов» — в обмен на мелкие деньги. Так что в наших тарелках стало появляться и мясо. Едва ли повара верили, что я действительно ловлю кроликов, но выпотрошенная кошка без головы и шкуры неотличима от кроликов по своему внешнему виду, вкусу и текстуре.

— Отвечай, — прервал мои размышления виконт.

— Меня интересует наука о вкусе, — как можно серьезней ответил я.

— Вот видите! — ликующе воскликнул виконт. — Мальчик — прирожденный философ, мечтающий экспериментировать в избранной им лаборатории. Есть ли у тебя любимый вкус?

Вкус пота, выступающего на загривке у Жанны-Мари, когда я целую ее шею. Впрочем, вкус ее языка после того, как она отведает апельсинов, ничуть не хуже. В Жанне-Мари сплелись воедино моя страсть к новым вкусам и желание познавать тайны пола. Тогда я еще не знал, разделятся эти мои увлечения или же останутся сплетенными до конца жизни.

— Рокфор, — ответил я виконту.

Он печально улыбнулся.

— Ты меня не помнишь?

— Нет, милорд. Простите.

— Ты поедал жуков у навозной кучи. Было лето, и в конюшне за твоей спиной фыркала лошадь.

— Вы были с регентом?

— Да, я был его помощником.

— А третий господин?.. — Я вспомнил хмурого юношу, который без конца ворчал, рычал и не хотел иметь никакого дела с вонючим пожирателем жуков.

— Умер, — равнодушно произнес виконт. — Несчастный случай.

— Я ему не понравился.

— Ему вообще мало что нравилось в жизни. На то были причины, но тебе о них знать рано, да и не нужно. Его смерть весьма нас опечалила. — Виконт говорил со мной серьезно, как со взрослым. Хотя, подозреваю, он выбирал простые слова и усиленно сдерживал желание вставить острое словцо.

— Со мной тоже произойдет несчастье?

Виконт позволил себе улыбнуться.

— Едва ли. Ты ведь осторожный мальчик… Сегодня мы ужинаем здесь, можешь сесть с нами за стол. Повара наверняка захотят превзойти себя.

— Вы приглашаете его за стол?! — в ужасе переспросил директор школы.

— А что? Думаете, это неуместно? — Виконт достал из рукава носовой платок и рассеянно им взмахнул. — Вы правы. Пусть разливает вино. Умеешь?

Я помотал головой.

— Что ж, учись…

Меня отправили наверх, строго наказав умыться и одеться поприличней. Когда понадобится, меня позовут.

Тот вечер запомнился мне прежде всего едой. Щуку полили горячим уксусом, так что ее чешуя приобрела цвет и отлив орудийного ствола. Соус с огурцами и черным перцем пах пряными травами и напоминал густые сливки. Сама рыба отдавала водорослями и тиной, перед приготовлением ее следовало вымочить. Я попробовал ее, когда пришел на кухню за очередной бутылкой бордо и увидел на тарелке недоеденный кусок. Следом подали трех кроликов, фаршированных каштанами и зажаренных на вертеле. Поскольку на той неделе я не поймал ни одного «кролика», видимо, эти были настоящие — они скакали по полям, а не ловили мышей на школьном чердаке или среди разрушенных деревенских домов на другом берегу реки. Пудинг из вишен, вымоченных в бренди, мятых пчелиных сот и меренг получился кисло-сладким на вкус, влажным и при этом хрустящим внутри — само совершенство. Щуку вернули на кухню почти нетронутой, кролика ели чуть лучше, а пудинг смели подчистую. Гости ели вилками, помогая себе корочками хлеба: ими они отделяли мясо и рыбу от костей. Я решил непременно попробовать этот способ.

— Короли очень похожи, — говорил полковник, когда я вернулся в столовую с бренди и стаканами на подносе. Прислушавшись к беседе, я догадался, что он имеет в виду нашего короля — юного Людовика XV — и китайского императора. А может, он все-таки имел в виду Людовика Великого, Короля-Солнце? По всей видимости, полковник побывал в Китае задолго до моего рождения. — Обширная империя, самовластный правитель, дурная семья…

Директора покоробили последние слова, и он многозначительно глянул на меня.

— Слушаешь? — спросил полковник.

— Да, господин.

— Это разумно. Если слушать внимательно, много можно узнать. Вопросы есть?

— Что там едят, господин?

Виконт д’Анвер рассмеялся.

Полковник взял стакан и улыбнулся.

— Что ест император, не знаю, я с ним не знаком. И вряд ли кто из иностранцев знаком. А его подданные едят собак, кошек, змей, куриные лапки, яйца, маринованные в лошадиной моче и пролежавшие в земле сто дней, морские огурцы, насекомых, ящериц, нерожденных козлят… Да проще сказать, чего они не едят.

Я подумал, что должен был родиться китайцем.

— Китайцы приписывают еде лечебные свойства. Что-то успокаивает, что-то придает сил… — Взглянув на строгую мадам Форе, что сидела рядом с мужем, полковник улыбнулся. Подчеркнутая строгость и скромность никак не вязались с ее пышной, едва прикрытой грудью, которой он любовался весь вечер. — К примеру, змеиное мясо якобы делает мужчину сильным, а кошачье — проворным. Кушанье под названием «Дракон и тигр» делает его одновременно ненасытным и умелым при исполнении супружеского долга…

Мадам Форе покраснела, а ее муж нахмурился. Директор взглянул на меня, решил, что я ничего не понял из слов полковника, и засмеялся вместе с гостями.

Вскоре ужин закончился, и мадам Форе первой ушла к себе. Через полчаса уснул и я, гадая, сложно ли поймать змею и как ее лучше готовить: отдельно или вместе с кошатиной.

Ты ничем не лучше бедной гусятницы, говорил я себе, провожая взглядом уезжающих гостей. И не лучше Жанны-Мари, дочери школьного учителя, — как ни любишь ты вкус ее губ и запретные прелести, что скрываются под блузкой. Тебя не нашли в камышах у реки, жена фараона не спасала тебя от верной смерти. Принцесса из неведомой страны не отдавала тебя на волю волн. Виконта привело сюда обыкновенное любопытство. Ты — Жан-Мари д’Ому, школьник, сын разорившихся и умерших от голода дворян.

А вдруг?.. — произнес мой внутренний голос.

А вдруг?..

Терновник

На следующей неделе Жанна-Мари исчезла. Никакой тайны из этого не делали: она забралась в телегу, где уже сидела ее мать, возчик ударил лошадь кнутом, и под скрип колес они уехали. От ворот донеслось лишь эхо лошадиных копыт и шорох гравия. Доктор Форе проводил их невозмутимым взглядом, задал нам переводить что-то из Цезаря и пять страниц из Монтеня, а потом написать конспект, состоящий не более чем из трехсот слов и не менее чем из двухсот пятидесяти.

Доктор Форе уже давно никого не порол. От злости он трепал нас за уши, швырял в нас учебники, вышибал из-под нас стулья, но никого больше не заставлял растягиваться на столе в актовом зале, подставляя зад ивовым прутьям. В остальном же школьная жизнь шла своим чередом. Директор руководил учителями, учителя — старшеклассниками, а старшеклассники — нами. То было французское государство в миниатюре, сказал мне Эмиль. Он тайком читал книжки, которые доставал из запертого шкафчика в библиотеке, — замок он взломал и, несомненно, заслужил бы этим порку, но шкаф стоял в самом темном углу, и снаружи замок казался целым. Единственное повреждение можно было заметить, только приглядевшись: в том месте, где Эмиль воткнул нож в дверцу и надавил, дерево слегка расщепилось, а медь погнулась. В ту ночь я тоже был в библиотеке.

— Эмиль…

Он подскочил на месте, не зная, злиться ему на меня или радоваться.

— Ты что тут делаешь? — прошипел он.

Я посмотрел на его нож, взломанный замок и сказал, что могу задать ему такой же вопрос.

— Даю свободу знаниям!

Я рассмеялся, а он нахмурился. Что я мог поделать? Эмиль молол чушь, как афинский демагог, о которых доктор Форе отзывался подчеркнуто грубо, поскольку они были чужестранцы, ратовали за демократию и предавались противоестественным порокам. Нам было тринадцать лет, поэтому больше всего нас интересовали противоестественные пороки.

На первой гравюре, которую мы открыли в первой попавшейся книге, из женщины с раздвинутыми ногами с помощью крючка доставали ребенка. Мы решили, что мертвого. На второй человеку отпиливали руку. Эмиль захлопнул книгу и поставил ее на место. У нее был потрепанный кожаный корешок, как и у всех остальных книг в шкафу. Мы оба запомнили, где она стоит, и решили непременно прийти и посмотреть еще разок.

— Как дела? — спросил Эмиль.

— Нормально.

Мы с Жанной-Мари дружили уже больше года. Я скучал не только по поцелуям и ощупыванию ее тела под блузкой. Я привык к нашим разговорам. С ней я мог поделиться самым сокровенным, о чем больше никому никогда не рассказывал. Эмиль по-прежнему виделся со своей гусятницей. Ходили слухи, что их видели в лесу: они валялись в цветущих колокольчиках, и она, хихикая, била его по рукам. Эмиль ничего мне про нее не рассказывал. И я был этому рад.

Большую часть времени я проводил на кухне: виконт предложил директору дать мне на это разрешение. Справившись с первоначальным гневом (где это видано, чтобы мальчишка давал ему советы!), главный повар выделил мне крохотную и невыносимо душную каморку рядом с большой печью. Я по-прежнему носил ему кроликов — хотя и не так часто, как в прошлом году, — и все, что годилось в пищу. Монет за пойманную живность он мне больше не давал, видимо, считая мое пребывание в его царстве достаточной платой.

Моя книга рецептов росла с каждой неделей. За весной пришло лето, на кухне стали появляться овощи и травы. Крысы, пойманные в мусорной яме, на вкус были кислые. А вот те, что кормились свежим зерном, имели приятное и чистое мясо, которое достаточно было обжарить в сливочном масле и приправить мятой. Я скормил немного Эмилю и сказал, что это курица. Он мне поверил, хотя, на мой взгляд, она больше напоминала сову. Затем я убил ужа и потушил его мясо вместе с кошатиной, как делали китайцы. Если это блюдо и оказало какое-то действие на мое проворство и жизненные силы, то оно было незначительным. Свой блокнот я прятал в очевидном месте: рядом с первой книгой в запертом шкафу. Корешок у него был такой же потрепанный, поэтому снаружи никто не заметил бы разницы.

Моя жизнь резко изменилась в тот момент, когда я писал рецепт приготовления лесной сони — ее мясо меня разочаровало. Соус свернулся, гвоздика пришлась совершенно не к месту, а мясо было кислым, как дикие яблоки. Расстроенный, я выглянул в окно библиотеки и увидел, что по дороге к воротам едет телега. Спереди сидел кучер, а за ним расположились мадам Форе и Жанна-Мари, которая стала чуть больше похожа на мать. Со дня их отъезда прошло полгода. Никто не знал, куда они пропали, хотя догадок было множество: самая правдоподобная заключалась в том, что у Жанны-Мари разболелась бабушка. Но чаще всего мальчишки шутили, что после страстной ночи с полковником мадам Форе швырнула в мужа гребень и сбежала, прихватив с собою дочь.

Итак, они вернулись. Я вскочил и бросился вниз по черной лестнице (парадной нам пользоваться запрещали). Только во дворе я сообразил, что не могу просто подбежать к Жанне-Мари и обнять ее.

Доктор Форе оглянулся на меня в тот самый миг, когда я резко остановился перед телегой.

— С-сундуки, — выдавил я. — Вам, верно, пригодится помощник.

— Пригодится, — кивнул доктор Форе.

Он подозвал еще двух мальчиков, и вместе мы кое-как стащили на землю багаж, но сперва я подошел к телеге и подал руку мадам Форе и ее дочери. Жанна-Мари на меня даже не взглянула. Когда мы наконец приволокли сундук во внутренний дворик, а затем подняли по ступеням к двери (эта часть школы была самой старой, ее строили в дни восстаний и гражданских войн, когда никто в здравом уме не располагал двери на уровне земли), Жанну-Мари я нигде не увидел. Затем мы втащили по лестнице еще два сундука, перешептываясь о возможном их содержимом — они были невероятно тяжелы, и наши фантазии становились с каждым шагом все безумней. В конце концов мы решили, что там должен быть труп любовника мадам Форе, залитый свинцом. Наконец мы ввалились в дверь, и я обнаружил перед собой Жанну-Мари.

— Надо поговорить, — сказала она.

Остальным хватило одного взгляда на ее хмурое лицо, чтобы сбежать, толком не попрощавшись.

— Жанна-Мари…

Я сделал шаг вперед, она — шаг назад.

— С тебя кошка! — в ярости прошипела она. — На собаку мне плевать, а вот кошку ты мне должен, ясно?!

— Ты же говорила, она пердит и мех у нее вонючий…

— Грубиян!

Она сказала это совсем как взрослая. Лицо ее за время отъезда стало мягче, бедра — круче, под блузкой показались характерные бугорки. Она с досадой запахнула пальто.

— Понял? Ты должен мне кошку!

Жанна-Мари развернулась, и у меня в груди екнуло.

— Погоди! — взмолился я.

Она не остановилась.

— Какую кошку-то? — в отчаянии спросил я.

Жанна-Мари замерла: вопрос застал ее врасплох.

В уголке ее губ задрожала мысль, и на секунду она стала точь-в-точь такой, какой была до нашей разлуки. Задумчивой, ищущей ответы. Наконец она вновь посмотрела на меня — уже немного добрее, словно бы найденный ответ заставил ее улыбнуться.

— Котенка, — проговорила она. — Хочу маленького котенка.

— Тогда я знаю, где его взять.

Она недоверчиво взглянула на меня. Не обманываю ли? Может, просто заговариваю зубы? Позже я сообразил, что ее строгость была напускная, своего рода игра. Или попытка сказать, что былое не воротишь. А может, Жанна-Мари в самом деле соскучилась по своей кошке и решила, что я, повинный в смерти ее питомицы, должен предоставить замену.

— Где?

— Позади заброшенной деревни.

— Нам туда нельзя, ты же знаешь.

Я кивнул, и ее глаза увлеченно вспыхнули. Впервые она улыбнулась и отпустила плотно запахнутые полы пальто.

— Тогда ступай и принеси мне котенка. Помиримся.

Я покачал головой.

— Тебе придется пойти со мной.

— Зачем? — спросила Жанна-Мари.

— А выбирать кто будет?

Мой ответ ей понравился.

— Когда?

— Сегодня вечером…

Она помотала головой.

— Мама устала, а папа захочет поговорить о бабушке. — Жанна-Мари увидела вопрос в моих глазах и пояснила: — Она умерла.

— Мама твоей мамы?

— Нет, папина. Он не мог бросить работу, поэтому поехали мы.

— Плохо было?

По ее взгляду я понял, что очень плохо.

— А у меня родителей нет, — сказал я, надеясь заслужить прощение.

— Я помню. Ты говорил, что они умерли от голода. — Жанна-Мари задумалась и решила, что это считается. — Пойдем завтра. Где встречаемся?

— У моста.

Именно к этому мосту шла через школьные владения гусятница, когда мы ее подкарауливали. Земля по нашу сторону моста принадлежала школе, поэтому мы имели полное право требовать плату за проход. За мостом начинались деревенские земли. Верней, так считали местные жители. Барон был иного мнения, однако судиться из-за клочка болотистой и поросшей терновником земли не хотел. Будь это лес, он бы уже давно установил на него свои права.

Лунный свет падает на перила моста и мерцает в мелком ручье, освещая гравий на дне и единственную колюшку, похожую на миниатюрную щучку.

Жанна-Мари пришла первой.

— Опаздываешь!

— Как ты выбралась?

— Через нашу черную дверь.

В той части школы все двери находятся на уровне земли, поэтому ей надо было просто прокрасться вдоль стены до сада, а затем пересечь небольшое поле.

— А я сбежал через окно спальни. Прошел по выступу вокруг башни и спустился по сточному желобу.

Она признает, что это куда сложней.

— Где котята?

Я беру Жанну-Мари за руку, и она не вырывается — но сама мою руку не берет. Мы переходим мост и шагаем в тени ивовых деревьев вдоль насыпи, разделяющей два заливных луга, давно превратившихся в болото. Затем по сухой земле добираемся до заброшенной деревни. Никто не знает, почему и когда она была разрушена. Может, здесь прошла чума. Или солдаты. Почти все стены разломаны на уровне наших бедер, самые высокие доходят до плеч. Впереди показывается повисшая на сломанной петле дверь, мы ныряем в разрушенный дом и, пройдя насквозь, выходим в поле. Я хочу остановить Жанну-Мари, поцеловать и пощупать ее новую мягкую грудь, но здравый смысл меня останавливает. Сначала котята. Без котят мы не сможем вернуть былое.

— Вон туда. Мы почти на месте.

Жанна-Мари верит мне на слово и даже не ноет, когда выясняется, что до моего «почти на месте» топать еще полмили по бездорожью. Впереди показываются очертания высокого раскидистого дуба, чьи ветви напоминают вены, пронизавшие небесную плоть. Я прихожу в восторг от этой мысли, которая могла бы прийти в голову любому двенадцатилетнему мальчишке, считающему себя мыслителем. Однако мне она кажется очень оригинальной.

— Там, — показываю я пальцем на заросли терновника. — Вчера там кто-то мяукал.

Жанна-Мари замирает на месте, глазея на переплетенные ветви с дюймовыми колючками.

— Но как мы…

— Надо подползти с другой стороны.

Лаз совсем низкий, проделали его мелкие животные. Вряд ли по нему пытался проползти кто-нибудь крупнее барсука.

— Я пойду первым.

Жанна-Мари с сомнением кивает.

Колючки цепляют мою сорочку, и я приникаю к самой земле: придется ползти на животе. Я двигаюсь очень медленно и в какой-то миг чувствую, как острый шип рассекает мне макушку. Кровь медленно стекает по щеке и, точно слезы, капает на сухие листья перед моим лицом. Я слышу за спиной досадливое бормотание Жанны-Мари и молю Всевышнего, чтобы мы нашли котят. А какой блестящей мне казалась эта затея в самом начале… Теперь же, роя носом землю и слыша ойканье Жанны-Мари, я начинаю склоняться к мысли, что затея была глупая.

Вдруг впереди показывается луч лунного света, и я выползаю на утоптанную круглую полянку посреди зарослей терновника: ему мешает расти обвалившаяся стена. Жанна-Мари озирается по сторонам.

— Силы небесные! Как ты нашел это место?

Я и не находил, почти срывается у меня с языка. Я просто услышал снаружи мяуканье. Но Жанна-Мари широко улыбается, и до меня быстро доходит, почему. Заросли острых как бритва колючек прячут нас от остального мира. Именно в таких местах творится магия, а мы — содержимое волшебной корзины.

— Тихо. — Я прижимаю палец к ее губам.

Мы прислушиваемся, и я наконец различаю кошачий писк — за нашими спинами. Я разворачиваюсь, вползаю в туннель и слушаю тишину. Котята пищат где-то сбоку, совсем рядом — наверняка можно дотянуться рукой. Я сую руку наугад и сразу нащупываю мех: крошечный котенок громко взвизгивает. Мать, как ни странно, позволяет мне его вытащить. Всего котят пятеро — точнее шестеро, если считать мертвого. Все худющие и от слабости не могут даже стоять на лапах. Я вновь протягиваю руку и нащупываю бок матери: ребра острые, точно голые кости. Видимо, умерла…

Нет, она вздрагивает и пытается ударить меня когтистой лапой, но что-то ей мешает. В туннеле темно, желтый лунный свет выхватывает из мрака ветвь с огромными жуткими шипами. Котята у меня; я раздобыл ключ к сердцу Жанны-Мари. Надо только сунуть их за пазуху.

Тут она меня окликает.

— Погоди, — шепчу я и снова тянусь к кошке. Ее лапа запуталась в колючих ветках, как в силке, и шипы торчат из окровавленного меха. Я прикасаюсь к ране, и она начинает безудержно шипеть, пытаясь вырваться.

— Я же хочу помочь!

Шипы царапают мне руки, когда я отодвигаю одну из веток и пытаюсь освободить кошачью лапу. Обломав шипы на другой ветви, я тяну ее на себя. Наконец мне удается вытащить кошку.

— За мной! — говорю я Жанне-Мари, пихаю котят за пазуху и ползу по туннелю на свободу. Мы выбираемся на свет, а заросли остаются позади. Лицо у Жанны-Мари искажено гневом.

— Что ты там?..

Она умолкает, завидев раненую кошку, и широко распахивает глаза, когда я достаю на свет пятерых котят.

— Выбирай.

— Что с ней?

— Запуталась в терновнике.

— Ты тоже. — Жанна-Мари стирает кровь с моего подбородка.

Я расцарапал себе все лицо, пока пытался освободить кошку; длинный шип входит под кожу на моем запястье и через полдюйма выходит. Она внимательно наблюдает, как я вытаскиваю его и ищу другие. В сотне ярдов от нас течет ручей, и в нем я умываюсь: ополаскиваю водой лицо и руки, покуда из дюжины порезов и царапин не перестает идти кровь. Заодно промываю лапу кошке, и она почти не сопротивляется. На ее костях не осталось ни грамма мяса, бока впали, соски чуть ли не объедены голодными котятами. Когда я ее поднимаю, мне на руку падает капля молока. У него вкус печали и отчаяния.

— Еды, — говорю я. — Надо ее накормить.

Глаза Жанны-Мари загораются каким-то новым огнем.

— Давай сюда котят!

Она задирает блузку, обнажая мягкий живот — раньше он был плоским и твердым, — и засовывает в получившийся карман пушистые мяукающие комочки. Я перекидываю кошку через плечо и, поддерживая одной рукой, отправляюсь в путь. Как всегда бывает, обратная дорога занимает гораздо меньше времени: вскоре перед нами уже возвышается громада школы.

— Чем ее накормить?

— Яйцами. Принеси шесть сырых яиц и немного курятины, если найдешь.

Жанна-Мари оставляет мне кошку и котят, а через две минуты возвращается с куриной ножкой в руке и яйцами в блузке. Она садится на корточки и смотрит, как я кормлю кошку: разбиваю яйцо и даю ей половинку скорлупы с желтком и белком. Второе яйцо исчезает так же быстро. Теперь надо ее напоить. Я приношу две скорлупки воды из бочонка, что стоит у стены школы, и она жадно выпивает их под пристальным взглядом Жанны-Мари.

— Какой котенок тебе больше нравится?

Она, прищурившись, глядит на крохотных мяукающих котят и мотает головой.

— Нехорошо отбирать у нее деток.

Я с трудом сдерживаю стон.

Мы оставляем котят под кустом в дальнем конце сада, куда мальчишкам ходить запрещено, а кошку кладем тут же, выпростав раненую лапу. Я разбиваю остальные яйца, крошу мясо и оставляю все прямо перед ней. Мы пригибаем ветви кустарника к земле, надеясь тем самым скрыть кошачье семейство от посторонних взглядов.

— Ты храбрый, — говорит Жанна-Мари, все еще глядя на меня горящими глазами. Она поднимает голову и подставляет мне губы, с готовностью впуская мой язык: между нами тотчас проскакивает искра, от которой она вздрагивает всем телом. Грудь Жанны-Мари оказывается у меня под ладонью, и она улыбается моей восхищенной улыбке. Такая красота… Одновременно моя свободная рука опускается ниже, Жанна-Мари замирает на секунду, но не отстраняется. Я запускаю палец в ее лоно.

В тот вечер я познал два новых вкуса. Кошачьего молока и девушки.

А на следующий день в моей жизни наступают нежданные перемены. Виконт д’Анвер и полковник приезжают вновь, уже без герцога. Меня внимательно осматривают и просят объяснить, откуда взялись царапины на лице и руках. Не в состоянии быстро придумать ответ, я говорю правду, опуская сведения о своей спутнице, времени и месте преступления. По неведомым мне причинам история о спасении кошачьего семейства из тернового куста приходится по душе виконту и помогает убедить полковника в моей пригодности. Они предлагают мне место в военной академии, где я буду изучать артиллерию и взрывчатые вещества.

— Почти что кулинарное искусство, — замечает виконт.

Полковник фыркает, но возразить не решается.

1730 Военная академия

Кадет по имени Жером, круглолицый, рябой и румяный, как прачка, целые дни проводит на реке. Он говорит с сильным акцентом, над которым потешается его приятель: тогда Жером стискивает кулаки, а тот примирительно поднимает руки. В их обмене любезностями есть что-то ритуальное.

— Он нормандец, — сообщает приятель, будто извиняясь за неразумное животное. — На сапогах еще черная грязь не обсохла.

— Хорошая грязь, — вставляет Жером, — плодородная. Не то что липкое красное дерьмо, которым владеет семья Шарлота… — Они одаривают друг друга еще парочкой оскорблений, после чего оба переводят взгляд на Эмиля и ждут, когда я его представлю.

— Эмиль Дюра. Мозгов хоть отбавляй.

Они молча переглядываются. Может, мозгов у Эмиля в избытке, вот только благородной приставки к фамилии недостает…

— Твой друг? — спрашивает Жером.

Я киваю. Эмиль будет учиться со мной. Его родители решили, что я хорошо влияю на их сына и дружить со мной полезно, поэтому Эмиль тоже поступил в академию. Понятия не имею, каких денег им это стоило.

— Мы были одноклассниками.

— И будете снова, — непринужденно замечает Шарлот. — Вы наши ровесники, наш год. — Он по-прежнему смотрит на Эмиля — самого низкорослого и хилого, — и кивает, будто так и должно быть. — Дюра, говоришь? Откуда родом?

Эмиль называет город, и Шарлот на несколько мгновений задумывается.

— Протестант? — наконец спрашивает он.

Эмиль слишком долго мешкает с ответом.

— Добрый католик. Как и мой отец.

— Но уж дед-то?..

Эмиль признается, и я вспоминаю слова Маркуса, нашего прежнего предводителя, что дедушка Эмиля в самом деле был протестантом, а до того — иудеем. Он обратился в другую веру, поменял место жительства и обратился вновь.

— У меня двоюродная бабка была протестанткой, — благосклонно замечает Шарлот. — Странная женщина… Разумеется, она была герцогиней.

— Конечно-конечно, — поддакивает Жером.

Наши новые друзья вновь принимаются осыпать друг друга оскорблениями.

Здание академии в стиле барокко построено совсем недавно, и штукатурка еще девственно чиста. Со временем эти стены почти сольются с холмом, на котором стоят, но пока Бриеннский замок белоснежен, — мы увидели его сразу, как выехали из Труа. Вдалеке поблескивает река Об, приток Сены.

— Где ваш багаж? — вдруг вопрошает Шарлот.

Эмиль указывает на большой кожаный сундук с широкими ремнями и блестящими пряжками. Лицо Шарлота на миг озаряется удивленной насмешкой, и Эмиль, похоже, это замечает — щеки у него слегка розовеют. Сундук слишком новый: сразу ясно, что его купили недавно, по случаю поступления Эмиля в новую школу. Не сомневаюсь, что на крышке старого и потрепанного дорожного сундука Шарлота, принадлежавшего еще деду, оттиснута старинная версия фамильного герба.

— А твой?

Я кручусь на месте, демонстрируя всем длинный серый фрак с красной оторочкой и позолоченными пуговицами на манжетах.

— Вот, весь мой багаж.

— Философ, — ухмыляется Шарлот. — Слыхали? Он все свое носит с собой! У нас объявился философ!

— Хорошо хоть не святой.

— А драться умеешь? — спрашивает меня Шарлот.

Я вспоминаю первый день в прежней школе и драку с Эмилем, наши расквашенные носы и синяки под глазом. Может, так оно везде устроено? Куда ни придешь, всюду надо сперва подраться?

— А что?

— Философский вопрос.

— Так умеешь? — не унимается Жером.

— Когда очень надо — умею.

Жером с улыбкой кивает.

— Хорошо. Сегодня на наш класс нападут старшие. Мы должны постоять за себя.

— Только не слишком старайся, — серьезно добавляет Шарлот. — Надо проиграть, но не ударить в грязь лицом.

— Откуда вы знаете, что на вас нападут? — спрашивает Эмиль.

— Мне отец сказал.

Шарлот окидывает нас взглядом и решает представиться по-хорошему.

— Шарль, маркиз де Со, мой отец — герцог. Это виконт Жером де Коссар, второй сын герцога де Коссара. На нас нападут, потому что так принято. Мы проиграем, потому что это разумно.

— Если выиграем, они вернутся завтра? — догадывается Эмиль.

— Да, и приведут с собой еще один класс, — отвечает Жером.

По каменным ступеням спускается учитель и жестом подзывает нас к себе. Весь сегодняшний день мы будем устраиваться и обживаться, а завтра после завтрака — и после богослужения в 7:30, — начнутся занятия. Подъем в 6:30, опаздывать ни на богослужение, ни на завтрак, а тем более на уроки нельзя. Мы киваем в знак того, что поняли его слова и приняли их всерьез. Учитель хмыкает и вдруг замечает сундук Эмиля.

— Это мой, — говорит тот.

— Неси его сам. Слуг здесь нет.

Неужели он подумал, что в прежней школе у нас были слуги? Тут до меня доходит: учитель почти ничего не знает о нас с Эмилем. Странное чувство.

Чтобы попасть в нашу классную комнату, надо пересечь главный холл и пройти налево в темный коридор, а затем открыть дверь, ничем не отличающуюся от дюжины других в этом коридоре. Несколько мальчиков, пришедших до нас, поднимают головы от парт, и Шарлот знакомит нас с одноклассниками. Все кивают и улыбаются: его веселого одобрения достаточно, чтобы нас приняли за своих. Парты стоят вперемешку с письменными столами, старые ободранные стулья остались почти без набивки. В углу тихо ржавеют рыцарские доспехи. Они гораздо старше, чем здание академии, и сюда их явно кто-то привез. Со стены на нас смотрит олений череп с огромными ветвистыми рогами. На одном из столов помещается другой охотничий трофей: череп кабана-секача с единственным клыком. Когда Шарлот томно разваливается на стуле за этим столом, я понимаю, что череп принадлежит ему.

— Сам убил, — поясняет он, видя мой заинтересованный взгляд.

— Ага, с помощью дюжины охотников, своры собак и мушкетера, которому было поручено пристрелить зверя в случае, если Шарлотик промахнется.

Шарлот краснеет, потом заливается смехом.

— Мне было одиннадцать! Мама боялась отпускать меня одного.

— Твоя мать всего боится.

Кажется, сейчас-то Шарлот точно обидится на Жерома, но он лишь согласно пожимает плечами.

— Все матери такие… А давайте-ка спросим нашего философа. Согласен ли ты, что матери — в общем и целом — склонны чересчур переживать за своих детей?

— В общем и целом — согласен.

— Твоя мать другая?

— Моя мать умерла. И отец тоже.

Я мог бы добавить, что знал только одну мать — ну, кроме мадам Форе, а она не в счет, — мать Эмиля, и она была совсем другая: упрямая, честолюбивая, властная и крепкая, как кирпичная стена. Она без труда командовала мужем, но ко мне питала самые нежные чувства. Но вовремя сообразил, что говорить этого не следует: нехорошо по отношению к Эмилю.

— У тебя нет родителей?

Я кивнул, и остальные мальчики замерли в ожидании дальнейших расспросов Шарлота. Мы все уже признали в нем предводителя: он был куда выше, сильнее, белокурее и благороднее нас. И не только поэтому. Мы были новенькие в этой странной школе, никого еще не знали, и нам уже предстояло сражаться за честь класса. Зато Шарлот вел себя так, словно прожил здесь всю жизнь. Словно предстоящая драка была лишь досадной неприятностью, которую предстояло устранить. Его полная уверенность в своих силах успокаивала.

— Как они умерли?

— Философский вопрос.

Шарлот одобрительно усмехается.

— Когда?

— Мне было пять или шесть… — Я постыдился признаваться, что они умерли от голода в руинах не единожды заложенного дома. — Брат погиб в бою. Они купили ему офицерский чин в кавалерии, и он сразу погиб. Они не пережили удара.

— Умерли от горя?

Я пожимаю плечами. Лучше от горя, чем от голода.

Шарлот смотрит на Жерома: тот тоже пожимает плечами.

— А с твоим замком что стало? — не унимается Шарлот.

— Разорили. — Очень уж громкое слово для процессии шаркающих крестьян, которые потихоньку растаскивали наши вещи, стараясь не смотреть мне в глаза, — впрочем, большинство вообще не смотрели в мою сторону. Они были похожи на вереницу муравьев, медленно уносивших на спине все, что можно унести. Дом, конюшни и внешние постройки были обчищены еще до приезда регента. Почему они не взяли лошадь? Не знаю. Я поднимаю глаза и вижу, что класс по-прежнему вопросительно смотрит на меня, нравится мне это или нет. — Крестьяне. Герцог Орлеанский потом всех повесил.

— Регент?

— Да. Он нашел трупы моих родителей.

— А ты? Где ты был? — спрашивает Жером.

— Ел жуков. — Заметив его удивление, я пояснил: — Мне было пять. Я проголодался.

Они кивают — кивают все. Что-то тихо бормочут, а потом один мальчик предлагает мне кусок торта, словно я до сих пор голоден. Все начинают разговаривать о еде: кто какие гостинцы привез из дома. Кексы, сыры, свежий хлеб, финики, сладости из яичного белка и цукатов… До меня доходит, что в академии учатся нормальные дети, которые на каникулы и праздники ездят домой. Эмиль здесь никого не удивит.

— Я не знал, что можно привезти гостинцы! — шепчет он.

— В следующий раз привезешь.

Ночная драка — жестокая и при этом напоминает некий обряд.

Мальчики покрупнее схлестываются друг с другом, маленькие с маленькими — а те, кто не хочет драться, как Эмиль, находят противников себе под стать и только делают вид, что дерутся. Мы позволяем врагу тайком прокрасться в нашу спальню через час после отбоя, а затем выскакиваем из постелей — и начинается сражение. Мы деремся в неистовой тишине, в лунном свете, падающем сквозь высокие окна спальни. Крепкий мальчишка дает мне тумака и морщится, когда получает ответный удар. Я бью снова. Он прижимает руку к губам и находит себе жертву послабей. Мой живот сжался в тугой узел, ноги трясутся. Я не испытываю никакого восторга от драки. Я хочу спрятаться.

Через несколько минут все уже кончено.

Шарлот встает посреди комнаты, нетронутый, без ссадин и шишек. Рядом встает Жером — у него опухла губа, а глаза горят свирепым огнем, руки стиснуты в огромные кулаки. Он похож на ломовую лошадь. Я тоже встаю рядом — отнюдь не свирепый и изрядно побитый, зато крепко держусь на ногах и готов ко всему. Остальные сгруживаются за нашими спинами и ждут, что будет дальше.

Вперед выходит мальчик с длинными кудрями до плеч.

— Ты, — говорит он Шарлоту. — Как тебя зовут?

— Де Со. А это де Коссар и д’Ому…

Мальчик хмурится, пытаясь запомнить наши лица и имена.

— А это «Ришелье», — говорит он, имея в виду братство, к которому мы приписаны. — Мы побеждаем. Всегда. Подведете нас — и мы вернемся.

— А мы будем готовы, — грозно произносит Жером.

— Мы не подведем братство, — заверяет Шарлот длиннокудрого мальчика.

Он решает, что Шарлот говорит от имени всех нас, — и это его устраивает, поскольку он сам поступает так же. Старшие молча выходят из нашей спальни, и мы слышим на лестнице их шаги. Здравый смысл подсказывает нам не терять бдительности: вдруг это хитрость, и сейчас они вернутся, чтобы закончить начатое. Впрочем, нет, сражению конец. Наутро никому из учителей нет дела до наших распухших губ и подбитых глаз, но однажды в конце коридора я замечаю полковника: он улыбается.

В этой школе уроки ведут разные учителя. Почти все они военные, очень строгие, однако от нас им нужна лишь прилежная учеба. Я беру пример с Шарлота и читаю книги, которые мне еще не по возрасту, а к урокам готовлю только то, что могут спросить. Оценки у меня хорошие. В седле я держусь из рук вон плохо, как и Эмиль, но день ото дня все лучше. Мне нравится биться на мечах: слушать лязг стали и крики, а после занятий — умываться, болтать и чувствовать праздное бессилие. Спуску нам не дают. Ни в чем.

Рождество я встречаю с Эмилем и его семьей. Тихая неделя полна расспросов об академии и новых друзьях. Мадам Дюра остается довольна нашими ответами и приятно удивлена тем, как беспечно Эмиль болтает о маркизе де Со, виконте де Коссаре и прочей знати — словно они его лучшие друзья. Иногда я чувствую на себе его тревожный взгляд. Он словно опасается, как бы я не встрял и не сказал, что на самом деле они мои друзья. К концу недели Эмиль становится уверенней: в конце концов, почему он не может дружить с дворянами? Мы везде ходим вместе, и хотя Шарлот иногда поглядывает на Эмиля с любопытством, точно на интересную особь… Что ж, он часто смотрит так на людей, иногда и на меня. Я философ навозной кучи, без дома и родителей, притом вполне доволен своим положением (как он считает).

Шарлот, разумеется, живет в огромном замке. Его семье принадлежит несколько таких замков. Его мать красива, отец храбр, семья немыслимо богата. Будь он менее знатен, его праздное хвастовство покоробило бы любого. Но Шарлоту все к лицу. Он с достоинством принимает наше поклонение и взамен небрежно нас защищает. Если младших из «Ришелье» начинают донимать старшеклассники, Шарлот вступается. Со всеми он ведет себя как с ровней, даже с учителями. Лишь в третьем семестре я наконец замечаю, что слуг Шарлот практически не видит, не обращает на них никакого внимания. Еще один семестр уходит на то, чтобы заметить то же самое в остальных. Сквозь слуг научился смотреть даже Эмиль. Как-то раз я заговариваю с рыженькой прачкой — та от неожиданности и ужаса заливается краской и убегает. Она совсем юная, моя ровесница, не старше. В следующий раз, завидев меня издалека, она разворачивается на полушаге и скрывается из виду.

Тут же меня окликают Шарлот и Жером.

— Нельзя дружить с холуями, — распекает меня Шарлот.

— А ты думаешь, он дружить с ней собрался? — дразнится Жером.

Я краснею.

— Она тоже человек!

Шарлот закатывает глаза. Жером ухмыляется. В следующий раз, встретив прачку, они оба ведут себя подчеркнуто любезно, и она убегает в слезах.

— Ей только философов подавай, — решает Жером.

На этом все и заканчивается. Она больше ко мне не подходит.

На следующее лето Эмиль уезжает к своей тетке, а я остаюсь в школе, радуясь, что могу наконец отдохнуть от его семьи и побыть один. Я сам готовлю себе еду, и повара сначала надо мной посмеиваются — пока до них не ...

Купить книгу "Последний пир" Гримвуд Джонатан


Initiatory fragment only
access is limited at the request of the right holder
Купить книгу "Последний пир" Гримвуд Джонатан

home | my bookshelf | | Последний пир |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 5.0 из 5



Оцените эту книгу