Book: Апокалипсис Антона Перчика



Апокалипсис Антона Перчика

Анна Никольская

Апокалипсис Антона Перчика

© Анна Никольская, 2014

© «Время», 2014

Пролог

Апокалипсис Антона Перчика

Я когда раньше на клоуна смотрел, еще в детстве, у меня волосы на руках вставали дыбом. Cерьезно, я нисколько не преувеличиваю. Помню, он ехал на двухколесном велосипеде, с огромной такой резиновой пищалкой, по проволоке ехал, а я смотрел на него и реально умирал от страха. Я смотрел на него, а видел только родинку. Эту его бородавку. У него на носу росла волосатая зеленая бородавка — я ее боялся больше всего. Сейчас смешно вспоминать. Еще помню запах клоуна — смесь нафталина и духов «Болгарская роза». Такими бабушка душилась, мне не нравились. Она сидела рядом, держала меня за руку, а я почему-то думал, что это пахнет от клоуна. Он ехал и тоненько хохотал, а меня просто уже тошнило от ужаса. Я сидел в первом ряду и боялся, что он сейчас ко мне подъедет. Из тысячи зрителей выберет именно меня. Я был абсолютно беззащитным перед ним, как будто голым… По-моему, при виде клоунов большинство людей начинают немного нервничать, нет? Есть в них что-то зловещее.

Когда видишь зараженного, первая твоя реакция — смех. Наверное, это внутренняя защита срабатывает. Просто мозг обычного, нормального человека не способен сразу такое переварить. Он не заточен под апокалипсис.

* * *

У Егора младшая сестра — он от нее уже на стену лезет. Один раз я наблюдал такую картину — хоть в «Сам себе режиссер» посылай. Я их на телефон снимал, пока меня не застукали. Короче говоря, сидит Егор, сидит его мелкая (не помню, как звать) и далее по списку: Винни-Пух, крокодил Гена и еще какие-то плюшевые перцы. Причем сидят так основательно, за столом, все у них чин чинарем — с фарфоровым сервизом и поролоновыми бананами. В общем, Егор берет чайник и Гене наливает. И типа такой: «Угощайся пряниками, Гена». А лицо у самого серьезное до предела. Я просто лежал там у них за дверью. Говорю ему: «Тебе надо в „Спокойной ночи, малыши“ сниматься, вместо Оксаны Федоровой. Ты ее затмишь». А сестра его: «Мойте ручки, дядя Антон, я вам испекла пирог». Ага, пластилиновый.

Я все к тому веду, что у нас Игорек в этом плане вообще ненапряжный. В душу не лезет с паровозами и башнями до потолка. Раньше лез, но я его выдрессировал. По полной программе, не хуже Макаренко. Теперь врубаю планшет со cмешариками — и в путь. Брателла потерян для общества как минимум на три часа, а я пожинаю плоды трудов своих (и сотрудников «Apple»).

Но он тоже чудит иной раз, наш Игорек. Однажды запряг меня играть в прятки. Ну а мне, понятное дело, лениво. Я говорю: «Давай вон играй с Муськой. Считай до десяти или до скольки ты там умеешь. Во, давай до ста — она сейчас от тебя спрячется по-быстрому». Короче, сунул я Мусяндию в духовку и смылся с Анькой в кофейню. Прихожу часа через три, а мамик уже на кухне, затеяла стряпать хачапури. Я тоже балбес — сразу не врубился, к чему это все неумолимо ведет. Пошел, принял душ, выхожу. И тут чую — пахнет горелым. И орет кто-то — я Мусипундию сначала по голосу даже не узнал. Мамик спрашивает: «Ты не видел Мусю? А то она мяукает где-то, я не могу понять». И тут до меня доходит наконец. Вот, думаю, Игорек дебил, это надо же было в собственной квартире кошку потерять! Открываю духовку — мамик ее поставила на разогрев (как Муську не заметила, не знаю, может, уснула она там). Открываю, а Муська оттуда, как сбитый летчик, кааак сиганет и давай круги нарезать по паркету. Мамик стоит, смотрит, не может ничего понять. Игорек прилетел, закатил истерику: «Мусенька моя, бедненькая, лапки поджарила!». Муська носится по кухне — у нее шок: ей лапы здорово припекло. Потом выпустила когти и на цыпочках, на цыпочках ускакала по коридору. Я как увидел эти цыпочки, меня чертов смех разобрал. Понимаю, что ржать нельзя — не та ситуация, но не могу остановиться! Еще Игорек масла в огонь подливает: «Мамочка, она погибнет!». Ну правда смешно. Разве нет? А вообще, кошки — полезные. Они от стресса помогают. Когда гладишь кошку, частота пульса снижается на шестнадцать процентов, что-то типа того.

* * *

— Фамилия. Имя. Отчество.

Лицо у нее протокольное до жути, вся из себя. Не люблю важных. Я говорю ей, тоже так, знаете, с паузами:

— Перчик. Антон. Вячеславович.

И кашляю в кулачок. Кхе-кхе. Я пафоса органически не перевариваю. В любых его проявлениях. Такие люди на меня, знаете, как действуют? Как бык на красную тряпку. В смысле, наоборот, но вы поняли. Так и подмывает перед такой фифой комедию поломать. Чертов паяц, когда-нибудь она меня погубит, эта привычка.

— Полных лет?

— Восемнадцать.

— Образование?

Отец, кстати, в этом смысле — диаметральная моя противоположность. Яблоко от яблони, все дела — это не про нас. Сейчас-то над ним начальства нет, он сам себе и бог, и начальник, и все равно в нем подлая эта совковость сидит. Ее уже не искоренить, когда тебе под полтинник. Он в налоговую, знаете, как заходит? Прикол вообще. У порога минут сорок ноги вытирает. Стоит на коврике и вытирает лет пятьдесят, с мыслями собирается. В окошечко когда заглядывает, лыбу тянет до ушей, пока ему какая-нибудь старая кошелка бумажки проверяет. Она его пошлет, а он ей за это потом шоколадку. Плебей. Меня все это бесит до жути. Меня реально мутит, когда я это вижу.

— Гимназия № 486 с лингвистическим уклоном. Колледж делового администрирования имени Уолтера Хеллера, это в Нью-Йорке. МГМУ Сеченова, медицинский факультет. Сборная солянка — но это я искал себя. Правда, пока не нашел. Я в поиске, вы улавливаете мою мысль? В Сеченке я тоже долго не протянул, как видите. С первого курса выперли.

— Что так? — Она поднимает бровь. Густую и хорошо прокрашенную.

— Не переношу вида крови.

Я ухмыляюсь. Я всегда ухмыляюсь, когда чувствую подвох в голосе собеседника. Уменя такая защитная реакция. А еще я всегда обращаю внимание на детали. Мелочи, типа этих беличьих бровей. Или цвет стен. Они тут у них депрессивно-зеленые. Видимо, добивались приятного салатового оттенка, а добились обратного. Тоскливо-то ка-а-ак…

— Слушайте, у вас же мое резюме, да? На мониторе? Там все подробно написано — читайте!

Я откидываюсь в кресле и зеваю. Щелкаю челюстями. Она читает — я жду, пялюсь в окно. Но там ничего интересного. Киоск «Роспечать», и всё. Он весь уделан тополиными почками, как подошвы моих новеньких «патрулей». Семь штук стоят, между прочим, — теперь хоть выбрасывай. Пустая трамвайная остановка. Старуха в толстом малиновом пальто прет прямо по рельсам. Сзади трезвонит трамвай. В смысле, он у старухи сзади. Интересно, задавит или нет? У них тут кислой капустой воняет — туши свет, такое ощущение, что она прямо в воздухе у них висит. Как белье на веревках — повесили, и оно колышется. Я отвожу в сторону локоть и демонстративно зажимаю нос — чтобы она увидела. Но она на меня не глядит, ишь ты. Чем она тут вообще дышит? Внизу, видимо, варят щи, кастрюлями гремят, а на улице апрель. Нет, май уже вторые сутки. В мае я ем окрошку со свежими огурцами и редисом. Дороги давно сухие, а я только вчера резину поменял, последнее отдал за колеса. Янке клубешник обещал в субботу. Ладно, потерпит — в стране кризис. Или уже кончился? Не задавил, слава богу. В смысле, трамвай старуху. А лично мне противно, когда кто-то челюстями щелкает со спецом. Или еще бывает — прыщи при всех давит. У меня был одноклассник, некий Грибков — мы с ним мало общались, вернее, вообще не общались. Мы с ним существовали в параллельных мирах — он ходил в любимчиках, а я на камчатке всю жизнь сидел. Я не дебил ни в коем разе, просто там дышится легче. Так вот этот Грибков на уроках географии давил на носу прыщи. В зеркальце. Мне сзади все было видно. Достанет зеркальце из дипломата (он ходил с дипломатом) и давит. Главное, только на географии. Я уж потом понял почему. У нас географичка была старенькая, Мила Петровна. Нормальная старушенция, мы с ней ладили. Ну и вот, а по остальным предметам — молодые все. Короче, Грибок Милу Петровну вообще не стеснялся. Других стеснялся, а ее нет. Я когда это окончательно понял, нос ему чуть не разбил. Но потом не стал. Просто мы с Егором, другом моим, объяснили ему… Так… кое-что. Короче, он больше свой гнусный нос не трогал на ее уроках.

— Я внимательно ознакомилась с вашим резюме, — она улыбается.

Вежливая стала. Все-таки она ничегошная. Маникюр дорогой — я люблю ухоженных.

— Думаю, вы нам подходите. Осталось только…

— Еще бы я вам не подходил. — Оттолкнувшись от стола, я отъезжаю поближе к открытой форточке. — Мерчендайзер на собственном «Мини Купере», это за семьсот у. е. в месяц — вот вам счастье привалило!

— Кажется, вы именно тот, кого мы…

— …так долго искали. Общительный, уверенный в себе, язык подвешен, не урод, да? Вы сегодня вечером что делаете?

Она отгоняет от лица невидимую муху. Даже слона, судя по жесту.

— Еще один вопрос, последний. Почему вы хотите у нас работать? Ваша мотивация?

— Честно?

— Ну да, желательно.

— Вот если совсем по чесноку, мне ваша контора — не комильфо. Быть лицом куриных кубиков и красиво расставлять по полкам банки с тушенкой — это правда не мое. Ни разу не мое. А мотивация у меня — предки. Лишили доступа к семейной казне до осени, пока не восстановлюсь в универе. А жить на что? Кафешки, клубы, я люблю вкусно пахнуть — ну, вы понимаете. В общем, прижало.

— Хорошо, заполните тогда, пожалуйста, анкету.

— То есть это что? Вы меня берете, что ли?

Я опешил.

Как так?

Кажется, я сделал все, я из кожи вон лез, чтобы только не угодить в эту крысиную дыру (которую, кстати, мне подыскала мамик — как всегда, из самых благих побуждений). Отец, в конце концов, не законченный изверг — пока не устроюсь на работу, поить-кормить, поди, будет…

Я скольжу глазами по строчкам. Что-то чересчур мелко и букв много. Много букв.

— А зачем писать про семью? Это типа вступительного сочинения?

— Еще осталось несколько формальностей, — она игнорирует мою иронию. — Беседа со штатным психологом и анализ крови.

— Ну вы даете, люди. Серьезно? Кроме шуток? Я же вам справку из психоневрологического диспансера принес, свежую. А вы точно не в космонавты волонтеров набираете? А то зашлете меня на Марс вместо «Ашана».

Она хмурится. Черт, симпотная все-таки. А может… Может, все-таки перекантоваться тут у них какое-то время?.. Все при деле буду, пока отец гнев на милость не сменит.

— Ладно, валяйте, — говорю, — вид собственной крови я уж как-нибудь перенесу.

— Очень хорошо, — она снимает трубку с доисторического телефона и набирает номер.

— Только учтите, я у вас навек не зависну. Так мы пересечемся вечером?

* * *

А хотите еще байку? Курьезный случай из моей насыщенной жизни. Я познакомился с девушкой по интернету. Не, обычно я на улице знакомлюсь или в клубе — с этим у меня проблем никаких. Я, сколько себя помню, от женского внимания не страдал. Вернее, от его отсутствия — женщины меня любят. Улыбка у меня широкая, как и плечи, в этом все дело. Но тут просто разобрало любопытство, и фотку она прислала эффектную. Думаю, все равно делать нечего — схожу посмотрю, чего там. Мы в метро договорились встретиться. Нарисовался я с опозданием — пунктуальность не самая сильная моя сторона. Минут на двадцать меня дела задержали, думал, она уже отчалила. Но нет, смотрю — стоит. И даже вполне себе ничего: стройная, блондинка, волосы ниже плеч — все, как я люблю. Только с макияжем явный перебор и вообще видно — со вкусом у человека проблемы. Ботфорты и джинсовые шорты, как кот в сапогах. Хипстер и кот в сапогах — я представил, как мы со стороны смотримся, и чуть не свалил. Но неудобно было. Ладно, шорты — дело поправимое, ведь главное, что у человека внутри. Короче, я повел ее в кофейню. Идем, она шагнет — споткнется, шагнет — споткнется. Меня чуть не уронила на асфальт. Думаю, нетрезвая, что ли? Утро же еще, двенадцать часов. Но оказалось, что ей обувь велика. Доковыляли мы с грехом пополам до «Шоколадницы» — я «Бразилию Декаф» заказал (кофеин я не употребляю), ей — мороженое и горячий шоколад. Вот на этом мороженом она и прокололась. Сидим, я ей что-то такое увлеченно про последний фильм Балабанова втираю, про постапокалипсическую эстетику, она в окошко прохожих разглядывает. Чую, не клеится разговор. Внутри у нее тоже негусто. Дальше какао дело у нас точно не пойдет. Девушка какая-то не очень вменяемая, а что с ней не так, не могу понять. Думаю, сейчас она доест, и я по уважительной причине сруливаю. И тут вдруг она берет и достает изо рта зуб.

Жесть. Я был в шоке. Тут кровь у нее начинает капать на стол, сопли-слезы, я ей гигиенические салфетки протягиваю, она отказывается, словом — молодежный триллер в самом разгаре. Народ на нас оглядывается. И знаете, что это такое было? У нее последний молочный зуб в тот день, оказывается, выпал. Да, такое тоже бывает. Мороженое с карамельными чипсами — ну и. Ей было двенадцать лет, как потом оказалось. После этого шокировавшего мою неокрепшую психику случая я к старому доброму пикапу вернулся. На улицы родного города.

Тот фильм, кстати, «Я тоже хочу» назывался. Дурацкое название, типа «Американского пирога» — но там совсем не про это. Там про одного мужика, про музыканта — он все счастье искал… Да чего я буду рассказывать — скачайте да посмотрите сами.


Апокалипсис Антона Перчика


День первый

Суббота, 4 мая

Апокалипсис Антона Перчика

— Слушай, мамик, я же тебе не приходящая нянька. Вы не могли предупредить заранее?

— Значит, не могли. — Она с прищуром глядит в зеркало и сосредоточенно рисует себе глаз. Движения автоматические, это уже как дыхание у нее. — У нас с отцом важная встреча.

— А у меня не важная? Я Янку веду в клуб.

— Янку, да? В прошлый раз, помнится, была Анька. На какие это, интересно, шиши ты ее ведешь? Опять провалил собеседование. Тебе еще не надоело тунеядствовать?

— Мам, притормози на минуточку. Во-первых, ничего я не провалил — я отказался у них работать. Отказался сам. Передумал. Ты чувствуешь разницу? А во-вторых, если этот их психолог сам псих недолеченный, я причем? Он меня знаешь про что спрашивал?

— Про что?

— Есть ли у меня постоянный половой партнер. И если да, то какого он пола. Это, по-твоему, нормально при приеме на работу в ООО СР «Дистрибуция»? Я уже думал, что ошибся адресом.

Она отрывается от зеркала и откладывает в сторону карандаш. Смотрит на меня. У нее лицо обычно безо всякого выражения — никогда не угадаешь, о чем она думает.

— Слушай, ну и ответил бы ему, с юмором — как ты умеешь. Выкрутился бы как-нибудь! — говорит. — Что мы теперь скажем папе? Ты уже полгода слоняешься без дела, и потом…

— Ты опять? — Я врубаю на всю радио. Я ее нудятину уже просто слышать не могу. Мамик если заведется, ее советским танком не остановить.

— «…первый заметный метеоритный дождь прошел зимой благодаря потоку Квадрантиды. Пик падения пришелся на четвертое января…» — скрипит какой-то дед из динамика. Окей, окей, все что угодно, лишь бы не ее нотации.

— …отец только и успевает оплачивать твои интернет-покупки. Зачем тебе столько одежды? Ты же не девушка.

— А что, только девушки должны классно выглядеть и приятно пахнуть? А я, раз родился мужиком, должен в трениках и стоптанных башмаках на троллейбусе ездить? Успокойся, найду я работу — я вон в интернете объявление уже разместил почти. Есть там одна тема — по бизнесу… Правда, нужен первоначальный капитал. Как думаешь, отец даст?

— Не знаю. Надо было тебе учиться, вот что, — мамик меняет тему и принимается за другой глаз. У нее на каждый уходит по пять минут, я засекал. — Мы еле-еле устроили тебя в медицинский. Надеялись, пойдешь по нашим стопам.

— Ну не мое это! Не могу я ковыряться в трупах — мне неприятно!

— А что тебе приятно-то? Медицина — не мое, фармацевтика — не мое, лингвистика — тоже, товароведом и то не взяли.

— Не «не взяли», а я отказался! Я хочу свой бизнес. В фэшн-индустрии. Мы с Егором уже перетерли: хотим открыть сеть бутиков, по франшизе. У нас и связи кое-какие есть.

— А в чем проблема? Открывайте.

Она еще и издевается.

— Мам, может, поговоришь с отцом насчет денег, а? Он тебя же слушает.

— Антон, очнись, пожалуйста. Спустись на землю. Мне иногда кажется, что тебе не восемнадцать, а восемь. Я не знаю, почему ты у нас до сих пор такой инфантильный. Вроде бы два года в Америке жил один, повзрослеть вроде должен был. В колледже вас там чему учили?

— Как правильно заниматься любовью. И марихуану курить.

Она зыркает на меня. Как тигрица — сейчас зубами прихватит за шкирку и отшлепает.

— Шучу.

— Вот-вот. Все тебе шуточки. А мы, между прочим, с твоим папой после мединститута еще пять лет пахали на «скорой помощи», дежурили через одного в ночную смену. Еще ты был маленький с пороком сердца, авитаминозы вечные — ладошки до костей облезали. Мы, прежде чем открыть клинику, знаешь сколько всего хлебнули?

Ну все, завелась. Сейчас будет втирать про свое трудное детство и еще более трудную молодость. Мамик с отчимом жила, он ее ремнем порол за то, что она обкусывала ногти. Он порол, а она после этого еще дальше обкусывала, до мяса. Зато теперь ходит с акриловыми. Встретил бы — убил. Но он помер уже, отчим. Мамик за отца рано вышла замуж, ей было восемнадцать, когда она вышла — как мне. А я так думаю: ну их на фиг, эти ранние браки. Сначала созрей, потом женись. Вот я не созрел для хомяка даже или там котенка, не то, что для жены.

— Извини, что мне не пришлось хлебнуть, — говорю.

— Ничего, у тебя еще все впереди. Отец в этот раз настроен решительно. Пока не восстановишься в университете — никаких клубов, никаких Ань. И да, кстати, ключи от машины положи сегодня ему на стол.

Что? Я не верю своим ушам. Отдать от тачки ключи?

— Э, родители, вы чего?

— Ничего, поездишь на метро, как все. Ты на бензин и на мойки больше тратишь, чем мы с отцом вместе взятые.

Ах, вот так, да? То есть вот так… Если я, в отличие от отца, на грязной тачке ездить брезгую, со мной вот так можно… Пожалуй, пора пускать в ход тяжелую артиллерию. На метро я больше точно не сяду — меня однажды там чуть не убили. Кулаком по голове — им мой галстук-бабочка не понравился.

— Зачем вы так со мной, мамик?

Неожиданно я сползаю вниз по стенке и роняю голову — на колени падают мои тяжелые кудри. Клево со стороны выглядит, наверное.

— Перестань паясничать.

Лицо у нее становится непроницаемым — я подглядываю. Идеальное накрашенное лицо, как у куклы. Хорошо, что я пошел в нее, отец у нас чуть красивей летучей мыши. Серьезно, они вблизи реально страшные — курносые и ушастые, прям как он.

— Лучше займись братом, я уже иду. — Мамик достает из сумки кошелек. Леопардовый в розочку — «Роберто Кавалли», сумка такая же. Дает мне деньги. — Сводишь его на площадку, потом покормишь, не забудь витамины. В ванну и спать. В холодильнике курица с пюре.

— Иной раз мне кажется, что вы меня не любите. Что я чужой вам, — для пущего эффекта я трясу башкой.

— Не говори глупостей. Мы все делаем ради твоего же блага. Закроешь за мной?

— Игорька вы любите гораздо больше!

Мамик вздрагивает. Проняло наконец-то. Ура.

— Антош, ну что ты такое говоришь?

Она вздыхает. Подходит ко мне и проводит рукой по волосам. Опускается на корточки и обнимает. У нее новые духи. Надо потом глянуть, что за запах — Аньке понравится. Может, уже растает.

— Мы тебя очень любим. Тебя и Игорька. Просто…

— Что? Просто что? — голос у меня дрожит.

Я поднимаю наконец голову. Я смотрю ей в глаза. Долго. Главное, сейчас не сорваться и не заржать. Она почти готова. Осталось каплю дожать — и все, она готова.

— Просто мы хотим, чтобы ты стал более… ответственным, что ли… Взрослым. Чтобы ты повзрослел, наконец. Сам отвечал за себя и свои поступки. За свою жизнь, понимаешь? Папа ведь не вечный.

— Я понимаю, мам. И я стараюсь. Правда. Мы с Егором уже все обмозговали, это реально крутой проект. Прости, я опять говорю ерунду… Я тебя люблю, мамик.

Я редко ей это говорю — мол, люблю и все такое — ну так, по мере надобности. Знаю, что они важные, эти слова, только они все равно особо для меня ничего не значат. Я ни фига не чувствую при этом — ни смущения, ни порыва какого-то… Что обычно испытывают в таких ситуациях? Когда говорят «я тебя люблю»?

— И я тебя, сыночек, — она порывисто прижимает меня к груди. Внутри у меня все просто клокочет от смеха.

— Мам, ты самая родная, — я тихо всхлипываю (тут главное — не переборщить) и утыкаюсь мокрой щекой ей в шею. Пускай прочувствует. — Может, ты все-таки поговоришь с отцом насчет денег?

— Поговорю, сынок. Я поговорю.

— Спасибо, мам. Ладно, иди, я побуду с Игорьком. Мы в парк сходим.

Я подонок, да? Думаете, подонок. Эгоистичный, самовлюбленный, наглый и все такое прочее.

Вот что я вам на это скажу: так оно и есть. Сейчас таких, как я, как собак нерезаных развелось. Это прадед так говорит. Он танк тяжелый, хоть и старый. У него два осколка в груди, поэтому ему цинизм в мой адрес простителен. И знаете еще что хочу добавить, ну типа, в свою защиту? Быть подонком и признавать это — не каждому дано. Далеко не каждому. Это привилегия избранных, если хотите.

* * *

— Ну что, брателла, пойдем в парк?

— Ура! В парк! В парк! — Игорек прыгает до потолка, сейчас рейтузы потеряет. Он по дому вечно в них гоняет, уже протер до дыр. — Мы на тарзанку?

— А ты был хорошим мальчиком?

— Хорошим! Я всю неделю им был! И еще мама сказала, что если я буду сегодня особенно хорошим, то получу сахарную вату!

Ну и кто у нас после этого инфантильный?

— А в нос ты не хочешь получить? Тарзанка — это для мужиков. Вот ты мужик?

— Я мальчик… — с сомнением тянет брат. На лицо ему небегает грозовое облачко — маленькое такое, но чую, дождина сейчас хлынет не грибной. Вон и подбородок уже меленько дрожит — только не сейчас! — Мальчик я!

— Правильно, с пальчик, — говорю и смываюсь в ванную, но он как хвост лезет за мной.

— Ну Тоооша, ну пожааалуйста, — затягивает свой любимый трек. С матерью это обычно срабатывает. С ней, но не со мной.

— Значит так. Иди сейчас, возьми мой айпад на диване и исчезни. Выдвигаемся через час.

— Да? — Кажется, он не верит своему счастью. Облачко сдувает моментально. Ну да, сегодня я щедрый. — Ура! Спасибо, Тоша!

— Только не измажь мне там соплями! — ору ему вслед и жму на двери щеколду.

Ванная — мой маленький рай. Для духа и тела (в здоровом теле — здоровый… вот-вот). Я принимаю душ, мою голову «Лошадиной силой» (Янка присоветовала, она в салоне работает. Не парикмахером, что вы, — специалистом по женским прическам) и наношу желатиновую маску — это для ультра-блеска волос. Они у меня до плеч и вьются — сплошной головняк с ними, но женщинам нравится. Красота требует. Хотя она у меня природная, натуральная. Вообще, я из тех людей, кому во многом повезло, и все им завидуют. Завидуют просто потому, что они хороши во всем, причем без особых усилий. Вот я и хорош, и скромен, что тоже немаловажно.

Вытираюсь насухо, надеваю трусы (Calvin Klein) и пристально рассматриваю себя в зеркале. Гм, то, что абонемент в фитнес-клуб просрочен, дает о себе знать. Но отец с некоторых пор не вникает в мои проблемы. Говорит: «Качайся дома, если тебе жизненно необходимо». Ага, щас — только гантели у соседа сверху одолжу. Засада, в общем. Щупаю кубики — пока на месте. Выдавливаю прыщ на лбу (прямо над шрамом вылез) и обрабатываю кожу «Эвисентом». Клерасилы и прочая — в топку. Дрожжи с серой, чтоб вы знали, — наше все. К слову, самая нарядная одежда для мачо: чистая кожа, ровный загар и мускулы. Да ладно, шучу. Чистая футболка и дизайнерские джинсы. У меня «Дизели» — но это дело вкуса. Беру тюбик с моделирующим гелем, выжимаю горошину на ладонь и равномерно наношу на волосы. Нет, я не гей, как думают некоторые угрюмые личности (иных так и подмывает отполировать мне фейс, а потом череп). Я метросексуал — но это если вам так уж приспичило навешивать на людей ярлыки. Вообще, я против деления хомосапиенсов по каким бы то ни было признакам, включая национальные, интеллектуальные и половые. Peace — я за мир. Я против атомной войны, а она если и случится, то исключительно из-за таких вот любителей носить на плечах лысые головы. Ну, вы меня понимаете. Хотя я тоже далеко не Талейран. Больше всего меня знаете кто бесит? Меня бесят люди, которым плевать на то, как они выглядят. Им плевать на себя, по большому счету. Знаете, все эти нечесаные и небритые пассажиры маршруток, домохозяйки с непрокрашенными корнями и помятые менеджеры с невкусным запахом изо рта. Дешевая оберточная бумага, а внутри типа брильянт. Не компостируйте мне мозг, ладно? Неряшливости прощения нет, я так считаю. Ты можешь быть человеческим уродом — всякое бывает, в смысле нос там у тебя кривой или глаза навыкате — это все фигня. По-любому, если ты ухоженный — люди к тебе потянутся. За примером далеко ходить не надо — возьмите пульт и включите телик. Кстати, о.

Включаю радио (оно встроено в мамикин солярий) — позитивный саунд-трек мне сейчас жизненно необходим.

— …Если же метеорные тела в потоке сконцентрированы в «метеорном рое», число видимых метеоров невелико, за исключением тех случаев, когда Земля пересекает сам метеорный рой. Подобные периодические метеорные дожди могут породить метеоритную бурю…

Я сейчас обметеорюсь, однако. «Эхо Москвы». Ну как, скажите мне, люди добрые, как вменяемый человек может загорать под «Эхо Москвы»? Щелкаю кнопкой поиска: «Гараж ФМ» — то, что доктор прописал. Хаус, вы улавливаете мою мысль?

Закрываю глаза и подставляю лицо турбо-солнцу. Оно реально полезней, чем то, что в небе, я читал. Но отец не верит таблоидам, он рака кожи боится — с тех пор, как ему вырезали родинку на спине. Да, друзья, удивительное рядом: я читаю. «Men’s health» и «GQ» сейчас преимущественно. Я, так сказать, гламурный ботаник. Читать я вообще люблю — это еще со школы. У нас литераторша была с пунктиком, она нас три года гоняла по университетской программе. Списки чтения на лето вывешивала километровые. Список кораблей с ними в сравнении — так себе, списочек. Так что скорость чтения у меня с тех пор приближена к максимальной — двести восемьдесят слов в минуту. Только вот хороших книг сейчас мало. Под хорошей я имею в виду ту, которую читаешь, и каждую строчку в ней хочется подчеркнуть. Потому что понимаешь — все правда, что этот чел написал, в жизни все то же самое. И хочется ему руку после этого пожать. Вот Сэлинджеру, например, я бы пожал. «Над пропастью во ржи» — моя любимая. Там про одного нью-йорксого чувачка — его из колледжа выгнали, и он все по барам шлялся. У него еще отец был замороченный, типа моего, и сестра. Он сестру любил сильно, Фиби. И два брата — один писатель в Голливуде, а другой — умер, маленьким, еще в детстве. История простая, как палец, а читаешь и чувствуешь, что он к тебе в голову заглянул, этот Сэлинджер. Заглянул и вывалил потом все твои потаенные мысли на бумагу — нате, читайте. Я лет в двенадцать прочел, сильно впечатлился. Раз десять с тех пор брал ее в библиотеке, у Мошкова. Но многие того мнения (Егорка, например), что дорога в библиотеку научит тебя жизни куда как лучше, чем она сама. В смысле, библиотека. Это я его цитирую. Может и научит, я ж не спорю, только на это вся жизнь уйдет, если раньше не помрешь. Да, кстати, загораю я в трусах. У меня пунктик — изо всех сил берегу себя для потомства. Ибо обещал отцу большую дружную семью с кучей внуков и правнуков. Хоть одно-то обещание я должен сдержать? Кстати, об отце. Хорошо, если мамик его обработает — она это умеет, как никто. У него ж не сердце — новехонький айсберг, а мать его в ладошках плавит, как сырок. Думаю, если вложимся деньгами, дело у нас с Егором пойдет. Он человек здравый и в трендах сечет не хуже моего. На этом, кстати, мы и пересеклись однажды в сети. В блоге на Fashion people.

— Антон, ты там?! — через гул солярия до меня доносятся вопли Игорька. — Антон! Мне страшно! Выходи! Ты там?!

— Тут я! Не ори, сейчас соседи с топором прибегут.

Расслабиться человеку не дадут. Час уже, что ли, кончился?

Я вырубаю солярий, накидываю халат и выхожу из ванной. Холодный воздух в лицо, как пощечина.

— Ну чего тебе пострашнело вдруг?

— Я думал… Я думал, что ты там в ванной…

— Чего я в ванной?

— Умер. Упал и умер, как те дяди по телевизору.

Опа. Я смотрю на белого, как творог, брата. Белого и трясущегося, как жидкий деревенский творог, буэ.

— Какие дяди? Ну-ка пошли… — Я сгребаю Игорька в охапку и волоку его в гостиную.

Мертвых дядей мне только не хватало.

* * *

Выходим из подъезда. Единственное, что радует глаз в нашем унылом, как бездомный котяра, дворе — это моя прееелесть, мой «Мини Купер». Желтый-желтый, как лимонная канарейка! Он заставляет сердце биться учащенно, даже когда просто стоит на месте. Облитый сверху пряничной глазурью, опоясанный стеклом и глянцевым пластиком оконной линии, он красивый как игрушка. Поставил бы его на стол — и рассматривал. Но я сажусь внутрь, завожу мотор, щелчком тумблера отключаю антипробуксовочную систему — и срываюсь с места, оставив после себя облачко сизого дыма от сгоревшей резины протектора.

Во я загнул, да? Это цитата из моего школьного сочинения «О чем я мечтаю в жизни». Главное в автомобиле — стиль. Шарм. Имидж. Отец говорит — надежность и скорость, вот и ездил бы сам на метро. Мой автомобиль, если хотите, мое следующее кармическое воплощение.

Мой, угу. Кажется, сегодня я управляю им в последний раз. С отцом не поспоришь. Что? Да вы его просто не знаете — натуральный деспот. Я боялся его с раннего детства, лет с четырех — как себя помню, боялся всегда. Он никогда меня не колотил — такого, конечно, не было. Попробовал бы меня хоть пальцем тронуть — мамик бы его сразу в чувство привела. Она к побоям однозначно относится. Но есть в нем все-таки что-то… звериное. От тихого властного хищника, который хладнокровно наблюдает за тобой, до поры до времени стоя в тени. Спокойно ждет, когда ты дашь осечку, допустишь ошибку, и уж тогда он нападет — мало не покажется.

Хе-хе, поверили? Да нет, нормальный он мужик. Вот только, как бы это помягче выразиться, — примитивный. Знаете, такой — с умом, но без фантазии. Из тех, кто ложится спать в десять вечера после телесериала и куриной лапши в семейном кругу. У него есть привычка: он когда носки снимает, их в такие компактные загогулины сворачивает. В улитки. А мамик их потом разворачивает, чтобы в машине простирались нормально. А еще он любит планировать. Встанет у шифоньера и планирует, планирует, что завтра наденет на работу — какой галстук с какими трусами. Или как мы все замечательно отдохнем у моря в Египте, в отеле «все включено» с 12-го по 26-е мая 2027 года. У него на рабочем столе ежедневник такой, в дешевом переплете под крокодила. Он в него после похода в супермаркет всю информацию с чека аккуратным почерком переписывает. А сами чеки запирает в ящик стола, под ключ. Мало ли — вдруг завтра война и голод, а у него все ходы записаны. И полные закрома тушенки с консервированными помидорами. Он их сам маринует — выращивает на одном квадратном метре на подоконнике, тоже сам, а потом маринует. В общем, «контора пишет». Даже не спрашивайте, как мамик с ним живет. Сама она у нас женщина-праздник. К ней на работу придешь — не стоматология, а фестиваль тюльпанов в Голландии. На всех поверхностях стоят в прозрачных вазах и пахнут. А на дне ваз — стеклянные шарики. Мамик говорит, клиентам нравится. Она на каждый Новый год их в клинику приглашает. Накрывает стол и выспрашивает, как там их новые челюсти — жмут или уже нет, а потом у них новогодняя лотерея. Главное для людей — внимание, говорит. И при всем при этом она отца держит под каблуком, в пюре его может превратить своей улыбкой. Я-то ею верчу, как хочу, — ну вы видели. А уже через нее — отцом. Если б не мамик, я не то что «Мини Купера» в глаза не увидел бы, я бы в армию сразу после колледжа загремел. Приехал бы из Америки, и до свидания: отец после той истории с наркотиками (легкими, прошу заметить, наркотиками — легенькими, я бы даже сказал, в масштабах Нью-Йорка) пообещал устроить все в лучшем виде. Как минимум штрафбат. Он по жизни такой: будь у него проблемы с солнцем, ну что оно по утрам встает, он и тут не успокоится, пока это дело не разрулит.



Но потом мамик нарисовала ему медунивер, все в радужных красках. Мол, пойдет Антошка не по картошку, а в стоматологи — продолжать семейную традицию. На том и порешили. Только они забыли спросить меня, хочу я продолжать ее или не очень. Но я им сам сказал, что не хочу. Только гораздо позже, когда меня уже отчислили с первого курса, — за неуспеваемость, ясно-понятно. Слушайте, ну разве человек виноват, что он мечтает не зубы людям пломбировать, а, скажем, прививать им хороший вкус? Но нет. Заниматься имиджем и ходить по магазинам — это у нас исключительно для геев и баб.

Вот говорят: юность, там, молодость — лучшая пора. Я не согласен. Согласен и нет. Потому что хреновая у меня какая-то юность, слишком уж напряжная. А что лучшая пора — так только старики говорят. Но кто их в расчет берет (это при всем моем уважении)? Они же спят и видят, как бы помолодеть и выздороветь. У меня, например, юность — сплошные головняки и вынос мозга в рабочие и выходные дни. Хочу, чтобы мне тридцать лет было, в крайнем случае сорок. У меня к этому времени уже все будет в шоколаде.

— Иди учись. Получай нормальную профессию. А не хочешь — иди работай.

Это отец мне говорит. А у самого над головой как будто красно солнышко светит. Второе пришествие, не меньше, мессия, блин.

— Да хоть на завод! Нюхни пороху. Заработаешь на бутик — отлично, я только буду рад. А спонсорской помощи не жди от меня.

Это типа «Как закалялась сталь» — в масштабах отдельно взятой российской семьи Перчиков. Но я тоже не лыком шит, я истинный сын своего отца — возьму его не мытьем так катаньем. И мамик мне в этом поможет.

— Приехали, вылезай.

* * *

Игорек выскакивает из машины и моментально исчезает за воротами парка. Дорвался, называется — пусти козла в огород. За попрыгать на батуте дьяволу себя с потрохами продаст.

Кликаю сигналку. Егор уже тут, ждет; не заметить его — надо сильно постараться. Оливковая куртка, майка-алкоголичка размера XXL, «Dag Nasty» во всю грудь, фиолетовые брюки-дудочки, драные белые конверты (для тех, кто не в теме, — кеды фирмы «Converse»), шапка с помпоном в полголовы — словом, богемный шик как он есть. В этом весь Егорка. Мы с ним родственные души.

— Я не понял, Перец, что за срочность? — Вид у Егора помятый. — Я только спать лег — восемнадцать часов отпахал. Босс краев в последнее время не видит.

Егорка известен под неофициальной кличкой Хмурый. Неофициальной — потому что в лицо его так не назовешь, если тебе дорого свое собственное. Он по ночам подрабатывает, в свободное от учебы время. Хочет сколотить капитал нам на бизнес, ну-ну — Мартин Иден с помпоном.

— Тебе как: с хорошей или с плохой новости начать?

— Давай с плохой. — Егор чешет под шапкой лоб.

Он всегда немного притормаживает, по-моему, но мне это подходит. В дружбе — как в бизнесе, схема простая: один чел с высоким коэффициентом ай-кью — босс; два — уже толпа. Короче, вы поняли — мы друг друга органично дополняем. Как шерочка с машерочкой. Кстати, знаете, откуда это выражение взялось? Из Смольного. В смысле, не когда в нем Ленин сидел, а когда там воспитывались благородные девицы. Они друг к другу обращались исключительно по-французски: «ma chère»… Но я от темы отвлекся.

— Отец забирает тачку. Отъездились.

— Чего так?

— Долго объяснять. Теперь будем кататься на эскалаторах.

— Ну а хорошая? — Кажется, его еще не проняло.

— Мамик обещала нам посодействовать. На днях поговорит с отцом насчет денег — думаю, она его уболтает.

— Да? Неплохо бы… — Егор озирается по сторонам, чего-то мнется.

— Ты чего такой?

— А? Какой?

— Не знаю… Что-то случилось?

— Да нет. Все нормально, — он шмыгает носом. — Просто не выспался.

— Ладно, пошли. А то Игорек куда-то смылся — не вижу его.

Мы идем к каруселям, к орущим на них малолеткам. Прем прямо по бездорожью — через бурелом и прошлогоднюю траву. Она тут по пояс — немудрено ребенка потерять в этих джунглях.

— Слушай, а что там за тема с китайцами? — вспоминаю я.

— По «Новостям»?

— Ну. А то я краем уха только видел, в смысле глаза. Игорек перепугался до смерти.

— Да там вроде метеорит на них упал. Говорят, прямо в центре Пекина — припечатал восемьсот человек.

— Во дела.

— Наши тоже паникуют. Мол, мы следующие.

— Да ну! — я отмахиваюсь. — А это точно метеорит? А то, может, по ним американцы бабахнули, нет?

— Не знаю.

Я шарю по карманам.

— У тебя айфик с собой? Я свой дома, по ходу, забыл. Давай глянем, что «Гугл» пишет.

* * *

Я иногда думаю: прикольно, как меняются всякие там вещи. Ну, в смысле, окружающий тебя мир. Моргнул — и он уже не тот, что был, пока ты чистил зубы. Он другой, а ты и в ус не дуешь. В тот самый момент, когда ты с головой погружен, скажем, в подстригание ногтей или разморозку котлет на ужин, мир вокруг тебя меняется. Каждую минуту, каждую секунду. И далеко не факт, что к лучшему. Вот ты за рулем своего авто, врубил на полную любимый трек, слева-справа тебе улыбаются автомобилистки в роскошных шубах, с роскошными волосами — жизнь прекрасна. Была. Пока в ней не появился Сидоров Иван Петрович, 1982 года рождения, временно безработный бомбила на «копейке» того же года. Он протаранил тебя на светофоре — и в этом нет твоей вины. Ты был прекрасным человеком и водителем, но не в этом суть. Суть в том, что каждую минуту каждого дня каждого года мир трансформируется во что-то другое, новое, о чем ты и не догадываешься. Ты сидишь и пялишься в телик или в окно, строишь планы на завтра или там на через полгода. Полгода, если вдуматься, не такой уж и большой срок — в утробе матери мы подольше зависаем. Короче, сидишь ты на диване, сидишь, а жизнь в это время готовит тебе очередной сюрприз.

* * *

Почти тысяча метеоритных камней, крупнейший из которых весит 5,6 килограмма, обнаружена в Китае после прошедшего над одним из районов страны метеоритного дождя, сообщает в пятницу сайт «Цяньлун ванн». Специалисты считают, что метеориты происходят из пояса астероидов между Марсом и Юпитером. Как рассказал журналистам один из свидетелей события: «В совершенно голубом небе вдруг стали раздаваться громкие взрывы… На месте падения поднимался сизый дым». По словам очевидцев, которые первыми собрали камни необычной формы, объекты были словно покрыты твердой черной скорлупой, многие при ударе потрескались, обнажив «серебристое нутро». Внешний вид камней позволил прибывшим на место происшествия ученым сделать вывод о том, что на уезд обрушился мощнейший метеоритный дождь.

— Бред какой-то, — я смотрю на Егора. Он с интересом изучает свои «конверты» — человек долго думающий, непрошибаемый. Я погляжу, его и метеоритами не прошибешь.

— Не парься, где китайцы, а где мы, — говорит. — Слушай, а Игорек-то где?

— Да вон он — на каруселях, в оранжевой куртке.

* * *

Но это был далеко не Игорек. И даже близко не Игорек, а какой-то пятилетний жиртрест с орущей мамашей вне поля моего зрения. Она как увидела, что я ее сына с каруселей живописно стаскиваю, так сразу включила сирену. Народ, понятное дело, сбежался, полицейский тут как тут — но это было даже кстати, я сначала подумал. Потому что Игорька не то что на каруселях, его вообще во всем парке нигде не было.

Он исчез. Я не знаю, как я мог так обознаться. Все эта оранжевая куртка.

Первым делом я побежал за ворота. Думал, он ждет у машины. Потерял меня и вернулся, решил тут дождаться брата. Если бы. Мы обратно двинули, Егор, понятно, был со мной — а уже темно, включили фонари. Но разве ж это фонари? От них толку, как от моего айфона ночью на кладбище. Тут я как нельзя кстати вспомнил, что раньше здесь было кладбище. Мне отец рассказывал, как он детство тут интересно проводил. У них была игра — они по очереди ночевали на могилках. Типа, брали друг друга на слабо. Отец говорит — тоже ночевал, если не врет, конечно. Пришел вечером, лег на могилу, нож воткнул в землю и уснул. Точнее, хотел уснуть — но не получилось, ясное дело. Не получалось до самого утра — наверное, неудобная попалась могила. А если серьезно, мне бы тоже было не до сна. Отец рассказывал, один паренек у них так на кладбище и помер во время этой дебильной игры. Он знаете что сделал? Когда втыкал в землю нож, ненароком подцепил ватник. А ночью проснулся, огляделся и понял, что ему домой надо, — дернулся, а нож не пускает. Паренек решил, что его могила держит. В смысле, тот, кто в ней похоронен — высунул руку и тянет. В общем, у этого папиного приятеля не выдержало сердце — его так и нашли на могиле, с ножом в ватнике. Ну нафиг такие игры. А в лохматых семидесятых кладбище пустили под бульдозеры и вместо него построили парк культуры и отдыха. С тех пор он так и стоит — качели за сорок лет ни разу не красили, зато скатали их в трубочку, а «чертово колесо» распилили какие-то умельцы. Половину сдали в металлолом, а другая половина лежит, чего ей сделается.

Не сильно тут весело. Особенно, когда у тебя пропал брат. А полицейский, вместо того чтобы его искать, вызывать подмогу, не знаю, спецназ, ведет тебя под белы рученьки в ближайшее отделение. Составлять протокол. Хорошо еще Егор включился под конец, а то все мычал: «Это что, розыгрыш, да? Такая шутка?». Но потом он врубился (когда мою не на шутку перекореженную рожу разглядел в темноте), позвонил нашим общим друзьям — они приехали минут через пятнадцать, стали прочесывать парк. Мы все это время были на связи — пока я у них в полиции писал сочинение на заданную тему. Родителям я даже не позвонил. Просто я на минутку представил себе, что отец со мной сделает за Игорька, и не позвонил. Если брата не найду, сам потеряюсь. Живее останусь.

Вот ведь я влип. Теперь, похоже, денпомощи точно не дождусь. Стремно думать про деньги в такой момент. У меня брата, может, какой-нибудь шизофреник из-под носа увел — их тут много разных ходит, особенно весной, — а я про деньги. Надо про Игорька думать, Игорька искать, но я что-то никак не мог сконцентрироваться. Башка совсем перестала работать — заявление и то не мог сформулировать нормально. Зациклился на одной фразе: «Заявление о прапаже человека. ОБРАЗЕЦ» — сто пятьдесят раз прочитал, понятней не стало. Я ошибку в «прапаже» исправил, а он наорал на меня — ну сержант этот. Потом дал новый бланк. А мне всякое про похороны лезло в голову. Игорька я хоронил — реально так, прямо красочно. И еще про то, что после похорон отец стопудово заберет у меня тачку.

* * *

…сотни жителей Калифорнии стали свидетелями падения метеоритов в районе города Сан-Хосе, входящего в обширный округ Бэй-Эриа вблизи Сан-Франциско. По словам очевидцев, это было похоже на огромный фейерверк. «Это длилось семь-восемь секунд. Однако я успела заметить огромный шар с длинным хвостом, это было самое невероятное, что я видела в жизни», — прокомментировала Джессика Коллинз явление в социальной сети…

— Достали! — Я щелкаю кнопкой радио. — Егор, ты это… побудешь со мной, ладно? Меня отец реально убьет, я отвечаю. Ладно?

— Угу.

Он глядит в окно. Но там темно, ничего не видно. Одни звезды. Даже не верится, что многих из них давно уже нет. Потухли. Умерли сотни лет назад. А мы продолжаем видеть их свет. Вдали мигают проблесковые огни — самолет ползет по самому горизонту. Интересно, кто там внутри? Что за люди и куда они летят? Я когда вижу в небе самолет, постоянно об этом думаю. Егор смотрит на него не отрываясь, и я понимаю, что за весь вечер он ни разу не посмотрел на меня. Ни разу, это разве нормально?

— Ты думаешь, я сволочь? Раз брата потерял — сволочь, да? Эгоистичная.

— Да нет.

— Ты бы сестру не потерял.

Я знаю, он бы не потерял. Он бы привел ее в парк, купил газировку, мороженое, усадил на карусели вместе с генами-чебурашками и глаз с нее не спускал.

— Думай лучше, куда он мог пойти? Может, к каким-нибудь друзьям?

— Какие у него друзья? В шесть лет. Все его друзья — отец да мамик. Слушай, может еще кружок по проспекту дадим? Разок, а?

Я готов всю ночь кататься по городу, обшаривать дворы, склады, подвалы и помойки, до потери пульса сидеть в этой их прокуренной ментовке, давать показания, составлять фоторобот — все, что угодно, лишь бы не возвращаться сейчас домой. Трус. Я — трус, я это признаю. Я про себя это знаю. Я бы не смог ночевать на кладбище, как отец, как тот паренек. Я до одури боюсь всего, что связано с болью, с кровью и со смертью. В детстве меня, что ли, напугали?

— Тормози, приехали, — говорит Егор. Он всматривается в темноту, глядит куда-то через лобовое стекло.

* * *

Отец стоял на дороге, прямо посреди проезжей части. Я вылез из машины и подошел. Он уже все знал, я это по лицу понял — оно у него дергалось. Вернее, тряслось — сразу все, как будто его слепили из теста. Я уже видел такое лицо, нервный тик — один раз только видел, но мне хватило. Я ждал. Странно, ведь он же никогда меня не бил. Но это было еще хуже — видеть его лицо, и как он сдерживается, чтобы меня не ударить. Уж лучше бы сразу врезал. Я был в принципе к этому готов — что он сорвется когда-нибудь. Но не сейчас, не при Егоре. Я ждал нотаций, угроз, воплей, оскорблений. И еще вот что: в тот момент я его прямо ненавидел. Потому что я опять перед ним облажался, didn’t fulfill his expectations. Не оправдал надежд. Единственное, чего я не ждал — у меня аж сердце провалилось, когда я это услышал:

— Мне противно, что ты мой сын.

Он так и сказал. И у него в голосе не было презрения, или гнева, или обиды. Мне тогда показалось, в нем вообще никаких эмоций нет. Это был стерильный голос. Как будто отец заранее отрепетировал эту фразу. Словно он все время ждал, что это случится, и между делом репетировал. А теперь вот сказал. Выходит, не зря репетировал.

И тут я вдруг вспомнил детство. Вернее, один эпизод оттуда перед глазами мелькнул. У меня так часто бывает. В самый неподходящий момент вспыхнет вдруг что-то давнее, очень далекое. И не поймешь, почему ты про это вспомнил именно сейчас, и не объяснишь.

Я тогда учился в первом классе. Летом перед школой мы с отцом строили дачу. Ну, это громко сказано — мы. Отец строил, а я подавал ему инструменты, гвозди, доски держал… Все больше наблюдал за ним, мне нравилось. И появилась у меня тогда мечта — иметь свои гвозди и научиться их так же ловко забивать, как отец. А он забивал их двумя ударами молотка. Я и сейчас так не умею. Никому о своей мечте я не говорил.

Дед Мороз каждый год приносил мне елку и подарок под подушку. А в тот раз я решил не спать, встретить его и попросить в подарок немного гвоздей. Но, конечно, я уснул, а проснувшись утром, под подушкой никакого подарка не нашел. Хотелось заплакать, помню, но тут я увидел в ногах кровати какой-то ящик. Это был подарок — набор гвоздей разного размера в подарочной деревянной коробке. Мечта сбылась! Правда, гвозди через два дня все кончились. Нет, мебель осталась в порядке. Но доски, которые отец специально для меня с работы принес, стали похожи на ежиков.

Я стоял сейчас и видел перед собой этих железных ежиков. И лицо того отца — из детства. И гордость на нем за меня.

Наша дача сгорела через два года. Ее местные ночью подожгли, мы тогда были в городе.

А потом я вдруг увидел Игорька. Он подошел ко мне, сказал:

— Я по тебе ску-ску, — и обнял вокруг коленок.


Апокалипсис Антона Перчика

День второй

Воскресенье, 5 мая

Апокалипсис Антона Перчика

Весь день я провалялся дома. Это был не домашний арест — я для него уже слегка староват. Со мной даже разговаривали. Даже принесли мне в комнату поесть — мамик принесла. Мою любимую лазанью с вялеными помидорами. Но я все равно не ел. Лежал, пялился в потолок: там у меня медвежонок такой, из трещинок. Думал, что дальше делать. Ну как думал — мысли собирал в голове по пазлам, но они все равно в единую картинку не складывались. У Игорька на полу складывались, а у меня нет.

— Битва трансформеров! Видишь?

Он любуется на результат своих трудов. А я на Бэкхема — это мне мамик постер подарила. Вот в следующий раз серьги подарит, тоже уши себе проколю. Он здорово эти пазлы собирает, Игорек, — в момент. Я просто иногда поражаюсь. В голосе у него ни тени обиды за вчерашнее.

Он протопал от парка до дома два километра. Один. Пешком. По темноте. А потом родителей дожидался у подъезда еще полтора часа, пока я рыскал там по бывшему кладбищу. Молодец. Правда, он молодец. А инфантильный — это я. Мне это вчера отчетливо дали понять. И сегодня дают весь день — ходят по дому на цыпочках, шепчутся, улыбаются. Не дантисты — артисты. Прямо садисты. Мне реально было бы легче, если б на меня наорали, не знаю, высекли бы как сидорову козу. Отец даже ключи от тачки не забрал, представьте! Забыл, может. Он просто про такое обычно не забывает. Такое он верхней строкой в «крокодила» записывает, а потом отчекрыживает — сделано. Есть!

На тумбочке вибрирует телефон — Янка. Отвечать, не отвечать? Сейчас устроит разгон за вчерашнее. Вообще-то она нормальная девчонка, красивая. Крисивым все можно простить, даже чертов характер. Это если любишь.

— Слушаю тебя, Яна, — хриплю в трубку. Потом откашливаюсь. Кажется, за весь день я никому еще не сказал ни слова.

— Это я тебя внимательно слушаю.

Чую, она там еле сдерживается, чтобы не психануть. Но мне что-то как-то глубоко фиолетово.

— Сорри, с клубом вчера не получилось. — Я беззвучно сдавливаю зевок. В гостиной бубнит телевизор, вся семья у плазмы в сборе. Она у нас во всю стенку — шестьдесят пять дюймов от уха до уха. Стоит почти как мой автомобиль.

— Я тебя до трех ночи ждала, ты почему отключил мобильник? Где ты был?

Опа, приехали. Похоже на сцену из сериала. Сценку, я бы даже сказал. Их мамик все смотрит; вернее, не смотрит, а так — для саунд-трека включает на кухне. Подыграть, что ли?

— Яна, прости, я полюбил другую женщину, — говорю.

— А?

Я бы тоже решил, что ослышался.

— Я говорю, я другую полюбил. Слышно — нет?

— Антон, хватит прикалываться.

— Я серьезно.

Молчание. Я жду, как она теперь будет реагировать. Не то чтобы мне особенно интересно. Мой интерес скорее сродни научному. Лаборанты же наблюдают за крысами после инъекции галоперидола — ну вот. Все еще молчит. Я прямо слышу, как скрипит ее микроскопический мозг. Наконец, она говорит… Даже не так — разражается приступом праведного визга:

— Это Аньку Чистоклетову, что ли? У нее же волосы нарощенные, идиот!

Она сейчас будет рыдать. Долго и громко — мы это уже проходили, много-много-много раз. Пора закругляться, кажется.

— Ну ладно, мне это… Отец зовет.

— Гад. Какой же ты гад.

Мобильник замолкает. Сама отключилась, надо же.

Я прислушиваюсь к себе — ничего. Даже ни в каком месте не дзынькнуло. Старею? Черствым быть хорошо. Выгодно, с какой стороны ни посмотри. Так жить проще. И веселей.

* * *

Я захожу в гостиную и падаю на диван.

— Ноги опусти. — Отец не отрывается от телика.

Ага, значит, заговорил.

— Что смотрим? — спрашиваю, чтобы завязать разговор. Надо прощупать ситуацию. Беседа, пускай и не слишком плодотворная, по-любому лучше игры в молчанку.

— Завтра поедем в деревню, смотреть дачу, — говорит мамик. Бодренько так говорит и подсаживается поближе. Она всегда так — просто из кожи вон лезет, чтобы нас с отцом помирить.

— Что, все вместе едем? — на всякий случай спрашиваю, хотя заранее знаю ответ. — Понедельник же… У меня собеседование.

— Так выходные перенесли, из-за праздников.

— Но у меня собеседование.

Вы не представляете, как меня ломает переться с ними черт-те куда, чтобы посмотреть очередную их развалюху. У отца идея-фикс: он хочет купить дачу. Опять. Только теперь чтобы в деревне, с колодцем, ключевой водой и удобствами в огороде. Репа, крыжовник, молодая картошечка — все дела. Он хочет, и это значит, что все мы автоматически тоже хотим. Он даже насчет курочек-несушек мамику что-то втирал, животновод-любитель. Про свежайший омлет на завтрак и гоголь-моголь.

— Ничего, пропустишь, — говорит отец. — Поедешь за рулем. Я свою в сервис вчера отогнал.

За рулем? То есть это что, тачка все еще моя? «Папик, я тебя снова лю!» — как сказал бы Игорек.

— О’кей, — я быстренько киваю. Надо чем-то его срочно отвлечь, пока он не передумал. Я все еще не верю в свою удачу. — Слушайте, а что там за история с метеоритами?

— Да вот тут как раз сейчас обсуждают, — Отец прибавляет звук.

Ток-шоу Андрея Махалова. Он, можно сказать, мой кумир. Нет, это я, конечно, загнул — но он серьезно реальный мэн. Из глубинки человек, а вон каких высот достиг. Я его один раз видел в нашем фитнес-клубе, хотел попросить автограф, но потом не стал. Чего к человеку лезть? Если с бизнесом у нас не срастется, я в школу телеведущих буду поступать. Я уже узнавал, там у них два года обучение, а потом практика в «Останкино».

— …причиной возможного, я подчеркиваю это слово, возможного катаклизма станет падение на Землю гигантского скопления метеоритов. То, что произошло в Китае и Соединенных Штатах, — мелочи, но это лишь подтверждает мою гипотезу…

На диване в студии лохматый перец в засаленной толстовке. У него на коленях гитара. С фотографиями разных девочек, в ретро-стиле такая — ее сейчас показывают крупным планом. И в довершение образа — очки с толстенными линзами. У кого как, а у меня этот «бард» особого доверия не вызывает.

— …оно не приведет к полному разрушению планеты, но его столкновение с Землей, вызывая к тому же заметное смещение земной коры, вполне способно обусловить все те эффекты, о которых уже упоминал мой коллега. В частности, «взрывной» характер процессов, подтверждаемый как мифами, так и реальными геологическими и археологическими данными — быстрое изменение климата, внезапное наступление «ударной зимы», усиление тектонических процессов и мощные цунами…

— Другими словами, вы утверждаете, что надвигающийся метеоритный поток способен разрушить планету? — В голосе Махалова неприкрытый сарказм. — Стереть человечество с лица Земли?

— Гипотетически — да.

Опять крупный план — хитрая улыбка ведущего. Аудитория поддерживает его дружным минорным «буууу». Особенно стараются тетки в первом ряду, у них такая работа — горло драть. Где их только берут.

— Вы, Андрей, зря иронизируете. К слову, существует и другая, куда более реальная угроза человечеству, — невозмутимо продолжает бард.

— Серьезно? И какая?

— Вирусная эпидемия.

— Люди, давайте переключим! — предлагает мамик.

— Погоди.

— …на метеоритах и прочих космических телах, которые появляются недалеко от населенных пунктов, могут находиться очень сложные органические вещества, бактерии, различные вирусы. Вот вам блестящий пример — смертельный вирус «испанка». Он возник после падения известного Тунгусского метеорита…

— Все, ребята, я выключаю это безобразие. — Мамик энергично щелкает пультом. Иногда она у нас прямо тиран. — Пойдемте ужинать.


Апокалипсис Антона Перчика

День третий

Понедельник, 6 мая

Апокалипсис Антона Перчика

Я не знаю, как начать. Как рассказать про это так, чтобы мне поверили. Большинство людей не верят в эээ… «ненормальное», скажем так. Не верят до тех пор, пока оно с ними не произойдет. Но потом, как правило, бывает уже поздно… И это не глупость, и не слабость, просто у людей такая природа. Я, кстати, за неверие никого не виню. Я не лучше других и уж точно не умней. Я сам долго не верил в то, что случилось в понедельник, 6 мая. Просто я не был к этому готов. Ни морально, никак. И никто не был. Даже тот лохматый чел из программы Махалова.

Мы ехали с родителями в Николаево — село, где отец присмотрел участок. Я был за рулем. Помню, мы болтали всю дорогу о всякой ерунде, про велосипеды какие-то. Типа, надо покупать, пока в «Спортмастере» акция — сразу всем, спортивные. Будем вместе гонять по воскресеньям… В общем, душевно ехали, с «Ретро ФМ». Давно такого не было — если только еще в детстве. Мамик поила меня какао из крышки от термоса, кормила с руки мандаринами — она сидела сбоку, а отец на заднем сидении. Он все про школьные годы чудесные вещал, но меня это даже не напрягало. Наоборот. Я еще подумал, что, может, все наладится — ну, между мной и предками. В принципе, они же вменяемые. Они вменяемые, и я тоже. Славные тинейджерские годы далеко позади. Не знаю, почему мы общий язык до сих пор не можем найти.

— У нас учитель был по русскому и литературе — замечательный человек. Педагог от Бога. Его звали Джон Николаевич. У него была одна забавная привычка: он, когда увлеченно о чем-нибудь рассказывал, щипал себе брови. Один раз так увлекся, что почти все выщипал, прямо на уроке. Мы его с тех пор Джокондой прозвали.

— В смысле? Почему? — я не понял.

— Ну, у Джоконды да Винчи, у Моны Лизы, бровей нет на портрете. Не замечал?

— А, точно.

— Это у них была такая мода в пятнадцатом веке, у аристократии, — сказала мамик. — Бледный цвет лица, высоко выбритый лоб и полное отсутствие бровей.

— Во дают, — ухмыльнулся я.

А мамик нервно рассмеялась.

— Однажды он принес в класс большой кусок ватмана и повесил его на доску, — рассказывал отец. — На ватмане, в правом нижнем углу, была маленькая черная клякса. Помню, он спросил: «Ребята, что вы перед собой видите?». Мы ему хором: «Кляксу!». Он на несколько шагов от доски отошел и говорит: «То есть никто из вас не заметил белый лист бумаги. Одну только черную кляксу».

— Прикольно, — сказал я.

Мне правда понравилась эта история. И этот их Джоконда. Хорошо бы у нас в школе в свое время были такие учителя, а то сплошные угрюмцы и гестаповцы. Только Мила Петровна была нормальная.

— По-моему, все наши проблемы оттого, что мы не замечаем вокруг хорошего. А ведь заметить его нетрудно — оно вокруг, везде. Зацикливаемся на каких-то своих мизерных проблемках, которые не стоят яйца выеденного, а полноты картины не видим. — Отец отвернулся от меня и глядел в окно, на мелькающие вдоль шоссе березы. — Я хочу, чтобы ты научился…

Он не успел договорить. Потому что мамик прибавила громкость у приемника. Она первая заметила, что «Роллинг Стоунзы» замолчали.

* * *

Когда я был маленький, война — та, которая Великая Отечественная, — не ассоциировалась у меня со звуками бомбежки или там канонады. Ну я же не был очевидцем тех событий. Даже со стонами раненых по телику она у меня не ассоциировалась — меня вообще это художественное месиво как-то не трогало. Всё это кино про войну. Я его не любил смотреть, скучно. Зато когда я слышал запись голоса того диктора, мне реально становилось жутко.

Самым страшным в этом голосе было то, что он медленный. Я представлял себе этого неведомого Левитана, как будто он сидит на небе (бу-га-га) и из него, как из гигантского тюбика с зубной пастой, выдавливается этот медленный механический голос. Просто если ты подсознательно ждешь плохих новостей, самое страшное, что может только быть, это тишина. Паузы. Между. Фразами. Такие новости надо сообщать быстро. И по возможности жизнерадостно — так все американские ведущие делают.

Тот, кто сидел сейчас в радиостудии, кажется, этого не знал. Он говорил голосом Юрия Левитана — таким, знаете… Бесцветным. Это уже потом я узнал, что сообщение об эвакуации записывали заранее и транслировали по всем каналам одновременно, пока еще было можно.

— …прерывает трансляцию всех телевизионных и радиопрограмм. Внимание! Экстренное сообщение департамента пресс-службы и информации правительства Российской Федерации. Сегодня в 11 часов 16 минут по московскому времени над территорией России прошел мощный метеоритный поток. Основной удар пришелся на Московскую, Брянскую, Калужскую, Смоленскую…

Мамик закричала. В голос. Я никогда не слышал, чтобы она так кричала. Она кричала что-то про Игорька. Что он в Москве, что он там один. Вернее, с этой новой нянькой. С абсолютно чужим для него человеком. Не знаю, что меня больше оглушило — этот ее крик или то, что сообщали по радио.

— …просим сохранять спокойствие. Помогите раненым, детям, женщинам, инвалидам. Предупредите соседей о необходимости срочной эвакуации. Если вы находитесь в автомобиле, не покидайте его. Закройте двери, окна и прекратите движение…

Раздался удар.

Взрыв.

Еще удар.

Где-то сбоку загорелись и начали валиться деревья.

Я моментально вспотел, точно с головой в печку нырнул — дорогу нам перегородила стена огня. Очередной удар взломал полотно асфальта и швырнул в машину огромным ломтем земли. В небо взметнулись пыль и черное крошево. Взрывной волной «Купера» подкинуло в воздух, развернуло в обратном направлении и с адской силой обрушило вниз.

Мама все еще кричала. Она там пристегнута? А отец? Я его не слышал.

Снова удар. Хруст лопнувшего железа — тачку корежило, сминало, как бумажный комок. И гул. Гул горящего леса, как шум товарного поезда вдали. Потом глухой хлопок.

Я вдруг подумал, что абсолютно не готов сейчас умереть. Абсолютно. Пожить бы еще месяц, неделю.

Хоть один день!

А потом над темной полосой леса я увидел «гриб».

День тринадцатый

Четверг, 16 мая

Апокалипсис Антона Перчика

Я в тумане. Высоко среди облаков. Парю, как воздушный змей, и вижу тело — не сверху вниз и не в зеркале, я наблюдаю за ним со стороны. Оно мертвое. Мертвый я. Но глаза открыты — они не моргают, зрачки не двигаются. Дыхания тоже нет, сердце не бьется, зато улыбается рот. Я похож на клоуна. Я дотрагиваюсь до своего лица — оно холодное, кожа как из резины. Потом я замечаю какой-то светло-серый сгусток. Он висит прямо над телом — как будто к потолку прицепили за ниточку. Я протягиваю руку и трогаю его. Это как… как если бы случайно задеть хрустальный елочный шар. Или маленький дверной колокольчик. Я слышу высокий, беспечный звук — он полон торжества. Больше всего он похож на смех ребенка.

Я просыпаюсь. За окном стоит солнце. Я понимаю, что все еще сплю и вижу во сне свою душу.

* * *

Мне не сразу удается разлепить веки. Удар электрического света по глазам и на мгновение только ярко-оранжевые круги. Чуть погодя картинка фокусируется. Серый потолок, кафельные стены в бурых подтеках. Какие-то картонные коробки, смятые простыни, скомканная одежда, бумага — точно кто-то бросил все это впопыхах и сбежал. От кого? Квадратная кафельная комната. Почти как в детской загадке: без окон, без дверей, полна горница.

Людей нет. Я приподнимаюсь на локте — взгляд скользит по длинным пластиковым трубкам.

Капельница.

Палата.

Больница.

В голове одно: как я тут оказался?

Во рту вкус кислой горечи, как будто откусил гнилой помидор. Пить хочу. Я выдергиваю из вены капельницу (уйй! да нет, не больно) и пытаюсь встать. Покачнувшись, падаю на пол. Липкий. Вытираю руку о штанину. Боли совсем нет. Я вообще не чувствую своего тела. Как во сне, в том ночном кошмаре: меня бьют, убивают, а я знай пружиню под ногами, как мяч. Может, такой наркоз?

Я встаю на четвереньки. Лбом упираюсь в железный каркас кровати, подтягиваюсь и принимаю вертикальное положение. Осматриваюсь — теперь внимательней. Убогий минимализм совковой больницы. Ржавая кровать с застиранным бельем, штатив с капельницей, в углу щербатый рукомойник. От этого аскетизма палата кажется гигантской. Вселенной.

Я плетусь к раковине — она маячит вдалеке. «Прекрасное далеко, не будь ко мне жестоко», — напеваю про себя. Точно наркоз. Преодолев несколько метров, я кручу кран. Пшшш… — звук сухой.

— Черт, — цежу сквозь зубы и облокачиваюсь о раковину. С минуту пристально разглядываю жерло слива. Странное дело: я помню только сон, а что еще было? Как я сюда попал? Меня как зовут? Кто я вообще такой? Опускаю взгляд — босые ступни, чужие штаны (пижама?), на запястье синий пластиковый браслет. Потом поднимаю голову и вижу зеркало. Я забинтован по пояс. Слипшиеся светлые волосы, лоб загорелый и розовый шрам.

Шрам.

— Антоша! Перчик! К тебе мама приехала!

Я бегу навстречу маме. Мне три года, у меня кровь течет по лбу. Ручьем. Мы качались на качелях, на даче детского сада. У меня машинка из кармана выпала, я спрыгнул, нагнулся, а он качели отпустил, и мне железным углом с размаха по лбу.

Вот только не помню, кто он — кто это был? Качели кто отпустил?

Меня зовут Антон. Перчик Антон.

Все нормально, Антон. Все в норме. Я остервенело стаскиваю с себя бинты, рву их к чертовой матери. Вижу — ничего. Никаких ссадин, синяков — ничего.

Отвожу взгляд от зеркала и вдруг у кровати, на тумбочке замечаю пыльную пластиковую бутылку.

Бросаюсь к ней и в три глотка опрокидываю в себя воду. Отпускает. Как же хорошо! Я вытираю губы тыльной стороной ладони и теперь замечаю тарелку. Грязную, почти черную, с остатками какой-то еды.

Она сплошь покрыта плесенью.

Это было последнее, что я увидел, потому что потом вырубился свет.

* * *

Было тихо. Только где-то вдалеке (за стенкой, что ли?) глухо, на одной ноте бормотал телевизор — гораздо тише, чем барабанило сейчас мое сердце. Я прислушался: нет, слов не разобрать.

И вдруг в этой полутишине я уловил дыхание. Легкое дыхание — оно едва касалось моего уха. Или показалось? Я обернулся резко — аж в шею вступило, я даже обрадовался. Больно!

Никого. Но я точно ощущал в комнате чье-то присутствие. Затылок мазнуло страхом, точно холодной рукой кто-то дотронулся. Чертова больница — где все? Не знаю, персонал там, пациенты? Где отец с мамой? Я запаниковал. Больше всего это походило на дешевый американский ужастик. Знаете, где тупой подросток и его блондинистая подружка оказываются в заброшенном доме, и с ними происходят всякие нехорошие вещи. Я никогда не верил в полтергейст, потусторонние сущности и призраки давно умерших людей. Я скептик до мозга костей — всегда верил только в себя и совсем чуть-чуть в Бога. Но сейчас я что-то чувствовал — это трудно описать словами. Словно за мной наблюдают со стороны. Следят исподтишка. Отстойное чувство, чего там. Особенно когда в темноте.

Медленно, стараясь не наткнуться на какой-нибудь хлам, я пошел к двери. Она была закрыта, но в замочной скважине мерцал коричневый свет. Я приложился к ней ухом: бормотание телика, больше ничего. Я с силой крутанул ручку — внутренне готовый к тому, что заперт. Но дверь поддалась. Оставив ее приоткрытой, я вернулся к кровати. Обулся на ощупь («патрули» оказались у тумбочки), через голову натянул пижамную куртку, сдернул с запястья браслет — хотел зашвырнуть подальше, но передумал и сунул в карман.

В коридоре было темно. Только под потолком мигала оранжевая лампочка пожарной сигнализации. Тихо, стараясь не шуметь, я прокрался к лестничной клетке и, перегнувшись через перила, посмотрел вниз. Словно ночью в колодец глянул — глухая темень.

Я решил идти на звук — кажется, телевизор работает этажом ниже. На цыпочках я стал спускаться по лестнице, сдерживая дыхание, держась за липкие бугристые перила. Другую руку я выставил вперед — боялся на что-нибудь напороться. Или на кого-нибудь. Мне все клоун мерещился, типа того, что сидит в «Макдоналдсе», — не поймешь, живой или деревянный. У него в руках было копье с острым раздвоенным наконечником. Вот на него-то я и опасался напороться — животом. Смешно? Мне — нет. В ситуации, когда приходится передвигаться в кромешной темноте в незнакомом помещении, случиться может всякое. Под ногами хрустнуло — битое стекло, кажется. Пару раз я наступил на что-то мягкое, тягучее — точно в дохлую крысу вляпался.

Перила кончились неожиданно, как топором их обрубило. Вот тогда-то меня и проняло по-настоящему. По моим подсчетам, я спустился уже на четыре пролета, но звук ближе не становился. Каждую секунду я рисковал оступиться и рухнуть вниз — сколько там еще этажей лететь? Я никак не мог сосредоточиться, понять, что это за место. Чертов лабиринт. Я в Москве или где? Последнее, что я помнил, — взрыв. Кажется, атомный. Грибы же только от атомных бывают. Или нет? А может… Я судорожно сглотнул. Нет, этого не может быть.

И тут я нащупал перед собой дверь. Нашел ручку, дернул на себя — ничего. Снова дернул. И еще раз.

Идти обратно уже не было сил. И желания. Спускаться дальше — тем более. Влип я, по полной программе. Я уткнулся лбом в холодное шершавое железо.

Дверь оглушила меня скрипом.

* * *

Воздух изменился резко. Когда летом на мотоцикле в город въезжаешь, он так же меняется — моментально становится жарким и вонючим.

Похоже, это был испанский язык. Скорее, даже диалект — мексиканский, кажется. Латиносов в Нью-Йорке до кучи, больше, чем наших, — я за два года научился их различать немного. Точно, ведущий больше походил на мексиканца. Он сидел в маленькой темной студии, как в картонной коробке, а за ним, на квадратном экране, транслировалась нарезка кадров из какого-то постапокалиптического фильма.

Дома с вывернутыми наизнанку внутренностями, обугленный лес, остов разбившегося самолета, дороги с вереницами искореженных автомобилей. Крупные планы испуганных детей, плачущий старик, горящие небоскребы и тысячи птиц. Десятки тысяч мертвых птиц. Они неподвижно лежат на земле.

Что все это значит? Ничего не соображая, я стал судорожно озираться. Кажется, я в какой-то столовке — здесь было почти светло. По полу россыпь алюминиевых вилок, перевернутые стулья кругом, пластиковые столы. На одном я заметил кастрюлю. Огромную, она стояла кверху дном. На ней было написано «50 л». Я оторопело уставился на нее: кастрюля вверх тормашками, а надпись — наоборот. Точно ее перевернули сначала, а потом надписали. Вон и подтеки не вверх, а вниз — красные. И еще этот запах — кислой тушеной капусты. Как будто тут щи недавно варили. Мне вдруг почудилось, что на кухне грохотнули посудой, а потом кто-то рассмеялся. Это поварихи варят больным, анекдоты травят. Мне захотелось ущипнуть себя — серьезно, чтобы врубиться, сплю я или нет. Я ущипнул — не сплю.

Я опять уставился в телик, надо было расшифровать эту мексиканскую абракадабру. Я мучительно вслушивался в слова ведущего, стараясь вычленить из них хоть что-нибудь знакомое. Был у меня в колледже приятель, из Альбукерке — это на границе с Мексикой. Он поговорить любил и меня учил испанскому, но так все — по мелочи.

— …consecuencias de la catástrofe global…

Катастрофа? Глобальная? Не разобрать.

Что же все-таки происходит? Это что, война? Третья мировая? Или конец света, как нам обещали синоптики?..

Стоп.

Я вдруг все вспомнил. Машину. Радио. Как мама кричала.

Как я вообще про это мог забыть?

Так, спокойно. Значит, мы ехали в Николаево, точно — дачу смотреть. А потом? Потом взрыв. Несколько взрывов, кажется. Так это что, выходит, на нас реально упал метеорит?! Свалился на Россию, как тогда на китайцев? И похоже, что не один… Значит, сумасшедший ученый из шоу Махалова был прав. И то сообщение по радио, об эвакуации. Мысли носились в голове со скоростью света, я никак не мог ухватиться хоть за одну, как-то собраться, сконцентрироваться. Слишком невероятным казалось то, что произошло. Все еще происходит. Но пазл у меня в голове потихоньку начинал складываться в картинку, фиговую такую картинку. Судя по тому, что передавали сейчас по телику, катастрофа произошла не только у нас, но и в Мексике, и в Нью-Йорке, и еще бог весть где.

А потом я услышал слово «Москва», вернее «Moscu». Я впился глазами в телевизор — маленькую плазму под потолком. Там показывали мой город — дома, деревья, улицы, знакомые с детства. Арбат, Воздвиженка, Таганка, Цветной бульвар, Красная площадь. Я оторопело пялился на экран и не верил в то, что вижу прямо сейчас, собственными глазами. Это было месиво — бетон, стекло, асфальт, металл, кирпич… Всего там было вперемешку. Город был уничтожен. Мой родной город. И мой дом, наверное, тоже. Москва превратилась в тлеющую свалку, которая погребла под собой людей. Сотни тысяч, может даже миллионы.

Игорек. Сердце дернулось, точно когтем по нему прошлись. А ведь это я предложил оставить брата с няней. Той пустоголовой малолеткой из соседнего подъезда. Небось сразу смылась, как все началось. А я? Сам-то. Просто меня всегда напрягало вечное его нытье в машине. Эти все «открой мне сок», «дай порулить», «останови, я хочу пи-пи». Меня это всегда бесило! Выбешивало! Стиснув зубы, я вдруг с яростью долбанул по кастрюле. Она рухнула на пол и с грохотом закатилась под стол.

— Не надо, — шепотом сказал кто-то.

Голосом Игорька.

— Пожалуйста, не надо. Они услышать могут.

* * *

Знаю, было глупо надеяться, что сейчас я вдруг увижу Игорька. Живого и невредимого, улыбающегося до ушей. Но я все равно надеялся. Сейчас обернусь и его увижу. Мы обнимемся, и все опять станет хорошо. Все будет хорошо, как прежде — никакой метеоритной бомбежки не было, только сон. Сейчас я обернусь, и он кончится.

Я обернулся.

Это был не мой брат, не Игорек.

Девчонка. Незнакомая, чумазая, тощая девчонка лет тринадцати. У нее на голове вместо волос росла стекловата. Мне так сначала показалось. Они были склеены клочками, ее волосы, намертво, и торчали в разные стороны. Девчонка была одета в точно такую же пижаму, как у меня. И на запястье у нее был браслет, тоже синий. Откуда она взялась?

— Привет, — сказал я. — Ты кто?

Она дико зыркнула и приложила палец к губам — заткнись, мол. Потом полезла под стол. Я решил, что она сумасшедшая — мало ли, что это за больница. Вдруг психиатрическая? Точно! Я в психбольницу попал, а это все — галлюциногенный сон. Ну таблетками меня напичкали — и вот.

Девчонка вылезла из-под стола с пультом от телевизора. Она вырубила телик, проверила входную дверь — закрыто, и поманила меня за собой. Опять пальцем — в дальний угол. Может, глухая?

— Задери рукав, — шепотом сказала она.

— Чего?

— Я говорю, покажи браслет.

Не глухая, значит.

Я достал браслет из кармана.

— Синий, — она облегченно выдохнула.

— И что это значит?

— Все в порядке, ты не заражен.

— В смысле? Чем?

— Ты что, не в курсе? — Она таращила на меня огромные круглые глаза. Один карий, другой голубой. Как у инопланетянина. Еще волосы эти.

— Слушай, ты можешь мне нормально объяснить, что происходит? А то я не врубаюсь. Я час назад проснулся. Сегодня какое число — седьмое? Восьмое? Похоже, я тут пару дней уже зависаю.

— Шестнадцатое.

— Чего?

— Сегодня шестнадцатое мая. Понедельник.

— Не может быть.

Я зачем-то уставился на часы — деревянный домик с кукушкой. Он висел на стенке, рядом с телевизором. Я думал, таких уже не бывает. У него крыша была мхом обложена.

Я вспомнил комок зеленой плесени в той тарелке.

— Это значит, я провалялся без сознания… что… десять дней?!

— Похоже, — сказала девчонка и посмотрела в окно. Там все было ярко-розовое от заката.

Она вдруг опустилась на корточки и завыла, как волчонок. Даже как волк. Закрыла лицо ладошками и воет. Ногти у нее все обгрызены, в чешуйках черного лака. Блин, этого мне еще не хватало.

— Э, ты чего? — Я протянул руку — хотел тряхнуть ее за плечо, но потом передумал. Мало ли. — Ты что, плачешь, что ли?

Девчонка заныла громче.

— Слушай, ты это… Не реви.

Я совсем растерялся. С одной стороны, круто, что я теперь не один. Но с другой — похоже, она психованная. А мне психованные в данной конкретной ситуации нафиг не нужны.

— Как тебя зовут? — вдруг спросила она, подняв зареванное лицо. Оно было коричневым. Под слоем грязи я разглядел веснушки.

— Антон. А тебя?

— Соня.

— Рад знакомству, — я неуклюже улыбнулся. Я уже сто лет с такими малолетками не общался.

— У меня папа умер, — сказала она. — И брат.

Упс. Я не знал, что на это ответить. Поэтому выдал глупость — со мной такое частенько бывает.

— Ты уверена?

Она ухмыльнулась, как-то совсем по-взрослому:

— Нет, это типа слухи.

Я молчал. Что тут скажешь. Я даже не знал, живы ли мои родители.

— Антон, ты найдешь мою маму? — вдруг спросила девчонка. Она буравила меня заплаканными разноцветными глазищами — все равно что рентгеном жгла. Насквозь. — Пожалуйста.

— Я постараюсь…

— Обещаешь?

Я зачем-то кивнул.

* * *

Ночевать мы решили в подсобке. Там, кстати, оказались ящики с консервами: сайра в масле, горбуша в собственном соку, свиная тушенка. Даже ананасы шайбочками, как я люблю. И кулер. Правда, воды в нем было всего на донышке. Но нам хватало пока. Задерживаться я тут не планировал.

Мы поели (хотя мне кусок в горло не лез), и она стала рассказывать. Про все, с самого начала. То есть с того момента, как я выключился.

Всех пострадавших в радиусе двадцати километров свозили сюда, в Николаевский госпиталь. Но потом коек перестало хватать, и раненых уже распределяли по домам, среди местных жителей. Ну тех, которые еще были готовы сотрудничать. Потому что на тот момент многие уже начинали сбешиваться. Соня так и сказала: «сбешиваться» — я сначала не понял, о чем она.

— Это на третий день случилось, после того как упали метеориты. Я в ту ночь сидела в больнице, с папой. Он был без сознания, подключен к аппарату искусственного дыхания. Мама ночевала дома, потому что мы брата днем хоронили — она плакала все время. Остановиться не могла. Брат с папой волонтерами тушили лес в округе, вместе с пожарными. Они задохнулись там, — Соня шмыгнула носом. — Папу откачали, а Сережку…

Я думал, она сейчас опять разревется, но нет. Ее только всю колотило, как от холода. В подсобке вообще-то было тепло, даже жарко — батареи шпарили вовсю. Это в середине мая.

— Ночью я встретила бабу Марусю в коридоре, она от нас через дом жила. С этого все началось — Маруся первой из погибших встала. Но я тогда не знала, что она уже умерла. Они с Николай Иванычем в шашки утром играли, я видела. Их еще медсестра заругала: мол, у них постельный режим, а они тут в шашки режутся. Мне тоже это странным показалось: у людей горе, почти у всех в деревне кто-то из семьи пострадал, а они играют. Я тогда решила, что она вышла в коридор попить или в туалет. У нее халат такой — в больших сиреневых розочках, я ее сразу узнала, хоть она лицом к стенке стояла. Стоит и бубнит что-то потихонечку. Я ее окликнула, но она даже не вздрогнула. Я подумала, что ей, наверное, плохо, что надо позвать сестричку. Надо было позвать. Но я сама к ней подошла. Потрогала ее за плечо, и она обернулась.

Не знаю, что со мной произошло в тот момент. Может, голос Сони на меня так подействовал — она все это таким монотонным голосом говорила, как будто рассказывала мне сказку. А может вообще вся эта странная обстановка. В общем, мне реально стало жутко. Просто до чертиков — у меня под кожей на спине мурашки туда-сюда шуровали, как ненормальные.

— Я ее не узнала, бабу Марусю. У нее вместо лица была дырка.

— В смысле?

— Ну, знаешь, как будто ей его отрезали или отломили — как кусок от пряника. Только он пустой внутри оказался. И волосы вокруг головы стояли дыбом — ярко-красные. Она их всегда хной красила. И знаешь, что самое ужасное?

— Что?

— Я даже не испугалась сначала, совсем. Наоборот, засмеялась — стыдно вспоминать. Стою и смеюсь над ней, над этим ее халатом в дурацких розочках. Просто хохотала в голос, у меня даже слезы брызнули и живот свело судорогой. А потом баба Маруся тоже засмеялась — я тогда первый раз услышала, как зараженные смеются. Они тоненько так визжат, как поросята, и дергаются всем телом. Знаешь, типа клоунов в цирке, надсадно. Только от их смеха внутри все начинает ныть, как будто внутренности на кулак кто-то наматывает.

Соня замолчала. Уставилась в пол и молчит. Как будто вдруг забыла, о чем рассказывала. Потом она вообще глаза закрыла. Я подождал немного.

— А дальше?

— Дальше раненые стали умирать. И другие больные тоже, — опять заговорила она, как ни в чем не бывало. — Ну те, которые еще до взрывов лежали в больнице. Даже те, у которых было простое воспаление легких или кому вырезали аппендицит, те тоже. Их отвозили в морг, а они там вставали и начинали ходить. Каждый день их становилось больше, особенно среди врачей и медперсонала. Потому что они с зараженными постоянно контактировали, пока еще не разобрались, что происходит. Потом людям велели носить маски, респираторы привезли из города, но многие отказывались их надевать. Мама, например. Она не верила, что может чем-то от папы заразиться. Он через несколько дней тоже умер. А потом встал. Мы сначала не поняли, что случилось, — решили, что он в себя пришел. Но он нас не узнавал — ни маму, ни меня, никого. Его тоже в морг потом отвезли, вместе с другими, уже когда у него лицо стало вваливаться. Их всех — и живых, и мертвых — в одном месте держали, в изоляторе.

— Почему?

— Я же говорю, мест не хватало. Надо было спасать тех, у кого иммунитет. Из Москвы санитарно-эпидемиологическая комиссия приехала, нам сказали, что вирус передается воздушно-капельным путем. Но не обязательно, что заболеют все, у некоторых к вирусу врожденный иммунитет. Он по наследству передается.

— Зачем же тогда их спасать, раз иммунитет? Нужно было первым делом изолировать тех, кто входил в группу риска! — Я что-то такое вспоминал из начального курса по биологии.

Соня посмотрела на меня.

— Санитары сказали, что они все равно уже обречены. Поэтому вывозили только тех, у кого анализы были отрицательные.

— Куда вывозили?

— В Москву. Там оборудовали карантинную зону. Для таких, как мы.

— Подожди. Значит, у нас с тобой, в смысле у тебя и у меня, иммунитет?

— Выходит так, раз мы все еще живы.

— И что, этот вирус, он откуда взялся?

— Ты что, дурак? Из космоса. Метеоритный дождь, взрывы, эпидемия, конец света — ты до сих пор, что ли, не врубаешься? — Она задрала подбородок и смотрела на меня теперь сверху вниз, как на собственный кончик носа.

— Врубаюсь, — огрызнулся я. — Просто хотел уточнить.

— Ну вот и уточнил. Уточнитель нашелся.

Врезать бы этой высокомерной пигалице по заднице ремнем, да связываться неохота. Я подавил в себе приступ злости и спросил:

— А что с твоей мамой? Ты что-нибудь знаешь о ней?

— Нас должны были вместе эвакуировать — иммунитет мне от нее достался, кажется. Последний вертолет улетал в прошлый четверг. Нам объявили по радио, пока оно еще работало. Нас во всей деревне из здоровых оставалось всего пятеро. Мы с мамой, Колокольцевы и Сашка Уткин. Но что-то у них там случилось, не знаю, в общем, они задержались — вертолет прилетел уже ночью. Нас попытались вывести из больницы, но тогда уже зараженные ходили по округе. Их уничтожить хотели, вернее, как военные говорят, утилизировать, пока они еще все в изоляторе, то есть в зоне отчуждения были. Газом пшикнуть, и все, как в немецком концлагере. Но не успели. Они прямо через колючую проволоку лезли друг по другу — на них электричество не действовало. Все почти вылезли, кого не перестреляли, и ушли в лес. Теперь они днем там, а ночью возвращаются в село.

— Зачем?

— А я откуда знаю? Что-то их сюда тянет, наверное. Все-таки тут у них дома остались, огороды.

— Они же мертвые.

— Мертвые, а соображают.

— То есть они все еще опасны? Ну, в смысле, для таких, как мы?

Соня опять посмотрела на меня, как на идиота.

— Когда вертолет приземлился, они прямиком на него пошли. Их шум привлекает. И свет еще, по-моему. Пилот решил, что это нас ведут, открыл дверь. В общем, он так никуда и не улетел — вертолет на больничном дворе стоит.

— А может…

— Отремонтировать его не получится. Дядя Семен Колокольцев пробовал, я видела из окна. Он у нас на все руки мастер, бывший военный инженер. Короче, ничего у него не вышло. Зараженные пообрывали там все провода, внутренности повытаскивали зачем-то. Я иногда думаю, может, не такие они и глупые, хоть и мертвые… А маму после той ночи я больше не видела, мы тогда потерялись в суматохе. Я-то здесь спряталась, а она, я думала, у Колокольцевых укрылась. Но оказалось, нет. Иной раз я… — она замолчала на полуслове.

— Что иной раз?

— Тсс! Тихо! — прошептала Соня.

За дверью я услышал шаги.

* * *

На лестничной площадке кто-то был. Я слышал отдаленный неясный звук — не то стук, не то топот, словно кто-то медленно ковыляет на одной ноге, опираясь о стену. Или на костыле. А может, просто где-то хлопает дверь от сквозняка?

Как я понял из Сониного рассказа, в госпитале зараженных быть не должно. Те, что в подвале, в морге — замурованы. Дверь туда заварили, когда тут еще были военные.

На всякий случай мы выключили свет. Вообще-то, с улицы нас видно быть не должно, тут у них внутри везде ставни. Я подкрался к двери и прислушался: я снова уловил едва ощутимое дыхание — точно на ухо шепнули.

На лестнице что-то лязгнуло. Я вздрогнул и отшатнулся — как обрывком железа по стеклу.

— Мне страшно. Вдруг это они?

Я молчал. Надо было ее успокоить, наверное. Подбодрить, она ж ребенок все-таки. Но мне сейчас было не до нее, если честно. У меня у самого сердце аж в ушах грохотало — кто б меня подбодрил.

— Убирайтесь отсюда! Слышите? — вдруг заорала она. — Пошли вон!

— Ты рехнулась? — зашипел я с яростью, затыкая ей рот. — Тебе жить надоело?

В дверь саданули. Вдарили по ней, как кувалдой, оставив в центре огромную вмятину.

— Мамочки!

Я инстинктивно отскочил в сторону. Соня с визгом кинулась следом и вцепилась в меня как клещ — с мясом не отодрать.

— Ангел мой, будь со мной, ты впереди, я за тобой, ангел мой, будь со мной… — зашептала она, зажмурившись. Висит у меня на ноге, главное, и шепчет. Потом все-таки отпустила.

Я ждал еще удара. Я явственно представил себе, как по ту сторону двери стоит один из этих — с отломленным пряником. Он снизу поднялся, из морга. Учуял нас и пришел. Ему зачем-то сюда надо. К нам.

Тишина. На лестничной площадке ни звука.

Я сделал шаг. Потом еще два вперед.

— Не ходи туда!

Я заметил в двери крошечный глазок, рыбий глаз. Еще успел подумать: «Зачем им тут глазок, в столовке?».

— Слышишь, не подходи! Они же чуют!

Ага, как орать — так можно.

Еще шаг — я прижался к глазку.

На площадке дрожала неясная тень. Какой-то шевелящийся сгусток — не знаю, живой или какой.

— Бёёёргх-хынт-чщу… фу… фу… — раздалось из-за двери.

И тут я увидел глаз — белый и круглый, у него не было радужки. Только зрачок — маленький, мутный, как у вареной рыбы в ухе. Я отпрянул. Снова бормотание.

Это был голос не человека. И не животного. Этот звук как будто из параллельного мира шел — потрескивающий, медленный, тягучий, как испорченная магнитная запись. Тоскливая тошнотворная мелодия, от которой с души воротит. Я обернулся на Соню.

— Бёёёргх-хынт-щчу… Хырхввуууу… — Ощущение было, что мне в уши раскаленная смола льется.

Я зачем-то зажмурился. Стою с закрытыми глазами, в темноте, как дурак. Давай, открывай уже, делай что-нибудь. Не будь трусом. Я с места сдвинуться не мог. Это было знаете как… Вот, например, ты видишь ребенка, выбегающего на дорогу, и тут машина едет, и все, что ты можешь сделать сейчас, — закрыть глаза и ждать. Тупо ждать, пока не услышишь, пока слух не подскажет тебе, что там произошло. И эти секунды, пока ты ждешь, растягиваются почти что в вечность. Мерзкую вечность с танцующими белыми пятнами на сером фоне. И даже когда ты потом откроешь глаза и поймешь, что все нормально, никто не погиб и не пострадал, тебе уже без разницы. Потому что ты все уже увидел сам — с закрытыми глазами.

Я решил: лучше увидеть своими глазами. Сейчас. Здесь. Потому что, если нет, то я точно с катушек съеду.

И тут я почувствовал жуткое желание открыть дверь. Распахнуть ее настежь! Кто бы там ни был — я открою им, и меня сразу отпустит. Сразу будет хорошо и легко. Нужно только взять и открыть.

Это желание стало жечь меня изнутри, точно голод, как жажда. Я все еще жмурился. Я даже перестал дышать. И в тишине вдруг отчетливо услышал лязг замка, и потом — скрип открывающейся двери.

— Не надо! — раздался крик. Кажется, Сонькин.

* * *

Я открываю им дверь. Я слышу птиц. Водопады. Вулканы извергаются у меня над головой. Я дрожу, всем телом дрожу вместе с землей — она ходит у меня под ногами. Я чувствую себя свободным. Это самое крутое чувство на земле! Я свободен и абсолютно счастлив. Я понимаю, нет — чувствую: мы последние живые люди на земле. На всей планете — единственные. Есть только мы — я и Соня — и миллионы звезд над нами.

* * *

— Антоооон!

Я стоял в темноте перед настежь распахнутой дверью. Я это чувствовал — в лицо дул ледяной ветер.

Все так же продолжая не дышать, я приоткрыл один глаз — этого было вполне достаточно, чтобы увидеть.

На лестнице никого не было.


Апокалипсис Антона Перчика

День четырнадцатый

Вторник, 17 мая

Апокалипсис Антона Перчика

Завтракали мы в темноте. Решили выбираться, как только рассветет. Нельзя было тут оставаться. После вчерашнего точно нельзя. Да и вода у нас кончилась, а все краны брызгались ржавой грязью.

Соня сказала, что я еще долго был не в себе. Шастал по подсобке, гремел кастрюлями, ящики двигал, как полоумный. А у самого улыбка во весь фейс, хоть на паспорт фотографируй. В паспорта у нас суровые лица клеят, но она так сказала. Я сам прошлую ночь вообще не помнил. Полная амнезия. Зомбировали меня эти нелюди, что ли? Может, они умеют гипнотизировать? Чтобы перед ними все двери открывались. Или еще как-нибудь к людям в головы залезать, не знаю.

Когда щель в ставнях стала серой, мы были уже готовы. На стеллажах я нашел ватник, там же брезентовый рюкзак. Все это дело рыбой воняло, мама не горюй! Я набил его консервами, тушенкой. Что не вошло — рассовал по карманам. Соня тоже суетилась — переоделась, нашла где-то резиновые сапоги и коробку «Марса». Сунула ее в мусорный пакет, сапоги обула — как будто спички в вазы вставила. План был такой: выбираемся из больницы и тихо-мирно, короткими перебежками двигаемся к дому Колокольцевых. Зараженных в это время суток поблизости не должно быть. Но я на всякий случай еще раз проверил, из окна — во дворе было пусто вроде.

Как я понял, этот ее дядя Семен — здравый мужик, с ним не пропадешь. Соня сказала, что он в Чечне воевал. Или в Афгане? Не помню — в башке пусто, как в небе. У него там с ногой еще какие-то неполадки, после ранения.

Мы вышли на лестницу. Ох, как я не люблю эту лестницу! В такой темнотище навернуться — раз плюнуть. Что за дебильный архитектор проектировал этот госпиталь? Нормально, по-вашему, когда на лестнице окон нет? Или как… Я пригляделся. Окна были, точно! Только они все заколочены, от и до. Вернее, заварены с внутренней стороны — огромными пластинами. Кусками толстого железа, измятыми и вдавленными внутрь. Красная вспышка сигнализации выхватила блестящую поверхность, и я увидел солнышко.

Оно было треугольное. Нарисованное. А под ним написано «МАМА». Коряво так — детской рукой. Я вдруг ясно представил себе все это. Все, что тут творилось несколько дней назад… Пока я спал, валялся в палате без сознания.

Я сейчас не сплю. Но это все равно происходит. И теперь уже со мной.

Мы спустились вниз всего на один пролет — и оказались на первом этаже. Здесь было светлей: в конце длинного коридора я увидел стеклянную дверь. Стеклянную. Я не мог понять, почему она до сих пор не выбита или не заварена. Кругом валялись обломки мебели, скомканная одежда, осколки посуды. Соня остановилась и что-то подняла с пола. Медвежонок. Почему-то зеленый, с одним глазом — он у него блестел, тоже стеклянный. Соня прижала медвежонка к себе.

— Пошли, — я потянул ее за руку.

И в этот момент глаза у нее полезли на лоб. В буквальном смысле, а рот стал медленно открываться. Она задрала вверх голову и застыла, уставившись в потолок.

— Ты чего?

Она не реагировала, белая стала как стенка. Стояла с выпученными глазами, на лице не удивление даже — шок. И выражение это не менялось три, четыре, десять секунд. А потом шок превратился в животный ужас. Я наблюдал за этими переменами и чувствовал, как на загривке волосы встают дыбом. По-хорошему, обернуться бы сейчас и посмотреть, что там — у меня за спиной.

Черт, страшно-то как.

Я потом все-таки обернулся, но не сразу, и Сонька тут же шмыгнула мне за спину.

Сначала я ничего особенного не заметил. Только — вроде бесформенный мешок в углу, завис под потолком. Но потом он шевельнулся.

Это был человек. В грязной рубашке и джинсах. Он почему-то сидел на потолке, вверх ногами. Знаете, как муха. Он держался за него руками и ногами. Не держался даже, а словно был к потолку приклеен. Не знаю почему, но я чуть не заржал. Смех разобрал меня — у него из-под джинсов трусы торчали. С Нюшами — которая из «Смешариков». Это было нелепо как-то. Нюши просто не вязались со всем этим ужасом вокруг.

Я не видел его лица, оно было повернуто к стенке. Но я понял, вернее догадался, что там у него на самом деле вместо лица. Из Сониного рассказа догадался, про бабу Марусю. Кажется, он спал. У него только спина равномерно двигалась туда-сюда, раздувалась, как у жабы.

Стараясь не шевелиться, я перевел взгляд на Соню. Ее от страха прямо парализовало. Я кивнул в сторону двери, мол, идем! И снова ее потянул.

Сонька зашипела, вжимаясь в стену:

— Я боюсь!

— Не ори, — скрежетнул я сквозь зубы. — Не видишь, он спит. Пошли скорее.

— Нет! Давай вернемся! Ну пожалуйста!

— Ты совсем? Вон уже дверь! — Меня просто бесила эта малолетка.

— Иди сам! Я боюсь! — Она стала отпихиваться от меня, вырываться. Разноцветные глаза прыгали, как у дикого звереныша.

Отлично. Просто отлично! Я опять глянул на потолок. Оно там не двигалось. Оно точно спит. Но если она сейчас не заткнется… Надо было что-то делать. Срочно, вот прямо сейчас. По-хорошему, бросить бы эту пигалицу — пускай что хочет, то и творит. Что я ей — нянька? Я отпустил.

Сонька рванула обратно, в темноту.

— Стой, кому сказал.

Я успел ее за шиворот схватить и со злостью взвалил на себя. На плечо, как мешок с картошкой — на другом у меня болтался рюкзак. Думал, она заорет сейчас, опять начнет брыкаться, но нет. Повисла молча — тише воды, ниже травы. Я выругался и двинул к дверям.

Уже когда мы вышли наружу, я снова услышал этот звук. Тошнотворный зубодробильный скрип, точно старую бормашину завели:

— Ттххххогн-хрррынт-чщууу-тттоооон…

Я обернулся. Вжался лицом в стекло. Зараженный все висел под потолком, спиной ко мне. Только голова у него была теперь неестественно вывернута, как будто ее пришили задом наперед. Пришивная голова… Он смотрел прямо на меня, этой своей дырой. И хрипел, мне в затылок точно острые когти впивались.

Из этого хрипа я вдруг вычленил свое имя.

— Ааантттттттххооооттттхххн…

* * *

На улице было тихо — ни птиц, ни собачьего лая, ни гула шоссе. Вон оно — лежит аккуратное над пригорком. Только теперь пустое. Я вдохнул полные легкие сырого весеннего воздуха. Пахло весной, а деревья стояли голые. Ни листвы, ни травы — какое сегодня число? Семнадцатое мая. Может, это из-за метеоритного дождя? Температура упала, и вот — сезоны сдвинулись. Я потуже запахнул ватник.

Здание госпиталя было единственной высоткой в Николаеве, шестиэтажкой. Похоже, все это время я прохлаждался как раз на последнем этаже. Поэтому вчерашний спуск по лестнице показался мне длиною в вечность. Почти все окна до третьего этажа были заварены, а выше — разбиты или заткнуты тряпьем и картоном. В некоторых местах кирпичная кладка расходилась широкими швами щелей. Щели поуже расползались почти по всему зданию — точно здоровенный паук обнял его лапами. Как оно до сих пор еще не рухнуло?

Брусчатка больничного двора стояла дыбом от рытвин и воронок — диаметром в метр-полтора. Похоже, госпиталь тоже побывал под метеоритной бомбардировкой. Вокруг него шла ограда из металлических штырей, с витками и обрывками колючей проволоки. Я сразу заметил ворота, изнутри они были укреплены кусками ржавой арматуры. Но Соня пошла в другую сторону.

— Там все забетонировано. Пойдем через калитку.

Мы обошли здание вокруг и очутились на заднем дворе. Тут я и увидел вертолет. Вернее то, что от него оставалось. Разворотило его так, точно он сюда не приземлился, а рухнул, подорванный в воздухе. Вообще, вся эта картина вокруг вгоняла меня в нешуточную депру. Кажется, пока я был внутри, в госпитале, еще оставалась какая-то надежда. Крохотная, но все-таки. Но теперь у меня уже больше ничего не осталось. Только страх. Не страх даже — смутное предчувствие того, что дальше все будет только хуже. Что ничего хорошего больше уже не будет никогда.

Так, стоп. Хватит депрессировать.

— Еще далеко?

Мы шли по гравийной дороге. Колдобины, булыжники кругом с мою голову, а мы по ним прем, не оглядываясь. Я был уверен, что сейчас нам ничего не угрожает. Зараженные в лес ушли. Они всегда уходят днем в лес. А потом возвращаются, но это уже ночью. Так сказала Соня, и я ей верил. Потому что мне хотелось ей верить.

Зря.

Вдоль дороги тянулись дома. Домишки какие-то пришибленные. Черные кривые избенки, крыш под зарослями сухой травы не видать, дырявые и заплатанные заборы. Закрытые ставни, заколоченные крест-накрест двери, ни дыма из трубы, ни звука, ни голоса. Это с одной стороны. С другой — поле, а в нем на отшибе наш госпиталь. Над ним тяжелое серое небо. Оно еще в лужах отражалось — наверное, ночью был дождь. Я и не заметил. Интересно, там кто-нибудь есть в домах? Кажется, мы одни. Зона отчуждения. Вообще, ощущение такое, что деревню бросили очень давно — все какое-то ветхое, замшелое. Как застиранное белье. А ведь после эвакуации прошло всего пять дней. Прямо село-призрак.

У меня приятель есть, фотограф… Вернее был, в Штатах еще. В общем, он сталкер. Занимался индустриальным туризмом. «Urban exploration» это у них называется. Они по заброшенным городам мотались с напарником, в поисках эстетического и созерцательного удовольствия, как Стив мне объяснял. Он меня тоже звал, я в итоге потом согласился — мне курсовик надо было как раз сдавать: «Апокалипсический реализм». Короче, я тогда с ними в Детройте насмотрелся — вот где реально город-призрак, так это там. На Фейсбуке когда фотки Стивена выложил, народ просто очумел. У меня по триста лайков под каждой стояло, реально. Вот бы мне сейчас какую мыльницу… У нас, кстати, тоже заброшенных городов до фига. Штук двадцать, если не больше. Припять, Чернобыль — понятное дело. На Камчатке, в Якутии, на Сахалине — там много чего после перестройки побросали.

— У мамы было розовое пальто, ее любимое, — рассказывала на ходу Соня. — Ей папа подарил, еще давно. Она всегда носила его только весной. Осенью кожаную куртку, а весной пальто. Она говорила, от него у нее веселое настроение. Однажды мы пошли на базар. А у меня привычка — идти и под ноги глядеть.

Я, кстати, не заметил. Запинается на каждом шагу. Вообще, странная она какая-то… Вроде бы ребенок, а жесты, взгляд — как у взрослой. Хотя такое горе пережить — сразу постареешь…

— …подол маминого пальто перед глазами маячит — и я за ним гуськом. Мама остановится у прилавка, я тоже встану. Разглядываю облака в луже или трещинку на асфальте. Потом она дальше пойдет — и я следом. Тут она в очередной раз встала, встретила знакомую. Та болтает без умолку, а я прислонилась к маме, за руку ее взяла, стою, слушаю свежие сплетни. А эта знакомая вдруг взяла и замолчала. Я голову подняла, смотрю на нее, а она на меня, как баран на новые ворота. А потом вижу — прямо за ней, чуть сбоку, мама стоит… Она сметану покупала, а после меня заметила. Как я обнимаю чужую женщину в розовом пальто. Мы долго еще над этим случаем смеялись — с папой и Сережкой. Все время вспоминали. Мама у меня смешливая.

Смешливая.

Мне тоже захотелось рассказать ей что-нибудь про мамика. Про родителей там, Игорька. Я попытался вспомнить какой-нибудь случай, над чем мы недавно смеялись, но не смог. В последнее время мы мало смеялись, как-то повода не было. И вообще, мало времени вместе проводили. У меня свои дела, у них — свои. Клиника, Игорек — это меня не касалось. Жили, как через стенку, виделись только за ужином, на фоне сериала.

— Там человек, кажется, — сказала Соня. — Видишь?

По дороге навстречу двигалась одинокая фигура.

Только она двигалась как-то странно — подпрыгивала и дергалась, точно у нее что-то сломалось внутри. Время от времени человек срывался на мелкую рысцу, потом вдруг подскакивал, быстро-быстро перебирал ногами и тут же замедлял шаг. Было в этом что-то ужасно комичное. Ужасное и комичное. Мне показалось даже, что он там насвистывает — что-то такое веселенькое. Но вся эта комедия совсем не вязалась с окружающей нас действительностью.

— Эй! — крикнула Соня и замахала рукой. — Бежим скорей.

— Подожди, куда? — Я притормозил. — Вдруг это зараженный?

— Ты что? Это Сашка! Уткин! Он инвалид детства — у него ДЦП. Саааш! Сашка!

Она припустила по дороге. Бежала, чуть не падала в этих сапогах, еще и с медведем в обнимку. Я сначала хотел за ней побежать, но потом не стал. Чего я помчусь к незнакомому человеку как угорелый? К Сашке какому-то, инвалиду.

Он был уже довольно близко, когда я увидел остальных. Они все точно так же шли, как Сашка — метров в двадцати от него, сзади. Шагали, как будто их всех вместе сверху за веревки дергали. Огромный такой кукловод стоял и орудовал крестовиной, а они медленно шли — и на нас. А когда они нас заметили — это не сразу произошло, зараженные плохо видят (или не видят совсем?) — они пошли быстрее. Потом побежали. Я почему-то думал, что они не умеют бегать. Из-за всех этих трешовых фильмов про зомби, где они просто супер-мега-медлительные, и хромают, и ноги волочат. Но это был не фильм, далеко не фильм. И еще это был, конечно, уже больше не Сашка.

Ну почему моя жизнь не может побыть простой хотя бы полчаса?

Соня закричала. Я схватил ее за руку и побежал. Обратно. Я хорошо бегаю. Это когда без тяжеленного рюкзака и запинающейся девчонки в сапожищах. Я ни о чем не думал. Бежал и смотрел себе под ноги, перепрыгивал булыжники. Их тут много было, чертова дорога. Сонька еще упиралась, орала, мол, это же Сашка, пусти! Они с ним с детства друзья, он ей, типа, ничего не сделает. Ага, как же. Может, прямо сейчас проверим?

Я не знаю, как они нас догнали. Я быстро бежал (я вообще могу долго бежать, не уставая, если мне надо, я тренированный), но они еще быстрее. Реально, просто спринтеры какие-то.

Когда я обернулся — один мне уже дышал в затылок. Не дышал, конечно, они ведь не дышат. Просто я увидел перед собой, прямо в нескольких сантиметрах, его лицо, вернее то, что от него оставалось. А за ним — еще одно. И еще. И еще одно.

А потом я услышал вой. Я даже не понял сначала, что это. «Скорая», откуда?

Машина мчалась со стороны села. На полном ходу она обогнала зараженных, тормознула и боком перегородила дорогу. Встала между ними и нами — Соньку чуть не сшибла. Щеку резанул острый камешек — вылетел из-под колеса, как ужалил. С гравийки взметнулась пыль, серая завеса, я почти ослеп. Ничего не видел. Зато все слышал. Я держался за щеку и слушал, как они там из-за машины орут. Зло и отчаянно, как будто их режут или не знаю что с ними делают.

— В машину! Мигом! — кто-то приказал из кабины.

Но я все стоял почему-то, пальцем не мог шевельнуть.

— Аннтхшхооонн…

Они меня звали. Опять.

И еще, кажется, они мне пели песню про прекрасное далеко. Да, именно что мне. Красивая мелодия, из фильма, я его в детстве любил. Помню, мне когда Франтика принесли, я на компе «Гостью из будущего» смотрел. Теперь, когда слышу эту песню, сразу его вспоминаю. Он был колли наполовину, только большой. Здоровенный. Он умер три года назад. Я тогда плакал. Когда бабушка умерла — нет, а когда Франтик — два дня ревел. Он, знаете, как скала был, у подножья которой я всегда мог спрятаться. Родители когда допоздна задерживались, я его к себе в кровать пускал. Он лапы на подушку положит и ждет, стесняется залезть — отец-то ему не разрешал. Тогда я его за шкирку силком втаскиваю и обнимаю. А он нюхает меня. Нос у него толстый — сожмется, разожмется, как губка. Мягкий. Он вообще весь был мягкий — от ушей и до живота. Я его тоже нюхал, мне нравилось, как он псиной воняет. А лапы пахли теплым печеньем. Помню последнюю его ночь. Он лежал в коридоре, ему было семь лет, не такой уж старый. Он лежал и умирал, но вида не показывал. Смотрел на меня и улыбался, мол, ничего-ничего, завтра встану. Пойдем гулять. Я ему не верил, но все равно с утра пошел в школу. А когда вернулся, его уже в багажник убрали.

Мы похоронили его в лесу.

— Быстрей давай! Что застрял, ну! — опять этот голос.

Он втащил меня обратно в реальность. Не хотел я обратно, но он меня силком туда втащил. За шкирку.

Недолго думая, я распахнул заднюю дверь, схватил Соньку в охапку и швырнул ее в кузов. Потом сам запрыгнул. «Скорая» тут же рванула с места, я даже дверь закрыть не успел.

— Дверь закрой, ежкин кот! — проорал водитель.

Как мне ее закрыть-то?!

Зараженные бежали за нами, падали, вставали, цеплялись за распахнутые двери, когтями скребли, снова падали. Мне эти когти на всю жизнь запомнятся: бросились тогда в глаза, в кошмарах теперь будут сниться, наверное. Длинные и синие — абсолютно ненатуральные на вид. Как из дешевого фильма ужасов. И еще запомнил: среди зараженных была одна старуха в берете. Она бежала впереди всех, огромного роста, обогнала даже Сашку. С нее берет потом слетел, и под ним она оказалась стриженой — коротко, как мужик. Не знаю, когда я все это успел разглядеть.

И знаете, что самое странное? Нет, понятно, что кругом полнейший сюрреализм творился, но все-таки. Самым удивительным было то, что они все не поодиночке действовали, а сообща. Как единый организм со множеством рук и ног. Я вжался в стенку и смотрел, как эта клоака, сгусток мертвой человеческой энергии несется за нашей «скорой». На чудовищной какой-то скорости, не отстает ни на секунду. Сейчас они догонят нас. Сейчас догонят и запрыгнут сюда.

Я скакнул к распахнутым дверям. Зажмурился, старался на них не смотреть. Очень старался, но как-то так само получалось смотреть. Тогда я вообще закрыл глаза и протянул руку. Представил, что это не моя рука, а резиновая перчатка на палке. Но все равно я чувствовал, прямо кожей, что меня сейчас схватят. Выволокут из «скорой» за эту самую палку — она у меня ходуном ходила. Не знаю, как я захлопнул двери в итоге — сначала одну, потом другую. Не знаю, как у меня получилось. Я захлопнул и свалился на пол.

Соня сидела рядом на корточках. Обхватила коленки руками — не пикнет. Она не плакала, только дрожала. Машину трясло, подбрасывало на колдобинах. Потом резко швырнуло вбок — водитель на полной скорости разворачивался. Значит, все-таки в село едем. Все нормально, едем в село. В голове дергалась одна только эта мысль, и кровь молотила в висках. Сжав челюсти, я встал на четвереньки и подполз к двери. Ага, подполз. У меня ноги прямо подкашивались. Мне казалось, что если я сейчас встану, то тут же рухну обратно. Я подтянулся на руках и выглянул в окошко. Оно было заплевано грязью. Нет, не грязью — чем-то бурым.

Они больше не бежали. И даже не смотрели нам вслед. Зараженные стояли посреди дороги и о чем-то разговаривали. Они совещались. И еще они больше уже не дергались. Они двигались, как обычные люди.

* * *

Сонькины резиновые сапоги стояли у печки. Они были теперь ярко-желтые, как две канарейки. Как «Мини Купер» после мойки — такие же. Или это от огня? В кухне было сумрачно — окна-то запечатаны ставнями.

— …а потом я побежала к Сашке, я думала, что он…

— После расскажешь, пей. Сперва надо согреться. — Колокольцев вышел из комнаты.

Я проследил за ним взглядом. Обычный человек — не толстяк и не особенно мускулистый. Такой, знаете, мясистый скорей. Грудь, как столешница, широченная. И голова с седыми кудрями. Он сильно хромал на правую ногу. Она была у него короче, что ли. Это ведь Колокольцев был — там, на «скорой». Надо отдать ему должное: появился он вовремя. Не появился бы — сгинули, как Сонька выразилась. Не забыть надо спасибо ему сказать потом.

Скоро он вернулся с двумя парами шерстяных носков. Одна Соне, другая мне. Я сразу их надел — колючие. Тепло, шерстяво, как я в детстве говорил. Я отхлебнул из кружки — чай с медом. Кажется, липовый. Горячий и приторно сладкий, я такой люблю, хоть и вредно. Еще глоток — по телу волнами расходились жар и спокойствие.

Я больше не один. Вернее, я больше не старший. Теперь главный он, дядя Семен Колокольцев. Здоровый сельский дед: колкий проницательный взгляд, губы под щетиной сжаты, морщины не от глаз, а вертикальные, поперек лба. Один из тех, кто носит на лице весь свой возраст. Угрюмый. Еще несколько дней назад я и представить себе не мог, что обрадуюсь этой встрече. Так обрадуюсь, словно встретил старого друга. Вот он, сидит на лавке, чай пьет из блюдца, излучает спокойствие. Одним своим видом — как добротно сложенный кирпичный дом. Он у него один такой в селе, с иголочки. Все остальное ветошь, да я уже рассказывал.

Значит так: Колокольцев — это моя гарантия. Спокойствие. Моя безопасность. По крайней мере, на ближайшее какое-то время.

Мне вдруг захотелось спать, просто смертельно. Упасть на лавку и вырубиться хотя бы на пару часов.

— Ты из города? — спросил он. Голос сиплый, прокуренный. Взгляд зафиксирован на мне.

Я кивнул:

— Из Москвы.

— Здесь как оказался?

— Мы с родителями дачу ехали смотреть.

— А где они?

Это что, допрос, что ли?

— Не знаю. Мы были в дороге, когда все началось. Я после удара отключился.

— Дядь Семен, а у нас тушенка есть. Шесть банок. Я могу сварить кашу, хотите?

— Потом сварим. Ты ешь. — Колокольцев придвинул к Соне глубокую тарелку: комок топленого масла и толстые ломти ноздреватого хлеба.

Мы помолчали.

— Значит, в госпитале, говоришь, встретились? — он опять спросил.

Мне не понравилось, как он это спросил — в третий раз уже. Вообще не нравился его тон. Как будто он меня подозревает. Я что, похож на зараженного?

Точно прочитав мои мысли, он сказал:

— Покажи браслет.

Я достал его из кармана.

— Синий, видите? Я здоров.

Я, конечно, все понимаю, осторожность — это хорошо. Это просто отлично. Но не до такой же степени. Морда лица у меня пока на месте, причем довольно каменная на вид. Я старался выглядеть сурово, ему под стать. Меня мамик учила — эффект зеркала, кажется, называется. Собеседника моментально располагает. Только на Колокольцева мои ухищрения не действовали почему-то.

— Вижу, что здоров, — он кивнул. — И все равно я не понимаю, где ты все это время был.

— Я же говорю, я находился без сознания.

— Дядь Семен, он хороший, — сказала Соня. — Правда. И смелый.

Вот, у меня уже заступница появилась.

Его короткая борода улыбнулась. То есть, конечно, рот под ней — но его не было видно, поэтому как будто борода.

— Правда-правда! Антон меня от зараженного спас!

Я почувствовал, что краснею. Ненавижу, когда меня при всех нахваливают. Вернее, когда хвалят — люблю, но свою реакцию на это ненавижу. Краснею, как девочка. У меня сосуды под кожей близко расположены.

— Он сидел на потолке, я идти боялась, а Антон…

Колокольцев вздрогнул.

— О чем это она?

В общем, она все ему рассказала о наших ночных приключениях. Злоключениях. Красочно так, меня аж снова пот прошиб. Колокольцев слушал внимательно, не перебивал. Только, когда Сонька умолкла, переспросил про мужика на потолке. Мол, не показалось ли нам. Нет, нам не показалось. Это я подтвердил.

Колокольцев опустил голову, переносицу потер. Потом встал, достал из ящика стола спички и папиросы. Закурил, дым из носа пускал едкий, вонючий. Я сразу закашлялся — я ж не курю. Слишком переживаю по поводу того дерьма, которое может попасть мне в легкие. И еще цвет лица от курева портится. Правда, он у меня сейчас и без того не фонтан. А Соня ничего. Привыкла, наверное. Сидит, космы свои пытается расчесать, Колокольцев дал ей гребень. А может, и сама курит — в деревне ведь рано начинают.

— Выходит, это правда.

— Что правда? — я переспросил.

Он затянулся жадно, как в последний раз, потом сказал:

— Сонь, выйди, пожалуйста. Мы поговорим.

— Я вам что, маленькая? — она фыркнула. Глянула на меня сердито. Я-то тут, интересно, при чем? — Говорите так. Я никуда не пойду.

Колокольцев кашлянул.

— Три дня назад племянник мой пришел из поселка. С Октябрьского. Там у них выживших не осталось совсем. Николай один — думал, у нас лучше. Куда там. Он потом в город подался. Когда эпидемия началась, поселковые ушли в лес. Укрывались в землянках, ждали эвакуаторов. Военные им сказали, что всех заберут — и больных, и здоровых. А там у них кладбище неподалеку.

— Черницкое? — перебила Соня. — У меня там бабушка.

— На четвертые сутки дождь пошел. Лило весь день — нас-то обошло стороной, по проселочной дороге. Слава Богу. После этого они встали. Николай говорит, если бы своими глазами не увидел — не поверил бы. Прямо из могил лезли. И те, кого недавно схоронили, и давнишние. Кладбище-то старое, там еще с девятнадцатого века остались захоронения.

— Подождите, подождите. — Я попытался сглотнуть, но чуть не сломал себе шею. — Я правильно вас понял: мертвые из могил вставали, что ли?

Это было как в анекдоте. Или в детской страшилке, которые в ходу у любителей черного юмора. Помню, мы такие в лагере на ночь рассказывали, чтобы крепче спалось.

— Все правильно ты понял. — Колокольцев смотрел не на меня, а на Соню, следил за ее реакцией. Но она нормально сидела, ждала продолжения.

— В общем, некроморфы эти — Николай так их называл, некроморфами, — они вроде зараженных. Вирус тот же. Только эти двигаются быстрее — и по стенам могут, и по потолку. И солнечного света совсем не боятся. Николай сказал, на его глазах один на дерево залез. Сидел вниз головой, как летучая мышь. Только я думал, байки. Мало ли что народ придумает с перепугу. Самому в последнее время мерещится всякое. Но если вы говорите, что в госпитале… — тут Колокольцев замолчал.

Я ждал, когда он продолжит. Ждал и слушал, как в груди ухает сердце. У меня живот прямо в узел скрутило — думал, вот-вот вывернет наружу. Просто я вдруг понял, что те, кого мы встретили на дороге, были не просто зараженные, пускай и умершие уже люди. Это были те, кто побывал по ту сторону. Понимаете? Кого похоронили когда-то. Положили в гроб, зарыли в землю и похоронили. На веки вечные. А они вылезли потом из могилы и пошли. Но это же абсурд, чертовщина какая-то. Как они оттуда вылезти-то смогли?

— Я одного понять не могу: как они у нас оказались… — сказал Колокольцев. — И тем более, вы говорите, в госпитале.

Мы встретились глазами. Он смотрел на меня долго, типа испытывал. Проверял на вшивость. Что ему от меня надо?

— Пора выбираться отсюда, — наконец сказал он. — Но сначала нам твоих родителей нужно найти.

* * *

Про «Стену плача» мне рассказала Соня. Ее так в селе окрестили — Стеной плача, вроде той, которая в Иерусалиме. Только тут никакой связи нет, я был в Израиле с родителями, знаю. И вообще, это была никакая не стена — так, забор с несколькими десятками, нет — сотнями объявлений и фоток. Куча лиц — дети, женщины, мужчины, старики. Некоторые даже кошек разыскивали, во народ дает. Только дядь Семен никого не разыскивал, даже жену не искал. Она пропала четырнадцатого, он сказал. Вышла из дома, буквально на крыльцо, на минутку — только шаль накинула. Ей показалось, кто-то ее зовет. Думала, Соня или Люба — это Сонина мать. Вышла, и нет ее, и нет. Минут десять прошло, только тогда дядь Семен хватился. Ставни приоткрыл, выглянул во двор, но ее там уже не было. Он всю ночь ее искал. Соня говорит, ее мама точно так же пропала, среди бела дня — ни следов, ничего. Она тоже слышала голос, точно кто-то ее зовет по имени. Несколько раз слышала.

Стена появилась на третий день после взрывов. Когда началась вся эта суматоха с эвакуацией. Времени было мало, люди просто не успевали сообщать родственникам, когда и куда их увозят. Центральная карантинная зона находилась в Москве, но автобусы (в первые дни людей вывозили по шоссе) уходили и в Ярославль, и в Псков. Сотовая связь, понятное дело, не работала. Сразу рухнула, еще в первый день. Информация поступала по радио и центральному телеканалу — он один вещал на тот момент. Но все равно этого было мало. Люди терялись, дети уезжали без родителей — их вывозили в первую очередь. Те, кто оставался, ничего не знали о судьбе своих. Так стихийно выросла «стена плача». Листы, вырванные из ученических тетрадей, фотографии, рисунки, открытки. Послания к родным, мольбы о помощи, призывы к волонтерам, сводки последних новостей. Я читал неровные, расплывшиеся строчки: «Разыскивается Фрезин Петр Борисович, 1955 года рождения… Пропала без вести Варшавина Ольга Вячеславовна… Помогите найти Уткина Александра Гавриловича… Прошу о помощи в поисках… Вниманию всех, чьи родственники были эвакуированы 7-го мая… Списки больных… Пострадали при тушении пожара… Светлая память погибшим… Последняя эвакуация проводится…».

Цветов почему-то не было. Я вообще нигде в Николаеве не видел цветов, ни диких, ни садовых. Тюльпанов там каких-нибудь. Даже одуванчиков. Не выращивают их тут. Зато были свечи. Много сгоревших свечей. Огарков. И еще детские игрушки.

Я посмотрел на Соню. Стоит в обнимку со своим зеленым уродом, читает. В который по счету раз? Последнее объявление повесили сюда шесть дней назад, дядь Семен сказал. Что она пытается отыскать?

— Что-нибудь есть про маму? — спросил я. Сам не знаю зачем.

Она покачала головой.

— Я вчера утром тут была. И позавчера.

Я кашлянул.

— Зато здесь про тебя.

Я решил, что ослышался.

— Я теперь вспомнила. Еще вчера, когда в столовой тебя увидела, подумала, что лицо вроде бы знакомое. Только не могла понять, где я тебя раньше видела. А теперь вспомнила. Смотри. — Соня оторвала от забора плотный коричневый лист — какую-то листовку. Она была наклеена прямо поверх других объявлений, хотя вокруг еще оставалось свободное место.

Я увидел свою фотку. Вернее, нашу семейную — мамик, отец и мы с Игорьком. На фоне новогодней елки. Мама всегда носила эту фотографию с собой в портмоне. Фотка была испачкана чем-то рыжим, клеем, наверное. Я не мог разобрать маминого лица. Только наши три морды: две улыбающиеся и моя, постная. Это мы два года назад фотографировались. Мы тот новый год на лыжной базе с Егором хотели отмечать, но отец сказал, что это наш последний семейный праздник. Вот исполнится шестнадцать, и буду делать что хочу. Я тогда решил им этот семейный праздник испортить — пива напился и матерные частушки орал за столом. Просто решил постебаться, но им не смешно было. Особенно маме. Я застал ее на кухне, уже под утро. Пришел за «Наполеоном» к холодильнику — а она сидит за столом, в этом желтом платье, и плачет. Я решил, что из-за меня. Прости, говорю, дурака такого, я больше не буду. А сам все пялюсь на платье. Но она ответила, что это не из-за меня. Она совсем не из-за меня тогда плакала, а из-за отца. Он сказал, что уходит. В смысле из семьи, от нас. Перед самым Новым годом, за бокалом шампанского, можно сказать, под бой курантов. Выкроил время, пока я ходил в туалет. У него там появился вроде кто-то, какой-то титястый монстр, наверное. Но потом он не ушел все-таки, не знаю почему. Он остался с нами. А я в ту ночь — матерные частушки, сволочь… Вот вы когда-нибудь жалели о содеянном? О сказанном?

Я иногда мечтаю, чтоб у меня была такая кнопка: нажмешь — и не было тех твоих слов. Я нажал воображаемую кнопку на локте и сказал: «Бззз». А потом у меня слезы из глаз сами потекли — я их прямо кулаками по лицу размазывал. И отвернулся, чтобы Соня не увидела, как я тут ною. Но она все равно увидела и сунула мне платок. Я опустился на корточки, уткнулся рожей в колени — меня внутри что-то душило. Гигантский горячий ком подкатил — я выдавить его хотел из себя, но не получалось. Ничего с собой поделать не мог. Ревел как баба. Навзрыд, не стесняясь уже Соньки, не боясь, что Колокольцев услышит. Не знаю, есть что-то подлое в том, когда мужик плачет. В смысле, когда он не один, когда кто-то рядом, свидетели. То есть может это и нормально для девчонок. Но не для парней. Короче, тебе должно быть реально фигово, если ты ноешь в присутствии другого человека.

Я слушал, как из меня вырываются рыдания. Колокольцев стоял поодаль, ждал, тянул очередную беломорину. Тоже слушал. Пусть! А мне сейчас хотелось крутануть время назад, рвануть его, как карусель, в обратную сторону. Попасть в тот новый год, два года назад. Я бы все тогда по-другому сделал. Сделал бы так, чтобы мама не плакала, чтобы отец никогда не произносил тех слов. Потому что хоть он и не ушел в итоге, те слова все равно с нами остались. Они до сих пор со мной.

Хотя что я мог? Вот положа руку на сердце. Все от отца зависело, только от него. И я ничего не сделал поэтому.

Я мог бы сделать что-то. Хоть что-нибудь! Но я пальцем не пошевелил.

Она присела рядом и стала гладить меня по голове. Прямо как мама. Она жива. Они все живы. Отец. Игорек. Раз здесь эта фотка, значит, они спаслись. Если только…

— Они живы, — сказала Соня. — И моя мама тоже. Их спасли.

— Откуда ты знаешь?

— Не знаю. Я верю. И ты тоже верь. Вставай давай.

Я послушался, встал. Она посадила к стене медвежонка — тоже погладила его по голове. И мы пошли.

Мне все казалось, что он нам вслед смотрит. В спину мне стеклянным глазом глядит.

* * *

Кроме этой фотки, там больше ничего не было про меня. Никакого объявления, ни записки. Не знаю, может, кто случайно сорвал. Я фотографию забрал с собой. На обратной стороне маминым почерком было написано: «Семейство Перчиков в полном составе. Всех жутко люблю!». Дядь Семен сказал, что это отличные новости. Что это значит, что их эвакуировали. Но я не дурак. И не наивный ребенок, как Сонька. Я знал, что никакой гарантии в том, что их вывезли, нет. Они до сих пор могут быть здесь — отец с мамой, вместе с остальными. С теми, которые в лесу. Наверное, впервые я был рад тому, что Игорек остался в Москве. Там у него было больше шансов спастись. Но я не буду об этом думать. Не сейчас. Главное самому из этой дыры выбраться.

— Ешь, — дядя Семен шлепнул мне в миску клейкой каши.

— Спасибо, я не голодный. — Я вспомнил про тушенку и покосился на рюкзак — он все еще валялся под лавкой.

— Ешь, говорю. Консервы побережем. Неизвестно, сколько нам тут еще ждать.

— Ждать чего? — я взглянул на него удивленно. Я что-то не понимал, о чем он. — То есть вы что, серьезно хотите тут до лета сидеть? Пока нас не сожрут? Или пока мы сами в скалолазов не мутируем?

— А ты что предлагаешь? — ухмыльнулся Колокольцев. Иронично так ухмыльнулся, мне не понравилось.

— Я предлагаю отремонтировать вертолет.

Он рассмеялся. Так — от души. Смех у него — знаете, как грохот скейтборда по асфальту.

— Ну вперед и с песней. Тебя разве кто-то останавливает?

Он преспокойно наворачивал свою кашу. Соня, между прочим, тоже — аж за ушами у них трещало. Селяне. А может, он этот — экстремал? Может, ему реально нравится тусить тут среди мутантов? Черт его знает… Чужая душа — потемки.

— Соня сказала, вы авиаинженер вроде бы. Мы бы могли вместе… Я бы, может, как-то помог. Я просто думаю, что сидеть здесь и ничего не делать — это как-то неконструктивно. Надо что-то предпринять.

— Ты все, закончил? Отличная речь, — он опять ухмыльнулся. — А теперь послушай. Во-первых, возвращаться в госпиталь очень опасно. Ты сам видел, что там сейчас творится на дороге. А во-вторых, в полевых условиях вертолет не подлежит ремонту. Я был там три дня назад, все проверил. Оба двигателя вышли из строя, неисправен главный редуктор. Верхний крепеж лопастей полетел. Так что твой план, увы, отпадает. Есть еще какие-нибудь идеи? Подумай.

Блин, это квест, что ли? Типа «Убей уродов четырьмя разными способами и выберись из ловушки, используя силу мысли»?

— Может, попробовать пешком выбираться? — Не знаю, зачем я вообще это сказал. Сам прекрасно понимал, чем эта прогулка может обернуться.

Я покачал головой. Он смотрел на меня как-то с сожалением. С разочарованием даже. На меня так отец все время смотрит. Раньше смотрел.

— Есть у меня одна мыслишка, но… Не знаю — опасно очень. — Колокольцев вытер бороду полотенцем и закурил.

— Какая мыслишка?

— В сельской управе — она от нас через четыре дома — есть переносная радиостанция. Можно попробовать выйти на связь. Девятый канал должен работать, аварийный — это служба спасения.

— Так что же вы молчали? — Я аж подпрыгнул там у него за столом. — Это наш шанс! Можно сказать, единственный!

— В управе полным-полно зараженных. Они там кишмя кишат, — дядя Семен теперь в окно смотрел, через приоткрытую ставню. — В здании сначала базировались военные — это в первые еще дни. А потом, как в госпитале мест перестало хватать, там оборудовали очередной изолятор. Последнюю партию больных перед началом эвакуации туда перевезли. Думали, временно. Их по кабинетам распределяли, группами по десять человек — стелили прямо на полу. Но серьезных мер безопасности принято на самом деле не было. Так — окна-двери наспех потом заколотили до лучших времен. А сейчас кто их знает, выбрались они, нет? По ночам их слышно, смеются. Мне их смех — что острый нож к горлу, слышал когда-нибудь? Я каждую ночь теперь слушаю. Тех, которые в лесу днюют, туда как магнитом тянет, когда стемнеет.

— Значит, надо днем туда идти. Надо попробовать! Если вместе пойдем, для подстраховки, в смысле, вы и я…

— Ты мою ногу видел? Я инвалид. Вторая группа, после ранения. Двадцать два года с минным осколком в голени — и ничего, живу как-то. Работаю. Только бегать не умею.

Прям как мой прадед.

— Я понял вас. Я один пойду. Сегодня. Сейчас.

У меня это само вырвалось. Сказал, а потом подумал: какого черта? С чего я перед ним геройствую? Но я не геройствовал. Я реально трусил — у меня ноги под столом прыгали. Я в коленки вцепился — аж костяшки на руках побелели, а они прыгают все равно.

Но у меня не было другого выхода. Серьезно. А сгинуть в этой дыре, даже не попытавшись спасти собственную шкуру — это как-то стремно.

А он удивился, Колокольцев. Вижу, что не ожидал, но вида не показывает.

— Возьмешь мое охотничье ружье, — говорит. — Стрелять хоть умеешь?

— Нет. И потом зачем мне ружье? Их разве можно убить?

— А то, — дядь Семен хмыкнул. — Газом. Либо прицельным выстрелом в голову. Или что там у них. Сонь, ты куда пропала?

— Я здесь, — быстро откликнулась она из глубины дома.

— Что-то мне ее голос не нравится, — сказал я. — Пойду посмотрю.

Рация. Нет, можно, конечно, попробовать. Нужно даже. И потом, даже если я один пойду, чего такого? В конце концов, не в первый раз я с ними сталкиваюсь — проносило же. Это пока…

Я зашел в комнату — в спальню дяди Семена. В углу горела свечка. Соня сидела на кровати, ко мне спиной. У нее в руках была видеокамера. С виду старая, кажется, еще пленочная. Она ее прямо перед собой держала, почти у самого лица. И говорила — негромко, быстро, словно куда-то торопилась.

— …я тебя очень люблю. Больше всех на свете. Даже когда папа был жив и Сережка, все равно. Знаю, это ужасно звучит, но раз правда. Ты самый родной у меня человек. Помнишь, как мы в тот раз в Москву ездили? В зоопарк. Тебе тогда больше всего фламинго понравились. Я еще спросила, почему они розовыми называются, раз на самом деле оранжевые. А ты сказала, что у них диета, их кормят свежей морковкой, поэтому. И еще обезьяны, помнишь? У них попы были красные под хвостами. Я их увидела и заплакала. Ты решила, что я обезьян испугалась. А я думала, что они умирают, раз у них попы такие — простыли и умирают теперь. Я стала с себя рейтузы стягивать, чтобы одеть обезьян потеплее. Ты же говорила, что попу надо держать в тепле. — Соня шмыгнула носом. Помолчала. — Я тебя обязательно найду. Я тебе обещаю. Мы скоро будем вместе, ладно, мам?

* * *

Когда я вышел, было еще светло — я чуть там не ослеп. Все привыкнуть не могу: в доме темень, а на улице еще день. Или уже. Ружье болталось на спине, как абсолютно неуместная, ненужная мне штуковина. Обезьяна с ружьем. Дядь Семен все мне показал-рассказал: как целиться, стрелять. Но одно — показать, а применить на деле — совсем же другое. Ружье — это ведь не просто кусок металла. Это выбор. В зависимости от того, во что или в кого целишься, этот выбор может изменить всю твою дальнейшую жизнь. Тебя самого — в долю секунды. Но я-то знал, уверен был, что, даже если приспичит, все равно не выстрелю. Не смогу просто. Я и в детстве, когда пацаны из рогаток по голубям молотили, сбегал. Не мог смотреть на это, шифровался в подъезде.

Я шел к управе, шагал по пустой деревне. Если бы она была пустой. Если бы только я был уверен, что вокруг нет никого, никто за мной не следит. Но вот это гнусное чувство — что меня преследуют по пятам, исподтишка за мной наблюдают — оно постоянно при мне было. С тех пор, как очнулся в госпитале, в той палате. Параноик малолетний. Нервы надо беречь. Нервные клетки не восстанавливаются. Хотя это все вранье. На самом деле всё восстанавливается, еще как. Но суть не в этом.

Я поднялся на крыльцо. Дядь Семен сказал, что входная дверь будет открыта. Но она не просто открыта — она распахнута настежь. Что бы это значило?

Я встал у двери и стоял, наверное, с минуту. По загривку мне словно холодным утюгом кто-то прохаживался. А я думал, что делать дальше. Я не мог переступить порог — просто физически даже, меня как будто к крыльцу приклеили. Клеем «супер-момент». Я стоял и понимал, что если сейчас обратно поверну, то все. Во второй раз мне на это крыльцо в жизни не забраться.

Я шагнул в темноту.

Вонь тут была страшная — глаза моментально заслезились. Я прислушался: тихо все. Ни звука. Пошел прямо по коридору. Я точно знал, куда надо идти — дядя Семен начертил мне план и все подробно объяснил. Я ничего не видел, все равно как ослеп. Значит так: десять шагов прямо по коридору, поворот налево, еще шесть шагов, и я упрусь в дверь. Это будет кабинет бухгалтерии. Рация там. Видимо, бухгалтерам в Николаеве она была нужнее всего. Шучу. В управе это единственная комната, окна которой выходят на перекресток — здесь располагался военный штаб. Зараженных там точно нет. По крайней мере, не должно быть. Их же вроде замуровали. Если только… Я остановился — нет, все тихо. Восемь, девять, десять. Поворот. Раз, два, три, четыре. Я услышал шорох. Замер опять, прислушался. Где-то вроде бы мышь скребется. Или крыса — какое-то мелкое зверье то и дело сновало под ногами. Больше ничего. Пять и шесть. Я протянул руку — дверь вот она, прямо передо мной. Сейчас будет самое интересное: либо она заперта, либо… Я нащупал ручку и повернул — дверь открылась. Отлично. Просто отлично. Только как-то все слишком легко, вам не кажется?

Я был внутри. Рация должна где-то на столе лежать. Если нет, то в ящиках. Стол напротив окна. Точно — я ткнулся ногой об угол, черт! Я тихо выругался и зашарил обеими руками по столешнице: куча каких-то бумаг, папки, тарелки вперемешку со стаканами. Один я случайно смахнул вниз — он ударился об пол и покатился.

Я вдруг вспомнил ту кастрюлю. И испуганное Сонькино лицо.

В темноте кто-то чихнул.

Звучит почти смешно, я знаю. У меня мысль сразу мелькнула: как это? Зараженный и чихает. Но мне в тот момент было совсем не до шуток. Я судорожно вцепился в ружье.

— Кто здесь?

Молчание.

Кто-то притаился в дальнем углу. Я не видел его, скорее, чувствовал чужое присутствие. Ни дыхания, ни шороха — но он точно был там. И, кажется, он от меня прятался. Он меня боится. Боится, поэтому не шевелится и не дышит. Я отчетливо ощутил ужас, он прямо волнами от него расходился. И еще я вдруг понял, что он меня видит. Видит в темноте меня и ружье.

Стараясь не делать резких движений, я снял его с плеча, опустился на корточки и положил на пол.

— Кто здесь? — ровным голосом повторил я. Теперь я слышал, как он там дышит, в темноте.

В углу шевельнулись и зачастили скороговоркой:

— Только не стреляйте, не стреляйте, прошу, не стреляйте! Не стреляйте, пожалуйста, не стреляйте!

— Я не собираюсь стрелять, вы видите?

— Хорошо, хорошо, я сейчас, сейчас, у меня тут фонарик… Я думал, я один остался, а тут же зараженные кругом… А я один… думал, что всех уже вывезли… Вы спасатель? Я знал, знал, что за мной вернутся… Я верил…

Он включил фонарь. Тусклый оранжевый свет, чуть ярче, чем от свечки. Это был парень — длинный, кожа да кости. На вид вроде старше меня. У него глаза туда-сюда бегали. Шуровали без остановки, и еще сопли из носа текли. Фонарик прыгал в руке, выхватывая из темноты куски мебели, стены, дощатый пол.

— Ты кто? — спросил я.

— Вова. Володя. Я из города. К тетке приехал погостить, на майские, а тут такое началось… У вас попить случайно не будет? Пить жутко хочется, я тут третьи сутки сижу… спасибо, спасибо вам, что меня спасли! — Он смахивал на перепуганного зайца в свете фар. — Мы вертолетом полетим? Спасибо! А в Москве, там сейчас как? У нас-то тут такие дела, такие дела — да что я говорю, вы же сами знаете… Я, как все это началось, в теткином погребе спрятался. Не знаю, сколько там просидел… а как вылез, уже никого не было… я думал, что уже все… конец света… Как же я рад, друг!

У меня не было попить. И поесть у меня тоже не было. И вообще, у меня не было никакого желания спасать этого болтливого перца. Не внушал он мне. Не внушал и все. Надо радио искать. Найти и как можно быстрее валить отсюда. Остальное — не мои проблемы. По-любому не мои.

— Дай сюда фонарь. — Я решил не церемониться с этим Вовой.

Он отдал мне его без звука.

Радиостанция была тут. Стояла, родимая, заваленная всяким барахлом — йес! Йес, йес, йес! Я чуть не заорал от радости! Я схватил рацию, сунул ее в мешок, поднял ружье и повернул было к выходу.

— Подождите! А я?

«А я?» — он это тонким, почти детским голосом сказал и потрогал себя за кончик носа.

— Я не спасатель.

— Как?.. — он опешил. — Не спасатель? А кто?.. Значит, вы не за мной?.. Подождите, все равно! Возьмите меня с собой!

Ишь чего захотел.

— Браслет.

— Что, простите? — Он поднял бровь и вдруг улыбнулся. Как собака, которая выпрашивает кусок колбасы.

— Покажи браслет, — я направил на него фонарь.

— Я не понимаю… — Рот у Вовы дергался. — У меня нет никакого браслета.

— Тем хуже, — я протянул руку к двери.

— Стойте! — Он схватил меня за рукав. — Вы не можете меня здесь оставить! Тут в соседних комнатах… Я просто еще одну ночь не выдержу. Я с ума сойду. Вы думаете, я заражен? Вы ошибаетесь! Я здоров! Родителями клянусь! Вот вам крест! — он уже просто орал, блажил во все горло и быстро-быстро крестился.

— Заткнись, — процедил я, направляя на него ствол. Клянусь, его вопли было слышно на все село. А тут ведь полно зараженных. Правда, они что-то сидели тихо. Я ничего подозрительного не слышал. — Будь тут. И молчи, понял? Если все нормально, я еще вернусь.

Мне надо было по-быстрому от него отделаться. Я боялся, что зараженные нас почуют и начнут щемиться сюда. Лишь бы он больше не причитал. Может, прикладом по голове его — легонько? Только чтобы отключился ненадолго.

— Нет! Нет! Прошу вас!

Он вцепился мне в руку. Вцепился, как собачонка, и шепчет мне в лицо прямо — я даже запах зубной пасты у него изо рта разобрал. Еще подумал: он тут и зубы где-то чистит, хорошо же устроился. А я как бомж которые сутки… Он почему-то мне Грибка напомнил. Ну моего одноклассника, Грибкова. Мы с пацанами тогда собрались после уроков, у ворот его дождались и вели до самого дома. А он, главное, идет и нас в упор не замечает. Цветочки, помню, всё нюхал. Сорвал одуванчик и стоит, нюхает у забора. Мы с Егором и еще одним парнишкой к нему подошли, он сразу перестал нюхать. Испугался. Нет, удивился даже скорей. Тот парнишка учился в одиннадцатом, он Грибка даже и не знал. Он от меня про него узнал, про прыщи эти — заинтересовался. Ну он просто всеми всегда интересовался, кто да что. Короче говоря, он Грибкову тогда предложил на выбор: или мы ему нос ломаем или он встает на колени. Он колени выбрал, наш Грибок.

А потом он мне начал сниться. Как он там стоит на асфальте, за домом, за углом, мимо люди идут, а он на коленях стоит, и у него лицо такое… Как будто так и надо. Как будто он знает, что заслужил это, и вот стоит сейчас перед нами, баранами, с покаянным лицом.

Я его больше не видел — я же в Штаты уехал. Не видел года два. А потом встретил случайно на улице, хотел подойти поздороваться. Но он на другую сторону перешел. Не знаю, видел он меня или нет.

— Не бросайте меня. Умоляю. Ведь я живой человек. Я хочу жить. Вы понимаете, очень хочу!

* * *

Не знаю, зачем я его привел. Вернее так: я знал, что дядя Семен придет от этого в бешенство, и все равно привел. Колокольцев меня самого, прежде чем в дом пустить в первый раз, заставил раздеться догола. А браслет мой чуть не под микроскопом изучал целый час. И ведь главное — меня этот Вова самого бесит. Он мне всю дорогу до дома рассказывал подробно, где у него и что болит. Да как он, бедный, шоколад трое суток жрал, а теперь в туалет сходить не может.

В общем, не знаю, как так получилось. Понятия не имею. Ну, Колокольцев мне и врезал за такие дела. По полной программе. Сначала, правда, спросил, принес я рацию или нет, а потом врезал. Нам обоим — мне и Вове.

— Ты понимаешь, что мы смертельно рискуем? — орал он на меня яростным шепотом. Вову он запер в сенях. Типа на карантин. Воды ему налил, плюхнул ком каши в тарелку и взялся за меня.

— Вы же сами видите, он здоровый.

— Я вижу? Я не вижу! Откуда ты это взял? Где его браслет? А вдруг он носитель вируса? А если вирус постоянно мутирует, мы все под угрозой. Ты, я. Ты о Соне подумал?

— Слушайте, по-моему, вы сильно сгущаете краски. Он же абсолютно нормально выглядит.

— А ты специалист? Может, медик?

— Я в меде учусь. На первом курсе.

Дядя Семен глянул на меня волком. Не верит. Думает, вру.

— Дядь Сема, пускай он останется. Жалко же, — вмешалась в разговор Соня.

Она стояла, облокотившись о стенку. Абсолютно лысая стояла. Я глянул — у меня аж сердце зашлось. Пока я мотался за радиостанцией, она сбрила волосы. Наголо, всю эту стекловату. Сейчас она была похожа на ушастого мальчишку. Но ей это даже шло почему-то.

Она заметила мой взгляд и смутилась. Коснулась лба, словно хотела поправить челку.

— Жалко ей. Себя бы пожалела. Нет, я категорически против.

— И куда мы его денем? — спросил я. — Выставим из дома, так он начнет орать — зараженные со всего села сбегутся. Пускай он хоть в сенях переночует, что ли. Временно. До завтра. Пока не решим, что с ним делать дальше. Как вам такой вариант?

— Нет, я же сказал.

— Дядь Сем, ну пожалуйста!

— Нет! — Колокольцев ударил кулаком по столу. Соня аж подпрыгнула.

— Он человек. Понимаете? Человек.

Я спокойно это сказал, без эмоций и без надрыва.

— Может и не ахти какой человек, может и больной. Мы с вами ведь тоже люди.

Колокольцев смотрел на меня пристально. Сканирует он меня, что ли? В этом тяжелом взгляде я разобрал что-то похожее на удивление. Мелькнуло на секунду, а потом исчезло.

— Да делайте что хотите, — выдохнул он и махнул рукой.

Если честно, я сильно удивился, когда это услышал.


Апокалипсис Антона Перчика

День пятнадцатый

Среда, 18 мая

Апокалипсис Антона Перчика

Всю ночь мы пытались выйти на связь. Вернее так: дядь Семен пытался, пока я спал. За день я так вымотался, что отключился, как только голова коснулась подушки. Но спал я плохо. Не из-за зараженных — я их даже не слышал. Все из-за снов. Мне снился Игорек. Он стоял посреди дороги, по которой мы шли в Николаево, стоял ко мне спиной, поэтому я не видел его лица. Но я все равно узнал его и побежал. Я бежал, но Игорек почему-то не становился ближе. Тогда я понял, что бегу на одном месте. Гравийка движется подо мной в обратном направлении, как беговая дорожка в спортзале. Я закричал. Стиснул зубы и побежал еще быстрее. Быстрей. Я бежал и звал его по имени. Долго — не знаю, сколько раз я его окликнул. Но когда он наконец услышал меня и обернулся, я понял, что это не Игорек. Это была девчонка, лысая. Соня. Она улыбнулась и сказала маминым голосом:

— Они на тебя смотрят.

Было утро, из щели в ставнях сочился рассвет. За столом сидел Вова. В спортивном костюме, в ярко-голубом, с зализанными на пробор волосами. Их как будто ножом с вилкой укладывали. Он ел яичницу. Наворачивал прямо из общей сковородки, с аппетитом прихлебывал чай и облизывался. Потом рыгнул. Гнусный тип — у меня прямо кулак зачесался ему врезать.

Я не понял, почему он тут. Неужели дядя Семен пустил?

— …повторяю: говорит Колокольцев Семен. Прошу откликнуться всех, кто меня слышит. Я нахожусь в селе Николаево Московской области, в зоне отчуждения. Со мной три человека: двое мужчин и ребенок. Девочка тринадцати лет. Мы здоровы. Нам срочно необходима помощь. Прием. Повторяю: говорит Колокольцев Семен…

Все понятно. Значит, ничего. Я встал с лавки — тело ныло, точно проржавело насквозь. Вот бы сейчас в душ. А лучше в ванну с аромамаслом базилика — оно усталость отлично снимает. И почистить зубы. И переодеться. Неважно во что, лишь бы во что-нибудь чистое. Обычно я два раза в день принимаю душ — утром и вечером. Летом, когда жарко, три. У дядь Семена баня, кажется, есть — я видел за огородом. Может, предложить растопить?

— А по-моему, ничего у вас не выйдет, — сказал Вова. Бодро так сказал и улыбнулся. И кусок яичницы в рот положил. Во наглый.

Дядь Семен растерянно замолчал.

— Нет, пытаться, конечно, надо, я не спорю. Просто я думаю, что даже если ТАМ кто-то есть, они вряд ли за нами сюда вернутся. Кому охота соваться к зараженным из-за каких-то четырех человек — еще неясно, больных или здоровых.

— Ты о чем? — Я напрягся. С каждой минутой Вова нравился мне все меньше и меньше.

— Нет, ты меня неправильно понял, Антон. — Глаза у него так и шныряли по комнате. — Я здоров, я отвечаю. Вон и дядь Семен того же мнения. Мы уже все прояснили, пока ты спал.

Дядя Семен кашлянул в кулак.

— Просто… Ну я не могу быть уверен в том, что… — Он даже есть не перестал. Так и говорил с набитым ртом.

— В чем ты не можешь быть уверен? Давай, договаривай, раз начал.

Вова покосился в сторону спальни и натянуто улыбнулся.

— Ты рехнулся? Думаешь, Сонька?

— Нет, я, конечно, ничего не утверждаю, я же не врач. Просто я знаю, что из детей никто не выжил. Ну в смысле, этот вирус в первую очередь влияет на детей. По телевизору так говорили. И рано или поздно все равно она…

— Заткнись, — сказал я. — Завали свой поганый рот, понял?

Вова меня не слушал. Вернее, не слышал. Он достал из кармана грязный платок и высморкался.

— Вы поймите, я же как лучше хочу. Просто предостерегаю. Вы же сами говорите, что мы должны быть предельно осторожны. А то мы тут сидим, а вдруг она там уже того…

Я бросился на него. Я хотел…

Да не знаю, чего я хотел. Задушить его! Просто меня такой злобой накрыло — ведь я же сам привел сюда эту сволочь.

— А-а! Ты что? — заорал Вова, отворачивая от меня рожу и закрываясь руками.

Я схватил его за грудки и стал трясти. Я тряс его и видел, что он боится. Что он до чертиков испугался меня — я отчетливо видел страх на его перекошенной морде. Мне противно было на него смотреть.

— Тихо, — дядя Семен рванул меня за плечо. — Пусти его. А ну, успокоились! Живо! — Лицо у него потемнело. — Не хватало мне еще тут ваших разборок.

Я открыл было рот, но тут же его захлопнул и упал на лавку. Теперь меня уже самого трясло — мелко, от бешенства. Чтобы как-то успокоиться, я стал разглядывать картину на стене, репродукцию в рамке. На ней была изображена бегущая коричневая курица. Я бы такую никогда у себя не повесил.

— Что случилось? — На пороге стояла заспанная Соня. На ней была шапка, большая, вязаная. Наверное, дяди Семена жены. Наверное, прямо в ней спала…

— Ничего, ничего, — дядя Семен улыбнулся. — Иди умойся, там вода в умывальнике, и позавтракаешь.

Соня зевнула и прошаркала через кухню в чулан, брякнула там деревянной занавеской. Маленькая, худая, теплая, наверное, со сна — как мой Игорек. Он часто ко мне по утрам обниматься лез. Заберется в кровать и ноги об меня свои холоднющие греет. Сам горячий, а ноги, главное, ледяные. Только я не любил все эти телячьи нежности, терпеть их не мог. У него такая же шапка, кстати, похожая. Он ее таскает года три уже, не снимая. Летом даже иногда.

— А теперь слушайте внимательно, оба. Это всех касается, — сказал дядь Семен и как обычно уставился на меня. Нижняя челюсть выдвинулась у него вперед и потяжелела. Я отвел глаза, все привыкнуть к его гляделкам не мог. Приготовился, что сейчас грузить начнет. — Если кого-то что-то не устраивает, здесь вас никто не держит. Дверь открыта — скатертью дорога. Это понятно?

— Да.

— Не слышу.

— Понятно, — хором ответили мы с Вовой.

— Отлично. Тогда желающих прошу на выход. Прямо сейчас.

Я не шелохнулся. Он тоже. Желающих оказаться на улице не было.

Колокольцев кивнул.

— Значит, пока вы находитесь в этом доме, вы по моим правилам живете. — Голос у него как будто электричеством был заряжен, а кожа вокруг носа побелела. — Правило первое: никаких разборок. Никаких выяснений отношений и драк. Мы одна команда, и враг у нас тоже один, общий. Правило второе: вы беспрекословно подчиняетесь мне. Комментарии и возражения не принимаются.

Но я и не думал ему возражать. А что, мне так даже удобней.

— И последнее: нам необходимо установить связь со спасателями. Это первоочередная наша задача. Выходить в эфир будем по очереди. Дежурства часовые — двадцать четыре часа в сутки. Никаких больше вылазок, никаких шатаний по селу. Мы привлекаем к себе внимание. Они уже, похоже, в курсе, что мы тут, в доме.

— Как то есть? — встрепенулся Вовка.

— Обычно их тянет к управе, а вчера они всю ночь здесь околачивались. У дома. Я штук пятьдесят насчитал.

— Час от часу не легче!

Сам тоже, поди, продрых всю ночь, как бревно. Нет, я точно когда-нибудь прибью этого неврастеника.

— Чего им от нас надо? — спросил я. — Что они тут делали?

— Простояли за забором всю ночь. Во двор зайти даже не пытались. Но у меня такое ощущение, что-то они замышляют. Не знаю… Как светать начало, они сразу ушли.

— Ну это полный бред, — сказал Вова. — Вы поймите, они мерт-вы-е. Они трупы! У них мозг не работает — что они могут замышлять? Чем?

— Нам нужно быть настороже, — сухо сказал дядя Семен и включил рацию, давая понять, что разговор закончен. — Прием, если кто-то слышит меня, прием…

* * *

День все тянулся — долго, как пассажирский состав в гору. Мы по очереди выходили в эфир: дядя Семен, Вова, я, опять Колокольцев — где-то четыре-пять раз за час. Сонька из комнаты носа не казала — нашла в чулане спицы, сидела вязала. Кажется, шарф.

Несколько раз я выглядывал из окна, однажды даже на крыльцо вышел, правда дядь Семен мне за это врезал. Сам он лазал на чердак время от времени — там слуховое окно, лучше видно. В округе не было ни души. Хотя душ-то у них как раз и нет. В общем, я никого тогда не заметил — решил: значит, в лес все свалили.

Зря я так решил.

Я спать пробовал, но сон не шел. Мысли мешали разные. Читать тоже не получалось. Нашел в чулане подшивку журнала «Огонек». В одной статье про арест Мавроди писали, того, который придумал финансовую пирамиду. Не сам придумал, конечно — такие пирамиды еще задолго до него в Америке существовали. Но все равно супермозг он, а не человек, — я его на фотографии в журнале сразу узнал, он не сильно изменился. Кажется, он сейчас опять в тюрьме. А статья, между прочим, за 1994 год. Год, когда я родился. Угораздило же. Я имею в виду, что в начале девяностых были не самые лучшие времена, сами знаете. Развал СССР там, и далее понеслось: дефицит, талоны, зарплаты бартером, бандитский беспредел, ваучеры, коррупция, смена правительства чуть ли не каждый понедельник, потом дефолт. Я конечно далеко не все помню — я же был маленький, многое только по рассказам отца. Он говорил, они с мамиком в лес ездили за крапивой, а потом варили из нее суп. Крапива, конечно, и в городе росла, но в лесной больше витаминов.

В старину жил один китайский мудрец — Конфуций. Так вот, у него было страшное проклятие: «Чтоб тебе жить в век перемен!». Но я бы немного Конфуция перефразировал. Скажем так: «Чтоб тебе жить после апокалипсиса». Почему? Да потому что век перемен — это какая-никакая, но надежда. И неважно, что ты при этом жрешь — крапиву, капустных гусениц или перловку на воде — главное, что ты все еще можешь надеяться при этом.

Мне сейчас не на что надеяться. Не на кого. Как-то так у меня до сих пор получалось, что я всегда мог надеяться на родителей. На то, что они купят мне тачку, место в универе, потом квартиру, бизнес и т. д. и т. п. Я не надеялся даже, я был в этом уверен на сто процентов. Даже на двести. Я знал, что могу рассчитывать на них всегда и при любых обстоятельствах. Это здорово облегчало мне жизнь. Вот Егору надеяться не на кого. В смысле, родители у него тоже, конечно, есть, но они библиотекари. А что взять с библиотекарей? Поэтому он как-то больше приспособлен к жизни, чем я. Он и в то, что отец профинансирует наш бизнес, не особо верил. Сам копил, в секонд-хэндах одевался, трудился в «Макдоналдсе» и в баре по ночам. Вот я, например, не смог бы жрать крапиву. А он, думаю, запросто, если приспичит. А ведь скоро приспичит.

Интересно, где он сейчас, Егорка? Живой?

Родителей теперь нет. В смысле, их нет рядом. Я сейчас могу надеяться только на себя. Фигово. Хорошо, хоть дядя Семен тут.

Часа в два мы сели обедать. Решили не заморачиваться с кашами — открыли консервы, дядя Семен хлеб откуда-то достал, почти не черствый, заварили чай. Ели молча. Каждый думал о своем. Даже Вовка что-то совсем заглох — уставился в тарелку и жевал, только желваки ходили по щекам.

А потом дядя Семен стал рассказывать про жену. Как-то начал вдруг — он вообще-то не из разговорчивых. Но ему тоже надо было выговориться, наверное. Любому человеку надо иногда. Он рассказывал, как они с ней жили душа в душу почти сорок лет. На будущий год рубиновую свадьбу собирались справлять — с детьми и с внуками. У них шестеро их, внуков. А жена соцработник — всю жизнь ухаживала за одинокими стариками. Хотя самой на пенсию давно было пора. Только это у нее такое призвание — помогать людям, он так сказал.

— Я говорю: ты, Клава, не наработалась за всю жизнь? Посидела бы дома, пожила в свое удовольствие на старости лет. А она: и что бы я дома делала? Да что угодно, говорю, что ты больше всего любишь? Шить, вязать? Вот, обвязывала бы малышню. А может, и поросяток бы завели. Она мне: а кто будет ухаживать за бабулями? У меня ведь шесть адресов, сам знаешь, и все одинокие, почти все лежачие. Куда они без меня? Не одинокие они, говорю, родные у всех в городе есть. Вот перестанешь к ним ходить, сразу объявятся. Не объявятся, говорит. Она права была, кстати. Когда бабушка Лаврентьевна умерла, мы ее вдвоем хоронили. Сын в Москве у нее — мы телеграмму дали, но не знаю, может адрес сменился.

— Сволочь, — сказал я.

— Что?

— Я говорю, люди сволочи. В большинстве своем.

Дядя Семен достал пачку папирос. Но потом обратно ее в карман положил.

— Жестокие люди — вообще-то редкость. Жестокость для человека не норма. Для хищника — да, способ выжить. Но ты вот возьми человека да поглубже в него копни — хорошее сразу отыщется. Ну, может и не сразу, но только оно там точно есть. В любом человеке — в самом отпетом негодяе. Просто жизнь у нас такая.

— Какая?

Я напрягся. Не люблю, когда проповедовать начинают.

— Не успеваем мы нащупать друг в друге хорошее. Торопимся жить, везде успевать, общаемся по верхам, всё у нас на ходу. На лету даже. Я вот в последнее время думаю, может, неспроста нам все это? — Дядя Семен мотнул головой в окно. — Может, оно к лучшему? Как в библейские времена: Потоп переживет лишь достойный. С другой стороны, кому решать, достоин ты или нет жить? Клавдия рассказывала, одна из ее подопечных в магазин в кои-то веки выбралась и сторублевку по дороге потеряла сослепу. А пенсия у нее две тысячи с чем-то. Они с Клавой повесили объявление: мол, кто найдет, занесите, просим, по такому-то адресу. Бабушка ей потом рассказывала: к ней за два дня семь человек пришли — все деньги хотели вернуть, мол, нашли у магазина. Она уже и брать отказывалась, но как не возьмешь, если человек к тебе со всей душой. Бабуля пирогов с капустой напекла и всех визитеров чаем поила… Как там Воланд говорил? Обыкновенные люди, и милосердие порой стучится в их сердца… Только не у каждого доброта лежит на поверхности. Не сразу она в человеке проявляется и не всегда.

— В экстремальных ситуациях, хотите сказать?

— По-разному бывает. Бывает и так, что живешь, живешь и до последнего дня не знаешь, кто ты таков на самом деле. Какова тебе реальная цена. Я теперь часто о смерти размышляю, с тех пор, как Клавдия пропала. Вообще, как все это началось… — Глаза у него были где-то далеко, я видел. Не здесь — это точно. — Ночами сижу и думаю: вот что, например, чувствуешь, когда останавливается сердце? В какой момент перестаешь что-либо понимать? Что происходит, когда покидаешь себя, свое тело? И свет, который в голове, он выключается так же быстро, как в комнате, или постепенно, как в театре перед спектаклем? Почувствую ли я, как холодеет кожа, руки, или уже буду мертв? Что я увижу в самый последний момент? Взлечу или буду долго падать? Будет ли кто-то там со мной рядом? Или я буду один? Я больше всего одиночества боюсь, даже не смерти, — дядь Семен ухмыльнулся и потер лоб. — Со мной и раньше такое бывало, мысли эти не раз посещали, еще там, на войне.

Было как-то странно — услышать от него все это. Типа откровение. Не знаю, как объяснить. Вот словно он актер и исполняет на сцене роль. Хорошо исполняет, убедительно, но ты все равно знаешь, что смотришь на него из зрительного зала. Что это выученный наизусть монолог.

А я вообще не задумываюсь о смерти. Пока молодой, не боишься ведь умереть. Смерти начинают бояться ближе к старости.

Я понял, что думаю о прадеде. Он из тех дедов, которых хочется иметь вместо отца. Мировой старик, чего там, хоть и циник до мозга костей.

— Самая большая трагедия человека не в том, как он умирает, а в том, как живет. Многие в страхе живут. Или еще, бывает, в ожидании.

— Это разве плохо? Чуда, например, ждать? — спросил я.

Он помолчал. Потом сказал:

— Однажды прилетит вертолет. Может скоро, а может и нет, но он прилетит, точно. Не нужно тратить жизнь на надежды и ожидания, понимаешь? Надо просто жить.

У меня вдруг жутко зачесалась пятка. До жути зачесалась! Разуться бы и почесать как следует…

И тут я услышал, как в соседней комнате вроде плачет кто-то. Я решил, что Соня, но она, оказывается, давно сидела рядом. Вязала потихоньку, слушала, я и не заметил, как пришла. Я понял, что это Вовка там. И плач у него такой детский, жалобный. Я слышал, что он сдерживаться пытается, только у него не получалось.

Мы переглянулись с дядь Семеном. Я хотел сходить проверить, что с ним, но Колокольцев сказал:

— Не надо, он матери письмо пишет.

— Какое письмо? — я не сразу сообразил.

— Ну на камеру.

Ясно. Значит, и он тоже. Вся эта затея с видеописьмами казалась мне высосанной из пальца. Я реально не видел смысла сидеть и разговаривать с видеокамерой, а потом тупо надеяться, что когда-нибудь твое послание увидят родные и близкие. Или хоть кто-нибудь увидит. Бред. Кому вообще какое до нас теперь дело?

— Ты думаешь, почему я его ночью пустил? — спросил дядь Семен и затянулся папиросой. Красная точка вспыхнула посреди лица. — Я уснуть не мог — ты-то сразу отключился, а он все в дверь стучал. Потихоньку, правда. А потом, видно, понял, что я не сплю, и давай мне про мать рассказывать. Она в Москве осталась — у них из родных только тетка, Володя к ней приезжал. Она лежачая, два года как — Клавдия ее тоже навещала.

— Понятно.

— Они с матерью решили перевезти ее в город. Дом тут продать и забрать бабулю. Только не успели. Ты на него не сердись, парень он неплохой. Просто домой хочет.

Он домой хочет. Х-ха! Мы все хотим. Но не судьба. Застряли мы тут, как кусок мяса в зубах.

— Я это, не сержусь, — сказал я, вставая. — Ладно, я пошел — мне в туалет надо.

Пятка у меня все-таки жутко чесалась.

И тут я услышал крик.

Дядя Семен тоже услышал — и сразу побежал к окну, на чердак. Там, по-моему, какая-то женщина кричала, на улице. Только она не просто кричала, а звала.

Она звала дядю Семена.

* * *

Мы оба выскочили на улицу. Сонька за нами увязалась, но дядь Семен ее дальше порога не пустил.

Это была его жена. Клавдия. Она стояла за оградой, метрах в десяти от дома и кричала.

Я сразу понял, что с ней что-то не так. Она двигалась ненормально — слишком медленно и раскачивалась всем телом. За забор хваталась, как будто сейчас упадет. Точно ее ноги не держат. А лицо у нее было серое. Знаете, как на старой фотке — как будто непропечатанное.

Дядя Семен к ней побежал. Побежал — это я, конечно, загнул. Сильно он хромал, поэтому я его обогнал сразу. Но он схватил меня за плечо:

— Стой. Не подходи к ней.

— Вы чего, дядь Семен? Я помочь хочу.

— Стоять, сказал! — рявкнул он и с силой отпихнул меня в сторону. Лицо у него было перекошено, на щеках выступили красные пятна. — В дом иди!

— Но…

— Я сказал, в дом. — Голос прямо лед, вот-вот треснет.

И тогда я понял. Я все сразу понял, и внутри заныло.

— Семееен, — опять закричала женщина.

— Я здесь, сейчас!

И я ничего не смог сделать. Я стоял и тупо смотрел, как он уходит. Я понимал, что он не вернется. Сейчас он подойдет к ней, и они вместе уйдут. Навсегда. Потому что она больная. Она заражена. Обречена. Зачем она вообще сюда пришла? Он же ей не нужен. Она ему нужна, а он ей нет. Дядя Семен нужен мне, он Соньке нужен. Как же мы без него?

Он уже был за воротами. Стоял и обнимал ее, гладил по лицу, целовал, обнимал снова. Только она ведь ничего этого не чувствовала. Что он, не видит? Может, ослеп?

— Дядь Семен! — Сонька опять выскочила на крыльцо. — Вы что?!

Он обернулся и посмотрел на меня. И улыбнулся своей бородой — совсем по-стариковски, виноватой, беспомощной улыбкой.

— Береги ее, — крикнул. — Теперь ты за всех. Ты один, понял?

Я понял. Я все понял, черт его побери! Он сейчас взял и смертный приговор озвучил. Всем нам.

Я кивнул. Он сразу отвернулся, обнял ее, и они пошли.

Они шли медленно, и он ни разу не обернулся. Ни разу. Даже когда Соня заплакала и стала звать его. А Клавдия все кричала:

— Семееенххх… Семеееенххх — механически, на одной ноте. И громко — как будто его не было рядом.

* * *

— А ты сам не был влюблен? Безумно не любил кого-нибудь? Хочешь, я расскажу, как это? Это словно трава, небо и воздух шепчут, касаясь друг друга, ты силишься обнять их, все это, ты так счастлив, что не можешь дышать, вокруг все теплое, живое, тебе хочется лечь на землю и катиться, катиться вдаль, впитывать все звуки и запахи — как калейдоскоп, чтобы все перемешивалось внутри — и любовь, и это счастье, и радость были всегда с тобой, а тело вопит, безмолвно вопит от восторга, пока ты думаешь о том, кого любишь…

Я слушал Соньку и думал, что вот ей же всего тринадцать. Откуда она может про это знать? Я не знаю, а она знает. И дядь Семен знает, знал. Он больше всего не смерти боялся, а одиночества. Поэтому он за ней ушел, за своей женой. А я бы не смог. Может, я какой-то ущербный? Если не способен так чувствовать?

— Что нам теперь делать? — спросила Соня.

Она просто взяла и озвучила мой собственный вопрос. Я не решался, а она вот спросила. У меня. Я сидел и чувствовал, как будто из-под ног у меня вырвали здоровенный кусок земли. Опору отобрали. Сижу на лавке, как на качелях, — подвешен в воздухе. Стабильность, маломальская уверенность в завтрашнем дне — все разом куда-то делось. Я как будто впервые увидел, что мир — вон он, там, и теперь мне заново придется учиться в нем жить. Самому. Какие-то такие чувства.

Я посмотрел на Вовку. Он жевал ногти. В глазах тоже один вопрос сплошняком. Они что, сговорились? Я откуда знаю, что нам делать? Я без понятия. Есть ли смысл что-то делать, а? И в чем смысл всего этого бреда вокруг? Может он в том, чтобы мы тут все разом помудрели и стали немного лучше? Раз так, то я уже помудрел! Алё!

— Я понял! Хватит! — заорал я в потолок.

Мысленно заорал. А вслух сказал:

— Откуда я знаю, — и раздраженно передернул плечами. — Ты что предлагаешь?

— Я? — испугался Вовка.

Все с ним понятно, с этим Вовой. От него толку ровно столько же, сколько от Сони. Если не меньше. Сонька, по крайней мере, не причитает по любому поводу, а этот даже на связь нормально выйти не может. Запинается на каждом слове — только эфир своим детским лепетом засоряет.

— Что ты умолк? Давай, продолжай в том же духе, — сказал я. Хотел внушительно сказать, как дядя Семен, а вышло зло.

— Я устал. Сейчас твоя очередь.

Я зыркнул на него.

— Ладно. — Вовка щелкнул тумблером рации. — Прием. Это говорит Владимир… говорит Владимир Юрьевич Скоробогатов. Вы слышите меня? Прием…

— Не части, Владимир Юрьевич, говори коротко и четко. — Я вздохнул.

Ни-че-го у нас не выйдет.

— Антон, что теперь с нами будет?

Она таращится на меня, как будто я волшебник. Минутку, сейчас я только палочкой взмахну, и случится чудо: из шляпы вылезет говорящий кролик, все зараженные переродятся в розовощеких младенцев, и сразу наступит мир. Я такие глаза у Игорька видел — в школе, когда подготовишек в актовом зале фотографировал. Они смотрели новогоднюю сказку, «Морозко» — вот такими же точно глазищами. Только ведь я никакой не волшебник и не актер театра юного зрителя. Я не представляю, как нам быть. Более того, даже не хочу себе это представлять. Завалиться бы сейчас в кровать по-нормальному и уснуть. И проснуться, когда уже все кончится. Вы поймите меня правильно, я не герой. Я не супер-хиро и не хочу ни за кого быть в ответе. Я так не умею, не привык, ясно? Почему вообще я? Я никому ничего не должен.

— С нами все хорошо будет, — сказал я чужим голосом. Спокойным и уверенным. У меня, как ни странно, даже получилось.

— Правда? — спросила Соня.

— Честное пионерское. Как там шарф?

— Почти довязала. — Она тут же сунула мне его под нос. Узловатая коричневая гусеница. — Я дядь Семена свитер распустила, он разрешил. Несколько рядков осталось.

— Молодец, — похвалил я. — Мама научила?

— Брат. У него здорово получалось. — Сонька сразу помрачнела.

— Слушай, а тебе это… волосы не жалко? — спросил я первое, что пришло на ум. Просто ее отвлечь надо было.

— А, не жалко! Ты же сам видел: не волосы, а взрыв на макаронной фабрике какой-то.

Я улыбнулся.

— Я когда тебя увидел в первый раз, решил, что ты инопланетянка. Ну, глаза у тебя разные и прическа эта.

— Глаза у меня — один в маму, другой в папу, — она хихикнула.

— …прием! Прием! Как слышно меня, прием!

— А с волосами вышла та еще история. Я, когда все началось, была у подружки — мы готовились к конкурсу красоты. Ну в школе у нас организовали к концу учебного года, я участвовала от нашего класса. Она мне делала прическу, только мне все не нравилось. Тогда она начесала мне волосы по всей голове и лаком набрызгала — вылила целый флакон, из вредности! А потом мы устроили бой подушками — перья налипли! А потом… в общем, мне уже было не до прически потом…

— Да! Да! Слышу! — заорал вдруг Вовка. Во весь голос заорал, как ненормальный, и вцепился в наушники. — Отлично вас слышу! Прием!

Мы уставились на него ошалело. Может, прикалывается?

— Антон, иди сюда скорее! Ну! Быстрей, говорю!

* * *

Это были спасатели. Дядь Семен все правильно рассказывал тогда про девятый канал — для оповещения при чрезвычайных ситуациях. У нас получилось. После почти восемнадцати часов попыток выйти на связь у нас наконец-то получилось! Я слышал их голоса — далекие, как из прошлого. Голоса живых людей. Значит, мы не одни. Значит, есть еще выжившие, и теперь мы спасены. Почти. По крайней мере, у нас есть надежда. Что мы будем жить. Что живы родители и Игорек. Я их найду. Обязательно! Главное, что все это время поиски живых людей не останавливались, никто и не думал бросать нас здесь на произвол судьбы. Выходит, не все так плохо? Выходит, это еще не конец света, а? Теперь, когда им известно, где мы есть, за нами из Москвы пришлют вертолет, с бригадой МЧС! И это значит… Это значит, что мы точно будем жить! Скоро весь этот кошмар кончится. Уже скоро.

* * *

Они должны прилететь в час ночи. Понятно, что будет уже темно. Я как мог объяснил, где мы точно находимся. Но ночью с воздуха нас найти будет нереально.

— А если включить свет? — предложил Вовка. — Откроем ставни, врубим во всех комнатах — они сразу нас заметят на фоне остальных домов.

— Какой свет? — Я посмотрел на него, как на дурака. Он что, с луны свалился? — Электричества нет по всей деревне — только в госпитале. Там своя подстанция.

— А, точно! — Вова хлопнул себя по лбу. — Тогда, может, пусть они к госпиталю прилетают? Переберемся туда и дадим им знать.

— Угу. Я по той дороге в жизни больше не пойду. Мне с некроморфами еще раз пересекаться как-то не особо хочется.

— Ну да, ну да.

— А давайте разведем костер, — сказала Соня. — У дяди Семена на дворе поленница. Там полно сухой березы. Подожжем — загорится так, что из Москвы будет видать!

— А что, это идея! — обрадовался я. — Ну ты, Сонька, башковитая. Вырастешь — далеко пойдешь.

— Я в актрисы пойду, — серьезно ответила она. — У меня папа мечтал, что я стану артисткой. Хотел, чтобы меня показывали по телевизору. Чтобы он сидел тут, в Николаеве, а я там — в Москве или в Питере, и он бы меня на экране видел.

Вова хихикнул. Я глянул на него — он сразу заткнулся. Побаивается, это хорошо.

— Станешь еще артисткой. У тебя вся жизнь впереди, — по-взрослому сказал я. И сам себе удивился. Раньше бы я сам начал прикалываться над ней, а сейчас мне и вправду захотелось, чтобы она выросла и стала актрисой. Как хотел ее отец. Мне от этой мысли даже как-то веселей стало. Чтобы все опять было как прежде. А как? Одним словом — нормально. Чтобы людям нужны были и актеры, и телевизоры, понимаете? Не только безопасность, тепло и жратва, а все эти вещи, к которым мы давно привыкли, которые воспринимали как должное и которых теперь нет. Тот же театр или там мобильники. И главное, непонятно, вернется ли все в прежнее русло. Или мир теперь совсем другим будет? Мне хотелось, чтобы все стало, как раньше.

— Ладно, ты в доме сиди, довязывай. Найдем твою маму — подаришь. Мы тебя закроем. Пошли, а то скоро стемнеет, — это я уже Вовке сказал.

* * *

Участок у дяди Семена был большой. Соток пятнадцать, Вовка сказал. Я-то в этом деле не разбираюсь. Но вертолет сюда нормально приземлится — это я и сам прекрасно видел. Дровяник притулился к забору, в дальнем углу. Это хорошо: риск, что дом загорится, не велик. Понятно, сохранить дом — сейчас не самое главное. Никто вообще не знает, вернутся люди когда-нибудь в Николаево или нет. Дядя Семен вернется? Мне очень хотелось, чтобы вернулся. Чтобы мы еще встретились.

Поленница была сухая, как давнишний хлеб, — дядя Семен плотно укутал ее толем. Это было нам кстати — немного бензина (канистра обнаружилась в погребе), и дровяник вспыхнет как спичка. Так что с разведением костра решили не заморачиваться. Минут за пять до назначенного времени подпалим сарай, к часу разгорится. Главное сейчас — поменьше привлекать к себе внимания. Зараженные появятся с наступлением темноты. Если повезет — подадутся к управе. Нет — сразу к нам. Но зараженных я не особо боялся — тут вокруг участка высокий забор, им не перелезть. Как я понял из сонькиных рассказов, они спортсмены еще те. Медведи после зимней спячки. Кого я боялся, так это некроморфов. Но будем надеяться, в село они не пойдут. Во всяком случае, здесь их еще не видели, если дорогу не считать. Да нет, все будет нормально. Я был в этом почти уверен.


Апокалипсис Антона Перчика

День шестнадцатый

Четверг, 19 мая

Апокалипсис Антона Перчика

Мы пили чай. С тушенкой и сухарями. В жизни не ел ничего вкуснее! Раньше-то я такое в пищу не употреблял: в хлебе — дрожжи, в консервы вообще непонятно что кладут. Говорят, от консервантов даже трупы не разлагаются. Я про это телевизионное расследование смотрел — до сих пор мурашки по коже. Я после нью-йоркских приключений (когда я чуть в реабилитационный наркологический центр не загремел, хорошо, отец увез меня домой) здоровый образ жизни вел: качалка три раза в неделю, солярий для тонуса кожи, пищевые добавки, витаминные коктейли, ни грамма жира и алкоголя. Считаю, я в этом плане молодец. Вернее, раньше так на полном серьезе считал. Теперь-то понимаю, никакой это не здоровый образ жизни — так, суррогат. Вот дядя Семен был здоровым, хоть и не бегал. Свежий воздух, река, простая еда, физическая работа — по-моему, так надо жить. Нет, это понятно, что все так жить не могут, в городе например. Где ты в городе будешь дрова колоть? Или огурцы с грядки возьмешь? Разве что у бабушки на базаре. Но то бабушка вырастила, а не ты. Вот она до ста лет вполне себе доживет, а ты, хоть каждый день питайся базарными огурцами, всяко-разно раньше загнешься. От инфаркта например. А что, самая частая причина внезапной смерти у мужчин. Это то немногое, что я помнил с первого курса.

— Я когда отсюда выберусь, первым делом пойду в «Бургер Кинг», — говорит Вовка. — Закажу тройной воппер, луковые кольца и картошки побольше! Наемся от пуза!

— Ну-ну, — говорю. — Забыл, что твой «Бургер» с лица земли стерли пару недель назад? Туда ему и дорога.

— Точно. Я все забываю.

— А я первым делом помоюсь, приведу себя в порядок, подстригусь.

Я разглядываю ногти — они у меня как у шахтера. Покажи мне раньше, ни за что б не поверил, что руки мои. Я ведь из салонов не вылезал, делал регулярно педикюр с маникюром. Ну да, некоторые косо на меня поглядывали: мол, ты парень или кто — красоту наводить? Но мне всегда было плевать, что обо мне думают другие. Тезка мой, Антон Павлович, правду говорил: мол, в человеке все должно быть прекрасно — и лицо, и одежда, и душа, и мысли. Мудрый был Чехов.

— А я буду маму искать, — Сонька говорит.

Говорит, и мне как-то стремно делается. Мы тут про жратву с гигиеной рассуждаем, а она: «маму искать».

— Она в Москве, я знаю. Ее здесь нет. Я бы почувствовала, если бы она была рядом. Все, довязала!

— Классный получился шарфец, — говорю.

Я смотрю на часы. Они у Вовы над головой, в простенке. «00:42».

— Ну что, пора?

— Уже? — Он вскакивает и начинает суетиться, а Соня вдруг становится серьезной. Сейчас она очень похожа на взрослую.

* * *

Я вышел во двор и сначала не поверил своим глазам. Решил, в потемках привиделось. Но мне не привиделось. Деревянная изгородь, по всему периметру участка, кишела зараженными. И как мы не услышали? Но я тут же понял как. Они же молчали. Висят на заборе в тишине, ни звука. Хорошо, он высокий, забор — им в жизни не перелезть. Они почти и не шевелились — чуть-чуть только покачивались, как повешенные на ветру, и на дом глазели безглазыми мордами. На меня. Стояли и пялились — черные провалы вместо лиц. Что там в этих провалах, я не рассмотрел, отвернулся — противно. Они что — знают? Про вертолет? Нет, бред вообще. Как они могут знать?

Вовка встал рядом.

— Это что? Господи… Господи, смотри, вместо лиц у них, ты видишь?

— Тихо, — сказал я. — Суетись поменьше. И хорошо, что без лиц — может, они вообще нас не видят, что скорее всего. Чуют, слышат — это да. Так что заткнись.

Он и заткнулся. Мы крадучись подобрались к дровянику, хорошенько облили его из канистры. Обошли со всех сторон, и я чиркнул спичкой.

Поленница сразу занялась — дрова защелкали, задымились. Горело отличненько. Мы даже обнялись с Вовкой на радостях.

Минут через пять горел уже весь дровяник. Во дворе стало светло, почти как днем. И жарко, я ватник снял. Постоял, разглядывая небо, плотное и густое от звезд. Их тут немерено, я вам скажу. Я собственное небо не узнал. Как будто в городе и здесь — два разных.

Вовка о чем-то задумался, смотрел на огонь. Я тоже подключился. Не знаю, как там вода, а огонь точно людей завораживает. Кажется, это с первобытными инстинктами как-то связано. Я вдруг заметил, что пламя — прямо у меня на глазах — становится разноцветным. Чем дольше я на него смотрю, тем отчетливей видны границы трех цветов. Снаружи — желтое, потом, ближе к середине, красно-оранжевый цвет, а в самом центре — абсолютная, кромешная темнота. Все черное. Я вглядывался в нее, сфокусировал глаза на одной этой черной точке, и тогда произошло вот что.

Я перенесся туда — прямо в сердцевину пламени. Я сидел в ней, в этой маленькой темноте, как в собственной комнате, и было мне спокойно и уютно.

— Кажется, вертолет, — сказал Вовка. — Вертолет летит!

Точно. Вдалеке мерно и ритмично гудели лопасти. Летят.

Мы переглянулись с ним и снова крепко обнялись.

Они летят, скоро будут. Все эти дни нас искали, и теперь они здесь. Прилетели. Это не чудо — просто такая жизнь. Дядя Семен бы так сейчас сказал, я подумал.

— Надо Соньку звать. — Я покосился на забор.

Они всё висели там — как елочные игрушки на ветках, перелезть даже не пытались. Знают, что все равно не получится. Это вам не колючка — ровненький забор, без сучка и задоринки, не уцепишься когтями. Головы у них были теперь под одним углом повернуты, у всех одинаково. Как у солдат в строю. Они лыбились на огонь, на свет. Они, может, и не видели его вовсе, но чуяли тепло и запах. Они вдруг стали тянуть к нему руки, прямо между штакетин свои клешни просовывали. Изувеченные суставы, оголенные кости, искореженные пальцы… Короче, я не стал дальше смотреть.

А потом, когда я уже повернул к крыльцу, чтобы позвать Соню, они начали смеяться. Вместе все, грянули хором, как будто им дирижер дал отмашку. У меня волосы на руках встали дыбом, реально, я сразу уши заткнул. Потом зажмурился. Я опять вспомнил того клоуна — из цирка. Он точно так же хихикал — визгливо и зло.

Нет, не было в зараженных злобы — только бессилие. Равнодушные они, ими же управляют инстинкты. Не понимают они, что делают, совсем не врубаются. А может, они сами боятся? Они же были людьми еще недавно, рядовыми деревенскими жителями. Или такими, как я и как Вовка. Кто погостить приехал, кто вообще мимо проезжал. И тут их жизнь, такая простая и более-менее понятная, кончилась, и началась новая. И как жить теперь этой жизнью, и зачем она?

Бред. Думать о том, кем эти монстры раньше были, — полный бред. Хотя любой бы задумался на моем месте, но не надо это, ни к чему. Это ж все равно, что книгу читать с последней страницы. А что там раньше было? Кем была вон та, например, тетка в шубе? Может, врачом? Или каким-нибудь агрономом? Почему она вообще в шубе? Да и не тетка это вовсе…

Вместе с жалостью ко мне пришло вдруг спокойствие. Мне правда жалко их было, всех этих людей, бывших уже, конечно. Невыносимо их слышать, противно смотреть. Зато страх исчез. Я вдруг понял, что они не опасны. Опасен вирус, но у меня, у нас ведь иммунитет.

— Соня! Шевели ногами! Вертолет!

Она все не выходила. Я ждал. Наверное, собирает манатки, нашла тоже время. Я еще немного подождал — я уже видел его. Он путь себе прожектором освещал, пилот заметил нас, стопудово заметил. Вовка скакал по участку и размахивал кулачищами — и все молчком. Кричать он опасался, что логично. Я снова позвал Соню, что она там копается? Подошел к крыльцу, но в это время ставня внутри приоткрылась, и в окне, в сполохах огня я увидел ее.

Лицо у Соньки было белое и какое-то парализованное. Его как будто судорогой свело, никак не отпускало. Она смотрела на меня. Я понял: там что-то не то. И ей с этим не справиться одной, ей там даже не пошевелиться. Она и пялится-то на меня, потому что больше ничего сделать не может. Боится. До одури чего-то боится.

Я взлетел по ступенькам вверх и замер на секунду у двери.

Она была зеленая, свежевыкрашенная. Я даже запах ее ощутил…

* * *

Я не ошибся. Тот, кого она испугалась, был внутри, в доме. Он сидел на потолке. Я сразу его запеленговал — Сонька показала глазами. Она все так же у окна росла, как замерзшая елка.

На сухой шее болталась лысая башка — тянула этого урода к полу, как гиря. Тело у него было непропорционально маленькое, всё какое-то исковерканное. Скелет проступал сквозь кожу, как у трилобита. Были в древности такие членистоногие, жили на дне мирового океана. Я когда был с родителями в Марокко, видел — их окаменелости продают в сувенирных лавках. Странно: тот, который был в госпитале вчера, больше походил на человека. И которых мы встретили на дороге, тоже. Может, они мутируют? Так же быстро, как бегают. Глаз у существа не было, поэтому я не мог понять, спит оно или готовится к нападению. В любом случае надо бы его опередить. Я покосился на кухонную дверь — ружье стояло за ней, от меня в каких-то двух метрах. Медленно, стараясь не привлекать внимания, я сделал шаг к двери. Маленький нерв, какая-то жилка у левого глаза противно задергалась. Еще один шаг — оставалось только протянуть руку — вот он, ствол. Но в этот момент существо на потолке шевельнулось и резко выбросило изо рта длинный верткий язык. Он стрельнул через всю кухню и туго обвился вокруг Сонькиной шеи.

Она завизжала и тут же закашлялась, суматошно замахала руками. Потом схватилась за него, пытаясь высвободиться, но кольца, как крепкий садовый шланг, сжимались все туже и туже. Пальцы у нее соскальзывали, Сонька яростно била об пол ногами, стараясь вырваться. Я почти что слышал, как у нее там сердце колошматит.

Все произошло в какие-то доли секунды — я только успел схватить ружье и сразу выстрелил.

Я не целился. Я просто выстрелил наугад в потолок.

Я попал ему в голову. Она взорвалась, как переспелый арбуз, брызнув в меня черной жижей. Тут же подкатила тошнота, я хапнул ртом воздуха — еле сдержался.

Я первый раз в жизни выстрелил.

Я подскочил к Соне:

— Ты как?

Она задыхалась, но была цела. Целая и невредимая, надо же…

— Антон! — Сонька вцепилась в меня и зарыдала.

— Тихо, все нормально. Все хорошо.

— Он… он из печки вылез, — она стала рассказывать, заикаясь от слез. — Я сначала подумала, крыса, а это… Он вылез и забрался на потолок, как таракан. А я… а я тут совсем одна, а вы там.

Я думал, она все еще боится, что она перепугалась этого урода до чертиков. А потом заглянул ей в лицо, слезы хотел вытереть, и увидел там ненависть. Мрачную ненависть — как у старого человека.

Ненависть старухи на лице девочки — на это было страшно смотреть. Гораздо страшней, чем на все остальное.

— Сонь, нам идти надо. Вертолет прилетел.

— Да? Пошли тогда скорей! — Она быстро утерла лицо и первая кинулась к выходу.

Вертолет уже приземлился, стоял посреди двора. От лопастей поднялся страшный ветер. Пламя того и гляди могло перекинуться на крышу. Забор тоже горел, полыхал почти по всему периметру. И зараженные горели вместе с ним, они его совсем не боялись — огня. Наверное, они вообще не врубались, что происходит. Прислонились к штакетнику, как забытые кем-то рост-куклы, и сгорали заживо. Если так вообще можно выразиться.

— Бежим скорее. — Я потянул Соньку за собой, к вертолету.

Я видел пилота, он отчаянно жестикулировал, торопил нас — давайте, мол, быстрей! Вовка уже сидел в кабине, пристегнутый — когда успел?

— Идем же!

Я обернулся, не понимая, чего она опять застряла, и сквозь рев вертолета услышал:

— Не может… — фраза оборвалась.

Сонька вырвалась от меня и бросилась к ограде. В дальний угол участка — туда еще не добралось пламя, и там, в толпе зараженных, я вдруг увидел розовое пятно.

Розовое пальто.

Оно было выпачкано грязью, но я все равно сразу понял, кто это. Она тоже тянула руки, как остальные — только не к дочке, а к огню. Мне показалось, еще чуть-чуть — и Соня окажется в ее объятиях, но Сонька вдруг остановилась. Стоит где-то в метре от нее и повторяет:

— Мама, как же так… мамочка…

— Вы чего там копаетесь? Мы улетаем! — заорал тут Вовка из вертолета.

Мы, главное.

Я больше не стал ждать. Невыносимо было просто так стоять и наблюдать за ними. В три прыжка я очутился рядом с Сонькой, схватил ее в охапку и потащил к вертолету.

— Пусти! Я никуда не полечу! — Она стала брыкаться, но это мы уже проходили, я крепко ее держал, идиотку. — Не видишь, тут мама моя! Отпусти!

— Полетишь как миленькая, никуда не денешься. — Я тащил ее по земле, волоком, как мешок с яблоками. — Это тебе не мама.

— Пусти, говорю! — Она вдруг укусила меня — вцепилась в руку своими зубищами!

— Ааа! Ты что творишь?!

Но она не слушала меня. Честно, ей на меня было плевать. Она уже опять обратно неслась, к ограде — там теперь все полыхало огнем. Я не видел там больше никакого розового.

И что теперь делать? Делать-то что прикажете? Я глянул на пилота. Я по лицу сразу понял, что он не будет ждать, они сейчас улетят. Прямо сейчас свалят.

И еще я понял вдруг, как сильно скучаю по дому. Как хочу комнату свою увидеть, нашу кухню, родителей. Они за столом сидят, чай пьют, Игорешка рядом… Тоска по дому почти как морская болезнь. Пока не заболел, ты и понятия не имеешь, какое это паскудное чувство. А как подхватишь, она тебя вдруг так под дых шибанет, что сразу сдохнуть захочется. А утешиться чем? И то, и другое, как рукой снимается — только порог дома переступи.

Я кинулся в кабину.

— Вовка, вылезай! — Я попытался отстегнуть на нем ремень. Я спешил, руки у меня тряслись, как у идиота.

— Чего ты? Куда вылезай? Что ты делаешь?!

— Там мать Сонькина… Она ни в какую со мной не идет… Мне одному не справиться.

— Ну а я-то причем? Я что могу? — Он как-то беспомощно уставился на меня, глазами захлопал. Сидит и хлопает, значит.

А мне его «я причем» прямо по ушам резануло. Я даже не понял его сначала. В смысле?

— Мы сейчас ее вдвоем быстро затащим! Пойдем, говорю! Ну?

— Я не пойду никуда, — сказал Вовка и отвел глаза. — И ты тоже не ходи. Он улетит, не видишь? У них там график.

Я уставился на него. На красавца этого уставился — стою и прямо глаз от него оторвать не могу.

— График, значит. А Сонька как же?

— Я знаю. Но я не могу. Иди сам, если хочешь. А я не могу. Я трус, понимаешь? Я всегда был трусом. И вообще ничтожеством, можно сказать. А ты другой, не видишь, что ли? Ты же сам видишь! Давай, вали! Иди отсюда!

И тут я выключился. Перестал вообще что-либо соображать. Я стоял перед ним — руки зачем-то в карманах — смотрел, как он открывает и закрывает свой подлый рот, что-то там мне доказывает. И чем дольше я на его этот рот смотрел, тем нереальней казалось всё происходящее. Может, это кино такое тупое? У Вовки за спиной, в иллюминаторе, качались деревья — высокие черные силуэты. Голый лес, макушки в облаках, он окружал село, прятал в себе вонючих гадов. Я вдруг представил себе ночь, не эту, а вчерашнюю. Я сплю, Сонька спит. Деревья трогаются с мест и делают к нам несколько шагов. Тихо, практически незаметно, всего несколько каких-то сантиметровых шажков. Они хотят нас защитить. Потому что больше некому. Люди глупые и ничтожные, они и созданы лишь для того, чтобы потом взять и сдохнуть. А деревья почти что вечные…

— Я не понял, вы летите или нет? — спросил летчик.

Я посмотрел на него и тут заметил, что у него нос белый. Сам, главное, загорелый, а нос — нет. И шарф тоже белый-белый — он как летчик из старого кино.

Щелк — и я включился опять. Он это сухо так спросил, с раздражением, как будто он не вертолетом рулит, а тролейбусом, ей-богу, и сейчас мы поедем в парк.

В конце концов, у меня не было выбора. За меня, по большому счету, все решали инстинкты. Ага, отцовские, откуда только взялись, непонятно. Здравый смысл просто уже орал у меня в башке: вертолет сейчас улетит, ты сгниешь тут вместе с этими, если сейчас же, сию минуту не свалишь отсюда. Я повернул голову — этот дурак все еще лепетал чего-то.

— Давай, — сказал я ему. — Покеда. — И выскочил из кабины.

Вертолет тут же взлетел. И Вовка в нем, и пилот. Тонкая нитка, связывающая меня с домом, порвалась.

* * *

Я шел назад, всего секунд десять, наверное, шел, но это были самые длинные десять секунд в моей жизни.

На глаза налип какой-то туман — огонь, грязь под ногами, земляная каша. Помню еще, я обернулся и проорал что-то вслед улетающему вертолету, не помню только что. И опять пошел. Я видел, что она там прощается с матерью. На расстоянии — близко не подходит.

Я тоже остановился. Стоял и глядел теперь беспомощно, как у забора танцует огонь, выплясывает среди всего этого ужаса. Я пялился на языки пламени, глаза к носу свел и всматривался в них, как в трехмерную картинку. Постепенно они становились выпуклыми и темными, почти что бордовыми. Даже отсюда я ощущал, какие они там горячие, а среди них, в самом их центре, раскаленная черная жара. Я подумал о дядь Семене. Представил, как он там. Я улыбнулся, вспоминая решимость, с которой он ушел. И радость — я представил себе ту радость, которую он ощутил, оказавшись рядом с ней, с женой своей.

Он ушел в одной рубашке. Теперь ему там, наверное, холодно.

* * *

Той ночью в Николаево пришли некроморфы. В дом они не лезли больше — они останки зараженных жрали на улице. Но Соня спала, ничего не видела, слава Богу. Только я. А меня это уже вообще не трогало — врожденный цинизм, видимо, спасал. Я смотрел в окошко, как по ним прыгают тени от огня, и ничего. Человек ко всему привыкает довольно быстро — даже к такому.

Я был уставший, но заснуть так и не смог. Под утро только у печки закемарил, с ружьем в обнимку — караулил, чтобы никто через дымоход не влез.

Наутро все стихло. Расползлись они кто куда. Не знаю, остался кто из зараженных или все выгорели — мне уже, если честно, без разницы. В ту ночь я понял кое-что. Если суждено мне помереть, да будет так. Но Соньку я не брошу. Ни грамма я не жалел, что из-за нее тут остался. Честно. Я думал так: вот Игорек тоже там, в Москве, сейчас один. И если кто-нибудь рядом с ним, как я тут с ней, я этому человеку руки потом буду целовать. По гроб жизни ему буду благодарен.

Завтракали мы в тишине. Чаем с батончиками, которые Соня притащила из госпиталя. Она долго еще со мной не разговаривала, почти все утро. Сидит, хлебает из кружки, шапку на голове теребит. Но я тоже не лез в душу к человеку. Все-таки ребенку пережить смерть сложнее, чем взрослому. В смысле мне. В сто раз тяжелей. Если не в тысячу.

А потом она буркнула ни с того ни с сего:

— Спасибо, — говорит.

За что, думаю, спасибо? А она говорит, как будто услышала мои мысли:

— Что не бросил.

— А, это, — говорю и запихиваю в рот сразу полшоколадки. Не хотелось вспоминать вчерашнюю ночь. Чего ее вспоминать? — Клевый батончик, первый раз ем.

— Серьезно? — У нее прямо брови от удивления поползли на лоб. Мол, сам городской, а «Марса» не пробовал, лапоть.

— Да я к шоколаду всегда ровно дышал. Помню, у наших друзей был попугай говорящий. Так вот он страшно любил сладкое. И друзья подучили его: когда кто-нибудь из гостей начинал шуршать оберткой — ну, конфетку разворачивать, он подлетал сзади неожиданно и в самое ухо гаркал: «Что, шоколад жрешь, гад?».

Она улыбнулась.

Ага. Так вот этот попугай, Мишенькой его звали, меня один раз так напугал, что я даже маленько начал заикаться. Недолго правда — пару недель всего. Но с тех пор конфеты вот не люблю.

— А я думала, следишь за фигурой, — она посмотрела на меня хитро. Даже прищурилась.

Уже шутит — это нормально.

— За фигурой тоже следить надо, — говорю, — а как же?

Мы засмеялись оба. Приятно иногда так просто посмеяться. Просто так. Смотрели друг на друга и смеялись. Потом несколько минут сидели в тишине. Та ночь, вчерашняя, и правда, как будто исчезла.

Она допила чай и спросила:

— Ты чего-нибудь хочешь? Так чтобы сильно-сильно?

Я удивился.

— Даже не знаю. В баню который день хочу, — я хмыкнул. Надо же, как упрощаются со временем наши мечты.

— А я велосипед. И жить в горах, чтобы над головой только небо.

— В горах жить классно. Там воздух чистый и люди долго живут. Долгожители — некоторым по сто двадцать — сто тридцать лет.

— А я хочу огромный розовый торт еще, со взбитыми сливками. И ванну с пузырьками. — Она почесала локоть. — Что мы теперь делать будем, а, Антош?

Антош. Она это так мягко сказала, как будто ладонью меня по щеке погладила. Как мама.

— Мы будем домой выбираться. — Я улыбался какой-то насильственной улыбкой. — Сами, пешкодралом. Я вчера у дядь Семена карту нашел и компас. Ты умеешь пользоваться компасом?

— Нет.

— Я тоже. Ну ничего, разберемся. Рюкзак я собрал — еды у нас навалом. На пять суток хватит, если лопать без фанатизма.

— А как мы пойдем? — Кажется, Сонька мне не особо доверяла. — Там же эти. Ты не боишься? Я имею в виду не монстров, а вообще… Жизнь?

Мне как-то неловко стало, от ее вопроса. Честно говоря, я об этом никогда не задумывался… Боюсь, конечно. А сам тут перед ней геройствую. Из последних сил… Хм, страх. Страх — это самый продаваемый в мире товар. Не верите? А вы телик включите. Чем там торгуют? Йогуртами? Подгузниками? Таблетками от живота? Не-а, там страх людям продают. Страх того, что без их таблеток загнешься, а без йогурта не сможешь самостоятельно пищу переварить. Страх перед болезнью, старостью, бедностью, одиночеством. Это основной наш инстинкт, и его можно продать. Дорого.

— Ничего, прорвемся. — На второй вопрос, я решил, отвечать не буду. — Днем пойдем по шоссе — до Москвы самый короткий путь. Оно по прямой почти всю дорогу. Зацени, — я продемонстрировал ей военный бинокль, в чулане вчера нашел, тяжеленький. — Цифровой, ночного видения. При полной луне на расстоянии до шестисот метров все видно как на ладони. — Я покрутил бинокль в руках и тоже уложил в рюкзак. — Будем ночевать в лесу. У нас с тобой спальники есть.

— А сейчас какая? — она спросила.

— Чего? — не понял я.

— Ну луна — полная или нет?

— А ты не заметила вчера?

— Нет.

Вид у Соньки стал вдруг отрешенный какой-то.

— И я не заметил. Ну не страшно, сегодня вместе поглядим. Главное, не вешать нос, — сказал я. Дебильное все-таки выражение.

Сонька кивнула. Я видел, что она меня уже не слушает. Точно между нами оконная рама, и она не слышит, что я говорю. Она все смотрела на меня, смотрела отсутствующим взглядом, как будто глаза у нее к мозгу не подключены. Они отдельно, как пара мраморных шариков, и она отдельно…

В них мама стояла. В них отражалось прошлое. Я потом только понял, что она молится. Про себя — губы у нее чуть-чуть шевелились.

А я не знаю, верю я в Бога или нет. В смысле, по-настоящему. Мне просто с детства внушали, что он есть. Мамик в церковь водила, учила, как правильно ставить свечки. За упокой — к распятью, за здравие — к Николаю. Это все, что я знаю.

Я знаю, что он есть, Бог. Как небо, как звезды, деревья кругом. Но вообще, мне от него ничего не надо, это если серьезно. Он сам по себе, и я тоже сам. Претензий у нас друг к другу нет. Не должно быть, по крайней мере.

Потом мы еще посидели немного. Я нашел у дядь Семена веревку и учил ее морской узел завязывать, я ж бойскаут в недавнем прошлом.

На самом деле я ее заново учил улыбаться. По крайней мере, мне так казалось.

* * *

Выдвигаться мы решили через час, чтобы как раз на рассвете. У меня еще одно дело тут оставалось. Да, дело.

Я зашел в спальню. Кровати были застелены, пол чистый, подметен. Надо же, прибралась перед уходом. Хозяюшка. Я сел на кровать и взял камеру — она тут же, рядом лежала.

Я всю ночь думал, что сказать. Репетировал чуть ли не перед зеркалом. А когда «запись» нажал и загорелся зеленый глазок, из головы все вылетело к чертям собачьим. Вся подготовленная речь. Надо было записать на бумажку.

— Привет, — сказал я бодрым и фальшивым голосом. — Если вы меня сейчас видите и слышите, значит…

«…вы все-таки выжили». Я замолчал. Я представил себе, как глупо будут звучать эти слова, и сразу заткнулся.

Бред, не то. Я выключил камеру. Не могу. Закусил губу. Кусал ее, пока глаза не заслезились.

Ну не могу я о чувствах распространяться, хоть меня режьте. Стесняюсь, что ли? Обычно язык у меня подвешен, small social talk или треп, по-нашему, у меня отлично выходит. Но чтоб вот так, рассказать кому-то, пускай даже и чурке-камере, о том, что у тебя внутри… Тут я пас. В детстве, помню, я даже дневник себе завел. Ну как в детстве — с четырнадцати где-то лет в него писал до шестнадцати. У меня до сих пор та тетрадь с Крисом Мартином в ящике лежит, в столе. Мне в то время многое хотелось сказать — предкам, миру. Но в том-то и штука — именно что сказать. Я после уже понял, что не пишу вовсе, не писатель я. Я с дневником разговариваю, потому что больше мне, в общем-то, не с кем. У него даже имя было — Толик. Не помню уже, почему Толик. Вернее, нет — помню… Я проговаривал про себя слова и фразы, целые абзацы — из головы проговаривал, потом пускал их вниз, по руке, через пальцы и в карандаш — на бумагу.

Когда было совсем фигово (в Америке в основном, я Толика тогда с собой брал), я открывал его и слушал. Как будто свой голос слышал.

Я вдруг вспомнил тот фильм. Алексея Балабанова. Классный все-таки фильм. Я больше книги люблю, но этот мне понравился. Я кино не умею пересказывать… В общем, там про одного мужика, музыканта, ему один бандит рассказал про заброшенную церковь, которая забирает людей. Там поблизости атомный взрыв произошел, и она теперь людей забирает, и они туда поехали. Взяли еще одного алкаша с собой и его старого папашу и поехали. По пути еще девушку подобрали, она была проституткой. Они туда приехали — а там ядерная зима. Им по дороге парнишка встретился, экстрасенс, что ли. Он им сразу сказал, кого заберут, а кого нет. Мол, музыканта заберут и девушку, а бандита — нет. А того алкаша с отцом и захотят забрать, но не выйдет. Так потом и получилось: старик умер, сын его похоронил и сам рядом лег умирать. Не пошел дальше, хотя они уже совсем близко от церкви были. А музыканта и девушку забрали. Только бандита — нет. Как тот парень и предсказывал. Он потом другого мужичка встретил — его Балабанов сам играет. Он сам себя играл, потому что, когда бандит спросил, мол, кто он, тот сказал, что режиссер. Сказал, он член европейской гильдии режиссеров, а потом упал и умер. И бандит тоже умер. А дальше терки начались — это уже за кадром, все эти критики собрались, чтобы обсудить кино. И Балабанов там тоже сидел, слушал, что они про его фильм думают. Но они сказали, что фильм так себе, да и не фильм это вовсе. А что — вообще непонятно. Всё спрашивали, зачем он его снимал да зачем. Что, мол, этим хотел сказать? Но он им ответил, что просто хотел красивую церковь снять. Чтобы люди ее увидели. Что это реальная церковь, там все иконы, все образа, всё сохранилось — а стены давно разрушены. Он через год умер, Балабанов, после этого эфира. Как в кино. Надо будет потом другие его фильмы посмотреть. Я другого у него ничего больше не видел.

Я опять включил камеру.

— Мам, пап, в общем… Я вас люблю. Я не говорил вам раньше. Так, чтобы от души… Я вас люблю. И Игорька. Ты тоже тут, брателла? Я по тебе ску-ску! …Тут вспоминал недавно, как мы на прошлый твой день рождения в прятки играли. Еще Юрка с Юлькой были Укладовы, помнишь? Я пошел вас искать, хожу по комнатам, зову: эй, вы где есть? Ау! А Юрка как заорет: «Мы здесь, под кроватью! А Игорек в шкафу сидит!». Всех сдал. …Мам, простите меня, пап. Простите, короче.

Я вырубил камеру. Посидел еще на кровати — как в гамаке, она была мягкая и проваливалась подо мной.

Сзади кашлянули.

Я обернулся.

Сонька стояла в дверях, теребила подол грязной юбки. Шапка великанская, безразмерные сапожищи — вылитый гном. Разноцветноглазый. Смешная она все-таки. Не знаю, слышала она или нет.

— Ну что, двинули? — я спросил у нее.

И она кивнула.

* * *

Не было никого на улице из живых. Из мертвых тоже. Кругом обгоревшие останки, много. Может полдеревни тут, а то и вся. Когда на Хиросиму сбросили бомбу, люди, которые были в эпицентре взрыва, испарились мгновенно — я фильм смотрел, там показывали: от них остались только тени на стенах. А те, кто жил на окраинах, в угольные мумии превратились. Двор дяди Семена напомнил мне окраины Хиросимы. Дровяник прогорел дотла, и забор — еще ночью. Мне даже тушить ничего не пришлось. На всякий пожарный я несколько ведер из колодца вылил на дом, по углам — чтобы не занялось, если ветер.

Я велел Соньке зажмуриться. Еще ладонью глаза ей закрыл. Я Соньку нес на руках, хоть она и тяжеленная. Плюс ружье и рюкзак со спальниками, ноги у меня уже подкашивались. Но все равно так выходило быстрей — кругом же это все. Запнется, упадет, откроет глаза — и вчесарит домой. Плавали, знаем. Так мы отсюда в жизни не выберемся. Вот выйдем из Николаева (если не надсажусь), и потопает пешечком как миленькая. Пешком пойдет.

Управу мы обогнули, пошли другой дорогой. Береженого Бог бережет. Странно, в меня после вчерашнего какое-то железное спокойствие вселилось. Даже железобетонное. Полная уверенность в том, что с нами больше ничего не случится. Все уже позади. И вот только это мерзкое чувство, что за мной наблюдают исподтишка, — оно, наоборот, только усилилось. Я то и дело озирался. Мне все мерещилось, что где-то поблизости есть люди. Живые люди. Знаю, мерещится — креститься надо, но у меня руки были заняты.

Мы шли, то есть я шел, телепал на полусогнутых. Сзади — я буквально кожей чувствовал — бессильно выло село. О нас, о том, что мы все-таки сваливаем. А я вдруг увидел, какое сегодня фантастическое утро. Небо реально голубое, солнце яркое. Почки набухают на ветках, из жирной, пропаренной под снегом земли торчат маленькие ростки. И птицы пели — так громко, что голова пошла кругом. Странно, по телику показывали, что их убило всех. А у нас тут поют, по небу летают. Журавли, кажется. Им еще далеко лететь — гораздо дальше, чем нам, это уж как пить дать.

Я нес Соньку осторожно, как будто пианино или шкаф со стеклянными дверцами. Коленки у меня тряслись, думал, рухну сейчас, точно лет сто не ходил. Но со мной было теперь новое чувство. Я чувствовал себя сильным и могущественным. Типа, я все могу. Меня это все просто переполняло, я даже стал задыхаться чуть-чуть. То и дело останавливался, чтобы выровнять дыхание. И сам себе удивлялся — что я наделал, дурак? Остался тут… Зачем? Но чем дальше я уходил от дома, тем спокойней мне становилось и веселей.

Знаете, все эти дни в животе у меня жил страх. Страх, который испытываешь, когда тебя везут на операцию или когда, например, сидишь к стоматологу в очереди. С того момента, как я очнулся три дня назад, этот страх засел глубоко в животе. А теперь его не было, проснулся с утра — и нет. Зато было чувство, точно внутри сотни крошечных пузырьков. Как будто газировки напился.

А потом я увидел их, одуванчики эти. Целая поляна желтых, ярких, душистых одуванов! Я как будто родного человека повстречал — так обрадовался. Обрадовался нереально! Красиво же. Я подошел, мне захотелось показать их Соньке.

— Смотри, — говорю, и опустил ее на землю.

— Что, уже можно открывать? — Она все жмурилась. Понятно, что боялась.

— Не можно, а нужно.

Сонька открыла глаза. Но вместо того, чтобы ахнуть или ойкнуть, как это принято у девчонок (ну хотя бы из вежливости, раз уж ей эти цветы до фонаря), она нахмурилась. Ткнула куда-то пальцем и спросила:

— Что это там?

— Где? — Я не понял сначала, о чем она.

— Вон, смотри, в одуванчиках.

В два прыжка она очутилась на поляне и подняла что-то с земли.

Это был телефон.

— Дай сюда, — сказал я, забирая у нее мобильник.

Доисторический — с выдвижной антенной и черно-белым дисплеем. Из деревенских кто-то, видимо, потерял, я успел еще подумать.

И в этот момент телефон зазвонил.

Прямо у меня в руке — я от неожиданности чуть его не выронил. Я просто очумел! И тут же сообразил, что в принципе звонить он не может. Связи-то нет!

Ее нет, а он звонит. И мелодия знакомая. Точно, «Прекрасное далеко» опять.

— Ответь, — сказала Сонька. — Давай, а то сорвется.

На ней были все те же грязная куртка и шапка, а по лицу прыгал солнечный зайчик.

Квадратный.

Я нажал кнопку и сказал:

— Алё.

Я почувствовал, что расту. Как Алиса в стране чудес, сейчас упрусь башкой в потолок.

* * *

Дневник я из-за Грибка так назвал. Из-за Толика Грибкова.


Апокалипсис Антона Перчика

День шестой

Четверг, 9 мая. День победы

Апокалипсис Антона Перчика

Я открыл глаза и сразу увидел медведя на потолке. Моего медвежонка из трещинок.

Я подскочил на кровати: окошко, голубые шторы, Бэкхем, на спинке стула мой желтый кардиган.

Я дома?

Нет, я что — уже дома?!

Я спал?

Я спал.

Все это время спал.

В голове точно салют взорвался.

Я рухнул на пол. Хотел нормально встать, но почему-то упал. Поднялся, обул тапки и выбежал в коридор.

Пахло куриной лапшой — точно, дома! На кухне кто-то приглушенно смеялся. Мама.

Мама!

У меня сердце заколотилось.

Я ворвался в кухню.

Я стал их обнимать, всех сразу — маму, отца, Игорька, снова мамика.

Мне так хотелось их обнять все время.

И вот они рядом, все вместе, живые. Вся теплота мира вдруг шагнула навстречу и обернулась вокруг меня. Это классное чувство. Мне захотелось еще сильней его ощутить. Намотать крепко-крепко вокруг пальца, как завиток маминых волос, и забрать себе, насовсем.

Но я все равно не понимал. Серьезно, не врубался, что происходит? Что со мной произошло? Хотя было уже все равно, если честно. Просто не до того — я потом еще про это подумаю. Меня радость распирала, как вата тряпичную куклу. Радость из меня просто через край лила.

И еще наступило вдруг облегчение. Вот они — все живы, все тут. Я отстранился маленько и снова посмотрел: мама, отец — все никак поверить не мог. Опять их обнял крепко-крепко — аж Игорешкино сердце услыхал, и папино. Точно объятие это было из одних наших сердцебиений сделано. Я все повторял:

— Проститеменяпроститеменяпроститеменя, — заладил, как болван. Уткнулся Игорьку в голову — волосы у него шампунем пахли, земляничным. А он вырывается и орет:

— Ты чего? Пусти, ну!

Я отпустил.

Отец с мамой стояли какие-то растерянные. Виноватые? Мама выглядела вымотанной и некрасивой, мешки под глазами. Я теперь только заметил: она просто валилась с ног от усталости. Овальное лицо, румяное обычно, всегда ярко накрашенное, было бледное теперь и даже серое. И взгляд — он у нее какой-то испуганный. Я смотрел на них, мне теперь казалось, что отец с мамой очень далеко от меня. Как будто сделали шаг назад — такой, гигантский, — и маленькими вдруг стали, совсем крошечными, еле заметными. Такими, что я уже не был уверен в том, что они там делают, вдалеке. О чем думают. Это они вообще?

Потом отец меня обнял и сказал:

— Сынок.

Он раньше меня так вроде не называл. Я ждал, что он еще скажет. Сел на диван рядом с мамой, взял ее за руки, за обе сразу — и ждал, что он скажет. Касался ее ладоней — горячие; по-моему, у нее температура.

Я вдруг почувствовал ужасную неловкость. Точно между нами леску кто-то натянул — прямо поперек кухни.

Все эта пауза — слишком уж она долгая.

— Сынок, — сказал он опять. Только у него голос почему-то теперь дрожал. И еще он точно с мыслями не мог собраться, я видел.

— Слав, может, пусть они ему сами скажут? — неуверенно спросила мама.

И папа кивнул.

* * *

Я вошел в гостиную и увидел Махалова. Ну того ведущего с первого канала, Андрея Махалова. Я его сразу узнал — он один в один, как по телевизору. Только худой.

Он сидел, как у себя дома, развалясь на нашем кожаном диване, и с кем-то говорил по телефону. Смеялся вполголоса.

Но когда он меня увидел, как я вошел, то тут же мобильник выключил и стал жутко серьезным.

Он попросил меня сесть за стол и сам тоже пересел. Стол большой, обеденный — мы, как король с королевой, за ним восседали, друг напротив друга. Я операторов только тогда заметил — они за мной сразу в комнату прошмыгнули. Камер было, кажется, три — все с разных сторон. Одна на Махалове сфокусирована, две другие — на мне.

— Андрей, — представился он и протянул мне руку.

Я пожал. Она была сухая и теплая. А у меня — наоборот. Я тоже сказал, как меня зовут.

— Антон, ты, наверное, в шоке сейчас. Что вообще происходит, да? Не волнуйся, я тебе сейчас все объясню, — сказал Махалов и по-отечески мне улыбнулся. Проникновенно так, как он умеет. Меня от таких улыбочек тошнит. — Ты не против, если нас будут снимать?

Я мотнул башкой. Я не против. Мне было все равно.

— Отлично.

Он кивнул ассистентке, она тоже тут была. Она сразу какие-то бумаги подсунула и ручку. А другая ассистентка стала мне пудрить лоб — большой кисточкой. Не знаю, зачем надо было пудрить мою грязную рожу. Но я не сопротивлялся. На меня вдруг накатило равнодушие, вообще все стало по барабану. Все пофиг.

Там было написано, в этих бумагах, что, мол, я, Перчик Антон Вячеславович (дата рождения, паспортные данные и все такое) против съемки возражений не имею. И в будущем тоже не буду иметь. Там было штук пятьсот листов, все мелким шрифтом — но я не стал вчитываться.

— Подпиши вот тут. Да. И тут. Угу. И здесь еще. Спасибо.

Махалов внимательно наблюдал, как я все это дело подписываю. Потом он дал знак операторам, поправил галстук. Он был в костюме в тонкую полоску и в розовом галстуке. А я в коричневой пижаме.

— Антон, я понимаю, тебе будет трудно сразу переварить то, что я сейчас расскажу. На это понадобится какое-то время. Но ты сильный. Я знаю.

Я сильный? Я молчал.

— Все, что с тобой произошло, — это был не сон.

Я опустил голову. Неохота мне было на него смотреть. Я свое отражение в поверхности стола разглядывал. Свою небритую рожу.

— Антон, ты принял участие в новом реалити-шоу «Выбор». Ты прошел гигантский конкурс — в редакцию пришло больше десяти тысяч анкет. Все было заранее спланировано, тщательно подготовлено и отрепетировано. Тебя мы тоже готовили — сам понимаешь, мы не могли человеческой жизнью рисковать. И психикой. И, кстати, сразу оговорюсь: при съемках шоу ни один человек и ни одно животное не пострадали, — Махалов так это с гордостью сказал. Акцент на этом сделал и отправил долгий взгляд в камеру. К горлу подкатила тошнота. Потом он сказал: — Антон, ты прошел множество психологических тестов и полную медицинскую проверку. Могу тебя поздравить: ты стопроцентно здоровый парень. Это колоссальный проект — в истории телевидения аналогов ему нет. И никогда не было. Мы первые, понимаешь? Кто отважился на подобную авантюру! Первые в мире! Ты — первый!

Я понимал, что следует как-то на все это реагировать, что-то ему отвечать, наверное, но продолжал разглядывал стол. Надо подстричься, идиотские эти патлы состричь. Я закусил щеку.

— В съемках участвовали профессиональные актеры, психологи, команда звукорежиссеров, телеоператоров и гримеров из Голливуда, — перечислял он. Кажется, уже не для меня, а для телезрителей. Интересно, это прямой эфир? Нет, по-моему. — …каскадеры, постановщики спецэффектов, пиротехники, несколько пожарных бригад, бригада «скорой помощи». Специально для съемок в Подмосковье была заново отстроена заброшенная деревня, возведено здание госпиталя, оснащенное двумя сотнями скрытых телекамер нового поколения. Девятьсот статистов приняли участие в съемках «Выбора». И, конечно, большое спасибо твоим родным и близким, которые согласились нам помочь.

Я смотрел на узел его галстука, это был сложный узел. Он явно его не сам завязывал.

В общем, он долго еще распространялся о том, как и что там было, описывал все в подробностях. Он от этого просто кайф ловил, я видел. Очень гордился, что они первые, и все в таком духе.

О съемках реалити объявили еще в начале декабря. У нас тогда с отцом отношения совсем испортились — меня как раз поперли из меда. Но это не его была идея — подать заявку на участие. Это мамина была идея, как ни странно. Они с прадедом это вместе придумали и подали. А отец их поддержал. Да, поддержал… Но было еще десять тысяч желающих, как Махалов уже сказал. Поэтому отбор был жестким. И все эти бесконечные собеседования, хождения по кадровым агентствам и поликлиникам, якобы за справками для приема на работу — все было просто частью конкурса. И как я сразу не врубился? Дохлую крысу не почуял, как сказал бы мой друг Стив.

Суть «Выбора» заключалась вот в чем. Находится яркий, запоминающийся персонаж, этакий антигерой нашего времени. Это Андрей так сказал — антигерой, мол, — мне это даже польстило. Антон Перчик — антигерой. Короче, он ест, спит, смотрит телевизор, тусит в клубах, висит в интернете, и все это время за ним наблюдают камеры. За несколько дней, точнее часов вечернего эфира, зритель должен прочувствовать, какой этот перец подонок, начать его презирать и желать ему гореть в геенне огненной. И тут наш Перчик в эту геенну реально попадает — весьма неожиданно для себя и для окружающих. Хотя нет, вру. Героя все время морально готовят, то и дело капают ему на мозг: вот-вот наступит апокалипсис. Пройдет невиданный метеоритный дождь, и он сразу наступит. Такая промывка мозга нужна для того, чтобы мозг этот в самый ответственный момент не рухнул, а быстренько перестроился под новые реалии. В моем случае новая реальность — Апокалипсис, а в других… Мне не объяснили что, хотя я им дал подписку о неразглашении. Просто сказали, что у проекта несколько серий, с разными героями. Но мой эпизод запускают первым, потому что он круче всех получился.

Да, кстати, забыл сказать: Егорка тоже в этом деле поучаствовал. Но надо отдать ему должное, он чуть весь проект им не сорвал, красавчик. Он, если что не так ему казалось, главному режиссеру сразу объявлял бойкот. Угрожал всех мне сдать с потрохами, жутко переживал. Ему поручили у меня ноут с айфоном «одолжить» на пару часов, чтобы хакер успел их перепрограммировать. Поэтому мне «Гугл» с «Фейсбуком» последние метеоритные сводки и выдавали регулярно. Аньку с Янкой тоже подключили, чтобы осветить романтическую сторону моей личности. Кстати, никакой передачи с сумасшедшим ученым в гостях у Махалова не было. Ее специально для меня записывали, а потом отец диск проиграл…

Даже Игорек в этой подставе участвовал. Помните, когда он от меня в парке смылся? Ну вот. Телевизионщикам не хватало драматизма в моей повседневной жизни — они и придумали.

А потом зрителю оставалось лишь наблюдать за трансформацией моей недоразвитой личности. В ускоренном режиме. Или не трансформацией. Теперь все зависело только от меня. Режиссеры то и дело импровизировали, отталкиваясь от того, что я отчебучу в следующий раз. Брошу я Соньку в госпитале или нет, убью некроморфа или… ну и так далее. Это покруче всякого сериала будет, американские блокбастеры отдыхают.

Конечно, никто не мог заранее предвидеть, как и на что я буду реагировать. Реакция человека в экстремальных условиях непредсказуема. Я мог впасть в ступор, залечь в спячку, съехать с катушек — тогда кина бы не вышло. Но я прошел отсев через мелкое сито, они боялись только одного: что я обо всем догадаюсь. Я же не дебильный. Не зря у меня паранойя на почве слежки развилась. Поэтому я и находился под постоянным наблюдением гипнотизера. Он ввел меня в транс, когда прогремел первый взрыв — по радио. Голос Левитана, помните? Ну и мамино волшебное какао помогло.

Никаких взрывов и полета на «Мини Купере» не было. Гипнотизер мне это внушил, остальное я сам дофантазировал. Меня выключили, как робота, перевезли в «потемкинскую деревню» — ну, в смысле, в бутафорскую — там упаковали в бинты, пижаму, уложили в койку, а потом опять включили — мелодией «Гостьи из будущего». Вообще весь «Выбор» выстроен на моих детских страхах и комплексах. Зомби, клоунский смех, даже чай с шоколадкой под занавес — я про это сам психологу рассказывал. Сам. Родители с ним тоже беседовали.

Нет, я на них не злюсь. Ни капли. Знаете даже что? Я им потом спасибо сказал. Угу, за все за это. У меня ж впечатлений теперь — на всю оставшуюся жизнь. И потом — я телезвезда нынче, автографы девчонкам раздаю.

А если серьезно, мне нужна была встряска. Мне только встряска и помогла. Положа руку на сердце, сволочь я — в очередной раз это повторю. Сволочизм во мне неистребим даже путем шоковой терапии, увы. Но теперь уже не совсем законченная, будем надеяться. Может, со временем я даже стану другим, немного чище и лучше, не знаю. Я не знаю, что и как будет дальше. Посмотрим.


Апокалипсис Антона Перчика

Эпилог

Апокалипсис Антона Перчика

— Алё, ты где?

— На входе. А ты?

— И я.

Телефон отключается, я слышу смех за спиной.

Оборачиваюсь. Стоп, приехали. Волосы у нас теперь розовые.

Треплю розовый ежик, целую ее в губы. Вспоминаю взрыв на макаронной фабрике. Для усиления шокового эффекта сценаристы придумали.

— Эй, соблюдайте приличия, молодой человек! — Она отворачивается и хохочет.

Артистка. В Щукинском учится, на третьем. После «Выбора» ей предложили главную роль в историческом сериале. Младшей фрейлины Екатерины Великой. Теперь вот опять разрывается между учебой и съемками. И мной.

— Судьба у тебя такая, Оль, малолеток всю жизнь играть.

— От малолетки слышу, — Ольга фыркает и повторяет свою коронную фразу. — Маленькая собачка — до старости щенок.

— Пойдем, щенок.

— Куда?

— В морг. На лекцию по анатомическому препарированию.

— Спасибо, что-то не хочется, — она опять смеется.

А я опять целую ее. Люблю ее смех. Ольга по-хозяйски поправляет на мне шарф. Имеет право — сама вязала.

— Ну что, до завтра?

— До завтра.

Я смотрю ей в глаза, разноцветные. Мне все не верится, что это не линзы.


Апокалипсис Антона Перчика
Апокалипсис Антона Перчика

Справка: «Деррен Браун: Апокалипсис» — телевизионное шоу английского телеканала «Channel 4» с участием иллюзиониста и гипнотизера Деррена Брауна, вышедшее в эфир 26 октября и 2 ноября 2012 года. Цель шоу состояла в том, чтобы убедить одного человека (Стивена Броснана), что планета вымерла после катастрофического удара метеорита. Выжившие люди заражены смертельным вирусом и мутируют в зомби. Приключения, ожидающие героя, были тщательно спланированы с тем, чтобы преподать ленивому и безответственному Стивену ценный урок, дать ему шанс переосмыслить свою жизнь и начать новую — с чистого листа. Впоследствии Браун утверждал, что на протяжении всего шоу Стивен находился в полной безопасности, а по его окончании не страдал посттравматическим стрессовым расстройством.


home | my bookshelf | | Апокалипсис Антона Перчика |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 5.0 из 5



Оцените эту книгу