Книга: Наследница. Графиня Гизела



Наследница. Графиня Гизела

Евгения Марлитт

Наследница. Графиня Гизела

Наследница

I

— Скажи мне, ради бога, куда ты едешь, Гельвиг?

— С твоего разрешения — прямо в X.! — прозвучал упрямый, насмешливый ответ.

— Но ведь по дороге туда не было никакого пригорка! Ты не в своем уме, Гельвиг… Остановись, я хочу вылезть! Я вовсе не желаю выпасть из экипажа и поломать себе кости. Да остановишься ли ты наконец?

— Я опрокину экипаж?! Ну, это было бы в первый раз за всю мою жизнь, — хотел, по-видимому, сказать правивший, но раздался страшный треск, и говоривший внезапно остановился. Послышалось фырканье, стук копыт лошади, поднимавшейся на ноги, а затем она, высвободившись из постромков, умчалась как бешеная.

— Вот те и на! — проворчал первый из говоривших, поднимаясь с мокрого, свежевспаханного поля. — Гельвиг, Бём, вы живы?

— Живы! — отвечал Гельвиг, но в его слабом голосе не слышалось уже ни самонадеянности, ни насмешки.

Маленький экипаж, в котором три приятеля выехали утром из своего родного городка X. на охоту, лежал колесами вверх возле злосчастного пригорка. Топот умчавшейся лошади давно затих, и темная ночь скрыла печальные последствия самоуверенности Гельвига.

— Не оставаться же нам тут ночевать, однако! Тронемся в путь! — напомнил уже более бодрым голосом Гельвиг.

— Разумеется, — проворчал толстяк, один из потерпевших, — я не намерен ночевать в этом логовище, придумай лишь способ выбраться на дорогу… Я не двинусь отсюда, пока не будет света! Хоть я и заполучу от этой сырости ревматизм, но все же не желаю сломать себе шею в ямах и канавах этой милой местности.

— Не говори глупостей, доктор, — сказал третий собеседник. — Не можешь же ты сидеть тут, пока мы с Гельвигом доберемся до города и вышлем тебе помощь. Я уверен, что мы можем выйти по полю на проезжую дорогу. Идем…

Толстяк проворчал что-то, но согласился с приятелями. Идти было неудобно, комья земли приставали к охотничьим сапогам. То и дело они попадали в лужи, обдававшие их жидкой грязью. Наконец путники добрались до проезжей дороги и мужественно продолжили путь.

Подходя к городу, они увидели быстро приближающийся свет, и скоро Гельвиг узнал ярко освещенное фонарем лицо своего привратника Генриха.

— Это вы, господин Гельвиг? — воскликнул тот. — А барыня уже думает, что вы разбились насмерть!

— Откуда же она знает, что с нами случилось несчастье?

— Недавно к гостинице «Лев» подъехала повозка комедиантов, а за ней шла наша лошадь. Хозяин гостиницы и привел ее к нам. Барыня очень испугалась и послала меня с фонарем искать вас, а Фридерике велела заварить ромашки.

— Ромашки?… Ну, мне кажется, стакан глинтвейна или по крайней мере кружка пива помогли бы скорее.

— Я тоже так думаю, господин Гельвиг.

— Ну, иди вперед с фонарем. Пора нам наконец по домам!

На городской площади товарищи по несчастью молча расстались, пожав друг другу руки.

Утром на всех углах улицы были расклеены красные афиши, объявлявшие о прибытии знаменитого фокусника Орловского, и молодая женщина ходила из дома в дом, предлагая билеты на представления. Женщина была очень красива, но лицо ее было бледно как мел, и когда она изредка поднимала опушенные золотистыми ресницами веки, темно-серые глаза бросали трогательно-кроткий взгляд.

Она пришла и в дом Гельвига, самый красивый на площади.

— Барыня, — сказал Генрих, отворяя дверь в комнату нижнего этажа, — пришла жена фокусника.

— Что ей нужно? — спросил строгий женский голос.

— Ее муж дает завтра представление, и она хотела бы продать билет.

— Мы истинные христиане, и у нас нет денег на такие глупости. Скажи ей, чтобы она уходила.

Парень затворил дверь и смущенно почесал затылок, ведь жена фокусника все слышала. Ее бледное лицо вспыхнуло, и тяжелый вздох вырвался из груди…

В это время выходившее в холл маленькое окошечко отворилось и мужской голос попросил один билет. В руке молодой женщины очутился талер, и прежде чем она успела поднять глаза, окошко захлопнулось и задернулось зеленой занавеской. Добродушно улыбающийся Генрих отворил входную дверь, и бедная женщина побрела дальше.

Привратник вошел в комнату своего хозяина. Это был небольшого роста старый человек с худым и бледным, но удивительно добрым лицом.

— Ах, господин Гельвиг, — сказал верный слуга, — как хорошо, что вы купили билет! На бедную женщину жалко смотреть, хоть ее муж и нечестным трудом добывает себе хлеб… Ну, да ему здесь не посчастливится, помяните мое слово!

— Почему же, Генрих?

— Потому что наша лошадь пристала к их повозке, когда они въезжали в город. Это не к добру — ведь лошадь прибежала с места несчастного случая.

Не получив ответа, Генрих вышел, качая головой.

II

Зал ратуши был уже полон зрителей, а по лестнице все еще поднимались новые. Генрих тоже был в толпе и усердно работал локтями.

— Боже, если бы барыня узнала, вот была бы гроза! Барину завтра же пришлось бы идти к исповеди, — шептал он своему соседу, показывая на Гельвига, сидевшего со своим другом, доктором Бёмом, у боковой стены зала.

Программа обещала разные чудеса, а в конце ее было написано следующее:

«Шесть солдат выстрелят в г-жу Орловскую из заряженных ружей, но она одним взмахом меча рассечет в воздухе все шесть пуль».

Жители городка X. и собрались главным образом для того, чтобы посмотреть это чудо. Все было забыто, когда на эстраде появились шестеро солдат под командой унтер-офицера — публика заволновалась, потом настала мертвая тишина.

Фокусник подошел к столу, чтобы на виду у публики проверить патроны. Он стучал молотком по каждой пуле, чтобы зрители убедились в их неподдельности, затем роздал солдатам патроны и велел заряжать ружья.

Из-за ширмы вышла его жена и стала напротив солдат. Левая рука ее была прикрыта щитом, а в правой она держала меч. Белая одежда спускалась на пол широкими складками, грудь была скрыта сияющей кирасой.

Золотистые ресницы не дрогнули, когда в мертвой тишине зала раздалась последняя команда. Послышался залп — меч со свистом рассек воздух, и половинки пуль попадали на пол.

Еще одно мгновенье была видна высокая стройная фигура фокусницы, пороховой дым скрывал черты ее лица, и вдруг она покачнулась, щит и меч со звоном упали на пол, и с криком «Боже, я ранена!» женщина упала на руки подбежавшего мужа.

Он унес ее за ширму и как безумный бросился к солдатам. Им было заранее приказано, заряжая ружья, вынуть пули, раскусить их пополам и держать во рту, чтобы выплюнуть эти половинки тотчас после залпа — в этом, собственно, и состоял весь фокус. Но один из солдат, неловкий крестьянский парень, совершенно смутился при виде такого количества людей и забыл исполнить приказ: его пуля и поразила несчастную женщину.

В зале произошло смятение. Некоторые дамы упали в обморок, послышались голоса, зовущие доктора. Но доктор Бём давно уже был за ширмой у раненой. Он вышел оттуда бледный и тихо сказал Гельвигу:

— Спасенья нет. Она умирает…

Через час жена фокусника лежала на постели в гостинице «Лев». Ее вынесли из зала на диване, и Генрих помогал нести.

— Ну что, господин Гельвиг, разве я был не прав? — спросил он, проходя мимо своего барина, и две крупные слезы покатились по его щекам.

Бедная женщина тихо лежала с закрытыми глазами. Распущенные золотистые локоны спускались с постели на темный ковер. У постели стоял на коленях фокусник, и рука раненой покоилась на его голове.

— Фея спит? — еле слышно прошептала молодая женщина, с трудом открывая глаза.

— Да, — ответил муж, — дочь хозяина взяла ее к себе в комнату. Нашей дочурке там хорошо… Мета, жизнь моя!

Несчастная подняла на мужа страдальческий взгляд.

— Яско, я умираю!

— Мета, Мета, не уходи от меня! — воскликнул он вне себя. — Ты — единственный свет на моем темном пути! Как я буду жить, когда не будет охраняющих меня глаз и сердца, полного невыразимой любви? Как я буду жить без твоего волшебного голоса, без твоей небесной улыбки? Как мне жить с сознанием, что я увлек тебя за собой и сделал несчастной? Боже, Боже!

Он тихо заплакал.

— Я хочу искупить свою вину перед тобой, Мета. Я буду честно работать для тебя в поте лица, киркой и заступом. Мы тихо и мирно поселимся в каком-нибудь глухом уголке… Мета, останься со мной, мы начнем новую жизнь!

Страдальческая улыбка мелькнула на лице умирающей.

— Яско, успокойся, будь мужествен! — прошептала она. — Ты несправедлив к самому себе… Я не была несчастна… я была так любима, и эти годы любви и счастья стоят целой жизни… Я знала, что отдаю свою руку фокуснику, и спокойно ушла с тобой из родного дома, отрекшегося от меня из-за этой любви. Если мое счастье иногда и омрачалось, то в этом виновата я сама — я не рассчитала своих сил и малодушно страдала от твоего жалкого положения… Яско, — продолжала она еще тише, — забота о Фее мучит меня…

Она схватила его руку и привлекла ее к себе.

— Яско, — продолжала она умоляющим голосом, — расстанься с Феей — отдай ее простым, хорошим людям, дай ей вырасти среди спокойной, тихой семейной жизни. Обещай мне это, мой любимый!

Муж сквозь слезы поклялся в этом умирающей. Наступила ужасная ночь, долго длилась борьба жизни со смертью, но когда заря заглянула в окно, розовые лучи ее упали на прекрасную покойницу, на лице которой уже сгладились следы последних страданий.

На третий день к вечеру похоронили жену фокусника. Сострадательные сердца покрыли ее гроб цветами, и в числе многих провожавших покойницу был и Гельвиг… Когда первые комья земли упали на гроб, фокусник покачнулся, но Гельвиг, стоявший рядом, поддержал его, отвез в гостиницу и несколько часов оставался с несчастным, отказывавшимся от всякого утешения и пытавшегося даже наложить на себя руки.

III

Наступил вечер. Резкий ноябрьский ветер мел улицы, первые снежные хлопья летели на крыши, на мостовые и на свежий могильный холм, под которым была погребена жена фокусника.

Госпожа Гельвиг сидела в столовой за маленьким столиком и вязала длинный шерстяной чулок. Это была высокая широкоплечая женщина, которой было лет за сорок. Может быть, лицо ее и было красиво когда-то, но очаровательной ее едва ли можно было назвать даже в молодости. Ее лицо казалось каменным, а серые глаза смотрели холодно. Строгий головной убор и черное платье простого фасона с белыми манжетами придавали госпоже Гельвиг вид пуританки.

Временами боковая дверь отворялась и в щели появлялось морщинистое лицо кухарки.

— Нет еще, Фридерика! — монотонно говорила каждый раз госпожа Гельвиг, не поднимая головы.

Наконец в сенях послышался звонок и раздался звонкий детский голосок: «Ах, какой славный звоночек!»

Госпожа Гельвиг положила вязанье в корзиночку и встала. Недоумение сменило на ее лице выражение нетерпения. Муж подошел к ней неуверенным шагом, неся на руках маленькую девочку лет четырех.

— Я принес тебе, Бригитта… — начал было он с просьбой в голосе, но замолк, встретив взгляд жены.

— Ну? — спросила та, не шевелясь.

— Я принес тебе бедную девочку…

— Чью? — сухо прервала она.

— Несчастного фокусника, потерявшего жену таким ужасным образом… Милая Бригитта, прими девочку ласково!

— Разумеется, только на эту ночь?

— Нет… я поклялся отцу, что ребенок вырастет в моем доме.

Белое лицо госпожи Гельвиг покраснело.

— Боюсь, что у тебя тут не все в порядке, Гельвиг, — сказала она холодно, касаясь рукой своего лба. — Я стараюсь, чтобы мой дом был храмом Господним, а ты приносишь мне дочь комедианта… Это более чем глупо!

Гельвиг вздрогнул, и его всегда добродушные глаза блеснули.

— Я не пущу в мой дом это дитя греха, дитя пропащей женщины, так очевидно постигнутой карой Божией!

— Ты так думаешь, Бригитта? Так скажи, пожалуйста, за какие грехи был наказан твой брат, застреленный на охоте неосторожным стрелком?

Вся кровь отлила от лица госпожи Гельвиг. Она смолчала и удивленно посмотрела на мужа, проявившего вдруг такую энергию.

Между тем девчурка, которую Гельвиг поставил на пол, сняла свой розовый капор, прикрывавший прелестную головку, покрытую каштановыми локонами, и принялась бродить по комнате, разглядывая новую для нее обстановку. На ней было светло-голубое шерстяное платьице, украшенное вышивкой, — может быть, последней работой успокоившихся рук.

Но именно это нарядное платьице, свободно падающие на лобик и шейку локоны и грациозные движения ребенка возмутили суровую госпожу Гельвиг.

— Я бы и часу не потерпела около себя этой юлы, — сказала она вдруг. — Это маленькое существо с растрепанными волосами совсем не подходит к нашему строгому домашнему строю. Взять ее — значило бы отворить окно и двери легкомыслию и распущенности! Ты, конечно, позаботишься, Гельвиг, чтобы девочка была доставлена куда следует…

Она позвала кухарку и приказала ей:

— Одень ребенка, Фридерика!

— Отправляйся сейчас же в кухню! — сердито приказал кухарке Гельвиг.

Фридерика ушла в смущении.

— Ты доводишь меня до крайности своей черствостью и жестокостью, Бригитта! — воскликнул раздраженный муж. — Благодари себя и свои предрассудки, если я наговорю тебе теперь таких вещей, каких в ином случае никогда бы не сказал! Кому принадлежит дом, который ты хочешь обратить в храм Господень? Мне… Ты вошла в этот дом бедной сиротой, но потом это забыла, и чем больше ты старалась обратить дом в храм и чем больше говорила о Боге, о христианской любви и смирении, тем более гордой и жестокосердой ты становилась… Этот дом — мой дом, и за хлеб, который мы едим, плачу я. И вот я решительно объявляю, что ребенок останется тут… И если твое сердце слишком сухо и черство для того, чтобы почувствовать материнскую любовь к бедной сиротке, то я требую от моей жены, чтобы она, по крайней мере, позаботилась о ребенке как женщина… Если ты не желаешь потерять авторитет у прислуги, то теперь же сделай нужные распоряжения к приему ребенка, иначе эти приказания отдам я сам!

Ни одного слова не произнесли в ответ побелевшие губы госпожи Гельвиг. Другая женщина в такую минуту полного бессилия употребила бы последнее средство — слезы, но эти холодные глаза не знали слез. Она молча взяла связку ключей и вышла.

С глубоким вздохом взял Гельвиг малютку за руку и стал ходить с ней по комнате. Он вынес страшную борьбу, чтобы обеспечить родной дом этому покинутому созданию, он смертельно обидел свою жену и знал, что она никогда не простит ему горьких истин, которые он ей высказал.



IV

С улицы позвонили, и Генрих ввел в комнату мальчика лет семи.

— Добрый вечер, папа! — сказал мальчик.

Гельвиг нежно поцеловал сына в лоб.

— Добрый вечер, Натаниель. Посмотри-ка на эту маленькую девочку, ее зовут Феей.

— Глупости! Как могут ее звать Феей, когда такого имени нет?

— Так звала ее мама, — мягко сказал Гельвиг. — Настоящее ее имя — Фелисита… Это бедное маленькое созданьице… Ее маму сегодня похоронили; она будет жить у нас, и ты будешь любить ее, как сестренку, не правда ли?

— Нет, папа, я не хочу сестренки!

И мальчик, живой портрет матери, злобно поглядел на девочку. Когда та приблизилась было к нему и с сияющим взором ухватилась за игрушечную саблю, висевшую у его пояса, мальчик сердито оттолкнул ее и побежал к вошедшей матери.

— Не надо мне никакой сестры, — повторил он плаксиво. — Мама, прогони эту гадкую девочку, я хочу быть один у тебя и у папы!

Госпожа Гельвиг молча пожала плечами и стала около своего стула у накрытого стола.

— Молись, Натаниель! — приказала она. Мальчик сложил руки, как и мать, и прочел длинную предобеденную молитву. При настоящих обстоятельствах эта молитва была отвратительной профанацией прекрасного христианского обычая. Малютка ела с аппетитом. Конфеты, которые Гельвиг положил около ее тарелки, она спрятала себе в кармашек.

— Это для мамы, — сказала она доверчиво. — Она так любит конфеты, папа всегда приносит ей большие свертки.

— У тебя вовсе нет мамы! — враждебно крикнул Натаниель.

— Ну, этого-то ты не знаешь! — взволнованно возразила малютка. — У меня мама гораздо лучше, чем у тебя!

Гельвиг испуганно и робко посмотрел на жену.

— Ты позаботилась о постельке, Бригитта? — торопливо спросил он кротким, просящим голосом.

— Да.

— Где же она будет спать?

— У Фридерики.

— Разве в нашей спальне ей не нашлось бы места — хоть на первое время?

— Если ты захочешь вынести постель Натаниеля, то найдется.

Возмущенный Гельвиг отвернулся и позвал прислугу.

— Фридерика, — сказал он, — эта малютка будет ночью под твоим присмотром — будь добра и ласкова с нею. Это бедная сиротка, привыкшая к ласкам доброй матери.

— Я ничего дурного не сделаю ребенку, господин Гельвиг, но я дочь честных родителей, и мне за всю жизнь не приходилось иметь дела с комедиантами. Неизвестно ведь даже, были ли эти люди обвенчаны…

— Это уж слишком! — гневно воскликнул Гельвиг. — Сегодня мне приходится убедиться, что во всем моем доме нельзя найти ни сострадания, ни милосердия! И ты думаешь, Фридерика, что можешь быть безжалостна потому, что ты дочь честных родителей? Можешь успокоиться, эти люди жили в законном браке. Предупреждаю тебя, что буду очень строг, если только замечу, что ты обижаешь ребенка.

Он встал и отнес девочку в комнату кухарки. Она послушно дала себя уложить и скоро заснула, помолившись за папу, маму, доброго дядю, который отнесет ее завтра к маме, и за «большую женщину со злым лицом».

Фридерика пришла спать поздно ночью. Она была раздражена тем, что ей пришлось долго работать, и сильно шумела в комнатке. Маленькая Фелисита проснулась, села в постельке, отбросила локоны со лба и стала испуганно озираться на закопченные стены и жалкую мебель узкой, слабо освещенной каморки.

— Мама, мама! — громко позвала она.

— Молчи, твоей матери тут нет. Спи! — ворчливо сказала раздевавшаяся кухарка.

Девчурка испуганно посмотрела на нее и тихонько заплакала.

— Ну, заревела… Только этого еще не хватало! Спи, комедиантское отродье! — и Фридерика угрожающе подняла руку. Малютка испуганно спрятала головку под одеяло.

— Ах, мама, милая мама, — шептала она, — где же ты? Возьми меня к себе в постель, я так боюсь… я буду послушной и сейчас же засну… Я для тебя что-то спрятала, я не все съела. Или дай мне хоть твою руку, тогда я останусь в своей постельке и…

— Замолчишь ли ты, наконец! — закричала Фридерика и яростно бросилась к постели ребенка.

Девочка не шевелилась больше, только время от времени из-под одеяла слышалось сдерживаемое всхлипывание.

Старая кухарка давно спала мирным сном, а бедный ребенок все еще горевал по своей исчезнувшей маме…

V

Гельвиг был купцом. Унаследовав значительное состояние, он еще более увеличил его участием в различных промышленных предприятиях. Но по болезни довольно рано должен был оставить деловой мир и жил в своем родном городке, где его имя пользовалось большим уважением. Прекрасный сад за городом и дом на площади давно уже принадлежали семье Гельвиг. В двух верхних этажах дома окна были постоянно завешены белыми шторами, исчезавшими только три раза в год — перед великими праздниками, когда все проветривалось и чистилось. Эти комнаты были необитаемы: в семье Гельвигов не в обычае сдавать внаймы хотя бы часть дома.

Госпожа Гельвиг вступила в этот дом двенадцатилетним ребенком. Когда ее родители умерли, один вскоре после другого, и оставили детей без всяких средств, Гельвиги, ее родственники, взяли девочку к себе. Молодой девушке было нелегко жить у старой тетки, женщины строгой и гордой. Гельвиг, единственный сын тетки, сначала жалел ее, а затем это чувство перешло в любовь. Его мать была против этого выбора, но после многих неприятностей влюбленный настоял на своем и женился. Он принял угрюмую молчаливость любимой девушки за девичью робость, холодность — за нравственную строгость, упрямство — за характер и, женившись, должен был совершенно разочароваться. Очень скоро этот добродушный человек почувствовал железную власть деспотической души и там, где он надеялся встретить благодарную преданность, нашел только грубый эгоизм.

У Гельвигов было двое детей: Иоганн и маленький Натаниель, который был на восемь лет младше своего брата. Еще одиннадцатилетним ребенком Гельвиг отвез Иоганна к жившему на Рейне родственнику — директору мужского пансиона.

Таково было семейное положение Гельвига, когда он взял в свой дом дочь фокусника. Ужасное происшествие, свидетелем которого он стал, глубоко потрясло его. Он не мог забыть умоляющего, страдальческого взгляда несчастной матери ребенка, когда она, униженная, стояла в его сенях и принимала от него талер. Его доброе сердце страдало от мысли, что, может быть, в его доме бедная женщина в последний раз почувствовала горечь своего положения. Потому-то, когда фокусник сказал ему о последней просьбе покойной, он сразу и предложил взять к себе девочку. Только выйдя с ребенком на улицу, Гельвиг подумал об ожидающем его дома противодействии; но он рассчитывал на миловидность ребенка и на то, что у них самих не было девочки — несмотря на горький опыт, он все еще не вполне понимал характер своей жены.

В доме все шло по-прежнему. Госпожа Гельвиг по нескольку раз в день обходила все комнаты, смотря, нет ли где-нибудь пылинки или паутинки. По-прежнему вместе молились и вместе обедали, а по воскресеньям супруги вместе ходили в церковь. Но злопамятная женщина с железным постоянством избегала разговоров с мужем. Она отклоняла все его попытки к сближению. Так же мало существовал для нее и новый маленький член семьи. В памятный бурный вечер она раз и навсегда приказала кухарке готовить лишнюю порцию и бросила в ее комнату несколько комплектов постельного белья. Маленький сундучок с имуществом Фелиситы был принесен из гостиницы, и Фридерика должна была отворить его при хозяйке и проверить маленькие платьица. Этим и ограничилась навязанная госпоже Гельвиг забота о дочери комедианта. Только еще один раз проявила она участие к девочке.

В то время как портниха шила Фелисите из темной материи два платьица такого же простого покроя, какой носила сама хозяйка дома, госпожа Гельвиг прижала девочку к своим коленям и до тех пор действовала щеткой, гребнем и помадой, пока ей не удалось заплести чудные локоны в две уродливые косички. Отвращение этой женщины ко всякой грации и красоте пересилило ее упрямство и твердое решение совершенно игнорировать присутствие в доме ребенка.

Но было еще горячее сердце, у которого сиротка могла искать спасения от глаз госпожи Гельвиг — глаз Медузы, — сам Гельвиг любил девочку, как своих родных детей. Правда, у него не хватало мужества выражать это открыто — весь запас своей энергии он исчерпал в знаменательный вечер, но он постоянно заботился о Фелисите. Как и Натаниель, она имела уголок в комнате своего приемного отца; там никто не мешал ей ласкать своих кукол и убаюкивать их песнями, которым она выучилась еще у своей матери. Когда Фелисите минул шестой год, она так же, как Натаниель, стала брать уроки у учителей под наблюдением отца. Как только таял снег и на клумбах появлялись крокусы и подснежники, Гельвиг ежедневно отправлялся с детьми в свой загородный сад; там дети учились и играли, возвращаясь домой только к обеду.

Госпожа Гельвиг редко ходила в сад, который один из предков Гельвига устроил в старо-французском стиле. Из зелени выглядывали мифологические статуи и группы в натуральную величину. Эти светлые фигуры резко выделялись на темном фоне тисовых деревьев, и прелестные обнаженные формы Флоры и Прозерпины, как и мускулистая нагота похитителя последней, тотчас же привлекали внимание входившего в сад. Они приводили в ужас госпожу Гельвиг. Сначала она властно потребовала удаления этих «греховных изображений человеческого тела», но Гельвиг спас своих любимцев, показав завещание отца, категорически воспрещающее удаление статуй. Тогда госпожа Гельвиг поторопилась окружить фигуры целым лесом вьющихся растений. В один прекрасный день Генрих по приказу хозяина с восторгом вырвал всю эту зелень, и с тех пор госпожа Гельвиг избегала посещать сад, опасаясь погубить свою душу и не желая видеть статуи, этих насмешливо улыбающихся свидетелей ее поражения. Именно поэтому сад и стал любимым местом пребывания Фелиситы. За стеной тисов находился большой луг, окаймленный ореховыми деревьями и пересекаемый шумящим мельничным ручьем.

По берегам его росли густые кусты орешника, а маленькая плотина покрывалась весной полевыми цветами.

Фелисита училась неутомимо, но когда Гельвиг наконец заявлял, что ученье на сегодня окончено, она преображалась. Она могла без конца бегать по лугу, с быстротой молнии влезала на дерево, а через минуту лежала уже внизу у ручья; заложив руки под голову, она смотрела в зеленый мрак движущихся ореховых листьев и мечтала.

По небу проносились белые облачка фантастической формы — глядя на них, девочка вспоминала загадочное прошлое. Такое же белое и блестящее было платье у ее матери, спускавшееся с узкой постели и усыпанное цветами. Фелисита до сих пор удивлялась, что мать не дала ей ни одного из цветов, бывших у нее в руках; она раздумывала о том, почему ей не позволили тогда разбудить маму поцелуями, как она делала это каждое утро; она не знала, что лицо матери, всегда наклонявшееся к ней с такой нежностью, давно тлело в земле. Гельвиг не решался сказать ей правду. Хотя она, по прошествии пяти лет, уже не плакала так горько и не просила с таким жаром отвести ее к родителям, но всегда говорила о них с трогательной нежностью и несокрушимо верила в двусмысленное обещание приемного отца, что когда-нибудь она увидит их. О профессии своего отца она тоже ничего не знала: он сам не хотел этого, и Гельвиг строго следил за тем, чтобы никто в доме не говорил с Фелиситой о прошлом. Но он не подумал о том, что давно сторожившая его смерть отдернет эту завесу. Он давно был неизлечимо болен, но, как и все легочные больные, надеялся на долгую жизнь. Его уже возили в кресле в его любимый сад, но он приписывал это временной слабости и строил планы обширных построек и путешествий. Однажды вечером доктор Бём вошел в комнату Гельвига. Больной сидел за письменным столом и усердно писал, поддерживаемый со всех сторон подушками.

— Что за выдумки? — воскликнул доктор, грозя палкой. — Черт возьми, кто позволил тебе писать? Изволь сейчас же положить перо!

Гельвиг повернулся к нему с веселой улыбкой.

— Вот тебе и еще пример, — сказал он насмешливо. — Я всегда говорю, что между доктором и смертью есть связь… Я пишу Иоганну о маленькой Фее и меньше всего думаю теперь о смерти, но вдруг, в то время как ты входишь в дом, у меня вышла из-под пера такая фраза…

Доктор наклонился и прочел вслух: «Я высокого мнения о твоем характере, Иоганн, и потому, безусловно, поручил бы тебе заботы о вверенном мне ребенке, если бы я умер раньше, чем…»

— Баста, сегодня больше ни слова! — сказал врач, выдвигая ящик письменного стола и убирая туда неоконченное письмо. Затем он прослушал пульс больного и украдкой взглянул на два красных пятна, горевших на его резко выступающих скулах.

— Ты точно ребенок, Гельвиг! — проворчал Бём. — Стоит мне отвернуться, как ты сейчас же наделаешь глупостей.

— Ты возмутительно мучаешь меня… Вот подожди, в мае я удеру от тебя, и тогда можешь бежать за мной хоть в Швейцарию.

На следующий день окна комнаты больного в доме Гельвигов были открыты настежь. Сильный запах мускуса вырывался на улицу, и по городу ходил человек в траурном платье, извещая по поручению вдовы городские власти о том, что господин Гельвиг скончался час назад.

VI

У завешенного зеленой занавеской окна, выходившего в холл, стоял гроб с останками Гельвига, окруженными в последний раз всем блеском богатства. Массивные серебряные ручки блестели по бокам гроба, голова покойного лежала на белой атласной подушке. Рядом с ввалившимися щеками покойного благоухали только что срезанные цветы.

Фелисита сидела в темном уголке за кадками с олеандрами и померанцевыми деревьями. Два дня она не видела своего приемного отца, и комната покойного была заперта, а теперь она стояла на коленях на холодном каменном полу и непрерывно смотрела в это чужое лицо, с которого смерть стерла выражение безграничного добродушия. Девочка присутствовала при последних минутах Гельвига, но не поняла, что с волной крови, хлынувшей у него из горла, все должно было кончиться. Он посмотрел на нее с непередаваемым выражением, когда ее выслали из комнаты. Озабоченная и взволнованная, ходила она по улице мимо открытых настежь окон комнаты больного: она знала, как остерегался он каждого дуновения ветерка, а теперь его так не берегли! Она удивилась, что вечером не затопили камина, и попросила позволения снести больному лампу и чай. Фридерика сердито крикнула ей: «Да ты что, не в своем уме или не понимаешь по-немецки? Он умер, умер!» Теперь Фелисита снова увидела его изменившимся до неузнаваемости и начала понимать, что такое смерть.

Как только холл наполнялся новым потоком любопытных, Фридерика являлась из кухни, вытирала глаза уголком передника и восхваляла добродетели покойного.

Холл постепенно опустел. Вдруг маленькая Фелисита испуганно уставилась на стеклянную дверь, которая вела во двор. На пороге появилась старая маленькая дама, поразительно похожая на Гельвига. На ней было старомодное черное платье из тяжелой шелковой материи, без всяких складок, из-под которого выглядывали крошечные ножки. Надо лбом вились аккуратно уложенные белоснежные локоны, на них накинута черная кружевная косынка, завязанная под подбородком.

Старушка не заметила ребенка, смотревшего на нее затаив дыхание, и подошла к гробу. Увидев лицо покойного, она невольно отшатнулась, и левая рука ее уронила на грудь покойного букетик прелестных цветов. На мгновение она закрыла лицо платком, а затем торжественно положила правую руку на холодный лоб мертвеца.

— Знаешь ли ты теперь, как все это случилось, Фриц? — прошептала она. — Да, ты теперь знаешь это, как твои отец и мать!.. Я тебя простила, Фриц, ты ведь не знал, что поступал несправедливо! Покойся мирным сном!

Она хотела так же тихо удалиться, как и пришла, но в это время дверь из столовой отворилась и появилась госпожа Гельвиг. Она держала в руках грубый венок из георгин, очевидно собираясь возложить его на гроб как последний «дар любви».

Взгляды женщин встретились, и обе остановились. В глазах вдовы вспыхнул зловещий огонек, и лицо ее исказилось от злобы. Черты лица старушки также выдали глубокое волнение, казалось, она боролась с невыразимым отвращением и, победив это чувство, кротко взглянула на покойного и протянула руку госпоже Гельвиг.

— Что вам здесь нужно, тетя? — сухо спросила вдова, игнорируя движение старушки.

— Благословить его, — последовал кроткий ответ.

— Благословение неверующей не имеет силы.

— Для вечной мудрости и любви Божией жалкая форма не имеет значения — Бог слышит благословение, если оно исходит от чистого сердца.

— И от души, отягченной преступлением! — окончила госпожа Гельвиг с язвительной насмешкой.

Старушка выпрямилась.



— Не судите, — начала было она и подняла торжественно руку. — Нет… ни одно слово не нарушит больше твоего покоя… Прощай, Фриц!

Она медленно вышла во двор и исчезла за дверью, которую Фелисита всегда находила запертой.

— Дерзкая старая дева! — прошипела Фридерика, наблюдавшая это столкновение через кухонную дверь. Госпожа Гельвиг молча пожала плечами и положила венок к ногам покойника. Она еще не овладела собой: кто видел хоть раз нехорошую улыбку, опускавшую в такие минуты углы ее рта, тот не доверял больше спокойствию этого лица. Она нагнулась над покойником, очевидно желая что-то поправить, и как будто ненароком задела букет старой дамы. Он скатился с гроба и упал к ногам Фелиситы.

Где-то пробило три часа. Несколько духовных лиц в облачении вышли в холл, из комнат появилось несколько знакомых покойного, а за ними Натаниель с высоким худощавым юношей. Вдова телеграфировала Иоганну о смерти отца, и он приехал утром, чтобы присутствовать при погребении. Маленькая Фелисита забыла на минуту свое горе и стала с любопытством разглядывать этого любимца отца. При взгляде на умершего он закрыл глаза худой холеной рукой, но не пролил ни одной слезы, и глаз ребенка не мог заметить на этом серьезном лице никакого выражения горя, кроме необычайной бледности.

Натаниель стоял рядом с ним. Он много плакал, но горе не мешало ему толкнуть брата и что-то прошептать ему, когда он заметил Фелиситу в ее уголке. В первый раз эти глаза остановились на лице ребенка — то были холодные глаза, в которых не было ни доброжелательства, ни внутренней теплоты.

— Уйди, дитя, ты тут мешаешь, — приказал он строго, видя, что собираются закрыть гроб. Сконфуженная и испуганная Фелисита покинула свой угол и, никем не замеченная, проскользнула в комнату приемного отца.

Она горько заплакала… Ему она никогда не мешала! Она чувствовала его горячую руку на своей голове и слышала его добрый, слабый голос, хрипло шептавший, как в последние дни: «Иди сюда, Фея, дитя мое, я так люблю, когда ты около меня»…

Но что это за стук? Он так странно раздавался там, где люди едва осмеливались говорить шепотом. Фелисита тихонько подняла зеленую занавеску и выглянула в холл. О ужас! Черная крышка закрывала милое лицо, и какой-то человек колотил по ней, чтобы удостовериться, крепко ли она прибита и не может ли сбросить ее рука заключенного в узком ящике, где так темно и так страшно лежать одному… Ребенок громко вскрикнул от ужаса.

Все удивленно взглянули на окно, но Фелисита заметила только большие серые глаза, строго посмотревшие на нее. Она отошла от окна и спряталась за большую темную драпировку, разделявшую комнату на две половины. Она села на пол и со страхом смотрела на дверь, ожидая, что сейчас войдет Иоганн и с бранью выведет ее.

Она не видела, как люди подняли гроб на плечи и как ее приемный отец навсегда покинул свой дом, не видела длинного черного шествия, провожавшего покойника. На углу порыв ветра высоко поднял белые атласные ленты, свисавшие с гроба. Был ли это последний привет усопшего покинутому ребенку, которого нежная забота матери освободила из болота отцовской профессии, чтобы нечаянно бросить на пустынный, негостеприимный берег?

VII

Голоса в холле замолкли, и наступила тишина. Фелисита слышала, как заперли входную дверь, но не знала, что этим закончилась драма, и не смела выйти из своего уголка. Мысли с лихорадочной быстротой проносились в ее головке. Девочка думала о маленькой старушке, букет которой лежал на каменном полу и был, вероятно, растоптан. Так вот какова «старая дева», одиноко живущая под крышей заднего дома, из-за которой постоянно ссорились Генрих и Фридерика! Кухарка уверяла, что старая дева была причиной смерти своего отца. Эти рассказы всегда внушали маленькой Фелисите страх, но теперь он прошел. Маленькая старушка с добрым лицом и кроткими глазами, полными слез, не могла быть отцеубийцей. Конечно, Генрих был прав, когда, качая своей большой головой, глубокомысленно утверждал, что тут есть что-то неладное.

Прежде старая дева тоже жила в переднем доме, но ее никак нельзя было убедить не играть в воскресенье светских песен и веселых мотивов, — рассказывала кухарка, всякий раз возмущаясь. Госпожа Гельвиг тщетно грозила ей небом и адом, пока это не стало для всех невыносимым, и Гельвиг уступил жене, а старой деве пришлось поселиться под крышей. Должно быть, Гельвиг был очень сердит на старую деву, так как никогда не говорил о ней, а между тем она была сестрой его отца и сам он был так похож на нее. При мысли об этом сходстве Фелисите страстно захотелось подняться к старой деве, но она со страхом подумала о мрачном Иоганне, да и старая дева жила всегда взаперти.

В конце длинного коридора, у самой лестницы, ведущей на нижние этажи, была дверь. Натаниель сказал как-то Фелисите: «Вот где она живет!» — и закричал, стуча кулаками в дверь: «Слезай, старая ведьма», а сам бросился бежать вниз по лестнице. Как забилось от страха сердечко маленькой Фелиситы! Она ни минуты не сомневалась в том, что из дверей выскочит ужасная женщина с большим ножом в руке и схватит ее за волосы.

Начинало смеркаться. Дверь из комнаты в холл отворилась, и послышались твердые шаги. Фелисита боязливо спряталась за занавеску: к комнате ее приемного отца подходила госпожа Гельвиг. При жизни его она никогда не переступала порога этой комнаты. Она вошла очень быстро и заперла дверь. С торжеством оглядывала эта женщина комнату, которой она так давно избегала.

Над письменным столом Гельвига висели два прекрасных, писанных маслом портрета, мужской и женский. На последнем было изображено гордое лицо с умными и жизнерадостными глазами. Короткий лиф из белого шелка с красным, затканным золотом кушаком едва прикрывал пышную грудь и плечи. Это была мать Гельвига.

Перед этим портретом и остановилась вдова. Потом она встала на стул, сняла портрет и вынесла его из комнаты. Фелисита напряженно прислушивалась к ее шагам — она поднималась по лестнице все выше и выше, вероятно на самый чердак.

В дверях появилось испуганное лицо Генриха.

— Так и есть, Фридерика! — сказал он, обернувшись. — Это был портрет покойной матери господина Гельвига!

Старая кухарка заглянула в комнату.

— Ах ты, Боже мой, правда! — воскликнула она, всплеснув руками. — Если бы узнала про это гордая покойница — в гробу перевернулась бы, а покойный барин-то!.. Положим, она была ужасно одета, совсем голая грудь — всякому христианину стыдно и взглянуть!

— Ты думаешь? — спросил Генрих, хитро подмигивая. — Но, во-первых, наша хозяйка не может простить свекрови, что та не хотела допустить брака своего сына с этой госпожой. Во-вторых, покойница была веселая женщина, охотно принимавшая участие в развлечениях и очень любившая танцы, а в-третьих, она назвала как-то нашу хозяйку «бессердечной ханжой»… Понимаешь?

Во время этого разговора Фелисита вышла из своего убежища. Она инстинктивно чувствовала, что отныне этот грубый, но добродушный старый слуга будет ее единственной поддержкой в доме. Он ее очень любил, и главным образом благодаря его заботливому надзору ребенок оставался до сих пор в счастливом неведении своего прошлого.

— Вот ты где, Феечка! — сказал он ласково и взял ее ручонку в свою мозолистую руку. — А я-то везде искал тебя… Пойдем в людскую, тебя уж не будут сюда больше пускать, бедняжка!.. Если старые портреты удаляют, то…

Он вздохнул и запер дверь. Фелисита робко оглянулась в холле — он был пуст, там, где стоял гроб, лежали растоптанные цветы и листья.

— Где дядя? — спросила она шепотом.

— Его унесли. Но ты ведь знаешь, детка, он теперь на небе — там ему хорошо, лучше, чем на земле, — грустно ответил Генрих и ушел в город — исполнять данное ему поручение.

В людской было темно. Со времени ухода Генриха Фелисита смотрела, не отрываясь, на клочок темного неба, видневшийся над высокими крышами узкого переулка. Там должен был быть теперь дядя. Она испуганно вздрогнула, когда вошла с лампой Фридерика и поставила на стол тарелку с бутербродом.

— Иди, дитя, и кушай — вот твой ужин! — сказала она.

Девочка подошла, но не прикоснулась к еде. Она взяла свою аспидную доску и принялась писать. Вдруг в кухне раздались быстрые шаги и в двери появилась белокурая голова Натаниеля. Фелисита вздрогнула, потому что он всегда обижал ее.

— Вот где сидит наша Фея, — сказал он. — Слушай, дрянная девчонка, где ты пропадала все время?

— В зеленой комнате, — ответила девочка.

— Попробуй только войти туда еще раз! — сказал он угрожающе. — Там тебе не место, сказала мама… Что ты пишешь?

— Урок, заданный господином Рихтером.

— Господином Рихтером? — повторил Натаниель и быстрым движением стер все написанное. — Так ты воображаешь, что мама будет платить за твои уроки? Она сказала, что все это кончено… Ты можешь вернуться туда, откуда пришла, а потом ты станешь тем, чем была твоя мать, и с тобой сделают то же, что и с ней! — он сделал жест, будто стреляет.

Девочка смотрела на него широко раскрытыми глазами. Он говорил о ее мамочке, чего никогда еще не случалось, и то, что он сказал, было так непонятно.

— Ты совсем не знаешь моей мамы! — сказала она полувопросительно.

— Гораздо больше, чем ты! — возразил мальчик и добавил после паузы с коварным взглядом исподлобья: — Ты ведь даже не знаешь, кто были твои родители?

Девочка покачала головкой, испуганно и умоляюще посмотрела на Натаниеля — она слишком хорошо знала его, чтобы не понимать, что сейчас он огорчит ее.

— Они были комедианты! — крикнул мальчик. — Знаешь, такие же, каких мы видели на ярмарке, — они кувыркаются, делают фокусы, а потом ходят кругом с тарелкой и просят милостыни!

Аспидная доска полетела на пол и разбилась вдребезги. Фелисита вскочила и, как безумная, бросилась мимо озадаченного мальчика в кухню.

— Он ведь лжет, он лжет, Фридерика? — спрашивала она, хватая кухарку за руку.

— Он преувеличивает, — ответила Фридерика, взволнованный вид ребенка тронул даже ее черствое сердце. — Милостыни они не просили, но комедиантами они были, это верно…

— И делали очень нехорошие фокусы! — докончил Натаниель, подходя к плите и заглядывая Фелисите в лицо — она ведь еще не плакала. — Твоя мать никогда не попадет на небо!

— Да она и не умерла еще! — воскликнула Фелисита. Ее бледные губки лихорадочно дрожали, а рука судорожно сжимала платье кухарки.

— Ну, конечно, давно умерла… Покойный папа только не говорил тебе этого… Солдаты застрелили ее в зале ратуши во время неудачного фокуса.

Измученный ребенок вскрикнул. Фридерика подтвердила последние слова Натаниеля, кивнув головой, — значит, он не солгал.

В это время вернулся Генрих. Натаниель мгновенно исчез, как только на пороге появилась широкоплечая фигура дворника… У кухарки тоже заговорила совесть, и она усердно занялась чем-то около плиты.

Фелисита не кричала больше. Она оперлась руками о стену, прижалась к ним лбом и горько всхлипывала.

Генрих слышал пронзительный крик ребенка, видел, как Натаниель исчез за дверью, и сразу понял, что произошло что-то нехорошее. Не говоря ни слова, он повернул к себе девочку и заглянул в ее личико. Увидев Генриха, ребенок снова громко заплакал: «Они застрелили мою бедную мамочку, мою милую, добрую маму!»

Широкое добродушное лицо Генриха побледнело от гнева, он пробормотал какое-то бранное слово.

— Кто же тебе сказал это? — спросил он, угрожающе посмотрев на Фридерику.

Ребенок молчал, а кухарка принялась рассказывать о происшедшем, стараясь не смотреть на Генриха.

— Я тоже думаю, что Натаниелю не следовало говорить ей об этом сегодня, — произнесла она наконец. — Но все равно завтра или послезавтра барыня с ней поговорит, и безо всякой осторожности — в этом мы можем быть уверены.

Генрих отвел Фелиситу в людскую, сел рядом с ней на скамейку и постарался успокоить ее. Он осторожно рассказал ей о страшном происшествии в зале ратуши и утешил девочку тем, что, конечно, ее мама, о которой и тогда уже говорили, что она похожа на ангела, теперь на небе и каждую минуту может видеть свою маленькую Фею. Потом он нежно погладил по головке девочку, снова принявшуюся судорожно рыдать.

VIII

На следующее утро над городом раздавался торжественный колокольный звон. По узкой крутой улице богомольцы шли к стоящей на горе францисканской церкви. Из красивого углового дома на площади вышло маленькое существо, закутанное в черное. Никто бы не узнал под этим большим платком тонкой, грациозной фигурки маленькой Фелиситы. Фридерика накинула девочке на плечи этот платок и сказала, что госпожа Гельвиг дарит ей платок по случаю траура. Затем она отворила двери и строго приказала выходившей Фелисите не садиться, как прежде, на церковную скамью семьи Гельвиг, что ее место теперь на скамьях для школьников.

Девочка взяла молитвенник и быстро обошла угол. Но тут она замедлила шаг, увидев впереди госпожу Гельвиг с сыновьями. Все прохожие низко и почтительно кланялись ей. Правда, у нее почти ни для кого не находилось доброго взгляда и она часто бессердечно обращалась с теми, кто искал помощи, а ее младший сын бил нищих детей, осмеливавшихся войти в дом, и топал на них ногами, постоянно лгал и клялся, что сказал правду, — но все это ничего не значило. Вот они идут в церковь, сядут там на отдельную от остальных прихожан скамейку и будут молиться Богу, который их любит, и, конечно, попадут к Нему на небо, потому что они ведь не комедианты…

Гельвиги исчезли в церковной двери. Фелисита проводила их боязливым взглядом и проскользнула мимо открытых дверей, из которых доносились звуки органа. Сегодня она не могла молиться Богу: Он ведь не хотел ничего знать о ее бедной мамочке, Он не хотел взять ее на свое обширное голубое небо — она лежала одиноко на кладбище, и ее необходимо навестить.

Фелисита вышла из города и пошла по густым липовым аллеям, представлявшим такой удивительный контраст со старыми, потемневшими городскими стенами. Как тут было тихо! Девочка пугалась звука собственных шагов — она ведь шла по запрещенному пути. Она бежала все быстрее и остановилась наконец, глубоко переводя дыхание, перед кладбищенскими воротами.

Фелисита никогда еще не была в этом тихом месте. Два больших куста бузины протягивали рядом с черной железной решеткой ворот свои ветки, отягченные гроздьями блестящих ягод, а в стороне виднелись серые мрачные стены старой церкви.

— Кого это ты хочешь навестить, девочка? — спросил человек, который, прислонясь к двери покойницкой, курил трубку.

— Мою маму, — ответила торопливо Фелисита.

— Она уж здесь разве? А кто она была?

— Жена фокусника.

— Ах, это погибшая лет пять тому назад в ратуше?… Она лежит вон там, около угла церкви.

Маленькая покинутая девочка стояла у могильной насыпи, покрывавшей ту, о которой она всегда мечтала. Кругом были украшенные могилы, на большинстве из них пестрели разноцветные астры. Только узкая полоса у ног ребенка поросла сухой, выгоревшей травой и пышно разросшимся пыреем, а неосторожные люди протоптали через нее тропинку. Земля осела, а вместе с ней осел и простой белый камень в ногах запущенной могилы, на котором большими черными буквами было написано: «Мета Орловская». У этого камня и села Фелисита. Тяжелая земля покрывала нежное лицо, милую фигуру в светлом атласном платье, цветы в белоснежных окоченевших руках…

— Милая мама, — шептала она, — ты не можешь меня видеть, а я тут, у тебя! И хотя Бог не хочет тебя знать — Он тебе не подарил ни одного цветочка, и ни один человек не заботится о тебе, — я тебя люблю и всегда буду приходить к тебе! Я хочу любить только тебя одну, даже Бога не хочу любить, потому что Он так строг и не добр к тебе!

Это была первая молитва ребенка на могиле умершей матери. Подул легкий ветерок, и астры закивали головками грустному ребенку, а в сухой траве раздался тихий шепот.

Фелисита не знала, сколько времени просидела в задумчивости на кладбище. Когда она вернулась домой, входная дверь не была еще заперта. Она проскользнула в холл, но тотчас же испуганно остановилась, так как дверь в комнату дяди была широко открыта и оттуда доносился голос Иоганна.

Страх перед этим жестким голосом и неумолимыми серыми глазами приковал ее маленькие ножки к полу — она никак не могла пройти мимо двери.

— Ты совершенно права, мама, — говорил Иоганн, — лучше всего было бы пристроить это маленькое несносное существо в какую-нибудь порядочную семью ремесленника. Но папа говорит в этом неоконченном письме, что он ни за что не отпустит ребенка из своего дома и поручает мне заботы о нем. Я не хочу критиковать образ действий моего отца, но если бы он знал, как невыразимо противен мне тот класс людей, из которого происходит ребенок, он избавил бы меня от этого опекунства.

— Ты не знаешь, чего ты от меня требуешь, Иоганн! — с досадой возразила вдова. — В продолжение пяти долгих лет я была вынуждена молча терпеть около себя это покинутое Богом создание — я не могу больше!

— Тогда нам не остается другого выхода, как искать отца ребенка при помощи объявлений.

— Много толку выйдет из этого! — с саркастическим смехом заметила госпожа Гельвиг. — Он благодарит Бога, что отделался от лишнего рта! Доктор Бём сказал мне, что, насколько ему известно, этот человек писал только один раз, и то давно. Неужели ты захочешь, чтобы мы продолжали еще столько лет платить за это совершенно чужое нам существо? Она берет уроки французского языка, рисования…

— Нет, это мне и в голову не приходит! — живо прервал ее Иоганн. — Современное женское воспитание приводит меня в ужас… Таких женщин, как ты, женственных, настоящих христианок, никогда не переступающих поставленных им границ, скоро придется искать… Приучи девочку к домашним работам и заставь ее подчиняться. Я совершенно полагаюсь на тебя в этом деле. С твоей сильной волей…

В это время дверь отворилась еще шире и из комнаты выскочил Натаниель, вероятно заскучавший во время этого разговора. Фелисита прижалась к стене, но он увидел ее и бросился к ней, как хищная птица.

— Не прячься, это не поможет! — сказал он и так сильно сжал ей руку, что она вскрикнула. — Ты пойдешь сейчас к маме и расскажешь ей содержание проповеди! Что, не можешь? Ты не была на скамьях для школьников, я нарочно смотрел… А какой у тебя вид! Мама, посмотри-ка на это платье!

Он потащил упиравшуюся девочку к двери.

— Войди, дитя! — приказал Иоганн, стоявший посреди комнаты и еще державший в руках письмо отца.

Фелисита нерешительно переступила порог. На изысканном черном костюме стоявшего перед ней юноши не было ни пылинки, сорочка сияла ослепительной свежестью. Он постоянно приглаживал рукой волосы, и без того лежавшие очень аккуратно.

— Где ты так запачкалась? — спросил он, с отвращением показывая на платье девочки.

Фелисита робко взглянула вниз — действительно, платье ее было сильно запачкано. Став на колени у могилы, она не обратила внимания на росу и не подумала о том, что на черном платье останутся заметные следы… Она стояла молча, с опущенными глазами.

— Что же, ответа нет? По твоему лицу видно, что у тебя совесть нечиста — ты не была в церкви?

— Нет, — откровенно сказала девочка.

— Где же ты была?

Она молчала. Она охотнее дала бы убить себя, чем произнесла имя матери перед этими людьми.

— Я тебе скажу это, Иоганн, — ответил за девочку Натаниель. — Она была в нашем саду и ела там фрукты, она всегда так делает.

Фелисита бросила на него сверкающий взгляд, но ничего не сказала.

— Отвечай! — приказал Иоганн. — Натаниель прав?

— Нет, он солгал, он всегда лжет! — твердо ответила девочка.

Разъяренный Натаниель хотел броситься на свою обвинительницу, но Иоганн спокойно остановил его.

— Не тронь ее, Натаниель! — сказала, поднимаясь, госпожа Гельвиг, сидевшая до сих пор молча у окна.

— Ты мне поверишь, конечно, Иоганн, — обратилась она к сыну, — если я тебе скажу, что Натаниель никогда не говорит неправды. Он благочестив и воспитан в страхе Божием; достаточно сказать, что я охраняла его и им руководила… Недоставало только еще, чтобы эта негодная девчонка стала между братьями, как она стала между родителями… Разве это не непростительно, что она слонялась где-то, вместо того чтобы идти в церковь? Где бы она ни была, мне все равно.

Ее глаза холодно скользнули по маленькой фигурке.

— Где новый платок, который ты получила сегодня утром? — внезапно спросила она.

Фелисита испуганно схватилась руками за плечи. Платок исчез, он, наверное, лежал на кладбище! Она была пристыжена; ее опущенные глаза наполнились слезами, и просьба о прощении готова была сорваться с ее языка.

— Что ты скажешь на это, Иоганн? — резко спросила госпожа Гельвиг. — Я подарила ей платок несколько часов тому назад, а он уже потерян… Я хотела бы знать, сколько стоил в год ее гардероб твоему отцу?… Откажись от нее. Все твои труды пропадут даром — ты никогда не будешь в состоянии искоренить того, что унаследовано ею от легкомысленной и дурной матери!

Фелисита вспыхнула. Ее темные глаза, еще наполненные слезами раскаяния, сверкнули. Робость перед этой женщиной, пять лет тяготевшая на маленьком сердечке и замыкавшая девочке уста, теперь исчезла. Она была вне себя.

— Не говорите так о моей бедной мамочке, я не потерплю этого! — крикнула она звенящим голосом. — Она не сделала вам ничего дурного!.. Дядя всегда говорил, что мы не должны говорить дурно о мертвых, так как они не могут защищаться, а вы это делаете… Это очень нехорошо…

— Видишь маленькую фурию, Иоганн? — насмешливо спросила госпожа Гельвиг. — Вот результат либерального воспитания твоего отца! Нечего сказать, хорошо это «очаровательное создание», как он называет девочку в письме…

— Она права, защищая свою мать, — сказал серьезно Иоганн, — но она дерзка. Как ты смеешь таким неприличным образом разговаривать с этой дамой? — обратился он к Фелисите. — Разве ты не знаешь, что должна будешь умереть от голода, если она не даст тебе хлеба, а мостовая будет служить тебе подушкой, если она выгонит тебя из дому?

— Я не хочу ее хлеба, — ответил ребенок. — Она злая, злая женщина — у нее такие ужасные глаза… Я не хочу оставаться в вашем доме, где лгут и где целый день боишься дурного обращения, — я охотнее лягу сейчас под темную землю к моей маме, я охотнее умру от голода…

Она не могла продолжать: Иоганн схватил ее за руку, и его худые пальцы впились в тело, как железные клещи. Он несколько раз встряхнул ребенка.

— Приди в себя, опомнись, отвратительный ребенок! — воскликнул он. — Стыдись, ты девочка — и так необузданна! При непростительной наклонности к легкомыслию и беспорядочности у тебя есть еще и вспыльчивость! Я вижу, что тут сделано много промахов, — обратился он к своей матери, — но при твоем воспитании, мама, все это изменится.

Он не выпустил руки ребенка и грубо повел ее в людскую.

— Отныне я буду распоряжаться тобой — запомни это! — сказал он сурово. — Хотя я и буду далеко, но я сумею примерно наказать тебя, если только узнаю, что ты не слушаешься моей матери во всем беспрекословно… За твое сегодняшнее поведение ты просидишь некоторое время дома, тем более что ты не умеешь пользоваться свободой. Не смей больше ходить в сад без особого разрешения моей матери, а также выходить на улицу; ты будешь ходить только в городское училище. Ты будешь есть и проводить весь день здесь в людской, пока не научишься лучше вести себя. Поняла?

Девочка молча отвернулась, и он вышел из комнаты.

IX

После обеда вся семья пила кофе в саду. Фридерика оделась по-праздничному и отправилась сначала в церковь, а затем в гости к куме. Фелисита и Генрих остались одни в большом доме. Генрих давно уже тайком сходил на кладбище и принес злосчастный платок.

Он слышал и отчасти видел утреннюю сцену и боролся с желанием выскочить и так же встряхнуть Иоганна, как тот встряхнул Фелиситу Теперь он сидел в людской и украдкой поглядывал на молчавшую девочку. Личико ее совершенно изменилось. Она сидела, как пойманная птичка, с ненавистью думающая о руках, связавших ее… У нее на коленях лежал «Робинзон», которого Генрих принес ей на свой страх с книжной полки Натаниеля, но она не читала. Одинокому было хорошо на его острове, там не было злых людей, которые называли бы его мать легкомысленной и дурной женщиной; сияющее солнце играло там на вершинах пальм и на зеленых волнах луговой травы — сюда же через окна с решетками проникал лишь слабый свет, и ни один зеленый листик не радовал взора ни в узком переулке, ни в самом доме. Правда, в комнате был ласточник — единственный цветок, который признавала госпожа Гельвиг, но Фелисита не выносила этих правильных, точно сделанных из фарфора цветков, этих неподвижных твердых листьев, не шевелившихся даже на сквозняке.

Девочка вдруг вскочила. Там, с чердака, открывался, наверное, прекрасный вид, там было солнце и свежий воздух… Как тень скользнула она вверх по каменной лестнице.

Старый купеческий дом был в некотором роде разжалован. В прежние времена он был дворянским гнездом. В его облике было еще что-то честолюбивое, но голубая кровь, заставлявшая биться сердца прежних благородных обитателей дома, давно иссякла.

Передний фасад дома, выходивший на площадь, несколько изменил свой вид, но задние строения, три больших флигеля, остались нетронутыми. Там были еще длинные гулкие коридоры с покосившимися стенами и вытоптанным каменным полом, в которых даже в полдень стояли сумерки. В конце коридоров неожиданно появлялись лестницы, скрипевшие при каждом шаге и приводившие к какой-нибудь таинственной двери, запертой на несколько запоров. Существовали еще глухие, как будто бесполезные уголки с одним окном, через круглые стекла которого, оправленные в свинцовый переплет, на кирпичный пол падал тусклый свет. Везде, где только можно было, красовался герб строителя дома, рыцаря фон Гиршпрунга. На каменных оконных и дверных наличниках, даже на некоторых плитах пола был изображен величественный олень, готовящийся прыгнуть через пропасть. На дверных косяках одного из парадных залов в переднем доме были изображены строитель и его супруга — вытянутые фигуры в берете и чепце.

Фелисита с удивлением смотрела в полуоткрытую дверь, которую она до сих пор всегда находила запертой… Как сильно должно было поглотить чувство мести аккуратную хозяйку, если она забыла о замках и запорах! За дверью был коридор, в который выходили другие двери. Одна из них была открыта, и за ней виднелась кладовая, наполненная старым хламом. В углу к креслу в стиле рококо был прислонен портрет покойной матери Гельвига. Девочке стало жутко от взгляда этих больших, выпуклых глаз, и она отвернулась, но в ту же минуту ее сердечко дрогнуло: сундучок, обтянутый тюленьей кожей, который стоял на полу, был так хорошо знаком маленькой Фелисите! Робко открыла она крышку — наверху лежало голубое шерстяное платьице. Когда-то вечером Фридерика сняла с нее это платьице, и затем оно исчезло, а Фелисита должна была надеть отвратительное темное платье.

Чего только не было в этом сундучке, и какая буря поднялась в душе ребенка при виде знакомых предметов! Они были так нарядны, как будто предназначались для маленькой принцессы, и кроме того — их держала в руках покойница-мать.

С мучительной остротой вспомнила Фелисита то приятное чувство, которое она испытывала, когда мама одевала ее, прикасаясь к ней своими нежными, мягкими руками… Вот и кошечка, вышитая на маленькой сумочке, составлявшей когда-то гордость ребенка. В сумочке было что-то, но не игрушка, как подумала сначала девочка, а хорошенькая агатовая печатка, на серебряной пластинке которой был вырезан тот же величественный олень, который был изображен везде в доме Гельвига. Под гербом было написано: «М.ф. Г.». Эта печать, наверное, принадлежала маме, и девочка взяла ее.

Воспоминания нахлынули на Фелиситу, и многое становилось ей ясным. Она понимала теперь те минуты, когда, проснувшись, видела у своей кроватки отца в куртке, украшенной золотыми блестками, и мать с распущенными белокурыми волосами. Они вернулись с представления, во время которого всякий раз стреляли в бедную маму, а она, ничего не подозревая, смотрела на смертельно бледное лицо матери, стремительно и страстно прижимавшей ее к сердцу…

Одну за другой гладила и ласкала девочка эти вещи и заботливо клала их назад в сундучок, а когда крышка снова закрылась, ребенок обнял руками маленький старый ящик и положил на него свою головку — они были старыми друзьями и были одиноки в этом мире, где для дочери фокусника не было ни пяди родной земли… Через окно проникла струя теплого воздуха и принесла с собой удивительное благоухание… Откуда мог взяться этот аромат? И что это за звуки доносились издали? Фелисита открыла глаза, села и стала прислушиваться. Это не мог быть орган францисканской церкви — богослужение давно окончилось. Более знакомый с музыкой человек и не подумал бы об органе — кто-то мастерски играл на рояле увертюру к «Дон-Жуану».

Фелисита придвинула к окну стол и влезла на него. Четыре крыши образовывали замкнутый квадрат. Противоположная крыша была выше остальных и закрывала тот вид, о котором мечтала девочка. Высокая, слегка покатая боковая сторона этой крыши была покрыта цветами, которые качали разноцветными головками. Насколько могла достать человеческая рука, с устроенной у нижнего края крыши галереи были посажены ряды цветов, а выше до самого гребня крыши вился дикий виноград, ветви которого ползли даже на соседние крыши. Галерея шла во всю длину крыши и казалась удивительно легкой, а между тем на перилах ее стояли тяжелые ящики с землей, где росли пышные кустики резеды и сотни роз.

Белый, довольно грубый садовый стул около круглого столика и стоявший на столике фарфоровый кофейный прибор указывали на то, что здесь кто-то жил. Стены были покрыты плющом, по которому вились настурции, их огненные цветы качались и над стеклянной дверью. Она была приоткрыта, и именно из комнаты неслись звуки, привлекшие ребенка к окну.

Взгляд вниз, на пространство, замкнутое между четырьмя строениями, заставил Фелиситу догадаться, в чем дело. Внизу был птичий двор. Фелисита никогда его не видела, так как Фридерика всегда носила ключ от него в кармане. Но она часто приходила на кухню и сердито говорила Генриху: «Старуха наверху опять поливает свою негодную траву так, что из всех желобов течет!» Негодной травой назывались тысячи цветов, за которыми ухаживала старая дева, и в это воскресенье игравшая светские и веселые мотивы!..

Едва мелькнули в головке эти мысли, как маленькие ножки уже стояли на подоконнике. В этом сказалась вся гибкость детской души, в увлечении чем-нибудь новым способной в одно мгновение забыть все страдания и горе. Фелисита лазила, как белка, а пробежать по крышам было для нее пустяковым делом. Правда, оба желоба на крыше поросли мхом и казались довольно ветхими, но они, во всяком случае, не могли бы сломаться и их нельзя было и сравнивать с тем тонким канатом, на котором на глазах Фелиситы танцевала девочка гораздо младше ее. Фелисита выскользнула из окна и, сделав два шага по крыше, очутилась уже в желобе, затрещавшем под ее ногами. Затем девочка влезла на более высокую крышу, перескочила через перила и уже стояла с горящими щеками и блестящими глазами среди цветов.

Фелисита робко смотрела через стеклянную дверь, быть может никогда еще не отражавшую детского лица. Плющ пророс через крышу и продолжал виться в большой комнате. Обоев совсем не было видно, но в маленьких промежутках среди зелени выступали кронштейны, на которых стояли большие гипсовые бюсты — целое собрание серьезных, неподвижных лиц, резко выделявшихся на темной зелени. Ветви плюща обвивали эти бюсты зеленым облаком и висели на окнах, через которые видна была вдали пестрая осенняя зелень на хребте горы и желтовато-серые полосы сжатых полей.

Под окнами стоял рояль, за которым сидела старушка, одетая совершенно так же, как вчера, и ее нежные руки с силой ударяли по клавишам.

Маленькая Фелисита тихо вошла. Почувствовала ли старушка близость человека или услышала шорох, но она внезапно перестала играть и ее большие глаза устремились поверх очков на ребенка. Легкий крик сорвался с ее губ, она сняла дрожащей рукой очки и поднялась, опираясь на рояль.

— Как ты попала сюда, дитя? — спросила она неуверенным голосом.

— Через крыши, — ответила, испугавшись, девочка.

— Через крыши?… Это невозможно! Пойди покажи мне, как ты шла.

Она взяла девочку за руку и вышла с ней на галерею. Фелисита указала на слуховое окно и на желобы. Старушка в ужасе закрыла лицо руками.

— Ах, не пугайтесь! — сказала Фелисита своим милым голоском. — Право же, это было нетрудно. Я лазаю как мальчик, и доктор Бём всегда говорит, что я легкая, как перышко, и что у меня нет костей.

Старая дева опустила руки и ласково улыбнулась. Она провела девочку назад в комнату и села в кресло.

— Ведь ты маленькая Фея, да? — спросила она, притянув Фелиситу к своим коленям. — Твой старый друг Генрих рассказывал мне сегодня о тебе.

При имени Генриха девочка вспомнила о своем горе. Щеки ее покрылись ярким румянцем; ненависть и скорбь провели вокруг маленького рта резкие черточки, которые совершенно изменили выражение ее лица. Эта внезапная перемена не укрылась от старой девы. Она ласково приблизила к себе лицо девочки.

— Видишь ли, деточка, — продолжала она, — Генрих уже много лет поднимается ко мне каждое воскресенье, чтобы получить от меня распоряжения. Он не смеет говорить со мной о том, что творится в переднем доме, и до сих пор никогда не нарушал этого запрета. Как же должен он любить маленькую Фею, если решился нарушить мое строго высказанное желание.

— Да, он меня любит, а больше никто, — ответила Фелисита, и голос ее дрогнул.

— Больше никто? — повторила старушка, и ее кроткие глаза серьезно устремились на ребенка. — Разве ты не знаешь, что есть Некто, который всегда будет любить тебя, даже если все люди отвернутся от тебя? Бог…

— О, Он совсем не хочет знать меня, потому что я дитя комедианта! — резко прервала ее Фелисита. — Госпожа Гельвиг сказала сегодня утром, что моя душа все равно потеряна, и все в переднем доме говорят, что Он отвернулся от моей бедной мамы, что она не у Него… Я Его больше не люблю и не хочу к Нему, когда я умру… Зачем мне быть там, где нет моей мамы?

— Боже правый, что сделали с тобой, бедное дитя, эти жестокие люди с их так называемой христианской верой!

Старушка поспешно встала и отворила дверь в соседнюю комнату. Над стоящей в углу кроватью, над дверями и окнами спускались белые кисейные занавеси, между которыми виднелись узкие полосы бледно-зеленой стены. Какая разница между этой маленькой комнаткой, такой свежей и безупречно чистой, и мрачным будуаром, в котором госпожа Гельвиг молилась по утрам, стоя на коленях!

На ночном столике около кровати лежала большая, очевидно, часто читаемая Библия. Старушка открыла ее уверенной рукой и громко прочитала взволнованным голосом:

— «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая, или кимвал бряцающий». — Она продолжала чтение дальше и закончила словами: — «Любовь никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится». И эта любовь исходит от Него, и Он Сам есть эта любовь, — сказала она, обняв ребенка. — Твоя мать — Его дитя так же, как и все мы, и Он взял ее к Себе, так как «любовь никогда не перестанет». Можешь быть уверена, что она там, на небесах, и если ты посмотришь ночью на небо с его миллионами чудных звезд, то думай и верь, что рядом с таким небом нет ада… Теперь ты будешь любить Его от всего сердца, моя маленькая Фея?

Девочка ничего не ответила, но страстно обняла свою кроткую утешительницу, и горячие слезы потекли по ее лицу.


Через два дня после этого у дома Гельвигов остановился экипаж. В него села вдова со своими двумя сыновьями, чтобы проводить их до ближайшего города. Иоганн отправлялся в Бонн изучать медицину и должен был доставить Натаниеля в тот пансион, в котором воспитывался сам.

Генрих стоял рядом с Фридерикой у отворенной двери и смотрел вслед удаляющемуся экипажу. Он тихонько свистнул, что всегда было у него выражением хорошего настроения.

— Несколько годиков пройдет, пока кто-нибудь из них вернется домой, — сказал он довольным голосом Фридерике, считавшей своей обязанностью вытирать передником глаза.

— А ты и доволен? — огрызнулась она. — Хорошая благодарность за деньги, которые ты получил от молодого барина на водку!

— Иди в кухню, они лежат на плите, я их не трону! Можешь себе купить на них, если хочешь, красную юбку и желтые башмаки.

— Ах ты бессовестный! Красную юбку и желтые башмаки — как у канатной плясуньи! — рассердилась старая кухарка. — Знаю я, чего ты злишься, — молодой барин хорошо тебе утер нос сегодня утром!

— Ты, я вижу, много знаешь! — равнодушно сказал дворник. Он засунул руки в карманы, поднял плечи и принял еще более непринужденную позу.

— Человек, который получает двадцать талеров жалованья и у которого лежит в сберегательной кассе всего пятьдесят талеров, — продолжала она ядовито, — изображает перед своими богатыми господами Великого Могола и заявляет: «Отдайте мне чужого ребенка, я помещу его у своей сестры, и он не будет стоить вам ни одного геллера».

— А молодой барин, — закончил Генрих, — ответил на это: «Дитя в хороших руках, Генрих, и во всяком случае останется в доме до восемнадцати лет, и ты не посмеешь заступаться за нее, если она будет противиться моей матери. А если ты еще раз застанешь старую кухонную ведьму подслушивающей у дверей, отколоти ее без всякого милосердия». Что бы ты сказала, Фридерика, если бы я сейчас…

Он поднял руку, и старая кухарка, ругаясь, убежала в кухню.

X

Прошло девять лет. Но ни на крепкие, как железо, стены дома на площади, ни на женский профиль у хорошо знакомого окна нижнего этажа время не наложило печати разрушения. И все же старый дом имел необычный вид: шторы в большой комнате второго этажа с крытым балконом были подняты уже в продолжение нескольких недель и на подоконниках стояли горшки с цветами. Прохожие по-прежнему смотрели сначала на окно с кустом ласточника и почтительно кланялись госпоже Гельвиг, но затем их взоры украдкой поднимались к крытому балкону. Там часто показывалось очаровательное женское личико с пепельными локонами и синими глазами, почти по-детски удивленно смотревшими на Божий свет. Иногда в окне появлялась обезображенная золотухой головка ребенка, с любопытством заглядывавшего на площадь. Под старательно завитыми жидкими светлыми волосиками серое одутловатое личико ребенка казалось еще уродливее. Но при всем контрасте во внешности это были мать и дитя.

За протекшие девять лет один инженер открыл недалеко от городка X. целебный источник. Горожане устроили у источника ванны, которые вместе с прославленным тюрингенским воздухом очень скоро стали привлекать ищущих исцеления. Молодая женщина тоже приехала сюда из-за ребенка, которому профессор Иоганн Гельвиг в Бонне посоветовал принимать в X. ванны.

Несмотря на всю свою известность, профессору вряд ли удалось бы поместить какого-нибудь пациента в комнате с крытым балконом, которую так берегла его мать, если бы его пациенты не были дочерью и внучкой того самого родственника на Рейне, о котором госпожа Гельвиг была такого высокого мнения. Кроме того, молодая женщина была вдовой советника правительства. Было очень недурно иметь в семье хотя бы и не особенно важную советницу, так как покойный Гельвиг всегда упрямо отказывался доставить своей жене титул советницы.

Госпожа Гельвиг сидела у окна. Можно было подумать, что время миновало черное шерстяное платье, воротничок и манжеты: все имело тот же вид, как и девять лет назад. Ее большие белые руки с вязаньем лежали на коленях — она была занята другим. У дверей стоял человек в потертой одежде. Он часто поднимал в разговоре свою мозолистую руку и говорил тихо и запинаясь. Строгая женщина не сказала ни одного ободряющего слова, и он наконец замолчал, вытирая платком вспотевший лоб.

— Вы обратились не туда, куда следовало, Тинеман, — холодно сказала госпожа Гельвиг. — Я не делю своего капитала на такие маленькие части.

— Ах, госпожа Гельвиг, я об этом и не думал, — живо возразил проситель, делая шаг вперед. — Вы ведь известная благотворительница, каждый год собираете деньги на бедных… и в газете часто говорится о вашем участии в лотереях… Вот я и хотел попросить дать мне из денег, собранных на бедных, в долг на полгода двадцать пять талеров…

Госпожа Гельвиг улыбнулась — бедняк не знал, что это был смертный приговор его надежде.

— Право, можно подумать, что вы не в своем уме, — сказала она язвительно. — Из трехсот талеров, которые находятся теперь в моем распоряжении, ни один геллер не останется в городе. Они собраны для нужд миссии и предназначены на богоугодные дела, а не для поддержки людей, которые еще могут работать.

— Трудолюбия-то у меня достаточно, — сказал мастер глухим голосом. — Но болезнь довела меня до нужды… Боже мой, когда у меня были лучшие времена, я делал по вечерам разные мелочи и жертвовал их на ваши лотереи, думая, что они принесут пользу нашим бедным. И вот оказывается, что деньги уходят далеко, а у нас есть много своих бедных, не имеющих ни сапог, ни вязанки дров на зиму.

— Прошу не читать мне наставлений! Мы делаем добро, но с выбором, мастер Тинеман… Такие люди, которые слушают в ремесленном обществе речи, исполненные ложных учений, конечно, ничего не получают. Лучше было бы, если бы вы стояли у своего верстака, а не спорили против Священного Писания. Подобные богохульные речи доходят до нас, и мы запоминаем, кто их говорит. Вы теперь знаете мои взгляды и потому не можете надеяться на меня.

Госпожа Гельвиг отвернулась и стала смотреть в окно.

— Боже мой, что только должен выслушивать нуждающийся человек! — вздохнул бедняк.

Он посмотрел еще раз на советницу, сидевшую у окна напротив госпожи Гельвиг, и вышел. Это цветущее создание в легком белом платье было способно внушить радостную надежду ищущим помощи, но на внимательного наблюдателя эта ангельская головка произвела бы впечатление изваяния, так как улыбка не покидала его и в то время, когда проситель взволнованно говорил о своем горе.

— Ты ведь не рассердилась, тетечка? — спросила она ласковым голосом. — Мой покойный муж тоже всегда был в очень натянутых отношениях с этими прогрессистами, и союзы внушали ему ужас… Ах, вот и Каролина.

Через кухонную дверь еще во время беседы с Тинеманом неслышно вошла молодая девушка. Кто видел четырнадцать лет тому назад красивую молодую жену фокусника, тот испугался бы, увидев ее воскресшей. Это были те же чистые линии головы с перламутрово-белым узким лбом и опущенными уголками прелестного рта, придававшими лицу выражение тихой грусти. Только блестящие карие глаза свидетельствовали о сильной и непокорной душе.

Фелисита вынуждена была откликаться на мещанское имя Каролины, так как ее «комедиантское имя» было выведено из употребления госпожой Гельвиг тотчас же после смерти мужа. Фелисита подошла к хозяйке дома и положила на ее рабочий столик превосходно вышитый батистовый носовой платок. Советница быстро схватила его.

— Это тоже будет продано в пользу миссионерской кассы, тетя? — спросила она, разглядывая вышивку.

— Конечно, — ответила госпожа Гельвиг, — для этого-то Каролина и вышивала, она достаточно долго прокопалась над ним. Я думаю, талера три можно будет за него выручить.

— Может быть, — сказала советница, пожимая плечами. — Но откуда вы взяли рисунок, дитя?

Фелисита немного покраснела.

— Я сама сочинила его, — ответила она тихо.

Молодая вдова быстро взглянула на нее. Ее голубые глаза стали почти зелеными.

— «Сама сочинила»? — повторила она медленно. — Не сердитесь на меня, деточка, но вашей смелости я при всем желании не могу понять. Как можно было решаться на это, не имея нужных знаний! Ведь это настоящий батист, этот кусок стоит тете не менее талера — и все испорчено плохим рисунком.

Госпожа Гельвиг быстро вскочила.

— Ах, не сердись на Каролину, милая тетя, она, наверное, думала сделать хорошо, — попросила кротким голосом молодая женщина. — Может быть, его все-таки можно будет продать… Видите ли, милое дитя, я принципиально никогда не занималась рисованием, мне не нравится карандаш в женской руке, но тем не менее я отлично вижу, что рисунок не верен… Что это за чудовищный лист!

Она указала на продолговатый листик с завернувшимся кончиком, который был так хорош, что его можно было принять за настоящий. Фелисита не возразила ни слова, но крепче сжала губы и твердо посмотрела советнице в лицо… Та быстро отвернулась.

— Ах, милое дитя, опять этот пронизывающий взгляд! — сказала она жалобно. — Право, молодой девушке в вашем положении совсем не идет так вызывающе смотреть. Подумайте, что вам говорит всегда ваш истинный друг, наш добрейший секретарь Вельнер: «Покорность, покорность, милая Каролина!» Опять у вас презрительное выражение, право, можно рассердиться! Неужели вы непременно хотите отклонить предложение этого честного человека, потому что вы его не любите? Смешно! Видно, Иоганну придется в конце концов приказывать вам!

Как хорошо должна была молодая девушка владеть собой! При последних словах она выпрямилась, кровь бросилась в ее высоко поднятую голову, на лице появилось какое-то демоническое выражение ненависти и презрения. Несмотря на это, она ответила спокойно и холодно:

— Посмотрим, что из этого выйдет.

— Сколько раз я просила тебя, Адель, не касаться больше этого неприятного вопроса, — сказала в раздражении госпожа Гельвиг. — Неужели ты воображаешь, что можешь в несколько недель переделать этот чурбан, эту упрямицу, над которой я бьюсь девять лет? Все это кончится, как только Иоганн приедет, и я трижды перекрещусь… Поди принеси мне шляпу и накидку, — приказала она Фелисите. — Я надеюсь, что эта скверная работа, — она презрительно отбросила носовой платок, — будет последней.

Фелисита молча вышла. Вскоре после этого госпожа Гельвиг и ее гостья шли по площади. Молодая мать нежно вела за руку свое больное дитя. Ее прислуга Роза и Фридерика следовали за ними с корзинами: собирались ужинать в загородном саду, а затем плести венки и гирлянды. Завтра должен был вернуться в родительский дом после девятилетнего отсутствия молодой профессор, и советница собиралась украсить его комнату, несмотря на ворчание госпожи Гельвиг.

XI

Генрих запер дверь, и Фелисита поднялась по лестнице. Узкий коридор с его спертым воздухом показался молодой девушке милым и родным. Дойдя до двери, Фелисита вынула из кармана ключ и отперла дверь, за которой была узенькая темная лестница, ведущая в мансарду.

Только один раз прошла она по крышам, и с тех пор вход в одинокую келью старой девы был для нее свободен. Первое время она поднималась наверх вместе с Генрихом лишь по воскресеньям. Но после конфирмации старая дева дала ей ключ от разрисованной двери, и с тех пор она пользовалась каждой свободной минуткой, чтобы проскользнуть наверх. Весь мрак нижнего этажа оставался позади, как только Фелисита поднималась по узкой темной лестнице. Внизу она гладила и стряпала, а время своего так называемого отдыха должна была заполнять вышиваниями, доход от которых шел на благотворительные цели. Всякое чтение, кроме Библии и молитвенника, было ей строго воспрещено. Но в мансарде ей открывались чудеса ума человеческого. Она училась с жадностью, и обширные познания загадочной отшельницы были для нее неисчерпаемым источником. Кроме Генриха, никто в доме не знал об этом знакомстве — малейшее подозрение госпожи Гельвиг положило бы ему конец. Несмотря на это, старая дева всегда внушала ребенку, что нужно сказать правду, если ее когда-нибудь спросят об этом. Но Генрих сторожил хорошо.

Фелисита остановилась у одной двери, отодвинула маленький засов и с улыбкой заглянула в комнату, из которой раздавались пение, писк и крик. Посредине возвышались две елки, а вдоль стен тянулись кустики, на ветвях которых сидели птицы.

Фелисита отворила вторую дверь в комнату, обвитую плющом, с ее собраниями бюстов и больших, переплетенных в красный сафьян книг, лежащих за стеклом в старинном шкафу. Великие композиторы разных времен разделяли в своих образах и произведениях одиночество старой девы. Она одинаково охотно играла и старо-итальянскую, и немецкую музыку. Но старинный шкаф скрывал и другие сокровища. В особых папках лежали рукописи и автографы великих людей. Эта коллекция была составлена в прежние годы, и не один пожелтевший листок был приобретен ценой значительных жертв и редкого терпения.

Фелисита застала старушку в комнате за спальней. Она сидела на скамеечке перед открытым шкафом, а вокруг нее, на стульях и на полу, лежали свертки полотна, фланели и предметы туалета новорожденного. Старушка повернула голову к вошедшей. Ее лицо значительно изменилось, и даже радость, которую оно выражало в эту минуту, не могла уничтожить следов дряхлости.

— Хорошо, что ты пришла, милая Фея, — сказала она. — Мне сказали, что к столяру Тинеману может каждую минуту прилететь аист, а у них даже не во что завернуть малютку. Наш запас еще весьма приличен, и мы можем собрать маленькое приданое, не хватает только вот этого, — она надела на свой маленький кулак розовый чепчик. — Ты могла бы сейчас сшить это, Фея, надо во что бы то ни стало доставить вещи сегодня же вечером.

— Ах, тетя Кордула, — сказала Фелисита, принимаясь за иглу, — я знаю, что Тинеману нужны и деньги — двадцать пять талеров.

Старая дева подумала.

— Гм, это многовато для меня в настоящую минуту, — сказала она, — но все-таки это нужно устроить.

Она с трудом поднялась. Фелисита предложила ей руку и повела в музыкальную комнату.

— Тетя, — сказала она, внезапно остановившись, — жена Тинемана недавно отказалась стирать твое белье, чтобы на нее не рассердилась госпожа Гельвиг, — ты не подумала об этом?

— Ты, кажется, хочешь искушать свою старую тетку? — сказала сердито старая дева, но глаза ее хитро блеснули.

Обе засмеялись и подошли к стеклянному шкафу. Этот тяжелый старинный шкаф имел свои тайны. Тетя Кордула нажала с виду невинное украшение, и на боковой стенке открылась узкая дверь. Тут находился «сейф» старой девы, вызывавший прежде у Фелиситы особый интерес, так как ей не часто удавалось взглянуть на собранные здесь драгоценности и редкости. На узких полках лежали несколько свертков с деньгами, столовое серебро и драгоценности.

Пока тетка считала талеры, Фелисита достала стоявшую в самом темном уголке коробочку и с любопытством открыла ее. В ней лежал массивный и громадный по размерам золотой браслет, на котором не было ни одного драгоценного камня. На середине браслета был выгравирован венок из роз и тонких веточек, обрамлявший следующие стихи:

Swa zwei liep ein ander meinent

herzerlichen âne wanc,

Und sich beidin sô vereinent.

Молодая девушка поворачивала браслет и искала продолжения. Хотя она и не знала старо-немецкого языка, все же легко перевела последнюю строчку: «Если вы навеки соединились».

— Тетя, ты дальше не знаешь? — спросила она.

Старая дева подняла голову.

— О, дитя, зачем ты взяла это! — вскрикнула она, и в голосе ее послышались и неудовольствие, и испуг, и печаль. Она быстро схватила браслет, дрожащей рукой положила его в коробку и закрыла крышку. Румянец, появившийся на одной щеке, и нахмуренные брови придавали ее взгляду какую-то мрачную грусть. Казалось, она забыла даже о присутствии девушки, так как, с лихорадочной поспешностью спрятав коробочку в угол, схватила стоявшую рядом коробку, оклеенную серой бумагой, и стала нежно гладить ее. Черты лица ее смягчились, она вздохнула и пробормотала, прижимая коробку к своей впалой груди:

— Она должна умереть раньше меня… и все-таки мне тяжело это сделать!

Фелисита испуганно обняла слабую старушку. В первый раз за время их девятилетнего знакомства тетя потеряла самообладание. Несмотря на свою хрупкую и слабую внешность, она при любых обстоятельствах проявляла удивительно твердый дух, несокрушимое душевное спокойствие, и ничто не могло вывести ее из равновесия. Она всем сердцем привязалась к Фелисите, передала ей все свои знания и заложила в молодую душу все сокровища своих здравых взглядов на жизнь, но ее прошлое оставалось все таким же таинственным, как и девять лет назад. А теперь Фелисита так неосторожно коснулась этой тайны.

— Ах, тетя, прости меня! — умоляюще воскликнула она. Как по-детски трогательно могла просить эта девушка, которую госпожа Гельвиг назвала упрямицей и чурбаном!

Старая дева провела рукой по глазам.

— Успокойся, дитя, ты не виновата ни в чем, а я просто болтаю вздор! — сказала она слабым голосом. — Да, я стала стара и слаба! Прежде я стискивала зубы, и язык лежал за ними спокойно, а теперь это не удается уже — пора умирать.

Она все еще держала маленькую узкую коробку в руках, колеблясь и будто собираясь с силами, чтобы исполнить тотчас же произнесенный приговор. Но через несколько мгновений она быстро положила коробку на прежнее место и заперла шкаф. После этого к ней как будто вернулось и внешнее спокойствие. Она подошла к круглому столу, на который положила деньги.

— Деньги мы завернем в бумажку, — сказала она Фелисите, и в ее голосе слышались еще следы недавней внутренней бури, — и положим в розовый чепчик. Таким образом, в нем побывает уже немножко счастья раньше, чем в него попадет маленькая головка. И скажи Генриху, чтобы он ровно в 9 часов был сегодня на своем посту — смотри, не забудь!

У старой девы были свои особенности. Ее дела не любили дневного света, они оживали только ночью и стучались в хижины бедняков, когда улицы были пусты, а глаза людей смыкались… Генрих был уже долгие годы ее правой рукой, о действиях которой левая ничего не должна была знать; он хитро и невидимо доставлял исходившую от старой девы помощь в жилища бедных, так что многие в городе ели, сами того не зная, хлеб старой девы, но верили ужаснейшим рассказам о ней и готовы были в случае надобности поклясться в их достоверности.

В то время как тетя Кордула аккуратно заворачивала деньги, Фелисита отворила стеклянную дверь на галерею. Был конец мая. На перилах галереи цвели гиацинты, ландыши и тюльпаны, а по обеим сторонам стеклянной двери стояли в кадках большие кусты сирени и калины.

Фелисита вынесла на галерею маленький круглый столик, поставила рядом с ним удобное кресло старой девы, приготовила кофе и снова принялась за шитье, а старушка задумчиво смотрела в залитую солнцем даль, сидя в своем кресле.

— Тетя, — сказала после маленькой паузы молодая девушка, подчеркивая каждое слово, — он приезжает завтра.

— Да, дитя, я читала об этом в газете, там есть заметка из Бонна: «Профессор Гельвиг уезжает на два месяца отдыхать в Тюринген». Он стал знаменитостью, Фея.

— Слава досталась ему легко. Он не знает мук, которые причиняет сострадание. Он одинаково спокойно совершает операции с телом и душой человека.

Старая дева с удивлением посмотрела на Фелиситу: этот тон был нов для нее.

— Остерегайся несправедливости, дитя! — сказала она кротко.

Фелисита быстро подняла свои карие глаза, казавшиеся в эту минуту почти черными, и возразила:

— Он сильно виноват предо мной, и я знаю, что никогда бы не пожалела его, если бы с ним случилось какое-нибудь несчастье, а если бы могла содействовать его счастью, то не шевельнула бы и пальцем…

— Фея!

— Я постоянно приходила к тебе со спокойным лицом, не желая отравлять те немногие часы, которые мы могли проводить вместе. Ты часто была уверена в спокойствии моей души, тогда как в ней кипела буря… Если тебя унижают ежедневно, ежечасно, если ты слышишь, как поносят твоих родителей, как называют их проклятыми Богом, если ты чувствуешь стремление к высшему и сознаешь, что заключена среди необразованных людей, потому что ты бедна и не имеешь права на образование, если видишь, как твои мучители носят ореол благочестия и безнаказанно нравственно уничтожают тебя во имя Господне, — и переносишь все это спокойно, без возмущения, и даже прощаешь, — то это не ангельское терпение, а трусливое, рабское подчинение слабой души, заслуживающей всяческого порицания!

Фелисита говорила твердо, низким, звучным голосом.

— Мысль, что мне придется снова видеть каменное лицо Иоганна, невыразимо волнует меня, — продолжала Фелисита. — Бессердечным и бездушным голосом он будет повторять все то, что писал обо мне в продолжение девяти лет. Он привязал меня к этому ужасному дому и тем обратил для меня последнюю волю дяди в проклятие… Я не должна была иметь ни способностей, ни мягкого сердца, ни чувства чести — все это неуместно у дочери фокусника. Свое низкое происхождение я могла бы искупить только в том случае, если бы стала так называемой служанкой Господней, одним из несчастных существ с самым узким кругозором.

— Ну, этого мы избежали, дитя, — сказала, улыбаясь, тетя Кордула. — Во всяком случае, с его приездом для тебя наступит перемена.

— Несомненно, но лишь после борьбы. Госпожа Гельвиг сегодня утешила меня, сказав, что все кончится.

— Тогда мне не нужно будет повторять тебе, что ты должна терпеть до конца, чтобы почтить последнюю волю того, кто взял тебя в свой дом и любил тебя как своего ребенка… Затем ты будешь совершенно свободна и станешь открыто ухаживать за своей старой теткой. Нам не придется больше бояться разлуки, потому что они отрекутся от своих прав на тебя.

Глаза Фелиситы заблестели, она быстро схватила маленькую руку старой девы и прижала ее к губам.

— Не думай обо мне хуже, тетя, с тех пор как ты глубже заглянула в мою душу, — просила она мягким голосом. — Я высокого мнения о людях и люблю их, а если я так энергично боролась с нравственной смертью, то меня отчасти побуждало желание не оказаться среди людей простым вьючным животным. Но я неспособна любить своих врагов и благословлять проклинающих меня. Я не могу изменить этого, тетя, да и не хочу, так как тут кротость граничит с бесхарактерностью.

Тетя Кордула молчала, и взгляд ее был устремлен на пол. Может быть, и в ее жизни была минута, когда она не могла простить? Она умышленно не продолжала разговора, а взяла иголку, и работа закипела, так что когда наступили сумерки, был готов порядочный узел.

Когда Фелисита покинула квартиру старой девы, в переднем доме уже царило оживление. Она услышала смех и болтовню дочери советницы, маленькой Анны, а в сенях раздавались сильные удары молотка. На лестнице стоял Генрих и прикреплял над дверью гирлянды. Увидев Фелиситу, он сделал смешную гримасу и несколько раз так сильно стукнул по несчастным гвоздям, как будто хотел их раздробить.

Маленькая Анна с важностью держала лестницу, чтобы она не упала, но, увидев Фелиситу, забыла свое серьезное дело и нежно обняла ручонками ее колени. Молодая девушка взяла ее на руки.

— Такие приготовления делают, точно в доме завтра свадьба, — сердито сказал вполголоса Генрих, — а приедет человек, который не смотрит по сторонам и делает целый день такое лицо, точно выпил уксуса. — Он поднял конец гирлянды. — Посмотри-ка, тут и незабудки есть. Ну, тот, кто плел эту гирлянду, наверное, знает, почему они тут. Феечка, — сердито прервал он себя, видя, что ребенок прислонился щечкой к лицу Фелиситы, — сделай одолжение, не бери ты постоянно на руки это маленькое чудовище… Может быть, это заразно.

Фелисита быстро обняла левой рукой маленькую девочку и прижала ее к себе с глубоким состраданием. Ребенок боялся враждебных взглядов Генриха и спрятал свое некрасивое личико, так что видна была только кудрявая головка.

В это время разукрашенная дверь в комнату отворилась. Казалось, комната действительно была приготовлена для приема молодой невесты: на подоконнике стояли вазы, наполненные цветами, а советница только что повесила длинную гирлянду над письменным столом. Она отступила в холл, чтобы посмотреть на дело своих рук, и увидела стоявшую Фелиситу Советница недовольно нахмурила свои тонкие брови, позвала прислугу, вытиравшую мебель, и указала ей на дверь.

— Слезай сейчас же, Анхен, — заворчала Роза, выходя в холл, — мама ведь сказала тебе, чтобы ты никому не позволяла брать себя на руки…

Она увела плачущего ребенка в комнату и заперла дверь.

Генрих прошипел, спускаясь с лестницы:

— Вот видишь, Феечка, что вышло из твоего доброго намерения?

Фелисита молча шла рядом с ним. Когда они сошли вниз, перед домом остановился экипаж. Раньше, чем Генрих успел дойти до двери, ее отворили сильным движением. Несколько быстрых шагов — и вошедший стоял уже перед дверью в жилые комнаты. Дверь затворилась за ним, и послышался возглас удивления госпожи Гельвиг: «Ты стал неаккуратным, Иоганн. Мы ждали тебя только завтра».

— Это был он! — прошептала Фелисита, испуганно прижав руку к сердцу.

— Ну, теперь начнется! — проворчал Генрих, но тотчас же замолк, слушая, что творилось на лестнице.

Советница буквально летела вниз по ступенькам, ее белокурые локоны развевались, а белое платье клубилось, как облако.

— Ну, Феечка, теперь мы знаем, почему в гирлянде есть незабудки! — засмеялся Генрих и вышел, чтобы внести вещи приезжего.

XII

На следующее утро Фелисита воспользовалась свободной минуткой, чтобы проскользнуть к тете Кордуле и сообщить ей, что экспедиция Генриха к бедному столяру удалась. В сенях второго этажа она встретила Генриха, с усмешкой показавшего ей на дверь, которую он вчера украшал. На полу лежала целая куча гирлянд, а у стены выстроились вазы с цветами.

— Как все это полетело! — прошептал Генрих. — Я пришел, когда он стоял на лестнице.

— Кто?

— Да профессор. У него было ужасное лицо. И подумай, Феечка, он подал мне руку, когда я пожелал ему доброго утра, — это меня удивило.

Фелисита собиралась ответить, но в это время к дверям комнаты приблизились чьи-то быстрые шаги, и она скрылась за угол в темный коридор.

Когда она возвращалась из мансарды, внизу раздался голос советницы.

— Бедные цветы! — сказала она кротко жалобным тоном.

— Ты причинила мне большую неприятность, Адель, — ответил мужской голос, — ты ведь знаешь, что я терпеть не могу подобных встреч!

Это был тот же холодный голос, который произвел когда-то такое неизгладимое впечатление на маленькую Фею. Фелисита перегнулась через перила и посмотрела вниз. Он медленно спускался с лестницы, ведя за руку крошку Анну. Представители науки всегда казались молодой девушке окруженными ореолом величия и благородства, но профессор Гельвиг был не таков. В его плотной и крепкой фигуре с угловатыми движениями было что-то упрямое и суровое; можно было подумать, что эта шея никогда не сгибалась для поклона. Выражение некрасивого лица не стало доброжелательнее.

Но все же в этой непривлекательной наружности было что-то значительное.

Он наклонился к девочке, с трудом спускавшейся с лестницы, и взял ее на руки.

— Поди сюда, дитя, твои бедные ножки еще не хотят ходить, — сказал он удивительно кротко и с состраданием.

«Он ведь говорит не с ребенком комедианта», — подумала Фелисита, и ее сердце исполнилось горечи.

Утро проходило шумно в тихом доме Гельвигов, звонок у дверей звонил не переставая. И в этом маленьком городке, как и везде, было много людей, стремившихся к тому, чтобы и их будничные лица озарило сияние славы, не думая о том, что это сияние неумолимо озарило бы и их бедное «я». Фелисита была очень рада этим визитам; хотя она страстно ждала быстрого решения, но боялась первого столкновения и чувствовала, что она еще не приготовилась и недостаточно спокойна. После обеда Генрих пришел в кухню, внимательно оглядел платье Фелиситы и неуверенно сказал:

— У тебя коса немного распустилась, Феечка, заколи ее хорошенько и иди в комнату покойного барина — они там… Ну, чего же так пугаться? Ты так побледнела… Смелее, Феечка…

Фелисита отворила дверь и тихо вошла в комнату. Точь-в-точь как девять лет назад госпожа Гельвиг сидела в кресле у окна. Рядом с ней спиной к дверям и заложив за спину руки стоял Иоганн.

Фелисита не без основания боялась этой первой встречи. Взглянув на него, она почувствовала, что ею овладевают ненависть и озлобление, а между тем самообладание было необходимо для нее в этот решающий момент.

— Вот и Каролина, — сказала госпожа Гельвиг.

Профессор обернулся, и его лицо выразило крайнее изумление. Гордо выпрямившись, хотя и не поднимая глаз, перед ним стояла не упрямая девочка, дитя комедианта, а взрослая девушка.

Он подошел к ней и сделал движение правой рукой — может быть, он хотел подать ей руку, как Генриху. Ее сердце вздрогнуло при этой мысли, руки прижались к телу, и она бросила холодный взгляд на стоявшего перед ней человека. В это время в дверь постучали и в ней появилась белокурая, улыбающаяся головка советницы.

— Можно войти? — спросила она ласковым голосом и раньше, чем ей кто-нибудь ответил, стояла уже посреди комнаты. — Ах, я, кажется, пришла как раз к неприятному разговору? Ну, милая Каролина, вы теперь увидите, что существует и другая воля, кроме вашей, а бедный Вельнер получит наконец ответ.

— Пожалуйста, Адель, дай говорить Иоганну! — резко сказала госпожа Гельвиг.

— Ну, остановимся сначала на этом пункте, — начал профессор. — Скажите, пожалуйста, почему вы отвергаете это лестное предложение?

Его спокойные, бесстрастные глаза испытующе смотрели на молодую девушку.

— Потому что я его презираю. Он жалкий лицемер, прикрывающий благочестием свою жадность и скупость, — ответила она твердо и уверенно.

— Какая клевета! — воскликнула советница, всплеснув белыми руками и подняв к небу большие голубые глаза.

Госпожа Гельвиг коротко и хрипло засмеялась.

— Вот тебе образчик манер твоей так называемой воспитанницы, Иоганн! — воскликнула она. — Я знаю этот злой язык!.. Кончай скорее! Ты не подвинешься вперед ни на волос, а я не хочу слушать, как клевещут на почтенных людей, бывающих в моем доме.

Профессор ничего не ответил. Его красивая узкая рука медленно гладила бороду — он не спускал глаз с советницы, все еще стоявшей в позе молящегося серафима. Казалось, он слышал только ее восклицание.

— Ты, Адель, хорошо успела изучить характеры за время своего краткого пребывания тут, — сказал он.

— Боже мой, Иоганн! — живо прервала его молодая вдова. — Надеюсь, ты не подумаешь, что был особый интерес… — она внезапно замолчала, и густой румянец покрыл ее щеки.

В глазах профессора мелькнула насмешка.

— Многие дамы, бывающие у тети, считают его благородным человеком, — добавила она. — Через его руки идут деньги на миссию, и верующие не находят его достойным порицания.

— И ты, конечно, готова в этом поклясться? — добавил профессор. — Я не знаю этого человека, — обратился он к Фелисите, — и не могу поэтому сказать, насколько ваше обвинение справедливо.

— Иоганн! — раздраженно прервала его госпожа Гельвиг.

— Позволь, мама, мы обсудим это после, — сказал он спокойно. — До сих пор, — продолжал он, обращаясь к молодой девушке, — я не давал вам права решать дела самостоятельно, во-первых, потому, что вы находились в прекрасных руках, а затем и потому, что вы всегда противитесь тому, что делается ради вашего блага… Но в этом вопросе я не властен. В некоторых отношениях я даже не могу не согласиться с вами, потому что вы молоды, а он, говорят, пожилой человек. Сверх того — и разница положения. В настоящее время он не обращает внимания на ваше происхождение, но это может случиться позже.

Как все это было благоразумно и… бессердечно! В эту минуту он являлся именно автором тех письменных распоряжений, которые никогда не упускали из виду происхождения дочери комедианта. Он подошел к молодой девушке, губы которой искривила горькая усмешка.

— Вы нам доставили много хлопот, — сказал он. — Вы не умели, да и не хотели даже заслужить расположения моей матери. При таких обстоятельствах вы сами не пожелаете оставаться дольше в этом доме.

— Я с радостью ушла бы сейчас же.

— Охотно верю, вы всегда достаточно ясно показывали, что наше строгое и добросовестное попечение для вас несносно. — В его голосе послышалось раздражение. — Ваше желание будет исполнено, но я не считаю еще свою задачу оконченной — я хочу предварительно попытаться разыскать ваших родных.

— Ты был прежде другого мнения об этом, — иронически вставила госпожа Гельвиг.

— Как видишь, оно изменилось, — возразил он спокойно. Фелисита знала, что эти поиски останутся без результатов.

Четыре года назад тетя Кордула через редакцию одной из наиболее распространенных газет пыталась разыскать фокусника Орловского и родственников его жены. Объявление было перепечатано всеми более и менее значительными газетами, но до сих пор никто не откликнулся.

— Я сделаю еще сегодня необходимые шаги, — продолжал профессор, — думаю, что двух месяцев будет достаточно для выяснения обстоятельств… До тех пор вы находитесь еще под моей опекой и в подчинении у моей матери. Если же, как я опасаюсь, из ваших родных не найдется никого, то…

— То я прошу освободить меня тотчас же по истечении срока! — прервала его Фелисита.

— Нет, это ни на что не похоже! — воскликнула возмущенная советница. — Можно подумать, что в этом доме мира и христианского милосердия вас мучили и истязали! Неблагодарная!

— Вы надеетесь, значит, обойтись в дальнейшем без нашей поддержки? — спросил профессор, не обращая внимания на гневное восклицание вдовы.

— Благодарю вас.

— Ну, хорошо, по истечении двух месяцев вы будете свободны! — сказал он, немного помолчав, отвернулся и подошел к окну.

— Можешь идти! — резко сказала госпожа Гельвиг.

Фелисита вышла из комнаты.

— Значит, еще восемь недель борьбы! — шептала она, проходя через холл. — И борьба будет беспощадной…

XIII

Три дня, прошедшие со времени приезда профессора, совершенно изменили однообразную жизнь старого купеческого дома, но для Фелиситы это время, сверх всяких ожиданий, прошло спокойно. Профессор больше не обращал на нее внимания. Она вздохнула свободнее, но — странное дело — никогда не чувствовала себя такой униженной и оскорбленной, как теперь. Несколько раз Иоганн проходил мимо, не замечая ее. Правда, он сердился тогда, потому что, несмотря на все его просьбы, госпожа Гельвиг звала его в гостиную, когда ее знакомые хотели видеть профессора. Он являлся, но был очень нелюбезным компаньоном. И ежедневно приходило много пациентов, которых Генрих посылал на третий этаж. Среди этих ищущих помощи немало было настолько бедных, что Фридерика в другое время без дальнейших разговоров прогнала бы их. Профессор славился главным образом как глазной врач; иногда ему удавалось лечение даже в тех случаях, которые считались безнадежными, и потому-то имя еще очень молодого профессора стало таким блестящим и прославленным.

Госпожа Гельвиг поручила Фелисите убирать ежедневно комнату Иоганна. Эта комната совершенно изменилась с тех пор, как Иоганн поселился в ней. Она напоминала монашескую келью. Пестрые ситцевые занавеси тотчас же были изгнаны, та же участь постигла и несколько плохих картин, зато над письменным столом появилась превосходная гравюра, висевшая прежде в каком-то темном углу и изображавшая молодую мать, нежно прикрывающую ребенка своим шелковым манто. Шерстяная скатерть со стола и несколько вышитых подушек с дивана были удалены, как «рассадники пыли», а на комоде были аккуратно расставлены книги профессора. Ни один листок в них не был загнут, а между тем ими, без сомнения, часто пользовались. Книги были переплетены в очень простые переплеты разных цветов по языкам: латинские — в серый, немецкие — в коричневый и т. д. «Так же сортирует он и человеческие души», — подумала с горечью Фелисита, увидев в первый раз ряды книг.

Утренний кофе профессор пил вместе с матерью и советницей, затем поднимался в свою комнату и работал до обеда. Около него постоянно должен был стоять графин с водой. Казалось, он избегал услуг — он никогда не пользовался звонком. Если вода казалась ему недостаточно свежей, он сам спускался во двор и наполнял графин свежей водой.

Утром на четвертый день принесли письма на имя профессора. Генриха не было дома, и Фелиситу послали наверх. Она остановилась, колеблясь, у двери: в комнате раздавался женский голос.

— Доктор Бём говорил мне о глазной болезни вашего сына, — мягко произнес профессор, — я посмотрю, что можно сделать.

— Ах, господин профессор, такой знаменитый врач, как вы…

— Оставьте это! — прервал он говорившую так резко, что она испуганно замолчала. — Я приду завтра и осмотрю вашего сына, — добавил он мягче.

— Мы бедные люди, заработок так мал…

— Вы уже два раза говорили об этом, — нетерпеливо прервал ее профессор. — Идите, мне некогда… Если я буду в состоянии помочь вашему сыну, то я это сделаю, прощайте.

Женщина вышла, и Фелисита переступила порог. Профессор сидел за письменным столом. Он видел, как вошла молодая девушка, и, не отрывая глаз от работы, протянул руку за письмами.

— Кстати, — остановил он на пороге Фелиситу, — кто убирает мою комнату?

— Я, — ответила девушка.

— В таком случае я должен просить вас быть осторожнее. Мне бывает неприятно, если какая-нибудь книга даже сдвинута со своего места, а теперь я вовсе не могу найти одной из них.

— Как называется эта книга? — спросила она спокойно.

На серьезном лице профессора мелькнуло что-то вроде усмешки.

— Вы едва ли найдете, это французская книга. На ее корешке написано: «Крювелье. Анатомия нервной системы».

— Вот она, — указала Фелисита. — Она лежит на том же месте, куда вы ее положили. Я не беру в руки ваших книг.

Профессор быстро повернулся к молодой девушке и посмотрел ей прямо в лицо.

— Вы знаете французский язык? — быстро спросил он.

Фелисита испугалась — она себя выдала. Она не только понимала, но и свободно говорила по-французски: старая дева выучила ее. Необходимо было говорить правду, эти стальные глаза не отрываясь смотрели ей в лицо и раскрыли бы ложь.

— Да, я брала уроки, — ответила она.

— Ах да, я и забыл — до девяти лет. Значит, вы не все еще забыли?

Фелисита молчала.

— Вас воспитывали прежде иначе, — продолжал профессор, — но у моей матери и у меня были на это свои взгляды. Поэтому-то вы и презираете нас как своих мучителей, не так ли?

Одно мгновение Фелисита боролась с собой, но раздражение победило, и она холодно ответила:

— У меня для этого достаточно причин.

Брови Иоганна нахмурились, но затем он, вероятно, вспомнил те упрямые и нелюбезные ответы, которые ему, как врачу, часто приходилось спокойно выслушивать от нетерпеливых пациентов. Поэтому он спокойно ответил:

— Вы более чем откровенны! Вы очень дурного мнения о нас, но мы сумеем утешиться.

Он снова принялся за письма, и Фелисита удалилась. Когда она подошла к открытой двери, взгляд читавшего последовал за ней. Холл был залит солнечным светом, и фигура девушки выделялась на нем, как картина на золотом фоне. Ее формам недоставало еще округленности, присущей окончательно развившейся женской красоте, но линии были мягки, а движения очень грациозны. Удивительнее всего были, однако, волосы.

Они всегда казались каштановыми, но под солнечными лучами приобрели оттенок красноватого золота.

Профессор снова наклонился над работой, но течение его мыслей нарушилось. Он недовольно потер лоб, выпил стакан воды, но напрасно. Наконец он рассердился, бросил перо на стол, взял шляпу и спустился с лестницы. Перо лежало не на своем месте и не было аккуратно вытерто. До педантизма аккуратный ученый проявил рассеянность.

— Мама, — сказал профессор, заходя по дороге к матери, — пожалуйста, не посылай мне больше с поручениями девушку, предоставь это Генриху, а если его не будет дома, то я могу и подождать.

— Видишь, — торжествующе ответила госпожа Гельвиг, — ты уже через три дня не можешь больше выносить ее физиономии, а меня заставил терпеть ее около себя девять лет.

Сын молча пожал плечами.

— Ведь уроки, которые она брала до смерти отца, окончились с поступлением ее в городское училище? — спросил он.

— Что за глупые вопросы, Иоганн! — рассердилась госпожа Гельвиг. — Я и подробно писала тебе об этом, и говорила.

— А какие знакомства были у нее?

— Знакомства? Да, в сущности, только Фридерика и Генрих, она сама не хотела других… Конечно, я не могла терпеть ее за своим столом и в своей комнате. Она ведь стала между твоим отцом и мной, всегда была нетерпима и высокомерна. Я предложила ей познакомиться с дочерьми некоторых верующих ремесленников, но она, как ты знаешь, заявила, что не желает иметь никакого дела с этими людьми, что это волки в овечьих шкурах и т. д. За эти восемь недель, которые ты сам себе навязал, увидишь еще и не такие штуки!

Профессор отправился на прогулку.

В тот же день госпожа Гельвиг пригласила некоторых дам пить в саду кофе после обеда, а так как Фридерика заболела, то послали Фелиситу Она быстро справилась со своими обязанностями. На большой площадке, защищенной высокой стеной из тисов, был поставлен красиво убранный стол, а в кухне домика кипела вода. Молодая девушка облокотилась на подоконник и задумчиво смотрела в сад. Все благоухало, зеленело и цвело. Когда-то это же солнце так же ярко светило и для того, чье горячее доброе сердце обратилось теперь в прах, чья рука всем приносила помощь. Здесь он спасался сам и спасал маленькую сиротку от уничтожающих взглядов и злого языка жены, и не только летом. Весна еще боролась с зимой, а здесь, в белой кафельной печке, уже трещал огонь; пушистый ковер грел ноги, кусты прижимали свои покрытые почками ветви к оконным стеклам. Милые воспоминания!

Приближающиеся шаги спугнули печальные мысли Фелиситы. Она видела в окно профессора, вошедшего в сад в сопровождении другого господина. Они медленно направлялись к домику. С некоторых пор господин Фрак довольно часто приходил к госпоже Гельвиг. Это был сын очень почтенных людей, друживших с семьей Гельвигов. Ровесник профессора, он вместе с ним получил образование, и, несмотря на полное различие характеров и взглядов, они всегда были дружны. Иоганн Гельвиг почти тотчас же по окончании университета вступил на кафедру, а молодой Франк отправился путешествовать. Только недавно, уступая желанию родителей, он сдал экзамен на юриста. Теперь он был адвокатом в родном городе и ждал появления клиентов.

Он вынул изо рта погасшую сигару, посмотрел на нее и отшвырнул. Профессор достал свой портсигар и предложил ему.

— Боже упаси! — воскликнул адвокат с комическим жестом. — Мне не приходит и в голову причинять ущерб бедным язычникам в Китае и еще бог знает где.

Профессор улыбнулся.

— Насколько я тебя знаю, — продолжал Франк, — ты предназначаешь себе три сигары в день, но всегда выкуриваешь только одну, а стоимость двух остальных кладешь в свою копилку на миссионерское дело.

— Да, я еще сохранил эту привычку, — подтвердил со спокойной улыбкой профессор, — но эти деньги имеют другое назначение — они принадлежат моим бедным пациентам.

— Не может быть!.. Ты, ярый поборник набожных устремлений, вернейший из учеников нашего рейнского деспота? Так-то ты следуешь его учениям?

Профессор пожал плечами.

— Врач учится иначе думать о человечестве и об обязанностях отдельных людей по отношению к нему, — сказал он. — Я никогда не упускал из виду великой цели — стать действительно полезным, но чтобы добиться этого, пришлось многое забыть и оставить.

Они прошли дальше, и их голоса затихли, но вскоре они вернулись под группу акаций, ветви которых бросали тень на пробегавшую мимо дома дорожку.

— Не спорь! — снова услыхала Фелисита оживленный голос профессора. — Так же, как и прежде, я отчаянно скучаю или сержусь в женском обществе, а мое знакомство как врача с так называемым прекрасным полом вовсе не способствовало улучшению моего мнения о нем.

— Очень понятно, что ты скучаешь в женском обществе, — возразил Франк. — Ты ведь всегда ищешь простодушия, чтобы не сказать глупости… Ты ненавидишь современное женское воспитание. Я тоже не сторонник бессмысленной игры на рояле и пустой французской болтовни, но не следует заходить слишком далеко… Вы хотите засадить женщину и в наше время за средневековую прялку, заставить ее жить в обществе прислуги — это не только несправедливо, но и глупо. В руках женщины находятся души ваших сыновей в то самое время, когда они наиболее восприимчивы. Приучите женщин к серьезному мышлению, расширьте тот круг, который вы называете женским призванием, и вы увидите, что тщеславие и слабохарактерность исчезнут.

— Милый друг, на этот путь я никогда не вступлю! — насмешливо сказал профессор.

— Я знаю, ты думаешь, что всего этого можно достигнуть без труда при благочестивой жене… Мой уважаемый профессор, я тоже не хотел бы иметь неблагочестивую подругу жизни; женщина без благочестия — это все равно что цветок без аромата. Но берегитесь! Вы думаете, что она благочестива, заботлива и хорошо воспитана, вы даете ей полную свободу — и вдруг в вашем доме водворяется такая тирания, какой вы никогда бы не снесли от менее благочестивой жены. Под прикрытием благочестия вырастают все дремлющие в женском характере дурные наклонности. Ведь и во имя Господа можно быть жестокой, мстительной, высокомерной и в слепом фанатизме проклинать и разрушать все прекрасное.

— Ты заходишь слишком далеко. Впрочем, мне это безразлично, наука совершенно заполняет мою жизнь…

— Ну, а та? — прервал его адвокат, указывая на вход в сад, где появилась советница в сопровождении своего ребенка и госпожи Гельвиг. — Разве она не воплощение твоего идеала? Проста, всегда одета в белую кисею, которая, к слову сказать, ей очень идет, благочестива — в этом не усомнится тот, кто увидит ее в церкви с устремленными кверху прекрасными глазами. Она презирает всякое знание и мышление, так как оно могло бы помешать ходу ее вязания или вышивания; она — вполне приличная партия, так как равенство, по-твоему, необходимо для хорошего брака. Словом, все указывает на нее, как на ту…

— Ты зол и всегда не любил Адели, — прервал его раздраженно профессор. — Боюсь, это потому, что она дочь человека, который так строго воспитывал тебя… Она добродушна, безобидна и прекрасная мать.

Он направился к медленно приближавшимся дамам и любезно поприветствовал их.

XIV

Вскоре на площадке появились гостьи, большей частью одетые в светлую кисею и газ. Темные прямые стволы тисов служили прекрасным фоном для этих грациозных женщин. Все приглашенные сгруппировались около стола и принялись за рукоделие.

По знаку госпожи Гельвиг Фелисита принесла на подносе кофе.

— Мой девиз: «Просто и дешево», — весело говорила советница. — Я принципиально не ношу летом материи, которая стоила бы дороже трех талеров.

— Но вы забываете, милая, — ответила ей молодая, очень нарядная дама, бросая злобный взгляд на «простое» платье, — что на этой дешевой материи масса прошивок и вышивок, стоящих раза в три дороже всего остального материала.

— Разве можно оценивать такое воздушное создание прозаическими талерами? — спросил молодой Франк, забавляясь враждебными взглядами, которыми обменялись дамы. — Можно подумать, что такие туалеты могли бы вознести дам на самое небо, если бы не тяжелые золотые браслеты, которые несомненно удержали бы их на земле.

Он с интересом смотрел на руку советницы.

— Знаете, — продолжал он, — этот браслет занимает меня уже с полчаса. Это чудная, старинная работа. Но особенно возбуждает мое любопытство надпись в венке.

Советница равнодушно сняла браслет и передала его молодому человеку. Фелисита стояла в это время сзади адвоката и видела, что этот браслет был до мельчайших подробностей похож на тот, который был спрятан в секретном ящике старой девы.

Адвокат быстро прочитал надпись на браслете:

daz ir liebe ist âne krane

Die hât got zesamme geben

üf ein wünneclichez leben!

— Странно, — воскликнул он, — строфа не имеет начала… Ах, это ведь отрывок из стихотворения Ульриха фон Лихтенштейна «Вечная любовь». Перевод всей строфы будет приблизительно следующий: «Если вы любите друг друга сердечно, если вы навеки соединились и ваша любовь всегда нова, верьте, что Бог соединил вас на счастливую жизнь!» Этот браслет имеет, несомненно, верного товарища, связанного с ним началом строфы, — заметил он. — Другой браслет не у вас?

— Нет, — ответила советница, склонившись над работой, пока браслет переходил из рук в руки.

— А откуда у тебя эта замечательная вещица, Адель? — спросил профессор.

Молодая женщина покраснела.

— Папа подарил мне ее недавно, — ответила она. — Уж не знаю, у какого любителя древностей он ее нашел.

Она надела браслет и заговорила с одной из присутствующих дам.

В то время как всеобщее внимание было обращено на браслет, Фелисита обошла стол. Никто не обратил на нее внимания, и она так же незаметно ушла в кухню. Уступая просьбам маленькой Анны, игравшей на тенистой дорожке, она на минуту остановилась и старалась достать ветку акации. Близорукий адвокат вдруг схватил свой лорнет и принялся разглядывать Фелиситу, а советница, которая, казалось, прилежно вышивала, зорко следила за ним. Немного спустя она тихо поднялась и вошла в дом, где скрылась Фелисита.

— Милая Каролина, — сказала она, входя в кухню, — вам нет надобности прислуживать… Налейте в кофейник горячий кофе, а я сама займусь разливанием. По правде говоря, вы ужасно выглядите в этом полинявшем ситцевом платье. Как вы можете показываться мужчинам в этой короткой, ужасной юбке? Это просто неприлично. Неужели вы не чувствуете этого?

На Фелисите было ее лучшее воскресное платье, полинявшее, но безукоризненно выстиранное и отглаженное. Упрек за то, чему она молча покорялась, заставил девушку горько усмехнуться, но она промолчала.

Когда советница вернулась к столу, госпожа Гельвиг с резким смехом повторила свой вопрос:

— Удивительно красива? Что должна я подумать о вас, милый Франк? Всмотритесь в это бледное лицо с ужасными волосами. Эти вызывающие манеры и легкомысленные движения, эти глаза, смотрящие бесстыдно и назойливо прямо в лицо приличным людям, — это наследство порочной, необузданной матери. Девять лет я тщетно старалась спасти эту душу для Господа…

— Теперь ведь недолго уж осталось терпеть, тетя! — успокоительно сказала советница, наливая кофе. — Еще несколько недель — и она покинет твой дом навсегда… Я тоже думаю, что доброе семя упало на каменистую почву, — в этой неблагодарной душе, стремящейся сбросить узы морали и добрых нравов, наверное, нет ни одной благородной черты. Впрочем, нам, имеющим счастье происходить от нравственных родителей, не следует судить ее слишком строго — легкомыслие у нее в крови… Быть может, во время одного из ваших путешествий, господин Франк, — шутливо обратилась она к адвокату, — вы будете где-нибудь любоваться ею — на канате или в цирке.

— Это на нее не похоже, — внезапно сказал спокойным, но решительным тоном профессор.

Госпожа Гельвиг гневно повернулась к сыну, а глаза молодой вдовы утратили на мгновение свою неизменную кротость. Затем она, добродушно улыбаясь, встряхнула кудрявой головкой и хотела что-то сказать, но ей помешал громкий плач Анхен. Девочка бежала к матери с судорожно зажатой коробкой спичек в правой руке. Платьице ребенка пылало… Советница в ужасе вскрикнула. Ее взгляд скользнул по собственному легкому платью, и, как безумная, со смертельно бледным лицом она протянула вперед руки, как бы желая оттолкнуть ребенка, и одним прыжком исчезла за стеной тисов.

Дамы с криком разбежались во все стороны, как испуганная стая голубей. Одна госпожа Гельвиг мужественно поднялась с места, да бросились вперед мужчины. Но они опоздали. Фелисита завернула в свою юбку ребенка и старалась потушить пламя, но оно было слишком велико, и тонкая ситцевая юбка молодой девушки загорелась. Не теряя присутствия духа, она схватила девочку на руки, пробежала по лугу на плотину и спрыгнула в ручей.

Раньше, чем мужчины поняли намерение убегавшей девушки, огонь был уже потушен. Они вступили на плотину в ту минуту, как Фелисита, держа на правой руке мокрого ребенка, схватилась левой за ветви орешника, чтобы выйти на берег. Одновременно с мужчинами появилась и советница.

— Мое дитя, спасите мою Анхен! — закричала она с отчаянием.

— Не замочи себе ботинки, Адель, а то заработаешь насморк, — сказал профессор с едкой иронией, быстро спускаясь и протягивая Фелисите руки, но он медленно опустил их — совершенно спокойное до тех пор лицо молодой девушки вдруг изменилось, между бровями легла глубокая складка, и глаза метнули уже знакомый Иоганну холодный враждебный взгляд. Фелисита подала ему маленькую Анну и вскочила на плотину, опираясь на руку адвоката.

Профессор отнес ребенка в дом и осмотрел его ожоги — пострадала только левая рука. В то время как советница была в кухне, девочка незаметно взяла с плиты спички и, зажигая их в саду, подожгла свое платье.

Разбежавшиеся дамы собрались снова и осыпали ласками «бедного ангела».

— Милая Каролина, — сказала советница с кротким упреком, — неужели вы не могли присмотреть немного за ребенком?

— За несколько минут до того вы запретили мне выходить из дома, — мрачно возразила Фелисита, бросая на молодую женщину проницательный взгляд.

— Почему это, Адель? — удивленно спросила госпожа Гельвиг.

— Боже мой, тетя, — не смущаясь, ответила вдова, — ты поймешь это, если посмотришь на ее волосы. Я хотела избавить всех нас от того дурного впечатления, которое производит неряшливость.

Фелисита растерянно схватилась за голову: гребень, никогда не сидевший крепко в этих густых, упрямых волосах, выскользнул и лежал, вероятно, в ручье. Распущенные локоны окружали сиянием щеки и плечи девушки, еще осыпанные водяными каплями.

— Так-то вы благодарите за спасение вашего ребенка? — резко спросил адвокат, не спускавший глаз с Фелиситы.

— Как вы можете быть так несправедливы ко мне, господин Франк! — обиженно воскликнула советница. — Мужчина никогда не поймет материнского сердца. В первую минуту невольно сердишься на того, кто мог бы предотвратить опасность, хотя и признаешь с благодарностью, что эта небрежность искуплена спасением… Дорогая Каролина, — обратилась она к молодой девушке, — я никогда не забуду сегодняшнего дня… Если бы я могла сейчас доказать вам свою благодарность! — Она быстро сняла с руки браслет и протянула его Фелисите. — Возьмите этот браслет, он мне очень дорог, но за жизнь моей Анхен я с радостью пожертвую самым любимым!

Глубоко оскорбленная Фелисита оттолкнула руку советницы, хотевшей надеть ей на руку браслет.

— Благодарю вас, — сказала она, гордо откинув голову, — я никогда не приму вознаграждения за любовь к ближнему, а тем более — жертву… Вы сами сказали, что я только искупила свой недосмотр, и потому вы мне ничем не обязаны.

Госпожа Гельвиг почти вырвала у советницы браслет.

— Ты с ума сошла, Адель! — проворчала она сердито. — Что ей делать с этой вещью? Подари ей простой, прочной материи на платье, вот и все!

— Я нахожу, что мы все жестоко относимся к вам, — сказал Фелисите Франк. — Сначала вас оскорбили, предложив вам золото, а затем мы равнодушно оставляем вас в мокром платье… Я побегу в город и вышлю вам и малютке все необходимое.

Он поклонился и вышел.

— Дурак! — раздраженно сказала госпожа Гельвиг, обращаясь к дамам, с сожалением посмотревшим вслед Франку.

Профессор, занятый ребенком, не проронил ни слова; но с того момента, как советница предложила молодой девушке браслет, он сильно покраснел… Наконец он предоставил завернутую в плед девочку нежным рукам дам и направился к двери. Фелисита ушла в угол и прислонилась к стене; мертвенная бледность лица, нахмуренные брови и сжатые губы ясно показывали, что она испытывала сильную боль от обожженной руки. Взор профессора остановился на молодой девушке, и через мгновение он стоял перед ней.

— Вам очень больно? — быстро спросил он.

— Я могу терпеть, — ответила Фелисита дрожащими губами и отвернулась к окну — она не могла видеть эти глаза, столь ненавистные ей с детства.

— Вы не хотите принять моей помощи? — доброжелательным тоном спросил он.

— Я не хочу вас утруждать, — ответила девушка. — Я вылечу себя сама, как только мы вернемся в город.

— Как хотите, — холодно сказал профессор. — Но я должен вам напомнить, что моя мать еще нуждается в вас.

— Я этого не забыла, — ответила она менее раздраженно. Она почувствовала, что это напоминание о ее обязанностях было сделано не с целью ее унизить, а чтобы заставить ее принять его помощь. — Я отлично помню наш договор, — добавила она, — и вы до последней минуты найдете меня на указанном мне месте.

— Твоя медицинская помощь понадобилась и здесь, Иоганн? — спросила, подходя, советница.

— Нет, — ответил он коротко. — Но что ты тут делаешь, Адель? Я ведь сказал, что Анну нужно сейчас же вынести на свежий воздух. Не понимаю, что ты делаешь в этой душной комнате!

Профессор вышел, и советница поторопилась взять ребенка на руки, за ней последовали и дамы. За кофейным столом давно уже сидела госпожа Гельвиг. Опасность, угрожавшая двум человеческим жизням, не могла нарушить ее равновесия, основанного на стальных нервах и черствой душе.

Наконец явились Генрих с одеждой и Роза. Госпожа Гельвиг позволила Фелисите вернуться в город. Девушка знала, что у тети Кордулы есть хорошая мазь от ожогов, и поспешила к ней, оставив Генриха сторожить дом.

Пока испуганная старая дева доставала мазь и перевязывала пострадавшую руку, Фелисита рассказала обо всем случившемся, не упомянув, однако, о браслете. Когда старая дева спокойно заметила, что ей не следовало отказываться от врачебной помощи, она воскликнула:

— Нет, тетя! Эта рука не должна прикасаться ко мне, даже если бы она могла спасти меня от смертельной опасности! Тот класс людей, из которого я происхожу, ему ведь «невыразимо противен». Эта фраза тяжело ранила мое детское сердце — я ее никогда не забуду! Долг врача заставил его сегодня преодолеть то отвращение, которое он питает к парии, — я не хочу его жертв!

— Он не бессердечен, — продолжала она после паузы, — я знаю, что он отказывает себе в удовольствиях ради своих бедных пациентов. Если бы это делал кто-нибудь другой, я была бы тронута до слез, но у него это меня только возмущает… Это неблагородно, тетя, но я ничего не могу поделать, мне тягостно и неприятно видеть у него что-нибудь хорошее, потому что я ненавижу его.

Затем Фелисита впервые пожаловалась на бессердечное поведение молодой вдовы. Странный румянец снова появился на щеке старой девы.

— Неудивительно, она ведь дочь Павла Гельвига! — сказала она, и в этих словах послышался строгий приговор. Фелисита была удивлена. Никогда тетя Кордула не выказывала своего отношения к кому-либо из Гельвигов. Известие о прибытии советницы она приняла молча и, по-видимому, совершенно безучастно, так что Фелисита подумала, что родственники на Рейне никогда не были близкими тете Кордуле.

— Госпожа Гельвиг называет его избранником Божиим, неутомимым борцом за святую веру — сказала, колеблясь, молодая девушка. — Говорят, что он строго верующий человек…

Фелисита взглянула на тетю Кордулу и испугалась: выражение бесконечной горечи и презрения придало этому обычно спокойному и милому лицу совершенно не свойственное ему выражение. Она засмеялась тихим, но хриплым и язвительным смехом. Через минуту она, однако, постаралась сгладить впечатление, произведенное на молодую девушку.

На большом круглом столе посреди комнаты лежали папки с нотами. Фелисита очень хорошо знала лежавшие вокруг листы и тетради. Там, на толстой пожелтевшей бумаге, выцветшими чернилами и подчас очень неразборчивыми каракулями были написаны имена Генделя, Глюка, Гайдна, Моцарта. Это было собрание рукописей знаменитых композиторов, принадлежавшее тете Кордуле. Когда Фелисита вошла в комнату, старушка разбирала эти бумаги. Теперь она снова принялась за работу, осторожно складывая бумаги в папки. Стол постепенно пустел, и показалась лежавшая внизу толстая нотная тетрадь, на обложке которой было написано: «Музыка к оперетке Иоганна Себастьяна Баха „Мудрость властей при устройстве пивоварения“».

— Ты ведь этого еще не знаешь? — спросила она с печальной улыбкой. — Эта рукопись пролежала много лет в верхнем отделении моего секретного шкафа. Сегодня утром в моей старой голове бродили разные мысли, и я подумала, что надо привести все в порядок до последнего странствия. Это единственный существующий экземпляр — со временем он будет цениться на вес золота, милая Фея. Текст этой оперетки, написанной специально для нашего города, был найден лет двадцать тому назад и возбудил большой интерес в музыкальном мире. А музыка, которую все еще ищут, хранится здесь. Эти мелодии представляют для музыкантов нечто вроде клада нибелунгов, тем более потому, что это единственные собственно оперные мелодии, сочиненные Бахом. В 1705 году ученики здешней земской школы и горожане поставили эту оперетку в старом зале ратуши.

Она перевернула заглавный лист, на оборотной стороне его было написано: «Собственноручно написанная партитура Иоганна Себастьяна Баха, полученная от него на память в 1707 году. Готгельф ф. Гиршпрунг».

— Он тоже участвовал, — сказала старуха слегка дрожащим голосом, указывая на последнее имя.

— А как эта тетрадь попала в твои руки, тетя?

— По наследству, — коротко и почти резко ответила тетя Кордула, убирая партитуру в красную папку.

Старая дева открыла рояль, а Фелисита вышла на галерею… Солнце заходило. Маленькая деревушка у подножия горы была уже в тени, но на шпиле колокольни горел еще последний луч, а через широко открытые двери домов виднелись затопленные очаги… Вечерний покой охватывал землю, и на его фоне еще трогательнее звучал похоронный марш Бетховена, но после нескольких аккордов Фелисита испуганно подняла голову и со страхом заглянула в комнату — это была не игра уже, а умирающий шепот звуков, и молодую девушку вдруг охватило тяжелое предчувствие: руки, скользившие по клавишам, смертельно устали, и в извлекаемых ими звуках слышалось трепетание души, стремившейся улететь навеки.

XV

Ночью у ребенка началась сильная лихорадка, а Фелисита проснулась с головной болью. Несмотря на это, она с обычной точностью исполняла свои обязанности.

После обеда профессор вернулся домой. Он только что провел глазную операцию, на которую не решался ни один врач. Его осанка и походка были спокойны как всегда, но глаза необыкновенно блестели. Он остановился у двери, ведущей во двор, и спросил проходившую с ведром воды Фридерику о том, как она себя чувствует.

— Я здорова, господин профессор, — ответила она. — А вот Каролине вчерашнее купание не прошло даром. Я глаз не могла сомкнуть ночью, так сильно она бредила…

— Вы должны были раньше сказать об этом, Фридерика, — строго прервал ее профессор.

— Я и сказала барыне, но она ответила, что все пройдет. Для этой девушки никогда еще не звали доктора — сорная трава не погибает, господин профессор. Если и обращаться с ней хорошо, так это ничуть не поможет, — добавила она, увидев, что лицо Иоганна омрачилось. — Она была с детства упрямым существом и держалась всегда в стороне, точно принцесса. Когда я жарила или пекла что-нибудь вкусное, я давала ей немножко, но она никогда не дотрагивалась. Так она поступала еще ребенком… А с тех пор как умер барин, она ни разу не ела досыта. Я своими ушами слышала, как она говорила Генриху, что когда она оставит наконец этот дом, то будет работать до кровавого пота и каждый заработанный грош будет посылать барыне, пока не уплатит за каждый кусок хлеба, который она съела в этом доме.

Старая кухарка не заметила, что во время ее рассказа кровь все более приливала к лицу Иоганна. Когда она кончила, он, ничего не ответив, направился к большому окну комнаты, в которой спали Фридерика и Фелисита. Она сидела у окна, положив голову на руку. Ее чистый профиль, печально опущенные уголки рта и закрытые глаза выражали невинное спокойствие и страдание.

Профессор тихо подошел и с минуту смотрел на нее, затем мягко и с состраданием сказал:

— Фелисита!

Она вскочила и посмотрела на него, будто не веря ушам, и вся ее фигура приняла такое выражение, точно она ожидала встречи с врагом.

— Фридерика сказала мне, что вы нездоровы, — произнес профессор обычным спокойно-ласковым тоном врача.

— Я чувствую себя лучше, — ответила она. — Покой лучше всего действует на меня.

— Гм… однако ваш вид… — он не докончил фразы и хотел взять ее руку.

Фелисита отступила вглубь комнаты.

— Будьте благоразумны! — сказал профессор серьезно, и его брови мрачно нахмурились, когда девушка не шевельнулась. — Иначе мне придется говорить не как врачу, а как опекуну. Приказываю вам сейчас же подойти ко мне!

Она вспыхнула, но не подняла ресниц, медленно подошла и молча протянула ему руку, которую он нежно взял. Эта узкая, маленькая, но огрубевшая от работы рука так сильно дрожала, что на лице профессора мелькнуло глубокое сострадание.

— Неразумный, упрямый ребенок, опять вы заставили меня обойтись с вами строго! — сказал он мягко. — А я бы хотел, чтобы мы расстались без вражды… Неужели вы не можете смотреть на меня и на мою мать иначе, как с непримиримой ненавистью?

— Что посеешь, то и пожнешь! — глухо ответила Фелисита. Она смотрела на пальцы, державшие ее руку, с таким ужасом, будто это было раскаленное железо.

Профессор быстро выпустил ее руку. Выражение кротости и сострадания исчезло с его лица, он сердито ударил палкой по траве, выросшей между камнями. Фелисита вздохнула свободнее: таким резким и суровым он и должен был быть, его сострадание приводило ее в ужас.

— Все тот же упрек, — холодно сказал наконец профессор. — Может быть, ваша непомерная гордость часто страдала, но приучить вас к невзыскательности было нашим долгом. Я могу спокойно относиться к вашей ненависти, так как всегда желал вам только добра. Не буду оспаривать, что заслужить любовь моей матери трудно, но она справедлива, и ее благочестие не допустило бы ее причинять вам горе. Вы собираетесь стать на ноги и выйти в свет, но для этого в вашем положении нужна прежде всего покорность… Как вы будете жить с вашими ложными понятиями, которых вы так упрямо держитесь?

Она подняла ресницы и спокойно посмотрела на него.

— Если вы мне докажете, что мои взгляды противны нравственности и разуму, то я охотно откажусь от них, — сказала она. — Ни один человек, кто бы он ни был, не имеет права обрекать других на духовную смерть только потому, что эти другие низкого происхождения. У такого несчастного существа, как я, принужденного жить среди бездушных людей, нет иного оружия, кроме сознания, что оно также дитя Господне. Для Него не существует ступеней и рамок человеческого общества — это человеческие выдумки, и чем мельче и ничтожнее душа, тем сильнее она придерживается их.

Фелисита медленно повернулась и исчезла за дверью. Профессор неподвижно смотрел ей вслед, затем надвинул шляпу на лоб и направился к дому. Неизвестно, что происходило в этой опущенной голове, но глаза потеряли свой блеск.

В сенях дома адвокат Франк разговаривал с Генрихом.

— Ну, профессор, у тебя и в своем доме есть пациенты? — спросил молодой человек, здороваясь с Иоганном. — Я слышал, что вчерашнее происшествие не прошло бесследно, и у ребенка…

— У ребенка сильная лихорадка, — сухо закончил профессор. Очевидно, он не хотел вдаваться в подробности.

— Ах, господин профессор, это бы еще ничего, — сказал Генрих. — Ребенок и так уж болен и по целым дням пищит, но когда такая девушка, как Фея, у которой никогда ничего не болит, вдруг повесила голову, тогда поневоле страх возьмет.

— Что-то я не заметил этого! — резко возразил профессор. — Можешь быть спокоен, Генрих, эта голова сидит крепче, чем всякая другая.

Он поднялся с адвокатом по лестнице. На верхних ступеньках им попалась навстречу Анхен — в одной рубашечке и босая.

— Мамы нет, Розы нет, Анхен хочет пить, — сказала она профессору. Тот испуганно взял ее на руки и отнес в спальню — никто не показывался. Он сердито позвал прислугу. Дальняя дверь отворилась, и Роза прибежала с красным лицом и утюгом в руках.

— Где вы пропадаете? Как вы могли оставить ребенка одного? — закричал Иоганн.

— Ах, господин профессор, не могу же я разорваться, — возразила девушка, чуть не плача от досады. — Барыне непременно нужно выгладить платье, и если бы вы знали, сколько работы с таким платьем! Барыня сказала, что у Анхен легкая простуда и она отлично может остаться на полчасика одна.

— А где же сама барыня? — резко перебил ее профессор.

— Барыня пошла с госпожой Гельвиг в миссионерское общество.

— Так! — отрезал возмущенный профессор. — Идите и кончайте ваши тряпки! — приказал он и позвал Фридерику Старая кухарка месила в это время тесто и послала Фелиситу.

Румянец внутреннего волнения еще лежал на ее щеках, но глаза холодно и серьезно скользнули по взволнованному лицу профессора. Она спокойно остановилась и молча ожидала его приказаний. Профессору понадобилось немалое усилие, чтобы заговорить с ней.

— Маленькая Анна осталась без присмотра. Не согласитесь ли вы побыть с нею, пока вернется ее мать? — спросил он наконец.

— С удовольствием, — ответила молодая девушка, — но дело в том, что госпожа советница не любит, чтобы ребенок оставался со мной. Если вы возьмете ответственность на себя, я согласна.

— Хорошо.

Она вошла в спальню и заперла дверь. Адвокат посмотрел ей вслед блеснувшими глазами.

— Генрих называет ее Феей, — сказал он, поднимаясь с профессором по лестнице на третий этаж. — Как ни странно звучит это имя на его грубом языке, но оно очень подходит ей… Откровенно говоря, я не понимаю, как ты и твоя мать решаетесь приравнивать эту девушку к вашей старой кухарке и этой дерзкой горничной?

— Так мы должны были одевать ее в шелк и в бархат? — спросил профессор. Никогда еще его друг не видел его таким раздраженным. — И если у старого Гельвига не было дочери, то, по-твоему, ее место и могла бы занять эта «Фея» или, вернее, «Сфинкс»?… Ты всегда был мечтателем! А впрочем, в твоей воле сделать дочь фокусника госпожой Франк — мое опекунское благословение ты получишь!

Адвокат покраснел, а затем с улыбкой обернулся к профессору.

— Едва ли только она будет нуждаться в твоем опекунском благословении. Пришлось бы ждать ее собственного решения, — сказал он с легкой насмешкой. — Если ты думал оскорбить мой слух словами «дочь фокусника», то ты жестоко ошибся, мой многоуважаемый профессор… Конечно, ты со своими правилами не мог бы решиться на что-либо подобное без значительного нервного потрясения. Дитя фокусника с его горячим сердцем и холодная кровь честных негоциантов, размеренно текущая по твоим венам, — несоединимы, все твои предки перевернулись бы в гробах.

Профессор не обратил внимания на насмешку. Он скрестил руки на груди и прошелся несколько раз по комнате.

— Их жизнь была безукоризненна, — сказал он, останавливаясь. — Я не думаю, чтобы каждый из них мог сохранить свое достоинство без искушений и внутренней борьбы. Человеческая натура упорнее всего сопротивляется обычно именно там, где она должна была бы покоряться… Все эти жертвы были фундаментом для солидной постройки, которая называется «домом Гельвигов». Неужели же эти жертвы для того были принесены, чтобы явился потомок и одним взмахом разрушил все здание?

Казалось, этими словами он решал какой-то свой внутренний конфликт.

Фелисита около получаса сидела уже у постели ребенка, когда вернулась советница. Ее лицо омрачилось при взгляде на молодую девушку.

— Как вы попали сюда, Каролина? — резко спросила она. — Я вас не просила о такой услуге!

— Но я просил! — сурово сказал профессор, внезапно появившийся на пороге. — Твоя девочка нуждалась в присмотре, я встретил ее босую на лестнице.

— Не может быть! И ты могла быть такой непослушной, Анхен?…

— Неужели ты не понимаешь, Адель, кто заслуживает упрека в данном случае? — спросил профессор, все еще сдерживаясь, но в его голосе слышался гнев.

— Боже мой, эта Роза невозможна! Ей решительно нечего больше делать, кроме присмотра за ребенком, но как только отвернешься — она уж глазеет в окно или стоит перед зеркалом…

— По случайности сейчас она стоит перед гладильной доской и в поте лица своего гладит платье, которое тебе во что бы то ни стало нужно надеть завтра утром, — прервал ее с язвительной насмешкой профессор.

Советница испугалась. На мгновение лицо ее выразило замешательство, но она быстро оправилась.

— Какие глупости! — воскликнула она, недовольно наморщив белый лоб. — Значит, она совершенно не поняла меня, как это с ней часто бывает.

— Хорошо, — прервал ее профессор, — предположим, что произошло недоразумение. Но как же ты могла доверять ей своего больного ребенка, раз не можешь на нее положиться?

— Иоганн, меня призывал святой долг! — ответила молодая вдова, поднимая к небу свои красивые глаза.

— Твой самый святой долг — долг матери! — гневно воскликнул профессор. — Я послал тебя сюда единственно из-за ребенка, а вовсе не для того, чтобы ты принимала участие в миссионерских делах.

— Ради Бога, Иоганн, если бы тебя услыхала тетя или мой папа… Ты думал прежде иначе.

— Прекрасно… Но мы должны обращать все наши силы прежде всего на ту почву, на которую нас поставило Провидение. И если бы ты могла на Страшном суде перечислить Вечному Судье сотню спасенных тобой от язычества душ, это ни на йоту не уменьшило бы твоей вины в том, что из-за этого ты погубила своего ребенка.

Лицо советницы пылало. Она постаралась вернуть себе самообладание и обычную кротость, и это ей удалось.

— Не будь так строг ко мне, Иоганн! — просила она. — Подумай о том, что я слабая женщина, но что я всегда желаю только добра… Если я и сделала ошибку, то главным образом из любви к твоей милой маме, желавшей, чтобы я ее сопровождала… Конечно, это больше не повторится.

Советница проговорила это своим мягким голосом и, мило улыбаясь, протянула профессору руку. Тот покраснел, как молодая девушка, и, вероятно, сам не сознавая этого, быстро и робко взглянул на ту, которая сидела с опущенными глазами у постели ребенка. Он нерешительно взял протянутую руку и тотчас же выпустил ее… Голубиные глаза, неотступно смотревшие ему в лицо, сверкнули, лицо побледнело, но кротость была сохранена. Молодая женщина нежно поцеловала своего ребенка.

— Теперь я могу остаться у Анхен. Благодарю вас, милая Каролина, что вы заменили меня, — сказала она ласково.

Молодая девушка встала, но девочка расплакалась и крепко схватила своими ручонками ее руку.

Профессор пощупал пульс ребенка.

— У нее сильный жар, и я не могу допустить, чтобы она волновалась, — сказал он Фелисите. — Может быть, вы останетесь тут, пока она не заснет?

Девушка молча села, и профессор вышел. В то же время советница, хлопнув дверью, ушла в свою комнату. Фелисита слышала, как она ходила там быстрыми шагами. Затем послышалось, как будто там рвали материю. Анхен приподнялась, прислушалась и задрожала.

— Мама, Анхен будет послушна, она не сделает этого больше! — закричала девочка.

В это время в комнату вошла Роза.

— Опять рвет что-то, — пробормотала она, обращаясь к Фелисите. — Тише, детка, мама тебе ничего не сделает, она скоро будет опять добрая.

Дверь хлопнула, и советница удалилась. Роза пошла в ее комнату и принесла остатки батистового носового платка.

— Когда она приходит в ярость, так сама не сознает, что делает, — сказала девушка. — Рвет, что под руки попадется, и немилосердно дерется — бедная малютка это хорошо знает.

Фелисита прижала ребенка к груди. Внезапно в сенях раздался голос советницы. Она весело болтала с адвокатом, спускавшимся с лестницы, и когда снова вошла в спальню, то казалась милее и красивее, чем когда-либо.

XVI

Когда Фелисита опять заняла место у постели Анхен, она не думала, что ей придется провести здесь много дней. Девочка сильно заболела и не выносила ни матери, ни Розы. Только профессор и Фелисита могли дотрагиваться до нее и давать ей лекарства. В ее бреду разорванный носовой платок играл большую роль. Профессор с удивлением слушал пугливые возгласы ребенка и не раз приводил советницу в смущение своими настойчивыми расспросами. Но она утверждала, что малютка видела, вероятно, дурной сон.

Фелисита скоро привыкла к своим новым обязанностям, которые сначала были ей в тягость из-за необходимости общаться с профессором. Заботы о жизни ребенка, которые она с ним делила, помогли ей преодолеть неприятности ее положения скорее, чем она надеялась. Профессор, чередуясь с нею, дежурил ночью, но и днем он подолгу находился в комнате больной. Он целые часы терпеливо сидел у постельки и клал руку ребенку на лоб — в этих руках была какая-то успокоительная сила: девочка спала спокойно.

Фелисита молча смотрела на него, стараясь прогнать одолевавшие ее думы. У него были те же неправильные черты лица, тот же выпуклый лоб, аккуратно приглаженные густые волосы, но она напрасно искала того мрачного выражения, которое прежде так старило и безобразило его молодое лицо. Этот лоб как будто распространял мягкий свет, и когда Фелисита слышала, как нежно он уговаривал взволнованного ребенка, она должна была признать, что он ясно сознавал всю святость своего призвания. Он не пожимал холодно плечами перед неизбежными страданиями других, он не одно тело старался спасти от разрушения — и оробевшая душа находила у него поддержку. Но несмотря на эти примиряющие мысли, Фелисита все же говорила себе: «Он чувствует и думает по-человечески, у него есть сострадание к беспомощному положению ближнего — тем больше оснований ненавидеть его имеет дитя комедианта, для которого он всегда был немилосердным угнетателем, пристрастным, несправедливым судьей».

При их ежедневных встречах он ни разу больше не говорил тем мягким тоном, который приводил Фелиситу в такой ужас и против которого она так боролась. Со времени их последнего разговора он был холодно-вежлив, хотя это сказывалось больше в выражении лица, чем в словах, потому что, кроме неизбежных вопросов, он почти не разговаривал с ней. Нелегко ему было справиться с противодействием советницы. Она ни за что не хотела допустить, чтобы вместо нее и Розы у постели больной была Фелисита. Чтобы успокоить ее, понадобилась вся его решимость. Когда у постели больной находился двоюродный брат советницы с Фелиситой, в дверь каждую минуту просовывалась кудрявая головка, которой так боялся ребенок. Каждый вечер советница являлась в нарядном капоте и кружевном чепчике с молитвенником в руках и заявляла, что хочет продежурить ночь у девочки. Один и тот же спор происходил каждый раз между нею и профессором, она повторяла ту же фразу о захвате ее материнских прав и уходила с тихим плачем, чтобы встать утром свежей, как майская роза.

Наступил девятый вечер с тех пор, как Анхен заболела. Она лежала без памяти. Профессор долго сидел у постели, озабоченно опустив голову на сложенные руки. Затем он встал и отозвал Фелиситу в соседнюю комнату.

— Вы не спали прошлую ночь и не отдыхали ни минуты, и все-таки я должен просить вас о новой жертве, — сказал он. — Сегодня ночью будет кризис. Я мог бы оставить тут мою двоюродную сестру или Розу, потому что Анхен без памяти, но я нуждаюсь в вашем самопожертвовании и присутствии духа. Можете ли вы не спать и сегодня?

— Да.

— Но это будет трудное время страха и волнений, достаточно ли у вас сил для этого?

— О да, я люблю ребенка и, наконец, я хочу!

— Вы так уверены в силе своей воли? — спросил он почти прежним ласковым тоном.

— Она мне никогда еще не изменяла, — возразила она, и ее взгляд, до того совершенно спокойный, стал вдруг ледяным.

Наступила ночь — тихая, теплая весенняя ночь. Больной ребенок бился в сильнейших судорогах. Профессор сидел у постели и не сводил глаз с Анхен. Он сделал все, что предписывало врачебное искусство и человеческое знание, и теперь должен был ожидать результатов. На башне пробило двенадцать часов. Фелисита вздрогнула: ей показалось, что один из этих мощных ударов должен был унести детскую душу… И действительно, тельце ребенка ослабело, маленькие руки устало упали на одеяло, головка неподвижно лежала на подушках… Профессор наклонился над кроваткой. Прошло несколько жутких минут, затем он поднял голову и взволнованно прошептал:

— Я считаю ее спасенной.

Молодая девушка наклонилась над больной и услыхала глубокое, спокойное дыхание. Она тихо поднялась, вышла в соседнюю комнату и подошла к открытому окну. Ароматный ночной воздух, к которому примешивался уже предрассветный холодок, подействовал на нее освежающе. В висках у нее стучало: там, в душной комнате, она была свидетельницей борьбы человека со смертью. Ее нервы были напряжены. Она ничего не слышала, кроме резких вскрикиваний ребенка, и видела только бедное трепещущее тельце и бледное лицо врача, требовавшего взглядом или кивком головы ее помощи.

Профессор вышел из комнаты больной и подошел к Фелисите.

— Анхен спит спокойно, я пробуду с ней до утра. Идите, отдохните.

Фелисита тотчас же отошла от окна и хотела молча выйти.

— Я думаю, сегодня мы не должны разойтись чужими, — тихо сказал он, — за последние дни мы, как два верных товарища, старались отвоевать у смерти человеческую жизнь.

Подумайте об этом, — прибавил он, — через несколько недель мы все равно разойдемся навсегда… Вы победили мое девятилетнее предубеждение против вас, только в одном пункте — в упрямстве и ненависти — вы остались тем же необузданным ребенком, для которого тогда потребовались вся моя твердость и строгость.

Фелисита подошла ближе. Она стояла, освещенная луной, гордо подняв голову, сильно побледневшая, с крепко сжатыми губами, и во всем ее существе чувствовалось что-то непримиримо враждебное.

— Когда вы видите больного, вы ищете причину его болезни, — ответила она, — но вы не захотели узнать причин необузданности человеческой души, которую вы хотели исправить. Вы слепо верили наговорам и впали в такую же ошибку, как если бы вы отнеслись небрежно к больному… Отнимите у человека его идеал, его золотую будущность, о которой он мечтает, и, будь он самым набожным и добродетельным, он никогда не подчинится сразу, а тем более девятилетний ребенок, который только и думал о том дне, когда увидит свою обожаемую мать…

Она остановилась на мгновенье, профессор молчал. Только вначале он живо протянул руку, точно хотел ее остановить, но по мере того, как она говорила, он становился все неподвижнее.

— Дядя оставлял меня в счастливом неведении, — продолжала она, — но он умер, а с ним умерло и сострадание в этом доме… В то утро я впервые была на могиле моей матери; я только накануне узнала о ее ужасной кончине, и мне сказали в то же время, что жена комедианта — потерянное существо и что даже милосердный Бог не может терпеть ее присутствие у Себя на небе.

— Почему вы не сказали мне этого тогда? — глухо перебил ее профессор.

— Почему я не сказала вам этого тогда? — повторила она, горько улыбнувшись. — Потому что вы перед тем заявили, что тот класс людей, из которого я происхожу, вам невыразимо противен и что легкомыслие у меня в крови. Хотя я была еще совсем маленькой, но знала, что не найду ни милосердия, ни сочувствия. Да и было ли у вас сочувствие к ребенку комедиантов? — спросила она с горечью. — Пришло ли вам в голову, что существо, которое вы запрягли в рабочее ярмо, имеет свои взгляды? Меня не смущает самая тяжелая работа, но то, что вы хотели сделать меня какой-то машиной и окончательно уничтожить во мне все духовные стремления, которые одни только могут облагораживать трудовую жизнь, — этого я вам никогда не прощу!

— Никогда, Фелисита?

Молодая девушка энергично покачала головой.

— Я должен этому подчиниться, — сказал он со слабой улыбкой. — Я вас смертельно обидел и все-таки повторяю, что не мог действовать иначе. Я должен еще раз затронуть ваше больное место, защищая свою точку зрения. При отсутствии у вас средств и вашем происхождении вы должны сами зарабатывать себе хлеб, и если бы я дал вашему воспитанию другое направление, то это было бы жестоко, так как потом вас заставили бы исполнять тяжелую работу. Неужели вы думаете, что какая-нибудь семья возьмет дочь фокусника в качестве воспитательницы для своих детей? Разве вы не знаете, что человек высшего круга, который захотел бы соединить свою жизнь с вашей, принес бы огромную жертву? Какое унижение для вашего гордого сердца!.. Социальные законы, которыми вы пренебрегаете, многим стоят больших жертв, но они политически необходимы… От меня эти законы также требуют отречения и одинокого жизненного пути…

Он замолчал. Теперь Фелисита проникла в тайну, которая против воли сорвалась с его губ. Без сомнения, он любил женщину, стоявшую, по социальным меркам, выше его. И ей невольно стало как-то тоскливо. Неужели она чувствовала к нему сострадание? Разве можно было жалеть его, когда он сам отказывался от счастья, вместо того чтобы бороться за него?

— Что же, Фелисита, вы не возражаете? Или вы чувствуете себя оскорбленной моим объяснением, которого я не мог избежать?

— Нет, — ответила она холодно. — Это ваше личное убеждение… Вы все равно не поколеблете моего мнения, что есть люди без предубеждений, признающие, что и дочь фокусника может быть честной… Что я должна вам еще сказать?… Вы придерживаетесь точки зрения знатных людей, которые сами приковывают себя цепями, чтобы не упасть, я же принадлежу к презираемому вами классу свободомыслящих… Вы сами говорите, через несколько недель наши дороги разойдутся навсегда… Но и по духу между нами лежит пропасть… Не имеете ли вы каких-нибудь приказаний относительно больной?

Профессор покачал головой, и, прежде чем он успел вымолвить слово, Фелисита покинула комнату.

XVII

Анхен быстро выздоравливала, но Фелисита не была избавлена от обязанностей сиделки. Малютка начинала сердиться и волноваться, как только Фелисита хотела покинуть ее комнату, и советнице пришлось попросить Фелиситу остаться у больной до ее окончательного выздоровления. Молодая вдова пришла к этому решению с тем большей легкостью, что профессор не сидел теперь в комнате больной. Его посещения по утрам длились не более трех минут, и вообще его теперь мало видели в доме. Казалось, его вдруг охватила страсть к саду; он больше не работал по утрам в своем кабинете, и кто хотел его видеть, должен был идти в сад. Госпожа Гельвиг подчинялась его новой фантазии и, к превеликому удовольствию советницы, устраивала и обеды, и ужины в беседке в саду. В старом купеческом доме стало еще тише: раньше десяти часов вечера домой не возвращались. Но зато случалось, что профессор приходил домой раньше других. Тогда он делал несколько шагов по направлению к комнате больной, потом, точно в раздумье, останавливался и быстро поднимался к себе. Его кабинет был над комнатой Анхен, но он не сидел над своими книгами, а целыми часами ходил из угла в угол. В восемь часов Анхен обычно засыпала, и тогда для Фелиситы наступал отдых — она шла в мансарду.

Тетя Кордула преодолела свою недавнюю слабость и мрачные предчувствия и весело говорила о том близком будущем, когда Фелисита будет жить у нее. Фелисита никогда не рассказывала о событиях в большом доме, а старая дева, верная своей привычке, не расспрашивала ее.

Однажды Фелисита сидела одна у Анхен, в доме царила мертвая тишина. Госпожа Гельвиг и советница ушли в гости, профессор, без сомнения, был в саду, так как в его комнате было тихо. Малютка, устав играть, попросила Фелиситу спеть ей что-нибудь. У молодой девушки был красивый голос, и старая дева прекрасно обработала богатый вокальный талант Фелиситы. Молодая девушка находила, что своим пением она успокоит ребенка, но никогда не пела, зная, что кто-нибудь из ее врагов может ее услышать.

Красивая песнь Шумана зазвучала в детской с таким выражением, которое может выйти только из чистой девичьей души. Фелисита пропела первую строфу мягко, с захватывающей простотой и сдерживаемой силой. Но когда она начала вторую строфу, в комнате профессора стукнул стул, быстрые шаги направились к двери и в пустом доме резко прозвучал звонок. Смертельно испуганная Фелисита замолчала. Через несколько минут к ней вошла старая кухарка.

— Господин профессор просит, чтобы ты не пела: это мешает ему работать, — грубо сказала Фридерика. — Он был очень сердит. И что за глупости ты делаешь? Господин профессор сказал, чтобы ты погуляла с ребенком во дворе.

Фелисита закрыла руками свое пылающее лицо; полученный ею удар пристыдил и унизил ее. Насколько она могла быть смелой, когда нужно было защищать свои убеждения, настолько же была робка и боязлива в отношении своих талантов и знаний. Уже мысль о том, что ее могут услышать, заставляла ее моментально умолкать. Грубейшая несправедливость и дурное обращение госпожи Гельвиг никогда не могли вызвать у нее ни одной слезы — теперь же она горько плакала.

Через четверть часа Фелисита осторожно катала по двору детскую колясочку. Вскоре пришла госпожа Гельвиг в сопровождении советницы, несшей в руках большой пакет. Приласкав ребенка, молодая вдова обратилась с лукавой улыбкой к профессору:

— Посмотри, Иоганн, разве я не легкомысленная женщина? — шутила она. — Я увидела на выставке в магазине эту чудную скатерть и, прежде чем успела опомниться, уже держала ее в руках и кусок тонкого полотна… Теперь прощайте зимние наряды. Я должна отказаться от них, чтобы заполнить пробел в моем бюджете.

Иоганн не отвечал, он смотрел на дверь, в которую входила женщина, недавно виденная Фелиситой в кабинете профессора.

— Господин профессор, мой Вильгельм теперь видит так же хорошо, как и мы, здоровые люди, — сказала она, ее голос дрожал, и на глазах были слезы. — Теперь он опять может зарабатывать себе на хлеб и я могу умереть спокойно. Никаких сокровищ не пожалела бы я для вас, господин профессор, но я думала, хоть безделицу…

— Что такое? — сурово перебил ее профессор.

Бедная женщина откинула свой плащ, покрывавший клетку и кусок полотна.

— Когда вы были у нас, вы охотно слушали нашего соловья, вы можете спокойно взять его с собой в Бонн… А кусок полотна я сама ткала, может быть, госпожа Гельвиг захочет взять на платки?…

— Вы с ума сошли! — гневно сказал профессор и так сильно нахмурил брови, что глаз совсем не стало видно. — Я не выношу птиц, и разве ваше дело заботиться о нашем белье? Берите сейчас же ваши вещи и отправляйтесь домой.

Бедная женщина молча и смущенно стояла.

— Вы могли избавить и меня, и себя от этого, госпожа Вальтер, — прибавил он мягче. — Я вам несколько раз говорил, чтобы вы этого не делали. Идите, завтра я приду еще раз посмотреть на вашего Вильгельма.

Он подал ей руку. Госпожа Гельвиг и советница оставались немыми свидетельницами этой сцены.

— Я не понимаю, Иоганн, — сказала наставительно госпожа Гельвиг, когда женщина удалилась. — Когда я подумаю, чего стоило твое учение, то мне кажется, ты не имеешь никаких оснований отказываться от какого бы то ни было вознаграждения.

— Подумай, Иоганн, — сказала советница, — сегодня утром мы узнали об одной несчастной, но честной семье. У бедных детей совсем нет белья! Тетя и я собирались помочь им. Если бы ты взял полотно, я выпросила бы его у тебя и сама сшила бы прекрасные рубашки.

— О, христианское милосердие! — перебил ее профессор со злобным смехом. — Последнее достояние бедной семьи должно идти на помощь другим нуждающимся, и над этим делом любви к ближнему стоит еще великодушная посредница!

— Ты зол, Иоганн, — обиделась молодая вдова. — Я всегда охотно помогаю…

— Но эта помощь ничего не должна тебе стоить, не правда ли, Адель? — прибавил он с горькой иронией. — Почему же благочестивая хозяйка не возьмет что нужно из своего бельевого шкафа?… Или, например, вот этот совершенно лишний для тебя кусок полотна, — он указал на пакет в ее руках.

— Это переходит всякие границы, Иоганн, — сказала жалобно советница. — Я должна отдать это чудное тонкое полотно?

— Я слышал от тебя упрек, — обратился профессор к матери, не обращая внимания на свою обиженную кузину, — что я не как следует пользуюсь плодами моего дорого стоившего учения… Могу тебя уверить, что я достаточно практичен, но мое призвание больше, чем какое-либо другое, требует сострадания к ближнему. Я никогда не буду принадлежать к тем врачам, которые, с одной стороны, помогают неимущему подняться с постели, а с другой — заставляют его заботиться о плате за оказанную помощь.

До сих пор он совершенно не замечал присутствия Фелиситы, и теперь его взгляд скользнул как бы бессознательно в ее сторону и встретился с глазами, светящимися искренним сочувствием. Молодая девушка испуганно опустила глаза, а профессор с сердитым выражением надвинул на лоб свою шляпу.

— Это твое дело, Иоганн. Ты волен поступать по своему желанию, — холодно сказала госпожа Гельвиг, — но с этими взглядами ты не мог бы прийти к своему деду. Врачебная практика — это дело, приносящее доход, а в делах, говорил он, нельзя терпеть никаких сентиментальностей.

Она сердито повернулась к выходу, советница и профессор последовали за ней. На пороге профессор оглянулся: Фелисита, по просьбе малютки, вынула ее из коляски. Профессор тотчас же вернулся обратно.

— Я вам уже несколько раз запрещал носить ребенка, он слишком тяжел для вас! — вскричал он сердито. — Разве Фридерика не сказала вам, чтобы вы взяли себе в помощь Генриха?

— Она забыла об этом, да Генриха и нет дома.

Профессор взял у нее ребенка и посадил в коляску. Выражение его лица было строже обыкновенного. При других обстоятельствах Фелисита упрямо отвернулась бы от него, но сегодня она была виновата в его дурном настроении.

— Я должна просить у вас прощения, что помешала вам своей песней, — сказала она робко. — Я думала, что вас нет дома.

Слово «песня», вероятно, напомнило Анхен о слезах Фелиситы.

— Злой дядя, бедная Каролина плакала! — сказала девочка.

— Это правда, Фелисита? — спросил он быстро.

— Я была очень несчастлива при мысли…

— Что могли подумать, будто вы хотите, чтобы вас услыхали? — перебил он ее. — Насчет этого вы можете быть спокойны, я считаю вас непримиримой и мстительной, но даже мысли о вашем кокетстве не могло прийти мне в голову. Я просил вас замолчать не потому, что вы мне мешали, а потому, что я не могу слышать ваш голос… Это признание, несомненно, сильно обижает вас?

Фелисита покачала головой.

— Это благоразумно. — Он твердо и испытующе посмотрел ей в глаза. — Ваше сегодняшнее пение открыло мне одну строго охраняемую тайну.

Фелисита испугалась, думая, что он напал на след ее отношений с тетей Кордулой.

— Я теперь знаю, почему вы отказываетесь от поддержки с нашей стороны. Вы пойдете на сцену!

— Вы ошибаетесь, — ответила она решительно. — Хотя я считаю прекрасным призвание знакомить людей с произведениями искусства, но для этого у меня не хватает ни смелости, ни уверенности, и поэтому я не могла бы пойти дальше посредственности. Кроме того, для сцены нужны основательные музыкальные познания, которых я никогда не буду иметь.

— Значит, я ошибся, ваше смущение было вызвано другими причинами, — сказал он резко. — Я желал бы, однако, опираясь на свою власть опекуна, проникнуть в ваши дальнейшие планы.

— Это бесполезно, — ответила она спокойно и решительно. — Я ничего не скажу… Вы сами предоставили мне свободу действий по истечении двух месяцев.

— Да, да, к сожалению, ошибка уже сделана, — сказал он, все больше раздражаясь. — Но я считал бы большой смелостью, чтобы не сказать точнее, решать самостоятельно в ваши молодые годы такие важные вопросы в жизни женщины, как, например, вопрос о замужестве…

— В этом случае мой опекун был бы последним, у кого я попросила бы совета, — перебила его Фелисита, покраснев. — Если бы я не имела смелости решить самостоятельно, то была бы уже связана с ненавистным мне бесхарактерным человеком. Вы спокойно дали бы свое согласие на предложение Вельнера.

Упрек был справедлив, и профессор закусил губу.

— Я полагал, что с выходом замуж окончатся обязанности, возложенные на меня моим отцом, — сказал он после томительной паузы, и его голос был лишен привычной твердости. — Это была ошибка. Хотя, по совету моей матери, я и дал согласие, но был далек от того, чтобы влиять на вас строгостью. Это была последняя попытка воспользоваться властью опекуна, — продолжал он не без горечи. — Я должен предоставить вас судьбе… Вы идете навстречу ей, полная надежд?

— Да, — ответила молодая девушка.

— И вы надеетесь быть счастливой?

— Так же, как я верю в загробную жизнь!

При последнем вопросе профессор посмотрел на нее испытующе, но, увидев, как просветлело ее лицо, сердито отвернулся, не сказав больше ни слова, и медленно пошел к дому.

Роза сидела в людской с Фридерикой, когда Фелисита прошла в свою каморку. Их болтовня мешала ей заснуть. Фелисита открыла окно и села на подоконнике.

— Да, — смеясь, говорила в соседней комнате Роза, — моя барыня точно с облаков упала, когда сегодня вечером профессор, вернувшись домой, сказал, что едет с большой компанией в Тюрингенский лес. В Бонне он вечно сидел за своими книгами, никогда не посещал ни балов, ни вечеров… Когда он был еще в институте, товарищи его терпеть не могли…

— Значит, и теперь его никто не любит? — спросила Фридерика.

— Ну нет, теперь его просто обожают… Студенты прямо на руках его носят, а дамы так целуют ему руки, когда он прописывает им рецепты. Моя барыня делает не лучше… И хоть бы был красив, а то — настоящий медведь… Он и лечит-то грубостью. Моя барыня лежит, например, в истерике, он подходит к ней и говорит: «Возьми себя в руки, Адель, встань сейчас же! Я на минуту выйду из комнаты и когда вернусь, ты должна быть одета!» Ну, разве можно так обращаться с дамами?

— Он мог бы, конечно, быть повежливее, это верно! — заметила кухарка.

— Вообще он тиранит мою барыню ужасно. Для нее самое большое удовольствие — нарядиться. У нас в Бонне шкафы полны самыми модными платьями. Но господин медведь проповедует простоту, и барыня носит при нем только кисею. Если бы он только знал, как дорого стоят эти кисейные платья!

Разоблачения легкомысленной горничной произвели на Фелиситу неприятное впечатление. Она соскочила с подоконника, чтобы пойти в людскую и помешать дальнейшему разговору. Ее взгляд случайно упал на противоположную стену. Свет от лампы, горевшей на площадке лестницы, падал в коридор, идущий к комнатам тети Кордулы. По коридору прогуливался тот, кого горничная называла медведем. Без сомнения, он совершал здесь свою ночную прогулку, так как под его комнатой спала советница с ребенком. Но что заставляло его ходить так долго? Думал ли он над разрешением какой-нибудь медицинской задачи или перед ним витал образ той, из-за которой ему предстоял одинокий жизненный путь? Фелисита задумчиво закрыла окно и задернула старые выцветшие занавески.

XVIII

По саду распространялся аромат недавно скошенной травы, на которой с удовольствием валялась Анхен. Фелисита прислонилась к стволу большого дерева. Когда-то на этом самом месте стояли ее маленькие ножки, и тогда не только лужайка, но и весь мир казался ей усыпанным цветами.

Со времени отъезда профессора и советницы в Тюрингенский лес прошло уже два дня, которые Фелисита проводила с Анхен. Несколько дней назад соседний сад перешел во владение семейства Франк. Вчера молодой адвокат обменялся с ней несколькими фразами, а сегодня к забору подошла старая дама с добрым лицом и предложила Фелисите, ввиду близости ее разлуки с домом Гельвиг, свою поддержку и совет. Это был неожиданный солнечный луч в жизни презираемой дочери комедиантов. И все-таки она стояла, глубоко задумавшись, и в шелесте ветвей ей слышались предсказания о страданиях и вечной борьбе, которую ей придется вести, хотя в этот момент она еще и не подозревала, что судьба уже разрушает ее слабые надежды.

В сад быстро вошел Генрих. С первого же взгляда Фелисита поняла, что он явился не с доброю вестью. Испуганно бросилась она ему навстречу и схватила его руку.

— Да, Феечка, ничего не поделаешь, ты все равно должна это узнать, — сказал он тихо, — старая барышня…

— Умерла? — вскрикнула Фелисита.

— Нет еще, Феечка, но она никого не узнает, с ней случился удар… Прислуга нашла ее лежащей на полу… — голос у него оборвался, и Генрих зарыдал, как ребенок.

В первый момент Фелисита как будто окаменела, ни одна слеза не выкатилась из ее глаз; с жутким спокойствием взяла она шляпу, позвала Розу, работавшую неподалеку, и передала ей ребенка.

— Вы нездоровы? — с испугом спросила горничная.

— Да, она больна, — ответил вместо Фелиситы Генрих. — Феечка, возьми себя в руки, барыня у нее наверху. Хорошо, что старая дева этого не знает. Доктор Бём уже ушел, он ничего не может сделать.

Но Фелисита ничего не слышала. Не замеченная Фридерикой, она поднялась в мансарду и проскользнула в комнату умирающей.

Глаза старой девы были открыты и беспокойно блуждали по сторонам, тихое хрипение сопровождало тяжелое дыхание, рука поднималась и бессильно падала на одеяло. Фелисита подошла к кровати. Госпожа Гельвиг с удивлением взглянула на нее.

— Что тебе здесь надо? — громко спросила она, указывая на дверь.

Фелисита не отвечала. В этот момент взгляд умирающей упал на девушку и в нем мелькнул луч сознания, губы зашевелились.

— Позовите нотариуса! — прохрипела она.

Фелисита бросилась из комнаты. Нельзя было терять ни минуты. Но когда она проходила мимо комнаты птиц, кто-то схватил ее сзади, отшвырнул на середину комнаты и затворил дверь. Фелисита упала на пол. Она ничего не видела, не слышала ничьих шагов, и вдруг кто-то схватил ее как раз в тот момент, когда нужно было исполнить последнюю волю умирающей.

Она бросилась к двери, но ни стук, ни крик не помогали: дверь была заперта… и кто бы мог открыть ее? Ведь не те же руки, которые ее сюда бросили? Она знала теперь, кто это был… Теперь эта ужасная женщина сидела у постели и читала своим монотонным голосом молитвы. Кровь бросилась в голову Фелисите. Вне себя подбежала она к двери и начала стучать с новой силой. Все было напрасно. Почему ее заперли? Она должна была позвать нотариуса, как приказала тетя Кордула. Если тетя Кордула умрет без завещания, то все перейдет к Гельвигам… Кто знает, у скольких бедняков отнята была поддержка, которая осчастливила бы их на всю жизнь?…

Фелисита села на стул и залилась слезами. Теперь уже было поздно, даже если бы ее и освободили. Может быть, дорогие глаза, с минуты на минуту ожидавшие появления Фелиситы, уже закрылись…

Прошло больше двух часов. Молодая девушка боялась пошевелиться, так как при каждом ее движении птицы поднимали ужасный крик. В наступающей темноте они казались ее расстроенному воображению страшными призраками. Она опять подошла к двери и толкнула ее. Дверь открылась без малейшего сопротивления. На площадке была мертвая тишина, Фелисите могло показаться, что ей приснился ужасный сон, если бы спальня не была заперта. Она посмотрела в замочную скважину — окно было открыто… да, все кончено!..

Фелисита прошла в людскую, вслед за ней вошел Генрих. Он повесил свою фуражку и подошел к Фелисите. Грустный взгляд его заплаканных глаз проник в застывшую от скорби душу девушки, она обняла его и залилась слезами.

— Ты видела ее, Феечка? — спросил он. — Фридерика говорит, что барыня закрыла ей глаза…

Фелисита перестала плакать и рассказала о случившемся. Генрих как сумасшедший бегал по комнате.

— И Господь допустил это?… — восклицал он. — Поди-ка, пожалуйся! В суде тебе не поверят, потому что не имеешь свидетелей… и во всем городе никто не поверит тебе, потому что это благочестивая госпожа Гельвиг, а ты… Я всегда говорил, что это очень дурная женщина. Феечка, бедное дитя, она тебя обокрала. Сегодня я должен был пойти к нотариусу, завтра в два часа старая дева хотела сделать завещание в твою пользу… Да, да…

XIX

Рано утром госпожа Гельвиг появилась во дворе. Жалкая женщина, так часто нарушавшая святость праздника веселыми мотивами, умерла. Но все-таки она носила имя Гельвигов, и потому неизменный белый чепчик госпожи Гельвиг был заменен черным.

Она отворила дверь, ведущую в мансарду. Светлый гений улетел уже из комнат, по которым проходила теперь госпожа Гельвиг. Холодная, презрительная усмешка играла у нее на губах, но при виде книг в изящных сафьяновых переплетах ее взгляд зажегся непримиримой ненавистью.

Она взяла большую связку ключей, лежавшую на столике, и открыла бюро, больше всего ее интересовавшее. В ящиках царил образцовый порядок. В них лежали исписанные тетради, пожелтевшие от времени письма, аккуратно перевязанные полинявшими ленточками. Но госпожу Гельвиг не интересовало все это. Зато к ящику, до краев наполненному разными документами, она отнеслась очень благосклонно. Внимательно, с внутренним удовлетворением разворачивала она лист за листом и быстро сосчитала общую сумму выгодно помещенных денег. Эта сумма превосходила ее ожидания.

Но ее расследования этим не ограничились. Она переходила от шкафов к комодам, из комнаты в комнату с необыкновенной живостью и нетерпением, которое возрастало с каждым шагом. Но не находила того, что искала. Наконец, взволнованная, она вышла на галерею и, приказав прислать к ней Генриха, снова начала прерванные поиски.

— Ты не знаешь, где покойная тетя хранила серебро? — спросила она у Генриха. — Я знаю, что у нее должно было быть по крайней мере две дюжины серебряных ложек, столько же кофейных, серебряные подсвечники, кофейник, молочник… Я ничего не могу найти — где все это?

— Не знаю, барыня, — спокойно ответил Генрих. Он подошел к столу и вынул из ящика два серебряных прибора. — Вот все, что я видел у покойной барышни.

Госпожа Гельвиг кусала губы, выдержка покинула ее.

— Какой скандал, если она продала или подарила семейные драгоценности, хотя это и не похоже на нее! — сказала она как бы про себя. — Но я не успокоюсь до тех пор, пока не найду всего. У нее были ведь еще и брильянты…

Она умолкла, ее взгляд упал на стеклянный шкаф, в котором лежали ноты. В нем она еще не искала. Она рванула резные дверцы: на полках лежали кипы журналов. Она с ненавистью вынимала пачку за пачкой и бросала их на пол, так что аккуратно сложенные тетради разлетались в разные стороны.

В старике кипела злоба, он сжимал кулаки и бросал на грубую женщину страшные взгляды. Он видел, как блестели глаза старой девы, когда он приносил с почты эти книжки, доставлявшие ей столько радости и утешения.

— Здесь собраны все непримиримые враги святой церкви, — пробормотала госпожа Гельвиг. — И я столько лет должна была терпеть эту оставленную Богом старую деву под своей кровлей!

При виде нот у нее вырвался хриплый смех. Она открыла шкаф и приказала Генриху принести корзину, куда он должен был сложить все эти книги и ноты. Он тщетно ломал голову над дальнейшей судьбой этих книг. Высокая женщина стояла рядом с ним и строго следила за тем, чтобы ни один листок не остался в шкафу. Сама она ничего не трогала: казалось, она боялась обжечь себе руку, притронувшись к тетрадкам.

Наконец, она приказала слуге снести корзину вниз и, тщательно заперев все двери, последовала за ним. К большому неудовольствию Фридерики она вошла в кухню. Генрих должен был поставить корзину на пол и принести ножницы.

— Сегодня ты можешь поберечь дрова, Фридерика, — сказала госпожа Гельвиг, бросая в огонь нотные тетради.

Генрих остолбенел. Еще тело старой девы не было предано земле, а эта бессердечная женщина распоряжалась уже ее имуществом, как беспощадный победитель в покоренной стране.

— Барыня, — сказал он наконец, — ведь тут может быть завещание!

Госпожа Гельвиг с насмешкой подняла свое красное от огня лицо.

— С каких это пор я разрешила тебе делать свои разумные замечания? — спросила она резко. В эту минуту она держала в руках рукопись оперетки Баха и с еще большей энергией принялась резать и рвать листки, бросая их в печку.

Кто-то позвонил. Генрих пошел отворить. Вошел чиновник судебного ведомства в сопровождении служителя. Поклонившись удивленной хозяйке дома, он сказал, что ему поручено опечатать имущество умершей Кордулы Гельвиг. Госпожа Гельвиг, вероятно, впервые в жизни потеряла свое обычное хладнокровие.

— Опечатать? — пробормотала она.

— У нотариуса есть завещание.

— Это ошибка, я знаю наверняка, что по желанию своего покойного отца она не имела права делать завещания — все переходит к семье Гельвиг.

— Я очень сожалею о причиненном вам беспокойстве, — сказал чиновник, пожимая плечами, — но должен сейчас же приступить к исполнению своих обязанностей.

Госпожа Гельвиг закусила губу, взяла ключи от мансарды и пошла вперед. Генрих побежал к Фелисите, которая, к удивлению Анхен, была сегодня неподвижна и молчалива, как статуя, и рассказал ей о случившемся. При описании аутодафе она встрепенулась и, не слушая дальше, поспешила в кухню. Там стояла корзина, в которой лежали еще нотные тетради, но папки, разбросанные по полу, были пусты. Только в углу лежал маленький обрывок. Фелисита подняла его. «Партитура, написанная собственноручно Иоганном Себастьяном Бахом, полученная от него на память в 1707 году. Готгельф фон Гиршпрунг», — прочитала она… Это было все, что осталось от драгоценной рукописи.

По-видимому, госпожа Гельвиг первоначально не имела намерения прерывать путешествие своего сына, однако после того как имущество старой девы было опечатано, она письмом вызвала его. Но так как путешествующая компания не имела определенного адреса, письмо было послано наудачу. По желанию покойной на следующий день после ее погребения должны были вскрыть завещание. Для этого акта госпоже Гельвиг нужна была поддержка сына, так как она совершенно потеряла голову. Возможная потеря значительного состояния сокрушающе действовала даже на ее железные нервы.

Поиски, начавшиеся с утра в мансарде, продолжались теперь в комнате ее покойного мужа. Между фамильными бумагами должны были найтись доказательства того, что старая дева не могла самостоятельно распоряжаться своим имуществом. Госпожа Гельвиг была твердо уверена в существовании такого распоряжения отца Кордулы, бумаги должны были найтись. Но сегодня для нее выпал несчастливый день — поиски были безрезультатны.

Прошло два дня. Письмо, вероятно, блуждало еще по Тюрингенскому лесу, и на похоронах старой девы не было ни одного представителя семьи Гельвигов.

Фелисита, со свойственным ей самообладанием, молча переносила свое горе. Она не ждала утешений, с детства привыкнув сама справляться со своими печалями. Она не хотела больше видеть покойную. Последний взгляд умирающей был для нее прощанием. После обеда в день погребения, когда госпожа Гельвиг ушла, она взяла один из ключей, висевших в людской, и открыла коридор, идущий к знакомой уже читателям кладовой. Тетя Кордула должна была иметь сегодня на своей могиле свежие цветы, но только из тех, которые она сама посадила. Мансарда, за исключением комнаты птиц, была запечатана, и таким образом путь туда был отрезан. В первый раз после девяти лет Фелисита снова стояла у слухового окна и смотрела на крышу. Необходимо было еще раз пройти по этой дороге. Фелисита вылезла из окна и быстро прошла по крыше. Бедные цветы, безмятежно качавшие при малейшем дуновении ветерка своими душистыми головками, не знали, что их благосостояние зависело от маленьких ручек, уже упокоившихся в земле. Фелисита заглянула в стеклянную дверь. Там на круглом маленьком столике на открытой книге лежали очки. Взволнованная девушка прочитала несколько строк: речь Антония из «Юлия Цезаря» Шекспира была последним чтением старой девы. Дальше в зале стоял рояль, а рядом с ним стеклянный шкаф с пустыми теперь полками; сокровища, лежавшие на них, превратились в пепел, но зато другие сокровища этого шкафа были спрятаны хорошо — госпожа Гельвиг напрасно искала их…

В потайном отделении старого шкафа хранилось не только серебро, там стоял и ящичек. «Он должен умереть раньше меня», — говорила тетя Кордула… Был ли он уничтожен ею? Он ни в коем случае не должен был попасть в руки наследников, и все-таки старая дева не имела сил его уничтожить. Было более чем вероятно, что ящичек еще существовал. Если в завещании было указано место, где хранилось серебро, то открылась бы тайна, которую тетя Кордула всеми силами старалась скрыть… Фелисита решила предотвратить это.

Стеклянная дверь была заперта изнутри на задвижку. Фелисита вынула стекло и взялась за задвижку, но дверь оказалась запертой на замок и ключ был вынут — неутешительное открытие! Негодование на судьбу, становившуюся ей поперек дороги каждый раз, когда она надеялась помочь тете Кордуле, овладело Фелиситой. К ее горю примешивался еще тяжелый вопрос: что же теперь будет? Было ли содержание серого ящичка таково, что могло уничтожить молву о виновности старой девы? Или же оно бросало на усопшую еще большую тень?

Она срезала красивый букет и пошла обратно с новой тяжестью в переполненном горем сердце.

На большом тихом кладбище лежало три дорогих для этой молодой девушки существа. Она бросила горький взгляд на небо. Ему некого было больше отнимать у нее. Отец давно уже умер где-нибудь в чужой земле. Здесь под мраморной плитой лежал Фридрих Гельвиг, а тут — она подошла к могиле своей матери. Сегодня надгробный камень лежал около могилы, так как Генрих хотел подновить надпись на нем. «Мета Орловская», прочитала Фелисита, но дальше были написаны еще слова, прежде скрытые землей: «урожденная фон Гиршпрунг из Киля».

Фелисита глубоко задумалась… Это же имя было написано на рукописи Баха! Оно принадлежало старинному тюрингенскому рыцарскому роду герб которого был изображен на стенах и дверях дома Гельвигов. Но и на маленькой серебряной печатке в детском мешочке Фелиситы было то же самое изображение готовящегося к прыжку оленя… Удивительная загадка!.. Гордый род, последние представители которого должны были взяться за рубанок и шило, давно угас… Генрих еще в детстве знал последнего представителя этого рода, который молодым студентом умер в Лейпциге… И все-таки четырнадцать лет тому назад с далекого севера пришла молодая женщина, носившая это имя и имевшая тот же герб… Была ли это ветвь, оторванная от старого тюрингенского ствола и заброшенная так далеко?…

Были ли еще живы родственники матери Фелиситы? Горькая усмешка мелькнула на губах молодой девушки: во всяком случае, для дочери Меты фон Гиршпрунг они не существовали. Их вызывали два раза, и они упорно молчали.

XX

С кладбища Фелисита отправилась в сад, где Роза и Анхен ожидали ее и куда должна была прийти госпожа Гельвиг. Она снова обрела внешнее спокойствие, но, казалось, чувствовала потребность развеяться и почти не бывала дома. Свою встречу с Фелиситой в мансарде она совершенно игнорировала. Предположение, что молодая девушка виделась со старой девой, ей не пришло в голову, и она объясняла появление Фелиситы простым любопытством.

Фелисита быстро прошла через весь город и остановилась у сада Франков. Она глубоко вздохнула и, решившись, открыла калитку. Молодая девушка должна была теперь действовать самостоятельно. Старая дама, разговаривавшая несколько дней назад с Фелиситой, сидела в тени и сразу узнала входившую девушку.

— Вы пришли ко мне за советом, не правда ли? — приветливо спросила она.

Фелисита сказала ей, что через три недели она покидает дом Гельвигов и ищет места.

— Скажите, дитя, что вы можете делать? — спросила старая дама.

Фелисита покраснела… Она должна была говорить о своих знаниях, которые так тщательно скрывала. Это было ей очень неприятно, но больше ничего не оставалось.

— Я могу преподавать немецкий и французский языки, географию и историю, — ответила она. — Я упражнялась также в рисовании. Музыке я не училась, но пение я могла бы преподавать… Я могу также стряпать, стирать и гладить…

— Здесь, в нашем маленьком X., вы, конечно, не хотели бы оставаться? — живо спросила старушка.

— Продолжительное пребывание здесь было бы нежелательно, но у меня тут дорогие могилы и не хотелось бы расставаться с ними очень скоро.

— Тогда вот что я вам скажу. Компаньонка моей сестры в Дрездене выходит замуж. Через шесть месяцев это место будет свободно, и я рекомендую вас, а до тех пор вы останетесь у меня… Хорошо?

Фелисита с благодарностью поцеловала руку старушки. Но видно было, что ей хотелось задать еще какой-то вопрос. Старушка тотчас же заметила это.

— У вас есть еще что-то на сердце, не правда ли? Если мы хотим жить вместе, то должны быть откровенны, — сказала она весело.

— Я хотела бы просить вас дать мне определенное положение в вашем доме, — быстро и решительно ответила Фелисита.

— Ах, понимаю, вы не хотите есть хлеб из милости! Но у меня вы не будете в этом тяжелом положении, мое милое, гордое дитя: я приглашаю вас своей компаньонкой. Стирать и гладить вам не придется, но вы должны будете иногда присмотреть на кухне, так как я и моя старая Дора становимся уже дряхлыми. Хотите?

— Конечно! — ответила она, и впервые после смерти тети Кордулы на серьезном лице молодой девушки мелькнула слабая улыбка.

Фелисита вспомнила, что она должна быть на своем посту прежде, чем госпожа Гельвиг придет в сад, и попросила позволения удалиться. Госпожа Франк отпустила ее с теплым рукопожатием, и через несколько минут она стояла уже в саду Гельвигов и держала Анхен на руках. Вскоре после нее пришла сильно рассерженная Фридерика.

— Они приехали час назад, — сказала она, запыхавшись и опуская на землю тяжелую корзину с посудой. — У нас еще никогда не было такого беспорядка… Барыня сказала, что ужинать будут в городе; я все приготовила, но профессору непременно захотелось идти в сад. Пришлось укладывать и тащить сюда все свое хозяйство. Там произошла ужасная сцена, — тихо рассказывала она, в то время как Фелисита, стоя рядом, чистила салат. — Первое слово барыни было о завещании… Такой взбешенной, как сегодня, я ее никогда не видала.

А молодой барин сказал, что старая тетя была отверженной, никто о ней никогда не заботился, и он не понимает, почему она должна отдать свои деньги людям, ее презиравшим. Он никогда и не думал об этом наследстве…

Фелисита по обыкновению ничего не отвечала на болтовню кухарки. Вскоре она взяла свою работу и села под деревом, в то время как Анхен играла около нее на лужайке. Со своего места она могла видеть садовую калитку. Эта изящная, чугунная решетка всегда имела для нее особую прелесть. Много людей появлялось за нею: были и милые, приветливые лица, к которым она радостно бежала навстречу, но были и такие, при появлении которых сжималось ее маленькое сердечко, и она вздыхала свободно только тогда, когда калитка закрывалась за ними. Но никогда еще она не испытывала такого страха, как сегодня, когда заскрипела калитка и вошла госпожа Гельвиг под руку с сыном и в сопровождении советницы. Отчего ей было бояться этих людей? Госпожа Гельвиг совершенно игнорировала ее существование, а сын ее считал дочь фокусника отверженным и презренным существом… Фридерике он показался сегодня странным, и Фелисита должна была признать, что старая кухарка была права. Сегодня он нетерпеливо стремился куда-то и искал кого-то глазами, вероятно свою маленькую пациентку.

Роза повела Анхен навстречу входившим. Советница обняла ребенка, но, лаская его, сердито бранила Розу за то, что та взяла ключи от комнат и заставила советницу идти по городу в измятом дорожном платье.

— Эта прогулка — одно из самых неприятных происшествий в моей жизни, — с досадой говорила молодая дама, закалывая разорванное платье. — Лучше бы я осталась в твоей тихой комнате, тетечка. Мы испытали тысячу неудобств, и, куда бы ни направлялись, дождь следовал за нами по пятам. Ко всему этому еще ужасное настроение моего мрачного кузена, который с удовольствием вернулся бы домой в первый же день. Сколько мы положили трудов, чтобы сделать его хмурое лицо хоть немножко приветливее… Анна фон Штернталь приложила для этого столько усердия, что я каждую минуту ожидала объяснения в любви. Скажи сам, Иоганн, разве она не была предупредительна и любезна?

Ответа профессора Фелисита не слыхала. Некоторое время никто не обращал на нее внимания. Но когда она случайно выглянула за стену тисов, то увидела подходившего профессора. Его лицо было взволнованно, а взгляд беспокойно блуждал по саду. Фелисита сидела неподвижно и наблюдала за ним; она боялась того момента, когда его взгляд упадет на нее. Но как странно изменилось его лицо!

Он наклонил ветку яблони и рассматривал ее с видимым интересом, вероятно не замечая девушки. Потом отбросил ветку и продолжал свой путь.

— Посмотрите, Фелисита, я нашел клевер с пятью лепестками! — внезапно закричал он, наклоняясь. — Люди говорят, что эти пять лепестков приносят нашедшему их счастье, — продолжал он, быстро переходя лужайку. — Я сейчас увижу, насколько основательны эти уверения…

Он стоял перед Фелиситой. Теперь в его осанке чувствовалась энергия человека с сильной волей. Клевер выпал у него из рук, и он протянул их к молодой девушке.

— Добрый вечер, — сказал он мягко.

Если бы девять лет тому назад он заговорил так с ребенком, всем сердцем жаждавшим любви! Но теперь это доверчивое приветствие, в котором слышалась радость свидания, было непонято, хотя она, хотевшая оттолкнуть его помощь даже в тяжелую минуту своей жизни, все-таки подала ему руку. Это было чудо… Малейшее неосторожное движение с его стороны могло спугнуть ее. Он понял это и переменил тон.

— Вас не тяготила забота об Анхен? — спросил он приветливо и с участием.

— Нисколько, привязанность ребенка трогает меня, и я охотно ухаживаю за ним.

— Но вы грустнее и бледнее, чем всегда. Вы только что сказали, что привязанность ребенка трогает вас, но и другие люди также привязаны к вам. Я сейчас докажу вам это. Вы, наверное, ни разу не подумали о людях, покинувших городок X., чтобы укрепить свою душу и волю на свежем лесном воздухе.

— Я не имею с ними ничего общего, — ответила она хмуро и сильно покраснела.

— Допустим. Но я был человеколюбивее, я думал о вас, и вот при каких обстоятельствах: я видел сосну, одиноко стоявшую на утесе; казалось, ее обидели в лесу, лежавшем у ее ног, и она бежала на пустынную скалу. Там она стояла твердо и угрюмо, и моя фантазия придавала ей человеческое лицо с хорошо знакомым мне гордым, презрительным выражением. Во время грозы дождь хлестал ее ветви, буря немилосердно сгибала ее, но она снова выпрямлялась и после каждого толчка казалась еще крепче.

Фелисита взглянула на него с испугом и робостью. Как он изменился! Человек с холодными, стальными глазами, убежденный консерватор, в котором законы и правила убили всякую искру поэзии, педант, которого беспокоило пение, рассказывал ей теперь выдуманную им сказку, смысла которой она не могла не понять.

— И подумайте, — продолжал он, — я стоял внизу в долине, и мои спутники бранили меня за то, что я оставался под дождем. Они не знали, что сухому, рассудительному доктору представилось видение, которого не могли прогнать ни буря, ни дождь: он видел, как храбрец поднялся на скалу, обнял сосну и сказал: «Ты моя!» И что же случилось дальше?

— Я знаю, — перебила его девушка негодующим тоном. — Одинокая осталась верной себе и употребила свое оружие.

— Даже и тогда, когда она почувствовала бы, что с ним она может спокойно отдохнуть от всех бурь и тревог и что он всю жизнь будет защищать и беречь ее как зеницу ока?

Рассказчик принимал, видимо, большое участие в судьбе действующих лиц своего рассказа. Губы его вздрагивали, и в голосе слышалась та мягкость, которая так поразила Фелиситу у постели больного ребенка.

— Одинокая оказалась достаточно опытной, чтобы понять, что он рассказывал ей сказку, — ответила она твердо. — Вы говорите сами, что она устояла против бури, значит — закалила себя и не нуждалась в поддержке!

От нее не укрылось, как побледнел профессор. Казалось, он хотел уйти, но в это время послышались шаги и из-за стены тисов показалась его мать под руку с советницей.

— Ты здесь, Иоганн? Мешаешь Каролине работать и заставляешь нас ожидать тебя к ужину, — проворчала госпожа Гельвиг.

Советница оставила руку тетки и перешла лужайку, ее голубиные глаза метали молнии.

— Я не могла еще поблагодарить вас, Каролина, за то, что вы присмотрели за моим ребенком… — Эта фраза должна была звучать приветливо, но обычно мягкий голос советницы звучал теперь резко. — Вы стоите под деревом, словно отшельница, и, вероятно, часто играли эту интересную роль, так как я нахожу, что уход за Анхен был очень небрежен. Она сильно загорела, и я боюсь, что ее слишком много кормили!

— Нет ли у тебя еще каких-нибудь упреков, Адель? — насмешливо спросил профессор. — Может быть, она виновата и в том, что ребенок страдает золотухой, а может быть, это она и наслала на Тюрингенский лес дожди, испортившие тебе настроение?

— Не договаривай лучше, — сказала молодая вдова. — Ты не знаешь, что говоришь. Я не хотела вас обидеть, Каролина, и чтобы вы видели, что я нисколько на вас не сержусь, я попрошу вас сегодня вечером еще посмотреть за Анхен. Я чувствую себя очень утомленной.

— Этого не будет! — твердо заявил профессор. — Время безграничного самопожертвования прошло; ты прекрасно умеешь, Адель, пользоваться силами других, но с этих пор ты возьмешь ребенка на свое попечение!

— Хорошо, это удобно и для меня, — сказала госпожа Гельвиг. — Тогда девушка будет полоть. Я не могу этого требовать от Генриха и Фридерики, они уже стары для этого.

Яркая краска покрыла лицо профессора. Как ни трудно было обыкновенно разгадывать выражение его лица, но в этот момент на нем ясно можно было прочесть смущение и стыд.

Может быть, он никогда еще не сознавал так ясно, как теперь, в какое положение поставил он это богато одаренное молодое существо. Фелисита моментально покинула свое место. Она знала, что слова госпожи Гельвиг служили для нее приказом, который она должна была тотчас же исполнить, если не желала навлечь на себя целую тучу колких замечаний. Но профессор преградил ей дорогу.

— Я думаю, что также имею право слова как опекун, — сказал он с видимым спокойствием. — И я не желаю, чтобы вы исполняли такие тяжелые работы.

— Ты, может быть, хочешь посадить ее под стеклянный колпак? — спросила госпожа Гельвиг. — Но она воспитана по твоим предписаниям… Не должна ли я показать тебе твои письма, в которых ты неустанно повторял, что она должна трудиться?

— Я ни на йоту не отрицаю моих требований, — ответил профессор глухим, но твердым голосом, — но должен сознаться, что сделал ошибку, и теперь думаю и буду поступать иначе.

— Не будь смешон, Иоганн, — сказала госпожа Гельвиг, язвительно засмеявшись. — В твои годы не меняют убеждений. Кроме того, ты действовал в данном случае не один, а я думаю, что вся моя жизнь доказывает, что с Божьей помощью я всегда поступала справедливо… Мне было бы жаль, если бы в твоем характере проявилась отцовская слабость, потому что тогда нам пришлось бы расстаться. Пока девушка находится в моем доме, она останется моей служанкой, которая не должна ни минуты сидеть без работы. Она может разыгрывать из себя важную даму и сидеть сложа руки после…

— Этого она никогда не сделает, госпожа Гельвиг, — сказала Фелисита. — Работа относится к ее жизненным условиям… Будьте добры указать мне грядки, чтобы я могла начать работу.

Профессор, принявший во время речи матери свою спокойную осанку, повернулся к Фелисите.

— Я запрещаю вам это, — приказал он решительно. — И если мой протест опекуна не может сломить вашего непобедимого упрямства, то я апеллирую к вашему благоразумию как врач… Вы переутомились, ухаживая за Анхен. Через некоторое время вы покинете наш дом, и наш долг позаботиться о том, чтобы вы были здоровы.

— Она может идти домой, — сказала госпожа Гельвиг, — хотя я и не понимаю, как это уход за ребенком мог довести ее до болезни. Посмотри, Иоганн, на других девушек в ее положении: они работают целый день и не теряют румянца…

Она взяла под руку молодую вдову и пошла с ней через лужайку в полной уверенности, что ее сын следует за ней. Но профессор, сделав несколько шагов за ними, вернулся обратно.

— Вы, вероятно, не чувствуете, что причинили мне сегодня страшную боль? — спросил он мягко.

Молодая девушка молчала.

— Фелисита, я не могу думать, что вы принадлежите к тем женщинам, которым просьба мужчины о прощении доставляет удовольствие, — сказал он серьезно.

— По-моему, такая просьба неприятна обиженному, — ответила она непривычно мягко, — и от уважаемых мною людей я ни в коем случае не хотела бы услышать подобную просьбу… Дети могут просить прощения у родителей, но не наоборот… Тем менее…

— Тем менее вы хотели бы видеть униженным мужчину, не так ли, Фелисита? — быстро закончил он прерванную фразу, и в его голосе зазвучала радость. — Но надо быть последовательной, и потому подумайте спокойно, не долг ли женщины протянуть руку помощи желающему исправить свою ошибку?… Подождите, сейчас я не хочу знать вашего ответа, я вижу по вашим глазам, что он будет не таким, какого я жду… Я буду надеяться, что настанет время, когда злая сосна на утесе не употребит своего оружия!

Он ушел. Ее глаза были устремлены на листок клевера, который был сорван как символ счастья. Взять его она не хотела, но не захотела и растоптать…

XXI

После ряда солнечных дней над городом нависло пасмурное небо. Старый дом на площади казался еще мрачнее. Шторы во втором этаже были опущены, так как советница страдала сильной головной болью. Серое небо не предвещало ничего хорошего: день, когда предстояло вскрыть завещание, был неудачнейшим в жизни госпожи Гельвиг. К нотариусу были вызваны только оба ее сына и Генрих, но она заступала место своего сына Натаниеля.

К полудню она вернулась в сопровождении профессора. Генрих следовал за ними в некотором отдалении. Опасные болезни и даже смерть близких не меняли выражения лица госпожи Гельвиг. Ее сильный дух, поддерживаемый глубоким благочестием, без каких-либо колебаний подчинялся таким испытаниям, и ее ставили в пример. Но сегодня маленький городок был свидетелем необыкновенного зрелища. На щеках этой величественной женщины горел румянец, ее всегда размеренная походка была поспешна…

Несмотря на головную боль, советница спустилась вниз.

— Поздравь нас, Адель, — сказала со злобным смехом госпожа Гельвиг. — Из состояния в сорок две тысячи талеров семья Гельвиг, которой по праву принадлежат эти деньги, не получит ничего!.. Но Боже сохрани оспаривать это сумасшедшее завещание, мы должны примириться с вопиющею несправедливостью; вот куда ведет бесхарактерность мужчин! Если бы я была главою дома, я не допустила бы этого. Не понимаю, как мог мой покойный муж терпеть эту особу у себя в доме и предоставить ей распоряжаться имуществом по своему усмотрению.

— Но кто же настоял на том, чтобы старая тетя была изгнана под крышу? — строго спросил профессор. — Кто настраивал против нее моего отца, кто строго следил за тем, чтобы старая родственница не имела никаких отношений с нами, детьми?…

Это была ты, мама! Если ты хотела получить наследство, то должна была поступать иначе!

— Ты, может быть, думаешь, что я должна была поддерживать с ней хорошие отношения? Я, прожившая беспорочно всю жизнь, — с этой преступной особой, нарушавшей святость праздников и не имевшей истинной веры? Нет, никакие земные силы не заставили бы меня сделать это! Ее нужно было объявить ненормальной и назначить опеку, и для этого у твоего отца была тысяча средств.

Профессор побледнел. Он бросил на мать испуганный взгляд, взял шляпу и вышел из комнаты. Он заглянул в глубокую пропасть… Высокомерие и безграничный эгоизм столько лет казались ему венцом благочестия, озарявшим его мать… И этот характер он считал верхом женственности! Он должен был признаться самому себе, что раньше и он стоял на той же дороге… И бедную невинную сироту с головой, полной ясных, идеальных мыслей, с гордым и честным сердцем, с богато одаренной душой он толкнул в эту холодную, беспросветную бездну… Как должна была она страдать! Он медленно поднялся по лестнице и заперся в своем кабинете.

В то же время в людской разыгрывалась другая сцена волнения и негодования. Кухарка беспокойно бегала по комнате.

— Не думай, что я завидую тебе, Генрих, это было бы не по-христиански! — восклицала Фридерика. — Две тысячи талеров! У тебя больше счастья, чем ума… Господи, как только я не мучила себя всю жизнь, ходила прилежно в церковь, зимой, в сильнейший холод… Я молила Бога, чтобы Он сделал меня счастливой, но мне это не принесло пользы, а тебе выпало такое счастье… Но можешь ты взять эти деньги со спокойной совестью? По-настоящему старая барышня не могла завещать тебе ни одного пфеннига, потому что по праву все принадлежит нашим господам… Если рассуждать правильно, так ты крадешь у них эти деньги, Генрих. Я не знаю, что бы я сделала на твоем месте!

— Я возьму их, Фридерика, — сказал Генрих.

Старая кухарка выбежала в кухню, хлопнув за собой дверью.

Завещание старой девы, вызвавшее столько волнений и негодования, было сделано десять лет тому назад и гласило следующее:

«В 1633 году сын убитого шведскими солдатами Адриана фон Гиршпрунга Лютц фон Гиршпрунг покинул город X., чтобы поселиться в другом месте. Этой боковой линии угасшего старого тюрингенского рыцарского рода я завещаю тридцать тысяч талеров из моего личного капитала, золотой браслет, в середине которого выгравировано стихотворение на старо-немецком языке, рукопись оперетки Баха, которая включена в мое собрание автографов знаменитых композиторов, лежит в папке № 1 и имеет надпись: „Готгельф фон Гиршпрунг“. Настоящим я прошу нотариуса сделать вызов потомкам названной боковой линии. Если же в течение года никто не заявит своих прав, то я желаю передать капитал вместе с суммой, вырученной от продажи браслета и рукописи, достоуважаемому магистрату города X. с тем, чтобы проценты с этого капитала ежегодно и в равных частях получали восемь учителей открытых учебных заведений города X. Мое серебро и все мои драгоценности, за исключением вышеозначенного браслета, я завещаю главе дома Гельвиг как фамильное достояние, которое не должно перейти в чужие руки, так же, как и все белье, посуда и мебель. Мое собрание автографов знаменитых композиторов, за исключением рукописи Баха, должно быть продано, и вырученные от продажи деньги должны быть отданы моим племянникам, Иоганну и Натаниелю Гельвигам, ввиду того, что я никогда не могла сделать им подарков к Рождеству».

Кроме того, двенадцать тысяч талеров были завещаны разным бедным семействам, и из них Генрих получал две тысячи.

Генрих передал Фелисите содержание завещания. Из его рассказа выяснилось, что место, где хранилось серебро, не было точно указано, значит, судьба предоставляла возможность молодой девушке уничтожить серый ящичек.

— Ах, Феечка, — сказал Генрих печально. — Если бы старая барышня прожила еще двадцать четыре часа, то прежнее завещание было бы уничтожено и ты получила бы много денег: она тебя так любила.

Фелисита улыбнулась. В этой улыбке выразилась уверенность в своей юности и силах, которой чужда еще мысль о беспомощной старости.

— Так лучше, Генрих, — возразила она, — беднякам деньги нужнее, чем мне, а распоряжение тети о самом капитале, вероятно, осталось бы без изменения при составлении второго завещания.

— Да, наверное, — задумчиво сказал Генрих. — Я хорошо еще помню смерть старого Гиршпрунга. Он был сапожник и жил рядом с нами. Его сын играл со старой барышней, и потом, когда был студентом, они полюбили друг друга, как говорят люди. Рассказывают еще, что эта любовь свела старого господина Гельвига, ее отца, в могилу. Он не хотел и слышать об этой любви, и однажды у них вышло крупное столкновение; от гнева и волнения с ним сделался удар, и через несколько минут он умер. После его смерти Кордула уехала в Лейпциг: у ее студента началась горячка, и она ухаживала за ним до самой его смерти. Все родственники были взбешены ее поведением и отреклись от нее…

На следующий день печати с мансардной квартиры были сняты. Погода не менялась. Однообразные, серые тучи покрывали небо, дождь шел не переставая. В эти дождливые дни Фелисита сидела в своей комнатке рядом с людской. Вероятно, по приказанию профессора она была избавлена от всех тяжелых работ, зато целые груды белья лежали вокруг нее для починки — она не должна была даром есть хлеб.

Но в то время как руки Фелиситы машинально работали, сердце ее беспокойно билось, озабоченное решением тяжелой задачи. Суд напрасно искал серебро и драгоценности старой девы. Сначала это успокоило молодую девушку, но с тех пор Генрих ходил расстроенный. Госпожа Гельвиг с двусмысленным взглядом в сторону Генриха сказала комиссии, что к старой деве приходили только дворник и служанка, и из-за показаний хозяйки, очень похожих на обвинение, честного старика призвали к допросу. Он был вне себя… Какая мука была для Фелиситы видеть горе своего старого, верного друга и не сметь открыть тайну!

Теперь было вдвое труднее попасть в мансарду. Профессор в день снятия печатей прошел по комнатам таинственной старой тетки и решил поселиться в них. Возможно, что при виде оригинальной обстановки комнат ему стала понятна душа одинокой отверженной родственницы.

Он приходил вниз только к обеду и всегда с «угрюмым лицом», как говорила Фридерика. Советницу тоже охватила страсть к «очаровательному тихому убежищу», и она выпросила у своего кузена позволение приходить в мансарду. Роза должна была мести полы, а молодая вдова собственноручно вытирала пыль. Комнаты тети Кордулы ни на минуту не оставались без надзора. К тому же профессор заменил старый замок новым, к которому ключ Фелиситы не подходил, и, таким образом, она могла воспользоваться только дорогой через крыши. Мысль, что она должна, как преступница, проникнуть в запертые комнаты, переполняла ее негодованием, и само ожидание момента, когда ничего не подозревающий Иоганн уйдет из квартиры, было для нее ужасно. Но все-таки она не отступала и приходила в ужас от мысли, что для выполнения этой задачи ей оставалось только две недели.

Наконец дождь прошел. Может быть, сегодня все уйдут в сад и дорога через крыши будет свободна. Но надежда Фелиситы не оправдалась. Сразу же после обеда пришла Роза и сказала, чтобы молодая девушка шла с Анхен в сад. Господа тоже придут туда ужинать.

Вскоре Фелисита шла с девочкой по саду. Вместо черепиц крыши и деревянного пола воздушной галереи у нее под ногами была освещенная солнцем земля аллеи пустынного сада. Во время дождя сотни роз открыли свои чашечки. Фелисита, не замечая прекрасных цветов, шла с опущенной головой, и маленькая Анхен молча ковыляла рядом с ней, не мешая думам молодой девушки. В голове Фелиситы теснились горестные воспоминания. Розы не так благоухали раньше, когда еще не угасли ясные, смотрящие с любовью глаза тети Кордулы, которая в тихие воскресные послеобеденные часы, сидя около своей внимательно, не шевелясь, слушающей ученицы, читала классиков, а с галереи доносился опьяняющий аромат цветов, и вдали расстилался зеленый Тюринген…

Она подняла голову и посмотрела через забор в соседний сад. Там виднелся белый чепчик госпожи Франк. Старая дама сидела с сыном за столом; он читал ей вслух, а она вязала. Фелисита подумала, что у этих людей она до известной степени будет свободна. Но от этих мыслей ей не становилось легче. Еще до смерти тети Кордулы какая-то непонятная тяжесть легла на ее душу. Одно было ясно: это настроение было в связи с приездом ее прежнего мучителя. Перед тем она была убеждена, что его личное присутствие только усилит ее ненависть и озлобление, но даже не подозревала, что эти чувства так сильно и загадочно омрачат всю ее духовную жизнь.

До нее доносился звучный голос читающего, но в этом голосе не было тех оттенков и той силы, которые слышались в голосе профессора. Фелисита сердито покачала головой. Почему ей пришло в голову это сравнение? Она заставила себя думать о другом. Суд назначил адвоката Франка попечителем наследников из рода Гиршпрунг. Два дня назад в газетах появился вызов этих наследников. Фелисита напряженно ожидала результата, хотя была уверена, что он принесет ей новые неприятности. Если семья Гиршпрунг из Киля предъявит свои права на наследство, то тогда предположение, что жена комедианта была отвергнута своей семьей, подтвердится…

Госпожа Франк заметила Фелиситу и в сопровождении сына подошла к забору. Оба сердечно поздоровались с молодой девушкой, и адвокат выразил свою радость по поводу того, что она вступает в их семью. Таким образом, он легко и непринужденно завязал с ней продолжительный разговор. Но на этого светского человека находило удивительное смущение в присутствии серьезной девушки, смотревшей на него так спокойно и непринужденно и так ясно и определенно выражавшей необыкновенные мысли. Госпожа Франк спросила о здоровье Анхен. Фелисита взяла девочку на руки и с веселой улыбкой показала на личико ребенка, начинавшее покрываться здоровым румянцем. На прощание старая дама подала Фелисите руку. Ее сын последовал примеру матери, и молодая девушка, не задумываясь, приветливо подала ему руку. В этот момент заскрипела калитка и Иоганн вошел в сад. На секунду он остановился, потом приподнял шляпу и поклонился — Фелисита видела, как вспыхнуло его лицо. Адвокат хотел позвать его, но профессор отвернулся и вошел в дом.

XXII

Громадная стена тисов служила прекрасной защитой от солнца, ветра и недовольных взглядов. Фелисита слишком хорошо знала лицо профессора, чтобы ошибиться в его настроении: он был рассержен, а не рассеян, и девушка предполагала, что знает причину его неудовольствия. Он всегда требовал беспрекословного послушания, а сегодня она снова пренебрегла его запретом и держала Анхен на руках. Только этим она могла объяснить себе тот удивленно-сердитый взгляд, который он бросил на нее при входе в сад.

Фелисита села на скамейку у плотины. Анхен рвала цветы, и Фелисита должна была составлять из них букет для «дяди доктора». Это занятие совершенно поглотило ее, и она не заметила, как профессор вышел из-за стены тисов и быстро приближался к ней. Восклицание Анхен вывело ее из задумчивости, но он уже был подле нее. Она хотела подняться, но профессор нежно взял ее за руку и сел рядом с ней.

В первый раз в его присутствии она потеряла самообладание. Еще четыре недели тому назад она оттолкнула бы его руку и ушла… Но теперь она сидела — неподвижная и ослабевшая, точно удерживаемая силой каких-то чар. Она досадовала на то, что он говорил теперь с ней доверчиво и просто, ее сильнейшим желанием в эту минуту было убедить его, что она так же, как и прежде, смертельно ненавидит и презирает его, но у нее не хватало ни мужества, ни слов, чтобы высказать это. Фелисите было досадно, что это некрасивое, решительное лицо против ее воли оказывает на нее влияние.

Несколько минут Иоганн сидел молча. Она больше чувствовала, чем видела, что он пристально смотрит на нее.

— Доставьте мне удовольствие, Фелисита, снимите вашу ужасную шляпу, — прервал он молчание, и его голос звучал спокойно, почти весело. Не ожидая согласия девушки, он тихо снял с ее головы некрасивую шляпу и бросил на траву.

— Так, теперь я могу видеть, как в этой головке работают злые мысли! — сказал он со слабой улыбкой. — Мне неприятна битва в темноте — я должен видеть своего противника.

Что означало это странное введение? Может быть, он ожидал ответа, но она упорно молчала, собирая в букет цветы, которые ребенок продолжал ей приносить. С маленьких рук Фелиситы сошел загар, и они выглядели почти розовыми. Профессор взял ее правую руку и посмотрел на ладонь, на которой оставались следы тяжелой работы. Нельзя было отрицать, что девушка, по приказанию своего неумолимого опекуна воспитанная как служанка, честно подготовилась к своей будущей деятельности.

Фелисита сильно покраснела, но к ней вернулось прежнее самообладание. Она спокойно посмотрела на профессора, и он опустил ее руку.

— Вы охотно посещали школу, не правда ли? — неожиданно спросил он. — Занятия доставляли вам удовольствие?

— Да, — удивленно ответила она. Вопрос был странен и неожидан. Но, в сущности, дипломатические переходы совершенно не были свойственны профессору.

— Ну, хорошо, — продолжал он, — вы, без сомнения, еще помните, о чем я просил вас подумать?

— Да, помню.

— И, конечно, пришли к убеждению, что долг обязывает женщину поддержать мужчину, если он желает исправить свою ошибку?

Он напряженно смотрел ей в лицо.

— Не совсем так, — ответила она твердо, глядя ему прямо в глаза. — Я должна сначала знать, в чем именно состоит искупление.

— Это отговорка, — пробормотал он, и его лицо заметно омрачилось. Казалось, он забыл, что не сказал еще ничего определенного, и прибавил раздраженно: — Вам нет надобности так охранять себя. Могу вас уверить, что при взгляде на выражение вашего лица никому не придет в голову предъявить к вам какое-либо непосильное требование. Дело в том, что я хочу — каковы бы ни были ваши таинственные дальнейшие планы, — чтобы вы пробыли еще год под моей опекой и чтобы это время было употреблено на ваше духовное развитие… Дайте мне договорить! — продолжал он, повысив голос и нахмурив брови, когда она хотела его прервать. — Не обращайте внимания на то, что это предложение делаю вам я, но подумайте о том, что я действую в духе моего отца, заботясь о вашем образовании.

— Слишком поздно!

— Поздно? При вашей молодости?

— Вы не поняли меня. Я хочу сказать, что когда я была беспомощным ребенком, то была принуждена принимать милостыню. Теперь я стою на своих ногах, могу работать и не возьму ни одного гроша, которого не заслужила своим трудом.

— Зная вашу непобедимую гордость, я ожидал этого возражения, — холодно ответил профессор. — Мой план таков: вы будете посещать институт, я дам вам нужные средства, и когда вы будете самостоятельны, вы возвратите мне все до последнего гроша… Я знаю в Бонне прекрасное учебное заведение. Вам будет там хорошо, и… — его голос задрожал, — наша разлука на всю жизнь будет на некоторое время отсрочена… Через четырнадцать дней мои каникулы оканчиваются, я еду в Бонн в сопровождении моей кузины, и, конечно, вы поехали бы с нами… Фелисита, я вас недавно просил быть спокойной и доброй и теперь повторяю эту просьбу. Не следуйте нашептываниям вашего оскорбленного самолюбия, забудьте хоть на минуту прошлое и позвольте мне исправить мою ошибку.

Она слушала затаив дыхание. В его голосе было что-то чарующее. Искреннее раскаяние, которое он, не унижая своего достоинства, выражал так серьезно и мягко, против воли трогало ее.

— Если бы я могла располагать своим будущим, я непременно воспользовалась бы вашим предложением, — сказала она мягко. — Но я связана обещанием. В тот же день, когда я покину дом госпожи Гельвиг, я вступаю в исполнение своих новых обязанностей.

— Ваше решение непоколебимо?

— Да, я всегда свято храню данное мною слово и не отказываюсь от него даже в том случае, если бы это постоянство причинило мне неприятности.

Профессор встал и быстро отошел от нее.

— Разве и теперь еще нельзя узнать, что вы имеете в виду?

— Конечно можно, — ответила она спокойно. — Госпожа Гельвиг все равно узнала бы об этом, если бы я имела возможность поговорить с ней: госпожа Франк пригласила меня в качестве своей компаньонки.

Последние слова произвели на Иоганна впечатление громового удара… Он резко повернулся, и его лицо покрылось яркой краской.

— Госпожа Франк? — переспросил он, будто не веря своим ушам, и быстро возвратился к скамейке. — Это вы можете выбросить из головы, — сказал он повелительно. — Я никогда не дам на это своего согласия!

Молодая девушка с негодованием поднялась.

— Вы не дадите вашего согласия? — спросила она гордо. — Мне оно и не нужно! Через четырнадцать дней я буду совершенно свободна и могу идти, куда хочу.

— Положение изменилось, Фелисита, — возразил он сдержанно. — Я имею больше прав над вами, чем вы думаете. Целые годы могут пройти прежде, чем эти права потеряют свою силу, и даже тогда неизвестно, освобожу ли я вас.

— Это мы увидим, — сказала она холодно с решительным видом.

— Да, это вы увидите… Я вчера говорил с доктором Бёмом, лучшим другом моего покойного отца, о вашем вступлении в наш дом, и от него узнал, что вы были отданы отцу под непременным условием: остаться под нашей опекой до тех пор, пока вас не потребует ваш отец или вы не найдете себе другого честного защитника, который даст вам свое имя. Отец назначил меня исполнителем своей воли по его смерти, и я решил выполнить это условие.

Молодая девушка потеряла самообладание.

— О Боже! — воскликнула она вне себя. — Неужели это мучение никогда не прекратится?! Меня хотят заставить и дальше жить в этой ужасной зависимости?… Годами меня поддерживала мысль о том, что, когда мне исполнится восемнадцать лет, я буду свободна. Только благодаря этому я могла казаться спокойной и неуязвимой, в то время как в душе невыразимо страдала. Нет! Я не буду больше тем терпеливым существом, которое из уважения к воле покойного позволяло порабощать и унижать себя! Я не хочу!.. Не хочу иметь больше никакого дела с Гельвигами — во что бы то ни стало я стряхну с себя эти ненавистные оковы!

Профессор взял ее руки в свои. Он смертельно побледнел при последних словах.

— Опомнитесь, Фелисита! Не бунтуйте против самой себя, как маленькая бессильная птичка, которая скорее разобьет себе голову, чем подчинится неизбежному. «Ненавистные оковы»? Разве вы не чувствуете, что этими словами причиняете мне невыразимую боль? Вы будете совершенно свободны в своих действиях, но я хочу защищать и охранять вас, как нежно любимое дитя… Я хочу, чтобы вы наконец испытали чувство человека, о котором думают и заботятся любящие его люди… В последний раз я приказываю вам как опекун! Я уничтожу ваше соглашение с госпожою Франк!

— Только сделайте это! — произнесла она, и последняя капля крови схлынула с ее щек. — Я тоже буду действовать, и можете быть уверены, что я буду защищаться до последней возможности!

Никогда еще за всю ее короткую и тяжелую жизнь в ее душе не бушевала такая буря, как в эту минуту. В ней поднималось что-то новое, незнакомое, точно отзвук на его искренние убеждающие речи… Как темная грозовая туча, висела страшная опасность над ее головой, и, инстинктивно чувствуя ее, она решила вырваться во что бы то ни стало. Неужели он уже теперь имел такую власть над ней, что каждое резкое слово, сказанное ему, причиняло боль ее собственному сердцу?

Он все еще держал руки Фелиситы и в то время, как она говорила, не отрывал проницательного взгляда от ее лица. От глаз врача и опытного человека не укрылась тайна этой гордой, но чистой и невинной души.

— Вы ничего не сделаете! — сказал он спокойно, почти весело. — Я буду следить за вами, и вы не уйдете от меня, Фелисита… Здесь в X. я ни в коем случае вас не оставлю и в Бонн без вас не поеду!

Заскрипела калитка, но оба не заметили этого. Явилась Роза и доложила профессору, что госпожа Гельвиг ожидает его в гостиной, а госпожа советница также очень просит его прийти поскорее.

— Разве она нездорова? — сурово спросил профессор.

— Нет, — удивленно ответила горничная, — но кофе скоро будет готов.

— Хорошо, я приду, — сказал профессор, не двигаясь с места. Он, видимо, надеялся, что Роза уйдет, но его ожидания не оправдались, и должен был уходить он.

— Не оставайтесь здесь долго, — сказал он Фелисите. — Ветер усиливается.

Он исчез за стеной тисов. Фелисита беспокойно ходила по плотине, напрасно стараясь вернуть утраченное спокойствие, чтобы отдать себе отчет в своем теперешнем положении… Итак, принужденная снова нести свое иго, она лишается не только самостоятельности, но еще должна жить вблизи от него и ежедневно видеться с ним? Она сделала все, чтобы доказать ему, что ненавидит его всей душой и останется непримиримой на всю жизнь. Она предпочла бы скорее еще годы терпеть дурное обращение госпожи Гельвиг, чем один месяц прожить близ него. Уже только его голос, ставший в последнее время таким мягким и задушевным, заставлял сильнее биться ее сердце — конечно, из-за ненависти. Недавно рассказанная им сказка заставила ее много думать, и единственное возможное решение этой загадки подтверждали его слова: «Фелисита, я хочу, чтобы вы наконец испытали чувство человека, о котором думают и заботятся любящие его люди». Несмотря на ее решительное заявление, он все-таки намеревался распоряжаться ее сердцем и хотел связать ее навеки с каким-нибудь человеком по своему выбору. Таким образом, она была бы пристроена, а его несправедливость — заглажена… Но она не позволит так распоряжаться собой! Что удерживало ее от того, чтобы теперь же пойти к советнице Франк и стать под ее защиту? Но существовал еще маленький серый ящичек, приковывающий ее к этому злосчастному дому. Ради него она должна была оставаться здесь до последней минуты…

XXIII

Анхен прервала мучительные думы Фелиситы, ласково взяв ее за руку и потащив к дому. Фелисита села в холле и достала работу. Двери маленькой кухни и гостиной были широко раскрыты. Советница очень мило исполняла обязанности хозяйки. На ней был нарядный шелковый передник, в белокурые локоны была воткнута сорванная мимоходом красная роза, ее маленькие ножки двигались с детской легкостью, а розовое лицо приняло счастливое и довольное выражение, как у ребенка, который с серьезным видом выполняет возложенную на него обязанность.

В то время как она хозяйничала в кухне, в гостиной между госпожой Гельвиг и адвокатом шел разговор о завещании старой девы. Генрих и Фридерика говорили Фелисите, что барыня теперь ни о чем другом не говорит и не думает, как только о завещании. Фелисита посмотрела на госпожу Гельвиг: ее лицо казалось постаревшим, и в манере говорить появилась непривычная торопливость. Профессор не принимал участия в разговоре. Погруженный в свои мысли, он ходил по гостиной и, проходя мимо двери, бросал проницательный взгляд на работающую девушку.

— Я никогда не успокоюсь, дорогой Франк, — повторяла госпожа Гельвиг. — Каждый грош был с трудом приобретен Гельвигами. А теперь вдруг явится какое-нибудь погибшее существо и быстро растратит сбережения честного дома. Какое благословение принесли бы эти деньги в наших руках!

— Ты опять говоришь, тетя, об этой отвратительной истории, которая тебя так волнует, ведь так можно и заболеть, — успокаивающе произнесла вошедшая молодая вдова. — Подумай о своих детях и обо мне. Ради нас постарайся забыть…

— Забыть? — вспылила госпожа Гельвиг. — Но я ведь обладаю характером, которого, к сожалению, не имеет теперешняя молодежь, — уничтожающий взгляд ее скользнул в сторону сына. — Я не могу перенести позора и несправедливости. Как ты можешь успокаивать меня подобными фразами? Ты иногда бываешь ужасно поверхностна, Адель!

Советница переменилась в лице. Но у нее хватило самообладания, чтобы сдержать злой ответ, готовый сорваться с языка.

— Я не заслужила этого упрека, — сказала она мягко. — Никто не принимает так близко к сердцу, как я, этот отвратительный поступок. Я сожалею не только о потере денег… Женщине всегда печально видеть нравственное падение. Эта старая, коварная особа всю свою жизнь, наверное, думала о том, как бы чувствительнее огорчить своих ближайших родственников. Она покинула мир непримиренная ни с Богом, ни с людьми, и с такими грехами на душе, что Небо должно остаться для нее закрытым навеки… это ужасно!

Работа выпала из рук Фелиситы. Затаив дыхание, она слушала. Она знала от Генриха, что все жестоко осуждали старую деву, но в первый раз была свидетельницей такого обвинения. Кровь бросилась ей в голову. Каждое слово вонзалось ей в сердце, как нож.

— Насколько действительно была грешна старая дева, я не знаю, — сказал адвокат. — Но из всего, что я слышал, я пришел к заключению, что никто не может указать на что-нибудь определенное. Хроника нашего города довольствуется одними темными слухами. Ее завещание указывает, однако, что это была оригинальная и умная женщина.

Госпожа Гельвиг презрительно засмеялась и отвернулась от храброго защитника.

— Милейший господин адвокат! Задача вашего призвания — обелять худые поступки и находить ангельскую невинность в том, что общество уже давно осудило, — с этой точки зрения ваша защита понятна, — сказала советница. — Но мой отец знал ее. Она была упрямица, она довела до смерти своего отца. А насколько ей была безразлична собственная репутация, доказывает ее скандальное пребывание в Лейпциге. Что же касается ее ума, то она впала в ужаснейшее заблуждение — она была богоотступницей!

Фелисита вскочила со своего места и вошла в гостиную. Протянув повелительно руку стояла она у двери, красивая и негодующая, как ангел мщения.

— Богоотступницей она никогда не была! — решительно сказала молодая девушка. — Ее убеждения коренились не в букве закона, а в природе вещей, в ее собственном существовании, в небесном даре мышления, в самостоятельном творчестве бессмертной души. Противоречие между Библией и естественными науками ее никогда не смущало. Она никогда не ходила в церковь, как тысячи других, молиться Богу в изящной шляпе и шелковом платье, но когда раздавался колокольный звон, она смиренно становилась на молитву, и я сомневаюсь, чтобы Всевышнему была приятнее молитва тех, кто постоянно призывает Его имя и этими же самыми губами распинает на кресте имя ближнего!

Молодой Франк невольно поднялся и смотрел, не веря глазам, на отважную девушку.

— Вы знали эту загадочную женщину? — спросил он, когда Фелисита замолчала.

— Я бывала у нее ежедневно.

— Премилая новость! — сказала советница. — В таком случае вы, наверное, знаете какую-нибудь пикантную историю из прошлого вашей достойной уважения знакомой? — сказала она умышленно небрежным тоном.

— Старая дама никогда не говорила мне о своем прошлом, — спокойно возразила Фелисита. Она знала, что вызвала своим поведением ужасную бурю, и должна была быть спокойной и осторожной.

— Жаль! — сказала молодая вдова, иронически покачав головой. — Я вообще удивляюсь вашему артистическому таланту, Каролина, вы прекрасно умели скрывать ваши таинственные свидания… Дорогой Иоганн, ты и теперь еще раскаиваешься в том, что неправильно истолковал ее характер?

Профессор удивленно остановился, когда молодая девушка появилась на пороге. Ее защитительная речь была сурова, и можно было только удивляться, как у нее всегда находились в нужный момент такие ясные, убедительные слова. Последний язвительный вопрос советницы остался без ответа. Профессор не сводил с Фелиситы глаз. Он улыбнулся, когда она, несмотря на все свое самообладание, вздрогнула от колкостей молодой вдовы.

— Это, собственно, и было вашей тайной? — спросил он молодую девушку.

— Да, — ответила она. Ее серьезные глаза блеснули — при звуке его голоса она почувствовала, что в неминуемой битве будет стоять не одна.

— Вы хотели жить вместе с тетей — это и было счастье, на которое вы надеялись? — спрашивал он.

— Да!

Если бы советница не была так живо занята «обличенною лицемеркой», она бы испугалась: в глазах профессора сверкнул луч любви, осветивший его серьезное лицо.

Вопросы и ответы чередовались с быстротой молнии, не давая времени опомниться госпоже Гельвиг.

— Это очень интересное открытие! — воскликнул адвокат, быстро приближаясь к Фелисите. — Не думайте, что я хочу проникнуть в предполагаемые тайны покойной, но, может быть, вы имеете возможность дать мне указания относительно отсутствия некоторых вещей, указанных в завещании.

Боже, ее хотели допрашивать о серебре! Она почувствовала, что бледнеет, и смущенно опустила глаза. В этот момент она бесспорно выглядела виноватой.

— Как страстный любитель музыки и собиратель автографов, я со дня вскрытия завещания нахожусь в непрестанном волнении, — продолжал адвокат после минутного колебания, вызванного внезапной переменой в лице молодой девушки. — В завещании упоминается собрание автографов знаменитых композиторов, но мы напрасно ищем его. Многие утверждают, что покойная была не в своем уме, и считают эту часть ее завещания фантазией. Может быть, вы видели у старой дамы это собрание?

— Да, — ответила Фелисита, вздыхая свободно. — И знала каждый его лист.

— Это собрание было велико?

— В нем были автографы всех композиторов прошлого столетия.

— В завещании упоминается опера Баха, хотя я считаю это указание ошибкой. Не вспомните ли вы название этого произведения?

— Помню. Это была оперетка. Бах сочинил ее для города X., и ее ставили в старой ратуше. Она называлась «Мудрость властей при устройстве пивоварения».

— Не может быть! — воскликнул адвокат. — Это сочинение, бывшее мифом для музыкального мира, существовало на самом деле!

— Партитура была собственноручно писана Бахом, — продолжала Фелисита. — Он подарил ее Готгельфу Гиршпрунгу и она по наследству перешла в руки покойной.

— Какие драгоценные открытия! Заклинаю вас, скажите, где находится это собрание?

Фелисита встретилась здесь с препятствием. Возмущенная тем, что сомневались в светлом уме тети Кордулы, она употребила все усилия, чтобы опровергнуть клевету. Но она не подумала, к каким последствиям приведет ее горячая защита.

— Насколько я знаю, его больше не существует, — сказала она тихо.

— Не существует? Но этим вы хотите сказать, что оперетки нет только в этом собрании?

Фелисита молчала.

— Или, может быть, — продолжал он изумленно, — она уничтожена? Тогда вы должны мне пояснить, как это случилось…

Положение становилось мучительным. Там сидела женщина, которую Фелисита скомпрометировала бы своим показанием… Как часто в ней вспыхивало желание отомстить своей бессердечной мучительнице. Теперь представлялся случай уличить ее в незаконном поступке, но она была совершенно неспособна мстить на самом деле.

— Я не присутствовала при уничтожении и поэтому ничего больше не могу сказать, — произнесла молодая девушка твердо и решительно.

Госпожа Гельвиг внезапно поднялась, и ее глаза блеснули.

— Жалкая тварь, ты думаешь, что должна меня щадить? — воскликнула она дрожащим от злости голосом. — Ты осмеливаешься думать, что я стану скрывать свои поступки и ты должна изображать укрывательницу, ты? — Она презрительно отвернулась, холодно и с гордым сознанием своего превосходства взглянула на адвоката. — В сущности, я привыкла отдавать отчет в своих действиях только Богу, — сказала она. — То, что я делаю, происходит во имя Его и в соблюдение заветов Его святой церкви. Но вы должны узнать, мой дорогой Франк, что случилось с «неоценимыми сокровищами», для того, чтобы эта особа ни минуты не оставалась в заблуждении, будто я имею что-нибудь общее с ней… Покойная Кордула Гельвиг была богоотступницей, и кто ее защищает, тот доказывает, что идет с ней по одной дороге. Вместо того чтобы молиться, она заглушала голос своей совести ядом мирской музыки. Даже в воскресные дни она оскверняла мой дом своими греховными упражнениями. Целыми днями сидела она над гибельными книгами и чем больше углублялась в них, тем упорнее и недоступнее становилась для моих стремлений спасти ее… С тех пор у меня не было большего желания, чем уничтожить все эти недостойные изобретения человеческого духа, и я сожгла все ее бумаги, милый Франк!

Последние слова она сказала, возвысив голос и с торжеством.

— Мама! — с ужасом воскликнул профессор, бросившись к ней.

— Что, сын мой? — спросила она его с жестом неприступности. — Ты, видимо, хочешь меня упрекнуть в том, что я лишила тебя и Натаниеля этого драгоценного наследства? Успокойся, я давно решила возместить эти несколько талеров из моих собственных средств.

— Несколько талеров? — повторил адвокат, весь дрожа от злости и негодования. — Госпожа Гельвиг, вы будете иметь удовольствие заплатить вашим сыновьям пять тысяч талеров!

— Пять тысяч талеров? — засмеялась госпожа Гельвиг. — Это забавно! За жалкие бумаги!.. Не ставьте себя в смешное положение, милый Франк!

— Эти жалкие бумаги обойдутся вам очень дорого, — повторил молодой человек, стараясь овладеть собой. — Завтра я вам представлю собственноручную записку покойной, в которой указана ценность собрания автографов в пять тысяч талеров, не считая рукописи Баха. Вы не можете себе представить, в какое ужасное положение вы поставили себя в отношении наследников Гиршпрунг уничтожением этого действительно неоценимого произведения. Иоганн, я напомню тебе мое мнение, высказанное несколько недель тому назад, — оно не может быть доказано яснее.

Профессор ничего не отвечал. Он стоял у окна и смотрел в сад. Трудно было узнать, насколько подействовало на него замечание его друга.

Казалось, госпожа Гельвиг поняла, какие неприятности навлекла на себя: ее осанка утратила непоколебимую уверенность, губы, на которых она старалась сохранить язвительную насмешку, искривились. Но разве она раскаивалась когда-нибудь в своих поступках? Она быстро овладела собой.

— Я напомню вам, господин адвокат, ваше недавнее мнение, — сказала она холодно. — О покойной говорили, что она была умственно расстроена, — мне нетрудно представить достаточно доказательств этого… Кто же сумеет доказать, что эта смешная оценка не была написана в минуту безумия?

— Я! — воскликнула решительно Фелисита. — Я буду отражать от мертвой эти нападения, пока буду в силах, госпожа Гельвиг. Никто не мог бы иметь более здравого и светлого образа мыслей, чем она, хотя мои показания, конечно, никто не примет во внимание. Но ведь существуют еще папки, в которых лежали автографы, — я спасла их! На папках есть опись, и при каждом автографе указано с точностью, от кого и за какую цену он куплен…

— Я выкормила прекрасного свидетеля против себя! — сказала госпожа Гельвиг. — Но теперь я расправлюсь с тобой. Ты осмелилась так дерзко обманывать меня! Ты ела мой хлеб и в то же время за моей спиной смеялась надо мной. Прочь с моих глаз, обманщица!

Фелисита не двинулась с места; она была бледна, как мертвец.

— Я заслужила упрек в том, что обманывала вас, — сказала она с достойным удивления самообладанием. — Я умышленно молчала и скорее дала бы замучить себя до смерти, чем сделать какое-нибудь признание, — это правда… Но это решение легко было бы поколебать — для этого достаточно было одного доброго, сердечного слова, одного доброжелательного взгляда… Для меня нет ничего неприятнее, чем скрывать свои поступки. Но это не было преступным обманом. Кто назвал бы обманщиками первых христиан, которые, несмотря на запрещения, тайно собирались во время гонений? Я тоже хотела спасти свою душу! Если бы я не нашла убежища и защиты в мансарде, то погрузилась бы в вечную тьму. Желание учиться таилось в моей детской душе. Если бы вы заставили меня голодать, это не было бы так жестоко, как ваше неутомимое стремление систематически убивать мой дух… Я не смеялась над вами за вашей спиной, но я расстроила ваши намерения — я была ученицей старой дамы.

— Вон! — закричала, не владея собой, госпожа Гельвиг.

— Нет еще, тетечка, — заявила советница. — Ты не должна упускать этого удобного момента. Господин адвокат, вы прекрасно исполнили свою обязанность как страстный любитель музыки, теперь я прошу вас допросить эту особу с таким же старанием о том, где находятся недостающее серебро и драгоценности. Если кто-нибудь участвовал в укрывании их, так это, несомненно, она!

Адвокат подошел к молодой девушке, судорожно схватившейся за дверь, и, предложив ей с поклоном руку, сказал приветливо и серьезно:

— Позвольте проводить вас в дом моей матери.

— Ее место здесь! — громко и решительно произнес вдруг молчавший до сих пор профессор. Он стоял, выпрямившись, около Фелиситы и крепко держал ее руку.

Молодой Франк невольно отступил назад — оба молча обменялись взглядами, в которых не оставалось и следа от прежней дружбы.

— Браво! Два рыцаря за раз! Очаровательная картина! — воскликнула советница, захохотав.

— Кажется, мне сегодня второй раз приходится напоминать прошедшее, — прервал молчание сильно раздраженный адвокат. — Ты должен припомнить, Иоганн, что по отношению ко мне ты совершенно отказался от своей власти…

— Я не отрицаю этого, — ответил профессор. — Если ты хочешь иметь точное объяснение моей непоследовательности, то я к твоим услугам, но только не здесь.

Он увлек молодую девушку в сад.

— Вернитесь теперь в город, Фелисита, — сказал он, и его серо-стальные глаза так сердечно смотрели на молодую девушку. — Это будет ваша последняя борьба, бедная Фея! Еще одну ночь вы должны пробыть в доме моей матери, а с завтрашнего дня для вас начнется новая жизнь!

XXIV

Фелисита быстро покинула сад. Профессор ошибался: не только ночь, но и вечер не должен застать ее в купеческом доме… Теперь наступил момент, когда она может проникнуть в комнату тети Кордулы. В аллее она встретила старую кухарку, несшую в сад ужин, в доме, значит, оставался один Генрих. Она вошла в людскую и взяла ключ от кладовой.

— Что ты хочешь делать, Феечка? — удивленно спросил Генрих.

— Хочу вернуть твою честь и мою свободу! Карауль хорошенько дом, Генрих!

— Но ты не сделаешь какой-нибудь глупости, Феечка? — закричал он ей вслед, но она уже не слышала.

Над головой Фелиситы стонал и свистел ветер, когда она шла по верхнему коридору. Она высунула голову в окно. Вихрь захватывал дыхание, заставив ее отступить на мгновение. Фелисита переждала, когда пройдет порыв ветра, и вылезла на крышу. Если бы в этот момент кто-нибудь видел появляющееся из окна бледное красивое лицо с крепко сжатыми губами и грустным, но решительным выражением, то понял бы, что молодая девушка вполне сознает страшную опасность, которой она подвергается.

Она пробежала по скрипящим под ее ногами черепицам, и у нее ни на мгновенье не потемнело в глазах. Но бушующий ветер не давал передышки: послышался резкий свист, и вихрь обрушился на дом с новой силой. Дверь на галерею распахнулась, горшки с цветами упали на пол, и старые стропила застонали и задрожали под ногами Фелиситы. Она успела уже достигнуть галереи и схватилась за перила. Вихрь рвал ее волосы, точно хотел развеять их по воздуху, но сама она стояла твердо. Наконец она смогла перелезть через перила и была на галерее…

Сзади нее бушевала и свирепствовала непогода, но Фелисита ничего не слышала и не думала об обратном пути. Опустив руки, стояла она в комнате, обвитой плющом: она видела ее в последний раз… Спокойные белоснежные бюсты на стенах, такие знакомые, казались теперь чуждыми. Некогда они оживляли эту комнату, а теперь служили простым ее украшением; они одинаково равнодушно смотрели и на молодую кокетливую советницу, и на залитое слезами лицо молодой девушки. В общем комната выглядела, однако, такой же уютной, как и при жизни тети Кордулы. На рояле не было ни пылинки, цветы оставались такими же свежими, и уход за ними, видимо, был хороший. Только у окна вместо рабочего столика стоял письменный стол профессора.

Краска стыда залила лицо Фелиситы. Она стояла, как вор, в его комнате. Кто знает, какие письма и бумаги лежали на его столе. Он беззаботно оставил их, у него ведь был в кармане ключ от комнат…

Молодая девушка бросилась к старому шкафу. На боковой его стенке среди резных украшений прятался почти незаметный металлический штифтик. Фелисита крепко нажала его, — и дверца потайного отделения открылась. Там в знакомом порядке хранились недостающие драгоценности, в углу стояла коробка с браслетом, а рядом с нею и маленький серый ящичек…

Фелисита вынула его дрожащими руками, он был нелегок… Что в нем было?

Она осторожно открыла крышку — в ящике лежала книга, переплетенная в кожу. Одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться, что книга была не напечатана, а вся исписана.

«Иосиф фон Гиршпрунг, студент философии» — стояло на первом листе… Это был дневник студента, сына сапожника, из-за которого тетя Кордула рассердила своего отца и довела его до смерти. Писавший заполнял только одну сторону каждого листа, оставляя другую, вероятно, для заметок, и эти листы были исписаны изящным почерком старой девы. Фелисита прочла несколько строк. Глубокие, оригинальные мысли, выраженные сильно и кратко, приковали ее внимание и заставили задуматься. Это был, должно быть, удивительный человек, с ясными суждениями и пламенным сердцем, полным страстной любви. Потому-то его и любила Кордула, дочь строгого купца… Она писала:

«Ты навеки закрыл глаза, Иосиф, и не видел, как я стояла на коленях у твоей постели и до боли ломала руки, умоляя Бога сохранить тебя. В бреду ты непрерывно называл мое имя, то любовно и ласково, то негодующим тоном, и когда я говорила с тобой, ты не узнавал меня и отталкивал мою руку.

Ты умер в уверенности, что я нарушила клятву, и когда все кончилось и тебя унесли, под твоей подушкой я нашла эту книгу. Она рассказывает мне о твоей любви, но ты сомневался во мне, Иосиф!.. Я напрасно ждала хоть одного сознательного взгляда — он убедил бы тебя, что я верна тебе. Что может быть ужаснее вечной разлуки с любимым человеком — без примирения? Все наказания за страшнейшие преступления — ничто по сравнению с той мукой, которая терзает меня день и ночь.

Твоя душа витает теперь в бесконечном пространстве, я же скитаюсь еще по бедной, маленькой земле и не знаю, можешь ли ты бросить взгляд на прошлое?… Я ни с кем не могу говорить о моей душевной боли, да и не хочу, ведь нет человека, который понял бы мою утрату. Никто не знал тебя так, как я! Но надо, наконец, рассказать, как все это случилось. В этой книге ты излагал свои мысли, и в них слышится ласковое, оживляющее дыхание бессмертной любви ко мне, Иосиф… Мне кажется, что ты сам говоришь мне все, что здесь написано, своим милым голосом… Я хочу отвечать тебе здесь, на тех же листках, которых касалась твоя рука, и мне хочется думать, что ты стоишь возле меня и твои глаза следят за моим пером.

Помнишь ли ты, как маленькая Кордула Гельвиг искала свою любимую белую курицу на чердаке? Там было темно, только через щель в дощатой перегородке проникал солнечный луч. Маленькая девочка заглянула в щель. Сосед Гиршпрунг только что убрал сжатый хлеб, и высоко на желтых снопах сидел маленький Иосиф и смотрел в слуховое окно. „Ищи меня“, — закричала я. Мальчик соскочил и оглянулся. „Ищи же меня“, — прозвучало опять. Послышался треск, и доска, за которой стояла маленькая Кордула, упала на чердак соседнего знатного дома… Таков был ты, Иосиф. И я знаю, впоследствии ты так же переступил бы границы, установленные предрассудками…

Я горько заплакала от испуга, а ты вдруг стал добрым и повел меня вниз в закопченную комнату сапожника… Стена была исправлена, но с тех пор я ежедневно посещала тебя… Какие это были прекрасные зимние вечера! На дворе бушевала метель, а в громадной кафельной печке пылал яркий огонь; твоя мать сидела за жужжащей прялкой, а отец, сидя на скамеечке, стучал молотком, зарабатывая хлеб насущный…

Я еще вижу перед собой его благородное грустное лицо, когда он рассказывал о прошедших временах. Тогда еще Гиршпрунги были знаменитым родом, храбрецы, обладавшие богатырской силой… Сколько героических подвигов они совершили! Но меня пугали реки человеческой крови, пролитой ими, я больше любила слушать рассказ о рыцаре, который так любил свою молодую жену. Он велел сделать два браслета и на каждом из них выгравировать половину стиха; один браслет носил он, другой его супруга… И когда во время битвы он пал, смертельно раненный, и какой-то солдат хотел отнять у него эту драгоценность, умирающий крепко держал свое сокровище, пока на помощь не подоспел его слуга. Эти браслеты хранились в семье, как реликвии, до тех пор, пока не пришли шведы… Как ты ненавидел тогда этих шведов, Иосиф! Они были виновны в обеднении Гиршпрунгов. Это была очень печальная история, и я уже потому не хотела ее слушать, что твой отец всегда говорил: „Видишь ли, Иосиф, если бы не случилось этого несчастья, ты мог бы учиться и сделаться великим человеком, теперь же тебе ничего не остается, как быть сапожником“. Ах, эта история имела еще и другую сторону!

Гиршпрунги оставались папистами даже и тогда, когда вся страна обратилась в новую, лютеранскую веру. С тех пор они жили в строгом уединении, но старый Адриан фон Гиршпрунг был дикий фанатик, который готов был скорее покинуть свой родной дом в старом Тюрингене, чем жить между еретиками. Он продал все свое имение, кроме дома на площади, за шестьдесят тысяч талеров золотом, и в один прекрасный день его сыновья уехали, чтобы найти себе отчизну в какой-нибудь католической стране… В это время через Тюринген проходил шведский король Густав Адольф с двадцатитысячным войском. Он остановился на отдых в городе X. — это было 22 октября 1632 года. Рыцарский дом на площади был занят шведскими солдатами, что привело в ярость старого Адриана. Между ним и шведами завязался горячий спор, и один из солдат убил старика. Разъяренные шведы разгромили весь дом, и когда вернулись сыновья старого Адриана, то тщетно искали свое наследство. Шведы унесли и вырученные от продажи имения шестьдесят тысяч талеров. Все ящики в доме были пусты, содержимое их было уничтожено, все фамильные бумаги развеяны по ветру… Так рассказывал твой отец, Иосиф. После этого дом перешел за небольшую цену во владение гражданина Гельвига. Сыновья Адриана разделили вырученные деньги: Лютц, старший, уехал, и о нем больше ничего не было слышно, другая же линия повесила на гвоздь рыцарский меч, и потомки тех, кто сражался с сарацинами, должны были взяться за шило и рубанок.

Но ты не сделал этого, Иосиф. Твой дух витал далеко от узкого жизненного пути твоих предков; ты шел своей собственной дорогой, хотя и знал, что она терниста, что лишения и нужда будут идти рядом с тобой. Ты видел только высокую, светлую цель и печально кончил свои дни в комнате на чердаке. Дух угас, так как тело голодало!..

Кто мог подумать, что ты скоро уйдешь, когда ты с такой покоряющей силой развивал свои смелые идеи? Или когда ты сидел у рояля и из-под твоих пальцев исходили дивные гармонии. Помнишь ли ты, как награждал тебя твой отец, когда он был тобой доволен? Торжественно открывал он старый шкаф и доставал оперетку Баха. Твой прадед получил ее от самого композитора, и рукопись хранилась в семье как святыня… Когда ты умер, у тебя не нашли ни одного пфеннига, ни куска хлеба, но адресованная мне рукопись оперы Баха, ценность которой тебе была известна, лежала на столе.

На том самом месте, где я сейчас пишу, с другой стороны написано: „Моя милая златокудрая Кордула пришла в белом платье“, — это было в день моей конфирмации, Иосиф. Моя строгая мать сказала мне, что в последний раз отпускает меня к вам, что я уже взрослая дочь купца и мои отношения с семьей сапожника должны прекратиться. Твоих родителей не было в комнате, и я сказала тебе о запрещении… Как ты побледнел! „Ну так иди же“, — сказал ты упрямо, топнув ногой, но голос твой оборвался, и в сердитых глазах заблестели слезы. Я не ушла; наши дрожащие руки бессознательно соединились — это было начало нашей любви.

Разве я могла когда-нибудь забыть это, нарушить клятву, после того как годами противилась моим умоляющим и негодующим родителям? Они бранили тебя, грозили мне проклятием и лишением наследства, но я оставалась непоколебимой. Как это было легко тогда — ты стоял рядом со мной! Но когда умерли твои родители и ты уехал в Лейпциг, наступило ужасное время… В доме моего отца появился высокий, стройный человек, и я сразу почувствовала, что с ним через порог переступило несчастье. Мой отец думал о Павле Гельвиге иначе. Он был близкий родственник, сын человека, занимавшего значительный пост. Посещения молодого родственника были честью для нашего дома. Как умел этот высокий человек низко и смиренно кланяться, говорить так ласково и умилительно!

Ты знаешь, что он осмелился говорить мне о своей любви и что я с негодованием оттолкнула его. Он был настолько жалок и бесчестен, что призвал на помощь моего отца; отец от всей души желал нашего союза, и для меня настали ужасные дни. Твоих писем я больше не получала, отец утаивал их, я нашла их после его смерти вместе с адресованными тебе моими в его бумагах. Со мной обращались как с заключенной, но никто не мог заставить меня оставаться в комнате, когда входил ненавистный человек. Тогда я убегала, точно меня гнали, и духи твоих предков охраняли меня. Я находила много убежищ, где была в безопасности от моего преследователя.

Не таинственный ли перст одной из твоих прародительниц указал мне однажды на золотую монету у моих ног? Чинили птичник, и рабочие сломали часть стены. Я сидела на обломках, думала о том времени, когда были сложены эти стены, и вдруг я увидела в траве золотой. Он был не единственный — между обломками блестели золотые монеты. После ухода рабочих обвалилась еще одна часть стены, и между развалинами показался угол деревянного ящика, наполненного золотом.

Иосиф, я не поняла указания твоей прародительницы — я позвала отца, а с ним вместе пришел и ненавистный человек. Они без труда подняли ящик и открыли его ключом, бывшим в замке. Там лежали в полной сохранности оба браслета, шестьдесят тысяч талеров и пожелтевшие бумаги Гиршпрунгов. Старый Адриан все спас здесь от нашествия шведов… Я точно опьянела от счастья. „Отец! — весело воскликнула я. — Теперь Иосиф больше не бедняк!“

Отец стоял, нагнувшись, и его руки рылись в золоте. Что за взгляд упал тогда на меня!

— Сын сапожника? — сказал он. — При чем он тут?

— Это же его наследство, папа!

Я держала в руках завещание старого Адриана и указала на имя „Гиршпрунг“. О, как ужасно изменилось вдруг неподвижное лицо отца!

— Ты с ума сошла! — закричал он. — Этот дом принадлежит мне со всем его содержимым.

— Вы совершенно правы, дорогой кузен, — подтвердил Павел Гельвиг своим мягким голосом. — Но прежде этот дом со всем его содержимым принадлежал моему деду.

— Хорошо, Павел, я и не отрицаю твоих прав, — сказал отец…

Они понесли ящик в дом. В тот же день я узнала, что Павел Гельвиг потребовал двадцать тысяч талеров и один браслет и получил это.

Знаешь ли ты, как я страдала в то время, когда ты считал меня неверной и легкомысленной? Я стояла одна против моих мучителей, моя строгая, честная мать умерла, мой единственный брат был далеко… Меня заставляли молчать перед тобой и перед обществом, а я на это ни за что не соглашалась… Я сохранила завещание старого Адриана, но мои мучители этого не знали. Однажды, когда Павел Гельвиг спросил меня, чем я могу доказать находку, я показала им эту бумагу, и тогда наступила ужасная развязка!.. В тот день мой отец был в гостях и, по-видимому, выпил много вина. Он бросился ко мне, потряс с такой силой, что я закричала от боли, и спросил со злостью: неужели мне не дорога его честь? Но, не успев еще докончить фразу, он оттолкнул меня, его лицо сделалось коричневым, и он пал, пораженный ударом… Когда мы его подняли, он еще дышал и был даже в сознании, его взгляд был с ужасом устремлен на меня, и тогда сломилось мое упорство, Иосиф. Когда доктор на минутку покинул комнату, я сожгла бумагу. Я не могла смотреть на моего отца, но, отвернувшись от него, я все же обещала ему, что буду молчать и что по моей воле ни одного пятна не ляжет на его честь… Как дьявольски улыбался Павел Гельвиг при этой клятве!.. О Иосиф, я сделала это! Я обеспечила моей семье украденное наследство в то время, когда нужда бросила тебя на смертное ложе».

XXV

Фелисита закрыла книгу, она не могла больше читать…

— Тетя Кордула, тебя мучили и осуждали люди, пользовавшиеся украденными деньгами и ставившие себя на высокий пьедестал добродетели и честности. Они оттолкнули тебя, и слепое общество утвердило их приговор. Ты, оклеветанная и осужденная, хранила свою тайну. Ты никогда не проклинала тех слепых, которые часто ели твой хлеб и в нужде бессознательно принимали от тебя помощь.

Семья Гельвигов была выше подозрений. Если бы кто-нибудь осмелился указать на портрет в угловой комнате и сказать: «Это вор», его побили бы камнями. И все-таки он обманул сына сапожника; он умер, запятнав себя воровством, а его потомки гордились богатством старого купеческого дома, приобретенного «честным тяжелым трудом». Если бы это знал Иоганн! Если бы он мог заглянуть в эту книгу, он, подчинявший свои желания и чувства «священным» семейным традициям…

Фелисита невольно подняла руку с книгой, и ее глаза заблестели… Что мешало ей поставить этот серый ящичек на профессорский письменный стол?… Он войдет и сядет, ничего не подозревая, чтобы работать дальше над лежащей на столе рукописью. Он заметит ящичек, поднимет его крышку, вынет книгу и станет читать — до тех пор, пока блеск его стальных глаз не угаснет. Тогда гордое сознание своей правоты и честности будет надломлено. Он в глубине души будет нести тяжесть позора… Этот гордый человек будет навсегда унижен перед самим собой.

Книга и ящик упали на пол, и горячие слезы полились из глаз Фелиситы. «Нет, в тысячу раз лучше умереть, чем причинить ему горе!» Не те же ли уста однажды здесь же сказали: «Я бы не пожалела его, если бы с ним случилось какое-нибудь несчастье, и если бы могла помочь его счастью, не шевельнула бы для этого пальцем»?… Старая ли ненависть заставляла ее плакать и наполняла сердце невыразимой болью при мысли, что он будет страдать? Похоже ли было на отвращение то сладкое чувство, с которым она представляла себе его мужественный образ? Ненависть, отвращение и жажда мести бесследно исчезли из ее души. Она закрыла лицо руками — таинственный разлад в ее душе стал так понятен ей теперь…

Прочь, прочь отсюда — больше ее ничто не удерживало. Ей оставалось только еще раз пройти через крышу, перешагнуть через порог дома Гельвигов, и она свободна…

Она спрятала ящичек с книгой в карман и собралась идти, но вдруг остановилась, затаив дыхание. В зале хлопнула дверь, и послышались приближающиеся шаги. Фелисита бросилась на галерею, открыла стеклянную дверь — ее глаза блуждали по крыше: она уже не могла бы пройти там незамеченной, ее единственным спасением было спрятаться… Между стеной и цветочными горшками было узкое пространство. Фелисита поднялась по нему на крышу и схватилась за громоотвод… Кто бы теперь ни пришел на галерею — девушка стояла там, как воровка… Она проникла в запертые комнаты. Ее обвиняли уже в том, что она знает о краже серебра, — теперь ее вина была очевидна. Она оставляла этот дом не по доброй воле — ее выгоняли, и, как тетя Кордула, она должна была молча нести бесчестие всю свою жизнь…

Безумным взором смотрела она на галерею. Ее последняя надежда рушилась — профессор не остановился у стеклянной двери, а шел все дальше по галерее. Слышал ли он шаги убегающей девушки? Он стоял спиной к ней и мог бы уйти, не заметив ее. Но вихрь заставил профессора обернуться, и он увидел Фелиситу, судорожно схватившуюся за громоотвод.

Минуту ей казалось, что кровь застыла у нее в жилах от его взгляда, выражавшего ужас, но потом та же кровь бросилась ей в голову.

— Да, тут стоит воровка! Зовите власти, зовите госпожу Гельвиг! Улика налицо! — закричала она с горьким смехом.

— Ради Бога, — крикнул профессор, — держитесь за громоотвод, иначе вы погибли!

— Я была бы счастлива, если бы это случилось, — резко прозвучало сверху.

Он не заметил узкой дороги, по которой вскарабкалась Фелисита, и, сбросив цветы, крепко обнял сопротивлявшуюся девушку и увлек ее на галерею.

Сильный, отважный дух девушки был побежден — она была ошеломлена и не замечала, что ее мнимый противник поддерживает ее; она закрыла глаза и не видела задумчивого взгляда, устремленного на ее бледное лицо.

— Фелисита! — умоляюще прошептал он.

Она вздрогнула и очнулась. Негодование и горечь, годами гнездившиеся в ее душе, снова охватили ее. Она сердито вырвалась, и вокруг ее рта опять появилась глубокая складка.

— Как могли вы дотронуться до парии? — сказала она резко. Но вдруг вся ее выпрямившаяся фигура надломилась, она закрыла лицо руками и пробормотала:

— Ну, допрашивайте меня, вы будете довольны моими показаниями.

— Прежде всего успокойтесь, — сказал он тем мягким, успокаивающим тоном, который против воли так тронул ее у постели больного ребенка. — Оставьте ваше дикое упрямство, которым вы стараетесь меня оскорбить… Посмотрите, где мы находимся. Здесь вы играли ребенком, не правда ли? Здесь отшельница, за которую вы сегодня так горячо заступились, дала вам образование, дала свою защиту и любовь… Вы упрямы, озлоблены, горды, и это часто делает вас несправедливой и суровой, но на низость вы неспособны. Я не знаю почему, но мне казалось, что я найду вас здесь, наверху. Робкое, смущенное лицо Генриха и его невольный взгляд на лестницу, когда я спросил о вас, убедили меня в моем предположении… Не говорите ни слова, — продолжал он, когда она подняла глаза и хотела заговорить. — Я действительно хочу вас допросить, но в совершенно другом смысле, и, думаю, имею на это право после того, как прошел через бурю и непогоду, чтобы достать свою сосну…

Фелисита видела, как дрожали его руки. Они стояли теперь как раз на том месте, где она перед тем перенесла тяжелую борьбу с собой и боролась с искушением вонзить ему нож в сердце. Она опустила голову как виноватая.

— Фелисита, что, если бы вы упали? — начал он опять. — Должен ли я вам сказать, в какой ужас вы меня повергли вашим отчаянным упрямством? И разве не может минута смертельного ужаса и страдания искупить несправедливость многих лет?

Он остановился, ожидая ответа, но побледневшие губы молодой девушки были крепко сжаты.

— Вы так враждебно настроены, что не можете понять перемены. Фелисита, недавно вы говорили, что обожали вашу мать, что она называла вас «Фея». Я знаю, что все, кто вас любит, называют вас этим именем, и я тоже хочу сказать: «Фея, я ищу примирения!»

— Я не сержусь больше, — сказала она глухо.

— В ваших устах эти слова значат очень много, но они меня еще далеко не удовлетворяют… Что пользы в том, что мы помиримся, а потом снова разойдемся на всю жизнь? К чему мне знать, что вы больше не сердитесь, если я не могу постоянно убеждаться в этом? Если примирились люди, которые были так чужды друг другу, как мы, то они должны и оставаться вместе — поедемте со мной, Фея!

— Я с отвращением думаю об институте и не могла бы покоряться шаблонному обращению, — быстро ответила она.

По его лицу скользнула улыбка.

— Идея об институте возникла по необходимости. Мне самому пришлось бы тогда плохо… Могло случиться, что я не видел бы вас день-два, а при встрече вокруг нас стояла бы дюжина любопытных учениц и ловила бы каждое наше слово. Или же госпожа Берг, строгая начальница, сидела бы рядом и не позволяла, чтобы я держал в своих руках эту маленькую ручку… Нет, я хочу постоянно видеть это милое, упрямое лицо, я должен знать, что там, куда я приду после напряженной работы, меня ждет моя Фея и думает обо мне, но ведь все это может осуществиться лишь тогда, когда вы будете моей женой!

Фелисита вскрикнула и попробовала вырваться, но он крепко держал ее.

— Эта мысль пугает вас, Фелисита? — в голосе его звучало глубокое волнение. — Я хочу надеяться, что этот испуг происходит только от неожиданности. Я говорю себе, что до той поры, когда вы станете моей женой, может пройти еще много времени. Но я буду стремиться завоевать вас твердостью моей любви, я буду ждать, как это ни тяжело, пока вы по собственному побуждению не скажете мне: «Я хочу, Иоганн!»… Я знаю, какие чудеса происходят в человеческом сердце. Я бежал из маленького городка, чтобы избавиться от своей внутренней борьбы, и тогда-то случилось чудо. Я понял, что то, что я хотел упрямо и дерзновенно стряхнуть с себя, будет блаженством моей жизни… Скажите мне хоть одно слово, дающее надежду.

Молодая девушка понемногу высвободила свои руки. Ее брови нахмурились, как будто от сильной боли, угасший взгляд был устремлен на пол, и холодные пальцы были судорожно сжаты.

— Вы хотите успокоения от меня? — спросила она слабым голосом. — Час назад вы сказали: «Это будет ваша последняя борьба», а теперь снова толкаете меня в ужасную борьбу… Но что значит борьба с внешними врагами по сравнению со внутренней борьбой со своими желаниями? — Она в отчаянии заломила руки. — Я не знаю, за какую вину Бог вложил мне в сердце эту несчастную любовь.

— Фея!

Профессор протянул руки, чтобы привлечь ее к себе, но она отстранилась, хотя лицо ее просветлело.

— Да, я люблю вас, вы должны знать это, — повторила она, и в ее голосе слышались и радость, и слезы. — Я могла бы уже теперь сказать: «Я хочу, Иоганн», но эти слова никогда не будут произнесены.

Он отступил назад, и смертельная бледность покрыла его лицо; он слишком хорошо знал энергичную девушку: она никогда не отступала от своих слов.

— Вы бежали из X., но почему? — продолжала она тверже. — Я вам скажу почему: ваша любовь ко мне была преступлением против вашей семьи, она шла вразрез с вашими принципами, и ее следовало вырвать из сердца, как сорную траву.

То, что вы возвратились после вашего бегства с теми же чувствами, произошло не по вашей вине, вы покорились той же силе, которая заставляет и меня, против своих убеждений, любить вас. После тяжелой борьбы гордые купцы уступили свое место в вашем сердце презираемой дочери комедиантов, но ничто в мире не может заставить меня думать, что я сохраню это место на всю жизнь. Несколько недель назад вы высказали свое убеждение, что различие положений в браке никогда не сглаживается. Вы слишком сроднились с этим принципом, чтобы в несколько недель могли совершенно от него отказаться. Вы теперь отрекаетесь от него, но в моей душе все равно останется воспоминание о нем.

Она в изнеможении замолчала. Профессор стоял, закрыв глаза рукой, губы его подергивала судорога. Когда Фелисита умолкла, он опустил руку и тихо сказал:

— Прошлое против меня, но вы все-таки ошибаетесь, Фелисита. О Боже, как мне доказать вам это!

— Внешние обстоятельства нисколько не изменились, — продолжала она неумолимо. — На вашу семью не легло никакого пятна, мое положение осталось таким же презираемым, как и прежде. Я не имела бы совести, если бы воспользовалась моментом, когда вы слушались только голоса вашей любви, с трудом борясь со своими взглядами. Я спрашиваю вас по совести: не правда ли, вы высокого мнения о прошлом вашей семьи?… Пробовали ли вы спросить себя, одобрили бы ваши предки этот неравный брак?

— Фелисита, вы говорите, что любите, и все-таки способны так меня мучить? — воскликнул он.

Ее взгляд смягчился, она взяла его руку.

— Я также невыразимо страдала, когда вы говорили о нашей совместной жизни, — сказала она взволнованно. — Между нами вечно будет стоять опасение вашего раскаяния. При каждом вашем мрачном взгляде, при каждой складке на лбу я буду думать: «Настал момент, когда он сожалеет о прошлом, когда он возвращается к своим прежним взглядам, когда он внутренне отталкивает тебя как причину своего отречения!»

Я сделала бы вас несчастным своим недоверием, которое не могла бы победить.

— Это ужасное возмездие, — глухо сказал Иоганн. — Впрочем, я смело беру на себя это несчастье… Я буду безропотно переносить ваше недоверие, как оно ни тяжело. Должно же настать время, когда все выяснится… Фелисита, я устрою для вас такую жизнь, в которой вам не придут в голову никакие злые мысли. Конечно, может случиться, что я приду домой со складкой на лбу, с суровыми взглядами, которые неизбежны в моем призвании, но дома у меня будет Фея, которая уничтожит все складки и успокоит меня. Неужели вы растопчете свою любовь и сделаете несчастным человека, которому можете дать высшее счастье на земле?

Фелисита отошла к двери, она чувствовала, что под влиянием его красноречия нравственная сила изменяет ей, и все-таки, ради него самого, должна была оставаться твердой.

— Если бы вы могли жить со мной в полнейшем уединении, тогда я охотно последовала бы за вами, — ответила она, торопливо схватив ручку двери, как будто это была ее последняя поддержка. — Не думайте, что я боюсь света и его суждений, но, живя в обществе, я боюсь найти врага в вас самом. Происхождение из хорошей семьи имеет в свете большое значение, и я знаю, что в этом вы с ним вполне согласны. У вас есть фамильная гордость, и если в этот момент вы не придаете ей никакого значения, то при постоянных встречах со знакомыми, имеющими такое же общественное положение, как и вы, рано или поздно у вас появится сожаление о том, что вы слишком многое принесли в жертву ради меня!

— Другими словами это означает, что если я хочу обладать вами, то должен бросить мою работу и жить с вами в пустыне или должен найти какое-нибудь пятно на прошлом моей семьи, — воскликнул раздраженно профессор.

При последних его словах внезапная краска залила лицо молодой девушки. Невольно рука ее ощупала углы серого ящичка, точно она хотела убедиться, что он хорошо спрятан. Профессор в необыкновенном волнении ходил по комнате.

— Упрямство и упорство вашего характера доставили мне уже много хлопот, — продолжал он тем же тоном, — но теперь, когда вы с такой настойчивостью бросаете мне к ногам мою любовь и осуждаете себя на бесполезную жертву, я чувствую какую-то ненависть и дикую злобу. Я вижу, что не подвинулся ни на шаг вперед, но и не подумаю отказываться от вас… Ваше уверение, что вы меня любите, стоит для меня ненарушимой клятвы. Вы мне никогда не измените, Фелисита?

— Нет! — вырвалось у нее быстро и против воли.

Профессор положил руку на ее голову и заглянул ей в лицо со смешанным выражением горя, негодования и любви… Он тихо покачал головой, когда под его заклинающим взглядом она опустила глаза, но ее губы остались плотно сжатыми.

— Ну, идите, — сказал он чуть слышно. — Я соглашаюсь на временную разлуку, но с условием, что должен часто вас видеть, где бы вы ни были, и чтобы между нами была переписка.

Она бранила себя за допущенную слабость, за то, что подала ему руку в знак согласия, но отнять у него единственное утешение у нее не было сил…

XXVI

Выйдя от профессора, Фелисита в невыразимой муке подняла руки к небу. Она выстрадала за последние часы больше, чем за всю свою жизнь.

Бессознательно вынула она из кармана маленький ящик. Хранившаяся в нем тайна разбила бы преграду, воздвигнутую ею самой между нею и любимым человеком… Нет, тетя Кордула, твоя воля должна быть исполнена! А он?… Время излечит его… Горе освящает душу… Эта роковая книга тотчас же должна превратиться в пепел. Фелисита оглянулась еще раз на дверь, за которой слышались шаги профессора, скользнула вниз по лестнице и бесшумно открыла дверь в коридор. Вдруг кто-то схватил ее руку, в которой она еще держала ящичек, и перед ней сверкнули зеленым огоньком глаза советницы. Красивая женщина потеряла в эту минуту все пленительное обаяние женственности. Злоба до неузнаваемости исказила ее лицо.

— Это, право, удивительно, прекрасная Каролина, что я встречаю вас как раз в тот момент, когда вы хотите припрятать этот хорошенький ящичек с драгоценностями! Будьте любезны еще минуту подержать его в руках… Мне нужен свидетель, который мог бы доказать перед судом, что я застала воровку на месте преступления… Иоганн! Иоганн!

— Ради Бога, отпустите меня, — умоляла Фелисита, борясь с советницей.

— Ни за что на свете! Он должен видеть, кого он поставил сегодня рядом с собой… Вы думали, что достигли цели, но я не допущу вашего торжества.

Она снова крикнула, но профессор сходил уже с лестницы. В то же время Генрих показался на другом конце коридора.

— Ах, ты был наверху, Иоганн? — удивилась советница. — Тем поразительнее искусство этой дочери фокусника, так ловко утащившей у тебя драгоценности покойной тети.

— В своем ли ты уме, Адель? — сказал он, быстро сходя с последней ступеньки.

— Совершенно, — иронически ответила молодая вдова. — Не считай это насилием, дорогой кузен, но я по необходимости должна была взять на себя роль сыщика. Господин адвокат отказал мне в помощи при поисках лица, укравшего серебро. Ты видишь, эта рука сжимает ящичек, который она взяла наверху. Посмотрим, что тащила эта сорока в свое гнездо.

Она вырвала ящичек из рук Фелиситы. Молодая девушка закричала и бросилась за советницей, уже пробежавшей, смеясь, несколько шагов по коридору и поднявшей крышку ящичка.

— Книга? — пробормотала она изумленно, бросая на пол ящичек и крышку.

Она взяла книгу за переплет и сердито потрясла ее, но из книги не выпало никаких денежных документов. Между тем Фелисита оправилась от своего испуга, подошла к советнице и строго потребовала обратно книгу.

— Вы серьезно думаете, что я вам ее отдам? — сказала молодая вдова, прижимая книгу и поворачиваясь спиной к Фелисите. — Вы выглядите слишком испуганной для того, чтобы я могла оставить свое подозрение, — продолжала она, презрительно поворачивая голову к молодой девушке. — Какое-нибудь отношение к вашим тайным поступкам должна же иметь эта книга… Мы сначала посмотрим, моя милая!

Она открыла книгу: на пожелтевших листках не было ни банковых билетов, ни драгоценностей — только красиво написанные слова. Бегло просмотрев несколько страниц, советница в ужасе отшатнулась. Розовое личико побледнело, и, казалось, она нуждалась в поддержке, чтобы не упасть, но через несколько секунд к ней вернулось полное самообладание. Она закрыла книгу, и на ее лице появилось прекрасно ей удавшееся выражение разочарования.

— Это действительно старая негодная книга, — сказала она профессору, как бы в рассеянности пряча книгу в карман. — Я нахожу, что с вашей стороны, Каролина, было в высшей степени нелепо поднимать шум из-за такой безделицы.

— Разве она подняла этот шум? — спросил профессор, дрожа от негодования. — Я думал, ты звала меня на помощь, чтобы изобличить эту девушку в краже серебра. Не будешь ли так любезна теперь объяснить, на чем основывала ты это недостойное обвинение?

— Ты видишь, что в настоящий момент я не в состоянии…

— В настоящий момент? — перебил он ее гневно. — Ты сейчас же возьмешь назад это оскорбление и дашь оскорбленной полное удовлетворение при мне и Генрихе.

— С радостью, дорогой Иоганн. Это мой христианский долг: признаться в своей ошибке и исправить ее… Моя милая Каролина, простите, я была к вам несправедлива.

— А теперь отдай книгу, — приказал профессор.

— Книгу? — невинно спросила она. — Но, дорогой Иоганн, она ведь не принадлежит Каролине!

— Кто же сказал тебе это?

— Я прочитала на ней имя тети Кордулы… Если кто и может этим распоряжаться, так только ты, как наследник всей ее мебели и книг. Но эта книга не имеет никакой ценности, это, кажется, переписанные стихотворения… Что ты будешь делать с этими сентиментальными пустяками? Я же очень люблю старые книги… Пожалуйста, подари ее мне!

— Может быть, но после того, как я прочту ее сам, — сказал он холодно и протянул руку за книгой.

— Но если бы ты ее не смотрел, она приобрела бы для меня еще большую ценность, — попросила советница вкрадчивым голосом. — Я не думаю, чтобы при этом первом и единственном подарке, который я прошу у тебя, ты имел какой-нибудь материальный расчет.

— Мне совершенно безразлично, какого ты мнения о моих поступках, — резко сказал профессор. — Но я, во всяком случае, требую, чтобы ты вернула книгу… Все это очень подозрительно — старые стихотворения не могут заставить побледнеть выдержанную светскую даму.

С этими словами он заступил советнице дорогу, так как взгляд в глубину коридора и быстрое движение показали, что она хочет обратиться в бегство. Профессор схватил ее руку и крепко держал ее.

Фелисита была в отчаянии от мысли, что он достигнет своей цели. Для нее ужасно было знать, что книга окажется у советницы, но она должна была признаться самой себе, что в руках этой лицемерной женщины книга столь же безопасна, как и у нее самой, и что сегодня же вечером книга бесследно исчезнет навсегда. Поэтому она стала на сторону советницы:

— Прошу вас, профессор, оставьте книгу у госпожи советницы, — попросила она серьезно и настолько спокойно, насколько это было возможно для нее в настоящий момент. — При чтении она вполне убедится в неосновательности своего предположения о присутствии драгоценностей в маленьком ящике…

Недоверчивый взгляд стальных глаз поразил ее; она покраснела и опустила глаза.

— Итак, вы даже снисходите до просьбы? — резко и саркастически спросил он. — Значит, дело идет не о сентиментальных пустяках… Я спрашиваю вас по совести: что находится в этой книге?

Это была ужасная минута. Фелисита боролась с собой; она открыла рот, но не могла произнести ни слова.

— Не трудитесь, — сказал он с иронической улыбкой молодой девушке. — Вы можете быть безжалостны, но лгать вы не умеете… Будь так любезна, Адель, отдай мне наконец мою собственность, как ты сама ее назвала.

— Делай со мной, что хочешь, но ты ее никогда не получишь! — воскликнула с решимостью советница. Она в отчаянном усилии вырвала свою руку и, освободившись, помчалась по коридору, но на ее пути встал Генрих, расставив руки. Она отскочила назад.

— Дерзкий человек, уйдите с дороги! — закричала она, топнув ногой.

— Хорошо, госпожа советница, — ответил он спокойно и вежливо, не меняя своего положения. — Дайте мне только книгу, и я с удовольствием уступлю вам дорогу.

— Генрих! — закричала Фелисита, подбегая.

— Это тебе не поможет, Феечка, — улыбнулся старик. — Я не так глуп, как ты думаешь.

— Пропусти даму, Генрих, — приказал серьезно профессор. — Но ты должна знать, Адель, что я все же получу мою собственность. Я могу думать, что эта книга содержит важные открытия относительно наследства; возможно, что в ней есть объяснения о спрятанных деньгах…

— Нет, нет! — уверяла Фелисита, перебивая его.

— Я могу думать, как хочу! — сказал он строго. — Вы, так же как и Генрих, будете свидетельствовать перед судом, что эта дама утаила, может быть, весьма значительное наследство моей семьи.

Советница бросила дикий взгляд на своего мучителя и, в неистовом бешенстве выхватив книгу из кармана, с громким язвительным смехом бросила ее к ногам профессора.

— Возьми же, упрямый безумец! — крикнула она. — Поздравляю тебя с интересной рукописью… Носи с достоинством тот позор, о котором она тебе расскажет…

Она побежала по коридору, затем вниз по лестнице и с шумом хлопнула дверью.

Профессор насмешливо смотрел ей вслед, потом взглянул на переплет книги, в то время как полный страха взгляд Фелиситы следил за его пальцами. Он внезапно посмотрел в умоляющие глаза молодой девушки. Какую силу имели они над суровым человеком! Как будто нежная рука тотчас же сгладила морщины на его лбу, и на губах показалась улыбка.

— Теперь я буду судить вас, — сказал он. — Вы коварно обошли меня. В то время как вы были со мной наверху вполне откровенны — я мог бы поклясться в вашей искренности, в кармане у вас была семейная тайна Гельвигов. Что должен я о вас думать, Фея?… Вы можете загладить этот отвратительный обман только тем, что откровенно ответите на все мои вопросы!

— Я скажу все, что могу, но потом я убедительно буду просить вас отдать мне книгу!

— Неужели это моя гордая, упрямая, непреклонная Фея может так мило просить? Вы, значит, проникли сегодня в мансарду исключительно для того, чтобы взять эту книгу?

— Да!

— Какою же дорогой? Я нашел все двери запертыми.

— Я прошла через крыши, — ответила она нерешительно.

— То есть через чердак?

Она покраснела: хотя он и не подозревал ее в совершении низкого поступка, но все-таки она поступила нехорошо, вторгаясь в его комнаты.

— Нет, — сказала она подавленно, — через чердак дороги нет. Я вылезла из окна и прошла по крыше.

— При этой ужасной буре! — воскликнул он, побледнев. — Фелисита, вы невозможны…

— Мне не оставалось иного выбора, — ответила, горько усмехаясь, молодая девушка.

— Но почему вы хотели взять эту книгу?

— Я считала своим священным долгом исполнить завещание тети Кордулы. Она мне сказала, что маленький серый ящик — его содержания я не знала — должен умереть раньше ее. Смерть застала ее врасплох, и я была твердо убеждена, что ящичек не уничтожен. Кроме того, он стоял в секретном отделении, в котором было все серебро, и я не могла указать на него из страха, чтобы книга не попала в посторонние руки.

— И все-таки это героическое самоотвержение оказалось напрасным: книга все-таки попала в «посторонние» руки.

— О нет, вы мне отдадите ее, — просила она.

— Фелисита, — сказал он строго и повелительно, — ответьте мне теперь правдиво на два вопроса: знаете ли вы содержание этой книги?

— Отчасти знаю, с сегодняшнего дня.

— Компрометирует ли оно вашего старого друга?

Она нерешительно замолчала. Может быть, при утвердительном ответе он отдаст ей книгу для уничтожения, но тогда она опозорила бы память тети Кордулы и подтвердила слухи о ее виновности.

— Недостойно выдумывать отговорки, как бы чисты и хороши ни были ваши намерения, — прервал он ее минутное замешательство. — Скажите просто: да или нет?

— Нет.

— Я знал это, — пробормотал он. — Будьте же благоразумны и покоритесь неизбежности. Я прочитаю эту книгу.

Она смертельно побледнела, но просить больше не решилась.

— Читайте, если ваша честь может примириться с подобным поступком, — сказала она. — Вы налагаете руку на тайну, которой вы не должны знать. В тот момент, когда вы откроете книгу, вы уничтожите весь смысл ужасной жертвы, стоившей целой жизни!

— Вы храбро боретесь, Фелисита, — ответил он спокойно. — Если бы не последние слова той женщины, — он указал по направлению, в котором исчезла советница, — брошенные ею в исступлении, я бы отдал вам вашу тайну, не заглядывая в нее. Но теперь я хочу, я должен знать о позоре, лежащем на моем имени. И если бедная отшельница была в силах сберечь эту тайну от чужих глаз, то я тоже найду силы перенести ее. Я вдвойне обязан узнать об этом. Линия Гельвигов на Рейне, по-видимому, также знает эту тайну… Хотя вы молчите и опускаете глаза, я все же ясно вижу по вашему лицу, что мое предположение верно. Моя кузина, без сомнения, знала об этом позоре и ужаснулась, увидев его описание в книге… Утешьтесь, Фея, — продолжал он мягко. — Я не могу поступить иначе. Я не изменю этого решения даже и в том случае, если б вы согласились за отказ от него стать моею!

— Я не могу успокоиться, так как своей неосторожностью заставляю вас быть несчастным, — сказала печально Фелисита.

— Вы успокоитесь, — ответил серьезно и значительно профессор, — когда поймете, что ваша любовь поможет перенести любое горе, которое жизнь пошлет мне…

Он пожал ее маленькую холодную руку и направился в свою комнату.

XXVII

Через час профессор вошел в комнату своей матери. Он был бледнее обычного, но в его осанке больше, чем когда-либо, чувствовалась решительность. Госпожа Гельвиг вязала. Профессор положил на маленький стол, за которым она сидела, открытую книгу.

— Я должен серьезно поговорить с тобой, мама, — сказал он, — но сначала я попрошу тебя заглянуть в эту книгу.

Она удивленно положила свой чулок, надела очки и взяла книгу.

— Это каракули старой Кордулы, — проворчала она, но все-таки начала читать.

Профессор молча ходил по комнате.

— Я не понимаю, почему меня должна интересовать эта любовь к сыну сапожника? — воскликнула недовольно старая женщина после того, как прочитала две страницы. — С чего это пришло тебе в голову принести мне эту старую книгу, от которой пахнет гнилью?

— Прошу тебя, читай дальше, мама! — сказал нетерпеливо профессор. — Ты скоро забудешь о запахе гнили…

С видимым неудовольствием она перевернула еще несколько страниц. Понемногу ее каменное лицо приобрело напряженное выражение, но потом она опустила книгу с безграничным удивлением, к которому примешивалась язвительная насмешка.

— Поразительные вещи! Кто бы мог подумать? Честная, знатная семья Гельвигов! — В ее голосе слышались ненависть, торжество и удовлетворенная злоба. — Итак, золотые мешки, на которых стояла гордая коммерции советница, моя свекровь, были отчасти краденые. Они устраивали празднества, на которых рекой лилось шампанское, я должна была прислуживать гостям. Никто не обращал внимания на бедную молодую родственницу, стоявшую высоко над ними своим благочестием и добродетелью… Я часто в душе молилась моему Богу чтобы Он наказал этих нечестивцев. Они были уже наказаны, они расточали украденные ими деньги. Их души вдвойне погибли!

Профессор остановился посреди комнаты. Он совершенно не предполагал такого оборота.

— Я не понимаю, как можно делать бабушку ответственной за то, что она по неведению тратила чужие деньги, мама, — сказал он раздраженно. — Тогда и наши души должны погибнуть, потому что мы до сегодняшнего дня пользовались процентами с украденного капитала. Однако при такой точке зрения ты согласишься, что мы должны как можно скорее вернуть эти деньги…

Госпожа Гельвиг поднялась со своего кресла.

— Вернуть? — повторила она, как бы желая удостовериться, не ослышалась ли. — Но кому же?

— Ну, конечно, наследникам рода Гиршпрунг.

— Как, мы должны отдать целое состояние первым встречным бродягам и тунеядцам, которые предъявят свои права? Сорок тысяч талеров остались Гельвигам после того, как…

— Да, после того как Павел Гельвиг, честный, истинный и праведный борец во славу Господню, присвоил себе двадцать тысяч талеров! — перебил ее профессор, дрожа от негодования. — Ты сказала, что душа моей бабушки должна быть в аду за то, что она, по неведению, пользовалась украденными деньгами. Чего же заслуживает тот, кто крадет чужое имущество?

— Да, он поддался искушению, — сказала она, не теряя самообладания. — Он был тогда еще молодой человек. Дьявол выбирает лучшие, благороднейшие души, чтобы совратить их, но Павел раскаялся в своем грехе. А в Писании говорится, что все ангелы Господни возрадуются о спасении одного грешника. Он неустанно борется за святую веру, в его руках деньги очищены и освящены, так как он употребляет их на богоугодные дела.

— Я вижу, что и мы, протестанты, имеем свой иезуитский орден! — горько засмеялся профессор.

— Не то же ли произошло и с деньгами, попавшими к нам? — продолжала старуха. — Посмотри вокруг — разве не видна во всем Божья рука? Если бы на этих деньгах лежало проклятье, они не могли бы приносить таких прекрасных плодов… Мы, ты и я, своим старательным служением Господу превратили в благословение то, что было когда-то преступлением.

— Прошу оставить меня в покое, — перебил ее глубоко возмущенный профессор.

В сторону протестующего сына скользнул ядовитый взгляд, но тем не менее госпожа Гельвиг продолжала, повысив голос:

— Мы не имеем права выбрасывать на ветер средства, которыми служим святому делу. Это главная причина, из-за которой я всеми силами буду сопротивляться возбуждению этой старой истории, а затем ты опозорил бы этим своего предка.

— Он сам опозорил себя и всех нас, — сказал сурово профессор. — Но мы можем еще спасти нашу честь, если не сделаемся укрывателями.

Госпожа Гельвиг покинула свое место и встала перед сыном с сознанием своего превосходства и достоинства.

— Хорошо, предположим, что я уступила бы тебе, — сказала она холодно. — Мы отдали бы сорок тысяч талеров, потеря которых, кстати сказать, сильно ограничила бы наши средства. Но что, если бы наследники потребовали и накопившиеся проценты? Что бы мы стали делать?

— Я не думаю, что они имеют на это право, но если это случится, мы должны помнить, что грехи родителей взыщутся на детях.

— Я не урожденная Гельвиг, не забудь этого, мой сын, — перебила она его резко. — Я принесла в семью Гельвиг незапятнанное, знатное имя, на меня этот позор не падает. Поэтому я не намерена приносить каких-либо материальных жертв. Не думаешь ли ты, что я должна на старости лет терпеть нужду из-за чужого греха?

— Терпеть нужду, когда ты имеешь сына, который в состоянии заботиться о тебе? Мама, неужели ты думаешь, что я не могу сделать совершенно беззаботной твою старость?

— Благодарю, — сказала она холодно. — Я предпочитаю жить на свою ренту и быть самостоятельной. Я ненавижу зависимость от кого бы то ни было. Со смерти твоего отца я знала только волю моего Господа и мою собственную, так и должно остаться… Я заявляю тебе, что считаю всю эту историю вымышленной больным мозгом старухи из мансарды. Ничто в мире не заставит меня признать, что это случилось в действительности.

В этот момент дверь бесшумно отворилась и вошла советница. Она плакала; это видно было по покрасневшим векам и ярким пятнам на щеках. Она увидела на столе роковую книгу и вздрогнула. Медленно, как кающаяся, подошла она к профессору и подала ему руку. Он не ответил на этот жест.

— Прости меня, Иоганн, — попросила она. — Я была взбешена и не могу себе этого простить. И как только я могла так рассердиться? Но во всем виновата эта несчастная история. Подумай, Иоганн, мой дорогой папа скомпрометирован этой отвратительной книгой. Я во что бы то ни стало хотела избавить тебя от этого удручающего открытия. Я думаю, что Каролина нарочно извлекла этого ужасного свидетеля для того, чтобы перед своим уходом доставить нам большую неприятность.

— Остерегайся клеветать, Адель, — воскликнул профессор угрожающе и так сердито, что она испуганно замолчала. — Я тебе прощу, — прибавил он после короткой паузы, с трудом овладевая собой, — но с одним условием… Ты расскажешь без утайки, каким образом ты узнала эту тайну.

Она немного помолчала, потом сказала печально:

— Во время последней болезни папы, когда ожидали смертельного исхода, он приказал мне принести из его письменного стола различные бумаги. Я должна была уничтожить их на его глазах; это были документы Гиршпрунгов… Сделала ли его общительнее близость смерти или у него была потребность поговорить об этом случае, но он посвятил меня в эту тайну.

— И подарил тебе браслет? — прибавил злобно профессор.

Она молча кивнула головой и умоляюще посмотрела на него.

— После этого объяснения ты все еще считаешь этот случай вымыслом больного ума? — обратился профессор к матери.

— Я знаю только, что эта особа, — она указала, дрожа от гнева, на молодую женщину, — своей вздорной болтовней и легкомыслием превосходит всех, кого мне до сих пор приходилось встречать. Дьявол тщеславия не дает ей покоя, она надевает редкий браслет для того, чтобы им все любовались и заметили бы, между прочим, красивую белую руку.

— Я не хочу подробно разбираться, Адель, как ты при твоем характере, чистоту и невинность которого подчеркиваешь на каждом шагу, могла носить краденое украшение, — сказал профессор как будто спокойно, но в его голосе слышался глухой рокот приближающейся грозы. — Я предоставляю тебе самой решить, кто больше достоин наказания — бедная ли мать, которая крадет хлеб своим голодающим детям, или богатая, элегантная женщина, которая живет в довольстве и покровительствует воровству? Но то, что ты имела наглость пытаться надеть это похищенное украшение на чистую руку девушки, которая спасла твоего ребенка, что ты осмелилась ставить себя на пьедестал безукоризненного происхождения, иметь притязания на все добродетели и приписывать молодой девушке испорченность только в силу ее темного происхождения, зная в то же время о поступке твоего отца, — это возмутительная низость, для которой нет достаточно строгого осуждения.

Советница пошатнулась и схватилась за стол, чтобы не упасть.

— Ты отчасти прав, Иоганн, — сказала госпожа Гельвиг, — но твои последние слова слишком резки. Это совсем не одно и то же: находят ли имущество, не имеющее хозяина, или крадут заведомо чужой хлеб… Меня удивляет, как ты можешь делать сравнение между знатными и простыми. Непростительно сравнивать женщину хорошей семьи с такой девушкой, как Каролина…

— Мама, я уже сказал тебе сегодня в саду, что не потерплю оскорбления чести этой девушки, — сердито воскликнул профессор.

— Однако смею просить тебя быть воздержаннее и иметь ко мне побольше уважения, сын мой, — приказала она с уничтожающим взглядом своих холодных серых глаз. — Ты прекрасно играешь роль рыцаря этой принцессы, и мне, по-видимому, не остается ничего больше, как сложить к ее ногам и мое почтение.

— Тебе действительно придется сделать это, мама, — ответил он спокойно. — Ты должна будешь оказывать ей почтение и уважение, так как она будет моей женой.

Старый купеческий дом не провалился после этих слов, как предполагала в первую минуту госпожа Гельвиг. Ее сын говорил решительно, как человек, которого не могут поколебать ни слезы, ни истерики, ни сцены ярости. Госпожа Гельвиг безмолвно отшатнулась, советница же очнулась от своего обморока и истерически расхохоталась.

— Вот твоя прославленная мудрость, тетя! — воскликнула она резко. — Теперь я торжествую… Кто просил тебя выдать замуж эту девушку до приезда Иоганна? При первом же взгляде на эту особу у меня явилось предчувствие, что она принесет нам всем несчастье… Я сейчас же еду в Бонн, чтобы известить жен всех профессоров, какова будет новая дама, которая скоро вступит в их круг.

Она бросилась вон из комнаты. За это время госпожа Гельвиг успела уже прийти в себя.

— Я, видимо, неверно поняла тебя, Иоганн, — сказала она с наружным спокойствием.

— Если ты так думаешь, то я повторю свое объяснение, — сказал он холодно и неумолимо. — Я женюсь на Фелисите Орловской.

— Ты можешь поддерживать эту безумную идею?

— Вместо ответа я спрошу тебя: дала бы ты и теперь свое благословение на мой брак с Аделью?

— Без сомнения: это приличная партия, и я не желаю лучшего.

Профессор густо покраснел. Он закусил губу, чтобы сдержать готовый вырваться у него поток гневных речей.

— После этого ты должна быть лишена права вмешиваться в мои важнейшие жизненные вопросы, — сказал он, с трудом сдерживаясь. — То обстоятельство, что эта нравственно испорченная особа, эта лицемерка отравит всю мою жизнь, — не принимается тобой во внимание. Ты будешь жить далеко от меня и спокойно говорить: «Он женился прилично», но я, во всяком случае, хочу быть счастливым…

— Не забывай, что благословение отца созидает дома детей, а проклятие матери разрушает их до основания! — с хриплым смехом ответила она.

— Не хочешь ли ты уверить меня, что твое благословение смоет нравственные недостатки Адели? Твое проклятие потеряет силу, падая на невинную голову… Ты не произнесешь его, мама! Бог не примет его… Ведь оно упадет на тебя и сделает одинокой твою старость.

— Мною руководят только мысли о чести и позоре. Ты должен уважать мою волю и в силу этого откажешься от своих слов.

— Нет, ты должна примириться с этим, мама! — воскликнул профессор и покинул комнату, в то время как она осталась, как статуя, с протянутыми руками. Произнесли ли проклятие эти искаженные губы? Ни одного звука не донеслось до холла, но если бы слово и было произнесено, то оно было бы бесплодно, потому что Бог любви не дает подобного оружия в руки людей злых и мстительных.

Во втором этаже хлопали дверями, двигали ящиками и бегали. Советница укладывала свои вещи.

— Вот и конец цветочку незабудке, — довольно бормотал Генрих, вынося огромный сундук.

В противоположность этой суете спокойным было бледное лицо молодой девушки, стоявшей у окна кухни. Перед ней стоял ящик с ее детским гардеробом. Госпожа Гельвиг отдала приказание выдать ей «тряпье», чтобы она не имела повода оставаться на ночь в этом доме. Фелисита держала в руках маленькую печатку с гербом Гиршпрунгов, когда в окне показалось бледное лицо профессора.

— Идемте, Фелисита, вы не должны ни минуты оставаться в этом доме! — сказал он, глубоко взволнованный. — Оставьте пока ваши вещи здесь. Генрих принесет их вам завтра.

Она накинула платок и встретилась с профессором в холле. Он взял ее под руку и повел по улице. У дома советницы Франк он позвонил.

— Я привел Фелиситу под вашу защиту, — сказал он старой даме, когда она приветливо, но удивленно приняла их в своей комнате. — Я вам многое доверяю, — продолжал он многозначительно. — Берегите мне Фелиситу, как дочь, пока я не потребую ее от вас обратно.

XXVIII

Молодая девушка прошла лишь несколько улиц и переступила два порога, но какую перемену произвели в ней эти несколько шагов! Купеческий дом лежал позади, а с ним и вся тяжесть бессердечного обращения. Вокруг нее было светло. Свободное, здоровое мировоззрение, живой интерес ко всему, что есть лучшего, прекраснейшего в мире, радость и искренность царили в доме Франков. Фелисита очутилась в подходящей для нее среде. Ей было приятно и вместе с тем грустно слышать, как ее называли теми же ласкательными именами, которые давала ей тетя Кордула — она тотчас же стала любимицей стариков Франк.

Такова была внешняя перемена, которая произошла с ней. Перед внутренней же она сама стояла в сладком смущении… В тот вечер она беспрекословно последовала на призыв профессора, оставив все свои вещи; в холле она молча дала ему свою руку и пошла за ним, не желая даже знать, куда он ведет ее. Она пошла бы за ним через весь земной шар без слова протеста или сомнения. Искренние уверения профессора в любви, его мольбы, полные страха, разрывали ей сердце, но они были далеки от того, чтобы поколебать ее решение. Но, отказываясь вернуть ей книгу, он сказал: «Я не могу поступить иначе. Я не изменю этого решения даже и в том случае, если бы вы согласились за отказ от него стать моею». Несмотря на то что она была тогда так взволнована, ее сердце возликовало. После этого твердого решения у нее появилось доверие к нему, без которого она считала невозможной их совместную жизнь.

Профессор каждый день приходил в дом Франков. Он был сумрачнее и замкнутее, чем когда-либо. Пребывание в родительском доме стало для него невыносимо. Необычайное внутреннее волнение потрясло, наконец, и стальные нервы госпожи Гельвиг. Она заболела и должна была лежать в постели, настойчиво отказываясь при этом видеть сына, и доктор Бём лечил ее. Профессор посвятил адвоката Франка, как попечителя наследников Гиршпрунгов, в свою семейную тайну и высказал твердое намерение искупить совершенную его предками несправедливость. Все замечания, которые делал его друг с юридической точки зрения, чтобы хоть ограничить размеры этого искупления, профессор отвергал и решительно ставил вопрос: считает ли он деньги приобретенными честным путем? На это адвокат, естественно, не мог отвечать утвердительно. Он полагал, что Гиршпрунги не существуют, но зато, по его мнению, благочестивого господина Павла Гельвига не следовало щадить, и поэтому от него потребовали скрытые им двадцать тысяч талеров. Праведник спокойно ответил, что он действительно получил эту сумму от своего дяди, но в покрытие старого долга, а откуда дядя взял деньги — ему совершенно безразлично. Вообще же он не считает себя обладателем этого состояния, он только «управляющий у Господа», и по этой причине будет всеми силами защищать обладание этой суммой и готов довести дело до суда…

Почти так же ответил и студент Натаниель. Ему совершенно безразлично, что совершил его предок сколько-то лет тому назад — он не считает себя обязанным расплачиваться за чужие грехи и не хочет уменьшать свое состояние ни на один пфенниг.

— Мне ничего не остается, — сказал, горько усмехаясь, профессор, бросая на стол эти доказательства честности Гельвигов, — как пожертвовать всем, что я имею из наследства и моих сбережений, если я не хочу быть укрывателем этого преступления!

Таким образом каникулы подошли к концу. Госпожа Гельвиг встала с постели, но решительно объявила, что согласится увидеться с сыном только при условии, что он забудет эту «сумасшедшую историю» с Гиршпрунгами и откажется от женитьбы на Фелисите. Этого было достаточно, чтобы навсегда разлучить мать с сыном.

Фелисита ежедневно после обеда садилась к окну и с бьющимся сердцем смотрела украдкой на улицу, ожидая той минуты, когда наконец из-за угла покажется профессор. Его взгляд всегда был направлен на окно, у которого будто бы за работой сидела молодая девушка. Профессор никогда не говорил о своей любви, и Фелисита могла б подумать, что она отошла на задний план, если бы не его глаза: они следили за ней непрестанно и начинали блестеть, когда она входила в комнату, поднимала лицо от работы или оборачивалась к нему. Она знала, что была по-прежнему «его Феей».

И вот завтра она напрасно будет сидеть у окна, ожидая его. Он будет уже далеко, бесчисленные чужие лица встанут между ним и его Феей, и прежде, чем она опять его увидит, может пройти бесконечно длинный год.

Накануне отъезда профессора во время обеда семьи Франк служанка принесла адвокату визитную карточку. Он бросил ее на стол и вышел; на ней было написано: «Лютц фон Гиршпрунг, из Киля».

В то время как старики Франк разговаривали о появлении наследника, Фелисита сидела, глубоко взволнованная… Итак, бедное дитя комедиантов, такое одинокое до сих пор на жизненном пути, оказывается теперь под одной кровлей со своим близким родственником… Был ли это ее дед или брат матери?…

Приезжий носил то же имя, что и выселившийся отсюда его предок. Эта линия Гиршпрунгов, видимо, придавала большое значение своим предкам; можно было предсказать почти наверно, что они не признают своего родства с дочерью фокусника. При мысли об этом вся кровь бросилась в голову Фелиситы, и она крепче сжала губы, чтобы у нее не вырвалось нечаянно слово возмущения. Но тем сильнее было ее желание увидеть приезжего.

Вскоре по приезде Гиршпрунга адвокат попросил к себе профессора. Совещание их длилось больше двух часов. Потом адвокат попросил свою мать приготовить кофе, так как хотел по окончании переговоров сойти вниз со своим гостем. Фелисита еще приготовляла все необходимое на кухне, когда услыхала, что все трое спускались по лестнице. Несмотря на ее решение быть твердой, силы почти оставили ее, когда она увидела приезжего, который медленно шел, разговаривая с профессором. Он был очень высокого роста, и его осанка и движения выдавали не только светского человека, но и господина, привыкшего повелевать. Ее дедом он не мог быть, для этого он был слишком молод.

Фелисита дрожащими руками пригладила волосы и вошла в комнату. Присутствующие стояли в оконной нише спиной к вошедшей. Она тихо наполнила чашки, взяла поднос и предложила гостю кофе; он быстро повернулся при звуке ее голоса и испуганно отшатнулся.

— Мета! — воскликнул он.

— Мета фон Гиршпрунг была моей матерью, — сказала молодая девушка.

— Ваша мать? Я не знал, что у нее был ребенок, — пробормотал Лютц фон Гиршпрунг, стараясь овладеть собой.

Фелисита горько и презрительно усмехнулась — отчасти своей слабости, из-за которой она, несмотря на свое решение, все-таки выдала этому человеку свое происхождение. Она навлекла на себя только новый ряд унижений…

Смущение Гиршпрунга понемногу прошло, и он сказал тихо:

— Да, совершенно верно, в этом маленьком городке несчастную настигла богиня мщения.

Казалось, с этими словами к нему вернулось полное самообладание. Он выпрямился и сказал, обращаясь к окружающим:

— Извините, пожалуйста, что я отдался мгновенному впечатлению и забыл, что нахожусь в обществе… Но я думал, что эта семейная драма давно уже закончена, и вдруг теперь появляется неожиданный эпилог… Вы, значит, дочь фокусника Орловского? — обратился он к Фелисите, видимо стараясь придать своему голосу любезное выражение.

— Да, — ответила она коротко.

— Ваш отец по смерти своей жены оставил вас в X.? Вы выросли здесь? — спрашивал он дальше, очевидно смущенный гордым видом девушки.

— Да!

— Ему оставалось недолго заботиться о вас. Насколько мне известно, он восемь или девять лет назад умер в Гамбурге от нервной горячки.

— Я только теперь узнаю, что он умер, — ответила Фелисита, и на ее глазах показались слезы.

Но, несмотря на потрясение, она чувствовала все-таки какое-то болезненное удовлетворение: госпожа Гельвиг часто говорила, что ее отец тунеядствует и не думает о том, что стоит чужим людям кормить его ребенка.

— Мне очень жаль, что пришлось сообщить вам это печальное известие, — сказал Гиршпрунг с сожалением. — С ним вы потеряли единственного родственника, который остался у вас после смерти вашей матери… Я узнавал о прошлом этого человека — он с детства был одинок на свете. Таким образом, как это ни жаль, у вас нет родных.

— Позвольте вас спросить, господин фон Гиршпрунг, какое отношение к вашей семье имела мать этой молодой девушки? — спросила советница, возмущенная тем, что он отказывается от родства с Фелиситой.

Краска покрыла его лицо.

— Она была когда-то моей сестрой, — ответил он беззвучным голосом, но делая ударение на слове «когда-то». — Я умышленно избегал упоминать об этом родстве, — продолжал он после паузы, — так как иначе я должен сделать этой молодой даме такие открытия, от которых ей лучше было бы быть избавленной… В тот момент, когда госпожа Орловская протянула свою руку фокуснику, она перестала быть членом нашей семьи… В нашей фамильной книге рядом с ее именем не записано имя ее мужа — в ту минуту, когда она переступила наш порог, мой отец вычеркнул ее имя, это было для него в тысячу раз тяжелее, чем поставить надгробный памятник… С тех пор имя Меты фон Гиршпрунг никогда не упоминалось.

Советница во время этих уничтожающих открытий любовно обняла Фелиситу… Невдалеке стоял профессор — он не произнес ни слова, но его глаза с выражением любви и сочувствия покоились на бледном лице молодой девушки, которая снова должна была страдать за свою покойную мать… Наступила тяжелая пауза. В этом всеобщем молчании лежало строгое осуждение; говоривший тоже почувствовал это и сказал нерешительно:

— Будьте уверены, что мне очень тяжело доставлять вам неприятности, но я могу называть вещи только своим именем… Я охотно сделал бы для вас что-нибудь… Какое положение занимаете вы в этом уважаемом доме?

— Моей любимой дочери, — ответила советница вместо Фелиситы, глядя на него твердо и проницательно.

— Видите, вам выпал счастливый жребий, — сказал он молодой девушке. — К сожалению, пока мои родители живы, я не мог бы предоставить вам прав дочери; того, что вы носите имя Орловской, совершенно достаточно, чтобы они никогда не допустили вас до себя.

— Как, родные дедушка и бабушка? — воскликнула с негодованием советница. — Они могут знать о существовании внучки и умереть, не видя ее? Этого я никогда не пойму!

— Дорогая госпожа советница, — ответил фон Гиршпрунг с холодной улыбкой. — Аристократическое чувство и высокое стремление сохранить незапятнанной семейную честь — это особенности семьи Гиршпрунгов, от которых я также не могу отказаться. Любовь стоит у нас на втором плане. Я вполне разделяю взгляды моих родителей и поступил бы совершенно так же, если бы моя дочь позволила себе так забыться.

— Ну хорошо, пусть мужчины думают об этом, как они хотят, — настаивала советница. — Но бабушка, она должна быть камнем, если она слышала об этом ребенке и…

— Именно она меньше всех способна простить, — перебил старую даму Гиршпрунг. — Моя мать имеет в своем роду много членов старых графских фамилий и бережет блеск нашего дома… Впрочем, многоуважаемая госпожа советница, — прибавил он с легкой насмешкой, — вы можете попробовать возбудить участие к вашей любимице. Даю вам слово, что поддержу вас в этом деле…

— Прошу вас, ни слова больше! — воскликнула Фелисита в невыразимой муке, освобождаясь из объятий старой дамы. — Будьте уверены, — обратилась она спокойно и холодно к Гиршпрунгу, — что мне никогда не придет в голову опираться на прежние права моей матери. Она отбросила их ради своей любви, и после всего, что вы сейчас сказали, я вижу, что она только выиграла от этого… Я выросла с мыслью, что я одинока, и теперь я тоже считаю, что не имею ни дедушки, ни бабушки.

— Это звучит горько и резко, — сказал он слегка смущенно. — Но при настоящих обстоятельствах я вынужден оставить вас при вашем решении… Я сделаю для вас все, что только в моих силах. Я ни минуты не сомневаюсь, что мне удастся выхлопотать для вас у моего отца приличную пожизненную ренту.

— Благодарю, — перебила она гневно. — Я вам только что сказала, что у меня нет дедушки. Как же вы можете думать, что я приму подаяние от чужих?

Он снова покраснел и с видимым смущением взял свою шляпу — его никто не удерживал. Он повернулся к адвокату с некоторыми деловыми вопросами, потом подал Фелисите руку, но молодая девушка только церемонно поклонилась. Это был жестокий урок, который дочь комедианта дала гордому господину Гиршпрунгу. Он смущенно отступил назад, поклонился остальным и вышел, сопровождаемый адвокатом.

Когда за ними захлопнулась дверь, Фелисита закрыла лицо руками.

— Фея! — воскликнул профессор и протянул к ней руки. Она подняла голову и бросилась в его объятия. Молодая, дикая птичка отдавалась на вечные времена и не делала больше попыток улететь; ей было так хорошо отдыхать в этих сильных руках после того, как она в борьбе с бурей и непогодой чуть не погибла.

Советница Франк сделала знак своему мужу, который радостно улыбался, и они тихо вышли из комнаты.

— Я хочу, Иоганн! — воскликнула молодая девушка, поднимая глаза, в которых еще блестели слезы.

— Наконец-то! — сказал он, крепче сжимая девушку, которая теперь всецело принадлежала ему. Какой луч любви и нежности светился в суровых серо-стальных глазах и озарял счастливо улыбающуюся девушку! — Я все время ожидал этого слова, — продолжал он. — Слава Богу, что оно произнесено по собственному побуждению… Иначе мне пришлось бы добиваться его сегодня вечером, и тогда оно, вероятно, не принесло бы мне такой радости, как теперь. Неужели, прежде чем ты захотела сделать меня счастливым, я должен был перенести такие тяжелые испытания?

— Нет, — сказала она решительно. — Меня победила не мысль о том, что ваше внешнее положение изменилось. В ту минуту, когда вы отказались вернуть книгу, у меня явилось доверие к вам…

— А через некоторое время после того, как я узнал тайну, — перебил он ее, — я узнал, что ты при всей твоей гордости и упрямстве носила в сердце истинную любовь. Ты предпочла отказаться от своего счастья, чем допустить, чтобы я страдал… Мы оба прошли трудную школу, и — не обманывай себя, Фея, — тебе предстоит тяжелая задача. Я потерял свою мать, моя вера в людей поколебалась, и у меня в эту минуту не осталось ничего, кроме моих знаний.

— О, я счастлива, что могу стоять рядом с вами, — перебила она его. — Я не могу надеяться заменить все утраченное вами, но все, что может сделать преданная женщина, чтобы осветить жизнь благородного человека, будет исполнено.

— А когда же эти гордые уста соблаговолят сказать мне «ты»? — спросил он, улыбаясь.

Она покраснела до корней волос.

— Иоганн, не оставайся долго вдали от меня, — прошептала она.

— Ты серьезно думала, что я уеду без тебя? — воскликнул он, тихо смеясь. — Если бы все не устроилось так хорошо теперь, ты сегодня вечером узнала бы, что завтра, в восемь часов утра, едешь со мной в Бонн. Четыре недели ты пробудешь как моя невеста у госпожи Берг, а потом в дом ужасного профессора, приносящего домой складки на лбу и сердитые взгляды, войдет маленькая жена…

Лютц фон Гиршпрунг оказался законным наследником, и ему вручили деньги, завещанные старой девой. После того как профессор удвоил капитал, оставленный тетей Кордулой, из своего собственного состояния, Гиршпрунг заявил, что не имеет к семье Гельвигов никаких претензий. За сожженную рукопись Баха госпожа Гельвиг должна была выплатить тысячу талеров. Она покорилась скрепя сердце, так как все ей сказали, что в противном случае дело дойдет до суда, который потребует от нее гораздо больших жертв.

— Зачем скрывать? — говорил в день отъезда адвокат, стоя в оконной нише вместе с профессором, ожидавшим свою спутницу. — Я завидую тебе… Я сразу понял, что Фелисита — редкое существо, и мне потребуется много времени, чтобы забыть… Но у меня все же есть одно утешение: она сделала из тебя другого человека… Мои взгляды на нелепость наших социальных отношений приобрели чрезвычайно веское подтверждение именно в том факте — прости за горькую правду, — что гордые Гельвиги были глубоко виноваты перед родственниками презираемой ими дочери комедианта…

— Ты прав, — серьезно отвечал профессор. — Я действительно жестоко ошибался. Но моя дорога была трудна, и потому я заслужил награду, которой добился с таким трудом.


Профессор ввел свою жену в семейный круг своих товарищей, и прекрасное существо, несмотря на злобные нашептывания советницы, было принято хорошо.

Профессор взял всю мебель из мансарды. Рояль и бюсты украшают теперь комнату Фелиситы. В секретном отделении шкафа молодая хозяйка сохраняет старинное серебро, а серый маленький ящик вместе с его содержимым профессор сжег в тот день, как Гиршпрунг получил свой капитал.

Генрих живет в Бонне с молодыми. Он пользуется уважением и чувствует себя прекрасно. Встречая на улице советницу, которая теперь без стеснения носит шелк и бархат, одевается по последней моде и всегда отворачивается от него, он довольно посмеивается про себя:

— Цветочек незабудка не помог, госпожа советница!

Молодая вдова не может больше носить на своей красивой белой руке старинный браслет: ее отец отдал его наследникам Гиршпрунгов, заявив, что он случайно попал к нему. Он в очень натянутых отношениях с дочерью, поскольку она имела «безграничную глупость» признать его участие в воровстве… Она давно лишилась сияния благочестия, но принимает еще участие в богоугодных делах, в то время как Анхен умирает на чужих руках.

Госпожа Гельвиг, как и прежде, сидит у своего окна. Несчастье перешло через порог ее дома. Она потеряла обоих сыновей: Иоганна она отвергла сама, а Натаниель был убит на дуэли; он оставил много долгов и запятнанное имя… Каменные черты ее лица смягчились, и гордая голова часто склоняется на грудь. Профессор недавно сообщил ей о рождении первенца. С тех пор в ее корзинке лежит тонкое розовое вязание, над которым она работает потихоньку, и Фридерика божится, что это хорошенький детский чулочек. Когда, да и будет ли еще носить эти чулочки младший член семьи Гельвиг — неизвестно, но к чести человеческого рода можно сказать одно: нет души настолько очерствевшей, чтобы в ней не нашлось ни одной благородной наклонности, ни одной нежно звучащей струны. Только душа человеческая часто не догадывается о сокровищах, таящихся в ней, пока какой-нибудь наружный толчок не укажет на них. Может быть, любовь бабушки и будет тем скрытым нежным пунктом в сердце большой женщины, который заставит растаять лед ее сердца…

(Пер. Е. Волковой)

Имперская графиня Гизела

Часть первая

Глава 1

Наступил вечер. Часы на небольшой нейнфельдской башне пробили шесть раз. Удары глухо загудели в воздухе; сильный ветер начинавшейся бури раздроблял звуки. Был ранний вечер, но непроницаемый мрак декабрьской ночи уже окутал землю. Где-то там, наверху, величественно сверкали звезды, там было ясно и светло, как в майскую безоблачную ночь, но кто думает об этом, когда небо отделено от земли разбушевавшейся стихией?

Никому не приходили в голову воспоминания о нежном лунном сиянии и в этих четырех мощных стенах, о которые буря бессильно ударялась своим снежным крылом. Внутри этого громадного, подобного исполинской игральной кости, куба бушевала другая стихия — пламя, но укрощенная человеком и управляемая им…

Нейнфельдская доменная печь работала на полную мощность.

Яркие багряные сполохи высвечивали голые стены и закопченные лица рабочих.

В домне пенился и клокотал, а затем с литейного ковша горячими слезами капал расплавленный металл, до того недвижно лежавший рудой в недрах земли. И вырвался он из своей вековой тюрьмы лишь для того, чтобы по прихоти человека принять какую-либо форму и застыть вновь.

Окна здания снаружи лишь слегка мерцали, тогда как внутри, в горне, бушевал огонь; точно чья-то дерзкая рука с размаху кидала в небо полную горсть звезд — так порой оттуда выбрасывался целый сноп искр, бесследно рассыпавшихся в темноте.

Когда замер последний удар часов, дверь стоявшего неподалеку маленького домика, принадлежавшего горному мастеру, смотрителю завода, тихо отворилась. Дверной колокольчик, обычно звонкий и неутомимый, на этот раз не подал своего голоса, очевидно сдержанный чьей-то заботливой рукой. На пороге появилась женщина.

— А вот и зима! Снежок, словно на Рождество! — воскликнула она.

В этом возгласе слышалось радостное изумление, которое возникает при неожиданной встрече с добрым старым приятелем. Голос был несколько резковат для женщины, однако он никогда не раздражал слуха прихожан Нейнфельда, и всему сказанному этим звучным голосом они верили, как Евангелию.

Женщина стала осторожно спускаться со скользкого крыльца. Красноватые лучи фонаря, который она держала в руке, осветили пушистый снег; сильный порыв ветра в одно мгновение смел этот нежный покров, заставив его закрутиться по дороге, и набросил ей на голову капюшон салопа.

Пасторша опустила капюшон на спину, крепче воткнула гребень в толстые, скрученные на затылке в узел косы и надвинула глубоко на лоб платок. Точно сказочная великанша стояла эта высокая, крепко сложенная женщина среди снежной вьюги. Свет от фонаря падал на ее энергичное, свежее лицо, относящееся к тому типу лиц, на которых ни суровое дыхание зимы, ни жизненные невзгоды не оставляют следов.

— Я должна вам кое-что сказать, любезный мастер, — обратилась она к мужчине, который, провожая ее, остановился у дверей. — Там я не хотела… Слов нет, капли мои хороши, и против чая из бузины я тоже ничего не имею, но не мешало бы старой Розе провести сегодняшнюю ночь у больного. Да, кстати, нет ли поблизости кого из горнорабочих, чтобы в случае чего послать за доктором?

На лице мужчины появилось выражение испуга.

— Не отчаивайтесь, будьте мужественны, любезный друг, не все в этой жизни идет как по маслу, — ободрила его пасторша. — Да и доктор, в самом деле, не оборотень же какой, с которым стоит лишь связаться, как жди беды… Я бы охотно побыла у вас еще, потому что вы, как видно, не из храбрецов у постели больного. Но мои маленькие птенчики там, дома, верно, уже проголодались, а ключи от кладовой со мной, и одного картофеля, что у Розамунды, будет недостаточно… Ну, с Богом! Давайте капли, как я сказала, а завтра утром я опять приду.

Она пошла прочь. Ветер раздувал ее одежду; дрожащий свет фонаря, мелькая, то скользил по ветвям деревьев, то полз по дороге. Но вьюга могла сколь угодно реветь и бушевать: женщина мало обращала на это внимания, поступь ее оставалась мерной и твердой.

Горный мастер еще стоял у дверей; взор его следил за удаляющимся огоньком, пока тот не скрылся из виду. Между тем вьюга несколько стихла, непогода как бы задержала свое бурное дыхание. Издали стал слышен шум падающей с плотины воды, с завода раздавался гул. Послышались приближающиеся шаги, и вскоре из-за угла дома показалась мужская фигура. Солдатская шинель болталась на худых плечах, военная фуражка удерживалась платком, подвязанным под подбородком; в руке подошедшего был большой фонарь.

— Что вы тут стоите? — воскликнул он, когда свет от фонаря упал на лицо стоявшего на крыльце мужчины. — Студента еще нет и вы поджидаете его, так?

— Нет, Бертольд уже здесь, но он болен, что очень беспокоит меня, — ответил горный мастер. — Входите, Зиверт.

Комната, в которую они оба вошли, была большой, но с низким потолком. Стены, оклеенные светлыми обоями, были увешаны фамильными портретами. Ситцевые, с крупным узором оконные занавески, заботливо опущенные и сколотые вместе посредине, скрывали вьюгу, свирепствующую снаружи, и только чуть колыхались, приводимые в движение проникающим через оконные щели ветром. В каждом жилище в Тюрингенском лесу, придавая ему уютный и домашний вид, была изразцовая печь, которая нередко топилась даже среди лета.

Исполинской массой высилась она в этой комнате, распространяя приятное тепло.

Вид старомодной комнаты невольно пробуждал чувство уюта и покоя. Впечатление несколько портил неприятный запах чая из бузины. Наскоро устроенная из зеленой бумаги ширмочка заслоняла свет лампы; маятник деревянных настенных часов был остановлен — все указывало на заботливую руку и свидетельствовало, что мир и спокойствие нарушены болезнью.

Предмет этого заботливого ухода, казалось, всячески сопротивлялся навязанной ему роли больного. На импровизированной постели, устроенной на софе, лежал юноша, голова которого металась на белых подушках; теплое одеяло сползло на пол, а строптивый пациент в ту минуту, когда горный мастер с гостем входили в комнату, с отвращением отталкивал от себя чашку с отваром бузины.

Неприкрытый с одной стороны свет лампы позволял лучше рассмотреть горного мастера. Это был красивый мужчина внушительного вида. Казалось необъяснимым, каким образом мог он двигаться в этой низкой комнате, потолок которой почти касался его кудрявой головы. Странный контраст представляли собой светлые волосы и черные брови, которые срастались над переносицей и придавали лицу неожиданно меланхолическое выражение. По народному поверью, подобные лица несут на себе печать горестной участи, которая их ожидает в будущем.

Посторонний наблюдатель никоим образом не принял бы больного за кровного родственника этого высокого мужчины. Там — юношеское, бледное, алебастрового оттенка, худощавое лицо с римским профилем в обрамлении густых, черных как вороново крыло вьющихся волос, здесь — истый германский тип: мужчина с русой бородой, полный свежести и силы, стройный как пихта, его соотечественница, растущая в родных горах. Это разительное несходство во внешности не мешало, однако, братьям быть похожими во всем остальном.

Горный мастер быстро подошел к постели, приподнял свесившееся на пол одеяло и укутал больного по самые плечи, затем поднес к его губам отодвинутую чашку с питьем. Все это было проделано молча, но с выражением такой заботливой строгости, которой волей-неволей приходилось подчиняться. Пациент притих, покорно осушил до дна поднесенную чашку, потом в каком-то нежном и страстном порыве схватил руку брата и, проведя ею по своей щеке, опустил к себе на подушку. Тем временем человек в солдатской кавалерийской шинели подошел ближе.

— Ну, молодой человек, этаким-то образом вы изволите располагаться на постое? Стыдитесь, — прибавил он и поставил фонарь на стол.

Обращение это было шутливым, но необыкновенно грубый и резкий голос говорившего придавал ему тон крикливого наставления. Впечатление усиливалось суровым выражением лица под ярко-красным полушерстяным платком, повязанным вокруг головы и своим темным оттенком напоминавшим цыганский.

Больной приподнялся; краска разлилась по его бледному лицу, и взволнованный взгляд мрачно и вопросительно остановился на вошедшем, которого больной доселе не замечал. При этом рука его машинально потянулась к лежащей на столе студенческой фуражке со значком корпорации, к которой он принадлежал.

— Не беспокойся, Бертольд, — улыбнувшись этому движению, сказал мастер. — Это наш старый Зиверт.

— Э, да разве молодцу известно что о старом Зиверте? — отрезал человек в солдатской шинели. — Такой лихой парень, чай, позабыл уже, какова на вкус детская каша, не так ли, господин студент? А вот как раз на этом самом месте, где вы сейчас лежите, стояла когда-то люлька, а в ней барахтался крошечный мальчуган и криком звал свою умершую мать. И у отца, и у Розы, подступавших к нему с кашей, выбивалась из рук ложка. Уж не знаю, почему понравилось вам тогда мое лицо, и вот посла за послом стали командировать в замок, и Зиверт должен был приходить кормить молодца… А как малый был доволен тогда! Слезы еще катились по щекам, а каша уже благополучно отправлялась куда следовало.

Студент протянул через стол обе руки к говорившему. Упрямство, отражавшееся дотоль в его юношеских чертах, уступило место почти девичьей нежности.

— Мне нередко рассказывал об этом отец, — произнес он мягким голосом, — а с тех пор как Теобальд стал горным мастером в Нейнфельде, так и он часто писал мне о вас.

— Так-так, может быть, — проворчал Зиверт, желая, по-видимому, положить конец этому разговору.

Он сбросил шинель, и странный его вид заставил студента рассмеяться. На правой руке старика висел белый жестяной котелок с ручками, рядом с ним — плетеная ивовая корзинка, в которой лежал хлеб, к пуговице сюртука была прицеплена связка сальных свечей, а из бокового кармана выглядывали стеклянная пробка от графинчика с ромом и что-то, завернутое в бумагу.

— Да-да, смейтесь! — сказал старик. На этот раз в его голосе действительно прозвучало раздражение, но в то же время почувствовалось и какое-то смирение.

— Тогда привелось быть нянькой, — продолжил он, — а теперь пришлось стать поваренком… Положим, и мой отец убаюкивал меня в колыбели… Ну, да что тут говорить… Старая барыня не пьет козьего молока, что барышне Ютте так же известно, как и мне, даже лучше. А не подумай я принести коровьего, так и останется ни с чем… Сегодня устал до смерти: был в лесу, нарубил там порядочную вязанку дров и рад-радешенек, что будет чем истопить печь, а о молоке-то и забыл; в шкафу — ни крошки хлеба, в подсвечнике догорает последний огарок. А барышня Ютта нарядилась, точно на придворный пир у марокканского султана, и то и дело поминает «общество, которое соберется к чаю». Только этого нам недоставало в Лесном доме! Интересно знать, о чем она стала бы говорить с господином студентом? Разве что о…

Все это время яркая краска не покидала лица горного мастера. При последнем восклицании он угрожающе поднял указательный палец и так гневно взглянул на старика, что тот робко опустил глаза и смолк, не окончив речи. Студент же, напротив, был само сосредоточенное внимание: руки его неподвижно лежали на столе, он не сводил глаз с губ говорившего.

— Вот и крестьянского хлеба я не смог принести старой барыне к обеду, — продолжал Зиверт после небольшой паузы. — Бегал в Аренсберг, и управитель замка, volens-nolens[1], вынужден был поделиться им со мною. У него там тоже голова идет кругом. В кухне распоряжается повар из А., с полдюжины служителей возятся, чистят, топят, зажигают огни — его превосходительство министр, несмотря на бурю и снежную метель, сегодня вечером пожалует в Аренсберг. В А., в частности в его собственном доме, вспыхнул тиф, так вот он и хочет спасти маленькую графиню в уединенном Аренсберге.

Тень глубокого неудовольствия пробежала по красивому лицу горного мастера. Он быстро прошелся по комнате взад-вперед.

— И вы не знаете, как долго пробудет здесь министр? — спросил он, останавливаясь.

Зиверт пожал плечами.

— А кто его знает. Я, со своей стороны, думаю, что дело-то тут не в ребенке, а в собственной священной особе его превосходительства; он будет ждать, пока «непрошеный гость» не уберется из А.

Эти сведения, очевидно, не были приятны молодому человеку; он в задумчивости остановился на минуту посреди комнаты, воздержавшись от дальнейших расспросов.

— Зиверт, — произнес он наконец, — вы помните господина фон Эшенбаха?

— Как же! Он был лейб-медиком у принца Генриха и вылечил меня, когда я сломал руку. Шестнадцать лет тому назад он отправился за море, и с тех пор о нем ни слуху ни духу. Уж не попал ли он, чего доброго, на обед рыбам?

— Пока нет, Зиверт, — улыбнулся горный мастер. — Сегодня после обеда я получил от него письмо, давно отправленное и адресованное моему покойному отцу. Тот, кого все считали пропавшим, пишет собственноручно, что с грустью и вместе с тем с удовольствием вспоминает о том времени, когда из замка Аренсберг хаживал, бывало, в Нейнфельд к смотрителю завода и пил у него густое молоко, отдыхая под липами. Он живет в Бразилии бездетным холостяком, владеет рудниками и плавильными заводами, но ведет жизнь отшельника. В заключение он обращается к отцу с просьбой прислать к нему одного из сыновей, так как болен и нуждается в поддержке.

— Э, да там наследство будь здоров!

— Вам известно, Зиверт, что ничто в мире не заставит меня покинуть Нейнфельд, — возразил отрывисто горный мастер.

— Что касается меня, я не расстанусь с Теобальдом! Золотые и серебряные рудники господин фон Эшенбах может сохранить для себя! — оживился студент, на его щеках выступили два лихорадочных пятна.

— Ну-ну, бог с ним, с его наследством, — проворчал Зиверт, машинально опускаясь на стул. — Вот как! Стало быть, он разбогател, — произнес он после недолгого молчания, задумчиво проводя рукою по небритому седому подбородку. — Семейства-то он очень небогатого…

— А почему он отправился в Бразилию? — перебил его студент.

— Почему? Об этом долго рассказывать. Иной раз думается мне, оставила ему по себе память одна недобрая ночь.

В эту минуту буря завыла с большей силой. Окна зазвенели; слышно было, как сорванные вихрем куски черепицы с треском грохнулись на мостовую.

— Слышите? — проговорил Зиверт, указывая через плечо пальцем на окна. — Тогда тоже была зимняя ночь, да такая, что, казалось, все из преисподней, сговорившись, высыпали на охоту в наш Тюрингенский лес. Слышен был то вой, то свист, то треск — так и казалось, что вот-вот все это обрушится на замок и сметет его с лица земли. Картины на стенах дрожали, пламя из каминов так и рвалось в комнаты… Утром все статуи в саду валялись на земле; огромные деревья были вырваны с корнем, будто тростинки; по всему двору — целые кучи разбитых стекол, оконных рам, черепицы. На разрушенной крыше развевался траурный флаг, а в Аренсберге раздавался протяжный колокольный звон, потому что в ночи принц Генрих отдал Богу душу.

На минуту он смолк.

— И к чему, думаешь, нужен был им этот звон? — продолжил он с неприязненной усмешкой. — К чему было княгине распускать длинный траурный шлейф? И какую надобность имела страна в этих черных рамках в газетах? Ведь всем было известно, что до самой кончины принца они были с ним в смертельной вражде… Вы должны это помнить, мастер.

— Да, хотя я был тогда совсем ребенком, помню, какая ненависть существовала между двором в А. и Аренсбергом. Принц даже требовал, чтобы его люди не имели никаких сношений с княжескими чиновниками, и отец мой, как служащий от правительства, пострадал тогда.

— Совершенно верно. А кто из дворян не покинул тогда принца Генриха и жил у него в Аренсберге?

— Во-первых, ваш хозяин, Зиверт, майор фон Цвейфлинген, затем господин фон Эшенбах и теперешний министр, барон Флери.

— Так точно, и этот! — горько усмехнувшись, произнес рассказчик. — Всю жизнь свою он был пройдохой! Майор и господин фон Эшенбах никогда не показывались в городе, не говоря уже о дворе, где их не жаловали. Но его превосходство был и нашим, и вашим. Прах его знает, как он всех околдовывал, только каждая партия будто зажмуривала глаза, когда он бросал ее и переходил на другую сторону. Все сходило с рук этому французскому флюгеру у этих, прости господи, ошалелых немцев. Извольте видеть, при дворе в А. рассчитывали использовать его, что он, дескать, примирит обе стороны, когда дело коснется наследства. Эх, не доросли они все до той женской головки, которая стала им поперек дороги!

— Графиня Фельдерн, — кивнул горный мастер, и лицо его омрачилось.

— Да, графиня Фельдерн, владелица Грейнсфельда. Принц называл ее своей приятельницей, но люди были не так учтивы и называли ее совсем иначе, и совершенно правильно. Она вертела его светлостью, как хотела, туда-сюда, во все стороны. Когда он говорил «белое», она утверждала, что это «черное», и всегда было по ее… Господи, поневоле подумаешь, не было ли тут какой скверны и греха, — ведь все прошло безнаказанно! Презренная женщина умерла тихо и спокойно, как какая-нибудь праведница! Только раз в своей жизни она испытала страх и беспокойство, и было это в ту самую ночь…

Какие воспоминания всплыли в памяти старика и даже заставили его изменить привычной молчаливости? Выражение затаенного гнева было явным: крепко сжались губы, в полных ненависти и презрения словах исчезла обычная монотонность голоса. Это было не похоже на Зиверта. Больной, забыв про лихорадку, весь обратился в слух, между тем как брат его напряженно следил за рассказом, отчасти уже известным ему.

— … Живущие в замке давно перешептывались, что скоро придет конец царствованию графини, — продолжал Зиверт. — Каждому бросалось в глаза, что принц день ото дня дряхлеет, только она одна не хотела замечать этого. В те дни графиня, как никогда, была зла до безумия. И вот принцу вздумалось похвалить свою покойную супругу. Сию же минуту ей пришла в голову мысль устроить в своем замке большой маскарад, но тут она хватила через край: это было как раз в день смерти бедной доброй принцессы. Принц побледнел от гнева и строго-настрого приказал отложить праздник. Не тут-то было: весело рассмеявшись в ответ на запрещение, она объявила, что день этот как нельзя кстати и что она желает справить тризну по принцессе и устроить в ее честь иллюминацию…

Настал вечер. К удивлению всех, и в особенности самой графини, принц остался дома, и трое господ с ним: мой майор, барон Флери и господин фон Эшенбах, которые тоже были приглашены. Принцу нездоровилось. Вечером, усевшись за игру в карты, он отослал прочь всех лакеев, и только я, по его приказанию, остался в передней…

Вот один-одинешенек и сидел я у окна, прислушиваясь к вьюге, неистово завывавшей на дворе. Господи, что за звуки носились над старым замком! То слышалось точно пение какое, то звон; все, что старые стены видывали на своем веку, — и турниры, и банкеты, и всякие празднества, а также немалое число преступлений и злодеяний — все это, точно сговорившись, с воем, свистом и гуденьем поднялось…

… Пробило одиннадцать, а в замке еще всюду горели огни; ни один человек не решался сомкнуть глаз… Вдруг слышу, в комнате задвигали стульями, кто-то сильно рванул колокольчик, и, когда я отворил дверь, принц Генрих, бледный как мертвец, с выкатившимися глазами, лежал в своем кресле, а кровь ручьем лилась у него изо рта и из носа… Прислуга металась с жалобными стонами, но войти не смела, и я тоже…

Господин фон Эшенбах знал свое дело — он был хорошим доктором, но, как говорится, двум смертям не бывать, а одной не миновать, и для принца, видимо, пробил последний час. Из комнаты вышел барон Флери и потребовал лошадь. «Принц при смерти, — сказал он шталмейстеру громко, чтобы даже люди, стоявшие на последних ступеньках лестницы, могли слышать. — Поездка в подобную ночь в А. все равно что самоубийство, но принц желает примириться с князем, и подлец тот, кто не пожертвует для этого жизнью!» Пять минут спустя он уже мчался по дороге в А. В замке воцарилась тишина. А графиня пускай себе танцует, танцует до тех пор, пока князь не будет иметь в своих руках принадлежащего ему по праву наследства. Я снова подошел к окну и в смертельном беспокойстве стал считать минуты — добрый час требовался хорошему всаднику, чтобы достичь города.

Мой майор и господин фон Эшенбах остались у принца. Он был в полном сознании, и когда я подходил ближе к двери, то явственно слышал, как он, прерывисто дыша, медленно диктовал что-то обоим господам… А там, вдали, лежал замок Грейнсфельд, не будь такой метели, из моего окна можно было бы видеть иллюминацию в честь принцессы. «Пляши себе сколько душе угодно, — думал я, когда башенные часы пробили двенадцать. — Пройдет час, и пляска твоя будет стоить полмиллиона». Едва замер последний удар, буря снова дала о себе знать: сильный порыв ветра снес дымовую трубу, и кирпичи с грохотом ударились о мостовую. Вслед за этим послышался цокот лошадиных копыт и стук колес. Дверь внезапно отворилась, и на пороге появилась эта женщина. Сам сатана привел ее сюда! До сих пор никто не знает, как это случилось, кто был изменником. Она сорвала с себя меховой салоп, бросила его на пол и побежала к комнате умирающего. Но тут стоял я и держал руку на дверном замке. «Туда никто не должен входить, графиня», — сказал я. На одно мгновение она точно окаменела, ее горящие глаза стрелами впились в мое лицо. «Наглец, ты дорого за это заплатишь, — прошипела она. — Прочь с дороги!» Я не сдвинулся с места. Но в комнате, верно, услышали — вышел майор. Он быстро закрыл за собой дверь и стал на мое место. Я отошел в сторону… Странное дело: у него в лице было что-то такое, что мне не понравилось… Вы знавали графиню, мастер?

— Да, она слыла красивейшей женщиной в свое время… В замке Аренсберг и теперь еще висит ее портрет: стройный, гибкий стан, большие, черные как уголь глаза, белоснежное лицо и блестящие, золотистые волосы…

— Да, такая, — прервал Зиверт с горькой усмешкой это описание. — Прах ее знает, что она такое делала с собой! Тогда ей было за тридцать и у нее была уже семнадцатилетняя дочь, но надо было ее видеть — кровь с молоком! Самая молоденькая женщина терялась рядом с ней, и никто на свете не знал этого лучше, чем она сама. Презренная комедиантка! Как подкошенная, припала она к ногам моего господина и своими белыми руками обхватила его колени. Она была в бальном наряде, блестящая и сияющая, а золотистые волосы, растрепанные бурей, почти касались пола; лишь одна прядь, спускаясь около уха, тонкой змейкой вилась вдоль белой шеи. Да, поистине то была змея, искусившая мужчину и запятнавшая его честь… Господи, как у меня чесались руки прогнать с порога эту лицемерку, протягивающую руку за чужим наследством! Майор, бледный как смерть, стоял тут же и был в ужасе от царапины на лбу презренной женщины — камень из повалившейся трубы оцарапал ей кожу. Эх, угоди он получше… «Я удивляюсь, Цвейфлинген, — проговорила она слабо, точно при последнем издыхании, — неужели вы хотите оставить меня умереть здесь?» И она схватила его руку и поднесла к своим лживым устам… Тут по лицу его точно разлилось пламя. Он быстро рванул ее с пола. Не знаю, что произошло — женщина эта была просто дьявольски хитра и проворна, ибо в мгновение ока она уже была в комнате и бросилась к постели умирающего… «Прочь, прочь!» — закричал принц, отмахиваясь от нее руками; тут целый поток крови хлынул у него изо рта, и через десять минут его не стало.

— Говорит же пословица: «Ночь — недруг человека», — прервал себя старый солдат, горько усмехаясь, — но для плутов нет лучшего друга, как она. Желал бы я знать, получила бы графиня наследство, если бы ясное солнышко светило в комнате умирающего? Полагаю, что нет. Когда принц испустил дух, она, бледная как смерть, поднялась с колен, но ни тени сожаления, ни единой слезы не было на ее высокомерном лице. Итак, она встала и хлопнула дверью прямо перед моим носом. Более получаса оставалась графиня там, что-то говорила, что именно, не знаю, но в голосе ее слышалось смертельное беспокойство. Затем оба господина вышли и объявили всем о кончине принца. Мой майор прошел мимо меня, не взглянув, точно я был стеной или чем-то подобным. Раньше я сказал, что целая дьявольская охота носилась в эту ночь по Тюрингенскому лесу. Подлинно так оно и было: графиня играла тут роль Венеры, а Тангейзером был мой господин. С тех пор он стал совсем пропащим человеком, а графиня же — первой богачкой страны. Завещание, оставшееся после принца, написано было во время самой сильной неприязни между покойным и двором в А. и пика могущества графини, а что написано пером, того, как известно, не вырубишь и топором. Никакое судебное расследование не могло тут ничего поделать. Все отказано было этой проныре, ни единого гроша не перепало на долю бедняков страны.

— Проклятье! — студент с силой ударил кулаком по столу. — Князь не подоспел вовремя!

— Вовремя? — повторил Зиверт. — Да он и не приезжал. Под утро крестьяне неподалеку от А. поймали оседланную лошадь без всадника, а барона Флери нашли в канаве близ дороги. Он упал с лошади и вывихнул себе ногу так что не мог двинуться с места. Я видел, когда его принесли на носилках. Платье было разорвано и забрызгано грязью, волосы этого героя, всегда напомаженные и подвитые, теперь свисали ему на глаза, точно у цыгана. Но ему хорошо за все это заплатили. Не было забыто, что он жертвовал жизнью, чтобы доставить наследство княжескому дому, и вот он уже министр.

— А господин фон Эшенбах? — спросил студент.

— Господин фон Эшенбах? — переспросил Зиверт, потирая лоб. — По поводу его-то я и рассказал вам эту постыдную историю. Для него эта ночь тоже не прошла даром. Вначале было еще ничего, он был весел и беспрестанно ездил в Грейнсфельд. Но это длилось всего два дня. Он уехал в А. как раз в тот день, когда в Грейнсфельде праздновалась великолепная свадьба: молодая графиня выходила замуж за графа Штурма, и оттуда скрылся… Так и пошел бродить по белу свету; человек он был свободный, ничто его тут не держало, не было ни жены, ни детей, как у майора…

Под конец рассказа горный мастер приблизился к окну, раздвинул занавески, и упоительный цветочный аромат разнесся по комнате. На подоконнике цвели в горшках фиалки, ландыши и нарциссы. Молодой человек безжалостно срезал лучшие из них и осторожно завернул в белый лист бумаги. При последних словах Зиверта он повернул голову. Быстрый взгляд брата, брошенный вскользь, вызвал яркий румянец на его лице.

— Довольно, оставим в покое старые истории, Зиверт, — оборвал он речь солдата. — Вы всегда поступаете хорошо, а между тем другие найдут, что осудить в ваших поступках. Вы — верный слуга!

— Против воли, совершенно против воли, мастер, — возразил с ожесточением Зиверт, поднимаясь и поспешно собирая свои вещи. — Если кто любил своего господина, так это я; в ту пору, когда он еще дорожил честью, я за него готов был в огонь и в воду. Но впоследствии, когда он стал шутом графини, начал играть и пить с бароном Флери и его шайкой, проводить ночи в «благородных барских удовольствиях», дурно обращаться со своею женой, которая рада была за него отдать свою кровь по капле, я возненавидел его, почувствовал к нему презрение. Тут, к обоюдному нашему счастью, он мне отказал от места. Правда, как говорится, «он умер на поле чести»! В людских глазах он искупил этим все содеянное им зло. Но если это так, то отчего же после того, как какой-нибудь банкрот в отчаянии наложит на себя руки, люди осуждают его на вечные времена? Господи! Все пошло прахом, все было спущено, даже эта жалкая развалина, Лесной дом. Ее сиятельству, разумеется, не приходилось иметь дела с нищими, и вот последний из Цвейфлингенов бросился в Шлезвиг-Гольштейн и там подставил свой лоб под густой град ядер и пуль. Это, конечно, не самоубийство, ибо кто посмеет назвать таким словом подобную вещь! Честь дворянина была спасена; а до несчастной вдовы никому не было дела: справляйся как сама знаешь! Но ее благородные руки привыкли лишь выдавать деньги, а работать ими, чтобы поддерживать свое существование… Ну, к этому они не привыкли, слишком знатны для того!

Он набросил на плечи шинель и взял фонарь.

— Ну вот, облегчил я свое сердце, — произнес он с глубоким вздохом. — Не назовите вы имени Эшенбаха, ничего бы не было… Поплетусь-ка я домой и потащу дальше свое бремя… Но еще слово, мастер: не называйте вы меня никогда верным служителем. Чтобы исполнять свои обязанности как следует, надо иметь в сердце любовь и терпение, а у меня этого нет… Майор мог оставить мне хоть десять писем, подобных тому, что нашли у него в кармане после сражения при Идштедте, когда он погиб, это не заставило бы меня пойти к его жене и дочери. Но много лет тому назад, когда отец мой в результате одного бесполезного процесса должен был лишиться своего крестьянского надела, майор, наняв за свой счет лучшего в стране адвоката, дал возможность моему старику закрыть глаза в родном гнезде. Вот это-то мне тогда и пришло на память; я собрал свои пожитки и с тех пор вот и обретаюсь в должности домоправителя, поваренка, поставщика дров, судомойки и прочей прислуги при госпоже фон Цвейфлинген.

Выражение едкой иронии в голосе старика усилилось, проявившись в шутливом достоинстве осанки и мимики, когда он перечислял свои обязанности. Горному мастеру выходка эта, видимо, была неприятна. Губы его были сжаты, лоб нахмурен, а густые брови еще ближе сошлись на переносице. Молча положил он сверток бумаги, который держал в руках, на стол. Зиверт быстрым шагом приблизился к нему.

— Давайте сюда, — сказал он и, взяв сверток, положил его поверх хлеба в свою корзину. — Я окажу вам любезность. Ладно, оставим эти старые истории… Цветы я передам, не напрасно же они, бедняжки, были срезаны! Также извещу, почему сегодня вы не смогли прийти к чаю. Итак, доброй ночи и скорого выздоровления господину студенту.

Старик вышел из комнаты.

Буря не стихала, и вечер был мрачен.

Глава 2

Он пошел по той же дороге, по которой чуть раньше отправилась пасторша, в селение Нейнфельд, отстоящее от завода на расстоянии ружейного выстрела. Несмотря на малое расстояние, путь был нелегок. Целые сугробы были нанесены бурей; из-за хлопьев снега, вихрем крутившихся в воздухе, не видно было даже рябин, которые росли по обе стороны дороги.

Старый солдат с презрением к этому препятствию быстро шагал вперед. Придерживаемую платком фуражку он сдвинул на затылок, чтобы освежить разгоряченное неприятными воспоминаниями лицо. Хрустевший под ногами снег пробуждал в нем чувство какого-то детского задора. Шаги стали бодрее, а в мыслях представлялась теперешняя его жизнь, постылая и ненавистная, но покориться которой он считал своим долгом. И вот, таким образом уплачивая свои старые долги, он поседел, ожесточился и стал ненавидеть людей.

Нейнфельд, одно из тех убогих селений, которые во множестве гнездятся в дремучем Тюрингенском лесу, лежал перед ним в безмолвии в небольшой лощине.

При дневном свете эти бедные, беспорядочно разбросанные по долине домики с запущенными огородами сейчас смотрелись довольно привлекательно. Снег и ночь скрывали глиняные стены и серые заплаты крыш; матовый свет, падавший из небольших окошек, среди этой непогоды мерцал приветливо и гостеприимно. Оконные стекла не нуждались в ставнях или занавесках: их функцию выполняла нагретая печь, которая, к счастью, встречалась даже в беднейших жилищах в этой суровой местности: она своим теплым дыханием затуманивала стекла. Но не настолько, чтобы каждый не мог видеть соседа, как он ужинает, макая в солонку картофель и лишь изредка позволяя себе роскошь прибавить крошечный кусочек масла к своему столу.

Ускоренным шагом Зиверт миновал селение. Освещенные окна напомнили ему, что дома в подсвечнике догорал последний огарок. Он слышал, как пробило семь; оставалось пройти еще немного, а между тем хлеб, который он нес в корзине, предназначался обитательницам Лесного дома на ужин. В конце селения, свернув к шоссе, которое прямой лентой тянулось в глубине долины, он взял левее и пошел по заброшенной пустынной дороге. Размытая осенними дождями, сейчас, замерзнув, она была едва проходимой.

Лесной дом носил свое название по праву. Столетие назад построенный для охоты одним из Цвейфлингенов, он стоял, точно заблудившийся, посреди леса. Владельцы его никогда в нем не жили. Дом состоял, собственно, из одной огромной галереи и двух довольно просторных башен, которыми по обе стороны и ограничивался фасад. В них были устроены помещения, в прежние времена служившие для ночлега гостей, принимавших участие в больших охотах. После смерти майора фон Цвейфлингена его вдова поселилась в небольшом тюрингенском городке. Все ее состояние заключалось в крошечном доходе, получаемом ею с одного вклада, сделанного в незапамятные времена Цвейфлингенами, — от небольшого пансиона, выхлопотанного ей министром, бароном Флери, у князя А., она отказалась. Роскошь держать прислугу, само собой разумеется, была исключена. Стало быть, Зиверту приходилось самому заботиться о своем существовании. Оставшееся после отца небольшое крестьянское хозяйство он продал, и процентов с вырученных от продажи средств ему вполне было достаточно для удовлетворения его скромных потребностей. Уже два года госпожа фон Цвейфлинген страдала болезнью спинного мозга. Вначале, когда болезнь только обнаружилась, она с лихорадочной поспешностью стала готовиться к смерти и пламенно желала ее, надеясь закрыть свои глаза в родном гнезде. После невероятных усилий ей удалось наконец выкупить Лесной дом, этот остаток прежнего блеска и величия ее фамилии, и здесь она с покорностью стала ожидать часа своего избавления от страданий.

По мере приближения к дому дорога слегка поднималась в гору и становилась все более непроходимой. Ноги старика по щиколотку вязли в снегу наполнявшем рытвины, а ветер дул навстречу замедляя продвижение его по открытому безлесому склону. Буре был здесь полный простор. Она с каким-то особенным свистом набегала на ветхое жилище. Звук этот был столь же пронзителен, как если бы ветер свистел между деревьями, раскачивая их вершины с ожившей листвой и заставляя каждый лист тянуть с ним жалобную песню о прошлом, о весенней любви, о летнем зное и о былом величии старого леса, когда среди тишины вдруг раздавался в нем звук охотничьего рога, а в дубовой чаще мелькал золотистый локон благородной красавицы. Зиверту же слышалось иное в этом завывании над его головой: то были гневные голоса суровых предков его бывшего господина. Здесь, в своем феодальном могуществе и праве, они чинили жестокую, нередко кровавую расправу над каким-нибудь жалким лесорубом или браконьером, захваченным в их владениях. А ныне старый солдат вынужден был на чужой земле пускаться на хитрость, чтобы иметь возможность протопить комнату последнего отпрыска блестящего рода Цвейфлингенов. Совсем недавно, среди косо посматривающих на него голодных деревенских ребятишек, он ползал под кустарником, собирая бруснику, и притащил домой две корзины ягод для десерта последней представительнице этой древней фамилии.

Старик начал тихо посвистывать, сдерживая горькую усмешку. Вдруг он остановился и гневное восклицание сорвалось с его губ: вдали показалась светлая точка, мерцавшая сквозь хлопья падающего снега, который в эту минуту несколько поредел.

— Ну вот, опять окна не завешены! При этаком-то ветре! — проворчал он сердито. — Комната совсем выстынет! Еще не хватает, чтобы она забыла о печке…

Зиверт торопливо зашагал вперед. На губах его появилось недовольное выражение — ветер донес фортепианные аккорды.

— Так я и знал! Она опять бренчит! — ворчал он, ускоряя ход.

Все его размышления рассеялись гневом, который им овладел. Какое ему теперь было дело до воющих и стенающих теней давно умерших господ Цвейфлингенов! В его ушах раздавались лишь эти звуки, доносившиеся из комнаты, глаза его видели лишь этот тусклый, мерцающий огонек, светившийся в окне башни, и тень от железной решетки на окне, которая, колеблясь, стелилась по снегу.

Фасад Лесного дома выступал между двумя башнями; галерея, возвышавшаяся над землей на несколько ступеней, соединяла их. Каменная балюстрада вдоль галереи на самой середине прерывалась лестницей, наверху которой была огромная двустворчатая дверь, открывавшаяся непосредственно с лесной поляны в галерею. Когда Зиверт поднимался по ступенькам, свет от фонаря упал на две высеченные из камня фигуры в человеческий рост, стоявшие по обе стороны лестницы на парапете. Это были грациозные изображения юношей во всей прелести отрочества: кудрявая голова откинута назад, высоко поднятая рука держит у рта каменный рог; и вот в таком положении уже столетие стоят они и трубят свой охотничий призыв… Какое сонмище людей явилось бы на этот зов, если бы все усопшие, пировавшие и охотившиеся когда-то здесь, проснулись и, восстав в надменной гордости, окинули взором свое лесное владение! Это были бы представители многих поколений, различные по внешнему виду, правам и взглядам, но объединенные одной идеей: во что бы то ни стало удержать в своих руках власть, ни на йоту не отступая от дарованных прав, наоборот, увеличивая и расширяя их при любом удобном случае.

Неумолкаемый шорох слышался по старому дому, когда Зиверт отворил одну половину двери. Галерея, точно бездонная пропасть, разверзлась перед ним. Прежде всего он подошел к печке и открыл заслонку.

— Так и есть! Ни искорки! Ведь это просто грех и стыд! — проворчал старик.

В одну минуту он освободился от принесенных вещей, и вскоре в печке запылал яркий огонь.

В трубе гудел ветер, и пламя огненными языками рвалось в комнату. Золотисто-красный свет его падал на противоположную стену, освещая ряд висевших плотно одна к одной картин.

На полотнах в источенных временем рамах были изображены, как правило, сцены охоты. Избранный момент — поединок с исполинским вепрем или медведем — был общим для них сюжетом и, вероятно, должен был служить доказательством мужества и аристократической крови Цвейфлингенов. Различие было только в костюмах охотников. Над этим строем фамильных изображений был ряд оленьих голов, гордо несущих свои ветвистые рога, а черные надписи на белых табличках под ними гласили, когда и кем было убито каждое из благородных животных. Некоторые надписи уходили в такую седую старину, что истое дворянское сердце должно было трепетать от восторга. А вот и следы оркестра; здесь когда-то раздавались звуки труб, старавшихся веселой мелодией «потешить» дворянские сердца среди роскоши охотничьего пира. Теперь же оттуда слышалось тихое блеянье: место под мостками было превращено в козье стойло.

Зиверт поставил на огонь таган, на него чугун со свежей водой — способ, мало чем отличающийся от первобытного; затем из принесенной связки сальных свечей вынул одну и поставил ее в медный подсвечник. Все время горькая усмешка ни на мгновение не покидала лица старика. Фортепианная игра становилась все быстрее и быстрее. Старый солдат не был музыкантом, иначе он непременно подивился бы невероятной быстроте пальцев и уверенности игры. Такие трели и рулады могли удовлетворить самую строгую публику. И все-таки старый «недоброжелатель» был не совсем не прав со своим наивным определением «бешеная». Тарантелла была исполнена блестяще и в таком быстром темпе, что просто кружилась голова. Звуки так и рвались один за другим, но все же это были, так сказать, холодные искры, не воспламенявшие слушателя, оставлявшие его в недоумении, кто извлекает эти быстрые звуки: ловко устроенный автомат или действительно пальцы, в которых пульсирует живая кровь.

Старый солдат взял свечу и отворил дверь, ведущую в нижний этаж южной башни. Что за противоположности разделялись дверью! По одну сторону — пустое, необитаемое пространство, где звук шагов по каменному полу наводил какой-то суеверный ужас, по другую — комната, загроможденная мебелью, можно сказать, драгоценной. «Загроможденная», ибо комната была невелика, но заключала в себе полную меблировку большого старинного салона. Это был остаток прежнего великолепия, который вдова постаралась удержать за собой. В первый момент роскошь ослепляла, затем появлялось чувство грусти и глубокого сострадания. Резные, дорогого палисандрового дерева столы и этажерки, кресла и козетки, обтянутые шелковым штофом абрикосового цвета, стояли вдоль стен. Старинные кожаные дырявые шпалеры с тиснением и позолоченными арабесками, которые давно уже были грязно-бурого цвета и становились все темнее, соприкасаясь с блестящей оправой доходящего до потолка зеркала или позолоченной рамой писанной маслом картины. Окна с незатейливыми ситцевыми занавесками и высокая темная печь, грубо и неуклюже выступавшая среди этой изящной обстановки, вконец разрушали гармонию.

Зиверт загасил пальцами чадивший огарок и заменил его принесенной свечой.

Женщина, одиноко сидевшая в кресле и погруженная в задумчивость, не могла заметить этой перемены, так как была слепа. «Ослепла, бедная, от слез», — говорили люди и были правы. Присутствие ее усиливало грустное впечатление, производимое дисгармонией комнаты. Одежда женщины, более чем простая — темное полушерстяное платье, — была как бы насмешкой над штофными подушками кресла.

— Наконец-то вы вернулись, Зиверт, — сказала она с досадой слабым, но в то же время резким голосом. — Вы всегда ходите бог знает сколько времени! Дочь занимается музыкой и не может слышать моего зова, я почти охрипла… Здесь ужасно холодно. Прежде чем уйти, вы не позаботились надлежащим образом о печке, а Ютта забыла завесить окно. Вы тоже могли бы об этом подумать… И что за ужасные свечи вы стали приносить в комнату: от них чад и запах! В прежнее время я не позволила бы жечь такие даже в лакейской!

Старый служитель не отвечал на эти выговоры. Восковые и стеариновые свечи были не по карману его госпоже, а уж тем более масло, которое требовалось для прекрасной карсельской лампы, сбереженной ею от прежнего великолепия. Он молча отворил шкаф, вынул оттуда линялое красное шелковое стеганое одеяло и завесил им окно, вблизи которого сидела больная.

Госпожа фон Цвейфлинген теребила своими тонкими, желтыми, как воск, пальцами одну из длинных лент чепчика. В ее движениях проглядывала нервозность.

— Вы приносите с собой, Зиверт, такой неприятный запах копоти! — начала она опять, обратив свои незрячие глаза к окну. — Я подозреваю, что вы топите сырыми дровами, и не понимаю почему… Без сомнения — вы так практичны, — дрова на зиму были заготовлены и привезены вами летом, в надлежащее время, так отчего же они отсырели? Или, может быть, сложены вами не в сухом месте?

При слове «привезены» едкая усмешка мелькнула на губах Зиверта. Да, сегодня на своей собственной спине «привез» он топливо для своей почтенной госпожи, и, само собой разумеется, не один зеленый побег трещал в печке и дымился, оскорбляя барское обоняние. При поступлении Зиверта на работу в Лесной дом вся касса госпожи фон Цвейфлинген перешла в его руки. Раньше, хоть и с большим трудом, ему удавалось поддерживать их скудное хозяйство, придавая ему внешний вид достатка, теперь же на лечение уходило много денег. Но это не приходило в голову его госпоже. Точно так же она не подозревала, что за хлеб, который она сегодня будет есть, и за эту противную сальную свечу заплачено было из собственного кармана Зиверта, ибо в доме не было ни гроша.

Между тем старый служитель уверил старую даму, что заготовленные дрова сложены в северной башне, и свалил всю вину на бурю, которая дым из трубы гнала в галерею. Затем он спокойно достал из шкафа салфетку, две чашки, медный чайник и поставил все это на чайный столик перед софой.

В эту минуту фортепианная игра в соседней комнате завершилась громким аккордом. Госпожа фон Цвейфлинген облегченно вздохнула и на мгновение сжала виски руками — для ее расстроенной нервной системы громкая музыка должна была быть истинным страданием. Дверь в соседнюю комнату отворилась. Если бы гардины в глубоких оконных нишах мгновенно заменились пыльной паутиной, элегантная меблировка и чайный столик внезапно исчезли бы и рядом с этой женской фигурой в кресле появилась прялка, то это было бы великолепной иллюстрацией к волшебной сказке, где прелестная принцесса является к злой колдунье. Рядом с громоздкой печью в дверном проеме появилась молодая девушка. Глядя на эти маленькие, почти детские ручки, спокойно поправляющие спустившиеся на грудь локоны, никто не подумал бы, что это те самые руки, которые с такой необыкновенной силой минуту назад ударяли по клавишам. Насколько подобное трудное упражнение было легким для исполнения юной музыкантше, можно было заключить из того, что ни малейшей тени возбуждения не отмечалось на ее лице. Бледное, оно в то же время было свежо, как нежный цветок вишневого дерева, и не имело ничего общего с тем болезненным женским профилем, который своей неподвижностью и цветом напоминал мумию, лежащую на желтых шелковых подушках кресла. Его изящные линии, полные античной прелести, скорее напоминали фамильные черты на портретах в галерее. Черные глаза, сверкавшие там в диком веселье на охоте или холодно и равнодушно, в сознании своего аристократизма, смотревшие на мир, здесь так же блестели на белом девичьем лице, представляя их обладательницу истинным отпрыском Цвейфлингенов, которые все сплошь красовались на полотнах в покрытых золотым шитьем одеждах. Тонкий стан девушки облегало бледно-голубое шелковое платье, прямоугольный вырез которого был отделан настоящими, пожелтевшими от времени кружевами.

— Ну, Зиверт, — произнесла девушка, входя в комнату, — кипяток готов? — Взгляд ее упал на чайный столик. — Как, только две чашки? — вскинулась она. — Разве вы забыли, что мы ждем гостей?

— Гости не придут, потому что студент заболел, — коротко ответил Зиверт, поднося чайник к свету и высматривая, нет ли на нем пятен.

Словно все надежды молодой девушки рухнули в воду — такое действие произвело на нее это известие. Тень самого горького разочарования появилась на ее лице.

— Ах, как грустно, — пожаловалась она. — Неужели и этого удовольствия я не могу себе позволить? Так что, младший Эргардт заболел? Интересно узнать, что там с ним случилось.

Смесь иронии и недоверия неприятным образом нарушали детскую звучность голоса молодой девушки.

— Гм… Студент простудился дорогой, — сухо сказал Зиверт, направляясь к двери.

— Положим, но я не вижу причины оставаться дома его брату. Или, может быть, он боится схватить насморк? — спросила она.

— Перестань ребячиться, Ютта! — раздраженно произнесла госпожа фон Цвейфлинген. — Как можешь ты требовать, чтобы он бросил больного брата, с которым не виделся два года и которого теперь в первый раз принимает в собственном доме!

— О, мама, неужели ты оправдываешь это?! — Ютта в невольном удивлении всплеснула руками. — Неужели тебя не огорчило бы, если бы папа ради других стал пренебрегать тобой и…

— Замолчи, дитя! — закричала мать с такой яростью, что дочь онемела от испуга. Голова больной бессильно запрокинулась на спинку кресла, а рука потянулась к лишенным возможности видеть глазам.

— Не сердись, мама, — снова заговорила молодая девушка, — я не могу думать иначе — подобное неуважение со стороны Теобальда делает меня очень несчастной! У меня есть собственные высокие идеалы, и я знаю, что всем женщинам нашей фамилии во все времена отдавалась дань самого глубокого уважения. Прочитай нашу семейную хронику, увидишь, что благородные кавалеры шли на смерть за даму своего сердца, и какое значение имели для них их родственники, когда дело шло об удовольствии и радости возлюбленной! Да, конечно, то были чувства дворянские!

— Глупая! — с неудовольствием произнесла больная. — Неужели этот бессмысленный вздор есть результат моего воспитания? — Она остановилась, ибо Зиверт снова вошел в комнату. В одной руке он держал стакан со свежей водой, в другой — сверток белой бумаги, который и подал Ютте. Она развернула бумагу. Ни единая черточка не дрогнула в ее лице при взгляде на это благоухающее послание любви, боязливо поднимающее свои красивые головки. Цветы среди зимы нередко и бедному, грубому люду доставляют истинное наслаждение. Восхитительное зрелище представляет молодая девушка, украдкой подносящая к своим губам букет от любимого. Но, возможно, эта невеста была глубоко оскорблена: она даже не наклонила головы, чтобы насладиться их ароматом. Положив на стол бумагу, она бросила на нее цветы и выбрала только нарциссы. Зиверт стоял рядом со стаканом, но она слегка оттолкнула его от себя рукой.

— Ах, он для этого не годится, — сказала она сердито. — Терпеть не могу этих мутных луж в стаканах!

Она подошла к зеркалу и наподобие диадемы украсила нарциссами свою голову с такой грацией и непринужденностью, что эти белые цветы, точно снежинки, засияли в ее черных локонах. В эту минуту несчастная мать возбуждала двойную жалость, ибо была лишена счастья любоваться красотой своей дочери. Может быть, эта красота заставила бы ее отказаться от сказанных с упреком слов «бессмысленный вздор». Глядя на улыбающиеся от внутреннего самодовольства уста дочери, нельзя было не усомниться в том, что она «очень несчастна», как только что уверяла.

Старый солдат не удостоил взглядом украшенную цветами головку, отраженную в зеркале. Горькая улыбка кривила его губы, когда со стаканом в руке он выходил из дверей. В самых разнообразных вариациях поэты воспевают великолепие цветов, заканчивающих свой короткий век в волосах или на груди красавицы, грубый же солдат внутренне проклинал себя, что так бережно, среди снега и мороза, нес эти «бедные цветочки» для того, чтобы теперь таким ужасным образом с ними было покончено. Спустя немного времени он принес кипяток, хлеб и масло и, придвинув кресло с больной женщиной ближе к столику, удалился в свою комнату в нижнем этаже северной башни.

С этой минуты для него наступало время отдыха. Он жарко натопил печку набил трубку и, покуривая, предался чтению… книги по астрономии.

Ютта поправила тонкое кружево, украшавшее рукава ее платья, и начала готовить чай.

— Что это, детка? — спросила слепая, внимательно прислушиваясь к движениям дочери. — На тебе будто тяжелое шелковое платье.

Молодая девушка, видимо, испугалась, так как яркий румянец залил ее лицо и шею, и она невольно отодвинулась от матери.

— Ты, верно, надела свой шелковый передник? — продолжала расспросы слепая.

— Да, мама.

В ответ слышалось явное желание закончить разговор.

— Удивительно, — не замечая этого, продолжала больная, — как этот шелест поразил мой слух! Не будь я уверена в отсутствии у тебя шелкового платья, я готова была бы поклясться, что ты вздумала потешить себя довольно жалким образом, разыгрывая роль салонной дамы в нашем убогом жилище… Какое на тебе платье?

— Мое старое шерстяное коричневое платье, мама.

Расспросы наконец закончились. Ютта облегченно вздохнула. Чайной чашкой, которая была у нее в руках, она старалась звенеть чуть сильнее, чем это было нужно, оставаясь при этом неподвижной, как восковая фигура.

Тоненький ломтик, отрезанный от хлеба, принесенного Зивертом из замка Аренсберг, служил ужином больной. Она крошила его своими прозрачными пальцами и машинально подносила ко рту. Было очевидным, что болезнь вступила в свою последнюю стадию.

— Ютта, не почитаешь ли ты мне что-нибудь после ужина? — попросила она. — Буря воет сегодня как-то особенно страшно…

— Охотно, мама. Я почитаю тебе Сафо, Теобальд мне вчера принес.

Нервная дрожь пробежала по всему телу слепой женщины.

— Нет, нет, только не ее! — воскликнула она почти испуганно. — Разве ты не знаешь, кто была эта Сафо? Несчастная, обманутая женщина. В каждом слове книги слышится буря страстей и страданий, буря, еще более ужасная, чем та, которая завывает сейчас на дворе, а я хотела бы о ней забыть.

Молодая девушка поднялась, чтобы пойти за другой книгой. При этом движении ее платье случайно коснулось опущенной руки больной, и рука эта судорожно уцепилась за него, другая же с лихорадочной поспешностью стала ощупывать материю.

— Ютта, ты с ума сошла! — выкрикнула слепая дама. Молодая девушка почти упала на стоящее рядом кресло.

— Ах, мама, прости меня! — едва слышно прошептала она. Губы ее побелели как снег.

— Безжалостное, легкомысленное создание! — гневно сказала мать, отталкивая от себя протянутые к ней руки. — Есть ли в тебе после этого стыд и совесть, если ты решила таким образом рвать и таскать мою святыню? Это мое подвенечное платье, которое я хранила как зеницу ока, как единственный памятник моих безмятежных дней… Тебе известно, что оно должно было лечь со мной, когда я наконец освобожусь от страданий, а ты его треплешь как в насмешку над нашей бедностью по грязному полу Лесного дома и этим разыгрываешь какой-то фарс, смешнее и позорнее которого ничего нельзя себе представить!

Ютта быстро поднялась. В эту минуту ни единая черта ее красивого лица не напоминала собою миловидности сказочной принцессы. Повернувшись спиной к рассерженной матери, своей позой и выражением лица она олицетворяла непреклонное сопротивление. Дерзость была в раздувающихся ноздрях, губы были насмешливо изогнуты, а сверкающий взгляд был устремлен на женский портрет, висевший над горкой с посудой. Это была головка юной мулатки.

Пикантность и умное выражение несовершенных черт бронзового лица делали неотразимо пленительным это худенькое, маленькое личико; глубокие, полузакрытые глаза таили бездну страсти. Нежные смуглые плечи прикрывала белая газовая вуаль, из-под которой серебрились тяжелые складки белого же атласного платья, а в толстых черных косах красовался букетик из цветов гранатового дерева, приколотый бриллиантовым аграфом.

Глаза Ютты были устремлены на элегантный наряд портрета.

— Ты так обращаешься со мной, мама, будто я совершила какое-то уголовное преступление, — сказала она холодно. — Платье твое я не таскала, лишь позволила себе надеть его на несколько часов. Один или два стежка, которые я вынуждена была сделать, в одну минуту могут быть распороты, остальное же все осталось как было… Теобальд сегодня вечером хотел представить мне своего брата, и, естественно, я хотела показаться в приличном виде новому родственнику. В своем коричневом шерстяном платье старомодного фасона я смешна: на нем заплаты, которые уже невозможно скрыть, а ты не позволяешь Теобальду подарить мне новое… Да, мама, ты забыла, что когда-то была молодой, или просто не желаешь понять, что я чувствую и как страдаю! Как ты проводила свою юность — и как я провожу свою… Когда я смотрю на твой портрет и белый атлас твоего платья сравниваю с моим «блестящим» туалетом, с этим «драгоценным» коричневым шерстяным платьем, то всегда спрашиваю себя, почему я изгнана из того рая, в котором ты, мама, жила и блистала?!

Слепая простонала и закрыла лицо руками.

— Я молода и происхожу из древнего благородного рода, — продолжала безжалостно дочь. — Я чувствую в себе призвание к подобной жизни, я хочу стоять высоко, рядом с сильными мира сего, а между тем обречена на прозябание в этом жалком, темном углу!

Если госпожа фон Цвейфлинген имела намерение дать дочери своей воспитание, которое подготовило бы ее к скромному, без притязаний, положению в обществе, вдали от тщеславия и удовольствий света, то очень неблагоразумно было с ее стороны оставлять без внимания противника, который энергично и неустанно противостоял всем ее планам. Противником этим было зеркало. Чадящая сальная свеча, едва освещавшая и половину комнаты, свой скудный свет бросала и на белое лицо девушки, и на ее черные, украшенные нарциссами локоны. Шелковое платье, красиво облегающее стройный стан, и гордое осознание собственной красоты не позволяли ей довольствоваться участью одиноко цветущей лесной фиалки.

— Из всего нашего громадного родового состояния мне не осталось ни гроша, — продолжала Ютта, не обращая внимания на несчастную слепую, которая, закрыв лицо руками, сидела неподвижно и безмолвно. — Ты говоришь, что папа лишился всего из-за обстоятельств и ложных друзей; положим, этого нельзя изменить, но отчего же с вашей стороны не было сделано ни шагу, чтобы позаботиться обо мне и пристроить сообразно моему происхождению? Несколько дней тому назад я прочитала, что дочери из обедневших дворянских семей большей частью поступают в придворные дамы. Это очень взволновало меня, мама, с тех пор я постоянно думаю о том, почему ты закрыла мне этот единственный путь к блестящему будущему?

— Так вот каково твое чистосердечно высказанное убеждение, Ютта! — почти беззвучно произнесла слепая, медленно, в изнеможении опуская на колени руки. Запальчивость в начале разговора была мгновенно уничтожена неожиданным нравственным ударом. — А я-то воображала, что смогу побороть кровь воспитанием! Вот они, все качества нашей касты здесь, налицо: жажда наслаждений, высокомерие, стремление во всем не отставать от тех, кто выше нас поставлен. А если своих средств не хватает для этого, следует отставить в сторону гордость и стать холопом, раболепствовать ради того, чтобы обратить на себя луч милости коронованного светила, — иными словами, начать гоняться за подачками. Я не хотела видеть тебя в этой среде, которую ты называешь раем, понимаешь? — продолжала она, входя в прежний запальчивый тон и опираясь на ручки кресла, как бы желая распрямить свою сгорбленную спину. — Я скорее собственными руками заложила бы тебя камнями в этой развалюхе, чем допустила бы такое. Со временем узнаешь почему. Позже, когда ты повзрослеешь и перестанешь по-детски мечтать, а меня уже не будет, Теобальд объяснит тебе причины…

Она в волнении откинулась на спинку кресла и закрыла глаза.

Глава 3

В комнате воцарилась тишина. Ютта уже ничего не говорила. Она мерила шагами комнату, а в ее взглядах, которые она время от времени бросала на больную, был испуг. Маленькие ножки неслышно скользили по расшатанному полу, точно это был мягкий ковер. Тишину нарушал лишь шелест злополучного шелкового платья, когда оно касалось мебели.

Поздние сухие листья вихрем срывало с деревьев, и, крутясь вместе с хлопьями снега, они прилипали к стеклам окон. Незакрытые ставни хлопали, скрипели ржавые петли.

Внезапно среди воя вьюги послышался человеческий голос.

В летнюю пору Лесной дом не был столь уединенным, как это можно было бы себе вообразить. Проезжая дорога, по которой вначале шел Зиверт, пролегала от него не более чем в тридцати шагах к северу. Довольно прямая, она тянулась по отлогому горному хребту в направлении к А., соединяясь чуть ниже с шоссе, извивавшимся у подошвы горы, — таким образом расстояние между Нейнфельдом и городом А. сокращалось по меньшей мере на полчаса.

Это обстоятельство, а также приятная лесная прохлада, были причиной того, что летом по ней ездили не только возы с дровами. Зачастую здесь появлялись поселяне, знакомые Зиверта, приходившие за поручениями, которые они исполняли для него в городе. В жаркие дни многие экипажи сворачивали с пыльного шоссе — свежесть и тишина леса примиряли путешественников с рытвинами проселка.

Эта струя жизни, бьющая в лесной чаще, охватывала собой и уединенное жилище, так как людской говор, веселое пощелкивание кнута, стук колес по сухому грунту — все это доносилось до ушей обитателей Лесного дома. Но немногие из проходящих и проезжающих по этой дороге знали, что там, в глубине леса, с незапамятных времен стоит охотничий замок — дикорастущий кустарник и высокие густолиственные буки скрывали его от путника.

С наступлением зимы все смолкало. Только галки, издавна свившие себе гнезда на башнях, нарушали безмолвие уединенного места. Нередко их гвалт был единственным проявлением жизни вокруг Лесного дома.

Понятно, что человеческий голос, неожиданно раздавшийся в такую позднюю пору, крайне удивил обеих женщин. Слепая вышла из своего оцепенения. Ютта отворила окно. В эту минуту ветер еще явственнее донес повторный зов: он раздавался с севера, обращенный, по-видимому, к освещенному окну комнаты Зиверта. Вскоре последовал ответ старого солдата, и после короткого обмена словами с незнакомцем было слышно, что он вышел из комнаты и направился к входной двери.

Взяв свечу, Ютта вышла в галерею в ту минуту, когда Зиверт отворял тяжелую дверь, освещая фонарем царившую окрест темноту.

По узенькой тропинке, ведшей к дому, послышались твердые, поспешные шаги. Внизу лестницы они остановились, и вслед за тем легкие детские ножки засеменили по ступенькам.

— Кучера мои заболели… — Это было сказано приятным глубоким мужским голосом, слегка дрожащим от усталости. — Я был вынужден взять почтовых, и возница, по своему тупоумию, вздумал меня везти в такую ужасную ночь по проселку, по тропинке, едва проходимой. Ветер затушил у нас фонари, экипаж мой завяз, и лошади выбились из сил. Нет ли здесь кого, кто бы остался при них, пока почтальон сбегает за помощью? Можно ли нам войти?

Ютта быстро подошла к двери.

Рукой она заслоняла огонь свечки, отчего весь свет сосредоточился на ее лице и верхней части тела.

Поистине, такая картина — прелестная девушка на первом плане, затем глубоко утонувшая во мраке галерея, портреты, оленьи головы, подобно каким-то туманным, странным видениям выделявшиеся на стенах, — все это, оттененное красноватым отблеском камина, в зимнюю вьюжную ночь невольно пробуждает в памяти волшебные сказки о заколдованных замках с обитающими в них загадочными существами.

Когда Ютта показалась в дверях, к ней подбежала маленькая, лет шести, девочка, смотревшая на нее с любопытством и удивлением. Ребенок был так закутан, что виден был лишь маленький носик и огромные, широко раскрытые глаза. Одежда девочки была в высшей степени элегантной и богатой. На руках она держала что-то, очевидно, дорогое для нее, заботливо укрывая его в муфточке.

Затем из темноты показалась мужская фигура; из-под серебристой меховой опушки на шапке буквально светилось своей замечательной аристократической бледностью лицо. Поспешность, с которой господин поднимался по ступеням, должна была отразиться некоторым образом на нем, но тем не менее оно выражало полнейшую сдержанность в то время, как он остановился перед Юттой. Мужчина ввел ребенка в галерею и поклонился молодой девушке с непринужденностью светского человека.

— Там, в экипаже, с беспокойством и боязнью, вполне извинительными, ждет моего возвращения дама, — произнес он с едва заметной улыбкой, которая вместе с необыкновенно звучным голосом производила неотразимое впечатление. — Будьте так добры, позаботьтесь об этом ребенке, пока я вернусь и представлюсь вам по всем правилам этикета.

Вместо ответа Ютта, грациозно положив руку на плечо девочки, повела ее в комнату, а незнакомец в сопровождении Зиверта отправился к экипажу.

— Мама, я веду к тебе гостью, очень милую маленькую девочку! — весело сказала молодая девушка. Казалось, от только что происшедшей неприятной сцены не осталось и следа.

Она вкратце рассказала матери, что случилось в лесу.

— Так позаботься о чае, — произнесла, поднимаясь с кресла, госпожа фон Цвейфлинген.

Своими исхудалыми руками она стала поправлять складки убогого платья, приводить в порядок чепчик и волосы. Невзирая на полнейший отход от света, в ней было что-то, бессознательно, помимо ее воли сохранившееся от него и напоминавшее о нем — это была манера держаться. Этот гордо выпрямившийся тщедушный стан, эти бледные руки, не без грации сложенные на груди, конечно, не напоминали того обворожительного оригинала, изображение которого висело в комнате, но тем не менее вся фигура говорила, что и она когда-то была на своем месте в великосветском салоне.

— Подойди сюда и дай мне руку, дитя мое, — благосклонно произнесла она, повернувшись в сторону, где стояла незнакомая девочка.

— Сию минуту, — ответил ребенок, до сей поры с некоторой боязнью смотревший на пожилую женщину, — я только спущу на пол Пуса.

Она осторожно вытряхнула из меховой муфточки ангорского кота. Животное было закутано в ватное розовое шелковое одеяло и изо всех сил стремилось вырваться на свободу. Ютта помогла ему освободиться. Кот стал потягиваться, расправляя свои члены, утомленный чересчур долгой неподвижностью, потом выгнул спину и жалобно мяукнул.

— Стыд какой, ты начинаешь выпрашивать милостыню, Пус, — с упреком сказала девочка, бросая, однако же, взгляд на стол, где стоял горшок с молоком.

— Бедняжка Пус проголодался, — улыбнулась Ютта. — Мы сейчас накормим его, только сперва разденем маленькую хозяйку.

С этими словами она подошла к ребенку. Но девочка отодвинулась, отстраняя ее руки.

— Я сама могу это сделать, — произнесла она очень решительно. — Терпеть не могу, когда Лена меня раздевает, но она всегда это делает, точно я кукла какая.

Сняв капор и салоп, она подала их Ютте.

Девушка с видимым удовольствием провела рукою по собольей опушке салопа из дорогой шелковой материи. При этом она почувствовала как бы некоторый благоговейный страх, ибо по всему было видно, что это маленькое создание, стоящее перед ней, принадлежало к очень знатному семейству…

Действительно, ребенок мало походил на других детей. Несколько высокая для своих лет, девочка была узкой в плечах и слишком худощавой: ее плоская, тоненькая фигурка казалась как бы сжатой дорогим зимним костюмом. Густые, почти бесцветные волосы были острижены, как у мальчика, и зачесаны назад. Эта незатейливая прическа придавала ее личику некоторую угловатость, и с первого взгляда девочка могла не понравиться. Но можно ли было устоять перед этими глубокими, невинно смотрящими детскими глазами! При взгляде на них забывались и худощавость, и угловатость этого маленького личика. Глаза были прекрасны. Сейчас они серьезно и вдумчиво смотрели на изможденное лицо старой слепой женщины. Девочка стояла возле нее и держала ее за руку.

— Так ты, малютка, — говорила госпожа фон Цвейфлинген, привлекая ее ближе к себе, — очень любишь своего Пуса?

— Да, очень люблю, — подтвердила девочка. — Мне его подарила бабушка, и потому я люблю его больше всех кукол, которые дарит мне папа. Я кукол совсем не люблю, — добавила она.

— Как, тебе не нравятся такие прекрасные игрушки?

— Нисколько. У кукол такие противные глаза! И это вечное одевание и раздевание надоедает мне ужасно. Я не хочу быть такой, как Лена, которая мучает меня новыми платьями. Лена сама очень любит наряжаться, я это хорошо знаю.

Госпожа фон Цвейфлинген с горькой улыбкой повернула голову в сторону, где шуршало платье Ютты. Она широко раскрыла свои невидящие глаза, как будто бы в этот момент могла лицезреть дочь, слегка покрасневшую под лишенным выражения взглядом матери.

— Ну да, конечно, Пус должен тебе больше нравиться, — после небольшой паузы продолжила слепая, — он никогда не меняет своего туалета.

Девочка улыбнулась. Лицо ее мгновенно преобразилось: худенькие щечки округлились, маленький бледный ротик изящно изогнулся.

— О, он мне нравится еще больше потому, что он очень понятлив, — проговорила она. — Я рассказываю ему разные хорошие истории, которые знаю и которые сама придумываю, а он лежит на подушке, смотрит на меня и мурлычет — он всегда так делает, когда ему что-нибудь нравится… Папа смеется надо мной, но ведь это правда — Пус знает мое имя.

— О, да это замечательное животное! А как тебя зовут, малютка?

— Гизела. Так звали и мою покойную бабушку.

Слепая вздрогнула.

— Твою покойную бабушку! — повторила она, едва дыша от волнения. — Кто была твоя бабушка?

— Имперская графиня Фельдерн, — ответила девочка с достоинством.

Видимо, имя это никогда не произносилось при ней иначе, как с самым глубоким уважением.

Госпожа фон Цвейфлинген быстро отдернула свою руку от руки ребенка, которую до этого держала с нежностью.

— Графиня Фельдерн! — воскликнула она. — Ха-ха-ха! Внучка графини Фельдерн под моей крышей!.. Спирт еще горит под чайником, Ютта?

— Да, мама, — отвечала испуганная девушка. В голосе и манерах слепой ей виделось помешательство.

— Так погаси его! — приказала сурово старая дама.

— Но, мама…

— Погаси его, говорю тебе! — продолжала та с упорной настойчивостью. Ютта повиновалась.

— Я погасила, — сказала она едва слышно.

— Теперь унеси прочь хлеб и соль. — На этот раз девушка подчинилась без возражений.

Маленькая Гизела сначала боязливо забилась в угол, но вскоре на личике ее появилось выражение смелости и негодования. Она ничего не сделала дурного, а ее ни с того ни с сего наказывают! В своем детском неведении она не подозревала, что в приказаниях слепой заключалась непримиримая вражда, ненависть и даже смерть. Она лишь чувствовала, что с ней обращаются так, как никогда в жизни еще никто не обращался.

— Ты должен подождать, Пус, пока мы приедем в Аренсберг, — проговорила она, отнимая у кота блюдце с молоком, поставленное Юттой на пол.

Затем она стала одеваться, и когда Ютта вернулась в комнату, кот был уже у нее на руках.

— Я лучше уйду отсюда и буду просить папу оставить меня в карете с госпожой Гербек, — сказала девочка, бросая вызывающий взгляд на слепую.

Но, казалось, слепая уже все забыла и не думает о случившемся. Еще неподвижнее сидела она, обратив лицо к той двери, что вела в галерею. Это была не живая фигура, а скорее статуя, отлитая из металла. Но чем безжизненнее была поза, тем живее казалось ее лицо. Может быть, мужчина, который в эту минуту твердой, уверенной поступью шел по галерее и высокомерным тоном обращался к Зиверту, не переступил бы порога этой комнаты, если бы мог видеть эту женщину, каждая черта лица которой дышала непримиримой ненавистью и неутолимой жаждой мести, тем более сильными, что они уже много лет таились в глубине ее души.

Дверь отворилась.

На пороге появилась дама. На ее полном, красивом лице еще были следы тревоги. Одежда немного помялась. Но, как истая светская женщина, она уверенно вошла в комнату с обязательной улыбкой на устах.

Ютта поклонилась ей немного боязливо, при этом взгляд ее был устремлен на мать, не выходившую из оцепенения. На дворе завывала метель. Молодой девушке казалось, будто над ней должна была разразиться сейчас гроза.

Через отворенную дверь ей было видно, как незнакомый господин шел по галерее в сопровождении Зиверта, держащего фонарь. Никогда прежде лицо старого солдата не выражало столько враждебности и неприязни, как в эту минуту. Несмотря на внутреннее беспокойство, Ютта досадовала, что старый слуга посмел состроить такую неучтивую, дерзкую мину перед столь важным и, по всему, знатным господином.

Господин вошел в комнату. Он взял за руку маленькую Гизелу которая бросилась к нему навстречу. Не обращая внимания на то, что ребенок о чем-то настоятельно просил его, он шел дальше, желая наконец представиться по всем правилам приличия.

Но в эту минуту слепая, как наэлектризованная, быстро поднялась с кресла. Она протянула руку, словно желая отстранить от себя приближающегося гостя.

Вырвавшиеся наружу столь долго сдерживаемые чувства придали этому немощному, полуживому существу такую силу и самостоятельность, что происходящее казалось сверхъестественным.

— Ни шагу более, барон Флери! — произнесла она повелительным тоном. — Известно ли вам, чей порог вы переступили, и должна ли я вам объяснять, что в этом доме места для вас нет?!

И этот старческий голос способен был на такую выразительность! Неописуемое, уничтожающее презрение звучало в каждом слове этой речи.

Пораженный барон остановился как вкопанный, но лишь на мгновение. Оставив руку ребенка, он твердым шагом подошел к больной. Утомившись и будучи больше не в состоянии держаться на ногах, та бессильно опустилась в кресло, но решительность была на ее лице, а вытянутая рука все так же повелительно указывала на дверь.

— Уходите, уходите! — восклицала она. — Стоит только перешагнуть порог, как вы будете уже на своей земле… Ваши лесники наложили бы на меня штраф за нарушение прав собственности, пожелай я сорвать клочок травы, растущей около этих старых стен, но крыша, под которой я нахожусь, моя, неоспоримо моя, и отсюда я имею право выгнать вас!

Барон Флери спокойно обратился к пришедшей с ним даме, в недоумении застывшей у дверей.

— Уведите Гизелу, госпожа фон Гербек, — сказал он самым спокойным тоном.

Эта полнейшая сдержанность была еще поразительнее, учитывая взволнованное состояние слепой. Вероятно, ему было не привыкать сохранять свое спокойствие. Впалые глаза, полузакрытые тяжелыми веками, не позволяли видеть их выражение. Лицо было бесстрастным.

Госпожа фон Гербек взяла за руку Гизелу Неплотно прикрытая дверь позволяла видеть яркое пламя камина, топившегося в галерее. Барон Флери посмотрел вслед гувернантке, выходившей с ребенком; дверь за ними плотно затворилась.

— Кто обо мне вспомнил, когда я ночью, как нищая, была выброшена на улицу? — снова начала больная, когда шаги в галерее затихли. — Знаете ли вы, барон Флери, что такое страдать молча, почти половину жизни носить бесстрастную маску, между тем как гнев и гордость гложут сердце, носить в себе смерть и не умирать? Испытали ли вы когда-нибудь жестокость руки, лишающей вас сокровища, с которым связана вся ваша жизнь? Замирало ли ваше сердце от горя, наблюдая, как любимый человек с убийственным равнодушием отворачивается от вас и отдает свои ласки другому, ненавистному вам существу? Случалось ли вам видеть, как некогда гордый и сильный мужчина пропадает шаг за шагом, становясь игрушкой в бесчестных руках, а всякую вашу попытку спасти его считает оскорблением и обращается с вами как со злейшим врагом? Сознаю, все это бесплодные вопросы — ну что может мне ответить барон Флери, для которого добродетель и честь не существуют? — перебила она себя с невыразимой горечью, отворачиваясь от неподвижно стоявшего перед ней барона.

Сложив руки на груди, он терпеливо, снисходительно или, вернее сказать, с сознанием права сильного смотрел на слепую; длинные ресницы бросали резкую тень на впалые щеки. Такой гладкий и чистый лоб мог иметь или человек с самой чистой совестью, или совершеннейший подлец.

— Но вот это, вероятно, будет доступно пониманию его превосходительства, — продолжала госпожа Цвейфлинген, с невыразимой иронией повышая голос. — Вы не испытали чувств человека, стоящего на высших ступенях общества среди блеска и великолепия, когда он вдруг низвергся в бедность и нищету. Род Флери даже сложил об этом песню… Ха-ха-ха! Франция считает, что Германия должна плясать под ее дудку! Поэтому-то, конечно, ваш батюшка, бежавший пэр Франции, в результате взялся за скрипку и заставил плясать под нее немецкую молодежь, зарабатывая таким образом себе на пропитание!

Удар попал в цель: это было слабое место в неуязвимой броне противника. На мраморной белизне лба обозначились глубокие морщины. Неподвижно сложенные руки задрожали, правая с угрожающим жестом протянулась к больной. Но в эту минуту на левую легли две маленькие, нежные ручки.

До сих пор Ютта, оцепенев от ужаса, стояла в нише окна. Человек этот, имевший столь царственно невозмутимый вид, был не кто иной, как могущественный министр, перед которым все трепетали. Она его никогда ни видела, но ей было хорошо известно, что один росчерк его пера, одно его слово могли осчастливить или погубить не одну тысячу людей; участь отдельных личностей тоже зависела от его милости. Действительно, конституция государства в его энергичных и властных руках не имела никакого значения — он был самодержцем.

И этого человека старая слепая женщина гнала со своего порога, осыпая упреками и насмешками, которые он принимал со спокойствием и величием!

Все чувства молодой девушки были возмущены поступком матери; ей не приходило в голову, насколько та могла быть права в своих упреках: для известных натур могущественный всегда прав. Они пресекают всякий протест, нередко громят его с большим ожесточением, чем саму несправедливость. Что такие натуры составляют большинство, сама история является доказательством: терпение народа иногда представляется невероятным.

К таким натурам принадлежала и молодая девушка. Она выскользнула из своего угла и схватила руку оскорбленного вельможи.

Как обольстительна была эта юная красавица, когда, откинув назад прелестную головку, с выражением беспокойства смотрела она на могущественного министра! Взяв его руку, она прижала ее к своей груди…

Поднятая другая рука министра опустилась, он повернул голову и посмотрел на девушку. Взгляд этот огненным копьем пронзил ее сердце, на миг с каким-то загадочным выражением задержась на вспыхнувшем лице Ютты. Барон Флери улыбнулся и медленно поднес маленькие, дрожащие ручки к своим губам.

А рядом сидела слепая мать и, затаив дыхание, ждала едкого ответа, из которого она могла бы заключить, что смертельный враг уязвлен. Но напрасно: не сказано было ни единого слова. Между тем он стоял возле нее, она чувствовала его движения, даже слышала его дыхание. Это упорное, презрительное молчание было для нее невыносимым.

— Да, да, Флери обладают могуществом, в их руках судьбы людей! — снова начала старая дама с горькой усмешкой. — Наступит время, и история отнесет их к тем людям, которые пинком и плетью привели французский народ к революции. И после всей жестокости и, казалось, несокрушимой надменности они трусливо бегут за Рейн! Последние, убогие крохи придворного витийства и учености, изгнанные из Версаля, используются, чтобы натравить соседний народ на родную нацию! Чужие руки должны связать и опутать жертву для того, чтобы она снова терпеливо и без сопротивления лежала у ног своего владыки! Позор вам, благородные патриоты!

— Оставим это, милостивая государыня, — спокойно прервал ее министр. — Я дал возможность и время высказаться и мотивировать, как вам угодно, вашу личную ненависть ко мне, но не оскорбляйте мою ни в чем не повинную фамилию… Соблаговолите объяснить, какое право имеете вы обращаться ко мне с подобной речью?

— Боже милостивый! Он еще спрашивает! — воскликнула пораженная старуха. — Как будто не его рука помогла столкнуть несчастного в пропасть!

Она старалась победить свое волнение. Облегчив грудь глубоким вздохом, несчастная вновь распрямила тщедушный стан и, торжественно подняв руку, продолжила:

— Станете ли вы отрицать, что имение Цвейфлингенов было растрачено за столом, где его превосходительство, теперешний министр, когда-то председательствовал? Станете ли вы отрицать, что наемный слуга барона Флери тайно носил любовные записочки графини Фельдерн несчастному, когда он, поддаваясь мольбам и видя страдания своей бедной жены, решался покончить с обманом и позором и вернуться к семейному очагу? Станете ли вы отрицать, что он потому стал искать смерти, что потерял честь и слишком поздно понял, кто его враги? Отрицайте, у вас хватит на это наглости, а тысячи трусливых душ вас, своего министра, поддержат и оправдают. Но я буду вашим обвинителем до последнего вздоха! Справедливость существует, и есть Бог на небесах…

Бледные щеки министра еще больше побледнели, но это было единственным признаком его внутреннего волнения. Веки снова опустились на глаза, сделав их непроницаемыми; гибкими, тонкими пальцами поглаживал он аккуратно подстриженную черную бородку, и весь его вид напоминал слушание утомительного делового доклада, а не обвинения в свой адрес.

— Вы больны, милостивая государыня, — сказал он мягко, обращаясь как к ребенку. — Это положение извиняет в моих глазах ваше непомерное ожесточение. Я буду стараться забыть об этом… Разумеется, я очень легко мог бы отклонить все ваши обвинения, приписав многое из сказанного истинному источнику — безмерной женской ревности.

Последние слова были произнесены с особым выражением, причем голос его, обычно мягкий, сделался острым, как кинжал.

— Но я не желаю входить в некоторые подробности в присутствии этой молодой дамы, не желаю раскрывать такие вещи, которые жестоко оскорбили бы ее невинные чувства.

Больная засмеялась горько и насмешливо.

— О, как это трогательно! — воскликнула она. — Надо только удивляться этой блестящей дипломатической выходке! Но не стесняйтесь, пожалуйста, говорите! Что бы вы ни сказали, все будет как нельзя более кстати: слова ваши бросают должный свет на ту среду, которую эта молодая девушка только что в своих детских мечтаниях называла раем. Раем!.. этот лживый покров, скрывающий гибельную пропасть! Все свои силы употребила я на то, чтобы удалить от этого мое дитя, ради собственного ее счастья, а также и в отмщение за себя. Последняя из Цвейфлингенов вступает в мещанскую семью, где, я знаю, ее будут носить на руках, а свет скажет: «Глядите, как меркнет блеск аристократического имени, когда ему недостает средств!» Желанное доказательство, которым подтверждаются новейшие воззрения, камень за камнем разрушающие фундамент аристократизма…

Голос ее прервался.

— Уходите отсюда, — произнесла она в изнеможении. — Будет самым горьким конец моей изломанной жизни, если я умру в вашем присутствии.

Минуту министр стоял неподвижно. На лице больной уже лежала печать смерти, и он испытывал суеверный ужас, в то время как Ютта дрожащими руками подносила лекарство умирающей, предположив приближение припадка болезни. Барон Флери тихо пошел к двери. На пороге он остановился и повернул голову в сторону молодой девушки. Глаза их встретились, ложка выпала из дрожащих рук, и темные капли лекарства пролились на белую скатерть…

Барон усмехнулся и исчез за дверью. Неслышными шагами прошел он через галерею. Но не к входной двери, с порога которой так безжалостно гнала его владелица Лесного дома.

Буря завывала еще ужаснее, потрясая массивную дубовую дверь, словно требуя жертвы, которую можно было бы подбросить к вершинам деревьев-исполинов…

В жарко натопленной комнате Зиверта министр с гувернанткой и ребенком ждали возвращения старого солдата, оставшегося при лошадях.

Вскоре старик возвратился и с ним несколько лакеев из Аренсберга. Их большие фонари осветили узкую лесную тропинку; завязший экипаж был вытащен, и минут пять спустя негостеприимный дом стоял по-прежнему одиноко среди стонущего леса.

Около полуночи Зиверт с одним из чернорабочих пошел в местечко Грейнсфельд за доктором. Буря стихла; в лесу воцарилась мертвая тишина.

В жилище горного мастера молодой Бертольд Эргардт метался в лихорадочном бреду. Он отталкивал от себя красивые, бледные, умоляюще протянутые к нему руки графини Фельдерн, которая лежала перед ним с распущенными золотистыми волосами, и тонкая струйка крови стекала с виска по белоснежной шее на грудь…

В Лесном доме все было безмолвно. Последняя борьба, борьба жизни со смертью, совершалась здесь тихо. Похолодевшие руки больной неподвижно лежали на груди; едва слышное дыхание становилось все реже; веки слегка подрагивали, а губы складывались в улыбку, выражавшую полнейшее внутреннее удовлетворение.

Ютта стояла на коленях перед умирающей, припав лбом к ее руке. В темных локонах все еще держались увядшие нарциссы, шлейф роскошного голубого платья волочился по грубому полу, своим тихим шелестом приводя ее в ужас и напоминая о последнем страдании материнского сердца, прощение за которое уже невозможно было вымолить…

Глава 4

Бренные останки госпожи фон Цвейфлинген были погребены на небольшом, с полуразвалившейся оградой нейнфельдском кладбище.

Здесь не было ни одной поросшей мхом эмблемы, которые встречаются в аристократических склепах и своим каменным языком напоминают о том, что здесь покоится носитель громкой фамилии. Снежный саван окутывал кладбище. Кое-где, нарушая общее однообразие, торчали черные деревянные кресты, служившие насестом для каркающих ворон. Летом здесь было не так уныло. Жужжали насекомые, порхали бабочки. Солнечные лучи высвечивали ярко-красные ягоды малины, и мысли о воскрешении и вечной жизни возникали здесь куда вероятней, чем среди тяжелых, величественных мавзолеев, где господствуют лишь тлен и гниль…

Может быть, эта мысль, а скорее, жгучая ненависть к своему сословию, стали причиной, почему госпожа фон Цвейфлинген избрала это скромное место для своей могилы.

В тот самый день, когда земля скрыла исстрадавшееся сердце слепой матери, дочь, покинув Лесной дом, временно поселилась у нейнфельдского пастора. Отсюда она должна была вступить молодой хозяйкой в жилище горного мастера.

Как ни тяжки были для молодого человека переживаемые им дни, сейчас, идя по лесу рядом с любимой девушкой, он был невыразимо счастлив. Забыв все горести и заботы — брат его по-прежнему лежал в нервной горячке и он день и ночь ухаживал за ним, женщины, которая по-матерински была расположена к нему, уже не было, — он думал о том, что у той, которую он боготворил, в целом свете никого не осталось, кроме него. Она идет молча, с опущенными глазами, тихая и сосредоточенная, какой никогда не была. Ее подвижная прежде рука, холодная, как мрамор, лежит на его руке… Все это ново и чуждо ей и в настоящее время имеет причину, которая окружает ее новым ореолом, и причина эта — скорбь об умершей матери…

Он знал, что эту безмолвную скорбь выплачет она на его груди и что юная душа ее оживет снова во всей своей свежести и живости, которые так очаровывали его, серьезного, молчаливого мужчину. О, как он будет ее лелеять и беречь! Счастье его казалось ему таким же верным, как то, что светит солнце. Не заверяла ли несчетное количество раз Ютта, что «любит его бесконечно», и не радовалась ли она так по-детски, что будет хозяйничать в его доме?

Пасторша приготовила для молодой девушки единственную, в которой можно было жить, комнатку в верхнем этаже старинного, обветшалого пасторского дома. Немного мебели и фортепиано были перенесены сюда из Лесного дома. Скромный пастырь убогой тюрингенской деревушки, будучи еще кандидатом, полюбил такую же бедную девушку, как и сам, и согласился на первое представившееся пасторское место, чтобы иметь возможность жениться.

Драгоценная мебель так же была не на своем месте здесь, как и в мрачной башне. Стены маленькой комнатки были просто-напросто побелены известью. Вдоль них, переплетаясь между собой, вились нежные, длинные веточки барвинка. Лучи зимнего солнца, падающие в одно из угловых окон, золотистыми полосами ложились на зеленые побеги этого живого украшения стен и рассохшиеся половицы.

Живописный лесной массив за окнами был скрыт снегом; буйная зеленая листва летом ограничивала обзор, но сейчас можно было видеть все далеко вокруг. Таким образом, зимой из этого окна можно было видеть и замок Аренсберг.

Лишь только наступали сумерки, необитаемое уже много лет барское жилище освещалось, и с приближением ночи окна его сверкали все ярче. В длинных коридорах горели массивные, с матовыми шарами-абажурами лампы, подвешенные к потолку и своим ровным светом освещавшие все закоулки, — при жизни принца Генриха замок не видывал такого освещения. На лестницах и площадках были разостланы мягкие ковры. Благоухало все сверху донизу. Оранжерея с олеандрами, высокими померанцевыми и миртовыми деревьями, некогда гордость принца Генриха и предмет его нежного попечения, перенесена была из теплицы в замок, и теперь, как лакеи, стояли на ступенях лестниц и в холлах эти зеленые красавцы, пробуждая собой воспоминание о лете и тепле. И все это ради крошечной, слабенькой, избалованной девочки!

Барон Флери берег маленькую Гизелу как зеницу ока: можно было подумать, что все его чувства и мысли направлены на это нежное создание и на заботу о нем.

В свете всем этим нежным заботам придавало большую цену то, что Гизела была не его собственным ребенком.

Как известно, графиня Фельдерн имела единственную дочь, которая в первом браке была замужем за графом Штурмом. Ходили слухи, что этот брак, заключенный по взаимному страстному влечению, совершен был против воли графини Фельдерн. Но известно и то, что молодая графиня впоследствии была несчастна и, когда после десятилетнего замужества супруг ее, упав с лошади, разбился насмерть, не особенно огорчилась. У нее было трое детей, но в живых осталась лишь младшая, Гизела.

Незадолго до того, как граф Штурм отошел к праотцам, барон Флери стал министром.

Люди говорили, что его превосходительство еще при жизни ее супруга питал тайную страсть к молодой графине. Слухи эти подтвердились, когда барон, по истечении траура, предложил вдове свою руку и она благосклонно приняла предложение.

Злые языки шептали, что предпочтению этому он обязан был не столько личным качествам, сколько своему влиянию при дворе в А., при помощи которого графиня Фельдерн хотела вновь получить доступ в высший свет. Ибо, как фаворитка принца Генриха и затем его наследница, она долгое время была в опале. Благодаря новому замужеству дочери она успешно достигла своей цели. Время появления ее при дворе льстецы назвали «небесным».

Невиданную роскошь и блеск принесла она с собой. Щедро расточала графиня свои богатства, желая укрепить колеблющуюся под ее ногами почву.

Но ей не суждено было долго наслаждаться своим успехом.

Баронесса Флери, разрешившись мертвым мальчиком, умерла, а три года спустя отправилась за ней и сама графиня Фельдерн — «легко и спокойно, как праведница», говорила людская молва, а с ней вместе и Зиверт. Она была больна только два дня, была соборована как истинная католичка и затем почила с детской, невинной улыбкой на устах. Отовсюду приходил народ полюбоваться этим ангельски прекрасным восковым лицом, покоившимся в гробу, — женщиной, столь много грешившей, но никогда не отвечавшей за свои грехи…

Пятилетняя осиротевшая графиня Гизела осталась у своего отчима и была единственной наследницей всех богатств графини Фельдерн, за исключением Аренсберга, еще задолго до ее смерти переставшего быть собственностью графини. К всеобщему изумлению, едва вступив во владение наследством принца Генриха, замок этот, вместе с принадлежащей к нему землей, лесом и полями, она продала барону Флери, человеку в ту пору совершенно ей постороннему, за тридцать тысяч талеров под предлогом, что это место, так сказать, стало одром смерти ее друга и пробуждает в ней мучительные воспоминания.

Немало толков и насмешек породила эта внезапная продажа.

Итак, знатное дитя было гостем у своего отчима в замке Аренсберг.

Предсказание Зиверта, однако, не оправдалось: пробыв всего два дня, министр уехал к князю, который в то время находился в своем охотничьем замке вдали от А.

Ютта более не виделась с министром. На другой день после кончины слепой госпожа фон Гербек отправилась в Лесной дом с выражением соболезнования от имени его превосходительства и с букетом, который при погребении положили в ноги покойнице. Могло ли когда прийти на ум несчастной страдалице, что с ней в могилу пойдет хоть что-то, принадлежащее этому человеку?!


Между тем наступило Рождество.

В ледяном панцире, в тяжелой снежной мантии, заслонившей окна убогих крестьянских домишек, пришло оно в Тюрингенский лес. Морозные слезы сосульками свисали с его ресниц, могучее дыхание источало тепло, голову венчали ели, королевской короной зеленея над его добрыми глазами.

В доме пастора готовилась елка.

Нелегкая это была задача для матери: семь человек детей, и каждого она желала видеть счастливым под рождественским деревом.

Настал день, когда понадобились все с таким трудом скопленные деньги и вернувшиеся назад, домой, в виде различных пакетов.

В то время как мать хлопотала около елки, белокурые детские головки плотно одна к другой припали к замочной скважине запертой двери, стараясь увидеть что-нибудь в обетованной комнате. Однако все их усилия были напрасны. Следовало запастись терпением.

До комнатки верхнего этажа не долетали ни детские голоса, ни хозяйственные хлопоты. Ютта спускалась только к обеду.

Новое шерстяное траурное платье с креповыми рюшами вокруг ворота и длинным шлейфом, волочащимся по полу, придавало всей ее фигуре, внезапно принявшей уверенные и даже повелительные движения, вид спокойного величия. Бледное лицо и почти постоянно сжатые губы усиливали это впечатление: восхитительных ямочек на щеках молодой девушки, появлявшихся при улыбке, никто из обитателей пасторского дома не видел.

А брезгливость, с которой нежные, поражающие белизной руки поднимали шлейф при входе в столовую, видимо, относилась не только к песку, рассыпанному по полу, но и к детям. Движение, конечно, было грациозным, но в то же время ясно говорило: «Пожалуйста, подальше!» Дети робко посматривали на молчаливую строгую гостью за столом; стук ложек и вилок стихал, и бойкие язычки умолкали.

Пастор уважал глубокую, безмолвную печаль Ютты; он относился к ней с предупредительностью и почтением.

Но глаза женщины-матери гораздо зорче: пасторша нередко наблюдала эту «душевную скорбь» юной аристократки. Вовсе не это чувство подмечала она. То было скорее пренебрежение, холодное презрение к ее мещанской семье. «Безмолвная печаль» не мешала ей, однако, бренчать целыми днями на фортепиано, которое было перенесено из Лесного дома. Тем не менее добрая женщина честно старалась оправдать горделивое поведение молодой девушки. Все это она объясняла отсутствием жениха.

Болезнь молодого Бертольда приняла опасное течение. Хотя Зиверт и сменял брата у постели больного, оставаясь день и ночь безотлучно в доме смотрителя, тем не менее горный мастер был лишен удовольствия видеться с невестой, ибо осторожность требовала отказаться от посещений пасторского дома из боязни принести заразу.

Лишь однажды он решился отправиться туда, и то переоделся на заводе и пробегал целый час на воздухе.

Напротив, госпожа фон Гербек в сопровождении графского дитяти почти ежедневно навещала молодую девушку.

Она никогда не спускалась в нижний этаж, изредка позволяя Гизеле оставаться на некоторое время в детской, сама же проводила время в бесконечной болтовне с Юттой.

Наступил вечер сочельника.

Ясный морозный день сменился сумерками. Было очень холодно, в воздухе стояли клубы пара, искрящийся снег хрустел под ногами.

Несмотря на стужу, госпожа фон Гербек с маленькой графиней приехала в пасторат — Гизела хотела увидеть зажженную елку. Ее елка была назначена на завтрашний день.

В маленькой железной печке угловой комнатки наверху пылал яркий огонь. Тонкий душистый порошок тлел в нагретом тигле из платины, и его благовонное облачко смешивалось с ароматом, который источал стоящий на столе маленький кофейник.

Огонь еще не был зажжен. Плотные ситцевые оконные занавеси пропускали последний, слабый отблеск угасавшего дня, узкими, бледными полосами скользивший по полу, в то время как на стенах уже лежала глубокая тень. Из неплотно притворенной заслонки печки пламя разливало свой красноватый свет на элегантное фортепиано и висевший над ним портрет умершей.

Уголок этот был очень уютен и с комфортом обставлен.

Маленькая Гизела стояла на коленях на стуле у окна. Она не могла спуститься в детскую, потому что детей еще мыли и одевали. Девочка следила за голодным вороном, который летал вокруг грушевого дерева, смахивая снег своими распущенными крыльями с его ветвей.

На маленьком невзрачном личике не было заметно интереса, с которым обыкновенно дети смотрят на быстрые движения птицы.

В этой головке, несомненно, зрело семя разумного мышления, той сосредоточенности, которая со страстным упорством добивается причины и исходной точки всех явлений, отрываясь в этот момент от внешнего мира. Ребенок, погруженный в размышления, не слушал разговора дам, болтающих за его спиной.

Госпожа фон Гербек обвила рукой стройную талию Ютты. Женщина эта, несмотря на свой возраст, была очень красива. Именно это подтверждалось в настоящую минуту, когда она сидела рядом с несравненно прекрасной молодой девушкой. Для тонкого знатока женской красоты, конечно, ее формы могли показаться слишком, скажем, роскошными, и иная чуткая, чистая женщина инстинктивно могла бы отвернуться от этих странно улыбающихся, слегка заплывших глаз. Но все же обилие тела представлялось столь здоровым и розово-свежим, а большие, чуть навыкате глаза в определенные минуты были в состоянии бросать такие строгие и внушительные взгляды, что все эту женщину находили прекрасной, респектабельной, любезной.

Она была бездетной вдовой бедного офицера из старинной фамилии и еще при жизни графини Фельдерн поступила в дом министра в качестве воспитательницы Гизелы. Всегда готовая выполнить любые пожелания бабушки относительно воспитываемого ею ребенка, она и на смертном одре графини Фельдерн была одобрена как «вполне подходящая продолжать дела воспитания».

И вот в элегантном темном шелковом платье, причесанная по последней моде и со вкусом искусными руками камеристки, она рассказывала различные эпизоды из великосветской жизни, а молодое существо, сидевшее с ней рядом, взахлеб внимало речам салонной дамы. Выражение «глубокого безмолвного горя» полностью отсутствовало на молодом лице. Это была прежняя, жаждущая светских удовольствий девушка, которая с нарциссами в волосах, в подвенечном платье своей матери любовалась собой перед зеркалом. Темные глаза ее блестели, не отрываясь от алых, говорливых уст рассказчицы, рисующей одну пленительную картину за другой.

Мысли молодой девушки витали далеко от этой небольшой комнатки, как и мысли задумчивой девочки у окна.

За дверью послышалось какое-то шуршание. Ютта с раздражением обернулась.

Старая Розамунда, поставив на пол чадящую кухонную лампу, с истинным усердием посыпала переднюю и лестницу песком, завершая этим свои рождественские приготовления. Она слишком хорошо знала ножки маленьких разбойников, чтобы сомневаться в их способности затоптать только что вымытый пол, поэтому с невероятной щедростью бросала целые горсти предохраняющего песка.

Затем послышались быстрые шаги, и в комнату вошла пасторша. В одной руке она держала зажженную свечу, а в другой — своего меньшего сына, закутанного в толстый шерстяной платок. Эта высокая сильная женщина с ярким румянцем на щеках и энергичными движениями была олицетворением напряженной деятельности.

Любезно поздоровавшись, она поставила свечу на фортепиано, когда обе дамы заслонили себе глаза рукой.

— Сегодня суетливо в старом пасторском доме, не правда ли, фрейлейн Ютта? — сказала она, улыбаясь и показывая при этом два ряда здоровых, крепких зубов. — Ну, завтра вы этого ничего не услышите, дом опустеет. Муж мой будет читать проповедь в Грейнсфельде, и моя маленькая дикая команда отправится с ним туда — старая тетка Редер пригласила всех на чашку кофе. Фрейлейн Ютта, я хотела бы оставить у вас на полчаса свое ненаглядное дитятко. Розамунде некогда, и она ворчит, когда ее отрывают от работы, а детей сегодня не удержишь на месте: они бегают от одной двери к другой, поглядывают на небо, скоро ли стемнеет. Малыш уже начинает подниматься на ножки и рискует расквасить себе нос. А мне в сегодняшний вечер и десяти рук будет мало. Дети с нетерпением ждут праздника, а у меня еще елка не готова.

Она раскутала ребенка и посадила его на колени к молодой девушке.

— Ну вот, сиди смирно! — сказала она и своей мускулистой, сильной рукой пригладила кудрявую головку. — Он только сейчас из ванны и чист и свеж, как ореховое ядрышко. Он не будет вас много беспокоить — это мое самое смирное дитя.

Мать вложила ему в ручонку сухарь, и ребенок начал грызть его недавно прорезавшимися зубками.

Пасторша направилась к двери.

Но эти голубые, ясные глаза в хозяйстве обладали зоркостью полководца и даже в минуту самой большой спешки видели любой непорядок. Сейчас это оказалась ветвь барвинка, ниспадавшая на портрет госпожи фон Цвейфлинген и освещенная принесенной свечой: полузасохшие молодые побеги поникли на своем стебле.

— О, бедняжка! — произнесла она с состраданием и, взяв стоявший рядом графин с водой, полила сухую, как камень, землю.

— Фрейлейн Ютта, — обратилась она приветливо к молодой девушке, — позаботьтесь о моем барвинке! Когда мы были еще молодые и у мужа моего не было ни гроша в кармане, чтобы одарить меня чем-нибудь в день моего рождения, он рано утром ушел в лес и принес мне оттуда это растение, и тогда я впервые в жизни увидела его плачущим… Признаться, мне жалко было расставаться с цветком, — продолжала она, приводя ветви в относительный порядок, — но обои купить не на что, и общине не из чего за них заплатить, а голыми стенами мне никак не хотелось окружить милую гостью.

Лицо ее снова приняло ясное, спокойное выражение. Переставив свечу на стол перед софой и кивнув своему мальчику, она поспешно вышла из комнаты.

Когда дверь за ней затворилась, госпожа фон Гербек, до того онемевшая от изумления, поглядела на лицо Ютты, затем разразилась звонким, насмешливым хохотом.

— Ну, могу сказать, наивность, какую поискать! — воскликнула она и, всплеснув руками, откинулась на подушку дивана. — Боже, что у вас за лицо, душа моя! И как смешно видеть вас, нянчащуюся с детьми! Я просто умру от смеха!

Ютте никогда прежде не случалось держать на руках ребенка, даже маленькой девочкой ей редко удавалось играть со своими сверстниками.

Когда начались неприятности между родителями, ей было всего два года и она была отдана на воспитание к одной вдове, ибо не должно было ребенку видеть ужасные сцены в родительском доме. Лишь незадолго до смерти отца мать взяла ее обратно к себе, и, таким образом, большую часть своего детства она провела исключительно со старой женщиной, задача которой состояла в том, чтобы подготовить ее к уединенной, замкнутой жизни.

Да и помимо этого молодой девушке природа, видимо, отказала в инстинкте, который обычно влечет женщину к детям, незамедлительно делая из нее опытную няньку. Она откинулась назад, опустила руки и с ужасом посмотрела на мальчика. Она была оскорблена подобной бесцеремонностью пасторши, что проявлялось в нервном покусывании нижней губы.

— Ах! И как этот почтенный полевой цветок умеет выражаться! Какая великодушная жертва была принесена в этом благочестивом доме «милой гостье»! — продолжала госпожа фон Гербек со смехом. — Боже, этакая деревенская особа, и туда же, сантименты с цветочками! На вашем месте я бы отправила эти горшки на то место, куда их поставил расстроенный супруг, в противном случае вы будете отвечать за каждый высохший листок. Советую вам сделать это немедленно, если у вас нет охоты поливать драгоценную оранжерею госпожи пасторши.

Маленькая Гизела внимательно наблюдала за происходящим.

Она встала со стула и с волнением посмотрела своими большими умными глазами на гувернантку, в то время как яркий румянец проступил на ее бледных щеках.

— Цветы останутся здесь, — быстро сказала она. — Я не хочу, чтобы их выбрасывали, мне их жалко.

Голос и жесты девочки говорили о том, что она привыкла повелевать. Госпожа фон Гербек обняла ее и с нежностью поцеловала в лоб.

— Нет, нет, — заговорила она, — с цветами ничего не сделают, если так хочет моя милочка…

Между тем Фрицхен, грызя свой сухарь, вздумал угостить им Ютту: вытащив лакомство изо рта, он той же вымазанной рукой ткнул им в губы девушки, которая в ужасе отшатнулась. Маленькая графиня громко расхохоталась — момент показался ей очень забавным.

— Но, Гизела, дитя мое, как можешь ты так смеяться? — с мягкостью стала выговаривать ей госпожа фон Гербек. — Разве ты не видишь, что бедная фрейлейн фон Цвейфлинген испугана до смерти этим маленьким пентюхом? И в самом деле, с какой стати мы должны прерывать нашу приятную беседу? — продолжила она раздраженно. — Постойте, я сейчас все устрою.

Поднявшись, она взяла ребенка с колен Ютты и посадила его на пол.

В ту же минуту Гизела подсела к мальчику и положила ему на плечи свои худенькие ручки. Она уже больше не смеялась. На лице ее выражалось и жалость к ребенку и упорство относительно гувернантки.

— Fi done[2], дитя мое, прошу тебя, оставь этого грязного мальчишку, — брезгливо сказала госпожа фон Гербек. Маленькая графиня ничего не ответила, но взгляд, который она бросила на гувернантку, сверкнул гневом.

Надо сознаться, немало трудностей представляло положение гувернантки при подобном ребенке, но, как уже было сказано, она была найдена «вполне подходящей» воспитательницей для маленькой графини и отлично умела помочь себе в затруднительных случаях.

— Как, моя милочка не хочет слушаться? — проговорила она почти со страстной нежностью. — Ну что ж, останься, сиди, если это тебе так хочется. Но что бы сказал папа, если бы увидел свою маленькую имперскую графиню Штурм сидящей, как какая-нибудь нянька, на полу, рядом с этим неумытым ребенком! Или если бы это увидела бабушка… Помнишь, ангелочек мой, как она сердилась и бранилась, когда в прошлом году по твоей просьбе жена егеря Шмидта посадила тебе на колени своего ребенка? Милая, дорогая бабушка умерла, но ты знаешь, что с неба она может видеть, что делает ее маленькая Гизела. Она, верно, очень огорчена, потому что тебе это не пристало.

«Не пристало!» Это была заколдованная фраза, посредством которой управляли душой ребенка. Девочка была еще слишком мала, чтобы проникнуться аристократическим духом, но слов «не пристало», так часто употребляемых «милой, дорогой бабушкой», оказалось вполне достаточным, ибо сама бабушка представлялась маленькой внучке идеалом всего самого высокого и непогрешимого.

Брови еще были гневно сдвинуты, глаза с беспокойством следили за сидевшим на полу ребенком, но, когда гувернантка своими мягкими белыми руками с нежностью обняла худенькие плечи девочки, увлекая ее за собой на софу, Гизела, как пойманная птичка, без сопротивления последовала за ней. Фрицхен почувствовал себя одиноким и покинутым. Он бросил сухарь и стал тянуть к ним свои ручонки, но никто не обращал на него внимания, лишь госпожа фон Гербек, сделав сердитое лицо, погрозила ему пальцем. Глаза ребенка наполнились слезами, и он разразился громким плачем.

Вскоре на лестнице послышались быстрые шаги и пасторша вошла в комнату. Дамы, обнявшись, сидели на софе, как бы желая показать, что им нет никакого дела до ее плебейского потомства.

Ни единого слова не произнесено было оскорбленной матерью, лишь на одно мгновение глубокая бледность покрыла ее румяное лицо. Она подняла ребенка с холодного пола, завернула его в платок и направилась к двери.

— Любезная госпожа пасторша, — крикнула ей вслед гувернантка, на которую все же произвело впечатление молчаливое достоинство той, — я весьма сожалею, что мы не смогли занять вашего сына, но он был ужасно беспокоен, а фрейлейн фон Цвейфлинген еще слишком слаба.

— Я сама не могу простить себе, что не подумала об этом, — ответила пасторша просто, без едкости, и вышла из комнаты.

— Ничего, душечка, не огорчайтесь этим пассажем, — прошептала гувернантка, приметив на лице Ютты тень стыда и замешательства. — Я избавила вас от дальнейших приставаний. Не случись этого, завтра вы бы уже сидели в кухне и латали штаны пасторских отпрысков.

И прерванная беседа потекла дальше.

Глава 5

Между тем наступил вечер. Пасторша предложила дамам спуститься вниз, ибо сейчас должно было начаться рождественское торжество: раздача подарков с елки.

Маленькая графиня взяла за руку пасторшу, дамы медленно поднялись со своих мест.

Внизу, в своем маленьком кабинете, перед старинными маленькими клавикордами сидел пастор.

В его лице не было ничего мистического. Оно не побледнело в пылу фанатизма, ни единого следа железной непреклонности и нетерпимости мрачного рвения веры не лежало на нем, и голова не склонялась на грудь в христианском смирении. Нет, пастор был сыном Тюрингенского леса: мужчина, полный сил, высокого роста, с широкой грудью, добрым лицом и большим открытым лбом под густыми темными курчавыми волосами. Сейчас его окружали дети, смотрящие на него полными ожидания глазами. Он молча, наклоном головы, поприветствовал вошедших дам и опустил руки на клавиши. Раздались звуки церковной песни — детские голоса пели: «Слава в вышних Богу, и на земле мир».

По окончании гимна пасторша тихо отворила дверь в соседнюю комнату — там стояла убранная елка. Дети молча вошли.

Маленькая графиня с выражением разочарования на лице остановилась посреди комнаты: это называется елкой? Это маленькое бедное деревцо с несколькими горящими свечами на ветвях? Крошечные яблоки, орехи, которых никогда не пробовало знатное, избалованное дитя, и несколько довольно сомнительных пряничных фигурок — вот все, на что во все глаза смотрели эти дети. А под елкой, на толстой белой скатерти, лежали грифельные доски, карандаши — вещи, которые и без елки даются каждому ребенку!

А между тем как счастливы эти дети! Никто не замечал ни изумления маленькой графини, ни саркастической улыбки госпожи фон Гербек.

Войдя в комнату обе дамы немедленно уселись на софу где их шлейфы были в безопасности от неосторожных детских ног.

Пастор ушел в свой кабинет, его жена занялась хозяйством.

Появилось угощение. Маленькая графиня не могла принять в нем участия: все, что здесь подавалось, ей было запрещено.

Как какой-нибудь профессор, заложив руки за спину, она серьезно смотрела на детей. Один из пасторских сыновей, прозванный «толстяком», проскакал мимо нее по комнате на только что подаренном ярко раскрашенном коне.

— Какая гадкая лошадь! — сказала Гизела.

Всадник остановился, глубоко оскорбленный.

— Неправда, она совсем не гадкая! — отвечал он с неудовольствием.

— Настоящие лошади не бывают такими красными, и хвосты у них не торчат, — продолжала критиковать маленькая графиня. — Я лучше тебе подарю моего слона, который бегает по комнате, если его завести ключом. На нем сидит принцесса и кивает головой.

— «На нем сидит принцесса», — прервал ее рассудительно «толстяк». — Так я-то где сяду? Не надо мне твоего старого слона, я люблю мою лошадку!

И с этим, понукая и пришпоривая игрушечное животное, мальчик поскакал дальше.

Гизела в изумлении смотрела ему вслед.

Она привыкла, что прислуга бросается целовать ей руки, когда она что-нибудь дарит, а здесь с таким пренебрежением отказываются от ее подарков… Но еще более возмущало ее то, что «толстяк» находил прекрасной эту ужасную клячу. Она бросила взгляд на свою гувернантку, как бы ища разъяснения, но та была занята разговором с Юттой.

Гизела одиноко стояла среди детей. К двум девочкам, возившимся в углу около куклы, не жалуя таких игрушек, она не хотела подходить, а «толстяк», с которым ей хотелось заговорить, отделал ее таким образом… Но вон там, в стороне, около стола, на котором сегодня ради праздника зажжена свеча, стоят двое старших детей — мальчик и девочка — и с осторожностью перелистывают книжку, сказки братьев Гримм, подаренные отцом старшему девятилетнему сыну.

— «Была однажды маленькая девочка…» — читал вполголоса мальчик.

Гизела приблизилась и стала вслушиваться. Она уже бегло читала, и сказочный мир с его невиданными чудесами очаровывал ее душу.

— Дай мне эти сказки. Я буду их читать, — сказала она мальчику, стоя на цыпочках и тщетно пытаясь заглянуть в книгу.

— Этого бы мне не хотелось, — отвечал он в смущении, запуская руки в свои курчавые волосы. — Папа обещал завтра обернуть ее бумагой.

— Я ее не испорчу, — нетерпеливо прервала его Гизела и протянула руки. — Подай книгу!

Этот повелительный жест ясно показывал, что ребенок не знал возражений.

Мальчик смерил ее изумленным взглядом.

— Ого, у нас так не делается! — воскликнул он, отводя руку с книгой в сторону, но вслед за тем, как бы раскаиваясь в своей резкости, он, обернув книгу носовым платком, продолжил:

— Впрочем, бери, читай эти сказки, только ты не должна приказывать, ты должна попросить.

Была ли Гизела взволнована предыдущей сценой с «толстяком», или в эту минуту вдруг почувствовала преимущество своего высокого положения в свете, но добрые, прекрасные глаза ее сверкнули, и, отвернувшись от мальчика, она презрительно сказала:

— Книга твоя мне не нужна, а просить… Я никогда не прошу!

Дети широко раскрыли глаза.

— Ты никогда не просишь? — удивленно переспросили они хором.

Восклицание это привлекло внимание госпожи фон Гербек. Она увидела неприязненное выражение на лице маленькой графини и, догадываясь о случившемся, поднялась и поспешно сказала:

— Гизела, дитя мое, прошу тебя, поди скорее ко мне.

В эту минуту, уложив младшего ребенка, в комнату вошла пасторша.

— Мама, она никогда не просит! — возмущенно загалдели дети, показывая на Гизелу, неподвижно стоявшую посреди комнаты.

— Да, я не хочу просить, — повторила она, однако уже не так самоуверенно, чувствуя на себе взгляд пасторши. — Бабушка всегда говорила, что мне не пристало просить, что я должна просить только папу, но никого другого, даже госпожу фон Гербек!

— Правда? Бабушка действительно так говорила? — ласково и вместе с тем серьезно спросила пасторша, беря за подбородок девочку и глядя ей прямо в глаза.

— Я могу вас уверить, моя любезная госпожа пасторша, что это было непререкаемым убеждением покойной графини, — дерзко ответила за ребенка госпожа фон Гербек, — и, само собой разумеется, никто не имел права питать иных взглядов на воспитание, чем ее, в ее высоком положении! Кроме того, я должна вам дать добрый совет, собственно, в интересах ваших детей: уясните, что в маленькой графине Штурм вы должны видеть нечто иное, чем в каких-нибудь Петерах или Иоганнах, с которыми вам приходится обыкновенно иметь дело!

Не возражая гувернантке, пасторша позвала своего старшего сына, чтобы узнать, что произошло.

— Ты должен быть предупредительнее, — промолвила она, когда ребенок рассказал, как было дело, — следовало дать книгу маленькой Гизеле, как только она этого пожелала, просто потому что она наша гостья, помни это, мой милый!

Затем дети отправились спать, а Гизеле пасторша дала сказки и провела ее в классную, дверь которой осталась полуоткрытой.

— Так, по вашему мнению, — проговорила она, возвратившись, — я должна своим детям внушить уважение к маленькой графине? Но едва ли это возможно, так как я сама, извините мою откровенность, не питаю к ней этого чувства.

— Ай-ай-ай, моя милая, так мало смирения в жене священника! — прервала ее гувернантка со своей обычной улыбкой. В тоне ее было ожесточение.

— Я не так понимаю смирение, как вы, — ответила пасторша с простодушной улыбкой. — Маленькую графиню я могу любить как ребенка, но уважать ее… Не понимаю, как взрослый человек может уважать ребенка, который еще ничего в жизни для этого не сделал!

Гувернантка поднялась.

— Это ваше дело, любезная госпожа пасторша, — сказала она сухо.

На дворе послышался скрип саней, приехавших из замка.

Гизела вошла в комнату и подала пасторше книгу. Своеобразный характер был у этого ребенка! Ни нежно-льстивое обращение госпожи фон Гербек или кого другого из ее окружения, ни даже ласки отчима не могли вызвать расположения или растрогать сердце девочки. Но прощаясь с пасторшей, женщиной, не относившейся к ней с тем обожанием, к которому она привыкла, малютка бросилась ей на шею и с горячностью обняла своими худенькими ручонками.

Пасторша поцеловала подставленные ей губки.

— Храни тебя Господь, милое дитя, будь мужественна и честна, — прошептала она необыкновенно мягко, понимая, что видит ребенка в своем доме последний раз.

Выходка эта заставила побледнеть гувернантку. Холодно-презрительная улыбка была ответом на «ребяческую демонстрацию».

Сцена была прервана вошедшим лакеем, который принес шали и салопы.

— Снесите вещи в комнату фрейлейн фон Цвейфлинген! — приказала она. Затем, взяв Гизелу под руку и приветливо наклонив голову, она обратилась к хозяйке:

— Премного благодарна вам за восхитительный рождественский вечер, моя милая госпожа пасторша!

С достоинством и грацией дама прошла через комнату и поднялась по лестнице. Войдя же к Ютте, она вне себя бросилась на стул.

— Ни минуты я не должна больше оставаться здесь, моя милая фрейлейн Ютта! — воскликнула госпожа фон Гербек, глубоко переводя дыхание. — Однако в таком волнении я не могу показаться на глаза прислуге! Посмотрите, как горят мои щеки!

И она попеременно принялась сжимать виски и лоб своими белыми руками.

— Боже милосердный, что это был за вечер! Само собою разумеется, мы с Гизелой последний раз в этом благословенном пасторском доме!

Ютта побледнела.

— О, это еще будет не так скоро, я, во всяком случае, сюда еще приду! — произнесла решительно маленькая графиня, подражая тону пасторского сына.

— Посмотрим, дитя мое, — овладевая собой, возразила гувернантка. — Папа один может решить это. Ты не можешь еще понять, мой ангелочек, каких врагов имеешь в этом доме.

— Слушайте, что я вам скажу, — зашептала она, положив руку на плечо Ютты. — Невыносимый детский шум, этот отвратительный напиток, называемый здесь чаем, грубые кушанья, которые нас заставляли есть, табачный дым и enfin[3] все эти жалкие сценки убеждают меня, что ваше дальнейшее пребывание в этом доме невозможно. Пока вы не смените свое древнее аристократическое имя на мещанское, вы должны наслаждаться всеми преимуществами вашего звания. Я беру вас с собой сию же минуту. Там, внизу, мы дадим знать, что вы уезжаете на праздники, — иначе с ними не разделаешься… Вы будете жить не у министра, не у маленькой графини Штурм, но лично у меня. Я помещу вас в двух комнатах, составляющих часть моего огромного помещения, но если это вам и вашему жениху не понравится, ну, тогда будете давать уроки музыки Гизеле! Согласны?

Вместо ответа молодая девушка поспешно вышла из комнаты и минуту спустя вернулась в узеньком салопчике, из которого явно выросла.

— Я готова, — сказала она с сияющими глазами.

Госпожа фон Гербек подавила улыбку при взгляде на молодую девушку в этом старомодном одеянии. Она пощупала подкладку.

— Он слишком легкий, а сейчас так холодно, — сказала она, снимая салоп с Ютты и бросая его на пол. — Лена прислала нам целый магазин, — продолжала она, выбрав из груды принесенных лакеем вещей синий атласный меховой салоп и белый кашемировый капор и собственноручно надев то и другое на голову и плечи молодой девушки.

Маленькая комнатка осталась пустой. Все трое начали спускаться с лестницы.

Внизу стояла Розамунда и светила им, держа в руке лампу.

Старуха с удивлением поглядела на Ютту, величественно прошедшую мимо нее в своем новом наряде.

Молодая девушка обернулась к ней с намерением объяснить свой отъезд, когда вдруг из темноты показалась седая голова Зиверта.

Появление хмурого старика было как нельзя менее желательно для Ютты.

Щеки ее запылали, хотя лицо сохраняло прежнее высокомерное выражение. Однако это нисколько не испугало старого воина. Он подошел ближе и враждебным взглядом окинул элегантный наряд девушки.

— Горный мастер послал меня, — начал Зиверт.

— Вы пришли из дома, где тифозный больной? — вскрикнула в ужасе госпожа фон Гербек, поднося батистовый платок ко рту Гизелы.

— Ах, пожалуйста, без истерик, — возразил Зиверт, не особенно почтительно протягивая свою костлявую руку в сторону гувернантки. — Ваша жизнь вне опасности… Горный мастер знает, что делает. Я, почитай, целый час проветривался и обкуривался на заводе.

Он снова обратился к Ютте.

— Мастер не смог сегодня прийти на елку потому, что студент наш почти при смерти.

При последних словах голос старика сделался еще жестче и суровее.

— О боже! Бедняжка! — Неизвестно, к кому относилось это восклицание девушки.

Как бы сознавая, что подобный момент неудобен к принятию столь важного решения, она машинально стала подниматься вверх по ступеням.

Гувернантка схватила ее руку.

— Как это жаль! — произнесла она задушевным, полным участия голосом. — Теперь я чувствую двойную обязанность не покидать вас в эти печальные минуты. Пойдемте, милое дитя, мы не вправе подвергать Гизелу опасности.

Ютта спустилась с последней ступени.

— Скажите мастеру, что я очень несчастна, — обратилась она к Зиверту — Я на несколько дней еду в Аренсберг, и…

— Вы едете в Аренсберг? — вскричал тот, хватаясь за голову.

— Почему же нет? — спросила госпожа фон Гербек с выражением той барской величавости, которая тщится превратить в ничтожество человека.

Величавость эта, однако, не произвела должного впечатления на старого озлобленного солдата.

— В замок Аренсберг, принадлежащий барону Флери? — воскликнул он с горечью.

— Я должна убедительно просить вас, милейшая фрейлейн фон Цвейфлинген, закончить этот странный разговор, — нетерпеливо прервала старика гувернантка. — Я не понимаю, чего хочет этот человек!

— Он хочет играть роль советчика! — с озлоблением ответила Ютта. — Но он забывает, с кем имеет дело… Я говорю вам раз и навсегда, Зиверт, — обратилась она к нему с величайшим презрением, — миновали те времена, когда вы осмеливались мне и моей матери говорить в лицо ваши так называемые истины и отравлять этим нашу жизнь… Если мама, в своем болезненном положении, терпела это, я ни в каком случае не намерена дозволять вам подобного обращения!

И она отправилась дальше, полная аристократического достоинства.

— Скажите вашим хозяевам, что я уезжаю с госпожой фон Гербек на праздники! — крикнула она мимоходом Розамунде.

Зиверт безмолвно стоял внизу лестницы. Только скрип отъезжавших саней вывел его из оцепенения.

— Ложь, и еще раз ложь, — проговорил он медленно взволнованным голосом, поднимая свои дрожащие руки к небу, где над заводом холодным светом сиял Сириус, любимец старого звездочета. — Да, и ты тоже уже не тот! — продолжал он, глядя на звезду. — Где твой красный блеск, которым ты сиял для древних? И все так, и наверху то же, что в жалкой, презренной душе человеческой… Ладно, кати себе в замок! На здоровье, как говорится, только сойдет ли тебе все это с рук…

Глава б

Замок Аренсберг был выстроен не на горе, подобно многим древним тюрингенским замкам. Какой-нибудь благородный Ниморд тринадцатого столетия, чувствовавший себя как нельзя лучше среди волков и медведей, соорудил себе эту исполинскую груду камней в недоступной, возможно, в те времена дикой долине.

Грубо, без малейшего архитектурного украшения, высились тогда его саженной толщины стены, прорезанные кое-где узкими, несимметрично расположенными окнами.

Переходя впоследствии из рук в руки, здание меняло свой внешний вид сообразно со вкусом каждого нового владельца.

Ныне стены его были выбеленными, с правильными рядами окон, и в окрестности его называли Белым замком. Не обладая суровостью феодального жилища, замок в деталях все же являл некоторый вид средневекового строения.

Маленькой графине нравилось здесь. Как заколдованная принцесса, одиноко, не видя ни единого детского лица, проводила она свои дни, предоставленная единственно обществу госпожи фон Гербек и Ютты. Несмотря на глубокие снега, барон Флери еженедельно приезжал на один день в Белый замок повидать Гизелу Свет восторгался этой необыкновенной привязанностью и одобрял его отеческую заботу об осиротевшем ребенке. Сама же девочка никогда не встречала его лаской, хотя он редко противоречил ей, с готовностью выполняя ее, порой нелепые, желания. Он привозил ей дорогие игрушки, различные туалетные принадлежности, но исключал из воспитательного процесса книги, в том числе и страстно любимые ребенком сказки под тем предлогом, что графине Штурм не к лицу образ синего чулка.

Выслушав рассказ гувернантки о происшествии на елке в доме пастора, министр раз и навсегда запретил впредь поездки туда. При этом он добавил, что ребенок ни на минуту не должен быть предоставлен самому себе. Напомнил, как однажды, несмотря на строгий надзор, Гизела убежала в старинный нежилой зал, примыкавший к домашней церкви, и с огромным интересом рассматривала на стенах великолепные древние фрески на библейскую тему, которые госпожа фон Гербек не могла видеть без содрогания. Но что вызывало отчаянный протест маленькой графини, так это уроки музыки у фрейлейн Ютты, особенно поощряемые отцом и гувернанткой.

За всю свою жизнь Ютта встретила лишь одного человека, который не поддавался ее очарованию и всегда держал себя с ней строго и сурово, — это был Зиверт. Теперь, с Гизелой, ей вновь пришлось столкнуться с подобным отношением.

Интересно было видеть, как это некрасивое, болезненное создание вело безмолвную, но упорную борьбу с молодой красивой девушкой. Неоднократные попытки Ютты завоевать расположение знатного дитя разбивались о холодный, неподвижный взгляд ясных карих глаз девочки. Случалось, что молодая девушка своей нежной рукой ласково гладила ребенка, но маленькая графиня энергично встряхивала бесцветными волосами, как бы желая сбросить все следы непрошеного прикосновения.

Госпожа фон Гербек игнорировала «странности ангелочка»; в задушевных же беседах с Юттой признавалась, что это невыносимое наследственное «упрямство», которым, к несчастью, заражена была и покойная бабушка Гизела, ее саму нередко приводит в ярость.

Ютта разместилась в двух прелестно меблированных комнатах в конце длинной анфилады, занимаемой маленькой графиней и ее гувернанткой. Как растение, пересаженное на хорошую почву, этот последний отпрыск древнего рода Цвейфлингенов распустился во всей своей индивидуальности в высокоаристократической атмосфере графского дома. Прошлого для нее как бы и не существовало. Замечательно просто она быстро объяснила себе загадочную для нее сцену между матерью и министром. Еще в тот злополучный вечер, стоя рядом с этим человеком, она уже была на его стороне, а впоследствии легко дала окончательно убедить себя, что мать, по своему болезненному положению и злобному наговору доведенная почти до сумасшествия, допустила явную несправедливость по отношению к министру.

В первую минуту горный мастер был глубоко поражен поступком Ютты, но дело было сделано, и исправить это без огласки не представлялось возможным. Молодой человек не имел права упрекать любимую девушку, ибо она не была посвящена в тайны своей семьи, а о сцене, предшествовавшей смерти госпожи фон Цвейфлинген, он ничего не знал. Ютта, единственная свидетельница, ничего об этом не говорила. Первое время ее пребывания в Белом замке горный мастер не виделся с ней. Хотя после кризиса, случившегося в рождественский вечер, жизни Бертольда не грозила смертельная опасность, болезнь все еще удерживала Теобальда у постели брата. За это время Ютта в письме объяснила своему жениху необходимость сделанного ею шага настолько убедительно, что молодой человек не решился разъяснить суть отношений ее семьи с семейством барона Флери и поселить неловкость и натянутость в ее обращении с госпожой фон Гербек и маленькой графиней. Позже, когда опасность заражения миновала, он начал посещать Аренсберг. А в замке его встречало уже не робкое, молчаливое создание, которое он провожал из Лесного дома к пастору. Теперь это была женщина с царственной осанкой, уверенной поступью и надменным выражением лица.

Ютта быстро приобрела тот светский лоск, который самой обыкновенной салонной болтовне придает пикантность и обольстительность. Нередко на губах ее появлялась какая-то особенная, обворожительная улыбка, которой раньше не замечал горный мастер и которая должна была навести его на мысль, что не он пробудил ее. Чистое сердце, доверчивость и любовь к Ютте не позволяли ему испытывать ни малейшего сомнения в прочности своего положения как жениха. Он беззаботно поддался новому очарованию, и, если молодая девушка стала с ним теперь гораздо сдержаннее, чем прежде, если не встречала его с той радостью, как это было в Лесном доме, он думал, это происходит единственно от застенчивости в новой обстановке. Мысль такую, видимо, разделяла и госпожа фон Гербек, с удвоенной любезностью старавшаяся прикрыть перемену в Ютте. Ах, эта «почтенная, добрейшая госпожа фон Гербек»!


Так миновала зима, такая суровая и снежная, какую едва ли помнят старожилы.

На возвышенностях выпало столько снега, что из-под него выглядывали только трубы хижин. Единственным путем сношения владельцев хижин с внешним миром оставалось дымовое отверстие, которым они и пользовались.

Топлива много не требовалось в этих погребенных под снегом жилищах: снежный покров согревал их, сосновая лучина давала достаточно света, но чугун, в котором готовился обед, содержал лишь половину обычной ежедневной порции, а чаще и совсем не снимался с кухонной полки. Заметенный снегом люд нередко отходил ко сну с голодным желудком. Прошлогодний убогий запас картофеля быстро подходил к концу, а беднякам-горцам туго приходилось, когда этот единственный источник их существования истощался. Картофель заменял им мясо и хлеб; они ели его во всех видах, закусывая свой жидкий кофе — бурду, с которой ароматные бобы имеют общим лишь название.

Так питались они месяцами, и неурожайный год грозил им голодом.


Но вот приблизилась пасха, повеяло теплом. Шумящие потоки устремились с гор, унося с собой вырванные с корнем деревья и отколотые глыбы скал. Все это мчалось в небольшую горную речку, теперь грозно вздымающуюся в своем узком ложе.

Снег быстро таял, и пропитанная влагой почва больше уже не могла поглощать воду, она заливала поля и луга; река грозилась выйти из берегов. «Упаси боже — наводнение!» — слышалось из уст озабоченных людей.

Нейнфельдская местность менее других была подвержена этим, из года в год повторяющимся, бедствиям. Но и здесь небольшая речка, столь безмятежная летом, в половодье неслась бурным потоком в крутых берегах, разрушая все на своем пути.

На третий день Пасхи, после полудня, горный мастер с выздоровевшим братом шли в замок Аренсберг. Бертольд через несколько дней должен был вернуться в университет. До сей поры он упорно отказывался быть представленным невесте брата. Никто не подозревал, что это юное, горячее сердце испытывало муки ревности, что-то сродни ненависти к существу, овладевшему душой его сурового, любимого до обожания брата. Дворянское происхождение Ютты было постоянной причиной его недоверия к ней, и это чувство еще более усилилось в нем со времени переселения девушки в Белый замок. В Зиверте он нашел союзника, но боязнь за счастье брата доходила у молодого человека до какого-то безотчетного страха, и иногда старик, зная по опыту, что слова его только подливают масла в огонь, сдержанно ворчал что-то себе под нос.

Студент молча шел рядом с мастером, уговорившим брата наконец познакомиться с его невестой.

Река, вдоль которой им пришлось идти, грозно бурлила, заливая прибрежный кустарник.

С каждым часом уровень воды поднимался все выше.

Горный мастер не заметил, какое мрачное выражение принял взгляд студента, когда сквозь голые ветки деревьев показался замок Аренсберг.

В замке было оживленно. Накануне приехал министр и сегодня уже уезжал в А., где на вечер был назначен большой придворный бал.

Молодые люди, поднявшись по великолепной лестнице, вошли в коридор, ведущий в комнаты Ютты. Теобальд на мгновение остановился перед дверью.

— Нет, если дело пойдет так и дальше, нашему брату оставаться здесь далее не придется! — послышался за дверью женский голос с примесью досады. — Посмотрела бы покойная графиня, что у нас здесь делается! Выгнать из-за стола! Слыхано ли это? Прогнать маленькую графиню Штурм только за то, что она не захотела просить извинения, и у кого, спрашиваю я? Слушайте, Шарлотта, я еще очень хорошо помню, как накануне Рождества она пожаловала к нам в голубом атласном салопе баронессы, потому что своего собственного-то ничего на плечах не было. Я бы, кажется, со стыда умерла… Образованная особа! У матери-то своей, небось, голодала и холодала. Помощник лесничего Мюллер сам рассказывал мне, как он из жалости глядел сквозь пальцы на то, что старик Зиверт приходил в лес за дровами.

Горный мастер с пылающим лицом отворил дверь.

Лена, хорошенькая камеристка маленькой графини, разговаривала со своей приятельницей.

— Милости просим, входите, господин мастер, — проговорила она с преувеличенной любезностью, оправляясь от смущения, вызванного неожиданным появлением молодых людей. — Фрейлейн фон Цвейфлинген еще за столом — сегодня обедают внизу, в белой комнате его превосходительства.

Молодой человек молча направился мимо нее в следующую комнату, но, отворив дверь, в изумлении остановился…

Дневной свет, золотивший горы и долины, здесь, сквозь зеленые шелковые гардины, разливался каким-то изумрудным оттенком — говорят, такой свет сияет на дне океана. Фантазия и утонченный вкус придали этой комнате что-то волшебное. Вся меблировка как нельзя более соответствовала общему характеру окружающего. Кресла и козетки с перламутровыми ободками были выполнены в форме раковин; мраморной белизны нереиды и окруженные тростником тритоны, отделяясь от стены, казалось, тонули в прозрачной глубине моря. По полу расстилался драгоценный ковер с изображениями морских лилий и длинных водорослей; портьеры и занавесы поддерживались группами кораллов и раковин, на потолке висела лампа, представлявшая из себя гигантский цветок лотоса белого матового стекла.

— Входите, господин мастер, — сказала снова камеристка. — Это комната фрейлейн Цвейфлинген, но здесь произошли небольшие изменения… Его превосходительство нашел, что мебель попорчена молью, и приказал перенести сюда меблировку из любимой комнаты покойной графини Фельдерн.

Так это великолепие окружало бесчестную интриганку! Ее гибкий стан покоился на этих диванах, ее золотисто-рыжие волосы касались этих подушек…

Студент бросил испытующий взгляд на лицо брата: возможно, это было действие окружающей обстановки, но лицо горного мастера было бледно и неподвижно, как мраморное изваяние.

Он машинально переступил порог, студент последовал за ним.

Глава 7

В эту минуту в смежной комнате раздался громкий, резкий звонок. Лена, оставив молодых людей, быстро вышла, широко открыв дверь.

Послышался детский голос, выговаривавший камеристке за ее долгое отсутствие. Бертольд в первый раз слышал такие повелительные, но в то же время приятные нотки. Глаза его невольно обратились к растворенной двери.

Посреди комнаты стояла маленькая графиня. Взяв из рук Лены салоп, она накидывала его себе на плечи, оттолкнув розовую шляпку, которую подала ей камеристка.

— Ведь это самая новая, — упрашивала ее Лена. — Его превосходительство, папа, привез ее с собой.

— Не хочу! — решительно проговорила малютка, надевая на голову темный капор.

Затем она позвала Пуса, нежившегося на подушке близ печки, и взяла его на руки.

К подъезду подкатила карета. Камеристка накинула теплую тальму[4] и набросила на голову капюшон — все это свидетельствовало о немедленном отъезде. Только теперь, подойдя к двери, Гизела увидела горного мастера. Она кивнула ему как старому знакомому.

— Я уезжаю в Грейнсфельд, — сказала она грустно. — Грейнсфельд принадлежит мне одной, так всегда говорила бабушка… Папа хочет подарить фрейлейн фон Цвейфлинген Роксану.

— Кто эта Роксана? — спросил Теобальд с принужденной улыбкой, голос его дрогнул.

— Бабушкина верховая лошадь. Фрейлейн фон Цвейфлинген должна учиться ездить верхом, сказал сегодня папа за обедом… Бедная Роксана! Я ее очень люблю и не хочу, чтобы ее загнали.

И вот, посмотрите, как папа приказал убрать эту комнату. Бабушка там, на небе, будет очень-очень за это сердиться!

И, взволнованная, она направилась было к выходу, но на минуту остановилась.

— Я сказала папа, что терпеть не могу фрейлейн фон Цвейфлинген, — произнесла она, откидывая назад маленькую головку. В тоне этого детского голоса звучало глубокое внутреннее удовлетворение. — Она нехорошо обходится с нашими людьми и беспрестанно смотрится в зеркало, когда дает мне уроки. Но папа ужасно рассердился и сказал, что я должна попросить у нее прощения. О, этого я никогда не сделаю! Просить мне не пристало, бабушка всегда так говорила.

Она вдруг остановилась: на дворе послышался стук отъезжающей от подъезда кареты. Почти одновременно раздались приближающиеся шаги.

— Его превосходительство! — прошептала Лена.

Гизела обернулась. Другое дитя в подобном положении испытало бы страх, ибо чувство беззащитности в определенные минуты неумолимо овладевает даже самой непокорной детской душой, но эта девочка явно осознавала свою независимость. Крепко прижав к себе Пуса, она спокойно продолжала стоять на месте.

Горный мастер прошел в глубину комнаты.

— Высокомерный Брут! Как отлично уже умеет шипеть этот маленький змееныш! — проворчал студент, неохотно следуя за братом и искренне желая быть сейчас подальше от Белого замка и его обитателей.

Между тем министр подошел к ребенку.

— А! Так мой петушок и в самом деле готовится к отъезду? — произнес он с холодной насмешкой.

Но тот, кому хорошо был знаком голос этого человека, легко мог заметить, что он не в обычном своем невозмутимом настроении, а взволнован.

— Стало быть, графиня собралась ехать в Грейнсфельд? И вы настолько глупы, что помогаете ей разыгрывать этот фарс? — обратился он к камеристке.

— Ваше превосходительство, — смело возразила девушка, — графиня всегда сама приказывает, когда желает выехать, и всем нам настрого запрещено противоречить ей.

Не обращая внимания на это вполне обоснованное возражение, министр повелительно указал на дверь, за которой и скрылась горничная. Затем он вырвал из рук девочки кота, снял с нее салоп и капор и швырнул их на стул. Лицо его приняло свое обычное равнодушное выражение, для друга и недруга всегда остававшееся неразгаданным. Ни тени нежности не выражало оно и тогда, когда его тонкая рука провела по волосам маленькой падчерицы.

Девочка отшатнулась, словно от укуса тарантула.

— Будь благоразумной, Гизела, — проговорил он сурово. — Не принуждай меня прибегать к строгости… Ты помиришься с фрейлейн фон Цвейфлинген, и сейчас же. Я хочу, чтобы это произошло раньше, чем я уйду.

— Нет, папа, она может вернуться в пасторский дом или к старой слепой женщине в лесу, которая тогда так рассердилась…

Министр яростно схватил девочку за худенькие плечи и с силой встряхнул. Впервые в жизни с ней обращались таким образом. Но она не вскрикнула, глаза ее остались сухими, только лицо стало белым как снег.

Приблизившись к двери, горный мастер положил конец этой тяжелой сцене.

— А! Вот и горный мастер Эргардт! — произнес министр, усаживая маленькую графиню в ближайшее кресло. — Каким образом вы сюда попали? — продолжал он холодным небрежным тоном, выражающим удивление неожиданному появлению молодого человека в замке его превосходительства.

— Я ожидаю мою невесту, — отвечал мастер спокойно.

— Ах да, я и забыл! — произнес министр, и лицо его покрылось румянцем.

Он подошел к окну и забарабанил пальцами по стеклу. Когда он снова повернулся к мастеру, лицо его было по-прежнему бледным и непроницаемым.

— Насколько я помню, при каждом моем посещении Аренсберга вы пытались обращаться ко мне с какой-нибудь просьбой. Как все другие, вы должны были бы знать, что я езжу сюда единственно с целью увидеться со своим ребенком и при этом откладываю в сторону все дела… Но раз уж вы здесь и если будете столь кратки, — продолжал он, посмотрев на часы, — что объясните дело в пять минут, то говорите… Но выйдем отсюда — не могу же я дать аудиенцию в комнате фрейлейн фон Цвейфлинген!

И выйдя в соседнюю комнату, он прислонился к оконному косяку, скрестив руки на груди. Горный мастер последовал за ним.

— Ваше превосходительство, — начал мастер, — я хотел лично передать вам то, что письменно уже неоднократно излагал, однако без всяких последствий.

— Так-так, — перебил министр, — не трудитесь говорить далее, я наперед знаю, в чем дело. Вы требуете увеличения заработной платы нейнфельдским горнорабочим, так как картофель плохо уродил… Да вы, сударь, помешались на этих вечных просьбах, и вы, и нейнфельдский пастор! Не думаете ли вы, что мы золото рассыпаем пригоршнями и ничего иного не делаем, как только читаем ваши донесения и помышляем лишь об этих жалких гнездах, что лепятся здесь, наверху? Ни пфеннига не будет прибавлено, ни пфеннига! — Он сделал несколько шагов. — Да и к тому же, — продолжил он, останавливаясь, — дело не так скверно, как вы и некоторые другие желают это представить, народ смотрится здоровяком.

— Ваше превосходительство, — возразил горный мастер взволнованным голосом, — да, народ еще не умирает от голода, но если бы он уже свирепствовал, поздно было бы обращаться к вам, ибо умирающему хлеб не нужен… Да, глупо ждать, что правительство вникнет в нужды народа: у него, как вы изволили выразиться, есть свои, иные дела, но, полагаю, зачем-то поставлены мы, живущие среди народа?

— Отнюдь не для этого, господин мастер, — перебил его министр, презрительным взглядом окидывая молодого чиновника. — Ваше дело рассчитываться еженедельно с рабочими, а достаточно им этого жалованья или нет — это их дело… Вы чиновник его светлости, и ваша прямая обязанность состоит в том, чтобы блюсти интересы своего государя.

— Именно так я и поступаю, только понимаю свои обязанности несколько иначе, чем ваше превосходительство, — отчеканил горный мастер. — Каждый чиновник, высоко ли, низко ли он стоит, одновременно служит и государю, и народу, являясь как бы посредником между ними. В его воле укрепить любовь народа к царствующей династии… Я смогу лишь тогда называться верным слугой своего государя, когда буду заботиться о благосостоянии вверенных мне людей в убеждении, что я и поставлен, чтобы…

— Как две капли воды благочестивый нейнфельдский пастор! — прервал его насмешливо министр. — Беретесь вы не за свое дело, господа! Вам ли учить правительство, как оно должно поступать! Однако любопытно мне услышать от вас, каким путем должно приобрести необходимые средства, ибо, повторяю вам, для подобных целей мы абсолютно не имеем денег… Или, может быть, вы полагаете, что его светлость должен отказаться от предполагаемой увеселительной поездки в будущем месяце? Или потребуете, чтобы отменен был сегодняшний придворный бал?

Пальцы красивой, сильной руки горного мастера невольно сжались в кулак — высокомерный, насмешливый тон министра был возмутителен. Однако, преодолевая волнение, молодой человек сдержанно возразил:

— Если бы государь знал, что у нас здесь делается, то наверняка отказался бы от путешествия, ибо у него есть сердце. И, к чести наших дам, которые сегодня вечером явятся ко двору, хочу думать, что они отказались бы от танцев в пользу голодающих… Многое могло быть иначе, если бы…

— Если бы меня не было, не правда ли? — прервал министр с язвительной улыбкой, похлопав молодого человека по плечу. — Да, любезнейший, я держусь того божественного принципа, по которому деревья не могут расти до неба… Ну, довольно! Ко мне менее чем к кому-либо должны вы обращаться с подобными сантиментами, ибо я ни в коем случае не служитель народа, как вы изволили остроумно заметить, моя единственная цель — беречь и умножать блеск династии, иной я не знаю.

Он опять прошелся по комнате, заложив за спину руки.

— Вы неисправимый мечтатель, я знаю вас! — произнес он после небольшой паузы. Внезапно в голосе его послышалась мягкость. — С вашими так называемыми гуманными воззрениями вам, должно быть, невыносимо здесь, я вижу это, но помочь в том смысле, как вы желаете, я не могу. Но я хочу вам кое-что предложить. — При этих словах тяжелые веки опустились еще ниже, совершенно скрыв выражение глаз. — Мне не составит никакого труда блестяще устроить вас в Англии.

— Премного благодарен, ваше превосходительство, — прервал его молодой человек ледяным тоном. — Отец, умирая, завещал мне заботиться, во-первых, о моем младшем брате, во-вторых, обо всех беспомощных бедняках наших родных гор… Я хочу жить и страдать с ними, если уж ничего не могу для них сделать!

— Прекрасно, прекрасно, — иронично произнес министр, — страдайте, если вам так нравится.

В соседней комнате послышались шаги. Поспешно сделав повелительное движение рукой, означавшее, что аудиенция окончена, министр скрылся за бархатной портьерой.

Но молодой человек чуть отодвинулся назад и остановился. Лицо его было бледно и выражало решимость.

— Вы не могли бы подождать меня внизу, милая госпожа фон Гербек? — резко обратился министр к гувернантке, приближающейся к нему в сопровождении Ютты.

— Я не предполагала, что его превосходительство вернется еще в столовую, — возразила обиженная тоном министра гувернантка. — Карета подана.

Этой минутой воспользовался служитель, следовавший за дамами, и объявил, что к отъезду все готово.

— Распрягите и заложите к шести часам! — приказал министр.

Тем временем маленькая Гизела, внимательно следившая за разговором своего отчима с горным мастером, при словах «голод» и «смерть» забыла свое собственное горе и печаль, тихо слезла с кресла и, не обращая ни малейшего внимания на министра и стоящих дам, подошла к мастеру и быстро, озабоченно спросила:

— Нейнфельдским детям в самом деле нечего есть?

Министр поспешно поднял портьеру — без сомненья, он полагал, что проситель покинул комнату, а между тем молодой человек стоял тут так уверенно и свободно, будто салон маленькой графини Штурм или замок его превосходительства министра были местом для такого ничтожного чиновника.

Против двери стояла Ютта.

Она в первый раз сняла свой глубокий траур. Светло-серое шелковое платье, красиво облегая изящный стан, ниспадало тяжелыми, пышными складками. Волосы зачесаны были слегка назад, затем, спускаясь роскошными локонами, рассыпались по плечам. В руках ее был букет из гиацинтов — опустив голову, она, казалось, вдыхала их аромат.

Вопрос графского ребенка остался без ответа. Молодой человек, очевидно, не слышал слов девочки, которая вопрошающе и с тоской устремила на него глаза.

Ютта подняла голову; взгляд ее упал на мастера, и яркий румянец разлился по лицу и шее.

Но какая перемена вдруг в нем произошла! Всегда сдержанный в присутствии госпожи фон Гербек, не позволяющий себе даже прикоснуться к своей невесте, теперь, не обращая внимания на присутствующих, горный мастер быстро подошел к молодой девушке и без околичностей взял ее за руку. Букет выпал, но он и не подумал его поднять. Проведя рукой по волосам Ютты, он отклонил голову ее назад и испытующе посмотрел ей в глаза.

Если бы взгляд госпожи фон Гербек в невыразимом замешательстве не был прикован к ним, то, вероятно, она до смерти перепугалась бы, увидев министра.

Казалось, сейчас он как тигр бросится на дерзкого молодого человека. Кто мог подозревать столько пыла и страсти под этими всегда сонливо опущенными веками! Кто мог подумать, какое отчаяние может выражать это высокомерное, неподвижное, словно из мрамора, лицо!

Ютта наклонилась за упавшим букетом и, подняв его, цветами старалась скрыть свое пылающее лицо. Она попробовала высвободить свою руку из рук жениха, но он держал ее крепко, почти до боли, и, не желая сцены, она вынуждена была последовать за ним в свой фантастический салон.

В дверях молодой человек спокойно поклонился присутствующим.

— Не забудьте, фрейлейн фон Цвейфлинген, что до моего отъезда в А. я еще хочу послушать ноктюрн Шопена, — сказал вслед министр.

Голос его был взволнованным, а улыбка неестественной.

Молодая девушка присела в глубоком реверансе. Взяв за руку маленькую Гизелу, министр отправился на нижний этаж, между тем как горный мастер с невестой и следовавшей за ней тенью госпожой фон Гербек вошли в зеленую комнату.

Глава 8

Впервые студент очутился перед невестой своего брата. Вялый, с осунувшимся бледным лицом он казался старше своих лет. Неприязнь горела в его глазах: стоя в углу в тени, он стал невольным свидетелем разговора брата с министром.

На Ютту он, по-видимому, произвел самое неприятное впечатление, главным образом потому, что нисколько не был восхищен ее прелестями. Она с холодным выражением лица протянула ему кончики пальцев, до которых он так же холодно едва дотронулся.

Во мнимом утомлении и изнеможении, искусно воспроизводя поведение великосветских дам, Ютта опустилась на козетку. Куда девалась та очаровательная, детская застенчивость, с которой она стояла когда-то перед министром!

Движением руки она пригласила молодых людей присесть, госпожа фон Гербек разместилась рядом с ней. Возбужденный вид почтенной дамы, играющий роль дуэньи при молодой аристократке, ее пылающие щеки и горящие глаза напомнили студенту об изрядном количестве бутылочек с серебряными горлышками, которые он мельком видел на буфете в коридоре.

Поборов в себе негодование, вызванное странным поведением Эдгардта, она старалась поддерживать разговор, так как Ютта безмолвствовала и казалась углубленной в созерцание своего букета. Гувернантка говорила о половодье, о возможности наводнения, беспокоилась, что вода может подняться до ступеней Белого замка, но ни единым словом не обмолвилась о бедственном положении селений.

Горный мастер, очевидно, не слушал ее болтовню, глаза его не отрывались от лица невесты — ведь должны же когда-нибудь подняться эти опущенные ресницы…

Молодая девушка упорно продолжала рассматривать свой букет.

— Я тоже очень хотел бы послушать ноктюрн Шопена, Ютта, — вдруг произнес горный мастер звучным голосом, прерывая гувернантку на середине фразы.

Девушка встрепенулась: удивление и испуг выражали ее широко раскрытые глаза.

Госпожа фон Гербек онемела. Неужто этот человек дошел до такой степени нахальства, что воображает себе возможность присутствовать в музыкальной комнате его превосходительства?!

— Само собой разумеется, не здесь, — продолжал спокойно молодой человек. — У тебя нет своего собственного инструмента, он в пасторском доме.

— В пасторском доме? — воскликнула госпожа фон Гербек, всплеснув руками. — Ради всего святого, что это у вас за идеи, мой дорогой господин мастер? Присутствие фрейлейн Цвейфлинген в доме пастора невозможно, ведь она совершенно разошлась с этими людьми!

— Об этом я слышу в первый раз, — сказал молодой человек. — Разошлась только потому, что твои расстроенные нервы не могли выносить детского шума? — обратился он к Ютте.

— Ну да, конечно, это было главной причиной, — ответила она с неудовольствием. — Я и сейчас без ужаса не могу вспоминать всех этих Линхенов и Минхенов, Карльхенов и Фрицхенов с их подбитыми гвоздями башмаками и пронзительными голосами; с того ужасного времени у меня случилась нервная головная боль… Да и наконец я должна тебе сказать, что чувствую антипатию к самой пасторше. Эта грубая, доморощенная особа непомерно властолюбива, а я не имею ни малейшего желания ей подчиняться, потому что все ее интересы сводятся к кухонным и детским горшкам. И я, естественно, должна отказаться от других, высших интересов.

И она снова утомленно опустилась на подушки козетки.

— Это очень жесткий и скоропалительный вывод, Ютта, — произнес горный мастер. — Я высоко ценю пасторшу, да и не только я один — ее любят и уважают во всей округе.

— Ах, боже мой, что понимает это мужичье! — госпожа фон Гербек пожала плечами.

— Ютта, я убедительно прошу тебя серьезнее отнестись к этой прекрасной женщине, — продолжал он, не обращая внимания на едкий выпад гувернантки, — тем более что в нашей будущей уединенной жизни на заводе она единственная женщина, с которой ты будешь общаться.

Ютта еще ниже опустила голову, а госпожа фон Гербек принялась откашливаться.

— Так ты позволишь мне принести тебе шляпу и салоп? — спросил Теобальд, поднимаясь. — На улице так хорошо…

— И дороги залиты водой, — добавила сухо гувернантка. — Я положительно вас не понимаю, господин мастер. Вы во что бы то ни стало хотите, чтобы фрейлейн фон Цвейфлинген заболела? Я забочусь о ней, оберегаю от сквозняков, а теперь она, неизвестно для чего, должна промочить ноги? Делайте со мной что хотите, но я этого не допущу!

Холодный взгляд был ответом на ее жаркую тираду, и дама поняла, что этот человек не позволит шутить с собой.

— Лесная тропинка, по которой так часто ходила встречать меня моя невеста, почти всегда была сырой, не так ли, Ютта? — сказал он, улыбаясь девушке.

Неприязненное выражение скользнуло по ее зардевшемуся лицу. Было лишним знать кому бы то ни было, что когда-то она с лихорадочным нетерпением и страстным желанием, невзирая на непогоду, ходила на встречу с возлюбленным…

Ютта молчала.

— Бесполезный спор, — сказала она наконец резким тоном. — Сегодня я намерена никуда не выходить, тем более в пасторский дом. Кстати, я заявляю тебе, Теобальд, что никогда ноги моей не будет в этом доме!

Горный мастер минуту стоял молча. Руки его упирались в спинку стула. Темные сросшиеся брови грозно нахмурились.

— Через три недели маленькая графиня Штурм возвратится в А.? — спросил он вдруг.

Обе женщины молчали.

— Могу я спросить, Ютта, где ты предполагаешь поселиться, когда Белый замок опустеет?

Молчание.

Бывают минуты, заключающие в себе целый ряд последующих явлений и событий, и человек инстинктивно мгновенно уразумевает их значение. Словно малейшее сотрясение сейчас сбросит небольшой камень, и вся постройка враз рухнет… Вот и теперь горный мастер сознавал, что эта минута была для него роковой — в данном случае объяснение было неизбежным.

— До того времени, когда ты вступишь хозяйкой в мой дом, — продолжал он, и голос его слегка дрогнул, — до того времени дом пастора единственное приличное для тебя место.

— Как, — госпожа фон Гербек растерянно развела и опустила на стол свои полные белые руки, — вы всерьез полагаете поселить фрейлейн фон Цвейфлинген в этих трущобах?! Я прихожу в ужас, представляя себе это очаровательное аристократическое создание в отвратительной мещанской обстановке, среди толпы ребятишек, орущих во все горло! И потом, этот жалкий обед, грубая домашняя работа, а всех духовных наслаждений — глава из Библии! Я не отрицаю, вы, может быть, очень любите вашу невесту, но настоящей нежности к ней у вас нет. Вы жестоко игнорируете наличие в душе Ютты того, над чем напрасно потешаются и господа социалисты, и демократы со всей их мудростью и что не могут изгнать из нашего сердца никакие обстоятельства, потому что оно действительно имеет свой божественный источник. Я говорю о сознании благородства происхождения!

Студент прерывисто двинул стулом, его поднятый кулак готов бы удариться о стол, но горный мастер вовремя взглядом остановил его.

— И ты так же думаешь, Ютта? — спросил мастер с нажимом.

— Боже мой, как ты это трагически принимаешь! — произнесла девушка с досадой.

Ее большие темные глаза ледяным взглядом оглядели неотесанного бурша[5], затем обратились на жениха.

— Не можешь же ты в самом деле требовать, чтобы я распевала гимны в честь дома, где чувствовала себя невыразимо несчастной. Но прошу тебя, Теобальд, оставь эту трагическую позу, поди сядь здесь.

Приветливая улыбка заиграла на ее губах.

Он сел рядом с ней.

— Я знаю исход, — начала она.

Госпожа фон Гербек, после своей возвышенной речи опустившаяся в изнеможении на подушки, поспешно протянула свою руку к молодой девушке.

— Не теперь, моя дорогая, — сказала она многозначительно. — Господин мастер, кажется, не расположен сегодня понимать простые вещи.

— Но, боже мой, когда-нибудь должна же я сказать это! — рассердилась Ютта. — Теобальд, у меня есть план, мне сделали предложение… Впрочем, называй как хочешь… Одним словом, его светлость предлагает мне поступить в придворные дамы…

Молодой человек минуту стоял молча. Его лицо окаменело. Наконец после тяжелой паузы он поднял глаза; взгляд его ясно говорил, какой смертельный удар был нанесен его сердцу.

— Княгине известно, что ты обручена? — спросил он почти беззвучно, устремив потухшие глаза на свою невесту.

— Еще нет.

— И ты полагаешь, что при таком строгом дворцовом этикете, как в А., сделают придворной дамой невесту какого-то горного мастера, смотрителя завода?

— Надо надеяться, что их светлость на этот раз сделают исключение, принимая во внимание древнюю фамилию Цвейфлингенов, — быстро вмешалась госпожа фон Гербек. — Само собой разумеется, к этому деликатному вопросу следует подойти очень тонко, предоставьте это мне, любезный господин мастер. Время лучший помощник. Первую половину года нет необходимости сообщать об этом их светлости, а там…

— Прошу вас, позвольте мне остаться наедине с моей невестой, — перебил ее горный мастер.

Дама онемела от изумления. Как! Этот человек, которого вынужденно принимают здесь, осмеливается выгонять ее из ее собственной комнаты?! Его превосходительство министр не позволяет себе такого ледяного резкого тона… Эта мужицкая наивность до крайности забавна и смешна. Гувернантка, однако, ничем не выдала своих мыслей, видя мрачную решимость, с которой молодой человек, поднявшись, ждал ее удаления.

Она бросила быстрый взгляд на Ютту Этот благородный профиль в его безмолвной надменности с красиво вырезанными, слегка подвижными ноздрями и высокомерно поджатыми губами выражал холодную решимость противостоять попыткам убеждения «неотесанного мужичья»…

С выражением величественной иронии на лице, поглядывая направо и налево, она выплыла из салона. Одновременно вышел и студент, закрыв за собой дверь.

Поднявшись, Ютта отошла в глубокую оконную нишу; мастер последовал за ней. Молодые люди были достойны друг друга, оба в полном расцвете сил и красоты. Зеленые, тяжелые занавеси как бы отделили их от всей аристократической обстановки комнаты. Густой плющ, спускаясь со стены, вился над их головами, в окно глядел мир во всей своей весенней красоте…

— Ты, стало быть, находишься уже в сношениях с двором? — начал Теобальд; решительный тон вопроса был не в состоянии скрыть горечь разбитого сердца.

— Да, — ответила молодая девушка, и, проводя рукой по своему роскошному платью, продолжила: — Эту ткань прислала мне княгиня и еще целый сундук с тончайшим бельем, шалями и кружевами — моя уборная точно магазин… Ее светлости известно мое финансовое положение, и она, во избежание кривотолков, желает, чтобы я явилась ко двору в приличном виде.

Все это она проговорила быстро, как бы между прочим, вроде подобная вещь разумелась сама собой, между тем горный мастер с ужасом и недоумением взирал на нее.

Сдержанность и терпение этого человека изменили ему, благородное негодование и глубокая скорбь звучали в его голосе, когда он заговорил:

— Ютта, и ты осмеливаешься разыгрывать со мной такую жалкую комедию?

Она высокомерно вскинула голову.

— Ты, кажется, намерен оскорблять меня! — холодная усмешка, как ни странно, сочеталась с пылающим взором. — Берегись, Теобальд, я уже не ребенок, которого водили на помочах ты и моя полубезумная старуха мать!

Он с испугом взглянул ей в лицо, затем, глубоко вздохнув, провел рукой по лбу.

— Да, ты права, а я был слеп! — проговорил он едва слышно. — Ты более уже не ребенок, который когда-то, прильнув к моей груди, шептал мне, оробевшему и не верившему своему счастью: «Я люблю тебя, ах, как люблю!»

И он стиснул зубы.

Молодая девушка в замешательстве рвала на мелкие кусочки лист плюща; мерное шуршание шелкового платья слышалось за дверью салона — гувернантка как верный телохранитель маршировала в соседней комнате.

— Я не понимаю, — отрывисто заговорила Ютта, — с какой стати ты начинаешь мне напоминать о моем обязательстве таким странным образом? Докажи, чем я нарушила его?

— Изволь, Ютта! Из княжеского двора в мой дом нет возврата!

— Ты говоришь это, не я!

— Да, я говорю это! И если ты действительно захочешь вернуться, мой дом будет закрыт для тебя… Мне не нужна жена, вкусившая удовольствий придворной жизни! Я не имею ничего общего с женщиной, окунувшейся в это море разврата и пошлости! О, как глупо! Я клятвопреступник, я изменил бедной слепой женщине! Ни часу не должен был я оставлять тебя в Белом замке! Ты здесь вкусила отравы — тряпки, эти подачки, которые ты с такой гордостью носишь, отравили твою душу! Ютта, оставь замок, — умолял он, взяв руку молодой девушки.

— Ни за что на свете не сделаю такой глупости, над которой все будут смеяться!

Он выпустил ее руку.

— Так… Но я еще задам тебе вопрос: чьему ходатайству обязана ты своим будущим блестящим положением?

Она взглянула на него нерешительно.

— Моей приятельнице, госпоже фон Гербек, — ответила она медленно,

— Кто знает чопорность нашей царствующей династии, тому хорошо известно, что прислуга министра не может иметь непосредственного влияния, — возразил он коротко.

Гувернантка, как ужаленная, отскочила от двери, возле которой подслушивала разговор в комнате.

— Ютта, мне больше нечего сказать, с этой минуты я тебе чужой человек! — продолжал он, повышая тон. — Но я должен с тобой говорить от имени твоей матери! Поступай куда хочешь: твое древнее благородное происхождение дает тебе право доступа к любым дворам, только уходи отсюда… Ты не должна пользоваться благосклонностью того, кого проклинала твоя несчастная мать. Ютта, министр…

— А, теперь ты появляешься на сцене мщения! — злобно прервала его девушка, стремительно отходя от окна. — Издевайся над ним сколько хочешь! — закричала она в бешенстве. — Называй его убийцей, кем угодно! И даже если весь свет будет кричать об этом и подтверждать это, я не поверю и слушать не буду!

И она зажала уши.

Помертвевшие губы молодого человека были так плотно сжаты, как будто хотели замолкнуть навеки. Медленно снял он обручальное кольцо и протянул его девушке. Она поспешно стала снимать свое, и теперь, в первый раз за всю эту бурную сцену, лицо ее покрылось густым румянцем стыда и смущения. Она все время держала тяжелый букет в правой руке, чтобы не видеть обручального кольца, на котором постоянно останавливала свой смущенный взгляд неверной невесты.

Горный мастер направился к двери, которую в эту минуту открыл студент, а из салона уже спешила госпожа фон Гербек, с нежностью раскрывая свои объятия «непоколебимой».

— Он иначе не захотел, глупец! — прошептала с досадой молодая девушка, не слишком вежливо избегая объятий гувернантки.

Она поднесла к носу флакон с освежающей эссенцией и припудрила лицо, желая предохранить кожу от портящего ее волнения.

Глава 9

Оба брата буквально бежали к выходу из замка — даже благоухающий воздух длинных коридоров казался им наполненным ложью и изменой.

Внизу, в дверном проеме музыкального салона, стоял управляющий замком и призывал слуг, чтобы переставить рояль на другое место. Шелковые пунцовые оконные занавеси были опущены, на стенах горели канделябры, яркий огонь пылал в мраморном камине, прислуга накрывала стол для кофе — словом, вид музыкального салона его превосходительства был как нельзя привлекательным. Сегодня будет исполнен ноктюрн Шопена, а затем гости, распивая кофе из изящного фарфора и опустошая серебряную корзинку с печеньем, посмеются над изгнанным претендентом на руку будущей придворной дамы ее светлости.

В одном из стоящих возле камина кресел сидела маленькая Гизела. Худенькие ножки были скрещены, маленькое бледное личико резко выделялось на цветной обивке кресла. Увидев в открытую дверь проходящих по коридору молодых людей, она быстро вскочила. Очевидно, девочка осталась без всякого надзора, ибо в то время, когда горный мастер вышел на лестничную площадку, она догнала его, остановила и, вытащив из кармана целую пригоршню медных монет, задыхаясь проговорила:

— Возьмите, пожалуйста, я собирала их, потому что они красивые. Здесь много денег, не правда ли?

Теобальд остановился, его невидящий взгляд упал на ребенка.

— Не прикасайся к нему! — угрожающе воскликнул студент, отталкивая девочку, и горько рассмеялся, когда монеты, выскользнув из рук испуганного ребенка, покатились по площадке.

— Тебе уже известно, змееныш, — воскликнул он, — как знатные люди обращаются с сердечными ранами других людей? Вы думаете, что деньги всесильны и в этом случае! Но в тебе-то что знатного, гадкое, больное существо?

Звук его сильного юношеского голоса звонко отдавался в вестибюле. Прислуга и управляющий с вытянутыми шеями выглядывали из дверей музыкального салона, а в глубине коридора показалась Лена. Она всплеснула руками, увидев маленькую графиню стоящей без теплой одежды, с непокрытой головой на сквозняке. Расслышав же слова студента, она в испуге бросилась к ребенку и оттащила его от дерзкого человека. В эту же минуту в одном из окон нижнего этажа белая рука приподняла опущенный занавес и показалось бледное лицо министра. Лихорадочные пятна на щеках студента запылали еще ярче.

Он приблизился к окну.

Министр отшатнулся, но затем веки снова прикрыли глаза — поднятая рука молодого человека была пуста.

— Да, смотри и радуйся! — закричал студент далеко разносящимся голосом. — Презренная там, наверху, отлично обделала свое дело: плебей уходит прочь! Ладно, продолжай так, сиятельный! Не обращай внимания на голод в стране, которой ты так хорошо правишь! Да и что тебе, иноземцу, до страданий здешнего народа!

Голова министра исчезла, занавес опустился, в вестибюле раздался звонок.

Было ли приказание возвратившимся с испуганными лицами лакеям выбросить крикунов вон, осталось неизвестным, так как горный мастер уже опустил руку на плечо брата и увлек его за собой.

Высокая атлетическая фигура молодого человека, его спокойное лицо и остановившийся взгляд, который он, уходя, бросил на замок, были способны вселить уважение и в эти мелкие, холопские души, ибо слуги, не шевелясь, стояли у входа, в то время как братья шли по двору.

Легкие вечерние сумерки окутывали окрестности. Солнце садилось, позолотив последними лучами вершины гор. Сразу стало свежо. Парники уже накрыли соломенными рогожами, из труб Нейнфельда валил густой дым.

Заметил ли молодой человек, что, выйдя из ворот Белого замка, он пошел в противоположном направлении?

Студент заботливо взял брата за руку, заглянул ему в лицо и понял, что в эту минуту страшная душевная мука овладела всем существом молодого человека и гнала его вперед. Он молча пошел рядом.

Так и шли они все дальше и дальше по залитому лугу, через низкий ольшаник, не замечая, что их ноги вязнут в болотистой почве. Уже туман разостлался над долиной, когда они поднялись на гору. Но что может спасти раненного насмерть оленя, даже если он и скрывается от глаз охотника? Он уже несет в себе смерть, он мчится с ней через горы и долины. Уста молчат, но в этом безмолвии еще громче вопиет предсмертная мука.

Горный мастер достиг уже площадки горы, в то время как студент отдыхал, прислонясь к дереву на склоне.

Наступившая темнота накрыла долину, лишь пенящаяся река слабо поблескивала, и в горах гулким эхом отдавался ее грозный ропот. В селении зажигались огни, дым из печей завода поднимался к небу. В Белом замке ярко светились окна. Его превосходительство, вероятно, уже катил в город, спеша к придворному балу, и на его бледном лице с сонливо опущенными веками было торжество, а на роскошной мягкой софе графини Фельдерн в эту минуту, возможно, отдыхала дочь несчастной слепой старухи. В блестящем шелковом платье от царских милостей и щедрот мечтала она о том, что с появлением новой придворной дамы взойдет ее ослепительная звезда. Длинная галерея предков в покинутом Лесном доме — этот увековеченный кистью прототип боярской спеси — оживет в юном отпрыске, и древнее имя снова будет гордо звучать при дворе. В хрупком существе скрывалась порода, строгий дух предков. Драма, для исполнения ролей в которой этот ряд высокородных охотников предоставил немало актеров, разыгрывалась и ныне: в жертву аристократической гордыне была принесена любовь.

Измученный до полусмерти студент уговорил брата вернуться домой. Они с трудом спустились с горы и теперь стояли в глубоком ущелье, где, пенясь и клокоча, несла река свои вздымающиеся воды.

Взошла луна и осветила мутную массу воды с несущимися по ней деревьями. Вода в реке была почти наравне с берегом.

Чуть ниже, в гнездившейся в лощине деревушке, показались люди. Мужчины и женщины несли на головах постели и кое-какую домашнюю утварь, дети гнали перед собой пару коз.

— Ночью будет неладно, вода все прибывает! — обратился один из шедших к горному мастеру.

Люди эти переселялись в другие, построенные повыше лачуги.

Эта весть как бы отрезвила мужчину. Он быстрым шагом пошел вдоль реки — все его работники, живущие в Нейнфельде, были в опасности.

Он вгляделся в то, что несла в своих водах разлившаяся река: вот дверь, за ней, между поленьями дров, балки, драницы крыш…

А тихая луна льет свои серебряные лучи на эту мрачную картину.


На нейнфельдской башне пробило девять. Проплутав четыре часа, братья подошли к мосту. Студент от усталости был близок к обмороку. Вдруг на противоположном берегу показался Зиверт. Он махал руками и что-то кричал, но за шумом плотины ничего нельзя было разобрать.

В то время как горный мастер остановился, силясь расслышать слова старика, студент нетерпеливо ступил на мост и пошел далее.

Крики старика усилились, он как безумный замахал руками, и в эту минуту раздался треск, проносившиеся балки ударились о сваи, те стали погружаться в воду; волны в один момент разнесли подгнившие подпорки моста, и студент исчез в неистовой пляске досок, балок и деревьев.

Горный мастер бросился за ним.

Ослабленный болезнью, молодой человек погибал в стремительном потоке. Даже такой сильный мужчина, как смотритель завода, не мог противостоять напору воды: дважды он напрасно протягивал руку несчастному, но их неумолимо несло к плотине. Наконец Теобальду удалось схватить брата. Но тут случилось самое ужасное: студент как бы обезумел: он не узнавал своего спасителя, отбивался от него, защищаясь от спасающей руки с таким же отчаянием, как и от готовых поглотить его волн.

Но, тем не менее, они приближались к берегу. Последним, титаническим усилием мастер вытолкнул брата на берег, где Зиверт поймал его за руку и вытащил из воды.

Именно в этом месте река была наиболее глубока, а берег возвышался фута на три над поверхностью воды.

Последнее движение, которым он выбросил на берег брата, откинуло его самого на середину реки. И снова началась борьба, теперь уже за собственную жизнь. Или не дорога уже ему была эта жизнь, или действительно силы изменили ему, но молодой человек вдруг исчез.

Зиверт в отчаянии метался по берегу, заламывал руки и звал тонущего. И вдруг высоко над водой мелькнуло бледное как смерть лицо, руки сделали как бы прощальный жест. Старый солдат клятвенно утверждал всю оставшуюся жизнь, что видел улыбку на этом лице. «Прощай, Бертольд!» — разнеслось над водой.

Доски и палки сомкнулись над местом, где погибли молодость, красота и честное, мужественное сердце. Старый солдат стоял на берегу, не в силах оторвать глаз от мчавшейся водной массы, у плотины он вновь заметил взмах рук, затем все с грохотом исчезло в глубине…

На нейнфельдском кладбище, рядом с могилой слепой, похоронен был и горный мастер. Тело погибшего нашли неподалеку от Нейнфельда зацепившимся за ивовый кустарник. Ходил слух, что и студент утонул, ибо с той ночи он бесследно исчез. «К своему счастью», — говорили люди. В замке с негодованием обсуждалось, какие ужасные вещи наглый, дерзкий «дьявол» наговорил его превосходительству, и все считали, что это неслыханное преступление требует достойного возмездия.

Год спустя после этих событий, когда первые весенние цветы распускались на могиле горного мастера, в придворной капелле А. совершалось бракосочетание.

На хорах теснилась знать, присутствовали даже члены княжеской фамилии.

Невеста, словно мраморное изваяние, стояла неподвижно. В глазах ее светилось торжество: все, чего она так жаждала, к чему жадно протягивала руку — блеск и высокое положение в свете, — было достигнуто.

Увешанным орденами женихом был барон Флери, министр, а рядом с ним стояла придворная дама Ютта фон Цвейфлинген, «дочь барона Ганса фон Цвейфлингена и Адельгунды, урожденной баронессы фон Ольден».

— Безупречный союз, ваша светлость, — прошептала обергофмейстерина с улыбкой глубокого почтения, обращаясь к княгине и кланяясь чуть не до земли.

Глава 10

Одиннадцать лет прошло со дня смерти горного мастера.

Радостно забилось бы сердце покойного, с теплотой и участием относившегося к нуждам своих земляков, при виде нейнфельдской долины.

Белый замок, не тронутый ни временем, ни непогодой, возвышался среди зелени, как будто все эти годы сохранялся под стеклянным колпаком.

Высокой белой стеной отделенный от всего живущего вне его, этот строго охраняемый, заповедный мирок столь же консервативно прозябал в приданной ему форме, как и сами принципы аристократии.

Резкий контраст с этой добровольно наложенной на себя неподвижностью представляла деятельная жизнь по другую сторону стены. Ее глубокое, могучее дыхание далеко простирало свое серое знамя. Оно развевалось теперь и над Белым замком, весело разгоняя застоявшийся воздух, которым дышали аристократические легкие: в тихие горы твердой поступью шло крупное производство.

Шесть лет тому назад завод был продан государством в частные руки и с тех пор разросся до таких размеров, что прежде невозможно было и вообразить. С баснословной быстротой возникали его здания в нейнфельдской долине. Там, где когда-то одиноко высилась доменная труба, теперь дымились четырнадцать фабричных труб. К производству стали добавилось бронзо-литейное производство. В прежние времена завод производил лишь самые примитивные изделия, ныне же его литейная продукция расходилась по всему свету.

Заводские корпуса, где грохотал молот, разбивающий руду, отливались формы, где ковалось и пилилось, бронзировалось и наводилась чернь, занимали приблизительно все пространство между прежним заводским зданием и селением Нейнфельд.

Селение тоже было едва узнаваемо. Огромное производство требовало много рук. Прежнего рабочего персонала не хватало, и сотни незанятых людей стекались из окрестных мест. Как по волшебному мановению исчезли все признаки бедности и нищеты, до той поры придававшие угрюмый вид даже прекрасной горной природе.

Впору было предположить, что новый владелец, создавая все это, имел лишь одну цель, а именно благосостояние народа, ибо заработная плата была значительно повышена, а ссуда, выдаваемая работнику для постройки дома, взималась незначительными суммами постепенно, и человек в результате становился собственником жилого дома незаметно для самого себя. Но предпринимателем был южноамериканец, нога которого, как говорили, никогда не ступала на европейскую почву. Он был и оставался незримым, как какое-нибудь божество, делами же управлял его уполномоченный, тоже американец. Недоброжелатели рушили предположение о необычайной гуманности, и все было объявлено «заморской спекуляцией, чуждой немецкому духу».

По поводу того, что исчезли нейнфельдские мазанки с заклеенными бумагой окнами и прохудившимися крышами, в печати говорилось, «что мазанки эти вполне удовлетворяли потребностям своих обитателей, ибо ни один из них не замерз в подобном жилище».

Однако, как бы то ни было, своевременно или нет, но преображение Нейнфельда было фактом очевидным и благотворно сказывалось на жителях.

Двухэтажные красивые домики с красными черепичными крышами, с выкрашенными светлой краской стенами, увитыми диким виноградом, с большими окнами стояли на месте убогих лачуг. Перед каждым домом красовался цветник, дорожки были посыпаны песком; за домом виднелся хорошо обработанный огород. Да и сами жители приобрели вид людей, понимающих свое человеческое достоинство. Болезни и порок, эти неизбежные спутники нищеты, стали редки в Нейнфельдской долине. Невидимый человек из Южной Америки, казалось, был настоящим Крезом и, по выражению простодушных селян, «был гораздо богаче их государя», ибо он выстроил новые жилища также и всем своим рабочим из соседних селений. Устроена была также народная библиотека, открыты школы, пансионные классы и другие благородные заведения. Таким образом, прогресс, словно на крыльях бури, был занесен в дремучую страну, доселе тупо лежавшую у подножия Белого замка.

Кроме завода, чужестранец приобрел и все прежние лесные владения Цвейфлингенов. Барону Флери была предложена такая баснословная сумма, что было бы безумием с его стороны не согласиться на продажу. Теперь и лес, и Лесной дом имели одного хозяина.

В один прекрасный день все Цвейфлингены и оленьи головы, осторожно уложенные в ящики, отправились в А., где в пышном дворце министра для них было отведено особое помещение.

Явились работники и восстановили старый, запущенный Лесной дом, для какой цели, никто не знал. По окончании работ дом был заперт, и лишь время от времени по приказу управляющего проветривались комнаты.

Министр редко приезжал в Аренсберг, а когда это случалось, рассказывала прислуга, украдкой опускал шторы на окнах, из которых виден был преображенный Нейнфельд.

Продавая завод, который, по его выражению, был тяжким бременем для государства, он и не подозревал, что тот попадет в «такие неумелые» руки. Эта поистине образцовая колония являлась полнейшим отрицанием его правительственной системы. На его собственных глазах развивался губительный дух нововведений, огнем и мечом уничтожить который он был бы рад.

Его превосходительство, как и одиннадцать лет тому назад, все так же крепко держал в своих руках кормило власти. За последние годы он несколько расширил свою правительственную программу, а именно начал покровительствовать религии. Каждое воскресенье он присутствовал при богослужении, чтобы, так сказать, получить небесное благословение своим мудрым действиям и «благотворному правлению».

И в самом деле, государственная машина была смазана и функционировала удовлетворительно, так что государь каждый вечер с чистой совестью мог отходить ко сну и спокойно почивать, не тревожась о государстве, а министр ежегодно на несколько месяцев отправлялся отдыхать за границу.

Барон Флери проводил время большей частью в Париже. Как потомок эмигрировавшей в 1794 году французской дворянской фамилии, он, само собой, питал привязанность к своему прежнему отечеству, но посещения сии имели и другие причины, как постоянно отмечал он публично.

Недвижимого имущества он, понятно, не мог иметь во Франции: после бегства представителей фамилии оно было конфисковано и, несмотря на усиленные протесты его отца, вернувшегося было на короткое время во Францию, потеряно безвозвратно. Но каким-то чудесным образом к отцу вернулись его драгоценности. Флери совершенно внезапно, среди ночи, вынуждены были бежать из своего родового замка, окруженного санкюлотами[6] и собственными восставшими крестьянами. Все деньги и драгоценности были заблаговременно сокрыты в потаенном месте в погребе. Дикие шайки, разорив замок, не нашли сокровищ, которые впоследствии старый, верный слуга, служивший садовником, незаметно перенес в свое жилище. И вот, когда возвратившийся Флери, сцепив зубы, стоял у ворот своего бывшего имения и смотрел на отстроенный замок, к нему подошел седой, казавшийся впавшим в детство старик и, всхлипывая, бросился целовать его руки. Затем он повел барона в погреб своего бедного домишка и показал ряд бочонков, наполненных золотом. Эти деньги старый барон Флери удачно поместил во Франции, о чем нередко упоминал министр и что было причиной его частых поездок в Париж.

Очевидно, оставшееся ему после отца наследство было огромным, ибо министр вел жизнь поистине царскую, особенно после заключения второго брака. Его доходы в Германии, как бы они ни были значительны, в сравнении с его расходами были каплей в море. Понятно, что этот «золотой фонд» поднимал его превосходительство министра на особую высоту, и, казалось, занимал он сей высокий пост единственно из преданности своему другу, светлейшему князю.


Как уже было сказано, Белый замок редко видел владельца, тем не менее он не совсем осиротел.

Молодая графиня Штурм жила неподалеку, в своем Грейнсфельде, и нередко проводила месяцы в любимом ею Аренсберге. Тогда Белый замок представлялся еще более недоступным, ибо молодая девушка была воспитана строго во всех предрассудках своего сословия и к тому же с детства была такая болезненная, что всю свою юную жизнь проводила почти в монастырском уединении. На седьмом году жизни она была чем-то испугана до нервного припадка. Ввиду врожденной хрупкости и слабости ребенка болезнь приняла угрожающий характер. С тех пор при малейшем волнении припадки возвращались. Доктора в один голос заявили, что девочка почти нежизнеспособна. Итак, в глазах света маленькая графиня Штурм считалась «заживо умершей», и все про себя заранее поздравляли министра, ибо он был единственным наследником ребенка.

Согласно докторскому предписанию, девочка была перевезена в Грейнсфельд на чистый горный воздух. Она была окружена комфортом и роскошью, приличествующими ее высокому происхождению, но в то же время была лишена всякого общества. Ее одиночество разделяли гувернантка госпожа фон Гербек, доктор и изредка учитель Закона Божьего. Для жителей А. она уже почти не существовала, крестьянам же Аренсберга и Грейнсфельда лишь мельком, в окне проезжающей мимо них закрытой кареты, случалось видеть ее бледное личико. Даже в церкви им не удавалось посмотреть на свою госпожу, ибо, будучи воспитана католичкой, она никогда не посещала протестантского храма.

Так проходил год за годом, милостиво отсрочивая предсказанную раннюю смерть.

Врачи, глубокомысленно покачивая головами, продолжали делать прогнозы, а между тем, им вопреки, из уготованного тлена расцвела прекрасная лилия, бодро и весело смотревшая в светлое лицо жизни.


Там, где в былые времена владения Цвейфлингенов сливались с землей, принадлежащей Аренсбергу, расстилалось прекрасное лесное озеро.

Жаркое июльское солнце близилось к своему закату, последние лучи золотили зеркальную поверхность. Только вдоль поросших дубовыми и буковыми деревьями берегов, там, где ветви кустов нависали над водой, та была темной, как и сам лес.

По озеру плыла лодка.

На веслах сидела молодая девушка, напротив, на узенькой скамейке, трое детей — два мальчика и девочка — пели, и их звонкие голоса разносились над озером. Девушка же гребла молча.

Вдруг дети смолкли. На противоположном берегу показался господин с двумя дамами.

— Гизела! — закричал господин, рассмотрев сидевших в лодке.

Девушка встрепенулась; щеки ее вспыхнули, в глазах мелькнула досада.

— Делать нечего, придется нам пристать, — сказала она, с улыбкой взглянув на детей, и, ловко развернув лодку, стала грести к берегу. Размеренные, неспешные удары весел ясно говорили, что девушка не стремилась побыстрее достичь берега.

Не было ли это причиной того, что господин на берегу мрачно сдвинул брови, а красивая дама, пришедшая с ним, с выражением неописуемого изумления, нетерпения и досады отняла от глаз лорнетку?

— Ну, дитя мое, в странном положении мы тебя находим! — резко сказал господин, когда лодка ткнулась носом в берег. — Наконец, что это за благородные пассажиры, которых ты перевозишь? Сомневаюсь, чтобы они, как и ты, помнили, кто сидит у них на веслах.

— Милый папа, на веслах сидит Гизела, имперская графиня Штурм-Шрекенштейн, баронесса Гронег, владелица Грейнсфельда и так далее, и так далее, — отвечала молодая девушка.

В тоне ответа слышалось не плутовское поддразнивание, а совершенно серьезное возражение на упрек. В эту минуту говорившая смотрелась истинной представительницей своего громкого аристократического титула.

Девушка, пристав к берегу, легко выпрыгнула из лодки.

Ребенок с некрасивым, угловатым, почти безжизненным лицом, хилое создание, приговоренное медицинскими светилами к смерти, неожиданно превратился в прелестную девушку. Кто видел портрет графини Фельдерн, «красивейшей женщины своего времени», мог бы подумать, что это она вышла из золоченой рамы — так поражало несомненное сходство внучки с бабушкой.

Конечно, чистые, задумчивые глаза девушки не обладали демонической силой черных, сверкающих глаз бабушки, а темно-русые, с некоторым каштановым отливом волосы не напоминали золотистых волос графини Фельдерн. Но все же красавица словно ожила в этом юном существе. Такой же ясно-холодный, твердый взгляд, о который разбивалось всякое желание получить благосклонность, все та же сдержанность в обращении… Все это как нельзя резче проявилось в эту самую минуту, когда девушка легко и непринужденно наклонила голову, но рука ее не протянулась для дружеского пожатия, хотя его превосходительство прибыл прямиком из Парижа, где пробыл три месяца, а его красавица супруга всю зиму и весну провела в Меране с больной княгиней и, таким образом, не виделась с падчерицей около года.

Если дама была изначально напугана поступком девушки, решившейся одной отправиться кататься в лодке, то теперь взгляд ее выражал что-то похожее на ужас. Но выражение это она постаралась скрыть. Баронесса оставила супруга и протянула свои руки молодой девушке.

— Здравствуй, милое дитя! — воскликнула она с нежной мягкостью. — Ну вот, приезжает мама и сейчас же начинает бранить! Но, право, я прихожу в ужас, видя, как ты скачешь… Ты должна думать о своей больной груди!

— У меня грудь не болит, мама. — Трудно было предположить у столь нежного юного создания такую холодность, которая прозвучала в ее голосе.

— Но, душечка, неужели ты больше знаешь, чем наш прекрасный доктор? — спросила дама, с улыбкой пожимая плечами. — Разумеется, мы никоим образом не хотим лишать тебя иллюзий, но в то же время не можем допустить, чтобы ты так пренебрегала советами врача. Ты чрезмерно утомляешь себя… Я ужасно испугалась, увидев тебя в лодке. Душа моя, ты страдаешь хореей, не в состоянии продержать спокойно руку в течение двух минут и, несмотря на это, бедными, больными ручками пытаешься управлять лодкой!

Молодая графиня, ничего не ответив, медленно подняла руку, вытянула ее и неподвижно простояла так несколько минут. Лицо ее было немного бледно, но весь облик в эту минуту был образцом юношеской силы и свежести.

— Вот, убедитесь, мама, дрожит ли моя рука, — гордо произнесла она, откидывая назад голову. — Я здорова!

Против подобного утверждения нечего было возразить. Баронесса сделала вид, что это упражнение стало причиной ее сердцебиения, министр из-под опущенных век метнул на эту руку, словно выточенную из мрамора, с розовыми ногтями, странный, боязливо-испытующий взгляд.

— Не напрягайся так, дитя мое, — сказал он, опуская руку молодой девушки. — Это ни к чему. Позволь мне и в будущем считаться с советами твоего доктора, хотя, может быть, они и будут несколько расходиться с твоим мнением. Впрочем, я не испугался, подобно маме, увидев тебя в лодке. Но должен сказать откровенно, что эта ребяческая выходка — уходить из дому и бродить по лесу, — крайне удивляет меня в графине Штурм. Не буду осуждать тебя за это, ибо все странности я приписываю твоей болезни… Вас же, госпожа фон Гербек, — обратился он к пришедшей с ним другой даме, — я не понимаю. Графиня брошена на произвол… Где были ваши глаза и уши?

Кто бы мог признать сейчас в этой толстой, неуклюжей, побагровевшей от волнения женщине прежнюю очаровательную гувернантку!

— Ваше превосходительство всю дорогу бранили меня, — защищалась она, глубоко обиженная, — теперь графиня сама подтвердила справедливость моих слов, что ее духовное и телесное спокойствие я блюду, как Аргус, но, к несчастью, с ней и тысячи глаз мало! Мы час тому назад сидели в павильоне, графиня собиралась рисовать вазу с цветами. Она встала, без шляпы и перчаток пошла в сад; я была в полной уверенности, что она вышла на минуту нарвать других цветов в саду…

— Ну да, так и было, — перебила ее молодая девушка со спокойной улыбкой, — но мне захотелось нарвать лесных цветов.

— Только этого недоставало! — Министр с трудом сдерживался. — Ты сентиментальна! Я старался оградить тебя от всяких одурманивающих мозги бредней и теперь вдруг вижу, что ты заражена этой так называемой лесной романтикой… Разве ты не знаешь, что молодая девушка твоего положения до крайности смешна в глазах здравых людей, когда, подобно какой-нибудь пастушке, бродит по полям или садится на весла?

— Чтобы перевезти фабричных ребят, — ввернула оскорбленная гувернантка. — Я не могу понять, милая графиня, как можете вы так забываться!

До сих пор глаза Гизелы со свойственным ей задумчиво-испытующим выражением были устремлены на лицо отчима. Он был всегда предупредителен с ней, и сейчас его раздражительность озадачила ее куда больше, чем сам выговор. Замечание же госпожи фон Гербек вызвало горькую улыбку на ее устах.

— Госпожа фон Гербек, — произнесла она, — я напомню вам о том, что вы всегда называли «руководящей нитью всей вашей жизни», — о Библии… Разве только благородным детям Христос дозволит прийти к себе?

Министр быстро поднял голову: с минуту он безмолвно смотрел в лицо падчерицы.

Это юное существо, которое «ввиду болезненного состояния» тщились вырастить в жизненном неведении и умственной апатии, внушая лишь аристократические воззрения и принципы, этот строго охраняемый графский отпрыск вдруг проявляет невесть каким путем выработанное им логическое мышление, фатально напоминающее пресловутое свободомыслие!

— Что за нелепости говоришь ты, Гизела! — промолвил он. — Великим несчастьем было и остается для тебя то, что бабушка твоя так рано покинула нас. Она, образец аристократического величия и женского достоинства, сумела бы… — Баронесса закашлялась и кончиком своего лакированного ботинка принялась сталкивать камешки в воду. — С корнем вырвать из тебя эти плебейские замашки, — продолжал министр непреклонно. — Ее именем строго запрещаю тебе неподобающие поступки и рассуждения, свидетелями которых мы только что были!

Напоминание о бабушке благотворно действовало на чистую душу девушки. Она благоговела перед ее памятью, не пытаясь разобраться в этом священном для нее образе. Гизела, подобно бабушке, гордилась своим благородным происхождением, и, как та требовала от нее, с феодальной жесткостью относилась к своими подданным, убежденная, что иначе и быть не должно, ибо «имперская графиня Фельдерн» поступала точно так же.

— Пожалуй, — сказала она нерешительно, — если это уж так «не пристало» мне… этого больше не повторится… Но дети не с фабрики, маленькая девочка из пастората.

Речь ее прервана была криком.

Один из мальчиков веслом оттолкнул лодку от берега, пристав затем в очень неудобном месте, и маленькая девочка, пытаясь выпрыгнуть из лодки, упала в воду. Белокурая головка исчезла под водой, но вдруг из леса выскочил огромный ньюфаундленд и бросился в озеро. Схватив ребенка, он выпрыгнул с ним на берег и положил к ногам появившегося в это время из-за деревьев незнакомого господина. Девочка, как видно, не успела испугаться — она встала на ноги и принялась тереть мокрые глаза.

— О боже, мой новый передник! — она стала выжимать мокрый фартушек. — Ну и достанется же мне от мамы…

Подбежавшая к ней Гизела дрожащими руками достала носовой платок, чтобы накинуть его на ее мокрые плечи.

— Это бесполезно, — сказал господин. — Но я попросил бы вас на будущее учесть, что и эта маленькая человеческая жизнь требует охраны, коль скоро мы берем за нее ответственность. Пусть в глазах графини Штурм она имеет цену лишь как забава, у девочки есть родители, которым она дорога.

Он взял ребенка на руки, приподнял шляпу и ушел; собака с радостным лаем прыгала вокруг него.

Платок выпал из опущенных рук молодой графини. С широко открытыми испуганными глазами и бледными губами выслушала она жесткую обвинительную речь незнакомца и теперь, не двигаясь с места, глядела ему вслед, пока он не исчез в глубине леса.

Глава 11

Ни министр, ни одна из его спутниц не приблизились к месту, где упала девочка, — дамы поспешно приподняли юбки и отступили к лесу, когда собака начала встряхиваться.

Падение и спасение девочки было делом одной минуты.

— Вы знаете, кто этот господин? — обратилась баронесса к гувернантке, опуская свой лорнет, через который она внимательно следила за всеми действиями незнакомца.

— Да, кто это? — также поинтересовался министр.

— Хорошо ли вы его рассмотрели, ваше превосходительство? — в свою очередь спросила госпожа фон Гербек. — Это он, бразильский набоб, владелец завода, невежа, игнорирующий Белый замок, как какую-нибудь кротовую нору… Я не могу понять, как графиня решилась остаться в его присутствии. Готова держать пари, он сказал ей какую-нибудь грубость, это видно по всему!

Баронесса сделала несколько шагов навстречу Гизеле, которая шла к ним с опущенными глазами.

— Тебя оскорбил этот человек, дитя мое? — спросила она нежно, в то же время испытующе глядя на падчерицу.

— Нет, — отвечала быстро Гизела, слегка покраснев. На ее лице появилось горделивое выражение, которым она обычно прикрывалась, как щитом.

Между тем министр с гувернанткой уже вошли в лес.

Его превосходительство заложил за спину руки и опустил голову на грудь — обычная его поза, когда он выслушивал доклады. Элегантность и гибкость еще присутствовали в его фигуре, но голова и борода уже поседели, и сейчас, слушая гувернантку, он забыл о себе: щеки обвисли, и это придало его умному лицу некоторую угрюмость и выявило то, что господин барон начал стариться.

— Ему как будто нет до нас никакого дела! — возмущалась гувернантка. — Шесть недель тому назад он явился сюда, как снег на голову. Я как-то, совершая свою утреннюю прогулку, проходила мимо Лесного дома, гляжу — все ставни открыты, из трубы валит дым, а один из встретившихся нейнфельдских крестьян сказал мне: «Барин из Америки приехал!» Ах, ваше превосходительство, я всегда сожалела о том, что завод перешел в такие руки! Вы не представляете, что за дух нынче поселился в людях! Новые дома и книги совсем вскружили им головы, так что они забыли, кто они есть. Надо только видеть, как они кланяются! Совсем не то, что прежде: просто наклоняют голову, а потом еще так дерзко смотрят в лицо… Все это, повторяю, очень меня расстраивает и отравляет пребывание в Аренсберге. А со времени прибытия этого Оливейры мне совсем стало невмоготу.

— Он португалец? — прервала ее баронесса, шедшая сзади с Гизелой.

— Да, так говорят, и, судя по его неслыханному высокомерию, вполне вероятно, что он происходит из какой-нибудь переселившейся в Бразилию португальской дворянской фамилии. К тому же и внешность его говорит за это. Я не его сторонница, но не могу не признать, что он очень красивый мужчина, да ваше превосходительство и сами могли убедиться в этом.

Министр ничего не ответил, и дамы замолчали.

— У него и осанка гранда, — не выдержала гувернантка, — а на лошади — просто Бог! Ах, — прервала она себя испуганно, — и как мне пришло в голову подобное сравнение!

Углы рта ее опустились, как будто к ним подвесили гири, веки смиренно закрыли замаслившиеся глазки — она была само раскаяние.

— Будьте так любезны, скажите, наконец, чем раздражает вас этот Оливейра? — спросил министр с суровостью и нетерпением.

— Ваше превосходительство, он ищет случая оскорбить нашу графиню.

— И вы принудите его к этому! — воскликнула молодая девушка с пылающим от гнева лицом.

Барон остановился, с недовольством и удивлением задержав взор на падчерице.

— О, милая графиня, вы несправедливы! Разве я была причиной, что он проигнорировал вас, когда вы мимо него проезжали? Дело было так, — обратилась она к министру и его супруге. — Я слышала, что он хочет в Нейнфельде основать приют для сирот из окрестных селений. Ваше превосходительство, в наше время надо держать ухо востро и действовать, если представляется случай. Я преодолеваю свою антипатию к противоестественным стремлениям нейнфельдского населения, запечатываю в конверт восемь луидоров от имени графини, пять талеров от вашей покорной слуги и отправляю нашу лепту португальцу для предполагаемого приюта. Конечно, при этом я пишу несколько строк, где выражаю надежду, что заведение будет на религиозной основе, и предлагаю графиню на роль попечительницы. И что же вы думаете? Деньги присылаются обратно с припиской, что фонд учреждения полностью сформирован и в пожертвованиях не нуждается, а попечительница уже имеется в лице прекрасно образованной старшей дочери нейнфельдского пастора. Ах, как меня это рассердило!

— Очень умно вы взялись за дело, любезная моя госпожа фон Гербек! — промолвил министр с едкой иронией. — И если вы так же неуклюже будете действовать и далее, то вас уже можно поздравить с успехом… Вам не следовало браться за это, — добавил он сердито. — Запомните раз и навсегда: я не хочу, чтобы вражда и неприязнь имели здесь место. И вообще, золотую рыбку нужно ловить умеючи, если вам это еще неизвестно, многоуважаемая фон Гербек!

— И как это вам пришло в голову? — воскликнула баронесса, высокомерно глядя на поставленную в тупик гувернантку. — Как решились вы по своему усмотрению распоряжаться именем графини и навязывать роль, нежелательную ни ей, ни нам? Наше бедное, больное дитя, — прибавила она уже мягко, — которое до сих пор мы берегли как зеницу ока! Видишь ли, Гизела, — вдруг сказала она, устремляя на падчерицу озабоченный взгляд, — ты далеко не так поправилась, как воображаешь себе… Вот опять твое лицо то краснеет, то бледнеет, что всегда является предвестником припадка.

Молодая девушка не произнесла ни слова. Видно было, что она находится в состоянии сильнейшей внутренней борьбы. Но затем Гизела отвернулась и, пожав плечами, пошла дальше, как бы говоря: «Я слишком горда, чтобы убеждать в том, что уже однажды сказала. Думай что хочешь».

Некоторое время все шли молча.

Госпожа фон Гербек была обескуражена. Она отстала на несколько шагов от министра, страшась заглянуть ему в лицо, выражение которого отнюдь не представлялось ей приятным.

Подойдя к воротам сада, он остановился, между тем как баронесса и Гизела пошли по аллее. Он через плечо еще раз взглянул на Нейнфельд. Красные крыши его сияли в солнечных лучах, и лишь одна выделялась среди них темным пятном — это была новая шиферная крыша пасторского дома.

Глаза министра остановились на ней — холодная усмешка появилась на его бледных губах, обнажив мелкие острые зубы.

— С тем будет скоро покончено! — сказал он.

— Ваше превосходительство, пастор… — госпожа фон Гербек была радостно удивлена.

— Отставлен… Гм-м, ему предоставляется случай узнать на собственном опыте, где легче можно заработать себе на хлеб: в слове Божьем или в делах Божьих… В самом деле, он стал невозможен, выставив на суд света свою астрономическую ученость!

— Слава Богу! — госпожа фон Гербек казалась вполне удовлетворенной. — Ваше превосходительство может об этом думать что угодно, но Господь покарал этого человека, ослепив его. Если бы только вы послушали его проповедь! Что он говорил с кафедры! Вольнодумство, конечно, на первом плане, но тут и цветы, и звезды, и весеннее утро, и солнечный свет. Так и кажется, что он вот-вот начнет говорить стихами… Он был моим противником и затруднял мою высокую миссию. Я торжествую!

Тем временем обе дамы медленно шли по аллее.

Между тем как глаза Гизелы были задумчиво устремлены в землю, взгляд мачехи мрачно следил за ней. Глядя на девушку, которую она помнила тщедушной, болезненной, напрочь лишенной очарования юности, она подумала о том удовольствии, с которым несколько недель назад отправляла падчерице из Парижа элегантный туалет, заранее представляя себе, как жалко будет смотреться в нем маленькое желтолицее чучело! И почему ни доктор, ни госпожа фон Гербек ни единым словом не обмолвились о столь чудесном превращении? Элегантная тридцатилетняя женщина, в голове которой лихорадочно мелькали все эти мысли, сама была еще очень хороша, но все же это была уже не прежняя, источающая юное обаяние Ютта фон Цвейфлинген! При вечернем освещении ее можно было принять за восемнадцатилетнюю девушку, но теперь, при ясном свете дня, начавшееся увядание было очевидным. Возможно, об этом и думала светская красавица, когда ревниво разглядывала свежее личико падчерицы.

В конце аллеи показался немолодой, заметно уставший лакей, который держал в руках клетку с птицей.

Подойдя к дамам, он чуть ли не до земли согнул свою старую спину.

— Ваше сиятельство сегодня утром изволили пожелать зяблика, — обратился он к Гизеле, — я после обеда сбегал к грейнсфельдскому ткачу, у которого лучшие певчие птицы. Не угодно ли будет вашему сиятельству взять птичку? Дорогой чуть было не улетела — в клетке была сломана палочка…

— Хорошо, Браун, — сказала молодая графиня. — Посадите птичку в другую клетку, а госпожа фон Гербек расплатится с ткачом.

В эту минуту самый строгий церемониймейстер нашел бы безукоризненной ее осанку: то была гордая повелительница, удостоившая своих подчиненных кратким словом или просто кивком головы, в общем, то была графиня Фельдерн с головы до ног.

Ни одного слова благодарности не нашлось для старика, а между тем в палящий полдень он бегал, чтобы доставить удовольствие своей госпоже! Пот катился по его лбу, старые ноги отказывались повиноваться. Но ведь это был лакей Браун, который на то и создан, чтобы ей служить. С тех самых пор, как она себя помнила, его руки и ноги двигались только для нее, глаза в ее присутствии не смели выражать ни радости, ни горя, рот открывался лишь тогда, когда она приказывала; она не знала ни повышения, ни понижения этого голоса, всегда один и тот же благоговейный полушепот. Есть ли у этого человека свои радости и печали? Думает ли, чувствует ли он?

Это никогда не занимало мыслей маленькой графини, размышляющей о том, есть ли душа у Пуса, и часами разговаривающей с ним, воображая, что кот ее понимает.

Поклонившись низко-низко, словно обещание заплатить за птицу оказывало ему какую-то незаслуженную милость, лакей удалился, осторожно ступая на цыпочках.


В вестибюле все разошлись: барон отправился к себе переодеться, Гизела прошла на свою половину. Баронесса и гувернантка стали подниматься по лестнице.

— Вы приказали подать кофе? — спросила Ютта.

— Все готово, ваше превосходительство, — ответила фон Гербек, жестом приглашая ее пройти в коридор, ведущий в сторону зала.

Слуга в другом конце коридора, увидев дам, распахнул обе половинки двери.

В зале около высокого полукруглого окна был сервирован для кофе небольшой столик. С настороженным выражением лица баронесса медленно прошла в зал. Это был тот самый большой зал, примыкающий к замковой церкви, куда маленькая Гизела пыталась проникнуть, чтобы рассмотреть фрески на стенах.

Вошедший следом слуга быстро переставил старомодные кресла так, чтобы солнце не било в глаза, с этой же целью приспустил штору. По привычке смахнул пыль, хотя она очень скоро должна была собраться снова — весь воздух в этой комнате был буквально пропитан ею.

Баронесса, не снимая ни накидки, ни перчаток, молча ждала, пока лакей закончит приготовления.

Она знаком приказала ему удалиться, затем ледяным голосом нарушила молчание:

— Любезная госпожа фон Гербек! С чего это вам вздумалось привести меня сюда?

— Это же естественно! Мы с графиней здесь обедаем и вообще проводим много времени, что соответствует нашему строгому образу жизни. Простите, если пристрастие завело меня далеко.

Она подошла к противоположной двери и распахнула ее, явив взору сумрачное и прохладное, несмотря на июльский зной, церковное помещение. Золото орнамента тускло мерцало в глубине, а возле алтаря, словно привидение, возвышалась беломраморная статуя принца Генриха.

— Разве здесь не чудесно? Я давно не посещаю нейнфельдскую церковь. Несколько раз в неделю приглашаю учителя из Грейнсфельда, и он играет мне на органе хоралы.

Саркастическая усмешка мелькнула на губах баронессы: она, должно быть, вспомнила, как эта почтенная дама возмущалась хоралом в пасторском доме.

— Я ведь не настолько эгоистична, чтобы думать о спасении только своей души, — вся прислуга в замке и имении обязана быть здесь со мной. Я тружусь не только в саду Господа моего, но и…

— Не думайте, что я не знаю, что нам нужно. Я хорошо понимаю, где следует натянуть вожжи, где их ослабить. И, насколько простирается моя власть, слежу, чтобы думали и верили не иначе, как этого хочу я. Но почему вы думаете, что имеете право требовать от меня того, что я с полным правом требую от своих подчиненных? Если вам здесь нравится, сделайте одолжение, оставайтесь. Но меня увольте, я не буду пить кофе здесь, в пыли, и где измученные святые, глядящие со стен, портят аппетит. Кофе подайте вниз, в белый салон, у его превосходительства. — Последние слова баронессы были обращены к слуге, когда она уже выходила в коридор.

Гувернантка с пылающими от гнева щеками следовала за ней, с нескрываемой неприязнью вспоминая тот момент, когда она из жалости накинула на плечи Ютты чужую голубую ротонду, чтобы теперешняя хозяйка Белого замка могла прилично выглядеть при въезде в него впервые.

Глава 12

На другой день шторы на окнах хозяйских покоев замка были закрыты — у баронессы от жары и утомления поездкой был приступ мигрени. Она никого не принимала; в ближайших к ее покоям коридорах царила мертвая тишина. Об этом позаботился сам министр, который, как рассказывали, по-прежнему обожал свою красавицу супругу.

Зато в противоположном конце замка, во флигеле, состоящем из комнат, предназначенных для гостей, с раннего утра была бурная деятельность. Прибыли мастера из А. в сопровождении нескольких возов с новой мебелью. Не менявшиеся со времен принца Генриха шелковые гардины и обои кое-где полиняли, выгорели, их тоже заменяли новыми, еще более дорогими.

Его превосходительство лично тщательно и заботливо присматривал за этим, время от времени появляясь в отделываемых покоях, — речь шла о посещении замка самим князем в качестве гостя.

В недавней поездке князю случайно попал в руки один номер газеты, где в очень резких выражениях говорилось о его министре. Государь был глубоко возмущен этим «пасквилем и диффамацией», и, чтобы перед всем светом явить благоволение к незаслуженно оскорбленному любимцу, он оповестил всех о своем его посещении.

Это была такая честь, которой не могла похвастать ни одна из дворянских фамилий страны; потому требовалось принять князя с блеском, который был бы вполне достоин этого исключительного благоволения. Это, понятно, не представляло никакой трудности для его превосходительства, ибо ему стоило лишь запустить руку в свою французскую мошну…

А между тем прислуга в недоумении покачивала головой: по приезде барон был в прекрасном настроении, но одна ночь изменила его, и опытный наблюдатель мог заметить новое выражение на этом строгом, сдержанном лице. И выражение это являло тайную озабоченность.

С молодой графиней и госпожой фон Гербек он встречался только за обедом. Прежде при своих посещениях Грейнсфельда и Аренсберга всегда внимательный и предупредительный к падчерице, теперь он лишь рассеянно перебрасывался с ней незначительными словами, и госпожа фон Гербек из своего горького опыта заключила, что речь его превосходительства приобрела едкость после последней поездки в Париж…

Белый замок сверкал среди своих фонтанов и аллей. На этот раз все шторы были подняты, не исключая и окна баронессы. Мигрень миновала, и был отдан приказ приготовить завтрак в лесу. Безоблачное утреннее небо, яркое солнце и легкий прохладный ветерок располагали к прогулке.

Супруг был занят устройством комнат, предназначенных для его светлости, хотя обещал прийти к завтраку. Госпожа фон Гербек еще сидела за туалетом, а без нее молодая графиня, вследствие данного недавно слова, не могла выйти из замка.

Баронесса в одиночестве медленно бродила по аллеям сада. На ней было модное утреннее, тщательно подобранное платье, белое с розовыми полосками, которое было бы уместнее в Булонском лесу, чем здесь, под этими развесистыми немецкими дубами и буками. Светлая соломенная шляпка, надвинутая на лоб, резко выделялась на черных как вороново крыло волосах, которые не свободно ниспадали на грудь, как прежде, а были на затылке спрятаны под тем безобразнейшим украшением, которое называется «шиньоном». Но, несмотря на эту нелепую прическу, баронесса все-таки была обольстительно-красивой женщиной. Ее легкие ножки грациозно ступали по росистой траве.

Место в лесу, где должен был состояться завтрак, находилось недалеко от озера.

Принц Генрих очень любил бывать здесь, сидеть на этих каменных скамейках за каменными столами. Здесь же, на высоком постаменте из белого песчаника, стоял и бронзовый бюст сиятельного бывшего владельца леса и озера в натуральную величину. Невдалеке проходила граница цвейфлингенского леса. При тихой погоде сюда доносились крики галок, обитающих на башнях охотничьего дома.

Выйдя из сада, баронесса направилась к лесу и ускорила шаг. На ее красивом лице не было того спокойного наслаждения, которое ощущается во время утренней прогулки в лесу. Оно было напряженным и в то же время любопытным.

Она миновала берег, где в день ее приезда молодая графиня причалила лодку, и пошла по лесной тропинке. Между деревьями мелькала белая скатерть, которую лакеи расстилали для завтрака, но баронесса, боязливо оглядываясь на прислугу, не замечена ли она ею, шла дальше по дороге, которая вела в прежние цвейфлингенские владения. До места, где она разделялась на две, баронесса и прежде доходила во время своих прогулок, но никогда далее — эти узкие тропинки заканчивались у Лесного дома. Но сегодня Рубикон был перейден. Тропинка расширилась, деревья отступили, и сквозь ветки кустарников показались белые стены старого охотничьего дома. Баронесса стояла за кустом и смотрела на фасад, который был перед ней как на ладони.


В городе А. старый дом и его новый владелец были притчей во языцех. О богатстве иноземца ходили легенды. Господин фон Оливейра, а немцы не могут не прибавлять свои титулы к именам выдающихся людей, купил Лесной дом за баснословные деньги. Нынешнюю зиму он собирался провести в А., где должен был быть представлен князю. Всякий, кому удавалось увидеть набоба хотя бы издали, утверждали, что у него рыцарская внешность, а аристократическими манерами он может сравниться разве что с покойным майором фон Цвейфлингеном, когда-то самым красивым кавалером в княжестве. По тем же рассказам, Лесной дом он превратил в волшебный замок. Однако баронесса этого не заметила, хотя старинное здание приобрело много оригинальных черт.

Маленькая лужайка перед фасадом теперь была расширена, посыпана гравием, а посреди нее зеленела клумба. Вместо колодца с каменным желобком сверкал полированным гранитом огромный бассейн с бьющим фонтаном. Каменные юноши все так же стояли у входа; грачи по-прежнему гнездились на крыше, но подслеповатые круглые окошки заменили на широкие зеркальные. Видимо, новый хозяин любил воздух и свет, так они были широко распахнуты. Через окна можно было видеть большой зал. Пол был устлан тигровыми и медвежьими шкурами, массивная дубовая мебель была расставлена по углам, группа, состоящая из стола и стульев, занимала центр зала. Не было ни подушек, ни занавесок — ни единого следа тех безделушек, которыми любит окружать себя светская молодежь. Напротив, эти шкуры и оружие, занимавшие всю южную стену, свидетельствовали о том, что человек этот любил померяться силой с врагом.

На террасе стоял накрытый к чаю стол, и посуда была из чистого серебра — опытный глаз знатной дамы тотчас это отметил. Все говорило о том, что хозяин только что позавтракал. Попугай на тонкой длинной цепочке клевал лежащий на столе белый хлеб. После каждой крошки он кричал изо всех сил, видимо, хлеб пришелся ему по вкусу. Прислушавшись, она различила слава: «Месть сладка!» Попугай с неудовольствием поглядывал на маленькую обезьянку, сидевшую на плече каменного трубача.

Молодая женщина не испытывала ни малейшего сожаления, окидывая взглядом отделанные деревом стены, на которых столетиями висели портреты ее предков. В свое время она поспешно дала согласие на продажу родового гнезда; вырученных средств хватило лишь на пару модных туалетов.

Вдруг лицо баронессы омрачилось, злость и презрение искривили тонкие губы: каким образом попал сюда этот отвратительный человек? Неужели Лесной дом и это ненавистное существо навечно связаны друг с другом?

Человек, своим появлением причинивший такое волнение знатной даме, был не кто иной, как Зиверт, в этот момент вышедший из галереи. Баронесса также видела его в первый раз после столь долгого времени.

Это был все тот же мрачный солдат с резкими, грубыми чертами лица, который всегда так сурово смотрел на Ютту фон Цвейфлинген. Старик, казалось, нисколько не постарел, напротив, вся фигура его дышала силой и здоровьем, на щеках играл румянец.

Старый солдат похлопал попугая ложкой по спине, отчего тот закричал еще громче и взлетел на свое кольцо. Затем старик собрал посуду, раскрытые книги бережно переложил на другое место на столе, придвинул к ним ящик с сигарами и с подносом, полным серебра, пошел обратно в галерею.

Всего этого достаточно было для того, чтобы пробудить целый поток ненавистных воспоминаний в душе подсматривающей баронессы.

Было время, когда этот человек заставлял ее брать в руку грязный горшок, в ту руку, на которую впоследствии надел обручальное кольцо могущественнейший человек в стране… Мысль, что ее белые руки совершили преступление, взволновала эту женщину куда больше, чем воспоминание о тех позорных пятнах сажи. Она знала, что старый солдат в конце месяца всегда из своего собственного кармана тратил деньги на содержание матери и ее, — баронесса Флери, супруга министра, стало быть, когда-то ела хлеб нищего… А вон там, в башне, старая, слепая, упрямая женщина умерла с проклятием на устах человеку, имя которого носит теперь ее дочь; а на той террасе в теплую летнюю ночь стоял некогда Теобальд Эргардт, высокий, красивый, с задумчивым лицом, а к его груди припала молодая девушка, прислушиваясь к биению его сердца. Из-за леса выплывала полная луна, и девушка клялась, клялась ему в любви…

Баронесса содрогнулась от ужаса. Прочь! Прочь отсюда! Какая дьявольская сила привела ее сюда?

На ее побледневшем лице не было и следа раскаяния, нет, напротив, озлобление, непримиримую ненависть выражали эти черные глаза, еще раз остановившись на этом проклятом доме, который был свидетелем «унижения, ребячества и безумия» последней из Цвейфлингенов.

Но она осталась на месте — из галереи вышел мужчина.

В ту встречу у озера лицо незнакомца прикрывалось полями широкополой шляпы, а сегодня баронесса смогла рассмотреть чужестранца.

Безупречные черты чистого лица с римским профилем, борода не скрывает классической округлости подбородка… Смуглый оттенок кожи был обязан, очевидно, тропическому солнцу, а отнюдь не южному происхождению, ибо лоб, который защищала шляпа, был белым, как алебастр. Этот лоб придавал молодому лицу, а мужчине было лет тридцать, выражение мрачной строгости; две поперечные складки между развитыми надбровными дугами носили отпечаток глубокого недоверия, почти враждебного протеста против всего человечества.

Каким-то странно мягким движением, не соответствующим его богатырскому сложению, португалец протянул руки к обезьянке, которая прыгнула к нему, с нежностью обняв лапками за шею. Подсматривающей женщине вдруг захотелось оттолкнуть от него маленькое животное… Имела ли эта странная мысль свойства электрической искры? Ведь именно в эту минуту португалец не слишком нежно стряхнул с себя обезьянку и, спустившись на первую ступеньку лестницы, стал напряженно вглядываться в кусты, за которыми стояла баронесса. Впрочем, она сразу же смогла убедиться, что взгляд его относится не к ней.

Прекрасный ньюфаундленд, спасший жизнь девочки нейнфельдского пастора, пробежал мимо того места, где пряталась женщина. Он пронесся через площадку перед домом, исчез за ним и появился затем снова.

— Геро, ко мне! — крикнул его хозяин.

Собака как бы не слышала зова, описывая круги вокруг дома.

Человек этот, должно быть, был раздражителен и вспыльчив, ибо его смуглые щеки побледнели от гнева. Он одним прыжком спустился еще на несколько ступеней и вновь громко позвал животное, которое опять скрылось за домом, оставив повторный, уже угрожающий зов без внимания, как и первый.

В мгновение ока португалец был уже на террасе, исчез в дверях и появился снова с револьвером в руках.

Упрямое животное, как бы чувствуя, что ему грозит опасность, помчалось в лес по дороге к озеру, его господин — за ним.

Баронесса в ужасе тоже побежала со всех ног по той тропинке, по которой пришла. Зонтик она отшвырнула в сторону и обеими руками зажала уши, чтобы не слышать выстрела разгневанного португальца.

Когда она, едва дыша от усталости, достигла лужайки, где был накрыт завтрак, собака была уже тут и, с высунутым языком, кружилась, как недавно по двору перед домом. Никто из стоявших вокруг стола лакеев не осмеливался прогнать огромное животное.

Почти в одно время с баронессой, но с другой стороны, из леса появился португалец. В эту же самую минуту на дороге, ведущей от озера, показалась Гизела в сопровождении госпожи фон Гербек. Ее превосходительство бросилась к обеим дамам.

— Он просто сумасшедший! Он хочет застрелить собаку, потому что та его не слушается! — прокричала она срывающимся голосом, указав рукой на мужчину, который с тяжело вздымающейся грудью и бледным лицом стоял тут же и, несмотря на глубокое волнение, спокойным движением уже поднимал руку с револьвером.

— О, сжальтесь, эта собака спасла жизнь ребенку! — воскликнула Гизела, пытаясь встать между бегавшей кругами собакой и рассерженным господином.

Вдруг она почувствовала, что чья-то рука отбросила ее в сторону, и в это же самое мгновенье раздался выстрел. Великолепное животное безжизненно рухнуло почти у самых ног графини.

Молодая девушка, не выносившая прикосновений другого человека, вследствие чего всегда уклонялась от услуг камеристки Лены, внезапно почувствовала сильное сердцебиение. Она слышала над своей головой чье-то дыхание и, подняв глаза, с ужасом увидела над ней лицо португальца, глаза которого с каким-то странным выражением смотрели на нее.

Высокородной сироте без конца приходилось выслушивать опасения относительно своей болезни — всегда одни и те же фразы, претившие ее ощущению собственного здоровья и вызывавшие в ней желание дерзить.

Истинная боязнь за нее, которую она увидела в глазах португальца, не была лицемерной. Но он тут же отдернул руки и отскочил в сторону, и Гизела поняла, что он толкнул ее лишь потому, что она стояла у него на дороге. Выражение госпожи фон Гербек: «Он ищет случая, чтобы оскорбить графиню», было, видимо, небезосновательным, ибо ей показалось, что он дернулся, будто коснулся холодной змеи.

Все это было делом одной минуты.

Португалец наклонился над собакой. Лицо его выражало мрачную скорбь.

Он не обратил никакого внимания на подошедших баронессу и госпожу фон Гербек.

— Как вы неосторожны, дорогая графиня! Как вы нас напугали! Я вся дрожу от волнения! — воскликнула гувернантка, простирая руки, как бы желая принять молодую девушку в свои объятия.

Но руки ее опустились, когда она увидела, что никого не интересует ее взволнованность. Она подошла к собаке.

— Бедное животное! Неужели его нужно было убивать? — она была само сострадание.

Женщина эта мастерски умела придавать желаемую модуляцию своему голосу; упрек прозвучал явным оскорблением.

Португалец бросил на нее уничтожающий взгляд.

— Не думаете ли вы, сударыня, что я убил животное для собственного удовольствия? — спросил он со странной смесью сарказма, гнева и боли.

Оливейра говорил на чистейшем немецком языке. Он перехватил руку лакея, который, наклонившись, хотел погладить собаку.

— Осторожно, собака была бешеная, — предостерег он.

Госпожа фон Гербек с ужасом отскочила назад — ее нога почти касалась морды собаки.

Баронесса же, напротив, безбоязненно подошла ближе, до сих пор она держалась в стороне.

— Мы все, милостивый государь, должны благодарить вас за спасение, — сказала она со свойственным ей обворожительным выражением благосклонности и одновременно величия. — Я в особенности должна быть вам благодарна, — продолжала она. — Ведь ни о чем не подозревая, я только что гуляла в лесу.

Это была совершенно обыкновенная фраза, но какое впечатление она произвела на иностранца! Не сводя с нее глаз, он буквально застыл перед красавицей. Она лучше всех знала очарование своей ослепительной красоты и пленительного голоса, но столь мгновенная, молниеносная реакция была для нее внове. В душе Оливейры, очевидно, происходила борьба с желанием освободиться от столь чарующего воздействия, но напрасно: этот элегантный рыцарь был не в состоянии произнести никакой, даже самой банальной вежливой фразы, он лишь отвесил неуклюжий поклон.

Баронесса улыбнулась и отвернулась в сторону. Взгляд ее упал на молодую графиню, которая, сжав губы, наблюдала эту сцену.

— Что с тобой, дитя? — испугалась она за падчерицу. Ее озабоченность, казалось, заставила забыть обо всем остальном. — Я должна тебя пожурить. Непростительно было с твоей стороны бежать туда, где и выстрел, и ужасное зрелище могло расстроить твои нервы! И как можешь ты надеяться на выздоровление, когда так неосмотрительно поступаешь со своим хрупким здоровьем!

Все это должно было выражать нежную заботу, но эти упреки, годные разве что для десятилетнего ребенка, не подходили для девушки, полной свежести и силы, горделиво смотревшей на мачеху. Ни слова возражения не проронила она в ответ, хотя неподвластная ее чувствам краска разлилась по лицу.

Своеобразная манера молчать была присуща Гизеле: не смущение, а выразительное нравственное превосходство, избегающее лишних слов, сквозило в этом молчании.

Госпожа фон Гербек называла это «графским фельдернским упрямством в более отчеканенной форме», что и подтверждала теперь своим лукавым видом и неодобрительным покачиванием головы.

Никто не заметил того быстрого взгляда, который Оливейра бросил на Гизелу при заботливом восклицании баронессы. Но кто бы увидел, с каким выражением сдвинулись эти суровые брови при безмолвном, гордом протесте девушки, тот содрогнулся бы от опасений за юное существо, бессознательно ставшее предметом такой поистине фанатичной ненависти…

Обернувшись, дамы не увидели португальца, который, тихо раздвинув кусты, скрылся в глубине леса.

Глава 13

Госпожа фон Гербек с насмешливой улыбкой указала в направлении подрагивающих веток, где еще мелькала светлая летняя одежда португальца.

— Вот он, исчез, точно сказочный герой, — сказала она. — Ваше превосходительство сами смогли убедиться, какого восхитительного соседа получил Белый замок! Ведь это ни на что не похоже! Его благородная португальская кровь не считает нужным склонить голову перед немецкой дамой! Ваше превосходительство, я вне себя от манеры, с которой он принял вашу благодарность!

— Глубоко сомневаюсь, что это была гордость, — задумчиво ответила баронесса с едва заметной, многозначительной усмешкой.

Глаза гувернантки сверкнули по-кошачьи — ее противник имел могущественного союзника — женское тщеславие.

— Что, его поступок с графиней, ваше превосходительство, вы тоже извиняете? — спросила она с горечью после минутного молчания. — Он бесцеремонно схватил ее, прижал к себе, а потом отбросил в сторону!

— В этом моя душечка сама виновата, — возразила баронесса, слегка касаясь рукой щеки Гизелы. — Эта геройская попытка спасти собаку была по меньшей мере ребячеством, не правда ли, малютка?

— Да-да, оттолкнул ее, — возвышая голос, продолжала гувернантка, — причем с какой-то ненавистью, вы могли это заметить, ваше превосходительство.

— Я этого не отрицаю, моя милая госпожа фон Гербек, я это видела собственными глазами, но согласиться с вашим утверждением, что это было с ненавистью, не могу. Какую причину имеет этот человек ненавидеть графиню? Он совсем не знает ее! Как я понимаю, это бессознательное движение, с которым он оттолкнул нашу дочь… Должна вновь напомнить, что ей необходимо полное уединение. Имейте в виду это наше с супругом желание.

И она выставила свою прелестную, обутую в щегольской ботинок ножку, устремив на нее свой, как бы полный мучительного затруднения, взор.

— Мне не хочется еще раз поднимать эту деликатную тему, — обратилась она наконец к Гизеле, — но я считаю своей обязанностью сказать, поскольку ты, мое дитя, желаешь эмансипироваться… Очень многие мужчины и женщины питают отвращение ко всему, что называется «нервными припадками». Твоя болезнь, к несчастью, многим известна, моя милая Гизела. В свете тебе уже пусть неумышленно, но дали бы это понять. Доказательством служит сегодняшнее происшествие.

И она указала в направлении, куда скрылся португалец.

— Глупенькая, — ласково продолжила она, увидев, как побелели губы девушки, — это не должно тебя тревожить. Разве нет людей, которые тебя любят, разве мы не носим тебя на руках? Мы надеемся, что постепенно здоровье твое улучшится.

Как и все искушенные в дипломатии люди, успешно отправив стрелу в цель, сразу же меняют тему, так и она не замедлила прекратить разговор.

Приказав одному из лакеев найти брошенный зонтик, она с улыбкой призналась, что «ужасно испугалась».

— Да и неудивительно, — добавила она. — Я видела Лесной дом, он производит такое же впечатление, как и его хозяин: с одной стороны, кажется жилищем сказочного принца, с другой — логовом какого-нибудь северного варвара. Кто знает прошлое этого человека — даже его попугай кричит о мщении…

Она замолчала.

Из Лесного дома пришли люди, чтобы унести собаку и перекопать то место, где она лежала. Они подняли животное так бережно и осторожно, как будто это был труп человека.

— Как же его любил барин! Геро был ему добрым товарищем, — сказал один из пришедших лакею из Белого замка. — Однажды спас его от разбойников… Барин вернулся домой бледный как смерть, и старина Зиверт чуть не воет, он так привык к Геро за это время.

Дамы стояли неподалеку и слышали каждое слово.

При упоминании имени Зиверта баронесса с презрением отвернулась и направилась к накрытому столу. Усевшись, она принялась сквозь лорнет разглядывать падчерицу, которая медленно шла с госпожой фон Гербек в ее сторону, в то время как люди португальца со своей ношей скрылись в лесу.

— Кстати, Гизела, — обратилась она к подходившей молодой девушке, — не обижайся, скажи мне, почему ты одеваешься так странно и так бедно?

На молодой графине было точно такое же платье, как и в тот день, когда она каталась на лодке, разница была лишь в цвете. Нежно-голубое, без всякой отделки, оно походило на талар[7] с широкими, открытыми рукавами. Талия была перехвачена узким поясом. Черная шелковая лента удерживала темно-русые волосы, зачесанные назад. Наряд этот мало походил на парижский туалет a la Watteau[8], но девушка похожа была в нем на эльфа.

— Ах, это извечное горе Лены, ваше превосходительство, — пожаловалась гувернантка. — Я уже давно замолчала.

— Вы этого и не должны были говорить, госпожа фон Гербек, — прервала ее строго Гизела. — Не вчера ли вы уверяли одну из наших судомоек, что большой грех быть тщеславной?

Улыбка заиграла на губах баронессы, гувернантка же вспыхнула.

— И я была вполне права! — ответствовала она с жаром. — Эта глупая, бессовестная девчонка купила себе соломенную шляпку точь-в-точь как моя новая! Но, милейшая графиня, возможны ли подобные сравнения… Это непозволительно с вашей стороны. Это опять одна из ваших колкостей!

— Я надеялась увидеть тебя в том восхитительном домашнем туалете, который я тебе прислала из Парижа, дитя мое, — сказала баронесса, не обращая внимания на сетования гувернантки.

— Он слишком короток и узок — я выросла, мама.

Испытующий взгляд черных глаз мачехи скользнул по лицу девушки.

— Он сшит по той мерке, которую Лена сняла перед моим отъездом, — сказала она медленно и в то же время едко. — Надеюсь, ты не желаешь убедить меня, милочка, что за столь непродолжительное время ты сильно изменилась?

— Я никогда ни в чем не желаю тебя убеждать, мама, и потому должна сказать, что этого платья я никогда бы не надела, даже если бы оно было мне впору, — я не терплю ярких оттенков, и тебе, мама, это известно. Красную кофточку я подарила Лене.

— Хороша будет горничная в дорогом кашемире! — Баронесса под маской насмешки попыталась скрыть досаду. — На будущее я остерегусь что-либо выбирать без твоего одобрения, душечка. Но я позволю себе заметить, что к столь вычурной простоте молодой особы я всегда отношусь с недоверием: по-моему, это лицемерие, ни больше ни меньше.

На лице Гизелы мелькнуло презрение.

— Я буду лицемерить? Нет, для этого я слишком горда, — сказала она спокойно, — и горда уже тем, что являюсь подобием Божьим. Я не отвергаю твоего стремления быть одетой к лицу, — продолжила она. — Другие пусть украшают себя, повинуясь моде, но я этого делать не буду.

Подобное редкое спокойствие в таком молодом существе невольно заставляло сомневаться, было ли оно следствием врожденной мягкости характера. Скорее, источник его лежал в преобладании разума над чувствами.

— А, так ты, моя маленькая скромница, убеждена, что так тебе более подходит? — баронесса была полна презрительной иронии.

— Да, — отвечала Гизела без тени смущения, — мой вкус говорит мне, что прекрасное должно заключаться в простоте и благородстве линий.

Баронесса расхохоталась.

— Ну, госпожа фон Гербек, — сказала она язвительно, обращаясь к гувернантке, — интересные убеждения приобрело это дитя в своем уединении! Мы вам очень благодарны за это!

— Боже мой, ваше превосходительство! — Госпожа фон Гербек была очень испугана. — Я не знаю, откуда у графини такие мысли! Никогда, я могу в этом поклясться, я не видела, чтобы она смотрелась в зеркало.

Баронесса сделала ей знак замолчать — на дороге от озера показался министр.

Нельзя было сказать, чтобы его превосходительство был в хорошем расположении духа.

Из-под надвинутой на лоб соломенной шляпы он смотрел на женщин.

Во время разговора Гизела, стоя у дерева, машинально держалась за ветку; рукав платья сполз к плечу, поднятая рука была обнажена — поза, полная благородного целомудренного спокойствия.

— Смотрите, жрица в рощах друидов! — с сарказмом заметил министр, подходя ближе. — Что за фантастический вид у тебя, дитя мое?

Обычно подобные шутки сопровождались добродушной усмешкой, на этот же раз ее сменило выражение апатии. Он поцеловал руку супруги и сел рядом с ней.

Госпожа фон Гербек разливала шоколад, а баронесса рассказывала супругу о происшествии с владельцем завода, ограничившись при этом сообщением о выстреле в собаку и не сказав ни слова о поступке Гизелы.

— Господин, как видно, желает окружить себя романтическим ореолом, — произнес министр, отказываясь от шоколада и зажигая сигару. — Разыгрывая из себя оригинала, он хочет, чтобы все заискивали перед ним с его миллионами. Но все это прекратится, как только приедет князь: богач желает быть ему представленным, как говорят. Вот тогда мы узнаем его поближе.

Говоря это, он казался рассеянным — похоже, мысли его были заняты другим.

— Болван обойщик разбил новую вазу! — сообщил он после небольшой паузы.

— Какая жалость! — воскликнула баронесса. — Но это не должно так расстраивать тебя, мой друг! Это легко исправить, ведь вещь стоила не более пятидесяти талеров.

Министр стал сдувать пепел с сигары, в движениях его сказывалось нетерпение.

— Когда я уходил из замка, — начал он после минутного молчания, — мадемуазель Сесиль получила сундук от твоего парижского портного, Ютта.

— О, это очень приятная новость! — обрадовалась баронесса. — Сесиль уже жаловалась, что вещи так долго не присылают, да я и сама была расстроена, что должна буду предстать перед князем замарашкой!

— Болван оценил их в пять тысяч франков, — заметил министр.

Баронесса посмотрела на него с удивлением.

— Иначе и быть не могло, — сказала она. — Я и купила на пять тысяч франков.

— Но, милое дитя, если я не ошибаюсь, ты привезла с собой туалетов на восемь тысяч франков.

— Положим, не на восемь, мой друг, — улыбнулась баронесса, — а на десять, ибо кто расплачивается из собственного кармана, как это сделала я, тот очень хорошо помнит… Но меня удивляет, как тебе не приходит в голову, что невозможно носить здесь туалеты, предназначенные для А., — такой безвкусицы, надеюсь, ты не мог от меня ожидать!

Говоря это, она спокойно крошила бисквит в шоколад. Губы улыбались, но взгляд пристально скользил по породистому профилю супруга.

— И с каких пор, любезный Флери, ты контролируешь мои посылки? — спросила она шутливо. — Это для меня новость!

И к чему это мрачное выражение на лице? Я не хочу, чтобы ты становился брюзгливым! Фи, милый друг, все простительно, только не старческие выходки!

Все было бы мило и очаровательно, если бы слова эти не скрывали язвительного намека для человека, на двадцать лет старше своей жены, во что бы то ни стало желавшего казаться бодрым.

Его невозмутимое лицо покрылось легким румянцем, на тонких губах появилась вымученная улыбка.

— Я расстроен, — проговорил он, — но никак не твоими парижскими туалетами, мое дитя, — вон сидит виновница! — Кивком головы он указал на Гизелу

Девушка подняла свои задумчивые глаза и удивленно, но твердо встретила взгляд отчима. Этот резкий тон испугал бы всякого, кто близко знал министра, но лицо девушки не выражало ничего похожего хотя бы на замешательство, что еще больше возмутило его превосходительство.

— Только что я услышал от твоего доктора интересные вещи, — сказал он с ударением на слове «интересные». — Ты не выполняешь его предписаний.

— Я здорова с тех пор, как стала выбрасывать его лекарства.

Министр поднял голову — глаза его широко раскрылись и сверкнули гневом.

— Как ты осмеливаешься?

— Да, папа. Но с моей стороны это вынужденная оборона. В любое время года он позволял мне кататься лишь в закрытом экипаже, не допускал, чтобы я собственными ногами прошлась по саду; пить свежую воду мне было запрещено, как какой-то смертоносный яд… Но когда полгода назад заболела Лена, то ей он рекомендовал в основном свежую воду, воздух и движения. Вот и я, папа, стала жаждать свежей воды, воздуха и движений. Поскольку доктор на все мои просьбы отвечал сочувствующей улыбкой, я должна была помочь себе сама.

— Ваше превосходительство, понимаете вы теперь всю трудность моего нынешнего положения? — спросила дрожащим голосом госпожа фон Гербек.

Министр хорошо умел владеть собой.

— Ты также купила верховую лошадь, — продолжал он спокойно, не обращая внимания на реплику гувернантки.

Сигара, которую барон рассматривал со всех сторон, казалось, занимала его в настоящую минуту гораздо больше, чем ответ падчерицы.

— Да, папа, из своих карманных денег, — ответила девушка. — Я не могу сказать, чтобы мне очень нравилось дамское седло, но я хочу быть крепкой и сильной, а подобная прогулка на свежем утреннем воздухе укрепляет мышцы и нервы…

— Позволено ли будет спросить, почему графиня Штурм во что бы то ни стало стремится превратиться в валькирию? — продолжал допрашивать ее министр с насмешливой улыбкой.

Прекрасные карие глаза Гизелы метнули искры.

— Почему? — переспросила она. — Потому что быть здоровой — значит жить, потому что мне оскорбительно и унизительно быть предметом всеобщего сострадания. Я последняя из рода Штурмов! Я не хочу, чтобы этот древний род закончил свое существование в жалком, немощном создании. Когда я вступлю в свет…

До сих пор баронесса, с насмешливой улыбкой следившая за разговором, в эту минуту покраснела и заметно встревожилась.

— Как! Ты хочешь быть при дворе? — прервала она молодую девушку.

— Непременно, мама, — отвечала Гизела без колебаний. — Я должна это сделать хотя бы ради бабушки, ведь она тоже была при дворе. Я как сейчас ее вижу, когда, вся в бриллиантах, она приходила ко мне в комнату проститься… Однажды я увидела глубокую красную черту на ее лбу, которую оставила тяжелая диадема, и с тех пор питаю отвращение к этим холодным камням, и мне неприятна мысль, что мое положение заставит меня в свое время носить бабушкины бриллианты.

И она обеими руками обхватила свою шею, словно уже сейчас почувствовала на ней холодное, как лед, бриллиантовое ожерелье.

Как ни владел собой министр, но при словах о бриллиантах бледные щеки его стали еще бледнее. Он далеко отбросил сигару и стал выбирать другую.

Прекрасное лицо супруги его окаменело в мрачных размышлениях. Она машинально мешала ложечкой шоколад, глаза были устремлены в землю.

Как бы не слыша ни единого слова обеих женщин, министр после краткой паузы заговорил тем ласковым тоном, с которым он прежде обращался к болезненному ребенку:

— Думаю, придется нам расстаться с нашим добрым, старым доктором, ибо он уже потерял всякое уважение своей маленькой упрямой пациентки. А принуждать тебя к чему-либо, Гизела, я не хочу. Придется думать… Не пригласить ли доктора Арндта из А.? У тебя слишком радужное настроение относительно твоего здоровья, а доктор, напротив, предполагает возобновление и усиление припадков, если…

Он остановился и, нахмурив лоб, посмотрел в направлении леса.

— Пойдите посмотрите, кажется, сюда кто-то идет, — велел он лакею.

— Ваше превосходительство, там пролегает самая короткая пешеходная дорога в Грейнсфельд, — осмелился заметить слуга.

— Очень мудрое замечание, любезный Браун, это мне хорошо известно, но, когда я здесь, то не желал бы, чтобы шлялись мимо меня, если есть другие дороги.

Глава 14

Между тем в чаще мелькнула чья-то одежда. Простым смертным, осмелившимся своим появлением прервать речь его превосходительства, оказался ребенок — дочь нейнфельдского пастора.

Увидев приближающуюся девочку, Гизела на миг почувствовала в душе боязнь быть осужденной окружающими ее особами за свои сношения с низшими. Это было малодушное, жалкое ощущение, унижающее человека, и природная честность характера победила воспитание.

Молодая графиня быстро поднялась и повелительным жестом остановила лакея.

— Папа, ты не должен прогонять этого ребенка, — сказала она решительно, обращаясь к министру. — Это та самая девочка, которая по моей вине чуть не утонула.

Она взяла за руку подбежавшего к ней ребенка и поцеловала в лоб.

— Благодарю вас за апельсины, которые вы мне прислали! — улыбнулась девочка. — Ах, как славно они пахнут! А мой голубой передник мама выстирала и выутюжила, и он опять как новый. Мама идет сзади — мы направляемся в Грейнсфельд. Я побежала вперед, чтобы набрать земляники для тети Редер, но вас я охотнее угощу.

И она подняла крышку своей корзиночки, полной душистых ягод.

— О, милая графиня, ваша очаровательная маленькая протеже говорит странные вещи! — едко сказала госпожа фон Гербек. — Я собственноручно буду запирать фрукты. Не для ребенка же нечестивого нейнфельдского пастора выросли они!

Гизела, немного смешавшаяся и покрасневшая при словах ребенка, гордо выпрямилась и холодным пристальным взглядом смерила маленькую толстую женщину.

— Как глупо из опасения, что другие осудят, скрывать свои добрые поступки! — жестко сказала она. — Моим долгом было осведомиться о здоровье ребенка и доставить ему маленькое удовольствие. Но, зная вашу ненависть к пасторскому дому, я была так малодушна, что не сообщила вам о своем поступке. И я наказана за это — впервые в своей жизни я чувствую себя глубоко униженной, ибо на меня падает подозрение во лжи! Не сделав ничего дурного, я должна стыдиться! — Яркий румянец разлился по всему лицу графини. — Ах, какое скверное ощущение! — Горькая гримаса исказила ее лицо. — Это послужит мне уроком, госпожа фон Гербек! Никогда я не опущусь более до подобного малодушия перед светом и действовать буду так, как сочтут за лучшее мой разум и мое сердце!

Оторопевшая гувернантка устремила вопрошающий взгляд на министра. Было непонятно, на чью сторону он склонялся, хотя она и подметила враждебный взгляд, брошенный им на взбунтовавшуюся падчерицу. Дальнейшие объяснения были неуместны, тем более что из леса выходила женщина, жена нейнфельдского пастора.

Увидев собравшееся здесь знатное общество, она на мгновенье остановилась. Но земля, где пролегала узкая тропинка, принадлежала общине, и так как женщина не слышала резких слов его превосходительства о нарушении его покоя, то продолжала идти дальше.

Одиннадцать лет отделяли этот день от того памятного рождественского вечера в пасторате… Совершившийся в то время разрыв между замком и пасторатом с тех пор с ожесточением поддерживался первым. На маленькой лесной лужайке три женщины встретились в первый раз за все эти годы.

Время, труды и заботы, конечно, оставили отпечаток на лице пасторши. Но по-прежнему румянец горел на ее щеках, крепость и гибкость были в движениях. Женщина отметила и почти неизменившуюся внешность Ютты, которая всегда жадно глядела своими черными глазами на свет, и расплывшуюся фигуру гувернантки.

— Мама, вот милая, прекрасная графиня, по милости которой я упала в воду! — закричала девочка, бросаясь к матери.

Гизела рассмеялась, пасторша также усмехнулась наивности своей дочери. Но вдруг она остановилась как вкопанная перед молодой графиней.

Каждый раз, когда ей приходилось видеть бледное лицо знатного ребенка, она думала, что видит девочку в последний раз, а между тем всего за один год хилая оболочка спала и миру явился пышный цветок.

— Боже мой, милая графиня! — обрадовалась она. — Да вы живы! Нет, ваше сходство с бабушкой поразительно… — У нее не хватило сил это юное, чистое создание, с такой лаской держащее за руку ее ребенка, сравнить с женщиной, которая в своем безграничном высокомерии, глухая к человеческому страданию, безжалостно и немилосердно попирающая чувства людей, царила когда-то на этой земле.

Пасторша остановила сама себя и промолвила:

— Да вы само здоровье!

— Дитя мое, заканчивай! — закричала баронесса.

Лицо Гизелы омрачилось. Эти резкие слова прогоняли добрую, честную женщину.

— Я возьму земляники с собой, Розхен, — сказала она ребенку, — а завтра ты придешь за корзинкой, согласна?

— В Белый замок? — недоверчиво спросила малютка, широко раскрыв глаза; потом она энергично покачала своей белокурой головкой. — Нет, туда я не могу прийти, — возразила она решительно, — брат Фриц говорил, что папу в Белом замке никто не любит.

На это нечего было возразить, так как госпожа фон Гербек действительно ненавидела этого человека.

Гизела пастора не знала.

Лицо женщины приняло строгое выражение, хотя взор ее все с той же искренностью был обращен на девушку.

Она взяла за руку свою девочку, чтобы продолжить путь.

Женщина не имела столько такта, чтобы не узнать в красивой, важной даме ту, которая когда-то нашла радушный приют под крышей ее дома и ела ее хлеб, а теперь с видимым презрением делала вид, что не замечает ее.

Тропинка проходила рядом с тем самым местом, где был накрыт завтрак. Проходя мимо стола, пасторша вежливо поклонилась, дамы ответили легким наклоном головы, министр приподнял шляпу.

То ли солнечный луч, падавший на его лоб, оживил это мрачное лицо, то ли действительно полузакрытые глаза были на этот раз не так суровы, но пасторша неожиданно остановилась перед ним.

— Ваше превосходительство, — сказала она скромно, но без робости, — случай привел меня сюда. В Белый замок я бы не пришла, а здесь, на воздухе, который не является ничьей собственностью, слова как-то легче произносить… Не подумайте, что я хочу о чем-нибудь вас просить — мы бедны, но можем, слава Богу, заработать себе на хлеб… Я хочу только спросить, почему муж мой получил отставку.

— Об этом спросите вашего мужа, сударыня! — едко ответствовал министр.

— Э, ваше превосходительство, тогда я пойду лучше в любую кузницу и отвечу сама себе. Чего я буду надоедать своему мужу, ибо если бы он захотел отвечать мне по чистой совести, то должен был бы сказать: «Я такой, каким должен быть человек, честно и строго исполняющий свои обязанности как перед Богом, так и перед людьми, и могу только удивляться несправедливости света, который наказывает невиновных».

— Придержите свой язык! — перебил ее министр ледяным тоном, угрожающе поднимая палец.

Госпожа фон Гербек повторила как бы про себя слова «честно и строго исполняющий свои обязанности» и злобно захихикала, хотя подобное вмешательство было против этикета, который она так чтила.

Цветущее лицо пасторши побледнело.

— Сударыня, — сказала она спокойно, повернувшись к гувернантке, — смех ваш неуместен. Возможно, нейнфельдские прихожане правы, что это по вашей милости мой муж лишился места. А ведь такое преследование недостойно христианина!

Глаза гувернантки загорелись злобой, она уже не сдерживалась.

— Можете думать и говорить, что хотите! — взвизгнула толстуха. — Это нисколько не помешает мне вновь раздавить ехидну, если я встречу ее на своем пути!

— Вы забываетесь, госпожа фон Гербек! — проговорил министр, жестом заставив ее замолчать.

— Почтенная госпожа пасторша, продолжительные объяснения не в моих принципах, — обратился он к ней с уничтожающей холодностью. — У меня не достало бы времени, если бы я пожелал мотивировать мои распоряжения каждому, к кому они относятся. Но вам я объясню, что это прославленное исполнение своих обязанностей вашим мужем оставляет желать лучшего. Мы сделали со своей стороны все, чтобы отвлечь человека от его привычек, но труд наш был напрасен. С постоянным упорством он противился каждой благодетельной реформе в области церкви, и стало вполне очевидным, что астрономические наблюдения для него гораздо интереснее и важнее, чем добросовестное изучение древних трудов отцов церкви. Священника на таком коньке мы не могли оставить!

— А боденбахского священника, которого надо отрывать от ульев для чтения проповеди, вы оставили? — спросила пасторша, глядя прямо в лицо его превосходительству.

— Э, почтеннейшая, — сказал он, снисходительно похлопывая ее по плечу, — боденбахский священник в своем пчельнике непрестанно имеет перед глазами пример исполнения установленных законов церкви. Раз и навсегда принятые, они будут господствовать в ульях до тех пор, пока существуют сами пчелы, и рабочие пчелы будут всегда подчиняться всем требованиям своей королевы… Я могу вас уверить, что боденбахский священник — наиусерднейший блюститель душ паствы, потому он и остался на своем месте.

— О, Боже милостивый, так, стало быть, это правда! — воскликнула пасторша, всплескивая руками. — Потому только, что там, на небе, не все так, как упомянуто о том в Священном Писании, люди не должны поднимать туда своих глаз! Они должны думать, что Всемогущий Творец ради прихоти вечером зажигает в небесном пространстве огоньки, чтобы посветить нам, копошащимся на земле! Мы должны вдолбить себе в голову, что белое — черное и дважды два будет пять. Но если бы мы хотели поступать так, то чем бы нам служило при этом учение нашего Спасителя? Не полнейшее ли будет с нашей стороны отрицание могущества и мудрости Творца, если мы станем умалять Его творения до сохранения буквы закона?

Она перевела дыхание и продолжила:

— Разве Библия не может остаться источником утешения, хотя в ней и проглядывают человеческие заблуждения? У кого хоть раз в минуту горести побывала она в руках, тот знает ей цену. Те, которые дрожат, чтобы не была нарушена в ней буква, те, стало быть, не разумеют ее духа. Я простая женщина, ваше превосходительство, но понимаю, что притча о пастыре и пастве указывает лишь на христианскую любовь между ними, но никак не на посох пастуха и не на плетень, куда загоняют овец… Об этом муж мой и говорил с кафедры. Вся община его любит; церковь всегда полна, и, когда он рассказывал о величии творений, которые сам наблюдал в тишине ночи, в храме стояла такая тишина, что можно было услышать, если пролетит муха.

До сих пор все стояли молча, но тут раздался громкий смех гувернантки.

— И в этих ночных наблюдениях ему помогает старый вольнодумец, солдат Зиверт! Прекрасное общество для служителя Бога! — Она с диким торжеством смотрела на пасторшу. — Ваше превосходительство, женщина эта сама себя обличает — она рационалистка с головы до ног!

— Старика Зиверта вы ни в чем не должны обвинять, сударыня! — возразила пасторша строго. — Это благороднейший человек, всю свою жизнь жертвовавший собой для других. В его сердце несравненно больше религии, чем в сердцах тех, у кого она на устах! Человека этого я хорошо знаю — он жил в моем доме до самой смерти нашего доброго горного мастера. Тогда старик чуть не помешался от горя. Даже сейчас, по прошествии одиннадцати лет, когда уже никто не вспоминает о том ужасном несчастье…

Лицо баронессы побледнело, ложка, которую она нервно вертела в руке, выпала, черные, сверкающие глаза с угрозой остановились на говорившей.

Министр пришел ей на помощь.

— Добрая женщина, до сих пор вы говорили как по книге, — прервал он ее, как бы не обратив внимания на последние слова. — Мне жаль потраченного вами труда, — продолжил он, пожимая плечами, — но изменить дела я не могу, все должно идти, как тому следует быть.

— Я и не прошу ничего, ваше превосходительство, — ответила она и взяла за руку ребенка. — Не без труда, конечно, расстаемся мы с нейнфельдской долиной, где в продолжение двадцати одного года делили горе и радость с добрыми людьми.

— Нет, вы не покинете этих мест! — крикнула Гизела, подходя к пасторше.

Ее карие глаза сверкали и казались в эту минуту чернее глаз мачехи, которые в свою очередь в безмолвном гневе остановились на лице девушки.

— Переезжайте ко мне в Грейнсфельд! — твердо сказала молодая девушка.

— Графиня! — воскликнула госпожа фон Гербек.

— Не тревожьтесь, милостивая государыня, — сказала пасторша, обращаясь к гувернантке и пожимая протянутую руку Гизелы. — Я не приму этого ради самой графини. Да благословит Господь ваше доброе сердце, но из-за меня у вас не будет ни одной горькой минуты. Вам же я еще раз скажу, — добавила она, обращаясь к гувернантке, — что вы прогнали человека, «раздавили ехидну», как вы говорили, лишили его призвания, что в тысячу раз для него тяжелее, чем потеря средств к существованию. Да, сейчас такое время, что вы можете делать все, что вам угодно, ибо сила на вашей стороне.

Но не думаете ли вы, что если вы истину попираете ногами, так будет всегда? Взгляните на Нейнфельд! Там с каждым часом зреет дух, который вы желали бы уничтожить! Но все ваши козни против него будут бессильны, в конце концов он поглотит и вас, ибо на его стороне будущее. В нем есть та евангельская любовь, которую прежде всего и проповедует христианство. Тащите своего идола из преисподней, стройте ему трон выше того, на котором восседает Всемогущий, — все напрасно, не в вашей власти оживить труп.

Поклонившись министру и графине, она пошла по тропинке. Его превосходительство не произнес ни слова. Такая смелость переходила все границы; а он не мог даже наказать женщину, ибо не мог же он заставить ее мужа дважды уйти в отставку… Это походило на поражение. Он спокойно опустился на стул и снова прикурил свою потухшую сигару.

Госпожа фон Гербек с бледными, дрожащими от гнева губами украдкой бросила неприязненный взгляд на министра, ибо, по ее мнению, подобное дипломатическое спокойствие в данный момент было неуместным.

— Бесстыжая женщина! — вырвалось у баронессы. — Ты позволишь ей безнаказанно уйти, Флери?

— А что, пускай убирается, — ответил он презрительно.

Откинувшись на спинку стула и выпуская колечки дыма, он насмешливо окинул взором падчерицу, которая в глубоком волнении стояла перед ним. — Милая дочь, — сказал он, иронически усмехаясь, — ты сию минуту намерена была воспользоваться своим древним грейнфельдским правом покровительства. Терпимость к иноверцам — вещь прекрасная, но, право, было бы чересчур ново и остроумно, если бы католическая графиня Штурм в своей домашней капелле заставила служить мессу протестантского священника!

Руки Гизелы судорожно сжимались у груди, как бы желая сдержать биение ее взволнованного сердца.

— Я не этого хотела, папа. Я… — сказала она сдавленным голосом, — я всего лишь хотела дать приют несчастному преследуемому семейству!

— Очень великодушно, милая дочь, — продолжал насмехаться министр, — хотя и не совсем тактично, ибо я то лицо, которое их «преследует», как ты изволила сейчас выразиться.

— О, милая графиня, неужели действительно вы позволили опутать себя этой ересью? — госпожа фон Гербек была вне себя.

— Ересью?! — повторила молодая девушка, и глаза ее сверкнули. — Пасторша говорила истину! — продолжала она решительно. — Каждое ее слово находило отголосок в моем сердце! Как ребячески неопытна была я до сих пор! Я смотрела на вещи и на людей вашими глазами, госпожа фон Гербек, не размышляя. Я была слепа! Это самый горький упрек, который я должна себе сделать.

Внезапно она умолкла, губы ее плотно сжались.

Всегда сдержанная, теперь она вдруг излила поток речи. Гизела сжала руками виски и постояла так минуту, затем взяла в руки шляпу.

— Папа, я очень взволнована, — сказала она своим обычным голосом. — Могу я пройтись по лесу?

Казалось, к министру вернулось его прежнее расположение к падчерице. Он не прервал ее тираду ни единым словом, ни единым жестом и теперь отечески благосклонно кивнул в знак согласия. Девушка через луг отправилась в лес.

— Вы уже состарились, госпожа фон Гербек, — сказал барон с едкой беспощадностью, обращаясь к побледневшей гувернантке, когда голубое платье скрылось за кустарником. — Здесь нужны иные вожжи.

Глава 15

Гизела пошла вдоль берега. В одной руке она держала шляпу, другая скользила по ивовым кустам, окаймлявшим эту сторону озера.

Легкий ветерок развевал волосы молодой девушки и поднимал рябь на позолоченной солнцем поверхности воды.

В лесу полуденная тишина изредка нарушалась птичьим щебетом да монотонным жужжанием пчелы, перелетающей с цветка на цветок.

Девушка погружена была в себя, ее карие глаза выражали мрачную задумчивость.

Простая деревенская женщина сильно поколебала почву, на которой до сих пор сознательно и твердо стояла молодая графиня.

До сей поры слова «тебе не пристало» управляли всеми поступками девушки. Если когда-либо сквозь холодный рассудок в ней начинали пробиваться чувства, то сразу же три голоса взывали к памяти умершей бабушки и напоминали этот постулат. «В духе, парящем над Нейнфельдом, есть евангельская любовь», — сказала пасторша. А ей вот уже семнадцать лет, а между тем сердце ее еще никогда не согревалось этим чувством. В лице своей бабушки она боготворила идеал аристократизма, представительницей которого та была, но никогда у нее не возникало желания обвить своими маленькими ручонками прекрасную белую шею гордой дамы, и теперь сердце ее тревожно сжалось при мысли, как было бы воспринято подобное проявление чувств. И когда она подумала о тех людях, которыми была окружена на протяжении всей своей жизни — отчим с его холодным лицом и непроницаемым взглядом, красивая мачеха, разжиревшая благочестивая гувернантка, доктор, камеристка Лена, — невольный внутренний трепет охватил все ее существо при осознании той враждебной холодности, с которой она относилась к ним.

Да, она была слепа и не хотела думать, а сердце никогда не подсказывало ей, что есть на свете существа, которых она может и должна любить. Вернее, она не понимала, что можно и нужно любить людей, хотя Пуса-то она нежно любила, могла поцеловать и красивый цветок.

Она вдруг с ужасом почувствовала, что в ней распустилась какая-то невидимая почка. Девушка готова была бежать к жене пастора, прижаться к ней и просить, чтобы она полюбила ее.

Да, в Нейнфельде царила любовь, там был иной мир, отличный от того, который окружал ее до сих пор. Там нашла себе деятельность душа португальца. Там витал тот дух, который охватывал собой все живое! «Если сейчас вы попираете истину ногами, то это не значит, что всегда так будет», — сказала пасторша. Над Нейнфельдом всходила заря новой жизни. Заря эта есть сознание долга человека перед своим ближним… Там строили дома, предоставляли работу, сиротам заменяли отца и мать… И тот, кто творил эти дела любви, был иностранцем. А она, богатая наследница, проезжала мимо жалких лачуг своих рабочих, видела их голодных, оборванных детей и считала, что так и должно быть.

Чужестранец из Лесного дома прав, презирая ее. Он швырнул ей в лицо те жалкие деньги, которые от ее имени послала гувернантка. Гизела вспомнила ту брезгливость, с которой он отстранился, вероятно, из-за ее недуга, и удивление, в котором он застыл перед мачехой. Этот человек, с мрачным лицом и загадочными глазами, имел полное право презирать ее. Девушка остановилась на минуту, переводя дыхание; яркий румянец разлился по ее лицу, сердце билось так сильно, словно хотело выпрыгнуть.

Она углубилась в лес. Далеко позади остался накрытый для завтрака стол, где, вероятно, еще судили и рядили о непристойном поведении графини Штурм.

Вдруг молодая девушка подняла задумчиво опущенную голову: откуда-то издали доносился плач ребенка. Он звучал так жалобно и беспомощно, был столь непрерывен, что казалось, ребенок брошен в лесу на произвол судьбы.

Гизела, подобрав платье, стала пробираться сквозь кусты. Она вышла на пустынную дорогу которая вела из Нейнфельда в А., а там, немного поодаль, прислонясь головой к стволу бука, без сознания лежала женщина.

Это была одна из тех бедных женщин, которые из года в год должны что-то предпринимать, чтобы не умереть с голоду. Они покупают на фарфоровых фабриках по дешевке брак и таскают свою ношу по всей округе, продавая свой товар и имея самую скудную прибыль, которая и дает им возможность выжить. С тяжелой корзиной за спиной, крошечным ребенком на руках, а зачастую и с еще одним, побольше, странствуют эти бедные труженицы со сбитыми ногами в зной и непогоду, более жалкие, чем даже вьючные животные, ибо не только страдают сами, но и видят, как мерзнут и голодают их дети.

Обморок, очевидно, произошел от истощения. Корзинка с посудой стояла рядом, маленький мальчик месяцев восьми барахтался на ее коленях. Глазенки его опухли от слез; он сейчас же притих, увидев Гизелу.

Молодая девушка со страхом посмотрела на лежащую в глубоком обмороке женщину и осторожно взяла ее холодную руку. Она нуждалась в помощи, но Гизела не знала, что делать — не было под рукой ни расторопного слуги, обязанного уметь ее оказывать, ни даже стакана свежей воды, и вокруг — ни души… При этом место было совершенно незнакомым — самые дальние прогулки Гизелы не простирались за озеро. Нечего делать, придется вернуться на лужайку за помощью.

В эту минуту ей послышался плеск воды. Девушка прислушалась и пошла вдоль дороги. Шум становился все явственнее. Дорога сменилась тропинкой и потянулась через кустарник; девушка, не колеблясь, пошла по ней — было очевидным, что она ведет к человеческому жилью.

Сзади вновь раздался плач ребенка, и это заставило ее ускорить шаг. Наконец перед Гизелой предстал высоко бьющий фонтан Лесного дома. Минуту она стояла как вкопанная, затем осторожно вышла из кустарника.

Перед ней был утопающий в зелени средневековый серый замок — «место пребывания не то сказочного принца, не то северного варвара», как выразилась мачеха. Здесь жил португалец, и каждую минуту он мог выйти из широких дверей галереи. Ни за что на свете не хотела бы она снова встретиться с тем мрачным и холодным взглядом, с которым он отпрянул от нее тогда в лесу. А между тем в нескольких шагах лилась живительная влага, которую она искала; но в ее плеске и журчании чудились строгие, негостеприимные звуки, каждая капля словно льдом стискивала сердце. Однако долетавший до ее слуха жалобный плач ребенка толкал графиню вперед.

Она подошла к фонтану.

Мертвая тишина царила вокруг, лишь гибкие ветви деревьев слегка колыхались ветерком да яркие лучи солнца заливали светом зеркальные стекла окон. Может статься, хозяин дома сейчас в Нейнфельде, он человек деятельный. Может, кто-нибудь из прислуги пойдет с ней к бедной женщине.

Несколько ободренная, она приблизилась к ступеням, ведущим на террасу, но тут остановилась, вскрикнув от испуга: попугай, спокойно сидевший до сих пор на своем кольце, вдруг закричал резким голосом, а обезьянка спрыгнула с плеча каменного юноши и, почмокивая губами, завертелась вокруг девушки.

Восклицание это, вероятно, было услышано в доме, и в дверях показался старик. При виде Гизелы он остановился. Вся его фигура выражала такой ужас, как будто перед ним стояло привидение.

У молодой девушки не было опыта наблюдения за лицами, но она сразу поняла, что перед ней враг. Ненависть и вместе с тем какое-то недоумение отразились на его темном худом лице. Он, как бы защищаясь, вытянул в ее сторону свои большие костлявые руки и заговорил с угрюмым видом:

— Что вам надо? В этом доме вам нечего делать. У него больше нет с вами ничего общего. Ни Цвейфлингены, ни Флери ногой сюда не ступят!

Он указал на узкую тропинку в лесу и прибавил:

— Там дорога в аренсбергский лес!

В ужасе глядела молодая девушка на негостеприимного старика.

Неясное воспоминание из детства предстало пред ней: ее второй раз прогоняли с порога Лесного дома. Гизеле стало страшно. Но в графине текла гордая аристократическая кровь Штурмов и Фельдернов.

Гордым взглядом смерила она старика, углы рта ее опустились, точь-в-точь как когда-то у графини Фельдерн.

— Я и не собиралась входить в этот дом! — Гизела повернулась с намерением уйти, но ее остановила мысль, что она не может вернуться без помощи к бедной женщине.

Огромного усилия стоило ей снова обернуться и посмотреть в глаза ужасного старика, но она сделала это, ибо сердце ее все еще было под впечатлением тех мыслей и чувств, которые пробудила в ней пасторша.

— Прикажите дать мне стакан, чтобы я могла налить воды, — сказала она тем повелительным тоном, которым привыкла отдавать приказания в Белом замке, и указала на фонтан.

— Эй, госпожа Бергер! — закричал старик в галерею, не двигаясь с места, будто ему было поручено охранять вход в это жилище.

Показалась женщина почтенного вида в белом чепчике и переднике, очевидно домоправительница.

— Принесите стакан, — сказал ей старик. Женщина исчезла.

— Что случилось, Зиверт? — раздался из глубины дома мужской голос.

Старый солдат испугался — видимо, этого человека он так заботливо охранял.

Старик поспешно обернулся, как бы с намерением не допустить его приближения к двери, но португалец стоял уже на пороге.

Он был бледен. При взгляде на Гизелу, с выражением гордой надменности стоявшую у подножия террасы, яркий румянец вспыхнул на его смуглом, мужественным лице. В эту минуту оно не выражало ни отвращения, ни презрения. Глубокая, резкая складка на лбу, правда, оставалась, но в глазах появился какой-то загадочный блеск.

Под этим взглядом девушка преобразилась. Теперь это была не надменная высокородная графиня, а молодое, робкое создание, случайно оказавшееся в незнакомом месте.

Девушка собралась уже тихо объяснить причину своего появления и, обращаясь к португальцу, протянула к нему руки.

Но это движение окончательно вывело из себя старого солдата.

— Убирайтесь отсюда! — закричал он, отстраняя рукой португальца. — Это она, как две капли воды… Только недостает огненной змейки на шее… Ни дать ни взять, то же белое лицо, те же длинные волосы, как и у той бесчестной твари! И она так же поднимала руки, и с той поры господин мой стал пропащим человеком. Она, конечно, уже сгнила в земле, но еще живо ее отродье!

И он указал на молодую девушку.

Точно ветхозаветный пророк, призывающий кару небес, стоял этот старик на террасе.

— Она ничуть не лучше той, — продолжал он, повышая голос. — Сердце ее как камень. В Грейнсфельде и Аренсберге молятся за бедняков, а чтобы помочь им, так никому и в голову не придет! Не пускайте ее сюда! Как та всегда приносила с собой беду, так и эта…

Закрыв лицо дрожащими руками, графиня пошла прочь, но кто-то остановил ее и нежно отнял руки от лица. Перед ней стоял португалец.

Он, видимо, испугался смертельной бледности девушки, глаза которой с отчаянием и горечью смотрели на него. Может статься, в нем шевельнулось сострадание, потому что он взял ее за руки и сделал движение, как бы желая привлечь к себе, но быстро отстранился, как тогда, на лугу.

— Вы, кажется, собирались обратиться ко мне, графиня, я видел это по вашему лицу, — сказал он нетвердым голосом. — Чем я могу служить вам?

— В лесу лежит бедная женщина, — прошептала она едва слышно. — Обморок, очевидно, от утомления, я пришла к этому дому, чтобы просить как-то помочь ей.

И с поникшей головой, ускорив шаги, она пошла мимо него к лесу.

Это уже не была та самая молодая девушка, что недавно с такой гордостью произносила свой высокий титул, выражая этим, что никакие обстоятельства не заставят ее быть никем иным, как высокорожденной аристократкой. Куда девалась гордая кровь Штурмов и Фельдернов, которая еще так недавно придавала высокомерное выражение этому юному лицу? Еще совсем недавно в ней играли тщеславие, властолюбие и эгоизм: она становилась на дыбы при малейшем, как ей казалось, оскорблении.

Во время отсутствия Гизелы женщина пришла в себя. Она была в сознании, видела приближающуюся молодую девушку, но была все же не в состоянии подняться и произнести хоть слово. Маленький крикун успокоился и, улыбаясь и агукая, водил ручонками по бледному лицу матери.

Гизела слышала за собой мужские шаги.

Она знала, что помощь близка, и теперь, не поворачивая головы, хотела удалиться отсюда, ибо ею вдруг овладело новое чувство — женская гордость.

Возможно, этот друг человечества, нейнфельдский благодетель, и имел право осуждать ее, но он не должен был допускать, чтобы слуга оскорблял женщину.

И тем не менее не остановил проклятия старого солдата. Очевидно, оно находило отголосок в его собственных взглядах. Хотя на минуту им и овладело сожаление, но все-таки он не счел нужным смягчить обвинение в жестокосердии графини Штурм.

Сердце девушки было полно горечи, и под ее влиянием она отошла от бедной женщины в ту самую минуту, как к ней подошел португалец в сопровождении Зиверта. Старый солдат нес на подносе различные возбуждающие средства, но ребенок, увидев суровое, бородатое лицо, поднял крик и, дрожа от испуга, стал прятать головку на груди матери.

Гизела остановилась, глаза беспомощной женщины тревожно впились в нее. Она поняла немую просьбу и вернулась назад. Сорвав ягодку земляники, она поднесла ее ребенку, который протянул за ней ручонки и охотно пошел к девушке. Португалец бросился, чтобы взять мальчика у нее из рук. Его проницательные глаза были устремлены на Гизелу,

— Это не пристало вам, графиня Штурм, — произнес он отрывисто слова, так часто слышанные ею. — Вы плохо держите слово, — продолжал он. — Я помню ваше обещание, данное родственникам, не забываться до такой степени… Вы находитесь на опасном пути скрытности, так как не посмеете рассказать в Белом замке, что держали на руках крестьянского ребенка.

Он напомнил ей о той минуте, когда она, как бы устыдясь маленького общества, которое было с ней в лодке, дала обещание вести себя сообразно своему общественному положению, подтвердив этим, что разделяет взгляды своего круга. Он был невидимым свидетелем ее слабости, и в тоне, которым напомнил ей об этом, открылась вся его враждебность, с которой он, по словам госпожи фон Гербек, к ней относился.

Смягчившееся было сердце девушки вновь ожесточилось.

— Я умею отвечать за свои поступки! — возразила она гордо, прижимая к себе ребенка.

Он отошел от нее и снова склонился над женщиной. Все его усилия, однако, были безуспешны: ни растирание рук спиртом, ни вливание в рот мадеры не помогали вернуть ей силы.

Нерешительность не была в числе качеств этого человека — недолго думая, он поднял женщину на руки и понес в Лесной дом.

С какой легкостью шел со своей ношей этот сильный человек! Какая разница была между этим чужестранцем, так по-человечески помогающим своему ближнему, и владельцем Белого замка! Его превосходительство залпами освежающей эссенции опрыскивал вокруг себя воздух, если ему случайно доводилось находиться поблизости от «индивида», несущего на себе печать бедности.

Глава 16

И вот Гизела снова стояла на том самом месте, откуда только что в ужасе бежала. Она в молчании следовала за идущими впереди мужчинами.

Больная была внесена в дом, и с тревогой в сердце молодая девушка думала о том, что кто-то заберет у нее ребенка.

Она занимала его, указывая ему то на обезьянку, то на попугая, подносила близко к фонтану.

Наконец португалец вышел на террасу в сопровождении домоправительницы.

Женщина, очевидно, не знала, у кого находится ребенок, которого она должна была забрать, ибо торопливо и испуганно стала спускаться с лестницы, увидев Гизелу.

— Но, ваше сиятельство, — сказала она, низко и почтительно приседая, — как это возможно! Носить этакого тяжелого, грязного ребенка…

И она хотела было взять его из рук Гизелы, но не тут-то было: мальчик обхватил ручонками шею графини и, прижавшись к ней, разразился плачем.

— Тише, тише, маленький крикун! — успокаивала его почтенная женщина. — Ты напугаешь свою бедную маму.

Но все ее старания переманить ребенка с рук молодой девушки ни к чему не приводили.

Португалец меж тем спустился с лестницы. Сопротивление и плач ребенка, казалось, причиняли ему какое-то странное волнение: глаза его пылали, он с беспокойством смотрел на маленького упрямца, который все крепче цеплялся за девушку уткнувшись лицом в ее шелковистые волосы.

Южной вспыльчивой натуре португальца, кажется, надоела эта сцена. Он нетерпеливо топтался рядом и несколько раз поднимал руку, точно силой желая забрать ребенка из рук Гизелы.

Лицо графини вспыхнуло, она нерешительно взглянула на дом. Было ясно, что девушка боролась с собой.

Она, успокаивая, прижала мальчика к себе.

— Не плачь, мой милый, я тебя отнесу к твоей маме, — сказала девушка решительным и в то же время нежно-успокаивающим тоном и твердыми шагами стала подниматься по лестнице.

Зиверт из дверей молча смотрел на происходящее.

На пороге Гизела остановилась перед стариком. Гордо выпрямившись, но в то же время склонив свою красивую головку, она была неотразимо прелестна в своей целомудренной красоте.

— На этот раз не беспокойтесь, — обратилась она к нему со слегка дрожащими губами. — Если по моим следам и идет беда, как вы изволили выразиться, то в эту минуту она теряет всю свою силу, ибо это дитя разрушает ее могущество.

Старый солдат, может быть, впервые в своей жизни опустил глаза, в то время как графиня прошла в галерею.

Следовавшая за ней домоправительница отворила дверь, которая вела в комнату южной башни.

Там, на раскладной кровати, на чистом белье под мягким одеялом лежала бедная женщина. Она протянула руки навстречу своему ребенку — должно быть, слышала его крик.

Гизела посадила мальчика на кровать, при этом рука ее почувствовала слабое пожатие. В ту же минуту больная подняла ее к своим запекшимся губам. Эта бедная женщина и не подозревала, какая жертва была принесена ради нее гордой, высокорожденной графиней.

У Гизелы осталось неясное воспоминание о той ночи, когда она со своим отчимом искала гостеприимства в Лесном доме, да это и понятно: были предприняты все усилия, чтобы уничтожить его в ребенке.

Она не узнала комнаты и не подозревала, что стоит на том самом месте, где когда-то слепая старуха со злостью оттолкнула от себя ее маленькую ручку.

В эту минуту сердце ее щемило от какого-то необъяснимого чувства.

Глаза ее робко скользили по комнате — глубокие оконные ниши придавали ей мрачный, непривлекательный вид.

Старинная, как видно, немало послужившая на своем веку мебель, какую в Белом замке не поставили бы и в помещении для прислуги, стояла вдоль стен, увешанных выгоревшими картинами в черных деревянных рамах — то были портреты, изображающие самые обыденные личности в мещанской обстановке. Наверное, это была комната злого старика, хотя этому противоречило присутствие очень элегантных золотых часов на комоде и небольшого столика в оконной нише с изящным письменным прибором.

Над изголовьем кровати, на стене, был темный занавес, именно он и произвел впечатление на девушку. Его назначением было, главным образом, скрывать собой — не от солнечного света, ибо он и так сюда не попадал — от посторонних глаз чей-то портрет. Когда укладывали на кровать больную, занавес нечаянно отдернули, отчего образовалась узкая щель, но и ее достаточно было, чтобы увидеть лицо изображенного на нем человека… Глубокие, спокойные глаза и оттеняющие их сросшиеся брови невольно приковывали внимание, наводя почему-то на мысль о трагической судьбе их владельца.

Гизела точно видела где-то это красивое, задумчивое лицо с русой бородой… Может, в какой-нибудь из книг с германскими сагами, в которых она ребенком так любила рассматривать картинки? Было что-то в его облике, наводящее на мысль о том, что или никогда этого человека не существовало, или кисть художника мастерски прописала на портрете всю историю его жизни и страданий.

И сам портрет, и вся обстановка комнаты производили какое-то безотчетно грустное впечатление. Казалось, здесь слышен тихий шелест давно минувшего времени.

Поспешно вынув все находившиеся при ней деньги, она положила их на постель больной. Взяв с нее обещание по выздоровлении прийти в Аренсберг и выразив намерение позаботиться о ребенке, она оставила комнату. Проходя через большой зал, пугающий оскаленной головой тигровой шкуры на полу и сверкающим оружием на стенах, она подумала, что так же дик и чужд ее пониманию сам владелец Лесного дома.

Быстро миновав галерею, она вышла на террасу.

— Вы, как видно, очень торопитесь оставить мой дом, — раздался рядом голос португальца.

— Да, — почти прошептала она, проходя мимо него. — Я боюсь здесь старика и… — девушка замолчала.

— И меня, графиня, — добавил он странным голосом.

— Да, и вас, — подтвердила она, медленно спускаясь со ступеней террасы и поворачиваясь к нему с серьезным выражением в глазах.

Она подошла к фонтану и стала смачивать водой виски, в которых болезненными толчками пульсировала кровь.

— Мщение сладко! — прокричал на террасе попугай, раскачиваясь на кольце.

Испуганная девушка видела, как португалец, последовавший было за ней, вдруг остановился как вкопанный, устремив взгляд на птицу.

«Кто знает, какое прошлое у этого человека, даже попугай его кричит о мщении», — сказала мачеха. И в самом деле, в этом человеке присутствовало что-то неуловимо дикое, неукротимое… Казалось, он никогда ничего не прощает и не забывает, неуклонно следуя ветхозаветному изречению: «Око за око, зуб за зуб».

Все было очень подозрительным. Странно, но молодая девушка, зная, что человек этот явный ее недоброжелатель, в ту минуту, когда он снова повернул к ней свое благородное лицо, почувствовала что-то вроде стыда, какая-то острая боль кольнула в сердце.

Он уже подошел к фонтану и подставил руку под падающую струю.

— Прекрасная, чистая вода, не правда ли, графиня? — спросил он.

До того голос его был мягок и звучен, теперь же, после крика попугая, к нему вернулось мрачное настроение.

— Чудесными свойствами обладает этот источник, — продолжал он. — Графиня Штурм окропляет им лоб и руки, смывая с себя следы соприкосновения с чуждым ей миром! Она может смело вернуться в Белый замок и предстать пред строгими взорами — ничто не пристало к ней, она безукоризненно аристократична, как и прежде!

Гизела побледнела и невольно отступила назад.

— Я опять внушаю вам страх, графиня?

— Нет, в эту минуту вы говорите под влиянием неприязни, но не в порыве вспыльчивости, как прежде. А меня страшит только слепой гнев…

— Вы видели меня сердитым? — в тоне его слышалось удивление и смущение.

— Разве решилась бы я войти в дом, если бы не дрожала за беспомощное существо, которое было у меня на руках? — спросила она. В ее голосе вновь послышалась оскорбленная, чисто женская гордость.

— Вы действительно думали, что я могу обидеть маленького ребенка?!

— Да, я неопытна, не разбираюсь в людях, ведь жизнь моя так одинока… — Девушка широко открытыми, наивными глазами смотрела на португальца.

— Но гнев в глазах вы видели?

— Да, и знаю, что именно ему скорее всего подчиняется рука человека.

— Странно, что вы так близко знаете теневую сторону человеческой натуры, — пробормотал Оливейра. Помолчав, он добавил: — И вы видели меня таким, не владеющим собой?

— Я так не сказала. — Гизела покраснела. — Но, увидев выражение ваших глаз, невольно подумала, что видела их раньше…

— Графиня была в Бразилии? — Деланно-небрежный тон человека, импонирующего ей своим благородным обликом и действиями, вновь оскорбил ее.

— Я могу говорить лишь о сходстве вас с человеком, который в детстве обидел меня в приступе жестокого гнева. Поэтому, пересилив себя, и внесла мальчика в ваш дом под защиту матери.

— Вы оскорбили этого человека?

— Нет, конечно. Я выбежала тогда из Белого замка, желая отдать свои сбережения бедным нейнфельдским детям, и в этот момент какой-то юноша, которого я не видела прежде, изо всех сил оттолкнул меня, и мне показалось, что он хочет меня убить. Он кричал, что я жалкое, больное создание. Это было так, а испуг в тот раз сделал меня еще более больной, лишив радости детства.

Слова девушки, звучащие так трогательно, вызвали большое внутреннее волнение португальца. Это было видно по тому, как покраснел его обычно бледный лоб.

— Неудивительно, что этот момент так врезался в вашу память. Но уверены ли вы, что тем молодым человеком двигал гнев? Может, душа его страдала в тот момент… — При этих словах, Гизела была уверена в этом, его губы задрожали.

— Кто знает, — пожала плечами девушка. — Тогда все боялись, что он подожжет дом, — таким был злым человеком. Он и папá наговорил много гадостей.

— Какая дерзость! Надеюсь, его превосходительство не замедлил передать дерзкого юношу в руки правосудия?

Гизела удивленно посмотрела на Оливейру.

— Разве он не предстал перед строгими судьями, которые здесь и слышат, и говорят устами его превосходительства? Все они честные, славные люди, отлично осознающие свое положение. Так что, сидит злостный преступник в темнице?

— Перестаньте, я не могу слышать это. Вы сами высказали сомнение, что он виновен во всем. К тому же он утонул в ту ночь.

— Как утонул? И вам, графиня, жаль его?

— Да, очень.

— У вас не было желания его наказать? — Лоб португальца снова побледнел.

— Что вы, никогда.

— Но ведь он вас обидел! Вы в состоянии простить ему это?

— Конечно, я простила его. Дурное время миновало, я никогда не вспоминала тот случай. Только опасения за маленького мальчика заставили меня заговорить об этом.

Она не поняла, что произошло, только вдруг почувствовала на своей руке горячие губы португальца, и тот же миг он уже быстрым шагом пересекал террасу. Тотчас там появился старый Зиверт и унес кольцо с говорливой птицей в дом. Возможно, она беспокоила больную женщину.

Часть вторая

Глава 17

Графиня пошла по дорожке к Аренсбергу, которую ей указал старый солдат.

С возрастающим стыдом и смущением глядела она на свою руку к которой впервые прикоснулись губы мужчины. При других обстоятельствах, переступи кто-нибудь границу очерченную ею вокруг себя, она немедленно, без всяких размышлений окунула бы руку в воду; сейчас же ей и в голову не пришло подобное «очищение». Она была потрясена.

Взгляд девушки был устремлен вверх. Сквозь густую листву просвечивало синее небо, золотистые лучи солнца освещали толстые стволы деревьев, на которых пестрел мох.

Разве не светило сегодня солнце ярче, не пели веселее птицы, порхающие над ее головой? Нет, все было как прежде. И источник чувств, волновавших молодую душу, был стар, как и сама любовь…

«Ах, как прекрасен мир! — думала молодая графиня, идя по тропинке. — Как хорошо быть здоровой!»

Когда Гизела пришла на поляну, там уже не было никого, кроме старого Брауна, который укладывал в корзину посуду. Он доложил своей госпоже, что его превосходительство получил телеграмму и с обеими дамами вернулся в Белый замок.

Гизела словно в первый раз увидела старого служителя. Она припомнила, что раньше у него были черные волосы, а теперь он был сед как лунь; эта перемена совершалась на ее глазах постепенно, она и не заметила… И у папа много было седых прядей на голове и в бороде, но об этом она подумала совершенно спокойно, тогда как вид седой головы старого слуги вдруг пробудил в ней какое-то щемящее чувство сострадания к нему.

— Милый Браун, пожалуйста, дайте мне стакан молока! — сказала она так мягко, что странным показался сам тон фразы, не говоря уже о том, что она впервые в жизни попросила.

Старый слуга в недоумении оглянулся и молча уставился на нее.

— Что, молоко все выпито? — спросила она, ласково улыбаясь.

Человек бросился со всех своих старых ног к импровизированному буфету и принес оттуда на серебряном подносе стакан молока.

— Скажите, Браун, есть у вас семья? Я до сих пор этого не знаю, — продолжала она, поднося к губам стакан.

— О, ваше сиятельство, не извольте беспокоиться, — пробормотал старик в полном недоумении.

— Но мне хотелось бы знать.

— Если вы желаете, ваше сиятельство… У меня жена и дети. Двое живы, а четверо лежат на кладбище… Была еще внучка, ваше сиятельство, славная девочка, радость всей моей жизни… — проговорил он, поднимая глаза, полные слез. Старик плакал.

— Бога ради, Браун, останьтесь! — воскликнула пораженная девушка, когда старик, видимо встревоженный нарушенным им этикетом, хотел удалиться. — Я желаю знать, что так глубоко огорчает вас.

— Вот уже три недели, как мы похоронили нашего ребенка, — произнес он дрожащими губами, стараясь вновь принять почтительную позу. Гизела побледнела.

Правду сказал старик на террасе Лесного дома! Сердце ее подобно камню, она бесчувственна к людям, окружающим ее… Этот человек, который являлся ежедневно в своей пестрой ливрее, прислуживал ей и в тот день, когда родное существо лежало в гробу и сердце его разрывалось от горя!

Она подумала, что прислуга долгое время обязана была носить глубокий траур по ее бабушке… Что дает право знатным людям ставить других людей в такое ненормальное положение? С высоты своего холодного, изолированного величия они бросают бедному люду кусок хлеба и за это требуют полнейшего самоотречения… И в эту жестокую игру барства играла и она до сих пор, да иногда еще похлеще других…

Со всей искренностью и чувством, на какие только способно было ее постепенно оттаивающее сердце, стала она утешать старика.

Но радость в душе исчезла.

В ушах ее раздавались мрачные обвинения старого солдата, и весь путь до Белого замка она не переставала гадать, с какой это «несчастной погибшей, проклятые руки которой уже истлели», сравнивал ее старик? Но разгадка была далеко. Как могла она связать эти слова с образом своей дорогой покойной бабушки, и разве можно ее высокое положение в обществе назвать «пронырством»?

В мрачной задумчивости вошла она в Белый замок.

Начавшаяся в нем вчера бурная деятельность, казалось, достигла какого-то лихорадочного возбуждения. Суета не ограничилась покоями для его светлости — она распространилась и на весь первый этаж. Двери по обе стороны холла стояли распахнутыми; были видны комнаты, в которых работали обойщики, полотеры, горничные.

Наверху, в первой же комнате, в которую вошла молодая графиня, среди груды белья и платьев стояла Лена с пылающими щеками и укладывала все в корзины.

Прежде чем она успела что-либо сообщить своей госпоже, с удивлением остановившейся на пороге, из боковой двери показался министр в сопровождении госпожи фон Гербек. Он был очень взволнован; в руках держал карандаш и записную книжку.

— Ах, милое дитя, — обратился он к девушке. Голос его был нежен, он опять был прежним снисходительным папа. — Я в ужаснейшем затруднении: полчаса назад я получил телеграмму от князя, где он извещает меня, что завтра вечером прибудет в Аренсберг со свитой, гораздо более многочисленной, нежели предполагалось. Я положительно вне себя, ибо… ах боже мой, как неприятна мне вся эта история! — прервал он самого себя, махнув рукой в воздухе.

Госпожа фон Гербек очень кстати подоспела к нему на помощь.

— Но ваше превосходительство не должны по этому поводу так беспокоиться! — воскликнула она. — В подобных вещах наша графиня очень благоразумна.

— Вы сейчас поймете, в чем дело, милая графиня. Прошу вас, успокойте папá, а то он в таком затруднении. Дело в том, что он вынужден с вами расстаться на несколько дней. Замок слишком мал, чтобы можно было удобно в нем разместить гостей… Мы с вами сегодня же уедем в Грейнсфельд от всей этой суматохи.

Гизела почувствовала что-то вроде ужаса… Почему ее сердце заныло при мысли, что она должна покинуть Аренсберг? В голове пронеслась мысль о Лесном доме…

— Я, папа, готова ехать хоть сию минуту, — сказала она спокойно.

— Ты понимаешь, дитя мое, что я уступаю лишь самой настоятельной необходимости? — спросил министр ласково.

— Конечно, папа.

— О, как я тебе благодарен, Гизела! Но уж доверши свои благодеяния, извини нас с мамá: они с мадемуазель Сесиль завалены туалетами и совещаются; мамá, скорее всего, будет обедать у себя в комнате, а у меня едва ли будет время сесть за стол… Ты пообедаешь уже в Грейнсфельде, я отправил туда повара.

— Ну, остается только приказать заложить экипаж, — сказала молодая девушка. — Лена, не будете ли вы так любезны распорядиться?

Горничная была поражена просьбой «быть любезной», а госпожа фон Гербек стояла, буквально разинув рот и бросая уничтожающие взгляды на обласканную ни с того ни с сего субретку.

Гизела спокойно надела шляпу и перчатки, которые только что сняла, войдя в комнату.

— Но ты зайдешь к мама, не правда ли, дитя? — спросил министр, полностью игнорируя эту перемену в обращении падчерицы с прислугой. — Милочка, очень возможно, что князь пробудет здесь более недели, и все это время мы не будем тебя видеть!

— Но это от тебя лишь зависит, папа. Ты можешь совершить прогулку в Грейнсфельд! — возразила девушка. — Госпожа фон Гербек рассказывала мне, что князь нередко заезжал туда к бабушке.

Сонливые веки вдруг опустились, скрыв выражение глаз его превосходительства, губы сложились в насмешливо-сострадательную улыбку.

— Милочка, это опять одна из твоих детских фантазий, — сказал он. — С какой стати его светлость поедет в дом к семнадцатилетней девочке, которая, извини меня, еще не представлена ко двору?

— Визит этот дает мне возможность быть представленной ко двору, — оживилась Гизела. — Бабушка, так строго придерживавшаяся привилегий нашей касты и исполнявшая связанные с ними обязанности, была бы очень удивлена, что это до сих пор не исполнено, ведь ей не было и шестнадцати, когда она была уже при дворе.

Министр пожал плечами. Приближенным его был очень хорошо известен этот жест, как признак того, что его превосходительство выходит из терпения, хотя и кажется спокойным.

— Рассуди сама, дитя, какую роль в шестнадцать лет ты могла бы играть при дворе? — произнес он холодно. — Кроме того, должен сознаться, меня удивляет смелость, с которой ты ставишь себя рядом с бабушкой, блестящей и прославленной графиней Фельдерн.

Он поднял веки и бросил выразительный, чтобы не сказать враждебный, взгляд на девушку.

— Ты не имеешь и понятия, что заграждает тебе путь туда, — прибавил он с еще большим ударением. — Со временем ты узнаешь, только…

Вошел слуга и доложил, что присутствие его превосходительства необходимо в приготовленных для князя комнатах.

— Итак, да хранит тебя Господь, милое дитя! — поспешил министр, изменив тон. — Не скучай в Грейнсфельде.

И он наклонился, чтобы поцеловать в лоб девушку, но она отшатнулась, смерив его суровым, испытующим взглядом.

— Дурочка! — усмехнулся министр, ласково дотронувшись пальцем до щеки девушки, но острые белые зубы хищно мелькнули за бледными, искривившимися губами, а глаза злобно сверкнули из-под опущенных век.

Он вышел, а Гизела с госпожой фон Гербек отправилась проститься с мачехой.

Баронесса занимала покои, в которых жила молодая графиня, будучи ребенком, и из окон которых был самый лучший вид на окрестности.

Ее превосходительство приняла падчерицу в своей уборной. Девушка с гувернанткой на минуту в нерешительности остановились у дверей, ибо на самом деле было трудно пробраться к хозяйке. Вся комната заставлена была картонками, ящиками с разными принадлежностями туалета, целое облако газа расстилалось по полу.

Баронесса стояла перед трюмо и примеряла новый наряд — занятие, видимо, не из легких, ибо на лице камеристки выступили крупные капли пота. На красивом лице мачехи было торжество: в новом платье она была необыкновенно хороша.

Парижский портной желал, очевидно, как нельзя более угодить красивой заказчице: головной убор, украшавший ее волосы, представлял собой свежую зелень, весенние цветы; зеленая шелковая материя платья была заткана желудями и своим шуршанием напоминала отдаленный шелест дубов.

— Ах, душечка моя Гизела, благодари Бога, что ты не на моем месте, — устало обратилась она к падчерице. — Посмотри только, что я должна терпеть! Мадемуазель Сесиль битый час мучает меня, бедную! Я еле держусь на ногах!

Однако маленькие ножки были вовсе не так утомлены, как уверяла их прекрасная обладательница, ибо она, грациозно приподнимая платье, кокетливо вытягивала то одну, то другую.

— Не правда ли, великолепный туалет? — обратилась она с улыбкой к госпоже фон Гербек.

Гувернантка начала восхищаться мастерским искусством парижского портного. Между тем обе дамы кое-как пробрались ближе к баронессе.

— Что ты скажешь на то, моя милочка, что мы вынуждены отпустить тебя от себя в Грейнсфельд? — спросила она. Гизела молчала. Девушка впервые увидела современный дамский туалет, который явно утратил свое предназначение скрывать наготу и стал просто рамкой для обнаженного женского тела.

— Ты обижена, мое сердце? — Баронесса иначе поняла молчание падчерицы и продолжила жалостливым тоном, в котором одновременно слышались досадные нотки. — Но иначе как нам было поступить? Мы и без того будем как сельди в бочонке в этом противном гнезде, которое на первый взгляд кажется просторным и вместительным, а на самом деле тесное и неудобное!

Между тем камеристка открыла несколько футляров и начала буквально осыпать бриллиантами венок на голове и платье своей госпожи.

Драгоценностей было несметное количество. Их накоплению должны были способствовать многие члены фамилии, затрачивая на это баснословные суммы денег.

— О, бабушкины бриллианты! — воскликнула с простодушным изумлением Гизела при виде камней.

Вслед за этим восклицанием баронесса вдруг испустила вопль, приподняла плечи и топнула ножкой.

— Сколько раз я вам говорила, мадемуазель Сесиль, чтобы вы не дотрагивались до моих плеч своими пальцами! — сказала она недовольно, обращаясь к француженке. — Ваши руки холодны, как лягушка! Опытная камеристка должна уметь одевать так, чтобы не касаться того, кого одевает!

Желая выручить из беды бедную горничную и перевести разговор на другую тему, Гизела взяла в руки осыпанный бриллиантами браслет. И она вполне достигла своей цели.

Делая выговор, баронесса ни на минуту не теряла из виду падчерицы и бабушкиных бриллиантов и теперь обжигающим взглядом следила за молодой девушкой.

— Ах, душечка, у меня замирает сердце, — проговорила она нервным, дрожащим голосом, протягивая руку к браслету. — Ты можешь возражать сколько угодно, но руки твои, к несчастью, очень слабы и, уронив браслет, ты испортишь мне драгоценность.

Гизела с удивлением устремила свои спокойные карие глаза на мачеху.

— Но, мама, — сказала она, улыбаясь и жестом руки как бы защищая взятый ею браслет, — если папа доверил тебе для примерки бриллианты, то, полагаю, это обстоятельство не отняло у меня еще права брать их в свои руки. К тому же я положительно не понимаю, каким образом эти камни находятся здесь. Сколько раз я просила у папá медальон с портретом моей покойной мамы, который бабушка носила на бархатной ленточке. Он отказывал мне в этом под предлогом, что по завещанию бабушки все бриллианты должны находиться под замком до моего совершеннолетия.

— Верно, мое сокровище, — возразила баронесса с язвительной медлительностью. — Эта статья завещания имеет силу для тебя, но не для меня, и потому ты позволишь мне положить браслет на его место, чтобы таким образом последняя воля графини Фельдерн была в точности исполнена.

Несколько озадаченная, Гизела, не возражая, отдала браслет; она была неопытна и правами в отношении ее собственности — что твое, а что мое — до сих пор очень мало интересовалась. Потому в настоящую минуту она не могла судить о действиях мачехи. Для той же лучшим помощником в данном случае было непобедимое отвращение падчерицы к тяжелым, холодным камням, от прикосновения к которым у девушки обычно пробегала дрожь по всему телу.

Между тем экипаж был подан.

Госпожа фон Гербек глубоко и с облегчением вздохнула, когда молодая графиня со сдержанным поклоном направилась к двери. Сама же она рассыпалась в любезностях, прощаясь с баронессой.

— Еще словечко, детка! — окликнула девушку ее превосходительство, когда та была уже у дверей.

Молодая девушка остановилась, нисколько не желая, по-видимому, вновь преодолевать загроможденное пространство. Свет из углового окна падал прямо на нее и освещал ее юную, полную решимости фигурку.

— Зная твою любовь к верховой езде, я не буду иметь ни минуты покоя, пока тебя не будет здесь, — сказала баронесса. — Дай мне слово не садиться на лошадь все время, пока будешь в Грейнсфельде?

— Нет, мама, я не могу этого обещать, ибо не могу исполнить.

Баронесса закусила губу.

— Ах, ты жестока! — пожаловалась она. — Таким образом, при всех волнениях, которые мне предстоят, я буду еще постоянно мучиться мыслью, что ты в один прекрасный день сломаешь себе шею, скача по горам и долинам!

— Я езжу совсем не так уж дико и необузданно, мама, и Сара очень доброе животное.

— Я бы охотно этому поверила, но лишь ненадолго. Как только подумаю о неровной дороге между Аренсбергом и Грейнсфельдом, так меня мороз по коже пробирает. Что касается лично меня, я всегда отказывалась сопровождать верхом папа куда бы то ни было.

На пухлом лице гувернантки появилась двусмысленная улыбка.

— Успокойтесь, ваше превосходительство, — сказала она, выразительно взглянув на баронессу. — Наша милая графиня, без всякого сомнения, будет избирать другое место для своих поездок. Я не думаю, что она будет настаивать именно на этой местности между Аренсбергом и Грейнсфельдом, ибо действительно, как вы изволили заметить, дорога там очень ухабиста.

Баронесса благосклонно поблагодарила ее кивком головы.

— Ну, вы меня немного утешили, — вздохнула она. — Хоть это дает мне надежду не встретить тебя когда-нибудь мчащейся по этим ухабам, маленькая упрямица! Так ты обещаешь мне это, моя дорогая Гизела?

Молодая девушка согласилась с видимым нетерпением.

Эта нежность, не вызывавшая в ней ответа, была невыносима.

— Ну, так с Богом, мое дитя! — проговорила баронесса, вновь поворачиваясь к зеркалу.

Гизела вышла. За ней последовала гувернантка, еще раз почтительно склонившись пред ее превосходительством.

Дверь затворилась, и баронесса утомленно опустилась в кресло и закрыла глаза рукой. Элегантной парижской куафюре грозила опасность быть испорченной, что, казалось, нисколько не заботило в эту минуту ее превосходительство.

Камеристка в отчаянии заломила руки, причем взор ее со злостью остановился на недоброй госпоже.

Баронесса оставалась в прежней позе. Два года тому назад ее обворожительное немецкое превосходительство, буквально осыпанное бриллиантами, впервые появилось на одном из парижских балов, и с той незабываемой минуты она была прозвана в высшем свете «бриллиантовой феей».

Какой триумф, сколько волшебно прекрасных часов связано с этими ослепительными сокровищами! С их помощью красота ее совершала сокрушительные победы. Блеск драгоценностей напомнил ей пылкие взгляды побежденных, которых очаровательная бриллиантовая сирена заставляла испытывать все мучения страсти для того, чтобы потом оттолкнуть с высокомерной улыбкой.

И теперь ей предстояло расстаться с этим сверкающим оружием, расстаться для того, чтобы отдать его другому, более молодому существу!

Между тем графиня Штурм без сожаления оставила Белый замок. Все эти приготовления к празднеству нимало не интересовали ее. Какое значение могло иметь для нее лицезрение князя? Она, разумеется, питала безграничное уважение к его высокому положению. Уважение это, как она себя помнила, поддерживалось в ней чуть ли не заботливее, чем почитание Бога, но тем не менее она была далека от той ребяческой веры большинства в коронованную особу, как во что-то божественное. Она выразила желание быть представленной князю — это правда, но только из уважения к традициям древних родов Штурмов и Фельдернов. Ее предки в продолжение столетий появлялись при дворе, окружали престол, занимали высокое общественное положение, право на которое давало им как их происхождение, так и милость к ним государей. И этот блеск, и эти права должна была поддерживать последняя Штурм до последнего вздоха, что было ее священным долгом.

Но действительно ли мысль о долге побудила ее сегодня выразить свое желание отчиму?

Яркий румянец разлился по лицу девушки — в глубине души ее родилась тайна, открыть которую она не хотела даже себе.

Экипаж медленно продвигался вперед.

Между позолоченными солнцем стволами буков ей мерещился Лесной дом, на террасе стояла величественная фигура португальца. Тут же были и старый солдат, и обезьянка, приютившаяся на плече каменного юноши, и попугай, раскачивающийся на своем кольце.

… Человек этот будет в Белом замке… Его представят князю, он будет окружен придворными дамами, с ним будет говорить ее красавица мачеха в своем нарядном зеленом парижском туалете…

Руки молодой девушки бессильно опустились на колени, голова поникла на грудь.

Глава 18

Три дня уже гостил светлейший князь в Белом замке. Сюда вернулись прежние роскошь и блеск, которыми принц Генрих окружал обожаемую им графиню Фельдерн. Князь прибыл в сопровождении многих кавалеров. Все самые красивые дамы при дворе в А. были приглашены, а заболевшая княгиня, будучи не в состоянии сопровождать своего супруга, в доказательство особой благосклонности и милости к владельцу Белого замка прислала сюда свою любимую фрейлину, общепризнанную красавицу, «чтобы придать больший блеск собравшемуся обществу».

На второй день своего приезда князь посетил нейнфельдский завод. Со своими могучими дымящимися трубами, вновь выстроенными домами, массой рабочих, предприятие это приобрело слишком большую известность, чтобы его игнорировать.

По случаю был представлен князю и новый владелец завода господин фон Оливейра. Он сам водил высокого гостя повсюду, и его светлость был очарован красивым, изящным молодым человеком, «который так удачно сумел соединить в себе интересную серьезность с элегантными манерами светского человека». Само собой разумелось, что Оливейра должен был предстать перед его светлостью и в Белом замке. Князь сам назначил для этого следующий день.

Было два часа пополудни. Лучи солнца заливали нейнфельдскую долину, но под вязами аренсбергского сада было свежо и прохладно. Благоухающие аллеи так и манили в свою спасительную тень.

Глубоко взволнованный, с бледным лицом, стоял португалец у железной решетки сада.

Бледность не покидала его прекрасного смуглого лица, когда он шел по аллее, ведущей к замку. Шаги его были медленными, взор бродил по сторонам, точно он должен был увидеть здесь что-то, что причиняло ему это волнение и делало лихорадочным его пульс…

Стоявшие у подъезда и болтавшие между собой лакеи тотчас же смолкли, завидя португальца, и приняли почтительные позы, склонившись чуть не до земли. Выражение презрения и сарказма промелькнуло на губах иностранца. Один из лакеев бросился вперед с докладом и повел его не в покои, занимаемые князем, а в апартаменты баронессы, где только что закончился завтрак.

Перед ним открылся длинный ряд комнат, в которых когда-то жила Гизела. В огромном зале прислуга прибирала со стола. На полу валялись пробки от шампанского, что предполагало приятный настрой общества. Он вошел в комнату, двери и окна которой были убраны фиолетовым плюшем, глаза его невольно обратились в угол — чужой человек, южноамериканец, никоим образом не мог знать, что там в былые времена на шелковой подушке у печки нежился единственный, нежно любимый друг маленькой графини Штурм Пус — белый ангорский кот. Одна из оконных ниш комнаты представляла гораздо больший интерес в эту минуту, чем пустой угол: там, из-под белых кружев, окаймлявших плюшевую гардину, выглядывала смуглая кудрявая головка красавицы фрейлины. Она болтала с другой молодой девушкой, и появление португальца вызвало румянец на щеках обеих — может статься, их прелестные губки только что шептали имя прекрасного иностранца, столь обворожившего его светлость.

Доложив о прибывшем, лакей в глубоком почтении вытянулся у дверей, чтобы пропустить гостя. Странное дело: эта величественная фигура, с гордо поднятой головой, вдруг как приросла к земле. Лоб пересекла странная красная полоса, а в красиво очерченном классическом профиле с нервно дрожащими губами в эту минуту появилось что-то демоническое.

В комнате, в дверях которой стоял португалец, разливался волшебный зеленый свет, падавший и на белые мраморные группы, и на ее превосходительство, в непринужденно-восхитительной позе раскинувшуюся на козетке в белом утреннем платье. Ее красиво уложенные волосы волнами ниспадали на зеленую подушку а маленькие ручки машинально играли великолепным букетом из цветов гранатового дерева.

— Странно! — прошептала с удивлением красивая фрейлина своей соседке, когда португалец, точно вследствие внезапного толчка, наконец скрылся за плюшевой портьерой. — Человек этот явно боялся переступить порог комнаты, как в тюрингенских поверьях о ведьмах, я это очень хорошо видела!

— Все понятно, — произнесла бледнолицая, нежная блондинка. — Это зеленое призрачное освещение причиняет и мне головокружение — идею кокетливой графини Фельдерн я положительно нахожу ужасной!

Ее превосходительство, со своей стороны, тоже как нельзя лучше объяснила себе эту нерешительность португальца: она усмехнулась, небрежно бросила свой букет на стол и поднялась.

Приход нового гостя прервал что-то вроде спора между князем, министром и несколькими кавалерами из свиты и придворными дамами. Его светлость стоял у стены и оживленно говорил о чем-то. Он приветствовал вошедшего дружеским взглядом и милостивым движением руки.

— Не только восхитительная свобода деревенской жизни, — обратился он к нему благосклонно и с достоинством, — при которой я охотно отбрасываю в сторону всякий этикет, но главным образом уважение к вам побуждает меня дать аудиенцию прямо здесь… Но будьте осторожны! Комната эта обладает опасным очарованием… — он смолк и, выразительно улыбаясь, указал на стоящую рядом с ним группу дам, к которым присоединилась баронесса.

— Я знаю, ваша светлость, что русалки всегда топят тех, кто их полюбит, но я застрахован от этого, — ответил Оливейра.

Это было сказано с почти мрачной серьезностью, что было странным в весело настроенном обществе. Баронесса, отшатнувшись, изменилась в лице и со страхом вскользь посмотрела на обращенное к ней в профиль лицо португальца.

— Вы слишком строги, — возразила ему пожилая дама, графиня Шлизерн, которой португалец был представлен вчера при осмотре завода князем, — и я хочу попытаться бросить вам перчатку, хотя бы ради моих маленьких протеже. — Улыбаясь, она указала своим тонким белым пальцем на придворную красавицу и воздушную блондинку, которые, будучи привлечены звучным голосом португальца, остановились в дверях.

Две грациозные женские фигурки в светлых благоухающих утренних туалетах действительно представляли собой в эту минуту что-то неземное.

— Согласитесь со мной, господин фон Оливейра, — продолжала графиня, — что зеленая комната выигрывает от их присутствия… Неужели вы можете предполагать столь злые умыслы в этих детских головках?

— Как бы то ни было, — весело проговорил князь, — спор об этом невозможен, ибо кто знает, какой опыт у господина фон Оливейры относительно жестоких русалок лагуны дос Натос или озера Мирим! Я не разрешаю вам объявлять войну, милая графиня, и буду очень признателен, если вы возьмете на себя труд познакомить фон Оливейру с дамами.

На устах баронессы снова заиграла обворожительная улыбка, и, когда представление дошло до нее, она напомнила ему о недавней встрече в лесу. Ее гибкий голос звучал чуть ли не меланхолически, когда она заговорила о застреленной собаке, — ее превосходительство могла изобразить и сострадание. Глаза гостя и хозяйки встретились; лоб португальца вновь вспыхнул, а взгляд сверкнул диким пламенем. Баронесса скромно опустила веки под вспышкой такой сильной, никогда не виданной ею страсти.

Умная, утонченная кокетка скрывает свою новую победу еще тщательнее, чем молодая, стыдливая девушка свою первую любовь… Ее превосходительство удалилась с триумфом, расположившись позади молоденьких фрейлин, которые при всей прелести молодости не могли быть опасны для нее. — Теперь я хочу представить вас еще одной даме, — сказал князь, обращаясь к португальцу, когда церемония представления была окончена. Он указал головой на единственный висевший на стене женский портрет. — Она моя протеже и останется ею, хотя эти дивные формы уже давно сокрыты землей и моя фамилия имеет все причины обижаться на нее… Тем не менее графиня Фельдерн была божественно прелестной женщиной… Лорелея, восхитительная Лорелея!

Он послал воздушный поцелуй портрету.

— Не правда ли, — продолжал князь, — при взгляде на этот портрет становится понятно, как человек даже на смертном одре может отказаться от своих лучших намерений ради этих обольстительных глаз?

— Я не в состоянии представить себя в подобном положении, ваша светлость, ибо всегда стараюсь привести в исполнение все свои намерения, — отвечал спокойно Оливейра.

Маленькие серые глазки его светлости расширились от изумления, — эта простая, неподслащенная речь непривычно резала ухо и шла вразрез с изысканным тоном коронованной особы. Как бы то ни было, но к этому чужеземному чудаку, ворочающему миллионами и владеющему в Южной Америке территорией, вдвое больше его государства, каким бы оригиналом он ни был, следовало быть снисходительным. К тому же человек этот, при всем своем гордом достоинстве, был весьма почтителен относительно его, князя. Неприятное изумление на лице его светлости, вследствие этих соображений, сменилось лукавой улыбкой.

— Вслушайтесь хорошенько, mesdames, — обратился он к окружавшим его красавицам. — Может быть, вам впервые в жизни придется испытать этот печальный опыт: могущество ваших прекрасных глаз не столь безгранично, как вы могли бы то предположить… Что касается меня лично, я не принадлежу к неумолимым сердцам из стали и железа. Для меня они непонятны, но для моего княжеского дома было бы гораздо выгоднее, если бы мой дядя Генрих придерживался тех суровых взглядов, которых держится наш благородный португалец. Как вы считаете, барон Флери?

Министр, до сих пор безмолвно стоявший рядом с князем, скривил губы.

— Ваша светлость, всему свету известно и не требует более никаких доказательств, что добрые намерения принца Генриха на смертном одре касались единственно примирения сердец, но никоим образом не изменения его предсмертных распоряжений, — проговорил он; помимо воли в голосе его слышалась неприятная нота. — Точно так же хорошо известно, что графиня Фельдерн по какому-то необъяснимому предчувствию в ту ночь вдруг оставила маскарад для того, чтобы принять последний вздох своего высокого друга… Кто может осуждать те таинственные симпатии, которые в момент, когда дух покидает тело, вспыхивают и призывают к себе родную ему душу! Также всем известно, что принц Генрих до последнего вздоха находился в полном сознании, что графиня, стоявшая у его одра на коленях, вполне сочувствовала его идее примириться с двором в А. Она и секунды не оставалась с ним наедине: Эшенбах и Цвейфлинген все время не покидали комнаты. Принц разговаривал с графиней, выражал горесть разлуки с ней, но о распоряжениях своих относительно наследства он не проронил ни единого слова… Я, конечно, был в заблуждении, отправившись в А., я думал…

— Доставить княжескому дому наследство, — перебил князь красноречивого министра. — Как можете вы так трагично принимать шутку, милейший Флёру? Мог ли я допустить вторичное появление графини при моем дворе, если бы не был убежден, что лишь ее обольстительные глаза, но никак не злонамеренные нашептывания, взяли верх над нашими правами? Ах, оставим в покое эти старые, никуда не ведущие истории! Как, господин фон Оливейра, вы уже очарованы? Во время всей прекрасной защитной речи его превосходительства вы пожирали глазами нарисованную там сирену.

Если бы его сиятельство обладал большей наблюдательностью, то от его внимания не ускользнули бы перемены в выражении бронзового лица португальца. В продолжение всего разговора на нем отражались то волнение, то гнев.

— В эту минуту я, без сомнения, нахожусь во власти очарования, — возразил он подрагивающим голосом. — Вашей светлости не случалось слышать, что бывает с маленькими птицами, когда они находятся вблизи змеи? Они цепенеют перед смертельным неприятелем, который под своей блестящей гладкой кожей скрывает дьявольскую измену.

— О, mein Gott, какое сравнение! — Графиня Шлизерн была поражена этими словами. — Но вы неминуемо погибнете, вы осмеиваете женщину потому только, что покорены!

Сардоническое выражение скользнуло по губам португальца, но он не ответил.

— Гм-м, сравнение, тем не менее, небезосновательно, — усмехнулся князь. — Господин фон Оливейра не хочет быть побежденным, и я не могу с ним не согласиться, если он свое поражение будет извинять необъяснимыми змеиными чарами.

Он снова подошел к портрету.

— И не жалость ли, что с этой женщиной угасает знаменитая красота Фельдернов? Кстати, что поделывает желтое, хилое созданьице, маленькая Штурм? — обратился он к министру.

— Гизела, как и прежде, живет в Грейнсфельде, припадки ее усиливаются, и мы в постоянной заботе о ней, — отвечал его превосходительство. — Боязнь за этого ребенка лежит тяжестью на всей моей жизни.

— Боже, как много времени нужно этому бедному, злополучному созданию, чтобы умереть! — воскликнула графиня Шлизерн. — Это жалкое, крошечное существо представляло когда-то для меня проблему… Каким образом такие замечательно красивые родители произвели на свет такое уродство? Но я должна сказать, — продолжила она после минутного раздумья, — что, вопреки всему, я странным образом находила всегда в этой маленькой, некрасивой физиономии некоторое сходство с тем лицом.

Она указала на портрет графини Фельдерн.

— Что за вздор! — выкрикнул князь, возмущенный этим сравнением.

— Я говорю лишь «некоторое сходство», ваша светлость. Во всем остальном, само собой разумеется, там отсутствует все то, что делало обворожительным Фельдернов. У ребенка была единственная прелесть — глаза, прекрасные, выразительные.

— Боже сохрани, графиня! — почти с испугом сказала фрейлина. — Глаза эти были ужасны! Будучи семилетним ребенком, я часто виделась с маленькой графиней Штурм — мама очень желала этого общества для меня.

И, с лукавой усмешкой обратись к министру, она продолжала:

— В то время, ваше превосходительство, я с большим неудовольствием поднималась по ступеням министерского отеля. Я постоянно возмущена была этой маленькой особой, которая боязливо отталкивала меня, когда я подходила к ней близко. Она ненавидела все, что я любила: наряды, детские балы и кукольные свадьбы… Пускай извинит меня ваше превосходительство, но это было самое злое создание, которое я когда-либо видела! У меня осталось в памяти, как однажды прелестную пару маленьких бриллиантовых серег, которые вы ей привезли из Парижа, она подвесила к ушам своей кошки.

— Ну, тут я не вижу злобы, скорее оригинальность! — засмеялась графиня Шлизерн. — Надо полагать, это был неглупый ребенок… Не совершить ли нам, a propos[9], прогулку в Грейнсфельд? Подобная вежливость очень будет кстати относительно графини Штурм, что же касается бедняжки фон Гербек, то она обрадуется обществу.

До сей поры баронесса Флери держалась совершенно пассивно. При вопросе князя о падчерице она взяла букет и занялась исключительно им, но теперь с жаром вступила в разговор.

— Ради бога, Леонтина, об этом нечего и думать! — воскликнула она. — Доктор именно на этих днях ждет возврата сильных приступов болезни и велел удалять все, что хоть мало-мальски может причинить волнение пациентке. И к тому же ты только что слышала, как своенравна была Гизела даже ребенком. У нее желчный темперамент — это, само собой разумеется, от ее уединенной жизни, которую она вынуждена вести. Она не стала мягче и миролюбивее. Гербек и та с трудом переносит ее безграничное своеволие и разные неприятные выходки, к которым, как известно, склонны озлобленные люди. Я далека от того, чтобы осуждать поведение Гизелы, напротив, никто более меня не желал бы так извинить ее, как я, ибо она слишком несчастна! Но я не могу допустить, чтобы мои гости подвергались неприятностям в Грейнсфельде, и, в конце концов, дитя это мне слишком дорого, чтобы я решилась выставлять напоказ его страдания…

Графиня Шлизерн закусила губу.

Его светлость, казалось, обеспокоился, как бы столь резкий тон сиятельной красавицы не испортил настроение общества.

Он быстро подошел к Оливейре.

В момент, когда упомянули в первый раз имя молодой графини Штурм, португалец незаметно отошел к окну. Взгляд его блуждал по окрестности; он ни разу не повернул голову к присутствующим — видимо, скучал. Его светлость очень хорошо видел всю неуместность разговора, предмет которого был совершенно неинтересен новому гостю.

— Вас тянет в ваш прохладный зеленый лес, не так ли, милейший фон Оливейра? — спросил он милостиво. — Да и мне хотелось бы освежиться… Милая Зонтгейм, — обратился он к фрейлине, — идите возьмите вашу шляпку, мы пройдем к озеру.

Дамы немедленно оставили комнату, и мужчины пошли искать свои шляпы.

Глава 19

— Что за человек! — говорила фрейлина, идя по коридору. — Всем нашим господам ничего не остается, как спрятаться!

— Он внушает мне ужас. — Бледная, нежная блондинка остановилась и сложила на груди свои худенькие ручки. — Ни разу не улыбнуться… Клеманс, все вы ослепли! Этот не из наших, он принесет нам несчастье, я чувствую!

— Благородная Кассандра, это и нам известно, бедным слепым смертным! — с насмешкой проговорила фрейлина. — Конечно, немалую беду он нам готовит, делая народ слишком умным; но подождем, дадим ему время освоиться в нашем кругу. Это правда, он угрюм, разговор его слишком суров по сравнению с элегантным тоном нашего светлейшего… Но, милочка Люси, заставить улыбнуться этот рот, пробить эту гордую броню, вышвырнуть за окно все эти пресловутые намерения — и все это единственно с помощью любви, вот было бы блаженство!

— Попробуй только побожиться! — возразила блондинка, исчезая за дверью своей комнаты; фрейлина, зарумянившись, отправилась далее по коридору.

Баронесса Флери, незамеченная, шла за ними по мягкому ковру. Она окинула молодую девушку долгим, насмешливо-сострадательным взглядом.

Прекрасная баронесса быстро оделась для прогулки и вместе с кавалерами направилась в переднюю. Двери музыкального салона были открыты. Дама вошла туда с сердито нахмуренным лбом — сегодня она внезапно была оторвана от своих обычных утренних занятий музыкой и забыла закрыть флигель.

— О нет, моя милейшая, — возразил князь, когда она взялась за крышку рояля, — минута слишком удобна для меня, флигель открыт и ноты на пюпитре, прошу вас, только одну пьесу, вам известна моя слабость к Листу и Шопену.

Баронесса улыбнулась, сдернула перчатки, бросила на стул шляпу и села за рояль. Она отложила в сторону ноты и заиграла прелюдию Шопена.

Ослепительно красива была в эти минуты женщина! Гибкие руки ее быстро летали по клавишам, голова была откинута назад, глаза завораживающе блестели.

Мужчины тихо столпились в дверях. Португалец оставил комнату и, спустившись со ступеней, остановился под померанцевыми деревьями, украшавшими усыпанную песком площадку. Руки его были сложены на груди, которая высоко вздымалась… Эта аллея, тянувшаяся за решетку сада и далее, низменные луга, поросшие кустарником, и эта цепь утесов, позолоченных заходящим солнцем, — вид всей этой местности вызывал в душе его горькие, тяжелые ощущения. И вспомнилось ему, как он, мнимый поджигатель и дерзкий демагог, шел по этим местам, а рядом — величественная, молчаливая фигура его несчастного брата с разбитым сердцем.

Сквозь бурные аккорды ему слышался звук колокольчика, призывающий лакейские души, которые хотел натравить на братьев Эргардт министр. Зеленая трава скрыла уже следы того, кому в бушующей реке было уготовано холодное ложе и где навсегда должны были исчезнуть страдание и непобедимая любовь…

… Немало времени пронеслось с того дня, но ничто в мире не вытравит из сердца его ту ночь, когда таким ужасным образом надругались над любовью дорогого ему человека… И эта женщина опять играет Шопена!

А бездушная кокетка, на совести которой смерть человека, как ни в чем не бывало наслаждается жизнью, и сама история эта, разрушившая счастье другого, делает ее еще пикантнее в глазах света. У этих, так восхищающихся ею, блестящих господ бывали, конечно, интрижки, прежде чем они вступали в соответствующие их положению браки, но смешно было бы придавать этим связям серьезное значение и из-за подобной шутки примешивать мещанский элемент к благородной крови! Последняя Цвейфлинген с замечательным тактом и чувством своего дворянского достоинства поняла все унижение от мещанского брака и была вправе разорвать цепь, которой ее хотели увлечь в чуждую ей среду. До того, кто при этом пострадал, ей не было никакого дела. «Зачем он был так прост!» — сказано было с пренебрежением.

«Проклятие на всю вашу касту!» — По лицу португальца пробежала горькая, мрачная ухмылка; рука его судорожно сжалась, и он взмахнул ею в воздухе, но этот самый жест пробудил в нем воспоминание о таком же движении, которым когда-то выбил медные монетки из рук хилого ребенка, предлагавшего их ему в простоте своего детского бесхитростного сердца… И в его воображении возник милый образ девушки с распущенными волосами, сказавшей ему со своей доброй улыбкой и с серьезно-простодушным взглядом: «Дурное время миновало».

Поднятый кулак его разжался, и рука поднялась к глазам, как бы защищая их от солнца.

Он не заметил, как кончилась музыка, как общество вышло на прогулку и как чья-то рука опустилась на его плечо.

— Ну, что, мой милый Оливейра? — Это был министр.

При звуке его голоса португалец отступил назад, точно рука, прикоснувшаяся к нему, была из раскаленного железа. Он выпрямился, принял свой обычный величественный вид и измерил гордым взглядом с головы до ног изволившего пошутить худощавого господина.

— Что вам угодно, Флери? — спросил он, не украшая фамилии титулом.

Щеки министра вспыхнули бледным румянцем, а широко раскрытые глаза метнули гневную искру; по лицам окружающих его кавалеров пробежало что-то вроде злорадства. Все они были ставленниками министра, и при всем чванстве своими старинными, аристократическими именами эти господа без всякого видимого неудовольствия терпели, когда всемогущий министр в разговоре с ними игнорировал их сословные атрибуты, между тем как «ваше превосходительство» в их устах было нераздельно с именем барона Флери, все равно как «светлость» с достоинством князя. У них хоть и скребло на сердце, но они, несмотря на это, любезно улыбались, ибо его превосходительство, случалось, был в добром расположении и доступен иной просьбе… Но в эту минуту коса нашла на камень.

Однако министр не доставил им удовольствия дальнейшим выражением своего недоумения, так как его превосходительство никогда не замечал оскорбления, отомстить за которое тотчас же было не в его власти. Он не понял ответа и с достойным удивления спокойствием предложил руку смущенной этой сценой графине Шлизерн.

Князь под руку с баронессой, не обратив на них внимания, прошел мимо и жестом пригласил Оливейру идти с ним рядом, и, в то время как общество медленно продвигалось по тенистой аллее, с заметным любопытством расспрашивал португальца о его бразильском отечестве. Все молча прислушивались, ибо рассказ был очень интересен. Первое впечатление, произведенное этим чужестранцем как человеком, находящимся постоянно настороже, совершенно исчезло. Дамы были очарованы звучностью его голоса, а у иного барина, не имевшего ничего, кроме своей придворной должности и связанных с ней незначительных доходов, просто кружилась голова при описании железных рудников и громадных заводов, которые при правильно организованном производстве должны были приносить португальцу колоссальный доход.

На вопрос князя, почему он оставил Бразилию и избрал именно Тюринген своим местопребыванием, Оливейра с минуту помолчал, затем твердо, с совершенно особым выражением, хотя голос его звучал несколько странно и загадочно, отвечал, что причины этому он сообщит его светлости при особой аудиенции.

Министр с изумлением поднял глаза, его настороженный взгляд остановился на профиле португальца, и, хотя в эту минуту князь назначил ему аудиенцию, всякий мало-мальски знакомый с «лицами» министра наверняка понял, что день, когда должна состояться «особая аудиенция», никогда не наступит.

По ту сторону садовой решетки князь остановился под тенистыми кленами и стал смотреть на строящееся здание довольно значительных размеров, отстоящее от Нейнфельда на некотором удалении. Оно было уже на стадии завершения; на верхней балке лесов сидел человек и прикреплял к ним, по здешнему обычаю, ель, на верхушке которой развевались пестрые ленты.

— Да это просто небольшой замок, — удивился его светлость. — Что это, приют для бедных детей?

— Я построил его для сирот, ваша светлость.

— Гм-м… Боюсь только, что эти бедняжки, раз войдя туда, не захотят выйти, да оно и понятно, — заметил один из кавалеров.

Графиня Шлизерн предостерегающе подняла палец.

— Только не балуйте их, добрейший господин фон Оливейра, — сказала она. — Я предостерегаю вас единственно в целях гуманности. Повышая их умственный уровень, удержаться на котором они не смогут по своему прирожденному положению, люди делают очень несчастным этот класс.

Темные глаза Оливейры с сарказмом остановились на лице гуманной дамы.

— Почему же это «прирожденное состояние», или, другими словами, нужда, нищета и лишения должны быть причиной, по которой все ныне угнетаемое должно оставаться таковым навсегда? — спросил он. — Разве эти люди не такие, как мы? Получив правильное воспитание и направление, они застрахованы уже одним этим от того, что вы, сударыня, называете «прирожденным состоянием»… Да и к тому же, скажу я далее, в Нейнфельде они всегда будут иметь хлеб и кров, если позже не захотят искать счастья в другом месте.

Никто не возразил против такого прямого обвинения. Князь отправился далее, без следа неудовольствия на худом лице, которое, вероятно, сейчас очень желала увидеть графиня Шлизерн. Она была одной из тех энергических женщин, которые привыкли, чтобы их слова принимались без возражений, и за свое однажды выраженное мнение держались тем упорнее, чем неожиданнее встречали противоречие.

— Без сомнения, сооружая это здание, вы имели за образец наши знаменитые евангелические приюты? — снова обратилась она после небольшой паузы к португальцу.

— Не совсем, — возразил он спокойно. — В основном принципе я совершенно расхожусь с ними, ибо не хочу касаться вероисповедания. У меня, например, там будет четверо еврейских детей-сирот двух отличных работников.

Точно электрическая искра пробежала по всему дамскому обществу.

— Как, вы принимаете евреев? — сорвалось одновременно с нескольких прекрасных уст.

Впервые строгое, суровое лицо чужестранца осветилось веселой усмешкой.

— Вы, вероятно, считаете евреев за особенных избранников неба, которые должны не так сильно чувствовать голод и жажду, как христиане? — спросил он.

Дамы, которых португалец окинул проницательным взором, опустили глаза.

— Те два работника-еврея горячо просили меня перед смертью не отчуждать детей от веры их отцов, — продолжал он уже серьезным тоном. — Я уважаю их последнюю волю и не допущу, чтобы детей перекрестили.

— О боже, — графиня Шлизерн была раздосадована. — Неужели еще недостаточно этой преступившей границы веротерпимости, которой пропитан воздух нейнфельдской долины? Там протестантский духовник без устали твердит: «Любите друг друга», нимало не заботясь о том, к кому он обращается — к туркам, язычникам или евреям, а вы… Ах, извините, я забыла, как португалец, вы, вероятно, католик?

Веселое выражение все еще было в глазах Оливейры.

— А, вы желаете знать мое вероисповедание, графиня? — насмешливо спросил он. — Извольте. Я твердо и непоколебимо верую в мое призвание как человека, которое налагает на меня обязанности быть полезным моим ближним, насколько это в моей власти… Что же касается того протестантского духовника, то я просил бы вас быть осторожнее в вашем приговоре — человек этот истинный христианин.

— В этом мы вполне уверены, — проговорил министр любезно и вместе с тем язвительно; веки его опустились, и все лицо дышало презрением. — Но он жалкий проповедник, и его болтливое изложение веры пастве, ищущей утешения, возбуждает ее неудовольствие. Мы были вынуждены удалить его с кафедры.

Эти слова имели целью уколоть португальца и оказали желаемое действие: смуглое лицо его вспыхнуло, а обычная величественная сдержанность, казалось, изменила ему в эту минуту.

— Очень хорошо знаю, — проговорил он, все же овладевая собой, — его превосходительство действовали из лучших побуждений. Но, несмотря на это, я позволил бы себе обратиться к благосклонности его светлости и просить, чтобы обстоятельство это было рассмотрено еще раз… При более близком ознакомлении с делом все объясняется единственно желанием одной властолюбивой женщины и некоторых рабочих, выгнанных с завода за лень и нечестное поведение.

— В другой раз, милый господин Оливейра! — заговорил быстро князь, замахав руками.

Его маленькие тусклые глазки с беспокойством смотрели на министра, вся фигура которого выражала глубокое негодование.

— Я здесь отдыхаю, — продолжал он, — и убедительно должен вас просить не упоминать о делах! Расскажите лучше о вашей чудесной Бразилии.

Португалец снова пошел рядом с князем.

— Удаление этого неисправимого мечтателя-священника — одно из ваших лучших мероприятий, ваше превосходительство. Этот факт будет украшением летописи нашей страны! — торжественно произнесла графиня Шлизерн, обращаясь к министру. Последнее слово, несомненно, должно было остаться за ней, и оно предназначалось единственно для ушей Оливейры.

Человек этот стоял словно среди потревоженного роя ос, которые жужжали над его головой. Но голова эта сейчас сидела на его могучих плечах величественнее, чем когда бы то ни было.

В голосе Оливейры проглядывала насмешка, когда он рассказывал князю о великолепии бразильских бабочек и о драгоценных породах деревьев, о топазах и аметистах, найденных в его собственных владениях в значительном количестве. Разговор снова принял тот невинный характер, который единственно и был уместен на этой тощей почве, способной производить лишь жиденькое растеньице, которое называется «не тронь меня».

Глава 20

Дамы решили было покататься по озеру, однако князь, погруженный в разговор с Оливейрой, не останавливаясь, продолжал идти по дороге, которая вела к Лесному дому. Дамы шли за ними, повинуясь очарованию голоса рассказчика. Войдя в лес, они сняли шляпы и стали украшать цветами свои прически. Как невинны казались эти создания в своих белых одеждах, с полевыми цветами в волосах, а между тем эти детские, простодушные на вид сердца были в совершенстве вышколены согласно феодальным правилам. От остального, неприспособленного к придворной жизни человечества их отделяла бездна льда и равнодушия.

Когда общество остановилось на лесной полянке, хорошенькая молодая дама, жена одного из придворных, украсила гирляндой шляпу своего супруга. Князь заметил это и протянул, улыбаясь, свою шляпу. Это стало сигналом ко всеобщему увенчанию. Дамы порхали, словно бабочки, и рвали цветы. Много было шуток и смеха — невиннее и наивнее не могли быть и деревенские дети в лесу.

Португалец повернулся спиной к этой суматохе и, отойдя в сторону, остановился перед отлитым из металла бюстом принца Генриха, изучая, как казалось, с большим интересом покрытую ржавчиной княжескую голову.

То, на что не решилась ни одна из молодых дам в отношении такого сурового человека, как Оливейра, не замедлила исполнить красавица фрейлина. Она тихо подошла к нему и со страстно умоляющим и в то же время застенчивым видом протянула ему свою узкую белую руку с цветами. Это, конечно, должно было вызвать улыбку на строгих устах и осветить приветливым светом строгий взор, но ничего подобного не случилось: бронзовое лицо не изменило своего выражения, хотя португалец с безупречно рыцарским поклоном снял шляпу и протянул ее молодой девушке. Она побежала к группе дам, и он медленно последовал за ней. Все общество находилось на средине луга, и с этой точки легко просматривались все темные аллеи парка.

Шляпа Оливейры переходила из рук в руки, каждая из дам украшала ее цветком, наконец она очутилась в руках баронессы Флери. Улыбнувшись португальцу, она прикрепила к ней великолепные лазоревые колокольчики и намеревалась возвратить шляпу хозяину, как вдруг остановилась и стала прислушиваться. Мгновенно смолкла болтовня, и среди всеобщего безмолвия послышались глухо раздававшиеся удары копыт мчавшейся во весь опор лошади. Уж не испугалось ли чего животное? Не успела мысль эта мелькнуть в голове присутствующих, как по грейнсфельдской дороге действительно промчалась лошадь. Ее спину, точно легкое летнее облачко, обвивало белое женское платье, и над высоко поднятой головой животного развевались распущенные каштановые волосы. Золотистые лучи солнца, проникавшие кое-где между вершинами, бросали пятна на коня и всадницу, и это делало прекрасным и без того поразившее всех явление. Дамы с криком бросились врассыпную.

— Боже мой! — Князь был испуган.

Баронесса Флери, как обезумевшая, простерла вперед руки.

— Воротись, Гизела, я заклинаю тебя! — баронесса была вне себя. — Я не могу этого видеть! Страх убьет меня!

Но лошадь, прекрасный арабский скакун, уже стояла как вкопанная посреди луга; пена срывалась с удил, ноздри ее раздувались.

— Грейнсфельд горит! — прокричала всадница, не обращая внимания на восклицания и жесты мачехи; ее прекрасное лицо было бледно как смерть.

— Замок? — спросил португалец. Он один, по-видимому, сохранял спокойствие, все остальные стояли совершенно растерянные, застигнутые врасплох.

— Нет, в селении горят сразу несколько домов, — отвечала молодая девушка, едва переводя дыхание и откидывая назад свои великолепные волосы.

— И ради чего ты мчалась таким бешеным образом? Сумасшедшая! — Министр был совершенно возмущен.

Между тем португалец сказал несколько слов его светлости и, поклонившись ему немедленно скрылся в лесу.

Казалось, молодая девушка из всех присутствовавших заметила только этого человека: при его вопросе по ее бледному лицу разлился нежный румянец, который исчез снова, едва португалец покинул поляну.

Наконец оцепеневшее общество пришло в себя: кавалеры, а вместе с ними графиня Шлизерн, поспешно окружили коня и амазонку. Молодые дамы в понятном изумлении и с объяснимым неудовольствием держались поодаль, не спуская, однако, глаз с лица юной наездницы, которая так неожиданно расстроила веселое собрание. Как, это воздушное существо, так грациозно державшееся в седле, такой сильной рукой управляющее лошадью, и есть то самое «хилое, желтое созданьице», которое, по словам его родственников, умирало медленной смертью в своем уединении?! Этих дивных карих глаз когда-то боялась хорошенькая фрейлина? И в этой прекрасной, украшенной роскошным сияющим нимбом из волос головке таилась злоба?

— Милая Ютта, ты с нами сыграла отличную шутку! — проговорила графиня Шлизерн своим едким тоном, обращаясь к баронессе. — Признаюсь, я удивлена так, как никогда не удивлялась за всю свою жизнь… Твои нападки на «мои любопытные глаза» как нельзя удачны.

Баронесса ничего не ответила на эти колкие слова. Она была бледна как смерть, хотя уже и овладела собой. Глаза ее с упреком устремились на падчерицу.

— Милое дитя, да простит тебя Бог за то, что ты сделала! — сказала она мягко. — Я никогда не забуду этой минуты! Ты же знаешь, какая невыразимая боязнь овладевает мной, когда я вижу тебя на лошади! Ты же знаешь, как я дрожу за твою жизнь. Вспомни, что ты мне обещала?

Гизела на минуту застенчиво остановила взгляд на чужих лицах, но потом ее карие глаза обрели смелость и решительность.

— Я обещала не показываться тебе на глаза на лошади, мама, — сказала она, — но должна ли я оправдываться за то, что не могла сдержать своего обещания, когда приехала сюда за помощью для бедных сельчан? Все наши люди на ярмарке в А., а дома только старик Браун, который не может ездить верхом, да хромой конюх Тиме. В селении нет ни единого мужчины — все на работе в Нейнфельде. Женщины и дети бегают с воплями вокруг своих пылающих домов. — Она замолкла: в голове ее пронеслась та ужасная картина отчаяния, которая заставила ее мчаться по горам и лесам на неоседланной лошади. Она поняла, что, хотя пребывание ее здесь, на лугу, продолжалось лишь несколько минут, но и они были потеряны. Она должна ехать далее, прочь от этих людей, ни один из которых не шевельнет и пальцем, чтобы помочь несчастным, прочь от этих знатных особ, которые или не слыхали, или сейчас же забыли, что там, за лесом, горят жилища людей… Презрительная усмешка, характерная когда-то для прекрасного лица графини Фельдерн, изогнула красивые уста девушки. Взор ее был устремлен на нейнфельдскую дорогу, и она решительно направила туда своего скакуна.

Если бы глаза присутствующих не были устремлены на молодую графиню, то придворные недоброжелатели имели бы возможность насладиться зрелищем, для них более интересным, чем красота юной амазонки. Министр, этот идеал дипломата, его превосходительство с «железным лбом», о который разбивались стрелы противника, этот субъект с тяжелыми веками, которые поднимались и опускались, подобно театральному занавесу, давая возможность видеть лишь то, что позволял он — могущественный, внушающий страх государственный человек, — вдруг изменил своей невозмутимости, как и его супруга. Он тщетно старался овладеть собой и принять обычный равнодушно-спокойный вид, но, видимо, не в его власти было стереть со смертельно побледневшего лица выражение отчаяния и злости.

Едва девушка собралась двинуться с места, как он грубо схватил рукой лошадь за повод и устремил на падчерицу дикий, грозный взгляд.

— Папá, позволь мне ехать в Нейнфельд, — сказала она решительно, энергичным движением руки подтягивая к себе поводья и поднимая хлыст.

Лошадь взвилась на дыбы — стоявшие поблизости в ужасе разбежались.

В эту минуту послышался глухой выстрел.

— В Нейнфельде ударили в набат! — констатировал князь. — Господин фон Оливейра не шел, а летел. Успокойтесь, прекрасная графиня Фельдерн! — обратился он мягко к Гизеле. — Вам не нужно ехать далее. Неужели вы думаете, что я оставался бы таким спокойным, если бы не был уверен, что там, — он указал в направлении Нейнфельда, — готовится самая скорая помощь?

Только теперь заметила Гизела пожилого господина, самого невзрачного и сухощавого из всего собрания. Он обратился к ней, называя ее именем бабушки. Это показалось ей странным, так как она не подозревала, что в ней он увидел несравненные черты своей «протеже». Голос его был так добродушен, и это знакомое ей лицо с маленькими серыми глазками — у гувернантки были фотографии, литографии и картинные изображения его — казалось таким приветливым рядом с враждебностью отчима, что сердце ее невольно смягчилось.

— Очень благодарна вам, ваша светлость, за успокоение, — сказала она, улыбаясь и склоняя свой грациозный стан.

Она, очевидно, хотела прибавить еще несколько слов, но министр снова схватил повод и на этот раз уже не выпускал его из рук. В эту минуту он вполне владел собой и способен был изобразить сострадательную и одновременно извиняющуюся улыбку, с которой взглянул на князя, когда тот отшатнулся в сторону при движении лошади. Барон повелительным жестом указал на аллею.

— Ты сию же минуту вернешься в Грейнсфельд, дочь моя, — сказал он холодно и резко. — Надеюсь сегодня же найти случай объясниться с тобой по поводу совершенного, которому нет ничего подобного в летописях фамилий Штурм и Фельдерн.

Гордая кровь имперской графини Штурм и Фельдерн, к которой он только что апеллировал, ударила в лицо молодой девушки. Гизела величественно выпрямилась, и, хотя сжатые губы ее не проронили ни слова, легкое, выразительное пожатие плечами было куда значительнее слов, что могли бы вызвать раздражение.

— Но, мой милый Флери… — воскликнул князь оживленно и с сожалением.

— Ваша светлость, — перебил его министр с покорным видом, но с тем ударением, которое было хорошо известно князю и означало непреклонную волю его превосходительства, — в эту минуту я поступаю как преемник моей тещи, графини Фельдерн. Она никогда бы не простила своей внучке такой фантастической цыганской выходки… Я знаю, к несчастью, страсть моей падчерицы к приключениям, и если не в состоянии был предотвратить это тягостное зрелище, то не хочу, по крайней мере, продолжать скандал.

Гизела, гордо держа голову, оставалась на лошади. С испытующим выражением, с каким человек страстно ищет истинную причину действий в душе другого, она твердо и проницательно смотрела в лицо человеку, который с обожанием носил на руках жалкого, умирающего ребенка и который вдруг несколько дней тому назад стал выказывать ей такую холодность и отчуждение.

Она не похожа была на обвиняемую, скорее это была обвинительница в своем спокойном, полном достоинства молчании.

Гордо откинула она назад волосы и, поклонившись обществу, слегка коснулась хлыстом лошади. Конь стрелой помчался к аллее, и через несколько мгновений воздушное, белое видение с развевающимися волосами исчезло в лесной чаще.

С минуту присутствующие молча глядели вслед девушке, затем поднялся всеобщий гвалт.

Князь послал одного из кавалеров в Белый замок за экипажами, пожелав лично посетить пожарище. Почтенный господин вдруг ни с того ни с сего засуетился.

— Но, мой милый барон Флери, не были ли вы слишком жестоки относительно вашей восхитительной питомицы? — обратился он с упреком к министру, пересекая луг, чтобы отправиться по грейнсфельдской дороге, где их должен был догнать экипаж.

Холодная усмешка мелькнула на губах его превосходительства.

— Ваша светлость, в моем официальном положении я привык носить на себе панцирь, и был бы давно уже трупом, если бы дозволил уязвлять себя стрелой осуждения, — возразил он шутливо. — Но совершенно иначе организован я как обычный человек, — прибавил он несколько строже. — Упрек из уст вашей светлости, признаюсь, огорчает. В эту минуту я вполне сознаю, что любовь ослепляла меня и заставляла беспечно относиться к моей обязанности воспитателя дочери.

— Не одного себя обвиняй, мой друг, — прервала его супруга нежно-слабым голосом, — и я виновата. Зная сумасбродство Гизелы, мы были слишком слабы, продолжая держаться с прежней беспечностью. Совсем недавно я имела крупный разговор с фон Гербек, которая высказала намерение обращаться с ней несколько строже.

— Но я не понимаю, какие нелепости видите вы в поведении Гизелы? — проговорила удивленно графиня Шлизерн. — Несколько смелая езда, и ничего более… К тому же прелестная малютка и не подозревала о нашем присутствии здесь, на лугу.

— Я говорю, милейшая Леонтина, что она в том состоянии, как мы ее видели, может появиться на площади в А. средь бела дня! — возразила баронесса. — Одна нелепость у нее следует за другой, и, к сожалению, я должна в этом сознаться, часто с намерением досадить Гербек. Сегодня, например, она настаивала на том, что намерена вступить в свет, что при ее болезни по меньшей мере смешно, а час спустя…

— … объявляет свое непоколебимое намерение уйти в монастырь, — перебил министр супругу, продолжая описывать характер падчерицы.

Все дамы засмеялись, лишь графиня Шлизерн осталась серьезной. На ее лице появилось то строгое и суровое выражение, которого так боялись придворные, ибо оно всегда было предвестником больших событий для них.

— Ты только что опять упомянула о болезненном состоянии твоей падчерицы, Ютта, — сказала она, не желая уходить от предмета разговора. — Скажи мне по правде, ты в самом деле веришь словам доктора, что к этому прелестному созданию с таким свежим цветом лица и такими здоровыми и сильными движениями, могут вернуться припадки?

Темные глаза прекрасной баронессы с уничтожающей ненавистью остановились на холодно улыбающемся лице приятельницы.

— Вернутся припадки? — переспросила она. — Э, милая Леонтина, если бы дело было только в этом, я бы так не беспокоилась, но, к несчастью, Гизела никогда от них и не освобождалась.

— В этом я уверена! — с жаром сказала красавица фрейлина. — У графини правая рука подергивается так же судорожно, как и прежде, когда она внушала мне боязнь.

— Это неприятное движение меня тоже напугало, — произнесла бледная воздушная блондинка.

Все дамы в один голос подтвердили печальную истину.

— Вы, может быть, и правы, — сказала графиня Шлизерн с иронией, обращаясь к ним. — Но, вероятно, согласитесь со мной, что юная графиня очень элегантно и свободно держится на лошади и своими белыми маленькими дрожащими ручками в совершенстве умеет управлять пылким животным, а уж держать веер, право, не требует особого мышечного напряжения. Я уверена, восхитительные ножки, которые выглядывали из-под платья, могут отлично танцевать… Не правда ли, эта вновь открытая красота будет великолепным приобретением для наших придворных балов?

И, не ожидая ответа от покрасневших дам, она обратилась к князю, шедшему впереди.

— Могу я просить, чтобы моим «искусным глазам» была отдана должная справедливость, ваша светлость? — спросила она шутливо. — Час тому назад я удостоилась очень немилостивого взгляда за то, что в некрасивой детской головке маленькой Штурм всегда находила знакомые черты знаменитого своей красотой лица… Не гордая ли графиня Фельдерн была сейчас пред нами? Те же черты, те же движения…

— Я признаю себя побежденным, — возразил князь. — Прекрасная амазонка затмевает мою протеже, так как обладает двумя преимуществами, которых у той не было: молодостью и очаровательной невинностью.

Слабый возглас баронессы Флери прервал разговор.

Ее превосходительство, неосторожно зацепившись за куст шиповника, уколола себе руку. Кровь просачивалась через тонкий батистовый платок — это оказалось таким ужасным событием для всех юных, чувствительных девичьих сердец, что они никак не понимали, как его светлость может считать важнее этого пожар там, за лесом, и покинуть их в эту минуту, да еще уводя с собой всех кавалеров…

Глава 21

Между тем чистокровный арабский скакун мчался по лесу. Как будто чувствуя, что там, на лугу, остались недоброжелатели его молодой хозяйки, он своим быстрым бегом словно старался поскорее увеличить расстояние между ними. Легкие копыта едва касались мшистой почвы.

Гизела предоставила животному бежать, как ему хотелось. Лицо ее выражало гордость и презрение, как будто она все еще находилась под уничтожающим взглядом своего отчима.

В то время как общество уже потеряло девушку из виду, ее воображению представлялась далекая, залитая солнечными лучами картина — миниатюрное изображение на золотом фоне… Действительно, это была миниатюра! Нарядные фигурки, элегантные и гибкие, но уж никак не герои и не рыцари со взглядом владыки и с неизгладимой печатью благородства на челе, как рисовала ей окружение князя детская фантазия еще совсем недавно.

Так вот он, придворный круг, эта квинтэссенция высокопоставленных лиц в государстве, а с ними властелин, разум которого должен обладать мудростью, а сердце — возвышенностью чувств, ибо он отмечен перстом провидения, он царствует милостью Божьей и его приговор властвует над жизнью и смертью подданных, над благосостоянием и нищетой страны. Какой невзрачной оболочкой наградило провидение все это могущество! Портреты в комнате госпожи фон Гербек лгали, придавая величие и блеск высоких умственных качеств худощавому лицу, тусклые глаза которого в действительности выражали лишь добродушие. И чтобы заполучить благосклонный взгляд этих глаз, чего бы ни сделала ее гувернантка! Ее слова «в блаженное время пребывания при дворе» свято хранились в сердце девушки. И бабушка, ранившая тяжелыми камнями блистательное чело ради того, чтобы с достоинством появляться в этом избранном кругу… Да и она сама, питающая свою одинокую душу блестящими картинами придворной жизни, выросла с мыслью, что когда-нибудь должна стать наряду с этими избранниками, даже выше их… Какое разочарование! Этот круг был исключителен лишь своими, строго соблюдаемыми законами этикета, но не каким-либо внутренним превосходством. Общество простых смертных на пикнике нисколько бы не отличалось от этой миниатюры.

Только один из них не был похож на прочих, но и он разыгрывал с ними пасторальный фарс, и на его смуглой голове красовалась гирлянда из лесных цветов, которые она так любила и которые теперь ей стали ненавистны, так как отняли в ее глазах всю святость у серьезного образа. В момент появления ее на лужайке он принимал свою шляпу из рук прекрасной мачехи, увенчавшей ее цветами…

А рядом с ним стояла красавица фрейлина. Она знала эту девушку: это был тот самый ребенок, который ей был когда-то так противен, потому что в этих темных локонах вечно пестрели яркие ленты и эта хорошенькая головка ни о чем ином не могла думать, как только о нарядных платьях, детских балах и кукольных свадьбах. При этом маленькие, ухоженные ручки самым подлым образом, исподтишка, щипали бедного Пуса и очень ловко за спиной госпожи фон Гербек таскали в свой карман сладости… Теперь девушка эта была статс-дамой и прославленной, остроумной красавицей при дворе, как часто уверяла гувернантка.

… Каким образом маленькая пустомеля со своей пошлой болтовней вдруг оказалась наделенной небесным даром, который Гизела называла разумом? Прекрасной, ослепительно красивой была она теперь, и, за исключением красавицы мачехи, единственно она могла стать рядом с высокой, величавой фигурой чужестранца. Случайно ли она стояла рядом с ним? Или оба они нашли, что подходят друг другу?

Молодая девушка, всегда чуждая вспыльчивости, вдруг так сильно рванула поводья, что лошадь поднялась на дыбы.

И миниатюра в лесу на лужайке, и горящее селение, к которому спешила всадница, отступили на второй план при воспоминании об этих двух фигурах, стоявших рядом.

Она уже подъезжала к опушке леса, далее дорога шла по открытому полю.

Впереди лежали каменоломни, мимо которых предстояло ей проехать, если она хотела сократить дорогу. Узкая, довольно опасная для всадников тропинка проходила вдоль пропасти. Гизела не думала об опасности, так как была бесстрашной и всегда полагалась на верный шаг и сметливость Мисс Сары.

За каменоломнями снова начинался лес, и над ним носились густые облака дыма.

В то же время, когда Гизела выезжала в поле, на окраине леса показался другой всадник.

Португалец ехал из Лесного дома, и шутливое замечание князя, что Оливейра умеет летать, можно было объяснить прекрасным быстроногим скакуном, на котором он сидел и который был предметом восхищения всей округи.

Мисс Сара испуганно попятилась в сторону при неожиданном появлении его из лесной чащи, девушка же точно окаменела в немом испуге, ибо мыслями о нем была полна ее душа… Она со страхом следила за его лицом, за каждым его движением, пытаясь угадать отношение, которое он мог иметь к красавице, стоявшей рядом с ним на поляне.

… Чувство отвращения к очаровательной фрейлине достигло при этом высшей точки, но сердиться она не могла, как не могла изгнать его образ из своей души. И все это он мог прочесть на ее лице…

Чувство стыда охватило все существо молодой графини, щеки вспыхнули предательским румянцем. Если она не убежит сию же минуту, тайна ее откроется этим темным, проницательным глазам…

Никогда еще спина Мисс Сары не подвергалась таким ударам хлыста, как в эту минуту; она стрелой помчалась по полю.

Гизела не слышала ни единого звука, только удары копыт ее лошади раздавались в ушах. Но вот открытое поле осталось позади, и, въезжая снова в лес, она приблизилась к каменоломням. Вдруг за спиной послышался лошадиный храп — конечно, Мисс Сара не могла соперничать с конем Оливейры, — и минуту спустя португалец оказался рядом с молодой девушкой и поспешной рукой схватил поводья ее лошади.

— Ваш страх ослепил вас, графиня! — гневно проговорил он.

Она не в состоянии была произнести ни слова. Руки ее, безропотно отдавшие поводья, опустились на колени. В своем белом платье, с испуганным, побледневшим лицом она была похожа на голубку, которая, оцепенев от ужаса, потеряла способность улететь от настигшего ее врага.

Может быть, это самое сравнение пришло на ум и этому человеку, потому что скорбное выражение мелькнуло на его губах.

— Я был слишком резок? — спросил он мягко, не выпуская из рук поводьев и подтягивая их к себе, так что лошади пошли бок о бок.

Гизела молчала.

— Вы мне недавно сказали, что боитесь меня, — начал он снова. — Чувство это, инстинктивно предостерегающее вас от меня как вашего противника, я вовсе не желаю преодолевать. Да, я не желаю этого, наоборот, глядя на ваше невинное лицо, я хочу сказать вам: «Бегите от меня. И как можно далее». Мы представляем с вами два существа, которым с самого рождения предназначено бороться друг с другом всеми силами. — Он остановился.

Широко раскрыв глаза, Гизела с ужасом смотрела на него. Уста эти, несмотря на едкую иронию, со сдержанной скорбью произносили слова о вечной вражде, а между тем как светились эти строгие глаза, когда встречались с ее глазами!

Она не могла вынести этого взгляда, так как он вызывал наружу все, что так сильно она желала побороть в себе. Ей вдруг стало понятно, что бороться с ним она не может, что она любит его той самой, вечной любовью. Она готова была отдать ему всю страсть, всю нежность, что долгие годы дремали в ней, жизнь свою могла отдать, а он отталкивал ее от себя, а значит, он ничего никогда не должен знать о ее чувстве к нему…

С невыразимой тоской в сердце она вырвала из его рук поводья. Тело ее качнулось в противоположную от него сторону в то время как глаза боязливо искали пропасть.

Лицо Оливейры покрылось бледностью.

— Графиня, вы не поняли меня, — сказал он с дрожью в голосе.

Но тут же на лице его мелькнула саркастическая усмешка.

— Разве я так похож на разбойника? — спросил он. — Я что, способен кого бы то ни было столкнуть туда?

И он указал на каменоломни.

Но она молчала, не зная, что придумать. Почему у нее возникли подобные мысли? Как объяснить свое движение?

Он не дал ей времени на размышления.

— Нам надо поспешить, — сказал он, поднимая глаза к горизонту.

Облака дыма сгущались — видимо, пламя уже достигало больших размеров.

Оливейра снова посмотрел на молодую девушку, и лицо его вновь приобрело то решительное выражение, которое производило на нее неотразимое впечатление.

— У меня трусливая натура, графиня, — продолжал он далее, — я не могу видеть, когда лошадь идет по краю пропасти… Прошу вас, сойдите с лошади.

— О, у Сары твердый шаг! Она-то не труслива! — возразила Гизела с улыбкой. — Я и прежде проезжала с ней здесь, это совсем не опасно.

— Я прошу вас, — повторил он вместо ответа. Она соскользнула со спины Мисс Сары, в ту же минуту и он сошел с лошади. Когда она, не оглядываясь, пошла по тропинке, он принялся привязывать обеих лошадей.

Гизела слегка вздрогнула, когда он вдруг очутился рядом с ней на тропинке. По правую ее руку возвышалась отвесная скала, по левую, по самому краю пропасти, шел он.

Взор ее робко скользил по его могучей фигуре. Ничтожное пространство лежало между ними, а какая-то таинственная бездна, о которой знал он один, должна была разделить их навеки. Когда-то холодный, все взвешивающий ее рассудок, строго державшийся так называемых светских приличий, был бессилен теперь против мощного призыва ее сердца. Если бы этот человек, шедший рядом, сказал ей: «Иди за мной, оставь все, что они называют своим и что ты никогда не любила, иди за мной в неведомую даль и неизвестное будущее», она пошла бы за ним, не говоря ни слова, держа его за руки, несшие когда-то незнакомую больную женщину. Далекий дипломат с ледяным лицом, называвший ее «дочерью», навсегда утратил последние остатки доверия молодой графини.

Они шли молча.

Лицо Оливейры казалось отлитым из металла. Взор его не обращался более к молодой девушке, но она видела, как его смуглые щеки вспыхивали всякий раз, когда ее нога, спотыкаясь о камень, заставляла покачнуться тело.

Таким образом они достигли того места, где тропинка еще более сужалась. Сердце Гизелы забилось тревожно: ноги Оливейры, казалось, скользили по краю пропасти. Среди царившей тишины она слышала, как камни, потревоженные его ногой, с шумом падали на каменистое дно карьера. Всегда сдержанная, молодая девушка вдруг схватила его руку обеими руками.

— Я боюсь за вас, — тихо проговорила она с умоляющим взглядом.

Он стоял, словно окаменев от прикосновения этих маленьких ручек, под впечатлением этих слов. Гизела не видела его лица, но видела его вздымающуюся грудь.

Она не знала, какие чувства испытывал этот человек, не успела об этом подумать.

Оливейра тихо освободился от ее рук, причем сильная рука его дрожала.

— Ваша заботливость не к месту, графиня Штурм, — сказал он твердым, ровным голосом. — Идемте. Моя обязанность провести вас по этой дороге, чтобы вы никогда впоследствии не вспоминали о ней с ужасом.

Увы, этого он был не в состоянии сделать — всю свою жизнь она с ужасом будет вспоминать чувства, пережитые ею в этом месте. Она обнажилась перед человеком, который менее всех должен был читать в ее сердце… И если в его словах и звучала горечь, если он и на самом деле охранял каждый ее шаг, это все равно не примиряло ее с собой.

Она пошла далее, опустив голову, с тупым отчаянием в душе, как будто для нее было потеряно все, что есть в ней доброго и благородного, — любовь, надежда и собственное достоинство. Опасный путь был пройден, и португалец поспешил назад, чтобы перевести лошадей. В то время как он отвязывал животных, шляпа его упала, а с нее слетели все цветы, которые Оливейра отбросил от себя движением, полным заметного отвращения.

Он вскочил на своего коня и взял Мисс Сару за повод.

Гизела закрыла глаза. Да, как бы ни был мужчина равнодушен к женщине, смотреть без страха за нее, как она проезжает по краю пропасти, он не мог. Девушка облегченно вздохнула, увидев перед собой свою лошадь. Встав на обломок скалы, она легко вскочила на спину животного, и оба всадника помчались к лесу.

Глава 22

Немного времени спустя они выехали на проезжую дорогу которая соединяла Нейнфельд с Грейнсфельдом.

Вдруг они услышали быстро приближающийся стук колес. Оливейра придержал коня, и вскоре их догнали пожарные телеги с нейнфельдскими рабочими.

Как приветливо раскланивались эти люди с португальцем! Какой радостью светились их лица! На этих-то людей и жаловалась госпожа фон Гербек, сетуя, что они раскланиваются с ней не столь подобострастно, как прежде, и что они не стоят с открытыми головами все время, пока она проходит мимо.

… И что такого сделала эта женщина, чтобы требовать такого почтения к себе? Представляла ли она сильный разум, который дает миру новые идеи, расширяет мировоззрение людей? Стремилась ли каким бы то ни было образом улучшить благосостояние людей? Была ли она талантлива, в конце концов? Совсем наоборот. Она приходила в ужас от новых идей, считая их проповедников революционерами, а ее кругозор был ограничен законом ее узкого и черствого сердца. Она никогда пальцем не шевельнула ради ближнего и довольствовалась тем, что возносила свои молитвы к небу, прося ниспослать милость благочестивым верующим и кару на головы богоотступников. Занятие искусствами она находила «неприличным» для высокорожденных людей; всегда во всем требовала она рабской покорности остального человечества относительно ее собственной персоны, лишь потому, что родители, произведшие ее на свет, ставили слово «фон» перед своим именем.

Гизела покраснела от негодования, подумав, какой вывод неизбежно следовал из этого критического анализа. Первый раз она критическим оком взглянула на свою воспитательницу. С какой быстротой под благотворным воздействием гуманности развилась способность к проницательному суждению в этой юной, скрытной, предоставленной самой себе натуре, и в то же время какой недюжинной силой обладало ее сердце, если все это оно могло чувствовать в минуту, когда ему была нанесена глубокая рана!

Вскоре пронеслась мимо них еще одна телега с рабочими, лица которых были встревожены и бледны.

— Это нейнфельдцы, — сказал Оливейра.

— Их-то не постигло несчастье, — проговорила Гизела тихим голосом. — Новые дома, которые вы построили для нейнфельдских рабочих, стоят в противоположной стороне селения, а горит ряд домов поденщиков, которые нанимаются на полевые работы. Все они с драными крышами, с жалкими глинобитными стенами, с поломанными оконными рамами, заклеенными бумагой…

Оливейра посмотрел на нее с удивлением — слова эти слишком резко прозвучали в устах девушки.

— В этих лачугах живут люди, которые обязаны работать на нас, а мы в награду за это платим им презрением. Мы едим хлеб, выращенный их руками, в то время как они сами голодают. Мы ублажаем себя, а они рождены для нищеты и в наших глазах являются кем-то, кто никогда не может быть сравним с нами. По нашему мнению, они — низшие создания. Мы ужасные эгоисты, но поняла я это совсем недавно…

Она внезапно умолкла.

Все это Гизела проговорила с какой-то поспешностью, в то время как Оливейра молчал. Они ехали шагом, потому что Мисс Сара была испугана грохотом пронесшихся мимо телег. Португалец и теперь протянул руку, чтобы придержать лошадь, которую Гизела хотела пустить вскачь.

— Подождите еще, — проговорил он. — Нам не следует здесь спешить.

— Так поезжайте вы вперед! Ваша лошадь не боится.

— Нет, я не сделаю этого. Я не могу оставлять здесь на волю случая человеческую жизнь, чтобы там спасти жалкие пожитки. Вы утверждаете, что ваша лошадь надежна, а между тем каждую минуту она подвергает вас опасности, и при этом вы ездите безрассудно смело, графиня. Я предвидел, что вы сломаете себе шею в каменоломне на обратном пути. На месте его превосходительства я бы немедленно отобрал у вас эту лошадь.

При этих словах Оливейра надвинул шляпу на лоб, так что Гизеле, следившей за выражением его лица, невозможно было его уловить. Стало быть, появление португальца в каменоломнях не было случайностью? Он явился туда единственно для того, чтобы оберегать ее? Сердце молодой девушки гулко забилось.

— Да к тому же, — продолжал он, указывая в направлении пожара, — там нечего и спасать — такое старье и гниль, как эти лачуги, горят быстро, а группа новых домов, о которых вы упомянули, стоит в стороне. Так что надо будет позаботиться о другого рода помощи. Я хочу сказать, что следует поискать пристанища для лишенных крова, а так как вы находите ужасным эти крыши и вымазанные глиной стены…

— О, поверьте, — перебила его Гизела, — они навсегда должны исчезнуть из Грейнсфельда. Никто не должен более терпеть нужды, все должно быть иначе! Старый, строгий человек в Лесном доме прав: я была бесчувственной, как камень. Я сознательно считала, что рабочие должны оставаться в жалком и беспомощном состоянии. Ни единым словом не протестовала я против нелепых разглагольствований госпожи фон Гербек и грейнсфельдского школьного учителя, по понятиям которого следует поддерживать невежество в народе. Мне, видевшей чуть ли не каждый день во время своих прогулок в карете ободранных и одичалых крестьянских детей, и в голову не приходило одеть их и просветить их души… Вы тоже вынесли мне свой приговор, и как бы слова ваши ни были жестоки, я заслужила их.

Опустив голову, Оливейра ни единым словом не прервал этого самоосуждения, как врач, помогающий остановить кровотечение из раны, в то же время должен хладнокровно относиться к страданиям своего пациента. А он был страстным человеком и поэтому боролся с собой, чтобы не выдать своего горячего сочувствия.

— Вы забываете, графиня, — сказал он после минутного молчания, между тем как губы Гизелы дрожали от волнения, — что ваш прежний образ мыслей обусловливался двумя влияниями: той средой, которая исключительно одна окружает вас, и вашим воспитанием.

— Положим, какая-то часть вины падает и на них, — возразила она взволнованно, — но это не оправдывает моего праздномыслия и черствости сердца!

И она посмотрела на него с печальной улыбкой.

— Но я все-таки должна вас просить не осуждать воспитание, — продолжала она далее. — Мне ежедневно твердят, что я воспитана строго в духе моей бабушки.

Лицо Оливейры омрачилось.

— Я оскорбил вас этим? — спросил он, и голос его вдруг стал жестким.

— Мне было горько. В эту минуту я почувствовала, как порицают мою покойную бабушку… Этого никогда еще не бывало. Да и как же это возможно? Она была образцом возвышенной женской натуры.

Неописуемая смесь иронии и бесконечного презрения промелькнула на лице португальца.

— И поэтому вы сознательно будете презирать того, кто осмелится коснуться памяти этой… благородной женщины…

Он проговорил это тихим голосом; слова не должны были выражать вопроса, хотя во взоре его проглядывало страстное желание услышать ответ.

— Совершенно верно, — быстро сказала она, смело вскинув на него свои карие глаза. — Я так же мало могла бы простить ему, как и тому, кто попытался бы на моих глазах втоптать в грязь святые для меня убеждения.

— Даже в том случае, если убеждения эти были ложными?

Поводья выпали у нее из рук, и глаза с мольбой устремились на него.

— Я не знаю, какие причины заставляют вас высказывать подобное сомнение! — проговорила она дрожащим голосом. — Может быть, вы многое испытали от людей, и потому вам трудно поверить в незапятнанную память усопшей… Вы чужой здесь и можете не знать о моей бабушке, но пройдите всю страну — вы убедитесь, что имя графини Фельдерн произносится не иначе, как с уважением… Разве вы никогда не теряли дорогого вам существа? — спросила она после непродолжительного молчания, тихо покачивая своей прелестной головкой. — Следует оберегать имена умерших, ведь они сами уже не могут защищать себя.

Она опустила голову, и по ясному лбу ее пробежала тень горечи.

— Воспоминание о моей бабушке есть единственная вещь, которая мне дорога в той среде, в которой я родилась, — проговорила она тихо. — Я многое должна в ней презирать, но хочу сохранить навечно то, что могла бы уважать, а кто попытался бы у меня отнять это, тот взял бы на себя тяжкий грех: он сделал бы меня нищей.

Она поехала далее, не замечая, что португалец отстал. Между тем лицо его выражало борьбу с горьким отчаянием, которое заставляло судорожно дрожать его губы.

Через несколько мгновений он снова ехал рядом с ней. Следов внутренней бури на его лице как ни бывало… Кто бы мог предположить, что при железной решимости и энергии, которые характеризовали эту гордую голову и мощную фигуру, у него могли быть минуты внутренней неуверенности и крушения намерений!

Путь они продолжали молча. Ветер доносил до них запах гари, и облака дыма клубились уже над их головами.

Оливейра был прав: пламя пожирало лачуги с невероятной быстротой. Когда они выехали из леса, глазам их открылись три дымящиеся кучки — четвертый дом был объят пламенем, а на пятом, последнем в ряду, загоралась крыша.

Пожарные насосы хорошо делали свое дело, однако эти усилия казались смешными при виде тех жалких предметов, которые тушащие пытались спасти.

… Неужто и в самом деле эти четыре покривившиеся стены с заклеенными бумагой оконными проемами можно назвать человеческим жилищем? И неужто должны были сохраниться эти признаки человеческой несправедливости для того, чтобы нищета продолжала существовать, а они снова служить приютом для отверженных Богом и людьми?

Все пять хижин едва ли занимали столько пространства, сколько занимал один зал в замке Грейнсфельд. Пять семейств помещались в этих полуразвалившихся стенах, которые сильный порыв бури мог превратить в развалины. В этой горсти и летом, и зимой спертого, нездорового воздуха теплилась жизнь, часто угасающая раньше своего расцвета… А в большом зале замка, который виден был издали в эту минуту, стояли мертвые бронзовые фигуры на своих мраморных пьедесталах и хрустальные люстры покачивались в воздухе, которым некому было дышать. Когда буря бушевала за стенами, штофные занавеси окон оставались неподвижны — крепкие ставни оберегали бронзовые фигуры, люстру и гардины от малейшего дуновения непогоды…

Ужасный шум слышался в этом доселе тихом селении. Португалец сопровождал Гизелу до самых ворот замка, по-прежнему готовый схватить повод все время пугавшейся Мисс Сары, затем он простился с ней молча, низким наклоном головы.

Оттуда он как вихрь понесся к месту пожара. Гизела поднесла руку к бьющемуся сердцу. В первый раз с тех пор, как она перестала быть ребенком, глаза ее затуманились слезами. Она даже не имела мужества поблагодарить его за помощь, буквально оцепенев перед его рыцарски вежливым поклоном, который запечатлелся в ее памяти на всю жизнь неизгладимо горестным воспоминанием… Вероятно, он вздохнул свободно, что роль его как защитника была окончена! И, когда пожар будет потушен, он снова вернется в круг придворных… Прекрасная, с черными локонами фрейлина, возможно, не рвала тех цветов, которые увядали сейчас в каменоломне; с ней, вероятно, он будет говорить еще сегодня, они будут гулять вдоль озера, и он расскажет ей, как бы между прочим, что спас от пламени какую-то жалкую рухлядь и не дал сломать шею неразумному существу…

Глава 23

Гизела въехала в сад, спрыгнула с Мисс Сары и привязала ее к ближайшему дереву. Из прислуги еще никто не вернулся с ярмарки в А., кругом была мертвая тишина. Ближе к замку мелькнуло между кустарниками светлое женское платье и соломенная мужская шляпа. Гизеле показалось, что это была госпожа фон Гербек в сопровождении доктора, шагающего быстро взад-вперед.

Девушка вышла из ворот и пошла по верхней улице поселка.

По обе стороны дороги стояли новые дома нейнфельдских рабочих.

Еще никогда нога девушки не ступала в это место, где более чужим не мог бы чувствовать себя и посетитель Помпеи.

Все имущество из горящих домов было снесено сюда. Какая жалкая куча! И этому источенному червями, непригодному для жизни хламу, к которому она едва решилась бы прикоснуться ногой, было название «собственность»…

Группа женщин стояла рядом и с волнением и вздохами рассуждала о пожаре. Дети, напротив, радовались необычайному происшествию и его последствиям. Вытащенные столы, скамейки и грязные постели, очевидно, представлялись им привлекательнее здесь, под открытым небом, чем в темной каморке. Маленькие головки, вполне счастливые и довольные, выглядывали из импровизированного домика, в котором они копошились.

Гизела подошла к женщинам, но те испуганно смолкли и боязливо отошли в сторону.

Если бы луна спустилась с неба и стала разгуливать по деревне, их, кажется, это менее бы смутило, чем эта белая фигура, так внезапно появившаяся среди них, ибо луна была их старым добрым другом, на приятный лик которого они привыкли глядеть безбоязненно с малых лет, а эту знатную даму они видели лишь издали, и то покрытую вуалью, верхом на лошади или в карете.

— Не ранен ли кто при пожаре? — ласково спросила Гизела.

— Нет, милостивая графиня, до сих пор, слава Богу, никто.

— Только у ткача сгорела коза, — сказала старая женщина. — Он чуть не выплакал глаза от горя.

— А нам негде ночевать сегодня, — пожаловалась другая. — Три семейства могут разместиться в новых домах, не более, нам нет места, а у нас ребенок, у него режутся зубки.

— Так, пойдемте со мной, — решительно сказала Гизела. — Я могу всех вас поместить.

Женщины стояли, нерешительно переглядываясь.

Им идти в замок! Спать там с больным ребенком, который кричит день и ночь! Да все бы ничего, но злющая старая барыня, от которой прячутся даже мужчины…

Гизела не дала им времени раздумывать.

— Берите вашего ребенка, милая, — сказала она женщине, — и пойдемте со мной. У кого еще нет приюта на ночь?

— У меня, — робко произнесла молодая девушка. — Наш домишко стоит еще пока, и люди говорят, что смогут его отстоять — нейнфельдские пожарные трубы поспели вовремя, — но войти в него нельзя будет, он промокнет насквозь… Но, милостивая графиня, у меня дедушка, отец с матерью, брат, сестры и старая слепая тетка.

Гизела улыбнулась. Словно лучи исходили из глаз девушки, и все ее юное свежее личико светилось лаской.

— Ну, вам всем будет у меня место, — сказала она. — Ведите ваше семейство, а я пойду позабочусь о ночлеге.

Молодая девушка радостно вскочила, женщина взяла на руки своего больного ребенка, а двое других уцепились за ее юбку. Она попросила соседку сказать мужу, который еще не вернулся из А., с ярмарки, где она будет, и последовала с бьющимся сердцем за молодой графиней в замок.

Гизела отвязала лошадь, взяла ее за повод и пошла по аллее к замку.

В это время на дороге показалось светлое женское платье, которое она видела прежде и которое летело к ней, будто гонимое ветром. Девушка почувствовала некоторое сострадание к маленькой толстой женщине, вся фигура которой говорила об ужасе и отчаянии.

Сначала она бежала с распростертыми руками, причем широкая мантилья ее надувалась как парус, потом всплеснула руками и опустила их.

— Нет, милая графиня, это уж слишком, этого я не могу вынести! — воскликнула она, задыхаясь. — Селение горит, наша безбожная прислуга, кажется, забыла вернуться домой, и вы исчезаете на целый час… Я выношу все ваши капризы — любовь и привязанность облегчают мне все, но эта выходка, которую устроили вы сегодня, переходит все границы! Извините меня, но с этим надо кончать. Не успела я на минуту закрыть глаза, как вы сейчас же воспользовались моей слабостью, чтобы оставить замок. Это непростительно! Я просыпаюсь от шума и беготни, первая моя мысль о вас — я бегаю по всему дому и саду, бегу в горящее селение, но никто не видел вас… Спросите доктора, что было со мной!

Господин в соломенной шляпе подтвердил ее слова, кивая головой, и с почтением раскланялся с молодой графиней.

— Чрезвычайно, чрезвычайно беспокоились, — произнес он жалостливым тоном.

— Скажите на милость, что за идея пришла вам в горящий полдень кататься верхом? — допрашивала девушку возмущенная гувернантка. — Где ваша шляпа? Как, без перчаток?!

— Не думаете ли вы, что я каталась ради удовольствия и имела время соображать, какой цвет перчаток более подходит к моему туалету? — прервала ее нетерпеливо Гизела. — Я ездила за пожарными инструментами.

Госпожа фон Гербек отступила назад и снова всплеснула руками.

— Ик… Где вы были? — спросила она, едва переводя дыхание.

— Я хотела проехать в Нейнфельд, но в лесу, на лугу, встретила мамá и папá.

Ответ этот поразил гувернантку как молния, но у нее хватило духу добавить:

— Их превосходительства были одни?…

— Почем я знаю? Может, там было все придворное общество! — ответила Гизела, пожимая плечами. — Князя я узнала.

— Всемогущий Боже, князь видел вас?! — закричала гувернантка вне себя. — Это моя смерть, доктор!

Она действительно была бледна как смерть, но и доктор также изменился в лице.

— Ваше сиятельство, — запинаясь, проговорил он, — что вы наделали! Это чрезвычайно огорчит его превосходительство.

Гизела смолкла и минуту задумчиво смотрела перед собой.

— Можете вы мне сказать, госпожа фон Гербек, почему князь не должен меня видеть? — вдруг спросила она, быстро взглянув в лицо гувернантке.

Этот прямой вопрос привел ту в себя.

— Как? Вы еще спрашиваете?! Да разве вы не понимаете, в каком вы странном костюме? Я могу представить себе положение их превосходительств: они будут неутешны. Ваш странный поступок никогда не простят вам при дворе, графиня! Будут шептаться и посмеиваться всякий раз, как станут произносить имя Штурм… Милосердный Боже, а что будет со мной, несчастной!

— И мне чрезвычайно горестно, ваше сиятельство, убеждаться всякий раз, что все мои медицинские наставления уносит ветер! — проворчал врач. — Неужели я должен снова объяснять, что дамоклов меч ежеминутно висит над вами? Легко могло случиться, что ваш ужасный припадок разразится на глазах всего двора; какой бы это был скандал, ваше сиятельство! — добавил он, поднимая указательный палец.

Человек этот дрожал от злости, и можно было только удивляться, с какой мягкостью и покорностью он в это время опускал свои вытаращенные, слезящиеся глаза.

— Мне кажется чудом, что после такой разгоряченной езды я вижу вас стоящей предо мною без нервного волнения, — продолжал он.

— И я также считаю чудом то, — прервала его молодая девушка, стоявшая до сих пор с нахмуренным лбом и равнодушно принимавшая сыпавшиеся на нее упреки, — что это вас удивляет, господин доктор, ибо вы видите меня такой ежедневно уже полгода.

В это время неподалеку раздался детский плач. При виде гувернантки бедная женщина с детьми скрылась в ближайшем кустарнике. Она предпринимала все возможные усилия, пытаясь унять детей, чтобы их не заметила злая барыня. В эту минуту вырвался ее младший мальчик. Он выскочил на дорогу и старался беспрестанным «но, но!» вывести из себя Мисс Сару.

— Что это значит? Как ты сюда попал, мальчик? — удивленно спросила госпожа фон Гербек.

В этот момент из-за кустарника выступила с озабоченным лицом мать мальчика.

— Женщина эта погорелица! — объяснила Гизела.

— А, очень жаль, милая, — сказала гувернантка более мягким тоном. — Рука Господня тяготеет над вами, и, к несчастью, — вам самим все хорошо известно — это нельзя назвать незаслуженным испытанием… Вспомните только, как часто я вам говорила, что наказание Божье не замедлит. Вы все живете в нечестии изо дня в день, и никогда у вас нет времени для молитвы… Ну, я не буду более говорить, вы и так наказаны… Идите с Богом, я посмотрю, что можно для вас сделать.

— Куда она пойдет, госпожа фон Гербек? — спросила Гизела спокойно, хотя щеки ее слегка покраснели. — Вы слышали, что дом у этой женщины сгорел и она лишена всякого пристанища.

— Но, Боже мой, как я могу знать, куда ей идти? — возразила госпожа фон Гербек с нетерпением. — В селении немало домов.

— Но не для пяти бесприютных семейств, — проговорила молодая девушка. Ее гибкий стан выпрямился, во всем облике чувствовалась власть. — Женщина останется в замке со своим мужем и детьми, — объявила она решительно, — и не только она одна, сюда придет еще второе семейство… Поди ко мне, малютка! — И, взяв за руку ребенка, она была готова продолжать свой путь.

— Праведный Боже, какое-то сумасшествие… Я протестую! — закричала госпожа фон Гербек и, вытянув руки, преградила дорогу в замок молодой девушке.

Испуганная этим движением, Мисс Сара взвилась на дыбы и бросилась в сторону. Гувернантка с криком пустилась прочь, а за ней и доктор, но Гизела не выпустила из рук поводьев. Ее присутствие духа и ласковые, успокаивающие слова усмирили испуганное животное.

Старик Браун, услышав, вероятно, крики госпожи фон Гербек, прибежал из замка. Гизела передала ему лошадь и, приказав позвать ключницу, вернулась к погорельцам.

Это было вовремя, ибо быстро пришедшая в себя госпожа фон Гербек уже указывала женщине на выход, а доктор в сердцах толкал туда же мальчика.

— Вы останетесь! — закричала Гизела, хватая за руку женщину, готовую уже удалиться вместе с детьми.

Молодая графиня едва переводила дух и не столько от усталости, сколько от ожесточения. Первый раз она испытывала столь глубокое негодование.

— Госпожа фон Гербек, чья земля, на которой мы стоим? — спросила она, теряя спокойствие.

— О, милая графиня, я это с удовольствием вам разъясню! Мы стоим на земле старинных имперских графов Фельдернов! Под этой крышей не раз в качестве гостей находили себе ночлег коронованные особы, но никогда людям темного происхождения не было там места. Графы Фельдерны никогда не опускали себя до обращения с простым народом… И теперь эта священная земля будет осквернена? Никогда! До тех пор, пока язык мой будет шевелиться, я не перестану протестовать! Милейшая графиня, уже не говоря о примере, который вам оставили ваши сиятельные предки, подумайте ради вашего собственного интереса, какое к вам будет уважение…

— Мне не нужно уважения, какое разумеете вы, я хочу любви.

Гувернантка насмешливо улыбнулась.

— Любви? Любви? От этих? — она с дерзостью указала на семейство поденщика. — Бесценная мысль! Если бы это слышала бабушка!

— Она это слышала, — произнесла Гизела спокойно. — С тех пор как я себя помню, вы уверяли меня беспрестанно, что дух моей бабушки не покидает меня и она управляет моими делами и поступками. В эту минуту она должна быть довольна мной.

— Вы думаете? Вы жестоко заблуждаетесь… Для величественной графини Фельдерн этот класс людей не существовал, и если когда и приближались к ней подобные нахалы, я была свидетельницей, она угрожала затравить собаками «эту сволочь».

— Да, да, покойная графиня недолго раздумывала в подобных случаях, — подтвердил доктор. — У нее было чрезвычайно развитое чувство аристократизма!

Гизела побледнела как смерть… Эти люди безжалостно втаптывали в грязь ее святыню, защищая ее в то же время с горячим рвением.

Она также знала, что бабушка ее находилась на недоступной высоте, от которой веяло холодом на ее детское любящее сердце, но она никогда не сомневалась, что эта сдержанность была от строгости нравов и возвышенности гордой женской души. И вот это обожаемое существо называют бесчеловечным!

Госпожа фон Гербек сильно ошибалась, надеясь, что все пойдет по-прежнему, когда сама неосторожно разрушила очарование, под которым находилась эта юная душа.

Карие глаза девушки потухли, но она продолжала строго смотреть в лицо гувернантки.

— Госпожа фон Гербек, вы сейчас сказали, что пожар в селении есть наказание неба, — сказала она. — А этот дом еще стоит, — она указала на замок, — дом, в котором целое столетие скрывалась такая ужасная ложь… Бог не того хочет, что вы говорите, он не наказать хочет, а благословить: жалкие хижины должны сгореть, с тем чтобы бедному, угнетенному люду стало лучше!

Ключница пришла из замка.

— Отоприте комнаты нижнего этажа левого корпуса! — приказала Гизела.

— Боже мой, ваше сиятельство, вы хотите, несмотря на все протесты с нашей стороны, поступить по-своему? — воскликнул доктор. Достойный посредник между жизнью и смертью внутри дрожал от гнева, владея, однако, собой, между тем как гувернантка в негодовании судорожно теребила носовой платок. — Так послушайтесь разумного совета! — упрашивал он молодую девушку. — Устройте этих людей не в самом замке — это никоим образом невозможно… Я предлагаю вам павильон, он вместителен.

— Вы, верно, забыли, — возразила с досадой Гизела, — как вы еще вчера отказались провести в нем несколько минут, потому что его сырой воздух мог вызвать у вас ревматизм. Вы сказали, что это помещение в высшей степени нездоровое.

— Да, по стенам течет вода, — подтвердила ключница, не обращая внимания на змеиный взгляд доктора. — Вся мебель покрыта плесенью.

Не произнося более ни единого слова, молодая графиня отвернулась от этих двух людей, души которых предстали пред ней во всей своей ничтожности.

— Пойдемте, добрая женщина, вы будете иметь солнечную комнату для своего больного ребенка, — обратилась она к бедной женщине, которая, дрожа всем телом, стояла возле нее.

Взяв за руки обоих детей, испуганно цеплявшихся за юбку матери, Гизела пошла с ними к замку.

Ключница побежала вперед.

— Госпожа Курц, я советую вам, желая добра, подождать разрешения его превосходительства, — прокричала ей вслед гувернантка задыхающимся голосом.

Однако смелая женщина не обратила внимания на это предостережение — довольно похозяйничала брюзгливая старуха, давно уже пришла пора, чтобы настоящая госпожа Грейнсфельда взяла управление в свои руки.

— Боже-боже, что меня ожидает! — простонала гувернантка, хватаясь за голову. — Он снова будет говорить, что я состарилась! При одной мысли об этом меня бросает в дрожь, я готова провалиться сквозь землю! Да и на вашу долю останется, доктор, будьте уверены!

Советник медицины не сказал ни слова. Он поднес к тонким губам набалдашник своей трости превосходной работы и начал насвистывать, а это всегда означало, что он «чрезвычайно расстроен».

Глава 24

— Все по-прежнему, мой милый Флери! — вдруг раздалось за деревьями перед входом в главную аллею, ведущую к замку.

Свист смолк, и трость выпала из рук доктора.

— Все по-прежнему, — продолжал голос, — и если сейчас молодая графиня Штурм покажется на балконе, я подумаю, что последние пятнадцать лет были не более как сон.

Советник медицины тихо поднял свою трость, быстро смахнул пыль с воротника и сюртука, пощупал затылок, на месте ли жидкие остатки его бесцветных волос, разделенных пробором, и стал рядом с госпожой фон Гербек, едва дышащей от волнения, на краю дороги, по которой должен был пройти князь.

Через несколько мгновений действительно показалась невзрачная фигура его светлости и князь остановился перед воспитательницей и эскулапом, согнувшимся чуть не до земли.

— А, смотрите, старая знакомая! — сказал князь милостиво и протянул кончики своих тонких пальцев раскрасневшейся гувернантке. — Верная отшельница. Бедняжка, сколько жертв вы принесли! Но это уже закончилось, теперь мы часто будем вас видеть при дворе в А.

При этих словах скромно опущенные ресницы госпожи фон Гербек приподнялись с выражением радости, вместе с тем боязливо поглядывая на министра, лицо которого было холодно и бесстрастно. Маленькая толстуха снова почувствовала желание провалиться сквозь землю.

— Вы напуганы, — продолжал далее князь, — пожар мог принять большие размеры, но успокойтесь, опасности более не существует. Я только что оттуда.

— Ах, ваша светлость, все бы ничего, если бы не ужасный поступок маленькой графини! Ваше превосходительство, я не виновата! — обратилась она умоляющим голосом к министру.

— Оставьте это теперь! — сказал он с нетерпением. — Где графиня?

— Здесь, папá.

Молодая девушка показалась из боковой аллеи.

За эти дни, проведенные вне замка, она очень изменилась, в ней и следа не осталось прежней детской уступчивости, теперь все говорило о том, что она полная владелица замка.

Министр хотел взять ее за руку, чтобы по всей форме представить падчерицу его светлости, но она, казалось, не поняла намерения, и его превосходительство удовольствовался лишь движением руки. Слова «моя дочь» прозвучали так нежно в его устах, как будто между ним и знатной сиротой существовала в эту минуту самая тесная дружба. Гизела поклонилась с непринужденной грацией. Госпожа фон Гербек со страхом следила за этим поклоном — он был «далеко-далеко на так низок, как следовало бы». Однако лицо князя оставалось благодушным и оживленным.

— Милая графиня, вы и не подозреваете, сколько чудных воспоминаний пробудило во мне ваше появление! — сказал он, волнуясь. — Ваша бабушка, графиня Фельдерн, вы ее живой портрет, когда-то, хотя и очень короткое время, была душой моего двора. Мы все никогда не забудем, как эта блестящая натура каждый раз представала с совершенно новой стороны. Тогда никому в голову не приходило, что всякая человеческая жизнь имеет свои тайные стороны… Графиня Фельдерн была для нас счастливой феей.

«Которая травила собаками своих крестьян, когда они обращались к ней с просьбами», — подумала Гизела, и сердце ее болезненно сжалось.

Какое счастье и гордость еще четверть часа тому назад доставил бы ей энтузиазм князя, теперь же это лестное воспоминание прозвучало для нее едким сарказмом.

У нее не нашлось ответа на это милостивое обращение. Молчание же было истолковано его светлостью как «обворожительная застенчивость выросшего в уединении ребенка». Он помог ей преодолеть это кажущееся смущение, предложив руку и усадив девушку на одну из чугунных скамеек под густой тенью старых лип у входа в сад.

— В этот раз я откажу себе в удовольствии посетить замок, — сказал он. — Мы не должны заставлять дам ждать нас к обеду в Аренсберге… Но под этой липой я отдохну. Знаете, барон, на этом самом месте мы большей частью сиживали, наслаждаясь итальянскими ночами, которые умела устраивать графиня… Замок лежал в каком-то волшебном сиянии, сад, оживленный молодостью и красотой, утопал в море света и благоухания… Что за упоительное время это было! И все миновало…

Отсюда действительно виден был и величественный замок, и превосходно разбитый сад во всей их прелести. Но далее, за бронзовой решеткой, расстилалась долина, а над ней сгустились облака дыма, скрывшие горы, поросшие лесом.

Гизела никак не могла понять, как этот старый господин, сидевший с ней рядом, мог всецело отдаваться воспоминаниям приятного прошлого, когда так печальна была действительность.

Из деревни в это время показались некоторые члены свиты.

Госпожа фон Гербек поспешила в замок, чтобы распорядиться об угощении. За первым же кустом, который мог ее скрыть, она в отчаянии воздела руки к небу: лицо министра не предвещало ей ничего хорошего — никогда еще его лицо не выражало столько гнева и с трудом сдерживаемой ярости.

В то время как его превосходительство поднялся, чтобы представить кавалеров своей падчерице, с пожарища послышался глухой треск, а за ним резкие крики.

Князь пошел навстречу пришедшим.

— Последний охваченный пламенем дом разрушен, ваша светлость. При этом несчастья не произошло, — успокоил его один из придворных.

— Идите узнайте, что случилось, — приказал князь, и они припустили со всех ног.

На повороте верхней улицы селения показался человек. Это был грейнсфельдский школьный учитель, бежавший по направлению к замку вблизи которого он жил.

— Что там происходит, господин Вельнер? — спросила его госпожа фон Гербек, выходя из ворот.

— Дом Никеля обрушился и погреб под собой антихриста, — отвечал учитель почти торжественно, с выражением дикого фанатизма. — Насколько я мог видеть, там был и американец из Лесного дома… Да, сударыня, Господь творит суд в своем справедливом гневе. Все погоревшие спасли своих коз, только коза ткача сгорела — он также подписал прошение о том, чтобы нейнфельдский пастор был оставлен на своей должности.

— Глупый пустомеля! — раздался презрительный голос министра.

Он и советник медицины были единственными, кто дождался конца рассказа, да еще гувернантка.

Князь, бледный, шел по улице, впереди него бежала Гизела. Крик отчаяния готов был сорваться с ее губ, но они оставались безмолвны — горло ее сжалось судорогой, ноги продолжали двигаться.

Зачем она туда спешила? Разрывать развалины, похоронившие под собой этого человека, своим собственным телом тушить пламя, готовое его охватить! Умереть, задохнуться под грудой развалин и раскаленного пепла суждено этому благородному человеку с такой энергией и жаждой жизни, столь нежно любимому ею, лелеять которого она желала бы всеми силами своей души!

Столб черного, густого дыма громадной смрадной свечой поднимался к небу. При этой картине Гизела почувствовала, что ноги отказываются ей служить, словно облако заволокло ей глаза, она пошатнулась и механически схватилась руками за ближайшее дерево.

— Бедное дитя! — князь в волнении подбежал к ней. — Зачем вы сюда пришли? Заклинаю вас: уйдите отсюда!

Она отрицательно покачала головой, стараясь сохранить самообладание. Его светлость беспомощно огляделся вокруг. Придворные, остановившиеся с ним сначала у ворот, скрылись в селении. В эту минуту их голоса достигли его слуха: послышались радостные восклицания, за ними оживленный говор, наконец и сами они показались на дороге. За ними из-за угла улицы, окруженный придворными, вышел португалец.

— Боже мой, вы живы! — воскликнул с радостным удивлением князь. — Как вы нас напугали!

Вскоре Оливейра предстал перед князем и молодой девушкой, которая, едва переводя дыхание, стояла, обняв дерево. Человек этот не был камнем — жизнь живой струей билась в его сердце. Он хорошо понимал, что заставило потухнуть эти глаза, читал в скорбной улыбке, скользившей по этим побледневшим устам, все терзания последних минут. Прошлое и будущее, планы и намерения, мир и жизнь потеряли вдруг свое значение для этого человека — он видел только бледное девичье лицо.

Он отнял от дерева ее нежные руки, обхватил гибкий стан так просто и вместе с тем с такой неподдельной задушевностью, как будто бы поддерживал существо, охранять которое он имел полное право на глазах всего общества. Он не сказал ни слова, в то время как князь и его свита рассыпались в соболезнованиях. Никому не бросилось в глаза странное положение, в котором находились молодые люди, ибо эта богатырская фигура более чем кто-либо призвана была служить опорой слабому, а очень возможно, что явилась бы необходимость отнести на руках лишившуюся чувств даму в замок. Между молодыми людьми, и это все знали, лежала целая пропасть: они совершенно были чужды друг другу и даже не были представлены… «Honni soit qui mal y pense»[10].

Тем временем подошли министр, госпожа фон Гербек и доктор и, онемев от изумления, остановились перед группой.

— Мнимо умерший, благодарение Богу, воскрес, — сказал князь. — Но у нас здесь другая неприятность — бедняжке графине дурно.

Доктор взял руку молодой девушки и нащупал пульс.

— Снимите тяжесть с моего сердца, доктор, — попросил его светлость. — Не правда ли, все это следствие сильного испуга и скоро пройдет?

Советник медицины согнул спину, точно не вполне раскрытый перочинный нож, — его светлость удостоил в первый раз обратиться к нему с речью.

— Надеюсь, ваша светлость, хотя при припадках ее сиятельства никогда с уверенностью невозможно предсказать продолжительность приступа. Я должен сознаться, мне чрезвычайно прискорбно, но этот несчастный случай может замедлить выздоровление моей пациентки.

Кровь прилила к лицу молодой девушки. Она была возмущена двусмысленными словами доктора, который и эту ее невольную слабость сумел приплести к прежним страданиям. Зачем постоянно навязывают ей эту ненавистную болезнь? Да еще при этих господах, с любопытством смотревших на нее.

— Благодарю вас, — сказала она тихим, задушевным голосом португальцу. — Я хочу дойти сама.

Он медленно отошел от нее, и Гизела, пошатываясь, сделала несколько шагов. Госпожа фон Гербек хотела предложить ей руку, но она отказалась. Гордость, негодование, а также радость, вызванная его присутствием, помогли ей быстро победить мгновенную слабость.

Князь бросал торжествующий взгляд на доктора, наблюдая, как движения девушки с каждым шагом приобретают все большую уверенность и гибкость, а когда Гизела благополучно достигла сада, он, радостно вздохнув, посадил ее рядом с собой.

— Вот вам случай определить продолжительность припадка, господин советник, — сказал он весело. — Карие глазки нашей графини блестят по-прежнему, а завтра я разобью в пух и прах и остальные ваши опасения… Ну, скажите теперь, ради бога, мой милейший Оливейра, каким образом могло случиться, что о вас нам принесли такое нелепое известие?

Один португалец не последовал примеру князя, продолжая стоять, прислонясь к дереву. Этот странный человек постоянно вел себя так, как будто был намерен выступать против этого избранного общества.

— Вероятно, принесший это известие нашел очень пикантной подобную драматическую мою кончину, — возразил он с легким оттенком насмешки. — Он не дождался, пока рассеется завеса из дыма и копоти, и я сочтен был умершим героем пьесы.

Все засмеялись.

— Как мне рассказывали, — начал один из господ, — хозяин последнего сгоревшего дома вернулся из А. в тот самый момент, когда крыша готова была обрушиться. Он, как ненормальный, бросился, чтобы что-нибудь успеть спасти, а господин фон Оливейра пытался его остановить. Но человек этот, сильный, как медведь, не позволял оттащить себя от дверей жилища, началась борьба; среди дыма и пламени оба борющихся упали, и несколько минут все окружающие думали, что они погребены под рухнувшей в это время крышей. Человек этот, ваша светлость, хотел спасти свой капитал, скрытый в потаенном месте в доме и состоящий из десяти талеров.

Все опять засмеялись; начался общий оживленный разговор. Появился старик Браун с мороженым.

Португалец отошел от дерева и остановился у входа в сад, от поднесенного ему угощения он отказался. Он напряженно всматривался в столбы дыма над поселком.

Гизела подошла к нему и, взяв с подноса Брауна мороженое, протянула блюдце португальцу.

— Отчего вы не хотите остаться под липами? — спросила она его.

— Взгляните на меня и скажите, могу ли я в подобном виде приблизиться к этому заколдованному кругу? — возразил он насмешливо, указывая на свой сюртук, покрытый густым слоем пепла и сажи. — Я, напротив, хочу воспользоваться моментом и незаметно уйти.

Она подняла на него умоляющий взгляд.

— Ну так примите хотя бы это угощение. Я горжусь, что могу что-то предложить вам в своем доме.

Португалец горько усмехнулся.

— Разве вы забыли, что я ваш противник и стою с оружием в руках? Принимая ваше гостеприимство, я должен сложить оружие.

Хотя это и было сказано в шутку, в тоне и улыбке проглядывала горечь.

— Господин фон Оливейра совершенно прав, отказываясь от мороженого, — сказал, проходя мимо, министр. — Он пришел разгоряченный с пожара. А ты не должна с такой экзальтацией принимать на себя обязанности хозяйки дома, дитя мое!

Он с мрачным взглядом взял у нее блюдце и отдал подошедшему лакею.

— Кроме того, я сейчас только что слышал в деревне, что ты сегодня приняла на себя роль святой ландграфини Елисаветы… Замок Грейнсфельд превращен в пристанище для бесприютных и нищих.

— О, оставьте юности ее идеалы! — сказал князь, поднимаясь. — Мой милый барон Флери, нам очень хорошо известно, как редко они сохраняются к старости! Заботьтесь хорошенько о тех, которым вы покровительствуете, моя милейшая маленькая графиня, я также со своей стороны внесу лепту. Ну а теперь, прежде чем удалиться отсюда, я хочу просить вас об одном… Послезавтра я возвращаюсь в А., но прежде хочу доставить себе маленькое удовольствие, устроив завтра небольшой праздник в лесу. Желаете ли вы быть моей гостьей?

— Да, ваша светлость, желаю от всего сердца, — отвечала она без малейшего колебания.

— Но этим еще не ограничиваются мои желания, — продолжал князь, улыбаясь. — Я вижу, что должен прийти на помощь вашему слишком заботливому и нежному папá: он, как видно, желает еще на год продлить ваше уединение из боязни возвращения болезни. Мне кажется, нет никаких оснований для этого. Я назначаю представление ваше ко двору на будущей неделе безотлагательно и заранее радуюсь, как ребенок, изумлению княгини, когда она вдруг увидит перед собой воскресшую графиню Фельдерн.

Министр спокойно и молча выслушал эти слова. Веки его были опущены, ни один мускул не дрогнул на мраморном лице.

— Беру смелость заявить вашей светлости, что это всемилостивое решение пугает меня чрезвычайно! — вдруг заволновался советник медицины. — Моя священная обязанность, как врача…

— Ах, господин советник медицины, — перебил его светлость, и маленькие серые глазки сверкнули довольно немилостиво. — Мне кажется, вы преступаете границу своих обязанностей. Я сержусь на вас также, что вы не хотите успокоить его превосходительство.

Советник медицины опешил и притих в глубочайшей растерянности. Княжеская немилость! Боже избави!

Госпожа фон Гербек просто оцепенела от такого поражения. Сначала она была готова дать отпор, подметив недовольство на лице его превосходительства, но это длилось мгновение, и у нее хватило мужества лишь на то, чтобы промолвить:

— Я только одно могу сказать, ваша светлость: у графини нет ни одного туалета.

— Оставьте это, — перебил министр мрачно. — Его светлость приказывает, и этого достаточно, чтобы отбросить в сторону всякие рассуждения… О туалете позаботится баронесса.

Гизела встрепенулась.

— Нет, папá, благодарю! — воскликнула она взволнованно. — Ваша светлость, — обратилась девушка с милой улыбкой к князю, — могу я явиться в белом муслиновом платье?

— Понятно! Приезжайте так, как вы теперь стоите передо мной! Мы ведь не при дворе в А. Итак, au revoir!

Экипажи в это время остановились перед воротами, там же была и лошадь португальца.

Через несколько минут сад грейнсфельдского замка стоял в прежнем безмолвии. Гизела долго еще сидела под липами, глядя на облако пыли, поднятое уехавшими.

Душа ее была полна блаженства и страдания. Никогда она не забудет тот взгляд, с которым он прижал ее к своей груди… И все же он хочет поднять против нее оружие!

Между тем госпожа фон Гербек в расстройстве бегала по замку: все платья, к ее ужасному отчаянию, были слишком старомодными. К тому же в воздухе чувствовалось приближение бури, которая неминуемо должна была разразиться над ее головой. Лицо министра никогда еще не наводило на нее такого ужаса…

Глава 25

Было семь часов вечера, когда экипаж молодой графини Штурм показался в аллеях аренсбергского сада. Праздник в лесу должен был начаться после восьми часов, но госпожа фон Гербек получила собственноручную записку его превосходительства, в которой ей предписывалось привести графиню часом раньше.

Строки эти, о которых Гизела ничего не знала, успокоили гувернантку. Его превосходительство выражал уверенность, что теперь более чем когда-либо ее разумный надзор будет полезен своенравной девушке.

Его превосходительство, стало быть, не обвиняет ее в самовольном поступке безрассудной падчерицы. Требовалось, прежде всего, замаскировать невоспитанность молодой девушки, которая бросалась в глаза, и эту миссию доверительно возлагали на ее плечи…

Очевидно, ее призвание сопровождать молодую графиню ко двору. Наконец, после столь долгих лет заточения, она снова будет дышать придворным воздухом! Какая восхитительная перспектива!

Конечно, некоторая тень падала на нее как на воспитательницу. Это была неподатливость и так называемая нечувствительность воспитанницы… Гизела сидела рядом с ней в своем простеньком платье, и гувернантка была вправе сказать, что молодая девушка думала о чем угодно, но отнюдь не о той важной минуте, которая ей предстояла, так погружена та была в свои мысли. Госпожа фон Гербек подумала о своем собственном первом появлении в придворном кругу, а также о молодых дамах, которые ее заметили на дебюте, и о том, какой лихорадочный румянец пылал тогда на ее щеках, сколько тревоги было в ее сердце, как застенчиво опускала она глаза! Сознательное же спокойствие и уверенность Гизелы возмущали ее как нельзя более.

Экипаж катился по саду… Чтобы выразить всю свою милость и доверие министру и дать заметить это всем, князь пригласил на праздник все высшее общество А. Праздник этот должен был стать предметом разговоров во всей стране.

Госпожа фон Гербек была вне себя от радости, увидев оживленный сад; она даже забыла о своих горестях. Изящные наряды дам пестрели среди аллей и боскетов[11]; мужчины, расположившись группами около оранжерей, курили и болтали, стараясь скоротать время до начала праздника. Где бы ни проезжала коляска с графиней, все взоры в недоумении останавливались на безразличном лице молодой красавицы, а затем скользили и по округлым формам маленькой толстушки. Мужчины приподнимали шляпы, дамы махали платками, приветливо кланяясь. Это было триумфальное шествие для госпожи фон Гербек — «добрые старые знакомые», очевидно, радовались встрече с ней.

Согласно полученным инструкциям, она провела молодую графиню в комнаты министра и его супруги.

После шумной суеты, оглашавшей Белый замок, дамы были странно поражены тишиной, которая окружила их при подходе к кабинету. Ни луч солнца, ни малейшее дуновение ветерка не проникали в комнату сквозь опущенные темно-синие шторы. Сердце Гизелы сжалось в этой мрачной, душной атмосфере.

Вот за этой дверью ждет человек, с которым ей предстоит тяжелая встреча. В их отношениях возникла трещина: девушка находилась в открытой оппозиции к нему и знала, что ее ожидает неприятный разговор. И хотя она решила не отступать и во что бы то ни стало отстоять свое достоинство, в ней жил девичий страх остаться с глазу на глаз с отчимом.

Она хотела проскользнуть мимо роковой двери, но этого ей избежать не удалось.

Дверь распахнулась, и на пороге показался министр.

Бледный свет, проникавший сквозь синие занавеси, придавал его безжизненному лицу еще более отталкивающее выражение. Он не сказал ни слова привета, словно сам боялся услышать звук человеческого голоса. Осторожно, но решительно взял молодую девушку за руку и повлек ее через порог своего кабинета. Рука его была холодна как лед. Гизела содрогнулась: на нее вдруг повеяло могильным холодом.

Он сделал знак удивленной гувернантке и закрыл за собой дверь.

Вступая в небольшую, наглухо занавешенную комнату, Гизела подумала, что задохнется, а министр еще и закрыл единственное полуотворенное окно. В воздухе остро запахли духи, которые всегда в избытке употреблял министр. Гизела ненавидела этот запах.

Пока он тщательно запирал окно, графиня безмолвно стояла у самого порога, бессознательно ухватившись за ручку двери, точно обеспечивая себе возможность отступления. В этой комнате, которую она ненавидела с тех пор, как помнила себя, был только один предмет, на котором взор ее мог остановиться с любовью, — то был портрет ее покойной матери, висевший над письменным столом министра. Из широкой золотой рамы в полумраке комнаты выделялся светлый образ молодой девушки с золотистыми кудрями. Большие голубые глаза ее смотрели приветливо и доверчиво на свет Божий, точно она ждала, что ее жизненный путь будет усыпан такими же цветами, как те, которые она держала в своих тонких, красивых руках.

— Гизела, милое дитя, мне нужно с тобой поговорить, — сказал министр, подходя к ней.

Тон его голоса был мягок, исполнен грусти и даже нежен. Этот зловещий тон был хорошо знаком Гизеле: она всегда слышала его, когда бывала больна и несчастна, а доктор стоял у ее изголовья, пожимая плечами и глубокомысленно покачивая головой, и госпожа фон Гербек в отчаянии ломала руки. Теперь он только усилил давящее впечатление, вызванное в ней настоящим ее положением.

Вероятно, все это отразилось на ее лице, потому что министр, нахмурившись, остановил на ней свой холодный, суровый взгляд.

— Только без глупостей, Гизела, — сказал он, поднимая палец вверх. — Я взываю теперь к твоему благоразумию, к твоей решительности, а больше всего к твоему сердцу… Через полчаса ты будешь знать, что твоему безрассудству пришел конец. — Движением руки он пригласил ее сесть в кресло. Но в эту минуту приподнялась портьера боковой двери и мачеха, окутанная облаком розового газа, появилась на пороге. Черные глаза ее сверкали, лихорадочный румянец пылал на щеках.

Она медленно подошла к молодой девушке и окинула ее таким злобным взглядом, что та содрогнулась.

— А! Вот она, красотка, — сказала баронесса хрипло. — Ты настояла на своем, и на будущей неделе произойдет официальное представление ко двору. Княгиня будет счастлива увидеть около себя отпрыска знаменитого рода!

Министр вскочил как ужаленный. Солнечный свет, проникавший в полутемную комнату через отворенную дверь, окружал баронессу ореолом, но этот самый свет озарял и лицо ее супруга, на котором ясно просматривались гнев и испуг.

— Ютта, не увлекайся! — процедил он сквозь зубы. — Ты знаешь, что я в своем кабинете совсем другой человек, чем в твоем салоне. К тому же я с самого начала нашего брака запретил тебе входить сюда без приглашения!

Суровый взгляд его остановился на роскошном туалете строптивой женщины.

— Впрочем, позволь полюбопытствовать, почему ты так рано облеклась в театральный костюм? — сказал он, переменив тон. — Неужели хозяйка вовсе не нужна в доме, переполненном гостями?

— Я сегодня не хозяйка дома, а гостья князя, милостивый государь; графиня Шлизерн заняла место хозяйки, — ответила она резким тоном. — Я оделась так рано потому, что туалет мой требует много времени, а мадемуазель Сесиль ужасно неповоротлива.

Она презрительно повернулась спиной к Гизеле и обеими руками откинула назад усеянное серебристыми блестками покрывало, ниспадавшее с ее волос. В этом наряде ее красота была еще ярче, но это, по-видимому, не оказало обычного действия на супруга. Его брови сдвинулись, он раздраженно закрыл глаза рукой, точно его что-то неприятно ослепило. И действительно, можно было ослепнуть от многочисленных бриллиантов, которыми были усыпаны ее платье и шея. В волосах сверкали цветы, составленные из бриллиантов.

— Не прикажешь ли принять этот туалет за костюм цыганки, которую ты должна изображать сегодня? — спросил он, не без примеси едкой иронии указывая на платье жены.

— Роль цыганки я передала госпоже Зонтгейм, ваше превосходительство, сама же предпочла быть сегодня Титанией, — ответила та дерзко.

— И неужели для этого необходима такая россыпь бриллиантов? — сказал министр гневно. — Ты знаешь, как мне ненавистна подобная выставка драгоценных камней…

— Только с недавнего времени, друг мой, — прервала она его. — И я ломаю себе голову, что могло вызвать в тебе такую перемену… Ты презираешь те самые бриллианты, которые прежде считал непреложным дополнением к твоей супруге при каждом ее появлении в обществе. Впрочем, твой вкус мог измениться, но мне до этого дела нет! Я люблю эти камни и буду украшать себя ими, пока волосы мои черны, пока глаза мои блестят, пока я… не умру! Эти бриллианты мои, я буду защищать свою собственность, даже если придется пустить в ход ногти и зубы!

Как хищно сверкнули при этом из-под вздернутой губы маленькие, белые зубки очаровательной Титании!

— До свидания в лесу, прекрасная графиня Фельдерн! — воскликнула она и с безумным смехом, как вихрь, выбежала из комнаты.

Министр смотрел ей вслед, пока не исчезли за дверью последние складки ее газового шлейфа и пока не замолк в отдалении легкий стук ее маленьких каблучков. Тогда он запер дверь, но портьеры не опустил, как бы опасаясь невольного соглядатая.

— Мамá очень раздражена, — сказал он спокойным голосом, обращаясь к Гизеле, которая стояла, точно окаменев. — Мысль, что один из твоих припадков может нарушить праздник, приводит ее в ужас. К тому же она боится, что незнание света и жизни может поставить нас в затруднительное положение при твоем неожиданном, не подготовленном представлении ко двору. Она, бедняжка, и не подозревает, что этому представлению никогда не бывать… И я даже не могу успокоить ее на этот счет, так как она должна узнать это из твоих уст, дитя мое!

Он взял ее за руку, его холодные пальцы дрожали. Когда молодая девушка в недоумении посмотрела в лицо отчиму, взгляд его скользнул в сторону. Он повел ее к дивану и пригласил сесть рядом с собой. Но потом снова встал, приоткрыл дверь и удостоверился, что в смежной комнате никого нет.

— Я должен открыть тебе тайну, — вполголоса начал он, — тайну, которую, кроме нас двоих, не должен знать никто… Бедное дитя! Я надеялся, что тебе можно будет пользоваться свободой еще хотя бы год, но ты сама виновата в том, что случилось. Твоя необдуманная поездка верхом привела к ужасному перевороту в твоей жизни, и я вынужден выдать тайну, которую всей душой желал бы унести с собой в могилу.

Это вступление, таинственное и темное, как ночь, повеяло страшным холодом на неопытную душу девушки. Тем не менее ни один мускул ее побледневшего лица не дрогнул.

Она сидела неподвижно и недоверчиво смотрела отчиму прямо в лицо — она перестала верить этому вкрадчивому, тихому голосу с тех пор, как узнала, что при случае он может звучать язвительно и жестко.

Он указал на портрет ее матери. Глаза девушки уже привыкли к полумраку комнаты, и она отчетливо различала контуры всех предметов. Казалось, ласковые глаза улыбаются ей с полотна и рука поднимает цветы для того, чтобы усыпать ими путь своей осиротевшей дочери. — Ты была очень мала, когда твоя мама умерла, ты вовсе не знала ее, — продолжал он мягким голосом. — Вот почему, воспитывая тебя, мы упоминали больше о бабушке, чем о ней… Она была как ангел добра и как голубка кротка. Я очень любил ее…

Недоверчивая улыбка промелькнула на лице молодой девушки: он скоро забыл «ангела» ради того демона, который только что выбежал из комнаты. Этот портрет висел, всеми забытый, в кабинете, куда его превосходительство не входил иногда годами, тогда как сверкающие черные глаза второй супруги взирали на него с портрета, висевшего над письменным столом в его городской резиденции.

— До сих пор ее влияние не отражалось на твоей жизни, — продолжал министр. — Но отныне ты пойдешь по пути, который она незадолго до смерти предначертала тебе. Документ, касающийся этого, находится в А. и будет передан тебе, как только я вернусь в город.

Он остановился, словно в ожидании восклицания или вопроса со стороны падчерицы. Но та упорно молчала, ожидая дальнейших сообщений.

Он вскочил и несколько раз быстро прошелся по комнате.

— Тебе известно, что большая часть владений Фельдернов перешла к ним от принца Генриха? — спросил он резким тоном, неожиданно останавливаясь перед ней.

— Да, папá, — ответила она, наклонив голову.

— Но ты, вероятно, не знаешь, каким образом они перешли в руки твоей бабушки.

— Никто мне об этом не говорил, но я предполагаю, что она их купила, — ответила Гизела спокойно и простодушно.

Отвратительная улыбка искривила губы его превосходительства. Он быстро присел около девушки, схватил ее тонкие руки и ласково притянул ее к себе.

— Иди сюда, дитя мое, — зашептал он, — я должен сообщить тебе кое-что такое, что, вероятно, ранит твои чувства… Но я должен предупредить, что подобные вещи случаются на каждом шагу и что свет судит о них… очень снисходительно. Тебе уже семнадцать лет, нельзя оставаться навсегда ребенком и не знать житейских отношений. Твоя бабушка была подругой принца…

— Я это знаю и слышала, что он относился к ней, как к святой…

— Было бы лучше, если бы ты смотрела на вещи с менее возвышенной точки зрения!

— О, папá! Не повторяй этих слов! — прервала она его умоляющим голосом. — Ведь я узнала вчера, что у нее не было сердца.

— Не было сердца? — Он улыбнулся, но лицо его при этом приняло отвратительное выражение. — Не было сердца? — повторил он. — Как понять твои слова, дитя мое?

— Она не была добра к несчастным, она готова была натравить собак на бедняков, просивших ее помощи.

Министр снова вскочил с места, но на этот раз в порыве сильного гнева. Он топнул ногой, и с его губ чуть не сорвалось проклятье.

— Кто вбил тебе в голову все эти глупости? — спросил он злобно.

Барон вдруг увидел, что находится еще дальше от цели, чем в начале: он понял, что эту детски чистую душу нелегко забросать грязью житейской правды.

— Хорошо, — сказал он после некоторого молчания, садясь около нее. — Если тебе так нравится, то скажем, что бабушка была святыней принца, который любил ее так нежно, что однажды составил духовную, в которой делал своей наследницей графиню Фельдерн и совершенно отказывался от своих родственников.

Лицо молодой девушки вдруг оживилось.

— Она, конечно, протестовала против такой несправедливости, — прервала она его, задыхаясь от волнения, но с полной уверенностью.

— О, ребенок! Нет, дело было совсем иного свойства… Я, впрочем, должен предупредить тебя, что весь свет разразился бы гомерическим хохотом, если б твоя бабушка вздумала действовать, как ты говоришь… Против получения полумиллионного наследства не очень-то протестуют, душа моя! И в том отношении, что бабушка приняла предлагаемое ей наследство, она совершенно права. Не прав был он, принц! Но теперь нам придется коснуться одного пункта, которого и я не могу извинить.

— Но, папá, мне лучше умереть, чем касаться этого пункта! — проговорила девушка жалобным голосом.

Лицо ее покрылось смертельной бледностью, губы дрожали, и голова опустилась на подушку дивана.

— Дорогое дитя мое, умереть не так легко, как тебе кажется… Ты будешь жить, даже услышав рассказ об этом темном пункте, и если послушаешь моего совета, то тебе представится возможность предать его забвению… Так, завещание принц написал уже несколько лет назад, и его отношение к твоей бабушке не менялось до тех пор, пока не вмешались злые сплетники. Они стали ссориться, даже разъезжались в сердцах. В одну из таких минут графиня Фельдерн давала в Грейнсфельде большой бал-маскарад, но принца там не было… Вдруг среди ночи бабушке было объявлено, что принц Генрих умирает. Кто сообщил ей об этом, до сих пор неизвестно. Она оставляет бальный зал, садится в экипаж и едет в Аренсберг. Твоя мама, в то время семнадцатилетняя девушка, которую принц любил, как отец, сопровождает ее…

Он замолк на минуту.

Дипломат как будто колебался. Он взял флакон и поднес его к лицу молодой девушки, прислонившейся к подушке дивана.

При этом движении Гизела подняла голову и оттолкнула его руку.

— Мне не дурно, рассказывай дальше, — проговорила она быстро, с необыкновенной бодростью. — Не думаешь ли ты, что очень сладко чувствовать себя под пыткой?

Взгляд, полный страдания, метнули в его сторону ее карие глаза.

— Конец скоро, мое дитя, — продолжил он глухим голосом. — Но я должен тебя просить настоятельно не терять головы, ибо ты сейчас похожа на помешанную. Ты должна понимать, где ты и что и у стен есть уши! Принц был на последнем издыхании, когда графиня Фельдерн, едва переводя дух, бросилась к его постели, но он оттолкнул ее — сильно зол был на эту женщину… На столе лежало второе, только что продиктованное и подписанное умирающим и Цвейфлингеном и Эшенбахом, которые находились при принце, завещание. По этому завещанию все наследство переходило к княжескому семейству в А.

Я сам в этот роковой час находился по дороге в город, чтобы призвать князя к постели умирающего для примирения… Принц умер, проклиная твою бабушку, а полчаса спустя по соглашению с Цвейфлингеном и Эшенбахом новое, только что написанное завещание принца брошено было ею в камин, и, таким образом, она сделалась наследницей умершего.

Из груди девушки вырвался полукрик-полустон, и прежде чем министр успел помешать, Гизела вскочила, распахнула окно, отдернула жалюзи, и лучи заходящего солнца залили пурпурным светом стены и паркет.

— Повтори мне при дневном свете, что бабушка моя была бесчестной женщиной! — ее нежный, мягкий голос оборвался рыданиями.

Как тигр бросился министр к девушке и оттащил от окна, зажав ей рот своими холодными костлявыми пальцами.

— Ненормальная, ты умрешь, если сейчас же не замолчишь! — прошипел он сквозь зубы.

Он усадил ее на софу; закрыв лицо руками, Гизела опустилась между подушками и разрыдалась. Минуту он стоял перед ней молча, затем медленно подошел к окну, снова запер его и опустил шторы. Ноги его неслышно ступали по ковру, который он только что топтал с такой яростью, и руки, которые с такой грубой силой только что трясли нежные плечи молодой девушки, теперь с аристократической мягкостью опустились на руку падчерицы.

— Дитя, в тебе скрыт демон, который в состоянии превратить в бешенство всякое мирное расположение духа, — произнес он, нежно отводя руки ее от лица. — Безрассудная! Под влиянием ужаса ты заставила язык мой произносить слова, которые совершенно чужды моему сердцу… Ты сильно встревожила меня, Гизела, — продолжал он строго. — Вся эта доброжелательная толпа с лестью и медом на устах, наполняющая замок, сочла бы себя оскорбленной, если бы твой неожиданный крик достиг ее уха… Вся эта жалкая сволочь стелилась перед блистательной графиней Фельдерн, отлично пользуясь богатством сиятельной красавицы. Но, тем не менее, в этом кругу все убеждены, разговаривая, конечно, лишь шепотом об этом, что наследство Фельдернов незаконно.

— Люди правы: княжеское семейство обворовано самым постыдным образом, — сказала Гизела глухим, прерывающимся голосом.

— Совершенно верно, мое дитя, но ни одно человеческое ухо никогда не должно этого слышать. Мне хорошо известна твоя резкая манера выражаться. Я мужчина, в моей груди не чувствительное женское сердце, и с твоей бабушкой я не нахожусь в кровном родстве, но все же для меня как острый нож твои жестокие, хотя, быть может, и справедливые слова. Я никогда не позволил бы себе назвать так этот поступок.

Он остановился. Это едкое замечание осталось как бы незамеченным девушкой.

— Не думай, — продолжал он быстро, — что я этим хотел извинить совершенную неправду, вовсе нет. Напротив, я говорю, что она должна быть искуплена.

— Она должна быть исправлена, — сказала молодая девушка, — и очень скоро!

Она хотела подняться, но министр удержал ее.

— Не будешь ли ты так добра сообщить мне, что намерена предпринять? — спросил он.

— Я иду к князю, — сказала она, стараясь освободиться от его рук.

— Та-а-к, ты пойдешь к князю и скажешь: «Ваша светлость, я, внучка графини Фельдерн, обвиняю бабушку мою в обмане; она была бесчестной женщиной, обокравшей княжеское семейство… И мне нет дела, что этим обвинением я ставлю клеймо на благороднейшее имя в стране и пятнаю честь целого ряда безупречных людей, которые охраняли его как драгоценнейшее сокровище… Неважно, что эта женщина была матерью моей матери и охраняла первые годы моего детства… Я хочу искупления во что бы то ни стало…» Нет, мое дитя, — продолжал он с мягкостью после короткой паузы, тщетно стараясь разглядеть выражение лица девушки, — так быстро и необдуманно мы не должны развязывать узел, если не хотим взять на себя ответственность за тяжкий грех. Напротив, еще не один год должен пройти до тех пор, пока утаенное наследство не перейдет снова к законным наследникам. Затем настанет час принести жертву, и она будет принесена не одной тобой, но также и мной, что я сделаю с радостью. Аренсберг, который я приобрел за тридцать тысяч талеров, принадлежит также этому наследству, и я передам его по завещанию княжеской фамилии, что значительно урежет капитал для мама. Ты видишь, что и мы также пострадаем во имя Фельдернов и в память твоей бабушки.

Молодая девушка упорно молчала; ее головка склонялась все ниже.

— Так же, как и я, думала твоя покойная мать, твоя добрая и невинная мать. Проступок должен быть искуплен молча, — продолжал министр. — В эту ночь она на коленях стояла у смертного ложа принца и была свидетельницей неправды; она всю жизнь носила в груди роковую тайну, никогда не осмеливаясь вспоминать об этом событии. Она была слишком робка; но при смерти каждого своего ребенка она с горечью говорила, что это справедливая кара Немезиды. Незадолго до ее смерти я узнал из ее собственных уст то, что такой невыразимой печалью отуманивало порой ее милые глаза. Я должен тебе сказать, дитя мое, что нередко страдал от ее немых жалоб.

— Я желала бы знать конец, папá! — отрывисто произнесла Гизела.

Ей в тысячу раз легче было бы слышать гневный, резкий от негодования голос этого человека, чем этот вкрадчивый, ласковый шепот.

— Стало быть, коротко и ясно, дочь моя, — произнес он с ледяной холодностью.

Облокотясь на подушки, министр продолжил с важностью и неприступностью:

— Раз ты того желаешь, я буду просто называть факты. Мать твоя уполномочила меня сообщить тебе тайну, как единственной наследнице владения Фельдернов, на девятнадцатом году твоей жизни, даже если бы твоя бабушка и пережила этот срок. Если я сделал это годом ранее, то ты сама в этом виновата — твои безрассудства принудили меня к этому… Мама твоя желала, чтобы ты была воспитана в строгом уединении, и теперь ты знаешь, что не только болезнь требовала твоего уединенного образа жизни в Грейнсфельде. Последняя воля твоей матери требует от тебя, Гизела, самоотверженности, и ты должна подчиниться этой воле! Мысль, что через тебя должно совершиться искупление тяжкой неправды, что восстановит незапятнанную честь имени Фельдернов, вызывала улыбку радости в ее последние минуты…

Он колебался, очевидно, ему нелегко было облечь в удобную форму самый трудный пункт своего повествования.

— Если бы мы были в А., — продолжал он, крутя тонкими пальцами кончики своих усов, — я дал бы тебе бумаги, врученные мне твоей матерью. Они содержат все, что я с таким трудом и горечью сообщаю тебе… С этих пор твоя юная жизнь будет более ограничена, чем доселе, бедное дитя… Все доходы с имений, которые тебе принадлежат, должны идти на призрение бедных в стране; я должен быть назначен опекуном с тем, чтобы ежегодно отдавать отчет в каждой копейке. При твоем вступлении в новый образ жизни ты должна для виду назначить меня твоим наследником, я же, со своей стороны, как «благодарный друг», передам по завещанию княжеской фамилии указанные владения.

Молодая девушка отняла руки от опущенного лица, медленно повернула голову и устремила свой потухший взор на говорившего, который не в силах был преодолеть нервное подрагивание губ.

— А как называется тот новый образ жизни, в который я должна вступить? — спросила она, делая ударение на каждом слове.

— Монастырь, моя милая Гизела! Ты будешь там замаливать грехи твоей бабушки.

Теперь она даже не вскрикнула — безумная улыбка бродила по ее лицу.

— Как, меня хотят упрятать в монастырь?! Запереть в четырех толстых, высоких стенах? Меня, выросшую среди полей и лесов?! — простонала она. — Всю свою жизнь должна я буду довольствоваться клочком неба, который будет над моей головой? Всю жизнь денно и нощно должна я буду читать молитвы, всегда одни и те же слова, которые с первого дня будут бессмысленной болтовней? Я должна принудить себя сделаться машиной, которую лишили сердца и разума? Нет, нет и нет!

Она быстро поднялась и с повелительным жестом обратилась к отчиму.

— Если ты знал, что мне предстояло, ты должен был ознакомить меня с моим ужасным будущим с ранних пор моей жизни, но вы все предоставили меня моим собственным мыслям и заключениям, и я тебе хочу сказать, что я думаю о монастыре. Никогда разум человеческий так не заблуждался, как в ту минуту, когда люди выдумали монастыри! Не безумие ли скучивать целую толпу людей в одно место с целью служить Богу? Не служат они ему, напротив, попирают его предначертания, ибо допускают в безделье увядать силам своим, назначенным для труда. Они зарывают в землю талант, дарованный им природой, и чем менее мыслят, тем высокомернее становятся и свое тупоумие величают святостью! Не трудясь, не мысля, берут от общества, не возвращая ему ничего. Они не что иное, как изолированная, бесполезная, тунеядствующая шайка людей, пожирающая плоды трудов другого…

Министр поднялся; лицо его было бледно как смерть. Он схватил руку молодой девушки и с силой потряс ее.

— Опомнись, Гизела, над чем ты издеваешься! Ведь это святые учреждения!

— Кто их освятил? Сами люди. Создавая человека, Творец не сказал: «Сокройся под камни и презирай все, что я дал миру прекрасного».

— Тем хуже для тебя, дитя мое, что ты принесешь подобную философию в твою новую жизнь, — сказал министр, пожимая плечами.

Он стоял перед ней со скрещенными на груди руками. Минуту они испепеляли друг друга глазами, точно один желал испытать силу другого.

— Я никогда не вступлю в эту новую жизнь, папá!

Это решение, твердо высказанное молодой девушкой в лицо отчиму, зажгло дикое пламя в широко раскрытых глазах его превосходительства.

— Неужели ты в самом деле до такой степени развращена, что не уважаешь желание и волю твоей покойной матери? — сказал он запальчиво.

Гизела подошла к портрету матери.

— Хотя я ее и не помню, но все же отчасти могу судить о ней.

Губы ее тряслись, все тело вздрагивало, но голос был звучен и мягок.

— Руки ее полны цветов, которые она весело собирала на лугу, — продолжала девушка. — Ее радовало безоблачное небо, она любила все: и луч солнца, и цветы — весь Божий мир и людей! Если бы ее заперли в мрачный, холодный дом, она с отчаянием рвалась бы из этих стен с желанием освободиться… И этим добрым взглядом она смотрела на меня с мрачной мыслью когда-нибудь заживо похоронить бедное маленькое создание?

— Ты видишь ее здесь невестой, Гизела. Тогда, конечно, лицо ее выражало беззаботность, но позднейшая жизнь мамы была очень строга, и все мысли были заняты тем, чтобы начертать жизненный путь своей дочери.

— Могла ли она так поступить? Действительно ли родителям предоставлена власть принуждать своего ребенка к пожизненному заточению в том возрасте, когда глаза его едва открылись для жизни, когда душа его еще не проявилась в своих стремлениях? Не самый ли жестокий из всех эгоизмов — заставлять искупать грехи предков не повинное в том существо? Но пусть будет так, как желала моя мать, — продолжала она, глубоко вздыхая. — Я буду молчать и хранить так же, как и она, ужасную тайну, а похищенные богатства должны по наследству перейти к княжеской фамилии. Я буду жить в уединении, хотя и не в монастыре.

Министр, лицо которого несколько прояснилось в начале ее речи, вскочил при этом решении.

— Как?! — воскликнул он.

— Доход с владений до самой моей смерти должен делиться между бедняками, живущими в них и обрабатывающими эти земли, но всем распоряжаться буду я, — перебила она его очень спокойно и твердо. — Насколько могу, я буду стараться также освободить от греха душу бабушки, хотя и не через молитву с четками… Я знаю, папа, что я быстрее смогу достичь этого, любя ближнего и полагая на это все свои силы.

Резкий смех прервал ее слова.

— О, благородная ландграфиня Тюрингенская, я представляю себе уже теперь, как грейнсфельдский замок сделается пристанищем нищих и бродяг! Я вижу, как ты, ради пользы и спасения немощного и страждущего человечества, варишь жидкий суп для бедных и вяжешь длинные шерстяные чулки! С каким героизмом ты следуешь своему решению оставаться в старых девах перед глазами смеющегося над тобой общества… Но вот в один прекрасный день благородный рыцарь постучится у дверей приюта для страждущих, и забыто будет и служение человечеству, и последняя воля матери; бедняки разойдутся на все четыре стороны, новый владелец Грейнсфельда соблаговолит в качестве приданого своей супруги принять и похищенное наследство принца Генриха, а княжеская фамилия в А. утрет себе губы! Неразумное создание, — продолжал он, все более и более ожесточаясь, — ты воображаешь, что, терпеливо выслушивая твои мудрые разглагольствования, я обязательно приму твое остроумное решение? Ты действительно воображаешь себе, что твоя собственная воля будет что-нибудь значить, когда я объявлю тебе мой неизменный приговор? Тебя никто не просит думать, выражать свои чувства и желания, твое дело повиноваться. Тебе не из чего выбирать, перед тобой один путь, и если ты сама отказываешься по нему идти, то я тебя поведу! Поняла ли ты меня?

— Да, папá, поняла, но я тебя не боюсь — не в твоей власти принудить меня. — В неописуемом гневе он поднял руку. Молодая девушка ни шагу не отступила перед этим угрожающим жестом.

— Ты не осмелишься тронуть меня! — сказала она со сверкающим взором, но ровным, спокойным голосом.

В эту минуту раздался стук в дверь и в тихо отворенную дверь вошел лакей.

— Его светлость князь, — доложил он с низким поклоном.

Министр вполголоса проворчал проклятье, но тем не менее с радушным видом подошел к двери, которую широко раскрыл лакей.

— Но, милый Флери, что должен я думать? — упрекнул министра князь, входя в комнату.

Тон его был шутлив, хотя лоб нахмурен и маленькие серые глазки не скрывали неудовольствия.

— Разве вы забыли, что там, в лесу, все общество горит нетерпением приветствовать вас? В Белом замке скоро не останется ни души, а вы заставляете себя ждать. К тому же мне доложено было уже час тому назад о приезде нашей прекрасной графини, но я не вижу ее, а между тем вам известно, что, опираясь на мою руку, она должна сделать свой первый шаг в свет!

Стоявшая до сих пор в неосвещенной глубине комнаты Гизела приблизилась к князю и поклонилась ему.

— А, вот и вы! — его светлость радостно протянул обе руки. — Мой милейший Флери, я действительно мог бы рассердиться! Госпожа фон Гербек, — он обернулся к отворенной двери, там в боязливо-выжидательной позе застыла гувернантка, — сказала мне, что графиня час тому назад скрылась за этой дверью.

— Ваша светлость, мне нужно было поговорить с дочерью о важных вещах, — перебил его министр.

Может быть, его светлости первый раз приводилось видеть перед собой барона не в его обычной дипломатической маске, ибо взгляд князя с удивлением остановился на его лице, потерявшем все свое олимпийское спокойствие и выражавшем теперь глубокую ярость.

— Мой милый друг, надеюсь, вы не думаете, что я бестактно желаю вмешиваться в ваши семейные дела! — воскликнул он обиженно. — Я немедленно удалюсь отсюда!

— Я закончил, ваша светлость, — возразил министр. — Гизела, в состоянии ли ты следовать за его светлостью? — обратился он к молодой девушке, устремляя на нее угрожающий взгляд.

Госпожа фон Гербек отлично умела угадывать значение подобных взглядов.

— Ваше превосходительство, если дозволено мне будет сказать, молодой графине следует немедленно вернуться в Грейнсфельд, — сказала она вдруг, выступая вперед. — Посмотрите, на что она похожа!

— И неудивительно, — князь огляделся с неудовольствием. — Воздух этой комнаты может вызвать обморок хоть у кого. Как могли вы выдержать здесь целый час, для меня непонятно, мое дитя.

Он предложил Гизеле руку. Она боязливо отшатнулась от него. Ей следовало непринужденней вести себя с человеком, обманутым таким постыдным образом… Она оказалась соучастницей отвратительного преступления и должна была молча разыгрывать комедию, хотя вся душа ее была возмущена.

— Воздух освежит вас, — ласково сказал князь, взяв ее дрожащую руку.

— Я не больна, ваша светлость, — возразила она твердо, хотя и слабым голосом, и последовала за ним в коридор.

Между тем министр, протянув руку за шляпой, с яростью сбросил с подставки фарфоровую статуэтку, которая разбилась вдребезги.

Глава 26

Старый лес на берегу озера, по вершинам и мшистой почве которого в ночное время играл до сих пор лишь бледный луч луны, сегодняшней ночью, по мановению княжеской руки, должен был засверкать волшебными огнями. В несколько часов лесной луг стал неузнаваем.

На маленькой лужайке было собрано все самое красивое, что было в городе, хотя самые красивые и молоденькие из дам еще не показывались, они должны были появиться в живой картине в виде эльфов, цыганок, разбойничьих невест — всего того, чем поэзия и фантазия наделяют воображение. Между несколькими дубами натянули пурпурный занавес, который в определенную минуту должен был исчезнуть в густой зеленой листве, открыв зрителям обворожительную картину молодости и красоты среди живых, природой созданных декораций — пикантная мысль, привести в исполнение которую готовились искусные руки.

Все эти приготовления к блестящему празднеству не оставляли более ничего желать, между тем было сомнение, что это удовольствие не будет нарушено. Жара была ужасная; веера и носовые платки были в непрестанном движении, даже тень ветвистых дубов и буков не спасала от палящего зноя. Ни один лист не шевелился, поверхность озера была гладка как зеркало, в воздухе висела тишина, предвещавшая грозу.

Медленно, с задумчиво опущенной головой и заложенными за спину руками, шел португалец из Лесного дома. Он был также приглашен, хотя и не выглядел человеком, спешившим на празднество.

С лужайки доносился шум собравшегося там общества; взор молодого человека устремлен был в чащу с таким выражением, будто он шел туда с твердым намерением померяться силой с врагом, которому бросил вызов.

Вдруг около него послышался шорох, из-за куста вышла восхитительная цыганка и остановилась перед ним.

— Стой! — воскликнула она, направляя на него крошечный игрушечный пистолетик.

На ней была черная полумаска, но голос, слегка дрожавший, хотя она и старалась придать ему силы и смелости, округлый подбородок с ямочкой и нижняя часть щек, подобно белому атласу выделявшаяся из-под черных кружев маски, ни на минуту не оставили португальца в сомнении, что перед ним стояла красавица фрейлина.

— Сударь, речь идет не о ваших топазах и аметистах и не о кошельке! — сказала она, стараясь придать своему голосу торжественность и твердость. — Я хочу предсказать вам ваше будущее.

Жаль, что бледная воздушная блондинка не была свидетельницей торжества своей подруги, ибо прекрасная головка, вскользь освещенная золотистыми лучами заходящего солнца, была восхитительна, глаза победоносно улыбались. Он снял перчатку и протянул ей руку ладонью вверх. Она быстро оглянулась вокруг, и черные, сверкавшие в отверстиях маски глаза подозрительно остановились на кустарнике. Тонкие пальцы ее задрожали, когда она коснулась руки португальца.

— Я вижу здесь звезду, — начала она шутливым тоном, внимательно рассматривая линии на его ладони. — Она говорит мне, что вам много власти дано над людскими сердцами, даже над княжескими… Но я не должна также от вас утаить и того, что вы слишком полагаетесь на это могущество.

Португальца веселила сцена, он иронично улыбался, равнодушно стоя перед прелестной гадальщицей, а она, видимо, с трудом выдерживала свою игру.

— Вы смеетесь надо мной, господин фон Оливейра, — сказала она обиженно, оставляя его руку и засовывая за пояс пистолетик, — но я объясню вам свои слова… Вы вредите сами себе своей, извините уж меня, своей неосмотрительной искренностью!

— А кто говорит, прекрасная маска, что я сам этого не знаю?

Блестящие глазки испуганно остановились на лице говорившего.

— Как вы можете с полным сознанием пренебрегать собственным благом? — спросила она с неописуемым изумлением.

— Прежде всего надо знать, что я считаю своим благом.

Минуту она стояла в нерешительности, опустив глаза в землю и как бы раздумывая, не оставить ли ей свою роль.

— Конечно, об этом я не могу с вами спорить, — продолжала она, решившись не прерывать так быстро разговора. — Но вы должны со мной согласиться, что врагов иметь неприятно.

Она снова, хотя несколько колеблясь, взяла его руку и стала рассматривать ладонь.

— У вас есть враги, нехорошие враги, — продолжала она, впадая в прежний полушутливый тон. — Я вижу здесь, например, трех господ с камергерскими ключами — у них всякий раз нервные боли и судороги, как только они заслышат хоть издали намек на простых людей. Впрочем, те три врага не так опасны… Здесь я вижу еще одну пожилую даму, которая очень близка к его светлости. У женщины этой наблюдательные глаза и острый язык.

— Чему обязан я, что графиня Шлизерн удостаивает меня своей ненавистью?

— Тише, сударь! К чему называть имена? Заклинаю вас, — зашептала фрейлина в ужасе.

Ее прекрасная головка завертелась во все стороны, и в первую секунду испуга красавица хотела зажать рот португальца своей крошечной ладошкой.

— Дама эта покровительствует благочестию в стране и не может простить вам четырех еврейских детей в воспитательном доме.

— Стало быть, женщина с умными глазами и острым языком стоит во главе ополчения?

— Именно так, и пользуется значительным влиянием… Вы знаете мужчину с мраморным лицом и сонливо опущенными веками?

— А, властелин сорока квадратных миль и ста пятидесяти тысяч душ, изображающий из себя Меттерниха или Талейрана?

— Он сердится, когда произносят ваше имя. Нехорошо, очень нехорошо и вдвойне опасно для вас, что вы своей неосторожностью дали ему возможность вредить вам во мнении его светлости.

— Э, разве поклоны мои погрешили чем-нибудь против этикета?

Она с неудовольствием отвернулась от него.

— Господин фон Оливейра, вы смеетесь над нашим двором, — сказала она печально и вместе с тем дерзко. — Но, как ни мал он есть, вы, по вашему собственному вчерашнему заявлению, ждете от него исполнения каких-то ваших желаний — если я не ошибаюсь, вы просили тайной аудиенции.

— Вы не ошибаетесь, остроумная маска, я просил аудиенции, но не тайной, а особой, и я желаю, чтобы она состоялась под открытым небом, при тысяче зрителей.

Боязливо-испытующий взгляд она устремила на его лицо, выражение которого нисколько не открыло ей, смеется он или действительно снисходит, разговаривая так серьезно.

— Я могу уверить вас, — продолжала она решительно, с несвойственной для придворной дамы несдержанностью, — что этой аудиенции в Белом замке, в резиденции в А. или под открытым небом вам трудно будет добиться.

— Вот как!

— Вчера на обратном пути из Грейнсфельда вы утверждали, что благочестие в полководце есть не что иное, как абсурд.

— Э, неужели изречение это столь интересно, что оно даже известно придворным дамам? Я сказал, сударыня, что мне претит постоянное цитирование имени Божьего в устах солдата, отдающегося своей профессии со страстью. Готовность убивать и истреблять людей и в то же время горячая любовь к ближнему, которого, если понадобится, я уложу на месте, для меня несовместимы. Все это лицемерие… И что же далее?

— Что далее? Бога ради, разве не известно вам, что его светлость — солдат душой и телом, что для него великим наслаждением было бы сделать солдатами всех своих подданных?

— Мне известно это, прекрасная маска.

— И также то, что князь никак не хочет, чтобы его считали нечестивцем?

— И это тоже.

— Ну, пускай мне объяснят это! Я вас не понимаю, господин фон Оливейра… Вы сами преграждаете себе путь ко двору в А., — прибавила она тихим голосом.

Фрейлина, видимо, была взволнована. Она подперла рукой подбородок и, опустив голову, смотрела на кончик своего вышитого золотом башмака.

— Вам известны, как я вижу, странности нашего светлейшего повелителя так же хорошо, как и мне, — начала она после небольшой паузы. — Поэтому совершенно излишне будет сказать вам, что он ничего не делает, ни о чем не думает без человека с мраморным лицом и опущенными веками. Вы должны знать, что доступ к нему невозможен, если этого не захочет этот человек, но может быть, вы не знаете того, что тот очень не желает этой аудиенции… Вы будете иметь лишь сегодня случай увидеться с князем лицом к лицу, так воспользуйтесь моментом.

Она готова была ускользнуть за куст, но обернулась.

— Вы будете хранить эту маскарадную тайну?

— С нерушимым молчанием.

— Так прощайте, господин фон Оливейра!

Последние слова были чуть слышны и сорвались скорее как вздох с уст девушки.

Затем восхитительное явление исчезло в лесной чаще, только издали мелькала шапочка, унизанная жемчугом.

Оливейра продолжил свой путь.

Если бы прекрасная фрейлина еще раз могла бросить взгляд на это решительное лицо, она с торжеством могла бы сказать себе, что слова ее достигли цели.

Появление португальца произвело большое впечатление на лужайке. Всеобщий говор смолк… Дамы начали перешептываться; их жесты и любопытство, сквозившее в каждом взгляде, были не менее выразительными, чем тыканье пальцем крестьянского ребенка в возбуждающий его интерес предмет. Три обладателя камергерских ключей очень дружелюбно потрясли руку пришедшему и с достоинством истых кавалеров приступили к утомительному процессу представления. К счастью для «интересного обитателя Лесного дома», вся вереница имен, проносившаяся мимо его слуха, вдруг оборвалась, как по волшебству, все расступились и отошли к опушке леса — вдали показался князь.

Многие из присутствующих, взор которых с нетерпением был устремлен на дорогу, извивавшуюся вдоль озера, когда-то знавали графиню Фельдерн. Мужчины, почти все без исключения, были восторженными почитателями ее красоты и еще сохранили о ней воспоминание. Само собой разумеется, что роскошь туалета и обаятельная красавица были в их памяти неразделимы — они никогда не видели изящных форм ее тела иначе, как в дорогих кружевах и обтянутыми блестящей шелковой тканью. Несмотря на это, когда молодая девушка в своем скромном белом платье, опираясь на руку князя, приблизилась к ним, имя давно умершей прошелестело на всех устах.

Лицо его светлости сияло удовольствием.

— Графиня Штурм! — произнес он громким голосом, представляя Гизелу. — Наша маленькая графиня Штурм, которая для того лишь скрывалась в своем уединении, чтобы теперь предстать перед нами во всей своей прелести.

Их окружили с радостными восклицаниями. Никто не обратил внимания, что прекрасное лицо девушки оставалось при этом холодным и смертельно бледным, а ресницы были опущены, так как это означало в их глазах восхитительное замешательство и застенчивость, придававшие еще большую прелесть этой сцене. Образ блестящей, гордой и самоуверенной графини Фельдерн поблек рядом с этой юной красотой и стыдливостью.

Никто не заметил, что в эту же самую минуту в пурпурных складках занавеса мелькнуло бледное, гневно нахмуренное чело, украшенное бриллиантовой диадемой, и два черных сверкающих глаза с ненавистью устремились на девушку.

— Ну, милый барон, что скажете вы об этом вступлении? — обратился князь с торжествующим видом к министру.

Лицо его превосходительства было мертвенно-бледным, и мраморная невозмутимость черт была безукоризненной.

— Я скептик, ваша светлость, — возразил министр с холодной улыбкой, — и держусь хотя и очень избитой, но неоспоримо верной поговорки: «Не хвали дня раньше вечера»… Я доверяю всему столь же мало, как и небу, которое неминуемо зальет сегодня дождем нашу иллюминацию.

Князь бросил озабоченный взгляд на непочтительную небесную твердь, где угасал последний луч заката.

Нежно-золотистые облака становились все мрачнее, тем не менее князь подал знак к началу празднества, и из чащи леса раздалась веселая увертюра Вебера — из А. была привезена отличная придворная капелла его светлости.

Князь стал обходить гостей, раскланиваясь с ними. Он приблизился также к Оливейре; лоб его несколько омрачился и маленькие серые глазки приняли жесткое выражение, но какая-то необъяснимая власть, должно быть, была в сильной фигуре иностранца, какое-то превосходство, которое невольно чувствовалось и подчиняло себе других.

Графиня Шлизерн, с сосредоточенным вниманием на лице стоявшая поблизости, в негодовании сверкнула глазами. Все заранее были уверены, что его светлость молча, не удостоив ни единым словом, пройдет мимо португальца, окинув его тем жестким взглядом, который неминуемо ввергал вызвавшего этот взгляд в пропасть княжеской немилости и требовал немедленного удаления с княжеских очей… И вдруг старый, бесхарактерный повелитель забыл, что этот человек оскорбил его своей насмешкой, раскланялся с ним самым дружелюбным образом и заговорил, как и с прочими!

Тем временем душа Гизелы испытывала сильное страдание. Все эти чуждые ей голоса с льстивыми речами, обращавшиеся к ней, были невыносимы. Не сказал ли ей отчим, что именно эти самые люди с неумолимой преднамеренностью поддерживали подозрения в подлоге ее бабушки, чем не давали возможности забыть все? А теперь они восхищаются «божественной графиней», которую, по их словам, нежно любили и глубоко уважали!

Она чувствовала нечто вроде презрения к этим людям, которые, вооружившись маской приличия, с бесстыдством выдавали свою лицемерную ложь за утонченную нравственность, благопристойность и благовоспитанность.

А там, прислонившись к дереву, стоял хозяин Лесного дома в непринужденной, почти небрежной позе. После приветствия князя он немедленно отошел в сторону. Глаза его рассеянно смотрели на толпу, казалось, он слушал музыку.

Гизела не решалась взглянуть на него, и с чувством униженности повернула голову в противоположную сторону. Теперь ей стало понятно, почему тогда, на лесном лугу, он оттолкнул ее с таким отвращением; теперь она оправдывала его негостеприимство — всегда избегают того, кого презирают…

Ему известен был позорный поступок ее бабушки, он знал так же хорошо, как и все собравшиеся здесь, что большая часть владений графини Штурм досталась ей по подложному документу… И он, гордый, безукоризненный, от всей души презирал род, который заслуживал того, чтобы стоять у позорного столба, и который при всей подлости своих намерений в безграничном высокомерии желал видеть у своих ног остальное человечество. А она была последней представительницей этого рода и осталась верна его традициям, воображая, что по рождению имеет право стоять выше прочих людей и с высоты своего величия пренебрегать ими.

… И должна была молчать… Она не могла сказать этому человеку: «Я знаю, что ореол святости был фальшивым! Я несказанно страдаю! Всю свою жизнь я посвящу тому, чтобы загладить преступление той женщины, только сними с меня проклятие своего презрения!»

Лицо ее было бледно и сурово, а вокруг раздавался шепот: «Красивая, замечательно красивая девушка, но князь ошибается, она еще не вполне оправилась!»

Темнота наступила так внезапно, что все глаза невольно обратились к небу. Грозовая туча висела над вершинами деревьев, ни один лист не шевелился на них…

Общество, казалось, решило еще некоторое время игнорировать нелюбезность погоды и за громадными пирамидами дорогих фруктов забыло об удушливой жаре; дневной свет был не нужен. В одно мгновение, как от электрической искры, загорелись венки из звезд, разноцветные шары и факелы и пестрыми волнами света залили озеро, лужайку и сумрачное небо.

Оркестр заиграл неподражаемую увертюру к пьесе «Сон в летнюю ночь», пурпурный занавес взвился, и перед глазами зрителей предстала обворожительная картина отдыхающей Титании, окруженной эльфами… Никогда «бриллиантовая фея» не торжествовала такой полной победы, как в эту минуту! Забыта была безмолвная, бледная девушка, лишь благодаря благосклонности князя обратившая на себя всеобщее внимание; забыто было девственно-чистое создание при виде этой обворожительной женщины, в пленительной позе замершей на ковре из мха, усеянном цветами.

Раздались восторженные рукоплескания: занавес то поднимался, то опускался, и все последующие живые картины принимались с прохладцей, даже восхитительная Эсмеральда-Зонтгейм потерпела заметное поражение.

— Прекрасная Титания, довольны ли вы вашим успехом? — спросил князь, когда баронесса по окончании представления, опираясь на руку своего супруга, подошла к его светлости.

Князь был в добром расположении духа. В антрактах, разговаривая с Гизелой, он нашел, что протеже его, девушка характера грустно-строгого, в ответах своих проявляла так же много остроумия, как и покойная блестящая графиня Фельдерн.

— Ах, ваша светлость, я, может быть, была бы и гордой, и тщеславной, — возразила прекрасная Титания нежным голосом, — но я так озабочена, что, право, совсем не думала об успехе. В то время как я должна была лежать неподвижно, глаза мои только и видели мое бедное дитя, мою маленькую Гизелу — она казалась такой бледной и уставшей… Я ужасно расстроена! Ах, ваша светлость, я опасаюсь, что бедная девочка слишком рано и во вред себе покинула благодетельное для нее уединение. Гизела, дитя мое…

Она остановилась.

Молодая девушка поднялась со своего места и с истинно царским величием встала перед мачехой. Бледное лицо, о котором так скорбно упоминала прекрасная баронесса, покрылось жгучим румянцем, и карие глаза долгим презрительным взглядом измерили жалкую, фальшивую комедиантку.

Теперь победа была на ее стороне, что без труда смог прочесть его превосходительство на лице князя и всей теснившейся вокруг толпы.

— Пожалуйста, без сцен, Гизела! — проговорил он с мрачной строгостью, едва сдерживая свое волнение. — Ты очень любишь разыгрывать комедии, но здесь не место для твоих припадков… Госпожа фон Гербек, отведите графиню в сторонку, пусть она успокоится.

Молодая девушка хотела что-то сказать, но дрожащие губы отказывались ей повиноваться.

— Ваше превосходительство, а что, эти бриллианты вашей супруги настоящие? — спросил в эту самую минуту португалец спокойным, но громким голосом, привлекшим всеобщее внимание.

Оливейра стоял рядом с министром и показывал на камни, украшавшие наряд повелительницы эльфов.

Министр отшатнулся, как будто кто ударил его по лицу, супруга же с глубоко возмущенным видом обернулась к прекрасному чужестранцу.

— Не думаете ли вы, милостивый государь, что баронесса Флери захочет обманывать свет, надевая на себя фальшивые камни? — баронесса была в гневе.

— Ее превосходительство вправе возмутиться вашими словами, господин фон Оливейра, — проговорила графиня Шлизерн со своей саркастической улыбкой. — Что эти чудные камни без изъяна, может сказать каждый ребенок в стране, ибо это знаменитые фамильные бриллианты графов Фельдернов! Прославились же они с тех пор, как ими стала украшать себя красавица графиня Фельдерн, а она умела носить бриллианты!

И она нежно провела рукой по волосам Гизелы.

— Хотела бы я видеть вашу юную, восхитительную головку увенчанной этой сияющей диадемой, — прибавила она со спокойно-беззаботной миной, указывая на бриллиантовые фуксии в локонах баронессы.

Женщина эта обладала той редкой способностью немногими словами касаться чувствительного места в душе человека и, играя, наносить ей тяжкие раны.

Прекрасная баронесса стояла в оцепенении перед своей неумолимой мучительницей, тонкие ноздри ее раздувались в безмолвном гневе.

Неприязнь, поводом к которой послужила обоюдная зависть, существовавшая между двумя дамами, хотя и прикрытая лицемерной дружбой, нередко прорывалась наружу и давала его светлости повод являть свою обходительность и рыцарство.

И на этот раз он хотел помешать их поединку.

— Вы любите драгоценные камни, господин фон Оливейра? — спросил он, повышая голос, который немедленно должен был заставить смолкнуть все вокруг него.

— Я коллекционер, ваша светлость, — ответил португалец.

Он помедлил несколько секунд, затем быстро добавил:

— Но это украшение, — он указал на диадему Титании, — интересует меня особо: у меня есть точно такое же.

— Это невозможно, милостивый государь! — воскликнула баронесса. — Диадема почти четыре года тому назад была переделана по моему собственному рисунку, и парижский дом, который выполнял эту работу, обязан был уничтожить рисунок, чтобы предупредить всякое подражание.

— Я могу поклясться, что эти два украшения невозможно отличить, — спокойно проговорил Оливейра, слегка улыбаясь и обращаясь более к князю.

— О, милостивый государь, этим уверением вы лишаете меня радости! — сказала баронесса полушутливым-полужалобным голосом, с нежной выразительностью поднимая на него глаза.

Но сейчас же она опустила их, испугавшись уничтожающей холодности и угрюмой строгости в чертах этого человека.

— Ютта, подумай, что ты говоришь! — министр пытался увещевать супругу; казалось, последняя капля крови исчезла из его губ.

— Зачем же я буду скрывать, что разочарование делает меня несчастной? — спросила она дерзко.

И бросив враждебно сверкающий взгляд на португальца, который из воображаемого пламенного поклонника вдруг превратился в дерзкого противника, она продолжила:

— Я не люблю носить то, что можно встретить у каждого! Я бы многое дала, чтобы иметь возможность убедиться собственными глазами, насколько обоснованно ваше утверждение, господин фон Оливейра!

— Ну, моя милая, это, наверное, нетрудно сделать, — вмешалась графиня Шлизерн.

— Признаюсь, и мне хочется убедиться в правоте господина фон Оливейры. Лесной дом так близко, — поддержала баронесса.

— Не угодно ли будет вашей светлости подать знак к началу кадрили? Молодежь уже как на иголках, — вмешался министр, пропуская мимо ушей высказанное с таким жаром желание своей супруги в ответ на предложение графини Шлизерн.

Женщина с умными глазами и острым языком бросила удивленный, оскорбительно-испытующий взгляд своему союзнику, который он позволил себе проигнорировать.

— Слишком рано, слишком рано, любезный барон, — сказал князь уклончиво. — Программа заканчивается танцами.

— Я опасаюсь, ваша светлость, что наша очаровательная Титания не успокоится до тех пор, пока не увидит самый corpus delicti[12] интересующего нас дела, — пошутила графиня Шлизерн. — Не правда ли, пикантным интермеццо было бы для всех дам, если бы господин фон Оливейра дал нам возможность решить самим этот спорный пункт?

Женщина эта на минуту, казалось, совершенно забыла, что сегодняшним вечером ею было решено низвергнуть португальца.

— Не слишком ли многого вы желаете, дорогая графиня? — князь улыбнулся и пожал плечами. — Подумайте, в какое подозрительное общество господин фон Оливейра должен принести свои драгоценности! Кругом нас разбойники, цыгане и бог весть какие личности… Вы видите, господин фон Оливейра, — обратился он к португальцу, — я охотно беру вашу сторону, но вы сами неосторожно бросили искру, и я опасаюсь, что вам ничего более не остается, как представить доказательства.

Оливейра молча поклонился. Яркий свет факела озарял его смуглое лицо и придавал ему почти мертвенную бледность.

Он вынул из бумажника карточку, написал на ней несколько слов и послал лакея в Лесной дом.

— Мы увидим бриллианты! — воскликнули некоторые молодые дамы, радостно захлопав в ладоши. Разбредшиеся было гости снова собрались, приблизилась даже красавица фрейлина, опираясь на руку нежной, бледной блондинки.

— Неужели вы не боитесь хранить столько драгоценностей в столь уединенном доме? — обратилась к нему блондинка, поднимая на него свои большие голубые глаза, невинно-боязливый взгляд которых изобличал сильную впечатлительность.

Графиня Шлизерн рассмеялась.

— Малютка, неужели вы так плохо рассмотрели этот дом? Конечно, он не окружен ни заборами, ни рвами, но самый вид его как будто говорит: «Не подходи ко мне слишком близко…» Стены его — целый арсенал оружия и победоносных трофеев, я не поручусь за то, что там нет оскальпированных черепов индейцев. Куда ни посмотришь — повсюду тигровые и медвежьи шкуры, это при первом же взгляде убеждает вас, что пуля хозяина не знает промаха. Господин фон Оливейра, таинственность — действенная охрана вашей резиденции… Кстати, — прервала она свое шутливое описание, — признаюсь вам чистосердечно, что сегодня даже попугай ваш заставил меня обратиться в бегство! Скажите мне, ради бога, почему эта ужасная птица не переставая кричит своим приводящим в ужас голосом: «Мщение сладко»?

Было ли то от пламени факела, или на самом деле лицо португальца окрасилось таким пылающим пурпуром.

Все глаза с любопытством и ожиданием были устремлены на него.

— Когда-то эта фраза, беспрестанно повторяемая птицей, должна была карать человека, который под влиянием слабости уклонился от пути, предписанного справедливостью, — ответил он после небольшой паузы. — Хозяин ее, которого она очень любила, выучил попугая этим словам — он повторял их в беспамятстве, даже на последнем издыхании… С этими словами связана очень страшная история…

При последних, намеренно медленно и с ударением сказанных словах вся кровь, казалось, отлила от лица португальца.

Графиня Шлизерн устремила на него испытующе-вопросительный взгляд.

— Вы мистифицируете нас, господин фон Оливейра, — проговорила она с улыбкой, грозя ему пальцем. — Вы возбуждаете наше женское любопытство для того лишь, чтобы потом, пожав плечами, с таинственностью отказать нам в удовлетворении его.

— С чего вы взяли, графиня? Я мог бы без околичностей рассказать сейчас же, но вы сами, наверное, не простили бы мне, если бы без специального дозволения его светлости своим рассказом я нарушил программу праздника.

— Ах, ваша светлость, это же интересная бразильская история! — обратились молодые женщины в один голос с просьбой к князю.

— Э, а я-то полагал, что ваши маленькие ножки стоят как на иголках из боязни, что танцы будут задержаны, — пошутил он. — Прекрасно, я охотно принимаю в программу праздника историю господина фон Оливейры, а за это мы вычеркнем из нее мужской квартет, который должен был исполняться в лесу.

Глава 27

Что за странный оборот дела! Человек, так сказать, заранее лишенный расположения князя, становится центром вечернего празднества.

Конечно, почва, на которой он стоял, колебалась, она могла изменить ему, как трясина, в которой погибает обманутый яркой зеленью неосторожный путник. Никто не знал этого лучше прекрасной фрейлины. Она бросала на него долгие, многозначительные взгляды. «Не заблуждайся», — предостерегали его темные глаза.

Гизела, до сих пор молча стоявшая рядом с князем и ни разу не решившаяся поднять глаз на португальца в то время как он говорил, поймала эти взгляды, и они кинжалами пронзили ее сердце… Кровь бросилась ей в лицо! Как бывало в детстве, когда, выражая свое отвращение к кому-либо, она отгоняла его рукой, так и теперь она чуть было не подняла свою руку. Слова, полные горечи, готовы были сорваться с ее уст… Безумная! Кто дал ей право вмешиваться? В этот самый момент разве глаза его не искали глаз восхитительной цыганки и не бросали ей долгих, выразительных взглядов, от которых лицо ее вспыхивало таким пламенем?

… Эти два существа уже давно любили друг друга…

И как она могла равнять себя с той девушкой? К ее имени не примешивалось дурной славы, она была прекрасна, умна и держала себя в обществе с неподражаемой грацией. А она?! С этим бледным лицом, неуклюжими манерами, со своим незнанием света она завидует прекрасной, общепризнанной красавице!

В простоте своего сердца она не нашла другого определения жгучему чувству ревности.

Она отвела глаза от красной, унизанной жемчугом шапочки и стала смотреть на темнеющую вдали дорогу, которая вела в Грейнсфельд. Глубокое желание тишины и уединения охватило ее… Прочь, прочь от этого лицемерного света! В одиночестве скроет она свое растерзанное, страждущее сердце. Бежать, не медля ни минуты… В тысячу раз лучше погибнуть ей в эту темную ночь в каменоломнях, чем оставаться здесь, среди порхающей толпы, слушать веселую музыку, смотреть на улыбающиеся лица, в то время как глаза ее застилают едва сдерживаемые слезы.

Она с таким энтузиазмом схватилась за идею посвятить себя любви к ближнему, но как же трудно привести в исполнение эту идею! Могла ли она любить эту тщеславную, лицемерную толпу, у которой ложь была и в сердце, и на устах! Это было выше ее сил…

В каменоломнях мрачно и пустынно; путь мимо них внушал ей ужас… Птицы, порхавшие в то время, когда они вдвоем шли по краю пропасти, и насекомые, своим жужжанием напоминавшие, что жизнь в этой дикой местности все-таки существует, спят в эту минуту, приютившись в своих гнездах или во впадинах скал… Но путь этот ведет в уединение, где она навсегда может скрыться от глаз лживого и лицемерного света…

Прочь, скорее прочь отсюда! Пройти не замеченной этой любопытной толпой через освещенный иллюминацией луг она, конечно, не могла; следовало обогнуть его вдоль опушки леса, чтобы достичь грейнсфельдской дороги, которая проходила совершенно в противоположной стороне от того места, где она стояла. Медленно, со страхом повернулась Гизела к лесу, высматривая, как удобнее незаметно скрыться отсюда.

Но вдруг она увидела перед собой лицо человека с суровыми, резкими чертами, которого знала и боялась, — это был строгий нелюдимый старик из Лесного дома. В руках его была небольшая шкатулка, которую он поставил на ближайшую скамью. На мгновение остановив свой взгляд на Гизеле, он выразительно устремил его на португальца, перед которым в это время стоял возвратившийся из Лесного дома лакей и докладывал о приходе Зиверта.

— О, бриллианты! — раздалось со всех сторон.

Вокруг старого солдата и его драгоценной ноши образовался тесный круг… Минута для бегства была упущена — князь стоял рядом с ней, а графиня Шлизерн, ласково взяв ее за руки, притянула к себе.

Оливейра открыл шкатулку. Содержимое ее действительно обладало способностью привести в восторг сердце светской женщины, и все убеждены были, что бразилец просто хотел пощеголять своими сокровищами. Но кто смог бы прочесть выражение его лица, тот сейчас же убедился бы, что душа этого человека была далека от тщеславия, ибо строгость и мрачная решимость проглядывали на сумрачном челе.

Он быстро начал вынимать одну за другой черные атласные подушечки, усеянные бриллиантами, небрежно откладывая их в сторону. Рядом стояла баронесса с приоткрытым ртом, слегка наклонясь вперед. Мало-помалу взгляд ее стал принимать торжествующее выражение. Замечательные драгоценности, заставлявшие биться ее ненасытное сердце, сверкая разноцветными огнями, появлялись из шкатулки, но это были все большей частью старинные украшения, собранные здесь «коллекционером», ни одно из них не напоминало ее изящной диадемы… Неужели португалец намеренно обманывал ее относительно своего «corpus delicti»?

Но вот, значительно медленнее, чем прежде, поднял он футляр и, немного колеблясь, открыл его крышку. Восклицание изумления сорвалось со всех губ, а прекрасная баронесса в ужасе отшатнулась.

До мельчайших подробностей скопированный с приколотого к ее локонам украшения, на подушке лежал венок из фуксий, который отличался от ее венка лишь одним: «фамильные бриллианты графов Фельдернов» казались потухшими рядом с этим сверкающим чудом ювелирного искусства.

Футляр заключал не только венок: вокруг него лежало такое же ожерелье, как то, что сияло на белой, тяжело вздымающейся груди Титании, и аграф, придерживавший на ее плече газовое серебристое покрывало, сверкал здесь, переливаясь всеми цветами радуги.

— Какой постыдный обман! — воскликнула прекрасная Титания, дрожа от гнева. — Видишь, Флери… — повернулась она к супругу, но его превосходительства не было здесь, он стоял у одного из наиболее отдаленных буфетов и залпом пил из стакана вино. Могущественный человек становился стар и не показывал интереса, как бывало, к великолепным нарядам своей прекрасной супруги. Казалось, напротив, ему неприятно было видеть ее, сверкающую бриллиантами… Она стояла одна среди злорадных физиономий, и вся неудержимость нрава этой женщины, дававшая себя знать лишь в четырех стенах будуара ее превосходительства, казалось, готова была вылиться прямо сейчас, на глазах всего придворного общества.

— Флери, Флери! — кричала она с досадой. — Прошу тебя, подойди сюда и убедись, насколько я была права, протестуя против чистки камней в Париже! Но ты, a tout prix[13], настоял на своем, и эти вероломные французы воспользовались минутой украсть рисунок… О, лучше бы я никогда не расставалась с ними!

Каждое из этих резких слов должно было оскорбить обладателя бриллиантов… Не мог же он в самом деле оставаться нечувствительным к дерзким выражениям разгневанной женщины? Однако ни одна жилка не дрогнула в его лице, и на вопрос князя, где приобрел он это головное украшение, он ответил лаконично: «В Париже».

Министр медленно подошел к группе. Какой контраст был между этим мертвенно-бледным, словно из камня высеченным лицом, и лихорадочно взволнованными чертами прекрасной Титании! Надо было быть очень наблюдательным, чтобы заметить легкое, нервное подергивание сонливо опущенных век барона.

— Я не могу тебе помочь, милое дитя, раз несчастье совершилось, ты должна утешиться, — сказал он с холодной усмешкой и спокойствием дипломата. Он даже не взглянул на футляр, который держала графиня Шлизерн, между тем как князь восхищался великолепием камней. — К тому же соперники не могут быть для тебя опасны, — продолжал он, слегка пожав плечами, — господин фон Оливейра, кажется, хранит их ради курьеза, и так как сам он не может их носить, они едва ли станут тебе поперек дороги.

Баронесса с гневом отвернулась от супруга. Насколько она его знала, в эту минуту он был ужасно встревожен, несмотря на кажущееся равнодушие, так почему же не выражает свое справедливое негодование, а напротив, к мерзкому обману относится как к ребячеству?…

При последних словах его превосходительства взоры всех дам устремились на португальца, пылающий взор которого не отрывался от лица министра. С какой стати вздумалось ему утверждать, что если этот человек сам не может носить камни, то они навсегда осуждены скрываться в этой шкатулке? Всем невольно пришло на ум, что рано или поздно он изберет себе в жены юное счастливое существо и, как «свое лучшее я», осыплет этими сокровищами…

Вероятно, эта мысль мелькнула и в голове графини Шлизерн. Улыбаясь, она взяла венок с подушки, и не успела Гизела оглянуться, как тяжелые холодные камни лежали уже у нее на голове.

Она и не подозревала, что в эту минуту все присутствующие молча отдавали дань ее красоте и невыразимой прелести. Она не заметила, как нежностью на мгновение озарились строгие черты лица Оливейры. Прекрасная придворная дама стояла тут же и нетерпеливо потряхивала своими темными локонами. В глазах и опущенных углах рта ее ясно выражалось глубокое негодование: ведь она уже почти своим считала имущество этого человека, а между тем, пока это право не было официально объявлено, ей приходилось быть посторонней зрительницей того, как чудесная диадема красовалась на челе другой женщины! Мысль, что именно это должна чувствовать красавица фрейлина, промелькнула в голове Гизелы, и она судорожно схватила холодные камни дрожащей рукой, положив их на подушку.

— Что с вами, мое милое дитя? — испуганная графиня Шлизерн с участием взяла ее за руку.

— С ней часто так бывает, Леонтина, — воскликнула торжествующая баронесса Флери, забыв в эту минуту свое собственное огорчение. — Гизела питает отвращение к драгоценным камням, и ты видишь теперь собственными глазами, что одного прикосновения к ним достаточно, чтобы привести ее в сильное нервное возбуждение.

Графиня Шлизерн молча, с крепко сжатыми губами передала футляр португальцу. Князь, очевидно, считающий этот спорный вопрос о бриллиантах исчерпанным, начал их рассматривать с величайшим интересом. Старинные драгоценности стали переходить из рук в руки, тем временем Оливейра кратко рассказал их историю. Затем бриллианты были убраны в шкатулку.

— Ну, прекрасная повелительница эльфов, наконец желание ваше исполнилось, — сказал его светлость баронессе Флери, которая стояла в глубокой задумчивости, между тем как португалец запирал шкатулку. Князь произнес эти слова полушутливым тоном, но в нем слышалось что-то серьезное. — Надеюсь, это не может дурно отразиться на расположении вашего духа, моя дорогая… Не пора ли нам отправиться в буфет, — продолжал он, обращаясь к гостям, — пока эти предательские тучи не погасили наши факелы.

В самом деле, в воздухе чувствовалось приближение бури. На гладкой зеркальной поверхности озера, до того спокойно отражавшей иллюминацию, появилась небольшая рябь и из леса донесся глухой шелест листьев; огонь факелов, еще недавно вздымавшийся ровно вверх, беспокойно метался из стороны в сторону.

Среди хлопанья пробок, звона стаканов и восторженных тостов, раздававшихся в честь светлейшего хозяина, никто не обратил внимания на этих грозных предвестников бури.

Гизела отказалась идти в буфет. Она надеялась улучить минуту и незаметно скрыться, однако надежды ее не оправдались. Госпожа фон Гербек ни на шаг от нее не отходила. Маленькая толстушка была сегодня неистощимо любезна и имела очень довольный вид. Его превосходительство только что шепнул ей, что, ввиду его безусловного доверия, завтра утром, перед своим отъездом, он желает «откровенно переговорить с ней». Кроме того, он просил ее сегодня вечером последить за Гизелой.

И она усадила молодую девушку на скамейку, находившуюся близ опушки леса, откуда было видно все собравшееся общество. На другом конце скамейки уселась сама со своей старинной приятельницей, с которой они не виделись уже несколько лет. Дамы велели принести себе кушанья и во время еды не переставали толковать о беспримерном бесстыдстве иностранного выходца. Это просто какой-то авантюрист, хвастун; почем знать, каким способом приобрел он все эти драгоценности? А впрочем, толстушка была даже уверена, что все это — «дрянь поддельная», камни имеют какой-то неестественный блеск, это может отличить и ребенок, сравнив эту мишуру с необыкновенными фамильными бриллиантами графов Фельдернов. А его превосходительство отличнейшим образом отделал этого сумасброда, не удостоив даже взглядом ни его самого, ни его хваленых бриллиантов.

Словно больной ребенок, утомленно откинула Гизела голову на спинку скамейки. Раздавшаяся музыка заглушила продолжение разговора. Бедная девушка чувствовала себя совершенно одинокой и глубоко несчастной, сердце ее болезненно сжималось… Сейчас она бы молча перенесла оскорбление, нанесенное ей злобной мачехой, ибо борьба уже измучила ее. «Да и к чему привела бы эта борьба?» — подумала она с тупой покорностью и равнодушием. Все эти неудавшиеся попытки… Не все ли равно, что о ней думает свет? Сколько времени она сидит тут одна, и никому нет до нее дела, все о ней забыли, все-все… А там, в толпе, словно дразня ее, мелькает красная шапочка и как магнитом притягивает к себе померкший взор молодой девушки. Всякий раз, когда высокая мужская фигура появлялась рядом с темнокудрой головкой, — чего на самом деле не было, она постоянно ошибалась, — сердце ее обливалось кровью и она едва переводила дыхание.

Наконец она решила не смотреть туда и медленно откинула голову назад. Широкие прохладные листья висящей над головой ветки освежили ее пылающий лоб; она закрыла глаза, но во внезапном испуге тотчас же снова подняла свои отяжелевшие веки.

Португалец стоял сзади и тихо звал ее по имени. Гизела продолжала сидеть неподвижно. Да, это его голос, но как странно он изменился, и звучал как-то странно…

— Графиня, слышите ли вы меня? — повторил Оливейра громче, так как сильный аккорд заглушал его слова.

Гизела медленно наклонила голову, не оборачиваясь к нему.

Голос раздался уже над самым ее ухом.

— Вы, графиня, поступаете так же неблагоразумно, как и те, что там веселятся, — сказал он шепотом. — Вы слушаете музыку, не думая о буре, которая вот-вот разразится. — Он помолчал с минуту. — Неужели вы ждете, пока хлынет дождь? — продолжал он настойчиво, желая услышать хотя бы звук ее голоса.

— Я не могу уйти, не предупредив госпожу фон Гербек, — возразила Гизела. — Она, конечно, только посмеется над моими опасениями, потому что вы сами видите, что здесь никто не помышляет о буре.

Она немного повернула голову в его сторону, не поднимая глаз. Малейшее ее движение могло привлечь внимание гувернантки, которая весело болтала со своей приятельницей. Молодая девушка инстинктивно боялась, что подозрительный ненавистный взор толстухи упадет на этого человека, стоявшего так близко и говорившего с ней таким глубоко взволнованным голосом.

Он протянул руку в ту сторону, где сидел князь, неподалеку от одного из буфетов. Перед его светлостью стоял министр с полным стаканом вина в руке. Его превосходительство казался столь оживленным, что напрасно было искать в его жестах и улыбающемся лице равнодушно-неподвижную маску дипломата. Вероятно, в эту минуту он провозглашал тост, веселый и остроумный, предназначенный лишь для уха его светлости и некоторых из стоявших рядом кавалеров. Члены этого маленького избранного кружка засмеялись и, обменявшись выразительными взглядами, подняли стаканы.

— Вы правы, там никто не хочет думать о непогоде, — сказал португалец. — Но буря будет, — прервал он сам себя, опуская голову так низко, что молодая девушка почувствовала его дыхание на своей щеке. — Графиня, вернитесь в ваш тихий Грейнсфельд! — прошептал он с мольбой в голосе. — Я знаю, что эти тучи нанесут удар и вам.

Смысл его слов был темен и похож на прорицание. Намерения этого человека были полны противоречий: при каждой встрече он обнаруживал неприязненное отношение к ней, но в то же время оберегал ее от падения в каменоломнях, вот и сейчас, предупреждая о скорой грозе, просит поспешить укрыться… И почему именно ее? Там только что промелькнула красная шапочка… А-а, прекрасной темно-каштановой кудрявой головке немного времени понадобится, чтобы скрыться от непогоды, ибо Лесной дом близко, в момент опасности можно спасти свою лучшую драгоценность под собственной крышей…

Сердце ее наполнилось несказанной горечью.

— Я поступлю так, как другие, — останусь здесь, — добавила она мрачно, почти жестко. — Если гроза эта несет удар и для меня, я с твердостью буду ожидать его.

Она почувствовала, как спинка скамейки задрожала под его рукой.

— Я полагал, что говорю с женщиной, которая вчера по собственной воле шла, опираясь на мою руку, — сказал он, помолчав. Этот неуверенный тон показался Гизеле глубоко раздраженным. — К ней обращаюсь я повторно, несмотря на только что полученный решительный отказ… Графиня, последний раз вы видите меня близ себя: через час вам станет понятно, какого жестокого противника вы имеете во мне.

— Мне это известно и теперь.

— Нет, это не так, если вы столь упорно отказываетесь выполнить мою просьбу… Я был дурным актером, не выдержал роли, забыл ее… Рука, которая должна нанести удар, дрожит… Я могу только сказать еще раз: «Бегите, графиня!»

Она обернулась и взор свой, полный душевной муки, устремила в лицо неумолимого противника.

— Нет, я не уйду, — проговорила она дрожащим голосом, с горестной улыбкой на судорожно подергивающихся устах. — Скажите лучше, что вы недостаточно резко выражали до сих пор свое презрение ко мне. Но будьте покойны, могу вас уверить, что презрение это вполне прочувствовано мной… Я не уйду! Наносите свой удар! В эти немногие дни я научилась страдать, я знаю слишком хорошо, что такое душевные муки. Вы сами приучили меня к этим ударам и должны видеть, что я с улыбкой принимаю их.

— Гизела!

Имя это, как стон, слетело с его уст. Руки его коснулись золотистых, рассыпавшихся по плечам волос девушки, и страстным движением он прижал их к своему лицу.

— Я был слаб, а теперь буду еще слабее, — он медленно поднял голову. — Говорят, что в предсмертный момент душа утопленника ощущает все наслаждения и горести, испытанные ею в жизни, я стою теперь перед этим решающим, последним мгновением, и в душе моей проносится все, что было радостью и горем моей жизни…

Он снова приблизил лицо свое к лицу девушки, которая с замиранием сердца не спускала с него глаз.

— Посмотрите на меня еще раз так, как вчера, когда мы стояли над пропастью, — продолжал он. — За долгие годы скрытых страданий только эту блаженную секунду! Графиня, жизнь моя на юге была полна бурной деятельности и опасных приключений. В борьбе со стихиями я пытался заглушить душевные муки… Гоняясь день и ночь за тиграми и медведями, я познал наслаждение видеть у ног убитого врага, но никогда у меня не хватало мужества подстрелить лань — мне чудилась душа в ее кротких глазах…

Он замолк.

Тихая улыбка играла на его красиво очерченных губах; взор девушки с выражением горячей нежности был устремлен на него… Глубокий вдох поднял его широкую грудь, улыбка исчезла, он провел рукой по лбу, как бы желая отогнать упоительное сновидение.

— Я взял на себя задачу, — продолжал он еле слышно, — вынести на свет скрытые преступления, настичь и уничтожить врага, в своем непомерном высокомерии глумящегося над остальным человечеством… Но судьба преподносит мне также и бедную лань с ее кроткими глазами — дорогое мне существо, мою первую и единственную любовь — и приказывает собственной рукой нанести удар по этому существу! Гизела, — прошептал он в порыве нежности, наклонясь к ее уху, — я принял тогда молча ваше обвинение в строптивости на лугу перед Лесным домом, но это было не то: я просто не мог вынести, чтобы руки другого, пусть даже руки того бедного ребенка, обнимали мою святыню, обожаемое мною существо, к которому я сам никогда не должен прикоснуться… Какую душевную борьбу перенес я в каменоломнях, отталкивая ваши руки, тогда как душа моя только и жаждала того, чтобы хоть один раз в жизни прижать вас к своему сердцу. Даже теперь, несколько мгновений тому назад, я стоял здесь почти готовый на то, чтобы увести вас отсюда в мое пустынное жилище. Эти мысли и желания, я знаю, безумны, ибо ваша отвага будет слишком жестоко наказана, так как через час, я уверен, вы оттолкнете меня, как вандала, разбившего в прах вашу святыню…

— Я никогда не оттолкну вас от себя, я знаю. Суждено мне страдать из-за вас — пусть будет так… И если весь свет за это забросает вас камнями, я ни единым взглядом не выражу вам обвинения.

И она, тихо улыбаясь, через спинку скамьи протянула ему руку, но он не видел этого, лицо его было закрыто руками. Когда он снова опустил их, оно было бледно и имело прежнее выражение мрачной решимости.

— Графиня, будьте жестоки со мной! — сказал он немного спокойнее. — Я не могу выносить этой мягкости… То, что я при любых условиях должен буду сделать, представляется мне тем более ужасным относительно вас. Я предостерегал вас об ударе, я не могу отвести его от вас, но я не хочу, чтобы он застиг вас неподготовленной среди всех этих лиц… Возвратитесь в Грейнсфельд, уходите и забудьте меня, кто таким ужасным образом должен стать поперек вашего пути… Прощайте, прощайте навсегда!

Она быстро поднялась.

— Не уходите, — проговорила она. — Я не могу быть жестокой! Я готова умереть вместе с вами, если это понадобится!

Он обернулся и каким-то отчаянным жестом протянул руки, как бы в самом деле готовясь схватить ее и унести в свой одинокий дом. Но руки опустились, и он исчез за деревьями.

Вдруг молодая девушка почувствовала, что сзади ее схватили за талию… Ее порывистое движение обратило на себя внимание поглощенной болтовней гувернантки.

— Ради бога, графиня, что с вами? — воскликнула она с признаком сильнейшего волнения в лице.

И приятельница ее тоже вскочила со своего места, заботливо взяла в свои руки молодой девушки.

— Ничего, оставьте меня! — проговорила Гизела, отворачиваясь.

Испуганный взгляд госпожи фон Гербек искал в толпе их превосходительств, потом она вздохнула с облегчением: никто не заметил странного происшествия с молодой графиней, которое и для нее самой осталось неразрешимой загадкой.

Веселье продолжалось — шампанское было превосходным, и расположение духа светлейшего амфитриона было как нельзя лучше.

Глава 28

Не обращая внимания на уговоры гувернантки сказать, что так испугало ее, Гизела снова села на скамейку.

… Нет, она не уйдет! Насколько она могла понять его странные речи, он хотел здесь нанести удар сильному врагу… Но каким образом он намерен это сделать и кто мог быть его врагом, ей не приходило в голову. Она была готова принять удар, смело глядя в лицо опасности, но что могло быть более ужасным, чем те душевные муки, которые она испытывала? Он знал теперь, как он любим; он прошептал ей свое признание, наполнившее ее душу неземным блаженством, и все-таки покинул ее ради какой-то мрачной силы, которая требует их разлуки навечно… Она хочет лицом к лицу встретиться с ней, она хочет знать, действительно ли существует на земле власть, которая может разорвать связь между двумя соединенными любовью сердцами!

Медленные, переливающиеся звуки оркестра наконец закончились блистательным аккордом. Буфеты опустели; князь поднялся со своего места и в сопровождении министра направился через луг.

— Господин фон Оливейра, — приветливо обратился он к португальцу, который шел ему навстречу, — вы очень пунктуальны, но все же я должен вас побранить, что вы не сделали чести моему шампанскому — я не видел вас среди моих гостей… Вам дурно? Вы бледны и будто встревожены чем-то. Можно было бы подумать, что у вас расстроены нервы, не будь таким нелепым предположение подобного у такого Геркулеса, как вы.

В эту минуту пронесся порыв ветра, листья зашумели и пламя факелов сильно заколебалось.

— О, кажется, буря идет нешуточная! — с досадой проговорил его светлость. — Я буду вас просить, милый барон, на остаток праздника уступить мне ваш зал — нельзя же молодых людей оставить без танцев!

Министр тотчас же подозвал лакея и отправил его с нужными указаниями в Белый замок.

— Полчасика, вероятно, природа оставит еще в нашем распоряжении, чтобы провести их на воздухе, — улыбнулся князь, обращаясь к дамам, которые столпились вокруг него. — Я того мнения, что рассказ господина фон Оливейры среди окружающих нас лесных деревьев и под этим грозным, затянутым тучами небом получится более пикантным, чем среди обычной бальной обстановки. Слово за вами, господин фон Оливейра!

Его светлость уселся близ бюста принца Генриха. С шумом задвигались скамейки и стулья, и около князя образовался большой круг; некоторое время еще раздавались возгласы, шуршали шелковые платья, затем все смолкло, так что слышно было потрескивание факелов.

Португалец стоял, прислонясь к буковому дереву, которое нависало над бюстом принца Генриха. Выражение беспокойства было в его лице, бледность покрывала смуглые щеки.

В эту минуту Гизела, никем не замеченная, прошла вдоль опушки леса и остановилась у стола, заставленного посудой, на котором еще стояла шкатулка Оливейры с бриллиантами. Хотя она и остановилась в тени, скрытая отчасти ветвями дерева, португалец ее заметил, и непреодолимое волнение отразилось на его лице, взор, брошенный им в ее сторону, был полон мольбы. Она улыбнулась ему и твердой рукой оперлась на стол. Эта нежная улыбка и горделивая осанка словно говорили: «Что бы ни случилось, я люблю тебя и верна тебе!»

Сделав над собой усилие, Оливейра начал громким и спокойным голосом:

— Прежний владелец попугая был немцем. Он сообщил мне странную историю, и я поведу рассказ от его имени.

«Я был медиком при доне Энрико, человеке с большими странностями, который уединенно жил в своем замке и находился в неприязненных отношениях с родственниками, потому что они, как он выражался, его не понимали. Поблизости от этого замка жила маркиза — чудо красоты, необыкновенно умная и дерзкая. Она-то отлично понимала странный характер дона Энрико и, льстя его самолюбию, объясняла все оригинальностью и гениальностью, в чем он и сам был убежден в глубине души… У нее были чудесные, янтарного цвета волосы, и благодаря своей чарующей внешности она опутала дона Энрико сетью, которая отделила его от остального мира гораздо более, чем толстые стены его уединенного замка. Он не мог жить без своей прекрасной приятельницы. И в награду за то, что она одна так хорошо его понимала, он сложил к ее ногам все, что имел, не упомянув в завещании своих так мало его понимающих родственников. Чудо красоты, остроумную Аспазию, он сделал своей полной наследницей».

Португалец остановился и быстро взглянул в ту сторону, где стояла молодая девушка, — теперь она обеими руками опиралась на стол и, оцепенев, слушала рассказ. Но лишь только взор его коснулся ее, она, сделав над собой усилие, вновь улыбнулась ему слабой, едва заметной улыбкой.

«Но сердце прекрасной Аспазии не было столь же прекрасным, как ее внешность, и не всегда могло скрыть так хорошо свои недостатки, как она бы того хотела, — продолжал Оливейра чуть дрожащим голосом. — И дон Энрико, при всех своих странностях имевший в высшей степени честный и благородный характер, с течением времени стал замечать вещи, которые показались ему возмутительными. За этим открытием последовали неприятные объяснения, которые нередко доходили до того, что заставляли его сильно сомневаться в правильности завещания… Маркиза упрямо пренебрегала этими угрожающими признаками — она слишком надеялась на свое очарование, к тому же среди приближенных дона Энрико у нее был преданный друг».

Спокойным взором рассказчик обвел внимательно слушавшую толпу, остановив его на бесстрастном лице министра, сидевшего рядом с князем; сонливо опущенные веки на мгновение приподнялись, и взгляд его, полный ненависти, встретился со взглядом португальца.

«Однажды маркиза давала блестящий бал в своем замке, — продолжал Оливейра. — Дона Энрико там не было. Подобно волшебнице, в сияющем маскарадном костюме прекрасная Аспазия расхаживала по своим роскошным покоям, когда около полуночи ей шепнул кто-то на ухо, что друг ее лежит при смерти. Почти в беспамятстве от страха садится она в экипаж и уезжает одна в страшную бурю, чтобы спасти для себя полмиллиона».

— Она была одна? — спросила Гизела, задыхаясь и протягивая к португальцу руку.

— Она была одна.

— С ней не было дочери, которая ее сопровождала?

— Дочь осталась на балу, — вдруг проговорил чуть слышно сзади нее глубокий, суровый голос. Подойдя к столу, старый солдат бесстрастно, но с торжеством во взоре намеревался взять шкатулку, чтобы отнести ее домой.

Почти в ту же минуту Гизела увидела перед собой министра, который крепко, почти до боли сжал ей руку.

— Почему, дитя, ты прерываешь восхитительную сказку, которую мы все слушаем? Неужели ты никак не можешь отвыкнуть от своих ребяческих замашек? — сказал он громко.

Но этот громкий голос прозвучал так странно, как будто в этой фразе человек сосредоточил всю дерзость, всю непреклонность — опасные качества, которыми он обладал, видимо, в большой степени. Очень может быть, что до его слуха также долетел ответ старого солдата, потому что он повелительным жестом указал тому направление к Лесному дому. Старик удалился, насмешливо улыбаясь.

Не отпуская руки падчерицы, министр принудил ее следовать за собой. Возвращаясь на свое место, он улыбнулся и многозначительным взглядом окинул общество, как бы говоря: «Видите, какое это экзальтированное, своевольное создание!»

— Досказывайте нам историю, господин фон Оливейра! — попросила графиня Шлизерн, между тем как его превосходительство усадил падчерицу между собой и своей супругой. — Сейчас капля дождя упала мне на руку. Если нам придется в бальном зале дослушивать конец вашей сказки, то вся пикантность ее будет потеряна.

Лицо князя мало-помалу теряло свое беспечное выражение. Маленькие серые глазки с недоверием стали следить за рассказчиком, который все так же спокойно, со скрещенными на груди руками стоял, прислонившись к дереву и прямо и смело смотрел в светлейший лик. Он начинал ему внушать неприятное чувство… Как все слабохарактерные люди, которые благодаря случайности занимают высокое, привилегированное положение в обществе, он был склонен решительное проявление мужества и твердости считать за недостаток снисходительности и не выносил этого. А между тем сей рассказ имел поразительное сходство с той старой, темной, почти забытой историей, придавать значение которой он никогда не хотел ради министра. Подавить же в себе желание узнать ее развязку он не мог, а потому довольно поспешным, но не лишенным милостивого внимания движением руки он пригласил португальца продолжить свой рассказ.

Оливейра отошел от дерева. Новый порыв ветра уже с большей силой пронесся в воздухе.

— Здесь начинается самообвинение человека, от лица которого я говорю. Он совершил серьезный проступок, но за это и пострадал, — продолжал он, возвышая голос.

«В ту ночь, когда смерть так неожиданно настигла дона Энрико, при нем находились только виконт, блестящий дворянин, и я» — так гласит рассказ немецкого медика. «Умирающий воспользовался несколькими минутами, которые ему остались, чтобы опровергнуть свое завещание. Он стал диктовать новое. Мы писали оба, чтобы соблюсти большую точность, — шепот умирающего, прерываемый стонами, был невнятен… Он делал главу своей фамилии наследником всего имущества, не оставляя маркизе ни гроша, ни пяди земли… Дон Энрико подписался под экземпляром виконта, как более ясным и точным, и мы оба поставили на ней свои имена как свидетели. Словно сбросив с себя тяжелое бремя, умирающий опустил голову на подушку, но вдруг дверь в вестибюль с шумом отворилась и послышался шелест шелкового платья и торопливые шаги. О, нам слишком хорошо были знакомы эти шаги! Виконт поспешно вышел, чтобы прикрыть дверь, а я, схватив скрепленное подписями завещание, быстро спрятал его в свой боковой карман. А там, в вестибюле, прекрасная Аспазия бросилась к ногам виконта и своими белыми руками обняла его колени. Золотые волосы, растрепанные бурей и быстрой ездой, ниспадали по спине почти до пола, и только одна прядь, спускаясь от виска, тонкой красной змейкой вилась по ее белоснежной шее — лоб был поранен камнем, сорванным бурей с повалившейся трубы, и это была маленькая полоска крови, смешавшаяся с волосами. Виконт забыл свою обязанность и честь, плененный трогательной беспомощностью лежащей у его ног красавицы. Маркиза открыла дверь и бросилась к постели умирающего… Последним словом дона Энрико было проклятье ей. Он умер с уверенностью, что исправил несправедливость относительно родственников; но прекрасная Аспазия с побледневшим от страха восковым лицом была и нашей властительницей… Эта коварная змея опутала своими мягкими, ласкающими кольцами гордого, благородного человека — главного свидетеля: он вдруг отошел к оконной нише, повернувшись спиной ко всему, что происходило в комнате. Она, извиваясь, обратилась ко мне, прошипев тихо на ухо, что ее единственная дочь, существо, которое боготворило мое сердце, будет моей, если я позволю ей прочитать листы, лежащие на столе. Я отвернулся. Она схватила написанный мной экземпляр завещания и дрожащим от гнева полушепотом прочла первый параграф, из которого явствовало, что умирающий отказывается от нее. Она не перевернула страницы и потому не заметила, что он не подписан… Вдруг, громко рассмеявшись, змея скомкала бумагу и бросила ее в камин. Только вступив в права наследства, перешедшего к ней в силу первого завещания, она соблаговолила сообщить мне, пожимая плечами и ядовито улыбаясь, что дочь ее была уже обручена с человеком, равным ей по происхождению, еще до той безумной поездки к умирающему принцу. Выдать ее я не мог, так как этим я изобличил бы самого себя!»

Шепот пронесся по всему собранию. Португалец подошел к князю.

— Настоящее, действительное завещание осталось на руках несчастного человека, который с тех пор странствовал по свету, нигде не находя себе покоя, — сказал он торжественным голосом, вынимая из бокового кармана бумагу. — Незадолго до своей смерти он передал завещание мне. Не угодно ли будет вашей светлости убедиться, что оно составлено согласно всем требованиям закона?

С низким поклоном он подал документ князю.

Взоры всех сосредоточились на лице его светлости. Никто не заметил, как министр при этом неожиданном обращении сначала откинулся на спинку стула с помертвевшими глазами, затем поднялся и с безукоризненно разыгранным беспечным видом бросил взгляд через плечо князя на бумагу, которую его светлость разворачивал медленно и с некоторым колебанием.

— Вот как, господин фон Оливейра! — воскликнул его превосходительство со смехом. — Вы так увлеклись мистификацией своих внимательных слушателей, что даже принесли рукописное подтверждение вашему рассказу.

Но на это дерзкое восклицание также никто не обратил внимания — все придворное общество занято было редким и интересным зрелищем замешательства его светлости. Минуту он держал раскрытую бумагу в подрагивающих руках, как бы не веря своим глазам. Лицо его от смятения покраснело. Он пробежал глазами первую страницу и, перевернув лист, поискал подписи.

Ожидание всех услышать имена подписавшихся на документе не исполнилось — его светлость недаром прошел многолетний курс дипломатической науки у своего искушенного в этом искусстве министра, он не произнес ни слова. На мгновение рука его прикрыла глаза, затем он поднялся, сложил бумагу и положил ее в карман.

— Прекрасно… Очень интересно, господин фон Оливейра! — сказал он странно спокойным голосом. — Мы когда-нибудь вернемся к этому рассказу… при случае. Однако, — живо заговорил он, — вы правы, милая Шлизерн, дождь начинает накрапывать. Поспешите укрыться от него! Прислушайтесь, как шумят верхушки деревьев… Скорей, скорей, факелы вперед!

Толпа эта имела вид цыганского табора, который торопился оставить место своей стоянки. Все суетились: дамы искали свои шали и мантильи, мужчины — шляпы. Кроме его светлости и графини Шлизерн, никто из них не видел ни одной дождевой капли, тем не менее все были чрезвычайно озабочены тем, чтобы спасти свои туалеты.

Во время всеобщей суеты Гизела попыталась приблизиться к князю, который спокойно разговаривал с графиней Шлизерн, остановившись посреди луга.

По прочтении документа взор его скользнул по лицу девушки, и ей показалось, что он полон упрека и недоверия. Не выдала ли она своим вопросом, что ей известна старая тайна? При этой мысли лицо ее покрылось лихорадочным румянцем, она чувствовала неописуемое смущение.

Как много стало бы известно свету о ее нервной раздражительности, если бы прекрасная мачеха могла видеть это смущение! Но теперь ей было не до падчерицы, она сама испытывала в эту минуту хотя и неопределенное, но все-таки предчувствие несчастья, которое вот-вот должно над ней разразиться. Глаза ее были устремлены на князя, как будто на лице его она могла прочесть содержание спрятанной им на груди бумаги.

— Гизела, будь так любезна отправиться со мной в замок, — раздался над самым ее ухом подавленный, но по-прежнему повелительный голос министра. — Ты, мне кажется, намерена снова выкинуть одну из твоих безумных выходок. Ни одного слова, сделай одолжение! Мы опутаны ловкой интригой; но еще не все потеряно — я здесь!

Глубокое и непреодолимое омерзение отразилось во взгляде молодой девушки, который бросила она бесстыдному лжецу, только что снявшему личину пред своей падчерицей и, несмотря на это, осмеливающемуся говорить ей об интригах других… Преступление стало известно князю. По странному стечению обстоятельств ему явилась возможность вступить во владение завещанным ему наследством, а она должна смотреть молча, как ясную, как день, истину человек этот станет попирать всеми возможными средствами со свойственными ему нахальством и дерзостью! Она должна стать как бы сообщницей его, всю свою жизнь обязана хранить тайну и, таким образом, бог весть сколько долгих лет сознательно обманывать княжеское семейство? В сердце ее ни разу не пробудилось чувства сострадания к бесчестной, корыстолюбивой женщине, для которой никакое средство не было дурно, чтобы обогатиться. Она с ужасом смотрела на ту глубокую пропасть, которая отделила ее от бабушки навсегда… Действительные мотивы, ради которых отчим сообщил ей эту тайну, ускользнули от ее понимания. Но Гизела ясно сознавала, что человек этот со своей испорченной душой, конечно же, не имел в виду благородное намерение сохранить незапятнанным имя Фельдернов и не ради этого пустил в ход всю утонченность своего ума.

Она ничего не ответила на его шепот, в последних словах которого проглядывало доверие к ней, и отвернулась от него с омерзением, которое испытывают люди при виде ядовитой гадины. Но эта презрительная уклончивость не спасала ее от вынужденного общества. Министр так крепко держал ее руку, что невозможно было освободиться от него иначе, как обратив внимание всех присутствующих.

Госпожа фон Гербек была настороже и энергично шагала рядом с молодой девушкой, словно исполняла обязанности жандарма. Маленькая толстуха до сих пор не могла прийти в себя от изумления «неприличной, ничем не мотивированной выходкой» Гизелы во время рассказа португальца: она утверждала, что в ней все дрожит, неоднократно жалобным тоном заверяя его превосходительство, что ничего так не желает, как быть в эту минуту в милом, тихом Грейнсфельде, где, по крайней мере, «раз совершенный, но неизгладимый скандал» можно скрыть за четырьмя стенами.

Глава 29

Общество тронулось в путь. Его превосходительство шел с Гизелой вслед за князем, пригласившим идти с собой рядом португальца.

Кто знал его светлость, тот очень хорошо мог видеть, что, несмотря на отличное самообладание и обыденную, почти бессодержательную болтовню, с которой князь обратился к Оливейре, он был в сильном волнении. Походка его резко изменилась в сравнении с обычным, размеренным шагом — видимо, он желал скорее достичь Белого замка. В молчании следовали за ним гости.

Впрочем, было самое время искать убежища под кровлей замка. Порывы ветра стали быстро следовать один за другим со все возрастающей силой; небо мрачной массой нависло над освещенным иллюминацией лугом; шум воды в озере сливался с шумом листьев и становился все более грозным. Все боязливо жались друг к другу, плотнее кутаясь в раздувающиеся от ветра накидки. Факелы один за другим гасли, так что все почти впотьмах достигли замка.

— Однако гроза, кажется, пронеслась мимо, — министр в дверях обернулся назад и посмотрел в темноту. — Дождя нет ни капли, все тучи ушли по направлению к А. Мы могли бы и остаться в лесу. Я уверен, что через десять минут все закончится. Карету графини Штурм! — приказал он одному из лакеев.

— Не благоугодно ли будет вашей светлости сегодня отпустить мою дочь? — обратился он к князю, который начал подниматься по лестнице. — Она не танцует, и мне было бы спокойней знать, что после столь многих волнений и впечатлений сегодняшнего вечера она находится в своем тихом уединении.

— Вы не намерены, надеюсь, отправлять графиню в такую погоду? — князь был изумлен, хотя говорил спокойно.

Он стоял на нижних ступенях лестницы, но не смотрел на Гизелу, которая была рядом с ним.

— Я могу уверить вашу светлость, что прежде чем карета выедет отсюда, над нами будет прекрасное звездное небо, — добавил министр, улыбаясь.

— Не боязнь непогоды удерживает меня, — проговорила Гизела спокойно, подходя ближе к князю. — Я охотно немедленно оставлю Белый замок, но я должна просить вашу светлость оказать мне одну милость: сегодня же дать мне возможность поговорить с вами наедине хотя бы несколько минут.

— Что это тебе вздумалось? — голос министра стал сиплым. — Ваша светлость, эта важная просьба моей дочери, без сомнения, касается ее кукол, или нет, ведь она в последнее время очень развилась, вероятно, хочет говорить о своих бедняках. Не так ли, дитя? Но ты выбрала минуту неподходящую, и если бы не мое долготерпение ввиду твоей неопытности, я рассердился бы не на шутку… Госпожа фон Гербек, неужели графине нечего надеть на голову, кроме этой круглой шляпы?

— Вот мой башлык, душечка, — поспешно предложила баронесса.

Она сняла с себя блестящий белый башлык и хотела накинуть его на голову падчерицы.

— Еще раз прошу вас о той же милости, — обратилась Гизела к князю, легким движением руки отклоняя непрошеную любезность мачехи. — По пустякам я не стала бы беспокоить вашу светлость.

Князь окинул взглядом лица окружающих его придворных.

— Хорошо, — сказал он быстро. — Оставайтесь, графиня, я буду говорить с вами, хотя и не сейчас. Я должен на несколько минут удалиться.

— Ваша светлость!.. — министр задыхался.

— Оставьте, мой милый Флери, — перебил его князь. — Не станем противоречить нашей маленькой просительнице… Итак, желаю вам хорошо повеселиться! — обратился он чересчур весело к другим гостям. — Я не замедлю снова появиться среди вас… Слышите, музыка уже зовет!

Он, поднимаясь по лестнице с португальцем, совершенно непринужденным знаком пригласил министра следовать за собой.

В зале было светло как днем; блестящий полонез заглушил первые, раздавшиеся вдали раскаты грома. Придворные, только что с боязнью и в молчании шедшие по дороге среди ночи, тут же, весело болтая, с неподражаемой элегантностью начали порхать в своих тщательно оберегаемых туалетах по зеркальному паркету.

Гизела не осталась в бальном зале, она ушла в комнату, примыкавшую к домовой капелле, довольно отдаленную от прочих покоев.

Баронесса Флери и госпожа фон Гербек отправились следом за молодой графиней. Обе они употребили все усилия, чтобы узнать, о чем она хочет говорить с князем. Но ни просьбы, ни угрозы не тронули непокорную падчерицу и не заставили ее, как того желал министр, вернуться в Грейнсфельд. Ее превосходительство, пожав плечами, удалилась.

Госпожа фон Гербек, глубоко вздыхая, уселась в кресло. Молодая графиня принялась спокойно ходить по комнате, останавливаясь время от времени у двери, из которой видна была лестница на верхний этаж, в покои их превосходительств — князь был там и на обратном пути в бальный зал должен был спускаться по ней.

Поднявшись на верхний этаж со своими спутниками, его светлость достиг салона с фиолетовыми плюшевыми занавесями и запер за собой дверь, которая вела в длинную анфиладу комнат. В зеленой комнате, смежной с салоном и отделявшейся от него портьерой, разливался бледный матовый свет из висевшей на потолке лампы, освещая обои с неясными очертаниями морских богинь и как бы выступающий из рамы чудный образ графини Фельдерн.

Князь остановился посреди комнаты и вынул из кармана документ. Теперь он уже не маскировал своего волнения. Вскрыв бумагу, князь прочел задыхающимся голосом: «Генрих, принц А., Ганс фон Цвейфлинген, Вольф фон Эшенбах».

— Нет сомнения! — воскликнул князь. — Эшенбах собственноручно передал вам это завещание, господин фон Оливейра?

— Прежде всего я должен сообщить вашей светлости, что я немец, — португалец был спокоен. — Мое имя Бертольд Эргардт, я второй сын бывшего смотрителя завода в Нейнфельде.

— Ха-ха-ха! — министр торжествовал. — Я знал, что вся эта история закончится подобной развязкой… Ваша светлость, мы снова имеем в государстве самого отъявленного демагога — одиннадцать лет тому назад он спасся бегством от кары закона!

С суровым выражением лица князь отступил на шаг назад.

— Как вы осмелились под ложным именем представиться мне? — спросил он грозно.

— Я на самом деле фон Оливейра — в Бразилии у меня есть владение с таким названием, и, как хозяин его, я ношу это имя, — возразил с невозмутимым спокойствием португалец. — Если бы я возвратился в Германию из своих собственных, чисто личных интересов, ничто в мире не заставило бы меня изменить мое немецкое имя, уважаемое всеми в здешнем крае… Но я взял на себя обязанность, для исполнения которой требовалась большая осторожность… Я должен был вступить в непосредственные отношения с вашей светлостью, но убежден, что при моей мещанской фамилии у меня не было бы такой возможности, учитывая строгость придворного этикета в А.

— Да, почтеннейший мой господин Эргардт, — прервал его высокомерным тоном министр, — вам действительно никогда бы не удалось мистифицировать его светлость подобной нелепостью, — он указал на завещание, — если бы вы сохранили ваше «всеми уважаемое имя». Ваша светлость, — обратился он к князю, — никто более меня из подданных ваших не желает так увеличить владения и доходы княжеского дома — все действия мои говорят за это, — но с моей стороны было бы непростительным безрассудством, вопиющей несообразностью, если бы я не решился эту жалкую стряпню признать за подлог!

Многоуважаемый господин демократ, я слишком хорошо понимаю замыслы ваши и вашей хваленой партии! Этим самым завещанием шайка пытается нанести удар благородным радетелям отечества, охраняющим трон монарха. Берегитесь, я в числе их и возвращу вам удар!

Лицо португальца вспыхнуло ярким румянцем, и правая рука, сжатая в кулак, задрожала, но Бертольд Эргардт не был уже тем пылким студентом, которого когда-то нужно было сдерживать в границах самообладания, в эту минуту человек этот остался верен своей силе воли, выработанной жизнью.

— Выслушав меня, его светлость поймет, почему я отказываюсь от всякого удовлетворения с вашей стороны, — проговорил он хладнокровно.

— Бесстыдный… — продолжал министр с раздражением.

— Барон Флери, я убедительно прошу вас быть сдержаннее, — князь прервал его, повелительным жестом поднимая руку. — Оставьте этого человека говорить — я хочу сам убедиться, действительно ли партия ниспровержения существующего порядка и ненависть…

— Так называемая партия ниспровержения существующего порядка в стране, управляемой вашей светлостью, не имеет ничего общего с данным обстоятельством, — проговорил, дерзко прерывая его, португалец. — Что же касается ненависти, о которой упоминает ваша светлость, то не могу не признаться вам в моей глубокой, бесконечной ненависти к этому человеку!

И он указал на министра, который ответил ему презрительным смехом.

— Да-да, смейтесь! — продолжал португалец. — Этот презрительный смех раздавался в моих ушах, когда я вынужден был бежать из отечества! С мыслью о мщении уехал я за океан. Палящее солнце юга, а затем рассказ несчастного Эшенбаха, не сумевшего до последней минуты примириться со своей совестью, постепенно довели эту мысль до мании. Этот лист бумаги, — он указал на завещание, — также должен свидетельствовать против этого человека, надругавшегося над моим бедным братом, ввергнувшего в нищету двух ни в чем не повинных людей… И все потому, что он прельстился женой Урия…[14] Повторяю еще раз: я возвратился сюда единственно, чтобы отомстить. Но это пламя потухло в моей груди, ибо недавно чистое, благородное существо убедило меня, сколь нечисты были мои стремления… И если я теперь продолжаю последовательно идти к своей цели, другими словами, если я сброшу вас с высоты вашего абсолютного владычества, то главным мотивом, побуждающим меня стремиться к этому, есть желание уничтожить бич моего несчастного отечества!

Князь застыл, пораженный как громом невероятной смелостью этого человека, министр же порывался к звонку, как будто он был в своем бюро, а за дверью целая толпа полицейских ожидала его приказаний.

Холодная улыбка промелькнула на губах португальца. Он вынул маленький пожелтевший клочок бумаги, который также должен был служить доказательством в обвинении этого человека.

— Ваша светлость, — обратился он к князю, — в ночь, когда принц Генрих лежал на смертном одре, один человек отправился в А., чтобы призвать князя для примирения с умирающим. Грейнсфельд лежал в стороне, но всадник оставил шоссе, ведущее в А., и поехал по дороге к замку, где графиня Фельдерн устраивала в тот вечер большой маскарад. Среди бала к графине вдруг подошел человек в костюме домино и сунул ей в руку эту записку. Она выронила ее у постели принца, а господин фон Эшенбах поднял и сохранил.

В эту минуту министр вне себя бросился на португальца, пытаясь вырвать у него из рук бумажку. Но старания его были тщетны — одним движением португалец отстранил от себя нападающего и передал записку князю.

— «Принц Генрих умирает, — прочел его светлость глухим голосом, — и выразил желание примириться с княжеским домом. Поспешите, иначе все напрасно. Флери». Несчастный! — князь бросил к ногам министра записку.

Но этот человек все еще не хотел считать себя погибшим. Овладев собой, он поднял бумажку и пробежал ее глазами.

— Неужели ваша светлость вследствие подобной жалкой инсинуации захочет осудить верного слугу своей фамилии? — спросил он, тыча рукой в бумагу. — Я не писал этой записки, она поддельная, клянусь!

— Поддельная, как и фамильные бриллианты Фельдерн, которые носит ваша супруга? — спросил португалец.

В соседней комнате раздался звук упавшей на пол подушки, затем послышался стук захлопнувшейся с силой двери.

Худшим свидетелем против министра было его лицо: оно было неузнаваемым, но он продолжал защищаться с отчаянием утопающего.

— Ваша светлость, не торопитесь верить, что вы имеете дело с негодяем! — заговорил он. — Уместно ли здесь рассуждать о моих частных и семейных отношениях, которые очерняют здесь с таким неслыханным бесстыдством?

Князь отвернулся — ему невыносимо было смотреть на судорожно подергивающиеся черты своего любимца, старающегося сбросить с себя тяжкое обвинение.

— Я нисколько не желаю касаться ваших частных и семейных отношений, — продолжал португалец, — хотя я не могу не сознаться, что и эта сфера мне не чужда.

— А для вас интересно обшаривать мои карманы и рыться в моем белье?

Министр попытался придать своему лицу обычное презрительно-саркастическое выражение, но все было напрасно.

— Вы имели непримиримого врага в лице фон Эшенбаха, — продолжал португалец. — Горе заставило его бежать из отечества. Несмотря на нажитое им богатство, он продолжал оставаться бедным, несчастным, одиноким человеком и на чужой стороне должен был сложить свои кости… Измена и вероломство не прошли даром и для фон Цвейфлингена — он опускался все ниже и ниже… Только вы, первый подавший сигнал к тому постыдному обману, преданный помощник графини Фельдерн, связавший вместе с ней первые петли сети, что опутала двух безумцев, только вы твердой ногой встали на совершенное вами преступление и, окруженный почестями и уважением, достигли того неограниченного и бесстыдно употребляемого вами могущества… Было время, когда фон Эшенбах, не перестававший питать любовь к дочери той корыстолюбивой женщины, надеялся, что жизнь еще улыбнется ему. Это было, когда он получил известие о смерти графа Штурма и хотел вернуться в Германию, но тут снова ему поперек дороги стал могущественный министр и повел прекрасную вдову к алтарю.

— Вот оно в чем дело-то! — глухо произнес министр. — Моя счастливая звезда возбудила зависть, которая и точила свое оружие против меня в тишине и мраке!

— Не оружие, ваше превосходительство, а противоядие злу которое торжествовало столь многие годы, — сказал португалец, подчеркивая каждое слово. — С той минуты фон Эшенбах следил за вами повсюду, как неутомимый охотник, преследующий свою дичь. Он обладал миллионами, а вы давали ему тысячи возможностей наблюдать за собой в самых тайных своих поступках. Ему были известны ваши интимные дела в Париже и на водах, в игорных притонах. За несколько дней до своей смерти он передал мне все эти подробности. Это в самом деле ваши частные обстоятельства, и они не могут быть причислены к делу. Но никоим образом нельзя назвать частным делом то, что вы разбазариваете собственность вашей падчерицы, продавая принадлежащие ей бриллианты за восемьдесят тысяч талеров и заменяя их ничего не стоящими жалкими копиями… Точно так же нельзя считать вашим частным делом и то, что вы здесь стоите на нечестно приобретенной земле, ибо Белый замок не был вами куплен, он — цена вашей измены княжескому дому.

— Дьявол! — закричал министр. — Вы не оставляете мне ничего в жизни! — И он обеими руками схватился за голову. — Ха-ха, неужели я еще не умер?… Неужели первый встречный искатель приключений на глазах его светлости безнаказанно может бросать мне в лицо столь недостойную клевету?

— Опровергните эту клевету, барон Флери, — сказал князь, сохраняя внешнее спокойствие.

— Вашей светлости в самом деле угодно, чтобы я снизошел до опровержения клеветы этого авантюриста? Я не могу пасть так низко и с презрением отталкиваю ее ногой, как камень, попавшийся мне на пути! — сказал министр довольно твердым голосом.

Его дерзость и самоуверенность снова начали расти. Ему послышались скорбь и сожаление в тоне его светлости.

— Ваша светлость, предположим, только предположим, что действительно я заслуживаю упрека, но разве столь многие услуги, которые я оказал княжеской фамилии, не заставляют забыть несправедливость, допущенную так много лет тому назад? Неужели никакого значения не имеет в глазах ваших то обстоятельство, что ни один из моих предшественников не сумел придать так много блеска династии, как я? Я щитом стоял пред вами, и на меня сыпались удары злонамеренных демократов, которые рады закидать камнями традиции вашего благородного дома. Я не допустил коснуться священных прав монарха современному духу. Я, преданный, действующий лишь в вашу пользу советник, как при управлении страной, так и в интимных делах княжеской фамилии…

— Более вы уже не будете им, — перебил его князь, делая ударение на каждом слове.

— Ваша светлость…

Но князь уже отвернулся от него, стал в оконную нишу и забарабанил пальцами по стеклу.

— Принесите мне доказательства противного, барон Флери, — сказал его светлость, не поворачиваясь.

— Не замедлю это сделать, ваша светлость, — произнес министр, буквально едва держась на ногах.

Дрожащей рукой он схватился за ручку двери и неверной поступью двинулся по коридору.

Глава 30

В эту минуту в конце коридора показалась Гизела.

Опасаясь, что князь на обратном пути пойдет по другой лестнице, она поднялась на второй этаж, решив дождаться князя в коридоре, поскольку не была уверена, что ей удастся приблизиться к нему, если он вернется в бальный зал.

Вид падчерицы как бы вернул сознание министру — лицо его приняло насмешливое выражение, на губах появилась презрительная улыбка.

— Тебя-то кто позвал, мое сокровище! Войди, войди туда! — закричал он, указывая через плечо пальцем на только что оставленную им комнату. — Милочка, ты ненавидела меня от всего сердца, со всей силой твоей непокорной души, я знаю это. Но теперь, когда дороги наши расходятся навсегда, я не могу отказать себе в удовольствии объявить со своей стороны, что антипатия была обоюдная… Жалкое, упрямое создание, оставленное мне графиней Фельдерн, было для меня отвратительно, мне было противно прикасаться к этому маленькому, тщедушному ребенку, которого все называли «моей дочерью»… Итак, мы квиты! А теперь иди туда и скажи: «Мой милый папá во что бы то ни стало захотел упрятать меня в монастырь, потому что польстился на мое наследство!» Я говорю тебе, это произведет поразительный эффект, — и он защелкал пальцами в воздухе, как безумный. — И все твои остроумные аргументы против монастырской жизни были совершенно излишни — мы могли бы избавить себя от труда спорить о том, что нам не принадлежало, графиня Штурм, но другой роковым образом решил наш спор! Ха-ха, а я-то думал, что увижу под монашеским покрывалом последнюю из блестящих Фельдернов! Теперь ты можешь обойтись без варки супа для бедных. Можешь бегать себе по полям и лугам, услаждая жизнь идиллией с природой. В Аренсберге ты отряхнешь только прах со своих ног, что через несколько минут также намерен сделать и его превосходительство министр!

Он остановился с помутившимся взором, будто только теперь впервые осознал весь ужас своего будущего со всем его неизгладимым позором. Между тем Гизела, безмолвная от испуга, отошла в сторону и опустилась на подоконник.

— Ха-ха, и все это рухнуло, все, все! — простонал он. — И крестьяне с их оброками, и леса с дичью, и карпы в прудах — все, все снова перейдет в руки княжеского дома! Все это тебе, конечно, нипочем, не правда ли, малютка? Ты будешь довольна, если тебе оставят кружку молока да кусок черного хлеба… Но она, она, похороненная там с распятием, которое вложили в ее белые руки, твоя прекрасная, возвышенная, святая бабушка! Ха-ха, Прекрасной Елене, которая как раз очутится на Блоксберге, понадобилось распятие! Если бы она могла проснуться и увидеть эту жалкую бумажонку! Она растерзала бы ее зубами и швырнула бы ее на пол, бросив в лицо всем, так же как и я, свое проклятие.

Дико захохотав, он пошел далее и начал спускаться по лестнице.

Хохот этот, вероятно, был услышан и в салоне с фиолетовыми занавесями. Дверь отворилась, и на пороге появился князь.

Министра уже не было. Прислонившись головой к косяку окна, Гизела с ужасом смотрела вслед ушедшему.

Князь тихими шагами приблизился к ней и положил руку на ее плечо. Необычайная строгость лежала на его худощавом лице; казалось, в эти полчаса он состарился на несколько лет.

— Войдите сюда, графиня Штурм, — сказал он любезно, хотя и без той доброты, с которой обращался к ней до сего времени.

Гизела неверными шагами проследовала за князем в салон.

— Вы желали говорить со мной без свидетелей, не правда ли, графиня? — спросил его светлость, давая возможность португальцу удалиться в другую комнату.

— Нет, нет! — Гизела с поспешностью протянула руку к уходящему, как бы желая удержать его. — И он должен услышать, как я виновата, и он должен видеть мое раскаяние.

Португалец остановился у дверей, между тем как молодая девушка старалась справиться со своим волнением.

— Поведение мое сегодня вечером дало понять, что я знала о преступлении моей бабушки, — сказала она, задыхаясь и опуская голову. — Я имела смелость, сознавая вину, смотреть в лицо вашей светлости, находила мужество болтать с вами о пустяках, в то время как язык мой только и желал сказать вам: «Вас обокрали самым постыдным образом…» Я знаю, что утаивший — тот же вор, но, ваша светлость, — она подняла на него свой затуманенный слезами взор, — меня может извинить лишь одно: я всегда была заброшенным, не знавшим любви существом, которое при всем своем богатстве не имело ничего, кроме воспоминания о своей бабушке!

— Бедное дитя, никто вас не осудит, — сказал князь, растроганный ее слезами. — Но кто мог решиться рассказать вам об этом деле? Вы были тогда ребенком и не могли…

— Я узнала об этой тайне несколько часов назад, — прервала его Гизела. — Министр, — язык ее не повернулся назвать отчима иначе, — до начала праздника сообщил мне это… Зачем он сказал мне эту тайну, я не знала, но теперь мне ясна причина. Я не буду просить вашу светлость позволить мне умолчать о ней… Я думала, что обязана была спасти имя Фельдернов, но решительно отказалась поступить так, как мне велел барон Флери. Но часть его идеи заключалась в том, что я и сама намерена была сделать: я на всю жизнь хотела запереться в Грейнсфельде.

— Барон Флери хотел сделать вас монахиней, так, графиня? — спросил князь.

Гизела молчала.

— Эгоист! — процедил князь сквозь зубы. — Нет-нет, вы не будете заживо погребены в Грейнсфельде, — сказал он милостиво, опуская свою руку на плечо девушки. — Бедное, бедное дитя, теперь я знаю, почему вас во что бы то ни стало хотели представить больной. Вы были окружены предательскими душами, которые пытались умертвить вашу душу и тело… Но теперь вы узнаете, что значит молодость и здоровье, — вы будете выезжать в свет и веселиться!

Он взял ее руку и повел к двери.

— Сегодня уезжайте в ваш Грейнсфельд, ибо здесь пребывание ваше не…

— Ваша светлость, — прервала она его решительно, останавливаясь на пороге, — я пришла сюда не единственно, чтобы сделать признание…

— Да?…

— Княжеский дом уже так много потерь понес через похищенное наследство… Я — единственная наследница графини Фельдерн, и моя священная обязанность приложить все силы и загладить совершенное ею преступление. Возьмите все, что она мне оставила.

— О, моя милая, маленькая графиня, — перебил ее князь, улыбаясь, — вы серьезно думаете, что я в состоянии взять с вас контрибуцию и заставить каяться в поступках вашей бабушки? Слушайте же, милостивый государь, — обратился он к португальцу, — то, что вы открыли, нанесло мне глубокую рану, ибо вы положили секиру у самого основания дворянства, но слова этой милой девушки примиряют меня с ним снова. В моих глазах дворянство спасено этими словами!

— Мысль, высказанная только что графиней, очень близка к той, — возразил португалец спокойно, — которую лелеял фон Эшенбах. В возмещение доходов, которых, вследствие поддерживаемого им обмана, лишен был в продолжение многих лет княжеский дом, он отказал вашей светлости четыреста тысяч талеров.

Князь был приведен в крайнее изумление.

— О, так это в самом деле был Крез? — спросил он, прохаживаясь взад-вперед по комнате. — Мне известна история вашей жизни, милостивый государь, — сказал он после небольшой паузы, останавливаясь перед португальцем. — Но некоторые из ваших показаний, направленные против барона Флери, напомнили мне об одном несчастном случае: брат ваш утонул, и вы вследствие этого оставили Германию?

— Да, ваша светлость.

— Вы случайно встретились с господином фон Эшенбахом в ваших странствованиях по свету?

— Нет. Он был дружен с моими родителями, звал меня и брата к себе в Бразилию, и я уехал из Германии согласно его желанию.

— А, так вы, стало быть, его приемный сын, наследник?

— Во всяком случае, он думал, что я должен принять от него богатства в благодарность за мою любовь к нему и заботу. Но я не мог без ужаса думать о сокровищах этого человека, когда перед смертью он открыл мне свою тайну. Я не могу простить ему молчания, благодаря которому так много дурного совершалось в его отечестве, между тем как одного его слова достаточно было, чтобы уничтожить причину зла. Он не был мужественным и боялся запятнать свое имя… Оставленное им наследство я употребил на общественные нужды… Счастье благоприятствовало моим предприятиям — я стою на своих собственных ногах.

— Вы намерены возвратиться в Бразилию? — спросил князь с каким-то странным, двусмысленным взглядом и подошел ближе к португальцу.

— Нет, я желаю быть полезным в моем отечестве… Ваша светлость, я питаю благую надежду, что с того момента, как этот жалкий интриган Флери безвозвратно переступил порог, новая жизнь настанет для всей страны…

Лицо его светлости омрачилось. Он опустил голову и исподлобья измерил пронзительным взглядом португальца.

— Да, он жалкий интриган, вконец испорченная душа, — сказал князь медленно, делая упор на каждом слове. — Но мы не должны забывать, милостивый государь, что он в то же время был великим государственным деятелем!

— Как, ваша светлость, этот человек, который самые ничтожные стремления к просвещению в народе забивал немедленно своей железной рукой?! Человек, который в продолжение всей своей долгой деятельности пальцем не пошевелил, чтобы поднять страну в ее материальном положении, а напротив, со злобой преследовал каждую личность, желавшую принести пользу народу из опасения, вероятно, что мужик с сытым брюхом захочет, чего доброго, на досуге бросить взгляд в его политическую кухню государственного правителя? Он лицемер, не носивший и искры Бога в своей груди, но приклеивший ее к своему скипетру, поддерживаемый воем властолюбивой касты, обладающей правом свободной речи! Из благотворной, высшей силы, источника света, который должен бы освежать человеческую душу, он сделал пугало, которое безжалостно душит каждого, кто приблизится к нему! Пройдите, ваша светлость, по всей стране…

— Тише, тише! — прервал его князь, замахав руками; лицо его приняло холодное и жесткое выражение. — Мы живем не на Востоке и не в то сказочное время, когда великие визири прохаживались по улицам, чтобы услышать приговор народа своему правителю… В наше время так много появилось стремлений, фантазий и всяких бредней, что, право, человеку здравомыслящему трудно среди этого хаоса… Мне известны ваши убеждения — заведение ваше служит вывеской им. Я не сержусь на вас за это, но моими убеждениями они не могут быть. Вы ненавидите дворянство — я же буду поддерживать его и охранять до конца моей жизни. Да, я не задумавшись принес бы исповедуемому мной принципу самые тяжелые жертвы… Я не сомневаюсь, что сегодняшние события, если они станут известны, повлекут за собой дурные последствия, и потому они вдвойне неприятны для меня… Того несчастного, само собой разумеется, я должен удалить… Но удаление его станут объяснять другими мотивами… Одним словом, если все это можно замять, я готов сквозь пальцы посмотреть на случившееся, разумеется, за исключением личности барона Флери. Будто ничего не… Все имущество, о котором идет речь, милая графиня, я оставляю в вашем полном распоряжении…

— Ваша светлость! — молодая девушка не верила своим ушам. — О, — прибавила она с горечью, — это слишком малое наказание для меня! Я отказываюсь от всего! — запротестовала она торжественно.

— Но, милое дитя, не воспринимайте это дело так трагически! — успокаивал ее князь. — Никто никогда не судил о нем так строго… Однако вам пора отправляться. В скором времени я побываю в Грейнсфельде и буду говорить с вами. Вскоре также вы будете жить при моем дворе под покровительством княгини.

На лице Гизелы отразился испуг, и в то же время оно покрылось румянцем.

— Ваша светлость осыпает меня милостями, — она с твердостью посмотрела в глаза князя. — Я вдвойне благодарна за это отличие, так как фамилия Фельдерн, по справедливости, не заслуживает его… Но тем не менее я должна отказаться от чести жить при дворе в А., ибо мой жизненный путь с недавних пор совершенно ясно и определенно начертан предо мной.

Князь отступил от изумления.

— Можно узнать, в чем дело? — спросил он.

Молодая девушка, вспыхнув, отрицательно покачала головой; затем она невольно сделала быстрое движение к двери, как бы желая удалиться. Его светлость молча протянул ей на прощанье руку.

— Все же я не буду терять вас из виду, графиня Штурм, — сказал он после небольшой паузы. — И если у вас будет когда-нибудь желание, которое я смогу исполнить, то вы доверите его мне, не правда ли?

Гизела опустилась в глубоком реверансе и переступила порог комнаты. Дверь затворилась за ней.

Прежняя маленькая хозяйка этих роскошных покоев проходила по ним последний раз.

Быстро, точно кто ее преследовал, она миновала коридор. Внизу лестницы стояла госпожа фон Гербек.

— Ради бога, милая графиня, куда вы пропали? — воскликнула она с досадой. — Не совсем любезно с вашей стороны оставлять меня одну так надолго!

— Я была у его светлости, — отрывисто возразила Гизела, быстро проходя мимо гувернантки в уединенную комнату, где она сначала дожидалась князя.

— Прошу вас распорядиться экипажем и уехать в Грейнсфельд, — сказала молодая девушка повелительным тоном.

— А вы? — спросила гувернантка, ничего не зная о случившемся.

— Я с вами не поеду.

— Как, вы остаетесь в Белом замке? Без меня? — оскорбляясь, она постепенно повышала голос.

— Я не остаюсь в Аренсберге… В эти немногие часы отношения мои с этим домом изменились так, что присутствие мое стало здесь невозможным.

— Боже милосердный, да что случилось? — толстуха была озадачена.

— Здесь я не могу распространяться об этом, госпожа фон Гербек… Уезжайте как можно скорее в Грейнсфельд. Объяснения вы получите в письменном виде.

Гувернантка обхватила обеими руками укутанную кружевами голову.

— Создатель мой, я с ума сошла или ослышалась? — воскликнула она вне себя.

— Вы слышите совершенно верно — мы должны расстаться.

— Как, вы хотите мне отказать? Вы?! О, найдутся другие люди, которые решат это дело, люди, которые по достоинству оценят мои старания… Благодарю Бога, я не игрушка в ваших руках и не завишу от ваших капризов — вам еще долго ждать того времени, чтобы самой распоряжаться таким образом. Достоинство мое не позволяет мне разговаривать с вами более об этом предмете. Я немедля отправляюсь к его превосходительству и буду просить удовлетворения за ваш неприличный поступок!

— Барон Флери уже не имеет никакой власти надо мной. Я свободна идти, куда мне угодно, — твердо сказала Гизела. — И вы хорошо сделаете, госпожа фон Гербек, если оставите в покое его превосходительство… Я не буду обращаться к вашей совести, почему вы так упорно навязывали мне болезнь, от которой я уже давно избавилась. Я не буду спрашивать вас, почему вы употребляли все, что было в вашей власти, стараясь удалить меня от прочего мира. Вы были интимным другом бессовестного врача и вместе с ним покорным орудием в руках моего отчима.

Гувернантка в изнеможении опустилась в кресло.

— Все это я прощаю вам, — продолжала Гизела. — Но вот чему я никогда не могу найти прощения, так это тому, что вы всячески старались сделать из меня бесчувственную машину! В мои юные годы вы внушали мне ложные понятия о добре и радостях жизни, заковывая сердце мое в панцирь приличия и дворянского высокомерия! Как осмеливались вы поступать таким образом, непрестанно разглагольствуя о религии и ее тенденциях и в то же время уничтожая все чистые стремления вверенного вам существа?

Она отвернулась к двери.

— Графиня, — простонала госпожа фон Гербек, — куда вы идете?

Молодая девушка жестом приказала ей замолчать, а сама направилась к выходу.

Глава 31

В вестибюле было пусто. Прислуга была занята в танцевальном зале, где гремела музыка. Гизела, не замеченная никем, вышла из двери. Усыпанная песком площадка перед домом освещалась светом, падавшим из окон.

Быстро миновала Гизела светлое место и вошла в ближайшую аллею. Но тут она вдруг остановилась и вскрикнула: из-за дерева показалась чья-то фигура.

— Это я, графиня, — сказал португалец взволнованным голосом.

Испуганная Гизела, отступившая было на несколько шагов назад к площадке, остановилась, португалец вышел из тени аллеи и приблизился к ней.

Полоса света падала на его непокрытую голову и освещала каждую черту его прекрасного лица; глаза его горели радостным изумлением и страстью, которую он, видимо, и не желал скрыть.

— Я ждал здесь, чтобы увидеть, как вы уедете, — проговорил он голосом, сдавленным от сильного волнения.

— Пасторский дом недалеко, туда можно дойти пешком, тем более просительнице, какой я иду туда, — сказала девушка мягко. — Я разорвала всякую связь со средой, в которой я родилась и воспитывалась, и там я оставлю все, — она указала на замок, — что еще несколько дней назад было связано с именем графини Штурм: украденное наследство, высокомерие и все так называемые преимущества, присвоенные себе эгоистичной кастой… Я до сей поры была по-ребячески убеждена, что исключительное положение ее относительно другой части человечества обусловливалось именно тем, что отделяло чистое от нечестного, добродетель от преступления, а теперь вижу, что преступлению нет нигде столько простора, как в этой изолированной среде. Несколько минут назад я поняла, что так называемое благородное сословие вдвойне достойно наказания за то, что, называясь благородным, поступает неблагородно и прибегает к обману, чтобы скрыть пятно бесчестья от глаз света… Я бегу к людям, которые действительно люди. Я буду просить гостеприимства в пасторском доме.

— Могу я вас туда проводить? — спросил он тихо.

Она без колебаний подала ему руку.

— Да, опираясь на вашу руку, я хочу вступить в новую жизнь, — сказала она со светлой улыбкой.

Он стоял перед нею точно так, как в каменоломнях, не принимая протянутой ему руки.

— Графиня, я напомню вам один момент из вашего детства, тот несчастный случай, вследствие которого вы получили болезнь, лишившую вас радостей детского возраста, — проговорил он глухо. — Это было на том самом месте, — он указал на площадку, залитую светом, — где грубый строптивый юноша оттолкнул от себя так безжалостно маленького, ни в чем не повинного ребенка…

Гизела побледнела.

— Я вам уже сказала, что это воспоминание погребено во мне вместе…

— С ним, с тем несчастным, утонувшим в ту же ночь, не правда ли, графиня? — перебил он ее. — Но он не утонул; его спас брат, нашедший свою смерть в волнах, из которых он его вытащил. Эта самая рука, — продолжал он, поднимая руку, — оттолкнула вас, графиня Штурм! Я тот самый Бертольд Эргардт, который наговорил так много неприятных вещей его превосходительству.

— Вы еще недавно сказали мне: «Кто знает, как страдал он в ту минуту!» Князь только что упрекнул, что вы ненавидите дворянство, — вы, во всяком случае, тогда имели основание оттолкнуть от себя представительницу этого сословия, в ту минуту, конечно же, еще ни в чем не повинную.

— Должен ли я объяснить причину? — спросил он.

Она утвердительно кивнула головой, и они медленно пошли по аллее.

И он стал рассказывать ей историю любви своего погибшего брата, о его страданиях, будучи обманутым любимой девушкой. Он указал ей на висевшие вдали темной массой утесы, где не вынесло своей последней борьбы благородное сердце… Далее он рассказал ей, как бежал сам из отечества с пылающим чувством мести в груди, как потом жажда деятельности привела его к нынешнему благосостоянию и как у него родилась мысль выкупить заброшенный горный завод и создать нейнфельдскую колонию в том виде, в каком находится она в настоящее время.

И когда наконец рассказ его был окончен, две маленькие нежные ручки взяли его руку и крепко пожали.

— Графиня, рука эта не внушает вам отвращения?

— Нет, и как могло бы это случиться? — проговорила она тихим голосом.

Он взял ее за руку и быстро повел по аллее.

— Помните ли вы те слова, которые сказали мне, когда я хотел уйти от вас навсегда? — произнес он в волнении, прижимая к своей груди ее трепещущие руки. — «Я хочу с вами умереть, если это понадобится!» — прошептал он ей на ухо. — Это были ваши слова, Гизела, не правда ли? Но эти слова были сказаны португальцу с благородным аристократическим именем, который исчез в ту самую минуту, когда выполнил свою задачу. Теперь перед вами стоит немец с самым обыкновенным мещанским именем, от которого он никогда не откажется.

— И этому человеку я говорю, — перебила она его твердым голосом, поднимая на него глаза, полные любви, — что не умереть я хочу, Бертольд Эргардт, а жить с вами! Вы слышали, как я объявила князю, что вижу свой жизненный путь ясно и определенно? По этому пути я пойду, опираясь на вашу сильную руку…

В это время горячие губы, которые она уже однажды почувствовала на своей руке, прильнули к ее лбу.

Вскоре Гизела стояла у дверей пасторского дома, а португалец отошел в сторону, дожидаясь, когда молодая девушка войдет под его гостеприимную крышу.

Глава 32

В то время как юная имперская графиня Штурм навсегда покидала Белый замок, а с ним вместе и аристократический круг, министр ходил взад-вперед по своему кабинету; волосы его против обыкновения были всклокочены, а пальцы судорожно перебирали надушенные, кое-где посеребренные пряди.

Наконец в волнении он бросился к письменному столу и начал писать. Капли пота выступили на его бледном восковом лбу, зубы стучали, как при лихорадке, а рука, отличавшаяся железным, твердым почерком, выводила какие-то неясные иероглифы на бумаге.

Написав несколько слов, он бросил перо и, обхватив голову обеими руками, снова начал ходить в неописуемом отчаянии… Казалось, глаза его старались не смотреть на красивый столик возле окна, на котором стояла небольшая шкатулка из красного дерева. Столик этот всегда стоял на одном и том же месте с тех пор, как Белый замок стал собственностью барона Флери и он отделал его по своему вкусу. Шкатулка же была неразлучной спутницей его превосходительства, и он не оставлял ее даже тогда, когда находился в бюро министерского отеля в А. Теперь, в то время как глаза его старались не смотреть на все вокруг, его взгляд с опаской возвращался к ней помимо его воли, словно зачарованный магнетическим взором змеи.

Таким образом прошло четверть часа, затем министр порывистым движением приблизился к столику и, едва дыша, открыл шкатулку трепещущими руками… Не заглядывая в элегантно отделанное нутро, он быстро вынул оттуда какой-то предмет и положил его в свой боковой карман.

Это движение как будто придало решимости барону… Он пошел к двери и отворил ее. На пороге остановился: в открытое окно залетел ночной ветерок и стал раздувать пламя стоящей на письменном столе лампы — оно едва не задевало оконный занавес.

Министр злобно усмехнулся. Мгновение он следил за пламенем, которое так и льнуло к ткани; невольно рука его протянулась, как будто он хотел прийти к нему на помощь… Впрочем, для чего? Замок был застрахован на очень хорошую сумму, а танцующие там, внизу, успеют двадцать раз убежать, прежде чем потолок рухнет им на голову…

Он медленно запер дверь и тихими, едва слышными шагами пошел через анфиладу комнат. Перед будуаром своей супруги он остановился и стал прислушиваться: оттуда раздавались стоны… Невыразимое отчаяние, подавляемое до сих пор, овладело всем существом министра. Женщина, так горько плакавшая, была его богом, единственным существом, которое когда-либо он любил и жгучая страсть к которой еще и теперь не остыла в нем, несмотря на возраст.

Он тихо вошел в комнату и остановился.

Прекрасная Титания лежала на кушетке, лицом зарывшись в подушки; спину прикрывали роскошные волны черных как ночь волос, а белые, обнаженные до самых плеч руки безжизненно свисали с мягкой атласной спинки кушетки. Только маленькие ножки не лишены были своей энергии: они пинали брошенный на пол брильянтовый венок из фуксий и, казалось, готовы были втоптать его в пол.

— Ютта! — воскликнул министр.

При этом восклицании, полном мольбы и отчаяния, она вскочила, словно укушенная тарантулом, и резким движением откинула назад волосы с лица.

— Что тебе от меня надо? — дико закричала она. — Я знать тебя не хочу! И не хочу иметь с тобой никакого дела!

Она протянула руку по направлению к салону, где был князь, и язвительно захохотала.

— Да, у стен были уши, господин дипломат par excellence[15], и я наслаждаюсь тем преимуществом, что великую государственную тайну узнала несколько раньше, чем остальная публика! Муки ада не могут быть изощреннее, чем те, которые я испытала, стоя там, за дверью! Ваше превосходительство, — продолжала она с уничтожающей насмешкой, — я была поражена насмерть, услышав, каким восхитительным образом мистифицировали вы княжескую фамилию! А вот валяется сокровище, — она с презреньем пнула ногою венок из фуксий, — которым вы с таким удовольствием украшали «ваше божество»! Как возрадуются, как восторжествуют злые завистники, открыв, что «бриллиантовая фея» в смешном неведении осыпана была богемскими стекляшками!

И маленькие ручки в бешенстве принялись рвать на себе волосы.

Министр нетвердой походкой подошел к ней, но она отбежала в сторону, предостерегающе вытянув вперед руки.

— Не смей касаться меня! — сказала она с угрозой. — Ты не имеешь более никакого права на меня! О, кто возвратит мне потерянные одиннадцать лет! Молодость, красоту я отдала вору, плуту, нищему!

— Ютта! — В эту минуту человек этот снова овладел собою. — Ты теряешь рассудок, — сказал он строго. — В подобные моменты я всегда давал тебе вволю накричаться, как избалованному ребенку. Но теперь у меня нет на это времени. — С кажущимся спокойствием он скрестил руки на груди и продолжил:

— Хорошо, ты права, я обманщик, я нищий… Да, у нас не останется и подушки, на которую мы могли бы преклонить голову, если все они явятся и предъявят свои законные права… Ты ни единого упрека никогда не слыхала от меня, но если эти несколько минут ты решила употребить на то, чтобы насмехаться надо мною, то и я тебе скажу, из-за кого я разорился… Ютта, припомни и сознайся, как с каждым годом нашего брака твои требования возрастали — сама княгиня не могла уже поспорить с блеском твоих туалетов… Я всегда без возражений исполнял все твои желания. Безумная слепая любовь к тебе делала меня послушным орудием твоего безграничного тщеславия… Смешным ребячеством звучит эта жалоба о потерянных одиннадцатых годах нашего брака, ибо они дали тебе возможность наслаждаться жизнью! Руки твои буквально утопали в золоте…

Баронесса стояла все это время отвернувшись, теперь она повернула голову и бросила на него взгляд, полный злобы.

— О, ты отлично знаешь старую песню, которую затягивают в свете, когда дело доходит до разорения. «Виновата жена!» — передразнила она со смехом. — Жаль, милый друг, что я так часто бывала свидетельницей неудач, доводивших тебя до отчаяния в Баден-Бадене, Гамбурге и тому подобных местах, обладающих таким сильным магнитом, как зеленые столы! При подобных обстоятельствах я всегда убеждалась, что и твои руки отлично могли утопать в золоте, или ты будешь утверждать, что всегда вел честную игру?…

— Я не намерен тратить слова на свою защиту. Кто, подобно мне, сознательно вступил на тот темный путь…

— Да, темный, именно темный! — перебила она его, подступая ближе. — Его превосходительство, конечно, рухнуло, — прошипела она ему в лицо. — Барон Флери спустился с высоты своего величия на единственное оставшееся ему поприще — помощника банкомета!

— Ютта! — он с силой схватил ее за руки.

Она вырвала их и бросилась к двери.

— Не смей приближаться ко мне, ты наводишь на меня ужас! — закричала она. — Ты весьма хитро начинаешь свое дело, навязывая мне вину, хочешь принудить меня отвечать с тобой за ее последствия! Не заблуждайся! Я никогда не пойду с тобой, не разделю твоего позора и нищеты! Моих обязательств перед тобой более не существует… Если в эти ужасные часы я и чувствую небольшое утешение, так это от сознания, что нравственно я никогда не была связана с тобой — я никогда тебя не любила!

Это было последним ударом, разразившимся над человеком, на которого всегда с завистью устремлены были взоры окружающих, и этот удар, нанесенный очаровательными женскими устами, был самым жестоким из всех, обрушившихся на его голову.

Министр, шатаясь, направился к двери, намереваясь оставить комнату, но ноги отказывались служить ему. Закрыв лицо руками, он прислонился к стене.

— Несмотря на все твои клятвы и уверения, ты никогда не любила меня, Ютта? — переспросил он с усилием, прерывая мертвое молчание в комнате.

Жена с диким торжеством, энергично покачала головой.

На губах его появилась горькая усмешка.

— О женская логика! Эта женщина безжалостно отталкивает от себя обманщика и при этом с милой наивностью объявляет мужу, этому самому обманщику, что она в продолжение одиннадцати лет обманывала его! О, ты еще сделаешь карьеру, перед тобою лежит еще несколько лет молодости и красоты; но конец этой карьеры… Ну, я хочу быть скромнее тебя и не стану рассказывать этим стенам, каков будет конец карьеры ее превосходительства баронессы Флери!

Взявшись за ручку двери, он обвел взглядом комнату.

Баронесса снова бросилась на кушетку. Никогда она не казалась ему столь прелестной, как в эту минуту, в этой полной отчаяния позе. Жгучее чувство любви к этой прекрасной женщине взяло верх над прочими страстями, кипевшими в истерзанной душе этого человека, он забыл, что в обольстительном теле скрывается жалкая душонка, забыл, что это ненасытное, тщеславное сердце никогда не билось для него, и снова подошел к кушетке.

— Ютта, дай мне твою руку и посмотри на меня еще раз! — попросил он прерывающимся голосом.

Она спрятала обе руки под подушку и еще ниже опустила лицо.

— Ютта, взгляни на меня последний раз, мы больше никогда не увидимся!

Она продолжала лежать неподвижно. Стиснув зубы, он вышел из комнаты. Неслышными шагами миновав коридор, стал спускаться по лестнице. Долетавший снизу разговор заставил его замедлить шаги; скрытый перилами лестницы, он увидел внизу трех придворных — счастливых обладателей камергерского ключа. Лица их были встревожены, а тон голосов взволнованный.

— Итак, господа, его светлость уезжает, — сказал один из этих достойных кавалеров, натягивая перчатку на свою пухлую руку и аккуратно застегивая ее. — Я, в силу данного мне приказа, должен вернуться в зал с как можно более беззаботной миной, faire les honneurs[16] — положение очень неприятное, когда на твою голову обрушивается целый короб новостей! И не смешно ли, что князь хочет во что бы то ни стало на сегодня потушить скандал, как будто завтра не станет все известно! Боже, что за кутерьма поднимется в нашей доброй резиденции! Любопытно посмотреть! Что, не говорил ли я вам об этом всегда, господа? Имел я право или нет? Это был негодяй насквозь. И мне жаль его светлость, но для него полезно убедиться наконец, какому ловкому патрону такое долгое время подчинялось наше древнее, родовитое дворянство.

Господа утвердительно покачали головами и разошлись в разные стороны.

— О, все вы, вместе взятые, древнее родовитое дворянство, околели бы с голоду без меня! — пробормотал сквозь зубы министр. — Мы квиты.

По длинным пустынным коридорам он вышел во двор. Там кипела бурная деятельность: спешно выводили лошадей из стойла и выкатывали княжеский экипаж из сарая.

Министр прошел в сад. Из окон бил яркий свет, вспыхнувший по мановению этого человека, который, как нищий, бродил теперь без пристанища.

Вот подъехала к крыльцу княжеская карета; показался князь в сопровождении лишь немногих из своих приближенных.

При виде его министр сжал кулаки и с отчаянием ударил себя в грудь.

Карета покатилась, вот она переехала мост… Стук колес уже издали раздавался в ночной тишине, наконец замер и он…

Странно: неужели элегантный кавалер не с обычным искусством исполнил возложенную на него трудную обязанность?… И вот уже друг за другом стали выезжать со двора замка кареты остальных гостей.

Звуки оркестра как-то дико звучали в опустевших стенах, и вскоре смолкли и они.

Министр шел все дальше по аллее. Наконец он очутился в отдаленном уголке сада, поддерживаемом в искусственном запустении. Тут все было дико и угрюмо.

Он остановился. Взгляд его упал на замок, где уже начали тушить огни. Вот потух последний огонек и здание потонуло во мраке.

На нейнфельдской башне пробило двенадцать часов. С последним ударом колокола в аренсбергском саду раздался выстрел…

«Кто-то охотится», — подумали разбуженные сельчане и, повернувшись на другой бок, снова заснули сном праведников…

Глава 33

Был сентябрь. Первое суровое дыхание осени смешивалось с летним ветерком и слегка колыхало вершины деревьев вокруг Лесного дома.

В самом доме царила весна.

Бертольд Эргардт и Гизела были обвенчаны. Баронесса Флери, получив небольшой пенсион, предоставленный ей князем, исчезла.

Госпожа фон Гербек также сошла со сцены. Получая от Гизелы ежегодно некоторую сумму, забытая всеми, она удалилась в маленький городок и жила «своими воспоминаниями».

При дворе в А. выбор молодой графини Штурм произвел сильное впечатление.

Князь несколько ночей провел без сна от мысли, что португалец опять грозит секирой корням светлейшего княжеского принципа, доказывая всему свету, что урожденная имперская графиня Штурм может сделаться обыкновенной госпожой Эргардт и никто не вправе предотвратить это несчастье.

Результатами этих бессонных ночей было тайное поручение, исполнение которого возложено было на женщину «с проницательным взглядом и острым языком».

Графиня Шлизерн однажды нанесла визит невесте в пасторский дом и присутствовавшему при этом жениху, где с изысканной дипломатической тонкостью дала понять, что его светлость имеет намерение даровать дворянскую грамоту «первому промышленнику» своей страны… Той же изысканной тонкостью «упрямый португалец» позолотил и свой ответ, горький смысл которого, тем не менее, означал следующее: удостоенный сей чести отнюдь не принадлежит к тем личностям, которые борются с дворянством до тех пор, пока сами оное не получают. Наше время и без того представляет много образчиков подобных ренегатов, которые, заручившись предлогом «лишь в интересах своих детей», становятся в ряды защитников столпов отжившего сословия, от которого они видели одно презрение. Он не находит нужным прибавлять к своему имени что-либо и никогда его не переменит.

Потерпев подобное поражение, дипломатка вернулась в А.

Но невеста вскоре получила доказательства, что княжеская немилость не распространяется на нее. Под петицией нейнфельдских прихожан, ходатайствовавших о допущении к должности их пастора, стояло также имя имперской графини Штурм. Ходили слухи, что подписи этой нейнфельдцы обязаны были тем, что им оставили их пастора…


Наступали сумерки. На террасе Лесного дома застыла высокая, величественная фигура мужчины, рядом с которым было юное существо, склонившее голову к нему на грудь. На этот раз словам любви, которые шептали их губы, ничто не могло помешать.

«Гизела!» — раздался вдруг гортанный голос рядом с молодой женщиной. Она повернула голову — попугай беззаботно раскачивался на своем кольце. Из дверей галереи, улыбаясь, вышел старый Зиверт. Девушка протянула ему руки: с огромным трудом старику удалось выучить птицу произносить имя будущей хозяйки дома.

(Пер. О. В. Ивановой)

Примечания

1

Волей-неволей (лат.). (Здесь и далее примеч. пер., если не указано иное)

2

Ну, ладно (фр.).

3

Наконец (фр.).

4

Старинная женская длинная накидка без рукавов. (Примеч. ред.)

5

В Германии: студент, принадлежащий к одной из корпораций. (Примеч. ред.)

6

Неимущая беднота. (Примеч. ред.)

7

В Средние века длинное, до пят, одеяние западноевропейского католического духовенства. (Примеч. ред.)

8

В стиле Ватто (фр.).

9

Кстати (фр.).

10

Пусть стыдится тот, кто плохо думает (фр.).

11

Ряд деревьев или кустарников, образующих при стрижке ровную сплошную стенку. (Примеч. ред.)

12

Здесь: доказательство (лат.).

13

Во что бы то ни стало (фр.).

14

Ветхозаветный персонаж. (Примеч. ред.)

15

Великолепный (фр.).

16

Здесь: делать вид (фр.).


на главную | моя полка | | Наследница. Графиня Гизела |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 1.0 из 5



Оцените эту книгу