Book: Дневник одного тела



Дневник одного тела

Дневник одного тела

Купить книгу "Дневник одного тела" Пеннак Даниэль

Даниэль Пеннак

Дневник одного тела

Дневник одного тела

Даниэль Пеннак – один из самых известных в мире французских писателей.

«Собака пес» и «Глаз волка», которые невозможно читать без слез и которые не забываются спустя годы после прочтения, «черные детективы» и детские книги, сатира и эссе – палитра жанров Пеннака пестра и чрезвычайно разнообразна.

В своем эссе о чтении «Как роман» писатель формулирует «неотъемлемые права читателя», одно из которых – «не читать». Но вряд ли человек вдумчивый и ценящий талантливую прозу захочет воспользоваться этим правом в отношении книг самого Пеннака.

Предисловие

...

Моя дорогая Лизон – мой старый, незаменимый и очень непростой друг Лизон – обладает даром делать страшно неудобные подарки, вроде этой незаконченной скульптуры, занимающей две трети моей комнаты, или холстов, которые она развешивает на просушку у меня в коридоре и в столовой под предлогом, что у нее в мастерской стало слишком тесно. Вы держите в руках последнее ее подношение – последнее по времени. Как-то утром она явилась ко мне, расчистила место на столе, где я только-только собрался позавтракать, и вывалила на него груду тетрадей, оставленных ей недавно умершим отцом. Судя по покрасневшим глазам, она читала их всю ночь. Тем же самым занимался в следующую ночь и я. С отцом Лизон – молчаливым, ироничным, прямым, как восклицательный знак, осененным международной славой старого мудреца, которой он не придавал никакого значения, – я встречался раз пять или шесть в жизни и всегда робел перед ним. И если есть что-то такое, чего я в нем и представить себе не мог, так это то, что он всю свою жизнь писал эти записки! Совершенно огорошенный, я спросил мнения моего друга Постеля, долгое время бывшего его личным врачом (точно так же, как он был врачом семьи Малоссенов). Ответ последовал в ту же секунду. Публиковать! Без колебаний. Отправляй это своему издателю, и публикуйте! Оставалась одна проблема. Убедить издателя опубликовать рукопись известного человека, требуя при этом сохранить имя автора в тайне, – дело непростое! Должен ли я испытывать угрызения совести, вынудив честного и респектабельного труженика печатного слова оказать мне такую милость? Судить вам.

Д. П.

* * *

3 августа 2010 года

...

Милая моя Лизон!

Вот ты и пришла с моих похорон, вернулась к себе домой, грустишь поди, правда? Но тебя ждет Париж, твои друзья, твоя мастерская, несколько незаконченных картин, твои многочисленные проекты, среди которых декорации для Оперы, политика, будущее близняшек – тебя ждет жизнь, твоя жизнь. И вот пришла ты домой, а там – сюрприз, письмо от мэтра Р., которым он в нотариальных выражениях извещает, что у него имеется некий пакет, оставленный твоим отцом и предназначенный лично тебе. Ну и ну, подарочек от папы с того света! Ты, конечно, сразу же бежишь туда. И нотариус вручает тебе занятный презент – мое тело, ни больше и не меньше! Нет, конечно, не настоящее тело из плоти и крови, а посвященный ему дневник, который я пописывал потихоньку на протяжении всей жизни. (Только твоя мама знала – в последнее время.) Вот такой, значит, сюрприз. Папа вел дневник! Что это на тебя нашло, папа? Ты, такой утонченный, такой недоступный, и вдруг – дневник! Да еще и на протяжении всей жизни! Но не личный дневник, доченька, ты же знаешь мое предубеждение против всех этих подробных описаний изменчивых состояний души. И о моей профессиональной деятельности ты там тоже ничего не найдешь, как и о моих убеждениях, о лекциях, которые Этьен высокопарно называл моими «сражениями», – ничего ни об общественной жизни твоего отца, ни о мире вообще. Нет, Лизон, это действительно дневник моего тела.

Ты будешь тем более удивлена, что твой отец никогда не был особо «физическим». Думаю, ни мои дети, ни внуки ни разу не видели меня голым, разве что в купальном костюме, и то очень редко, и уж никогда им не случалось наблюдать, как я поигрываю бицепсами перед зеркалом. Думаю также, что я – увы – не был особенно щедр на ласки. А уж говорить с вами – с тобой и Брюно – о своих болячках – боже упаси! Лучше умереть, что, впрочем, и произошло, но только после того, как дни мои были хорошенько сочтены. Тело никогда не было темой наших разговоров, и я предоставил вам с Брюно самим разбираться с вашими развивающимися телами. Только не подумай, что это всё от равнодушия или от какого-то особенного целомудрия; я родился в 1923 году и был просто обыкновенным буржуа своего времени, из тех, кто употребляет точку с запятой и никогда не выходит к завтраку в пижаме, а непременно после душа, свежевыбритым и надлежащим образом затянутым в дневной костюм. Тело – это изобретение вашего поколения, Лизон. По крайней мере, в том, что касается его использования и демонстрации. А вот взаимоотношения, которые поддерживает с нашим телом – этим мешком с сюрпризами, этим насосом, неутомимо качающим отходы нашей жизнедеятельности, – наше сознание, обходят таким же глубоким молчанием, как и в мое время. Если приглядеться повнимательнее, можно было бы заметить, что нет людей целомудреннее, чем самые бесштанные порноактеры и самые голые труженики боди-арта. Что же касается врачей (кстати, когда тебя последний раз прослушивали?), наших, сегодняшних, то тут все просто: они до тела уже не дотрагиваются. Оно стало для них чем-то вроде клеточного пазла: его просвечивают рентгеном, делают ему эхографию, сканируют, исследуют, – тело биологическое, генетическое, молекулярное, чуть ли не антитело. А знаешь, что я тебе скажу? Чем больше его исследуют, чем больше разглядывают, тем меньше его становится. Оно аннулируется обратно пропорционально энтузиазму, с которым его выставляют напоказ.

Свой дневник я писал о другом теле – о нашем спутнике, о машине, благодаря которой мы существуем. Правда, дневник – это слишком сильно сказано, не думай, что ты найдешь в нем какие-то исчерпывающие сведения, нет, это вовсе не описание моей жизни от двенадцатого до восемьдесят восьмого и последнего года, день за днем, скорее – сюрприз за сюрпризом (на них наше тело не скупится), между которыми будут долгие пропуски, ты сама увидишь, там, на жизненных пляжах, где тело позволяет себе забыться, а нам – забыть о нем. Но всякий раз, когда мое тело являлось моему сознанию, оно заставало меня с пером в руке, готовым со вниманием вникнуть в очередной его сюрприз. И эти явления я описывал как можно тщательнее, используя подручные средства, без малейшей претензии на какую-либо научность. Таково, возлюбленная моя дочь, мое наследство: речь идет не о трактате по физиологии, а о моем сокровенном, о некоем тайнике души, который во многих отношениях мы воспринимаем как нечто самое обыденное. Я доверяю его тебе. Почему именно тебе? Потому что я обожал тебя всю свою жизнь. Я не говорил тебе этого при жизни, так доставь же мне посмертное удовольствие и позволь признаться в этом. Если бы Грегуар был жив, я, конечно же, завещал бы этот дневник ему: он заинтересовал бы его как врача и повеселил бы как моего внука. Господи, как я любил этого мальчика! Грегуар, так рано умерший, и ты, ставшая бабушкой, – вот мое счастье, мои пожитки, мои припасы на дальнюю дорогу. Ладно. Хватит излияний. Поступай с этими тетрадями как тебе заблагорассудится. Отправь их на помойку, если мой подарок покажется тебе неуместным, поделись с родными, если так подскажет тебе сердце, опубликуй, если сочтешь нужным. Но в этом случае позаботься об анонимности автора – тем более что он мог бы быть все равно кем, – измени имена людей и географические названия, а то как бы кого-нибудь не обидеть. Не стремись издать все полностью – ты из этого не выберешься. Впрочем, несколько тетрадей за долгие годы потерялось, а в других – сплошные повторы. Пропусти их – я имею в виду, к примеру, детские, где я подсчитывал свои подтягивания на турнике и упражнения для брюшного пресса, или юношеские, в которых с непредвзятостью независимого ревизора я составлял список своих любовных похождений. Короче говоря, делай со всем этим что хочешь, как хочешь – что ни сделаешь, все будет хорошо.

Я любил тебя. Папа

1 Первый день (Сентябрь 1936 года)

Мама – единственная, кого я не позвал.

64 года, 2 месяца, 18 дней

Понедельник, 28 декабря 1987 года

Грегуар с приятелем подшутили сегодня над малышкой Фанни, и их дурацкая шутка напомнила мне самую первую сцену этого дневника, травму, из-за которой он и появился на свет.

Мона, которая обожает устраивать чистки и уборки, приказала сжечь на костре старый хлам, хранившийся в доме со времен Манеса: колченогие стулья, продавленные матрасы, изъеденную жучком тележку, старые автопокрышки – получилось гигантское вонючее аутодафе (выглядевшее все же не так зловеще, как какая-нибудь свалка). Она поручила это дело мальчикам, которые тут же решили поиграть в суд над Жанной д’Арк. Меня оторвали от работы вопли малышки Фанни, которую взяли на роль святой. Весь день Грегуар с Филиппом расписывали ей заслуги Жанны д’Арк, о которой Фанни в свои шесть лет и слыхом не слыхивала. Они так блестяще обрисовали ей преимущества райской жизни, что малышка захлопала в ладоши и запрыгала от радости в предвкушении жертвы. Но стоило ей увидеть костер, в который ее предполагалось бросить живьем, как она с воплями кинулась ко мне (Моны, Лизон и Маргерит не было дома). Она вцепилась в меня крохотными ручками, словно перепуганная птичка коготками. Дедушка! Дедушка! Я попытался утешить ее при помощи обычных «ну-ну-ну», «все прошло», «ничего страшного» (на самом-то деле все как раз было очень даже страшно, но я на тот момент был не в курсе их планов относительно этой канонизации). Я усадил ее к себе на колени и почувствовал, что она вся мокрая. Более того – она даже наложила в штанишки, то есть обделалась от страха. Сердечко ее билось с ужасающей скоростью, и она часто-часто дышала. У нее были так стиснуты зубы, что я даже испугался, уж не столбняк ли это. Я посадил ее в горячую ванну, и там она рассказала – урывками, между остатками рыданий, – о том, какую судьбу уготовили ей эти болваны.

И вот я перенесся в прошлое, в день, когда завел этот дневник. Сентябрь 1936 года. Мне двенадцать лет, почти тринадцать. Я скаут. До этого я был «волчонком» – эти звериные названия вошли в моду благодаря «Книге джунглей». Теперь я настоящий скаут, то есть – и это важно – я больше не «волчонок», я уже не маленький, я – взрослый. Заканчиваются летние каникулы. Я – в скаутском лагере где-то в Альпах. Мы воюем с другим отрядом, противник украл у нас вымпел. Надо идти и отбить его. Правила игры просты. Каждый из нас носит галстук, концы которого заправлены за пояс шортов. И наши противники тоже. Этот галстук называется «жизнь». Из вылазки мы должны вернуться не только с нашим вымпелом, но и принести с собой как можно больше «жизней». Мы называем их еще скальпами и подвешиваем к поясу. Тот, кто принесет больше всего «скальпов», – грозный воин, великий охотник и настоящий ас – как те летчики Первой мировой, которые украшали фюзеляж своих машин немецкими крестами – по числу сбитых самолетов. Короче говоря, мы играем в войну. Поскольку меня не назовешь здоровяком, я теряю жизнь в самом начале военных действий. Я попал в засаду. Двое врагов прижимают меня к земле, а третий срывает с меня «жизнь». Потом они привязывают меня к дереву, чтобы я, пусть даже мертвый, не попытался снова ввязаться в бой. И оставляют. Посреди леса. Привязанного к сосне, с измазанными смолой голыми ногами и руками. Враги отступают. Фронт удаляется, я слышу время от времени выкрики, но они становятся все глуше, и наконец все смолкает. На меня обрушивается непомерная тишина. Та самая лесная тишина, которая состоит из множества звуков: потрескивание, шуршание, какие-то вздохи, попискивание, шум ветра в кронах деревьев… Ну вот, думаю я, сейчас появятся звери, потревоженные нашими играми. Не волки, конечно, – я же взрослый, я не верю в волков-людоедов, – нет, не волки, а, к примеру, кабаны. Что может сделать кабан привязанному к дереву мальчику? Да ничего, конечно, он просто его не тронет. А если это будет самка с детенышами? Но мне все же не страшно. Просто интересно, все хочется знать, вот я и задаю себе соответствующие вопросы. Чем сильнее я дергаюсь, пытаясь освободиться, тем туже затягиваются веревки и тем плотнее прилипает к моей коже смола. А если она засохнет? Ясно одно: самому мне не освободиться, скауты знают толк в вязании узлов – нипочем не развяжешь. Мне очень одиноко, но я не думаю о том, что меня никогда не найдут. Я знаю, что в этом лесу бывают люди, мы часто встречаем здесь любителей пособирать чернику или землянику. Я знаю, что, как только закончатся боевые действия, кто-нибудь придет и меня отвяжет. Даже если враги про меня позабудут, ребята из моего отряда заметят, что меня нет, скажут кому-нибудь из взрослых, и меня освободят. Так что мне не страшно. Я терпеливо переношу приключившуюся со мной неприятность. Рассудок без труда справляется со всем, что сложившаяся ситуация подкидывает моему воображению. Вот муравей ползет по моему ботинку, потом по голой ноге, мне немного щекотно. Этому одинокому муравью не сокрушить мой здравый смысл. Сам по себе он совершенно безобиден – так я считаю. Даже если он меня укусит, даже если заползет под шорты, а потом дальше – в трусики, ничего страшного, я вытерплю. В лесу муравьиный укус – обычное дело, я знаю эту боль, вполне терпимо, кольнет, а потом быстро проходит. В таком состоянии духа я пребываю, пока на глаза мне не попадается муравейник – в двух-трех метрах от моего дерева, у подножия другой сосны: огромный курган из сосновых иголок, кишащий темной, дикой жизнью, неподвижный, но при этом полный чудовищного движения. А когда я вижу, как на ногу мне заползает второй муравей, я окончательно теряю контроль над своим воображением. Какие укусы? Сейчас муравьи облепят меня всего с ног до головы и сожрут заживо! Воображение не рисует мне детальной картины: я не представляю себе, как муравьи поползут по моим ногам, как они вцепятся в мой пенис, сожрут анус или заползут внутрь меня через глазницы, уши, ноздри, как они будут пожирать меня изнутри, разгуливая по моим кишкам и пазухам, я не представляю себя в виде живого муравейника, привязанного веревками к сосне, не вижу, как эти трудяги стройными рядами вылезают из моего мертвого рта, перенося меня, крупица за крупицей, в этот жуткий желудок, кишащий в трех метрах от меня, – нет, я не пытаюсь представить себе эти пытки, но все они звучат в вопле ужаса, который я исторгаю, зажмурившись и широко раскрыв рот. Это крик о помощи, и он, должно быть, накрывает весь лес и весь мир, простирающийся за его пределами, в этом пронзительном крике мой голос рассыпается на тысячу иголок. Все мое тело кричит этим надрывным голосом – голосом маленького мальчика, которым я снова стал, – и мои сфинктеры тоже, они орут так же пронзительно, как и мой широко раскрытый рот, кишечник опорожняется, я чувствую, как тяжелеют шорты, вот уже течет по ногам, мешаясь со смолой и удваивая мой ужас, потому что, думаю я, запах привлечет еще больше муравьев, и мои легкие рвутся в клочья от криков о помощи, я весь в слезах, в слюне, в соплях, в смоле и в дерьме. В то же время я прекрасно вижу, что муравейнику нет до меня никакого дела, он продолжает сосредоточенно трудиться, заниматься своими бесчисленными делами, что остальные муравьи – миллион, не меньше, – совершенно меня игнорируют, я вижу это, осознаю, понимаю, но – поздно, страх победил, у того, что я испытываю, нет ничего общего с действительностью, это не я, а мое тело, всё, целиком, кричит от ужаса, от страха быть съеденным заживо, и этот страх – порождение одного только моего сознания, муравьи тут ни при чем, я смутно понимаю это, и позже, когда аббат Шапелье спросит меня, неужели я правда думал, что муравьи могут меня съесть, я отвечу, что нет, и когда он потребует, чтобы я признал, что просто разыграл комедию, я отвечу, что да, и когда он спросит, неужели мне так нравится пугать своими воплями прохожих, которые меня в конце концов отвязали, я отвечу, что не знаю, и неужели тебе не было стыдно вернуться к товарищам в таком виде – подумать только, весь в дерьме, как младенец, я отвечу, что стыдно; все эти вопросы он задает, поливая меня из шланга, чтобы смыть основную грязь, прямо в одежде, а ведь это – форма, позволь тебе напомнить, форма скаутов, ты задумался хоть на секунду, что могут подумать о скаутах люди, которые тебя нашли? Нет, простите, я не подумал об этом. Нет, но все же, скажи мне правду, эта комедия тебе доставила хоть какое-то удовольствие? Только не ври, не говори, что тебе не было весело! Ведь весело же, правда? Кажется, я не сумел ответить на этот вопрос, ведь я еще не вел тогда этот дневник, в котором в течение всей своей последующей жизни стремился отделять тело от сознания и защищать его, тело, от нападок собственного воображения, а воображение – от несвоевременных и неуместных проявлений тела. А что скажет твоя мама? Ты подумал, что на все это скажет твоя мама? Нет, нет, о маме я совсем не подумал, и, когда он задал этот вопрос, я вспомнил, что единственный человек, которого я не позвал, пока орал там в лесу, была мама; мама – единственная, кого я не позвал.



Из лагеря меня отчислили и отправили домой. За мной приехала мама. А на следующий день я начал этот дневник такими словами: «Не буду больше бояться, не буду больше бояться, не буду больше бояться, никогда не буду больше бояться».

2 12—14 лет (1936—1938)

Если надо быть похожим на это, на это я и буду похож.

12 лет, 11 месяцев, 18 дней

Понедельник, 28 сентября 1936 года

Не буду больше бояться, не буду больше бояться, не буду больше бояться, никогда не буду больше бояться.

* * *

12 лет, 11 месяцев, 19 дней

Вторник, 29 сентября 1936 года

Чего я боюсь:

– Маму.

– Зеркала.

– Ребят. Особенно Фермантена.

– Насекомых. Особенно муравьев.

– Боли.

– Боюсь обделаться от страха.

Идиотский список. Я всего боюсь. В любом случае, страх всегда накатывает неожиданно. Сначала ты и не ждешь ничего такого, а через две минуты сходишь с ума от страха. Как тогда в лесу. Мог ли я подумать, что испугаюсь пары муравьев? Почти в тринадцать-то лет! И еще до муравьев, когда те, враги, напали на меня, я же сразу упал на землю, даже не подумав защищаться. Я позволил им отнять мою жизнь и привязать себя к дереву, как мертвого. Я и правда был мертвый – мертвый от страха!

Что делать, чтобы побороть страх:

– Боишься маму? Поступай так, как если бы ее не было на свете.

– Боишься ребят? Сам заговори с Фермантеном.

– Боишься зеркал? Посмотри на себя в зеркало.

– Боишься боли? Страх – самая сильная боль.

– Боишься обделаться? Твоя трусость омерзительнее всякого дерьма.

Есть все же что-то еще более идиотское, чем список вещей, которых я боюсь, – это список каких-то решений. Я же никогда их не выполняю.

* * *

12 лет, 11 месяцев, 24 дня

Воскресенье, 4 октября 1936 года

После того, как меня выгнали из лагеря, мама все время сердится. Сегодня вечером она вытащила меня из таза в ванной – я еще и намылиться не успел. Она заставила меня взглянуть в зеркало. Я даже не вытерся. Она держала меня за плечи, как будто я сейчас удеру. Мне даже было больно. Она все твердила, посмотри на себя, посмотри на себя! Я сжал кулаки и закрыл глаза. А она все кричала. Открой глаза! Посмотри на себя! Только посмотри на себя! Мне было холодно. Я стиснул зубы, чтобы они не стучали. Я дрожал всем телом. Мы не выйдем отсюда, пока ты на себя не посмотришь! Посмотри на себя! Но я не открывал глаз. Не хочешь открыть глаза? Не хочешь взглянуть на себя? Опять эти комедии? Ну ладно! Хочешь, чтобы я сама сказала тебе, на что ты похож? На что похож мальчик, которого я вижу? На что он, по-твоему, похож? На что ты похож? Сказать тебе? Сказать? Ни на что ты не похож! Абсолютно ни на что! (Я пишу в точности всё , что она говорила.) Она вышла, хлопнув дверью. А я открыл глаза и увидел запотевшее зеркало.

* * *

12 лет, 11 месяцев, 25 дней

Понедельник, 5 октября 1936 года

Если бы папа присутствовал при этом мамином припадке, он сказал бы мне на ухо: Мальчик, который ни на что не похож, надо же, а это ведь очень интересно ! На что, в самом деле , должен быть похож мальчик, который абсолютно ни на что не похож? На экорше из «Ларусса»? Когда папа хотел подчеркнуть какое-нибудь слово, он произносил его как будто курсивом. Потом умолкал, давая мне время поразмыслить. Я думаю про экорше из «Ларусса», потому что мы с папой много занимались анатомией и изучали ее по этому экорше. Я знаю, как устроен человек. Я знаю, где находится селезеночная артерия, знаю названия каждой косточки, каждого нерва, каждого мускула.

* * *

13 лет, день рождения

Суббота, 10 октября 1936 года

Мама опять устроила Додо номер с носовым платком. Конечно же, она дождалась обеда, чтобы все были в сборе. Додо передавал закуски. Она попросила его «соизволить» поставить тарелки и слегка притянула к себе – как будто чтобы приласкать. Но вместо этого достала свой платок, провела ему за ушами, на сгибе локтя, под коленкой. Додо стоял как деревянный. Разумеется, платок (который мама продемонстрировала окружающим!) стал не таким белоснежным, каким был. Ногти тоже были не такими как надо. Если ты такой грязнуля, нечего строить из себя благородную барышню! Идите к себе и смойте с себя грязь, молодой человек! А Виолетт она сказала, указывая пальцем на Додо: «Прошу вас проследить! И про пупок пусть не забудет! Даю вам десять минут». В моменты злобы мама всегда начинает говорить веселым девчоночьим голосом.

Когда я был маленький и Виолетт умывала меня, она рассказывала, как было грязно при дворе Людовика XIV, да так, будто сама там побывала. Ах! Там так пахло, ты не поверишь! Эти люди все время поливались духами, ну, знаешь, как некоторые запихивают мусор под ковер, чтобы не было видно. А еще Виолетт нравится вот эта записка Наполеона Жозефине (он возвращался тогда из Египетского похода): «Не мойся, я еду». Я только хочу сказать, дружочек, что нам вовсе не обязательно пахнуть жасмином, чтобы быть любимыми. Только никому не говори!

Кстати о чистоте: как-то, когда я тер папе спину волосяной перчаткой, он сказал: Ты никогда не задумывался, куда девается вся эта человеческая грязь? Что мы пачкаем, когда моемся сами?

* * *

13 лет, 1 месяц, 2 дня

Четверг, 12 ноября 1936 года

Я сделал это! Сделал! Я стянул простыню со шкафа у себя в комнате и посмотрелся в зеркало! Я решил: все, хватит! Сбросил простыню, сжал кулаки, глубоко вздохнул, открыл глаза и взглянул на себя! Я ПОСМОТРЕЛ НА СЕБЯ ! Я как будто в первый раз себя видел. Долго-долго стоял перед зеркалом. На самом деле там, внутри, был не совсем я. Это было мое тело, а не я. И это был даже не какой-то приятель. Я все повторял: Ты – это я? Я – это ты? Это мы? Я не сумасшедший, я прекрасно знаю, что просто играл, что это не я, а какой-то мальчик, которого забыли в глубине зеркала. Я спрашивал себя, сколько времени он там находится. Такие игры, от которых мама просто выходит из себя, папу совершенно не пугают. Сынок, ты не сумасшедший, ты играешь со своими ощущениями , как все дети в твоем возрасте. Ты прислушиваешься к ним, у тебя возникают вопросы. И это будет продолжаться всегда. Даже когда ты вырастешь и станешь взрослым. Даже когда состаришься. Запомни хорошенько: всю жизнь нам приходится делать над собой усилие, чтобы поверить нашим чувствам .

Мое отражение действительно выглядело как забытый в моем зеркальном шкафу мальчик. Это ощущение было абсолютно верным. Сдергивая простыню, я знал, что увижу, но все равно это стало для меня сюрпризом, как будто этого мальчика забыли там еще до моего рождения. Я долго разглядывал его.

И тут в голову мне пришла мысль.

Я вышел из своей комнаты, на цыпочках прошел в библиотеку, открыл «Ларусс», вырвал по линейке таблицу с экорше (никто ничего не заметит, мама берет «Ларусс», только чтобы подложить его под попу Додо, когда мы обедаем в столовой), вернулся к себе, закрылся на задвижку, разделся догола, засунул экорше в щелку зеркала и принялся нас сравнивать – его и себя.

Оказалось, что у нас с ним нет ничего общего – абсолютно. Экорше – взрослый, к тому же он – атлет. У него широкие плечи. Он держится прямо и твердо стоит на мускулистых ногах. А я ни на что не похож. Я – мальчик, хилый, бледный, с впалой грудью, такой худой, что под мои лопатки можно просовывать почту (говорит Виолетт). Правда, одна общая черта у нас с ним все же имеется: мы оба прозрачные . У нас обоих видны все вены, у обоих можно пересчитать кости, только у меня не видно ни одного мускула. Одна кожа, сосуды, дряблое мясо и кости. Никакой твердости, как сказала бы мама. Это правда. И поэтому любой может отнять у меня жизнь, привязать меня к дереву, бросить в лесу, мыть из шланга, насмехаться надо мной и говорить, что я ни на что не похож. Ты ведь тоже не стал бы меня защищать, а? Ты бросил бы меня на съедение муравьям! Насрать тебе на меня!

А вот я буду тебя защищать! Даже от самого себя! Я наращу тебе мускулы, укреплю нервы, буду заниматься тобой каждый день, интересоваться всем , что ты чувствуешь .

* * *

13 лет, 1 месяц, 4 дня

Суббота, 14 ноября 1936 года

Папа говорил: Каждый предмет – это прежде всего – предмет интереса. Значит, мое тело тоже предмет интереса. Я буду вести дневник моего тела.

* * *

13 лет, 1 месяц, 8 дней

Среда, 18 ноября 1936 года

Я хочу вести дневник моего тела еще и потому, что все вокруг говорят о другом. Тела у людей заброшены, заперты в зеркальных шкафах . Те, кто ведет дневник – обыкновенный, – к примеру, как Люк или Франсуаз, болтают в нем обо всем и ни о чем, описывают свои чувства, переживания, рассказывают всякие истории про друзей, про любовь, про измены, оправдываются без конца, пишут, что они думают о других или что другие, как они считают, думают о них, про путешествия, про прочитанные книги, а о своем теле – никогда ни слова. Я заметил это прошлым летом с Франсуаз. Она прочитала мне свой дневник – «по большому секрету», хотя она всем его читает, – мне Этьен сказал. Она пишет под влиянием эмоций, но почти никогда не помнит, что это были за эмоции. Зачем ты это написала? Не знаю, не помню. Получается, она и сама не уверена в смысле того, что написала. А вот я хочу, чтобы то, что я пишу сегодня, и через пятьдесят лет означало бы то же самое. В точности! (Через пятьдесят лет мне будет шестьдесят три года.)

* * *

13 лет, 1 месяц, 9 дней

Четверг, 19 ноября 1936 года

Поразмыслив еще раз над своими страхами, я составил вот такой список ощущений: от страха пустоты у меня сжимаются яйца, от страха быть побитым я впадаю в ступор, от страха испугаться на меня нападает тоска, от тоски у меня начинаются колики, от волнения (даже приятного) я покрываюсь гусиной кожей, от воспоминаний (например, при мысли о папе) у меня выступают слезы, от неожиданности (даже от хлопанья двери!) я вздрагиваю, при паническом страхе мне сразу хочется писать, от малейшего огорчения я плачу, от ужаса – задыхаюсь, от стыда сжимаюсь в комок. Мое тело реагирует на всё. Только я не всегда знаю, как именно оно отреагирует.

* * *

13 лет, 1 месяц, 10 дней

Пятница, 20 ноября 1936 года

Я долго думал. Если я буду описывать в точности все, что чувствую, мой дневник станет послом – посредником между моим сознанием и телом. Переводчиком моих ощущений.

* * *

13 лет, 1 месяц, 12 дней

Воскресенье, 22 ноября 1936 года

Я буду описывать не только сильные ощущения, сильные страхи, болезни, несчастные случаи, а абсолютно всё, что чувствует мое тело (или ощущения, которые внушает моему телу сознание). Например, нежное прикосновение ветерка к коже, шум тишины внутри меня, когда я затыкаю себе уши, запах Виолетт, голос Тижо. У Тижо уже тот же голос, каким будет у него, когда он вырастет, – шершавый , словно посыпанный песком, как будто он выкуривает по три пачки сигарет в день. Это в три-то года! Когда он вырастет, его голос, конечно, не будет уже таким тонким, но это будет тот же самый шершавый голос со смехом, прячущимся за каждым словом, я уверен. Как говорит Виолетт по поводу гневных вспышек Манеса: Кричи не кричи, а голос – какой он есть, такой и будет!

* * *

13 лет, 1 месяц, 14 дней

Вторник, 24 ноября 1936 года

Наш голос – это пение ветра, пролетающего сквозь наше тело. (Ну, конечно, если он не вылетает через низ.)

* * *

13 лет, 1 месяц, 26 дней

Воскресенье, 6 декабря 1936 года

Когда я вернулся из Сен-Мишеля, меня вырвало. Ненавижу, когда меня рвет. Чувствуешь себя каким-то вывернутым мешком. Тебя самого выворачивает наизнанку. Причем судорожно. Сдирая кожу. Ты сопротивляешься, но тебя все равно выворачивает. И все, что было внутри, вываливается наружу. В точности как когда Виолетт сдирает шкурку с кролика. И все видят твою изнанку. Вот что такое, когда рвет. Мне становится стыдно, и я прихожу от этого в бешенство.

* * *

13 лет, 1 месяц, 28 дней

Вторник, 8 декабря 1936 года

Прежде чем что-то записывать, обязательно сначала успокоиться.

* * *

13 лет, 2 месяца, 15 дней

Пятница, 25 декабря 1936 года

Вчера вечером мама преподнесла мне подарок, задав такой вопрос: Ты правда считаешь, что заслужил подарок на Рождество? Я вспомнил про скаутов и сказал, что нет. Но главным образом потому, что мне от нее ничего не надо. Дядя Жорж подарил мне две двухкилограммовые гантели, а Жозеф – специальный снаряд для накачивания мускулатуры, который называется эспандер. Это пять таких резиновых шнуров, приделанных к деревянным рукояткам. Надо браться за рукоятки и растягивать эспандер столько раз, сколько сможешь. В инструкции помещена фотография одного дяденьки до того, как он приобрел эспандер, и через полгода после покупки. Его просто не узнать. Грудная клетка увеличилась в два раза, а поднимающие мышцы так накачались, что шея у него стала как у быка. А ведь он занимался всего по десять минут в день .

* * *

13 лет, 2 месяца, 18 дней

Понедельник, 28 декабря 1936 года

Мы с Этьеном играли в обморок. Было здо́рово. Один встает у другого за спиной, обхватывает его руками и что есть силы стискивает грудь, а тот в это время выдыхает из легких весь воздух. Один раз, два, три, а когда воздуха в груди больше не остается, в ушах начинает шуметь, голова кружится, и ты падаешь в обморок. Такая прелесть! Этьен говорит, тебя как будто уносит куда-то. Ага, или как будто падаешь в пропасть, или плывешь… Короче говоря, прелесть!

* * *

13 лет, 3 месяца

Воскресенье, 10 января 1937 года

Додо разбудил меня посреди ночи. Он плакал. Я спросил его почему, но он не захотел говорить. Тогда я спросил, зачем он меня разбудил. Он наконец признался, что ребята смеются над ним, потому что он не умеет писать так же далеко, как они. Я спросил, докуда он достает струей. Он ответил, что недалеко. Тебя что, мама не научила? Нет. Я спросил, может, научить его прямо сейчас. Да. Я спросил, хорошо ли он натягивает «носочек», перед тем как пописать. Он сказал: Чего – носочек? Мы вышли на балкон, и я показал ему, как надо натягивать «носочек». Меня научила Виолетт, во время мытья, когда я был маленький: «Натягивай как следует носочек – вот так! – а то у нас тут грибы разведутся». Он достал свой кончик и пописал далеко-далеко, прямо на крышу припаркованного внизу «гочкисса» Бержераков. То есть дальше тротуара. Он так обрадовался, что писал и смеялся. Струя толчками летела все дальше и дальше. Я испугался, что он разбудит маму, и зажал ему рот ладонью. А он все смеялся – мне в руку.

* * *

13 лет, 3 месяца, 1 день

Понедельник, 11 января 1937 года

Мальчики писают тремя способами: 1) сидя, 2) стоя, не натягивая «носочек», 3) стоя, натягивая. («Носочек» – это препуций, крайняя плоть, так это называется в словаре.) Когда ты натягиваешь его, то писать получается гораздо дальше. И все же невероятно , чтобы мама не объяснила этого Додо! С другой стороны, может быть, это делается инстинктивно? Тогда почему Додо сам не догадался? Что было бы со мной, если бы Виолетт не показала мне этого приема? Возможно ли, чтобы мужчины всю жизнь писали себе на ноги, только потому, что им и в голову не пришло натянуть свой «носочек»? Я думал об этом весь день, слушая учителей – Люилье, Пьерраля, Ошара. Они столько знают всего о мироустройстве (как сказала бы мама), а при этом им, может быть, и в голову не приходило, как надо натягивать «носочек». Взять, к примеру, господина Люилье: у него такой вид, будто он всех всему хочет научить, а я уверен, что он до сих пор писает себе на ноги и не может понять, почему у него так выходит.

* * *

13 лет, 3 месяца, 8 дней

Понедельник, 18 января 1937 года

Когда я ложусь спать, то люблю заснуть, а потом проснуться, чтобы снова с удовольствием уснуть. Заснуть и в ту же секунду проснуться – это так здо́рово! Искусству засыпания научил меня папа. Понаблюдай за собой как следует: веки тяжелеют, мышцы расслабляются, голова всем своим весом давит на подушку, ты чувствуешь, как то, что ты думаешь, думается уже само по себе, словно ты уже во сне, хотя еще понимаешь, что не спишь. Как будто идешь, балансируя, по стене и знаешь, что вот-вот свалишься в сон? Именно! И как только почувствуешь, что уже почти падаешь, встряхнись и проснись. Задержись на стене еще на какое-то время. Несколько секунд, за которые ты успеешь подумать: сейчас я снова усну! Это восхитительное предвкушение. Потом проснись еще раз, чтобы еще раз его прочувствовать. Если понадобится, ущипни себя, как только почувствуешь, что проваливаешься! Выныривай столько раз, сколько у тебя получится, а потом уже погружайся в сон окончательно . Я слушаю, как папа нашептывает мне свой урок засыпания. Еще, еще! – говорю я сну каждый вечер, и все это – благодаря ему.

* * *

13 лет, 3 месяца, 9 дней

Вторник, 19 января 1937 года

Может быть, это и означает «умереть». Вот было бы хорошо, если бы только мы так не боялись смерти. А может, мы каждое утро просыпаемся только затем, чтобы оттянуть этот чудесный миг, когда наконец умрем. Когда папа умер, он уснул в последний раз.

* * *

13 лет, 3 месяца, 20 дней

Суббота, 30 января 1937 года

Я только что высморкался, и это напомнило мне, как я учил сморкаться Додо, когда он был маленьким. Они никак не мог дунуть. Я совал ему платок под нос и говорил: давай, дуй, а он дул ртом. Или вообще не дул, вернее, дул внутрь себя, надувался, как воздушный шарик, а из носа ничего не выдувал. Я тогда думал, что Додо – дурак. Но это неправда. Просто человеку всему приходится учиться на собственном теле, совершенно всему: ходить, сморкаться, умываться. Мы бы ничего этого не умели, если бы нам не показали, как это делается. Ведь вначале человек ничего не умеет. Совсем ничего. Единственно, чему его не надо учить, это дышать, видеть, слышать, есть, пи́сать, какать, засыпать и просыпаться. И еще! Слышать-то мы слышим, но нам надо еще научиться слушать . То же самое: мы видим, но нам надо учиться смотреть . Мы едим, но нам надо научиться нарезбть мясо, которое мы едим. Мы какаем, но нам надо еще научиться делать это в горшок. Мы писаем, но, когда мы перестаем писать в штаны, нам надо учиться правильно целиться . Учиться – это, прежде всего, учиться владеть своим телом .



* * *

13 лет, 3 месяца, 26 дней

Пятница, 5 февраля 1937 года

Вы что, меня дураком считаете? Зачем вы вот так выделяете голосом ключевые слова ваших рассуждений ? – спрашивает меня перед всем классом господин Люиллье. Он еще и передразнил меня, чем, конечно же, всех страшно развеселил. Вы думаете, ваш учитель истории без вас не знает, что отмена Нантского эдикта была тягостной ошибкой ? Кстати, вам не кажется, что «тягостная ошибка» звучит несколько вычурно из уст мальчика вашего возраста? А вы часом не сноб , дружочек? Я призываю вас впредь быть проще и не давить нас вашими глубокими познаниями .

Мне было очень грустно, что из-за моих «курсивов» он вот так высмеял папу. (Потому что мои «курсивы» – это его «курсивы», выходит, все они смеялись над ним.) Мне хотелось ответить господину Люиллье и передразнить его самого с его кислым голоском, но вместо этого я залился краской, и мне пришлось задержать дыхание, чтобы не заплакать. Так я ничего ему и не ответил. Когда прозвенел звонок, меня охватила паника. Сейчас я выйду из класса, а там – все они! От одной этой мысли меня сковал паралич. Буквально – паралич! Ноги не слушались. Я так и остался сидеть. Я не чувствовал своего тела. Меня снова заперли в шкафу ! Я сделал вид, что ищу что-то в портфеле, потом в парте. Позорище! Все внутри восставало против этого стыда, и это в конце концов придало мне сил подняться. Пусть они издеваются надо мной, неважно. Пусть побьют или даже убьют, мне наплевать.

Но ничего такого не произошло. Снаружи меня ждала Виолетт. Она ходила за покупками и решила заодно забрать меня из школы. Ну, что, дружочек, ты, кажется, чего-то испугался? У тебя это на лице написано! На лице? Оно белое, как утиное яичко. И вовсе нет! Не нет, а да! По нашим лицам о многом можно узнать, посмотри на Манеса, на него как найдет, так он целый день и злится. И потом, я слышу, как стучит твое сердчишко. Ничего она не слышала, но это же – Виолетт, она угадала. Дома она приготовила мне полдник (хлеб с виноградным вареньем и холодное молоко). Я попросил ее не приходить больше за мной в школу. Ты хочешь сам защищаться, дружочек? Пора. Никого не бойся, а если тебе набьют шишек, я тебя вылечу.

* * *

13 лет, 3 месяца, 27 дней

Суббота, 6 февраля 1937 года

Когда я сказал папе, что уже не маленький и чтобы он больше не разговаривал со мной «курсивом», он ответил: Не получится, мой мальчик, это во мне говорит моя английская половина .

* * *

13 лет, 4 месяца

Среда, 10 февраля 1937 года

Сначала мама подумала, что я притворяюсь, чтобы не ходить в школу. Но нет, это и правда была настоящая ангина. С высокой температурой, которая держалась первые два дня. Впечатление такое, будто ты в скафандре, полном какого-то бульона (это слова Виолетт). Доктор опасался, что это скарлатина. Десять дней постельного режима. Начинается все так, будто какая-то рука душит тебя изнутри и мешает глотать. Даже слюну. Жутко больно! А слюна у нас, оказывается, образуется беспрерывно . Сколько литров в день? И все эти литры мы глотаем, потому что плеваться неприлично. Выработка слюны и глотание – такая же автоматическая функция нашего тела, как и дыхание. Не будь ее, мы бы высохли, как селедка. Интересно, сколько понадобилось бы тетрадок, чтобы описать только то, что наше тело делает так, что мы этого не замечаем? Можно ли перечесть все его автоматические функции? Мы на них и внимания не обращаем, но стоит одной из них забуксовать, как мы ни о чем другом уже и не думаем! Когда папе казалось, что я слишком ною, он цитировал одно и то же высказывание Сенеки: Каждый несчастен настолько, насколько полагает себя несчастным . Именно так и выходит, когда одна из наших функций дает сбой! Мы становимся самыми несчастными в мире! Когда я заболел ангиной, первое время я был одно сплошное горло. «Человек фокусируется на себе, – говорил папа, – отсюда все несчастья. Людям кажется, что за рамками их жизни ничего нет. Мой мальчик, послушай мой совет: старайся ломать рамки».

* * *

13 лет, 4 месяца, 6 дней

Вторник, 16 февраля 1937 года

На целую неделю моя комната превратилась в больничную палату. Виолетт кипятила на кухне воду для полосканий, а потом готовила их на папином ломберном столике, который она покрыла белой скатертью и поставила у окна. Сестра из Сен-Мишеля показала ей, как делать согревающие компрессы. Не экономьте на продуктах, дочь моя! (Это при том, что Виолетт годится ей в бабушки!)

Виолетт раскладывает на скатерти салфетку, выкладывает на нее кашицу из льняной муки, посыпает это сухой горчицей, сворачивает салфетку так, чтобы свободные края находили один на другой, накладывает мне на горло, и начинается пятнадцатиминутная пытка. Шея чешется, горит огнем, ее словно колют иголками, но, конечно же, горло начинает болеть меньше, поскольку ты думаешь только об этом жжении. Одна боль вытесняет другую, в этом все дело, малыш! (Папа.) Хочешь забыть боль? Сделай себе еще больнее! (Виолетт.) Но хуже всего оказалась процедура, которую проделала сестра из Сен-Мишеля, – смазывание. Она засунула мне глубоко в горло палочку, и меня тут же вырвало прямо ей на передник. Она страшно оскорбилась и сказала, что больше не придет. Что тут было с мамой! Ты не хочешь лечиться? Тебе нужен белок в моче? Ревматизма захотел? Ты знаешь, что от этого можно умереть? Осложнение на сердце – и всё! С Виолетт смазывания проходят как по маслу: Ну-ка, дружочек, открой рот пошире и дыши, дыши, только не закрывай заднюю заслонку. Не закрывай, говорю тебе! (Она имеет в виду гортань.) Вооооот. Если пописаешь зеленым, в обморок не падай: это от синьки, которой я смазываю тебе горло! Точно: синька смешивается с желтой мочой – и ты писаешь зеленым. Она правильно сделала, что предупредила, потому что от такого сюрприза я точно свалился бы в обморок.

* * *

13 лет, 4 месяца, 7 дней

Среда, 17 февраля 1937 года

Компрессы, полоскания, смазывания, покой – это все хорошо, но лучшее лекарство для меня – засыпать, вдыхая запах Виолетт. С Виолетт я у себя дома. От нее пахнет воском, овощами, печкой, хозяйственным мылом, жавелевой водой, старым вином, табаком и яблоками. Когда она прижимает меня к себе и накрывает с головой шалью, я как будто возвращаюсь домой. Я слышу, как слова булькают у нее в груди, и засыпаю. А когда просыпаюсь, Виолетт уже нет рядом, но ее шаль все еще на мне. Это чтобы ты не заблудился в своих снах, дружочек. Собака, если потеряется, всегда отыщет хозяина по запаху!

* * *

13 лет, 4 месяца, 8 дней

Четверг, 18 февраля 1937 года

Мое тело – это еще и тело Виолетт. Запах Виолетт – словно моя вторая кожа. Мое тело – это еще и папино тело, тело Додо, Манеса… Наше тело – не только наше.

* * *

13 лет, 4 месяца, 9 дней

Пятница, 19 февраля 1937 года

Ноги как ватные, но температуры уже нет. Доктор успокоился. Он говорит, что, будь это скарлатина, первые признаки уже «объявились бы». Это выражение меня удивило, потому что Виолетт, рассказывая о своем муже, всегда говорит, что он был такой «миленький, когда вдруг объявился с предложением руки и сердца»! (Муж погиб на войне, в самом ее начале, в сентябре четырнадцатого года.) Войны тоже объявляются.

* * *

13 лет, 4 месяца, 10 дней

Суббота, 20 февраля 1937 года

Ты хочешь еще? Чего хочу? Температуры хочешь еще? А с чего мне ее хотеть? Да чтобы в школу не ходить! Додо с радостью снова забирается ко мне в постель и болтает без умолку. Если ты правда хочешь, тогда просто нагрей градусник, только не на печке, а то он лопнет, а еще лучше – постучать по нему, только не по тому концу, который суют под мышку, а по другому, круглому! Тихонечко так постучать ногтем, столбик и поднимется, это можно сделать под одеялом, незаметно, даже если мама будет за тобой следить, только стучи не слишком сильно, а то ртуть разорвется на «пунктир», понятно? (Он умолкает, но вскоре снова начинает болтать.) А с промокашкой фокус знаешь? Если засунуть сухую промокашку в ботинок, между носком и подошвой, то у тебя сразу поднимется температура, как только начнешь ходить. Что это за глупости? Честное слово! Кто тебе это наплел? Один мальчик в классе.

* * *

13 лет, 4 месяца, 15 дней

Четверг, 25 февраля 1937 года

Мама не понимает, как мне может нравиться виноградное варенье Виолетт. Лично она скорее умерла бы с голоду, чем взяла в рот хоть ложку этой «меррррзости»! Она требует, чтобы я держал банку у себя в комнате. Не желаю, чтобы эта гадость находилась на кухне, слышишь?! У меня от одного запаха все внутри переворачивается!

А мне в виноградном варенье нравится всё. И запах, и цвет, и вкус, и консистенция. Обоняние, зрение, вкус, осязание – наслаждение для четырех чувств из пяти, ничего себе!

1) Запах. Как у винограда «Изабелла». Как будто мы с Тижо, Робером и Марианной сидим в виноградной беседке. В тени, но тень – жаркая, пахнет клубникой. Хорошо.

2) Цвет. Почти черный, с фиолетовым отливом. Когда я макаю тартинку с вареньем в молоко, получается такой ореол, который из черно-фиолетового превращается сначала в красновато-лиловый, а потом – в светло-светло-голубой. Красотища!

3) Вкус – клубничный. Но без кислинки, как у настоящей клубники.

4) Консистенция. Что-то между вареньем и желе. Оно тает во рту, но не такое скользкое, как желе. Виолетт делает такое же из ежевики.

5) Ой, я же забыл еще сказать про его температуру. Если оставить банку на ночь на окне, а утром обмакнуть тартинку в горячее молоко, получается восхитительный контраст холодного и горячего.

Но больше всего мне нравится как раз то, что это варенье Виолетт. И я уверен, что в этом и кроется причина, почему оно не нравится маме.

Вопрос: наше отношение к людям влияет на наши вкусовые сосочки?

* * *

13 лет, 4 месяца, 17 дней

Суббота, 27 февраля 1937 года

Только что Додо промывал в ванной глаза из-за «песочного человечка». Это Виолетт сказала ему, что «песочный человечек» заходит вечерами в каждый дом, вот он и помчался промывать глаза, как только они стали у него слипаться. Я объяснил ему, что «песочный человечек» тут ни при чем, что в глазах у него щиплет, потому что он хочет спать . Что про «песочного человечка» говорят, когда хочется спать. На что он ответил: «Ну и что? Все равно это «песочный человечек»!» Додо все еще находится под властью сказок . А я взялся за этот дневник, чтобы от этой власти освободиться.

* * *

13 лет, 4 месяца, 27 дней

Вторник, 9 марта 1937 года

Дядя Жорж ответил на мое письмо. Он – единственный из взрослых, кроме Виолетт, кто отвечает на вопросы детей. Поэтому Этьен знает гораздо больше меня.

...

Дорогой малыш,

[…] Ты спрашиваешь, как я потерял волосы: «от испуга или от какого-то потрясения». […] Мой маленький, я облысел во время Первой мировой войны – и не я один. В одно прекрасное утро я проснулся и обнаружил в каске целые пряди волос, это повторилось и на следующее утро, и через день – тоже. За несколько недель я стал совершенно лысым. Врач сказал, что это называется алопеция, и пообещал, что волосы отрастут. Как же! […]

Дальше ты спрашиваешь, бывает ли у меня, как у «представителя лысой половины человечества», что по лысине «бегают мурашки». Так вот, да будет тебе известно, что со мной такое случалось, по крайней мере, раз в жизни, когда, сразу после войны, я ходил в театр на Сару Бернар. Ты представить себе не можешь, какой у нее был голос. […]

Что же касается твоих вопросов относительно «менструаций и всего такого», боюсь, я не смогу на них ответить. Видишь ли, малыш, для Мужчины Женщина – величайшая тайна, но, к сожалению, не наоборот. […]

Мы с Жюльетт нежно тебя целуем. Передай от нас привет твоей многоуважаемой матушке и приезжай, когда захочешь, в Париж – показать нам свои бицепсы.

Твой дядя Жорж

Про месячные – это он мягко дает понять, что мне еще рано задавать такие вопросы. Ну, я примерно такого и ожидал. А между прочим, Виолетт мне уже объяснила главное. Я спросил ее об этом после того, как Фермантен сказал о своей сестре: мол, у нее начались «эти дела», и к ней теперь «лучше не соваться». Остальное я выписал из словаря.

...

МЕНСТРУАЦИИ. СЛОВАРЬ ЛАРУССА:

Менструация включает:

1) начальный период, совпадающий в основном с периодом полового созревания;

2) период расцвета, соответствующий репродуктивному возрасту женщины;

3) период прекращения, или менопауза.

Длительность менструального цикла, т.е. временного промежутка между началом двух следующих друг за другом менструаций, варьирует между двадцатью пятью и тридцатью днями.

Менструации почти всегда прекращаются в период беременности и обычно – во время родов.

* * *

13 лет, 5 месяцев

Среда, 10 марта 1937 года

Мне вспомнился разговор между дядей Жоржем и папой. Папа уже не вставал с постели. Он почти ничего не ел. Дядя Жорж уговаривал его собраться с силами. Даже умолял. В глазах у него стояли слезы. Не могу, говорил папа, видишь ли, старик, я облысел изнутри! И ничего там уже отрасти не может, как и у тебя на голове. Дядя Жорж и папа страшно любили друг друга.

* * *

13 лет, 5 месяцев, 6 дней

Вторник, 16 марта 1937 года

Папа же предупреждал меня! Но одно дело знать и совсем другое, когда это с тобой случается! Я проснулся и пулей вылетел из кровати. Пижама была вся мокрая, а руки измазаны чем-то липким. То же самое наблюдалось и на простынях, везде. Сердце колотилось как бешеное. Только сбрасывая с себя пижаму, я вспомнил, что говорил мне папа: Семяизвержение, мой мальчик. Если это случится с тобой ночью, не пугайся, это не значит, что ты снова стал писаться в кровать, это начинается твое будущее. Без паники, сразу ни у кого ничего не получается: сперму ты будешь вырабатывать на протяжении всей жизни. Вначале ты едва будешь контролировать процесс: фрикция, наслаждение и – раз! – все наружу! А потом попривыкнешь, научишься сдерживаться и в конце концов будешь наслаждаться этим, да еще как.

Пижама липла к ногам, точно клейкая бумага. Когда я мылся, в ванную ко мне заглянул Додо. Ему и тут надо было сунуть свой нос. Он весь дрожал от возбуждения. Это – ничего, это – сперматозоиды, чтобы детей делать, одна половина сидит в мальчиках, другая – в девочках!

* * *

13 лет, 5 месяцев, 7 дней

Среда, 17 марта 1937 года

Когда сперма высыхает на коже, она растрескивается. Как слюда.

* * *

13 лет, 5 месяцев, 8 дней

Четверг, 18 марта 1937 года

Папино лицо я почти не помню. А вот голос – да. Да, да! Я помню все, что он мне говорил. Его голос был как дуновение. Он шептал мне на ухо. Иногда я не понимаю: я действительно только вспоминаю это, или папа все еще шепчет внутри меня.

* * *

13 лет, 5 месяцев, 18 дней

Воскресенье, 28 марта 1937 года

Экорше снова вставлен в щелку зеркала. Если надо быть похожим на это, на это я и буду похож.

* * *

13 лет, 5 месяцев, 19 дней

Понедельник, 29 марта 1937 года

Дело сделано. Я подошел к Фермантену и попросил его показать мне всякие приемчики, чтобы качать мускулы. Сначала он стал надо мной издеваться. Сказал, что я – полная безнадега и что он не станет опускаться до возни со мной. Даже если я буду делать за тебя задания по математике? Он перестал смеяться. А что это с тобой такое случилось? Хочешь нарастить мяса, чтобы все девчонки попадали? (Думаю, он имел в виду мышцы – дельтовидные, поднимающие и бицепсы.) Хочешь выглядеть как римский панцирь? (Несомненно, речь шла о брюшных мышцах: большой прямой, малой косой, а также больших зубчатых.) Тебе придется покачать пресс плюс поотжиматься! Фермантен старше меня всего на два года, но он – настоящий атлет. В командных играх типа футбола или вышибал его команда всегда выигрывает. Он записан в несколько спортивных секций и хочет, чтобы я ходил туда вместе с ним. Но об этом не может быть и речи. Мне надо сначала выбраться из шкафа. И никаких командных игр, а вот «покачать и поотжиматься» – это пожалуйста. Ведь этим можно заниматься и в одиночку. Опять же скакалка, брусья, бег на выносливость, да, и еще пусть он научит меня кататься на велосипеде (Виолетт даст мне свой) и плавать. Манес показывал мне уже, как это делается, но когда он швыряет меня в омут, я плаваю по-лягушечьи. Фермантен хочет, чтобы за занятия бегом, велосипед и плавание я писал за него сочинения и делал английский. Ладно.

* * *

13 лет, 6 месяцев, 1 день

Воскресенье, 11 апреля 1937 года

Отжимания – это значит, что ты должен держать тело очень прямо, под углом примерно пятнадцать градусов к полу, и, опираясь на носки и вытянутые руки, сгибать локти, пока подбородок не коснется пола, затем снова подняться на вытянутых руках, и так – сколько хватит сил. Тело должно быть вытянуто, напряжено, спина не должна прогибаться, и во время сгибания локтей нельзя касаться пола коленками, только чуть-чуть грудью. Еще можно упереться ногами в край кровати, чтобы нагрузка на руки была еще больше. Это – главное упражнение на отжимание, но есть еще много других. Фермантен мне все показал. В музыке это называлось бы «вариации на заданную тему». Отжимание с хлопком: разгибая локти, оттолкнуться посильнее, чтобы успеть хлопнуть в ладоши, прежде чем снова коснешься ими пола. (Не пытайся сделать это сразу, а то ударишься головой об пол и выбьешь себе зубы.) Отжимание с хлопком за спиной: то же самое, только толчок должен быть еще сильнее, чтобы успеть хлопнуть в ладоши за спиной. (Даже не думай или попробуй сначала на матрасе.) Еще труднее – отжимание с поворотом: прежде чем снова опереться на руки, надо обернуться вокруг себя. Отжимание на одной руке, потом на другой, отжимание на трех пальцах (замечательно для альпинистов с отмороженными пальцами) и т.д.

ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН

...

Милая моя Лизон,

Следующие четыре тетради (апрель 37-го года – лето 38-го) – как раз из тех, что ты можешь смело пропустить. Там ты найдешь только таблицы, иллюстрирующие, как развивалась моя мускулатура (бицепсы, предплечья, торс, бедра, лодыжки, брюшной пресс…). В раннем отрочестве я только и делал, что измерял себя; не выпуская из рук сантиметра, я был сам себе и этнограф, и добрый туземец. Сегодня смешно об этом вспоминать, но думаю, я действительно вбил себе в голову, что должен стать похожим на экорше из «Ларусса»! В Бриаке, куда после моего исключения из скаутов Виолетт отвозила меня каждое лето на каникулы, я заменял спортивные упражнения работой в поле или в лесу. Манес с Мартой страшно удивлялись, что городскому мальчику так по сердцу пришлась жизнь на ферме. Они и не подозревали, что я выбираю себе работы исходя из сугубо мускулатурных критериев: рубка дров – для бицепсов и предплечий, погрузка сена – для бедер, брюшного пресса и спинных мышц, беготня за козами и плаванье до одури – для развития грудной клетки. Сегодня мне даже немного совестно, что я водил их за нос относительно моих истинных целей, но Виолетт-то мне было не провести, а для меня не было большей радости, чем делиться с ней своими секретами.

Послушай-ка, Лизон, я ведь никогда не рассказывал вам о своем детстве и теперь часто думаю, что ты, наверно, мало что понимаешь из рассказов о горестном начале моей жизни: смерть отца, злобная мать, тело, позабытое в зеркальном шкафу, и этот тринадцатилетний паренек, который строчит в своем дневнике с серьезностью академика. Думаю, пора сказать тебе пару слов обо всем этом.

Видишь ли, я – порождение агонии. Мой отец был одним из тех живых трупов, которые вернулись в гражданскую жизнь после Первой мировой войны. Мозг его был пропитан ужасами, легкие разрушены немецкими газами, он тщетно пытался выжить. Последние годы (1919—1933) были для него сплошным сражением – самым героическим за всю его жизнь.

Из этого стремления выжить я и родился. Зачав меня, мать хотела спасти мужа. Ребенок будет ему во благо, ведь ребенок – это жизнь! Думаю, вначале для реализации этого проекта у него не было ни сил, ни желания, но матушке удалось его взбодрить настолько, чтобы 10 октября 1923 года появился на свет я. Однако все ее усилия оказались напрасны – на следующий день после моего рождения отец снова впал в агонию. Мать так и не простила нам этого провала – ни ему, ни мне. Я ничего не знаю об их отношениях до моего рождения, но бесконечные материнские упреки до сих пор стоят у меня в ушах. Он «слишком прислушивался к самому себе», «не хотел встряхнуться», «ему на все было наплевать», он «сидел на гноище, как Иов», бросив ее «одну среди этой жизни», где ей приходилось «самой обо всем думать и все делать». Эта брань в адрес умирающего стала привычным музыкальным фоном моего детства. Отец не отвечал на нее. Несомненно, из сострадания: ведь его упрекала женщина несчастная, но главное – от усталости, от изнеможения, которое она принимала за скрытую форму равнодушия. Этой женщине не удалось получить от этого мужчины того, чего она хотела, – некоторым людям беспокойного нрава большего и не требуется, чтобы всю оставшуюся жизнь прожить в затаенной злобе, презрении и одиночестве. Тем не менее она не ушла. Не оставила его. В то время люди не разводились, а если и разводились, то редко, или реже, чем сейчас, или не у нас, или она просто не захотела развода, не знаю.

Поскольку мое рождение не помогло ей воскресить мужа, мать сразу же стала относиться ко мне как к чему-то бесполезному, ни на что не годному – в полном смысле слова, и оставила меня на его попечение.

А я обожал этого человека. Конечно же, я не знал, что он умирает, я принимал его вялость за мягкость и любил его за это, ах, как же я любил его, я во всем подражал ему, вплоть до того, что и сам превратился в идеального маленького умирающего. Как и он, я мало двигался, почти ничего не ел, подстраивался под его замедленные движения, я рос, не развиваясь физически, короче говоря, прилагал все усилия, чтобы не «входить в тело». Как и он, я помногу молчал или изъяснялся посредством мягкой иронии, бросая вокруг долгие взгляды, преисполненные бессильной любви. Одно из моих яичек упорно не желало показываться на свет, словно я решил жить лишь наполовину. К восьми или девяти годам хирургическое вмешательство водрузило его на место, несмотря на сопротивление, однако я еще долго считал себя неполноценным по этой части.

Мать звала нас с отцом призраками. «Ох и надоели мне эти два призрака, сил никаких нет!» – слышали мы из-за захлопывавшейся за ней с треском двери. (Она то и дело бросала нас, никуда при этом не деваясь, отсюда и эти воспоминания о постоянно хлопающих дверях.) Так что первые десять лет своей жизни я прожил исключительно в обществе моего постепенно ускользающего отца. Он смотрел на меня, словно сокрушаясь, что вынужден покинуть этот мир, оставляя в нем ребенка, исторгнутого у него внутривидовым оптимизмом. Однако оставить меня, предварительно не вооружив, – об этом не могло быть и речи. Невзирая на слабость, он занялся моим образованием. И неплохо занялся, можешь мне поверить! Последние годы его жизни были отчаянной гонкой двух разумов – его, угасающего, и моего, расцветающего. Он хотел, чтобы к моменту его смерти сын умел читать, писать, считать, отказывать, думать, запоминать, рассуждать, промолчать когда нужно, не переставая при этом мыслить. Таковы были его планы. Игры? На них не было времени. И потом, какие игры при таком теле? Я был вялым, стеснительным ребенком, знаешь, из тех, что торчат у песочницы, цепенея от активности себе подобных. «А этот, – говорила матушка, указывая на меня пальцем, – и вообще – тень призрака!»

Но какая у меня была голова, дочь моя! И так рано! Еще не умея читать, я знал наизусть множество басен. Мы с отцом вместе разбирали их мораль в долгих беседах, которые он называл упражнениями в «малой философии». К басням вскоре добавились максимы моралистов, эти акварели мысли, из которых ребенок очень рано может извлечь пользу, надо только, чтобы у него был проводник, который помог бы ему разобраться в том, что сокрыто между строк, что папа и делал, шепча пояснения, ибо голос его был слаб (последние два года жизни он разговаривал только шепотом), но, думаю, еще и потому, что ему нравилось преподносить мне вневременные истины в виде дружеских откровений. Таким образом, очень скоро я обогатился универсальными знаниями, которыми дорожил как даром беспримерной дружбы. В детстве вы с Брюно посмеивались надо мной, когда, завязывая шнурки или моя посуду, я рассказывал наизусть, как другие напевают, то кусочек из Монтеня, то пару строк из Гоббса, то басню Лафонтена, мысль Паскаля, максиму Сенеки («Папа сам с собой разговаривает!»), помнишь? Так вот из глубин моего детства поднимались на поверхность пузырьки малой философии.

Когда в шесть лет мне пришло время идти в школу, отец настоял, чтобы я остался с ним. Инспектор академии – его звали мсье Жарден, – которого мать позвала, чтобы он воспротивился этим планам, был поражен уровнем, обширностью и разнообразием наших тихих разговоров. И дал нам карт-бланш. Едва отец ушел, как я тут же, по-быстрому сдав экзамены, был препоручен народному образованию. Можешь себе представить, каким я был учеником. Еще больше, чем качество моих знаний и то, что я пишу и говорю как по книге (пришептывая, будто советник монарха, и выделяя невыносимыми «курсивами» особо важные места своих высказываний), учителей приводил в восторг безупречный – как у нотариуса – почерк, которым я был обязан отцовской требовательности. Пиши четко, говорил мне отец, не давай людям повода думать, что за неразборчивым почерком ты пытаешься скрыть свое умственное бессилие. Что же касается школьных перемен, ты догадываешься, что со мной могли бы сделать там одноклассники, если бы преподавательский корпус не взял несчастного заморыша под свою защиту.

Со смертью отца я осиротел вдвойне. Я утратил не только его самого – из моей жизни исчез малейший след его существования. Мать поступила так же, как иногда поступают вдовы, – обезумев от горя или опьяненные обретенной наконец свободой, не важно: на следующий же день после его смерти она поспешила стереть все, что могло напомнить ей о существовании этого человека. Его одежда была отправлена в церковь, личные вещи – на помойку или на распродажу. Тут-то я и превратился в его призрак! Лишившись малейшего осязаемого напоминания о нем, я бродил по дому бестелесной тенью. С каждым днем я ел все меньше, совсем перестал разговаривать, у меня развивался панический страх перед зеркалами. Я ощущал себя таким бесплотным, что отражения казались мне подозрительными. (Ты, плутовка, не раз отмечала мое недоверие к зеркалам и фотографиям, оставшееся у меня, думаю, в память о тех детских страхах.) Ночью – еще хуже: при одной мысли, что мне надо пройти мимо зеркала, кровь стыла у меня в жилах. Я не мог отделаться от мысли, что даже при погашенном свете, когда сам я ничего не вижу, оно все равно заключает в себе мое отражение. Короче говоря, моя милая, в десятилетнем возрасте твой отец не мог похвастаться ни весом, ни статью. Вот тогда-то матушка и решила «воплотить» меня раз и навсегда, записав в скауты. Активные занятия на свежем воздухе, «чувство локтя» (она говорила это без всякой иронии) должны были пойти мне на пользу. Как бы не так. Полный провал, как тебе уже известно. Когда ты начинаешь жизнь с одним яичком, лагерь скаутов – не место для карьерного роста.

Вот кто действительно помог мне «обрести тело», сделать из меня крутого парня, беззастенчиво пользующегося своими физическими возможностями, так это Виолетт, занимавшаяся у нас уборкой, стиркой и приготовлением пищи, Виолетт – сестра Манеса, тетка Тижо, Робера и Марианны. Матушка с неслыханной скоростью умела доводить прислугу до того, что она сбегала от нас, едва начав работать, обвиненная во всех смертных грехах. Пока не появилась Виолетт. Она взяла штурвал в свои руки и, несмотря ни на что, не выпускала его, потому что тайно усыновила призрачное дитя, бродившее по этому дому. У нее под крылом я и рос. Когда организация скаутов Франции, призванная освободить маму от моего присутствия, не оправдала возложенных на нее надежд, единственным, кто смог облегчить мамино существование и удалить меня из дому, оказалась Виолетт, которая увозила меня на время школьных каникул – на долгие летние месяцы – на ферму к своему брату Манесу и невестке Марте. Виолетт – единственная любовь моего детства – была лишь «простейшим решением проблемы». Ты увидишь, в этом дневнике часто говорится о Виолетт, даже тогда, когда ее давно уже не было в живых. Ладно. Конец биографической справки. Можешь возвращаться к серьезным вещам. На ферму к Манесу и Марте. В лето 1938 года. Где, как ты увидишь, я был уже в гораздо лучшей форме.

* * *

14 лет, 9 месяцев, 8 дней

Понедельник 18 июля 1938 года

Чтобы справиться с головокружениями, я попросил Манеса устроить мне постель на чердаке, в сарае, где хранятся фрукты, на высоте четырех метров. Марта согласилась. Забираться туда – еще куда ни шло: лесенка вертикальная, ты лезешь и смотришь вверх. А вот спускаться – совсем другое дело! Сначала я цеплялся за лестницу как сумасшедший. Иногда на целых пять минут застревал где-то посередине! Робер, поджидавший меня внизу, кричал, чтобы я не смотрел вниз и дышал глубже. Смотри на перекладины, прямо перед собой! Или просто отцепись – так будет быстрее!

* * *

14 лет, 9 месяцев, 19 дней

Пятница, 29 июля 1938 года

Вот прыгать в зерно в амбаре у Пелюшб – это другое дело! До прошлой недели я никак не мог решиться – все потому, что у меня кружилась голова. Марианна подтрунивала надо мной: Тижо и тот прыгает, а ему всего пять лет! Робер: Тебе что, не нравится пляж? Робер называет это «ходить на пляж», потому что «зерно – желтое как песок, хотя это и совсем другое дело». Прежде чем забраться по лесенке, надо раздеться, чтобы не принести зернышки домой в одежде. Прыгать в зерно запрещено, и зернышки в одежде были бы страшной уликой. Если Манес или Пелюша найдут у нас хоть одно зернышко, они надерут нам задницу (говорит Робер). От конька крыши до земли – семь метров, от главной балки – пять, гора зерна поднимается на два метра. Надо взобраться по лесенке, пробежать по балке и прыгнуть. Три метра летишь в пустоте! Главное – не орать! Если нас услышат, если застукают, как мы прыгаем нагишом в их зерно, тут уж нам точно надерут задницы, да еще и уши поотрывают! (Опять Робер.) До прошлой недели я никак не мог не только пробежать по балке, но даже просто устоять на ней. Там, где Тижо бегает вприпрыжку, перед тем как прыгнуть, я мог передвигаться только на четвереньках и прыгал зажмурившись. В самый первый раз меня вообще столкнула Марианна. От ужаса я заорал, и нам пришлось не меньше пяти минут просидеть, зарывшись в зерно и не двигаясь. Робер все это время удерживал Тижо и затыкал ему рот, потому что тому хотелось снова прыгнуть, и немедленно. Но моего крика никто не услышал. Следующие три раза я должен был прыгнуть один – такая плата. Не орать! И на балке стой прямо, во весь рост! И не жмурься, прыгай с открытыми глазами. Прыжок, три метра полета, кишки, поднимающиеся к самому горлу, шуршащая дыра, которую пробивает в зерне твое тело, ласковое, живое тепло свежеобмолоченного зерна на голой коже… Чудо! Теперь я проделываю это запросто. Часто – один, вместе с Тижо. Но все же каждый раз у меня кружится голова: с головокружением можно совладать , но избавиться от него совсем невозможно.

* * *

14 лет, 9 месяцев, 21 день

Воскресенье, 31 июля 1938 года

Голова кружится, но мне плевать. Значит, мы все же можем запретить ощущениям сковывать наше тело. Ощущения можно приручить – как диких зверей. А от воспоминания о страхе становится еще приятнее! То же самое и с водобоязнью. Я ныряю теперь так, будто укротил дикую кошку. Прыгать в зерно, ловить форель голыми руками, кормить Мастуфа, не боясь, что он тебя укусит, ходить за младшим на луг – все это побежденные страхи. Твои Аркольские мосты [1] , сказал бы папа.

* * *

14 лет, 9 месяцев, 25 дней

Четверг, 4 августа 1938 года

Страх ни от чего не может тебя уберечь, наоборот, он подвергает тебя всем опасностям! Что не отменяет осмотрительности. Папа говорил: осмотрительность – это умная храбрость.

* * *

14 лет, 10 месяцев

Среда, 10 августа 1938 года

Две форели, третья ускользнула. В прошлом году я не мог даже взять в руки живую рыбину. Мне было противно. Я сразу же выпускал ее, как от удара током. И все же, пока мне удается выловить одну или две, Робер успевает поймать шесть или семь. Ну а когда за дело возьмется Тижо, в реке вообще ничего не останется!

* * *

14 лет, 10 месяцев, 10 дней

Суббота, 20 августа 1938 года

Два восприятия боли.

Сегодня во время утренней дойки корова опрокинула ведро. Робер опустился на колени, чтобы слить молоко в сточный желоб, а когда встал с ведром в руке, к колену у него оказалась прибита доска. Он встал коленом на гвоздь! Он как ни в чем не бывало отодрал доску и снова принялся за работу. Когда я сказал ему, что рану нужно сейчас же продезинфицировать, он ответил: да ладно, потом, после дойки. Я спросил, больно ли ему: чуть-чуть. В четыре часа дня, отрезая хлеб для полдника, я полоснул ножом по большому пальцу. Потекла кровь, к горлу у меня сразу подкатил ком, голова закружилась, я сполз по стенке и, чтобы не потерять сознание, сел на пол. Вот и вся разница между Робером и мной. Если бы маму спросили, откуда эта разница происходит, она ответила бы: «У этих людей полностью отсутствует воображение, вот и всё!» Она часто говорила так о Виолетт. (Например, когда у Виолетт умерла дочь и она совсем не плакала.) Значит, если бы я упал в обморок, это означало бы, что я более развит, чем Робер? Как бы не так! Мы с Робером ровесники, но он живет в дружбе со своим телом, вот и всё. Его тело и его сознание росли и развивались вместе, они – товарищи. Им не нужно при каждой неожиданности заново знакомиться, заново применяться друг к другу. Если у Робера идет кровь, для него в этом нет ничего особенного, ничего неожиданного. А если кровь пойдет у меня, я от неожиданности грохнусь в обморок. Робер отлично знает, что у него есть тело, а внутри этого тела течет кровь. И она может потечь наружу. Как у свиньи, из которой эту кровь специально выпускают. Я же каждый раз, когда со мной происходит что-то новое, сначала удивляюсь, что у меня есть тело!

* * *

14 лет, 10 месяцев, 13 дней

Вторник, 23 августа 1938 года

Заменил лесенку на чердаке веревкой. Главным образом, чтобы туда не лазил Тижо. Пока без помощи ног могу долезть только до середины.

* * *

14 лет, 10 месяцев, 14 дней

Среда, 24 августа 1938 года

Тижо – полная противоположность тому, чем я был в детстве. Абсолютно материальный. В нем нет ничего от маленького толстенького будды, на которого похожи обычно дети его возраста. Он – как паучок, сплошные нервы, мускулы и жилы. Малоподвижный и в то же время стремительный. Ни одного медленного движения. Он действует с такой скоростью, что предотвратить очередную катастрофу, произведенную им от избытка энергии, нет никакой возможности. Я не удивлюсь, если недели через три он сам заберется по веревке ко мне на чердак. На прошлой неделе ему взбрело в голову залезть в барсучью нору вслед за барсуком. Манесу пришлось разрыть ее лопатой, чтобы достать его оттуда, как охотничью собаку. Барсук был страшно недоволен, но даже не оцарапал его! И не покусал. Если бы Тижо был собакой, барсук выпустил бы ему кишки! (Интересно, дикие звери, что ли, чувствуют, когда перед ними ребенок?) Тижо был весь грязный, но страшно довольный. И каждый день – новый подвиг в этом роде. Зато по вечерам он, как пай-мальчик, требует от меня сказку. Он слушает, застыв в кроватке с широко раскрытыми глазами под черными кудрями (вчера это был «Мальчик-с-пальчик»), и на лице его написано все, что он чувствует: волнение, нетерпение, возмущение, сочувствие, потом – взрыв смеха, и в один миг он засыпает.

* * *

14 лет, 10 месяцев, 18 дней

Воскресенье, 28 августа 1938 года

Я плохо рассчитал прыжок. Прыгнул слишком прямо и слишком поздно развернулся. В результате ободрал ладони и коленки. Под водой я почти ничего не почувствовал, зато потом было здурово больно! («Жгучая боль» – то самое выражение.) Когда Виолетт сказала, что промоет мне ссадины кальвадосом Манеса, я не удержался и спросил: Больно будет? А ты как думал? Конечно, больно, у Манеса водка что надо, не какая-нибудь там бурда! Давай сюда ногу. Я вытянул ногу, вцепившись руками в стул. Готов? (Тижо следил за операцией с огромным интересом.) Я стиснул зубы, зажмурился и кивнул: да. Виолетт протирала рану, но я абсолютно ничего не чувствовал! Потому что она орала вместо меня. По-настоящему, как будто от боли, да так, словно с нее с живой сдирали шкуру! Я сначала обалдел, а потом мы с Тижо стали хохотать. Потом коленке стало прохладно от испаряющегося спирта, вместе с которым улетучивалась и часть боли. Я сказал Виолетт, что со вторым коленом это не сработает, потому что теперь этот трюк мне уже известен. Спорим? Давай сюда вторую ногу. На этот раз она закричала по-другому. Как-то по-птичьи, да так пронзительно, что у меня зазвенело в ушах. Но результат был тот же. Я опять ничего не почувствовал. А это, дружочек, называется слуховое обезболивание . Протирая мне руки, она кричать не стала, и ее молчание поразило меня еще больше, чем вопли. Я и почувствовать-то ничего не успел, как все закончилось.

Получается, если отвлечь сознание от боли, раненый ничего не почувствует. Виолетт сказала, что придумала этот трюк, когда лечила Манеса в детстве. А что, Манес был такой неженка? Она улыбнулась: Даже Манес был когда-то маленьким мальчиком.

* * *

14 лет, 10 месяцев, 20 дней

Вторник, 30 августа 1938 года

Пошел ложиться спать и нашел у себя в постели Тижо. Он все же залез по этой веревке! Мне не хватило духу выгнать его. Да и как это сделать? Пришлось бы связать его по рукам и ногам и спустить вниз на веревке! Он дрыхнет как щенок. Бежит куда-то во сне и поскуливает. И как младенец тоже. Его и пушкой не разбудишь. У меня вот сон всегда был чуткий. Даже если я страшно устал, мое сознание всегда начеку, точно часовой. А когда просыпаюсь, сердце у меня из груди как будто вырывают щипцами! Ты – точно как твоя мать, говорит Франсуаз, напридумываешь ужасов. Это правда. Но здесь гораздо меньше, чем дома.

* * *

14 лет, 10 месяцев, 23 дня

Пятница, 2 сентября 1938 года

Виолетт застала меня голым в тазу. Я отмывался после сбора ежевики. Руки у меня были по локоть красные – как у убийцы. Она оглядела меня: я смотрю, у тебя травка проросла вокруг фонтанчика! – (Никто никогда не говорит о волосах, которые растут у нас на теле. Только Виолетт.) Под мышками тоже есть? Я поднял руки, чтобы она сама убедилась. Она теперь плохо знает мое тело. Я уже почти три года моюсь сам. Вы вырастаете, и ваши сокровенные места становятся неизвестны самым близким людям, тем, кто знает вас лучше всех. Все становится тайным. А потом вы умираете, и все снова становится явным. Когда умер папа, его обмывала Виолетт.

* * *

14 лет, 10 месяцев, 25 дней

Воскресенье, 4 сентября 1938 года

Манес посоветовал мне заняться боксом. Ты гибкий, быстро бегаешь, у тебя хорошие мускулы, когда подрастешь, у тебя будут длинные руки, надо заниматься боксом. Сам он был чемпионом, когда служил в армии. Самое интересное в боксе – уклон. Манес нарисовал на земляном полу амбара следы ног – одни против других. Мы встали каждый на свой след, и я должен был достать до него кулаками. Ну, давай, ударь меня, попробуй меня достать. Это такая игра. Я стою на своих следах, он – на своих, на расстоянии вытянутой руки, и я должен попытаться ударить его. А мне не достать. Ну никак. Сначала я действовал потихоньку, но он все время повторял: быстрее! сильнее! быстрее! бей что есть силы! Попробуй достать меня! Еще! Еще! Ничего не получается. Он уворачивается от любых ударов. То отклоняется назад, и я, даже вытянув руку во всю длину (до боли в локте), все равно не могу достать его кулаком, то пригибается, и мой кулак проходит над ним (отчего я теряю равновесие); то поворачивается вполоборота, и я молочу рядом с ним (при этом мне приходится сойти с нарисованных следов). Иногда, чтобы уклониться, ему достаточно повернуть лицо в ту или другую сторону. И я опять промахиваюсь. Совсем чуть-чуть – но промахиваюсь. И все это он проделывает, сцепив руки за спиной и не сходя с нарисованных на земле следов. А я молочу кулаками по воздуху. Иногда я делаю вид, что сейчас ударю в одну сторону, а сам бью в другую, тогда он уклоняется со смехом: «Хитрюга! Ну, давай, давай!» Боксировать с призраком страшно утомительно. Ты еле дышишь, у тебя все болит – плечи, локти, связки на ногах, ты нервничаешь и выбиваешься из сил. И вот тут-то противник переходит в контратаку. Двумя-тремя мягкими, кошачьими ударами Манес касается моей печени, подбородка и носа. Он невообразимо гибок, а какая скорость! А Виолетт говорит, что с 1923 года – год его службы в армии и моего рождения – он вдвое прибавил в объеме.

* * *

14 лет, 10 месяцев, 27 дней

Вторник, 6 сентября 1938 года

Кому сказать, что пятилетний ребенок залезает по веревке на высоту четырех метров? Никто же не поверит. Тем не менее Тижо проделывает это каждый вечер. В остальном он просто паинька. Засыпает сразу после сказки. А проснувшись, молотит вместе со мной по мешку с опилками, который Манес подвесил к моей балке. Он нарисовал на нем углем свою физиономию. Сотри меня. Это такое задание. Надо, чтобы от тренировок рисунок стерся. А похоже, у него получилось! Копна волос, брови, усы – точно, Манес!

* * *

14 лет, 10 месяцев, 28 дней

Среда, 7 сентября 1938 года

Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла. Конец.

ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН

...

Милая моя Лизон!

Следующую тетрадь ты опять можешь пропустить. Там ты найдешь только эту фразу, которая повторяется бессчетное количество раз. Виолетт действительно умерла. А для мальчика, каким я был тогда, она не должна была умирать. Понимаешь, она была под моей защитой. Та сила, которую я черпал у нее, из ее старых сил, сделала меня ее естественным защитником и покровителем. Пока я был рядом, с ней ничего не могло случиться. А она все равно умерла. Умерла, хотя я был рядом. Я один. Единственный свидетель ее смерти. Это случилось однажды днем, когда я, поднимаясь против течения реки, поймал пять форелей, а она ждала меня, сидя на красном складном полотняном стульчике (это она научила меня ловить форель голыми руками: прижимай ее как следует к камням, а змей не бойся – маленькие твари больших не едят). Я бросил к ней в корзину пять рыбин, живых (она сама убивала их быстрым ударом о камень), а она умерла. На шестой рыбине. Она лежала, задыхаясь, рядом со стульчиком, ловя ртом воздух, совсем как форель, которую я выронил, бросившись к ней, стал звать ее по имени, стучать по спине, думая, что она чем-то подавилась, я расстегнул на ней платье, намочил свою рубаху в реке, чтобы сделать ей холодный компресс, и все это время она пыталась восстановить дыхание, хватала ртом воздух, а он душил ее – тот самый воздух, который должен был ее спасти, душил ее, в глазах у нее застыло удивление от этого предательства со стороны жизни, а руки цеплялись за меня, как цепляется за последнюю соломинку утопающий; она ничего не могла сказать, даже что умирает, только эти ледяные пальцы, этот сдавленный крик, эта зияющая дыра – дыхательное горло, эта хриплая, синеющая смерть, ибо она умирала, и мы оба это понимали. Виолетт, не умирай! Вот что я кричал. Не «На помощь!», не «Сюда!» – а «Виолетт, не умирай!», я повторял это снова и снова до того мига, пока не перестал видеть себя в ее глазах, когда эти глаза, такие близкие, перестали смотреть на что бы то ни было, когда она вдруг отяжелела у меня на руках тяжестью мертвого тела. После этого мы не двинулись с места. Задушивший ее воздух вышел из нее, и день для меня померк. Когда Робер с Марианной нашли нас, та форель была еще жива.

Мама забрала меня домой, там я закрылся у себя в комнате и принялся исписывать тетрадь единственной фразой: «Виолетт умерла». Ту самую тетрадь, которая лежит сейчас перед тобой, восьмую тетрадь моего дневника, исписав которую, я собирался приняться за следующую, а потом – еще, такой у меня был план: заполнить все последующие тетради одной-единственной фразой, «Виолетт умерла», тетрадь за тетрадью, писать без передышки до полного изнеможения. Судя по старательно выписанным буквам, решение было принято в спокойном состоянии. «Виолетт умерла» – это уже мой сегодняшний почерк, совершенно отработанный, – округлые, изящные завитки, непременные стенания в духе Третьей Республики, прилежно исписанные страницы, призванные смягчить нестерпимую боль. И так я стенал («Виолетт умерла!»), пока от изнеможения ручка не выпала у меня из руки. Я ослаб не от долгой писанины, а от пустого желудка. Потому что объявил голодовку. Мама не пошла на похороны Виолетт, мама говорила о Виолетт так же, как она говорила, когда Виолетт была жива, мама, думал я, оскверняла память о Виолетт (Никого я не оскверняю, а говорю что думаю!), и я объявил голодовку, чтобы не жить больше рядом с мамой. Я не знал тогда, что мама вообще не думала, что она принадлежала к бесчисленной когорте людей, которые совершенно искренно называют «мнением», «убеждением», «уверенностью», и даже «чувством», и даже «мыслью» некие туманные, неподвластные им ощущения, которыми они только и руководствуются в своих суждениях. Виолетт была фальшивой, Виолетт была вульгарной, Виолетт занимала не свое место, Виолетт наверняка воровала, Виолетт была неряха, алкоголичка, распустеха, от Виолетт дурно пахло, Виолетт должна была именно так кончить, – а я не хотел больше жить вместе с мамой. Пансион или смерть – таков был мой лозунг. А средством давления стала голодовка.

* * *

14 лет, 11 месяцев, 3 дня

Вторник 13 сентября 1938 года

Ты? Голодовку? Посмотрим, что завтра будет! Она ошибается. Я держусь. Впрочем, это не так страшно. Я не жульничаю, тайком не ем. Когда голод становится нестерпимым, я выпиваю стакан воды, как это позволяется делать перед причастием. За столом она каждый раз ставит передо мной одну и ту же тарелку, как она поступает с Додо, когда тому не нравится то, что ему дают. Он думает, что мы будем выбрасывать еду! Она и правда ничего не понимает. Как интересно: человек, который считает, что все знает, так плохо понимает других. Но мне не хочется задумываться о ней. Я никогда больше не скажу «мама».

* * *

14 лет, 11 месяцев, 4 дня

Среда, 14 сентября 1938 года

Сходил в туалет в последний раз. Теперь я на самом деле совершенно пустой. В желудке (или в кишечнике?) урчит, потому что мой пищеварительный аппарат работает впустую. Когда по-настоящему голодаешь, спишь, свернувшись калачиком. Как будто сворачиваешься вокруг желудка. Как будто пытаешься сдавить его, чтобы позабыть о том, что там – пусто. Днем только и думаешь, что о еде. Слюна становится сладкой. Думаю, в таком состоянии можно съесть что угодно. Додо хочет, чтобы я забрал его с собой в пансион. Он говорит, что не останется здесь один.

* * *

14 лет, 11 месяцев, 5 дней

Четверг, 15 сентября 1938 года

Вчера вечером я стал жевать простыню. Это – не жульничество, просто мне надо было положить что-то в рот. Думаю, я жевал ее, даже засыпая. Додо воспользовался этим и стал меня шантажировать. Он взял с меня клятву, что я возьму его с собой. Он сказал: если ты не заберешь меня, я принесу сюда все самое вкусное и стану есть у тебя на глазах. Мы посмеялись.

* * *

14 лет, 11 месяцев, 6 дней

Пятница, 16 сентября 1938 года

Сегодня утром она захотела меня обнять. Я вскочил с кровати. Не хочу, чтобы она прикасалась ко мне. Голова у меня закружилась, и я упал. Она хотела было меня поднять, но я закатился под кровать, чтобы она меня не достала. Она сказала, что отправит меня не в пансион, а в сумасшедший дом. И добавила: впрочем, все это одна комедия, ты ешь тайком, я видела! Она все время так говорит, чтобы саму себя успокоить. Мне Додо сказал.

* * *

14 лет, 11 месяцев, 7 дней

Суббота, 17 сентября 1938 года

Пища – это энергия. У меня нет больше энергии. Мне не хватает ее для тела. С силой воли все в порядке, ничего не изменилось. Я не стану есть и разговаривать, пока она не согласится на пансион. Все равно какой, мне плевать.

Нельзя лежать, нельзя спать. Надо куда-нибудь ходить, шагать. Чем меньше ты ешь, тем кажешься тяжелее и тем длиннее кажутся расстояния. На улице я передвигаюсь от фонаря к фонарю. Дойду до одного, постою, переведу дух, взгляну на следующий и снова иду. За прогулку мне надо пройти так, по крайней мере, десять фонарей. Десять туда и десять обратно. Так, наверно, я буду ходить, когда состарюсь. Считая фонари.

* * *

14 лет, 11 месяцев, 8 дней

Воскресенье, 18 сентября 1938 года

Она наняла новую кухарку – Роланду. Поскольку сама она теперь не заходит ко мне в комнату, обед мне приносит Роланда. Она заказывает ей мои любимые блюда. Сегодня днем это были макароны с помидорами и базиликом (соус из банок Виолетт!). Вечером – картофельная запеканка и простокваша с виноградным вареньем. Я ни к чему не притронулся. Только нагнулся над тарелкой и стал глубоко дышать, накрыв голову полотенцем – как при ингаляции. Аромат помидоров с базиликом наполняет тебя до краев, растекаясь по пустотам, образовавшимся внутри тебя от голода. Как и аромат мускатного ореха. Ты не поел, но наполнился. Роланда уносит нетронутые тарелки. Она, наверно, думает, что попала в дом к сумасшедшим. Додо говорит, что я действительно силен.

Я сам в августе помогал Виолетт готовить эти помидоры с базиликом. Не надо хранить банки слишком долго, дружочек, полтора-два месяца, не больше, иначе масло помутнеет от базилика и станет невкусным. (В ее голосе уже тогда недоставало воздуха.) Я заплакал.

* * *

14 лет, 11 месяцев, 9 дней

Понедельник, 19 сентября 1938 года

Мне трудно отжиматься. В руках мало силы. Больше десяти раз отжаться не получается. До голодовки я их даже не считал. Пусть я похудею, это мне все равно, но я не хочу терять свои мускулы. Жира-то у меня не так много – терять нечего. Несмотря на нижнее белье, вельветовую рубашку, толстый свитер и папино одеяло, мне все время холодно. Это от голода. Жира становится все меньше, и ты мерзнешь. Виолетт не понравилось бы, что я столько плачу. Перестань, дружочек, ты выльешь из себя всю воду и вконец исхудаешь! Давно-давно, чтобы утешить меня после папиной смерти, она взяла меня с собой на ярмарку, и я, стреляя из лука, выиграл двенадцать кило сахара. Хозяин тира был вне себя от ярости. Да этот паренек первоклассный стрелок, он разорит нас, хватит уже! Мне было всего десять с половиной лет! Мы взяли машину и один пакет сахара отдали шоферу.

Виолетт, Виолетт, Виолетт… Я все твердил не переставая: Виолетт, Виолетт, Виолетт, Виолетт, Виолетт, обливаясь слезами, Виолетт, Виолетт, Виолетт, Виолетт, – пока ее имя не потеряло всякий смысл.

* * *

14 лет, 11 месяцев, 10 дней

Вторник, 20 сентября 1938 года

Сегодня утром я выбросил завтрак в окно. Слишком велико было искушение. Роланда больше ничего мне не принесла – ни в обед, ни вечером. Разглядывая в зеркало свои ребра, я подумал о папе. Он тоже, наверно, считал фонари. В самом конце он вообще уже не выходил из дома. Мне теперь не вспомнить его лицо, но я все еще чувствую его ладонь у себя на голове. Она была такая большая по сравнению с худой рукой. И такая тяжелая. Ему приходилось делать неимоверное усилие, чтобы ее поднять. Чаще всего он клал ее мне на руку, и я сам доносил ее до своей головы. Мне приходилось ее удерживать, чтобы она не упала. Или же я клал голову ему на колени, так ему было легче. Ему никогда не хотелось есть. Он подолгу оставался за столом, даже после еды, когда посуда была уже убрана. Думаю, у него не было сил подняться. Как и желания говорить. Однажды на нос ему села муха. Он даже не попытался ее согнать. Все за столом сидели и смотрели на эту муху. А он сказал: Она, наверно, решила, что я уже труп.

* * *

14 лет, 11 месяцев, 11 дней

Среда, 21 сентября 1938 года

Когда ничего не ешь, разговаривать не хочется. Да если бы и хотелось, мне уже трудно было бы говорить. А молчать ничего не стоит. Я так даже отдыхаю. Додо я делаю знаки кончиками пальцев, ему достаточно – он понимает. Долгое молчание – это как будто очищение, полное. И потом, у меня больше нет слюны. Во рту сухо. Я подолгу лежу на кровати.

* * *

14 лет, 11 месяцев, 13 дней

Пятница, 23 сентября 1938 года

По дороге в туалет я упал с лестницы. Ее не было дома. У меня синяки на руке, на бедре и на груди. Все болит, особенно больно дышать. За один раз я могу вдохнуть только чуть-чуть воздуха. При каждом вдохе легкие разрываются, будто упаковочная бумага. Роланда отнесла меня в кровать. Мои синяки перепугали ее насмерть. А особенно – шишка на затылке. Господи! Да что же это такое?! Она все твердила: Господи! Да что же это такое?! И вызвала доктора. Я ничего не сломал, разве что, возможно, треснуло ребро. Когда доктор вышел из моей комнаты, раздались крики. Он кричал, что это «недопустимо». Роланда отвечала, что она тут ни при чем. Я тут ни при чем! – повторяла она. Где ваша хозяйка? А я знаю? Я заснул. Меня разбудил дядя Жорж. После каникул он не стал возвращаться в Париж, а остался до конца сентября у Жозефа и Жаннетт. Они вместе с Этьеном ловят бабочек. С ним я поговорил. Сказал ему про пансион. Он нашел эту мысль удачной. У тебя будет полно друзей. Пришла Роланда – сказать ему, что мадам вернулась. Они заперлись в гостиной, но спорили так громко, что я слышал слова и даже целые фразы. Голос дяди Жоржа: Вы – сумасшедшая! Абсолютно! Ее голос: Это мой сын! Голос дяди Жоржа: Это сын Жака! Ее голос: Жак не был отцом! Его голос, очень сердитый: Это мой племянник, и я поступлю как его дядя, можете не сомневаться! Ее голос, все более пронзительный: Вы учите меня, как воспитывать сына? Вы – меня? В моем доме? В моем собственном доме? Хлопнула дверь гостиной, потом – дверь ее комнаты. Потом наступила долгая тишина, и я снова уснул. Разбудил меня опять дядя Жорж. Он сказал: Пансион я беру на себя, будешь учиться вместе с Этьеном. А теперь что бы ты хотел съесть? Чего тебе больше всего хочется? Я ответил: чашку холодного молока и тартинку с виноградным вареньем. Он принес мне все это на подносе и сказал, чтобы я никогда больше так не поступал: нельзя так шутить с собственным здоровьем. Твое тело – не игрушка! Съешь это и одевайся, я отвезу тебя к Жозефу и Жаннетт.

3 15—19 лет (1939—1943)

Отныне, когда кто-нибудь из взрослых скажет мне, чтобы я взял себя в руки, я смогу пообещать это, не рискуя его обмануть.

15 лет, 8 месяцев, 4 дня

Среда, 14 июня 1939 года

Похоже, мы устроили огромную глупость. Я во всем виноват. Это был эксперимент. Мне захотелось проверить на опыте, какую роль играют наши пять чувств в момент пробуждения, – это если по-научному. Мы просыпаемся по сигналу, который нам посылает одно из пяти чувств. Например, слух: меня будит хлопнувшая где-то дверь. Или зрение: я открываю глаза в ту самую секунду, когда господин Дамб зажигает в дортуаре свет. Или осязание: когда меня будила мама, она всегда меня встряхивала, правда, это было ни к чему: как только она прикасалась ко мне, я тут же просыпался. Обоняние: Этьен утверждает, что дядя Жорж просыпается от одного только запаха шоколада и поджаренного хлеба. Оставалось только проверить вкус. Можно ли разбудить кого-то, воздействуя на вкус? Так начинался наш эксперимент. Этьен насыпал мне в рот немного соли, и это меня разбудило. На следующий день я насыпал ему между губ щепотку мелко смолотого перца – тот же результат. Тогда я подумал, а что будет, если воздействовать сразу на все пять чувств: слух, осязание, зрение, обоняние и вкус. Какое тогда получится пробуждение? Этьен назвал наш эксперимент тотальным пробуждением. И пожелал непременно стать первым подопытным. Поскольку я тоже этого хотел, мы бросили жребий, и я выиграл. Итак, ему предстояло разбудить меня, произведя одновременно следующие пять действий: окликнуть меня, встряхнуть, ослепить ярким светом, насыпать в рот соли и дать вдохнуть нечто сильнопахнущее. За запахом Этьен спустился в кладовку и стырил там немного нашатыря, которым моют кафель в туалете. Мы провели эксперимент сегодня утром за четверть часа до подъема. Итак – пять чувств, все сразу. Мальмен меня тряс, Руар вливал в рот ложку уксуса, Поммье светил в глаза электрическим фонариком, Зафран совал под нос ватку с нашатырем, а Этьен в это время крикнул мне в ухо мое собственное имя. Кажется, я страшно заорал, и меня как будто парализовало: я застыл с выпученными глазами, напряженный, словно натянутый лук, не в силах произнести ни слова. Этьен пытался меня успокоить, остальные тем временем запрыгнули обратно в кровати. Когда пришел господин Дамб, я пребывал все в том же состоянии. Это продолжалось с полчаса. Позвали доктора. Доктор объявил, что я нахожусь в «состоянии каталепсии» и велел перенести меня в медпункт. Он предположил, что я, возможно, эпилептик, и рекомендовал понаблюдать за мной. После его ухода господин Дамб доложил обо всем господину Влашу, который вызвал Этьена и спросил, что же произошло на самом деле. Этьен поклялся всеми богами, что ничего не знает, что он услышал, как я кричу, будто мне снится кошмар, он попытался привести меня в чувство, но у него ничего не получилось. Влаш отпустил его, но по всему было видно, что он ему не поверил. Сам я ничего не помню. С удивлением очнулся в медпункте порядком оглоушенный. Как будто по мне проехался дорожный каток.

Из всего этого следует вывод: если воздействовать одновременно на все пять чувств спящего, его можно убить.

* * *

16 лет

Вторник, 10 октября 1939 года

Волосы жирные. Перхоть (особенно заметная, когда я в темном пиджаке). На лице – два прыща (один на лбу, другой – на правой щеке). Три черных точки под носом. Соски набухли, особенно правый, на который к тому же больно надавливать. Боль острая, как будто его пронзают иголкой. Интересно, а как с этим у девочек? За год набрал десять кило и вырос на двенадцать сантиметров (руки тоже стали длиннее, что хорошо для бокса, Манес был прав.) Болят колени, даже ночью. Это – потому что я расту. Виолетт говорила, что, как только это кончится, я начну уменьшаться. Вот мое отражение в зеркале душевой. Я себя не узнаю́! Вернее, у меня такое впечатление, что тот я, который в зеркале, растет сам по себе. Зато мое тело стало для меня предметом любопытства. Интересно, какой сюрприз ожидает меня завтра? Никогда не знаешь, чем тебя удивит твое тело.

* * *

16 лет, 4 месяца, 27 дней

Пятница, 8 марта 1940 года

Этьен утверждает, что брат Делару ласкает себя, наблюдая за нами, когда мы делаем домашние задания. То, чем мы занимаемся под одеялом, он проделывает под столом. Мне это кажется ни нормальным, ни ненормальным, скорее неуместным, хотя такое, несомненно, довольно часто встречается. Мне бы никогда не пришло в голову дрочить на людях, но можно, думаю, допустить, что опасность усиливает получаемый эффект. Этьен говорит, что брат Делару вынимает что-то из портфеля, может быть, фотографию, во всяком случае, не журнал, потому что формат у этого предмета гораздо меньше, чем у «Парижских удовольствий», и что он смотрит на это и тихонько себя поглаживает. Может, так оно и есть, только проверить это невозможно, потому что брат Делару всегда ставит на стол свой огромный портфель, воздвигая таким образом стену между собой и нами. А Этьен все не унимается: Ну да, честное слово – он делает это правой рукой! Смотри! Потому что он правша. Когда ты правша, левой рукой дрочить никак не получится. Слово специалиста.

* * *

16 лет, 5 месяцев

Воскресенье, 10 марта 1940 года

Руар нокаутировал меня, стоя, в углу ринга. Поскольку я не упал, да и веревки меня поддерживали, он не сразу понял, в каком я состоянии, и продолжал наносить удары, пока я наконец не рухнул. Это был мой первый нокаут (надеюсь, и последний). Интересный опыт. Я даже успел оценить «нырок» Руара: как он присел, согнув колени, наклонил торс, изогнул шею, как поднырнул, обходя мою защиту, и вдруг распрямился, точно пружина. Я был еще взволнован, я восхищался им и как раз подумал, что мне конец, когда он снизу вверх заехал мне кулаком в челюсть. Раздалось характерное «чпок» – как будто мозги у меня вдруг стали жидкими. Пока он дубасил меня, я продолжал слышать все, что говорилось вокруг, только ничего не понимал. Он меня вырубил, подумал я. Потому что, находясь в полубессознательном состоянии, мыслил я довольно ясно, даже рассуждал. Посреди остановившегося времени я думал: Отличный удар, просто блеск! Сила такого удара зависит, естественно, от скорости взаимного сближения и веса наших тел. И еще: Впредь не будешь думать, что ты самый быстрый. И потом: Если думаешь, что ты быстрее всех, так и будь быстрее всех. Падая, я понимал, что теряю сознание. Сам обморок длился секунд семь-восемь.

* * *

16 лет, 5 месяцев, 1 день

Понедельник, 11 марта 1940 года

Последствия нокаута. Утром на глаза словно что-то давило изнутри. Как будто их выталкивало из орбит. Днем все прошло.

* * *

16 лет, 6 месяцев, 6 дней

Вторник, 16 апреля 1940 года

Вечером в столовой были крутые яйца с коровьей лепешкой из шпината. Мальмен обратил наше внимание на то, что днем подстригали лужайку. И правда. Он утверждает, что так бывает каждый раз. Я не поверил, что нам дают на ужин траву, как коровам, но все равно слова Мальмена так повлияли на мое восприятие, что вкус этого пюре из отварного шпината показался мне совершенно травяным. Как запах, который витает в воздухе над свежескошенными лужайками. Квинтэссенция растительного вкуса. И я уверен, что до конца моих дней вкус шпината останется для меня именно таким. Каким его сделал Мальмен.

* * *

16 лет, 6 месяцев, 9 дней

Пятница, 19 апреля 1940 года

Брат Делару оглаживает себя почем зря в классе для подготовки домашних заданий. Раньше все необходимое (открытки с голыми дамами) было у него с собой в портфеле. Теперь нет. Когда я позвал его в прачечную, чтобы показать протекающую трубу (протечку подстроил я сам), Этьен их стащил. Бедняга не может даже пожаловаться, что его обокрали. Физиономия у него была совершенно опрокинутая: смесь злости, стыда и подозрения. Мы с Этьеном решили использовать этих дам в своих целях. Целых сто двадцать пять штук! Поскольку в дортуаре всегда могут устроить обыск – под разными предлогами, – мы спрятали их в часовне, куда за ними никто не сунется. Время от времени мы достаем оттуда по одной – каждый свою. И любим ее – единственную нашу любовь. До следующего раза.

Интересно, а девочки проделывают то же самое с изображениями мужчин? Например, художественно обнаженные тела Христа или святого Себастьяна вызывают у них такой же экстаз?

* * *

16 лет, 6 месяцев, 15 дней

Четверг, 25 апреля 1940 года

К вопросу о груди (женской). Думаю, на свете нет ничего более соблазнительного, более волнующего, чем женская грудь. Мама часто говорила мне: Из-за тебя у меня был абсцесс груди. Она имела в виду то время, когда сама меня кормила. Это был очень краткий период ее жизни, но она говорила о нем так, словно до сих пор, спустя много лет, все еще ощущала его последствия. Первым делом меня заинтересовало (я был совсем маленький), что такое абсцесс. Ответ я нашел в словаре ( скопление гноя в ткани или органе ) и попытался представить себе, как выглядит абсцесс груди. У меня ничего не получилось (представить себе гноящуюся сисю было выше моих сил), но я испытал искреннее огорчение. Мне было обидно не за маму, а вообще за женщин с их грудями. Эта столь трогательная часть их тела должна быть очень хрупкой, уязвимой, если беззубый рот младенца может превратить нежный сосок в гнойный нарыв! Хотя, когда Марианна показала мне свои груди и даже разрешила потрогать, они не показались мне такими уж хрупкими. Наоборот, они были круглыми и твердыми, а широкие, нежно-розовые ареолы сидели на них как камилавка на голове епископа. И поблескивали как перламутровые бутоны. Правда, Марианне тогда было только четырнадцать. Ее грудь еще только формировалась. Судя по открыткам из нашего божественного гарема, с возрастом грудь сильно меняется. Она увеличивается и становится мягче. Ареола, наоборот, как будто уменьшается, соски заостряются и выглядят уже не такими блестящими, зато более мясистыми. Этьен дал мне свою лупу, чтобы разглядеть поближе. Еще они становятся более гибкими и принимают разные формы. Но вот кожа, их кожа, выглядит такой же тонкой, особенно снизу, там, где они крепятся к грудной клетке. Невероятно, чтобы такая прекрасная часть женского тела была наделена какими-то практическими функциями. Что это чудо создано для того, чтобы откармливать каких-то младенцев, которые жадно дергают за него и пускают на него слюни – нет, это просто святотатство! Короче говоря, я обожаю женскую грудь! Во всяком случае, груди наших ста двадцати пяти подружек, то есть все груди всех женщин, независимо от размера, формы, веса, плотности, цвета. Мне кажется, что мои ладони просто созданы для того, чтобы принимать в себя женские груди, и кожа у меня достаточно нежна для их нежнейшей кожи. Пройдет совсем немного времени, когда я наконец проверю это на деле!

* * *

16 лет, 6 месяцев, 17 дней

Суббота, 27 апреля 1940 года

Монтень, Опыты, том III, глава V:

...

«В чем повинен перед людьми половой акт – столь естественный, столь насущный и столь оправданный, – что все как один не решаются говорить о нем без краски стыда на лице и не позволяют себе затрагивать эту тему в серьезной и благопристойной беседе? Мы не боимся произносить: убить, ограбить, предать, – но это запретное слово застревает у нас на языке… Нельзя ли отсюда вывести, что, чем меньше мы упоминаем его в наших речах, тем больше останавливаем на нем наши мысли?» [2]

* * *

16 лет, 6 месяцев, 18 дней

Воскресенье, 28 апреля 1940 года

Когда я довожу себя до оргазма, самое необычное – это момент, который я называю «эквилибристикой»: миг, когда я вот-вот кончу, но еще не кончил. Сперма уже вот-вот готова излиться, но я удерживаю ее изо всех сил. Кольцо вокруг головки члена краснеет, да и сама головка так набухает, чуть не лопается, что я даже выпускаю член из рук. Я удерживаю сперму изо всех сил и смотрю, как вибрирует мой член. Я стискиваю кулаки, веки, челюсти так сильно, что все мое тело начинает вибрировать вместе с ним. Этот миг я и называю «эквилибристикой». Мои глаза вращаются за закрытыми веками, я дышу часто-часто, прогоняя от себя все возбуждающие картины – груди, бедра, ягодицы, шелковистую кожу наших подружек, – и сперма останавливается в своем жерле, останавливается у самого края кратера. Точно, это похоже на вулкан за секунду до извержения. Нельзя, чтобы лава стекла обратно. Она и правда иногда опускается, когда что-то нас вспугнет, например, когда господин Дамб открывает дверь дортуара. А вот это-то и не нужно. Я почти уверен, что разворачивать сперму с полдороги вредно для здоровья. Как только я чувствую, что она начинает отступать, мои пальцы – большой и указательный – обхватывают кольцо, и я пытаюсь удержать ее, кипящую, словно лава, нет, словно древесные соки – настолько член в такие моменты напоминает ветку дерева, напряженную и узловатую! Тут надо соблюдать крайнюю осторожность и четкость, один миллиметр, а то и меньше, решает всё. Член, весь, целиком, становится таким чувствительным, что головка может взорваться от малейшего дуновения, от соприкосновения с простыней. Мне удается удержаться от семяизвержения еще раз, потом другой, и каждый раз – это дивное удовольствие. Но истинное, абсолютное наслаждение наступает в тот момент, когда я уже не могу ничего удержать, и обжигающая сперма, переливаясь через край, течет по тыльной стороне кисти. Ах, что за чудесное поражение! Это тоже совершенно неописуемо – всё это сокровенное, что изливается вдруг наружу, и наслаждение, которое накрывает тебя с головой… Извержение и погружение одновременно! Падение эквилибриста в кратер с расплавленной лавой! Ах! Что за чудо эта ослепительная вспышка во тьме! Этьен говорит, что это – «апофеоз».

* * *

16 лет, 6 месяцев, 20 дней

Вторник, 30 апреля 1940 года

И все же есть нечто, бросающее тень позора на этот апофеоз чувства, и это – отвратительные слова, которые употребляются, чтобы говорить о нем. «Дрочить» – тут есть что-то от нервнобольного, «ублажать себя» – звучит просто по-идиотски, «оглаживать» – наводит на мысль о бабушкиной собачке, «мастурбировать» – фу, гадость (есть в этом глаголе, хотя бы и латинском, что-то рыхлое, губчатое), «трогать себя» – вообще ничего не выражает. «Вы себя трогали?» – спрашивает священник на исповеди. Конечно! А как иначе умываться, одеваться? Мы долго обсуждали это с Этьеном и другими ребятами. Мне кажется, я нашел точное выражение: брать себя в руки . Отныне, когда кто-нибудь из взрослых посоветует мне взять себя в руки, я смогу пообещать ему это без всякого риска оказаться лжецом.

* * *

16 лет, 6 месяцев, 24 дня

Суббота, 4 мая 1940 года

«Гусёк» [3] ! Отличная идея! Вот что мы сделаем с нашими ста двадцатью пятью красавицами. Самыми красивыми из них мы будем играть. В эротическую настольную игру под названием «Кто первый потеряет девственность». Точно! Так она и будет называться. Тот, кто первым пройдет все шестьдесят три области и выиграет, получит право лишиться невинности. Вы выиграли. Пожалуйте в бордель . Играть будем на деньги. Проигрыши пойдут в общую кассу. Чтобы касса быстрее пополнялась, у нас будет клуб из восьми игроков. В него войдут Мальмен, Зафран и Руар: моя идея вызвала у них бурю восторга. Финальная игра пройдет после устного выпускного экзамена, перед самыми летними каникулами. Победитель получит все деньги из кассы с условием, что потратит их на достижение единственной цели – потери девственности. В конце – отчет. Да будет так. Лейтмотивом игры будет служить лицо Моны Лизы, чья загадочная улыбка может трактоваться самыми разными способами.

«КТО ПЕРВЫЙ ПОТЕРЯЕТ ДЕВСТВЕННОСТЬ». ЭРОТИЧЕСКАЯ ИГРА

Правила игры

В игре участвуют две игральные кости.

Кошельки перед началом игры должны быть полными. Каждый игрок бросает кости дважды.

Клетка 2: Сначала подрасти. Пропускаешь три хода.

Клетка 4: Осматривая ваше белье, мама с удивлением замечает на нем подозрительные пятна. Она ведет вас к доктору, который накладывает вам повязку от ночных поллюций. Возвращаетесь на 3-ю клетку, пропускаете два хода.

Клетка 6: Господин Дамб застукал вас с поличным, когда вы в одиночестве предавались запретным утехам. Он отправляет вас в холодный душ. Шаг назад, на 5-ю клетку, пропуск двух ходов.

Клетка 8: Вы совершили в помыслах грех любострастия. Идете исповедоваться на 7-ю клетку, пропускаете один ход.

Клетка 10: Вас смутили ночные видения. Вернитесь на клетку 9 и простирните потихоньку простыню.

Клетка 12: Случайно наткнувшись на ваше испачканное белье, дядя Жорж поздравляет вас с превращением в мужчину. Бросьте кости два раза и продвиньтесь вперед на число клеток, соответствующее выпавшей сумме.

Идем дальше.

Клетка 15 (здесь картинка изображает загадочную улыбку Моны Лизы): Она вам улыбнулась! Ходите снова.

Клетка 19: Чтобы нравиться девочкам, надо быть сильным. Тренируйтесь в спортзале. Пла́тите трешку и пропускаете два хода.

Клетка 21 (Мона Лиза): Она улыбается вам, но это ироничная улыбка. Возвращайтесь со своими мрачными мыслями на клетку 17.

Клетка 23: Чтобы нравиться девочкам, надо хорошо плавать. Вы берете уроки плавания. Пла́тите 4 и пропускаете один ход.

Клетка 27 (Мона Лиза): Вы пытаетесь поцеловать ее и получаете пощечину. Возвращайтесь переживать разочарование на клетку 13.

Клетка 29: Чтобы нравиться девочкам, надо уметь танцевать. Вы берете уроки танцев. Пла́тите 5 и пропускаете один ход.

Клетка 33 (Мона Лиза): Ей кажется, что вы грязный . Вернитесь на клетку 11 и умойтесь.

Клетка 39 (Мона Лиза): Она считает, что у вас ужасная прическа. Ступайте к парикмахеру на клетку 31 и заплатите 1.

Клетка 41: Любовь ослепляет. Пропустите один ход, чтобы к вам вернулась проницательность.

Клетка 43: У вас обложен язык и дурно пахнет изо рта. Очистите желудок и пропустите один ход.

Клетка 45 (Мона Лиза): Ей кажется, что вы плохо одеты. Вернитесь на клетку 37, сшейте себе костюм и заплатите 10.

Клетка 47: У вас на лице появились угри. Подлечитесь и пропустите один ход.

Клетка 51 (Мона Лиза): Она считает вас совершенно необразованным. Вернитесь на клетку 1, чтобы подучиться.

Клетка 53: Прихорашиваясь, вы теряете драгоценное время. Пропустите один ход.

Клетка 57 (Мона Лиза): Никому не говорите, что она вам сделала. Она в восторге, вы – тоже. Вам снова ходить.

Клетка 59: От любви за плечами вырастают крылья. Вам снова ходить.

Клетка 61: Господин Дамб застает вас за этой игрой. Все возвращаются на исходную позицию.

Клетка 63: Вы выиграли, пожалуйте в бордель! Кроме того, вы забираете всю кассу!Чтобы выиграть, надо попасть точно на клетку 63. Если выпавшая на костях сумма очков уводит вас дальше, вам придется отступить назад на столько клеток, сколько у вас лишних очков.

* * *

16 лет, 7 месяцев, 2 дня

Воскресенье, 12 мая 1940 года

Иногда, когда я просыпаюсь в дортуаре от тоски (чаще всего это случается, когда мне приснится папа или Виолетт), я успокаиваюсь от постепенно овладевающего мною ощущения, что все спящие вокруг меня ребята и я сам составляем одно тело. Одно большое спящее тело, которое дышит, видит сны, постанывает, потеет, почесывается, подергивается, сопит, кашляет, пукает, храпит, пачкает простыни, в ужасе просыпается от кошмара и тут же снова засыпает. Это не чувство товарищества, а впечатление, что с органической точки зрения наш дортуар (а нас в нем шестьдесят два человека) представляет собой единое тело. И если один из нас умрет, большое общее тело будет продолжать жить.

ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН

...

В скобках замечу, Лизон, что это было написано на следующий день после вторжения немцев 10 мая. Вторая мировая война. Род людской снова взялся за свое. В тот день в память о папе я поклялся, что не приму участия в этом балагане. Как ты увидишь дальше, судьба распорядилась иначе.

* * *

16 лет, 8 месяцев, 13 дней

Воскресенье 23 июня 1940

Навстречу нам попадаются сгорбившиеся люди с замедленными движениями и пустым взглядом. У некоторых совершенно потерянный вид. В прямом смысле слова. Это беженцы, оборванные, завшивевшие, небритые, они бредут по улицам незнакомого города. Мне трудно представить, что еще месяц назад они жили в Париже нормальной жизнью. Брошенные на произвол судьбы тела́…

* * *

На следующий день

Финал нашей эротической игры отложен на неопределенный срок. У Руара под Дюнкерком погиб брат. Он его очень любил. Наша девственность подождет, оставим это до лучших времен.

* * *

16 лет, 9 месяцев, 14 дней

Среда, 24 июля 1940 года

Мерак. Я ободрал о кору старого бука грудь, подошвы, внутреннюю сторону рук и ног. В общем, заживо содрал с себя кожу. В буквальном смысле. Как кожуру с яблока. И все из-за Тижо. Ему взбрело в голову достать из гнезда вороненка, но родители птенца воспротивились такому усыновлению. А поскольку Тижо никак не хотел расставаться со своей добычей, те на него просто набросились. Он прижимал птенца к груди, а другой рукой отбивался от родителей. И все это – в добрых шести метрах от земли, сидя верхом на ветке! Марта снизу кричала, чтобы он бросил птенца, а Манес побежал за ружьем – стрелять по воронам. И те и другие защищали свое потомство. Не сомневаясь, что Манес начнет палить, я полез на дерево и добрался до Тижо. Первые три метра я карабкался как обезьяна или как электрик – обхватив голый ствол руками и ногами. Я только что ловил раков, а потому был босиком, в одних плавках. Влезть на дерево не составило никакого труда. У меня было полное впечатление, что я обнимаю живое тело. Во время спуска Тижо своим весом все время оттягивал меня назад, и мне пришлось плотно прижиматься к стволу. Но поскольку Тижо душил меня левой рукой (он так и не пожелал расстаться со своим новым приятелем), я немного ослабил объятия, чтобы ускорить спуск. На этом-то этапе операции я и ободрался о кору. Особенно когда хотел притормозить – уж больно быстро мы спускались. Когда мы добрались до земли, я был весь в крови, а вороненок – мертв: Тижо со своей любовью попросту задушил его. Марта орала как резаная. Он нас угробит! Подумать только, семь лет, а что за ребенок! Само собой разумеется, мне полагалось промыть ссадины водкой. И на этот раз без «слухового обезболивания». Марта – это вам не Виолетт. Пока я вонзал ногти себе в ладони, Манес все грозился устроить своему младшему отпрыску хорошую взбучку, тот же был занят похоронами несчастной жертвы. В конце концов Манес от своей идеи отказался со словами, в которых прозвучала нотка гордости: Вот засранец, ведь ничего же не боится! В результате я сплю голышом, отбросив простыню и одеяло, широко раздвинув ноги, заживо сгорая в паутине нервов. Отныне так я буду представлять себе ад: бесконечное горение без пламени с раскрытыми в бесконечную тьму глазами. Наказание Марсия [4] .

* * *

16 лет, 9 месяцев, 23 дня

Пятница, 2 августа 1940 года

Какое же это все-таки удовольствие – лазать по деревьям! Особенно взбираться на дубы и буки. Все тело раскрывается! Руки, ноги вырывают вас из привычной жизни. Как быстро усваивается эта наука! Как точны движения! Это совсем не так, как бывает, когда поднимаешься на гору, это не альпинизм (мне кажется, что в горах у меня закружилась бы голова), это просто свободное путешествие среди листвы! Где мы? Ни на земле, ни на небе – в самом эпицентре взрыва зелени. Мне бы хотелось жить на деревьях.

* * *

16 лет, 11 месяцев, 6 дней

Понедельник, 16 сентября 1940 года

Когда от долгого сидения над книжками у меня тяжелеет голова, я иду молотить кулаками по мешку. Теперь вместо себя Манес нарисовал на нем Лаваля [5] . Давай! Давай! Сотри его! (Густая челка, тяжелые веки, выпяченная губа, сигарета в углу рта – здорово похож!) Мешковина обдирает косточки пальцев, и я надеваю на руки носки.

* * *

16 лет, 11 месяцев, 10 дней

Пятница, 20 сентября 1940 года

Мерак. Играем в сарае в теннис. Я провел на торцевой стене линию на уровне сетки. Поскольку штукатурка на стенах и пол неровные, никогда не знаешь, как отскочит мячик, для отработки рефлексов лучше и быть не может. Если прибавить к этому прыжки в зерно вместе с Тижо и остальными, погони за норовистыми козами и работу на ферме с совершенно неутомимым Робером, то мое пребывание в Мераке потянет на тренировку какого-нибудь десантника.

* * *

17 лет, 1 месяц, 14 дней

Воскресенье, 24 ноября 1940 года

Манес порезал себе лодыжку валявшейся в соломе косой. Гигиена по Марте и Манесу: водка для промывания раны – это как обычно, а вот для перевязки Манес притащил из конюшни совершенно черную от навоза паутину. Оттягивает, сказал он с присущим ему лаконизмом. Ни о каком столбняке ему, конечно, говорить нет смысла. Все всегда поступали именно так, и никто еще не умер. Могу себе представить, что паутина должна обладать какими-то вяжущими или заживляющими свойствами. Но навоз? Однако следует признать: на сегодняшний день от этих «примочек» в семье еще никто не умер.

* * *

17 лет, 2 месяца, 17 дней

Пятница, 27 декабря 1940 года

Дядя Жорж, будучи проездом в Мераке, спросил меня, не хотел бы я стать врачом. (Этот путь избрал твой кузен Этьен.) Только не я. Заниматься телесными неполадками? Благодарю покорно! У меня самого их было предостаточно, я с этого и начал. Что касается лечения людей… Прежде надо потратить кучу времени, чтобы выбить у них из головы все, что они напридумывали себе про тело, которое рассматривают исключительно с точки зрения морали. Мне не хватит терпения, чтобы объяснить тете Ноэми, что вопрос не в том, «заслужила» она или нет свою эмфизему легких. Ну а что же тебя интересует в жизни? – спрашивает меня дядюшка. Наблюдение за собственным телом, которое мне глубоко чуждо. (Этого я ему, разумеется, не говорю.) И изучение медицины, даже самое углубленное, не избавит меня от этого ощущения. В общем, я хочу заниматься примерно тем, чем занимался во время своих прогулок Руссо: собирать травы. Собирать до последнего дня и только для себя, не теряя надежды, что это пригодится кому-нибудь еще. Что же касается профессии – это совсем другое дело. В любом случае в этом дневнике для нее не будет места.

* * *

17 лет, 5 месяцев, 8 дней

Вторник, 18 марта 1941 года

Вчера мы с Этьеном здорово поругались, и все из-за Вольтера и Руссо: он насмехался над Жан-Жаком, а я его защищал. От этой ссоры в памяти у меня останутся не наши аргументы (честно говоря, аргументировать нам было особо нечем), а непроизвольное движение Этьена, когда он схватил с доски длинную линейку и упер ее одним концом себе в живот, а другим – мне. Каждый раз, когда кто-нибудь из нас в пылу спора начинал наступать на другого, линейка врезалась в живот нам обоим. Больно! Если же мы отступали назад, линейка падала. Конец дискуссии. Это и называется соблюдать меру в споре. Прямо хоть патентуй способ.

* * *

17 лет, 5 месяцев, 11 дней

Пятница, 21 марта 1941 года

Желание овладевает мной иногда в самые неожиданные моменты. Например, когда меня возбуждает то, что я читаю. Набухание пещеристых тел, стимулируемое нейронами! Я читаю, и у меня встает. Причем речь не об Аполлинере или Пьере Луи, которые любезно преподносят нам такие подарки, а о Руссо, например, который очень бы удивился, узнав, что чтение его «Общественного договора» вызывает у меня эрекцию! И – хоп! – маленький оргазм исключительно силой разума.

* * *

18 лет, 9 месяцев, 5 дней

Среда, 15 июля 1942 года

Пока готовился к выпускным экзаменам и учился на подготовительном курсе, ничего не писал. Тело самоустранилось. Для разрядки немного занимался боксом, гонял мяч и плавал. Немного помогал Манесу в поле. Три отёла, шесть окотов. По-прежнему не могу зарезать поросенка. Есть могу, убить – нет. Бедняга приходил ко мне ласкаться, когда я вкалывал. Ох уж эта тупая вера животины в человека…

* * *

18 лет, 9 месяцев, 25 дней

Вторник, 4 августа 1942 года

Теннис: разгромил вчистую всех трех братьев Де Г. За три партии по шесть сетов ни одному из них не удалось выиграть больше двух раз. Все началось с унижения. Старший поправил меня относительно употребления частицы «де», заметив, что, когда речь идет об аристократической семье, надо говорить не «Де Г.», а просто «Г.»: этого требует хорошее воспитание. И вообще, все это знают! Ладно. Еще: у меня не было ни шортов, ни теннисных туфель, а играть в моих «тряпках» против одетых с иголочки партнеров просто «неприлично», пусть даже на частном корте (в данном случае корт был их). Так что они выдали мне требуемое обмундирование: шорты, рубашку, туфли, все – белоснежное. Я подпоясал шорты (они что, нарочно дали мне слишком большие?) обрывком бельевой веревки, найденной в «службах», и закатил всем троим настоящее побоище. Отпрыски герцога Монморанси, разгромленные последним из плебеев! Что стоило мне возможной любви их сестры, к которой я был неравнодушен. Ну и пусть, зато я отомстил за Виолетт, которая (братья этого не знали) в юности работала на эту семью и которую выгнали за то, что она лишила невинности тридцатидвухлетнего (!) кузена. (Нарочно не придумаешь.)

За всю игру меня не покидало волнующее ощущение, что мое тело – это единственное, что я могу противопоставить их фанаберии. И тело даже не обученное – потому что меня никто не учил играть в теннис. Сарай Манеса и наблюдение за другими игроками – вот и вся моя наука. Когда лупишь по мячу, никогда этому не учившись, чувствуешь, как тело само применяется к обстоятельствам. Мои движения были беспорядочны и большей частью неверны, ужасны с эстетической точки зрения и расточительны в смысле излишней траты энергии (я суетился, подпрыгивал, тело меня не слушалось, я размахивал руками и ногами, выполнял какие-то нелепые акробатические па), но осознание самого факта, что эти движения не имеют никакого отношения к «умению играть», давало мне острое чувство физической свободы и постоянного обновления: каждое мое движение было новым, другим! Каждый сюрприз, который взгляд преподносит моим ногам и моей ракетке, я использую с выгодой для себя. Мои движения не заучены, не подготовлены заранее, они не похожи одно на другое и не имеют никакого отношения к скупому академическому стилю, в котором играют мои противники. А потому я для них совершенно непредсказуем, мои мячи неожиданны для них, они приводят их в замешательство. Братья возмущаются, раздраженно-снисходительно возводят очи горе, негодуя по поводу некоторых моих особенно вялых мячей, как будто я воюю, нарушая все правила военной науки. Я же поражаюсь своей проворности, гибкости, ловкости, быстроте реакции (с какой уверенностью и точностью в какую-то долю секунды я бью по мячу!), в довершение всего я совершенно неутомим и отбиваю все мячи. Эта свобода владения собственным телом приводит меня в восторг. Мои выходки деморализуют противников, их самодовольство разваливается прямо на глазах, что доставляет мне несказанную радость. И дело тут не в моей победе, а в том, с каким видом они принимают свое поражение. Под Вальми [6]  нам уже недоставало манер. (А я и до сих пор остаюсь беспорточным санкюлотом.) Клянусь: жить во всем так, как я играю в теннис!

* * *

19 лет, 15 дней

Воскресенье, 25 октября 1942 года

Дело происходит в бистро. Вы – с девушкой, такой же студенткой, как вы сами. Вы строите друг другу глазки. И вдруг ни с того ни с сего она говорит: Дай взглянуть на твою ладонь. По-хозяйски завладев вашей рукой, она начинает с предельным вниманием разглядывать ладонь, как будто все, что ей нужно знать о вас, заключено в этих линиях – жизни, сердца, головы, счастья, чего там еще? Много, много девушек на сегодняшний день изучали линии моей руки. И нет ни одной, чьи выводы совпали бы с выводами остальных. Все они – ясновидящие, только вот ясно видят разное. Интересно, склонность к предрассудкам, что это – знак нашего поганого времени? Все потеряно, остались только звезды? Главный критерий отбора: надо искать девушку, которая бросится в мою ладонь с закрытыми глазами.

* * *

19 лет, 1 месяц, 2 дня

Четверг, 12 ноября 1942 года

Видел, как маршируют боши. Отвратительный вариант единого тела.

* * *

19 лет, 2 месяца, 17 дней

Воскресенье, 27 декабря 1942 года

Полная неспособность к танцам. Меня уже пытались учить Франсуаз, Марианна и другие, да и вчера у Эрве его сестра, потрясающая Виолен. Дайте я поведу, не сопротивляйтесь. Что тут поделать? Почти сразу я сбиваюсь с такта, и мое тело в руках партнерши превращается в чугунную тумбу. Я нелепо подпрыгиваю, чтобы наверстать ритм, и окончательно теряюсь. Танец – один из немногих видов деятельности, где мое тело никак не желает работать в унисон с сознанием. Точнее, нижняя половина тела: руки могут отбивать такт сколько угодно, а вот ноги подчиняться отказываются. Дирижер-паралитик – вот кто я такой. Что касается головы, то, как только ситуация усложняется, она начинает кружиться. А ведь танец сам по себе предполагает вращение, это такое искусство – сплошное кружение, нельзя танцевать, не кружась вокруг собственной оси. А тут – головокружение, тошнота, бледность… Что с вами, вам нехорошо? Все отлично, дорогая Виолен, но пойдемте, поболтаем немножко, и вот я уже пытаюсь объяснить прекрасной Виолен ситуацию, на что она изрекает: ну что вы, все же танцуют! Очевидно, кроме меня. Вы просто не хотите! Скажите пожалуйста! С чего бы это мне лишать себя такого козыря, когда я вижу, какую выгоду для себя извлекают из танцев мои товарищи? Вы слишком много думаете, напрягаетесь, побольше свободы, дикости. Дикости? О боже! В койку, немедленно в койку! Но вместо этого я слышу свой голос, поясняющий Виолен, что я и сам не понимаю природы этого явления, учитывая, что в иных обстоятельствах, требующих владения руками и ногами, например в боксе или теннисе, все мои четыре конечности действуют в идеальной слаженности друг с другом, и что в юности, когда мы играли в вышибалы, мои одноклассники чуть не дрались между собой, чтобы попасть со мной в одну команду, потому что я был действительно непобедим, и начинаю впаривать этой потрясающей девушке, каким асом по вышибалам я был в пятнадцатилетнем возрасте, и говорю себе: заткнись, идиот, а сам продолжаю расписывать прелести этой игры, которая требует такой физической подготовки, такого владения руками, ногами и головой, такой идеальной слаженности всех движений, что однажды, не сомневайтесь, дорогая Виолен, станет командным видом спорта, по сравнению с которым футбол будет казаться просто развлечением для простофиль, да что это с тобой, что ты порешь, идиот несчастный? Ты расстроился, что несколько минут играл роль мешка с цементом в руках этой роскошной красавицы, которую только и думаешь, как бы уложить в койку, и теперь достаешь ее своими вышибалами, «вы и представить себе не можете, дорогая Виолен, сколько эта игра ставит стратегических и тактических задач», да заткнись же ты, дурья башка, это же не игра, а сплошное безобразие, куча мала, где прыщавые подростки распаляются и самоутверждаются, посылая мячи друг другу прямо в морду, вот уж где дикости хоть отбавляй, и если ты и правда блистал на этом поприще, вряд ли такой козырь поможет тебе затащить в постель эту девушку, которая, впрочем, уже и так удаляется в неизвестном направлении со словами, что от твоих спортивных подвигов ей захотелось пить, и она пойдет нальет себе чего-нибудь.

* * *

19 лет, 2 месяца, 19 дней

Вторник, 29 декабря 1942 года

И все же она пришла. В тот же вечер. И это вышло еще хуже танцев. Я был в своей комнате, у Эрве, поздно ночью, дом наконец уснул, я сидел у шахматного столика и записывал душераздирающий рассказ о танцах, когда за спиной у меня открылась дверь, тихо-тихо, так, что я услышал только, как она закрылась, отчего и обернулся и увидел ее в ночной рубашке, белое органди или что-то в этом роде, одно плечо открыто на манер греческих туник, а на другом тоненькая бретелька завязана бантиком, петельки которого казались крылышками мотылька, она не говорила ни слова, не улыбалась, только смотрела на меня тяжелым взглядом, а я и сам сразу лишился дара речи, округлые плечи, длинные, тонкие руки, повисшие вдоль бедер точеные кисти, босые ноги, частое дыхание, высокая, полная грудь, ночная рубашка, отвесно ниспадающая с острых сосков и образующая пустое пространство между обнаженным телом и тканью, мои глаза стали лихорадочно искать очертания ее бедер, живота, всей фигуры, но стоявшая рядом со мной настольная лампа не позволяла смотреть на просвет, ее надо было бы поместить у нее за спиной, чтобы проступил весь силуэт, сначала я думал только об этом, о том, что лампа стоит неправильно, что она не дает смотреть на просвет, вот если бы она стояла за ней, все было бы совсем иначе, мы оба не шевелились, я не сделал ни единого движения в ее сторону, она стояла спиной к закрывшейся двери, а я сидел в три четверти оборота к ней, не убирая со стола руки, закрывавшей на ощупь тетрадку, чернила на перышке высохнут, подумал я, да, я думал об этом, о том, что мне не закрыть ручку, а сам все пытался разглядеть силуэт Виолен под полупрозрачной тканью, от белизны которой мне стало больно в глазах, и тут я увидел, как ее левая рука стала подниматься вдоль груди, как, добравшись до плеча, пальцы разогнулись, большой и указательный взялись за кончик бретельки и, легонько потянув, развязали бантик, и рубашка тяжело упала к ее ногам, открыв ее обнаженное тело, не думаю, что когда-нибудь еще увижу такое красивое женское тело, внезапно представшее предо мной в золотом свете лампы, боже, какая красота, какая красота, твержу я, если бы в этот момент свет навсегда погас, я умер бы, сохранив воспоминание об этой красоте, мне кажется, что я чуть не закричал в голос, так и не встав со стула, абсолютно парализованный от неожиданности и восхищения, какая красота, какое совершенство, мне кажется, я даже испытал чувство благодарности, никто никогда не делал мне такого подарка, я подумал и об этом тоже, но не пошевельнул и пальцем, а она как раз шевелилась: пошла к кровати и легла, не сделав ни единого знака, чтобы я подошел, не протянула мне рук, не заговорила, не улыбнулась, она ждала, что я подойду, чту я в конце концов и сделал, подошел к ней и встал у изголовья, не в силах оторвать от нее глаз, надо раздеться, сказал я себе, теперь твоя очередь, чту я и сделал, неуклюже, украдкой, повернувшись к ней спиной, сев на краешек постели, не столько разоблачаясь перед ней, сколько прячась, и когда дело было сделано, я пристроился к ней под бочок, и ничего не произошло, я не стал ее ни ласкать, ни целовать, потому что во мне что-то умерло или не захотело рождаться, что одно и то же, потому что мое сердце закачивало кровь по всем местам, только не туда, куда надо, она жгла огнем мои щеки, била фонтаном внутри черепа, бешено стучала в висках, а между ног – ни капли, я даже не думал о том, что у меня не встает, я просто ничего там не чувствовал, все мысли мои были только об этом небытии, образовавшемся у меня между ног, надо сказать, что она мне не помогала, ни словом, ни жестом, потом вдруг резко встала, и я услышал, как за ней затворилась дверь.

* * *

19 лет, 2 месяца, 21 день

Четверг, 31 декабря 1942 года

Фиаско, которое я потерпел с Виолен, дало сигнал к подведению итогов. Заехав домой, я раздеваюсь донага и, встав перед зеркальным шкафом, подытоживаю, чего я добился по сравнению с детством в деле систематического строительства собственного тела. Никаких сомнений, мои неистовые отжимания, качания и всевозможные физические упражнения сделали свое дело: я стал на что-то похож. А именно: на экорше из «Ларусса», которое – вот оно, по-прежнему вставлено в щелку зеркала. Произведенное сравнение показало, что все мои мышцы находятся на положенных им местах и прекрасно видны: вот большие грудные, вот – бицепсы, дельтовидные, брюшной пресс, лучевые разгибатели кистей, большеберцовые, и, если повернуться спиной к зеркалу, икроножные, сгибатели пальцев, ягодичные, большие спинные, плечевые, трапециевидные, – все тут как тут, экорше – вылитый я, вот здо́рово, не зря я вертелся перед зеркалом. Я, который был «ни на что не похож», теперь похож на картинку из энциклопедии! Добавим, что я больше не боюсь. Ничего. Даже не боюсь испугаться. Нет больше такого страха, который я не смог бы подчинить своей воле, той самой, которая вылепила это тело. Попробуйте теперь отнять у меня жизнь, попробуйте привязать к дереву! Да, да, конечно, приятель, только вот этот шедевр умственного и физического равновесия оказался ни на что не годен, когда ты уложил его рядом с прекрасной Виолен. Бедняга, ты и впрямь ни на что не похож. Иди-ка и займись снова своей гимнастикой и дорогой твоему сердцу учебой, работай над телом, готовься к экзаменам, только на это ты и годен – «поддерживать себя в форме» да «стать кем-то». Господи, что же это за чувство, которое охватывает мужчину, когда у него не стоит. Полное небытие ! А ведь сколько раз я брал свой член в руки! Сколько раз желание превращало его в каменное изваяние! А и правда, сколько же раз? Сто? Тысячу? Опутанную венами ветку, которая наполнялась кровью при одной мысли о чем-нибудь таком! Сколько спермы исторгалось из его глубин во время этих девственных извержений! Это тоже можно, наверно, сосчитать. Литры? Литры, пролитые в минуты сладострастия перед открытками, стыренными у бедного брата Делару. А в итоге – мертвое тело в постели Виолен. Даже потанцевать и то не смог. Сначала – посмешище, а потом – и вовсе мертвец. Ну и что тебя парализовало, дружок, что, как не страх, победой над которым ты так похваляешься? Такими словами, может, более путано, а может, менее, я обращался в то утро сам к себе, стоя нагишом перед зеркалом, лицом к лицу с экорше из энциклопедии Ларусса. А в следующий раз? Что будет в следующий раз? С какими мыслями и чувствами твое тело осмелится в следующий раз приблизиться к телу женщины? Вот о чем спрашивал я себя в то утро, вот о чем пишу сейчас, по-прежнему глядя на экорше. И вдруг в глаза мне бросилась одна деталь: у экорше-то между ног тоже ничего нет! Ни намека ни на член, ни на яйца! Есть только ближайшие поясничная и гребешковая мышцы, но они не имеют к этим органам никакого отношения. У экорше между ног ничего нет! Хорошо, половой член – это не мышца. Пусть. А что это? Орган? Пятая конечность? И какова структура этой конечности? Пористая? Как губка, пропитанная кровью. Так вот у экорше, представляющего кровеносную систему, на этом месте тоже ничего нет! Все тело до самого паха опутано кровеносными сосудами, а про то, как кровь наполняет жизнью орган, созданный для ее, жизни, продолжения, – ни гугу! Между ног – пусто! Очевидно, «Ларусс» член не жалует. Как постыдную часть тела. Гримасу Святого Духа. Вот и разберись с этим. Господин Ларусс-то – евнух.

* * *

19 лет, 2 месяца, 22 дня

Пятница, 1 января 1943 года

Забыл сказать. Открыв дверь моей комнаты и застав меня голым перед зеркалом, мама спросила: «Это еще что такое? Любуешься своей красотой?»

* * *

19 лет, 2 месяца, 24 дня

Воскресенье, 3 января 1943 года

Мужской половой орган: пенис, член, конец, пипка, фаллос, щекотун, причинное место, болт и т.д. Яички: яйца, железы, помидоры, яблоки, орехи и т.п. Сколько слов для определения детородных органов, изображение которых, видите ли, вызывает у физиологов отторжение.

* * *

19 лет, 3 месяца, 4 дня

Четверг, 14 января 1943 года

Неожиданный финал истории с Виолен. Все началось с перепалки на улице с Этьеном, который назвал мое поведение с сестрой его друга Эрве «не поддающимся определению». Затащить девушку в койку и даже не прикоснуться к ней? Ты понимаешь, до какой степени это унизительно? И потом, как мне было смотреть в глаза Эрве? Ведь это по моей просьбе он тебя пригласил! Этьен был вне себя, а мне так и хотелось заехать ему в морду. К счастью, одна из его фраз удержала меня от этого. Конечно, она не красавица, эта девица, так тем более! Раньше надо было думать, ты же не первый раз ее видишь! Она уже несколько месяцев по тебе сохнет. А теперь уже несколько дней, как ревет. Эрве готов был тебя просто убить, старик, я едва его успокоил! Не красавица? Виолен? Ну да, Виолен считает себя дурнушкой, ей кажется, что у нее некрасивое, слишком плоское лицо, как у карпа, – так она сама говорит, и цвет лица слишком блеклый, это уже говорит ее брат. А что, тебе она не показалась страшноватой? Виолен – дурнушка! Конечно же, я так не считаю. Да нет же, нет! Господи, и эта красавица убеждена, что была отвергнута из-за своего уродства! И во всем виноват я! Ранил ее до слез! Виолен страдает в одиночестве перед зеркалом! Совсем как я! Тот же стыд, тот же ужас, то же неведение и одиночество – все как у меня?

* * *

19 лет, 3 месяца, 6 дней

Суббота, 16 января 1943 года

В тот вечер, движимый похвальным желанием разбить лед в наших отношениях, Этьен отметил парадоксальность и комизм сложившейся ситуации: брат в ярости от того, что кто-то не обесчестил его сестру! Очень современно, однако! И тут я все ему выложил, начистоту. Он со знанием дела заключил: Девственник провалился? Так сделай как все – иди в бордель, это отличная школа! А ты сам ходил? Нет. А Руар? Тоже нет. А Мальмен? Он говорит, что не захотел, потому что проститутка оказалась сторонницей Петена.

На этом все и остановилось.

ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН

...

Милая моя Лизон!

На этот раз – заметка по контексту. «В то самое время», как говорится в твоих детских комиксах, а именно 3 января, в Старом Порту Марселя происходили знаменитые теракты. Одна бомба взорвалась в борделе для немецких солдат, другая – в обеденном зале отеля «Сплендид». Множество жертв. За этим последовали облавы, после которых исчез мой друг Зафран, потом немцы взорвали квартал Панье: было разрушено полторы тысячи домов, а у меня на некоторое время оказалась повреждена левая барабанная перепонка. В конце января была создана Французская милиция [7] , а с февраля людей начали угонять в Германию на принудительные работы. Тем, кого такие усугубившиеся обстоятельства вгоняли в депрессию, Этьен пояснял, что, наоборот, видит в них признак решающего поворота в ходе войны. Боши нервничают, это – начало конца. И он был прав.

* * *

19 лет, 6 месяцев, 9 дней

Понедельник 19 апреля 1943 года

В столовой – всеобщая драка из-за пропажи Зафрана. Защищавший его Мальмен попал в западню. Мне пришлось хорошенько поработать кулаками, чтобы его вызволить. Думаю, сексуальное унижение удесятерило мою энергию. Господа, бойтесь ущербных девственников – это потенциальные убийцы. Ну, по крайней мере, в этом деле мое тело выполняет все команды, посылаемые мозгом. Кроме того, мне помогло доскональное изучение экорше, и я с кровожадным наслаждением бил по особо болезненным местам. О, это опьянение битвой, когда тебе неведом страх! Руар со своими восемьюдесятью восемью кило чистого веса тоже неплохо разбирался с обидчиками. Теперь нас исключат? Возможно. Буду сдавать экзамен как свободный кандидат. Если разрешат…

* * *

19 лет, 6 месяцев, 13 дней

Пятница, 23 апреля 1943 года

Возвращаясь домой со справкой об отчислении в кармане, встретился в поезде с Этьеном. С абсолютно серьезным видом, словно эти сведения были им только что прочитаны в учебнике по медицине, который лежит у него на коленях, Этьен спрашивает остальных трех пассажиров нашего купе – двух мужчин и женщину, – известно ли им, что нервы и артерии, обслуживающие наши детородные органы, называются «срамными». Головы поднимаются от газет, глаза отрываются от пейзажей, пассажиры переглядываются и с неловкой улыбкой признаются, что нет, этого они не знали. Этьен с нотками высокомерия в голосе заявляет, что в наше время – время национальной революции – этот факт представляется поистине возмутительным. Он смотрит на обложку учебника, читает вслух фамилию автора и изрекает, что смотреть на органы размножения как на нечто постыдное, в то время как маршал Петен каждое воскресенье призывает сограждан к увеличению народонаселения Франции, – выглядит намеренно антипатриотичным! А вы, сударь, да-да, вы, вас, кажется, не интересует данный вопрос, обращается он ко мне, как будто мы незнакомы, что вы думаете по этому поводу? Я изображаю на лице удивление, а затем, окинув вопросительным взглядом остальных, робко предлагаю переименовать вышеупомянутые нервы и артерии в Нерв Национального подъема и Артерию Многодетной семьи . Не заподозрив подвоха, все погружаются в раздумья и на полном серьезе соглашаются с моим предложением. Дама даже предлагает свои варианты.

Поганое время.

* * *

19 лет, 6 месяцев, 16 дней

Пасхальный понедельник, 26 апреля 1943 года

Ко мне зашел Фермантен еще с двумя типами, чтобы привлечь меня к работе. О моем исключении он не знает и думает, что я приехал на каникулы. Мама радостно встречает его и направляет ко мне в комнату. Милицейская форма и берет делают его похожим на персонажа комедии дель-арте. Только не смешного. Я как раз занимался, готовился к экзамену и, «встав в позу», что обычно забавляет меня у других, объявил старому школьному товарищу, что никогда не вступлю в ряды милиции и что само это предложение расцениваю как оскорбление. Тот оглянулся на своих приспешников (их я не знаю, но один тоже был в форме) и сказал: Оскорбление? Вовсе нет. А вот это – и правда оскорбление! И плюнул мне в лицо. Фермантен все время плюется – это у него с детства. Я – один из немногих, на кого он еще ни разу не харкнул, так что если его плевок и застал меня врасплох, то, по крайней мере, не удивил. А потому мне удалось сохранить спокойствие. Я и бровью не повел, даже не попытался уклониться. Я только услышал «тьфу», увидел, как летит плевок, почувствовал, как он шлепнулся мне на лоб и стал стекать вниз между носом и скулой – как будто теплой водой брызнуло, честное слово. Утираться я не стал, сосредоточившись на самом ощущении – довольно банальном, – не обращая внимания на позорный смысл происходящего. Если бы я только шевельнулся, они бы меня избили. Слюна стекает по коже не так быстро, как вода. Она пенистая и продвигается не плавно, а толчками. И высыхает, не испаряясь. Один из двоих приспешников, тот, что тоже был в форме (они с Фермантеном были вооружены), сказал, что в любом случае они принимают к себе только мужчин. Я ничего не ответил. Я чувствовал, как в левом уголке рта у меня подрагивают остатки плевка. На какое-то мгновение мне подумалось, что я мог бы слизнуть их кончиком языка и отправить обратно обидчику, но не стал: моя «поза» и так стоила мне достаточно жертв. Мы еще встретимся, сказал Фермантен, не сводя с меня глаз. И, пятясь к двери, театрально вытянул палец в мою сторону и повторил: мы еще встретимся, педик. Я пишу эти строки перед тем, как снова сесть за книжки. Завтра я еду в Мерак.

4 21 год – 36 лет (1945—1960)

Любовная пунктуация Моны: дайте мне эту запятую, и я превращу ее в восклицательный знак.

ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН

...

Милая моя Лизон,

После этого нападения ты заметишь пропуск длиной в два года. Дело в том, что Фермантен с дружками, представь себе, явился в Мерак, чтобы испортить мне жизнь. К счастью, Тижо (ему тогда было девять лет, но он уже обладал той живостью ума, которая тебе так хорошо известна) заметил их и вовремя меня предупредил, так что я успел удрать. После чего мне, естественно, не оставалось ничего другого, как уйти в подполье. Меня ввел туда Манес. Я и не знал, что они с Робером участвуют в Сопротивлении. Манес, притворяясь, говорил о нем массу гадостей, а он из тех, кому обычно верят на слово. А коль скоро от него и об оккупантах не слышали ничего хорошего, он считался этаким бирюком, с которым лучше не связываться. Вступление Манеса в партию станет для меня впоследствии одним из главных сюрпризов. Впрочем, он оставался коммунистом до конца – несмотря на Берлинскую стену, на Венгрию, на Гулаг, на десталинизацию, – несмотря ни на что. Манес не слишком задумывался.

Я никогда не рассказывал вам об этом периоде своей юности, потому что, по сути дела, стал подпольщиком по воле обстоятельств. Если бы не Фермантен и его компания, я так и лупил бы свой мешок с песком да ковырялся в книжках до самого конца войны. Отлично учиться, получать дипломы, добиваться положения – вот дань, которую я собирался заплатить памяти отца. Но уж никак не воевать! Он бы проклял меня за это! «Больше всего род людской удручает меня не тем, что они вечно убивают друг друга, а тем, что после этого они продолжают жить». Именно тот плевок в физиономию бросил меня в круговерть исторических событий. Мое участие в них – следствие законов баллистики, и ничего больше.

Короче говоря, с весны 43-го года по весну 45-го (когда я вступил в армию Де Латра [8] ) мне пришлось оставить занятия и на какое-то время забросить этот дневник. Наши писания оставляют за нами длинный след, который плохо сочетается с подпольной деятельностью. Сколько товарищей полегло из-за всякой писанины! Никаких дневников, никаких писем, никаких заметок, никаких записных книжек – никаких следов. Особенно когда тебе доверена миссия связного, которую я исполнял последние десять месяцев! В этот период я потерял к своему телу всяческий интерес. Я имею в виду – как к объекту наблюдения. На смену ему пришли другие, более важные вещи. Например, остаться в живых, четко выполнять задания и возложенную на меня миссию, в долгие недели бездействия, несмотря ни на что, сохранять бдительность. Жизнь подпольщика – это жизнь крокодила. Сидишь неподвижно в норе до нужного момента, потом выскакиваешь, наносишь удар, быстро ныряешь обратно и снова ждешь. Между вылазками – не расслабляться, нервы держать в напряжении, упражняться, быть всегда начеку. Внешние опасности помогают обуздать тело с его сюрпризиками.

Не знаю, занимался ли кто-нибудь специально вопросами здоровья во время партизанских войн, но эта тема явно требует глубоких исследований. Среди моих товарищей почти не было больных. Чего только не пришлось вытерпеть нашим телам: голод, жажду, неудобства, бессонницу, усталость до изнеможения, страх, одиночество, застенки, тоску, раны – и ничего, они безропотно все выносили. Мы не болели. Ну, разве случайная дизентерия или простуда, с которыми мы быстро справлялись без отрыва от службы, – ничего серьезного. Мы спали со сведенными от голода животами, шагали на стоптанных в кровь ногах, на нас было страшно смотреть, но мы не болели. Не знаю, подходят ли мои наблюдения всему подполью, я констатирую лишь то, что видел вокруг себя. Конечно, с ребятами, которых угнали на работу в Германию, все было иначе. Те мерли как мухи. Несчастные случаи на работе, депрессия, эпидемии, инфекционные болезни, членовредительство, которое совершали те, кто хотел увильнуть от работы, – все это так и косило людей. Бесплатная рабочая сила расплачивалась своим здоровьем за работу, для которой требовалось лишь ее тело. У нас же главенствовал дух. Неважно, как его называть: дух сопротивления, патриотизм, ненависть к врагу, жажда мести, политические идеалы, братство, освободительная борьба, – что бы это ни было, благодаря этому мы оставались здоровы. Наш дух отдавал наше тело в полное распоряжение большому общему телу борьбы. Конечно, это не исключало соперничества, каждое политическое направление по-своему готовилось к мирной жизни, имело свое представление о том, какой будет освобожденная Франция. И все равно в борьбе против захватчиков Сопротивление, несмотря на его разнородность, всегда представлялось мне единым организмом, большим общим телом. Когда наступил мир, это большое тело распалось, и каждый из нас снова стал отдельной кучкой клеток со своими противоречиями. В последние недели войны я познакомился с Фанш, которую ты так любила. Не будучи врачом, она была прирожденным хирургом, применяя свой талант на заброшенном кирпичном заводике, куда мы сносили наших раненых. Как ты знаешь, именно благодаря ей я сохранил руку. А вот чего ты не знаешь, так это что я научил ее методу «слухового обезболивания» по Виолетт, который она впоследствии с успехом применяла. Она так дико орала, делая нам перевязки, что боль отступала куда-то в самые глубины мозга. И еще ты не знаешь, что, несмотря на квадратную голову, раскосые глаза, бретонский выговор и боевой характер, Фанш не более бретонка, чем мы с тобой. На самом деле ее зовут Кончита, ее родители, испанские беженцы, поселившиеся в Бретани, переименовали ее в Франсуазу – в благодарность нашей стране. А Фанш – это мужское уменьшительное имя, которое ей дали ее бретонские приятели в ознаменование ее чисто мальчишеских доблестей.

* * *

21 год, 9 месяцев, 4 дня

Суббота 14 июля 1945 года

...

Именем Временного правительства, вверенными мне полномочиями…

Над чем же я плакал во время церемонии? Я не плакал со смерти Виолетт. Только от боли – в последнее время из-за раздробленного локтя. Короче говоря, я плакал, не скрываясь, в течение всей церемонии, плакал долго, без всхлипов, словно освобождаясь от слез и даже не пытаясь их утирать. Я все еще освобождался от них, когда Он стал награждать нас с Фанш. Без тени сомнения, Он сказал, что я – настоящий мужчина: вы с полным правом можете так называться! И, несмотря на то, что я был весь липкий, как бумага от мух, Он приложился ко мне в отеческом поцелуе. И, как и я, не утерся после этого. Вот он – настоящий героизм! После двухлетнего перерыва мне хочется, прежде всего, написать здесь про эти слезы. Вернее всего было бы сказать, что мое тело излило из себя все слезы, которые мой дух скопил за годы этой невообразимой бойни. Сколько нашей личности вытекает со слезами! Плача, мы опустошаемся в гораздо большей степени, чем писая, омываемся гораздо лучше, чем плавая в самом чистом озере, снимаем с души груз, скидывая его на платформу прибытия. Как только душа переходит в жидкое состояние, можно праздновать встречу с телом. Мое этой ночью, несомненно, будет спать. Думаю, я плакал от облегчения. Всё закончилось. По правде говоря, оно закончилось уже несколько месяцев назад, но для окончательного закрытия данного периода жизни мне потребовалась эта церемония. Конец. За это Он меня и наградил – за окончание моего сопротивления. Да здравствуют слезы!

* * *

21 год, 11 месяцев, 7 дней

Понедельник, 17 сентября 1945 года

Я снова начал готовиться к вступительным экзаменам. И все физические ощущения, связанные с умственной работой, немедленно вернулись ко мне. Трепетная тишина, пушок книжных страниц под подушечками пальцев, поскрипывание пера по бумажным волокнам, терпкий запах клея, поблескивание чернил, тяжесть неподвижного тела, мурашки в ногах после того, как ты слишком долго сидел, скрестив ноги. Чтобы избавиться от этих мурашек, я вскакиваю и начинаю лупить по своему мешку, подпрыгивая и пританцовывая, – прямой правой, прямой левой, кросс, апперкот, серия коротких прямых (конечно, левая рука у меня не до конца разгибается, но кроссы и апперкоты у нее получаются неплохо), в голове жужжат стихи в ритме бокса, крутятся фразы многовековой давности, а ноги все приплясывают, а кулаки молотят по мешку, пот ручьем… Затем – прохлада зачерпнутой из тазика воды – ополоснись! вытрись! надень рубашку! – и снова неподвижность, снова это ощущение парения над строчками! Я как сокол-сапсан, высматривающий добычу на просторах раскрытой страницы, прячьтесь, умные мысли, все равно вам ничего не поможет: вы будете не только съедены, но переварены и усвоены, вы станете пищей для моей головы! Вот черт, куда это меня заносит? На сегодня хватит, веки отяжелели, как будто их заполнили песком, перо не слушается. Поспим. Ляжем прямо на землю и поспим.

* * *

21 год, 11 месяцев, 10 дней

Четверг, 20 сентября 1945 года

Сделал перерыв и перечитал бульшую часть этого дневника. (Тетради вернул мне на днях Тижо. Они были спрятаны у него, но он «ничего не читал, честное слово!».) С удивлением и волнением нашел записи про Додо. Додо, которого я выдумал, когда жил с мамой, чтобы у меня был друг. Додо – мой вымышленный младший братик, которого я учил пи́сать и есть то, что он не любил. Додо, которого я учил выдержке, которому преподавал основы секса – подрочи мне, малыш Додо, во мне соки гуляют! Додо, которого я потихоньку настраивал против спесивой, лживой, напыщенной материнской глупости. Не могу сказать, что Додо – это я сам, нет, но он стал для меня убедительным упражнением на становление личности. Я чувствовал себя таким неживым – таким не живущим – рядом с умирающим отцом, посреди всего этого вранья, которое мать называла «жизнью» – жизнь – это не то, жизнь – это не это … Пусть Додо был выдумкой, но его хрупкое тельце (я слышал его сонное сопенье рядом с собой, когда, испугавшись чего-то ночью, он перебирался ко мне в кровать) было реальнее и явственнее той «жизни», о которой вещала ее святейшество моя мать. Сейчас, когда я пишу эти строки, мне кажется, что все последние годы, слушая голос маршала Петена, я слушал свою мать. То, что он блеял по радио про жизнь и про Родину, было такой же закоснелой, вековой, трусливой, лицемерной, смехотворной ложью. Это живший во мне Додо вступил в ряды Сопротивления. Это Додо был удостоен награды. И по крайней мере, я могу быть уверен, что он не будет ею хвастаться.

* * *

22 года, 3 месяца, 1 день

Пятница, 11 января 1946 года

Как приятно снова почувствовать вкус кофе после нескольких лет сплошного цикория! Черный кофе, крепкий, горький. Этот удар по вкусовым ощущениям, за которым следует довольное причмокивание. Это жжение за грудиной, которое бодрит и подстегивает, ускоряет сердцебиение и стимулирует нервные клетки. Хотя, если честно, он часто бывает противным на вкус. До войны он был вкуснее. Но почему сегодняшний кофе не такой вкусный? Может, это тоска по прошлому?

* * *

22 года, 5 месяцев, 17 дней

Среда, 27 марта 1946 года

О кошмарах. За два последних года они мне почти не снились. Но с возвращением к мирной жизни они снова пошли в наступление. Я не считаю их порождением моего сознания, это всего лишь мозговые отходы. Решил приручить их посредством записей. Кладу рядом с кроватью блокнот и, как только проснусь, записываю очередной кошмар. Эта привычка имеет двойной смысл: во-первых, она позволяет оформить кошмары в рассказы, во-вторых, так они меня не пугают. Из объектов страха они превращаются в предмет моего любопытства, они как будто знают, что я поджидаю их, чтобы перенести на бумагу и – вот дураки-то! – почитают это за честь. Как раз сегодня ночью, во время одного из них, самого жуткого, я ясно подумал: не забыть записать это, когда проснусь. В данном случае «это» – оторванная рука жандарма из Розана, которая писала что-то прямо на небе.

* * *

22 года, 6 месяцев, 28 дней

Среда, 8 мая 1946 года

Первая годовщина Победы. Можно подумать, что в честь праздника болезни, которые не трогали меня за эти месяцы борьбы, набросились на меня все сразу: насморк, колики, бессонница, кошмары, стеснение в груди, температура, провалы в памяти (засунул куда-то часы и бумажник, потерял адрес Фанш, конспекты по Светонию, все лабораторные работы и т.д.). Короче говоря, мое тело разгулялось не на шутку. Оно как будто решило вернуться на исходные позиции – к тому чахлому ребенку, каким я был когда-то. ( Ничего, говорила Виолетт, это у тебя нервы. ) И правда, сегодня утром, когда я проснулся, нервы у меня были на пределе, нос заложен, в животе урчало, в горле застрял ком, а температура подскочила до тридцати восьми и двух. Схватить насморк под тремя одеялами и понос после превосходного ужина? Похоже, мое тело сопротивляется вновь обретенному комфорту. Что касается кома в горле, то после двух часов работы он бесследно исчез; перевод старика Плиния меня успокоил. Зато от дизентерии я валюсь с ног, мне с трудом удается лупить по своему мешку. Да здравствует война – залог здоровья? Во всяком случае, за два года, что я крутился в пляске смерти, мир нервничал вместо меня.

* * *

23 года

Четверг, 10 октября 1946 года

Приехав в Париж, заглянул к Фанш. Завтра у меня собеседование в министерстве. Фанш спросила, где я собираюсь ночевать. В отеле, в четырнадцатом округе. Пока я жива, фугасик, никаких отелей, тем более в день твоего рождения! (Смотри-ка, помнит!) Она отводит меня на бульвар Рошешуар, в реквизированную квартиру, населенную полудюжиной музыкантов. Вина – залейся, еды – никакой, сплошное веселье и никакого благоразумия. Пойдем! Ну, ладно. В какой-то момент они всем кагалом снимаются с места и отправляются в кабак. Фанш знает неподалеку, на улице Оберкампф, бомбоубежище, переделанное недавно в отличный погребок. Ну, пошли же! Я колеблюсь. Я устал. Тело ноет после поезда. И завтрашнюю встречу никак нельзя пропустить. Если я ее сорву, мне останется только вернуться к себе в конуру. Нет, спасибо, я лягу спать. Фанш показывает мне комнату, кровать, вот здесь. Хочешь принять ванну? Ванну? Настоящую? В настоящей ванне? Неужто такое возможно? В ванне я собираю по частям тело, совершенно развалившееся за семнадцатичасовое путешествие по железной дороге. После чего немедленно засыпаю, голый и теплый. Просыпаюсь среди ночи. Кто-то лезет ко мне под одеяло. Чье-то тело, такое же голое и теплое, как мое, пухлое, самое что ни на есть женское, три слова: чшшшш, не дергайся, я сама, после чего на меня набрасываются, и вот уже мой член раскрывается у нее во рту, принимая правильные, вполне достойные очертания, а руки тем временем ласкают мой живот, поднимаются выше, к груди, очерчивают контур плеч, спускаются вниз по рукам, по бедрам, оглаживают меня, точно руки гончара, хватают за ягодицы, те доверчиво укладываются в них, а полные мягкие губы и нежный язык все работают, работают, о, еще, еще, пожалуйста, но я чувствую, как неотвратимо поднимается волна, как втягивается живот, не надо, подожди, держись, держись, парень, не губи эту вечность, но как удержать извержение вулкана, за что ты его удержишь, можешь сколько угодно стискивать кулаки и сжимать веки, кусать губы, вставать на дыбы под всадницей, которую тебе вовсе не хочется сбрасывать, – бесполезно, волна растет, ты лепечешь что-то, постой, тихонько, погоди, постой, не надо, ты отпихиваешь от себя ее плечи, но они так пышны, так аппетитны, что пальцы предательски задерживаются на них и начинают разминать кошачьими движениями, и я знаю, что мне дольше не выдержать, знаю и, как воспитанный юноша, вдруг думаю: только не в рот, так же нельзя, я уверен, в рот – нельзя, но она отталкивает мои руки и удерживает меня, пока я кончаю, кончаю из самых недр моего существа, удерживает у себя во рту и медленно, терпеливо, решительно пьет мою утраченную наконец девственность. А потом она подползает поближе, к самому моему уху, и я слышу ее шепот: Фанш сказала, что у тебя сегодня день рождения, я и подумала, что из меня получится неплохой подарок.

* * *

23 года и 3 дня

Воскресенье, 13 октября 1946 года

Мой подарок зовут Сюзанной, она приехала из Квебека, она – специалист по взрывчатым веществам, то есть по разминированию, и эта работа тоже требует терпения и точности. Благодаря ей мое собеседование прошло отлично. Я был переполнен жизненной энергией. Бессонные ночи тоже бывают разные. Потому что, как спокойно пояснила Сюзанна во время завтрака за общим столом, мы всю ночь провели «в любви», и оральным сексом дело не ограничилось, нет, после того как я кончил, настала ее очередь наслаждаться, потом – снова моя, потом наша – на этот раз мы взорвались одновременно, потом еще парочка «выходов на манеж», потому что «в эт парне столько неизрасходованной любви – эт что-то!». Я ставлю эти квебекские фразы в кавычки, а сам думаю об акцентах, над которыми не властны ни века, ни океаны. Пока собравшиеся за столом смеялись, у меня вдруг закралось подозрение, что Луиза Лабе [9] , возможно, сочиняла стихи с таким же акцентом, как у Сюзанны, или Корнель, которого всегда так кстати цитирует Фанш: «Сначала в силах мы сопротивляться страсти, Пока она своей не показала власти».

* * *

23 года, 4 дня

Понедельник, 14 октября 1946 года

Ах, как мне нравится акцент – акцент во плоти!

* * *

23 года, 5 дней

Вторник, 15 октября 1946 года

Есть нечто физическое, почти животное, во всяком случае, примитивно-половое в противостоянии престарелого начальника и молодого специалиста. По крайней мере, такое ощущение осталось у меня после только что пройденного собеседования. Два самца наблюдают друг за другом. Старый вожак и молодой, карабкающийся наверх экземпляр. Обнюхиваются без намека на доброжелательность, выясняя меру осведомленности и намерения друг друга. Сколько ты знаешь, докуда намерен идти? – написано на морде старшего. Какую ловушку ты мне заготовил? – спрашивает физиономия кандидата на место. Это – противостояние двух поколений, умирающего и идущего ему на смену. И ничего приятного тут нет и быть не может. Как бы это ни выглядело внешне, культура и дипломы тут мало что значат. Яйца, мужская сила – вот что важно в этой дуэли. Способен ли ты стать продолжателем касты? – интересуется вожак. Стоит ли тебе жить дальше? – задается вопросом новичок. И все это – под глухое рычанье в крепком духе спермы, старой, прогорклой и ядреной, молодой.

* * *

23 года, 16 дней

Суббота, 26 октября 1946 года

Только что, после сеанса любви, лежа на животе и обливаясь потом, опустошенный, умиротворенный, уже сонный, я почувствовал, как мне на спину, на бедра, на шею, на плечи через неравные промежутки времени падают прохладные капли. Медленная восхитительная капель, тем более чудесная, что я не знал ни куда, ни когда упадет следующая капля, показывая мне определенную точку моего тела, как мне казалось, каждый раз – новую. В конце концов я обернулся: сосредоточенно, словно над неразряженной миной, Сюзанна стояла надо мной на коленях со стаканом в руке и окропляла меня водой. Ее кожа вся усеяна веснушками и темными родинками – словно звездочками. Взяв шариковую ручку, я нарисовал на ней карту звездного неба: Большая Медведица, Малая, и т.д. А теперь давай посмотрим на твои небеса, сказала Сюзанна. Но у меня на коже ничего нет, ни спереди, ни на спине – ни пятнышка, ни родинки. Ничего. Чистая страница. Что меня огорчает, но она трактует это по-своему: Ты как новенький.

* * *

23 года, 3 месяца, 11 дней

Вторник, 21 января 1947 года

Сюзанна уехала обратно к себе в Квебек. Войны заканчиваются для всех. Мы достойно отметили разлуку:

Царапина на правой щеке.

След укуса на мочке левого уха.

Засос на шее, справа, где бьется пульс.

Еще засос слева, под подбородком.

След от укуса на верхней губе – припухший, синеватый.

Четыре параллельные царапины на расстоянии примерно сантиметра одна от другой от грудной кости до левого соска.

Такие же отметины в верхней части спины.

Засос на правой стороне груди.

Довольно глубокий укус на подушечке большого пальца.

Болезненные яички.

И, как последний штрих, след поцелуя в паху слева: «Когда помада сотрется, надо будет начинать жить заново».

Фанш в который раз залечивает мои раны. Например, от нее я узнал, что Сюзанна залезла ко мне в постель не только из-за моего дня рождения. Да? Да, фугасик, это был приказ – лишить тебя девственности. Без шуток? Конечно, без шуток! Мы же все за тебя переживали. Непорочный связной – такая редкость. Такая опасная работа, такое напряжение, большинство из вас после задания сразу запрыгивали в постель. Занимаясь любовью напропалую, связные как бы заговаривали опасность. Парни, девчонки – всем нужны жизненные силы, всем хочется чувствовать себя в безопасности в чужих объятиях. А ты – нет. И все это знали. Отсюда всякие подозрения. Священник? Девственник? Импотент? Несчастная любовь? Чего только о тебе не думали. Вот Сюзанна и решила произвести разведку боем. Последний подвиг Сопротивления, вот так-то, фугасик!ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН

...

Фанш стала звать меня «фугасиком» с того дня в марте 45-го, когда после боя при Кольмаре мне на эльзасской дороге чуть не оторвало полруки осколком фугаса. Я вел грузовик, беспечно высунув локоть в окошко, – как будто не было уже никакой войны. Фанш всем своим раненым давала такие прозвища – по названию оружия, поразившего их. Я – «фугасик» из-за того самого снаряда, Ролан – «пулеметик» (он как-то попал в засаду и еле выбрался, неся свои кишки в руках), Эдмон, чудом выживший после допроса с пристрастием, – «ванночка». «Мой фугасик» – иначе она меня больше никогда и не называла.

* * *

23 года, 3 месяца, 28 дней

Пятница 7 февраля 1947 года

После каждого насморка я еще долго просыпаюсь по ночам с заложенным носом. Сухим, но заложенным. Особенно левая ноздря, закупоренная разращением слизистой, которое я даже могу нащупать пальцем, если засунуть его поглубже. Я сплю с открытым ртом и просыпаюсь с пересохшей глоткой. Может, у меня аллергия на парижский воздух?

* * *

23 года, 4 месяца, 9 дней

Среда, 19 февраля 1947 года

Не знаю, что тому причиной – отъезд ли Сюзанны, или заградительный огонь, которым Шаплен отвечает на любое мое предложение, или же этот кретин Пармантье, помешавшийся на своих квотах, но меня все время мучит изжога. Я и в детстве страдал старческими болезнями. Этими болячками, которые сопровождают вас всю жизнь и в конце концов становятся чертами характера. Вот и сейчас я кисну изнутри, а через несколько лет прокисну совсем?

* * *

23 года, 5 месяцев, 21 день

Понедельник, 31 марта 1947 года

Поел через силу. Плохо спал. Ничего не проходит и не выходит. Почти постоянные боли на уровне пищевода. Я затянул с этим делом и теперь нервничаю. Этьен говорит, что надо обследоваться. Это особенно полезно для нервов, говорит он. Гастроэнтеролог, к которому он советует обратиться, может положить меня к себе в больницу Кошен через две недели. Немного помогают пастилки «Ренни». От Сюзанны никаких вестей.

* * *

23 года, 5 месяцев, 30 дней

Среда, 9 апреля 1947 года

Осталось еще пять дней. Господи, сколько времени потеряно! От Сюзанны по-прежнему ничего. Чего ты ждешь от этой девицы? – спрашивает Фанш, она открыла тебе двери во взрослую жизнь, фугасик, так давай, входи! Я жду, когда вернется аппетит. В том числе и сексуальный. И вкус к жизни – тоже. В общем, ко мне возвращаются мои детские страхи. В виде ипохондрии! Потому что то, что я сейчас чувствую, – к чему скрывать? – это безотчетный страх заболеть раком. Ипохондрия: расстройство сознания, влекущее за собой гипертрофированное восприятие телесных проявлений. Что-то вроде мании преследования, где мы и преследуемые, и преследователи одновременно. Мое сознание и мое тело поигрывают друг с другом. Вообще-то, занятное ощущение – совершенно новое. Интересно, я по природе ипохондрик или это у меня временное? Рак желудка: быть сожранным изнутри собственным органом пищеварения! Ужас!

* * *

23 года, 6 месяцев, 2 дня

Суббота, 12 апреля 1947 года

Я себя не перевариваю.

* * *

23 года, 6 месяцев, 4 дня

Понедельник, 14 апреля 1947 года

Консультация у врача длилась семь минут. Вышел от него в ужасе. Не запомнил и четверти из того, что наговорил мне этот гастроэнтеролог. Я не смог бы описать его кабинет. Странное расстройство памяти. Вам повезло, один пациент отказался от госпитализации, я могу взять вас через три дня. Это правда или он накормил меня этой трепотней только затем, чтобы не сказать, насколько все не терпит отлагательств? Я не слушал его, только вглядывался в его лицо. Сухо, четко он пояснял мне, что через три дня вставит мне в живот трубку, чтобы посмотреть, что там происходит. Больше на лице этого специалиста прочесть было ничего нельзя, но моя ипохондрия наделяла каждую его черточку невысказанной задней мыслью. Ты скоро совсем спятишь, мой милый, ты ведешь себя так, будто этот врач – переодетый эсэсовец!

* * *

23 года, 6 месяцев, 6 дней

Среда, 16 апреля 1947 года

Не могу читать. Не могу ни на чем сосредоточиться. Только физический труд еще как-то меня отвлекает. Хотя сегодня утром Жозетт сказала, что у меня отсутствующий вид, а Марион – что озабоченный. «Ренни» мне больше не помогает. Совсем. Нервы вконец расстроены. Нет никаких сомнений: ставки сделаны, я в последний раз в качестве не-больного пью это вино, ем эти маслины, это пюре (которые, впрочем, не проходят), и я никогда больше не увижу, как цветут каштаны Люко.

С каких это пор тебя интересуют каштаны, придурок? Ты же всегда считал их слишком «школьными»! Все верно, но теперь, когда я уверен в скорой смерти, я мог бы влюбиться и в таракана. Страх заболеть ужаснее самой болезни. Поставьте же мне скорее диагноз, чтобы я воспрял духом! Уж перед неминуемым раком я смогу держаться достойно. Я даже знаю как – есть у меня в запасе несколько героических поз. Но пока – влажные ладони, дрожащие пальцы, приступы паники, от которых запор переходит в понос, – как когда мне было двенадцать лет. Я не буду больше бояться, не буду бояться, никогда не буду бояться… Ничего себе! неужели я так ничему и не научился? Неужели этот дневник, который я завел, чтобы изгнать из себя вот этот самый страх, был ни к чему? Неужели мне всю жизнь придется уживаться с этим ничтожеством, с этим беспозвоночным, который при малейшем мандраже сразу делает в штаны? Хватит ныть! Ишь, распустил нюни! Прекрати, слышишь?! Посмотри на себя со стороны, идиот несчастный, ты выбрался живым из всемирной мясорубки, и чудеснейшая из женщин открыла тебе дорогу, по которой ты можешь пройти в дамки!

* * *

23 года, 6 месяцев, 7 дней

Четверг, 17 апреля 1947 года

Прошел гастроскопию в состоянии полной отрешенности. Сдался на милость науки. Слепая вера и никаких иллюзий. Тихий фатализм. Все время, пока гастроэнтеролог вместе с помощником засовывали мне в глотку шланг, а потом пропихивали его по пищеводу, чтобы в конце концов обследовать мой желудок до самого привратника, я боялся, что меня вырвет, и чтобы побороть этот страх, думал о шпагоглотателе, которого видел однажды в детстве, когда папа водил меня в цирк. Изучая мои внутренности, врачи трепались. Поправляя шланг, они обсуждали будущий отпуск. Вот и хорошо. Пусть. Одна жизнь кончается, другие продолжаются. Хорошая новость: обследование показало банальное раздражение слизистой пищевода. Плохая новость: мне придется снова прийти с результатами анализа крови. Лечение: обволакивающие средства и диета. Никакого мяса в остром соусе (похоже, этот врач не в курсе, что у нас – карточки).

* * *

23 года, 6 месяцев, 18 дней

Понедельник, 28 апреля 1947 года

Обследования показали, что все в норме. Ничего у меня нет! Что вызывает у меня смешанное чувство ликования, омраченного стыдом за собственную трусость. Но главное – облегчение, ввиду чего я отправился с Эстеллой в ресторан. Я заказал ливерную колбаску, жареную картошку и бутылку «Бруйи». До сегодняшнего дня мне нельзя было ничего кислого. Потом – прекрасная прогулка с Эстеллой по Ботаническому саду. Мое тело снова со мной. Да-да, прямо по Монтеню – прекрасный свет здоровья !

* * *

23 года, 6 месяцев, 28 дней

Четверг, 8 мая 1947 года

Прохожий спрашивает, как пройти к Трокадеро. Но вместо того чтобы показать, я вдруг, неожиданно для самого себя, говорю ему с Сюзанниным акцентом, «шо я нездешний, шо я с Квебека и никакого Трокадеро н’знаю». Когда Сюзанна изображала французское произношение – мое произношение, – она показывала мне физиологическую сторону нашего языка. Лицо ее вытягивалось, брови подскакивали кверху, она задирала голову, прикрывала веки, выпячивала вперед губы с капризно-надменным выражением: вы, французы, черт бы вас побрал, говорите своей куриной гузкой с таким видом, будто прямо сейчас высрете на наши бедные головы золотое яйцо!

* * *

23 года, 6 месяцев, 29 дней

Пятница, 9 мая 1947 года

Произношение, говорила Сюзанна, это как если бы мы ели свой язык! Ты, француз, в нем ковыряешься, а я уминаю за милую душу!

ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН

...

После истории с ипохондрией – пропуск длиной в несколько месяцев. Вновь обретенная радость бытия, начало карьеры и связанное с этим возбуждение, а также политические поединки оказались важнее этого дневника. Сыграв со мной очередную шутку, тело отошло на задний план. Да и послевоенная жизнь била ключом.

* * *

24 года, 5 месяцев, 19 дней

Понедельник 29 марта 1948 года

После сеанса любви Брижитт спрашивает, не веду ли я дневник. Я говорю, что нет. А она ведет. Я спрашиваю, напишет ли она в нем про нашу ночь. Возможно, говорит она с притворной стыдливостью, характерной для девушек, которые, признавшись в главном, считают, что, упираясь в деталях, сохранят-таки свою тайну. Конечно, напишешь, подумал я, и именно поэтому у меня нет личного дневника. От сегодняшней ночи у меня останется, прежде всего, стойкое ощущение болезненного напряжения уздечки крайней плоти, которая чуть не порвалась. Это все, о чем я должен написать здесь. Остальное, более приятное, никакого дневника не касается.

* * *

24 года, 5 месяцев, 22 дня

Четверг, 1 апреля 1948 года

Все-таки «натянуть носочек» звучит гораздо симпатичнее, чем «открыть головку члена». Хотя в физиологии не стоит полагаться на эмоции. К тому же слово «открыть» вызывает у меня вполне приятную ассоциацию с машинами с откидным верхом.

* * *

24 года, 6 месяцев, 6 дней

Пятница, 16 апреля 1948 года

Был у одного доктора по фамилии Бек, которого рекомендовал мне дядя Жорж, консультировался по поводу «пузырей», которые на несколько недель закупоривают мне ноздри после каждого насморка (особенно левую). Полипы, ничего тут не поделаешь. Неужели это на всю жизнь? При сегодняшнем состоянии медицины – несомненно, молодой человек. Так-таки ничего нельзя сделать? Попробуйте не болеть осенью и весной. Каким образом? Избегайте людных мест: метро, кинотеатров, театров, церквей, музеев, вокзалов, лифтов… Он зачитывает список, словно диктует рецепт, и в довершение дает совет: Кроме того, избегайте оральных контактов. (Короче говоря, избегайте рода людского – всего-то.) А операция? Не советую, полипы – это не миндалины, они отрастают снова. И все же добрый доктор Бек отпускает меня с хорошей новостью: носовые полипы редко бывают злокачественными, в отличие от тех, что, возможно, обнаружатся однажды у вас в мочевом пузыре или в кишечнике.

* * *

24 года, 6 месяцев, 14 дней

Суббота, 24 апреля 1948 года

Моя машина потеряла откидной верх: уздечка крайней плоти в конце концов не выдержала, и мой разорванный член залил нас с Брижитт кровью. Оглядев себя, Брижитт заявила, что «мир перевернулся».

* * *

24 года, 6 месяцев, 21 день

Суббота, 1 мая 1948 года

Значит, воздержание. Все равно кожа у Брижитт какая-то пупырчатая. Не думаю, что я смог бы все ночи проводить рядом с такой пупырчатой задницей. Всю жизнь рядом с ней – возможно, но все ночи рядом с ее задницей – нет.

* * *

25 лет

Воскресенье, 10 октября 1948 года

Оргазмы из самых недр тела, оргазмы от кончика члена. Теперь с Брижитт мне случается кончать только потому, что так надо. Вежливый оргазм, скромное удовольствие, ограничивающееся зоной, которая его порождает, послушное следование приказу: надо трахать – будем трахать, пора кончать – кончаем. Оргазм от ума, тело участвует в нем только частично. Так тебе и надо, звучит внутри меня назидательный шепот, чтобы излить из себя что-то, сперва надо им наполниться. Люби, преисполнись любви, люби всем сердцем, и тогда ты насладишься всласть! Не далее как вчера сие утверждение было опровергнуто девицей, предлагавшей платные услуги, которую я подцепил на улице Могадор в качестве подарка к собственному дню рождения. Она оказалась такой нежадной в отношении своего времени, такой искусной и такой покладистой, что мое тело буквально взорвалось – всё, включая голову, как при Сюзанне.

* * *

25 лет, 2 дня

Вторник, 12 октября 1948 года

В день рождения всегда вспоминаю первые годы моей жизни, когда мама спрашивала, что, по моему мнению, я «заслужил» в качестве подарка. Так и слышу ее голос: Ну и как по-твоему, что ты заслуживаешь на день рождения? Она говорила это с воспитательной целью, чеканя каждый слог и глядя широко раскрытыми глазами, чтобы показать, что от нее ничто не может ускользнуть. Это при ее-то невнимании к окружающим. И нежелании быть внимательной. Задувая свечки, я специально кашлял. Как папа. Что мне действительно тогда доставило бы радость в день рождения, так это хорошая чахотка!

* * *

25 лет, 3 месяца, 6 дней

Воскресенье, 16 января 1949 года

Довольно долго – во всяком случае, мне так показалось – пытался извлечь волоконце лука-порея, застрявшее между верхним правым резцом и соседним клыком. Сначала ногтем, потом – уголком визитной карточки, и наконец – заостренной спичкой. Но никакого волоконца там не оказалось. Десна неверно меня информировала, она сама ошиблась, запомнив предыдущий подобный случай. И не первый раз она играет со мной такие шутки. Надо же, моя десна – жертва иллюзий!

* * *

25 лет, 3 месяца, 12 дней

Суббота, 22 января 1949 года

Бесполезно дольше скрывать это от самого себя: Симона не вызывает во мне никакого желания. И это – взаимно. Наши тела не подходят друг другу. Рано или поздно эта несовместимость станет причиной нашего разрыва. Теперь же у нас период компенсации. Под идеальным взаимопониманием, которое мы демонстрируем на людях и благодаря которому мы считаемся такой «публичной» парой, мы скрываем наше сексуальное фиаско. Нельзя, чтобы от этого недоразумения однажды пострадал ребенок.

* * *

25 лет, 3 месяца, 14 дней

Понедельник, 24 января 1949 года

Пытаюсь в постели объяснить Симоне способ, которому учил когда-то Додо: как есть то, что не любишь. Увы, транспонирование оказалось невозможным. Мой вымышленный младший братик должен был напряженно думать о том, что у него во рту, и только об этом, четко представляя себе, из чего состоит эта еда, а не придумывать всякое, как это часто делают дети, исходя больше из консистенции того, что едят, чем из вкуса. Рисовые котлетки – это не рвотная масса, шпинат – не какашки, и т.д.

Так вот, в постели, где почти все зависит от консистенции, этот метод не работает. Чем лучше я знаю, что именно сейчас сжимаю в объятиях, тем труднее мне к этому примениться: эта сухая кожа, эти острые ключицы, эта плечевая кость, прощупывающаяся под двуглавой мышцей, эта слишком мускулистая грудь, твердый живот, жесткая поросль на теле, напряженные ягодицы, слишком маленькие для моих рук, – одним словом, это тело спортсменки неизменно заставляет меня мечтать о чем-то противоположном. Хуже того, чтобы употребить его должным образом, мне приходится прибегать к разнообразным фантазиям. В противном случае – вялость, сомнительные извинения, испорченная ночь, дурное настроение утром.

* * *

25 лет, 3 месяца, 22 дня

Вторник, 1 февраля 1949 года

И потом, мне не нравится ее запах. Сама она мне нравится, а вот нюхать ее я не могу. В любви нет большей трагедии.

* * *

25 лет, 3 месяца, 25 дней

Пятница, 4 февраля 1949 года

Монтень: Самый прекрасный женский аромат – это отсутствие запаха . Неужели? Где ты, Виолетт? Твой запах был моим покрывалом. Но Монтень говорил не о тебе. Где ты, Сюзанна? Твой запах был моим знаменем. Но и не о тебе он говорил.

* * *

25 лет, 4 месяца

Четверг, 10 февраля 1949 года

У нас с Симоной есть «все для взаимопонимания», только вот наши тела ничего не говорят друг другу. Мы подходим друг другу, а тела – нет. По правде говоря, прежде всего меня привлекло не ее тело, а ее манера держаться: взгляд, походка, голос, чуть резковатое изящество жестов, рост, элегантность, улыбка на сомневающемся лице, и все это (что я принял за ее тело) идеально сочеталось с тем, что она говорила, думала, читала, и предвещало полное согласие. И вдруг в постели со мной оказывается чемпионка по теннису, сплошные мускулы, сухожилия, все под контролем, все – сама сдержанность. Что было бы, если бы благодаря боксу и физическим упражнениям я сам не был бы так накачан? Стукнувшись прессом о пресс, мы отскакиваем друг от друга. А что, если мне теперь растолстеть? Стать рыхлым и тучным? Чтобы мое раздувшееся тело вбирало в себя ее мускулы, одновременно проникая в них? Чтобы, отдаваясь мне, она покоилась в моих жирных складках? Когда Фанш спросила Полину Р., почему она любит только очень толстых мужчин, та ответила, закатив глаза и задыхаясь от восторга: Ах, это как будто занимаешься любовью с облаком!

* * *

25 лет, 4 месяца, 7 дней

Четверг, 17 февраля 1949 года

Сегодня утром наша постель была едва измята.

* * *

25 лет, 5 месяцев, 20 дней

Среда, 30 марта 1949 года

Кариес, или искушение болью. Проснулся от зубной боли. Кариес. Сначала эта гадость заставила меня взмыть под потолок, но потом даже показалась интересной . Есть в ней что-то электрическое. Да-да, эта боль ближе всего к удару электрическим током. И как любая электротравма, она несет в себе элемент неожиданности. Язык мирно подремывает во рту, ни о чем не думая, и вдруг – две-три тысячи вольт! Страшно больно, но боль длится недолго. Как одиночная молния на грозовом небе. Боль не распространяется, ее действие четко ограничено одним участком, и она почти сразу же исчезает. До такой степени, что первое удивление сменяется сомнением. И тут начинается опасная игра – проверка ощущений. Сначала на разведку отправляется язык, недоверчиво, с тысячей предосторожностей, точно сапер, он обследует десну, стенки подозрительного зуба, только после этого отваживается подняться на выщербленный гребень и с осмотрительностью слизняка, продвигающегося на ощупь при помощи выставленных вперед рожек, проникает в колодец. Но тут новый электроразряд снова подбрасывает – так, понятно. Только вот очень трудно сохранить это ощущение в мозгу, настолько эта боль мимолетна. И ты начинаешь все сначала. Новый разряд! Слизняк сжимается в комок. Вот такой вот шутник этот кариес.

* * *

25 лет, 5 месяцев, 24 дня

Воскресенье, 3 апреля 1949 года

Каролин – настоящий кариес. Вспышки ее злобы моментально забываются. До такой степени, что, схлопотав от нее оплеуху, сразу начинаешь сомневаться: а была ли она вообще? Такая нежная девушка! Такой голосок! Такая бледненькая! Такая синеглазая! А волосы – прямо как у Боттичелли! Ну и начинаешь снова. Проверяешь себя. И возвращаешься в слезах. Она мне сделала это, она мне сделала то. Пострадавших – предостаточно. Каролин – это кариес, возникший на почве нашей ненасытной жажды быть любимым. Когда с нее сорвешь маску, она изображает из себя больной зубик: У меня было такое несчастное детство. Сама невинность. Разве кариес может быть в чем-нибудь виноват? Это не я – это злые люди сделали меня такой. А ее бесконечные жертвы выступают в роли зубного врача. Я, я тебя вылечу! Очаровательный кариес. Даже привлекательный. Дантисты расталкивают друг друга: Смотри, какие у меня мази, какая бормашина! Как я люблю тебя! Я знаю, что на самом деле ты вовсе не такая! И язык уступает этому очарованию и снова лезет в колодец. Уверен, эту девушку ждет блестящая политическая карьера.

* * *

25 лет, 5 месяцев, 25 дней

Понедельник, 4 апреля 1949 года

Ну вот, рассуждая о товарище Каролин, я скатываюсь до обыкновенного личного дневника. Вопрос: когда мое тело порождает ассоциацию, объясняющую природу мне подобных, имею ли я право отклониться в сторону того, что можно считать личным дневником? Ответ: нет. И какова же главная причина такого запрета? Каролин, конечно же, сама ведет дневник, в котором преподносит действительность под нужным ей соусом. И потом, характер этой девицы вызывает столько других ассоциаций: например, клещ, который коварно питается вашей кровью и которого всегда обнаруживаешь слишком поздно. Или золотистый стафилококк, спящий глубоким сном, но уж если проснется – тогда держись!.. Нет, никаких личных дневников!

* * *

25 лет, 6 месяцев, 3 дня

Среда, 13 апреля 1949 года

Впервые в жизни пошел к дантисту (по рекомендации дяди Жоржа). В результате – щеку раздуло так, что я не могу показаться на работе. Короткие разряды тока я променял на настоящую боль, долгую, сильную, этакую раскаленную докрасна жаровню, горючим для которой служит левая сторона верхней челюсти. Если будет больно, примите это. Принял, все равно больно. Боль началась с обезболивающего укола. В дырку моего моляра перпендикулярно воткнулась игла, и все время, пока мой палач орудовал шприцем, впрыскивая мне наркотик, я чувствовал себя доской на пилораме. Будет не слишком приятно, зато быстро. Получилось ни приятно, ни быстро. Впрыснув жидкость, он принялся дырявить мне челюсть бормашиной, шум которой отдавался у меня в черепе, как стук кирки каторжника на рудниках. И все это ради того, чтобы выудить из моих внутренностей тонюсенькую серую ниточку. Смотрите, вот ваш нерв. Сейчас я поставлю вам временную пломбу, а коронкой займемся потом, когда заживет.

А еще он посоветовал мне тщательнее чистить зубы. Не меньше двух минут – утром и вечером. Сверху вниз и слева направо. Как американские солдаты из объединенных союзных войск.

* * *

25 лет, 6 месяцев, 9 дней

Вторник, 19 апреля 1949 года

Был на очень серьезных переговорах с «M&L», и вдруг – резкий запах дерьма. Завоняло так неожиданно и так сильно, что я вздрогнул. Похоже, мои собеседники ничего не почувствовали. Но вонь-то была! Резкая, удушливая, она буквально «хватает за горло». Дерьмовее не бывает. Как будто я свалился в выгребную яму. Этот ужас преследует меня весь день, накатами, а окружающие при этом ничего не замечают. На работе, в метро, дома – словно открывается дверь жуткого сортира, я задыхаюсь от вони, а потом дверь снова закрывается. Обонятельные галлюцинации – вот мой диагноз. Ни в какую выгребную яму я не падал, я сам – эта яма, полная вони, которую, к счастью, не распространяю вокруг. Но это ощущение – вонючей выгребной ямы – все время со мной. Я рассказал обо всем Этьену – чтобы выяснить наконец, что это такое. Он спросил, не был ли я недавно у дантиста. Да, на прошлой неделе, по рекомендации твоего отца. Верхний моляр? Да, слева. И думать нечего: он проткнул тебе пазуху, и теперь ты напрямую подключен к носовой полости. Это пройдет через несколько дней, когда ранка зарубцуется. Носовая полость? А с чем она соединяется? Что, от нашей души разит дерьмом? А ты сомневался? И Этьен подробно рассказывает мне об этой своеобразной вони. Зловоние распространяет не наша душа, этот запах гноя, а точнее – гниения органических продуктов, производят носовые пазухи, часто далекие от чистоты. Ну а благодаря тому, что дантист малость промахнулся со своей бормашиной, наш обонятельный аппарат получил возможность наслаждаться этим запахом по полной. Бывает, ничего страшного. Такое прямое подключение к внутренностям нашей головы действует на гнилостные запахи, как лупа. (Наружная вонь рассеивается, а потому не так концентрирована.) Что же до самого запаха, он вполне реален, никакая это не галлюцинация, а скопление гниющих клеток.

* * *

25 лет, 6 месяцев, 15 дней

Понедельник, 25 апреля 1949 года

Шесть дней незаметно для окружающих я нюхал дерьмо. Даже защищая диссертацию. Комиссия не заметила ничего, кроме вдохновения. Единодушные поздравления. А я плаваю в выгребной яме. Как леди Макбет.

* * *

25 лет, 7 месяцев, 4 дня

Суббота, 14 мая 1949 года

Быстрые движения портного, снимающего мерку. Длина руки, длина ноги, окружность талии, окружность шеи, ширина плеч. Точные, бесстрастные прикосновения в области промежности. (Мимолетная мысль: а чувствую ли я это?) Портного не интересует мое тело. Да он и не касается его. Ничего общего с осмотром врача. Его пальцы, втыкающие там и сям булавки, определяют объем, очерчивают видимость. От портного выходит не просто человек, а человек социальный, облеченный должностью. Мое тело чувствует себя странно голым в этом новом костюме.

* * *

25 лет, 7 месяцев, 5 дней

Воскресенье, 15 мая 1949 года

Не понял вопроса портного. Вы носите налево или направо? Пришлось ему давать пояснения. После чего мне понадобилось время, чтобы подумать. Думаю, скорее, налево. Да, налево. Мой член – левый уклонист. Никогда не думал об этом.

* * *

26 лет, 5 месяцев, 2 дня

Воскресенье, 12 марта 1950 года

Несколько месяцев не писал сюда, как всегда, когда со мной случается нечто важное. На этот раз я влюбился. И было гораздо важнее пережить это, чем описывать в дневнике. Любовный угар! Не так-то легко это описать, не утонув при этом в сентиментальном супе. К счастью, любовь чертовски связана с телом. С того дня прошло уже три месяца. Вернее, с вечеринки у Фанш. В квартире полно народу. Звонят, я ближе всех к двери, открываю. Она говорит только: «Я – Мона», – а я так и стою перед дверью, загораживая ей проход, потеряв голову от внезапно свалившейся на меня любви, окончательной и бесповоротной. С ума сойти, до чего наше желание зависит от красоты! Эта Мона – несомненно, самое аппетитное существо на свете, и вот она уже и самая умная, и самая милая, самая утонченная, и лучше всех аккомпанирует! Совершенство в превосходной степени. Сердце мое тут же расплавилось, точно кусок свинца. Будь она самой глупой, самой злобной, самой пошлой, самой хищной, самой расчетливой, самой лживой сволочью, самой последней мещанкой или отъявленной негодяйкой, будь это подтверждено документально и предъяви мне кто-нибудь эти документы, все равно мое сердце поверило бы только моим же глазам! Вся моя жизнь была сплошным ожиданием ее! То, что стоит передо мной в проеме этой двери и, по зрелом размышлении, тоже не торопится войти, это – моё! Женщина с большой буквы! Она – моя! Моя женщина! Притяжательное прилагательное и такое же местоимение – вместе! И нет в этом никаких сомнений! В тот самый миг, когда нас поражает любовь, вся культура поднимается из неизведанных глубин нашего существа и устремляется в сердце – и все это под действием веществ, выделяемых определенными железами. Всё – простенькие песенки и пышные оперы, первый взгляд, брошенный Ромео на Джульетту и герцогом Немурским на принцессу Клевскую, все Мадонны, все Венеры и Евы, от Кранаха до Боттичелли, вся любовь мира, в ошеломляющих количествах почерпнутая из самых сомнительных источников и музеев, из иллюстрированных журналов и романов, из рекламных фотографий и священных текстов, Песнь песни песней, все желания нашей юности, собранные воедино, приумноженные горячими ночами самоудовлетворения, все наши подростковые «холостые выстрелы», выпущенные по картинкам и словам, все устремления нашей отчаянной души – переполняют сердце и воспламеняют разум! О, это любовное ослепление! О, мгновенное прозрение! Пораженный, я полным кретином стою в дверях. К счастью, мое пальто висит тут же на вешалке. Я хватаю его, и вот уже три месяца, как мы с Моной не покидаем нашей постели, где рассмотрели уже друг друга в целом и в деталях, ныне и присно и вовеки веков. Перламутр, шелк, пламя и жемчуг – вот какое оно, лоно Моны, само совершенство! Это – говоря о главном, потому что есть еще ее жадный взгляд, тончайший бархат ее кожи, нежная тяжесть грудей, эластичная твердость ягодиц, свойственная только ей округлость бедер, четкая покатость плеч, и все это – точно мне по ладони, по размеру, по температуре, по запаху, по вкусу – ах, что за дивный вкус у моей Моны! – нет, для того, чтобы дверь вот так вот открылась на вашу совершеннейшую половинку, нужен Бог! Нужно, по крайней мере, чтобы Бог существовал, иначе как бы наши тела оказались вот так идеально подогнаны одно к другому? Все происходило постепенно: сначала привыкали друг к другу наши руки и губы, потом – наши сокровенные места. Уж как мы их ласкали, ублажали, щекотали, поглаживали, настраивали, прежде чем разрешить им встретиться, войти друг в друга, искусно растягивая ноту блаженства до головокружительного верхнего «до», а теперь они набрасываются друг на друга на счет «раз», и не нужно им никакого нашего разрешения, все делается по-быстрому – на ощупь, на лестнице, между дверей, в кино, в подвальчике у того антиквара, в гардеробе в том театре, в беседке в сквере, на верху Эйфелевой башни – пожалуйста! Я сказал – «не покидаем постели», но наша постель – это Париж и его окрестности, это берега Сены и Марны! Мы любим друг друга до полного насыщения, мы готовим наши сокровенные инструменты, начищаем их языками, как солдат – свой котелок, как облизывают ложку, мы с восхищением рассматриваем их в моменты славы и полного изнеможения, с дурацким умилением, как пьяницы, переводя все это словами любви, будущего, потомства, я, например, хочу иметь потомство, только бы Мона не покидала моей постели, хочу плодиться и множиться – почему бы и нет, если от этого не пострадает удовольствие и если итогом всему будет счастье? Идет, пусть будет крикливая малышня, в любых количествах, по одному карапузу от каждого траха, что ж – снимем казарму, чтобы разместить эту армию любви! Короче, вот так обстоят дела. Я мог бы и дальше строчить тут обо всем этом, если бы не насущная необходимость, лежащая поперек моей кровати и подсказывающая мне, что сейчас время не мемуары писать, а действовать, снова и снова! Не воспевать прошедшее время, а воздавать почести настоящему!

* * *

26 лет, 7 месяцев, 9 дней

Пятница, 19 мая 1950 года

Вчера днем, в четверг, в день Вознесения, мы с Моной сделали это шесть раз. Даже шесть с половиной. И каждый раз – дольше предыдущего. Ах, это лучезарное изнеможение. Мы – словно батарейки, исчерпавшие всю свою энергию на свет.

Мона встает и тут же мягко падает рядом с кроватью. У меня нет больше скелета, смеется она. Обычно она говорит, что у нее нет ног. Мы побили рекорд.

* * *

26 лет, 9 месяцев, 18 дней

Пятница, 28 июля 1950 года

Как благотворно влияет на тело любовная энергия! У меня сейчас всё получается, абсолютно всё! Начальство считает меня неистощимым на идеи.

* * *

26 лет, 11 месяцев, 13 дней

Суббота, 23 сентября 1950 года

Любовная пунктуация от Моны: Дайте мне эту запятую, и я сделаю ее восклицательным знаком.

* * *

27 лет ровно

Вторник, 10 октября 1950 года

Мы с Моной нашли друг друга. Все остальное – ерунда. Оставим в покое ее изящество, ее светлую улыбку, наше согласие по всем вопросам, оставим все, о чем можно написать в личном дневнике, чтобы признать главное – нашу животную удовлетворенность друг другом: я нашел свою единственную самку и, с тех пор как мы стали делить ложе, я возвращаюсь домой как в берлогу.

* * *

27 лет, 29 дней

Среда, 8 ноября 1950 года

Жизнь с заложенным носом – это не жизнь. Я наверняка храплю по ночам. Мона ничего не говорит, но я точно храплю. А ведь по личному опыту спанья в общих спальнях я знаю, что храпуна можно и подушкой придушить. А вдруг она бросит меня из-за храпа? Нет, ни за что! Я записался на прием к доктору Беку – как можно раньше, – чтобы он удалил из моей левой ноздри этот полип. Неважно, что этот мерзкий спрут в скором времени вырастет снова, я хочу, чтобы хирургия дала мне возможность хотя бы полгода дышать свободно. Вы уверены? Удаление полипа – это не увеселительная прогулка! Ну ладно, мой племянник будет нам помогать. Вышеозначенный племянник оказался здоровенным сенегальцем лет двадцати, одинаково огромным что в высоту, что в ширину, он заканчивал обучение на философском факультете Сорбонны и зарабатывал на жизнь службой у «дяди», которому молча ассистировал в качестве секретаря. «Деньги отдайте племяннику», – последняя фраза, которую слышат пациенты, покидая кабинет доктора Бека. Племянник протягивает счет, получает деньги, дает сдачу и ставит печать на квитанцию – и все это без единой улыбки, без единого слова. Так решительно он трудится на ниве развенчания мифа о веселом негре «Банании» [10] . В моем случае его помощь заключается в фиксации головы, для чего он кладет одну ладонь мне на лоб, другую – под подбородок и запрокидывает мне голову, прижав ее к молескиновому подголовнику хирургического кресла. Доктор же тем временем велит мне вцепиться в подлокотники и «по возможности» не двигаться. После чего вводит мне в левую ноздрю длинный изогнутый пинцет (так называемый пинцет Политцера), возводит очи горе, нащупывая что-то, потом его взгляд останавливается: Ага, вот он, негодяй! Дышите глубже! И доктор начинает без зазрения совести тянуть за полип, в то время как тот противится всеми своими фибрами. У меня вырывается крик удивления, но гигантская рука племянника тут же затыкает мне рот, не столько для того, чтобы я не орал, сколько для сохранения морального духа в приемной, с самого утра заполненной неумолкающей славой доктора. Треск связок отдается в черепе, как в резонаторе. Ах ты! Вот же дрянь, не желает вылезать! Взаимоотношения между полипом и доктором принимают чисто личный характер: первый цепляется всеми щупальцами за стенки своей пещеры, второй – тащит его с таким остервенением, что каждый мускул его предплечий напрягается до предела. Я же тем временем задыхаюсь под ладонью племянника. Похоже, что доктор Бек решил вытащить через левую ноздрю все мои мозги, и никто не сможет сказать, сколько это еще продлится – сколько еще времени мне не дышать, мои легкие и так готовы разорваться, пальцы впились в подлокотники до самого металла, ноги зависли в воздухе в виде победного «V», а во внутреннем ухе трещат, скрежещут, воют отголоски титанической битвы между моей живой плотью и этим буйнопомешанным с выпученными глазами и закушенными губами, обливающимся путом до такой степени, что у него даже очки запотевают, постепенно лишая его возможности видеть. Если бы он вырывал мне язык, это было бы не более впечатляюще! Ага! Вот он! Я его чувствую! Пошел, голубчик! Тааааак! Победный оргазм сопровождается фонтаном крови. Хорош, а?! – восклицает доктор, разглядывая зажатый в пинцете окровавленный кусок мяса, затем рассеянным шепотом обращается к племяннику: «Этого помыть, нос заткнуть». Это он про меня. Про то, что от меня осталось.

Кто вас так? – спрашивает Томассен, когда я усаживаюсь за свой рабочий стол. Опухшая ноздря с торчащей из нее окровавленной ватой и заплывший глаз наводят на мысль о допросе с пристрастием. Поскольку вторая ноздря у меня тоже закупорена – из-за того, что первая давит на перегородку, – я дышу с открытым ртом, отчего губы у меня сохнут и я могу изъясняться лишь с дикцией пьяного в стельку забулдыги. Томассен охотно отправил бы меня домой (не столько из сострадания, сколько из соображений личной гигиены), но у нас встреча с австрийцами, и нам нельзя «подвергать этот контракт риску». Увы, когда я нагибаюсь, чтобы поцеловать затянутую в перчатку руку баронессы фон Тратнер, жены министра (по имени Герда), вата вываливается у меня из носа, и я забрызгиваю хлынувшей оттуда же кровью венецианское кружево, поставив вышеозначенный контракт под угрозу. Verzeihen Sie bitte, Baronin! [11]

* * *

27 лет, 5 месяцев, 13 дней

Пятница, 23 марта 1951 года

Светлая седмица. Свадебное путешествие. Мона говорит, что Венеция, в которой столько всего можно увидеть, – рай для слепых. Здесь и без глаз можно почувствовать себя абсолютно зрячим. Эта столица тишины – в высшей степени звучный город. Здесь все обращено к слуху: унылое шарканье туристов и решительный стук венецианских каблучков, вспархивание голубей на площадях и мяуканье чаек, особый зов базаров – цветочных, рыбных, фруктовых, развалов старьевщиков, – колокольчик вапоретти , стаккато отбойных молотков, венецианский говор – не такой ритмичный, более лагунный, чем остальные итальянские диалекты. Канареджо звучит совсем не так, как Дзатере, каждая улица, каждая площадь имеет свое звучание. Венеция – это оркестр, утверждает Мона, она заставляет меня узнавать наши маршруты на слух, закрыв глаза и положив руку ей на плечо, и берет с меня обещание, что, если один из нас когда-нибудь потеряет зрение, другой переселится вместе с ним сюда, в Венецию. И в довершение всего, благодаря «большой воде» мы можем тут расхаживать по лужам.

* * *

27 лет, 5 месяцев, 14 дней

Суббота, 24 марта 1951 года

Вчера – Венеция на слух, сегодня – Венеция на нюх, и опять с закрытыми глазами. Представь себе, что ты – слепой и глухой, говорит Мона, и вот, чтобы не потеряться, ты должен уметь распознавать эти сестьери [12]  по запаху. Ну, нюхай: Риальто пахнет рыбой, окрестности Сан-Марко – дорогой кожей, Арсенал – канатами и смолой, утверждает Мона, чье обоняние восходит к двенадцатому веку. Я начинаю ныть, что неплохо было бы все же побывать в музее, а то и в двух, на что Мона возражает, что музеи есть в книгах, то есть у нас дома.

* * *

27 лет, 5 месяцев, 16 дней

Понедельник, 26 марта 1951 года

Венеция – единственный город в мире, где можно заниматься любовью, прислонившись спинами к домам – каждый к своему.

* * *

27 лет, 7 месяцев, 9 дней

Суббота, 19 мая 1951 года

Глядя, как Этьен любуется своим отражением, я вдруг понимаю, что сам никогда по-настоящему не смотрел на себя в зеркало. Никаких невинно-нарциссических взглядов, никаких кокетливых самоосмотров, никаких наслаждений собственным образом. Пользуясь зеркалом, я всегда ограничивался его основными функциями. Учетной – когда подростком проверял, глядясь в него, как развивается моя мускулатура, одевательной – когда мне надо подобрать подходящие галстук, рубашку и пиджак, и «бдительной» – когда я бреюсь утром и смотрюсь, чтобы не порезаться. А вот общее созерцание собственной персоны меня не увлекает. Я не пытаюсь проникнуть внутрь зеркала. (Может, из страха, что не выберусь обратно?) Вот Этьен разглядывает себя по-настоящему, он погружается в свое отражение – как все люди. Я – нет. Части моего тела образуют целое, но ничего не говорят обо мне самом. Короче говоря, я никогда не смотрелся в зеркало. И это – не целомудрие, это скорее отстраненность, некая несократимая дистанция, которую и призван сократить этот дневник. Что-то в моем отражении по-прежнему остается мне чужим. До такой степени, что я, бывает, даже вздрагиваю, неожиданно встретившись с собою в витрине магазина. Кто это?! Спокойно, ничего страшного, это – всего лишь ты. С самого детства мне требуется время, чтобы узнать самого себя, и мне так и не удалось его наверстать. Вместо отражения я предпочитаю доверяться взгляду Моны. Ну как? Отлично, ты безупречен. Или Этьена – когда собираюсь на митинг. Ну как? Отлично, бабы в обморок не попадают, но поддержка тебе обеспечена.

* * *

27 лет, 7 месяцев, 10 дней

Воскресенье, 20 мая 1951 года

В сущности, сейчас мне было бы трудно сказать, на что я похож .

* * *

28 лет, 3 дня

Суббота, 13 октября 1951 года

Я думал, что еще в детстве победил страх высоты, но я по-прежнему чувствую его, стоит подойти к краю бездны, – вот он, притаился где-то в яичках. И значит, опять предстоит битва. Вчера я снова испытал это на утесах в Этрета. Почему страх высоты проявляется у меня прежде всего вот таким спазмом яичек? А как у других? Так же? Что касается меня, то в такие моменты мои яйца становятся неким центром, из которого страх мощными струями распространяется повсюду – кверху и книзу. Как будто они берут на себя функцию сердца, проталкивая по венам потоки песка, которые шершавят сосуды, руки, ноги, все тело. Взрыв двух мешков с песком. Когда-то я впадал от этого в ступор.

* * *

28 лет, 4 дня

Воскресенье, 14 октября 1951 года

Спросил у Моны насчет яичников: отвечают ли они вот так же за страх высоты. Она сказала, что нет. Зато мои яички снова сжались, когда я увидел, как она подходит к краю утеса. У меня закружилась голова за нее. Это что же: яйца способны на сопереживание?

Во время этих экспериментов мне вспомнилась история про человека, который свалился с утеса. Он оступился, поскользнулся на каменистой осыпи и, потеряв равновесие, упал с обрыва. Его друзья заорали от ужаса, а ему самому уже не было страшно. Он утверждал, что страх покинул его в ту самую секунду, когда ему стало ясно, что это конец. И потом он всю жизнь вспоминал об этом миге утраты надежды как о высшем блаженстве. Спасла его крона дерева. И вместе с надеждой, что его спасут, вернулся и страх.

* * *

28 лет, 1 месяц, 3 дня

Вторник, 13 ноября 1951 года

Выходим из-за стола после обеда в столовой. Мартино потихоньку рыгает, прикрыв рот кулаком. Я в очередной раз отмечаю, что чужое рыгание, открывающее мне прямой доступ к пищеварительным процессам, происходящим в чужом желудке, для меня неприятнее, чем чужие газы, запах которых мне кажется не таким личным, более общим. Иными словами, я чувствую себя более бестактным , когда обоняю чужое рыгание, чем когда нюхаю чужие газы.

* * *

28 лет, 2 месяца, 17 дней

Четверг, 27 декабря 1951 года

Рождение Брюно. У нас родился ребенок. Поселился в нашем доме, как будто жил тут всегда! У меня даже голос пропал. Знакомый ступор, и причиной ему – мой сын.

* * *

28 лет, 3 месяца, 17 дней

Воскресенье, 27 января 1952 года

Стать отцом – это все равно что сделаться безруким. Вот уже месяц, как у меня одна рука – другая носит Брюно. Вдруг раз – и однорукий. К этому привыкаешь.

* * *

28 лет, 7 месяцев, 23 дня

Понедельник, 2 июня 1952 года

Проснулся со сдавленным горлом, прерывисто дыша, в груди тесно, зубы стиснуты, настроение жуткое без особых на то причин. Мама называла это: Быть во мраке. Оставь меня в покое, не видишь – я во мраке! Сколько раз слышал я от нее эту фразу, хотя не делал ничего такого – просто жил рядом с ней послушным мальчиком. Сдвинутые брови, темный взгляд (голубых глаз) – ее лицо, если можно так выразиться, как будто злобно взирало изнутри на само себя, не заботясь о том, как оно выглядит снаружи. В таких случаях я спрашивал Додо: Ну, что ты там еще сделал маме?

* * *

28 лет, 7 месяцев, 25 дней

Среда, 4 июня 1952 года

Одно из самых странных проявлений моего «мрака» – навязчивая привычка кусать внутреннюю сторону нижней губы. Это у меня с раннего детства. Каждый раз я решаю, что больше никогда не буду этого делать, но при каждом очередном приступе вновь с педантичной жестокостью предаюсь самоистязанию. При первых симптомах «мрака» внутренняя поверхность губы словно теряет чувствительность, и мои премоляры начинают развлекаться, отрывая от нее клочки якобы омертвелой кожи. Все это – совершенно безболезненно, как будто снимаешь шкурку с плода. Потом какое-то время с этими «очистками» поигрывают резцы, а после я их проглатываю. Это самоедство продолжается до тех пор, пока зубы не доберутся до более глубоких слоев, где плоть становится чувствительной к укусам. И тут появляется первая боль и первая кровь. Пора остановиться. Но страшно хочется еще поковыряться в этой ранке. И я то углубляю ее новыми покусываниями, ужесточая пытку до того, что на глаза наворачиваются слезы, то сосательными движениями давлю на раненую губу, выдавливая из нее кровь. Дальше по правилам игры я должен носовым платком или тыльной стороной ладони проверить качество этой крови – достаточно ли она красная. Вот таким странным самоистязанием занимается с детства тип, который, вообще-то, вовсе не склонен к мазохизму. Потом я буду долго – пока не зарубцуется ранка – проклинать себя за эту глупость с затаенным страхом, что переступил-таки черту и что теперь эта некогда вожделенная плоть никогда не заживет. Истерический ритуал с суицидальной составляющей. А когда же это началось? Когда у меня стали выпадать молочные зубы?

* * *

29 лет

Пятница, 10 октября 1952 года

День рождения. Я надолго его запомню! Взяв Брюно на руки и высоко подняв над собой, чтобы показать гостям это восьмое чудо света, я вместе с ним свалился с лестницы. Упал вниз лицом и покатился кубарем до самого конца пролета. Одиннадцать ступенек. Инстинктивным движением я свернулся калачиком, закрыв собой Брюно. И все время, пока мы катились вниз, я прижимал его головку к своей груди, защищая его локтями, бицепсами, спиной – закрывшись, словно раковина. Так мы и докатились под испуганные крики до самого низа. Гости к тому времени уже все собрались. Тыльной стороной ладоней, костями таза, коленными чашечками, щиколотками, позвоночником, плечами я ощущал удары каменных ступеней, но я знал, что сыну, которого я, вогнув грудь и втянув живот, прижимал к себе, ничего не грозит. Инстинкт сделал из меня человекобуфер. С таким же успехом можно было бы обернуть Брюно матрасом. Однако я никогда не занимался дзюдо, не учился правильно падать. Что же это было? Наглядное проявление родительского инстинкта?

* * *

29 лет, 2 месяца, 22 дня

Четверг, 1 января 1953 года

Вчера встречали Новый год у Р. Раздача сигар. Разговор о сравнительных качествах кубинского, манильского и не помню уж какого еще табака. Спросили моего мнения. Я же смотрел, как эти знатоки старательно обрезают кончики своих длиннющих сигар, и не мог отделаться от мысли, что анус, отделяющий часть экскремента, выполняет ту же функцию, что и сигарная гильотинка. И в обоих случаях на лице одно и то же сосредоточенное выражение.

* * *

29 лет, 5 месяцев, 13 дней

Понедельник, 23 марта 1953 года

Никогда не думал, что ребенок может родиться с улыбкой на лице. Оказывается, может, и доказательство тому – Лизон, родившаяся сегодня днем, в пять часов десять минут, кругленькая, гладкая, спокойная, улыбающаяся, как маленький, крепенький лысый Будда, смотрящий на мир взглядом, в котором ясно читается стремление к умиротворению. При взгляде на новорожденного – так было уже, когда родился Брюно, – я не принимаюсь выискивать в нем сходство с тем или иным родственником, играя в этакие семейные пазлы, а ищу на этом новеньком, с иголочки личике черты характера. Малышка Лизон, не доверяй отцу, который сразу же приписал тебе способность к миротворчеству.

* * *

29 лет, 7 месяцев, 28 дней

Воскресенье, 7 июня 1953 года

Ласки, идущие просто от нежности, и ласки, которыми мы пытаемся прекратить плач. Какая разница! В первом случае ребенок чувствует себя окруженным вашей любовью, во втором – ему хочется вышвырнуть эту любовь в окно.

* * *

30 лет, 1 месяц, 4 дня

Суббота, 14 ноября 1953 года

Откуда у Моны эта ловкость в обращении с детьми? Сам я всегда боюсь им что-нибудь поломать. Тем более что, когда я держу на руках Лизон, Брюно нетерпеливо топает ножками, желая тут же занять ее место. Вот она – бедность французского языка: я был безруким, когда таскал на себе Брюно, и остаюсь таким же, таская Брюно вместе с Лизон. Одной руки у тебя нет или двух, есть только одно слово – безрукий [13] . С одноногими и безногими дело обстоит лучше, с одноглазыми и слепыми – тоже.

* * *

30 лет, 3 месяца, 18 дней

Четверг, 28 января 1954 года

Этот сон не пересказать. Я просыпаюсь в пять утра от щемящей тоски. Точнее, я знаю, что тоска ждет меня, когда я проснусь. Я еще сплю, но чувствую, что тоска вот-вот вытащит меня, словно акушерскими щипцами, из сна, крепко стиснув мне сердце, будто головку младенца. Не надо, не хочу! Нет, нет! Ловко извернувшись, мое сердце выскальзывает из щипцов, тоска отпускает тело, и оно с легкостью дельфина снова ныряет в сон, но это уже другой сон, изменилась его природа, вернее, текстура, сон превратился в нечто знакомое, приятное, и при этом – прозрачное, в убежище, где меня не достанет никакая тупая тоска, сон стал всепонимающим, потому что мое тело только что с головой погрузилось в «Опыты» Монтеня! И тут я просыпаюсь и сразу записываю, как укрылся от тоски в легкой, текучей пучине «Опытов» – такова сущность этой книги, этого человека!

ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН

...

Перерыв длиной в два года. Здесь опять дневник уступил место становлению «социальной личности». Профессиональный рост, политическая борьба, всевозможные дебаты, статьи, выступления, встречи, поездки по всему свету, лекции, коллоквиумы – короче говоря, сырье для тех самых мемуаров, написать которые тридцать лет спустя будет убеждать меня Этьен. Мона смотрела на все это иначе: мир спасаем, а своих детей забываем! Действительно, Брюно часто потом упрекал меня в том, что в тот период нашей жизни чувствовал себя сиротой. Отсюда, несомненно, и наше взаимонепонимание.

* * *

32 года, 4 месяца, 24 дня

Понедельник 5 марта 1956 года

Сегодня утром, когда я встречал Тижо у выхода из тюрьмы, мне внезапно вспомнился день его рождения. Или, точнее, само его рождение – ведь он родился у меня на глазах! В буквальном смысле слова! Я своими глазами видел, как он вышел у Марты между ног – крепко зажмурившись и стиснув кулачки, как будто входил в жизнь уже с твердым намерением не давать ей спуску. Мне было десять лет, и это зрелище потрясло меня до глубины души. Но сегодня, глядя, как дверь следственного изолятора (щель в огромных железных воротах, врезанных, в свою очередь, в рыжий камень тюремной ограды) выталкивает его наружу, я вдруг снова увидел, как он появился между ног у Марты, оравшей благим матом (должно быть, это и побудило меня тогда открыть дверь ее комнаты), увидел не слишком обеспокоенную воем своей пышнотелой невестки Виолетт, которая тут же прогнала меня: «А ты что тут делаешь, а? А ну-ка, брысь отсюда!» – и я захлопнул дверь, но лишь для того, чтобы немедленно приклеиться носом к окну, где Виолетт, смеясь, несмотря на окровавленные руки, поднимала вверх Тижо – целого, со всеми ручками-ножками; увидел обливающуюся путом Марту в промокшей постели, самого Тижо – черно-багрового, орущего что есть силы, и себя – как какая-то неведомая сила оторвала меня от окна, и я оказался нос к носу с мертвенно-бледным Манесом, который, дыша водкой, спросил меня с таким видом, словно от моего ответа зависело, жить мне дальше или нет: «Ну, что? Парень или шлюшка?» Это был парень. Но такой малюсенький, что, получив при рождении имя Жозеф (в честь Сталина), он сразу превратился в Тижо. Дверь тюрьмы закрылась за его спиной, Тижо посмотрел направо, потом налево, оценивая перспективы свободной жизни, заметил наконец меня на противоположной стороне улицы и, смеясь от радости, раскрыл мне объятия.

* * *

32 года, 5 месяцев, 1 день

Воскресенье, 11 марта 1956 года

Половину утра Брюно ходит высунув язык, который болтается у него, как у размечтавшейся собаки. Когда я спросил его о причинах этой демонстрации, он ответил с самым серьезным видом: Языку скучно сидеть внутри, вот я и вывожу его погулять время от времени. Мальчик еще живет и воспринимает себя как разбросанные в беспорядке детали пазла. Он знакомится с составляющими его элементами, будто с новыми товарищами. Он прекрасно понимает, что речь идет о его языке, и ни секунды в этом не сомневается, но он еще может играть с ним, представляя его чем-то инородным, и выводить на прогулку, как собачку. Язык, рука, ноги или мозг (в последнее время он часто беседует со своим мозгом: тише! Мы с мозгом разговариваем!) – все эти детали самого себя еще способны его увлечь. Но пройдет несколько месяцев, и мы больше не услышим от него подобных высказываний, а через несколько лет он и сам не поверит, что говорил такое.

* * *

32 года, 6 месяцев, 9 дней

Четверг, 19 апреля 1956 года

Тижо заметил, что, чихая, я говорю: «Апчхи!» – буквально. Он считает это проявлением благовоспитанности. Вечно твои хорошие манеры! Ты такой воспитанный, что, если бы твоя задница умела говорить, она произносила бы четко: «Пук!»

* * *

32 года, 10 месяцев

Пятница, 10 августа 1956 года

Глядя, как дети чистят зубы, я должен признаться, что сам не исполняю ничего из того, что мы с Моной требуем от них: чистить зубы три раза в день, сосредоточившись только на этом деле, сначала верхние – сверху вниз, пожалуйста, потом нижние – снизу вверх, пожалуйста, передние и задние, а напоследок все сразу – круговыми движениями, да подольше, с чувством, с толком, не меньше трех минут. Сам я сохранил привычку чистить зубы только вечером, беспорядочно и наспех, чтобы не дышать на Мону съеденным ужином. Иными словами, не люблю я чистить зубы. Я прекрасно знаю, что зубной налет делает свое дело, оседая на зубах как ледяной припай, что с возрастом моя улыбка пожелтеет и обнажится, что когда-нибудь эту стену можно будет взять только отбойным молотком, что меня ожидают мосты и вставная челюсть, но все равно ничего не могу с собой поделать и, как только подходит время чистить зубы, тут же вспоминаю, что у меня еще есть масса неотложных дел: вынести мусорное ведро, позвонить по телефону, доделать срочную работу… Можно подумать, что привычка откладывать все на потом, которую я давно уже победил и на всех фронтах, сумела все же окопаться и укрепить свои позиции именно в этой области – в области гигиены полости рта. Откуда это все идет? От скуки. Чистка зубов для меня – это преддверие вечности. Бульшую скуку на меня способна нагнать только церковная месса.

* * *

33 года, 18 дней

Воскресенье, 28 октября 1956 года

Мона отправилась на прогулку с Лизон, а я на целый день остался вдвоем с Брюно. За исключением дневного сна, когда он целый час пребывал в коматозном состоянии, он все время вертелся, двигался, и мне вдруг подумалось, что ни один взрослый в мире, каким бы молодым, крепким, натренированным, неутомимым он ни был, ни один взрослый в расцвете своих нервных и мышечных сил не смог бы выработать за день и половины той энергии, что расходует тельце этого маленького мальчика.

* * *

33 года, 4 месяца, 17 дней

Среда, 27 февраля 1957 года

Вышел сегодня из дома недостаточно тепло одетым. Холод сразу набросился на меня и пронизал насквозь. В жару все бывает наоборот. Зима охватывает нас снаружи, лето впитывает в себя.

* * *

33 года, 4 месяца, 18 дней

Четверг, 28 февраля 1957 года

Соответствовать температуре окружающего воздуха – вот к чему я теперь стремлюсь.

* * *

33 года, 5 месяцев, 13 дней

Суббота, 23 марта 1957 года

Проснулся с горечью во рту и в мрачном расположении духа. Я решительно не способен противостоять обжорству, независимо от компании – приятная она или малоприятная. В первом случае я ем оттого, что слишком увлечен разговором, во втором – от скуки, но в обоих случаях ем и пью слишком много, не испытывая при этом реального желания есть или пить. На следующий день последствия налицо: горечь пробуждения, разлившаяся желчь во рту и в душе. Что касается вчерашнего вечера, я грешу на колбасу с хлебом и маслом и на три порции виски в качестве аперитива. Колбаса и масло не прошли таможню. Впрочем, последовавшая за ними солидная порция кассуле – тоже. (Сколько раз я брал себе добавку? Три?) Утренняя горечь во рту обо всем доложила начальству – мне самому, и я снова осудил себя за неумение себя самого контролировать. За аперитивом я поглощаю закуски как заведенный. Все эти маленькие тарелочки стимулируют у меня хватательный рефлекс. И я хватаю. Болтаю и хватаю. Как заведенный. Эту связь между едой и скукой – или едой и увлеченностью – я знаю за собой с раннего детства. С тех самых пор, когда мама заставляла меня разыгрывать «благородную барышню», иначе говоря, разносить закуски по гостям, запрещая при этом прикладываться к ним самому. Наказание тоже восходит к тем же самым временам: сегодня утром я ощущал во рту вкус масла от тресковой печени.

* * *

33 года, 5 месяцев, 14 дней

Воскресенье, 24 марта 1957 года

Сегодня вечером – тяжелое, липкое дерьмо. Двух полных бачков воды не хватило, чтобы отлепить его от дна унитаза и смыть коричневые следы. Пришлось воспользоваться щеткой. И тут – новое открытие: в детстве я не понимал, зачем нужна в туалете щетка – эта дикобразья голова, постоянно мокнущая в емкости с чистейшей водой. Я принимал ее за украшение, привычное и не имеющее никакого практического смысла. Иногда она становилась для меня игрушкой, скипетром, которым я потрясал, сидя на троне. Это неведение было связано с тем, что у детей экскременты совсем или почти не липнут к дну унитаза. Они соскальзывают с него сами собой и исчезают в водовороте, не оставляя следов. Ангельские отходы. Никаких щеток. Но в один прекрасный день материя берет верх над духом. Она начинает сопротивляться. Она черствеет. Мы не придаем этому значения – мы даже не заглядываем в унитаз, – пока кто-нибудь из взрослых не обратит на это наше внимание и не потребует, чтобы мы убирали за собой.

Когда же мне довелось впервые проделать эту операцию – воспользоваться щеткой для унитаза, которой теперь мне приходится пользоваться довольно часто? В дневнике это не отмечено. А тем не менее, это был важный день моей жизни. Своего рода потеря невинности.

Подобные лакуны утверждают меня в предубеждении относительно личных дневников: они никогда не отражают ничего действительно важного.

* * *

33 года, 6 месяцев, 11 дней

Воскресенье, 21 апреля 1957 года

Зоологический сад в Венсенне. Пока мы с Моной, Брюно и Лизон мечтательно наблюдаем за парой шимпанзе, занятых ловлей друг на друге блох (пап, а что они делают?), я размышляю о зверином способе проявления нежности, свойственном почти всем женщинам, которых я знал: охота за угрями. Кожа на моей груди зажимается большими пальцами обеих рук, и прыщик медленно выдавливается ногтями. Надо видеть лицо Моны в эту минуту! Я же предаюсь этой экзекуции со стойкостью товарища шимпанзе, искоса поглядывая на выползающего ей на ноготь белого червячка с черной головкой.

* * *

33 года, 6 месяцев, 13 дней

Вторник, 23 апреля 1957 года

Черная головка у угря – это результат окисления кожного жира при соприкосновении с воздухом. Скопление жировых клеток, защищенное кожным покровом, сохраняет безукоризненную белизну. Но стоит ему оказаться на поверхности, как оно чернеет. Старение – это тоже процесс окисления. Мы ржавеем. А Мона очищает меня от ржавчины.

* * *

33 года, 6 месяцев, 21 день

Вторник, 1 мая 1957 года

Мыл утром голову и думал о жировой атаке, которой мы подвергаемся в юности. С той поры стоит мне не вымыть вовремя волосы, как они становятся какими-то чужими – не волосы, а половая тряпка, случайно упавшая мне на голову. Иными словами, я мою волосы, чтобы не думать о них.

* * *

33 года, 9 месяцев, 5 дней

Понедельник, 15 июля 1957 года

Пи́сал в туалете перед обедом и, пока крайняя плоть наполнялась жидкостью, а я удалял из нее содержимое, прежде чем открыть кран на полную, вспоминал, как в десять-двенадцать лет я не умел правильно направить струю. Что это: незрелость, дух противоречия по отношению к маме? Или я по-звериному метил территорию? Почему в общественных уборных мужчины систематически промахиваются? Позже, когда мама перестала указывать мне на эти промахи, я сам стал писать «в яблочко».

* * *

33 года, 9 месяцев, 8 дней

Четверг, 18 июля 1957 года

Кстати, о писающих мужчинах, Тижо любит рассказывать вот такой анекдот:

...

ДЕЛИКАТНАЯ ИСТОРИЯ О ЧЕЛОВЕКЕ И ПИССУАРЕ

Человек стоит перед писсуаром, разведя в стороны руки, явно не в силах пошевелить ими. Его сосед, застегивая ширинку, вежливо спрашивает, что случилось. Тот, указывая на свои обездвиженные руки, смущенно спрашивает, не окажет ли тот любезность и не расстегнет ли ему ширинку. Сосед как добрый христианин исполняет эту просьбу. Тогда первый, все больше смущаясь, спрашивает, не вытащит ли тот тогда уж и его член. Что второй не без замешательства, но все же делает. Дальше – больше, и ему приходится придержать конец бедного калеки, чтобы тот не облил себе ноги. Первый помочился обильно и с облегчением, увлажнившим даже его веки. Дело сделано, и вот человек с парализованными руками спрашивает своего благодетеля, не смог бы он… не могли бы… не могли бы вы… его вытереть… пожалуйста? И так далее: вытереть, заправить на место, застегнуть ширинку… Наконец, упакованный по всей форме, человек горячо пожимает руку своему благодетелю, который, с изумлением обнаружив, что тот прекрасно владеет руками, которые он считал парализованными, спрашивает, что помешало ему проделать все это самостоятельно.

– Мне? Ничего, абсолютно ничего, но если бы вы только знали, как мне все это противно!

* * *

33 года, 11 месяцев, 4 дня

Суббота, 14 сентября 1957 года

Встретил на бульваре Сен-Мишель некоего Ролана. Не могу вспомнить фамилию. Не могу подобрать фамилию к этому смутно знакомому лицу. Не могу вспомнить обстоятельства нашего знакомства. Что это за человек, с которым, по его словам, мы были хорошо знакомы и при незабываемых обстоятельствах? Фанш, которой я рассказал о встрече и описал этого человека, сказала: Так это же Ролан! Один из моих раненых! Вас ранило вместе, перед самым концом, неужели ты забыл? Фанш выдает все новые подробности: Подрывник! Он еще в засаду попал, еле вырвался, все кишки наружу! Все напрасно, Ролан не вырисовывается. Моя амнезия напрочь дематериализовала его. Теперь он – всего лишь некая человеческая форма, парящая на задворках моей памяти. И конечно же, его настоящее имя говорит мне не больше, чем партизанская кличка. Такое со мной случается часто и случалось всегда. Что-то у меня в мозгу работает не так, как надо. Память – самый ненадежный из моих инструментов. (Это не касается папиных афоризмов и цитат, которые он заставлял меня заучивать, – их ничем не вытравить.) По крайней мере, говорит в конце концов Фанш, если бы боши тебя стали пытать, ты бы ничего не выдал.

* * *

34 года, 1 месяц, 25 дней

Четверг, 5 декабря 1957 года

Вот они – мои ближние, братья мои, которые, как и я, сидя в машине на красном светофоре, ковыряют в носу. И все, едва почувствуют, что на них смотрят, сразу прекращают это занятие, словно их застукали за какой-нибудь мерзостью. Странная стеснительность. Между прочим, это очень полезное, даже расслабляющее занятие – чистка носа перед красным светофором. Краешек ногтя исследует ноздрю, обнаруживает козявку, определяет ее контуры, осторожно отковыривает от стенки и наконец извлекает наружу. Главное, чтобы козявка была не слишком клейкой, а то потом будет трудно от нее отделаться. Но если она правильной консистенции – мягкая и эластичная, как тесто для пиццы, – что за удовольствие бесконечно перекатывать ее между большим и указательным пальцами!

* * *

34 года, 1 месяц, 27 дней

Суббота, 7 декабря 1957 года

А что если козявка – это только повод? Повод, чтобы поиграть в эту занимательную игрушку из хрящей – кончик носа. О чем думал этот водитель? О чем думал я сам до того, как стал наблюдать за ним? Ни о чем таком, что бы я запомнил. Так, какие-то мечтанья в ожидании, пока не зажжется зеленый свет. Для этого нам и нужен носовой хрящ – чтобы ждать, пока жизнь снова не пойдет своим чередом. Эта гипотеза нашла свое подтверждение сегодня вечером, когда я наблюдал, как Брюно, послушно сидя в ванночке, обкручивает свой кончик вокруг указательного пальца с тем же полнейшим отсутствием выражения на лице, что бывает у автомобилиста на красном светофоре. Член, кончик носа, мочка уха не являются, собственно говоря, «переходными объектами» [14] . Они не несут никаких особых функций, не играют никакой символической роли, в отличие от куклы или плюшевого мишки. Они всего лишь занимают наши пальцы, когда мы думаем о чем-то другом. Так материя робко напоминает о себе нашей блуждающей где-то мысли. Когда я читаю «Преступление и наказание», прядь волос, которую я наматываю на палец, шепчет мне, что я – не Раскольников.

* * *

34 года, 4 месяца, 22 дня

Вторник, 4 марта 1958 года

Мертвый голубь на решетке канализационного стока. Я отвожу взгляд, будто, глядя на него, могу «что-то подцепить». Иллюзия визуального заражения! Мертвая птица выглядит почему-то особенно заразной. Это – словно предчувствие пандемии. Задавленные машинами ежики, кошки, собаки, павшие лошади, даже человеческие трупы не производят такого впечатления. Когда я был маленьким, рыбы, которых я брал в руки, казались мне слишком живыми, этот же голубь в сточном желобе – слишком мертвый.

* * *

34 года, 6 месяцев, 9 дней

Суббота, 19 апреля 1958 года

Пока я слежу за тем, как варятся яйца всмятку, Лизон молча рисует, зажав в ручке огрызок карандаша. Закончив рисунок, она показывает его мне, а я, не спуская глаз с секундной стрелки, восклицаю: Отличный рисунок! Это человек кричит у себя в голове, поясняет она. И правда: из головы озабоченного человечка торчит другая, орущая голова – два овала и несколько черточек, говорящих все, что надо сказать. С детскими рисунками точно так же, как с яйцами всмятку: всякий раз получается уникальный шедевр, но их такое множество в этом мире, что ни глаз, ни вкусовые рецепторы на них не задерживаются. А вот если взять из них один-единственный экземпляр – к примеру, это воскресное яйцо или этого человечка, кричащего у себя в голове, – если вникнуть как следует во вкус яйца или в смысл рисунка, оба покажутся чудом, причем чудом основополагающим. Если бы исчезли все куры и осталась одна-единственная, за обладание ее последним яйцом сражались бы целые народы, потому что нет на свете ничего вкуснее яйца всмятку, а если бы остался один-единственный детский рисунок, чего бы мы только не прочли в этом уникальном шедевре!

Лизон пребывает в том возрасте, когда ребенок, рисуя, использует все тело целиком. Рисует вся рука – и плечо, и локоть, и запястье. Задействована вся поверхность бумажного листа. Человек, который кричит у себя в голове, нарисован на двойном листе, вырванном из тетрадки. Орущая голова, которая вылезает из головы озабоченной (озабоченной или скептической?), занимает все свободное пространство. Рисунок расползается по всему листу. Через год, когда она начнет учиться писать, с этой широтой будет покончено. Закон будет диктовать строка. Плечо и локоть окажутся накрепко спаянными между собой, запястье станет неподвижным, и все движение сведется к мерному покачиванию большого и указательного пальцев, которого требуют аккуратно прорисованные ленты прописей. Конечно, рисунки Лизон пострадают от этого насилия, которому я обязан своим таким разборчивым прекрасным канцелярским почерком. Научившись писать, Лизон примется рисовать малюсенькие фигурки, которые будут болтаться на полупустых страницах – ее рисунки атрофируются, как ножки китайских принцесс.

* * *

34 года, 6 месяцев, 10 дней

Воскресенье, 20 апреля 1958 года

Наблюдая за тем, как рисует Лизон, я словно снова вернулся в то время, когда учился писать. Отец привез с войны довольно много акварелей, в которых изображал все, чему удавалось уцелеть в этой гигантской молотилке. В первые месяцы войны он рисовал целые деревни, потом – отдельные дома, затем уголки сада, цветники, потом один цветок, лепесток, листик, травинку – так, по нисходящей, он отображал свое солдатское окружение, показывая ненасытность войны. Только мир, никаких военных действий. Ни одной битвы, ни одного знамени, ни одного трупа, ни солдатского башмака, ни винтовки! Одни обрывки мирной жизни, разноцветные крошки, осколки счастья. У него набралось их на множество тетрадей. Едва научившись держать карандаш, я стал развлекаться, обводя эти акварели. Папа даже не думал этим возмущаться, а просто брал мою руку в свою и сам водил ею, помогая придавать этим зарисовкам действительности как можно более четкие контуры. От рисования мы перешли к письму. Его рука по-прежнему водила моей, державшей теперь не карандаш, а перо, и я, пообводив под его руководством контуры ромашек, принялся за буквы. Так я и научился писать: перейдя от лепестков к палочкам и крючочкам. Рисуй их аккуратно – это лепестки слов! Я так и не нашел этих тетрадей с акварелями, они бесследно исчезли в устроенном матерью аутодафе, но до сих пор временами, когда я с детским удовольствием выписываю буквы, я ощущаю у себя на руке отцовскую ладонь.

* * *

35 лет, 1 месяц, 18 дней

Пятница, 28 ноября 1958 года

Манеса убил бык – расшиб его о стену хлева. Когда Тижо сказал мне об этом, прежде чем испытать горе, я физически ощутил этот удар, ломающиеся ребра, рвущиеся легкие, это изумление и – Манес до смерти оставался Манесом – последнюю вспышку бешенства. Надгробное слово Тижо: Этим и должно было кончиться – он бил скотину.

* * *

35 лет, 1 месяц, 22 дня

Вторник, 2 декабря 1958 года

После похорон Манеса (на которых нам с Фанш и Робером пришлось исполнять официальную роль среди деятелей партии и Сопротивления всех мастей) воспоминания нахлынули на меня с особой силой. По возвращении на ферму Робер принялся открывать бутылки, а Марианна поставила передо мной кружку холодного молока и положила кусок хлеба, намазанный виноградным вареньем, сказав, что «пора перекусить» и что мне надо «подкрепиться». Кружка, хлеб с вареньем, братская компания Робера и Тижо, Марианна, чуть ли не слово в слово цитирующая Виолетт («ну что, дружочек!») – только этого мне хватило бы, чтобы вспомнить моменты моего детства, однако настоящей «машиной времени» стал этот бутерброд, кусок хлеба, намазанный вареньем из винограда с клубничным запахом, которое Виолетт придумала для моего «четырехчасового полдника». Я обмакнул бутерброд в холодное молоко не столько потому, что мне действительно этого хотелось (теперь я с трудом усваиваю молоко), сколько чтобы подыграть Марианне в этой игре в воспоминания. Аромат тронутой плесенью клубники, красные, лиловые, голубые разводы на фоне белого молока, ощущение свежести и упругости во рту, хруст хлебной корочки, чуть комковатая бархатистость виноградного варенья (не совсем варенье, но и не желе) – воспоминания растеклись по моему телу, и от сочетания всех этих элементов я вдруг отчетливо вспомнил, как ощущал себя вот этим самым куском хлеба с вареньем – до такой степени отчетливо, что снова почувствовал себя им! Я доел бутерброд, допил молоко, упорно отказываясь от стаканчиков, которые то и дело протягивал мне Робер (Да брось ты эту хрень, на, выпей-ка лучше!). И тут Тижо воскликнул: Да он и правда его любит, это варенье! Значит, ты ел его не ради Виолетт? Конечно люблю, ответил я, а вы разве нет? Лучше сдохнуть! И вот целая гастрономическая грань моего детства предстала в новом свете. Я-то считал это своей особой привилегией со стороны Манеса и Виолетт (Виноградное варенье не трогайте, это для малыша, ему надо поправляться!), а на самом деле уничтожал залежи ненавистного для всех варенья. И когда я предлагал то одному, то другому поделиться с ним, за их испуганным отказом (Нет, спасибо! Еще Манес увидит!..) на самом деле скрывалось облегчение. Тут все стали наперебой признаваться, как они ненавидели виноградное варенье Виолетт с его «запахом блевотины» и «пыльным вкусом». Если бы боши начали его в нас впихивать, сказал напоследок Робер, мы бы точно всё выдали!

А сама Виолетт, она-то любила свое виноградное варенье?

Не уверен. Выходит, что я случайно зашел однажды на кухню, где она экспериментировала с этим вареньем (открой клювик, попробуй-ка вот это!), и выказал такой восторг (а позже – такое постоянство в выражении этого восторга), что она так и не решилась прекратить производство своего чудо-продукта.

* * *

35 лет, 1 месяц, 23 дня

Среда, 3 декабря 1958 года

Тема вкуса должна была бы быть неотделимой частью трактатов по суггестии.

* * *

35 лет, 1 месяц, 24 дня

Четверг, 4 декабря 1958 года

Там же, на похоронах Манеса, Фанш сказала мне: Знаешь, фугасик, ты мог бы переодеться апачем, пигмеем, китайцем, марсианином – все равно я узнаю тебя по улыбке. И принялась рассуждать о различных эманациях тела, как то: фигура, походка, голос, улыбка, почерк, жесты, мимика – единственных следах, оставляемых в нашей памяти теми, на кого мы действительно смотрели. Про своего брата, взорвавшегося вместе со своим истребителем, Фанш говорит так: Конечно, губы, рот можно уничтожить, а улыбку – никогда, нет, это невозможно. Вспоминая о своей матери, она говорит о ее мелком почерке, с волнением описывая изящные завитки на буквах «р» и «в».

А мне от матери остался взгляд, постоянно требующий отчета: «А ты заслужил эту жизнь?» Вылезающие из орбит глаза и пронзительный голос. Она считала свой взгляд пронизывающим, на самом деле у нее просто были глаза навыкате, она думала, что у нее выразительный голос, но он был просто резкий. Вспоминая эти глаза и этот голос, я вижу не столько человека, сколько манеру держаться: тупую, злобную властность, которую она применяла «исключительно во благо», приправляя свои благие деяния тошнотворными нравоучениями – как будто ее душа пускала газы. А ведь она была красива: светлые кудри, ясный взгляд, сверкающая улыбка – это видно по фотографиям. А Фанш я ответил: Не верь моей улыбке, она у меня от матери.

* * *

35 лет, 1 месяц, 25 дней

Пятница, 5 декабря 1958 года

Маминого тела так и не нашли. Вероятно, она погибла под развалинами Национального туннеля двадцать седьмого мая сорок четвертого года. Она поехала в город собирать квартирную плату с жильцов. В тот день союзники здорово бомбили. Когда завыли сирены, народ толпами двинулся к вокзалу Сен-Шарль, расположенному неподалеку от ее дома. Предполагают, что она вместе со всеми укрылась в туннеле. Увы, вокзал-то и был главной целью бомбардировщиков. Туннель обрушился под градом бомб. Много народу погибло и пропало без вести. По иронии судьбы, единственным зданием в квартале, не пострадавшим от бомбежки, оказался ее дом. Через два месяца после этого я получил письмо от дяди Жоржа, в котором он сообщил об исчезновении мамы. И о том, что этот дом перешел по наследству мне.

* * *

35 лет, 6 месяцев, 22 дня

Суббота, 2 мая 1959 года

Мой взгляд останавливается на Лизон: она абсолютно неподвижна, но изнутри вся наполнена жизнью. Она улыбается мне и, все так же не двигаясь, говорит: Мое тело не танцует, а сердце – танцует вовсю! Ах, моя Лизон! Вот оно – счастье без всякой причины, кроме счастья жить на этом свете! Мне тоже знакомо, даже сейчас, это внутреннее ликование, от которого сердце рвется в пляс, хотя внешне приходится держаться спокойно. На итоговом совещании, например, когда Бертольё, наставив на нас свое допотопное пенсне, наполовину завешанное чудовищными бровями, толкует о «дифракции» и «линиях схождения, господа». Пляши, пляши, мое сердце!

* * *

36 лет, 4 месяца, 11 дней

Воскресенье, 21 февраля 1960 года

Вчера, дождь. Брюно играет в ковбоев и индейцев с фигурками, которые подарил ему на день рождения дядя Жорж. Целый час – сплошные атаки и контратаки, наступления, стратегические отходы на заранее подготовленные позиции, трубки мира, нарушенные перемирия, окружения, сокрушительные удары, рейды по тылам противника и в конце – кровавый разгром ковбоев, истребленных до последнего. Целый час крайнего возбуждения при почти неподвижном теле. Я, взрослый, смотрю на его игру с удивлением этнолога: неужели я был таким же в восемь лет? Что я почувствовал бы, если бы сегодня час или два играл в ковбоев и индейцев?

Днем проверил. Мона повела ребят в Ботанический сад (Нет, папа с нами не пойдет, ему надо работать), а я сел по-турецки на коврик Брюно. Не успел я расположить войска в боевом порядке, как мое тело сведенной поясницей указало мне, что я теряю драгоценное время. Великоват я уже, чтобы играть в солдатиков. Да и габариты не позволяют забираться в этот «волшебный фонарь». Тем временем в Ботаническом саду дети наслаждались кривыми зеркалами. Знаешь, и я тоже! – скажет, вернувшись домой, Мона. Как будто снова стала маленькой девочкой!

* * *

36 лет, 7 месяцев, 3 дня

Пятница, 13 мая 1960 года

Объявляя, что идет писать, Тижо всегда использует одну и ту же фразу: Ладно, пойду помою руки у какого-нибудь дерева. Сегодня после обеда, следуя какому-то странному побуждению, я проделал это в буквальном смысле. Сунул руки под собственную струю. Насколько мне известно, я никогда не делал этого, даже в детстве. Меня поразила температура мочи. Я чуть не обжегся. Мы – как «титаны» с постоянно кипящим содержимым. Хлипкие, как медузы, мы продвигаемся по жизни, писая кипятком. Поди узнай, что на меня нашло, с чего я вдруг проделал этот эксперимент – в тридцать шесть лет, вернувшись с переговоров по наиважнейшему контракту с нашими немецкими поставщиками. Есть над чем задуматься.

* * *

36 лет, 10 месяцев, 1 день

Четверг, 11 августа 1960 года

В Мераке, проданном нам Тижо, Робером и Марианной (благодаря чему Робер смог наконец купить себе автомастерскую), котел вместе с душем приказали долго жить. Так что теперь дети имеют удовольствие умываться по старинке – в большой оцинкованной лохани, в которой Виолетт отмывала меня тридцать лет назад (она дожидалась смены поколений во мраке домашней прачечной). Как и Виолетт, я орудую лейкой, хозяйственным мылом и банной рукавичкой, старательно промывая все складочки и закоулки, где имеет обыкновение прятаться грязь, где пот раздражает кожу до опрелостей. Точно так же, как и я в их возрасте, Лизон и Брюно отбиваются, визжат, кричат, что им «мокро», «холодно», что мыло «кусается», но я безжалостно продолжаю свое дело, не обращая внимания на дрожь и стучащие зубы, и штука не в том, что я обрекаю их на ту же пытку, которую сам терпел в детстве, – просто я делаю все то же, что делала Виолетт, повторяю ее жесты, грубоватую точность ее движений, когда она мыла мне за ушами, промывала пупок, между пальцами ног, и все это холодной водой, не особенно заботясь, щиплет ли мне мыло глаза или жжет в носу. И я сначала протестовал, но потом быстро входил во вкус, мне нравилось, как она вертит меня своими ловкими руками, я втягивался в игру, делал вид, что хочу сбежать после ополаскивания, шлепал мокрыми ногами по цементному полу прачечной, орал, что за мной гонится привидение – огромная простыня, а она настигала меня, хватала, вытирала, мазала камфарным маслом, если надо, посыпала тальком покраснение на попе – все то, что я проделываю теперь со своим потомством, которое, надо признать, вовсе не в восторге от всего этого. Лизон говорит: «Скорей, скорей, скорей», – втягивая воздух сквозь сжатые губы («скр-скр-скр…»), Брюно встает на официальные позиции, требуя немедленной починки котла, я же продолжаю намывать их махровой рукавичкой, намыливать, поражаясь каждый раз плотности этих маленьких телец – словно я кручу-верчу чистую энергию, энергию двух жизней, фантастическим образом заключенную в этой детской плоти под такой нежной кожицей. Никогда больше они не будут такими крепкими, их черты – такими четкими, белки их глаз – такими белыми, уши – так прекрасно очерченными, а кожа – такой гладкой и плотной. Рождаясь, человек словно сходит с полотна художника-гиперреалиста, затем постепенно теряет четкость, превращаясь в весьма приблизительное творение пуантилиста, чтобы наконец распасться в пыль чистой абстракции.

* * *

36 лет, 10 месяцев, 2 дня

Пятница, 12 августа 1960 года

А вот я в детстве не имел никакой консистенции.

* * *

36 лет, 11 месяцев, 7 дней

Суббота, 17 сентября 1960 года

Вчера за ужином старый генерал М. Л., раненный под Верденом, сказал про свое потерянное там яичко: Это все, что я оставил там, на оссуарии под Дуомоном [15] . Тем не менее ему удалось породить огромное семейство, на что военные большие мастера. Не будь войны, арифметически заключил он, я мог бы удвоить результат. Его жена шутку не поддержала.

* * *

36 лет, 11 месяцев, 21 день

Суббота, 1 октября 1960 года

В сквере Брюно с другим мальчиком его лет, следуя древнему ритуалу, сравнивают свои бицепсы. Согнутые под прямым углом ручки, сжатые кулачки, напряженные мускулы, театрально сморщенные от усилия личики. Мы всю жизнь сравниваем наши тела. Только, выйдя из детского возраста, делаем это украдкой, почти стыдливо. В пятнадцать лет на пляже я оценивающе поглядывал на бицепсы и брюшные мышцы своих ровесников. В восемнадцать – на выпуклость под плавками. В тридцать, сорок лет мужчины сравнивают шевелюры (горе тем, кто рано облысел). В пятьдесят – животики (не дай бог начнет расти!), в шестьдесят – зубы (не дай бог начнут выпадать!). А теперь на этих сборищах старых крокодилов – в наших «вышестоящих организациях» – сравниваются спины, походка, манера вытирать рот, вставать, надевать пальто, короче говоря – возраст, просто возраст. Правда, такой-то выглядит гораздо старше меня?

5 37—49 лет (1960—1972)

Только не стать специалистом по собственным болезням.

37 лет, день рождения

Понедельник, 10 октября 1960 года

Во время одного особенно снотворного совещания по сбыту я не смог удержаться от соблазна проверить на деле, так ли уж заразно зевание. Я притворился, что зеваю, растянув физиономию в потрясающей гримасе, за которой последовало короткое «простите», после чего мое зевание перекинулось, скажем, на две трети присутствовавших и наконец вернулось ко мне, заставив меня зевнуть по-настоящему!

* * *

37 лет, 3 дня

Четверг, 13 октября 1960 года

Брюно же, в свою очередь, установил, что в момент зевания человек глохнет. Когда ему становится скучно на уроке, он начинает зевать – не для того, чтобы выразить эту скуку, а чтобы не слышать учителя. Когда челюсти раскрываются во всю ширину, говорит он, в ушах начинает шуметь, как при сильном ветре. И я просто слушаю шум ветра. А от чихания, добавляет он, ты слепнешь. Он заметил, что в ту самую секунду, когда взрываются ноздри, закрываются глаза. И еще он отметил, что нельзя одновременно зевать и чихать. Слепой и глухой – но по очереди. Точно такие же наблюдения мог бы делать и я в его возрасте, если бы не воевал со своим телом, а пользовался им как надо.

* * *

37 лет, 4 дня

Пятница, 14 октября 1960 года

Усовершенствовал эксперимент. На этот раз зевнул как бы пряча зевоту. То есть зевнул не раскрывая рта – челюсти сведены, губы напряжены, – и, как и вчера, мое зевание передалось окружающим вместе с попыткой его скрыть. Так что при определенных обстоятельствах приобретенный рефлекс передается таким же естественным образом, как и само рефлекторное движение. (В качестве дополнения: это короткое потрескивание в ушах при зевоте. Шорох фольги на шоколадных плитках.)

* * *

37 лет, 7 дней

Понедельник, 17 октября 1960 года

Рассказал о своих экспериментах по передаче зевания Тижо, а он ответил, что его самого с некоторых пор интересует то, что он определил как «перемена мнения по сговору». Два часа спустя он продемонстрировал мне это явление в ресторане, где мы обедали вместе с тремя нашими партнерами от Х. Обращаясь ко всем присутствующим за столом, Тижо объявил: «Вчера моя жена (а он, естественно, не женат) повела меня на последний фильм Бергмана, это…» Не закончив фразы, он скорчил гримасу крайнего неодобрения, граничащего с отвращением (раздутые ноздри, рот куриной гузкой, сдвинутые брови, наморщенное лицо), – и сразу то же самое выражение я вижу на лицах наших гостей. Выдержав паузу, Тижо с широкой улыбкой восклицает: «Это… просто гениально, правда?» – и такое проявление крайнего воодушевления мгновенно меняет географию остальных лиц, которые внезапно раскрываются, озаряются улыбками и выражением полнейшего одобрения.

* * *

37 лет, 13 дней

Воскресенье, 23 октября 1960 года

Когда мы оказываемся в обществе, на наших лицах прежде всего читается неудержимое желание быть частью данной группы, даже не желание, а насущная потребность. Можно, конечно, приписать это воспитанию, стадному чувству, слабости характера – как в случае с экспериментом Тижо, – но я вижу в этом скорее архаическую реакцию на онтологическое одиночество, рефлекторное движение тела, стремящегося соединиться с телом общим в инстинктивном неприятии одиночества, пусть даже на время короткого поверхностного разговора. Когда я наблюдаю за нами, за всеми, сколько нас есть, в общественных местах, где мы можем общаться, – на выставках, в парках, в кафе, в кулуарах, в метро, в лифтах, – среди всех движений нашего тела меня поражает эта готовность сразу сказать «да». Она делает из нас стаю каких-то птиц, механически поддакивающих друг другу: да, да, да – как разгуливающие бок о бок голуби. Вопреки тому, что думает Тижо, это «поверхностное сцепление» нисколько не затрагивает нашей индивидуальности. Критическое мышление не заставит себя ждать, но сначала мы инстинктивно отдаем дань коллективизму и лишь потом начинаем убивать друг друга. Во всяком случае, наши тела выражают именно это.

* * *

37 лет, 6 месяцев, 2 дня

Среда, 12 апреля 1961 года

Стоя над безупречной фекалией, цельной, гладкой, идеальной формы, плотной, но без клейкости, пахучей, но без вони, с четким срезом, однотонно-коричневого цвета, произведенной единственным усилием, вышедшей наружу мягко, как по маслу, не оставляющей ни единого следа на бумаге, смотрю на нее глазами мастера, испытывающего удовлетворение от своей работы: мое тело славно потрудилось.

* * *

38 лет, 7 месяцев, 22 дня

Пятница, 1 июня 1962 года

Лизон вся в слезах. Ее обидел брат. Лизон особенно чувствительна к обидам. Для нее слова имеют смысл. Выяснил, в чем дело. Оказывается, Брюно сказал ей: «Иди просрись!» Я отругал Брюно, поинтересовавшись заодно происхождением этого столь радикально физического ругательства. Это Жозе! Какой Жозе? Школьный приятель. Маленький алжирец, действительно совсем недавно прибывший из Алжира – со своей драматической историей, своей семьей, своим акцентом и своим лексиконом. Думаю, не пройдет и десяти лет, как вышеозначенный лексикон полностью обновит наш нынешний словарь ругательств. Все же «Иди просрись» – это нечто совсем иного порядка, нежели «Дурак несчастный!» или «Пошел в жопу». Повелительное наклонение глагола «срать», употребленного с приставкой «про» в возвратно-местоименной форме – страшное оружие. Противник, униженный до состояния собственного экскремента, которому к тому же велят «испражнить» себя самого, – что может быть ужаснее?

* * *

38 лет, 8 месяцев, 7 дней

Воскресенье, 17 июня 1962 года

Еще одно ругательство маленького Жозе, который время от времени приходит к нам играть: «Чтоб у тебя все кости сгнили!»

* * *

39 лет, 3 месяца, 4 дня

Понедельник, 14 января 1963 года

Бессонная ночь опять из-за «мрака». Стиснутое горло, тяжесть в груди, глухо вибрирующие нервы. Встал рано. На работу пошел пешком, сделав огромный крюк: площадь Республики, Большие Бульвары, Опера, площадь Согласия, сад Тюильри, Лувр, мост Искусств… Сначала шагал чисто механически, каждый раз с усилием перенося вес тела с одной ноги на другую, монстр Франкенштейна на прогулке, остановившийся взгляд, короткое дыхание, потом немного отпустило, челюсти и кулаки разжались, руки-ноги стали двигаться свободнее, шагать стало легче, легкие наполнились воздухом, дух отделился от тела, костюм оказался надетым на социальной личности, и гражданин директор появился наконец в бюро, заражая всех своей легендарной бодростью: «Приветствую всех! Ну, как моральный дух в наших частях?»

* * *

40 лет, 7 месяцев, 13 дней

Суббота, 23 мая 1964 года

Ходил днем гулять с детьми в Люксембургский сад. Заметил краем глаза, как одна теннисистка понюхала себе подмышку. Она шла переодеваться в раздевалку, держа ракетку под мышкой, и вдруг – хоп! – это быстрое движение, как у голубя, чтобы проверить, чем там пахнет у нее под крылышком. А я в одно из этих чудесных мгновений сопереживания, когда мы ощущаем себя представителями одного вида, – я знаю в точности, что она сейчас испытывает: удовольствие от вдыхания знакомого, привычного запаха, который тут же записывает в объекты для истребления. Наслаждаться собственными испарениями – это одно, а вот пахнуть ими – совсем другое! Десять против одного, что, едва ступив за порог раздевалки, она тут же примется натирать свою подмышку каким-нибудь дезодорантом, который ее саму сделает «какой-нибудь», то есть – никакой, такой, как все.

Мы тайно наслаждаемся собственными миазмами, скрывая их от людей. Такая же двойная игра касается и наших мыслей, и это раздвоение играет огромную роль в нашей жизни. Вернувшись каждый к себе домой, мы с теннисисткой испустим газы и, старым приемом – при помощи простыни – подогнав волну запаха к самым ноздрям, получим истинное наслаждение.

* * *

40 лет, 7 месяцев, 14 дней

Воскресенье, 24 мая 1964 года

Сегодня ночью буквально пожирал Мону ноздрями и языком. Засовывал нос ей под мышку, между грудей, между ног и ягодиц, вдыхал полной грудью, лизал, весь переполненный ее вкусом, ее запахом, как в юности.

* * *

41 год, 2 месяца, 10 дней

Воскресенье, 20 декабря 1964 года

В ресторане, где мы вместе с детьми празднуем день рождения Моны, Брюно просит объяснить прочитанную им в туалете загадочную фразу: «Просьба не бросать в унитаз гигиенические прокладки». Ему не дают покоя два вопроса. 1) Что это за прокладки такие? 2) Какому идиоту придет в голову совать какие-то прокладки в унитаз? По губам Лизон пробегает тень улыбки. Ну, ты чего? – огрызается на нее Брюно. Я трусливо ретируюсь, предоставив Моне объяснять и фразу, и улыбку.

* * *

41 год, 7 месяцев, 25 дней

Пятница, 4 июня 1965 года

Яички могут сжиматься от страха за других, я уже наблюдал это в Этрета, когда Мона подошла к краю утеса, а у меня закружилась голова. Они снова напомнили мне об этом сегодня утром, когда на моих глазах машина сбила велосипедиста. Он проехал на красный свет, шофер не смог избежать столкновения. В результате удар, планирующий полет, сломанная нога и несколько ребер – от удара о тротуар, обширная рана на волосистой части головы, ободранная щека, а у меня при виде его пике сжались яйца. И это не могло быть не чем иным, как эмпатическим страхом, потому что несчастный юноша упал все же не на меня. Из этого я делаю вывод об альтруизме яичек, способных испытывать страх за жизнь другого человека. Может, яички и есть вместилище души?

* * *

41 год, 7 месяцев, 26 дней

Суббота, 5 июня 1965 года

Ночью снова думал о том летающем велосипедисте. Пока я переворачивал его на бок и вытирал ему кровь в ожидании «Скорой помощи», он несколько раз спросил меня, целы ли его часы.

* * *

42 года, 3 месяца, 19 дней

Суббота, 29 января 1966 года

Ужинали у Шеврие, со славой вернувшегося к нам в контору после двух лет, проведенных в Перу. Он привез оттуда впечатляющую коллекцию эксвото – резных металлических дощечек в палец длиной с выгравированными на них сердцами, глазами, легкими, женскими грудями, спинами, плечами, ногами, кишечником, желудками, печенью, почками, зубами, ступнями, носами, ушами, животами беременных женщин… Никаких молитв, никаких просьб – только орган, нуждающийся в исцелении, изображенный на табличке той или иной толщины из металла той или иной ценности. И ни одного полового органа – ни мужского, ни женского. По словам Шеврие, больше всего сердец, глаз и кистей рук. На его вопрос, верю ли я во все это, я отвечаю: нет. Что не мешает мне в ответ на его предложение взять себе одну табличку на память без колебаний выбрать пару глаз.

* * *

42 года, 3 месяца, 20 дней

Воскресенье, 30 января 1966 года

В краткие минуты бессонницы, размышляя в темноте, прихожу к выводу, что, по зрелом размышлении, предпочел бы слепоту глухоте. Ничего не слышать… провести остаток жизни в аквариуме, глядя, как живут другие? Нет, лучше не видеть их, но, пребывая во мраке, по-прежнему слышать, как они разговаривают, двигаются, сморкаются – существуют. Слышать дыхание спящей Моны, поскрипывания старого дома, тиканье часов в библиотеке, слушать саму тишину. На этом я засыпаю, и мне снится такой сон: я лежу на операционном столе. Надо мной склонился Пармантье, на нем белый халат, белая шапочка и маска, но я все равно вижу, что он улыбается. Его ассистент прилаживает к моим глазам какое-то сложное устройство, которое не дает мне смежить веки. Тем временем Пармантье зажигает газовую горелку и начинает подогревать на ней маленький медный баллончик. Я понимаю, что это нечто вроде обряда посвящения, вернее, испытание: дирекция желает знать, достоин ли я повышения по службе. Сейчас Пармантье выльет мне на глаза кипящее масло, а я при этом ни за что не должен потерять зрение. К счастью, дома у меня есть табличка, подаренная Шеврие. Я ищу ее, вслепую, на ощупь, натыкаясь на мебель, ищу и не могу найти. В ужасе просыпаюсь и тут же передумываю: нет уж, лучше оглохнуть, чем ослепнуть!

* * *

42 года, 4 месяца

Четверг, 10 февраля 1966 года

Значит, на стенах латиноамериканских церквей – никаких фаллосов. Моя презрительная светскость высокомерно посмеивается. Хотя и на таблице из «Ларусса», которую я свято храню с детства, тоже не было фаллоса, как и в учебнике по очень даже светской биологии третьего класса, по которому мы изучали физиологию человека. Фамилию автора я забыл (Деуссо? Деуссьер?), но прекрасно помню свою злость, когда обнаружил, что там описаны все функции человеческого организма – кровообращение, нервная система, дыхание, пищеварение и т.д., – все, кроме репродуктивной!

* * *

43 года, день рождения

Понедельник, 10 октября 1966 года

Сегодня ночью мне снился обелиск, он поднимался так медленно, что это движение было заметно мне одному. По правде говоря, я и сам его не видел, но твердо знал, что он поднимается. Обелиск лежал на земле, пирамидальной верхушкой на восток, и поднимался миллиметр за миллиметром, тысячелетие за тысячелетием. Я же не отрываясь смотрел на него, зачарованный убежденностью, что однажды, пусть даже для этого мне придется прождать вот так всю жизнь, я увижу, как он покачнется на своем основании, замрет, и его вершина устремится в небо – как стрелка часов в полдень. Не просыпайся, только не просыпайся, пока он не поднимется! Я решил спать, пока он не встанет совершенно вертикально. Его водружение происходило так медленно, что эта ночь грозила стать самой длинной ночью в моей жизни, и я наслаждался этой медлительностью, не сводя с обелиска глаз, и ночь была – не ночь, а сама жизнь, а жизнь была воплощением терпения, направленного единственно на наблюдение за тем, как поднимается обелиск. И действительно, я проснулся в следующую секунду после того, как, неуверенно покачнувшись, обелиск замер наконец на своем постаменте. Мне тут же вспомнилась фраза Тижо на ужине по поводу моего дня рождения: Сорок три года – возраст что надо! Солидный! Теперь ты крепко стоишь на ногах!

* * *

43 года, 2 месяца, 20 дней

Пятница, 30 декабря 1966 года

Вот уже недели две, как второй палец моей правой ноги украшает некий нарост, которого раньше я никогда не видел. Что это: мозоль, бородавка, вальгусная деформация? Что бы это ни было, при трении это причиняет боль, и вследствие этого впервые в жизни я вынужден специально подбирать обувь. Мы никогда не знаем точного названия поразившего нас недуга. В нашем распоряжении только общие понятия: «прыщ», «ревматизм», «изжога», «мозоль».

* * *

43 года, 2 месяца, 25 дней

Среда, 4 января 1967 года

Я навел справки: это действительно мозоль. Вот, значит, что такое мозоль. Хотя мне кажется, что я испытывал нечто подобное в подполье, когда у меня были слишком тесные башмаки.

* * *

43 года, 3 месяца, 5 дней

Воскресенье, 15 января 1967 года

Тело отца. Брюно заявил своему приятелю, проводившему у нас уик-энд, что ни разу не видел, чтобы отец вышел к завтраку в пижаме. Папа всегда безупречен – с самого раннего утра побрит, причесан и при галстуке. Меня раздражают эти чуть насмешливые откровения. С самым серьезным видом объявляю сыну, что мы с Моной как раз решили провести ближайший семейный отпуск в лагере нудистов, я тебе разве не говорил? Дурацкая шутка произвела совершенно неожиданный эффект. Брюно краснеет как рак, кладет свой бутерброд и выходит из кухни с выражением библейского стыда на челе. Приятель – за ним. Ни дать ни взять – Сим и Иафет пятятся, чтобы прикрыть наготу отца. Тела может быть либо слишком много, либо слишком мало. Так всегда, со времен Ноя.

* * *

43 года, 5 месяцев, 19 дней

Среда, 29 марта 1967 года

Дорогие мои полипы. Сегодня утром, когда я чихнул, один из них вылетел наружу. После последнего насморка – уже больше трех месяцев – он закупоривал мне левую ноздрю. Склонившись над носовым платком, я чихаю что есть силы. Это не обычное чихание с открытым ртом, которое помогает очистить легкие и наполняет дом грохотом веселого взрыва, а чисто носовое чихание с закрытым ртом, когда весь воздух, все давление концентрируются в ноздре, которую вы хотите прочистить. Обычно ноздрю, в которой процветает взрослый и хорошо укоренившийся полип, ничем не прочистишь. Воздух натыкается на препятствие, происходит обратный отток, отчего герметично закладывает уши. Ощущение такое, что мозг вдруг увеличивается в объеме и стукается о внутреннюю стенку черепа, после чего принимает прежние размеры. А вы – полностью оглушены. И все же я чихнул. (Когда чихаешь, надежда всегда оказывается сильнее прежнего опыта.) Чихнул я хорошо подготовившись. Закрыл рот и глаза, заткнул вторую ноздрю, подождал, пока желание чихнуть защекочет слизистую, поднимется вверх по спинке носа, наполнит воздухом легкие, а сам тем временем полностью развернул платок, чтобы брызги не разлетелись повсюду, и чихнул что было сил одной левой ноздрей (отчаяние придает энергии). И свершилось чудо: она прочистилась! Мягкий толчок в ладонь, столб вырвавшегося наружу влажного воздуха и – о, радость! – обратная дорога для него так же свободна! Я открыл глаза и взглянул на платок, весь в красных брызгах, посреди которого примостилось то, что я сначала принял за большой сгусток крови, однако при более близком изучении оно оказалось комочком плоти. Я не стал падать в обморок. Не стал думать, что высморкал кусочек мозга. Прополоскав «это» под струей проточной воды, я увидел, что его можно сравнить с мышцей морского гребешка: мягкое, плотное, розовато-белое, чуть прозрачное и немного волокнистое образование. Длина двадцать один миллиметр, ширина – семнадцать и толщина – девять. Ах, вот ты, значит, какой, старина полип! Подумать только – и такое чудище сидело у меня в ноздре! Добрый доктор Бек (интересно, сколько ему сейчас может быть лет?), к которому я отправился, чтобы показать свой улов, буквально запрыгал от радости. Самопроизвольное удаление полипа? Но это же редчайший случай, знаете ли! Я ничего подобного в жизни не видел! Он оставил его для анализов и не взял с меня денег за визит, радуясь так, будто я подарил ему огромную жемчужину.

* * *

43 года, 8 месяцев, 24 дня

Вторник, 4 июля 1967 года

В последнее время я явно перегнул палку: ужины с обильными возлияниями, поздние вечеринки, короткие ночи, внезапные пробуждения, работа на износ, написание двух статей и подготовка к лекции, походы к родным, походы к друзьям, присутствие на работе, встречи с клиентами, поездки в министерство, постоянная ежеминутная концентрация внимания, немедленное реагирование, проявление авторитета, доброжелательности, гостеприимства, эффективности, плюс контроль, постоянный контроль и самоконтроль, это длится уже неделю или даже больше, настоящий разгул, причем энергоемкий, и все это время мое бедное тело безропотно следует за знаменем, которым потрясает мой дух, прорываясь на бесконечные Аркольские мосты.

Сегодня утром энергия кончилась. Почувствовал это, как только открыл глаза. Никакого нервного импульса. Последние дни я «перегибал палку», теперь мне хочется «ослабить хватку». Сегодня во всем приходилось проявлять волю, принимать решения. Не те решения, которые естественным образом принимаются одно за другим в обычные дни, а отдельные решения. На каждое действие – особое решение, за каждым решением – особое усилие, не имеющее динамической связи с предыдущим, как если бы я питался энергией не от постоянного, внутреннего источника, а от внешнего генератора, установленного вне дома, который надо заново запускать – вручную! – каждый раз, когда я принимаю очередное решение.

Самое изнурительное – это моральное усилие, которое приходится делать, чтобы скрывать эту слабость от окружающих, быть по-прежнему любящим отцом и мужем со своими (к которым из-за этой слабости отношусь как к чужим), профессионалом – с остальными (которых почему-то начинаю воспринимать как близких), короче, всячески способствовать собственной репутации адекватного человека и следить, чтобы моя статуя прочно держалась на пьедестале. Если я не отдохну, если не предоставлю своему организму положенный ему рацион сна, внешний генератор тоже выйдет из строя, и тут уж я точно не только ослаблю хватку, но и вовсе ее потеряю. День ото дня мир будет давить на меня со все большей тяжестью. И тогда к моей слабости прибавится уныние, и уже не мир будет представляться мне слишком тяжелым, а я сам внутри этого мира – бессильным, ненужным, фальшивым. Вот что станет нашептывать уныние на ухо моему изнуренному сознанию. И тогда я уступлю одному из припадков гнева, который оставит в памяти детей воспоминание о крайне непостоянном характере отца.

* * *

43 года, 8 месяцев, 26 дней

Четверг, 6 июля 1967 года

Ну вот, как и ожидалось – приступ уныния. Уныние отличается от печали, озабоченности, грусти, беспокойства, страха и гнева тем, что у него нет четко определяемого объекта. Чисто нервное явление, влекущее за собой немедленные физические последствия: стеснение в груди, короткое дыхание, нервозность, неловкость (готовя завтрак, разбил чашку), приливы ярости, жертвой которых может стать первый попавшийся, ругательства вполголоса, отравляющие кровь, полное отсутствие желаний и мысли, такие же короткие, как и дыхание. Невозможность сосредоточиться на чем бы то ни было, крайняя рассеянность, неточность движений, неточность фраз, ничто ничем не кончается, все выливается наружу, уныние беспрестанно отсылает тебя в самый центр уныния. И никто в этом не виноват – или виноваты все, что есть одно и то же. Внутри себя я трясусь от негодования, обвиняя целый свет в том, что я – это всего лишь я. Уныние – онтологический недуг. Что с тобой? Со мной ничего! Со мной всё! Я один – как человек вообще!

* * *

43 года, 9 месяцев, 2 дня

Среда, 12 июля 1967 года

Кровавое пробуждение. Углубление, оставленное на подушке моей головой, наполнено черной, полузапекшейся кровью. Ее столько, что ткань не смогла все впитать. Должно быть, во сне у меня пошла носом кровь. Я встаю потихоньку, чтобы не разбудить Мону. Забираю с собой подушку и выбрасываю ее в помойку. Простыни не испачкались. В ванной нахожу подтверждение своему предположению: щека вся черная и липкая от уже потрескавшейся крови, левая ноздря забита сгустками. Умываюсь, сморкаюсь, принимаю душ – и всё. Через два часа на административном совете – новое кровотечение. Опять из левой ноздри. Кровь течет непрерывно, вся рубашка в пятнах. Заканчиваю доклад с торчащим из носа клоком гигроскопической ваты, которую Сабина, сбегав в ближайшую аптеку, заменяет вскоре на специальный кровоостанавливающий тампон. Заодно она купила и чистую рубашку. В два часа дня во время переговоров с Р. у В., когда подали кофе, – новый приступ. Да какой – настоящий потоп! Я чуть не забрызгал кровью всех за столом. Новый тампон, новая рубашка, на этот раз любезно принесенная метрдотелем. (Вот это сервис!) Возвращаюсь на рабочее место, и там, в шесть вечера – новое кровотечение. И новое тампонирование в отделении неотложной помощи детской лор-больницы. По словам Этьена, это лучшая клиника в Париже. Меня обрабатывает интерн с прозрачными глазами. Обработка заключается в том, что вам в нос заталкивают неимоверное количество марли, с тем чтобы она заполнила все пазухи, а те сопротивляются изо всех сил. Трудно себе представить, сколько у нас в черепе пустот! Тоненькая костяная корочка, а под ней бесчисленные пещеры, проходы, ямы, извилины, и каждая оплетена целой сеткой нервов. Операция оказалась такой долгой и болезненной, что я с трудом удержался, чтобы не двинуть интерна кулаком по морде. Мог бы предупредить, по крайней мере! У меня слезы на глазах от его деятельности. Ну, вот и всё, говорит он. Но когда я ложился спать – новое кровотечение. Кровь пропитала набитую в нос марлю и протекла в горло. Опять еду в больницу. Врач другой. Кто вам делал тампонирование? Я увиливаю от ответа и уточняю, что у меня кровотечения случаются каждые четыре часа, и на этот раз интервал соблюден полностью. А мой коллега был в курсе этой периодичности? Не помню, чтобы я говорил ему об этом. Досадно, придется тампонировать заново, на ночь останетесь здесь, надо за вами понаблюдать. Перспектива повторного тампонирования меня вовсе не вдохновляет, правда, в отношении боли я предпочитаю опасаться ее заранее, чем получить в виде сюрприза. Теперь я знаю, что со мной будет, и это делает процедуру более терпимой. Если только можно назвать терпимым, когда тебе в ноздрю забивают комок иголок, как делали когда-то канониры, начищая свои пушки. В сознании мелькнул Пьер Безухов, бродящий по Бородинскому полю среди русских артиллеристов. Потом вспомнилась крыса Оруэлла – милый зверек, прогрызавший ход в носу осужденного, чтобы добраться до его мозга. В сущности, что такое «терпеть боль»? Это принимать действительность такой, какова она есть. А что такое действительность? Собрание ярких метафор. А сколько времени можно отвлекаться на метафоры? Вот в том-то и дело. Надо бы приказать врачам, чтобы они предупреждали пациентов: тампонирование, господа, это три минуты сорок восемь секунд такой боли, от которой вы полезете на стену, но ни секундой больше, я же сделаю вам это за три минуты пятнадцать, по секундомеру, пристегните спасательные ремни! И врач начинает обратный отсчет, как перед стартом космической ракеты: осталось двенадцать секунд… пять, четыре, три, два, один… Вот и все. Значит, на ночь остаетесь у нас. Мона приносит мне пижаму, туалетные принадлежности и что почитать. Все взрослые кровати заняты, так что меня кладут в палату к двум больным ребятишкам (отит и укус собаки), которые тут же разносят мое намерение почитать в прах. Насчет этого старика с распухшим рубильником можно здорово поразвлечься. Значит, взрослые тоже болеют? И их даже кладут в больницу вместе с детьми? В ответ на их расспросы я предлагаю решить задачку с кранами, которые текут у меня в голове. Из условий известно, что каждые четыре часа из этих кранов вытекает двадцать сантилитров крови. Вопрос: сколько всего крови вытечет за сутки? Кроме того, учитывая, что в организме взрослого человека содержится в среднем пять литров крови, подсчитайте, через сколько времени в больном не останется ни капли. Давайте за работу, и чтобы тихо! Как и было задумано, они засыпают, не успев закончить подсчетов, а я могу вернуться к своей книге, где я тут же натыкаюсь на признание Гоббса, подходящее мне как нельзя лучше: «Страх мог бы стать единственной страстью моей жизни».

Утром – последнее тампонирование, и уже новый интерн отправляет меня восвояси с таким оптимизмом, словно благодаря ему я начинаю жизнь заново. Но, едва вернувшись домой, я снова чувствую, как в горло мне льется что-то сиропообразное, с не оставляющим никаких сомнений металлическим вкусом. Через четыре часа я снова в больнице, где меня тампонируют в четвертый раз. (Кто сказал, что к боли нельзя привыкнуть?) На этот раз интерн настроен скептически. Я делаю это исключительно для очистки совести, мсье, у вас нет никакого кровотечения. Доктор, каждые четыре часа у меня происходит внутреннее кровоизлияние. Мсье, это иллюзия, у вас обычное носовое кровотечение, как бывает у большинства детей, нельзя сказать, что это нормально для вашего возраста, но все равно – ничего страшного. Тампонирование сделало свое дело, кровь у вас больше не идет.

Снова возвращаюсь домой. Где кровавая «иллюзия» повторяется как и прежде, с той же периодичностью. Этьен присылает ко мне своего приятеля из «Скорой помощи». Поскольку дело происходит между двумя «сливами», приятель подтверждает диагноз специалиста. Кровь у вас не идет, это всего лишь иллюзия, возможно, от страха, не паникуйте, спите, все пройдет. Я не паникую, я теряю силы. Слабею, и Мона бьет тревогу. Чтобы все выяснить, она решает вынуть тампон. И подсчитать количество потерянной крови. Новое кровотечение – полная чашка. И опять из левой ноздри. Через четыре часа – вторая чашка. Мы снова едем в больницу, чтобы сунуть чашки под нос эскулапу и спросить его, что он думает об этих «иллюзиях». Ничего не выходит, мы попадаем к новому врачу. Новое тампонирование под предлогом того, что предыдущее было некачественно сделано. Тампонирование – дело гораздо более тонкое, чем может показаться, но не беспокойтесь, сударь, носовое кровотечение – вещь абсолютно безобидная.

В понедельник утром мое тело, облаченное в безупречный костюм начальника, вновь приступает к своим деловым обязанностям. Каждые четыре часа я уединяюсь в туалете, чтобы спокойно выпустить из себя положенную порцию крови – как пописать. Вместе с кровью я теряю и силы. А вместе с силами физическими – силу духа. После каждого кровотечения на меня нападает неуемная грусть. Можно подумать, что печаль заполняет места, оставшиеся пустовать после вытекшей крови. Я чувствую, как на меня надвигается смерть. Медленно, но верно она заступает место жизни. Мне бы так хотелось провести еще десяток лет рядом с Моной, смотреть, как растет Брюно, утешать Лизон, когда к ней придет первая любовь и связанные с ней огорчения. На этом пункте – первая любовь Лизон – я, охваченный предсмертной тоской, останавливаюсь особо. Я не хочу, чтобы Лизон страдала. Не хочу, чтобы какой-нибудь мерзавец воспользовался ее чуть неуклюжей грацией, трепетным взглядом на мир, упрямыми поисками истины в счастье. Одновременно с тоской на меня снисходит некое подобие покоя, я опускаю весла, отдаюсь на волю волн, пусть поток – поток моей собственной крови – несет меня к смерти, думаю я, ведь умереть – это как будто уснуть…

На следующий день идти на работу нет сил. Заехал Тижо, которому позвонила встревоженная Мона, и тут же отвез меня в Сен-Луи, где подвизается один его знакомый фельдшер, знакомый, в свою очередь, с одним маститым хирургом-отоларингологом, который, придя в ужас от количества крови, потерянной мною за эти два дня, делает заключение о диагностической ошибке: это именно носовое кровотечение, только заднее, требующее немедленной операции под общим наркозом. Мона отпускает мою руку на пороге операционного блока.

Когда я проснулся, моя голова напоминала тыкву, нашпигованную иголками. Возбуждение страшное. Тело, внешне неподвижное, ходит ходуном. Внутри у меня все дергается, словно во мне кто-то сидит, тот самый, кто, по словам Моны, все это время бредил. Это ощущение одержимости – реакция на морфий, такое часто бывает, поясняет дежурная сестра, которую я умоляю морфий мне больше не колоть. Нельзя, мсье, вам будет очень больно! Будет больно, тогда и поговорим.

После отмены морфия боль нарастает, и каждый из моих нервов участвует в этом процессе с самым живым интересом. Я чувствую себя святым Себастьяном, у которого под прицелом лучников оказалось одно лишь лицо. Стрелы втыкаются мне между глаз. Когда их колчаны пустеют, мучения становятся более терпимыми – не надо только шевелиться. Учитывая мой пониженный гемоглобин, хирург хочет продержать меня в больнице дней десять, чтобы я смог восстановить силы без переливания крови. Он просит меня простить его коллег за диагностическую ошибку. Чего вы хотите? Заднее носовое кровотечение – штука редкая, а медицина не принадлежит к точным наукам. При постановке диагноза, добавляет он, всегда надо оставлять место для сомнения, сомнение в медицине – это как пожарник в театре. К сожалению, молодые интерны постигают эту премудрость только на собственном опыте.

* * *

43 года, 9 месяцев, 8 дней

Вторник, 18 июля 1967 года

Десять дней на больничной койке, из них половину продрых, а вторую половину писал вышеизложенное. Вначале из-за огромных марлевых усов, висевших у меня из ноздрей, я был похож на турка в старинном представлении. Меня пичкают железом, я лежу себе, почитываю, вяло прогуливаюсь по коридорам, запоминаю имена врачей и медсестер, привыкаю к больничному ритму жизни, к местным обычаям, к столовской еде, не думаю ни о чем, отдыхаю, не проявляя никакого нетерпения. Единственное, что огорчает меня, помимо болезни, это уродство моей полосатой пижамы. (Мона уверяет, что другой в магазине не было.)

Мой сосед по палате – молодой пожарник, пострадавший от полицейских дубинок во время манифестаций, проходивших в начале месяца. Он утверждает, что оказался между представителями правопорядка и группой манифестантов. Поскольку на нем не было формы, власти выбили ему зубы, вывихнули челюсть, повредили носовую перегородку и надбровье, сломали несколько ребер, руку и лодыжку. Он плачет. Ему страшно. Он плачет от страха. И я неспособен его утешить. Утиное кряканье, которое я испускаю из-под своих бинтов, не вяжется с мудростью моих увещеваний. От его родителей и невесты, заливающейся слезами девчонки, тоже мало проку. К жизни его вернут товарищи по бригаде. Каждый вечер в палату заваливаются с полдюжины пожарников, переодетых в девиц в национальных костюмах – бретонских, эльзасских, савойских, провансальских, алжирских, – и устраивают этакий фольклорный хэппенинг, к радости медсестер со всего этажа: с волынками, дудочками, бубнами, криками «ю-ю!», народными танцами, печеньем, кускусом, кислой капустой, «кроненбургом», мятным чаем, савойским вином и всеобщим хохотом, который, вместо того чтобы добить нашего бедного пожарника (из-за поломанных ребер и челюсти смех для него – настоящая пытка), наоборот, его воскрешает.

* * *

43 года, 9 месяцев, 17 дней

Четверг, 27 июля 1967 года

Вернулся из больницы домой. Отпраздновал это дело в постели с Моной. Но гемоглобин у меня 9,8 вместо 13. Подозреваю, что моих красных кровяных шариков все же недостаточно для полноценного снабжения пещеристых тел. Но это если бы не было знойного гостеприимства Моны. Встает у меня отлично! Мы даже побиваем рекорд длительности.

Да, вставать-то у меня встает, но вот какая штука: вместо оргазма я заливаюсь слезами! Начинаю буквально рыдать, безудержно, перемежая рыдания извинениями, которые только усугубляют дело. Та же история на работе, где мне приходится уйти с итогового совещания, чтобы выплакаться у себя в кабинете. Беспричинная грусть, экзистенциальная тоска чистой воды накатывает на меня неожиданной волной, разрушительной, как прорыв плотины. Послеоперационная депрессия, ничего удивительного, после потери крови душа переходит в жидкое состояние. А выход? Отдых, мсье, вам следует хорошенько отдохнуть, вас как катком переехало, вы выжаты как лимон, чтобы вновь обрести форму, вам нужно время. Телячья печенка, мсье, много телячьей печенки в лечебных целях, она так богата железом, опять же, конина, кровяная колбаса и отдых, на шпинат не налегайте, железа в нем нет, это все сказки, и избегайте сильных эмоций, лучше займитесь спортом, пусть ваше тело снова почувствует себя в круговороте жизни!

И вот я в Мераке, где мои слезы иссякли. Длинные пешие прогулки положили конец печальным излияниям. Лежа в траве, мы с Моной сумерничаем, как в старые добрые времена, когда у нас еще не было потомства. Работа в саду, детвора (дети Марианны и наши собственные), жареные опята, музыка – можно без конца перечислять маленькие радости, питающие радость бытия.

* * *

43 года, 10 месяцев, 1 день

Пятница, 11 августа 1967 года

У меня жутко чешется под одеждой на уровне талии. Что это? Укусы насекомых? Невидимая личинка клещика-краснотелки, коварный паук, тихоня-слепень, скрытный клещ или кто там еще воспользовался нашими кувырканиями в траве? Проверим. Клеща нет, только пояс из мелких прыщиков с прозрачной головкой, который поднимается от правого паха вдоль спины до уровня правой почки. Диагноз – опоясывающий лишай. Иными словами – вирус ветрянки, который дремал внутри меня, как Спящая красавица, а теперь из-за депрессии активизировался в виде воспаления нервных окончаний. Такое, кажется, часто случается. Итак: носовое кровотечение вызвало анемию, которая спровоцировала депрессию, а та, в свою очередь, разбудила вирус, решивший поиграть в опоясывающий лишай. Ну и что меня ждет дальше? Легендарный туберкулез? Или вездесущий рак? А может, проказа, чтобы уж пальцы ног отвалились напрочь?

* * *

43 года, 10 месяцев, 3 дня

Воскресенье, 13 августа 1967 года

Нет. Мне было уготовано нечто другое: луговой дерматит. Аллергическая реакция на какое-то растение: пальцы правой руки покрылись множеством малюсеньких прыщиков, которые страшно чешутся. Я сначала подумал, что это рецидив опоясывающего лишая, оказалось, что нет: луговой дерматит. Красивое название для гриба.

Тижо, которому я вкратце изложил историю смены своих «болячек», сказал тоном, не терпящим возражений: Не бери в голову, настоящие болезни всегда не там, где ты думаешь. И в качестве иллюстрации предложил мне один из своих замечательных анекдотов. Ты знаешь историю про человека с лягушкой? Я не знал. Предупреждаю, история длинная. Как, сможешь дослушать до конца? Силенок хватит?

...

ИСТОРИЯ ПРО ЧЕЛОВЕКА С ЛЯГУШКОЙ

Один тип родился с лягушкой на голове, представляешь? Она была как бы его частью, настоящая лягушка, живая и все такое, приросла задницей к его черепу. Парикмахер стриг его всегда с опаской, обходил осторожненько лягушку, чтобы не задеть. А самого этого парня лягушка ничуть не беспокоила. Не то чтобы она ему нравилась, просто родился он с ней и вырос, а поскольку сам он был в порядке, то из лягушки этой проблему никогда не делал. Как будто так и надо. И так он себя держал, что никто никогда слова ему не сказал про эту лягушку. Ни родители, ни ребята в школе, ни подружки, ни дети, ни сослуживцы, ни парикмахер – никто.

Но в одно прекрасное утро, за завтраком, жена, глядя на него поверх чашки с кофе, вдруг ни с того ни с сего выдает ему такой вопрос:

– Скажи, дорогой, ты так всю жизнь и собираешься проходить с этой лягушкой на голове?

Огорошенный, мужик спрашивает жену, с чего это она вдруг решила задать такой вопрос.

– Просто так, интересно стало.

Этот ответ его не удовлетворил, поскольку за двенадцать лет совместной жизни она ни разу ни намеком не упомянула про лягушку.

– А почему вдруг именно сегодня?

Тогда она ставит на стол чашку и, глядя ему прямо в глаза, говорит:

– А что такого? Нельзя спросить? Это что – запрещенная тема?

Человек с лягушкой тоже смотрит ей прямо в глаза.

– Вовсе нет. Просто до сих пор никто меня о ней не спрашивал, и вполне закономерно, что я, услышав сегодня от тебя вопрос на эту тему, могу выказать некоторое удивление. (Этот мужик говорит вроде как ты, тоже – ученый.)

– Есть масса тем, о которых никогда не говорилось, но когда-то о них заговаривают в первый раз, – отвечает жена (она тоже вроде как Мона).

Короче, такие разговоры, да еще спросонья, могут изгадить весь день. К счастью, тут на кухню прибегают дети (у них двое, скажем, Брюно и Лизон), их надо накормить завтраком и отвезти в школу, что тип с лягушкой каждое утро делал перед работой.

Едет он в машине, настроение жуткое. В зеркале заднего вида, позади понурой лягушки, он видит, как два его карапуза шепчутся между собой, как будто никак не могут на что-то решиться. И вид у них какой-то заговорщический. Наконец сынишка и говорит: Папа, а ты не мог бы высадить нас на перекрестке, не доезжая до школы?

Ну, ладно, все родители через это проходят: приходит такой день, когда дети больше не хотят, чтобы их, как маленьких, подвозили к самой школе. Но в то утро человек с лягушкой был не в состоянии рассуждать так просто.

– Что такое? Это что, из-за моей лягушки?

Конечно, он тут же пожалел, что спросил об этом, отчего только еще больше рассердился.

Высадив детей на перекрестке, человек с лягушкой, весь опрокинутый, едет на работу. А работал он в одном теплом местечке, где быстро пошел в гору. Надо сказать, что парень он был не промах, нюни не распускал, вкалывал как положено, да и котелок у него варил, умный, короче, был, ну, точно как ты. Вот приезжает он на работу, а секретарша ему и говорит, что главный босс специально приехал из Нью-Йорка, чтобы с ним повидаться. Да? Надо же… Человек с лягушкой берет на всякий случай пару-тройку папок с самыми срочными делами и поднимается к главному начальнику. (Ты слушаешь?) Начальник (имей в виду, это – огромная контора, мирового уровня!) самым любезным образом просит его садиться, говорит, как он им доволен, говорит, что вот уже пятнадцать лет не может им нахвалиться, как с точки зрения «растущих показателей», так и из-за «атмосферы, которую вам удалось создать в вашей команде», и т.д., и т.п., не буду долго, «вы – исключительный работник», и все такое, и наконец выдает ему причину, по которой вызвал его: повышение. Именно: он предложил ему новую должность. Заведующего кадрами. И не в местной конторе, а в международном масштабе. Начальник управления кадров всего консорциума. Зарплата в дюжину раз выше, чем сейчас. Это уже и правда что-то. Совершенно другой уровень. Человек с лягушкой одновременно и удивлен, и обрадован, не знает, как и благодарить начальство: господин президент не пожалеет о своем выборе, спасибо, господин президент, благодарю от всего сердца, господин президент.

– Есть одно маленькое «но», – говорит босс.

– Какое «но»?

Легкий взмах начальственной руки, типа, «ерунда, не о чем беспокоиться».

– Ваша лягушка.

– Моя лягушка, господин президент?

И босс осторожненько так начинает говорить, что лично он ничего против его лягушки не имеет, во всяком случае, ничего личного, он знает о ней с самого начала их знакомства и понимает, насколько тот к ней привязан, ведь вы привязаны к ней, не так ли? Думаю, это у вас с рождения? Впрочем, она никогда не вредила делу… Но, видите ли, дружище, на этом этапе вашей карьеры вам предстоит представлять не самого себя и даже не вашу фирму, а всю группу, а на таком уровне я боюсь, как бы ваша лягушка не выглядела несколько… ну, например, по отношению к японцам…

– Понимаю, господин президент.

– Понимаете? Ну, тем лучше. Понимание – одно из ваших достоинств. Ну, вы не торопитесь. Я со своей стороны тоже вполне способен понять, если такая жертва окажется для вас невозможной. Хотя речь идет о безобиднейшей хирургической операции, вы можете позвонить от моего имени доктору такому-то, и он сделает все как надо, но вы все-таки подумайте хорошенько и сообщите мне о вашем решении, допустим, в конце следующей недели. Договорились?

Вечером человек с лягушкой вернулся домой, скажем так, в смешанных чувствах. С ног до головы он был охвачен радостью по поводу сделанного ему предложения, однако на уровне лягушки эта радость чуточку притуплялась – ты меня понимаешь. В нормальное время он принес бы с собой бутылку шампанского, но сегодня… Его жена тоже была не в духе, а дети и вовсе жались к стенкам. Не лучший день для всей семьи. После десерта все разошлись по кроватям. Свет погашен. Тишина. Ты спишь? Нет. Я тоже. И тут человек с лягушкой выкладывает жене свою печаль. Ой, бедненький мой, это должно быть так ужасно для тебя! С другой стороны – зарплата… В двенадцать раз больше!..

Да уж…

Так они всю ночь и думали.

На следующее утро было решено: убрать лягушку ко всем чертям. Еще через день – наоборот: оставить лягушку. И так далее до того самого дня, когда, направляясь к себе на работу, человек с лягушкой вдруг резко затормозил, с визгом развернул машину на сто восемьдесят градусов и на полной скорости помчался к хирургу. (Ты слушаешь? Слушай, слушай, уже скоро.)

Хирург принял его по всем правилам:

– Прошу вас, садитесь. Чем могу помочь?

И тут лягушка, которая до сих пор не раскрывала рта, отвечает:

– Ах, доктор, сущий пустяк, у меня на заднице был маленький прыщик, а теперь посмотрите, во что он превратился!

* * *

43 года, 10 месяцев, 7 дней

Четверг, 17 августа 1967 года

Брюно обругал Лизон, когда у нее был очередной перепад настроения: «У тебя что, критические дни?» Лизон, у которой, возможно, и правда были месячные – а они у нее бывают очень болезненными, – от потрясения потеряла дар речи. Брюно же покраснел как рак. Старо как мир – юные недоросли всегда подтрунивали над девичьими месячными. Они нюхом чуют тут некую женскую тайну, в которую их не посвящают, какую-то непонятную сложность, утверждающую женщину в ее таинственности… Оскорбление девушки, ставшей женщиной, в то время как сам ты еще очень далек от того, чтобы почувствовать себя мужчиной, – обычная для мальчишек форма мести. Отсюда и их желание, чтобы это явление и называлось каким-нибудь противным словом: каких только названий не придумывали они ему в течение последних нескольких поколений!

Правда, фонетически нейтральный термин «менструация» тоже ассоциируется у них с чем-то отталкивающе «монструозным», с тем, что не принято «демонстрировать» и над чем, следовательно, можно посмеяться.

Менструация… Может, я слишком рано уяснил для себя, что это такое? Или все дело в молчании, отрицавшем само существование этого явления, которым оно было окутано в моем семейном окружении? А может, все оттого, что я слышал слишком много скабрезных шуточек на эту тему от моих старших товарищей? Или потому, что она никогда не мешала нашим с Моной занятиям любовью? В любом случае я всегда был далек от демонически-отталкивающего представления о месячных, каковое было нормой для нашей цивилизации даже в дни моей юности, и принимал их, скорее, с симпатией. Когда я понял, что у женщин бывают месячные и для чего они у них бывают, что женщины доживают до ощутимо более глубокого возраста, чем мужчины, и это несмотря на неоднократные роды и пагубное воздействие мужского господства, короче, когда я сопоставил все эти элементы, то пришел к выводу, что долгожительство женщин по сравнению с мужчинами связано именно с менструацией. Этого мнения, которое, насколько мне известно, не основано ни на одном научном наблюдении, я придерживаюсь и поныне. Потому что я очень давно установил тождество между кровью и горючим. Так что, узнав, что женщины каждый месяц обновляют часть этого горючего (а это способствует очистке всего бензобака), в то время как в нашем организме кровь крутится как в закрытом сосуде, отчего тот изнашивается быстрее, чем у них (возьмем, к примеру, мое сильнейшее носовое кровотечение), я пришел к убеждению, что месячные являются главной гарантией женского долгожительства. Я твердо верю в это и никогда от этой веры не отступался. Допускаю, что это – глупость, но на сегодняшний день не нашлось никого, кто бы мне это доказал. Мир моего детства был миром вдов, что вполне соответствовало этой убежденности. Сегодняшний мир – такой же, если судить по количеству старушек, оставшихся без своих старичков. Насколько мне известно, эти вдовы не убивали своих мужей, во всяком случае, не все, да и войн, какими бы опустошительными они ни были, не хватит, чтобы объяснить эту константу в истории человечества: у женщин средняя продолжительность жизни больше, чем у мужчин. Из-за месячных, говорю я.

Я размышляю об этом всякий раз, когда мне попадаются на глаза тампоны – в ящике туалетного столика в ванной или в косметичке у Моны во время наших путешествий. Нет, я не взираю на них с восторгом или умилением, но эти «патроны будущего» с коротеньким бикфордовым шнурочком, аккуратно лежащие в коробочке, неизменно заставляют меня вспомнить о моей уверенности в том, что благодаря месячным женщины живут дольше, чем мужчины.

* * *

43 года, 10 месяцев, 8 дней

Пятница, 18 августа 1967 года

Мона считает, что я уцепился за эту теорию просто потому, что меня не прельщает вдовство. Ты предпочитаешь, чтобы я лила слезы на твоей могиле. Все вы, мужчины, такие! Сами трусите, а выдаете это за какую-то добродетель. И опять же, по мнению Моны, женщины стали доживать до глубокой старости, когда перестали умирать при родах, вот и всё. Переживая нас, они пытаются таким образом нагнать потерянные тысячелетия.

* * *

44 года, 5 месяцев, 1 день

Понедельник, 11 марта 1968 года

Встречаясь в коридорах конторы, мы с Декорне никогда не обмениваемся рукопожатием, только кивнем друг другу: здравствуйте или до свидания. Он старается, чтобы у него всегда были заняты обе руки. В одной – зонтик, в другой – плащ. Сумка с инструментами и стаканчик с кофе. Стул и телефонная трубка. Пишущая машинка и горшок с комнатным растением. Сегодня узнал от Сильвиан, в чем тут разгадка: оказывается, Декорне жутко боится рукопожатий. Он в ужасе от любых физических контактов. Этот добродушный великан, копия Жака Тати [16] , живет в постоянном страхе что-нибудь подхватить – вирус, микроб, заразную болезнь. Он моет руки двадцать-тридцать раз на дню и не расстается с бутылочкой дезинфицирующего средства на тот случай, если, на его беду, его кожа соприкоснется с чьей-то еще. Тогда он демонстрирует чудеса хитрости, чтобы удалить загрязнение незаметно для других. Сколько же он продержится в нашем заведении, избегая ритуального рукопожатия? Что касается меня, я никогда не страдал такой фобией, поскольку всегда был уверен, что враг, которому суждено меня убить, уже занял свои позиции. Мне даже любопытно, с чего именно начнет разваливаться мое тело.

* * *

44 года, 5 месяцев, 12 дней

Пятница, 22 марта 1968 года

Все та же Сильвиан рассказала мне, что одна стенографистка из бухгалтерии только что ушла от мужа, потому что он все время ел свои козявки. Даже за столом. Психиатр сделал бы неплохие бабки на таком затянувшемся детстве. Да и на этой супруге, которая требует развода по такому явно косвенному поводу.

* * *

44 года, 6 месяцев

Среда, 10 апреля 1968 года

Обнаружил на внутренней стороне правого предплечья, там, где кожа особенно нежная, три ярко-красных пятнышка диаметром с миллиметр, которые в точности повторяют очертания Летне-осеннего треугольника [17] . И которые напомнили мне о любовных играх с той красивой девушкой, моим подарком на двадцатитрехлетие, Сюзанной из Квебека. Что-то с ней стало, с этой Сюзанной? Не удержался и соединил эти три красных пятнышка шариковой ручкой.

* * *

44 года, 6 месяцев, 17 дней

Суббота, 27 апреля 1968 года

Дерматолог сказал, что это – маленькие ангиомы, красные узелки, количество которых с годами будет увеличиваться. Это – возрастное явление, пояснил он, старея, кожа становится пестрой. И грустно добавил, что по расположению этих красных узелков на теле китайцы с незапамятных времен предсказывали будущее, но эта практика была, конечно, запрещена культурной революцией.

* * *

44 года, 6 месяцев, 23 дня

Пятница, 3 мая 1968 года

«Кожа стареет». Как просто сказано, но в самую точку. Вот старая шкура, говорила мама о ком-нибудь, кто ей не нравился (а кто ей вообще нравился?). Старая шкура, старая перечница, старая калоша, старый хрыч, старый хрен, старая вешалка, старая карга: слова, язык, выражения говорят о том, что нам нелегко смириться с наступлением старости. А впрочем, когда она наступит? В какой момент мы становимся стариками?

* * *

Май 1968 года

Похоже, сама улица решила вести дневник тела.

* * *

44 года, 9 месяцев, 24 дня

Суббота, 3 августа 1968 года

Первое летнее впечатление – сегодня утром в Марселе: скорость, с какой я оделся. Раз, два, три – трусы, брюки, рубашка, и еще сандалии: лето. Но ощущение летней радости дали мне не сами вещи, какими бы легкими они ни были, а быстрота, с которой я их на себя накинул.

Зимой одевание отнимает у меня кучу времени – словно я рыцарь, облачающийся в доспехи. Каждая часть моего тела требует совместимости с облекающей ее тканью: ступни крайне привередливы относительно шерсти носков, торс требует тройной защиты в виде трикотажного белья, рубашки и пуловера. Зимнее одевание для меня – это поиск равновесия между моей внутренней температурой и температурой различных мест вовне – вне постели, вне спальни, вне дома… То есть мне надо, чтобы меня окружала совершенно определенная температура: нет ничего хуже, ничего противнее, чем испытывать жару зимой. Поэтому вся эта зимняя амуниция требует особого внимания и значительного времени. «Накинуть на себя одежду» – чисто летнее выражение. Зимой одежду надевают (примитивный глагол) и носят. Потому что она тяжелая. Помимо своих теплоизолирующих свойств, пальто защищает меня от холода, прежде всего, своим весом.

(С точки зрения времени, которое тратят на одевание тореадоры, они – единственные, кто одевается летом, будто зимой. Тореадор никогда не накидывает на себя одежду. Ужасная профессия.)

* * *

44 года, 9 месяцев, 26 дней

Понедельник, 5 августа 1968 года

«В тридцать пять лет я все еще любил», – пишет Монтескье в своих «Мыслях». Я размышлял над этим, пока мы с Моной занимались любовью. Что он хотел этим сказать? Что по-прежнему способен влюбляться, как в ранней юности? Или это признание в наличии нетронутых запасов мужской силы? В таком случае что значит это «все еще»? Возможно ли, чтобы в восемнадцатом веке после тридцати лет мужчина был уже не способен эрегировать? Об этом я и думал в объятиях Моны. Желание стремительно лезло вверх, и вдруг – сбой, альпинист кубарем катится вниз по склону… Как во времена моих первых опытов. Мсье отвлекся, сделала вывод Мона, живо интересующаяся этой мужской загадкой. Я же в очередной раз подступил к границам этого дневника – к грани, отделяющей телесное от психологического. Тогда – ужас от того, что я слишком молод, теперь – что я слишком стар, плюс паническая боязнь импотенции, убившей Павезе [18]  и отправившей стендалевского Октава [19]  умирать за независимость Греции: дух и тело обвиняют друг друга в бессилии – судебный процесс, проходящий в ужасающей тишине.

* * *

44 года, 9 месяцев, 29 дней

Четверг, 8 августа 1968 года

Свозил детей к морю, на маленький пляжик в Кань. Как давно я не купался! Плавал под водой долго-долго – как в двадцать лет. Под водой я охотно отказался бы от дыхания, от всего, что мы вынуждены делать на поверхности. Что за прелесть эти ласковые прикосновения кожи моря к твоей коже, я мог бы наслаждаться только этим, научиться не дышать, жить как тюлень, скользить в невесомости в этих шелках, время от времени открывая рот, чтобы подкормиться. Но выбор, который мы делаем в жизни, сводит наши самые яркие страсти к идее счастья. Мне достаточно знать, насколько мне хорошо в воде, и я уже могу обойтись без купанья. Об этом я размышлял сегодня утром под толщей Средиземного моря, прежде чем снова почувствовать под ногами твердую почву. Твердую почву… Да уж! Не успел я выйти из воды, как из-за гальки начал валиться на бок, наподобие деревянных игрушек – чаще всего это бывают жирафы, – которые дергаются всем телом и падают, когда дети нажимают на спрятанную в подставке кнопку. И вот я уже стою на четвереньках, а тем временм Брюно и Лизон, как и я, босиком, играют с другими ребятами в волейбол и скачут по гальке как ни в чем не бывало, словно это – песок.

* * *

44 года, 10 месяцев, 2 дня

Понедельник, 12 августа 1968 года

Сегодня утром пошел к морю, не надев жуткие шлепанцы из прозрачного пластика, которые предлагала мне Мона. Ступаю по гальке, держась (стараясь держаться) как можно прямее, может, даже слишком прямо, чуточку выпятив грудь, делая вид, что, прежде чем окунуться, хочу налюбоваться горизонтом. Мои подошвы в полном согласии с лодыжками тестируют каждый камешек, исследуя его твердость, температуру, гладкость поверхности, округлость, затем передают эти данные коленям, которые тут же сообщают все что нужно бедрам, а дальше все так и идет, и я тоже иду, пока мозг не начинает путаться в таком количестве передаваемой информации, и вдруг какой-то камешек, острее прежних, посылает ему команду отправить мои руки на поиски равновесия. И вот так, размахивая руками, точно мельница, я перевоплощаюсь в Виолетт! Я не думаю о Виолетт, не вспоминаю о ней, я сам становлюсь Виолетт, ковыляющей по гальке, как когда мы с ней ходили ловить рыбу. Я – это старое, неуклюжее тело Виолетт, Виолетт шагает во мне – не рядом со мной, а во мне, внутри меня! Она вселилась в меня, а я с превеликим удовольствием на это согласился. Я – Виолетт, шагающая нетвердой походкой к своему складному стульчику, который я всегда отодвигал на два-три шага, чтобы подшутить над ней. Доживешь до моих лет, говорила она, тоже будешь заваливаться на бок на этой гальке, но вот живую рыбу в руке я всегда смогу удержать! Только когда ты доживешь до моих лет, я уже умру. Ах, Виолетт, Виолетт! Ты здесь! Ты со мной!

* * *

44 года, 10 месяцев, 3 дня

Вторник, 13 августа 1968 года

В сущности, мне приятно думать, что те, кто нас любил, запоминают больше наш габитус, нашу манеру держаться, чем наш внешний облик.

* * *

44 года, 10 месяцев, 5 дней

Четверг, 15 августа 1968 года

Снова на пляже. Читаю, лежа на полотенце. Ну, я пошла, говорит Мона. Смотрю, как она шагает к морю. Что за чудо эта ничем не нарушаемая непрерывность женского тела! Надо сказать, что Мона никогда не надевает эти раздельные купальники, которые разрезают женщин на пять частей.

* * *

45 лет, 1 месяц, 2 дня

Вторник, 12 ноября 1968 года

Промолчав в течение всего ужина, Брюно, ни слова не говоря, отправляется спать с лицом, начисто лишенным какого бы то ни было выражения и претендующим тем самым на особую выразительность. В последнее время такое частенько случается. У нас переходный возраст. Мы желаем выразительной физиономией оградить себя от утомительных словесных объяснений. Мы вырабатываем многозначительное молчание. Мы демонстрируем наше лицо, словно рентгеновский снимок души. Увы, лица ни о чем не говорят. Это так – декорация, в которой отражается отцовская озабоченность. Что такого сделал я сыну, что он ходит с этой похоронной миной? – вопрошает себя отец, сам превращаясь от этой головоломки в малолетнее дитя. Еще немного, и он воскликнет: Но так же нечестно!

Физиономия Брюно напоминает мне короткометражный фильм Кулечева (или Кулечова [20]  – короче, русского кинорежиссера), где снятое крупным планом мужское лицо чередуется с кадрами наполненной супом тарелки, с кадрами ребёнка в гробу и с кадрами девушки на диване. Мужское лицо абсолютно лишено выражения, но когда зритель видит его попеременно с тарелкой, ему начинает казаться, что на нем написан голод, с девочкой – горе, с девушкой – страсть. А тем не менее это все то же невыразительное лицо.

Говори же, сынок, говори. Поверь, для того, чтобы тебя поняли, ничего лучшего еще не выдумали.

* * *

45 лет, 1 месяц, 7 дней

Воскресенье, 17 ноября 1968 года

Занимался дешифровкой редких смен выражения на лице у Брюно, чтобы у него был словарь, который поможет ему когда-нибудь читать по лицу его собственного сына.

Пожимание плечами в сочетании с разнообразными гримасами:

1) «Ну и что?»

2) «А мне плевать».

3) «Не знаю».

4) «Посмотрим».

5) «А мне какое дело?»

Покачивание головой из стороны в сторону с поднятыми бровями, взгляд устремлен прямо, на 30° выше линии горизонта, после чего следует короткий вздох:

«Чего только не приходится выслушивать!» (При более выраженном вздохе: «Ну и чушь ты порешь!»)

Короткие кивки, не глядя в глаза:

«Говори, говори, мне так интересно».

Взгляд устремлен в невидимую точку, пальцы барабанят по столу:

«Слышали уже сто раз!»

Тонкая улыбка, как бы обращенная внутрь себя, глаза опущены на скатерть:

«Я молчу, но у меня на этот счет есть свои соображения».

Кривая усмешка:

«Я мог бы вас испепелить на месте, но я приберегу свою иронию на потом».

Глаза:

Возведенные к небу глаза непонятого сына, расширенные глаза сына, не верящего отцу, бессильно опущенные веки сына, доведенного до изнеможения…

Губы:

Губы, поджатые от еле сдерживаемой злости, презрительная антиулыбка, губы, надутые в фаталистическом вздохе.

Лоб:

Вертикальные складки – тщетная попытка сосредоточиться («Я пытаюсь вас понять, но, право…»). Горизонтальные складки – ироничное удивление («Ах вот как? В самом деле? Без шуток?»). Гладкий лоб – за пределами какого-либо выражения…

И т.д.

* * *

45 лет, 3 месяца, 1 день

Суббота, 11 января 1969 года

Лизон ела креветок и поранила себе палец. Тижо без разговоров схватил его и обмакнул в тонко смолотый перец. Кровь тут же свернулась, Лизон даже не успела почувствовать боли. Завтра и следа не останется, сказал Тижо. Я спрашиваю, кто его научил этому. Виолетт, конечно, кто же еще?

* * *

45 лет, 5 месяцев, 9 дней

Среда, 19 марта 1969 года

Семнадцать часов переговоров. Следующие три дня я буду нем как рыба. Что самое утомительное в этом виде спорта? Не усилие, необходимое для того, чтобы удержать в памяти все материалы, не постоянная концентрация внимания при выслушивании доводов обеих сторон, не внезапные возвращения к пунктам, договоренность по которым уже казалась достигнутой, даже не время, которое летит, не давая ни секунды передышки, – нет, самое тяжелое для всех присутствующих – сдерживать свои приапические наклонности. Потому что у них – у всех – все время встает. Из-за этой постоянной эрекции они и достигли таких высот. Они не могут и слова сказать, чтобы тут же не вытащить из штанов свой член и не начать вдалбливать им свое мнение в головы окружающих. Увязая в дипломатических тонкостях, они только и думают, как бы подрочить вволю. У себя в кабинетах – другое дело, там они всегда могут излить семя на подчиненных, а здесь… Крупный политик – приапист по своей природе. Власть достигается именно благодаря этой самой энергии или же благодаря полной ее противоположности – ледяной импотенции, как, например, у Салазара [21]  – этого убежденного девственника. Когда Хрущев стучит башмаком по трибуне ООН – это не припадок, он просто сливает то, что в нем накопилось, давая себе минутную передышку. И я его понимаю: за семнадцать часов ноги у меня так опухли, что стали вдвое толще.

* * *

45 лет, 1 месяц, 8 дней

Понедельник, 18 ноября 1968 года

В конце дня – общее собрание. Собираю свой маленький мирок и вдруг вижу, что он не так уж и мал. Моих дорогих сослуживцев из прежних семнадцати человек стало тридцати четыре. Меня что, повысили в должности? Да нет же, это не количество моих подчиненных удвоилось, это каждый из них раздвоился. Два Шеврие, две Аннабель, два Рагена, два Пуаре… Похоже, я окосел. От усталости. Никаких сомнений – два Феликса, двойной Декорне… у меня двоится в глазах. Как будто каждый из них явился под ручку с прозрачным ангелом-хранителем. Как только я напрягаюсь и «навожу фокус», ангел залезает обратно в своего подопечного, как будто испугавшись моих нахмуренных бровей. Но стоит мне ослабить напряжение, как ангелы снова начинают мельтешить у меня перед глазами. Две Сильвиан, два Пармантье, две Сабины…

* * *

45 лет, 1 месяц, 10 дней

Среда, 20 ноября 1968 года

Начало дальнозоркости, ставит диагноз окулист. Раздвоение предметов из-за недостаточной аккомодации глаза – классика. И предлагает мне заняться специальной гимнастикой, чтобы «поднакачать глаза» и отсрочить тем самым момент, когда придется надеть очки. Это неизбежно? После сорока лет, увы, – да. Тогда давайте уж сразу перейдем к очкам. Спорим. Он не понимает, почему я не хочу выиграть еще года два-три. Я мудро парирую: зачем отсрочки, если в определенном возрасте без очков не обойтись? Он настаивает. Я говорю: нет у меня времени заниматься этой гимнастикой, да и лень. Хотя настоящая причина не в этом, но я держу ее при себе: мне претит, что кто-то будет там что-то мне «поднакачивать».

* * *

45 лет, 1 месяц, 19 дней

Пятница, 29 ноября 1968 года

Никак не подобрать очки. Не из-за оправ, которые в неимоверном количестве предлагает мне продавец, а потому что мне никак не найти ту, которая подчеркнула бы индивидуальность моего лица. Примеряю модель за моделью, все без толку: не могу сказать, идут мне эти очки больше, чем те, или меньше, чем вот эти. Нет у меня на этот счет никакого мнения. Продавец с поистине ангельским терпением каждый раз подает мне зеркало. Это молодой парень, тощий, с торчащим кадыком и выступающими скулами, себе он подобрал изящную черную оправу, которая перечеркивает его лицо, придавая ему решительный вид. По крайней мере, в этом отношении парень себя понимает. Его лицо ему что-то говорит. Мне мое – ничего. Полагаюсь на вас, говорю я ему, выберите, пожалуйста, за меня. Любопытная игра: сейчас узнаю, каким видит меня этот совершенно чужой парень, перед которым таких, как я, за день проходят тысячи. Он смотрит на меня, задумывается, но без особых колебаний, и выбирает очки без оправы. Вот, говорит он, как будто вы вообще без очков.

Что не мешает Моне и Лизон утверждать, что эти очки мне очень идут. Позже Брюно кратко замечает: Не удивительно, что ты выбрал именно эти! Он ждет, что я начну спрашивать, почему, а я этого, естественно, не делаю. Есть между нами такая противная игра… Рядом с Брюно я снова становлюсь подростком, но таким, каким никогда не был.

* * *

45 лет, 1 месяц, 19 дней

Пятница, 29 ноября 1968 года

Эти очки и правда тебе очень идут, повторяет Мона, после чего, закрыв книгу, я кладу их на тумбочку у изголовья и гашу свет. Значит, очки мне идут. Почему в данном случае употребляется глагол «идти»? Когда говорится о жизни, о делах – это понятно… Дела идут, жизнь идет. Глагол сохраняет свой «ходячий» смысл. Мы идем по жизни, жизнь идет, дела тоже. Но когда речь заходит о красоте, о гармонии, при чем тут глагол «идти»? Вопрос растворяется в накатившей на меня волне сна. Мне снится «море, идущее об руку с солнцем» [22] . Какое счастье, что Рембо не задавался подобными вопросами.

* * *

45 лет, 1 месяц, 20 дней

Суббота, 30 ноября 1968 года

Засыпая, мы растворяемся во сне. Пробуждаясь, вновь закипаем веселыми пузырьками.

* * *

46 лет, 2 месяца, 29 дней

Четверг, 8 января 1970 года

По тому совершенно особому взгляду, которым Шеврие посмотрел на меня сегодня в обед, когда за телячьей печенкой мы обсуждали Женеву, я понял, что к нижней губе у меня прилип кусочек петрушки. Что напомнило мне о некоем Валентине, который просто поражал меня в те времена, когда я готовился к вступительным экзаменам. Кладезь премудрости, стоит только вспомнить его дивные отступления на темы куртуазной любви, поэтов Возрождения или «Карты Страны Нежности» [23] . Но таких взглядов он не понимал и ел как свинья. К концу обеда на его подбородке можно было прочитать все меню. Отвратительно. Он тогда делал только первые шаги по наклонной плоскости, потом же совсем опустился и много лет спустя закончил в психиатрической лечебнице, а ведь был лучшим на потоке.

* * *

46 лет, 3 месяца, 11 дней

Среда, 21 января 1970 года

Не могу прочитать название улицы Варенн на противоположной стороне! Как и названия других улиц, встречающиеся мне по дороге. Сколько ни хмурюсь, ни прищуриваюсь – все без толку, буквы сливаются. Даже яркие надписи на рекламных плакатах, и те мне не даются. Ну вот, приехали, я теперь и вдаль тоже не вижу! И это удручает меня сильнее, чем известие о дальнозоркости. То первое проявление старения глаз показалось мне совершенно безобидным. С ним может справиться любая лупа. А здесь – совсем другое дело: я почуял… да, опасность. Первобытное чувство? Древний инстинкт? Сократились мои охотничьи владения? Да, что-то в этом роде. Я уже не могу окинуть царственным взором всю саванну. Раньше я обозревал ее до самого горизонта, зорко следил за пасущейся вдали дичью, теперь же недалек тот день, когда мне только и останется, что давить тараканов на стенах моего логова. Лежащий же за его пределами большой мир затянется мутью. Подобные страхи, наверно, были знакомы и нашим предкам, которые старались как можно дольше скрывать их от молодых, но те внимательно приглядывались к старикам, дожидаясь неизбежной минуты, когда охотник сам превратится в добычу. Так низвергаются престолы.

Хотя, как пояснил мне окулист, это ничуть не страшнее, чем дальнозоркость. В вашем случае это ее прямое следствие. Мышцам приходится слишком много работать, чтобы компенсировать недостаточность ближнего зрения, они устали, отчего стало страдать и дальнее зрение. Между прочим, это должно было случиться еще раньше. Вы прекрасно держитесь! Ну, как бы то ни было, а это корректируется так же просто, как и дальнозоркость. Вам нужны еще одни очки – для дали. Или, если вам так больше нравится, это может быть одна пара с двумя стеклами, расположенными одно над другим.

* * *

46 лет, 3 месяца, 25 дней

Среда, 4 февраля 1970 года

Вижу отлично. Очки фокусируют за меня. Скоро настанет время, когда от меня останется только мозг, осуществляющий центральное руководство, а все остальное будут делать разнообразные протезы. Учитывая темпы развития робототехники, интересно, что останется от меня первоначального лет этак через тридцать? Погрузившись в размышления над этой чушью, я засыпаю.

* * *

46 лет, 8 месяцев, 7 дней

Среда, 17 июня 1970 года

Как ни тяжела для меня бессонница, все же она напоминает старинную радость, которую доставляло мне повторное засыпание. Каждое пробуждение – обещание нового засыпания. А в промежутке я плыву, плыву…

* * *

48 лет, 6 месяцев

Понедельник, 10 апреля 1972 года

Проснулся очень рано от свиста – как будто забытая на плите скороварка. Я решил, что это где-то снаружи, и заснул снова. Через час – то же самое. Тот же свист. Высокий, долгий, как форсунка, как паровой свисток – что-то в этом роде. Пожаловался Моне. Какой свист? Ты что, не слышишь? Не слышу. Ты оглохла? Она прислушалась. Ну, свист же, тоненький, высокий, как будто струйка пара свистит, неужели не слышишь? Да нет же, нет ничего. Встаю, открываю окно, слушаю улицу. Да, точно, свистит на улице. Снова закрываю окно, свист не исчезает! Раздается с прежней силой. Мона, ты что, правда не слышишь? Правда, она не слышит. Закрываю глаза. Сосредоточиваюсь. Откуда это может доноситься? Иду на кухню делать кофе, там – тот же свист, и я так же не могу определить источника. Проверяю газовые горелки, водогрей, окна… На обратном пути в комнату с кофейником в руках открываю дверь на лестницу: там тоже, как и везде, свистит с упрямым постоянством – будто линия, проведенная по линейке между моих ушей. И тут я его узнал. Это такой же свист, какой я слышу иногда у себя в голове в конце еды. Но тогда он быстро проходит. Загорится и погаснет, как падающая звезда. Иной раз бывает подольше, но все равно в конце концов он исчезает в бездонных глубинах моего мозга. А на этот раз – нет. Я затыкаю уши: да-да, свист раздается именно тут, у меня в голове, он прочно поселился где-то между ушами! Меня охватывает паника. Две-три секунды воображение рисует безумные перспективы: а вдруг это навсегда? Мысль, что всю свою жизнь я должен буду слушать этот звук, не имея возможности прекратить его или хотя бы изменить, приводит меня в ужас. Пройдет, говорит Мона. И правда прошло: уличный гомон, шорох метро, гвалт в коридорах, разговоры по работе, звон телефонов, продолжающиеся переговоры, возражения Пармантье, нытье Аннабель, крайне неприятные перепалки между Рангеном и Гаре по поводу накладных расходов, нескончаемые разглагольствования Феликса за обедом, весь этот городской и рабочий шум погасил в конце концов мою падающую звезду, которая увязла в нем и рассыпалась в прах. Но вечером, стоило мне закрыть за собой дверь квартиры (Мона была у Н., Лизон – у себя в мастерской), свист снова оказался тут как тут, протянулся у меня между ушами, точно такой же, как сегодня утром. На самом деле он и днем-то никуда не девался. Его просто заглушали шумы моей публичной жизни.

* * *

48 лет, 6 месяцев, 4 дня

Пятница, 14 апреля 1972 года

ЛОР, которого порекомендовала мне Колетт, оказался, разумеется, светилом в своей области. После сорокапятиминутного ожидания светило объявило мне следующее, по пунктам:

1) что у меня тиннитус [24] ;

2) что пятьдесят процентов тиннитусов не излечивается;

3) что пятьдесят процентов пациентов, страдающих тиннитусом, проявляют склонность к суициду;

4) что эти радостные открытия будут стоить мне сто франков, пожалуйста, заплатите в приемной.

Естественно, ночью я не сомкнул глаз. Ничего себе – один шанс из двух, что у меня окончательный и бесповоротный тиннитус, иными словами – в голове будет постоянно играть радио, настроенное на единственную программу, по которой передают нескончаемый свист (в моем случае, у кого-то – это совиное уханье, у кого-то – барабанная дробь, у кого-то – колокольный перезвон, стук кастаньет или дребезжанье гавайской гитары). И мне остается только ждать. Терпеливо дожидаться, что это либо пройдет, либо подтвердится, и тогда эта радиопередача либо так и останется на стадии свиста, либо в черепной коробке у меня поселится целый оркестр.

* * *

48 лет, 6 месяцев, 5 дней

Суббота, 15 апреля 1972 года

Не желаю рыться в медицинских библиотеках. Не желаю собирать материалы по тиннитусу. Не хватало еще мне становиться специалистом по собственным болезням.

* * *

48 лет, 7 месяцев, 12 дней

Понедельник, 22 мая 1972 года

Мона последнее время считает, что я стал слишком нервным и что мне было бы неплохо «проконсультироваться». В наших кругах глагол «проконсультироваться», употребляемый без дополнения, означает одно: «проконсультироваться у психиатра».

* * *

48 лет, 8 месяцев, 7 дней

Суббота, 17 июня 1972 года

Женщину-психоневропатолога, у которой я вчера побывал, более обеспокоило здоровье ЛОРа, чем мое. По правде говоря, мсье, лучше было бы, чтобы меня навестил тот мой собрат по профессии. Его состояние волнует меня гораздо больше, нежели ваше. По ее словам, постоянный тиннитус встречается так часто, что, если бы половина страдающих этим недугом кончала самоубийством, он стал бы главной причиной смертности. После чего, сменив тему, она спросила, с какого времени я дышу, не думая о полипах, заполонивших мои носовые пазухи. Да всю жизнь, думаю. Нет, мсье, не всю жизнь. По ее словам, я просто забыл, как начиналось это хроническое заболевание, с которым я ничего не могу поделать и из-за которого я слегка гнусавлю и дышу словно через соломинку. Но я приноровился. Мой мозг привык к этому, как привыкнет он и к шуму в ушах, который скоро начнет относить к категории «тишина». На самом деле, мсье, в данный момент вас больше всего беспокоит новизна этого шума, вы боитесь, что он останется навсегда, но, сказала она в заключение, жить в состоянии постоянного удивления просто невозможно.

И она принялась рассказывать мне о своей работе, которая состоит в том, чтобы убеждать пациентов, что они привыкнут к тому, что на данный момент кажется им невыносимым.

Она, словно четки, перебирает болезни и травмы, которые настолько впечатляют своим разнообразием и чудовищностью, что в сравнении с ними мой шум в ушах выглядит каким-то домашним питомцем. Я покидаю ее, унося с собой рецепт на снотворное и на то, что тетушка Югетт называла «успокоительным».

– Если не перестанете бояться, приходите снова.

* * *

48 лет, 11 месяцев, 22 дня

Понедельник, 2 октября 1972 года

Министр Г., не на шутку разгневанный остротой бедняги Бертло, задирает подбородок и угрожающе понижает тон:

– Вы что, забыли, с кем разговариваете?

Бертло, красный от смущения, прячется в свою раковину. А мне вспоминается высказывание маленького Жозе: «Иди просрись, министр сраный».

– Ну что ж, – шипит министр, испепеляя меня взглядом, – если вашему начальству это кажется смешным!..

Да нет, а вот что меня действительно страшно веселит, так это скатологический рефлекс, который всегда провоцируют у меня проявления подобной должностной гордыни. Вы желаете, чтобы на вас смотрели как на бюст римского императора, мне же всегда было насрать на статуи, и сама идея насрать у подножия мраморного монумента вызывает у меня улыбку. Довольную улыбку, согласен – дурацкую, но разве она бывает иной, после того как ты как следует просрался?

* * *

49 лет, день рождения

Вторник, 10 октября 1972 года

Как и обещала психиатр, прошло три месяца – и я привык к своему тиннитусу. Большинство наших физических страхов сродни кишечным газам: о них забываешь, едва выпустишь их из себя. Мы пасемся на лугах наших повседневных забот и, точно лань от собачьего лая, замираем, едва заслышим голос заговорившего тела. Но стоит тревоге улечься, мы снова жадно обращаемся к корму.

* * *

49 лет, 20 дней

Понедельник, 30 октября 1972 года

Наши болезни – как анекдоты: мы думаем, что они известны только нам, а оказывается, все вокруг их давно знают. Чем больше я говорю о тиннитусе (делая вид, что хочу узнать, что означает слово, и скрывая, что страдаю этим недугом), тем больше мне попадается товарищей по несчастью. Например, вчера Этьен: Спасибо, что спросил меня об этом, я сразу вспомнил о своем! Он подтвердил, что к этому быстро привыкаешь. Вернее, поправился он, с этим смиряешься. Потому что тишины ты все же лишаешься. Как и я, вначале он страшно перепугался. Он использует то же сравнение, что и я: У меня было такое чувство, что я подключен к постоянно работающему радиоприемнику, и жизнь звуковой колонки мне вовсе не улыбалась.

* * *

49 лет, 28 дней

Вторник, 7 ноября 1972 года

Шум в ушах, изжога, приступы «мрака», носовые кровотечения, бессонница… Мое достояние. Которым я владею совместно с несколькими миллионами таких же, как я.

6 50 лет – 64 года (1974—1988)

Верните мне долготу времени. Пусть клетки замедлят старение.

50 лет, 3 месяца

Четверг, 10 января 1974 года

Если бы мне пришлось публиковать этот дневник, я адресовал бы его в первую очередь женщинам. С другой стороны, я был бы не прочь прочесть подобный дневник, написанный женщиной. Чтобы приподнять хоть край завесы, покрывающей эту тайну. В чем тайна? Ну, например, в том, что мужчине неведомы ощущения женщины относительно формы и веса ее груди, так же как женщинам неизвестно, что чувствует мужчина относительно своего полового члена.

* * *

50 лет, 3 месяца, 22 дня

Пятница, 1 февраля 1974 года

Жидкое мыло, лосьоны, кремы, маски, косметическое молочко, мази, шампуни, пудра, тальк, тушь для ресниц, тени для век, тональный крем, румяна, губная помада, подводка для глаз, духи – короче говоря, почти все, что косметическая промышленность может предложить женщине, чтобы приблизить ее к желанному идеалу, – это добро у Моны копится тоннами, тогда как моим единственным туалетным средством остается кубический кусок хозяйственного – «марсельского» – мыла, при помощи которого я и бреюсь, и моюсь – от волос до кончиков пальцев на ногах, не забывая ни пупок, ни головку члена, ни дырку заднего прохода, и даже стираю трусы, которые тут же вешаю сушиться. Раковина в ванной комнате полностью оккупирована войском Моны: щетки, расчески, пилки для ногтей, пинцеты, кисточки, карандаши, губки, ватные диски, пуховки, наборы теней, тюбики, баночки, пульверизаторы участвуют в нескончаемой битве, в которой я склонен видеть ежедневную погоню за аккуратностью. Мона, занимающаяся макияжем, – это Рембрандт, до бесконечности подправляющий свои автопортреты. Тут не столько борьба с неумолимым временем, сколько отделка шедевра. А то! – отвечает Мона, именно – неизвестный шедевр!

* * *

50 лет, 3 месяца, 26 дней

Вторник, 5 февраля 1974 года

Что касается меня, то после душа, без которого мне просто не проснуться, первое мое осознанное действие – это бритье, ежеутреннее удовольствие, которому я предаюсь с пятнадцатилетнего возраста – с тех пор, как вообще начал бриться. В левой руке – кусок хозяйственного мыла, в правой – кисточка, смоченная теплой водой, которой я предварительно смочил и лицо. Медленно взбиваю пену – она должна быть не слишком густой, но и не слишком жидкой. Тщательно намыливаю лицо, пока половина его не покрывается как будто облаком взбитых сливок. Затем – собственно бритье, заключающееся в «раскрытии» этого самого лица, в возвращении ему привычного облика, чтобы оно стало таким, каким было до появления бороды, до нанесения пены: соскребаю щетину – широкими движениями от осторожно вытянутой шеи до кожи вокруг губ, затем скулы, щеки, челюсти, особенно – челюстная кость, где хитрые волоски имеют обыкновение прятаться от бритвы – при пособничестве ползающей по кости кожи. Самое приятное – скрип щетины под лезвием, прокладываемые бритвой широкие просеки, а также ежеутренняя игра: удастся сегодня или не удастся снять всю пену одним движением бритвы так, чтобы на долю полотенца, которым я вытираю лицо, не осталось ни единого клочка.

* * *

51 год, 1 месяц, 12 дней

Пятница, 22 ноября 1974 года

Иногда бывает, что после работы я чувствую, что мог бы пройти пешком весь Париж три раза! Как приятно шагать вот так, будто хорошо смазанный механизм – гибкий в лодыжках, устойчивый в коленях, твердый в икрах, крепкий в бедрах, – зачем возвращаться домой? Пройдемся еще, насладимся ходьбой при как следует отлаженном теле! Когда телу приятно, то и все вокруг кажется красивее! Легким хорошо дышится, мозгу легко, а ритму ходьбы вторит ритм слов, складывающихся в короткие радостные фразы.

* * *

51 год, 9 месяцев, 22 дня

Пятница, 1 августа 1975 года

Всегда вздрагиваю, когда при сморкании подушечка указательного пальца проглядывает сквозь влажный бумажный платок розовым пятнышком, которое я принимаю за размытую кровь. Я не успеваю испугаться, облегчение наступает почти сразу же: это же только кончик пальца! До носовых кровотечений я за собой такого не замечал.

* * *

52 года, 2 месяца, 4 дня

Воскресенье, 14 декабря 1975 года

Вчера вечером за столом у Р. я что-то активно аргументировал – неважно, на какую тему, – перечислял неоспоримые пункты «за» и «против» (главным образом, против скуки от пребывания там) и был уже в двух шагах от всеобщего одобрения, как вдруг – раз! – и не смог подобрать нужного слова! Память заклинило. Я будто упал в люк, внезапно открывшийся у меня под ногами. И вместо того чтобы прибегнуть к перифразе – подойти к проблеме творчески, – я начинаю тупо искать нужное слово, яростно рыться в памяти – словно в обчищенном воришкой кармане, требуя, чтобы она выдала мне то самое слово! Я ищу это чертово слово с таким упорством, что к тому моменту, когда, потерпев поражение, все же решаюсь на перифразу, забываю, о чем вообще шла речь! К счастью, все уже говорят о другом.

* * *

52 года, 2 месяца, 8 дней

Среда, 17 декабря 1975 года

Брюно смутил вопрос портного, спросившего, как он носит, направо или налево, – в точности как меня в его возрасте. Он, конечно, не понял, о чем говорит портной. Отмечу мимоходом, что ничему не научил своего сына относительно «телесных» дел, так что тут все понятно. Тижо, который ужинает с нами, заявляет, что это, тем не менее, вопрос величайшей важности. Брюно поднимает нос от тарелки: Да? И Тижо рассказывает нам вот такую историю:

...

ИСТОРИЯ О ЧЕЛОВЕКЕ, КОТОРЫЙ НЕ ЗНАЛ, КАК ОН НОСИТ – НАПРАВО ИЛИ НАЛЕВО.

Доктор, сказал один больной своему семейному врачу, меня мучает боль: она поднимается от мизинца к плечу, потом спускается по груди и животу и останавливается на уровне колена, нет сил терпеть. Я вижу против этого только одно средство, недолго думая, отвечает доктор: вам надо ампутировать яйца! Пациент, конечно, засомневался, но, поскольку боль стала совершенно невыносимой, в конце концов он согласился на операцию. Несколько месяцев спустя одно важное событие заставило нашего больного обратиться к известному портному, чтобы заказать новый костюм. Как вы носите – направо или налево? – спрашивает портной. Понятия не имею, отвечает клиент, крайне смущенный ситуацией. Что ж, подумайте хорошенько, говорит портной, потому что, если я сошью вам брюки без учета этой вашей особенности, вы тут же почувствуете страшную боль в мизинце, которая поднимется к плечу, спустится по груди и животу и остановится на уровне колена.

* * *

52 года, 9 месяцев, 25 дней

Среда, 4 августа 1976 года

Перед самым погружением в сон я отчетливо увидел колоду мясника и лежащий на ней окровавленный мозг. Почему-то я решил, что он – мой, и эта мысль доставила мне неизъяснимое удовлетворение, которое я испытываю до сих пор. Думаю, это был первый раз, когда я видел вот так свой мозг. Я даже подумал тогда: чту, если бы на поле боя мне оторвало снарядом ногу, руку или еще какой-нибудь орган и отбросило бы его куда-то далеко, где он оказался бы среди других человеческих останков? узнал бы я его с той же легкостью, как этот мозг, оказавшийся в мясной лавке?

* * *

52 года, 9 месяцев, 26 дней

Четверг, 5 августа 1976 года

Мы с Тижо на террасе кафе пьем кофе. За соседним столиком парикмахер объявляет друзьям, что скоро уезжает в отпуск. Услышав это краем уха, Тижо с самым серьезным видом спрашивает: Тебе не кажется возмутительным, что парикмахер едет в отпуск, а волосы в это время будут торчать тут?

* * *

53 года

Воскресенье, 10 октября 1976 года

Еще один год прихватил. У кого? И куда подевались предыдущие? Например, последнее десятилетие, за которое все мои клетки, кроме сердца и мозга, обновились? Я отказался от официального празднования своих дней рождения – принимаю только подарки от детей. Никакого застолья, никаких гостей, одна Мона – вечером на нашем утлом плоту, который за эти годы заметно отяжелел, но все еще держится на плаву. Предвидя этот приступ меланхолии, Мона организовала вечер заранее: взяла два билета в зал Фавар на Боба Уилсона [25] : «Эйнштейн на пляже» [26] . Пятичасовой спектакль! Симфония замедленности. Именно то, что мне было нужно: чтобы мне вернули длительность времени, чтобы клетки замедлили свои процессы. Меня сразу покорили и миллиметрически точный въезд на сцену гигантского паровоза, и бесконечная чистка зубов, которой занимались все персонажи, а особенно – эти фосфоресцирующие подмостки, которые по полчаса переходят из горизонтального положения в вертикальное, и все это в полутьме, когда вокруг ничего не видно, кроме свечения. А ведь я узнал их, эти подмостки: это же тот обелиск из моего сна, который в ночь моего сорокатрехлетия водружался с поистине исторической медлительностью!

* * *

53 года, 1 день

Понедельник, 11 октября 1976 года

Пара, сидевшая на «Эйнштейне» перед нами с Моной, демонстрировала иной взгляд на длительность времени. Пара эта была вовсе не юная – не случайные влюбленные, не соблазнитель и жертва, которой он собирался «показать нечто такое». Нет, это были два «спутника жизни», муж и жена, которые, как и мы с Моной, прошли уже стадию «культурного эпатажа» и успели обзавестись потомством, оставленным сейчас на приходящую няню. У них с собой была корзинка с едой и термос с кофе, красноречиво свидетельствовавшие о том, что они знали, какого рода спектакль им предстояло увидеть, что они прочно укоренились в любви, во времени, в обществе и имеют вкус к жизни вообще и к современной жизни в частности. Корзинка была милейшая – сплетенная из ивняка. К тому же пара явно не принадлежала к числу тех, кто, находясь уже у самого финиша, приходят в театр, чтобы скрасить свое «одиночество вдвоем»: никакого сомнения, что в большом дворе Папского дворца в Авиньоне они кутались бы в один плед. Впрочем, как только яркий свет в зале сменился тревожным холодным свечением, лившимся со сцены, женщина положила голову на плечо своему спутнику. Все вокруг погрузились в замедленность Боба Уилсона, и сидевшая перед нами пара растворилась в ореоле охватившего меня очарования. Я только увидел, как мужчина, слегка двинув правым плечом, придал своей спутнице вертикальное положение. Зачарованный въездом паровоза, бесконечной чисткой зубов, фосфоресцирующими подмостками и минималистской скрипкой Филипа Гласса, я утратил всякое представление о времени, перестал чувствовать свое тело, осознавать, где я нахожусь. Я не смог бы даже сказать, удобно мне или неудобно сидеть. Мои клетки перестали обновляться. В какой момент этой вечности женщина предложила своему соседу чашку кофе, от которой он отказался, коротко мотнув головой? В какой момент она попыталась высказать какую-то мысль, но была прервана резким «тссс!»? В какой момент она стала ёрзать на сиденье, за чем последовало раздраженное «перестань!», заставившее пару голов обернуться? Эти краткие эпизоды, рассеянные на протяжении нескольких часов, отпечатывались где-то на периферии моего сознания. До того момента, когда мужчина прокричал фразу, после чего спектакль на несколько минут переместился в зрительный зал, а его спутница обратилась в бегство, причем вслед ей полетела изящная корзинка: «Вали отсюда, паскуда, дура несчастная!» Вот что прокричал член этого гармоничного союза. И женщина свалила – побежала, опрокидывая все на своем пути, упала в проходе, быстро поднялась и помчалась дальше, пробираясь к выходу, как прокладывают себе путь в толпе, во встречном потоке – спотыкаясь и топча походя всех и вся: зрителей, сумочки, очки (кто-то вскрикнул: «Очки! Очки!») и даже малолетних детей (если бы таковые оказались в зале).

* * *

53 года, 2 дня

Вторник, 12 октября 1976 года

Тому, что я записал вчера, нет места в этом дневнике. И это радует!

* * *

53 года, 1 месяц, 5 дней

Понедельник, 15 ноября 1976 года

Тижо, которого развеселила эта история, сказал, что видел однажды, как его друг Р.Д. писал под шумок на машину полицейского, который в этот момент как раз выписывал ему штраф. Шел дождь, и, пока инспектор заполнял квитанцию, сосредоточившись на том, чтобы не намочить блокнот, Р.Д., прикрыв член полой плаща, слил все содержимое своего мочевого пузыря на открытую переднюю дверцу патрульной машины. И правда, такое свободное обращение со сфинктерами перед лицом власти вызывает восхищение. Я на такое был бы неспособен. И не только из страха, но еще и потому, что истории подобного рода мне никогда не казались смешными. Все эти прилюдные пуканья, писанья, рыганья вызывают у меня еще большее омерзение, чем скрытые. Возможно, именно поэтому я всегда держался в стороне от коллективных видов спорта. Общежитие, раздевалка, столовая, автобус на всю команду, где пресловутая мужская сила выставляется напоказ и цветет пышным цветом, – все это не для меня. Видимо, тут сказывается мое положение единственного ребенка в семье. Или я слишком долго прожил в пансионе. Или просто я такой скрытный…

* * *

53 года, 1 месяц, 10 дней

Суббота, 20 ноября 1976 года

Брюно вдруг ни с того ни с сего спрашивает меня, присутствовал ли я при его рождении. По тону его голоса я чувствую, что меня вопрошает не любопытство, а дух времени. (Дух времени очень подозрителен по части таких тем.) На самом деле нет, я не присутствовал при рождении ни Брюно, ни Лизон. Почему? Из страха? Из отсутствия любопытства? Потому что Мона не попросила меня об этом? Потому что мне неприятно смотреть на растерзанные тела? Из уважения к сокровенным местам Моны? Не знаю, ничего не могу сказать. По правде говоря, вопрос даже не поднимался, в наше время просто не принято было присутствовать при родах собственной жены. Но дух времени требует ответов, особенно на вопросы, которые не принято задавать. Что же, я из тех мужей, что бросают жен мучиться в одиночку? Из тех отцов, которым с самого начала наплевать на отцовство? Вот что спрашивает сын, не сводя с меня пытливого взгляда. Конечно же нет, мой мальчик, у меня кружится голова, когда она кружится у твоей матери, я ужасно страдаю от ее мигреней, мне больно, когда у нее болит живот, ее тело всегда было мне в высшей степени интересно, а пока ты и твоя сестренка появлялись на свет, я в приемной родильного отделения ломал себе руки самым классическим образом. Во всем, что касается моей жены, я чувствителен до невозможности. И мне было бы очень любопытно увидеть, как ты приходишь в этот мир. И Лизон тоже. Так что же? Может, это рождение Тижо, вой Марты, мечущейся в липкой постели, ее отверстое, сочащееся кровью лоно, бледное лицо дышащего водкой Манеса навсегда отвратили меня от любых родовспомогательных опытов? Вполне возможно. Но во время вашего рождения я не вспоминал об этом. Все эти картины запрятаны глубоко в моей памяти.

И все такое, чего я Брюно не сказал, но что крутилось у меня в голове, когда я услышал свой ответ: «При твоем рождении? Нет, а что?»

– Да вот, Сильви беременна, и я думаю пойти принять своего сына.

Имеющий уши да услышит…

ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН

...

Милая моя Лизон,

Перечитал про эту перепалку с твоим братом, и мне стало стыдно. Это претендующее на остроумие «Нет, а что?» только углубило ров, что пролег между нами. И я не только не попытался его хоть чуточку присыпать, но, кажется, даже испытал определенное удовольствие от того, что он стал глубже. Настолько глубже, что вскоре стал могилой наших отношений. Брюно раздражал меня. Я считал, что дело в несовместимости. Характеры разные, говорил я, вот и все. И на том стоял. Подобное родительское возмущение составляет материальную основу психоанализа. Я должен был найти время (и силы), чтобы ответить тогда Брюно. Тем более что, перечитывая этот дневник, я не нахожу в нем ни единого описания беременной Моны. А ведь эта писанина посвящена именно телу! И все же нет – ни намека. Как будто вы с Брюно явились на свет в результате партеногенеза. А до этого – ничего не было. Хуже того, я обнаружил, что даже размышления на эту тему не вызывают во мне ни малейшего воспоминания о двух беременностях Моны. Вот что мне следовало сказать тогда Брюно. Ничего не помню о беременности твоей матери, мой мальчик, прости, я сам поражен, но факт остается фактом. И поразмышлять немного об этом вместе с ним. Думаю, такое не редкость среди мужчин моего поколения. (Еще одна область, где я ничем не выделился.) Женщина в ту пору вынашивала ребенка в окружении других женщин. Мужчины же словно застряли где-то в начале неолита, едва осознавая свою активную роль в размножении. Рассказывали про одну женщину, которая ждала ребенка как творение Святого Духа. Впрочем, женщина не «ждала», она трудилась на ниве продолжения рода, ждал мужчина и, чтобы скоротать это ожидание, изменял жене, пока та снова не становилась пригодной к употреблению. И потом, вот уже пятьсот лет как над образом беременной женщины нависла тень Тридентского собора [27] , запретившего художникам изображать Мадонну беременной и даже кормящей Младенца грудью! Нельзя такое изображать ни в живописи, ни в скульптуре, на такое нельзя смотреть, об этом не упоминают, не вспоминают, такое надо вычеркнуть из памяти, это – святое! Позор любому проявлению животного начала! Уберите этот живот, чтоб я его не видел! Дева Мария – это вам не млекопитающее! Все это прочно засело в католическом подсознании моего поколения, да и в моем тоже, несмотря на декларируемый мною атеизм. Ведь моя голова была создана по образу и подобию всех остальных.

С другой стороны, Мона говорит, что, когда вы с Брюно были уже в пути, мы с ней еще очень долго занимались любовью. Целомудрие никогда не было нашей сильной стороной, и если я сегодня не помню Мону беременной, то это во искупление тех любовных игр, о которых у нее остались как раз очень даже приятные воспоминания! В определенный момент беременности, когда наступило время «окончательной отделки изделия» (sic), она сама положила конец нашим кувырканиям.

Видишь ли, Лизон, в ту пору, когда вы родились, эра беременного мужчины еще не начиналась (это – открытие вашего поколения): впечатляющая смена ролей, когда «матричный отец» полностью копирует «материнский персонаж», до такой степени, что (помнишь?) твой приятель Ф.Д., пока его жена рожала, корчился от боли, а Брюно заявил, что может кормить Грегуара из рожка гораздо лучше Сильви.

И наконец, главное, что я сказал бы Брюно, если бы наш разговор и правда состоялся, это что в ту самую секунду, когда я взял вас на руки – и Брюно, и тебя, – мне показалось, что вы были всегда! Это-то и поразительно: наши дети существовали извечно! Стоит им родиться, как мы уже не можем помыслить себя без них. Конечно, мы помним время, когда их еще не было, когда мы жили без них, но их физическое присутствие укореняется в нас так внезапно и так глубоко, что нам кажется, что они существовали всегда. Это чувство относится только к нашим детям. Что касается всех остальных существ, какими бы близкими и любимыми они ни были, мы все же можем представить себе их отсутствие, а вот отсутствие детей, даже самых что ни на есть новорожденных, нам не представить. Да, мне очень хотелось бы иметь возможность поговорить об этом с Брюно.

* * *

53 года, 2 месяца, 16 дней

Воскресенье 26 декабря 1976 года

Посмотрел фильм «Дерсу Узала» японского режиссера Куросавы. При первом появлении внезапно возникшего из тундры [28]  Дерсу сердце сжалось от дурного предчувствия. Этот охотник, этот умница, подумал я, этот кусок живой природы, этот старый, но такой чуткий человекозверь ослепнет. Вот что с ним случится. Зрение у него начнет падать, мало-помалу его будет окутывать мрак, он не сможет нормально целиться, из охотника превратится в добычу и так и погибнет. А поскольку этот персонаж мне, как и другим зрителям, был очень симпатичен, я весь фильм просидел в тяжелейшем состоянии бессильного сопереживания, ожидая неотвратимого конца. И конечно же, случилось то, что и должно было случиться. Дерсу стал плохо видеть, и в конце концов его убили охотники, позарившиеся на суперсовременное ружье, которое оставил ему его друг, капитан-землепроходец, чтобы как-то восполнить утраченную остроту зрения. Такое предвидение в кино мне не нравится. Бывает, я даже ухожу с фильма, потому что заранее знаю, чем он кончится. Жду Мону в кафе, читаю книжку. Чаще всего она подтверждает мою догадку, вызывая во мне смешанное чувство удовлетворения и разочарования. Но с Дерсу Узала было иначе. Тут дело не в слабом сценарии. Я просто вспомнил о собственных ощущениях в тот день, лет шесть или семь назад, когда вдруг понял, что почти не вижу вдаль. В тот день я был как Дерсу.

* * *

53 года, 5 месяцев, 2 дня

Суббота, 12 марта 1977 года

Утром, стоя под душем, размышлял над следующей хронологией. До восьми или девяти лет меня «отмывала» Виолетт, с десяти до тринадцати я притворялся, что моюсь сам, с пятнадцати до восемнадцати я предавался этому занятию часами. Сейчас я принимаю душ перед тем как бежать на работу. Интересно, что будет на пенсии? Я окончательно растворюсь в ванне? Нет, все-таки мы – это наши привычки, и пока я держусь на ногах, я буду просыпаться при помощи душа. Придет время, и какой-нибудь санитар будет соскребать с меня грязь в часы, когда в больницу не допускают посетителей. И наконец, кто-то займется моим последним туалетом.

* * *

53 года, 7 месяцев

Вторник, 10 мая 1977 года

Родился Грегуар! У меня родился внук, черт побери! Сильви – вся такая усталая-усталая, Брюно – весь такой отец-отец, Мона – в восторге, а я… Возможно ли при рождении ребенка говорить о любви с первого взгляда? Думаю, в моей жизни не было ничего, что взволновало бы меня так же сильно, как встреча с этим крошечным незнакомцем, моментально ставшим таким страшно родным. Я вышел из больницы и три часа шагал сам не зная куда. Никак не мог отделаться от впечатления, что мы с Грегуаром обменялись многозначительным взглядом, заключили пакт о вечной любви. Может, я впадаю в маразм? Вечером – шампанское. Тижо верен себе: А тебе не противно теперь будет спать с бабушкой?

* * *

53 года, 9 месяцев, 24 дня

Среда, 3 августа 1977 года

С рождения Грегуара Брюно и Сильви выбиваются из сил, как все молодые родители: искромсанные ночи, сон вполглаза, весь жизненный уклад к черту, ни на секунду нельзя ослабить внимание, беспокойство по всякому поводу, беготня (соска потерялась, молоко слишком горячее, молоко слишком холодное, черт! молока больше нет, черт! пеленка не высохла), – чего и следовало ожидать. Они готовились к этому и считали, что на инстинктивном уровне уже всё умеют. Особенно Брюно. Однако истинная причина их изнеможения – в другом. Их родительский якобы инстинкт не учел потрясающей диспропорции в силах у противоборствующих сторон. Энергия, которую развивают младенцы, не идет ни в какое сравнение с нашей. Рядом с этой бьющей через край жизнью мы выглядим древними старцами. Даже предаваясь худшим из излишеств, взрослые – молодые – стараются экономить силы. Грудные дети – нет. В отношении энергии – они чистые хищники и без стыда и совести питаются за чужой счет. Вне сна они не отдыхают вообще. Ну а родители если спят, то самую малость. Сильви совершенно измотана, у Брюно, упертого на идее примерного отцовства, нервы на пределе, оба чувствуют, как единственный объект их заботы пожирает их заживо. Не признаваясь себе в этом – боже милостивый, они никогда не посмели бы признаться в таком ужасе! – они сожалеют о не таких уж и далеких временах, когда в «нашем кругу», как говорила мама, которая, впрочем, к этому кругу не принадлежала, детвора сбывалась на руки прислуге. Счастливейшие времена, когда младенцы из высшего общества досуха высасывали простых крестьянок. Разве меня самого не вырастила Виолетт? И в то же время сердца их, конечно же, тают от нежности к Грегуару. В конце концов (о, в этом они тоже как современные родители никогда не признаются), этот юный господин – живое воплощение их любви: они вдвоем встретили его в родовой палате, и вот теперь их трое – навсегда. Эти прозрачные пальчики, эти румяные щечки, эти пухлые ручки и ножки, это милое пузико, эти складочки, ямочки, эта крепкая попка – как у ангелочка, все это маленькое устройство – плод их любви! А взгляд! Какому бессловесному божеству принадлежит этот взгляд, которым новорожденные, не мигая, смотрят на нас? Что они видят – эти глаза с черными-пречерными зрачками и неподвижной радужкой? Откуда смотрят они? Ответ: оттуда, где зреют все будущие вопросы. Где зарождается неутолимая жажда знаний. После того как чадо пожрало их тела, молодым родителям приходится опасаться за свой ум. И усталость их происходит как раз от уверенности, что это никогда не кончится. Но – тссс… Глазки Грегуара закрываются… Грегуар засыпает… Сильви с библейской осторожностью укладывает его в кроватку. Ибо высшая хитрость этого всемогущества заключается в том, чтобы все вокруг считали тебя верхом хрупкости и уязвимости.

* * *

53 года, 10 месяцев, 16 дней

Пятница, 26 августа 1977 года

Когда мы с Лизон и малышами Этьена и Робера возвращались после прогулки, я не стал прыгать через ограждение. Впервые я не перепрыгнул через ограждение. Что меня удержало? Нежелание «молодиться» перед малышней? Боязнь, что зацеплюсь ногами и не перепрыгну? В любом случае мною внезапно овладела неуверенность. Неуверенность в чем? В собственном теле? Усомнился, что не хватит «куража»? Тело что-то говорит мне. Что именно? Что силы с годами уменьшаются.

* * *

54 года, 5 месяцев, 1 день

Суббота, 11 марта 1978 года

Последние два дня Грегуар сосредоточенно теребит себя за уши. Несмотря на все мои усилия ее успокоить (дети всегда используют для игры все, что торчит: пальцы ног, нос, кожные складки, крайнюю плоть, первые зубы, уши…), Сильви ставит диагноз: начинается отит. Надо срочно нести Грегуара к педиатру. Недолеченный отит – это очень серьезно, папа, ваш друг А. от этого оглох! Лифт, машина, лифт, педиатр. Который заявляет, что никакого отита нет, не волнуйтесь, мамочка, в этом возрасте все младенцы так себя ведут, это совершенно нормально. Вот только объяснить «почему» он не счел нужным. Зачем десятимесячному младенцу с маниакальным рвением теребить себя за уши, если вышеозначенные уши у него не чешутся? И вот во время дневного сна мы с моей невесткой самым серьезным образом пытаемся разрешить этот вопрос. Поскольку ни одного убедительного ответа найти нам не удалось, мы решили исследовать наши собственные уши, чтобы узнать, что же чувствует Грегуар последние три дня. Для этого нам необходимо вернуться в младенчество, стать такими же, как Грегуар, и с простодушием десятимесячного младенца прислушаться к собственным ушам. Итак, мы начинаем тянуть себя за мочки, словно это жевательная резинка (впрочем, их эластичность весьма относительна), пробегаем пальцами по краю ушной раковины, который у Сильви оказывается гораздо эже и намного изящнее, чем у меня, нажимаем на козелок, который у меня оказывается более толстым, чем у Сильви, и, главное, волосатым – смотри-ка, с каких это пор? С каких пор этот треугольный кусочек плоти (до сегодняшнего дня я и не знал, что он называется «козелок») украсился «ирокезом» из жестких волосков? Мы обследуем глубины ушной раковины – вот бы Брюно нас увидел сейчас, шепчет Сильви с закрытыми глазами, переходя к выпуклой наружной части раковины, – и вдруг – эврика! – она находит, что мы искали. Я знаю! Я поняла! Закройте глаза, папа! (Закрыл.) Отогните уши, опустите, как у спаниэля. (Опустил.) Слышите? спрашивает Сильви, постукивая пальцами по выпуклой наружной части ушной раковины. Барабанная дробь, говорю я, я слышу, как моя невестка барабанит по моей ушной раковине, и эта дробь гулко отдается у меня в черепе! Ну, так Грегуар только что сделал это открытие! Музыку, папа! Он открыл для себя музыку! Перкуссию! Мы проверили эту гипотезу, как только Грегуар проснулся. Никаких сомнений: наша подопытная крыска – этот меломан – шлепает себе по ушам сначала обеими ручонками, а потом проходится по ним быстрыми пальчиками – как мы барабаним пальцами по краю стола. После чего, с прискорбным непостоянством начинающего, начинает запихивать себе в рот пластмассовый трактор, а я предлагаю Сильви спуститься в гараж и попробовать на вкус нашу машину – чтобы проверить и это.

* * *

55 лет, 4 месяца, 17 дней

Вторник, 27 февраля 1979 года

Когда пишу, замечаю на тыльной стороне ладони маленькое кофейное пятнышко. Блекло-коричневый цвет. Пытаюсь стереть его кончиком указательного пальца. Не стирается. Послюнил палец – не тут-то было. Краска? Нет, ни мыло, ни вода ее не берут. Щеточка для ногтей тоже. Приходится признать очевидное: пятно на коже не чужеродное, оно порождено самой кожей. Знак старости, вылезший на поверхность из глубин организма. Из тех, которыми усеяны старческие лица: Виолетт называла их «кладбищенскими цветочками». Когда же он успел пробиться, этот цветочек? Подписываю ли я бумаги на работе, ем ли или пишу здесь, у себя за столом, рука почти постоянно находится у меня перед глазами, а я до сих пор не замечал этого пятнышка! И тем не менее подобные цветочки не вырастают за одну секунду! Нет, он незаметно внедрился в мою привычную жизнь, вылез спокойненько на поверхность, и я несколько дней смотрел на него, не видя. И вот сегодня особое состояние моего сознания позволило мне его по-настоящему увидеть. Затем расцветет множество новых «цветочков», и скоро мне будет уже не вспомнить, на что были похожи мои руки, до того как покрылись этой кладбищенской флорой.

* * *

55 лет, 4 месяца, 21 день

Суббота, 3 марта 1979 года

Некоторые перемены в нашем теле наводят меня на мысль об улицах, по которым мы ходим годами. В один прекрасный день вдруг закрывается какой-то магазин, вывеску снимают, помещение пустеет, появляется объявление о сдаче в наем, и ты не можешь вспомнить, что же там было раньше, всего неделю назад.

* * *

55 лет, 7 месяцев, 3 дня

Воскресенье, 13 мая 1979 года

Я поздравляю Тижо с тем, что некая симпатичная Ариетт так долго остается рядом с ним (хотя какое мое дело?). Он выслушивает меня, а затем, когда я наконец завершаю свое похвальное слово прочным связям, с самым серьезным видом заявляет: «Мужской конец оставляет внутри женщины не больше следов, чем пролетевшая по небу птица». И по его глазам нельзя понять, что он хочет сказать этой китайской мудростью.

* * *

56 лет, день рождения

Среда, 10 октября 1979 года

Когда мне было двадцать лет, потягиваясь, я как будто взмывал в воздух. Сегодня утром, потянувшись, я почувствовал себя распятым на кресте. Совсем заржавел. Надо размяться. Правильно говорил наш учитель физкультуры (Демиль? Димель?), убеждая нас в предпоследнем классе, что без ежедневных упражнений мы заржавеем раньше времени… Возможно. Ну а пока, когда я смотрю, во что превратились мои спортивные друзья, прожужжавшие мне все уши своими достижениями (у Этьена, на сегодняшний день скрюченного ревматизмом, переломаны все пальцы и ключицы, а плечи, как у всякого регбиста, поражены капсулитом), я убежден, что правильно делал, сопротивляясь культу рекордов и диктатуре постоянных тренировок, которые кажутся мне своеобразным онанизмом. Я всегда ненавидел спорт как культ тела. К боксу я относился как к танцам, как к игре, как к искусству. Ну и потом, я занимался им большей частью в одиночку, лупил чаще всего по мешку с опилками. И в теннисе – бил в стенку. Что касается брюшного пресса и отжиманий, это были упражнения, необходимые для моего «воплощения». Они позволяли прозрачному мальчугану, призраку своего отца, обрести плоть, «войти в тело». Выиграть матч в вышибалы, отделать мерзавца на ринге, выставить задавалу на посмешище на корте, взобраться по крутому склону на велосипеде – все это была моя месть за папу, взиравшего на это с расстояния, с трибуны, где он сидел на почетном месте. Спорт никогда не был для меня физической необходимостью. Впрочем, в тот день, когда мы повстречались с Моной, я совершенно его забросил.

* * *

56 лет, 9 месяцев, 27 дней

Среда, 6 августа 1980 года

Анекдот. Услышал его только что в баре, где пил кофе, от соседа по стойке, который допивал явно не первый стаканчик пастиса. Никаких женщин, – говорит врач пациенту. Ни женщин, ни кофе, ни табака, ни выпивки. – Я так дольше проживу? – Не знаю, не знаю, – отвечает врач, – но время для вас будет тянуться гораздо медленнее.

* * *

56 лет, 9 месяцев, 29 дней

Пятница, 8 августа 1980 года

В Мераке ветрянка. Напала на всех детишек сразу, как саранча. Все покрылись болячками, ни один не уцелел. Все кругом пищат, засыпают, просыпаются, ноют, что у них чешется, а чесать нельзя. Мона и Лизон, как сестры милосердия, сражаются на всех фронтах. Тут и Филипп с Полиной, внуки Этьена, и три маленьких друга семьи. Я быстренько телеграфировал Брюно, чтобы тот прислал сюда Грегуара, – надо пользоваться такой возможностью, это же естественная прививка, но Брюно ответил телеграммой, краткость которой говорит сама за себя: «Надеюсь, ты шутишь? Брюно». Жаль, сказала Мона, ветрянка в компании – это игра, а в одиночку – наказание.

Все время пытаюсь представить себе Брюно – как он тщательно подыскивает для ответа эти четыре слова. В каком возрасте люди примиряются с мыслью, что их отец до сих пор жив?

* * *

56 лет, 10 месяцев, 5 дней

Пятница, 15 августа 1980 года

Сколько ощущений не испытано? На концерте в церкви женщина с обнаженными руками, положив локоть на спинку соседнего, не занятого стула, мечтательно теребит волоски у себя под мышкой. Я тоже попробовал. Довольно приятно. Могло бы быстро превратиться в тик, если бы место было более доступным.

* * *

57 лет, день рождения

Пятница, 10 октября 1980 года

Получил на день рождения чудесный подарок от Лизон. Ужинаем всей компанией: Мона, Тижо, Жозеф, Жаннетт, Этьен с Марселиной и т.д. Лизон, сидя напротив меня, участвует в общей беседе с жизнерадостностью, которая кажется мне удесятеренной какой-то неведомой силой. В нее словно вдохнули новое дыхание. В ней поселился добрый гений. Который, судя по осунувшемуся лицу, ее несколько утомляет. После ужина зову ее в библиотеку. (Этот отеческий призыв мы всегда обыгрываем с особой торжественностью: Дочь моя, ступай за мной! Лизон с виноватым видом идет в библиотеку, я – следом, поступью командора, и закрываю за нами двери.) Садись. Она садится. Сиди тихо. Она смотрит себе на ноги. Я пробегаю взглядом книжные полки и достаю «Доктора Живаго». Ищу отрывок, который хочу зачитать ей, а! вот! нашел! Девятая часть, глава третья. Записки Юрия Живаго. Он пишет их в Варыкино, в конце зимы, перед самой весной. Слушай. Лизон слушает.

...

«Мне кажется, Тоня в положении. Я ей об этом сказал. Она не разделяет моего предположения, а я в этом уверен. Меня до появления более бесспорных признаков не могут обмануть предшествующие, менее уловимые.

Лицо женщины меняется. Нельзя сказать, чтобы она подурнела.

Но ее внешность, раньше всецело находившаяся под ее наблюдением, уходит из-под ее контроля. Ею распоряжается будущее, которое выйдет из нее и уже больше не есть она сама».

Поднимаю голову. Лизон говорит: Вот это проницательность! И мы бросаемся друг другу в объятия.

Мы еще час или два проболтали там, в библиотеке. Тебе сейчас столько же лет, сколько было Виолетт, когда она умерла, сказала она.

– Откуда ты знаешь?

– У нее на могиле написано.

Боже мой, на могиле Виолетт, где я больше так и не был! Даже в День всех святых. Ни разу.

– А кто ухаживает за могилой Виолетт?

– Тижо. Он каждый год сажает там цветы. Я иногда тоже с ним ходила, когда была маленькая,

А ведь это моя привычка – читая некрологи или прогуливаясь по кладбищу, мысленно подсчитывать возраст умерших… Во время похорон Виолетт на кладбище в Мераке, спасаясь от горя, я бродил между могил, подсчитывал годы усопших, читал вслух их имена: я был уверен, что им приятно, что кто-то все еще называет их по имени. И что их возраст будет закреплен за ними навечно. Франсуа Франсески, 49 лет, Сабина Одпен, 78 лет. Амеде Бреш, 82 года. Каждому своя минутка, говорила Виолетт, опуская яйца в кипяток. Там были и дети. Некоторые недолго задержались на этом свете – не дольше, чем нужно яйцу, чтобы свариться. Младенец Сальваторе, 3 месяца. Имена вырезаны на необработанном граните или на полированном мраморе… А памятник Виолетт еще не был готов. Могильщик Маритен забросал гроб тяжелой землей. Всю неделю до того шел дождь, в ноздрях у меня до сих пор стоит запах той земли. Нет памятника – нет даты. Дата появилась вместе с памятником. Почему же я больше ни разу не побывал на том кладбище? Почему у меня не возникло даже желания? Из-за неизбывного горя? Не думаю. Скорее, чтобы не узнать возраста Виолетт. Чтобы не знать, сколько Виолетт прожила. Потому что Виолетт была не просто человек, а персонаж, согласна?

Я смотрю на Лизон. Как бы ей сказать, что я был бы рад, если бы меня похоронили рядом с Виолетт… Нет, не буду.

– Ты что, папа?

– Ничего, милая. Тебе кого хочется? Мальчика или девочку?

ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН

...

Так вот, моя милая, твой отец, который совершенно не помнит беременность твоей матери, догадался о беременности дочери в тот момент, когда Фанни и Маргерит были в самом начале пути на этот свет! Какой инстинкт отвечает за такое предвидение? В сущности, ты вполне могла бы толкнуть этот дневник «Новому психоаналитическому журналу», наш друг ЖБ неплохо бы на этом нажился.

* * *

58 лет, 28 дней

Суббота 7 ноября 1981 года

В магазинах наших шикарных кварталов теперь редко услышишь расистское высказывание осознанно физического свойства. И тем не менее. Сегодня утром, булочная. Мы с Тижо покупаем круассаны и бриоши. Лизон уехала, и Фанни с Маргерит на все утро остались на нас с ним. Так вот, булочная. Перед нами – две приличные дамы и старик араб. Позади очередь тянется до самого входа (булочная популярная). За прилавком – продавщица в розовом халате, из тех, кто выражает свою благовоспитанность при помощи сослагательного наклонения. Чего бы вам хотелось? А что бы вы взяли еще? Наконец, обе покупательницы обслужены, подходит очередь старика араба. Джелаба, остроносые туфли без задника, сильный акцент плюс нерешительность, свойственная его преклонному возрасту. Сослагательного наклонения как не бывало. Так, ну что, что ему надо? Он выбрал наконец? Ответ покупателя с трудом поддается дешифровке. Что? Старик указывает рукой на слоеный пирожок, переводя на желанное изделие и взгляд. Воспользовавшись этим, розовая продавщица нарочито зажимает нос пальцами левой руки, а правой как бы разгоняет невыносимую вонь. Потом хватает металлическими щипцами пирожок, мигом сует в пакет и, громко объявив его стоимость, швыряет покупателю. Тот задирает свою джелабу и роется в кармане брюк в поисках денег. Не набрав нужной суммы, он снова лезет в карман за добавкой, не находит, лезет в другой карман, достает оттуда старые очки. Эй! Нельзя ли поживее? Вы что, не видите, сколько народу вас ждет? Широким жестом она указывает на остальных покупателей. Он нервничает. Монеты сыплются на пол. Он наклоняется, снова распрямляется, раскладывает в отчаянии все свое богатство на искусственном мраморе прилавка. Она выуживает нужную сумму. Он выходит из магазина, опустив глаза. Не нужны мне ваши извинения! После чего – обращаясь ко всем присутствующим: Эти арабы! Понаехали тут, пьют нашу кровь, да еще и вонь разводят! Все молчат. Возможно, от потрясения, но все же молчат. (Как я, например.) И тут раздается голос Тижо. И правда, эти арабы – подонки. Ведь только подонок согласился бы пить кровь мадам! (Молчание.) Обращаясь к молодому человеку, стоящему за нами: Скажите честно, мсье, вот вы бы стали пить кровь этой дамы? Молодой человек бледнеет. Нет? Я вас понимаю. Потому что, судя по тому, что вылезает у нее изо рта, кровь у нее – это что-то! Ужас охватывает всех присутствующих. Тижо переходит к другой собеседнице. А вы, мадам, стали бы пить ее кровь? Нет? А вы, мсье? Тоже нет? Ну конечно, вы же не арабы! Теперь уже у всех покупателей кровь застыла в жилах. Все в ужасе ждут, что будет дальше, это написано на лицах. В словах Тижо столько натурализма. Только я собрался прекратить это издевательство, как Тижо без всякого перехода обращается к продавщице сладчайшим тоном: Сударыня, вы не оказали бы такую любезность, продав нам четыре круассана и столько же бриошей?

* * *

58 лет, 29 дней

Воскресенье, 8 ноября 1981 года

На самом деле человек боится только за свое тело. Как только обидчик понимает, что то, что он говорит, могут сделать с ним самим, его ужас не поддается описанию.

* * *

58 лет, 1 месяц, 5 дней

Воскресенье, 15 ноября 1981 года

Вчера вечером мы с Моной караулили Грегуара и его приятеля Филиппа, оба четырех с половиной лет от роду. Ужин, чистка зубов, сказка на ночь, свет потушить ровно в 9, дверь в детскую приоткрыть, чтобы туда попадал свет из коридора, – кроме всего этого нам пришлось их еще и искупать. Вытирая их, я обнаружил, что Грегуар весит намного больше, чем Филипп. В то же время габаритами они почти не отличаются. Для очистки совести я их взвесил. Удивительно, но вес у них оказался тоже одинаковым, с разницей в какие-то пятьдесят граммов (кстати, в пользу Филиппа): семнадцать кило с небольшим. Грегуар не тяжелее Филиппа, но гораздо плотнее. Бедный Филипп! Я уверен, что недостаток плотности готовит ему жизнь, полную неуверенности в себе, вечных сомнений, с постоянной сменой убеждений, затаенным чувством вины, рецидивирующей тоской, короче говоря, с массой проблем личного плана, тогда как Грегуар, твердо стоящий на ногах, будет двигаться по жизни невозмутимо, как танк. Боль бытия для Филиппа, стабильность и гедонизм для Грегуара. И все дело в плотности организма. Мона может сколько угодно говорить, что мое заключение не имеет никаких оснований, сегодня утром одно воспоминание об этих таких разных тельцах утвердило меня в моем убеждении.

* * *

58 лет, 6 месяцев, 4 дня

Среда, 14 апреля 1982 года

После долгих переговоров с японцем Тосиро К. Сколько ему может быть лет? Он так худ, что коричневое кимоно выглядит на нем как древесная кора, болтающаяся вокруг былинки. Его движения медлительны, как у лемура, а ручка в его пальцах кажется поленом. Противоречивые впечатления: кажется, будто у этого человека нет больше сил для жизни, но при этом он не жалеет времени. Долгие паузы, крайняя медлительность речи и жестов воскресили образ моего отца, который подносил ложку ко рту так, будто поднимал гору. Четыре года войны и германские газы опустошили, дематериализовали моего отца, превратив его в то же, во что этот японский старец превратился за целый век. Короче говоря, за стол переговоров вместе с нами уселся отец, уютно устроившись в долгих молчаливых паузах Тосиро К. Уходи, папа, ты меня отвлекаешь. Так и вижу, как он упирается в буфет у нас на кухне, а тот не двигается ни на миллиметр. Господин Тосиро К. не мешает мне наблюдать, как отец теряет последние силы в этой домашней битве. Папа, пожалуйста, твой сын ведет переговоры. А вот папа за семейным столом. Мы с мамой не сводим глаз с мухи, усевшейся ему на нос. Она, наверно, решила, что я уже труп, говорит он, не делая ни малейшей попытки ее согнать. Мама вскакивает из-за стола, опрокинув стул. Это гнусно! – кричит она. Да нет же, шепчет он. Я – маленький мальчик – целую его протянутую руку. Господин Тосиро К. ждет. Папа затягивает переговоры. В самолете на обратном пути мои сотрудники будут хвалить меня за терпение, проявленное в отношении старого японца.

* * *

58 лет, 6 месяцев, 5 дней

Четверг, 15 апреля 1982 года

Отец. Тело – одна оболочка. Ни легких, ни плоти – мышцы как обвисшие канаты. И я – мальчик с вялыми руками-ногами, повторяющий его замедленные движения, передвигающийся по дому натыкаясь на мебель, юный призрак своего отца, которого избегала собственная мать, затерроризированная этой невозможной парочкой.

* * *

59 лет

Воскресенье, 10 октября 1982 года

С конца лета у меня чешется, иногда ужасно, под левой лопаткой. Похоже, это – от позвоночника, но проявляется сильнее всего после того, как я переем. Я не писал здесь, пока это не стало повторяться регулярно.

* * *

59 лет, 1 месяц, 8 дней

Четверг, 18 ноября 1982 года

Морфология приема на работу. Я только что нанял редактора с анкетой, дырявой, точно плащ авантюриста. Однако его глаза, хитро посматривающие из-под неандертальских бровей, внушили мне доверие. Бреваль (увлекающийся психоморфологией) предпочел бы видеть на его месте стройного красавца с изящно очерченным черепом, кучей дипломов и прекрасной рекомендацией от самого министра. Но, как только он открыл рот, я сразу понял, что прекрасный юноша, отличавшийся к тому же слабовыраженным самодовольством, – недозрелый стручок. И, выбирая между изящным скелетом с иголочки и прочным костяком, пережившим палеолит, не колебался ни секунды.

* * *

59 лет, 1 месяц, 14 дней

Среда, 24 ноября 1982 года

Чесаться – это удовольствие. И не только из-за нарастающего, подобно оргазму, наслаждения, которое заканчивается апофеозом облегчения, но и, главным образом, из-за этого чудесного ощущения, когда ты находишь с точностью до миллиметра место раздражения. Это тоже – «познание самого себя». Очень трудно объяснить другому, где вас надо почесать. В этом деле другой никогда не оправдывает ваших ожиданий. Как это часто бывает, он «не въезжает».

* * *

59 лет, 1 месяц, 15 дней

Четверг, 25 ноября 1982 года

Чесать себя до полного удовлетворения мы можем, но, сколько сам себя ни щекочи, никогда не засмеешься.

* * *

59 лет, 3 месяца, 12 дней

Суббота, 22 января 1983 года

Учу Грегуара есть то, что он терпеть не может. В данном случае это запеченный салатный цикорий, которым Брюно упорно пичкает его, чтобы «сформировать вкус». Так вот, я стал тренировать Грегуара, учить его терпеливо анализировать вкус запеченного цикория. Иными словами, проявлять интерес к этой гадости, как я делал это в свое время с Додо, моим вымышленным младшим братом, чтобы научиться глотать их самому. Когда ешь, старайся распробовать, распознать настоящий вкус . Вот увидишь, это даже интересно – понять, почему та или иная еда невкусная. (Во время подобных экзерсисов я замечаю, что начинаю говорить «курсивом» – как папа.) Ну, начали? Начали! Сначала возьми в рот совсем немножко и подробно опиши этот вкус, в частности, эту горечь, которую ненавидит большинство детей (за исключением, возможно, маленьких итальянцев, которых с раннего детства приучают к горькому). Во второй раз возьми побольше, чтобы удостовериться в правильности этого описания, и так далее (только никогда не надо брать в рот сразу много: ты думаешь, что таким образом сократишь пытку, а вместо этого тебя просто стошнит). Грегуар прикончил свою тарелку с чувством чисто интеллектуального удовлетворения. Он утверждает, что у цикория вкус ржавых гвоздей. Гвозди так гвозди, лишь бы он безропотно лопал свой цикорий, пусть даже по-прежнему считая его отравой.

Ржавые гвозди… Это напомнило мне верзил, которые в моем детстве разгрызали велосипеды на ярмарке. Рассказываю об этом Грегуару. Один из них покусился даже на автомобиль – «Рено-Жювакатр». На что Грегуар меня спрашивает: А его мама знала, что он ест машины?

* * *

60 лет

Понедельник, 10 октября 1983 года

Мой юбилей. Почему десятилетия отмечаются с таким размахом? Мона созвала все ближнее и дальнее окружение. Интересно, а на моих похоронах их будет так же много? Как говорит Тижо, праздник всегда бывает двойной, потому что каждый десяток лет – это одновременно и похороны, и рождение. Еще вчера тебе было «далеко за пятьдесят», а сегодня – «только-только шестьдесят», говорит он, поднимая бокал за мое здоровье. Для твоей новой возрастной категории ты – мальчишка. Да здравствуешь ты! Все не так уж плохо. Ну-ка, задуй свои шестьдесят свечек, парень, ты рождаешься заново на целых десять лет!

* * *

60 лет, 10 месяцев, 6 дней

Четверг, 16 августа 1984 года

В саду отеля Т. под чьими-то неспешными шагами поскрипывает гравий; сейчас около часа ночи, рядом, прижавшись ко мне, спит Мона. Этот скрип – один из самых умиротворяющих звуков моей жизни.

* * *

61 год, 7 месяцев, 2 дня

Воскресенье, 12 мая 1985 года

Вчера днем повел Грегуара на «Грейстоука» – энную версию «Тарзана». Грегуар в восторге, а меня потрясла одна сцена: лорд Грейстоук, престарелый дедушка Тарзана, во время бритья, прежде чем намылить лицо, макает помазок в чашку с черным кофе. Попробовал сегодня утром проделать то же самое. Эффект поразительный! В результате вяжущего свойства кофе поры сужаются, а кожа еще минут двадцать сохраняет кофейный аромат. Кожа как у младенца, да еще и с запахом кофе. Мона в восторге. Она считает, что я становлюсь день ото дня все утонченнее.

* * *

61 год, 7 месяцев, 17 дней

Понедельник, 27 мая 1985 года

Несчастный случай. Понедельник, Духов День. Мы пили чай у мадам П., престарелой приятельницы матери Моны, которой скоро стукнет сто два года. Вилла в неовикторианском стиле, чайный стол накрыт в саду, под платаном, выросшим посреди теннисного корта! Выглядит это тем более удивительно, что за кортом, простирающимся вокруг платана, по-прежнему ухаживают по старинке: его поливают, утаптывают, размечают известью, как ни в чем не бывало. Распивать чаи под этим деревом – все равно что оказаться в картине Магритта [29] . Вся штука в том, чтобы не удивляться в присутствии старушки. Когда кто-нибудь, излишне любопытный, задает мадам П. вопрос по этому поводу, она отвечает: Что вы хотите? Мои мужчины умерли, никто больше не играет, дерево само выросло, мы в жизни постоянно что-то теряем, а что-то находим, и то и другое надо принимать с благодарностью. Короче говоря, пьем мы чай, и вдруг в сад забегает какая-то собака. Мадам П. заметила ее краем глаза и возмутилась: Кто-нибудь может выгнать эту собаку? И вот он, этот несчастный случай. Я вскакиваю на ноги, бегу к собаке, размахивая, как мельница, руками и издавая громкие вопли, как вдруг со всего маху натыкаюсь на невидимое препятствие на уровне лба. Мои ноги отрываются от земли, я грохаюсь на спину и больно ударяюсь о землю головой и рукой. Несколько секунд прихожу в себя, ощущая только острую боль по всей ширине лба, понемногу прихожу в себя, но ничего не вижу из-за застилающей глаза крови. Мона оказывает мне первую помощь, вытирает лицо. Объяснение: препятствием оказалась натянутая на высоте человеческого роста железная проволока – остатки старой изгороди, окружавшей некогда теннисную площадку. И тут я вижу свою руку. Средний палец застыл перпендикулярно ладони, указывая в небо. И на место не возвращается. Некая часть меня выбивается из общего строя. Ничего страшного, говорит Мона, ты сломал палец. Больница: дежурный врач потрясен таким разнообразием увечий: «Что с вами произошло?» В двух словах не объяснишь: чаепитие, теннис, Магритт, собака, старая дама, железная проволока, короче говоря, крупнейшее бедствие за всю историю светских чаепитий. Противостолбнячный укол (проволока была ржавой), восемь швов вдоль свода черепа (Вас что, хотели скальпировать?), рентген черепа, пирамидальная повязка, чтобы пузырь со льдом не соскользнул с шишки, рентген кисти, перелома нет, вывихнутый палец вправлен (довольно грубо) и поставлен обратно в строй, шина, бинт.

Позже Мона спрашивает, с чего это я вдруг так сорвался с места.

– Думаю, от скуки.

– Ведь эта проволока могла снести тебе голову.

* * *

61 год, 7 месяцев, 22 дня

Суббота, 1 июня 1985 года

В конце «Грейстоука» старый лорд в канун Рождества погибает, скатившись по лестнице, как на санках, на большом серебряном блюде. В детстве он скатывался на этом же блюде по ступенькам из детской, но теперь он уже не в том возрасте, не может контролировать свои движения и на одном из поворотов, ударившись головой о деревянный столб, разбивается насмерть. К великому горю Тарзана. (И Грегуара.) Старый лорд пал жертвой острого приступа ребячества. То же самое, должно быть, случилось вчера со мной, когда я вдруг бросился прогонять этого пса. Во мне очень часто внезапно просыпается ребенок. Он переоценивает мои силы. Мы часто бываем подвержены таким припадкам ребячества. Даже самые престарелые из нас. До самого конца сидящий в нас ребенок требует своего. Он не складывает оружия. Его попытки вновь овладеть нашим телом непредсказуемы, как набеги кочевников. И энергия, которую я демонстрирую в такие моменты, принадлежит явно другим временам. Мона до смерти пугается, когда я вдруг припускаю за автобусом или лезу на дерево, чтобы сорвать слишком высоко висящее яблоко. Меня пугает не то, что ты это делаешь, а то, что за секунду до этого у тебя и в мыслях этого не было.

* * *

61 год, 7 месяцев, 27 дней

Четверг, 6 июня 1985 года

Сняли швы. Шрам венчает мой череп розовым ореолом, как будто, как говорит Грегуар, кто-то вскрыл его, чтобы взглянуть, что там, внутри. Позже, днем, Мону встревожило поведение Грегуара. Она показала мне в окно, как он играет в саду с Копейкой. Движения мальчугана показались мне какими-то дерганными, нескоординированными, замедленными, он словно потерял ориентацию. Собачка тоже, казалось, была сбита с толку тем, как ее хозяин ходит вкривь и вкось. В крайней тревоге бросаюсь к нему. И тут Грегуар, показывая на мой шрам, заявляет, что он – внук Франкенштейна.

* * *

61 год, 7 месяцев, 29 дней

Суббота, 8 июня 1985 года

Когда неожиданное препятствие застает меня врасплох (сегодня утром, например, собачьи какашки у выхода из кондитерской, на которых я чуть не поскользнулся, вечером – лишняя ступенька, когда я спускался по лестнице на улице Вилье де Лиль-Адан), я иду дальше мелкими опасливыми шажками. Слишком долго иду. Такая чрезмерная осмотрительность. Я как бы репетирую свою будущую старческую походку. Что вполне соответствует моим детским причудам. Беспокойный старичок, каким я еще не стал, предостерегает от безрассудства мальчишку, каковым я уже не являюсь. Ну и где же тут мое настоящее? Все оно умещается в этой предусмотрительности.

* * *

62 года 20 дней

Четверг, 31 октября 1985 года

Я ем и пью правой рукой, а курю – левой.

* * *

62 года, 23 дня

Суббота, 2 ноября 1985 года

Этьен вот уже несколько лет как перестал стрелять из лука из-за артроза, изуродовавшего ему плечо. А ведь он блистал в этом деле. Он никогда не занимался стрельбой как спортом, не участвовал ни в каких соревнованиях, а стрелял сам, один, у себя в сарае. Я тут становился самим собой , говорит он. Тебе не хватает этого? И да, и нет. Он поясняет, что даже если сейчас ему уже не воспроизвести жест, которым натягивают тетиву, то целиться он может по-прежнему. Верный прицел: краткий миг уверенности и точности. К примеру, вон тот кусок соли, говорит он, будь у меня в руках лук, я бы не промахнулся. Он показывает на брусок белой соли на ближней поляне, подвешенный к буку для приманивания косуль . От нас до дерева двадцать семь шагов, уточняет он. Я проверяю: верно, двадцать семь. Он выработал такую точность движений у себя в сарае, что мог бы стрелять с закрытыми глазами. Позиция перед мишенью, угол предплечья по отношению к груди, сила натяжения тетивы, которая определяется подушечками пальцев и сообщается затем целой группе мышц (он знал название каждой), задержка дыхания в нужный момент, сознание, освобожденное от всего, кроме мысленного образа цели, и множество других параметров – в том числе полное равнодушие к результату как предмету какой-то гордости, – все это способствовало верному прицелу. А когда все эти моменты собирались вместе (что редко случается, говорит он), я спускал тетиву, уже точно зная, что стрела попадет в яблочко. И так и случалось. Он не считал это каким-то особым достижением, для него это была красота, гармония: Как будто сердцевина мишени – это я сам. Вот это-то ощущение он и испытывает иногда до сих пор, говорит он. Все эти сотни раз повторенные жесты, совершенное владение телом в решающий миг запечатлелись в мозгу пережившей их уверенностью в точности прицела. Без лука и стрел.

– И без мишени?

– Нет, мишень нужна, но это может быть что угодно. Вон тот кусок соли или еще что-нибудь. На какую-то секунду я – это я и цель одновременно. Единое целое.

Виновато усмехается:

– Думаешь, твой старый кузен совсем умом тронулся, да?

Нет.

* * *

62 года, 29 дней

Пятница, 8 ноября 1985 года

Сегодня утром забыл код своей банковской карточки. И не только сам код, но и мнемотехнический прием, который сам придумал, чтобы его как следует запомнить. И даже движение своих пальцев по кнопкам. Стою перед банкоматом в полном отупении. И в полном смятении. Попытаться еще раз? Чего – попытаться? Я же не помню. Совершенно. И никакой зацепки. Как будто этот код и не существовал вовсе. Нет, хуже: как будто он существует где-то, куда мне нет доступа. Паника вперемешку с бешенством. Стою на тротуаре перед банкоматом и не знаю, что делать. Народ за мной начинает проявлять нетерпение. Аппарат возвращает мне карту. Я говорю: Похоже, не работает. Стыдно: стыдно, что я так сказал, стыдно, что мне поверили. По стеночке, по стеночке смываюсь. Все потеряно: память, достоинство, самоконтроль, благоразумие – я всего лишился. Этот код был я сам. Отсылаю машину – пройдусь до работы пешком. От злости и стыда иду быстро. Перехожу улицу на красный свет. Сигналят машины. Стараюсь себя уговорить, но ничего не получается. Не могу я взглянуть на случившееся с другой, благоразумной точки зрения: в сущности, ничего страшного, маленький сбой без далеко идущих последствий. Сейчас, когда я пишу эти строки (код вернулся сам собой и занял привычное место в голове), мне не хватает слов, чтобы описать тот ужас, в который повергло меня это кратковременное нарушение памяти.

* * *

62 года, 1 месяц

Воскресенье, 10 ноября 1985 года

Внезапные пропажи каких-то данных – код банковской карточки, дверные коды близких друзей, телефонные номера, имена или фамилии, даты рождения и т.п. – сыплются на меня как метеориты. Отчего вся моя планета сотрясается – не столько от самого провала в памяти, сколько от неожиданности. Короче, я не переживаю. Зато меня вовсе не удивляет, когда я правильно отвечаю на вопросы в ходе радио– или телевикторин, которые слушаю вполуха. Грегуар: Так ты всё-всё-всё знаешь, дедушка? И всё-всё-всё помнишь?

* * *

62 года, 4 месяца, 5 дней

Суббота, 15 февраля 1986 года

Парикмахеры. Во времена моей молодости никакого массажа головы они не делали. Вам просто грубо мыли голову, а потом превращали ее в щетку, которая держалась до следующей стрижки при помощи клеящего карандаша «Пинто». (Нет, «Пинто» – это позже, в первые послевоенные годы.) Как бы то ни было, эта профессия феминизировалась, стала более утонченной, и вот уже во время мытья волос ловкие пальцы массируют вам голову. На какие-то секунды ты отключаешься и, при определенном мастерстве массажистки, все мечты становятся реальностью. На грани экстаза я, кажется, даже прошептал: Не надо, пожалуйста, хватит. Вам не нравится, когда вас массируют? – с невинным видом спросила молодая парикмахерша. Я вроде бы промямлил: Нравится, нравится, но не надо. Насчет «невинного вида» – сам я ни секунды в это не верю, потому что, будь я девушкой и занимайся я массажем волосистой части головы, я бы непременно потешался над этими господами, оказавшимися во власти моих проворных рук и не имеющими возможности, в силу их положения в кресле, перевести закатывающиеся под моими пальцами глаза на свой гульфик. Прекрасный повод вдоволь посмеяться с подружками! Вполне возможно, что они еще и соревнуются, чтобы хоть как-то развлечься в течение нескончаемого рабочего дня: Ну а у твоего за сколько секунд встало?

* * *

62 года, 9 месяцев, 16 дней

Суббота, 26 июля 1986 года

Кромешный мрак на душе – все утро. А попало за это Грегуару. Я чуть не подскочил, когда (мы ходили на рынок) он со слезами на глазах спросил, почему я на него сержусь. Какое же лицо я показывал ему все это время? Какую недовольную физиономию? Какую злобную харю? И сколько времени? Впрочем, а какое у нас бывает лицо, когда мы строим козью морду? И какое оно, когда мы ее не строим? Мы живем, скрываясь за нашими лицами. То, что ребенок видит, глядя в лицо взрослого, – это зеркало. И сейчас в этом зеркале Грегуар разглядел свою загадочную вину.

– Что я сделал?

– Ты сделал, ты сделал такое, что тебе за это полагается мороженое. Какого тебе хочется? Ванильного, шоколадного, клубничного, фисташкового?

– Орехового!

Два ореховых мороженых – два!

Был кромешный мрак, стало – чувство вины… Когда я поведал обо всем Моне, она сказала, что глагол «кульпабилизировать» (в значении «внушать чувство вины» и «чувствовать себя виноватым») вошел во французский язык в 1946 году. А в 1968-м появилось выражение «декульпабилизировать» («снимать вину»). Да уж, тут говорит сама История…

* * *

62 года, 9 месяцев, 17 дней

Воскресенье, 27 июля 1986 года

Лекарством от мрачного настроения может стать посторонний, только он должен быть мне совершенно чужим и безразличным. Еще не бывало, чтобы рабочий день не расправился с моим «мраком». Стоит мне переступить порог нашей конторы, как социальный человек берет верх над человеком, впавшим во «мрак». Я делаю то, чего ждут от меня остальные: внимание, советы, поздравления, приказы, поощрения, шутки, внушения, примирение… Я становлюсь собеседником, партнером, противником, подчиненным, начальником – добрым или злыднем, я – само воплощение мудройзрелости . Эта роль всегда помогала мне справиться с душевным мраком. А вот близким, то есть своим, всегда попадает в первую очередь и именно потому, что они – свои, они – часть нас самих и служат искупительной жертвой для сидящего в нас всю жизнь ребенка. За это Грегуар в тот день и поплатился.

* * *

62 года, 9 месяцев, 23 дня

Суббота, 2 августа 1986 года

Говоря – довольно часто – в этом дневнике о «душевном мраке», я говорю не о душе, не даже о психологии, нет, я остаюсь как никогда верен сфере тела, этого чертова клубка нервов!

* * *

63 года

Пятница, 10 октября 1986 года

Был в кафе на улице Лафайет, пошел пописать. Свет погас в самой середине процесса. И так два раза. Интересно, из какого среднего возраста исходили те, кто устанавливал этот таймер и рассчитывал время, необходимое человеку, чтобы справить нужду. Неужели я делаю это так медленно? Неужели раньше я делал это так быстро? Что за гадость этот культ молодости, который коснулся даже производства таких вот агрегатов, перемалывающих время! То же относится и к таймерам освещения на лестницах, и к лифтам, двери которых закрываются все быстрее и быстрее.

* * *

63 года, один день

Суббота, 11 октября 1986 года

Вчера после ужина по случаю моего дня рождения посидели некоторое время вдвоем с Этьеном в библиотеке. То, в чем он признался, позволяет мне заключить, что мы всю жизнь пытаемся читать по лицам окружающих, не имея ключа для дешифровки написанного. Обрати внимание, что выражает лицо Марселин, когда она ничего не хочет выражать, говорит он: Все черты обвисают, а губы плотно склеиваются в этакую недоброжелательную мину. В этой женщине, которую все считают такой доброй, такой милой, он видит кратковременные, но вполне реальные признаки злобного характера.

– По крайней мере, я замечаю это в последнее время, – уточняет он. Я дешифрую не выражение, а его отсутствие, поскольку в такие моменты Марселин как раз ни о чем не думает. Другие наверняка увидят в ее лице что-то другое. Понимаешь, в день нашего знакомства лицо у Марселин было сплошная прелесть и доброта, а сейчас, когда она не следит за ним, в нем проглядывает нечто такое, о чем я и не подозревал, – доброты там нет и в помине. (Молчание.) На самом деле то, что я вижу на лице моей жены, это результат обид, которые копились с годами и которых оказалось достаточно, чтобы получился вот такой ее портрет. В общем, чистое умствование. Стареем. (Снова молчание.) Ну а я как выгляжу во время таких переживаний? Наверно, не слишком приятно? Думаю, в глазах Марселин мое лицо тоже должно разительно отличаться от того медального профиля, каким оно было для нее в годы нашей юности.

Я слушаю Этьена с волнением. Он остался тем же пытливым мальчишкой, с которым я так любил спорить в пансионе. Теперь его старый лоб навечно перечеркнут двумя вертикальными морщинами. Морщинами страданий. Вдруг он спрашивает: Я порю какую-то чушь? Становлюсь идиотом? Его взгляд внезапно затуманивается. Знаешь, это все голова… Неважно у меня с ней…

* * *

63 года, 1 месяц, 12 дней

Суббота, 22 ноября 1986 года

Что же я буду делать со своим мраком, когда выйду на пенсию? Не будет ни работы, ни сотрудников, кто же поможет мне справляться с онтологическими терниями, когда я лишусь общества этих безразличных мне людей?

* * *

63 года, 6 месяцев, 9 дней

Воскресенье, 19 апреля 1987 года

Маргерит упала на гравии и ободрала коленку. Я промыл ей ранку по методу Виолетт – вопя вместо раненого. Маргерит ничего не почувствовала, но, когда колено было забинтовано, сказала с ноткой обреченности в голосе, словно сомневалась, что знание этой объективной реальности пойдет мне на пользу: Знаешь, дедушка, а ведь ты немного того. И Фанни с ней согласилась.

* * *

63 года, 6 месяцев, 11 дней

Вторник, 21 апреля 1987 года

Держу в руке икру Маргерит, и интуиция подсказывает мне, что эта толстушка вырастет в высокую стройную девушку.

* * *

63 года, 11 месяцев, 7 дней

Четверг, 17 сентября 1987 года

Проверяю глазное дно у доктора Л.М. Она объявляет, что у меня катаракта в начальной стадии. Лет двенадцать-пятнадцать она будет вызревать, до тех пор пока операция не станет насущной необходимостью. На данный момент я ее совсем не чувствую, вижу так же ясно, как и раньше. У вас еще есть время. И потом, сегодня такая операция – пустяк, простая формальность. (Из глубин памяти всплывает образ тети Ноэми в ее квартирке на улице Шанзи. Боясь слепоты, она тренировалась, расхаживая по дому с закрытыми глазами. Когда же она действительно ослепла, то уже не могла ходить.)

* * *

63 года, 11 месяцев 10 дней

Воскресенье, 20 сентября 1987 года

Зачем только я повел Фанни и Маргерит в Музей Человека? Им там все было интересно, они назадавали мне кучу вопросов, вписывавшихся в рамки моей компетенции. Но сегодня ночью Фанни проснулась в ужасе: «Я не хочу умирать! Я не хочу умирать!» Ей приснился один из скелетов с выставки. «Он залез ко мне в кровать!» Она даже описалась от ужаса. Что до меня, то я отметил, что за скелетами там плохо следят: на ребрах и в некоторых сочленениях скопилась пыль, что, возможно, еще больше подчеркивало их загробный вид.

Когда мне было столько, сколько сейчас малышкам, я скелетов не боялся. Более того, скелет из «Ларусса», как и его товарищи – экорше, изображающий мускулатуру, и экорше с кровеносной системой, – были моими приятелями. Мы с папой проводили немало времени в их компании. А самый мой любимый скелет был папин, его впалые виски, его кости, которые так легко прощупывались под слюдяной кожей. Нет, скелетов я не боялся.

* * *

64 года, 1 месяц, 11 дней

Суббота, 21 ноября 1987 года

Ходил за ответом на анализ крови, сделанный по направлению доктора П., и вдруг понял, что ни разу не говорил здесь о такой особенно унизительной для меня процедуре, как вскрытие конверта с анализами. Уже сам факт, что я забыл об этом, красноречиво свидетельствует о стыде, в который повергает меня испытываемый мною ужас. Видели бы в этот момент мои подчиненные своего начальника, полновластного хозяина их карьер! Да уж, хорош, хорош – бесстрашный предводитель, герой Сопротивления, хранитель морального духа в подразделении! Скрючился над конвертом, как трусишка, а в животе – ледяной ужас, как у сапера. И правда, каждый раз я как будто обезвреживаю противопехотную мину. В один прекрасный день этот конверт взорвется прямо у меня в руках. Приложение: смертный приговор. Нет страшнее врага, чем враг внутренний. Вскрыв конверт, я сразу смотрю на первые две строчки: гемоглобин и лейкоциты (уф! в норме, никакой инфекции), затем взгляд перескакивает в самый низ последней страницы, туда, где указан маркер рака простаты, иначе говоря, ПСА – фетиш для мужчин за шестьдесят. 1,64! 1,64, а ведь в прошлом году в то же самое время он был 0,83. В два раза! Конечно, это гораздо ниже верхнего предела нормы (6,16), но все равно – в два раза больше, чем в прошлый раз. За год! То есть, если так пойдет дальше, на будущий год это будет уже 3,28, а еще через год – 6,56, а там и сам рак не за горами, а потом – метастазы повсюду, вплоть до головного мозга! Вот она – бомба, самая настоящая, невидимая и настроенная на определенный час. И если бы только простата! Пусть я ошибаюсь относительно моих простатических перспектив, а сахар? Что мне думать об уровне сахара? Потому что сахар у меня тоже имеется! 1,22 г/л против 1,10 в прошлом году (уже выше нормы!), и он постоянно растет вот уже несколько лет. Значит, впереди – сахарный диабет. Ежедневные уколы, слепота, ампутация ног (он так «укоротился», бедняжка)… Если только креатинин, который и сейчас выше допустимой нормы, не пойдет в наступление первым, а за этим последует полный отказ почек и пожизненный гемодиализ. Безногий обрубок, слепой и привязанный к искусственной почке, – чудесная перспектива! И вы хотите, чтобы я вскрывал этот конверт с улыбкой?!

* * *

64 года, 6 месяцев, 4 дня

Четверг, 14 апреля 1988 года

Проблемная посадка в аэропорту Ванкувера. Сломалось шасси, самолет выехал за пределы взлетно-посадочной полосы, все пассажиры – вверх тормашками, багаж сыплется с полок, на борту паника и т.д., и т.п. У меня дело обошлось без ушибов и, должен сказать, без особого испуга. Как это мы, такие трэсы, решаемся спокойно доверять свою жизнь бездушным предметам (самолетам, поездам, пароходам, автомобилям, лифтам, «американским горкам»), над которыми не имеем ни малейшего контроля? Несомненно, нашу тревогу заглушает количество людей, пользующихся этими средствами. Мы полагаемся на коллективный разум нашего биологического вида. Над созданием этой машины работало столько специалистов, столько умных людей ежедневно доверяют ей свои жизни, так почему бы и мне не последовать их примеру? Добавим сюда довод статистического порядка: пользуясь одним из таких средств, ты рискуешь сломать себе шею намного меньше, чем при переходе улицы. Надо также учитывать еще один соблазнительный момент: фатализм. Мы не прочь доверить свою судьбу механике. Пусть вместо клеток, поголовно подозреваемых в злом умысле, мою судьбу решает невинная машина. Отныне ответы на анализ крови я буду вскрывать на высоте одиннадцати тысяч метров, при турбулентности, а еще лучше – в горящем самолете.

* * *

64 года, 6 месяцев, 5 дней

Пятница, 15 апреля 1988 года

Вспоминается все же разговор с Б.П., летчиком-испытателем, всю жизнь испытывавшим самолеты. Надо быть абсолютно чокнутым, чтобы лезть в это дело, сказал он тогда. Знаете, что мы делаем, когда самолет от вибрации чуть не разваливается в воздухе? Мы его уничтожаем и строим новый, точно такой же, и он не вибрирует – черт его знает почему. Что касается меня, сказал он в заключение, каждый раз, когда вместе с другими пассажирами я выхожу из рейсового самолета, я считаю, что я не «прибыл», а «выбрался».

* * *

64 года, 10 месяцев, 12 дней

Понедельник, 22 августа 1988 года

Прочитал у Плиния в «Естественной истории», что барсуки во время драки якобы задерживают дыхание, чтобы не чувствовать ран, нанесенных противником. Это напоминает мне, как в детстве, пробираясь через заросли крапивы, я старался не дышать, чтобы меня не жгло. Этот прием показал мне Робер. А я рассказал о нем Грегуару. И вот что он ответил: Ты прямо как барсук, дедушка.

* * *

64 года, 10 месяцев, 14 дней

Среда, 24 августа 1988 года

Грегуар с увлечением читает «Тома Сойера», самозабвенно ковыряя в носу. Ноздри? Это пещера Индейца Джо. Козявки? Это спрятанный там клад. Как и у меня, удовольствие от ковыряния в носу навсегда будет у него ассоциироваться с удовольствием от чтения.

* * *

64 года, 10 месяцев, 20 дней

Вторник, 30 августа 1988 года

Все тот же Плиний пишет, что римлянам не разрешалось сидеть при людях скрестив ноги. Это отбрасывает меня на шесть десятков лет назад. Я в коротких штанишках (а может, это не я, а Додо?), и папа еще не окончательно съеден изнутри. У нас гости, чаепитие. Я сажусь в кресло и кладу ногу на ногу – как делают вокруг меня все взрослые. Мама тут же кричит: Веди себя, пожалуйста, прилично! Нельзя сидеть нога на ногу! Вечером в постели я повторяю опыт и обнаруживаю, что это очень приятно – тихонько шевелить пальцами мой крошечный пенис, зажатый между скрещенных ног.

* * *

64 года, 11 месяцев, 15 дней

Воскресенье, 25 сентября 1988 года

Тижо, такой маленький и физически не имеющий ничего общего с «Силачом из Батиньоля» [30] , всегда будет удивлять меня своей мышечной силой, быстротой, точностью и изяществом движений – как у хищника. Вчера вечером мы прогуливали Фанни и Маргерит по набережной Сены. Над нами, играя, вилась чайка, чуть не задевая нас крыльями. Раз, два, а на третий Тижо выбрасывает вверх левую руку и хватает ее прямо на лету.

В глазах птицы – неподдельное удивление. (Самое настоящее – как в мультфильме «Помогите! Я рыба».) Только посмотри на эту красотку! Крутится, крутится вокруг, заигрывает и думает, что ей это так сойдет! Тижо трется носом о клюв красавицы, показывает ее близняшкам, те гладят птицу по спинке, а затем он ее отпускает. Чайка улетает, слегка ошалевшая, но невредимая. Мы продолжаем прогулку, вспоминая разные шутки чисто физического свойства, которые Тижо откалывал, когда был маленьким. Например, вот эту, ему тогда было примерно столько же, сколько сегодня малышкам. Дело было в Бриаке, мы флиртовали с Марианной, как вдруг откуда ни возьмись появляется Тижо и с криками «Смерть фашистам!» и «Да здравствует Сопротивление!» (это было летом сорок третьего) начинает забрасывать нас спелыми фигами. Этакая блицатака. Пока я бежал до фигового дерева, чтобы надавать ему как следует, он успел залепить мне в глаз, в лоб, в челюсть и скрыться. Ни о каком дальнейшем флирте с Марианной не могло быть и речи, я весь был облеплен липкой мякотью, так что ко мне тут же со всей округи слетелись осы, которых она панически боялась. Мне пришлось отмываться с ног до головы, а всю одежду отправить в стирку. В конце летнего сезона фиги становятся плотными и мягкими одновременно, от удара они взрываются как гранаты, разбрызгивая сок, который тут же залепляет все отверстия. Не говоря о семечках в волосах. И о клочьях кожицы, которые приклеиваются к коже, создавая впечатление кровоточащих ран! Обстрел спелыми фигами равноценен обмазыванию смолой на американском Диком Западе. Месть моя была ужасна. В нацистском духе – если коротко. Холодное подавление сопротивления, как делают оккупанты. Я заготовил побольше боеприпасов, подловил Тижо, когда он меньше всего этого ожидал (он шел относить молоко Дувье), привязал его к платану Пелюша и зачитал – по-немецки! – смертный приговор. Он выкрикнул «Да здравствует Франция!» и все время, пока я его расстреливал, держался стоически – не хуже андерсеновского Оловянного солдатика, про которого я читал ему накануне вечером. Он думал, что на этом его мучения и закончатся, бедняга. Как бы не так! Превратив его в ходячую банку варенья, я отвязал его, окунул в поилку для скота Дувье и принялся отскребать с головы до ног. Нет, солдатику до него далеко! Чистоплотность никогда не была его сильной стороной, да и в семье у него за этим мало следили. Вода была такая холодная, а наказуемый так громко стучал зубами, что палач почувствовал даже нечто похожее на угрызения совести.

Ты не любил мыться, когда был маленьким? – спрашивает Маргерит. – Я? Маленьким? – отвечает Тижо, привстав на цыпочки, – я никогда не был маленьким!

* * *

64 года, 11 месяцев, 16 дней

Воскресенье, 26 сентября 1988 года

Этьен ругает на чем свет стоит ортодонтов за то, что они заставляют хорошеньких женщин чуть ли не до старости носить брекеты. Он по-настоящему злится, что с ним теперь случается все чаще.

– Нет, ты только посмотри на этих молодящихся старушек – рот не закрывается от железок! И ведь они идут на это, идиотки несчастные! Черт знает что такое! Если бы это еще имело какой-то смысл! Так нет же, одна погоня за модой! И деньги, все время эти чертовы деньги! Нет, в девятнадцатом веке было лучше!

– При чем тут зубы и девятнадцатый век?

Он испепеляет меня взглядом.

– Да при том, что тогда была профилактика, мой милый! Моя бабушка по материнской линии – ну, ты знаешь, знаменитая тетя Клотильда, жена колониального губернатора, она родилась около 1870 года, – так вот она лечила прокаженных в Сомали. Как-то раз, это было году в двадцать седьмом или двадцать восьмом, мне тогда было года четыре, а может, пять, она сует мне под нос руку прокаженного – такой полуразложившийся обрубок (у него уже не было трех пальцев – указательного, среднего и большого) и спокойно так говорит: Видишь, Этьен, что будет, если ты не перестанешь сосать палец? Вот какая была профилактика в девятнадцатом веке! В конечном счете в этом было меньше дикости, чем в железках, которые все носят во рту, и было о чем поговорить.

Тижо тоже вне себя (тот же разговор, та же тема):

– Да родители не зубы своим деткам исправляют, а запихивают им в рот «пояс целомудрия»! Ты не замечал, что они напяливают на них этот ужас, как только у тех начинают набухать железы? Эти штуки – верный способ обеспечить сексуальный мир в семье! Какие уж тут поцелуи взасос, когда рот у тебя набит колючей проволокой! Кастрация в чистом виде, притом простейшим способом! Беднягам и в зеркало-то на себя страшно взглянуть! И самое мерзкое, что родители с умилением продолжают считать этих калек детьми!

ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН

...

В сущности, моя милая, сейчас мне даже забавно, что я всю жизнь вел этот дневник. Что вовсе не означает, что я считаю забавным его.

7 65лет – 72 года (1989—1996)

Мне надо было бы вести дневник моих провалов в памяти.

65 лет, 9 месяцев, 2 дня

Среда, 12 июля 1989 года

Чинил лопнувшую велосипедную шину для Грегуара и поранил себе палец. Поставил на камеру заплатку, стал вправлять шину в обод, как вдруг отвертка соскочила и распорола мне палец. Кровь рекой, боль дикая. До дурноты. Поскольку дело было в воскресенье, Грегуар предложил пойти к отцу его школьного приятеля Александра, врачу по профессии. Доктор встретил меня любезно и принялся за работу. Ничего страшного, сказал он, связки не задеты. Но надо наложить несколько шовчиков. Ладно. Александра нет дома, и Грегуару даже «интересно» присутствовать при этой починке. Добрый доктор достает шприц, чтобы сделать мне обезболивающий укол. Я отказываюсь под предлогом, что нам некогда, что Грегуара ждут на старте велопробега, от которого зависит его карьера велогонщика. Вы уверены? Шить по живому? Пальцы очень сильно иннервированы, знаете ли! Ничего, ничего! Все будет хорошо. Доктор колет первый раз, протягивает нить, колет второй, а на третий я теряю сознание. Буду знать, как изображать героического дедушку перед юным Грегуаром, которого, кстати, никто нигде не ждал. Вне всякого сомнения, не будь его рядом, я согласился бы на анестезию.

На обратном пути Грегуар объявляет мне о своем решении стать доктором, когда вырастет. На мой вопрос, с чего это он вдруг так решил, он отвечает: Потому что я не хочу, чтобы ты умирал. Естественно, его ответ угодил мне в самое сердце, несколько приглушив дергающую боль в раненом пальце. (Правильнее было бы написать: «…угодил мне прямо в палец, несколько приглушив биение сердца».) Что за радость для взрослого столкнуться с такой чистой детской любовью! Размышлял над этим сегодня вечером, и моя радость омрачилась горем, тем самым горем, которое придется испытать Грегуару над моей могилой, когда он будет проклинать бессилие своего врачебного искусства. Потому что в его возрасте я тоже чувствовал себя гарантом вечности. Я не хотел, чтобы Виолетт умирала. Молва предрекала Виолетт неминуемую смерть («с ее любовью к выпивке она долго не протянет!»), но моя бдительная любовь позволяла ей рассчитывать на бессмертие. Вены, тучность, влажные губы, нездоровая краснота, затрудненное дыхание и то, что мама называла ее «гнилостным духом», говорили не в пользу долгожительства. Но я-то видел ее совсем другой. Виолетт была для меня могучим телом, в тени которого обретал тело я сам. Я вырос под ее пахучим крылом. Мое желание жить родилось от ее жизненной силы, бешеное желание покончить со своими страхами питалось ее мужеством, а стремление накачать себе мускулатуру было вызвано желанием ее удивить. Это благодаря ей, ее взгляду я перестал быть призраком отца, перестал натыкаться на мебель, перестал бояться зеркал, не тонул больше в собственной тени: из еле живого мальчика она сделала ловкую обезьяну, глубоководную рыбу, быстроногого зайца. Я, ее «дружочек», одержавший полную победу над страхом, нырял со скал и без содрогания мог держать в руках живую рыбу. Даже когда ее не было рядом, мне случалось устраивать себе испытания, чтобы после снискать ее уважение: погладить разъяренную цепную собаку, сходить на ярмарку или на автородео («поезд-призрак» и «американские горки» – хорошие «ловушки для страха»), отказаться от общения с Додо в самые тоскливые минуты, когда он был мне просто необходим. Да-да, и это получилось у Виолетт: я признал наконец, что мой младший брат Додо – просто выдумка! Виолетт дала мне санкцию на жизнь, и под моей защитой она никогда бы не умерла! Но она умерла.

* * *

65 лет, 9 месяцев, 3 дня

Четверг, 13 июля 1989 года

Сегодня, когда я снова думаю об этом, получается, что и своим желанием жить в пансионе я обязан Виолетт: А теперь, дружочек, когда у нас вокруг фонтанчика пробилась травка, надо бы тебе переселиться в какое-нибудь заведение. Чтобы учиться по-настоящему! Не растрачивать понапрасну твои способности! Вот увидишь – тебе понравится. Ты у нас высоко взлетишь!

* * *

65 лет, 10 месяцев

Четверг, 10 августа 1989 года

Вспомнился Манес, как он бросил меня в воду, чтобы я научился плавать, чего ни он, ни Виолетт сами не умели. Ты расслабься, стань таким же мягким, как Альбер, когда падает со стула (Альбер – местный пьянчужка), и тогда ты сам всплывешь, как его пробки. Бесконечно доверяя Виолетт, я расслаблялся, становился «мягким» и действительно всплывал на поверхность, а потом с грехом пополам, лежа на вытянутых руках Манеса, изображал «сажёнки», повторяя движения, которые показывала мне Виолетт. Лягушка, лягушка, говорила Виолетт, делай как лягушка! Так я и научился плавать – подражая лягушкам. (Академический кроль Фермантена будет позже.) Манес, брось меня в речку! Только не в водоросли, там не глубоко! В омут, в омут! Завтра ты бросишь меня в омут, поклянись! А почему ты сам не прыгаешь? Да потому что мне страшно, черт побери! Чудесное превращение – страх сменяется ликованием: брось меня дальше, выше, еще, еще, и каждый раз – чуточка опаски превращает страх в храбрость, храбрость – в радость, радость – в гордость, гордость – в счастье. Еще, еще, вопили Брюно, Лизон и Грегуар, когда я, в свою очередь, швырял их в омут. Еще, еще, кричат сегодня Фанни и Маргерит.

* * *

66 лет, 1 месяц, 1 день

Суббота, 11 ноября 1989 года

Провалы в памяти повторяются все чаще… Внезапный блок посреди фразы, тупое молчание перед незнакомым человеком, радостно выкрикнувшим мое имя, смущение перед женщиной, которую я любил когда-то и чье лицо сегодня ничего мне не говорит (хотя их было не так уж и много!), названия книг, которые вылетают из головы, как только ты хочешь их процитировать, потерянные вещи, обещания что-то сделать, за невыполнение которых тебя постоянно упрекают… Все это и раньше мне было не по душе, а теперь и вовсе не нравится. Но больше всего меня раздражает это звериное состояние, когда тебе приходится все время быть настороже из страха забыть то, что хотел сказать, даже в самом начале разговора! Своей памяти я не доверял никогда. Конечно, я почти слово в слово помню все, чему учил меня в детстве отец, но сегодня я думаю, не было ли это в ущерб всему остальному: именам, лицам, датам, местам, событиям, прочитанным книгам, обстоятельствам и т.д. Этот перекос создал трудности для моей учебы и карьеры, хотя никто этого и не замечает. Потому что в разговорах я быстро научился заменять недостающее слово перифразой. Благодаря чему прослыл болтуном. Перифразируя, ты ведь говоришь гораздо больше собеседника – это похоже на охотничью собаку, что, уткнувшись носом в землю, выписывает зигзаги, пробегая расстояние в двенадцать раз больше, чем ее хозяин.

На сегодняшний день память служит мне исключительно для запоминания случаев, когда она отказывала. Помни, что у тебя плохая память!

* * *

66 лет, 1 месяц, 21 день

Пятница, 1 декабря 1989 года

Хорошо спалось, как всегда в дождь.

* * *

66 лет, 2 месяца, 15 дней

Понедельник, 25 декабря 1989 года

Много выпил в сочельник. Много ел. Не хотел, а ел. За разговором. Много смеялся. В общем, как молодой. Были Лизон, Филипп, Грегуар и кое-кто из друзей. Мона превзошла саму себя. В результате – ночью приливы, утром – головокружение. Вся комната вертится волчком. Особенно когда лежу. Сяду – все останавливается. Только никаких резких движений! Стоит сесть или встать слишком резко или повернуть резко голову, как карусель начинается снова. Я – шаткая ось, вокруг которой вращается мир. Как назывались эти тяжелые металлические волчки в моем детстве? Их еще запускали при помощи бечевки, и они вертелись на качающемся металлическом пруте?

* * *

66 лет, 2 месяца, 16 дней

Вторник, 26 декабря 1989 года

Гироскоп! Это называлось гироскоп! Сегодня утром такой гироскоп все еще вертится внутри меня, но вокруг все уже стоит на месте.

* * *

66 лет, 3 месяца, 8 дней

Четверг, 18 января 1990 года

Короткое головокружение, когда ступаешь на гололед, хотя и не скользишь. Ставлю сначала одну ногу, потом другую. Руки в поисках равновесия поднимаются вверх. Хотя соль, рассыпанная муниципальными службами, сделала свое дело – лед стал шершавым, серым, безопасным, совершенно не скользким. Но чтобы снова почувствовать себя уверенно, мне все же хочется добраться до чистого асфальта – до противоположного тротуара. Значит, я обладаю некой «культурой головокружений» и, как всякий носитель определенного знания, становлюсь жертвой ошибочных толкований.

* * *

66 лет, 7 месяцев, 9 дней

Суббота, 19 мая 1990 года

Вернувшись из Соединенных Штатов, Брюно был срочно вызван в коллеж: Грегуар якобы увлекся игрой в «шарф» – это такое удушение понарошку, жертвой которого стало уже несколько человек. Понятное дело, администрация страшно взъелась на Грегуара и его товарищей по игре. Им грозит исключение. Брюно обеспокоен, он недоумевает по поводу «смертельных устремлений», свойственных современным детям вообще и Грегуару в частности. Ответ Грегуара окончательно сбивает его с толку: Да ничего такого тут нет! Просто это жутко приятно, вот и всё! (Конечно, когда ребенок видит отца два-три раза в год, его не очень тянет на откровенность.) Мне же эта история напомнила похожую игру, в которую в этом же возрасте мы играли с Этьеном. В сущности, это была та же самая игра. Мы только иначе имитировали удушение, а цель была та же самая: этакое заигрывание с сознанием, попытка подойти к пределу, за которым следует обморок, или даже перейти его. Для этого мы прерывали друг другу дыхание: один надавливал другому на грудь, а тот в это время делал глубокий выдох, чтобы выпустить из легких весь воздух. Результат не заставлял себя ждать: игрок тут же вырубался. Чудесное ощущение: головокружение, потом – потеря сознания в чистом виде. Как только «задушенный» приходил в себя, он помогал испытать то же самое своему товарищу. Мы обожали это – терять сознание! Знали ли об этом взрослые? Не помню. Так что у игры в «шарфик» есть предшественники. Я дал Грегуару маленький урок анатомии – сонные артерии, шейные вены и все такое, – чтобы он понял, как это опасно. Он спросил, почему же это так приятно, если от этого можно умереть. Я не стал отвечать, что в этом и есть объяснение. Рассказал ему о чувстве опьянения, которое вызывается недостатком кислорода в крови, и о том, какую опасность это представляет для головного мозга. Тот же эффект, что при погружении на большую глубину или подъеме на большую высоту, оба эти вида спорта считаются опасными и требуют постоянного контроля. Оставшись снова наедине с Брюно, я спросил его, неужели в возрасте Грегуара он никогда не играл ни во что подобное. Никогда в жизни! Ну-ну, и эфир не нюхал, чтобы немного отключиться? Помнится, я как-то у тебя в комнате почувствовал похожий запах… Брось, папа, это совсем другое дело! Да нет, не другое, и я тогда был так же встревожен, как он сегодня.

* * *

66 лет, 7 месяцев, 13 дней

Среда, 23 мая 1990 года

Реакция Тижо, когда я рассказал ему историю с Грегуаром, включая урок анатомии: Повезло твоему внучку, что у него такой дедушка! Манес, например, чтобы рассказать ему о кровеносной системе, зарезал бы свинью. Впрочем, эта игра в «шарфик» ничуть Тижо не удивила. Он считает, что все эти удушения, пятновыводители, клей, эфир, лак и что там еще нюхают, являются составными частями эволюционного процесса, который, заканчиваясь современными наркотиками и алкоголем, служит старой как мир навязчивой идее: взглянуть, что же кроется там, по ту сторону проклятого переходного возраста, и узнать, есть ли хоть какой-то просвет в окружающем мраке. А потом, увлекшись разговором, Тижо спрашивает: Ну а ты? Вот ты дожил до солидного возраста, ты знаешь, к чему идешь?

* * *

66 лет, 8 месяцев, 25 дней

Четверг, 5 июля 1990 года

По пути в Мерак заскочили к Этьену с Марселиной. Этьен – нахмуренный лоб, пристальный взгляд, замедленные движения, но нас встретил с улыбкой. Хотя, если честно, улыбался только его рот, непроизвольно, этакой улыбкой-реминисценцией, как будто он вспоминал, как улыбался когда-то. А вот имени Моны он вспомнить не смог. Начиная фразу, он заканчивает ее словами: «и все такое, понимаешь?». Понимаю, мой старый друг, понимаю…

Марселина призналась нам по секрету, что болезнь Этьена быстро прогрессирует. Потеря памяти, конечно, неловкость в некоторых движениях, но больше всего ее пугают припадки ярости, которые находят на него при малейшей непредвиденности: затерявшаяся вещь, телефонный звонок, бланк, который нужно заполнить. Он не выносит неожиданностей, говорит она, малейшая помеха приводит его в бешенство.

Единственное, что действует на него успокаивающе, это его коллекция бабочек. Последний очаг сопротивления в разгромленной крепости. Иди, взгляни на моего аполлона. Я в очередной раз поражаюсь несоответствию этих огромных пальцев и деликатности, с которой они манипулируют тончайшим бархатом своих жертв. Перед расставанием он говорит мне по секрету: Только не говори Марселине, но мне конец. И добавляет, указывая на свой череп: Голова.

* * *

66 лет, 10 месяцев, 6 дней

Четверг, 16 августа 1990 года

«Поллюция», объявляет Мона, загружая простыни мальчиков в стиральную машину. Ночная? И дневная тоже, говорит она, отправляя туда же пару грязных носков и двое заскорузлых от спермы трусов.

Ну да, для соплей придумали носовые платки, для слюны – плевательницы, для экскрементов – бумагу, для мочи – судно, для «слез Возрождения» – тонкий хрусталь, а для спермы – ничего. Так что, когда подросток мужает и семя у него начинает изливаться где попало, ему приходится скрывать конфуз при помощи подручных средств – простыней, носков, туалетных рукавичек, полотенец, кухонных и банных, носовых платков, бумажных салфеток, черновиков сочинений, страниц из дневников, фильтров для кофе, все идет в дело, даже шторы, даже половые тряпки и ковры. Поскольку источник этот неиссякаем, а поводы для семяизвержения – неисчислимы и непредсказуемы, все, что нас окружает, превращается в тайный спермосборник. Абсурд. Срочно требуется изобрести некий сосуд для сбора спермы и вручать его мальчикам в день первого семяизвержения. Это событие надо оформить соответствующим ритуалом, оно должно стать поводом для семейного торжества, виновник которого наденет украшение на шею и будет носить с не меньшей гордостью, чем часы, вручаемые в день первого причастия. И подарит его своей невесте в день помолвки, заключила Мона, которой мой проект показался интересным.

* * *

66 лет, 10 месяцев, 7 дней

Пятница, 17 августа 1990 года

До недавнего времени слово «поллюция» (от латинского polluere – «осквернять») обозначало непроизвольное ночное семяизвержение, называемое еще сперматореей. Избрание этого слова, этого самого – «поллюция», – для обозначения загрязнения окружающей среды ядовитыми отходами производства относится к 1960-м годам, когда весь этот индустриальный бардак достиг апогея.

* * *

66 лет, 10 месяцев, 9 дней

Воскресенье, 19 августа 1990 года

В юности всегда остается неуверенность: а стану ли я мужчиной? Летом мою сперму принимали на себя листья платана. Не слишком удобно.

* * *

66 лет, 10 месяцев, 23 дня

Воскресенье, 2 сентября 1990 года

Конец школьных каникул. Дети пошли в школу, а мы остались выжатые как два лимона. Силы исчерпаны, и вот мы – как два пустых колодца. Сколько энергии тратят они между восходом и заходом солнца! Глядя на это, уже устаешь как собака! Их тела только и знают, что расходовать, в то время как наши перешли уже на режим суровой экономии. За две недели все наши жизненные запасы ушли на них. Эти ребятишки укорачивают нам жизнь, говорю я Моне. И мы валимся на постель совершенно без сил. Куда делось неутолимое желание, давшее жизнь этим новым поколениям? Я лежу обмякший, как тряпка, а Мона – сухая, как ветер пустыни.

* * *

66 лет, 10 месяцев, 24 дня

Понедельник, 3 сентября 1990 года

Кстати, я смотрю, что ничего не написал здесь о том, как с годами таяло наше с Моной желание. Дело не в том, сколько лет мы уже не занимаемся любовью (тема для глянцевого журнала), а в том, как после постоянных совокуплений наши тела смогли плавно перейти к нынешнему состоянию, когда мы получаем наслаждение только от тепла друг друга. Это постепенное угасание желания, похоже, не повлекло за собой психологической травмы, так, небольшая досада от того, что наши интимные органы перестали общаться между собой. В первые наши месяцы мы занимались любовью по несколько раз на дню, потом всю молодость мы делали это каждую ночь (за исключением последних месяцев беременности, отведенных на то, что Мона называла «окончательной отделкой изделия»), и так не меньше двух десятков лет – для нас было немыслимо засыпать вне друг друга, потом мы стали делать это реже, потом почти перестали, потом совсем перестали, но наши тела по-прежнему переплетаются во сне, моя левая рука обнимает Мону, ее голова покоится в выемке моего плеча, нога закинута поверх моих, рука лежит у меня на груди, наша обнаженная кожа соприкасается, наше тепло, наше дыхание, наш пот смешиваются, образуя этот особый аромат – запах супружеской пары… Наше желание угасло под ароматным покровом нашей любви.

* * *

67 лет, 3 месяца, 2 дня

Суббота, 12 января 1991 года

Возвращаясь от Вернов, сломал зуб. Никаких сомнений: верхний левый моляр. Язык отправляется на разведку, нащупывает подозрительный край, отступает, потом опять возвращается: так и есть, во рту у меня образовался горный пик. Одним зубом меньше. Куриное филе, запеченные кабачки, черничный пирог, вялый разговор, вроде бы зубу не с чего ломаться. Вот она – настоящая старость. Неожиданные поломки. Ногти, волосы, зубы, шейка бедра – мы рассыпаемся в прах в мешке нашего тела. Припай медленно отделяется от полюса, но бесшумно, без этого ледяного скрежета, что раздирает полярную ночь. Стареть – значит наблюдать за этим таянием. Он весь истаял, говорила мама о каком-нибудь больном старике. А еще она говорила: От него осталась одна тень, того и гляди отлетит. И я ребенком представлял себе восьмидесятилетнего старца, легкой тенью взмывающего в небо. Про умерших Виолетт говорила: Такой-то ушел, а я думал: куда ушел?

* * *

67 лет, 3 месяца, 15 дней

Пятница, 25 января 1991 года

Кстати, о зубах. Я собирался пообедать с ЖМЛ, моим любимчиком в последние годы работы в министерстве. Не получилось, он не смог прийти. Прислал записку с извинениями, вот такую: «Подвергнувшись вчера зверскому нападению дантиста, который скрылся, прихватив все мои четыре зуба мудрости, я, увы, не смогу сегодня встретиться с вами, даже чтобы похлебать жидкой кашки. Раздайте мою порцию нуждающимся и выпейте за упокой моей души. ЖМ».

Этот паренек всегда был отчаянным (это же надо – удалить все зубы мудрости за один раз!), но умел с достоинством переносить последствия своего безрассудства. И дипломат он был решительный, смелый, единственный в своем роде, я больше таких не знаю.

* * *

67 лет, 4 месяца, 13 дней

Суббота, 23 февраля 1991 года

Когда я поворачиваюсь на бок, занимая определенное положение, которое теперь, учитывая многолетний опыт, нахожу без труда, то чувствую, как сердце начинает биться в глубине моего уха, на которое всем своим весом давит голова. Негромкое равномерное постукивание, дружеская поддержка, успокаивающие звуки, под них я засыпаю с самого раннего детства, и их не в силах заглушить даже мой тиннитус.

* * *

67 лет, 9 месяцев, 5 дней

Понедельник, 15 июля 1991 года

Грегуар – большой шутник. Они с Филиппом, его школьным приятелем, поехали на уикенд к Тижо. И не нашли ничего лучше, как натянуть на унитаз прозрачную пленку, которую взяли на кухне. Рано утром Тижо, сонный, со слипающимися глазами, поднялся с постели, чтобы пописать. Результат ясен – потоп, крики. Мальчишкам попало, конечно, но Тижо до сих пор смеется, когда вспоминает эту историю.

* * *

67 лет, 9 месяцев, 8 дней

Четверг, 18 июля 1991 года

Одна из любимых шуток Грегуара: Я иду по коридору, как вдруг из какого-то укрытия появляется рука с моей собственной фотографией и преграждает мне путь. Разумеется, я вздрагиваю. Из чего Грегуар делает вывод: Бедный дед, ты такой страшный, что сам себя пугаешься! Согласно ритуалу, я должен за ним погнаться, поймать его и в отместку щекотать, пока он не запросит пощады. После чего я разглядываю фотографию. И каждый раз поражаюсь одному и тому же: чем она новее, тем труднее мне себя узнать. А вот если фотография старая, я тут же вижу, что это – я.

Последний снимок Грегуар сделал и отпечатал собственноручно недели две назад. Чтобы признать на ней себя, я вынужден восстановить всю сцену (молниеносно, конечно, но все равно – восстановить): Мерак, библиотека, окно, тис, день, кресло, в кресле – я, слушаю музыку. Судя по твоей трагико-меланхолической физиономии, это наверняка Малер. Смотри-ка, ты, оказывается, можешь по выражению лица угадать, какую музыку человек слушает? Конечно. Вот когда ты слушаешь этого поляка, как его, Пендерецкого, ты похож на брошенный кубик Рубика.

* * *

67 лет, 9 месяцев, 10 дней

Суббота, 20 июля 1991 года

Грегуар, кроме всего прочего, считает, что музыку я слушаю мало. Ты зря лишаешь себя такого «физического причастия», дедушка (sic). На, прочитай вот это. И сует мне под нос какой-то испанский текст, который прислал ему друг по переписке Хоакин Солано.

...

«Человек подобен сложному музыкальному инструменту, уникальному, тонко настроенному. Каждый атом, каждая молекула, каждая клетка, каждая ткань, каждый орган его тела беспрерывно генерируют частоты, соответствующие его физической и эмоциональной жизни. Человеческий голос, будучи индикатором телесного здоровья, устанавливает связь между людьми и космосом.

Тот, кто порождает красоту, играя на музыкальном инструменте, кто порождает музыкальную гармонию, постигает изнутри, что есть истинная гармония – гармония человека».

Маэстро Хосе Антонио Абреу

[31]

.

* * *

67 лет, 9 месяцев, 17 дней

Суббота, 27 июля 1991 года

Три часа просидел в шезлонге, читая детектив, и едва поднялся, тяжело опершись о подлокотники. Ноги затекли, больно. Несколько секунд было такое ощущение, что меня затерло во льдах. Мое тело становится препятствием между мной и окружающим миром.

Вспоминаю дядю Жоржа в последние годы: так и вижу, как он сидит в кресле и болтает обо всем и ни о чем, глаза сверкают, руки порхают, как стрекозы. Точно такой, каким был в сорок или пятьдесят лет. Но как только он поднимался, слышно было, как трещат его колени, спина, бедра. Сидя – молодой человек, стоя – согбенный старик, скривившийся от боли и ближе к концу попахивающий мочой. Но до конца сохранивший изящную способность не принимать ничего всерьез. С возрастом, говорил он (цитируя не помню уже кого), неподвижность суставов становится «беглой».

* * *

67 лет, 9 месяцев, 18 дней

Воскресенье, 28 июля 1991 года

И все же, откуда у меня это чувство неизменности? Все портится, приходит в упадок, но радость бытия никуда не девается, она постоянна. Я размышлял об этом вчера, когда смотрел на шагавшую впереди меня Мону. Мона и ее «королевская стать», как говорит Тижо. За те сорок лет, что я иду за ней, ее тело, конечно, отяжелело, потеряло гибкость, но – как бы это сказать? – оно отяжелело вокруг ее походки, которой как раз ничего не сделалось, и я по-прежнему испытываю огромное наслаждение, когда смотрю, как идет Мона. Мона и ее походка.

* * *

68 лет, 8 дней

Пятница, 18 октября 1991 года

Один из подопечных Тижо, бывший легионер, потерявший ногу в Алжире, зашел к нему на костылях. А где твоя искусственная нога? – спрашивает Тижо. Тот мнется, не говорит. Запасшись терпением, Тижо выслушивает путаный рассказ, к концу которого становится ясно, что имела место попойка, а потом семейная ссора, и после очередной затрещины супруга хлопнула дверью. Свалила то есть и унесла с собой протез! Как ты думаешь, спрашивает меня Тижо, какое заключение сделал из этого мой легионер? (Ну, честно говоря…) Так вот: Наверно, она и впрямь меня еще любит, раз прихватила мою ногу? И во всем этом Тижо видит не идиотизм, а неутолимую жажду быть любимым.

* * *

68 лет, 3 месяца, 26 дней

Среда, 5 февраля 1992 года

Больно в щиколотке. Сходил к ревматологу, тот направил меня к ортопеду, которая, осмотрев мои ступни, заявила: Танцевать вы, конечно, не умеете. Я согласился. Ничего удивительного, подошва вашей правой ноги имеет только три точки опоры (показывает), а должна опираться на всю плоскость. Таким образом, оказывается, что моя неспособность к танцам, которую я всегда объяснял своим недостаточным «воплощением», имеет банальную механическую причину. И тут я слышу свой голос, объясняющий ортопеду, что, тем не менее, занимался в юности боксом, играл в теннис и был непревзойденным игроком в вышибалы! Нелепость и смехотворность этой фразы производят внутри меня такой тарарам, что ответа ортопеда, возможно, чисто технического, я уже не слышу. Вышибалы! (О, Виолен!) Какого черта в шестьдесят восемь лет мне вдруг вздумалось выставить себя асом по вышибалам, когда и игру-то эту наверняка никто уже и не помнит? Размышляя об этом уже на спокойную голову, я снова представил себя на школьном дворе: вот я играю в эту игру, быструю, с такими жесткими правилами: надо уметь уворачиваться, уклоняться, где перехватить мяч, где схитрить, где сойтись в рукопашную, остаться в одиночку на поле и все равно разделать противника под орех, оказаться под обстрелом с обеих сторон и все равно выдержать – потому что ты должен быть ловким, боеспособным, непотопляемым. Ах! что за радость, что за чисто физическое удовольствие! Такой восторг! Каждая игра была для меня новым рождением. Вот это-то рождение я и прославляю, когда хвастаюсь своими непревзойденными успехами игры в вышибалы!

* * *

68 лет, 7 месяцев, 20 дней

Суббота, 30 мая 1992 года

Застукал Грегуара за мастурбацией: у него в руке – орудие преступления, у меня – дверная ручка. Оба страшно смутились. И совершенно зря, как говорится, если желание не умещается в руке, то это не желание, а всего лишь мечта. Весь день я мучился от тяжелого чувства, что вторгся туда, куда не должен был вторгаться. Влез в душу к недозрелому юнцу, который пытается вырваться из детства, вытягивая себя оттуда за собственный пенис. В тот вечер я перевернул вверх дном весь чердак, пока не нашел нашего «гуська» – эротическую настольную игру «Кто первый потеряет девственность», которую мы с Этьеном придумали в пансионе. Я вызвал Грегуара на поединок. Он разбил меня вчистую. Добравшись до двенадцатой клетки («Случайно наткнувшись на ваше испачканное белье, дядя Жорж поздравляет вас с превращением в мужчину»), он одарил меня улыбкой, полной глубокой благодарности. Игру я ему подарил.

* * *

68 лет, 8 месяцев, 5 дней

Понедельник, 15 июня 1992 года

Вчера гулял в одиночестве по Люксембургскому саду. Какая-то женщина, еще молодая, радостно окликает меня по имени, спрашивает, как Мона, целует и идет своей дорогой. Кто это? Вечером, выходя из «Старой голубятни» [32] , так и не смог найти двух-трех определяющих слов во время словесного поединка с Т.Э. Пошел за машиной в паркинг у Сен-Сюльпис и ошибся этажом, поднимался, спускался, ходил кругами… Что же у меня с головой? Удивляюсь, что так мало писал об этих провалах в памяти, которые отравляют мне жизнь. Должно быть, я считал, что это всё проблемы психологического порядка. Глупости! Самое что ни на есть физическое явление! Дело в электричестве, нарушились контакты в мыслительной цепи. Несколько синапсов перестали выполнять функцию проводников между соответствующими нейронами. Путь отрезан, мост обрушился, чтобы отыскать затерявшееся воспоминание, приходится тащиться в обход, делать крюк в двадцать пять километров. Конечно же, это – чистая физика!

* * *

68 лет, 8 месяцев, 6 дней

Вторник, 16 июня 1992 года

Мне надо было бы вести дневник моих провалов в памяти.

* * *

68 лет, 10 месяцев, 1 день

Вторник, 11 августа 1992 года

Фанни, которой только что исполнилось одиннадцать и которая лучше, чем Маргерит, знает, что такое скука, спрашивает, так же ли долго тянется для меня время, как для нее. На данный момент в семь раз быстрее, говорю я, но это всегда по-разному. Она возражает, что «с точки зрения часов» (sic) время должно быть одинаковым – что для нее, то и для меня. Так-то оно так, говорю, но мы с тобой не часы, у которых, по моему мнению, нет никакой точки зрения на что бы то ни было. И прочел ей маленькую лекцию о субъективном восприятии времени, из которой она узнала, что наше представление о длительности полностью зависит от времени, прошедшего с нашего рождения. Тогда она спрашивает, правда ли, что каждая минута пробегает для меня в восемь раз быстрее, чем для нее. (Ой-ой-ой, дело усложняется.) Нет, отвечаю я, если я провожу эти минуты у зубного врача, а ты – играешь с Маргерит, они могут показаться мне гораздо длиннее, чем тебе. Долгое молчание. Слышно, как скрипят колесики в ее головенке, пока она пытается уяснить понятия сопряженности и целостности, и я замечаю, что, размышляя, она хмурится точно так же, как Лизон в ее возрасте. В конце концов она делает мне следующее предложение: Давай вместе смотреть на стрелку часов, чтобы заставить время идти с одной и той же скоростью – для тебя и для меня. Что мы и проделали, проведя эту общую для нас минуту в торжественном молчании, как во время поминальной службы. В сущности, это и было поминовение, потому что этот разговор вполголоса напомнил мне лекции по «малой философии», которые нашептывал мне отец шестьдесят лет назад (а кажется, будто вчера) под тиканье этих самых часов. Минута прошла, Фанни чмокает меня в щеку и, убегая, говорит: Дедушка, я так люблю скучать вместе с тобой.

* * *

69 лет

Суббота, 10 октября 1992 года

Ужин среди своих по случаю моего дня рождения. «Мой день рождения» – детское выражение, с которым мы не расстаемся до последнего часа.

* * *

69 лет, 9 месяцев, 13 дней

Пятница, 23 июля 1993 года

Я и забыл, что у Монтеня не было памяти:

...

Поразительные и бесценные услуги оказывает нам память, и без нее наш ум почти бессилен. Я, однако, лишен ее начисто. (…) И если мне требуется произнести сколько-нибудь значительную и длинную речь, я вынужден прибегать к убогой и жалкой необходимости выучивать наизусть, слово за словом, все, что я должен сказать; в противном случае я не смогу держаться подобающим образом и не буду обладать должной уверенностью в себе, испытывая все время страх, как бы моя слабая память не подвела меня. Но этот способ для меня нисколько не легче; три стиха я учу три часа… (…) И чем большим недоверием я к ней проникаюсь, тем больше она мне изменяет; она служит мне гораздо лучше, когда я о ней вовсе не думаю. Нужно, чтобы я увещевал ее без нажима, ибо, когда я на нее наседаю, она начинает сдавать, а если уж она начала спотыкаться, то чем больше я понукаю ее, тем больше она хромает и путается; она служит мне в свой час, а не в тот, когда нужна мне… Если я отважусь, выступая с речью, отклониться хоть на самую малость от моей путеводной нити, я непременно утрачу ее (…). И даже людей, находящихся у меня в услужении, мне приходится называть либо по занимаемой ими должности, либо по месту, откуда они родом, ибо мне чрезвычайно трудно запомнить их имена (…). И если мне суждено еще пожить на свете, то я отнюдь не уверен, что не забуду своего имени (…).

Мне случалось не раз и не два забывать пароль, за три часа до того данный мною самим или полученный от кого-либо другого; случалось забывать и о том, куда я спрятал свой кошелек (…). Я помогаю себе терять то, за что держусь особенно цепко. (…) Я листаю книги, но вовсе не изучаю их; если что и остается в моей голове, то я больше уже не помню, что это чужое; и единственная польза, извлекаемая моим умом из таких занятий, это мысли и рассуждения, которые он при этом впитывает. Что же касается автора, места, слов и всего прочего, то все это я сразу же забываю.

«Опыты», книга II, глава 17 [33]

На ту же тему (Теренций, «Евнух», акт I, сцена 2):

...

Кругом в дырах, повсюду протекаю я [34] .

* * *

70 лет и 7 дней

Воскресенье, 17 октября 1993 года

После ужина Маргерит устроила «нам» приступ астмы с бронхиальным кашлем. Душераздирающим. Глядя на нее, мне самому было больно: я так и видел ее расползающиеся по ниткам легкие. Моне пришлось прекратить веселое чтение Роальда Даля (она читала нам вслух). Кстати, приступ у Маргерит начался именно от смеха. Злючка Фанни: Иди кашлять в другую комнату! Растерянная Лизон не знала, чем помочь дочке. С ней это случается все чаще и чаще, говорит она. И тут, бог весть как, я понял, что надо делать. Чисто интуитивно, но это сразу перешло в уверенность. Я взял из рук у Моны книжку и протянул Маргерит: На, читай дальше. И она стала читать, сначала еле слышно, тяжело дыша, с еще мокрыми от слез глазами. Затем ее голос становился все чище, фразы все длиннее. Она читала не меньше получаса, позабыв про астму, как будто никакого кашля и не было. У Маргерит нежный голосок, трели которого продолжают звучать после каждого слова. Откуда же у меня взялась эта уверенность, что чтение вслух поможет побороть астматический приступ? А черт его знает. Здравый смысл подсказывает, что Маргерит, наоборот, следовало бы помолчать. Так что же это? Какой-то забытый опыт? Или первобытный инстинкт? По-видимому, все мы становимся целителями, когда приходит время. Папа, например, как считалось, мог излечить от самого глубокого горя простым наложением рук.

* * *

70 лет, 5 месяцев, 2 дня

Суббота, 12 марта 1994 года

Вчера в гостях у А. и К. говорили о раке у В. – что, возможно, у него психосоматическое происхождение. Всеобщее одобрение. Да-да, конечно, он тяжело пережил выход на пенсию, болезнь жены, развод дочери и т.д., все были согласны, пока юный П., старший сын хозяев дома, не охладил всеобщего воодушевления, сказав, что «В. жутко обрадуется, когда узнает, что умирает от психосоматической болезни. Это же гораздо приятнее, чем рак кишечника!». После чего юный П. вышел вон, хлопнув дверью.

Думаю, реакция этого юноши мне понятна. Я не могу отрицать тот факт, что наше тело по-своему выражает то, что мы сами не можем сформулировать (так, люмбаго означает, что у меня спина переламывается от забот, колики Фанни – что она боится математики), однако я понимаю, почему юного П. и его поколение раздражает, когда все вокруг списывается на психосоматику. Он выступает против той самой ханжеской стыдливости, против которой в его годы восставал и я. В пору моей юности тело и вовсе не рассматривалось как предмет разговора, за столом ему было не место. Сегодня его туда допускают, но при условии, что речь пойдет исключительно о душе! В сущности, за всеми этими разговорами о психосоматике кроется старая как мир мысль, что телесные болезни являются отражением издержек характера. У злобного человека – разлитие желчи, у невоздержанного – слабые коронарные сосуды, у мизантропа – неизбежный Альцгеймер… Получается, что больные люди сами же в этом и виноваты! От чего ты помираешь, дружочек? Да от того зла, что ты сам себе причинил: ловчил, выгадывал, заигрывал с судьбой, не слишком заботясь о нравственности, – в общем, от своего собственного характера, от безответственности, от неуважения к самому себе. Тебя убивает твое супер-эго. (В сущности, ничего нового с тех времен, когда о душе маркизы де Мертейль [35]  судили по ее изуродованному оспой лицу.) Ты умираешь, потому что загрязнял нашу планету, ел невесть что, пережил свое время, не попытавшись его изменить, закрывал глаза на проблемы всеобщего здоровья, а попутно профукал и свое собственное! Вся эта система, которую ты пассивно покрывал – из лени! – набросилась теперь на твое безвинное тело и убивает его. Ибо «психосоматика» указывает виновного именно затем, чтобы лучше обозначить того, кто не виновен. Наше тело ни в чем не виновато, господа, наше тело – сама невинность, вот о чем вещает «психосоматика»! Если бы мы были хорошими, если бы мы правильно себя вели, если бы жили здоровой жизнью в здоровой окружающей среде, тогда бы бессмертия удостоилась не только наша душа, но и тело! Такой обличительной речью с пылом, на который был способен только в юности, разразился я в машине по пути домой. Возможно, ответила Мона, но нельзя не учитывать и тот факт, что юный П. не упускает случая, чтобы не выставить своих родителей полными идиотами.

* * *

70 лет, 5 месяцев, 3 дня

Воскресенье, 13 марта 1994 года

Господа, мы умираем, потому что у нас есть тело, а всякая смерть – это угасание культуры.

* * *

70 лет, 5 месяцев 5 дней

Вторник, 15 марта 1994 года

Ночью, когда мой мочевой пузырь готов лопнуть, я просыпаюсь весь в поту. Эту причинно-следственную связь я установил не сразу. Я потел, просыпался, отбрасывал одеяло, мне хотелось писать, но хотелось и спать, а потому было лень вставать. Пытался снова уснуть – зря. Несколько месяцев я считал это внезапное потоотделение не знаю уж каким проявлением андропаузы, чем-то вроде приливов, на которые жаловалась Мона… Так вот нет, я потею потому, что мне хочется писать. Стоит мне удовлетворить эту нужду – если мне это, конечно, удается, – я могу снова засыпать при нормальной температуре. Интересно, а в молодости я тоже потел «по нужде»? Абсолютно не помню.

* * *

70 лет, 8 месяцев, 5 дней

Среда, 15 июня 1994 года

А мы ведь знакомы, говорит мне пожилой учитель философии на родительском собрании в школе у Грегуара, куда я явился, чтобы стяжать золотой венок из похвал в адрес моего внука. Неужели? Да, я вас пытал в юности, с дружеской улыбкой поясняет он. И тут я узнаю его: это же племянник доктора Бека! Тот самый, который зажимал мне рот могучей дланью, чтобы я не орал, пока его дядюшка удалял мне из носа полип. С самого начала учебного года Грегуар расточает похвалы этому «абсолютно гениальному» учителю философии. Правда, в описании отсутствует небольшая деталь: что учитель – гигант-сенегалец, – видимо, как не имеющая философского подтекста. Мсье Ф. постукивает пальцем себе по носу: Сегодня эти операции делаются под наркозом, но они по-прежнему так же малоэффективны. Ваш внук тоже говорит немного в нос, что не мешает ему быть прекрасным философом.

* * *

71 год, 5 месяцев, 22 дня

Суббота, 1 апреля 1995 года

Возвращаемся с Грегуаром из больницы, куда ходили навещать Сильви. Она нас узнаёт, но как будто не сопоставляет с реальностью. «Грегуар», тихо произносит она, но мы для нее как бы «не в фокусе». Это ее сын, она это знает, это имя ее сына, она помнит его, в ее голосе слышится нежность, но образ и имя не совмещаются в ее сознании, не доходят до него. Она как будто нечетко видит, объясняет Грегуар, и добавляет: Хотя она и сама какая-то нечеткая, можно подумать, что она не совсем попадает в свое тело, как будто двоится, правда, дед? Еще когда Сильви только заболела и я справлялся о ее здоровье, Грегуар говорил: Мама «не в фокусе», или: Сегодня хорошо, мама «в фокусе». Вижу, как он улыбнулся украдкой, когда, встречая нас в своем кабинете, доктор В. сказал: Давайте-ка внесем ясность.

* * *

71 год, 5 месяцев, 25 дней

Вторник, 4 апреля 1995 года

Думал сегодня ночью о Сильви (она должна выйти через месяц), и мне вспомнилось выражение, которое мама употребляла, жалуясь на меня: У него как будто ось смещена. При этих словах у меня сразу начинала кружиться голова и мутилось в глазах. В сущности, этот дневник и был задуман как постоянное упражнение для четкости зрения. Не допускать никакой «мути», стараться, чтобы тело и разум прочно держались на одной оси… Всю свою жизнь я только и делал, что «вносил ясность».

* * *

71 год, 8 месяцев, 4 дня

Среда, 14 июня 1995 года

Массированное проявление «общего тела» в девяносто первом автобусе на улице Гобелен. Когда я садился у вокзала Монпарнас, автобус был пустой. Я воспользовался этим нечаянным одиночеством, чтобы с головой погрузиться в чтение. Пассажиров становилось больше с каждой остановкой, они рассаживались вокруг, но читать это не мешало. На улице Вавен все сидячие места уже были заняты. На улице Гобелен народ толпился уже в проходе. Я констатировал это с простодушным эгоизмом человека, который, завладев сидячим местом, с тем большим наслаждением предается чтению. Напротив меня молодой человек тоже погружен в книгу. Наверняка студент. Читает «Марса» Фрица Цорна. В проходе рядом со студентом стоит запыхавшаяся полная женщина лет шестидесяти, в руках – сумка, набитая овощами, тяжело дышит. Студент поднимает глаза, перехватывает мой взгляд, видит женщину и тут же вскакивает, чтобы уступить ей место. Садитесь, пожалуйста, мадам. В учтивости молодого человека есть что-то немецкое. Женщина не двигается с места. Мне кажется, что она смотрит на него даже враждебно. Молодой человек не унимается. Прошу вас, садитесь, говорит он, указывая на место. Женщина уступает, как мне кажется, с неохотой. Во всяком случае, она его не поблагодарила. Она втискивается в пространство перед свободным местом, все так же тяжело дыша, но не садится. Стоит напротив меня, не выпуская сумку из рук, но на пустое место не садится. Молодой человек чуть не выпрыгивает из штанов, чтобы настоять на своем. Садитесь же, мадам, прошу вас. И тут женщина берет слово. Не так сразу, громко, на весь автобус говорит она, я не люблю, когда сиденье горячее! Молодой человек краснеет как рак. Эти слова прозвучали так дико, что я не могу больше читать. Краешком глаза наблюдаю реакцию остальных пассажиров. Кто-то сдавленно хихикает, кто-то опускает глаза, кто-то нарочито смотрит в окно, короче говоря, все смущены. Тут женщина наклоняется ко мне – я вижу ее лицо в нескольких сантиметрах от себя – и говорит, как будто мы с ней старые знакомые: Подожду, пока поостынет! И сразу все взгляды обращаются на меня. Все вокруг ждут моей реакции. А мне вдруг подумалось, что в эту самую секунду все мы – пассажиры девяносто первого автобуса – составляем общее тело. Одно и то же – воспитанное. Единое тело, чья задница так же с трудом переносит тепло сидений, нагретых чужими задницами, но которое скорее бросится под колеса этого самого автобуса, чем признается в этом во всеуслышание.

* * *

71 год, 8 месяцев, 5 дней

Четверг, 15 июня 1995 года

Невоспитанность – это не смешно.

* * *

71 год, 8 месяцев, 6 дней

Пятница, 16 июня 1995 года

На мою историю про общее тело Мона рассказывает свою, с совершенно противоположной концовкой. Шестьдесят лет тому назад в славном городе Каркасоне в пансионе при обители Сестер Нестяжательниц жила бедная неимущая сиротка – ее подружка Люсьенна. По воскресеньям монахини приводили своих воспитанниц в церковь за час до начала утренней службы. Они усаживали их на скамьи в первых рядах в темном, пустом храме, где девочки читали положенные молитвы. Затем приходил священник, зажигался свет, раздавались звуки фисгармонии, открывались двери, и в церковь входили прихожане. Тогда девочки поднимались со своих мест, чтобы уступить их богатым девушкам из престижной школы Жанны д’Арк, а сами отходили в глубину храма, чтобы слушать мессу уже оттуда.

Да, ты все правильно понял, говорит Мона, бедные сиротки своими попами нагревали скамьи для высокопоставленных девочек! Такие были нравы в то время, никто и не думал возражать.

* * *

71 год, 8 месяцев, 9 дней

Понедельник, 19 июня 1995 года

Тижо, явно чем-то напуганный, назначает мне встречу в ресторане и, усевшись напротив, вдруг просит показать ему язык. С чего это мне показывать тебе язык? Высуни язык, господи боже мой! На нас же смотрят! Плевать, высуни язык. Видно, что ему не до шуток. Тижо, с тобой все в порядке? Скажу, когда ты покажешь мне язык. Что я в конце концов и делаю. Больше, высовывай весь, целиком! Я покорно вываливаю язык изо рта, как на первом причастии. Он довольно долго его разглядывает, официант тем временем бесстрастно дожидается, пока мы что-нибудь закажем. Ну ладно, давай, убирай. Мы делаем заказ, и Тижо признается, что сегодня утром в ванной ему чуть не стало плохо с сердцем, когда он увидел свой язык – белый как мел, и главное – весь покрытый трещинами, да такими глубокими, что он в припадке ипохондрии тут же решил, что у него рак в последней стадии. Ну ладно, добавляет он, у тебя примерно такие же трещины, как у меня, да и сам язык тоже не розовый. Из чего он делает вывод, что это, должно быть, просто от старости.

– А ты сам, что, не замечал? Ты никогда не высовываешь язык перед зеркалом?

– Редко.

Однако в тот же вечер я это сделал. И правда, язык оказался беловатый, испещренный разнообразными трещинами и впадинами, иногда пугающе глубокими. Ничего общего с прелестным, розовым, гладким кусочком плоти, который Брюно в детстве высовывал наружу, чтобы ему не было «скучно внутри». Приглядевшись, я вижу по бокам какие-то бугорки, должно быть, обызвествленные слюнные железы, и прилепившиеся к уздечке наподобие актиний темно-красные пузырьки. Скорее всего, лопнувшие сосудики. Наши языки стареют, как кожа у китов: покрываются известковым налетом, бугорками – будто ракушечником, который придает этим животным их невозмутимо-тысячелетний облик.

Так вот, значит, как: Тижо, который обычно так умеет владеть собой, пал жертвой «первого раза», которыми наше тело пугает нас до самой смерти. Кроме всего прочего, эта история дала мне повод вспомнить губчатые говяжьи языки, которыми нас регулярно кормили в пансионе, подавая их вместе с зеленоватыми коровьими лепешками из раскисшего шпината. Случалось, мы швырялись этими языками и лепешками, устраивая незабываемые потасовки, за которыми следовала кара, не имевшая на нас никакого воздействия. Хохотали до упаду – чудесные воспоминания. При которых я и сегодня хихикаю под одеялом. О чем ты, спрашивает Мона.

Навел справки: такой язык – как шкура старого кита – называется «обложенный».

* * *

72 года, 2 месяца, 2 дня

Вторник, 12 декабря 1995 года

Некоторые болезни внушают нам такой страх, что благодаря им мы легче переносим все остальные. Люди моего поколения часто склонны ждать худшего, чтобы легче было принимать то, что на самом деле выпадает им на долю. Вчера опять за столом у В. обсуждали диагноз Т.С. Сначала опасались, что у него болезнь Альцгеймера, но, к счастью, это оказалась всего лишь депрессия. Слава богу! Честь сохранена. Т.С. от этого в старости не станет умнее, но, по крайней мере, никто не будет говорить, что его доконал злодей Алоис. Я посмеиваюсь про себя, хотя эта тема и меня волнует. Я бы скорее умер, чем признался в этом, но перспектива Альцгеймера (я, естественно, думаю об Этьене, которому становится все хуже) пугает меня, как и всякого другого. И все же у этого страха есть свой плюс: он отвлекает меня от того, чем я действительно страдаю. У меня неважный уровень сахара, креатинин далек от нормы, шум в ушах досаждает все больше и больше, катаракта замутняет горизонт, каждое утро я просыпаюсь с новой болью – короче говоря, старость идет в наступление по всем фронтам, но единственное, чего я боюсь по-настоящему, это Алоис Альцгеймер! Боюсь настолько, что каждый день заставляю себя делать упражнения для тренировки памяти, которые мои близкие принимают за развлечение эрудита. Я могу пересказать наизусть огромные куски из моего любимого Монтеня, из «Дон-Кихота», из старика Плиния или из «Божественной комедии» (на языке оригинала, прошу заметить!), но стоит мне забыть о какой-нибудь встрече, засунуть куда-то ключи, не узнать мсье такого-то, споткнуться на чьем-то имени или потерять нить разговора, как передо мной тут же встает грозный призрак старика Алоиса. Я могу сколько угодно уговаривать себя, что моя память всегда отличалась капризным нравом, что она подводила меня, еще когда я был ребенком, что я такой, какой есть, – бесполезно. Убежденность в том, что Альцгеймер все же меня поймал, сильнее любых увещеваний, и вот я уже вижу себя в недалеком будущем на последней стадии болезни, утратившим связь с миром и с самим собой, – живая вещь, забывшая, что она когда-то была одушевленной.

Ну а пока с меня требуют стихотворение на десерт, и я читаю его, дав себя, конечно, поуговаривать, это уж как водится. Ах, ну вам-то, по крайней мере, Альцгеймер не грозит!

* * *

72 года, 7 месяцев, 28 дней

Пятница, 7 июня 1996 года

Фредерик, врач, любовник и преподаватель Грегуара в интернатуре, жалуется, что не может спокойно поужинать вне дома: сотрапезники сразу же забрасывают его вопросами о собственном здоровье. Не было еще ни одной вечеринки, на которой половина приглашенных не попросила бы его поставить диагноз, назначить лечение, дать совет или рекомендацию для них самих или их близких. Он в отчаянии. С тех пор как я стал врачом, говорит он, даже еще не врачом, а только студентом, никто ни разу не спросил меня, чем я интересуюсь помимо игры в доктора! Дело дошло то того, что он стал бояться выходить в люди. Если бы не Грегуар, у которого совсем другие намерения на этот счет, он сидел бы взаперти у себя дома, потому что… (на этом месте он проводит ладонью у себя над головой) достало, дальше некуда! Он говорит, что за столом врач превращается в этакого шамана. Когда люди видят врача, который ест и пьет как простой смертный, они проникаются к нему братскими чувствами, он становится своим – колдуном племени ипохондриков, гуру всех этих дам. Такой замечательный доктор – и такой человечный, такой простой! – мы встречали его у такого-то, помнишь, милый? В больнице, говорит Фредерик, в глазах тех же самых людей – именно тех же самых – я прежде всего кандидат в большие начальники, только и думающий о том, как бы запустить руку в бюджет, чтобы пополнить свою коллекцию «Порше». За столом же – совсем другое дело, за столом я – сама медицина, респектабельный, знающий и гуманный врач. Если вы хирург и с вами познакомились где-то в гостях, за вами будут таскаться повсюду как на привязи до самого операционного стола, а потом любезно рекомендовать друзьям и знакомым, потому что врач – это как варенье: лучше домашнего не найдешь! Когда я вижу, как мои практиканты надрываются на дежурствах, мне хочется крикнуть им: Валите отсюда, идите поужинайте где-нибудь в ресторане, карьеры делаются именно там, а не в ординаторской! Вот так Фредерик распаляется добрую часть ужина, затем встает из-за стола и обращает ко мне насмешливо-ядовитый взгляд: Ну а как ваши дела? Как здоровье? В порядке? Не стесняйтесь, пользуйтесь моментом, пока я здесь!

* * *

72 года, 7 месяцев, 30 дней

Воскресенье, 9 июня 1996 года

Грегуар – гомосексуалист. Я могу обладать какой угодно «широтой взглядов» («широта взглядов» – какое узкое, одностороннее выражение!), но когда речь заходит о гомосексуализме, мое воображение отказывает. Если мои принципы и допускают это, мое тело никак не может постичь: как это – желать себе подобного? Грегуар – гомосексуалист, пускай, все равно это наш Грегуар, он может делать, что хочет, вопрос о его предпочтениях даже не стоит, но тело Грегуара, получающее наслаждение от другого мужского тела, – вот чего бедный разум моего собственного тела, если можно так сказать, никак не может постичь. Не содомию, нет. Мы с Моной тоже не чурались анального секса, и это приводило нас в восторг, а каким прелестным мальчиком она была тогда! Но в том-то и дело, что она не была мальчиком. Засыпая, думаю о Грегуаре и его гомосексуальности… Или, вернее, перестаю об этом думать. Загадка расползается на нити, превращаясь в ткань окутывающего меня сна.

* * *

72 года, 9 месяцев, 12 дней

Понедельник, 22 июля 1996 года

Я – один в саду, меня отрывает от чтения пение птички, названия которой я, к великому огорчению, не знаю. То же можно сказать и почти обо всех окружающих меня цветах, о некоторых деревьях, о большей части облаков и об элементах, составляющих этот комок земли, который я разминаю пальцами. Ничего из этого я не могу назвать. Работа на ферме в дни моей юности не дала мне почти никаких знаний о природе. Правда, я занимался ею только для того, чтобы накачать себе мышцы. А то немногое, что я узнал, я забыл. Короче говоря, я настолько цивилизовался, что у меня не осталось элементарных знаний! И в тишине этого невежества щебечет птичка, оторвавшая меня только что от чтения. Впрочем, я слушаю не столько ее щебет, сколько саму тишину. Наиполнейшую. И тут возникает вопрос: а где же мой тиннитус, где мой шум в ушах? Прислушиваюсь внимательнее: нет шума, только птичий щебет. Затыкаю уши, чтобы послушать, что делается внутри черепа. Ничего. Тиннитус пропал. В голове пусто, только легкое гуденье от надавливания пальцами – как будто приложил ухо к бочке. А бочка-то пустая, абсолютно. В ней нет ни шума, что радует, ни элементарных знаний, что огорчает. Снова берусь за свою ученую книжку, чтобы в голове стало еще более пусто.

* * *

72 года, 9 месяцев, 13 дней

Вторник, 23 июля 1996 года

Шум в ушах, конечно, вернулся. Когда? Не знаю. Ночью он уже был тут как тут, насвистывал в разгар бессонницы. Я ему даже почти обрадовался. Все эти болячки, которые так пугают нас при появлении, становятся для нас больше чем спутниками, они – это мы сами. В былые времена в деревнях людей так и называли – по их болезням: зобастый, горбатый, лысый, заика. То же самое в школе в моем детстве, среди ребят: толстяк, косой, глухня, хромой… От этих физических изъянов, воспринимавшихся как данность, в Средневековье появились фамилии. Все эти Курткюис (Короткая Нога), Легра (Жирный), Петипьер (Коротышка Пьер), Грожан (Толстый Жан), Леборнь (Кривой) и пр. и сегодня разгуливают по нашим улицам. Интересно, а какое прозвище эта грубая средневековая народная мудрость дала бы мне? Лесифлёр? Дюсифле? [36]  Папаша Дюсифле? Пусть будет папаша Дюсифле. Вы знаете, у него в голове свисток! Смирись с тем, что ты есть, Дюсифле, и да прославится твое имя.

* * *

72 года, 9 месяцев, 14 дней

Среда, 24 июля 1996 года

Снова думал о той не узнанной мною птичке, и мне вспомнились вот эти стихи Сюпервьеля:

Там, где был лес,

Трель птицы вознесется.

Никто ту птицу не найдет,

Не улыбнется ей и не услышит.

Один Господь, заслушавшись,

Промолвит: «То поет щегол».

Это из «Тяги земной», кажется, и называлось это «Пророчество». Да, ну а моя-то птичка, та самая, настоящая, как она называется? Спрошу завтра у Робера.

* * *

72 года, 9 месяцев, 16 дней

Пятница, 26 июля 1996 года

Вот уже несколько дней меня мучают газы. Неодолимое желание пукнуть нападает на меня неожиданно, без предупреждения, и я ловлю себя на том, что пукаю, одновременно покашливая, в детской надежде, что звук кашля заглушит пуканье. Узнать, удается ли эта военная хитрость или нет, невозможно, потому что кашель так громко отдается во внутреннем ухе, что внешний хлопок я уже и сам не слышу. Впрочем, все эти предосторожности совершенно не нужны: люди, которые меня обычно окружают, настолько воспитанны, что скорее умрут, чем осудят вслух мое бескультурье. При этом мой кашель никого не волнует. Вот дикари!

Поведал о своих злоключениях Тижо, тот развеселился и рассказал в ответ один из своих анекдотов. И, как и все шутки Тижо – очень «физиологические» по своему характеру, – этот анекдот оставил во мне «шлейф чувств», такой же стойкий, как запах духов «Шанель».

...

ТИЖО И ЧЕТЫРЕ СТАРЫХ ПЕРДУНА

Встречаются четверо старых друзей. Первый говорит: Я пукаю со страшным треском и жуткой вонью. Второй: А я пукаю со страшным треском, но совсем без вони. Третий: А я – совсем без треска, зато вонь, вот это вонь так уж вонь! И наконец четвертый: А у меня ни треска, ни вони. Все молчат, переглядываются украдкой, наконец один из троих спрашивает: Так зачем же ты тогда пукаешь?

* * *

72 года, 9 месяцев, 27 дней

Вторник, 6 августа 1996 года

Ну, ну, смелее: что это там у тебя за невысказанные вопросы по поводу гомосексуализма Грегуара? Какова природа этих вопросов? Вот в чем истинный вопрос! Я размышлял над этим сегодня днем, глядя, как они с Фредериком собирают малину. Ответ дал мне сам Грегуар после ужина, когда был доеден последний кусок фруктового пирога. Мы пошли пройтись по саду, он взял меня под руку и сказал, что знает, о чем я сейчас думаю. Ты думаешь про нас с Фредериком, дедушка, кто кого трахает. (Дедушка в легкой прострации.) Да это нормально, знаешь, все об этом задумываются, когда речь идет о геях. (Молчание.) Ну а поскольку ты меня любишь так же, как и я тебя, тебе должно быть интересно, принимает ли твой любимый внук все меры предосторожности, чтобы не подхватить этот жуткий СПИД. Да, именно так, это и есть то самое узкое место, в котором собираются все мои страхи. И тут из меня потоком хлынули вопросы, которые, думаю, терзают немало бедных ребят и которые они не осмеливаются никому задавать. Что там со слюной? Через нее может передаваться вирус? А фелляция? Можно таким образом подхватить СПИД? А геморрой? А десны? Вы про зубы свои думаете? А что насчет частоты? А смена партнеров? Вы, по крайней мере, храните друг другу верность? Не волнуйся, дедушка, Фредерик не бросал свою жену, чтобы изменить мне с мужчиной! А что до меня, то я, как и ты, – принципиальный однолюб. Относительно «кто кого», то это по настроению, смотря как идет дело, а бывает, что и по очереди. Делаем еще один кружок по саду, а затем вот это, более техническое пояснение. Тебе интересно, почему гомосексуализм, дед? Ну, это вопрос серьезный! Не будем углубляться, ладно? Скажем только, что по-настоящему удовлетворить мужчину может только мужчина. Возьмем, например, фелляцию – чисто технически: чтобы делать это как следует, надо самому знать, как это здурово! Женщина, как бы искусна она ни была, не может знать и половины!

Поздно ночью сидим вдвоем у огня. В сущности, доверительно говорит он, обоими своими призваниями я обязан тебе. Врачом я сделался, потому что не хотел, чтобы ты умирал, а педиком – потому что ты сводил меня на «Грейстоука». Этот красивый парень, голый, на дереве, стал для меня кем-то вроде Архангела Гавриила! Но послушай, тебе же тогда было всего восемь лет! Ну да, развит не по годам – и по этой части тоже! Позже, к слову о медицине, рассказываю ему, как умерла Виолетт. Он ставит диагноз: тромбофлебит. Виолетт пыхтела все сильнее и сильнее, вены у нее выпирали все больше и больше, любое физическое усилие давалось ей с трудом, в тот день у нее, должно быть, оторвался тромб и добрался от ног или паха до легких, блокировав ей дыхание. У твоей Виолетт, дедушка, случилась обширная легочная эмболия, ты ничего не мог поделать. Ни ты, ни кто-либо другой.

Впервые за шестьдесят лет, размышляя о смерти Виолетт, я заснул спокойно.

8 73 года – 79 лет (1996—2003)

С какого возраста мы начинаем скрывать, сколько нам лет? И с какого возраста перестаем это делать?

73 года, 28 дней

Четверг, 7 ноября 1996 года

Совершенно неожиданное окончание моей лекции в Брюсселе. Гигантские щипцы сжали мне бока и принялись мять и давить, пока от боли не перехватило дыхание. Наверно, я побледнел. В зале все нахмурились. Вцепившись руками в кафедру, я собрал всю свою волю, чтобы не согнуться пополам и остаться в вертикальном положении. Когда я перевел дух и вернулся к своей лекции, мне показалось, что голос у меня стал на октаву ниже. Я тщетно пытался вернуть его на должную высоту – боль не позволяла вдохнуть достаточное количество воздуха. С грехом пополам я прошептал заключение и ретировался. На ужин я не пошел, а, едва вернувшись в Париж, позвонил Грегуару, который по совету Фредерика направил меня на эхографию мочевого пузыря и почек. Мочевой пузырь растянулся, а почки в два раза увеличились в объеме. Это все из-за простаты – она увеличилась и сдавила мочеиспускательный канал так, что он стал толщиной с волос. Поскольку моча не могла больше вытекать с должной скоростью, она застаивалась в мочевом пузыре, тот раздулся, как бурдюк, потерял эластичность, и жидкость, которую он перестал выводить, начала скапливаться в почках. Необходимо более тщательное обследование – цистография. Это когда через канал полового члена вводится камера, чтобы осмотреть мочевой пузырь изнутри, поясняет мне Грегуар. Одна мысль, что мне будут что-то вводить в половой член, приводит меня в ужас. Меня будут нанизывать на нитку через пенис! Только проглотив две таблетки ксанакса, я согласился на то, что Грегуар преподнес мне как необходимое обследование. Но это же китайская пытка! Этот канал наверняка весь напичкан нервами как высоковольтная линия! Не волнуйся, дедушка, тебе сделают легкую местную анестезию, ты ничего не почувствуешь. Анестезию? Как можно сделать анестезию члена? Укол? Куда? Прямо в него? Ни за что!

Ночью не сомкнул глаз.

* * *

73 года, 1 месяц, 2 дня

Вторник, 12 ноября 1996 года

Вчера утром собрался на эту цистографию. Был скорее мертв, чем жив, но все же достаточно владел собой, чтобы проявить интерес к продвижению змееподобной камеры сквозь мой половой орган. Оказалось, не так уж и больно. Но я все чувствовал, как будто кто-то ползал внутри меня. Я думал о метро из «Рима» Феллини, о погребенных в моих недрах чудесах, которые будут найдены камерой, после того как она взломает святилище моего мочевого пузыря. Рентгенологу не сразу удалось найти вход в него. Прежде чем проникнуть внутрь, головка камеры несколько раз натыкалась на что-то, что я определил как внешнюю стенку пузыря. А, ну ладно, возьмем малость пошире. (Врачи бывают разные: одни преуменьшают трудности, другие преувеличивают, третьи вообще ничего не говорят, четвертые орут на вас, пятые – как этот – все поясняют. Все они, как говорится, люди, все – человеки, со своими знаниями и характерами.) Наконец камера проникла куда надо, и врач объявил: Вот, смотрите, мы внутри вашего мочевого пузыря. Ничего общего с феллиниевскими чудесами, запрятанными в подземельях Рима, – дрожащее изображение, абсолютно неразборчивое для моих неопытных глаз. Ничего, не так уж и плохо. Растянут только. Сделав снимки, рентгенолог вынул из меня свою камеру. Задержите дыхание. Ощущение, котрое я испытал при удалении камеры, удивило меня больше, чем то, что я почувствовал при ее введении: словно мой организм свыкся с этим любопытным глазом на шланге, принял его. В тот же день побывал у хирурга. Операция в пятницу, в пятнадцать часов. Мне расширят мочеиспускательный канал, подрезав простату, и введут временный зонд на то время, пока мочевой пузырь снова не станет эластичным и не восстановит свои функции. Не беспокойтесь, это – самое обычное дело, я таких операций делаю по десятку в неделю, успокоил меня хирург.

* * *

73 года, 1 месяц, 4 дня

Четверг, 14 ноября 1996 года

Прожил эти три дня как призывник, получивший отсрочку. Совершенно перестал наблюдать за своим телом – пусть им занимается медицина, – чтобы вволю вкусить мелких радостей, придающих жизни ее неоценимую прелесть: восхитительное жаркое из голубя в горшочке с кориандром, корицей и белым изюмом, вкус которых пронизал меня до самого мозжечка, детские крики во дворе, темнота кинозала, где я не выпускал из ладоней руку Моны (болезнь всегда делала тебя сентиментальным, замечает она), и такие туристические сумерки там, на мосту Искусств. Что за прелесть этот прозрачный парижский воздух! Все-таки Парижу никак не удается окончательно пропахнуть бензином!

* * *

73 года, 1 месяц, 5 дней

Суббота, 15 ноября 1996 года

Из общего наркоза вышел отдохнувшим. Ни малейшего беспокойства относительно того, что дальше. Не то чтобы это вообще не волновало, но в том-то и заключается один из главных плюсов больницы: поскольку тут занимаются исключительно телом, воспользуемся этим и отложим все остальные проблемы на потом. Иначе говоря, к чему ломать себе голову? Все равно это ничего не даст. Тем более что у меня ничего не болит. Зонд работает за меня. Все прекрасно. Вот когда его будут вытаскивать, тут покрутишься, пояснил мне сосед по палате. Увидим. Я знаю что говорю. Я ведь тут уже третий раз. Эта чертова операция ненадолго! Увидим. Да уж увидели.

С другой стороны, история моего соседа заслуживает внимания. Он мне немного приврал. Он здесь в третий раз, но по разным поводам. В первый – да, это была резекция шейки простаты, как у меня, но во второй – полное удаление этого трюфеля в связи с подозрением на рак. (Интересно, почему я всегда представляю себе простату в виде трюфеля?) А вот в третий раз – это уже совсем другое дело. Едва выйдя из больницы, он в соответствии с рекомендациями лечащего врача (Ничего не меняйте в ваших привычках, мсье Шарлемань. Все как раньше? Все как раньше!) тут же отправился на охоту – все как раньше. Было это 15 сентября, на следующий день после открытия сезона, – я не мог такое пропустить! Там его товарищ, он же зять, спотыкается, случайный выстрел – и господин Шарлемань получает вместо удаленной простаты начинку из мелкой дроби. Он рассказывает об этом со смехом. Я смеюсь вместе с ним.

– Но все равно, когда зонд вытаскивают, тут покрутишься!

– Увидим, мсье Шарлемань.

– Да уж увидели.

* * *

73 года, 1 месяц, 8 дней

Понедельник, 18 ноября 1996 года

Не люблю я, когда меня навещают в больнице. Как не любил посещений в пансионе, если когда-нибудь меня посадят в тюрьму, я и там буду отказываться от свиданий. Гарантия минимального душевного комфорта состоит в герметичности нашего внутреннего мира. В больнице я – один среди множества таких же одиночек, трогательно составляющих мне компанию. Так что никаких посещений, никого – кроме Моны и Грегуара, конечно. И еще Тижо, который пришел повеселить меня и рассказал историю про Луи Жуве [37] : как он вышел из больницы после удаления простаты. Официант в кафе, где Жуве по утрам всегда пил кофе, любезно поинтересовался его здоровьем. И поскольку официант заикался, его вопрос выглядел примерно так: М… м… мс… мсье Жу… Жу… Жув… Жув… ве… А ч… ччч… чччттт… что таккк… кое прос… прос… проссстттт… простатит? На что Жуве с высоты своего величия небрежно отвечает: Простатит, мой мальчик, это когда писают так, как ты говоришь.

* * *

73 года, 1 месяц, 17 дней

Среда, 27 ноября 1996 года

Второй раз в жизни я оставил в больнице кусочек своего тела. Вчера, перед выпиской, из меня хотели вытащить зонд, но мочевой пузырь отказался работать. У меня случилось то, что медсестра назвала «блоком мочевого пузыря». Удачное выражение. И правда, мочевой пузырь стал единым блоком. Как сжатый кулак. И категорически отказывался выпустить из себя хоть каплю. Пронзительная, до удушья, боль иррадирует в низ живота и чуть ли не до колен. Она ломает вас пополам, и вы превращаетесь в клубок раскаленных нервов. Выпучив от неожиданности глаза, обливаясь холодным потом, почти потеряв дар речи, я бормочу еле-еле, что мне больно, и сворачиваюсь клубком, едва дыша – словно в меня плеснули расплавленным свинцом. Я же говорил, раздался рядом голос мсье Шарлеманя, эти их штучки никогда не срабатывают.

Однако, как только зонд вернули на прежнее место, боль исчезла как по волшебству. Придется вам месяц-другой походить с этим зондом, мочевому пузырю нужно время для восстановления сил. Хорошо, хорошо, хорошо.

* * *

73 года, 1 месяц, 18 дней

Четверг, 28 ноября 1996 года

Значит, пойдем домой с зондом. Он выходит из мочевого пузыря, проходит через пенис и вдоль правой ноги спускается к мочеприемнику, закрепленному «липучками» у меня на лодыжке. Когда мочеприемник заполняется, мочу выливают. Примерно каждые четыре часа. Вот так все просто. А все-таки удивительно, что канал полового члена оказался таким эластичным и нечувствительным! Я так боялся, когда в этот малюсенький проход собирались вводить камеру, а теперь вижу, что туда прошел бы целый поезд.

Но главное не в этом: главное, конечно же, это мочеиспускательная функция, которая, как я считал, принадлежит мне одному, подчинена только моему сознанию, выражается моими потребностями, удовлетворяется по моему решению и которая теперь, как оказалось, существует помимо моей воли, предоставлена сама себе. Мое тело опорожняется по мере заполнения, вот и все. И этот цикл от моей воли абсолютно не зависит. А на ноге у меня висит мешочек, который я выливаю время от времени (как будто хожу к бочонку за вином, там, кстати, и краник похожий). Сколько раз я слышал об «унизительности» подобного положения? Представляете, он живет со «специальным устройством». После чего обычно следует целомудренно-сочувственное молчание, а иногда – забавный приступ храбрости: Я ни за что не стал бы! (Вот он – героизм здоровяка!) В таких разговорах «специальное устройство» стыдливо заменяет такие слова, как «моча», «кровь» или «дерьмо». Говоря о «специальных устройствах», каждый думает об этом извечном конфликте между больным и продуктами его жизнедеятельности. Мы их отторгаем, а они возвращаются, и это отвратительно. То, что мы всю свою жизнь стараемся прятать, замалчивать, вдруг оказывается здесь, в мешочке, хочешь – смотри, хочешь – трогай. Фу, гадость! А я, тем не менее, не чувствую ни особой гадливости, ни унижения. Интересно, почувствовал бы я себя иначе, если бы мои собеседники были в курсе моей ситуации?

* * *

73 года, 1 месяц, 21 день

Воскресенье, 1 декабря 1996 года

В сущности, я ежедневно наблюдаю за тем, как дышат мои почки.

* * *

73 года, 1 месяц, 28 дней

Воскресенье, 8 декабря 1996 года

Вчера вечером такой случай. Мы в первый раз ужинали у А. В какой-то момент я слишком резко заложил под столом ногу на ногу, и мое устройство развалилось. Левой ступней я выдернул трубку, у меня потекло по ноге, на полу образовалась лужица. Я притворился, что уронил салфетку, нырнул под стол, вытер все, вернул трубку на место. Все шито-крыто. Впредь надо быть осторожнее. Уходя, стащил салфетку. (Если уж на то пошло, пусть лучше меня считают воришкой, чем думают, что я писаю под стол.)

* * *

73 года, 2 месяца

Вторник, 10 декабря 1996 года

Вокруг меня много говорят о болезнях. «Тебе не понять, ты никогда не болеешь!» Одно из достоинств этого дневника в том, что он, похоже, уберег моих близких от состояний моего тела. Они от этого только выиграли в хорошем настроении.

* * *

73 года, 2 месяца, 2 дня

Четверг, 12 декабря 1996 года

Я – клепсидра, водяные часы.

* * *

73 года, 2 месяца, 4 дня

Суббота, 14 декабря 1996 года

Моя кожа плохо переносит пластырь, которым зонд крепится к ноге. Там появляется раздражение. Потом – заражение. Я пытался клеить пластырь на разные места, потом перенес зонд на другую ногу. В результате у меня обе ноги теперь похожи на руки наркомана. Надо что-то придумать.

* * *

73 года, 2 месяца, 5 дней

Воскресенье, 15 декабря 1996 года

Придумал, увидев на Марсовом поле группу велосипедистов, затянутых в свои велокостюмы. Завтра же побегу и куплю себе такие же обтягивающие шорты. Они самым естественным образом прижмут зонд к ноге, и не надо никакого пластыря.

* * *

73 года, 2 месяца, 7 дней

Вторник, 17 декабря 1996 года

Получается. Лайкра плотно прижимает зонд к моей коже. Мона смеется, глядя на меня. Ты мой байкер! У меня зад как у выдры. Я купил эти велошорты в спортивном магазине, где безраздельно царил молодой человек цветущего вида. Мы с ним поспорили. Я слишком поздно заметил (по тяжести лодыжки), что мой мочеприемник полон. Пора было его сливать. Я спросил молодого человека, как пройти в туалет. Он ответил: Для покупателей туалета нет. Я сказал, что это срочно, он повторил: Для покупателей туалета нет! Я не стал настаивать и, отходя от него, услышал, как он закончил наш диалог: Не мои проблемы. Тогда я пошел в отдел охоты и, сделав вид, что ищу что-то на высоте человеческого роста, вылил содержимое мочеприемника в шикарный охотничий сапог – зеленый, с отворотом из рыжей кожи.

* * *

73 года, 2 месяца, 10 дней

Пятница, 20 декабря 1996 года

В пивном ресторанчике, куда я пригласил мэтра Р., чтобы отпраздновать успешный исход дела, в котором она защищала мои интересы, я, как водится, предложил ей устроиться на диване, а сам сел на стул. Она – молодая, умная, жизнерадостная, веселая, очаровательная. Поскольку нам незачем больше беседовать о деле, из-за которого мы и встретились, разговор вскоре принимает более личный характер. И довольно быстро – как это сказать? – довольно быстро я забываю об этом проклятом зонде, что болтается у меня между ног, забываю о своих годах и даже, что еще хуже, о нашей разнице в возрасте. Пока она не сдвигается немного к краю дивана и я не вижу наши лица рядом: ее напротив меня – свежее, молодое, цветущее, кровь с молоком, и мое, в зеркале за ее спиной, – корявое, морщинистое, пожелтевшее, старое. Два яблочка – свежее и сморщенное.

* * *

73 года, 2 месяца, 11 дней

Суббота, 21 декабря 1996 года

Перечитал написанное, и мне вспомнился один из самых симпатичных анекдотов Тижо:

...

Два бездомных сидят на скамейке, мимо проходит красивая девушка.

Первый говорит второму: Видишь, телка пошла? Так вот, вчера я мог бы ей вставить.

Второй: Ты что, ее знаешь?

Первый: Нет, но вчера у меня стояло.

* * *

73 года, 2 месяца, 16 дней

Четверг, 26 декабря 1996 года

Завтра мне извлекают зонд. Неужели опять будет «блок мочевого пузыря»? Хирург, которому я задал этот вопрос, обеспечил мне еще одну бессонную ночь своим ответом: Надеюсь, что нет. Целый месяц ходить с этим – это уже очень много, не знаю, что еще можно было бы сделать!

* * *

73 года, 2 месяца, 17 дней

Пятница, 27 декабря 1996 года

Мне все-таки его извлекли. Если выражение «в подвешенном состоянии» имеет какой-то смысл, то я заявляю, что только что пережил самые «подвешенные» минуты своей жизни. Заработает мочевой пузырь или не заработает? Он заработал. Но не сразу. Такое странное ощущение (или я все выдумал?): как будто расправляется, разглаживается воздушный шар, наполняясь воздухом. В процессе этого разглаживания вдруг стала нарастать какая-то отдаленная боль – предвестник нового блока. Она увеличивалась вместе с давлением. Вот она уже отдается между ног. Я затаил дыхание. На висках проступил пот. Дышите! – крикнула медсестра. И не напрягайтесь так, расслабьтесь! Я попытался очистить легкие, но очистил лишь ноздри. На глаза навернулись слезы. А потом препуций набух, дамба, не выдержав напора, рухнула, и в таз ударила струя мочи, окрашенной остатками крови, но струя плотная, как конская. Вот видите, прокомментировала этот факт сестра, можете, если захотите! Надо бы полежать во всех больницах Франции, чтобы получше изучить язык, на котором разговаривают с больными.

* * *

73 года, 3 месяца, 2 дня

Воскресенье, 12 января 1997 года

Последние дни то лучше, то хуже. Радость от того, что эта штуковина не болтается больше между ног, омрачается страхом, что мне ее снова туда засунут. А потому я постоянно слежу за своей струей. Количество и интенсивность варьируют. Раз или два лилось как из поливочного шланга, струя с радостным звоном била в унитаз, а я ликовал как юнец, полностью владеющий своими средствами. Но в остальное время – жалкая струйка.

* * *

73 года, 7 месяцев, 10 дней

Вторник, 20 мая 1997 года

Сегодня утром здорово приложился к фонарному столбу. Гулял неподалеку от Сорбонны. Яркое солнце. На противоположном тротуаре группа студенток радовались весне. Их груди жили своей жизнью под продуваемыми ветром блузками, а у одной даже выглядывали в вырез майки. Красота! Продолжая шагать, я любовался ими и радовался, что ни одна из них уже не может вызвать во мне желания. Это было какое-то опьянение, притом чистое, невинное! Но фонарный столб этого не учел. Он грубо отрезвил меня, будто я – старая мразь, приглядевшая себе добычу и потерявшая от этого голову. Я упал навзничь, почти без сознания. Они бросились ко мне на помощь. Подняли меня. Усадили на террасе кафе. В голове у меня еще стоял звон. Шла кровь. Хотели вызвать «Скорую помощь». Я отказался. Сбегали в соседнюю аптеку за антисептиком и пластырем. Я мог вдоволь любоваться грудью той, что, наклонившись, перевязывала мои раны. Точно не надо «Скорой»? Не надо. Они вызвали такси, но таксист не захотел меня брать из-за крови на рубашке. Позвонил Моне, в ожидании ее приезда заказал коньяк, потом мятную воду и два кофе, чтобы отблагодарить девчонок. Все в порядке? Вы уверены, что все будет нормально? Да-да, не беспокойтесь, поцеловался с фонарем – ничего страшного. Вежливые смешки. Вскоре они ушли. Нам абсолютно нечего было сказать друг другу. О чем нам говорить? О фонаре? Об их учебе? Не думаю, что им так уж этого хотелось. О Ромене Гари, который покончил собой, когда к нему пришло бессилие? Или, наоборот, о том облегчении, которое испытал Бунюэль, почувствовав, что освободился от своего либидо? Девчонки вернулись в университет, а я заказал еще один коньяк и выпил за здоровье именно Бунюэля. Если бы дьявол предложил ему еще одну сексуальную жизнь, говорил он, то он не принял бы ее, а попросил бы лучше укрепить ему печень и легкие, чтобы пить и курить в свое удовольствие.

* * *

73 года, 7 месяцев, 11 дней

Среда, 21 мая 1997 года

С каких пор я убедился в том, что больше не хочу женщин? После операции простаты? С тех пор, как у меня не встает, а если и встает, то так слабо, что это не считается? Или еще раньше? С тех пор, как, встретив Мону, стал однолюбом? Ведь я и правда никогда ее не обманывал, как говорится. А не обманывая ее, я испытывал очень мало желания «на стороне». Мы полностью удовлетворяли друг друга в прямом и переносном смысле. И как следует. Но, когда с возрастом желание Моны стало угасать, значило ли это, что и мое тоже должно было сойти на нет? Должно ли то, что она больше не хочет, означать, что я больше не могу? Что это? Мудрость общего тела? Даже более того! Между «я уже не могу» и «я уже не хочу» – всего один шаг. Но сделать его надо, закрыв глаза. Наглухо. Стоит их лишь чуточку приоткрыть во время этого перехода, как под ногами разверзнется бездонная пропасть небытия. Хемингуэй, Гари и множество других, безымянных, предпочли броситься в нее, нежели продолжить свой путь. Ладно, есть желание, нет желания – сейчас у меня есть заплывший глаз и наполовину опухшая физиономия, что явно не делает объектом желания меня самого.

* * *

73 года, 7 месяцев, 12 дней

Четверг, 22 мая 1997 года

Тижо: А я никогда не смог бы жениться раз и навсегда. Знакомишь кого-то со своей женой и как будто выставляешь напоказ свой член.

* * *

73 года, 7 месяцев, 14 дней

Суббота, 24 мая 1997 года

Ужин у сына Н. Запланирован давно. Мальчик хочет меня отблагодарить. За оказанную услугу. Один раз уже переносили. Откладывать снова уже нельзя даже по причине разбитой физиономии. Впрочем, о физиономии-то в течение всего вечера речь так и не зашла. А ведь она выглядит чертовски эффектно! Трехмерная радуга. Повреждения такого рода по мере заживления становятся только живописнее. Вся палитра красок и оттенков. Сейчас мы входим в период сочных фиолетовых и желчно-желтых тонов, а налившийся кровью глаз выглядит вообще черным. Но за столом никто ни словом, ни намеком не упомянул об этом шедевре. О роже мсье – ни-ни. Ладно, мне же лучше. Однако во второй половине вечера телесная тема пошла в контратаку в самой неожиданной форме. Юная Лиз, младшая дочка Н., страшная болтушка, по словам ее матери, которая быстро умеет завладеть симпатиями гостей, вывалив на них весь набор претензий, предъявляемых ею к собственным родителям («правда, милая?»), за ужином не проронила ни слова. И не съела ни крошки. Когда убрали со стола и девочка скрылась у себя в комнате, ее мать, поспешив со страшными выводами, зашептала: У малышки точно анорексия! Но ее диагноз был спокойно подкорректирован мужем – в сторону снижения опасности: Да нет же, дорогая, малышка просто нас специально изводит, и меня, и тебя, ничего страшного. Супруга задыхается от возмущения, дальше следует семейная перебранка, децибелы растут, и тут из своей комнаты выскакивает Лиз и вопит, что ее все это достало, достало, «достааааало»! И у нее во рту, раскрытом во всю ширь для этого выплеска эмоций, все видят пирсинг – маленький стальной шарик, подрагивающий, как капелька ртути, на опухшем языке. О, ужас! Что это такое, Лиз? Что у тебя во рту? Иди сюда сейчас же! Но Лиз закрывается на два оборота. Возмущенную мать волнует не столько язык дочери, сколько ее окружение. И тут в разговор вступает некто Д.Г., адвокат по профессии, принадлежащий к тому же поколению, что и хозяева дома. Он переводит разговор на тему влияния.

– Скажите, Женевьев, вы носите стринги?

– Простите, не поняла?

– Стринги, такие трусики в виде шнурка, которые Клодель назвал бы полуденным разделом, а бразильцы прозвали «зубной нитью».

Молчание тем более красноречивое, что хозяйка дома, судя по гладкости ее юбки в том месте, где она обтягивает ее безупречные полушария, стринги носит, да-да, и с успехом.

– А вы не задавались вопросом, кто это на вас так повлиял, коль скоро у вас такие безупречные связи?

Молчание.

– Потому что, если я не ошибаюсь, в самом начале стринги входили в гардероб шлюх, верно? Спецодежда, так сказать, униформа, вроде военной фуражки? Как же случилось, что сегодня они стали обычным делом в самых приличных семьях? Чье это влияние?

Когда разговор перешел на побочные эффекты глобализации, мы с Моной потихоньку смылись.

* * *

73 года, 7 месяцев, 15 дней

Воскресенье, 25 мая 1997 года

Сколько же их, мужчин с «трехдневной щетиной», на этой вечеринке сорокалетних! Странные все же времена: никаких приключений, кругом сплошь страховые агенты, адвокаты, банкиры, специалисты по коммуникациям, по информатике, биржевики, труженики виртуального мира, все – с лишним весом, все просиживают штаны в своих конторах, у всех мозги заштампованы профессиональным жаргоном, а выглядят – прямо какие-то отважные землепроходцы, не иначе, только-только вернулись из кругосветного плавания, или из пустыни Тенере, или, на худой конец, спустились с Аннапурны. Готов дать руку на отсечение, стринги молодой мадам Н. (которая, я уверен, более добродетельна, чем моя горько оплакиваемая тетушка Ноэми) – явление того же порядка. Короче говоря, мода. Что же касается их детей, этих татуированных и отпирсингованных ребятишек, все они несут на себе отметины (в прямом смысле слова) этого оторванного от жизни времени.

* * *

74 года, 4 месяца, 15 дней

Среда, 25 февраля 1998 года

Ужин у В. От жуткого вкуса чуть не выплюнул сразу же все, что было во рту. Помешал особый разговор, который вел со мной за столом хозяин дома. Пришлось проглотить все целиком, не вдаваясь в подробности. И тут мой собеседник выплевывает то, что было во рту у него, с криком: Дорогая, какой ужас! И дорогая соглашается: да, морские гребешки протухли.

* * *

74 года, 5 месяцев, 6 дней

Понедельник, 16 марта 1998 года

Конец моей лекции в Белене. Назаре, моя переводчица, накрывает мою руку своей и, просунув пальцы под рубашку, поглаживает запястье. Я рада была бы провести с вами ночь, говорит она, а если можно, и все три, оставшиеся до вашего отъезда. Ее предложение звучит так естественно, что я почти не удивлен. Польщен, но не удивлен. Ну и, конечно, взволнован. (Все же, после минутного размышления, еще и изрядно огорошен.) Мы с Назаре работали вместе над организацией этой лекции, она занималась созывом участников, их приемом, восполняя на всех направлениях неорганизованность, пусть и исполненной энтузиазма, принимающей стороны. В Сан-Паулу, Рио, Ресифи, Порту-Алегри, Сан-Луисе она спасала меня от большей части официальных ужинов, утаскивая за собой в свои любимые кварталы, водила по музыкальным и философским кружкам, и вот – ее ладонь на моей руке. Милая, маленькая Назаре, говорю я (ей двадцать пять лет), спасибо, я правда очень благодарен, но из этого бы ничего не вышло: годы, знаете ли… Это значит, что вы не верите в воскресение, возразила она. Это значит, что там поработал скальпель, что мое желание давно умерло, что я однолюб, что я втрое старше ее, что за все эти годы без практики я перестал рассматривать себя как сексуальную единицу, что ей в постели со мной будет скучно, а мне с ней – грустно. Все эти возражения были столь неубедительны, что я не успел закончить их перечень, как мы оказались в номере. Будем просто скользить, сказала она, снимая с нас одежду, это ведь скольжение, медленное скольжение – шелка по телу, обнаженной кожи по обнаженной коже, прикосновения, такие нежные, что время, тяжесть, страх – все улетучивается. Назаре, уныло говорю я. Мсье, шепчет она, покрывая мою шею мелкими, легкими поцелуями, мы уже не на конференции, тут больше нечего побеждать. И принимается целовать мне грудь, живот, член, который даже не дрогнул, идиот, ну и плевать, не хочешь играть вместе с нами – не надо, старьё! А мелкие легкие поцелуи уже добрались до внутренней поверхности бедер, куда Назаре прокладывает себе дорогу языком, в то время как ее руки соскальзывают с моих ягодиц, а я весь напрягаюсь, изгибаюсь, и мои пальцы путаются в пышных зарослях ее потрясающих волос, а ее язычок прикидывает меня на вес, а губы поглощают меня, и вот я уже весь у нее во рту, и язык ее принимается за работу, начиная свое медленное вращение, и губы, как рука скульптора, скользят туда-сюда, а я распускаюсь, как цветок, честное слово, конечно, скромненько так, но все же, о, Назаре, Назаре, и твердею, честное слово, потихоньку, полегоньку, но все больше и больше, о, Назаре, я притягиваю ее лицо к своим губам, и мы перекатываемся в обнимку по постели, и Назаре раскрывается и принимает меня внутрь себя, и я вхожу в нее, как возвращаются домой после долгого отсутствия, робко, стою какое-то время на пороге, сейчас все кончится, думаю я, только не думайте, что сейчас все кончится, шепчет мне на ухо Назаре, я люблю вас, мсье, и вот я уже весь, целиком внутри нее, нет, я у себя, в родном доме, скольжу в этом вновь обретенном, податливом, влажном тепле и становлюсь все больше, больше, доверившись ей, и время исчезает, и я издали замечаю приближение извержения и наслаждаюсь в полной мере этим нарастанием, я могу даже задержать его, насладиться предвкушением, почувствовать, как оно лезет вверх, и снова попридержать, и только потом взорваться. Ну вот, говорит Назаре, стискивая меня в объятьях, да – вот, вот он я, я – воскресший.

* * *

74 года, 5 месяцев, 7 дней

Вторник, 17 марта 1998 года

Перечитав то, что написал вчера, подумал о роли, которую играют в эротических описаниях местоимения: ее язычок прикидывает меня навес, губы поглощают меня , и вот я весь у нее во рту… Тут дело не в целомудрии (естественно, речь идет о моих яйцах и члене), не в погоне за каким-то стилем (если уж на то пошло, это еще одно подтверждение моей полной некомпетентности в этом вопросе), нет, это самый что ни на есть явный знак вновь обретенной сущности. Вот – совершенно живой мужчина, что бы он ни говорил потом, когда протрезвится: «меня», «мне» – это я. То же касается метафор, обозначающих интимные места Назаре, Назаре, в которую я вхожу, родной дом – это я говорю о ней, о ее женской сущности.

* * *

74 года, 5 месяцев, 9 дней

Четверг, 19 марта 1998 года

Черная кожа Назаре – бездна красок: коричневые тона, охристые, голубые, красные, пурпурно-лиловое окаймление ее лона, розовая мякоть языка, нежно-розовые ладони, не знаю, какой оттенок чудеснее, из какой глубины он восходит, глядя на обнаженное тело Назаре, с головой погружаешься в разноцветье ее кожи. Впервые в жизни замечаю, что моя кожа – это всего лишь нечто, прикрывающее меня сверху, она никакая. А у Назаре кожа гладкая, с такими плотными порами, что их и вовсе не видно, кожа, похожая на смоченную водой гальку, – обтягивающие ее платья танцуют с каждым ее шагом. Грудь, ягодицы, живот, бедра, спина Назаре – такие крепкие, что все тело выглядит сгустком энергии. Эротичная Назаре… Как жаль, что я воскресал не каждый раз (далеко не каждый!)… Мсье, замечает она, для вас секс – это обязательно… торжество. После чего следует демонстрация разнообразных видов ласки, огромного количества всевозможных объятий и сжиманий, которым рукоплещут оргазмы Назаре. Грудь Назаре – две горные вершины среди молочно-белых облаков нашей ванны: Вот мои острова в океане! Вкус Назаре – мед и перец, ее амбровый аромат, ее словно посыпанный песком голос, африканский взрыв ее гривы, в которой путаются мои пальцы. Философский ум Назаре: Неплохо, говорю я на вершине экстаза. Вы хотите сказать «очень хорошо»! – возражает она, – просто чудесно! И начинает объяснять, что литоты [38]  и эвфемизмы [39] , которые мы, европейцы, так любим употреблять и которые считаются верхом образованности и воспитания, на самом деле снижают нашу способность радоваться, восхищаться чем-то, подавляют наши механизмы восприятия, что мы попали в кабалу стиля и гибнем от этого. Ласковый юмор Назаре: Ах! мсьееееее… – с глубоким сонным вздохом. И я не желаю иного имени, кроме этого насмешливого прозвища. Слезы Назаре в день моего отъезда – безмолвные слезы, струящиеся по неподвижному камню ее щек. От этого сокровища, так крепко прижимавшегося ко мне, в моей груди навсегда осталась вмятина.

* * *

74 года, 5 месяцев, 15 дней

Среда, 25 марта 1998 года

Я, проявивший на встрече с мэтром Р. такую чувствительность к контрасту между нашими лицами («Свежее яблочко, сморщенное яблочко»), я, радовавшийся своему угасшему желанию, когда мои раны перевязывала юная студентка со свободно болтающимися грудями, я, думавший, что операция спела отходную моей эрекции, я, переставший вести счет десятилетиям, – так вот, этот самый «я» не может теперь думать о себе и Назаре с точки зрения нашей разницы в возрасте. А что было бы, если бы по велению некоей нравственной инстанции я покинул бы тело и взглянул на свои мощи, лежащие рядом с ее юным телом? Гротеск? Неприличие? Мерзость? Но случилось чудо, опровергнувшее все эти рассуждения. Вы не верите в воскресение, прошептала Назаре. Теперь верю. Теперь я знаю, что чувствуют воскресшие из мертвых: второе пришествие ликующего тела, слияние всех возрастов.

* * *

74 года, 5 месяцев, 16 дней

Четверг, 26 марта 1998 года

Воскресшему и умирать будет приятнее.

* * *

74 года, 6 месяцев, 2 дня

Воскресенье, 12 апреля 1998 года

Ну да, говорит мне Тижо, лежа на больничной койке, ты начинал жизнь в теле старика, так что, по справедливости, должен закончить ее в теле мальчишки. И потом, засмеялся он и тут же закашлялся, из этих коллоквиумов всегда выходило больше рогоносцев, чем ученых! Мы смеемся, он задыхается, медсестра приносит таблетки и ругает его. Всё лечат , говорит он, когда она уходит.

* * *

75 лет, 1 месяц, 17 дней

Пятница, 27 ноября 1998 года

Сегодня вечером умер Тижо. Он попрощался со мной вчера, запретив приходить сегодня. Дай мне умереть спокойно… С каждым разом, как я приходил его навестить, я видел, как прогрессирует его болезнь и как сказывается на нем лечение. Из чернявого сухопарого южанина они сделали нечто бледное, лысое, обесцвеченное, раздувшееся, как бурдюк, с толстыми, как сардельки, пальцами, налитыми водой, которая уже не выводилась из организма отказавшими почками. В отличие от большинства умирающих, которые уменьшаются в размерах, он стал велик своему телу. Но ни болезнь (рак легких, расползшийся по всему организму), ни медицина с ее моралью (Если бы он не пил и не курил столько, мсье!) ничего не смогли поделать с насмешливым высокомерием, с которым он смотрел на смерть и на жизнь: первой сторонился, а вторую воспринимал такой, какая она есть, – занятной прогулкой. Я уже собрался уходить, но он знаком велел мне подойти. Прижавшись губами к моему уху, спросил: «Знаешь анекдот про кабана, который не хотел уходить из леса?» Его голос был не голос, а дуновение, но в нем по-прежнему слышался тот же веселый фатализм и – как бы это сказать? – обостренное чувство собеседника.

...

ПРО КАБАНА, КОТОРЫЙ НЕ ХОТЕЛ УХОДИТЬ ИЗ ЛЕСА

Кабан был старый, понимаешь? Скорее твоего возраста, чем моего, в общем, яйца пустые, клыки стертые. И молодняк попёр его из стада. Бедняга вдруг оказался в лесу один-одинешенек, как полный дурак. Слушает он, как молодые кабанчики трахают своих самок, и думает: Пойду-ка я отсюда, из леса, посмотрю, что делается в других местах. Только родился он под этими деревьями, здесь прошла вся его жизнь. А «другие места» ему на фиг не нужны, он их боится. Но тут он услышал, как молодые самки визжат от удовольствия, и это его доконало. Все, ухожу! – решает он. И вот, низко опустив голову, он пробирается через кусты, заросли, чащобу и выходит наконец на опушку. И что он там видит? Поле, залитое солнцем! Зеленое! Сверкающее! Просто чудо! А что он видит посреди поля? Загон! Квадратный. А в загоне что? ОГРОМНАЯ свинья! Такая толстая, жирная, что даже в загоне не помещается, выпирает, как тесто из кадки, представляешь? Огромная свинья, совершенно розовая, гладкая – прямо готовый окорок! Старый кабан, ошеломленный, окликает свинью.

– Эй, ты!

Окорок медленно поворачивает голову.

Старый кабан спрашивает:

– Ну как «химия»? Не слишком тяжело?

* * *

75 лет, 1 месяц, 28 дней

Вторник, 8 декабря 1998 года

За несколько дней до смерти Тижо я позвонил Ж.К., его «лучшему другу». (По части дружбы Тижо оперировал юношескими категориями.) Лучший друг сказал мне, что не пойдет в больницу к Тижо, поскольку предпочитает сохранить в душе образ его «несокрушимой жизненной силы». Гнуснейшая тонкость чувств, обрекающая каждого из нас на смерть в одиночестве. Ненавижу таких друзей «по духу». Предпочитаю друзей из плоти и крови.

* * *

75 лет, 9 месяцев, 6 дней

Пятница, 16 июля 1999 года

Развеял прах Тижо над Бриаком. Он так хотел. С высоты того самого бука, на котором он когда-то разорял вороньи гнезда. (Идея Грегуара.) Смотрел, как мой внук карабкается по стволу, ставшему втрое толще за эти годы, и на какой-то миг увидел себя – как я лезу туда на выручку Тижо. Тогда по веткам лез экорше из «Ларусса». Лез ловко, проворно, без всякого самодовольства, которое нападало на меня, когда я тренировал силу воли, и над которым Тижо всегда посмеивался. Ветер подхватил его пепел, он собрался в облачко, потом рассеялся, потом снова собрался, сделал вираж и стайкой скворцов окончательно рассыпался в небе. Прощай, Тижо…

* * *

75 лет, 10 месяцев, 5 дней

Воскресенье, 15 августа 1999 года

В два часа ночи меня разбудил мочевой пузырь. Долго боролся с ленью, но тут снизу раздался смех, и я решил все же встать. Грегуар, Фредерик и двойняшки играют в «гусёк». Фанни, которой все время не везет, так что она никак не может сдвинуться с одной клетки, возмущается, Фредерик, которого выпавшая ему двойная шестерка привела к верной победе, довольно посмеивается. Смотрите, пришел! – показывает на меня пальцем Грегуар, и все тут же ложатся на игру, делая вид, что прячут ее от меня. Это секрет, секрет! – пищит Маргерит, как будто она все еще маленькая девочка, не смотри! Сначала я подумал, что это наш «гусёк» про потерю девственности, который я подарил Грегуару, когда он из мальчика превратился в юношу, но все оказалось хуже: это был «гусёк» ипохондрика, придуманный им самим во время ночных дежурств. Переходя от страшных болезней к ужасным, игроки заканчивают смертью – последней клеткой, которая излечивает их от боязни заболеть. Не хочешь сыграть с нами? – спрашивает Фанни (А меня тем временем восхищает эта вопросительная форма, употребленная девушкой ее поколения.) Мне дают три хода форы. Я получаю атеросклероз, что дает мне право сделать еще один ход. (В этом состоит принцип игры – чем сильнее ты болен, тем быстрее продвигаешься вперед.) Завтра играем в «семь семей»! – приказывает Маргерит. «Семь семей» – это сорок две болезни, без которых вполне можно было бы обойтись. (В семье «Рак» я беру простату, в семье «Койка» – генитальный герпес, в семье «Врачи» – болезнь Паркинсона и т.д.) Вот так – дедраматизируем понемножку, улыбается Фредерик, в любом случае последняя клетка – общая для всех! Маленьким – которые уже давно большие – нравится.

* * *

75 лет, 11 месяцев, 2 дня

Воскресенье, 12 сентября 1999 года

Накануне смерти Тижо, который младше меня на десять лет, сказал: А я тебя даже в возрасте нагнал! Чем старше, тем ближе к выходу!

* * *

Тот же день, 17 часов

Пишу за чаем. От кофе после операции пришлось отказаться. Такое впечатление, что чай меня очищает. Как бы душ изнутри. Пьешь одну чашку, выписываешь три, говорила Виолетт. Может, в один прекрасный день я вообще перейду на кипяток, как тетя Гюгетт в конце жизни.

* * *

76 лет, 2 дня

Вторник, 12 октября 1999 года

Кстати, о тетушке Гюгетт, у которой была «изжога», и о маме, которая жаловалась на «повышенную кислотность», – интересно, эти выражения все еще в ходу? А еще та женщина, которая каждые пять минут поворачивалась на три четверти оборота, чтобы висмут равномерно покрывал ее внутренности… Как какой-то бочонок. Близкие посмеивались над ней. Тем не менее, если посмотреть, то чем мы лучше сосудов? Мона принимает лекарство от остеопороза – утром натощак, запивая стаканом воды. После чего она должна обязательно полчаса провести стоя, не ложиться и не садиться, иначе снадобье может повредить пищевод – как каустическая сода. Так что мы именно сосуды. Не более того. Между прочим, висмут сегодня считается ядом, и его применение в медицине строго запрещено.

* * *

77 лет, 2 месяца, 8 дней

Понедельник, 18 декабря 2000 года

Проснулся от боли в пястно-фаланговом суставе безымянного пальца, как будто всю ночь бил кулаком в стену. Это тот самый палец, который я вывихнул десять лет назад в саду мадам П. Пришло время платить по счетам.

* * *

77 лет, 6 месяцев, 17 дней

Пятница, 27 апреля 2001 года

Ночью то и дело просыпаюсь от острого, но малопродуктивного желания пописать. Миссия невыполнима. (Прекрасно.) Сколько? – спрашивал меня когда-то мой исповедник. Сколько? – спрашивает меня сегодня мой уролог. Первый грозился влепить мне в наказание многократное чтение «Отче наш» и «Богородицы», второй угрожает повторной операцией: Ничего не поделаешь – надо, значит, надо. Конечно, молодость это вам не вернет, но спать по ночам будете спокойно. Конечно, а как же минуты раздумий, которые я позволяю себе, сидя без толку на своем «троне»? В эти ночные часы, когда я просыпаюсь от желания писать, мочевой пузырь представляется мне не переполненным бурдюком, а какой-то окаменелостью – вроде панциря морского ежа; известковая скорлупа, которую я кое-как опорожняю, подставив под краник палец и пустив медленную струю без всякого напора. Печальный перпендикуляр. При этом мне видится старый осел, забытый посреди луга, и эта картина чуточку оживляет процесс. Или же я стараюсь думать о скандале вокруг того источника, который пересох из-за марсельцев, соседей Манеса. Под чистое журчанье этого источника я засыпал когда-то. На шкале успокаивающих звуков это журчание располагается где-то рядом с шорохом гравия, шуршанием ветра в виноградных лозах и шипением точильного круга Манеса… (Манес поздно ночью занимался заточкой своего инструмента на круге или на наковаленке, я любил и это стаккато, которое он выбивал на наковаленке, двойные ноты: тинь-тинь, тинь-тинь.) Так вот, источник марсельцев иссяк. Он покрылся пеной, и, возможно, где-то выше по течению на нем образовалась какая-то илистая аденома. Потом превратился в тонкую, бесшумную коричневатую струйку, потом – просто капал по капле, потом – всё. К великой ярости Манеса – который, возможно, сам его и засыпал.

* * *

78 лет

Среда, 10 октября 2001 года

Лизон, Грегуар и двойняшки подарили нам кинопроектор и дюжину фильмов, среди которых мои любимые: «Земляничная поляна» Ингмара Бергмана, «Призрак и Миссис Мьюр» Манкевича, «Мертвые» Хьюстона и еще «Пир Бабетты». Ах, «Пир Бабетты»! Кто же его снял? Габриэль Аксель, подсказывает мне Фанни. Ну так да здравствует Габриэль Аксель! Давно уже подарки не доставляли мне такого удовольствия. Я даже подумал: почему же я сам не сделал его себе раньше? Когда Мона открыла коробку, моя радость выскочила оттуда вместе с проектором – как чертик из шкатулки. И я поймал себя на том, что жду наступления вечера с поистине детским нетерпением. Когда мы натянули на стену белую простыню, я пережил то же возбуждение, в которое впадал, когда Виолетт устанавливала на столике в гостиной свой «волшебный фонарь». Мона и дети предоставили право выбора мне, и я остановился на «Земляничной поляне» – юбилее профессора Исака Борга (удивительно, что я вспомнил его имя!). Эберхард Исак Борг едет со своей невесткой Марианной в Лунд, где в кафедральном соборе должна состояться церемония присвоения ему звания почетного доктора. Ему семьдесят восемь лет, как мне! Это я, конечно, забыл, поскольку, когда смотрел фильм в первый раз, мне было только сорок. Значит, семьдесят восемь. Естественно, я стал вглядываться в лицо старика (который, как мне кажется, выглядит гораздо старше меня), выискивая те же, что у меня, морщины, узнавая некоторую замедленность движений или вот эти полуулыбки, которые с возрастом начинают выглядеть как безучастные, а еще вот этот внезапный смех – от нереализованных желаний (например, от желания отправиться на юбилей в машине, при том, что у него в кармане лежит билет на самолет), или это веселье – при встрече с тремя молодыми людьми, путешествующими автостопом, которых они с Марианной берут к себе в машину, точно такое же веселье я испытываю от неразберихи, царящей в доме, когда на время каникул тут собираются Грегуар, Маргерит и Фанни, от их шуток, ссор, веселых примирений… Я был полностью поглощен тем, что происходило на экране, когда внимание мое привлекло нечто другое, относящееся не к фильму, а к самому аппарату – проектору. Мы с Моной сидели рядом с ним. Это – черный ящик с щелью, куда вставляется DVD-диск, который ведает и всем остальным: проекцией, звуком, настройками, охлаждением мотора и т.д. И вот стоит эта машина посреди гостиной и проецирует на простыню, в четырех метрах от нас, черно-белую картинку, немного состарившуюся от прожитых лет, но все равно достаточно четкую, чтобы я не вспоминал о своей катаракте. Я слушал старого Исака и его невестку Марианну, внимательно вникая в их невеселый спор – конфликт характеров и поколений, как вдруг у меня возник вопрос: а откуда идет звук их голосов? Казалось, что с экрана, на котором персонажи беседовали. Но это было абсолютно невозможно, поскольку звуки воспроизводит видеопроектор, стоящий рядом со мной на журнальном столике. Я взглянул на аппарат: никакого сомнения, звуки доносятся из этого черного пластмассового ящичка, в пятидесяти сантиметрах от моего левого уха. И все же, как только я перевел глаза на старую простыню, слова снова совместились с произносящими их губами! Потрясенный мощью этой оптическо-звуковой иллюзии, я попытался смотреть на экран, а слушать проектор. Ничего не вышло, голоса по-прежнему лились из уст шведских актеров, с простыни, натянутой в четырех метрах передо мной. Это открытие повергло меня в состояние этакого примитивного экстаза, как будто я присутствую при чуде, наблюдаю вездесущность. Я закрыл глаза, и голоса вернулись в брюхо проектора. Я снова открыл их, и голоса вернулись на экран.

Уже в кровати я долго размышлял над этим несовпадением реального источника звука с персонажами, разговаривавшими на старой простыне. Я готов был уже увидеть в нем некую красноречивую метафору, но заснул. А сегодня утром от всего этого у меня осталось лишь впечатление… Как будто тело говорит мне что-то, но его слова звучат где-то далеко, впереди меня, я же сижу здесь, за столом, и молча пытаюсь записывать его речи.

* * *

78 лет, 4 месяца, 3 дня

Среда, 13 февраля 2002 года

«Почему зевающий человек вызывает зевоту у других?» Этот вопрос был задан в XVI веке Робертом Бёртоном [40]  на странице 431 его «Анатомии меланхолии», наконец-то переведенной на французский язык и вышедшей у «Корти». Бёртон не дает удовлетворительного ответа (заразность зевоты он приписывает дэхам), но сам вопрос заставил меня вернуться на сорок лет назад, к опытам по забавной физиологии, которые я проводил от скуки на особо занудных совещаниях: я только притворялся, что зеваю, и сидевшие за столом люди тут же начинали зевать во весь рот. Я думал, что сделал открытие, оказывается, нет. В течение нашего физического существования нам приходится выкорчевывать целый лес, который миллион раз был выкорчеван до нас. Монтень или Бёртон оставили книги, а сколько было открытий, о которых ничего нигде не рассказано, сколько удивлений, которыми ни с кем не поделились, о которых умолчали? Как одиноко было этим людям в их молчании!

* * *

78 лет, 6 месяцев, 14 дней

Среда, 24 апреля 2002 года

Честно признаться, после слишком обильной еды пуканье, замаскированное под кашель, имеет тенденцию к превращению в настоящее анальное дыхание. Сначала в течение пяти-шести шагов газы втягиваются, потом за четыре-пять следующих шагов выходят с чисто легочной регулярностью. И эти «жемчужные россыпи» не всегда так бесшумны, как того желали бы мое социальное положение, моя утонченность и достоинство патриарха семьи. Поскольку для их сокрытия покашливания уже не хватает, я вынужден, когда не один, изрекать длиннющие фразы, притом с воодушевлением, призванным заглушить это малоприятное «музыкальное сопровождение».

* * *

78 лет, 11 месяцев, 29 дней

Среда, 9 октября 2002 года

Грегуар, сам напросившийся на мой день рождения, позвонил, чтобы сообщить, что лежит в постели с ветрянкой, которую подцепил в больнице. Ветрянка в двадцать пять лет, представляешь, дед? А ты всё говоришь, что я развит не по годам! Видел бы ты меня! Настоящий дуршлаг! Развитой и даже очень, согласен, но все равно дуршлаг. Голос у него тот же, несмотря на болезнь, разве что чуть поглуше, и мне вдруг подумалось: а может, в моей привязанности к этому мальчику виноват его голос, такой мелодичный, приятный, внушающий доверие? Еще до ломки, когда Грегуар был совсем мальчонкой, у него уже был особенный, какой-то мирный голос! Интересно, а видели мы его вообще когда-нибудь сердитым?

* * *

79 лет

Четверг, 10 октября 2002 года

Сердце мое, сердце, верный товарищ. Ты уже не такое крепкое, как раньше, но по-прежнему верно служишь мне! Прошлой ночью я занимался детской игрой – подсчитывал, сколько ударов сделало мое сердце с моего появления на свет. Берем среднюю величину – шестьдесят два удара в минуту, умножаем на шестьдесят (минут в часе), потом на двадцать четыре (часа в сутках), потом на триста шестьдесят пять (дней в году) и, наконец, на семьдесят девять лет. Черта с два сосчитаешь такое в уме. Значит, берем калькулятор. Получилось около трех миллиардов ударов! Это без учета високосных лет и всплесков эмоций! Я положил руку себе на грудь и почувствовал, как сердце спокойно, ровно отбивает оставшиеся мне удары. С днем рождения, сердце мое!

* * *

79 лет, 1 месяц, 2 дня

Вторник, 12 ноября 2002 года

Наш Грегуар умер. Через день после нашего последнего телефонного разговора он впал в кому. Фредерик сначала подумал, что у него энцефалит – как осложнение при ветрянке, который все же поддается лечению, но оказалось намного хуже – синдром Рейе. Он наложился на ветрянку и спровоцировал страшнейшую печеночную недостаточность. Фредерик говорит, что, вероятно, этот синдром мог возникнуть после приема аспирина (он нашел в кармане у Грегуара таблетки). Грегуар, видимо, решил сбить аспирином температуру, не зная о таком редчайшем побочном эффекте. Когда Фредерику удалось устроить его в реанимацию, делать уже было нечего. Мы с Моной сразу помчались туда. Сначала мы его даже не узнали. Несмотря на то что рядом были Сильви и Фредерик, у меня на какое-то мгновение мелькнула безумная надежда, что все это – ошибка. Желтое восковое тело, сплошь усыпанное гнойничками, – нет, это не мой внук. Мне вспомнился какой-то фильм, где пораженный проклятием египтолог превратился в мумию прямо перед оскверненной им гробницей. Прищурившись, я настроил глаза так, чтобы затушевать жуткий реализм этих болячек, и увидел своего Грегуара, его тело, всегда отличавшееся особой игривой грацией и сохранившее ее даже сейчас, в этом желтом тумане. Когда Грегуар играет в теннис, он сначала играет в игру, изображая чемпионов, которых мы видим по телевизору, а пока противник забавляется этим зрелищем, Грегуар забивает мячи и выигрывает сет за сетом. В результате вконец расстроенный противник либо требует от него более серьезного отношения, либо – черт! – уходит с корта, швырнув ракетку, как это было три года назад с сыном В. Именно так – ему было тогда лет десять-двенадцать – учил его играть я, ибо именно так, сказал я ему тогда, я сам в юности играл в теннис, в эту изысканную игру, превратившуюся благодаря телевидению в поединок демонстративных скотов. Мне не хотелось, чтобы Грегуар перенимал эти уродливые спортивные движения. Боже, как я любил этого мальчика! И как мое перо пытается сейчас спрятаться от этой смерти, но тщетно. Что за несправедливость: почему мы до такой степени предпочитаем одно существо другим? Обладал ли Грегуар действительно теми достоинствами, которыми наделяла его моя любовь? Ну хотя бы парочку недостатков в нем можно было отыскать? В какой мерзкой мании мог бы он погрязнуть, доживи он до моих лет? Лучшие становятся худшими – ведь так? Пишу невесть что, но это только чтобы хоть чем-то заглушить тишину, которой окутало меня скорбное молчание Моны. О чем она думает, Мона, на которую вдруг нашел хозяйственный раж? Может быть, как и я, о том, что Грегуар был бы жив, если бы Брюно согласился прислать нам его в то лето, когда в Мераке свирепствовала ветрянка? Если бы Брюно решился на эту естественную прививку? Но для этого надо быть чуточку игроком, а Брюно слишком рано перестал играть. Дети валялись голые, малейшее прикосновение рубашки было им невмоготу. Когда кто-то из них начинал слишком жаловаться на зуд, остальные все вместе дули на его прыщики с прозрачной головкой, а потом нежно их поглаживали. Думаю, это Лизон придумала такую игру. Дети как бы олицетворяли восемь ветров Венеции, правда, их было только семеро – недоставало Грегуара, который мог бы стать в этой игре буйным, веселым ветром и сегодня был бы жив! Брюно понадобилось два дня, чтобы прилететь из Австралии. Он приехал к самому погребению. Тело нельзя было держать дольше. Обнимая Брюно, я отметил, что он располнел. В бицепсах появился жирок. От разницы во времени и горя его щеки обвисли, лицо замкнулось. Он не поздоровался с Сильви, которая не хотела извещать его о церковных похоронах. Замешательство в семейных рядах. Никто почти не говорил друг с другом. После церемонии, дома у Лизон, двойняшки молча плакали, обнявшись, Сильви произносила длинные монологи о всякой ерунде, какой она была беспокойной матерью, как Грегуар подшучивал над ее беспокойством – помните, папа, вы ведь тоже посмеивались надо мной! – никчемные фразы, повисавшие в общем горе, Фредерик держался в стороне, погруженный в свое двойное одиночество – гея и неофициального вдовца, рядом с ним – Лизон, из принципа и по дружбе, и я заметил, что Фредерик и Лизон явно ровесники, иными словами, что Фредерик мог бы быть отцом Грегуару, чьи товарищи (все его товарищи-медики пришли на похороны) посмеивались над проповедью священника. Потому что церковные похороны нужны и для этого – они укрепляют верующих и маловеров в их вере и неверии, соответственно, обращают стрелы горя на священника, превращают всех и каждого в авторитетных критиков, которые высказывают свое мнение во имя усопшего, выносят свое суждение о правильности портрета усопшего, набросанного священником, а усопший, субъект этого теологического противостояния, усопший, про которого одни говорят, что его достойно проводили, а другие – что ему нанесли страшное оскорбление, мертв уже чуть меньше, и все это – как бы начало воскресения.

Нет, только Бог может создать нужное настроение.

* * *

79 лет, 5 месяцев, 6 дней

Воскресенье, 16 марта 2003 года

Что творит с нашим телом горе! За три месяца, прошедших со смерти Грегуара, я умудрился подвергнуть свое всевозможным опасностям. Получил по физиономии в метро (Мона настояла, чтобы мы остались на какое-то время в Париже – побыть подольше с Фанни и Маргерит), чуть не попал под машину на бульваре Сен-Марсель (шофер, чтобы избежать столкновения, даже опрокинул урну), вернувшись в Мерак, сам попал в аварию, меня дважды перевернуло и выбросило в кювет в долине Жаретьер, машина в хлам, бровь рассечена, и наконец, собирая грибы, скатился со склона в Бриаке, да так, что выкатился прямо на шоссе, по которому в обоих направлениях на хорошей скорости неслись машины. Если ты хочешь окончательно себя убить, сказала Мона, предупреди меня: мы либо сделаем это вместе, либо я куда-нибудь уеду на время. Однако в этом стечении обстоятельств не было и намека на самоубийство, лишь неверная оценка действительности: я как будто утратил чувство опасности, утратил страх, да и желания тоже, словно мое сознание оставило тело на волю случая. Что бы я ни делал, тело бездумно принимало это, проявляя, впрочем, удивительную выносливость, почти неуязвимость. Я выходил из нашего дома и пускал тело через бульвар, не глядя ни направо, ни налево, тому водителю пришлось ударить по тормозам, он даже снес урну, а мое тело пошло своей дорогой, и в голове у меня ничего даже не шевельнулось. В метро моя рука чисто автоматически оттолкнула руку молодого забулдыги, пристававшего к сидевшей рядом со мной молодой женщине, я не обратил внимания, что от него разило алкоголем и что вел он себя по отношению к моей соседке не так уж и агрессивно – это было скорее неловкое ухаживание, но моя рука оттолкнула его руку как сгоняют муху – согнал и забыл, – и только висок вдруг почувствовал, как на него обрушился кулак парня, а глаза поняли, что от удара с них слетели очки, которые моя соседка подняла и подала мне, как только громила был усмирен, мсье, у вас очки упали. Точно так же я не обратил внимания на то, что веду машину по дороге в долине Жаретьер: вдруг принялся искать список покупок в кармане пиджака, перегнулся на заднее сиденье, – просто забыл, что я за рулем, обернулся и искал этот список, а машина ехала фактически без водителя, естественно, дело кончилось в кювете, и я не помню, чтобы за это время испытал малейший страх, так же как и тогда, когда мое тело свалилось на шоссе в тот день, когда я пошел за грибами и когда я увидел, как моя сломанная левая рука болтается независимо от локтя, – ни удивления, ни боли, скорее констатация факта: ах вот оно как, ну-ну, словно жизнь утратила всякий смысл для моего убитого горем мозга, словно смерть Грегуара наложила отпечаток на все события, лишала их значимости, словно это Грегуар придавал смысл всему на свете, а с его уходом этот смысл пропал до такой степени, что мое тело влачилось по жизни в одиночку, без участия разума.

Венеция, сказала Мона, едем в Венецию, нам надо встряхнуться.

* * *

79 лет, 5 месяцев, 17 дней

Четверг, 27 марта 2003 года

Венеция. Маленький мальчик, сбежав от мамы, встал передо мной и, задрав голову, объявил: А мне четыре года! С половиной! Позже, днем, на тусовке в «Альянс Франсез» [41] пожилая местная благотворительница сообщает мне: Знаете, а мне, между прочим, девяносто два года! С какого возраста мы начинаем скрывать, сколько нам лет? И с какого возраста перестаем это делать? Что касается меня, я никогда не называю точно свой возраст, ограничиваясь расплывчатыми формулировками вроде «теперь, когда я уже старик», не могу удержаться, чтобы не сказать так, но, как только скажу – с отрешенной улыбочкой, – меня охватывают стыд и бешенство. Чего мне надо? Чтобы меня пожалели – что я теперь не тот, что раньше? Или чтобы мной восхищались – смотрите, какой я, несмотря ни на что, еще огурчик? Или указать собеседнику на его неопытность по сравнению со мной, старым мудрецом, – а потому я все равно знаю больше вас? Как бы то ни было, но эта жалоба (а это именно жалоба, черт подери!) попахивает трусливым бахвальством. Я убегаю от мамы, чтобы встать, задрав голову, перед этим солидным сорокалетним человеком: «А мне семьдесят девять лет! С половиной!»

* * *

79 лет, 5 месяцев, 20 дней

Воскресенье, 30 марта 2003 года

Два старика (у одного рука в гипсе) в Венеции играют в слепых, пытаясь возродить свои юношеские ощущения. Это бабушка и дедушка одного мертвого мальчика, которому понравилась бы такая игра. Посмотрите на них, послушайте, как они смеются посреди текучего города, – как пятьдесят лет назад, когда они праздновали здесь свою юную любовь. С тех пор они постарели на тысячу лет.

* * *

79 лет, 5 месяцев, 25 дней

Пятница, 4 апреля 2003 года

«Большая вода» – наводнение. Прилив слез. Мы с Моной в семимильных сапогах, доходящих нам чуть не до подмышек, бредем по нашему горю. Там и сям насосы откачивают из домов воду, и та изливается из них мощной струей – как из пасущейся на лугу коровы.

* * *

79 лет, 5 месяцев, 29 дней

Вторник, 8 апреля 2003 года

Да нет же, нам хорошо здесь, и мне, и Моне, мы счастливы, мы бесстыдно эксплуатируем это примитивное животное счастье – быть вдвоем, которое всегда и во всем было для нас утешением! Мы обходим укромные местечки, где в юности занимались любовью, и воспоминаниям о Грегуаре в этих прогулках нет места. Мона так глубоко запрятала его смерть, что ни одна черточка не выдает ее горя. Что до меня, я шагаю по мостам, площадям, докам, принюхиваясь, как старый щенок, к местным запахам.

* * *

79 лет, 6 месяцев

Четверг, 10 апреля 2003 года

Увы, наши пробуждения не лгут. Сдавленное горло говорит мне: Грегуар мертв. Грегуара нет больше здесь, где ты с таким упорством продолжаешь быть. Грегуар не ушел, Грегуар не покинул нас, Грегуар не умер, Грегуар – мертв. И нет другого слова.

* * *

79 лет, 6 месяцев, 3 дня

Воскресенье, 13 апреля 2003 года

Паста, ризотто, полента, суп дзукка, минестроне, шпинат, морские или растительные антипасти, ломтики ветчины не толще листа атласной бумаги, моцарелла, горгонцола, пана котта, тирамису, джелати – у итальянцев еда мягкая. И как следствие, у меня мягкий стул. Старички, поезжайте в Венецию и выбросьте ваши вставные челюсти в Канале Гранде, это место для вас!

* * *

79 лет, 6 месяцев, 8 дней

Пятница, 18 апреля 2003 года

Для передачи нежности во всех ее формах – психологической, чувственной, тактильной, пищевой, звуковой – итальянцы используют слово «морбидо» – «мягкий, нежный». Трудно представить себе более резкий контраст тому состоянию окаменелости, оледенения, в котором я просыпаюсь каждое утро!

9 Агония (2010)

Когда всю жизнь вел дневник своего тела, не описать агонию просто неприлично.

...

Милая Лизон!

Ну вот ты и дошла до очередного пропуска – в семь лет. После смерти Грегуара наблюдение за собственным телом потеряло для меня всякий интерес. Душа к этому уже не лежала. Мне стало не хватать моих мертвецов – всех! В сущности, думал я, мне так никогда и не удалось оправиться после смерти папы, смерти Виолетт, смерти Тижо, и после смерти Грегуара я тоже не оправлюсь. Оставив в своей жизни один траур, я предался одинокому, исступленному горю. Трудно определить, чего лишают нас, умирая, те, кого мы любим. Кроме привязанностей, чувств и радости взаимопонимания смерть лишает нас взаимности, да, но это кое-как компенсируется нашей памятью. (Помню, папа нашептывал мне иногда… Виолетт, когда хотела меня подбодрить, обычно говорила… Тижо, рассказывая свои анекдоты… Когда мы вместе жили в пансионе, Этьен… Когда Грегуар смеялся…) Пока их тела еще живы, наши мертвецы заготавливают для нас воспоминания, но мне этих воспоминаний было мало: мне недоставало именно их тел! Материальность их тел, их совершенная несхожесть – вот чего я лишился! Этих тел нет больше в моих пейзажах! Они – как вывезенная мебель, создававшая некогда уют в доме. Мне вдруг стало недоставать их физического присутствия, и как недоставать! А еще без них мне стало недоставать самого себя! Видеть их, ощущать, слышать – здесь, сейчас! – как мне этого не хватало! Не хватало пряного пота Виолетт. Не хватало хрипотцы Тижо. Не хватало еле слышного, бестелесного шепота папы и такого живого, радостного Грегуара. В минуты просветления я задумывался, о каких телах я говорю. Да о каких же телах ты болтаешь, черт тебя подери? Прежде чем стать крепким, смуглым зубоскалом с прокуренным голосом, Тижо был пятилетним писклявым паучком – так о каком же Тижо ты говоришь? Грегуар в детстве был тяжелым как чугунная тумба, тогда, в ванне, и лишь потом приобрел это мускулистое изящество и грацию движений! И тем не менее я ощущал нехватку их тел – Тижо, Грегуара, Виолетт, нехватку их физического присутствия. И папиного тела тоже, его костлявой руки, выпирающей углом щеки. У каждого из моих мертвецов было тело, теперь его нет, в этом все и дело, и этих единственных и неповторимых тел мне и недоставало. Я так мало трогал их при жизни! Считалось, что я неласковый, что не люблю физические контакты. А теперь мне нужны были их тела! За этим последовали приступы тихого помешательства, когда я становился их призраком: протянутая мною к сахарнице рука, два пальца, которые я опускал туда, в точности повторяли жест Грегуара, когда тот клал сахар себе в кофе, то самое его движение, которым он выуживал кусочек сахара, зажав его между указательным и средним пальцами, большим он никогда не пользовался (ты замечала это?). Эти припадки одержимости были кратки: на какое-то мгновенье я перевоплощался в Грегуара, достающего сахар из сахарницы, в смеющегося Тижо, в Виолетт, неуклюже переваливающуюся по гальке. Но как бы я хотел сам увидеть этот жест! И услышать этот смех! И придвинуть Виолетт ее складной стульчик! Господи, как же мне было плохо без них, без всей этой компании! И как я вдруг понял смысл этого слова – компания! Несколько месяцев носился я по волнам своего горя. Твоя мама ничего не могла с этим поделать, думаю, она чувствовала себя еще более одинокой, чем я. Я продолжал следить за собой, но только по привычке. Душ, бритье, одевание – сплошной автоматизм. Меня ни для кого не было. Отсутствующий вид и постоянно дурное настроение. В конце концов это стало заметно. Ты встревожилась. Папа впадает в маразм, приступы бешенства – это явно старческое! Смерть Грегуара окончательно сломила его. Ты упросила Мону, чтобы мы переехали в Париж. Это было сделано как ради меня, так и ради нее. Фанни и Маргерит вбили себе в голову, что я должен отвлечься. Они потащили меня в кино. Ты же не станешь останавливаться на одной «Земляничной поляне», дедушка? Ты что, хочешь умереть идиотом? А «Часы» Стивена Долдри ты видел? Не волнуйся, это как раз для твоего возраста, там говорится о Вирджинии Вулф! Мона посоветовала послушаться их. Нехватка молодости – такой она поставила мне диагноз. Почему нет? Я очень люблю твоих двойняшек, Лизон, – Маргерит с твоей рыжей гривой и востроносую Фанни с точно такими же, как у тебя, сдвинутыми бровями. Девочки-близняшки, ставшие женщинами. Молодыми и роскошными. И такими живыми! Когда в метро к ним клеился какой-нибудь парень, они разыгрывали дурочек: Не-е-е, нельзя, мы с дедушкой! – трещали они слаженным хором. Дедушка, правда, мы с тобой? Он ведет нас в кино! Две двадцатипятилетние потрясающие красавицы! Мне оставалось только печально кивать в знак согласия. Это всегда срабатывало, и парень выскакивал из вагона на ближайшей станции. Двойняшки проявили редкое постоянство: два-три фильма в неделю. Тем не менее мне пришлось прекратить эти киносеансы. Меня одолевали образы. И мои мертвецы страдали от этого. Актеры крали моих призраков. К примеру, после «Часов» тощее тело Эда Харриса заслонило мне всё. Для Грегуара уже не находилось места. Я видел одного Эда Харриса, его хилый торс, горящие глаза, его двусмысленную улыбку в сцене, где он выбрасывается из окна, чтобы покончить наконец со своей неистовой жизнью. Я был одержим этим образом! Грегуара вытеснил первый попавшийся актер! «Часы» стали моим последним фильмом. Двойняшки неправильно истолковали мой отказ. Я слышал, как они спорили: Я же говорила, что ты дура, эта история про пожелтевшего от СПИДа педика наверняка напомнила ему про Грегуара!

В течение следующих месяцев я таскал мертвецов за собой в Люксембургский сад. Садился в одно из этих наклонных кресел, специально придуманных для того, чтобы старикам с них было не встать. Глядя поверх газеты, блуждал взглядом среди прохожих, которые были мне никем. Знаешь, это ведь не шутки – стариковское безразличие! Мне хотелось крикнуть молодежи: Дети мои, мне начхать на ваши такие современные жизни! И на этих мамаш с колясками тоже! И содержимое их колясок мне абсолютно безразлично, как и содержимое этой статьи, автор которой в очередной раз пытается просветить меня относительно будущего человечества. На которое мне глубоко наплевать – и на человечество, и на его будущее, если бы вы только знали, как глубоко мне наплевать на них! Я – эпицентр циклонического безразличия!

Так вот я и жил одними воспоминаниями, когда в один прекрасный весенний день (зачем такая точность? какая разница, какое было время года?) в мою жизнь вдруг снова ворвалось настоящее. И привело меня в чувство! В одну секунду! Воскресило к жизни! Прощайте, мои мертвецы. Так вот мы и живем – гибнем и воскресаем вновь. Так и вы с двойняшками оправитесь после моей смерти. Так вот, в тот день в Люксембургском саду, когда я сидел в этом немыслимом кресле, развернув по привычке газету (будь осторожна, Лизон, покупать каждый день «Ле Монд», чтобы потом не читать, – это явный признак старости), мой взгляд вдруг остановился на прогуливавшейся неподалеку женщине, и я ее тотчас узнал. Меня словно отбросило назад, в прошлое! Женщина моего возраста с тяжелой, но в то же время решительной походкой, голова втянута в плечи, не женщина – кремень, крепко стоящая на земле! Таких ничем не остановишь. И эта фигура была мне до боли знакома. Как будто все было вчера. Я видел ее только со спины, но все же окликнул по имени.

– Фанш!

Она обернулась с сигаретой в зубах, без удивления взглянула на меня и спросила:

– Как твой локоть, фугасик?

Фанш, сестренка моя военная! Здесь, жива-здорова и совсем не изменилась, несмотря на прошедшие годы. Движения замедлились, но она все та же! Голос охрип от курева, но она все та же! Растолстела вдвое, но все та же! Для меня – все та же! Я узнал ее, как только увидел, несмотря на никудышную память. Когда же я видел ее в последний раз? Думаю, на похоронах Манеса. Сорок восемь лет тому назад! И вот она снова передо мной, так неожиданно, и абсолютно похожа на саму себя. Неизменная Фанш! Она сразу склонилась над моей газетой, спросила, что я читаю, и гаркнула во весь голос название статьи: «Сельское хозяйство без крестьян». Двое-трое прохожих обернулись. Но она уже распалилась. Она орала во все горло. Да уж, эти мелкие фермеры с семейных ферм, они пополняют городские трущобы по всему миру и многие кончают самоубийством, а все из-за инвесторов, представляешь, фугасик?! В Африке, в Индии, в Латинской Америке, в Юго-Восточной Азии, даже в Австралии! Даже в Австралии! И везде при попустительстве со стороны государства! Планета без крестьян! Она была в курсе этой темы, знала ее как свои пять пальцев, сыпала аббревиатурами всех этих агролюдоедских фирм, в том числе огромного французского консорциума, административный совет которого был ей знаком поименно. И она громовым голосом стала перечислять эти имена, и среди них – имя одного сенатора, который, должно быть, слышал ее через открытое окно своего кабинета. Тебя это тоже возмущает, фугасик? Вот и правильно, узнаю тебя прежнего! Знаешь, а я читала тебя и слушала! И она принялась перечислять мои лекции – все! – а также большинство моих статей и интервью. Я за тобой все время слежу, издали, но очень внимательно, ну, понимаешь, что я хочу сказать. Знаешь, это здурово, все, что ты говоришь! Я почти всегда с тобой согласна! Я слушал, как она перебирает случаи, когда мне приходилось отстаивать свои позиции по тому или по иному вопросу, – редкие всплески моей способности возмущаться, которые она принимала за ежесекундную бдительность. Я не знала, что ты еще и биоэтикой интересуешься. Меня так тронуло то, что ты говорил о правах женщин в связи с суррогатным материнством! Удивило и тронуло! Глаза ее блестели, она смотрела на меня так, будто я всю жизнь борюсь с несправедливостью. Я тщетно пытался убедить ее в том, что она преувеличивает мои заслуги, что и партизаном-то в юности я стал случайно, что вот уже много лет, как я не воюю ни на одном фронте, что моя способность к бунту совершенно сникла, что я потонул в горе, она не слушала, пропускала мимо ушей, как будто и вовсе не слышала, продолжая называть возмутительные ситуации, которые мы просто обязаны вскрыть в самом срочном порядке. И не в память о старых добрых временах, фугасик, а именно как в старые добрые времена, как при Национальном совете Сопротивления, когда право каждого обеспечивать потребности своей семьи было поднято до уровня конституционной ценности! Так вот, это право, именно это право сегодня под угрозой, и больше, чем когда бы то ни было! Она ораторствовала, я слушал и чувствовал, что вот-вот дрогну, настолько будоражили мой разум ее горящие глаза! Короче говоря, Лизон, как ты уже знаешь, я дрогнул. Я вскочил, как молодой, оторвал зад от этого чертова кресла и пошел за ней. Она открыла какие-то заслонки и пустила в мои жилы новую кровь. Мы с тобой еще устроим такую бучу, мой мальчик! И нас будут слушать, поверь мне! Особенно молодежь! Молодежи нужны вожди! Родители их не вдохновляют. Они взывают к Великим Старейшинам. Вот еще одна причина, почему никогда не надо давать слово старым придуркам.

Я пошел за ней. Я предоставил в ее распоряжение все свои материалы, я обновлял ее картотеку, подправлял ее расследования, носил ее портфель, и все последние годы состояние ее тела беспокоило меня гораздо больше моего собственного. В наше время, когда все кругом только и поют, что про гигиену жизни, когда предусмотрительность стала нашим единственным знаменем, Фанш курила за четверых, пила за десятерых, питалась как попало, работала до упаду; я говорил ей: осторожно, Фанш, осади, в таком темпе до ста лет не доживешь. Да ну, фугасик, если уж конец, то на полной скорости, на самом крутом подъеме, это начинать надо потихоньку, согласна, поначалу все хорошенько обдумывать, все верно, но заканчивать надо на всех парах, не думая о своей шкуре, по принципу ускорения, вот так, мы же не в свободном падении парим, нет, мы – сгустки совести, пушечные ядра, и наши кручи – самые крутые! А что будет с нашими шкурами – это их дело!

Итак, мы оставили наши шкуры на произвол судьбы, а сами занялись оздоровлением мира. Продолжение тебе известно, моя милая: лекции, симпозиумы, «свободные трибуны», митинги, лицеи, коллежи, самолет, поезд, бесконечные выступления двух старых перечниц в здравом уме и твердой памяти. Мое дело – подготовка материалов (никаких провалов памяти!), ее – дебаты. С ума сойти, как мы были популярны! Нашим противникам оставалось только уповать на наш неминуемый конец. Не будет же это старье доставать нас вечно! По вашему лицу видно, что вам бы хотелось, чтобы я умерла, не успев ответить на ваш вопрос, отвечала Фанш смельчакам, отважившимся сразиться с ней один на один. Люди думающие и веселые переходили на ее сторону. Холерики обнаруживали в ней больше желчи, чем было в них самих, а сангвиники считали ее кровожадной. Я заставлял ее упражняться, чтобы не кричать слишком громко, это мешало восприятию ее выступлений. Ее привычка орать имела две причины: темперамент и тугоухость. Со второй бороться было легче. Мы с Моной начинили ее уши слуховыми аппаратами, которые не только улучшили ее слух, но и удесятерили огневую мощь, поскольку теперь она слышала все перешептывания на стороне противника, и никто больше не мог судачить у нее за спиной. Она увлекла за собой в водоворот целое поколение. Двойняшки, обеспечивавшие нам материально-техническую базу, упрекали меня, что я так долго прятал от них эту боевую бабусю. Тем временем Маргерит успела произвести на свет маленького Стефано, а Фанни – думаю, по принципу подобия – снабдила его маленьким двоюродным братиком Луи, оба они – мои правнуки, а ты, следовательно, им бабушка, а Мона – прабабушка! Вот так, одно на смену другому, к моему списку добавилось еще несколько мертвецов, в том числе и Фанш, распростившаяся с жизнью в больнице Питье-Сальпетриер три недели назад. Ее последние слова: Не смотри так, фугасик, ты же знаешь, мы все в конце концов оказываемся в большинстве.

* * *

86 лет, 2 месяца, 28 дней

Четверг 7 января 2010 года

Не раскрывал этот дневник со смерти Грегуара. То есть семь лет. Мое тело стало мне так же безразлично, как было в раннем детстве, когда для «воплощения» я довольствовался тем, что копировал папу. Его сюрпризы больше меня не удивляют. Укоротившиеся шаги, головокружения при вставании с постели, негнущееся колено, вздувшаяся вена, еще разок подрезанная простата, хрипотца в голосе, удаленная катаракта, искры в глазах (фосфены [42] ), появившиеся в дополнение к шуму в ушах, засохший в уголке рта яичный желток, все бульшие трудности с натягиванием брюк, незастегнутая по забывчивости ширинка, внезапные приступы усталости, желание прикорнуть, посещающее меня все чаще и чаще, – все это теперь рутина. Мы с телом доживаем свой срок как равнодушные друг к другу соседи. Никто ни о чем больше не заботится, вот и ладно. Результаты моих последних анализов, однако, подсказывают мне, что пришла пора в последний раз взяться за перо. Когда всю жизнь вел дневник своего тела, не описать агонию просто неприлично.

* * *

86 лет, 2 месяца, 29 дней

Пятница, 8 января 2010 года

С тех пор как Фредерик взял на себя контроль за моим состоянием и я каждые полгода сдаю кровь на анализ, момент открытия конверта утратил для меня бульшую часть своего драматизма. Фредерик расшифровывает результаты, и мы вместе констатируем, что если такой-то и такой показатели у меня чуть завышены, то все в целом все равно находится в пределах возрастной нормы. Весьма неплохо для такой старой развалины, как вы! Правда, позавчера одна цифра меня встревожила: А вот тут, гемоглобин пониженный, это не?.. Ничего особенного, отрезал Фредерик, просто усталость, вы чувствуете себя как сорокалетний, который немного перебрал накануне. Ваша подружка Фанш совсем загоняла вас, а ее смерть вообще подкосила, вот и все. Давайте, проваливайте, чтоб я еще полгода вас не видел, конечно, если Мона не позовет меня к вам на ужин. Вот такие у нас отношения с овдовевшим любовником Грегуара. Мона и правда время от времени зовет его на ужин. Ей нравится его грубоватый юмор. Когда она спросила его, почему гетеросексуалы становятся геями, а наоборот бывает очень редко, он холодно ответил: Зачем жить в аду, когда можно попасть в рай?

* * *

86 лет, 5 месяцев, 8 дней

Четверг, 18 марта 2010 года

Нет сил. Когда настало время идти спать, наша лестница показалась мне каким-то утесом. Зачем мы устроили спальню так высоко? Вот уже несколько дней я восхожу на эту вершину исключительно благодаря правой руке. На каждой ступеньке я тяну перила на себя, шепча: «Раз-два, взяли!» Как тянут рыбачью сеть. Сеть – это я, и я сам себя вытаскиваю на борт. С каждым вечером все тяжелее. Удачной рыбалки. Главное, не останавливаться. Снизу за мной следят. Не волновать детей. Они всегда видели, как я бодро взбираюсь по этой лестнице. Добравшись до площадки, уже вне зоны видимости, я прислоняюсь к стене, чтобы перевести дух. Кровь стучит в висках, в груди, даже в подошвах. Я – одно большое сердце.

* * *

86 лет, 8 месяцев, 22 дня

Пятница, 2 июля 2010 года

Похоже, я был прав, и к понизившемуся гемоглобину следовало отнестись серьезнее. Я прочел это в глазах Фредерика после разбора очередных анализов. Вы чувствуете какую-то особую усталость в последнее время? У меня одышка, особенно, когда я поднимаюсь по нашей лестнице. Неудивительно. У вас гемоглобин упал до 9,8. Кровотечений нет? Насколько я знаю, нет. Ни из носа, ни в каких-нибудь других местах? Он говорит о дополнительном обследовании. А стоит ли эта старая калоша таких усилий? Не болтайте глупостей, делайте что я говорю! Повторный анализ крови. Тут же. Результат тот же. С новой подробностью: дефицита витамина В12 нет. Вот и хорошо, говорю я. Что – хорошо? Ничего хорошего! Это говорит о том, что у вас, возможно, рефрактерная анемия. Рефрактерная? Что это? Не поддающаяся лечению, раздраженно отвечает Фредерик. На секунду он забыл, что перед ним пациент, и отчитывает меня, как нерадивого студента. Как это я в моем возрасте могу не знать, что такое рефрактерная анемия? Сердитое молчание. Видно, что он думает о чем-то крайне неприятном. Наконец он говорит: Сделаем миелограмму. А это что такое? Пункция, анализ костного мозга. Моего спинного мозга? Это что, мне засадят иглу в позвоночник? Ни за что! Он смотрит на меня в изумлении. Кто говорит про спинной мозг? Никто никогда не трогает спинной мозг! Что это вы там напридумывали? Что мы полезем через грудину, средостение, сердце, аорту, чтобы выкачать у вас спинной мозг? Фредерик, так вы сами только что сказали про пункцию спинного мозга. Не спинного, а костного! Костного мозга! Ему никак не прийти в себя. Он просто задохнулся от такого невежества. Невежества, которое в его педагогическом понимании (Грегуар говорил, что он замечательный преподаватель) равно равнодушию. Вы что, совсем ничего не знаете о своем теле? Вам это не интересно? Для вас это терра инкогнита? Носимся по всей земле ради оздоровления мира, а нашим здоровьем пусть врачи занимаются? Это я о вас говорю, черт побери, не о себе! О вашем собственном теле! Я молчу. Простите, буркает он. И все же добавляет: Вот оно, ваше долбаное воспитание!

* * *

86 лет, 8 месяцев, 26 дней

Вторник, 6 июля 2010 года

Жду миелограмму. Послезавтра. Попросил Фредерика подробнее описать процедуру. В грудную кость пациента вводится троакар, через который откачивается немного костного мозга для анализа. Ну вот, теперь я – это мой костный мозг. Я попросил показать мне троакар. Это оказалась стальная полая игла длиной в несколько сантиметров с перекладиной вроде сабельной гарды, которая не позволяет ей проникать слишком глубоко. Похоже на стилет, вроде тех, которыми пыряли друг друга придворные эпохи Возрождения. Сама операция заставляет вспомнить о бесконечных умерщвлениях Дракулы. Значит, мне собираются забить кол в грудь, ни больше ни меньше. Точное название это кола – «троакар Малларме». Какое отношение он имеет к поэту? Все, что я знаю о Малларме с медицинской точки зрения, это что он умер, изображая перед врачом симптомы заболевания, из-за которого и пришел к нему на консультацию. Нелепая смерть. Все равно что убийство, совершенное во время следственного эксперимента.

Рассуждения Фредерика о моем равнодушии к проблемам тела меня, естественно, развеселили. Забавно было бы подсунуть ему этот дневник! Хотя в чем-то он прав. Я никогда не рассматривал свое тело как предмет научного интереса. Не пытался разбираться в его загадках по книгам. Не делал его объектом медицинского наблюдения. Я позволил ему удивлять меня, как ему хочется. А этот дневник дал мне возможность собирать его сюрпризы. С этой точки зрения, да, согласен: по части медицины я – невежда. Впрочем, могу себе представить, с какой физиономией врачи встречали бы у себя пациентов, вооруженных медицинскими знаниями и умением поставить любой диагноз.

* * *

86 лет, 8 месяцев, 28 дней

Четверг, 8 июля 2010 года

Итак, миелограмма. Местная анестезия. Уверившись более-менее, что мой остов выдержит это испытание, мне всаживают в грудь тот самый троакар Малларме. Как долото. Грудную кость не сломайте! Грудная клетка прогибается, но держится. Ладно. Хирург – бывший ученик Фредерика – любезно поясняет мне, что «гарда» не дает троакару пройти слишком глубоко. Значит, можно не бояться, что меня пригвоздят к операционному столу, что ж, тем лучше. (Бабочки Этьена… Его бесценная коллекция бабочек… Я всегда хмурился, когда он накалывал их на булавки. Но ведь они мертвые! – говорил Этьен. И все равно я каждый раз сжимался. Атавистический страх перед крестом и колом.) А теперь соберем немного костномозгового вещества. Начали, говорит хирург. Поршень пошел вверх. Будет немного неприятно, предупреждал меня Фредерик, но в восемьдесят шесть лет, добавил он с подозрительным весельем, уже и видишь не так, и слышишь не так, и писаешь не так, и у мышц тонус слабее, все процессы замедляются, соответственно, и боль чувствуется меньше. Вот молодежи на этой процедуре несладко приходится. Он ошибался, эта боль сохранила всю свою молодость – просто кошмар. Как будто из тебя вырывают кусок. Костный мозг вопит всеми своими фибрами. Он не желает покидать свою кость. Ну как? – спрашивает меня палач. Ничего, отвечаю я, а по щеке тем временем скатывается слеза. Тогда продолжим.

* * *

86 лет, 8 месяцев, 29 дней

Пятница, 9 июля 2010 года

Утром проснулся от ощущения, что у меня пробита грудь. Дышу прерывисто. Чуть живой. Наша душа – в костях. Из меня вырвали часть меня самого, и боль не проходит. Остался в постели, пишу на подносе. Размышляю над этим эвфемизмом – «неприятно», врачи говорят так, когда речь идет о боли. Не о той боли, от которой нет средства, которая исторгается из глубины нашего тела, всегда неожиданная, всегда страшной силы, всегда наша, а о боли прогнозируемой, обычной, той, которую они сами причиняют пациентам в ходе операций. Дренаж, зондирование, удаление зондов, троакар Малларме… Больно будет? – спрашивает пациент. Немного «неприятно», отвечает врач… Попробовали бы они на себе хоть раз, как это «неприятно» (такую малость), но они этого никогда не делают, потому что их учителя никогда не делали этого, и учителя учителей, никто никогда не учил врача той боли, которую он причиняет. А стоит только заговорить об этом, как тебя сразу же определят в неженки.

* * *

86 лет, 9 месяцев, 6 дней

Пятница, 16 июля 2010 года

Как и следовало ожидать, результаты получились неважные. Гемоглобин еще снизился, к тому же в костном мозге обнаружилось много миелобластов, незрелых клеток, неспособных к производству кровяных шариков, как красных, так и белых. Незрелых, значит. (Все имеет свое название.) У меня в костном мозге много незрелых клеток. Они там все заполонили. Завод останавливается. Продукции больше не будет. Не будет кровяных шариков. Не будет топлива. Не будет кислорода. Энергии не будет. Я живу только за счет кровяных накоплений. Которые тают на глазах. А с ними и мои силы. Сегодня вечером я застрял на середине лестницы. Мона решила устроить нам постель внизу, в библиотеке. На время, сказала она как бы про себя. И мы бодро улыбнулись друг другу.

ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН

Твоя мама выходит из библиотеки: ее тело изгибается волной между створкой двери и стенкой книжного шкафа. Сегодня могу признаться честно: я никогда не хотел передвигать этот шкаф, чтобы наслаждаться этим ее кошачьим движением. (Восьмидесятишестилетняя кошка, а? Теперь ты понимаешь, дочка, как загипнотизировала меня твоя мать?!) Я вдруг понял, что личный дневник дал бы совершенно иное представление о нашей паре. Возможно, там преобладали бы наши ссоры, домыслы, которые я строил по поводу ее молчания, та таинственная дистанция, которую она старалась сохранять между нами, в сущности, ее скрытность, непрозрачность. И тебе пришлось бы читать толстый «кирпич», посвященный ужасам «коммуникации». Здесь – ничего подобного. С точки зрения тела все выглядит иначе. Ее тело я любил до полного восторга, до поклонения. Годы в конце концов положили конец нашим сексуальным отношениям, но то, что осталось в Моне от Моны, не перестает меня восхищать. С самого ее появления в моей жизни я оттачивал искусство ее созерцания. Вызвать ее улыбку, чтобы насладиться ее ослепительной внезапностью, незаметно пройтись за ней по улице, чтобы полюбоваться неуловимой легкостью ее походки, смотреть, как она задумывается, надрываясь на какой-нибудь однообразной домашней работе, любоваться ее лежащей на подлокотнике рукой, линией ее затылка, склонившегося над книгой, белизной ее кожи, чуть порозовевшей после горячей ванны, первыми морщинками, процарапавшими уголки ее глаз, даже этими вертикальными бороздами, появившимися с возрастом, – это как будто несколькими штрихами набросать по памяти шедевр. Короче говоря, когда я сыграю в ящик, можете расширить проход между дверью и книжным шкафом.

* * *

86 лет, 9 месяцев, 8 дней

Воскресенье, 18 июля 2010 года

Бедный Фредерик! Он пришел сегодня утром (праздник!), чтобы у моего изголовья исполнить самую невыносимую часть своей работы: объявить прогноз на будущее. Как к этому ни подойди, после определенного возраста это всегда – смертный приговор. Я упростил ему задачу: Ну, так что, Фредерик? Сколько нам осталось? Это было ассоциативное «мы»: все же он – мой врач. С химиотерапией год, без – полгода. Плюс-минус. Мы обсудили с ним химиотерапию – ее положительные и отрицательные стороны. В сущности, это – продукт потребления, как любой другой. Лишних полгода жизни, что ценно само по себе, но при этом изнурительная анемия, потеря последних волос (это пускай!), возможная рвота и более или менее гарантированная возможность того, что моя старая кровь найдет силы для восстановления без тех незрелых клеток. Рвота, которую, по мнению Фредерика, можно в расчет не принимать, решила всё. Рвота повергает меня в ужас. Это выворачивание наизнанку, когда ты превращаешься в какую-то кроличью шкурку, всегда вызывало у меня стыд и приводило в бешенство. Не стоит рисковать. Мона не заслужила, чтобы я покинул ее в дурном расположении духа. Значит, обойдемся без химии. Есть еще одно решение проблемы – переливание крови. Оно подхлестнет меня. Его действие длится до следующей процедуры, пока можно будет продолжать. Что касается конца – окончательного, – то, что бы я ни выбрал, химию или переливание, главное уже выбрано, а что это будет конкретно – кровотечение, спровоцированное отрывом бляшек, какая-нибудь инфекция, вызванная несостоятельностью белых кровяных шариков, пневмония например («Pneumonia is the old man’s friend» [43] , как говорят англичане), или медленная смерть от истощения с полным набором пролежней, при этом на больничной койке, что лишит меня компании моей Моны, – это дело случая. Я предпочел бы банальную ночную остановку сердца. Умереть во сне – мечта для того, кто всю свою жизнь совершенствовался в искусстве засыпания.

* * *

86 лет, 9 месяцев, 10 дней

Вторник, 19 июля 2010 года

Это колдовство, которое ничто не в силах развеять (движение Моны, когда она проходит между дверью и книжным шкафом), я смог снова ощутить благодаря удаленной катаракте. Операция сделана уже много лет назад, но я до сих пор ощущаю ее благотворное действие. Почему я ничего не написал о ней здесь? Потому что встал тогда под знамена Фанш, и у меня были занятия посерьезнее, чем этот дневник.

Жизнь меркнет, думал я, живя за занавесом своей катаракты. Свет незаметно угасал. Теряя очертания, мир вокруг меня терял и свою реальность. Постепенно исчезала четкость. Существа с неясными очертаниями превращались в идеи. Глаза обо всем составляли свое мнение. Я считал, что вижу, как мы считаем, что понимаем. После смерти Грегуара серый туман сгустился еще больше. Я блуждал в мутном, все более непроницаемом облаке и дожидался слепоты, как дожидаются сна. Но Фанш рассудила иначе. С этими птичьими пленками на глазах ты похож на старого слепого пса! Давай, шевелись, фугасик! Катаракта! Подумаешь! Операция! Быстро! В наши дни это ерунда!

Так я снова оказался на операционном столе с обездвиживающей уздечкой на голове, и чей-то скальпель стал копаться в моем глазу, как в яйце, сваренном всмятку. На следующий день, когда мне сняли повязку, я проникся жалостью к врачу: за ночь он постарел лет на двадцать! Потом настала очередь другого глаза, и все то, что я переставал видеть в течение целого ряда лет, вернулось ко мне в одно мгновенье. Свет! Мельчайшие детали! И далекое, и близкое! И четкость, и богатство оттенков! И линии, и вибрация! А разнообразие красок! Безграничное богатство цвета! Ах, как велик мир! Как только я мог позволить угаснуть этим небесам и этим лицам? Не упустить ни капли.

* * *

86 лет, 9 месяцев, 12 дней

Четверг, 22 июля 2010 года

Переливание крови прекрасно сочетается с образом Дракулы. Я лежу на больничной койке, и в меня по капле вливают чужую кровь. Я бы, конечно, предпочел улететь в ночь, напившись допьяна крови трех дежурных медсестер, досуха выжатых мною, но после легализации вампиризм потерял все свое очарование. И потом, у меня больше нет зубов. Так что по капле, и точка. Маргерит предложила вставить мне в уши свой айпод – чтобы не так было скучно лежать. Она предварительно начинила его Шекспиром и Малером. Нет-нет, малышка, не хочу отвлекаться, мне никогда не делали переливания крови, я хочу слышать, как падают капли, и отмечать каждое улучшение. А у нас для тебя сюрприз, объявляет Фанни, за тобой приедет мама! Только не говори ей, что мы тебе это сказали, ладно? Сюрпризы радуют главным образом тех, кто их готовит. Мама? Ах, Лизон! Лизон вернулась из поездки? Раньше срока? Может, и Брюно тоже придет? Попахивает концом.

Переливание оказалось долгой историей. Кровь капает медленно, усыпляюще. Мое воскресение наступит не сразу. Даже лучшему из нас на это дело понадобилось три дня. В полусонной голове вертятся всякие глупости, мозг вяло играет сам с собой. На память приходит слово «миелобласт». Я думал, что «бласт» – это ударная волна. Нет, это смертоносные клетки, бласты, миелобласты… На книжных полках – полчища тараканов… Они смазывают крылышки книжной кровью и выставляют антенны… Видишь, видишь? Это бласты…

* * *

86 лет, 9 месяцев, 15 дней

Воскресенье, 25 июля 2010 года

Мне вспоминается фраза того музыканта, мимолетного ухажера Лизон, он вусмерть накачивался наркотиками, и Мона как-то попросила его описать «в подробностях», что он чувствует после дозы героина. Тот долго думал, а потом нежным голоском (я никогда не встречал парня, настолько чуждого всякой агрессивности) ответил: После дозы? Ах, все сразу становится ясно и понятно! Как будто сам Господь Бог держит тебя на руках и баюкает. Так вот переливание крови производит на меня точно такое же действие. Я как новорожденный на руках у Господа Бога! Как иначе описать этот приток жизненных сил в бескровное тело? Самое настоящее воскресение. И все как-то… не знаю… невинно, все ново. Не ожидал такого эффекта, ну да мы и рождения своего не ожидаем! Сказать «улучшение» – это ничего не сказать. Улучшение… Они говорят: после переливания вам станет лучше, но я не «лучше» себя чувствую, я заново родился! Живой, ясно мыслящий, уверенный в себе, мудрый – вот каким я себя чувствую! На руках у Господа Бога. С которых мне все же хочется слезть, чтобы взобраться по лестнице к себе в спальню. Что я снова стал делать со вчерашнего вечера. Наша спальня, мой кабинет, мои тетради… Надо еще позаниматься бумагомарательством, написать заметки для Лизон. Потому что в последние дни у меня не было сил и двух слов связать. Только сделал кое-какие пометки. А теперь – воскресение! Скажем честно, на двадцать лет я, конечно, себя не чувствую. Тех двадцати лет уже нет, а вместе с ними ушли в небытие и шестьдесят следующих. Нет, я воскрес таким, каким и был, сегодняшним, восьмидесятишестилетним, и все же я – как новенький. Исцеление без долгого выздоровления, без нового привыкания к жизни. В общем, допинг. Доза.

* * *

86 лет, 9 месяцев, 16 дней

Понедельник, 26 июля 2010 года

До самого конца мы остаемся детьми нашего тела. Растерянными детьми.

* * *

86 лет, 9 месяцев, 19 дней

Четверг, 29 июля 2010

Сегодня утром, когда я брился, разглядывая в зеркале торчащее ухо, которое мне так и не удалось исправить и о котором я упоминаю здесь впервые, откуда-то из детства всплыл смешной эпизод. Я пожаловался на ухо папе. Он спросил, что в нем меня не устраивает. Оно не такое, как другое! И что же в нем такого необычного по сравнению с другим? Этот ответ меня и рассмешил. А потом папа принялся рассуждать о симметрии: Природа терпеть не может симметрии, мой мальчик, она никогда не допускает этой вкусовой ошибки. Ты был бы поражен невыразительностью абсолютно симметричного лица, если бы, конечно, тебе такое встретилось! И тут в разговор вступила Виолетт, которая, слушая нас, ставила цветы в вазу на камине: Ты что, хочешь быть похожим на камин? На этот раз рассмеялся папа. Свистящим смехом, какой был у него в последние недели жизни… Ему оставалось жить столько, сколько сегодня остается мне.

* * *

86 лет, 9 месяцев, 21 день

Суббота, 31 июля 2010 года

В ресторане, где мы отмечаем мое воскресение, я поздравляю Фредерика с удачным выбором донора: Кровь свеженькая, как молодое вино! Он переглядывается с Лизон. Мы с Моной улавливаем мысль, что кроется в молчании этих двух любящих умниц: пусть порадуется, это ведь ненадолго, действие переливания скоро кончится.

* * *

86 лет, 9 месяцев, 22 дня

Воскресенье, 1 августа 2010 года

Из душа голышом выскочила Фанни. Ох, прошу прощения! – воскликнула она. Придя в себя от этого чудного зрелища, я подумал об ужасе, охватившем меня как-то вечером (мне было тогда десять лет), когда, войдя в ванную комнату, чтобы почистить зубы, я застал там маму, совершенно голую, вылезавшую из ванны. От удивления, а может быть, от испуга она обернулась и стояла прямо передо мной, нагая, расплывчатым силуэтом в облаке пара. Я как сейчас вижу ее стройное тело с тяжелыми грудями (сейчас оно кажется мне телом очень молодой женщины), с порозовевшей от горячей воды кожей, ее приоткрытый от изумления рот, широко раскрытые глаза, а за ней – запотевшее от пара зеркало умывальника. Я вскрикнул и быстро снова захлопнул дверь. И лег спать, не почистив зубы, охваченный поистине священным ужасом. Хотя в то время мне еще ничего не было известно ни о застигнутой во время купания Диане, ни об Актеоне, разорванном его же собаками. В тот вечер мама не удовольствовалась обычной проверкой издали, хорошо ли я улегся, она пришла ко мне и поцеловала в лоб, а потом дважды повторила: «Ах ты, мой мальчуган», – и погладила по голове.

* * *

86 лет, 9 месяцев, 23 дня

Понедельник, 2 августа 2010 года

И все же, все же, как можно считать скелет символом смерти, когда кости – это основа жизни! Мозг мыслит, сердце качает кровь, легкие проветривают, желудок переваривает, печень и почки фильтруют, яички предвидят, но по сравнению с костями все они – второстепенные элементы. Сама жизнь – кровь, кровяные шарики, то живое, что в нас есть, создается в мозге наших костей!

* * *

86 лет, 9 месяцев, 29 дней

Воскресенье, 8 августа 2010 года

Страшное дело. Мальчик Фабьен, семи или восьми лет, лучший друг Луи и Стефано, пукнул во время мессы. Во время возношения Святых Даров, среди всеобщей тишины, что еще хуже. Дети стоят на ушах. Я застал их за спором, вызванным попытками решить детскую проблему номер один: понять причинно-следственную связь между причинами, порожденными их маленьким детским мирком, и их последствиями в мире взрослых. Конечно, Фабьен «не должен был так поступать», выпускать из себя дурной дух там, где витает Дух Святой, – «так не делается». Но «он же не нарочно», и его папа «не должен был ругать его при всех, а то, как он его наказал, вообще ужасно». Бедного Фабьена посадили под арест на все воскресенье, в то время как он должен был идти на день рождения к Луи. (Вообще-то, надо сказать, что отец у Фабьена – молодой кретин, исповедующий веру такую же иррациональную, как мой атеизм. А сын у него прозрачный, как сколопендра, выросшая в ризнице. Чудо, что он вообще еще пукает.) Заметив, что я их слушаю, Стефано и Луи спросили, что я, как всезнающий прадедушка, думаю по поводу пуканья. Нелегко ответить на такой вопрос, когда ты сам уже много лет погряз в проблеме пуканья и его маскировки под кашель. Тем не менее я решительно вступил в разговор. Я сказал, что удерживать газы опасно для здоровья. Почему? Потому что, если наше тело наполнится газами, дорогие дети, мы взлетим, как воздушные шары, вот почему! Взлетим? Взлетим, а если уже в воздухе с нами случится такое несчастье и мы все же пукнем – а такое обязательно случится, потому что нельзя же сдерживаться до бесконечности, – газы выйдут из нас, и мы упадем вниз и разобьемся о скалы, как динозавры. Да?! А что, они так и погибли, динозавры? Да, им столько твердили со всех сторон, что пукать неприлично, что они сдерживались, сдерживались, сдерживались, раздувались, раздувались, раздувались и в конце концов взлетели в воздух, а когда им все же пришлось пукнуть, беднягам, они сдулись и разбились о скалы, все до последнего! (Скалы их очень впечатлили.)

* * *

86 лет, 9 месяцев, 30 дней

Понедельник, 9 августа 2010 года

Пока я перечитывал этот дневник, на левом локте у меня выросло яйцо. Фредерик сказал, что это гигрома – наполненный жидкостью мешок, образующийся после удара или долгого трения локтем обо что-то жесткое. Вы стукнулись? Да вроде не помню такого. Значит, дело в трении, как вы читаете? Подперев голову руками, локти – на столе. Ну так читайте в кресле, это даст отдых вашим локтям! Вот так. Никаких сомнений в диагнозе и раздраженный тон при назначении лечения – с Фредериком всегда так. Выходит, это из-за чтения дневника моего тела и внесения в него кое-каких пояснений между костью и кожей на моем левом локте образовалась вода. Такой маленький бурдючок, который так противненько болтается на локте. У Манеса такая штука периодически выскакивала на правом колене. Когда она ему сильно надоедала, он протыкал «это яйцо» перочинным ножом и сливал из него жидкость. Не лучший способ, говорит Фредерик, лучше предоставить времени самому разобраться, добавляет он, но тут же замечает допущенную бестактность и, надувшись, уходит.

Время…

Ну да, одна из особенностей агонии в том и состоит, что она уносит нашу жизнь, не дожидаясь выздоровления.

В конце концов, я совсем не против, чтобы уйти, высиживая яйцо динозавра.

* * *

86 лет, 10 месяцев, 6 дней

Понедельник, 16 августа 2010 года

Накануне моего второго переливания ребятня разъехалась. До свидания, бабушка! До свидания, дедушка! Эти дети не сомневаются, что мы снова увидимся, а все потому, что они знали нас всегда. В детстве мы не замечаем, как стареют взрослые, нас интересует, как растем мы сами, а взрослые не растут, они застыли в своей зрелости. Старики тоже не растут, они старые с рождения – с нашего. Морщины на их лицах для нас – гарантия их бессмертия. Для наших правнуков мы с Моной были всегда, а следовательно, и жить нам вечно. Тем сильнее поразит их наша смерть. Первый опыт эфемерности существования.

* * *

86 лет, 10 месяцев, 9 дней

Четверг, 19 августа 2010 года

Второе переливание оказалось совсем не то, что первое. Его действие, такое же тонизирующее, будет короче. Одно сознание этого портит мне всю радость опьянения.

* * *

86 лет, 10 месяцев, 13 дней

Понедельник, 23 августа 2010 года

Глядя, как Лизон перестилает нам кровать, а Фредерик выписывает мне рецепт после анализа крови, я подумал, что надо быть очень и очень старым, чтобы наблюдать, как стареют другие. Печальный дар – видеть, как время уродует тела наших детей и внуков. Сорок последних лет я наблюдал за тем, как меняются мои дети и внуки. Этот шестидесятилетний старик с пожелтевшими волосами, пятнистыми руками и тощей шеей, уже начинающий отделяться от своей кожи, мало похож на того Фредерика с крепким загривком и гибкими пальцами, в которого был влюблен Грегуар. И в Лизон уже мало чего осталось от Фанни и Маргерит, которые сбегают вниз по лестнице, обещая через месяц приехать меня «понянчить». Да и эти две чудесницы, какими бы роскошными красавицами они ни были, утратили уже свою воздушную упругость, которая заставляет Луи и Стефано скакать и носиться по всему дому.

Джинсы, которые все они носят, давно уже ставшие универсальной одеждой, без различия полов и возрастов, являются ужасающим показателем проходящего времени. На мужчинах джинсы с возрастом пустеют, на женщинах – наоборот, наполняются. Задние карманы полощутся, как паруса, на истаявших мужских ягодицах, между ног пузырятся складки, ширинка болтается, молодой человек, живший некогда в своих любимых джинсах, исчез, его заменил старик, выпирающий из них поверх ремня. Женщина же в возрасте трогательно заполняет собой все джинсы. Ах, эта ширинка – будто вздувшийся шрам! В мое время мы и наша одежда были ровесниками. В младенчестве мы носили шаровары, в раннем детстве – матроску и короткие штанишки, в подростковом возрасте – брюки-гольф, первая юность – первый костюм (из мягкой фланели или твидовый с подкладными плечами), и наконец – костюм-тройка, униформа социальной зрелости, в котором меня и в гроб положат – уже скоро. После тридцатника вы в этих костюмах все выглядите стариками, говорил Брюно. Это правда, костюм-тройка старил нас раньше времени, или, вернее, он старел за нас, а теперь и мужчины, и женщины стареют в джинсах.

* * *

86 лет, 10 месяцев, 14 дней

Вторник, 24 августа 2010 года

Как неукротимо молоды те, кто моложе нас на двадцать-тридцать лет! И как видны еще детские черты в лицах наших постаревших детей. Ах, дорогая моя Лизон!

* * *

86 лет, 10 месяцев, 18 дней

Суббота, 28 августа 2010 года

ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН

Помнишь, Лизон, как мы читали книгу, от которой Фанни пришла в ужас и которая так рассмешила Маргерит? Это был Габриэль Гарсиа Маркес. В то лето Мона читала Маркеса, во время сиесты. «Сто лет одиночества», думаю, хотя сейчас уже не помню. Но этот сеанс чтения я помню прекрасно! История была такая: молодая женщина каждый год на Рождество или на день своего рождения получает подарок от отца. Отец живет где-то далеко, уже не помню почему, но он очень пунктуальный, и подарок всегда приходит в срок. В большом ящике всегда оказывалось что-то неожиданное, что особенно нравится детям. (Это все же было Рождество, потому что мне запомнилась радость детей.) И вот в один год ящик приходит чуть раньше назначенной даты. Отправитель тот же, получатель тот же, но дата доставки другая. Вся семья с нетерпением бросается к ящику, и, ко всеобщему удивлению, в нем оказывается тело самого отца! Разлагающееся? Мумифицированное? Набитое соломой? Не помню, помню только, что тело отца. Фанни в ужасе: «Гадость!», Маргерит в экстазе: «Супер!», Мона в восторге от произведенного эффекта: «Да здравствует магический реализм!» – а ты, как всегда, набросала сцену в своем блокноте для эскизов. Скажи, Лизон, тебе не кажется, что я сейчас разыгрываю нечто похожее? Честно скажу, я не перевернусь в гробу, если ты бросишь все это в огонь.

* * *

86 лет, 10 месяцев, 29 дней

Среда, 8 сентября 2010 года

Медсестра, которая отмеряет мне кровяные шарики, ругается на мои вены. Слишком часто их эксплуатировали, и теперь они либо не прокалываются, либо прячутся. Мучительница ищет другие, на тыльной стороне ладони, на щиколотке. Везде синяки, царапины, корки… Потому что вы еще и чешетесь! Нет, вы только посмотрите на это! Может, вколете мне литр героина? – дразню я Фредерика, все равно моя репутация погибла, взгляните на мои руки! И потом, для вас это пара пустых – ограбите больничную аптеку, только и всего! Бедняга снова злится, говорит, что он не наркодилер, и упрекает меня в том, что я путаю героин с морфием. «Это все ваше безразличие! Героин и морфий – это совсем не одно и то же! Вы просто…» Он смотрит на меня, мотая головой, и вдруг заливается слезами. Ну и ну. Рыдает. Выбегает из палаты. Как они устают, эти бедные врачи, от смертей… Я бы тоже был злой, если бы все время видел, как умирают мои пациенты. Включая тех, кто выздоравливает. Потому что в конце концов умирают и они. Улучшение и смерть, улучшение и смерть… Каждый день, всю жизнь. Будешь тут злиться на умирающих. Бедный! Всю жизнь чинить то, чему на роду написано развалиться. А некоторые пишут «Пустыню Тартари». Фредерик – настоящий шедевр.

* * *

86 лет, 11 месяцев, 1 день

Суббота, 11 сентября 2010 года

Делаю в этом дневнике заметки для Лизон и вижу, сколько же я сюда не написал! Желая рассказать всё, я рассказал так мало! Я едва коснулся тела, которое собирался описывать.

* * *

86 лет, 11 месяцев, 4 дня

Вторник, 14 сентября 2010 года

Чем ближе конец, тем больше хочется записать и тем меньше остается на это сил. Мое тело меняется час от часу. По мере замедления функций ускоряется его распад. Ускорение и замедление… Мне кажется, я похож на вращающуюся монетку.

* * *

86 лет, 11 месяцев, 27 дней

Четверг, 7 октября 2010 года

Закончил наконец комментарии для Лизон. Страшно устаю от письма. Ручка весит тонну. Каждая буква – тяжелый подъем. Каждое слово – гора.

* * *

87 лет, день рождения

Воскресенье, 10 октября 2010 года

В последний раз вставил экорше в щелку зеркала. Рядом с ним в зеркале я – Иов на гноище. С днем рождения.

* * *

87 лет, 17 дней

Среда, 27 октября 2010 года

Больше никаких переливаний. Нельзя вечно цепляться за человечество.

* * *

87 лет, 19 дней

Пятница, 29 октября 2010 года

Ну а теперь, малыш Додо, пора умирать. Не бойся, я покажу тебе, как это делается.

Примечания

1

Во время битвы при Арколе (15—17 ноября 1796 года), где французская армия под командованием генерала Наполеона Бонапарта сражалась с австрийской, Наполеон выказал личный героизм, возглавив одну из атак на Аркольский мост со знаменем в руках. – Здесь и далее прим. перев.

2

Цит. по: Мишель Монтень. Опыты. Избранные произведения: В 3 т. М.: Голос, 1992. T. 3.

3

«Гусёк» – тип настольных игр, который происходит от игры «Гусь», популярной в средневековой Франции и быстро распространившейся в Европе. В «Гуся» играли на доске, на которой нарисован «jardin de l’oie» («гусиный сад»), разбитый на 63 области, помеченные разными эмблемами, такими как гостиница, череп, мост и лабиринт. Цель игры – довести свою фишку до пункта 63 после серии ходов по незанятым областям, определяемым бросанием двух игральных костей.

4

Марсий – в древнегреческой мифологии сатир, пастух, искусный игрок на флейте, победивший в состязании Аполлона, за что тот приказал живьем содрать с него кожу.

5

Пьер Лаваль (1883—1945) – фран