Книга: Расцвет и закат Сицилийского королевства



Расцвет и закат Сицилийского королевства

Джон Норвич

Расцвет и закат Сицилийского королевства

Нормандцы в Сицилии. 1130—1194

Часть первая

УТРЕННИЕ БУРИ

Глава 1

Цена короны

Сколько ужасных треволнений произошло от великого столкновения, когда сын Петра Леони выступил с севера против благословенной памяти Иннокентия… Не унесло ли с собой его падение часть звезд?

Иоанн Солсберийский Роlicration, VIII, ххiii

В день Рождества 1130 г. Рожер де Отвиль был коронован королем Сицилии в кафедральном соборе в Палермо. Прошло сто тринадцать лет с тех пор, как первые группы молодых нормандских авантюристов прибыли на юг Италии — якобы в ответ на призыв о помощи, обращенной к ним лангобардскими националистами в пещере Архангела Михаила на горе Монте-Гаргано, но в действительности в поисках славы и удачи; шестьдесят девять лет минуло с того момента, как армия дяди Рожера, Роберта Гвискара, герцога Апулийского, впервые высадилась на сицилийской земле. Бесспорно, продвижение было медленным; в тот же период Вильгельм Завоеватель подчинил себе Англию за несколько недель. Но страна, доставшаяся Вильгельму, была централизованным, хорошо организованным государством, с уже достаточно сильным нормандским влиянием, в то время как Роберт и его товарищи столкнулись с полнейшим хаосом — южная Италия, раздираемая на части притязаниями папства, двух империй, трех народов и множества возникающих, исчезающих и меняющих свои очертания княжеств, герцогств и мелких баронств; Сицилия, которая томилась два столетия под владычеством сарацин, где греческое христианское меньшинство оставалось беспомощным, пока алчные местные эмиры непрерывно грызлись за власть.

Мало-помалу устанавливался порядок. Отец Рожера Рожер I, великий граф Сицилии, потратил последние тридцать лет своей жизни на то, чтобы объединить разные области острова и различные народы, его населяющие. С прозорливостью, редкой для его времени, он понял с самого начала, что именно здесь лежит единственная надежда на успех. Не должно быть сицилийцев второго сорта. Каждому народу — нормандцам, итальянцам, лангобардам, грекам, сарацинам — следует отвести свою роль в новом государстве. Арабский и греческий, наравне с латынью и нормандским диалектом французского, стали официальными языками. Грек получил должность эмира Палермо — этот красивый и звучный титул Рожер не видел оснований менять; другому греку был препоручен быстро растущий флот. Контроль за казначейством и чеканку монет граф отдал в руки сарацин. Особые сарацинские подразделения были созданы в армии; они быстро снискали себе отличную репутацию благодаря своей преданности и организованности и сохраняли ее в течение столетия. Мечети по-прежнему наполнялись толпами правоверных, и одновременно по всему острову возникали христианские церкви, и латинские, и греческие, многие из которых основал сам Рожер.

Мир, как всегда, способствовал развитию торговли. Узкий пролив, очищенный наконец от сарацинских пиратов, вновь стал безопасен для судоходства; Палермо и Мессина, Катания и Сиракузы стали первоначальными пунктами на пути в Константинополь и новые королевства крестоносцев в Леванте. В результате к моменту смерти великого графа в 1101 г. Сицилия его трудами превратилась в страну разнородную по населению, религиям и языкам, но объединенную верностью своему христианскому правителю и обещавшую в скором времени стать самым процветающим государством Средиземноморья, если не Европы.

Рожер II продолжил его дело. Он хорошо подходил для этой роли. Рожденный на юге от итальянской матери, воспитанный греческими и арабскими наставниками, он вырос в космополитической атмосфере терпимости и взаимоуважения, созданной его отцом, и интуитивно понимал сложную систему ограничений и уравновешивающих воздействий, от которой зависела внутренняя стабильность его страны. В нем мало что осталось от нормандского рыцаря. Он не обладал ни одним из тех бойцовских качеств, которые принесли славу его отцу и дядям и на памяти одного поколения прославили безвестного нормандского барона по всему континенту. Но из всех братьев Отвиль только один, его отец, дорос до государственного деятеля. Остальные, даже Роберт Гвискар, при всей своей гениальности до конца оставались воинами и людьми действия. Рожер II был другим. Он не любил войну и, не считая пары злосчастных экспедиций своей юности, в которых он не принимал личного участия, по возможности ее избегал. Южанин по внешности и восточный человек по темпераменту, он унаследовал от своих нормандских предков только энергию и честолюбие, которые сочетались с его собственным дипломатическим даром; и эти качества в гораздо большей степени, чем доблесть на поле битвы, позволили ему приобрести герцогства Апулии и Калабрии и таким образом в первый раз со времен Гвискара объединить южную Италию под властью одного человека.

На мосту через реку Сабато, за стенами Беневенто на закате 22 августа 1128 г. папа Гонорий подтвердил права Рожера II на три герцогства; и тот поднялся с колен одним из самых могущественных правителей Европы. Имелась только еще одна цель, достигнув которой он мог бы держаться на равных с другими государями и окончательно утвердить свою власть над новыми южноитальянскими вассалами. Этой целью была королевская корона; и через два года Рожер ее получил. Смерть Гонория II в начале 1130 г. привела к спору за папскую кафедру, в результате чего два кандидата были одновременно возведены на престол святого Петра. История этих двух избраний уже рассказывалась, и нет необходимости повторять ее в деталях; достаточно заметить, что и то и другое происходило в нарушение установленных правил и теперь трудно решить, кто из соперников имел больше прав. Первый избранник, принявший имя Иннокентий II, вскоре склонил на свою сторону весь континент, его соперник, Анаклет II Пьерлеони, пользовался поддержкой в Риме, но и только; как многие его предшественники, он в трудную минуту обратился за поддержкой к нормандцам, и сделка состоялась. Рожер обещал Анаклету свою поддержку; в обмен на это и под сюзеренитетом папы он стал королем одного из трех обширнейших королевств Европы.

Соглашение было, строго говоря, даже более выгодно для Анаклета, чем для Рожера. Он имел изначально достаточно сильную позицию. Его избрание было неканоничным, но не более, чем у его соперника, и определенно отражало взгляды большинства курии; при любом свободном голосовании всех кардиналов Анаклет легко вышел бы победителем. Даже в сложившейся ситуации он был провозглашен двадцатью одним из них. Его набожность была всеми признана, его энергия и способности не подвергались сомнению. Почему же, в таком случае, всего через четыре месяца после того, как жалкий Иннокентий вынужден был бежать из города, Анаклет, в свою очередь, ощутил, что почва уходит у него из-под ног?

Частично следует винить его самого. Хотя он подвергался таким поношениям, что теперь почти невозможно составить четкое представление о его характере, ясно, что он был снедаем честолюбием и не очень разборчив в средствах при достижении своих целей. При всех его реформистских симпатиях он не колеблясь использовал огромные богатства собственной семьи, чтобы купить поддержку аристократии и народа в Риме. Нет основания предполагать, что Анаклет был более испорчен, чем большинство из его коллег, но слухи о его подкупах усердно распространялись его врагами, которые дополняли их зловещими рассказами о разграблении церковного имущества подвластных ему римских церквей; и они находили благодарную аудиторию в лице тех обитателей северной Италии и других стран, чьи уши не были оглушены бряцанием золота Пьерлеони. Парадоксальным образом Анаклет тоже оказался в ловушке — ибо его должность и обязанности держали его в Латеране, пока Иннокентий ездил по Европе, собирая сторонников. Но все эти соображения отступали на второй план перед одним обстоятельством, которое, будучи брошено на чашу весов, перевесило все остальное, вместе взято, и окончательно разрушило амбиции и надежды Анаклета. Это был Бернар Клервоский.

Святому Бернару было сорок лет, и он являлся подлинным властителем душ во всей Европе. Объективному наблюдателю XX в., свободному от воздействия поразительной магнетической силы его личности, силы, позволявшей ему без труда главенствовать над всеми, с кем входил в соприкосновение, Бернар кажется не слишком привлекательной фигурой. Высокий и изможденный, с лицом постоянно омраченным телесными страданиями — последствие жизни, проводимой в жесточайшей аскезе, он был снедаем слепым религиозным рвением, которое не оставляло места терпимости или умеренности. Его общественная жизнь началась в 1115 г., когда настоятель Сито англичанин Стефан Хардинг удачно освободил Бернара от необходимости соблюдать предписанный распорядок монастырской жизни, отправив основывать дочернее аббатство в Клерво в Шампани; с этого момента, отчасти против его воли, влияние аббата Клерво стало расти; и последние двадцать пять лет жизни он постоянно ездил, проповедовал, порицал, убеждал, спорил, писал бесчисленные письма и решительно ввязывался в любую ссору, которая, как ему казалось, затрагивала основные принципы христианства.

Папская схизма была как раз таким случаем. Бернар не колеблясь провозгласил себя сторонником Иннокентия и начал борьбу не на жизнь, а на смерть. При этом он руководствовался, как всегда, собственными чувствами. Кардинал Аймери, папский секретарь, чьи интриги в пользу Иннокентия стали причиной всего спора, был близким другом Бернара. Анаклет, с другой стороны, являлся выходцем из монастыря Клюни, ненавидимого Бернаром за то, что тот предал реформистские идеалы и поддался искушению богатством и светскостью, с отрицания которых начинали его основатели. Еще хуже — Анаклет был еврейского происхождения; как Бернар позже писал императору Лотарю, «если отпрыск еврея захватит престол святого Петра, это явится оскорблением для Христа». Вопрос о национальности самого святого Петра проповедника, кажется, не занимал.

Когда в начале лета 1130 г. французский король Людовик VI Толстый собрал церковный собор, чтобы получить рекомендацию, кого из двух кандидатов ему следует поддержать, Бернар явился туда во всеоружии. Правильно рассудив, что обсуждение вопроса о каноничности самих выборов принесет ему скорее вред, чем пользу, он немедленно перешел на личности и начал с такой брани, что в представлениях его аудитории давний и повсюду уважаемый член коллегии кардиналов к вечеру превратился едва ли не в Антихриста. Хотя записей заседания в Этампе до нас не дошло, одно из писем аббата, датированное этим временем, вероятно, передает сказанные слова достаточно точно.

Приверженцы Анаклета, пишет он, «заключили соглашение со смертью и вступили в сговор с адом… Отвратительное запустение установилось в Святом месте, ради овладения которым он предал огню святилище Бога. Он преследует Иннокентия и всех невинных.[1] Иннокентий бежал перед ним, ибо, когда Лев рычит (обыгрывание имени Пьерлеони), кто не испугается? Он исполнил повеление Господа: «Когда вас преследуют в одном городе, бегите в другой». Он бежал и своим побегом по примеру апостола доказал, что он сам апостол».

В наше время трудно поверить, что подобные казуистические инвективы могут приниматься всерьез и, мало того, вызывать далеко идущие последствия. Однако Бернар главенствовал на соборе в Этампе, и благодаря ему притязания Иннокентия II получили официальное признание во Франции. Убедить Генриха I Английского оказалось еще проще. Поначалу он колебался; Анаклет был папским легатом при его дворе и его личным другом. Бернар, однако, нанес ему по этому поводу специальный визит, и Генрих уступил. В январе 1131 г. он послал Иннокентию дары и принес ему клятву в Шартрском соборе.

Оставалась последняя проблема — империя. Положение Лотаря, короля Германии, было трудным. Сильный, гордый, упрямый человек шестидесяти лет, он начал жизнь мелким дворянином; его избрали монархом в 1125 г. во многом благодаря влиянию папской партии, действовавшей в содружестве с кардиналом Аймери. Поэтому он должен был благосклонно относиться к Иннокентию. С другой стороны, Анаклет только что прислал необычайно любезные письма ему самому, его королеве, а также духовенству и мирянам Германии и Саксонии, сообщив в них о том, как их братья кардиналы «с чудесным и изумительным единодушием» возвели его на папскую кафедру; следом пришло письмо, извещавшее об отлучении архиврага Лотаря Конрада Гогенштауфена, который также претендовал на германский трон. Лотарь знал, что его победа над Конрадом не станет окончательной до тех пор, пока он сам не будет коронован императором в Риме; невзирая на притязания соперника, он не хотел ссориться с тем из пап, который реально контролировал Рим. Лотарь предпочел откладывать решение как можно дольше, а на письма Анаклета не отвечать.

Но вскоре он обнаружил, что выжидать слишком долго ему не позволят; события развивались слишком быстро. По всей Западной Европе сторонники Иннокентия набирали силу, а после собора в Этампе их влияние и запал еще больше возросли. Осенью 1130 г. они уже могли оказывать давление на Лотаря; совет из шестнадцати германских епископов собрался в Вюрцбурге и высказался за Иннокентия; и в конце марта Иннокентий появился с большой свитой в Льеже, чтобы принять присягу короля.

Лотарь не мог идти против своих епископов; кроме того, именно Иннокентий теперь признавался всеми как папа. Из всех европейских государей Анаклета поддерживал только один человек — Рожер Сицилийский. Этого факта уже было достаточно, чтобы лишить Анаклета какой-либо поддержки императора: по какому праву папа, будь он законный или нет, мог короновать какого-то нормандского выскочку как короля территорий, принадлежащих, собственно, империи? После коронации Рожера у Лотаря не осталось сомнений: папой должен быть Иннокентий. И однако — возможно, в такой же степени, чтобы сохранить лицо, как и по другим причинам, — он выдвинул одно условие: чтобы право утверждения епископов с вручением им кольца и посоха, утраченное империей девятью годами ранее, было возвращено ему и его преемникам.

Лотарь забыл о настоятеле из Клерво. Бернар сопровождал Иннокентия в Льеж; возникшая ситуация была как разиз тех, в которых его таланты проявлялись в полной мере. Вскочив со своего места, он перед всеми собравшимися обрушился на короля с поношениями, призывая его немедленно отказаться от своих претензий и принести клятву истинному папе. Как всегда, его слова — или, скорее всего, сила личности, стоящая за ними, — произвели впечатление. Это была первая встреча Лотаря с Бернаром; не похоже, что кто-то когда-то говорил с королем подобным образом. Лотарь умел проявлять твердость, но в этот раз, по-видимому, интуитивно понял, что сопротивляться невозможно. Он уступил. До того как начался совет, он официально выразил свою покорность Иннокентию и подкрепил собственные слова предложением, которое папа, вероятно, счел даже более ценным — ввести Иннокентия во главе имперской германской армии в Рим.

Уже во время своей коронации Рожер знал о силах, которые собирались против Анаклета и — поскольку он бесповоротно связал свою судьбу с антипапой — против него самого. Он шел на риск и знал это. Корона действительно была ему политически необходима, но он заплатил за нее тем, что навлек на себя гнев половины континента. В какой-то степени это было неизбежно; появление новой фигуры, сильной и амбициозной, на международной арене редко приветствуется остальными, а Рожер, кроме всего прочего, обзавелся страной, на которую претендовали и Западная и Византийская империи. Хуже было то, что именно в этот момент ему пришлось противостоять не только мирским властителям Европы, но также и духовным — особенно когда среди них находились такие люди, как Бернар Клервоский и аббат Петр из Клюни. В первые месяцы после выборов он мог заключить сделку с любым из претендентов на папство, и насколько более радужным выглядело бы теперь его будущее, если бы Иннокентий, а не Анаклет обратился к нему за помощью. Теперь же у Рожера, наверное, возникало неприятное ощущение, что он поставил не на ту лошадь.

Но империя и церковь, как бы грозно они ни выглядели, не были единственными врагами нового короля. Другие, столь же опасные противники находились значительно ближе. Существовали бароны, которые уже на протяжении сотен лет, еще до Отвилей принципиально противились установлению порядка и объединению полуострова, а кроме того, имелись города. Только в Калабрии, где не было особенно крупных городов, городское население в целом соглашалось принять владычество короля. В Кампании главные города еще не достигли того уровня политического развития, как городские центры севера, где оживление торговли, ослабление контроля со стороны империи и возникновение организованного производства уже привели к образованию независимых торговых городов-республик, столь характерных для поздне-средневековой Италии; но новые веяния муниципального самоуправления просочились и на юг, и разнообразие форм, которые они принимали, отражало общую тенденцию отделения. В Апулии в целом было то же самое. Бари превратилось в «синьорию», управляемую знатью при назначаемом князе; в Трое существовала схожая система при главенстве епископа; Мольфетта и Трани являлись коммунами. Ни один из городов не хотел, если оставалась возможность этого избежать, становиться наравне со всеми другими частью хорошо организованной, централизованной монархии. И вскоре они заявили об этом со всей ясностью. Во время своего ураганного продвижения через континентальные герцогства тремя годами ранее Рожер порой разрешал городам, через которые он проходил, в обмен на быстрое подчинение оставлять на стенах и в цитадели местные гарнизоны; подобные соглашения сослужили свою службу, но теперь Рожер не мог допустить дальнейшего сохранения такой ситуации. Отныне его власть, если ей суждено уцелеть, должна была быть абсолютной. В феврале 1131 г. он официально потребовал от горожан Амальфи передать командование городской обороной и ключи от замка в его руки.



Они отказались. Их возражения, что король нарушает условия, на которых они сдались в 1127 г., были справедливы, но, как полагал Рожер, неуместны. Ему действия горожан представлялись вызывающим проявлением непослушания, которое он не собирался терпеть. Георгий Антиохийский, молодой левантийский грек, тогда еще только начинавший своюкарьеру самого блистательного из сицилийских адмиралов, отправился с флотом к городу с повелением блокировать его с моря и захватить все амальфийские суда, стоящие на рейде; одновременно другой грек, эмир Иоанн, подошел к Амаль-фи с армией со стороны гор. Против этих мер горожане, оказавшиеся под угрозой осады, ничего не могли поделать. Они держались некоторое время, но, когда они увидели, что Капри и все окрестные укрепления находятся в руках сицилийцев, им оставалось только сдаться.

В двадцати пяти милях от Амальфи, в Неаполе, герцог Сергий VII следил за развитием событий с беспокойством, которое быстро уступило место страху. В какой-то момент он предполагал послать помощь Амальфи, но, узнав о размерах сицилийского войска, быстро изменил свое мнение. Итак, как с удовольствием замечает аббат из Телезс, город, «который с римских времен едва ли когда-либо был покорен силой оружия, Рожер подчинил себе просто силой слухов».[2] В конце концов все территории, предоставленные ему Анаклетом в предыдущем сентябре, благополучно оказались в руках короля.

Отплывая обратно в Палермо тем летом с тремя неаполитанскими кораблями в качестве эскорта, Рожер внезапно попал в сильный шторм. После двух дней, в течение которых казалось, что он и его люди неминуемо погибнут, Рожер дал клятву: если они спасутся, в любом месте на побережье, где они пристанут, он воздвигнет собор в честь Христа Спасителя. На следующий день — это был праздник Преображения — ветер стих и суда благополучно бросили якорь в заливе Чефалу под огромным утесом, поныне вздымающимся над морским берегом к востоку от Палермо. Одно время под этим утесом располагался процветающий маленький городок, служивший резиденцией греческого епископа в византийскую эпоху; но при сарацинской оккупации он пришел в упадок, а в 1063 г. его разграбил и сильно разрушил великий граф. Теперь пришла нора его сыну возместить ущерб. Ступив на берег, он приказал построить в месте высадки часовню в честь святого Георгия, которого, как он уверял, он увидел в разгар шторма, а затем, не откладывая, стал подыскивать место для собора.[3]

Так, по крайней мере, гласит легенда. Ее достоверность оспаривается исследователями уже на протяжении столетия. Доводы скептиков основаны на том, что ни один из тогдашних хронистов — даже аббат из Телезе, который, помимо того что был льстивым биографом Рожера, питал особое пристрастие к историям такого типа — не упоминает ни о чем подобном. Романтики, со своей стороны, ссылаются на документ, обнаруженный в 1880-х гг. в арагонском архиве в Барселоне, который, как они утверждают, не оставляет возможностей для сомнений.[4]

Аргумент весомый, но не окончательный. Все, что мы можем сказать с уверенностью, — что 14 сентября 1131 г. в Чефалу снова появился собственный епископ — латинский, на этот раз — и к этому времени строительство собора уже началось.

Облик Сицилии быстро меняется. Увы, она, как и другие европейские области и страны, не избежала пристального внимания земельных спекулянтов и торговцев недвижимостью, и многие ее райские уголки теперь осквернены присутствием цементной фабрики или мотеля. Но остров располагает двумя архитектурными шедеврами, при взгляде на которые — издали или вблизи — перехватывает дыхание. Первый — это греческий храм в Седжесте, но то впечатление, которое он производит издали, вызывается по большей части красотой окружающей местности; человека потрясает, помимо всего прочего, расположение здания на возвышенности, сочетание этой возвышенности с окружающими холмами и величие, изолированность и безмолвие. Это не умаляет достоинств самого храма; он великолепен. Но таковы почти все греческие храмы, и они — факт, который надо признать, — очень похожи один на другой.

Второй шедевр — Чефалу; и Чефалу уникален. Когда видишь его впервые с прибрежной дороги на запад, самое его месторасположение выглядит не менее замечательным, чем у храма в Седжесте. От прибрежной полосы, окаймленной опунциями, взгляд поднимается к скоплению кровель в дальнем конце залива. За ними, но все же как часть города встает собор Рожера, возвышающийся над городскими зданиями подобно соборам Линкольна или Дарема. А над ним поднимается скала, благодаря которой местность получила имя. В древности греческие обитатели этих мест, кажется, видели в ней гигантскую голову, но на самом деле она скорее подобна большим широким плечам, квадратным и массивным, которые дают городу ощущение безопасности и надежности. Не столь близкая, чтобы казаться угрожающей, и не столь отдаленная, чтобы выглядеть случайной деталью, скала объединяется с городом, так что они становятся двумя дополняющими друг друга частями одной величественной композиции. А собор является связующим звеном между ними.

Таково первое впечатление. Но только когда приезжаешь на центральную площадь, открывается все великолепие Чефалу. Снова, но уже по другим причинам поражаешься, с каким мастерством выбрано его расположение. Стоящий на склоне, он оказывается чуть в стороне и чуть выше площади; потому к нему подходишь, как к Парфенону, сбоку и снизу. И по мере того, как приближаешься к нему, растет уверенность, что это не только самая прекрасная из нормандских построек на Сицилии, но и один из самых великолепных соборов в мире. Фасад, каким мы его видим, с двумя пилонами, скорее похожими, нежели одинаковыми, и декоративной аркадой, их соединяющей, датируется 1240 г. — столетием позже правления Рожера. К тому времени смешение восточного и западного стилей, столь характерное для ранней нор-мандско-сицилийской архитектуры, исчезло; перед нами совершенный образец солнечного южного романского стиля, выдержанного, но не до конца строгого.

Так, по крайней мере, кажется снаружи. Но величайшее чудо Чефалу еще впереди. Поднимитесь теперь по ступеням, пройдите между двумя забавными и милыми барочными епископами, изваянными из камня, пересеките внутренней двор по направлению к портику с тройной аркой — пристройка XV в., но от этого не ставшая дурной — и вступите в саму церковь. В первый момент вас может постичь небольшое разочарование, поскольку тонкие арки — их очертания безошибочно напоминают о близости ислама — между двумя рядами древнеримских колонн почти теряются под тяжеловесным, мертвым декором XVII–XVIII вв. Но вскоре ваши глаза привыкнут к полумраку собора; ваш взгляд устремится вдоль многочисленных колонн к высокому алтарю и скользнет вверх по рядам святых, ангелов и архангелов и, наконец, высоко в конхе большой восточной апсиды встретится с глазами Христа.

Он Вседержитель, повелитель всего. Его правая рука поднята для благословения; в левой он держит книгу, открытую на тексте, начинающемся со слов «Я — Свет для мира». Текст написан по-латыни и по-гречески, ибо эта мозаика, главная достопримечательность романской церкви, чисто византийская по стилю и работе. О мастере, создавшем ее, мы не знаем ничего, кроме того, что Рожер, вероятно, пригласил его из Константинополя и что он, безусловно, был гением. И в Чефалу он создал самое великое изображение Вседержителя — возможно, самое великое из всех изображений Христа — в христианском искусстве. Только одно изображение в Дафни около Афин может с ним сравниться; но хотя они и относятся почти к одному времени, контраст между ними поразителен. Христос из Дафни темен, тяжел, угрожающ; Христос из Чефалу, при всей своей силе и величии, не забыл, что его миссия — искупление. В нем нет ничего мягкого или слащавого; однако печаль в его глазах, открытость его объятий и даже два отдельных локона, спадающие на лоб, говорят о его милосердии и сострадании. Византийские теологи настаивали, что художники, изображая Иисуса Христа, должны стремиться запечатлеть образ Бога. Это нелегкое требование; но в данном случае эта задача была с блеском выполнена.

Снизу в молитве стоит Его Мать. По сравнению с величием Ее сына, в окружении четырех архангелов и из-за ослепительного света, струящегося из нижнего окна, Ее легко можно не заметить: жаль, поскольку, если бы Она стояла одна среди золота — как, например, в апсиде собора в Торчелло, — Ее тоже объявили бы шедевром. (Архангелы, надо заметить, представлены в облачении византийских императоров и даже держат и скипетр и державу — знаки императорской власти.) Ниже — двенадцать апостолов, изображенные не столь условно, как это часто бывает в восточной иконографии. Они представлены не совсем анфас, а чуть повернувшимися один к другому, словно они беседуют. Наконец, по сторонам от клироса стоят два трона белого мрамора, усеянные красной, зеленой и золотой мозаикой. Один предназначался для епископа; второй — для короля.[5]

Здесь Рожер, должно быть, сидел в свои последние годы, глядя на великолепие, явившееся в мир по его повелению, ибо надпись под окном свидетельствует, что мозаики в апсиде были готовы к 1148 г., за шесть лет до его смерти. Он считал собор своим личным даром Богу и церкви и даже построил в городе дворец, из которого наблюдал за строительством.[6] И не было ничего удивительного в том, что в апреле 1145 г. он избрал собор местом своего погребения, одарив его двумя порфирными саркофагами: один предназначался для его собственных останков, а другой был поднесен, как он указывал, «ради августейшей памяти моего имени и во славу церкви». Печальная история о том, как его желание не было выполнено, так что ныне он лежит не в знаменитом им самим построенном храме, но среди бессмысленных помпезностей Палермского собора, еще будет рассказана в этой книге. Восемь веков спустя трудно надеяться на перемену настроения властей; тем не менее сложно, посетив Чефалу, не вознести к небесам краткой молчаливой молитвы о том, чтобы величайший из сицилийских королей когда-нибудь успокоился в церкви, которую он любил и в которой осталась память о нем.

Глава 2

Мятеж в королевстве

Мы за Альпами.

Папа Иннокентий 11архиепископу Равенны 16 апреля 1132 г.

Рожер выдержал один шторм — событие, которому собор в Чефалу является великолепным памятником. Но он знал еще до основания собора, что ему предстоит скоро пережить другую, более серьезную бурю. Лотарь собирался в обещанный поход на Рим с двумя целями — утвердить папу Иннокентия на престоле святого Петра и короноваться в качестве императора. При том что на его стороне были настоятель Клерво, влияние западной церкви и короли Англии и Франции, он имел все шансы на успех; и что, в таком случае, могло помешать ему бросить свои войска на Сицилию, избавив Европу раз и навсегда от ложного папы и его единственного сторонника?

На самом юге он нашел бы достаточную поддержку. Вассалы южной Италии всегда роптали на своих властителей Отвилей. В предшествующее столетие они сидели в печенках у Роберта Гвискара, задерживая его и отвлекая от военных кампаний. Не будь их постоянных восстаний, он мог завершить завоевание Сицилии намного быстрее и окончить жизнь императором Константинополя. Все же Роберту удавалось до определенной степени сохранять свою власть; при его сыне и внуке, которые наследовали ему в качестве герцогов Апулии, герцогская власть превратилась в пустой звук и страна погрузилась в хаос. Вассалы могли творить все, что угодно, воевать и опустошать, грабить и мародерствовать; дошло до того, что, по словам аббата из Телезе, крестьяне не могли спокойно обрабатывать и засевать свои поля.

Одно их объединяло — решимость сохранить собственную свободу и сопротивляться всяким попыткам восстановить твердое централизованное правление. Тот факт, что их сюзерен теперь был не герцогом, а королем, ничуть не способствовал их примирению с новым порядком. Разумеется, они не питали любви к империи, но, если уж иметь сюзерена, лучше, чтобы он находился как можно дальше, так чтоседой старый император за Альпами был для них намного привлекательнее и предпочтительнее, нежели решительный и деятельный молодой Отвиль по соседству. Почти сразу же после того, как король вернулся на Сицилию летом 1131 г., двое худших смутьянов, Танкред из Конверсано и князь Гримоальд из Бари, подняли небольшое восстание в Апулии, и к Рождеству порт Бриндизи оказался в их руках.

Король не спешил расправиться с бунтовщиками. Он привык зимовать на Сицилии, и все мысли его были заняты Чефалу. Кроме того, он любил свою жену и свою семью. Королева Эльвира, дочь Альфонсо VI Кастильского, стала женой Рожера четырнадцать лет назад. Мы, к сожалению, знаем о ней мало, но их брак был счастливым, и она подарила мужу семерых детей, в том числе четырех доблестных сыновей, которые в последующие годы стали его ближайшими помощниками. Двое старших — Рожер и Танкред — приезжали в Мельфи в 1129 г., где вместе со своим отцом принимали клятву верности от недовольной апулийской и калабрийс-кой знати; но обычно мать и дети оставались на Сицилии, и этим летом у Рожера не было возможности их видеть.

В марте 1132 г., однако, Рожер уже не мог откладывать свое возвращение на континент. Дело было не только в апулийских мятежниках, о более серьезных проблемах его известил Анаклет, который встретился с королем в Салерно, чтобы обсудить планы на будущее. Антипапа все больше беспокоился: его соперник Иннокентий уже явился в северную Италию, готовясь к прибытию императора. Непосредственной опасности пока не было; армия Лотаря, судя по имевшимся сведениям, еще не выступила. Но Рим жил слухами, и эти слухи, распространяемые старыми врагами Анаклета Франджипани, приводили горожан в смятение. Вдобавок ко всему, луна — по свидетельству хрониста Фалько из Беневенто — внезапно потеряла блеск и окрасилась в цвет крови; никто не мог назвать это добрым знаком. Необходимо, доказывал Анаклет, продемонстрировать силу — напомнить римлянам, что он все еще их господин и что за него стоит король Сицилии. Рожер согласился с его точкой зрения; двое его главных вассалов, князь Роберт Капуанский и его собственный зять Райнульф Алифанский, были немедленно отправлены с двумя сотнями рыцарей в Рим с повелением оставаться там до следующих распоряжений. Этот поступок, подобно многим поступкам короля, не был столь альтруистичен, как казалось. Робер Капуанский боролся — хотя, разумеется, не очень решительно — вместе с другой знатью за изгнание Рожера из южной Италии несколькими годами ранее. Потом он, как и остальные, капитулировал и в качестве главного вассала возложил корону на голову короля вкафедральном соборе Палермо. Но он так и не примирился полностью с новым правлением, и Рожер был, вероятно, рад, ввиду наступающего кризиса, удалить его на безопасное расстояние. Граф Алифанский отличался еще большим коварством. Он несколько раз предавал своего шурина и, без сомнения, сделал бы это вновь ради собственной выгоды. Более того, его брат Ричард, владевший городом Авеллино, недавно отринул сюзеренитет короля и объявил себя независимым властителем. Когда Рожер призвал его к порядку, он выколол глаза и вырвал ноздри королевскому посланнику. Король сразу же захватил спорную территорию, но тут последовало новое осложнение. Пока Райнульф находился в Риме, его жена, сводная сестра Рожера, Матильда, бежала от него и искала убежища при дворе, объявив, что постоянная жестокость Райнульфа делает невозможным продолжение семейной жизни.

Рожер поддержал ее, и, когда Райнульф — нарушив его приказ — покинул Рим, чтобы требовать восстановления своих территориальных и брачных прав, король ответил, что Матильда, конечно, вольна к нему вернуться, когда ей захочется, но сам Рожер не собирается заставлять ее это сделать против ее желания. Матильда и ее сын вернулись с Рожером на Силицию, и он со своей стороны обязался потребовать от Райнульфа немедленного возвращения земель, являвшихся ее приданым, — долины Каудине и всех замков, которые там находятся. По поводу Авеллино король был столь же непреклонен: Райнульф и бровью не повел, когда его брат объявил о своей независимости; не защитив права своего законного сюзерена, он лишился всякой возможности претендовать на город. Рожер пошел только на одну уступку: если граф и его сторонники захотят официально изложить ему свои жалобы в Салерно, он выслушает все, что они смогут сказать.

Райнульф Алифанский не намеревался терпеть такое обращение, еще меньше он хотел оказаться пленником в Салерно. Вместо этого он сошелся с Робертом из Капуи — который также самовольно вернулся из Рима, — и они вместе начали строить планы мятежа.



Апулийское восстание было быстро подавлено. После краткой осады в мае 1132 г. жители Бари выдали князя Гримоальда и его семью Рожеру, который доставил их как пленников на Сицилию, а Танкред из Конверсано купил себе свободу обещанием — которое он не сдержал — отбыть в Святую землю. Вся кампания завершилась за месяц; но это выступление являлось симптомом более глубокого и общего недовольства на юге, а главное — оно отвлекло внимание Рожера как раз в тот момент, когда Райнульф и Роберт собирали силы. Если бы Рожер выступил против них сразу после того, как они вернулись из Рима — а их несанкционированное отбытие из города давало для этого хороший повод, — он избежал бы многих неприятностей, которые ожидали его в течение ближайших нескольких лет. Но Рожер упустил возможность. Являясь полновластным господином в делах Сицилии, он еще не вполне понимал своих континентальных вассалов. Не в первый раз он их недооценил. Он уязвил гордость своего зятя, но не отнял у него могущества и власти и добился только того, что возможный противник превратился в реального. Граф Алифанский теперь был обижен и рассержен — и опасен, поскольку мог рассчитывать на поддержку князя Капуи, все еще мощнейшей военной силы на юге Италии после короля.

Роберт из Капуи никогда в прошлом не отличался мужеством; но идеи мятежа носились в воздухе, а вскоре должны были появиться Лотарь и имперская армия. Кроме всего прочего, разве он не являлся сеньором Райнульфа? Как он мог сохранить статус князя, потеряв доверие вассалов? Со всей энергией, на которую он был способен, Роберт занялся подготовкой нового масштабного восстания. К концу весны 1132 г. он и Райнульф имели в своем распоряжении три тысячи рыцарей и по крайней мере в десять раз более пеших воинов. И большинство южноитальянских баронов стояло за них.

Король не ожидал столкнуться со столь сильным противодействием. Он только что подавил один бунт и меньше всего хотел оказаться перед лицом другого — на этот раз гораздо большего по масштабам — именно тогда, когда вся его энергия требовалась для борьбы с опасностью с севера. Он никогда затевал войну, если оставался шанс ее избежать, а в данной ситуации соглашение представлялось возможным. В середине мюля он послал гонцов к мятежникам с предложением переговоров. Но это оказалось бесполезно. Оба предводителя стояли на своем. Их обидели, и ни о каких переговорах не может идти речи, пока обида не будет отомщена.

Обе армии теперь стояли у Беневенто, и на это имелись серьезные причины. Беневенто был папской территорией. С самых пор, как его горожане прогнали своих правителей перешли под покровительство папы Льва IX около восьмидесяти лет назад, они оставались верными подданными Святого престола; город представлял собой подлинный бастион папской власти на юге Италии. Именно за стенами Беневенто папа Гонорий утвердил права Рожера на герцогство в 1128 г. Здесь же в городе, в папском дворце Анаклет двумя годами позже даровал ему корону, пообещав также поддержку города во время войны. В данной ситуации это обязательство становилось актуальным, но мог ли Рожер рассчитывать, что оно будет исполнено?

Вначале казалось, что да. Некий кардинал Кресченти, управлявший Беневенто от имени Анаклета, вместе с местным архиепископом и группой самых влиятельных горожан вышел, чтобы заверить короля в своей доброй воле; и, услышав, что он взамен обещает освободить город от некоторых финансовых обязательств, они без колебаний пообещали ему активную военную поддержку. Это была роковая ошибка, и из-за нее они и Рожер потеряли город. В их отсутствие тайные сторонники Роберта развили бурную деятельность; слухи распространялись молниеносно, и, когда Кресченти и его друзья сторговались с королем Сицилии и условия соглашения были объявлены, беневентцы пришли в ужас. Что пользы быть папским городом, если они окажутся сметены междоусобными сворами, как все другие? На собрании всех горожан они объявили следующее: «Мы не можем таким образом стать союзниками короля, не можем мы также задыхаться, потеть и изнурять себя в длительных переходах вместе с сицилийцами, калабрийцами и апулийцами под палящим солнцем, поскольку наша жизнь протекала в спокойных местах и мы не привыкали к столь гибельному образу жизни».

Есть что-то обезоруживающе трогательное в таком протесте, но, возможно, он был не столь наивным, как кажется. Граждане Беневенто должны были, конечно, знать, что взоры папы Иннокентия и короля Лотаря устремлены на них. В преддверии крупного столкновения между папой и антипапой они более, чем кто-либо другой на юге, стремились оказаться на стороне победителя. Эти якобы мягкие и миролюбивые люди так приняли Кресченти, что тот, чудом уцелев, бежал обратно к Рожеру, а несчастный архиепископ в ужасе заперся в соборе.

Мятежники торжествовали. Князь Роберт теперь без труда добился от горожан обещания дружеского нейтралитета с правом свободного прохода своих войск через территорию Беневенто; покинул, дрожа, свое убежище, чтобы засвидетельствовать новый официальный договор между Капуей и Беневенто, при том что город, как архиепископ особо подчеркнул, хранил верность по отношению к папе. Какого именно папу он имел в виду, он не пояснил; а паства сочла за лучшее его не спрашивать.

Для Рожера измена Беневенто стала крупной неприятностью. Насколько серьезные последствия она будет иметь, он пока не понял, но в данный момент его войска оказались в очень невыгодной позиции. Беневентцы доставляли им еду и другие необходимые вещи; а теперь благожелательность, на которую они надеялись, сменилась открытой враждебностью. Более того, князь Капуанский, уверенный в поддержке, мог в любой момент решиться на атаку. Рожер по своему обыкновению не стал вступать в открытое противоборство. Вместо этого он приказал всем подразделениям своей армии внимательно следить за его знаменем и быть наготове, чтобы последовать за ним в направлении, куда оно двинется.

С наступлением ночи сигнал был дан, и под покровом темноты сицилийская армия отступила через горы на юг. Хотя формально маневр мог быть описан как стратегическое передвижение, его обстоятельства и скорость явно предполагали бегство — поскольку заря застала королевские силы у подножия горы Атрипальда за Авеллино. Переход в двадцать миль за ночь по горным тропам — немалое достижение для армии, но марш еще не закончился; король, как рассказывает намФалько, по дороге обдумывал месть и собирался перехватить инициативу. Поэтому вместо того, чтобы отправиться в свою континентальную столицу Салерно, он двинулся к Ночере — главной крепости Роберта после Капуи. Город явно не ожидал нападения; и с большой вероятностью потребуется несколько дней на то, чтобы бунтовщики, уверенные, что Рожер вернулся в Салерно, обнаружили, куда он в действительности направляется. После этого они наверняка поспешат на помощь Ночере, избрав скорейший, хотя и не самый прямой, путь через прибрежные равнины и долину, пролегающую между Везувием и Апеннинским массивом; но тогда им потребуется пересечь реку Сарно в ее низовьях, а там через эту широкую реку имеется только одна переправа — старый деревянный мост у Скафати, в миле или двух к западу от дороги на Помпеи. Если разрушить этот мост, можно выиграть по крайней мере еще несколько дней. Рожер отправил отряд к мосту, а когда его люди, проделав все необходимое, вернулись, осада Ночеры шла полным ходом.

Это был смелый и хитрый план, достойный Рожера I или Роберта Гвискара. Он мог сработать и почти сработал. Но войска мятежников продвигались быстрее, чем ожидалось. Всего через пять дней после начала осады они, наскоро возведя новый мост, переправились через реку и стали лагерем напротив армии короля на широкой равнине на север от города — Роберт Капуанский с тысячей рыцарей слева, Райнульф — справа с другими пятнадцатью сотнями, разбитыми на три подразделения. Из них двести пятьдесят воинов были отправлены к стенам, чтобы отвлечь на себя часть сил осаждавших войск, остальные готовились к битве.

Она произошла в воскресенье 24 июля. Рожер больше не колебался. Он снял осаду Ночеры сразу же, как только услышало том, что враги переправились через Сарно, и сделал собственные распоряжения. Первая линия была готова к бою; по команде короля они опустили копья, тронули лошадей в галоп и начали атаку. Войска князя Роберта дрогнули под их натиском; капуанская пехота в тылу, видя надвигающихся всадников, запаниковала и побежала к реке. Мост, столь недавно и поспешно возведенный, не выдержал; сотни упали в воду и утонули.

Вторая атака королевских войск началась столь же успешно; но в это время граф Алифанский с пятью сотнями собственных рыцарей обрушился на нападавших с фланга. На мгновение они растерялись; и прежде, чем они успели перестроиться, правое и левое крыло армии Райнульфа подошли вслед за центром и обрушились на врага, как пишет Фалько, подобно льву, голодавшему три дня.

Это решило исход битвы. Сам Рожер, оказавшийся теперь в гуще сражения, схватил копье и скакал взад-вперед сквозь смешавшиеся ряды своей армии, призывая воинов сплотиться вокруг короля. Но было поздно. Его армия отступала, и ему оставалось только последовать за ней. Тем же вечером Рожер отправился в Салерно, окровавленный и уставший, в сопровождении всего только четырех рыцарей. Из остальных около семисот воинов, в том числе двадцать верных ему баронов, оказались в плену. Другие пали на поле боя или, как большая часть пехоты, были перебиты во время бегства. Победители захватили огромную добычу. Фалько заявляет, что не в силах описать, сколько золота и серебра, богатых золотых сосудов, роскошных одежд, конской упряжи, кирас и другого воинского снаряжения было захвачено. Генрих, епископ из монастыря Святой Агаты, который, будучи горячим сторонником папы Иннокентия, последовал за Робертом в Ночеру, утверждает, что среди захваченных королевских документов оказалась та самая булла, которой Анаклет даровал Рожеру королевство.

Это была первая большая битва Рожера, и он ее проиграл. Его армия понесла огромные потери, и его авторитет в Италии опасно пошатнулся. Вести о случившемся распространились по полуострову, и пламя мятежа распространялось вместе с ними; все больше городов становились под капуанские знамена. В Беневенто благодарственная процессия с факелами обошла все важнейшие храмы города и были сделаны определенные шаги к тому, чтобы вместо несчастного Кресченти принять в качестве правителя представителя папы Иннокентия. Горожане Бари снова восстали и убили нескольких воинов из сарацинского гарнизона, оставленного Рожером; в Монтепелозо Танкред из Конверсано немедленно отложил свои приготовления к Крестовому походу и присоединился к бунту. Тем временем в Италию просочились слухи из Германии, что король Лотарь наконец со6рал свою армию и уже идет на юг через Альпы.

И все же, когда король Сицилии начал собирать в Салерно новую армию и укреплять флот, готовясь к предстоящим битвам — а господство на море стало для него теперь насущнейшей необходимостью, — он, по свидетельству очевидцев, излучал жизнерадостность и уверенность. В какой-то степени это могло быть притворством, но, вероятно, не полностью. До сих пор он всегда избегал открытых битв. Дипломатия, подкуп, лавирование, изматывание противника, осада — в различные моменты своей жизни он применял средства из этого арсенала охотнее, чем встречался с врагом на поле сражения. Уход из Беневенто явился воплощением его тактики; многие из людей Рожера, без сомнения, предпочли бы бой постыдному отступлению под покровом темноты, столь же деморализующему, сколь и недостойному, но долгое путешествие через горы дало королю достаточно времени, чтобы набраться мужества. Чтобы успокоить ропот своей армии и, быть может, собственную совесть, он должен был доказать, что достоин своего народа и своего рода. И он, по крайней мере, сделал шаг. Как командующий он допустил ошибку и потерпел поражение; но он, наконец, обнаружил в тридцать шесть лет, что, когда вызов брошен, ему не хватает смелости его принять.

Слухи с севера соответствовали действительности. Прошло около полутора лет с тех пор, как Лотарь пообещал сопровождать папу Иннокентия в Рим. Беспорядки в Германии задержали его и помешали ему собрать такую армию, как он надеялся. В результате он рассудил, что путь к решению внутренних проблем лежит в скорейшем получении имперской короны и авторитета, который опадает; соответственно в августе 1132 г. с королевой Риченцей Нордхаймской и войском, по численности едва превосходившим вооруженный эскорт, Лотарь отправился через горы в Ломбардию.

Путешествие оказалось не слишком приятным. По мере того как ломбардские города становились с каждым годом сильнее, богаче и самостоятельнее, они все менее были склонны принимать притязания империи. Соответственно, они встречали очередного носителя этих притязаний холодно, а порой с откровенной враждебностью, к которой прибавлялась, когда они видели размеры его войска, нескрываемая насмешка. Лотарю приходилось двигаться с осторожностью, проходя только через те города, где его непопулярность не была столь очевидна, и надеяться на то, что Иннокентий, который уже несколько месяцев находился в Италии, сумел собрать достаточно сил, чтобы император мог хотя бы войти в Рим с подобающей помпезностью.

Папа ожидал его около Пьяченцы. Призывы Иннокентия не остались без ответа; имперская армия на последней стадии путешествия составляла около двух тысяч. Это была весьма скромная армия, но уже не смешная. Более всего императору не хватало поддержки с моря. Пиза и Генуя, две великие морские республики Северо-Западной Италии, на чью помощь папа полагался, в тот момент занимались исключительно ссорами по поводу Корсики и Сардинии, а без их подмоги у имперских сил оказывалось мало шансов пред объединенной атакой с суши и моря. Но начались осенние дожди, дороги развезло, и Лотарь решил отложить коронацию до следующей весны. Тем временем, быть может, удастся убедить воюющие города оставить свою рознь ради общего блага.

В том, что это действительно удалось, большая заслуга принадлежит аббату из Клерво. Он появился в Италии вскоре после Рождества; к марту они с Иннокентием, чередуя угрозы и посулы, склонили пизанцев к генуэзцев заключить перемирие и в следующем месяце вновь появились в лагере Лотаря, готовые к походу на Рим. Собравшаяся армия по-прежнему не могла произвести особого впечатления своими размерами и мощью; но имперские осведомители доносили, что Рожер все еще занят собственными проблемами и, соответственно, нет оснований опасаться серьезного противодействия по дороге в Святой город.

Церковь Святой Агнессы за Стеной сохранилась до наших ней и выглядит примерно так же, как в VII столетии, когда ее построили. Перед ней 30 апреля 1133 г. будущий император собрал свою армию для последнего броска. Уже несколько дней Рим был в тревоге. Пизанские и генуэзские корабли поднялись по Тибру и теперь угрожающе расположились под стенами; их присутствие, вместе с преувеличенными слухами о размерах германского войска, заставили многих римлян, включая самого префекта, изменить своим прежним клятвам. Большая часть города теперь была открыта для Лотаря и Иннокентия. Их встретили у ворот Франджипани и Кореи со своими приспешниками, которые с самого начала противостояли Анаклету; они затем препроводили прибывших в соответствующие их достоинству дворцы: короля и королеву в старую имперскую резиденцию Оттона III на Авентине, а папу в Латеранский дворец. Но правый берег Тибра с замком Сан-Анджело и собором Святого Петра, где по традиции проходила имперская коронация, все еще оставались в руках Анаклета, а Анак-лет не собирался сдаваться. Лотарь, зная о собственной слабости, предложил переговоры, но антипапа дал тот же ответ, который давался всегда: представить вопрос о выборах на рассмотрение международного церковного трибунала. Если такой трибунал, специально созванный, выскажется против него, он подчинится его решению. А до этого он останется в Риме, который ему принадлежит. Будь Лотарь один, он, вероятно, принял бы это предложение. С его точки зрения, любой вариант был лучше, чем продолжающийся раскол в папстве: соперничающие папы могли породить соперничающих императоров, а в таком случае его собственное положение оказывалось под угрозой. Но теперь в Риме к нему присоединился Бернар; а при Бернаре в качестве сторонника не могло быть речи ни о каком компромиссе. Если Анаклета не удалось поставить на колени, его следовало игнорировать. Иннокентий был утвержден папой не в соборе Святого Петра, а в Латеране, и там же 4 июня с соблюдением всех церемоний, возможных в данных обстоятельствах, он короно-вал Лотаря императором Запада, а Риченцу — его императрицей.

Второй раз за полвека один папа осуществлял имперскую коронацию, в то время как другой находился в паре миль от него, бессильный и кипящий гневом. В предыдущем случае Григория VII спасло только прибытие, не слишком быстрое, Роберта Гвискара во главе тридцатитысячного войска. Анаклет не мог рассчитывать на что-то подобное; король Сицилии, хотя хранил ему верность, был занят другим. К счастью, немедленное спасение не требовалось. Антипапе, хотя и беспомощному, ничто не грозило. Никакая атака на правый берег не была возможна без контроля за двумя мостами, перекрывавшими реку у Тибрского острова, а все подходы к ним прикрывал древний театр Марцела, ныне превращенный в главную крепость Пьерлеони. В таких обстоятельствах у императора не было ни сил, ни желания предпринять нападение. Теперь, когда его непосредственная цель была достигнута, он думал только о возвращении в Германию. Через несколько дней после коронации он и его армия удалились; а пизанские и генуэзские корабли уплыли по реке в открытое море.

Для папы Иннокентия отбытие Лотаря стало большой неприятностью. Его сторонники в городе сразу же от него отвернулись. Только Франджипани хранили верность, но они не могли удержать Рим без посторонней помощи. К июлю сторонники Анаклета возобновили свою деятельность, и золото потекло вновь из неистощимых сундуков Пьерлеони. В августе бедному Иннокентию вновь пришлось отправиться в изгнание. Он скромно выскользнул из своей резиденции — точно как три года назад — ив поисках безопасного убежища медленно направился в Пизу.

Не только Иннокентий чувствовал себя преданным. Для мятежников в южной Италии весть о том, что император, которого они так долго ждали, пришел и ушел, не пошевелив пальцем, чтобы им помочь, означала крушение их слабой надежды па победу. Последние несколько месяцев они терпели бедстпие. 1133 г. начался достаточно хорошо: мятеж под руководством Танкреда из Конверсано захватил всю Апулию. Даже Мельфи, первая столица Отвилей, даже Веноза, где четверо величайших представителей этого рода, включая самого Роберта Гвискара, были погребены, выступили против короля. Но вместе с другими городами, которые последовали их примеру, они вскоре пожалели о своей неверности. В самом начале весны Рожер прибыл с Сицилии с новой армией — и совсем другой. В прошлом, когда он стремился завоевать расположение южноитальянских вассалов, он находил, что использование войска, полностью или по преимуществу состоящего из мусульман, скорее повредит, нежели пойдет на пользу его репутации; потому он привлекал сарацин только в качестве подкрепления для основного войска. Теперь он отбросил всякую щепетильность. Его положение было отчаянным, а сарацины проявили себя вернейшими из его подданных, на которых не оказывали действия ни посулы нормандских баронов, ни папское отлучение. Армия, которая теперь высадилась на итальянскую землю, состояла в основном из мусульман; и Рожер прибегнул к этому единственному оставшемуся средству, чтобы подчинить себе своих христианских вассалов.

Изменившийся состав войска, похоже, отражал сходное изменение в характере самого Рожера. В обеих хрониках, описывающих последующую военную кампанию, — является ли автором Фалько, нотарий из Беневенто, ненавидевший Рожера, или льстивый Александр из Телезе — мы видим человека беспощадного и мстительного. Он всегда был мастером дипломатии и государственной деятельности и остался таковым до конца жизни; но события последних двух лет научили его, что есть ситуации, когда подобные методы уже бесполезны; и битва при Ночере, хотя и оказалась несчастной со всех других точек зрения, убедила его в его способности действовать в таких обстоятельствах. Более никогда, если ситуация того требовала, он не стремился избежать кровопролития.

Итак, весной и летом 1133 г. сицилийские сарацины обрушились на мятежную Апулию. Начав с Венозы — поскольку, утвердившись в горных городах центральных областей, он рассчитывал отрезать Танкреда и его мятежников от их ка-пуанских союзников на западе, — король двигался на восток и на юг к морю, оставляя за собой пустыню. Никто из сопротивлявшихся не дождался пощады; многие были сожжены заживо — так, по крайней мере, утверждает Фалько, который призывает Бога в свидетели, что «такой жестокости христиане никогда прежде не знали». Корато, Барлетта, Ми-нервино, Матера и другие мятежные крепости пали одна за другой, пока наконец Рожер не привел своих сарацин к Мон-теполозо, где обосновался Танкред в ожидании неизбежной осады. С ним, пишет аббат из Телезе, было сорок рыцарей, присланных Райнульфом Алифанским, под командованием некоего Рожера из Пленко — «храбрейшего воина, но крайне враждебного королю».[7]

Стены Монтепелозо не устояли против сицилийских осадных машин; и спустя примерно две недели «под звуки труб и громовые крики, вздымающиеся к небесам», сарацины ворвались в город. Некоторые из защитников, переодевшись в отрепье, дабы в них не узнали рыцарей, сумели спастись, но их предводители не были столь удачливы. Кажется, перо дрожит в руке Фалько, когда он пишет:

«Тогда Танкред и несчастный Рожер (из Пленко) сбросили доспехи и попытались спастись в самых темных и мрачных проулках города; но их искали, обнаружили и привели к королю Рожеру. О, печаль, ужас, рыдания! О читатель, как велико было бы страдание вашего собственного сердца, если бы вы присутствовали при этом!! Ибо король объявил, что Рожер должен быть повешен и что Танкред сам, собственной рукой, затянет веревку. О, какое несказанное преступление! Танкред, как ни горько ему было, не мог не подчиниться королю. Всех воинов охватил ужас, и они призывали Бога на небесах отметить столь могущественному тирану и жестокому человеку. Затем король приказал, чтобы доблестного Танкреда посадили под стражу. Мы слышали, что позже как пленник был отправлен на Сицилию. А затем без отлагательств весь город Монтепелозо, его монастыри и все горожане, мужчины, женщины и дети, были преданы огню и мечу».

После падения Монтепелозо сопротивление апулийцев было сломлено, но гнев Рожера не утих. Раз уж он решил преподать урок своим подданным, все они должны изведать тяжесть королевской руки. Отныне всякий будет знать цену бунта. От Трани остались обгорелые руины; в Трое, где делегация горожан в ужасе вышла его приветствовать, он казнил на месте пятерых главных членов городского совета, а затем сровнял город с землей; выжившие разбежались по окрестным деревням. Мельфи постигла схожая судьба; Асколи пришлось не лучше. Наконец 16 октября, уничтожив все крупные города Апулии, король и его сарацины вернулись в Салерно; 19-го они отплыли на Сицилию.

Рожер мог более не опасаться Апулии, но имелось еще два вассала, которых следовало призвать к повиновению. Роберт из Капуи и Райнульф Алифанский поспешили в Рим при первых вестях о прибытии Лотаря и послушно присутствовали на коронации, несомненно ожидая, что, когда положенные формальности будут совершены, император и его армия — какая бы она ни была — отправятся с ними на юг, чтобы выступить против короля Сицилии. Они, по-видимому, еще находились в Риме, когда Рожер появился в Апулии, быстрый и неожиданный контрудар застал их неподготовленными, вдали от своих последователей, которые именно теперь особенно в них нуждались. Райнульф вернулся со всей возможной поспешностью, но он, похоже, не предпринял ни одной серьезной попытки — если не считать сорока рыцарей под командованием несчастного Рожера из Пленко, посланных в Монтепелозо, — остановить продвижение короля. Князь Роберт был более осторожен и благоразумен. События минувшего лета научили его, что при имеющихся в распоряжении силах даже такая ошеломляющая победа, как была ими одержана при Ночере, не может иметь решающих и долгосрочных последствий. Рожера никогда не удастся сокрушить без помощи извне, и, если нельзя рассчитывать на поддержку императора, ее следует искать где-то еще. Соответственно, в последнюю неделю июня Роберт отправился из Рима в Пизу; и здесь, после долгих переговоров, сумел заключить соглашение, по которому в обмен на три тысячи фунтов серебра сто пизанских и генуэзских кораблей будут предоставлены в его распоряжение в марте следующего года.

Имея в качестве противника флот такой величины, Рожер рисковал потерять господство на море. Его враги могли отважиться на развернутую атаку против Мессины, чтобы блокировать проливы, или даже напасть на Палермо. Но он не выказывал особенной озабоченности по этому поводу. В начале весны 1134 г. он вновь отправился на материк, вознамерившись навести порядок в Италии раз и навсегда. Продвигаясь через мятежные территории, он не встречал никакого сопротивления. Вести о его расправе с апулийскими городами в прошлом году достигли самых отдаленных мест в Кампании, где местное население восприняло предназначенный ему урок. Армия Рожера не встречала никакого противодействия; тем временем властители Капуи и Алифе с тысячей пизанских воинов все еще ожидали основную часть обещанных подкреплений. Теперь пришел их черед избегать открытых сражений. Один за другим их замки пали. Даже Ночера, где Рожер всего два года назад пережил жестокое унижение, сдалась, как только стало ясно, что попытки Рай-нульфа выручить ее не удались. Король, столь же милосердный в этом году, сколь он был неумолим в 1133 г., не стал никого карать: воины гарнизона, как только они принесли ему присягу на верность, были отпущены по домам.

Весна сменилась летом, а пизанские и генуэзские корабли не появились. Их присутствие было теперь жизненно необходимо не столько из стратегических соображений, сколько потому, что ничто более не могло возродить боевой дух восставших. Наконец отчаявшийся князь Роберт отправился на корабле в Пизу, якобы чтобы обратиться с последним призывом о помощи, но также, как можно подозревать, спасая свою шкуру; Райнульф остался один перед наступающей армией. Графа Алифанского при всех его недостатках нельзя упрекнуть в трусости. Видя, что столкновения с шурином не избежать, он стал собирать всех своих людей для последнего решительного сражения. Но было поздно. Приспешники Рожера, трудившиеся в округе, были щедры и настойчивы; местные рыцари и бароны, которые оставались на стороне Рай-нульфа, внезапно его покинули. Райнульф понял, что проиграл. Он отправил послов к Рожеру, объявив, что он подчиняется без всяких условий и отдает себя на милость короля.

В конце июня Рожер и Райнульф встретились в деревне Лауро около Авеллино. Если верить аббату из Телезе, это была впечатляющая сцена:

«Упав на колени перед королем, он (Райнульф) сперва пытался поцеловать его ноги, но король собственноручно поднял его и сам хотел его поцеловать. Граф его остановил, умоляя сперва прекратить гневаться на него. И король ответил от всего сердца, что он не гневается. «Далее, — сказал граф, — я прошу, чтобы ты с этих пор считал меня своим рабом». И король ответил: «Так я и буду считать». Тогда граф произнес: «Пусть сам Бог будет свидетелем сказанного между тобой и мной». — «Аминь», — проговорил король. И тотчас же король поцеловал его, и они долго стояли в обнимку, некоторые из присутствующих тайком утирали слезы радости». Рожер явно был совсем в другом настроении, нежели то, в котором он разбирался с Танкредом из Конверсано и апулийскими мятежниками год назад. В знак примирения он вернул Райнульфу жену и сына, послуживших, хотели они того или нет, причиной стольких бед. Похоже, они были рады вернуться домой — факт, свидетельствующий, что графиня Матильда в своем давешнем нежелании возвращаться к мужу была не столь искренна, как казалось. Однако королевское великодушие имело свои пределы. Земли, которые изначально являлись частью приданого Матильды, Райнульфу не вернули, а кроме того, от него потребовали отдать все территории, которые он завоевал с начала вражды.

Теперь у Рожера остался только один враг — Роберт Капуанский. Он, по слухам, все еще порицал иизанцев за то, что те его бросили; и именно в Пизу поспешил королевский посланник с условиями Рожера: если князь вернется в Капую до середины августа и выразит свою покорность королю, он будет утвержден в правах на все свои владения, исключая те, которые король отвоевал во время последней войны. В противном случае, если он предпочтет не возвращаться в Капую, его сын будет возведен на капуанский трон, при том что сам Рожер будет выступать в качестве регента, пока мальчик не достигнет подобающего для правителя возраста. Если, одна-ко, Роберт собирается продолжать бунт, его земли будут отобраны; его княжество прекратит свое сухлествование как отдельная территориальная общность, и все входящие в него области перейдут под прямой контроль сицилийской короны. Он вправе выбирать. Не получив никакого ответа, король вступил в Капую.

Это был, рассказывает аббат из Телезе, большой и процветающий город, защищенный не только стенами и башнями, но также широкой рекой Волтурно, омывающей их основания; пара десятков плавучих водяных мельниц были причалены по ее берегам. Теперь, однако, Капуя не оказала сопротивления. Короля приветствовали в кафедральном соборе с почетом и — если верить аббату из Телезе — с радостью. После этого Рожер принял герцога Сергия Неаполитанского, занимавшего довольно двусмысленную позицию во всей истории. Он не признавал притязаний Рожера в южной Италии и не делал секрета из своих симпатий к восставшим, но каким-то образом добился того, что сам он и его город стояли в стороне от реальной борьбы. Когда Капуя оказалась в руках короля, Сергий понял, что у него более нет иного выбора, кроме как прийти к соглашению. Он преклонил колени перед королем и поклялся ему в верности и покорности.

Мятеж был полностью подавлен. Неделей ранее горожане Беневенто, в очередной раз сменив ориентиры, изгнали представителей папы Иннокентия и вновь встали на сторону Анаклета и короля; наконец, впервые за три года, по всей южной Италии воцарился мир. В предыдущие годы Рожер лишь с наступлением осени возвращался домой к своей семье в Палермо; в 1134 г. он был свободен к концу июля.

Но если Рожер, судя по всему, разрешил свои проблемы, для историка одна проблема остается. Что случилось с подкреплениями, обещанными мятежникам великими морскими городами-республиками северной Италии? Переговоры завершились, цена была согласована, дата установлена. Окончательное соглашение было подписано в Пизе в присутствии лично папы Иннокентия в феврале и ратифицировано мятежными баронами неделю или две спустя. Сотня кораблей, полностью укомплектованных людьми, должна была прибыть в марте. Если бы это произошло, события лета 1134 г. приняли бы совсем другой оборот. Но суда не появились. Что им помешало?

Два письма святого Бернара, адресованные соответственно пизанцам и генуэзцам, похоже, дают нам важный ключ к разрешению этой загадки. К пизанцам,[8] характерным для него образом используя самого Всевышнего в качестве своего рупора, Бернар писал:

«Он сказал Иннокентию, своему помазаннику: «Здесь моя обитель, и я благословляю ее… С моей поддержкой пизанцы должны устоять перед атаками сицилийского тирана, не дрогнув перед угрозами, не соблазнившись подкупами и не обманувшись хитростями».

С генуэзцами Бернар говорит еще откровеннее:

«Я слышал, что вы приняли посланцев от графа (!) Рожера Сицилийского, но я не знаю, что они принесли и с чем вернулись. По правде, говоря словами поэта, «бойтесь данайцев, и дары приносящих». Если вы обнаружите среди своих соотечественников кого-то, кто настолько развращен, что держал в руках презренный металл, произведите немедленное расследование этого дела и судите его как врага вашего доброго имени и предателя».[9]

Не подкупил ли король Сицилии ранней весной 1131 г. пизанцев и генуэзцев, а может быть, еще и венецианцев — заставив их нарушить взятые обязательства и сознательно медлить с отправкой флота, который они обещали в помощь Роберту Капуанскому? Мы никогда не узнаем этого с точностью. Нам известно, однако, что Сицилия при своем неимоверно выгодном для торговли географическом положении и финансовой активности была богата — богаче, чем любое другое государство ее размеров на Средиземном море, за исключением, возможно, Венеции; мы знаем также, что Рожер был блестящий, хотя и бесчестный дипломат, который всегда предпочитал покупать своих врагов, а не бороться с ними и имел большой опыт в коррупции. Подозрения святого Бернара на его счет, возможно, излишне суровы, но сомнительно, чтобы они были полностью ошибочны.

Глава 3

Имперское вторжение

Так они пустились в путь

В апулийскую землю.

Такова была воля государя.

Имя государя было Рожер,

Король Лотарь его преследовал

До Сицилии.

Хроника правления Лотаря II

Король, возвращаясь в Палермо в разгар лета 1134 г., наверное, чувствовал себя счастливым. Мир и порядок были восстановлены в южной Италии и царили теперь во всем королевстве. Хотя он пока не сумел показать себя как военачальник, достойный своих предков — Отвилей, его мужество на поле битвы больше не подвергалось сомнению. Его уважали в Италии друзья и противники. Германский император вместо того, чтобы идти на него войной, вернулся за Альпы; папа, которого он, единственный из всех государей Европы, поддержал, прочно утвердился в Риме. Он хорошо выполнил свою работу.

Но беды Рожера еще не закончились. Вскоре после возвращения на Сицилию он серьезно заболел. Сам Рожер поправился, но его жену поразил, вероятно, тот же недуг. Греческие и арабские доктора в Палермо считались одними из лучших в мире, а в Салерно к услугам короля была самая передовая медицинская школа Европы; но все усилия оказались напрасны. В первую неделю февраля 1135 г. королева Эльвира умерла. Для нас она остается туманной фигурой, эта испанская принцесса, которая вышла замуж за Рожера при неизвестных нам обстоятельствах, когда ему было двадцать два года, и делила с ним жизнь в течение следующих восемнадцати лет. В отличие от его матери Аделаиды она, по-видимому, никогда не участвовала в государственных делах и определенно никогда не сопровождала мужа в походах, подобно его тетушке, грозной и незабываемой Сишельгаите из Салерно. Александр из Телезе отмечает, что она отличалась набожностью и прославилась делами милосердия, но у нас нет сведений о каких-то монастырях или церквях, основанных ею; слова аббата, вероятно, следует воспринимать как формальную дань вежливости со стороны дружественного хрониста по отношению к умершей королеве. Самым поразительным свидетельством является реакция Рожера на ее кончину. Его сердце было разбито. Он ушел в свое горе, не принимал никого, кроме нескольких придворных членов курии, так что, как утверждает Александр, не только его поданные в далеких землях, но и люди из его ближайшего окружения поверили, что он последует за женой в могилу.

Известия о его недавней болезни придавали дополнительный вес этой уверенности, и слухи о смерти Рожера вскоре распространились по континенту. В этот момент они несли с собой серьезную опасность. Старшему сыну короля едва исполнилось семнадцать, он был неопытен в войне и государственных делах. В сердцах Райнульфа Алифанского и других недавних мятежников вновь вспыхнула надежда; они решили ударить без промедления. Пизанцы, после месяцев запугивания со стороны Иннокентия, Бернара и Роберта Капуанского, более не уклонялись от исполнения своих обязательств и 24 апреля — через тринадцать месяцев после условленного срока — обещанный ими флот, взяв на борт восемь тысяч воинов, под предводительством Роберта стал на якорь в гавани Неаполя. Герцог Сергий без особых уговоров оказал Роберту теплый прием. Весть о прибытии флота стала аргументом колеблющихся. За несколько дней Кампания вернулась к прежнему хаосу.

История Италии в Средние века — ив другие эпохи — изобилует нескончаемыми беспощадными войнами, битвы затихали и вновь разгорались, города осаждались и брались, освобождались и возвращались, и всей этой тоскливой сваре, казалось, не будет конца. Для историка изучение всех перипетий долгой и безуспешной борьбы достаточно утомительно; для других это просто невыносимо. Поэтому я избавлю читателей книги от необходимости вникать во все детали военных кампаний, с помощью которых Рожер опять восстановил свою власть.[10] Достаточно сказать, что у восставших вскоре появились все основания сожалеть о своей поспешности. В первые шесть недель, воодушевленные распространявшимися повсюду слухами о смерти короля и отсутствием каких-либо опровержений из Палермо, они добились кое-каких успехов; но наместники Рожера на материке и военные гарнизоны под их командой прочно держали страну в своих руках и мешали дальнейшему продвижению. Затем, 5 июня, сицилийский флот появился в Салерно.

Отнюдь не угроза спокойствию континентальных владений вывела Рожера из апатии, в которую его ввергла смерть жены; причиной стал, скорее, гнев. Он не был вспыльчив и даже теперь, похоже, не ощущал особого раздражения по отношению к князю Капуи. Хотя, проигнорировав требование сдаться в прошлом году, Роберт оставался откровенным мятежником, хотя он, как вассал короля, нарушил клятву верности, он, по крайней мере, не запятнал свою честь принесением новой присяги всего за несколько месяцев до бунта. Другое дело — граф Алифанский и герцог Неаполитанский. В прошлом году они оба становились на колени перед Рожером, вкладывали свои руки в его и обещали ему свою преданность. Райнульф пошел даже дальше и, играя на родственных чувствах, проявлял такую приторную сентиментальность, что одно воспоминание о ней, должно быть, вызывало у Рожера тошноту. Такую черную и бесстыдную измену нельзя было простить.

Следует вспомнить в оправдание графа Алифанского, что он, возможно, искренне поверил слухам о смерти короля. Но, свойственник или нет, он не мог более рассчитывать на милосердие. Оставалось только тянуть время. Папа Иннокентий из своего пизанского убежища оказывал давление на североитальянские морские республики — особенно на Геную, чьи люди и суда, обещанные еще в 1134 г., до сих пор не появились, в то время как за Альпами настоятель Клерво метал со всех кафедр громы и молнии в адрес раскольнического папы в Риме и созданного им кукольного короля, обещая, что не успокоится, пока не организует новый крестовый поход против них. Даже теперь, если бы мятежники продержались достаточно долго, они бы могли спастись. С четырьмя сотнями своих последователей Райнульф поспешил в Неаполь. Роберт Капуанский, не откликнувшись на предложения короля о сепаратном мире, сопровождал его; а герцог Сергий, напуганный больше, чем они, охотно их принял и начал готовить свой город к осаде.

Обычному наблюдателю, знакомому с южноитальянской действительностью, возможно даже самому королю Рожеру, события лета 1135 г. могли показаться просто продолжением борьбы за власть, которая не прекращалась последние восемь лет. На деле с момента, когда три главных противника короля забаррикадировались в Неаполе, содержание борьбы изменилось. До сих пор это были внутренние дела, соперничество между королем и его вассалами. Тот факт, что король был в значительной степени ответственным за существование антипапы в Риме, а значит, за раскол, который пошатнул все основы европейской религиозной и политической стабильности, оставался за скобками. Ни одно иностранное государство реально не поднимало оружие против Рожера — не считая корпуса непунктуальных и чрезвычайно неэффективных пизанских наемников, — а когда сам Лотарь совершил свой долго ожидавшийся поход в Италию, он заботился только о собственной коронации. Отступление в Неаполь ознаменовало тот момент, с которого главенство противодействий Рожеру перешло из рук его вассалов в сферу международных интересов. Папа Иннокентий и Бернар Клервоский давно осознали, что им не удастся изгнать Анаклета из Рима, пока король Сицилии в состоянии его защитить. Ясно, что Рожера следовало уничтожить; и столь же ясно, что император являлся тем человеком, который мог выполнить данную задачу. Святой Бернар поставил Лотаря в известность об этом. В конце 1135 г. он пишет императору:

«Мне не подобает призывать людей к битве; и все же я говорю вам со всей ответственностью, что долг поборника церкви — защитить ее от безумия схизматиков. Цезарь должен отстоять свою по праву принадлежащую ему корону от козней сицилийского тирана. Ибо как является оскорблением для Христа, что отпрыск евреев занимает престол святого Петра, так и любой человек, называющий себя королем Сицилии, оскорбляет императора».

Одновременно похожий призыв, хотя с совершенно другими мотивами, был направлен Лотарю с очень неожиданной стороны. В Константинополе император Иоанн II Комнин с беспокойством наблюдал за развитием событий в южной Италии. Апулийские порты, которые менее столетия назад входили в состав византийских Фем Лангобардских и на которые Восточ-нал империя никогда не переставала претендовать, находились всего в шестидесяти—семидесяти милях от имперской территории через Адриатику; и богатые города Далмации представляли собой настолько заманчивую жертву для небольшого благородного пиратства, что в последние годы сицилийские капитаны не всегда могли устоять перед искушением. Другие рейды, на североафриканских побережьях, показывали, что король Сицилии недолго будет довольствоваться существованием в имеющихся у него владениях и, если его не остановить, может скоро подчинить себе все центральное Средиземноморье. Имелась также некая неясность, связанная с княжеством Антиохийс-ким, основанным кузеном Рожера Боэмундом во время Первого крестового похода. Сын Боэмунда Боэмунд II погиб в бою в начале 1130 г., не оставив наследника, и король Сицилии выдвинул официальные притязания на наследство. Его обязанности в южной Италии до сих пор мешали ему заняться этим вопросом, но можно было предположить, что он вернется к нему, как только выдастся случай, а последнее, чего хотел бы император, — обнаружить сицилийскую армию, обосновавшуюся у его южной границы. Короче говоря, Рожер грозил вскоре оказаться занозой в теле Византии, не хуже чем Роберт Гвис-кар за полвека до того, и Иоанн решил это пресечь. В 1135 г. он отправил гонцов к Лотарю с обещанием щедрой финансовой поддержки для военной экспедиции, целью которой будет сокрушить короля Сицилии раз и навсегда.

По дороге в Германию византийское посольство остановилось в Венеции, чтобы заручиться поддержкой республики. Венецианские купцы также страдали от сицилийских каперов; они уже исчисляли свои потери в сорок тысяч талантов. Дож потому с радостью согласился помочь и пообещал предоставить для похода на Сицилию венецианский флот, когда будет необходимо. Пока венецианские посланники присоединились к византийским, чтобы придать дополнительную убедительность греческим призывам.

Они обнаружили, что Лотарь не нуждается в уговорах. Ситуация в Германии за прошедшие два года улучшилась — в значительной степени благодаря авторитету императорской короны, — и враги Лотаря Гогенштауфены были вынуждены покориться. На этот раз у него не возникло трудностей в том, чтобы собрать внушительную армию. С нею император мог бы восстановить свою власть в Ломбардии, а потом, впервые войдя в свои южноитальянские владения, наказать выскочку Отвиля так, как он того заслуживал. После этого Анаклета можно не опасаться. Последний северный оплот антипапы, Милан, перешел к Иннокентию в июне, и раскол теперь сосредоточился в Сицилийском королевстве и в самом Риме. Если убрать с дороги Рожера, Анаклет останется вовсе без союзников и будет вынужден сдаться. Этот поход прекрасно годился для того, чтобы увенчать царствование Лотаря. Император отправил епископа Гавельбергского в Константинополь с изъявлениями почтения к Иоанну и с сообщениями о том, что он намерен выступить против Рожера в будущем году. Затем без малейшего промедления старый император ввел специальный налог на всю церковную собственность — чтобы облегчить бремя его собственных расходов на экспедицию — и начал собирать армию.

Для Рожера 1135 г. был плохим. Собственная болезнь, смерть жены, новые неприятности в Италии, как раз тогда, когда казалось, что закон и порядок восстановлены, — вполне достаточно, чтобы у человека опустились руки. Но этот год, по крайней мере, закончился лучше, нежели начался; и три зачинщика бунта, Роберт, Райнульф и Сергий, отступив с такой невероятной быстротой за стены Неаполя, ясно доказали свою неспособность вести борьбу без поддержки извне.

И все же, пока еще оставалась надежда на эту поддержку, они отказывались сдаться. Теперь Роберт Капуанский также потерял свой последний шанс на прощение. Терпение короля иссякло. Чуть раньше он сделал своего старшего сына Рожера князем Апулии, а своего второго сына, Танкреда, князем Бари, лишив мятежного князя Гримоальда его владений. Этой осенью он провозгласил третьего сына, Альфонсо, князем Капуи вместо Роберта — вскоре после этого мальчика официально возвели в княжеское достоинство в кафедральном соборе Капуи. Все они были желторотыми юнцами, герцогу Рожеру едва исполнилось семнадцать, Танкред был на год или два младше, а Альфонсо едва вступил в пору отрочества. Но все трое были достаточно взрослыми, чтобы служить орудиями в исполнении замыслов своего отца, а эти замыслы заключались в том, чтобы не допускать появления могущественных вассалов вне его собственной семьи. К концу 1135 г. впервые все главные фьефы южной Италии оказались в руках Отвилей.

Всю эту зиму Неаполь держался. К весне 1136 г. в городе начался голод. Фалько упоминает, что многие жители, молодые и старые, мужчины и женщины, падали и умирали на улицах. И все же, добавляет он гордо, герцог и его сторонники оставались тверды, «предпочитая умереть с голоду, но не подставить свои выи под ярмо дурного короля». К счастью для них, Рожеру так и не удалось отрезать город полностью от внешнего мира; хотя осаждавшие перекрыли все подходы к Неаполю по суше, сицилийский флот не сумел достичь таких же результатов на море, так что и Роберт, и Сергий от случая к случаю выбирались в Пизу за припасами. Даже при подобной поддержке не похоже, что неаполитанцы смогли бы и дальше сохранять присутствие духа, если бы Роберт не совершил короткую вылазку ко двору Лотаря в Шпейер и не вернулся нагруженный императорскими наградами, чтобы сообщить, что император уже значительно преуспел в подготовке освободительной экспедиции.

Схожие сведения достигли и ушей Рожера, чьи соглядатаи не оставили у него никаких иллюзий по поводу того, сколь могучей будет императорская армия. Рожер начал собственные приготовления, исходя из того, что силы врага будут значительно превосходить по численности любое войско, какое он сможет собрать. На победу силой оружия рассчитывать не приходилось; оставалось полагаться на хитрость.

Только в середине лета армия Лотаря собралась в Вюрцбурге. У нас нет точных сведений о ее размерах, судя по перечню главных имперских вассалов, участвовавших в экспедиции, она существенно отличалась от той печальной маленькой компании, которая отправилась с Лотарем в Рим в 1132 г. В авангарде выступали герцог Генрих Гордый Баварский, зять императора, и Конрад Гогенштауфен, старый враг и соперник Лотаря, который теперь подчинился императору и был утвержден в правах на все земли и титулы в обмен на обещание участвовать в предстоящем походе. За ними следовало внушительное собрание меньшей знати и их свиты — маркграфы, платцграфы, ландграфы, бургграфы со всей империи — а также клирики, среди которых находились по крайней мере пять архиепископов, четырнадцать епископов и аббат. К третьей неделе августа огромная армия была готова выступить; и 21-го, возглавляемая Лотарем и императрицей, она двинулась на юг к Бреннеру.

За четыре года император не обрел популярности в ломбардских городах, но на сей раз размеры войска, находившегося под его командованием, внушали уважение. Неизбежно зникали ситуации, когда его людям приходилось обнажать мечи, но ничто всерьез не задерживало его продвижение. Около Кремоны имперская армия еще увеличилась за счет отряда из Милана; здесь же Лотаря ожидал Роберт Капуанский. В начале февраля 1137 г. император достиг Болоньи, где разделил армию на две части. Предполагалось, что сам он продолжит путь через Равенну к Анконе, а затем по Адриатическому побережью в Апулию; тем временем герцог Баварский с тремя тысячами рыцарей и, вероятно, двенадцатью тысячами пеших воинов должен был пройти через Тоскану и Папскую область, по возможности вернуть Иннокентия в Рим и заручиться поддержкой монастыря Монте-Кассино, прежде чем встретиться с тестем в Бари на Троицу.

Когда в 529 г. святой Бенедикт избрал высокий горный гребень, возвышающийся над дорогой между Римом и Неаполем, в качестве места для самого первого и крупнейшего из основанных им монастырей, он, сам того не желая, превратил аббатство в стратегически важный пункт, о чем его обитатели в течение пятнадцати последующих веков не раз сожалели. Позже, когда могущество и авторитет Монте-Кассино возросли, географические факторы отступили на второй план перед политическими, но нормандцы с их первых дней не полуострове рассматривали монастырь — в политическом и военном отношении — как один из главных ключей к господству на юге. Для Рожера II Монте-Кассино представлял собой даже нечто большее — жизненно важную крепость, почти самостоятельное государство, охраняющее границу, которая отделяла его королевство от Папской области.

Монастырь, со своей стороны, никогда не находил свое положение пограничной крепости слишком удобным. Однако в минуты сомнений он привык оглядываться на нормандцев. Монте-Кассино поддерживал хорошие отношения с наместниками Рожера на континенте, и, хотя несколькими месяцами ранее лояльность монастыря была — возможно, несправедливо — поставлена под подозрение, избранный в результате этого кризиса новый настоятель Райнальд являлся твердым сторонником короля. Когда Генрих Баварский прибыл к подножию горы в середине апреля, он обнаружил, что все окрестности умышленно опустошены, а ворота монастыря заперты. Генрих уже проделал трудный путь через Тоскану. Пиза и некоторые другие города, которые хранили верность Иннокентию, оказали ему помощь, как могли; но Флоренция и Лукка подчинились только после упорного сопротивления, и Генрих еще добивался покорности Гроссето, когда в начале марта Иннокентий, возможно сопровождаемый святым Бернаром, выехал из Пизы, чтобы к нему присоединиться.

С самого начала герцог и папа, похоже, сильно невзлюбили друг друга. Генрих был при всем при том человеком более сильным и непреклонным, чем его тесть. Как один из высших аристократов империи, имевший все шансы наследовать трон после смерти Лотаря, он не намеревался идти на уступки, о которых впоследствии мог бы пожалеть; как военачальник, он имел свою задачу; и у него не было никакого желания выполнять указания папы или кого-то другого. Первый конфликт возник после взятия Витербо; контрибуция в три тысячи талантов — примерно соответствующая двум тысячам фунтов серебра — была затребована Иннокентием на основании того, что город лежит в пределах Папской области, но отобрана Генрихом, как законная военная добыча. Затем герцог не пошел в Рим. Он утверждал, что разумнее сокрушить сперва Рожера и предоставить Анаклету, лишившемуся всякой поддержки, сдаться самому, нежели тратить время и силы на насильственное изгнание его из собора Святого Петра. На такие доводы возразить было нечего, и Иннокентий их принял; но это означало, что его изгнание продлится на неопределенный срок — не говоря о перспективе тащиться жарким апулийским летом вслед за имперской армией, — и не улучшало настроения папы.

И в довершение всего возникли неприятности с Монте-Кассино — колыбель западного монашества надменно бросила вызов не только имперской армии, но самому Иннокентию. Одиннадцать дней Генрих ждал, перекрыв все подходы к монастырю, и напрасно высматривал какие-либо признаки того, что монахи готовы пойти на уступки. Ничего не произошло. Монастырские кладовые ломились от припасов, обитатели были сильны и пребывали в наилучшем расположении духа; а взять монастырь штурмом было практически невозможно. Герцог, который должен был присоединиться к Лотарю в Апулии в конце мая, не мог медлить. Смирив свою гордость, он послал гонца на гору с предложением переговоров.

Аббат Райнальд, хотя и поддерживал Рожера, заботился прежде всего о собственном монастыре, и его главной целью было как можно быстрее избавиться от Генриха и его армии. Потому, когда герцог предложил оставить Монте-Кассино в покое и утвердить Райнальда в качестве настоятеля за небольшое вознаграждение золотом и позволение имперскому знамени развиваться над цитаделью, аббат охотно согласился. Иннокентий уже отлучил мсизстырь за анаклетанские симпатии. Его реакция на это новое соглашение, по которому наиболее почитаемое религиозное учреждение Европы — и ко всему прочему расположенное на самой границе Папской области — оставлялось в руках нераскаявшегося сторонника Анаклетл и под имперским, а не под папским знаменем, не описана ни в одной хронике.[11] Наверное, она была соответствующей.

Когда герцог Генрих вел свои войска на юг через Гарилья-но, формально он мог поздравить себя с победой, но, очевидно, не мог питать никаких иллюзий на ее счет. Имперский флаг, развевающийся над монастырем, мог заставить местных сторонников Рожера засомневаться, но при отсутствии гарнизона ничто не мешало аббату спустить флаг, как только германская армия исчезнет из вида. Однако в Капуе, в следующем пункте их путешествия, дела пошли лучше. Сразу по прибытии герцога два местных барона, которых Рожер поставил защищать город, предали своего повелителя и открыли ворота; а князь Роберт, который шел с армией от Кремоны, вновь занял свой трон. Горожане приняли его достаточно охотно. Большинство из них всегда считали его своим законным господином с более несомненными и более древними правами, чем имелись у короля Сицилии; остальные, видя, что Роберта поддерживает такая могущественная сила, смирились с неизбежным. Роберту, правда, пришлось заплатить Генриху четыре тысячи талантов, дабы его люди не опустошили город; но в общем, возвращение на престол обошлось ему достаточно дешево.

Теперь настал черед Беневенто. На сей раз горожане держались твердо, но по неразумию предприняли, как они полагали, неожиданную атаку на имперский лагерь. Это оказалось ошибкой. Нападавшие бежали обратно в город, и преследователи ворвались в ворота следом за ними. Наутро — это было воскресенье 23 мая — беневентцы сдались на условиях, что их город не будет разрушен, и что давние сторонники Анаклета не пострадают. Герцог согласился; только кардинал Кресченти, наместник Анаклета, который уже отправлялся в изгнание пятью годами раньше, был захвачен своим старым врагом и выдан Иннокентию, который приговорил кардинала провести остаток дней в монашеской келье.

Ободренные своими успехами — хотя, возможно, немного разочарованные тем, что их лишили законного дня, отпущенного на разграбление города, — войска Генриха продолжили путь через горы в Апулию, соединившись с Лотарем в Бари как раз вовремя, чтобы принять участие в благодарственном молебне на Троицу. Императору в самом деле было за что благодарить Господа. Его путешествие по полуострову прошло более гладко, нежели у его зятя. Равенна его приветствовала. Анкона сопротивлялась, но поплатилась за это. Жестокость Лотаря по отношению к ней послужила предупреждением для других, и многие местные бароны предложили императору свою службу, а часто и материальную помощь. Города были настроены враждебно, хотя, зная судьбу Анконы, проявляли угрюмую покорность, но в сельской местности большинство баронов вполне добровольно перешли на сторону императора.

За апулийской границей Лотарь не встретил никакого сопротивления, пока не достиг Монте-Гаргано. Там старый замок Роберта Гвискара Монте-Сан-Анджело[12] держался три дня против Конрада Гогенштауфена и сдался, только когда Лотарь прибыл с основной армией из Сипонто и сумел взять его штурмом. Неизвестный саксонский анналист, который оставил нам наиболее детальное описание всей кампании, рассказывает, что Лотарь затем спустился в пещерную часовню, где началась нормандская эпопея, и «смиренно поклонился благословенному архангелу Михаилу». Его смирение, однако, не помешало ему украсть из часовни сокровища — золото и серебро, драгоценные камни и облачения, подаренные герцогом Далматинским за несколько лет до этого. Оно также не смягчило его сердце по отношению к тем, кто ему противостоял, а позже попал в его руки. Увечья, отрезание частей тела и вырывание ноздрей были для императора в порядке вещей; и он внушал такой ужас, что, когда он возвращался назад через те же земли, люди разбегались при его приближении.

К счастью для Апулии, Лотарь спешил и не хотел тратить время на длительные осады, пока с ним была только половина армии. Города, которые, подобно Трое или Барлетте, сопротивлялись твердо и с воодушевлением, он просто оставлял в покое: они могли подождать, пока прибудет его зять. В Трани, однако, ситуация сложилась иначе. Как только император подошел к городу, жители восстали против сицилийского гарнизона — он, вероятно, состоял большей частью из сарацин, которые не пользовались любовью в Италии, — и разрушили цитадель. Сицилийский флот, посланный на помощь гарнизону, был разбит. Дорога на Бари оказалась открыта.

Неудивительно, что германские воины, собравшиеся в церкви Святого Николая в Бари на Троицу,[13] чтобы прослушать благодарственный молебен, проведенный самим папой, пребывали в радостном и приподнятом настроении. Столь благословенным был этот час, что, по свидетельству саксонского анналиста, присутствовавшие видели во время службы большую золотую корону, опускавшуюся с небес на церковь; над ней парил голубь, в то время как в ней раскачивалась дымящаяся кадильница с двумя горящими свечами. Это неуклюжее видение было несколько преждевременным, поскольку сицилийский гарнизон еще удерживал цитадель; прошел еще месяц, прежде чем он наконец сдался. Но в общем у императора имелись причины радоваться. Он и герцог Генрих продемонстрировали могущество империи по всей южной Италии; они встретились и привели свои армии практически без потерь в назначенное время в назначенное место; и, хотя из-за недостатка времени им приходилось в некоторых случаях идти на компромиссы, они ни разу не потерпели поражения. Сицилиец — они никогда не называли его королем — терпел неудачу за неудачей. Его вассалы, включая членов его собственной семьи, предали его; то же сделали и несколько его городов. Гарнизоны сдавались без борьбы, могучий флот обратился в бегство. Его главный враг Роберт Капуанский вернул себе власть и все свои владения. И ни разу с тех пор, как началась кампания, Рожер не отважился посмотреть в лицо врагу. Он, оказывается, был не только узурпатором, но и трусом.

Так, наверное, думал Лотарь, однако все было не столь просто. Рожер оставался на Сицилии, не предпринимая никаких попыток остановить продвижение императора, поскольку он знал, что император слишком силен, чтобы с ним драться, и поэтому он должен следовать своему старому принципу и избегать открытых столкновений. На Рожера работал только один фактор, но жизненно важный — время. Лотарь мог зайти сколь угодно далеко, хоть до Мессинского пролива, где, в этом Рожер не сомневался, он сумеет его сдержать; но рано или поздно император повернет назад, как многие армии захватчиков до него, из-за болезней, непереносимой летней жары Апулии или из-за необходимости добраться до Альп прежде, чем первые снегопады сделают перевалы непроходимыми. Оставалась теоретическая возможность, что старый император решит зимовать в Италии и продолжать кампанию в следующем году; но это казалось маловероятным. Армия заставит его вернуться, и он сам не захочет надолго оставлять свой трон пустым. Определенно, ни одна предыдущая имперская экспедиция не отважилась задержаться в Италии на два года, а прошлый опыт свидетельствовал, что, хотя подобные экспедиции могли иметь значительный успех на короткое время, достигнутые ими результаты редко сохранялись долго после того, как войска уходили. Сейчас единственный разумный способ действий состоял в том, чтобы поощрять врага, заставляя его продвигаться как можно дальше и растрачивать свои силы.

И еще одного полезного результата можно было добиться даже на этой стадии дипломатическим путем. Беды Рожера проистекали по большей части из того, что два самых могучих противника, император и папа, объединились против него. Если бы только удалось их развести, какое-то урегулирование стало бы возможным. Итак — согласно саксонскому анналисту — Рожер отправил гонца к Лотарю с мирными предложениями; если император остановится и признает его королем, он, со своей стороны, поделит королевство на две части. Он сам будет по-прежнему править на Сицилии, а континентальные владения передаст своему сыну, который впредь будет их держать как имперский фьеф. В дополнение он выплатит Лотарю солидную контрибуцию и пришлет второго сына в заложники.

Предложение было вполне в духе Рожера. Оно выглядело разумно и хитро, а кроме того, подтверждало имперские притязания на южную Италию, о которых нормандцы не вспоминали девяносто лет — с тех пор, как Дрого де Отвиль получил подтверждение своих прав от императора Генриха II (см. «Нормандцы в Сицилии»). На практике, правда, оно означало гораздо меньше, чем на словах; Рожер уже отдал сыновьям континентальные фьефы и явно надеялся со временем возложить на них полностью правление на континенте. Формальный сюзеренитет империи, который в теории существовал всегда, реально не будет иметь никакого значения, как только император благополучно окажется за Альпами. Тем не менее речь шла о важной политической уступке; а тотфакт, что Рожер предлагал в заложники своего сына, удостоверял его искренность. Если бы Лотарь исходил только из собственных интересов, он по здравом размышлении принял бы предложенные условия, которые, хотя и давали ему меньше, чем он рассчитывал получить, укрепляли империю и казались вполне исполнимыми.

К сожалению, имелся еще папа Иннокентий, который желал только одного — немедленно и навсегда изгнать Анакле-та из Рима. Это был важный вопрос, и нарочитое молчание Рожера по этому поводу представляется загадкой.

Действительно ли он верил, что может склонить Лотаря к сепаратному миру и заставить его отправиться назад в Германию, не предприняв никаких действий против антипапы? Или ради заключения мира он был готов предоставить Анаклета его судьбе и ожидал следующего тура переговоров, чтобы открыто заявить об этом? Ни одно из предположений не кажется правдоподобным. Рожер был слишком реалистичным государственным деятелем, чтобы рассчитывать на первый вариант, и слишком трезвомыслящим союзником, чтобы обдумывать второй. Но есть третье объяснение, которое гораздо лучше согласуется с тем, что мы знаем о характере Рожера и о последующих событиях. Рожер вовсе не собирался заключать соглашение с императором — его цель состояла в том, чтобы предложить Лотарю самое соблазнительное соглашение из всех, какие Рожер мог принять без ущерба для себя и единственным препятствием к которому являлись проблемы папства, породив таким образом дополнительные сложности в отношениях между императором и папой.

А эти отношения с каждым днем ухудшались. Иннокентий в принципе был симпатичным человеком. Хотя он происходил из древнего и благородного римского рода — Папарески, — его современники, в частности епископ Арнульф из Лизьё, пишут о его простоте и спокойной скромности его манер. Он никогда не повышал голоса, который, как мы знаем, был тихим и приятным. Его частная жизнь была безупречна. До того как он стал папой, он не имел врагов, и даже впоследствии никто не выдвинул против него никаких серьезных обвинений. Однако за этой довольно бесцветной наружностью скрывалось врожденное упрямство, которое, особенно когда папу поддерживал святой Бернар, заставляло его отвергать любые компромиссы. Иннокентий твердо решил получить признание и кафедру в Риме до того, как умрет, но ему было уже около семидесяти, и времени оставалось все меньше. Между тем имперская армия большую часть года, проведенного в Италии, игнорировала или отвергала его настояния. Воины тешили себя дешевыми триумфами в отдаленных уголках полуострова, а он, Иннокентий, ни на шаг не приблизился к престолу святого Петра.

Мы можем вообразить себе папу, спокойно, но настойчиво говорившего о своих желаниях с Лотарем, когда они встретились в Бари; и его слова безусловно придавали дополнительную живость историям, которые император уже слышал от своего зятя, о поведении Иннокентия в Витербо, Монте-Кассино и других местах. Но эти личные и политические различия были сами по себе только отражением общего недовольства, ощущавшегося теперь в имперском лагере. Холодность, давно существовавшая в отношениях между германской армией и папской свитой, переросла в открытую вражду. В какой-то степени она могла проистекать из естественной антипатии между тевтонами и латинами или между воинами и духовенством; но имелись и другие, непосредственные причины. Климат Бари — болотистый и тяжелый, лето здесь беспощадно; малярия стала настоящим бичом; и за месяц, который имперские войска вынуждены были провести осаждая цитадель, — с прошлой зимы они не оставались так долго на одном месте — они утратили уверенность и боевой дух. Они внезапно осознали со всей ясностью, сколь бессмысленно и безнадежно воевать против врага, который отказывается выходить на битву. Для того чтобы принудить Рожера к сражению, им понадобится пройти еще несколько сотен миль в прямо противоположном направлении через варварскую и все более враждебную страну и предпринять морской переход — краткий, но в данных обстоятельствах сложный и опасный. На все это уйдет год по меньшей мере, а они уже десять месяцев не были дома и не виделись со своими семьями. И ради чего? Чтобы компания высокомерных, постоянно жалующихся итальянцев могла водвориться в Риме — еще двух сотнях миль и опять не по пути, — где их явно не ждали и где уже имелся вполне приемлемый папа.

Если Лотарь действительно предполагал пойти через Калабрию на Сицилию — а далеко не ясно, что это было так, — новые настроения в армии быстро его разубедили. Феодальный закон строго ограничивал срок службы вассала сеньору, и даже император не мог заставить своих людей оставаться на службе дольше против их воли. После капитуляции гарнизона Бари — чью стойкость Лотарь покарал, повесив многих защитников цитадели на виселицах вокруг города и сбросив остальных в море, — он отказался от дальнейшего продвижения вдоль побережья. Достигнув Трани, император повернул и направился в глубь страны, возможно рассчитывая на то, что воздух Апеннин остудит недовольство его армии.

Этого не произошло. Не помогли даже захват Мельфи, первой крепости Отвилей в Италии, и истребление трех сотен ее защитников. К тому времени имперский лагерь был наводнен приспешниками Рожера, которые разжигали недовольство и подкрепляли свои слова свободной раздачей сицилийского золота. Они преуспели настолько, что сумели, пока армия еще стояла в Мельфи, подговорить нескольких воинов напасть на папу и его кардиналов и хладнокровно их убить. Лотарь услышал о нападении как раз вовремя; он вскочил на коня, помчался к папской палатке и ухитрился навести порядок, прежде чем случилось непоправимое. Рассерженные и обиженные рыцари в очередной раз последовали за Лотарем в горы.

В Ладжопезоле император прервал поход. Две недели его армия отдыхала; а тем временем Лотарь в присутствии аббата Райнальда и делегации из Монте-Кассино вел переговоры о статусе монастыря и его взаимоотношениях с империей и папством. Подробный рассказ об этих событиях — даже если бы нам удалось отделить правду от лжи в удручающе недостоверной хронике монастырского библиотекаря Петра Дьякона — не представляет для нас особого интереса; но выводы достаточно ясны. Райнальд и его братия обязались подчиняться «папе Иннокентию и всем его законно избранным преемникам» и «отвергать и проклинать все расколы и ереси», а особенно «сына Петра Леони и Рожера с Сицилии и всех, кто за ними следует». Только после этого монахи, босые, приблизились к Иннокентию и были возвращены с поцелуем мира в лоно церкви.

Сам Лотарь, у которого имелись свои соображения по поводу имперского статуса монастыря, наверное, был не так доволен исходом этого дела, как Иннокентий. Но он не мог рисковать открытым разрывом с папой и, возможно, хотел как-то загладить инцидент в Мельфи. Кроме того, к нему пришли вести о гораздо более интересных событиях. Пизанский флот из ста кораблей появился у берегов Кампании; Исхия, Сорренто и Амальфи сдались. Пизанцы затем хотели освободить Неаполь, но сицилийская блокада оказалась слишком прочной для них, поэтому они направились на юг и атаковали Салерно, континентальную столицу Рожера.

Стремясь поддержать пизанцев — а также, как можно подозревать, находиться в гуще событий на случай дальнейших быстрых побед, — император поспешно послал герцога Генриха и Райнульфа Алифанского с тысячей рыцарей к Салерно. Они прибыли и обнаружили, что город уже осажден Робертом Капуанским, с чьей помощью они без труда сумели перекрыть все подходы к Салерно с наземной стороны. Тем временем пизанцы, захватившие весь амальфийский флот примерно из трехсот кораблей, получили подкрепление — еще восемьдесят судов — из Генуи. У их противников-сицилийцев имелось всего сорок кораблей, стоявших в гавани Салерно. Осада Неаполя, продолжавшаяся два года, была снята, чтобы высвободить все людские ресурсы и корабли для защиты столицы; но при таком численном превосходстве врага надежд у защитников было мало, и они об этом знали.

Даже теперь, когда его итальянское королевство оказалось захвачено и самой его столице грозила опасность, Рожер бездействовал. Его поведение могло показаться трусостью, но реально это был единственно возможный путь. Отплыть из Па-лермо во главе новой армии сарацин значило проявить героизм, но не государственную мудрость; этот поход закончился бы неминуемым поражением, от которого Рожер, даже если бы уцелел сам, никогда бы не смог оправиться. Итак, король остался на Сицилии, предоставив оборону Салерно своему наместнику — англичанину Роберту из Селби.

Роберт был первым в длинной череде своих соотечественников, которые на протяжении столетия отправлялись на юг, чтобы служить королям Сицилии. Мы ничего не знаем о его жизни до этого момента, но за годы, проведенные под южным солнцем, он, очевидно, прошел долгий путь, чтобы спустя десять лет заслужить репутацию, позволившую английскому историку Джону из Хексхема описывать его как «самого влиятельного из друзей короля, человека очень богатого и осыпанного почестями». Он был назначен наместником Кампании всего за несколько месяцев до описываемых нами событий и полностью оправдал доверие короля. Салерно все это несчастное лето твердо хранил верность своему суверену. Городской гарнизон из четырехсот рыцарей не утратил присутствия духа, воины и горожане вместе были полны решимости защищаться и три недели боролись яростно и мужественно.

Затем 8 августа оставшаяся часть императорской армии появилась из-за гор на востоке во главе с самим императором. Лотарь изначально намеревался предоставить осаду своему зятю; но лето подходило к концу, и неожиданная стойкость горожан заставила императора переменить свое решение. Дальнейшие события показали его правоту. Для салерн-цев прибытие Лотаря означало две вещи: во-первых, при таком подкреплении у них уже не оставалось надежды продержаться до зимы, когда, как они рассчитывали, германцы уйдут; во-вторых, быстро сдавшись императору и одновременно попросив об имперском покровительстве, они могли спасти город от грабежей и мародерства пизанцев. Это мнение, исключительно разумное, Роберт Селбийский полностью разделял. Собрав старейшин города, он заявил им об этом. Сам он, как представитель короля во всей провинции, конечно, не мог принимать участия ни в какой капитуляции; речь шла только о Салерно. Тем не менее он посоветовал горожанам, не теряя времени, отправить депутацию в имперский лагерь, чтобы просить мира и защиты.

На следующий день все было улажено. Лотарь, удивленный, обрадованный и, без сомнения, довольный этим новым доказательством его престижа, предложил необыкновенно мягкие условия. В обмен на контрибуцию салернцам гарантировались жизнь и сохранность всей их собственности; даже четыремстам рыцарям гарнизона предоставлялась свобода. Роберт Селбийский с небольшим отрядом отступил в цитадель, расположенную на возвышенности над городом, — тот самый «нормандский замок», который был свидетелем противостояния последнего независимого князя Салерно и Роберта Гвискара шестьюдесятью годами ранее и чьи руины до, сих пор можно видеть. Роберт Селбийский намеревался удерживать крепость с развевающимся над ней сицилийским знаменем, пока сам король его не выручит. И пусть, когда наступит этот момент, король обнаружит, что его континентальная столица по-прежнему стоит.

Соглашение приветствовалось всеми заинтересованными сторонами, за исключением одной. Пизанцы пришли в ярость. Они не только мечтали захватить в Салерно богатую добычу, но и рассчитывали таким образом избавиться от одного из своих главных соперников в торговле на ближайшие годы, а может быть, десятилетия. Император без них никогда не завоевал бы город; папе они предоставляли убежище в течение последних семи лет, и при этом они не получили ничего. Если таковы плоды союза с императором, они в нем не нуждаются. И если император заключил сепаратный мир с их врагом, то они вправе сделать то же самое. Один из пизанских кораблей поспешил на Сицилию, чтобы договориться с Рожером; другие обиженно вернулись домой.

Папа Иннокентий впоследствии сумел как-то успокоить пизанцев, но для Лотаря их дезертирство уже не имело значения. Для него военная кампания окончилась. Он, вероятно, сам не мог сказать, сколь долговечными окажутся достигнутые им успехи. Ему определенно не удалось полностью сокрушить короля Сицилии, как он надеялся; но все же оннанес сицилийцу удар, от которого тот едва ли оправится. Теперь главной задачей было организовать правление в южной Италии, чтобы заполнить пустоту, которая неизбежно образуется, когда имперская армия уйдет. Имелось три возможных претендента на герцогство Апулия — Сергий Неаполитанский, Роберт Капуанский и Райнульф Алифанский. Сергий и Роберт и так были могущественными князьями, и император не желал их дальнейшего усиления. Граф Алифанский, со своей стороны, несмотря на свойство с Рожером — или, может быть, именно поэтому, имел больше причин бояться сицилийца, чем двое других. Двуличный и ненадежный, в чем все имели случай убедиться, он, когда речь шла о его собственных интересах, действовал храбро и решительно. Далее — хотя Лотарь едва ли это сознавал — Райнульф обладал коварным даром убеждать и располагать к себе людей, под чары его в прошлом попал Рожер; и теперь неприветливый старый император легко пал жертвой обаяния графа Алифан-ского. Итак, Лотарь сделал выбор. Только Райнульфу, решил он, можно вверить герцогство, дабы он сохранял его для империи. Утверждение его в правах на новый титул и владения должно было стать последней официальной церемонией итальянской экспедиции и завершить ее.

Но кто ее осуществит? Едва возник этот вопрос, старое соперничество между империей и папством вспыхнуло с новой силой. В ответ на заявление Лотаря, что девяносто лет назад Дрого де Отвиль получил титул герцога Апулийского от императора Генриха III, Иннокентий спокойно указал, что Роберт Гвискар был утвержден в правах папой Николаем II. В конце концов нашлось компромиссное решение — трехсторонняя церемония, во время которой Райнульф получил свое символическое копье из рук папы и императора; Лотарь держал древко, а Иннокентий — наконечник. Генрих Баварский, который уже давно сетовал на то, что (по его мнению) его тесть слишком охотно уступал папским претензиям, был в ярости, и многие германские рыцари разделяли его чувства. Но Лотаря это не волновало. Он сохранил свое лицо и не желал ничего большего. Он был стар, устал и хотел домой.

В конце августа император тронулся в путь. В Капуе его ожидала неприятная новость: аббат Райнальд из Монте-Кассино меньше чем через месяц после принесения клятвы в Ла-гопезоле вступил в сношения со сторонниками сицилийского короля. Иннокентий при поддержке святого Бернара воспользовался возможностью показать свою власть над Монте-Кассино и назначил по собственной инициативе комиссию из двух кардиналов и самого Бернара, чтобы проверить законность недавнего избрания Райнальда. 17 сентября перед трибуналом, состоящим из представителей империи и папства, включая святого Бернара, который, как всегда, взял на себя роль главного оратора, избрание Райнальда было объявлено незаконным. Несчастному аббату оставалось только положить кольцо и посох на надгробие святого Бенедикта; Вибальд, аббат из Ставело, упрямый лотарингец, сопровождавший экспедицию с самого начала, был «избран» на его место. Нам не рассказывают, какими методами монахов вынудили принять столь явного имперского кандидата, но при том, что германская армия стояла лагерем у подножия холма, у них, вероятно, не было выбора.

Здоровье Лотаря стало быстро ухудшаться; и все его приближенные понимали, что дни его сочтены. Он и сам это знал, но не хотел останавливаться. Он был немец и хотел умереть в Германии. Райнульф, Роберт Капуанский и вассалы из Кампании сопровождали его до Аквино, где проходила граница нормандских владений. Отсюда, оставив восемьсот своих рыцарей помогать мятежникам после его отбытия, император двинулся дальше по дороге, ведущей к Риму, но, не дойдя до города, повернул к Палестрине. Для него уже больше не могло идти речи о возвращении Иннокентия на престол святого Петра. В монастыре в Фарфе он попрощался с папой. С этих пор Иннокентий должен был сражаться сам.

Хотя они шли со всей скоростью, на которую была способна его павшая духом, наполовину разбежавшаяся армия, император достиг подножия Альп только к середине ноября. Его спутники умоляли его перезимовать здесь. Болезнь все больше овладевала им; будет безумием, говорили они, пересекать Бреннер в такое время года. Но старик знал, что не может ждать. Со всей решительностью умирающего он настоял на своем и к концу месяца спустился в долину Инна. Но тут последние силы покинули его. В маленькой деревуш-ке Брайтенванг в Тироле он наконец остановился; его отнесли в бедную крестьянскую хижину; и здесь 3 декабря 1137 г. в возрасте семидесяти двух лет он умер.[14]

Глава 4

Примирение и признание

Благодарим Бога, даровавшего победу церкви… Наша печаль претворилась в радость, и наши плачи — в звуки лютни… Бесплодная ветвь, гниюший член был отрезан. Негодяй, который ввел Израиль во грех, поглошен смертью и ввергнут в чрево ада. Пусть всех подобных ему постигнет та же судьба!

Св. Бернар о смерти Анаклета (Письмо к Петру, аббату Клюни)

За двенадцать лет, прошедших после его прихода к власти, Лотарь Зупплинбургский доказал своим германским подданным, что достоин занимать имперский трон. Честный, храбрый и милосердный по меркам своего времени, он вернул мир в страну, раздираемую междоусобицами; ревниво относившийся к своим императорским прерогативам, он был также искренне верующим человеком и приложил много усилий, чтобы исцелить церковь от раскола. В общем, его соотечественники, когда он их покинул, были более счастливыми и процветающими, чем во времена его вступления на трон. Однако к югу от Альп он, по-видимому, потерял свое чутье. Италия для него была незнакомой и чужой страной; ее народу он не доверял и не понимал его.

Так и не решив точно, является ли его главной задачей вернуть в Рим истинного папу или сокрушить короля Сицилии, Лотарь не исполнил ни того ни другого; отсутствие четкого плана породило в нем неуверенность, которая толкала его к проявлению нехарактерной для него жестокости, с одной стороны, и к опасной беспечности — с другой.

Он слишком поздно понял, что его демонстрация собственного могущества в континентальных владениях короля Сицилии была борьбой с тенью и что единственным способом подчинить Рожера являлось его полное уничтожение. Если бы император бросил все свои силы с самого начала на морскую атаку против Палермо, он мог бы преуспеть; но ко времени, когда он осознал необходимость подобного шага, его армия готова была взбунтоваться, папа из союзника все более превращался в антагониста, а сам он, ослабевший от усталости, непривычного южноитальянского климата и быстро развивающейся болезни, медленно умирал.

Прошло меньше трех месяцев после того, как имперская армия покинула Монте-Кассино, когда императрица Ричен-ца закрыла глаза своему мертвому мужу; но к этому времени Рожер уже восстановил контроль над большей частью своей территории. Трудно найти более убедительное оправдание его политики в минувший год. Короля приветствовали в Салерно, когда он туда прибыл в начале октября; а на его пути через Кампанию никто не выступил против него, хотя вновь прибывшие сарацинские войска сеяли смерть и разрушения. Капуя пострадала сильнее всего. Роберт находился в Апулии, но на его город, если верить Фалько, словно обрушился ужасный ураган, а население было истреблено огнем и мечом. «Король, — продолжает хронист, — приказал полностью разорить город… его воины разграбили церкви и обесчестили женщин, и даже монахинь». Фалько, как мы знаем, при всем своем желании не мог быть объективным, но, даже делая скидку на его ненависть к нормандцам, мы можем заключить из его описаний, что Рожер вновь решил преподать урок мятежным городам, как он это сделал после предыдущего апулийского восстания. Беневенто он пожалел из уважения к его статусу папского города; Неаполь тоже легко отделался после того, как герцог Сергий во второй раз за три года пал к ногам короля и поклялся в верности. Немногие простили бы вторую измену, но Рожер по природе был милосердным человеком; он мог решить, что за время долгой и жестокой осады неаполитанцы достаточно настрадались.

Сделал ли Сергий нужные выводы? Стал ли он в конце концов верным вассалом? Этого мы никогда не узнаем, поскольку в ближайший месяц он умер. В третью неделю октября Сергий сопровождал короля в Апулию, где Райнульф, решив защищать свое новое герцогство, собирал армию. С восемьюстами немецкими рыцарями, оставленными Райнульфу Лотарем, почти таким же количеством местных добровольцев и пешими воинами в соответствующей пропорции она представляла собой внушительную силу; для Рожера было бы разумно избежать прямого столкновения. Но возможно, успехи в Кампании вскружили ему голову; либо отчаянное желание разделаться наконец с этим нескончаемым мятежом помешало ему мыслить здраво. Так или иначе, именно он, а не Райнульф решил дать бой возле деревни Риньяно, там, где юго-западный склон Монте-Гаргано спускается с высоты двух тысяч футов на апулийскую равнину.

На короле также лежит ответственность за последующее поражение. Его юный сын Рожер, которого он за два года до этого сделал герцогом Апулийским и для которого это было первое крупное сражение, в своем стремлении отвоевать собственные владения показал себя истинным наследником Отвйлей. Он бесстрашно устремился на врага и оттеснил войска Райнульфа к Сипонто. Король тем временем повел вторую атаку. Что именно произошло, мы никогда не узнаем, но он был полностью разгромлен. Фалько с ликованием отмечает — хотя его рассказ ничем не подтвержден, — что король Рожер бежал первым. Он направился прямо в Салерно, оставив Сергия, тридцать девятого и последнего герцога Неаполя, лежать мертвым на поле битвы.

В то время когда Райнульф разбил Рожера при Риньяно — 30 октября 1137 г., — королю Лотарю оставалось жить еще пять недель. Надо надеяться, что вести о случившемся успели до него дойти; это бы его успокоило. И все же, как ни удивительно, даже поражение у Риньяно не причинило Рожеру существенного вреда. Некоторые города Кампании потребовали уступок, которые в другой ситуации не были бы им предоставлены, но сохраняли верность королю; а через пару дней после возвращения короля в Салерно ему стало известно, что Вибальд, пробыв аббатом Монте-Кассино месяц и один день, в ужасе бежал за Альпы. Он задержался, кажется, только для того, чтобы объявить монахам, что покидает монастырь более ради них, чем ради собственного блага — в это заявление они поверили бы с большей готовностью, если бы не широко известные угрозы короля, обещавшего повесить Вибальда, если он останется. Обосновавшись в безопасном Корби, Вибальд всю оставшуюся жизнь направлял гневные инвективы в адрес Рожера; но он не приезжал больше в Италию. На его место монахи выбрали человека твердых просицилииских и анаклетанских симпатий; и с этих пор великое аббатство, сохраняя формально независимость, фактически — по своей ориентации и интересам — стало частью Сицилийского королевства.

Вернувшись в Салерно, Рожер смог оценить ситуацию. В целом все складывалось не так плохо. Его политика невмешательства, позволившая германскому натиску иссякнуть самостоятельно, полностью оправдала себя. Император пришел в ужас; когда он прибыл, казалось, все складывалось в его пользу, но через два месяца после его ухода мало что осталось от его усилий, кроме апулийской смуты — старой тоскливой напасти, с которой Рожер, его отец и дядя справлялись несчетное число раз за прошедшее столетие и с которой, без сомнения, и теперь можно было справиться. Самому королевству ничего не грозило. Потери в людях и деньгах — не считая ненужных потерь при Риньяно — были минимальными. Папа Анаклет по-прежнему оставался на престоле святого Петра. Снова мудрость миролюбивого государственного деятеля одержала победу над грубой силой.

Тем не менее престиж Рожера серьезно пострадал. Многих не самых дальновидных его сторонников возмутило его бездействие, которое они принимали за трусость, его действия у Риньяно, где он, возможно, пытался восстановить свою репутацию, только укрепили их подозрения. Кроме того, хотя непосредственная опасность миновала, ни одна из главных проблем Рожера не была решена. Сицилийскую корону признавал только Анаклет; Роберт и Райнульф, эти два заядлых мятежника, все еще оставались на свободе; и раскол в папстве — первоисточник всех бед — продолжался.

Но это последнее обстоятельство тревожило не столько Рожера, сколько его врагов — и однажды в начале ноября самый непримиримый из них лично явился в Салерно, чтобы обратиться к королю. Как и другие лица, сопровождавшие папу Иннокентия, святой Бернар Клервоский провел лето не слишком приятно. Его здоровье давно было подорвано, а семь месяцев, проведенных в бессмысленном кружении по полуострову в хвосте императорской армии, отняли у него все силы. Он и Лотарь никогда не любили друг друга. Это он, а не мягкий Иннокентий возмущался собственническим отношением императора и герцога Генриха к южной Италии, которую даже «сицилийский тиран» признавал папским фьефом; и наверняка именно он убеждал и вдохновлял своего повелителя в Ладжопезоле, Монте-Кассино и прочих местах противостоять притязаниям империи.

Когда император и папа расстались в Фарфе, Бернар надеялся вернуться в Клерво для отдыха. Вместо этого его послали обратно в Апулию в надежде, что его авторитет возобладает там, где потерпела неудачу сила империи, и что он сумеет договориться с Рожером. С неохотой, которую он не пытался скрывать, он вернулся в южную Италию и присутствовал в Риньяно, где встретил Рожера в первый раз и безуспешно старался отговорить его от битвы. После поражения, как справедливо рассчитывал Бернар, король проявил больше готовности пойти на соглашение. Рожер не хотел увековечивать схизму. Он поддержал Анаклета, чтобы получить трон, но по этой самой причине едва не лишился трона. Ситуация разительно отличалась от той, которая имела место семь лет назад. В то время казалось возможным, что Анак-лет одержит полную победу; теперь стало ясно, что он может надеяться только на сохранение оскорбительного титула антипапы, проведя остаток дней фактическим пленником в Ватикане. Пока Рожер будет поощрять его упрямство, император будет поддерживать мятежников в южной Италии и установить в стране мир не удастся. Естественно, король, которому измены собственных вассалов доставляли столько хлопот, не желал предавать своего сюзерена; но наверняка существовали другие варианты, кроме предательства. Так или иначе, визит Бернара давал Рожеру долгожданную возможность прервать борьбу и поговорить. Ему требовалось время, чтобы прийти в себя, и он знал, что как дипломат превосходит всех своих противников. Он оказал аббату сердечный прием и с готовностью согласился обсудить еще раз весь вопрос о папстве.

Король предложил, чтобы каждый из соперничающих пап прислал трех представителей в Салерно, дабы защищать их притязания; и Бернар согласился. Бедный Анаклет, вероятно, испугался такого явного проявления сомнений со стороны своего единственного союзника, но не мог отказаться. Он выбрал в качестве представителей своего секретаря Петра из Пизы и двух кардиналов, Матвея и Григория. Иннокентий тоже послал своего секретаря — того самого кардинала Аймери, из-за которого и начался раскол, — вместе с кардиналами Гвидо из Кастелло и Джерардо из Болоньи; оба позже стали папами под именами, соответственно, Селестин II и Луций П. Все шестеро прибыли в Салерно в конце ноября.

Разумеется, Бернар, хотя формально даже не был членом делегации Иннокентия, говорил больше всех. Вновь, как в Этампе, он, по-видимому сознательно, обходил единственный возможный предмет обсуждения — законность выборов. На сей раз, однако, он не опускался до брани; представители Анаклета могли защитить своего господина, и Рожер мог обидеться. Вместо этого Бернар апеллировал к цифрам. У Иннокентия теперь больше сторонников, чем у Анаклета; Иннокентий поэтому должен быть папой. Это был шаткий довод по всем стандартам, но пылкость речи затмевала недостаток логики.

«Облачение Христово, которое во время страстей Господних ни язычник, ни еврей не решились порвать, Петр Леони ныне разделил. Есть лишь одна вера, один Господь, одно крещение. Во время потопа был один ковчег. В нем восемь душ спаслось, остальные погибли. Церковь — тот же ковчег… Позже был построен другой ковчег, но, раз их два, один неизбежно должен быть ложным и утонет в море. Если ковчег Петра Леони исходит от Бога, тогда ковчег Иннокентия погибнет, а вместе с ним церковь Востока и Запада. Погибнут Франция и Германия, испанцы и англичане и варварские страны, все окажутся погребены под водами океана. Монахи Камальдоли, картезианцы, клюнийцы, монахи Гранмона, Сито и Премонтре и бесчисленные другие, монахи и монахини будут утянуты великим водоворотом на глубину. Голодный океан проглотит епископов, аббатов, других прелатов с жерновами на шее.

Из всех государей один Рожер вступил на ковчег Петра; если все погибнут, будет ли он один спасен? Может ли быть, что верующие всего мира погибнут, а амбиции Петра Леони, чья жизнь проходит у нас на виду, принесут ему Царствие небесное?»[15]

Как всегда, риторика аббата произвела впечатление. Немногим адвокатам на судебном процессе удавалось склонить на свою сторону защитника противоположной стороны; и все же, когда Бернар закончил свою речь, не король, но Петр из Пизы предстал перед ним, чтобы признать свои прежние заблуждения и попросить прощения. Дезертирство, да еще публичное, его собственного секретаря стало для Анаклета почти таким же серьезным ударом, как если бы от него отрекся сам король; и, когда аббат из Клерво простер руку к отступнику и увел его мягко, но торжественно, мало кто из присутствующих на разбирательстве сомневался в том, что дело Иннокентия все равно что выиграно.

Рожер, наоборот, не сказал ничего. Он предпочел откладывать решение чем дольше, тем лучше; кроме того, он не привык идти на уступки, не получая ничего взамен. Анаклет выступал в конце концов единственным гарантом его прав как короля; пока они не будут подтверждены Иннокентием, не могло идти речи о смене подданства. То же относилось к титулу его сына, как герцога Аиулии, который следовало предварительно отнять у ставленника Иннокентия Райнульфа. Но на публичном суде не стоило вести переговоры такого рода. На девятый день король заявил, что вопрос слишком сложен, чтобы он мог решить его на месте. Ему необходимо посоветоваться с курией. Потому он предложил, чтобы по одному кардиналу с каждой стороны отправились с ним на Сицилию. В день Рождества он сообщит свое решение.

Бернар не поплыл с Рожером на Сицилию. Вместо этого он вернулся в Рим с Петром из Пизы. Возможно, он подозревал, что его попытки повлиять на короля провалились. Если бы у него оставались какие-то надежды, трудно поверить, чтобы он не продолжил начатое и не последовал бы за своей жертвой в Палермо. Определенно, никого не удивило, когда Рожер объявил, как и обещал в день Рождества, что он не видит причин менять свое прежнее мнение. Он поддерживал Анаклета, как истинного папу, и будет продолжать это делать в будущем.

Скорее всего, решение Рожера было вызвано нежеланием папы Иннокентия принять его условия, а позиция Иннокентия определялась, по-видимому, положением в Риме. Анаклет так и не пришел в себя после потери Петра из Пизы. По мере того как мучительный 1137 г. близился к концу, он, похоже, стал утрачивать господство над городом, и с ноября этого года мы обнаруживаем, что Иннокентий помечает свои письма словом «Рим» вместо прежней формулы «Римская территория». Теперь антипапа владел только собором Святого Петра, Ватиканом и замком Сан-Анджело, и, вероятно, ему повезло, что 25 января 1138 г. он умер.[16] Его жизнь, вначале столь многообещающая, оказалась печальной. В течение тех восьми лет, когда он занимал престол святого Петра, на который, как он, справедливо или нет, полагал, он имел право, Анаклет страдал — по большей части молча — от потоков брани и оскорблений, изливаемых на него его врагами под предводительством аббата из Клерво. Эти обвинения повторялись на протяжении многих веков апологетами католицизма и биографами святого Бернара; во многих современных справочных изданиях имя Анаклета или подвергается поношению, или просто пропускается. Он заслужил лучшего. Если начало его карьеры запятнано симонией, оно все же светлее, чем у большинства понтификов его времени. Если на нем отчасти лежит вина за раскол церкви, то папа Иннокентий и кардинал Аймери виноваты больше. Сложись ситуация по-другому или удовольствуйся святой Бернар делами своего аббатства и ордена, Анаклет, с его мудростью, истинным благочестием и дипломатическим опытом, мог бы оказаться превосходным папой. И в существующих обстоятельствах он переносил до невозможного оскорбительное положение с достоинством и терпением.

С его смертью схизма сама собой окончилась. Верные ему кардиналы не отказались сразу от борьбы; в марте, возможно с одобрения Рожера, они выбрали преемником Анаклета кардинала Григория под именем Виктор IV.[17] Но душа Григория к этому не лежала. Он не пользовался такой популярностью, как его предшественник, и немногие римляне, которые вначале его поддерживали, были вскоре перекуплены Иннокентием. Через несколько недель Григорию стало невмоготу. Майской ночью он тайком покинул Ватикан, переправился через Тибр, добрался до жилища святого Бернара и сдался; 29 мая, на восьмой день Пятидесятницы, Бернар мог доложить приору Клерво:

«Бог даровал единство Церкви и мир Городу… Люди Петра Леони пали в ноги нашему властелину папе и принесли ему клятву верности как его данники. То же сделали священники-схизматики вместе с идолом, которого они воздвигли… и в народе большая радость».

Смерть Анаклета и падение его игрушечного преемника не слишком взволновали Рожера. Упорная поддержка, которую он оказывал антипапе, не принесла ему тех выгод, на который он рассчитывал, но конец схизмы решил проблему. Освобожденный теперь от обязательств, которые так омрачали первые семь лет его царствования, он не видел смысла продолжать вражду со Святым престолом. Рожер публично признал Иннокентия законным папой и повелел всем своим подданным сделать то же. Затем он с армией отправился в Апулию.

Военная кампания продолжалась все лето и осень. Это, наверное, было тяжелое время для Рожера. Он вновь прошел по полуострову, грабя и сжигая при малейших признаках противодействия, и все же не мог добиться реальной покорности. Когда он вернулся в Палермо в конце года, большая часть Апулии все еще оставалась в руках мятежников. Из Рима не было никаких вестей — ничто не говорило о том, что Иннокентий готов к примирению; а следующей весной, когда Рожер собирал войска для продолжения борьбы, папа со всей ясностью дал понять, насколько он далек от подобной мысли. На латеранском соборе 8 апреля 1139 г. он объявил новое отлучение короля Сицилии его сыновьям и всем епископам, рукоположенным Анаклетом.

Но конец девятилетних мучений Рожера быстро приближался; в действительности он был ближе, чем кто-либо из участников противоборства предполагал. После бесплодной кампании 1138 г. всем казалось, что Раинульф продержится в Апулии неопределенно долгий срок, и, судя по агрессивности латеранского собора, эту уверенность разделяли в Риме. Но она оказалась безосновательной. Через три недели после собора Райнульф слег от лихорадки в Трое; ему неудачно пустили кровь, и 30 апреля он умер. Его похоронили в троянском соборе.

Фалько из Беневенто оставил нам исполненный трагизма рассказ о смятении, охватившем мятежную Апулию при известии о смерти Райнульфа, о причитающих вдовах и девицах, стариках и детях, о мужчинах, рвущих на себе волосы, раздирающих грудь и щеки. Все это кажется преувеличением, и все же трудно избавиться от мысли, что Райнульфа искренне любили. При всем его вероломстве, в нем было нечто от Дон Кихота, и перед его обаянием не могли устоять ни его друзья, ни враги; за время своего краткого правления в качестве герцога он проявил себя хорошим и мудрым властителем. Он был талантливый и храбрый воин — намного храбрее Рожера, которого он дважды разбил на поле боя. Нормандец до мозга костей, он в представлении своих соплеменников воплощал рыцарский идеал, в чем его изворотливый шурин, с его восточными замашками, не мог с ним соперничать. Его слабость заключалась в отсутствии государственного мышления; он просто не понимал, что Рожера нельзя разбить без долгосрочной политической и военной помощи из-за границы. Из-за своей поли-тической слепоты он, вопреки торжественно данной клятве и после того как король проявил к нему такое редкое милосердие, — затеял авантюру, которая принесла южной Италии несчастье и страдания и сделала ее объектом для жестокости Рожера, никогда не прибегавшего к подобным мерам иначе как с отчаяния. Короче, вред, который Райнульф принес своей стране, неисчислим, и о его смерти горевали больше, чем он заслуживал.

Со смертью Райнульфа мятеж фактически окончился. Кроме нескольких очагов сопротивления, с которыми Рожер мог разобраться на досуге, — в частности, Бари и земли вокруг Трои и Ариано — оставалась одна проблема. В конце июня папа Иннокентий направился на юг со своим старым союзником Робертом Капуанским. Но Иннокентий не представлял теперь реальной угрозы. Папская армия по всем подсчетам была не особенно велика — тысяча рыцарей, самое большее — и на этот раз имелась надежда, что папа пойдет на переговоры. Действительно, вслед за первыми вестями о приближении папы в сицилийский лагерь прибыли два кардинала. Его святейшество, сообщили они, теперь достиг Сан-Джермано,[18] и, если Рожер встретится с ним там, он будет принят с миром.

Взяв с собой сына и армию, король отправился через горы к Сан-Джермано. Переговоры продолжались неделю. Иннокентий был готов признать сицилийскую корону, но требовал взамен восстановления в правах Роберта Капуанского. Рожер отказался. Множество раз за последние семь лет он предлагал Роберту заключить мир; теперь его терпение истощилось. Увидев, что папа тоже упорствует, Рожер не стал терять время на переговоры. Заявив, что у него есть дела в долине Сангро, он свернул лагерь и двинулся на север.

Как Рожер и предвидел, Иннокентий и Роберт возобновили боевые действия, направляясь к Капуе и оставляя за собой след — сожженные деревни и виноградники. Затем в маленьком городке Галуччо они неожиданно остановились. С холмов, располагавшихся слева от них, за ними наблюдала сицилийская армия. Иннокентий понял опасность и приказал немедленно отступать; но он опоздал. Пока папское войско перестраивалось, юный герцог Рожер вырвался из засады с тысячей рыцарей и врезался в его центр. Ряды смешались. Многие воины были убиты во время бегства, и множество других утонуло при попытке пересечь Гарильяно. Роберту Капуанскому удалось бежать, но папе Иннокентию не повезло. Он искал убежища, как гласит легенда, в небольшой, украшенной фресками часовне Святого Николая, останки которой мы до сих пор можем видеть в церкви Аннунциаты в Галуччо; но напрасно. Тем же вечером, 22 июля 1139 г., папа, его кардиналы, его архивы и его сокровища — все оказалось в руках короля.

Двумя месяцами раньше, когда папа Иннокентий еще собирал армию в Риме, Везувий после почти столетнего сна разразился великолепным и устрашающим извержением. В течение недели он бушевал, изрыгая лаву на соседние деревни и выбрасывая в воздух всепроникающую рыжеватую пыль, которая затмила небо над Беневенто, Салерно и Капуей. Никто не сомневался, что это — знамение, и теперь люди узнали наконец, что оно предвещало. Сам святой отец оказался в плену. Подобного унижения папы не испытывали от нормандцев с тех самых пор, когда герцог Хэмфри де Отвиль и его брат Роберт Гвискар разбили армию папы Льва IX при Чивитате восемьдесят шесть лет назад.

Любые попытки пап сойтись с нормандцами на поле битвы заканчивались для них плохо. Так же как Лев вынужден был после Чивитате пойти на соглашение с теми, кто его захватил, теперь Иннокентий смирился перед неизбежным. Сперва он отказывался; уважительное отношение Рожера, по-видимому, внушило ему уверенность, что он сможет выдвигать собственные условия. Только через три дня он окончательно осознал свое реальное положение — и размер выкупа. 25 июля в Миньяно Рожер был официально признан королем Сицилии с верховной властью над всей Италией к югу от Карильяно. Затем его сын Рожер был утвержден в правах на герцогство Апулия; а третий сын Альфонсо получил титул и права князя Капуи. Затем папа отслужил мессу, в ходе которой прочитал необыкновенно длинную проповедь о мире, и покинул церковь свободным человеком. В выпущенной позднее грамоте он сумел сохранить остатки своего достоинства, представив всю процедуру как обновление и расширение прежней инвеституры, данной Рожеру Гонорием II; король также обязался выплачивать ежегодную подать в размере шестисот шифати.[19] Но ничто не могло замаскировать тот факт, что для папы и его партии договор в Миньяно означал безоговорочную капитуляцию.

Писавший через полвека после этих событий английский историк Ральф Найджер упоминает в своей «Всемирной хронике», что Иннокентий скрепил договор, одарив Рожера своей митрой; и что король, украсив ее золотом и драгоценными камнями, сделал из нее корону для себя и своих наследников. Так или иначе, между папой и королем, казалось, установились вполне дружеские отношения. Вместе они отправились в Беневенто, где, как сообщает Фалько, папу приняли с таким ликованием, словно сам святой Петр вошёл в город; а через пару дней король, расположившийся со своим войском за городскими стенами, принял послов из Неаполя, поклявшихся ему в верности и вручивших ему ключи от своего города.

Это подчинение ознаменовало конец целой эпохи. Более четырех веков герцоги неаполитанские прокладывали свой курс среди опасных проливов и мелей южноитальянской политики. Много раз они рисковали пойти ко дну; иногда пи-занцы или другие временные союзники брали их на буксир. Хотя формально они шли под византийскими цветами, им случалось в недавние годы поднимать на мачту другие флаги — например, Западной империи или тех же нормандцев. И все же их корабль как-то умудрялся держаться на плаву. Но далее это было невозможно. Неаполь претерпел за девять лет три осады и опустошительный голод в придачу. Последний герцог умер, квазиреспубликанское правительство, которое наследовало ему, потерпело неудачу. Величие и слава ушли. Когда через несколько дней юный герцог Рожер вошел в город, чтобы официально принять его во владение от имени отца, он принял его не как отдельный фьеф, но как часть Сицилийского королевства. Корабль в конце концов потонул. Оставались два очага сопротивления, которые следовало погасить: окрестности Трои, где все еще сеял смуту арьергард немецкой армии, оставленной Лотарем, и Бари, где обосновались последние мятежные бароны. В первую неделю августа король появился над Троей. Город сдался сразу; после капитуляции папы не имело смысла продолжать борьбу, и горожане, ободренные слухами о милосердии, которое Рожер проявил по отношению к жителям прибрежных городов Аггу-лии, пригласили его войти с миром. Но теперь король впервые обнаружил, насколько глубоко он переживал предательство своего зятя. Он отправил послов назад, заявив, что не примет сдачу Трои, пока тело Райнульфа погребено в ее стенах. Его слова ужаснули горожан, но дух Трои был сломлен. У людей не было другого выхода, кроме как подчиниться. Четырем рыцарям, руководимым одним из старых соратников Райнульфа, поручили вскрыть его могилу. Тело выкопали, затем его по приказу короля пронесли в саване по улицам к цитадели и в итоге бросили в зловонную канаву за воротами. Вскоре Рожер, кажется, раскаялся в этом бесчеловечном поступке и по настоянию сына разрешил перезахоронить, как подобает, своего старого врага; но, хотя он не предпринял более никаких действий против Трои, он отказался туда войти. В оставшиеся пятнадцать лет жизни он там не бывал.

Все еще горя жаждой мести, король грозно проследовал через Трани — которому его сын предоставил великодушные условия сдачи за несколько месяцев до того — к Бари. Ни один город в Апулии не обманывал его так часто, а его упорное нежелание подчиняться, невзирая на капитуляцию всех его соседей, проявленное по отношению к нему милосердие, привело к тому, что Рожер потерял терпение. После двух месяцев осады под угрозой голода защитники запросили мира. Рожер, стремившийся любым способом покончить с мятежом и вернуться на Сицилию, принял их условия: город не отдадут на разграбление, а пленники с обеих сторон будут отпущены невредимыми. Но когда он оказался в стенах города, желание мстить вновь вспыхнуло в нем с неодолимой силой. Один из его рыцарей, только что выпушенный из плена, сообщил, что ему в тюрьме выбили глаз. Это был предлог, который Рожер искал. Не являлось ли это нарушением заключенного соглашения? Судьи, призванные из Трои и Трани, вместе с судьями из Бари объявили договор недействительным. Мятежного князя Джаквинта вместе с его главными советниками доставили к королю. Все были повешены. Еще десятерых важных горожан ослепили, других бросили в темницу, отняв у них всю их собственность. «И такой ужас воцарился в городе, — пишет Фалько, — что ни один мужчина и ни одна женщина не дерзали выйти на улицу или на площадь».

Даже по возвращении в Салерно гнев короля не утих. Некоторые из кампанских вассалов, которые уже поздравляли себя с тем, что легко отделались, неожиданно обнаружили, что их земли и имущество конфискованы. Некоторые оказались в темнице, а большинство отправились в изгнание «за горы». Когда 5 ноября Рожер отплыл на Сицилию, его провожали запуганные и покорные бароны.

1139 г. был самым победоносным годом царствования Рожера. В этом году умер его главный враг Райнульф, прекратили свое существование мелкие династии Неаполя и Бари; был сокрушен Роберт Капуанский, который, хотя и провел остаток жизни интригуя против короля, никогда более не представлял серьезной опасности для Сицилийского королевства. В тот же год Рожер одержал самую знаменательную за целое столетие победу на материке, смыв позор Риньяно. В королевстве южной Италии воцарился мир, бароны и города полностью подчинились королевской воле, и последние германские имперские захватчики погибли или покинули эти земли. Наконец состоялось примирение между королевством и папством, и законный, неоспоримый папа признал сицилийскую монархию. Сам Рожер проявил мужество, дипломатичность, государственную мудрость и — если не считать самого конца — милосердие; хотя в проявлении этой последней добродетели Рожер отошел от прежних высоких идеалов, он по-прежнему превосходил большинство своих современников.

«Так, — заключает архиепископ Ромуальд из Салерно, — Рожер, могущественнейший из королей, раздавил и сокрушил врагов и предателей, вернулся со славой и победой на Сицилию и правил королевством в мире и спокойствии». Это звучит как конец сказки, и Рожер, отплывая домой, определенно имел все основания радоваться. Но он не был счастлив. Судя по его поведению в Трое и Бари, у него было скверно на душе. Последние несколько лет оставили в его сердце осадок горечи и разочарования, от которых он так и не смог полностью избавиться. Его великодушием слишком часто злоупотребляли, его доверие слишком часто обманывали, великие планы, которые он строил, думая о своем королевстве, слишком часто рушились из-за эгоизма и честолюбия нормандских баронов. На Сицилии, где не было больших фьефов, представители трех религий и четырех народов счастливо жили в мире и благополучии; в южной Италии он не достиг ничего — его вассалы ему постоянно мешали. Рожер возненавидел полуостров. В будущем он передал тамошние дела, насколько это было возможно, сыновьям и посвятил все внимание своему островному королевству.

Когда в январе 1072 г. Роберт Гвискар и его брат пробили себе путь в сарацинский Палермо, одним из первых их решений было переместить административный центр столицы. Эмиры правили городом из собственного дворца в квартале Аль-Халес, у моря; но они также сохраняли за собой старый замок, расположенный на возвышенности в полутора милях к западу, который был построен примерно два века назад, для охраны Палермо с суши. В замке было прохладнее, спокойнее, он находился в отдалении от всей грязи и суеты города; а кроме того, господствовал над окружающей местностью, так что его легче было оборонять. Новым хозяевам это последнее обстоятельство представлялось жизненно важным; ни один нормандец никогда не ощущал себя по-настоящему спокойно в тех местах, где он не мог бы при необходимости держать оборону. Итак, старая сарацинская крепость, отремонтированная и укрепленная, стала резиденцией нормандских властей и, соответственно, дворцом великого графа Сицилии.

С течением времени Рожер I и его сын существенно ее перестраивали, так что в итоге от первоначальной сарацинской постройки осталось очень мало. К 1140 г. здание, по сути, представляло собой нормандский замок; и, хотя многое неизбежно было добавлено к нему за минувшие восемь веков — колоннада, лоджии и барочные фасады, не говоря о массивных атрибутах сицилийского парламента, — множество деталей выдают его нормандское происхождение. Башня Торре-Пизано, в частности, в северном конце, называемая также башней Святой Нинфы в честь палермской девушки, чье неумеренное восхищение христианскими мучениками заставило ее последовать их примеру, все еще сохранила тот облик, в каком ее мог видеть Рожер. Даже покрытый медью купол местной обсерватории, выступающий довольно неуместно над ее крышей, не настолько портит впечатление, как можно было ожидать. Романские башни, увенчанные исламским луковичным куполом, вообще характерны для нормандско-сицилийской архитектуры, и палер-мские астрономы, сознавали они это или нет, просто продолжали давнюю традицию. Приятно думать о том, что именно на этой обсерватории в первый вечер XIX в. был увиден первый и самый большой из астероидов, который назвали Церерой в честь богини, покровительствующей острову.

Все же королевский дворец, как его до сих пор именуют, не поражает ни взора, ни воображения. В целом эта архитектурная мешанина лишена собственной яркой индивидуальности; даже Пизанская башня кажется помпезной и бездушной, так что не стоит упрекать случайных посетителей, когда они, пожав плечами, направляются к более фотогеничным достопримечательностям, таким, как аббатство Святого Иоанна в Эремити дальше по дороге. Им это простительно, но жаль, что, поступив таким образом, они лишают себя одного из самых сильных эстетических переживаний, даруемых Сицилией, — первого неожиданного знакомства с Палатинской капеллой.

Еще в 1129 г., до того, как стать королем, Рожер начал строить собственную личную часовню на первом этаже своего дворца, выходящую во внутренний двор. Работа двигалась медленно, главным образом потому, что проблемы на континенте оставляли Рожеру только несколько месяцев в году для наблюдения за строительством. Но наконец, к весне 1140 г., хотя еще неоконченная, она могла принять священников и верующих; и в Вербное воскресенье 28 апреля в присутствии короля и всех высших представителей сицилийского духовенства греческого и латинского исповеданий часовня была освящена, посвящена святому Петру и формально получила привилегии, соответствующие ее статусу дворцовой церкви.

Рожер любил Византию не больше, чем любой из членов его семьи; но обстановка, в которой он рос и воспитывался, а также сильное восточное влияние, ощущавшееся во всей сицилийской жизни, способствовали тому, что он понимал и принимал византийский идеал монархии — мистически окрашенный абсолютизм, при котором монарх, как наместник Бога на земле, живет в отдалении от своих подданных, ибо стоит выше их в своем величии, отражающем его промежуточное положение между землей и небесами. Искусство нормандской Сицилии, пережившее в ту пору внезапный расцвет, было прежде всего придворным искусством, и очень уместно, что его величайшим достижением — истинной жемчужиной среди творений, порожденных религиозной грезой человеческого ума,[20] как назвал ее Мопассан спустя семь с половиной столетий, — стала именно Палатинская капелла в Палермо. В этом строении ярче, чем в любой другой из сицилийских реалий, нашло свое зримое выражение сицилийс-ко-нормандское политическое чудо — соединение без видимых усилий самых блестящих достижений латинской, византийской и исламской традиций в одно гармоничное целое.

По форме она представляет собой западную базилику с центральным нефом и двумя боковыми приделами, отделенными от него рядами классических гранитных колонн с богато позолоченными коринфскими капителями. Взгляд сколь-зит вдоль них к пяти ступеням, ведущим на хоры. Также западными по стилю, хотя напоминающими о юге, являются богато украшенные мозаичные полы и сверкающие инкрустации на ступенях, балюстрадах и внизу стен, не говоря уж об огромном амвоне, кафедре, украшенной золотом, малахитом и порфиром и находящейся сбоку пасхального канделябра, пятнадцати футов высотой из белого мрамора.[21]

Но, посмотрев на мозаику, от которой вся часовня горит золотом, мы оказываемся лицом к лицу с Византией. К сожалению, некоторые из этих мозаик, особенно в верхней части северной стены трансепта, исчезли; другие были грубо — а в нескольких случаях плохо отреставрированы в течение последующих веков. В нескольких местах, в частности в нижней половине центральной апсиды и двух боковых апсидах, мы сталкиваемся с уродствами XVIII в., которые более просвещенная администрация давно бы уничтожила. Но лучшие мозаики — Христос Вседержитель, глядящий с благословением со свода, круг ангелов, обрамляющих его своими крыльями, усердствующие евангелисты — все это восхитительнейшая, чистейшая Византия; такими шедеврами гордилась бы любая церковь в Константинополе. На хорах почти на всех мозаиках имеются греческие надписи, сообщающие имя мастера и дату. Пресвятая Дева в северном трансепте,[22] сцены из Ветхого Завета в нефе и сцены из жизни святых Петра и Павла в боковых приделах добавлены Вильгельмом I примерно через двадцать лет после смерти отца. В этих и других изображениях латинские надписи, предпочтение латинских святых и явные попытки нарушить жесткие каноны византийской иконографии свидетельствуют о том, что Вильгельм приглашал местных умельцев — предположительно итальянских учеников греческих мастеров. Другие итальянские художники в XIII в. создали образ Христа на троне на западной стене над королевским помостом[23] и изображения святого Григория и святого Сильвестра в арке алтаря, беспардонно заменившие более раннее изображение самого Рожера.

Эти почти антифонные переклички латинского и византийского, оправленные в столь роскошную раму, сами по себе могли бы обеспечить дворцовой часовне достойное место среди самых удивительных храмов мира. Но Рожеру этого оказалось недостаточно. Две великие культурные традиции его страны были блистательно отражены в его новом творении, но как же третья? Как же сарацины, составлявшие большинство среди его островных подданных, честно хранившие ему верность — в отличие от его соплеменников нормандцев — в течение полувека, чья административная деятельность в значительной степени способствовала процветанию королевства и чьи художники и ремесленники были известны на трех континентах? Не должен ли их гений тоже быть представлен? В результате часовня получила украшение, которое поистине увенчало ее славу и совершенно неожиданное для христианской церкви — сталактитовый деревянный свод в классическом исламском стиле, ничуть не уступающий тем, что можно видеть в Каире и Дамаске, затейливо украшенный самым ранним дошедшим до нас образчиком арабской живописи.

И притом не только орнаментальной. К середине XII в. некоторые школы в арабском искусстве отошли — главным образом благодаря персам, которые никогда не разделяли их педантизма, — от древнего запрета на изображение человеческих фигур, а общая атмосфера терпимости, характерная для Палермо, подтолкнула мастеров к дальнейшим поискам. Стоя внизу, трудно разобрать детали, но, глядя в карманный бинокль, обнаруживаешь среди сплетения звериных и растительных орнаментов и куфических надписей во славу короля бесчисленные очаровательные сценки из восточной жизни и мифологии. Некоторые люди едут на верблюдах, другие убивают львов, а третьи наслаждаются пиршествами в своих гаремах; еды и напитков везде в изобилии. Множество драконов и чудовищ; один человек — может быть, Синдбад? — сидит на спине огромной четырехлапой птицы, прямо как у Иеронима Босха.

И все же самое сильное впечатление на посетителя производит скорее целое, нежели отдельные детали, поэтому Палатинскую капеллу следует оценивать не как собрание разных элементов, но как нечто единое. Это творение несет в себе след глубокого и искреннего благочестия. Ни один другой храм не сияет таким великолепием, и ни один не отвечает настолько полно своему предназначению. Это часовня, построенная королем для королей, чтобы в ней молиться. Однако в первую очередь она является домом Божьим. Королевский помост поднят до уровня хоров, но не алтаря. Ограниченный мраморными балюстрадами, с инкрустациями александрийского стиля на заднем плане, завершающимися огромным восьмиугольником из порфира, который создает нимб вокруг головы сидящего на троне монарха, он находится в западном конце, внушительный и величавый. Но прямо над помостом имеется другой трон; он обрамлен не мрамором, а золотом; и на нем восседает воскресший Христос. Весь блеск, все многоцветье красок, вся игра зелени и алого, все переливы сияющей мозаики на стенах создают не ощущение пышности, но ощущение высокой тайны, говорят не о королевской гордости, но о смирении человека перед Творцом. Мопассан хорошо выбрал метафору: войти в Палатинскую капеллу — все равно что войти в жемчужину. И ему, может быть, следовало бы добавить, что это жемчужина из небесной короны.

Часть вторая

ПОЛДНЕВНОЕ КОРОЛЕВСТВО

Глава 5

Рожер — король

Но когда земли приобретены в областях, где имеются различия в языке, обычаях и законах, необходимо везение и много тяжелой работы, чтобы их удержать.

Н. Макиавелли. Государь. Кн. Ш

Не только историку, оценивающему прошлое с высоты своего знания и опыта, 1140 г. представляется важным рубежом в царствовании Рожера. Сам король, по-видимому, ясно сознавал, что после десяти лет острейшей борьбы — лет, за которые он изведал множество разочарований, предательств и поражений, — его первая великая задача выполнена. Наконец его королевство принадлежало ему. Самые упорные вассалы, не признававшие его власти, умерли, потеряли свои земли или отправились в изгнание. Мелкие стычки продолжались еще несколько лет, особенно в Абруццо и Кампании, где еще предстояло установить четкие границы с папским государством на севере. Но этим предстояло заняться сыновьям Рожера — Рожеру Апулийскому и Альфонсо Капуанскому; они были уже достаточно взрослыми, чтобы присмотреть за собственными владениями. И при всех обстоятельствах безопасности всего королевства более ничто не угрожало.

Теперь появилась возможность воплотить в жизнь вторую часть грандиозного плана Рожера. Страна была объединена и умиротворена; теперь следовало дать ей законы. Одиннадцать лет назад в Мельфи Рожер связал баронов и церковных иерархов южной Италии клятвой верности, наметив в самых общих чертах контуры той политической и судебной системы, в соответствии с которой он собирался править. Но теперь 1129 г. казался далеким прошлым. Слишком многое с тех пор произошло — слишком много клятв нарушено, слишком много предательств совершено. Лучше было начать с начала.

В первые шесть месяцев 1140 г. Рожер готовил новое законодательство в Палермо. Поскольку оно должно было использоваться во всех частях королевства, Рожер с удовольствием провозгласил бы его в своей столице, но он этого не делал. Самые могущественные и независимые его вассалы жили на континенте. Именно их свободу ограничивала его королевская власть и кодекс законов, с помощью которых он собирался проводить ее в жизнь. В июле Рожер отправился на корабле в Салерно и в конце месяца, после краткого обмотра новых приобретений своего сына в Абруццо, направился через горы в Ариано,[24] где его ждали все главные его вассалы.

Две сохранившиеся копии арианских ассиз нашлись всего сто лет назад — одна в архивах Монте-Кассино, а другая в Ватикане, — и лишь тогда стало понятно их значение.[25] Более разноплановые и действенные, чем клятва, произносившаяся в Мельфи, эти установления составляют корпус законов, который, хотя многое в нем взято непосредственно из кодекса Юстиниана, остается уникальным для раннего Средневековья в том плане, что охватывает все аспекты деятельности Рожера как правителя. Две особенности поражают с самого начала. Прежде всего, как приличествует властителю многонациональной страны, король указывает, что существующие законы всех подчиненных ему народов сохраняют силу. Все греки, арабы, иудеи, нормандцы, лангобарды, находящиеся под его властью, будут жить, как жили всегда, по обычаям своих отцов, если только эти обычаи не входят в прямое противоречие с королевскими указами.

Вторая идея, которая проходит как лейтмотив через весь кодекс, — абсолютный характер монархии, происходящий, в свою очередь, из божественной природы королевской власти. Закон — выражение божественной воли, и король — единственный, кто может его создавать или отменять и один имеет право на окончательное его толкование, — является потому не только судьей, но и священнослужителем. Оспаривать его решения или решения, принятые от его имени, является одновременно грехом — святотатством и преступлением — государственной изменой. А измена карается смертью. Само понятие измены толковалось пугающе широко. Под эту категорию попадали, например, не только преступления и заговоры против короля, но и заговоры против любого члена его курии:[26] она включала также трусость в бою, вооружение толпы, отказ от поддержки армии короля или его союзников. Ни один народ, ни один свод законов в средневековой Европе не расширял понятие измены до таких пределов. Но также ни одно другое европейское государство, за одним исключением, не поднимало на такую высоту идею королевской власти. Этим исключением была Византия.

В Византии следует искать истоки политической философии Рожера. Феодальная система, которая являлась основной формой государственной организации в его континентальных владениях, принадлежала Западной Европе; гражданские службы в Палермо и сицилийских провинциях, которые Рожер унаследовал от отца, базировались в значительной степени на арабских институтах; но сама монархия, как она была им задумана и лично создана, полностью соответствовала византийским образцам. Король Сицилии не был, подобно своим меньшим собратьям на севере и западе, просто вершиной феодальной пирамиды. До коронации, подобно императорам Древнего Рима и их преемникам в Константинополе, он должен был добиться одобрения и признания у своего народа; но во время самой церемонии он обретал мистическую благодатную сущность, которая ставила его вне и выше человеческого сообщества. Эту отстраненность Рожер преднамеренно культивировал в течение всей жизни. Его биограф Александр из Телезе пишет, что, невзирая на быстроту и блеск его речей, «он никогда не позволял себе публично или в приватной обстановке быть слишком любезным, или веселым, или откровенным, чтобы люди не перестали его бояться». И когда мы узнаем, что спустя несколько лет во время переговоров с Константинополем он потребовал, чтобы его признали равным императору Византии, равноапостольному, наместнику Бога на земле, это едва ли может удивлять.[27]

Эта идея, хотя она несомненно и постоянно проводилась в законодательстве, дипломатии и иконографии Сицилийского королевства, никогда не высказывалась на словах, по-видимому, из-за некоей практической трудности, которую она порождала. Куда в таком случае поставить папу? На этот вопрос не было найдено удовлетворительного ответа — чем и объясняется любопытная двойственность в отношении Рожера к Святому престолу. Как папский вассал, он был готов исполнять свои обязанности по отношению к папе как законному сюзерену; как христианин, он был готов выказать ему все подобающее уважение, но как король Сицилии он не потерпел бы никакого вмешательства в дела церкви в пределах его королевства. Его притязания подкреплялись наследственным правом на полномочия папского легата, которое его отец вытребовал у Урбана II за сорок два года до этого; но, как мы увидим, он проявил в церковных делах упрямство и своеволие, далеко выходившие за рамки того, что папа Урбан или его преемники могли стерпеть.

Те из Арианских ассиз, которые относились к делам подобного рода, намеренно подчеркивали роль короля как покровителя христианской церкви и защитника индивидуальных прав и привилегий ее представителей. Еретики и отступники (от христианской веры) наказывались лишением гражданских прав, и суровые наказания назначались за симонию. В то же время епископы освобождались от гражданского суда, и младшие клирики получили сходные привилегии соответственно своему рангу. Все эти меры вполне могли найти одобрение в Риме; но — и этот пункт несомненно вызывал разные реакции — любое решение и норма могли быть отменены королем, суждение или указ которого становился последним словом. И что касается Рожера — папа мог думать как угодно — по его мнению, эта власть держалась не на дарованных некогда легатских полномочиях; вместе с высшими знаками отличия — митрой и далматиком, посохом и пастырским кольцом, которые король надевал на время важных церемоний, — она давалась самим Богом.

Подобным же образом прямой контроль осуществлялся над вассалами. После десяти лет измен и восстаний они наконец успокоились, но подобное положение вряд ли могло сохраняться в течение неопределенно долгого времени. Законодательная политика Рожера по отношению к ним, и в Ари-ано и позже, представляет собой любопытную попытку приспособить чисто западный институт к преимущественно византийской политической системе. Для этого прежде всего требовалось установить максимальную дистанцию между королем и вассалами — задача, существенно осложнявшаяся тем, что многие из баронских нормандских родов Апулии обосновались в Италии тогда же или даже раньше, чем Отвили, и не видели причины, почему внук безвестного и небогатого рыцаря из Котентина присваивает право властвовать над ними и еще расширяет свои права до пределов, не доступных никому из западных монархов.

Имелась еще одна проблема, которая так и не была до конца решена, хотя Рожер в последующие годы делал все возможное, чтобы уменьшить ее разрушительные последствия, перераспределяя большинство существующих фьефов. С это. го времени его вассалы владели своими землями не на том основании, что их предки захватили или получили их во время завоевания Италии в предыдущем столетии, но дарственной короля и с момента выпуска новой королевской грамоты. Одновременно численность и, соответственно, могущество рыцарского сословия еще более ограничились посредством превращения его в некое подобие закрытой касты. Например, согласно ассизе XIX, никто не может стать рыцарем или сохранить достоинство рыцаря, если он не происходит из семьи рыцаря. Другие распоряжения обязывали феодалов и других властителей — включая церковников, — которые имели власть над горожанами илиселянами, обращаться с ними по-человечески и никогда не требовать от них ничего, что выходит за рамки разумного и справедливого.

До того как покинуть Ариано, король объявил о еще одном новшестве — введении единой монеты для всего королевства. Его монеты назывались дукатами и стали прообразами тех золотых и серебряных монет, которые в следующие семь веков служили основным мерилом богатства в большей части мира. Первые образцы, отчеканенные в Бриндизи, кажется, были неважного качества — они содержали «более меди, чем серебра», как ехидно отмечает Фалько;[28] но они служат прекрасной иллюстрацией тех представлений о королевской власти, которых придерживался Рожер. На одной стороне этих монет — типично византийских по форме — изображен король на троне, в короне и при всех византийских императорских регалиях, с державой в одной руке и длинным крестом с двумя перекрестьями в другой. Сзади него, положив руку на крест, стоит его сын, герцог Рожер Апулийский в воинском облачении. Реверс монеты еще более показателен. На реверсе старых апулийских монет, отчеканенных в правление герцога Вильгельма, неизменно изображался святой Петр, чтобы подчеркнуть вассальную зависимость Вильгельма от Святого престола. Теперь эти дни миновали. На реверсе новых монет был помещен не святой Петр, но Христос Вседержитель — в знак того, что король Рожер не нуждается в посредниках.[29]

Весной 1140 г. король Рожер послал своему другу папе подарок — несколько балок для крыши церкви Святого Иоанна в Латеране, которая, как и многое другое в Риме XII в., категорически нуждалась в ремонте. Если Иннокентий воспринял этот жест как знак того, что Отвили более не доставят ему хлопот, он ошибся; в ближайшие месяцы два сына короля по ходу того, что они именовали «восстановлением» прежних апулийских и капуанских границ, дошли до Чепрано в Кампании и Тронто в северном Абруццо и совершали частые разрушительные набеги на папские земли. Но два брата просто разминали мускулы, занимаясь тем, чем всегда занимались и должны были заниматься полные сил молодые нормандские рыцари. Им, наверное, нравилось злить папу, но по-настоящему они не проявляли к нему никакой враждебности. Их отец, хотя предоставил сыновьям относительную свободу, искренне стремился наладить отношения с церковью и стереть, насколько возможно, неприятные воспоминания последнего десятилетия.

Хотя Иннокентия, все еще переживавшего свое поражение в Галуччо, не так легко было задобрить, его главный союзник проявил удивительную способность к хамелеонству. Уже на разбирательстве в Салерно святой Бернар, кажется, счел, что Рожер не такой людоед, каким он его всегда изображал, и решил пересмотреть свои позиции. Кажется удивительным, что человек, чьи гневные обличения «сицилийского тирана» гремели во всех уголках Европы, в 1139 г. начинает письмо к своему давнему врагу словами:

«По всей земле распространяется молва о Вашем величии; в каких только краях не прославилось Ваше имя?»[30]

Король, хотя втайне его наверняка развлекла неожиданность перемены, был всегда готов пойти навстречу прежнему врагу. Вскоре после церемонии в Миньяно, устранившей последнее препятствие к установлению хороших отношений, он написал Бернару, что тот может приехать на Сицилию, чтобы обсудить, помимо прочего, вопрос об основании монастырей в королевстве. Постоянное напряжение, слабое здоровье и истерический аскетизм превратили Бернара к пятидесяти годам в дряхлого старика, поэтому он отвечал с искренним сожалением, что не сможет сам принять приглашение Рожера, но тотчас пошлет в Палермо двух самых надежных из своих монахов, чтобы они вели переговоры от его имени. Монахи путешествовали в составе свиты, сопровождавшей Елизавету, дочь Теобальда, графа Шампаньского, ехавшую из Франции, чтобы стать женрй герцога Рожера Апулийского, и прибыли на Сицилию в конце 1140 г. Результатом стало основание, спустя небольшое время, первого цистерцианского монастыря на юге — почти определенно это был монастырь Святого Николая из Филокастро в Калабрии.

Местоположение новой обители может служить еще одним свидетельством отношения Рожера к церкви в это время. Хотя цистерцианцы стремились строить свои монастыри в отдаленных и уединенных местах, святой Бернар безусловно предпочел бы основать аббатство на Сицилии, неподалеку от столицы, чтобы настоятель монастыря мог следить за действиями короля в отношении церкви, а возможно, и влиять на них. Рожер, по тем же соображениям, отказывался от подобных вариантов. Как ни искренни были его религиозные чувства, он интуитивно не доверял большим могущественным континентальным монастырям. Установив твердый контроль над латинской церковью на Сицилии, он не собирался терять завоеванные позиции. Характерно, что за все время своего правления он разрешил строительство только одного крупного латинского монастыря в Палермо — бенедиктинского аббатства Святого Иоанна в Эремити — и пригласил туда монахов не из Монте-Кассино или большого аббатства Ла-Кава под Салерно, а из маленькой, довольно захудалой общины аскетов в Монте-Верджине, около Авеллино. Поступив так, король многим жертвовал; казалось бы, ничего не стоило отдать монастырь Святого Иоанна, расположенный около королевского дворца и получивший щедрые пожалования, цистерцианцам или клюнийцам, зато его немедленно провозгласили бы самым благочестивым и щедрым монархом христианского мира. Перед таким соблазном мало кто из Отвилей — и, уж конечно, не Роберт Гвискар — мог устоять. Но Рожер был более тонким политиком. Он слишком сильно пострадал от римской церкви и, в частности, от святого Бернара. На этот раз он не желал случайностей.

Ныне монастырь Святого Иоанна в Эремити представляет собой фактически пустую оболочку. Ничто не напоминает о том, что в самые блистательные годы нормандского королевства это был самый богатый и привилегированный монастырь на всей Сицилии. Датой его основания считается 1142 г., и в грамоте, выпущенной спустя шесть лет, Рожер объявил, что его настоятель является официально священником и духовником короля с саном епископа и должен лично служить мессу в праздники в дворцовой часовне. Он далее установил, что все члены королевской семьи, за исключением самих королей, и все высшие сановники должны быть похоронены на монастырском кладбище — которое и теперь можно видеть к югу от церкви.[31] Сама церковь, ныне не освященная, удивительно мала. Ее построили на месте бывшей мечети, часть которой сохранилась как продолжение южного трансепта. Но внутреннее убранство, несмотря на останки изразцов, мозаики, фресок — и даже сталактитового потолка мечети, — не представляет интереса для неспециалиста. Очарование церкви Святого Иоанна — в нее внешнем облике. Из всех нормандских церквей на Сицилии она наиболее характерна и наиболее поразительна. Пять ее выкрашенных киноварью куполов, каждый из которых расположен на цилиндрическом барабане, чтобы сделать их выше, выглядывают из окружающей зелени, как гигантские плоды граната, и словно бы объявляют во всеуслышание, что их возводили арабские мастера. Они не красивы, но отпечатываются в памяти и остаются там как живые, когда большинство шедевров забывается.

В нескольких ярдах к северо-западу располагается небольшая открытая галерея с изящной аркадой, поддерживаемой парами тонких колонн. Галерея построена на пятьдесят лет позднее церкви и в полном контрасте с ней. Сидя там жарким полднем, вглядываясь то в возвышенную строгость королевского дворца, то в агрессивную вычурность колокольни Святого Георгия в Кемонии, вы все же помните постоянно о восточных куполах-луковицах, полускрытых за пальмовыми деревьями, и понимаете, что ислам никогда не покидал Сицилию. И возможно, в архитектуре церкви и галереи некогда важнейшего христианскою монастыря королевства это чувствуется острее всего.

Это противостояние мусульманского Востока и латинского Запада настолько поражает посетителя монастыря Святого Иоанна в Эремити, что он может забыть о третьем важнейшем культурном влиянии, которое сделало нормандскую Сицилию тем, чем она была. В Палермо нет сейчас ни одного здания, чей облик напоминал бы о Византии. Несмотря на большое количество видных греческих чиновников в курии и при том, что при дворе Рожера в последние годы его правления жили греческие ученые и мудрецы, в самой столице доля греческого населения всегда была невелика. Палермо был в целом арабским городом, мало затронутым византийским влиянием в сравнении с теми областями, где греки жили со времен античности, — такими, как Валь-Демоне в восточной Сицилии, или некоторыми уголками Калабрии, где до сих пор в отдаленных деревнях говорят на диалекте греческого.

И все же со времен завоевания Сицилии и до момента, о котором мы сейчас рассказываем, греки играли жизненно важную роль в формировании новой нации. Прежде всего, их присутствие способствовало поддержанию равновесия сил между христианами и мусульманами, от которого зависело будущее нормандской Сицилии. Отец Рожера, великий граф, поощрял переселение на остров людей латинского вероисповедания — и мирян и клириков, но следил за тем, чтобы оно происходило не очень интенсивно, дабы не испугать и не оттолкнуть от себя арабов и греков. Кроме того, массовая иммиграция с континента таила в себе определенную опасность. Если не держать ее под суровым контролем, толпы знатных нормандских баронов наводнили бы Сицилию, потребовали себе фьефы, соответствующие их титулу и положению, и ввергли остров в хаос, который они всегда с собой несли. Таким образом, не будь греков, горстка христиан-латинян просто затерялась бы в общей массе мусульманского населения. Но им также отводилась другая важная роль. Они создавали альтернативу притязаниям латинской церкви и тем самым давали Рожеру I и ею сыну возможность торговаться с Римом, а то и шантажировать Святой престол. Слухи, распространившиеся в 1090-х, что великий граф подумывает о переходе в православие, едва ли имели под собой хоть какие-то основания; гораздо более правдоподобным кажется предположение, что Рожер II в период своей длительной ссоры с папой Иннокентием размышлял над тем, не отвергнуть ли ему папскую власть вообще ради некоего цезаропапизма по византийскому образцу. Во всяком случае, известно, что в 1143 г. Нил Доксопатриос, греческий архимандрит Палермо, посвятил Рожеру — с полного согласия короля — «Трактат о патриарших престолах», в котором доказывалось, что после перенесения столицы империи в 330 г. в Константинополь и признания на Халкедонском соборе в 451 г. его «Новым Римом» папа потерял право на главенство над церковью, которое теперь принадлежит византийскому патриарху.

Но к середине XII в. ситуация изменилась. Сицилия богатела, процветала, политическая обстановка становилась более стабильной. В противоположность Италии с ее непрерывными смутами, остров стал образцом страны, где под властью справедливого и просвещенного правителя царит мир и почитаются законы; а смешение народов и языков придает ей силу, а не оборачивается слабостью. По мере того как репутация Сицилии укреплялась, все больше священнослужителей и государственных мужей, ученых, торговцев и бесстыжих авантюристов отправлялись из Англии, Франции и Италии в это, как казалось многим из них, истинное Эльдорадо, Солнечное королевство. В результате греческая община утратила свое влияние. Это было неизбежно. Она практически не увеличивалась за счет переселенцев, и латинская община все больше превосходила ее по числен-ности. В атмосфере религиозной терпимости от нее уже не требовалось исполнять роль буфера между латинским христианством и исламом. Наконец, Рожер установил твердый контроль над латинской церковью и больше не нуждался в альтернативе. Но никакой дискриминации греков не замечалось. Учитывая, что Отвили всегда испытывали смешанные чувства по отношению к Византийской империи — восхищение ее институтами и искусством сочеталось с недоверием (в котором присутствовала немалая доля ревности), — для них было бы простительно рассматривать чужеродное меньшинство, чьи политические и религиозные симпатии казались откровенно сомнительными, как людей второго сорта. Но они никогда так не поступали. Рожер и его преемники поддерживали своих греческих подданных, когда они в этом нуждались, и заботились об их благоденствии и благополучии их церкви. В течение целого столетия на Сицилии были греческие адмиралы, и по крайней мере до окончания правления Рожера вся фискальная система оставалась в руках греков и арабов.[32] Акценты сместились вполне закономерно. Хотя и подчинявшиеся формально латинским церковным властям василианские монастыри продолжали в большом количестве возникать в течение пятидесяти лет. Особой известностью пользовался монастырь Святой Марии, около Россано в Калабрии,[33] основанный в период регентства Аделаиды в начале века, и дочерний ему монастырь Спасителя в Мессине, построенный на тридцать лет позже. Он вскоре стал главным греческим монастырем на Сицилии, но он же оказался последним. С тех пор королевские благодеяния изливались на новые латинские обители — монастырь Святого Иоанна в Эремити, а позже — Маниаче и Монреале.

К счастью, оставалась такая возможность, как личное покровительство, и кажется очень правильным, что самая прекрасная греческая церковь на всей Сицилии, единственная способная до сих пор соперничать в красоте с дворцовой часовней и собором в Чефалу, была выстроена и одарена самым блистательным из всех греков, вписавших свои имена в историю королевства.

Хотя изначальное и правильное имя этой церкви Святая Мария Адмиральская[34] остается вечным памятником ее основателю, Георгий Антиохийский не нуждался в таких мемориалах, чтобы обеспечить себе место в истории. Мы уже рассказывали об одаренном юном левантинце, который, прослужив какое-то время у султанов из династии Зиридов в Махдии, бежал на Сицилию и в 1123 г. использовал свои великолепные познания в арабском и доскональное знакомство с тунисским побережьем, чтобы обеспечить единственную победу в первой злополучной африканской экспедиции Рожера. С тех пор он, как командующий сицилийским флотом, служил своему королю верой и правдой, на море и на суше, сделавшись в 1132 г. первым обладателем самого гордого титула, который могла ему дать его приемная родина, — эмир эмиров, верховный адмирал и первый министр королевства. Строительство церкви отнюдь не было тихой радостью его преклонных лет, а тем более — утешением после ухода в отставку. В 1143 г., когда она была основана, ему, по-видимому, было пятьдесят с небольшим; спустя несколько недель он отправился со своим флотом в новую североафриканскую экспедицию, на сей раз более успешную; а до своей смерти ему еще предстояло водрузить силицийский флаг на берегах Босфора и вернуться в Палермо со всеми секретами — и многими ведущими мастерами — византийского шелкового производства.

Однако при том, что великий адмирал и без того обеспечил себе бессмертие, все же кажется немного несправедливым, что сокращенное и более известное название его церкви увековечивает не его память, а некоего Жоффрея де Марторану, основавшего в 1146 г. поблизости бенедиктинский женский монастырь, к которому спустя примерно три века церковь Георгия была присоединена. К сожалению, изменения не ограничились именем. По внешнему облику Мартораны — таким образом, несмотря на высказанные возражения, нам придется ее называть — невозможно догадаться о ее происхождении. Некогда ее внешний облик также поражал. В Рождество 1184 г. ее посетил арабский путешественник Ибн Джубаир, возвращавшийся из паломничества в Мекку. Он писал: «Мы видели самое замечательное строение, которое нам не под силу описать, и потому мы вынуждены молчать, ибо это самое красивое здание в мире… У него есть колокольня, поддерживаемая колоннами из мрамора и увенчанная куполом, покоящимся на других колоннах. Это одна из самых чудесных построек, виденных нами когда-либо. Пусть Аллах по милосердию и доброте почтит это здание призывами муэдзина».

Глядя сейчас на Марторану, можно пожалеть, чтобы мольбы Ибн Джубаира не были исполнены. Его единоверцы едва ли общались с ней хуже, чем христиане. Само здание он бы не узнал; в отличие от соседней церкви Сан Катальдо, чьи три тяжелых купола безошибочно, хотя излишние навязчиво, выдают в ней нормандскую постройку середины XII в., эта подлинная жемчужина среди сицилийских церквей одета мрачным барочным декором. Только романская колокольня, купол которой провалился во время землетрясения в 1726 г., привлекает взоры путешественников своими совершенными пропорциями и заставляет их войти внутрь.

Внутри тоже все не так, как было. В конце XVI в. церковь перестроили и расширили, чтобы она могла вмещать всех монахинь, а в течение XVII в. эти прискорбные деяния продолжались. Западную стену снесли, прежние атриум и притвор включили в основное пространство церкви. Еще труднее смириться с тем, что в 1683 г. была разрушена главная апсида со всеми ее мозаиками и на ее месте возвели маленькую, украшенную фресками часовенку, уродство которой, несмотря на все старания реставраторов XIX в., невозможно скрыть.

Такова нынешняя Марторана. Восточная ее оконечность разрушена, западные помещения никогда не удастся восстановить в первозданном виде. Чудесным образом, однако, в центральнойчасти старинная церковь Георгия все еще выглядит так же, как в момент ее освящения или в тот день, сорок лет спустя, когда она произвела такое впечатление на Ибн Джубайра.

«Стены внутри позолочены — или, скорее, сделаны из одного большого куска золота. Плиты из цветного мрамора, подобных которым мы никогда не видели, покрыты золотой мозаикой и увенчаны зелеными мозаичными ветвями. Большие солнца из золоченого стекла, расположенные в ряд наверху, сверкают огнем, который ослепил наши глаза и породил в нас такое смятение духа, что мы молили Аллаха сохранить нас. Мы узнали, что основатель, который дал свое имя этой церкви, пожертвовал много квинталов золота на ее строительство и что он был визирем у деда нынешнего короля-многобожца».[35]

Как большая часть мозаик в Чефалу и лучшие работы в дворцовой часовне, мозаики в Марторане созданы артелью великолепных художников и ремесленников, приглашенных Рожером II из Константинополя и трудившихся на Сицилии в период между 1140-м и 1155 гг. В отличие от декора других церквей в убранство этой части Мартораны не вносили никаких позднейших дополнений. Мозаики трех знаменитейших сицилийских храмов близки по стилю, но сохраняют определенное своеобразие. Доктор Отто Демус, наиболее уважаемый из ныне живущих специалистов по мозаикам нормандской Сицилии, пишет так:

«Перед мастерами, работавшими в Чефалу, стояла задача украсить высокую главную апсиду большого собора, и они добились спокойного величия, которое требовалось; художники, которые должны были украшать дворцовую часовню, выразили себя в изысканном и праздничном убранстве, исполненном королевского блеска, но лишенном отчасти классической красоты и простоты, характерных для мозаик Чефалу. А умельцы, украшавшие церковь, построенную адмиралом, приспосабливались к уютной, домашней атмосфере маленькой церкви, упрощая свои образцы, и достигли самого совершенного очарования, какое только можно обнаружить среди сохранившихся образцов средневекового декора на итальянской земле. Их достижения вовсе не умаляют того факта, что они иногда следовали примеру своих сотоварищей, трудившихся в двух королевских церквях. Они создали как бы квинтэссенцию всего нежного, чарующего и уютного в великом искусстве комнинианских мозаик».

Только мозаика купола вызывает легкое разочарование. Изображенный в полный рост сидящий на троне Вседержитель уступает в величии изображению в дворцовой часовне, не говоря о Чефалу; а тела четырех архангелов под ним, изображенных в позах, которые, как уверяет доктор Демус, «не имеют параллелей в византийском и вообще в средневековом искусстве, столь фантастически искажены, что граничат с карикатурой. Но теперь бросьте свой взгляд на стены. Посмотрите на восток, на Благовещение с Гавриилом в вихре движения и Марией, держащей веретено, когда Священный голубь подлетает к ней. Взгляните на запад, на Введение во Храм, на простертые руки младенца Спасителя с одной стороны и руки святого Симеона — с другой, обрамляющие вход в неф подобно арке, на которой они расположены. На ее своде Христос рождается, а напротив умирает Дева — Ее душу, как другого спеленатого младенца, благоговейно несет Ее Сын. Потом устройтесь где-нибудь в углу и посмотрите на все сразу, пока темное мерцание золота озаряет душу, словно нежный и благородный огонь.

Узкий деревянный фриз, тянущийся вдоль основания купола под ногами странных архангелов, едва различим среди всего этого золота. Когда в результате реставрационных работ, проведенных в конце XIX в., свет вновь проник в купол, после веков забвения обнаружились следы нанесенной на фриз надписи — старинного византийского гимна в честь Богородицы. Поскольку Марторана — греческая церковь, ничего удивительного в этом не было бы, если бы надпись не была выполнена на арабском. Почему ее перевели, мы не узнаем никогда. Возможно, деревянный фриз сделали арабы-христиане — арабы всегда считались лучшими плотниками, могли таким образом внести свой вклад в строительство церкви. Но имеется другое, более интересное объяснение — что этот гимн был особенно любим Георгием Антиохийским и что он больше всего нравился ему на языке, на котором он впервые услышал его в детстве — полвека назад, в Сирии.

А теперь, покинув древнюю часть церкви и пройдя сквозь строй жеманно улыбающихся херувимов и слащавых Мадонн, которые поистине знаменуют собой самые темные годы европейского религиозного искусства, остановитесь на минуту у западной стены в северной оконечности нефа, около входа. В этом месте, где располагался, вероятно, притвор церкви Георгия, вы увидите тускло сверкающий в полутьме портрет ее основателя. Это мозаика-посвящение: на ней адмирал, выглядящий старше своих лет и явно восточной внешности, простерся ниц перед Богородицей. Изображение простертого тела было, к сожалению, некогда повреждено и после неумелой реставрации больше всего напоминает черепаху, но голова сохранилась в первозданном виде — предположительно, портрет делался с натуры — и фигура Богородицы дошла до нас практически невредимой. Правой рукой Богородица делает жест, приглашая человека подняться, а в левой Она держит свиток, на котором написано по-гречески: «Дитя, Святое Слово, да сохранишь Ты от бедствий Георгия первого среди архонов, который воздвиг этот мой дом с самого основания; и даруй ему отпущение грехов, что только Ты, о Боже, властен свершить».

На противоположной стороне нефа, на южной стене — последнее и, может быть, величайшее сокровище Мартораны — мозаичный портрет самого короля Рожера, символически коронуемого Христом. Он стоит там, чуть нагнувшись вперед, изображенный в византийской манере, в длинном далматике; на его короне подвески с драгоценными камнями по константинопольскому образцу; даже руки сложены в молитве по греческому обычаю. Над его головой большие черные буквы на золотом фоне складываются в надпись, сделанную греческими буквами, — «Rogeros Rex», «Король Рожер». Употребление в греческой надписи латинского титула на самом деле вполне объяснимо; ко временам Рожера греческое слово для обозначения властителя — «василевс» — настолько прочно связывалось с византийским императором, что использование в ином контексте казалось неуместным. И все же сам факт подобной транслитерации весьма показателен и — особенно после того, как замечаешь арабскую надпись на соседней колонне, — кажется воплощением духа нормандской Сицилии.

Портрет Рожера также выполнен с натуры; на самом деле, поскольку портреты на монетах и печатях слишком малы, чтобы дать нам достаточно деталей, — так или иначе слишком символичны, — это единственное сохранившееся изображение короля Рожера, которое мы можем без опаски считать аутентичным.[36] Помимо портретов у нас есть только свидетельство архиепископа Ромуальда из Салерно, отличавшегося особой способностью давать расплывчатые, ничего не говорящие описания. Он пишет только, что Рожер был высоким, статным, с «львиным лицом» — что бы это ни значило — и голос его был subrаиса, грубый, может быть, или хриплый, или вообще неприятный. Мозаика сообщает нам гораздо больше. Мы видим темноволосого, смуглого человека средних лет, с пышной бородой и длинными густыми волосами, струящимися по плечам. Черты лица греческие или итальянские, есть в них даже нечто семитское. Все это мало напоминает традиционный образ нормандского рыцаря.

Опасно судить о характере человека по портрету, особенно когда модель вам знакома, а портретист неизвестен. Но искушение слишком велико. И даже в иератической стилизованной мозаике Мартораны имеются вдохновенные штрихи, некоторые мельчайшие детали, которые являют нам короля Рожера, каким он был в жизни. Перед нами, без сомнения, южанин и восточный человек, правитель, наделенный острым умом и необыкновенной изворотливостью, чьим основным занятием являлось манипулирование враждующими группировками; государственный деятель, которому дипломатия, хотя бы основанная на притворстве, казалась более подходящим оружием, чем меч, а золото, пусть использованное для подкупа, — более действенным средством, нежели кровь. Это был покровитель наук и любитель искусств, который мог остановиться во время суровой военной кампании, чтобы полюбоваться красотой Алифе, крепости своего основного врага. И наконец, это был мыслитель, своим умом постигавший науку управления и правивший головой, а не сердцем, идеалист, утративший иллюзии, деспот, по природе справедливый и милосердный, который понял с горечью, что даже от милосердия иногда приходится отказываться в интересах справедливости.

Арианские ассизы закрепили мир. Период до 1140 г. был временем бурь, когда грозовые тучи нависали над континентом и на Сицилию, при всем ее благоденствии, падала их тень. Но потом небеса прояснились. Только последние четырнадцать лет царствования Рожера солнце по-настоящему засияло над его королевством.

И королевство на это отозвалось. Мы видели, как внезапно расцвело искусство нормандской Сицилии, словно субтропическая орхидея, долго прораставшая, внезапно пошла в рост. Нечто похожее произошло и с королевским двором в Палермо. Рожер унаследовал от отца систему администрации, построенную с использованием нормандских, греческих, латинских и арабских образов и отличавшуюся в лучшую сторону от административных систем других западноевропейских стран. Умирая, он оставил своим преемникам государственную машину, которая вызвала изумление и зависть во всей Европе. В подчинении эмира эмиров и курии имелись две земельные канцелярии, именовавшиеся «диванами» по примеру их прототипов из времен Фатимидов.[37] Они состояли почти исключительно из сарацин и следили за сбором торговых пошлин и феодальных податей на Сицилии и на континенте. Образцом для другого подразделения финансовой администрации — «камеры» — послужил старинный римский fescus, и там главенствовали греки; третье подразделение в целом соответствовало англо-нормандскому казначейству. Управление провинциями находилось в руках канцлеров королевства — камерариев; им подчинялись местные властители — латинские бейлифы, греческие катапаны или сарацинские амилы — в зависимости от того, какая народность и какой язык преобладали в данной местности. В целях борьбы с коррупцией и казнокрадством даже самые низшие чиновники имели право обращаться в курию или даже к самому королю. Разъездные юстициарии, судьи, в чьи обязанности входило постоянно объезжать вверенные им области, разбирали уголовные дела в присутствии различного числа boni hommes — «добрых, честных людей», христиан и мусульман, сидевших рядом на собраниях этого истинного прообраза современного суда. Юстициарии также имели право при необходимости обращаться к королю.

Король: всегда, везде подданные ощущали его присутствие, его власть; парадоксальным образом он был общедоступен и бесконечно отдален от всех. Он являлся полунебесным существом, но ни одно злоупотребление, ни одна несправедливость не могла считаться недостойной его внимания, если с ними не справлялись те, кто действовал от его имени. При том что повсюду имелись его представители, при отлаженной и эффективной системе администрации король не позволял никому заменить его в повседневных делах правления, а тем более развеять окружавший его мистический ореол, ауру божественного величия, от которого, как он знал, зависела сплоченность его королевства. Не зря его изобразили в Марторане коронуемым самим Христом.

Эмиры, сенешали, архонты, логофеты, протонотарии, про-тобилиссимы — сами титулы высших сановников, казалось, добавляли величия королевскому двору. Но их одних, в каком бы обличье они ни представали, было недостаточно, чтобы сделать договор Рожера в Палермо самым блестящим в Европе XII в. Сам Рожер славился ненасытной тягой к новым сведениям и любовью к знаниям. Во время своего официального вступления в Неаполь в 1140 г. Рожер изумил неаполитанцев, сообщив им точную длину их земляных стен — 2,363 шага, которая (что неудивительно) никому из них не была известна. За этой любознательностью следовало глубокое уважение к учености, уникальное среди его собратьев государей.[38] К 1140-м гг. он пригласил в Палермо многих известных ученых, врачей, философов, географов и математиков из Европы и арабского мира и с течением лет проводил все больше времени в их обществе. Не имея собственной семьи — а он много лет был вдовцом, — только с ними он мог отбросить часть церемоний, подчеркивавших его королевское достоинство; говорят, что, когда ученый входил к королю, Рожер поднимался и шел ему навстречу, затем брал под руку и усаживал рядом с собой. И во время ученых бесед, велись ли они на французском, на латыни, греческом или арабском, он, по-видимому, вполне мог высказывать и отстаивать собственное мнение. «Его познания в математике и в политической сфере были неизмеримо широки. Беспредельны были его познания и в прочих науках, столь глубоко и мудро он изучил их во всех подробностях. Ему принадлежат необычайные открытия и чудесные изобретения, подобных которым до того не совершал ни один государь».

Эти слова написаны Абу Абдуллой Мухаммедом аль-Идриси, близким другом Рожера и самым почитаемым из всех придворных ученых. Идриси приехал в Палермо в 1139 г. и провел там большую часть своей жизни; в течение пятнадцати лет он возглавлял комиссию, созданную по приказу короля, для того чтобы собрать все возможные географические сведения, сопоставить их, объединить, изложить в подобающей форме, создать труд, вмещающий в себя все доступное знание о физическом мире. Сицилия, расположенная на стыке трех континентов, порты которой по количеству и разнообразию прибывающих в них судов не имели соперников в Европе, являлась идеальным местом для работы такого рода, и в продолжение пятнадцати лет, когда корабль приставал в Палермо, Мессине, Катании или Сиракузах, специальные люди расспрашивали всех находившихся на борту о землях, в которых они побывали, климате и населении. Эти люди являлись, скорее всего, официальными представителями комиссии, но путешественника, обладающего особенно ценными сведениями, могли препроводить в королевский дворец для подробной беседы с Идриси или, иногда, с самим Рожером. В результате этой работы, завершившейся в 1154 г., примерно за месяц до смерти короля, появились на свет две вещи. Первая представляла собой огромную планисферу из чистейше-го серебра, весившую не меньше четырехсот пятидесяти римских фунтов, на которой было выгравировано «взаимное расположение семи климатов, а также областей, стран и морских побережий, ближних и дальних, заливов, морей и потоков; местонахождение пустынь и обработанных земель и расстояния до них по обычным маршрутам в различных мерах длины, с указанием портов». Многие дорого бы дали за то, чтобы этот замечательный артефакт сохранился; увы, ему суждено было погибнуть через несколько лет после создания в смутах следующего царствования.

Но второй и, наверное, даже более ценный плод трудов Идриси дошел до нас полностью. Эта книга, полностью именуемая «Развлечение для человека, жаждущего полного знания о различных странах мира», но более известная как «Книга Рожера»,[39] является величайшим из географических сочинений Средневековья. На самой первой странице читаем: «Земля круглая, как шар, и воды держатся на ней благодаря естественному равновесию, от которого нет никаких отклонений».

Как и следовало ожидать, в «Книге Рожера» изложение сухих топографических сведений, многие из которых поразительно точны для работы, появившейся за три с половиной века до Колумба, дополнено рассказами путешественников; но даже относительно последних можно предположить, что они подвергались строгому критическому отбору. Это, в конце концов, научная работа, и нам не позволяют об этом забыть; здесь нет места полным небылицам. Но автор, со своей стороны, не теряет веры в чудеса, и книга является захватывающим чтением. Мы узнаем, например, о королеве из Мериды в Испании, к которой вся пища приплывала по водам, или о рыбе хария, жившей в Черном море и доставляющей много хлопот местным рыбакам, когда они ловят ее в сети. Нам рассказывают, что на Руси зимние дни столь коротки, что их едва хватает, чтобы прочесть пять обязательных молитв, и что норвежцы — некоторые из них рождаются вообще без шеи — жнут зерно, когда оно еще зеленое, и сушат его над очагом, «поскольку солнце редко светит над ними». Об Англии мы читаем:

«Англия расположена в Океане Тьмы. Это крупный остров, чьи очертания напоминают голову страуса и где имеются богатые города, высокие горы, большие реки и долины. Эта земля плодородна, ее обитатели храбры, решительны и предприимчивы, но находятся во власти вечной зимы».

Хотя в придворный круг Рожера входили не только арабы, подобные Идриси, они, по всей видимости, составляли ядро этой группы, и многих европейцев, обосновавшихся в Палермо, этот город привлекал именно своим арабским духом. И неудивительно. В отличие от христианства, ислам никогда не делал разницы между священным и мирским знанием. В темные века, когда Римская церковь, следуя мрачному примеру Григория Великого, боялась всех светских штудий и препятствовала им, мусульмане помнили, что сам пророк наставлял правоверных искать знания всю жизнь, даже если «эти поиски приведут вас в Китай», поскольку «тот, кто странствует в поисках знания, следует по пути Аллаха в рай». В течение многих веков на Западе признавали, что научные достижения мусульман, особенно в области математики и физики, превосходят все то, чем могла похвастаться Европа. Арабский стал, по сути, международным языком науки. Более того, множество античных ученых трудов, чьи греческие и латинские оригиналы оказались потеряны для христианского мира, уничтоженные во время варварских нашествий или погребенные под накатившейся волной ислама, сохранились только в арабском переводе. К XII в., в основном усилиями евреев-сефардов, некоторые из них вновь появились на европейских языках; но это не уменьшало необходимости для серьезных занятий наукой знать арабский.

Однако учить арабский язык было очень трудно, и, по крайней мере, в Северной Европе достойных наставников почти не находилось. Потому в течение полувека и даже более люди отправлялись в Испанию и на Сицилию, чтобы там, как они надеялись, открыть секреты мусульманского мира, — бедные служащие в поисках знания, которое обеспечило бы им преимущество перед их собратьями и открыло путь наверх; мечтательные алхимики, корпевшие над томами восточных сочинений ради формул эликсира жизни или философского камня; и истинные ученые, такие как Аделяр из Бата, положивший начало изучению арабского в Англии и остававшийся крупнейшей величиной в английской науке до времен Роберта Большеголового и Роджера Бэкона. Аделяр приехал на Сицилию в начале XII в. и вернул европейской науке «Начала» Евклида, переведя их с арабского.

В поисках специальных знаний эти первые арабисты по-прежнему стремились в мусульманскую Испанию, и в особенности в Толедскую школу, которая долго оставалась на переднем крае общеевропейского научного возрождения. Но для других Сицилия имела одно неоценимое преимущество: являясь в культурном отношении частью арабского мира, она сохраняла также связи с греческим Востоком. В библиотеках Палермо, не говоря о василианских монастырях на самом острове и в Калабрии, ученые могли найти греческие оригиналы сочинений, известных в Испании лишь в отрывках или в сомнительных переводах. Нам теперь трудно представить, что до возникновения в XII в. интереса к изучению древности в Западной Европе практически не знали греческого; и Сицилия при Рожере стала важнейшим центром греческих штудий, не считая Византии. Но в Византии арабскую культуру не знали и презирали. Только на Сицилии можно было получить знания, накопленные обеими цивилизациями, из первых рук, и только здесь эти знания сопоставлялись, объединялись и обогащали друг друга. Неудивительно, что искатели истины стекались в таком количестве в Палермо и что остров к середине века обрел статус не только коммерческого, но и культурного перекрестья трех континентов.

И опять-таки в центре всей этой деятельности стоял король. Рожера упрекают в том, что он не был творческим человеком, в отличие, например, от своего внука Фридриха II или Ричарда Львиное Сердце, талантливого поэта-трубадура. Действительно, он не оставил нам собственных литературных сочинений; и едва ли могло быть иначе, поскольку литература на народных языках, зародившаяся к тому времени в Провансе, еще не шагнула дальше. Поэты, во множестве появившиеся в Палермо во времена Рожера, почти все были арабы. Кроме того, король отдавал предпочтение точным наукам. Он любил красоту, но также и пышность; можно подозревать, что он не всетда отличал одно от другого. Но так или иначе, больше он любил знание.

Те, кто говорит, что он не был творческим человеком, забывают о том, что без него никогда не возникло бы то уникальное культурное явление, какое представляет собой Сицилия XII в. Столь разнородный по составу народ нуждался в направляющем руководстве, которое указало бы ему цель, сплотило различные элементы воедино. Интеллектуально, как и политически, Рожер дал своим подданным такое руководство. В буквальном смысле он был Сицилией. Идея и вдохновение исходили от него; он, и только он смог создать ту благоприятную атмосферу, которая являлась необходимым условием для всего остального. Просвещенный, однако всегда разборчивый, он стал первым коронованным покровителем, обращавшим свои усилия к тем, кто его окружал, никогда не теряя из виду своей конечной цели — величия и славы королевства.

Глава 6

Враги королевства

Мы захватили укрепления, башни и дворцы тех знатных людей города, которые, вместе с папой и сицилийцами, собирались сопротивляться установлению Вашей власти… Мы умоляем Вас прибыть безотлагательно… Папа доверил свой посох, кольцо, далматик, митру и сандалии сицилийцам… а сицилийцы дали ему много денег, чтобы он причинял вред Вам и Римской империи, которая милостью Божьей отдана в Ваши руки.

Письмо Конрада Гогенштауфена императору Иоанну 11 Комнину[40]

24 сентября 1143 г. папа Иннокентий II умер в Риме. Его похоронили в Латеране, в том самом порфировом саркофаге, где некогда покоились останки императора Адриана; но после разрушительного пожара в начале XIV в. его прах перенесли в церковь Святой Марии в Трастевере, которую он сам восстановил перед самой смертью. Там Иннокентий увековечил себя на большой мозаике в апсиде; он смотрит на нас из конхи, держа в руках свою церковь, со странно тоскливым выражением в печальных усталых глазах.

Длительная борьба с Анаклетом обошлась Иннокентию дорого; за восемь лет скитания он претерпел гораздо больше тягот, чем его соперник, удобно устроившийся в Риме. Даже его союзники вели двойную игру. Лотарь, как только прошла коронация, практически перестал обращать на него внимание, Генрих Гордый вообще его не замечал, Бернар Клервоский оставался его верным соратником, но вольно или невольно при любой возможности перехватывал инициативу. Его конечная победа стала возможна только благодаря смерти Анаклета и почти сразу же была сведена на нет разговором в Галуччо. Он воспринял это унижение со всем смирением, на какое был способен, — дойдя даже до мысли приписать случившееся вмешательству Божественного Провидения, стремившемуся к установлению мира, — и заключил соглашение с королем Сицилии; но его терпение не принесло желанных плодов. В течение следующего года Рожер — привыкший в годы раскола делать что пожелает, поскольку Анаклет никогда не отваживался с ним спорить, — нагло создавал новые епархии, назначал новых епископов, запрещал папским посланцам въезжать в королевство без его согласия и не разрешал латинским клирикам, жившим в его владениях, являться в Рим по призыву папы. Одновременно два его сына тревожили южные границы папского государства, а их отец не пытался их остановить.

Но и это было не все. В самом конце жизни бедный Иннокентий столкнулся с еще более серьезными проблемами практически у себя дома. В течение века стремление к республиканскому самоуправлению набирало силу в городах Италии. В самом Риме папы и старая аристократия делали все возможное, чтобы спасти город от общей заразы; но последняя схизма ослабила их власть. Иннокентий никогда не пользовался особой популярностью; выходец из Трастевере, он, в отличие от Анаклета, не мог считаться первосортным римляном, и о нем было известно, что он вовсе не так щедр. Узнав, что Иннокентий заключил сепаратный мир с врагом, римляне воспользовались случаем, чтобы отвергнуть светскую власть папы, возродить древний сенат в Капитолии и провозгласить республику. Иннокентий сопротивлялся, как мог, но он был стар — вероятно, ему перевалило далеко за семьдесят — и потрясение оказалось для него слишком тяжелым. Через несколько недель он умер. На второй день после его смерти состоялись выборы, которые, хотя и проходили в спешке из-за ситуации в столице, оказались первыми спокойными выборами папы за последние восемьдесят два года. К несчастью, новый папа был немногим моложе своего предшественника и в равной степени не способен справиться с проблемами, которые достались ему в наследство. Он принял имя Целестин II; на самом деле это был тот самый Гвидо из Кастелло, который вместе со святым Бернаром защищал интересы Иннокентия в Салерно шестью годами раньше; и на него, в отличие от Бернара, личное знакомство с королем не произвело никакого впечатления. Соглашение в Миньяно неприятно изумило и напугало его, и, взойдя на престол святого Петра, он отказался признать договор. Рожер в его глазах по-прежнему оставался узурпатором и тираном.

Это была неразумная позиция, и папа дожил — и весьма скоро — до того времени, когда он горько о ней пожалел. Канцлером Рожера и фактически вице-королем на континенте являлся тот самый Роберт из Селби, который отличился при осаде Салерно Лотарем. С тех пор он приобретал все больший вес и известность. Иоанн Солсберийский, английский ученый и дипломат, пишет о своем соотечественнике, что он «был способным организатором, имел талант к управлению; не будучи широко образованным, он, тем не менее, отличался необыкновенной проницательностью, в готовности вести речи превосходил большинство обитателей провинции, а в красноречии не уступал им. Его все боялись, поскольку он имел влияние на государя, и уважали за изящество его жизни, казавшееся особенно замечательным в тех краях, поскольку лангобарды славятся как самые бережливые, чтобы не сказать — скупые среди людей, а он жил в поразительной роскоши, проявляя любовь к великолепию, характерную для его народа, ибо он был англичанин».[41]

Скаредные люди склонны видеть в стремлении жить на широкую ногу признак слабости или лени. Едва ли, однако, лангобарды южной Италии когда-либо питали подобные опасные иллюзии по поводу Роберта из Селби, Как только был объявлено новое решение папы, войско сицилийцев атаковало папский город Беневенто. Горожане, застигнутые врасплох, естественно, протестовали, заявляя, что привилегии, дарованные им по королевскому указу, нарушены. Роберт, как наместник короля, прибыл в город, пришел во дворец и потребовал, чтобы ему показали документ, о котором идет речь. Беневентцы дали ему грамоту. Больше они никогда ее не видели. В гневе они отправили своего архиепископа жаловаться папе, но тот, едва оказался за городскими воротами, попал в плен. Когда вести об этих событиях просочились в Рим, папа понял, что зашел слишком далеко. Не имея собственной настоящей армии и находясь под все возрастающим давлением римской коммуны, он не видел иного выбора, кроме как сдаться. Вскоре, смирив свою гордость, он отправил Ценция Франджипани и кардинала Октавиана из Святой Цецилии в Палермо, чтобы обсудить условия.

Хотелось бы знать больше о Роберте из Селби.[42] Но нам известна, помимо уже рассказанных, только одна история. Три кампанских клирика пытались получить вакантную епископскую кафедру в Авелле. Каждый из них, опять же согласно Иоанну Солсберийскому, тайно предложил канцлеру большую сумму денег; Роберт вроде бы не возражал, но упорно торговался, пока не согласился по очереди с тремя претендентами о достойной цене.

«Официально и с соблюдением всех формальностей назначили день выборов. Но, когда в условленный день собрались архиепископы, епископы и многие почтенные люди, канцлер изложил притязания соперников, описал все, что происходило, и объявил, что теперь готов поступить, как сочтут нужным епископы. Они осудили всех троих бесчестных претендентов и избрали по всем законам, рукоположили и утвердили епископом некоего бедного монаха, вовсене знавшего этого дела. Других же заставили выплатить предложенные ими взятки, до последнего фартинга».[43]

Из обоих этих рассказов ясно, что административные методы Роберта были столь же необычными, как и его образ жизни. Он обладал более жизнерадостным и открытым характером, чем его властелин, однако у них, кажется, находилось много общего, и нетрудно понять, почему король восхищался этим англичанином и доверял ему. Для обоих цели были важнее, чем средства. Их целями являлись прежде всеговласть закона, порядок и спокойствие; мир в континентальной части королевства в течение этих лет и молчание хронистов — лучшие свидетельства того, как успешно, во многом благодаря Роберту из Селби, они достигались.

Два представителя папы, пытавшиеся вести переговоры с Роджером в Палермо, чувствовали себя не слишком уверенно с самого начала. Они, наверное, окончательно пришли в замешательство, когда в середине марта 1114 г. король лично сообщил им, что папа Целестин умер и его преемником стал кардинал Джерардо из Болоньи — с этих пор именовавшийся Луцием II — скромный человек и, судя по всему, один из личных друзей Рожера.[44] Поскольку их миссия закончилась со смертью Целестина, двум папским посланцам осталось только со всем возможным достоинством вернуться в Рим; но они привезли Луцию предложение короля встретиться в ближайшее время.

Встреча состоялась в июне в Чепрано и самым несчастным образом провалилась. После двух недель неудачных переговоров участники расстались, преисполненные разочарования и горечи. Дружба, на которую они так рассчитывали, на этом закончилась. Это была серьезная ошибка папы. Если бы он и его представители проявили больше реализма и гибкости, они могли бы заключить союз с нормандцами и тем самым повысить свои шансы в борьбе с римской коммуной. Вместо этого, обретя нового врага, они поощрили старого на выдвижение еще более наглых требований. «Сенаторы» теперь начали настаивать, чтобы папа уступил все свои мирские права и в городе, и вне его и обеспечивал себя, как первые Отцы Церкви, за счет десятины и пожертвований. Одновременно молодые нормандские принцы, вместо того чтобы поспешить ему на помощь, возобновили при поддержке Роберта из Селби свои набеги и проникли далеко в глубь папских территорий.

Спустя несколько недель после отбытия из Чепрано Луций вынужден был искать мира; и в октябре — хотя только после того, как его сын Альфонсо погиб в стычке, — Рожер неохотно согласился на семилетнее перемирие. Но это произошло слишком поздно. В конце 1144 г. ситуация в Риме накалилась до предела; в разных частях города происходили столкновения между республиканцами и папистами. В январе 1145 г. папа пишет Петру Клюнийскому, что он не смог проехать из Латерана в монастырь Святою Саввы на Авентине для рукоположения нового настоятеля. Затем, в начале февраля, ощутив, что его прижали к стене, папа решил сам нанести удар. Поддерживаемый своими союзниками Франджипани — которым он предоставил цирк Максима в качестве крепости, — Луций лично возглавил атаку на Капитолий. Это было героическое деяние, но оно окончилось несчастьем. Камень, брошенный одним из защитников, попал папе в голову; смертельно раненный, он был переправлен Франджипани в старый монастырь Святого Андрея, основанный Григорием Великим, и здесь 15 февраля умер. Пятнадцать лет назад, почти день в день, папа Гонорий II испустил последний вздох в этом же монастыре. Его смерть и события, которые за ней последовали, привели к возникновению Сицилийского королевства, но они имели ужасные последствия для Рима. И эту кашу еще предстояло расхлебывать.

Если не считать неохотной ратификации мирного договора, заключенного его сыновьями в предшествующем октябре, Рожер не сделал ничего, чтобы помочь своему старому другу — если папа Луций таковым действительно являлся — в его бедствиях. На первый взгляд это равнодушие кажется малопривлекательным на фоне поступков прежних нормандских предводителей — в частности, Роберта Гвискара, чей памятный марш на Рим с двадцатью тысячами сторонников в 1084 г. спас Григория VII в столь же критической ситуации, хотя по ходу дела большая часть города была разрушена. Однако Гвискар отвечал на призыв о помощи от своего законного сюзерена, от которого он формально получил все свои права и титулы в Чепрано за четыре года до того. Рожер отправлялся в Чепрано на предложенную им встречу с искренней надеждой — и, возможно, тайным ожиданием, — что папа подтвердит его права. Его притязания не выходили за рамки того, что уже даровал ему Иннокентий, но Луций отказал. Рожер ничего не получал из рук папы и не давал в ответ никаких клятв. Папа больше не мог требовать от него исполнения обязательств.

Более того, когда Гвискар спасал Григория из замка Сан-Анджело, он не просто исполнял долг вассала; в этом была политическая необходимость. Предоставив папу его судьбе, он фактически открывал императору путь на юг. На сей раз врагами папы являлись римляне, борьба затрагивала исключительно город и его ближайшие окрестности. Имперская угроза по-прежнему существовала, но пока оставалась чисто ги-У потетической. У преемника Лотаря, Конрада Гогенштауфена, были свои заботы. Его избрание королем Германии в обход притязаний Генриха Баварского вновь разожгло давнее соперничество между двумя домами — ту нескончаемую борьбу Вельфов против Гогенштауфенов, гвельфов против гибеллинов, из-за которой Германия и Италия в ближайшие столетия не раз оказывались залиты кровью. Даже теперь, через семь лет после восшествия на трон, Конраду стоило больших усилий на нем удерживаться.

Это не означает, что Италия его не интересовала. Имперская коронация могла укрепить его политические позиции, как она укрепила позиции Лотаря до него; а за Римом лежал Палермо, являвший собой еще более соблазнительную цель. Мысли обэтом сицилийском разбойнике, который, невзирая на постоянные попытки его изгнать, в течение пятнадцати лет претендовал на господство над огромной частью имперской территории, вызывала привычную досаду; кроме того, Конрад знал очень хорошо, что смутьяны Вельфы не смогли бы вести борьбу столько лет, не получай они огромных субсидий от прислужников Рожера — об этом факте ему регулярно напоминала жалкая горстка изгнанников из южной Италии, ошивавшихся при его дворе, в которую входили, среди прочих, Роберт Капуанский, граф Рожер из Ариано и брат Райнульфа Ришар. Конрад не простил папе Иннокентию малодушного (как ему казалось) предательства в Миньяно, а святому Бернару — примирения с Сицилией; и с момента своего восшествия на престол он мечтал о карательной экспедиции на юг. Она должна была быть более масштабной, чем поход Лотаря, лучше организована и лучше снабжена, с морскими силами, способными продолжать войну за Мессинским проливом, если понадобится, — предприятие столь грандиозное, что всех сил и ресурсов Конрада не хватило бы на подготовку, даже если бы ситуация на его родине это позволяла. К счастью, он имел под рукой союзника.

Византийская империя также претендовала на южную Италию; в действительности в Бари еще могли найтись старики, которые хранили смутные воспоминания о тех героических днях, на заре их жизни, когда в ответ на вызов Роберта Гвис-кара и его могучей армии их сограждане держались во имя своего императора почти три года. С тех самых пор возвращение итальянских провинций стало одной из важнейших тем в честолюбивых мечтаниях греков. Мы помним, что еще в 1135 г. император Иоанн Комнин предоставил Лотарю финансовую помощь для подготовки похода против короля Сицилии; возможно, значительная часть расходов на последующую экспедицию была оплачена византийским золотом. Экспедиция провалилась, но Иоанн не собирался отказываться от своих намерений.

Ситуация со временем только ухудшилась. У кузена Рожера Боэмунда Антиохийского, погибшего в 1130 г., остался единственный ребенок — двухлетняя дочь Констанция; и Рожер стал претендовать на трон как старший из ныне живущих членов семьи Отвиль. Пятью годами позже он попытался похитить нареченного мужа маленькой принцессы, Раймонда из Пуатье, когда тот проезжал через южную Италию, по дороге в Антиохию, где он должен был встретиться со своей невестой; Раймонд сумел спастись, только выдав себя сначала за пилигрима, а затем — за слугу богатого купца. В 1138 г. король дошел до того, что задержал патриарха Радульфа Антиохийского, направлявшегося в Рим. Патриарха, явное косоглазие которого отнюдь не портило его прекрасных манер, вскоре отпустили, а на обратном пути Рожер обошелся с ним совсем по-другому, радушно принял его в Палермо и даже дал ему эскорт из сицилийских кораблей. В особенности по контрасту с давешними событиями подобное гостеприимство казалось несколько преувеличенным, но, если Рожер действительно собирался захватить власть в Антиохии, патриарх был ценным союзником. Иоанн Комнин, который изначально не доверял ни тому ни другому, стал еще более подозрительным.

В течение последующих нескольких лет послы сновали между Германией и Константинополем, поскольку два императора начали всерьез разрабатывать планы союза против общего врага. Затем весной 1143 г. Иоанн отправился на охоту в горы Киликии и по несчастной случайности поцарапал кожу между четвертым пальцем и мизинцем правой руки отравленной стрелой. Вначале он не обратил внимания на эту ранку, но в последующие дни заражение проникло во всю руку, так что она, по словам хрониста, современника событий, стала толщиной с ногу у бедра. Императорские лекари посоветовали ампутацию, но Иоанн им не поверил и отказался; примерно неделю спустя он умер от заражения крови. Его младший сын Мануил, который ему наследовал, был поначалу гораздо больше расположен к королю Сицилии и даже подумывал о брачном союзе; но переговоры ни к чему не привели, отношения между двумя властителями становились все хуже и в итоге прервались совсем, а сицилийские посланцы оказались в темнице в Константинополе. Возможно, с некоторым облегчением Мануил обратил взоры к Западной империи. У его отца незадолго до смерти возникла идея другого брачного союза — на этот раз самого Мануила и свояченицы Конрада Берты из Зульцбаха, — и в 1142 г. предполагаемая невеста прибыла с визитом в Константинополь. Первая реакция Мануила на подобное предложение была прохладной, а его знакомство с немецкой принцессой не разожгло в нем пыла; так или иначе, небольшие волнения, которыми сопровождалось его вступление на престол, и краткое заигрывание с Сицилией привели к тому, что все эти приготовления не получили дальнейшего развития. Но в конце 1144 г. Мануил вернулся к этой мысли. Конрад со своей стороны проявил воодушевление. Такой брак, писал он, будет залогом «постоянного союза и прочной дружбы»; сам он станет «другом друзей императора и врагом его врагов» — он не называл имен, но Мануилу было нетрудно заполнить пробел — и при малейшем покушении на права Мануила он лично придет на помощь, имея за собой всю мощь Германии.

Итак, соглашение состоялось. Берта, которая жила последние четыре года в забвении в Константинополе, вновь появилась на публике, сменила свое грубое франкское имя на более благозвучное греческое — Ирина, а в январе 1146 г. вышла замуж за императора. Он мог бы стать для нее прекрасным мужем. Молодой, талантливый, прославившийся своей красотой, он отличался веселым нравом и очарованием, особенно заметными по сравнению с принципиальной суровостью его отца. Находился ли он во дворце Блакерны или в охотничьих домиках, где Мануил проводил много времени, любой предлог годился для празднования; а визит чужеземных правителей — особенно с Запада — был поводом для длительных и изысканных торжеств. В отличие от старшего поколения византийцев Мануил постоянно общался с франками из латинских королевств в Палестине и искренне восхищался их порядками и обычаями. Он устраивал в Константинополе рыцарские турниры и, будучи превосходным наездником, сам принимал в них участие, чем, наверное, шокировал многих из своих более старомодных подданных. Но Мануил не был легкомысленным. Когда он участвовал в военных действиях, вся его внешняя фривольность исчезала, он проявил себя блестящим воином, неутомимым и решительным. «На войне, — пишет Гиббон, — он словно бы не ведал о мирной жизни, в мирные дни — казался неспособным к войне». Умелый дипломат, он также обладал воображением и твердостью прирожденного государственного деятеля. И все же, при всем этом, он оставался типичным византийским мыслителем, который больше всего любил теологические споры самого умозрительного свойства; а его искусство как врача признал, как мы вскоре увидим, сам Конрад Гогенштауфен.

Но Берта ему никогда особенно не нравилась. Как объясняет греческий историк Никита Хониат: «Его жена, принцесса из Германии, больше заботилась об украшении своей души, а не своего тела; отвергая пудру и краску и предоставив пустым женщинам все украшения, созданные человеческими руками, она признавала только серьезную красоту, которая происходит от блеска добродетели. Поэтому императора, который был очень молод, она не привлекала и он не хранил ей верности, как ему подобало; тем не менее он воздавал ей большие почести, предоставил самый высокий трон, многочисленную свиту и все, что вызывало уважение и благоговение у народа. Он также вступил в позорную связь со своей племянницей, что оставило пятно на его репутации».[45]

Не зря король Рожер создал за долгие годы мощную сеть соглядатаев и прислужников в чужеземных странах, что сделало его самым осведомленным правителем в западном мире. Ему постоянно сообщали обо всех событиях, происходивших в Германии и Константинополе — и, по всей вероятности, в других местах, — и он следил за ними со все возрастающим интересом. Ему хватило бед со старым Лотарем, а теперь у него оказалось два врага вместо одного, оба славились умением и храбростью в бою, и оба находились в расцвете сил. Конраду было пятьдесят три — всего на два года больше, чем самому Рожеру, а Мануилу — двадцать с небольшим. Следовало иметь в виду также византийский флот и возможность прямого нападения на Сицилию. Если это произойдет, может ли он положиться на верность своих греческих подданных?

Рожер давно видел подобную опасность. Для того чтобы ее избежать, он много лет посылал крупные суммы Вельфам в Германии, зная, что лучший способ отвлечь Конрада от военных авантюр в чужих землях — это обеспечить ему достаточно хлопот в его собственных. Другой частью плана являлся брачный союз с Византией. Обе меры не сработали. У него больше не осталось дипломатического оружия, с помощью которого он мог бы удержать двух решительных императоров от воплощения их намерений. Война казалась неизбежной, победа, по крайней мере, маловероятной.

Он не мог знать в конце 1146 г., что спасение его уже явилось ранее — и этим спасением стало, как ни странно, величайшее несчастье христианского мира и другое, еще большее бедствие, к которому оно привело. Первым было падение Эдессы. Другим — Второй крестовый поход.

Глава 7

Второй крестовый поход

Жил тогда в Сицилии некий мусульманин, который превосходил всех ученостью и богатством. Король очень ему благоволил и выказывал ему уважение, всегда ставя его выше священников и монахов, живших при дворе, так что местные христиане обвиняли его в том, что он в глубине души сам — мусульманин. Однажды, когда король сидел в бельведере и смотрел на море, появился небольшой корабль. Те, кто на кем находился, принесли весть, что сицилийские войска вторглись в мусульманские земли, захватили много добычи и убили нескольких человек — словом, весьма преуспели. Тот мусульманин сидел тогда рядом с королем и, казалось, спал. Король сказал: «Эй! Ты что, не слышал, что нам сейчас рассказали?» Мусульманин ответил: «Нет». Король повторил сказанное и спросил: «Так где же был Мухаммед, когда эти земли и их жители страдали от такого обращения?» Мусульманин ответил: «Он оставил их, чтобы присутствовать при взятии Эдессы. Правоверные только что захватили этот город». При этих словах присутствовавшие там франки начали смеяться, но король сказал: «Не смейтесь, ибо, Бог свидетель, этот человек никогда не лжет».

Ибн аль-Атир

В первые годы христианской эры царь Эдессы Абгар V заболел проказой. Услышав о чудесах, творившихся в Палестине, он написал письмо Иисусу Христу, прося его прибыть в Эдессу и вылечить его. Иисус отказался, но пообещал прислать одного из своих учеников, чтобы он вылечил царя и проповедовал Евангелие среди его подданных. К этому ответу, согласно некоторым авторитетным источникам, он приложил собственное изображение, чудесным образом отпечатавшееся на холсте. Позже, исполнив свое обещание, он через святого Фому отправил в Эдессу Фаддея, одного из Семидесяти, который, ко всеобщему удовольствию, исполнил обе возложенные на него задачи.

Такова легенда, рассказанная Евсевием и другими авторами; и, как доказательство ее правдивости, пергамент с письмом Спасителя, написанным им собственноручно на сирийском языке, долго был выставлен для всеобщего обозрения в соборе Эдессы.[46] Теперь мы знаем, что в действительности христианство достигло города не раньше конца II в.; но в середине XII столетия у Эдессы имелись другие, более убедительные основания, чтобы претендовать на статус священного места. В ней располагалось самое первое из известных нам церковных зданий; именно в Эдессе был сделан первый перевод на иностранный язык — опять же сирийский — греческого Нового Завета; а один из ее более поздних царей, Абгар IX, как говорит предание, первый из царствующих монархов принял крещение.

В более близкое время также графство Эдесское стало первым государством крестоносцев, основанным в Леванте. Это произошло в 1098 г., после того как Балдуин Бульонский покинул основную армию крестоносцев и двинулся маршем на восток, чтобы основать собственное княжество на берегах Евфрата. Он оставался в Эдессе недолго; двумя годами позже он наследовал своему брату как король Иерусалима — ив этот недолгий и беспокойный период в конце своей жизни стал отчимом Рожера Сицилийского.[47] Но Эдесса оставалась полунезависимым государством — под формальным сюзеренитетом Иерусалима — до тех пор, пока после двадцатипятидневной осады она не пала в канун Рождества 1144 г. перед арабской армией под командованием Имад ад-Дина Занги, атабека Мосула.

Весть о захвате Эдессы ужаснула христианскую Европу. Народам, видевшим в успехе Первого крестового похода явный знак Божественного благоволения, пришлось усомниться в этих утешительных суждениях. Прошло менее чем полстолетия, и крест вновь уступил место полумесяцу. Как это произошло? Не есть ли это проявление гнева Божия? Путешественники, возвращавшиеся с Востока, иногда рассказывали о повальном разложении франков за морем. Не могло ли быть так, что они более не считались достойными охранять святые места от неверных под знаменем своего Искупителя? Сами крестоносцы, давно жившие среди этих святынь, воспринимали случившееся более рационально. Для них Эдес-са являлась жизненно важным буферным государством, защищавшим княжества Антиохию и Триполи — а через них и само Иерусалимское королевство — от данишмендидов и других воинственных тюркских племен севера. К счастью, эти племена никогда не могли объединиться, как и арабские племена за восточными горами; но Занги, честолюбивый политик и блестящий военачальник, уже начал собирать их вокруг себя, мечтая о том дне, когда он, признанный защитник ислама, очистит Азию от христианских захватчиков.

Что бы франки ни думали о своих духовных достоинствах, в военном отношении они, очевидно, были слабы. Первая великая волна крестоносного рвения, на гребне которой в 1099 г. был триумфально взят Иерусалим, теперь спала. Приток свежих сил из Европы практически прекратился; многие паломники по старинке не брали с собой оружия, и даже тем, кто прибывал с готовностью пустить в ход меч, одной летней кампании обычно оказывалось более чем достаточно. Постоянная действующая армия — если ее можно так назвать — состояла из членов двух военных орденов — госпитальеров и тамплиеров; но они одни не могли выстоять против объединенных сил Занги. Подкрепление требовалось отчаянно; папа должен был объявить новый Крестовый поход.

Хотя Эдесса пала примерно за восемь недель до смерти папы Луция, его преемник Евгений III находился на престоле уже более шести месяцев, когда получил официальные известия о случившейся беде. Специальное посольство, которое их доставило — вместе со срочным призывом о помощи, — нашло папу в Витербо.[48] Понтификат Евгения начался не слишком удачно. Его избрание, состоявшееся на безопасной территории Франджипани сразу после смерти несчастного Луция, прошло достаточно гладко; но, когда он попытался проехать из Латерана в собор Святого Петра для совершения необходимых церемоний, горожане преградили ему путь, и через три дня он бежал из Рима.

Поспешность его бегства никого не удивила; удивлял скорее тот факт, что его вообще избрали папой. Бывший монах риз Клерво и ученик святого Бернара, Евгений был простодушен, мягок и застенчив — вовсе, как думали люди, не того сорта человек, которого следует выбирать в папы. Даже сам Бернар, услышав об избрании Евгения, остался недоволен. Известие о том, что впервые цистерцианец займет престол святого Петра, должно было бы его порадовать, но вместо этого, явно раздраженный возвышением одного из его «детей» через его голову, он не скрывал своего неодобрительного отношения к случившемуся. В письме, адресованном всей папской курии, он писал:

«Прости вас Бог за то, что вы сделали!.. Вы превратили последнего в первого, и — узрите! — его новое положение опаснее прежнего… По какой причине или по чьему совету, когда верховный понтифик умер, поспешили вы к простецу, отыскали его в его убежище, вырвали у него из рук топор, кирку или мотыгу и возвели его на престол?»[49] С Евгением он был столь же откровенен: «Так перст Божий поднял бедняка из праха и вознес нищего из навозной кучи, чтобы он мог сидеть с князьями и наследовать престол славы».[50]

Этот набор метафор не кажется удачным, и тот факт, что новый папа не возмутился, говорит о мягкости характера и терпении Евгения. Но Бернар являлся, в конце концов, его духовным отцом, а кроме того, Евгений не был Урбаном II и не имел ни напористости, ни личного обаяния, чтобы организовать Крестовый поход в одиночку. При всех условиях, события в Риме не позволяли ему пересечь Альпы, и, как он сам это выражал, протрубить в небесные трубы Евангелия во Франции. В предстоящие месяцы он особенно нуждался в своем давнем наставнике.

Когда папа Евгений перебирал в уме государей Запада, он, вероятно, увидел только одного подходящего кандидата на роль предводителя нового Крестового похода. В идеале эта честь должна была принадлежать императору Запада, но Конрад — все еще король, ожидающий своей имперской коронации, — по-прежнему оставался связан по рукам и ногам собственными трудностями в Германии. Если они каким-то образом разрешатся, его явно будет больше занимать улаживание итальянских вопросов, нежели авантюры на Востоке. Стефан Английский уже шесть лет вел гражданскую войну. Кандидатура Рожера Сицилийского по множеству причин не рассматривалась. Выбор с неизбежностью пал на Людовика VII Французского.

Людовик ничего лучшего и не желал. Он был пилигримом по натуре. Хотя ему было только двадцать четыре года, вокруг него витала аура сурового благочестия, из-за которой он казался старше своих лет и до безумия раздражал свою красивую и очень жизнерадостную молодую жену Элеонору Ак-витанскую. На нем лежала обязанность отправиться в Крестовый поход во исполнение обета, данного его старшим братом Филиппом, погибшим за несколько лет до этого в результате несчастного случая во время верховой езды. Более того, его душа страдала. В 1143 г. во время войны с Теобальдом, графом Шампаньским, его войска подожгли небольшой город Витри — ныне Витри-ан-Франсуа — на Марне; и его обитатели, более тысячи мужчин, женщин и детей, сгорели заживо в церкви, где они прятались. Людовик видел, как загорелась церковь, но не мог этому помешать. Память об этом дне терзала его до сих пор. Ответственность, как он думал, лежала на нем; и, только отправившись в Крестовый поход, участникам которого давалось полное отпущение всех грехов, он мог искупить вину.

На Рождество 1145 г. Людовик сообщил главным вассалам своем решении принять крест и призвал их последовать его имеру. Одо из Дёйля рассказывает, что «весь облик короля учал такое благочестивое рвение и такое презрение к зем-удовольствиям и преходящей славе, что сама его личность лась аргументом более убедительным, чем все его речи», днако этот аргумент оказался недостаточно весомым. Реакция алов разочаровала короля. У них имелись собственные обя-ости дома, с которыми следовало считаться. Кроме того, дя по рассказам, которые они слышали о жизни за морем, их ные соотечественники, возможно, сами навлекли на себя есчастье. Не лучше ли позволить им самим потрудиться для собственного спасения? Практичный церковник, аббат Сугерий из Сен-Дени, бывший наставник короля, тоже высказался про-предложения Людовика. Но тот уже принял решение. Если он не может наполнить сердца и мысли своих вассалов кре-стоносным пылом, надо найти кого-то, кому удастся это сде-лать. Он написал папе, что принимает его приглашение, а затем, разумеется, послал за аббатом из Клерво.

Бернар, который всегда проявлял горячий интерес к делам Святой земли, принял эту просьбу близко к сердцу, хотя усталость и подорванное здоровье и вынуждали его искать покоя и отдохновения в собственном аббатстве, он откликнулся на призыв с тем лихорадочным жаром, который сделал его на четверть века главным духовным авторитетом в христианском мире. Он охотно согласился организовать Крестовый поход во Франции и обратиться к собранию, которое король созовет на следующую Пасху в Везеле.

Сразу же магия его имени начала работать, и к назначенному дню мужчины и женщины из всех уголков Франции съехались в маленький городок. Поскольку кафедральный собор не мог вместить всех, на склоне холма спешно возвели большой деревянный помост. (Он простоял до 1789 г., когда его разрушили революционеры.) Отсюда утром Вербного воскресенья, 31 марта 1146 г., Бернар обратился к большому количеству собравшихся с одной из самых судьбоносных своих речей. Его тело, пишет Одо, было столь хрупким, что казалось, на нем уже лежала печать смерти. Рядом с ним стоял король, уже поместивший на грудь крест, который папаприслал ему, узнав о его решении. Они вдвоем поднялись ни помост, и Бернар начал говорить.

Текст увещевания, которое он произнес, не дошел до нас; но в случае Бернара воздействие на слушателей оказывала скорее манера говорить, чем сами слова. Все, что мы знаем, — его голос разносился над лугом, «как звук небесного органа», и по мере того, как он говорил, толпа, вначале молчаливая, начала кричать, требуя крестов для себя. Их связки, завернутые в грубую ткань, уже были приготовлены, а когда запас кончился, аббат сбросил собственное одеяние и начал рвать его на лоскуты, чтобы сделать новые. Другие последовали его примеру, и Бернар со своими помощниками шили, пока не опустилась ночь.

Среди новоиспеченных крестоносцев были мужчины и женщины[51] из всех слоев общества — в том числе многие вассалы, которых Людовику не удалось пробудить от апатии всего три месяца назад. Вся Франция, казалось, заразилась духом Бернара; и он мог с понятной гордостью — и забыв прежнее возмущение — писать папе Евгению:

«Вы приказали, а я подчинился… Я провозгласил и говорил; и теперь число их (крестоносцев) умножилось неизмеримо. Города и замки опустели, и семь женщин с трудом могут найти одного мужчину, столь много оказалось вдов, чьи мужья еще живы».

Это было воистину замечательное достижение. Никто более в Европе не сумел бы такого совершить. И все же, как показало дальнейшее развитие событий, Бернару лучше было этого не делать.

Успех в Везеле подействовал на святого Бернара возбуждающе. Он больше не думал о возвращении в Клерво. Вместо этого он отправился через Бургундию, Лотарингию и Фландрию в Германию, призывая к Крестовому походу в переполненных церквях на всем пути своего следования. Его логика, как всегда Прямолинейная, временами казалась пугающей. В письме к немецкому духовенству он заявлял:

«Если Господь обращается к столь ничтожным червям, как вы, ради защиты своего наследия, не думайте, что Его длань стала короче или утратила силу… Разве не есть это самое прямое и ясное указание Всевышнего, что Он дозволяет убийцам, обольстителям, прелюбодеям, лжесвидетелям и другим преступникам послужить Ему ради их собственного спасения?»

К осени вся Германия тоже горела воодушевлением; и даже Конрад, который вначале твердо отказался принимать какое-либо участие в Крестовом походе, раскаялся после рождественского порицания со стороны Бернара и согласился принять крест.[52]

Папа Евгений воспринял эту последнюю новость с некоторой тревогой. Не в первый раз аббат из Клерво превысил свои полномочия. Ему было поручено проповедовать Крестовый поход во Франции; насчет Германии ничего не говорилось. Немцы и французы не ладили — они постоянно ссорились, — а их неизбежная борьба за главенство легко могла погубить все предприятие. Кроме того, Конрад требовался папе в Италии; как еще он мог вернуться в Рим? Но теперь папа не мог ничего изменить. Обеты были приняты. Едва ли стоило расхолаживать будущих крестоносцев до того, как войска хотя бы выступят.

Во Франции тем временем Людовик VII вовсю занимался приготовлениями. Он уже отправил письма Мануилу Комнину и Рожеру Сицилийскому, чтобы заручиться их поддержкой. Мануила, как бы ему ни нравились отдельные представители Запада и западный образ жизни, перспектива прохода через его империю недисциплинированных франкских армий совершенно не радовала. Он знал о проблемах, которые Первый крестовый поход создал его деду пятьдесят лет назад, — вторжение в Константинополь орд латинских головорезов и варваров, каждый из которых ожидал, что визан тийцы поселят, накормят и даже оденут его, причем бесплатно; высокомерие их предводителей, отказывавшихся приносить императору присягу засвои новые восточные владения, что во многих случаях означало просто замену одних враждебных соседей другими. Конечно, данишмендиды доставляли ему как раз сейчас много хлопот; и если предположить, что новая волна крестоносцев поведет себя лучше своих предшественников, то их присутствие могло обернуться благом для Византии; однако Мануил в этом сомневался. Его ответ Людовику был настолько прохладным, насколько мог быть, чтобы не показаться обидным. Он предоставит еду и прочие припасы крестоносной армии, но все следует оплатить. Кроме того, предводители войска должны, проходя через территории империи, принести ему присягу на верность.

Обращаясь к королю Сицилии, Людовик ощущал себя несколько неловко. Сам он формально признал Рожера в 1140 г. и не ссорился с ним; но он знал, что два императора не разделяли его симпатий к сицилийскому властителю. То же было справедливо и в отношении христианских правителей Востока. Рожер не только претендовал на Антиохийское княжество и даже покушался на его реального правителя, Раймона из Пуатье, который — для усложнения ситуации — являлся дядей юной французской королевы Элеоноры; еще имелся такой неприятный факт, что по условиям брака его матери с королем Балдуином, в случае отсутствия прямого наследника, корона Иерусалима переходила к нему. Договор позднее объявили недействительным, и Балдуин, растратив деньги Аделаиды, бесцеремонно отправил ее на корабле обратно в Палермо. Этого оскорбления ее сын никогда не забывал, и отношения между Сицилией и государствами крестоносцев складывались плохо. Людовик знал, что Рожера никогда не примут с распростертыми объятиями за морем, и сомневался, что тот согласится туда отправиться — разве что в качестве завоевателя.

Однако Рожер стал теперь признанным хозяином Средиземноморья — его позиции еще укрепились летом 1146 г., когда он, захватив ливийский город Триполи, фактически поставил барьер посреди Средиземного моря. Больше ни один корабль не мог пройти из одного его конца в другой без согласия Рожера. Таким образом, для успеха Второго крестового похода благорасположение короля Сицилии было осо-, бенно важно; оставалась только надежда, что он избавит всех от лишних хлопот и не станет настаивать на личном участии в экспедиции. На первый вопрос Людовик вскоре получил обнадеживающий ответ. Рожер не только заявил о своих сим-патиях к крестоносцам; он обещал предоставить в их распоряжение корабли и припасы и вдобавок пополнить их ряды большим отрядом сицилийских воинов. По второму пункту, однако, его позиция казалась менее удовлетворительной; в случае, если его предложение примут, он сам или один из его сыновей охотно поведет сицилийскую армию в Палестину.

Как и большинство дипломатических заявлений короля, этот ответ был насквозь фальшивым. Рожер являлся противником Второго крестового похода, как его отец являлся противником Первого. Многие прославленные и влиятельные его подданные были мусульманами: он понимал их, говорил на их языке, и они нравились ему, как можно подозревать, значительно больше, чем французы или немцы. Кроме того, он ненавидел франков Леванта. Терпимость стала основополагающим принципом в его королевстве; почему же он поддержал движение, которое взывало к противоположному, рискуя вызвать недовольство среди значительной части собственных подданных?

В действительности он не собирался принимать на себя крест; в любом случае его путь лежал не дальше Антиохии. Для него Крестовый поход означал только две вещи — возможность отвлечь двух императоров от атаки на Сицилию и надежду на расширение своего влияния на Востоке. Но обе эти цели могли быть достигнуты, если он заручится дружбой или поддержкой со стороны короля Франции, а для этого просто доброжелательного нейтралитета оказывалось недостаточно. Ситуация требовала хоть какого-то проявления энтузиазма, выраженного в такой форме, что первоначальная линия поведения могла быть в любой момент изменена, усилия — направлены на другие цели, а оружие — обращено против заморских государств или, если потребуется, против самого Константинополя.

Однако когда послы Рожера официально довели до всеобщего сведения его предложения на предварительном совеща-нии крестоносцев в Этампе в начале 1147 г., король Людовик вежливо отказался. Его союзник Конрад так или иначе решил двигаться по суше; даже если бы это было не так, предложение сицилийцев казалось непрактичным. Флот Ро-жера, как он ни был велик, не мог взять на борт сразу все войска крестоносцев. Пойти на этот вариант означало разделить армию, отдав половину ее на милость монарха, известного своим коварством, который в сходных обстоятельствах попытался захватить в плен родного дядю королевы, и предоставить другой половине следовать долгой дорогой через Анатолию, самый опасный участок на всем пути. Эти опасения были вполне оправданны; и, хотя отказ Людовика привел к тому, что Рожер полностью устранился от всякого активного участия в Крестовом походе, решение французского короля, вероятно, было мудрым.

Нелицеприятное письмо святого Бернара к немецкому духовенству, процитированное ранее в этой главе, оказалось даже более близким к истине, чем он предполагал. Из-за того что участникам Крестовых походов обещалось полное отпущение грехов, армии крестоносцев в Средние века справедливо пользовались еще более дурной славой, чем другие войска; и германская армия, насчитывавшая примерно двадцать тысяч человек, которые выступили из Ратисбона в конце мая 1147 г., по-видимому, состояла большей частью из изгоев — начиная с религиозных фанатиков и кончая бездельниками и неудачниками всех сортов и преступниками, скрывающимися от суда. Вступив в земли Византии, они немедленно начали мародерствовать, насилуя, грабя и даже убивая, смотря по настроению. Сами предводители показывали плохой пример; в Адрианополе, ныне Эдирне — племянник Конрада и заместитель командующего, молодой герцог Фридрих Швабский (вошедший в историю под своим обретенным позднее прозвищем Барбаросса), в ответ на нападение местных разбойников сжег монастырь и перебил ни в чем не повинных монахов. Все чаще случались стычки между крестоносцами и византийским военным эскортом, который Мануил послал, чтобы наблюдать за ними, и в середине сентября, когда армия наконец остановилась под стенами Константинополя — Конрад с возмущением отверг требование императора обойти столицу и следовать через Геллеспонт в Азию, — отношения между немцами и греками были хуже некуда.

Едва жители областей, по которым прошла германская армия, успели прийти в себя, появилось французское войско. Оно было несколько меньше, чем немецкое, и в целом более пристойно. Дисциплина соблюдалась лучше, а присутствие многих знатных дам — включая саму королеву Элеонору, — сопровождавших своих мужей, без сомнения, оказывало уми-творяюшее влияние. Однако даже их продвижение не обошлосъ без неприятностей. Балканские крестьяне проявляли по отношению к ним откровенную враждебность — вполне понятную, учитывая все то, что они перенесли от немцев месяцем раньше, — и назначали безумные цены за то небольшое количество еды, которое еще оставалось для продажи. Недоверие вскоре стало взаимным и привело к взаимному надувательству. В результате задолго до того, как они достигли Константинополя, французы начали негодовать в равной мере на немцев и греков; а прибыв 4 октября в город, они с возмущением узнали, что император Мануил именно сейчас заключил перемирие с турками.

Хотя Людовик с этим не согласился бы, решение Мануила было разумным. Присутствие французской и германской армий у самых ворот столицы представляло собой более серьезную и непосредственную опасность, чем турки в Азии. Император знал, что в обоих лагерях имеются экстремисты, настаивающие на объединенной атаке западных войск на Константинополь; и действительно, спустя всего несколько дней родич святого Бернара Годфрид, епископ Лангрский, «с отнюдь не подобающей христианину нетерпимостью монаха из Клерво»[53] официально предложил эту меру королю. Только сознательно распространяя слухи об огромной армии турок, собравшейся в Анатолии, и намекая на то, что франки, если они не поторопятся миновать враждебную территорию, возможно, вообще не сумеют это сделать, Мануил ухитрился спасти ситуацию. Угождая Людовику, занимая его обычной чередой пиров и торжеств, он прилагал все усилия, чтобы отправить короля и его армию в Азию как можно скорее.

Когда император прощался со своими незваными гостями и наблюдал, как ладьи, тяжело нагруженные людьми и животными, скользят через Босфор, он яснее многих предвидел опасности, ожидающие франков на втором этапе их путешествия. Он сам только недавно вернулся из военного похода в Анатолию; хотя рассказы об ордах турок были преувеличением, он теперь воочию видел крестоносцев и наверняка понимал, что их неорганизованная армия, которой недоставало и морали, и дисциплины, имеет мало шансов выстоять против атаки сельджукской кавалерии. Он дал им провизию и проводников, предупредил их о возможных проблемах с водой и посоветовал им не идти напрямик через внутренние земли, но держаться берега, который по-прежнему контролировали византийцы. Больше он ничего не мог сделать. Если после всех этих предупреждений крестоносцы упрямо полезут на рожон, они будут сами виноваты. Он, со своей стороны, станет их оплакивать, но не безутешно.

Не прошло и нескольких дней после прощания, как Мануил получил две вести из разных мест. Первое известие, доставленное из Малой Азии, гласило, что германская армия попала в турецкую засаду у Дорилея и почти вся погибла. Сам Конрад спасся и отправился навстречу французам в Никею, но девять десятых его людей лежали теперь мертвыми среди остатков лагеря.

Вторая новость состояла в том, что флот короля Рожера Сицилийского в этот самый момент выступил в поход против Византийской империи.

Одна из вечных трудностей, которые встают перед любым историком, занимающимся Средневековьем, связана с тем, что хронисты, на чьи труды он может опираться, редко обладают аналитическим складом ума. Они обычно излагают факты — с различной степенью точности — достаточно ясно.

Но вопроса о причинах и мотивах они, как правило, вовсе не касаются; между тем в некоторых случаях нам бы очень хотелось получить какое-то объяснение. В частности, насколько серьезными были намерения Рожера, когда он напал на Византию в 1147 г.?

Некоторые авторитеты утверждают, что они были действительно серьезными — что экспедиция приурочивалась к прибытию французов в Константинополь и что изначально План Рожера состоял в том, что французы и сицилийцы вместе свергнут императора и захватят столицы. Они даже предполагают, что Мануил предвидел такой поворот событий и именно поэтому настаивал, чтобы франки поклялись ему в верности, прежде чем он впустит их в свои владения. Это занимательная теория, но мало на чем основанная, кроме поведения епископа Лангрского — при этом даже он не упоминал, насколько мы можем судить, о возможной помощи сицилийцев. Даже если бы Людовик принял изначальное предложение Рожера, обещавшего предоставить корабли для него и его армии, мыслимо ли, чтобы Рожер уговорил его предпринять совместную атаку на Константинополь прежде, чем идти в Палестину, как венецианцы — к их вечному стыду — уговорили франков, участников Четвертого крестового похода, пятьюдесятью семью годами позже? Безусловно, нет. Людовик не ссорился с Византией; он дал обет отправиться в Крестовый поход и, вероятно, страстно сопротивлялся бы любым попыткам короля Сицилии отвлечь его от цели.

Если рассматривать действия Рожера в контексте предыдущих и последующих событий, они выглядят совершенно иначе. Он был государственным деятелем, а не авантюристом. Если бы он обдумывал совместную операцию с французами, он бы, без сомнения, предварительно удостоверился в том, что они поддерживают его идею. В сложившихся обстоятельствах у него не было оснований верить, что Людовик вообще ему поможет; его посланцы нашли весьма холодный прием в Этампе прошлой весной. Если бы сицилийский флот появился в Константинополе, пока французы там находились, те, с большей вероятностью, заключили бы союз с греками против сицилийцев.

Но в данном случае сицилийцев вообще не интересовала столица. Флот под командованием Георгия Антиохийского отплыл из Отранто и направился прямо через Адриатику на Корфу. Остров сдался без боя; Никита Хониат сообщает, что жители, недовольные византийскими налогами и очарованные медовыми речами греко-сицилийского адмирала, приветствовали нормандцев как освободителей и добровольно позволили оставить на острове гарнизон из тысячи человек.[54] Затем, повернув на юг, корабли обогнули Пелопоннес, оставили военные подразделения на стратегических позициях и отправились к восточному побережью Эвбеи. В этом месте Георгий, кажется, решил, что зашел достаточно далеко. Он повернул назад, нанес молниеносный удар по Афинам,[55] а затем, достигнув Ионических островов, вновь направился на восток в сторону Коринфского залива, грабя по пути прибрежные города. Он продвигался вперед, как пишет Никита Хониат, «словно морское чудовище, заглатывающее все на своем пути».

Один из отрядов, которые Георгий высаживал на берег, добрался до Фив, центра византийского шелкового производства. Добыча оказалась немалой. Запасы камчатного полотна и тюки парчи были доставлены на берег и погружены на сицилийские суда. Но адмирал этим не ограничился. Многих женщин-работниц (почти наверняка евреек), сведущих в премудростях разведения тутового шелкопряда и его использования, также согнали на корабли.[56] Им тоже могли порадоваться в Палермо. Из Фив налетчики отправились в Коринф, где — хотя горожане знали об их прибытии и спрятались в цитадели, захватив все ценное, — краткая осада дала желаемые результаты. Сицилийцы разграбили город, захватили мощи святого Феодора, после чего с триумфом возвратились через Корфу на Сицилию.

«К тому времени, — пишет Никита, — сицилийские суда были так нагружены добычей, что более походили на купеческие, нежели на пиратские, каковыми в действительности являлись».[57] Он абсолютно прав. Фивы, Афины и Коринф являлись богатейшими городами Греции. Действия сицилийцев были чистой воды пиратством. Но не только. Так же как Георгий совершил рейд вдоль североафриканских берегов не столько ради собственно грабежа, сколько для того, чтобы обеспечить Сицилии контроль над проливами Средиземноморья, так и его первая греческая экспедиция, которая нанесла точно рассчитанный и продуманный удар по западным окраинам Византийской империи, преследовала конкретные политические и стратегические цели. Второй крестовый поход, как Рожер понимал, избавил Сицилию навсегда от угрозы со стороны обеих империй; он только отсрочил нападение, предоставив ему пару лет форы, чтобы приготовиться к защите. Захватив Корфу и ряд других тщательно выбранных укрепленных пунктов на территории Греции, Рожер лишил Византию основного плацдарма, с которого она могла атаковать южную Италию.

В этом, безусловно, и состояла истинная цель экспедиции. Но если из нее можно было извлечь определенные дополнительные выгоды — тем лучше. Мастерицы, знакомые с секретами изготовления шелка, оказались хорошей наградой. Иногда утверждается, что именно благодаря им возникли прославленные шелковые фабрики в Палермо. Эта теория преувеличивает их заслуги — хотя они могли принести с собой некоторые новые технологии. Еще со времен Омейядов во всех главных исламских государствах Востока и Запада, как и в Константинополе, мастерские по изготовлению шелка размещались во дворце или рядом с ним, чтобы ткать одеяния для придворных церемоний.[58] Сицилия не была исключением, и шелковое производство в Палермо процветало уже при арабах, на языке которых получили название королевские мастерские — «тираз», Другой давно установившийся мусульманский обычай, однако, требовал, чтобы дамы из «тираза», когда не сидели за станками, оказывали более интимные услуги мужской части королевского двора. Эту традицию нормандцы, как всегда эклектичные, также восприняли с восторгом, и вскоре «тираз» превратился в полезное, хотя весьма призрачное прикрытие для королевского гарема. Когда мы читаем о том, как Георгий Антиохийский захватил несчастных фиванок, невольно задумываешься, какое из двух возможных предназначений он имел в виду.

Известия о сицилийских грабежах в Греции привели Мануила в ярость. Что бы сам он ни думал о Крестовом походе, тот факт, что так называемое христианское государство сознательно воспользовалось им для нападения на его империю, вызывал у него глубочайшее негодование; а сообщение о том, что возглавлял поход грек-ренегат, едва ли могло умерить его гнев. Сто лет назад Апулия была богатой провинцией Византийской империи; теперь она стала гнездом пиратов, источником неспровоцированной агрессии со стороны врагов. С подобной ситуацией трудно было смириться. Рожера, «этого дракона, угрожающего извержением пламени своего гнева коварнее, чем кратер Этны… этого общего врага всех христиан, незаконно завладевшего Сицилией», следовало изгнать из Средиземноморья навсегда. Западный император пытался это сделать, но потерпел поражение. Теперь пришел черед Византии. Мануил верил, что, получив соответствующую помощь и обеспечив себе свободу действий, он сможет преуспеть. К счастью, армии крестоносцев ушли. Он сам заключил перемирие с турками весной 1147 г., которое теперь подтвердил и расширил. Каждого воина и моряка империи следовало использовать для воплощения великого замысла, который родился в голове императора и мог стать главным достижением его жизни, — возвращения Сицилиии южной Италии под власть Византии.

Далее требовалось найти подходящих союзников. Поскольку на Германию и Францию рассчитывать не приходилось, мысли Мануила обратились к Венеции. Венецианцев, как он хорошо знал, давно тревожила растущая морская мощь Сицилии; они охотно присоединились к делегации, которую его отец — император Иоанн — направил двенадцать лет назад к Лотарю, чтобы обсудить антисицилийский союз. С тех пор их беспокойство еще усилилось, и на то имелись причины. Они не являлись более хозяевами Средиземноморья; и в то время как на базарах Палермо, Катании и Сиракуз царило оживление, Риальто начал медленно, но верно клониться к упадку. Если Рожер теперь закрепится на Корфу и на берегах Эпира, он получит контроль над Адриатикой и венецианцы рискуют оказаться в сицилийской блокаде.

Они, конечно, немного поторговались; ни один венецианец никогда ничего не делал задаром. Но в марте 1148 г. в обмен на расширение торговых привилегий на Кипре, Родосе и в Константинополе Мануил получил то, что желал, — поддержку всего венецианского флота на шесть последующих месяцев. Тем временем император лихорадочно трудился над тем, чтобы привести собственные морские силы в состояние боевой готовности; его секретарь Иоанн Циннам оценивает численность флота в пятьсот галер и тысячу транспортных судов — достаточное количество для армии из двадцати или тридцати тысяч человек. Адмиралом император назначил своего свойственника, великого герцога Стефана Контостефана, а армию отдал под начало «великого доместика», турка по имени Аксуч, который пятьдесят лет назад ребенком был взят в плен и вырос в императорском дворце. Сам Мануил принял верховное командование.

К апрелю экспедиционные войска были готовы выступить в поход. Корабли, отремонтированные и нагруженные всем необходимым, стояли на якоре в Мраморном море; армия ждала только приказа. И в этот момент внезапно все пошло вкривь и вкось. Южнорусские племена, половцы или куманы, проникли через Дунай на византийскую территорию; венецианский флот задержался из-за внезапной смерти дожа; летние шторма сделали Восточное Средиземноморье практически непригодным для судоходства. Лишь осенью два флота встретились в южной Адриатике и объединенными усилия-ми начали блокаду Корфу. Сухопутная экспедиция все еще катастрофически откладывалась. К тому времени, когда он приструнил половцев, Мануил уже ясно понимал, что горы Пинд покроются снегом задолго до того, как он сможет провести армию через них. Оставив войска на зимних квартирах в Македонии, император отправился в Фессалонику, где его ждал важный гость. Конрад Гогенштауфен только что вернулся из Святой земли.

Второй крестовый поход потерпел постыдную неудачу. Конрад с теми немцами, которые остались в живых после бойни у Дорилея, дошел с французами до Эфеса, где армия остановилась, чтобы отпраздновать Рождество. Там он тяжело заболел. Оставив своих соотечественников, продолживших путь без него, Конрад вернулся выздоравливать в Константинополь и гостил в императорском дворце до марта 1148 г., после чего Мануил выделил ему несколько греческих кораблей, чтобы те доставили его в Палестину. Французам, хотя они и пострадали меньше немцев, изнурительный переход через Анатолию, во время которого они, в свою очередь, понесли потери от турок, также дорого обошелся. Это была ошибка самого Людовика, который проигнорировал совет Мануила держаться побережья, но король упорно объяснял всякую встречу с врагом беспечностью византийцев или их предательством или тем и другим и быстро взрастил в себе почти психопатическую неприязнь к грекам. В результате он со своими воинами и частью рыцарей, которых было возможно взять с собой, погрузился на корабль в Атталии, предоставив армии и паломникам пробиваться по суше, как смогут. Была поздняя весна, когда жалкие остатки огромного войска, которое с такой гордостью выступило в путь в прошлом году, добрались до Антиохии.

И это было только началом бедствий. Могучий Занги умер, но власть перешла к его еще более великому сыну Нур-ад-дину, чья крепость в Алеппо теперь стала центром мусульманского сопротивления франкам. Именно по Алеппо следовало нанести первый удар, и, когда Людовик прибыл в Антиохию, на него сразу же стал наседать князь Раймонд, требовавший, чтобы король немедленно атаковал город. Людовик отказался под тем предлогом, что должен сперва помолиться у Гроба Господня; после чего королева Элеонора, чьяпривязанность к мужу не возросла от опасностей и неудобств путешествия и чьи отношения с Раймондом, похоже, несколько вышли за пределы, обычно рекомендованные племяннице и дяде, объявила о своем намерении остаться в Антиохии и требовать развода. Она и Людовик были дальними родственниками; при заключении брака на данный факт закрыли глаза, но, будучи поставлен, этот вопрос мог вызвать немалозатруднений, и Элеонора это знала.

Людовик, который, при всей своей угрюмости, в критические моменты не терял присутствия духа, несмотря на протесты жены, насильно потащил ее в Иерусалим — хотя прежде так настроил против себя Раймонда, что тот отказался принимать какое-либо участие в Крестовом походе. Несомненно, он разрешил ситуацию с наименьшими возможными потерями, но подобный эпизод, да еще имевший место в такой момент, пагубно сказался на его репутации. Он и негодующая Элеонора прибыли в Иерусалим в мае, вскоре после Конрада; там их приняли со всеми подобающими церемониями королева Мелисенда и ее сын Балдуин III, которому к тому времени исполнилось восемнадцать лет. Французская правящая чета оставалась в городе примерно месяц, прежде чем отправиться на общий сбор всех крестоносцев, созванный 24 июня в Акре с целью обсудить план действий. Им не потребовалось много времени, чтобы прийти к решению: все силы должны быть брошены на захват Дамаска.

Почему они избрали именно Дамаск в качестве первой цели, мы не поймем никогда. Это было единственное влиятельное арабское государство во всем Леванте, враждовавшее с Нур-ад-дином; в качестве такового Дамаск мог и должен был стать бесценным союзником для франков. Нападая на него, они вынуждали его, против его воли, присоединиться к мусульманской конфедерации Нур-ад-дина и таким образом подготавливали собственное крушение. По прибытии они обнаружили, что стены Дамаска крепки, а защитники исполнены решимости. На второй день осаждавшие по еще одному из многих гибельных решений, столь характерных длявсего похода, перенесли лагерь к восточной части стены, гдене было ни тени, ни воды. Палестинские бароны, уже по ссорившиеся из-за города, который предстояло взять, утратили мужество и начали настаивать на отступлении. Ходили смутные слухи о подкупах и предательстве. Людовик и Конрад вначале изумились и возмутились, но вскоре сами осо знали суровую реальность. Продолжать осаду означало не толь ко предать Дамаск в руки Нур-ад-дина, но также, учитывая общий упадок боевого духа, почти неизбежное уничтожение всей крестоносной армии. 28 июля, всего через пять дней после начала кампании, они отдали приказ об отступлении. Нет в сирийской пустыне мест, более угнетающих душу, чем темно-серое, безликое нагромождение песка и базальта между Дамаском и Тиверией. Крестоносцы, отступавшие через эти земли в разгар африканского лета, под беспощадным солнцем, когда в лицо дул жгучий пустынный ветер, а по пятам скакали арабские конные лучники, наверное, пришли в полное отчаяние. Мертвые тела людей и коней лежали там, где они прошли. Это был конец. Войско крестоносцев понесло огромные потери — в людях и в материальных ресурсах. У крестоносцев не осталось ни воли, ни необходимых средств, чтобы продолжать. Но мучительней всего был стыд. Проведя в походе большую часть года, часто подвергаясь смертельной опасности, жестоко страдая от жажды, голода, болезней и резких перепадов температуры, эта некогда блистательная армия, претендовавшая на то, чтобы отстоять и пронести далее в мир идеалы христианского Запада, сдалась после четырех дней борьбы, не захватив ни пяди мусульманской земли. Этого унижения ни крестоносцы, ни их враги не забыли.

Но лично для Конрада позорный Второй крестовый поход имел один важный результат, столь же полезный, сколь и неожиданный. Германский король снискал глубокое уважение и привязанность у Мануила Комнина. Когда Конрад заболел в Эфесе в прошлое Рождество, император и его жена лично приплыли из Константинополя, забрали его и заботливо доставили в столицу; в течение следующих двух месяцев Мануил, который славился своим лекарским искусством, сам за ним ухаживал и лечил его, пока тот не поправился. Первый проход с армией через Константинополь не оставил у Конрада приятных воспоминаний; тем более он был тронут риемом, который ему оказали теперь. Император с его умом и обаянием был прекрасным, гостеприимным хозяином. Его немецкая жена доводилась сестрой жене самого Конрада. Когда больной поправился, Мануил воспользовался поводом, чтобы организовать великолепные скачки и торжества в его честь, а затем отправил его в Палестину с византийским эскортом, прибавив к этому две тысячи лошадей, полностью экипированных, из императорских конюшен. Неудивительно, что Конрад сожалел об отъезде и обещал Мануилу посеять его вновь на пути домой.

Итак, когда злополучный поход остался в прошлом, два монарха вновь встретились в Фессалонике, и Мануил проводил Конрада еще на одну зиму в Константинополь. Их дружба осталась нерушимой после шестимесячной разлуки, а Рождество ознаменовалось дальнейшим сближением двух императорских домов: с необыкновенной пышностью и обычными роскошными празднествами племянница Мануила Феодора была выдана замуж за брата Конрада Генриха Австрийского.[59] В тот год, однако, имелось, помимо всего прочего, много серьезных политических проблем, которые следовало обсудить, и самой животрепещущей из них был Рожер Сицилийский. Византийцы уже вели с ним войну; их флот в данный момент блокировал Корфу, а армия готовилась, как только сойдет снег, пересечь Пинд. Конрад пока не враждовал в открытую с Сицилией, но не возражал против того, чтобы начать военные действия. Мануил и Конрад сговорились быстро и в первые дни 1149 г. заключили официальное соглашение, согласно которому два правителя должны были предпринять атаку на короля Сицилии в течение этого года. Только если один из участников тяжело заболеет или столкнется с непосредственной угрозой потери трона, предприятие откладывается; но даже в этом случае оно не отменяется, а просто будет перенесено. В соглашении оговаривалось также будущее Апулии и Калабрии после того, как они будут вырваны из лап Рожера. Обе империи в прошлом претендовали на эти территории, и поэтому Мануил и Конрад постарались избежать последующих ссор при разделе добычи. Достигнутый компромисс делает честь обоим. Обе области Конрад передавал Византии как запоздалое приданое его свояченицы Берты, ныне императрицы Ирины.

После того как планы на будущее были выработаны, ничто не задерживало новоиспеченных союзников в Константинополе. В начале февраля они уехали — Конрад в Германию для приготовлений к новой итальянской экспедиции, Мануил — к армии и упрямому Корфу, откуда в последнее время поступали неутешительные донесения. Удерживаемая сицилийцами цитадель располагалась на высоком гребне в гористой северной части острова; со стороны моря склоны были почти отвесными, и все византийские осадные орудия и приспособления оказывались бессильны. Греки, пишет Никита Хониат, стреляли чуть ли не в небо, а защитники спускали на стоявших внизу ливень стрел и град камней. (Все удивлялись, добавляет он, что сицилийцы сумели без усилий овладеть ею год назад.) Во время одной из атак адмирал Контостефан погиб, и его место занял Аксуч, к тому времени прибывший на Корфу с сухопутным войском; но смена командования не повлияла на ход осады. Время шло, с каждым днем осаждавшие все яснее понимали, что Корфу невозможно взять штурмом. Единственная надежда — за исключением измены — состояла в том, что гарнизон, который уже целый год находился на собственном довольствии, сдастся под угрозой голода; но всегда оставался шанс, что сицилийский флот прорвет блокаду и доставит в крепость подкрепления и припасы.

Известно, что осада в психологическом плане является столь же тяжелым испытанием для осаждающих, как и для осажденных. Весной начались серьезные ссоры между греческими моряками и их венецианскими союзниками. Аксуч всеми силами старался сгладить разногласия, но ему это не удалось; в итоге венецианцы заняли соседний островок и подожгли византийские торговые суда, стоявшие на якоре у берега. К несчастью, они сумели захватить также императорский флагманский корабль и обнаглели настолько, что устроили целый спектакль, нарядив эфиопского раба в императорские одеяния — темный цвет лица Мануила не остался незамеченным — и изобразив шутовскую коронацию на палубе, на глазах у греков. Был ли Мануил свидетелем этого оскорбительного для его императорского величия маскарада, неизвестно, но если нет — он явно прибыл вскоре после этого инцидента. Он никогда не простил венецианцам их поведения; в тот момент, однако, он в них нуждался. Терпение, такт и знаменитое обаяние Мануила помогли ему восстановить несколько напряженный мир в рядах войска; венецианские корабли вернулись на назначенные им стоянки, аимператор принял на себя командование осадой. Время для мести пока не пришло.

Как он ни жаждал забыть несчастный Крестовый поход, Людовик, в отличие от Конрада, не спешил покинуть Палестину. Его, как человека глубоко религиозного, безусловно прельщала перспектива отметить Пасху в Иерусалиме; кроме того, подобно многим путешественникам, он, возможно, не хотел менять мягкий солнечный свет южной зимы на бурное море и заснеженные дороги, которые лежали между ним и его собственным королевством. Он знал также, что его брак с Элеонорой уже не спасти. В Париже его ожидали все неприятности, связанные с разводом, и политические осложнения, которые неминуемо за этим последуют. Он все дольше и дольше откладывал свой отъезд, посещая палестинские святыни и размышляя о вероломстве греков и, в особенности, самого Мануила Комнина, которого Людовик по-прежнему считал ответственным за бедствия, постигшие его в этом путешествии. Теперь он понял. Христианин только по названию, император был на самом деле главным врагом и предателем христианства; тайный союзник неверных, он препятствовал крестоносцам с самого начала и сделал все, что было в его силах, чтобы Крестовый поход закончился крахом. Дляначала следовало убрать с пути восточного императора — как Рожер Сицилийский очень разумно попытался сделать.

Весной 1149 г. Людовик неохотно двинулся в обратный путь. На этот раз он и Элеонора решились путешествовать морем, но по глупости доверили свою судьбу сицилийскому судну — не самый безопасный корабль для плавания в византийских водах. Где-то на юге Эгейского моря им повстречался греческий флот — предположительно направлявшийся к Корфу или оттуда, — который сразу ринулся в атаку. Людовик сумел спастись, быстро подняв французский флаг, но один из кораблей эскорта, на котором находились некоторые члены королевской свиты и почти весь багаж, попал в руки греков и был с триумфом доставлен в Константинополь. Отношения королевы Элеоноры с мужем теперь стали таковы, что она путешествовала на отдельном судне и едва избежала подобной участи; к счастью, сицилийские военные корабли подоспели вовремя.

Наконец, 29 июля 1149 г. Людовик сошел на берег в Калабрии. Там к нему присоединилась Элеонора, и они вместе отправились в Потенцу, где их ожидал Рожер, чтобы приветствовать и принять как своих гостей. Два короля, встретившись в первый раз, сразу нашли общий язык. В прошлом, как мы говорили, их сближению мешало соперничество Рожера и Раймонда из Пуатье, дяди Элеоноры, по поводу Антиохии; но с тех пор возник новый спор — Людовика и Раймонда по поводу Элеоноры, — и у французского короля были развязаны руки. К тому же его недавние приключения на море не увеличили его симпатий к Византии; он и Рожер, возможно, обнаружили в эти августовские дни в Потенце, что у них больше общего, чем каждый мог предположить.[60]

После трех дней гостеприимный хозяин оставил Людовика и Элеонору, чтобы вернуться на Сицилию, а они отправились в Тускул, ближайший к Риму город, где папа смог найти безопасное убежище. Евгений принял их, как подобает принимать королевскую чету; с точки зрения политики, по причинам, о которых мы вскоре узнаем, он не сообщил им ничего обнадеживающего, но в тот момент расстановка военных сил в Европе беспокоила папу меньше, чем семейные неприятности его гостей. Мягкий, добросердечный, он не мог видеть людей в несчастье; а вид Людовика и Элеоноры, подавленных двойным крахом — Крестового похода и собственного брака, похоже, причинял ему настоящую боль. Иоанн Солсберийский, который служил в это время в курии, оставил нам любопытный трогательный рассказ о попытках папы примирить рассорившуюся семейную пару:

«Он распорядился под угрозой анафемы, что ни одно слово не должно быть сказано против их брака, и заявил, что союз никогда не будет расторгнут ни под каким предлогом. Это решение явно обрадовало короля, который любил королеву страстно, почти по-детски. Папа заставил их спать в одной кровати, которую завесил бесценными портьерами, принадлежавшими ему лично; и ежедневно во время их краткого визита стремился дружеской беседой восстановить любовь между ними. Он осыпал их подарками и, когда пришла пора их отъезда, не мог сдержать слез».

Эти слезы, возможно, стали бы более обильными, понимай Евгений, что все его старания были тщетными. Если он знал Элеонору лучше, он бы с самого начала увидел, что она приняла решение, и ни он, ни кто-либо другой не заставит ее его изменить. В данный момент, однако, она соблюдала приличия и отправилась с мужем в Рим, где они сердечно были приняты сенатом и где Людовик, как обычно, падал ниц во всех главных храмах; а затем — через Альпы в Париж. Прошло еще два с половиной года, прежде чем ее брак был окончательно расторгнут — святой Бернар вынудил Евгения отменить прежний указ — по причине кровного родства; но Элеонора была еще молода и стояла в самом начале своей удивительной карьеры, позволившей ей в качестве жены одного из лучших королей Англии и матери двоих наихудших в течение полувека влиять на ход европейской истории.

Жители Парижа встретили Людовика и Элеонору с радостью и даже отчеканили медали «нашему непобедимому королю»: одну с изображением Людовика на триумфальной колеснице с парящей сверху крылатой победой и другую, показывающую мертвых и убегающих турок на берегах Меандра. Но они никого не обманули. В прочих местах люди с большей готовностью смотрели правде в глаза — хотя они также стремились объяснить или оправдать случившееся. Папа Евгений, например, видел в неудачном Крестовом походе бедствие, посланное Богом, как наглядный урок прехо-дящести всего земного. Оттон Фрейзингенский философски утверждает, что Крестовый поход предоставил всем участникам возможность обрести мученический венец. Святой Бернар, который если не являлся непосредственным инициатором всего предприятия, то, по крайней мере, способствовал претворению его в жизнь, сказал честно, что он думает. Для него происшедшее не было бедствием или даже уроком, а божественной карой, отверзшей «столь глубокую бездну, что каждый, кто не был соблазнен ею, благословен». Верша суд, Всевышний, как всегда, действовал по справедливости; но на сей раз, в виде исключения, он оставил милосердие.[61]

В неистовых поисках козла отпущения, которые за этим последовали, все пальцы, за исключением одного — Конра-дова — с неизбежностью указали на Мануила Комнина; хотя к тому не имелось ни малейших оснований. Ответственность за провал любой военной операции несут исключительно ее непосредственные участники — те, кто ее планировал, и те, кто ее осуществлял. Во Втором крестовом походе и замыслы, и исполнение были ужасны. Сама идея была дурна. Чужеземные правители могут продержаться у власти в далекой стране, только если местное население их примет; иначе их дни сочтены. Если они не могут удержать позиции собственными усилиями, любая попытка помочь им извне, особенно посредством военной силы, обречена на провал. Начав наступление, предводители Запада совершали одну ошибку за другой. Они не скоординировали ни своих приготовлений, ни действий; смесью неискренности и политической недальновидности они восстановили против себя самого важного союзника; они прибыли в слишком малом количестве и слишком поздно; не имея изначально четкого плана, они избрали неправильную стратегическую линию, а затем у них не хватило мужества довести начатое до конца. Они колебались, отступали и потерпели крушение.[62]

Глава 8

Критический момент

Наши сердца и сердца почти всех французов горят любовью к Вам и установленному Вами порядку; все это мы особенно ощущаем в сравнении с подлым, прискорбным, неслыханным предательством, которое греки и их отвратительный король… совершили по отношению к нашим пилигримам. Восстаньте и помогите народу Божьему осуществить свою месть!

Письмо Рожеру II от аббата Петра Клюнийского

Крестовый поход погубил многие репутации. Конрад Гогенштауфен и Людовик Капет отчасти утратили доверие подданных, Мануил Комнин был обвинен, папа Евгений и святой Бернар в равной степени несли ответственность за случившееся в моральном плане. Из могущественных и влиятельных государей Европы только Рожер Сицилийский остался незапятнан. И именно к нему обращались взоры тех, кто призывал немедленно организовать победный Третий поход, чтобы смыть унижение Второго.

Нелепость ситуации, вероятно, забавляла Рожера. Не будучи крестоносцем ни по темпераменту, ни по убеждению, он не постеснялся извлечь все возможные политические выгоды из бестолковости западных предводителей в прошлый раз и вполне готов поступить так же снова. Судьба палестинских христиан ничуть его не заботила; они заслужили все, что получили. Сам он всегда предпочитал арабов. С другой стороны, Левант его соблазнял. Разве не был он по праву князем Антиохии, а возможно, королем Иерусалима? Но главное, ему предстояло защищаться от нападения византийцев, а при таком противостоянии внезапное наступление было лучшей обороной. Пока нынешняя озлобленность против Мануила не прошла, ничего не стоило обратить острие нового Крестового похода против него.

Потому Рожер охотно взял на себя роль — как она ни была неуместна — мстителя за Запад и начал усиленно создавать себе новый имидж. Прежде всего, он отправился в Потенцу на встречу с королем Франции, где убедился в том, что Людовик полностью его поддерживает. Главную проблему, как всегда, представлял Конрад. Ко многим причинам, по которым тот уже ненавидел Рожера, прибавилась новая и, возможно, самая важная — ревность. Конрад знал, что провал Крестового похода нанес серьезный удар по его репутации, а авторитет Рожера неизмеримо и абсолютно несправедливо возрос. Это император Германии, коронованный или нет, являлся — исторически и по божественному праву — мечом и щитом западного христианства; Конрада возмущала подобная узурпация его императорских прерогатив, по-своему столь же непростительная, как захват южной Италии.

Святой Бернар очень старался его переубедить, но безуспешно. Бернар был француз, а французов Конрад считал столь же дурным народом, как и сицилийцы; кроме того, за последнее время у него уже имелся печальный опыт следования советам Бернара вместо собственных решений. Доводы Петра Клюнийского и кардинала Теодуина из Порто, одного из самых влиятельных членов курии, также не произвели на Конрада должного впечатления. Все эти церковные деятели, как он знал, были оголтелыми врагами Византии, особенно аббат из Клерво, который явно ощущал собственную ответственность за Второй крестовый поход и стремился переложить как можно больше вины на восточного императора. Конрад все видел насквозь. А Мануил был его другом, и он ему доверял. Так или иначе, их связывал официальный договор, который он со своей стороны не намерен был разрывать.

Рожер не выказывал ни малейшего желания примириться. Напротив, он начал новую интригу с графом Вельфом Баварским, братом Генриха Гордого, все еще соперничавшим с Конрадом за имперский трон. Вельф, по приглашению Рожера, посетил Палермо на обратном пути из Крестового похода, и там ему предложили новые субсидии на создание конфедерации немецких князей, противников Гогенштауфенов. Эта новая лига могла представлять серьезную угрозу, способную задержать Конрада в Германии на ближайшее время. Карательная экспедиция в Италию вновь откладывалась — но его намерения рано или поздно свести счеты с королем Сицилии только крепли.

Для Мануила также 1149 г. окончился хуже, чем начался. В конце лета пал Корфу — возможно, благодаря предательству, поскольку Никита Хониат сообщает, что командир гарнизона впоследствии перешел на службу императору; но прежде чем Мануил смог воспользоваться достигнутым успехом и двинуться дальше, в Италию, пришли вести о восстании в Сербии при активной военной поддержке соседнего Венгерского королевства. Одновременно он узнал — к величайшему своему неудовольствию — о последнем подвиге Георгия Антиохийского, который после инцидента с Людовиком и Элеонорой привел флот из сорока кораблей через Геллеспонт и Мраморное море к самым стенам Константинополя. После неудачной попытки высадиться сицилийцы прошли какое-то расстояние по Босфору, разграбили несколько богатых поместий на азиатском побережье и, прежде чем отправиться восвояси, нагло выпустили несколько стрел в сторону императорского дворца.

Захват Рожером Корфу, хотя и временный, сыграл свою положительную роль; а Балканское восстание, которое так удачно разразилось, вынудило Мануила отложить планировавшееся вторжение. При взгляде назад кажется, что все складывалось слишком уж на руку Рожеру; не могло ли быть, что король Сицилии каким-то образом спровоцировал и эти события? Хронисты на сей счет молчат — возможно, они сами не были полностью уверены, — но такая версия кажется вполне вероятной. Рожер, чья родственница Бузилла была замужем за королем Кальманом, всегда поддерживал дружеские связи с венгерским королевским домом. Если наши подозрения справедливы, 1149 г. знаменует высшее его достижение в области дипломатии. Оказавшись перед лицом самого мощного военного союза, который мог быть достиг-нут в Средние века, союза между Западной и Восточной империями, действующими — что редко бывало за шесть с половиной веков их совместной истории — в полном согласии друг с другом, он сумел в течение нескольких месяцев обезвредить обоих противников. Этот успех сравним с тем, как дядя Рожера Роберт Гвискар в 1084 г. заставил армии двух империй разбежаться перед ним в разные стороны. Но у Роберта Гвискара было тридцать тысяч воинов; Рожер достиг своей цели, не заставив ни одного сицилийца взяться за оружие.

Имелось также другое отличие: если Гвискар пользовался поддержкой папы, отношение папы Евгения к Рожеру оставалось двойственным. Естественно, он никогда не забывал, что Рожер — его ближайший сосед на юге, вечная заноза, постоянно мешающая жить, а иногда опасная. С другой стороны, король Сицилии теперь, казалось, был благорасположен к папе. В начале 1149 г. он предложил Евгению военную и финансовую помощь в борьбе против римской коммуны; папа, видя, что положение в Риме постоянно ухудшается, и зная, что не может ждать помощи от Конрада, который еще находился на Востоке, согласился. В результате с помощью сицилийских войск во главе с Робертом из Селби он сумел к концу года вернуться в Латеран. С тех пор, по-прежнему не веря в искренность Рожера, Евгений рассматривал его как полезного союзника, которого глупо отталкивать без серьезной причины.

Но все же папа сомневался; и он продолжал сомневаться, когда в начале лета 1150 г. получил письмо от короля Сицилиис предложением о встрече. Цель Рожера нам ясна. Его вооруженное столкновение с империями отсрочилось, но ненадолго. Ему следовало ударить первым, и таким ударом мог стать новый Крестовый поход, в котором он поведет силы Запада против неверных, представленных в первую очередь Мануилом Комнином. Для этого ему требовалось множество союзников, но сперва — благословение папы. С другой стороны, возможно, ему придется защищаться. Тактика мелких препонов, которую он использовал, чтобы вынуждать обоих своих врагов заниматься домашними делами, не могла работать постоянно. Конрад одержал важную победу над Вельфом, а Мануил практически урегулировал ситуацию на Балканах. В пределах года, может быть, даже ранее — они могут совместными силами атаковать его королевство. В таком случае у него будет гораздо меньше союзников, на которых можно положиться; и поддержка папы оказывалась еще более необходимой.

Небольшой город Чепрано, расположенный как раз на границе между Сицилийским королевством и Папской областью, семьдесят лет назад видел торжество Роберта Гвискара, получившего подтверждение всех своих прав от Григория VII, — эта мысль могла подбодрить Рожера, когда в июле 1150 г. он направился туда, чтобы встретиться с Евгением и добиться подобной инвеституры, которая ныне являлась его первой и важнейшей целью. Ради того, чтобы получить от папы официальное признание легитимности своей власти, он был готов на многие уступки. Ничто другое не стояло между ним и главенством в Западной Европе. Его право назначать сицилийских епископов, допускать или не допускать в земли королевства посланцев папы и даже наследственная привилегия действовать вместо папских легатов могли стать разумной платой за такое главенство.

Но Чепрано видел также множество неудач. Прошло всего шесть лет с тех пор, как Рожер и папа Луций расстались, разочарованные и огорченные после провала других переговоров, из которых оба рассчитывали извлечь выгоду; и результат будущих бесед с преемником Луция вызывал сомнения. Папе пришлось снова покинуть Рим; новое наступление сицилийских войск могло оказаться полезным и приятным дополнением к основной плате. Однако Конрад теперь снова был в Германии, собирая силы, наращивая мощь и быстро восстанавливая свой авторитет. Если он рассчитывает в ближайшее время нанести удар, Евгений едва ли станет рисковать собственным положением и престижем папства, утверждая королевские права Рожера.

Так оно и оказалось. Папа, по-видимому, испытывал давление со стороны Конрада; его забрасывал письмами аббат Вибальд из Корби, заклятый враг Рожера с тех пор, как тот прогнал его из Монте-Кассино, а ныне ближайший советник Конрада. Иоанн Солсберийский, вероятно присутствовавший в Чепрано, сообщает, что Рожер шел на все возможные уступки, «но ни его мольбы, ни его дары не достигли цели».

Хотя Иоанн подчеркивает, что король и понтифик расстались вполне по-дружески, эта новая неудача, наверное, стала для Рожера серьезным ударом. Она означала только одно — что Евгений остановил свой выбор на Конраде; а из этого, в свою очередь, следовало, что обо всех планах по созданию наступательного союза против Мануила надо забыть. После окончания переговоров в Чепрано он более не предпринимал никаких попыток повлиять на политику папы. Вместо этого Рожер вернулся на Сицилию, чтобы подготовиться к надвигающейся буре.

Ему, возможно, было бы легче, если бы он знал, отплывая в Палермо, что никогда больше не ступит на землю итальянского полуострова.

«Над ним рыдали его шатры и дворцы; мечи и копья были его плакальщицами. Не только тела, но и сердца облачились в траур. Ибо руки храбрецов опустились; доблестные души исполнились страха; и красноречивые уста тщетно искали слова».

Так арабский поэт Абу ад-Дау оплакивал смерть старшего сына короля Сицилии герцога Рожера Апулийского, умершего 2 мая 1148 г. Как он умер, мы не знаем; скорее всего, погиб в какой-то схватке на северной границе своего герцогства, в которых он участвовал постоянно в течение многих лет. Это была тяжелая потеря. Молодой герцог — ему едва исполнилось тридцать, когда он умер, — являлся От-вилем старой закваски, блестящим воином и способным правителем, бесстрашным в бою и безоговорочно преданным своему отцу. В последнее десятилетие Рожер все более склонялся к тому, чтобы поручить все дела на материке ему — возможно, под присмотром Роберта из Селби, — и он уже показал себя достойным наследником сицилийской короны. А теперь он умер, пятый из шестерых детей Рожера и королевы Эльвиры, которым суждено было покинуть этот мир раньше своего отца. Танкред, князь Бари, был уже около десяти лет в могиле; Альфонсо, князь Капуанский и герцог Неаполитанский, умер в 1144 г., едва пережив свое двадцатилетие. Еще один сын, Генрих, скончался в детстве. Остался только один, четвертый сын короля, Вильгельм, он унаследовал герцогство после смерти брата, а на Пасху 1151 г. по повелению Рожера архиепископ Палермо помазал и короновал Вильгельма как соправителя Сицилийского королевства.

Коронация сына при жизни отца была не такой уж редкостью в Средневековье. Такой обычай соблюдался в Византии, унаследовавшей его от древних дней Римской империи; примерно через двадцать лет после коронации Вильгельма король Генрих II Английский короновал своего первенца. Подобная практика имела своей целью обеспечить преемственность в королевском роду и предотвратить смуты, возникающие в результате борьбы за трон. Рожеру исполнилось только пятьдесят пять лет; его отец дожил до семидесяти. В хрониках нет никаких указаний на то, что он был болен, хотя возможно, что он ощущал признаки недуга, который убил его три года спустя. Едва ли могли возникнуть какие-то сомнения по поводу прав на трон его единственного оставшегося в живых законного сына. Но Рожера, похоже, серьезно беспокоил вопрос о наследнике; иначе трудно объяснить, зачем он после четырнадцати лет вдовства женился на некой Сибилле Бургундской, а четыре года спустя, когда Сибилла умерла при родах, заключил третий брак.

Каковы бы ни были соображения Рожера, он едва ли думал, что новость о коронации Вильгельма приведет папу в восторг. Формально он был в своем праве; архиепископ Гуго Палермский, недавно перемещенный на Сицилию из архиепископства Капуанского, получил паллий от папы как один из тех, «кто занимает кафедры в крупнейших городах разных народов, а потому имеет от папы привилегию создавать властителей для собственных народов».[63] Евгений никогда не имел в виду, что эта привилегия позволяет архиепископу короновать королей без предварительного согласования со Свя-

тым престолом, но формулировка оказалась не совсем удачной, и тот факт, что он сам дал Рожеру возможность совершить такой шаг, только увеличивал его негодование. Ему, по-видимому, не пришло в голову, что, если у короля Сицилии имелись серьезные основания обеспечить таким образом права наследования своему сыну, он едва ли мог — при том, что Евгений отказался дать ему инвеституру — поступить иначе. По мнению папы, Сицилия и королевство являлись папскими фьефами, и никакие распоряжения не могли делаться без его, Евгения, участия. И вот с ним снова не посчитались. Как утверждает Иоанн Солсберийский, «он воспринял новость болезненно, но смиренно, как он воспринимал всякое земное зло, которому не мог сопротивляться».

Если папа когда-то сомневался в том, с кем связать свое будущее, теперь он принял окончательное решение. Два легата, отправившиеся к Конраду, вскоре стали всеобщим посмешищем,[64] но по одному пункту они внесли ясность. Будущего императора с нетерпением ожидали в Италии. Когда это произойдет, каковы бы ни были его цели, Святой престол его поддержит.

Будущее Сицилийского королевства никогда не выглядело более мрачным, чем в начале 1152 г. Конрад Гогенштауфен был готов выступить; Мануил Комнин, наведя порядок в собственной империи, собирался присоединиться к нему. Венецианцы вновь предложили свои услуги. Папа после долгих колебаний присоединился к ним. Между тем мощная антиимперская коалиция, на которую Рожер так рассчитывал, рассыпалась. Людовик Французский теоретически оставался союзником Сицилии, но смерть аббата Сугерия в предыдущем году лишила его ближайшего соратника и в значительной мере свободы действий. Кроме того, все мысли Людовика занимал развод с Элеонорой, теперь ставший неизбежностью. Вельф и его сторонники два года назад потерпели поражение при Флохберге, от которого так не оправились. Венгрия и Сербия окончательно сдались.

Но как несколькими годами ранее Рожера спас в похожей ситуации Второй крестовый поход, так же и теперь судьба пришла ему на выручку 15 февраля 1152 г., в пятницу, когда король Конрад умер в Бамберге. За два столетия, прошедшие после восстановления империи Отто-ном Великим, он первый из избранных императоров не был коронован в Риме — неудача в некотором роде символическая для всего его царствования. «Сенека по уму, Парис по наружности, Гектор в бою»[65] — от него ожидали великих деяний, но он умер, не оправдав надежд, а его страна оставалась, как прежде, во власти смут; он так и не стал императором, а остался королем-неудачником. Его похоронили в Бамбергском соборе рядом с недавно канонизированным императором Генрихом II — его отдаленным предшественником, который также не сумел совладать с нормандцами.

Оттон Фрейзингенский, сводный брат Конрада, рассказывает, что присутствие некоторых итальянских врачей — вероятно, из медицинской школы Салерно — породило неизбежные слухи о сицилийском яде; но, хотя Рожер безусловно радовался избавлению от своего самого опасного врага, нет оснований предполагать, что он этому поспособствовал. Конраду было пятьдесят девять лет, и на его долю выпало немало тягот; а средневековые хронисты соглашались объяснять смерть естественными причинами только в самых несомненных случаях. Конрад до конца сохранял ясность рассудка, и его последняя воля, обращенная к его племяннику и преемнику герцогу Фридриху Швабскому, заключалась в том, чтобы тот продолжал борьбу с так называемым королем Сицилии до победного конца. Фридрих ничего лучшего не желал. Подбадриваемый апулийскими изгнанниками, жившими при дворе, он сперва даже надеялся следовать изначальному плану Конрада и выступить против Рожера немедленно, прихватив имперскую корону по пути. Как всегда, передача власти порождала проблемы, и вскоре Фридриху пришлось отложить поход на неопределенный срок. В том, что касалось важных кампаний вне Германии, смерть Конрада связала ему руки, так же как смерть Сугерия стала помехой для Людовика годом раньше. Сицилия получила еще одну отсрочку.

И эти смерти были только началом. В течение последующих двух лет вслед за Конрадом и Сугерием сошли в могилу почти все крупные политические деятели, главенствовавшие на европейской сцене в предшествующее десятилетие. Папа Евгений внезапно умер 8 июля 1153 г. в Тиволи и упокоился в соборе Святого Петра. Он не был великим папой, но за время своего понтификата проявил твердость характера, которую мало кто мог в нем подозревать во время его избрания. Как многие из его предшественников, он вынужден был покупать поддержку римлян, но сам он всегда оставался неподкупным; его мягкость и скромность снискали ему искренние любовь и уважение, которых не могло обеспечить никакое золото. До самой смерти он носил под папскими одеждами грубое белое одеяние цистерцианского монаха; а на его похоронах всеобщая печаль была такова, что, по словам епископа Гуго из Остии, «можно было поверить, что умерший, который в смерти удостоился таких почестей на земле, уже царствует на небесах».[66]

Когда вести о смерти Евгения достигли Клерво, сам настоятель быстро угасал. По свидетельству самого Бернара, он к этому времени постоянно испытывал боль и не мог принимать твердую пищу. Его руки и ноги отекали. Он не мог спать. Бернар тоже, по-видимому, оставался в сознании до конца; но в четверг 20 августа в девять утра он умер в возрасте шестидесяти трех лет. Бернар Клервоский — неоднозначная фигура. Нынешние биографы, похоже, не менее подвластны его магнетическому обаянию, чем его современники. Они в один голос воспевают его скромность, благочестие ьи святость. Если говорить о душевных качествах, их панегирики, возможно, оправданны. В политической же сфере деятельность святого Бернара представляется по меньшей мере сомнительной. История изобилует ситуациями, когда священнослужители играли важную и конструктивную роль в государственных делах; но эти церковные иерархи были практически всегда также и мирскими людьми, реалистами, способными посмотреть на важнейшие проблемы своего времени холодным трезвым взором. Аббат Клерво являет нам великолепный пример того, что может произойти, когда это условие не соблюдается. Он представлял собой редкий, к счастью, вариант подлинного мистика и аскета со склонностью вмешиваться в политику. Его репутация и сила его личности создавали ему аудиторию; ораторский дар и напор делали остальное. Его слабость заключалась в том, что он жил только чувствами. Он видел мир глазами фанатика, черно-белым — черное следовало вытравить всеми возможными средствами, а белое — поддержать любой ценой. Едва ли где-нибудь в его письмах или других трудах мы найдем хотя бы намек на логические аргументы, а тем более на политическое мышление. Такой человек, обретя, по сути, неограниченное влияние и авторитет, мог породить лишь хаос; и в большинстве случаев вмешательство святого Бернара в мирскую политику приводило к разрушительным последствиям. Он уговорил Лота-ря II выступить против Рожера Сицилийского, и этот поход окончился — как он только и мог окончиться — крахом, и, вероятно, послужил причиной смерти старого императора. Организованный им Второй крестовый поход стал самым постыдным унижением христианства в Средние века. Останься он в живых, не исключено, что он отстаивал бы, как уже отстаивал его родственник епископ Лангрский, идею карательного похода против Константинополя; похода, который, будучи воплощен в жизнь полстолетия спустя, нанес восточному христианству столь жестокий удар.

Сугерий, Конрад, Бернар — один за другим гиганты сходили со сцены. Примерно в это же время смерть отняла у Сицилии ее адмирала Георгия Антиохийского. В нашей истории эмир эмиров, надо отметить, предстает довольно расплывчатой фигурой. Мы видим его молодым авантюристом, покровителем искусств, оставившим на память своей стране одну из чудеснейших церквей и, наконец, стареющим пиратом, мужественным, но не чуждым позерства. Однако как адмирал, как человек, которому на протяжении четверти века Рожер был обязан укреплением своего могущества на Средиземном море, он но справедливости заслуживает большего. В этом несоответствии отчасти повинны сицилийские источники того времени. Существует только одна современная событиям хроника, охватывающая по времени вторую половину жизни Георгия, — хроника Ромуальда из Салерно; но архиепископа, вполне естественно, больше занимала политика на материке, нежели морские походы. Нам приходится обращаться к арабским авторам; но хотя они оставили детальные рассказы о морских подвигах адмирала, они мало что смогли сообщить о нем как о человеке. При этом Георгий единолично создал Североафриканскую империю Рожера. Захват Триполи в 1146 г. — явившийся результатом и логическим завершением десяти или пятнадцати лет регулярных рейдов и небольших завоеваний на побережьях — обеспечил Рожеру контроль над всей береговой линией вплоть до Туниса и, соответственно, стал поворотным моментом в его африканской политике. Прежде все вторжения сицилийцев на африканскую землю являлись — в большей или меньшей степени — пиратством, но с этого времени Рожер утвердил свою власть в африканском регионе. Он не ставил своей целью политическое господство: сицилийский король был в достаточной мере реалистом, чтобы не считать подобную цель достижимой и даже желательной. Его интересовали только стратегические и экономические выгоды, которые обеспечивал ему сам факт существования Африканской империи. И те и другие были огромными. Заняв важнейшие торговые центры на берегу, Рожер мог избавиться от посредников; доверенные лица, действовавшие в тех пунктах, где начинались главные караванные пути на юг, и получившие фактически монополию на торговлю зерном, а также многими другими товарами, вскоре смогли контролировать большую часть внутренней торговли Африканского континента. В стратегическом плане дело обстояло еще проще: господство над узкими морскими проливами между Сицилией и Тунисом означало главенство в Центральном Средиземноморье.

Только один местный правитель еще сохранял свои влияние и власть — Хасан из Махдии. Двадцатью тремя годами ранее в возрасте четырнадцати лет он нанес сокрушительное поражение сицилийскому флоту у крепости Ад-Димас (см. «Нормандцы на юге») и снискал себе славу во всем арабском мире как герой ислама; позднее, однако, он добровольно признал Рожера своим сюзереном и вступил с ним в союз, который оказался выгодным для обоих правителей. Столь счастливое положение дел могло бы сохраняться неопределенное время, если бы правитель Габеса в 1147 г. не восстал против Хасана и не предложил своего города Рожеру при условии, что самого его назначат наместником. Рожер принял предложение, Хасан, естественно, возмутился; последовал разрыв, и в результате летом 1148 г. двести пятьдесят сицилийских кораблей под командованием Георгия Антиохийского направились к Махдии.

Хасан понимал, что длительное сопротивление невозможно. В стране был голод, и она полностью зависела от сицилийского зерна; Махдия не продержалась бы больше месяца. Хасан созвал свой народ и изложил факты. Те, кто предпочитал остаться и вверить свою судьбу сицилийцам, могли это сделать; оставшимся предлагалось с женами и детьми и тем имуществом, которое сумеют унести, последовать за ним в добровольное изгнание.

Только вечером сицилийский флот вошел в гавань. Немногие оставшиеся жители не оказали сопротивления, и адмирал, по свидетельству историка конца XII в. Ибн аль-Атхира, нашел дворец практически нетронутым. Хасан забрал царские сокровища, но оставил великое множество других драгоценностей — а также большую часть своих наложниц. «Георгий опечатал сокровищницы, дам отвели в замок» — дальнейшая судьба наложниц неизвестна.

Георгий повел себя, как всегда, достойно. После двух часов грабежей — вероятно, это был минимум, необходимый, чтобы избежать мятежа в войске, — порядок в Махдии был восстановлен. На посты правителя и судей были назначены местные жители. Георгий позаботился, чтобы религиозные чувства населения не были задеты; он также пригласил всех беглецов вернуться в город — и даже послал вьючных животных, чтобы помочь им доставить их имущество, а также предложил нуждающимся еду и деньги. Была установлена обычная «гезия», или подушная подать, но ее специально сделали очень небольшой. Только бедный Хасан пострадал, но вовсе не от сицилийцев; он очень опрометчиво решил искать прибежище у родственника, который тут же заточил его на острове у берега, где он томился следующие четыре года. Его подданные, однако, включая население Сфакса и Суса, которые сдались следом за Махдией, неплохо устроились при новых правителях; так что спустя пять с половиной веков североафриканский историк Ибн Аби Динар мог писать:

«Этот враг Аллаха восстановил города Завиллу и Махдию; он ссужал деньги торговцам, благоволил беднякам, вверил дело правосудия кади, приемлемому для народа, и хорошо организовал правление в этих городах… Рожер установил свою власть над большей частью региона; назначал налоги с мягкостью и умеренностью; обратил к себе сердца людей и правил справедливо и гуманно».

Когда Георгий Антиохийский умер в 546 г. Хиджры — то есть в 1151 г. или 1152 г. от Рождества Христова, — «сраженный, как сообщает нам Ибн аль-Атхир, множеством недугов, включая геморрой и камни», он оставил в память о себе церковь Мартораны, красивый семиарочный мост через Орето[67] и Африканскую империю. Первые два его творения до сих пор сохранились, третье просуществовало немногим более десятилетия. При Георгии она достигла своего расцвета; обреченная, как оказалось, она к моменту его смерти стала одной из ярчайших драгоценностей в короне Сицилии.

Старый адмирал сделал свое дело; но он умер слишком быстро. Будь у него в запасе еще три года, он пережил бы своего господина и на посмертную репутацию короля не легло бы самое горестное, самое неприятное и — почти определенно — самое незаслуженное пятно.

Конец жизни Рожера, как и ее начало, теряется в тумане. О его смерти мы не знаем почти ничего, кроме даты: король умер 26 февраля 1154 г. Что до причины, Ибн аль-Атхир называет грудную жабу, в то время как Гуго Фальканд, возможно величайший из всех хронистов нормандской Сицилии, который начинает свою историю с нового царствования, оставил нам на этот счет загадочную сентенцию, приписывающую смерть короля «истощению от непомерных трудов и преждевременной старости, вызванной его пристрастиями к плотским удовольствиям, которым он предавался в ущерб своему здоровью». Последние два года Рожер, судя по всему, жил достаточно спокойно. Непосредственной угрозы для королевства как со стороны Западной, так и со стороны Восточной империи не было, по крайней мере пока; сын Рожера Вильгельм, коронованный как соправитель, взял на себя большую часть государственных забот; и архиепископ Ромуальд Салернский, не видя никаких достойных упоминания событий между смертями Конрада и Евгения и смертью самого Рожера, начинает описывать загородный дворец короля.

«Ради того, чтобы наслаждаться всеми радостями, кои даруют земля и вода, он основал большой заповедник для птиц и животных в месте, именуемом Фавара,[68] которое изобиловало пещерами и лощинами; в озере он поселил рыб из разных краев, а рядом построил красивый дворец. И некоторые холмы и леса в окрестностях Палермо он обнес стенами и устроил здесь Парко — приятный уголок для отдохновения, где под сенью разнообразных деревьев бродили во множестве олени, козы и дикие кабаны. И здесь также он воздвиг дворец, к которому вода поступала по подземным трубам из ручьев, где она всегда была вкусной и прозрачной. И король, будучи человеком мудрым и благоразумным, наслаждался красотами разных мест в разное время года. Зимой и в Великий пост он жил в Фаваре, поскольку там имелась в изобилии рыба, а в летнюю жару он искал отдохновения в Парко, где скромные охотничьи забавы отвлекали его от забот и тревог государства».

Так, по крайней мере, говорится в самой ранней сохранившейся версии сочинения Ромуальда. В более поздних рукописях перед последними двумя предложениями имеется длинная и мрачная вставка, резко отличная и по стилю, и по сюжету от буколической идиллии Ромуальда. Она повествует об отношениях Рожера с его адмиралом Филиппом Махдий-ским. Это неприятный эпизод, и он вызывает больше вопросов, чем дает ответов; но, поскольку он представляет собой единственный ключ к пониманию обстановки в королевстве на закате жизни короля, стоит рассмотреть его детально и постараться извлечь из него все возможное.

История, изложенная в этом загадочном отрывке, вкратце такова. Преемником Георгия на посту адмирала стал некий евнух, Филипп из Махдии, возвысившийся за время долгой службы в курии, которого король считал одним из самых способных и надежных среди своих придворных. Летом 1153 г. Филиппа отправили с флотом в город Бон на североафриканском берегу, правитель которого обратился к Рожеру за помощью против вторжения Альмохадов с запада. Филипп без затруднений захватил город, обошелся с ним примерно так же, как поступил с Махдией его предшественник, и победоносно вернулся в Палермо. Там его встретили как героя, но потом он внезапно оказался в тюрьме по обвинению в тайном принятии ислама. Представ перед курией, он сначала отвергал обвинения, но в конце концов признал их справедливость. Король затем произнес гневную речь, заявив, что он охотно простил бы другу, которого любит, всякое преступление против его персоны, но это было преступление против Бога и потому оно не может быть прощено; после чего «графы, юстициарии, бароны и судьи» вынесли смертный приговор. Филиппа привязали к хвосту дикой лошади, притащили таким образом на дворцовую площадь и там сожгли заживо.

Явная неправдоподобность этого рассказа наряду с тем фактом, что он содержится только в поздних рукописях хроники Ромуальда, вызывает большой соблазн отбросить его как фальшивку. Рожера воспитывали арабы; он говорил на их языке, и в продолжение всей своей жизни он доверял им больше, чем своим соплеменникам нормадцам. Многие высшие посты в его правительстве занимали мусульмане. Сарацины составляли главную ударную силу в армии и на флоте. Торговля процветала благодаря арабским купцам, финансами и чеканкой монеты заведовали чиновники-арабы. Арабский был официальным языком на Сицилии. Так же как его отец уклонился от участия в Первом крестовом походе, Рожер не играл сколько-нибудь активной роли во Втором. Возможно ли, чтобы он публично предъявил своему адмиралу обвинения религиозного характера, давая толчок к неизбежному религиозному конфликту, грозившему погубить его страну?

К сожалению, мы не можем полностью отвергнуть эту странную историю, поскольку она появляется несколько в другом варианте в двух независимых арабских источниках — у Ибн аль-Атхира, чье сочинение датируется концом XII в., и у Ибн Халдуна, писавшего примерно двумя столетиями позже. Эти два хрониста приводят другое объяснение судьбы Филиппа: по их мнению, поводом для обвинения стало милосердие, которое Филипп выказал по отношению к некоторым почтенным гражданам Бона, позволив им вместе с семьями покинуть город после его взятия. Эта версия не более убедительна, чем первая. Она не только противоречит утверждению Ромуальда, что Филипп вернулся из экспедиции «с триумфом и славой», но также предполагает, что адмирал пострадал за проведение в жизнь именно той политической линии, которая, как мы видели, являлась основой политики Рожера во всех завоеванных североафриканских землях. Ибн аль-Атхир даже упоминает, что горожане, о которых идет речь, были «добродетельными и образованными людьми», что делает поведение Рожера еще более необъяснимым, поскольку мы знаем от многих авторов, включая самого Ибн аль-Атхира, что арабские ученые были его любимыми собеседниками.

Если, таким образом, мы вынуждены принять, что рассказ имеет под собой какую-то реальную основу, следует искать другое объяснение. Надо вспомнить, что Филипп был не просто мусульманином: его имя указывает на греческое проис-хождение (тот факт, что он носил прозвище Махдийский, не более определяет его национальность, чем определение Антиохийский в имени его предшественника), из чего следует, что он был отступником; а в Сицилийском королевстве при общей атмосфере терпимости отступничество никогда не одобрялось. Мы знаем, например, что граф Рожер запрещал своим воинам-сарацинам, сражавшимся в Италии, принимать крещение (см. «Нормандцы в Сицилии»), а отказ от христианской веры тем более не поощрялся. Само по себе отступничество Филиппа едва ли являлось достаточной причиной для того жестокого наказания, которое его постигло; но можно предположить, что в последние годы Рожер пал жертвой — как многие другие правители до него и после — некоей формы религиозной мании преследования, которая толкала его к бесчеловечным или неразумным поступкам такого рода. Наиболее добросовестный из нынешних биографов Рожера предполагает, что тот поддался настояниям латинского духовенства, которое, как известно, стремилось в это время уменьшить греческое влияние в курии.[69] Но обе эти теории не учитывают того факта, что почти все арабские произведения — а их много, — в которых столь тепло описываются промусульманские симпатии короля, датированы временем после этого инцидента. Мы можем привести только один пример: предисловие к «Книге Рожера» Идриси, написанное, если судить по арабской дате, в середине января 1154 г. — спустя несколько месяцев после смерти Филиппа и за несколько месяцев до смерти короля. В нем говорится, что Рожер «правил своим народом, не делая никаких различий»; далее Идриси ссылается на «красоту его деяний, возвышенность его чувств, глубину его прозорливости, доброту его характера и справедливость его души». Некоторое преувеличение допустимо для восточного человека, пишущего о своем царственном друге и покровителе; но едва ли правоверный мусульманин позволил бы себе употреблять такие выражения сразу после столь жестокого «аутодафе».

Напрашивается неизбежный вывод. Если Филиппа действительно предали смерти на основании любого из двух предполагаемых обвинений, это могло произойти только в то время, когда король был недееспособен. (Предположение, что король просто отсутствовал, кажется неправдоподобным. Во-первых, хронисты бы об этом упомянули; во-вторых, ответственные лица никогда не посмели бы вынести смертный приговор главному королевскому сановнику без согласия короля.) Мы знаем, что за два с половиной года до того Рожер, будучи еще в средних летах, короновал своего сына как соправителя; мы знаем также, что спустя несколько месяцев после осуждения Филиппа он умер. Ссылка Гуго Фальканда на «преждевременную старость» короля свидетельствует в пользу предлагаемой теории; с другой стороны, король мог просто перенести несколько ударов или сердечных приступов («грудная жаба» Ибн аль-Атхира), которые болтливые языки — а ни у кого язык не был более ядовитым, чем у Гуго, — приписали невоздержанности в личной жизни. Так или иначе, некое ослабление его физических и умственных способностей, похоже, имело место, что в конце концов сделало Рожера неспособным к ведению государственных дел.

Если принять такое объяснение, трагедия Филиппа Мах-дийского становится понятной. Остается неясным, почему автор вставки в хронику Ромуальда так старательно подчеркивал участие Рожера в этой истории; но его рассказ — в котором, кстати, нет и тени критики в адрес короля, — датируется самым концом столетия,[70] временем, когда, как мы увидим, не только римская церковь, но и сами правители Сицилии были заинтересованы в том, чтобы представить величайшего из нормандских королей скорее как деятельного поборника христианства, нежели как образец просвещенной терпимости; а два арабских автора могли им вторить.

Однако даже Ибн аль-Атхир противоречит сам себе и в других пассажах своего сочинения представляет Рожера совершенно иначе. После описания нескольких арабских обычаев, которые король ввел в сицилийский придворный церемониал, он заявляет: «Рожер относился к мусульманам с уважением. Он чувствовал себя свободно с ними и защищал их всегда, даже против франков. Они в ответ на это его любили». От арабского историка король не мог желать лучшей эпитафии; и на этих словах разбирательство следует закрыть.

Короля Рожера похоронили в палермском кафедральном соборе. Уже девять лет большой порфировый саркофаг ожидал его в построенной им самим церкви в Чефалу; но за эти девять лет многое изменилось. Палермо обрел дополнительный вес и значение как столица латинского христианства, а Чефалу был всего лишь мелкой епископией, мало того, основанной антипапой Анаклетом. В представлении многих, и прежде всего членов римской курии, он по-прежнему символизировал тот вызов, который Рожер долгое время бросал папе и его решимости быть хозяином у себя дома. Соответственно, Чефалу не признавали в Риме.[71] Много лет каноники из Чефалу с возмущением утверждали, что Палермо был избран лишь как временное место упокоения короля; Вильгельм, утверждали они, обещал, что тело его отца будет вверено их заботам, как только статус их собора получит подобающее подтверждение. Но это обещание, если Вильгельм действительно его давал, осталось невыполненным; саркофаг стоял пустым шестьдесят лет после смерти короля, до того, как его перевезли в Палермо, чтобы похоронить в нем прославленного внука Рожера, императора Фридриха II.

Пока же другая гробница, тоже порфировая, была приготовлена в Палермо для умершего короля. Собор, в котором она помешалась, несколько раз — и с разрушительными последствиями — перестраивался в течение последующих веков, но само надгробие осталось на прежнем месте в южном нефе, окруженное теперь могилами дочери, зятя и внука Рожера. Из этих четырех гробница Рожера оформлена проще всего, единственным украшением ее служат опоры из белого мрамора в виде коленопреклоненных юношей, держащих на своих плечах саркофаг, и прекрасный классический балдахин, сверкающий мозаикой, возможно датируемый следующим столетием. Гробницу открывали не однажды, и присутствующие могли лицезреть тело Рожера, облаченное в королевскую мантию и далматик, а также корону с жемчужными подвесками, подобную той, которую мы видим на мозаичном портрете короля в Марторане. В последний раз король обратил свой взор в сторону Византии, империи, которую он ненавидел, но чью концепцию монархии он полностью принял.

Монархия стала тем главным даром, который Рожер оставил Сицилии. От отца он унаследовал графство, а сыну завещал королевство, которое включало в себя не только остров и пустынные земли Калабрии, но весь итальянский полуостров к юго-востоку от линии, соединяющей устье Тронто и устье Гарильяно, — все области, когда-либо завоеванные нормандцами на юге. В него входили Мальта и Гоцо, а по другую сторону моря все североафриканское побережье между Боном и Триполи. На мече Рожера было выгравировано «Апулия и Калабрия, Силиция и Африка мне служат». Это являлось простой констатацией факта.

Но достижения Рожера нельзя оценивать только в терминах территориальных приобретений. Никто не понимал лучше его, что если Сицилии суждено выжить как европейской державе, то только в качестве чего-то большего, чем собрание совершенно разнородных в этническом, языковом и религиозном отношении общин. В дни процветания и благоденствия эти общины уживались на удивление хорошо; но кто мог сказать, способны ли они выступать заодно в кризисной ситуации? Нормандские бароны стали предателями; а остальные? Если, например, острову будет грозить полномасштабное вторжение византийцев, останется ли греческая община лояльной? Если Альмохады во имя ислама начнут войну в Северной Африке, а оттуда двинутся на север, к Сицилии, можно ли рассчитывать на то, что мусульмане Сиракуз, Агридженто и Катании окажут им сопротивление?

До тех пор пока каждый обитатель королевства не будет считать себя прежде всего подданным короля, такого рода опасность остается реальной. Подобные задачи следовало решать методами объединения и убеждения, постепенно и без излишней настойчивости; несколько поколений должно былосмениться, прежде чем станет заметен результат. Рожер посвятил этому жизнь. Его отец на первом этапе формирования нормандско-сицилийского государства постарался примирить разнородные элементы, прежде враждовавшие, и склонить их к сотрудничеству и взаимодействию в рамках обшей системы связей.

Сам Рожер пошел дальше и дал подданным возможность почувствовать гордость за свою принадлежность к великой и процветающей нации. Монархия должна была стать живым видимым воплощением национального величия. Из самого факта существования в одной стране столь многих законов и языков, такого разнообразия религий и обычаев вытекала потребность в сильной централизованной власти, стоящей над всеми и в отдалении от всех и потому всеобъемлющей. Именно эти соображения, наряду с личным пристрастием к роскоши и восточным складом ума, заставляли Рожера окружать себя почти мистическим великолепием, которое и не снилось ни одному из монархов Запада.

В его представлении это великолепие было не более чем средством для достижения других целей. Золото и жемчуга, дворцы и парки, сверкающие мозаики и роскошная парча, большие шелковые балдахины, которые держали над его головой во время торжественных церемоний (обычай, заимствованный у Фатимидов), — все это должно было увеличивать славу не самого Рожера, а некоего идеального короля, образ которого присутствовал в его сознании. Хотя мало кто из тогдашних государей мог сравниться с Рожером в щедрости, никто не знал лучше его цену деньгам. Александр из Телезе пишет, что Рожер лично проверял отчеты казначея, никогда не начинал тратить деньги, не подсчитав предварительно все расходы, аккуратно выплачивал долги и столь же скрупулезно требовал их возвращения. Он любил роскошь не меньше, чем восточный владыка, — не зря Микеле Амари, крупнейший сицилийский арабист, называет его «крещеным султаном», — но нормандская кровь избавила его от лени, часто являющейся спутницей роскошной жизни. Наслаждаясь — он имел на это полное право — всем тем, что давал ему его королевский статус, он никогда не уклонялся от ответственности; а его деятельная натура позволяла ему, как писал с благоговением его друг Идриси, «совершать больше во сне, чем другие совершают за день бодрствования».

Ему было всего пятьдесят восемь, когда он умер. Проживи он еще пятнадцать лет, его страна могла бы обрести национальное единство, над созданием которого он так упорно трудился; если бы его новая молодая королева родила ему сына, династия Отвилей пережила бы века, и вся история Южной Европы пошла бы другим путем. Но все подобные рассуждения, сколь бы ни были они занимательны, — лишены смысла. В течение последующих лет нормандская Сицилия благодаря серии военных и дипломатических побед распространила влияние на просторах от Лондона до Константинополя. Еще двум императорам предстояло пережить унижение, еще один папа был поставлен на колени. Какое-то время палермский двор оставался центром наук и искусств, не имевшим себе равных в Европе. Но государственный механизм уже начал барахлить; а в царствование Вильгельма Злого королевство, внешне по-прежнему блистательное, вступило в полосу неизбежного, неостановимого и горестного упадка.

Часть третья

УДЛИНЯЮЩИЕСЯ ТЕНИ

Глава 9

Новое поколение

Король Вильгельм… был красив на вид и величествен, крепок телом, статен, высокомерен и жаден до почестей; он побеждал на суше и на море; в его королевстве его скорее боялись, нежели любили. Постоянно заботившийся о приобретении богатств, раздавал он их с некоторой неохотой. Тех, кто был ему верен, он возвышал, одаривал и окружал почестями; тех, кто предавал его, он обрекал на жестокие мучения или изгонял из королевства. Очень обязательный в служении Святому престолу, он относился с высочайшим уважением ко всем служителям церкви.

Ромуальд, архиепископ Салерно

Обычай различать королей по прозвищу, а не только по римской цифре, стоящей следом за именем, никогда не пользовался особой популярностью в Англии. Нерешительный, Исповедник, Завоеватель и Львиное Сердце — всего четыре английских короля вошли в историю, помимо имени, под своим прозвищем. В Европе, однако, в Средние века и позднее венцы украшали головы Пьяниц, Заик и Дьяволов, Философов, Мореплавателей и Птицеловов; Красивых и Лысых, Сварливых и Жестоких, Учтивых, Простоватых и Толстых. Наверное, самое занятное из всех подобных прозвищ мы находим у отца византийского императора Романа I; он, правда, сам не был корован, но современники знали его под именем Феофилакт Невыносимый. И все же только два персонажа этого ковыляющего, фиглярничающего, важничающего собрания получили на веки вечные ясное и не оставляющее ни у кого сомнений определение — Злой. Первый — король Карл II Наваррский; другой — король Вильгельм I Сицилийский.

Новый король совершенно не заслужил такого прозвища. Оно было ему дано только спустя двести лет после его смерти — и обязано своим существованием двум неудачным обстоятельствам, с которыми он ничего не мог поделать. Первое связано с тем, что его полностью затмевал его отец Рожер II, второе — с тем, что хронист, оставивший самый подробный рассказ о его царствовании, чернил его при любой возможности. Фигура автора «Истории Сицилийского королевства» представляет собой одну из самых сложных проблем для историка нормандского королевства, но обсуждение загадки не входит в задачи моей книги (см. заметки об основных источниках); мы знаем его просто как Гуго Фальканда, но это имя он — почти наверняка — получил четыре столетия спустя. Мы можем только сказать, что это был умудренный и владеющий слогом автор, о котором такой авторитет, как Эдуард Гиббон, говорил, что «его изложение живо и ясно: его стиль четок и красноречив, его наблюдения точны. Он изучил человечество и чувствовал по-человечески». Увы, двумя добродетелями данный автор не обладал. Как человеку ему не хватало милосердия, как историку — скрупулезности. В его сочинении мы находим вселяющую ужас цепь заговоров и контрзаговоров, интриг и убийств и отравлений, в сравнении с которой история дома Борджиа кажется наглядным уроком нравственности и честности. Он видел скрытое зло везде. Едва ли найдется хоть один поступок, которому он не приписал бы зловещих мотивов, хоть один персонаж, который не был бы воплощением порока. Но самый смертоносный яд он приберег для короля.

Внешность Вильгельма тоже говорила против него. Не сохранилось ни одного его прижизненного портрета, кроме портретов на монетах; но монастырская хроника[72] того времени описывает его как «огромного человека, чья густая черная борода придавала ему дикий и грозный вид, внушавший многим людям страх». Он обладал Геркулесовой силой, мог руками разгибать подковы, однажды, когда полностью нагруженная грузовая лошадь споткнулась и упала на мосту, он без посторонней помощи поднял ее и поставил на ноги. Такие качества могли сослужить ему хорошую службу на поле боя, где он выказывал несгибаемое мужество и, употребляя клише того времени, всегда оказывался в гуще битвы; но они едва ли могли снискать ему любовь его подданных.

Но хотя Вильгельм превосходил своего отца в физической силе и воинской доблести, он не унаследовал его политической дальновидности. Как все Отвили до него, Рожер II имел вкус к работе. Он мог вмешиваться — и вмешивался — во все дела государства. Его сын был полной противоположностью ему. В отличие от трех своих старших братьев, рассматривавшихся в качестве возможных наследников трона, Вильгельм не имел того опыта в политике и государственном управлении, который обрели Рожер, Танкред и Альфонсо, ставшие герцогами, когда им не исполнилось и двадцати. Вильгельма никогда не готовили к тому, чтобы быть королем, и, когда после преждевременных смертей братьев он в тридцать лет вступил на трон, оказалось, что он к этому совершенно не готов. Ленивый и любящий удовольствия, он посвящал большую часть времени занятиям, которым Рожер отдавал редкие часы досуга, — беседам об искусствах и науках с учеными людьми, жившими при его дворе, или забавам с женщинами во дворцах, которые, по словам одного путешественника, окрркали Палермо подобно ожерелью — Фаваре, Парко, возможно, летнем дворце в Мимнермо,[73] а позже в собственной роскошной резиденции в Зизе. Он был восточным человеком в еще большей степени, чем его отец; Восток вошел в самую его душу. Он женился в ранней молодости на Маргарите, дочери короля Гарсия Рамиреса Наваррского, но после восшествия на престол проявлял мало внимания к ней и четырем сыновьям, которых она ему родила. Его жизнь более походила на жизнь султана, нежели короля, а в его характере мы находим то самое сочетание сладострастия и фатализма, которое являлось отличительной чертой столь многих восточных правителей. Он никогда не принимал решений, если мог этого избежать, никогда не брался за какую-то задачу, если имелся малейший шанс, что, отложенное достаточно надолго, дело уладится само собой. Но, начав действовать, он бросал все силы на достижение цели — хотя бы для того, как ядовито замечает Шаландой, чтобы вернуться поскорее к более приятному времяпрепровождению.

В отличие от своего отца Вильгельм препоручил повседневные дела королевства своим доверенным лицам — клирикам и государственным служащим, большинство из которых были людьми не очень знатного происхождения, достигшими своего нынешнего положения исключительно благодаря королю и потому всей душой ему преданными. Даже в этом Вильгельм предпочел избавить себя от лишних хлопот и — за двумя известными нам исключениями — просто оставил главных должностных лиц своего отца на их местах.

Одним из двух исключений был англичанин, Томас Браун. Сын или племянник некоего Уильяма Брауна или Ле Брюна, чиновника короля Генриха I, Томас прибыл на Сицилию примерно в 1130 г., почти мальчиком — возможно, вместе с Робером из Селби и как его протеже. Мы встречаемся с ним впервые в 1137 г., а с этого времени его имя постоянно появляется в дошедших до нас официальных документах.[74] В период царствования Рожера Томас, кажется, пользовался доверием и расположением короля; есть основания предполагать, что именно он составлял грамоту об основании Палатинской капеллы в 1140 г. Но после вступления на престол Вильгельма по причинам, к сожалению, нам неизвестным он потерял свой высокий пост и вернулся в Англию, где ведал раздачей милостыни при дворе Генриха II.[75]

Хотя об этом нельзя судить с уверенностью, кажется весьма вероятным, что поспешный отъезд Томаса с Сицилии был спровоцирован не самим королем, а новым эмиром эмиров Майо Барийским, чье возвышение, помимо того что являлось вторым важным изменением, произведенным Вильгельмом в рядах своих советников, оказалось одним из самых роковых деяний, совершенных им за время его правления. Вроде бы Майо уже по крайней мере десять лет находился на королевской службе и поднялся до уровня канцлера, когда Вильгельм избрал его в качестве преемника несчастного Филиппа Махдийского на высшем административном посту в королевстве. Сын преуспевающего торговца маслом и судьи в Бари, он получил в молодости хорошее классическое образование, что позволяло ему чувствовать себя равным среди утонченных мыслителей палермского двора. Он был, кроме того, знатоком и покровителем искусств и наук и даже оставил нам одно собственное сочинение «Толкование молитвы Господней», которое, если и не является творением выдающейся личности, свидетельствует о глубоких познаниях его автора в схоластической философии и серьезном знакомстве с трудами ранних Отцов Церкви. Но прежде всего Майо был государственным деятелем; именно он в большей мере, чем его повелитель, определял политику Сицилии в первые шесть лет нового царствования. Строгий, безжалостный, твердый в проведении той политической линии, которую считал верной, он никогда не боялся непопулярности — поистине, в некоторых случаях он, казалось, нарочно разжигал неприязнь к себе. Соответственно, хотя Гуго Фальканд и другие хронисты обошлись с ним крайне сурово, у нас нет оснований сомневаться в его политической прозорливости. Только благодаря ему Вильгельм сумел задержаться на троне больше чем на несколько месяцев.

В последние десять лет в стране царил мир, но многие бароны, особенно в Апулии, до сих пор не примирились с существованием королевства; а память о жестоких мерах Ро-жера начала выветриваться. Другие, те, кто решил связать свою судьбу с королем, приезжали в столицу в надежде обрести власть или благоволение короля, но были разочарованы. Рожер до конца жизни питал недоверие к своим соплеменникам. Полуграмотные нормандские бароны, надменные, эгоистичные, не знавшие ни одного языка, кроме собственного, совершенно не годились для того, чтобы занимать ответственные посты в развитом централизованном государстве; а послужной список в качестве вассалов вовсе не вызывал желания предоставлять им большие фьефы на острове. Они потому вынуждены были наблюдать, как греки, итальянцы и сарацины — люди зачастую низкого происхождения и принадлежавшие к народам, которые, как они считали, стоят много ниже, чем их собственный, — добивались известности и уважения; и по мере того, как бароны за этим наблюдали, их недовольство росло. Рожер после многих лет борьбы заслужил их недоброжелательное уважение, но теперь, когда можно было не опасаться его тяжелой руки, следовало ожидать неприятностей, и оба — Вильгельм и Майо — об этом знали.

Знать, однако, не означало мириться с неизбежностью. Майо учился у Рожера и ясно сознавал опасность передачи, пусть в минимальной степени, правления Сицилией в руки феодальной аристократии. Он беспощадно оттеснял баронов, окружив себя людьми своего круга, преуспевающими представителями среднего сословия, итальянцами и арабами. Будучи сам итальянцем из города Бари, населенного преимущественно греками, он мог иметь некое предубеждение против них с детства, но на Сицилии, как мы говорили, их влияние теперь слабело — сам факт, что Майо занял пост, который до сей поры традиционно занимали греки, на это указывал, что не увеличивало популярности Майо среди греков в Палермо. Кроме того, отношения с Византией неуклонно ухудшались; и потому едва ли удивительно, что в таких обстоятельствах канцлер отдавал предпочтение представителям других народов.

Тем временем приток способных людей из Западной Европы не прекращался, и одновременно росло влияние латинской церкви. Палермо обладал даже большей притягательностью длявысокопоставленных клириков, чем для нормандских баронов; ко времени вступления Вильгельма на трон большинство сицилийских епископов и многие священники с материка практически постоянно жили при дворе. Это явление обрело позже столь скандальные масштабы, что потребовалось вмешательство папы; но в то время ситуация никого не волновала, и Майо, который рассматривал церковь как одного из главных союзников в борьбе против баронства, всячески поощрял переселение церковников в Палермо. В результате в столицу приезжало множество талантливых и образованных клириков, в их числе два англичанина, которым предстояло сыграть важную роль в сицилийских делах, — Ричард Палмер, избранный епископ Сиракуз, и Уолтер из Милля, архидьякон Чефалу, впоследствии ставший архиепископом Палермо. Но это привело к появлению на политической арене Сицилии влиятельной церковной партии, что с неизбежностью наносило ущерб стране. В самой ее природе была заложена нетерпимость к православию и к исламу и резко отрицательное отношение к тем принципам внутренней свободы, на которых строилось королевство. Уже преследованием Филиппа Махдийского она нанесла первый чувствительный удар по этим основам; в последующие годы ситуация повторялась, пока сама нормандская Сицилия, чей политический и философский фундамент оказался подорван, не легла в руинах.

Когда Вильгельм Злой был вторично коронован архиепископом Гуго Палермским в Пасхальное воскресенье 4 апреля 1154 г., в словах вассалов, собравшихся, чтобы официально провозгласить его своим повелителем, чуткое ухо, наверное, улавливало фальшь. Но в тот момент вассалов, как бы они ни были недовольны, можно было хотя бы частично держать в руках. Непосредственная угроза королевству исходила не от них, но от трех старых врагов: Западной империи, Византии и папства. Вильгельму не повезло в том, что его царствование совпало с правлением двух выдающихся императоров и понтификатом двух величайших пап XII в. Но, на его счастье, враги — которые вместе были бы непобедимы — не доверяли друг другу более, чем боялись и ненавидели его.

Безусловно, у них имелись на это причины. Молодой Фридрих Барбаросса, которому к тому времени исполнилось тридцать два года, казался своим современникам-германцам воплощенным идеалом тевтонского рыцаря. Он был высок и широкоплеч, не слишком красив, но привлекателен, и его глаза так сверкали из-под большой копны его рыжевато-русых волос, что, по свидетельству хрониста, который его хорошо знал,[76] казалось, что он всегда смеется. Но за этой легкомысленной внешностью таились целеустремленность и железная воля. «Я желаю, — писал он со всей определенностью папе, — восстановить Римскую империю в ее древнем величии и блеске». Эта идея не допускала никаких компромиссов, в частности, она исключала любую возможность союза с Константинополем. С 1148 г. Мануил Комнин не делал секрета из того, что считает южную Италию византийской территорией. Конрад, зная, что ему необходима поддержка Мануила, соглашался на раздел и на смертном одре умолял племянника придерживаться той же политики; но молодой Барбаросса и думать об этом не желал. Всего через год после вступления на трон он подписал договор с папой в Констанце, по условиям которого византийцам не предоставлялось никаких концессий на итальянской территории; а если император попытается захватить какие-то земли, он будет изгнан. Краткий медовый месяц двух империй закончился.

Для Мануила, таким образом, смерть Конрада означала не только потерю друга и союзника. Последовавшая как раз накануне большой военной кампании, в результате которой Византия должна была вернуть себе давно потерянные итальянские провинции, она означала серьезный политический поворот — насколько он серьезен, вскоре показало поведение Фридриха. Но хотя Мануил вскоре понял, что ему не следует более ожидать помощи от Западной империи, он не знал в точности условий договора в Констанце и все еще верил в возможность раздела Италии. Одно только было ясно — за все, что он хочет себе вернуть, придется бороться. Если, что казалось возможным, германцы выступят против Вильгельма Сицилийского, сильная византийская армия должна быть наготове, чтобы защитить законные права Восточной империи. Если германцы не выступят, восточный император будет действовать по собственной инициативе. Поэтому, когда в начале лета 1154 г. к Мануилу прибыли послы с Сицилии, предложившие в обмен на мирный договор возвращение всех греческих пленных и всей добычи фиванской экспедиции Георгия Антиохийского, он наотрез отказался. Подобное предложение означало, что новый король боится имперского вторжения; если он боится, он слаб; если он слаб, он будет побежден.

Взаимные подозрения, которые разъединяли две империи, наряду с общей для них ненавистью к Сицилийскому королевству, полностью разделяло и папство. Преемник Евгения Анастасий IV был стар и бездеятелен и занимался главным образом самопрославлением; но он протянул недолго, и, когда в последние дни 1154 г. его тело упокоилось в гигантском порфировом саркофаге, который ранее содержал останки императрицы Елены — перемещенные по приказу папы в скромную урну в Ара-Коэли за несколько месяцев до того, — ему наследовал человек совсем иного склада: Адриан IV, единственный англичанин, когда-либо занимавший престол святого Петра.

Николас Брэйкспир родился около 1115 г. в Эбботс-Лэнгли в Хертфордшире, в то время принадлежавшем монастырю Сент Олбэнс. Еще будучи студентом, он перебрался во Францию, а позже — после недолгого и не особенно успешного пребывания приором в монастыре Святого Руфуса около Арля — в Рим. Там, благодаря своему красноречию, одаренности и прекрасной наружности, он вскоре привлек внимание папы Евгения. Папа был, кроме того, закоренелым англофилом; он однажды сказал Иоанну Солсберийскому, что англичане великолепно справляются со всем, за что бы они ни брались, а потому он предпочитает их всем другим народам — за исключением, добавил он, тех случаев, когда легкомыслие в них берет верх над другими качествами. Но Николас, судя по всему, не был легкомыслен. В начале 1152 г. он отправился в качестве папского легата в Норвегию, чтобы реорганизовать церковь в Скандинавии. Спустя два года Николас вернулся в Рим, исполнив свою миссию столь блестяще, что после смерти Анастасия в следующем декабре полного сил, деятельного англичанина единодушно избрали его преемником.

Это был правильный выбор, поскольку папству отчаянно требовались именно энергия и сила. К тому времени, когда Адриан занял папскую кафедру, Фридрих Барбаросса уже пересек Альпы, начав свою первую итальянскую кампанию. По прибытии в Рим он, разумеется, потребовал бы имперской коронации; но если бы даже он ее получил, было не похоже, что папа найдет в его лице надежного союзника. При своих абсолютистских взглядах Фридрих скорее мог оказаться постоянным источником беспокойства для Святого престола. Отдельное вторжение готовилось от Византии. На юге Сицилия Вильгельма I, возможно, переживала кризисный момент в своем развитии, но внешне оставалась могущественной и процветающей страной. Хуже всего была ситуация в самом Риме. Пользуясь сговорчивостью Евгения и Анастасия, сенат становился все более наглым; усилению его позиций и падению духовного авторитета папы способствовали также поучения некоего монаха из Ломбардии, чье влияние, умело укреплявшееся в последнее десятилетие, теперь сделало его фактически хозяином Рима.

Его звали Арнольд из Брешии. В молодости он учился в Париже — возможно, у Абеляра в Нотр-Даме, — где старательно усвоил принципы новой схоластики, в том числе отказ от прежнего мистического взгляда на проблемы веры в пользу логического рационалистического их постижения. С точки зрения средневекового папства радикальные идеи сами по себе являлись достаточно опасными, но Арнольда вдобавок отличало еще одно крайне нежелательное качество — страстная ненависть к светской власти церкви. Для него государство было и должно было всегда быть высшей властью; светское законодательство, основанное на законах Древнего Рима, он ставил выше канонического права. Папа, по его мнению, должен был отказаться от всей мирской роскоши, от всех своих владений и привилегий и вернуться к бедности и простоте первых Отцов Церкви. Только так может церковь восстановить связь с массами простых и бедных людей, входящих в ее паству. Иоанн Солсберийский писал: «Арнольда часто можно было услышать на Капитолии и в различныхнародных собраниях. Он открыто обличал кардиналов, утверждая, что их коллегия, зараженная гордостью, лицемерием, скаредностью и пороком, — не церковь Божья, но торжище и воровской притон; а кардиналы заняли место книжников и фарисеев среди христиан. Сам папа является отнюдь не тем, кем он должен быть; он — вовсе не духовный пастырь, а человек из плоти и крови, который утверждает свою власть огнем и мечом, истязатель церквей и угнетатель невинных; он стремится лишь к удовлетворению своих вожделений и опустошает сундуки других людей, чтобы наполнить собственный… Не может быть никакого снисхождения к тому, кто стремится надеть ярмо рабства на Рим, центр империи, источник свободы и владычицу мира».

Естественно, папство приняло вызов. Естественно также, что аббат из Клерво — для него непоколебимые, чуждые всяким сомнениям взгляды Арнольда были анафемными — был призван в качестве защитника. В результате в 1140 г. Арнольда осудили вместе с его бывшим наставником Абеляром и изгнали из Франции. В 1146 г., однако, он появился в Риме; и римский сенат, воспламененный его истовым благочестием и видевший в его воззрениях отражение — уже на уровне религиозной жизни — их собственных республиканских устремлений, принял его с распростертыми объятиями.

Папа Евгений, другой аскет, возможно в тайне симпатизировавший Арнольду, позволил ему вернуться в столицу; и Анастасий, «мирный и сговорчивый старик», как его описывает Шаландон, оставался глух к его громовым речам. Но Адриан был человек другого типа. Когда, заняв Святой престол, он обнаружил, что сторонники Арнольда, по сути, держат его в осаде в соборе Святого Петра и Ватикане, он для начала просто повелел смутьяну покинуть Рим; но, когда, как и следовало ожидать, Арнольд не обратил на этот приказ никакого внимания, а вместо этого натравил своих последователей на почтенного кардинала Гвидо, направлявшегося по Виа-Сакра к Ватикану, в результате чего кардинал получил серьезные раны, папа разыграл свою козырную карту. Впервые за историю христианства Рим оказался отлученным от церкви.

Это был мужественный поступок. Иностранец, занявший папскую кафедру всего несколько недель назад, плохо знавший город и его обуреваемых ксенофобскими настроениями обитателей и практически не имевший поддержки народа, одним указом закрыл все церкви Рима. Совершение любых таинств и церемоний, кроме крещения младенцев и причащения умирающих, было запрещено. Мессы не служились, венчания не совершались, и даже тела умерших не могли быть погребены в освященной земле. В Средние века, когда религия составляла неотъемлемую часть жизни каждого человека, подобная моральная изоляция сказывалась на людях очень тяжело. Кроме того, приближалась Пасха. Никому не хотелось пропустить главный христианский праздник, а перспектива — в отсутствие ежегодного наплыва пилигримов — лишиться одного из главных источников городских доходов выглядела еще безрадостнее. Некоторое время римляне крепились, но в пятницу на Страстной неделе они не выдержали и отправились к Капитолию. Сенаторы поняли, что проиграли. Арнольд и его последователи были изгнаны; отлучение снято; церковные колокола зазвонили; и в воскресенье папа Адриан IV, как положено, отмечал Пасху в Латеранском дворце.

Фридрих Барбаросса тем временем отмечал праздник в Павии и в день Пасхи был коронован древней железной короной Ломбардии. Как это происходило с большинством императоров до него, его неприятно поразили сила республиканских настроений в больших и малых городах северной Италии и решимость горожан порвать старые феодальные обязательства ради гражданской независимости и коммунального самоуправления; и он счел своим долгом — даже ценой задержки в осуществлении собственных планов — устроить очередную демонстрацию имперской мощи. Милан, вечный источник смуты, был для него слишком силен, но его союзница Тортона казалась подходящей жертвой. Маленький город героически противостоял соединенным силам империи, Павии и Монферрата, но, когда после двух месяцев осады колодцы иссохли и жажда заставила жителей сдаться, они дорого заплатили за свой героизм. Хотя их самих пощадили, от города не осталось камня на камне.

После Пасхи, однако, Фридрих более не медлил. Он прошел маршем через Тоскану с такой стремительностью, что римская курия почувствовала за этим возможную угрозу. О судьбе Тортоны знали по всей Италии; обращение Генриха IV с Григорием VII семьдесят лет назад еще не забылось; а некоторые престарелые кардиналы могли сами помнить, как в 1111 г. Генрих V захватил папу Пасхалия II в самом соборе Святого Петра и держал его два месяца в качестве пленника, пока тот не принял его требования. Все слухи о новом короле указывали на то, что он способен на подобные действия. Неудивительно, что курия забеспокоилась.

Адриан поспешно послал двух кардиналов на север, в императорский лагерь. Послы нашли императора в Сан-Квирико, в окрестностях Сиены, и он сердечно их принял. Затем они попросили Фридриха в качестве доказательства его доброй воли помочь им захватить Арнольда из Брешии, который, проскитавшись несколько недель по Кампании, нашел убежище у неких местных баронов. Фридрих с готовностью согласился; радикальные взгляды Арнольда вызывали у него почти такое же неприятие, как у папы, а кроме того, он радовался новой возможности показать свою силу. Он послал войска к замку, где скрывался Арнольд, захватил одного из баронов и держал его как заложника, пока ему не выдали Арнольда. Беглеца передали в распоряжение папы; и воодушевленные этим первым успехом кардиналы приступили к исполнению следующей задачи — подготовке первой решающей встречи Адриана и короля.

Встречу назначили на 9 июня в Кампо-Грассо около Сутри. Начало было достаточно многообещающим. Адриан, сопровождаемый кардиналами и большим эскортом немецких баронов, которых Фридрих послал его приветствовать, торжественно проследовал в императорский лагерь. Но затем все разладилось. По обычаю король должен был взять папскую лошадь под уздцы и придерживать стремя, пока всадник не спешится; он этого не сделал. Одно мгновение Адриан, казалось, колебался. Затем, спешившись самостоятельно, он медленно прошествовал к предназначенному для него трону и сел. Теперь, наконец, Фридрих выступил вперед, поцеловал папе ногу и поднялся, чтобы получить в ответ поцелуй мира; но на сей раз Адриан не исполнил положенного. Король, заявил он, не оказал ему услуги, которую из уважения к апостолам Петру и Павлу его предшественники всегда оказывали верховным понтификам. Пока это упущение не будет исправлено, он не получит поцелуя мира.

Фридрих возразил, что не обязан выступать в роли папского грума; и весь этот и последующий дни спор продолжался. Адриан стоял на своем. Он понимал, что за этим вроде бы небольшим отступлением от протокола в действительности скрывается нечто гораздо более важное — публичное проявление непокорства, изменяющее саму суть отношений между империей и папством. И это его мнение никакие объяснения и доводы не могли изменить. Потом Фридрих неожиданно сдался. Он распорядился, чтобы лагерь перенесли немного южнее, в окрестности города Монтерози; и там утром 11 июня бестактность, допущенная два дня назад, была исправлена. Король вышел навстречу папе, провел его лошадь под уздцы, как сказано в источнике, на расстояние брошенного камня, а затем, крепко держа стремя, помог ему спешиться. Вновь Адриан воссел на трон и ожидал его, поцелуй мира был должным образом дарован, и переговоры начались.

Адриан и Фридрих не доверяли друг другу до конца; но этот инцидент упрочил их взаимное уважение, и последующее обсуждение происходило вполне дружелюбно. Все пункты соглашения, заключенного в Констанце, были подтверждены. Ни одна из сторон не вступит в сепаратные переговоры с Вильгельмом, Мануилом или римским сенатом. Фридрих, со своей стороны, обещал защищать законные интересы папы, а Адриан отлучить от церкви всех врагов империи, которые после трех предупреждений не откажутся от борьбы. Сговорившись таким образом, они вместе направились в Рим.

Папа больше не видел никаких препятствий имперской коронации.[77] С другой стороны, для проведения церемонии требовалось одобрение римлян, а вопрос о том, как Рим примет будущего императора, оставался открытым. Давешние действия Фридриха в отношении Арнольда из Брешии делали исход еще более проблематичным. Но Фридрих и Адриан недолго оставались в сомнениях. На некотором расстоянии от города их встретила депутация, посланная сенатом, чтобы их приветствовать и обговорить условия, на которых римляне их примут.

Епископ Оттон Фрейзингенский, вероятно очевидец, оставил нам дословную запись разговора. Диалог начался с длинной речи главы римской депутации. Хотя никоим образом не враждебная, она была высокопарной и покровительственной; в ней утверждалось, что только благодаря Риму империя Фридриха стала тем, чем она является, потому новый император поступит правильно, если будет соблюдать свои моральные обязательства перед городом — эти обязательства, которые, очевидно, включали твердые гарантии будущей свободы и добровольную уплату пяти тысяч фунтов золотом.

Оратор только вошел во вкус, когда Фридрих прервал его. Говоря, как тонко замечает Оттон, «без подготовки, но не будучи неподготовленным», скромно, но убедительно император заявил, чго древние слава и традиции Рима ныне перешли вместе с самой империей к Германии. Он пришел не для того, чтобы получать дары от римлян, но чтобы предъявить свои права на то, что ему принадлежиг. Естественно, он будет защищать Рим при необходимосги; но он не видит надобности в формальных гарантиях и не намерен их давать. Что касается денежных пожалований, он дает их тогда и там, где захочет.

Спокойная уверенность Фридриха смутила послов. В ответ на вопрос, хотят ли они еще что-нибудь сказать, они сумели только, запинаясь, пробормотать, что должны вернуться в столицу за распоряжениями, и с этим отбыли. Как только они удалились, папа и король устроили спешное совещание. Адриан, уже имевший дело с римским сенатом, не сомневался, что вскоре последуют неприятности. Он посоветовал немедленно отправить отряд воинов, чтобы они в сопровождении кардинала Октавиана из Монтичелли ночью заняли Ватикан и обороняли его от всех возможных покушений. Но, приняв подобные меры, утверждал Адриан, они не обезопасят себя полностью от разных неприятных неожиданностей. Для того чтобы избежать беды, им надо двигаться быстро.

Все это происходило в пятницу 17 июня. Фридрих и папа так спешили, что согласились не ждать ближайшего воскресенья, как они обычно поступали. Вместо этого на закате субботы Фридрих спустился с Монте-Марио и вступил в Ватикан, который его войска уже окружили, через Золотые ворота около собора Святого Петра. Папа, прибывший часом или двумя ранее, ждал его на ступенях базилики. Они вместе вошли внутрь, толпа немецких рыцарей следовала сзади. Адриан сам отслужил мессу; и здесь, на могиле апостола, он повесил Фридриху на пояс меч святого Петра и возложил на его голову императорскую корону.

Кардинал Босо Бейкспир, племянник и биограф Адриана, рассказывает, что в этот момент рыцари, собравшиеся в соборе, разразились такими оглушительными криками, что казалось, небо обрушилось на землю; но у императора не было времени праздновать. Как только церемония завершилась, император с короной на голове и в сопровождении своей огромной свиты поскакал назад в лагерь за стенами. Папа тем временем укрылся в Ватикане и оттуда следил за развитием событий.

Было только девять часов утра; и сенат собрался в Капитолии, чтобы обсудить, как лучше помешать коронации, когда пришла весть, что она уже состоялась. Разгневанные тем, что их перехитрили и обошли, сенаторы призвали горожан к оружию; вскоре огромная толпа собралась на мосту Сан-Анджело, пытаясь пробиться в Ватикан, а другие, перейдя реку ниже по течению на остров, двигались на север через Трастевере. День становился все жарче. Немцы, уставшие от форсированного ночного марша и волнений последних нескольких часов, хотели отдохнуть — спать и праздновать. Вместо этого они получили приказ готовиться к битве. Разве их император не поклялся этим утром в присутствии их всех защищать Церковь Христову? Теперь ей грозит опасность. Второй раз за день Фридрих вошел в Рим, но теперь он был облачен уже не в коронационные одежды, а в доспехи.

Всю вторую половину дня и вечер шла яростная битва между императором римлян и его подданными; ночь опустилась прежде, чем императорские войска прогнали последних мятежников через мосты. Потери были тяжелыми с обеих сторон. О раненых и убитых немцах у нас нет точных сведений, но Оттон Фрейзингенский сообщает, что около тысячи римлян погибли или утонули в Тибре, а еще шестьсот оказались в плену. Раненых, по его словам, было без счета. Сенат дорого заплатил за свою дерзость.

И все же, если римляне оказались плохими дипломатами, они в конце концов подтвердили свою репутацию храбрых воинов; и нужно добавить, у них были серьезные основания негодовать. Предыдущие императоры, прибывая в Рим для коронации, выказывали хотя бы толику уважения городу и городским институтам — клялись исполнять его законы и формально отдавали решение своей судьбы в руки горожан. Фридрих ничего этого не сделал. Он полностью игнорировал римлян — и совершил это в тот момент, когда коммуна пробудила в них чувство гражданской гордости и сознание того древнего величия, наследниками которого они являлись. И не стоит говорить, что римляне обошлись с императором исключительно бестактно и тем самым сами навлекли на себя беду; едва ли изначальная договоренность Фридриха с папой Адрианом в Сутри предполагала какой-то менее жесткий вариант.

Император тоже дорого заплатил за свою корону. Победив, он не сумел даже войти в древний город, поскольку на рассвете следующего дня выяснилось, что все мосты через Тибр перегорожены, а ворота города забаррикадированы. Ни он, ни его армия не были готовы вести осаду; жаркое итальянское лето, которое в течение полутора столетий последовательно подрывало боевой дух всех вторгавшихся в Италию армий, делало свое дело: малярия и дизентерия уже хозяйничали среди германского войска. Как прочувствованно описывает Оттон, «воздух стал тяжелым от тумана, который поднимался от окрестных болот, а также от пещер и руин, окружавших город; и воздух этот был вреден и ядовит для вдыхавших его смертных». Единственное разумное решение состояло в том, чтобы отступите и — поскольку Ватикан очевидно не являлся более безопасным убежищем для папы — взять Адриана и курию с собой. 19 июня Фридрих свернул лагерь и повел армию в Сабинские холмы. Спустя месяц он выступил назад в Германию, оставив Адриана без всякой поддержки в Тиволи.

Хотя папа после первой встречи старался не ссориться с императором, он вполне оправданно счел себя обиженным. Он с риском для себя провел коронацию, как того желал Фридрих, но мало что получил взамен. Покинув Рим, он всеми силами склонял Фридриха к тому, чтобы придерживаться изначального плана и выступить без промедления прогив Вильгельма Сицилийского; хогя сам Фридрих, вероягно, желал того же, но больные и уставшие бароны придерживались иного мнения, с готовностью пообещав вернуться в ближайшем будущем с более здоровой и многочисленной немецкой армией, которая посгавиг и римлян, и сицилийцев на колени. Император осгавил папу, изгнанного и одинокого, выбираться как может.

История коронации Фридриха Барбароссы почги рассказана, но еще не завершена, поскольку, помимо коронованного императора и короновавшего его папы, в ней был еще трегий участник, который, хогя он не присутствовал в Риме в тот ужасный день, повлиял на ход событий не меньше, чем первые двое. Арнольд из Брешии был одним из первых в череде поражающих воображение народных лидеров, которых Италия рождает время от времени в течение всей своей истории, — фанатиков-гениев, которые благодаря непреодолимой магии своих личностей получают абсолюгное и никем не оспариваемое главенство над своими соратниками. Иногда, как это было с Арнольдом или с Савонаролой тремя столетиями позже, речь шла о духовном наставничестве; иногда, как в случае с Кола ди Риенцо, их власть держалась на сознании собственной исторической миссии; а порой, как у Муссолини, она оказывалась в игоге чисто политической. Но имеется нечто общее у всех этих людей. Все они потерпели поражение и поплатились за это жизнью.

Ни один источник не сообщает точных сведений о том, когда и где был казнен Арнольд. Мы знаем только, как он встретил смерть. Осужденный церковным трибуналом за ересь и бунт, он до последнего мгновения сохранял присутствие духа и взошел на эшафот спокойно, без тени страха; когда он преклонил колени для последней исповеди, сами палачи, как мы читаем, не могли сдержать слез. Тем не менее его повесили, затем тело сняли и сожгли. Наконец, чтобы быть полностью уверенными, что прах или могила Арнольда не станут предметом народного культа, его пепел бросили в Тибр.

Для мученика, заблуждавшегося или нет, трудно придумать более подобающие почести.

Глава 10

Нападение греков

Император Мануил часто говорил, что ему не составляет труда побеждать народы Востока, деньгами или силой оружия, но в отношении народов Запада он никогда не достигал подобных успехов, ибо они устрашающе многочисленны, неукротимы в гордости, жестоки по характеру, богаты и вдохновляемы укоренившейся ненавистью к империи.

Никита Кониат. История Мануила Комнина. VII, 1

Ни одна из многих германских армий, которые за прошедшие полтора столетия приходили в южную Италию, чтобы восстановить власть империи на полуострове, не задержалась там больше чем на несколько месяцев. Императоры, которые их вели, вскоре обнаруживали, что, если даже эти пагубные, выпивающие все силы земли формально им принадлежат, они, со своей стороны, никогда не сумеют в них утвердиться. Здесь они всегда будут чужаками, причем нежелательными; и их люди, тащившиеся в своей тяжелой домотканой одежде под знойным апулийским солнцем, больные от непривычной пищи и жестоко страдавшие от насекомых, тучами круживших над их головами, чувствовали то же самое. Все — и предводители, и их воины — равно мечтали о том дне, когда смогут увидеть за спиной нерушимый горный хребет, отделивший их от этой юдоли страданий.

Фридрих Барбаросса являлся исключением. Он был бы искренне рад остаться на юге и помериться силой с Вильгельмом Сицилийским, если бы только он мог взять с собой своих рыцарей; но те упорно хотели вернуться в Германию, и Фридрих понимал, что в попытках диктовать им свою волю не стоит заходить слишком далеко. Вынужденное отступление опечалило и обескуражило его; вероятно, он расстроился еще больше, когда в Анконе — после бессмысленного разрушения Сполето — его встретили три посланца из Константинополя, возглавляемые бывшим правителем Фессалоники Михаилом Палеологом, которые доставили ему богатые подарки от своего властелина и пообещали значительную денежную помощь, если он изменит свои планы. Фридрих некоторое время медлил с ответом: даже на этой стадии стоило предпринять последнюю попытку заразить рыцарей своим энтузиазмом. Но германские бароны достаточно настрадались; и через несколько дней император вынужден был сообщить грекам, что ничего не может поделать.

Палеолог и его товарищи не слишком огорчились. Стратегически Византии было выгодно, чтобы германская армия сражалась вместо нее; дипломатически, однако, ситуация в отсутствие Западной империи существенно упрощалась, тем более что у Мануила теперь появилось много других, более управляемых союзников — мятежных апулийских вассалов короля Вильгельма. Они также возлагали большие надежды на Фридриха и были разочарованы его поспешным отбытием; но они не ощущали никакой особой необходимости хранить ему верность в большей степени, чем кому-то другому. Теперь, когда он их оставил, они были вполне готовы получать поддержку и субсидии из Константинополя.

Весь этот год в Апулии крепло сопротивление новому королю Сицилии. Отчасти причиной тому были надежды на появление Фридриха Барбароссы, видевшегося этаким духом мщения, но еще более важную роль сыграли мужество и твердость нового предводителя — Робера де Бассонвилля, графа Лорителло. Робер являл собой типичный пример недовольного нормандского аристократа. Как близкий родственник короля — он был сыном сестры Рожера II Юдифи, — он считал, что достоин занять самый высокий пост; Гуго Фальканддаже предполагает со своей всегдашней злобой, что Рожер подумывал о том, чтобы сделать его своим преемником вместо Вильгельма. Соответственно, его сильно задели возвышение Майо и упорное стремление эмира не допускать знатных землевладельцев к государственным делам. Тот факт, что Вильгельм, вступая на трон, даровал Роберу далекое графство Лорителло, ничего не изменил, и Робер почти сразу начал возбуждать недовольство среди соседних баронов. Вильгельм, со своей стороны, не питал никаких иллюзий по поводу его лояльности. Уже в начале весны 1155 г. при первом визите в Салерно в качестве короля он отказался принять графа; а по возвращении на Сицилию вскоре после Пасхи послал своему наместнику Асклеттину приказ немедленно арестовать Робера из Лорителло. Робер, однако, бежал в Абруццо, где провел лето, собирая силы, — и там он услышал о прибытии Михаила Палеолога на полуостров.

Они встретились в Внести и сразу договорились объединить свои усилия. Каждый из них мог обеспечить другого тем, чего ему не хватало. У Палеолога имелся флот из десяти кораблей, неограниченные материальные ресурсы и возможность призвать при необходимости подкрепления из-за Адриатики. Робер пользовался поддержкой большинства местных баронов и реально контролировал обширный участок побережья, что было жизненно важно для обеспечения надежных коммуникаций византийской армии. Королевская же армия под командованием Асклетина находилась далеко, за Апеннинами, — бессильная противостоять любой быстрой неожиданной атаке в северной Апулии.

Итак, в конце лета 1155 г. Робер из Лорителло и Михаил Палеолог нанесли удар. Их первой целью стал Бари. До того как Роберт Гвискар взял его в 1071 г., этот город был столицей византийской Италии и последней греческой крепостью на полуострове. Большинство горожан, будучи греками, не слишком любили палермских властителей — особенно с тех пор, как Рожер после последнего апулийского восстания отменил некоторые их древние привилегии, — и благосклонно рассматривали любую возможность освободиться. Группа горожан открыла ворота атакующим; и, хотя сицилийцы храбро сопротивлялись в церкви Святого Николая и старой цитадели, они вскоре вынуждены были сдаться и наблюдать, как барийцы набросились на цитадель — ставшую символом сицилийского господства — и, невзирая на все попытки Палеолога остановить их, сровняли ее с землей.

Весть о падении Бари вкупе с неожиданно распространившимися слухами о смерти короля Вильгельма — он действительно был серьезно болен — подорвала боевой дух прибрежных городов. Трани был взят; затем, невзирая на героические усилия командующего, графа Ришара из Андрии, пал соседний порт Джованаццо. Дальше к югу сопротивление было еще более яростным; Вильгельм Тирский сообщает, что, когда патриарх Иерусалимский, направлявшийся к папе, прибыл той осенью в Отранто, он нашел всю область в таком смятении, что предпочел вновь взойти на корабль и плыть вдоль берега до Анконы. Но греки и мятежники продолжали побеждать, и к началу зимних дождей положение в Апулии стало критическим.

Наконец, в начале сентября королевская армия Асклетина, состоящая из примерно двух тысяч рыцарей и неизвестного, но, по-видимому, значительного количества пехоты, появилась на сцене. К ней присоединился Ришар из Андрии с теми своими людьми, которые остались ему верны, но противник был слишком силен. Едва успев высадиться на берег, войска оказались в окружении в Барлетте. В отчаянной попытке получить подкрепление граф Ришар прорвался сквозь кордон с группой рыцарей и помчался в свою собственную Андрию, преследуемый Робером из Лорителло и Иоанном Дукой, главным заместителем Михаила Палеолога. Они настигли его почти у стен. Зная, что город не готов к осаде, Ришар предпочел дать бой здесь же, на месте. В какой-то момент казалось, что он сумеет одержать победу; ряды греческой армии смешались, и они вместе со своими союзниками отступили в беспорядке. Однако, укрывшись за длинными каменными стенами, которые были (и остаются) неотъемлемой частью ландшафта в этих краях, греки смогли перегруппироваться и продолжить бой; вскоре уже королевские войска обратились в бегство. Самого графа Ришара, сбитого с лошади ударом камня, добил священник из Трани, который, как говорят, вспорол ему живот и выпустил наружу внутренности. Узнав, что их повелитель мертв, горожане Андрии сдались Луке.

Первая попытка подавить новый бунт закончилась катастрофой. Тем, кто хранил верность королю Вильгельму, будущее представлялось мрачным.


Папу Адриана, наблюдавшего за этими событиями сначала из Тиволи, а затем из Тускула, такой поворот событий радовал. Он не испытывал любви к грекам, но предпочитал их сицилийцам; и ему было бы приятно видеть, как его главный враг Вильгельм, избежавший мести Барбароссы, получит по заслугам. Тремя месяцами ранее направляясь с Фридрихом из Сутри в Рим, папа обещал воздержаться от каких-либо сепаратных переговоров с Византией, но времена изменились; теперь, после того как император не выполнил собственных обязательств, Адриан чувствовал себя свободным действовать так, как он сочтет нужным. Поэтому, получив письмо от Михаила Палеоло-га, предлагавшего ему военную помощь против короля Сицилии вместе с субсидией в пять тысяч фунтов золотом в обмен на уступку трех прибрежных городов в Апулии, папа заинтересовался. Он ответил, что в его распоряжении есть войска и он готов немедленно включиться в военную кампанию в качестве союзника. 29 сентября 1155 г. Адриан отправился на юг.

Может показаться удивительным, что век спустя после начала великой схизмы между восточной и западной церквями император Византии предлагает себя в качестве покровителя и защитника папе римскому, и папа принимает это предложение. В действительности подобная политика с византийской стороны проводилась еще Иоанном Комнином в 1141 г.; Мануил лишь следовал прежнему курсу и, видя, что обстоятельства тому благоприятствуют, проявлял большую настойчивость. Адриан безусловно осознавал, что в нынешней южноитальянской ситуации открываются возможности, которые могут никогда не повториться. Его также поощряли к такого рода действиям изгнанные апулийские вассалы, которые, увидев реальную перспективу возвращения своих старых фьефов, радостно соглашались признать папу своим законным сюзереном в обмен на поддержку. 9 октября в Сан-Джермано князь Роберт Капуанский, граф Андрея из Рупе-Канино и несколько других нормандских баронов были вновь утверждены в своих правах на прежние владения, и до конца года вся Кампания и большая часть северной Апулии были в руках византийцев или сторонников папы.

Михаил Палеолог, подавив несколько последних очагов сопротивления, мог поздравить себя с неожиданным успехом. Всего за шесть месяцев он восстановил греческую власть на полуострове в тех же пределах, в каких она существовала сто пятьдесят лет назад, до того как нормандцы приступили к сознательному разрушению византийских Фем Лангобардских, в надежде прибрать эти земли к рукам. Вскоре к нему пришла весть, что император, ободренный его быстрым продвижением, высылает полноценную армию, чтобы закрепить достигнутые результаты. В таком случае по прошествии недолгого времени вся южная Италия признает владычество Константинополя. Вильгельм Сицилийский будет сокрушен, его ненавистное королевство исчезнет с лица земли. Папа Адриан, видя, что греки преуспели там, где германцы потерпели поражение, убедится в превосходстве византийской армии и будет соответственно строить свою политику; и тогда великая мечта Комнинов — воссоединение Римской империи под эгидой Константинополя — наконец осуществится.

Излишняя самоуверенность всегда опасна; но немногие беспристрастные наблюдатели в конце 1155 г. видели какое-то будущее за сицилийской монархией. На материке враги короля контролировали все, за исключением Калабрии; а Калабрия, возможно, оставалась лояльной потому, что ее пока не трогали. Она не смогла бы противостоять решительному натиску византийцев; а после падения Калабрии мятежники и их греческие союзники оказались бы всего в миле или двух от Сицилии.

А там, на острове, ситуация также была угрожающей. С сентября до Рождества король лежал в Палермо тяжело больной; всеми делами королевства распоряжался Майо Барийский при поддержке архиепископа Гуго Палермского. Эмир эмиров никогда не пользовался особой популярностью, а сообщения о следовавших одно за другим поражениях на материке дали его врагам среди нормандской знати необходимый повод, чтобы затеять смуту. Майо, ворчали они, и только он один ответствен за разразившуюся катастрофу. Ничего подобного не случилось бы, если бы эмиром был кто-нибудь из них. Доверить высшую исполнительную власть в королевстве сыну торгаша-лангобарда было непоправимой глупостью. Гордые бароны с полуострова не станут принимать в расчет такого человека. Даже теперь, когда Сицилийское королевство рушилось на его глазах, он, похоже, не понимал серьезности ситуации. Он не посылал военной помощи Асклетину и не проявлял никаких признаков тревоги.

Имелся только один выход. Майо следовало сместить. А если за этим последует смещение самого Вильгельма, тем лучше. Король уже болен; достаточно небольшого, но точно рассчитанного вмешательства, и он никогда не поправится — в таком случае не составит труда свалить вину на эмира, единственного из придворных, имевшего беспрепятственный доступ в королевскую опочивальню. Вильгельм уже показал, что он мало подходит на роль правителя; насколько лучше бы было, если бы корона перешла к его трехлетнему сыну. Правящее сословие обрело бы то положение, для которого оно предназначено, и нормандские бароны получили бы власть и привилегии, которые даны им по праву рождения.

Но эмир эмиров сохранял самообладание. Даже ненавидевший его Фальканд не мог скрыть своего невольного восхищения тем, что в самых тяжелых ситуациях Майо оставался холодным и невозмутимым и его лицо никогда не выдавало его подлинных чувств. Это твердое нежелание поддаваться панике — позволявшее ему, благодаря соглядатаям, опережать по крайней мере на шаг всех заговорщиков, злоумышлявших против него, — не один раз спасало ему жизнь в ту зиму. Он, похоже, не сомневался в собственной способности по-прежнему прокладывать свой путь в сумрачном мире интриг и заговоров. И его враги вскоре с ним согласились. В первые недели 1156 г. они оставили прежнюю тактику и взяли на вооружение методы, которые с успехом применяли их сотоварищи в Апулии. Удалившись в Бутеру на крайнем юге острова, группа баронов под началом некоего Бартоломео из Гарсилиато подняла восстание.

На первый взгляд бунт не представлял серьезной опасности. Мятежников было мало, их крепость находилась в отдалении. Тем не менее впервые после завоевания, имевшего место примерно столетие назад, группа вассалов-христиан на самом острове Сицилия выступила открыто против своего правителя. Майо понял, что пришло время действовать. События на континенте показали, сколь быстро может распространиться подобный бунт. В окрестностях Бутеры жили в основном арабы, и лояльность мусульман следовало обеспечить любой ценой. Более того, короля, ныне почти поправившегося, похоже, ожидала тяжелая военная кампания в Италии в ближайшие месяцы. Если так, требовалось развязать ему руки.

Вильгельм был еще слаб после болезни; и он в полной мере унаследовал от своего отца стремление решать проблемы дипломатическими методами, а не военной силой. Оставаясь сам в Палермо, он отправил в Бутеру Эверара, графа Сквил-лаче, для переговоров с мятежниками, повелев спросить их, почему они совершили столь опрометчивый шаг. Через несколько дней Эверар вернулся с ответом. Бунтовщики заявили, что восстали не против своего короля, но только против эмира, который вместе со своим приспешником архиепископом собрался убить Вильгельма и захватить трон. Все, о чем они просят, — чтобы король осознал грозящую ему опасность и избавился, пока не поздно, от злокозненных советников. Тогда они сами добровольно сложат оружие и явятся в Палермо, чтобы молить короля о прощении.

Вильгельм мог быть лентяем, но он не был дураком; он доверял Майо больше, чем любому нормандскому барону. Он ничего не сделал и никак не откликнулся на послание мятежников, а стал ждать их дальнейших действий. Он ждал недолго. В конце марта начались беспорядки в самом Палермо. В том, что они вдохновлены и финансируются мятежниками, не оставалось сомнений; хотя гнев смутьянов был направлен в основном против Майо и архиепископа Гуго, толпа также требовала освобождения из тюрьмы Симона из Поликастро, молодого графа, который до недавнего времени являлся доверенным лицом Асклетина в Кампании, но позднее, согласно повелению Майо, оказался без суда в темнице по подозрению в измене.

Зрелище толпы, собравшейся перед королевским дворцом, вывело Вильгельма из апатии. Он наконец осознал, что не сможет жить спокойно и заниматься своими делами, пока нерешит возникшую проблему. Теперь, избрав путь, он действовал быстро. Желая успокоить смутьянов, он отдал приказ немедленно освободить Симона из Поликастро; затем, вместе с Майо, но сопровождаемый также Симоном, как посредником — поскольку он все еще надеялся избежать кровопролития, — Вильгельм повел свою армию со всей возможной скоростью в Бутеру.

Прилепившаяся на вершине скалы между двумя крутыми склонами, спускавшимися в ущелья, Бутера была надежной крепостью; и мятежники поначалу собирались оборонять ее до последнего. Но впоследствии они изменили решение — главным образом благодаря великодушию Вильгельма и настойчивости графа Симона. Он уверил бунтовщиков, что король не намерен смещать советников, которым он полностью доверяет: один из них сопровождает его в данный момент; тем не менее он готов, в сложившихся обстоятельствах, проявить снисхождение к тем, кто поднял оружие против него. Пусть они сдаются немедленно: тогда им сохранят их жизни, собственность и свободу; единственным наказанием, по милости короля, будет изгнание из королевства. Восставшие приняли предложение. Бутера сдалась, и на Сицилии восстановился мир.


«Король Вильгельм, — пишет Гуго Фальканд, — не любил покидать свой дворец; но, если уж ему приходилось это делать — сколько бы ни бездействовал он до того, — он смело шел — не столько благодаря мужеству, сколько из упрямства и даже по легкомыслию навстречу опасности». Как всегда, Гуго злобен; но все же в его словах можно уловить восхищенные нотки и одновременно усмотреть скрытую за ними правду. Теперь, начав войну и уже имея за плечами одну победу, Вильгельм не собирался останавливаться. Его здоровье поправилось, кровь кипела. Пришла весна — самая подходящая пора для военных действий. Он собирался вернуть себе материковые владения.

Армия и флот встретились в Мессине; король планировал атаковать греков и их союзников одновременно ссуши и моря. В Мессину также вызвали Асклетина, чтобы он объяснил плачевные последствия своей деятельности за последние месяцы. Асклетин оказался бездарным и скучным военачальником (это неудивительно, если учесть, что прежде он был архидьяконом в Катании), и, возможно, против него имелись другие, более серьезные обвинения. В Мессине никто не высказался в его защиту — даже Майо, чьим протеже он являлся, который сделал его канцлером против воли короля. Был ли он предателем, трусом или козлом отпущения, но имущество его конфисковали, а его самого бросили в тюрьму — где он через несколько лет умер.

Расправа Вильгельма с Асклетином воплощала в себе дух предстоящей кампании. Она ни в коем случае не была продолжением, в больших масштабах, миротворческих мероприятий минувшего года. Готовилась новая операция, более наступательная, нежели оборонительная, заново продуманная и спланированная, — массированный удар силами армии и флота Сицилийского королевства по самому слабому месту врага — апулийской «пяте». В последние дни апреля армия переправилась на материк и двинулась маршем через Калабрию, в то время как флот пересек проливы и затем повернул на северо-восток к Бриндизи.

Бриндизи уже в течение трех недель находился в осаде. Византийцы, полагаясь, как всегда, на подкуп и предательство, сумели войти во внешний круг города; но королевский гарнизон в цитадели оказал им решительное сопротивление, и их продвижение в Апулии, по крайней мере, на время приостановилось. Это было лишь последнее из препятствий, с которыми греки столкнулись за истекшие несколько месяцев. Во-первых, из-за возрастающего высокомерия Михаила Па-леолога они постепенно утратили доверие и расположение нормандских мятежников; кончилось тем, что Робер из Ло-рителло в негодовании покинул византийскую армию. Затем сам Палеолог скоропостижно умер в Бари. При всей своей заносчивости он был блестящим военачальником, и его смерть стала тяжелым ударом для его соотечественников. Его преемник Иоанн Дука продолжил военные операции и даже примирился с графом Лорителло, но прежнего доверия между союзниками уже не было, и боевой настрой 1155 г. безвозвратно исчез.

И вот теперь в византийский лагерь пришла весть, что огромная и мощная сицилийская армия выступил в поход под предводительством самого короля Вильгельма. Вновь греки столкнулись с тем, что соратники их покинули. Наемники выбрали, как подобает наемникам, самый тяжелый момент, чтобы потребовать невозможного повышения платы; получив отказ, они исчезли в массовом количестве. Робер из Лорителло дезертировал во второй раз, уведя своих людей и большинство своих соотечественников. Дука, оставшись только с небольшим войском, которое он и Палеолог привели с собой, пополненным подкреплениями, прибывшими через Адриатику в течение последних восьми или девяти месяцев, понимал, что его армия жестоко уступает противнику в численности.

Первым подошел сицилийский флот, и в следующие несколько дней Дука еще держался. Вход в залив Бриндизи представляет собой узкий пролив, не более ста ярдов шириной. Двенадцать веков назад Юлий Цезарь преграждал здесь путь кораблям Помпея; теперь Дука, следуя той же тактике, выстроил в ряд четыре судна под своим командованием поперек входа в пролив и поставил хорошо вооруженные подразделения пехоты на каждом берегу. Но когда спустя пару дней с запада подошла армия Вильгельма, надежды византийцев рухнули. Атакуемый одновременно с суши, моря и из цитадели, Дука не мог надеяться удержать стены; он и его люди оказались в ловушке.

В последовавшей краткой и кровавой битве греки потерпели сокрушительное поражение. Сицилийский флот расположился на мелких островах при входе в залив и действенно пресекал любые попытки спастись морем. Дука и другие уцелевшие греки попали в плен. За один день 28 мая 1156 г. все, чего византийцы достигли в Италии в минувшем году, кануло в небытие, словно его и не было.

Вильгельм обращался с греческими пленниками в соответствии с принятыми обычаями; но к собственным мятежным подданным не ведал жалости. Это был другой урок, усвоенный им от отца. Предательство, особенно когда речь шла об Апулии, где оно было у людей в крови, не заслуживало снисхождения и прощения. Из бывших мятежников, попавших ему в руки, только счастливчики попали в тюрьму. Остальные были повешены, ослеплены или брошены в море с привязанным на шею камнем. Король первый раз с момента восшествия на престол появился в Апулии, и он решил, что апулийцы должны хорошенько запомнить его визит. Из Бриндизи он отправился в Бари. Год назад барийцы с готовностью связали свою судьбу с Византией; теперь им предстояло расплатиться за измену. Горожане медленно выходили из своих домов, чтобы пасть в ноги своему повелителю и просить его о милости. Но их мольбы были тщетны. Вильгельм только указал на груду щебня на том месте, где до недавнего времени стояла цитадель. «Как вы не пожалели мой дом, — сказал он, — я теперь не пожалею ваши». Он дал горожанам два дня на спасение имущества, на третий день Бари был разрушен. Только кафедральный собор, церковь Святого Николая и несколько меньших церквей остались стоять.

«И так случилось, что от величественной и прославленной столицы Апулии, могущественной и богатой, гордой благородством своих граждан и восхищавшей всех красотой своей архитектуры, осталась груда камней». Итак, восклицает Гуго Фальканд несколько напыщенно, города больше не было. Еврейский путешественник Бенджамин из Туделы, писавший годом или двумя позже, выразился более лаконично: «От Трани день пути до Бари, большого города, который разрушил король Вильгельм Сицилийский; после этого ни евреи, ни христиане там теперь не живут».


Это был старый урок — урок, к которому история южной Италии служила самоочевидным примером и который государи средневековой Европы, тем не менее, не могли усвоить: отдаленные земли, где существует организованное противодействие со стороны местного населения, нельзя завоевать силами временных военных контингентов. Первый натиск дается легко, особенно когда он сопровождается подкупом и щедрыми пожалованиями недовольным местным жителям, трудности начинаются, когда требуется закрепить достигнутые успехи. Здесь не поможет никакое золото. Нормандцы преуспели только по-тому, что пришли в южную Италию как наемники и остались как поселенцы, но и в этих условиях на решение задачи у них ушла большая часть столетия. Когда они пускались в авантюры — такие, как вторжения в Византийскую империю Роберта Гвискара и Боэмунда, — даже они были обречены на провал. В Северной Африке, заметим, они достигли большего — хотя Североафриканская империя существовала недолго. Но когда речь идет о южной Италии, мы не находим исключений из старого правила. В его неоспоримости убедились на собственном печальном опыте пятеро из восьми правителей, занимавших трон Западной империи в прошедшие полтора века, — совсем недавно Лотарь и Фридрих Барбаросса. Теперь настала очередь Восточной империи и Мануила Комнина.

Но греки и барийцы были не единственными пострадавшими. Вильгельм повел свою торжествующую армию через Апеннины на запад, и его приближение вызвало общую панику среди вассалов, недавно вернувшихся из изгнания. Некоторые поспешно бежали к папскому двору; другие, как граф Лорителло, спаслись в Абруццо, чтобы в грядущие годы периодически разжигать мелкие очаги смуты. Однако их предводителю князю Роберту Капуанскому не повезло. Он тоже бежал в надежде добраться до Папской области; но, как раз когда он уже на пути к своей цели пересекал Гарильяно, его схватил граф Ришар Ак-вилийский и доставил королю. Этим предательством — он был одним из вассалов князя Капуи и долгое время его товарищем по изгнанию — граф Ришар спас свою шкуру. Роберта отослали в цепях в Палермо, где ему выкололи глаза по приказу короля.

Ему посчастливилось сохранить свою жизнь — жизнь, которая в течение тридцати лет была посвящена подрывной деятельности и мятежам. Один из главных королевских вассалов, который за четверть столетия до того в редком приступе преданности возложил корону на голову Рожера II, самый богатый и могущественный властитель после самого короля, он мог стать оплотом монархии. В его силах было принести в южную Италию стабильность и мир, в которых она так сильно нуждалась. Но он выбрал другой путь. Дважды ему приходилось капитулировать; дважды он получал прощение от короля. Он исчерпал свой кредит. Если дни последнего князя Капуанского закончились во тьме, он мог винить только самого себя.

Одинокая фигура осталась перед лицом грядущей бури. Все союзники папы Адриана покинули его. Фридрих Барбаросса вернулся в Германию; Михаил Палеолог умер, его армия была уничтожена; нормандские бароны оказались либо в тюрьме, либо в изгнании. Сам Адриан не сумел вернуться в Рим после коронации Фридриха и провел зиму со своим двором в Беневенто. Теперь, получив вести о приближении сицилийской армии, он отослал большинство своих кардиналов в Кампанию — главным образом ради их безопасности, но также, вероятно, с другой целью. Он знал, что ему придется договариваться с Вильгельмом. Твердолобые кардиналы не раз мешали заключению соглашений в прошлом; а папе, если он хотел избежать полного крушения, требовалась свобода действий.

Как только авангард сицилийской армии показался из-за холмов, папа отправил своего секретаря, Роланда из Сиены, с еще двумя кардиналами, которые остались в Беневенто, приветствовать короля и просить его во имя святого Петра отказаться от дальнейшей вражды.[78] Посланцев приняли с должной любезностью, и начались официальные переговоры. Они проходили не слишком гладко. Сицилийцы, возглавляемые Майо, архиепископом Гуго и Ромуальдом, сознавали все выгоды своего положения и выдвигали жесткие требования, но представители папы упорно торговались. Только 18 июня соглашение было достигнуто.

Оригинал беневентского договора и поныне хранится в секретном архиве Ватикана. Текст составил и записал протеже Майо, способный молодой нотарий Маттер из Аджелло,[79] и торжество победителя, порой граничащее с грубостью, сквозит за каждой строчкой, написанной его изящным неразборчивым почерком. Король, читаем мы, «победив и обратив в бегство врагов, греков и варваров, которые проникли в королевство не благодаря своей силе, а из-за предательства», согласился уступить папе только для того, чтобы не разгневать своей неблагодарностью Всевышнего, от которого он ожидает поддержки и в будущем. Далее излагались в деталях условия соглашения. Вильгельм получил от папы все, что хотел, — более, чем было когда-либо предоставлено его отцу или деду. Его королевская власть отныне простиралась не только на Сицилию, Апулию, Калабрию и бывшее княжество Капуя, а также Неаполь, Салерно, Амальфи со всеми теми землями, которые им принадлежали; она впервые была официально распространена на северные земли Абруццо и на Марке, которую старшие сыновья короля Рожера отвоевывали в предыдущие десять лет. Для всех этих областей была назначена ежегодная дань: для Апулии и Калабрии, как уже установили Рожер и папа Иннокентий в Миньяно семнадцатью годами ранее, она составляла шесть сотен скифатов, а за новые территории на севере полагалось еще по четыре сотни. В вопросах, касающихся церкви (там, где речь шла о континентальных владениях), Вильгельм оказался более сговорчивым. С этих пор все споры внутри церкви должны были разрешаться в Риме; согласие папы требовалось на все переназначения епископов; папа мог также по своей воле рукополагать священнослужителей, а также посылать легатов в королевство, если они не будут слишком обременять местные церкви. Но на Сицилии Вильгельм сохранил почти все традиционные привилегии. Адриану пришлось подтвердить легатские полномочия короля, отказавшись от права направлять на остров собственных посланцев или выслушивать жалобы. Он мог вызывать сицилийских священников в Рим, но они обязаны были сначала получить разрешение короля. Церковные назначения также находились под королевским контролем. Теоретически новых иерархов выбирало духовенство, тайным голосованием; но король, обладая правом вето, мог отменить назначение, если избранный кандидат ему не нравился.

Документ, подтверждавший согласие папы на подобные условия, был составлен в столь же цветистых выражениях. Он адресован:

«Вильгельму, прославленному королю Сицилии и дражайшему сыну Христову, самому богатому и преуспевающему среди королей и других выдающихся людей века, чье имя прославлено в самых отдаленных пределах земли, благодаря его неизменной справедливости, и миру, который он даровал своим подданным, и страху, который его великие деяния вселили в сердца всех врагов Христовых».

При г. сей любви к напыщенным гиперболам, характерной для литературного стиля того времени, Адриан, наверное, почувствовал себя униженным, когда ставил свою подпись под этим документом. Он занимал папскую кафедру всего восемнадцать месяцев, но уже познал горечь предательства, одиночества и изгнания; и даже его спина начала сгибаться. Это был уже не тот человек, который всего год назад накладывал отлучение на Рим или противопоставлял свою волю заносчивости Фридриха Барбароссы.

В церкви Святого Марчиано, на берегу реки Калоре, сразу за Беневенто Вильгельм получил из рук папы три копья с флагами, как подтверждение его прав на три главных владения — Сицилийское королевство, герцогство Апулия и княжество Капуи. Инвеститура была скреплена поцелуем мира; затем, преподнеся подобающие дары в виде золота, серебра и драгоценных шелков папе и всей его свите, Вильгельм не спеша направился через Неаполь[80] в Салерно. В июле он отплыл на Сицилию, где главные зачинщики бунта, попавшие в его руки, ожидали теперь приговора. Один из пленников, граф Жоффрей из Монтескальозо, который играл ведущую роль и в сицилийском, и в апулийском восстаниях, был ослеплен; многие оказались в тюрьме — в том числе два юных племянника короля — Вильгельм и Танкред, сыновья герцога Рожера Апулийского; а других, если верить Фальканду, король повелел бросить в яму со змеями, в то время как их жен и дочерей отправили в гаремы или вынудили заниматься проституцией. Вильгельм также щедро вознаградил тех, кто верно ему служил, — в частности, брата Майо Стефана и его свойственника Симона, королевского сенешаля: оба были назначены главнокомандующими в Апулию. После того как два его ближайших родственника заняли столь важные посты, эмир эмиров стал еще более могущественным, а Вильгельм самым недвусмысленным образом дал всем понять, что он полностью доверяет своему главному советнику и не желает прислушаться к мнениям тех, кто посмел противопоставить себя ему.

Позже ему пришлось пожалеть о своем высокомерии. В тот момент, однако, он наслаждался собственным триумфом и унижением своих врагов. С полным правом он повелел написать вокруг королевской монограммы на беневентском договоре слова, которые его дед, великий граф, выгравировал на своем мече в 1063 г. после битвы при Мерами:


Правая рука Господа дала мне мужество;

Правая рука Господа меня возвысила.

Глава 11

Перегруппировка

Ибо я призываю в свидетели господина Адриана, дабы подтвердить, что нет на свете человека более несчастного, находящегося в обстоятельствах более жалких, нежели римский понтифик… Он утверждает, что папский престол увит терниями, что его мантия усеяна шипами, столь острыми, что они заставляют сутулиться и самые широкие плечи… и что, если бы он не боялся пойти против воли Божьей, он бы никогда не покинул родную Англию.

Иоанн Солсберийскгш. Роlicraticus. VIII, ххiii

Весть об апулийском крахе привела Константинополь в ужас. Несчастный Дука, томившийся в палермской тюрьме и не имевший возможности оправдаться, стал удобным козлом отпущения; но хотя большую часть вины возложили на него, в конечном счете ответственность за случившееся нес император, и Мануил был полон решимости восстановить свой престиж. Эта потребность стала еще более настоятельной следующим летом, когда сицилийский флот из ста шестидесяти четырех кораблей под командой брата Майо Стефана, назначенного теперь адмиралом, примерно с десятью тысячами воинов на борту атаковал процветающий остров Эвбею, разгромив и разграбив все прибрежные города и деревни. Оттуда корабли направились к заливу Волос, где подобным же образом обошлись с Альмирой; а затем, если верить Никите Хониату, поспешили в Геллеспонт, пересекли Мраморное море и подошли к Константинополю, выпустив тучи стрел с серебряными наконечниками в сторону императорского дворца Блакерно.[81]

Соответственно, летом 1157 г. Мануил Комнин отправил в Италию нового эмиссара — Алексея, талантливого молодого человека, сына великого доместика Аксуча. Официально он получил те же повеления, что и Михаил Палеолог, — завязать дружбу с мятежными баронами, которые еще оставались на свободе, набрать наемников для новой военной кампании на побережье и сеять недовольство и смуту повсюду, где только возможно. Однако император доверил ему и другую миссию — связаться втайне с Майо и обсудить условия мира. Пока мир не заключен, военные операции следует продолжать; чем больший размах примет бунт, тем более выгодные условия мира можно будет навязать Вильгельму. Но за прошедший год Мануилу Комнину стало яснее, что пришло время для радикального изменения внешней политики. Он понял, что не сумеет отвоевать Апулию силой оружия. Его шанс состоял в том, чтобы завязать дружбу с папой и попытаться натравить его на Барбароссу; но после договора в Беневенто подобная линия поведения неизбежно предполагала заключение мира с королем Сицилии.

Алексей выполнил обе задачи одинаково успешно. Через несколько месяцев после его прибытия Робер из Лорителло опять опустошал сицилийские территории на севере, а Андрей из Рупеканина прошел через капуанские земли и всерьез покушался на Монте-Кассино, разбив в январе 1158 г. у его стен сторонников короля в открытом бою. Одновременно, хотя Алексей, активно помогавший мятежникам, не мог вести мирные переговоры лично, ему удалось при посредничестве двух знатных греков, все еще томившихся в плену в Палермо, — Иоанна Дуки и Алексея Бриенна — заключить в начале весны секретное соглашение с сицилийцами. Алексей, оставив своих апулийских сторонников в наивном убеждении, что он отправляется за подкреплениями и припасами, вернулся в Константинополь; Вильгельм, хотя он, естественно, с подозрением относился к заигрываниям византийцев, отправил к Мануилу дипломатическую миссию[82] и вернул всех греческих пленников — кроме незаменимых дам из Тираза; и графам Лорителло и Руиеканину, неожиданно лишившимся всякой поддержки, ничего другого не оставалось, кроме как покинуть вновь завоеванные земли и отправиться на поиски нового покровителя.

Они нашли его в лице Фридриха Барбароссы.

Отношения Фридриха с Восточной империей существенно ухудшились за последние три года. Он и раньше не доверял грекам; а известия об апулийской кампании, которую он расценил как типичную попытку своровать то, что плохо лежит, и захватить территории, которые по праву принадлежат ему, встревожили и разгневали его. В довершение всего они встали лагерем в Анконе, городе, который подчинялся непосредственно императору; и даже имели дерзость, если верить донесениям, фабриковать поддельные письма, якобы составленные в императорской канцелярии, чтобы добиться покорности некоторых стратегически важных городов. Его первой реакцией было порвать всякие отношения с Мануилом. Когда в июне 1156 г. из Константинополя прибыло посольство, чтобы обсудить его предполагаемую женитьбу на византийской принцессе (Фридрих развелся со своей первой женой при каких-то сомнительных обстоятельствах, тремя годами ранее), он отказался даже его принять и вместо этого женился — с минимальными приготовлениями — на богатой и очень привлекательной Беатрисе из Верхней Бургундии. Позже, услышав о поражении греков при Бриндизи, он смягчился и восстановил формальные отношения с восточным императором; но зерно раздора было посеяно, и оба это знали.

Фридрих также сердился на папу. Разве Адриан не давал ему обещания не вступать ни в какие частные отношения с восточным императором и с королем Сицилии? И при этом он с одним вел постоянную переписку, а с другим вообще подписал мирный договор, по которому не только признавал претензии Вильгельма на подложную корону, но и предоставлял ему права в церковных делах, гораздо более широкие, чем у самого императора. По какому праву Адриан столь щедро передавал имперские территории другим? Неужели империя для него ничего не значит? Разве не является это с его стороны величайшей дерзостью?

Вскоре худшие подозрения Фридриха подтвердились. В октябре 1157 г. он собрал имперский сейм в Безансоне. Это место было выбрано не случайно. Безансон являлся столицей Верхней Бургундии, позже — провинции Франш-Конте, — и император приложил все усилия, чтобы продемонстрировать родным своей жены и своим новым подданным мощь и величие империи. Из разных краев прибыли посланцы — из Франции и Италии, из Испании и Англии — и, разумеется, от папы. Но впечатление от всехприготовлений Фридриха оказалось слегка испорчено, когда в присутствии всего собрания папские легаты зачитали письмо, привезенное от их повелителя. Вместо обычных приветствий и поздравлений, которых все ожидали, в нем содержались суровые жалобы и порицания. Некоторое время назад на архиепископа Лундско-го, человека преклонных годов, путешествовавшего через имперскую территорию, напали разбойники: они отобрали у него все имущество, а за самого старика потребовали выкуп. Это происшествие само по себе достаточно печально, но, продолжал папа, его горестные последствия усугубляются тем, что, хотя императору предоставили подробный отчет о случившемся, он, по-видимому, не предпринял никаких шагов, чтобы покарать виновных. Обращаясь к более общим вопросам, Адриан напоминал Фридриху о прежних дарованных ему милостях — в частности, о коронации — и добавлял, несколько покровительственно, что надеется в будущем пожаловать ему еще большие блага.

Действительно ли папа хотел утвердить свое право на феодальное господство над императором, неизвестно. К сожалению, он употребил два слова — сопfеrrе и bепеficiа, — которыми обычно описывалось предоставление сюзереном фьефа вассалу. Этого Фридрих не мог вынести. Если в письме подразумевалось, а похоже, так оно и было, что он владеет Священной Римской империей по милости папы, как какой-нибудь мелкий барон владеет своими полями в Кампании, дальше им говорить не о чем. Собравшиеся на сейм германские государи разделяли его негодование; а когда кардинал Роланд, папский секретарь, невозмутимо осведомился — от кого же Фридрих получил во владение империю, если не от папы, — это вызвало взрыв возмущения. Отто из Виттельсбаха, пфальцграф Баварии, бросился на кардинала с обнаженным мечом в руке; только быстрое вмешательство самого императора предотвратило инцидент, по сравнению с которым несчастье с архиепископом Лундским показалось бы сущим пустяком. Когда Адриан узнал, что произошло, он написал Фридриху другое письмо, в более мягких выражениях, утверждая, что его неверно поняли; и император принял это объяснение. Едва ли он действительно этому поверил, но он не хотел открыто рвать с папством в тот момент, когда он собирался начать самую крупную из своих военных операций — подчинение Ломбардии.

Скандал в Безансоне, как всякий видел, был свидетельством глубокого разлада между империей и папством, которого никакие дипломатические экивоки не могли скрыть. Дни, когда речение о двух мечах христианства соответствовало реальности, прошли — прошли с тех пор, как Григорий VII и Генрих IV угрожали друг Другу низложением и отлучением почти сто лет назад. С этого момента их преемники не могли рассматривать императора и папу как две стороны одной монеты. Теперь каждый претендовал на главенство и при необходимости отстаивал свои права. Когда в это противостояние оказывались втянуты такие сильные личности, как Адриан и Фридрих, открытого столкновения трудно было избежать. И все же корень бед лежал в меньшей степени в их характерах, чем в характерах институтов, ими представляемых. Пока оба они были живы, отношения между ними, отягощенные множеством мелких обид — реальных и мнимых, — становились все более напряженными; но только когда они ушли со сцены, конфликт перерос в открытую войну.

Но Фридрих, отказавшийся от доктрины двух мечей, упорно цеплялся за другую концепцию империи, сложившуюся в XI в. Во время его первого путешествия в северную Италию по дороге на коронацию Фридриха неприятно поразил дух независимости и свободы, царивший в городах Ломбарии, их вопиющий республиканизм и отсутствие какого-либо уважения к его власти. Тогда император спешил и думал в первую очередь о коронации, поэтому задержался ровно на такое время, какое потребовалось, чтобы дать всем почувствовать свое присутствие и оставить дымящиеся руины Тортоны в качестве наглядного свидетельства своего недовольства. С тех пор у Фридриха было множество возможностей, особенно в самом Риме, чтобы оценить приверженность итальянцев к своим городским коммунам; но он все-таки не сумел или не захотел понять. Для него жители Ломбардии были ослушниками; вот и все. В июле 1158 г. в сопровождении короля Богемии и огромной армии он пересек Альпы, чтобы дать им урок.

К счастью, нам нет необходимости описывать детально военную кампанию Фридриха Барбароссы в Ломбардии. Некоторые города оставались верны ему и доказали это; дру-гие воспользовались присутствием имперской армии, чтобы натравить ее на своих врагов или конкурентов; третьи склонились, как трава иод порывом ветра, готовые воспрять, когда гроза минует; один или два доблестно сопротивлялись. Но для нас главный интерес представляет не столько поведение отдельных городов, сколько то воздействие, которое эти события оказали на новую силу, появившуюся на итальянской политической арене, — сицилийско-папский союз.

Договор в Беневенто имел гораздо более важные последствия, чем и Вильгельм, и Адриан могли предполагать. Со стороны папства он обозначил новый подход к европейским проблемам — полностью доказавший свою продуктивность в следующие двадцать лет. Сам Адриан — хотя позднее он время от времени проявлял непонятную неуверенность, словно не мог полностью смириться с новой ситуацией, — был вынужден открыто признать то, что уже давно подозревал, — что император является не столько другом, с которым он время от времени ссорится, сколько зрагом, с которым приходится как-то уживаться. Его соглашение с Вильгельмом обеспечило ему нового могущественного союзника и позволяло занять более твердую позицию во взаимоотношениях с Фридрихом, чем это было возможно ранее — о чем свидетельствует безансонское письмо. Майо и Вильгельм всячески поощряли его в этом.

Папскому окружению такая перемена политики вначале не понравилась. Многие ведущие члены курии — преимущественно те, которых Адриан отослал в Кампанию до начала переговоров, все еще цеплялись за свои проимперские, антисицилийские убеждения; и известие о заключении договора, похоже, породило не меньшее смятение в Священной коллегии, чем при императорском дворе. Однако в последующие месяцы общее мнение склонилось на сторону Вильгельма. На то имелось несколько причин. Одной являлась надменность Барбароссы, проявившаяся во всей красе в Безансоне и подтвержденная несколькими инцидентами до и после того. Помимо этого сицилийский союз был свершившимся фактом, так что не имело смысла ему противостоять. Поступки Вильгельма, со своей стороны, казались вполне искренними. По рекомендации папы он заключил мир с Константинополем. Он был богат, могуществен и — как некоторые из кардиналов при желании могли бы засвидетельствовать — щедр.

И теперь, когда Фридрих Барбаросса прошел огнем и мечом по городам Ломбардии, волна недовольства и антиимперских настроений всколыхнулась по всей Италии. Не последнюю роль здесь играл страх. Когда император покончит с Ломбардией, что мешает ему проделать ему то же самое в Тоскане, Умбрии, даже самом Риме? Вскоре в южной Италии стали появляться жертвы Фридриха — вдовы, дети, лишившиеся отцов, беженцы из сожженных городов, изгнанные члены городских магистратов; а среди них неизбежно нашлись заговорщики. Все они искали некий оплот сопротивления, силу, которая могла бы стать воплощением их надежд и идеалов — торжества свободы республиканского над имперским, итальянского над тевтонским. И они нашли такую силу в лице английского папы и нормандского короля.

В течение 1158 г. Майо старательно укреплял просицилийские симпатии в папской курии. Благодаря неоценимой помощи кардинала Роланда и доверенного лица секретаря Адриана, который был главным создателем, а теперь основным пропагандистом папско-нормандского альянса, он немало в этом преуспел. Весной 1159 г. произошло первое крупное выступление против Фридриха, которое можно приписать пап-ско-сицилийскому влиянию. Милан неожиданно отверг власть императора, и три последующих года миланцы стойко сопротивлялись всем попыткам Фридриха надеть на них прежнее ярмо. В следующем августе представители Милана, Кремы, Пьяченцы и Брешии встретились с папой в Ананьи, небольшом городе, расположенном у самой границы королевства Вильгельма. И здесь в присутствии представителей сицилийского короля, возможно самого Майо, был заключен первоначальный пакт, который стал основой для создания великой Ломбардской лиги. Города пообещали, что не будут иметь дела с общим врагом без согласия папы, в то время как папа взял на себя обязательство по истечении обычного срока в сорок дней отлучить императора от церкви. Наконец собравшиеся кардиналы договорились, что после смерти Адриана его преемником станет один из тех, кто присутствовал на этой встрече.

Возможно, тогда уже все понимали, что папа долго не проживет. В Ананьи его поразил приступ грудной жабы, от которого он не оправился. Адриан умер вечером 1 сентября 1159 г. Его тело доставили в Рим и похоронили в ничем не примечательном саркофаге III столетия, где оно и покоится по сей день. Саркофаг находится в склепе собора Святого Петра. Во время разрушения старой базилики в 1607 г. его открыли; тело единственного папы-англичанина сохранилось полностью, одетое в ризу темного шелка. Оно было описано археологом Гримальди как «тело невысокого человека, носившего на ногах турецкие туфли, а на руке перстень с большим изумрудом».

Понтификат Адриана трудно оценить. Провозгласить его величайшим папой со времен Урбана II — значит не сказать почти ничего; он действительно возвышается над вереницей посредственностей, занимавших престол святого Петра в первой половине столетия, но и сам теряется в тени своего великого преемника. Все же остается трудным для понимания, как Грегоровиус мог написать, что он был всегда «тверд и непоколебим, как гранит его гробницы». Поначалу казалось, что это действительно так; но резкое изменение политического курса после Беневенто, хотя и пошло на пользу папству, было навязано ему силой обстоятельств, и с этого времени он, кажется, потерял ту резкость, которая отличала его в первые годы. Он оставил папство более сильным и уважаемым, нежели нашел его, но эти успехи во многом были достигнуты благодаря объединению с Ломбардской лигой — которым, в свою очередь, он обязан дипломатическому таланту Майо из Бари и государственной мудрости кардинала Роланда. В своих попытках подчинить римский сенат он потерпел полное поражение.

Адриан был папой менее пяти лет; но эти годы оказались тяжелыми и жизненно важными для папства и легли тяжелым бременем на его плечи. Вскоре его здоровье начало сдавать, и дух тоже. Он жаловался своему соотечественнику Иоанну Солсберийскому, близко его знавшему, что папство стало для него непосильной ношей и он желал бы никогда не покидать Англии. Он умер, как многие папы до него, разочарованным изгнанником и, когда смерть пришла к нему, приветствовал ее как друга.

Итак, за три года, отделяюьцие договор в Беневенто от смерти папы Адриана IV, в положении короля Вильгельма Сицилийского на европейской политической арене произошли любопытные изменения. Сам король при этом оставался точкой неподвижности. Его сицилийская политика, определяемая и проводимая в жизнь Майо Барийским, по-прежнему основывалась на двух принципах — дружбе с папством и противостоянии Западной империи. Он никогда не ссорился с городами-государствами или небольшими городками в северной Италии, за исключением тех случаев, когда его враги подкупом или иными способами склоняли их к сотрудничеству. Но вокруг него расстановка сил изменилась. Папство, поставленное на колени в Беневенто, заново открыло для себя истину, которую его история за последние сто лет сделала самоочевидной: единственная надежда выжить в качестве реальной политической силы лежит для него в союзе с нормандской Сицилией. На Фридриха Барбароссу быстрая и полная победа Вильгельма над византийцами в Апулии поневоле произвела впечатление, и он, не утратив былой ненависти к королю Сицилии, но проникнувшись к нему уважением, решил отложить на неопределенное время карательную экспедицию в южную Италию. И что самое удивительное, ломбардские города начали видеть в сицилийской монархии, полностью феодальной и более абсолютистской, нежели Западная империя или любое другое государство в Западной Европе, оплот своих республиканских идеалов и прославляли Вильгельма как защитника гражданских свобод, хотя пыль еще не осела после разрушения Бари.

Но пока Вильгельм и Майо готовили падение одной империи, они сами потеряли другую. Северная Африка ускользала из их рук. Процесс этот начался зимой 1155/56 г., когда дела Сицилии были плохи. В это время греки безостановочно продвигались вперед в Апулии, князь Капуанский и его сторонники отвоевывали свои старые владения в Кампании и других местах, а на самой Сицилии бунтовщики угрожали центральному правительству с высот Бутеры. А в столице жил себе спокойно старый шейх из Северной Африки по имени Абу аль-Хасан аль-Фурриани. Когда-то король Рожер назначил его своим управляющим в его собственном городе Сфак-се, но шейх, будучи уже в преклонных летах, вскоре передал власть своему сыну Омару, а сам в качестве гаранта его хорошего поведения добровольно отправился заложником в Палермо. И вот, видя, что королевству грозит опасность с трех сторон, и справедливо предположив, что невозможно бороться на четыре фронта, он отправил тайное послание сыну, предложив ему восстать против сицилийцев. Он полностью сознает, писал шейх, что ему, как заложнику, это может стоить жизни, но он старый человек и счастлив умереть за такое дело.

Омар поступил, как ему повелели. 25 февраля жители Сфакса восстали и вырезали всех христиан в городе. Вильгельм, услышав эту весть, сразу отправил посланца с требованием, чтобы Омар сдался; если он не сделает этого немедленно, его отец поплатится жизнью. Однако прибывшего гонца задержали у ворот; а на следующее утро он увидел длинную похоронную процессию, следующую за гробом. С ней прибыло послание от Омара. Оно гласило: «Тот, кто сегодня погребен, — мой отец. Я остаюсь во дворце оплакивать его смерть. Делайте с ним что хотите». Гонец вернулся в Палермо с докладом, и старый Абу аль-Хасан, славя Аллаха до последнего вздоха, взошел на виселицу на берегу Орето и был повешен.[83]

Но развал Североафриканской империи Вильгельма начался. Острова Джерба и Кергенна последовали примеру Сфакса, в 1153 г. Хиджры — между 2 февраля 1158 г. — и 22 января 1159 г. начался мятеж в самом Триполи. К середине 1159 г. только Махдия со своим пригородом Завилой осталась в руках сицилийцев. Туда съехались все уцелевшие христианские подданные Вильгельма в Африке; их оказалось столько, что пришлось назначить нового архиепископа, дабы их всех наставлять. Но его служение оказалось кратким. Тремя годами ранее местные мусульмане предприняли попытку взять город, провалившуюся только из-за прибытия сицилийского флота; теперь Альмохады явились лично со всеми своими силами под предводительством Абд аль-Мумина, твердо решившего уничтожить последний бастион христианского владычества на Африканском континенте. Махдия была окружена с моря и суши, и 20 июля началась осада.

Первые несколько недель осажденные держались стойко. Гарнизон насчитывал три тысячи человек, провизии было достаточно, и никто не сомневался, что флот из Палермо вскоре придет им на помощь. Действительно, 8 сентября прибыли сто шестьдесят кораблей, срочно отозванных из похода к Балеарским островам, под командой — что не может не удивлять в данных обстоятельствах — главного евнуха короля Вильгельма, обращенного мусульманина с Джербы, крещенного под именем Петр. Город, казалось, был спасен. Абд аль-Мумин, устрашенный размерами флота, надвигавшегося на него, даже приказал вытащить на берег шестьдесят его собственных кораблей, чтобы в случае поражения он и его люди, по крайней мере, имели возможность спастись.

Но он напрасно беспокоился. Едва начался бой у входа в гавань, как флагманский корабль Петра неожиданно развернулся и со всей возможной скоростью устремился в открытое море; остальные последовали за ним. Альмохады пустились за ним вдогонку и, захватив семь или восемь сицилийских судов, торжественно вернулись в порт.

Что же произошло? Гуго Фальканд, который всегда все видит в самом черном свете, дает однозначный ответ. Петр, утверждает он, был, «как все дворцовые евнухи, христианином только по имени и по платью и сарацином в душе». Из этого следует, что его отступление было не результатом глупости или трусости, но чистой воды предательством. Другие хронисты более милосердны; они не подозревают Петра в измене, а ат-Тигани даже ссылается на свидетельство некоего Ибн Саддада, согласно которому сицилийские корабли разметал шторм и мусульмане атаковали их до того, как они успели выстроиться в боевой порядок. Это или подобное объяснение кажется наиболее правдоподобным, поскольку мы нигде не находим упоминаний о каком-либо наказании, постигшем Петра после его возвращения в Палермо. Напротив, его ждала длинная и успешная политическая карьера. Конечно, онне был Георгием Антиохийским, но, кроме голословного утверждения Фальканда, нет никаких указаний на то, что он действовал нечестно.

Этого, увы, нельзя сказать о сицилийских правителях. Гарнизон Махдии храбро держался еще шесть месяцев, ожидая новой освободительной экспедиции, но никто не прибыл. Наконец, когда припасов осталось так мало, что люди стали есть своих лошадей, осажденные обратились к Абд аль-Мумину с предложением. Пусть он позволит одному или двоим из них отправиться в Палермо и выяснить, имеет ли смысл ждать помощи; если ответ будет отрицательным, командующий гарнизоном немедленно сдаст город. Условие было принято. Посланцы отбыли и вскоре вернулись с печальной для христианской общины и Махдии новостью. Как ни трудно было в это поверить, в Палермо Северную Африку уже считали потерянной. Ее просто списали со счетов. 11 января 1160 г. Махдия сдалась. Гарнизону сохранили жизнь и свободу, и он с оружием и имуществом отплыл на Сицилию.

Фальканд, разумеется, предполагает, что вождь Альмохадов находился в сговоре с дворцовыми евнухами в Палермо и заранее знал о решении Вильгельма. Эту версию, как многие другие откровения, вышедшие из-под пера того же автора, можно не принимать в расчет, но остается другой, более важный и интригующий вопрос. Почему Вильгельм и Майо позволили Северной Африке так легко от них ускользнуть? В своей европейской политике они действовали — как только король преодолел свою первоначальную инертность — отважно, решительно и изобретательно. Почему же они спокойно наблюдали за тем, как Североафриканская империя рассыпается у них на глазах? Они бездействовали не только при осаде Махдии; там они на самом деле попытались хоть что-то предпринять. Но что произошло в Сфак-се и на Джербе, на Киркенне и в Триполи? Во всех этих местах захватчики встречали в лучшем случае символическое сопротивление. В 1156 г. сицилийские силы были заняты на других, более важных фронтах; но к 1160 г. других врагов, с которыми требовалось сражаться, не осталось, но, тем не менее, сицилийцы не начали контрнаступления и сицилийские властители не приняли никаких мер, военных или дипломатических, чтобы вернуть прежние владения. Что им помешало?

Эти вопросы возникали и у подданных Вильгельма; многие из них, не теряя времени, обвинили Майо в потере заморских владений, и эмир эмиров стал еще более непопулярен. Но фактически, когда мы смотрим на происходящее в исторической перспективе, его поведение становится понятным. Майо играл по-крупному. Теперь расстановка сил в итальянской политике стала бесконечно более сложной, но и более многообещающей, нежели во времена Рожера II и Георгия Антиохийского, когда африканские территории были завоеваны. У Сицилии появился шанс обрести моральное главенство над всей Италией, поднявшейся на борьбу против германской имперской власти; а моральное главенство сегодня могло означать политическое главенство завтра.

Чтобы достичь этого, однако, Сицилия должна была иметь свободу действий. Вынужденная разбираться с двумя империями, папством и бесчисленным множеством независимых и полунезависимых городов-государств, не говоря об эндемическом внутреннем мятеже, она не могла позволить себе никаких авантюр вне логической сферы своего влияния. И Майо был достаточно умен, чтобы понять, что Северная Африка в эту сферу не входит. Возвращение североафриканских владений означало не только отправку экспедиционных сил, осаду и взятие нескольких городов. Оно повлекло бы за собой насильственное подчинение целого народа и войну с великой державой — поскольку Альмохады, чья империя к тому времени простиралась от Атлантики до границ Египта и от Андалусии до южных пределов Сахары, могли с успехом противостоять любой европейской армии или армиям, которые выступят против них.

Старый принцип сработал — экспедиционные войска могли осуществить завоевание, но не могли удержать захваченные земли. Этот факт подтверждался снова и снова; ему Сицилия была обязана существованием в качестве державы. Тот, кто об этом забывал, дорого платил за свою забывчивость. Майо Барийский не хотел сам совершать ту же ошибку.

Глава 12

Убийство

Этот Майо был воистину чудовищем; невозможно найти паразита более отвратительного, более вредного или принесшего больший ущерб королевству. Его натура делала его способным к любой низости, а его красноречие было под стать характеру. Он мог безупречно притворяться и лицемерить, когда хотел. Он отличался вдобавок склонностью к разврату и старался затащить в свою постель благородных матрон и девиц; чем безупречней была их добродетель, тем более он стремился обладать ими.

Гуго Фальканд

Вильгельм вернулся к прежнему образу жизни. Можно было ожидать, что сокрушительное поражение византийцев и три последующих года интенсивной дипломатической деятельности, в течение которых его звезда поднималась все выше на европейском небосклоне, привьют ему вкус к политике или, по крайней мере, подтолкнут его к тому, чтобы попытаться проявить свои таланты в государственных делах, как он проявил их в делах войны. Ничего подобного не произошло. Вскоре после того, как он вернулся на Сицилию в июле 1156 г. и вынес приговоры тем, кто поднял против него орркие, он снова стал жить в свое удовольствие. Чары дворцов и парков, беседок и спален оказались слишком сильны. За следующие шесть лет он ни разу не посетил континент и редко покидал Палермо и его ближайшие окрестности. Руководство государственными делами, внутренними и внешними, он отдал в умелые руки Майо Барийского.

Майо достиг теперь вершин власти. Этот сын апулийского купца не только был фактическим правителем королевства; благодаря успехам своей внешней политики он вскоре стал одним из самых влиятельных государственных деятелей в Европе.[84] Баронская партия, на Сицилии и на континенте, негодовала против него еще больше, чем прежде. Они чувствовали себя отверженными, обойденными, в то время как управление королевством превращалось, как они видели, в прерогативу двух особых групп, первую из которых они ненавидели, а вторую — презирали. Первую составляли люди типа Стефана и Симона, главные военачальники Апулии, архиепископа Гуго Палермского или молодого салернского нотария Маттео из Аджелло, который составил договор в Беневенто и которого Майо явно прочил себе в преемники; в другую входили дворцовые евнухи — ргочти все они, подобно Петру, который сыграл столь жалкую роль в битве против флота Альмохадов, были крещеными сарацинами, а потому политически и физически вызывали подозрения у своих врагов.

Нет ничего удивительного, что в таких обстоятельствах Палермо полнился слухами. Поговаривали, что эмир собирается захватить корону — действительно, он уже присвоил многие королевские регалии, которые показывал друзьям. Ему не составило труда заполучить эти драгоценности; они достались ему от королевы, которая, как все знали, была к нему неравнодушна. Ходили и более скандальные сплетни — что Майо вернулся к своим прежним планам и уже подкупил папу через Маттео из Аджелло, с тем чтобы его благословили как преемника Вильгельма. Там, где распространяются подобные слухи, неизбежно возникают заговоры. В Палермо вездесущие соглядатаи Майо могли пресекать их в зародыше, но на континенте обстановка была более благоприятной, а возможных заговорщиков имелось в избытке. К концу 1159 г. группа недовольных аристократов разработала план, как навсегда избавить Сицилию от эмира и всего его ненавистного клана. Как ни странно, в число заговорщиков, похоже, не входили два главных к тому времени врага самого Вильгельма; Робер из Лорителло и Андреа из Рупеканина определенно сочувствовали заговору, но предпочли заниматься грабежом в северных пределах королевства. Предводителями заговора были в целом менее заметные фигуры — бароны второго ранга: Ришар из Аквилы, Рожер из Ачерры и Боэмунд из Тарзии, граф Манопелло. В этом перечне, однако, одно имя стоит особняком, поскольку оно встретится нам еще не раз в описании событий грядущих лет, — Жильбер, кузен королевы Маргариты, который недавно прибыл ко двору и был почти сразу отправлен в южную Италию с титулом графа Гравинского.

В отличие от большинства предыдущих заговоров, которые так докучали полуострову в последнее столетие, этот имел своей целью не восстание, а убийство. Майо Барийского следовало уничтожить. Но кто это сделает? На наемного убийцу положиться нельзя — слишком важное лицо, и его соглядатаи слишком хорошо обо всем осведомлены. Удар должен нанести один из заговорщиков, тот, кто знает Майо и может подойти к нему, не возбуждая подозрений. Выбор пал на молодого аристократа Маттео Боннеллюса.

Хотя Боннеллюс не носил титула и потому, строго говоря, не мог считаться аристократом, он происходил из одной из старейших нормандских семей на юге. Он был храбр, красив и, владея обширными имениями по обе стороны Мессинского пролива, немерено богат. Потому никого не удивило, когда Майо — который при всем недоверии к аристократии, был, как все в то время, снобом и сразу видел хорошего жениха, когда с ним встречался, — привечал молодого человека при дворе и прочил его себе в зятья. Вскоре после этого из Калабрии поступили сообщения о баронских волнениях; и Боннеллюс, у которого в этом краю имелись важные семейные связи, казался подходящим кандидатом для дипломатической миротворческой миссии. Вероятно, это была величайшая ошибка в жизни Майо. Он любил молодого человека как собственного сына, по утверждению фаль-канда, и похоже, переоценил его ум и преданность. Прибыв на континент, Боннеллюс не смог сопротивляться оказываемому на него давлению, особенно тому, что исходило от обольстительно красивой графини Клеменции Катанцаро. Не прошло и нескольких дней, как он перешел на сторону заговорщиков, поклявшись убить своего благодетеля; за эту услугу ему была обещана рука не маленькой барийской торговки, но самой Клеменции, богатейшей и самой влиятельной наследницы в Калабрии.[85]

Одна из опасностей, подстерегающих диктатора — каковым Майо к тому времени действительно был, — состоит в том, что ему становится все труднее верить неприятным, истинам. Повторяющиеся предупреждения брата Стефана не произвели на Майо впечатления. Наконец, ему представили неопровержимые доказательства существования заговора с полным списком всех заговорщиков, который начинался с Маттео Боннеллюса, но единственного письма от Маттео, в Жотором тот объявил, что его миссия успешно завершена, и просил, в качестве награды, чтобы долгожданную свадьбу его с дочерью Майо перенесли на более ранний срок, оказалось достаточно, чтобы рассеять последние страхи. Успокоенный Майо стал готовить свадьбу, в то время как его предполагаемый зять, уже вернувшийся в Палермо, втайне занимался овеем другими делами.

К вечеру Дня святого Мартина 10 ноября 1160 г. он был готов. И, как пишет Фальканд:

«Когда солнце опустилось и начали надвигаться сумерки, весь город наполнился смутными и неожиданными слухами; горожане бродили туда-сюда группами, беспокойно спрашивая друг друга, что должно случиться, что послужило причиной такого смятения. Другие, со склоненными головами, но с ушами уже готовыми для новостей, встречались на площадях, высказывая самые противоречивые мнения. Большинство, кажется, думало, что король отправился в архиепископский дворец по наущению Майо и что здесь, на этой самой улице, его убьют».

Они ошиблись только в выборе жертвы; не Вильгельм, но его эмир эмиров отправился в гости к архиепископу Гуго тем вечером, и ему не суждено было увидеть утро. Принимал ли сам Гуго участие в заговоре, мы не знаем; Фальканд, конечно, утверждает, что да. Во всяком случае, вскоре после прибытия Майо Маттео Боннеллюс незаметно расставил своих людей вдоль Виа-Коперта, которая соединяла архиепископский дворец с домом эмира. Сам он занял позицию около ворот Святой Агаты, где улица неожиданно сужается, прежде чем разделиться на три. Он расположился здесь и стал ждать.

Наконец двери дворца распахнулись и в сопровождении небольшого эскорта появился Майо. Он был поглощен беседой с архиепископом Мессины. Все еще не догадываясь, что его окружают враги, направился к своему дому по Виа-Коперта; но прежде чем он дошел до ворот Святой Агаты, его перехватили два испуганных человека — нотарий Маттео из Аджелло и камергер Аденульф каким-то образом узнали о том, что готовится, и поспешили предупредить своего господина об опасности. Майо остановился и отдал приказ, чтобы Боннеллюса немедленно доставили к нему. Но было поздно. Убийца, услышав, что названо его имя, выскочил из своего укрытия и бросился вперед с обнаженным мечом.

Все произошло очень быстро. Майо защищался как мог, но его эскорт бежал. Эмира окружили и убили, нападавшие скрылись в ночи. Нотарий Маттео, который рисковал жизнью, чтобы предотвратить убийство, был серьезно ранен в общей свалке и едва сумел выбраться из нее живым. Тело последнего сицилийского эмира эмиров, израненное двенадцатью ударами меча, лежало у стены, там, где упало.

Но недолго. Услыхав шум, жители соседних домов поспешили к месту происшествия, и за считаные минуты новость облетела Палермо. Со всех концов города люди стекались на Вма-Коперта. Некоторые, согласно Фальканду, отказывались верить, что истекающее кровью тело у их ног еще недавно было тем могущественным и зловещим эмиром, под чьей железной десницей они страдали почти семь лет; но большинство знало, что ошибки быть не может, и не старалось скрыть свою радость. Они вытолкнули тело на середину улицы, лягали и били его, выдирали волосы и бороду. В конце концов им надоело это развлечение; но они не рассеялись. После часа насилия и жестокости заинтересованная, несколько встревоженная толпа превратилась в дикую мстительную свору. Она жаждала новой крови, новых разрушений. Толпа внезапно встрепенулась и двинулась дальше по улицам, оставив первую жертву своего гнева бесформенной грудой валяться в пыли.

Король в своих личных покоях на первом этаже дворца слышал крики, а вскоре получил от своего главного конюшего детальный отчет о том, что произошло. Как всегда в критических ситуациях, Вильгельм действовал быстро и решительно — настолько быстро, что, когда толпа достигла дома Майо, они обнаружили, что его защищает отряд королевской гвардии, а жену и родных эмира в целях безопасности уже препроводили в королевский дворец. Военные подразделения патрулировали все кварталы города; важно было, чтобы бунтовщики не ускользнули, прежде чем король решит, что делать дальше.

Но что следовало предпринять? Вильгельм и без эмира эмиров понимал, что его положение сложное и опасное. Он не только, как он сам сказал, потерял свою правую руку; над ним нависла реальная угроза потерять голову. Ему было известно, что основная масса его подданных, мусульмане и христиане, простолюдины и знать, ненавидели Майо, поэтому их симпатии сейчас полностью на стороне Маттео Боннеллюса; он знал также, сколь пусты их уверения в преданности ему самому. Если бы он поддался мольбам королевы предпринять суровые меры против убийц Майо, он рисковал спровоцировать всеобщее восстание, которое ему не удалось бы подавить. К сожалению, ему не оставалось ничего другого, кроме как вступить в переговоры с убийцами. Когда-нибудь, когда его позиции будут более прочными, он их накажет, как они того заслуживают. Но сейчас придется обуздать свой гнев и притвориться, что он видит в них своих освободителей.

На следующее утро, 11 ноября, король призвал к себе своего старого друга и бывшего наставника Генриха, архидиакона Катании — вошедшего в историю под именем Генрих Аристипп, — и назначил его главой администрации. Почти точно нормандец по происхождению, хотя и носивший греческое прозвище, Генрих был прежде всего ученым. Сферу его интересов можно представить по тем работам, которые он прекрасно перевел на латынь, — два платоновских диалога, «Менон» и «Федон», четвертая книга Аристотелевой «Метеорологики», «Жизнь философов» Диогена Лаэртского и труды Григория Богослова. Вдобавок он был большим любителем астрономии и, благодаря близости Этны, неустрашимым вулканологом. Генрих отличался трудолюбием и честностью, но он не являлся ни хорошим администратором, ни государственным деятелем. Вильгельм, по-видимому, выбрал Генриха из-за его мягкого миролюбивого характера и знания языков. Он сознательно не стал награждать его титулами Майо — Аристипп не назывался ни эмиром эмиров, ни даже канцлером, но дал своему старому наставнику двух помощников. Одним из них был граф Сильвестр из Марсико, аристократ средних лет, находившийся в отдаленном родстве с королевской семьей. Его назначение, очевидно, являлось жестом доброй воли по отношению к Боннеллюсу и его друзьям — Сильвестр, хотя король, наверное, этого не знал, возможно, был их соучастником.[86] Второй персонаж значительно важнее для нашей истории: Ричард Палмер, епископ Сиракуз, образованный и снедаемый честолюбием англичанин, который в ближайшие тридцать лет оставался одной из ведущих фигур в политической и религиозной жизни Сицилии.

Хотя двое из членов триумвирата находились в дружеских отношениях с Масйо в прошлом, они признали необходимость достичь какого-то соглашения с Боннеллюсом, который, как все теперь знали, нес ответственность за убийство. Линия поведения, которую они изначально избрали, будучи политической уловкой, не служит к чести ни одного из них, а еще меньше — самого Вильгельма: они стали сознательно и последовательно чернить эмира, пока его убийца не превратился в спасителя страны. Отношение к жене и детям Майо, находившимся в королевском дворце, также изменилось. Постепенно они стали сознавать, что их не столько защищают, сколько держат в заключении. Сына Майо арестовали и бросили в тюрьму, вместе с главным евнухом эмира; под пытками их заставили дать показания о множестве растрат и злоупотреблений. Худшие из слухов, казалось, теперь подтвердились.

Подготовив таким образом почву, Вильгельм мог спокойно даровать королевское помилование убийце. Сразу после убийства Боннеллюс со своими друзьями укрылся в собственном замке Каккамо;[87] теперь туда прибыли королевские посланцы, чтобы уверить его, что король желает ему добра и что он может без опаски вернуться в столицу. Хотя едва ли Боннеллюс когда-либо верил королю хоть на грош, последние события убедили его, что в нем видят чуть ли не героя. Он принял приглашение короля. Совсем недавно он и его люди бежали из Палермо под покровом темноты. Теперь они возвращались с триумфом. Фальканд рассказывает: «Как только Боннеллюс вступил в город, большая толпа мужчин и женщин приветствовала его и препроводила с ликованием к воротам дворца. Он был любезно принят королем и еще раз убедился в королевском благорасположении… Так этим достопамятным деянием он завоевал любовь знати и простолюдинов… На Сицилии и особенно в Палермо люди в один голос заявляли, что, если кто-либо попытается причинить ему — вред, он будет осужден как изменник и что они поднимут оружие даже против самого короля, если он попробует наказать Боннеллюса за убийство эмира».

Даже если сделать скидку на преувеличения Фальканда, ясно, что к началу 1161 г. Боннеллюс стал одной из самых сильных фигур в королевстве. Но волна всеобщего признания, которая вознесла его на своем гребне, вскоре начала спадать. Вильгельма все более раздражала надменность молодого человека, и, поощряемый королевой, требовавшей, чтобы он вернул себе прежние могущество и авторитет, он начал приходить в себя. Лицемерие никогда не давалось ему легко. Его подлинные чувства по отношению к убийце его друга и советника с каждым днем становились все очевиднее. В какой-то момент он потребовал от Боннеллюса выплатить долг по имению его покойного отца в размере шестидесяти тысяч тарисов, на который Майо сознательно закрывал глаза в интересах своего предполагаемого зятя.

Боннеллюс выплатил долг, но этот эпизод послужил ему предостережением. Боннеллюс сознавал, какое влияние имеет на мужа королева, а также придворные евнухи, протеже Майо, которые, как он знал, побуждали короля отомстить за их прежнего господина. Он видел зловещие фигуры, слоняющиеся у ворот его дома в Палермо, понимал, что королевские соглядатаи наблюдают за ним, что им известен каждый его шаг, и не мог отделаться от мысли, что его жизнь в опасности.

С момента смерти эмира товарищи Маттео уговаривали его выступить против короля; но он отказывался. Избавить Сицилию от ненавистного тирана — это одно; а поднять руку на помазанника Божьего — совсем другое, и Боннеллюс не был уверен в том, как воспримут подобный шаг подданные Вильгельма. В результате он мог лишиться популярности, а вместе с тем и власти, которыми он сейчас наслаждался. Однако со временем он начинал понимать, что его соратники правы. Король тоже должен уйти со сцены.

Однако даже теперь Маттео не соглашался на цареубийство. Важно отстранить Вильгельма от власти, а уже потом, убрав его с дороги, можно будет спокойно подумать, как с ним поступить. А поскольку по отношению к нему не совершится насилия и его маленький сын Рожер взойдет на трон вместо него, в случившемся нельзя будет усмотреть никакого покушения на монархию. Более того, в Палермо находились два человека, несомненные Отвили по крови, которые не скрывали своей нелюбви к королю и поддержали бы любую попытку его свержения. Первым был его сводный брат Симон, незаконный сын Рожера II, который питал понятную нелюбовь к нему с тех самых пор, как Вильгельм отказался признать его права на княжество Таранто, отданное ему в 1148 г. Рожером на том основании, что это слишком важный фьеф для бастарда. Вторым был племянник Вильгельма граф Танкред из Лечче, сын герцога Рожера, который за участие в апулийском бунте провел последние пять лет в дворцовой темнице.

Возможно, мысль о Танкреде подсказала заговорщикам их основную идею. Заполучить в свои руки короля было трудной задачей. Он редко появлялся на публике; из его двух главных резиденций Фавара располагалась на середине озера, а королевский дворец в Палермо усилиями двух Рожеров превратился, по сути, в нормандскую крепость. Его охраняла специальная гвардия из трехсот человек под командой кастеляна, прославившегося благодаря своей неподкупности и преданности королю. Однако под юго-западным углом этого самого здания помещалась тюрьма, которая в результате беспорядков последних лет и репрессивной политики Майо Ба-рийского заполнилась до отказа. Если всех ее обитателей одновременно выпустить на волю, они сумеют захватить дворец изнутри.

К большой радости Боннеллюса и его друзей, дворцовый служащий, отвечавший за содержание узников, соблазнился огромной взяткой и, без сомнения, обещаниями продвижения на более высокий пост при новом правлении и согласился не только выпустить заключенных по заранее условленному сигналу, но также снабдить их оружием. Узников предупредили о готовящейся операции. Одновременно им объяснили, что они должны сделать. После того как все устроилось, Маттео отправился в другой свой замок, в Мистретте, в горах Неброди в нескольких милях на юго-восток от Чефалу. Здесь, по-видимому, он предполагал держать Вильгельма, пока его судьба не будет окончательно решена, поэтому теперь начал готовить замок к приему царственного узника и укреплять оборонительные сооружения, чтобы выдержать атаку. Он обещал своим товарищам, что вернется в Палермо вскоре, задолго до назначенного дня бунта, и предупредил, что они ни в коем случае не должны предпринимать каких-либо действий до его возвращения.

Будь Боннеллюс старше и мудрее, он бы знал, что в любой операции военного типа одна из главных обязанностей предводителя, особенно в самый ответственный период непосредственно перед выступлением, — поддерживать постоянную связь со своими людьми. Пока он находился в далекой Мистретте, у заговорщиков не было возможности быстро связаться с ним в чрезвычайной ситуации; а именно такая ситуация возникла. План неосмотрительно изложили некоему рыцарю, который, как выяснилось, хранил верность королю; с этого момента над заговорщиками нависла неминуемая угроза. Они не могли терять время в ожидании Боннеллюса; единственная надежда заключалась в том, чтобы привести план в исполнение немедленно, до того, как их самих арестуют.

Утром 9 марта 1161 г. примерно в третий час после восхода солнца сигнал был дан. узники оказались на свободе, взяли приготовленное для них оружие и быстро впустили во дворец заговорщиков. Затем, ведомые Симоном и Танкредом, которые хорошо ориентировались во дворце, они пробежали в большой зал Торра Пизана, где, как они знали, король должен был проводить обычное утреннее совещание с Генрихом Аристиппом. Вильгельм был захвачен врасплох. Поняв, что бежать невозможно, он высунулся в окно и начал звать на помощь; но, едва первый крик слетел с его губ, его схватили и утащили. Двое заговорщиков, Вильгельм из Лези-ны, которого Фальканд называет «ужаснейшим человеком», и Робер из Бовы, известный своей жестокостью, подступили к королю с обнаженными мечами; только вмешательство третьего — Ришара из Мандры — спасло ему жизнь. Тем временем другая группа бунтовщиков направилась в апартаменты королевы и арестовала Маргариту и двух ее сыновей.

После того как королевская семья была надежно заперта, начался грабеж. Во дворце хранились несметные сокровища, а мятежники прошли по нему как саранча. Они разграбили коллекции золота и жемчуга, которые Рожер и Вильгельм любовно собирали в последние сорок лет. Из вещей, которые возможно было унести, не осталось ни одной. Мародеры наполняли монетами из сундуков драгоценные сосуды, вазы и все прочее, что могло послужить для них вместилищем, и тащили прочь. Та же участь постигла, королевские и церковные одежды из Тираза. Наверное, самое грустное, что большая серебряная планисфера Идриси, хотя и была очень тяжелой, тоже исчезла и ее никогда больше не видели. Во дворе развели костер, поглотивший почти все государственные документы, включая полный реестр фьефов и положенных за них служб. Евнухов, которые не успели бежать, убили, после чего бунтовщики ворвались в оставшийся беззащитным гарем и растащили его обитательниц или изнасиловали их здесь же, на месте.

Убийство евнухов придало событиям новый зловещий оборот. Аристократическая партия долго негодовала на, как ей казалось, засилье мусульман при дворе, и первоначальный успех переворота высвободил давно подавляемую ненависть ко всей исламской общине. Жизнь всякого сарацина оказалась под угрозой. Даже тем, кто мирно трудился в диване, на монетном дворе и в других общественных учреждениях, пришлось спасаться бегством; некоторые из арабских поэтов, художников и мыслителей, которым Вильгельм, как и его отец, предоставлял апартаменты во дворце, — среди них один из самых выдающихся стихотворцев своего времени Яхья Мбн ат-Тифаши — были схвачены и убиты. В нижней части города толпа христиан ворвалась на базар, вынудив всех мусульман — торговцев и купцов, которым после африканских поражений 1159–1160 гг. было запрещено носить оружие, укрыться в арабском квартале города, где узкие улицы обеспечивали им необходимую защиту.

Еще большая толпа собралась на обширной площади перед дворцом. Находясь во власти разнообразных и противоречивых слухов, большинство людей пребывало в замешательстве. Мертв ли король или жив, в плену он или свободен; имел ли место сарацинский заговор для захвата власти или христианский, что-бы избавиться от засилья мусульман? Однако зачинщики заговора, находившиеся во дворце, знали, что подобное состояние неопределенности не может сохраняться долго. Рано или поздно чувства толпы должны кристаллизоваться; и от того, какую форму они примут, будет зависеть успех переворота. Недостаточно привлечь на свою сторону толпу, бросая пригоршни монет из окон дворца. Пришло время открыто провозгласить свои политические идеалы. Потому было объявлено, что старший сын Вильгельма Рожер официально наследует своему отцу и что его коронация состоится в кафедральном соборе, через несколько дней — реально как только Маттео Боннеллюс вернется в Палермо. Мальчика, которому к тому времени исполнилось девять лет, посадили на коня и торжественно провезли по улицам столицы, предлагая горожанам приветствовать нового короля.

Это предложение не вызывало особого воодушевления, а когда то же мероприятие повторилось на следующее утро, внимательный наблюдатель мог заметить, что даже те, кто сопровождал юного принца, чувствовали себя не слишком уверенно. Вскоре весь город узнал почему. Среди бунтовщиков, чьи ряды теперь пополнились за счет примкнувших к ним высших государственных и церковных деятелей, вспыхнул раздор. У части из них крепло мнение, что, вместо того чтобы провозглашать королем ребенка, лучше возвести на трон Симона, незаконного сына Рожера.

Ситуация зашла в тупик, и предводители мятежа решили оставить вопрос открытым до возвращения Боннеллюса. Это была роковая ошибка. Политический переворот следует осуществлять быстро и четко. Все решают напор и скорость. Людей надо поставить перед свершившимся фактом: ни в коем случае нельзя останавливаться или менять курс. Так оказалось нарушенным второе жизненно важное правило, и королю Вильгельму удалось сохранить власть. Сторонники короля получили возможность перегруппироваться; их люди отправились на улицы и в таверны, распространяя слухи, порочащие Боннеллюса и его партию, и везде находили благодарных слушателей. Поведение мятежников и особенно разграбление дворца произвело на всех мрачное впечатление. Всех уважаемых горожан возмутили кровопролитие и насилие, а тем более бездумное разграбление богатств, которые могли однажды понадобиться для защиты королевства. Мало-помалу общественное мнение ожесточалось против них; росли симпатии к плененному королю; в какой-то момент заговорщики обнаружили, что им противостоит вся Сицилия.

Их последней надеждой оставался Маттео Боннеллюс. Его не было в Палермо, поэтому он впрямую не нес ответственности за то, что произошло; появись он в столице быстро, магия его имени и его авторитет могли спасти положение. Двое предводителей поскакали со всей возможной скоростью в Мистретту, чтобы привезти его. Но было поздно. Едва они покинули Палермо, как группа высокопоставленных клириков, хранивших непоколебимую верность королю, взяла дело в свои руки. Во главе ее стояли архиепископы Ромуальд Салернский и Робер Месси некий, епископ Тристан Мацарский и Ричард Палмер, епископ Сиракуз. Никто из них не испытывал особо дружеских чувств к Майо, но они не хотели уступать даже часть своего влияния при дворе аристократам. Кроме того, они искренне осуждали применение насилия к королю-помазаннику. В субботу 11 марта клирики призвали жителей Палермо захватить дворец и спасти своего короля, и те откликнулись.

Мятежники скоро поняли, что против такого количества людей сопротивление бесполезно. Пытаясь выиграть время, они предлагали переговоры, обещая, что Боннеллюс вскоре вернется и, как только он возьмет власть в свои руки, все нынешние недоразумения разрешатся. Это не возымело действия. Имя утратило свою магию. Тем временем защитники стен доложили, что не могут больше держаться; если бы здание было взято штурмом, едва ли кто-нибудь из мятежников сумел бы спастись. Они проиграли. Прибежав к пленному королю, бунтовщики упали перед ним на колени и умоляли его простить их.

Вильгельм был спасен — теоретически; но опасность не миновала. Он по-прежнему находился в руках врагов, для которых являлся ценным заложником. Придя в отчаяние и решив, что им нечего терять, они могли погубить его и себя. Медленно подойдя к окну Торра Пизано, Вильгельм показался толпе, собравшейся внизу.[88] Немедленно раздался громовой крик: люди требовали, чтобы дворцовые ворота были открыты и предатели получили по заслугам; но Вильгельм поднял руку, требуя тишины. Его подданные, сказал он, доказали ему со всей убедительностью свою преданность и любовь. Он просит их теперь сложить оружие и спокойно разойтись по домам, позволив тем, кто находится во дворце и кому он обещал помилование, спокойно выйти. Толпа послушно удалилась; мятежники выбрались из города и бежали назад в Каккамо.

Только после того, как мятежники бежали, Ромуальд и другие церковники вошли в комнату короля. Незадолго до того Вильгельм говорил из окна храбро и достойно; но теперь они нашли его в полубезумном состоянии, безутешно рыдающим. После событий прошедших трех дней такая реакция была достаточно понятна; но настоящая трагедия, как они теперь узнали, произошла в тот момент, когда спасение было совсемблизко. Во время последней атаки на дворец сын короля и его наследник Рожер, находившийся в комнате вместе с отцом, был ранен в глаз шальной стрелой и теперь умирал. Этого последнего удара Вильгельм не вынес, его дух был сломлен.[89] Епископы с трудом заставили его спуститься в большой зал внизу, где его ожидала делегация его подданных, пренебрегших королевскими предписаниями ради того, чтобы поздравить своего повелителя со спасением. Вильгельм появился перед ними, но все еще не мог говорить. Все, что он сумел, — пробормотать несколько слов на ухо Ричарду Палмеру — «человеку образованному и красноречивому», как напоминает нам Фальканд, — который передал их собравшимся от имени короля. В этой удивительно смиренной речи Вильгельм признавал свои прошлые ошибки, соглашался, что его недавние страдания были заслуженными, и обещал отменить некоторые последние декреты, вызывавшие недовольство. Как залог его добрых намерений он отменил все пошлины на продукты питания, ввозимые в город.

Принадлежала ли эта последняя идея королю или Палмеру, она оказалась очень к месту. Вильгельма приветствовали громовыми возгласами. С этого момента, по крайней мере в Палермо, его популярность возросла и его позиции упрочились.

Но хотя мятеж провалился, мятежники оставались на свободе и не собирались складывать оружия; из замка Каккамо, куда они отступили, не приходило никаких вестей о том, что они хотят сдаться. В военном отношении король по-прежнему был уязвим. В столице в его распоряжении имелись триста воинов дворцового гарнизона: они доказали полную свою бесполезность в последние несколько дней, так что на них рассчитывать не приходилось. Потому король призвал войска и флот из Мессины; а пока, желая выиграть время, отправил якобы дружеское послание Маттео Боннеллюсу, вернувшемуся в Каккамо, спрашивая, почему он приютил в своем замке врагов короны.

Ответ Маттео был любопытным. Боннеллюс начинал с уверения, что сам он не имеет отношения к последнему бунту. Но мятежники — его друзья и соратники, как же он мог отказать им в защите? Их поступок явился жестом отчаяния, поскольку они не видели способа получить возмещение за те несправедливости, жертвами которых они, вместе с другими дворянами, пали. Они, например, не могли выдавать замуж своих дочерей без предварительного разрешения курии; а этого разрешения часто приходилось ждать так долго, что многие дамы успевали выйти из детородного возраста, в то время как другие оказывались приговорены к вечной девственности.[90] Короче, не может идти речи о примирении между королем и аристократией до тех пор, пока Вильгельм не согласится вернуться к старым законам и обычаям, установленным Робертом Гвискаром и Рожером I в предыдущем столетии.

И опять Маттео просчитался. Не следовало ставить условия. Его ответ взбесил короля. Если бы, заявил Вильгельм, бароны сперва подчинились, а затем пришли к нему как просители, он бы с сочувствием выслушал их жалобы; но теперь он скорее пожертвует своим королевством или сам встретит смерть, чем поддастся угрозам. Переговоры закончены; ему больше нечего сказать.

Мятежники переоценили свои силы. Боннеллюс понял, что его единственный шанс — ударить снова, и ударить быстро, прежде чем ожидаемое подкрепление прибудет из Мессины. Внезапно и без предупреждения он и его люди поскакали из Каккамо в местечко около Фавары, всего в паре миль от Палермо, и там разделились, чтобы перекрыть все дороги к столице. Это был смелый и удачный план. Палермцы, захваченные врасплох, без надежной защиты и достаточных запасов провизии, впали в панику; и, если бы Маттео использовал свое преимущество и пошел прямо на город, эта вторая попытка захвата власти могла бы оказаться успешной. Вместо этого он в критический момент заколебался. Пока он медлил, первые корабли из Мессины появились в гавани; войска поспешно высадились и заняли ключевые позиции; другие преданные королю подразделения прибыли из внутренних областей острова; и мятежники, теперь безнадежно уступав-шие противнику в численности, снова отступили в Каккамо.

На сей раз они были готовы говорить разумно; но условия, которые предложил Вильгельм, оказались гораздо более благоприятными, чем они могли рассчитывать. Их не казнили, не отправили в тюрьму. Большинство зачинщиков, в том числе Симон, Танкред и Вильгельм из Принчипате — еще один дальний родич короля, — предпочли покинуть королев ство, и им предоставили корабли, которые довезли их до Террачины. Некоторым было приказано совершить паломничество в Иерусалим. Ришар из Мандры — который в первое роковое утро прикрыл своего повелителя собственным телом — получил полное прощение. Маттео Боннеллюсу, организовавшему три заговора за шесть месяцев, также было даровано прощение; его снова пригласили ко двору, и Вильгельм опять принял его дружелюбно и выказывал различные знаки рас положения.

Почему в этот раз король проявил столь удивительное милосердие? За пять лет до этого, после бунта менее серьезного, он вешал, топил в море и ослеплял зачинщиков, заполнив тюрьмы теми, кому посчастливилось избежать худшей участи, и оставив дымящиеся руины на месте Бари, как пример судьбы, которая ожидает любой город в его владениях, посмевший ему противостоять. Почему после трех ужасных дней, едва не стоивших ему жизни, он приговаривает виновников всего лишь к изгнанию, не сулящему особых тягот, и принимает с распростертыми объятиями предателя, который подошел ближе всех за всю историю королевства к тому, чтобы разрушить сицилийскую монархию?

Первый, краткий ответ — хотя обе попытки мятежников захватить власть провалились, они не сдались. Крепость Каккамо располагалась на командной высоте и была хорошо защищена, и, если бы Маттео решил ее оборонять, она могла бы продержаться год или больше. Какое воздействие это оказало бы на настроения в Палермо, трудно сказать, но ужас, вызванный недавней блокадой, свидетельствовал о том, что последствия могли оказаться серьезными, а Вильгельм ни в коем случае не желал новых беспорядков в столице. Спокойствие и порядок могли восстановиться лишь после того, как всякая вражда прекратится и бунтовщики покинут Каккамо. Но Маттео че сдался бы, не будучи уверен, что его простят. А в таком случае едва ли следовало карать его сотоварищей.

Вильгельму повезло, что молодой человек был самонадеян и глуповат. Иначе ему никогда не удалось бы убедить Боннеллюса, что его престиж по-прежнему таков, что делает его необходимым и защищает от любых посягательств. Но когда он проглотил, наконец, наживку и предстал, наглый как всегда, перед своим повелителем, Вильгельм, должно быть, сознавал, что Маттео Боннеллюсу пришел конец. Пав жертвой своего тщеславия, он уже не причинит новых бед. Ему предстояло еще несколько месяцев наслаждаться свободой, гордо расхаживая по Палермо и похваляясь своей властью над королем; но, когда к концу апреля новые бунты вспыхнули в центральной Сицилии и на континенте, Вильгельм решил разделаться с ним раз и навсегда.

Арестовать Маттео не представляло сложности. Его просто вызвали во дворец. Несмотря на то что он получил несколько предупреждений, он по-прежнему считал свою позицию неуязвимой и подчинился без колебаний. Во дворце его схватили воины Вильгельма и отправили в такое место, которое Фальканд описывает как отвратительнейшую темницу — на сей раз не в самом дворце (Вильгельм никогда не повторял ошибок), а в соседнюю крепость, известную под арабским названием Ат-Халька, «Кольцо».

Беспорядки, которые за этим последовали, кажется, были не более чем формальностью. Возвратившись в Палермо, Маттео старательно пестовал свою славу и репутацию, и, услышав о его аресте, его люди в городе поспешно попытались организовать выступления в его поддержку. Но сердца горожан к этому не лежали. Они устали от волнений и переворотов и охладевали к бунту едва ли не прежде, чем он начинался. И дворец, и Халька хорошо охранялись; довольно бестолковая попытка поджечь ворота была легко пресечена; и, как пишет Фальканд, «когда люди увидели, что они не могут ничего достичь… настроение их внезапно переменилось — они предпочли, что характерно для сицилийцев, поступить в соответствии с требованиями момента, вместо того чтобы твердо следовать своим убеждениям. И многие из тех, кто кричал, настаивая на освобождении Боннеллюса, теперь по старались разъяснить, что никогда не искали его дружбы».

Из сторонников короля погиб только один — Аденульф. королевский камергер, которого зарубил кто-то из рыцарей Боннеллюса. Мятежникам меньше повезло; на сей раз Вильгельм не собирался проявлять милосердие. Почти все, кто попал в его руки, были преданы смерти или искалечены. Сам Маттео, ослепленный и с подрезанными сухожилиями, спустя недолгое время умер в своей камере.

Глава 13

Конец царствования

Ушел гражданин (сказал он), который, хотя и не ровня

Тем, кто взращивал государство во время оно…

Все же в эти времена, не знающие закона,

Сыграл благородную роль.

Из речи Катона на похоронах Помпея, приводимой в «Фарсалии» Аукана, кн. IX; процитировано, по свидетельству Гуго Фальканда, епископом Сиракуз по поводу смерти Вильгельма I

Мятежи на Сицилии и в Апулии были серьезными, но краткими. В первом случае опасность состояла не столько в какой-либо прямой угрозе безопасности короля, сколько в том, что события зловещим образом переросли в религиозное противостояние. Два барона, ответственные в первую очередь за этот мятеж, Танкред из Лечче и Рожер Склаво, покинули Каккамо как раз вовремя и отправились на юг острова, захватили Пьяццу[91] и Бутеру и сознательно настроили лангобардские[92] коммуны этих городов против крестьян-сарацин. Волна насилия распространилась до Катании и Сиракуз. Во многих местностях сарацинам удавалось уцелеть, только если они переодевались в христианское платье и бежали; и даже когда порядок был восстановлен, немногие вернулись в свои прежние дома.

На континенте также котел вновь кипел. Робер из Лорителло, как всегда деятельный, вторгся в Базиликату — подъем итальянского «сапога» — и дошел до Таранто и Ориоло; Андреа из Рупеканина поднял бунт в Кампании; Салерно, впервые проявив нелояльность, примкнул к восставшим; и даже Калабрия, в прошлом самое надежное из владений короля, взбунтовалась по наущению графини Клеменции — возможно, желавшей отомстить Вильгельму за своего возлюбленного. Только несколько баронов на всем полуострове хранили верность своему сюзерену — в частности, Боэмунд из Манопелло и родич королевы Жильбер из Гравины, который, несмотря на причастность к заговору против Майо, вернул себе расположение короля.

Но какие бы печальные события ни происходили на континенте, прежде всего следовало заняться сицилийскими делами; Вильгельм мог только призвать Жильбера, чтобы он попытался взять ситуацию под контроль, насколько это возможно с имеющимися в его распоряжении силами, пока сам он поведет войска против Танкреда и Рожера Склаво. В конце апреля Вильгельм выступил в поход. Пьяццу, после нескольких недель осады, он разграбил и сровнял с землей. Бутера — его следующая цель — представляла более серьезную проблему. Мятежники, надеясь, что беспорядки за проливом могут в любой момент заставить короля снять осаду, держались стойко — и даже советовались с астрологами, чтобы определить наиболее выгодные моменты для вылазок и контратак. Поскольку Вильгельм мог с помощью собственных астрологов также определить день и час, который выберут осажденные, и отдать соответствующие распоряжения, эта тактика, похоже, шла мятежникам скорее во вред, чем на пользу; тем не менее только к началу зимы недостаток кшци в сочетании с растущим недовольством горожан заставили их сдать город в обмен на позволенье свободно покинуть остров, Виль гельм принял эти условия и позволил бунтовщикам уйти; но к городу, который предал его дважды за пять лет, у него не было жалости. К Рождеству на гордом скале, где некогда стояла Бутера, не осталось ничего, кроме груды дымящихся руин.

Задержавшись в Палермо, чтобы отметить праздник и подготовиться к предстоящей кампании, король переправился на материк в начале марта следующего года. Пока он продвигался по Калабрии, графиня Клеменция и ее семья укрылись в своем замке Таверна, высоко в горах на север от Катанцаро. Они тоже оборонялись упорно, спуская вниз с крутого склона тяжелые бочки, утыканные гвоздями, которые катились на ряды осаждавших, вызывая тяжелые и бессмысленные потери; но вторая атака Вильгельма оказалась успешной. Двое дядей графини были казнены; она сама и ее мать — взяты в плен и отправлены в Палермо. Дальнейшая судьба их неизвестна.

С этого момента, как и в предыдущей кампании, всякое сопротивление прекращалось при приближении Вильгельма. Он не ведал жалости. Когда его главного мажордома, евнуха Джохара, схватили при попытке бежать с королевскими печатями, он утопил его на месте. В Таранто, который сдался практически без борьбы, Вильгельм повесил всех сторонников Робера из Лорителло — хотя сам Робер уже бежал в Ломбардию к Фридриху Барбароссе. Армия Вильгельма двигалась через Апулию и далее за горы в Кампанию, и повсюду за быстрой сдачей следовала расплата — бунтовщиков вешали, калечили и ослепляли, а сам город или область заставляли выплачивать «искупительные деньги» — обязательную подать, которая, хотя часто ложилась непомерным бременем на тех, кому приходилось ее выплачивать, позволила пополнить разграбленную казну короля.

Летом Вильгельм подошел к Салерно. Многие из старейшин города, поддерживавшие бунтовщиков, бежали, но оставшиеся вышли, чтобы приветствовать своего короля со всеми надлежащими изъявлениями привязанности и преданности. Вильгельм не слушал, он категорически отказался хотя бы войти в город. Измена его собственной столицы была из ряда вон выходящим предательством и заслуживала из ряда вон выходящего наказания. Салерно, без сомнения, постигла бы судьба Бари, если бы не вмешательство двух могущественных покровителей. Первым был небесный патрон города святой Матфей, по воле которого, как утверждает архиепископ Ромуальд, среди ясного и безоблачного дня на лагерь сицилийцев обрушилась буря столь яростная, что все палатки, включая палатку короля, были снесены. Таким образом Вильгельму дали понять, что, причинив городу какой-либо вред, он прогневит небеса. Вторым защитником стал тезка святого Матфея, уроженец Салерно, Маттео Нотарий, который уговорил Сильвестра из Марсико и Ричарда Палмера заступиться за его родной город.

Объединенные усилия двух Матфеев достигли успеха. Вильгельм ограничился тем, что приказал изгнать из города всех ненадежных и повесить всех причастных к заговору. Салерно был спасен.

Но хотя непосредственная опасность миновала, нанесенные раны так и не удалось полностью залечить. Когда в конце лета 1162 г. Вильгельм вернулся на Сицилию, он обнаружил, что остров охвачен религиозной враждой, небывалой в его истории. Король отбыл в спешке, отлично зная, что многие из тех, кто принимал участие в сицилийских восстаниях, получили по заслугам, и поручил одному из дворцовых каидов,[93] крещеному евнуху по имени Мартин (при поддержке палермского правительства), выследить и поймать их. Это был роковой выбор. Мартин чудом уцелел, когда мятежники разоряли дворец в прошлом году; его брат погиб во время резни, и с этого дня он питал глубокую ненависть ко всем христианам. Как только Вильгельм отплыл на континент в предыдущем марте, на острове начался подлинный террор. Повсюду шла охота на тех, кто когда-либо участвовал в заговорах или хотя бы высказывался против короля или его приближенных, а попутно сводились многие старые счеты между мусульманами и христианами. Те, на кого пало подозрение, проходили различные формы, а поскольку даже выжившего часто признавали виновным, таким образом можно было избавиться от всех нежелательных людей, какие бы нелепые обвинения ни выдвигались против них. Местные власти, которым было приказано провести расследования в подвластных им областях, были слишком напуганы, чтобы ослушаться. «Искупительные деньги» собирались даже в тех городах и районах, которые никогда не нарушали своих обязательств. Таким образом, порядок был восстановлен и государственная казна вновь наполнилась, но дорогой ценой. К уважению, которое, невзирая на все сложности, основная масса населения испытывала к центральному правительству, теперь примешивался нездоровый страх; и согласие, которое оба Рожера так старались установить между своими христианскими и мусульманскими подданными, было разрушено навсегда.

Одной из жертв стал Генрих Аристипп. Фальканд утверждает, что он принимал участие в последнем заговоре и лишил себя всякой надежды на прощение, похитив некоторых женщин из гарема для собственных нужд; учитывая возраст Генриха и то, что о нем известно, трудно сказать, какое из двух обвинений более невероятно. Имеется другое и гораздо более простое объяснение его гибели. Этот мягкосердечный ученый внезапно оказался в ином мире — мире заговоров, антизаговоров и придворных интриг во всей их силе и порочности. Его позиция с неизбежностью создала ему врагов; и когда этим врагам выдался случай его низвергнуть, они сделали это без колебаний, использовав оружие ему неведомое, против которого он был беззащитен. В результате старейший друг и преданнейший сторонник Вильгельма разделил судьбу его самого злобного противника; подобно Маттео Боннеллюсу, Генрих Аристипп окончил свою жизнь и труды в темнице.

Кризис миновал. В течение года Вильгельм потерял своего самого близкого советника, убитого на людной улице; собственного сына и наследника, пораженного стрелой у него на глазах; большую часть богатства страны и почти все, чем владел сам; а кроме того, в немалой степени, свою репутацию и самоуважение. Дважды его пытались свергнуть, и одна из этих попыток, почти удавшаяся, выразилась в том, что он вместе с семьей три дня находился по дворце в качестве пленника и ежечасно ожидал смерти, а пережив все это, обнаружил, что остров и континентальное королевство охвачены пламенем бунта. Случившееся, безусловно, служит оправданием политики Майо, как бы непопулярна она ни была; не прошло и года после смерти эмира, как Сицилийское королевство оказалось на грани развала. Но при этом всего только год потребовался Вильгельму, чтобы восстановить свою власть и пополнить казну; по возвращении в Палермо он держал бразды правления в своих руках более твердо и более уверенно, чем когда-либо прежде. Спустя несколько месяцев узники, томившиеся во дворце, предприняли новую попытку побега; им это не удалось, после чего король навсегда закрыл дворцовую тюрьму. За этим единственным исключением, в его царствование не было больше ни заговоров, ни мятежей.

Вильгельм был еще молод — не старше сорока. Он не раз проявлял свою силу и мужество, когда это оказывалось необходимо. Но теперь он вновь устранился от всех государственных забот, полностью передав правление в руки нового триумвирата, где место Генриха Аристиппа занял нотарий Маттео из Аджелло, а место старого графа Сильвестра, умершего примерно в это время, каид Петр, тот самый бесцветный евнух, который так неудачно действовал при Махдии, но поднялся в дворцовой иерархии до главного придворного камергера. Только один член прежнего правительства остался на своем посту — Ричард Палмер, избранный, но все еще не рукоположенный епископ Сиракуз. Вместе эти трое представляли три влиятельные группы королевских подданных — итальяно-лангобардскую буржуазию, мусульманскую бюрократию и латинскую церковь. Две группы оказались обойденными — греки и нормандская аристократия, которая если и играла какую-то роль в управлении страной, то еще меньшую, чем раньше. Но влияние греков быстро падало; а нормандские бароны могли винить в случившемся только самих себя.

Итак, Вильгельм, «строго повелев своим приближенным не говорить ему ничего, что могло бы нарушить мир в его душе», — как читатель может догадаться, мы опираемся в основном на свидетельства Фальканда — вновь ушел в личную жизнь, полную удовольствий. Но не вполне праздную, поскольку, как пишет Ромуальд Салернский, «в эти дни король Вильгельм построил около Палермо высокий дворец, возведенный с большим искусством, который он назвал Зиза;[94] и окружил его прелестными фруктовыми деревьями и красивыми садами, а каналы и пруды, населенные всевозможными рыбами, придавали необыкновенное очарование этому месту».

Предместье Зиза, протянувшееся от Порта-Нуово до северо-западной границы города, теперь значительно менее приятно, чем восемь веков назад; и пролетевшие столетия собрали спою дань и с самого здания. Недавно, однако, оно было тщательно отреставрировано и остается самой восхитительной после королевского дворца нормандской светской постройкой, дошедшей до нас. Внешне здание выглядит темного угрожающе; в XII в. дворцы еще строились с расчетом на то, чтобы при необходимости служить крепостью, а личный опыт Вильгельма в последние несколько лет отнюдь не способствовал тому, чтобы он решился нарушить это правило. Хотя маленькие квадратные башенки но углам и помещенные в нишах декоративные арки придают строению некую легкость, общее впечатление от него скорее устраизющее, нежели приятное; а зубцы вдоль крыши, пробитые з первоначальном антаблементе в XV или XVI в., из-за чего арабская надпись на фасаде превратилась в бессмыслицу, едва ли: логут улучшить впечатление.

Но войдем теперь в центральный зал дворца. Вы сразу оказываетесь в другом мире. Нигде более не проявляется с такой ясностью связь нормандской Сицилии с Востоком; нигде на всем острове особый талант мусульман создавать тихие тенистые обители, дарующие прохллду среди летней жары, не воплотился столь блистательно. Высокий потолок разделен на отдельные ячейки, в трех внутренних стенах сделаны глубокие ниши со сталактитовыми сводами, столь милыми сердцу сарацинских архитекторов. Вдоль всего зала, включая ниши, тянется фриз из мрамора и цветной мозаики; в центре задней стены он расширяется, образуя три медальона, в которых на фоне изящных арабесок лучники стреляют в птиц из-за дерева, а две пары павлинов с подчеркнутой беззаботностью клюют финики с веток низкорослых пальм. Нетрудно вообразить себе короля в этой очаровательной комнате, проводящего время с мудрецами или сожительницами и глядящего на залитый солнцем сад под успокоительное журчание воды, бегущей по мраморному стоку в декоративный канал и оттуда наружу, в садок для рыб.

Но Вильгельм не увидел Зизу полностью достроенной. Завершал работу его сын; и именно Вильгельм II поместил вторую великолепную арабскую надпись на белой лепнине над входной аркой.[95]

«Здесь столь часто, как только захочешь, ты увидишь очаровательнейшее из сокровищ королевства, самое восхитительное на суше и на море.

Горы, чьи вершины сияют цветом нарциссов…

Ты увидишь великого короля в его прекрасном жилище, обители радости и великолепия, под стать ему самому.

Это земной рай, открытый взору; этот король — мустаиз, этот дворец — азиз».

Несмотря на реставрацию, многое еще предстоит сделать во дворце и в окрестностях, прежде чем к нему будет подходить подобное описание. Следы многовекового забвения нельзя стереть за ночь, и дух запустения еще витает над тоскливой равниной, где некогда пели птицы и рыбы лениво плескались в прудах.

От этого тихого предзакатного времени царствования Вильгельма сохранился только еще один памятник — хотя, возможно, тоже завершенный после его смерти. Это — комната на втором этаже королевского дворца, ныне не к месту именуемая Зала ди Руджеро; ее можно было бы назвать непритязательной, если бы не великолепная мозаика, украшающая ее свод и верхнюю часть стен. Как и мозаика в Зизе — единственная другая светская мозаика, дошедшая до нас со времен нормандцев,[96] — она чисто декоративна и призвана радовать глаз. Здесь мы видим сцены деревенской жизни и охоты, византийские по своей строгой симметрии, сицилийские по радостному изображению пальм и апельсиновых деревьев и лучащиеся живым очарованием и юмором, характерными для западного искусства. Снова имеются павлины, поедающие финики, и близорукие лучники, но теперь к ним присоединяются пара кентавров и множество других зверей, реальных и мифических, многие с почти человеческим выражением на мордах — виноватые, подозрительные леопарды, изумленные павлины, самовлюбленные львы и два здоровенных обиженных оленя, сердито смотрящие друг на друга в невинном неведении ужасной судьбы, которая подстерегает их сзади.

У нас нет никаких документальных свидетельств, относящихся к этой мозаике; ничего, кроме ее стиля — и, в частности, ее сходства с мозаикой Зизы, — что бы помогло ее датировать. Не важно. Важно то, что очарование этой комнаты, этот красочный бестиарий в голубых, зеленых и золотых тонах напоминают нам, как и Зиза, но значительно более ясно о счастливой и беззаботной жизни нормандской Сицилии; о том, что, несмотря на все интриги, заговоры и мятежи, которым уделено так много места на этих страницах, солнце все-таки пробивалось в лесную чащу и люди смотрели на окружающий мир, смеялись и были счастливы.

Вильгельм Злой закончил свое царствование так же, как он его начинал, — переложив всю ответственность на других, а себе оставив только радости и наслаждения, даруемые королевским титулом. Не похоже, что его когда-либо мучила совесть; даже ужасное землетрясение, случившееся 4 февраля 1163 г. на восточной Сицилии, которое полностью разрушило Катанию и привело к тому, что большая часть Мессины обрушилась в море, кажется, не сильно его обеспокоило. В конце концов, западная оконечность острова, в которой он жил, не пострадала. В Палермо стены Палатинской капеллы были еще богаче украшены мозаикой и мрамором; Зиза поднималась все выше; гарем, библиотека и парки доставляли все новые и новые удовольствия. Наверное, для него это было счастливое время.

Но оно оказалось недолгим. В марте 1166 г. король заболел дизентерией, сопровождавшейся лихорадкой. Были призваны доктора, в их числе архиепископ Ромуальд, который, вероятно, посещал знаменитую медицинскую школу в Салерно и определенно имел прекрасную репутацию как врач. Позже Ромуальд, оправдываясь, утверждал, что его коронованный пациент отказывался принимать многие прописанные ему снадобья. Так или иначе, проболев два месяца, в течение которых его здоровье то улучшалось, то ухудшалось, Вильгельм умер 7 мая 1166 г. примерно в три часа пополудни. Ему было сорок шесть лет.

Даже Гуго Фальканд, который ненавидел покойного короля и, как мы знаем, никогда не останавливался перед тем, чтобы подправить исторические факты в собственных целях, признает, что Вильгельма Злого искренне оплакивали. Граждане Палермо, пишет он, «оделись в черные одежды и носили траур три дня. И в продолжение этого времени все дамы, благородные матроны и особенно сарацинские женщины — для которых смерть короля явилась невообразимым горем, — ходили по улицам в рубищах с неприбранными волосами, а перед ними шли служанки, распевая погребальные песни под звуки тамбуринов, и воздух в городе звенел от их плачей». Несмотря на требования каноников из Чефалу, где два больших порфировых саркофага Рожера все еще поджидали достойных хозяев, было решено похоронить Вильгельма в Палермо; даже не вместе с отцом в кафедральном соборе, но более приватно, в Палатинской капелле. Поскольку для него не было приготовлено роскошной гробницы, тело положили в сравнительно скромный гроб и захоронили в склепе. Дважды с тех пор его побеспокоили. Первый раз — через двадцать лет после смерти короля, когда тело Вильгельма поместили в порфировый саркофаг — как у его отца — и перенесли на нынешнее место его захоронения — в алтаре собора Монреале. Второй раз — в 1811 г., когда после серьезного пожара в соборе саркофаг открыли. Тело Вильгельма прекрасно сохранилось, бледное лицо все еще покрывала густая борода, наводившая такой ужас на самых боязливых его подданных.

Он не был хорошим королем. Несмотря на его грозную внешность, он, похоже, мало верил в себя. Перспектива сменить Рожера II на сицилийском троне кого угодно привела бы в смущение, а Вильгельма до тридцати лет никто не готовил к государственной деятельности, и Рожер, если он был низкого мнения о способностях четвертого сына — а имеются серьезные основания предполагать, что это так, — не стал бы скрывать своего мнения. Неудивительно, что Вильгельм старался скрыть неуверенность за устрашающей внешностью, а отсутствие способностей и умений — за показным безразличием. Едва ли можно счесть случайностью тот факт, что он самоустранился как раз от тех разновидностей государственной деятельности — финансов, дипломатии и законодательства, которые так прельщали его отца. Только в тех сферах, где он мог на равных состязаться с Рожером, Вильгельм сумел доказать миру, что он тоже Отвиль. Он тоже строил прекрасные здания; но главное, он сражался. Как воин и военачальник Вильгельм превосходил своего отца и знал это. Будучи заперт в собственном дворце, без друзей и советников, он оказался, как это часто с ним бывало, во власти страхов и сомнений; но во время военных кампаний во главе армии он преображался. И в решающий момент именно его мужество и военное искусство спасли королевство.

Сам контраст, однако, был для него типичен. Его настроения резко и постоянно менялись — вероятно, из-за отсутствия уверенности в себе, что было его главной слабостью. Длительные периоды глубочайшей апатии чередовались со вспышками неистовой, почти истерической деятельности. Он мог проявить непомерную жестокость в один момент и немыслимое милосердие — в другой. Его поведение по отношению к Маттео Боннеллюсу, то враждебное, то доброжелательное — не говоря о том, как он обошелся с Генрихом Аристиппом, — свидетельствует, что он мог легко менять свое мнение под влиянием собственного настроения или советов окружающих. Сам человек неуравновешенный, он оказался не способен поддерживать то тонкое политическое равновесие, от которого зависела безопасность королевства, — между самим собой и подданными, аристократами и простолюдинами, христианами и мусульманами.

И все же, почему Вильгельм Злой? Прозвище явно несправедливо. В нем не было зла ни в каком смысле. Он не был порочным;[97] и, если вышеприведенный анализ правилен, можно предположить, что его нежелание заниматься государственными делами проистекало не только из его природной лени, но также от искреннего убеждения, что вокруг него есть другие люди, способные сделать это лучше. Это может также означать, что Вильгельм был вовсе не беспечным гедонистом, каким его изображает Фальканд, а глубоко несчастным человеком, который искал во всяком новом дворце или развлечении временное прибежище для своего мятущегося духа. Не исключено, что правильнее назвать его Вильгельмом Печальным. Но мы никогда не узнаем этого точно. Из двух хронистов его царствования один точен, но безумно краток и непоследователен в изложении, другой великолепен, но ненадежен. За отсутствием каких-либо еще свидетельств мы можем только вынести вердикт «не доказано» и на этом проститься с одним из самых загадочных персонажей в истории нормандской Сицилии.

Часть четвертая

ЗАКАТ

Глава 14

Неблагоразумные советники

Ибо, хотя оба народа, апулийцы и сицилийцы, бесчестны, ненадежны и склонны ко всякого рода злодействам, все же сицилийцы более искусны в притворстве и умеют скрывать свои подлинные мотивы, завлекая тех, кого они ненавидят, медовыми речами и тонкой лестью, чтобы причинить им больший вред, захватывая их врасплох.

Гуго Фальканд

С точки зрения закона проблем с наследованием трона не возникало. Король, умирая, объявил, что желает, чтобы корона перешла к старшему из его оставшихся в живых сыновей, Вильгельму; а младший, Генрих, должен удовлетвориться княжеством Капуанским. Поскольку Вильгельму было только двенадцать лет, его мать, королева Маргарита, принимала на себя роль регентши, при поддержке Ричарда Палмера, каида Петра и Маттео из Аджелло. Все казалось достаточно очевидным.

Трое советников, однако, не были в этом уверены. Долгое правление ребенка при регентстве женщины всегда чревато опасностями; престиж короны не полностью восстановился после событий 1161 г.; у аристократии легко могло возникнуть желание возвести на трон незаконнорожденного сводного брата покойного короля, Симона. Юный Вильгельм, помимо всего прочего, никогда не рассматривался как наследник при жизни отца: он не получил даже традиционного для намеченного преемника титула герцога Апулийско-го. Опасения советников были так сильны, что они настояли, чтобы Маргарита не объявляла о смерти мужа, пока делаются приготовления к коронации, и провела церемонию, как только пройдут три дня траура.

Но они напрасно беспокоились. В день коронации юный Вильгельм, впервые появившийся на публике, завоевал все сердца. В отличие от своего отца, мальчик изначально обладал одним важным преимуществом: он был красив. Когда в кафедральном соборе Палермо Ромуальд Салернский помазал его священным маслом и возложил на его голову корону Сицилии и когда позже он проскакал через город к королевскому дворцу в парадных одеждах, с золотым венцом, все еще сверкавшим на длинных светлых волосах, унаследованных от предков-викингов, его подданные — независимо от их рода, веры или политической ориентации — не могли скрыть своей радости. Раскрасневшийся, но величественный — ему не хватало нескольких недель до тринадцатилетия, — он, казалось, соединял в себе невинность ребенка с серьезностью, не свойственной его возрасту. Преданность и любовь внезапно пробудились во всех сердцах. Даже Гуго Фальканд, описывая коронацию, позволяет себе редкий проблеск нежных чувств:

«Хотя он всегда отличался удивительной красотой, в этот день он казался — почему, я сказать не могу — еще прекрасней, чем прежде… И этим он снискал расположение и любовь всех, даже тех, кто сильнее всего ненавидел его отца и не собирался признавать никого из его наследников и преемников. Даже эти люди объявляли, что любой, замысливший против него зло, навеки станет изгоем. Достаточно, говорили они, что они избавились от виновника всех своих бед; невинный мальчик не должен отвечать за тиранство отца. По правде, ребенок был такой красоты, что невозможно было представить ничего равного ей, тем более — нечто большее».

В тот же день, как еще один знак того, что для королевства началась новая эпоха, королева Маргарита объявила общую амнистию, открыла все тюрьмы и вернула все конфискованные земли прежним владельцам. Еще важнее, что она отменила денежную подать, введенную после бунта для пополнения казны, самое ненавистное из нововведений ее покойного мужа, из-за которого много больших и малых городов на материке полностью обнищали.

Начало было многообещающим, но Маргарита знала, что ей предстоит многое сделать, чтобы закрепить успех. Во-первых, ее не устраивал существующий триумвират советников. Она была волевой женщиной, в тридцать восемь лет еще в расцвете сил, а они, возможно, пытались воздействовать на нее и недостаточно считались с ее верховной властью. Но главное, что делало их неприемлемыми, — как бывшие помощники и выдвиженцы Вильгельма I, они в сознании всех ассоциировались с прежним режимом. Ясно, что их следовало заменить; но кто займет их место?

Многие бароны стремились — и, несомненно, втайне надеялись — теперь занять высокие посты, на которые они так долго зарились. Однако Маргарита отказалась от этого варианта. Аристократы много раз показывали, как непрочна их преданность. Это они подняли оружие против ее мужа, а ее и детей держали в заключении; допустить их в высшие правительственные круги означало позволить бесконтрольное умножение феодальных владений на Сицилии, в результате которого остров стал бы столь же неуправляемым, как Апулия и Кампания. Это, в свою очередь, привело бы к обострению уже тлеющей конфессиональной вражды; а итогом рано или поздно явилась бы попытка переворота, которой она и ее сын едва ли смогли бы противостоять. К счастью, после падения Маттео Боннеллюса аристократическая партия лишилась предводителя и в ее рядах, похоже, царил разброд. В данный момент она не представляла реальной угрозы, и Маргарита могла обратить свой взор в ином направлении.

Как всегда, имелась церковь — но что она собой представляла? Как и многие высокопоставленные священнослужители Средневековья, епископы и архиепископы Сицилийского королевства были светскими людьми, более политиканами, нежели прелатами; многие из них никогда не посещали своих епархий,[98] а жили постоянно при дворе в Палермо, вмешиваясь не в свои дела, соперничая, споря и интригуя друг против друга. Из всех них самым способным и влиятельным был Ричард Палмер — которого из-за его абсентеизма не утверждали епископом Сиракуз четырнадцать лет после избрания, вплоть до 1169 г. Именно он заставил епископов вмешаться в 1161 г. и спасти Вильгельма I из рук мятежников, после чего стал ближайшим советником покойного короля. Его, однако, не любили за надменность и высокомерие; а его быстрое продвижение вызывало неприятие у его коллег, тем более что он не делал секрета из того, что рассчитывает на высшую награду для сицилийских церковников — вакантное архиепископство Палермо.

Но Ричард Палмер был не единственным претендентом. Ромуальд из Салерно, нынешний примас, казался вполне подходящим кандидатом, так же как и Тристан из Мацары. Кроме того, существовал Рожер, архиепископ Реджо, описывая которого Фальканд превзошел сам себя:

«Стоя уже на пороге старости, он был высок и столь худ, что казалось, неведомый недуг снедает его изнутри. Его слабый голос походил на свист. Его бледное лицо, а в действительности и все тело было кое-где покрыто черными пятнами, что делало его похожим более на труп, нежели на человека; и его внешний вид прекрасно отражал его суть. Он никакую работу не считал трудной, если она сулила какую-то прибыль; и охотно переносил голод и жажду, непосильные для человека, чтобы сберечь деньги. Никогда не радуясь за собственным столом, он никогда не печалился за чужим и часто проводил целые дни без пищи, ожидая приглашения на обед».

В роли гостеприимного хозяина чаще всего выступал Джентиле, архиепископ Агридженто, метко названный Шаландоном «прелатом-авантюристом и бродягой», который изначально прибыл на Сицилию как посол короля Гезы Венгерского, а затем решил остаться там. Джентиле, как не без удовольствия сообщает Фальканд, не делал секрета из своей склонности к разврату и на своих роскошных и, по смутным подозрениям, сопровождавшихся оргиями пирах распространял грязные слухи по поводу Палмера с намерением помешать ему занять желанную кафедру. Его указания на иностранное происхождение епископа в данных обстоятельствах звучали немного странно, но он добился гораздо большего успеха, убедив Маттео из Аджелло, что Палмер участвует в заговоре с целью его убить; Маттео едва не схватился первым за нож.[99]

Имелся еще один кандидат на вожделенное архиепископство. В то время его никто не принимал в расчет, поскольку он даже не был епископом. Он тоже прибыл из Англии, и разные варианты его имени — Офамил, Оффамильо и прочее — представляют собой не более чем тщетные попытки сицилийцев передать звучание самого простого английского имени — Уолтер из Милля. Первоначально его пригласили на Сицилию в качестве учителя королевских детей, но впоследствии он сделался архидьяконом в Чефалу, затем деканом в Агридженто. В итоге он стал одним из каноников Палатинской капеллы, где проявил себя человеком еще более честолюбивым и неразборчивым в средствах, чем его соотечественник, продвижению которого он так усердно препятствовал. Из всех соперников именно ему предстояло достичь цели. По причинам, о которых мы еще скажем, ему пришлось ждать три года; затем в течение четверти столетия он занимал высшие церковные и государственные посты в королевстве, выстроил кафедральный собор в Палермо, который стоит и поныне, практически наверняка был единственным англичанином в истории, регулярно подписывавшимся титулом «эмир и архиепископ». В качестве такового он еще сыграет важную — и крайне разрушительную — роль в заключительных главах этого повествования.

Итак, аристократия была ненадежна и представляла постоянную угрозу, церковные иерархи — себялюбивы и — если говорить о верхушке — по-человечески не слишком привлекательны. Оставалась только одна влиятельная группа — придворные чиновники и слуги, возглавляемые каидом Петром и главным протонотарием Маттео из Аджелло. Даже по меркам евнухов Петр был личностью на редкость бесцветной; но он доказал свою преданность королю и его семье в 1161 г. и обладал отличными организаторскими способностями. По части способностей Маттео ему не уступал; он только что совершил поистине гераклов подвиг, который едва ли оказался бы по силам кому-либо другому, — восстановив, в основном по памяти, регистр земель и фьефов, сожженный во время восстания. Однако он, как и Ричард Палмер, принадлежал к тем властным натурам, которым королева Маргарита интуитивно не доверяла. Кроме того, был одержим идеей получить г титул эмира эмиров — который никто не носил со смерти Майо Барийского — и, соответственно, погряз в интригах, всячески строил из себя «большого человека» и потратил немалую часть своего все увеличивавшегося состояния на строительство церкви, как поступили до него Георгий Антиохийский и Майо.[100] Королева предпочла Петра. Не являясь идеальным кандидатом — знать ненавидела его и презирала, — он, по крайней мере, был свободен от личных амбиций и не питал, в отличие от большинства его сотоварищей, особой любви к интригам. Во всяком случае, он мог поддерживать единство королевства, пока она не найдет кого-то более подходящего. К величайшему негодованию Маттео и Ричарда Палмера, королева, обойдя их, возвысила Петра — и тем самым фактически отдала управление одной из богатейших и влиятельнейших держав христианской Европы в руки мусульманского евнуха.

Но Маргарита приняла также другое решение. Чтобы управлять королевством как следует и сохранить его для сына, ей требовался в качестве советника и помощника человек не только твердый и одаренный, но также незаинтересованный и, главное, ни с кем не связанный. Он должен был, кроме того, говорить на ее языке и пользоваться ее расположением. На всей Сицилии она никого такого не нашла. Очень хорошо, она поищет где-то еще. В изменившихся обстоятельствах нужны были новые люди, способные справиться с ними. Королева написала длинное секретное послание своему кузену Ротруду,[101] архиепископу Руанскому, объясняя ситуацию и прося, чтобы он послал кого-нибудь из членов семьи в Палермо, чтобы помочь ей. Она сама назвала имена брата Ротруда Роберта из Нойберга или, если он не согласится, другого своего кузена Стефана дю Перша.

То, что королева не напрасно беспокоилась, ясно показали следующие несколько месяцев. Ее надежда на способности ка-ида Петра не оправдалась. К середине лета на Сицилии воцарился хаос. В условиях, когда различные группировки яростно боролись за власть, неутомимо плетя все более сложные интриги, государственная машина перестала работать, а Петр, скорее чиновник, нежели государственный деятель, не мог подчинить неуправляемых и недовольных людей своей воле. Для этого требовалась более крупная фигура — масштаба Майо Барийского, по крайней мере. И даже Майо под конец уступил.

Типичным образцом тех, кто стремился ловить рыбу в мутной воде, был кузен королевы Жильбер.[102] О его характере достаточно хорошо говорит тот факт, что сразу по прибытии его на Сицилию король поспешно вручил ему графство Гравина и сплавил его в Апулию, где, как мы видели, позже он примкнул к заговору против Майо. После смерти короля и вступления родственницы в регентство Жильбер вернулся в столицу и, при скрытой поддержке Ричарда Палмера, вскоре возглавил оппозицию каиду Петру, сетуя публично, что Сицилия отдана во власть рабов и евнухов, и постоянно убеждая Маргариту назначить его главой правительства вместо Петра. Королева с понятным неудовольствием предложила ему место в совете, но Жильбер возмущенно отказался — последовала безобразная сцена, во время которой, если верить Фальканду, он бранил Маргариту за то, что она ставит его на одну доску с рабом, и угрожал ей общим бунтом, а королева плакала.

Но аристократическая фракция нашла в лице графа Гравинского глашатая, которого долго искала, а поскольку их речи с г каждым днем становились все более пугающими, королева и Петр признали, что нельзя далее отказывать в представительстве в совете. Поскольку Жильбер продолжал упорствовать, они сделали советником одного из военных вождей, того самого Ришара из Мандры, который защитил Вильгельма I собственным теплом во время восстания 1161 г. Для того чтобы уравнять его в достоинстве со своим одиозным кузеном, Маргарита передала ему графство Молизе. Это переполнило чашу терпения Жильбера. Он постарался скрыть свой гнев, но с этих пор начал готовить серьезный заговор против жизни евнуха.

Вскоре соглядатаи Петра донесли ему о том, что происходит. Поначалу он только усилил личную охрану, но со временем постоянные воспоминания о судьбе Майо окончательно расшатали его нервы. Он втайне снарядил корабль и однажды темной ночью отплыл к тем берегам, откуда когда-то давно прибыл, взяв с собой несколько товарищей-евнухов и много денег. Возвратившись в Тунис, он вернулся к своему прежнему имени — Ахмед, к религии отцов и первоначальному занятию, поскольку позже мы встречаем его в качестве командуюшего флотом калифа Юсуфа Марокканского; причем известно, что он отлично сражался против христиан. После того, что он выстрадал от них в Палермо, это не должно нас удивлять; возможно, он и правда, как утверждал Фальканд, всегда в душе был сарацином.[103]

Исчезновение Петра стало для Маргариты тяжелым ударом, а кроме того, породило серьезные проблемы. Она мужественно отрицала, что он прихватил с собой какие-либо королевские сокровища, но не могла пресечь торжествующих реляций Жильбера из Гранины. Чего еще, вопрошал он, можно было ожидать от мусульманского раба; разве Петр не предал свою страну еще раньше — в Махдии семь лет назад? Единственное, чему можно удивляться, — что он не привел своих друзей Альмохадов во дворец, чтобы поделить остатки сокровищ и разделаться с королем. Ришар из Молизе, которому случилось при этом присутствовать, вышел из себя и бросился на защиту своего прежнего начальника, указывая, что Петр не был рабом — его официально освободил Вильгельм I — и что он бежал, как всем известно, от интриг графа Гравинского. Если кто-то назовет его предателем, он, Ришар, готов решить дело раз и навсегда поединком.

Противников удалось развести, прежде чем произошло непоправимое, но инцидент убедил королеву, что ее кузену нельзя дольше оставаться в столице. Под предлогом того, что Фридрих Барбаросса, по слухам, готовит новую экспедицию на юг, она назначила Жкльбера катапаном Апулии и Кампании и повелела ему вернуться на материк, чтобы готовиться к войне. Граф не заблуждался по поводу действительной причины своего отъезда; однако, видя, что в нынешней ситуации для него в Палермо нет будущего, он принял назначение и, все еще кипя гневом, отбыл.

После отъезда Жильбера Гравинского Маргарита, вероятно, почувствовала облегчение; но со всех прочих точек зрения ситуация не улучшилась. К счастью, у королевы имелся один советник, к которому она хорошо относилась и которому доверяла, — Ришар Молизский, теперь занявший вместо Петра пост главы совета. Хотя Ришару не хватало политического опыта и он был человеком горячим и упрямым, но его преданность не вызывала сомнений и, как говорит Фалъ-канд, его все боялись — важное качество в такое время. Но и ему не удалось остановить распад. Возможно, потому, что к нему относились с большим уважением, он не годился на роль мальчика для битья, и Маргарита вскоре обнаружила, что ее все чаще начинают осуждать за состояние государства.

Она утратила свою первоначальную популярность — вызванную амнистией, которую она объявила, и отменой подати, а также тем фактом, что она родила на свет такого красивого сына. Теперь люди на улицах открыто ворчали и шептались по поводу «испанки»[104] и даже ностальгически вспоминали старые дурные времена царствования ее мужа.

И именно сейчас, в самый неподходящий момент — что было для него типично, — в Палермо явился другой пользующийся дурной славой родственник королевы. Жильбер был достаточно плох; новоприбывший еще менее располагал к себе. Не только его приезд, но все, что он делал, выглядело неуместным и бестактным — даже его рождение. Теоретически, по крайней мере, он был братом Маргариты, однако Фальканд старательно подчеркивает, что по общеизвестным сведениям, не отрицавшимся даже шайкой наваррских авантюристов, которых молодой человек привез с собой, король Гарсия не признавал его своим сыном, считая, что он рожден от одного из многочисленных любовников его жены. Затем, его имя Родриго звучало так неблагозвучно и смешно для сицилийцев, что его Сестра сразу заставила его сменить имя на Анри. Наконец, у нас есть описание его внешности Фалькандом:

«Этот Анри был приземист, с очень редкой бородой и чересчур смуглым лицом. Он не отличался ни благоразумием, ни умением вести беседу; не интересовался ничем, кроме игры в кости, и желал только партнера для игры и достаточно денег, чтобы их проигрывать; он бездумно проматывал огромные суммы. Проведя недолгое время в Палермо и растратив немереное количество денег, выданных ему королевой, он объявил о своем намерении отправиться в Апулию; но, оказавшись в Мессине, тут же нашел себе подходящее общество. В этом городе, оторый всегда давал приют чужестранцам, разбойникам и пиратам, обитали самые разные люди — поднаторевшие во всевозможных злодействах, знакомые со всеми пороками и не останавливающиеся ни перед чем. Вокруг Анри вскоре собрались воры, грабители, фигляры и прихлебатели всех мастей; они ражничали днем и играли все ночи напролет. Когда королева об этом узнала, она направила ему сердитое письмо, приказывая отплыть без промедлений. И он, как ни трудно ему это далось, последовал совету товарищей и отправился в Апулию»,

Когда Анри приехал на Сицилию, Маргарита отказалась от своей изначальной идеи женить его на незаконной дочери Рожера II, а вместо этого даровала ему графство Монте-кальозо — так же как ранее отдала Жильберу Гравину, — стараясь таким образом отослать его куда-нибудь подальше от столицы. Когда, наконец, она получила известие о том, что ее брат благополучно добрался до своего фьефа, она, наверное, удрученно подумала, что он уже причинил весь вред, какой мог. Если так, она вскоре обнаружила, что ошиблась; но, прежде чем это произошло, на Сицилию прибыл третий член ее семьи, разительно отличавшийся от двух других, внушавший больше надежд.

Архиепископ Ротруд Руанский, получив призыв о помощи от своей кузины Маргариты, действовал быстро. Его брат Роберт из Нойбурга, похоже, не имел желания вмешиваться в сицилийские дела, но другому предложенному Маргаритой кандидату, молодому Стефану дю Першу, идея пришлась по вкусу. Когда пришло приглашение, он со свитой в 37 человек готовился отправиться в Святую землю. Покидая Францию, Стефан все еще имел в виду эту цель, но он не видел причин, почему бы ему не остановиться в Палермо на несколько месяцев.

В конце лета, после краткого пребывания в Апулии с Жильбером, который, разумеется, дал ему очень тенденциозную оценку сицилийской ситуации, Стефан прибыл в Палермо к концу лета, к искренней, даже слегка истеричной радости королевы Маргариты. Первое, что удивило палермцев, — это его молодость. Ему было самое большее чуть за двадцать, но тот факт, что Фальканд и Вильгельм Тирский описывают его словами «мальчик» и «отрок» — в век, когда мужчины командовали армиями, не разменяв второго десятка, — указывает, что он, вероятно, был еще моложе. Такое предположение, однако, порождает новую проблему. Известно, что Ротруд II, граф Перш, которого Маргарита называет отцом Стефана, умер в 1143 г., соответственно его сыну в сентябре 1166 г. не могло быть меньше двадцати двух — многовато для мальчика или отрока. Но мы также знаем, что вскоре после смерти Ротруда его вдова снова вышла замуж, на этот раз за Робера де Дрё, брата Людовика VII; Людовик позже в письме к Вильгельму II именовал Стефана «нашей плотью и кровью». В связи с этим высказывались предположения, что Стефан вовсе не принадлежал к родуПерш, но был племянником французского короля. Но если так, почему он никому не сообщил такого лестного и выгодного для него факта и почему об этом не упоминает ни один из хронистов того времени? Как замечает Шаландон, «все предположения остаются на уровне гипотез», так что данная проблема никогда не будет решена.[105]

Мужчина или мальчик, Стефан оказался для королевы той самой опорой, в которой она нуждалась среди всех своих тревог; а ей, в свою очередь, не составило труда убедить его, обещая власть, богатство и почет ему и его спутникам, отложить на неопределенное время паломничество и разделить с ней заботы правления. С самого начала Стефан выказал себя человеком способным и энергичным; что не менее важно — и необычно для Сицилии, — он оказался неподкупен. Маргарита была им очарована. В ноябре 1166 г., спустя два месяца после его прибытия в Палермо, она назначила его канцлером.

Это назначение, как и следовало ожидать, вызвало бурю протестов. Прошло более столетия с тех пор, как нормандцы вторглись на остров, тридцать шесть лет с момента основания королевства. Сицилийцы начинали ощущать себя единым народом и негодовали, видя, что псе чаще главные и наиболее выгодные посты отдаются чужестранцам. Маттео из Аджелло, как оказалось, не был единственным во дворце, кто лечтал о месте канцлера. Кроме того, пока должность оставалась вакантной, доходы канцлера делились между членами королевского совета. Возвышение Стефана, таким образом, нанесло удар не только по их амбициям, но и по их достатку.

Ни к одному новому канцлеру не относились так. Стефан прибыл, как мы помним, с тридцатью семью рыцарями; в следующие месяцы и другие приехали из Франции, чтобы к нему присоединиться, так что вскоре двор и административный аппарат стали скорее французскими, нежели сицилийскими. Наверное, вполне естественно, что молодой человек предпочитал окружать себя людьми, которых он знал, чей родной язык он понимал; но не менее естественно, что те, кто пострадал от перемен, сопротивлялись им; тем более что многие из друзей канцлера — особенно обладатели сицилийских фьефов — вели себя удивительно бесцеремонно, обращаясь с населением как с низшей расой и вводя везде французские привычки и обычаи без оглядки на местные нравы.

При этом Стефан был идеалистом. Ему могло не хватать чуткости и тонкости, но он искренне хотел сделать Сицилию лучше и не терял времени при проведении реформ, которые считал необходимыми. Первым делом он обратил внимание на нотариев — и еще больше настроил против себя Маттео из Аджелло, подвергнув один из докладов публичному разбору; затем он по очереди занялся судьями, местными чиновниками и кастелянами, принимая строгие меры против любой несправедливости, где бы он с ней ни сталкивался. «Он никогда, — пишет Фальканд, — не позволял людям, обладающим властью, угнетать своих подчиненных, никогда не закрывал глаза на обиду, нанесенную бедняку. Таким образом, молва о нем быстро распространилась по королевству… так что люди видели в нем ангела утешения, посланного с Небес, чтобы вернуть золотой век».

Даже если сделать скидку на выспренность стиля, тенденциозность хрониста и катастрофическую нехватку надежных источников, трудно избавиться от мысли, что Маргарита была изначально права в своем решении пригласить управлять королевством человека извне. С реформами явно запоздали; и в атмосфере постоянных разногласий и всеобщего недоверия ни один сицилиец — рожденный на острове или давно здесь живущий, — не сумел бы произвести их. Стефан, как лицо незаинтересованное, имел возможность это сделать и, будучи человеком твердым и мужественным, преуспел. Но при этом, как бы ни относились к нему вначале, неизбежно должен был навлечь на себя ненависть споих сицилийских подданных; и хотя его предпочтение к французам создавало дополнительную почву для обвинений, одного его присутствия на высшем посту было более чем достаточно, чтобы сделать его крайне непопулярным.

Но было ли это плохо? Ничто не объединяет людей так, как наличие общего врага, а в стране, раздираемой постоянным соперничеством разных группировок, присутствие любой объединяющей силы, даже жестокой и продажной тирании, может пойти на пользу. Стефан не был ни жесток, ни корыстолюбив; он просто никому не нравился. И не исключено, что главная его заслуга перед королевством состоит не в проведении административных реформ, а в том, что он напомнил своим противникам, что они прежде всего сицилийцы и у них есть общее дело — избавить страну от вторгшегося внее иностранца.

Насколько успешно они это сделали, будет рассказано далее. Но тем временем на горизонте возникла фигура еще одного незваного гостя, в сравнении с которым Стефан дю Перш и его друзья должны были показаться поистине мелкой неприятностью. Через несколько недель после их прихода к власти до Палермо дошла весть, что император снова выступил в поход.

Глава 15

Вторая схизма

Октавиан, в безумии каком

Навлек на Рим ты вечное проклятие?

Как соблазнили тебя

Разорвать тунику Христа?

Ты тоже будешь падать вновь и вновь;

Пока ты жив, но завтра ты умрешь.

Бритто, римский пимфлетист

Когда в конце 1166 г. Фридрих Барбаросса вел свою огромную армию на юг для новой кампании, перед ним стояли три разные задачи. Во-первых, он намеревался ликвидировать неофициальный аванпост византийцев в Анконе; затем он собирался пойти на Рим и заменить папу на престоле святого Петра своим ставленником, а под конец, как всегда, планировал стереть с лица земли нормандское королевство в Сицилии. Хотя три цели, на которые Фридрих собирался направить удар, имели мало общего, причины, которые заставляли императора их атаковать, были тесно взаимосвязаны; чтобы понять их, мы должны бросить ретроспективный взгляд на развитие отношений между империей и папством в течение семи лет, прошедших со дня смерти папы Адриана, — ив особенности на печальный фарс, которым сопровождалось избрание его преемника.

Надо вспомнить, что незадолго до смерти Адриана кардиналы просицилийской партии собрались в Ананьи и договорились избрать следующего папу из своей среды — при этом их предводитель, кардинал Роланд, казался наиболее предпочтительным кандидатом. Поскольку в эту группу входило примерно две трети выборной коллегии, можно было надеяться, что выборы пройдут достаточно спокойно — что и произошло бы, если бы не присутствие проимперской оппозиции в лице кардинала Октавиана из монастыря Святой Цецилии. Этот прелат уже дважды появлялся в нашей истории: первый раз — когда в качестве папского легата вы слушал от Рожера II, к которому он был послан, известие о смерти папы и, соответственно, об окончании его собственных полномочий, а второй — когда, явившись в роли посланца к Конраду Гогенштауфену, своим поведением вызвал насмешки Иоанна Солсберийского. В обоих этих случаях, как и во многих других, он выглядел достаточно нелепо, но теперь превзошел сам себя.[106]

5 сентября 1159 г. через день после того, как тело Адриана упокоилось в склепе собора Святого Петра, тридцать кардиналов собрались на конклав за алтарем базилики[107] два дня спустя все, кроме троих, отдали голоса кардиналу Роланду, которого в результате признали избранным — надо заметить, в полном соответствии с каноническим правом. Принесли алую папскую мантию, и Роланд, по обычаю изобразив сначала нежелание, затем склонил голову, позволив надеть на себя одеяние. Неожиданно Октавиан бросился на него, схватил мантию и попытался надеть ее сам. Последовала потасовка, во время которой мантию у него отняли, но его капеллан тут же передал ему другую — предусмотрительно принесенную как раз для такого случая, — которую Октавиан на сей раз успел на себя водрузить, правда задом наперед.

Последовало всеобщее замешательство. Вырвавшись из рук разъяренных сторонников Роланда, которые старались стащить с него мантию, Октавиан — чьи отчаянные попытки перевернуть ее правильно привели только к тому, что кайма обвилась вокруг его шеи, — подбежал к папскому трону, уселся на него и провозгласил себя папой Виктором IV.[108] Он затем обыскал собор Святого Петра, обнаружил группу младших клириков, приказал им провозгласить его папой — что, увидев внезапно распахнувшиеся двери и банду головорезов, ворвавшуюся в церковь, они поспешно сделали. На время оппозиция замолкла; Роланд и его приверженцы укрылись в башне Святого Петра, находившейся в надежных руках кардинала Босо. Под присмотром головорезов Октавиан был возведен на папский престол несколько более официально, чем в предыдущий раз, и препровожден с триумфом в Латеран — предварительно, как нам сообщают, приведя в порядок свое одеяние.

Теперь стало ясно, что эта узурпация — при всей ее позорной нелепости — была тщательно и умело спланирована; уровень исполнения не оставлял сомнений в том, что империя к этому причастна. Октавиан не скрывал своих проимперских симпатий, и два посла Фридриха в Риме сразу же признали его избрание, одновременно объявив войну Роланду. Вновь германское золото свободно потекло в кошельки и карманы тех римлян — дворян, сенаторов, простолюдинов, которые открыто поддерживали Виктора IV. Роланд и верные ему кардиналы были заперты в башне Святого Петра.

Но почти сразу же Октавиан — или Виктор, как мы должны его теперь называть, — обнаружил, что почва уходит у него из-под ног. История о его поведении на выборах стала известна в городе и, можно не сомневаться, ничего не потеряла в пересказе; в результате многие римляне обратили свои взоры к Роланду, как к законно избранному папе. Вокруг башни Святого Петра собралась толпа, гневно требовавшая его освобождения. Через неделю Роланда перевезли в более надежное место в Трастевере, но возмущение людей только росло. На улицах на Виктора шикали; ему вслед распевали насмешливые вирши. Ночью 16 сентября он бежал из Рима; а на следующий день законный понтифик ко всеобщей радости появился в столице.

Но Роланд знал, что не может остаться в городе. Послы императора по-прежнему находились в Риме, и их сундуки с деньгами не опустели. Кроме того, род Виктора — Кресченти — числился среди самых богатых и влиятельных римских семейств. Задержавшись только для того, чтобы собрать подобающую свиту, папа 20 сентября отбыл на юг в Нинфу, процветающий небольшой город, принадлежавший его друзьям Франджипани, и здесь, в церкви Святой Марии Маджоре, наконец состоялось его официальное посвящение под именем Александр III.[109] Первым делом он, разумеется, отлучил антипапу — который вскоре, столь же предсказуемо, отлучил его. Второй раз за тридцать лет в римской церкви начался раскол.

Избрание на папство его старого друга кардинала Роланда стало последней большой дипломатической победой Майо Барийского; но фактически оно принесло Сицилийскому королевству даже больше выгод, чем Майо мог предположить, благодаря, как ни странно, Фридриху Барбароссе. Если бы Фридрих смирился с неизбежным и признал Александра в качестве законного папы, каковым тот, безусловно, являлся, они вполне могли бы договориться. Вместо этого на совете в Павии в феврале 1160 г. император официально признал смехотворного Виктора и тем самым заставил Александра — чьи права вскоре были признаны всеми другими правителями Европы — вступить в еще более тесный союз с Вильгельмом I, а также взял на себя самого новые ненужные обязательства, которые политически связывали его по рукам и ногам в последующее двадцатилетие. Не будь этих обязательств, Фридрих мог бы воспользоваться сицилийским кризисом 1161–1162 гг.,[110] что, как мы знаем, он и собирался проделать, и нормандское королевство Сицилии закончило бы свое существование даже быстрее и трагичнее, чем это реально произошло.

Этот кризис подтолкнул Александра к тому, чтобы предпринять конкретные действия против императора. Он отлучил Фридриха еще в марте 1160 г. — после Павии ему ничего другого не оставалось — и освободил всех подданных императора от их обязательств по отношению к нему; вплоть до конца следующего года он жил попеременно — не считая краткой и неудачной попытки вернуться в Рим — в Тер-рачине и Ананьи, двух папских городах, расположенных в удобной близости к границам Сицилийского королевства, которое он рассматривал как военное прикрытие и источник денежных субсидий, в которых он отчаянно нуждался. События 1161 г., начавшиеся с восстания в Палермо и закончившиеся тем, что вся южная Италия поднялась против короля, все изменили. Папа понял, что Вильгельм Сицилийский не сумеет обеспечить ему поддержку в крайней ситуации; требовались другие союзники. Он отплыл из Террачины на сицилийском корабле в последние дни 1161 г. и в апреле высадился близ Монпелье.

Следующие три с половиной года Александр жил в изгнании во Франции — главным образом в Сансе, где за четверть века до этого Петр Абеляр пал жертвой речей святого Бернара, — занимаясь созданием большой общеевропейской лиги, включавшей в себя Англию, Францию, Сицилию, Венгрию, ломбардские города и Византию, против Фридриха Барбароссы. Он, как и следовало ожидать, потерпел неудачу. Результатом его долгих бесед с королями Англии и Франции явились разнообразные договоренности, сердечное выражение поддержки и — что более важно — дальнейшие крупные субсидии; но не союз. Наибольшие сомнения вызывал Генрих II. В первые дни схизмы он был надежным другом; в 1160 г., рассказывает Арнульф из Лизьё, «король принимал все обращения Александра с уважением и не дотрагивался до писем Октавиана руками, но, подцепив их щепкой, откидывал за спину как можно дальше». Но в 1163 г. у Генриха возникли сложности с Томасом Беккетом, а в следующем году провозглашение Кларендонских статутов — увеличивавших власть короля над английской церковью за счет папы — привело к охлаждению англо-папских отношений.

С Вильгельмом Сицилийским тоже имелись проблемы. У Александра не было более верного друга, у Барбароссы — более убежденного противника. Вильгельм поддерживал хорошие отношения с Англией, Францией, Венгрией и городами Ломбардии и стремился найти общий язык с Венецией. Но Византия — другое дело. В 1158 г. по настоянию папы Адриана он заключил мир с Мануилом Комнином — и на достаточно легких для Византии условиях, при том что он нанес сокрушительное поражение Мануилу двумя годами раньше. Уже тогда он знал, что этот мир непрочен: Византия, похоже, не собиралась отказываться от своих давних амбиций в Италии. Дальнейшие события показали, что он был прав. Через пару лет Мануил вернул себе прежние позиции не только в Анконе, своем бывшем форпосте, но во всех крупных городах Ломбардии, не говоря о Генуе и Пизе; его посланцы трудились повсюду, подогревая антиимперские чувства и щедрой рукой раздавая деньги. Поскольку эта политика была направлена против Барбароссы, Вильгельм мог ее только приветствовать, но он имел достаточный опыт общения с греками, чтобы знать, что их присутствие где-либо к западу от Адриатики прямо или косвенно представляет угрозу Сицилии. Кроме того, если Мапунл намеревался играть честно, почему он по-прежнему давал у себя приют сицилийским мятежникам? Он был ничем не лучше Фридриха. Вильгельм ответил на предложения папы единственным возможным образом — он никогда добровольно не допустит византийские войска на свою территорию.

Но Александр, вероятно, забыл о своей дипломатической неудаче, когда в начале 1165 г. он получил приглашение от римского сената вернуться в город. Его соперник, антипапа Виктор, которому тоже пришлось провести последние годы изгнании, умер годом раньше в бедствиях и нужде в Лукке, где он жил на доходы от не очень удачного разбоя и где местные власти даже не дозволили похоронить его в стенах города. Фридрих, упрямый, как всегда, немедленно одобрил избрание двумя послушными ему кардиналами преемника Виктора IV под именем Пасхалий III. Но в результате он вместе со своим антипапой стал всеобщим посмешищем, и, вероятно, волна возмущения по поводу нелепого раскола и тупоголовости императора, сопровождавшая эти события, привела наконец римлян в чувство. Кроме того, поток паломников существенно уменьшился. Без папы существование Рима теряло смысл.

При всем том путешествие домой оказалось нелегким. Фридрих делал все, что мог, чтобы помешать папе вернуться в Рим, даже нанял пиратов, чтобы они напали на папский корабль и сопровождавшие его суда в открытом море. Затем он послал армию в Италию, которая водворила злополучного Пасхалия в Витербо и опустошила всю римскую Кампанию, пока Жильбер Гравинский, наконец, оправдав свое существование, не пришел с сицилийскими войсками и не прогнал их назад в Тоскану. Но Александр преодолел все эти препоны. Чтобы спастись от пизянских, генуэзских и провансальских кораблей, которые, он знал, его ожидали, он избрал кружной путь и высадился в сентябре 1165 г. в Мессине. Вильгельм I не явился лично его приветствовать; к тому времени он настолько погряз в лени и удовольствиях, что даже ради римского понтифика не стал нарушать привычного распорядка жизни. Но он повелел, чтобы его почтенного гостя приняли как «повелителя и отца» и снабдили деньгами и войсками в том размере, в какой понадобится; в результате 23 ноября папа достиг Рима и, сопровождаемый сенаторами, знатью, духовенством и простыми горожанами, несущими оливковые ветви, торжественно проследовал в Латеран.

Хотя ко времени визита Александра королю Вильгельму оставалось жить всего несколько месяцев, это не было последним случаем, когда он проявил щедрость к папе, чьим ближайшим союзником он никогда не переставал быть. Уже лежа на смертном одре, он послал Александру в дар сорок тысяч флоринов, чтобы тот мог продолжать свою борьбу против императора. Его поступок не был ни проявлением альтруизма, ни эгоистической попыткой заручиться поддержкой Бога в будущей жизни. Это была последняя дань умирающего короля политической реальности; Вильгельм знал, что, если папа Александр проиграет императору, Сицилийское королевство не просуществует долго.

Армия Фридриха Барбароссы пересекла Ломбардскую долину в начале 1167 г.; затем она разделилась на две части. Меньшая находилась под объединенным командованием архиепископа Кельнского, Райнальда Дассельского, который был также канцлером и правой рукой императора — и другого воинственного священнослужителя, архиепископа Христиана Майнцского. Им было приказано двигаться к Риму, утверждая по пути императорскую власть, и обеспечить безопасный проезд в столицу для антипапы Пасхалия, тревожно ожидавшего вестей в Тоскане. По дороге им предстояло остановить ся в Пизе, чтобы окончательно договориться об участии пи занского флота в следующей военной операции того же года, когда вся мощь империи обрушится на Сицилию. Тем временем сам Фридрих с основными силами своей армии направился к Анконе, оплоту византийского влияния в Италии.

Фридрих был даже более сердит на греческого императора, нежели на папу Александра. В течение десяти лет Мл нуил Комнин сеял смуты в Венеции и Ломбардии. Его прислужники рассматривали Анкону — город, стоящий на территории Западной империи, — чуть ли не как византийскую колонию. Кроме того, он постарался извлечь выгоду из папской схизмы, выступив как покровитель Александра. Мануил, похоже, забыл, что сам — отлучен. Но ему придется вспомнить об этом и о многом другом, когда германская армия достигнет Анконы.

Барбаросса негодовал бы еще больше, если бы представлял себе размеры амбиций восточного императора; Мануил видел в расколе шанс воплотить в жизнь давнюю мечту своего отца — воссоединение христианской церкви под властью папы в обмен на воссоединение Римской империи под властью константинопольского императора. Наблюдая за действиями Фридриха, Мануил понял, что пришло время предпринять конкретные шаги, и весной 1167 г. — возможно, в тот самый момент, когда императорские войска шли к Анконе, — византийский посол в лице себастоса Иордана, сына Роберта Капуанского, прибыл в Рим, чтобы предложить Александру людей и деньги, «достаточные, — как он указал, — чтобы подчинить всю Италию власти папы, если тот поддержитплан».

Мануил хорошо знал, что папа не захочет ссориться с королем Сицилии, особенно теперь, и ясно представлял себе отношение сицилийцев к его вмешательству в итальянские дела. Но даже эту проблему, как он считал, можно было разрешить. Хотя эшло уже шесть лет с тех пор, как он заключил свой брак, кенившись на красавице Марии Антиохийской, у них не было гей; наследницей империи оставалась его дочь от Берты-Ирины, девочка по имени Мария, которой к тому времени исполнилось пятнадцать лет.[111] Хотя теоретически она была обручена с принцем Белой Венгерским, он теперь предложил ее в жены юному Вильгельму Сицилийскому; как только мальчик окажется ближайшим наследником константинопольского престола, византийские амбиции будут представляться ему совсем в другом свете. Это был смелый и хитрый план, и Мануил официально сообщил о своих намерениях королеве немедленно после смерти ее мужа. Сицилийцы, однако, отнеслись к его предложениям с подозрением, и император все еще ожидал определенного ответа.

Фридрих Барбаросса, приближавшийся к Анконе, по-видимому, ни о чем таком не знал. Но он и без этого не любил греков настолько, чтобы решительно взяться за исполнение стоящей пред ним задачи, и, как только его армия разбила лагерь, осада города началась. Жители стойко сопротивлялись. Городские укрепления были прочны и поддерживались в хорошем состоянии, а горожане не хотели отказываться от союза с греками, который всем им принес такие прибыли. Кроме всего прочего, им повезло. Сперва императора отвлекло появление на побережье сицилийских войск под командованием Жильбера Гравинского, а вскоре после возвращения он получил известие, которое заставило его снять осаду и тотчас отправиться в Рим. Анконцы были спасены.

Римляне, со своей стороны, находились в безнадежно проигрышном положении. В Духов день, 29 мая, возле Тускула большая, но недисциплинированная римская армия атаковала германцев и тускуланцев под командованием Христиана Майнцского и, невзирая на численное превосходство, была полностью разбита. Из тридцати тысяч вступивших в бой в живых осталась едва ли треть. Прежде чем последние уцелевшие воины покинули поле битвы, гонцы уже спешили к Фридриху с новостями. Сам Рим, докладывали они, еще держится, но без крупных подкреплений ему не выстоять долго; еще меньше шансов, что он сможет противостоять атаке всей германской армии. Услыхав эту новость, император возликовал. Что значит Анкона в сравнении с Римом? Греками он займется позже. Хотя войска архиепископа Христиана теперь пополнились ополченцами нескольких соседних городов, решившихся отомстить за долгие годы унижения и угнетения, город мужественно сопротивлялся. Прибытие императора, однако, решило судьбу Ватикана. Германцы одним стремительным и яростным натиском снесли ворота, но, ворвавшись внутрь, обнаружили, что сама базилика Святого Петра окружена укреплениями и поспешно вырытыми траншеями. Еще восемь дней, как сообщает очевидец, Ачерб Морена, церковь выдерживала все атаки; только когда осаждавшие развели огонь при входе, разрушив сперва главный портик, столь тщательно восстановленный Иннокентием II, затем очаровательную маленькую, украшенную мозаи кой молельню Святой Марии в Турри и, наконец, разбив внушительные порталы самой базилики, оборонявшийся гарнизон сдался. Никогда еще величайшая святыня Европы не подвергалась такому надругательству. Даже сарацинские пираты в IX в. ограничились тем, что сорвали с дверей серебряные накладки; они не входили внутрь. На этот раз, как сообщает другой современник событий (Оттон из монастыря Святого Власия), на мраморном мозаичном полу нефа лежали мертвые и умирающие, и сам главный алтарь был залит кровью. На сей раз это совершили не неверные, а властители западной христианской империи.

29 июля 1167 г. пала базилика Святого Петра. На следующий день в том же главном алтаре антипапа Пасхалий отслужил мессу и возложил на голову Фридриха золотой обруч — регалию римского патриция, намеренно бросая тем самым вызов сенату и народу Рима. Еще двумя днями позже он руководил имперской коронацией императрицы Беатрисы, при этом ее муж, которого папа Адриан короновал двенадцатью годами ранее, стоял рядом. Этот день был днем величайшего торжества Фридриха. Он заставил римлян подчиниться, поставив им условия, которые, хотя и не были очень суровыми, обеспечивали их покорность в будущем. Он возвел своего ставленника на престол святого Петра. Северная Италия подчинилась; и теперь, с армией, по-прежнему боеспособной и могучей, и пизанскими кораблями, уже причаленными на Тибре, он собирался уничтожить Сицилийское королевство. Это не представляло труда. Сицилийцами управляли — если можно употребить такое слово — женщина, ребенок и некий француз, сам почти мальчик. Вскоре они все трое падут в ноги императору, и его амбиции наконец, спустя пятнадцать лет, будут удовлетворены.

Бедный Фридрих — он не мог предвидеть катастрофы, которая вскоре его постигнет и менее чем за неделю нанесет его гордой армии урон, которого ей не мог бы нанести ни один земной враг. В памятный день 1 августа небеса были ясны и солнце озаряло картину величайшего триумфа Фридриха. 2 августа большая черная туча неожиданно спустилась в долину с Монте-Марио; начался дождь, за которым последовала удушающая жара. 3-го пришла чума. Поветрие распространилось в императорском лагере с небывалой быстротой и размахом, и его жертвы чаще всего умирали. Через несколько дней негде стало хоронить мертвых: и от горы тел, разлагающихся в жаре римского августа, распространялись болезнетворное зловоние и ужас. Фридрих, в отчаянии видя, что цвет его армии мертв или умирает, приказал свернуть лагерь; и на вторую неделю августа император, «подобный башне, объятой пламенем», по описанию Иоанна Солсберийского, и его молчаливая призрачная свита двинулись в обратный путь через Тоскану. Чума шла с ними. Райнальд Дассельский, канцлер-архиепископ, скончался 14-го,[112] и примерно тогда же умер Фридрих Ротенбургский, сын Конрада III и, соответственно, двоюродный брат императора, ответственный за разрушение дверей собора Святого Петра; подобная же участь постигла епископа Даниила Пражского, историка Ачербу Морену и две тысячи других.

Но кошмар не закончился. Вести о чуме распространились по Ломбардии, и города один за другим закрывали ворота перед императором и его людьми. В конце концов они с трудом добрались до императорской штаб-квартиры в Павии, и там Фридриху пришлось остановиться. В бессильном отчаянии он узнал, что 1 декабря пятнадцать крупнейших городов Ломбардии образовали расширенную Ломбардскую лигу, на основе соглашений, которые были заключены в Ананьи за восемь лет до того. Для императора это было последним величайшим унижением, его итальянские подданные настолько презирали его, что даже не захотели подождать, пока он снова перейдет Альпы, прежде чем столь явно выказывать свое непокорство. Когда наконец пришла весна и снег начал таять, император понял, что даже на этом последнем этапе его путешествия домой его ждут проблемы; все перевалы находились в руках его врагов, и он с остатками своей армии не мог там пройти. Тайно, позорно, в платье слуги император Запада вступил в земли своей родины.

Но что поделывал папа, пока Фридрих Барбаросса переживал свой триумф и свое крушение? Поначалу Александр вместе со своими друзьями Франджипани нашел убежище в замке Картулария близ Колизея. При всей серьезности ситуации он, по-видимому, считал, что сможет остаться в столице; и, когда два сицилийских судна прошли вверх по Тибру, доставив денежную помощь от королевы Маргариты, папа отказался от предложения их капитанов увезти его из города. Это было благородное решение, но, как Александр вскоре понял, неразумное. Римляне, как всегда непостоянные, отвернулись от него. Переодевшись пилигримом, папа погрузился на маленькую ладью, как раз когда прибыли пизанцы, и уплыл вниз по реке. Сойдя на берег в Гаэте, он добрался до Беневенто — где к нему присоединились верные ему кардиналы. Александр успел бежать в последний момент. Если бы он попал в руки императора, это означало бы конец его понтификата; но, даже избежав плена, он, наверное, погиб бы во время эпидемии; поскольку чума — о чем едва ли следует говорить — не удовлетворилась императорской армией, но поразила Рим в таких масштабах, что Тибр был завален мертвыми телами. Вероятно, Всевышний покровительствовал законному папе.

По крайней мере, так считали те, кто поддерживал Александра. Богобоязненные люди повсюду — а особенно в Германии — расценили беды, постигшие Барбароссу, как вмешательство свыше — ангел мщения не только покарал императора за его преступления, но и подтвердил правоту Александра. Популярность папы возросла, а с тем и его авторитет. Ломбардские города признали его патроном и главой своей новой лиги и даже пригласили его — хотя он отказался — обосноваться в Ломбардии. Новый город, основанный между Павией и Асти, назвали Александрией в его честь.

Тем временем в Риме антипапа Пасхалий утратил даже ту минимальную поддержку, которой пользовался прежде. Он уже не решался покидать мрачную башню Стефана Теобальда, единственное место в городе, где он мог ощущать себя в безопасности. Его здоровье быстро ухудшалось, и все понимали, что он долго не проживет. В таких обстоятельствах Александр легко мог бы вернуться в Латеран; но он не захотел. Он возненавидел Рим и был обижен на римлян из-за их безверия и продажности. Трижды за восемь лет они приглашали его в свой город, и трижды запугивания и подкуп заставляли их отвернуться от него и отправить его в изгнание. Пана не желал вновь пережить нечто подобное. Беневенто, Террачина, Ананьи — имелось множество мест, как Александр знал по прежнему опыту, — где он мог решать дела и исполнять свои папские обязанности быстро и эффективно, вдали от интриг и насилия Вечного города. Он предпочел остаться там, где был.

Только через одиннадцать лет Александр вновь увидел Рим.

Глава 16

Падение фаворита

…Поскольку эта земля пожирает своих обитателей.

Пьер Блуаский, письмо 90

Ангел мщения, истребивший армию Барбароссы, вероятно, покчзался сицилийцам благим вестником. За полтора столетия, прошедшие с тех пор, как нормандцы прибыли на полуостров, южная Италия много раз сталкивалась с угрозой имперского вторжении; но никогда опасность не была столь велика, как летом 1167 г. И внезапно оня миновала. Материальные затраты, главным образом в форме субсидий папе, оказались весьма существенными; но реальные потери — не считая тех немногих воинов из армил Жильбера Гравинского, которые не сумели достаточно быстро отступить на юг из Анконы, — были нулевыми. Королевству ничто не грозило — по крайней мере, извне.

В столице Стефан дю Перш оставался на вершине власти, все еще любимый безликой массой, но все более ненавидимый теми, от кого, хотя он едва ли зто понимал, зависела его судьба, — ненависть эта стала еще острее после того осеннего дня, когда королева, сохранив за Стефаном пост канцлера, заставила услужливых каноников Палермо отдать ему вакантную архиепископскую кафедру. Это был беспрецендентный поступок, совершив который Маргарита и Стефан еще раз продемонстрировали свое непонятное безразличие к мнениям и чувствам окружающих. Молодой человек некогда готовился к карьере клирика; Ромуальд Салернский посвятил его в сан (как можно догадаться, не слишком охотно) всего за несколько дней до этого. Ричард Палмер в особенности не скрывал своего недовольства. И не только Ромуальд и Ричард восприняли это назначение как личное оскорбление. С того момента, как новый архиепископ воссел на свое место в соборе Палермо и хор, нарушив угрюмое молчание, воцарившееся в церкви, запел «Те Деум», вся церковная партия стала врагами Стефана.

Вновь, как это было с Майо и каидом Петром, начали плестись заговоры против канцлера, и Стефан вскоре обнаружил, что не может доверять никому, кроме своих соратников-французов. Ко всем сицилийцам он теперь относился с подозрением — даже к дворцовым евнухам, даже к Маттео из Аджелло, который не делал секрета из своей враждебности, особенно после одного эпизода. Однажды Стефан, надеясь получить материальные доказательства зловещих намерений Маттео, уговорил своего друга Робера из Беллема подстеречь гонца, отправленного протонарием к епископу Катаньи (брату Маттео), и принести ему все письма, которые найдутся у этого человека. Гонец, однако, ускользнул от засады, устроенной Робером, и рассказал о случившемся своему господину, который, понятно, пришел в ярость. Когда Робер вскорости умер при странных обстоятельствах, на Маттео немедленно пало подозрение в убийстве. Эти подозрения только окрепли, когда выяснилось, что некий лекарь, близкий друг Маттео и выпускник салернской школы, приходил к Роберу со странным снадобьем, которое, по его словам, представляло собой просто розовый сироп, но которое, по рассказу другого свидетеля, сожгло всю кожу на его руке. Хотя лекаря сочли виновным и заключили в тюрьму, он ни в чем не признался. Никаких улик против Маттео не нашлось, но его отношения со Стефаном стали еще хуже.

Летом 1167 г. расточительный брат королевы Маргариты Анри из Монтесальозо вернулся в Палермо. Обстоятельства «го прибытия были для него типичны. После того как он годом раньше приехал в Апулию, группа недовольных вассалов сумела убедить его, что изгнание в отдаленный фьеф было оскорблением его королевского достоинства и что его место — рядом с сестрой, в столице, на посту, ныне занимаемом графом Ришаром из Молизе. Граф Ришар, объясняли они, просто выскочка-авантюрист, который расчетливо втерся в доверие к королеве — и, весьма возможно, получил доступ в ее постель — ради достижения собственных целей. Законы чести требуют, чтобы Анри отправился в Палермо и потребовал его отставки, тем самым отомстив за себя и сестру. Они же, со своей стороны, с радостью помогут ему в этом деле. Однако, прибыв на Сицилию, Генрих узнал о том, о чем всем прочим было известно много раньше, — что Ришара сменил Стефан дю Перш. Хотя Анри, вероятно, плохо представлял себе Стефана, он, по-видимому, сообразил, что он не может оспаривать права своего кровного родича на тех же основаниях, на каких он собирался требовать отставки графа Молизского. Напротив, это новое назначение обещало ему немалые выгоды — если он правильно разыграет карты.

Канцлер, со своей стороны, повел себя действительно умно. Из всего, что он слышал об Анри, с большой вероятностью следовало, что нескольких обещаний и доброй порции лести окажется достаточно, чтобы его обезвредить. А когда сердце Анри будет завоевано, его прихлебатели ничего не сумеют сделать. Так и оказалось. По прошествии недолгого времени Анри стал одним из самых горячих сторонников своего родича. Апулийские бароны с отвращением наблюдали, как их бывший предводитель повсюду сопровождает канцлера, даже ходит с ним в баню, и вообще ведет себя так, словно город принадлежит ему. Им оставалось только разочарованно вернуться в свои земли — что они вскоре и сделали.

Итак, в течение нескольких месяцев Анри купался в лучах славы; но он был слишком неуравновешен — или просто чересчур доверчив, — чтобы подобное положение могло сохраняться долго. Слабость характера, тщеславие и близкое родство с королевой делали его прекрасным инструментом для интриганов, и к концу лета все больше и больше людей начали объяснять ему, насколько позорно, что кузен королевы занимает более высокий пост, чем ее брат, что вместо того, чтобы находиться при канцлере, Анри должен настаивать, чтобы Стефан служил ему — ибо несправедливо, что Стефан дю Перш, а не Анри из Монтескальозо держит бразды правления на Сицилии.

Вначале, говорит Фальканд, Анри отвечал, что у него нет опыта правления и, кроме того, он не говорит по-французски, а без этого при дворе никак нельзя. Потому он с удовольствием отдает государственные дела на откуп своему доброму другу Стефану, который, кроме всего прочего, человек мудрый и осмотрительный, чье благородное происхождение дозволяет ему занимать сколь угодно высокий пост. Вскоре, однако, слухи приняли другое, более оскорбительное направление. Как может граф Монтескальозо поддерживать дружеские отношения с канцлером, учитывая всем известные отношения последнего с королевой? Неужели он поощряет их позорную кровосмесительную связь? Или он не знает о том, что происходит у него под самым носом? Разумеется, он не может быть настолько туп — слова самого Фальканда, — чтобы оставаться в полном неведении, когда об этом толкует весь город.

Были ли основания для подобных сплетен, мы никогда не узнаем. Фальканд утверждает, что королева при свидетелях «пожирала канцлера глазами». Маргарите еще не исполнилось сорока, и, по свидетельствам источников, она была красива;[113] ее бывший муж не слишком ею интересовался, а потому неудивительно, если она питала какие-то нежные чувства к красивому юноше благородного происхождения, умному и одаренному, который к тому же оказался одним из немногих людей на Сицилии, кому она могла доверять. Но если даже между ними ничего не было, сплетни на их счет не могли не возникнуть. Так или иначе, Анри поверил. Он стал мрачен. Если прежде он искал общества Стефана гораздо чаще, чем канцлер находил необходимым или приятным, теперь он начал его избегать. Еще хуже было то, что он воспользовался своим правом свободно входить во дворец, чтобы пересказывать королю слухи, которые ходили о его матери, в попытке — не слишком удачной, как оказалось, — посеять между Маргаритой и Вильгельмом разлад.

Граф Монтескальозо, кажется, не стремился скрывать от своих благодетелей, что его отношение к ним изменилось, и Стефан вскоре понял, что — как ни удивительно — он переоценил своего родственника. Анри оказался даже более ненадежен, чем он предполагал. Его вероломство, однако, сослужило хорошую службу: поведение Анри доказывало, с большей определенностью, чем множество донесений от соглядатаев, что зреет новый заговор и граф — его участник. Тайное расследование — а за Анри могла следовать дюжина людей так, что он об этом не догадывался, — подтвердило подозрения канцлера. Он решил ударить первым.

Но имелась ли у него такая возможность? Королевская стража находилась в руках одного из злейших врагов Стефана среди дворовых евнухов, главного камергера каида Ришара, на которого явно нельзя было положиться в случае беды. Одним из неизбежных результатов переворота, совершенного канцлером, явился бы арест и, возможно, заключение в темницу всех мусульман, занимавших важные посты при дворе, в том числе крещеных каидов; а подобный шаг в существующих обстоятельствах легко мог спровоцировать общее восстание исламского населения столицы. Таким образом, если Стефан хотел нанести упреждающий удар по своим врагам, стоило делать это где угодно, только не в Палермо. К счастью, уже имелась договоренность, что юный Вильгельм в следующем году совершит свое первое официальное путешествие на материк. Под этим предлогом было объявлено, что двор, для проведения всех необходимых приготовлений, на зиму переезжает в Мессину.

Описание Мессины, данное Гуго Фалькандом, уже цитировалось выше. Второй по значению город Сицилии, крупнейший порт, не менее, если не более, оживленный, чем Палермо, Мессина, как и все портовые города, имела репутацию «бойкого места». Для Стефана, однако, она обладала одним неоценимым достоинством: это был чисто христианский город. Ибн Джубаир, посетивший его двадцатью годами позже, писал, что в Мессине «полным-полно почитателей креста и только благодаря горстке мусульманских слуг и служащих путешественника из арабских стран не воспринимают здесь как дикого зверя». Население города было в основном греческим, с щедрой примесью итальянцев и лангобардов; никто из них никогда не выказывал недовольства центральным правительством. Кроме того, Мессина располагалась ближе всего к материку; и Стефан тайно написал своему родичу Жильберу, с которым он находился в прекрасных отношениях еще со времени визита в Гравину годом раньше, с просьбой поспешить в Мессину, взяв с собой столько воинов, сколько возможно увести без риска вызвать подозрения или поднять тревогу.

Среди придворных весть о предстоящем переезде вызвала смятение. Все, кто планировал свержение канцлера — за исключением, как можно догадаться, Анри из Монтескальозо, который не слишком понимал, что происходит, и, вероятно, мечтал о встрече со своими хитроумными мессински-ми приятелями, — сразу осознали, что в чужом городе, где они не смогут рассчитывать на поддержку населения, их позиции станут намного слабее. Высшее духовенство в особенности пришло в ужас. Они знали, что должны поехать — любой, кто этого не сделает, пострадает от интриг других за его спиною, — но их вовсе не радовала мысль о том, что придется покинуть великолепные палермские дворцы и провести зиму в наемных жилищах, которые могут оказаться холодными и неудобными, а кроме того, переносить все опасности и тяготы путешествия по горным дорогам, которые в это время года могут оказаться размытыми.[114] В этом, надо признать, они не ошиблись; та осень была самой дождливой на памяти живущих. Но Стефан стоял на своем. Все местные властители, чьи владения лежали на пути из Палермо в Мессину, получили письма с королевской печатью, приказывавшие им позаботиться о состоянии дорог в своих землях, расширив и выровняв их, где это необходимо, и подготовив их для проезда короля. За пару дней до назначенного отъезда небеса прояснились, и 15 декабря Вильгельм со своей семьей торжественно отправился в Мессину в сопровождении мрачных придворных и священников.[115]

Мессина радостно приветствовала своего короля, и Вильгельм разместился со своей матерью в королевском дворце, который Ибн Джубаир описывает как «белое, словно оперенье голубя, здание, возвышающееся над кромкой воды, в котором прислуживают множество пажей и молодых девушек». Стефан дю Перш, великодушный, как всегда, — но также сознававший, что поддержка горожан может потребоваться ему в критической ситуации, — попытался расположить к себе местных жителей несколькими широкими жестами и даже восстановил привилегии, которые были предоставлены им Ро-жером II, но затем отняты. Но как он ни старался, он не мог сохранить расположение горожан надолго. В течение месяца из-за высокомерия и бесцеремонности его соратников французов возненавидели даже те, кто сначала относился к ним благосклонно.

В таких обстоятельствах долго обсуждавшийся заговор против канцлера, который — в значительной степени из-за недальновидности графа Монтескальозо — до этих пор оставался в зачаточном состоянии, неожиданно начал обретать очертания. Хотя у заговорщиков и так не было недостатка в сторонниках, их ряды теперь пополнились за счет некоторых калабрийских вассалов, которых вести о прибытии короля заставили переправиться через пролив. Помимо аристократов в заговоре участвовали придворные, в их числе Маттео из Аджелло и каид Ришар, а также высшее духовенство в лице старого развратника Джентиле из Агридженто, который всего несколькими неделями ранее принес клятву верности Стефану — необыкновенно длинную и велеречивую. Главная слабость заговорщиков в действительности заключалась в том, что их было слишком много. Согласно выработанному ими плану, предполагалось просто убить Стефана как-нибудь утром, когда он будет выходить из дворца, и для осуществления своих намерений им не требовалось много людей. Что на самом деле требовалось, так это секретность, и именно неспособность участников заговора сохранить дело в тайне привела к краху всего предприятия. Ответственность лежит, как едва ли следует объяснять, на Анри из Монтескальозо. По одному ему понятным причинам он выболтал все подробности заговора местному судье, который сразу передал их канцлеру. Стефан действовал быстро. Известив короля и его мать о том, что он намерен сделать, Стефан от имени регентши созвал на совет всех придворных, в том числе всех епископов, аристократов и юстициариев, находившихся в то время в Мессине. Как только совет соберется, Жильбер Гравинский должен был окружить дворец; тем придворным, чья верность не вызывала сомнений, намекнули, чтобы они взяли с собой кинжалы или короткие мечи. Сам канцлер, собираясь на совет, надел под парадные одеяния кольчугу.

Как только собрание началось, граф Монтескальозо встал и разразился страстной, но бессвязной речью, в которой странным образом сочетались гордыня и самоуничижение. Он, признался граф, по уши в долгах — факт, в который все с легкостью поверили, — доходы от его фьефа не позволяют ему жить так, как он привык и как положено ему по статусу. Будучи дядей короля, он объявляет о своих официальных притязаниях на княжество Тартано — которым Рожер II наделил своего незаконного сына Симона и которое отобрал у него Вильгельм I, или, если это невозможно, на все земли и владения Симона на Сицилии.

Это заявление, очевидно несвоевременное и неуместное, похоже, имело своей целью вызвать скандал. Канцлер бы определенно отказал; сам Анри или один из его сторонников стал бы яростно возмущаться, и в последующей общей неразберихе убийца с легкостью исполнил бы свое дело. Но дело приняло другой оборот. Едва Анри кончил говорить, как Жильбер Гравинский вскочил и высказал не столько возражения, сколько ядовитые обвинения в адрес графа Монтескальозо, описав всем собравшимся его характер и его неправедные деяния. Сохранись в душе Анри хоть малая толика благородства или хотя бы порядочности, он давно бы получил свободно то, что теперь просит, вместо этого он растратил большие суммы на стезях порока; он угнетает своих вассалов и оскорбляет их; сделал все возможное, чтобы испортить отношения между королем и его матерью, убеждая Маргариту, что ее сын вступил в заговор, чтобы ее свергнуть, И одновременно черня ее перед Вильгельмом; и при этом настаивает, что именно ему надо доверить правление королевством. Пусть Анри отрицает все это, если посмеет; король и королева его слушают. Наконец, прогрохотал граф Гравины, пусть признается перед ними и перед всем собранием в зле, которое они замыслили совершить против канцлера в этот самый день, ясно показав, что он является «возмутителем спокойствия в королевстве, ослушником и мятежником, выступающим против его королевского величества; и заслуживает — если не спасет его королевская милость, — чтобы у него отняли не только все земли, которыми он владеет, но его жалкую жизнь».

Захваченный врасплох и насмерть перепуганный, Анри мог только бушевать. Его быстро усмирили. Призвали свидетеля — того самого судью, которому он доверил свои планы пару дней назад и чьи показания сейчас стали решающей уликой. Граф замолчал и, даже услышав, как канцлер приказывает его арестовать и заключить в замок Реджо, не пытался сопротивляться.

Новость быстро облетела город, породив, как всегда, лавину слухов. В доме, из которого совсем недавно граф Монтескальозо отправился на совет, его испанские приспешники готовились держать оборону. Но Стефан предвидел подобную ситуацию. Люди Жильбера все еще располагались вокруг дворца и в других стратегически важных пунктах города; тем временем герольды, пройдя по всем улицам и площадям, объявили, что у любого испанца есть двадцать четыре часа, чтобы покинуть Сицилию. Люди Анри, не ожидавшие, что спасение так близко, воспользовались предоставленной им возможностью без колебаний; многие калабрийцы, причастные к заговору, также предпочли уплыть, пока путь свободен. К несчастью, все оказалось не так хорошо, как они надеялись. Шайки греческих разбойников из Мессины напали на беглецов, прежде чем они сумели пересечь пролив, и отобрали все, что у них было, — включая, как уверяет Фальканд, одежду; так что большинство неудачливых заговорщиков, оставшись беззащитными перед зимними холодами, погибли в горах.

Хотя некоторые из советников рекомендовали канцлеру повесить или изувечить всех, кто имел отношение к заговору, он не стал их слушать. Стефан от природы не любил насилия; кроме того, его удерживал от подобных жестоких мер тот факт, что заговорщиков было очень много. Только несколько главных зачинщиков последовали за Анри из Монтескальозо в тюрьму; остальных, в частности епископа из Агридженто — который очень удачно заболел в самый день совета, — не тронули. Только один человек пострадал серьезно и незаслуженно — Ришар, граф Молизе. Хотя он имел причины не любить Стефана дю Перша, получившего власть, прежде принадлежавшую ему самому, он почти наверняка не принимал участия в заговоре. Но его ненавидел Жильбер Гравинский, который не забыл обстоятельств своего собственного отъезда из Палермо всего восемнадцать месяцев назад и хотел отомстить. Он обвинил несчастного графа в незаконном владении землями; обвинение было официально рассмотрено, и спорные владения конфискованы. Ришар протестовал громко и с яростью; и его враги этим воспользовались. Приговор, объявили они, вынесен от имени короля. Оспаривать его — по сицилийским законам значит совершать святотатство. Бедный граф предстал перед церковным судом, в состав которого входили епископы и архиепископы, оказавшиеся в тот момент поблизости, они признали его виновным и отправили в темницу в Таормину.

Прямодушный, не слишком умный, неспособный на злобу и коварство, Ришар Молизский кажется симпатичным персонажем и вносит дуновение свежего воздуха в ту затхлую атмосферу лжи и хитрости, в которой он жил и которая ощущается с такой отвратительной живостью при чтении сочинения Фальканда. Дважды он участвовал в заговоре; но в первый раз, увидев, что жизнь короля в опасности, он бросился вперед и защитил его собственным телом; а во второй, как мы увидим, он действовал единственным возможным для него способом. Он не стремился к власти или личной выгоде, занял высокий пост, когда он ему достался, и сложил с себя полномочия, когда от него этого потребовали, без жалоб и возмущения. Единственное, что удивляет, — каким образом он, будучи ягненком среди волков, прожил так долго.

Когда в конце марта 1168 г. Стефан дю Перш вернулся с королем и регентшей в Палермо, обнаружилось, что он действительно был излишне снисходителен к своим противникам. В частности, он сознательно закрыл глаза на соучастие в заговоре графа Анри двух самых могущественных придворных, главного протонотария Маттео из Аджелло и главного камергера каида Ришара — решив, надо полагать, что они поздравят себя со счастливым спасением и станут в дальнейшем держаться в стороне от такого рода предприятий. Он просчитался. Маттео и Ришар понимали, что канцлер не мог не знать о той роли, которую они играли в заговоре; раньше или позже он нанесет удар, и его кара не будет менее тяжелой, оттого что обрушится не сразу. После ареста Анри они вместе с епископом из Агридженто поспешили назад в столицу, чтобы обдумать новую интригу. При том что население Палермо относилось к Стефану враждебно, а Жильбера Гравинского поблизости не будет, их задача становилась легче. К тому времени, когда канцлер с остальными придворными вернется, они будут готовы. Если действовать быстро, Стефан не успеет даже узнать, что произошло в его отсутствие. Через день или два по приезде — точнее, в Вербное воскресенье — он умрет.

Но Стефан лучше разбирался в происходящем, чем они думали. После восемнадцати месяцев, проведенных на Сицилии, у него развился нюх на заговоры, и, прибыв в Палермо, он первым делом отправил Маттео и нескольких его соучастников в тюрьму. Боязнь мусульманского восстания удержала его от того, чтобы проделать то же с каидом Ришаром, которого он вместо этого поместил под строгий надзор. Епископ Агридженто бежал поспешно в свою епархию, но, когда туда явился королевский судейский чиновник с приказом арестовать епископа, паства с явным облегчением передала своего попечителя в руки правосудия. Джентиле взяли под стражу и доставили в крепость Святого Марка д'Алунцио — первый нормандский замок, построенный на Сицилии, который некогда служил резиденцией Отвилей и был, вероятно, достаточно удобным, — заточив его там на неопределенный срок.

Теперь, наконец, канцлер с полным правом мог тешить себя иллюзией, что все хорошо и что он отныне сможет спокойно заниматься государственными делами, не посматривая поминутно через плечо и не заглядывая всякий раз за шторы. Но, будучи очень далек из-за языкового барьера и собственного высокого положения от сицилийского населения, Стефан, похоже, не представлял себе всеобщей ненависти к французам. Особенно сильны были эти настроения в Мессине, где воспоминания об обидах и злоупотреблениях минувшей зимы еще не потускнели и где весть о провале заговора графа Анри после стольких ободряющих слухов вызвала глубокое разочарование и уныние. Для того чтобы Мессина восстала, не требовалось усилий заговорщиков или подстрекателей; горожане, особенно греческое большинство, были готовы в любой момент перейти к решительным действиям. Не хватало только повода, и, по иронии судьбы, этот повод дал им дворцовый эконом канцлера-архиепископа, каноник Шартрского собора по имени Одо Каррель.

Одо приехал на Сицилию вместе со Стефаном осенью 1166 г. Хотя он, по-видимому, не собирался навсегда селиться на острове, он обещал остаться на два года, пока его друг встанет на ноги. Фальканд описывает его как отпетого негодяя:

«Он не был искусен или хотя бы разумен в гражданских делах; алчность и жадность заставляли его добывать деньги всеми возможными способами; и он ценил друзей не за честность и верность, но за дорогие подарки, которые он надеялся получить».

На Пасху 1168 г. Одо находился в Мессине, готовясь к отъезду. До намеченного им срока оставалось еще полгода, но регентша попросила его уехать пораньше и препроводить Анри из Монтескальозо назад в Испанию — Маргарита решила, вместо того чтобы держать брата в тюрьме, отправить его домой с откупными в тысячу золотых монет в обмен на обещание никогда не возвращаться на Сицилию. Несмотря на постоянные увещевания из Палермо, Одо медлил — главным образом, как утверждает Фальканд, потому, что он нашел блестящий новый способ увеличения своих доходов и IIтеперь сколачивал себе небольшое состояние, взимая по собственной инициативе портовые сборы со всех судов, прохо-Цдивших через проливы по пути в Палестину. Эта практика, как можно себе представить, не встретила одобрения у жителей Мессины; и когда однажды вечером один из слуг Одо подрался в таверне с группой греков, мелкий инцидент быстро перерос в серьезные беспорядки. Одо, узнав об этом, немедленно призвал правителя города и приказал арестовать всех так или иначе причастных к случившемуся греков. Правитель сначала протестовал, затем — опасаясь влияния Одо в верхах — неохотно согласился; но, как только он появился на месте происшествия и объявил о своих намерениях, на него обрушился град камней, и он вынужден был ретироваться. К ночи вся Мессина бурлила. Возродились старые слухи, возникли новые. Стефан дю Перш, говорили люди, уже женился на регентше; он убил юного короля и собирается захватить трон; сделав это, он отберет у греков их собственность и имущество и разделит между французами и латинянами, а истинная цель путешествия Одо Карреля — привезти из Нормандии брата канцлера, чтобы женить его на дочери Рожера II, родившейся после смерти отца, которой теперь исполнилось четырнадцать лет.

Но Одо сейчас едва ли планировал возвращаться на Сицилию с какой бы то ни было целью — если ему удастся покинуть ее живым. Он заперся в своем доме и ждал, объятый ужасом, дальнейшего развития событий. Толпы мессинцев поспешили в порт, где захватили семь судов, и переправились через пролив Реджо, где томился в заключении граф Монте-скальозо. Там они без особого труда уговорили местных жителей присоединиться к ним, пойти к цитадели и потребовать, чтобы графа немедленно выпустили. Их появление застало гарнизон цитадели врасплох: поскольку бунтовщиков было во много раз больше, он быстро капитулировал и пленник оказался на свободе.

Анри из Монтескальозо никогда не отличался сообразительностью, но в данном случае он ухватился за представившуюся ему возможность. По возвращении в Мессину он первым делом занялся Одо Каррелем — ив особенности несметными сокровищами, которые каноник собирался увезти с собой во Францию. Приглашенному по такому поводу нота рию было велено составить полный перечень всех изделий ш золота и серебра, жемчужных украшений и шелков в доме Одо и поместить все это в надежном месте. Анри приказал, чтобы Одо перевели из королевского дворца, где он прятался от толпы, в старую крепость в гавани. Здесь, однако, мес-синцы завозражали. Они не до конца доверяли своему предводителю, которого, помимо всего прочего, слишком хорошо знали в некоторых частях города — и подозревали, возможно не без причин, что он может в любой момент начать торговаться со Стефаном дю Першем, используя своего дрожащего пленника как свою ставку в предлагаемой сделке. Вожди мессинцев отправились к Анри и потребовали, чтобы он отдал им на расправу Одо; граф поколебался, но не отказал. Одо Каррель был неприятным человеком и к тому же глупцом, который своей глупостью навлек беду не только на себя, но и на всех своих соотечественников, недавно прибывших на Сицилию. Но он не заслужил судьбы, которая его ожидала. Одо раздели донага, посадили на осла и провезли по улицам города под градом камней. У ворот некий горожанин, избранный для этой цели или действовавший по собственному почину, выступил вперед и вонзил длинный пизанский кинжал в шею каноника, облизав после этого лезвие, в качестве последнего выражения ненависти и презрения. Толпа набросилась на свою жертву в ярости, вновь и вновь вонзая мечи и кинжалы в безжизненное тело; отрезанную голову Одо надели на копье и пронесли через город. В итоге тело и голову сбросили в сточную канаву, откуда их позже извлекли и тайно похоронили.

Расправа над Одо была только началом. На следующее утро, когда заря занялась над Мессиной, ни одного француза не осталось в живых.

В Палермо Стефан дю Перш вскоре понял, что речь идет не о местном бунте, но о быстро распространяющемся общем мятеже. Посланцы прибывали в столицу ежедневно, и новости, которые они привозили, становились с каждым днем более зловещими. Мятежники взяли Рометту, важную крепость, контролировавшую дорогу Палермо—Мессина; прошли по побережью до Таормины, атаковав цитадель, и освободили Ришара из Мозе; епископ Чефалу открыто поддержал бунтовщиков, и никто не сомневался, что низшее духовенство непременно последует его примеру. На материке пока все было спокойно, но недавние события в Реджо ясно показали, что огонь мятежа может перекинуться через пролив, как только бунтовщики сочтут это необходимым.

Первой реакцией канцлера было собрать армию и выступить против Мессины. Преданность многих регулярных соединений вызывала сомнения, но жители лангобардских колоний вокруг Этны, не питавшие особой любви к грекам, сами предложили выставить против бунтовщиков двадцать тысяч человек, а с таким ядром канцлер мог бы создать достаточно эффективные ударные силы. Но возникли сложности. Пятнадцатилетний король посоветовал отложить начало кампании до того момента, когда звезды займут более благоприятное положение; это было его первое официальное вмешательство в политику и плохое предзнаменование для его будущего царствования. Сам Стефан, столкнувшись с самым серьезным кризисом за все его недолгое правление, засомневался. Должен ли он, как настаивали его французские друзья, остаться с королем и регентшей в Палермо, где в обстановке еще более напряженной, чем раньше, его жизнь снова окажется в опасности? Или стоит последовать совету Ансальда, придворного кастеляна, покинуть столицу и укрепиться в какой-либо отдаленной крепости, куда к нему позже смогут приехать Вильгельм и Маргарита?

Сомнения Стефана разрешились бы проще, знай он, что Маттео из Аджелло в своей тюремной камере уже разработал план покушения. Используя Константина, заместителя Ансальда, как посредника, Маттео без труда восстановил связи со своими друзьями среди дворцовых слуг и убедил их по мочь ему. Его план, как и два предшествующих, был прост: в назначенный день Стефана убьют утром при входе в здание в пространстве между первыми и вторыми дверями, где защищаться трудно из-за недостатка места.

Канцлер, вовремя получивший предупреждение, остался дома. Но на этом основании его враги сделали логичный вывод, что их планы стали известны Стефану и надо действовать быстро, если они хотят спастись. К счастью для них, кастелян Ансальд был болен и лежал в своей комнате на верхнем этаже дворца, передав дела своему заместителю Константину. Константин тотчас призвал своих воинов и приказал им обойти весь город, призывая жителей объединиться, чтобы помешать канцлеру бежать с королевскими сокровищами. Верил ли Константин реально в такую возможность, трудно сказать, но его призыв произвел желаемое впечатление. Со времени, когда пришли первые сообщения из Мессины, общее возбуждение в Палермо росло. Прислужники Маттео разжигали его еще больше; христиане и сарацины в равной степени жаждали случая отомстить ненавистным чужестранцам, а в закоулках и притонах шайки головорезов уже готовились к грабежам, которые неизбежно последуют за бунтом. Теперь, услышав призывы, горожане хватали мечи и устремлялись на улицы. Не прошло и часа, как дом канцлера оказался в осаде.

При первых признаках беспорядков к Стефану присоединилось большое число его сторонников. Они храбро защищались, но ситуация выглядела безнадежной. Толпа снаружи росла, так же как и озлобление людей, и в какой-то момент защитники увидели, к своему ужасу, среди нападавших лучников королевской гвардии. Верные канцлеру подразделения, уступавшее мятежникам в численности и не слишком хорошо вооруженные, не могли пробиться к дому, который строился как официальная резиденция архиепископа Палермо и был плохо приспособлен к тому, чтобы выдержать осаду. Правда, в нем имелся вход в узкий коридор, ведущий в собор. Для Стефана и его товарищей это был единственный слабый шанс на спасение. Они поспешили туда, оставив нескольких рыцарей прикрывать отступление, и, пройдя главное помещение церкви, поднялись на колокольню. Здесь, по крайней мере, можно было обороняться, и они имели шанс продержаться несколько дольше.

В общей суматохе Маттео из Аджелло и каид Ришар без труда бежали из заточения и возглавили мятеж. Теперь они призвали королевских трубачей и приказали им протрубить удома архиепископа, где толпа, все еще в неведении о том, что Стефан бежал, ломилась в двери. Это был великолепный ход. Для всех, кто слышал звук фанфар, это означало одно — король на стороне восставших. Горожане, уже находившиеся на улицах, воодушевились и усилили натиск; многие из тех, кто оставался дома — зачастую потому, что не понимал, где ему надлежит быть, — поспешили к ним присоединиться.

Тем временем кто-то, не исключено, что сам Маттео, вспомнил о коридоре — но не как о пути спасения для осажденных, а как о возможности попасть во дворец. Тотчас же начался штурм собора. Люди Стефана перекрыли все входы, но нападавшие принесли вязанки хвороста и подожгли большие деревянные створы. Толпа ворвалась в собор, смела немногих храбрых воинов, которые пытались преградить ей путь, и хлынула во дворец.

Только когда бунтовщики обыскали весь дом — и, надо думать, разграбили все, что можно, — до их предводителей дошло, куда мог деться Стефан. Они побежали ко входу на колокольню, но винтовая лестница была узкой, а канцлер и его соратники яростно дрались за свою жизнь. Некоторые сорвиголовы, которое попробовали взобраться, вернулись, истекая кровью. Последовала пауза. Некоторые предлагали сжечь колокольню; другие ратовали за то, чтобы атаковать каменное здание с помощью осадных приспособлений; а третьи хотели разрушить основание. Они еще спорили, когда опустилась темнота. На сегодня событий было достаточно; все согласились, что, каким бы образом ни атаковать колокольню, операцию следует отложить до завтра.

Но Маттео из Аджелло тревожился. Здание колокольни было прочным — прочнее, чем полагало большинство мятежников. Стефан и его сторонники взяли с собой припасы; они могли продержаться неделю или больше — во всяком случае, дольше, чем продержится энтузиазм толпы. Кроме того, возникли трудности с королем. Он проявил неожиданную твердость, пожелав выехать верхом в город и предстать перед подданными, дабы призвать их сложить оружие и вернуться по домам; и Маттео, как ни сильны были его позиции, с трудом его остановил. Горожане по-прежнему любили мальчика, и, если бы его истинные симпатии стали известны, мятежники быстро утратили бы поддержку большей части населения.

В результате Маттео и его сообщники решили вступить с канцлером в переговоры. В башню отправились эмиссары с их предложениями. Стефан и все его соотечественники, которые захотят его сопровождать, будут отправлены на сицилийских судах в Палестину; остальные смогут беспрепятственно вернуться во Францию. Жизни и собственность сицилийцев, поддерживавших Стефана, не пострадают. Те наемники, которые ему служили, смогут продолжать службу у короля, если захотят; в ином случае они могут покинуть страну без помех. Поручителями выступят Ричард Палмер, епископ Иоанн Мальтийский, Ромуальд Салернский и сам Маттео. В таких обстоятельствах условия едва ли могли быть более благоприятными. Стефан согласился.

Оставалось только выдворить канцлера и его сотоварищей с Сицилии как можно быстрее. Подходящее судно было найдено, снаряжено и загружено всем необходимым за ночь, к следуюшему утру оно было готово к отплытию. Чтобы избежать инцидентов, французы погрузились на борт не в самой столице, а в районе современного пригорода Монделло, но, когда корабль уже поднял якоря, на пристани началось волнение. Каноники собора внезапно вспомнили, что не получили от Стефана официального документа, в котором он отказывался бы от архиепископской кафедры, а без этого они не могли избрать его преемника. Сперва Стефан — пребывавший в тот момент не в лучшем расположении духа — отказался исполнить их просьбу; только услышав ропот и увидев руки, стиснувшие рукояти мечей, он понял — присутствующие истолковали его отказ как знак того, что он намерен вернуться на Сицилию и захватить власть вновь. Тогда он уступил, вероятно придя в ужас от того, что кто-то мог подумать, будто он при каких-либо обстоятельствах согласится вновь ступить на землю, которой он искренне стремился служить и которая столь позорно с ним расплатилась.

Увы, ему предстояло проделать это — весьма скоро. Едва судно вышло из залива, выяснилось, что плыть на нем практически нельзя. Было это намеренной диверсией или нет, мы никогда не узнаем; но, когда корабль достиг Ликаты, на полпути вдоль юго-западного берега острова стало ясно, что идти на нем дальше невозможно. Местное население проявляло рприкрытую враждебность; Стефану неохотно разрешили сойти на берег с условием, что он останется здесь не более трех дней. Времени на ремонт, очевидно, не хватало, поэтому Стефан купил на собственные деньги корабль у каких-то генуэзских торговцев, оказавшихся в порту, и на нем добрался наконец до Святой земли.

За два года, прошедшие с того времени, когда он покинул Францию, Стефан дю Перш приобрел опыт, достаточный для целой жизни. Он достиг высот власти, светской и церковной, в одном из трех величайших королевств Европы, превратился из мирянина в архиепископа, он снискал уважение некоторых и ненависть многих — и, возможно, завоевал любовь королевы. Он многое узнал — о власти и злоупотреблении властью, об искусстве правления; о верности, дружбе и страхе. Но о Сицилии он не узнал ничего. Он не понял, что сила державы, если не самое ее существование, зависит от ее единства; а поскольку ее население по природе своей было разнородным, это единство следовало поддерживать особыми государственными мерами. Из-за непонимания этого факта он потерпел поражение, и то, что под конец он, к несчастью и невольно, объединил врагов против себя, нисколько не уменьшает масштабов его неудачи. Можно сказать, что ему не повезло, и, возможно, так оно и было: не повезло в том, что он появился на Сицилии в момент, когда хаос на острове достиг размеров неведомых с времен первой высадки нормадцев на этой земле; не повезло с товарищами, за чью надменность и хамоватость его неизбежно упрекали; не повезло в том, что он был молод и неопытен — все слишком легко забыли, что к моменту бесславного отбытия с Сицилии ему исполнилось всего двадцать с небольшим. Все же под конец удача ему улыбнулась; если бы капитан корабля решил плыть на восток, а не на запад, избрав более прямой путь через проливы, а не долгий через Трапани, им пришлось бы пристать не в Ликате, а в Мессине. И тогда сицилийские приключения Стефана дю Першп могли бы закончиться иначе и еще более печально.

Из тридцати семи французов, сопровождавших Стефана на Сицилию, только двое оставались в живых к тому времени, когда он ее покидал. Один из них, некий Роже, «образо ванный, трудолюбивый и скромный», сейчас появляется в нашей истории первый и последний раз. Другим был Пьер Блуаский, один из выдающихся ученых своего времени.

Пьер изучал гуманитарные науки в Туре, теологию в Париже и право в Болонье; вскоре после его возвращения во Францию Ротруд Руанский отправил на Сицилию, где он был наставником — вместе с Уолтером из Милля — молодого короля. Его особое положение вызывало зависть придворных, и враги постоянно пытались избавиться от него; дважды ему предлагали епископскую кафедру в Россано и один раз даже архиепископство в Неаполе; но он отказывался. Пьер знал себе цену, но не был ни стяжателем, ни честолюбцем; и хотя мыслители более не пользовались такими правами при дворе, как во время двух предыдугцих царствований, ученость все же уважали в Палермо более, чем в любой другой европейской столице. Он не хотел уезжать.

Но события лета 1168 г. все изменили. Во время мятежа Пьер, к счастью, лежал больной в постели, порученный умелым заботам Ромуальда Салернского; но, когда, после его выздоровления, король объяснил, что меры, принятые в отношении всех французов, на него не распространяются, и умолял его остаться, Пьер был столь же непоколебим в своем желании уехать, как прежде — в желании остаться. Как он позже писал своему брату, его «не соблазнили ни подарки, ни посулы, ни награды». Генуэзский корабль уже готовился отплыть во Францию с последними сорока друзьями Стефана на борту; Пьер присоединился к ним и вскоре поздравлял себя с тем, что сменил терпкие вина Сицилии на густое и сладкое вино своей родной Луары. Спустя три или четыре года его давний приятель Ричард Палмер написал ему, предлагая навестить старых друзей. Ответ Пьера не нуждается в комментариях.

«Сицилия отравляет нас самым своим воздухом; она отравляет нас также злобой своих обитателей, так что мне она кажется отвратительной и едва пригодной для жизни. Нездоровость ее климата делает ее неприемлемой для меня, так же как частые и ядовитые выбросы огромной силы, которые представляют постоянную угрозу для наших беззаботных и стодушных людей. Кто, спрашиваю я, может жить спокойно в местах, где, не говоря о других бедствиях, самые горы постоянно извергают адское пламя и зловонную серу? Ибо здесь, без сомнения — врата ада… куда людей забирают с земли, чтобы отправить их жить во владениях Сатаны.

Ваш народ ошибочно ограничивает свой рацион, ибо сельдерей и фенхель составляют чуть ли не их основную пищу; и это порождает влагу, которая заставляет тело гнить и приводит к серьезным болезням и даже смерти.

К этому я добавлю, что, как написано в научных книгах, все островные народы бесчестны, так что жители Сицилии — плохие друзья и, скажу по секрету, самые отпетые предатели.

К Вам на Сицилию, мой любимый отец, я не вернусь. Англия будет лелеять меня в старости, как она лелеяла Вас в детстве.[116] Скорее Вам следует покинуть эту ужасную гористую страну и вернуться к сладостным ароматам вашей родины… Бегите, отец, от этих огнедышащих гор и оглядывайтесь на Этну с подозрением, чтобы этот адов край не принял Вас после смерти».

Когда корабли скрылись за горизонтом, унеся сначала Стефана дю Перша и его недовольных товарищей по паломничеству, а затем Пьера Блуаского с его стремящимися домой соотечественниками, королева Маргарита, наверное, пришла в отчаяние. Она во всем полагалась на французов и проиграла. Ее сыну Вильгельму было только пятнадцать лет, и ей предстояло оставаться регентшей еще три года; но ее репутация, и политическая и моральная, оказалась полностью подорвана. Последний поборник уходящего порядка, «испанка» не вызывала ни страха, ни возмущения; ее просто игнорировали.

Маргарита более не могла даже выбирать собственных советников. Три главные фракции — аристократическая, церковная и придворная — достаточно насмотрелись на ее друзей и родственников и решили, что отныне ни Маргарита, ни ее ставленники не будут допущены к государственным делам. Придя в себя после мятежа, она обнаружила, что во главе государства стоит самообразовавшийся совет — коалиция трех групп, которая казалась немыслимой всего два года назад. Аристократию представляли Ришар из Молизе и Рожер из Джерачи, первый барон, присоединившийся к мессинсколп бунту; церковь — архиепископ Ромуальд, епископы Иоанн Мальтийский, Ричард Палмер из Сиракуз и Джентиле из Агридженто (выпущенный из тюрьмы) и Уолтер из Милля; им тересы придворных защищали каид Ришар и, конечно, Маттео из Аджелло. Какое-то время в совет входил также Анри из Монтескальозо, который вернулся из Мессины с раздражающей помпой в сопровождении флота из двадцати четырех кораблей; он наверняка приписал все успехи мятежников собственному участию в бунте и злил всех своим самодовольством. Но возможность присутствия Анри в совете была единственным вопросом, по которому мнения Маргариты и советников полностью совпадали. Судя по тому, что его имя не встречается в последующих документах, он вскоре принял очередную мзду от сестры и вернулся наконец в Испанию.

Оставался только один родич королевы, чья судьба была не ясна; и среди первых постановлений совета фигурировал указ об изгнании Жильбера Гравинского. Он, его жена и его сын Бертран из Андрии, лишенные своих земель, но получившие разрешение спокойно покинуть пределы королевства, последовали за Стефаном дю Першем в Святую землю; и Сицилия с явным облегчением приготовилась решать собственные проблемы сама.

Для Маргариты изгнание Жильбера стало последним унижением. В прошлом у них возникали разногласия, но Жильбер был верным другом Стефана, а в конечном итоге и ее. Теперь, когда пришел его черед отправиться в изгнание по указу правительства, номинально возглавляемого ею, она оказалась бессильна ему помочь. Все королевство видело это бессилие и радовалось. Так или иначе, обиженная Маргарита вновь и вновь доказывала свою полную неспособность управлять страной. События последних месяцев могли бы стать для нее уроком. Найди она общий язык с советом, она могла бы даже восстановить отчасти свою потерянную власть. Вместо этого она перечила советникам на каждом шагу. Они были врагами Стефана, и по одной этой причине она не хотела иметь с ними ничего общего. Это только укрепило подозрения, что королеву и канцлера связывало нечто большее, чем общие заботы и родственные узы.

Как ни удивительно, Маргарита, похоже, надеялась, что Стефан однажды вернется. После его отъезда архиепископская кафедра Палермо вновь осталась вакантной и каноников заставили путем обычных интриг избрать на это место Уолтера из Милля.[117] С точки зрения Маргариты, это была не самая плохая кандидатура. Уолтер учил ее сына несколько лет. Он был не таким узколобым, как Ромуальд, не таким заносчивым, как Ричард Палмер, и не таким одиозным, как Джентиле, а кроме того — моложе их всех. Но он не был Стефаном; и потому Маргарита воспротивилась его назначению, заявив, что ее кузен — все еще законный архиепископ, поскольку отказаться от этого поста его заставили силой. Она направила письмо папе Александру, убеждая его, что он не должен утверждать избрание Уолтера, сопроводив свою просьбу весомым доводом в виде семисот унций золота.

Не удовлетворившись привлечением к делу папы, королева написала также второму самому уважаемому церковнику Европы — Томасу Бекету, архиепископу Кентерберийскому, в то время находившемуся в изгнании во Франции. С самого начала ссоры между Томасом и королем Генрихом, вспыхнувшей пять лет назад, оба противника оглядывались на Сицилию в поисках поддержки — король видел в ней возможного посредника в отношениях с папой Александром, архиепископ — возможное убежище для себя и своих друзей. Время шло, и сицилийцы стали находить свое положение все более и более затруднительным. С одной стороны, больше симпатий вызывал Бекет. Ричард Палмер вел с ним постоянную переписку, другой соотечественник Бекета — Уолтер из Милля — как и большая часть его подчиненных, сочувствовал архиепископу, а Стефан дю Перш, умный, искренне верующий человек, оказавшийся неожиданно для себя его коллегой, открыто высказывался в его поддержку. С другой стороны, как отметил Маттео из Аджелло, король Генрих боролся, как и Рожеры I и II, против папского вмешательства в государственные дела его страны; права, которых он ныне требовал для себя, являлись во многих отношениях более скромными, нежели те, которыми сицилийские правители пользовались уже много десятилетий. Выступать против него было бы для сицилийцев откровенным ханжеством.

Потому советники решили как можно дольше соблюдать нейтралитет; но вскоре Сицилия стала прибежищем для всех тех друзей и родственников архиепископа, которые не чувствовали себя в безопасности в Англии. После изгнания Стефана и его соратников регентша в отчаянии сочла возможным написать также и Бекету, упрашивая его использовать все свое влияние, чтобы добиться возвращения дю Перша. Это было очевидно гиблое дело, но Томас старался как мог. Вскоре он пишет Маргарите:

«Хотя мы никогда не встречались,[118] мы в долгу перед Вами и воздаем Вам сердечнейшие благодарности за щедрость, которую Вы выказали по отношению к нашим товарищам по изгнанию и нашим родичам, тем страдающим во Христе, кто бежал в Ваши земли от преследований и находил утешение… Итак, в подтверждение нашей глубокой признательности мы воспользовались нашими хорошими отношениями с христианнейшим королем (Людовиком VII), дабы исполнить ваши просьбы, как Вы, возможно, знаете из его послания нашему дорогому другу королю Сицилии» (письмо 192).

В письме, написанном примерно в то же время Ричарду Палмеру, Томас выражается еще яснее. После сходного изъявления благодарности он пишет:

«Есть еще одна просьба, которую я обращаю к Вам лично в надежде, что Вы ее исполните; всеми силами способствуйте королю и королеве в их трудах по возвращению на Сицилию благороднейшего Стефана, избранного архиепископа Палермо; как по причинам, которые мы ныне не можем назвать, так и потому, что, делая это, Вы надолго заслужите благодарность короля Франции и всего его королевства» (письмо 150).

Наверняка Палмер никак не откликнулся на эту просьбу, с которой Томас, вероятно, никогда бы к нему не обратился, представляй он себе хотя бы немного ситуацию. Тем временем истерическое нежелание королевы Маргариты смириться с изгнанием своего любимца вкупе с первоначальным отказом Стефана сложить с себя архиепископские полномочия заставило Совет добиваться скорейшего утверждения нового архиепископа. Посольство, отправленное к папе, предложило Александру за одобрение вновь избранного иерарха сумму большую, нежели та, которой Маргарита надеялась склонить его к тому, чтобы он отверг этого кандидата. Попросив какое-то время, якобы для размышлений, и приняв обе взятки, папа объявил свое решение. 28 сентября в присутствии короля и придворных Уолтер из Милля был рукоположен в архиепископы Палермо.[119]

После этого последнего поражения Маргарита, кажется, отчаялась. Она больше не пыталась утверждать свою власть. Ее имя время от времени появлялось в указах и грамотах вплоть до совершеннолетия ее сына; затем она, вероятно, с облегчением удалилась от дел. От этих двух лет ее жизни остался один памятник — церковь Святой Марии ди Маниаче, построенная в честь победы византийского военачальника Георгия Маниака над сарацинами в 1040 г. Согласно легенде, Маниак воздвиг на этом месте замок, в часовне которого располагалось изображение Пресвятой Девы, якобы написанное самим святым Лукой; и, вероятно, для того, чтобы создать для этого сокровища достойное его окружение, Маргарита основала в 1174 г. большой василианский монастырь.[120] Можно только надеяться, что ее интерес к этому новому начинанию осветил последнее одинокое десятилетие ее жизни. Она умерла в 1183 г. в возрасте пятидесяти пяти лет.

Но Стефана она больше не видела. За окончанием его истории мы должны обратиться не к сицилийским хроникам, но к Вильгельму Тирскому, историку Латинского королевства.

«Следующим летом, — пишет он, — некий дворянин, Стефан, канцлер короля Сицилии и избранный глава церкви Палермо, молодой человек, красивый и с прекрасным характером, брат благородного Ротруда, графа дю Перша, был изгнан из королевства в результате интриг и заговоров правителя этой страны; к великому сожалению короля, еще ребенка, и его матери, которая не в силах была справиться со всеми этими бедами. Стефана подстерегало множество ловушек, расставленных его врагами; но он сумел их избежать и высадился в нашем королевстве.

Вскоре он серьезно заболел и умер. Его похоронили с почестями в Иерусалиме, в капитуле храма Господня.

Глава 17

Английский брак

Теперь он знает то, как небо чтит

Благих царей, и блеск его богатый

Об этом ярко взору говорит.

Данте. «Рай». XX

Облегчение, которое испытала королева Маргарита, сложив с себя бремя государственных забот, полностью разделяли ее подданные. Хотя ее регентство продолжалось только пять лет, оно, наверное, показалось им вечностью; и они с благодарностью и надеждой смотрели на высокого русоволосого юношу, который летом 1171 г. официально взял бразды правления в свои руки.

Не то чтобы они о нем много знали. Его красота, безусловно, поражала; он сохранил ее и повзрослев — мальчик, который в день своей коронации показался всем ангелом, теперь в семнадцать лет походил на молодого бога. В остальном о нем судили главным образом по слухам. Говорили, что он хорошо образован, изъясняется и читает на всех языках королевства, включая арабский; мягок в обращении и деликатен, не подвержен ни приступам оцепенения, ни внезапным вспышкам гнева, которые делали его отца столь устрашающим; глубоко религиозен, однако терпим к верам, отличным от его собственной. Ибн Джубаир рассказывает с одобрением одну из самых известных историй о нем — как во время землетрясения 1169 г. он обратился к придворным, христианам и мусульманам со словами: «Пусть каждый из вас молится Богу, которому поклоняется; тот, кто верит в своего Бога, познает утешение в своем сердце». В государственных делах и политике он пока был несведущ, но это воспринималось скорее как достоинство; поскольку до сих пор он стоял в стороне от общественной жизни, он, очевидно, не имел никакого отношения к тем несчастьям, которые его мать навлекла на королевство.

Если бы в те годы, которые последовали непосредственно за вступлением Вильгельма на трон, Сицилия вновь пала жертвой политической нестабильности, которая омрачала ее предшествующую историю, неизвестно, сколько времени юный правитель мог бы сохранять народную любовь. Ему повезло, что его совершеннолетие совпало с наступлением эпохи мира и спокойствия, что вскоре стали приписывать его правлению. Но эта долгожданная передышка не была связана с усилиями Вильгельма; хотя сам он никогда не водил войско в бой, он имел неприятную склонность к заграничным военным авантюрам и в итоге оказался более воинственным, чем его отец и дед. Но эти авантюры, как ни дорого они обходились, не нарушали спокойного течения жизни его королевства. А поскольку все заслуги в обеспечении этого благоденствия, как при жизни, так и посмертно, приписывались ему, а в более поздние годы люди, оглядываясь на это бабье лето — ибо таковым оно оказалось — Сицилийского королевства, вспоминали с благодарностью о своем последнем законном нормандском короле, который выглядел столь прекрасным и умер столь молодым, они дали ему имя, под которым он вошел в историю, — Вильгельм Добрый.

Наверное, самым убедительным свидетельством изменения общей ситуации является тот факт, что первые пять лет после совершеннолетия Вильгельма основным содержанием сицилийской дипломатии в Европе были поиски жены для молодого короля. Вопрос этот вставал и раньше. Внутренние неурядицы на Сицилии не вредили ее репутации на международной арене, и никто не сомневался, что, когда придет время, для короля найдется немало достойных невест; ден ствительно, любой правитель в Европе гордился бы таким зятем. Первым сделал ход, как мы помним, Мануил Комнин; поскольку его дочь могла бы принести в качестве приданого Восточную империю, у королевы Маргариты и ее советников имелись веские основания принять предложение. Но они не хотели с этим спешить, и вопрос еще не был решен, когда в 1168 г. король Англии Генрих II предложил в жены молодому королю свою третью и младшую дочь Иоанну. Всем сицилийцам нормандского или английского происхождения подобный союз казался более заманчивым, чем византийский вариант. Тесные связи между двумя королевствами начали складываться со времен Рожера. Английские ученые, церковники и администраторы, чьи имена уже появлялись на этих страницах, составляют только малую часть от общего числа приезжих;[121] и к 1160-м гг. подавляющее большинство влиятельных нормандских семейств, живших в Англии, имели родичей на Сицилии, и наоборот.[122] Сам Генрих, чьи владения в одной только Франции превосходили по размерам владения короля Людовика VII, был, без сомнения, самым могущественным государем в Европе. Более того, хотя Иоанна едва вышла из младенческого возраста — она родилась в 1165 г., — Генрих, по-видимому, искренне желал этого союза. Существовало, правда, препятствие в лице Томаса Бекета. Если бы Стефан дю Перш оставался на Сицилии, неизбежно возникли бы сложности, но, после того как он сошел со сцены, проблема уже не казалась столь неразрешимой. Все знали, что Стефан и Томас были друзьями и неприязненное отношение Стефану могло отчасти переадресоваться его приятелю.



Между тем Маттео из Аджелло, теперь ставший вице-канцлером королевства[123] и достигший вершины своего могущества, всячески защищал Генриха. Почти определенно именно по его совету в начале 1170 г. граф Робер из Лорителло и Ричард Палмер из Сиракуз отправились к папе в Ананьи, чтобы обсудить вопрос о браке короля с дочерью Генриха,

Выбор посланцев для этой миссии поистине удивляет. Робер, мятежник с многолетним стажем, едва не поплатился жизнью за свои эскапады, но всего за год до описываемых нами событий его вернули из изгнания и восстановили в правах на его прежние фьефы. Он, однако, был кузеном короля, и его присутствие придавало посольству надлежащий вес. Участие в миссии Ричарда Палмера, одно время самого близкого друга Беке-та на Сицилии, вызывает еще большее изумление. Сам Бекет был неприятно поражен, когда это услышал. Сам английский архиепископ объяснял эту, как он считал, измену тем, что король Генрих переманил Палмера на свою сторону, пообещав ему епископскую кафедру в Линкольне; но в подобную версию трудно поверить. Ричарда недавно утвердили епископом Сиракуз; а этот город, незадолго до того как епископ получил свой паллий, был объявлен митрополией, подчинявшейся непосредственно папе. Непонятно, зачем бы ему после этого менять Сиракузы на Линкольн, и определенно он ничего подобного не делал. Более правдоподобно, что как англонормандец, обосновавшийся на Сицилии, он одобрял намечавшийся союз и стремился по возможности способствовать благоприятному исходу дела; а думая о Бекете, вероятно, успокаивал себя тем, что является только посредником.

Александр не возражал против брака, а когда пришли вести о примирении Генриха с Бекетом летом 1170 г., последние сомнения рассеялись. Затем вечером 29 декабря архиепископа Томаса Бекета убили. Тьма пала на Англию. Континентальные подданные Генриха также попали под отлучение; самому королю было запрещено входить в церковь, пока папа не сочтет возможным его простить. Вся Европа ужаснулась; и сицилийцы перестали видеть в маленькой Иоанне желанную невесту.

Переговоры были резко прерваны, и вновь начались поиски королевы.

Тремя месяцами позже, в марте 1171 г., Мануил Комнин предложил в жены Вильгельму свою дочь Марию во второй раз. Брак с нею теперь не сулил тех выгод, что пять лет назад; за прошедшие годы ее мачеха родила сына Алексея, и вопрос о наследнике византийского трона более не стоял. Но Мария оставалась дочерью императора с достойным приданым, а кроме того, этот союз положил бы конец вмешательству ее отца в итальянские дела.[124] Сицилийцы приняли предложение, и было договорено, что Мария приедет в Апулию следующей весной.

В назначенный день Вильгельм, сопровождаемый своим двенадцатилетним братом Генрихом, носившим титул князя Капуанского, Уолтером из Милля и Маттео из Аджелло, ожидал в Таранто свою невесту. Мария не приехала. Не появилась она и на следующий день, и через день. После недели ожидания король решил предпринять паломничество к Монте-Гаргано в пещеру Архангела Михаила. Это займет по крайней мере еще десять дней; ко времени его возвращения Мария наверняка будет здесь. Но когда 12 мая король добрался до Барлетты, он не получил там никаких утешительных вестей. Стало ясно, что девушка не приедет; греки обманули его. Рассерженный и обиженный король отправился домой. Но его ждали еще худшие несчастья. Королевский кортеж должен был проследовать через Капую, чтобы там официально передать юному Генриху права на его княжество. Но когда они уже подъезжали к городу, мальчик слег в жестокой лихорадке. Его поспешно повезли в Салерно, а оттуда на корабле на Сицилию; но, когда Вильгельм вернулся на остров несколькими неделями позже, его брат был мертв.[125]

Почему Мануил переменил свое решение в последний момент, жестоко оскорбив юного короля Сицилии? Насколько нам известно, он не принес извинений и не объяснил причин своего поступка, поэтому его мотивы остались загадкой. Вероятней всего, Фридрих Барбаросса как раз в это время попросил руки Марии для собственного сына; но для нас инцидент с несостоявшейся свадьбой важен только по одной причине: он объясняет ту глубокую обиду на Константинополь, которая жила в сердце Вильгельма всю его жизнь, — обиду, которая дорого обошлась и Сицилии, и Византии в последующие годы.


Поступок византийского императора казался королю Сицилии тем более оскорбительным, что он уже начал заглядываться на господство в Восточном Средиземноморье. Сам Вильгельм не имел ни склонности, ни таланта к военному делу, но лелеял политические амбиции, простиравшиеся далеко за нынешние границы его владений. Одна мысль о том, что его отец почти без борьбы выпустил из рук североафриканские территории, вызывала досаду; он предпочитал рассматривать себя как преемника своего деда Рожера и Роберта Гвискара, молодого потомка Отвилей, которому суждено завоевать для Сицилии новую и славную заморскую империю.

В то время, во всяком случае, о завоевании территорий на североафриканском побережье думать не приходилось. Аль мохады находились в зените славы; благодаря своему блестящему адмиралу Ахмеду эс-Сикели (сицилийскому) — нашему старому другу каиду Петру — они создали собственный флот, который, хотя и уступал флоту Вильгельма, мог оказаться серьезным противником. Им также не составило бы труда при необходимости организовать волнения среди сицилийских мусульман, которые наверняка не забыли страхи прошлых лет.

К счастью, Альмохады стремились сохранить хорошие от ношения со своими северными соседями; торговля процветала, а их вождь Абу Якуб Юсуф стремился сохранить свободу действий для задуманного им завоевания Испании — это предприятие в итоге стоило ему жизни. Вильгельм, при всей его ограниченности, не хотел навлечь на себя беды с этой стороны.[126]

Ему требовалось найти какой-то другой объект для своих экспансионистских устремлений, поэтому его весьма заинтересовало письмо, полученное в 1173 г. от Амальрика, франкского короля Иерусалима. Оказалось, что египетские Фатимиды, разгневанные потерей каирского калифата в предыдущем году, решили поднять восстание против своего верховного правителя Нур-ад-дина, короля Сирии, и его наместника Саладина. Понимая, что только отсутствие единства в рядах мусульман дает христианским государствам в Леванте шанс выжить, Амальрик решил предоставить египтянам всю возможную помощь и обратился к западным государям за поддержкой.

Это была как раз та возможность, о которой мечтал Вильгельм; возможность сделать себе имя на Востоке, показать правителям заморских королевств — и Мануилу Комнину заодно, — что на средиземноморской политической арене появился новый христианский лидер, и такой, с которым следует серьезно считаться.[127] Он с воодушевлением откликнулся на призыв. Командование экспедицией было поручено ближайшему родственнику Вильгельма, Танкреду, графу Лечче, незаконному сыну герцога Рожера Апулийского. Танкред в 1161 г. участвовал в заговоре против Вильгельма I, но с тех пор получил прощение. В назначенный день на последней неделе июля 1174 г. сицилийский флот появился в Александрии — двести кораблей, если верить арабским хронистам, доставили в Египет в общей сложности тридцать тысяч человек, в том числе пятнадцать сотен рыцарей; еще тридцать шесть судов предназначались для лошадей, сорок — для припасов и снаряжения и шесть — для осадных приспособлении.

Если бы король Амальрик увидел эту картину, она произвела бы на него впечатление, как надеялся Вильгельм. Но Амальрик умер от дизентерии за две недели до прибытия сицилийцев. И его смерть означала, что войско из Иерусалима не пришло, чтобы присоединиться к сицилийцам. Это был не единственный неприятный сюрприз. Саладин раскрыл заговор против себя и расправился с руководителями. После этого ни о каком восстании не могло идти речи. Танкред и его люди высадились на вражеской территории и оказались без всякой поддержки. Почти тотчас же александрийцы, первоначально отступившие за стены, выбежали наружу и подожгли сицилийские осадные машины; а за этим последовала ночная атака, которая привела войско Танкреда в полное замешательство. К тому времени Саладин, которому почтовый голубь принес нести о высадке врагов, уже спешил из Каира со своей армией. Но ему не было нужды беспокоиться. Задолго до его появления Танкред отдал приказ войску погрузиться на корабли, и сицилийские суда исчезли за горизонтом, оставив на берегу три сотни рыцарей, отрезанных от своих и после героического, но безнадежного сопротивления попавших в плен.

Надо отдать ему должное, Вильгельм унаследовал всю жизнестойкость своего деда. Неудача, похоже, ничуть его не обескуражила, поскольку следующие несколько лет он регулярно отправлял летние военные экспедиции на египетское побережье. Но ни одна из этих операций не имела реального политического значения; для левантийских государств крестоносцев они, очевидно, прошли незамеченными. И они определенно не отменяли того очевидного факта, что первая заграничная авантюра Вильгельма II закончилась катастрофой.


Убийство Томаса Бекета хотя и потрясло до глубины души всех христиан, не повлияло существенно на взаимоотношения между Англией и папой. В Авранше 21 мая 1172 г., принеся публичное покаяние и дав много обещаний на будущее — некоторые из которых он действительно сдержал, — Генрих II получил прошение, с этих пор, поскольку непокорный архиепископ более не осложнял ситуацию, между королем и папой воцарились мир и согласие. Государи Европы следовали примеру Александра; и дипломатические позиции Генриха существенно усилились по сравнению с прошедшим десятилетием.

Вильгельм Сицилийский одним из первых возобновил отношения с Генрихом, и несколько лет два короля вели сердечную, хотя и не слишком систематическую переписку. Любопытно, однако, что никто, ни тот ни другой, не вспоминали о брачных предложениях — даже ранее, когда Вильгельм после византийского фиаско 1172 г. снова начал искать жену. Когда наконец эта идея вновь всплыла, она исходила не от Вильгельма или Генриха, но из более авторитетного источника — от самого папы Александра.

Дело в том, что Александр все больше тревожился. Сицилия по-прежнему оставалась самым главным его союзником против Фридриха Барбароссы, и для него было жизненно важно сохранить этот союз. Однако непродуманный брак мог изменить расстановку политических сил. Уже был неприятный момент, когда в 1173 г. Барбаросса, ко всеобщему удивлению, предложил Вильгельму в жены одну из собственных дочерей — если бы король принял предложение, вся южная Италия попала бы под контроль императора и папские владения оказались бы маленьким островком во враждебном окружении. К счастью, король отказался, но сама мысль наличии такой возможности и вероятных последствиях, которые повлечет ее воплощение в жизнь, побудила папу к действиям. Вопрос о браке сицилийского кроля, подумал он, слишком важен, чтобы предоставить его решение на волю случая. Ему следует вмешаться.

Воодушевление, с которым оба короля отозвались на инициативу Александра, тем более удивительно, что они не делали никаких шагов к возобновлению переговоров о брачном союзе; и в начале 1176 г. три сицилийских посла — избранные епископы Трои и Карпаччо и королевский юстициарий Флориан из Камероты — выехали из Палермо, чтобы официально просить от имени своего суверена руки Иоанны. По дороге к ним присоединился архиепископ Ротруд Руанский, и на Троицын день они предстали перед королем в Лондоне. Генрих принял их тепло. Хотя формально требовалось созвать совет прелатов и аристократии, чтобы обсудить просьбу послов, единодушное согласие было предрешено. Но перед тем, как помолвка будет объявлена, посланцам предстояло провести одно — и, возможно, самое затруднительное подготовительное мероприятие: Вильгельм четко оговорил, что не возьмет на себя никаких официальных обязательств, не будучи уверен в физической привлекательности своей невесты. Поэтому послы отправились в Винчестер, где Иоанна жила со своей матерью Элеонорой, которую король держал в заточении с тех пор, как три года назад она поддержала своих сыновей, взбунтовавшихся против отца, «дабы посмотреть», по словам хрониста, «понравится ли им девочка». К счастью, она им понравилась. «Когда они взглянули на нее, — продолжает хронист, — они были очарованы ее красотой».[128] Епископ Трои поспешил назад в Палермо вместе с английским посольством, возглавляемым Иоанном, епископом Норвичским, везущим письма, в которых король подтверждал свое согласие на брачный союз; другие члены сицилийской миссии остались в Англии до того момента, пока Иоанна не будет готова к отъезду.

Генрих решил, что его дочь, хотя ей всего десять лет, должна путешествовать в полном соответствии со своим достоинством и обстоятельствами. Он поручил епископу Винчестерскому подобрать ей охрану и свиту и позаботиться о ее гардеробе, а сам приказал подготовить семь кораблей, чтобы переправить принцессу и ее эскорт через Ла-Манш. В сере дине августа Генрих устроил прием в Винчестере, на котором щедро одарил сицилийских послов золотом, серебром, одеждами, кубками и лошадьми и поручил Иоанну их заботам. Затем, сопровождаемая также своим дядей, побочным братом Генриха Гамелином Плантагенетом, архиепископа ми Кентерберийским и Руанским и епископом Эврё, маленькая принцесса отбыла в Саутгемптон и 26 августа отплыла в Нормандию. Старший из ее братьев, Генрих, проводил ее до Пуатье, где ее встретил второй брат, Ричард, проехавший с ней через собственное герцогство Аквитанское и графство Тулузское до порта Сен-Жилль.

В Сен-Жилле Иоанну приветствовали от имени короля Вильгельма Ричард Палмер и архиепископ Капуанский. Двадцать пять королевских кораблей ждали в гавани: отныне заботу о безопасности принцессы приняли на себя сицилийцы. Но шла вторая неделя ноября, и начинались зимние шторма. До встречавших уже могла дойти новость, что незадолго до того два судна, сопровождавшие епископа Норвичского назад из Мессины, затонули вместе со всеми подарками, которые Вильгельм послал своему будущему тестю; так или иначе, было решено не рисковать, но идти вдоль побережья, держась как можно ближе к берегу. Даже это путешествие оказалось достаточно трудным; за шесть недель корабли добрались только до Неаполя, и бедная Иоанна так сильно страдала от морской болезни, что было решено остаться там до Рождества, дав ей возможность восстановить силы — и, возможно, красоту. Затем ей предстояло продолжить путь по суше.

В начале нового года кортеж снова тронулся в путь по прибрежной дороге через Кампанию и Калабрию, потом через проливы в Мессину и далее в Чефалу; наконец, вечером 2 февраля 1177 г. путешественники достигли Палермо. Вильгельм ожидал у ворот свою невесту. Иоанну посадили на одного из королевских коней, и она в сопровождении своего будущего мужа отправилась во дворец, приготовленный для нее и ее свиты, — вероятно, в Зизу — по улицам, столь ярко освещенным, что, по словам того же хрониста, могло показаться, «будто сам город в огне, и небесные звезды были  едва видны в зареве огней». Через полторы недели, в канун Валентинова дня, Вильгельм и Иоанна обвенчались, и сразу после этого Иоанна, с длинными, рассыпавшимися по пле-! чам волосами, преклонила колени в Палатинской капелле перед своим земляком Уолтером из Милля, теперь архиепископом Палермо, помазавшим и короновавшим ее королевой Сицилии.

К этому времени юной королеве исполнилось всего одиннадцать лет, ее мужу — двадцать три. Однако, несмотря на разницу в возрасте, их брак, насколько мы можем судить, был идеально счастливым. Языковых проблем не возникало: Иоанна, родившаяся во Франции и воспитывавшаяся в аббагстве Фонтепро, была по образованию и привычкам более француженкой, чем англичанкой, а нормандский диалект французского языка» се еще оставался повседневным языком сицилийскою двора. Новые подданные Иоанны искренне ее полюбили и, по-видимому, ставили в заслугу ей, так же как и ее мужу, спокойствие и блеск королевства, наконец-то находившегося в мире с остальным светом и самим собой, процветающего и счастливого.


Они с полным правом могли это делать, поскольку всего через несколько месяцев в Венеции произошло событие, которое положило конец вражде между Вильгельмом и его самым непримиримым противником. 29 мая предыдущего го да в Леньяно, неподалеку от Милана, Фридрих Барбаросса потерпел самое сокрушительное за всю его жизнь поражение от Ломбардской лиги; и, пока миланцы праздновали победу, покрывая подходящими к случаю барельефами Римские ворота,[129] императорские посланцы предстали перед папой Александром в Ананьи, чтобы обсудить условия договора, который должен был положить конец семнадцатилетней схизме и принести мир в Италию. Выработав в общих чертах условия соглашения, стороны условились созвать в июле 1177 г. большую конференцию в Венеции — куда прибудут представители лиги и короля Сицилии, папа и, наконец, когда все предварительные обсуждения завершатся, сам император.

Вильгельм направил я Венецию в качестве посланцев графа Рожера из Апдри и, к счастью для потомства, архиепископа Ромуальда Салернского, который оставил нам замечательно детальный (для него) рассказ о происходившем. Рано утром 24 июля, сообщает он, папа отправился к собору Святого Марка и послал делегацию кардиналов в Лидо, где в церкви Святого Николая ожидал Фридрих. Там император торжественно отверг своего антипапу и признал Александра законным понтификом, после чего кардиналы сняли с него отлучение. Теперь он мог быть допущен в город, куда его с большой помпой препроводили лично дож, патриарх Венеции и кардиналы. Высадившись в Пьяцетте, он прошел между двумя высокими шестами, на которых развевались знамена святого Марка, к базилике, где Александр поджидал его на троне и в полном облачении. Ромуальд продолжает:

«Когда он приблизился к папе, Святой Дух коснулся его; почитая в Александре Бога, он сбросил свою императорскую мантию и пал ниц перед папой на земле. Но папа со слезами на глазах нежно его поднял, поцеловал и даровал ему свое благословение, а собравшиеся германцы запели «Те Деум», Затем, взяв императора под правую руку, папа провел его в церковь для дальнейшего благословения, после которого тот со своими людьми вернулся во дворец дожа».[130]

Договор в Венеции стал кульминацией понтификата Александра. После всех страданий и унижений, которые ему пришлось вынести за восемнадцать лет схизмы и десять лет изгнания, имея своим непримиримым врагом, быть может, самого грозного из всех властителей, когда-либо носивших императорскую корону, он наконец был отмщен. Давно пережив свое семидесятилетие, он дождался все же дня, когда император признал не только его самого в качестве законного папы, но и все права папства на Рим — те самые права, которые Фридрих столь надменно требовал для империи во время своей коронации. Пятнадцатилетний мир, который Барбаросса подписал с Сицилией, означал конец всех страхов перед перспективой оказаться крохотным островом посреди безбрежных имперских территорий, которые в прошлом так мучили папскую курию; а шестилетнее перемирие, заключенное с Ломбардской лигой, являлось, как было договорено, только предварительной мерой, предшествующей официальному признанию империей независимости ломбардских городов. Это был триумф — гораздо более значимый, чем та победа, которую папа Григорий одержал над Генрихом IV ровно сто лет назад; но для верующих, радовавшихся вместе со старым папой в Венеции в эти знойные летние дни, это было также торжество его мудрости и твердости, позволивших ему с честью провести церковь через один из самых бедственных периодов ее истории.

Даже теперь беды не закончились. Прошел еще год, прежде чем один из антипап, а затем другой признали власть Александра, но даже тогда римский сенат оставался к нему столь враждебен, что летом 1179 г. Александр в последний раз покинул Рим. Он никогда не любил этот город, никогда не доверял его жителям; для него, всю жизнь, это была враждебная страна. И когда после его смерти в Чивита-Кастеллана в последний день августа 1181 г. его тело доставили в Латеран, поведение римлян доказало правоту Александра. Всего четыре года назад они приветствовали его возвращение из изгнания звуками труб и благодарственными гимнами; теперь, когда похоронный кортеж вошел в город, бесчувственная чернь, не удовлетворившись проклятиями в адрес Александра, бросала грязь и камни в катафалк, который вез его тело, не желая, чтобы папу похоронили в соборе.[131]


Преемник Александра Луций III поражал всех в первую очередь своим возрастом. Насколько мы можем судить, он родился в предыдущем столетии; если так, ему было уже за восемьдесят, когда он взошел на престол святого Петра. «Очень старый человек, — описывает его Вильгельм Тирский, добавляя, возможно, с долей насмешки, — и в меру образованный». Венецианский договор избавил его от необходимости во время его четырехлетнего понтификата уделять много внимания сицилийским делам; и его главным вкладом в историю Сицилийского королевства стала булла, датированная 5 февраля 1183 г., дарующая статус архиепископства основанным Вильгельмом II аббатству и собору в Монреале.[132]

Вильгельм воплощал в жизнь свой замысел в течение девяти лет. В 1174 г., гласит легенда, Дева Мария явилась ему, когда он отдыхал во время охоты в королевском парке в окрестностях Палермо; она открыла королю, где лежит тайный клад, зарытый его отцом, и повелела извлечь сокровища из земли и употребить на благочестивые дела. История, безусловно, призвана оправдать астрономические вложения, которые делались в последующие годы, — разные ее варианты рассказывались на протяжении веков относительно постройки множества других дорогостоящих заведений. В действительности мотивы Вильгельма были более сложными. Глубоко верующий человек, он наверняка искренне желал воздвигнуть некое мощное сооружение во славу Божью, а благоговение, которое он испытывал перед дедом, основавшим Чефалу и монастырь Святого Иоанна в Эремити и построившим Палатинскую капеллу, вероятно, укрепило его решимость. А если церковь, которую он построит, послужит памятником ему самому, это будет еще лучше.

Но, торопясь начать работу, он руководствовался скорее политическими соображениями, нежели личными. С момента, когда Вильгельм принял власть, он ясно сознавал — при постоянных напоминаниях Маттео из Аджелло — растущее влияние Уолтера из Милля. Являясь архиепископом Палермо, Уолтер сумел к тому времени объединить вокруг себя почти всех влиятельных баронов и прелатов, создав реакционную феодальную партию, которая, если позволить ей беспрепятственно проводить свою линию, грозила бедами королевству. Даже в церковных делах Уолтер избрал опасный курс. Беспорядки времен регентства дали сицилийской церкви возможность обрести независимость не только от папы — в этом не было ничего нового, — но и от короля, и Уолтер всеми силами поддерживал эту тенденцию. Он фактически стал вторым лицом в стране после самого Вильгельма по могуществу, и король понимал, что надо обуздать его, пока еще есть время.

Но как это сделать? Только создав новую архиепископию территориально как можно ближе к Палермо, глава которой будет равен по статусу Уолтеру и станет связующим звеном между короной и папством. Здесь, правда, возникала другая проблема: архиепископы обычно избирались церковными иерархами, а иерархи слушались Уолтера. Потому Вильгельм и его вице-канцлер уточнили свой план. Они решили основать бенедиктинский монастырь, по клюнийским образцам; его настоятель автоматически получал титул архиепископа и мог быть посвящен любым другим прелатом по своему выбору при одобрении короля.

Едва ли стоит говорить, что этя идея встретила гневное и решительное противодействие со стороны Уолтера из Милля. Вильгельм и Маттео, по-видимому, скрывали свои планы основания новой архиепископии до 1175 г., но после этого им пришлось бороться за каждый шаг. Они легко могли бы проиграть, если бы не два обстоятельства. Первое заключалось в том, что по счастливой случайности на территории нового аббатства располагалась маленькая церковь Агиа Кириака,[133] служившая официальной резиденцией греческого митрополита Палермо во времена господства арабов. Это позволило основателям Монреале заявлять, что, создавая здесь архиепископскую кафедру, они только продолжают освященную веками традицию. Вторым благоприятным обстоятельством стала поддержка со сто роны папы Александра, который с 1174 г. выпустил серию булл, подчеркивавших исключительный характер предполагаемого начинания. Против этого даже Уолтер был бессилен. Ему пришлось смириться с тем, что несколько церквей и приходов окажутся вне его архиепископской власти и перейдут под власть Монреале; и весной 1176 г., неохотно признав независимость первого настоятеля Монреале, он наблюдал в бессильном гневе, как сто монахов, прибывших из Ла-Кавы, прошли через Палермо по дороге к своей новой обители.

Скорее всего в отместку Уолтер в 1179 г. сам затеял строительство, решив возвести новый кафедральный собор в Палермо. Но при всем его богатстве и при той бесцеремонности, с которой он отбирал деньги у других, у него не было шансов возвести что-нибудь сравнимое с Монреале; а Вильгельм, объявив, что он желает, чтобы новый королевский монастырь, а не Чефалу или Палермо стал усыпальницей династии Отвилей, разрушил последние надежды архиепископа. Кафедральный собор в Палермо, в те времена когда Уолтер его закончил, мог принести славу ему самому и городу — в отличие от той жалкой пародии, которую мы видим сегодня; но тогда, как и сейчас, он не выдерживал сравнения с одной из самых роскошных и величественных церковных построек в мире.


Роскошный и величественный — безусловно; однако с самого начала надо сказать, что Монреале в целом скорее эффектен, нежели красив. Ему не хватает совершенства Пала-тинской капеллы, византийской загадочности Мартораны, чар, исходящих от Великого Вседержителя в Чефалу. Он производит впечатление главным образом благодаря своим размерам и великолепию. Но это впечатление, как и сам собор, колоссально.

Как это часто бывает с церквями нормандской Сицилии, внешний его облик не обещает многого. За исключением восточной апсиды и северо-западной панорамы, открывающейся из аркады (см. илл.), он радикально изменился со времен Вильгельма. Длинная северная колоннада была пристроена семьей Гаджини в XVI в., западный портик — еще кем-то в XVIII. Это последнее дополнение не должно сильно нас огорчать, поскольку портик скрывает от наших глаз первоначальный декор в виде ложных арок из рыжей лавы (готических и богато украшенных, лишенных плавности и чистоты Чефалу), абсолютное уродство которых ощущает любой, кто идет вдоль восточной стены. Эти бессмысленные каракули, особенно по контрасту со строгой простотой юго-западной башни, доказывают лучше любых слов, сколь многое потеряла европейская архитектура, отказавшись от романского стиля.

Прежде чем входить в здание, стоит рассмотреть внимательнее бронзовые двери. Те, что у северного портика, — работа Баризана из Трани — датируются 1179 г., в то время как главные западные двери сделаны Бонанном из Пизы в 1186 г. Кроме своей замечательной красоты, двери интересны по двум причинам. Во-первых, они итальянские. В течс ние XI и начала XII в. ремесло изготовления дверей было явной монополией Византии. Достаточно вспомнить церкви, которые упоминались в нашем рассказе, — в соборах в Амальфи и Салерно и пещере на Монте-Сан-Анджело[134] — и мы видим прекрасные византийские двери; при работе над ними греческие мастера применяли свою обычную технику, гравируя изображения на металле и затем дополнительно прорисовывая их серебряной нитью, иногда эмалью. Во второй половине XII в., однако, итальянцы не только освоили визан тайскую технику, но и улучшили ее и пробовали свои силы г. создании настоящих барельефов. Во-вторых, на примере две рей Монреале мы можем проследить, как два мастера шли разными путями к тому итальянскому стилю, который достиг своего расцвета в творениях Джильберти двумя веками позже. Как и следовало ожидать, Баризан, живший в южной Италии, где греческое влияние было особенно сильно, уже изготовлявший двери для соборов в Равелло и в своем род ном городе Трани, более традиционен, он мог использовать западную технику, но его рисунки — святые, восточные лучники, схождение в ад и снятие с креста — все еще византийские. Бонанн, напротив, может быть, менее умелый художник, но насквозь западный; его библейские сцены земны и натуралистичны, насколько это возможно в религиозном искусстве XII в.

В отличие от внешнего убранства, интерьер собора сохранился в первозданном виде, не считая кровли над нефом, замененной после пожара 1811 г. Многие детали напоминают о Палатинской капелле — инкрустации разноцветным мрамором на полу и внизу стен, колонны из зеленого римского мрамора, мозаичные орнаменты в виде стилизованных пальмовых ветвей, амвон, алтарная ограда, троны. И все же атмосфера совершенно иная. Дело здесь не просто в различиях между часовней и собором, скорее причина в том, что архитектура Монреале не слишком выразительна. К западу от апсиды громадное пространство стены плоско и безлико, напрасно глаз ищет опору или нишу, что-нибудь, что нарушило бы это тоскливое однообразие. Палатинская капелла одухотворена, в Монреале всегда ощущается что-то сухое и безжизненное.

Но все недостатки искупаются мозаиками, поскольку здание прежде всего — картинная галерея, и его архитектура рассчитана именно на это. Они покрывают практически все пространство стен, площадью около двух акров. Возможно, из-за их количества в последние годы стало модным хулить эти мозаики, заявляя, что они несколько аляповаты по сравнению с мозаиками других нормандских церквей Сицилии. Ничего подобного.

Огромное изображение Христа Вседержителя в центральной апсиде — его руки простерты словно бы для того, чтобы обнять всех прихожан, каждая рука длиной более шести футов — не сравнится с подобным же изображением из Чефалу, но то же можно сказать практически о любом произведении искусства. В остальном, хотя трудно ожидать, что все части такого огромного панно будут выполнены с одинако-м совершенством, общий уровень рисунка и исполнения удивительно высок.

Данный факт кажется еще более замечательным, если вспомнить, что вся мозаика была собрана за пять или шесть лет, между 1113 г. и концом десятилетия. Ведущий специалист по мозаикам нормандской Сицилии профессор Демуссчитает, что над ней трудились греки, поскольку только г. Византии Вильгельм мог найти артель мастеров, способную сделать огромную работу в столь краткий срок; и действительно, верхняя половина апсиды с греческими надписями и условными канонизированными изображениями — византийская по сути. Но в отношении сюжетных мозаик вывод Дймуса представляется сомнительным, поскольку для них характерны живая выразительность и изобретательность, не вписывающиеся в рамки жесткого канона, все еще соблюдавшегося в греческом религиозном искусстве XII в, Взгляните, например, на южную стену трансепта и особенно на три картины, образующие нижний ряд, — «Омовение ног» «Страдания в саду», «Предательство». Иконография безупречно византийская, но свободные позы, мягко ниспадающие драпировки, внутреннее движение и ритм рисунка являются таким же шагом вперед но сравнению со стилистикой изображений Палатинской капеллы или Мартораны, как двери Бонанна по сравнению с дверями Баризана. И это, безусловно, заслуга итальянских мастеров. Христианское искусство, как мы знаем, родилось на берегах Босфора, и около тысячи лет Константинополь шел в его авангарде, вырабатывая тот единственный язык, который годился для выражения христианских духовных ценностей в зрительных образах. Затем, к концу XII в., на первое место выходит Италия. Минет еще сто пятьдесят лет, прежде чем в церкви Хоры (ныне Карийе Ками) в Константинополе появился чпс то греческая мозаика, сравнимая по живости и яркости с мозаиками Монреале.

Посетителю, медленно обходящему собор, может пока заться, что в этих бесконечных мозаиках запечатлены всг библейские истории от Книги Бытия до Деяний апостолов Это почти так, и гость, вдоволь наглядевшись на Вседержителя и скользнув взглядом по изображениям святых внизу обычно сразу переходит к сюжетным картинам, а жаль, по скольку при этом он пропускает один из поистине удивительных иконографических сюрпризов Монреале — вторуюфигуру справа от центрального нефа. Опознать ее нетрудно, поскольку, в соответствии с канонами того времени, имя написано по сторонам от нимба, дабы все могли прочесть «Св. Томас Кентр». Передана ли здесь, хотя бы отчасти, внешность погибшего архиепископа, мы обсуждать не будем:[135] мозаичные изображения святых редко оцениваются с точки зрения портретного сходства. Это, однако, самое раннее известное нам изображение Томаса Бекета, созданное на памяти одного поколения после его смерти.[136]

На первый взгляд, подобная попытка почтить святого, предпринятая затем его злейшим врагом, кажется удивительной и вызывает определенные сомнения. Мы, однако, знаем из других источников, что королева Иоанна кссгда благоговела перед Гомасом, и очень может быть, что именно она подвигла мужа на то, чтобы увековечить память Беккета таким образом. Каким еще способом, в конце концов, могла она загладить вину отца? Посмотрев внимательней на святых, изображенных вместе с Томасом в апсиде, убеждаешься в правильности этой догадки. Первая пара слева и справа от окна — два древних папы Климент I и Сильвестр, оба долгое время прожившие в изгнании и оба — поборники мирского и духовного главенства Рима.[137] Напротив Томаса — святой Петр Александрийский, другой прелат, отстаивавший церковь от посягательств мирской власти и вернувшийся из изгнания, чтобы принять мученичество. Затем великомученики Стефан и Лаврентий, погибшие за те же идеи, что и Петр. Наконец, повернувшись к нефу, мы обнаруживаем еще двух канонизированных архиепископов — Мартина, всегда любимого бенедиктинцами, и Николая из Бари, одного из главных покровителей нормандского королевства. Вывод напрашивается сам собою: в выборе изображений для апсиды не только отразились принципы, которые Монреале воплощал с момента ого основания: это была также добровольная дат. уважения одному из изображенных: самому современному и уже самому любимому святому и мученику Англии.

Над тронами по обе стороны главной восточной арки помещены портреты самого Вильгельма: слева он принимает корону из рук Христа (см. илл.), а справа — передает свой монастырь в руки Пресвятой Девы. С художественной точки зрения эти мозаики не очень хороши и не идут ни в какое сравнение с парой подобных изображений из Мартораны. Но на сей раз несомненно, что портреты настолько близки к оригиналу, насколько художник мог это сделать. После все го, что мы слышали о красоте Вильгельма, круглое лицо, чахлая русая борода и слегка отсутствующий взгляд несколько разочаровывают; красавец, которому только перевалило за тридцать, мог бы выглядеть более впечатляюще. Но возможно, портретист был к нему несправедлив.

Еще больше Вильгельму не повезло с гробницей. Следуя своему плану превратить Монреале в сицилийский Сен-Дени, Вильгельм похоронил там королеву Маргариту после ее смерти в 1183 г., после чего перенес туда же останки своего отца из Палатинской капеллы и своих братьев — Рожера и Генриха — из Палермского собора и церкви Святой Марии Магдалины. Но когда сам Вильгельм умер в 1189 г., Уолтер из Милля немедленно приказал поместить саркофаг в новом па лермском соборе, уже почти готовом. После долгой и жестокой борьбы между двумя архиепископами тело короля упокоилось наконец в Монреале, как он хотел, но саркофаг остался в Палермо и был утрачен. Гробница из белого мрамора, дарованная монастырю четыреста лет спустя, в 1575 г., архиепископом Людовико де Торресом, совершенно не подходит для нормандского короля и являет собой печальный кои траст с большим порфировым саркофагом Вильгельма Злого, величественно возвышающимся рядом на своем мраморном пьедестале.[138]

При всем великолепии Монреале в его величии есть что-то мрачное. Может быть, виной здесь тусклое золото, которое не дает ему ни жаркого сияния Мартораны, ни радостного блеска Палатинской капеллы. Собор слишком огромен и безлик. Проведя в нем полчаса, приятно вновь выйти на солнечный свет.

А потом, наконец, вступить в крытый дворик. Здесь великолепие не затенено мрачностью. Здесь же мы находим единственное в Монреале свидетельство сарацинского влияния — сто четыре тонкие арки, поддерживаемые парами изящных колонн, иногда покрытых резьбой, иногда инкрустированных мрамором или украшенных мозаикой. В юго-западном углу расположен фонтан, опять же арабский, но особой формы, характерной для нормандской Сицилии (см. илл.). Подобный фонтан имеется в Чефалу. От всей колоннады веет покоем и сияющей красотой: обстановка здесь более официальная, чем в изящной маленькой галерее в монастыре Святого Иоанна в Эремити, но, тем не менее, жизнь здесь кажется прекрасной и монахи Монреале, должно быть, находили в этом месте не только тень, но и свет. И это не все, поскольку капители колонн — каждая сама по себе шедевр — вместе представляют собой уникальную коллекцию романской резьбы по дереву, не имеющую равных на Сицилии. Сюжеты самые разные — библейские предания (в том числе чудесное Благовещение в северо-восточном конце), сцены из повседневной жизни, сбор урожая, сражения и охота, истории современные и древние, христианские и языческие; у южной стены рядом с фонтаном две пары колонн украшают сцены жертвоприношения Митре. Наконец, на восьмой капители у западной стены (если считать с южного конца) изображен в камне сюжет, который мы уже видели на мозаике: Вильгельм Добрый, на сей раз безбородый, дарует новый монастырь Матери Божьей. Последняя и самая крупная церковная постройка нормандской Сицилии была дарована и принята.

Глава 18

Против Андроника

Дворцы короля протянулись чередой вдоль холмов, окружающих город, как жемчуг вокруг дамской шеи. В их садах и двориках он отдыхает. Сколько у него дворцов и сторожевых башен и бельведеров — да отнимутся они у него, — сколько монастырей он одарил землями, скольким церквям даровал кресты из золота и серебра!..

Теперь, как мы узнали, король намерен послать свой флот в Константинополь.

Но Аллах, славный и всемогущий, отбросит его в смятении, показав ему неправедность его пути и послав бурю, чтобы сокрушить его. Ибо, как Аллах возжелает, так и будет.

Ибн Джубаир

Солнечное королевство, процветающее и мирное; молодость, красота и немереное богатство; любовь подданных и юной прекрасной королевы; имея все это, Вильгельм II, наверное, казался своим современникам — даже собратьям-государям — баловнем судьбы. Так до определенного момента и было. Трех вещей, однако, она ему не дала: во-первых, дол гой жизни; во-вторых, сына и наследника; в-третьих, хотя бы толики политической дальновидности. Вручи ему судьба по крайней мере один из этих трех даров, и Сицилийское королевство избежало бы многих бедствий, которые его ждали. Но поскольку у Вильгельма не было ни того, ни другого, ни третьего, Сицилии предстояло погибнуть. И именно Вильгельм Добрый, не понимавший, что он делает, и исполненный самых благих намерений, ответствен за ее разрушение.

Фридрих Барбаросса не раз возвращался к мысли о брачном союзе с сицилийской династией. Еще в 1173 г., когда Вильгельм искал подходящую невесту, император предложил ему одну из своих дочерей; но в существовавшей тогда ситуации едва ли он очень удивился, когда его предложение было отвергнуто. Спустя десять лет ситуация стала иной. После заключения Венецианского договора политика империи радикально изменилась. Фридрих, поняв, наконец, что не сможет одолеть своих североитальянских врагов силой, взял на вооружение новую тактику дружбы, переговоров и компромиссов. После смерти Александра III между ломбардскими городами и папством снова возникли трения, и императору не составило труда заключить договор с лигой. Согласно этому договору, подписанному в 1183 г. в Констанце, горожанам предоставлялась полная свобода в выборе своих предводителей и принятии собственных законов в обмен на признание верховной власти императора. В результате этой уступки единство лиги распалось, а позиции Фридриха в северной Италии заметно усилились. При относительно слабом папстве можно было предполагать, что новая попытка сближения с Сицилией встретит лучший прием. Зимой 1183/84 г. имперский посол прибыл в Палермо с предложением — ни более ни менее как брачного союза Генриха, сына и наследника Фридриха, с принцессой Констанцией Сицилийской.

Нам, оценивающим события задним числом, кажется невероятным, что Вильгельм и его советники хотя бы мгновение рассматривали подобную идею. Констанция, дочь Рожера II, родившаяся после его смерти, была на год моложе своего племянника-короля и являлась наследницей трона. Если бы она вышла замуж за Генриха, а Вильгельм умер бездетным, Сицилия попала бы в руки императора и ее независимому существованию пришел бы конец. Конечно, у Иоанны имелось достаточно времени, чтобы родить детей. В 1184 г. ей исполнилось восемнадцать, ее мужу — тридцать. Но жизнь в XII столетии была еще более непредсказуемой, чем сейчас, дети часто умирали, и соглашаться на такой рискованный для королевства брак до того, как вопрос о наследовании будет полностью решен, казалось по всем меркам преступной глупостью.[139]

В Палермо нашлось много людей, способных это высказать. Маттео из Аджелло, в частности, как и многие уроженцы южной Италии того времени, воспитывался на жутких рассказах о разрушительных имперских нашествиях и видел во всех немцах потенциальных врагов его родины. Он резко отверг предложение; и мало кого из сицилийцев прельщала перспектива утратить независимость, отдавшись в руки далекой и, на их взгляд, варварской империи, традиционно враждовавшей с их страной. Уолтер из Милля, однако, придерживался противоположного мнения. Мотивы его не вполне ясны. Один из авторитетных свидетелей — Ришар из Сан Джермано утверждает, что он поступал так просто назло Маттео — это выглядит глупо, но, зная, как эти двое ненавидели друг друга, мы не можем полностью отвергать такое объяснение. Шаландон, более расположенный к Уолтеру, склонен предполагать, что он, как англичанин, оценивал ситуацию более беспристрастно, чем его собратья, и полагал имперское владычество меньшим злом, чем гражданская война, которая, с его точки зрения, была бы неизбежна при любом другом варианте развития событий.

Но так ли это? Не могла ли Констанция выйти замуж за кого-то другого, царствовать согласно своему праву, а затем с течением времени передать корону законному сыну? Могла. Но каковы бы ни были мотивы архиепископа, у самого Вильгельма имелось одно главное соображение, определившее его решение, — ему требовалась дружба Западной империи. Вот почему летом 1184 г., к страшному смятению большин ства своих подданных, он дал согласие на помолвку.

Подобно Роберту Гвискару сто лет назад, Вильгельм собрался в поход на Византию.


24 сентября 1180 г. Мануил Комнин после долгой болезни умер в Константинополе. Его похоронили в церкви Вседержителя, рядом с его могилой поместили плиту из красного камня, на которой некогда бальзамировали тело Христа и которую император принес на своих плечах из гавани когда ее несколькими годами раньше привезли из Эфеса. Оп был плохим императором. Слишком амбициозный во внешней политике, слишком расточительный дома, он за тридцать восемь лет своего пребывания на троне сумел истощить почти все ресурсы империи и оставил ее в состоянии, близком к экономическому краху, из которого она так по-настоящему и не вышла. При жизни Мануила очарование его личности, роскошь его двора и его щедрое гостеприимство вводили всех в заблуждение, и мир думал, что Византия сильна, как всегда. Но после его смерти наступило быстрое и жестокое разочарование.

Наследником престола являлся единственный законный сын Мануила — Алексей одиннадцати лет. Этот мальчик не отличался ни талантами, ни способностью вызывать к себе симпатию. По свидетельству Никиты Хониата, который при Мануиле занимал дожность императорского секретаря и оставил нам наиболее надежные и — вместе с Пселлом — наиболее занимательные описания будней средневековой Византии, этот юный принц «так раздувался от тщеславия и гордости и был до такой степени лишен внутреннего огня и одаренности, что не мог выполнить простейшие вещи… Он проводил все время в играх и охоте и усвоил некоторые порочные привычки». До совершеннолетия Алексея его мать Мария Антиохийская управляла страной в качестве регентши. Как первая латинянка, правящая в Константинополе, она с самого начала столкнулась с серьезными трудностями. Любовь ее мужа к Западу и его попытки привнести западные реалии в византийскую жизнь и раньше раздражали его подданных; в частности, им очень не нравилось, что торговые связи и дела империи по большей части перешли в руки итальянских и франкских купцов, которые задавали тон в деловом квартале города. Теперь все боялись — и не без причин — дальнейшего расширения прав и привилегий этих купцов. Византийцы еще более обеспокоились, когда Мария приблизила к себе в качестве главного советника человека с откровенно прозападными симпатиями — племянника Мануила, протосебаста Алексея, дядю королевы Иерусалимской. Вскоре все решили, что он не только ее советник, но и любовник, хотя из описания Никиты нелегко понять, с какой стати императрица, чья красота славилась во всем христианском мире, могла проникнуться к нему нежными чувствами.

«У него была привычка проводить большую часть дня в постели, задернув занавеси, так что он едва мог видеть солнечный свет… Когда солнце появлялось, он искал темноты, как дикий зверь; он также находил много удовольствия в расшатывании своих разрушающихся зубов, вставляя новые на место тех, что выпали у него от старости».

По мере того как неудовольствие росло, стали строиться заговоры с целью свержения Марии. Один из них возглавила ее падчерица, тоже Мария — та самая принцесса, руку которой дважды предлагали Вильгельму Сицилийскому. Заговор был открыт, Мария со своим мужем Райнером из Монферрата и другими сторонниками едва успела спрятаться в церкви Святой Софии и закрыться там. Но императрицу-регентшу это не остановило. Не испытывая традиционного почтения к святыне, она послала императорскую гвардию схватить заговорщиков, и прославленная церковь избежала осквернения только благодаря вмешательству патриарха. Этот инцидент неприятно изумил византийцев, а последующее изгнание патриарха в монастырь сделало Марию еще более непопулярной. Общее возмущение против нее было так велико, что она не смогла наказать свою падчерицу. Позднее она и пальцем не пошевелила, когда жители Константинополя направились толпой в монастырь, где томился патриарх, и привели его с триумфом в столицу. В целом Мария едва ли мог ла действовать глупее.

Первая попытка переворота, тем не менее, провалилась, но следом за ней возникла угроза со стороны другого родственнч ка императора — на сей раз мужчины и человека совершенно иного калибра. Андроник Комнин был уникальной личностью. Нигде больше на страницах византийской истории мы не найдем столь неординарного персонажа; его кузен Мануил, пожалуй, приближается к нему, но на фоне Андроника даже Мануил теряется. И определенно нигде больше мы не найдем такой судьбы. Рассказ об Андронике Комнине читается не как история, он читается как исторический роман, внезапно воплотившийся и жизнь.

В 1182 г., когда Андроник впервые появляется в нашем рассказе, ему уже исполнилось шестьдесят четыре года, выглядел он на сорок. Более шести футов ростом, в прекрасной физической форме, он сохранил красоту, ум, обаяние и хитрость, изящество и умение себя подать, что вместе со слухами о его легендарных подвигах в постели и на поле битвы создало ему репутацию донжуана. Перечень его побед поражал своей внушительностью, перечень скандалов, в которых он участвовал, был ненамного короче. Три из них особенно разгневали императора. Первый — когда Андроник вступил в непристойную связь со своей кузиной и племянницей императора принцессой Евдоксией Комнин, а на порицания в свой адрес ответил, что «подданные должны следовать всегда примеру своего господина и что две вещи из одной мастерской обычно одинаково ценятся» — ясный намек на отношения императора с другой его племянницей, сестрой Евдоксии Феодорой, к которой, как было всем известно, он испытывал привязанность отнюдь не дядюшкину. Несколькими годами позже Андроник покинул свое войско в Киликии с явным намерением соблазнить очаровательную Филиппу Антиохийскую. Он наверняка понимал, что рискует навлечь на себя крупные неприятности; Филиппа была сестрой нынешнего антиохийского князя Боэмунда III, а также жены Ма-нуила, императрицы Марии. Но это, в случае Андроника, только придавало дополнительную остроту игре. Хотя ему к тому времени было сорок восемь, а его жертве — всего двадцать, серенады, которые он пел под ее окнами, оставляли неизгладимое впечатление. Не прошло и нескольких дней, как девушка сдалась.

Но Андроник недолго наслаждался плодами своей победы. Разгневанный Мануил немедленно отозвал его; князь Боэмунд также ясно дал понять, что не намерен терпеть эту скандальную связь. Возможно также, что чары юной принцессы оказались не столь сильны. Так или иначе, Андроник поспешно отправился в Палестину и поступил на службу к королю Амальрику; там, в Акре, он встретил еще одну свою родственницу, Феодору, вдову предшественника Амальрика на троне короля Иерусалима Балдуина III, которой в то время был двадцать один год. Она стала любовью всей его жизни. Вскоре, когда Андроник перебрался в Бейрут — свой новый фьеф, который Амальрик дал ему в награду за службу, Феодора к нему присоединилась. Будучи близкими родичами, они не могли вступить в брак, но жили вместе во грехе, пока в Бейруте, в свою очередь, не вспыхнул скандал.

После длительных скитаний по мусульманскому Востоку они обосновались в Колонее, у восточной границы империи, и жили счастливо на деньги, которые успели прихватить с собой, и доходы от мелких грабежей. Их идиллия пришла к концу, когда Феодора и два их с Андроником маленьких сына были захвачены герцогом Трапезундским и отосланы в Константинополь. Андроник, не в силах перенести этой потери, поспешил в столицу и немедленно сдался, театрально бросившись к ногам императора и обещая исполнить что угодно, если только ему вернут его любовницу и детей. Мануил проявил обычное великодушие. Ясно, что столь заметной и столь же противозаконной паре не следовало оставаться в Константинополе; но Андронику и Феодоре предоставили приятный замок на берегу Черного моря, где они могли бы жить в почетном изгнании — и, как все надеялись, в счастливой праздности.

Но этого не произошло. Андроник всегда заглядывался на императорскую корону, и, когда после смерти Мануила до него начали доходить сведения о растущем недовольстве императрицей-регентшей, ему не потребовалось других указаний на то, что его время пришло. В отличие от Марии Антиохийской — «иностранки», как ее презрительно называли подданные, — он был истинный Комнин. У него хватало решимости, твердости и способностей; более важным, однако, в такой момент являлось то, что его романтическое прошлое принесло ему невиданную популярность. В августе 1182 г. он двинулся на столицу. Магия имени сработала. За его появлением последовала сцена, напоминающая возвращение Наполеона с Эльбы; войска, посланные, чтобы остановить продвижение Андроника, отказались сражаться; их командующий Андроник Ангел сдался и присоединился к нему,[140] и его примеру вскоре последовал адмирал, возглавлявший императорский флот на Босфоре. Люди покидали свои дома, чтобы приветствовать Андроника по пути; вдоль дороги выстраивались его сторонники. Прежде чем он пересек пролив, в Константинополе вспыхнуло восстание; одновременно вырвалась наружу вся подавленная ненависть к латинянам, накапливавшаяся последние два года. Началась резня — мятежники убивали подряд всех оказавшихся в городе латинян — женщин, детей, старых и немощых, даже больных из госпиталей, и весь квартал, где они жили, был сожжен и разграблен. Протосебаста нашли во дворце — насмерть перепуганный, он даже не попытался бежать; его бросили в темницу и позже, по приказу Андроника, ослепили;[141] юного императора и его мать доставили на императорскую виллу в Филопатионе и отдали на милость их родственника.

Их судьба оказалась хуже, чем они ожидали. Оказавшись победителем, Андроник проявил в полной мере другие стороны своей натуры — жестокость и грубость, о которых мало кто догадывался, не смягченные ни каплей сострадания, сомнений нравственного характера или простого человеческого чувства. Хотя и всемогущий, он еще не был императором; поэтому он начал методически и хладнокровно уничтожать всех, кто стоял между ним и троном. Принцесса Мария и ее муж были первыми; они умерли внезапной и загадочной смертью, но, несомненно, от яда. Затем пришла очередь самой императрицы. Ее тринадцатилетнего сына заставили собственноручно подписать ей смертный приговор, после чего ее удушили в ее покоях. В сентябре 1182 г. Андроник был коронован как соимператор; два месяца спустя юный Алексей встретил собственную смерть от стрелы, а его тело выбросили в Босфор.

«Итак, — пишет Никита, — все деревья в императорском саду были повалены». Оставалась еще одна формальность. В последние три года своей короткой жизни Алексей был помолвлен с Агнессой Французской, дочерью Людовика VII от его третьей жены Алисы Шампаньской. Учитывая их юный возраст — к моменту помолвки Алексею было одиннадцать, Агнессе десять, — брак не был заключен; но маленькая принцесса уже приехала в Константинополь, где ее перекрестили, дав ей более привычное для византийского слуха имя — Анна. С ней обходились с уважением, как с будущей императрицей. Она таковой действительно стала. В конце 1182 г. новый император, которому к тому времени исполнилось шестьдесят четыре года, женился на двенадцатилетней принцессе и — если хоть одному свидетельству его современников можно верить, успешно провел ночь.[142]

Ни одно царствование не начиналось с таких злодейств; однако во многих отношениях Андроник сделал больше хорошего для империи, чем Мануил. Он искоренял административные злоупотребления, где бы и в какой бы форме он их ни находил. Трагедия состояла в том, что по мере того, как он постепенно устранял испорченные, звенья из государственной машины, он сам все более и более погрязал во зле, упиваясь своей властью. Насилие стало его единственным оружием; вполне оправданная кампания против военной аристократии быстро выродилась в непрекращающуюся череду массовых и жестоких убийств. По словам одного из свидетелей, «он оставил виноградники Брусы увешанными не гроздьями, но телами повешенных; и запретил кому-либо снимать их для погребения, ибо желал, чтобы они высохли на солнце и качались на ветру, как пугала, которые вешают для птиц».

Но боялся и сам Андроник — и за свою шкуру, и за империю. Его былая популярность растаяла как дым; спаситель страны оказался чудовищем. В атмосфере общего недовольства и подстрекательских слухов заговоры возникали один за другим и в столице, и в провинции. Предатели обнаруживались повсюду. Те, кто попадал в руки императору, бывали замучены до смерти — часто в его присутствии и им собственноручно, — но многие бежали на запад, где их ожидал доброжелательный прием, поскольку — и Андроник это хорошо знал — Запад не забыл резни 1182 г. Он также понимал очень ясно скрытый смысл Венецианского договора. Долгое время Византия имела двух главных врагов в Европе: Западную империю и Сицилийское королевство. Гогенштауфены и Отвили в равной мере препятствовали грекам реализовать их законные притязания в южной Италии. Пока они оставались в ссоре, у Константинополя не было оснований для тревоги, но теперь они стали друзьями, а вскоре могли сделаться союзниками. У Андроника имелось неприятное подозрение на счет того, в каком направлении они в таком случае выступят, и, когда осенью 1184 г. в Аугсбурге было объявлено о помолвке Констанции Сицилийской с Генрихом Гогенштауфеном, его опасения укрепились.


В начале января 1185 г. арабский путешественник Ибн Джубаир пересаживался в Трапани на генуэзский корабль, чтобы вернуться в родную Испанию. За день или два до его предполагаемого отъезда пришел указ из Палермо: вплоть до дальнейших распоряжений ни одно судно не могло покинуть гавань. Огромный военный флот готовился к отплытию. Ни одно другое судно не должно было выходить в море, пока он не ляжет благополучно на курс.

Одновременно такой же приказ получили во всех портах Сицилии — беспрецедентные меры предосторожности. Даже из местных жителей мало кто знал, что случилось. В Трапани, рассказывает Ибн Джубаир, каждый строил свои догадки насчет флота, его размеров, задач и пункта назначения. Некоторые говорили, что он направляется в Александрию, чтобы отомстить за фиаско 1174 г., другие называли Майорку — любимый объект сицилийских рейдов в последние годы. Разумеется, многие утверждали, что экспедиция отправится в Константинополь. В прошлом году ни один корабль не приходил с Востока без леденящих кровь рассказов об очередных жестокостях Андроника, и теперь ходили слухи о том, что среди многочисленных беженцев, прибывавших на Сицилию, объявился загадочный юноша, претендующий на то, что он Алексей II, законный император. Если, как говорили, этот юноша беседовал с королем и убедил его в правдивости своей истории, естественным шагом Вильгельма Доброго было бы отправить армию и флот, дабы восстановить его на троне.

К сожалению, у нас очень мало источников, рассказывающих о последних годах царствования Вильгельма. Архиепископ Ромуальд Салернский умер в 1181 г., и с его смертью мы теряем последнего из великих хронистов нормандской Сицилии. Мы потому никогда не узнаем, действительно ли некий претендент на трон появился при дворе в Палермо. Ничего невероятного в этой истории нет. В Константинополе после каждого переворота, подобного тому, который совершил Андроник, появлялись обычно один или несколько самозванцев. Роберт Гвискар раскопал такого перед собственной византийской авантюрой в 1081 г., чтобы оправдать свои притязания, а митрополит Евстафий из Фессалоник — о котором мы очень скоро услышим больше — утверждает, что лже-Алексей бродил по северной Греции вскоре после того времени, о котором пишет Ибн Джубаир. Но был ли слух о юноше-Алексее правдой или ложью, в окружении Вильгельма имелся человек, всячески поощрявший его предприятие; один из племянников Мануила Комнина — увы, тоже именовавшийся Алексеем — бежал на Сицилию и был принят при дворе, после чего стал настойчиво убеждать Вильгельма идти войной на Константинополь и свергнуть узурпатора.

Зиму 1184/85 г. король провел в Мессине. По своему обыкновению он не собирался сам участвовать в кампании, но лично занимался ее подготовкой. Хотя он, естественно, никому в этом не признавался, его конечной целью было са мому получить византийскую корону, и он счел, что войско, которое он посылает, должно соответствовать этой задаче и превосходить мощью — и на море и на суше — любую армию, ранее покидавшую сицилийские берега. И Вильгельм этого добился. Ко времени, когда флот — под командованп ем кузена короля Танкреда из Лечче — приготовился к отплытию, он состоял из двух-трех сотен кораблей и должен был нести на борту около восьмидесяти тысяч человек, включая пять тысяч рыцарей и специальное подразделение коп ных лучников. Этой огромной сухопутной армией предно дительствовали шурин Танкреда граф Ришар из Ачерры и некий Балдуин, о котором ничего не известно, если не считан, загадочного пассажа Никиты: «Хотя и скромного происхождения, он был очень любим королем, который назначил его командующим, зная его огромный опыт в военном деле. Он любил себя сравнивать с Александром Великим не только потому, что его живот был покрыт, как и у Александра, таким количеством волос, что казалось, будто из него растут крылья, но потому, что он совершил даже более великие дела и даже в более краткое время и, более того, без кровопролития».

Экспедиция отплыла из Мессины 11 июня 1185 г. и направилась в Дураццо. Хотя попытка Вильгельма закрыть все сицилийские порты не вполне удалась — генуэзские капитаны Ибн Джубаира легко купили себе возможность покинуть Трапани, — эти меры, похоже, дали некоторый результат, иначе трудно объяснить, почему Андроник был захвачен врасплох. Как мы знаем, он давно уже опасался вторжения с запада и наверняка сознавал, что Дураццо, самый большой в его империи адриатически и порт, из которого главная дорога — старая римская Виа-Эгнациа — шла на восток, через Македонию и Фракию, к Константинополю, являлся для сицилийцев самым соблазнительным, если не единственно возможным плацдармом. Однако Андроник не потрудился обновить городские укрепления и подготовить город к осаде. Получив наконец сообщение о приближении вражеского флота, он поспешно послал одного из своих самых опытных военачальников — Иоанна Бранаса — в Дураццо, чтобы тот принял необходимые меры, но Бранас прибыл на место только за день или за два до силицийцев — слишком поздно, чтобы успеть что-либо сделать.

За сто лет до того Дураццо пал перед нормандцами после долгой и славной битвы, в которой обе стороны сражались доблестно; тогда византийской армией командовал сам император, а нормандцами два выдающихся воителя своего времени Роберт Гвискар и его сын Боэмунд; уроженка Ломбардии Сишельгаита выказала не меньшее мужество, чем ее муж и пасынок; а ветераны-англосаксы из варяжской гвардии, сражавшиеся с секирами, полегли все до одного. На сей раз это была совсем другая история. Бранас, зная, что у него нет шансов выстоять, сдался без боя. К 24 июня, меньше чем через две недели после отплытия флота из Мессины, Дураццо оказался в руках сицилийцев.

Войско пересекло Балканский полуостров быстро и без приключений. Никто не пытался остановить захватчиков. 6 августа вся сухопутная армия встала лагерем у стен Фессалоник; 15-го флот, обогнув Пелопоннес, занял позицию на рейде; и осада началась.


Фессалоники были цветущим и преуспевающим городом с пятнадцатьювековой историей и христианской традицией, восходящей к святому Павлу. Как порт они главенствовали в Эгейском море; как центр торговли — соперничали с самим Константинополем и даже обходили его во время ежегодной ярмарки в октябре, когда торговцы со всей Европы собирались и городе, чтобы заключать сделки со своими арабскими, еврейскими и армянскими собратьями из Африки и Леванта.[143] Из-за ярмарки в городе существовала постоянная европейская торговая община, жившая в своем собственном квартале сразу за городской стеной. Состоявшая в основном из итальянцев, она оказалась весьма полезна для осаждавших в последующие дни.

Все же основная ответственность за несчастье, которое постигло Фессалоники летом 1185 г., лежит не на чужестранцах, а на их собственном военачальнике Давиде Комнине. Хотя он получил ясный приказ от императора атаковать врага при первой же возможности всеми имеющимися в его распоражении силами,[144] а также — в отличие от Бранаса в Дураццо — имел достаточно времени приготовиться к обороне и запастись провизией, он не сделал ничего. В течение нескольких дней после начала осады лучники израсходовали стрелы; вскоре не осталось даже камней для катапульт. Кроме того — что было намного хуже — выяснилось, что Давид не проверил цистерны с водой, а теперь с опозданием обнаружил, что многие из них протекают. Однако Давид, похоже, не чувствовал ни малейших угрызений совести. Никита Хонмат, который, вероятно, знал его лично, писал:

«Слабее женщины, пугливее лани, он довольствовался тем, что смотрел на врага, не предпринимая никаких попыток его отбить. Даже если гарнизон собирался совершить вылазку, он запрещал им это делать, как охотник, отзывающий собак. Он не носил оружия, не надевал шлем и кирасу… И когда вражеские тараны заставляли стены дрожать так, что камни падали на землю, он смеялся над шумом и, забившись в самый безопасный угол, говорил окружающим его людям: «Послушаем старушку — как она разошлась!» Речь шла о самой большой осадной машине».

Сам Никита не был в Фессалониках в эти ужасные дни; его рассказ, однако, основывается на лучшем из возможных источников — свидетельствах митрополита Фессалоник Евстафия. Хотя он и считался специалистом по Гомеру, Евстафий сам не заботился о стиле;[145] также, как положено греческому патриоту, он не скрывал своей ненависти к латинянам, считая — в данном случае вполне оправданно, — что они чистой воды дикари. Но его «История взятия латинянами Фессалоник» при всей ее напыщенности и тенденциозности остается единственным имеющимся у нас свидетельством очевидца об осаде и о том, что за ней последовало. История не слишком красивая.

Даже если бы Фессалоники соответствующим образом подготовились к осаде и как следует защищались, не похоже, чтобы город продержался долго под яростными массированными атаками сицилийцев. Воины гарнизона сопротивлялись мужественно, настолько храбро, сколь им позволял их командир, но вскоре восточный бастион начал рушиться. Одновременно с западной стороны группа подкупленных германских торговцев, находившихся в городе, открыла ворота. 24 августа сицилийские войска с двух сторон ворвались во второй по значению город Византийской империи.

В такой огромной армии, наверное, были сотни воинов греческого происхождения; еще большее их число — выходцы из Апулии и Калабрии и с самой Сицилии — росли и жили по соседству с греками, знали их обычаи и религиозные обряды и даже могли сказать несколько слов на их языке. Приятно было бы думать, что эти люди призвали к милосердию своих менее просвещенных товарищей; но они ничего такого не сделали — а если и пытались, им это не удалось.

Подобной дикости, жестокости и насилия Фессалоники не ведали с тех пор, как восемь столетий назад при Феодосии Великом восемь тысяч горожан были убиты на ипподроме. Возможно, Евстафий не случайно называет то же число, но, поскольку нормандские военачальники оценивают число убитых греков в пять тысяч, он не очень далек от истины. Но и помимо убийств творилось много зла — захватчики издевались над женщинами и детьми, грабили и поджигали дома, оскверняли церкви. Это последнее злодеяние вызывает изумление. За всю историю нормандской Сицилии мы находим лишь единичные случаи святотатства, и никогда оно не принимало таких масштабов. Даже греки, не ждавшие ничего хорошего от латинян, поразились и ужаснулись. Никита пишет:

«Эти варвары творили насилие у подножий алтарей в присутствии святых образов… Поразительно, что они желали уничтожить наши иконы, используя их как топливо для костров, на которых готовили себе пищу, и еще более преступно, что они плясали на престолах, перед которыми дрожат даже ангелы, vi пели богохульные песни. Также они мочились в церкви, залип весь пол».

Грабежи были явлением неизбежным и ожидаемым, как всеми признанное вознаграждение армии после успешной осады, на которое греки без колебаний претендовали бы сами, если бы роли поменялись. Но все эти жестокости не укладывались ни в какие рамки, и Балдуин сразу же принял меры. Город был занят рано утром, к полудню восстановилась видимость порядка. Но затем начались проблемы с припасами. Фессалоники не могли принять сразу восемь тысяч человек. Имевшиеся запасы еды исчезали в желудках сицилийцев, и местное население голодало. Не меньшую сложность представляло погребение мертвых. Прошло несколько дней, прежде чем эта трудность была разрешена, а августовская жара задолго до этого сделала свое дело. Разразилась эпидемия, последствия которой усиливались скученностью — и, как утверждает Евстафий, неумеренным потреблением молодого вина; ее жертвами стали три тысячи человек в захватнической армии и неизвестное число местных жителей.

С самого начала возникали также серьезные межконфессиональные разногласия. Латиняне приспособили многие из местных церквей для собственных нужд, но это не мешало некоторым из захватчиков врываться в храмы, еще остававшиеся в руках греков, прерывая службу и перекрикивая священников. Еще более опасный инцидент произошел, когда группа сицилийцев, внезапно услышав настойчивые ритмичные удары молотка, приняла их за сигнал к восстанию и схватилась за оружие. К счастью, им вовремя объяснили, что шум, который они слышат, — это просто звук семантронов, деревянных дощечек, с помощью которых православных верующих обычно призывают на молитву.[146]

За неделю с большими трудами было установлено некое подобие мира. Балдуин, при всей его самонадеянности, показал себя дальновидным командующим, а Евстафий, хотя формально являлся пленником, сделал многое, чтобы избежать ненужных трений. Его паства, со своей стороны, вскоре обнаружила — как это часто случается с людьми, находящимися в зоне оккупации, — что на этих чужестранцах, плохо разбирающихся в настоящих ценах, можно легко нажиться. У Евстафия мы находим жалобы на то, с какой легкостью дамы в Фессалониках уступали сицилийским солдатам. Но атмосфера в городе и окрестностях оставалась взрывоопасной, и, вероятно, греки и сицилийцы в равной мере испытали облегчение, когда армия, выстроившись в боевой порядок и оставив в Фессалониках небольшой гарнизон, отправилась на восток.

К тому времени Андроник посылал пять отдельных армий к Фессалоникам, чтобы остановить сицилийцев. Будь они объединены под командованием одного способного военачальника, они могли бы спасти город; подобное разделение сил наглядно свидетельствовало о том, что положение императора становится все более шатким. В результате все пять армий отступили к горам на север от дороги, откуда, как загипнотизированные, следили за продвижением сицилийского войска. Авангард Балдуина уже достиг Мосинополя, пройдя полпути от столицы, когда произошло событие, изменившее ситуацию — полностью и, для сицилийцев, губительно. Жители Константинополя восстали против Андроника Комнина и убили его.


В Константинополе, как и везде, новости из Фессалоник повергли людей в панику. Реакция Андроника была типичной для его противоречивой натуры. С одной стороны, он предпринял решительные меры для укрепления обороны города. Он повелел проверить состояние городских стен и разрушить дома, построенные слишком близко к ним, поскольку по их крышам осаждающие могли пробраться в город, и собрал флот из ста кораблей. Хотя этот флот был вполовину меньше сицилийских морских сил, которые, по слухам, быстро приближались к столице, в прибрежных водах Мраморного моря и Босфора он мог сослужить хорошую службу.

Но в остальные моменты и в других отношениях император, казалось, проявлял полное равнодушие к происходящему, погружаясь все глубже и глубже в пучину удовольствий. На протяжении трех лет со времени своего вступления на трон он предавался все более и более разнузданному разврату.

«Ему нравилось соревноваться с Геркулесом, который возлежал с пятьюдесятью дочерями Фиеста за одну ночь,[147] но ему, однако, приходилось прибегать к искусственным средствам, чтобы подогревать свою страсть, натираясь неким бальзамом, увеличивающим мужскую силу. Он также постоянно ел рыбу, именуемую скинк, которая ловится в Ниле и напоминает крокодила; будучи поглощаема в больших количествах, она разжигает похоть».

Кроме того, у Андроника развилась мания преследования, которая толкала его к новым жестокостям. День, когда он не произносил смертный приговор, пишет Никита, был для него потерян. «Мужчины и женщины жили в тревоге и печали, и даже ночь не приносила отдохновения, поскольку их сон тревожили кошмарные видения и призраки убитых. Насилие и страх царили в Константинополе, и этот террор, невиданный даже для его долгой и темной истории, достиг апогея в сентябре 1185 г., когда император издал декрет, приказывающий казнить всех пленных и изгнанников вместе с их семьями по обвинению в содействии захватчикам-сицилийцам.

К счастью для империи, бунт предотвратил эту трагедию. Пламя вспыхнуло, когда родственник императора Исаак Ангел, безобидный аристократ, который навлек на себя недовольство Андроника тем, что предсказатель назвал его преемником Андроника на троне, бросился на императорского воина, посланного его арестовать, и зарубил его мечом. Затем он проскакал галопом к Святой Софии и гордо объявил всем о том, что сделал. Слухи о случившемся распространились по всему городу, начала собираться толпа, в которой находились среди прочих дядя Исаака Иоанн Дука и многие из тех, кто, хоть и не принимал участия в преступлении, знал, что в нынешней обстановке всеобщей подозрительности не сумеет отмежеваться. Потому, как пишет Никита, «понимая, что их схватят, и в предчувствии близкой смерти, тяготящем их души, они обратились ко всему народу с просьбой прийти им на помощь».

И народ отозвался. Следующим утром, проведя ночь в Святой Софии, бунтовщики объехали город, призывая всех домовладельцев к оружию. Тюрьмы были открыты, узники присоединились к своим освободителям. Тем временем в Великой церкви Исаака Ангела провозгласили императором.

«Один из церковных служителей взобрался на лестницу над высоким алтарем и взял корону Константина, чтобы возложить ему на голову. Исаак выказал нежелание принять ее — не из скромности, не потому, что был равнодушен к императорской диадеме, но потому, что боялся, что столь дерзновенное предприятие может стоить ему жизни. Дука, со своей стороны, тотчас выступил вперед и, сняв головной убор, подставил собственную лысую голову, сверкавшую, как полная луна, чтобы принять корону. Но собравшийся народ громко закричал, что они перенесли слишком много несчастий от седой головы Андроника и не хотят более старого дряхлого императора, и менее всего с бородой, разделенной надвое, как вилы».

Когда Андроник, находившийся в своей усадьбе в Мелудионе, получил весть о мятеже, он вернулся в столицу, уверенный, что сумеет восстановить порядок. Явившись прямо в Большой дворец в бухте Золотой Рог, он приказал своим гвардейцам стрелять в толпу и, обнаружив, что лучники медлят с исполнением приказа, схватил лук и начал ожесточенно стрелять сам. Затем внезапно он все понял. Сбросив свои пурпурные одеяния, он надел на голову небольшую островерхую шапочку, «какие носят варвары», спешно погрузил свою малолетнюю жену Агнессу — Анну и свою любимую наложницу Мараптику — «прекрасную флейтистку, в которую он был безумно влюблен», — на ожидавшее судно и отплыл на север по Босфору.

Тем временем толпа ворвалась в Большой дворец, хватая все ценное, что попадалось на пути. Тысяча двести фунтов золота в слитках, три тысячи фунтов серебра, драгоценные камни и произведения искусства бесследно исчезли. Даже императорскую часовню не пощадили: иконы содрали со стен, потиры утащили с алтаря. И самое священное сокровище — ковчег, содержащий письмо, собственноручно написанное Иисусом Христом королю Абгару Эдесскому, — с тех пор никогда больше не видели.

Императора, Агнессу-Анну и Мараптику вскоре схватили. Дам, державшихся достойно и мужественно, пощадили, но Андроника, связанного и скованного, с тяжелой цепью на пкч доставили к Исааку, чтобы тот решил его участь. Бывшему им ператору отрубили руку; затем его заточили в тюрьму, где он провел несколько дней без пищи и воды, после чего его ослепили на один глаз и провезли на тощем верблюде по улицам, дабы его могли лицезреть его давешние подданные. Они много от него пострадали, но ничто не извиняет жестокости, которую они теперь выказали. Как пишет Никита:

«Все самое низкое и презренное в человеческой натуре вырвалось наружу… Они били его, забрасывали камнями, кололи его шипами, закидывали грязью. Уличная женщина вылила ему на голову кипящую воду. Затем его стащили с верблюда и повесили за ноги… Он выдерживал все эти мучения и многие другие, которых я не могу описать, с невероятной стойкостью, не говоря ни слова обезумевшей толпе, а только повторяя: «О Господи, сжалься надо мной, почему топчешь Ты бедный тростник, который уже сломан?..» Наконец после длительной агонии он умер, поднеся уцелевшую руку ко рту; по мнению некоторых, он хотел высосать кровь, которая лилась из раны».

Хочется поговорить еще об Андронике Комнине — фигуре, как замечает Евстафий из Фессалоник, столь противоречивой, что было бы равно справедливо превозносить его до небес и жестоко проклинать; колоссе, который имел все дарования, кроме умеренности, и умер столь же драматически, как жил; герое и варваре, хранителе и разрушителе, чья судьба может служить образцом и предостережением. Но он появляется на страницах этой книги лишь потому, что его судьба связана с судьбами Сицилийского королевства; его приход к власти дал Вильгельму II повод выступить против Византии, а его падение привело к поражению сицилийцев.

Исаак Ангел, приняв наконец корону, унаследовал империю в безнадежном положении. Передовые отряды захватчиков находились менее чем в двухстах милях от Константинополя; их флот был уже в Мраморном море, ожидая прибытия армии, чтобы начать атаку. Вступив на престол, новый император сразу направил Балдуину предложение о мире: когда оно было отвергнуто, он сделал то, что Андронику следовало сделать несколькими месяцами ранее, — назначил способнейшего из своих военачальников, Алексея Бранаса верховным командующим над всеми пятью армиями, послав ему все подкрепления, какие империя могла обеспечить. Результат сказался мгновенно; греки воспрянули духом. Они видели также, что их враги стали слишком беспечными: не ожидая дальнейшего сопротивления, сицилийцы утратили бдительность и разболтались. Тщательно выбрав место и время, Бранас напал на них, разгромил их полностью и преследовал их на всем пути до основного лагеря в Амфиполе.

Это было, писал Никита, очевидное проявление могущества Божьего.

«Те люди, которые совсем недавно угрожали перевернуть самые горы, растерялись, словно громом пораженные. Римляне,[148] со своей стороны, более не чувствовали страха, горя желанием обрушиться на них, как орел на слабую птицу».

В Димитрице,[149] рядом с Амфиполем на берегах реки Стримон Балдуин начал мирные переговоры. Почему он это сделал, остается загадкой. Основная часть армии не пострадала в сражении под Мосинополем и оставалась в его распоряжении. Он по-прежнему удерживал Фессалоники. Хотя новый император в Константинополе был не так стар, как его предшественник, он был не первой молодости и определенно имел меньше прав на престол, нежели Андроник или Алексей, который сопровождал армию на всем пути от Мессины и не отходил от Балдуина. Но зима приближалась, и во Фракии шли холодные осенние дожди. На армию, которая собиралась провести Рождество в Константинополе, разгром у Мосинополя произвел более гнетущее впечатление, чем он того заслуживал с точки зрения стратегии.

Кроме того, у Балдуина могли быть некие тайные цели. Греки утверждали, что были. Под предлогом того, что Балдуин якобы собирался, прикрываясь переговорами, напасть па них, они решили ударить первыми, «не дожидаясь, — как уверяет Никита, — ни сигнала труб, ни приказа командующего». Армия Балдутшэ оказалась застигнута врасплох. Его люди сопротивлялись, как могли, затем обратились в бегство. Некоторые погибли от рук преследователей, еще больше людей утонуло при попытке пересечь Стримон, теперь быстрый, разлившийся от дождей. Часть войска, включая обоих сицилийских военачальников — Балдуина и Ришара из Ачерры, попала в плен; та же судьба постигла Алексея Комнина, которого Исаак ослепил за предательство. Те, кто спасся, добрались до Фессалоник, где некоторым удалось погрузиться на корабли, чтобы вернуться на Сицилию. Но поскольку основная часть сицилийского флота все еще стояла на рейде у Константинополя, ожидая сухопутную армию, большинству беглецов не так повезло. Жители Фессалоник восстали против них, отомстив сполна за все, что они претерпели в предыдущие три месяца. От могучей армии, которая столь самоуверенно выступила в поход летом, осталась только жалкая тень, и последние уцелевшие воины тащились назад через ледяные горы к Дураццо.

Византия была спасена. Однако Исааку Ангелу следовало бы воспринять вторжение сицилийцев как предостережение. Другой враг поглядывал с Запада на его империю. Всего через двадцать лет Константинополю пришлось отражать новую атаку, вошедшую в историю под нелепым названием Четвертый крестовый поход. В ней также принимали участие нормандские авантюристы, и на этот раз они одержали победу.

Для Вильгельма Сицилийского гибель его армии — величайшей из всех, которую он или его предшественники когда-либо посылали в бой, — означала конец его византийских амбиций. Но он еще не был готов признать себя побежденным. Его флот под командованием Танкреда из Лечче после семнадцати дней ожидания в Мраморном море вернулся невредимым, и следующей весной Вильгельм послал его на Кипр, где еще один родич Комнинов, Исаак, захватил власть и, бросив вызов своему константинопольскому тезке, провозгласил себя императором. Хотя этот театральный жест привел к тому, что остров вышел из-под власти Византийской империи, ни само это событие, ни последовавшая за ним бестолковая борьба нас сейчас не интересуют, за исключениемодного обстоятельства. Именно на Кипре мы впервые встречаемся с новым флотоводцем — Маргаритом из Бриндизи, последним великим адмиралом нормандской Сицилии, чьи таланты и мужество немало способствовали восстановлению военной репутации его страны и озарили последним отблеском славы гибнущее королевство.

Ссора из-за Кипра не позволила Маргариту проявить в полной мере свои достоинства. Для этого ему требовались более серьезный противник и масштабный конфликт. Ни то ни другое не заставило себя ждать. Осенью 1187 г. он был отозван назад на Сицилию с приказом снарядить заново корабли и отплыть как можно быстрее в Палестину. Вильгельм, наконец, забыл о своих разногласиях с Византией: ему предстояло более серьезное дело. В пятницу 2 октября мусульманские армии под командованием Саладина отвоевали Иерусалим. Будущее христианства в Святой земле оказалось под вопросом.

Глава 19

Блистательная тень

Вы, благородные матроны,

Самые блистательные девицы,

Некогда полные радости,

Ныне время слез:

Разоренное лежит королевство,

Разорванное на части и в смятении,

Открытое врагам,

Приближающимся со всех сторон,

Причина для рыданий

И сожалений

Всего народа…

Вильгельм, король,

Ушел, не умер,

Прославлен он был

И принес мир,

Его жизнь была угодна

Богу и людям.

Плач по Вильгельму, цитируемый Ришаром из Сан Джермано

В начале августа 1185 г., пока его еще не разбитая армия сражалась у стен Фессалоник, Вильгельм Сицилийский сопровождал свою тетю Констанцию через море в Салерно — на первом этапе ее путешествия к будущему супругу, а 28-го того же месяца, через четыре дня после того, как Фессалоники пали, Констанция была поручена заботам посланцев Фридриха Барбароссы, ожидавших в Риети. Затем, сопровождаемая караваном из пяти сотен вьючных лошадей и мулов, нагруженных приданым, подобающим будущей императрице, которая являлась также богатейшей наследницей Европы, Констанция не спеша проследовала в Милан.

Свадьба должна была состояться в древней столице Ломбардии по требованию самих миланцев. Для них имя невесты несло в себе особый смысл, поскольку именно в Констанце всего два года назад Фридрих признал права ломбардских городов на самоуправление. Какой более подходящий шаг мог совершить император, чтобы подвести черту под их длительным противостоянием, нежели выбрать самый большой из ломбардских городов, чтобы справить там свадьбу своего сына?

За двадцать три года до того император взял Милан и сровнял его с землей. Теперь он вернулся, чтобы увидеть гордый новый город, поднявшийся на руинах старого. Только собор еще не был отстроен; но, к счастью, императорские войска пощадили самую прекрасную и почитаемую из городских церквей — базилику Святого Аброзия IV в.[150] В ней давно не служили, а в последние годы ее использовали как амбар, но теперь базилику спешно подновили, и перед ее высоким алтарем 27 января 1186 г. Генрих и Констанция были объявлены мужем и женой. За этой церемонией сразу же последовала вторая, во время которой патриарх Акилеи короновал новобрачных железной короной Ломбардии.

Невесты всегда оказываются благодатным предметом для разговоров и сплетен — королевские и императорские в особенности. Но немногие так занимали воображение своих подданных, как Констанция. В ней не виделось ничего особенно романтического: высокая, русоволосая и, согласно по крайней мере одному источнику, красивая,[151] она была на одиннадцать лет старше мужа; ей исполнился тридцать один год — по стандартам того времени, женщина средних лет. Однако людей занимали ее богатство, ее высокое положение и более всего ее прежняя одинокая жизнь. Вскоре возникли слухи, что она приняла монашеский обет в юности и покинула монастырь, только когда интересы государственные не оставили за ней другого выбора. С течением времени эта версия находила все больше сторонников, спустя столетие Данте даже предоставил Констанции место в раю — хотя, конечно, на низшем небе.[152]

Но что бы ни думали о браке Констанции ее новые подданные, для папства это было великое несчастье. Уже со времен Роберта Гвискара, с того момента, когда нормандцы на юге выказали себя силой, с которой следует считаться, мысль о любом сближении — не говоря о союзе — между двумя могучими соседями папского государства стала кошмаром пап. Теперь, когда ломбардские города получили независимость, перспектива оказаться в окружении вырисовывалась не столь отчетливо; но эти города признавали императора своим сюзереном, а их отношения с Римом были натянутыми, и они при желании могли бы стать дополнительной силой в общем наступлении на папские владения. В таком случае папство, которое даже в дни союза с Сицилией держалось с трудом, оказалось бы раздавлено как орех.

Престарелый папа Люций умер.[153] Его преемник Урбан III, видя, что делать нечего, смирился с неизбежным и даже послал на церемонию в Милан своего представителя. Ему, однако, ничего не сказали о коронации, весть о которой привела его в ярость.

Коронация сына при жизни отца, с точки зрения папы, являлась опасным прецедентом, поскольку любое усиление наследных принципов в передаче императорской власти ослабляло влияние папства. Более того, коронацию ломбардской короной по традиции проводил архиепископ Миланский — этот пост сам Урбан занимал до своего избрания папой, и официально он его не оставлял.

Патриарх был отлучен за свою самонадеянность, и с этого момента, по словам современника событий, Арнольда из Любека, «между императором и папой вспыхнула ссора, и большая смута началась в церкви Божьей». После того как Фридрих вернулся в Германию, оставив Италию на милость своего сына, ситуация стала еще хуже. Вскоре выяснилось, что Генрих не понимает никаких доводов, кроме силы. Началась открытая война; король Ломбардии однажды дошел до того, что отрезал нос высокопоставленному папскому чиновнику. Через десять лет после заключения Венецианского договора в Венеции вновь возникла взрывоопасная ситуация; терпение папы истощилось, и над императором снова нависла угроза отлучения.

Он избежал этого, но не в результате собственных усилий или великодушия Урбана, но благодаря Саладину. В середине октября 1187 г., когда булла об отлучении уже лежала на столе папы, в Ватикан прибыли генуэзские послы с известием о падении Иерусалима. Урбан был стар и болен, и удар оказался слишком жесток. 20 октября в Ферраре он умер от разрыва сердца.


Как всегда, западный мир воспринял печальные вести о событиях за морем с искренней грустью, но лишь тогда, когда они стали свершившимся фактом. Для большинства европейцев государства крестоносцев существовали на Востоке где-то за границами реальности; чужеродные привилегированные аванпосты христианского мира, где суровость перемежалась с сибаритской роскошью, где сладкая жизнь иопасность шли рука об руку; они были величественны в своем роде, но воспринимались скорее как место действия рыцарских романов и трубадурских песен, нежели как арена для унылой и негероической борьбы, которая так надоела всем дома. Даже тем, кто располагал подробными сведениями, трудно было следить за хитросплетениями левантийской политики; имена, по большей части, звучали странно, новости, когда доходили, оказывались безнадежно искаженными и устаревшими. Лишь когда гром грянул по-настоящему, люди со смешанными восклицаниями гнева и ужаса схватились за мечи.

Нечто подобное произошло сорок лет назад, когда весть о падении Эдессы и пламенные речи святого Бернара всколыхнули всю Европу и вызвали к жизни нелепое и безнадежное предприятие, каковым был Второй крестовый поход. Теперь ситуация повторилась. С точки зрения любого беспристрастного наблюдателя, европейского или левантийского, следившего за развитием событий в последние пятнадцать лет, взятие Иерусалима являлось неизбежным результатом всего происходящего. С одной стороны, Саладин, гениальный мусульманский вождь, поклявшийся возвратить Святой город своей религии, сосредоточивал в своих руках все большую силу, с другой — в трех оставшихся франкских городах — Иерусалиме, Триполи и Антиохии — при владычестве посредственностей шла непрекращающаяся борьба за власть. В Иерусалиме ситуация осложнялась тем, что одновременно с возвышением Саладина их собственный король Балдуин IV медленно умирал от проказы. Он взошел на трон в 1174 г., в возрасте тринадцати лет и уже больной, через одиннадцать лет он умер. Неудивительно, что он не оставил потомства. В момент, когда для спасения королевства требовалось мудрое и твердое правление, корона Иерусалима была возложена на голову племянника Балдуина, мальчика восьми лет.

Смерть этого короля-ребенка Балдуина V в следующем году могла бы оказаться благом, но представившаяся возможность найти настоящего предводителя не была использована, и трон перешел к отчиму Балдуина V Ги из Лузиньяна, слабому, ворчливому субъекту, не раз доказавшему свою полную бездарность и вполне заслужившему то презрение, которое он вызывал у большинства соотечественников. Иерусалим находился, таким образом, на грани гражданской войны, когда в мае 1187 г. Саладин объявил давно ожидавшийся джихад и перешел через Иордан на франкскую территорию. При том что христиан возглавлял жалкий Ги, их поражение было предрешено. 3 июля он повел огромную армию через Галилейские горы к Тиверии, где Саладин вел осаду крепости. После долгого дневного марша в самое знойное время года христианам пришлось разбить лагерь на безводном плато; на следующий день, измученные жаждой и полубезумные от жары, под маленькой двуглавой горой, известной как Рога Хэттина, они были окружены мусульманской армией и изрублены в куски.

Теперь сарацинам оставалось только захватывать христианские крепости поодиночке. Тиверия пала через день после битвы у Хэттина, за ней последовала Акра; Наблус, другие христианские форты вскоре сдались один за другим. Защитники Иерусалима героически сопротивлялись двенадцать дней, но 2 октября, когда мусульмане пробили стены, они поняли, что конец близок. Их предводитель Бали-ан из Ибелина — король Ги попал в плен во время сражения у Хэттина — лично пошел к Саладину обсудить условия сдачи.

Саладин, который знал Балиана и относился к нему с уважением, не был ни кровожаден, ни мстителен и после переговоров согласился, чтобы каждый христианин в Иерусалиме получил позволение выкупить себя, внеся соответствующую плату. Из двадцати тысяч бедняков, у которых не нашлось нужной суммы, семь тысяч были выкуплены христианскими властями. В тот же день завоеватель вошел в город, и впервые за восемьдесят восемь лет в годовщину дня, когда Мухаммед во сне перенесся из Иерусалима п рай, зеленые исламские знамена развевались у храма Господня — на том месте, где это произошло, — и правоверные могли с благоговением взирать на священный отпечаток Его стопы.

В городе, однако, сохранялся порядок: ни убийств, ни кровопролития, ни грабежей. Тринадцать тысяч бедняков, которые не были выкуплены, оставались в Иерусалиме, но брат и заместитель Саладина аль-Адиль попросил тысячу из них как вознаграждение за свою службу и немедленно отпустил на свободу. Еще семьсот пленников отдали патриарху и пятьсот — Балиану из Ибелина; затем Саладин освободил всех стариков, всех мужей, чьи жены были выкуплены, и, наконец, всех вдов и детей. В итоге лишь горстка христиан оказалась в рабстве. Не в первый раз Саладин проявлял великодушие, которым он прославился и на Востоке, и на Западе, но никогда прежде он не выказывал такую щедрость.[154] Его мягкость тем более замечательна, что он помнил ужасные события 1099 г., когда победоносные франки отметили свое вступление в город убийством всех мусульман в пределах городских стен и сожжением всех евреев в главной синагоге. Христиане, со своей стороны, тоже этого не забыли, и контраст, безусловно, поражал и задевал их. Саладин был их злейшим врагом, но явил им пример рыцарского поведения, повлиявший на весь ход Третьего крестового похода, пример, который стоял перед их глазами все последующие месяцы.

Новый папа Григорий VIII не терял времени даром и призвал христианский мир к Крестовому походу; из государей Европы Вильгельм Сицилийский откликнулся первым. Падение Иерусалима глубоко поразило и огорчило его, он облачился в мешковину и удалился от всех на четыре дня. Затем он отправил Маргарита в Палестину, а сам занялся составлением посланий к другим правителям, убеждая их бросить все силы и средства на подготовку нового Крестового похода, как и он сам собирался поступить.

Наивно предполагать, что Вильгельм при этом руководствовался чисто идеалистическими мотивами. Он был благочестив, но не настолько, чтобы не увидеть в происходящем новую возможность претворить в жизнь свою давнюю мечту об экспансии на Восток. Помимо всего прочего, подобные прецеденты имелись в его собственном роду. В Первом крестовом походе сын Гвискара Боэмунд приобрел княжество Антиохийское, его собственный дед Рожер укрепил собственную репутацию — и, кстати, сильно разбогател — после Второго, не двигаясь из Палермо. Мог ли Вильгельм не использовать Третий с такой же выгодой для себя? Пришло время занять подобающее место в политике Запада. В письмах к другим государям Вильгельм подчеркивал преимущества морского пути в Левант по сравнению с долгим сухопутным путешествием через Балканы и коварные перевалы Анатолии. Он также предлагал Генриху II Английскому, Филиппу Августу, королю Франции и императору Фридриху Барбароссе сделать остановку на Сицилии и обещал предоставить им дополнительные подкрепления и припасы, если они примут его приглашение.

Позиции Вильгельма в европейской дипломатии были очень сильны. Из монархов он один уже отправил войско на битву. Его адмирал Маргарит, имея под своим началом всего шестьдесят кораблей и примерно две сотни рыцарей, в течение 1188–1189 гг. являлся фактически единственной силой, организованно сопротивлявшейся сарацинам; он постоянно патрулировал берега, и благодаря его великолепно отлаженной разведке эти меры оказывались эффективнее, чем можно было ожидать при войске такого размера. Вновь и вновь корабли Саладина подходили к порту, находившемуся еще в руках христиан, обнаруживали, что Маргарит опередил их. В июле 1188 г. весть о прибытии адмирала из Триполи заставила Саладина снять осаду замка Крак де Шевалье и отказаться от намерений атаковать город. Нечто подобное произошло в Маркабе и Латакии, а затем в Тире. Неудивительно, что за эти два года решительный молодой адмирал, известный в народе как новый Нептун, стал легендой в христианском мире. Он прославился бы еще больше, проявил бы свои полководческие таланты в полной мере, если бы сицилийцы сумели собрать могучую армию, о которой мечтал их король. Но внезапно его надежды на славу крестоносца рухнули. 18 ноября 1189 г. Вильгельм II умер в Палермо в возрасте тридцати шести лет.

Из всех Отвилей, правивших на Сицилии, Вильгельм Добрый — самая расплывчатая фигура. Нам ничего не известно об обстоятельствах его смерти, кроме того, что она, по-видимому, была ненасильственной — в рукописи «Хроники Петра» из Эболи есть изображение короля, окруженного докторами и придворными, мирно умирающего в постели; и о его недолгой жизни мы знаем не больше. За тридцать шесть лет мы всего несколько раз встречаемся с ним лицом к лицу. Первый раз — в день его коронации, когда Фаль-канд описывает, как он скакал по улицам Палермо ясным утром в сиянии молодости и красоты; второй раз — еще более бегло — во время его венчания. В остальном мы оказываемся в области легенд, догадок и слухов. Иногда трудно вспомнить, что он правил Сицилией восемнадцать лет, а трон занимал почти четверть века; перед нами возникает лишь туманная мерцающая тень, пробегающая по страницам истории и тут же исчезающая.

И все же о Вильгельме горевали больше, чем о любом другом из европейских государей, и не только в пределах его королевства. Среди франков за морем он уже приобрел — благодаря Маргариту — известность, которой давно желал; и его смерть расценивалась как новое бедствие. На Сицилии и в южной Италии его оплакивали повсеместно и искренне. Люди не столько боялись будущего — хотя многие из них тревожились и не без причин, сколько сожалели о прошлом, о мире и спокойствии, которые отметили царствование Вильгельма, но не могли его пережить. Как пишет архиепископ из Реджо в своем послании:

«В нашей стране человек мог приклонить голову под деревьями или под открытым небом, зная, что он в такой же безопасности, как в собственной кровати дома; леса, и реки, и залитые солнцем луга были столь же гостеприимны, как окруженные стенами города, и королевская щедрость изливалась на всех, великодушно непрерывно».

Но надо отметить, что он употребляет прошедшее время.

Речи и панегирики, надгробные песни и плачи, не говоря об огромном количестве легенд, возникших вокруг Вильгельма Доброго и позволивших ему жить восемь веков в сицилийском фольклоре, более подошли бы Карлу Великому или Альфреду, нежели последнему и самому слабому из законных потомков Рожера. Немногие правители пользовались столь завидной репутацией, и ни один из них, безусловно, не обладал ею настолько незаслуженно. Реорганизация государственной системы после изгнания Стефана дю Перша предоставила больше свободы и власти феодальной аристократии, и некоторые ее представители, такие как Робер из Лорителло или Танкред из Лечче, смогли реализовать свои амбиции в служении королю, а не в борьбе с ним. Но реально мир в королевстве после совершеннолетия Вильгельма обеспечивали не его мудрость или таланты государственного деятеля, а то неприятие, которое вызывали у потенциальных бунтовщиков непрекращающиеся распри прошедших лет. История их страны с самого начала являла собой непрерывную череду бунтов и мятежей, и люди внезапно спросили себя: а что получали мятежники от своих предприятий? Лишь немногие избежали смерти или увечий или тюремной камеры. Так не лучше ли принять власть От-вилей как реальность и постараться наполнить собственные сокровищницы и сундуки, пока для этого есть все условия? Внезапно мятежный дух иссяк, но заслуги Вильгельма в этом нет.

Притом многое можно поставить ему в вину. Его царствование не способствовало усилению страны, вместо этого оно ознаменовалось возвратом к самой безответственной и опасной внешней политике — захвату земель без учета политических последствий этого шага. Тот факт, что все такого рода попытки Вильгельма закончились провалами и он каждый раз опустошал государственную казну ради предприятий, которые не приносили ему ничего, кроме позора и унижений, едва ли может служить извинением. Нельзя также утверждать, что он просто вернулся к традициям Роберта Гвискара. Роберт был авантюристом, который в общем хаосе сумел добыть себе земли, где он и его потомки могли править. Вильгельм был помазанным владыкой влиятельного и процветающего государства и имел моральные обязательства перед подданными и другими правителями. Возможно, он вызывал бы больше симпатий, если бы, подобно Гвискару, участвовал в этих эскападах, но он никогда не покидал острова. Предоставив другим неблагодарное занятие удовлетворять амбиции властелина, он удалялся в свойгарем или предавался другим удовольствиям в ожидании результатов.[155]

Уже за эти деяния Вильгельма следует осуждать, но ими дело не ограничивается. На нем лежит ответственность за самое разрушительное решение за всю сицилийскую эпопею — согласие на брак Констанции. Он знал, что, если он умрет бездетным, трон наследует она, и был женат к тому времени достаточно долго, чтобы понять, что Иоанна с большой вероятностью не сумеет принести ему сына. Правда, он мог прогнать ее и взять другую жену, но где гарантии, что его новый брак оказался бы успешнее первого? Судьба королевства была связана с Констанцией, и, отдавая ее Генриху Гогенштауфену, Вильгельм подписал смертный приговор нормандской Сицилии.

В отношении монархов даже больше, чем в отношении их подданных, справедлива поговорка: «Красив тот, кто поступает красиво». Молодости, красоты и благочестия недостаточно, чтобы быть хорошим властителем, а перечень деяний последнего законного короля из династии Отвилей не слишком впечатляет. Кроме строительства Монреале — который он воздвиг как памятник самому себе в той же мере, как дар своему Богу, — за ним числится одно реальное достижение: поспешно отправив помощь Леванту в самом начале Третьего крестового похода, он сумел, благодаря талантам Маргарита из Бриндизи, на время сохранить Триполи и Тир для христианского мира. В остальном он вел себя как безответственный, тщеславный стяжатель, лишенный даже зачатков государственного мышления, и, вполне возможно, трус в глубине души. Его прозвище еще более незаслуженно, чем прозвище его отца. Вильгельм Злой был не так зол, Вильгельм Добрый был много, много хуже. А для тех, кто видит связь между безгрешной жизнью и нетленностью тела после смерти, это суждение нашло мрачное подтверждение, когда в 1811 г. два саркофага были открыты. Тело Вильгельма Злого сохранилось практически полностью, от Вильгельма Доброго остались только череп, коллекция костей, покрытая шелковым саваном, и локон рыжеватых волос.

Глава 20

Три короля

Узрите, обезьяна коронована.

Петр из Эболи

Незадолго до того как принцесса Констанция покинула земли своего будущего королевства, ее племянник созвал своих главных вассалов в Трое и заставил их присягнуть ей на верность, как своей наследнице и возможной преемнице. Но даже Вильгельм не был настолько глуп, чтобы вообразить, что она, вступая на трон, не встретит противодействия. Как бы ни считал он сам, факт оставался фактом — большинство его подданных видели в Западной империи давнего и злейшего врага. В южной Италии, на которую империя всегда претендовала, немногие могли вспомнить точно, сколько раз за прошедшие два столетия один император за другим являлись на полуостров, чтобы потребовать поборов, но в каждом городе, селении ходили свои истории о жестокостях императорских армий. На Сицилии, не испытавшей вторжений, определяющим чувством был не столько страх, сколько презрение — надменное презрение высокоцивилизованного и интеллектуально развитого сообщества к единственной европейской культуре, которую оно не знало и не понимало. Такое отношение, по-видимому, возникает уже в правление короля Рожера,[156] а сорока годами позже Гуго Фальканд пишет Петру, церковному казначею Палермо, что сицилийские дети пугались «грубого резкого звучания этого варварского языка».

Нельзя сказать, что Констанция осталась совсем без сторонников. Уолтер из Милля, например, поддерживал ее брак с самого начала, а кроме непокорных баронов на континенте было множество фаталистов, которые, если и осуждали идею брачного союза с империей поначалу, теперь приняли случившееся как свершившийся факт. Поскольку ничто не может помешать Генриху явиться на Сицилию и претендовать на трон жены, рассуждали эти люди, лучше пусть он придет с миром и дружбой, нежели с войной и гневом. Но в эти первые дни легитимистская партия была мала, ее предводителю Уолтеру из Милля оставалось жить всего несколько месяцев, и она значительно уступала по могуществу и влиянию двум другим фракциям, возникшим еще до официального объявления о смерти Вильгельма и резко оппозиционных по отношению к Констанции. Одни выдвигали в качестве наследника трона Рожера, графа Андрии, другие предпочитали Танкреда из Лечче. Оба кандидата обладали важными достоинствами. По отдельности и вместе (они сражались бок о бок против имперских сил в 1176 г. и одержали впечатляющую, хотя и в целом не значащую победу) они имели за плечами большой опыт военных кампаний. Танкред командовал сицилийским флотом в двух главных заграничных экспедициях Вильгельма; хотя обе они окончились неудачно, его лично никто не обвинял. Рожер также отличился на дипломатическом поприще в качестве одного из главных участником переговоров в Венеции. Он был теперь главным камергером королевства — должность весьма почетная и уважаемая.

Но если претензии графа из Андрии на королевскую кровь представлялись но меньшей мере неубедительными,[157] права Танкреда никто не мог оспорить: он являлся побочным сыном герцога Рожера Апулийского от Эммы, дочери графа Ашарда из Лечче. Танкред был мал ростом и уродлив. Петр из Эболи, ненавидевший его, называл Танкреда в стихах «несчастным эмбрионом» и «отвратительным монстром» и изображал его в сопроводительных иллюстрациях как обезьяну

Но как многие низкорослые люди, Танкред отличался цепким умом, решительностью и настойчивостью, его юношеская нелояльность к Вильгельму I забылась, и он недавно был назначен главным констеблем и верховным юстициарием Апулии. Кроме того, его поддерживал Маттео из Аджелло. Маттео теперь состарился, страдал от подагры[158] и давно подумывал об отставке; он даже записался в качестве послушника в василианский монастырь Спасителя в Мессине. Но любовь к власти была в нем слишком сильна, он и Уолтер из Милля, несмотря на взаимное отвращение, оставались, по выражению Ришара из Сан-Джермано, «двумя прочнейшими столпами королевства». Теперь один из этих столпов явно рушился, но Маттео держался непоколебимо, как всегда. Истинный сицилийский патриот, он не скрывал своего отвращения к браку с Гогенштауфеном и, не успело тело короля Вильгельма остыть, бросил свою энергию, свой политический опыт и свои значительные финансовые ресурсы на то, чтобы возвести на трон Танкреда.

Борьба была тяжелой и жестокой. Бароны и их прихлебатели в большинстве своем поддерживали Рожера из Андрии, горожане и простолюдины предпочитали Танкреда. Обе стороны немедленно включились в драку, и один раз соперничающие группировки сражались на улицах Палермо. Но Маттео знал о некоторых неприятных отклонениях в личной жизни графа Андрии и использовал свои знания как оружие. Он также легко заручился поддержкой папы Климента III, который, как рассудил Маттео, хватался за любую возможность, чтобы предотвратить сближение двух своих могущественных соседей.

В результате в первые недели 1190 г. Танкред из Аечче получил корону Сицилии из рук архиепископа Уолтера из Милля, который, как казалось, смирился, по крайней мере на время, с подобным развитием событий. Первым делом Танкред назначил Маттео из Аджелло канцлером королевства — этот пост оставался вакантным с момента изгнания Стефана дю Перша. Он знал, что это доставит старику ни с чем не сравнимое удовольствие и укрепит его союз с новым королем: поддержка Маттео еще могла потребоваться в будущем. Предстояла отчаянная борьба, в которой должна была решиться судьба королевства.


Как ни странно, но первая опасность новой власти исходила не от побежденных соперничающих группировок. Внезапно обнаружилась еще более зловещая трещина, угрожавшая целостности королевства, — растущий антагонизм между мусульманским и христианским населением. Сразу после прихода Танкреда к власти религиозный конфликт возник в столице. Его инициаторами, судя по всему, были христиане, которые воспользовались беспорядком, последовавшим за смертью Вильгельма, чтобы напасть на арабский квартал Палермо. В последовавшей стычке некоторое количество мусульман погибло, а многие другие, опасаясь резни, бежали в горы. Там они сумели захватить несколько замков, куда к ним постепенно стекались их единоверцы. Вскоре Танкред обнаружил, что королевству грозит мусульманский мятеж.

Отношения между двумя общинами, естественно, ухудшились из-за вестей о падении Иерусалима и последующих приготовлений к Крестовому походу, но истинные причины бунта коренились в прошлом Сицилии. За полвека непрекращающийся поток христиан-переселенцев из Северной и Западной Европы, несопоставимый по масштабам с притоком греков или мусульман, опасно усилил латинский элемент в сицилийском населении за счет других. Результатом этого явилась растущая религиозная нетерпимость. Со времени антимусульманских выступлений, которыми сопровождался заговор против Вильгельма Дурного в 1161 г., ситуация неуклонно ухудшалась. Вот что сообщал Ибн Джубаир из Палермо в конце 1184 г.:

«Мусульмане этого города сохраняют свою веру. Они содержат в порядке большую часть мечетей и идут к молитве по призыву муэдзина… Они не собираются на пятничную службу с тех пор, как хутба[159] запрещена. Только по праздникам ее можно читать с молитвой за аббасидских калифов. У них есть кади, к которому они обращаются с судебными делами, и главная мечеть, где они собираются в священный месяц (рамадан)… Но вообще мусульмане не общаются со своими сородичами, находящимися под покровительством неверных, и не перестают тревожиться за свое добро, своих женщин и детей».

В королевском дворце, где служили почти исключительно мусульмане, совершать исламские обряды дозволялось только приватно. Ибн Джубаир рассказывает о беседе в Мессине с одним из главных придворных евнухов:

«Он сначала оглядел приемную, а потом ради безопасности отпустил тех слуг, которым он не доверял… «Вы можете открыто исповедовать вашу веру, — объяснил он, — но нам приходится скрываться и, опасаясь за свои жизни, поклоняться Богу и проводить службы втайне. Мы находимся под властью неверных, готовых затянуть петли на наших шеях».

Оставляя в стороне чисто религиозные моменты, в конце века сицилийские христиане воспринимали своих сограждан-мусульман примерно так же, как британские сахибы относились к индусам во времена владычества раджей:

«Их король Вильгельм… полностью доверяет мусульманам — из которых все или почти все скрывают свою веру, но твердо исполняют Божественный закон. Он поручает им наиболее важные дела, даже главный королевский повар — мусульманин; и еще он держит при себе отряд черных мусульманских рабов под командой одного из них. Должностных лиц и казначеев назначает из числа своих пажей, которых у него великое множество и которые именуются его придворными. Они создают ощущение царственного великолепия благодаря своим роскошным одеяниям и прекрасным чистокровным лошадям, которых нет ни у кого, кроме королевских приближенных и слуг».

Таким образом, на памяти одного поколения сицилийские мусульмане превратились из всеми уважаемой, образованной и компетентной группы населения в худшем случае в лакеев, а в лучшем — в привилегированных носителей местного колорита. Мусульманские женщины создавали моду, которой христианки с готовностью следовали; Ибн Джубаир замечает с удивлением, как на Рождество 1184 г. они «все были в платьях из расшитого золотом шелка, закутаны в элегантные плащи, укрыты цветными вуалями и обуты в позолоченные туфли… Они украсили себя полностью на манер мусульманских женщин драгоценностями, хной на пальцах и духами». Сам король мог читать и писать по-арабски и говорить восточные комплименты своим мусульманским служанкам и сожительницам.[160] Однако все это было бесконечно далеко от тех принципов, которым следовали два Рожера. Их наследники предали прежние принципы забвению, возможно неосознанно, просто покорившись неизбежному ходу вещей, но это имело самые роковые последствия. И не случайно, что окончательный разрыв межконфессиональных связей, на которых строилась нормандская Сицилия, совпал с угасанием самого королевства.


Первый год царствования оказался особенно тяжелым для короля Танкреда. Мусульманское восстание набирало силу — один хронист оценивает число участников в сто тысяч, — и, хотя он не позволил ему перекинуться с запада острова на другие области, порядок был восстановлен только к концу 1190 г. Тем временем на материке враги Танкреда собирались. Приверженцы Рожера из Андрии, в число которых входили почти все крупные бароны Апулии и Кампании, были оскорблены избранием Танкреда и не собирались признавать его своим законным сувереном. В этом они объединялись с легитимистами, которые изначально поддерживали Констанцию и Генриха, и фаталистами — эта последняя группа теперь быстро роста, поскольку распространились слухи о том, что Генрих готовится к походу. Весной большая часть полуострова взбунтовалась. Рожер из Андрии собрал под свои знамена всех недовольных, а в мае маленькая германская армия под командованием Генриха из Калдена пересекла границу около Риети и направилась к Адриатическому побережью Апулии.

Но Танкред также действовал быстро. Мусульманское восстание и его собственное шаткое положение не позволили ему самому покинуть Сицилию или хотя бы отправить на материк большую армию, но он послал брату своей жены графу Ришару из Ачерры крупную сумму, чтобы тот собрал армию на месте и, если потребуется, за пределами королевства. Ришар великолепно справился с возложенной на него задачей. Летом он успешно предотвратил соединение сил графа Андрии и Генриха из Калдена с мятежниками Кампании — где Капуя и Аверса уже выступили против Танкреда — и удерживал позиции до сентября, когда по неизвестной причине германская армия отступила на имперскую территорию. Затем он прогнал приунывших мятежников обратно в Апулию, где в ходе быстрой победоносной военной кампании устроил засаду графу Андрии и взял его в плен.

К концу 1190 г. стало ясно, что в значительной степени благодаря своему шурину Танкред выиграл первый раунд. Имперская армия, посланная против него, вернулась на родину, мятежники и на Сицилии, и на континенте покорились ему. Два его главных врага внутри королевства отошли в мир иной — Рожера из Андрии Танкред казнил за участие в мятеже, а Уолтер из Милля еще раньше умер своей смертью, передав архиепископскую кафедру Палермо своему брату Бартоломью.

Было приятно написать пару теплых слов о соотечественнике, который так долго играл столь важную роль в истории страны, ставшей его второй родиной. Однако прискорбный факт состоит в том, что из всех англичан, чьи имена время от времени появляются на страницах этой книги, Уолтер из Милля сыграл самую зловещую роль в истории королевства. Он не был, насколько можно судить, злодеем, но принадлежал к числу тех прелатов, пустых, амбициозных и суетных, которых мы встречаем во множестве в средневековой Европе. Его не за что любить. За четверть века, в течение которых он являлся архиепископом и первым советником Вильгельма II, он не сделал ни одного конструктивного шага, чтобы улучшить положение Сицилии или обеспечить ее будущее.

В критический момент, когда решался вопрос о браке Констанции, он, объединившись с Маттео изАджелло, мог уговорить Вильгельма отказаться от предложения императора. Вместо этого он поощрял своего государя к тому, чтобы отдать королевство императору. Будучи приспособленцем, он позднее без колебаний возложил корону на голову Танкреда, но это не помешало ему начать интриги против нового короля в ближайшие недели, если не дни после коронации.

Итак, за отсутствием каких-либо более убедительных заслуг, главным памятником Уолтеру из Милля следует счесть собор в Палермо, где его могилу и сейчас можно видеть в склепе. Хотя здание необыкновенно напоминает своего создателя — импозантное, но неряшливое, помпезное, высокопарное, однако пустое и по сути лицемерное, — в действительности Уолтер не ответствен за его нынешний вид; собор столько раз перестраивали и реставрировали, что в его внешних очертаниях можно уловить лишь несколько случайно сохранившихся деталей первоначального замысла — восточная часть, с богато украшенной апсидой — бледное подобие Монреале — и длинный ряд окон на южной стене над боковыми приделами. Даже здесь ничто не привлекает особенно взгляд, работа XIV в. кое-где напоминает поделку XIX столетия. Но верхом надругательства — буквально и фигурально — стало то, что в XVIII в. флорентийский архитектор Фернандо Фуга нахлобучил на собор нелепый и абсолютно неподходящий купол, разобрал боковые стены, чтобы сделать четырнадцать часовен, убрал деревянный потолок, заменив его низким сводом, и побелил собор изнутри — мозаики в апсиде были уничтожены двумя веками раньше, придав всему зданию до неприличия барочный вид. Ныне самое мудрое, что можно сделать, — это не ходить в Палермский собор вовсе — разве что вам захочется посмотреть на королевские могилы. Но о них речь впереди.

Уолтер из Милля подарил столице еще одну постройку, и она выглядит гораздо более пристойно. Церковь Святого Духа, построенная для цистерцианцев примерно за десять лет до собора, удачно избежала внимания архитекторов и реставраторов и сохранила строгую незапятнанную чистоту нормандской архитектуры в ее лучшем проявлении. Она известна, однако, не столько из-за ее художественных достоинств, сколько из-за связанных с ней исторических событий: именно перед церковью Святого Духа перед началом вечерней службы 31 марта 1282 г. сержант анжуйской армии, оккупировавшей остров, оскорбил сицилийскую женщину и был заколот ее мужем, что послужило толчком к успешному восстанию сицилийцев против Карла Анжуйского, вошедшему в историю под названием «Сицилийская вечерня». Так, одному из двух зданий, построенных архиепископом-англичанином, суждено было стать свидетелем коронации Генриха и Констанции, самого малодушного предательства Сицилии ее собственным народом; а другому — столетие спустя — увидеть самый мощный подъем патриотизма за всю ее историю.


Европейские государи не оставили предложение короля Вильгельма использовать Сицилию в качестве сборного пункта для крестоносных армий без внимания. Фридрих Барбаросса, невзирая на свои не слишком приятные воспоминания о первом путешествии в Палестину более сорока лет назад, решил вновь двигаться по суше — за что вскорости поплатился жизнью, но Филипп Август и новый король Англии Ричард I Львиное Сердце приняли приглашение. В разгар лета 1190 г. эти два короля и их армии встретились в Везеле — хотя тот факт, что они выбрали именно это место, некоторые, вероятно, сочли дурным знаком. Они собирались отправиться в поход вместе не ради компании, а потому, что ни на грош не доверяли друг другу; и действительно, трудно представить себе более непохожую пару. Королю Франции исполнилось всего двадцать пять лет, но он уже успел овдоветь. О его молодости напоминала разве что копна густых, непокорных волос. Десять лет, проведенных на троне Франции, дали ему мудрость и опыт, необычные для столь молодого человека, сделали его подозрительным и научили его скрывать собственные мысли и чувства под маской молчаливой суровости. Он и прежде не блистал красотой, а к этому времени ослеп на один глаз, из-за чего его лицо выглядело немного перекошенным. Ему недоставало мужества на полебитвы и обаяния в обществе. Одним словом, он производил отталкивающее впечатление и знал об этом. Но за этой непритязательной внешностью скрывался ищущий цепкий ум, дополненный четким сознанием моральной и политической ответственности короля. Его часто недооценивали. Но это обходилось дорого.

Однако, невзирая на свои скрытые достоинства, Филипп Август не мог смотреть на английского государя без зависти. Ричард сменил на троне своего отца Генриха II в июле 1189 г., ровно год назад. В свои тридцать три года он был в расцвете сил. Хотя он не отличался крепким здоровьем, благодаря великолепному телосложению и вулканической энергии он производил впечатление человека, которому неведомы болезни. Его красота, личная храбрость и способность вести за собой людей уже стали легендой на двух континентах. От своей матери Элеоноры Ричард унаследовал любовь к поэзии, и многим он сам, должно быть, казался блистательным персонажем рыцарских романов, которые он так любил. Только одной детали недоставало для полноты картины: как ни сладко Ричард пел о радостях и горестях любви, ни одна горюющая девица не могла бы обвинить его в вероломной измене. Но если даже у него были иные вкусы, это никак не затрагивало его блестящую репутацию, отполированную, как его нагрудник, которую он сохранил до самой смерти.

При том тем, кто узнавал Ричарда ближе, вскоре открывались иные, не столь восхитительные свойства его натуры. Наделенный темпераментом еще более буйным, чем у его отца, которого он так ненавидел, он был совершенно не способен к организационной работе — в отличие от Генриха, при всех его ошибках сумевшего сплотить Англию в единую нацию. Его немереные амбиции почти всегда вели к разрушительным последствиям. Сам неспособный к любви, он мог проявлять вероломство и коварство ради достижения своих целей. Ни один английский король не выказал такой жестокости и неразборчивости в средствах, борясь за трон, и ни один не жертвовал с такой готовностью долгом короля ради личной славы. За девять лет, которые ему оставалось прожить, Ричард провел в Англии всего два месяца.

Холмы вокруг Везеле, по свидетельству очевидца, были так заставлены палатками и павильонами, что походили на большой и многоцветный город. Два короля торжественно подтвердили свои обеты и заключили дополнительный союзнический договор, а затем во главе своих внушительных армий и в сопровождении большого числа паломников вместе отправились на юг. Только в Лионе, где мост через Рону рухнул под тяжестью проходящих, что было истолковано как плохое предзнаменование, французы и англичане разделились; Филипп повернул на юго-восток к Генуе, где его ждал корабль, в то время как Ричард продолжал путь по долине Роны, чтобы встретить английский флот в Марселе. Они договорились встретиться в Мессине, откуда их объединенная армия должна была отплыть к Святой земле.

Филипп появился первым, 14 сентября, а Ричард — спустя девять дней. Ничто не характеризует лучше этих двух людей, чем описание их высадки:

«Когда узнали, что король Франции должен прибыть в порт Мессины, местные жители разного пола и возраста ринулись туда посмотреть на столь славного властителя, но он, удовольствовавшись одним кораблем, вошел в порт цитадели незаметно, так что те, кто ожидал его на берегу, усмотрели в этом проявление слабости; подобный человек, говорили они, прячущийся от посторонних глаз, не сможет совершить великих подвигов… Но когда флот Ричарда входил в порт, люди толпами хлынули на берег и узрели море, вспененное бесчисленными веслами, и услышали громкие, чистые голоса труб и горнов, раздававшиеся над водой. Когда выстроившиеся в ряд суда подошли ближе, стало возможным различить блеск доспехов, вымпелы и знамена, развевающиеся на кончиках копий. Носы кораблей были украшены гербами рыцарей, щиты сверкали на солнце. Море кипело под ударами весел, воздух дрожал от звуков труб и криков восхищенной толпы. Могущественный король, ростом и величием превосходивший всю свою свиту, стоял на носу, как тот, кто ожидает видеть и быть увиденным… И когда трубы заиграли на разные голоса, но все же в согласии, люди зашептали: «Он воистину достоин империи, он по праву сделался королем над народами и королевствами, то, что мы слышали о нем, не идет в сравнение с тем, что мы теперь видим воочию».[161]

Не все восхищавшиеся Ричардом в тот памятный день знали, что этот блистательный воитель предпочел, опасаясь морской болезни, пересечь Апеннинский полуостров по суше и что этим впечатляющим прибытием завершалось морское путешествие через пролив в пару миль протяженностью. Еще меньшее число людей догадывалось, что при всем золотом великолепии своего появления Ричард пребывал в мрачном расположении духа. Дело было не в том, что несколькими днями ранее, когда его войско проходило через Милето, его поймали на краже сокола из крестьянского дома и он едва избежал смерти от рук хозяина и его друзей, и даже не в том, что королевский дворец в центре города, как выяснилось, уже предоставили в распоряжение французского короля, ему самому придется разместиться в более скромной резиденции за стенами города. Ни то ни другое не могло улучшить его настроения, но на сей раз причина была более серьезной, чем просто задетое самолюбие.

В действительности английский король был смертельно обижен на Танкреда. Хотя Вильгельм Добрый не оставил завещания, он, по-видимому, в какой-то момент пообещал своему тестю Генриху значительное наследство, включающее двенадцатифутовую золотую пластину, шелковую палатку на двести человек, золотую посуду и несколько кораблей, полностью снаряженных для Крестового похода. Теперь, когда и Вильгельм, и Генрих умерли, Танкред отказывался выполнить обещание. Кроме того, была Иоанна. По дороге на юг через Италию Ричард слышал неприятные рассказы о том, как новый король Сицилии обращается с его сестрой; вероятно, Танкред, зная, что Иоанна поддерживает Констанцию, м опасаясь ее влияния в королевстве, наложил арест на имущество молодой королевы и незаконно присваивал доходы от графства Монте-Сан-Анджело, которое она получила по брачному договору. Из Салерно Ричард уже отправил послание Танкреду, требуя объяснений по обоим этим пунктам, добавив для ровного счета, что Иоанне следует подарить золотой трон, ибо таково ее право как нормандской королевы. Топ его письма был угрожающим и ясно подразумевал, что, оказавшись на Сицилии со своей армией и флотом, он не намерен продолжать путешествие, не получив полного удовлетворения.

Насколько эти притязания были справедливы, трудно сказать. Последующее поведение Ричарда указывает на то, что он рассматривал Сицилию как возможную новую жемчужину в собственной короне и искал любого повода для ссоры. С другой стороны, он искренне любил Иоанну, а ее свобода, несомненно, оказалась каким-то образом ограничена. Так или иначе, Танкред серьезно встревожился. У него и так хватало проблем, чтобы наживать еще одного врага, поэтому его первой реакцией было выгнать непрошеного гостя с острова как можно быстрее. Если для этого требовалось пойти на уступки, значит, он это сделает.

Ричарду не пришлось долго ждать. Всего через пять дней после его прибытия в Мессину к нему присоединилась Иоанна, теперь пользовавшаяся полной свободой и разбогатевшая на миллион тарисов, данных ей Танкредом в компенсацию за убытки. Сицилийский король не поскупился, но Ричарда не так легко было купить. Холодно отвергнув доброжелательные попытки Филиппа Августа примирить их с Танкредом, он 30 сентября в гневе пересек пролив, чтобы занять безобидный маленький город Багнару на калабрийском берегу. Оставив Иоанну под защитой сильного гарнизона, в аббатстве, основанном графом Рожером за столетие до того, он вернулся в Мессину и напал на самое почитаемое религиозное учреждение города, василианский монастырь Спасителя, удобно расположенный на длинном мысе напротив гавани. Бесцеремонно изгнав монахов, армия Ричарда расположилась в своих новых казармах.

К тому времени «длиннохвостые англичане», как их называли мессинцы, заслужили всеобщую неприязнь. Уже много лет ни в одном сицилийском городе не размещалась чужеземная армия, а кроме того, греческое население Мессины покоробили их варварские нравы. Их распущенность в обращении с местными женщинами тем более поражала, что эти люди называли себя пилигримами и носили на плечах святой крест. Захват монастыря Спасителя стал последней каплей, и 3 октября Мессина взбунтовалась. Опасаясь — с достаточным основанием, — что король Англии воспользуется возможностью овладеть их городом и даже, как утверждали многие, всем островом, мессинцы закрыли лорота и заперли их, одновременно перегородив вход в гавань. Первая попытка англичан прорваться в город провалилась, но никто не верил, что удастся изолировать их надолго. Вечером горожане пребывали в тревоге.

Утром следующего дня Филипп Август появился в штаб-квартире Ричарда за городскими стенами. Его сопровождали Гуго, герцог Бургундский, граф Пуатье и другие предводители французской армии, а также представительная сицилийская делегация — комендант Мессины Жордан дю Пин, несколько влиятельных горожан, в том числе адмирал Маргарит и архиепископ Монреале, Реджо и самой Мессины — этот последний был не кто иной, как Ричард Палмер, переведенный из Сиракуз за несколько лет до того. Едва ли слова Палмера имели какой-то особый вес для короля, ибо, по сути, архиепископ имел отношение к Англии не больше, чем любой другой из членов посольства, и вряд ли даже говорил на языке своей формальной родины — но последующее обсуждение пошло на удивление гладко. Всем казалось, что вот-вот удастся прийти к соглашению, но внезапно послышался шум. Толпа мессинцев, собравшаяся около здания, выкрикивала проклятия в адрес англичан и их короля.

Ричард схватил меч и выбежал из зала, собрав свои войска, он отдал приказ о немедленной атаке. На этот раз мессинцы были захвачены врасплох. Англичане ворвались в город, неся с собой смерть и разрушение. Вскоре, «быстрее, чем священник произносит утреннюю молитву», Мессина была охвачена пламенем, только квартал вокруг королевского дворца, где расположился Филипп, уцелел. Маргарит и его спутники едва сумели спастись, но их дома лежали в развалинах.

«Все золото и серебро и все драгоценности, которые нашлись, достались победителям. Они подожгли вражеские суда и испепелили их; мало кто из граждан спасся и имел силы сопротивляться. Победители также увели их благороднейших женщин. И вот, после всего этого, французы внезапно увидели знамена короля Ричарда над стенами города, чем король Франции был настолько оскорблен, что на всю жизнь затаил ненависть к королю Ричарду».

Автор «Путешествия Ричарда I» далее рассказывает, как Филипп стал настаивать, а Ричард в конце концов согласился, что французские знамена должны быть вывешены рядом с английскими, но не говорит, что почувствовали жители Мессины при этом новом ударе по их гордости. Но их ждало новое унижение. Ричард не только потребовал от горожан заложников, как залог их хорошего поведения в будущем, он также приказал построить на горе прямо за городом огромный форт из дерева — которому с типичным для него высокомерием дал название Матегрифон — «узда для греков». Мессинцы, вероятно, спрашивали себя: с кем, собственно, собирается воевать король Англии? Уж не намерен ли он провести на Сицилии все оставшееся время? Это был оригинальный способ проведения Крестового похода.


Инцидент с флагами, наверное, подтвердил худшие опасения Филиппа Августа. Через две недели после прибытия в качестве почетного гостя Ричард обеспечил себе контроль над вторым по величине городом острова, а король Сицилии, хотя и находился недалеко, в Катании, не делал ни малейших попыток противостоять ему.

Филипп отправил в Катанию своего двоюродного брата герцога Бургундского, поручив ему предупредить Танкреда о серьезности ситуации и предложить поддержку французской армии, если Ричард станет и дальше действовать в том же духе.

Танкред не нуждался в предупреждениях — от французского короля или от кого-то еще. Он хорошо понимал, насколько опасно оставлять Мессину в руках Ричарда. Но сейчас у него возникла новая мысль. Размышляя о будущем, он ясно сознавал, что в конечном итоге Генрих Гогенштауфен представляет гораздо большую угрозу, чем Ричард. Рано или поздно Генрих придет в Италию и встретит поддержку в Апулии и повсюду на материке. Для того чтобы противостоять ему, Сицилии нужны союзники, и для этой цели англичане предпочтительнее французов. Какими бы они ни были грубыми варварами — а их король при всей своей блестящей репутации оказался не лучше других — но Ричард, имея семейные связи с Вельфами — его сестра Матильда была замужем за Генрихом, Саксонским Львом, — не питал любви к Гогенштауфенам. Филипп же был в великолепных отношениях с Фридрихом Барбароссой, и, если бы германцы нанесли удар теперь, пока крестоносцы еще оставались на Сицилии, неизвестно, чью сторону приняли бы французы. Танкред поэтому отправил герцога Бургундского назад к его повелителю с подобающими щедрыми подарками, а сам послал самого надежного гонца — Ришара, старшего сына Маттео из Аджелло, — в Мессину для переговоров с английским королем.

На сей раз предлагаемая взятка оказалась достаточной, чтобы король не устоял. Танкред не мог вернуть Иоанне ее владений в Монте-Сан-Анджело, положение на северо-восточной границе делало эти земли слишком важными в стратегическом отношении. Но он приготовил для нее в качестве компенсации двадцать тысяч унций золота, помимо миллиона тарисов, которые она уже получила; а ее брату он предлагал еще двадцать тысяч в замен утраченного наследства. Было далее условлено, что племянник и наследник Ричарда, трехлетний Артур Британский, будет немедленно помолвлен с одной из дочерей Танкреда. Взамен Ричард обещал королю Сицилии военную помощь на протяжении всего того времени, пока он и его люди находятся в пределах королевства, и обязался вернуть законным владельцам всю добычу, которую он захватил в прошлом месяце. 11 ноября окончательный договор был торжественно подписан в Мессине.

Реакцию Филиппа Августа на это внезапное сближение двух монархов нетрудно себе представить. Как всегда, однако, он скрывал свое недовольство. Внешне его взаимоотношения с Ричардом оставались сердечными. Им было что обсудить, прежде чем они вновь пустятся в путь. Следовало установить жесткие нормы поведения для воинов и паломников, решить проблемы транспортировки и снабжения, договориться о судьбе завоеванных территорий и дележе добычи. При обсуждении всех этих вопросов Ричард оказался неожиданно сговорчивым, и только по одному пункту, не связанному с Крестовым походом, он упорствовал. Речь шла о сестре французского короля Алисе, которая была отослана в Англию более двадцати лет назад, как невеста одного из сыновей Генриха II. Ее прочили в жены Ричарду, которому, как можно догадаться, она оказалась не нужна, но, вместо того чтобы вернуть ее во Францию, Генрих держал ее при своем дворе, затем сделал ее собственной любовницей, и она почти наверняка родила от него ребенка. Теперь Генрих умер, а Алиса в возрасте тридцати лет все еще жила в Англии, так и не выйдя замуж.

Едва ли Филиппа беспокоила ее судьба; он пальцем не пошевелил, чтобы помочь своей другой сестре, даже более достойной жалости, — Агнессе-Анне Византийской, дважды овдовевшей при ужасных обстоятельствах еще до того, как ей исполнилось шестнадцать лет. Но бесчестья французской принцессы он не мог простить. Оказалось, что Ричард так же тверд в этом вопросе, как и Генрих. Он не только категорически отказался сам жениться на Алисе, но имел наглость оправдать свое отношение к ней ее запятнанной репутацией. Это стало серьезным испытанием хладнокровия Филиппа, а когда Ричард заявил, что его мать Элеонора в этот самый момент держит путь на Сицилию с другой невестой — принцессой Беренгарией Наваррской, между двумя монархами едва не произошел полный разрыв. Наверное, исключительно для того, чтобы пустить пыль в глаза, Филипп принял приглашение Ричарда на большой пир в Матегрифоне, который состоялся на Рождество, но он мог утешаться мыслью о том, что большинство сицилийцев, присутствовавших на торжествах, вели такую же борьбу со своей совестью.

3марта 1191 г. король Англии приехал по приглашению короля Сицилиив Катанию. Оба подтвердили свою дружбу и обменялись подарками — пять галер и четыре конные упряжки предназначались для Ричарда, который, согласно по крайней мере двум источникам, предоставил Танкреду еще более ценное доказательство своей привязанности — меч короля Артура, Экскалибур, который был найден всего несколькими неделями раньше около тела старого короля в Гластонбери.[162] После этого оба короля отправились в Таормину, где ожидал недовольный Филипп. Танкред по причинам, о которых можно только догадываться, показал Ричарду письма, которые король Франции направил ему в предыдущем октябре, предупреждая его об английских махинациях, после чего новой ссоры между монархами Англии и Франции едва удалось избежать. Но в конце месяца союзники помирились и расстались внешне вполне дружески, когда 30 марта Филипп отплыл со своей армией в Палестину.

Он хорошо рассчитал время отплытия, или, возможно, это Элеонора и Беренгария хорошо рассчитали время своего приезда. Едва французский флот исчез за горизонтом, их корабли бросили якорь в заливе. Прошло сорок четыре года с тех пор, как старая королева последний раз посетила Сицилию по приглашению Рожера II на обратном пути из Святой земли. Во время второго визита она надеялась поприсутствовать на свадьбе своего любимого сына и девушки, избранной ею лично. Но начался Великий пост, а о венчании во время поста не могло даже идти речи. Несмотря на недавнее запрещение женщинам участвовать в Крестовых походах, было решено, что Беренгария отправится со своим будущим мужем на Восток. Молодая королева Иоанна, которая страшно не хотела оставаться на острове, стала для нее прекрасной компаньонкой. После того как все решилось, Элеонора не стала задерживаться. Проведя три дня в Мессине, эта дама, прославившаяся своей неиссякаемой энергией на всю Европу, — ей исполнилось к тому времени шестьдесят девять лет, и она путешествовала три месяца — снова отбыла в Англию. Простившись с матерью, Иоанна на следующий день сама отплыла с Беренгарией в Святую землю. Ричард предоставил в их распоряжение один из своих больших кораблей, он был не столь быстроходен, как обычные галеры, но значительно более комфортабелен, и на нем нашлось место для прислуги, обслуживавшей дам, и для их огромного багажа. Сам Ричард остался еще на неделю, организуя погрузку своей армии и разрушение Матегрифона. Наконец, 10 апреля он тоже отбыл. Мессинцы едва ли сожалели о его отъезде.

Но король не разделял их чувств. Конечно, Сицилия могла жить более счастливо и мирно без буйного Ричарда — но только до тех пор, пока Генрих Гогенштауфен откладывал свой поход. Если бы Ричард задержался еще немного, он мог бы оказать Сицилии бесценную помощь и, возможно, сыграть решающую роль в ее судьбе. Но нельзя винить его за то, что он покинул остров: его присутствие срочно требовалось в Палестине — где теперь, через четыре года после битвы у Хэттина, ситуация была совершенно отчаянной — и его крестоносная клятва имела больший вес, чем все прочие обязательства. Тем не менее с его отъездом единственная надежда Танкреда на спасение своей страны от имперских лап рухнула. Теперь, когда гроза придет, он должен будет встретить ее один. Король не мог знать, что до этого момента осталось меньше трех недель.

Глава 21

Ночь

О певец Персефоны,

Затерянный в туманных лугах,

Помнишь ли ты Сицилию?

Уайльд. Феокрит

Если бы Генрих Гогенштауфен следовал первоначальному плану кампании, он бы покинул Германию в ноябре 1190 г. и почти наверняка явился бы на Сицилию до отплытия английских войск. Но ему помешало известие, полученное как раз в тот момент, когда он собирался выступить в поход. 10 июня его отец Фридрих Барбаросса после долгого и тяжелого путешествия через Анатолию вывел свою армию из последнего ущелья Тавра на плоскую прибрежную равнину. Стояла невыносимая жара, и маленькая речка Каликадн, которая пробегала через городок Селевкию к морю, манила путников к себе.[163] Фридрих пришпорил коня и поскакал к речке, предоставив своим людям следовать за ним. Больше его не видели живым. То ли он спешился, чтобы попить, и его сбило ног быстрое течение, то ли его конь поскользнулся в грязи и сбросил его, то ли его старое усталое тело — ему было около семидесяти — не выдержало падения в ледяную горную реку — неизвестно. Его вытащили, но слишком поздно. Когда подошли основные силы армии, они увидели своего императора мертвым на берегу.

Его сын Генрих, претендовавший на две короны вместо одной, теперь особенно стремился отправиться на юг как можно скорее. На решение проблем, возникших в самой Германии после смерти Фридриха, ушло несколько недель. К счастью, зима была теплой и альпийские перевалы еще не засыпало снегом. К январю он и его армия благополучно перешли через горы. Затем, потратив месяц на то, чтобы укрепить свою власть в Ломбардии и заручиться поддержкой пизанс-кого флота, Генрих направился в Рим, где его ждал папа Климент III.

Но прежде чем Генрих достиг города, папа Климент умер. Поспешно, поскольку императорские войска приближались, коллегия кардиналов собралась на конклав и избрала в качестве нового папы диакона церкви Святой Марии в Козмедине Джач-нинто Бобоне. С учетом ситуации их выбор вызывает удивление. Новый папа имел благородное происхождение — его брат Урс стал родоначальником семьи Орсини — и как церковный деятель мог похвастаться длинной и славной биографией, поскольку стойко защищал Петра Абеляра против святого Бернарда в Сансе пятьдесят лет назад. Но теперь ему было восемьдесят пять лет — едва ли этот человек подходил на роль противника властного молодого Генриха, который покушался на позиции церкви так же, как и на Сицилийское королевство. Судя по всему, Джачинто Бобоне сам разделял эти сомнения, и только приближение германской армии и страх перед новой схизмой, которая с вероятностью могла возникнуть, если избрание отложится, в конце концов заставили его принять папскую тиару. Кардинал с 1144 г., он только в 1191 г. в Страстную субботу 13 апреля принял священнический сан, а на следующий день, в Пасхальное воскресенье, занял престол святого Петра как папа Целестин III. Первым официальным его деянием в качестве папы стала проведенная 15 апреля коронация Генриха и Констанции как императора и императрицы Западной империи.

Целестин, с его полувековым пребыванием в папской курии, ясно понимал, какими новыми бедами для папства грозит захват Сицилии. В данных обстоятельствах, однако, он едва ли мог требовать от нового императора обещания не продвигаться далее на юг, и его попытки отговорить Генриха от исполнения своих планов, как и следовало ожидать, ни к чему не привели. 29 апреля, всего через две недели после коронации — вопреки запрету папы, как отмечает Ришар из Сан Джермано, — сын Барбароссы со своей армией пересек Гарильяно и вторгся на сицилийскую территорию.

Танкред, в меру своих возможностей, подготовился к встрече с ним. Из-за дезертирства большинства континентальных вассалов он не сумел собрать армию, способную противостоять имперским силам в открытом бою, потому он положил все силы на то, чтобы укрепиться в тех местах, где он реально мог найти поддержку, — на самой Сицилии, в своих собственных землях вокруг апулийской пяты и, главное, в крупнейших городах по обе стороны полуострова, где горожане, пусть и республикански настроенные, явно предпочитали короля императору и с готовностью принимали привилегии, которые Танкред им даровал. Кроме того, он послал Ришара из Ачерры на север во главе всех войск, какие удалось собрать, чтобы держать там оборону.

Поначалу Ришар не очень преуспел. Он, вероятно, знал, что все попытки обеспечить лояльность северных приграничных земель обречены на провал, и, подобно Танкреду, прилагал усилия лишь там, где они могли дать результат. Б первые недели вторжения Генрих сметал все на своем пути. Один город за другим открывал перед ним ворота, все больше местных баронов присоединялось к имперской армии. От Монте-Кассино в Венафро, затем в Теано — нигде не было и намека на сопротивление. Даже Капуя, некогда самый непокорный город в Кампании, теперь приветствовала германцев: ее архиепископ распорядился при приближении императорского войска поднять штандарт Гогенштауфенов на крепостном валу. В Аверсе, первом нормандском фьефе Италии, ситуация повторилась. Салерно, континентальная столица короля Рожера, даже не дожидался прибытия имперских сил, чтобы письменно заверить Генриха в своей лояльности, одновременно пригласив Констанцию провести жаркие летние месяцы в старом дворце ее отца. Только дойдя до Неаполя, император вынужден был остановиться.

За те полвека, которые Неаполь пребывал в составе Нормандского королевства, он рос и процветал. Этот богатый торговый поровый город насчитывал около сорока тысяч жителей, включая значительную еврейскую общину и купеческие колонии Пизы, Амальфи и Равелло. Недавно, чтобы поощрить их преданность, Танкред предоставил неаполитанцам ряд дополнительных привилегий. Ришар из Ачерры поступил мудро, избрав город своей штаб-квартирой. Оборонительные сооружения Неаполя были в полном порядке — Танкред за год до того отремонтировал их за собственный счет, — зернохранилища и кладовые полны. К тому моменту, когда император появился со своей армией под стенами, горожане успели подготовиться к встрече.

Последовавшая осада была, с их точки зрения, не особо тяжелой. Поскольку сицилийский флот под командованием Маргарита непрерывно вел охоту на пизанские корабли, Генрих так и не смог установить жесткий контроль над подходами к гавани, и защитники продолжали получать подкрепления и припасы. Со стороны суши германские войска предприняли несколько серьезных атак; граф Ачерры был ранен, и его временно заменил в качестве командира второй сын Маттео из Аджелло Николас, ныне архиепископ Салерно, который добровольно оставил свою паству несколько недель назад, в знак протеста против их предательства. Но стены стояли, и, по мере того как лето шло, делалось ясно, что скорее осаждающие, нежели осажденные начинают беспокоиться.

Оглядываясь задним числом на всю известную нам историю нормандцев на юге, легко увидеть в ней повесть о непрекращающихся изменах и предательствах. Только один союзник их никогда не оставлял: жара южного лета. Вновь и вновь она спасала их от накатывавшихся раз за разом имперских вторжений — с того давнего дня в 1022 г., когда Генрих Святой в отчаянии отступил от стен Трои, и до нынешнего времени, когда, почти два столетия спустя, его тезка, видя, как малярия, дизентерия и прочие недуги косят ряды его войска и внезапно серьезно заболев сам, признал, что нужно уходить, пока не поздно.

24 августа Генрих отдал приказ снять осаду Неаполя, и в течение дня или двух имперские полчища, все еще впечатляющие, но заметно поредевшие и не столь бодрые, как за несколько недель до того, проследовали на север через горы,

Неаполитанцы наблюдали за ними с удовлетворением. Они знали, однако, что для Генриха это отступление было не более чем раздражающим, но необходимым маневром, оно означало задержку, но не поражение.

Он оставил имперские гарнизоны во всех важнейших городах и, чтобы ни у кого не возникало сомнений относительно его будущих намерений, согласился оставить Констанцию в Салерно до своего возвращения.

Здесь, однако, он совершил серьезную ошибку. Он не понимал особенностей южного темперамента и явно не подозревал, что известие о его отступлении в сочетании со страхом перед местью Танкреда в течение нескольких дней после его отбытия повергнут салернцев в панику. В безумных поисках козла отпущения салернская толпа атаковала дворец, в котором находилась Констанция, и, возможно убила бы ее, если бы не племянник Танкреда, некий Элио из Джезуальдо, который появился на месте происшествия как раз вовремя, взял императрицу под свое покровительство и при первой возможности отправил ее к королю в Мессину.


Танкреду пленение императрицы, наверное, казалось даром Божьим. Он, вероятно, приободрился, получив вести об отбытии Генриха, но знал, что битва только началась. Генрих обнаружил, что стоящая перед ним задача сложнее, чем он ожидал, но его армия не была разгромлена — и даже не вступала в бой, при том что большая часть северной Кампании, включая Монте-Кассино, оставалась в его руках. Первый раунд, хотя и закончился лучше, чем Танкред предполагал, завершился ничьей, а перспективы второго были не особенно блистательными.

По крайней мере, пока не появилась Констанция. Но теперь положение внезапно изменилось, самый ценный дипломатический заложник, на какого Танкред мог рассчитывать, попал к нему в руки. Ему более не надо было ожидать в бессильном напряжении, когда Генрих выберет время для повторного вторжения на его территорию, в нынешней ситуации он мог сам предложить переговоры. Обнадеживало Танкреда также то, что папа Целестин явно был к нему расположен. Еще во время осады Неаполя папа за спиной императора провел переговоры с Генрихом Львом, а спустя четыре месяца, в декабре, он отлучил весь монастырь Монте-Кассино в наказание за поддержку имперских притязаний. Монте-Кассино все еще оставался в оппозиции к Танкреду, но по поводу симпатий папы не возникало никаких сомнений.

Симпатии, однако, не гарантировали официальной поддержки. Для любого папы слишком могущественная Сицилия была столь же опасна, как и слишком могущественная империя. Залогом безопасности являлось равновесие сил. Задачей папства было это равновесие поддерживать, и, если в процессе папа становился на сторону Сицилии, он с чистой совестью мог потребовать что-то взамен. Позиции Танкреда в глазах некоторой части его подданных были шаткими, в частности из-за его происхождения, папская инвеститура, подтверждающая его права на корону, существенно помогла бы ему, если бы он был готов за это платить.

Исходила ли инициатива от папы или от короля — неизвестно, но переговоры велись через посредников, по-видимому, всю весну 1192 г., поскольку, когда Танкред, воодушевленный после успешной карательной экспедиции против своих мятежных вассалов в Абруццо, в июне встретился с посланцами папы в Гравине, основные условия соглашения уже были выработаны. Король получал желанную инвеституру, но в обмен отказывался от всех особых прав в управлении делами церкви на острове, которых добились с таким трудом Рожер I и Рожер II, подтверждение которых получил Вильгельм Злой в Беневенто в 1156 г. С этих пор сицилийское духовенство должно было получать назначения таким же путем, как и их собратья на материке, и в спорных случаях обращаться в Рим. Папа мог направить своих легатов на Сицилию, когда ему заблагорассудится, а не только когда об этом попросит король. Избрание церковных иерархов не утверждалось более королем.

Поставив латинскую церковь на Сицилии впервые в ее истории под контроль папства, папа Целестин справедливо мог поздравить себя с грандиозной дипломатической победой. Не часто папы брали верх над нормандцами в такого рода переговорах. Танкред, однако, не собирался спорить. Он был в безвыходном положении. Привилегии, которые он уступил, имели значение в более счастливые и благодатные времена, и их уступка казалась не столь большой платой за легитимность.

Но Танкред, хотя он этого еще не знал, потерял также нечто более ценное для него в тот момент, чем любая папская инвеститура. Папа Целестин, вовсе не обескураженный тем, как Генрих принял его последние предложения, все еще лелеял надежду, что однажды при его посредничестве король и император помирятся; поэтому заставил Танкреда в качестве жеста доброй воли поручить Констанцию его заботам. Шаландон с необычной горячностью объявляет идею папы «нелепицей»; это действительно был непродуманный шаг, и его последствия оказались губительными. Танкред, не желая противоречить папе в такой момент, неохотно согласился. Императрица в сопровождении специального эскорта отбыла в Рим.

Если бы она плыла по морю, все могло бы обойтись, но сухопутная дорога проходила через территорию, контролируемую Генрихом, и неизбежное случилось. Когда кортеж прибыл в пограничный Чепрано, его встретил отряд императорских рыцарей. Констанция сразу же попросила у них защиты и покровительства. Кардиналы пытались возражать, но их просто не слушали. Они вернулись в Рим с пустыми руками, а императрица поспешила назад через Альпы к своему мужу.

Танкред лишился своей козырной карты. Ему не суждено было получить другую.


В течение последних недель 1192 г. Иоанна Плантагенет гостила в Палермо. Она возвращалась из Палестины в сопровождении своей свояченицы Беренгарии, которая полтора года назад в Лимасоле на Кипре вышла замуж за Ричарда, став королевой Англии. Факт, что Иоанна решилась посетить Сицилию, свидетельствует о том, что, каковы бы ни были претензии ее брата, Танкред после смерти ее мужа не так плохо с ней обращался и она определенно не была на него в обиде. Танкред и его жена Сибилла приняли двух молодых особ, как подобает принимать королев. Через пару недель они вновь отправились в путь: Беренгарию ожидала жизнь почтенной вдовы во Франции, Иоанну второе замужество.[164] Ее, наверное, очаровал прием, оказанный ей в Палермо, казалось не изменившемся с тех времен, когда она и ее богоподобный супруг царствовали в нормандской Сицилии — прекрасной и мирной. Можно надеяться, она понимала, как ей повезло, что она познакомилась с Сицилией в такие времена — и что по возвращении она обнаружила, что ее старое королевство еще существует.

Если бы этим летом Генрих VI повел на юг вторую экспедицию, лучше экипированную и обеспеченную соответствующей поддержкой с моря, вряд ли Танкред, даже с помощью Маргарита и его флота, сумел бы выстоять. Долгий период мира, которым ознаменовалось царствование Вильгельма Доброго и которому тот обязан своей репутацией, теперь завершился; после двадцати пяти лет вернулась анархия, материк уже погрузился в хаос. Ни одна дорога не была безопасной, ни одному барону нельзя было доверять, и в таких условиях об организованном сопротивлении захватчикам не могло идти речи. Но Генрих не выступил. Вельфы, явно поддерживаемые папой Целестином, доставляли ему слишком много хлопот дома. Самое большее, что он мог сделать, — послать довольно скромное войско под командованием Бертольда из Кюнсберга, чтобы он контролировал ситуацию в ожидании лучших времен. Нормандской Сицилии была дана отсрочка.

Но она еще боролась за свою жизнь. Хотя Танкред девять месяцев вел непрекращающуюся войну на полуострове, по возвращении на Сицилию осенью ему нечем было похвастаться и он отчетливо сознавал, что, если он не получит действенной помощи из-за границы, дни королевства сочтены. Большую часть зимы он провел в переговорах с византийским императором Исааком Ангелом, в результате которых он смог объявить о помолвке своего старшего сына Рожера, которого он своевременно сделал герцогом Апулийским, с дочерью императора Ириной.

Брачная церемония состоялась следующей весной в Бриндизи. Но этот союз не достиг целей. Исаак мог предоставить королю Сицилии невестку, но был слишком поглощен собственными бедами, чтобы сделать что-то еще. Герцог Рожер умер в конце года, его молодая жена осталась безутешная и одинокая в Палермо. Король Ричард Английский — еще один человек, на чью помощь можно было бы рассчитывать, — на обратном пути из Палестины попал в руки одного из вассалов Генриха и томился в плену в немецком замке. Единственным союзником Сицилии оставался папа Целестин, но ему препятствовал откровенно проимперскии римский сенат и у него не было армии. К тому же ему было восемьдесят семь лет.

Танкред продолжал борьбу в одиночестве. Император по-прежнему не появлялся, но даже и без него ситуация постоянно ухудшалась, королевские войска могли отвоевывать здесь и там города и замки, но они не могли добиться сколько-нибудь реального успеха. Монте-Кассино оставался неприступен, как всегда с бесстыдно развевающимися императорскими знаменами на башнях. Затем, в конце лета, Танкред заболел. Он держался сколько мог, но болезнь усилилась настолько, что ему пришлось вернуться на Сицилию. Всю зиму он пролежал в Палермо, постепенно слабея, а 20 февраля 1194 г. умер.

Теперь не оставалось никакой надежды. Со смертью Танкреда из Лечче Сицилия потеряла своего последнего защитника. Из всех нормандских королей он был самым самоотверженным и самым несчастливым. Судьба его глубоко трагична. В более счастливые времена он никогда не получил бы короны, а когда она была ему навязана, он не имел возможности вкусить радостей царствования. Четыре года, проведенные на троне, он беспрерывно боролся — с империей прежде всего, но также с согражданами-сицилийцами, христианами и мусульманами, которые были слишком эгоистичны или слишком слепы, чтобы понять неотвратимость нависшей над ними угрозы. Сам Танкред видел ее с ужасающей ясностью и стремился отвести ее всеми возможными способами, военными и дипломатическими, явными и тайными. Останься он жив, он даже мог бы преуспеть, хотя все было против него. Умерший слишком рано, он запомнился на Сицилии — если вообще запомнился — как посредственность и неудачник либо в созданном имперской пропагандой образе неуклюжего чудовища. Это несправедливо. Танкреду, возможно, недоставало величия его самых гордых предшественников, но с его упорством, мужеством и — главное — его политическим видением он оказался вполне достойным преемником.


Для суеверных подданных разрушающегося королевства смерти Танкреда и его наследника являлись ясным свидетельством того, что время Отвилей кончилось и что будущее принадлежит Генриху Гогенштауфену. Тот факт, что единственный сын Танкреда Вильгельм был еще ребенком и что Сицилия во времена величайших испытаний вновь оказалась в руках женщины, послужил лишь дополнительным, ненужным подтверждением воли Божьей. Темные облака пораженчества, которые долго собирались над королевством, накрыли и саму столицу, когда королева Сибилла, еще не преодолев оцепенения и горечи от недавней потери, неохотно взяла бразды правления в свои усталые руки.

У нее не было иллюзий. Для нее, как для ее мужа, королевская власть была только бременем, и она знала не хуже других, что стоящая перед нею задача невыполнима. Если Танкред при всей своей решительности и храбрости так и не сумел объединить своих подданных в борьбе против надвигающегося зла, что могли сделать она и ее маленький сын? Сама она не обладала политическим мышлением, единственный советник, на которого она могла бы положиться, старый Маттео из Аджелло, умер год назад. Его два сына, Ришар и Николас, ныне архиепископ Салерно, были верными друзьями и способными политиками, но не могли сравниться по опыту и влиянию с отцом. Третьим советником Сибиллы был архиепископ Бартоломью Палермский, брат и преемник Уолтера из Милля. Она ему не доверяла, и была почти определенно права. Все, что ей оставалось, — ждать рокового удара и, по возможности, не терять голову.

Ей не пришлось долго ждать. Генрих VI, уладив свои проблемы, снова бросил все силы на завоевание Сицилии. Он не особенно спешил, поскольку время работало на него, а он не хотел рисковать повторением неаполитанской неудачи. Тогда у него не было соответствующей поддержки с моря; благодаря Маргариту пизанский флот оказался бесполезен, а генуэзцы, прибывшие после того, как императорские войска ушли, едва избежали полного уничтожения. На этот раз Генрих приготовился тщательно. Маргариту противостояли не только пизанцы и генуэзцы, но также пятьдесят полностью оснащенных судов, полученных, как ни странно, от короля Ричарда Английского.

В действительности нельзя винить Ричарда: у него было мало выбора. 4 февраля 1194 г. — за две недели до смерти Танкреда — он наконец освободился из плена, но Генрих заставил его дорого заплатить за свободу. Он увеличил первоначальную сумму выкупа, исчислявшегося в сто тысяч серебряных марок, еще на пятьдесят тысяч, специально предназначавшихся для подготовки сицилийской экспедиции, а также потребовал пятьдесят кораблей и двести рыцарей, которые будут служить ему в течение года. Вдобавок император заставил своего пленника принести ему вассальную клятву за Английское королевство.

В данный момент, так или иначе, именно корабли решали дело. Генрих не ожидал серьезного противодействия от армии Танкреда — и вообще никакого в Кампании, где оставленные им гарнизоны с помощью дополнительных сил, приведеных Бертольдом из Кюнсберга, неуклонно распространяли свою власть на все новые территории. Все зависело от успеха на море. В конце мая Генрих пересек Шплюген, вступил в Италию и провел Троицу в Милане. Спустя неделю он посетил Геную, а затем Пизу, чтобы проверить готовность флота и распланировать каждую деталь предстоящей кампании. Были назначены точные сроки, и 23 августа соединенный флот под командой наместника императора Маркварда из Анвайлера появился в Неаполитанском заливе. Вход в город был открыт. Неаполитанцы, которые всего три года назад бросили вызов императорской армии и вскоре с торжеством наблюдали, как она ковыляет обратно в Германию, на этот раз капитулировали даже до появления врага. Со смертью Танкреда последние проблески мужества в южной Италии угасли.

Генрих даже не стал останавливаться в Неаполе. Он направился в Салерно, чтобы свести счеты. Три года назад са-лернцы предали его. Они покорились, предложили его жене воспользоваться их гостеприимством, а потом, при первых известиях об отступлении имперских войск, восстали на нее и выдали ее врагам. Император не собирался оставлять такое предательство безнаказанным. Страх перед его местью более, чем мужество или преданность своему королю, сначала заставил салернцев сопротивляться; но они не выдержали долго. Город был взят приступом и отдан на беспощадное разграбление. Те из жителей, кто остался в живых, потеряли все свое имущество и отправились в изгнание. Стены сровняли с землей; впрочем, за ними нечего было прятать.

Если требовался пример, по опыту Салерно все города могли понять, что ждет тех, кто станет сопротивляться. За двумя героическими исключениями — Спинаццола и Полико-ро, — которые разделили судьбу Салерно, власть Генриха везде принималась без вопросов. Его продвижение через земли южной Италии напоминало скорее не военную кампанию, а триумфальный марш, даже города Апулии, долгое время бывшие средоточием антиимперских настроений, приняли неизбежное: Сипонто, Трани, Барлетта, Бари, Джовинаццо и Мольфетта по очереди открыли ворота завоевателю. В конце октября, овладев материковой частью королевства, Генрих пересек пролив. В первый раз более чем за столетие захватническая армия разбила лагерь на сицилийской земле.

Флот прибыл ранее, и император, высадившись, обнаружил, что Мессина уже захвачена. Невзирая на серьезные разногласия между пизанцами и генуэзцами, которые разрешились только после полноценного сражения между флотами этих городов, были подчинены также Катания и Сиракузы. Централизованная система правления была разрушена, на острове царило полное смятение, После того как Генрих захватил плацдарм, никакой возможности сопротивляться не осталось. Королева Сибилла делала все, что могла; при всех ее недостатках, ей нельзя отказать в стойкости и храбрости. Отправив юного короля и трех его маленьких сестренок в относительно безопасную крепость Кальтабеллотта[165] около Счиакки на юго-западном побережье, Сибилла попыталась собрать последние силы для сопротивления. Это было бесполезно. Цитаделью, возвышающейся над портом, командовал Маргарит, тоже решивший держаться до конца. Но фаталистические настроения, охватившие жителей столицы, теперь распространились на гарнизон. Они сложили оружие. Маргарит не мог продолжать борьбу в одиночку. Когда королева-регентша, видя, что ее битва проиграна, бежала вместе с архиепископом Палермо и его братом, чтобы присоединиться к своим детям в Кальтабеллотте, Маргарит остался вести переговоры о сдаче.

Генрих тем временем приближался к Палермо. В нескольких милях от города, в Фаваре, его встретила группа знатных горожан, которые уверили его в покорности города и нерушимой верности императору в будущем. В ответ император издал приказ, немедленно объявленный его армии, запрещавший грабеж или насилие. Палермо был столицей его королевства, и с ним следовало обращаться соответственно. Дав обещание, Генрих въехал в ворота и торжественно вступил в город.

Итак, 20 ноября 1194 г. правление Отвилей в Палермо закончилось. Примерно век с четвертью минул с того дня, когда Роберт Гвискар со своим братом Рожером и своей великолепной женой Сишельгаитой ввел в город изнуренную, но ликующую армию. Они сражались стойко и храбро — и то же в полной мере проявили защитники; и из взаимного восхищения воинов перед достойным противником рождались уважение и понимание, которые легли в основу нормандско-сицилийского чуда. Так начиналась самая счастливая и славная глава в истории острова. Теперь она завершилась — сдачей деморализованного народа завоевателю, которого они боялись настолько, что не имели сил бороться, и который, в свою очередь, презирал их, даже не пытаясь это скрывать.

На Рождество 1194 г. император Генрих VI Гогенштауфен был коронован как король Сицилии в кафедральном соборе Палермо. На почетных местах перед ним в молчаливом сознании его триумфа и своего унижения сидели Сибилла и ее дети, среди них маленький грустный Вильгельм III, который после десяти месяцев царствования больше не был королем. До сих пор с ними обращались хорошо. Вместо того чтобы атаковать Кальтабеллотту, которую он легко мог бы взять, Генрих предложил им сдаться на разумных условиях, по которым Вильгельм получал не только отцовское графство Леч-че, но также княжество Таранто. Сибилла приняла их и вернулась с семьей в столицу. Теперь, наблюдая, как корона Сицилии, принесшая столько несчастий ее мужу, ее сыну и ей самой за прошедшие пять лет, медленно опускается на голову Генриха, едва ли она чувствовала что-либо, кроме облегчения.

Если так, она рано успокоилась. Через четыре дня после коронации настроение императора внезапно изменилось. В этот самый момент якобы обнаружился заговор с целью убить императора. Сибиллу, ее детей и многих видных сицилийцев, приехавших в Палермо на коронацию, — в том числе Маргарита из Вриндизи, архиепископа Николая Салернского и его брата Ришара, графов Рожера из Авеллино и Ришара из Ачерры и даже византийскую принцессу Ирину, несчастную вдову последнего герцога Апулийского, — обвинили в соучастии и отправили под усиленной охраной в Германию.

Была ли хоть толика правды в этих обвинениях? Некоторые хронисты, особенно итальянские, как, например, Ришар из Сан Джермано, категорически отрицают наличие заговора, по их мнению, всю историю выдумал Генрих, чтобы под этим предлогом избавиться от всех потенциально опасных противников. Их версия имеет право на существование, никто из тех, кто знаком с бурной биографией императора, не усомнится, что он мог так поступить, если этого требовали его интересы. Но, не противореча характеру самого Генриха, подобное поведение не укладывается в рамки той политики, которую он проводил в своем новом королевстве. Везде, исключая Салерно — к которому он имел совершенно обоснованные претензии, — он проявлял редкую для него готовность к примирению и необычное милосердие. Едва ли он в одну ночь отказался от прежней линии поведения и перешел к репрессиям без всяких причин. При этом, учитывая общую ненависть к германцам и склонность сицилийцев к интригам, трудно поверить, что за время, проведенное императором в столице, ни у кого не возникла идея заговора. Если убийство действительно планировалось, некоторые из арестованных определенно имели отношение к заговору или в какой-то степени были в курсе того, что происходит. В таком случае им повезло, ибо они избежали более сурового наказания.

Однако это относится не ко всем. Часть узников ожидала печальная судьба. Через два или три года после новых восстаний на Сицилии и на материке многие пленники были ослеплены по приказу императора, невзирая на то, что они находились в заключении с 1194 г. и не могли принимать никакого участия в недавних беспорядках. С этого времени мало у кого из подданных королевства, стенавшего во власти террора более жестокого, чем любые насилия нормандцев, сохранялись какие-либо иллюзии по поводу постигшего их несчастья.

Но история Сицилии после Отвилей не является темой этой книги. Остается только рассказать о судьбе последних бледных представителей этого необыкновенного рода, чья звезда вспыхнула столь ослепительно над тремя континентами, только чтобы угаснуть менее чем через два столетия в образах печальной, испуганной женщины и ее детей. Сибилла провела пять лет со своими тремя дочерьми в монастыре в Гогенбурге в Эльзасе, после чего она была отпущена из этого не слишком сурового заточения, но лишь для того, чтобы кануть в безвестность и исчезнуть со страниц истории. Ее невестку Ирину ждало иное будущее. В мае 1197 г. она вышла замуж за Филиппа Швабского, брата Генриха, и в следующем году стала в свой черед западной императрицей.

Что до самого Вильгельма III, его судьба остается загадкой. Согласно одной версии, его ослепили и кастрировали в числе прочих по приказу Генриха VI, согласно другой — которая не обязательно противоречит первой — его отпустили, и он стал монахом. Единственное, в чем мы можем быть уверены, — пленником или монахом он прожил недолго. На рубеже столетия его уже не было в живых. Хотя к тому моменту он едва вышел из детского возраста — но время и место его смерти неизвестны.


А что же стало с Констанцией? Мы не говорили о ней с тех пор, как она бежала от папского эскорта и вернулась в Германию. Она, хотя это не по своей вине, стала причиной несчастий своей страны, ибо брак с нею позволил ее мужу претендовать на сицилийский трон. Теоретически, если говорить о Сицилии, подлинной властительницей являлась именно она, Генрих был просто ее супругом. Многие, наверное, удивлялись, почему во время второго похода Генриха на юг летом 1194 г. его жена не сопровождала его, почему в Рождество Генрих один преклонил колени перед алтарем во время коронации в Палермо.

Но на это имелись веские причины. В сорок лет и после девяти лет замужества Констанция ждала ребенка. Она не отказалась от путешествия на Сицилию, но странствовала более медленно, отправившись в путь на месяц или два позже мужа и передвигаясь неспешно по полуострову. Тем не менее для женщины ее возраста и в ее положении это было опасным предприятием. Несколько недель тряски на разбитых дорогах Ломбардии и Марки сделали свое дело; и возле маленького городка Джези, недалеко от Анконы, императрица почувствовала родовые схватки.

Констанция с того самого момента, как она забеременела, имела некую навязчивую идею. Она знала, что ее собственные враги и враги Генриха по обе стороны Альп, ссылаясь на ее возраст и долгое бесплодие, непременно станут утверждать, что ребенок не может быть ее; и решила, что по этому поводу, по крайней мере, не должно остаться никаких сомнений. Поэтому она поставила большую палатку на рыночной площади Джези, куда был открыт свободный доступ всем матронам города, которые хотели присутствовать при родах; и в праздник святого Стефана, 26 декабря, на другой день после того, как ее муж принял корону Сицилии в Палермском соборе, императрица произвела своего единственного сына. Через пару дней она показалась народу на той же площади, гордо кормя грудью ребенка. Дух Отвилей продолжал жить.

В следующем столетии ему предстояло появиться снова, но по-иному, еще более блистательно, когда сын Констанции — Фридрих — достиг зрелости. Хотя в истории он остался как император Западной империи, сам Фридрих никогда не забывал, что он является также королем Сицилии, и если одним его дедом был Фридрих Барбаросса, то другим — Рожер II. Об этом постоянно напоминали пышность его двора, его львы, леопарды и павлины, его любовь к итальянским и арабским поэтам, его постройки и апулийские охотничьи домики, а прежде всего — его ненасытная артистическая и интеллектуальная любознательность, которая сделала его первым ренессансным государем Европы, на два века опередившим свое время, и снискала ему прозвище Чудо Света. Он еще раз доказал свою принадлежность к Отвилям, когда в 1215 г. доставил в Палермо два огромных порфировых саркофага, которые его дед семьдесят лет назад установил в Чефалу.

Два других саркофага из того же материала, но гораздо худшего качества уже стояли в соборе Уолтера из Милля. Один — специально приготовленный для Рожера II — в столице, когда ему отказали в праве быть захороненным в построенном им самим соборе, другой Констанция заказала для своего мужа после его неожиданной смерти в Мессине в 1197 г. Этот второй саркофаг был сделан плохо — при внимательном осмотре выясняется, что он склеен из четырнадцати отдельных частей, и Фридриху, видимо, пришло в голову, что это оскорбляет память его отца. Потому он перенес тело Генриха, все еще укрытое длинными прядями русых волос, отрезанных его вдовой в горе, в один из саркофагов, привезенных из Чефалу, а на его место положил тело Констанции, которая пережила мужа на год с небольшим; четвертый саркофаг — тот, который изначально предназначался для Рожера, — Фридрих сохранил для себя.[166] Там ему предстояло упокоиться после своей смерти в 1250 г., но в XIV столетии могилу вскрыли, чтобы поместить туда еще два тела — слабоумного Педро II Арагонского и неизвестной женщины.

Отец, дочь, зять, внук — достаточно естественная группа для фамильного склепа, И все же четырем персонажам, спящим в этих массивных гробницах, под мраморными и мозаичными балдахинами, наверное, нелегко лежать рядом — строителю нормандского королевства и его разрушителю, невольной виновнице его крушения и его последнему благодетелю. Ни один из них не желал и не заслуживал того, чтобы покоиться здесь. Генриха к моменту, когда он умер в возрасте тридцати двух лет, ненавидела и боялась вся Сицилия; Констанцию считали — несправедливо, но по понятным причинам — предательницей родины. Рожера, безусловно, любили, но он хотел быть похороненным в Чефалу, в подобающем ему антураже. Даже Фридрих, который в двадцать лет распорядился по поводу своего погребения, возможно, позже предпочел бы другое место — в Капуе, или Иерусалиме, или, лучше всего, на какой-нибудь одинокой вершине под необъятным апулийским небом. Но история Фридриха, блистательная и трагическая, входит в другую повесть. Наша история закончена.

Шестьдесят четыре года — небольшой срок для королевства, и, конечно, Сицилия могла бы существовать и дальше, будь Вильгельм II — его прозвище лучше опустить — более благоразумен или более плодовит. Вместо этого, будучи рабом своих пустых амбиций, он подарил страну ее самому давнему и упорному врагу — врагу, от которого все его предшественники со времен Роберта Гвискара успешно ее защищали. Королевство пало, но оно, собственно, было не завоевано, а отнято.

И все же, если бы даже Генрих VI не потребовал своего наследства, Сицилия не продержалась бы долго. Судьба абсолютной монархии с жестким централизованным правлением, подобную которой создали два Рожера, зависит от личностей ее властителей. И упадок королевства лишь отражал упадок самих Отвилей. Каждое новое поколение оказывалось слабее, словно холодная нормандская сталь размягчалась, а густая нормандская кровь становилась жиже под сицилийским солнцем. В конце, с появлением Танкреда, который благодаря своему незаконному происхождению избежал разлагающего влияния палермского двора, былая доблесть возродилась. Но слишком поздно. Сицилия была потеряна.

Возможно, с самого начала она носила в себе семена собственной гибели. Она была слишком разнородна, слишком эклектична, слишком космополитична. Она не сумела — и на самом деле не очень старалась — создать собственные национальные традиции. Патриотизм порой оказывается излишним и опасным; но он необходим для народа, борющегося за жизнь; когда настал час испытаний, патриотические чувства, которые могли бы спасти королевство, оказались слишком слабы. Опыт Сицилии доказал, что нормандцы и лангобарды, греки и сарацины, итальянцы и евреи могут счастливо сосуществовать под властью просвещенного и беспристрастного властителя, но не могут объединиться.

Все же, если королевство пало жертвой своих принципов, эти принципы стоили того, чтобы за них погибнуть. С ослаблением политического организма религиозные и расовые меньшинства неизбежно утрачивали свой прежний статус. Но о нации следует судить по ее достижениям, а не по ее ошибкам. Нормандская Сицилия до последних своих дней опережала всю остальную Европу — а в действительности весь фанатичный средневековый мир, — преподнося ему урок терпимости и просвещения, уважения, которое любой человек должен чувствовать к тому, чья кровь и верования отличаются от его собственных. Европа, увы, была неблагодарна, и королевство пало; но оно успело насладиться солнечным сиянием славы и красоты, которое много столетий горит не ослабевая и по-прежнему несет свою весть. Эту весть можно услышать в Палатинской капелле, когда на исламскую кровлю падают отблески византийского золота, в малиновом свечении пяти куполов над маленьким монастырем Святого Иоанна в Эремити, в саду около Кастельветрано, где церковь Пресвятой Троицы стоит одинокая в первозданной чистоте под полуденным солнцем, в изображениях Вседержителя в Монреале и Чефалу и в витиеватой арабской вязи детского гимна Георгия Антиохийского Пресвятой Деве, в дымчатом сумраке купола Мартораны, под которым латынь смешивается с греческим в другой, более простой надписи, гордой и неприкрашенной: «Король Рожер».

Заметки об основных источниках

Фалько из Беневенто


Член одного из знатных семейств Беневенто, дворцовый нотарий и писец, Фалько написал историю родного города и всей южной Италии между 1102-м и 1139 гг. Его сочинение ценно не только тем, что оно основательно, методично, живо и содержит описание многих событий, виденных автором лично, — но тем, что в нем отражена точка зрения лангобардского патриота, для которого нормандцы были шайкой невежественных разбойников. Существует итальянский перевод.



Александр из Телезе


Александр, настоятель монастыря Сан Сальваторе около Телезе, писал свою хронику по заказу Матильды из Алифе, сводной сестры Рожера II. Хотя она задумывалась как биография Рожера, первая ее часть очень кратка; в ней ничего не говорится о регентстве Аделаиды, и повествование становится содержательным только с 1127 г., с описания событий, приведших к созданию Сицилийского королевства. С этого момента и до 1136 г. когда Александр резко обрывает свой рассказ, хроника является ценным источником, несмотря на тенденциозность автора. По его мнению, Рожер избран свыше, чтобы принести мир и порядок югу, после всех кар за прежние несправедливости. Несмотря на свое положение, аббат не слишком жаловал папство и даже попрекал Гонория II за «высокомерие». Существует итальянский перевод.



Ромуальд из Салерно


Ромуальд Гварна, представитель древней салернской аристократии, был архиепископом в своем родном городе с 1153 г. до своей смерти в 1181 г. В течение этого времени он играл важную роль во внутренней и внешней политике королевства и на Сицилии, и на материке. Он участвовал в переговорах в Беневенто, позже был вовлечен в заговор против Майо из Бари и способствовал благополучному освобождению Вильгельма I во время восстания 1161 г. При Вильгельме II, которого он и короновал, он представлял Сицилию при подписании Венецианского договора. Его «Хроника», которая начинается с Сотворения мира и продолжается до 1178 г., — один из самых важных источников по периоду, которому посвящена эта книга. Он был бы еще ценнее, если бы не предвзятость Ро-муальда и его любовь к краткости. В действительности он сильно преувеличивает свою роль в описываемых им событиях и преуменьшает роль других. События, в которых он сам не участвовал, — или те, о которых ему и его друзьям неприятно вспоминать, — он склонен вообще игнорировать. «Хроника» Ромуальда никогда не переводилась ни на французский, ни на английский, но существует итальянский перевод.



Гуго Фальканд


Как заявляет Шаландон, Фальканд — одна сплошная загадка. Наиболее выдающийся из ныне живущих исследователей этого периода, мисс Эвелин Джемиссон убедительно доказывает, что его следует отождествить с Евгением, политиком и ученым, который был назначен адмиралом королевства в 1190 г. «Книга о Сицилийском королевстве» охватывает период с 1154-го до 1169 г. В ней мало говорится о сицилийской внешней политике, но как картина социальной жизни и политических интриг в Палермо в течение смутного времени — это шедевр. Автору достаточно нескольких штрихов, чтобы нарисовать характер, его умение подмечать выразительные детали поразительно. По живости рассказа ни один из источников, с которыми мы имели дело, с ним не сравнится — исключая, может быть, сочинение Аматуса из Монте-Кассино. Но если Аматус наивен, Фальканд — искушенный и думающий писатель. Его главный недостаток — тенденциозность и острое, почти всеобъемлющее презрение к тем, кто его окружает. Для него любой человек порочен, для любого поступка он безошибочно подбирает самое грязное объяснение. Насколько он точен, судить сложно, поскольку у нас нет другого столь же детального повествования об этом периоде. Но читать его необычайно интересно. Как ни странно, этот автор, которого сравнивали с Тацитом и Фукидидом, никогда не переводился на английский или французский; единственный перевод, который я нашел, — итальянский перевод дель Ре — написан таким тяжелым языком, что легче читать изящную латынь Фальканда.



Пьер из Эболи


Длинная поэма Пьера из Эболи «Песнь о делах сицилийских» содержит детальный рассказ о последних днях Сицилийского королевства — со смерти Вильгельма Доброго до прибытия Генриха VI. Как и в случае с Фалькандом, надежность этого источника оказывается сомнительной из-за личных пристрастий автора — в данном случае из-за ненависти Пьера к Танкреду из Лечче, его семье и его приверженцам. Сообщаемые им факты редко можно проверить по другим источникам, но, когда это удается, они не всегда оказываются точными. С другой стороны, он, по-видимому, жил при дворе Генриха VI и, соответственно, был осведомлен о происходящем лучше многих других. Это еще одна работа, которая ждет перевода. Когда он появится, что однажды должно случиться, надеюсь, в него войдут в качестве иллюстраций очаровательные и остроумные рисунки, которыми Пьер украсил свой текст. Четыре из них воспроизведены в книге.

Примечания

1

«Иннокентий» по-латыни «невинный». — Примеч. пер.

2

Александр из Телече. II, хii.

3

Это был не первый случай, когда святой Георгий оказывал моральную поддержку нормандцам в тяжелую минуту; читавшие «Нормандцев в Сицилии» (М.: Центрполиграф, 2005) могут вспомнить, как он появился перед отцом Рожера в битве при Мерами в 1063 г.

4

Розарио Сально ди Пьетраджелли. Легенда о буре и об обете короля Рожера построить храм в Чефалу // Сицилия в искусстве и археологии. Т. II. Июнь — июль 1888 г.

5

Верхний ряд мозаики на стенах клироса с надписями на латыни вместо греческого является более поздним, предположительно работа местных художников следующего столетия. То же относится к серафиму на своде.

6

Останки этого дворца до сих пор сохранились в так называемой Остерио-Магна на углу Корсо-Руджеро и Виа-Амендола.

7

Фалько называет его Рожером де Плеуто.

8

Письмо 130.

9

Письмо 129.

10

Любой, кто желает подробностей, найдет их во всей немилосердной полноте, вплоть до последней осажденной цитадели, в сочинении Шаландона.

11

Согласно «Хронике правления Лотаря», длинной и многословной, написанной стихами около 1150 г., аббатство было на самом деле захвачено группой воинов Генриха, которые вошли, переодевшись паломниками, спрятав мечи под одеждой. Но этот рассказ в том или другом варианте явился едва ли не обязательным обшим местом в средневековых повествованиях об осаде монастыря — см. «Нормандцы в Сицилии». Единственное, что удивительно, это то, что Бернарди, пунктуальный (хотя и тенденциозный) биограф Лотаря, воспринял историю всерьез.

12

Его руины стоят до сих пор и производят большое впечатление.

13

См. иллюстрацию. Эта знаменитая церковь с большими башнями у западной стены, одной лангобардской, а другой в полувосточном стиле, была построена, чтобы дать приют мощам святого Николая Мирликийского — позже превратившегося в Санта-Клауса, — после того как они 9 мая 1087 г. при весьма сомнительных обстоятельствах оказались в Бари. Верхняя галерея теперь превращена в маленький музей. Там хранится, помимо прочего, огромная корона и эмалевый портрет святого с Рожером II.

14

Проезжая недавно через Брайтенванг, я поинтересовался, сохранилась ли там какая-нибудь память о Лотаре, и меня направили к довольно большому дому, на котором была укреплена табличка. Надпись гласила: «Здесь умер 3 декабря 1137 г. Лотарь II Немецкий и римский император на руках своего зятя Генриха дез Штольцена».

15

Vita Prima, 1.

16

Место захоронения, возможно, было сознательно засекречено его сторонниками, или его немедленно осквернили приверженцы Иннокентия, мы не знаем. Факт то, что могила Анаклета не найдена.

17

У нас есть только утверждение Фалько, что с королем советовались по поводу этого избрания и он одобрил его. Как ни расценивай избрание Анаклета, избрание Виктора, осуществленное горсткой кардиналов-схизматиков, нельзя считать законным. И Рожер только выигрывал от окончания раскола в церкви.

18

Современный город Кассино, расположенный на равнине под монастырем.

19

Шифати — выпуклая византийская монета, достоинством по тарифу 1269 г. восемь тарисов золота, то есть чуть более четверти унции сицилийского золота; то есть шифати имел примерно ту же стоимость, что английский соверен (Манн. Жизнь пап в раннее Средневековье. Т. IX. С. 65).

20

«Скитальческая жизнь».

21

Этот канделябр почти наверняка подарен часовне архиепископом Гуго Палермским, когда он короновал сына Рожера Вильгельма как соправителя отца на Пасху в 1151 г. На нем среди изображений ангелов, поддерживающих распятие, вырезана, прямо на уровне глаз, одинокая человеческая фигура, появляющаяся нежданно из пальмовых ветвей. Эта фигура в митре, подозрительно напоминающая мистера Панча, долго считалась портретом самого Рожера; но, поскольку на ней надет также папский паллий, который король не носил, она, скорее всего, изображает дарителя.

22

Если смотреть снизу, фигура Девы оказывается смещена относительно центра — из-за чего изображение Иоанна Крестителя сверху слева кажется неуклюжей попыткой придать композиции законченность. Но если смотреть из большого окна в северной стене, она оказывается точно в центре видимого пространства стены. Из этого можно заключить, что окно, которое сообщается со внутренним пространством дворца, использовалось начиная примерно с 1160 г. как королевская ложа. (Об этом и многих других восхитительных исследованиях сицилийских мозаик см.: Демус. Мозаики нормандской Сицилии. Лондон, 1950.).

23

Согласно надписи на стене северного придела, он был отреставрирован в XIV в.

24

Ныне Ариано-Ирпино.

25

Оба текста приводятся у Брандилеоне «Римское право и нормандские законы Сицилийского королевства». Ватиканский текст, вероятно, идентичен тому, который Рожер обнародовал в Ариано. Текст из Монте-Кассино, похоже, сокращен, хотя он содержит несколько позднейших добавлений.

26

Королевская курия начиная с правления Рожера II являлась главным органом центрального правления. Ее полномочия были значительно шире, чем у современного кабинета министров, поскольку она исполняла отчасти роль органа правосудия, по крайней мере в гражданских делах.

27

Тот факт, что Рожер именовал себя королем, а не императором, не ослабляет его притязаний. Титул «король» был принятым переводом греческого «василевс»; это слово, между прочим, использовано для именования императора Нерона на мозаике в дворцовой часовне.

28

Первые золотые дукаты появились не ранее 1284 г. — в Венеции, где серебряные имели хождение с 1202 г.

29

Утверждение, содержащееся в одиннадцатом издании Британской энциклопедии — в более поздних изданиях эта статья перепечатана слово в слово, — что дукат получил название по имевшейся на нем надписи — «Sit tibi, christe, datus, quem tu regis, iste ducatis» — «Тебе, о Христос, который правит этим герцогством, дается сие» — безосновательно. На маленькой монете не было места для такой надписи даже в сокращенной форме. Единственная надпись на этих самых первых дукатах, обозначающая лиц, изображенных на портретах, являла собой сокращение «АN. R. X» — десятый год царствования. Это был еще один вызов папе, который, естественно, считал годы Сицилийского королевства от момента признания прав Рожера в Миньяно в 1139 г. Другая монета ценой в треть дуката была выпущена в «зекке» в Палермо. Исключительно удачный пример сицилийской просвещенности, она имела на аверсе латинскую надпись вокруг греческого креста, а на реверсе — арабскую, гласившую: «отчеканено в столице Сицилии (!) в 535 г.» — то есть в 535 г. Хиджры, мусульманского летосчисления, что соответствует 1140 г. от Рождества Христова.

30

Тремя годами позже друг Бернара Петр Достопочтенный из Клюни, остававшийся непримиримым врагом Анаклета, а соответственно и Рожера, в течение всех лет схизмы, адресовал «славному и великому королю Сицилии» еще более впечатляющее послание: «Сицилия, Калабрия и Апулия, области, которые до Вас были преданы в руки сарацин или служили прибежищем разбойников, ныне — по милости Бога, который помогает Вам в исполнении Вашей задачи, стали обителью мира и спокойствия, мирным и счастливейшим королевством, управляемым вторым Соломоном. Пусть земли несчастной нашей Тосканы и соседние провинции присоединятся к Вашей державе!» (Кн. IV, письмо 37).

31

Это распоряжение в общем не исполнялось. Почти вся королевская семья похоронена в церкви Святой Марии Магдалины рядом со старым собором. Когда через сорок лет собор перестраивали, все могилы, включая могилы королев Эльвиры и Беатрисы и четырех сыновей Рожера — Рожера, Танкреда, Альфонсо и Генриха — перенесли в другую церковь, названную так же. Эта церковь до сих пор стоит во дворе карабинерских казарм в Сан-Джакомо. Однако от самих могил не осталось никаких следов (Дмр. Династические королевские захоронения нормандского периода на Сицилии. Кембридж (Масс). 1959).

32

Как отмечает мисс Эвелин Джемиссон («Адмирал Евгений Сицилийский», с. 40), «ни один человек латинской культуры до этого времени не занимал должности — высокой или скромной — в казначействе».

33

Посетители Россано обычно довольствуются тем, что осматривают византийскую церковь Святого Марка и дворец архиепископа, по праву знаменитый тем, что в нем хранится пурпурный кодекс VI в. Но я бы посоветовал им совершить небольшую прогулку в монастырь Святой Марии, лежавший выше в холмах по дороге на Корильяно. Монастырские здания разрушены, но сама церковь цела, и хотя бы ради ее великолепного мозаичного пола стоит сюда приехать.

34

Возможно, стоит напомнить в этой второй книге то, что сказано в первой, а именно что слово «адмирал», вошедшее с небольшими вариациями во многие европейские языки, пришло из нормандской Сицилии и происходит от арабского слова «эмир», а в частности, от выражения «эмир-аль-бахр», «повелитель моря».

35

Ибн Джубаир писал в царствование внука Рожера Вильгельма Доброго. Для убежденного мусульманина христиане являлись многобожцами. Кем еще они могли быть, веря в Троицу?

36

Еше один портрет, дошедший до нас со времен Рожера, — если не считать фигуру на пасхальном канделябре в дворцовой часовне — помещен на эмалевой плашке в церкви Святого Николая в Бари. На плашке изображена коронация Рожера святым Николаем, и, возможно, на этом основании церковь одно время претендовала на то, что Рожера короновали в Бари, а не в Палермо. (Его знаменитая корона, огромный обруч из железа и меди, более подходящий для бочки, чем для человеческой головы, также с гордостью запечатлена на рисунке.) Здесь не место обсуждать происхождение плашки, но на эту тему есть интересная работа Берто, указанная в библиографии. Портрет мог быть сделан с натуры, но скорее всего, является копией другого изображения, ныне утраченного. В целом он напоминает мозаику Мартораны.

37

От их названия происходит итальянское слово «догана», французское «дуан», «таможня».

38

Генрих I Английский был, по общему признанию, хорошо образован для своего времени — благодаря чему он получил прозвище Боклерк (Прекраснопишущий). Но Генрих не пытался собирать при своем дворе просвещенных людей, как это делал Рожер.

39

Насколько я знаю, английского перевода не существовало. Есть перевод на французский.

40

Процитировано Отгоном Фрейзингенским в «Деяниях Фридриха I, императора».

41

Роlicraticus. VII. Гл. 19. У Иоанна был собственный, можно подозревать, печальный опыт знакомства с гостеприимством Роберта. В письме, написанном примерно в то время настоятелю Ла-Селле, он сетует, что наместник заставлял его пить «до беспамятства и с ущербом для моего здоровья» (Письмо 85).

42

К статье о нем в «Словаре национальных биографий» следует относиться с осторожностью; некоторые существенные детали в ней неточны, особенно в том, что касается хронологии.

43

Роlicraticus. VII, 19.

44

Здесь возникает некая проблема. Ромуальд из Салерно сообщает, что король обрадовался, узнав новость, поскольку Луций был его «cotpater». Если, как утверждают Шаландой и Бернардини — хотя я не нашел подтверждений этому в источниках, — речь идет о Джерардо, правителе Беневентино и стороннике Иннокентия в период схизмы, который был одним из представителей папы-изгнанника на трибунале в Салерно, его дружбу с Рожером трудно объяснить. Если понимать слово «cotpater» в его обычном значении «крестный отец», все еше более запутывается. Манн предполагает, что новый папа являлся крестным отцом одного из детей Рожера, но это в равной степени неправдоподобно. Пока была жива королева Эльвира, он, вероятно, находился в Риме или оставался в качестве папского легата в Германии. Эльвира умерла в 1135 г.; и король женился второй раз только в 1149 г.; маловероятно, что он просил высокопоставленного прелата быть крестным одного из своих незаконных детей. Высказывалось предположение, что Рожер и Джерардо вместе были крестными отцами на каких-то крестинах в Салерно, но чьих? Герцог Рожер Апулийский не был женат до 1140 г.

45

История императора Мануила Комнина. I, II.

46

Впоследствии это письмо оказалось в Константинополе, где оно исчезло во время переворота 1185 г.

47

См. «Нормандцы в Сицилии».

48

Посольство возглавлял Гуго, епископ Джабалы в Сирии. Согласно историку Отгону Фрейзингенскому, который в то время находился при папе, Гуго также рассказал о некоем Иоанне, «царе и священнике, который обитает за Персией и Арменией, далеко на востоке и является христианином, как и весь его народ». Так легендарный пресвитер Иоанн впервые попал на страницы истории.

49

Письмо 237.

50

Письмо 238.

51

Легенда о целом женском подразделении под командованием Элеоноры неожиданно подтверждается византийским хронистом Никитой Хониатом, сообщающим о появлении в Константинополе «отряда всадниц, одетых и вооруженных как мужчины, очень воинственного вида и, казалось, более отважных, чем амазонки».

52

Возможно, перемена в настроениях Конрада была вызвана чудесным происшествием, случившимся за два дня до этого, когда Бернар, войдя в Шпеерский собор в день Рождества, трижды пал ниц перед статуей Пречистой Девы, и та приветствовала его в ответ.

53

Так пишет сэр Стивен Рансимэн в «Истории Крестовых походов», т. II, с. 268. Епископ был прежде приором Клерво — факт, который позволял ему, по свидетельству Иоанна Солсберийского, претендовать на особый статус при короле на основании того, что Бернар поручил Людовика его советам. Над его напыщенностью постоянно издевался епископ Арнульф из Лизьё, самый мирской из прелатов, который утверждал, что Годфрид похож на кипрское вино, сладкое на вкус, но смертоносное, если его не разбавить водой.

54

Оттон Фрейзингенский утверждает, что Корфу был захвачен благодаря старому трюку с обманной похоронной процессией, но Отгон мало что знал о византийских делах, а вариации этой истории слишком часто встречаются в средневековых хрониках, чтобы им верить.

55

Тот факт, что о разграблении нормандцами Афин упоминается только в западных источниках, заставил некоторых исследователей усомниться, имело ли место в действительности это нападение. Недавние раскопки в Агоре, однако, подтверждают свидетельства хронистов.

56

Еврейский путешесгвенник Вениамин из Туделы, посегивший Фивы примерно через двадцать лет после рейда Георгия, отмечает, что в городе живут две тысячи евреев. «Они, — пишет он, — самые искусные мастера в изготовлении шелка и пурпура во всей Греции».

57

Сообщение о том, что корабли были столь перегружены добычей, что ушли в воду до третьего ряда весел, должно напоминать нам о том, с какой осторожностью следует относигься к любым описаниям, когда мы имеем дело с хронистами, наделенными богатым воображением.

58

Лучший нормано-сицилийский экземпляр, существующий ныне, — мантия Рожера II — находится ныне в историко-искусствоведческом музее в Вене. Она из красного шелка, вышита золотом, с изображением тигров, охотящихся на верблюдов. Арабская надпись сообщает, что это продукция Тираза из Палермо 528 г. Хиджры (1133 г.).

59

Все эти торжества несколько омрачали жестокие опасения многих византийцев по поводу судьбы греческой принцессы, отданной на милость франкским варварам. Сэр Стивен Рансимэн («История Крестовых походов», т. II) цитирует поэму, адресованную ее матери, где о принцессе говорится, что она «принесена в жертву западному зверю».

60

Позже, чтобы придать больший вес претензиям Рожера на законность его царствования, возникла история, что сам Людовик повторно короновал его в Потение. Хотя это явная фальшивка, она вошля в состав одной из многочисленных интерполяций в хронику Ромуальда из Салерно.

61

Размышления. II, 1.

62

Быть может, не совсем уместно, но нестерпимо хочется сравнить замысел Второго крестового похода и Суэцкой операции, осуществленной восемь веков спустя (1956 г.).

63

Иоанн Солсберийский. История понтификов. Гл. 33–34. Паллий представлял собой ленту из белой шерсти двух ягнят, словленных в День святой Агнессы в церкви Святой Агнессы. Концы ленты были скреплены, и она была украшена шестью черными крестами. Папа носил паллий на плечах и даровал его архиепископам и митрополитам, по их просьбе, как дозволение выполнять некие особые функции.

64

Описание папских легатов у Иоанна Солсберийского заслуживает того, чтобы его процитировать. «Иордан (из монастыря Святой Сусанны) использовал членство в Картезианском ордене как оправдание для собственной ничтожности. По скупости он носил грязные одеяния и был суров в словах и манерах; хотя поскольку подобное тянется к подобному, он стал мажордомом папы. Октавиан (из Святой Цецилии, будущий антипапа Виктор IV), хотя и более благородный, лучших манер и более щедрый, был горд и напыщен, льстил немцам и искал расположения римлян — которого он никогда не добился. И хотя папа поручил им действовать заодно, они сразу же начали спорить, и чем дальше, тем больше… Ссорясь из-за всего, они вскоре сделали церковь предметом насмешек… Жалобщики, стекавшиеся толпами к папскому двору, заявляли, что эти двое баламутят церкви, как люди баламутят ульи, когда хотят добыть меда».

65

Это описание поэта-хрониста Годфри из Витербо правдиво, возможно, более, чем автор осознавал. Сенека занимал пост советника Нерона, что довело его до самоубийства; Парис потерпел в конечном счете неудачу в своей любви; Гектор был героем, но бежал.

66

Семью веками позже, в 1872 г., папа Пий IX объявил Евгения блаженным.

67

Орето теперь отвели в другое русло, и под мостом Георгия теперь находятся горы мусора от соседнего цыганского табора; но его по-прежнему называют мостом адмирала. 27 мая 1860 г. на нем произошло первое столкновение между неаполитанскими войсками и «Тысячей» Гарибальди.

68

Слово происходит от арабского «бухерия», озеро. Фавара, именуемая также Маредольче, — ныне грустное место. Озеро высохло, и практически ничего не осталось от широкого двора, обрамленного аркадами в восточном стиле, который был самой приметной деталью дворца. Осталось одно крыло с развалинами часовни, затерянными в лимонной роще.

69

Гаспар. Рожер II и основание нормандско-сицилийской монархии.

70

У. Эпифанио, чья статья остается и сейчас, спустя много десятилетий, самым полным и детальным исследованием данного предмета, дает еще более позднюю (примерно на полстолетия) датировку.

71

Только в 1166 г. папа Александр III официально рукоположил епископа Бозо из Чефалу и то в качестве викария архиепископа Мессинского.

72

Хроника монастыря Святой Марии де Феррариа, другое загадочное сочинение, которое, как считается, можно по косвенным признакам приписать автору истории Фальканда. См.: Эвелин Джемиссон. Адмирал Евгений Сицилийский. С. 278–297.

73

Так, по крайней мере, он назван у Фальканда — возможно, искаженное арабское Альменани. Развалины дворца можно видеть близ деревни Альтарелло. Он, очевидно, был построен в сарацинские времена, но его внешний декор — украшения из морских ракушек — относится к гораздо более позднему периоду.

74

О влиянии Томаса свидетельствует тот факт, что он фигурирует в документах из латинского, греческого и арабского архивов. Так, в 1137 г. Рожер II дарует грамоту монахам Монтеверджине, писанную рукой «магистра Фомы, королевского капеллана»; шестью годами позже греческая форма его имени встречается в перечне третейских судей, решавших спор о границе; тогда как в документах 1149 г. он появляется как Каид Брун, член королевского дивана, имеющий секретаря по имени Осман. Здесь мы видим также наглядную иллюстрацию многоязычия Сицилийского государства.

75

«Dialogus de Scaccario» в собрании Стаббса «Избранные грамоты». Оксфорд, 1870.

76

Ацерб Морена, подеста Лоди, который вместе со своим отцом Оттоном был одним из первых светских историков северной Италии.

77

Один хронист (Гельмольд. «Славянская хроника») утверждает, что Фридрих еще из Тосканы направил послов к Адриану и официально потребовал коронации. Папа якобы ответил на это: «Пусть он сначала вернет престолу святого Петра земли Апулии, которые Вильгельм Сицилийский удерживает силой, а затем придет к нам, и мы его коронуем». Это кажется неправдоподобным. Едва ли Адриан оспаривал к то время имперские претензии на Апулию; и определенно он не выдвигал подобных условий при последующих переговорах.

78

Вильгельм Тирский утверждает — и Шаландон, как ни странно, принимает его слова без тени сомнения, — что сицилийцы были вынуждены осадить Беневенто и лишь под угрозой голода папа согласился иметь с ними дело. Для Адриана, озабоченного тем, чтобы заключить мир на как можно более благоприятных условиях, такое поведение было бы нелепым, и в любом случае версия Вильгельма противоречит свидетельству Босо, который в это время находился в городе.

79

Я называю его тем именем, под которым он вошел в историю. В действительности он был родом из Салерно; графство Аджелло было позже пожаловано его сыну королем Танкредом.

80

В Неаполе он отдал приказ о строительстве замка Капуано (ныне здание суда) и, расширив маленький островок у самого берега, заложил основания будущего замка дель Ово.

81

Этот рассказ имеет столько общего с рассказом о подобном рейде Георгия Антиохийского в 1149 г., что некоторые ученые полагают, что Никита спутал два набега. Это не исключено, но, с другой стороны, почему Стефан не мог повторить славный подвиг своего предшественника и почему бы его морякам, оказавшимся у стен дворца, не почувствовать ту же удалую радость? Более удивительно (хотя никто из комментаторов не обратил на это внимания), что во втором описании присутствует название Блакерно. Этот дворец расположен в северо-западной части города, чтобы добраться до него, сицилийцам надо было либо высадиться на берег и идти несколько миль вдоль хорошо укрепленных стен, либо плыть в бухту Золотой Рог и там взбираться на высокий холм. Здесь Никита почти наверняка ошибается; скорее всего, сицилийцы атаковали старый дворец императора на берегу Мраморного моря, около мыса Серольо.

82

Возглавлял посольство бывший наставник и близкий друг Вильгельма Генрих Аристипп. Он вернулся с ценным подарком от императора — греческой рукописью Птолемеева «Альмагеста». Эта работа — энциклопедия наблюдений и выводов греческих астрономов — ранее если и была известна в Европе, то только в арабских переводах.

83

Эта история рассказана по крайней мере в трех основных арабских источниках по нормандской Сицилии — у Ибн аль-Атхира, ат-Тигани и Ибн Халдуна (два последних писали уже в XIV в.). Героизм отца и сына аль-Фуррианч надолго остался в памяти людей.

84

Он также начал строить церковь Святого Катальдо, чуть западнее Мартораны. Со своими тремя куполами и наборными окнами эта церковь внешне столь же напоминала мусульманскую мечеть, как Сан Джованни дельи Эремити. Как и у Сан Джованни, ее внутреннее убранство не сохранилось, хотя пол и алтарь являются оригинальными и совершенно замечательны в своем роде. Сан Катальдо, к несчастью, за одним возможным исключением — очаровательной церкви Святой Троицы ди Делиа, — последняя нормандская сицилийская церковь, в которой заметно арабское влияние. После нее все новые латинские церкви строились одинаково.

85

В этом месте Шаландон становится жертвой одного из своих (к счастью, редких) романтических порывов. Он предполагает, что Майо отправил Маттео Бонеллюса на континент, чтобы прервать его любовную связь в Палермо с графиней Клеменцией, которую он называет незаконной дочерью Рожера II. Шаландон ссылается на Фальканда, но Фальканд ничего такого не говорит. В действительности крайне маловероятно, что Маттео когда-либо встречался в Палермо с Клеменцией, которая постоянно жила в Калабрии. И у нас нет причин сомневаться, что она была законной дочерью графа Раймонда из Катанцаро.

86

Одним из его первых действий после убийства Майо было присвоение всей его собственности в Палермо, включая церковь Святого Катальдо, где была похоронена дочь Сильвестра Матильда.

87

Этот замок, перестроенный и отреставрированный, но, безусловно, впечатляющий, все еще возвышается на западных склонах горы Калоджеро примерно в семи милях от Термини-Имерезе. Внутри посетителей ожидает зал Совещаний, в котором, как говорят, Боннеллюс и другие заговорщики держали советы.

88

Фальканд утверждает, что Вильгельм обращался к толпе из соседней Джоарии; в таком случае он почти наверняка говорил из окна помещения, которое теперь известно как Зала ди Руджеро. Но Ромуальд из Салерно, который был очевидцем событий, категоричен в своих утверждениях, и мы должны принять его версию.

89

Фальканд, радостно пользуясь возможностью обвинить своего старого врага, признает рану от стрелы, но предполагает, что маленького Рожера забил до смерти его родной отец в гневе на то, что он счел проявлением неверности со стороны мальчика; версия настолько неправдоподобна, что трудно представить, чтобы ее когда-либо воспринимали всерьез.

90

За этой печалью стояло нечто большее, нежели отцовские чувства; Боннеллюс не пожелал назвать основную причину недовольства знати — тот факт, что, если они умирали бездетными, их имения отходили к короне.

91

Ныне город носит название Пьяцца-Армерина, напоминающее о том, что великий граф Рожер строил укрепленный лагерь поблизости на Пьяно-Армерино. Ныне главной его достопримечательностью являются руины римской императорской виллы III в., так называемой Вилла-дель-Казале, — вероятно, разрушенной Вильгельмом в 1161 г. и обнаруженной только в последние годы. Благодаря своим мозаичным полам эта вилла пользуется особой популярностью у туристов, посещающих Сицилию. Навещая Пьяццу, однако, не стоит забывать об очаровательном маленьком монастыре Святого Андрея в миле или двух к северу. Он был построен в 1096 г. Симоном, графом Бутерским, родственником Рожера II по матери и, вероятно, — хотя Шаландон это отрицает — настоящим отцом Рожера Склаво.

92

Прошедшие полвека лангобардские колонии, возникшие на Сицилии благодаря усилиям Рожера I, сильно разрослись. Кроме Пьяццы и Бутеры их главными центрами были Рандаццо, Никозия, Капицци-Аидоне и Маниаче. Ла Лумия, писавший век назад (XIX в. — Пер.), отмечал, что жители этих районов все еще говорят на диалекте, родственном скорее североитальянскому, чем обычному сицилийскому.

93

Каид — арабское слово, означающее «господин» или «предводитель»; этим титулом награждали мусульман (сохранивших свою веру или обращенных), служивших во дворце. В латинских хрониках он обычно передается как gaitus или gaytus.

94

Слово происходит от арабского «азиз», «великолепный». В ранней версии хроники Ромуальда дворец ошибочно назван «Лиза».

95

Центральная часть этой надписи была уничтожена, когда первоначальную высокую арку заменили более низкой, которую мы видим вместе со стеклянной дверью на многих старых фотографиях. Теперь старые пропорции восстановлены, но часть текста утрачена навсегда.

96

Я не считаю разрозненные фрагменты, еще держащиеся на стенах Зала дельи Армиджери в другой части дворца. Этот зал, высотой в сорок пять футов, со сталактитовым сводом, сам по себе значительно более интересен, чем мозаика. Он составляет часть Торра Пизано и, возможно, служил для стражи, охранявшей сокровищницу. Обычно он закрыт для публики, но энтузиасты могут легко получить разрешения на посещение в офисе главного управления памятников на первом этаже.

97

Народная легенда гласит, что Вильгельм собрал все золотые и серебряные монеты королевства и заменил их медными, а прежние оставил себе. Никакие ранние источники этого не подтверждают. Какие-то меры могли приниматься для восстановления экономики после событий 1161 г., но даже Фальканд не обвиняет короля в том, что он разорил подданных ради собственной выгоды.

98

Эта практика вскоре получила такое скандальное распространение, что папа Александр III должен был в 1176 г. издать декрет, требующий, чтобы сицилийские епископы, проведшие семь лет и более при дворе, вернулись в свои епархии.

99

Хотя, как объяснялось выше, в Палермо обычно дела не позволяли клирикам посещать свои епархии на сколько-нибудь долгий срок, некоторые старались искупить свое небрежение великолепными дарами и пожертвованиями. Так, на деньги Ромуальда Салернского сооружен огромный мраморный и мозаичный диван в его соборе (основанном Робертом Гвискаром), а благодаря Ричарду Палмеру мы имеем мозаики — или то, что от них осталось, — в Сиракузах. В сокровищнице кафедрального собора в Агридженто хранится изящный византийский переносной алтарь, который определенно датируется XII к. и вполне может быть даром Джентиле. Несмотря на его наклонности, мы не рискнем, увы, связать с его именем другую уникальную вещь в коллекции собора Агридженто — письмо, написанное собственноручно дьяволом, которое до сих пор хранится в архиве.

100

Хотя церковь Маттео, носящая сейчас имя Маджионе, серьезно пострадала во время Второй мировой войны, она была тщательно восстановлена и в нее стоит зайти. Со своими тремя апсидами, декоративными аркадами и прекрасной галереей она является замечательным образцом поздней нормандско-сицилийской архитектуры, свободной от явного арабского влияния. После падения нормандского королевства церковь и соседний монастырь были переданы военному ордену тевтонских рыцарей, и следы их пребывания здесь еще заметны. Большинство путеводителей, к сожалению, называют в качестве даты ее постройки 1150 г.; в действительности она почти наверняка была заложена на десять лет позже и закончена в регентство королевы Маргариты.

101

Не дяде, как утверждает Шаландон — см. генеалогическую таблицу.

102

Я не смог проследить родство Жильбера с королевой. Шаландон говорит, что он прибыл из Испании, но не дает никаких ссылок в подтверждение своей теории; исходя из его имени и последующих событий мне кажется более правдоподобным, что он принадлежал к французской ветви — возможно, он был сыном или внуком брата или сестры Маргариты де Лэгль, матери королевы. Ла Лумия называет его французом и даже, в одном случае, именует его племянником Стефана — что, разумеется, крайне неправдоподобно.

103

Подробности дальнейшей жизни Петра сообщает Ибн Халдун. Он называет его Ахмедом эс-Сикели; но из хронологических указаний и других деталей, которые он приводит, рассказывая о бегстве с Сицилии, однозначно следует, что Ахмед и Петр — одно лицо.

104

Точно так же, как шестью веками позже Марию-Антуанетту называли «австриячкой» на улицах Парижа.

105

См. генеалогическую таблицу. Гипотеза о королевском происхождении Стефана была предложена Брегиньи еще в 1780 г. Она серьезно оспаривалась Ла Лумия, хотя Шаландон, как мы видели, занимает нейтральную позицию. Мое собственное мнение, если оно заслуживает внимания, сводится к тому, что Стефан являлся именно тем, кем его считали в Палермо, — младшим сыном графа дю Перта, — а фраза Людовика VII может быть воспринята как фигура речи, достаточно естественная в данных обстоятельствах. В любом случае маловероятно, что он мог стать и канцлером, и архиепископом, не достигнув двадцати — что и так кажется мальчишеским возрастом лля человека, занимающего два высочайших поста в королевстве.

106

Я заимствовал приведенную здесь историю у Геро Регенсбургского (Рассуждения об антихристе, 1, 53), чья версия является не только самой полной, но, по мнению по крайней мере одного авторитета (Манна), «более беспристрастной, чем другие». Беспристрастность, однако, редкое достоинство среди историков XII в.; и следует добавить, что среди авторов проимперских симпатий у Октавиана также находились защитники.

107

К концу их осталось только двадцать девять; согласно Арнульфу из Лизьё, епископ Имар Тускуланский, известный эпикуреец, удалился раньше, поскольку не хотел пропустить обед.

108

Интересно, что уже второй антипапа назывался этим именем.

109

Город Нинфа был разграблен и разрушен в 1382 г., с того времени лежал в руинах. Затем, однако, он был востребован семьей Каэтани, которой все еще принадлежит; и с 1922 г. они превратили это место в один из самых очаровательных и романтических садов Италии.

110

Соглашения, подписанные Фридрихом с Генуей и Пизой в начале лета 1162 г., ясно говорят о его намерениях. В обоих случаях он, похоже, полагает завоевание Сицилии делом решенным.

111

Берта-Ирина умерла от лихорадки в 1160 г. Мануил устроил ей пышные похороны и похоронил ее в церкпи Вседержителя; но в тот же год женился на Марии.

112

Спутники Райнальда были настолько уверены — на каких основаниях, трудно сказать — в его святости, что варили его тело, пока не остались только кости, которые они привезли назад в Германию в качестве реликвий.

113

Ла Лумия описывает ее как «еще красивую, гордую, изящную», но ссылок на источники не дает.

114

Вплоть до середины XIX в. дорога из Палермо в Мессину была столь плоха, что путешественники обычно предпочитали плыть по морю.

115

Фальканд называет дату 15 ноября, но это, вероятно, ошибка переписчика. См. Шаландон. Т. II. С. 333. Ромуальд из Салерно утверждает с определенностью, что король отправился в путь незадолго до Рождества.

116

И Англия лелеяла Пьера достаточно хорошо в течение почти сорока лет. Он был архидьяконом сперва Вата, а затем Лондона и умер вначале следующего столетия.

117

Подробности его избрания неизвестны, но Фальканд указывает, что Уолтер получил кафедру «не столько в результате избрания, сколько в результате насилия», так что можно подозревать худшее.

118

Томас, возможно, знал семью Маргариты достаточно хорошо. Верный товарищ его юности Рише де Легль почти наверняка был родственником.

119

Узнав эту новость, Пьер Блуаский отправил Уолтеру явно двусмысленное поздравление — достойное самого святого Бернара, — предлагая ему возблагодарить Провидение, вознесшее его к нынешней славе из «презренной бедности» и «праха нищеты», с которых он начинал (письмо 66). Будучи оба наставниками юного короля, эти двое едва ли могли питать друг к другу особенно теплые чувства.

120

Остатки этого монастыря ныне являются частью поместья Бронте, которое было передано в 1799 г. Фердинандом III Неаполитанским лорду Нельсону, а ныне является собственностью лорда Бридпорта, потомка племянницы Нельсона Шарлотты. Три апсиды церкви были разрушены знаменитым землетрясением 1693 г., но большая часть того, что уцелело, сохранилась в первозданном виде — в том числе восхитительный дверной проем с фантастическими резными капителями и деревянная крыша. Изображение Пресвятой Девы ныне находится в алтаре, перед ним стоит мраморная фигура, которая, возможно, изображает саму королеву Маргариту.

121

Кроме Ричарда Палмера и Уолтера из Милля во времена царствования Вильгельма II в королевстве жили еще по крайней мере двое английских прелатов — Губерт из Миддлсекса, архиепископ Концы в Кампании, брат Уолтера Бартоломью, который стал преемником Джентиле на епископской кафедре Агридженто. В этой епископии среди каноников еще в 1127 г. значился некий Иоанн из Линкольна, тогда как имя Ричарда из Херефорда появляется в перечне каноников Палермо в 1158 г.

122

В «Лэ о двух возлюбленных», написанном Марией Французской в XII в., она признается своему возлюбленному, что

В Салерно у меня есть родственница,

Богатая женщина с большими доходами.

Она его посылает туда, чтобы он набрался сил, а потом вернулся и исполнил поставленное ему условие, перенеся ее на руках через крутую гору.

123

После отбытия Стефана титул канцлера перестали использовать — как перестали использовать титул эмира эмиров после смерти Майо. Сообщено в письме к Гумбальду, епископу Остии, в 1169 г.

124

За прошедшие три года Мануил сделал крупные пожертвования на восстановление Милана, разрушенного Фридрихом в 1162 г.; по выражению хрониста, «влил реку золота в Анкону» и выдал свою племянницу за одного из Франджипани, чтобы обеспечить себе поддержку в Риме.

125

Согласно старой легенде, увековеченной несколькими почтенными историками Сицилии, князь Генрих перед смертью был обручен с дочерью короля Малькольма Шотландского. В этой истории нет ни крупицы правды. Король Малькольм IV, правивший в период между 1153-м и 1165 гг., не только умер неженатым и без детей, но прославился при жизни как король-девственник.

126

Однако только в 1181 г. Вильгельм заключил с Альмохадами официальный мирный договор, в подтверждение которого он, по свидетельству историка Абдул-Вахида аль-Мярракеши, отправил Абу Якубу рубин, размерами и формой схожий с подковой.

127

Другой арабский историк аль-Макризи утверждает, что сицилийский флот был послан в Левант уже в 1169 г., чтобы помочь франкам в осаде Дамьетты. Но другие источники этого не подтверждают, и отрывки из письма Саладина, цитируемые Абу-Шамой, убедительно свидетельствуют в пользу того, что никаких сицилийских кораблей у Дамьетты не присутствовало.

128

Роджер Ховден, подлинный автор «Деяний Генриха II», ранее при писывавшихся аббату Бенедикту из Питерборо; его авторство установлен леди Стентон в 1953 г.

129

Или, как им казалось, подходящими. В книге «Итальянские скульпторы», цитируемой Огастесом Хэйром, К.К. Псркинс упоминает о двух портретах — Фридриха и его императрицы, «один из которых является слишком безобразной карикатурой, а другой — слишком большой непристойностью, чтобы их описывать». Римские ворота были разрушены в XVIII в., но то, что от них осталось, — включая барельеф Фридриха — пошло в качестве составных частей в реконструкцию, которую ныне можно видеть в музее Кастелло.

130

В атриуме собора Святого Марка, прямо перед центральным входом, небольшой ромб из красного и белого мрамора обозначает место «унижения императора». Венецианская легенда гласит, что император, стоя на этом самом месте, согласился извиниться перед святым Петром, но не перед папой. На что Александр твердо ответил: «Перед Петром и папой» (Джеймс Моррис. «Венеция»). Это хорошая история, но она едва ли согласуется с версией Ромуальда, а Ромуальд, очевидец событий, должен был знать, как происходило дело.

131

Его, тем не менее, похоронили там; но первоначальное надгробье, к сожалению, исчезло и было заменено безвкусной барочной поделкой, воздвигнутой в 1660 г. его тезкой и поклонником Александром VII.

132

Трудно найти более ясное свидетельство того, насколько изменились взаимоотношения между Сицилией и папством по сравнению со временами короля Рожера. Он бы не потерпел подобного вмешательства в начинания, которые он считал внутренними делами своего королевства. Существует легенда, что папа Луций лично освящал Монреаль, но это определенно неправда.

133

Ее название не связано ни с каким святым, но означает «Воскресная церковь». Оно было дано в противовес бывшему кафедральному собору Палермо, который при арабах носил имя «Пятничная мечеть» (О. Демус «Мозаики нормандской Сицилии»).

134

Двери Монте-Сан-Анджело стали причиной гневных демонстрации в марте 1964 г., когда местные жители не позволили увезти их в Афины, где должна была состояться византийская выставка («Таймс», 4 и б марта 1964 г.).

135

Определенно не передана самая заметная особенность во внешности Томаса — необычно высокий рост. О том, что Бекет был очень высок, упоминает его капеллан Уильям Фита-Стефан, а в рукописи XV в. из Ламбетского дворца (306 f. 20) под общим заголовком «Рост людей» указано, что рост Томаса составлял «7 футов без дюйма» (то есть более 2 м). Самым красноречивым свидетельством, однако, являются одеяния Беккета, все еще хранящиеся в сокровищнице кафедрального собора. «Вплоть до недавнего времени в день памяти святого Томаса их надевали на несущего службу священника. Всегда выбирали самого высокого — и все равно приходилось их подкалывать» (Д. Стэнли. «Памятники Кентербери», 1855).

136

Любопытная маленькая рака с мощами Бекета, выполненная в форме золотой подвески, хранящаяся в нью-йоркском музее Метрополитен. На ней изображены королева Маргарита и прелат, дающий благословение. Надпись вокруг изображения гласит: «Эту вещь королева Маргарита Сицилийская дарует Рено из Бата». Маргарита умерла в 1183 г., то есть это изображение несколько более раннее, чем мозаика. Но изображен ли на рисунке Беккет или Рено, чье имя упомянуто в надписи, выяснить нет возможности (Бюллетень музея Метрополитен. Т. XXIII. С. 78–79).

137

Климент, по преданию, претерпел мученичество при Траяне. Сильвестр, согласно легенде, крестил Константина Великого и получил легендарный Константинов Дар.

138

Гробницы Маргариты и двух ее сыновей у северной стены святилища были декорированы заново в XX веке и заслуживают разве что беглого взгляда. Наибольший интерес представляет алтарь Людовика Святого Французского. Людовик умер от чумы во время Крестового похода в Тунис в 1270 г., и его сердце и внутренности хранятся здесь.

139

Хронист Робер из Ториньи пишет, что слыхал от кого-то, будто Иоанна в 1182 г. родила сына Боэмунда и отец провозгласил его немедленно после крещения герцогом Апулии. Если это так и ребенок в то время еще был жив, становится до определенной степени понятно, почему Вильгельм согласился на имперский брак. Но в таком случае почему Робер — который, как настоятель аббатства Мон Сен Мишель вряд ли хорошо знал сицилийские дела — единственный, кто об этом упоминает? Ришар из монастыря Сан Джермано, подданный Вильгельма и наш главный поставщик сведений об этом последнем периоде истории королевства, жалуется на бесплодие Иоанны в первых же строках своего сочинения.

140

У Андроника Комнина, как водится, была наготове шутка по поводу того, что Ангел перешел на его сторону. «Смотрите, — заявил он, — совсем как сказано в Евангелии, — я пошлю моего ангела, который проложит тебе путь». В Евангелии на самом деле таких слов нет; но Андроник не вдавался в такие подробности.

141

Но только после того, как он достаточно успокоился, чтобы начать жаловаться, что английские охранники не дают ему спать.

142

Так пишет Диль в книге «Византийские портреты», т. II, где содержатся ученые, но удобочитаемые биографии Андроника и Агнессы. Что стало с Феодорой — неизвестно. Возможно, она умерла, но, поскольку она была относительно молода, более вероятно, что ее заточили до конца дней в каком-нибудь монастыре.

143

Традиция проводить ярмарки просуществовала — с перерывами — до наших дней. Население Фессалоник было по преимуществу иудейским начиная со времен Османской империи до Второй мировой войны, когда все сефарды — около пятидесяти тысяч человек — были депортированы в Польшу и уже не вернулись.

144

Приказ Андроника гласил: «Сохранить город и, не боясь итальянцев, прыгать на них, бить их и прокалывать». Таковы его точные слова, хотя ему одному ведомо, что имелось в виду. Те, кто любит шутить над подобными вещами, дают этому повелению непристойную интерпретацию, которую я не намерен здесь повторять» (Никита).

145

Если только не заботился чрезмерно. Даже Шаландон, чью манеру изложения не назовешь простой, восклицает с чувством, что он «устал от этой напыщенной риторики».

146

Удары по семантрону имеют важное символическое значение. Церковь представляет собой, как известно, ковчег спасения, и монах, который несет на плече шестифутовую доску и бьет по ней маленьким деревянным молотком, словно воспроизводит звук боевых кораблестроительных инструментов, призывая избранных присоединиться к нему. Во времена османского владычества, когда звон в церквях был запрещен, семантроны использовались постоянно. Они редко слышны ныне, разве что на горе Афон, где их применение предписано уставом, и в некоторых отдаленных сельских монастырях.

147

Никита здесь ошибся. Имя отца было не Фиест, а Феспий. Этот тринадцатый подвиг Геракла, должно быть, самый трудный, но успех героя замечателен: все девушки родили мальчиков, по многих случаях — двойни.

148

Византийцы всегда так себя называли, рассматривая свою империю как прямое продолжение Римской. Слово «Ромиос» до сих пор употребляется их потомками.

149

У меня возникли затруднения с Димитрнцей. Это название приведено у Никиты Хониата, но никаких указаний на место с таким именно именем на Стримоне в других памятниках нет. Шаландон называет ее Деметицей и добавляет в скобках (не указывая источника) явно турецкую форму Деме-хиссар. Если он прав, есть соблазн прочесть это слово как искажение Демир Хисар, то есть железная крепость; в таком случае речь идет о современном греческом городе Сидерокастроне, который ныне стоит как раз там, где по идее должна была находиться Димитрица.

150

Церковь Святого Аброзия по сей день цела и остается красивейшим зданием в Милане. Она основана святым Амвросием в 386 г. и, невзирая на множество последующих реконструкций — особенно после бомбежки в августе 1943 г., выглядит почти так же, как в день свадьбы Констанции. Не пропустите маленькую часовню Святого Виктора V в., украшенную мозаикой, пристроенную к юго-восточному углу церкви Святого Аброзия.

151

Годфрид из Витербо.

152

С ее чела, как и со мной то было,

Сорвали тень священных покрывал.

Когда ее вернула миру сила,

В обиду ей и оскорбив алтарь, —

Она покровов сердца не сложила.

То свет Констанцы, столь великий встарь,

Кем от второго вихря, к свевской славе,

Рожден был третий вихрь, последний царь.

Данте. Рай. 111, 113–120 (Пер. М. Лозинского)

153

Он умер в Вероне и был похоронен в кафедральном соборе. В 1897 г. во время урагана часть апсиды обрушилась на его могилу. Надгробие XVI в. разбилось, и обнажилась изначальная плита с рельефным портретом папы и изящной, но бессмысленной надписью, которую не стоит здесь приводить. Теперь она встроена в стену маленькой церкви Святой Агаты.

154

За четыре года до того он взял в осаду замок Керак во время свадьбы его наследника, Хэмфри Торонского, с принцессой Изабеллой Иерусалимской, и тщательно выяснил, в какой башне расположены покои новобрачных, после чего повелел, чтобы ее не трогали.

155

Два дворца, предназначенные для королевских увеселений, сохранились и заслуживают посещения. Первый и более интересный — Куба. Расположенный на живописном озере в королевском парке — он позже еде лался конюшней неаполитанской армии и теперь стоит среди мрачныл казарм под № 94 Корсо Калатафими.

Эта благородная постройка находится в печальном небрежении, стены изуродованы раскрашенными стойками, так что трудно поверить, что в нем происходит действие одной из новелл Боккаччо (День 5, № 6). Неподалс ку расположен другой, меньший павильон Кубула. Аркада на восточном фасаде Неапольской виллы отмечает место, где находились останки третьего — Куба Сопрано.

156

«Он привечал всех чужестарнцев, за исключением людей из королевства Германни, которых он не хотел видеть своими подданными, поскольку он не доверял этому народу и терпеть не мог их варварских обычаев» (Иоанн Солсберийский. История понтификатов. Гл. ХХХII).

157

Ла Лумия утверждает, что он был правнуком Дрого де Отвиля и, соответственно, троюродным братом короля, но я не нашел этому подтверждений, и вся генеалогия выглядит весьма сомнительно.

158

Которую, как утверждает в злобе Петр из Эболи, он лечил, купая ноги в крови зарезанных детей.

159

Хутба — проповедь, произносимая по пятницам во время полуденной молитвы.

160

«Одна из диковин, о которых рассказал Яхья ибн Фитья, вышивальщик, расшивающий золотом королевские одежды, состоит в том, что франкские христианские женщины, попадая во дворец, принимали ислам под влиянием служанок-мусульманок. От короля все это скрывали» (Ибн Джубаир).

161

«Путешествие Ричарда 1».

162

Король Ричард отдал лучший из когда-нибудь выкованных мечей. Это был Экскалибур, который старый Артур носил на войне и в поединках. Так писал Питер из Лэнгтофта на своем забавном йоркширском французском, повторяя Роджера Ховдена, жившего веком ранее. Но поскольку так называемая могила Артура была открыта только в начале 1191 г., Экскалибуру понадобились бы все его магические качества, чтобы оказаться на Сицилии в начале марта.

163

На современном турецком Селевкия именуется Силифк, а Каликадн ныне, менее созвучно, называется Гёксу.

164

В Палестине Ричард по причинам более дипломатическим, нежели человеческим, едва не выдал ее замуж за брата Саладина аль-Адиля. Ее второй муж больше отвечал ее вкусам. В 1196 г. она стала женой графа Раймонда VI Тулузского, уже заключавшего прежде три брачных союза. Они были счастливы вместе, но недолго. Спустя три года, не дожив до тридцати четырех лет, Иоанна умерла при родах. На смертном одре она принесла обеты и поступила в монастырь в Фонтевро — где и похоронена вместе с отцом, матерью и братом.

165

Единственная башня этого замка — где в 1302 г. был подписан мир, положивший конец войне «Сицилийской вечерни», — до сих пор возвышается на скале над городом. Оттуда открывается один из самых ошеломляющих видов на всю Сицилию. Стоит посетить также Чиеза-Мадре. воздвигнутую Рожером I, когда он захватил Кальтабеллотту в 1090 г.

166

К такому заключению, по крайней мере, приходит после блестящего исследования Ж. Деер.


на главную | моя полка | | Расцвет и закат Сицилийского королевства |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 4
Средний рейтинг 4.5 из 5



Оцените эту книгу