Book: Глубокое ущелье



Глубокое ущелье

Kemal Tahir

DEVLET ANA

Roman Ankara 1967




Глубокое ущелье

ГЛУБОКОЕ УЩЕЛЬЕ

Кемаль Тахир

«Мы — османцы, в каждом из нас — много разных людей».

Назым-паша (дед Назыма Хикмета)



Роман

Перевод с турецкого Р. Фиша

Издательство «Прогресс»

Москва 1971





Глубокое ущелье


Часть первая

УДАР В СПИНУ



Глубокое ущелье

I

Увидев у лестницы, ведущей на крытую террасу, вместо красавицы хозяйки смуглого парня, рыцарь ордена Святого Иоанна Нотиус Гладиус криво усмехнулся. «Любовника своего послала, шельма! Ишь, рубаха-то чистая, ясное дело — спит с ним...»

Рыцарь разозлился: слишком уж парень был красив да ладен.

«Холопское отродье обычно боится воинов, а этот и глазом не моргнет... Не потому ли, что вылез из ее постели, собака?..»

Юноша, подтянутый, статный — чувствовалось, что он горд только что обретенной физической силой,— склонился в поклоне, сложив на груди руки. Красный пояс, туго стягивавший талию, отчего широкие плечи его казались еще шире, узкие, в обтяжку штаны и мягкие сапожки с короткими голенищами делали его похожим на стройного, ловкого канатоходца.

Рыцарь Нотиус Гладиус насупил брови.

— Чего тебе?

— Сестра велела послужить вам. Приказывайте.

— Сестра? — Опершись локтем о стол, рыцарь подался вперед, погрозил пальцем.— Если соврал, уши обрежу!..

Голос звучал угрожающе, злобно.

Доброжелательная улыбка слетела с лица юноши.

— Да, сестра. Что прикажете?

— Сестра твоя не глуха ли? — Он подождал ответа.— Я спросил, как ее звать,— словно не слышала. Я спросил, видна ли отсюда граница бейлика Эртогрула? Не удостоив ответом, улизнула...

— Простите великодушно, она у нас молчальница. А звать ее Лией...

— Что это за имя?

— Лилия.

— Лилия...— Рыцарь осклабился.— Плохо назвали... Надо бы получше... Отчего отец не назвал ее Сметаной?

Парень кинул на него испуганный взгляд.

Рыцарь был низкоросл, толст, но плотно сбит. Одной рукой он держался за меч, другая лежала на кинжале. В каждом его движении сквозила настороженность человека, которого всюду подстерегает опасность. Пышные длинные, до плеч, волосы походили на гриву хищника.

— Неужто не догадался отец, что будет она Сметаной? А мать-то куда глядела? Сметана... Куда больше подходит... Сладка, не насытишься! — Он подмигнул.— Похоже, сам знаешь, пробовал ведь.— Он вздохнул.— Значит, сестра? Поглядим... А тебя как звать? Не Плющом ли?

— Нет, Мавро...

— Ну, скажи-ка, Мавро, видна ли отсюда граница владений Эртогрула?

Мавро задумался. Почти всех путников, забредавших в их караван-сарай, тянуло выйти на террасу. А глянув вниз, в пропасть, иные даже падали без чувств. Вот и этот согнулся, словно его ножом в живот пырнули, хмыкнул и попятился от каменной ограды.

— О чем задумался? Видна ли, говорю, граница?

— Видна, если вот сюда забраться...— И Мавро вскочил на ограду.

Рыцарь вытаращил глаза, воздев руки, застыл как изваяние. Наконец из глотки его вырвался крик:

— Слезай! Слезай, накажи тебя господь! Свихнулся, что ли, нечестивец, слезаай!..

Мавро невозмутимо балансировал на гребне ограды, отпугивая вьющихся у его плеч голубей, он словно бросал вызов смерти. Он улыбался. «Вот тебе за сметану! Ну как? Угадал мой отец иль нет?»

Нотиус Гладиус с детства боялся высоты и, если во сне видел пропасти, просыпался с диким воплем, словно его режут, и долго еще не мог прийти в себя.

— Слезай, говорят тебе! Слезай, собака! — кричал он, пытаясь подняться с места.

Насладившись смятением гостя, Мавро спрыгнул на террасу.

— Не разглядел... Сегодня болото курится...

— А если бы камень сорвался? — Рыцарь не мог унять невольную дрожь.

— Не сорвется! Кладка армянских мастеров... «Каждую жилку в камне знают каменотесы-армяне»,— так говаривал отец, да утешится душа его в раю.

— Эх ты, безмозглый грек! Один сорвался, гляди вон!

— Бывает, не господь ведь строил, а рабы его.

Безрассудство парня поначалу удивило рыцаря, но тут же закралось подозрение. «А может, терраса вовсе и не висит над пропастью? Нет ли с той стороны ограды выступа?» При этой мысли огонь гнева опалил его лицо. Если там есть куда поставить ногу, он изрешетит этого парня. Рыцарь подбежал к ограде, заглянул. И обмер.

Отвесные скалы уходили вниз, в бездонный колодец. В глубине облака, отражаясь в воде, колыхались белым туманом, чудилось: именно здесь разверзлась пасть ада. Прикрывая ладонью рот, рыцарь глухо спросил:

— Сколько до дна?

— Триста шестнадцать кулачей.

— Мерил кто?

— Мой отец... Поспорил однажды с купцом из тавризского каравана, развернули тюк ткани и стали мерить.

Рыцарь не слушал. С трудом оторвав взгляд от пропасти, поглядел вдаль.

Долина, насколько хватал глаз, была покрыта тростником. Апрельский ветер волновал, казалось, не тростник на болоте, а самую землю, не застывшую еще со времен творения. Все в этом забытом богом краю дышало безнадежностью, хаосом и запустением, точно на земле еще не родилось ни единое живое существо. Нотиус Гладиус, очевидно, остался доволен тем, что узрел по ту сторону пропасти. Когда он обернулся, брови его сошлись на переносице, зубы блеснули в оскале.

Прошло уже пятнадцать дней с тех пор, как, высадившись в порту Гемлик, он ступил на землю Анатолии. Миновал Изник, Бурсу, побывал в Инегёле, Кютахье, Караджахисаре и добрался наконец сюда, чтобы повидаться с генуэзским монахом Бенито. Он обитал в одной из пещер на границе удела Эртогрула. То, что рыцарь видел по дороге, и то, что рассказал ему монах Бенито, не оставляло никакого сомнения — это край непуганых дураков. Да, именно здесь туркмены и византийцы столетиями соперничали друг с другом в глупости.

Взявшись за эфес меча, рыцарь провел ладонью по усам, встал на цыпочки, чуть приподняв свое короткое, плотное тело. «Да будет навеки покрыт позором благословенный меч Святого Иоанна, если за какие-нибудь полгода я не приберу к рукам эту страну дураков. Да будет проклята королевская кровь, что течет в моих жилах!»

Он жадно втянул в себя запах кебаба, шедший из кухни, облизнул губы. Нотиус понял главное: Эртогрулу, который получил удел Битинья, пользуясь продажностью и бесчестием греков, здесь опереться не на кого.

Плевым делом будет уничтожить эту старую развалину, этого туркмена — помогут несколько владетельных князей Византии. А занять освободившееся после него место и того легче. Первой его ступенью станет титул герцога Гладиуса Уникуса, второй — титул князя Битиньи. Как привести к покорности византийских удельных властителей, он уже давно рассчитал. Для этого достаточно собрать несколько сот наемных католиков и столько же тюркских воинов. «А за княжеством — да сбудется воля господа нашего Иисуса Христа! — ждет нас корона незадачливого императора Византии».

— Как обозначена граница удела на болоте? Что б ты увидел, если бы не туман?

— Крепость Иненю.

— Она принадлежит Эртогрулу?

— Нет, Эртогрул-бей в крепостях не сидит... «Конская спина да острая сабля — вот наша крепость!» — смеются туркмены... В крепости Иненю сидит воевода сельджукского султана, а над ним воеводой — бей Эскишехирского санджака.

Пытаясь разглядеть, что скрывается за свинцовыми тучами, слившимися на горизонте с болотным тростником, рыцарь задумался, словно главнокомандующий на поле брани. Злобно пробормотал:

— Не сидит в крепостях... глупый кочевник!

— Эртогрул-бей не кочевник... Когда-то был, а теперь давно осел на земле...

— На яйлу-то подымается каждый год?

— Подымается... Попробуй высиди здесь летом! От комаров спасения нет. Но, сколько мы себя помним, он сидит на земле. Отец мой покойный рассказывал, что еще отец Эртогрул-бея перепоясался на службу сельджукскому султану в Конье, да и сам Эртогрул-бей служил понемногу. Я сказал «служба» — понимай, служба мечом, вроде был он субаши. Увидел, дела пошли плохо, налоги уже не текут в казну рекой, ну и попросил себе этот пограничный удел. Мой отец покойный...

— Мавро! — крикнули из дома.

Рыцарь мгновенно обернулся, схватился за меч — глаза сощурены, рот в хищном оскале. Чуть пригнувшись, глянул на дверь. Потом выругался сквозь зубы и с силой бросил в ножны до половины вытянутый меч. Подошел к столу, плюхнулся на место, взял чашу с вином и стал жадно пить, не спуская глаз с темного провала двери и ограды в том месте, где сорвался камень.

В памятный день, когда в монастыре Святого Иоанна на Кипре Нотиус Гладиус отказался стать монахом, вступил в рыцарский орден и перепоясался мечом, он решил узнать по картам свою судьбу. Цыганка сказала: «Если не будешь убит ударом в спину, проживешь сто лет, совершишь много славных дел и в конце концов увенчаешь свою голову короной». С той поры он всегда садился спиной к стене и никогда не поворачивался спиною к людям, открытым дверям и ногам. По той же причине он выказывал в бою то непостижимую трусость, то безрассудную храбрость. Если же по рассеянности или по какой иной незадаче ему случалось оставить свою спину незащищенной, он потом долго не мог себе этого простить.

Грызя ногти, Нотиус Гладиус вдруг вспомнил о лихом бесстрашии этого глупого Мавро. Да, на сей раз в его неосторожности был виновен этот сопляк. «Позвать бы сюда сукина сына. А ну, получай алтын, лезь на ограду!..» И стукнуть палицей по затылку... Рыцарь пошарил рукой в поисках палицы и, не найдя ее подле себя, растерянно огляделся. Палица, секира, колчан, лук с налучьем и короткое копье лежали у стены. Словно и в этой его небрежности виноват был Мавро; рыцарь твердо решил — он парня прикончит. «Сразу вылетит из него дух, как получит палицей по затылку? Нет. Надо бы, чтоб понимал, что случилось. Пусть знает, только ишак поворачивается к людям спиной!» Рыцарь не отрывал глаз от палицы. «Камнем упадет он на дно или завертится? До скольких сосчитать успею, пока хлопнется в реку?

Парень вряд ли успеет оглянуться. Пожалуй, и удовольствия никакого не получишь».

Рыцарь грустно вздохнул, задумался. Погас злобный блеск в его глазах, веки сузились. «Девка-то одна осталась, пойду к ней, выну кинжал. А ну, ложись, шлюха! Что за причуда высылать вместо себя любовника!» Он вытер нос кулаком.

Так вот откуда оно, это внезапное желание убить чернявого! Рыцарь схватился за рыжую бороду. Это был словно приказ откуда-то свыше, а не его собственное желание, и он противился ему, насколько достало сил. Тяжело дыша, стиснул колени, скорчился. По всему телу от затылка до поясницы пробежала сладкая дрожь. Он закатил глаза.

Всякий раз, когда у него шалили нервы, жажда крови лишь подстегивала похоть. Потеряв над собой власть, он откинул сотрясаемое судорогами тело к стене. Но тут же его охватило беспокойство, казалось, кто-то подстерегает его, следит за ним, и он настороженно уставился на дверь, ведущую на террасу.

Голуби, надуваясь и гукая, кружились и кувыркались над пропастью. Преследуя голубку, самец настиг ее у самой ограды.

Покрутился вокруг и подмял под себя. Нотиус Гладиус вздрогнул и быстро осенил себя крестом. Жалость к самому себе перекосила его лицо. «Господи Иисусе! Прости несчастного раба своего!» Нащупав рукой чашу, он выпил ее до дна, облокотился в изнеможении на стол, закрыл лицо ладонями. «Выбрал время, бесстыдник!» Для задуманных им великих дел нужны были помощники — много помощников, не боящихся ни воды, ни огня, коим ум заменяли бы мускулы. А он, вместо того чтобы обласкать и привлечь к себе безмозглого парня, который даже пропасти не боится, собирался убить его! «И за что? Зачем? Из-за этой бабы караван-сарайщицы! Черт бы ее побрал!»

Нотиус Гладиус в ярости стиснул крест — знак ордена Святого Иоанна, висевший на шее на тонкой золотой цепочке,— помял его, скрежеща зубами, будто грудь женщины, которой хотел причинить боль. Услышав шаги на лестнице, вздрогнул, подбросил крест на ладони, словно то был кинжал и он вот-вот метнет его в пришельца, и, качая крест на цепочке, застыл в ожидании.

Мавро, опустив глаза, поставил на стол медное блюдо. Приподнял крышку, и запах жаркого окутал террасу.

Рыцарь вытащил кинжал, недоверчиво посмотрел на блюдо.

— В самом деле косуля?

— Да, косуля.

— Сейчас проверим.

Отрезав кусок мяса, положил его в рот и медленно, с остановками, прожевал, точно прислушивался к какой-то знакомой и далекой-далекой песне.

— И правда косуля. Кто подстрелил?

— Я!

— Скажи лучше, не подстрелил, а поймал.

— Отчего же?

— Ты ведь не стреляешь, силки ставишь.

— Косулю бьют стрелой... Силки ставят на птицу.

Рыцарь глянул на парня. Острие кинжала с насаженным на него куском мяса остановилось у рта.

— А не врешь? Можешь стрелой убить косулю?

— Могу! Бывает, и влет птицу бью. А если надо, могу засыпать стрелами...

— Ишь ты! — Рыцарь еще внимательней оглядел Мавро.— Этому искусству сам не научишься. Кто учил тебя?

— Отец мой покойный... Лихой был охотник отец: все, что летало и бегало, не знало спасения, когда брал он в руки свой лук.

— Если ты такой стрелок, то почему стал караван-сарайщиком?

— Из-за слепого еврея.

— Не понял.

— Чудной еврей жил в Караджахисаре... Кто его знает, откуда пришел, слепой был на оба глаза. На свадьбах, на праздниках песни играл. Что подадут, тем и кормился... Как-то напала чума на наши места. Из каждого дома утром и вечером выносили покойников... В той пещере, где поселился отец Бенито, тогда ночевал другой монах-френк.

Бородища до пупа, а сам скотина скотиной... Вот наши глупцы и пришли к нему молить спасения от чумы... И что же сказал им этот мерзавец? «Истинно ведаю, говорит, никакой чумы нету. Это евреи колодцы да источники отравляют. Кто еврея убьет — спасется. Хотите и вы спастись, разорвите живого жида...»

Вернулись в Караджахисар, весь город подняли на ноги. А как разъярятся наши простаки караджахисарцы — берегись! С проклятиями того еврея пригнали на рынок. Покойный отец мой рассказывал: «С кладбища люди возвращались после похорон, когда все и случилось. В тот день я увидел, что такое взбесившаяся толпа — на куски разорвали беднягу. Нашлись и такие, что отрывали от трупа кто кусок жира, кто кусок мяса — противоядие, мол, от жидовской отравы. Три дня живот мой хлеба не принимал, выпью глоток — из меня два выходят...» После этой истории мы сюда и переселились. В те времена караванный путь шел по краю болота. Только-только погонщики проложили тропу через Кровавое ущелье. Прежде здесь не постоялый двор был. Давным-давно строил наш император в горах частоколы да крепости против сельджуков. Тут стояла крепость тысяцкого. А потом пришли сельджуки, взяли у нас Изник — ни тысяцкого, ни сотника не осталось... Отец после истории со слепым проклял караджахисарцев и переселился сюда. Надо бы назвать караван-сарай Кровавым ущельем, а он назвал — Безлюдным. Сколько отговаривали его, а управитель так прямо и сказал: «Откажись, Кара Василь, от своей затеи, сожрут тебя волки да птицы на этих вершинах... Тебя-то не жаль, а молодуху твою с ребенком во чреве жалко». Но отец не послушал: «Чем дальше от вас, тем ближе к господу. Смотреть на злых да недобрых людей — только веру свою портить. А глядя на горы, говорит, не запамятуешь величия господа.

Зелень лесов да ветер с цветущих яйл сердце очищает, волей-неволей зла не сотворишь. Тому, кто взыскует господа нашего Иисуса Христа, только здесь и жить, господин управитель». Вот как ответил отец мой,

— Покойный был философом! Грамоте знал?

— Читал иногда библию, распевал во весь голос, так что эхо гремело в Кровавом ущелье, а вот чтоб писал, никогда не видел.

— Кем он был в Караджахисаре? Если так управлялся с луком,— наверное, воином?

— Хотел наш властитель взять его к себе воином, не согласился отец.— Мавро вздохнул.— Кто, говорит, сделал своим ремеслом убийство, человеком не станет.

Да умный человек и не станет весь век на себе меч таскать, он ведь не вьючный осел. Кто меч, говорит, таскает, чаще всего вероломен, сынок. Не гляди, что спесив да одет чисто. Меч, он к мечу тянется: чтоб меня не убили, думаешь, изловчусь, сам прежде убью, а кто, изловчившись, прежде чем вынуты мечи, убивает другого, у того душа темная. Где геройство, а где предательство — не разберешь. Того, говорит, кто приучился со спины людей убивать, сам черт не исправит.

— Вот так сказанул! Верно, конечно, верно, но только для мусульманских нехристей.

— Отец мой не различал — христиане, мусульмане.

— Опомнись! Безбожие это. Мне сказал, а больше не повторяй...

Мавро и вправду испугался, осенил себя широким православным крестом, пробормотал:

— Благочестивый человек был покойный... Поп наш говорил...

— Опомнись! Христианское воинство — рать господа нашего Иисуса. Мы коварства не знаем, ибо долг наш — вырвать с корнем безбожие. Мы защищаем правых и слабых от сильных, но неправых!..— Он взял чашу. Увидев, что она пуста, протянул парню: — А ну-ка наполни! И смотри, не носи в себе слов, смысл коих тебе непонятен. Забудь!



Мавро засуетился, прибежал с огромным кувшином вина.

Послеполуденное солнце, на миг прорвавшись сквозь тучи, ударило в чашу. Красное как кровь вино заискрилось.

Рыцарь приподнял голову.

— Спасибо, лев Мавро! А ну садись!

Мавро обрадовался было, что знатный френкский рыцарь приглашает его сесть за стол, но неожиданно смягчившийся голос гостя вызвал подозрение. Он вспомнил наказ отца: «Умный парень, если мать и сестра у него красивые, похвалами незнакомцев, особенно если они старше тебя, не должен обольщаться. А подарков от них и вовсе не следует принимать...»

— Спасибо! Я люблю постоять!

— Садись, говорю. Хочешь стать человеком — слушай старших! Садись!

— Сестра будет недовольна. У нас с гостями не сидят...

— Не тяни, а то охота пройдет. Явится сестра — встанешь. Есть разговор, садись!

Мавро, с опаской поглядев на дверь, примостился на краю скамьи.

— Сколько вы здесь зарабатываете в год?

— В год? Как когда. Прежде, когда дорога через ущелье была открыта, неплохо зарабатывали. И сейчас, благодарение господу нашему, кормимся. За холмом, вон там, у нас поле — сеем. Дрова дармовые. Корова есть, овцы, козы. Из шерсти сестра кое-чего вяжет... Я дрова вожу в Караджахисар... Соль, свечи, кил покупаю. На сыр да на йогурт посуду вымениваю. А дичи у нас не занимать стать — куропаток, перепелок, фазанов полно.— Он подбородком указал на вертевшихся у ног голубей.— И вот этих.

— Верхом скакать любишь?

— Кто ж не любит?

— А ходить за конем?

— Есть у нас конь, отец выхаживал.

— Если возьму я тебя к себе, положу алтын в год, одежда, питье, еда — все от меня?..

Лицо у Мавро вытянулось. Покойный отец его говорил: «Что у мусульман, что у гяуров, что в рыцарских орденах — всюду есть этот грех содомский — любят мальчиков!» Он через силу улыбнулся.

— По мне бы, чего лучше... Да нельзя!

— Отчего же?

— Мы записаны в книгу свободных крестьян у нашего императора.

— Император ваш не знает, что у него во дворце творится! Почем ему знать, что делает Мавро в Караджахисаре?

— Пусть и не знает, только против обычая это. Отец мой говорил: «Пусть даже пять золотых в год дают! Чем быть слугой, лучше уж сразу вниз головой в пропасть».

Нотиус Гладиус отпил вина, взял с блюда кусок мяса и, не спуская глаз с парня, что-то прикидывал.

— А если возьму к себе воином? — Видя, что на Мавро это не произвело никакого впечатления, выпятил грудь и, словно предлагал ему целый мир, добавил: — Не простым воином... А чтоб в рыцари посвятить.

— В рыцари? Помилуйте, благородный господин!

У Мавро перехватило дыхание, щеки залились краской. Он судорожно глотнул и, пытаясь подавить радость, подумал: «Небось шутит со мной, забавляется пришелец френк?»

Рыцарь не спускал пристального взгляда с юноши. Сколько видел он на Западе крестьянских парней, смотревших на воинов с безнадежной завистью.

Здешние и сами носили оружие, их можно было соблазнить, лишь пообещав навсегда избавить от крестьянской доли. Мавро, конечно, тоже мечтает от нее избавиться, рыцарь заметил это еще в день своего приезда по взгляду, которым смотрел парень на коня и оружие.

— Да, посвятить в рыцари,— важно проговорил он.— Конь — от меня, оружие — от меня, а в отряде, который соберем, будешь моим знаменосцем. Походишь в чавушах. Покажешь свою храбрость, достанет силы и ловкости владеть оружием — подпояшу мечом, что освящен нашим орденом, и запишу тебя в книгу рыцарских послушников.

— Господи Иисусе! Помилуйте, рыцарь, я ведь все это видел во сне.

— В каком таком сне?

— На прошлой неделе... Будто бы проходило здесь войско, наш император начал войну против арабских нехристей. Один из его телохранителей стал проверять, как я владею луком, и записал в отряд. Проснулся я весь в поту, от радости дыхание перехватило... Правду говоришь, благородный рыцарь? Не смеешься надо мной?

— Я сказал — посвящу в рыцари! Такими вещами не шутят!

Мавро сложил руки на груди. Видно было, с трудом удерживается, чтобы не пасть к ногам рыцаря.

На кухне загремела посуда. Мавро вздрогнул, растерянно оглянулся на дверь. Огонек надежды в его глазах медленно погас.

— Если это и не шутка,— проговорил он,— все равно не выйдет, мой рыцарь. Не могу я пойти с вами!

Нотиус Гладиус был искренне удивлен.

— Невозможно. Не выйдет ничего, если сестра не согласится...

— Ума у тебя нет, парень! Разве бабы могут мешаться в такие дела?

— Могут. Мы с ней на свете одни-одинешеньки. Никого у нас больше нет.

Нотиус Гладиус был раздосадован. Его больше всего злило, когда встраивалось дело, которое он уже считал слаженным. Он взял гашу. И как-то пристыженно спросил:

— А сестра твоя замуж не собирается?

— Собирается.

— Сколько ей?

— Двадцать четыре.

— Того и гляди останется в девках... Не нашла, что ли, себе подходящего жениха?

— Как не найти!

— Кто же он?

— Сговорена с Демирджаном, объездчиком боевых коней Эртогрул-бея.

— Ну и ну! Господи помилуй! Как же Эртогрул мог отдать своих боевых коней христианину?

— Он не христианин.

— Тюрок, язычник?

— Нет. Тюрок-мусульманин.

Рыцарь был поражен.

— Как же ты отдаешь свою сестру за иноверца,— пристыдил он Мавро. Тот словно только того и ждал.

— Хороший человек шурин мой Демирджан. И к тому же знатный джигит в этих краях.

Рыцарь пожалел, что свел дело к вере.

— Ну, ладно, а отчего не женятся они?

— Давно бы поженились, если бы не мать Демирджана. Не согласна она...

— Почему?

— Неверные, нечистые, говорит, не при вас будь сказано. Пусть, говорит, берет себе мусульманку, и делу конец.— Он вздохнул.— Сестра моя упряма, а мать Демирджана от Коньи до Стамбула своим упрямством прославилась. В поговорку вошло: упрям, как тетушка Баджибей... Вот немного поправится Эртогрул-бей, одолеет хворобу свою...

— И что тогда?

— Откроется ему шурин мой Демирджан. Если кого и послушает на этом свете Баджибей, то только Эртогрул-бея.

— А захочет ли он близкого себе человека женить на христианке?

— Эртогрул-бей в дела веры не мешается... Он не дервиш, а герой.

Рыцарь почесал в бороде, задумался.

— А больше никто не просит твоей сестры?

— Моей сестры? А что?

— Эх ты, Мавро, Мавро! Надо подстегнуть твоего трусоватого шурина, раз он матери своей боится... Понятно тебе?

— Нет.

— Вот простофиля! Что бы ты, скажем, стал делать, если б твою невесту кто-нибудь захотел взять в жены? Не поторопился бы, не поспешил бы сам?

— Здесь сговоренную с Демирджаном девушку никто в жены не попросит. Да и сестра моя этого не допустит.

— Как сказать!.. Словом, сын мой Мавро, можешь считать дело решенным. Не пройдет двух недель, и ты записан в рыцари...

Мавро чуть не подпрыгнул от радости. Потом ударил себя по коленям.

— Ох, помилуй, мой рыцарь, неужто правда?

— Чего там охать да ахать. Найдем какого-нибудь недоноска, всучим ему денег, придет и попросит замуж твою сестру... Поглядим тогда, сумеет ли твой дурной шурин уговорить свою мать.

Мавро захлопал глазами, пытаясь взять в толк, о чем речь. Наконец понял и бросился целовать рыцарю руку. Тот отдернул руку, и Мавро в знак благодарности поднес к губам подол его платья.

— Дай бог тебе здоровья, мой рыцарь! — Он несколько раз подряд перекрестился.— Уверовал я, господи Иисусе, помилуй мя!

— Брось ты свои кресты крестить. Подай-ка лучше вина! — приказал Нотиус Гладиус стоявшему на коленях Мавро.

Тот вскочил, налил вина и остался стоять, сложив руки на животе. Теперь он глядел на рыцаря, как на родного отца: с почтением, благодарностью и любовью. Когда Мавро встретил его у ворот караван-сарая, у него просто дух захватило при виде рослого боевого коня, рыцарского шлема с белыми перьями, оружия. И если, прислуживая ему, Мавро поначалу держался немного заносчиво, то только из зависти. Теперь вид рыцаря радовал его душу. Даже явное уродство казалось ему привлекательным.

«Ах, если бы сестра моя отказала Демирджану и вышла за этого рыцаря!» — промелькнуло у него в голове. Но он тут же устыдился этой мысли, точно оскорбил храброго и красивого джигита Демирджана.

Нотиус Гладиус был доволен собой — ловко он уладил это дело. Пил вино, закусывал мясом и даже отпустил пояс на одну дырку. Поверх кольчуги на нем была шерстяная рубаха с вышитым на груди крестом Святого Иоанна. Кольчужные штаны туго обтягивали толстые ляжки, придавая рыцарю непоколебимую устойчивость. Крестообразные рукояти кинжала и меча были просто великолепны и, судя по отделке, стоили немалых денег. Шитый золотом плащ, сафьяновый кисет для огнива и окованная серебром фляга для вина свидетельствовали о том, что рыцарь любил шик. А кто знает, во что обошлась ему стальная каска с забралом, похожая на голову хищного зверя, Каска, будто зная себе цену, лежала, топорща перья, грудой алчной спеси на толстых досках стола.

Рыцарь запел песню на странном, незнакомом Мавро языке.

Юноша застыл с кувшином вина в протянутой руке, точно собирался взлететь.

Прислушался: «Уж не библия ли!»

— «Эй, эй, рыцарь, я видел за год смерть четырех императоров!»

— Он расхохотался, и хохот его эхом прокатился в горах: — Понял ты, сорванец, о чем эта песня?

— Нет, не понял. Она не по-гречески...

— Нет, конечно. На чистой латыни.

Нотиус перевел слова песни, сложенной сто лет назад каким-то бродячим рыцарем: «Я видел чудо, и потому никто меня больше не удивит. На моих глазах убили четырех императоров. Одного задушили во сне телохранители. Зарезали второго на площади. Третьего на рассвете бросили в пропасть. А четвертого убили после победной битвы...»

— Ты когда-нибудь видел императора?

— Нет, не видел. Сколько себя помню, здесь император не проезжал.

— А короля видел?

— У нас королей нет. Наш король зовется императором.

— Нету? Вот и врешь! — Он смерил парня взглядом и, оглянувшись на дверь, словно собирался доверить ему тайну, спросил:

— Хочешь увидеть?

— Кого, мой рыцарь?

— Короля! — Он чванливо откинулся.— Но только никому ни слова!.. Проснись, Мавро, перед тобой чистокровный король.

— Помилуй господи!

— Вот тебе и помилуй!.. Я незаконный сын рогоносца, неаполитанского короля.— Он протянул кулак.— В этих жилах течет королевская кровь, открой пошире глаза. Не будь она королевской, разве мог бы я сделать тебя рыцарем? Рыцарство жалуют только короли!

— Помилуй, почтенный господин мой!

— Тс-с-с! Кто хочет стать рыцарем, не говорит, пока его не спросят. Тс-с-с... Ну, смотри. Откроешься кому — прикончу.

Ведь если попаду в плен и узнают, кто я, выкуп заломят страшный.

Он проследил взглядом за мохноногим голубем, кувыркавшимся над пропастью.

— Что это? Что там сверкает?

Мавро привстал на цыпочки. Вдали что-то сверкало в лучах заходящего солнца.

— Вон там, что ли, господин мой?.. Это Монашья гора в Бурсе... На ее вершине снег никогда не тает, вот и сверкает, когда ударит солнце. Летом с этой горы, говорят, привозят снег во дворец императора.

— Сколько отсюда до Бурсы?

— Отец говорил — шестьдесят фарсахов. Но я не знаю, сколько это — фарсах...

— Шестьдесят фарсахов... Рукой подать. А вон те горы?

— Впереди Великая гора. За ней — Зеленая. А еще подальше, вон та, мы называем ее Ветряной. На ней яйла Эртогрул-бея. Доманыч называется. Вода там, как лед. В лесах — ели, можжевельник, сосны, вчетвером ствол не обхватишь.

— Доманыч — это на границе Гермияна?

— Точно...

— Значит, на юг от Эртогрула — Гермиян... На восток и на север — Караджахисар и Сельджуки... А на западе — Византия?

— По правде говоря, с трех сторон от него болота, господин мой... Только в сторону Бурсы да Изника земля твердая.

— Болото! Это хорошо. Господь свое дело знает.

— Знает, да буду жертвой его!.. Прежде, правда, никаких тут болот не было. Когда наш император был в силе... И когда султан в Конье был крепок, Порсук и Сакарья не текли вот так, куда вздумается...

А сейчас без призора взбесились реки, залили поля да пажити.

Отец говорил: «Трижды русло сменила Сакарья. Трижды оставляла крепости без воды, без защиты. Потому-то тюрки да монголы и пришли сюда... Болота поглотили дороги. Заперли путь караванам. Оттого и нищета. Хочешь спастись от бедности — молись, чтоб силен был наш император да султан в Конье...» Один конец этого болота упирается в озеро Симав, в истоки большой воды. Другой конец, господин вельможный, тянется вдоль Сакарьи до самого Черного моря. Прежде, говорят, реки не разливались так, потому что укротили их император с султаном, как коней норовистых.— Он вздохнул.— Послушать мудрых людей — в запустенье нынешнем виноваты монголы да френки. С запада на страну навалились френки, с востока напали монголы... Наш император да султан в Конье лишились налогов и податей. А разве без денег укротишь реки? Реки взбесились — не посеешь. Не посеешь — урожая не снимешь. Урожая не снимешь — крестьян не станет, крестьян не станет — хлеба не будет. А нет хлеба, считай, конец света настал. Говорят, в прежние времена караваны шли по нашей долине такие, что голова в Эскишехире разгружалась, а хвост в Биледжике еще только грузился...

Заметив, что рыцарь не слушает, Мавро понурился, умолк. Гость, казалось, забыв обо всем на свете, медленно тянул вино. Когда чаша опустела, громко рыгнул и спросил:

А ну-ка скажи, знаменосец Мавро, сколько воинов может выставить твои удельный бей, поганый Эртогрул, если прижать его как следует?

— Если прижать? Кто его знает! Если прижать, скверно будет, мой рыцарь.

— Голос у тебя задрожал, трусишка Мавро... Отчего же скверно?

— Скверно... Он ведь гази. А у них закон — придется туго одному гази, другие с конца света услышат, примчатся на помощь.

— Вон оно что! А разве в Гермияне не гази?

— Гази, конечно.

— Однако не в ладу с Эртогрулом. Скажи-ка, почему?

Не в ладу. Опиум растет на земле Гермияна... А дервиши-воины да абдалы пристрастились к опиуму. Эртогрул-бей в свой удел опиума не допускает. Вот из-за этого...

— Видал?! Пока другие на помощь придут, дело будет сделано. Если, конечно, не промедлить.

— А султанского бея, что сидит в эскишехирском санджаке, в расчет не брать, что ли?

— Да разве в Конье султан, чтоб принимать в расчет его эскишехирского бея? Глупец ты, глупец, Мавро!

— А монголы, что стоят за султаном? Эртогрул-бей монголам дань отправляет чуть не каждый день. Он за ними, как за горой...

— Монгола ты сюда не впутывай... Скажи-ка лучше, сколько бойцов может выставить Эртогрул из своего племени?

— Если из своего... Кайи под рукой у него немного... Отец говорил, султан в Конье на всякий случай разметал по всей стране туркменские племена. Кто нашел себе место — осел вроде Эртогрул-бея, кто не нашел, до сих пор кочует. Летом — на ничейных яйлах, зимой дань заплатит какому-нибудь бею, пристроится на берегу Сакарьи.— Мавро помедлил: По правде говоря, кое-кто из людей Эртогрул-бея считает себя кайи, но чьи они, толком и сами уж не знают.

— Э-э-э!.. Разболтался ты, знаменосец. Сколько воинов может поставить Эртогрул? Триста? Четыреста? Пятьсот?

Не больше. Но и не меньше! Только здешние люди не те, которых ты знаешь, мои рыцарь... Скольких перевидали мы, сколько их перебывало у нас в караван-сарае — и знатных, и мастеровых, и чужеземцев, и горцев, и лесовиков, и крепостных стражников, и кочевников, и скотоводов, и туркменов, и каракалпаков. Кто только не проходил тут. Были среди них и дервиши. Называют их абдалами Рума, гази Рума... А воинов у Эртогрул-бея по домам не считай.

Холостые гази по пять десять человек в одном доме ютятся.

Дервиши-воины тоже в одной обители по пять — десять человек живут, а абдалам Рума ни крыши, ни шатра не надо. Под деревьями, в стога: сена днюют и ночуют. Но если архангел Гавриил в трубу протрубит, все они — лихие джигиты. У Эртогрул-бея бабы и те воительницы.. Их называют сестрами Рума. А во главе — мать моего шурина Демирджана, зовут ее Баджибей, то есть предводительница всех сестер Рума. Обычай у них такой же, что у гази да у дервишей-воинов,— распространять веру. Понял теперь, почему не дает согласия Баджибей шурину Демирджану? От них только того и жди: застанут где нибудь в укромном уголке христианина, занесут над его головой саблю — принимай, дескать, истинную веру, гяур, не то конец тебе! Лучше бы уж им на землю вовсе не садиться, раз у них в книгах священных сказано: место мусульманина — на коне.

— Короче, не сидится им на месте?

— Но сидят, потому как узду наложил на них Эртогрул-бей. Послушать Демирджана, шурина моего, так строго-настрого наказал Эртогрул-бей соседей не трогать.— Мавро задумался.— Что ни говори, если прижать народ в пограничном уделе, добра от этого, мой рыцарь, не жди. Отец покойный говаривал бывало: «Бросит клич Баджибей, и бабы за сабли возьмутся да верхами сядут — пиши пропало!» Нет тогда силы, которая могла бы остановить Эртогрулово воинство... Потому, когда бабы их в седло садятся, все они, считай, шербет смерти отведали и жизнь свою уже ни во что не ставят.



— То-то вы и перетрусили, земли свои отдали, жалкие души. Не можете взяться все вместе с четырех сторон да вырезать пять-шесть сотен туркменов.

Мавро в испуге, точно желая предотвратить злодеяние, поднял руку.

— Помилуй, рыцарь мой! Нельзя... Нельзя так! Здесь удел пограничный... А на границе ломать порядок никак нельзя.

С ним, с туркменом, свяжешься, даже убьешь его, все одно не спасешься!

Думаешь, навсегда избавился, а тут-то и смерть твоя. Нет другой избавительницы.

— Ну и наболтал. Вот так избавление!

— Единственное, потому что здесь кровь в землю не уходит. Каждый идет по следу своего кровника, пока не настигнет и не отомстит. Тут и монгольская яса никому не указ. Ухом не ведут. Я уж не говорю о налогах и податях. Монгол, бывает, и сам им доплачивает. Да и наш император не ждал податей от своих пограничных уделов. От себя бакшиш посылал.

— А мы слыхали, грабежом они кормятся? Наврали, значит?

— Грабят, но по обычаю. Не так, чтоб взять сколько вздумается. И не очень-то различают, друг ты или враг. Если на своего крестьянина налетят, возьмут дань за охрану... Бывало, не досчитаемся козы или овцы в стаде — ни шкуры, ни копыт. Матушка моя проклинает их, а отец покойный урезонивает: «Эх, безмозглая баба, где мы живем? Не знаешь разве? На току все перемешано — зерно с половой да с соломой. Так и у нас. Всякой твари по паре. Одни от отца, осерчав, ушли, другие от матери отреклись — с цепи сорвались. Отчего они в Сивасе да в Кайсери не усидели, от тимариотов удрали? Да оттого, что опостылело им работать изо дня в день. Сеять, жать, железо ковать да шкуры мять — тяжело показалось. А вот душой своей бессмертной рисковать да жизнью играть, по-ихнему, легко. Неужто тот, кто задарма душу отдать готов, станет ценить чужое добро!» Так отец матери рот затыкал.

— Понятно. Напугал вас до смерти хворый Эртогрул. Здорово напугал.

— Ничего не напугал... Здесь у нас, благородный рыцарь, каждый, что ему в голову придет, творить не может. Пока порядок не нарушен, дань воинам полагается только на харч. А забыл воин меру — небеса ему на голову обрушатся... Прежде всего, не найдешь базара, куда везти, не найдешь покупателя, кому продать. Нарушил обычай — считай, попал в лесной пожар: огонь с четырех сторон. Кто не знает, думает: прокормиться в пограничных уделах легко. Славное дело — разбойничать. Ошибаются, да еще как!.. Пока обычай не нарушен, у тех, кто разбоем промышляет, дела худые. Сиди по шею в болотах, наживай себе лихоманку, света белого не взвидишь в тростниках, прячься, слушай небо да землю. По следу твоему идут — меняй место, плавай в грязи. Костер не разожги: днем дым увидят, ночью пламя заметят. Затаился, пересидел, надоело кому-то по следу твоему идти, думаешь, всех перехитрил. Все равно свой товар за настоящую цену не сбудешь. За сто алтынов один возьмешь. Славный разбойник в этих краях Чудароглу, из монгольского племени чудар. Правитель Гермияна за него горой, главный монгольский воевода всей силой монгольской его опекает, но и он в шакала обратился, совсем облик человеческий потерял..

— Может, скажешь, легко здесь живется, пока никого не тронул?!

— Кто говорит, легко! Я тебе толковал про порядок, порядок здесь в один миг прахом пойти может, рыцарь благородный. А если ты вовремя не учуял, пиши пропало. Потому-то в пограничных уделах один глаз спит, другой — смотрит. Люди сны видят, а палки да ножи, кинжалы да луки со стрелами у изголовья лежат. Понадеялся на мир, зазевался, тут и последний твой час настал. Бывает, ложишься спать человеком, просыпаешься — рабом. Рад бы смерть принять и на небе спастись, но и то не всегда удается. Скольких отсюда угнали связанными в Иран, в Туркестан, в черную Эфиопию! Эх, да что говорить, сам увидишь! Кровавые законы здесь, в уделах пограничных. Отец мой говорил: «В пограничных уделах, сынок, хочешь шкуру спасти — сперва стрелу пусти, а потом и смотри, в кого угодила. Здесь куда ни глянь — западня. Или ты ее расставил, или сам угодил в нее».

— Коли так, отчего не отомстил твой караджахисарский властитель Эртогрулу? Ведь тот окружил его, обложил данью?

— «В этом деле вины на Эртогрул-бее нет»,— так говорил отец мой. Конийский султан войском обложил наш Караджахисар, призвал к себе Эртогрул-бея... Известно, удельный бей под султаном, как под богом,— попробуй не прийти. А в это самое время монгол на султана ударил с севера...

Султан ушел. А перед уходом наказал Эртогрул-бею: Караджахисар с тебя, мол, спрошу... Наказал-то для виду...

— Почему?

— Потому что катапульты да стенобойные машины султанские — а командовал ими бей Эскишехирского санджака — все с султанским войском ушли... Как тут возьмешь караджахисарскую крепость? Самому султану зазорно, вот и сказал, чтоб удельный бей Эртогрул с караджахисарским правителем сам договорился... И потому еще не ищет мести властитель наш, что дорога Изник — Стамбул проходит по земле Эртогрул-бея. Никак с ним нельзя ссориться.

— Но ведь из-за Эртогрула рынок в Караджахисаре захирел?

— По чести сказать, в этом тоже нет вины Эртогрул-бея. Брат нашего властителя...— Мавро помедлил и с трудом выдавил из себя: — ...благородный сеньор наш Фильятос решил увеличить базарный сбор, позавидовав френкскому закону.

— Окстись! И заруби себе на носу: ты готовишься к посвящению в рыцари, к тому же ты мой знаменосец. Благородный христианин ни в чем не бывает виноват, потому что его благородство от господа бога, так же как и дела его. Захотелось ему увеличить базарный сбор, и никто ему не указ — на то его сеньорская воля. На своей земле что хочет, то и творит. Потому что и земля создана богом для сеньоров, и не только земля. Пожелает, так и крестьянина своего как собаку может повесить.

— Повесить? А как он отплатит за кровь?

— С сеньора за крестьянскую кровь никто не взыщет.

Мавро задумался, будто пытался что-то вспомнить, спросил смущенно:

— И правда у вас такой закон?

— Конечно...

— А за что вешают у вас крестьян благородные люди? Так просто — ни с того ни с сего, что ли?

— Зачем же. — Вешают тех, кто в реках и озерах сеньорских рыбу ловит, тех, кто в лесах охотится, рубит лес. Кто бежит от барщины, плутует, не платит с садов и полей дани... Сеньор может повесить и сапожника, и кузнеца, если работают плохо. А смилостивится, смерть цепями заменит.

— Ну а как же ахи? Не отказываются всем рынком работать на такого сеньора?

— Кто еще такие — эти ахи?

— В наших краях за ремесленный рынок они в ответе. В их дела рыночные не суются ни воины, ни властитель... Кадий немного командует, но по книге священной, как в ней написано...

— Все от нечестия! Оттого что идете против воли господа. Не зря втаптывают вас в грязь мусульмане.

Мавро охватил страх.

— Ну ладно, а что делают там ваши сеньоры без крестьян? - проговорил он запинаясь.

— Как это без крестьян? Крестьян — что рыбы в воде.

— Неужто у ваших крестьян ума нету?

— Ум есть, бестолковый мой Мавро, да только в наших краях от сеньора деваться некуда — разорвут тебя дикие звери да птицы.

— Но ведь можно уйти к другому, у которого хороший порядок...

— Ну нет, дудки! Беглых соседи задержат и, отодрав, приведут обратно.

— А если к врагу убежать?

— Вражда между людьми благородными крестьян не касается... Расчет простой: ты услужил мне сегодня, а я тебе завтра!

— Как же узнают, чей я крестьянин? Я не скажусь.

— А железный ошейник куда ты денешь? На нем герб твоего хозяина.

Мавро невольно схватился за шею.

— Ошейник? Помилуй, рыцарь?

— Да, да, ошейник. У нас, как исполнилось парню десять лет, сеньорский кузнец выковывает ему по размеру ошейник.

Мавро подался назад, будто его тотчас намеревались схватить и заковать в ярмо.

— А я пойду к другому кузнецу и попрошу сбить. Неужто у вас там нет кузнецов совестливых?

— Совестливых! — Рыцарь довольно рассмеялся.— Кузнецов у нас много, да только ни один из них с крестьянской шеи ярма не собьет, потому что, если крестьянина поймают без ошейника, повесят, а кузнеца, который ошейник сбил, на кол посадят!

Глаза у Мавро остекленели.

— Так, значит, правду говорят крестьяне из деревни Дёнмез, те, что из Инегёля сбежали на землю Эртогрул-Бея.

— Это деревня так называется — Дёнмез? Невозвратная, значит?

— Да.

— Ну что ж, поглядим, возвратятся они или нет. А что они говорят?

— Встретил я одного в камышах. Спросил — отчего перебрались сюда? — Мавро помедлил.— Не поверил ему! Говорит, по-вашему, мол, обычаю право первой брачной ночи тоже за властелином. Врет ведь, мой рыцарь. Не может такого быть?

— Ничего не врет! Повеление господа. Сказано: душа и тело крестьянина принадлежат сеньору. А что это значит? Захочет — возьмет девственность натурой, захочет — примет выкуп.

— О господи! Неужто правда, мой рыцарь? Ладно, положим, повеление господа. Но почему тогда поп Маркос — он привел этих крестьян сюда,— почему он говорит: «Не бывать такому бесстыдству!»

— От безбожия своего говорит.

— Кому же лучше знать повеление господа — пьянице властителю Николасу или деревенскому попу с бородой до пупа?

— Если бы ваши попы ведали истину, разве пошли бы они против нашего папы римского?!

Заметив на лице юноши смятение, Нотиус насупил брови.

— Однако нас это мало касается, глупый Мавро. Мы, слава господу, не из тех, кто должен приносить в жертву целомудрие своих невест. Мы из тех, кто берет его. Впрочем, Мавро, когда станешь рыцарем и утвердишься в одной из крепостей, можешь, конечно, если захочешь, пожаловать право первой брачной ночи своим крестьянам... Смеешься, сукин сын! Знаешь, что теперь ты уже не крестьянин. Погляжу-ка я на тебя, когда ты сам закричишь: «Повеление господа! От права своего не откажусь!» Тогда и поговорим...

Мавро опустил взгляд в землю, точно устыдился своей невольной улыбки.

— Такому у нас не бывать, мой рыцарь! Нипочем не бывать. Напрасно старается пьянчуга властитель Николас. Ничего у него не выйдет... На границах с императором посажены разные тюрки — команы, печенеги, булгары, гагаузы. Они на это никогда не пойдут... Думаю, и наши греки — тоже. Не говоря уж о поганых мусульманах. У идолопоклонников монголов и то такого паскудства нет! Мы и помыслить себе не можем, что там у вас творится. А властителю Николасу скорей всего вино в голову ударило, повредился в уме...

«Немного — радость, а много — гадость»,— говорил про это зелье отец мой покойный. Здесь у нас кто умом тронулся, недолго душу в теле проносит. Это одно, мой рыцарь. А потом, ведь у нас, как крестьянина припрет, глядишь, и в мусульмане подался. Много ли надо, чтобы повторить: «Нет бога, кроме аллаха, и Мухаммед — пророк его!..»

— Положим. А что делают с вероотступниками, если поймают?

— Да ведь не поймают. Разве отдаст Эртогрул-бей? Если он христиан, что к нему пришли, не отдает, а уж когда они мусульманами станут — подавно.

Рыцарь, положив руку на чашу с вином, смотрел на парня помутневшим взором и усмехался. И усмешка его была пострашнее его мрачной спеси.

— А как живется на Эртогруловых землях?

— Туговато нынче, мой рыцарь... И день от дня все хуже.

— Отчего? Слыхал я, что земли в уделе Битинья плодородны... Леса не вырубишь, луга конями не вытопчешь, виноградники, бахчи... Шелк идет на продажу тюками. Вдоволь пшеницы и ячменя!

— Кто это вам сказал? — полюбопытствовал Мавро.— Видно, наткнулись на человека несведущего.

— Властитель Инегёля сеньор Ая Николас сказал.

— Ай-ай! Кто-кто, а Николас знает правду. Не пойму, зачем обманул вас.

— Солгал разве?

— Прежде, может, и была плодородной земля, мой рыцарь, а теперь в уделе Эртогрула скверные дела. Что толку от леса, если ни дров, ни теса нет. Виноградники есть, есть и бахчи, да все без пользы, все остается на месте. Если на дорогах неспокойно, то, будь у тебя хоть тюки шелку, не повезешь же ты его в подарок разбойникам.— Мавро подумал немного.— Случился здесь голод когда-то, мой рыцарь. За горсть пшеницы давали горсть золотых, и то раздобыть негде было. Отец мой рассказывал: «Сорок лет назад стряслась эта беда... Когда император наш был в Изнике». Из-за голодухи и казна императорская деньгами немного пополнилась.

С тех пор так и не оправилась наша степь. Болото мало-помалу поглотило пахотные земли, а как стало трудно прокормиться, люди кинулись куда глаза глядят. Прежде многолюден был удел Эртогрул-бея, а когда торговые пути оказались перекрыты, ушли людишки-то. Эртогрул-бей запретил набеги за добычей, и потому тоже обезлюдел удел. Туго живет теперь туркмен... Бывают годы, когда земля посеянного не возвращает... И стада у них день ото дня редеют. Скота меньше, значит, и шерсти меньше. А шерсти мало — из чего ткать килимы да ковры, сумы да постели? К тому же несколько лет подряд на шелковице саранча лист пожирала. А коли листа нет, червь кокона не совьет.— Он вздохнул.— Да, худы дела теперь у туркменов... Прежде одно мясо ели, а хлеб за еду не считали. Теперь смотрят, где бы хлеба раздобыть, но и того нет.— Он хотел было сказать: «Вот дичи набью, сестра пойдет отнесет своему Демирджану, а то он бедняга мяса совсем не видит»,— но удержался. Неловко жаловаться чужеземцу на бедность будущего шурина.— Отец говорил: «Прежде хлеб был у льва в пасти, сынок Мавро, а теперь в кишки ему спустился. Не каждый осмелится запустить туда свою лапу».

— Как же Эртогрул дела в своем уделе вершит, раз никакого у него дохода нету?

— По туркменскому закону богатые беднякам десятину отдавать должны из имущества своего, а с христианской райи харадж брать, если, конечно, есть что брать. Эртогрул-бей, когда была у него сила, сам бедняков оделял. Потому-то и поредели его стада. По их закону у бея должно быть три стада. А каждое стадо — триста голов.

Эртогрул-бей кормил своих бедняков да пришлых абдалов и дервишей-воинов — дервиши, известно, работы чураются. Оттого и стада у него по сотне-полторы овец стали. Демирджан недавно сказал: «К бедности мы, слава аллаху, привыкли. Эх, если б только монгольскому наместнику не надо было каждый год подарки подносить!»

— Не подносили бы, что с того?

— Может, и обошлось бы, да Эртогрул-бею честь не позволяет сказать: «Нету». Бейское достоинство его пострадает. Вот и сидят люди на соломе. Демирджан говорит: дервиши да абдалы день ото дня все громче требуют набегов. Удержать их трудно стало... Ты не смотри, мой рыцарь, что рынок караджахисарский перебрался в Сёгют,— тамошние жители на рынке не торгуют, не покупают. У кого стада нет, продадут немного йогурта, масла да брынзы, вот и все. Сёгютские женщины детишек своих в базарный день запирают дома: не позарились бы на сласти бродячих торговцев...— Мавро рассказывал запинаясь, с трудом, будто стыдился жаловаться на свою собственную бедность.— Не поймешь этих туркменов, мой рыцарь. В доме, кажется, куска хлеба нет, а постучись в дверь дорогу спросить — бежит стол накрывать...

Рыцарь захихикал, будто услышал нечто забавное.

— Чем же угощает шут гороховый, если даже хлеба нет?

— Бежит к соседу, а если и у того ничего нет — кладет на стол последний ломоть хлеба да соленый баклажан. Врать станет — только что поел, мол,— лишь бы тебя накормить. Всего и осталось у них, что оружие. Вот его-то, помирать будут, не продадут. Да еще конь боевой. Сам есть не станет, только бы коня накормить. Сам гол-бос будет ходить, а сбруя в порядке. Да, мой рыцарь, не понять нам этих туркменов.

Мавро с любопытством ждал, что скажет на это рыцарь, но тот спросил совсем о другом:

— А как собирает Эртогрул-бей своих воинов, если понадобится?

— Просто. В каждой деревне, в обители, в дервишской пещере есть барабан. Заслышав вдали бой барабана, все бросают работу. Случится пожар, разлив реки или вражеский набег — по-разному бьет барабан.

— А как бьют при набеге врага?

— Дан-дан-дан. Дан-дан. Сначала три удара и потом еще два. И так без конца. Похоже на звон церковного колокола. Бьет в

барабан и прислушивается. Как с четырех сторон ответ получит, хватает оружие и мчится на сбор. У кого конь — верхом, а нет коня...

Мавро умолк и прислушался. Невнятный, далекий шум донесся со стороны Кровавого ущелья.

— Что это?

— Не разобрал, мой рыцарь! Может, стадо? Но с чего бы это сейчас скот из долин угонять? Погоди, погоди! — Мавро подошел к ограде, поглядел на дорогу в Гермиян.— Не пойму, то ли погремушки звенят, то ли колокольцы, караван, может?

Рыцарь тоже поднялся. «Только бы не мой Уранха. Чего доброго, решил поживиться и угнал какое-нибудь гермиянское стадо...» Он не на шутку всполошился: его приятель тюркский сотник Уранха не мог удержаться, чтобы не пограбить при случае, если даже рогатый товар принадлежал бы его собственному отцу. Из-за этого Уранха и на Кипре не прижился. «Все напортит, все запутает, скотина эдакая, потом не разберешь! Сказал ведь болвану, не смей трогать скот, чей бы он ни был!»

Звон бубенцов, колокольчиков приближался, эхом отражаясь от скал. Но вот к звону добавился глухой гул. Мавро улыбнулся.

— Понял, господин мой, понял! Это абдалы и воины-дервиши. Идут в удел Эртогрул-бея.

— Откуда знаешь?

— Слышишь стук дюмбелеков? Они всегда в дюмбелек бьют, когда подходят к караван-сараю.

Из-за поворота показались пять человек. Один, с дюмбелеком, спереди, четверо — сзади. На плече у одного из четверых рваное, как тряпка, зеленое знамя.

— А где же скот?

— Скота у них нет, мой рыцарь, бубенцы да колокольчики подвешены на шее, на руках, на ногах.

— Может, прокаженные! Не пустим во двор! Быстрей закрывай ворота!

— Не беспокойся, мой рыцарь. Никакой проказы у них нет. Здоровы как огурчики. Отец мой покойный говорил: к дервишскому да монашескому семени никакая зараза не пристает, не может она пробиться сквозь коросту грязи на теле. К тому же они на работе не изнашиваются, им болезнь только сил придает. Если в бою ничего не случится, долго живут эти дервиши.

По мере приближения процессии стук становился все громче. Из-за поворота вышли еще двое.

— Ясное дело, голыши это, мой рыцарь.

— Что значит — голыши?

— Одежи не носят ни летом, ни зимой.

— А те двое, они ведь одетые?

— Те не голыши! Один — ашик, по сазу видно. Господи помилуй! Значит, неспокойно в стране, раз начинают появляться ашики, говаривал отец. Совсем недавно тут уже один прошел.

— Что же это может быть?

— Не знаю. Но ашика издалека видно: сума при нем. А тот, что рядом идет прихрамывая,— пленный раб. Подаяния просит. Хромает оттого, что на одной ноге цепь. Все, кто на выкуп собирает, через наше ущелье проходят, чтобы заглянуть в удел Эртогрул-бея.

— Зачем?

— Сколько у вас подают самое большее пленникам, что собирают себе на выкуп?

— Ну, золотой, да и то короли или богатые князья. Обычай такой: не подавай много пленному воину. Чтобы не ушел он.

— А наш Эртогрул-бей пять золотых дает. Никакого обычая знать не желает. Есть при нем деньги, бывает, и десять даст. Послушать отца моего, так однажды пожаловал пленнику даже коня боевого. На ашика взглянуть хочется. Тот, что раньше прошел, пожилой был, правда крепкий. Поглядим на этого.— Мавро умолк.— А у вас есть ашики?

— Есть.

— Говорят, сила в них колдовская, обижать нельзя. А ваши как?

— Такие же.

— У нас, мой рыцарь, пещеры монахов и дервишей тоже считаются заколдованными. Если хозяина в пещере нет, заглядывать нельзя. Заглянешь — язык отнимется. И у вас так же?

— Точно так.

Дервиш, что шел впереди, зажав под мышкой дюмбелек, колотил в него свободной рукой. Огромного роста, широкоплечий, с толстыми, как тумбы, ногами, длинной, до пупа, бородой и гривой нечесаных волос, он внушал страх. Когда спутники, шедшие за ним по двое в ряд, переводили дыхание, чтобы начать новый куплет, великан привставал на цыпочки и выкрикивал: «Ох! Ах!» Единственной его одеждой был кусок грубой ткани, подвязанный к поясу и пропущенный между ног. На голом плече висел кривой ятаган.

Спина, грудь, руки и ноги были сплошь покрыты черными волосами, и с первого взгляда он походил на медведя. Трое его спутников тоже были голы, лишь на том, кто нес знамя, была рубаха. Волосы на груди, бороды, усы, брови, ресницы у всех четверых были сбриты. На головах — тюбетейки из белой кожи, с подвешенными над ушами амулетами из буйволиных зубов. На шеях — ожерелья из уздечек и бубенцов, снятых с мулов. На локтях и под коленями — звоночки и тарелочки, на лодыжках — погремушки, у пояса — большие железные колокольцы.

Подпрыгивая в ритм дюмбелека, издавая протяжные вопли, процессия с оглушительным шумом приближалась к караван-сараю.

Не доходя нескольких шагов до ворот, великан остановился и прокричал:

— Мы на земле не земные, мы текущий поток! Нет в мире преграды для наших дорог! Пусть горы топорщат гранитную грудь. Мы открываем путь!

Лия, выбежавшая на шум, испуганно прикрыла рот платком. И, пытаясь улыбнуться, проговорила:

— Милости прошу, святые отцы! — Она слегка шепелявила, но голос у нее был нежный, приятный.— Вы принесли счастье нашему очагу...

Мавро подошел к сестре и встал рядом.

— Да будет благо тебе, женщина,— продолжал дервиш.— Да сгинет твоя печаль и тоска!

— Пожалуйста! Масла да меда у нас нет, но ложка-другая супа найдется. Атласных постелей не сыщете, ну а мягкого сена вдоволь! Не обессудьте!

Дервиш дважды ударил в дюмбелек и вместо ответа пропел:

— К чему постель тому, кто все постиг? Я из земли пришел и в землю вновь уйду! Где может быть похуже, чем в аду? Что радость, если жизнь лишь миг? Аллах велик, вот радость!

У двух голышей все зубы были вырваны, и их рты зияли, как черные колодцы.

Но у каждого на поясе висели кожаные кисеты, отделанные шитьем.

Рыцарь еще не знал, что абдалы Рума открыто курят опиум, и потому не понял, для чего им кисеты: для огнива эти были слишком велики, для харча — малы.

Великан снова застучал в дюмбелек, приговаривая:

— Наш покровитель Адам в кости рай проиграл. Эй, мудрецы, держите меня! Я сорвался с цепи! — Он поднял руку, призывая к молчанию своих спутников, и, словно читая молитву, продолжал: — Внемли тому, что молвит Человек-Дракон, дервиш Пир Эльван!

Источник слова — сердце! Сердце — вместилище истины. Кто видит лишь внешность, своими руками накинул на шею себе петлю небрежения. Кто сердце не знает — ишак! Откуда понять ему сущность жемчужины! Тело твое лишь оболочка, что дана тебе лишь на время. Суть, заключенную в ней, совершенствовать должен ты, эй! И сокровища, скрытые в ней, должен найти ты, эй!

Когда он на мгновение умолк, чтобы перевести дух, Лия, со страхом внимавшая его похожей на молитву, составленной из где-то слышанных фраз бессвязной речи, проговорила:

— Аминь!

Мавро осенил себя крестом. Дервиш продолжал:

— Мы опора дворцов и праха ничтожнее мы! Мы роза на лбу, и мы пыль на дороге! Мы за дичью охотники, мы дичь для охоты!

Мы пошли в ученичество и обучались, ученые мы и других обучили! Мы отцу сыновья и отцы сыновьям! Мы были дождем, проливались на землю, мы тучею были, в небо вздымались. Оставь тех, кто слышал, послушай, кто видел! Чтоб не сбиться с пути, держись лучше следа. О братья, внимайте, настал день расплаты! Здесь люди — глубоки, как море! Как суша, спокойны! Как пламя, что варит сырье, горячи! Свободны, как воды, что к морю стремятся, как ветер, что всюду за день побывает...

Здесь щедрый доволен, скупец здесь — что нищий. Здесь любящих любят, любви не познавшим — позор! Зачем тебе поле, дом и труды? Позор, коль ты впрягся в ярмо! Тучи в небе, ветер в поле, дождь в облаках — для тебя! Тому, кто не знает об этом, позор! Для тебя рождается день, для тебя наступает ночь. Это тело живо душой. Путь известен, и есть проводник. Тому, кто сбился с пути, позор! Эй, те, кто ступает по следу познавших, кто вцепился в подол пробуждения и шагает путем мудрецов, не говорите, что трудно достигнуть обители! Кто взыскует истины, где он взыскует? В самом себе. Как он взыскует? Сорвав облаченье, взыскует!

Произнеся в первый раз слово «взыскует», дервиш двинулся к дому. И вошел в него, проговорив это слово в четвертый раз.

Нотиус Гладиус поглядел на двух путников, подошедших последними.

Пленник хромал. Может, оттого, что сбил ноги в пути, а может, от привычки носить цепь. Цепь была тонкой, но один вид ее болью отзывался в сердце. Среднего роста, худой, с вытянутым восковым лицом и гордой осанкой, пленник был похож на Иисуса Христа, по чьей-то прихоти облаченного в одежду тюркского моряка. Это сходство и страх перед пленом, неотступно преследующий каждого воина, потрясли рыцаря.

Да, попасть в плен — паскудство и позорище. И потому бедные, незнатные воины, видя, что битва проиграна и нет надежды спастись бегством, часто срывают с себя шлемы и кидаются в самое пекло боя, ища смерти. Нотиус давно начал собирать себе выкуп, даже договорился с одним ломбардским банкиром. И все-таки на душе было неспокойно.

Пленника, конечно, мучили и пытали, прежде чем он получал от своего хозяина разрешение отправиться собирать выкуп. А случалось это, когда хозяин оказывался без денег. Отпуская кого-либо за выкупом, он принуждал бедных пленников стать заложниками и, если отпущенник опаздывал или не возвращался в срок, отрезал заложникам уши, носы, пальцы, выкалывал глаза.

Мавро бережно снял с плеча пленника цепь.

— Добро пожаловать, брат! Собрал хоть немного на выкуп?

Тот безнадежно отмахнулся.

— Какое там! Скажи лучше, что слышно об Эртогрул-бее? Говорят, он тяжко болен.

— Не тревожься! Если бы с ним что-нибудь стряслось, мы бы знали.

Увидев на террасе рыцаря, пленник спросил:

— Френк? — Видно было, что он с нетерпением ждет ответа.— Грамоту знает?

— Почему спрашиваешь?

— Может, напишет письмо по-латыни. Как думаешь? Если попросим.

— Полагаю, знает,— решительно ответил ашик.— Будь спокоен, если знает, напишет.

Мавро окликнул Нотиуса Гладиуса.

— Вы умеете читать и писать, мой рыцарь?

— Зачем тебе знать?

— Пленный хочет попросить вас написать письмо по-латыни.

— Найдешь перо да бумагу — напишем.

— Эх! Где-то были. Давно на глаза не попадались. Надо поглядеть!.. Лия! — позвал он и кинулся было в дом.

Ашик, приложив руки к груди, поклонился и на чистом греческом языке попросил:

— Будьте великодушны, напишите! У меня все есть, благородный рыцарь.

— Давай сюда, коли так!

Нотиус Гладиус вернулся к столу и застыл, выпятив грудь: когда его вынуждали творить добро, его переполняла мальчишеская гордость. Отпил из чаши вина, освобождая на столе место, отодвинул поднос с маслинами, сушеным инжиром, курдючным салом, соленьями и кебабом. Мавро бросился ему помогать.

Ашик поклонился френкскому воину, вытащил из-за пояса чернильный прибор, оторвал от свитка со стихами желтоватую полоску.

Лицо у ашика было худое, в углах рта таилась мягкая улыбка. Взгляд странный, задумчивый, словно он глядел на все из какого-то дальнего далека.

Пленный пошарил в рваной одежонке, вынул из кармана какие-то бумаги и, ожидая приказания подойти, склонил голову.

Рыцарь махнул рукой. Мавро взял у пленного бумаги, подбежал к рыцарю, но тот даже не взглянул на них.

— Откуда ты?

— Из удела Ментеше.

— Кто ты?

— Сотник с бейского военного корабля.

— Кто взял тебя в плен?

— Родосцы.

— На вас напали?

— Нет. Мы должны были напасть на остров Линдос. Вышли из Бодрума на шести кораблях. Сначала взяли остров Нисирос.

Островитяне опустили знамена, выкинули белые тряпки, запросили пощады, а потом нежданно бросились на нас.

— Застали врасплох?

— Нет, мы победили. Разделили добро, крепость разрушили и наказание за коварство. И в Сёмбеке снова погрузились на корабли. После полудня с попутным ветром вышли в море.— Он осекся. Начал он рассказ с неохотой, но потом, словно защищая себя от обвинений, разволновался.— Распогодилось. Все почернело и смешалось — небо, море, суша. Ничего не разобрать. Подхватило нас и понесло. С волны на волну бросало, точно с неба на землю. И так всю ночь. А под утро, когда мы потеряли всякую надежду в живых остаться, буря утихла. Пришли мы в себя, огляделись и видим: прямо но носу — скалы с черными пещерами, где с первого дня творения морские чудища обитают. Рассудка можно лишиться при виде этих пещер, несчастье они приносят. Как ветер подует, такой рев, вой, стон да вопли исходят оттуда — самое храброе сердце не выдержит! Люди поумнее говорят: пропало дело, не будет толку от набега! Хватит нам того, что взяли в Нисиросе. Но Дели Думан, наш капитан — он на Мальте принял мусульманство,— и ухом не повел... Под вечер, когда смеркаться стало, столкнулись мы с родосским флотом. Положили они руль на борт и — прямо на нас. Капитан приказал: «К бою!» Прочли мы фатиху. Доверившись аллаху, попрощались друг с другом. Когда сблизились с врагом, наш корабль попал под ветер, лишился хода. Две родосские ладьи подошли с обоих бортов, кошки забросили, накрепко нас прихватили. Кошки обрубить мы не смогли, схватились на палубах врукопашную, меч к мечу. Но врагов не одолели. Видит капитан: все пропало. И чтобы живыми не попасть к родосцам, из бочек то ли смолу, то ли земляной жир вылил и поджег. Все три судна сгорели. Нас семь человек спаслось.

— Когда это было?

— Два года назад.

— И с тех пор ты все на галерах?

— Нет, один из родосцев вызнал, что я сотник, продал меня френкскому барону. В три тысячи форинтов определили выкуп.

Я письма написал, долго голову ему морочил, целых два года. Вот-вот, дескать, выкуп пришлют. Видит барон, никто ничего не присылает, обозлился. Послал своего человека к бею в Ментеше, получил от бея залоговую бумагу, вручил нам позволение побираться, чтобы выкуп собрать. И насильно в дорогу выгнал.

Три тысячи форинтов — деньгами должен вернуть?

— Нет. На них купить шелковый ковер и коня да для хозяйки два тюка шелковой ткани.

— Сколько собрал? И когда позволенью конец?

— Все собрал твоими молитвами, господин мой. Только конь остался. Деньги есть, а вот скакуна подходящего никак не добуду.

— А если добудешь, как из Анатолии вывезешь боевого коня? Слыхал я, запрещено. Голову рубят, кого поймают.

— Только бы найти. А там дело проще, господин мой! — Он грустно улыбнулся.— Мы, люди прибрежные, вывезем.

— Через земли Гермияна проходил? Никто тебя не тронул? А то, слыхал я, гермиянцы не глядят, пленный не пленный, отца родного готовы обобрать?

— Обобрать никто не обобрал, но привязывались многие, господин мой. Кто говорит: давай ограбим его и прикончим, избавим от нищенства брата по вере. Другой пристанет — в плен, мол, джигит не сдается. Чтоб ты провалился, трус!

— А чего от Эртогрул-бея ждешь? Туркмен без роду, без племени!

— Сильных коней растит Эртогрул-бей. И сердце есть у него. Жалеет, говорят, пленный люд. Слава такая идет. Кроме него, никто другой не даст коня, какой мне нужен, да и за ценой он не погонится.

— А что, если тебе не ходить больше за подаянием?

Ашик, разглядывая пропасть, следил за голубями, что расхаживали по террасе. Услышав вопрос рыцаря, он резко повернул голову. Пленник тоже был поражен, не ожидал он такого вопроса от воина. Горькая печаль на его лице сменилась испугом.

— Как можно!

— А вот вызову я кузнеца да и собью цепь с твоей ноги? Не бойся, беям здешним не выдам.

Пленник, словно ища поддержки, поглядел на ашика.

— Нельзя, сеньор. Нет такого закона у нас. Хозяин оставил заложников, трех бедняков. Если я не вернусь, нос и уши отрежет, пальцы переломает, глаза им выколет.

Рыцарь нервно рассмеялся.

— Как знаешь! Мое дело выход подсказать! Да и зачем бедняку глаза, уши, нос, пальцы? Нет, видно, вы туркмены, так и останетесь вечными глупцами.

Он помолчал, ожидая ответа. Мавро всполошился, точно на его глазах собирались зарезать человека. Пленник только вздохнул.

Рыцарь принялся важно перелистывать бумаги. Прочел латинскую копию письма, написанную беем из Ментеше хозяину пленника, родосскому барону: «Добрый сосед мой и доблестный друг! Прежде всего посылаю твоей милости мой привет и желаю успехов в любом добром деле. Посланный тобою человек прибыл, привез от твоей светлости известие.

Пленник твой — морской сотник бедняга Курт Али, пишешь ты, умоляет тебя послать ко мне за поручительством. Ради тебя нарушил я свой обычай — никому таковых поручительств не давать. Если выйдет твое благородное согласие, пусть половину выкупа соберет он тебе деньгами и половину привезет, как ты хочешь, товаром. Если не соберет он выкуп за определенное тобою время, я пришлю его к тебе со связанными руками. В накладе не останешься. В краю нашем опять неустройство, а потому разреши ему девяносто дней. Пусть постарается спасти свою голову, сделает все, что в силах его. А если умрет до срока, я пришлю его тело или голову. Положись на мою справедливость и человечность и оставь к тому же себе заложников, дабы дело привязать на верную коновязь. У меня среди пленников есть твой юноша, просит отпустить его под поручительство.

Пришли бумагу, я тотчас его отправлю. Зовут его Роберто ди Сальваторе. Да пошлет аллах твоей милости здоровья! По воле аллаха

бей удела Ментеше».

Нотиус пробежал глазами разрешение, выданное пленнику хозяином:

«Да будет известно всем и каждому, что владелец сей бумаги — наш пленник. Позволение выдано ему, дабы, подаянием мог он собрать выкуп.

Воины и чины всех земель да окажут ему помощь, освободив от налогов и пошлин.

Пусть идет он в любые края и никто его не тронет, не ограбит и не убьет. С благословения господа нашего

барон Альфандо на Родосе».

Рыцарь отпил вина, подтянул к себе бумаги. Повертел в руках письменный прибор.

— Что это? Где краска? Где перо?

К нему подскочил Мавро, вытащил из трубки тростниковое перо, откупорил чернильницу. Рыцарь поглядел на перо, словно перед ним была необычайно забавная штука. Грубо рассмеялся.

— Послушай, ашик, неужели у ваших гусей такие перья?

— Наши перья из тростника, господин мой.

— Что ж, поглядим, смогу ли я вашим тростником писать но нашей латыни.— Он обернулся к пленнику и приказал: — Ну, говори!

Пленник, словно решившись на страшное дело, сложил руки на животе, сделал шаг к столу.

— «Будь здоров, досточтимый господин мой, да хранит тебя аллах от несчастья и беды». Напишите: «Высокородный и милосердный господин мой... При вас не чувствовал я рабства, словно был на своей родной земле». И добавьте еще: «Господин мой, не гневайся на меня! Ваша светлость пожелала, чтобы я достал боевого коня. Много земель обошел я, много коней повидал, но достойного господина моего не нашел. Дорого просят, да и не за что».— Он остановился, ожидая, пока рыцарь напишет, и продолжал: — «Сейчас направляюсь я в удел Эртогрул-бея. Здесь в сей год стояла суровая зима. Много скота пало. На дорогах грязь непролазная! Не смог я пройти, сколько надо было.

Кроме коня, все, что приказали, готово. Нет земли, где бы я ни побывал, чтобы найти ковер, достойный вашего звания, чтоб господин мой остался доволен. Шелковую материю, которую пожелала высоко-чтимая госпожа моя, я тоже нашел. Чтобы коня добыть, молю вас, дайте мне сорок дней отстрочки после того, как получите это письмо. Седло, сбруя и шпоры куплены. Если не найду достойного коня, принесу вам деньги.

С конем трудно очень. Да и вывезти нелегко. Смилостивьтесь, господин мой, целую ваши ноги. Пока я не вернусь, не трогайте моих заложников, не пытайте их. Я письма получил — убиваются они. Если не найду коня, как вы пожелали, вернусь и снова стану рабом вашим. Здесь никто никому не помощник, если нужно коня добыть. Одна надежда на Эртогрул-бея, слава его коней вашей светлости известна. Денежную часть выкупа я послал бы вам, да монголы запретили из Анатолии монету вывозить, только на бумажные деньги дают позволение. А вы их, господин мой, не желаете. Ваш несчастный раб очень плох и одержим страхом. Ничтожный раб ваш, коему дозволили вы пойти со мной вместе, Сеид-ага, бьется из последних сил, чтобы набрать выкуп, который вы на него возложили. Где он только не бывал?! Он, раб ваш покорный, делает все, чтобы достать желаемое вами. Сеид-ага тяжко болел и не мог ходить сколько нужно, но он еще постарается. Не чините зла и его заложникам, господин мой, молю вас. А если наших заложников вы покалечите и убьете, какая вам от этого выгода? Заклинает раб ваш покорный, целую ваши ноги, да хранит вас аллах от несчастья.

Пленник ваш, морской сотник Курт Али, ваш раб».


Назвав свое имя, Курт Али закрыл глаза, будто рассчитал свои силы только до конца письма, и тут они покинули его. Позор плена — как незаживающая рана, и каждым унизительным словом, которое он прилагал к своему имени в письме, сотник, казалось, мстил себе за то, что в бою не смог защитить себя, как должно воину.

Это поняли все. Наступило тягостное молчание. Его нарушил низкий голос Лии:

— Где же вы, господин пленный? Разве этот растяпа не сказал, что я жду вас внизу?

Они оглянулись. Лия, улыбалась, стоя в дверях. В левой руке она держала деревянный ушат, в правой — большой медный кувшин. Из кувшина шел пар.

— Опять замечтался? — посмеялась она над Притом и указала место пленнику.— Садитесь сюда, я вымою вам ноги.

Никто, казалось, не понял её. На Лие вместо рабочего платья была праздничная одежда: темно-синяя бархатная накидка, отделанная шитьем, белая шелковая юбка с синими полосами, ниспадавшая на туфли с красными помпонами. Лямки, крест-накрест перехватывавшие вязаную рубашку, крепко стягивали ее тугую грудь. На голове платок, скрученный, как чалма, свободный конец которого прикрывал плечо. И это одеяние испугало пленника еще больше.

— Спасибо, сестра! Поставь, я сам вымою.

— Да садитесь же, вода остынет.

Пленник растерянно поглядел вокруг.

— Оставьте,— проговорил он дрожащим от волнении голосом,— Оставьте.

Мавро подбежал к сестре, скатился за кувшин, но она отстранила его мягким движением и, указав на скамейку, дала ему ушат.

— Все руки оттянула! — весело обратилась она к пленнику. — И вода остынет. Садитесь, дорогой!

Волоча цепь, пленник сел рядом с ушатом, обнажил ноги.

Рыцарь с изумлением смотрел на эту картину. Глубокое сострадание в огромных черных глазах,

гордая улыбка на алых губах делали Лию удивительно красивой, и красота рта превращала простую услугу в поступок, исполненный смирения мадонны.

— Оставьте, сестрица! — еще раз попросил пленный.— Сам налью, сам вымою. Привычен.

Лия ответила ему словами из библии:

— «Вот, если я, господь и учитель наш, ноги ваши вымыл, значит, и вам подобает мыть ноги друг другу».

Пленный мусульманин ничего в этих словах не понял, но рыцарь вздрогнул. «И вот в этом городе, найдя грешницу, Иисус узнал, что сидит она за столом в доме фарисеев, принес бутыль с благовониями, встал сзади у ног ее и, рыдая, омыл слезами ноги ее. И вытер ноги ее власами своими, поцеловав, умастил благовонием». Рыцарь закрыл глаза, мысли его смешались, он с трудом припомнил конец: «Сказываю тебе, пусть много свершила она грехов, но прощено, ибо возлюбила много...» Повторяя эти слова в монастыре ордена Овитого Иоанна на Кипре, он испытывал противоречивые чувства, просыпался от них по ночам.

Тринадцатилетним монастырским послушником, каждый раз вспоминая рту сцену из библии, он чувствовал, что его одолевают плотские страсти, и дрожал от страха перед грехом. Лишь много позднее узнал он, что все тексты из библии, где речь шли о женщинах, могли ввести в грех не только его сверстников послушников, но и взрослых, бородатых попов.

Лия, не торопясь, поливала пленнику из кувшина. Мусульманин привычными движениями мыл ноги. Чтобы не забрызгаться, девушка подобрала края накидки, обнажив крутые бедра. Рыцарь потянулся за чашей с вином. Ощутив на себе пристальный взгляд ашика, нахмурился, будто невольно выдал свои мысли.

— Выпьешь вина?

— Как не выпить? Здешнее вино славится.

— Значит, ты здесь уже проходил?

— Проходил... Недалеко отсюда моя родина... Сарыкёй, что между Анкарой и Эскишехиром.

— Туда идешь?

— Нет... В Итбуруне живет шейх по имени Эдебали — глава здешних ахи. Зайду к нему, а потом вернусь в Конью...

Рыцарь потребовал у Мавро еще одну чашу.

— Сколько ночевок отсюда до Коньи?

— Девять.

— А сколько ехать, не слезая с седла?

— Семьдесят пять часов... Если конь пройдет за час три итальянские мили.

— А дороги какие?

Ашик подумал.

— Да так, ничего!

Мавро принес чашу и пригласил ашика отведать супа.

— Зачем суп тому, кто пьет вино? — пристыдил его рыцарь.— А ну, наполни!

Ашик пил вино не спеша, смакуя. Рыцарь даже губу закусил, радуясь тому, что ввел в грех мусульманина.

После третьей чаши лицо ашика раскраснелось, в глазах появился блеск.

Решив, что долгожданный миг настал, рыцарь, как бы между прочим спросил:

— Как там дела в Конье?

— Совсем без хозяина осталась Конья. Налог за налогом взимает монгол,— ответил ашик.— Похоже, уходить собирается...

Своих бумажных денег не берет, требует серебра да золота. А народ серебра давно в глаза не видел. Что сверху лежало, забрали, а что спрятано, монгол достать хочет, всех до единого под палки положив... Но после двести семьдесят седьмого года нас ничем не удивишь, мой рыцарь! Пришел тогда мамлюкский султан из Египта, порезал немного монголов. Проведал об этом Абака-ильхан, пришел с войском и отомстил за своих — в два приема сто тысяч голов снес. С тех пор и легла кровь между людьми Анатолии и монголом... Караманоглу Мехмед-бей собрал войско, пошел на Конью и взял ее. Посадил на трон своего человека — султанский, мол, сын. Но его «фальшивым султаном» звали. А имя дали Джимри — Скупец. Конийский султан собрал войска, но был разгромлен. Попросил помощи у монгола. И тогда только разбил Мехмед-бея. Самого, братьев и дядей его казнил. Скупец удрал, добрался до удела Гермияна, но его опознали по красным сафьяновым сапогам и схватили.

— А что в красных сапогах-то особенного?

— В здешних краях красный сафьян очень дорог... Султаны да визири носят. Пожалел красные сапожки Скупец и расстался со своей душой... За то, что не султанского семени он, а на султанский трон позарился, с живого шкуру содрали, соломой набили. Своими глазами видел, как его чучело возили на длинном копье.

— Когда это было?

— Тому лет десять-одиннадцать...

— Одиннадцать лет... Значит, в тысяча двести семьдесят девятом,— сосчитал рыцарь.

— Да.— Ашик отпил вина, закусил мясом. Задумчиво улыбнувшись, вздохнул.— Терпим мы из-за монгольской напасти... Несведущие люди говорят: «Дороги заросли — вот караваны, и не ходят...» Нет, дороги заросли оттого, что караваны не ходят. А отчего караваны не ходят? Торговому люду уверенность нужна... Конечно, в стране не без разбойников, всегда они были. Но султан своей властью грабителей находил, ловил, голову с плеч снимал. А ворованные товары возвращал торговцам. Брал себе пошлину и правил в свое удовольствие. Если не давался в руки ему разбойник, из казны покрывал купцу убытки, оберегал порядок. А монгол, он тоже грабителей ловил да резал, только товар не купцу возвращал, а к себе в мошну клал... Поглядели торгаши — товар пропадает, того и гляди, жизни лишишься. Повернули свои караваны к Черному да Эгейскому морям...

Ступил монгольский конь на чью-нибудь землю, считай, наказание небесное. Когда султаны Коньи силу имели, дороги укатаны были, что твой ток. Знать не знали, как колеса ломаются. А теперь спросишь, сколько, мол, отсюда дотуда езды, крестьянин отвечает: три поломки колеса... Я еще застал, сам помню, караван-сараи стояли — по две-три тысячи животных принять могли, а при караван-сараях такие рынки, куда там караджахисарский!

Мастеровые четыре-пять караванов с ног до головы оснастить могли.

А гонцы без перебоев скакали. Если дело у тебя срочное и в день вместо одной стоянки две пройти нужно,— пожалуйста, лишь бы мошна тугая была. Отсчитай денежки, бери под седло арабского скакуна... Женщины здесь путешествовали в раззолоченных паланкинах безо всякой охраны... Нес человек на голове хоть целую корзину с золотыми, никто ему вслед и посмотреть не смел. Потому за разбой на дорогах полагалась намыленная пенька, а за насильничество — кол! Кто пальцем тронет гонца или пленного, что себе на выкуп собирает, с того, как со Скупца, с живого кожу сдирали.

Дервиши наелись и напились, видно, и опиума успели наглотаться, внизу снова застучал дюмбелек, зазвенели бубенцы, погремушки, послышались выкрики. Началось радение. Рыцарь кивнул, что, мол, это? Ашик поморщился.

— Мы их голышами зовем, добром не поминаем. От этих всего можно ждать... Стыда на них нет. С богатых дань требуют, кто не дает, убивают. У бедных все отберут и не подумают, что может бедняк помереть от горя. Одно время монголам служили, в их войско нанимались. Видел, на поясе у них кожаные кисеты? Для опиума. День и ночь глотают... Теперь вон поднялись на радение, поскачут, попрыгают, а под конец упадут без памяти — бога достигли! Говорят они: наш покровитель отец Адам. По такому счету Ева матерью им приходится. От опиума ни холода, ни жары не разбирают... Мыться да чиститься — боже упаси! В набегах нацепят на себя орлиные крылья, на лоб — буйволиные рога, наглотаются опиума с вином и пошли грабить. Жестокостью славятся, вот и наводят страх во время налетов... Работу грехом считают, на ахи свысока поглядывают, мастеровые-де людишки. Только что в открытую не поносят их, да и то от страха. А где ахи не могут защитить мечом свои рынки, налетят, разграбят и поминай как звали...

— Они тоже идут к твоему... шейху?

— Нет. Шейх Эдебали их к себе не подпускает. Вернее, не подпускал, пока не нарушили ахи свой обычай. А сейчас как — не знаю.

— Нарушился обычай, что ли?

— Когда в стране брожение, все рушится. В этих краях порядок султанской силой держался. Прежде и халифы, и султаны носили шаровары ахи... Подмастерья с мастерами у ахи за одним столом пищу вкушали... А теперь из общего котла только холостые подмастерья едят. Мастера разбогатели, переженились, отдельно расселились... А полуголодные подмастерья-мальчишки задарма на них работают. И если правда, что слышал я, мало теперь считаются с обычаями ахи!.. Шейх Эдебали — другое дело, за что он взялся, долго держаться будет, на чем стоит, крепко стоять будет. Я, правда, не видел, однако слышал, чудеса он творит. Один простак к алхимии пристрастился, хотел золото делать. В конце концов ухлопал на это отцовское наследство да и все, что сам нажил,— голый остался на голой циновке.

Пришел к шейху Эдебали просить милостыню. Шейх взял будто бы пригоршню земли и говорит: «Вот что такое алхимия, бездельник!» И протянул ему эту землю, а она тотчас золотом обернулась. Ошалел человечек, бросился на колени — подол платья его целовать...

Рыцаря с детства волновали всякие чудеса. Он глянул на ашика другими глазами.

— И вы тоже ахи?

— Нет. Хочу вот стать ашиком.

Он замолчал. Видя, что молчание затянулось, пленный сотник Курт Али-бей сказал:

— Наш ашик — мюрид Баба Ильяса. От Баба Салтука к Баба Бураку, а от него к Таптуку Эмре восходит его иджаза. Силой знания проникает он в глубины моря, силой любви вздымается до высот небесных, сенью своей укрывает народ от беды. Всевидящее око страны, всеслышащее ухо ее. И язык народа. Кто прилепится к его подолу, в накладе не останется.

— Помилуй, джигит! Я всего лишь бедный ашик...

— Конечно. Послушай-ка, рыцарь, что сказал этот бедный ашик:


Я создал лето — и землю украсил.

Посыпал я снегом — и воды замерзли.

Уголь я жгу, раскаляю железо,

Молотом бью по стальной наковальне.

Я прикажу — облака заиграют.

Я прикажу — и плоды засверкают.

Мера мощи в руке у меня.

Я хлебом насущным народ одаряю.

Небо и Землю я подпираю.

Прямо стою, головы не склоняю.

Озера и реки к морям созываю.

Я — океан, что зовется Юнусом.


— Вас зовут Юнусом, что это значит?

Глядя в землю, ашик улыбнулся.

— Еще не заслужили мы права имя носить, которое что-нибудь значило бы!

Рыцарь испытующе разглядывал его лицо. Ввалившиеся щеки, запекшиеся губы, горестное худое лицо, словно иссушил его негасимый пламень.

— Я знаю, у вас не бывает родового имени,— сказал, усмехнувшись, рыцарь.— У нас бывает, но у меня нет... Отец мой принцем был. И знайте же, нечестивые — из неаполитанских королей... Я назвал себя сам — Нотиус Гладиус. Нотиус — значит без отца, то есть незаконнорожденный... Славное имя то, которое мы сами себе добываем!.. Скажи, если попросим тебя, не споешь ты нам, не сыграешь?

Ашик Юнус не заставил себя упрашивать. Взял в руки саз и гибкими пальцами легко коснулся натянутых струн:


Эй, друг, я вхожу с головою в море любви.

Я тону, я иду. Эй, я иду!

Соловьем я на ветви пою,

Став сердцем, все тело в себе я ношу.

Взяв голову в руки, иду за тобой.

За тобою, любовь, я иду!


Он пропел еще несколько строф, рассказывавших о жизни и смерти, о любви и печали, о мире духов и пути дервиша.

Пленник перевел рыцарю стихи. Тот вначале слушал вполуха, вдруг заинтересовался. Что-то в словах песни было ему знакомо... «Взяв голову в руки, иду за тобой!..» По телу рыцаря пробежали мурашки. Речь шла о боге, но какое великое самоотвержение было в этих стихах.

Придя в себя, рыцарь удивленно огляделся.

Солнце, освещавшее холмы, закатилось. Кровавое ущелье быстро окутывалось тьмой. Рыцарь забеспокоился.

— Уже вечер, Мавро. Далеко ли отсюда до Гремящего ключа?

Мавро не сразу ответил. Откуда иноземный рыцарь знает гермиянский источник?

— Порядочно. А почему вы спросили?

— Жду товарища. Найдет ли дорогу, если стемнеет.

— Ваш товарищ здешний?

Рыцарь умолк и, казалось, размышлял, как лучше ответить. Пленник поднялся. Юнус Эмре поприветствовал рыцаря, и они спустились вниз на зов дервишского дюмбелека.

Рыцарь до самых дверей проследил взглядом за ашиком. Узкоплечий, сутулый.

И как такой мог просто и легко сказать: «Взяв голову в руки, иду за тобой!»

Ведь на это потребно беспримерное мужество. А этот волочит ноги в своих дорожных бабушах. И откуда только у этого простолюдина сила берется для подобных стихов? Размышляя об этом, рыцарь не забыл ответить на вопрос Мавро.

— Нет, не здешний он, мой товарищ... А что?

— Застанет ночь — не разглядит он болота. Зачем отправился в Гермиян?

— С человеком одним повидаться.

— Если сообразили там, что до ущелья он засветло не доберется, наверняка не отпустили. Дай-то бог!

— Так уж страшно ваше болото?

— А в ваших краях есть болота? Ходил ты когда-нибудь через них?

— Нет.

— Тогда, что ни скажу, тебе не понять. Днем заживо глотает людей проклятое, а уж ночью... Идешь, тростник как тростник. Понадеешься на себя, в своем, мол, уме, глаза не слепы, твердую землю всегда ногой нащупаю, а скверно станет, горы-то вот они, рядом, вернусь по своему следу назад. Упаси господь! А верхом — так и вовсе в сердце страха нет, голова ведь над тростником. Но не обольщайся. Обольщение — смерть... Лошадиное копыто легче ноги проваливается.

А конь оступился — испугается. Поджилки начинают у него дрожать, страх в гладах. И тут же страх этот тебе передается. Наконец понял: дальше не пройти. Надо возвращаться. Спешился, чтобы коня в поводу вести,— и готов! Горы-то, твоя надежда, из виду исчезли. Наверху клочок неба, под ногами болото, с четырех сторон — стеной камыш. Проваливаешься, вылезаешь, глядь — и сил больше нет, сердце вот-вот изо рта выскочит... А болото следы прячет. В камышах знаков нет. Сначала сомнение возьмет, куда это я иду, не в болото ли опять? А потом смертный ужас за сердце схватит. Тогда сколько ни бейся, все напрасно. Одно остается — лечь и ждать своего смертного часа, зная, что орлы да грифы сердце твое выжрут, глаза выклюют!

— Ну и наговорил, трусишка Мавро!.. Это ведь не бескрайние немецкие леса.

— Немецких лесов не знаю... Знаю только, что огромные караваны из сил выбивались и болото их поглотило. Что буря снежная, то и болото. Здешние люди знают... Попал в болото — без проводника ни шагу. А проводника взял — беда твоя удвоилась.

— Это почему?

— А потому, что не на каждого проводника можно положиться. Проводник — он и спаситель, он и душегубец. Заведет тебя и среди бела дня потопит в болоте, из пояса деньги возьмет, коня уведет, одежду снимет. Да и проводником-то быть страшно. Ищет он в болоте дорогу, а уж тебе в сердце сомнение засело, не замыслил ли он зла? Ну, конечно, захочешь упредить врага и сам его прирежешь. Шея у проводников здесь тоньше волоса. Оттого и дорого берут они. Редко кто с добром в болото лезет, больше со злом. А если знаешь, что на одного нельзя положиться, наймешь еще одного. Вот и выходит, что у проводника нет страшнее врагов, чем его собратья.— Он передернул плечами.— Отец говорил: «Болото — оно живое. День на день не приходится. Изменчиво, точно шлюха какая».

— Это как понимать?

— А так, неделю назад по этому пути караван проходил, а сегодня здесь бездонный колодец — течение пробилось. Если ты проводник, постоянно следи за тропою своей, чтобы не попасться в ловушку. Должен сразу приметить новый проход, новое место для засады, новый тайник. Ведь и за тобой следят... Одно спасенье — знать и никому не говорить. Хороший проводник должен беспрестанно следить за своими знаками: не поломались ли, не унесли? Не понаставил ли кто чужих? К голоду, к усталости должен приучен быть, как змея. Ну а уж если воинов из соседских уделов в налеты водишь, недолго тебе жить. Потому-то и не видел я, чтобы кто-нибудь этим долго занимался.— Словно вспомнив что-то, он вздохнул и перекрестился.— Разве только Черный проводник...

— Это кто же такой?

— До сих пор никто не дознался. Многие его видели, да только издали. В недавние годы тут дорогу разбойные люди перекрыли. Напали на караван, что из Стамбула в Тавриз шел. От нашего императора тавризскому ильхану подарки везли. Бог знает, во сколько алтынов ценой. Захватили его разбойники. Монголы, сельджуки, византийцы с трех сторон на выручку сокровищ кинулись. След в болото привел, засучили штаны, влезли в тростник, обыскали все, пядь за пядью... Ничего не нашли, считай, дымом в небо ушли. После того воры в Изнике собор Святой Софии ограбили. Снова взяли след, снова в болото привел — и концы в воду. Вот тогда и пошел слух о Черном проводнике.

— Почему черном?

— Потому что одет он во все черное — с головы до пят. Ночь спустится, попробуй разгляди его в темноте.— Мавро задумался..— Коварно наше болото, мой рыцарь! Ух, страшно!

— А ты знаешь проходы, места для засады, тайники?

Мавро растерялся. Пытаясь выиграть время, улыбнулся, облизал губы.

— Не по зубам, мой рыцарь. Откуда такому, как я, караван-сарайщику...

— Ладно, ладно!.. Ты ведь уже не караван-сарайщик, бестолковый Мавро, а будущий рыцарь, не так ли?

— Пусть так, но проводник по болоту, мой рыцарь,— это дело другое.

— Да не будешь ты водить всяких.

— И захотел бы, да не смог, потому поклялся отцу покойному. «Все, что знаешь, про себя храни,— говорил он.— Видишь, другого способа прокормиться нет, как проводником стать, сынок Мавро, лучше уж сразу головой в пропасть!»

— Чужих за деньги проводить — конечно... А мы сами себя проводить будем.

— Ну, если сами...— Мавро хитро улыбнулся.— Тут нас, слава богу, достанет. Это мы можем.

В это мгновение горы потряс ужасающий вопль. Жуткое эхо прокатилось по темнеющему ущелью.

Рыцарь вскочил. Мавро быстро обернулся. Голос был низкий, густой, нечеловеческой силы.

— Гратиас део-о...

Последний звук тянулся долго, будто по натянутой между горами толстой, как канат, струне кто-то ударил гигантским когтем. Зловещее эхо, не затихая, металось по ущелью. Рыцарь перекрестился.

— Это монах! Его голос. Наш отец Бенито...

Рыцарь не сразу пришел в себя. Опершись руками о стол, с негодованием спросил:

— Бенито? Чего он воет, как собака, паршивец?!

— Тише, мой рыцарь! Об отце Бенито нельзя говорить плохо: знает он наши мысли... Разгневается — беда нам. В нем сила нечеловеческая. Известно, святой человек. Кричит в свое удовольствие, как душа его требует...

Рыцарь вслед за Мавро подошел к краю террасы. Ближе к вершине горы дорога еще была освещена солнцем. В человеке, который размашистым шагом приближался к караван-сараю, они без труда опознали монаха Бенито.

В длинной, до пят, рясе и остроконечном капюшоне, и без того высокий, монах казался громадиной. В руках он держал толстую палку.

При каждом шаге подол его рясы развевался, будто он не шел, а летел по воздуху, не касаясь земли.

— Вот он, наш отец Бенито, мой рыцарь!.. Никто не знает, почему взял он и ушел в горы. Долго бродил, пока не захотелось ему поселиться возле нас... А кричит — значит, в духе... Святой отец, когда в настроении, так, бывает, запустит свое «гратиас део» — горы дрожат!..

Рыцарь выругался сквозь зубы. Мавро бросился было встречать монаха, но остановился и снова поглядел на дорогу.

— Скажи, мой рыцарь, товарищ твой верхом был?

— А тебе-то что?

— Гляди, и всадник вылетел из-за поворота!

Рыцарь подался вперед, всматриваясь в темноту. И радостно воскликнул:

— Он! Уранха!

— Уранха? — Мавро внимательно глядел на дорогу.— По-каковски это?

— По-тюркски, конечно. Тюрок он. И к тому же сотник. Ох, свиреп!.. С ним шутки плохи! Постарайся угодить ему — за конем смотри как следует...

Мавро убежал. Рыцарь, хоть и мучила его жажда, не вернулся к столу за вином, остался у ограды.

Монах Бенито приближался гигантскими шагами. Ряса его развевалась, как юбка у цыганки во время танца. «И как это у него получается? Наверняка, сукин сын, коленями рясу подбрасывает». Рыцарь осклабился, покачал головой.

Из дома выбежала Лия и пала перед монахом на колени. Тот, чуть расставив ноги и опершись на палку, воздел глаза к небу и, словно папа римский, венчающий императора, возложил на голову девушки свою длань.

— Воздастся тебе! Дверь, в которую стучишь, откроется тебе! — Не глядя на Мавро, протянул руку для поцелуя.— А тебе скажу: эй, Мавро, сын Кара Василя, ступай за мной... Я сделаю тебя охотником на людей!

Мавро вздрогнул. Неужто отец Бенито проведал силой духа своего о предложении, которое только что сделал ему рыцарь?

— Вы останетесь, не правда ли, святой отец? — молила Лия.— Не побрезгаете нами, грешниками, не пройдете мимо. Освятите наш дом! Да наполнятся его амбары!

— Не говори «наш дом»! Ибо сказано: «У лисицы есть нора, у птицы в небе — гнездо. Только сыну человеческому негде головы преклонить».

Делая вид, будто не замечает скачущего к караван-сараю всадника, он снял с плеча тяжелую торбу, передал ее Мавро и вошел во двор.

Тюркский сотник Уранха глядел на Лию, державшую стремя, как с высокой горы. Лошадь у него была рослая, да и сам он был на редкость долговязый и худой. Сидя на своем высоченном коне, он едва не касался ногами земли. Длинное копье с треугольным флажком придавало его неуклюжей фигуре еще более нелепый вид.

— Пожалуйте, славный господин мой! Вы осчастливили наш бедный очаг.

— Перестань болтать, женщина! Это караван-сарай «Безлюдный»? Рыцарь Нотиус Гладиус, благородный из благородных, оказал вам честь?

Нотиус Гладиус, стоявший у ограды, расхохотался. Уранха поднял голову.

— Вы здесь, уважаемый рыцарь? Привет вам от Уранхи!

— Не тяни, кебаб остынет. Да и вино вот-вот кончится.

— Ну, нет, не кончится, не то я раздавлю эту груду камней да покидаю в пропасть.

— Потише! Сегодня здесь ночует целое стадо дервишей да свитой монах. Душа каждого из них давно уже с богом беседует в райских кущах. Гляди, нарвешься!

Мавро и Лия помогли закованному в латы долговязому воину слезть с коня. При каждом его движении раздавался звон железа и стук костей. Уранха был так сух, что Мавро казалось: стоит поднести к нему зажженную лучину, и он вспыхнет, как факел. Протянув рыцарю копье, Уранха сказал:

— Наш флаг должен быть всегда впереди.

Рыцарь взял копье.

— Эй, Мавро! Я ведь сказал тебе, с почтенным сотником Уранхой шутки плохи. Хорошенько следи за его конем)

— Пусть не волнуется.

— А чего мне волноваться? — Уранха раскатисто захохотал.— Уши-то не мне отрежут.

— Слышишь, Мавро? Не угодишь ему — уши обрежет, так что гляди в оба...

Они вошли во двор. Рыцарь быстро обернулся и лицом к лицу столкнулся с монахом Бенито.

— Черт побери! В который раз сегодня зазевался,— тихо чертыхнулся Нотиус.

— Помилуйте, рыцарь!

— Это я не тебе, себе говорю.— Оглянувшись на дверь, он понизил голос.— Ну как?

— Все в порядке.— Монах тоже понизил голос.— Согласились.

— Задаток?

— Получен.— Когда Мавро вышел на террасу, он, слегка наклонив голову, представился рыцарю: — Грешный раб божий, генуэзский монах Бенито! Да будет с вами благословение господа, мой рыцарь. Аминь!

— Считаю за честь, святой отец. Ваш сын Нотиус Гладиус из ордена Святого Иоанна! Пожалуйте к нашему скромному столу, осчастливьте своим присутствием!

— С благословения господа нашего Иисуса на небесах да будет ваш стол изобилен. Приятного вам аппетита и счастья!

Рыцарь представил монаху тюркского сотника и отослал Мавро за кебабом. Когда Мавро убежал, он шепотом спросил Уранху:

— За сколько договорились?

— Пятьсот венецианских золотых за голову...

— Вот дьявол! Надул тебя Чудароглу! Разве не говорил властитель Инегёля, что самый паршивый боевой конь Эртогрула стоит полторы тысячи?

— Чудар и четырехсот не дал бы, да из уважения к отцу нашему Бенито согласился на пятьсот... Немало я монгольских грабителей видел, но такого мерзавца, как Чудароглу, встречать не приходилось. И всем разбойникам-то он падишах! И любому тавризскому купцу скупердяю сто очков вперед даст... И такого бесстыдника властитель наш Николас над своими крестьянами поставил! Самому подлецом надо быть, чтобы такое выдумать, видит бог...

Уранха снял шлем. Жесткие и прямые, как плети, волосы рассыпались по плечам.

Узкая борода еще больше удлиняла его лошадиное лицо, щеки ввалились, скулы, казалось, вот-вот прорвут кожу. Острые плечи, локти и колени не мог скрыть даже панцирь. В голых, без ресниц, глазах, которые он редко отрывал от пола, вспыхивали хитрые искорки, что, однако, нисколько не снимало застывшего на его лице выражения скотской тупости. Громкий и неуместный смех, которым он то и дело разражался, свидетельствовал еще и о крайней неуравновешенности.

Мавро принес дымящийся кебаб, и монах Бенито приступил к молитве. Остальные слушали его, почтительно склонив головы.

Гости засиделись допоздна, пили вино, говорили шепотом, как заговорщики. Место, где был расположен караван-сарай, понравилось Уранхе. Когда монах Бенито сообщил, что за горой есть земля, на которой свободно разместилась бы деревня в тридцать дворов, сотник окончательно решил: если дела пойдут, как задумано, он обоснуется здесь, станет бароном Кровавого ущелья и запрет одну из дорог, ведущих в удел Эртогрула — Битинья. Будет взимать пошлину с каждого, кто проходит через ущелье.


II

Рыцарь Нотиус Гладиус проснулся от жажды. Глотку словно залили кипящим свинцом.

Открыв глаза, он не мог понять, где находится. Над головой — почерневший от сырости каменный купол, по сторонам — кирпичные своды, тускло освещенные едва мерцавшим светильником. Вспомнив, что он в караван-сарае Кровавого ущелья, рыцарь выругался сквозь зубы, взял полный кувшин с водой, который поставил рядом, когда ложился, и, не переводя дыхания, отпил до половины. Затем прислушался к шуму во дворе. Черное, ночное небо за маленьким окошком, забранным толстой железной решеткой, посветлело. Он взглянул на спящих товарищей, лежавших на софе, и поморщился. Монах Бенито сунул тяжелую торбу под голову и закутался в толстую длинную рясу. Ноги Уранхи, длинные и тощие, как палки, торчали из-под грязной рубахи, доходившей ему до колен. Весь он — кожа да кости — напоминал древнюю мумию.

Дервиши-голыши, спавшие на сене, положили головы друг другу на колени и были похожи на цепь из огромных звеньев.

Позы, которые приняли во сне пленник и ашик, говорили об отчаянии и отрешенности.

Узнав наконец по голосу Мавро — он кричал во дворе на собаку,— Нотиус вспомнил, что тот каждое утро выходит к реке подстерегать газелей, а на обратном пути проверяет силки.

Сам не зная отчего, он вдруг подскочил и встал на колени. Огромный очаг всю ночь вытягивал воздух, в помещении было холодно. Рыцарь с тревогой ощупал пояс на теле — в десяти его отделениях он носил деньги,— поправил его и подполз к окну. «С Уранхи плащ сполз, надо бы прикрыть его»,— мелькнуло и голове, но он проворчал: «Да ну его к черту в пекло!» А ведь сукин сын Уранха был единственным человеком на свете, которого Нотиус Гладиус любил, ибо не было равного Уранхе по глупости. Только беспросветная тупость внушала рыцарю доверие.

Он осторожно глянул в окно. Мавро запер здоровенную, как теленок, собаку. Легко поворачивая хорошо смазанный и потому не скрипевший ворот, поднял толстую железную решетку, прикрывавшую ворота, отодвинул тяжелые задвижки на толстых еловых створках, вскинул на плечо колчан и чехол с луком, засунул за пояс широкий охотничий нож и вышел. «А девка где? Неужто еще не встала?.. Мавро, правда, сказал, что Лия его сестра, и монах Бенито подтвердил. Подтвердил, однако не поклялся, что сам не спит с ней, паскудник». Рыцарь много слышал о слабости святых отцов, особенно таких здоровяков отшельников, как Бенито, к молодым вдовам и перезрелым девицам. «Наверняка заглядывает к нему в пещеру эта шлюха. Приносит жертвенных кур и петухов, когда приходит заговаривать болезни да гадать по библии о своей судьбе... Разве этот дьявол генуэзец так просто ее отпустит?» Только что рыцарь дрожал от холода, а при этой мысли ему стало жарко. От выпитой воды снова захмелел. «Деньги — всюду деньги! А мужчина — всюду мужчина. Да и родовитость тоже в счет!» Он оглядел спящих и облизнулся, словно зверь, который боится, что из его когтей вырвут добычу. Затаив дыхание, прислушался к тишине старой крепости. Бесшумно, как кошка, спустился с софы, сделал несколько шагов к двери. И вдруг застыл. «Тяжелый меч, господин, со мною...» Это пленник бредил во сне. «Люди добрые, не проходите мимо...» Рыцарь не понял его слов, разозлился, заскрипел зубами, выругался. Решил было вернуться за кинжалом, но заторопился, будто из-за этой задержки мог упустить случай, которого ждал столько лет. Пригнувшись, прошел под низким сводом и, не распрямляясь, прокрался дальше. Еще вчера он узнал, где спят Лия и Мавро. Подойдя к двери, остановился. «А что, если эта потаскуха закрылась изнутри?» В отчаянии огляделся по сторонам. «О господи Иисусе! Если любишь ты раба своего Нотиуса Гладиуса, да будет дверь не заперта». Он тихо толкнул створки и, когда они бесшумно приоткрылись, задохнулся от радости. Остановившись посреди комнаты, поглядел на постель.

Нотиус был омерзителен и страшен. Коротконогое голое туловище, толстое, словно мешок с землей, проглядывало сквозь разрезы длинной рубахи, оскаленный рот зарос щетиной. Подстегиваемый похотью, рыцарь забыл об осторожности. Сопя, подошел к кровати.

Обнаженная рука Лии лежала на одеяле. Нотиус уверенно схватил круглое запястье, точно перед ним была разгульная девка, которой заплачено вперед.

— Мавро?!

— Молчи! Мавро нет!

— Кто ты? Оставь меня!..

— Молчи. Я рыцарь...— Он запнулся, словно забыл свое имя. Зубы у него стучали.— Нотиус Гладиус...

— Чего тебе надо? — Оправившись от неожиданности, Лия рванулась.— Оставь!..

— Погоди, красавица моя... Голубка... Один золотой...

— Оставь, я закричу!

— Два... Три золотых...— Он распахнул рубаху, чтоб показать пояс. Девушка закричала.— Три золотых! Три!

Лия почувствовала грозившую ей опасность — он был силен как бык — и забилась в смертельном страхе.

— Убирайся, бесстыжий!

Рыцарь судорожно глотнул и прорычал:

— Бесстыжий? Да за такое я десятерых зарежу! — Он еще крепче сжал ее руку. Лицо перекосилось, стало похоже на звериную морду.— Я убью...

Лия поняла: сопротивляться бесполезно, у нее не хватит сил, она задохнется, потеряет сознание.

— Подожди, рыцарь! Ну, подожди же!..

— Вот так-то лучше,— проговорил рыцарь, отпуская ее руку. Он тяжело дышал, но улыбался.— Так-то лучше!

Лия быстро вытащила из-под подушки кинжал.

— Отойди, отравлен!

— Отравлен?

Рыцарь отскочил. Подобно всем европейцам, он хорошо знал, как часто пускается в ход яд. Тут было не до шуток.

— Царапнула? — Он изо всей силы стиснул рукоятку меча и прошептал в отчаянии: — Шлюха! Если царапнула — убью! Убью!

— Убирайся! Если б царапнула, ты давно бы сдох. Проваливай! Ощупывая себя руками, рыцарь попятился. Лия в одной рубашке выскочила из постели. Держа впереди себя маленький кинжал, выставила рыцаря из комнаты. Заперла дверь, упала на колени, словно силы оставили ее, и, уткнувшись лицом в пол, простонала:

— Демирджан!.. Мавро!.. Господи Иисусе!

Она не боялась случайно уколоться кинжалом. Он был не отравлен.


III

Пещера — монах Бенито с гордостью повторял, что обменял ее на все блага мира,— помещалась прямо посредине голого холма. Широкий вход делал холм, если смотреть издали, похожим на лысую голову, зевавшую во весь свой огромный беззубый рот. Пещера была обращена на запад, в сторону земель Эртогрул-бея. Перед холмом проходила дорога — прямая, без единого поворота, тянувшаяся до самого окоема. Позади холма простиралось болото. Окрест — ни дома, ни дерева, ни засеянного клочка земли.

Солнце только взошло и не растопило еще утренней изморози.

Посредине пещеры тюркский сотник Уранха крест-накрест затягивал на рыцаре тесьму легкого монгольского панциря из толстой кожи, который Нотиус надел поверх рубахи. Руки сотника проворно выполняли привычную работу. Но взгляд был неподвижен. Облачая рыцаря, он нечаянно коснулся пояса с деньгами. Лишь две из десяти ячеек были заполнены золотыми монетами, когда Уранха впервые увидел этот пояс. Если завершится успехом задуманная ими кража коней, заполнятся по меньшей мере еще четыре.

— Тише ты! Задушишь меня совсем, антихрист!

— Надо привыкать к боли.

— С чего бы это, болван?

— Ты ведь считаешься сыном божьим! — Уранха любил позубоскалить по поводу незаконного происхождения Нотиуса.— Так что рано или поздно жиды тебя распнут на кресте...

— Молчи!..— Рыцарь никак не мог привыкнуть к этой дурацкой шутке.— Кончай скорее, черт бы тебя побрал!

Уранха недобро ухмыльнулся. Чего только он не делал, стараясь войти в доверие к подозрительному рыцарю и в конце концов завладеть этим поясом! Он познакомился с Нотиусом Гладиусом в притоне, по пьянке. Рыцарь с первого взгляда решил, что не найдешь на свете глупца большего, чем Уранха, и потому только на него можно целиком положиться. Уранха же сразу понял, что рыцарь — один из самых жалких глупцов на свете, и впоследствии, когда они познакомились ближе, ни разу не усомнился в своей прозорливости. «Полоумен бедняга и, как все полоумные, считает себя умнее, сильнее и хитрее всех». С тех пор как Уранха сошелся с рыцарем ордена Святого Иоанна, он всерьез уверовал, что френки все таковы. «Взять хотя бы этого генуэзского монаха Бенито. Тоже безумец, ясно как день!.. Свинья и та не выдержит, если ее привязать в этой грязной пещере».

— Уранха, сынок, кончай скорее! Кончай, говорят, надоело!

— Монголы в своих панцирях недаром часто дырки пробили — чтобы и в аду снять нельзя было. Завязываешь да развязываешь...

— Замолчи, пока шею не свернул, как щенку. Побыстрее!

На острове они удачно провернули несколько делишек. Все их нашел он сам, Уранха, с трудом уговорил безмозглого рыцаря. Ремесло у них, по сути дела, одинаковое — разбой. Но френки никак не хотят признать, что ремесло это почетно. Может, для того и делают вид, будто не знают обычая, чтобы львиную долю поживы себе забирать. Повсюду тому, кто нашел и продумал дело — так уж заведено! — придается половина. А рыцарь делит добычу на четыре части. Одну — ордену, другую откладывает «на успех» нового дела, а остаток делит пополам. Уранха быстро сообразил, что ордену он не дает ни шиша. А на успех дела никаких денег не требуется — это ясно. Одного Уранха никак не мог взять в толк: коль скоро ты считаешь, что тебе как благородному подобает жить, не марая рук черной работой, то, покуда ты в этом преуспеваешь, зачем копить алтыны и таскать их всегда с собой на животе?

Вначале он верил, что рыцарь, как он сам говорил, собирает деньги на выкуп, и счел это правильным. Но, подумав, сообразил: ведь если в плен попадешь, деньги, которые при тебе, все равно пропали. К чему же тогда таскать на своей шкуре этот пояс? Мысль эта долго не давала ему покоя, пока не решил он, что рыцарь носит деньги для него, для Уранхи. И с тех пор постоянно испытывал странное возбуждение от сознания того, что ходит рядом с богатством, которое рано или поздно попадет к нему в руки, с нетерпением ожидая момента, когда его единственный на свете друг замертво упадет в какой-нибудь схватке. Не раз они едва ноги уносили, и каждый раз он боялся, что может умереть раньше рыцаря. А если уж он все равно ждет смертного часа Нотиуса, то не проще ли вонзить ему кинжал в горло — и делу конец. Однако его всегда удерживал страх — страх лишиться последней радости на белом свете, жизнь тогда станет совсем пресной.

Не отрывая взгляда от пульсировавшей на шее рыцаря вены, Уранха затягивал кожаный панцирь на последнюю дырку и самодовольно и хищно улыбался, думая о том, насколько хитрее он своего собрата с Запада. Улыбка эта придавала его вытянутому лошадиному лицу выражение глубокой печали.

— Готово, благородный рыцарь!

Из темной глубины пещеры появился монах Бенито.

— Эгей! Что же вы делали столько времени, воришки? — съязвил он, заметив, что они еще не готовы.

Уранха, взяв в руки постолы, присел у ног рыцаря.

— Мы готовы! Только вот завязать осталось!

Монах Бенито сбросил длинную рясу с капюшоном, оделся простым византийским крестьянином: штаны в обтяжку, толстые шерстяные носки до колен, постолы из сыромятной кожи с ремешками крест-накрест, в переплет — по носкам. Вся одежда на нем с головы до ног была из черной материи. Заметив в руках у него вязаный башлык из черной шерсти, рыцарь вспомнил вчерашний разговор с Мавро о Черном проводнике. Башлык закрывал все лицо. Проделаны были только дырки для глаз. Теперь он не сомневался: монах Бенито и есть тот самый Черный проводник, что наводит страх на всю округу. При этой мысли рыцарь твердо решил пошарить как-нибудь у него в пещере.

Монах высыпал из торбы стрелы, согнулся над ними, отобрал те, что были с черным оперением,— такими стреляли караджахисарцы. Вставляя их в колчаны, которые должны были взять с собой Уранха и рыцарь, монах приговаривал:

— Увидят вас, могут поклясться — монголы! А убьете кого, найдут караджахисарскую стрелу! — Он рассмеялся коротким довольным смешком. Ох, и заварится каша! Не родился еще мудрец, который сможет ее расхлебать!

Уранха, одетый так же, как рыцарь, напялил на глаза малахай и стал как две капли воды похож на монгольского воина. Переглянувшись, они расхохотались и захлопали себя ладонями по животу, как это делали монголы в минуты радости.

Уранха сложил старую одежду в торбы, приторочил их к седлам вместе с френкским оружием. Встал посреди пещеры, почесывая в затылке: не забыл ли чего.

Бенито потерял терпение.

— Чего еще тебе в голову ударило, хитрец?

— Скажи-ка, правда ли, когда ты оставляешь пещеру, никто сюда не придет пошарить?

— Не придет.

— Проверял или просто так говоришь?

— Крестьяне не решатся, скорей помрут от страха. Если кто другой зайдет, есть у меня приметы. А дервиш Камаган...

— Кто?

— Тут рядом в пещере живет приятель по цеху, дервиш-монгол...

— Монгольский дервиш!.. Кто такой? Раньше тебя здесь поселился?

— Раньше.

— Не следит за тобой? За теми, кто приходит? Не подслушивает?

— Нет, дорогой. Куда ему, кожа да кости остались. Во рту ни зуба. Глаза ничего не видят давно. Из ума выжил. По-монгольски и то забыл... А про латинский и слыхом не слыхивал. Безобидный. Сторожит здешние места, как пес. Бродит, уткнув нос в землю.

Рыцарь и Уранха, держа коней в поводу, последовали за Бенито.

Когда скрылась из глаз эта троица, намеревавшаяся в первую пятницу апреля месяца 1290 года угнать боевых коней Эртогрул-бея и тем самым нарушить мир, в течение долгих лет с трудом поддерживавшийся в уделе Битинья, смешать границы княжеств и уделов, на площадку перед пещерой с обезьяньей ловкостью спрыгнул худой, маленький, похожий на скелет человечек. Он растянул в улыбке беззубый рот, подбородок его почти коснулся носа. Торчащие скулы и раскосые глаза выдавали в нем монгола.

Это и был тот самый дервиш Камаган, обитавший в соседней пещере, которого генуэзский монах назвал приятелем по цеху.

Прислушиваясь к удаляющимся шагам, дервиш пробормотал:

— Безмозглые френки.

И — самое удивительное — произнес это по-латыни...

Монах и его спутники вошли в тростник и вскоре уже ничего не видели, кроме неба над головой. Им казалось, будто они идут по морскому дну, заросшему гигантскими водорослями. Поминутно проваливаясь в трясину, ведя за собой взбрыкивающих от страха коней, они с огромным трудом одолевали каждую пядь пути. И от этого возникало ощущение, будто пространство, заросшее камышом, необъятно, неодолимо. Ощущение необъятности вызывало и опасение, что камыши, стискивающие их со всех сторон, никогда не расступятся.

Но неприятнее всего было колебание почвы под ногами. Казалось, тонкая твердая корка непостижимой силой удерживается на поверхности бездонного моря. По мере того как они удалялись от твердой Земли, тревога сменялась страхом, страх — ужасом.

Вся надежда была на монаха Бенито. Как он определял дорогу, они не понимали. Бенито словно стал частью самого болота. Только теперь, увязая в колеблющейся под ногами трясине, устав от бесконечного мельтешения тростника, они почувствовали, как слился со страшным болотом этот человек, которого бог весть какие душевные потрясения заставили покинуть родину, завели в эти края и побудили укрыться в пещере. Только враг всех людей, а значит, прежде всего враг самому себе, мог так слиться с этой утратившей всякую привлекательность природой. Набрякшие веки под густыми бровями придавали лицу монаха рассеянно-сонное выражение, но шаг у него был быстрый, точный, решительный. Он успевал следить и за знаками, и за малейшим звуком, раздававшимся в болоте, и уверенно продвигался вперед.

«Почему поселился здесь монах? — размышлял Нотиус.— Чем занимается в этом проклятом богом месте? Деньги его не волнуют. Сам, посмеиваясь, рассказывал, что почти весь опиум, за которым ездит черт знает в какую даль и платит чистым золотом, бесплатно раздает дервишам». И образ его жизни, и место, выбранное для жилья, казалось, не могли приносить дохода. Нельзя было это объяснить одним лишь стремлением уйти от людей. «Мало ли пещер в Италии? Или там нет глупых баб, которые кормили бы его и подавали милостыню? Зачем он появился здесь?» Нотиус скосил на монаха глаза. Тот был абсолютно спокоен. И покой этот объяснялся свободой. Свободой от всяких условностей, свободой творить зло ради собственного удовольствия. Рыцарю показалось, что он проник в тайну монаха Бенито.

В здешних краях никто и ничто не мешало монаху заниматься своим делом. И что еще важнее — у здешних людей не было с ним ничего общего, не было и примера, который помог бы им разгадать его истинное лицо. Он мог не бояться быть застигнутым на месте преступления и опозоренным. Да, Бенито поселился здесь для того, чтобы, освободившись от суетных мыслей о добре, в полной мере вкусить радость мирского зла. И потому сейчас, ведя их по болоту, oн был воистину счастлив и воистину страшен.

Додумавшись до этого, рыцарь успокоился. Для многих людей бесстрашие и добро — такие же братья, как трусость и зло. Опознав в монахе Бенито человека своей масти, он отбросил всякие опасения, поверил, что одолеет проклятое, как сам проводник, болото и, утопая в крови, позоре и грязи, непременно достигнет своей цели.

— А не кажется ли тебе, Уранха, что, покуда мы тут воюем с болотом, дервиши с погремушками растащат опиум, что остался в пещере почтенного отца?

Сотника Уранху болото пугало, и страх его с каждым шагом возрастал.

— Я думал об этом. Дураки будут, если не растащат!

— К опиуму никто не притронется,— решительно заявил Бенито, воздев к небу палец, словно на проповеди.— Ибо заговорены монашеские пещеры...

А у тех, кто живет в них, не в обычае грабить друг друга.

Рыцарь громко расхохотался. Монах быстро обернулся и поднес воздетый палец к губам.

— Тсс! Не шуми.

— А что?

— Неподалеку буйволы пасутся.

— При чем тут буйволы? Какие буйволы?

— Знаменитые буйволы караджахисарского властителя... Давно уж на воле пасутся. Одичали. Не приведи господь столкнуться, особенно по весне,— не уцелеть! Пригнет голову к земле, подцепит тебя рогом, проволочет немного и раздавит. Чудовища посильнее слонов. Против них что копье, что меч — бесполезны...

— Кому он нужен, такой скот?.. Разве что караджахисарскому властителю похвастать: есть, мол, у меня скот...

— А чего ж не похвастать? Воистину ценный скот. Осенью лучники выходят охотиться на них. Набьют сколько надо, а потом из шкур одежду выделывают, из мяса — бастурму и колбасы. Буйволят ловят и метят. У многих скотина на болоте живет. Каждый свою по клейму распознает. Чужой скот никто пальцем не тронет.

— Раз к слову пришлось, скажи-ка, у Эртогрул-бея какое клеймо?

— Две стрелы торчком, между ними третья — лежа.

Бенито долго вел их по длинной конской тропе. Пройдя еще немного на север, они ступили на землю Караджахисара и спрятали коней на берегу пересохшей Сарыдере.

На обратном пути им предстояло еще раз пересечь болото вместе с крадеными конями, но по другой, более легкой тропе. Бенито посоветовал быть внимательней, запоминать знаки, которые попадутся, и даже ставить их самим.

Сарыдере считалась северным краем болота. Земля еще на несколько фарсахов была топкой, но даже самый неопытный путник теперь уже не сбился бы с дороги, ориентируясь по руслу реки, небольшим холмам и купам ракит. Камыш стал редким и уже не вызывал страх.

Уранха был напуган топью. С детства не любил он ходить пешком. И потому первым шагом по стезе грабежа, который он совершил десяти лет от роду, была кража коней.

Отдуваясь, словно кузнечный мех, он посетовал:

— Знал бы, что придется лезть через такое болото, не отдал бы этому монголу Чудароглу коней по пять сотен.

— Хорошо, что отдал... Очень хорошо.

— Хорошо? — Уранха удивленно смотрел на Бенито: не шутит ли? — Чего же хорошего отдавать коня за пять сотен, когда цена ему полторы тысячи?

— Продавая лошадь, можно жизни решиться. Вот так-то.

— Кто жизни меня мог решить? Этот поганый Чудар, что ли? Открой пошире глаза, святой отец. Я тюрок и ем сырое мясо.

Бенито с досадой вздохнул.

— Мясо ты ешь сырым не потому, что нравится оно тебе, Уранха, а чтоб побольше денег накопить. Но кроме ростовщиков, страсть к деньгам никого до добра не доводит.

— Не приятно разве, отец Бенито, желтенькие алтынчики собирать?

— Что золото?! Тишина мне надоела вот так! — Святой отец резанул себя ребром ладони по горлу.— Все должно смешаться. С грохотом да шумом. Пусть схватится сила на силу... Поганцев крестьян вогнать надо, как скот, вместе с их детьми да бабами... Пусть звенят мечи. Пусть плач да стон раздаются! Давить конями тех, кто упал... Жен разлучить с мужьями, детей с матерями по дешевке на базарах продавать... Убил, сжег, разрушил — вот тебе и доход. С землей все сровнять! Схватить весь мир, как быка за кольцо в ноздре,— и на бойню. Приблизить конец света...— Он прищелкнул от удовольствия языком.

Голос его дрожал, веки сузились, словно все, о чем он говорил, происходило у него на глазах.

Нотиус Гладиус понял, что не ошибся в своих догадках, и сразу повеселел. Монах им может еще пригодиться.

К полудню вдали появились невысокие горы. Казалось, еще долгие часы плестись им по топи, но неожиданно ноги их ступили на твердую землю. Выйдя из камышей и увидев совсем близко заросшие кустарником холмы, сотник и рыцарь радостно переглянулись.

Здесь Бенито должен был их покинуть. Он огляделся по сторонам, прислушался и показал на узкое русло, рассекавшее надвое ближайший холм:

— Пришли!.. Дальше я не пойду. Ступайте по этому руслу. С вершины холма видна Дёнмез — там переселенцы живут из Инегёля... Последите за деревней, но вас чтоб никто не видел. Повернете на север... Начнется лес. Ближе к реке поредеет. Шатер объездчика коней Эртогрул-бея Демирджана рядом с колодцем. В это время он обычно в деревне... Его помощник, армянин Торос, натаскивает собак. Если сегодня не вывел собак на охоту, не давайте ему долго кричать, сразу прикончите.

— А из деревни услышат?

— Может, услышат, а может, и нет. От ветра зависит. Они тут по дрова, бывает, ходят. Из шатра выпаса не видно. Кони пасутся по ту сторону холма, привязаны за вбитые в землю колья. Легко их возьмете. Не теряя времени, седлайте и обратно. Веревок у вас с собой хватит?

— Хватит.

— Ну, счастливо. Ко мне больше не заглядывайте... Встретимся в Инегёле.

— Хорошо.

— Желаю удачи. Если Демирджан там, будьте осторожны, с ним шутки плохи.

— Пусть сетует на судьбу.

Бенито ухмыльнулся, осенил обоих воинов крестом, повернулся, твердым шагом, будто и не шел с ними столько часов по болоту, углубился в камыши и исчез, шурша, как змея.

Оставшись одни в чужом, незнакомом краю, Нотиус и Уранха некоторое время напряженно прислушивались к каждому звуку. Они были в грязи с головы до ног, словно вылезшие из могил мертвецы. Обтерев друг друга и сбив грязь, проверили оружие и направились к руслу.

Рыцарь с ненавистью глядел на деревню, где поселились отступники, удравшие от установленного богом порядка к антихристам, к варварам-туркменам. От холма, на который они поднялись, деревня была довольно далеко. Отличить женщин от мужчин было невозможно.

Переселенцы ютились в туркменских шатрах и камышовых хижинах.

На одной стороне деревни рыли ямы под фундаменты, заготовляли кирпич, на другой — таскали бревна, пилили доски. Видно, собирались обосноваться прочно.

Рыцарь стиснул эфес меча. «Эх, было бы у меня хоть два десятка воинов!.. Пустили бы коней вниз с холма, снесли бы с них головы, насадили на копья, порубили бы да раскидали тела! А щенят подавили бы копытами. Попа — на кол посреди деревни, на съедение волкам да птицам!..»

Для Уранхи деревня была как деревня. Он не знал, о чем размечтался Нотиус.

— Чего задумался, рыцарь?

— Так, ничего,— растерянно отозвался Нотиус.

Они отползли с вершины и, прячась за кустами, вошли в лес. Толстые гнилые стволы поваленных бурей деревьев свидетельствовали о том, что поблизости уже давно не горят очаги. На полянах росла густая мягкая мурава, которую так любят косули, олени и горные козы. Судя по густым кустам ежевики, здесь в изобилии должна была водиться и мелкая дичь — фазаны, перепелки и зайцы.

У долины они остановились. Уранха снял с плеча лук, нацепил тетиву, вынул одну из стрел с черным оперением, которые монах Бенито положил им в колчаны.

Осторожно обойдя кусты, они увидели колодец с деревянными желобами для водопоя.

Чуть поодаль стоял шатер. Затаив дыхание, они прислушались. Ни звука. Уранха, пригнувшись, шел впереди, держа наготове лук. Вдруг он остановился.

— Силы небесные!

— Что там?

— Погляди-ка. Ведь это рыжая кобыла, на которой рано утром ускакала девка караван-сарайщица!

Рыцарь встревожился, точно попал в засаду. Сталкиваясь с непредвиденными осложнениями, он всегда боялся сразу поверить в их реальность.

— Нет, что ты! — шепотом возразил он, хотя знал: Уранха только один раз увидит лошадь и уже вовек ее не забудет. Шепот был злобный, как шипение змеи.— Что этой шлюхе здесь делать?

— Не знаю. Может, ночью мы спьяну — побереги аллах! — что-нибудь наболтали о конях?!

— Да нет, что ты!

— А если нет, зачем примчалась потаскуха? А ну-ка, натяни лук, приятель, не нравится мне это.

Рыцарь быстро натянул тетиву, вынул из колчана стрелу. В лице — ни кровинки, в глазах — испуг. Попасть в засаду в незнакомом месте, без коней означало верную смерть. Он спросил дрожащим голосом:

— Как звали ее полюбовника?

— Девки из караван-сарая, что ли? Не знаю.

— Как не знаешь? Только что Бенито назвал два имени. Вспомни, какие.

Не забывал Уранха ни того, что однажды видел, ни того, что однажды слышал.

— Демирджан и армянин Торос! — не мешкая, ответил он.

— Все ясно! Полюбовник этой бабы — Демирджан!.. Ну, погоди, шлюха!..

Он дернул Уранху за руку. Если девка, что напугала его нынче отравленным кинжалом, здесь, он прикончит ее. До сей поры не оставил он в живых никого, кто когда-либо видел его испуг. Особенно бесила мысль, что она обманула его — кинжал не был отравлен.

— Что? — прошептал Уранха.

Рыцарь со злостью оттолкнул его. Обогнув стог сена, увидел впереди, шагах в пятнадцати, сверкающую на солнце, как щит, голую спину Демирджана, объездчика боевых коней Эртогрул-бея. Нотиус изо всей силы натянул тетиву и пустил стрелу. Справившись с отдачей, рыцарь с неожиданной для его неуклюжего тела быстротой кинулся вперед.


В миг самозабвенного блаженства, которое может испытывать только беззаветно любящая женщина, Лия закрыла глаза. Ее не встревожило, что Демирджан со стоном навалился на нее всей тяжестью своего тела. Затаив дыхание, она слушала, как волны счастья, подымающиеся из глубины души, с яростью разбивались и, затихая, разливались по всему телу. Прошли какие-то секунды прежде, чем она почувствовала, что любимый замер, и она с благодарностью коснулась его плеча. Потрясенная только что испытанным счастьем, она вдруг ощутила страх. Так хорошо знакомое ей литое тело Демирджана расслабилось как-то необычно, словно между ними пролегла холодная ледяная пропасть.

Открыв глаза, она увидела мохнатый монгольский малахай и оскалившуюся рожу.

— Нет! Нет! — простонала Лия. То были ее последние слова, последний проблеск сознания.

Рыцарь поднялся, многозначительно почмокал губами. Лия, раскинув ноги, без чувств лежала на земле. Завязывая штаны, рыцарь улыбался, словно малый ребенок, совершивший достойное дело, за которое его похвалят взрослые. Уранха грязными постолами прижал к земле белые плечи женщины. Чтобы она не кричала, набросил на лицо обмотанный чалмой башлык ее любовника гяура. Не желая видеть, что делает рыцарь, закрыл глаза.

Рыцарь, заткнув руки за пояс, молча, с издевкой глядел на бестолкового тюрка.

Лия лежала обнаженная, смятая. Нагота ее была уже не стыдной, а жуткой. Невольно поморщившись, рыцарь хмыкнул:

— Проснись, приятель, твоя очередь.

— Очередь?

Уранха раскрыл глаза, прищурился с недоверием.

— Нет, не хочу.

Рыцарь напрягся, как струна, оцепенел. В глазах блеснула ярость. Он должен был толкнуть в грязь того, кто стоял перед ним, заставить его разделить вину. Схватившись за меч, он одним прыжком подскочил к Уранхе.

— А ну давай, не тяни! — Он толкнул сотника в спину.— Не зли меня!

Уранха понял, что рыцарь не шутит, и отскочил в сторону. А Нотиус присел в головах у своей жертвы и тут же забыл о нем, словно остался один на один с этой женщиной без головы. Ему казалось, что голова у нее отрублена: он не видел лица, оно было закрыто туркменским башлыком. Невольно провел руками по ее голове, по плечу, желая удостовериться, жива ли она. Ему хотелось, чтобы она была жива и в то же время — мертва. Если она мертва, он вдоволь поиздевается над Уранхой. Если нет, эта наглая потаскуха будет еще раз наказана. Увидев, что Лия жива, он пришел в ярость, словно было оскорблено его мужское достоинство. Нащупав на упругой податливой шее бьющуюся артерию, изо всех сил сжал свои короткие пальцы.

Уранха с самого начала решил обмануть товарища и увильнуть от этого дела. Но время шло, и он вдруг понял, что, если бы даже захотел, ничего не смог бы сделать, и забеспокоился. Чем больше он волновался, тем сильнее ощущал свое бессилие, и беспокойство его сменилось страхом. Он слышал от одного попа, что человек, навлекший на себя гнев божий, теряет мужскую силу, и от этой мысли обессилел окончательно.

Встань он сейчас и уйди, казалось ему, и тогда до конца дней своих не обретет он утерянное. А будет принуждать себя, усугубит грех, навлечет на себя еще более страшный господний гнев. «Бесчестный Уранха! Что, получил по заслугам?!» Не зная, как поступить, боясь, что вот-вот заплачет в голос, Уранха, точно ища помощи, взглянул на рыцаря.

Тот, казалось, впал в забытье. Рот открыт, глаза закатились. Уранхе почудилась в этом единственная возможность к спасению. Затаив дыхание, точно боясь привлечь внимание озверевшего рыцаря, беззвучно выбранился, потуже затянул пояс. «Нет, я все-таки навлек на себя гнев божий! Напоролся на саблю беды». Он закрыл лицо руками и глухо попросил:

— Пойдем... Оставь ее... Пойдем! Согрешили мы. Пропадем!

— Согрешили? Какой тут грех?

Рыцарь удивленно оглядел себя, не понимая, отчего у него дрожат колени, ломит шею и поясницу, болят пальцы. Увидев свои руки, которые только что сжимали горло женщины, понял — она мертва, и успокоенно перевел дух, будто с плеч свалилась огромная тяжесть.

— Вставай, пошли! Очнется — опознает нас... Все дело испортим.

— Очнется? Не можешь отличить смерти от беспамятства?

— Умерла? Что ты? — Мысли Уранхи смешались.— Отчего умерла?

Рыцарь поднялся и, потирая руки и не отрывая глаз от мертвого тела Лии, рассмеялся.

— От удовольствия... Если баба понимает в этом деле толк, может и умереть. Ну как, завязал штаны?

Уранха увидел следы пальцев на шее женщины, и ему все стало ясно..

— Когда умерла? — спросил он радостно, будто избежал верной смерти.— Когда, спрашиваю, ты успел убить ее?


Если тело его почувствовало, что она мертва, то немощь его объяснялась не божьим гневом. Избавившись от душевных мук, Уранха повеселел, стал легким как перышко. Он едва сдерживал себя, чтобы не вскинуть голову к небесам и не взреветь от радости волком: «Хвала святой деве Марии!» Но вдруг съежился и поморщился, поглядел на рыцаря.

— Что это ты ни с того ни с сего задушил бедняжку, рыцарь?

Слово «рыцарь» вылетело из его рта, как плевок. Нотиус чванливо захихикал: ничего-то ты не понимаешь, глупец. Но Уранха еще раз убедился в собственном превосходстве и легко подавил вспыхнувший было гнев. «Зря спросил,— подумал он.— Очередное безумство френка: никогда не может совладать со своей страстью — лишь бы пролить чью-нибудь кровь».

Вдруг они услышали рычание собаки. Пока рыцарь, схватившись за меч, вертел головой, Уранха быстро вставил стрелу. Здоровенная пастушья овчарка бежала прямо на них. Уранха натянул лук, и почти в тот же миг рыцарь схватил его за локоть:

— Не стреляй!

Уранха был хорошим лучником. Редкая стрела пролетала у него мимо цели. Сейчас виноват был рыцарь — стрела пробила собаке только шкуру на шее. Она взвизгнула и, зажав зубами рану, закружилась на месте. Рыцарь швырнул в нее камнем. Собака поджала хвост и пустилась наутек.

Коням, что паслись на приколе, и правда не было цены. Они привыкли к людям, и Уранха легко взнуздал их. Серую подвел к рыцарю, а на рослую гнедую кобылу сел сам. Третьего коня взял в повод и, сделав несколько шагов, остановился, раздумывая, как ехать. Ему не хотелось проезжать мимо трупов.

— Махнем напрямик...

Рыцарь снова захихикал. Уранха разозлился.

— Чего ржешь?

— Говоришь, девка очнется и все испортит. А голова у тебя не соображает, что, если оставим падаль здесь, можем и в самом деле все испортить. Уранха хотел было возразить рыцарю, но тот поднял руку:

— Заткнись! И ступай за мной! Доверься тебе — пропадешь!

Нотиус послал Уранху за рыжей кобылой Лии, завернул тело девушки в расстеленный на земле туркменский килим, перевязал головным платком. Когда Уранха привел кобылу, легко, словно тюфяк, бросил труп на седло и крепко привязал витой туркменской чалмой. Держа в поводу двух лошадей, они во весь опор поскакали к камышам. Рыжая кобыла Лии, очевидно, не раз проделывала этот путь и так быстро вывела убийц своей хозяйки на землю Караджахисара, что ей мог бы позавидовать самый лихой проводник. Они немного отдохнули в укрытии, где оставили своих коней, подкрепились свернутыми в трубку лепешками, которые засунул им в торбы Бенито. Переодеться решили на границе Гермияна, а до твердой земли Караджахисара, если никто не попадется навстречу, скакать напрямик, не углубляясь в болото. По словам Уранхи, если они не забредут в болото, то к вечеру успеют добраться до Гремячего ключа. Сотник скользнул взглядом по грузу на рыжей кобыле, смущенно спросил:

— А это куда денем?

— Это? — Рыцарь задумался.— Это? Хи-хи-хи... Найдем место, чертов тюрок, найдем! Видел по дороге развалины мельницы?

— Видел.

— Вот там и оставим. Расстелим туркменский килим. Туркменской чалмой свяжем синьорите руки за спиной... Был бы ты властителем Караджахисара, как бы поступил, если б вот так убили одного из твоих людей?

Уранха прищелкнул пальцами.

— Понял. Ну и голова у тебя, рыцарь! Хоть ты и хвалишься, что отец твой неаполитанский король, да только...

— Что только?

— Ошибаешься! Такого ума, как у тебя, от неаполитанского короля не унаследуешь... А ну-ка, вспомни, твоя матушка — да упокоится душа ее в раю — ни о каком тюрке тебе не рассказывала? К примеру, о красивом тюркском пленнике?..

Нотиус, напыжившись, положил руку на эфес меча и снова захихикал.


Часть вторая

ПРОБУЖДЕННЫЙ СВЕТ


Глубокое ущелье

I

Керим Челеби вынул из-за пояса старинную книгу в кожаном переплете, трижды ее поцеловал, приложил ко лбу. С благоговением перелистал страницы, нашел нужное место. Провел рукой по бороде, взялся за рукоять висевшего на поясе палаша ахи, откашлялся и, стараясь читать басом, начал:

— «Итак, знайте, собратья, знайте, друзья, знайте споспешники! Звание ахи — высокая ступень и почетная степень. Но, вижу я, в строй наш затесался дьявол, ослепил глаза и сердца джигитов. Возгордились они! Думали, им все дозволено. А сбились с пути, отложили в сторону правду, с кривдой пошли по дороге. Порушился мир да совет, вкусили они от запретного, озверели их души, забыли они любовь к ближнему своему. Вместо мужества на челе их — жестокость, вместо совестливости — бесстыдство. Погас недреманный свет знания, затянула глаза сонная пелена невежества. Джигиты-ахи покинули двери святого покровителя своего, обивают пороги беев... Меж тем доподлинно известно, что все в этом мире подвержено тлению и порче, лишь очаг у ахи стоит вечно!»

Ахи-баба, сидевший посредине помоста, опустил согнутую в колене правую ногу, поднял левую. Вслед за ним старейшина, споспешники, а за ними все остальные джигиты-ахи по очереди, определяемой возрастом, сменили ногу.

По обеим сторонам ворот, ведущих во двор, словно изваяния, стояли два глашатая, скрестив руки на плечах.

Керим Челеби продолжил чтение:

— «И еще видел я: нет у многих ахи Книги, а если нет Книги, не отличить белое от черного, правду от кривды. У кого есть Книга — коротко писана. Думают: «Пусть коротко, лишь бы мудро!» А выходит невразумительно. И взмолился я, решил собрать воедино все заповеди ахи Рума. Сыны человеческие здесь говорят по-тюркски, понимая друг друга. Значит, на турецком языке должна быть написана эта книга, чтобы, прочтя, и крестьянин и горожанин понял и не было бы у него оправдания — не слыхал, мол, не знаю, мол. Ветром летел я, дорогой пылил я, чтобы найти Книгу Святых Покровителей. Немощная душа моя заскорбела, подкосились колени, а Книги не нашел. И однажды, когда уже потерял всякую надежду, на рынке в Алеппо увидел я индусского дервиша, «В этом свитке — путь и заповеди ахи!» — кричал он. Во рту у него пересохло от крика, но никто не оглянулся, не обратил внимания. Подошел я и вижу — вот она, Книга, какую искал столько лет... «Почем?» — спросил. «Три акче»,— говорит.

Понял, не знает цены ей. Отдав монеты, взял свиток. Сел переписывать, сколько сил в руках было, дабы все знали путь ахи, на сто двадцать четыре вопроса могли бы ответить. Уповаю — да не утеряют ее. Пусть сведущие носят Книгу эту за поясом!.. Эй, собратья, эй, споспешники, эй, друзья! Крепнет мужество, возвращается обычай ахи, и старейшины их достигают истины. Все три степени едины суть. Да будет известно, что нет для ахи наследства: отцом нажитое к сыну не переходит, каждый должен трудиться сам — вот закон. Легко взять — удержать трудно. Того, что сто лет добивался, единожды негодное сотворив, утеряешь».

На высоких собраниях ахи было обычаем начинать с чтения. Ахи-баба решил, что на сегодня хватит, и дал знак глашатаям. Один взял кувшин, другой — метлу. Вышли на середину. Первый лил воду, второй размахивал метлой, словно подметал двор. То был знак — окончить чтение.

Когда Керим Челеби заткнул Книгу за пояс, джигит, в чьи обязанности входило вести собрание, попятился к воротам. Глашатаи подбежали к нему — один с чашей воды, другой с коробочкой соли. Джигит бросил в воду соль, поднял чашу на высоту лица и прокричал:

— Мир вам, те, кто идет путем праведным! Мир вам, те, кто опоясался поясом ахи!

— Мир вам! — ответил за всех ахи-баба.

— Мы идем, чтобы путь проложить! Мы стоим, чтобы путь проложить!

Говорим, чтобы путь проложить! Слава душам святых, и постигших, и дервишей-воинов, и гази, и абдалов Рума, и богатырей, и сестер Рума!

Тем, кто был и прошел, тем, кто придет и будет. Ху-у-у!

— Ху-у-у! — откликнулось собрание.

Глядя в землю, ахи-баба спросил:

— Помирились ли те из нас, кто был в ссоре?

— Помирились.

— Получено ли, было ли принято прощение?

— Получено, принято.

Старший джигит обнес всех чашей, начав с ахи-баба. Каждый принимал чашу двумя руками, пригубливал ее. Наконец вернулась она к старшему джигиту. Он отступил назад, вручил чашу глашатаю и снова вышел на середину.

— Один из близких нам хочет вступить на путь.

— Кто он?

— Мелик-бей, сын Кара Осман-бея!

— Достоин! Кто наставник его в пути?

— Керим Челеби, сын Баджибей.

— Достоин! А кто братья его в пути?

— Ахи Бай-ходжа, сын Савджи-бея, и Кара Али, сын Айкута Альпа.

— Достойны! Пусть введут!

Наставник в пути Керим Челеби, а за ним два брата в пути вышли со двора.

Глашатаи расстелили перед ахи-баба два коврика. Старший джигит на один из них почтительно положил пояс и палаш ахи.

Глашатаи вернулись на свои места к воротам. В прославленном дворе Баджибей, матери Керима Челеби, затененном густой листвой деревьев, стало тихо. Только щебет птиц да легкий апрельский ветерок, шелестевший в молодой листве плакучих ив над бассейном, нарушали эту тишину.

В ворота трижды постучали. Ахи-баба словно не слышал. Стук повторился.

И тогда он возгласил:

— Позволено!

Глашатаи медленно отворили ворота. Вслед за Керимом Челеби вошел Мелик-бей. Братья в пути шли по бокам, держась за полы его куртки.

Наставник в пути Керим Челеби подвел Мелик-бея к коврикам, скрестил руки на плечах, поклонился, большим пальцем правой ноги наступил на большой палец левой, поприветствовал собрание.

— Вот наш брат Мелик-бей, припав к вашим ногам, мужи пути, просит вашей милости. Желание его — войти в наш строй, соединиться с нашим караваном, пойти дорогой, что видна постигшим, стать верным слугой нашего ахи-баба и, опоясавшись мечом товарищества, вступить в отряд мужей брани. Что соблаговолите вы сказать об этом страждущем?

— Да будет подвергнут испытанию по обычаю!

— Согласны!

Керим Челеби опустился на колени на пустой коврик. Товарищи в пути подвели и поставили Мелик-бея против наставника, сами, не отпуская полы его куртки, встали на колени рядом. Керим Челеби все тем же басом, каким читал Книгу, задал главный вопрос:

— Эй, Друг, да отверзнутся уши твои! Ты желаешь вступить на путь. Так знай же, что путь ахи узок, труден и крут. Кто не полагается на руку свою, на сердце свое, да не вступит, ибо, думая возвыситься, может провалиться в трясину. Наш путь — путь понимания, веры и соблюдения. Достанет ли у тебя силы блюсти обычай? Что говорит тебе сердце?

— Достанет.

— Согласен ли ты на испытание?

— Ты сказал «да», снял грех с нас... Во имя твое, о аллах! А ну, скажи, сколько у ахи открытого?

— Четыре.

— Перечисли!

— Рука, лицо, сердце, стол...

— Сколько закрытого?

— Три.

— Перечисли!

— Глаз, пояс, язык.

— Для чего закрыт глаз?

— Дабы не видеть ничьей вины, ничьего стыда.

— Сколько правил вкушения пищи?

— Двенадцать.

— Перечисли!

— Сидя, левую ногу поджать под себя, правую, согнув в колене, ставить прямо... Жуй пищу прежде за правой щекой. Откусывай немного... Не засаливай рук... Не пускай слюней...

Видя, что подопечный его запнулся, Керим Челеби прошептал: «Не кроши на землю...» Это слышали все, в том числе и ахи-баба.

— Керим Челеби, это не в правилах!

— Не кроши на землю,— подхватил Мелик-бей.— Не молви с набитым ртом.

Керим Челеби загибал пальцы.

— Семь.

— Не смотри на чужой кусок.

— Восемь.

— Не чеши в голове.

— Девять.

— Молви кратко и не смейся.

— Десять.

— Лучший кусок оставляй гостю.

— Одиннадцать.

— После еды мой руки.

— Все. А сколько правил вести речь?

— Четыре.

— Перечисли!

— Не кричи, чтобы изо рта не летели брызги... Беседуя с кем-либо, не гляди в сторону... Не говори «ты», «я», а говори «вы» и «мы»... Не размахивай руками.

— Отлично. А сколько правил при пешем хождении?

— Восемь.

— Перечисли!

— Шагай, не возносясь гордыней... Не дави тварей... Не гляди по сторонам... Не скачи с камня на камень... Не сходи с дороги... Не следи ни за кем... Не обгоняй старшего... Если идешь со спутником, не заставляй его ждать тебя.

— А сколько правил в торговле?

— Три... Говори мягко... Пробуй немногое... Взятое возвращай.

— А скажи, сколько правил беседы с беем?

— Пять.

— Перечисли!

— Не уходи прежде времени... Всех старших приветствуй по отдельности... Сиди поодаль... Много не говори... Не давай советов...

Керим Челеби обернулся к ахи-баба.

— Что скажете? Испытывать дальше?

Ахи-баба предоставил решение собравшимся.

— Достоин!

— Годится!

— Воспитан!

— Не подвел своего наставника, молодец.

Керим Челеби покрыл руку Мелик-бея платком. Братья в пути положили на платок свои ладони.

— Эй, сын! — начал последнее наставление Керим Челеби.— Будь почтителен, дабы тебя почтили. Да будет слово твое весомо, дабы тебя слушали. Отныне и впредь не пить тебе вина, не играть в кости, не доносить, не зазнаваться, не наговаривать. Ты не должен завидовать, держать в сердце ненависть, угнетать других. Но всего постыднее — лгать, отрекаться от слова, порочить честь. Ты должен идти по пути с чистыми от греха руками. Да не будешь ты скрягой! О воровстве и помыслить не смей! Блюди честь пояса, коим опояшут тебя. Станешь мужем меча, помни: «Нет храбрее джигита, чем Али, и нет острее меча, чем меч пророка!» Старайся достигнуть их ступеней! Встань!

Мелик-бей, слушавший наставление с опущенной головой, встал. Керим Челеби спросил собравшихся:

— Ну как, опояшем, собратья? Заслужил?

— Заслужил.

— Годится.

— Опоясать.

Керим Челеби взял пояс ахи, вытянув губы, подул на него. Прочел молитву. Обмотал Мелик-бея поясом и завязал тремя узлами. Трижды поцеловав палаш ахи, сунул его за пояс вновь обращенному.

— Эй, собратья, восславим тройки, семерки и сорока!

— Аллах! Аллах! Эй, аллах! — разом возгласил ахи.— Голова обнажена, грудь вместо щита. Меч сверкающий остер! Эй, аллах! Это поле — поле брани, по убитым здесь не плачут. Мы идем путем аллаха, отступать назад нельзя!

Эй, аллах! Голову с радостью сложим за ахи-баба! Кто из наших погиб за аллаха единого, за верность пути, за достоинство воина, тот пал за веру и место его в раю! Кто жив остался — любовь и слава ему! Эй, аллах! На путь наш вступил ахи Мелик-бей, да будет уместно старанье его!

— Аминь!

— Пусть достигнет он цели своей!

— Аминь!

— Да будет он верной опорой старцам, постигшим истину!

— Аминь!

— Да сопутствует ему удача!

— Аминь!

— Да вознесется слава его!

— Аминь!

— Возгласим, пусть застонут земля и небо!

— Ху-у-у!

— Восславим дыхание истины!

— Ху-у-у-у-у!

— Восславим предначертание!

— Ху-у-у-у-у!

— Помолимся Мухаммеду! — возгласил Керим Челеби. Глянул в сторону ворот и вдруг подскочил:

— Эх-ма!

Старейшины сначала опешили, потом загалдели.

— Тьфу, чтоб тебе провалиться!

— Все собрание испортил!

— Я ведь говорил, что Керим Челеби — мулла! Разве может он быть наставником в пути?

Круг распался. Игра в ахи, которую устроили сёгютские мальчишки — самому старшему из них было пятнадцать лет,— сразу расстроилась. Девятилетний Мелик-бей, прикусив нижнюю губу, чтобы не расплакаться, растерянно стоял посредине двора с огромным, чуть ли не с него ростом, палашом ахи за поясом.

Керим Челеби отодрал привязанную бороду из черной овечьей шкуры и присел на корточки перед большой овчаркой, которая вбежала во двор и, увидев толпу ребят, не смела двинуться дальше.

— Что с тобой, Алаш? Что это?

Собака была вся в крови. Высунув язык, она часто дышала — должно быть, прибежала издалека.

— Ну, что, разве я не говорил? Поганый пес рвет овечек. Что ты теперь скажешь, Керим Челеби? — смеялся сын известного в Сёгюте каменщика Хачика, хлопая себя по коленям от восторга.

Керим быстро обернулся.

— Разве собака овцу задрала, гяурский сын?

— Не волка ведь!

Громкий голос Орхана, сына Осман-бея,— это он был одет, как ахи-баба,— перекрыл шум:

— Шкура моя! — Он выпрямился на помосте, подняв руку.— Волчья шкура моя!

На широком, ухоженном, чистом дворе предводительницы сестер Рума в уделе Битинья, матери Керима Челеби — Баджибей воцарилось молчание. Сёгютские мальчишки, наряженные для игры в ахи, на мгновение замерли, а придя в себя, стали срывать самодельние бороды и усы. По обычаю, хозяева скота награждали тех, кто приносил волчью шкуру. На эти деньги у бродячих торговцев можно было купить сластей, о которых ребята давно мечтали, а то и ножик, зеркальце, платок, пояс, шапку и даже маленький тюрбан.

— Эге-ге-гей! Давай, давай!

— Ой, мамочка, ой!

Шум перекрыл голос дяди Орхана Бай Ходжи:

— Дудки, племянник! Шкура достанется тому, кто первый положит на нее руку. Таков обычай огузов...

Мальчишки заметались и, на ходу срывая с себя потешные одежды, бросились к воротам.

Бай Ходжа был высок ростом. Подобрав полы длинного кафтана, он вырвался вперед. Орхан никак не мог освободиться от шубы али-баба.

Увидев, что дядя выскочил на улицу, схватил за рукав Керима, уже готового пуститься вслед.

— Оставь! Пусть себе бежит... И не волнуйся, шкура ему же равно не достанется.

— Да она у него в руках...

— Не выйдет...— Орхан раздевался уже без спешки.— Все кони на пожне, в Сёгюте ни одного нет, кроме двух для гонцов...

— Разве Бай Ходжа не знает? Небось к вам побежал...

— Пусть бежит. Пока отец не прикажет, Дели Балта никому коня не даст.— Он бросил на землю шубу и палаш ахи, направился к воротам.— Если уж кто возьмет, так только ты...

— Говоришь, Бай Ходже не даст, а мне и подавно.

На улице творилось светопреставление. Мальчишки в длинных до пят джуббе, выскочив со двора, налетели на девушек, возвращавшихся с водой от колодца, опрокинули несколько кувшинов.

— Силы небесные!..

— Кто это, сестра?

— Муллы!

— Разве муллы бегают, как телята от слепней?

— Какие муллы? Я узнала сынка каменщика!

— Кувшин мой опрокинул, паршивец Бай Ходжа!

— Чтоб у него ноги переломились, поганый монгол...

Аслыхан, дочь оружничего Каплана Чавуша, встала перед Керимом Челеби и Орханом, преградив им дорогу.

— Значит, застукала вас тетушка Баджибей?.. Так вам и надо! Может, станете теперь и нас брать, когда в ахи играете.

— Прочь с дороги! Никто нас не застукал!

— Чего же вы разлетелись, как пчелы от дыма? Небось тетушка Баджибей кнутом вас хорошенько отделала.— Аслыхан, прищурив огромные черные глаза, презрительно оглядела Керима Челеби с головы до ног.— Ладно уж, этим-то игра подходит...— Она кивнула в сторону пробежавших мальчиков.— Вырастут, возьмут палаши, ахи станут... А тебе-то что до них, поганый мулла, уткнувший нос в книгу?

— Смотри, девчонка! Сказано, не цепляйся к моим книгам — пристукну!

— Не пристало мулле бить людей, Керим Челеби! Если ты этого до сих пор не знаешь, жаль мне наставника твоего имама Яхши!

Девушки фыркнули. Аслыхан, откинув за спину косички, вызывающе выпятила грудь, обтянутую красной рубашкой. Она была самой красивой девушкой в Сёгюте.

Керим покачал головой, прикусил губу. «Упаси аллах! Ничего не скажешь — красива! Но что за бесстыдство?»

Орхан взял его за руку.

— Не связывайся с девчонками, Керим-ага. Известно, волос долог... Не станем их грехи в глаза им тыкать.

— Ах, Орхан-бей!.. Трудно тебе будет бействовать, коли до сих пор не знаешь, что ум не в волосах.

Девушки закатились от смеха. Керим, не находя слов, разозлился.

— Побойся аллаха, бесстыжая. Горе с тобой всему Сёгюту. Неужто моя мать, ваша предводительница Баджибей, ничему тебя не научила?

— Мы опоясанные ратницы! А ты, Керим Челеби,— позор нашей Баджибей. Где тебе, мулле, знать, чему нас обучают, если ты и слов толковых не подберешь. Значит в голове их у тебя нет, а есть ли в книге за поясом, не знаю.


— Говорю, не трогай мои книги, не то...

Орхан потянул его за собой.

— Помилуй, приятель, шкура уйдет из рук.

Чтоб подавить стыд — за девчонкой ведь осталось последнее слово,— Керим спросил:

— Как же нам взять у Дели Балта лошадь?

— Тебе легко — знают, что не соврешь. Вот что мы сделаем, Керим. Ты влетишь к нам во двор — отец мой сейчас спит. Скажешь Дели Балта, я, мол, гонец, скорей седлай коня!.. Только чтоб меня он не увидел, а то сразу заподозрит, знает, что могу надуть его.

Я подожду тебя у мечети.

Кериму нравилось, что Орхан, хоть и был на три года моложе его, находил выход из любого положения. А главное, выход этот был всегда прост, дерзок и тонко рассчитан. В шесть лет Орхан выучился читать, в восемь выиграл главную скачку. Скоро ему пойдет четырнадцатый, и, если верить оружничему Каплану Чавушу, в здешних краях никто не сможет тягаться с ним на саблях.

Керим думал, что мягкий от природы Орхан научился владеть оружием против своей воли только потому, что был сыном бея, и немного жалел его. «Ему бы в Египет, в Багдад, в Бухару! В медресе поучиться, прославился бы ученостью!.. Книги сочинил бы, весь мир бы от зависти кулаки обкусал!»

— Так и есть... Прогнал Дели Балта Бай Ходжу... Видишь, нос повесил!

Бай Ходжа выскочил со двора Осман-бея и свернул в первый проулок...

— Ясное дело... На луг помчался, там кони пасутся. А ну, Керим-ага, покажи себя!.. Я здесь подожду...

Керим быстро зашагал к дому Осман-бея. Самое бы время сейчас завладеть волчьей шкурой. Его мать, Баджибей, скупилась на оплату учителю, имаму Яхши, и не давала ему покоя за то, что он решил стать муллой. Все парни в Сёгюте мечтали стать ратниками, и у имама было всего трое учеников, да и те выбрали ремесло муллы поневоле — калеки. А Керим в борьбе, в стрельбе из пращи, в любой забаве, где можно помериться силой, всегда оказывался сильнее своих сверстников. Его отвращение к ремеслу воина поразило весь Сёгют. Как только мать не умоляла его, даже плакала. А под конец сказала: «Не нужен мне сын мулла! Отрекаюсь я от тебя!» И если Керим все-таки стал учиться, то обязан был этим Эртогрул-бею. Никогда не забудет он день, когда получил дозволение стать муллой. «Уж больно ты строга, Баджибей! Оставь, наскучило! Грамотеи нам тоже нужны,— сказал тогда Эртогрул-бей.— Мало тебе одного такого сына, как Демирджан? Он ведь десятерых воинов стоит. Спокойно может гореть твой очаг предводительницы сестер Рума и моего боевого друга, покойного Рюстема Пехливана». Если б не затянулась его болезнь, Эртогрул-бей послал бы его в Итбурун к шейху Эдебали. При мысли, что он станет учеником такого мудреца, как шейх Эдебали, слава о котором идет по всему миру, Керим заливался краской и сердце его билось сильней. «Ладно, подожду! Только бы Эртогрул-бей поправился...»

Керим быстро вошел во двор, чтобы обмануть бдительность сердитого бейского конюшего, недовольно окликнул:

— Эй, Балта!

— Кто еще там? Опять ты, Бай Ходжа? Сказано, нельзя. Не приставай понапрасну.

— Какой там Бай Ходжа? Это я!.. Я, Керим Челеби!

— Чего тебе?

— Седлай эту серую!.. Да побыстрей!.. Я бейский гонец.

— Бейский гонец? Посиди тут, сейчас!

С той поры как Эртогрул-бей заболел, всеми делами в уделе правил его сын Кара Осман-бей. Когда требовался толковый гонец, он всегда посылал Керима. И потому простоватому Дели Балта и в голову не пришло что-либо заподозрить. Он даже не подумал о том, что бей спит и не мог послать гонца. Распутывая стремена ожидающей под седлом лошади, он спросил:

— С добром, что ли, сынок Керим, а?.. Ратников собирает наш лев Осман-бей?

— Только рать у тебя и на уме. Зачем ратники в мирное время?

— Мирное время!.. Затянулось оно слишком, сорванец, затянулось. Вкуса в нем никакого больше нет...

Перестал воевать бей, джигиты позабыли, как в седле сидеть да меч в руках держать. Нет, не к добру такой долгий мир в пограничных уделах. Еще наплачемся мы из-за этого, помяни мое слово. Вот здесь себе заруби! Потом вспомнишь, говорил, мол, Дели Балта!

— А чем тебе плох мир?

— Уж лучше помолчи! У муллы тут мозги слабоваты. Говоришь, что будет, если мир затянется? Не станут в удел ратники приходить... А придут — увидят, дела нет. И по одному, по два — дай бог ноги. Да ты сам-то войну видел? — Он выругался. Расстроившись, снова спутал стремена.— Давно сюда, кроме побирушек, никто не заглядывает...— Освободил стремена.— Держи! Да больно не гони!.. Гонец, если не ратников собирать едет, может и не торопиться, нечего хвост задирать!.. А Орхан-бей где? С самого утра не показывается?

— Не знаю, не видел.

— Небось на Барабанной площади в бабки играет. Дождется он у меня, размахнуться не успеет, а я тут как тут... На, держи!

Керим взял серого коня за повод и со словами «во славу аллаха» ловко вскочил в седло.

— Прощай!

— Давай, давай! Коня вот только жалко, на которого мулла сел!

Керим припал к лошадиной шее, вылетел за ворота и, пришпорив, пустил коня крупной рысью. Теперь волчья шкура у него в кармане! Можно будет заплатить за учение имаму Яхши, не прося денег у матери.

Орхан ждал на ступенях мечети. Увидев Керима верхом, обрадовался:

— Знал я, что ты вокруг пальца обведешь Дели Балта!

— Садись скорее!

Орхан прыгнул на круп позади Керима.

— Гони, Челеби!.. Дели Балта — турок. А турок задним умом крепок. Сообразит, но будет поздно.

— Куда ему!

— Не успел Бай Ходжа со двора выйти, как ты заявился. Балта подозрителен, подумает, на что им обоим лошадь нужна?

Как вспомнит, что отец мой спит, сразу поймет, надули его. Обо мне спрашивал?

— Спрашивал.

— Ну вот, видишь! Уже усомнился, хоть и не дошло до него. Гони!

Они галопом вылетели из Сёгюта. Поднимаясь на холм, Орхан пожалел было, что не взял с собой пса, но потом решил, что это к лучшему.

— Не поглядели мы, рана глубокая? Пожалуй, Алаш не угнался бы за нами... Вперед! Где кружат орлы да грифы, там и падаль! — На вершине холма они остановились, обвели глазами небо. Нигде, насколько хватал глаз, не было видно ни одного стервятника.— Помнится, грязи на Алаше не было, в болото он не ходил.

Значит, зарезал волка неподалеку от деревни твоего брата Демирджана... Нет!.. Тогда прибежал бы к Демирджану. Значит, схватились они около Сёгюта. Ошалел от раны, примчался домой! Поехали к деревне твоего брата, Керим. Давай гони!..

Они миновали развилку. И вдруг со стороны эскишехирской дороги послышался стук дюмбелека.

Орхан радостно ударил себя по колену:

— Воины-дервиши! А ну, поворачивай!

— Если воины-дервиши, Дели Балта дождался своего.

— А чего он дожидается?

— На мир жалуется. Говорит, в наши края ратные дервиши заглядывать перестали.

На вершине холма беспрерывный стон дюмбелека был слышен лучше.

Увидев вышедших из-за поворота людей, Орхан обрадовался своей догадливости. Точно! Голыши... Четверо... Нет, пятеро. Погляди на того, что бьет в дюмбелек!.. Великан. Значит, мой дядя Дюндар получил еще пять воинов... Поглядим, удержит ли его теперь отец. Если все, кто жаждет налета, подберутся к нашей конюшне да подговорят Дели Балта, будет заботы у отца!.. Постой, постой, я сказал пять, а их шестеро...

Позади всех, прихрамывая, шел человек с цепью на плече.

— Тот, позади, не голыш.

— Нет, пленник, собирающий на выкуп. Вижу цепь на плече.— Орхан нахмурился.— Снова изведет дедушка Эртогрул беднягу отца.

— Отчего?

— То ли забыл, что бейские дела оставил отцу, то ли голова у него плоха стала — деньги без толку расходует, не задумывается, как это сынок его Осман сводит в уделе концы с концами. А отец мой бьется изо всех сил, старается не показать нашу бедность, чтоб не огорчить Эртогрул-бея. Легкое ли дело, шесть лет на накопленное жить? Да что там накопленное?! Долги проедаем, а ведь под рост брали.

— Прикажи, чтоб Дели Балта не пускал на двор всяких побирушек.

— Нельзя! Откуда только не приходят. Пошла по миру слава о щедрости да справедливости Эртогрул-бея... А ведь у самого ничего нет. Отец недавно пожаловался Акча Кодже. Скажи, мол, ему, как к слову придется, пусть не дает того, чего под рукой у него нет, а то у меня каждый раз от страха сердце к горлу подскакивает. Что бы ты делал на месте Кара Осман-бея, если б дед сказал тебе: «Дай-ка ему пять алтынов!» — а у тебя ни одного нет?..— Он поглядел на приближавшихся дервишей.— Понятно, весна! Вот и потянулись на пограничные уделы... Надеются, набеги начнутся, добыча будет. Старые расчеты.

Откуда знать безмозглым дервишам, как обнищал удел Эртогрула? Трогай, поехали! Деньги просить станут. А в нашем кисете давно денег не водится. Трогай!

Керим пустил коня. Орхан-бей прислушался к стуку дюмбелека, к выкрикам дервишей.

— Да и были бы деньги, Керим, с какой стати их голышам отдавать?

— Как это отдавать?

— С оружием они... Разбойничают понемногу. Начнут хвалиться, как напугали кого-то и отняли деньги.

— А если не дать?

— Нажрутся опиума, бесстыдничать станут.

— Отобрать у них сабли, да и отлупить ими по заднице.

— Дед мой, Эртогрул-бей, не велит. «Чем грызться с собаками, лучше самому репейник грызть». С муллами да дервишами, говорит, не связывайся...

Наконец они увидели первого орла. Он кружил в вышине неподалеку от строящейся деревни Дёнмез.

— Силы небесные! — поразился Орхан.— Неужто там задушил волка ваш пес?..— Он подождал ответа, но Керим молчал.— Отчего же тогда не нашел Демирджана, а притащился в Сёгют?

— Может, на охоте Демирджан, а к крестьянам он пока не привык — чужие...

Орхан не ответил. Увидел: навстречу им высыпали переселенцы. Побросав работу, выбежали на дорогу мужчины, женщины, дети.

Несчастные люди! Жизнь их была подрублена под корень.

Хоть надежды не было никакой, а вот так, бегом, встречали каждого путника, будто ждали вести, что могут вернуться в родные края.

Орхан понял это сразу. Больше всех жаль было ему деревенского попа Маркоса... Вид, правда, у попа был отнюдь не жалкий. Лет под семьдесят, но крепок как дуб. Бодрость, веселое настроение — все это говорило о душевной силе святого отца. Но и ему, видно, нелегко было в его-то годы переселиться на мусульманские земли, обвыкать здесь. В последний приезд Орхана священник попросил у него позволения вбить два столба, повесить небольшой колокол.

Орхан разрешил без колебаний. Поп обрадовался, словно ему подарили мир. Кто его знает, почему после передумал, но так колокола и не повесил. Постеснялся, бедняга! И прав! Хотя отец с дедом строго следили и наказывали ослушников, воины-дервиши, гази, а особенно абдалы не очень-то жалели неверных. Прицепятся к чему-нибудь и начнут издеваться: бить, ругать, плевать в лицо.

Случалось, непристойные разговоры вели с девочками да мальчиками. А один даже чуть до греха не дошел.

По приказу Эртогрул-бея срамника дервиша за нарушение шариата положил на Барабанной площади Сёгюта под палки.

Наказание поручили Демирджану. Он терпеть не мог бесстыдников, и дервиш едва не отдал богу душу.

Поп Маркос опознал в одном из всадников Орхан-бея и подбежал с неожиданным для его возраста проворством.

Крестьяне, расступившись, пропустили его вперед. Старик дважды поклонился, осенил прибывших крестом, пожелал им благополучия.

Потом пригласил отдохнуть у источника.

— Спасибо! Мы спешим... Где Демирджан-ага? У своих коней?

Поп ответил не сразу. Опустил взгляд в землю, улыбнулся.

— Сегодня не видел его, не приходил сюда...

— У аги сегодня гости,— поспешил пояснить мальчонка.

Поп бросил на мальчишку строгий взгляд. Мать схватила крикуна за руку, шлепнула по мягкому месту.

И Керим и Орхан сразу догадались, кто был в гостях у Демирджана, и не стали расспрашивать. Видно, крестьяне тоже знают, что Баджибей заупрямилась, ни за что не дает позволения сыну жениться на любимой девушке. «Не мусульманка она!» И когда приезжала Лия, они никого не пускали на выгоны. А помощник Демирджана, армянин Торос, обычно отправлялся в такие дни на охоту.

Керим Челеби приветственно приложил руку ко лбу, потом к груди, поклонился и пришпорил коня.

Наступил вечер, невеста Демирджана должна была давно уехать. Но на всякий случай, чтобы дать знать о своем приближении, друзья разговаривали как можно громче.

— Ах, моя матушка! Недаром покойный отец отделывал ее кнутом... «У баб глаза не должны просыхать!» — говаривал покойный.

— Не ко времени умер отец твой, да будет рай его обителью! Спасу нам не стало от Баджибей... Недавно поймала меня и стыдить стала: гяурского попа отцом, мол, назвал. «Бей должен следить за своими словами. Смотри, еще раз услышу!» И отца моего выругала за то, что назвал он братом властителя Биледжика. На месте Лии я давно бы сказал: «Отрекаюсь от своей веры». Переехала бы к Демирджану, а потом сказала бы: «Нет, не отрекаюсь!»

— Верно... Если брат не поторопится, и отречение не поможет. Упаси аллах, станет беем твой старший дядя Дюндар Альп. Тогда дервишская братия не то что греков — нас снова в веру обращать примется! Замешкаешься — голову снесут...

Когда показался шатер Демирджана, Орхан, приложив ладони ко рту, крикнул:

— Эй!.. Демирджан-ага!.. Э-ге-гей!

Они прислушались.

Не получив ответа, Керим повернул коня на луг и, рысью обогнув стог сена, шагах в пятнадцати увидел нагого мертвеца с торчащей в спине стрелой. «Что это?» Вонзив шпоры в брюхо коня, Керим поднял его на дыбы. Орхан не удержался. И, скользнув по лошадиному крупу, свалился на землю.

— Что с тобой, Керим? Смотри, Аслыхан узнает...— Орхан умолк на полуслове, увидев, как Керим, оставив коня, бросился вперед. Оперся на седло, вытянулся: — Что случилось? Кто это?

— Брата моего убили... Погубили джигита! Брата моего, льва моего убили!

Орхан увидел странную наготу Демирджана и по оперению сразу опознал караджахисарскую стрелу. Керим сидел на земле рядом с трупом и ничего не видел вокруг себя.

— В спину стреляли, подлецы!

— Не убивайся, Керим! Мы отомстим!.. Воздадим сполна!

— Ох, Баджибей!.. Погубили нас, Баджибей!.. Не исполнив желания своего, ушел мой брат!

Орхан, заткнув руки за пояс, внимательно оглядывал округу. Сейчас он совсем не походил на тринадцатилетнего мальчишку. На тонком лице с высоким лбом — спокойная уверенность вождя, коему для внушительности вовсе не нужны ни борода лопатой, ни пышные усы. Прищурив голубые глаза, он, как всегда, когда был в затруднении, теребил родинку за ухом. Орхан знал, как любил Керим своего старшего брата, и понимал, что ничем не сможет сейчас утешить его. Что за чувства владеют человеком, если он не воин, а отомстить можно только смертью, Орхан знать не мог. Однако отчаяние, вероятно, должно быть еще безнадежней.

Заниматься Керимом или ждать от него какой-то помощи было бесполезно. Прежде всего следовало прикрыть наготу Демирджана — она была не для глаз крестьян другой веры.

Орхан натянул на него штаны и туго перехватил их поясом. Теперь вид его не вызывал больше никаких мыслей, кроме мысли о смерти.

Керим словно ничего не замечал. Руки его беспомощно лежали на коленях. Он не отрывал взгляда от лица брата, точно ждал, что Демирджан вот-вот откроет глаза.

Орхан никак не мог решить, надо ли вынуть стрелу и чем накрыть тело. Каждое прикосновение к трупу болью отозвалось бы в оцепеневшем от горя сердце Керима Челеби. Заметив неподалёку башлык убитого, Орхан поднял его с земли, повертел в руках. «Зачем он снял чалму? И куда ее положил?» Орхан быстро направился к шатру.

Шатер, где Демирджан жил вместе со своим помощником армянином Торосом, был, как всегда, прибран. Никаких следов схватки. Лук, колчан и даже знаменитая сабля работы Каплана Чавуша — оба досталась Демирджану в наследство от отца Рюстема Пехливана — висели на столбе. У входа Орхан увидел греческую суму. Нахмурился, взял суму, опростал ее.

В медных чашках — жареное мясо, сметана, йогурт, в деревянной коробочке — масло, сухое печенье и брынза. Сладкие пирожки с орехами и хлеб завернуты в белоснежную тряпицу. Все приготовлено с любовью, как готовит хорошая, чистоплотная хозяйка для дорогого ей человека.

В глазах Орхана впервые вспыхнула ненависть. Он взял барабан, бесшумно ступая мягкими сапогами по траве, вышел из шатра и, точно желая выместить на нем всю свою ярость, стал отбивать сигнал боевой тревоги.

— Дан-дан-дан! Дан-дан!.. Дан-дан-дан! Дан-дан!..

Время от времени он останавливался, прислушиваясь, нет ли ответа из деревни.

Когда там подхватили сигнал, бросил барабан и, обойдя Керима стороной, чтобы не беспокоить, побежал к лугу.

На лугу, где Демирджан обычно пас коней, было пусто. Орхан схватился за пояс, испуганно огляделся. Переодеваясь для игры в яхи, он бросил саблю и забыл снова надеть ее, а Керим вообще не любил носить оружие. Орхан мысленно выругал себя. При виде мертвого Демирджана он решил было, что его убил какой-нибудь караджахисарский ратник, приревновав к Лие, а убийство в спину приписал малодушию убийцы. Убить врага в честной схватке, позволив ему взять в руки оружие, не считалось большим преступлением в пограничных уделах. Семьи стали бы кровниками, и только. Но убить в спину знаменитого объездчика Кара Осман-бея, угнать его боевых коней значило бросить открытый вызов уделу. Осматривая разбросанные по лугу колья, Орхан увидел стрелу, которой была ранена собака, поднял ее и, нахмурив рыжие брови, хотел было воткнуть в землю, но передумал. Да, это было не простое конокрадство. Черноперые караджахисарские стрелы были явным вызовом или уловкой, чтобы подстрекнуть соседа на набег. Мысли о болезни деда, о спорах дяди Дюндара Альпа с отцом беспорядочно пронеслись у него в голове. Он вернулся назад, размышляя, как ему вести себя с крестьянами.

Керим по-прежнему сидел в полном оцепенении. По одному, по два сбегались крестьяне-греки с топорами, тесаками и косами, окружили тело Демирджана.

Видно было, любили своего сипахи. Женщины и девушки подняли плач. Поп Маркос, опираясь на суковатую палку, вскинул руку, призывая к молчанию:

— Что ж это, Орхан-бей?

— В гостях у Демирджана-ага была Лия-ханым?

— Да.

Снова запричитали женщины. Поп Маркос бросил на них строгий взгляд, но ничего не сказал. Бесшумно ступая по траве в старых сандалиях, подошел к Кериму, положил руку ему на голову.

Керим, не узнавая, глянул темными глазами на белобородого старца. Лицо у Керима осунулось, щеки ввалились. Он попытался улыбнуться. Под исполненным сострадания взглядом Маркоса постепенно таяла смертная тоска, заморозившая сердце. Он приходил в себя. Облизнув пересохшие губы, хотел что-то сказать, но лишь в отчаянии провел рукой по щеке. Из глаз хлынули крупные слезы.

— Терпи, сын мой! Ты должен прощать, пока можешь. Сказано: «Поднявший меч от меча и погибнет. Пустивший стрелу от стрелы падет». Безгранична мощь всевышнего. Зло будет наказано. Ведь ты из тех, кто знает священные книги! Перед лицом несчастья долг познавших — терпение! — Он обернулся к Орхану.— Пусть господина нашего отнесут в шатер. Прикажите вытащить стрелу.

Орхан заморгал глазами, будто не понял.

— Да... Пусть вытащат... Но не потеряйте ее... И пригоните арбу...

Священник взял Керима за плечи, поднял, как малого ребенка.

— Под этим небом всему свое время и всему свой час. Время рождения и время смерти. Час поиска, час обретения и час потери. Мы должны нести бремя, возложенное на нас господом! — Закрыв глаза, он прислушался к рыданиям женщин.— Вся община оплакивает ушедшего, поминает его добром!

— Не столько в словах, сколько в голосе его звучало утешение.— Да будет рай его обителью, аминь!

Мужчины обнажили головы, перекрестились. Женщины встали на колени. По знаку Маркоса один из юношей побежал в деревню за повозкой. Четверо понесли тело Демирджана в шатер.

Не сознавая себя, Керим шел за телом брата.

Орхан отвел попа в сторону.

— Это не личное дело, отец Маркос! Они не только убили Демирджана-ага, но и угнали коней моего отца.

— Да что вы! Кто мог решиться на такое?

— Дознаемся. У вас в деревне есть следопыты?

— Следопыты? — Маркос помолчал, потом улыбнулся.— Если крестьян спросить, на меня укажут.

— Не может быть, отец!

— В молодости пристрастился я к этому делу, научился. Поглядим, не забыл ли.

— Не станем вас утруждать. Похоже, воры ушли на землю Караджахисара. Вы знаете наше тавро?..

— Да.

— Мы ставим его и на копытах дорогих коней. След взять легко.

— Я пойду по следу убийц нашего Демирджана,— спокойно, но решительно сказал Маркос.— Откуда вы узнали, что это караджахисарцы?

— По черному оперению стрелы...

Поп в самом деле оказался отличным следопытом. Тщательно осмотрев место убийства, ограду, загон и колодец, он уверенно сказал:

— Их двое. Пешком пришли из болота... Взяв коней с луга, вернулись к убитому.

— Когда же они убили его? После того, как взяли коней?

— Нет, сначала убили... Из шатра ничего не взято. Значит, коней угнали прямо с выпаса.

Орхан оцепенел — только сейчас пришла мысль, что и с Лией могло что-то случиться. До сих пор он был уверен, что Демирджана убили после того, как девушка уехала. «Не дай бог, если их убили... Не потому ли Демирджан не почуял опасности?» Если так, подлость убийц во сто крат гнуснее. Он в отчаянии провел ладонью по лицу. Мысли его смешались. Юное сердце объял ужас.


Маркос, внимательно оглядывал землю, быстро шел по следу. За ним шагах в пятнадцати толпой бежали мужчины, девушки и почти все деревенские мальчишки.

Поп, опиравшийся на сучковатую палку, в черной рясе и высоком черном клобуке был похож на мстителя, сошедшего на землю с небес.

Когда до болота осталось шагов двести, он остановился и сказал, словно видел, что здесь произошло, своими глазами.

— Они возвращались на четырех лошадях, Орхан-бей... На подковах одной нет вашего тавро.

— Может, то кобыла Лии-ханым?.. Разве она не одна уехала?

— Нет. Четыре лошади шли вместе. На трех были всадники, одна без седока.

— На трех? Вы сказали: их было двое?

— Пришли двое, уехали трое.

— Помилуйте, эфенди! — Они переглянулись.— Можно ли от Лии ожидать зла?

Маркос уверенно покачал головой.

— Быть не может, Орхан-бей... Дочь моя Лия не из тех, кто может причинить зло нашему господину Демирджану-ага. Готов руку свою положить в огонь!

— Лишь бы с ней беды не случилось!

Маркос не успел ответить. Сзади раздался вопль, потрясший долину. Эхом прокатился по болоту.

— Ох, отец! Погиб я! Погубили моего брата, могучего, как гора! Шлялся за птицами да зверями, чтоб мне провалиться! А должен был грудью прикрыть Демирджана!

Колотя себя кулаками по голове, к ним бежал помощник Демирджана армянин Торос. Ни у кого в округе не было громче голоса, и теперь этот голос гремел во всю свою мощь.

— Мертвец я, Орхан-бей! Мертвец! Нет больше бродяги Тороса! Не считайте меня за человека. Конец пришел Торосу! Не уберег я брата Демирджана! Оттого и конец мне...

Подбежав к Орхану, он бросился на землю, рванул ногтями по лицу, оставив на щеках три глубоких кровавых следа. Он был весь в грязи с головы до ног, видно охотился на болоте. Сбив кулаками на шею красную тряпку, обматывавшую его башлык, Торос раскачивался из стороны в сторону.

— Что же это? Кто убийца? Ох, мой бей, лучше бы мне умереть! О аллах!..

— Не мужское это дело рыдать, точно баба, Торос-ага! Не дело показывать врагу наши слезы. Решат, что мы не в силах отомстить, потому и вопим!

— Месть! Месть! Да я порублю их баб и щенят всех до единого! Всю скотину, всю тварь. Пока не прикончу последнего воробья на их крышах, не вложу саблю в ножны! — Голос его вдруг сорвался, и он растерянно прохрипел: — Как можно! Орхан-бей, как можно!

Смуглый, невысокого роста, сухопарый Торос напоминал несправедливо обиженного ребенка.

Никого у него на свете не было. Однажды пересек он в одиночку болото, повстречал Демирджана и полюбил его, привязался. Привязанность эта не походила на обычную дружбу, на братскую, родительскую или сыновнюю любовь. Нигде до того не мог прижиться буйный Торос, а тут его словно подменили — стал уважителен, спокоен. Они удивительно подходили друг к другу, понимая один другого даже не с полуслова — чутьем. Та же мысль, то же желание захватывали их в равной степени и почти одновременно. Иногда они даже сами удивленно переглядывались, поражаясь такому совпадению.

Орхан вспомнил обо всем этом и горько усмехнулся. Торос, закрыв глаза, продолжал раскачиваться из стороны в сторону.

— Где твоя сабля?

Торос непонимающе посмотрел на Орхана.

— Сабля! Она была мне нужна, чтобы защищать Демирджана от подлых убийц, а теперь...

— Ошибаешься, Торос-ага! Она и теперь тебе понадобится. Мы пойдем по их следу в болото. Беги за своей саблей! А саблю покойного Демирджана принеси мне.

Торос тяжело поднялся. И вдруг стремительно направился к шатру.

Орхан с трудом увел Керима.

Конские следы привели их к границе с Караджахисаром. Одиннадцать человек прошли болото насквозь, почти не разговаривая, и были по пояс в грязи.

Далее следы спускались в пересохшее русло, считавшееся границей между уделами, и уходили по склону на земли Караджахисара. Орхан вышел вперед.

— Остановитесь!

— В чем дело? — удивился Маркос. Он не знал, что русло считается границей.

— Приказ моего деда, отец Маркос! Никто без дозволения не может перейти границу. Подождите здесь, а я пойду погляжу.

Кое-кто из пожилых крестьян сел на землю. Торос вздохнул и снова закачал головой, всхлипывая и размазывая слезы.

Орхан уверенно пересек русло, поднялся на холм и огляделся. Убедившись, что следы вели прямо в Караджахисар, вернулся назад.

Вечерело. Над болотом закурился туман. Поднялся легкий ветерок.

Орхан, положив ладонь на рукоять сабли, неторопливо, как опытный воин, распорядился:

— Мы прошли по следу наших кровников до земель Караджахисара... Теперь слово за Эртогрул-беем. Ступайте все по местам...

II

На Сёгют, где проводил зиму Эртогрул-бей, властитель удела Битинья, и который арабские писатели-путешественники называли Бельде-и-Сафсаф, а византийцы — Тебизон, спустился вечер. Тени в долине вытянулись и сгустились, только на юго-западе, на вершине горы Боздаг, еще светилась полоска зари шириной с ладонь. Скот возвращался домой. Во дворах раздавалось мычание телят. Над трубами закурился тонкий дымок, торопя вечернюю трапезу.

У большинства сёгютских хозяев трапеза состояла из одного хлеба, да и его редко было вдоволь.

Уже несколько лет в домах среднего достатка мясо ели раз в два-три месяца, а бедняки, и говорить нечего, видели его только в курбан-байрам. Скота мало — мало масла, сыра, даже йогурта и того стало не хватать. Затянувшийся мир довел женщин Сёгюта до отчаяния: нечего стало варить в очагах. Все чаще случались кражи овец и коз, а Кара Осман-бей, хоть и злился, не очень-то гонялся за ворами, ибо знал, в чем причина воровства. Иногда дервиши, потеряв терпение, выходили на охоту за одичавшими буйволами, бродившими без надзора в болоте.

Загнав и прикончив здоровенного быка, тут же разделывали, взваливали на спину и где-нибудь в укрытом от взглядов месте съедали все, не оставляя даже шкуры. Боясь, что во время таких облав они могут столкнуться с воинами Караджахисара или, того хуже, попасть под палки за то, что ослушались запрета Осман-бея, дервиши не приглядывались к тавру, и нередко страдало стадо самого бея.

И хоть каждый вечер в каждом доме Сёгюта горел очаг, но лишь для того, чтобы подогреть черствый хлеб. За счастье почитался суп из кислого снятого молока. Вот почему по вечерам даже голоса детей звучали приглушенно и невесело.

Молодухи и девушки столпились у источника Куюджак — его соорудили в лучшие времена правления Эртогрул-бея — и, позабыв о воде, слушали Аслыхан, дочь оружничего Каплана Чавуша, — она каждый день ходила помогать Хаиме-хатун, жене Эртогрул-бея.

— Нет, сестра! Ни столечко вот не видно, чтобы поправлялся. И что за дрянная болезнь такая, подагра! Бей наш как гора был, а теперь день ото дня худеет, как ребенок стал. Видели бы вы, как убивается наша Хаиме-хатун. Высохла вся от слез, что твой трут... Дать бы ему немножко масла или сметаны... Мяса совсем в рот не берет. Выпьет две-три ложки молока, несколько глотков тарханы — и все. И то если Осман-бей заставит... Из его рук.

— А что ж ему делать, коли желудок не принимает?

Аслыхан печально поглядела на молодую жену муллы Яхши.

— И правда, что делать? Болит все у него... Сядет — больно, на бок ляжет — больно, на спину, на живот — все больно. Ни сна, ни покоя. Миску с водой ко рту поднести не может. А все о пятничной молитве думает, сестрица... Сколько раз сегодня спросил: «Молитву сотворили? Осман мой из мечети не вернулся? Много было, там народу?»

А недавно знаете, что сказал: «Хоть бы разок в пятницу помолиться вместе с моими огузами, пусть бы тогда бог прибрал мою душу». Попробуй тут на месте Хаиме-хатун не заплакать?! Встать не может наш бей Эртогрул одними глазами пятничный намаз творит... Вот ты, жена муллы, скажи, как в Книге говорится: можно ли одними глазами намаз творить?

Жена муллы Яхши, молодая здоровая черкешенка, ответила не сразу. Мулла взял ее в невольницы почти ребенком, а когда затяжелела, обручился.

Она кокетливо отряхнула длинное, черкесского покроя платье из лилового бархата, туго обтягивавшее грудь и бедра. По глазам было видно: гордится таким вопросом и подыскивает подходящие к случаю слова.

— Сам он великий бей здешних мест наших,— медленно проговорила она, коверкая слова.— Если бы нельзя было творить молитву глазами, стал бы он это делать?

Остальные поддержали ее.

— Конечно!

— Думаешь, удельный бей сам этого не знал?

— Наверняка можно, охрани его господь!

Аслыхан с глубокой печалью, так не подходившей к ее молодому лицу и яркой красоте, уставилась на струйку воды.

— Не знаю... Все к чему-то прислушивается Эртогрул-бей. Зашуршит где, проснется, сесть пытается: «Что это, где мой Осман?..»

Стал часто путать сны с явью. Как-то раз забеспокоился: «Говорят, шейх-эфенди пришел. Где он?» Поняли мы, что видел он во сне нашего шейха Эдебали из Итбуруна.

Дважды хотел призвать его к себе, но оба раза Осман-бей не дал: «Вот поправься немного. Съездить-то недолго». Иногда вроде бы в своем разуме... А глядишь...

Из-за угла вышла мать Керима — Баджибей. Аслыхан вспомнила ее наказ: «О том, что творится в доме бея, не болтай». И умолкла.

Девлет-хатун (Баджибей ее стали звать после того, как выбрали предводительницей сестер Рума) — высокая, широкая в кости — приближалась тяжелым, грузным шагом.

Большие черные глаза, прямой, точеный нос и все еще полные свежие губы говорили о жгучей красоте, которой обладала она в молодости.

Она стреляла из лука, метала копье, владела саблей и ездила верхом не хуже любого воина. А в бесстрашии никто из них не мог с нею и сравниться. После того как муж ее Рюстем Пехливан погиб во время набега на земли Инегёля, она стала еще резче, суровее, не слушала никого, кроме Эртогрул-бея.

Подойдя к фонтану, Баджибей подбоченилась и окинула жен и девушек бейского квартала такими глазами, словно искала среди них преступника.

— Орхан-бей вернулся с охоты за волчьей падалью? — спросила она, не глядя на Аслыхан.

— За волчьей падалью? Я ничего не знаю, сестра Баджибей.

— Да о чем ты, дурочка, знаешь? — Она посмотрела на жену муллы Яхши.— Мой мулленок к вам не заглядывал?

— Нет, тетушка Баджибей. Может, в мечеть пошли, не знаю.

— Не знаю!.. А что вы знаете? Я вам...— Одна из молодух прыснула в кулак. Баджибей обернулась.— Что еще за смешки? Или невестины мушки не стерлись с твоих щек? Тихо! А не то отведаете кнута.

С десяти лет живя в Сёгюте, Аслыхан выросла на глазах у Баджибей и потому не боялась ее кнута.

Притворно насупивщись, пожаловалась:

— Мальчишки в ахи играли. Весь дом вверх дном перевернули. А мы чем виноваты? Если ишак удрал, что толку его седло лупить?

— Ах ты, стрекоза! Выходит, знаешь, что худо, а что добро? А кто сказал, что грех вас лупить? Чего же от вас ждать? — Она вздохнула.— Ладно уж! Раз этих сорванцов не застала... Смеетесь, бесстыдницы, а нет чтобы дать знать вовремя. Разбросали одежду да оружие покойного по двору!.. Вошла я — кинжалы, сабли, все на земле валяется. Знаю я, кто виноват...

— Ты.

Баджибей с удивлением глянула на Аслыхан.

— Я? Как же я могу быть виновата, девка, в том, что поганец Керим натворил?

— Ты виновата, что не даешь жениться Демирджану-ага... Приведи невестку в дом. Пусть следит, не пускает во двор парней.

— В моем доме невестка-гяурка?.. Да что я, покойница уже?

— Тогда пеняй на себя!.. Накличет беды сынок твой мулла этими играми. До того уж дошло...

Баджибей подозрительно прищурилась.

— До чего, до чего дошло?

— Как до чего? Надоело Демирджану-ага уговаривать тебя. Послал он к нашему бею Эртогрулу монгольского дервиша — того, что в пещере живет...

— Зачем же послал к нашему бею юродивого монгола безмозглый сынок мой?

— Чтобы дозволения испросить свою милую Лию-ханым в жены взять...

— Разве он Эртогрул-бея сын? Женить задумал, пусть лучше возьмет за сына своего, Осман-бея, дочь шейха Эдебали.

Все в Сёгюте знали, что Кара Осман-бей, не сказавшись больному отцу, три года назад посватался к красавице Бала-хатун, дочери славного шейха Эдебали, а шейх не отдал ее: мала, мол, еще, хотя ей было уже четырнадцать. Подружки с любопытством ждали, что ответит Аслыхан — она ведь хвасталась, что за словом в карман не полезет.

— А вот и женит! И дочь шейха возьмет за Осман-бея, и Лию, дочь Кара Василя, выдаст за Демирджана. Решил двойную свадьбу сыграть. Как раз на сентябрьские торги в Сёгюте. Начнут с греческого хоровода, а кончат туркменской пляской под зурну с барабаном!

— Чем чужими свадьбами у источника хвастать, лучше бы погоревала, что сама до сих пор в девках сидишь.

— Я, что ли, виновата? Я ведь не мать ему, не могу нареченного своего, как матери положено, усовестить.— Трус твой сын, вот и пошел к мулле Яхши в ученики.— Она указала подбородком на черкешенку.— Достойно ли это предводительницы сестер Рума?

— Ты и за муллу пойдешь, лишь бы посватали.

— А вот и обманулась, Баджибей! Я дочь оружничего Каплана Чавуша! Бог свидетель — кто саблей не подпоясан, наш порог не переступит. Потому как в роду нашем не носящего саблю за мужчину не считают.

Последние слова Аслыхан сказала назло Баджибей. Все в испуге ожидали ее гнева, ибо знали, как она старалась, чего только ни делала, чтобы помешать своему младшему сыну Кериму стать муллой. Даже любовь Демирджана к гречанке Лие не так ее огорчала. Баджибей ведь поставила условие: Лия должна стать мусульманкой. Сделала она это в отместку за то, что Демирджан не поддержал ее, когда она пыталась помешать Кериму, и позволил запятнать воинскую славу отца...

Но Баджибей вопреки ожиданиям не рассердилась на Аслыхан. Напротив, взгляд ее смягчился. В глазах мелькнуло что-то похожее на жалость. Она знала, как втайне горевала и плакала грубиянка Аслыхан, как потрясла ее весть, что трусишка Керим сбился с пути, решил стать муллой. От земли три вершка была, а сказала: «Не выйду за того, кто не воин!» Упряма, горда была она, чтобы взять свои слова обратно. А Баджибей, хоть она и не показывала виду, нравилось упрямство. С трудом удержалась она, чтобы не потрепать по щеке эту умную, смелую девушку, готовую, казалось, броситься на нее с кулаками. Выручил Баджибей появившийся из-за угла пленник, что собирал подаяние на выкуп.

При виде столпившихся у источника женщин он на миг закрыл глаза. Ничего не поделаешь, надо идти. Для настоящего воина нищенство — расплата за плен.

Раз не сумел умереть, терпи позор. Подобрав руками цепь, прихрамывая, подошел он, как слепец.

— Люди добрые! Я воин родом. В плен попал в морском бою. Побираюсь, чтобы смыть пятно позора со лба моего. Если не успею собрать выкуп к сроку, заложникам моим носы и уши отрежут, пальцы раздробят, глаза выколют. Пожалейте нас, помогите!

Женщины прижались к стене и печально, с уважением смотрели на пленника. Он прошел мимо них с поднятой головой. Редкая борода, обвисшие усы, осунувшееся от горя лицо... Сердце разрывалось от жалости.

Аслыхан сунула руку за пояс, вытащила вязаный кисет, рывком раскрыла его. В нем было два серебряных дирхема.

Целый год копила она эти деньги, хотела купить себе на торгах сапожки из желтого сафьяна. Вынула сначала один дирхем, потом, прикусив губу — чего уж там! — вытряхнула на ладонь второй. Искоса глянула на Баджибей. Та стояла, как обычно, заложив за пояс палец правой руки. Проклятая нищета! Протягивая монеты Баджибей, Аслыхан прошептала:

— Отдадим, ох, Баджибей! Давай отдадим их, ладно?

Баджибей посмотрела сначала на ее ладонь, потом в наполнившиеся слезами глаза девушки.

Губы Баджибей дрогнули, улыбнувшись, она вырвала одну из пяти серебряных полумонет, висевших на лбу. То было последнее серебро, оставшееся от подарков ее покойного мужа. Последняя надежда семьи Рюстема Пехливана. И потому, что все знали: случись хоть светопреставление, а к ним нельзя притрагиваться, женщины из богатых семей тут же стали срывать свои монеты.

Баджибей крикнула вслед пленнику:

— Обожди, джигит! Постой! — Быстро догнала его.— От сестер Сёгюта! Не взыщи, прими нашу малость!

Пленник приложил руку к груди, поклонился женщинам.

— Спасибо, сестры. Да хранит всемогущий аллах ваших джигитов!

Хромая, завернул за угол. Баджибей улыбалась, но по щекам ее текли слезы. Вытирая их рукавом, она вдруг застыла, прислушалась.

— Люди добрые! Братья мусульмане! Джигиты из джигитов! Сестры Рума!

Голос был дрожащий, слабый, и потому его тут же заглушил далекий звук дюмбелека.

— Что это?

Женщины заговорили все разом, словно желая поскорее освободиться от тяжелого впечатления, которое произвел на них пленник.

— Разве не знаешь, Баджибей? Голыши пришли сегодня.

— Пятеро голышей пришли в Сёгют...

— А вожак у них!.. Такого великана свет не видывал!

— И впрямь великан!

— Правда?

— Воистину правда!

— Зверь, не человек. Понятно тебе?

— А роста такого — в ворота султанской конюшни не пролезет.

— Он и бьет в дюмбелек. А как бьет-то, как бьет! Говорят, радеют они тоже лихо. Потому и с зеленым знаменем ходят и зубы себе вырывают.

Аслыхан испугалась.

— Мамочка, боюсь голышей беззубых!

— Если бы только зубов не было! Ни волос у них нет, ни бровей, ни ресниц. Одно слово — голыши... Давайте-ка посмотрим издали краешком глаза.

— Боюсь я! Сердце вот-вот выскочит. Повечеряли они уже разве, что за радение принялись?

— Старейшина ахи Хасан-эфенди принял их. А у ахи, известно, за столом недолго сидят.

— Говорят, они опиума наглотались пригоршнями да вина напились. Боюсь я.

— Чего, девка, боишься?

— Того боюсь, сестра Баджибей, что грязные они, проклятые. Там, где прошли, неделю ходить не могу. Всю меня выворачивает.

Нарастающий стук подков заглушил бой барабана. Неожиданно из-за поворота выскочил всадник. Женщины опознали в нем Орхана, лишь когда он, припав к шее коня, промчался мимо них. Ничего не понимая, они молча поглядели ему вслед.

Пока не показался Сёгют, Орхан ехал рядом с арбой, на которой везли труп Демирджана. Лишь в долине пришел он в себя и, чтоб дать своему отцу Осман-бею время на размышление, погнал коня во весь опор. На полном скаку влетел во двор, осадил коня. Дели Балта выскочил ему навстречу.

— Голову чью-то везешь, что ли?

Орхан спрыгнул на землю.

— Где отец? Говори скорее!

— Где же ему быть?..

Орхан, не дослушав, взбежал по лестнице.

Бабушка Хаиме-хатун поддерживала деда за плечи, а отец кормил его супом.

— Отец! Демирджана пристрелили!.. Твоих коней из Дёнмез угнали.

— Кто? Когда?

— После полудня. Я взял след, дошел до земель Караджахисара. Демирджана убили в спину стрелой караджахисарского властителя.

— А ты что там делал?

Эртогрул-бей, напрягшись, привстал, оборвал Османа.

— Оставь!.. Говори, сынок, как убили Демирджана? Кто убил? Видел ли кто? Знает ли кто, за что убили?

Орхан рассказал все, что знал. Мгновение поколебался, сказать ли про странную наготу Демирджана. Но, вспомнив наказ деда: «От беев правду не скрывают!» — рассказал все, как было.

Вдали послышались вопли женщин. Осман-бей хотел было выскочить на улицу, но старик жестом приказал ему сесть у себя в ногах, дал знак, чтобы внук и жена вышли, и уставился в окно, словно была какая-то связь между тем, что он должен был сказать, и тем, что он мог увидеть. В смутном сумеречном полумраке стирались детали и подробности, вырисовывались лишь тяжелые крупные очертания. Эртогрул-бей несколько раз сжал и разжал кулак, будто принимал на свои плечи все, что видел, и пробовал, достанет ли у него сил. Потом какое-то время с печалью глядел на своего любимого сына Кара Осман-бея, который, глядя в пол, спокойно ждал, когда заговорит отец. Старик, сдерживая дыхание, пытался решить, справится ли сын с тяжким бременем, что падет на его плечи, сумеет ли добиться успеха, не споткнется ли.

Роста Осман-бей был среднего, но в плечах широк, мускулист. Длинные руки и ноги выдавали в нем всадника, воина по рождению.

Изломанные брови, нос горбинкой, квадратный подбородок говорили о силе, что способна удержать взятое, а мягкая улыбка, таившаяся в уголках резко очерченных губ, свидетельствовала о способности прощать, когда нужно, людские грехи. Высокая красная шапка чуть сдвинута на правую бровь. Витая чалма из грубой белой бязи обернута, как всегда, небрежно. Он был красив, говорил редко да метко и оттого без труда внушал доверие.

Эртогрул-бей с трудом сдержал стон. Приступ боли заставил его закрыть глаза. Как все пожилые люди, он боялся, что те, кто останется после него, по неопытности наделают ошибок, страшился грозящих им опасностей и потому, будто в чем-то был виноват, заговорил, не открывая глаз:

— Властитель Караджахисара знает, что посягнуть на жизнь наших людей, угнать наших коней — значит восстать против Конийского султаната. Пустить свою стрелу — открытый вызов. По моему расчету, на такое дело он не должен был решиться сейчас. Дюндар Альп не упустит случая, чтобы подстрекнуть своих гази и дервишей на войну. Ты должен их остановить во что бы то ни стало. Нужно выиграть время.— Он остановился, тяжело дыша.— Сможешь ли ты устоять? Сам ведь столько лет держишь себя в узде, чтобы не ринуться в бой.— Спокойная улыбка Осман-бея обрадовала старика.— Ну что ж, молодец! Сейчас рана еще свежа, а вечером шум подымется. Беднягу Баджибей никто не остановит. Чтобы успокоить людей, есть одно средство — мягкость. Станут требовать: «Пойдем в ночной набег!» Этой ночью крепко держи в кулаке огузов, а завтра с утра садись в седло и скачи к его святейшеству шейху нашему Эдебали в Итбурун.

Осман быстро поднял голову, неуверенно сказал, останавливаясь на каждом слове:

— А надо ли? Я и так остановлю людей моего дяди Дюндара Альпа... Может, потом съезжу к Эдебали...

Эртогрул устал. Слова сына, словно ножом, пронзили его тело, но он улыбался. Старик знал, что Осман втайне от него просил за себя дочь шейха, получил отказ и потому не решается встретиться с ним лицом к лицу.

— Нельзя. Мы на трудном перевале. Непременно повидайся с ним сам, сделай, что он скажет. Если б в стране все шло по-прежнему, на нас не напали бы. Ступай, успокой народ! Бог тебе в помощь.

Он откинулся, закатил глаза и застыл неподвижно. Осман-бей знал, как коварна подагра, и с тревогой склонился над отцом. Эртогрул-бей с трудом открыл глаза, через силу улыбнулся и прошептал:

— Найди Акча Коджу!.. Сейчас же пришли ко мне.

— Баджибей!

При этом имени люди, окружавшие арбу, умолкли и расступились.

Едва передвигая ноги, Баджибей подошла, откинула покрывало. Хотела было припасть к телу сына, но удержалась и только немного покачнулась. Ее поразила нагота. Невидящим взглядом посмотрела на Керима, потом на армянина Тороса, словно требуя объяснений.

Все затаили дыхание, ожидая, что она скажет.

— Отчего он разделся на таком холоде? Почему убит в спину? — Ревнивое материнское предчувствие понемногу вывело ее из оцепенения.— Почему, спрашиваю?

Не дождавшись ответа, женщины завыли. Слово за слово складывали плач по Демирджану:

— Ой, Демирджан! Ой, Демирджан!

— Надежда матери своей, Демирджан!

— Гордость огузов в бою, опора бея в делах!

— Стальная рука, Демирджан!

— Соколиный глаз, львиное сердце!..

Баджибей выпрямилась и громовым голосом, от которого умолкали даже самые отчаянные храбрецы, оборвала плакальщиц.

— Замолчите! Молчать, говорю! По тому, кто убит нагим, у нас не плачут. По тому, кто убит в спину, не плачут. Он уйдет неоплаканным... Только кровь взывает к отмщению!.. Не его это кровь, а отцовская!..

В ярости махнула она рукой крестьянину-греку, державшему ярмо.

— Вези к мечети, слышишь?! — И, держась за арбу, пошла следом.

Керим украдкой взглянул на свою мать. Сумерки сгладили черты ее лица, стерли цвета одежд. Баджибей вдруг стала неузнаваема. Никогда не видел он ее такой сильной, величественной и в то же время такой слабой и жалкой. Он не мог понять, как устояла она на ногах, почему не упала, не зарыдала, и испытывал перед этим чудом невольный страх.

Когда арба подъехала к мечети, Баджибей рванулась вперед и криком остановила волов. Она забыла, что сама приказала везти тело к мечети, и решила вернуться на Барабанную площадь. Еще немного, и она оттолкнула бы возницу, схватилась бы за ярмо, повернула арбу обратно. Но неожиданно спохватилась и приказала Кериму:

— Отвези, передай мулле Яхши! Нигде не задерживайся, жди меня! И запомни, сегодня особый день, не похожий на другие!

Женщины снова заплакали. Она обернулась к ним и, прижав кулаки к груди, крикнула:

— Перестаньте скулить! Разыщите-ка лучше мужчин Эртогрулова удела, этих трусов, бросьте им под ноги сабли. Кулаками в спину вытолкайте на улицу. Пусть оторвут задницы от своих теплых очагов! Плюньте им в лицо!

Женщины с воплем разбежались.

Баджибей решительным шагом направилась к Барабанной площади. Сама того не замечая, она почти бежала, будто боялась не успеть. Площадь, где играли веселые свадьбы, созывались собрания ахи, где воины решали судьбу удела, была пуста. Рядом с помостом стоял покрытый чехлом огромный барабан из верблюжьей кожи, созывавший жителей Сёгюта.

Баджибей схватила колотушку и с отчаянием заколотила в барабан.

— Дан-дан-дан! Дан-дан!.. Дан-дан-дан! Дан-дан!..

Она высоко поднимала колотушку, привставала на цыпочки и изо всей силы била в глухо рокотавший барабан, нагоняя ужас на всю округу. Лишь выбившись из сил, Баджибей поняла, что отбивала сигнал боевой тревоги, а не собрания. Осторожно опустив на землю колотушку, сгорбилась, испуганно огляделась и виновато отошла в сторону. Но тут же выпрямилась. Смертная боль, терзавшая ее душу, вдруг обернулась страшным гневом, сначала против болезни, что изводила Эртогрул-бея,— из-за нее в уделе не на кого было положиться, а затем против сына Керима — будто он один был виноват в смерти Демирджана, в отчаянии, которое охватило ее. Сжав кулаки, она повернула к дому.

Керим не обратил внимания на сигнал барабана, не понял, отчего, схватив оружие, люди бегут по улицам.

Выполняя наказ матери, он шел домой. В сердце его ныла глубокая рана. Голова гудела. Губы повторяли последние слова учителя, муллы Яхши, он прошептал их у Керима над самым ухом:

«Единственный щит от меча смерти, сын мой,— терпение!.. Терпение... и смирение...»

Увидев людские тени у источника, Керим опустил голову. Хотел было свернуть, но свернуть было некуда. Керим не желал выслушивать утешения, говорить в ответ бессмысленные слова. Он прибавил шагу. Наглый мужской голос был незнаком. Голос женщины он знал, но лень было додумывать, кому он принадлежит.

— Оставь кувшин! Напьешься из источника.

— Гяурка ты, что ли? Неужто идешь против Хасана и Хусейна? Мы жаждем от рождения и имеем позволение пить из любого источника!

— Ступай по своим делам, отец дервиш.— Голос девушки дрожал от страха.— Наш бей болен, ждет, когда принесу воду. Здесь его вода.

— Вода бея и вода бедняка — все та же вода. Остудить горячее сердце бедняка — доброе дело.

Заметив Керима, младшая дочь Осман-бея Фатьма с криком бросилась домой, а дочь оружничего Каплана Чавуша Аслыхан обрадовалась, будто перед нею возник сам Хызыр.

— Помоги, Керим Челеби! На помощь! Скорей сюда!

Верзила, вырывавший из рук Аслыхан кувшин, был вожаком только что пришедших в Сёгют дервишей-голышей.

По сузившимся глазам и перекошенному рту нетрудно было догадаться, что он наглотался опиума.

Старейшина ахи Хасан-эфенди по обычаю отправил его поклониться бею, но Орхан-бей принял только маленького голыша, который пришел вместе с великаном, а одуревшему от опиума вожаку отказал: «Завтра придешь».

— Что тут у вас? — неохотно спросил Керим.

Великан подозрительно оглядел его с ног до головы и решил, что парень, одетый, как мулла, и увешанный оружием, простой носильщик.

— Гяурка, что ли, девка-то? — нагло спросил он, видно не принимая Керима за человека.— Неверная рабыня, что ли?

— Правоверная... неверная, чего тебе надо?

— Не кипятись, приятель! Сердитым от меня достаться может. Не будь она неверной рабыней... Что ей делать вечером у источника?

Услышав, что ее называют неверной рабыней, Аслыхан разозлилась. Она была уверена в Кериме и изо всей силы рванула кувшин.

— Оставь ее кувшин! Пей воду из источника. Ты человек чужой. Не накликал бы беды на свою голову! Оставь, говорю!

— Ишь ты! Может, крошка твоя полюбовница, мальчик?

Керим не дал ему договорить. В воздухе просвистел бич — тот самый бич, которым его покойный отец укрощал чересчур строптивых коней, а в бою, случалось, и всадника выбивал из седла.

Голышу-великану в первый миг показалось, что острая, как бритва, сабля отсекла ему руку, которой он держался за кувшин.

С диким воем закрутился он на месте.

Аслыхан оторопела, не зная, что ей делать. Керим, топнув ногой, прикрикнул на нее:

— Еще смотрит! Убирайся! Нечего шляться вечером за водой. Убирайся, говорят!

Аслыхан нагнулась за кувшином и вдруг вскрикнула:

— Ой!.. Берегись, Керим!

Керим невольно пригнулся и отскочил. Тяжелый палаш со свистом пролетел у него над головой. «Нет, верзила не шутит, а разит насмерть, будто перед ним гяур!» Гнев захлестнул его, не ожидая нового нападения, он пустил в ход сплетенный из бычьих жил кнут.

Бич со свистом разрезал воздух и опускался на голое тело великана, при каждом ударе, как ножом, рассекая кожу. Дервиш глаз не мог открыть и после четвертого удара решил, что ему пришел конец. Катаясь по земле, он пытался увернуться от сыпавшихся на него ударов кнута, освободиться от обвивавших его тело раскаленных железных прутьев и во все горло вопил:

— Смерть моя пришла, джигит! Смерть! Хватит! Лежачего не бьют. Хватит!

Керим не заметил, что голыш уже давно бросил кинжал, и бил с остервенением, по всем правилам, которым научил его отец, бил, как будто перед ним был не человек, а взбесившийся зверь.

— Оставь кинжал! Брось, не то прикончу!

Он и в самом деле прикончил бы голыша, если бы не появились конюший Эртогрул-бея Дели Балта и маленький кривобокий дервиш. В руке у Дели Балта была палка, вырезанная из кизила,— ею по законам шариата на площади наказывали провинившихся.

— Что такое, Керим Челеби? — подбегая, спросил он.— Оставь его, помилуй! Еще подохнет. Остановись же! Что натворил этот безмозглый медведь?

Керим опустил бич. Он был рад конюшему — иначе не остановился бы.

Кривобокий голыш склонился над катавшимся по земле товарищем.

— Что стряслось, Пир Эльван? Что ты опять натворил, дурень?

— Ох, это ты, Кёль Дервиш? Конец мне! — Он вскочил.— Пропал мой глаз. Выбил мне глаз сёгютский мулла. Конец!

— Радуйся, что только одним глазом отделался.

Дели Балта собирал оружие.

— Спрашиваю Аслыхан, что случилось, эй, Аслыхан, тебе говорю! Ну погоди, стрекоза, переломает отец тебе косточки...

— Обнаглел совсем этот пес,— заикалась Аслыхан.— Не приди Керим-ага... В спину ему бросил кинжал, подлец, вот этот вот.

— Прочь, девка! Еще болтает!.. Я тебя!.. Раздавлю!..— Конюший передал оружие Кериму.— Живи долго, Керим Челеби. Как я услышал, голову потерял. Горе-то какое. Ах, какое горе! И всему виной миролюбие, Челеби. Пока каждый месяц не станем в набег ходить да гяуров саблей не утихомирим...

— Пропал глаз. Погубил ты джигита, сёгютский мулла.

— Молчать! Молчать, говорю! — набросился Дели Балта на стонущего великана.— Чтоб ты сдох, дубина! Так тебе и надо, раз не слушаешь совета. Что я тебе говорил? Здесь у нас пьяным на улицу не выходят и срамными делами не занимаются. Говорил ведь: иди спокойно, ни к кому не приставай. Пьяную храбрость свою не показывай. И на кого же ты налетел, бродяга? Сам того не зная, на самого Азраила налетел. Пристал к человеку, который потерял брата, великого, как гора. Как еще он тебя в живых оставил, понять не могу. Я места себе не нахожу, убиваюсь по Демирджану, а его, Керима Челеби, и новее ничем не утешишь. Тихо! Не ори, ничего с тобой не случилось. Кнут Рюстема Пехливана сделает из тебя человека. Скотину и ту в божеский вид приводит, а тебя и подавно!

Он обернулся к маленькому дервишу и без злобы, по-дружески спросил:

— Есть у вас наготове мазь из розы, Кёль Дервиш? Говорят, ваше снадобье почище лекарства Локмана раны заживляет.

— Есть, благодарение аллаху, Дели Балта... Чистейшая алеппская мазь. Против нее змеиный яд ничего не стоит...

— Ах, чтоб тебя, Кёль Дервиш! Недаром говорят: шкуру убитой собаки неси к хозяину. Забирай его! Тащи за хвост и молись богу за людей Сёгюта. Позор-то какой — выхватить у девки из рук кувшин! Где это видано? Если у вас все дервиши таковы, плюнуть им в лицо остается, раз не знают обычая.

Керим рассеянно слушал их разговор. И вдруг испугался: чего доброго, еще пожалеет Дели Балта бесстыжего дервиша, незаметно отошел в сторонку и скрылся в темноте.


Двор их дома после смерти Демирджана показался ему чужим и пустынным, словно годами не ступала на него нога человека. Брат, правда, бывал здесь редко. Все коней пас, так и жил на горных лугах, бедняга. Кериму вдруг захотелось взять в руки саз и сложить плач по Демирджану. При этой мысли он ускорил шаги, но, увидев свет на кухне, замер. Значит, мать уже дома. Не думая о том, что она ему скажет, Керим медленно направился к кухне. «Она ведь женщина, хоть и зовут ее все Баджибей. Злилась, наверное, на кухне в угол, плачет!»

Сыновья предводительницы сёгютских женщин не знали горькой сиротской доли и были этим обязаны храброй своей матери Девлет-хатун.

Так почему же она показалась ему такой беспомощной, когда шла за арбой? Он снова остановился, не зная, что делать, как подойти к матери. «Поцелую ей руку»,— решил он. Вот уж много лет он не обнимал ее, не целовал материнской руки. Не было такого обычая в доме Рюстема Пехливана: Девлет-хатун терпеть не могла всяких нежностей.

Войдя в кухню, он увидел у очага разломанный в щепы саз и в испуге закрыл рот рукой.

Мать сидела на корточках у огня. Не обернувшись, спросила:

— Пришел?

— Что, что с моим сазом?

Бросив бич, Керим поспешил снять с плеча оружие и тут увидел, что в очаге горят его книги. Он покачнулся, будто его ударили по голове.

— Постой, мать! Не в своем ты уме, что ли?

Как тяжело было ему собрать эти книги — одни он обменял на призы, когда-то полученные за победу в борьбе и на скачках, другие купил на скопленные монеты, дарованные за молитвы или за найденные птичьи яйца. В здешних краях книг не было. Он доставал их с трудом у старейшин ахи, у беев и кадиев, у бродячих торговцев — по одной книге в год, а то и в два.

Баджибей продолжала спокойно разрывать книжные листы и бросать их в огонь.

— Остановись, говорю! — в отчаянии крикнул Керим.— Книги, что ли, сына твоего убили?

— Не бывать отныне в этом доме книгам! Не бренчать сазу! — Она вскочила и швырнула в огонь все вместе с остатками саза.

Сёгютские женщины, даже в богатых семьях, давно не решались выкидывать ни одной сломанной вещи, если можно было ее на что-нибудь обменять, а вдовы, вроде Баджибей, и вовсе делались скрягами.

И если Баджибей бросила в огонь саз и книги, даже не подумав о том, что за вырученные на них деньги можно заткнуть большую прореху в хозяйстве, это значило, что она решилась на все. Вытерев руки о подол, будто они испачканы в липкой грязи, она, как гора, нависла над оробевшим сыном.

— И запомни: с этого вечера ты больше не мулла.— Она подбородком указала на воинские одежды, разложенные на циновке.— Возьмешь саблю брата. Брат не успел отомстить инегёльцам за кровь отца. Отомстишь ты.

Гибель книг и саза для Керима была так же тяжела, как и гибель брата. Потеряв голову, стоял он не шевелясь, не дыша.

— Ты найдешь и прикончишь кровника, злодейски убившего Демирджана! Мулла не поддержит огонь в очаге Рюстема Пехливана. Не умри твой брат, я скрепя сердце еще бы смирилась. Сказала бы: «Нет у меня сына, кроме Демирджана». Теперь — конец! Не бывать тебе муллой. Отныне звать тебя не Керим Челеби, а Керим Джан. А ну, сынок, Керим Джан, сними-ка с себя эту дрянь.

— Нельзя, мать! Никак нельзя. Ноги целовать твои буду, ох, Баджибей! Столько лет я трудился. Шейх Эдебали обещал взять меня к себе. Этакого счастья и султанскому сыну не видать. Не поймешь ты, мама. Скажи «умри!» — умру, но пути моего не пресекай!

Баджибей смерила его полным презрения взглядом, будто перед нею было самое мерзкое создание на свете. Отвращение колыхалось в ее прищуренных, гневных глазах.

— Не могу я, мама! Да и не справлюсь с оружием. Сил не хватит на саблю!

— Испугался гяурской сабли? Струсил прежде, чем услышал свист стрелы! — Она двинулась с места, взяла в руки бич. Керима передернуло. Все его детство прошло в страхе перед этим бичом. Баджибей никогда не била его, но от этого страх не делался меньше. Детям казалось, что бич заколдован и когда-нибудь опустится на их головы со змеиным свистом сам по себе.

Баджибей щелкнула бичом по земле.

— Раздевайся, Керим Джан! Или возьмешь оружие как мужчина, или смерть тебе здесь. Раздевайся, раздевайся, говорю! — Не замечая, что Керим оцепенел при виде бича, как кролик перед удавом, Баджибей решила, что он все еще противится, и, будто не сын он ей, да и вообще не живое существо, а камень, вытянула его бичом но спине.

— Раздевайся, мерзавец! На Барабанной площади мужчины решают, как отплатить за кровь твоего брата. Раздевайся!

При первом ударе Керим упал на колени. Жгучая боль, точно нож, рассекла его сердце. При втором — конец бича, казалось, снес ему щеку.

— Раздевайся, говорю, трус! Раздевайся!

Баджибей била размеренно, словно показывая кому-то, как нужно пользоваться бичом, и с каждым ударом становилась спокойнее. И от этого еще больший ужас охватывал Керима. Он попытался представить себе, чем все это может кончиться. В какой-то миг решил было выскочить во двор, найти убежище у Эртогрул-бея, но вспомнил, что болезнь и старость — ему уже было за девяносто — давно лишили всех в Сёгюте надежды на его защиту.

Бич, зацепив одну из заплат, разорвал старое джуббе сверху донизу, и Керим вдруг решил: раз джуббе порвано, муллой ему не бывать и сопротивляться бесполезно. Ему захотелось упасть на землю, заплакать в голос, но он только поднял руку и попросил, как ребенок:

— Хватит! Не бей! Постой!

Баджибей застыла, подняв бич, словно опасалась предательства.

— Раздевайся,— снова приказала она.— Скорее, скорее!

Керим никак не мог снять разорванное джуббе.

Баджибей, с трудом сдерживая желание помочь ему, опустила бич, убрала его за спину, будто прятала нечто гадкое. Лицо ее — застывшая маска — понемногу оттаяло, смягчилось. Она провела рукой по глазам. Вынесла к дверям кривую саблю, колчан, налучье, крест-накрест перетянула грудь, как делали все сестры Рума, перед тем как стрелять из лука. Приготовилась идти на сходку.

Не обращая внимания на кровоточащую щеку, Керим надел старую боевую одежду Демирджана, перепоясался саблей. Он больше не жалел мать и не сердился на нее, словно никогда и не учился грамоте, никогда не брал в руки саза. Умри он и начни жить заново — не изменился бы он больше, чем за этот миг. Кухня, в которой он родился и вырос, женщина, которая возилась с оружием в дверях, показались ему чужими, будто он видел их впервые в жизни. Боевая одежда была ему немного велика и, казалось, не прикрывала наготы, точно вытканная из стекла. С тоской подумал он о том, как покажется людям без джуббе.

Размотал чалму и, заматывая ее снова на манер воинов, не удержался, беззвучно заплакал. Мать скомандовала:

— Пошли!

Керим задержался на мгновение и неуверенно, словно его подталкивали в спину, вышел во двор. На душе было пусто. Он шел, ощущая при каждом шаге невыносимую тяжесть этой пустоты.

Вокруг Барабанной площади горели костры, а по обеим сторонам помоста для старейшин — два широких медных таза, наполненных углями и нефтью. Легкий ветерок свивал черные нити дыма в жгуты.

Керим переходил из тени в тень, чтобы не привлекать внимания. Остановился под деревом. Щека болела. Страх сковывал сердце.

Давно не помнили в Сёгюте ни войны, ни вражеского налета, сходки на Барабанной площади стали редкостью. И сегодня детвора веселилась, как на свадьбе,— мальчишки и девчонки с криками носились взад-вперед, не обращая внимания на злые окрики старших. Керим не бывал на площади с тех пор, как решил стать муллой. Может, поэтому он чувствовал себя здесь таким чужим.

Когда на площади показался мулла Яхши, Керим присел за толстым стволом дерева. Что скажет он учителю при встрече — ведь рано или поздно они встретятся? При этой мысли слезы выступили у него на глазах. Он с ненавистью глянул на мать.

Сестры Рума сидели слева от помоста, выставив вперед одно колено. Баджибей, как палку, держала в правой руке распущенный лук, а левую положила на рукоять кинжала. Лицо ее было мрачным, неподвижный взгляд устремлен в землю. Сын, который был новичком на площади и поэтому не знал своего места в строю, ее вовсе не занимал. Во всех странах мира, правоверных и гяурских, даже в краю диких френков все мужчины, имеющие право носить оружие, в четырнадцать лет считались взрослыми и занимали место в отряде своего отца или старшего брата. А ведь Кериму уже стукнуло шестнадцать!

Захоти он, мог вступить в отряд гази, занять место Демирджана или пройти обряд опоясывания, стать одним из джигитов ахи. Ахи и большинство гази держались Осман-бея, полагаясь на его справедливость — в дни мира, на его храбрость — в дни брани. Керим тоже был из людей Осман-бея.

Оценивающим взглядом посмотрел он на ряды ахи и гази. Хотел сделать выбор по одежде, но одеждой сёгютцы, так же как припасами, были небогаты.

И у воинов среднего достатка за эти годы наросли на шароварах, рубахах и кафтанах заплаты.

По-прежнему славились сёгютцы своей чистотой, но мужчины успели по горло насытиться жалобами жен: то заплату не из чего сделать, то и поставить ее уже некуда, а хуже всего — белье: когда стираешь, так и разлезается на валках.

Горько улыбнувшись, Керим отказался от намерения сделать выбор по одежде, решил поглядеть, какой из отрядов пользуется большим почетом.

Дервишей давно не считали на кругу надежными воинами, потому что придерживались они разных верований и обычаев, а слова у них расходились с делами. И благочестие, и воинская доблесть — все было у них половинное: не в силах отрешиться от мирских благ и направить все помыслы к небу, не могли они и предаться им целиком, не страшась гнева божьего. Без конца твердили: «Кусок хлеба и плащ — вот все, что нам надо!» Но после набегов обивали пороги беев, требуя даров для своих обителей и общин.

Джигиты-ахи с утра до вечера занимались своим ремеслом на рынках и потому были не столь искусны в бою, как гази. Зато были среди них мастера, славные на всю страну уменьем да грамотой, держащиеся строгих правил футуввы. Их шейхи беспрестанно сносились друг с другом, ибо всюду имели наместников и мюридов. И, принимая в своих обителях странников, узнавали раньше других обо всем, что творится в мире.

Керим снова горько пожалел, что упустил случай стать учеником шейха Эдебали, главы общины ахи в округе. Он почувствовал себя совсем одиноким в этой взрастившей его толпе, снова почуял в своем сердце страх и, сам не зная почему, вместо того чтоб занять место Демирджана среди воинов-гази, решил присоединиться к джигитам-ахи.

Осман-бея все еще не было. Вот уже много лет он замещал своего отца Эртогрул-бея, и место его было посредине помоста. Справа от помоста сидели боевые товарищи Эртогрул-бея, все старейшины, оказавшиеся в Сёгюте: Тургун Альп, Салтук Альп и обычно кочующий в Карамюрселе по берегам Сакарьи Сюлемиш Ага. Во главе левого крыла находился предводитель сёгютских ахи Хасан-эфенди, мулла Яхши, у которого Керим до сего дня был учеником, а за ними явившиеся сюда с четырех концов света, но тем не менее крепко прикованные к боевому кругу Осман-бея его боевые товарищи всех званий и родов, различных верований и убеждений.

Сторонники брата Эртогрул-бея — Дюндара Альпа, зарившегося на место удельного бея, а также племянники и зятья Эртогрула — Осман Гази, Гюндюз Альп и Савджи-бей — почему-то опаздывали. Но всего больше удивлялся Керим тому, что нигде не было видно Акча Коджи, названного брата Эртогрул-бея,— он на шумные сходки приходил обычно раньше всех и легко утихомиривал страсти и стычки. Сабля, изготовленная Капланом Чавушем, давила Кериму плечо; а ведь покойный брат Демирджан носил ее легко, как пушинку. «Ничего, рано или поздно привыкну!» — подумал Керим и тут услышал, как кто-то зовет его. Вздрогнул, словно впервые слышал свое имя.

— Керим Челеби, где ты? Эй, Челеби, подай голос!

Его искал помощник Демирджана армянин Торос. Кериму хотелось заткнуть ему рот: «Ну чего орешь!»

Он спрятался за ствол дерева, горько усмехнулся. «Вот мать рассвирепеет, услышав, что меня зовут Челеби!» Торос, пробежав несколько шагов, останавливался, руки складывал трубкой у рта и снова кричал на всю площадь:

— Керим Челеби, подай голос! Эй, никто не видел нашего Челеби?

Когда Торос пробегал мимо него, Керим тихо окликнул:

— Здесь я, покарай тебя аллах! Что случилось?

— А, вот ты где! Хорошо! Глотку надорвал, ей-богу.— Он подошел ближе и отшатнулся, не веря своим глазам.

— Что это? Что с тобой, Челеби?

— Не спрашивай! Маменькины штучки! Ох, эта мать!

— Твоя мать? Понял! — Он поднял руку.— Молодец матушка Баджибей! Правильно, Челеби. Не подходит нам быть муллой, когда кровь наша неотомщенная течет по земле.

— Ладно, ладно! Чего тебе?

— Да вот увидел тебя, и все из головы выскочило! — Оглянувшись по сторонам, он придвинулся вплотную.— Орхан меня послал. Осман-бей наказал сегодня вечером фатиху не читать. Завтра утром надо, мол, Орхану в Итбурун ехать к шейху.

— Не понял.

— Ни птица, ни волк, никто пусть не знает об этом, а особенно люди Дюндара Альпа. Шепни это на ухо старейшине ахи Хасану. Да смотри, чтоб никто не услышал. Конец нам тогда!

— Ладно.— Он подумал, потянул за рукав собравшегося было убежать Тороса.— Постой-ка!

— Слушаю, Челеби! Прикажи!

— Отныне зови меня не Челеби, а Керим Джан.

— Керим Джан? — Торос поморщился.— Понятно. Права матушка Баджибей. У муллы Керима одно звание, у гази Керима — другое. Ладно, будь здоров, Керим Джан!

Не выходя из тени деревьев. Керим обогнул помост, приблизился к старейшине сёгютских ахи Хасануэфенди, тихо окликнул его.

Хасан-эфенди стоял во главе цеха ткачей по шелку. Не только в Сёгюте, но и в Стамбуле, столице Византийской империи, считался он первым мастером, на слово и знание его можно было положиться. Рынком он правил по старым заповедным законам ахи, старался не посрамить Шейха Эдебали и общину.

Привыкший к тайным делам, Хасан-эфенди спокойно выслушал все, что сказал ему на ухо Керим Челеби, и для отвода глаз громко расхохотался.

— Значит, расстался ты со своим джуббе, воином заделался? — (А вначале держался так, будто ничего не заметил).— Погляди-ка, имам Яхши! Твой мулленок хочет к нашим джигитам приобщиться.

Настоятель главной мечети учитель Керима мулла Яхши в темноте видел плохо. К тому же была у него привычка отворачиваться, чтоб не слушать чужих разговоров. Напрягая старческие больные глаза, он пытался разглядеть, о ком речь.

— Кто это? Что за глупец? Если сил не хватило на алфавит, что ему делать со стрелами да с саблей?

— Найдет, что делать, твой Керим Челеби. Еще увидишь, какой из него выйдет воин.

— Керим Челеби? Не может быть! Ты ли это, Керим Челеби? Подай голос!

Керим готов был сквозь землю провалиться. Обливаясь холодным потом, он не мог слова вымолвить. Старейшина Хасан-эфенди знал, как страстно хотел Керим учиться, как препятствовала ему мать, и понял, что после смерти старшего сына она заставила младшего стать воином. Не желая больше мучить парня, решил перевести все в шутку.

— Что с твоей щекой?

Керим схватился за щеку.

— Ничего, Хасан-эфенди, на колючку напоролся.

— Колючку?.. Когда был муллой, не напарывался, а стоило саблю нацепить...

Мулла Яхши узнал по голосу своего лучшего ученика, свою гордость. Взявшись рукой за бороду, покачал головой:

— Неужто ты, Керим? Пропали мои труды. Сколько лет... Что теперь будет с нашей челобитной шейху? Я ведь уговаривал его. Жаль! Ах, как жаль!

Понимающе улыбнувшись, Хасан-эфенди кивнул имаму — не горюй, мол. И сделал Кериму знак рукой: а ты проваливай.

По дороге Керима окликнул оружничий Каплан Чавуш, отец Аслыхан:

— Поди-ка сюда!

Керим нехотя подошел.

— Прикажи, Каплан Чавуш!

— Что с твоей щекой?

— Ничего.

— Что, спрашиваю? Поганец голыш разорвал?

— Голыш? Какой голыш?

— Ишь, паршивец! Будет перед нами храбреца разыгрывать! — Он отечески положил ему руку на плечо.— Медведь голыш напугал девку, но ничего, получил свое! Спасибо тебе! Вот что мне в голову пришло. Ты займешь в отряде место покойного Демирджана. В свободное время заглядывай ко мне, позанимаемся. Кнутом ты владеешь хорошо. Неплохо бы еще научиться и саблей владеть.

— Спасибо, Каплан Чавуш!

Старшие братья ахи подбросили в огонь дров, долили в тазы нефти.

Пламя проснулось, осветило площадь, и все увидели вдали Дюндара Альпа, рядом с ним его советчика, бывшего греческого попа, принявшего ислам, дервиша Даскалоса, а за ними воинов, дервишей, абдалов и самую лихую из сестер Рума вдову Джинли Нефисе. Быстро пересекли они освещенный круг и разошлись по своим отрядам. Наверняка сейчас шепотом растолковывают принятое втайне решение, стараются убедить своих людей.

Дюндар Альп и Даскалос поприветствовали старейшин, заняли свое место на помосте.

Дюндар Альп выставил колено, оперся на него локтем и — как всегда, когда был чем-нибудь недоволен или радовался, считал себя величественным и сильным или жалким и слабым,— защелкал четка ми. На поясе у него висела кривая дагестанская сабля с чеканкой по золоту — говорили, она стоит пятьсот форинтов,— и кривой йеменский кинжал с рукоятью, украшенной изумрудами. До Керима долетел запах священного мекканского благовония, которым Дюндар умащивал бороду. В отличие от своего брата Эртогрул-бея Дюндар был невысок ростом и — что еще хуже — толстобрюх, как гяурские мельники, жрущие свинину и хлещущие вино. Седина в бороде и усах нисколько не облагораживала его грязно-черное лицо. Острый горбатый нос делал его похожим на хищную птицу.

Дюндар сидел расслабившись, но черные глаза его беспрерывно бегали, и оттого казалось, в любую минуту взовьется он, как стрела из лука. Не только в Сёгюте — от Анкары до Изника, от Кютахьи до Болу — слыл он первым богачом. Говорили, что он добыл тысячи золотых алтынов, скупая за бесценок у абдалов Рума и воинов-дервишей награбленное во время набегов добро и молодых рабов и втридорога перепродавал их генуэзским купцам в Стамбуле. Вот почему Дюндар все время требовал налетов и при каждом удобном случае хулил мир, который в течении шести лет с таким трудом поддерживали его старший брат Эртогрул-бей и племянник Осман. Все эти годы Дюндар настойчиво внушал людям мысль о том, что, стань он беем, воины удела Битинья не знали бы, куда девать награбленное. Его поддерживали падкие на опиум абдалы, которые презирали любую работу, почитая ее за грех, да и кое-кто из дервишей. И чем нестерпимей становилась нищета, тем больше обретал он сторонников. Была тому и еще одна причина: многие считали, что, если Эртогрул-бей умрет — а он день ото дня становился все слабее,— удельным беем, как старший в семье, станет Дюндар.

Керим заметил, как Джинли Нефисе сказала что-то Баджибей, и заволновался: наверняка сторонники Дюндара, воспользовавшись смертью Демирджана, попытаются сегодня с помощью его матери возбудить людей. А ведь Демирджан не любил Дюндара, не считал его за человека. И вот теперь Дюндар воспользуется беззащитным, мертвым телом брата, лежащим у мечети на помосте для омовения, чтобы причинить вред Осман-бею.

Керим лихорадочно думал, как этому помешать. А Дюндар Альп радуясь, подобно скупцу, с нежданной легкостью заполучившему даром великую ценность, довольный перебирал четки. Услышав, что Демирджан убит, он прищелкнул пальцами и обнял своего советника Даскалоса за шею: «Место тебе в раю, сын гяура! Наконец-то дождался мой племянничек Осман. Не вырваться ему теперь из лап Баджибей!»

Дюндар слегка заикался и потому на сходках выпускал вместо себя Даскалоса. Даскалос был единственным сыном настоятеля православного собора Святой Софии в Изнике.

Еще послушником он пристрастился к вину, азартным играм и разврату. Опозоренный отец лишил его карманных денег. Даскалос, чтобы отомстить отцу, сменил веру и принял имя Юсуфа. Какое-то время он пылил на дорогах вместе с дервишами-голышами, глотая опиум. Потом ни с того ни с сего записался к дервишам-воинам и с той поры стал жестоким фанатиком.

В набегах придумывал изощренные пытки для своих бывших единоверцев, живой товар, если не мог угнать, убивал, недвижимость предавал огню просто так, ради собственного удовольствия. Поскольку в пограничных уделах не делали различия по старшинству между мусульманами исконными и вновь обращенными, бесстыдство Даскалоса возрастало год от года. А после того, как его взял под свое крыло Дюндар Альп, на него и вовсе управы не стало. Хитрый, ловкий, как джин, он умел заговаривать зубы, приводя стихи из корана, ссылаясь на хадисы, жития святых и рассказы о чудесах. И при этом ничтоже сумяшеся валил в одну кучу талмуд, евангелие и библию — все это, мол, божьи книги. Осмеливался нападать даже на муллу Яхши, настоятеля главной мечети, обвиняя его, великого знатока в делах веры, в небрежении и мягкости.

Стоя на коленях, Даскалос раскачивался из стороны в сторону, будто читал коран, наверняка задумывал бог знает какую подлость. Бороденка у него была острая, как у френков, шея тонкая — голову свернуть ничего не стоило. Многие знали, что он пьет как свинья, беспрестанно возит из Гермияна опиум для абдалов и дервишей, пренебрегая запретом Эртогрул-бея, готовит пилюли против бесплодия, поставляет развратникам распаляющие амулеты.

Дюндар Альп не верил ни во что, кроме денег, и был привязан к Даскалосу, ибо тот сумел его убедить, будто из меди и свинца можно запросто изготовить золото. «Ну и подлец!» — пробормотал про себя Керим.

Мальчишки, возившиеся в дальнем углу площади, побежали врассыпную.

Показался Осман-бей вместе со своим сыном Орханом. Шаг у него был быстрый, спорый, внушительное лицо спокойно. Поднявшись на помост, сел на свое место. Орхан, как всегда, устроился позади отца, внимательно оглядел собравшихся, заметив Керима, подозвал его.

— Говорят, ты у источника неплохо отделал вожака голышей? — прошептал он.

— Кто говорит?

— Аслыхан... Похоже, не тот он, за кого себя выдает. Принесли, положили у нас в конюшне. Орет благим матом. Я наказал Дели Балта, пусть дознается... Подождем, увидим.

— Да кто же еще? Голыш, конечно.

— Поглядим, правда ли голыш? А может, наемный вор, записавшийся солдатом к Караманоглу во время восстания Джимри? Теперь вот лишился хозяина...

— Вот так так! Мне и в голову не пришло...

Осман-бей терпеливо подождал, пока все сидящие на помосте каждый в свой черед поздороваются с ним, поприветствовал всех поклоном.

— Почтение собранию!

И сразу же перешел к делу. Так же, как Орхан, легко изложив суть событий, он повторил слова своего отца Эртогрул-бея, умолчав лишь о его наказе отправиться к шейху Эдебали, и спокойно добавил уже от себя:

— Я послал верных людей в Караджахисар, в Гермиян, в Инегёль. Когда вернутся, узнаем, кто наш истинный враг, посоветуемся и поступим, как надо. Есть у кого что сказать?

Люди Осман-бея предоставили возможность ответить сторонникам Дюндара.

Услышав вопрос, Дюндар перестал перебирать четки, а Даскалос — раскачиваться из стороны в сторону.

Пригнув, как всегда, голову и опустив глаза долу, Даскалос заговорил:

— Эй, братья! Эй, друзья! Ахи, гази и дервиши Рума! Абдалы Рума и сестры Рума! Наместник нашего бея Осман сказал мало, но сказал дело и вроде бы правду...

Умолк, порылся в карманах. Обычно Даскалос болтал как сорока, но сегодня голос его звучал призывно и умоляюще. Все, кроме Осман-бея, были удивлены.

Баджибей даже подняла голову и заморгала. Даскалос вынул платок, вытер им нос, откашлялся.

— Угнанные кони принадлежат самому Осман-бею. Если не говорит он: «Поскачем вслед, догоним, отберем!», то ему лучше знать. Воровски убитый кровный брат наш Демирджан пронзен стрелой, когда охранял бейский табун. Если наш бей Осман скажет: «Не стану мстить я за кровь своего конюха...» — Сторонники Осман-бея наконец пришли в себя и вслед за Орханом подняли крик, не соглашаясь с тем, куда клонит Даскалос. Но тот был не из пугливых, шумом его не сбить. Он продолжил с улыбкой: — «А если и стану, то без спешки...»

— Думай, о чем говоришь, Даскалос!

— Знай свое место!

Неожиданно Баджибей поднялась с земли, обернулась на голоса, подняла руку. Вслед за ней встали с земли все сестры Рума.

— Помолчите, джигиты! Ваше слово впереди. Не кричите, как бабы!

Один из старейшин взял Баджибей за руку, хотел было усадить ее, но она оттолкнула его локтем и осталась стоять. Остался на ногах и весь ее отряд. Так сестры Рума объявили в тот вечер, что не признают они установленного обычаем порядка.

— Да, братья! — продолжал Даскалос.— Если наш бей Осман так скажет — это его бейское дело. Но здесь не срединный, а пограничный удел, не земли Сиваса или Кайсери,— удел Битинья, да славится его имя! Здесь кто хочет не может прощать врага. Борьба идет не на живот, а на смерть. Тот, кто прощает кровь убитых своих, не выживет. Здесь говорят сабли и стрелы. Гибель тому, кто пускает добро на разграбление и не мстит за кровь. Столько лет сохраняли мы мир. Ошиблись!.. Мы предупреждали: «В пограничных уделах долгий мир до добра не доведет». Не слушали нас. Не зря сказано: «Если Мир длится долго, воины привыкают сиднем сидеть на месте». Ослабнет наш натянутый лук. И захотят джигиты, да поздно — не смогут сражаться, как надо. Кто сиднем сидит, отдаст свой удел пришельцам. Мир развеял страх наших злейших врагов. Если бы, как в прежние славные времена, джигиты с саблями наголо днем и ночью преследовали гяуров, забирали их добро, вырезали мужчин, а женщин на веревке уводили в рабство, кто поднял бы руку на наш скот и на наших людей?!. Нельзя нам медлить ни минуты. Орлами низринуться на голову врага, прикончить, разорвать, отомстить этой же ночью!.. Истинны мои слова или нет, Хасан-эфенди? — спросил неожиданно Даскалос, словно желая застать старейшину ахи врасплох. Хасан-эфенди и в самом деле размышлял в этот миг о другом. Помедлив, задумчиво сказал:

— Нет, не истинны!.. Если враг поднял на нас руку, значит, он готов к брани. Того, кто, закрыв глаза, бросается в бой в час, выбранный врагом, ничего хорошего не ждет в пограничном уделе!

— Ничего нам не станет. У наших гази, у наших ахи, у всех воинов-джигитов есть сила веры, побеждает тот, кто первым наносит удар. Не в обычае у наших воинов уклоняться от боя. Сказано: «Ты должен гяуров бить неустанно». И сказано: «Не давай гяуру открыть глаза!» Терпение у джигитов кончилось. «Сабля, что не рубит, ржавеет, а сабля, что рубит, блестит».

— Верно, дервиш Даскалос! Настоящий джигит и работает, как воюет! Неплохо бы воинам в мирное время потрудиться в поте лица вместо того, чтобы гнить от безделья. Мы то от мира одну пользу видели, а вреда никакого. Знаменитый рынок караджахисарский на нашу землю перебрался. Для умных людей это великое счастье. От злобы византийских властителей греки ищут защиты у нашего бея Эртогрула и приходят на наши земли вместе с попами да патерами своими. Не одно богатство в мире — военная добыча. А если дошло до набега или войны, то и в них не бросаются с завязанными глазами. Тут нужен ум да расчет. Не зная врага, на кого кинешься? Говоришь, пограничный удел. Верно, здесь все бывает. Только против обычая идти нельзя. Если здешние люди станут делать что кому в голову взбредет, налеты да засады устраивать, чем кончится?

— Разве мы поломали мир? Нет. Разве хотим его порушить? Нет! Загнали в землю нашего джигита, угнали наш скот. Нет греха на нашей душе. Бог на стороне правых, но время не ждет. Врага упредить надо. А искать его — недалеко ходить: стрела пущена в нас караджахисарская... Следы ведут на земли Караджахисара. Чего болтать-то зря? Животы джигитов давно позабыли и мясо и масло. Нищета взяла нас за горло, на землю свалила. Знаешь ли, Хасан-эфенди, что говорят в округе? А не знаешь, так выслушай. Соседи смеются над нами. В поговорку у них вошло: «Оборванный, как джигит Эртогрул-бея». А знаешь ли, что бабы говорят своим мужьям в византийских крепостях? «Погляди-ка на меня, как я одета? Оборвалась, будто туркменка! Не стыдно тебе?» Вот что говорят. Наши дети не растут от голода... У отроков нет силы, чтобы саблю держать. Молодухи плод выкидывают. Погибаем мы, сидя на месте, гнием. Грех это и вина великая. Хватит! Натерпелись. День ото дня все хуже. Нашла коса на камень. Пусть барабаны призовут в набег! Пусть затянут подпруги да перепояшутся воины поясом старания. Пусть джигиты возьмут острые сабли, наполнят колчаны стрелами, обновят тетиву. Отныне мир — погибель! Или счастье с нами, или падалью станем! Пусть развеваются на ветру знамена, скачут джигиты, дрожит под их копытами земля Караджахисара! Да познает страх смерти подлое сердце властителя Аксантоса!.. Да будут, как прежде, воинские рынки полны добра, отбитого у врага. Пусть за одну рабыню-гяурку дают всего пять акче и никто не берет ее. Вон сидят наши старейшины, видавшие виды, мужи ратные, через все искусы с честью прошедшие. Пусть отойдут в сторонку, прочтут фатиху на сечу. Да устроится все, как положено! И держите в уме своем: этот день на другие дни не похож. Трон султанов в Конье, считайте, пуст. Ждет сильного хозяина. Все удельные гази и беи зарятся на трон этот и помните, Караманоглу раз уже взял да посадил на султанский трон Джимри... Но тот, кто душу свою и добро не смог уберечь, пусть на трон не рассчитывает... Осман-бей — наместник. Дело нелегкое. Эртогрул, наш бей, тяжело болен, но, слава аллаху, в своем уме. Если надо, ударим ему челом. Не откажет. А откажет — в этот раз джигитов не удержать. И пусть знают старейшины: нечего больше тянуть да разговоры говорить. Вот наше слово. Не так ли, Баджибей?

Баджибей слушала, снедаемая гневом.

— Правда твоя, брат Даскалос! Если скажут: нельзя, сестры Рума клянутся оседлать коней. Кто мужчина, пойдет с нами. Кто не поделает, пусть остается.

Дервиши-воины, абдалы, кое-кто из гази и даже несколько недоумков из джигитов-ахи завопили:

— Свет с тобой, Баджибей! Дай аллах тебе силы!

— Сегодня увидим, кто мужчина, кто нет!

Хасан-эфенди понял, дело плохо, трудно будет отговорить большинство от набега.

— Где Акча Коджа? — тихо спросил он Осман-бея.

Только он мог еще утихомирить воинов, заставить выслушать себя.

— У отца. Отец плох.

— Позвать бы... Если б пришел...

Их прервал довольный голос Даскалоса:

— Есть у тебя слово, Хасан-эфенди? Только хорошенько подумай. Не то верных воинов лишиться можно, если так дальше пойдет. Что им здесь делать, если не будет набега?

— Того не знаю, но, если бы они и решились, нельзя сегодня читать фатиху. Подумаем до завтра...

— Почему нельзя? А ну, скажи!..

— Предводители племен, старейшины не все здесь. Пока не пошлем гонцов к Самса Чавушу, в племя кайя, пока не созовем тех кто слово имеет от племен баят, баиндыр, салур, каракечи... Пока Тургут Альп и Абдуррахман Челеби свои племена...

— Пусть их!.. Хватит тех, кто здесь. Потому — здесь большинство!

— А если кто из них захочет пойти с нами в набег?

— Пусть не ходят. Набег не война! Некогда ждать. Отныне, благодарение аллаху, дня не пройдет без налета. Значит, воины...— Он хотел сказать «отведут наконец душу и поживятся», но замолчал, прислушался. Из бейского квартала, разрывая ночь, долетели вопли женщин. Вопли становились все громче.

Орхан ударил рукой по колену, прошептал на ухо Кериму:

— Умер, бедняга, мой дед. И кровница его — твоя мать...

— Моя мать? — Керим поразился.— Моя мать Баджибей?

— Да. Баджибей. Когда ударила она вместо сбора набег, подскочил дед мой... «Враг напал, Орхан!.. Дай саблю! Пусть седлают мою кобылу». Хотел было встать, облачиться в доспехи, но упал как подкошенный. Языка лишился...

Крики и плач женщин приближались, можно было уже разобрать слова.

— Раскололось небо... Разверзлась земля... Умер Эртогрул, наш отец, умер...

Площадь замерла. Все знали, что Эртогрулу не одолеть болезни, и каждую ночь, ложась спать, ждали, что их разбудит плач женщин. Но в этот миг все были поражены и подавлены не меньше, чем родное племя Эртогрула — кайи, будто всех их, воинов, собравшихся сюда с четырех концов света, постигла нежданная беда.

Прежде всех откликнулась Баджибей. Ударив себя по коленях, опустилась на землю и завопила глухим, как удары барабана, голосом:

— Эй, люди, сорвите с себя головные повязки, порвите рубахи! Ушел белый лев! Ушел, моя гордость. Острые ногти в лицо вонзите, женщины! Разорвите алые щеки. На кого остался этот лживый мир, несчастный бренный мир, несчастный смертный мир!

Не могла простить Баджибей своему сыну Демирджану гяурки-невесты и потому не выплакалась, не излила в плаче боли, камнем придавившей сердце. Эртогрула же она любила и уважала, и плач ее, вырвавшийся из глубины души, тотчас подхватили сестры Рума.

— Ой, старейшина племени кайи!.. Ой, надежда народа, джигит Эртогрул!

— Ой, муж, борода твоя поседела на поле брани. Ой, Эртогрул, враги у тебя просили пощады!

— Ой, мудрейший из мудрых, крылом своим нас прикрывавший от горя!

— Ой, джигит, достававший мечом до небес, среди бела дня на врага нападавший, громивший врага!

Женщины завыли все разом.

— Черная гора была тебе яйлой, бей, где твоя яйла?

— Грозный водопад был твоей водой. Эй, бей, где твоя вода? Ой, джигит, отец джигитов Кара Османа, Гюндюза Альпа, Савджи Гази!

— Ой, весь мир чернее тучи! Ой, застыли текущие воды! Ой, погасли очаги! Не дают искры кресала!

— Ой, опора джигитов! Кормилец голодных и бедных! Столп туркменских шатров! Предводитель, мой бей, предводитель львов! Старейшина мудрецов! Отец сестер Рума! Тигр Зеленой горы, всадник на белом коне, эх, ой, Эртогрул-бей, ой!

Плач женщин подхватили воины, задрожал Сёгют.

— Табуны вороных коней были твоими конями. Бей, где твой конь?

— Где твой конь?

— В победе ратной над врагом была твоя удача, бей. Где твоя удача?

— Где твоя удача?

Товарищ детских игр Эртогрул-бея и его названый брат Акча Коджа медленно вышел на середину. Восьмидесятилетний старик с длинной, доходящей до пояса белой бородой, сложив руки на животе, ждал, когда плачущие умолкнут, чтобы перевести дыхание. Поднял руку.

— Слезами горю не поможешь! Плачем умершего не вернешь. Жил, как воин, умер, как джигит,— великое счастье! Думал, как муж, говорил, как мудрец,— счастье! Приказал всем долго жить, просил грехи его простить!..— Он остановился и, видя, что его не поняли, крикнул: — Простили?

— Простили! — грянула в ответ площадь.— Да пребудет душа его в мире!

— Покойный завещал...— Осман приподнялся было на помосте, Но Акча Коджа жестом остановил его и продолжал: — Пусть все стоят по местам. Братом моим теперь займется мулла и аллах! Разгневался брат мой Эртогрул-бей на врага, что мир нарушил, мир, соблюдавшийся беем столько лет. Сказал: «Неумное это дело идти на врага, когда он того пожелает». Счел опасным. Приказал: «Пока никто не прознал о смерти моей, выберите достойного, чтобы удел ваш не остался без головы!..» Мы воины, но нас немного. Удел наш мал, победят нас, и некуда отступить, чтобы силы собрать. Тот, кто нападет на мирного соседа, обезумел. А такой враг бывает жесток. Пока не прослышал он, что мертв Эртогрул-бей, надо выбрать нового бея, чье имя нагнало бы на врага страх. Надо выбрать бея, и выбрать сейчас.

Дюндар Альп понял, что попал в им самим расставленную ловушку. Если выбрать сейчас бея, наверняка верх одержит Осман. Против Акча Коджи пройдоха Даскалос ничего не стоил. Самого шайтана не боялся, а перед Акча Коджой трусил с первого дня. Дюндар к выборам готовил другую игру, ибо уверил себя, что Эртогрул не умрет внезапно, проживет еще. И всему виной была скупость — никак не мог привезти из Стамбула накопленные деньги, не подымалась рука их тратить. Горько сожалея, что не послушался в свое время Даскалоса, Дюндар позабыл, что он заика, попросил слова.

— Нелегко выбрать бея, Акча Коджа, не шутка это. Тут спешить нельзя. Племена собрать надо. Где Абдуррахман Гази? Где Айкут Альп? Где отряд кайи? Где племена баят, салур, каракечи, баиндыр? Дождемся до завтра, похороним наших мертвецов.

Акча Коджа не знал, о чем здесь до него шла речь, и обрадовался, что так легко удается отложить набег. Вопросительно поглядел на Османа. Но тут вмешался старейшина цеха ткачей и общины ахи Хасан-эфенди.

— Разве не ты только что требовал не откладывать дела до завтра, сын Гюнтекина? Мертвецы наши не в поле. Время опасное. А в опасное время прежде думают о живых, а потом о мертвых. Первого халифа нашего Абу-Бекира выбрали прежде, чем похоронили Пророка.

— Еще не все гази здесь... не все племена...

— Ты сам говорил, что здесь большинство. А кто будет выбран беем, известно. Кого здесь нет, станут ли противиться?

— Что за слова непотребные? Как может быть известен бей, пока его не выбрали?

Сторонники Османа вновь издали вопль возмущения. Но хладнокровие Даскалоса передалось Хасану-эфенди. Он улыбнулся.

— Может быть, у тебя на сердце есть другое имя, Дюндар Альп? Какой-нибудь другой джигит, которого мы не знаем?

— Как не быть? Не один джигит в уделе.

— Если себя считаешь — один.

— Отчего же? И годами... И кровью...

— Да оттого, что не годишься. Засиделся на алтынах своих, заигрался с молодыми наложницами-гречанками. В седле не усидишь, а усидишь — что толку.

— Видно, не знаешь ты, старейшина ткачей, что бей бею рознь, не тебе судить. Один с коня не слезает, а все без толку, другой сидит у себя в селямлыке и армии разбивает.

— Верно. Мы вот, когда о набеге речь шла, то же самое говорили. А ты все кричал: седлайте коней! Не сходятся у тебя сегодня концы с концами, приятель. Некогда нам пустые слова слушать. Верно ты наконец сказал... Время страшное. Застанет нас враг без главы считай, пропали. Детей и стариков подавят. Девок, жен с цепями на шее в рабство уведут. Не знаю, как ты, а мы все до одного погибнем.

— Дома, что ли, мы сидели, когда вы сражались, Хасан-эфенди? Думай, что говоришь.

— Дома ты не сидел, но и вел себя недостойно удельного бея, Дюндар Альп. Скуп ты больно. Слишком на добро падок. Не знаю, что скажут Гюндюз Альп и Савджи Гази, только знаю: тебя они в расчет не примут.

— Верно! — живо откликнулся Дюндар.— По обычаям Чингиса и Сельджука землю и добро делят между братьями. Поглядим, что скажут мои братья.

— Гюндюз Альп и Савджи Гази мне доверили сказать: наш бей — Кара Осман, перебил его Акча Коджа.— А что до обычаев Чингиса да Сельджука, не угадал ты, Дюндар Альп, ибо удел этот Эртогрул-бею не в наследство от отца достался... И не саблей гази завоеван. Это сельджукский удел — за службу дарован.— Он огляделся.— Скажите, братья, кто был храбрейшим и мудрейшим из нас? Разве не Эртогрул-бей?

— Он самый! — послышалось в ответ.

— Шесть лет кого он ставил над нами?

— Кара Осман-бея.

— И как владел нами Осман-бей до сей поры? Заставлял нас от стыда в землю смотреть? Бросал ли в беде?

— Не бросал.

— Помилуй, аллах!

— Доблесть джигита не только в сабле... Ему и смелость нужна и ум. Мы спали, Осман-бей не спал... Настали худые времена — он, как другие, в скупость не ударился. Сколько сил хватало, старался голых одеть, голодных накормить... В голодные годы — а были они похуже голодных лет пророка Юсуфа — по утрам суп его кипел для всех, по вечерам для всех плов варился... Уважал он наши души и нашу честь. С тринадцати лет до сей поры видели мы его в брани. Разве склонял он голову там, где свистела коса смерти? Гнал врага впереди всех, а когда отступали, последним был. Есть ли кто лучше для нас, чем Осман-бей?

— Нет!

— Угодно ли его бейство?

— Угодно! Угодно! — раздалось со всех сторон.

— Еще два моих слова тому, кто не знает, а знал, да забыл. Здесь закон Чингиса не в ходу, ибо, по обычаю нашему, нет у нас курултая знатных родом. Мы — гази!.. Знатность у нас еще не все. Смотрим, кто чего стоит. И совет наш оттого, что в совете благо. Да еще оттого, что в Конью сами шлем мы бумагу: «Фирман на бейство в уделе да будет писан на имя избранного нами». Пусть счастливо будет бейство твое, Осман-бей!

— Пусть читают фатиху.

Мулла Яхши развел руки, без запинки прочел фатиху. Возгласы «аминь» потрясли площадь.

Сидевшие на помосте, соблюдая старшинство, по очереди приложились к руке вновь избранного бея. Вслед за дервишем Даскалосом настал черед Дюндара Альпа. Видя, что он замешкался, Акча Коджа крикнул:

— Что же ты, Дюндар Альп? Поспешай!

— Да будет счастливо бейство Османа, но...

— Что за «но», сын Гюнтекина?

— Да то, что нового бея среди ночи выбирали мы не на свадьбу. Покороче поздравления! Подумаем о мести.

— Решение выйдет завтра,— сказал Осман-бей,— после похорон и совета с предводителями других родов.

Старейшина Хасан-эфенди подозвал Керима, прошептал ему на ухо:

— Найди Кедигёза. Гонцом отправится. Пусть седлает и ждет меня...

Сёгют не спал и не бодрствовал. Стоны и плач женщин оглашали темноту.

Осман-бей стоял на коленях у ложа отца, против него — Акча Коджа.

У ног покойного мулла Яхши тихим голосом читал коран. Под белым саваном в колеблющемся свете свечей Эртогрул-бей казался еще более длинным, чем был при жизни, и невероятно худым.

Осман-бей дивился твердости Акча Коджи — целых семьдесят лет он был верным другом отца. Он завидовал этой дружбе. В отличие от Эртогрул-бея Акча Коджа был суров. Непонятно, как они ладили.

Весенними ночами Сёгют стонал от ветра. Но в эту ночь лист на дереве не шелохнулся.

Вдали послышался стук подков. И вскоре во двор влетел всадник.

В покои на цыпочках вошел телохранитель, склонился над Осман-беем:

— Дервиш Камаган.

— Соболезнование?

— Нет. Тайное слово...

Осман-бей поднялся. В ответ на вопросительный взгляд Акча Коджи тихо сказал:

— Потом...

Дервиш Камаган не желал, чтобы при его тайных разговорах присутствовали другие. Он был одет, как туркменский крестьянин. Лицо закрыто концом черного тюрбана. Приветствовал Османа, преклонив колени.

— Подобно соколу, душа джигита Эртогрула, бея нашего, улетела в обитель истинного счастья. Эртогрул-бей не первый из покинувших этот мир! Не горюй! Смерть пришла, джигит ушел, слава осталась. Какое счастье!

Осман-бей спросил, выпьет он вина или кумыса.

— По ушедшему джигиту надо бы вина.

Они молча подождали, пока принесут вино. Дервиш Камаган положил руки на колени и сразу стал похож на большую, сморщенную от старости обезьяну. Веки, губы, тонкие пальцы его находились в непрерывном движении.

Дервиш жил в пещере и был осведомителем монгольского ильхана в Тавризе, но с давних пор питал дружбу к туркменам. Он поднял чашу, что-то пробормотал, побрызгал вином на огонь.

— Тридцатизубый отец мой огонь! В тьме ночей пляшешь ты, развевая красные волосы, как молодые невесты! Отец мой огонь! Светящий пришедшим, светящий ушедшим, отец мой огонь! Да будет жертвой тебе черномордый белый баран! С тех пор как железо стали ковать, ты, отец наш огонь, кормишь голодных, согреваешь холодных! Ты кипятишь котлы наши, чтоб сварить нам пищу. Корми нас своим теплом! Храни нас, чтобы мы умножались! Храни, чтоб наш корень не вырвал шайтан. Уруй!

— Уруй!

Дервиш отставил чашу, встал на колени и, не отрывая взгляда от огня, словно читая по нему, заговорил:

— Сегодня после полудня услышал я в степи сигнал барабана: «Враг напал!» Узнал я, что твои боевые кони украдены, что сын Баджибей Демирджан-ага убит и стрела, его поразившая, была караджахисарской... Генуэзского монаха Бенито вчера ночью в своей пещере не было. Рано утром на двух конях прибыли чужеземцы. Он одел их в монгольские доспехи, сам переоделся Черным проводником. Ведя в поводу лошадей, вошли они в болото.

— При чем здесь смерть Демирджана?

— Монах Бенито вложил в колчаны чужеземцев караджахисарские стрелы.

— Да что ты! Кто они? Из Гермияна? Из Инегёля?

— Нездешние. Пятнадцать дней назад впервые пришли к монаху Бенито...

— Чего же ты сразу не дал знать?

— Не выведав, кто они, откуда, зачем пришли? Не выведав...

— А сейчас выведал?

— Конечно! Один — рыцарь ордена Святого Иоанна на Кипре... Именуется Нотиус Гладиус... Называет себя королевским сыном... Другой — наемник ордена Святого Иоанна, тюрок. Звать Уранха... Сотник.

— Зачем пришли? Чего им от нас надо?

— Орден выслал их с острова за то, что грабили единоверцев. Ошалев от вина, в драках кровь проливали... Женщин христианских насиловали...

Дервиш Камаган выложил все это с такой простотой, словно ему не стоило труда добыть эти сведения. И Осман-бей откровенно позавидовал тощему монголу, который многим казался полоумным, но из своей пещеры под Иненю мог послать весть на Кипр и за пятнадцать дней во всех подробностях узнать, кто такие два никому не известных бродяги. Силой, которая прислала ему ответ через болота и разрушенные мосты бурных рек, благополучно миновав разбойников и грабителей, засевших на каждом перевале, в каждом ущелье, он был обязан мощи Сообщества. Торговая компания, повсюду кратко называвшаяся Сообществом и основанная пекинским хаканом Кубилаем совместно с тавризским ильханом Хулагу, получала денежные вклады от множества властителей и принцев, вельмож, арабских шейхов, персидских ханов, тюркских беев и раскинула свою сеть, как паук, по всей земле — от Индонезии до Германии, от Цейлона до сердца Африки, от Канарских островов до Московского княжества, от Басры до полночных берегов Ледовитого океана. Все караванные пути были под защитой монгольского Мира. Если порядок и безопасность на Этих путях нарушались, ущерб, нанесенный купцам, возмещался из казны Сообщества. Оно имело в своем распоряжении миллионы алтынов, чтобы, когда нужно, давать их в долг под проценты на оснащение огромных караванов, на покупку товаров. В важнейших городах всех частей света, в портах и на перекрестках дорог были у него свои писцы и счетчики, своя служба гонцов, в морях — сотни судов, на дорогах — беспрерывно движущиеся караваны из тысяч верблюдов, мулов, арб. Сообщество жило по законам, над которыми не властны были державы, по этим законам заключались сделки и начиналась война. В последнее время наместники властителей и военачальники в разных частях земли стали непокорны, а дороги — опасны, и потому сила Сообщества ослабла. Начались грабежи, захваты добра. Стали уменьшаться доходы, участились стычки. А от стычек снова уменьшались доходы и множился взаимный обман. Да, Сообщество теряло прежнюю мощь, но все же оно, как и раньше, наделяло нищего дервиша Камагана такой силой, которой могли позавидовать беи, паши и властители многих стран.

Размышляя об этом, Осман-бей рассеянно спросил:

— Откуда знают пришельцы Черного монаха?

— От главы ордена письмо они привезли. Очень обрадовался монах Бенито. В самое время-де послал вас господь! И раскрыл им свои намерения.

— Известные нам?

— Известные. Очень удивился рыцарь, услышав, что крестьянин здесь не признает никаких баронов и сеньоров, и совсем уж не поверил, когда Бенито сказал: «Делает что хочет бесстыжий византийский крестьянин. Жалуется на властителя и, бывает, даже добивается своего права». Чуть ума не решился, когда рассказал ему Черный монах, что у церкви здесь даже земли своей нет, считай, мол, что православная церковь — на службе у императора. Не может быть, говорит. Разве православные не такие же поганые, как и мусульмане? Мусульманских нехристей хуже, говорит Бенито, еще безбожнее и поганее. Мало того, говорит, в Византии торговля и ремесло, копи, порты, арсеналы — и те в руках государства. И еще, говорит, когда у императора денег нет, отбирает, мол, добро у богатых, а кто противится — у того и вместе с душою. Счастье еще, говорит, что обессилел теперь, власть его здесь ослабла. Вот мы склонили многих местных князей византийских принять баронский порядок наподобие нашего, и прежде всего, говорит, властителя Инегёля Николаса, а за ним — брата караджахисарского властителя Фильятоса. Ах, говорит, если бы только не портил нам дела туркмен Эртогрул. Жаловался на Эртогрул-бея: не возвращает, мол, беглых крестьян. Рассказал про деревню Дёнмез. Тут пуще прежнего обозлился рыцарь. Да что, говорит, не могли два-три десятка воинов собрать, напасть на них ночью да перебить всех? Жаль, говорит. Очень огорчался, даже по коленкам себя хлопал. На что, мол, надеется этот антихрист-туркмен? Воинов у него много, что ли? Он туркмен, говорит Черный монах, а туркмен, известно, на свою глупость надеется. Не смогли мы уговорить караджахисарского властителя Аксантоса, что Фильятосу старшим братом приходится. А его земля, говорит, за Эртогруловым уделом. Если не примет он участия в налете на удел туркменский, ничего не выйдет, говорит.

Осман-бей насупил брови, задумался.

— И что же? Решили убить Демирджана караджахисарской стрелой и угнать наших коней, чтобы поссорить с Аксаптосом?

— Если бы решили, разве не прискакал бы я, не сообщил бы, Осман-бей? «Завтра отвезу вас к властителю Инегёля»,— сказал Бенито. Я и решил, что беда миновала. А сегодня, когда услышал, что стряслось, головой о камни бился, да поздно. Сколько раз я тебе говорил, мой бей, не жди от монаха добра, давно пора прикончить эту черную змею!..

Осман-бей улыбнулся. Он медлил, не хотел расправляться с монахом Бенито, потому что не желал ссоры с венецианцами в Стамбуле, с которыми его удел вел торговлю. Осман-бей задумался над полученной новостью. Заметив это, Камаган умолк. И тогда, словно между прочим, Осман-бей спросил:

— Какие новости из Тавриза, друг мой Камаган? Как здоровье ильхана Аргуна?

Дервиш Камаган, когда спрашивали его о делах ильхана, прикидывался глухим. Так и сейчас, приложив ладонь к уху, будто не расслышал, переспросил:

— Погадать? Конечно! Пусть завтра пришлют черного барана... Погадаем на ребрышках... Заглянем в будущее, улыбнется ли нам счастье.

— Ладно. Допивай вино. Пусть расколют яичко, поглядим, что за птичка!

— Не понял!

Осман-бей встал, дружески улыбнулся дервишу. Тот снова преклонил колени. Его преданность ильхану не рассердила Осман-бея, напротив, понравилась. Взяв свечу, он ушел в опочивальню, открыл ключом ларец. В бедной его казне лежали четыре мошны: одна величиной с кулак, другая — вдвое меньше, остальные две — совсем маленькие. Он взял среднюю, подумал. По опечаленному лицу его скользнула хитрая улыбка. Положил ее на место, взял маленькую. Так была наказана ложная глухота дервиша Камагана.


III


Ветерок разметал, источил облака. Весеннее солнце раскалило землю.

Керим хоть и мучился от жары и жажды, но даже подумать не смел подойти к источнику в десяти-пятнадцати шагах, чтобы напиться холодной, как лед, воды.

Эртогрул-бей завещал похоронить себя под огромной чинарой рядом с источником. Чинара эта стояла на холме среди садов и виноградников у дороги на Биледжик. До болезни своей Эртогрул-бей чаще с Акча Коджой и внуком Орханом, а если их не было, то с Салтуком Альпом или Кара Мюрсели медленно подымался сюда по откосу и садился в тени чинары. Если верить Орхану, говорил мало, больше молчал. Слушал журчание горного ручья, задумчиво глядел на холмы Биледжика. Его можно было понять: стать победителем неверных и лишиться сил! Как тут не затосковать оттого, что не можешь уйти куда глаза глядят. Утратить былую силу — что может быть хуже? А почему, скажем, не пожелал он лежать на кладбище в Сёгюте? Потому — вида, приятного для глаз, нет...

Осман-бей распорядился похоронить здесь и Демирджана: раз умерли они в один день, пусть лежат рядом.

Чтобы оставить нетронутым заповедное место у источника в тени чинары, могилы вырыли чуть поодаль. «Смерть человека не отличается от жизни его...— размышлял Керим.— При жизни брат мой Демирджан был всегда в двух шагах от Эртогрул-бея. И после смерти вот так же — в двух шагах...»

Все ушли. Лишь мулла Яхши остался у могилы. «По обеим сторонам два кувшина. Сейчас обернется направо — прочитает молитву, обернется налево — окропит могилы водой из кувшина, и все! Кто ушел — ушел, кто остался — остался!»

Осман-бей стоял в пяти шагах от могил, сложив руки на животе, глядел в землю.

Керим заметил, что он переоделся. Удивился: что это он сегодня вырядился? И так не в заплатах ходил, правда в ношеном, а сегодня...

Орхан говорил, праздничный наряд берет он у дядьев своих Гюндюза Альпа и Савджи-бея на время, а после отдает назад... «Неужто оделся по случаю похорон? Вряд ли. Есть, наверно, причина, да не нашего ума дело». Он подумал и угадал: «Ясно. Он теперь новый бей. Скоро сходку созовут. Кто лучше одет, у того и слово больше весит».

Керим вздохнул, облизнул пересохшие губы, огляделся в полном отчаянии.

Все вокруг разом переменилось, не стало прежнего покоя и радости. А ведь могильный камень над Эртогрул-беем поставят позже. Орхан-бей сказал, что отец его велит поставить камень и над Демирджаном. «Надо потолковать с камнетесами-армянами в Эскишехире, какой выбрать камень. Сколько возьмут за работу». И все же Керим не мог понять, почему два небольших холмика земли все здесь так изменили. «Неужто потому, что мы знаем: здесь лежат мертвецы?»

Первую горсть земли в могилу брата бросил он. Потом Торос взял лопату, а за ним — остальные. Осман-бей, его братья, сыновья и племянники трудились споро, словно торопясь засыпать могилу Эртогрул-бея. «Отчего люди так спешат закрыть могилу? Потому, что боятся смерти. Почему боятся? Потому, что страшна смерть!..» Он задумался. «Дни идут, по ветру развеются. Тяжелый камень на меня навалится. Плоть сгниет, земля останется. Прах, все — прах, недаром кажется». Он попытался припомнить, от кого слышал эти слова, но не вспомнил. «Да бог с ним! От кого бы ни было!..» Он нахмурился. «Плоть сгниет, земля останется...» Легко сказать! А как перескочить страшную пропасть, разделяющую два мира? По священному писанию, как только падет на глаза смертная темнота, в головах встанут вопрошающие ангелы с булавами в руках. Если ответил на вопросы без запинки — хорошо. А чуть запнулся, громом опустятся на голову тебе булавы, так и знай! Не слыхал Керим, чтобы Эртогрул-бей причинил кому-нибудь зло. «За него не боюсь — перескочит он эту пропасть, а у бедного брата Демирджана плохи дела... Послушался бы мать, сделал бы свою гяурскую невесту мусульманкой — перескочил бы и он, а так, может статься, опустится булава на его голову, о аллах!»

Акча Коджа остановил на нем строгий взгляд, будто прочел его мысли. Керим подобрался. У Акча Коджи борода поседела в боях за веру, он, быть может, и не святой, но, пожалуй, мог бы им считаться. «Знает все, что под землей, что на своде небесном. Не сверхъестественной силой, чутьем постигает все, как есть... Потому и страшен. Ох, как страшен!»

Акча Коджа подошел к Осман-бею, тот по-прежнему глядел в землю, сложив руки на животе. Взял его за локоть и отвел в сторону. «Что он скажет ему, что может сказать? Смерть, мол, воля божья и прочая и прочая...»

— Смерть — воля божья, сын мой Осман-бей! Кто умер, тот спасся! А мы займемся земными делами, нет им конца... Вчера ночью все я сказал, что завещал отец твой покойный, а об одном забыл. «Да побережет он внука моего Орхана,— сказал покойный.— Орхан поддержит наш очаг после нас. Вижу это. Пусть сын мой Осман-бей страну бережет от Дюндара, страну и себя самого. Но взгляда от Коньи не отвращает»,— сказал бедный брат мой гази и с именем аллаха на устах ушел. Я полагаю, главное завещание его — Конью взять. Отсюда в Сёгют не возвращайся. Вон и лошадей подвели, садись и скачи в Итбурун!

— Но ведь, Акча-ага... Сегодня...

— Да, сегодня! Не медли, сейчас же скачи к шейху Эдебали.

— А как же сходка? Люди Дюндара до утра не спали, Акча Коджа, по домам ходили всю ночь... Каплан Чавуш видел из окна...

В доме Дюндара Альпа света не гасили.

— Это оставь на меня. Не повидавшись с шейхом, на площади ничего не решишь. Ступай, не медли! — Он оглянулся.— Возьми с собой Орхана и ступай. Пусть поцелует руку шейху...

— А если кого другого послать, Акча Коджа? Скажем, Салтукa Альпа?

— Нельзя. Не пристало. Слово бейское не каждому говорится. Потому бей за столько людей в ответе. Если бы можно другого, разве я послал бы тебя? Сам поскакал бы. Покойный отец твой давно не виделся с шейхом. Сперва надеялся выздороветь, думал в повозке или в паланкине добраться. А когда надежды не стало, я ему говорил: давай позовем его, душа в нем смиренная, простит нас, приедет. Но не хотел отец твой видеть шейха у ног своих.— Он вздохнул.— Послал бы весть, привезли бы. А теперь всему конец.

— Значит, никак нельзя, Акча Коджа, другого послать? — Голос у Османа изменился. Но Акча Коджа сделал вид, что не заметил в нем холодной насмешки, улыбнулся.

— Напрасно противишься. Не время сегодня думать о сватовстве.

Осман-бей встревожился. Желтое от бессонной ночи лицо его покраснело.

— О каком сватовстве, что ты? Я говорю...

— Ты говоришь! Попросил дочь его от нас тайком — не дали. Вот и приходится в землю глядеть, раз слушаешься четырнадцатилетних девиц. Спросил бы меня или отца своего...

— Помилуй, Акча Коджа!.. Неужто и покойный знал?

— В бою ты мастер. В делах бейства тонок, сын мой Осман-бей, а в женских делах — ребенок. Если посылаешь своим сватом бея Эскишехирского санджака Алишара, разве это утаишь?

— Ах беда! Опозорился я, значит!

— Оставь, не время! Кража коней не шутка... Давно не виделись мы с нашим шейхом, оттого и не знаем, что в стране творится. Если караджахисарцы нам вызов бросили, что-то, значит, случилось. Нельзя не ехать. Ты со вчерашней ночи удельный бей, и честь твоя уже не твоя.— Он помолчал, глядя Осману в лицо, понизил голос.— Не забывай завещания покойного. Задай как следует Дюндару Альпу и захвати Конью. Поговори об этом с нашим шейхом, как начать, как кончить дело. Со всех сторон и с боков обговори. Но помни: речь идет о жизни и смерти. Ступай, не трать времени зря! С добром отправляйся, с добрыми вестями возвращайся! — Он положил Осману руку на плечо. Затем обернулся к Кериму и сердито приказал: — А этот еще стоит да смотрит?! Не придет тебе в голову позвать Орхана.

— Прикажи, Акча Коджа!

— Сказано, Орхан-бея! Найди где хочешь, приведи!

— Он в Сёгют уехал, Акча Коджа! — Керим бросился было к коням, но Осман-бей остановил его.

— Погоди, Керим! — Обернулся к Акча Кодже.— Бог с ним, с Орханом. Я вот его с собой возьму. Убивается он по брату. Пусть развеется немного... Баджибей заставила его воином стать. Надо бы ему отдать тимар Демирджана, поглядим, управится ли? — Осман-бей подумал.— Как только Керим вернется в Сёгют, пусть пошлет Тороса в деревню Дёнмез. Люди там нездешние, бедные, надо поставить над ними человека порасторопней.

— Верно! Хорошо решил.— Старик махнул коноводу.— Сюда! — И снова выругал Керима: тот стоял, подобрав полы, готовый пуститься бегом.— Сюда, говорю, безмозглый мулла!

Кони и Керим подошли одновременно. Старый Коджа проворчал:

— Тьфу ты! А кто Осман-бею стремя подержит?

Керим повернулся волчком, взял подведенного коня за стремя. Осман-бей вскочил в седло. Акча Коджа хлопнул Керима по затылку.

— А сам что стоишь, бездельник? Эх, жаль сабли, что ты нацепил! В седло!

Керим ничего не понял. Решив, будь что будет, вскочил на коня Орхана.

Керим знал, как важна сегодняшняя сходка, и потому не мог понять, зачем они куда-то едут. Еще больше удивили его слова старого Акча Коджи, которыми он их напутствовал: «Целую его руки» Не было в округе человека, равного Акча Кодже, а такого, кому руки бы он целовал, и подавно.

— Ты когда-нибудь бывал в Итбуруне, Керим Челеби? Видел шейха Эдебали?

— Как не видать? Видал.— Голос его вдруг стал печальным. Сколь ни принуждал он себя не жаловаться, все равно не мог удержаться.— Ведь мулла Яхши хотел меня в учение к нему отдать.

— И правда!

— Взял меня с собой в прошлом году с караваном дани, положенной шейху... Испытал меня шейх. Пусть не страшится, говорит. Возьму его к себе в ученики.

Заметив, как огорчен юноша, Осман-бей попытался его утешить:

— Не каждое желание смертного исполняется в этом мире! Был бы жив Демирджан, отец мой покойный вырвал бы тебя из лап Баджибей... Не успели мы толком поговорить с Орханом... Как, по твоему, за что убили твоего брата? Кто убил?

— Не знаю.

— Задолго до вас убили его? Остыл он уже?

— Остыл, наверно. Я не смотрел, в голову не пришло.

— Чем же занят он был, что сзади убили? Насколько я знаю, не таков был Демирджан, чтобы врагу спину подставить...

Керим проглотил комок в горле. Хорошо еще, что Осман-бей скакал на голову впереди и говорил не оборачиваясь.

— Мылся, по-моему...— Он чуть было не сказал «полное омовение хотел совершить», но устыдился.— Разделся до пояса...— Керим понял, что Орхан давно уже рассказал отцу обо всем, а нет, расскажет рано или поздно. Какой смысл лгать? — Наверняка мыться собирался, полное омовение.

Осман-бей не стал допытываться. С юности не любил двусмысленных разговоров.

Керим вдруг увидел себя со стороны с мечом на поясе, с колчаном и луком за спиной, скачущего на рысях с Осман-беем. «Разве взял бы меня с собой Осман-бей, если бы матушка не заставила стать воином? Стал бы приучать к оружию? А что, если привыкну?»

— Сдается мне, невеста брата твоего содержит караван-сарай в Кровавом ущелье?

— Невеста? Да.

— Если я не запамятовал, ее отца звали Кара Василем... И брат еще у нее был...

— Да, Мавро зовут его.

— Не пришло мне на ум, а то послал бы в караван-сарай поговорить с нею. Ничего она не заподозрила, не почуяла? Может, ее кто другой тоже сватал?

— И правда!

Керим прикусил губу. «Если убили при ней, должна была она видеть убийцу и опознать... Может, подозревает кого?..» Саднящая боль пронзила сердце.

— Поп Маркос сказал...— Пожалев, что завел об этом речь, Керим умолк.

— Что?

— Она там была вчера... Орхан говорил, привезла брату еды...

— Да?

— Поп сказал: не трех коней они увели, а четырех.

— Один был верхом... В толк не возьму, как решились они вдвоем средь бела дня напасть на Демирджана? Смерти, что ли, искали? Деревня близко, собаки рядом.

— Может, прятались в болоте. Смотрели за деревней... Видят, брат мой задумался. Вот и пустили стрелу ему в спину,

— Никто в деревне крика, шума не слышал?

— Нет.

— Если она была рядом... Увидев чужаков, испугалась бы, наверно, закричала.

— Кто? Лия? — Керим чуть было не осадил коня.— Какое там! Да она бы палкой прикончила обоих, а не закричала...

— Откуда такая смелая? У баб от испуга, бывает, руки-ноги отнимаются.

— Дочь Кара Василя Лия не из таких. Иначе не поселилась бы с братом в Кровавом ущелье...

— Ну а так, значит, она или раньше уехала, или с ней тоже беда стряслась, или заодно с убийцами...

— Что ты, мой бей? Любила она брата моего. От нее нам зла не ждать, нет.

Осман-бей пришпорил коня, будто там, куда они скакали, их ждала Лия и они могли получить ответ на свои вопросы.

Тростниковое море вдали застыло в безветрии, словно затаилось, как враг, и это безмолвие внушало тревогу. Солнце ушло за тучу. Горы впереди поголубели. Выскочив из-за поворота, они увидели вдали скакавшего им навстречу во весь опор всадника.

Осман-бей сразу узнал его.

— Да это же наш Кедигёз!

— Точно, Кедигёз! По рыжей кобылице вижу.

— Куда это он ездил?

Керим помолчал, но потом вспомнил слова Орхана: «От беев правду не скрывают».

— Вчера ночью старейшина Хасан-эфенди приказал мне отыскать его. Гонцом куда-то посылал.

Осман-бей улыбнулся.

— Понятно. Сообщил весть шейху. По обычаю ахи старейшины обязаны тотчас сообщать шейху все важные вести...

Подъехав, Кедигёз хотел было соскочить на землю. По туркменскому обычаю младшие по возрасту или по чину, спешившись, должны были первыми приветствовать старших. Осман-бей, подняв руку, не дал Кедигёзу соскочить с коня, но Керима не остановил.

— День добрый, Кедигёз! Откуда это ты с утра пораньше?

— Спешная весть была, мой бей! Передал в Итбурун!

— Как святой шейх? Не болен ли?

— Нет! Жив-здоров, слава аллаху... Не обессудь, мой бей, вчера вечером не успел тебя повидать... Да упокоится в раю наш Эртогрул-бей!

— Спасибо! Поезжай своей дорогой...

Осман-бей немного успокоился. Значит, шейх Эдебали уже знает о его избрании, и теперь ему легче будет говорить с человеком, который не хотел отдать за него свою дочь. Он все еще любил Бала-хатун, которую с детства все звали Балкыз. Шейх Эдебали происходил из Аданы, первая жена его была арабкой. Может, поэтому у Балкыз были такие огромные черные глаза и полные, сочные губы, свидетельствовавшие о ее ранней зрелости. Стройный, словно молодое деревце, гибкий стан, плавная походка, идет покачивается. А как звонко она смеялась, обнажая в улыбке ровные белые зубы. Три года назад, когда Балкыз было четырнадцать, заручившись ее согласием, Осман-бей попросил ее руки у отца. Однако шейх счел неуместным сватовство, совершаемое в тайне от Эртогрула, и, даже не поговорив с дочерью, отказал, сославшись на ее малолетство. А это могло означать только одно: «Ты нам в зятья не подходишь». Осман-бей, хоть и не показывал виду, был оскорблен отказом. С того дня стал реже улыбаться, чаще впадать в гнев. Было в нем задето мужское самолюбие, и, казалось, ничто не могло залечить этой раны. И если бы не обременяли его сейчас власть и ответственность, не нужен был бы ему совет шейха, ни за что не согласился бы он на это свидание. В досаде потеребив усы, спросил просто так, чтобы избавиться от неприятных мыслей:

— Значит, поп Маркос — лихой следопыт?

— Лихой. Повел нас, по сторонам не рыская, без остановки по следу шел, довел до караджахисарской земли.

— Значит, любили они твоего покойного брата?

— И еще как... Видал бы, мой бей, как бабы убивались. Вот такие ребятишки и те плакали. Попадись им тогда наши кровники разорвали бы.

— Храбрый джигит был Демирджан. И друг и враг мог на него положиться. Прям был, что столп. Прямота — сурова, а брат твой, если надо, и мягким был. Словом, справедлив не только к себе был наш Демирджан — и к другим тоже. Силен, да не показывал, ловок, да не хвалился.

За порыжевшим от солнца холмом в глубокой лощине дорога раздваивалась: направо шла в Иненю, налево — в Итбурун. Отсюда до реки Итбурун простиралась голая степь. Показался колодец, из которого кто-то доставал воду. Осман-бей спросил:

— Хочешь пить, Керим Челеби?

— Нет, мой бей.

— Сказал: «Челеби», а ведь слыхал, будто Баджибей запретила так называть тебя...— Он помолчал.— Вот ты расстраиваешься, а зря — не так уж плохо все складывается. В медресе-то и лепешки сейчас сухой не сыщешь. Что бы ты делал, куда пошел, став муллой, Керим Джан?

В человеке у колодца они узнали пленника с цепью на ноге. Он провел ночь в Сёгюте, а на заре отправился в путь. Пленник не

слышал стука подков, лишь подняв ведро над головой, заметил коней и робко улыбнулся.

— Путь добрый, джигиты! Воды испить не хотите? — То ли не видел он Осман-бея в Сёгюте, то ли не ожидал встретить здесь и потому не узнал.— Напоить коней ваших? Я сейчас еще достану...

— Нет! Да будет беда твоя в прошлом! Куда ты собрался?

— Зашел в Сёгют к Эртогрул-бею, и надо же... Всем я несчастье приношу... Да упокоит его аллах в раю!.. Беем стал его сын Осман. Думаю, не до пленников ему сейчас. Пойду в Игнеджи, в Тараклы. Не знаю, правда ли, но слыхал я, благодатные там места. Самса Чавуш со своим племенем кайи там живет. Взял вот ноги в руки. Посмотрим, что нам аллах уготовил, в Сёгют загляну на обратном пути.

Он говорил, глядя в землю, и не видел, что Осман-бей вынул деньги. Когда у ног его упал венецианский золотой, вздрогнул. Может, и не узнал Осман-бея, но по деньгам понял — перед ним знатный воин. Растрогался, припал к его руке.

— Имя твое соблаговоли, джигит! Имя!

Осман-бей медленно отнял руку.

— Сочти наше малое за многое, приятель. Ничего мы тебе не сделали, чтобы имя наше помнить.

— Да сохранит вас великий аллах от бедности да нищеты, от бед видимых и невидимых!

— И тебе пусть дарует избавление! — Осман-бей пустил коня, но через несколько шагов натянул поводья, обернулся.— Ты здесь раньше проходил?

— Нет.

— Не забреди в болото — пропадешь! По этой дороге доберешься до обители шейха Эдебали в Итбуруне. Он даст тебе проводника, переведет через Сакарью.

И они пришпорили коней.

Керим снова загрустил, а Осман-бей, как все воины при виде побирающегося пленника, ощутил страх перед неудачей.

— Неплохо ты начал службу воина, Керим Джан! Самого главного голыша отделал. Радуйся, что он не настоящий голыш.

— Не настоящий?

— К счастью, нет. Дели Балта говорит, что после разгрома Джимри остался он без хозяина, а был он наемным ратником у Караманоглу. Как в стране порядка не стало, кое-кто из наемников переоделись дервишами, а большинство голышами заделались.

— Откуда узнал Дели Балта, что он не настоящий голыш?

— Просто. Спросил, кто столп мира? Никто, кроме маленького чернявого дервиша, и не знал. Остальные и о двух имамах не слыхали. А вот черненький лысый — тот голыш настоящий. И лихой!

Наш Дели Балта опростоволосился. Узнал, что они из Дамаска идут, и решил посмеяться над лысым — очень уж тщедушным показался.

«Жители Дамаска,— говорит,— в булатах хорошо понимают, а ты разбираешься?» Да так, мол, немного, отвечает. Дели Балта мог бы и не поверить, но хоть совесть надо иметь, так нет... Вытащил саблю. Погляди, говорит, хороша ли? Лысый поплевал на руки, взял саблю. «Хорошую саблю, брат Балта,— говорит,— как узнают? На зуб, вот так. А ну поглядим!» Балта и ахнуть не успел — перекусил саблю, как сухарь, а она не один алтын стоила.

— Господи!

— То-то! Запомни, истинный голыш — лихой человек.

— Не пойму тогда, почему же он одетым ходит?

— Потому в отрочестве матросом на боевых судах плавал, а матросы, не знаю уж по какому обычаю, на теле да на руках наколы делают. Решил он, что никак ему без накола нельзя, выколол на плече голых баб. А стал дервишем — устыдился. Вот и ходит теперь в рубахе. Наколы-то ничем не сведешь, разве что вместе с кожей сдирай...— Он помолчал.— Да, о чем мы говорили. Настоящий голыш жесток, и всего хуже: для него, что в грудь бить, что в спину — все едино. Доблесть воина, хитрость предателя — голышу разницы нет. Раз связался, прикончи его, не то он рано или поздно тебя достанет. Знаешь, откуда они пошли-то, голыши?

— Нет.

— Корень у них в гашише. Давно это было. Когда-то среди персов обосновался Хасан Саббах. Жесток и кровав был этот Хасан: минувшего не жалел, на грядущее плевал... Окружил крепостной стеной долину в горах, куда птица не залетает. Аламут зовется. Стал «шейхом гор». Я, говорит, махди. Собрал вокруг себя людишек без роду, без племени, напоил их вином с гашишем пополам, положил рядом молодых наложниц. Вы, мол, в раю. Туда, говорит, после смерти люди попадают, а вы — будете мне верой и правдой служить — живыми попадете, и смерти для вас никакой не будет. Глупцы, решив, что обрели рай в этом мире, потеряли страх смерти. Куда бы их ни посылал, громили, резали, ничего не боялись. Много людей погубили они в свое время. Нынешние голыши прежним гашишникам не чета, но добра от них не жди. Тот, кого ты бичом отделал, не поверил, что ты мулла. Дели Балта на коране поклялся, так голыш чуть ума не решился. Если, говорит, здесь муллы такие, не прокормимся. Напрасно, говорит, протопали такую дорогу!.. Приуныл. Рассказал ему Дели Балта про наши дела — в воины попросился, оделся, как человек. Видно, шутовство ему надоело.— Осман-бей вздохнул.— Если бы сумели мы перекрыть дороги, по которым опиум к нам из Гермияна идет, считай, они бы в себя пришли... Да не выходит никак...

Обитель шейха Эдебали в Итбуруне, если смотреть на нее сверху, входила на мощную крепость, построенную на реке, чтобы преградить путь в долину. Стены, разделявшие внутренние дворы, лишь увеличивали это сходство. Строители словно принимали в расчет не необходимость выдержать любое нападение до подхода помощи. Небольшая речка втекала через пробоины в стенах, прикрытые решетками, и, обежав все дворы, впадала в Сарысу. Вокруг было разбросано несколько дервишских домиков, и дальше простирались поля, фруктовые сады, виноградники. В самой обители ютилось не более пятидесяти человек, включая и детей.

У главных ворот всадников встретили два молодых послушника. Поклонившись, подбежали к стремени. Три года не заглядывал сюда Осман-бей, и они не узнали его.

Сойдя с коня, Осман-бей спросил старшего мюрида Дурсуна. Узнав, что он во дворе, где водоем, направился прямо туда, хоть ему и сказали, что помещение для гостей в другой стороне. Приказал следовавшему за ним Кериму остаться у лошадей, накормить их, не расседлывая.

С каждым шагом нарастали в Осман-бее досада и неловкость. И не потому, что Эдебали отказал ему,— он стыдился Балкыз. Ведь она послала ему весть: «Пусть украдет меня, если он мужчина». Будь он простым пастухом, ни за что бы не отступился после этих слов. Тут он вспомнил слова Акча Коджи на могиле отца: «Честь бея уже не только его честь». Быть беем и чувствовать себя таким беспомощным!..

Прежде он приезжал сюда часто, бродил по обители, как по собственному дому. Теперь боялся встретить знакомого, а больше всего Балкыз. Не поднимал глаз от земли. Заметив сидевшую в дверях кухни стряпуху, он остановился, точно мог еще повернуть назад. Потом, решив про себя не здороваться, если старая женщина не разглядит, не узнает его, прибавил шагу.

Стряпуха выходила Балкыз на своих руках и по сей день берегла и лелеяла ее. Все, что она ненавидела и любила на этом свете, было связано с Балкыз. А уж за словом в карман не полезет! Ну да крикнет на весь двор: «Ах ты, трусливый Кара Осман! С какими глазами посмел ты заявиться в дом Балкыз? Чтоб ты провалился вместе со своей саблей, худой сын джигита Эртогрула!»

Обливаясь холодным потом, он подошел к трапезной.

За три года стряпуха постарела, но видела еще хорошо. Узнав Осман-бея, хмыкнула, но потом, очевидно из уважения к памяти Эртогрул-бея, решила пощадить его сына, не поминая о прошлом.

— Помилуй, ты ли это, Кара Осман? Ах, бедняга ты мой!.. Дай бог тебе долгой жизни.

Осман-бей поцеловал ей руку. Старуха положила ему ладонь на плечо, чмокнула в щеку, всхлипнула.

— Ушел наш бей Эртогрул! Ушел прежде меня. Оставил нас сиротами. Отчего аллах взял его душу, а не мою? Сколько раз говорила шейху: «Пойду повидаю его еще разок на этом свете!» Не вышло. Просила Дурсуна: «Поедем, возьми меня!» Не послушал...

Из темноты трапезной на Осман-бея глазели женщины, но он, хоть и страстно желал знать, есть ли среди них Балкыз, даже краем глаза не осмелился взглянуть в их сторону.

— Плакали мы по Эртогрул-бею, а я больше всех. Ничего не ел наш шейх сегодня. Все убивались — кто знал его, кто и не знал. Дурсун пристыдил нас: «По таким джигитам, как Эртогрул-бей, не плачут: его место на небесах. Сморщились, как печеные яблоки! Радуйтесь, его сын Осман стал беем». И прав Дурсун: отец твой много добрых дел сделал, доброе имя оставил после себя.

— Спасибо, кормилица.

— А где же Орхан-бей? Отчего не взял его с собой? Нет, чтобы и Хаиме-хатун захватить. Вместе бы поплакали, утешились!

— Мы ненадолго. Тут же вернемся.

— Как можно! Нет, не пущу! Молочный суп сварила, плов с мясом поставила. Пока супа не отведаешь, не отпущу. И шербеты приготовила. Непременно отведать должен.— Будто что-то вспомнив, заторопилась.— Кизиловый шербет готов у меня — бейский напиток! Ты ведь любил, помнишь? Обманывал, бывало, Балкыз: ой, мол, живот схватило, принеси скорее чашку кизилового шербета. Я нарочно делала вид, что не хочу давать. А Балкыз, поверив тебе, умоляла: «Угостим его, ох, матушка! Болеет он. Кизиловый шербет поможет».

Осман-бей залился краской. Осторожно высвободившись, медленно направился к двери, ведущей во двор с водоемом. На ковре в тени дерева никого не было. Пока он размышлял, как ему быть, прибежал запыхавшийся послушник. Склонился, сложив крест-накрест руки на груди.

— Пожалуйте, мой бей! Дурсун Факы дал знать нашему шейху о вашем приезде. Пожалуйте!

Осман-бей приложился к руке Дурсуна Факы, стоявшего у дверей шейха. Тот коротко выразил ему соболезнование, постучался и, распахнув дверь, пропустил вперед.

Осман-бей снял сапоги, остался в чувяках. Тихо переступил порог и остановился у дверей, почтительно сложив руки.

— Прошу, сын мой Осман-бей, проходи, садись!

Осман-бей робко подошел к шейху, поцеловал руку.

Несмотря на свои семьдесят лет, шейх Эдебали выглядел еще крепким и, казалось, совсем не изменился за эти три года. Он сидел на шкуре косули. Зеленое джуббе, отороченное соболями, длинная седая борода, мохнатые нависшие брови, в тени которых не виден цвет глаз, делали его похожим не на духовного пастыря, а на воинственного арабского эмира старых времен.

— Садись, садись! — Он подождал, пока Осман-бей сядет.— Дай бог терпения всем нам! Мир смертен. Надо терпеть. Недаром сказано: «Вслед за умершим не уйдешь. Дела народа ждать не могут». Нет за беями права на траур. Дай тебе аллах здоровья. Да будет счастливым бейство твое!

Какое-то время разглядывал Осман-бея, стараясь понять, что изменилось в нем с тех пор, как они не виделись.

— Что завещал нам брат наш Эртогрул-бей? Что приказал?

— Приказал: когда будет нужда, если вы дозволите, скакать за советом, чтобы вы путь указали. А если с деньгами туго станет...— Осман-бей умолк, глядя в землю.

— Да, приезжай! Если будут деньги, дадим! Нет — найдем! Не стесняйся. Не в свою мошну ты долг кладешь — в бейскую.— По привычке огладил бороду и продолжал: — Отец твой покойный великим воином был. Однако не пожелал воевать и собирать сокровища. Вместо денег доброе имя оставил.— Шейх вздохнул, подумал, потом возвысил голос.— Умел, как никто, вести за собой людей. Когда твердость нужна, был тверд, как сталь, когда мягкость нужна, мягок, как хлопок. Добрых не обижал, злых не поваживал. Терпелив был, и потому упования его велики были. В мыслях и в милосердии был скор, на гнев и расправу медлителен. Читать, писать не умел, но из советов сразу умел выбрать дельный, не медлил его исполнить. Не случалось, чтобы, убедившись в ошибочности пути своего...

В дверь постучали. Вошел мальчишка-послушник с подносом и серебряными чашами. Старуха не удержалась, послала Осман-бею кизиловый шербет.

Когда послушник ставил поднос на ковер, Осман-бею послышался в задней комнате шорох женского платья. Заподозрив, что их подслушивают, он насупил брови. Ведь и Орхана-то он не взял с собой только потому, что хотел поговорить с шейхом с глазу на глаз. Женщин, разумеется, не могли волновать дела удела Битинья. Должно быть, они любопытствовали, о чем поведет речь туркмен, которому шейх отказал в руке своей дочери. Глупо думать, будто шейх не знает о любопытстве своего гарема.

Краска прилила к лицу Осман-бея.

— Прошу! — Эдебали взял свою чашу. И, подождав, пока выйдет мальчик, сказал: — Вернемся к завещанию.

— Завещал... Хранить мир.

— Верно. Мир надо хранить. Столько лет мы старались и, с дозволения аллаха, небезуспешно. Нелегко далось сие, сам знаешь. Ильхан Аргун в Тавризе задумал взять за себя византийскую принцессу из Стамбула. Направлял послания одно за другим: не желаю, мол, смут в уделах.

— Да, мой шейх, так сложилось, что мир не был нарушен. Его ведь нельзя сохранить при желании одной стороны...

Эдебали глянул на него с некоторым удивлением, прищурился.

Осман-бей, снова услышав шорох в задней комнате, возвысил голос.

— Если враг непременно хочет войны, то и нападет. К счастью, император бессилен, а наши враги из его князей не хотят, чтобы земли наши отошли к императору. Но главное, ильхан Аргун не решился отдать мусульманские земли врагам веры в обмен на гяурскую женщину. Не нашел правоверного муфтия, который, сославшись на коран, одобрил бы такое намерение. А если бы нашел, тогда бы дело стало за мною. Собрал бы я под знамена всех гази, дервишей и джигитов ахи да воинов-наемников, что без хозяина бродят.

Эдебали быстро отставил чашу с шербетом. Не ожидал он такого от Осман-бея. А он-то приготовился давать советы растерянному юноше, приехавшему униженно просить наставлений, согнувшемуся под бременем ответственности, что свалилась на него после смерти отца. Даже опасался: не уразумеет его советов, а уразумеет, недостанет сил их исполнить. Рассчитывал испытать неопытного туркмена, гордеца, что три года не заглядывал в обитель, обиделся: не отдал за него дочь.

— А если пойдут на тебя с одной стороны император, а с другой — ильхан? Что делать тогда уделу Битинья, в коем людей-то всего пять — десять тысяч, и те крестьяне?

— Сражаться, пока хватит сил... Недаром сказано: «От малого — малое, от большого — большое». Дорого пришлось бы заплатить императору, если вздумал бы заполучить нашу землю в обмен на сестру. Дорого заплатил бы и ильхан, попытайся он отдать мусульманские земли в обмен на гяурскую жену... В нашем крае с большим войском не развернуться, да и не прокормить его. Горы — наши! Пока сердце бьется в груди, до тех пор жива и надежда.

Стараясь не выказать тревоги, Эдебали, будто нехотя, спросил:

— А что станешь делать, если узнаешь, кто убил Демирджана, угнал коней?

— Отомщу! Но с умом, примерившись.

— Значит, если это соседний властитель, то...

— Выберу время и проучу.

— А если императора разгневаешь?

— Не разгневаю, будет только рад! Князья-то его от империи хотят отложиться, по френкскому обычаю ввести баронский порядок... Легко их прикончу.

Удивление шейха Эдебали сменилось испугом. Не понравились ему слова Османа-бея: «Отомщу! Прикончу! Горы — наши!», а еще больше тон, каким все это было сказано. Вот почему опытные люди, умирая, справедливо считают, что оставшимся грозит опасность. Мало ли видел он новых правителей, кои по неразумию, легкомыслию и непослушанию, безрассудно надеясь лишь на себя, не соизмерив сил своих, теряли все, что было завоевано потом и кровью за долгие годы, и сгинули бесславно, будто их и не было. Не слишком ли он положился на Акча Коджу, выбрав беем Османа? Не совершил ли ошибки, не вняв мольбам Дюндара? Все это быстро пронеслось у шейха в голове. Как хорошо, что не отдал он дочь не знающему своего места парню. Если теперь он такой строптивый, то тогда и вовсе не было бы ему удержу. По правде говоря, шейх отказал ему в назидание обоим: ведь сговорились они втайне от него. Покойному Эртогрул-бею сказал: «Подождем, пока немного образумятся». Нет, не похоже, что Осман образумится.

— А еще завещал отец мой, вы знаете, чего бы то ни стоило, захватить Конью.

Эдебали пришел к убеждению, что они никогда и ни в чем не сговорятся с Османом.

— Да, много над этим голову мы ломали с покойным братом нашим Эртогрулом,— сказал он нехотя.— Трудное дело, но возможное. Вот ведь Караманоглу сподобился.

— Сподобился? Во время мятежа Джимри? Насколько я знаю, с грязью его смешали, да и головы лишился.

— Самое важное, захватив трон, продержаться года два-три...

Воцарилось неловкое молчание.

— Три года — срок немалый,— сказал наконец Эдебали.— Достаточный, чтобы укорениться.— Он снова помолчал.— Ашик приходил к нам вчера... Говорит, ильхан Аргун болен, и, кажется, тяжело.

— Не кажется, шейх мой! Покончил счеты с жизнью, по-моему...

— Правда ли? — Эдебали заинтересовался.— Получил весть из Тавриза? Надежная?

— Нет. Вы слыхали, конечно, регент Мюджируддин приказал казнить анатолийского визиря еврея Сад-ал-Давла. А ведь он был верным человеком ильхана Аргуна. Если б не покончил ильхан счеты с жизнью, разве позволил бы казнить визиря?..

Эдебали взял четки, принялся молча перебирать их.

— Ну а что будет, если умрет ильхан Аргун?

— На трон сядет, конечно, Кейхату. Но против него пойдут Байджу и Газан. Не знаю, верно ли, но слыхал я, будто уже готовятся, собирают войско, нанимают военачальников.

— Так! Значит, пойдут сражаться за тавризский престол. Не до Коньи им станет... Мы с тобой три года не виделись. Поглядим, что надумал ты за это время.

Осман-бей сделал вид, что не понял.

— О чем говоришь, господин мой?

— О том, как опередить всех и прежде всех попасть в Конью, заполучить престол дедов.

— Дедов? Неужто сельджукский престол в Конье принадлежал дедам нашим?

— Аллах, аллах! Разве не говорил тебе твой покойный отец? В свое время опросили туркменские племена, отряды гази и дервишей и нашли место в «Огуз-наме»: «Кайи был старшим сыном Огуз-хана. И завещал хан: после смерти его на ханство пусть сядет Кайи! Но удалось захватить ханство одному из сыновей его с другого крыла. То был Сельджук. Силой захватил, не по обычаю. А надо бы, чтобы ханство досталось роду Кайи и до конца света никто больше не владел им». Вот что было записано... От монгольского грабежа, от притеснений гонцов ильханских устала страна. Народ винит Сельджуков. А после разгрома Джимри не осталось надежды и на Караманоглу. Ахи Анкары, Коньи, Амасьи, Сиваса и Кайсери — то есть ахи всей страны хотят видеть на конийском престоле бея из рода Кайи.

Осман-бей отхлебнул из чаши.

— Вот уж три года, мой шейх, думаю я о конийском престоле... И решил султанат конийский задаром отдать тому, кто пожелает...

Старый Эдебали широко раскрыл глаза от удивления. В задней комнате к шороху шелка прибавился мягкий топот.

Осман-бей улыбнулся.

Шейх схватил серебряную чашу, тут же поставил ее, словно обжегся. Снова принялся перебирать четки. «Не ослышался я?» Потом решил, что у самодовольного молодого туркмена ум за разум зашел от страха при мысли о трудностях, связанных с захватом Коньи. Думал, сейчас станет помощи у него просить, ибо решил заранее, что планы самого Осман-бея ничего не стоят.

— Что значит подарить? Не верней ли сказать, что отсюда до конийского престола не достать? Сил не хватит?

— Силы считать потом будем. Да много их не надо. Если только ахи Коньи нас поддержат, вашими молитвами город возьмем и удержим его...

— Как же ты возьмешь? С каким войском? Не вызвав подозрений Карамана и Гермияна?

— Просто это, мой шейх. Снаряжу большой караван: новому ильхану, мол, подарки везу да отборных рабов и наложниц. Отправлюсь в дорогу. А войдем в Конью — сяду на трон. Да только к чему это, мой шейх? Ведь конийский престол что кусок железа, раскаленный в аду. Анатолийские земли тощи и бесплодны. Не одна шкура с них содрана, на костях мяса не осталось. Дороги заросли, караваны не ходят. Реки из берегов вышли, кругом болота. А держава больших расходов требует, не прокормишь!

И Осман-бей коротко объяснил, отчего сельджукский султанат восемьдесят лет процветал, а вот уже сто пятьдесят лет дух испускает. Государю, мол, нечего надеяться на сборы да налоги, ибо прогнил ленный порядок. Крестьяне-де разбежались, разбойничают. Сместив нынешнего султана Гияседдина Кей-Хюсрева и сев на его место, ничего не изменишь. Разоренные деревни вдруг не подымешь, а раз так, никто не спасет тебя от участи Караманоглу. И поведал Осман-бей шейху о том, как надо подчинить себе страну, как удержать ее и почему несведущим дело кажется легким.

— Да, мой шейх, для того, чтобы Конья пребывала столицей державы, надо к Анатолии присоединить земли Ирака до Басры и Египта до Судана. Того более, захватить надо проливы Стамбула, в пределы державы включить благодатные земли Балкан и моря Мраморного.

Как услышал шейх слова «несведущим дело кажется легким», обеспокоился. Нет, не походил этот туркменский парень на своего отца Эртогрул-бея! Видно, нелегко с ним будет ладить. И как не замечал он этого до сих пор, несмотря на многолетний опыт обращения с людьми. Впервые шейх усомнился в себе.

— Ты говорил об этом покойному отцу своему или Акча Кодже?

— Нет. Если бы открылся при его жизни, сказали бы, зелен еще, несмышлен. Отцы обычно не полагаются на разум сыновей. Все вы стали бы мешать мне. Пока я замещал отца, узнали бы мои намерения и все бы порушили.

Много лет Эдебали не задавал никому вопросов, но тут неуверенно спросил:

— Какова же цель твоя? Если не трон в Конье, то в каком деле боялся ты помехи?

— Оставляю я пока Анатолию в покое. Монгол скоро сам уйдет... Не подходит монгольский порядок для анатолийской земли, как не подошел порядок Рима и старой Греции.— Он улыбнулся.— А за Конью пусть наши удельные беи и гази повоюют, обессилят в борьбе друг друга, только мне дело облегчат. Анатолия — богатство лишь для того, кто владеет плодородной землей. Неизбывен источник силы людской в Анатолии, но мастерство людей ее не в крестьянстве, как сдается, — в строительстве державы.

— Если не в Конье, то где же встанет держава?

— Благодарение аллаху, перед нашим уделом Битинья земля открыта... Мы на пути Стамбул — Тавриз. Купцы наши к Стамбулу привязаны. Денежные люди наши в Стамбуле деньги в дело пускают. Стамбул на морских дорогах стоит, и, если позади нас пути на суше перерезаны, вся надежда наша — там, в Стамбуле. Монголы разгромили сельджукский султанат в Конье, френки-крестоносцы разбили Византийскую империю. Земли плодородные по берегам моря Мраморного с тех пор, как обессилел император, без хозяина стоят. Надо случай этот не упустить и не зариться на бесплодные земли да кормить живущий на них народ, а направить взоры свои в края, где земля и хозяев ее, и нас прокормит.

— Неужто мусульмане, что в Конье не прижились, приживутся среди гяуров?

— Приживутся, потому все реки туда текут.

Осман-бей знал, что ошеломит Эдебали своими планами, и потому хотел говорить с ним наедине. Не порушив великой силы слова шейха в народе, употребить его помощь для задуманного. Пусть поймет, что прошла пора относиться к нему как к неопытному юнцу, связывая каждый шаг его наставлениями. Хотел избежать пустых препирательств.

Об этом дне он думал давно, надеялся, поставив плотину у истока, уберечься от бурных споров с каждым из отцовских друзей. Хочешь стоять во главе — надо быть умнее, осведомленнее, хитрее, а может, и осторожнее всех, кто тебя окружает. Знанию да уму цена лишь тогда, если в любой миг годны они для дела. Вождь должен быть догадливее всех, и, если взялся за дело, веди его без колебаний, пока не добьешься желаемого, иначе лучше и вовсе не браться. Слушай советы детей, юродивых, врагов, даже женщин, но поступай все равно по-своему.

— Не вижу я течения рек, Осман-бей. Что толку, отвернувшись от восхода, глядеть на закат?

— Есть толк, мой шейх! Византия пришла в Стамбул осколком френкского Мира Тьмы. Но рабский порядок тамошний здесь не смогла привить. Не смогла и волей-неволей признала: «Земля принадлежит богу, император — его наместник, а крестьянин — издольщик». Когда латиняне захватили Стамбул, свободные крестьяне императора увидели, какими бедами грозит им френкский порядок, что стоит на рабстве крестьянском. Кто же захочет стать рабом? Чтоб власть удержать, надо насиловать изо дня в день. А с насильником что бывает? Лишается облика человеческого. Потому-то френки, считай, хуже бешеных хищников, изменники да предатели. Бог для них — товар, вера — предлог. Ни совести, ни чести, ни жалости, ни стыда, ни верного слова нет у них. Станет туго — могут и человеческое мясо есть. Византийский крестьянин на такое никогда не пойдет. А о принявших христианство, что поселились на наших уделах, и говорить нечего... Вот что назвал я течением рек. Если по течению идти, то и сил для этого много не потребуется. Не нужно собирать большое войско да сидеть с ним на крестьянской шее, устрашать его. Не станем пугать мы крестьянина византийского невиданным, неслыханным порядком. Против рабства да френкского грабежа, против насилия да бесчестия выставим терпимость, доброжелательность, обеспечим сохранность жизни, чести, имущества. Волей-неволей все, кто трудится в поте лица, будут с нами... Таково течение наших рек, мой шейх, и несет оно теперь нас на закат. Весь закат — наш. До истинных границ френкского порядка.— Он перевел дыхание. Глаза его горели уверенностью и надеждой.— А если не пойдем мы по этому пути, упустим случай, удел Битинья сгинет, как сотни других, не оставив следа.

Шейх Эдебали хотел что-то сказать, но промолчал и только сглотнул слюну.

Осман-бей с почтением ждал ответа. Не хотел он больше смущать старого человека. Видя, что тот молчит, смягчил тон, будто благодарил за полезное наставление, сказал:

— Да, мой шейх, можешь быть спокоен. Я дело обдумал со всех сторон, рассчитал, как войти в него, как из него выйти. Вы моя опора, боевые друзья моего отца!.. Победители в брани, столпы порядка!.. Давно уже, мой шейх, не выходит у меня из головы: должны направиться мы на Запад. Не громить и не веру свою распространять — напротив, уважать любую твердую веру. Не признаем мы превосходства по вере, роду, богатству. Запад сотни лет давит на границы наши, они хотят удушить нас своими гнусными порядками. А на тех, кто им мешает, набрасываются, как бешеные псы. Потому дело, на которое мы перепоясываемся, тяжко. Путь лежит среди пропастей... В этой предательской тьме надо быть начеку: кто врага не знает, тот слеп в бою. Любую весть без промедления доводи до нас. Пусть ахи нас поддержат. Ты сказал: «Если надо, дадим деньги». Спасибо! Доход мне нужен. Долг оплачу. Мы сказали все, что у нас на сердце. Поддержи нас в правом деле, а если ошибемся, схвати за ворот!

Он не спеша потянулся к руке шейха. Эдебали хотел было встать, но опустился на колени, взял Осман-бея за плечи и поцеловал в лоб.

— А теперь позволь, мой шейх, уехать! Сходка ждет. Опоздал я.

Шейх Эдебали кивнул. Когда Кара Осман-бей вышел, долго сидел с закрытыми глазами, ощущая давно забытое умиротворение от важного разговора, который снял с него тяжкое бремя.

Против ожидания Осман-бей запоздал куда больше, чем предполагал. Впрочем, это было ему на руку.

Люди Дюндара вышли из себя, добиваясь набега, преувеличили опасность и облегчили избрание Османа. Теперь они решили воспользоваться этим. «На бейство избран храбрый воин Осман! — кричали они.— Пусть немедля ведет нас в бой!»

Задержка Осман-бея нарушила их расчеты. Воинственный пыл постепенно угасал, страсти, отгорев, как костер, зачадили, порыв обратился томлением, была в том заслуга и Акча Коджи. «Время упущено,— твердил он.— Враг успел подготовить засаду». Каждый знал, как опасен набег, как трудно вернуться назад, таща на себе добро, много жизней стоит набег нападающим. А поскольку мир длился долго, привычка пренебрегать опасностью позабылась.

Все меньше действовали слова Баджибей, сказанные ею у арбы с трупом сына: «Демирджан попался в ловушку из-за гяурки-невесты». Барабанную площадь охватило гнетущее молчание.

И тут прибежали мальчишки-дозорные: «Наш бей едет!» Осман вылетел на середину площади, соскочил с коня, закинул повод и уверенным шагом направился к помосту. Видно, все обдумал по дороге и твердо решил, как поступать. Жестким, недовольным тоном сказал:

— Святейший шейх Эдебали призвал меня к себе. Съездил, повидался с ним. Не отряхнув пыль, вернулся. Вчера кое-кто из боевых друзей требовал налета. Наверное, успели они за ночь подумать. Надеюсь, образумились. А может, нет? Кто еще желает налета?

Все обернулись к Баджибей. Та, словно не слыша, неподвижно сидела на земле. Что с ней? Все ждали, что, истерзанная горем, она прямо с Барабанной площади ринется в бой, в горы. Осман-бей решил, что причиной тому Керим, ведь он ездил с ним, как настоящий воин, и этим, видимо, утишил ярость Баджибей. Но она даже не заметила этого.

Почуяв, что надежды на стихийный гнев сестер Рума не осталось, дервиш Даскалос сделал последнюю попытку:

— Не в обычаях удела оставлять убийство неотмщенным, Осман-бей. Мы тебя поставили над собой, потому что ты славный джигит, воитель, не посрамишь нас. Твоих коней увели. Свое добро защищать — закон для бея. И потому набег стал законом. Нашего товарища убили в спину. Нельзя оставить его без отмщения. Налет — наш долг. Эртогрул, наш бей, умер. Враги решат: теперь можно делать с нами все, что угодно, напуганы смертью бея. Надо показать им нашу неустрашимость. Налета требует вера. Воины все обдумали вчера ночью. Кое-кто поклялся на сабле. Веление веры ясно! Не мучай себя понапрасну. Если ты против, мы все равно требуем мести. Недостойно мужчины бросать Баджибей, коль идет она мстить за сына, позорно доверять дело воина женщине.

Осман-бей, насупив черные брови, поглядел на Баджибей. Спросил:

— Так ли, Баджибей?

Керим, не шелохнувшись, ждал, что скажет мать. Баджибей оторопело огляделась. Не было у нее сил даже пальцем пошевелить, но в ушах настойчиво звучали слова: «Она идет мстить за сына».

— Так, Кара Осман-бей, сын Эртогрул-бея,— неохотно ответила она.— Я потеряла сына, опору свою, надежную, как гора. Как же не искать мне мести?

— Ты потеряла сына, надежного, как гора, а я — товарища, за которого мир отдать не жаль, Баджибей. Много можно сказать о сыне Эртогрула, но нельзя сказать, что не мстил он за кровь товарища. Безвинно зарезанную курицу не оставлял неотмщенной, никому не давал потачки. Пока жив был Демирджан, сон мой покоен был. Убили Демирджана — нет мне ни сна, ни покоя. Подумай хорошенько. Не потому убили Демирджана, что он был Демирджаном. Не кони им наши нужны, не смерть одного из наших. Хотят всем нам на шею накинуть аркан, до последнего перерезать. Ведь мы зовем братьями гяуров и мусульман. Никого мы не предали. Не напрасно поддерживал отец мой покойный мир. Кто знает, тот знает, а кто знать не хочет, тому слова моего нет. Семь лет мы идем по трудному перевалу. Оторвали нас от материнской земли. Враги погнали перед собой, Баджибей. Двести лет назад, подгоняя копьями, свистя острыми саблями над нашими головами, гнали нас с нашей земли, заставили кочевать. И вот пригнали до этих мест, обложили со всех сторон... Справа вор гермиянский — враг! Сзади Караджахисар — враг! Перед нами — френкский Мир Тьмы... В стране — светопреставление. Держава в развалинах. Народ за жизнь дрожит. Ни слева, ни справа не осталось нам опоры. В таком месте стоим мы, что если покатимся, то дорога нам в ад. Послушай, Баджибей! Кара Осман с трудом сдерживает свою ярость! Не время ли помочь ему? Не тебе ли остановить нас, сказать: подождите? Тебе, Баджибей, потому что кровь, за которую мы будем мстить,— твоя! Нас ударили в спину. На кого мы пойдем, не зная врага? А если нас подстрекают, хотят заманить в ловушку?.. Знаешь ли ты бумагу, что пришла к отцу моему покойному из Тавриза? — Он помолчал, ожидая ответа. Баджибей плакала. Крупные слезы катились по ее щекам. Площадь затаила дыхание.— С сорока тысячами воинов идет хан монгольский в Анатолию дань собирать. Хочет взять в жены дочь императора. Пишет: «Если волос упадет с головы тестя моего, раздавлю виновного как последнюю тварь...» А император давно оснащает корабли, хочет сюда войско послать. Так вот, пока не узнаем, кто коней угнал и убил Демирджана, не узнаем точно, чего хотят они, нет моего слова на брань... Эй, братья, нынешний день с другими не равняйте! И я мечом опоясан, на поле боя знают меня! Но нынешний день не для налета. Сейчас думать надо о детях да стариках, коих ноги не держат, о больных и увечных. Сегодня считайте по другому счету. И если все же найдутся такие, кто потребует налета, несмотря ни на что, я им отвечу: хотите знать правду — не вы эту землю исламу открыли. Отец мой покойный получил сей удел за службу ионийскому султану. Правда, если б мечи ваши были тупы, а сердца — трусливы, если б вы не нагнали страха на врагов, мы здесь бы не прижились, не смогли прокормиться налетами. Правда! Но теперь вы хотите поставить на карту не силу свою — весь удел Эртогрул-бея. Недостойно джигита бросать в огонь чужое добро. А будете настаивать, разойдемся мы с вами. В этот раз кто уйдет, уйдет без возврата. Пусть ищет себе пристанища, где пожелает. Вот мое слово, если признали вы меня своим беем. Кто пойдет в налет, пусть собирает вьюки и назад не глядит!

Осман-бей умолк. Все стояли понурив головы. Сильней других обескуражены были Дюндар, Даскалос и согласные с ними дервиши, всю ночь напролет точившие сабли.

Воцарилось тяжелое, как земля, молчание. Осман исподлобья оглядывал одного за другим дервишей и гази.

Неожиданно послышался стук копыт. Все разом обернулись, словно скакал к ним спаситель.

То были закованные в латы воины караджахисарского властителя Аксантоса. Впереди трепыхался на копье его черный треугольный вымпел. Между всадниками был один пеший.

Керим с удивлением узнал в нем Мавро. Одежда на обычно следившем за собой парне изодрана, губа разбита, под глазом синяк. Напуган. Едва на ногах стоит.

Всадники выехали на середину площади. Опознав в первом из них брата караджахисарского властителя Фильятоса, сёгютские воины поняли важность визита. Фильятос известен был в округе заносчивостью и вспыльчивостью. Он замахнулся кнутом на послушника ахи, подбежавшего к стремени, давая знать, что не собирается слезать с коня, и это было не менее важно, чем последовавший за убийством Демирджана приезд Фильятоса.

— Друг наш Фильятос! — спокойно приветствовал его Осман-бей.— Добро пожаловать на нашу землю! Сойдите с коня, передохните.

— Мы не в гости прибыли, Осман-бей! В дороге узнали мы о смерти благородного соседа нашего Эртогрул-бея! Скорбим! Дай бог тебе долгой жизни! Да будет счастливо бейство твое! В такой день являться не следовало, но дело не терпит. Решили мы, что ждать хуже, чем не ждать. Да правом своим пришли мы к тебе.

Гневный ропот прокатился по площади. Фильятос удивленно огляделся по сторонам. Осман-бей поднял руку.

— Подождите, друзья! — И строго спросил: — В чем провинились мы?

Фильятос указал на воина в двух шагах позади себя. Воин швырнул к помосту клубок белых тряпок.

— Погляди-ка, Кара Осман-бей, узнаешь?

Вместо Османа сверток развернул ахи Хасан-эфенди. С удивлением вынул оттуда туркменскую чалму.

— Чья она, признаете?

Не дав ответить старикам, Керим крикнул:

— Чалма моего брата Демирджана!

— Я знал, что ты опознаешь ее, Осман-бей. Теперь наше дело облегчилось.

Осман-бей обернулся к Кериму, недовольный, что тот нарушил обычай, вмешался, не подумав о последствиях.

— Откуда знаешь? — строго спросил он.

— По греческому амулету. Невеста брата моего, Лия, повязала недавно.— Керим указал подбородком на Мавро.— Его сестра.

Осман-бей, подумав, поднял голову.

— Где вы нашли чалму?

— Ею были связаны руки девицы нашей по имени Лия! Девицу Лию сперва изнасиловали, потом убили, Осман-бей!

Барабанная площадь Сёгюта замерла. Насладившись молчанием, Фильятос раздраженно объявил:

— Давно уже не отставал от нее твой объездчик коней Демирджан. Хотел сделать ее мусульманкой. Когда не согласилась она... Связал за спиной руки, изнасиловал и задушил.

— Откуда известно, что Демирджан? После такого дела оставить свою чалму?

— Есть у нас свидетель насилия. А если изнасиловал, то и убил он.

Все посмотрели на Баджибей, на Керима, потом перевели взгляд на Мавро. Услышав, что сын ее Демирджан обвиняется в насилии и в удушении связанной женщины, Баджибей онемела от ужаса. Насилие считалось в уделах самым тяжким, самым грязным преступлением. Такое пятно нельзя было смыть даже кровью. Наконец, запинаясь, она вымолвила:

— Упаси бог, не мог мой Демирджан. Никогда! Соседи знают!

Фильятос тронул кнутом плечо Мавро:

— А ну, расскажи, что нам говорил?! Рассказывай! Пусть слышат все.

Мавро, облизнув разбитые губы, с отчаянием и робостью смотрел на сёгютцев. Взгляд его остановился на Кериме.

— Заставили они меня, брат Челеби! Говорил им, не мог такое бесчестье сотворить Демирджан... — Слезы полились у него из глаз.— Демирджан любил Лию. За волос ее жизнь бы отдал. Демирджан — джигит.

Фильятоса вдруг обуял приступ гнева — один из тех, о котором все знали. Изо всей силы хлестнув Мавро кнутом по лицу, он заорал:

— Ах ты, сукин сын! Туркменов боишься, а меня нет?! Говори правду, как нам сказал! Не то раздавлю.

— Не мог Демирджан... Не мог, сказал я. Ни сестру мою, ни кого другого.

Фильятос снова поднял хлыст, но в это время Баджибей, осмелев оттого, что с ее сына смыто страшное пятно, рванулась вперед и, сверкнув саблей, обрубила хлыст Фильятоса у самого черенка.

Фильятос опешил. Но решил не принимать ее поступок за оскорбление, ибо не мог быть для него оскорблением удар женщины. Он обернулся к Осман-бею.

— Не по закону подымать на жалобщика оружие, Осман-бей. Недостойно мужчины сидеть вместе с женщиной...

Чуть раньше, когда Фильятос сказал, что прибыли они за своим правом, Орхан послал одного из своих людей за караджахисарскими стрелами, решив, что они могут пригодиться. И положил их, завернутыми в тряпку, перед отцом.

— Прости ее, сеньор Фильятос! — все так же незлобиво ответил Осман-бей.— Нет у нас худшего преступления, чем насилие над женщиной. Но если ты ищешь права, то и мы его ищем! — Он развернул тряпку и, взяв одну из стрел за перо, воткнул в землю.— Ты узнаешь, чья это стрела?

Фильятос глянул, узнал, но не подал виду. Только безголовые туркмены могли надеяться обвести его с помощью такой хитрости.

— Наша стрела, ну и что?

— Вчера мы вынули ее из мертвого тела Демирджана, на которого ты принес свою жалобу. И не из груди — из спины!

— Где вы нашли труп?

— На нашей земле... Рядом с нашей деревней... Да еще трех боевых коней у нас угнали, сеньор Фильятос. Взяли мы след, привел он к вашей земле... А где был труп Лии?

Фильятос оторопел. Видно было, он изо всех сил пытается сообразить, что произошло.

— Смотрите, может, Демирджана убили после того, как он задушил девку.— В глазах его блеснул злой огонек. Бедняга Мавро, услышав о смерти Демирджана, замер. Фильятос метнул на него злобный взгляд.— Может, вот этот пес убил вашего человека? Узнал чалму и, чтобы отомстить за сестру, выстрелил ему в спину...

Мавро застонал. Покачнулся, словно защищаясь от удара, и в ужасе откинулся назад. Еще немного, и он рухнул бы на землю. Но Баджибей подхватила парня, прижала к груди. Волосы ее выбились из-под платка, губы плотно сжались, глаза сверкали, как у тигрицы, готовой броситься на защиту своего детеныша.

— Где был вчера вечером этот Мавро?

Фильятос и вместе с ним вся площадь удивленно оглянулись. Вопрос задал верный друг Демирджана армянин Торос, которого Осман-бей сегодня отправил в деревню Дёнмез.

— Где был? В крепости. В Караджахисаре.

— А сегодня утром?

— А тебе что? Не суй нос в дела, которые тебе не по разуму, армянин поганый! Грязный раб!

— Он не раб, а один из наших джигитов.— В голосе Осман-бея зазвучало негодование.— Говори, Торос-ага!

— Ошибается этот хозяин.— Торос нарочно назвал Фильятоса «хозяином», бросив это слово как оскорбление.— Наш кровник — не Мавро. Откуда это известно? А вот откуда.

Он вынул из колчана стрелу и воткнул ее рядом с первой. По черному оперению сёгютцы снова опознали караджахисарскую стрелу.

Фильятос медленно сказал:

— И эта стрела наша. Где взял?

— На рассвете кто-то пустил ее в Маркоса, попа нашей деревни... Слава богу, не попал! — Он указал подбородком на Мавро.— Святой дух он, что ли, чтобы, сидя в вашей крепости, стрелять в нашего попа? Между ними два часа пути...

— А поп не видел, кто в него стрелял?

— Издалека стрелял. Убежал трус в болото. Прошли немного по следу, да не поймали. Болота не знаем.

Осман-бей воспользовался растерянностью Фильятоса.

— Выходит, мой друг Фильятос, кто-то хочет нас натравить друг на друга. Не поддадимся проискам врагов наших! Передай от меня привет твоему брату, благородному Аксантосу. Мы пойдем по следу наших кровников. Найдем — отомстим. И вы, конечно, так не оставите. Ты устал, но хорошо, что приехал. Дело чуть прояснилось. Слезь с коня, отдохни! Выпей нашего вина, остудись! Раздели наш хлеб.

— Спасибо, Осман-бей! Брат приказал скорей возвращаться. Воины наши взбешены. Вернемся вовремя.— Он глянул на Мавро, как на змею, и махнул рукой.— А ну, давай вперед!

Баджибей почуяла раненым сердцем своим, что Мавро затрепетал с головы до ног. Осман-бей, отведя взгляд от распахнутых в ужасе глаз Мавро, быстро соображал, что можно сделать для этого караджахисарского парня. Нетрудно было представить себе, что ожидает парня, если его сейчас уведет с собой Фильятос.

На счастье, Баджибей нашла выход.

— Вместо сына моего нашла я себе сына. Не отдам! — с отчаянием сказала она. Добавила: — Если он захочет уйти, тогда...

— Не пойду, нет! Убьют они меня. Секли кнутами до утра. Не отдавай меня, матушка Баджибей!

Фильятос в гневе схватился за эфес.

— Да что же это, Осман-бей? Один из наших людей убит... Мы должны найти виновного. По закону ли это — защищать подозреваемых?

Осман-бей не успел ответить. Гази тоже схватились за сабли. Баджибей крикнула, словно отдавала команду:

— Что вы стоите, сестры? Умерли, что ли?

Обнажив сабли, женщины, все как одна, выстроились рядом со своей предводительницей. Многие из воинов-дервишей с треском вытащили стрелы, натянули тетиву. Акча Коджа вышел вперед, не дал Осман-бею сказать свое слово.

— Благородный Фильятос! Со вчерашнего дня не находят они места себе от горя и гнева. Ты сказал: «Наши воины взбешены». Значит, можешь понять. Оставь его, ступай! Вскоре тайное станет явным. Надо будет, я его приведу. Сдается мне, на этих днях еще придется нам встретиться.

Фильятос, закусив губу, старался сдержать ярость. Слова Акча Коджи, во всяком случае, давали ему возможность спасти честь. Он попытался улыбнуться.

— Будь по-твоему, благородный Акча Коджа! На этой земле ты человек надежный. Слово твое — залог для нас. Прощайте!

Он поднял коня на дыбы, дернув за повод с такой силой, что чуть не разорвал ему губы, и пустился в галоп.

Осман-бей подождал, пока затихнет стук копыт.

— Спасибо, Баджибей! — сказал он с улыбкой.— Спасибо, мать Демирджана, ты сохранила нашу честь! — Он обернулся к площади.— Хотели убить попа деревни Дёнмез за то, что он взял след... Значит, враг не отстал от нас. Судя по стрелам, нас хотят поссорить с Караджахисаром, с соседями нашими. Слушайте меня хорошенько. С сегодняшнего дня удел будет жить, как во время войны. Ночью оружие держать под головой. Днем и ночью прислушиваться к барабану. Отныне по вечерам коней приводить с выгонов в дом. На горных дорогах выставить дозоры. Никто, кем бы он ни был, не смеет пересекать наших границ. Отныне запрещено драться с соседями. Надеюсь, никто не требует больше налета. Что скажешь, дервиш Даскалос?

Даскалос молчал, не подымал глаз от земли. Всем стало ясно, что славившийся своей изворотливостью Даскалос на сей раз не находит слов. Для воинов Сёгюта не было ничего смешнее, чем оказаться жертвой собственной хитрости.

У всех словно гора свалилась с плеч. Раздался смех. Хлопая себя по животу, воины хохотали.

Так кончился траур по Эртогрул-бею и Демирджану, ибо в девяностых годах тринадцатого века смерть была привычнее жизни.


Часть третья

ИЗМЕНА ДРУЗЕЙ

Глубокое ущелье

I

— Раз! Опять не вышло. Накинуть петлю на крюк и натянуть тетиву надо в один миг — так, чтобы лук, сукин сын, сам не понял, что с ним произошло. А ну — разом! Да не извиняйся ты, сынок Керим. Все никак не забудешь уроков вежливости муллы Яхши. Сказано: в один миг! Лук должен бояться тебя, чувствовать, что попал в руки джигита... Перед тобой не белая тетрадь, а черный враг. Не сладишь с тетивой — пропала твоя голова! А ну, еще раз, чтоб тебя!.. Дочь моя и то лучше управляется, несчастный Керим! Разве так держат? Эх, только зря стараюсь!.. Проваливай! Займись-ка чем-нибудь другим!.. А ты подойди сюда, сынок Мавро, покажи себя! Раз! Готово! Еще — раз!.. Готово! Может, ты и не гяур вовсе, а мусульманин Мавро, а? Ведь такие ловкие бывают только мусульманские воины. А ну-ка, еще разок. Пусть поглядит да устыдится несчастный Керим! Взяли! P-раз! Готово. А почему? Потому, что кто хочет лучником стать, старается навык добыть... Навык в любом деле — главное... Навык руки, навык глаза и особо — сердца. У твоего побратима, сынок Мавро, бывшего мулленка, и руки есть, и глаза есть, да вот храбрости в сердце нет... А что сказано? «Трусливый пес волка к стаду приучает»,— сказано. Мысли у трусишки не здесь. Небось о своих книгах думает. А если ученик не следит во все глаза за учителем, никогда науки не схватит. Так, перейдем ко второму уроку. Накинуть петлю, вынуть стрелу из колчана, быстро взвести тетиву, с помощи аллаха гвоздем вбить в цель. Смотри, чтобы спущенная тетива по лицу не ударила. А ну, покажите себя, ребята! Раз — тетива надета! Два — стрела на тетиве! Три — полетела в цель! А цель вон она — грудь врага!.. А ну, с богом!.. Раз, два, три!.. Эх, чтоб вас! Попасть попали, да медяка ломаного не стоит ваша стрельба. Быстрота где, ловкость? Или вы думаете, враг станет ждать, пока вы управитесь. Нет, вижу, не стать вам лучниками. Придется мне в бою от стыда за вас в землю глядеть. Только подлеца Даскалоса рассмешите. Жаль. А ну еще! Тащи, взводи, пускай!.. Нет-нет, не так! Что вам было сказано вчера? Не успела первая стрела в цель попасть, вторая уже на лету, а третья — на тетиве. А ну-ка!.. Опять стрела у цели, а вы еще никак тетиву не поймаете... Не выходит ничего! Шуты вы гороховые, а не лучники. Тут золотые руки должны быть. Быстрота нужна, хватка, злость! Силу надо вкладывать в стрелу, пока она на тетиве, Керим! Тогда с силой и пойдет. Сколько раз говорил: меткость — это не счастье, а усердие. Что улыбаешься, Мавро? Не в руке усердие должно быть, в голове! Треснуть бы тебя по затылку... А ну, сначала!.. Стрелы должны сыпаться на врага как дождь... Вынимай, взводи, пускай! Да не качайтесь вы! Стойте на ногах твердо, как забитый в землю кол...

На просторном дворе оружничего Каплана Чавуша под большим навесом — кузнечный горн, над ним — огромные мехи, приводимые в действие веревкой, рядом — разной величины наковальни, кувалды, молотки, опоки. Из гнезд — по размеру — торчит тонкое кузнечное и слесарное сручье. На досках дальней стены нарисованы мишени.

В углу на веревках, растянутых меж ветвей толстой чинары, висят кошмы, канаты, чучела, сделанные из набитых листьями мешков. На широком верстаке лежат сабли и мечи всех видов и размеров. У стены — маленькие и большие щиты из разнообразного материала.

Оружейных дел мастер Каплан Чавуш — известный кузнец Эскишехира и его окрестностей, сдвинув на затылок баранью шапку и уперев в бока руки с засученными рукавами, стоял не шелохнувшись, зато беспрерывно работал языком. Он вообще не любил двигаться — ходить пешком, гулять, но, стоило ему взять в руки саблю, менялся до неузнаваемости. Правая щека у мастера была обожжена, и потому усы и борода на этой стороне лица не росли. Но его черные глаза были всегда веселы, на губах играла улыбка. Когда парни почти все стрелы, что были у них в колчанах, всадили в цель, Каплан Чавуш помолчал, насупился, удерживаясь от похвалы, провел рукой по лицу.

— Ясно! Хватит! Достаточно посрамили вы бедные луки. Теперь опозорьте немного и сабли. Жаль трудов моих! Обезьяны обучились бы скорее вас...— Он подмигнул мальчишке, сидевшему в ветвях шелковицы над стеной.— Верно, Балабанчик?! Будь свидетелем.

Заметив Балабанчика, Керим и Мавро с улыбкой помахали ему.

Балабанчику, рабу Дюндара Альпа, шел четырнадцатый год, но был он так худ, что казался лет на пять моложе. Огромные глаза с длинными ресницами придавали его детскому лицу странную красоту. Заслышав звон сабель на соседнем дворе, он не удержался, влез на дерево, хотя знал, что может заработать за это палку. Единственным его другом на свете была Аслыхан, дочь Каплана Чавуша.

Вопрос Каплана Чавуша вывел Балабанчика из задумчивости. Пытаясь скрыть зависть, он робко улыбнулся.

— Давай посмотрим теперь, джигит Балабанчик, как эти лентяи станут позорить наши сабли, ладно?

Из дома Дюндара Альпа послышался злобный женский голос:

— Балабанчик! Гяурская свинья! Балабанчик, где ты?

Мальчишка быстро соскочил с дерева и исчез.

Каплан Чавуш покачал головой, подошел к верстаку, окинул взглядом сабли. Глубоко вздохнул, словно огорчился позору, который предстоит любимому оружию. Сам он с одинаковым мастерством рубил саблей и с правой и с левой руки и, когда упражнялся с учениками, обретал необыкновенную силу и ловкость. Полчаса подряд мог махать саблей, сражаясь с молодыми парнями, а ведь сила их была еще не источена, легкие работали, как мехи,— и только покрикивал: «Сильнее руби, тебе говорят! Сильнее! Эх вы, слабаки!» Так, бывало, загоняет, что им небо с овчинку покажется.

— Выберите себе по щиту!.. Опять ты за стальной схватился, гяурский сын?!

— Больно звенит хорошо, мастер Каплан!

— А таскать его кто будет? Почему туркмен сделал себе щит из тростника да оплел его шелковым шнуром? Потому не ишак он, чтобы таскать тяжести. А вот саблю — это закон — воин должен выбирать, какую захочет. Чтобы найти по руке и ловко с ней обращаться. Мастера говорят: «Сабля должна быть легкая, а резать должна глубоко». Почему? Потому что в бою с тяжелой запыхаешься... Не бойся, что легка, была бы остра. На что она тяжелая, если нет в руке силы, а в голове ума? Из благородной стали чтоб была, а вес — по руке...— Он выбрал саблю, ударил несколько раз по щиту, вложив в удар всю тяжесть своего тела.— Вот так! Если не по руке возьмешь, разлетится на кусочки, как стекло. Посмешищем станешь в бою. Рад будешь хоть палку раздобыть где-нибудь. А ну, покажите себя! Тот, кто сегодня мне руку поцарапает или рубаху порвет, получит благороднейший дагестанский клинок!

Керим и Мавро навалились на Каплана Чавуша с двух сторон. Двор огласился звоном стали.

В дверях с вымазанными в тесте руками показалась Аслыхан. Глаза ее засветились гордостью, когда увидела, что отец, ни на шаг не отступая, стоит один против двух сабель. Она достаточно разбиралась в этом искусстве, чтобы заметить ошибки, которые делали при выпадах ученики отца, и миг, когда он мог выбить у них из рук сабли...

Всего неделю Керим без всякой охоты занимался с Капланом Чавушем. Но вопреки ожиданию делал большие успехи. И сейчас он сумел бы защитить себя, если бы, конечно, противником его не был опытный воин. Мавро, который и прежде обучался владеть оружием, не был так ловок, как Керим. Сметливость Керима оказалась важнее страстного желания Мавро стать воином.

Не переставая нападать, Каплан Чавуш покрикивал на учеников:

— Поглядите-ка на них, поглядите! Все сверху норовят ударить, безмозглые, как бабы толчком по крупе... Говорил ведь: целишься в голову — бей в локоть. Бьешь по шее — целься в колено.— Заметив, что дочь вышла посмотреть, он крикнул во весь голос: — А ну, держись! Головы берегите! Головы! — И пошел в атаку, прикрываясь от ударов юношей кривой туркменской саблей и прижимая их к противоположной стене.

— Давай, Каплан Чавуш! Да будет остра твоя сабля!

Юноши, опустив оружие, оглянулись на голос: они тяжело дышали, щеки у них раскраснелись.

— Хватай саблю, сестра Аслыхан! Не сладить нам с твоим отцом,— взмолился Мавро.— Помоги!

— Не открыл он вам всех тайн сабли. Кривая сабля — в обороне щит, а в нападении сразу две раны наносит.

— Сколько стоит такая сабля, мастер Каплан? Самая лучшая?

— От ста до пятисот алтынов. Бабские украшения из камней на рукоятке не в счет. Называю цену голого клинка, гяурский сын. Недаром говорят: «Покупаешь саблю — смотри в мошну». Значит, рубит не сабля, а мошна.— Он напустился на дочь: — И не стыдно стоять, руки в тесте! Нет чтобы подумать: столько времени бьются, надо бы айрану принести. А ну, бегом!

Аслыхан скрылась в доме. Каплан Чавуш поцеловал ржавую саблю, которую держал специально для упражнений, поднес ее ко лбу, почтительно положил на место.

— Булатной сабле цены нет. Почему? А потому, что воинское сословие саблей султанские тимары завоевывает. Тимар по праву сабли получают. И сабля, которой тимар добывается, не из лемешной стали делается, а из мельчайшего зерна. Чего удивляешься, дуралей Керим? Не из пшеничного — из железного зерна. Из самой сути стальной... Отливать ее надо чисто, чтобы пылинки не попало. А потом куй и закаливай водой, как ядом. Брось волос в воздух или на лоб положи — надвое разрубит. А булаты такие в Дамаске выковывают, потому и клинок называют дамасским. Счастлив владеющий им джигит. Теперь такого булата не найдешь. Совсем мало осталось, потому нет больше мастерских, где их выковывали. Не зря сетуют воины. А прежде в оружейных лавках каких только клинков не было — магрибские, тиразские, зивзигские! Знатоки глядели — слюнки текли. Ах, если уж написано на роду пасть в бою за веру — хоть бы от такого меча! Эй, аллах!

Аслыхан принесла айран. Наполняя чашки, искоса глянула на Керима. Он, кажется, немного оправился после смерти брата, но в его глазах все еще таится печаль. А может, он никак не примирится с тем, что бросил учение у муллы? И она пожалела, что приставала к нему вчера: «Что тяжелее, сабля или перо?» Рассердила его. Нет, не понимают, ничего не понимают мужчины в мужской красоте. Он даже не замечает, как идут ему шаровары, пояс и чалма ахи! Жалость завладела ее сердцем. Неловко он себя, видно, чувствует в новом одеянии, вот и дуется.

— Когда переезжаешь в деревню Дёнмез, Керим Джан?

Керим оторопело взглянул на нее, и Аслыхан, раскаявшись, что задала этот вопрос, умолкла.

— Тетушка Баджибей тоже поедет с тобой, оставит свой дом? — спросила она немного погодя.

— Не знаю, правда ли, но, говорят, Осман-бей не намерен отправлять нас в деревню.

Его ответ заинтересовал Каплана Чавуша.

— Вот как?

— Орхан говорит, меня с Мавро возьмут в охрану.

— Что за охрана?

— А вы не слышали? В доме бея днем и ночью теперь караулят охранники. Ночью по очереди — Савджи, Гюндюз, Дели Балта, Орхан-бей, Бай Ходжа и Махмуд, сын Акча Коджи. А послезавтра вроде бы мы пойдем с Мавро вместо Гюндюза и Савджи-бея.

— А что же будет с деревней Дёнмез, тимаром покойного Демирджана?

— За ним пока поглядит Торос.

— С чего это завелась охрана в бейском доме? Зачем?

— Чужие воины бродят по округе. Шейх Эдебали посоветовал... Чтобы спящими не застали, если на подлость решатся. Да и Чудароглу часто появляться стал на караджахисарской границе...

Каплан Чавуш, глядя в землю, подумал, спросил Мавро:

— Скажи-ка, не слышно ли чего об убийце твоей сестры?

— Нет. Кто будет искать наших кровников в Караджахисаре? Фильятос приказал стрелять в наших, если увидят на границе...

— А как же скарб в караван-сарае?

— В крепость перевез Фильятос.

— Кого-нибудь в караван-сарае поставил?

— Нет.

Аслыхан обрадовалась, что Керим Джан не поедет в деревню.

— Трудно жить в деревне,— сказала она без всякой связи с предыдущим.— Хорошо, что останетесь подле бея...

— Лучше было бы нам в деревне, сестра Аслыхан... Намного лучше.

— Ошибаешься, сынок,— строго сказал Каплан Чавуш.— Живя на болоте, не сумеете вы отомстить за свою кровь. Это можно сделать только с помощью бея. Ибо вести к беям как на крыльях летят с четырех концов страны. Что значит стать бейским телохранителем? Значит, из пешего стать конным. Недаром сказано: «Конь гарцует — воин гордится, а у пешего надежды нет». Зарубите эти слова себе на носу. А велит вам бей коня выбрать, не хватайтесь за смирного да за иноходца. Тот не конь, что гладок да ходит смирно. Ишаком зовется такой конь, сыночки. Воину нужен норовистый, лихой конь, чтобы не дремал джигит на спине его, берег свою голову и душу. Завтра же займемся верховой ездой. Научитесь сабельный удар под ход коня наносить, на полном скаку стрелять во все стороны из лука, особенно назад. Воевать на коне не шутка! В ваши годы сесть за коня — только в бейской охране выпадет такая честь! Кто думает сразу в седле усидеть да с конем справиться, вверх тормашками полетит, шею поломает, а то и на тот свет угодит. Встретить бои на гоне да победить — все равно что пройти по висячему мосту над геенной огненной.

Аслыхан, вспомнив о тесте, убежала в дом. Каплан Чавуш устроился на подстилке под чинарой, усадил против себя Керима и Мавро.

— Пока не умеет джигит осадить на полном скаку коня, поднять на дыбы да волчком вертеться на поле брани, не смешав строя, развернуть своего коня и настичь убегающего врага, ускользнуть от погони, не запишут его имя в книгу славы! А не сумеешь врага настичь и вложить всю силу в удар сабли — не снести тебе головы с закованного в панцирь гяура. Знайте! И прежде нелегко было быть джигитом, а теперь в десять раз тяжелее, потому что живем мы в век развала. Конский след перепутан с собачьим. Держава развалилась, нет в ней хозяина. Сын танцовщицы сел визирем в Конье! Недаром сказано: «От сукина сына не жди ничего, кроме коварства». Не подымутся больше Сельджуки...

В ворота постучали. Каплан Чавуш насупился. «Кто еще там. Как выросла девка, отбоя не стало. Каждый, у кого завелась какая-нибудь железяка, в дом ломится: «А ну-ка погляди, не починишь ли, Каплан-эфенди?» Думают, нет у меня больше сил порубить их на куски, а потроха сёгютским собакам кинуть...»

Он прислушался к голосу Аслыхан:

— Дома, дома! Пожалуйте, он на заднем дворе!

Из-за угла показался ашик Юнус Эмре с сазом на плече. Каплан Чавуш, увидев друга детства и названого брата, хлопнул себя по колену.

— Да ты ли это, друг! Что за счастливый день сегодня! Какая честь! Что-то долго ты бродил в этот раз, беспутный Юнус. Где пропадал столько лет? Из каких краев, когда?

Юнус Эмре обнял Каплана Чавуша и, не выпуская из своих рук, ответил, подражая Коркуту Деде:

— Побывал я в городах, их названия не выговорить. Перевалил горы, где нога верблюда не ступала. Одолел бурные реки. Не убоялся, что долины в тумане, ручьи под снегом, дороги перекрыты, лисы во тьме потеряли свой след, а пчелы не найдут свои ульи. Затосковал по родным местам, соскучился по другу. Погнал лошадей, прискакал, успел и застал!

На глазах Каплана Чавуша блестели слезы радости.

— Сон недавно я видел, сон! — Он обернулся к дочери, появившейся в дверях.— Ашик, твой дядя, пришел... Нет чтоб ковер расстелить, бесстыжая. Тебе говорят, Аслы, чтоб тебе провалиться!..

— Оставь дочь в покое. Зачем нам ковры, безумный Каплан? Чем плоха земля, коли речь сладка да лица веселы?..

Взяв Юнуса за руки, Каплан Чавуш долго смотрел ему в лицо.

— Брат мой кровный! Спутник души моей! Опора моя на том и на этом свете! Как жив-здоров?

— Жив-здоров, с благословения пира. А ты как, джигит Каплан? Оставил тебя в Эскишехире, а нашел в Сёгюте.

— Одиноким оставил, одиноким нашел. Потерял я бесподобную спутницу души моей. Львица была — не женщина. И комар честь ее не запятнал. А вот Аслыхан — это ведь ты нарек ее этим именем — невестой стала!.. Бросил я отчий край, в Сёгют переселился. Одно лишь не изменилось: нет мне ни сна, ни покоя. Ведь с джигитом беда всегда во сне приключается! А здесь все так же, как было, поэт Юнус! — Он печально улыбнулся, потом сделал над собой усилие и продолжал, тоже подражая Коркуту Деде: — Эй, эй! Шашлык хорош, когда его режут, жуют и глотают! Меч хорош, покуда не затупился о панцирь! Счастье хорошо, покуда есть радость! Ум хорош, покуда есть память!.. Шесть лет миновало, как ты ушел... Постарели мы, Юнус Эмре, постарели! Не всякий храбрец становится героем, не всякая трава — сеном...

Каплан Чавуш усадил друга на тюфяк. Керим и Мавро подошли поцеловать ему руку.

Юнус Эмре узнал караван-сарайщика из Кровавого ущелья, удивился, вспомнил, как Лия мыла ноги пленнику.

— Что, парень? Саблю починить пришел? Как сестра твоя? Ангел — не девушка!

Каплан Чавуш удивленно поднял глаза.

— Откуда знаешь нашего Мавро?

— По дороге останавливался в караван-сарае.

— Да! Постой, постой! Значит, прошел мимо, а к нам не заглянул? Не удостоил, прямо в Итбурун направился. А я что, умер?

— Не злись, Каплан! Откуда мне было знать, что ты переселился в Сёгют? В обители Дурсун Факы рассказал. Вот и завернул по дороге в Эскишехир.

— И правда!

Когда Каплан Чавуш поведал о том, что стряслось с Лией и Демирджаном, ашик, не находя слов, долго глядел на юношу.

— Да минует вас такая участь,— молвил он наконец и погрузился в печаль.

— В этом смертном мире о смерти не наговоришься,— прервал яростное молчание Каплан Чавуш.— Скажи-ка лучше, какие вести, что нового в стране? Ашики остры на язык. Где ты был в этот раз, что видел?

— Из Дамаска пошли в Тавриз, оттуда тронулись через Багдад, Халеп в Конью. Трудное время нынче, Каплан-ага, небывалые дела творятся. Монголу, кажется, пора увязывать вьюки да убираться. Не миновать того.

— Да ну? Может ли быть милее весть?

Аслыхан принесла подушки, килимы. Юноши помогли их расстелить.

Ашик Юнус выпил айран. Задумчиво огладил усы.

— Рано ты обрадовался, чудак Каплан. Если монгольский порядок порушится, что на его месте останется? Шайкам грабителей на поток, что ли, страну отдать?

— Э, пусть их! Медяк им цена. На них найдем управу.

— С десятком мастеровых? Просчитаешься, мастер. В этот раз одним ахи не удержать порядка в стране...

— Страна без хозяина не останется, аллах кого-нибудь пошлет...

— Видела наша Анатолия, приятель, кто приходит в такие тяжелые времена. Мерзавцы приходят, что кровью не насытятся. Еще заставят добром помянуть монгола, вот увидишь. «Что такое враг, знает пленник, что такое погоня, знает хромой». Не забывай эти слова. Люди Анатолии много врагов видали, не смогли удрать от них оттого, что прихрамывают на одну ногу. А придет ли такой, как наш Баба Ильяс, чтоб прикончить султана, визиря, знать да наместников, того не знаю.

— Опять завел про своего Баба Ильяса. С тех пор сколько времени прошло, сколько крови пролито. Бедняга Ильяс ни за что пропал, а вы никак не задумаетесь: почему народ не прислушался к словам его, ведь он предлагал все, кроме женщин, поделить между семьями.

— Ну а почему?

— Да потому, что в Анатолии нет таких богатств. Делить нечего... Знает это народ. И не накопить здесь никаких богатств никогда. Это и монгол знает, вот и увязывает вьюки, если правду ты говорил, что это значит? А вот что. За вашим словом «Поделим добро!» мало кто пойдет. А против вас — все, у кого добро в руках, сильные люди. Таков и будет конец. Новый Баба Ильяс опять ни за что пропадет. Кто ищет легкой дороги, всегда пропадает.

— Ну а что же, по-твоему, будет? Ваши ахи пошли по трудному пути, а что получили? Держава развалится, неужто ахи устоят? Ведь в корень поглядеть, вы — державные слуги.

— С чего ты взял? Наше дело — базар.

— Понапрасну пыжишься, брат Каплан. Правда, мастеровые ваши шейхов да старейшин выбирают. Но ведь сами ничего не сделают, если нет у них в руках султанского фирмана. Что это значит? Значит, что такие же они султанские слуги, как субаши и беи санджаков. Похваляетесь: халиф, мол, надел шальвары ахи. А зачем? Может, халиф в Багдаде стал ахи? Опомнись! Просто ахи стали рабами халифа. Пока ты не поймешь этого, Каплан, медяка не дам я за твою шкуру.

Каплан Чавуш спорил об этом с Юнусом Эмре каждый раз и ничего приятного для себя из споров не вынес. Он зевнул, почесал в затылке. Не хотелось ему, чтоб ученики видели его посрамленным в споре. Решил переменить разговор. Спросил, словно только что вспомнил:

— Постой, постой, а новые стихи есть у тебя? Бьющие в сердце стихи.

— Стихи-то есть...

— А с книгой что?

— С какой книгой?

— Ну, с твоими месневи.

— Можно сказать, закончил. Вот никак только названия не придумаю. Как находишь, если назвать «Рисалет аль-Нусхие»?

Каплан Чавуш решил, что настал момент расквитаться за спор об ахи.

— Скажешь тоже! Побойся бога, неужто по-турецки нельзя назвать? Назови просто «Книга поучений».

— Назвать можно, да только никто глядеть на нее не станет. Скажут, туркменская писанина. Разве нет? Проснись, Каплан: месневи пишу, месневи, а не какую-нибудь «Хамза-наме». Чтобы поднести и вручить беям да султанам. Каждый товар пакуют в свою обертку, судя по покупателю.

— А как же вы с Караманоглу собирались в государев диван турецкий язык ввести, а? Ведь персидский-то вы из державных приказов изгнать изволили? То-то и оно, что не сходятся ваши слова с делами. Видно, чем дальше от вас, тем ближе к истине. Ухватились за беднягу Джимри — на престол, мол, посадим. А посадили на кол. Шкуру его позволили соломой набить. Неужто думали, что на прогнившем сельджукском престоле усидит такой липовый султан? Сколько раз говорил: не лезь ты в эти дела, не сносить тебе головы. По правде говоря, головы безмозглой не жаль, а вот о сердце твоем, сердце поэта, горевать буду до скончания дней своих. Говорил ведь: чтобы спасти султанат сельджукский, бесполезно на трон сажать и Джимри и Караманоглу, потому что Караман — шут гороховый. Ложь такая раньше не проходила и впредь не пройдет. Надо всех дураками считать: не разберутся, дескать. Сельджук сидит на сельджукском престоле или Караманоглу? Как услышу про Джимри, так твой стих на ум мне приходит. Смеюсь.

— Какой стих?

Эти горы, дубы и сады одолел! Слава аллаху!

Был я сух да поджар, стал жирен да дебел.

Был ногами, стал головой. Слава аллаху!

Поднялся на крыло и сделался птицей,

Улетел, слава аллаху.


— Не понял, к чему ты это.

— Очень даже к чему. «На землю спустился, в Руме зазимовал, много зла и добра сотворил. А весна наступила, восвояси убрался, слава аллаху!» — вот как ты говоришь. А беспутный Джимри? Одолел ли горы и леса? Стал ли на крыло, сделался ли птицей? Сумел ли, добро и зло сотворив, весною убраться? На чужой спине в рай ехать — вот как это называется, ашик Эмре. И добром такие дела не кончаются. Если человек весь мир надуть хочет, под землей потом не спрячется. Ашиков ноги кормят. А вы бедолагу Джимри сожрали, голову палачу под нож кинули. Кто человечьим мясом питается, недолго голову свою на плечах носит. Не пойму, как твоя уцелела до сей поры.

— А вот и опростоволосился ты, Каплан. У ашиков голов много и не легко их с плеч снести.

— То за Баба Ильяса был, а тут — хоп! — перевернулся и стал за Караманоглу. А я так думаю: путь твой — путь ахи. Послушайся меня. Мало ты, побираясь, бродил по белу свету? В возрасте уж, скоро сорок. Остепениться бы пора, снова зажечь отцовский очаг в Сарыкёе. Сесть возле да и бренчать себе на сазе. Вот и дело! Недаром говорят: «Сколько ни скачи, остановиться где-то надо». А когда порядка в стране нет, по дорогам бродить — занятие опасное.

Юнус хотел было снова обернуть все в шутку, но не смог. Скривил рот в горькой улыбке. Вздохнул.

— Прав ты, брат Каплан. Бог свидетель, во всем прав. Да только...

— Что только?

— Мятущемуся да привычному к дороге на месте не сидится. Привык тащиться из края в край. Это раз. А потом запало в душу мне, старик Каплан: хочу, чтоб никто не знал, где меня похоронят... Вот и будет в каждом уголке страны по могиле несчастного Юнуса... Можешь смеяться.

— И посмеюсь, потому, если нет могилы, бедняга Юнус, то, выходит, и земля тебя не приняла.

— Прав ты! — И, поморгав глазами, он прочел, словно в бреду: — «Скажут, скончался странник. А дня через три услышат: как соль в воде, растворился странник такой, как я...»

Каплан Чавуш вначале не придал словам значения. Но потом вдруг поднял на друга испуганные глаза. Подождал, не скажет ли еще чего. Дрогнувшим голосом спросил:

— А дальше? Что дальше, говорю? Нет ни начала, ни конца?

— Дальше пока нет ничего. И на что начало да конец? Разве так не ясно, Каплан?

— Ясно! — Он погладил руку Юнуса Эмре.— Прости мою дурость. Да будет с тобою свет!.. Я почитал тебя за такого же смертного, как мы. Могилы роют для смертных... А если человек не умрет, никогда не умрет...

Ашик Юнус опустил голову, пряча увлажнившиеся глаза. В жизни не каждому выпадает счастье, какое он испытал в эту минуту.

Керим старался слова не пропустить мимо ушей. Он решил было спросить о смысле одного стиха, услышанного им во время плача по Эртогрул-бею и Демирджану. Но Каплан Чавуш неожиданно хлопнул его по затылку:

— Керим тоже побаловался с сазом. Еще немного и записался бы в ашики, да вот несчастье...

— Неужто от нас оторвался да пристал к вам, слугам кровавого Азраила?

— С нами он теперь, слава аллаху! А что до кровавого Азраила, то с тех пор, как мир стоит, еще неизвестно, на чем больше крови — на сабле или на тростниковом пере. По-моему, сабля ранит однажды, а перо — тысячу раз. Воин, если захочет, с саблей совладает, а ты написал слово и пустил его в мир. Где оно, какие дела творит — тебе неведомо. Разве можешь ты, если захочешь, взять его обратно, превратить сказанное в несказанное?

Юнус Эмре распахнул глаза. Улыбнулся Мавро, который никак не мог взять в толк, о чем идет речь.

— Разве его сестре, чистой, как ангел, и брату Керима стихи читали убийцы, Каплан Чавуш? Стихами зло сотворили? — Он вздохнул.— Безгрешные, ни в чем не повинные, покинули они этот мир, не добившись исполнения своей мечты. Да будет им обителью рай! Проклятие кровникам их!

Мавро, словно ища выхода из засады, переводил взгляд с Каплана на Керима. Сглотнул слюну, подхватил:

— Да будут прокляты, ашик! Мы на сабле поклялись. Живыми или мертвыми, но найдем наших кровников. Ты — ашик. Твое слово исполнится. Помолись за нас. Пусть стрелы наши попадут в цель. Пусть сабли наши будут острыми!

— Да будет так, джигит! Иди своим путем. Бог тебе в помощь. Пусть от голоса твоего содрогаются горы! Да не будут тебе помехой бурные реки!

Мавро опустился, чтобы поцеловать ашику Юнусу руку: ему вдруг захотелось остаться одному.

— Спасибо, господин мой! — Он обернулся к Кериму.— Пойдем, что ли, если позволит мастер Каплан.

Но Керим не желал уходить. Пока он раздумывал, Юнус Эмре остановил их.

— Подождите! Порадуйтесь с нами! Есть у меня добрая весть. Пусть узнают ее прежде всех такие храбрые джигиты, как вы: радость будет больше. В этот раз о добром деле пойдет речь, Каплан. Пришел я открыть затворенную дверь.

— О чем ты?

— Слушайте ушами души своей! Если преуспеем — благое дело совершим. Известно: сыны Адама видят разные сны. Один сон — божественный, другой — искус дьявола. Божественный сон — к добру, предсказывает, что будет. Счастье, что я избран вестником.

— Не тяни.

— В этот раз в Итбуруне в благословенной обители господина нашего шейха Эдебали в ночь с доброго четверга на добрую пятницу видел я сон. Из божественных рук шейха нашего Эдебали родился месяц, сиянием своим озарил тьму, вознесся серпом, наполнился, словно блюдо серебряное, весь мир окутал светом своим. Сияние такое: глаза не сощурив, смотреть нельзя. Гляжу, ваш Осман-бей стоит на коленях от меня по правую руку и четки перебирает. Месяц, озаривший небеса, опустился, прислонился к груди его, в теле его растворился. Не успел я подумать: «Господи, в чем мудрость твоя?!» — как из земли выросло деревцо, зазеленело, поднялось, раскинуло ветви по небу, закрыло собой землю и море, вобрало под сень свою горы Каф, и Торосские горы, и Атласские горы, и горы Хосма, и реки Евфрат, Тигр, и священный Нил, и быстрый Дунай, несущий бурные воды по френкским землям, и пустыни без конца и края, и степи, и долины с зеленой травой, и поля, и семь морей, и дремучие леса. Под сенью его очутились храмы, оставшиеся от фараонов, города с серебряными куполами, видными из далекого далека, с башнями, уходящими в небо. Удивился я. Однако не успел спросить, что сие означает, как ветер подул, ветер из семи концов рая, уносящий из сердца печаль и тоску... Очнулся я. До утра все думал, а после утреннего намаза решил открыть сон свой святейшему шейху Эдебали, получить от него совет. Поднял он руку, призвав меня к молчанию: «Не надо. Что открылось тебе, и мне привиделось — знамение господне! Великое счастье и добрая весть вашему бею! Обратился он ко мне с одним желанием. Не получил желанного, ибо не время было. Но, положившись на бога, не оставил надежды. И вот открылась дверь желаний его. Настал счастливый час. Пусть снова обратится. Не останется просьба его без ответа». А мне выпало весть передать...

Он умолк со странной улыбкой на губах. Рассказывал он не для Каплана Чавуша, а чтобы известно стало об этом повсюду. Потому-то и задержал юношей.

Юнус Эмре поручил Каплану Чавушу передать благую весть Осман-бею. Он не хотел это делать сам, так как в обиде был на Эртогрул-бея за старое дело, которое случилось еще до рождения Осман-бея. После смерти Эртогрул-бея обида Юнуса перешла на Осман-бея. Было это лет сорок — пятьдесят назад. Вся правда так и не открылась. Говорили, будто сельджукский султан Гияседдин Кей-Хюсрев Второй в тайне даже от своих визирей повелел Эртогрул-бею совершить налет. Однажды ночью встретился с Эртогрулом в договоренном месте, отправился с ним в Чат, там во время пятничного намаза убили они Баба Ильяса, что был пиром Юнуса Эмре. Вспомнив об этом, Каплан Чавуш улыбнулся и ответил Юнусу Эмре словами Коркута Деде:

— Передам я весть Кара Осман-бею, сыну Эртогрулову. Пусть накормит тех, кто придет голодным, оденет тех, кто придет нагим. Пусть велит зарезать молоденьких жеребчиков, верблюжат двугорбых, баранов черных, шатер великолепный поставит на лике земли, джигитов, беев соберет на пир! Да будет весел пир и смехом, и речами, плясками и играми. Ступай же, Каплан Чавуш, и скажи: ашик бедняга Юнус явился, головой склонился, руку приложил к груди, на колени встал, добрую весть передал!

Аслыхан, расстилавшая скатерть, остановилась, внимательно прислушиваясь к последним словам отца. Каплан Чавуш метнул на нее свирепый взгляд, и она убежала. Каплан обернулся к Кериму.

— С доброй вестью не медли! Бегом беги, джигит, найди Осман-бея! С глазу на глаз скажи ему: добрая весть для тебя у Каплана Чавуша, тайное слово!.. Пожелает — пусть меня призовет, пожелает — пусть сам придет... Ни одного слова не позабудь, чтоб глупцом себя не выставить.

Керим тотчас скрылся за углом дома. Он был рад передать Осман-бею счастливую весть, надеясь снискать его благоволение. Но, подойдя к воротам, остановился, о чем-то вспомнив, растерянно огляделся по сторонам, словно ища помощи. Легко сказать Осман-бею: «Ашик увидел сон. Проси руки Балкыз у шейха Эдебали!» Но ведь выходит, Балкыз будет второй женой бея. В душу его закралось сомнение.

Мысли смешались. Придется ли это по душе Мал-хатун, матери Орхана? «Нет! С этим лучше не связываться! Оттого, что Балкыз — дочь шейха, не легче. Разозлится на нас мать Орхана. Жаль Мал-хатун. Она так нас любит. И Орхан осерчает. Разве я захотел бы, чтоб в дом бедной матери моей вошла еще одна женщина?.. В лицо, может, и не скажет, но наверняка разозлится. И права будет. Не пристало мне передавать слова чужака, ашика!» Керим не знал, как быть. Решил было открыться матери, но счел неловким искать совета в таких делах у женщины, только что потерявшей старшего сына. Оставался мулла Яхши. Керим представил себе, как, снимая обувь, входит к нему в соборную мечеть, но тут услыхал встревоженный голос Аслыхан.

— Ты здесь? Как я перепугалась, думала ушел уже...

— Чего тебе?

— Поди сюда! — Она оглянулась на внутренний двор, понизила голос.— Иди, иди сюда!

Керим насторожился, будто почуял опасность. Черные глаза Аслыхан сверкали от волнения. Она схватила Керима за руку, втянула в дом, зашептала в полутьме кухни:

— Так какую весть принес ашик моему отцу? Что там, ох, Керим Джан? Почему надо ликовать нашему бею Осману? Чего ради пир задавать?

— Пусти! Спешное дело у меня. Никакого пира не будет, ничего не будет.

— Будет, будет — и какой пир! Что я, не слышала? Ох, разозлишь ты меня!

— Да никакого пира не будет. Говорили о старом деле Джимри. К слову пришлось — стих прочитали. Не бабьего ума дело.

— Ах ты, безбожный Керим! Какая связь меж делом Джимри и пиром у нашего бея? Нет, все равно скажешь.— Не сводя с него своих черных глаз и не выпуская руки, она приблизилась, почти касаясь его крепкой грудью: — Неужто угадала я, Керим? Ашик Юнус пришел из Итбуруна, это о Балкыз говорили? Чтоб мне ослепнуть, о ней!.. Поклянись аллахом, что не так! Скажи: «Пусть умрет моя мать и все, кого я люблю!»

Керима охватил страх: Аслыхан с первого слова поняла Юнуса Эмре. Он боялся не пренебрежения к сверхъестественной силе ашиков, а стыда, если раскроется тайна. Девушка ластилась к нему, как котенок. Он едва не потерял голову. Хотел было уйти, но не смог оттолкнуть Аслыхан: еще вчера вечером она была так неприступна. Против своей воли сказал просительно:

— Оставь, Аслыхан!.. Балкыз тут ни при чем. Поверь, ни при чем..

— Ага, не поклялся!.. Угадала! Не отпущу, пока не скажешь. Что говорит ашик? Отдаст шейх свою дочь Осман-бею? — Керим ощущал нa своем лице ее дыхание. Чтобы заставить его говорить, девушка сжала его руку и кокетливо попросила: — Ну, говори же, ох, Керим! Я угадала? Все так? Верно я поняла?..

От запаха благовоний, которыми умащалась Аслыхан, у Керима закружилась голова. Он глянул на дверь, испугавшись собственных мыслей. Вырвал руку, но вместо того, чтобы уйти, с силой притянул девушку к себе.

— Ох, ребра сломал, гяур! Косточки мои! Оставь, ой мама!

Керим безжалостно впился в ее открытый рот, словно это она, Аслыхан, заставила бросить его учение у муллы, пообещав за это позволить себя любить, но не сдержала слова. И сам удивился своему порыву, не понимая, что мучительная страсть его вызвана накопившейся тоской по возлюбленной, которая долго держала его на расстоянии.

Аслыхан со стоном вырвалась из его рук.

— Взбесился ты, что ли, пес? Средь бела дня, тьфу! А если б отец застал? — Керим отпрянул, но она удержала его.— Ну, говори! О Балкыз шла речь, правда? Какие тайны могут быть от любимой?.. Рассержусь, коли не скажешь! Клянусь, лица моего не увидишь. Ну вот... — Она прильнула к нему.— Скажи и ступай, Керим! И не грех — скрывать от меня?

Керим не мог больше отпираться. Сказал и что боится гнева Орхана, если принесет эту весть его отцу.

Слушая Керима, Аслыхан стала серьезной. Выскользнула из его объятий. А когда Керим умолк, уверенно сказала:

— Попомни, Керим Джан! Отдаст шейх свою Балкыз.

— Если так, как в прошлый раз...

— В прошлый раз другое!.. Тогда неизвестно было, изберут ли на бейство Осман-бея... А теперь шейх Эдебали согласен... Потому что этот мир — мир беев. А весь сон Юнуса Эмре с луной да с деревом — вовсе и не его сон. Такие сны видят шейхи да влюбленные. Сочинил он все это, твой ашик. Понятно?

Керим подумал.

— Нет, непонятно! — Глаза у него округлились.— Ишь ты, безбожница! Как может быть ложью божественный сон?

— Может! И как еще. Ступай! Как слышал, так и скажи. Что получишь в награду за добрую весть от Осман-бея — не знаю. Но молитвы Балкыз за тебя долетят до седьмого неба.

— А если осерчает Орхан? Чего смеешься, бесстыдница, время ли? Орхан, может, и не разозлится, а вот мать его Мал-хатун — наверняка.

— Оттого, что будет рядом с нею вторая жена?

— Ну да...

— Мал-хатун — бейская дочь. Подохнет от злости, но виду не подаст. Постыдится, что скажут: «Ревнует мужчину!» Честь рода запятнать побоится. Жена бея заранее знает, что будет у мужа не одна... Одна жена в бейском доме не управится. Каждый день скот доить... Масло сбивать, сыр, йогурт готовить. Весной на яйлу перебираться... А сколько дани приносят осенью к бейской двери! Поди успей. Зимой и летом гости пьют, едят. Столько слуг, работников, родни. Бедняки приходят с просьбами, с подношениями. Каждый год подарки от славных беев... Весной ковры плести, килимы. А потом свадьбы, пиршества... Одна жена, будь она хоть дочерью пери, не в силах управиться, затоскует... К тому же бывает она на сносях, бывает и больна... Нет, одна жена не может вести бейского дома.— Притворно вздохнув, Аслыхан нахмурилась.— Тебе не понять, Керим Джан. Так уж на роду написано женщинам. В пользу мужчин записано почему-то великим аллахом, да буду я жертвой его! — Она погрозила пальцем.— Я сказала «в пользу мужчин», но помни, это для беев... Помни, не то глаза выцарапаю! Для беев, и то по обычаю. Не для захудалых, для настоящих, доблестных беев. Кто вздумает с ними равняться, только опозорится.— Она задумалась, помрачнела.— Пожалел женщину: вторая жена, мол, придет! А девчонку, что второй женой станет, не пожалел. Если каждую ночь с мужем своим не ляжешь...

— Принуждают, что ли, Балкыз? Сама добивается не первый год. Не шла бы!

— Голова у тебя не варит, Керим! Откуда знать тебе ее боль.— Аслыхан умудренно вздохнула.— Нет ничего хуже муки по любимому. Огнем горит бедняжка Балкыз. Столько лет тлеет, что табак. Поклялась: «Или ложе Осман-бея, или Сакарья-река...»

— Ой, ой!

— Ты что думал? Если она дочь шейха, то и не человек? Откуда тебе знать, несчастный Керим, что такое любовь?

— Вот бесстыдница!

— Бесстыдница? Мало я плакала, когда ты решил стать муллой? Ты меня хоть вот столечко пожалел? Ах, как хорошо, что поклялась — до руки моей не дам тебе дотронуться!.. Что, видал?

Керим закрыл дверь, попытался снова обнять ее, но Аслыхан воспротивилась всерьез, ударила его кулаком в грудь.

— Отойди! Слышишь, отойди, говорю. Пока не управишься с саблей, с дочерью Каплана Чавуша тебе и подавно не справиться, бывший мулла! — Она потянула носом воздух.— Муллой еще от тебя пахнет — бумагой да чернилами.

— Сама ведь только что говорила, бессовестная...

— Э-э, тогда — другое дело...

— Чтобы выведать тайну, да? Ну, погоди!..

На улице раздались голоса. Аслыхан выпрямилась, как струна, отскочила.

— Постой, Аслыхан! — простонал Керим.— Послушай, а как быть с вестью? Не могу я сказать об этом Осман-бею, хоть умри, не могу.

— Всего лучше поведай Орхану! — не задумываясь, отрезала Аслыхан.— Делай, что велели!

— О господи, разве это совет? Чертовка!

Аслыхан улыбнулась, сверкнув в полутьме белыми зубами. Она была очень красива. Как он не замечал этого, став муллой. При воспоминании об учебе сердце его вновь сжалось от боли.

В дверь постучали. Он побежал открыл. То были старейшины дервишей и абдалов. Пришли, услышав, что знаменитый ашик Юнус Эмре вступил на землю Сёгюта. Увидев голыша Кёль Дервиша, Керим понял, сколько хлопот будет сегодня у Аслыхан, и усмехнулся: «Так ей и надо, аллах наказал».

Когда Керим вошел в дом бея, Орхан сидел перед дверьми селямлыка и острым кинжалом вытачивал из дубовых клиньев дротики для весенних игр. Увидев Керима, обрадовался.

— Только что думал о тебе. Для тебя строгаю! В этом году ты под моим началом, Керим Джан! — Керим насупился, раздумывая, как сообщить тринадцатилетнему мальчику весть о женитьбе его отца.— Как успехи? Управляешься с саблей? Недавно видел Каплана Чавуша, хвалит тебя!

— Не знаю, занимаемся.— Он вздохнул.— Все дела моей матери.

— Не горюй! У воинов много свободного времени. Читай себе на здоровье, если охота. Но услышит Аслыхан, я ни при чем...

— Какое Аслыхан дело до моего учения?

— Того не знаю. Никогда не угадаешь, что бабы скажут.

Керим злился, слыша подобные шутки, постоянно напоминавшие ему, что он бросил учение у муллы по настоянию женщины. Он невольно позавидовал спокойствию Орхана и, чтоб удивить и смутить его, тут же выложил неприятную весть.

Орхан стал серьезен, задумался. Кериму показалось, что он хмурится.

— Так-то, приятель! На вестника не сердятся.

— Дай тебе бог здоровья, мулла Керим! — Орхан швырнул дротик и, сунув кинжал в ножны, весело вскочил на ноги.— Пойду скорее обрадую отца. Шапку кинет оземь! — Керим припал к краю его платья. Орхан погрозил ему пальцем.— Не волнуйся, Керим Джан! Считай, награда за добрую весть у тебя в кармане.

— Постой же!.. А твоя мать не осерчает на меня? Чего, скажет, этот Керим лезет не в свои дела?

— Моя мать? Да разве женщины могут на такое сердиться? Совесть надо иметь! Ведь отец станет зятем шейха Эдебали. Подумай, что это значит, эй, Керим! В такое-то время кому еще выпадало подобное счастье? — Высвободив полу, он заторопился. Обернувшись в дверях, добавил: — И как только ты живешь, мулла Керим! Ни о чем на свете понятия не имеешь, ни о чем...

Керим остался один и растерянно глядел на разбросанные по полу дротики. Нет, он решительно не понимал, почему шейхи хотели иметь своим зятем бея, а беи должны быть рады тестю из шейхов. Дай бог силы тому, кто в этом разберется.

Он поднял с пола дротик, перекинул его с руки на руку, задумался. В конюшне заржал конь. «Ходишь, стройная, что тополь. Смотришь, словно лань. Крови на снегу алее на щеках твоих румянец. Поцелуешь — дух захватит! Грудью, точно саблей острой, щит груди моей пронзаешь, о любимая моя!» Слова песни возникли сами собой. И причиной тому была Аслыхан.

Керим легко, как тростинку, сломал дротик, который держал в руках, и улыбнулся, радуясь приятному ощущению своей силы.


II

Каплан Чавуш и Юнус Эмре до самого вечера ни на минуту не могли остаться наедине. Когда гости, поужинав, ушли, а Аслыхан отправилась поболтать к Баджибей, Каплан поднялся, задвинул засов на воротах. Потом подбросил в очаг сосновых лучин и уселся на ковре.

Они не виделись шесть лет. Чего только не случилось за эти шесть лет! Много надо было им рассказать друг другу. Юнус Эмре задумчиво улыбнулся, глядя в землю, вздохнул.

— Вот так-то, брат Каплан. Оставил я тебя в кузнечном ряду в Эскишехире, а застал в Сёгюте. Почему перебрался сюда? Не потому ли, что в Эскишехире каждый камень напоминал тебе о покойнице?

— Эх! Считай, не усидел, ашик Юнус! Сам ведь сказал: «Есть покой в перемене мест».

— Сказал. Но ведь я что говорю, то и делаю, Каплан. А ты вот как кормишься в этом углу?

— Да так.

— Что значит «так»? Слышал я, в уделе Эртогрула от нищеты не продохнуть стало?.. Если дороги на замке, а воины без добычи, кому нужно твое кузнечное мастерство?! А ну, расскажи, как кипит твой дырявый котел?!

— Кипит понемножку... Что ни говори, а концы с концами сводим.— Помолчал.— А нужда прижмет, вытаскиваем монету из старых запасов. Сад дал нам Эртогрул-бей, земли нарезал.

— Ах ты, горемыка Каплан! Скажи лучше: бросил я ремесло, земляным червем стал.

— Немного есть. Как без дела остаюсь, хватаю лопату — и в сад. Земля — она человека добрым делает. Да откуда тебе знать, бродяга Юнус? Мягким, как хлопок делает земля.

— Это хорошо.— Они улыбнулись друг другу. Помолчали. Юнус Эмре тихо спросил: — Ну а дальше?

— Что же дальше? Крутимся, как мельничный ворот.

— Дальше, говорю, дальше что?

— А что дальше? Мир этот смертен: сколько ни крутись — конец один.

— Дальше, говорю. Как идут дела с железной трубкой, Каплан Чавуш?

Такого вопроса Каплан не ожидал. Поднял голову, испуганно заморгал глазами.

— С трубкой? Не знаю, о чем ты?

— Ну, ну!

— Кто тебе сказал? Болтунья Аслыхан, что ли?

— Кто сказал, тот сказал! Не греши против дочери. Ну что?

— Да нет! Ничего. Не понимаю, о какой трубке ты говоришь.

— Я ведь и в Акке побывал. Видел там твоего лекаря-еврея.

— Господи, боже мой! Уж не стряслось ли с ним чего? Не умер ли случаем? — спросил Каплан Чавуш, пытаясь собраться с мыслями.

— Какой там умер! Крепок, как боров! Лечит болячки и заправляет делами Сообщества. Скажу, что весь мир вокруг него вертится,— не солгу.

— Если так, чего же он тайну нашу выдал? Ополоумел, что ли? Думает, моя рука до его шеи не дотянется?

— Ай-ай-ай! Значит, и от меня тайна? Чего же стоит наше братство многолетнее? Постыдился бы! Тьфу! Лекарь-еврей оказался храбрее тебя. Сказал: от тебя, мол, у Каплана тайны нет. Хотел написать бумагу, да раздумал. Сам, говорит, расскажешь.

— Расскажешь?! Чего же ты молчишь с самого утра? Да знаешь ли ты, какие у нас здесь дела, эй, безбожный ашик! Что он сказал? Разузнал, о чем я писал ему?

— Ну нет, дудки! Пока не услышу, что за штука — железная трубка, что за огневой порошок, ничего от меня не узнаешь, Каплан!

— Чего проще, приятель! Говори, что там? Как дела с трубкой у кузнецов в Мире Тьмы?

— Понапрасну стараешься, паршивец Каплан! Пока не расскажешь, ничего не выйдет.

— Это проще простого.— Он отвел глаза.— В самом деле, жив-здоров щербатый еврей? Наверняка свихнулся, а иначе не открыл бы тайны... Мы на сабле поклялись. Подлец, на талмуд руку положил, слово дал: кожу, мол, с него сдерут да голое мясо черным и красным перцем посыплют, серой прижгут — не расскажет! Что, он в Сообществе этом про иудейского бога забыл? Френком стал или монголом?

Юнус Эмре улыбнулся.

— Успокойся, ничего с твоим щербатым не стало. Да прижал я его немножко, вытянул тайну.

— И поделом мне, старому дураку! Прожженного хитрого еврея обвел... Хорош ашик!.. Как же тебе удалось опутать этого болвана?

— Попусту пытаешь, не опутал я его, Каплан! Как бы мог он иначе весть передать со мной, если б не раскрыл, в чем дело?

— И то правда... ай-ай-ай! Что ж за новость он тебе велел передать?

— Напрасно, говорю, стараешься! Пока не откроешь, что за железная трубка да огневой порошок, я нем. Как услышал, так и онемел. Неужто, думаю, свихнулся, в алхимики ударился? Ну, думаю, ладно, черт с ней, с алхимией, но что за штука — трубка? А когда понял, в чем дело, от злости в себя прийти не мог.

— Почему?

— Недостойную человека подлость затеял ты, Каплан! А ну, да удастся тебе?

— Что в том плохого?

— Порядка в мире не станет, вот что! Выпадет ось! Негде человеку голову преклонить будет.

— А сейчас есть где преклонить?

— Сейчас есть сабля, есть верная рука да доблесть. А твоя трубка не оставит в этом мире ни храбрости, ни доблести. Неужто тебе в голову не приходило, что от этой чертовой трубки все прахом пойдет и проклят будет тот, кто ее выдумал! До скончания света поносить тебя будут!

— Эх! Найти бы, чего ищу, а там пусть поносят!

— Не сказал ты мне ничего в прошлый раз. Небось после смерти жены заболел ты этим?

— При покойнице разве такое пришло бы в голову? Не одолеют человека такие страсти, пока он в угол не загнан. Ошалел я, Юнус, когда жена умерла. Хоть в пустыню подавайся к Меджнуну. Запустил свою мастерскую, а прежде в ней жизнь кипела, что в муравейнике. Поглядели мастеровые: столько времени ставни не подымаются, пришли вместе со старейшиной... С мертвым не умирают, говорят. Будешь так горевать, покойнице навредишь. Гнев господний на свою голову навлечешь. Послал аллах человеку несчастье — терпеть. Таков извечный закон... Много еще чего наговорили. Видят, скорее камень в воду превратится, чем я их послушаю. Рассказали господину нашему шейху Эдебали. Тот прислал своего помощника Дурсуна Факы. Или он честь по чести откроет свою мастерскую, или пусть убирается куда глаза глядят. Вот мое слово, говорит. Вижу, дело плохо. Открыл мастерскую, а радости никакой... Руки опускаются. До той поры на кусок железа равнодушно смотреть не мог. Так и хотелось раскалить его да что-нибудь выковать. А тут что железо, что бревно — все одно стало... Где сяду, там и сижу. Правда, иногда говорил себе: «Нельзя так, братец Каплан! Возьмись за дело. Себя не жалеешь, дочь сироту пожалей!» Сидел так однажды задумавшись, гляжу — остановился у лавки всадник. Соскочил с седла. Поздоровался, вошел в мастерскую. Вижу — монгольский сотник. Едет-де из Пекина в Золотую Орду.

— Аллах, аллах! Как же он в Эскишехир попал по дороге из Пекина в Золотую Орду?

— Не знаю. Ему почему-то через Стамбул ехать надо было... Пересечь Дунай и мимо Азовского моря в Золотую Орду податься... Решил он захватить с собой в подарок несколько отборных туркменских сабель. За деньгами не постою, говорит, лишь бы ценная вещь была, какой похвастаться можно. Послал я подмастерья домой, чтобы принес пару сабель — из бейских. Тем временем монгол китайскую саблю вытащил. Поглядел — один клинок стоит не меньше пяти сотен форинтов. Понял: давно мы настоящим ремеслом не занимаемся, истосковались по хорошей стали, сами того не замечая. Повертел саблю в руках, спрашиваю: «Значит, есть еще мастера в Китае, что могут такую сталь отковать да закалить?» Тут монгольский сотник и принялся рассказывать о китайских чудесах... Говорил, говорил, и к слову пришлись потешные огни. Изготовляют, говорит, там мастера шутихи из огневого порошка...

Каплан Чавуш улыбнулся и уставился неподвижным взглядом в огонь. Видя, что молчание затянулось, Юнус Эмре тихо спросил:

— И что же?

— Да ведь вот что, Юнус, совсем я и не слушал его до тех слов. А как сказал он «из огневого порошка», меня словно шайтан саблей ткнул. Так и подскочил.

— Почему? Интересовался, что ли, раньше этим огненным порошком или как его там, черт бы его побрал?

— Как же я мог, если впервые о нем от монгола услышал, чтоб ему провалиться. Я знал только о греческом огне...

— И правда! Все спрашивал меня, пытался тайну его разгадать.

— И его спросил: что за огневой порошок? Не греческий ли огонь? «Нет,— говорит,— греческий огонь — другое. А это огневой порошок». Говорит, китайцы на свадьбах и празднествах шутихи в небо пускают, нигде такого не увидишь. Что за шутихи? — спрашиваю. «Те самые,— говорит,— потешные огни. Поджигают их снизу и в небо пускают. Ночь в день превращается». Как? Известно как. Одни шутихи за облака подымаются. Другие вертятся вроде колеса. А есть рассыпаются, как радуга, на семь цветов. И все из этого самого порошка. Потому-де и назвали его порохом. Все у меня смешалось в голове. Что за порох? — спрашиваю. «Ну как тебе объяснить, чтобы ты понял? Порошок такой, как крупный песок. Видишь железную окалину из-под напильника? Так вот, вроде нее. Из чего делают? Не знаю». А в небо как взлетают? Эти шутихи. В воздухе, что ли, загораются?— спрашиваю. «Ах,— говорит,— чтоб тебе лопнуть!» Смеется. «Порох,— говорит,— заворачивают в плотную бумагу. Снизу к такой шутихе огонь поднесут, и летит она в небо, шипит, а потом с треском разрывается...» А цвет какой? — спрашиваю. «Шутихи или порошка?» Порошка, порошка! «Темный такой, со свинцовым отливом. Запаха,— говорит,— не знаю. В голову не приходило понюхать, может, и пахнет». Сам, спрашиваю, видел или сказки китайские повторяешь? «Как не видеть, сколько раз,— говорит,— видел». А купить? Если хочешь-де, можно и купить. Почему бы им не продать, если деньги заплатишь? А ты покупал? — спрашиваю. «Купил,— говорит,— да и с собой взял. Показать?» Понимаешь, Юнус, подскочил я тут как ужаленный. Помилуй, господин, говорю, с собой везешь? Принес он суму переметную. Вытащил кожаный мешочек, похожий на кисет. Развязал, на ладонь немного насыпал. И точно: чуть потоньше окалины, синеватого темного цвета. Понюхал, пожевал — ни запаха, ни вкуса! Монгол посмеялся, потом высыпал порошок из ладони на землю, слепил из него маленький шарик, зажег щепку в очаге и только поднес... Знаешь, что было?

— Что?

— Зашипел этот шарик, загорелся — нет, не как нефть, а словно разозлившись, что подожгли его,— покатился по полу и исчез!

— Как это исчез?

— Сгорел. Сильный, что кабан! Только черный дымок остался. И запаха такого вовек я не слыхал. Ну, и запало мне в душу: вот ведь силы сколько в этой штуке, ярится почище раскаленного железа под кувалдой. Ничего такого мне еще и в голову пе приходило, но я сразу решил: «Хитрая штука! Есть в ней что-то дьявольское!»

— Что же?

— Ты ведь знаешь, всяким оружием я владею, только вот с плугом не справляюсь. Как увижу катапульту, все мне в голову приходит, нет ли другого способа камни в цель пускать, как стрелы? Совру, если скажу, что сразу, как увидел огневой порошок, пришла мне в голову железная трубка. Тогда понял я только силу этого порошка. Понял и весь затрясся... Ноги подкосились. Если тебе на ум, к примеру, стих хороший придет, сердце небось так и подпрыгнет? Вот так и у меня прыгнуло... Откажись сотник продать мне порошок, не знаю, что бы я сделал. Устроил бы засаду на дороге, прикончил его, но взял! Короче, за знаменитую туркменскую саблю и пятнадцать венецианских алтынов в придачу купил я у него торбу, запер в железный ящик. Гляжу, схватился сотник за живот, хохочет во все горло...

— Чего это он? Решил: глупого туркмена вокруг пальца обвел?

— Нет! Ящик-то я запер, сел на него и сижу. Вот ему и смешно показалось... Побежал я домой и больше на улицу не выходил. Когда мастера узнали, что я собираюсь продавать свою лавку подмастерью, все ко мне сбежались. Долго толковали, но без пользы... Забыл я обо всем на свете, занялся трубкой... Не то что от санджакского бея, от султана из Коньи пришли бы, прочь прогнал! На пятничный намаз и то не ходил. Любопытство людишек одолело. Сначала у дверей подслушивали, что в доме у меня происходит, потом в окно пытались разглядеть, а кое-кто даже на крышу вскарабкался — дым из очага понюхать. Ничего не разузнали. Аслыхан в то время десять лет было. Ее пытать стали. Да без толку. А я железом занимаюсь. Сперва отлил трубку из латуни. Никуда не годится, мягкая выходит трубка, раздается. Взялся за медь. Рвет отверстие свинцовый орешек, который внутрь клал, чуть глаз не выбило... Чем труднее дело, тем охота больше, Юнус. Так влез в это, приятель, что все остальные страсти — и женщины, и вино, и кости — рядом с этим пустое... Как-то ночью сижу, задумался. Не знаю, как вышло, зашипел, вспыхнул этот дьявольский порошок... Земля раздалась под ногами, адское пламя со всех сторон охватило. На счастье, Аслыхан не спала: по ночам ждала меня, покуда выйду из подвала,— боялась... Когда черный дым повалил, выбежала, закричала. Соседи услышали, подоспели. Открыл я глаза посреди квартала. Себя не помню. Правую щеку, словно бритвой, срезало. Рану будто раскаленным песком присыпали. Тут-то и явился врач-еврей. Видит ожог. Удивился. Что, мол, случилось? Говорю: плеснул нечаянно раскаленным железом. Понял он, что вру, разогнал народ. Когда одни остались, допытываться стал. А что я ему отвечу, когда сам не знаю, как это все вышло? Щербатый еврей, сколько ни бился, бороду мне отрастить не смог. Соседи, учуяв запах огненной пыли, засомневались. Управитель санджакского бея подлец Перване Субаши пустил слух: алхимия! Дескать, алхимией я занялся, оттого и пламя сожгло меня... А мне плевать. Что борода, главное — весь мой огневой порошок сгорел. Места себе не нахожу. Как же теперь быть? О аллах? Собрались братья ахи. Правда ли? — спрашивают.— Ведь грех это и бесовское занятие. И на этом, и на том свете ждет тебя кара. Пока не поздно, оставь, говорят. Прогнал их: ступайте, говорю, по своим делам. Не такой я дурак, чтобы из свинца мечтал золото выплавить. Верно, говорят, чужая душа потемки... Братья ахи следят, как бы я в алхимию не ударился, а у меня Китай из головы не выходит. Вот рана заживет, думаю, будь что будет, тут же в путь отправляюсь. А дочь на кого оставить? Совсем еще маленькая она была.

— Ах ты, безмозглый! Да знаешь ли ты, где Китай?

— Нашелся бы человек, на которого дочь можно оставить, не поглядел бы на соседей, ни о чем бы не задумался. Но ничего не попишешь. Сон я потерял, Юнус Эмре, ворочаюсь по ночам в постели, а в голове у меня железная трубка. Хотя бы горсть порошка осталась, добился своего, думаю. С ума сойти можно. Уж лучше бы вся борода сгорела, да немного порошка осталось.

— Где же ты снова его достал? Опять монгольский сотник привез?

— Нет. Ворочаюсь как-то ночью на постели и ругаюсь на чем свет стоит.

— Кого же бранишь?

— Немного себя, а больше всего Перване Субаши, который про алхимию выдумал, ославил меня. Передали мне его слова: «Скоро наш главный алхимик Каплан Чавуш обратит свинец в золото. Прощайтесь с нищетой. Весь мир золотом завалим». Народ хохочет... Был бы у меня порошок, занялся бы я снова своим делом, плевать мне на всех. А тут хоть лопни, да и только. Проклинаю алхимию и все на свете, бью себя кулаками по голове и вдруг обмер. Постой, постой, говорю себе. Нашел!

— Что?

— Как что, бестолковый ты мой Юнус? Кто у нас здесь самый главный алхимик?

— Кто?

— Пошевели мозгами, ашик Эмре. Кто на земле Эртогрул-бея живет в пещере...

— Дервиш Камаган, что ли?

— Еще спрашивает. Откуда родом этот подлец? Откуда пришел? С китайской границы.

— Ну и что?

— Как «ну и что»? А огневой порошок, чтоб ему сквозь землю провалиться, откуда? Понял?

— Понять-то понял, но юродивый Камаган порошок от железа не отличит, а воду от травы.

— Скажешь тоже! Он ведь алхимик. Плохой ли, хороший, но алхимик. А что это значит? Значит, не известно, что он знает, а чего не знает... Ворочаюсь на постели. Время — полночь. Так бы подхватился и побежал в пещеру. Но как потом объяснишь это мерзавцам, что в окно ко мне заглядывают да к дыму из трубы принюхиваются? С трудом утра дождался. Оседлал коня, прискакал, бросился в ноги. Поломался монгол, покочевряжился: святому покровителю, мол, своему под страхом смерти поклялся никому секретов не выдавать.

— Знает, значит, подлец, так, что ли?

— Какое там знает! Слыхом говорит не слыхивал про такой порошок...

— Тут ты выхватил саблю...

— Не на того напал! Голову ему можешь снести, только посмеется над тобой, старая развалина. Но понял: от меня так просто не избавиться... Сразу по-другому заговорил. Его послушать, так огневой порошок в Китай этот поганец караванами посылает.

— Как так?

— Секрет, мол, у него, слава аллаху, говорит, можем здесь понаделать, сколько душе твоей угодно.

— Ого!

— Да. Под конец, не знаю уж почему, смилостивился поганец. Пошел в глубь пещеры, чтоб она ему на голову обвалилась! Принес две горсти. Глянул — он!.. Крошку поджег — точно! Обалдел я. А когда в себя пришел, к рукам его потянулся, поцеловать хотел... А он и говорит: «Понапрасну радуешься, Каплан! Все, что было, отдал тебе. Если еще придешь за порошком, не жди от меня добра».

— Быть не может!

— Долго я его уламывал... Короче говоря, приятель, до той поры, пока я на земли Эртогрул-бея не переселился, мерзавец все мне голову морочил. Не успокоился, пока свою власть не показал: что хочешь, мол, могу с человеком сделать.

— А ты узнал, откуда он достает?

— Не достает. Сам делает сколько хочет.

— Опомнись! Неужто поверил, глупец Каплан?

— Делает!.. Поверил.

— Да не может того быть!.. В горах, в божьей пещере...

— Попросил он как-то у меня серы. Достал, привез. Потом заладил, достань ему селитры.— Каплан помолчал.— Да, сера там есть и селитра, поклясться могу! Знаю — потому — попробовал... Смешал их. Цвет не тот. Зажег — пламя не то, но немного похоже. Что-то еще добавляет поганый дервиш Камаган, а что — разобрать не могу.

— Значит, весь твой порошок изготовлен беднягой Камаганом?

— Выходит, так.

— Аллах, аллах! А ну, покажи!

— Пойдем.

Каплан Чавуш зажег светильник и повел Юнуса за собой.

По восьми ступенькам они спустились в каменный подвал, где он воевал с проклятой трубкой. Низкая дверь из дубовых бревен скреплена железными прутьями на стальных штырях с круглыми коваными шляпками. Единственное оконце под потолком, выходящее во двор, забрано толстой железной решеткой. В углу — кузнечный очаг и наковальня, на верстаке — тиски, несколько плавильных горшков из огнеупорной глины, щипцы, литейные формы, кузнечный и слесарный инструмент. Черные от сажи каменные стены и сводчатый потолок делали подвал похожим на пещеру.

Каплан Чавуш поставил светильник на верстак, вытащил железный ящик. В нем он хранил двадцать — тридцать алтынов на черный день, три стальных бруска для клинков и самую большую свою драгоценность, что берег пуще глаза,— дьявольскую смесь.

Повозившись с замком арабской работы, открыл ящик. Достал небольшой кожаной мешочек. Как все одержимые люди, при виде предмета своей страсти переменился. Руки неприметно затряслись. Он бережно высыпал на верстак немного порошка. Скатал из него шарик. Плотно затянул мешочек, положил его в ящик, закрыл крышку и отнес подальше в сторону. Запалил от светильника хлопковый фитиль и, помянув аллаха, поднес к шарику, который сразу зашипел, завертелся и, прочертив на верстаке огненный круг, сгорел.

— Вот, Юнус Эмре, это и есть мой черный враг, что оставил меня без бороды, сжег лицо, сделал посмешищем в глазах эскишехирского люда.

Теперь, когда Юнус своими глазами видел, как горела эта дьявольская смесь, он невольно содрогнулся. Каплан Чавуш еще легко отделался! Юнус закрыл на мгновение глаза. Если Каплану удастся сотворить свою трубку, то с таким оружием ничего не стоит поставить на колени весь мир! Эта мысль потрясла ашика. Он представил себе, как встретил бы его Караманоглу, приди он к нему с таким оружием.

— Ну и дела! В ум не возьму.— Он проглотил комок в горле.— Огнем, что ли, выталкивает свинцовый орешек из трубки?

— Огнем, но не так-то просто. По правде говоря, я и сам еще толком не знаю, приятель... Ты своими глазами видел: горит эта штука быстро, но не взрывается. А насыплешь ее в трубку — с огнем да грохотом все вылетает.

— Трубку разорвало, что ли, когда ты бороду потерял?

— Нет. Много я над этим бился, брат. Много мучился. Но в тот раз просто не поостерегся. Огневой порошок из рук не выпускал. А руками нечаянно взялся за бороду.

— Эх ты, бестолковый Каплан! Теперь понятно. После грязного дела, недаром сказано, омовенье совершать надобно. А ты руками своими нечистыми за бороду схватился.

— Что верно, то верно! Но эта мерзость не только к бороде пристала, а в кожу впилась. Сам я уцелел, а кожа сгорела. Так без половины бороды и хожу.— Он вздохнул.— Да! Покуда не заставишь ее громом греметь как следует, ничего не добьешься.— Он втянул в себя воздух, понюхал.— Вот и все наши секреты. Ну, говори теперь, что сказал этот олух еврей? Какие вести от френкских кузнецов из Мира Тьмы?

— Из Венеции прибыл купец... И не простой, а старейшина. Твой лекарь-еврей завел с ним разговор. Дошел до железной трубки. Не так, будто к слову пришлось, а точно знал все, что у френков делается. Купец, услыхав про трубку, растерялся, словно разум у него, говорит, из головы выскочил. Короче, понял твой лекарь, что френкские мастера если не нашли главного, то немного им осталось.

— Упаси аллах! Чего же он не поспешил сразу передать мне эту весть? Может, и вправду думает, что шея его — чтоб ее скрутило! — в мои руки не попадет?

— Как раз собрался написать, а тут я подоспел. Хорошо, говорит, что пришел ты, брат ашик. Такие вести бумаге не доверяют.

— Оставь старого пачкуна! — Каплан Чавуш завертелся, заметался, как пес с обожженной лапой.— Вдоволь ли у френкских мастеров огневого порошка? И откуда они его достают?

— Этого он не выведал.

— Вот болван! Не выведал. Пропало наше дело, Юнус Эмре! Чего глядишь как баран на новые ворота? Ничего ты не соображаешь... Если у них много порошка и могут они его испытывать сколько нужно, плохо наше дело, плохо! Понапрасну я свою рожу сжег, бородой пожертвовал! Неужто зря мастерскую свою оставил, перебрался на чужбину и сижу в этом проклятом подвале. Что с мусульманами станет, если гяуры-френки, кои человеческим мясом да кровью насытиться не могут, получат в свои руки трубку? Начнут нас издали бить, как птицу. Нельзя будет к ним подступиться, мечом да саблей достать, что тогда делать? — Он дважды ударил себя в грудь.— Не выведал безмозглый еврей, над чем бьются френкские мастера? Чтоб ему!.. — Он помолчал, ожидая ответа. Юнус пытался вспомнить. Каплан в отчаянии крикнул: — Как френкские мастера срез у трубки делают? Срез, говорю, слышишь?

— Погоди, погоди! Венецианский купец, кажется, тоже все про срез твердил. Выспрашивал, умолял, словно кровников своих искал. Вот так-то, Каплан.

— Ох, беда, беда! Не дай бог, если нашли они, значит, мы опоздали. Считай, нет нас! Мертвы мы, Юнус Эмре!..

— Не бойся, брат Каплан, Насколько я понял, они еще главного не нашли. Иначе не спрашивал бы купец. Он говорил: «Сделать узкий срез - разрывает, а широкий сделать - не летит, плюхается железный шарик прямо под ноги».

— Есть, выходит, на небе аллах! Не оставил он рабов своих...— Каплан Чавуш бросился в угол, вытащил другой ящик, опрокинул его содержимое на верстак.— Вот гляди да разумей! — Он развалил по верстаку кучу латунных трубок.— Вот эти поломались, паршивые... И с широким срезом, тоже не годятся... О аллах, как же быть? Укрепи наш разум.

— Оставь ты в покое аллаха, не жди разума с неба!.. Слушай! Придя в себя, купец стал приставать: откуда, говорит, ты знаешь про железную трубку...

— Ну, если паршивец еврей...

— Нет! Тут твой щербатый лекарь насторожился. Разве, говорит, ты что-нибудь сказал, что ждешь от меня ответа? Венецианский торговец и так и сяк, видит, еврей стоит крепко. И говорит тогда ему: «Наши мастера втайне работают, не то попы прослышат, живыми сожгут, как колдунов».

— Вот враль! Вот враль!.. Как могут попы совать свой поганый нос в работу мастеровых? Разве это их дело?

— И я так сказал. Но послушать твоего лекаря, не соврал купец. Все сейчас у френков вверх дном! А страшнее слова «колдун» ничего нет, приятель. Отчего-то в сердце им страх запал, колдунов боятся... Друг за другом бесплатно шпионят. Стоит сказать: «Уж не колдун ли он?!» — и тут уж короли сыновей своих спасти не могут. Попы хватают, вешают, жгут на кострах. На каждой площади, говорит твой лекарь, поленницы дров наготове...

— А трубка тут при чем? Взбесились, что ли, черные свиньи?

— Да, взбесились. Известно, попы. Не одни попы, считай, все френкские гяуры в Мире Тьмы перебесились... Кто делает, что в книгах не записано, сжигают: колдуны, мол. А кто делает, что в книгах записано, тоже сжигают.

— Не понял.

— Таким попы говорят: для колдовства употребил ты записанное в наших книгах. И нет спасения... Торговец сказал: «У вас такого нет, ваши мастера с песнями работают. Не таись, скажи, сколько людей у вас этим занято? Им от нас только добро будет!»

— Упаси аллах! Их купцы не только по торговым делам ездят. Все до одного — папские шпионы.

— Не знает, что ли, об этом твой еврей? Говорит, у нас, мол, людей за колдовство не сжигают, и потому видимо-невидимо мастеров занимаются трубкой. Тут купец и задумался, затеребил свою бороду. А потом глаза у него сверкнули, вздохнул и говорит: «Эх, найти бы мне хоть одного такого мастера! Не пожалел бы золотых тому, кто помог!» Ясно: думает позвенеть золотом и наши секреты выведать. Еврей вздохнул и отвечает: «Хорошо бы, чего уж лучше! Да только есть, хозяин, строгий наказ: кто секрет ищет — вешать. А кто раскрыть его поможет, знаешь, есть такая штуковина, кол называется, так вот, того на кол сажать.

— Испугался купец!

— А вот и нет. С караваном где только не побывал купец. И думаешь, не знает он, что мусульманский запрет три дня живет, а у сельджуков за взятку все добыть можно?.. Усмехнулся в усы.

Я о другом толкую, говорит. Хочу, говорит, пожаловать в год столько-то золота и взять мастера с собой. Передайте, мол, добрую весть мастерам вашим.

— Да куда же он повезет такого мастера? В Мир Тьмы? Чтобы продать попам на шашлык: колдун, мол?

— Того лекарь не спрашивал, ибо ничего купцу говорить не собирался. Послушать купца: кто пойдет с ним, через пять лет вернется богатым, как Крез. По вашим порядкам, говорит, мастера даже в собственной лавке не на свою мошну работают, а на султанскую казну. Мы все знаем. Ваши мастера-де кормятся из рук в рот. Твой еврей говорит, нет, мол, не так. А купец и ухом не ведет. По вашим порядкам, говорит, мастеровой на базаре — тот же служивый. Смеется. Ведь у вас на рынке твердая цена. Какой же это рынок, если не купишь нужный товар по подходящей цене и сколько требуется? Можно ли у вас припрятать товар, а когда не станет его на рынке, продать втридорога? Лекарь ничего ему на это не ответил. Мало того, не унимается купец, когда у султана денег нет, берет он из твоей лавки товары, да и сбережения отнимает. Не так ли, господин лекарь? А кто в землю зароет, из того палками выбьют. Противиться станешь — душу богу отдашь. А кому это, спрашивает, надо? И подмигивает.

— Ах, гяур! Неужто не заткнул ему глотку наш еврей?

— С чего бы это, Каплан, затыкать глотку тому, кто правду говорит?

— Где же здесь правда? Господи сохрани! Все я теперь понял, ашик Юнус. Вспомни! Сам только что говорил: «Чем плохи стали острый меч да стрела?» Бранился. Постыдным делом, мол, занимаешься, хочешь-де огневой порошок да проклятую трубку выдумать, чего тебе от людей надо? Говорил, ось из мирового порядка выскочит, доблести не останется. Голова твоя дурья! Подумай как следует. Говорят, целый свет человеку не нужен, а мудрость нужна, не деяние нужно, а смысл. Усомнись! О чем френкский купец из Мира Тьмы толковал? Золота хотите — пожалуйста, мол, берите мешками. Дайте нам только железную трубку... А ты, бедняга Юнус, на весь мир рукой махнуть хочешь: пойду путем постижений, достигну-де святости, взгляд в себя устремив, дороги в рай удостоюсь. Не время, Юнус. Погляди, чего подлый враг добивается, что дает, что взять хочет. Как начнет нас свинцом поливать, золото его щитом от смерти не станет. Нет! За дураков нас, мусульман, принимают, и мы сами в этом виноваты... Не от зависти я этим делом занялся, не от злобы. Не для того, чтобы позабавиться, Юнус Эмре. Ведь я благословенную саблю люблю больше дочери своей Аслыхан. Может, кто не знает, а ты знаешь. Неужто френкские мастера глупее нас?

Юнус подумал. По губам его пробежала горькая улыбка. Ответил мягко, и это лишь подчеркивало его твердую уверенность:

— Может, и нужен миру палач. Так неужто ты сам выскочишь и крикнешь: «Вот я!» Не тебе людей издалека убивать!

— Уж не забыл ли ты стрелу с луком, копья да катапульты, что камни швыряют размером с голову?

— Стрелы, копья, катапульты — другое. Нет, не пристало тебе, оружничий, такими делами заниматься и дать миру такое подлое оружие. Ты ведь сабельный мастер. И оставайся, Каплан Чавуш!

— Опомнись! Неужто все сабельные бойцы в наше время — доблестные джигиты? Разве нет среди них подлецов да предателей, нет таких, кто, убоявшись храбреца, убивает его в спину? Да что там, во сне режут! Будто этого мало, еще и саблю ядом отравят. А попадется им новичок, тут они тигры, для потехи потроха выпустят. Запомни, братец: ничто на свете доблести не помеха. Да и трубка — тоже... У каждого века своя доблесть. В нынешний век доблесть на сабле держится, в будущем веке — на трубке. Проснись, Юнус Эмре! С каждым оружием приходит новая доблесть.— Он поглядел на сваленные в кучу трубки.— Эх, найти бы мне, какая из них в дело годна. А потом все, кто перо держит, пусть пишут у меня на лбу: «Подлец!»

Он обернулся. Прислушался. Кто-то ломился в наружную дверь.

Каплан быстро запер дьявольскую смесь в железный ящик, собрал с верстака трубки. Вид у него был перепуганный, словно его застигли врасплох. Схватив светильник, поднял его над головой. Пошел за Юнусом Эмре к двери. Подымаясь по ступенькам, крикнул:

— Иду, иду! Подожди! Иду, паршивка.

В дверь колотили.

— Вот погоди, заработаешь у меня по затылку,— пригрозил он, откидывая железную щеколду. Перед ним стоял Осман-бей...

— Прошу прощения, господин мой! — отступая на шаг, извинился мастер.

Осман-бей велел сыну подождать во дворе, вошел в дом, Керим Джан впервые нес охрану в бейском доме. Его должен был сменить Мавро.

Ближе к полуночи посвежело. Прохлада разогнала навалившуюся на него сонливость. Хорошо он сделал, что послушался мать и надел шерстяной кафтан. В последние дни, думая о бедняге Мавро, он вспоминал мать, а при мысли о своей несчастной матери вспоминал о Мавро. «Воистину неисповедимы дела аллаха! Не хотела мать в невестки Лию, усыновила ее брата.— Он печально улыбнулся.— А смерть Демирджана — ведь она вернула мне упрямицу Аслыхан, которую я потерял, решив стать муллой...» Он вспомнил, как Аслыхан целовала его. Огонь бросился ему в лицо. Но стоит ему снова стать муллой, и она вырвет его из сердца. Упряма, чертовка! Губы его дрогнули в счастливой улыбке. Он прислушался. Сёгют спал глубоким сном.

Керим знал, что Осман-бей со своим сыном Орханом ушли к Каплану Чавушу. И в доме Каплана, и в бейском диване сегодня было полно народу. Дервиши приходили проведать ашика, сёгютцы — выразить соболезнование бею по случаю смерти его отца. Шли гяуры и мусульмане... «Славен бей, но и ему нелегко. Станешь беем, дом всегда полон гостей — только успевай столы накрывать! Шербет, кумыс, вино рекой текут... А еще земля, люди, скот — за все в ответе. Рукам дела нет, но повсюду глаз да глаз нужен! Трудно придется, если Осман-бей вместо покойного Демирджана поставит меня в деревне Дёнмез... Воину, если только шкуру ему не продырявят, непременно навяжут тимар. Рано или поздно и я стану сипахи...» Керим снова ощутил в сердце горечь при мысли, что потерял возможность стать муллой. Пытаясь утешить себя, подумал: «А мулле разве спокойно живется? Нет! Как ни крутись, нет в этом мире покоя. Так уж написано людям на роду... Скажем, стал мюдеррисом. Бейся, старайся, чтобы не отстать от сверстников. Превзошел их, стал известен — вступай в спор с учеными других стран. Ну а сделался, скажем, кадием. Попробуй отличи правого от виноватого. Трудное дело... Мало того, каждый день воюй с нечестивыми, алчными, жестокими, неправедными бейлербеями, удельными беями, тимариотами... Что может бедняга кадий, если человек опоясался саблей и не признает никаких законов? Повелеть всыпать тимариоту палок, бросить удельного бея в темницу? А как быть с бейлербеем? А с нечестивыми визирями?.. С главным визирем? А если сам султан с пути собьется? Мулла Яхши говорит, были даже неправедные халифы. Сил не хватит, волей-неволей закроешь глаза на разные безобразия. Вот и стал сообщником. Серебряной монеты в карман не положил, а сделался покровителем вора! Мулла Яхши говорит, что, с тех пор как султан в Конье силу потерял, взбесилось поганое служивое сословие, удержу нет... А послушать Орхана, султан силу потерял оттого, что поставил над страной бесчестных наместников... А Каплан Чавуш говорит: рыба тухнет с головы. Пока исправно ведет дела султанский совет, мерзавцам не прорвать круга законов. Старейшина ахи Хасан-эфенди — тот совсем по-другому толкует. Когда, говорит, в державе расход превысил доход, тут даже пророк Хызыр не поможет. Вот откуда взятки, грабеж, беззаконие и бесстыдство. Интересно, что думает об этом наш бей Кара Осман?» Он глубоко вздохнул, будто сам был за все в ответе и тотчас должен был найти выход. «Верно, нелегкое дело быть беем... Чем больше земель, чем они населенней — тем труднее... Оплошал — и голову потерял... Хорошо еще, если на том свете обретешь спасение. А как быть, если еще при жизни занесут тебя в книгу подлецов?— Он задумался.— Так почему же каждый хочет стать беем?» Послышался лай собак. Керим прислушался. Подобрался. Кто-то ходил по Сёгюту. «Женщины. Все никак не наговорятся. Вот бабы — дня им не хватает. Всю ночь по соседям бегают, греховодницы!»

Лай собак приближался, перекидываясь со двора во двор. Он затаил дыхание. Может, Осман-бей с Орханом? Вряд ли, рано еще. Если речь повел ашик Юнус Эмре, не скоро они вернутся... Он успокоился, закутался в шерстяной кафтан, прислонил голову к стене. И тут же отпрянул, схватившись за саблю.

— Кто здесь?

— Свои.

Керим с удивлением узнал по голосу Орхана. Движением плеча сбросил кафтан, подбежал к лестнице, сложил руки на груди.

При свете звезд лица Осман-бея нельзя было разглядеть.

— Кто-нибудь приходил, Керим Джан? Нас не спрашивали?

— Нет, мой бей.

— Акча Коджа не показывался?

— Нет.

— Не скучно стоять на часах, Керим Джан? — Голос у Осман-бея был довольный, веселый.— Говори правду!

— Нет, мой бей... Скучать не приходится.

— Ничего, привыкнете. Чтоб враги наши ослепли! — Он обернулся к сыну.— Расскажи хорошенько Керим Джану, куда и зачем он завтра поедет...

Бей прошел в селямлык.

— Что случилось? Меня гонцом посылают?

Орхан сел на софу.

— Завтра поскачешь гонцом, Керим Джан. Отправишься в путь с восходом солнца. Засветло доберешься до Иненю... Раскрой глаза! Такая будет свадьба — с тех пор, как Сёгют стоит, не видали!

— Свадьба — хорошо. Но почему меня посылают в Иненю, а не в Итбурун?

— Приедешь в Иненю, найди воеводу Нуреттина. Разыщи его, даже если он на охоте. Пусть пошлет весть в Эскишехир, пригласит на пир Алишар-бея. Нас там подождешь, мы с отцом подоспеем, Алишар-бей поедет сватом в Итбурун.

— Как же так, если...— Керим тяжело вздохнул. Орхан улыбнулся.

— Ну, ну, договаривай до конца.

— Конца нет... Я хотел сказать...

— Некого, что ли, больше сватом послать, кроме Алишар-бея? Кто же посылает второй раз неудачливого свата? Так, что ли?

— Не лучше было бы поехать твоей матери или бабушке Хаиме? Или Акча Кодже?

— И отец так думал. Но три года назад сватом был Алишар-бей. И решил отец, что позор для мужчины, даже если он сват, получить отказ... А на сей раз дело верное.— Оглянувшись на дверь, Орхан прошептал: — После разговора отца с ашиком Юнусом сомнений у него не стало.

Керим робко спросил:

— Кто подал весть из Итбуруна твоему отцу? Ашик Юнус?

— Похоже, на сей раз весть от самого шейха... Ашик говорит, сон видел. Знамение, мол, из другого мира. Но отец уверен: шейх сам готов дочь отдать. Жаль, не видал ты, как обрадовался отец. Не захотел оставаться в долгу перед Алишар-беем. Чтобы не мог он сказать: «Из-за тебя осрамился, поехал туда, где слово мое ничего не значит...» Да и не глядит отец на приметы — удачлив, неудачлив. Так завещал нам Эртогрул-бей...

— Ему виднее. Но по мне, приятель, лучше бы удачливого послать.

Орхан помолчал, глядя в темноту. Потом все так же тихо сказал:

— Ты возьми с собой завтра Мавро... Спросит отец, что-нибудь придумаем. Надо приучать его ходить в охране...

Еще до возвращения Осман-бея прибыл гонец, которого Керим сразу послал в дом к Каплану Чавушу. И теперь Керим сгорал от нетерпения: может, вызнали что про убийц Демирджана. Не желая, однако, омрачать радостного настроения друга упоминанием о мертвецах, он спросил только, нет ли каких новостей.

— Новостей много, да некому их вместе связать!.. По словам вестника, видели в тот день на землях Караджахисара — двух монгольских грабителей с тремя конями, вроде на наших похожими... Вот я и заподозрил Чудароглу. Недавно заметили его на земле Гермияна вместе с генуэзским монахом Бенито... Ты не слыхал? С месяц назад молва была о двух чужеземных воинах?

Керим не подумал о рыцаре Нотиусе Гладиусе и Уранхе, о которых недавно вел речь Мавро. Уверен был: они тут ни при чем. Покачал головой.

— Нет.

— С тех пор как сквозь землю провалились мерзавцы... Уж не знаю, может, в Стамбул подались или прячутся где. По-моему, не напали мы пока на след...— Он задумался.— В таких делах надо прикинуться, будто позабыл, а на самом деле, как зверю, глаз не спускать. А потом и сам не знаешь, где и как, глядь — и все станет ясно... Не расстраивайся, Керим Джан, отец не оставит без отмщения кровь такого джигита, как Демирджан.

Прикрыв рот ладонью, Орхан зевнул и тут же устыдился, смущенно улыбнулся.

— Пойду лягу... С утра пораньше велю приготовить тебе двух хороших коней... Если сон и впрямь одолеет, не мучь себя, разбуди гяура Мавро.

Залаяли собаки, и Сёгют — столица удела Битинья — забылся сном.

Керим поправил саблю, поплотнее запахнул шерстяной кафтан. Зевнул. Подумал об Орхане — ему можно было зевать. Однако на посту зевать не пристало. И в наказание за собственную слабость Керим решил терпеть до конца, не прерывать сладкого сна Мавро — ведь завтра он вместе с ним поедет в Иненю.


III

Известный в уделе Битинья, в землях Гермияна, Инегёля и Караджахисара грабитель — монгол Чудароглу, погруженный в свои мысли, пил вино. Заслышав стук подков, недовольно оглянулся. И был удивлен, опознав во всаднике управителя эскишехирского бея Али-шара — Перване Субаши.

Конь — весь в мыле: видно, дело у Перване было важное. Бросив поводья подоспевшему мальчику, он направился к чинаре, под которой сидел Чудароглу. «Да, дело спешное, иначе не прискакал бы сюда с неподстриженной бородой, чертов бабник». Чудароглу осклабился.

Перване с детских лет ездил верхом и оттого был кривоног и сутул. Редкая бородка, торчащие скулы делали его похожим на татарина, черные насупленные брови и темная кожа — на перса, протяжная тюркская речь — на азербайджанца. Узкоплечий, с огромными ручищами, одет он был, как сотник сельджукской конницы. На поясе болталась широкая тяжелая сабля, говорившая о незаурядной силе ее хозяина.

Он приблизился. Приветствовал монгола.

Чудароглу вскочил.

— С добром ли, братец Перване?

— Не гневи аллаха! До сих пор злых вестей тебе не приносил.

— Проходи, садись! — Щелкнув пальцами, приказал мальчишке-слуге: — Принеси чашу потяжелей, гостевую — из тех, что взяли в сивасском караване... Стой! Но прежде подушку — ту, кожаную, что взяли у бродяги араба, и седло с шелковым чепраком, что отобрали у туркмена. А ну, живо!

— Не сбивай с толку парня.

— Если в своем деле с толку собьется, зачем мне он? Уши обкарнаю!.. В добрый час прибыл ты, братец Перване. Я тут жеребчика велел зарезать в сотню алтынов ценой... Брат наш Фильятос вина прислал такого, что все деньги всемогущего отдать за него не жалко. Такого вина в райской куще не сыщешь. Решил попробовать — и вот, гляди, третья чаша. Не вино, а шербет медовый... Зазря пропадает, думаю, падишахское вино... Решил: зарежу жеребчика. Помилуй, говорят, нойон! Прочь, говорю. Разве этот собачий мир не смертен? Зарезать, а не то смотрите у меня! Напугал до смерти. Слышишь запах? Шашлык из чистопородного жеребчика. Лекарство для души!

Мальчишка принес миндер, набитый отборным пером. Перване уселся на него, поджав под себя ноги, облокотился на подставленное седло. Выпил вина. Одобрительно пощелкал языком.

— Да, такого у тещи не сыщешь!

Приятной прохладой веяло в тени чинар. Плеск воды сливался с шелестом листьев. Глаз ласкала прозелень ячменных полей.

— Добро пожаловать, брат Перване! Значит, готов караван с сафьяном, о котором недавно говорил господин наш кадий Хопхоп?

— Не из-за каравана приехал я. На сей раз дело еще приятней. В рубашке ты родился.

— Ну и что?

— Можешь считать: триста алтынов, золотых, желтеньких, звенящих алтынов у тебя в мошне.

И без того узкие глаза Чудара превратились в щелки. Блеск в них погас.

— Да что ты! Какую беду придумали вы на мою голову? Решили кровь мою выпустить да с хлебом ее, как суп, съесть за триста алтынов? Не пойдет, меньше чем за четыреста не согласен.

— Чтоб тебе провалиться, проклятый Чудар! Говорят, только среди евреев есть жиды, а у монголов — нет. В кого же ты уродился? Не спросил, что за дело, а уже рядишься?! Куда это годится?

— Верно. Набиваю цену, не спросив, в чем дело. Знаю, какие вы безбожники. Будь дело не лихое, вы бы в него не впутались, а впутались, меня бы не пригласили. Потому и говорю: четыре сотни. И то, считай, дешево, Перване. Молодую чинару задешево рубят, а древнюю — попробуй. Нет, откажусь, пожалуй, за четыреста, потребую пять сотен.

— Триста, и ни монеты больше. А то и меньше, ибо на сей раз дело у нас не труднее, чем глоток вот этого благословенного вина отпить.— Он отхлебнул из чаши.— Я бы больше двух сотен не дал, хватит. Помолись за господина нашего кадия Хопхопа. Любит тебя.

— Так какое дело?

— Пустяк. Возьмешь с собой несколько джигитов, поедешь к реке. Там бабы белье стирают. Выберешь из них одну девку, кинешь в седло и — поминай как звали. Вот и все.

— Так, значит? Поехать, схватить, кинуть в седло... И все. Чтоб мать твоя сдохла, поганый Субаши! Такое легкое дело, и ты сам не взялся за него?! Запросто отдал триста желтеньких, не захотел к себе в пояс положить? Ай-ай-ай, отчего же?

— Да так, по глупости. Откровенно говоря, в голову не пришло. Вот и все... В самом деле, неужто я глупее всех на свете? Предложили бы мне, не отказался.

— Видал, Перване? Недаром сказано: «Нет в этом мире зелья, подобного вину». И еще: «Кто советуется, без помощи не останется». Так говорили монголы — наши предки. Говорили еще: «У всех мужей одно на уме».

— Ладно, хватит! Наскучил! Сегодня понедельник. Стирка в четверг будет. В среду приедешь в Эскишехир. Будешь гостем Алишар-бея в его винограднике на берегу Порсука. Утром, затемно еще, я за тобой приеду. Привезу куда надо. Подожду, пока ты свое дело сделаешь. Девку мне передашь, а дальше — не твоя забота.

— На чьей земле надо дело сделать?

— На нашей земле.

Тело у Чудароглу было толстое, короткое. С первого взгляда походил он на большой, набитый жиром кожаный мешок, к которому затем приделали голову, руки и ноги.

Он огладил висячие усы.

— Чья девка?

— Чья? Алишар-бей сказал: не все ли равно, как ее зовут. Пусть брат наш, Чудароглу, не спрашивает, а ты не говори. Пусть ест наш изюм, а лозу не ломает.

Чудароглу сдвинул на бровь соболью шапку, почесал в затылке.

— Значит, пусть лозу не ломает!.. Ну что, прав был я, поганый Перване?

— В чем?

— Когда сказал, что за триста не пойдет. А если лозу не ломать, приятель, то и за четыреста не пойдет. Пять сотен с Алишар-бея, и ни монеты меньше. Иначе, считай, не столковались.

— Взбесился ты, что ли, глупый монгол?! Ведь не императорскую дочь крадешь из стамбульской крепости.

— Почем знать! Может, еще труднее! Вот ты сказал: не императорскую дочь, а чью дочь надо схватить — не сказал.

— На что тебе имя? Тут совсем другое дело. Наш бей девку не для забавы берет, для женитьбы...

— Тогда и вовсе не пристало имя скрывать. Имя говори, кто?

Перване Субаши, оттягивая ответ, схватился за чашу. Отпил глоток, хотел было отставить, снова пригубил.

— Девка... Эдебали... Знаешь этого поганого шейха... в Итбуруне.

— Ай-ай-ай! В Итбуруне... Поганого шейха... Эдебали.— Чудароглу откинулся, застучал кулаками по кожаному панцирю на груди, забил по земле сапогами из оленьей шкуры, захохотал.— Чтоб твою душу забрали черные джины, поганец Перване! Чтоб сдохла твоя мать!

— Чего тебя корчит, Чудар?.. Приди в себя!

— Значит, поганого шейха... Эдебали в Итбуруне!.. Ай-ай-ай, значит, пойти, схватить и увезти... И еще за триста алтынов!.. И значит, в рубашке родила меня мать, шлюха, чтоб ей провалиться!..

— Струсил, что ли, поганый Чудар? Испугался старика Эдебали выжившего из ума семидесятилетнего старца. Ну и храбрец!

— Помилуй, Перване, что же это такое? Столько лет мы с тобой дела ведем. С чего это вы вдруг решили, что монгол Чудар — дурак? Неужто меня ни во что не ставите?

— Ну, сам подумай, не прав я? Ни оружия у шейха нет, ни воинов... Ни власти, ни фирмана. Одно слово, божий человек.

— Не болтай, надоело, Субаши... Да, испугался я, приятель! От страха чуть сердце не лопается. Хочешь, четыреста алтынов?.. Ладно, для круглого счета — пятьсот. Езжай и сам умыкни.

— Не дури, глупый монгол! Тебе-то какая радость от того, если я умыкну девку да наш бей с ней ляжет? За что пятьсот алтынов даешь?

— Не сообразил? А ведь мудр, говорят. Жаль! А на позор ваш посмотреть ничего не стоит? За такое зрелище тысячи алтынов не жалко.

— За какое такое зрелище? Невиданное, неслыханное, невозможное дело, что ли?

Чудароглу приставил ладонь к глазам, словно издали разглядывал Перване, да никак не мог узнать.

— Удивляюсь воистину делам божьим. С таким-то умом, Перване, столько лет протаскал ты свою шкуру, не отдав ее на съедение волкам да птицам? И как только каждую ночь дорогу домой находишь! Нет, Перване, не в ту дверь ты постучался на сей раз. Это дело у нас и за тысячу алтынов не сладится, и за десять тысяч не сладится! Покайся! И знай свое место, глупый Субаши. Что значит тронуть шейха Эдебали, да еще его дочь умыкнуть? А ну, скажи, что с тобой потом сделают? Небо на голову обрушится — ни вздохнуть, ни воды выпить не сможешь. Как покарают на том свете — не скажу, но на этом — хорошо знаю.

— Струсил. А все хвастал, пыжился, как верблюд: по три раза в день с пророком Азраилом перемигиваемся.

— Да что там Азраил...

— Неужто развалину Эдебали боишься?

— А как быть с ахи? Навалятся они все на меня, земли не найдешь, где могилу себе вырыть. Нет, приятель, напрасно ты в этот раз пришел. Напрасно срамишь меня. Чудар — дурак, есть немного! Да не такой дурак, как вы думаете.

— Помилуй, братец Чудар! Имей снисхождение. Не приплетай ты к этому делу лишнего. Да и выхода у нас больше нет. Чего проще умыкнуть девку, когда бабы стирать выйдут. Так что хочешь ты или нет, а не отвертишься. Говоришь, пятьсот алтынов? Согласен. Ну как? Больше четырех сотен наш бей не даст. Ладно уж, остальные из своей мошны прибавлю и...

Чудароглу задумался. Видно, от такого предложения ему и в самом деле стало не по себе. Поднял руку, прервал собеседника:

— Вот что, Перване! Наши предки-монголы говорили: «Много — напугает, глубоко — убивает». У ахи людей, что песка в пустыне, а корни глубоко, можно сказать — на дне морском... Разнесчастная судьба моя! Не узнал бы, согласился, и предали бы вы меня, потом выбросили, словно соринку из глаза. Эх! Нет у меня друга, кроме черной тени моей... Жаль!

— Ошибаешься, Чудароглу! Жестоко ошибаешься. Тебе ведь не придется спасаться от погони. Передашь девицу мне, и твое дело сделано. Будь все так страшно, как ты говоришь, мы б и сами не решились. Не рехнулись ведь. А чем обычно такие дела кончаются? Сообразив, что сделанного не вернешь, отец в конце концов согласится. Мясо от кости не оторвешь, говорят. Отец от дочери не откажется. Испорченный товар обратно тоже не возьмет. Да и зятем его станет не какой-нибудь безвестный курдский парень, а великий бей санджакский. В конце концов останутся довольны друг другом. Шейх за тебя еще помолится. Напрасно ты отталкиваешь мешок с золотом, что к ногам твоим упал, сынок Чудар.

Чудароглу вдруг хлопнул собольей шапкой оземь.

— Постой, постой, безбожный Перване! Так ведь к этой девке Кара Осман-бей сватался?

— Сватался.

— Значит, кроме мастеровых ахи, еще и сёгютский туркмен крови моей искать будет? Чтоб ты провалился!

— Ну вот, теперь Кара Османа испугался, трусливый Чудар. Видно, не по чину тебе сабля, не по духу тело.

— Может, вы не знаете, а я-то хорошо знаю, Перване! Кара Осман-бея только разозли — на разъяренного льва похож, на сокола, что на свою тень кидается, на голодного волка, на барса: прыгнет, не промахнется!

— Свихнулся ты, что ли? Ну, сватался! Да не сосватал. Жалкий туркмен этому добру не хозяин.

— Того не знаю. Озолотите, не хочу! Поищите другого дурака, который бы за вас в огонь полез, Перване Субаши! На сей раз меня нет.

— Опомнись! Отказываться нельзя. Мы все обдумали, прежде чем к тебе обратились. Так просто от Алишара тебе не отделаться. Ты и понятия не имеешь, нешуточное дело: страшнее некуда. Не найдем выхода, пропал Алишар-бей, знай это.

Чудару тон Перване не понравился: видно, и правда дело нешуточное. Насадил шапку на затылок, попыхтел, похмыкал. С тоской проводил взглядом своего любимого мальчика, который принес шашлык. Обмяк. Выпил вина.

— Недаром сказано, Перване: «Кто не жалуется, лекарства не найдет». Чтоб средство найти, надо знать, от чего искать. Почему вдруг на ум пришло Алишар-бею красть дочь шейха? Наверно, отправил сватов, получил отказ. Вот и решил умыкнуть. Но отчего бы шейху не отдать дочь за великого санджакского бея?

— Правда твоя, нойон Чудар. От тебя у нас секретов нет. Воистину, кто не жалуется, не вылечится. Страшная беда свалилась не нашу голову. Даже в старых книгах про то не писано, ибо, сколько мир стоит, ни с кем такого не приключалось. Записать бы это в книгу рассказов Коркута Деде, чтоб до скончания века в назидание люди читали.— Он вздохнул.— Вот послушай. Дней десять назад сидел я в бейском доме. Перед тем лихой сон видел, сижу рассказываю. Кади Хопхоп понял, что нелегко будет мой сон истолковать. Завертелся. На дворе утро... Бей наш в гареме. Слышим стук подков. Летит кто-то, будто визирскую голову везет в тороках к монгольскому ильхану. И украденного коня так не станешь гнать, если не безбожник. Выскочил я, что, мол, такое? Гляжу, старший гонец от вашего воеводы из Иненю. В добрый час, говорю. В добрый час, отвечает. Господин мой воевода столы накрыл, к вечерней трапезе нашего бея санджакского ждут. Будь у него руки в крови, просят тут же коня оседлать и приехать. К добру ли зовут, спрашиваю. К добру, говорит. Из Сёгюта от Осман-бея гонец прилетел, важное дело до санджакского бея. Сам Осман-бей уже в дороге. Изумился я: четыре дня назад мы в Сёгюте были, принесли соболезнование о смерти Эртогрул-бея, поздравили Осман-бея с уделом. Ничего такого спешного не было... Поднялся наверх. Рассказал кадию Хопхопу. Тот и говорит: Осман-бей, мол, приятель его задушевный, единственный друг на этом свете, непременно надо разбудить Алишара. Разбудили. Неужто, говорит, стряслось что-то с братом моим, Осман-беем? Что б ни случилось, говорит, любую беду руками разведу, порублю да в очаге сожгу... Так спросонья молвил наш бей. А потом разорался — грохочет, что твой барабан. Хопхоп, на счастье, не растерялся, приказал коней подать. Подали. Вскочили в седла и галопом в Иненю. Поднялись к воеводе в диван. Осман-бей бросился нашему бею навстречу. Обнялись, поцеловались. Наш и говорит: «В добрый час!» А как услышал, что Осман-бей вознамерился послать его в обитель шейха Эдебали снова сватать Балкыз, языка лишился, будто обухом его по голове ударили.

— Отчего?

— Оттого что Алишар-бей вот уж два месяца с благословения аллаха хочет взять Балкыз за себя. И если до сих пор сватов не заслал, то потому, что не собрал достойных случая подарков. Два месяца назад и в голове ничего такого не было у нашего Алишар-бея, братец Чудар. В первый раз сватал, подумал: «Должно быть, красавица девка, раз наш брат Кара Осман-бей сохнет по ней!» Тем и кончилось. А два месяца назад, из бани возвращаясь, увидел ее, разум потерял. С того дня заладил: «Ох, Балкыз, Балкыз! Мед, а не девушка!» Ни отдыха, ни сна ему не стало. Все дела забросил. Узнав о новом сватовстве, Алишар чуть не умер. А когда в себя пришел, взмолился: «Помилуй, брат мой, Осман-бей! Мне сказал, но больше никому не говори такого! Дали ведь один раз от ворот поворот. Не такие мы позорники, чтобы во второй раз стучаться...» Чего только он не наговорил! Но Осман-бей и ухом не повел. Решил: стыдно Али-шару во второй раз отказ услышать. «Испытаем судьбу нашу еще разок, брат Алишар-бей! Испытаем да попробуем смыть пятно позора с нашего имени. Не бойся! Добрый сон видели мы. Есть надежда на сей раз. Поедешь и добудешь...» Несуразные он эти слова говорит, а наш бей заладил свое: «Нельзя этого делать — и все».Тут кадий Хопхоп вмешался. Потянул за подол нашего бея и говорит: «Отчего же нельзя? Посланный сраму не имет!» Так с благословения всемогущего уберег Алишар-бея от подозрений. Потрапезничали мы честь по чести и домой отправились. Алишар-бей всю дорогу коня пришпоривает, точно не арабский скакун под ним в тысячу алтынов. Того и гляди, конь падет, а бей себе шею сломает. Чуть было не загнал бедную скотину. У реки Сарыдере осадил коня, соскочил наземь. «Пропал теперь я! — кричит. Свалился на траву.— Разнесчастный я человек, погубил ты, Хопхоп, своего бея!» Смерть призывает. «Чего стоишь, трус Перване? Обнажи меч! Снеси мне голову! Не жить мне больше на этом свете!»

— Ну и ну!.. Пристало ли великому санджакскому бею?..

— Не говори, приятель! Как привяжется к бабе, ничего вокруг не замечает. Точно бешеный становится — на цепи не удержишь. Глядит Хопхоп, сейчас он рехнется — и конец. Тотчас пал на колени. «От всего, кроме смерти, есть на свете лекарство,— говорит,— а убиваться да плакать, что пользы? Ты, Алишар-бей, на престоле эскишехирского санджака сидишь. В наш грозный век самому смерти искать — заблуждение. Неужто мы такие безмозглые, что с поганым чабанским сыном, туркменским выродком, не справимся? Возрадуйся! Сам к тебе он пришел, сватом послать хочет. Тайну сердца своего в самое время открыл нам! А что, если бы Осман-бей другого свата послал? Взял бы да лег с ней?» На этом слове Алишар-бей взвился, схватился за саблю: «Да я его зарублю! Прикончу как...» И пошел, и пошел... А Хопхоп вдруг завопил во все горло: «Благая весть! Удача! Счастье великое! Господь всемогущий с нами!» Захлопал в ладоши, закрутился на месте. Смотрит на него наш бей, удивляется, а потом бросил саблю и говорит: «Расстроился друг наш из-за меня. Рехнулся вроде бедняга кадий Хопхоп». Немного успокоился. А Хопхоп покричал, покричал да и говорит: «Сейчас же поезжай к шейху Эдебали и с благословения аллаха проси Балкыз за себя. Не отставай, пока слова доброго от него не услышишь!» Глаза у Алишар-бея на лоб полезли, адская чернота лицо затемнила. «Ах, скотина Хопхоп! Да ведь подло это за себя девку просить, когда тебя сватом посылают! Узнают, за человека считать не будут! Как я Осман-бею, брату своему, в глаза погляжу? Сраму не оберешься. Золотое имя мое в медь превратится. Клеймо подлеца до скончания века со лба не смыть!» Так он плачет и убивается. А Хопхоп его успокаивает. «Не бойся,— говорит,— дитя мое! Смоешь! Выскребешь! Слушай меня, и царевна Балкыз, можешь считать, твоя. Уже в этом месяце будет она на твоем ложе». Алишар-бей обнадежился. Схватился за полу Хопхопа: «Правда ли, дорогой Хопхоп?! Неужто смогу быть с нею честь по чести? Добьюсь ли согласия Балкыз, никому горя не причинив?» Хопхоп воздел палец к небу: «Положись на великого аллаха и выгоду благостью подкрепи!..» Чего только не наговорил из священных книг, чтобы нашего бея убедить. Видит, тот готов, ко мне повернулся, прорычал: «Не стой столбом, поганый Перване! Где твое слово, правду ли я говорю?» Пал я на колени: «Правду, бог видит, правду! Да сбудется воля его! Станет наш бей зятем Эдебали, и не знать ему беспокойства от поганого рынка эскишехирского и смутьянов ахи, и пребудет честь бейская крепкой как сталь, дела наши пойдут как по маслу». Хопхоп кричит: «Летите, кони, во весь опор! Да вернется наш бей обратно с робкой куропаткой в тороках! Айда! С богом!» Прочитал фатиху. Алишар-бей воспрянул духом, прыгнул в седло и умчался.

— Помилуй, Перване, ну и дела! Тут ведь кровью пахнет. Брат брата порешить может. Чтоб ему провалиться, этому Хопхопу! Бывает, конечно, коварство, но такое... А?

— Вот тебе и «а», братец Чудар! Приехал наш бей к шейху. С почтительностью зятя, с обходительностью бея, с покорностью мюрида попросил у него дочь. Нисколько не сомневался, но услышал отказ.

— Помилуй господи! Неужто?

— За дураков нас считаешь, Чудароглу? Если бы не отказ, стали бы мы девку умыкать? Из ума еще не выжили!

— И правда!

— Бедняга Алишар-бей понял наконец, что все для него потеряно, упал шейху в ноги: «Помилуй, мой шейх! Не губи!» А Эдебали — сам знаешь шейхское упрямство — как отрезал: «Никак нельзя, сын мой Алишар! Почему нельзя? А вот почему!» Насупился, по пальцам считать стал. Наша, мол, дочь в бейском вашем конаке не управится. Воспитана-де она в обычаях нашей обители. Для бейского дома нужна жена из бейского рода. Только такая, мол, и будет ровней ему.. Несчастный Алишар-бей решил было, что деньги здесь в цене, пожелал дать выкуп. Но только разгневал Эдебали. «Ошибаешься, Алишар-бей! — говорит.— У нас здесь не рынок рабов! Живым товаром не торгуем, чтобы о деньгах толковать! Если бы и у нас законов не соблюдали, совсем плохи были бы дела в стране... Ступай себе!..»

— Ой! Ой! Ой!

— Так-то вот, братец Чудар! Алишар-бею, бедняге, будто крыша обители на голову рухнула. Совсем сник. Дверь с печью перепутал. Натыкаясь на стены, едва задвижку нашел, на волю вышел. Как он до коня добрался, как сел в седло, как болото пересек — один аллах знает! Смотрим, несется на коне во весь опор. Хопхоп даже заплясал. «Все в порядке,— говорит,— девица наша, чтоб тебя бог покарал, паршивый Перване!» А как подскакал Алишар-бей к нам, видим — ни жив ни мертв! Не успели понять что к чему, грохнулся он на землю, забился. Побрызгали мы на него водой, растерли затекшие руки, с трудом в чувство привели. Прокашлялся он, глаза открыл и кричит: «Смерть моя пришла! Смерть!..» И надо же, какая несчастная судьба у нашего бея! Выходит он от шейха во двор, а навстречу ему — Балкыз. И так на него глянула, что Алишар чуть не рехнулся от страсти. Обезумел, удержу нет. «Ну что,— кричит,— проклятый Хопхоп! Что ты со мною наделал! Вот порублю вас сейчас всех на куски, да и себе горло перережу!» Схватился за саблю. Едва удержали его. Плачет, бороду рвет. Потом немного успокоился. «Увы! — говорит.— Девки мы не получили. Осман-бея, брата нашего, предали. Как жить теперь!» И опять зарыдал. К счастью, кадий Хопхоп заранее и к самому худшему приготовился. «Послушай,— говорит,— мой бей! Если я выхода не найду — шея моя тоньше волоса. Поедешь к Кара Осману и скажешь: не отдает, мол, девку. В остальном положись на меня». Тут Алишар-бей джином, дьяволом оборотился. «Ах ты,— говорит,— барабанная шкура! Положился я на тебя, а что вышло? Да я тебя! Да я...» Заикаться стал. По правде говоря, я напугался. А у кадия Хопхопа, ей богу, не сердце — жаровня. «Послушай,— говорит,— меня, мой бей! Сейчас надо к Осману ехать и сказать: «Не отдает шейх дочери, приятель!» Так беду с больной головы на здоровую наведем. Весь Сёгют в траур оденем. Верно? А затем надо ехать в Эскишехир и найти колдунью Хаджану, которая из змей кнуты делает да кувшины по воздуху летать заставляет. Пусть наберет с собой побольше всяких амулетов, талисманов, приворожен, жемчужных ожерелий, драгоценных камней да золотых монет и отправится к шейху в обитель. Что девицу, Хаджана старшую жену самого Эдебали окрутит да к нам привезет!» Видит Алишар-бей: делать нечего, надо соглашаться. «Покарай тебя аллах, подлец Хопхоп! — говорит.— Поглядим, что выйдет». Вскочил на коня и в Иненю, нашел Осман-бея. «Не хочет,— говорит,— шейх свою дочь отдавать за тебя». Чело у Осман-бея чернее дегтя стало, из глаз — огонь, изо рта — пламя. «Что же это получается, братец мой, Алишар? — говорит.— До конца света мы прокляты, что ли? За кого нас принимают? Сами ведь весть они подали». Услышав такое, Алишар-бей обмер. «Весть подали, говоришь. А что за весть?» Рассказали ему про сон. Тут все и прояснилось. Не утерпел Алишар-бей: «По коням!» Выскочил от воеводы, как из горящего дома, прыгнул в седло, плетку — в руки и ускакал. Поостыл он немного от ветра, в разум вошел. Спешились. «Ну, Хопхоп, что теперь будет?» А кадий Хопхоп — старый враг туркменов. «Эх, Алишар-бей! — говорит.— Что за глупый туркмен: посылать тебя сватом да правды не говорить! Разве тут Хопхоп виноват? Кто правды не говорит, пусть на себя и пеняет. Свалился грех с нашей души. Не осталось теперь иного выхода: лаской ли, таской ли, а взять Балкыз в гарем, переспать с ней ночь — и дело с концом. Другого пути нет. Завтра же пошлем колдунью Хаджану. Сможет ее очаровать, согласится Балкыз удрать — хорошо. А увидим, что она дурнее своего отца, тогда только сила делу поможет. А это проще простого. Ибо за дело тогда возьмется наш брат, лев Чудароглу,— он тут мастак».

— Но-но, поосторожней, Перване! Ударю, вспухнешь, что пчелами покусанный.

— Да за что? Разве не поклялись мы говорить правду, ничего не скрывая? Хопхоп так сказал! На мне вины нет! «Как ворон,— говорит,— налетит Чудар, как тигр, в стадо ворвется, в пасти своей принесет сладкий товар наш, не помяв, не испортив. И уложим мы Балкыз в постель бея нашего... А когда он дело свое сделает, шейхская дочь о чести своей вспомнит! Хоть и нелегко будет, но все равно скажет: «По своей воле пришла, сама». Клянусь верой — скажет! И правда, поклялся Хопхоп...

Алишар-бей повертелся, поежился и спрашивает: «А как потом в глаза глядеть Осман-бею?» — «Отрицание,— говорит Хопхоп,— крепость джигита. Скажешь, год уже мы с Балкыз друг в друге души не чаяли, потому тебе и во второй раз отказано было... Как он нас уличит, если девка у нас в гареме?» Вздохнул Алишар-бей, отдал Хопхопу поводья души своей. «Делай что хочешь, накажи тебя аллах!»— говорит... Послали Хаджану, а что толку? Дочку шейха, да еще в обители, никакие амулеты, ни талисманы, ни заговоры, ни колдовство не возьмут. Ничто ни помогло: ни драгоценные камни, ни золотые монеты, ни жемчужные ожерелья. Усомнилась Хаджана, уж не любит ли кого Балкыз? Выспрашивать стала. И что же? Оказалось, сохнет она по Кара Осману.

— Ай-ай-ай! Так я и знал, безмозглый Перване! Осман-бей, значит?

— Выходит так, нойон Чудар, Хаджана и говорит: «Ума ты решилась, что ли, девка? Какой же муж из пастушьего сына? От него несет, как от падали: потом, конским навозом да бараньей шкурой воняет». И что, думаешь, Балкыз ей ответила? «Ох, говорит, Хаджана, а что толку от нежных мулл, обходительных советников, умащенных розовой водой, от беев да султанских слуг, если от них и мужчиной не пахнет?»

— Ловко ответила! Да неужто, Перване, шейхская дочь такое сказала?

— Представь себе, Алишар-бей, как услышал, ум у него из головы выскочил, да и больше не вернулся. «Ах так! — говорит.— Ну, посмотрим, Балкыз, кто мужчина — настоящий бей или безродный туркмен?!» До сей поры все никак не решался силой ее взять. А теперь говорит: «Давай!» Среди ночи меня разбудил, к тебе послал. Вот такие-то у нас дела, братец Чудар. Помоги!

Чудар подумал. Решил, пришло время выказать свою дружбу. Принялся гадать, как быть да что делать.

Потягивая вино и поглядывая затуманившимися глазами на мальчишку-слугу, обсудили они дело со всех сторон. Оставалось найти человека, который не знал бы, что значит пойти против шейха Эдебали. Вспомнили о рыцаре Нотиусе Гладиусе и тюркском сотнике Уранхе. Обнялись, поцеловались и, довольные, захлопали себя по ляжкам.

Перване Субаши сказал, что они дадут чужакам триста алтынов. Сам он получит от Алишар-бея четыре сотни. Значит, положат в свой карман по пятьдесят алтынов каждый.

— Ну что, неплохо у меня голова работает? Недаром хожу в управителях?!


Алишар-бей, наместник сельджукского султана в Эскишехирском санджаке, взявшись рукой за черную бороду и заложив кулак за спину, метался из угла в угол по широкому, как двор, дивану, шлепая задниками домашних туфель, надетых на босу ногу. Под собольей шубой была на нем длинная шелковая рубаха, перепоясанная бухарским кушаком, из-за пояса торчала усыпанная камнями рукоять кривого алеппского кинжала — подарок султана Гияседдина Месуда Второго. На голове — шитая золотом тюбетейка. Вот уж много часов ждал он вести, будто от нее зависела жизнь, но весть запаздывала, и он тяжело дышал, обливаясь холодным потом. Чем сильнее разгорался в нем гнев, тем быстрее становились его шаги, тем быстрее метался он по залу.

— Чтоб тебя аллах наказал, проклятый Хопхоп! Что же это? — нетерпеливо произнес он. Остановившись, затаил дыхание, прислушался, подбежал к окну, пытаясь разглядеть кадия в наступающих сумерках.

— Вот мерзавец!..

От тяжелых шагов бея звенели стекла. Он взял с подноса на софе чашу с вином, залпом осушил ее. Пробормотал:

— К шайтану, что ли, провалился, шкура!

Сунул в рот очищенное яйцо, со злобой прожевал его, проглотил. И, словно в дверях стоял кадий, погрозил ему пальцем:

— Ну погоди у меня, Хопхоп! Погоди!

Высокого роста, огромный Алишар-бей походил на великана. Жесткая, как щетка, борода торчала во все стороны, отчего казалось, будто он всегда злится. Когда-то прославился Алишар в боях своей силой, бесстрашием и воинской сноровкой, за что и был пожалован в Эскишехирский санджак. Да и сейчас не каждый мог устоять против его сабли. Но за саблю он брался все реже и реже, норовистым боевым коням стал предпочитать иноходцев-мулов, а доблестным схваткам на поле брани — вино, которое, развалившись на пуховом миндере, вкушал из рук юных наложниц. Прежде хвастался он, что на стрельбищах пускает стрелу дальше всех. А после сорока стал хвалиться, что может в один присест умять целого ягненка и блюдо пахлавы да за одну ночь лишить невинности трех девственниц. Хотя в девяностые годы тринадцатого столетия на землях Сельджукского султаната почти все жили, давая и принимая мзду, Алишар был одним из тех переведшихся санджакских беев, которые о взятках и слышать не могли. Хватило бы власти да силы — извел бы и берущих и дающих под корень. Вот почему, пока не явился кадий Хопхоп, был он кругом в долгу как в шелку, а мастеровые Эскишехира уважали и любили своего бея. Не развались все прахом в державе Сельджуков, до самой смерти своей остался бы он достойным государевым слугой, кормящимся лишь законным доходом своим, с виду грозным, но в душе справедливым. И если б не пал в схватке, то постепенно поднялся бы до высших государственных чинов.

Но и сейчас, когда все рушилось, не слышно было, чтоб обижал он, грабил и притеснял народ. Долги были доказательством честности и давали ему полное право сетовать на ход дел в стране. Поскольку не был он мздоимцем, то благополучно избежал козней, стычек и вражды, со всеми обходился добром. Его чрезмерное пристрастие к женскому полу не простиралось до сей поры за порог селямлыка, и потому он с чистой совестью воевал с безнравственностью: в своем санджаке глаз не спускал с распутников, знал все, что они творят. И, выбрав момент, накрывал их на месте преступления — за пьянством, азартными играми, развратом и, не колеблясь, по обычаю огузов публично наказывал десятью палками. Бывало, прямо на базаре хватал за бороду потерявших стыд дервишей, что приставали к мальчикам, тряс их, как шелковицу, и при всем честном народе кричал: «Веди себя, как положено божьему человеку. Или проваливай, чтоб глаза мои тебя не видели, пока не велел, как с Джимри, шкуру содрать да соломой ее набить!» Не упускал случая защитить крестьян. «Землепашцы — верные и всегда готовые к услугам сыны державы,— часто повторял он.— Наш кровный долг — быть милостивыми, простирать над ними крылья своего покровительства. И тогда казна у нас будет богаче египетской».

Из уст в уста передавались рассказы о том, как повесил он на верблюжьем ярме одного из своих бейских верблюжатников, потравившего крестьянские посевы, как своей рукой чуть не до смерти забил воина, пустившего коня в крестьянское поле. «Разве так служат своему господину? — приговаривал Алишар-бей, воздавая должное провинившемуся.— Откуда в вас такое безбожие? Не хватает, что ли, моего харча?» Отобрал у него коня, поставил в бейские конюшни, своим клеймом заклеймил... «Не желаю я с черным пятном на лбу представать перед страшным судом, явиться пред око божье грешником»,— говаривал Алишар-бей. «Опять все обычаи позабыли, подлецы!» — поносил он взяточников. Прослышав о какой-либо пакости, взвивался: «Где ж, наконец, тот праведный джигит, что кликнет клич, станет водителем мусульман на путях истины!» Часто ссылался на мудрые слова предков: «Почитайте в книгах, поглядите, что стало с теми, кто шел на поводу у своры подлецов!» Но при всем том Алишар-бей был слишком прост, ни к чему всерьез не привязан. И потому не в силах был уследить за тем, чтобы одни слова его не расходились с другими, один поступок с другим. Некогда утверждал он: «Позор для бея, если на землях его разбойники водятся! Кончится это насилием над женами и бесчестьем!» При имени Чудароглу морщился, будто упоминали о свинье. Но после того, как в городе появился кадий Хопхоп и завел с Чудароглу незаконные делишки, с гордостью стал повторять его слова как свои собственные: «У нас граница рядом. Не пристало бею то и дело садиться в седло, собирать в поход подлецов наемников и гоняться за каждым вором да разбойником, ибо в ущерб это землепашцам. А крестьянина притеснишь, побежит с земли, невозделанной ее бросит. Мертвая земля не родит, упаси аллах, голод начнется. Государство — одно дело, разбойник — другое. Нет такого закона, чтобы тут же на коня и в погоню за ним. Да и видано ли, чтобы грабители долго жили? Настоящий бей, недаром сказано, за зайцем в арбе охотится».

Мастеровые Эскишехира считали: Алишар-бею рай обеспечен, не будь он так падок до баб. Из-за слабости своей к женскому полу и залез он по уши в долги, хотя до денег был вовсе не жаден — не любил ни копить их, ни даже тратить. С возрастом не утихла страсть его, напротив, превратилась в манию. Не справившись о цене, приказывал он каждую приглянувшуюся ему рабыню немедля отправлять в свой гарем, и потому давно уже на эскишехирском базаре от работорговцев в глазах рябило. Чем больше монгольская дань истощала бейскую казну, тем глубже залезал он в долги к работорговцам. Многолюдный гарем требовал огромных расходов. Бейский управитель Перване Субаши и кредиторы Алишар-бея уже со страхом подумывали, чем все это может кончиться, как явился кадий Хопхоп и уплатив за три года все долги, превратил Алишара в одного из самыз беспечных и уважаемых санджакских наместников.

Дела у него пошли прекрасно. И, не влюбись он в Балкыз с первого взгляда, не потеряй голову, желая во что бы то ни стало заполучить ее, ни за что не кинулся бы в болото бесчестия по одному слову бесстыжего Хопхопа, никогда не решился бы предать своего лучшего и единственного друга Осман-бея. При мысли об Осман-бее Алишар не находил себе места. Вот уж десять дней только и повторял: «О господи! Не дай обнаружиться нашей подлости». Но дело приняло скверный оборот. Не оставалось ничего другого, как умыкнуть дочь шейха.

В тот вечер он ждал френков — их должен был привезти Чудароглу. Завтра женщины Итбуруна отправлялись на стирку белья к Сарыдере. «Схватим завтра девку — все хорошо! А нет, снимай с себя одежду, дервишем-голышом отправляйся из города куда глаза глядят, бесчестный Алишар. Имя твое навсегда вычеркнут из списка сынов человеческих».

Он снова заходил по комнате, то и дело останавливаясь и прислушиваясь. «Чтоб тебя аллах покарал, Хопхоп! Не добудем Балкыз, узнает обо всем Осман-бей, с тебя за все спрошу!» Он подбежал к софе, схватил медный кувшин, налил в чашу вино. Вздрргнув, обернулся к окну. Во дворе почудился ему заливистый женский смех. Хотел было подбежать, поглядеть. Но тут же пристыдил себя: «Не бесись, греховодник. В такое-то время женский смех во дворе?» Поднес чашу с вином к свету, тяжело вздохнул: «Не к добру тебе женские голоса стали чудиться, брат Алишар!» Услышав скрип открывающейся двери, согнулся, закрывая поднос с вином. Все, правда, знали, что он пьет, и все-таки никто не должен этого видеть. Чуть было не рявкнул: «Нельзя, что ли, в дверь постучать?» Но при виде кадия Хопхопа слова застряли у него в горле.

— Где пропадаешь? Неужто каждый раз людей за тобой посылать? Помнишь, что сегодня за ночь?

— Держу в уме своем дела этой ночи. Но не мог уйти из суда.

Алишар-бей удивился:

— Какой там суд после захода солнца?

— Ну и беи нынче пошли! Того и гляди, выхватят из-под него престол, стрясут, как грушу с ветки, а он...

— Что?! — Алишар-бей наклонился вперед и уставился на кадия.— Что там, говорю, кадий Хопхоп? Кто собирается выхватить из-под нас трон?

— Снова схватились сегодня ахи с софтами.

— Неужто!.. Не послушались, значит, моего запрета?

Кадий вытер лоб почтенных размеров платком, подошел к софе, налил в пустую чашу вина, проговорил: «Эхе-хей, милый мой! Эхе-хей». На его языке это означало: «Плохо в мире идут дела, плохо!» Осушил чашу, пощелкал языком.

— Не беспокойся, лев мой! Всех подлецов упрятал в темницу...

— Взбесились, что ли? Чего им не хватает? Опять ахи виноваты? Сумел у них выпытать, чего грызутся?

— На сей раз уже не палки — палаши в ход пустили! Обе стороны говорят: «Просто так, мол, кровь молодая играет, кадий-эфенди. Мы ни на кого не в обиде!..» Призвал я твоего Субаши, прижал к стенке. Сначала повилял немного, паршивый Перване. Видит — не отделаться. Ну и дал мне в руки ниточку. «А что,— говорит,— прикажешь с этим племенем делать? Не кончать же их?» Тут до меня дошло, помилуй аллах!

— Погоди, погоди! Ничего я не понял, Хопхоп. Что за племя?

— Не знаешь ты, что ли? Цыганское племя бродячее, упаси аллах!

— Те самые цыгане, что девок водят?

— Угадал, Алишар-бей! Да, те самые. Поставили свой шатер — чтоб он им на голову обрушился! — на краю города. Отправился я туда. Гляжу, черный, как головешка, цыган сидит в шатре под столбом, саз под мышкой, наигрывает... И старуха — в черноте с ним потягаться может. Спрашивать не надо, сразу видно — мать ему. С ними еще одна, сажа сажей. «Это,— говорит,— половина моя благоверная». Поверил без свидетелей. А эти? — спрашиваю. «Наши дочери, твои рабыни»,— отвечает.

— Девки тоже чернее сажи?

— Слушай же... Велю ему: говори, цыган, откуда идете? Стал перебирать города да местечки. Назвал несколько и замолк. Давай, давай говорю, дальше.

— Да тебе-то что? Хоть из ада пришли.

— Давай, давай, говорю, выкладывай. Ни одного города не забыл. Его послушать — всюду побывал, паршивец. В одном только месте не был — в Лязиге...

— Это где же?

— Домузлу еще называют его.

— Ну и что?

— Как что? Не мог он там не быть.

— Почему?

— Потому что не мог. Стреляного воробья на мякине не проведешь. От них за версту разит — из Домузлу они.

— Крепкий, видать, запах в Домузлу, скотина Хопхоп? Ты ведь уже три года здесь. А все не запамятовал.

— Эхе-хей, мой милый! В Домузлу я по дороге сюда заглянул. Зашли мы туда под вечер. Твой покорный слуга в доме тамошнего кадия остановился. А он, как и ты, свое дело знает. В час вечерней трапезы вволю накормил, напоил. Поиграли, поплясали, посмеялись — все было. Настало время спать. Извинившись, кадий в гарем удалился. Гляжу, а мне постель не постлана. Забыл, что ли, думаю, спьяну, шут гороховый! Слышу, кто-то в дверь стучит. Не успел я рта открыть, входит... ну, кто бы ты думал?

— Кадий небось вернулся?

— Не угадал! Не земное создание, а гурия райская...

— Да что ты, Хопхоп! Не врешь?

— Мусульмане не врут. Ум у меня за разум зашел. Наверное, думаю, по ошибке зашла. Увидит раба божьего, вскрикнет и убежит. А жаль! Но она тихо притворила дверь и заложила щеколду.

— Помилуй бог!

— Вот тебе и помилуй! Да. Заложила щеколду и этак, покачивая бедрами, ко мне идет... Чего уж там врать, струхнул я.

— Струхнул? Оттого, что ангел небесный дверь на щеколду затворил и к тебе идет!..

— Да, струхнул. Испытует, думаю, нас болван кадий... Нос повесил и говорю: «Ступай по своим делам, ангел мой! Если сама пришла — ошиблась, зря головку свою прекрасную о стену разбить можешь. А если господин твой послал, то ошибается кадий Лязига, крепко ошибается. Не в обычае у нас бесчестить дом, где тебя хлебом накормили». А она в ответ: «Приказ господина! Таков наш обычай!» Села, чашу мою с вином взяла. Гляжу я на нее — прекрасна, помилуй меня господь! Неземное создание, да и только. Явись она пророку Иосифу Прекрасному, не избежал бы греха... Лет пятнадцать ей, а может, и того нет... Вьющиеся волосы по плечам рассыпались, груди что померанцы, вот-вот из рубахи выскочат... А умастилась благовониями, запах вдохнешь — пропал. По-турецки немного шепелявит — гречанка. Но такая красавица — мертвого на ноги поставит, а живого наповал сразит. Изумлением моим воспользовавшись, выпила одну чашу, за другую принялась... Изо всех сил пытаюсь я душу свою спасти: «О дитя мое дорогое, не надо,— говорю,— да буду я жертвой твоей! Остановись, милая! Опомнись! Испытует нас кадий-эфенди, в грех вводит. Не из тех мы, кого испытывать надо. Таких, как мы, испытывать непотребно». А она выпила чашу, бороду мою теребит, то здесь щипнет, то гам, грудью об меня трется и щебечет, как птичка.

— Что же она тебе ответила, Хопхоп, накажи тебя аллах?

— А вот что, господин мой. «Помилуй, густобородый джигит мой, буду жертвой ваших черных бровей да черных глаз! Не робей,— говорит.— Может, не понравилась я вам? Душа не лежит? Скажите. Есть у нас и чернобровые и рыжеволосые. Вы ведь, говорят, от арабских границ идете. Коли желаете, есть у нас такие черные кобылицы, чистое пламя. Нет на свете такого джигита, который управился бы с их страстью. Коли не по душе я вам, прикажите, что вам угодно. Исполнится желание ваше. В этом смертном мире украдете у судьбы счастливую ночь!»

— Помилуй, Хопхоп, правду ли говоришь? — Алишар-бей осушил чашу, быстро поставил ее на поднос. И, с упреком взглянув на кадия, вдруг стал стыдить его: — Как же так? Неужто не приказал ты: «А ну давайте все сюда! Поглядим!» Эх ты дурень, Хопхоп! — Глаза у него налились кровью, дыхание участилось, будто гурии, о которых говорил Хопхоп, сейчас предстанут перед ним.— Ах, жаль! Надо бы съездить в Домузлу, погостить у кадия... Правду ли говоришь, Хопхоп, не врешь ли, свинья?

— Эхе-хей, мой милый! Такие бывают обычаи в чужих краях — не нарадуешься. Не то что в твоем Эскишехире — чтоб ему провалиться,— коим стараешься ты править, боясь попрать пропахшие плесенью установления шейха Эдебали.

— Несчастный Алишар! Зря жизнь прожил! Но поздно теперь плакать. Значит, по их обычаю, принимая гостя...— Он вдруг опомнился.— Э, да что там обычаи. Пусть их писаря записывают. Рассказывай дальше! С девкой-то что стало, с девкой?

— Так вот препираемся мы с ней, а я все прислушиваюсь: что за дверью?

— Чтоб ты оглох, Хопхоп! Время ли слушать, раз дверь на задвижке? И как она тебе в морду не плюнула! Надоело ведь ей небось. Эх и слабак, думает. Тут и мертвый из могилы поднимется. А ты слюни распустил!

— Может, и плюнула бы, да кадием воспитана. Вот и вразумляет меня лаской...

— И то правда, уж если вошла и сама дверь заперла, то из-за робости твоей уходить не станет. Ну а дальше что было?

— Постелила постель.

— Раздела?

— Как луковичку!

Алишар-бей замер. Тяжело дыша, прохрипел:

— Ну, ну, дальше, Хопхоп! — Он, как лапой, обхватил кадия за шею, потряс голову.— Пока все не расскажешь, не ублажишь меня — не отпущу!

— До утра мучила, Алишар-бей. Не чаял до рассвета дотянуть.— Кадий задумался, вздохнул.— Что говорить? Всего не расскажешь. Обессилел я, подняться не могу, спина — как переломанная... Чтоб дух перевести, разговор завел: что за обычай, мол, у вас такой? И узнал: никакое соитие не считается у них грехом. Молоденьких наложниц да мальчиков-рабов по утрам хозяева наряжают и посылают в город, а вечером деньги у них требуют.

— Куда посылают, дорогой? В ремесленные ряды, на рынок, что ли?

— И туда посылают, но больше к старухам, содержательницам особых домов, и в бани при рынках.

— Как же это? Неужто в бане, при всем честном народе.

— А никто не мешает.

— Правда ли, братец Хопхоп? Эх, чтоб тебя!..

— Чистая правда!.. Бани на рынке Домузлу построены, как у нас медресе: вдоль стен отдельные кельи. Войдешь, выберешь, какая нравится, договоришься о цене и веди себе на здоровье в келью. Невольница сначала введет тебя в грех, а потом вымоет, вытрет и выйдешь ты, рая достойный, с улыбочкой.

— А если увидит кто?

— Ну что ж, скажет: «Дай бог тебе силы, ага!» Никому и в голову не придет посмеяться над тобой, каждый боится заработать палок от кадия.

— А праведники — чтоб их разнесло! — да охранители шариата?

— Этим велит кадий по двадцать пять палок всыпать, коли крик подымут. Месяц потом сесть не могут.

— Помилуй бог! Рабыни в бане?! Ах, Хопхоп, накажи тебя аллах!

Алишар-бей стиснул коленями ладони и закачался из стороны в сторону.

— Как понял я, что цыгане пришли из Домузлу, поглядел на его «дочек», тут меня и осенило. Рожи-то ведь им нарочно сажей вымазали, чтобы не узнали тут же! Послал их в баню, велел вымыть. Вернулись, Алишар-бей, белехонькие, как снег, ни пятнышка! Красавицы — свет не видывал! В султанском дворце таких не сыщешь, да и в Тавризе вряд ли найдешь. Недаром вот уж несколько дней грызутся из-за них софты с ахи. Головы друг другу пробивают, глаза вышибают. Нет, недаром! Сразу все мне ясно стало. Вот я и засадил кобелей в темницу...

— А девки, девки где, паршивец Хопхоп?

— После бани в доме божьего человека держать их нельзя. Привел сюда, пустил в гарем.

— Что ты сказал, Хопхоп?!

— Не веришь, пойди погляди!

— Ах, чтоб меня разорвало! — Алишар вскочил.— Накажи тебя аллах, Хопхоп! Осквернил мое омовение ты своей болтовней. В грех меня ввел.— Он покрутился на месте.— Теперь снова надо пойти... Омовение совершить...

Сотрясая огромный зал дивана, Алишар-бей выбежал за дверь.

Глядя вслед Алишар-бею, кадий Хопхоп сокрушенно вздохнул: слаб человек, игрушка в руках, страстен. Он закрыл глаза, перевел дыхание.

Видно, в гареме не сразу услышали стук. Алишар-бей заколотил в дверь кулаками...

Кадий Хюсаметтин-эфенди с проворством воробья в два прыжка подскочил к двери дивана — недаром прозвали его Хопхоп. Приложил ухо, прислушался. Не услышал того, что ждал. Недоуменно покачал головой, вернулся к подносу, налил вина. Вопреки обыкновению Алишар-бей, входя в гарем, не крикнул: «Прочь с дороги, прочь!» Обычно, когда разговор о женщинах разбирал бея, он под предлогом омовения кидался в гарем, хватал за руку первую попавшуюся наложницу и, разгоняя окриком остальных, тащил ее в ближайшую келью. Вот почему девушки в гареме ссорились из-за очереди перед дверью в селямлык.

Кадий задумчиво поднес чашу ко рту и замер. Понял, почему на сей раз Алишар-бей ворвался в гарем без крика. Оттолкнул подвернувшуюся ему наложницу — сейчас ему был нужен лакомый кусочек из цыганского шатра. Лицо Хопхопа расплылось в ухмылке, в глазах мелькнул и погас хитрый огонек.

Где бы ни появлялся кадий Хопхоп, его вначале не принимали всерьез — слишком он был невзрачный, тщедушный. Так было и в Эскишехире. Когда ему предлагали мзду, он делал вид, что не понимает, подарки и подношения называл «замазкой для глаз». Но тут все вспомнили, что любил он спрашивать каждого: «Ты случайно, упаси аллах, не из Даренде или Кермаха, не из Эрзинджана или Гюрюна?» (То были города, где служил он прежде.) И сообразили, что умеет кадий приспосабливаться к людям и обстоятельствам, и понимающе закачали головами: поживем — увидим.

Минуло несколько месяцев, но кадий Хопхоп с честью вышел из всех испытаний, нигде не дал промашки.

Между тем Хюсаметтин-эфенди ничем не отличался от большинства своих собратьев — выпивал, но так, чтоб не прослыть пьяницей, любил женщин и мальчиков, но так, чтобы не стать притчей во языцех. Когда удавалось, брал взятки и объявлял правым того, у кого было больше денег. Словом, был он обычным кадием сельджукской державы. У Хюсаметтина имелось в запасе несколько надежных правил в духе времени: «У кого есть рот, тот ест. Надо только суметь накормить!», «Лесть — лучшие удила для необузданного!», «Пока народ не устрашишь, дела не сделаешь!».

В первую же неделю после приезда, узнав, что Алишар-бей ненавидит взяточничество и потому залез по горло в долги, кадий, улучив момент, пожаловался на ход дел в стране и завел разговор о правах и обязанностях бея перед народом согласно шариату.

— Мой бей, здесь ты, можно считать, падишах с бунчуком, со Знаменем, с барабаном и литаврами. Кроме господа бога, над беем один господин — султан, и потому не следует тебе думать о том, что говорит и что скажет народ. На каждый роток не накинешь платок. Угодить народу нельзя, ибо он выгоды своей не понимает. А если бы понимал, то аллах — да буду я жертвой его! — не создал бы беев и не посадил их над народом. Если бей не поступает, как пришло ему на ум, значит, он идет против бога. Хочешь, чтоб слово твое стало законом,— не позволяй никому перечить. Государев диван любит сильных беев. Хочет бей, чтоб его уважали, должен собрать у дверей своих воинов. Ибо сказано: «Горы давят землю, бей давит народ». Воистину так с тех пор, как стоит земля, ибо с тех пор, как стоит земля, есть горы. Ты даешь людям потачку. Такая слабость до добра не доведет. Собери вокруг себя слуг и воинов, стань сильным. Не проявишь вовремя жестокости, народ не будет знать цены благоволению и милости. Желаешь перед народом, султаном и перед богом предстать с незапятнанным челом и добрым именем — нет другого пути! А в корень поглядеть: деньги, разметанные в народе, должны собираться у беев, чтобы в трудные времена можно было бы пустить их в дело. Дабы исполнился твой фирман, деньги нужны прежде сабли. Нет у тебя вдосталь акче, чем поможешь в беде народу? По книге предвечной, наша земля принадлежит аллаху, управление ею доверено беям. Достойно сана бейского и одобрено верой брать все, что видит глаз, там, куда дотянется рука. Буйного усмиряют палкой, народ — бедностью. Не должно задерживаться акче в кармане у народа, ибо народ — караван-сарай, а акче — путник. Да будет множество слуг у дверей твоих и грозные воины твои пусть держат в страхе базары! Тогда народ будет знать свое место, убедившись, что отнимут зарытые в землю, спрятанные в тюфяках да за пазухой монеты, вытащит их да потратит. А каждая трата — прибыль бейской казне. Бедный народ почтителен, надежды свои обращает к дверям бея. Заставь всех работать — кого силой денег, кого под страхом палки. Безделье народа для бея страшнее чумы. Желаешь быть беем, покорись шариату, держи народ в кулаке, под неусыпным оком своим, обрати его в семиголового дракона, на страх врагу. Чтобы сын доносил тебе на отца своего, а жена — на мужа, чтобы сын ради бея отца мог убить, а отец — сына. Пока ради тебя не будут они готовы броситься в огонь, нет тебе ни чести, ни блага. Ведь сказано: «Если туркмена прижать, он и отца повесит». Неужто до скончания века сидеть тебе на троне санджакского бея? Отрешись от мысли такой. Ты большего достоин. Следуй моему совету, стань сильным мошною и властью своей. Слушай меня, а об остальном не заботься.

Так увещевал кадий Алишар-бея.

Как и большинство ему подобных, Алишар-бей любил лесть, к тому же считал себя умнее и храбрее остальных. Речи кадия почел он справедливыми и полезными, но, когда все свелось к мошне, ухмыляясь про себя, насупил брови.

— Прав ты, кадий Хопхоп, слова эти записаны в Книге, и все, что ты говорил, такое же исконное право беев, как молоко их матерей. Но мне завещал отец: дверь власти моей я не открою бедой для народа,— отвечал Алишар-бей,— Множество слуг у бейской двери больше зла приносит, чем пользы. Бей, что собирает наемников, не знающих удержу, чудом спасшихся от петли и кола, волей-неволей принужден грабить народ. Не по сердцу мне это,— Он вздохнул будто мысль о страданиях народа его огорчала. Кадий пытался было поартачиться, но он прервал его, подняв руку и не подумав о том, что долги его наросли выше гор, продолжал: — Послушай, кадий Хопхоп! Я столько же успел позабыть, сколько ты знаешь. Ответь мне, что рушит мощь держав, кои пытаются удержать разверзшееся небо вороньими стаями наемников? Превышение расходов над доходами — вот что. Из ничего дела не сделаешь. Отверзни глаза и уши свои! Страна в руках монголов, обложена данью. Все, что находит монгол, забирает, что хочет найти — выбивает палками. Здешняя земля родит мало. Урожай невелик. В засушливые годы не возвращает посеянного. Даже и дожди есть — не жирно прокормит. Здешние сипахи от бедности обессилели. Много их смешалось с бездомными наемниками, возглавило банды разбойников. Одни ходят босые да голые, в дервишах, побираются. Другие ради куска хлеба да власяницы укрылись в обителях. Остальные вместе с райей своей — в лапах ростовщиков. А ростовщики кто? Все служивые люди султана да шейхи — такие же, как ты, кадий. Вот почему нет силы у беев. Султанские земли из-за налогов с процентами обратились в частные владения ростовщиков. Собирают они в одной руке земли райи, заставляют ее работать на свою мошну, будто они падишахи. По книгам нашим священным, проценты — харам, лишать райю земли — харам, в одной руке собирать частные владения, заставлять народ работать за харч самый страшный харам. Стряхни наш султан со своей шеи монгола, неужто не знал бы я, что мне делать? Но увы! В скверное время мы живем! Не хватает силы против зла. Хочешь быть добропорядочным кадием, обязан ты свод хадисов в черном переплете вытащить из-за пояса, прочесть, не пропустив ни одной буквы, и поступить, как написано. Не знаю, где ты прежде бывал, но здешних мест с тамошними не путай. Степь и в урожайные годы не может прокормить райю. Пал на нас гнев всемогущего господа! Зимы стали длиннее, весны короче. Обрадуешься было наступлению весны, а тут ни одного дождя нет, засуха. Земля растрескается, ростки пропадают. Или бесконечные ливни — реки разлились, поля песком засыпало, стога унесло. Прежде райя в лесах да в ущельях, на постройке дорог да мостов трудилась. В городах поденщики были да батраки. На прокорм подрабатывали. Султан каждый год шел походом на гяуров, собирал войско. Много райи становилось секбанами да сарыджами, сбегалось к бейским да султанским дверям, нанималось в войско, чтоб снискать пропитание. Погиб человек — ртом меньше стало, жив остался — приходил с добычей. После походов караваны с добычей расползались по всей стране. У каждого городка войско разбивало рынок. Кто шел за войском день, к вечеру находил хлеб для живота своего и монеты звенели в кармане. Теперь же всем миром владеют разбойники с флагами и без флагов, с фирманами и без фирманов. В стране неспокойно, она в руках грабителей, мздоимцев и ростовщиков. Ну-ка, посмотрим! Есть ли в твоей черной книге от этого средство?

Кадий Хопхоп понял, что, идя напрямую, не уговорит Алишар-бея, не пристегнет его к делам своим, но это его нисколько не смутило. В ту же ночь призвал к себе в дом Перване Субаши, что служил управляющим у этого глупца Алишар-бея. Перване Субаши давно уже не мог оплатить наличными расходы по содержанию огромного бейского конака. Долги росли, у него в голове не укладывалось, как может бей прокормиться без взяток и дани. И горько убивался он, что без толку проходит жизнь его в этом бренном мире.

Хопхоп пораскинул мозгами и решил найти выход, отталкиваясь от слов самого Алишар-бея. У ахи руки опустились, значит, от ремесленного рынка ждать было нечего. Надо оживить давно пустовавшие земли, что остались без райи и сипахов, прижать и как следует напугать ростовщиков, начав с самых слабых, за бесценок отобрать скопившиеся у них на руках долговые расписки и духовной властью кадиев наложить руку на их имения. Кроме того, следовало собрать державные земли, пожалованные сипахам и тимариогам, которые их бросили и ушли куда глаза глядят, и ввести что-нибудь похожее на откупной порядок.

Помимо прочего, кадий придумал и такое, что поразило бы ненавидевшего взятки Алишара, узнай он об этом. Почти все кадии в стране брали взятки, а он решил устроить дела, давая их. Десятина, собранная для султана, по закону должна была три года лежать в амбарах. Хопхоп давненько зарился на эти запасы; договорившись с купцом-армянином, тайно отправил их в порты, продал на френкские корабли, а охранять караваны нанял за плату шайку Чудароглу. На второй год к десятине добавил и собранные для султана шкуры, вервии, ткани, сырой товар и руду. Почти все это было запрещено продавать в другие страны законом. Если бы кадий не сговорился с управителем, провернуть такое дело было бы невозможно. Вот уже три года Хопхоп преспокойно крутил свою мельницу, и — тьфу, тьфу, не сглазить бы — дела шли куда как лучше, а деньги поступали в бейскую казну беспрерывно.

Хопхоп хорошо знал: с какими глупцами ни имей дело — все грести под себя опасно, и потому он понемногу оплатил долги Алишар-бея. Но, чтобы тот, проведав об этом, не залез в новые, решил бею и виду не подавать.

Старейшины цехов, получившие обратно ссуженные бею деньги, которые они считали пропавшими, были рады до смерти. А что творилось в деревнях, как поступали с откупщиками да ростовщиками, их не касалось. Довольный ловкостью и хитростью, с которой обводил он всех в этом безмозглом мире вокруг пальца, кадий Хопхоп потер руки. В дверь постучались. Он подскочил, быстро спрятал поднос с вином в задней комнате, спросил негромко:

— Кто там?

Дверь приоткрылась.

— Не чужие, господин наш кадий! Твой раб Перване.

— Ах, сводник, чтоб тебя! А я уж решил, застукали меня.

Перване скосил глаза на заднюю комнату, тихо спросил:

— Наш бей там?

— Нет. Ушел в гарем совершить омовение.

Перване Субаши медленно выпрямился, согнал с лица выражение преувеличенного почтения, с которым, словно в насмешку, обычно обращался к Алишар-бею.

Хопхоп спросил:

— Выпьешь вина?

— Упаси аллах! Вечернего намаза не сотворивши...

— Ну, ну, свинья! А выпив, нельзя сотворить?

— Гяур ты, кадий.— Он оглянулся на дверь.— Значит, ушел свершить омовение, заслышав про наложницу, которую мы увели у цыгана?.. Так и есть... Наш бей никогда против шариата не поступит. Ушел допросить, выведать все до последней тонкости, чтобы, уяснив истину, поступить, как и положено санджакскому бею. Не под страхом — лаской выведает, из какого дома, из какого конака или караван-сарая удрала в цыганский шатер... И нрав, потому санджакский бей, если не знает он, куда, откуда и зачем скачут блохи на землях санджака, напрасно ест султанский хлеб, ибо на Страшном суде все равно спросят...

— Спросят, конечно, спросят! Я вот чему дивлюсь. Чем старше наш бей, тем злее до баб делается. И потом, что за любовь к Балкыз? Если человек воистину влюблен в женщину, то, явись ему хоть первая в мире красавица, и не глянет. Чего же он тогда помчался к цыганке?

— Такой малости, а не знаешь! Сказано ведь: «Премудры дела бея». И еще: «Что утесненный натворит, того в книгу не втиснешь!» — Перване вдруг ударил себя по коленям, будто что-то вспомнил, и взмолился: — Помилуй, братец Хопхоп! Да ведь я сегодня с утра тебя ищу, чтоб меня разорвало! Сказал вот «утесненный»... Ты небось сразу постиг?

Кадий Хопхоп улыбнулся, ибо понял, зачем искал его управитель. Две заботы постоянно одолевали Перване: деньги и сны. С утра, пока не найдет, кто бы растолковал ему виденный ночью сон, за дела не принимается. Если ночью сна не видел, или придумает, или требует растолковать старые. Хопхоп это знал и отступил на шаг, будто хотел уклониться от грозившей ему опасности.

— Помилуй, Хопхоп! Да завершит господь добром мой сегодняшний сон! Уж так страшен, что едва я утра дождался... Четырежды в суде искал тебя. Ждал, когда избавишься от цыган, головорезов ахи и подонков софтов... Язык у меня отнялся от страха. Всю ночь четки перебирал до утреннего эзана...

— Ну, говори, что там? Если увижу, что сочиняешь, удавлю.

— На сей раз истинная правда. Клянусь жизнью матери.

— Рассказывай.— Кадий налил в чашу вина.— И будь краток.

— Видится мне праздник... Месяц святого поста рамазан... Будто я в соборной мечети в Анкаре. Людей собралось видимо-невидимо — камню упасть негде. Протиснулся я к самому михрабу... Приложил ладони к ушам, весь в слух обратился, проповедь слушаю... Принялись хафызы по корану читать, громогласно, того и гляди, купол в небо взлетит... Сердце мое обуял страх великого суда... Слушаю я, каюсь. «Аминь! Аминь!» — повторяю. Тут легонько живот у меня скрутило. Не внял я — всякое бывает. Минуло немного времени — опять. На сей раз посильнее, и опять прошло. Ничего, говорю я себе во сне, с вечера поел фасоли, пшеничной похлебки да компоту — пройдет. В третий раз схватило, но так, Хопхоп, что больше и не отпускает. Будто кишки мои на руку накрутил кто-то и тянет. Все сильнее да сильнее, боль адская... Если бы только боль! Лег бы себе на бок и с именем аллаха на устах спокойно отдал душу, умер бы за веру посредине соборной мечети в Анкаре. А тут не просто острая боль, кадий Хопхоп. Ты уж прости меня — понос.

— Ай-ай-ай!

— Вот тебе и «ай-ай-ай!». Не удержись я...

— Срам. Скорее к дверям, Перване Субаши!

— Какое там! Подумал было, да ведь не протиснешься сквозь толпу. Это раз. А мечеть громадная, что ристалище... Никак бы не успел. К тому же, пока стоял я на коленях, сжавшись, еще ничего. Но стоило шевельнуться, пропал. Вот-вот готов я опорожниться посреди соборной мечети, сооруженной в Анкаре пресвятым Омером. И тогда прямая мне дорога в ад. Взмолился я, пророка Хызыра на помощь зову. Смертным потом обливаюсь. Еще немного — и ума бы решился! Но только сказал: «Погибаю, превеликий господь!» — гляжу, кто-то рядом со мной возник, одет, как сипахи...

— Вот и соврал, Перване! Покайся! Хочешь сказать, Хызыр явился? Дудки!..

— Ничего я не хочу сказать. Сон рассказываю. Так вот, тихо он меня спрашивает: чего, мол, извиваешься, как змея с перебитой спиной — глаза на лоб вылезли, лицо посинело? Что с тобой? Поведал я ему свою беду. Могу, говорит, помочь тебе, только тайны нашей не раскрывай. Понимаешь?

— Хызыр, значит?

— До того ли мне было, Хызыр он или нет? Еле-еле проговорил: хорошо, мол. Накрыл он меня своим кафтаном, подхватил, пронес го воздуху. Опустил на землю в пустынном месте: делай, мол, свое дело, накажи тебя аллах!

— Значит, Хызыр?

— Смейся, смейся. Избавился я от беды своей, тут мне в голову и ударило: «Господи, да ведь я удостоился лицезреть самого Хызыра!» Схватил я его за полу — не упустить бы, к руке припал. A он вздрогнул, толкнул меня в грудь. «Отойди,— говорит,— безмозглый, я не тот, за кого ты меня принимаешь! Оставь меня в покое, не плати злом за добро». Ну а я разве отпущу его руку? Чувствую, в пальцах у него и правда костей нет. Пробовал он руку вырвать, оттолкнуть меня, да ничего не выходит. Чтобы отвязаться, опрокинул меня на землю...

— Значит, Хызыр?

— Да. Стал о землю головой бить, лицо в кровь разбил, но я не гляжу на кровь, молю: «Помилуй, господин мой, жертвой твоей буду помилуй!» А он знай лупит меня палицей своей, словно бы и не аллах меня создал! Сбежались любопытные — не поймут, в чем дело «Стыдно, джигит,— кричат ему,— и грех! В чем он провинился? Неужто так велика вина бедняги, что он столько палок заслужил? Отпусти его подобру-поздорову». Выручить меня хотят, а я как заору: «Прочь отойдите! Пусть бьет. Не в том дело! Помилуйте, братья по вере!» Удивились они, решили: рехнулся бедняга. Вырвали меня из рук Хызыра, из-под его палицы... Проснулся я — вся постель перевернута, сам в поту с головы до ног. Не обессудь, кадий Хопхоп! Истолкуй, что означает мой сон?

— Если не приврал ты да не выдумал, на сей раз к добру, Перване Субаши. Достигнешь ты цели своей и обретешь желаемое... Начало неважное, но потом обернулся божественным твой сон... Возрадуйся, сукин сын! Если ты, как проснулся, совершил полное омовение да двойную молитву...

— Совершил.

— Если через порог переступил правой ногой, а первому встречному бедняку серебряную полушку пожаловал...

Перване Субаши проглотил комок в горле. Не счел он нужным подавать милостыню беднякам да кормить хлебом собак прежде, чем истолкуют его сон.

— ...и перед большой мечетью накрошил хлеб собакам...

— Хлеба и милостыни не дал. Решил, пусть сначала кадий Хопхоп сон истолкует, а милостыню подать да хлеб накрошить недолго.

— Удивляюсь я тебе. Увидеть во сне Хызыра и после этого милостыни не подать?! Как только рот тебе до сих пор не перекосило да самого в узел не скрутило!

— Да что ты, Хопхоп?! Неужто все это нельзя назавтра отложить?

— Если до сих пор не перекосило тебя, то, может, и можно. Ах-ах-ах! Ума бы решился дурень! И поделом бы тебе! На сей раз дешево отделался. Живым, можно сказать, из савана выскочил, несчастный Перване.

— По чистоте душевной. Ты вот смеешься, а, слава аллаху, душа моя и сердце чисты... Смеешься!.. Смейся себе на здоровье. Скажи-ка лучше, если бы ухватил я и вправду палец пророка Хызыра, бескостный палец его, и сказал бы он: «Проси у меня чего хочешь!» — а я бы и попросил, сон в самом деле был бы вещий, исполнилось бы желание?

Пока кадий обдумывал ответ, дверь распахнулась. Вошел Алишар-бей. Блеск в его глазах потух, он волочил ноги и улыбался пристыженно, словно собака, поджавшая хвост. При виде управителя гакнул, будто ударили его кулаком в грудь, медленно выпрямился и, глядя исподлобья, спросил:

— Ты здесь?

Перване быстро сложил руки на животе, согнулся в поклоне.

— Здесь мы вашей милостью, лев мой бей! Прикажите!

— А где же висельник Чудароглу?

— Еще не изволил приехать, лев мой!

— Молчать! Отчего не изволил? До конца света ждать, что ли, этого сукина сына?

— Было ведь договорено — после вечерней молитвы.

— Что? После вечерней?

— Сами сказать изволили: после вечерней молитвы, когда люди из мечети разойдутся. А если раньше приедет, пусть в летнем доме в винограднике подождет, пока в домах огни погаснут да люди спать лягут.

— Нет, поглядите-ка на него! Да могу ли я ждать до вечерней молитвы, сводник ты этакий! Не найдешь сейчас же и не приведешь сюда, не видать тебе управительства как своих ушей, Перване Субаши! И будет поделом! Не так ли, кадий Хопхоп?

Кадий наполнил чашу вином, протянул Алишар-бею.

— Опрокинь-ка. Ты прав, но и брат мой Перване прав. Разве мы не сказали им, что до вечерней молитвы тут люди могут быть — ведь здесь конак санджакского бея.

— Чтоб ему сквозь землю провалиться! Неужто на роду мне написано все ждать да ждать? Сам себе опротивел, превеликий аллах! Столько лет не могу подобрать управителя по душе да по уму своему! Ах, несчастная моя судьба! Значит, еще не изволили прибыть? Да почем ты знаешь? А если прибыли? Если прибыли, говорю! Ведь я на куски тебя порублю!

— Если прибыли, то в наш летний дом.

— А ты откуда знать будешь? Чудотворца корчишь из себя, что ли?

— Поставили там человека... Как прибудут, даст весть. Сбегаю приведу сюда. Никто не увидит, не услышит.

— Еще рассуждает... Проваливай! Проваливай, не то плохо будет! Бегом! Веди его сюда сейчас же!

Перване Субаши, пятясь, удалился. Алишар-бей пожирал его взглядом. Когда за управителем закрылась дверь, обернулся к кадию и, довольный, будто разыграл удачную шутку, усмехнулся.

— Ну, доконал я мерзавца! До смерти перепугался сводник Перване. Теперь целый год не опомнится.— Он сел на софу. Потянулся.— Так-то он неплох, но потачки ему давать нельзя. Тотчас заводит разговор о долгах да деньгах. Сукин сын! А у меня монетный двор, что ли? Собирай налоги, сам трать, да и мы потратим.— Он расхохотался.— Последнее время видит, пользы нет, перестал о деньгах болтать и от кредиторов сумел отделаться. Не будь он так слаб к бабам...

— Не бери греха на душу! Чего за ним не водится, так не водится.

— Я говорю, если бы пристрастия к женщинам не питал, всем был бы хорош. А то уговорит жену взять молодую невольницу, слюни распустит, совсем дураком делается твой Перване Субаши. Новая наложница у него и правда бедовая! Душу отдать можно.— Он снова вздохнул.— Мужчине нужно остерегаться баб, Хопхоп! Берут они нас врасплох и когти свои в самое сердце вонзают. Если бы только в сердце, как-нибудь справился бы, овладел бы собой. Но недаром сказано: «Баба для мужчины — шайтан!» Почему? Да потому, что она лишает его разума. А ум потерял — и плетешься, как пес за сучкой... Ведет тебя куда хочет. А куда? На несчастье. Такого сраму примешь — шут гороховый рядом с тобой султаном покажется. Хоть своего от нее добьешься, но попадется ненасытная, и тебе не уняться. Пока она натешится — изведешься. Хитры они и жестоки. Или ты ее доконаешь, или конец тебе. Не зря говорят: волос долог, ум короток, а в юбке — беда. Погубительницы веры они — вот кто...

Кадий Хопхоп, усмехаясь про себя, спросил:

— К слову о женщинах заговорил, Алишар-бей? Или наложницы, коих мы увели у цыган Домузлу, навели тебя на мысли такие?

— Скажешь тоже — наложницы! Неужто я могу снизойти до них, да еще и расстраивать себя? Эй, Хопхоп, чтоб крыша дома твоего рухнула тебе на голову. Сердце у меня, может, и распутно, но только...

Алишар-бей собрался было обидеться, но вдруг расслабился. Слабость от глаз постепенно разлилась по лицу, шее, охватила все его тело. Сидячая жизнь служивого человека, которую Алишар-бей вел уже много лет, как-то незаметно подточила в нем воинский дух, расслабила его ловкое тело, не мог он уже защититься даже в делах чести. В последние годы во всем — в еде, в радости, нетерпении или в гневе — то и дело прорывалось у него нечто странное, грубо чувственное, и это приводило в смущение окружающих.

Алишар-бей посмотрел в окно и задумался. Оглянулся на кашель кадия. Улыбнулся устало, бессмысленно. Поднял забытую в руке чашу с вином к неверному свету свечей. Глядя в вино, спросил:

— Наизусть выучить священные книги не фокус. А вот как избавиться от тягот мира сего, кадий?

— Каждый в конце концов избавляется, но всему свой черед. Подумаем лучше, Алишар-бей, как с этими бедами справиться.

— О господи. Чуть не на коленях просишь вернуться поскорее. Уходит и не возвращается. Посылаешь за ним еще одного — и этот пропадает. Ну, дождется Перване. Заработает палок...

— Да разве он виноват? Не надеюсь я на Чудара, не приедет этот подлец.

— Почему?

— Чудароглу — монгол. А монголы не знают верности слову, не держат клятвы.

— Но ведь дело-то денежное?

— Хочешь по правде? Не верю я, что монголы в деньгах толк понимают.

— Ну и сказанул! За серебряную монету отца родного прирежут.

— Верно. Знали бы цену деньгам, разве пошли бы на эдакое ради серебряной монеты?

— Да ты знаешь, что я с ним сделаю, если он не приедет! Непременно приедет! — Он вдруг сник.— О чем бы ни шла речь, вечно ты говоришь: «Не выйдет!» А все отчего? Оттого, что на сердце у тебя подлость.

— Не во мне подлость, а в сынах человеческих...

— Чтоб провалилось медресе, где тебя учили, проклятый Хопхоп! — Он беспомощно огляделся по сторонам, снова налил вина.— Неужто я должен ждать этого подлеца Чудароглу, побойся бога, Хопхоп!

— От того, что я сказал, тот, кто должен прийти, не задержится. Не бойся!

Алишар-бей подскочил, словно его укололи копьем. Борода и усы встопорщились. Замахнулся чашей на кадия, но сдержался и швырнул ее в дверь.

— Сколько раз говорил я тебе, забудь это слово «не бойся»...— Голос его осекся от гнева.— С Балкыз тоже твердил: «Не бойся!» А что вышло?

— На мне ли вина, господин мой? Разум ты потерял, узнав, что туркмен снова посылает тебя сватом. Забился, словно теленок под ножом. Вот тогда я и сказал: «Найду выход, не бойся!» К слову пришлось.

— К слову, не к слову! Сколько себя помню, не знал я страха.— Растопырив руки, он склонился над кадием.— Не боюсь я никого! Почем дают за мешок таких, как Кара Осман?!.

Кадий съежился, будто испугался, заморгал, изо всех сил стараясь сдержать улыбку. Он знал, что Алишар ничего ему не сделает. Он разжирел, ослаб, хотя рука у него еще была крепкая — на игрищах загонял молодых джигитов, как крыс. Но кадий хорошо знал, как подхлестывает человека подозрение в трусости, и умел ловко пользоваться этим.

— Алишар-бей, дорогой!..

— Молчи!.. Кишки выпущу!..

Кадий склонил голову, робко спросил:

— Мы здесь одни, Алишар-бей. Скажи-ка, если б Осман, прежде чем посылать тебя сватом, предупредил: из обители, мол, подали весть и на сей раз шейх готов отдать дочь, что бы ты сделал? Отказался бы от Балкыз?

— Что сделал? — Алишар-бей оторопело взглянул на него. Тяжело дыша, медленно опустил руки.— Да уж не стал бы тебя слушать. Не предал бы человека, посылающего меня сватом, ибо нет большего позора для воина. Откуда тебе знать это, кадий? Ты ведь не воин!

— Смиримся, по незнанию я посоветовал... А кто надумал послать к Балкыз старуху колдунью, соблазнить ее золотом?

Алишар-бей вытаращил глаза, будто стоявший перед ним кадий вдруг оборотился ишаком. Повертелся по комнате, навис над ним, как гора.

— Не твои ли все это советы? Хочешь, чтобы я пустую голову твою расколол, как эту чашку?! Кто сказал, подлец ты эдакий: «Курицу приманивают на зерно, а молодую девку — на золотое ожерелье?»

— То пословица, из книги. Я имел в виду девицу, человеческое дитя, вскормленное добрым молоком, а не дочь чертова шейха.

— А приворожки всякие, амулеты, талисманы? Из костей мыши летучей, из панциря черепашьего? Кто выдумал?

— Брат ты мне на этом и на том свете. Разве не должен мусульманин мусульманину в трудном деле помочь?

— Помочь? Говорил, безбожная Балкыз, того и гляди, как сука во время течки, к нашему порогу прибежит! А она как лед холодна.

— С бабами — как на войне! А особенно если она в другого влюбилась.

Алишар-бей воздел руки, будто к горлу ему приставили саблю.

— Да ни в кого она не влюбилась! Верой клянусь, знаю, ни в кого. Какой же скотиной надо быть, чтоб отдать свое сердце дикарю-туркмену! Из ума ты, что ли, выжил, поганый Хопхоп? А еще кадий! — Он смерил кадия презрительным взглядом.— Выдумываете все. Одно у вас на уме: как бы меня от девки отвадить. Не выйдет! Или подавайте сюда Балкыз, или хороните своего Алишар-бея!

— Про жену сипахи Юсуфа из деревни Турна тоже так говорил. А побаловался немного и пожаловал ее субаши Кёчеку.

— Безмозглый! Равняешь вдову с девицей.

— Хороша вдова в семнадцать-то лет! Бедняга Юсуф на той же неделе, как взял ее, в поход ушел да и не вернулся, а ее, можно сказать, непорочной оставил. Так?

— Так, не так, а пользованная баба — одно, нетронутая — другое. И потом, помнишь, что сказала колдунья Хаджана? У Балкыз мать из Дамаска, из племени, где бабы, хоть им семьдесят стукнет, каждую ночь сладки, как девицы... У шейха на руках есть, говорят, ее родословная... По ней он и выбрал себе жену. И если обычные девки шли по пять сотен алтынов, то эти, из Дамаска,— по пять тысяч и нарасхват. Недаром мы...

Во дворе послышались голоса. Алишар-бей насторожился и с поразительной для его огромного тела быстротой подскочил к окну. Приставив ладонь к глазам, поглядел во двор. Гордо обернулся.

— Пришли! Видал? Старое ты корыто! Пришел Чудароглу. А ты все каркал: «Не придут!»

Надо было переодеться, чтобы принять чужеземцев, как подобает наместнику санджака. Удаляясь в гарем, Алишар-бей приказал слуге, принесшему весть о прибытии гостей, убрать из комнаты поднос с вином.

Хопхоп надвинул кавук на самые брови, провел рукой по чалме, вытащил гребешок, расчесал бороду. Каждый раз, встречаясь с Чудароглу — а он вел с ним дела не один год,— кадий испытывал странную робость и в первые минуты не находил себе места. То была робость, которую испытывают при виде хищника, прирученного щенком и в несколько месяцев превратившегося в огромного зверя. Кадий никогда об этом не думал, но подсознательно чувствовал, что никогда не сможет привыкнуть к жестоким, коварным френкам и монголам.

Услышав шаги на лестнице, он оправил джуббе и принял величественный вид, чтобы встретить пришельцев достойно своего сана.

Дверь открыл Перване Субаши и, отойдя в сторону, пропустил гостей. Увидев кадия, Чудароглу на мгновение остановился. Перед людьми в чалме монголы, как и все в Анатолии, испытывали трепет.

— Ну входи, входи, Чудароглу. Еще не прикончили тебя гермиянские разбойники?

Чудароглу натужно ухмыльнулся, тщетно пытаясь сощурить и без того раскосые, похожие на семечки глаза. Растянутые в улыбке губы обнажили плоские, широкие, как лопасти, клыки. Не улыбка — оскал разъяренного волка.

— Твоими молитвами, господин кадий! Гермиянским разбойникам мы не по зубам.— Редкие висячие усы на плоском скуластом лице монгола вздыбились. Бесшумно, как тигр, ступал он в своих сапожках из тонкой кожи. Сделал шаг в сторону, пропуская вперед тех, кто шел за ним.

Это тоже были монгольские воины. Первый удивительно похож на Чудароглу, точно был его близнецом. Как и Чудар, низкого роста и до безобразия тучен. Казалось, ни один мускул у него уже не может шевельнуться и даже легкие не вздымают грудь... Кадий беспокойно заморгал глазами. Внешнее сходство в одно мгновение исчезло. То был не монгол, а длинноволосый, рыжий чистокровнейший френк с недобрыми голубыми глазами, только одетый монгольским воином...

Чудароглу на скверном греческом представил своих приятелей.

— Благородный рыцарь, наш друг Нотиус Гладиус из ордена Святого Иоанна на Кипре! А это — тюркский сотник джигит Уранха, наш брат.— Круглый, как кубышка, рыцарь и тонкий, длинный, как жердь, Уранха поклонились.— Самый ученый человек в округе,— продолжал Чудар,— наша опора и надежда, кадий Эскишехира Хюсаметтин-эфенди, господин наш.

Хопхоп величественно, будто собирался их судить, указал гостям на софу и приказал Перване, который остался стоять у дверей:

— Пусть скорей подают трапезу! Гости с дороги!

Чудароглу поднял руку.

— Сначала покончим с делом. Ужин — штука не хитрая.

Кадий насторожился. После трапезы, по кочевому обычаю, гостю в доме хозяина было не положено торговаться, спорить и возражать, какое бы дело ни обсуждалось. А ведь Перване сказал, что они уже сторговались за четыре сотни алтынов.

Чудароглу происходил из племени чудар, поставившего Чингисхану немало доблестных воинов, как их называли, «железнозубых псов». И хотя все знали, что Чудароглу и во сне не расстается с саблей, с первого взгляда казалось, будто он никогда не брал ее в руки, настолько походил он на дровосека, который, коли доведется вступить в бой, рубит топором. Чудар приехал в здешние края десять лет назад и нагнал страх на служивых людей, выдавая себя за тысяцкого, прибывшего из Тавриза с тайным поручением. Но через несколько месяцев ложь вышла наружу: выяснилось, что его выставили из войска, однако никак не могли узнать, в каком чине. Если б он тогда попался, наверняка бы угодил на виселицу. Но Чудар исчез. Замел следы. Стоило, однако, смениться главному монгольскому наместнику, который не мог простить Чудару, что тот провел его как дурака, выдав себя за облеченного доверием тысяцкого, Чудар собрал вокруг себя банду таких же отпетых головорезов, выгнанных из монгольского войска за разные преступления и благополучно избежавших веревки или кола, и объявился на землях Гермияна. Чудар от природы был склонен к злодейству, вершил его беззвучно, как змея, ловко, как белка, и безжалостно, как гиена. Новому монгольскому наместнику он пришелся ко двору: нагонял страх на народ, помогал собирать дань. На руку оказался он и тем, кто, подобно кадию Хопхопу, творил беззаконие. Где мог, Чудар избегал открытых столкновений, памятуя, что может жить на этих землях до тех пор, пока не разгневает сильных.

Ел он, как бык, пил, как верблюд, к месту и не к месту разражался громовым хохотом. Любил азартные игры. За игрой мог трое суток не смыкать глаз. Зато, когда представлялся случай, мог беспробудно проспать больше суток подряд. Когда Чудар прибыл в здешние места и искал себе пристанище, то стремился при каждом удобном случае показать свое воинское искусство и силу. Принялся буйствовать на ристалищах, наводя ужас на знаменитых джигитов. С виду нескладный, оказавшись в седле, становился удивительно ловким. Особенно свирепствовал он, если его просили метать дротик поосторожней, не со всей силы. Войдя в раж, покалечил немало джигитов, сбив их с лошади наземь. Лет восемь назад нежданно-негаданно на эскишехирские игры явился сын Эртогрула Кара Осман. Погнался за Чударом — все уже боялись с ним связываться. Схватились. Третьим броском Кара Осман-бей сбил Чудара с коня. В караван-сарай, где тот ночевал, привезли его чуть живого. С того дня Чудароглу в дротик больше не играл. Но Осман-бею не простил поражения, хотя в лицо всегда льстил ему. Давняя затаенная ненависть и побудила его вмешаться в дело с Балкыз. Все это в мгновение ока пронеслось в голове у кадия. Его передернуло. Вызвать ненависть этого зверя было и в самом деле опасно. Он исподволь разглядывал рыцаря, похожего, как двойник, на хищника-монгола и вовсе не похожего на них сотника Уранху. «Такие же нечестивцы, как Чудароглу! Одного полета птицы».

Уранха, положив на колени сжатые кулаки, сидел прямо, словно проглотил кол. Рыцарь оценивающим взглядом осматривал обстановку: в конак тюркского санджакского бея он попал впервые. На полу дорогие персидские ковры, греческие полстины, шелковые молитвенные коврики. С потолка свисал огромный свешник из иракского стекла. Подсвечники над очагом были из серебра. И в одежде и в обстановке Алишар-бей любил огненно-красный, ядовито-желтый, густолиловый цвета и золотое по белому шитье.

Слуга зажег стоявшие по углам светильники из чеканной меди. Просторное помещение дивана озарилось красноватым светом. Другие слуги внесли и расставили перед софой столики дамасской работы с перламутровой инкрустацией, положили на них сушеные фрукты.

Рыцарь Нотиус Гладиус, испытывая неловкость, поглядел на Чудароглу. Паршивый монгол держался рукой за усы. Наверняка задумывал какую-нибудь пакость.

Хопхоп тоже не сомневался в этом и насторожился.

Чудароглу вдруг расхохотался — зазвенели стекла, вздрогнули слуги, стоявшие у дверей.

— Выпьем, благородный рыцарь! Наш монгольский обычай вина не запрещает. А вот по ихним книгам вино — харам!

Все трое наполнили чаши, будто сговорившись, протянули их к кадию и опрокинули себе в глотки. Даже в том, как они пили вино, чувствовалась жестокость. Кадий знал, что византийский император нечестивец Андроникас давно задумал выдать свою сводную сестру за тавризского ильхана.

Монголы, нагоняя страх и ужас, давя и сеча, наполняя мир воплями, заковали в цепи тридцать хаканов, двадцать султанов, пятнадцать падишахов, надеявшихся на копье своем удержать небо, погнали их, хлеща плетками, перед своими конями, заняли Иран, Индию, Анатолию и Китай. Появились на границах Мира Тьмы. Дикое племя — ни вера их к мусульманской не подходит, ни обычай с огузским не сходится. И если нет силы, способной противостоять им, волей-неволей страх охватит, поскольку не разумеют они человеческого слова. На другом конце земли в Мире Тьмы бесчинствуют френки, похожие на монголов, как одна половина яблока на другую. Если господь даст им разум, снюхаются они, вступят в союз — и конец тогда мусульманам, туркменам да тюркам!

От таких мыслей мороз пробежал по коже кадия. «Этих в ислам не обратишь... Помилуй, великий аллах! Самое время поддержать тебе мусульман, загнанных в тесное ущелье. Монгол, того и гляди, на ильханский престол бабу посадит. А во френкских землях против бабского слова давно уже и государев фирман ничего не стоит. Недаром говорят: лихи у френка дела, коли бабы владеют добром! Ну и беззаконие!.. У нас и так с бабами сладу нет. А если еще всем добром завладеют, никакой силе с ними не справиться! Побереги аллах! Живьем съедят мужей, свой порядок заведут!..» Он сдвинул кавук на затылок, точно готов был ринуться в бой за мужское достоинство, но тут же поправил его. Испуганно глянул на гостей — не догадались ли они о его мыслях. Улыбнулся через силу.

Словно поспешая на выручку кадию, величественно вошел Алишар-бей. В парадной одежде он воистину внушал уважение. Кафтан из коричневого сукна, отделанный черным шнуром. Под кафтаном — лиловый бархатный халат, расшитый красными биледжикскими гвоздиками, подпоясанный кушаком из чистой бухарской шерсти. За поясом украшенный серебряной филигранью кривой багдадский кинжал с рукояткой из яшмы. На высоком кавуке бриллиантовая булавка, на ногах желтые сафьяновые сапожки.

Рыцарь и Уранха встали, поклонились. Алишар-бей величественно ответил. Остановил недовольный взгляд на Чударе, стоящем на одном колене.

— Нет, вы поглядите на него! Прикидывается благовоспитанным. Вставай, говорю! Вставай, не то...

Чудар и ухом не повел.

— Мы должны уважать наших беев, чтобы уважали их чужеземцы.

Алишар с деланным удивлением глянул на кадия.

— Ах ты, висельник! Слышали? Ах ты сотник чертова воинства! Шут гороховый, Чудар! Ну как тебя не побаловать за благовоспитанность да за вежливость! Чтоб тебя разорвало!

— А как вы думали, мой бей? Решили, что мы в горах выросли? Мы ведь тоже, хоть и для нас велика честь, платим за право ремеслом своим заниматься и блюдем покровителя своего.

— Изволь, Хопхоп, послушать! Что за приятные слуху речи! Просто ума палата. Вставай, говорю, скотина!

Потешаясь в душе, Чудароглу поднялся с колена.

Алишар-бей усадил гостей. Сам важно занял место на отдельном миндере. Пока Чудар представлял своих приятелей, Алишар-бей не сводил с него гневного взгляда. Оборвал жестом затянувшуюся речь разбойника.

— По-турецки понимают?

— Эти? Нет, а что? По-гречески знают.

— Оставь!.. Зачем впутал в наше дело чужаков без роду, без племени? Чтоб тебе!.. Видно, ты не тот, за кого себя выдаешь, поганец Чудар!

— Чего мы стоим, вы сами знаете, мой бей! Выше сапог ваших головы не подымем. Пожелайте дочь императора — не привезу, пусть меня господь покарает. Много добра мы от тебя видели, бывало — и деньги жаловал. Мы хлеб-соль не забываем, мой бей. За дружбу дружбой платим, слово свое держим. К тому же каждый палец у нас сорока ремеслам обучен, и в сердце у нас страха нет. Может, кто нас и не знает, да ваша светлость знает. Ибо испытаны мы, и ума своего нам хватает. Не стал бы ты с дураками связываться себе на беду. Не пристало мне браться за дело, если потом пожалеть придется. Зря ты мне рот затыкаешь. Не принимай меня за такого, кто очертя голову в огонь кидается. Ибо тебе же от этого вред. Голубое небо, горы и великий господь Белизны тому свидетели.

— Ишь какой разумный! Слышишь, Хопхоп, какие тонкие речи? Таких в соборной мечети от муллы не услышишь.

Хопхоп нахмурился.

— Стыдно трусить тому, кто мечом подпоясан! Устрашиться шейха в обители, что в жизни своей, кроме книги святой, в руках ничего не держал... Отказаться схватить его дочь... Воистину не зря сказано: трусливый слуга долго не живет!

— Напрасно дыхание тратишь, кадий-эфенди! Укажи мне на жену шейха ростовщиков Капче — средь бела дня схвачу и привезу к тебе. А нет — назови меня трусом. Но речь идет об Эдебали, шейхе всех здешних ахи, никакая прибыль мне не нужна. Есть запрет Гермияноглу и монгольского наместника. Заставили нас на мече поклясться, что мы их с ахи не поссорим. Ахи опасны. Несдобровать тому, кто их тронет.

— Старые все это дела! Нынешних ахи с прежними не равняй, трусливый Чудар. Откуда у них сила возьмется, если рынка ремесленного не стало? Сидят себе тихо и подняться не могут. Напрасно ты на сей раз испугался. Жаль! А все по неразумию своему, да и золото звенящее немым френкам отдал.

— Ах, кадий Хюсаметтин-эфенди! В Даренде жил, ума-разума набрался, а не знаешь, что такими советами только врага в огонь загонять. Я свое дело знаю! Кто тронет ахи, того с пылью да с навозом смешают. Пропадет, и следа не найдешь...

— Чтоб ты провалился вместе со своей саблей! Мы-то почли тебя за джигита. Жаль! Ах, как жаль! Схватят твои приятели девку, денежки проедят да пропьют себе на здоровье. Может, тогда устыдишься своей трусости.

— Такие речи, кадий-эфенди, я мимо ушей пропускаю. От правды никуда не уйдешь. Недаром столько лет в этих краях проносил я свою шкуру непродырявленной да голову на плечах сохранил. Монгол, коли возьмется за что по незнанию, узнав правду, покается и откажется. Так вернее. Вот тебе два глупца, посылай их куда хочешь, пойдут с удовольствием. Распорядись ими, как душе твоей угодно. А мы свое дело знаем. Скажет Алишар-бей — умри! Лягу — вот тут и отдам богу душу. А нет — пусть размозжит меня на своей наковальне покровитель кузнечного цеха пророк Давуд. Но красть дочь шейха ахи ты меня не подбивай. Не выйдет! Да будет славен бог конских табунов, черный орел! От слова «огонь» рот не сгорит. Лучше быть головою теленка, чем ногою быка.

— Скажи лучше — испугался, вот и отказываюсь, чем зря пословицами-то сыпать.

— Ты угадал. Когда надо, отказ у нас быстрый. Трусливый джигит долго живет. А если страха в сердце нет у джигита, за сердце его берут да в сердце убивают. У воинов один обычай, у кадиев — другой.

Довольный своим остроумием, Чудароглу снова расхохотался.

С Алишар-беем он не мог бы говорить так запросто. Зато с кадием Хопхопом разговаривал без стеснения, позволяя себе даже непристойности. Да и что ему какие-то санджакские беи, пока ладил он с монгольским наместником! Отсмеявшись, Чудар отставил шутовскую почтительность, приосанился и обернулся к чужеземцам. Но тут же сник: рыцарь настороженно супился, Уранха сидел мрачнее тучи. Глаза у обоих округлились, и нельзя было понять: то ли они замышляют недоброе, то ли сами чего-то боятся. Рыцарь натянуто улыбнулся, отвел взгляд, стал осматривать стены, будто выбирал, в случае чего к какой из них повернуться, чтобы прикрыть спину. Глянул на окна, словно хотел поскорее отсюда выбраться. Процедил сквозь зубы:

— Не будем тянуть, рейс Чудар. Короче! Не сговоримся — уйдем.

— О чем же еще сговариваться? Мы ведь уже ударили по рукам.— Он чуть было не сказал: «За триста алтынов». Но вовремя удержался.

— Ударили. Но Уранха отказался.

— Почему?

— Разузнал, в чем дело. Ты сказал: безродная девка, а вышло — дочь шейха... Да еще какого! Говорят, его слова слушаются повсюду — от Тавриза до Стамбула. Что он скажет, то и делают. Самый главный шейх ахи. Вот Уранха и понял, почему ты нам поручил. И отказался. За триста алтынов не пойдет. К тому же замешан тут и Кара Осман-бей. Ты от нас и это утаил. Сам знаешь, Кара Осман-бей разослал во все стороны шпионов, след наш разыскивает. За триста алтынов не возьмемся.

Алишар-бей и кадий ничего не поняли, ибо рыцарь Нотиус Гладиус говорил по-латыни, но имя Кара Османа — рыцарь помянул его дважды — повергло их в смятение. Алишар-бей взволнованно спросил:

— Что говорит этот гяур? Что там с Осман-беем?

Чудароглу поразился не меньше их. Обмер от страха: выяснится, что он потребовал от Алишар-бея больше, чем договорился дать чужестранцам, тогда добра не жди. Сделав вид, что не расслышал вопроса Алишара, Чудар с раздражением сказал Нотиусу:

— Не годится это, рыцарь, у самого порога нарушать уговор! Не достойно джигита и к добру не ведет. Кто договор нарушает, тому тут не жить.

— Мы задатка не брали, с хозяином с глазу на глаз не говорили. Мы беремся за дело, пусть он нас выслушает, все взвесит. Потребует Алишар-бей, мы и за выпитое вино немедля уплатим.

— О чем он там толкует, Чудар? Чего тянет? Гляди, с лица спал, почернел! В чем дело?

— Эти френки, Алишар-бей, на нас не походят. Господин кадий лучше знает, не по-нашему они рядятся. Говорят последнее слово, когда на коня садятся.

— Не понял. Мало, что ли, мы видели френкских купцов? Все они слово свое держали. Не тяни, что говорит гяур? Не согласен, что ли, за четыреста алтынов? Чего он хочет?

— Обожди, бей! — Чудар сделал вид, будто расстроился.— Ну и дела! Вот потому-то не люблю в посредниках ходить! — Обернулся к рыцарю, зло спросил: — Не хотите за четыреста, так за сколько же тогда, спрашивает Алишар-бей?

— Пятьсот,— не мешкая, выпалил Нотиус Гладиус.— Сто твои. И ни дирхема меньше.

— Помилуй! Просто и не выговорить такую сумму! Дело-то плевое, разве пятьсот алтынов ему цена? За такие деньги у нас здесь беем стать можно.

— Того не знаю. Мы бейства не покупаем. Одного в толк не возьму: ты за нас или за бея? Из этих денег сотня тебе в карман идет, не тяни понапрасну. У нас благородные люди о деньгах одно слово скажут — и торгу конец. Рядиться — дело черни. А вам еще и басню сочинить надо, будто на той стороне болота, мол, напоролись мы на Алишар-бея, отобрал он у нас девку силой!.. На эдакое шутовство меньше чем за пять сотен не пойдем!

— Шутишь или всерьез?

— Шутки в таких делах плохо кончаются.

Алишар-бей не выдержал:

— Что он говорит? Глаза мои ослепли в рот ему глядеть! Чего ломается?

— В голове не укладывается, Алишар-бей, чтоб горы на него обрушились! Вот шайтан, слепой шайтан!

— Оставь в покое шайтана. За сколько согласен?

— Язык не поворачивается. Бешеный френк хочет пять сотен, и ни медяка меньше.

Алишар-бей и кадий вскочили.

— Пять сотен?

— Пять сотен...

— Безумец...

— За пять сотен Алишар-бей весь поганый род Эдебали сюда притащит! Не сказал ты ему, Чудароглу?

— Да что же это такое? — сокрушенно проговорил Алишар-бей.

Чудароглу был удивлен. Он ожидал, что Алишар-бей выйдет из себя и, обругав франков, выставит их за дверь. Однако Алишар-бей, увидев френков, уже решил, что Балкыз у него в руках. И волновался лишь оттого, что не знал, найдется ли у него пять сотен. Были бы — не пожалел и шести, семи, восьми сотен! Он в отчаянии сел на миндер, встал, снова сел.

— Скажи ему слово в слово и буквы не пропусти! Во-первых, не пристало нашему благородному гостю отказываться от договора. Во-вторых, по их обычаю добро и честь людей, что на бейской земле живут, принадлежат бею. Ты же сам говорил, по их обычаю за беем даже право первой брачной ночи, если девка — дочь крепостного. Значит, по этому счету девка — наше законное право. Можно ли такие деньги платить за свое собственное добро? Где совесть? Где вера? Где помощь благородных людей друг другу?

Чудароглу понял, что сможет уговорить Алишар-бея. И вместо того, чтобы перевести его слова, сказал:

— Надо уступить немного, рыцарь! Туркмен говорит: «Пусть хоть немного уступит!»

— Нет.

Слово «нет» понял и кадий Хопхоп. Решив, что рыцарь отвечает Алишар-бею, спросил:

— Что нет, поганый Чудар? Нет, что ли, такого закона у френков?

Чудароглу, не удостоив кадия вниманием, обернулся к Алишар-бею:

— Провалиться мне сквозь землю, бей! Не знаю, куда глаза деть от стыда из-за этих френков... Но, по правде говоря, в нынешнее время лучше их, сподручнее никого не найдем... Потом жалеть будешь: поскупился, пожалел денег. Дело-то нешуточное, баба запутана. Недаром сказано: «На ковре должен быть узор, а на сердце — любовь». И еще: «Пригожей бабе цены нет!» А эти френки нам и впредь пригодятся. Потому для темных дел, вижу, сподручны они. Не спрашивают: «Мусульманин ты или гяур?» Говорит: «Я хозяину служу, а мусульманин ли он, гяур — мне все едино!» Подлецы эдакие!

Алишар-бей глядел на рыцаря Нотиуса Гладиуса и Уранху, глаза его горели.

— Зловредное семя! От эдаких свиней добра не жди! Чего зря болтать, поганый Чудар? Неужто дадим себя ограбить средь бела дня на собственном кочевье?

— Так ведь не силой нас грабят, лев мой, а хитростью. Чтоб им от грязи не отмыться! А помочь в нашем деле могут. Что нам до их свинских рож? Красота мужчины в уме, в храбрости да в твердой руке, а у них в этом недостатка нет.

— Пристало ли джигиту отказываться от уговора?

— Да ведь дело-то какое! Что верно, то верно — бродяги они и подлецы. Чужой веры. Чего ради за дело твое берутся? Денег ради. Не гнать же их теперь из-за горсти монет? Кто осмелится связаться с Эдебали? Они просто не знают, чем это пахнет. Подумай сам, какую девицу взять хочешь. Сколько тысяч отвалил бы на калым, если б Эдебали ее добром отдал? А мы это дело, слава аллаху, в половинную цену, а может, и за одну треть сладим. По вашему обычаю, если девка убежала, зять сколько хочет, столько за нее и даст тестю. Вот и получается, не из твоего кармана, а из кармана сводника Эдебали эти деньги уходят. Прав я, братец кадий?

Хопхоп слушал затаив дыхание. Он уже успел прийти в себя. Стоит Алишар-бею еще немного поартачиться, и Чудароглу, чего доброго, ляпнет: «Ты ведь столько в год денег собираешь!» Тогда все их темные делишки выйдут наружу.

— Чего уж там, Алишар-бей,— вмешался он.— Хоть и похож Чудароглу на обезьяну, а ум у него здравый. Скажу больше, мудр он, как визирь Низам аль-Мюльк. Да будет с тобою свет, темный Чудар! Чтоб тебе провалиться! Молчи! И можешь считать, пропали наши пять сотен. Пусть приятели твои везут девку... Если бей не согласится, добавлю из своего кармана...

Алишар-бей от такого проявления дружбы даже прослезился, не ведая, что кадий возьмет деньги из его же казны.

Чудароглу не верил своим ушам: каким чудом умудрились френки, не знающие языка, чуть не вчера явившиеся в здешние края, рассчитать лучше его, много лет прожившего среди этих людей, сколько шерсти можно состричь со свиньи?


IV

Баджибей отдалась легкому, ровному бегу иноходца. Но на сердце давила тяжесть. Как всегда, досадуя на себя, испытывала она отвращение к жизни. Красный шелковый повой, которым она повязала голову, сильная рука с хлыстом на запястье, покоившаяся на рукояти кривой сабли, никак не вязались с мрачной усталостью ее лица.

Когда вдали показалась разверстая пасть пещеры, она еще больше помрачнела. В третий раз повторила она скакавшей на голову позади нее Аслыхан, словно та была в чем-то виновата:

— Верно в старину говорили: чужую потерю с песнями ищут!

Аслыхан на сей раз не пропустила ее слова мимо ушей.

— Баджибей, дорогая, разве Осман-бей нам чужой?

— Я не о нем, а о гяурских проведчиках, коих заставляет он за деньги служить нам. Неужто не ясно, что не дождешься толковой вести от гяуров?

— Подумаешь, гяуры! Ведь Мавро, твой сын, тоже гяур!

— Мавро — другое дело. Он не наемник. И к тому же наполовину мусульманин, ибо сердце его чисто.

— Я не про сердце говорю, а про гяурство. Что сообщат проведчики, если не вызнали ничего?

— Плохо стараются! — Она щелкнула бичом.— Что ж, посмотрим, кто сильней: наш дервиш Камаган или бейские наемники.

Аслыхан с жалостью поглядела на привязанного в тороках, как бурка, черного ягненка. Но вспомнила, что сама везет черного петуха, и ей стало смешно. Про петуха она наврала: соседские женщины обет, мол, дали. А обет был ее собственный. Обещала она дервишу Камагану, что жил в пещере Иненю, привезти черного петуха, если помирится с Керимом. «Увидел мои слезы, услышал мои мольбы великий аллах,— думала она сейчас,— даровал мне желанного, когда и надежды не было». В этом году по возвращении с яйлы они поженятся... «Но ведь если бы не стряслась беда с Демирджаном... Эх, аллах, жертвой твоей буду!..» Она вздохнула и, поймав себя на том, что улыбается, испугалась. В последние дни смех разбирал ее к месту и не к месту... Даже отец заметил и прикрикнул: «Что за ухмылки, стрекоза! Оплеухи захотелось?..»

Мавро и Керим, заговорившись, порядком поотстали. Аслыхан с трудом удержалась, чтобы не оглянуться. Прошлой ночью до утра умоляла она упрямца Керима: «Сходи к отцу. Не даст он благословения — девичье слово ничего не значит». Какое счастье, что перед самым уходом он согласился: «Ладно, схожу! Но коли записано что аллахом, все равно свершится!» Сердце ее млело от радости, лицо залила краска. «О аллах, отчего так сладко любить?.. Оттого, что, когда любишь, уверен в себе!» Откуда она это знала? Не один раз отправлялась она к дервишам, обитавшим в пещерах, и всегда страх камнем ложился на сердце, а сегодня вот смех берет... «Если рядом любимый, даже дервиш Камаган не страшен. Узнать бы, могут ли чувствовать это мужчины? Да уж наверняка нет. Куда им!»

Баджибей задумалась, и конь тотчас замедлил ход. Она стегнула его: «Ишь лодырь!»

— Поспеть надо вовремя. Чтобы дервиш Камаган погадал на бараньей лопатке, на огне. Пусть, как орел, подымется в небо, покружит, поглядит и найдет наших кровников... Пусть постарается, раскроет нам их имя и звание, скажет, как взяться за дело и как их схватить!

— Пусть скажет.— Аслыхан помолчала.— Ох, Баджибей, а может он узнать правду без ошибки?

— Вот бестолочь!.. С чего бы ему в божью пещеру забиваться, если б он, паршивец, и этого не мог...

— Знаешь, что сказал недавно Керим Джан: «Кого глазами не видишь, найти нельзя».

— Керим Джан!.. Нашла кого слушать.

— Да ведь он ученый! Столько книг перечитал.

— Не книги человеком делают, эх, дочка!

— А ведомы ли дервишу Камагану тайны прошлого, тайны будущего? Помилуй, сестра Баджибей, скажи! Знает ли правду, словно своими глазами видел?

— Тсс! Сказано, кто не верит, у того гадание не сбывается. Знать-то он знает, а скажет ли — посмотрим!

Аслыхан опять немного помолчала. И, махнув рукой,— будь что будет! — спросила:

— А ведает ли он, сестра Баджибей...

Баджибей взглянула на нее.

— Ну, говори же, девка, что?

— Давайте спросим, ах, Баджибей, почему шейх Эдебали во второй раз хотел Осман-бею дочь отдать, а не отдал? Узнаем, почему...

— А потому, что шейхи, бывает, увидят один сон — отдать готовы, увидят другой — откажутся. Плохо быть дочерью шейха. Так уж им на роду написано — могут в отцовском доме и состариться...

— Никак не пойму, почему глупая Балкыз не на своего отца сердится, а на Осман-бея?

— Вот дурочка! Осман-бей-то чем виноват?

— Вот и я никак не пойму. А жене муллы Яхши Балкыз сказала: «Не говорите при мне о Кара Османе». Сказала — как отрезала...

— Она, что ли, тебе передала, черкешенка эта, которая навоз с привозом путает, по-турецки не понимает. Поняла ли она сама, что слышала? — Баджибей подумала.— А может, ты сама сочинила? С чего бы Балкыз обижаться.

— Нет, правда. Обозлилась она, что не взял Осман-бей с собой джигитов, не обрушил крышу обители на голову отца, не выкрал ее.

— Ой, ой, ой! — Баджибей вздохнула, удивляясь неразумию нынешней молодежи, и тут же невольно улыбнулась.

Пещера дервиша Камагана находилась в большой, опаленной солнцем горе и была окружена со всех сторон огромными скалами. Перед пещерой круглая, как ток, ровная площадка. Здесь Камаган обычно встречал и провожал гостей. Застигнутые ночью в дороге путники, пастухи, выгонявшие волов на весенние пастбища, рассказывали, что в пещере дервиша Камагана горит красный, фиолетовый, зеленый и желтый огонь. Известно было, что дервиш, кроме всего прочего, занимается алхимией, пытается превратить в золото свинец и медь. Советник Дюндара Альпа дервиш Даскалос, уверовав, что это возможно, часто наведывался сюда и подолгу не выходил из пещеры.

Чем ближе они подъезжали, тем сильней нервничала Баджибей. Хоть Мавро и говорил, что монахи и дервиши — божьи люди, а не колдуны, она их недолюбливала. Выехав на площадку, где горел огромный костер, она побледнела, в горле у нее пересохло.

У входа в пещеру появился дервиш Камаган. На нем было длинное джуббе и огромная папаха с рысьим хвостом, набитая овечьей шерстью и опоясанная тремя полосками кумача, в которой он казался выше ростом. Раскосые глаза и широкие скулы сразу выдавали монгола. Зубы у него давно выпали, и потому подбородок едва не касался носа. Сморщенное лицо устрашающе дергалось, беспрерывно меняя выражение. Он внимательно оглядел каждого из приехавших. Заметив привязанного в тороках ягненка и торчащую из торбы петушиную голову, догадался о цели их визита. Скрестил на груди руки, поклонился.

— Приехала ворожить, Баджибей! В добрый час. Как раз к огню...

Баджибей, удивленная прозорливостью дервиша, глянула на Керима. Тот отвел глаза. «Эх, Баджибей, чему удивляться! Вечер, в этот час все разжигают очаг!»

Они привязали коней в тени под скалой, надели им на головы торбы — дело предстояло долгое.

Дервиш Камаган знал всех в округе. Он выразил соболезнование Баджибей, Кериму и Мавро, справился у Аслыхан о ее отце, но почему-то сделал вид, будто не знает, что Керим бросил учиться на муллу. Указав на жертвенный очаг, приказал Аслыхан подбросить ветвей под сложенные поленья. Заветного петуха унес с собой в пещеру. И вернулся в торжественном наряде — джуббе из шкуры марала. Полы разрезаны на шестьдесят полосок. На вороте пришито семь кукол. Семь белых дочерей прародителя, бога преисподней, громовержца и спасителя Ульгена, которые указывали шаманам путь в ворожбе. Между куклами висели маленькие луки, стрелы, колокольчики, изображения луны, солнца и звезд, лягушки, змеи, птицы, уха и носа — все боевое снаряжение шамана. Только этим оружием можно было одолеть злых черных дев неба, сбить их с толку.

Камаган положил на камень шаманский меч и огромный нож, зажег с помощью огнива приготовленный Аслыхан жертвенный костер. Старательно вымыл ягненка, Баджибей поливала. Перерезал ему горло и в мгновение ока ободрал. Отделил от туши лопатку. Тщательно очистил. Положил в огонь. Мясо унес в пещеру. Вышел оттуда с высеченным из белого камня гусем, служившим ему конем для небесных прогулок. Поставил барабан ближе к огню, чтобы натянулась кожа. Трижды поцеловал колотушку из кости лани, положил ее сверху на барабан. Присел на корточки у очага и, держа над огнем кость, стал причитать:

— Конец света пришел! Горе нам, горе! Озверел род человеческий. В грехах погрязли мы, по собственной прихоти зло сотворили! Забыли великого бога! Нет больше обычаев, завещанных нашим прародителем, властителем преисподней, горе нам, горе! Почему пришел конец света? Черная земля огнем обернулась, раскололась — вот почему! Синее небо обернулось смолой, почернело — вот почему! Род пошел на род, бей на бея, человек на человека — вот почему! Не признают сыновья отца и матери, сестры — братьев — вот почему! Камни трескаются, копья ломаются, тугая тетива размягчается, сабли о волос затупляются — вот почему! Люди пошли ростом с вершок, мужество - с воробьиный коготок, головы склоняются пред женщинами — вот почему! Чернь стала беями, беи честь рода позабыли — вот почему! Голод мир объял, за слиток золота головки лука не достать — вот почему! Заткнул уши великий господь, не стало у людей и у всякой твари, в небе и на земле порядка, стремя прохудилось, копье затупилось, игольное ушко разломалось — вот почему! Вышли все в улус из повиновения, зависть людям глаза ослепила — вот почему! Горы сотрясаются, белопенные реки кровью текут, земля разверзается, небо раскалывается, море расступается, дно видно. Вот почему!

Сидевшие на земле гости замерли, и только Керим, казалось, не придал значения заклинаниям дервиша. Но вот старик отвел руку от костра, бормоча монгольские молитвы, принялся валять баранью лопатку по земле. Потом стал внимательно разглядывать ее. Покачал головой.

— Поглядим, что нас ожидает перед концом света. Появились два злодея с железными сердцами, один долговязый, другой коротышка. Два зверя в человеческом облике, без веры, без совести, не понимающие слов, не признающие доводов разума. Передние ноги их коней — сабли, хвосты — кинжалы... Рубят деревья, крошат все живое. Налетели, как ветер, пронеслись, как поток... Из болота пришли, в болото ушли. Дороги их дальние-предальние, сердца — жестокие-прежестокие. Где ногой ступят — трава не растет. Деревья чахнут от их тени...

Мавро вдруг вспомнил о рыцаре и тюркском сотнике. Схватил папаху и чуть было не бросил ее в огонь, а это значит — настиг бы кровных врагов... Решил было поделиться догадкой с Керимом, но передумал: с какой стати чужакам было связываться с Демирджаном?

Дервиш вертел в руках кость. Слишком далеко он зашел. Не следовало так быстро открывать карты, намекая на двух чужаков.

Глядя на кость, снова заговорил:

— Да настигнет кара злодеев, пусть расплатятся кровью за кровь. Не уйти им за семь морей, не найти смерть свою от чужой руки.

Баджибей в отчаянии протянула к нему ладони.

— Помилуй, дервиш Камаган, жертвой твоей буду. Перекрой дороги наших кровных врагов. Надежда моя, Камаган, принеси поскорее «камень дождя». Пусть дороги их станут болотом. Пусть обрушатся на них потоки воды. Пусть сметет с плеч их поганые головы.

Камаган, семеня кривыми ногами, побежал в пещеру, вернулся с камнем в руках и, мечась по площадке, стал бросать его в одну сторону, в другую, подкидывать вверх.

— Белые воды мои! Темные воды мои! Бьющие из земли, падающие с неба, воды мои! Есть к вам просьба одна, воды, душегубицы, воды смелые! Преградите путь нашим кровным врагам, об одном вас прошу! Пусть проходы станут непрохожими, мосты непроезжими... Белая Матушка, наша богиня, говорит: «Как скажу, так и сбудется»... Скажи, скажи! Одна у меня просьба к тебе... Уруй! Уруй! Уруй!

Гости повторили вслед за ним: «Уруй!»

Дервиш распалялся все больше и больше. Подпрыгивал и крутился как безумный. Наконец, выбившись из сил, упал на землю, попытался подняться, но не смог и в исступлении расцарапал себе лицо. Как собака с перебитой спиной, подполз к барабану. Схватил колотушку и тут же вскочил на ноги, словно и не лежал только что без сил. Повесил барабан на шею, застучал, зашелся под ритм ударов, время от времени останавливаясь и выкрикивая:

— Эй, господин тайного! Для тебя мы затеяли пляску. Приди, не задержись в пути! Не позорь меня, не то вырву твои волосы, вырву! — Он сделал вид, что рвет на себе волосы.— Кровь твою пролью. Эй, аллах! Эй, бог! Эй, Чалап! К вам с мольбой обращаюсь я. Дело начато во имя божие! В болото я ходил, в глубокое, предательское болото! Эй, великий свет! Тьму рассей, яви мне сокрытое. Всемилостивый — смилуйся! Дарующий — даруй! Смертоносный — умертви! По праву матери... По праву братьев одна лишь просьба к вам.— Дервиш, подбрасывая барабан, падал на колени, катался по земле, валился на спину, ставил барабан на живот. Он уже не кричал, а хрипел. Чтобы разобрать его слова, гости подошли ближе.— Вижу мост тоньше волоса, тоньше сабельного лезвия.— Помоги, барабан мой, конь крылатый на земле! Парусник мой в бурном море! На помо-о-щь! — Камаган внезапно замер и в изумлении огляделся, пораженный, что он все еще перед пещерой. Сморщенное худое лицо его покрылось испариной, с хрипом вздымалась и опускалась впалая грудь.

Баджибей робко спросила:

— Смилуйся, дервиш Камаган, есть ли весть о наших кровниках?

— Путь преградил мне шайтан с огненным хлыстом, эх, Баджибей! Подстегнул я коня, перескачу, думаю,— свалил он меня наземь! На дерево взберусь, думал, улечу,— стащил меня вниз, эх, Баджибей!

— Что же ты, несчастный Камаган? Где же твоя святость? Еще постарайся.

— Ничего с ним не сделаешь, Баджибей, пока всевышний не скажет, не прикажет: «Сразись и победи!»... Тсс! — Он поднес ладонь к уху.— Слышу голос: «Сразись!» Слышу приказ: «Победи!» Ага-а! — Он изо всех сил заколотил по барабану.— Прочь с моей дороги, проклятый шайтан! Убирайся, враг с бородой до колен! Прочь с дороги, железнозубый! Прочь, проклятый гяур с мечом из зеленого железа, с кнутом из черной змеи! — Дервиш пошел вперед, будто наступил на врага.— Я иду! — Он затопал ногами, словно топтал кого-то.— Раздавил и прошел! Радуйся, Баджибей! Я иду уже по долине. Взываю к тебе, эй, опора небес, Черная гора! Посылающая снег, дарующая дождь, чтобы зазеленели наши посевы, чтобы набрались силы наши кони! Охрани нас, охрани! — Он отбросил в сторону барабан, распустил кушак, надел его на шею, сунул папаху под мышку, обернулся к вечернему солнцу. Стуча себя кулаками в грудь, девять раз преклонил колена. И закружился вокруг огня.— Смилуйся, дающий нам тепло и пищу, очищающий душу огонь! Открой слепым глазам моим сокрытое! — Остановился, прислушался.— Зачем поднялся я на вершину, куда не залетают орлы, не забираются олени? Пришел искать наших кровных врагов... Кто я? Не бывает лани без шерсти, человека без имени. Дервишем Камаганом зовут меня... Клянусь черным орлом, белым гусем клянусь! — Он подбежал к высеченному из камня гусю, сел на него верхом.— Я отправился в путь, эй! Пролетел над самой высокой сосной! Вездесущий Камбер, покровитель барабанных мастеров! Покровитель корабелов, пророк Ной! К вам взываю... Покровитель пахарей, Адам! Покровитель кузнецов, Давид! Одна просьба к вам! Да пронзит мой белый гусь небо синее... И найду я, что ищу! — Дервиш приложил ладонь к глазам. Оглядел горизонт.— Смилуйся! Черные девы идут! Горе мне, горе! Убирайтесь, бесстыжие, убирайтесь! Не стелите зря постели. Да прольется свет и прогонит черных дев! Смилуйся, буря, явись в одеждах из красных туч! Хлестни пламенным кнутом! Поспеши на помощь! — Он ударил пятками по камню. Выхватил саблю, взмахнул ею. Припал к шее каменного гуся, точно увертывался от удара. Обессилев, опустил руки. Снова выпрямился.— Семь белых дев, вовремя подоспели вы! Прогнали, рассеяли черных дев. Лети предо мной, бог табунов орел! Веди меня за собой. Солнце в шапке собольей, священный бук златолистый, пастушья звезда в небесно-синем платье, есть просьба к вам... Смилуйтесь! Да откройте мне дороги, да не отнимется мой язык, не ослепнут мои глаза! Смилуйтесь, вижу! Переходят болото!.. Пьют воду из Сарыдере. Переходят обратно болото, пьют воду из Гремящего ключа! Коварные враги, закованные в латы, с жестокими сердцами и страшной славой! Долговязый и коротышка! Черный помощник чужеземцев. О господи! Я плохо вижу и плохо слышу! Высокие горные кручи. Глубокие ущелья и кровавые пропасти, взываю к вам! Не пропускайте их! Спеши на помощь, буря, к тебе взываю! Назовите имена наших кровных врагов. Да провалятся они в преисподнюю!..

Приставив ладони к ушам, дервиш подался вперед, вслушиваясь. Потом издал громкий жалобный стон и свалился с каменного гуся.

Женщины подтащили его к огню. Глаза у дервиша закатились, челюсти стиснуты, кулаки сжаты.

Мавро подбежал к лошадям, схватил деревянную флягу, побрызгал ему водой в лицо. Дрожа, как на морозе, со стонами и всхлипываниями Камаган постепенно пришел в себя.

— Ох, дервиш Камаган, назвала ли буря имена моих кровных врагов, чтоб им пропасть?

Дервиш рассеянно смотрел на Баджибей, напрягая память.

— Не сказала, Баджибей! Потому что враги ваши — люди нездешние, из чужих краев.

— Что же сделал мой Демирджан чужеземным людям? — Она повернулась к Мавро: — Что могла сделать им моя дочь Лия?..

Мавро смешался, опять подумал о рыцаре Нотиусе Гладиусе и тюрке Уранхе. Но решил, что лучше поговорить об этом с Керимом с глазу на глаз.

Баджибей, не заметив его растерянности, снова обернулась к дервишу:

— Как быть, спрашиваю, Камаган? Что делать?

— Пока ничего. Надо погадать на павлине, призвать лебединый дух, сесть на белую кобылу. От сегодняшнего дня отсчитай еще три, на четвертый — приходи.

— Могу ли надеяться, Камаган? Скоро ли я отомщу?

— Что сказал всевышний? «В лихую пору назови мое имя». Кто научил людей рыбу на крючок ловить, Баджибей? Охотиться на белок, приручать коней, ткать ткани из шерсти и хлопка, шить, косить? Кто научил, бестолковая Баджибей? И главное, кто научил их сделать колесо?

Баджибей опустила голову.

Мавро задумался. «Почему эта свинья рыцарь так долго расспрашивал о делах Эртогрул-бея?» Он со страхом глянул на дервиша. Сморщенные щеки монгола обвисли. Он все еще тяжело дышал. По земле пронеслась тень большой птицы... Костер давно догорел. Ветер играл углями. Вокруг не слышно было ни звука.

И вдруг тишину разорвал далекий стук барабана. Все насторожились. Бой барабана доносился из долины и будто стлался по земле. Сдерживая дыхание, они пытались разобрать значение сигнала.

Камаган первый понял, что это зов о помощи, и с громким воплем, эхом отдавшимся в скалах, бросился к барабану:

— Скорее, Баджибей! Благодарение всевышнему, низвели мы наших врагов с небес на землю! Скорее!

Камаган неистово заколотил в барабан сигнал «на помощь!». Гости его бросились к коням, сорвали с них торбы, затянули подпруги и помчались вниз, в долину. Теперь мужчины скакали впереди, женщины — сзади. И долго еще доносился до них крик Камагана:

— Проклятый враг напал! Держитесь стойко!

Отправляясь на ворожбу, они не взяли с собой ни луков, ни стрел. А ведь Каплан Чавуш всегда наказывал: «Кто хочет стать воином — да не ленится всюду носить при себе оружие. Сорок лет понапрасну его таскаешь, а однажды сгодится. Настоящий воин и в первую брачную ночь с оружием не расстается».

Первый сигнал барабана прозвучал со стороны деревни Дёнмез, и потому, спустившись в долину, они повернули к ней. Гром барабанов растекался по степи, как ливень. И только проклятое болото не издавало ни звука. Колышущиеся камыши, словно кокетливая продажная девка, завлекали в свои предательские объятия.

Чтобы заманить конокрадов в засаду, Осман-бей велел выпустить на деревенский выгон трех лучших боевых коней. И в помощь Торосу прислал дервишей-голышей под командой Пир Эльвана — они, как выяснилось, оказались настоящими воинами. Все крестьяне, способные держать оружие, денно и нощно были настороже, прислушивались к каждому шороху, не смыкали по ночам глаз.

— В этот раз не уйдут, Керим Джан.

— Не понял.

— В этот раз, говорю, не застанут нас врасплох, не ударят нам в спину!

— Выскочить бы на пригорок, посмотреть...

— Нельзя. «Любая тропа лучше бездорожья»,— говаривал мой покойный отец. Подстегни коня... Не то женщины догонят, опозоримся!

Дорога вилась среди невысоких холмов, скрываясь за частыми поворотами, и грохот барабанов то усиливался, то затихал.

Завтра в Сёгюте базарный день. По дороге тащились на торжище крестьяне из близлежащих деревень. Заслышав сигналы барабанов, они перепугались. И теперь при виде скачущих во весь опор всадников сходили на обочины. Жались друг к другу и не отвечали на вопросы Керима, когда он останавливался и пытался узнать у них причину тревоги.

Обогнув последний холм и выскочив в долину, они увидели у самых тростников небольшую группу людей: всадники спешились, склонились над землей.

Мавро взмахнул кнутом, но Баджибей остановила его:

— Погоди! Мы ведь без луков. Опасно подъезжать, не зная, что за люди. Пусть кто-нибудь скачет вперед один...

— Вижу поганого голыша Пир Эльвана! — не дав ей договорить, закричала Аслыхан.— Скорее, Баджибей! — И, не дожидаясь ответа, рванулась вперед. Остальные, пришпорив коней, пустились следом.

Подъехав, они увидели лежащую на земле дочь шейха Эдебали Балкыз. Она еще не пришла в себя. Здесь были одни мужчины, и потому никто не решался к ней притронуться. Баджибей и Аслыхан соскочили с коней.

— Эй, что случилось! Что с ней?

Пир Эльван с обнаженной саблей ходил вокруг девушки, отгоняя всякого, кто, как ему казалось, подходил к ней слишком близко. Он совсем потерял голову — отца родного, наверное, не узнал бы.

В его ушах беспрестанно звучал наказ Тороса: «Глаз с нее не спускай, Пир Эльван! Что случится, с тебя спрошу!»

— Назад, прикончу!

Узнав наконец Баджибей, он удивился и обрадовался.

— Ах, скорее сюда, Баджибей! Как Хызыр, в самое время подоспела.

— Что с ней? — Баджибей оглядела всех: из обители никого не было.— Что она делала здесь одна?

Аслыхан опустилась на колени, приложила голову к груди Балкыз и радостно вскрикнула:

— Она жива! Благодарение аллаху!

Баджибей топнула ногой.

— Где этот чертов Торос?

— В болото ушел, Баджибей!

— Зачем?

— Погнался за ворами.

— Какими ворами? Опять коней угнали?

— Да вот схватили ее.— Пир Эльван концом сабли указал на Балкыз.— Едва догнали, отбили.

— Аллах, аллах! Кто же это смерти своей ищет? По ошибке, что ли? За крестьянскую девку приняли?

Ведя в поводу хромую лошадь, подошел один из мюридов шейха, ответил за Пир Эльвана:

— У реки, когда они стирали, схватили сестрицу Балкыз! Разогнали кнутами женщин, кое-кому голову рассекли обухами сабель.

— Рехнулись, что ли? Поднять руку на дочь шейха Эдебали! Где теперь будут искать спасения? Разве что на небе...

— Не знаю.

— Небось гяурские воины? Нажрутся вина и не знают, что творят?

— Не гяуры, матушка,— вмешался Пир Эльван.— Обыкновенные разбойники — монголы.

— Монголы? — Баджибей, прищурив глаз, подумала: — Уж не свинья ли Чудар?.. Нет, ему не по зубам... Понять не могу...

Аслыхан брызгала в лицо Балкыз водой, которую лил ей на руки Мавро. Наконец та открыла глаза, испуганно огляделась. Узнав Аслыхан, с плачем бросилась к ней на шею. Баджибей со злостью спросила:

— Как же это случилось? Эх ты! И не стыдно, средь бела дня дала схватить себя чужакам! Как это вышло, спрашиваю?

Балкыз, всхлипывая, рассказала:

— Мы белье стирали, матушка Баджибей... Ворвались, как волки в стадо овец. Оторопела я. Долговязый какой-то схватил меня и погнал лошадь к броду через Сарыдере...

— Аллах, аллах! Ведь за рекой земли эскишехирского санджака. С пути, что ли, сбились?

— Не знаю. У брода увидели людей. С перепугу не разобрали издалека, что это крестьяне да торговцы, свернули вдоль болота. Когда барабаны загремели, попробовали раз-другой в болото сунуться — да броду нет. Дальше поскакали. И опять перепугались, увидев людей, что на базар шли... А кругом топь. Конь долговязого устал везти двоих. Свернули в кустарник. Спешились, пошептались о чем-то.

— На каком хоть языке-то?

— Не знаю такого. Ни разу не слышала.

— Не монгольский?

— Нет. Глаз они со степи не спускают. А наших увидели, опять по коням. Чуть не вытащила я нож у долговязого, да он начеку был. Скрутил меня, по затылку кулаком стукнул, чтоб у него руки отсохли! Дальше ничего не помню.

Баджибей обернулась к мюриду:

— А вы что видели? Как услышали?

— Слава аллаху, стряпуха с ними на реке была. Видит, пропала Балкыз, перевернула котел, схватила в руки скалку и заколотила, как в барабан. Мы услышали — и на коней. Стряпуха показала нам, куда они ускакали. Взяли след... Довел он нас до болота. Крестьяне да торговцы, вся эта шваль, сама знаешь, услышав бой барабанов, испугалась за свое добро. Кто верхами был, взвалил свой товар на лошадей, и дай бог ноги. Пешие свои торбы в болото попрятали, позорники!.. Спрашивает наш старейшина Дурсун Факы. А у них один ответ: не знаю ничего, не видал, не слыхал. Дурсун разозлился, огрел саблей плашмя одного-другого, сбил с ног. Видят — не ровен час и прикончит. Показали, куда разбойники поскакали. А мы... Сама знаешь, откуда у дервишей умение по следу идти? К счастью, наглецы оказались нездешними. Ткнулись пару раз в болото, пришлось вернуться. Спрятались в кустарник. Тут мы и след их потеряли. Пока метались туда-сюда, подошел пленник.— Он оглянулся по сторонам. Люди расступились. Пленник сидел на большом камне.

— Да это ты, Али-бей! — радостно крикнул Мавро, узнав морского сотника из Айдына.

Смущенный общим вниманием, пленник улыбнулся.

— Здравствуй, Мавро, как сюда попал? Как поживает сестра твоя, Лия? — Заметил, как исчезает улыбка с лица юноши. Обеспокоился: — Что-нибудь случилось?..

Мавро вспомнил о сестре, и руки у него опустились сами собой. Вода из фляги полилась на землю. Но он ничего не замечал. Понурив голову, подошел к пленнику.

— Вот я и говорю,— продолжал мюрид из обители,— растерялись мы. А пленник, оказывается, видел, как они в кустарнике скрылись. Сказал нам. Дурсун бросился было за ними, но пленник удержал его. «Подождите,— говорит,— помощи. Раз в болото они не пошли, не уйдут. Они лучше вас стреляют, убьют кого-нибудь или покалечат». Тут и Торос-ага из деревни подоспел. Видят бандиты, себе дороже... Выскочили из кустов, бросили сестру нашу Балкыз... Мы думали, мертва. А как поняли, что жива, Торос-ага поставил над нею вот этого джигита,— он кивнул на Пир Эльвана,— а сам...

Послышался стук подков. Все обернулись.

— Ей-богу, схватил бандитов Торос-ага! — хлопнул кто-то себя по колену.

Кони приближавшихся всадников были в грязи по самое брюхо. Торос, размахивая саблей над головой, кричал:

— Добрая весть, братья! Нагнал я подлецов! Теперь не уйдут — на небе достанем!

Баджибей поглядела на Тороса, потом на Дурсуна Факы.

— Чего же вы торчите здесь? Кто их возьмет, кроме вас? Кто, говорю я, безмозглый Торос?

— Не волнуйся, матушка Баджибей, на сей раз удача!

— Не ори! Кого ты оставил по следу идти? Кто сейчас в болоте?

— За болото не беспокойся, матушка Баджибей! Болото наше.

— Как это наше, раз там нас нет? Караджахисарские дикие буйволы, что ли, бандитов схватят?

— Будь спокойна, сейчас окружим камыши! — Он приказал Пир Эльвану: — Возьмешь с собою лучников, расставишь по краю камышей... Пусть стреляют в каждого, кто нос высунет из болота. Вот ведь какие дела, о аллах! Баджибей, знаешь, на кого мы наткнулись в болоте? На управителя Алишар-бея Перване Субаши.

— Перване Субаши? — удивилась Балкыз.— Так вот оно, оказывается, что... Теперь понятно...

Все обернулись к ней. Она замолчала, оборвав себя на полуслове.

Баджибей глянула на Дурсуна Факы. Но тот и не представлял себе, кто мог набраться наглости и украсть дочь шейха. К тому же он был плохим наездником, и от усталости в голове его все смешалось. Откуда было ему догадаться, что кроется за словами Балкыз. А Торос на них и внимания не обратил.

— Алишар-бей сегодня на охоту выехал вместе со своими джигитами,— довольный, рассказывал он.— Услышал гром барабанов, прискакал в болото. Послал Перване Субаши узнать, в чем дело. Слышим, кричит: «Эй! Эй!» Гляжу, Перване... Когда узнал он, в чем дело, разозлился, упаси аллах! Вы болото на нас оставьте, говорит, обложите только другую сторону. Не выйдут теперь бандиты из болота, матушка Баджибей, не выйдут! Не провести им Перване Субаши.— Торос взмахнул саблей.— Вперед, Пир Эльван! Айда, джигиты, на кабанью охоту!

Конные и пешие воины тронулись вдоль тростниковых зарослей. Баджибей успокоилась, поверила, что бандиты, похитившие девушку, на сей раз не уйдут.

Аслыхан, не моргая, глядела на Балкыз. И когда та снова потупила взгляд, тихо спросила:

— Что тебе понятно?

— Ничего, так просто...

— Что поняла, говорю? Как про Перване Субаши сказали, сразу что-то поняла?..

Баджибей не спускала с них испытующего взгляда. Балкыз вздрогнула и шепотом попросила:

— Подыми меня, ох, Аслыхан! Скажу по дороге.— А когда подошла Баджибей, громко сказала: — Возьми меня с собой, матушка Баджибей! От страха сердце чуть не разорвалось.— И, прикусив губу, снова заплакала. Баджибей закричала:

— Куда же вы подевались, Керим Джан?! Мавро! Померли, что ли, бездельники! Где конь для Балкыз?

Мавро тотчас подбежал со своим конем.

— Вот, матушка. А я вас догоню.

Он подвел коня к девушке. И Балкыз взлетела в седло, даже не воспользовавшись предложенной Мавро помощью.


Девушкам удалось обогнать Керима и Баджибей и оставить их далеко позади. Аслыхан распирало любопытство.

— Ну, говори, Балкыз! Что стало тебе понятно, когда ты услышала имя Перване?

Балкыз снова отвела глаза. Она уже придумала, как ответить на этот вопрос.

— Да так, ничего...— Она облизнула пересохшие губы, натянуто улыбнулась.— Просто услышала его имя... обрадовалась. Вот и сказала: «Понятно». Хотела сказать: «Поймают, значит»...

— Смотри, Бал-хатун! Кто не жалуется, тот лекарства от беды своей не найдет и с нею не справится. Одна голова хорошо — две лучше. Надо знать, что поняла ты, иначе может тебе же самой все боком выйти. Да и Баджибей не из тех, кто забывает услышанное. Не станет простой человек умыкать дочь шейха Эдебали. Пока не скажешь правды, отец не оставит тебя в покое...

Аслыхан пыталась по лицу подруги догадаться, о чем она думает. А Балкыз никак не могла решиться: сказать ей все как есть или отделаться намеком.

— Во всем виноват ваш бей, Кара Осман! — проговорила она.

Аслыхан удивилась:

— В чем же? Бог с тобой, Балкыз! — Она подумала, что Балкыз хочет обвинить в случившемся Осман-бея, и чуть не умерла от страха.— Ошибаешься, Балкыз, у нас такими делами не занимаются. Кара Осман-бей тут ни при чем.

— Очень даже при чем!

— Как же так?

Балкыз оглянулась — не услышал бы кто! И с обидой в голосе сказала:

— Весть я послала Осман-бею, чтоб приехал просить меня у отца. Был удобный случай...

— А разве он не приезжал? — Удивление Аслыхан росло.— Разве не просил?

— Конечно, не просил.— Губы у Балкыз задрожали.— Сама весть послала. Забыла о стыде...

— Так Осман-бей места себе не находил от радости! Как сумасшедший бросился за тобой.

Балкыз резко обернулась.

— Куда же он бросился, если у нас не был? И сватов не послал...

— Послал! Сел на коня, поскакал к воеводе Иненю! Аллах, аллах! Разве бей эскишехирского санджака не приезжал тебя сватать?

— Приезжал.

— А разве отец твой опять не отказал ему?

Глаза у Балкыз расширились. Она с трудом проговорила:

— Помилуй, сестрица! Неужто Алишар был сватом? Ох, горе мне! Какой позор!

— А ты ждала, что сам султан из Коньи сватом к тебе приедет? — Аслыхан нахмурилась.— Рехнулись вы все там в Итбуруне?..

— Пощади, Аслы! Но ведь Алишар-бей за себя просил... Даже имени Осман-бея не произнес.

— Что-о-о? Взбесился он, что ли? Смерти своей ищет несчастный Алишар или думает шило в мешке утаить. Ну и подлец! Кара Осман-бей теперь с ним и рядом не сядет.

Балкыз приходила в себя. Глаза ее засветились радостью. Сладко заныло сердце. Как она мучилась, думая, что Осман-бей не пожелал прислать сватов!

— Ох, Аслыхан! Не наврала ли все? Правда это?

— Что значит наврала? Осман-бей прибежал к нам в дом среди ночи, как только услышал весть от ашика Юнуса Эмре. Чуть не свихнулся от радости. На следующий день послал Керима гонцом к воеводе Нуреттину, следом сам собрался. Приезжает, а Алишар и говорит: «Недобрые вести, Осман-бей. Упирается шейх Эдебали». Что за человек, говорит, Осман-бей? Снова посылает свата туда, откуда уже однажды с пустыми руками вернулся. Неужто у туркменов бесчестие в обычай вошло? Я, говорит, чуть от стыда сквозь землю не провалился...

— Ах подлец, чтоб его разорвало!

— Орхан-бей Кериму рассказывал: «Видел бы ты моего отца! Побледнел. В лице ни кровинки. Головы не смел поднять, бедняга. Разговор-то шел при воеводе Нуреттине и кадии Хопхопе. Ведь не только сам унизился, но и свата унизил. А потом обнял Алишара и говорит: «Прости меня, братец. Во второй раз тебя послал, потому что из обители весть пришла. А они, выходит, смеются над нами». Встал и ушел. Плачешь вот теперь, глупенькая, не разобрав, кто прав, кто виноват, на Осман-бея осерчала...

— Ох, горе мне! Я ведь думала, не просил он меня.

— Вот глупая! — Она вдруг испугалась.— Говоришь, Алишар за себя просил?! Забыл, что самого сватом послали? А что, если б отец твой согласился?

— Сыну Эртогрула прежде отказал! Неужто отдал бы за Алишара? В ноги упал Алишар, умоляя, а отец мой этого не любит. Под конец совсем ошалел Алишар. Калым предложил. Отец помрачнел. Мы, говорит, не на базаре, Алишар-бей.

— Вот свинья! Неужто надеялся скрыть все от Осман-бея и избежать его гнева? Просто в голове не укладывается. Может, он вином опился в доме воеводы?

— Не знаю.

— Но где же это видано, чтобы человека сватом послали, а он за себя просил? — Она остановила коня.— А ну-ка посмотри мне в глаза. Недаром говорят: нет дыма без огня! Увивался за тобой этот негодяй Алишар? Хочешь выйти за Осман-бея, так не скрывай ничего. А дело твое скверное... Раз девушка позволила умыкнуть себя, никто ее замуж, не разобравшись, не возьмет. А Осман-бей и подавно.

— Смилуйся, сестрица Аслыхан! Ох, горе мне!

— Что пользы плакать-то? Отец мне всегда наказывает: «Пристал к тебе кто, тотчас должна мне рассказать, старшему брату, родственникам или на крайний случай моим друзьям. Все вы думаете своим умом да бабьими советами обойтись, чтоб мужчины головы свои в огонь не совали. А выходит только хуже. Такое пятно может лечь на женщину — караваном мыла не отмоешь!..» Так что говори правду!

— Правду говорю, сестра! Видел меня как-то Алишар в Эскишехире на свадьбе старейшины ахи. Вызнал через старейшину, согласится ли отец отдать меня за него. Отец велел отказ передать.

— Этому отказ, тому отказ. Чего хочет отец твой? Выдать тебя за сына какого-нибудь шейха?

— Алишару не отдал — знал его слабость к женщинам да к вину. А с тех пор как кадий Хопхоп заявился, стал Алишар в деревне деньги в рост давать.

— Да ведь это гяурство! Вера наша запрещает ростовщичество. Кто этим занимается, гореть тому вечным огнем в аду.

— Не ищи ты в них страха божьего. Выкопал и для этой пакости оправдание в коране кадий Хопхоп. Мало того, за долги заставил сипахские тимары да крестьянские земли на себя засевать, будто свои собственные.

— Да что ты! А султан узнает?

— Кто аллаха не боится, с султаном и подавно не посчитается. Вот мой отец и отказал им. Взбесился тогда Алишар, всякий стыд потерял. Стал подсылать в обитель к нам разных вещуний. Чего я только не натерпелась! Услышу, бывало, гости идут, не знаю, куда спрятаться. В отцовском-то доме! Золото посылали, бриллианты. Совали мне в руки разные амулеты, приворожки.— Она всхлипнула.— Если б не измучили меня... Разве решилась бы я своим умом...

— А не предал бы нас сват, отдал бы на сей раз тебя отец за Османа?

— Не знала бы, что отдаст, не послала бы весть.

— Откуда знаешь, что отдал бы?

— У матери выведала. «Что ж,— сказал отец,— если аллах повелит, пусть их женятся!»

— Какой же негодяй Алишар! Столько лет за друга и брата принимал его Осман-бей, а он змеем оказался.— Немного подумав, она сказала: — Все, что случилось с тобой,— дело рук Алишара! Кроме этой собаки, никто не решится поднять руку на дочь шейха Эдебали. Ну ладно, а что скажешь дома?

— Что же еще? Последую совету отца твоего, Каплана Чавуша. Расскажу все, как было.

— Правильно.

— Расскажу все. Пусть передаст Осман-бею.

Они оглянулись на стук подков. Их догонял Мавро. Балкыз, которой не терпелось поскорее попасть домой, пришпорила голыми пятками старую кобылицу.


Керим пытался догадаться: кто мог осмелиться умыкнуть дочь шейха Эдебали? И не причастны ли эти воры к убийству Демирджана и Лии? Погруженный в свои мысли, он не сразу заметил беспокойство на лице догнавшего их Мавро.

— Отстань немного! — негромко сказал тот, переводя дыхание.

Керим не понял.

— Отстать? Зачем?

Баджибей ехала задумавшись, отпустив поводья. Лицо у нее было мрачное... Керим укоротил повод, придержал коня. Конь, которого Мавро взял в деревне Дёнмез, был весь в мыле.

— Загнал скотину,— заметил Керим.

— Боялся, не успею нагнать вас до обители.

Керим огляделся: вот-вот должна была показаться обитель.

— Где же ты был до сих пор?

— Нашел в деревне коня и собрался было в дорогу, но пленник меня задержал,— тихо отвечал он, поглядывая на Баджибей, которая ехала немного впереди них.— Слава богу, теперь, кажется, выяснилось, кто наши кровники, Керим Джан! — И он коротко рассказал все, что знал. Начиная с приезда рыцаря Нотиуса Гладиуса в караван-сарай. О том, что произошло там ночью и утром, когда он ушел на охоту, Мавро узнал от пленника.

— Нечего теперь гадать, Керим Джан. Это они. Ночью рыцарь с сотником Уранхой говорили о каких-то конях. Пьяные были оба. Не понравилось это пленнику. Решил: проходимцы, не иначе.

Когда я утром на охоту ушел, проследил он за рыцарем. И если б сестра моя, Лия, не напугала френка отравленным кинжалом, прикончил бы его пленник.— Мавро вдруг ударил себя по колену.— Постой, постой! Ах, черт бы меня побрал!

— Что еще?

— Вспомнил! Еще в караван-сарае рыцарь Нотиус, услышав вопль монаха, прокатившийся по ущелью, спросил меня: «Собака Бенито, что ли?» Теперь тебе ясно?

— Нет.

— Я еще тогда подумал: откуда френк с далекого острова знает имя живущего в пещере монаха? Удивился, а потом позабыл об этом.— Он стукнул себя кулаком по лбу: — Ах, пустая моя голова! Ослеп, видно, я от его посул! Ведь потом делали вид, будто не знают друг друга. А пленник видел тюрка Уранху и монаха Бенито вместе. Вино они пили на дороге к Гремящему ключу... Погоди, погоди! Ах, чтоб меня разорвало, глупца!

— Еще что-нибудь?

— Ты Гремящий ключ знаешь?

— Нет.

— Рыцарь спрашивал у меня про этот ключ. А в знойную пору там всегда располагается банда Чудароглу.

— Ну и что?

— Как что? К кому краденых коней здесь отводят?

— Не знаю.

— А я знаю. Прямо к Чудару. Слава богу, Керим Джан, нашли мы наших кровников! Руку готов на отсечение дать! Пришли они коней воровать. Увидел рыцарь сестру с Демирджаном — яростью подавился: самого-то она отвергла... И еще пленник сказал: «По виду вроде похожи те, кто девушку украл, на тех, кого видел я в караван-сарае». Кто, кроме этих безумцев, поднимет руку на дочь шейха Эдебали? — Он помолчал.— Послушай меня, приятель! Вот что мы сделаем... Сегодня или завтра ночью я схожу к караджахисарцам.

— Брось! На кол посадит тебя Фильятос! Будь уверен — ни с чем не посчитается! К тому же есть твердый наказ Осман-бея: никому не ходить в земли караджахисарского властителя.

— Откуда Осман-бей узнает? Схожу и вернусь. Те, с кем говорить буду, не выдадут меня Фильятосу.

— Нельзя! Клянусь аллахом, скажу Осман-бею.

Мавро знал: Керим не станет зря давать клятвы. Задумался.

— Хорошо, не пойду, но давай договоримся.

— О чем?

— Ни слова об этих двух мерзавцах Орхан-бею.

— Почему?

— Он отцу расскажет. А Осман-бей подымет воинов. Нотиус и Уранха жестокие и, значит, трусы. Почуют недоброе — поминай как звали. Если даже Осман-бей заманит их в ловушку и прикончит — мы ведь все равно в стороне останемся...

— Пусть не трогает их, что ли?

— Конечно! — Мавро скрипнул зубами.— Пусть не трогает, чтобы мы сами отомстили нашим кровникам, своими руками.— Он погрозил Кериму пальцем: — Клянусь аллахом! Скажу матушке Баджибей: «Твой сын трус — хочет, чтобы за его брата отомстили другие». Попадешь тогда под бич отца своего Рюстема. И тут уж сам Эртогрул-бей воскреснет — не спасет тебя! — Мавро перевел взгляд на скакавших впереди девушек. Лукаво улыбнулся.— А еще, приятель, смотри, как бы Аслыхан не узнала...

Достопочтенный шейх Итбуруна Эдебали молча, ни о чем не спрашивая, не шевельнувшись — одна рука в бороде, другая на поясе,— не отрывая глаз от земли, выслушал все, что рассказала ему со слов Балкыз жена. Поднять руку на его дочь значило бросить вызов могуществу всего братства ахи. Если решился на такое санджакский бей Алишар, сомневаться теперь нечего: порядок в стране порушен. Бей Эскишехира и прежде был человеком ненадежным, а после того как появился придурок Хопхоп, стал меняться прямо на глазах. Шейху было известно, что Алишар с кадием начали заниматься в деревне ростовщичеством, но, поскольку до сих пор ремесленным цехам сталкиваться с этим не приходилось, шейх делал вид, что ничего не знает. «Выходит, змея подняла голову раньше, чем мы того ожидали. Угрожая чести нашей, пошли против силы ахи!» Может, они решили, что, боясь позора, шейх попытается спасти перед людьми хотя бы видимость чести. Отдав дочь, свяжет себя родством с беем санджака и волей-неволей станет его опорой. До сей поры шейх полагал, что ему ведом развал, охвативший страну, ибо он следил за ним день ото дня. Но вот ведь что оказалось: всё шло куда быстрей, чем он предполагал. Как же он не подумал раньше, что дело может дойти до открытого вызова, если Алишар, по горло завязший в долгах, собирал вокруг себя в последнее время воинов, даже не заботясь о том, как их прокормить? Слушая жену, он подумал, что давно должен был отдать дочь за Осман-бея, и укорил себя за упрямство.

Он глядел на огонь очага, оглаживал бороду и, как всегда, когда погружался в глубокое раздумье, мял пальцами нос.

Потом спросил, рассказала ли Балкыз сёгютцам о предательстве Алишара. Узнав, что рассказала, потребовал всех к себе.

Когда они склонились перед шейхом в почтительном поклоне, он коротко объявил:

— Многое тут выше вашего разумения. Пусть ваш бей Осман не ведает о предательстве свата. Времена тяжелые. А дело чести пахнет кровью. Если удельный бей пойдет на санджакского — беды не миновать. Положитесь на меня.— Он невесело улыбнулся Баджибей. Та оторопело моргала глазами, ибо не знала подоплеки.— Будь начеку, Баджибей, чтобы никто из твоих не проболтался. Иначе как отомстим мы за покойного Демирджана?! — Он окинул каждого испытующим взглядом, остановил его на Мавро.— Посмотрим, как вы храните тайны?! — Он отвернулся к очагу, давая понять, что разговор окончен. Сёгютцы, пятясь, удалились, оставив шейха наедине с его мыслями.


V

Прочертив яркий след на темно-лазоревом небе, упала звезда.

Керим Джан при виде падающей звезды, как всегда, ощутил трепет. Недобрым знаком была падающая звезда — к смерти близкого. «Только бы не Акча Коджа, упаси аллах!»...

Осман-бей призвал к себе Акча Коджу, но, узнав, что тот болен, поехал к нему сам, захватив с собой сына Орхана. До обеда Осман-бей был в добром расположении духа... Похвалил дротики, выструганные Орханом, испытал Мавро в верховой езде... Но как только от шейха Эдебали прибыл старший мюрид Дурсун Факы, его стало не узнать. В бейском доме началась непонятная суета. Сначала бей заперся с Капланом Чавушем, потом они призвали старейшину ахи Хасана. Прошло немного времени, и куда-то отправили самого лучшего гонца Кедигёза... Может, Аслыхан знает, о чем говорил ее отец с беем? Он прислушался, словно ночь могла дать ответ на его вопрос. Сёгют, как всегда, был безмолвен. Кериму Джану почудилось, будто он снова слышит вопли женщин, потрясшие Сёгют в ночь смерти Эртогрул-бея. В ту же ночь погиб и брат Демирджан. Вот почему эта ночь была так свежа в его памяти, словно это случилось вчера. Он покачал головой. «Нет! С мертвыми не умирают. Разве помню я хоть вот столько о брате, когда рядом со мной Аслыхан?..» Он насупился. Аслыхан давно заставила его забыть не только о погибшем брате, но и об учении.

Бесшумно ступая мягкими сапожками, Керим расхаживал взад и вперед по террасе... За холмом, на той стороне эскишехирской дороги, денно и нощно горел очаг, в котором по приказанию Каплана Чавуша бродячие цыгане жгли уголь. Небо там то озарялось красным пламенем, то окутывалось клубами белесого дыма.

С минарета мечети муэдзин Арапоглу затянул призыв к вечерней молитве. Керим остановился, прислушался. Голос у Арапоглу был воистину страстный и грозный. И все-таки его эзан скорее походил на заунывную туркменскую песню. На одну из тех, которые он пел во время летней перекочевки из Сёгюта на яйлу Доманыч: приставив руки к ушам, забыв обо всем на свете, он, казалось, заставлял звенеть окрестные горы.

С тех пор как Керим стал воином, он не заглядывал в мечеть. Недавно мулла Яхши велел ему передать: «Неужто, бросив ученье, он перешел в другую веру?!» А Кериму не то что в мечеть — мимо проходить не хотелось. Воротило его и от сборищ, на которых звучал саз, от книг, тетрадей, свитков бумаги... «Охладел я к учебе да чтению! Может, к мечу да щиту пристращусь?..»

Он задумался. И вдруг услышал, как внизу, в бейской конюшне, забились кони. Стряхнув с плеч кафтан, вытащил из-за пояса саблю, положил ее на софу. Зажег светильник, который, уходя на вечернюю молитву, оставил у лестницы Дели Балта. Прикрывая пламя ладонью, спустился вниз.

Кони Осман-бея, хорошо откормленные, предназначенные для телохранителей и гонцов, были злы, норовисты, драчливы и, когда долго оставались без присмотра, затевали возню и грызлись между собой. Сейчас, верно, почуяли, что нет поблизости Дели Балта — конюший обычно проводил с ними целый день,— вот и стали баловать. Ведь когда Дели Балта был с лошадьми, никто о конюшне и не вспоминал...

Как только стойла озарились желтым светом светильника, кони перестали биться. Обернулись на дверь. В их огромных глазах горела не ярость, а хитрость — вот, мол, как ловко мы вас провели. Керим подошел ближе, и животные, прижав уши и натянув поводья, снова принялись толкаться задами.

— Тихо! Бесстыжие! — Керим старался придать грубость своему мягкому, благовоспитанному голосу муллы.— Стой! Тебе говорят, Карадуман?!

Он легонько похлопал Карадумана по шее. Конь пряданул ушами, потерся влажной мордой о плечо Керима. Животные постепенно присмирели.

— Ну что, Аккыз! Балует твой Карадуман?..

Керим сам удивился: когда и от кого перенял он эти слова, когда успел научиться успокаивать бейских коней?

В конюшне было тепло. Пахло сеном, свежим навозом, конской мочой. Он поднял светильник над головой, огляделся. Спускаясь, он решил задать коням немного овса, но поленился. Его вдруг охватило беспокойство: покинул важный пост и пропадает бог знает сколько времени в тепле и безопасности! «Э, ничего не будет. Ведь бея нет дома!..» Он рассмеялся коротким смешком и, чтобы принудить себя подняться наверх, задул светильник. Прислушался. Что будут делать кони? И заторопился вон, пожалев, что задул огонь. Дели Балта не раз говорил ему, что в конюшнях водится нечистая сила... Чья-то тень закрыла звезды в воротах. Он вздрогнул. Остановился.

— Орхан-бей! Орхан-бей!..

Тихий, боязливый девичий шепот.

Но кто же это? Неужто Ширин?.. «О господи! Ведь Аслыхан говорила, а я не поверил!..»

— Орхан-бей... Отзовись!

Керим как-то пытался вывести Орхан-бея на чистую воду, но тот отпирался... «И ведь как клялся, обманщик! Ах, чтоб тебя!..» Он решил воспользоваться темнотой, выведать все и уличить Орхана во лжи. Изменив голос, шепотом спросил:

— Кто это?

Девушка вошла в конюшню.

— Еще спрашивает! Забыл, что ли, мой голос?

— Что ты здесь делаешь ночью, бесстыжая?

— Что делаю? А ты где пропадаешь?

— Пропадаю? — Он быстро сообразил. Все эти дни Орхан никуда не выходил.— Я здесь.

— Здесь! Сказал ведь, выйдешь. Чего же не вышел вчера ночью?

Керим отвечал ничего не значащими словами, чтобы не спугнуть девушку.

— Не смог... Отец не спал.

— Не спал!.. До утра, что ли, не спал Осман-бей?

— Я ведь на часах стоял.

— А кто сказал: «После зайду»?

— Отец вызвал.

— Врешь! Я бы слышала! Надоела я тебе. Охота прошла. Недаром говорят: раз позарился на бабу парень, к девушке не привыкнет.

Гадая, о чем она, Керим запыхтел от натуги.

— Какая баба?.. О ком ты?..

— О ком? Отчего же покойный Эртогрул-бей в деревню отправил чертовку Пакизе? Чуть не извела тебя, не правда разве?

— Тьфу!

— Плюешься теперь... А когда покойный Эртогрул-бей ее в деревню выгнал, места себе не находил. В доме усидеть не мог от горя.

— Кто тебе сказал?

— Кто сказал, тот сказал... Матушка твоя Мал-хатун сказала: «Не желаю ее в доме видеть...» Вот и отправили чертовку в деревню Олуклу. Мучился ты! И поделом! Спать не мог сколько времени. Все мне матушка-кормилица рассказала. Вида не подавал, боялся бейское звание опозорить, но матушка-кормилица все видела!

Среди многочисленной бейской челяди Керим вспомнил служанку Хаиме-хатун молодую вдову Пакизе, ее болезненный муж утонул в болоте. Продувная была баба, прямо сказать потаскуха... Верно! Вот уж год, как выдали ее замуж в деревню... Год назад Орхан-бею было двенадцать... Керим представил себе мальчишку рядом с громадной, как гора, Пакизе. «Ах ты, чертовка!.. Ну и ну».

— Небось будь на моем месте Пакизе, стены проломил бы, а пришел...

— Замолчи! Не то затрещину заработаешь!

— Затрещину! Я, девушка, целую толпу женщин обманула, а пришла... Мать твоя следит, Хаиме-хатун следит, матушка-кормилица и во сне глаз не спускает.— Голос ее задрожал.— Трус ты — вот кто! Прежде не был таким.— Она всхлипнула.— Я все знаю, все...

— Да что с тобой! Вот еще!

— А гяурку Марью кто щипал? Я?

— Брехня.

— Никакая не брехня! Так ущипнул, так ущипнул, чуть не умерла. Поклялась мне божьей матерью Марией. Синяк на теле показала. И не стыдно тебе? — Она кинулась к Кериму. Со злостью ущипнула его.— Вот тебе!

— Ох, чтоб у тебя руки отсохли...

— Не нравится!.. А почему должна страдать за твои грехи гяурка Марья? Все на нее пялишься, глаза бы твои лопнули! Вышел бы вчера ночью, если б не сох по ней! Меня хоть свяжут, приду. Когда я прежде не выходила, кто грозился зарезать меня? — Она стояла совсем близко. Керим чувствовал на лице ее горячее дыхание. Сердце его колотилось. Вот-вот обман откроется... На террасе послышался голос кормилицы:

— Ширин! Эй, Ширин, где ты, плутовка?

Девушка испуганно ойкнула, прильнула к нему. Воспользовавшись случаем, Керим прошептал:

— Беги, беги скорее!

— Помилуй, Орхан-бей! Поймают — под палки попаду.

Кормилица спустилась на несколько ступенек по лестнице:

— Ширин! Тебе говорю, паршивка!

Девушка взмолилась:

— Спаси, Орхан!.. Перед Мал-хатун стыдно... Перед Хаиме-хатун...

Керим вспомнил про лестницу, ведущую из конюшни на второй этаж. Схватив девушку за руку, потащил ее к двери, отодвинул щеколду, подтолкнул:

— Беги!

— Значит, выйдешь сегодня ночью?

— Беги, говорю!

— Выйдешь? Поклянись!

— Нашла время. Беги!

Затворив дверь, Керим вернулся. Кони, точно почуяв тревогу, снова стали баловать. Выругавшись сквозь зубы, Керим вынул из кожаного мешочка на поясе огниво с трутом. Высек искру, запалил огниво, поднес пучок сена. Раздул, зажег светильник. Когда вошла матушка-кормилица, он кричал на коней.

— Не притворяйся, паршивец Орхан! — зло бросила она.— Попался наконец!

Керим сделал вид, что не узнал ее.

— Кто там? Кто попался?

— Голос мой не узнал, что ли, Орхан? Дышишь, как ягненок у тигра в пасти...

— Ах, это ты, матушка-кормилица! Не узнал сразу. Заходи, заходи! Тебе Дели Балта нужен?

— Упаси аллах! Зачем мне этот пес Дели Балта? Кроме тебя, здесь никого нет? — Вздохнув, огляделась.— Голос мне какой-то послышался... Шепот.

— Да кони вот озоровали.

— Где Орхан? Не нашла его наверху.

— Вместе с Осман-беем уехал к Акча Кодже.

— Разве Кара Осман-бей не послал за ним?

— Послал, да Акча Коджа болен.

— Что с ним? — Снова забились кони. Керим не ответил. А успокоив животных, решил подшутить над кормилицей.

— Только что кликала Орхана, матушка, а ищешь вроде кого другого?

— Чтоб ему провалиться! — Старое лицо кормилицы еще больше сморщилось. Она вздохнула.— Все смешалось в мире, сынок мой Керим! Не исправить теперь. Поздно. Как говорит дервиш Камаган, скоро свету конец. Бог знает что творится. Сам подумай, в мои-то годы лазить по конюшням, вместо того чтобы сидеть молиться на коврике, бога искать...

Кормилица Осман-бея в конаке считалась второй по старшинству после жены Эртогрул-бея Хаиме-хатун. Сам Осман-бей ее слушался. Старуха насторожилась. Покачала головой.

— Все мне скрип чудится! Рехнулась, верно, аллах свидетель, намаз творить не могу. То ли этот Орхан не в отца, то ли бабы перебесились? Правда, и в наше время по бейским сынкам, бывало, страдали, но, чтоб вдова на младенца кидалась, такого не видели.

— Скажешь тоже, матушка! Что делать таким-то бабам с младенцами?

— И ты туда же! С муллой сидел, потому и не соображаешь. У бейских сыновей быстро глаза раскрываются, Керим Челеби. Есть кому учить. Охотников до их невинности что птиц в небе. Ты лучше за собой последи!

— Я за собой слежу! Нетрудно. А чего ты к Орхану привязалась?

— Как же не привязываться, глупый Керим. Если бы я не следила, мальчик давно бы силы потерял. Саблю да щит поднять не мог бы, потомства бы не оставил...

— Помилуй, матушка! Значит, как орлица, крылья расправила... По ночам бродишь... Понятно. Можно сказать, на страже.

Кормилица не поняла насмешки. Снова вздохнула!

— На страже, сынок Керим. Да разве уследишь за молодыми, коли они живятины попробовали?

Покачав головой, кормилица ушла в гарем.

Керим поднялся на террасу. Сел на софу, задумался над ее словами. Обиделся было на Орхана: выходит, скрыл, не доверился. Но, поразмыслив, решил, что он прав. Для бея сызмальства женщина не должна много значить. Надо, чтобы тебя все вокруг уважали. Как Орхан-бей, так и его отец Кара Осман не любили непристойных шуточек и разговоров.

Ширин купили совсем маленькой, обратили в мусульманство. По корану наложница не должна защищать своей чести от господина. Соитие между ними даже без обручения грехом не считается. А вот Пакизе кругом виновата. Она не двенадцатилетний паренек — тридцатилетняя вдовица. Короче сказать, где много женщин, там, как ни старайся, от бесстыдства не убережешься. А в медресе, в обителях, а порой и в общинах ахи, в гяурских монастырях, в рыцарских орденах и того хуже. Там не девушек пользуют — мальчиков!

Услышав лай собак, а затем и шаги, Керим вскочил, ища саблю. Вернувшись из конюшни, забыл ее надеть. Не удавалось ему опоясываться быстро и ловко, как это делал Орхан-бей или даже Мавро. Он привел себя в порядок, когда Осман-бей уже поднялся на террасу. Лицо бея было мрачнее тучи. С обеда Керим не разговаривал с Орханом, не решался остановить его и узнать, все надеясь, что тот расскажет сам. Но тут не вытерпел. Тихо, чтобы не слышал Осман-бей, спросил:

— Что там, приятель?

— Потерпи, узнаешь! — так же шепотом ответил Орхан.

Керим еще больше разволновался. К счастью, Орхан не застрял, как обычно, у отца. Тотчас вернулся и рассказал такое, что и в голове не укладывалось.

Аслыхан хранила тайну. Никто в Сёгюте не знал, что Алишар-бей, вместо того чтобы посватать за дочь шейха Османа, посватался сам, а получив отказ, обманул Османа, оговорил Эдебали и, потеряв разум, попытался с помощью чужаков умыкнуть Балкыз. Керим хоть и был вместе с Аслыхан у шейха, но главного тоже не знал, и поэтому они с Орханом никак не могли понять, почему шейх Эдебали скрывает поступок Алишара от Осман-бея. Чем дольше слушал Керим рассказ Орхана, тем труднее было ему разобраться.

— Откуда же все-таки узнал Осман-бей о предательстве Алишара?

— Сегодня от шейха Эдебали приехал старший мюрид... Шейх велел передать, что в сей год он хотел бы подняться на яйлу вместе с нами... Отец удивился. Согласился, конечно, но без радости. А когда Дурсун Факы уехал, задумался: с чего бы это шейх, не отдавший за него свою дочь, хочет отправиться с нами на Доманыч? Пока он думал да гадал, явился Каплан Чавуш. К нему тоже завернул Дурсун Факы, сообщил: «Благая весть! В этот год мы на яйле с вами вместе!»

А Каплана Чавуша, сам понимаешь, тоже на мякине не проведешь, и он стал гадать, что же это такое. Под конец допросил Аслыхан, так, мол, и так, от беев правду не скрывают, твои воробьиные мозги доведут до того, что перережут нас всех враги. Прижал ее, напугал. Оказывается, Балкыз все ей поведала. Каплан Чавуш схватил шапку и к нам. Отец призвал к себе старейшину ахи Хасана-эфенди. Решили послать Кедигёза к старейшине эскишехирских ахи за советом.

А тому все было известно.

— Что известно?

— Вечером Чудароглу тайно прибыл в Эскишехир вместе с двумя монгольскими воинами и уединился с Алишаром. Ночь провели они в бейском дворце, а в день, когда дочь шейха украли, затемно отправились в путь. Да! Оказалось, воины были и не монголы вовсе, а френки. Раз в это дело Чудароглу впутался, то кражу коней и убийство брата твоего Демирджана отец связал с этими френками.

— Что же теперь будет?

— Не мог поверить в такое отец. Все на своем стоял: «Алишар со мной так подло не поступит». Под конец решили поговорить с Алишаром с глазу на глаз. Старейшина Хасан-эфенди советовал: «Сделаем вид, что ничего не знаем, посмотрим, что будет». Но Акча Коджа не согласился. «Скоро,— говорит,— Сёгют оставим, на яйлу перекочуем. Тебе, Осман-бей, надо поговорить с ним сейчас. Если Алишар отпираться станет, не настаивай». Так что ты, Керим, с утра снова отправишься в Иненю. Пусть воевода Нуреттин позовет на обед Алишара, Акча Коджа убеждал отца взять с собой на всякий случай охрану, но отец не согласился.

— Отчего же?

— Дело это личное — раз. А потом, как бы он ни был зол на Алишара, воевать с ним не собирается... Завтра бери с собой Мавро — и с богом. Вооружитесь как следует... Мавро на пост заступает после меня?

— Да.

— Неважно, я заменю его. А вы завтра же с утра скачите в Иненю. Пусть Нуреттин сразу же сообщит Алишару о приглашении в Эскишехир. Он умолк и, понизив голос, добавил: — Не приедет подлец Алишар. А если приедет, значит, уверен, что о подлости его еще никому не известно. Пусть поговорят, посмотрим. Но что он может сказать? Нет, не правда, мол, клевета!..

Закричала сова. Юноши прислушались. Птица прокричала три раза и умолкла. Лица юношей повеселели. Три крика совы считались добрым знамением, но ровно три, ни больше, ни меньше.


Лихо сдвинув папаху набок, приосанившись, Мавро шел по рынку Иненю. На одном плече у него висела кривая туркменская сабля, на другом — расшитое налучье и колчан со стрелами. Полное достоинства выражение лица, гордо выпяченная грудь — все говорило о том, как он счастлив своим превращением из паршивого караван-сарайщика в настоящего воина.

Сердце его, правда, замирало от страха, потому что с тех пор, как он укрылся в Сёгюте, он впервые пересек границу удела Осман-бея и боялся попасть в руки Фильятоса. Мавро решил заранее: попадись им навстречу караджахисарские воины, не вступать с ними в разговор, а повернуть коня и ускакать прочь. Мороз пробегал у него по коже при мысли о том, что с ним будет, если он попадет в руки Фильятоса. По ночам просыпался в холодном поту. Караджахисарцы в любое время могли напасть на Сёгют или устроить засаду на землях Осман-бея. Фильятос славился тем, что убивал свою жертву не сразу. С тех пор как султан в Конье потерял силу, Фильятос не боялся понести наказание и стал придумывать все новые и новые пытки, дабы устрашить крестьян; чтобы продлить смертный час своих жертв, велел изготовить специальные орудия, калечившие людей, вытягивавшие из них жилу за жилой, ломавшие кость за костью. Он пытал водой, огнем, раскаленным железом, кипящим жиром, наводил ужас огромными голодными крысами и дикими псами, специально содержащимися для этих целей. Слушая рассказы о зверствах Фильятоса, вспоминая по ночам об услышанном, Мавро испытывал такую муку, словно все это проделывали с ним самим, и часами без сна вертелся в постели. Выйдя со двора воеводы Нуреттина, он чуть не на каждом шагу останавливался, говоря себе: «Что тебе делать на рынке? Возвращайся!» Но все-таки не мог устоять перед искушением повидать друга своего отца, медника-армянина Карабета-уста, которого, сколько помнил себя, всегда называл дядей. Мавро хотел от него услышать, что делается в караван-сарае Безлюдный, а вернее, узнать, где сейчас его любимая рыжая кобылица. Мавро выкормил ее изюмом из своих рук. Приучил к седлу и поводьям, выучил, словно человека, понимать слова. И мысль о том, что кобылица в руках у такого изверга, как Фильятос, оскорбляла его, болью отзывалась в сердце, будто в плену была не кобылица, а его несчастная сестра Лия, над которой издеваются злодеи. Чтобы подавить эту боль и заглушить страх перед Фильятосом, он и напускал на себя гордый, лихой вид.

Была и другая причина, по которой не хотелось ему выходить из конака воеводы. Слишком уж затянулось ожидание, все проголодались, нервничали. Прежде других забеспокоился Орхан, хотя и старался не подавать виду. Он то и дело подходил к окну, прищурив зеленые глаза, глядел на эскишехирскую дорогу, почесывал родинку за ухом. Гонцам воеводы Нуреттина Алишар пообещал сразу же приехать. Значит, он не знал, что Осман-бею все известно, и, следовательно, не должен был так запаздывать. Но больше всех волновался сам воевода, ибо не мог пригласить гостей к столу. Осман-бей, как всегда, был спокоен. Он легко справлялся с закипавшим в нем гневом, как ни в чем не бывало серьезно беседовал с семилетним сыном воеводы, точно перед ним был взрослый.

Увлеченный своими мыслями, Мавро не сразу обратил внимание на необычную тишину, царившую на рынке. Только войдя в ряды, удивился: как много закрыто лавок, как пусто вокруг! «Может, ушли на молитву? Но, отправляясь в мечеть, мастеровые обычно не закрывают ставен, лишь выставляют перед дверьми скамеечку?» Из мясной лавки выскочил покупатель и, пугливо оглядываясь, убежал. Мясник стал закрывать лавку. Мавро подходил к ряду медников, но не слышал прилежного стука молоточков. Что такое? Ему почудилось, будто он попал в незнакомый, покинутый жителями город. «Не праздник ли сегодня случаем?» Он прибавил шагу, свернул за угол.

Друг отца Карабет-уста, старейшина цеха медников Иненю, тоже закрывал свою лавку и ждал, пока его сынишка сведет вместе ставни. Башлык надвинут на глаза, копается в затылке — верный признак плохого настроения.

Карабет-уста оглянулся на шаги. При виде воина, увешанного оружием, крикнул сыну: «Скорей!» И выругался сквозь зубы по-армянски.

Мавро не подал виду, подошел. Интересно, узнают они его? Злость отца совсем перепугала четырнадцатилетнего парнишку. Никак не удавалось ему закрыть ставни. Карабет-уста подбежал, налег плечом, свел кольца вместе, помог навесить замок. Испуганно глянул через плечо на Мавро, криво улыбнулся. И тут узнал. Удивился. Но изумление лишь увеличило страх.

— Ты ли это, Мавро? Что за наряд?

— Здравствуй, дядя Карабет! В добрый час! Чего ты запираешь лавку средь бела дня?

Карабет-уста, пытаясь сдержать гнев, огляделся по сторонам:

— С кем ты, Мавро, сын Кара Василя? Откуда у тебя оружие?

— С кем я? Не слышал, что ли? Перебрался в Сёгют после того, что стряслось с нами.

— Что ты здесь делаешь? — Помолчал.— Простил ли тебя властитель Фильятос?

— Нет. Разве он простит? Если поймает...

Карабет-уста снова боязливо огляделся. Сын его, держа за ручку корзину с едой, прислушивался к разговору. Карабет-уста рассвирепел:

— Ах ты! Прочь отсюда! Корзину на плечо — и бегом! — Он поискал, чем бы в него кинуть, но только плюнул вслед убегавшему мальчишке.— Вот погоди, разобью твою ослиную башку.— Обернулся к Мавро.— Чего же ты тогда на рожон лезешь? — Помолчал.— Или по делу послали?

— Нет. В гости мы приехали к воеводе Нуреттину.

— Воеводу видел? Что делает?

— Ничего. Что ему делать? Ждет Алишар-бея.

— Ждет, значит, знает.

— О чем?

— О нападении.

— О каком нападении?

Мясник, закрыв свою лавку, с корзинкой на плече вышел из-за угла. Чуть не бегом подбежал к дверям дома и, возясь ключом в замке, с подозрением поглядел на Карабета, разговаривавшего с незнакомым воином.

Карабет-уста засуетился. Сквозь зубы снова выругал — на этот раз себя.

— Какое может быть нападение! Пошутил. Ладно, будь здоров.— Он сделал два шага, обернулся.— Страх как горевал я по дочери моей Лие. До сих пор домашние плачут.— Сделал еще шаг, остановился и, подойдя к Мавро, прошептал ему на ухо: — Найди коня, Мавро, и убирайся подобру-поздорову.

— Что случилось, дядя Карабет? Что такое?

— Не время спрашивать!.. Уходи поскорее.

И он быстро зашагал прочь. Мавро, зная, что Карабет-уста — большой шутник, оторопело глядел ему вслед, не понимая, разыгрывают его или нет. Он был немного обижен, что его оружие не произвело на мастера никакого впечатления. «Даже не похвалил! Наверное, не понравилось, что я пошел служить к туркменам!» — подумал он со злостью и огорчением. И вдруг, сам не зная почему, бросился за Карабетом. Мастер, казалось, не шел, а катил свое круглое, как бочка, тело на коротких ногах. Мавро легко догнал его, остановил:

— Подожди, дядя! Почему я должен уходить? Я приехал с Осман-беем. Что случилось?

— Ступай по своим делам, дурень...— Он оттолкнул юношу, пытаясь пройти мимо. Остановился и, задыхаясь, спросил:

— Осман-бей, говоришь? Какой Осман-бей?

— А разве их много? Сын Эртогрул-бея.

— Удельный бей Кара Осман, что ли? Где он сейчас?

— В доме воеводы Нуреттина. Где же еще?

Карабет-уста сделал руками безнадежный жест. Если бы не грузное тело, то, наверное, тотчас кинулся бы к дворцу воеводы. Наконец, справившись со своей нерешительностью, набросился на Мавро:

— Чего стоишь, балбес! Беги, скажи Осману, чтобы поскорее уносил ноги отсюда!

— Да что же случилось, дядя Карабет? Разве уедет он, если не узнает, в чем дело?

— И то правда! Пустая моя голова! Ведь он считает себя гостем. А у сельджуков и монголов поднять руку на гостя — значит пойти против султанского фирмана. Беги скорее! Пусть немедля уезжает. На этот раз дело плохо! Фильятос приехал с Чудароглу, и с ними два знатных воина-френка. Если правду говорят, собираются они напасть на дом воеводы.

— Чем провинился воевода Нуреттин? И как спасутся они потом от гнева Алишар-бея?

— Эх, болван! Час уже ждут они Алишар-бея за городом, чтобы напасть на дворец.

Мавро похолодел. В горле у него пересохло.

— Что происходит, ох, дядя Карабет? — глухо взмолился он.— В чем виноват Нуреттин? Никакого налета он не ждет. Послал гонцов, позвал на обед Алишар-бея.

— Не знаю. В державных делах не разберешься. Сегодня — корона на голове, завтра — голова в кустах!.. Или натворил что-нибудь, или оклеветали.— Он снова спохватился.— Поторопись, паршивец! Меч Фильятоса у тебя над головой, а ты разболтался о сельджукских порядках. Передай Осман-бею мои слова. А там пусть поступает как знает. Прочь с дороги!

Он оттолкнул Мавро и скрылся за углом. Оставшись один посредине безлюдного рынка, юноша окаменел от страха, словно сотни фильятосов окружили его со всех сторон. Ему захотелось броситься к своим, спрятаться во дворце воеводы, а еще лучше — оказаться за границей удела. Но он не мог оторвать ног от земли. «Спаси раба своего, господи Иисусе! Помоги и помилуй, пресвятая дева Мария!»— простонал он, клацая зубами. Наконец он шагнул и, точно вырвал корень из земли, сразу почувствовал себя легким, как птица. Придерживая левой рукой саблю, бросился бежать. Его словно подгоняли громыхание стрел в колчане и лука в налучье. Сердце колотилось не от бега, от ужаса. Завернул за угол и, увидев совсем близко дом воеводы, чуть было не задохнулся от радости. Покачнулся, приложил руку к груди и, едва передвигая ноги, направился к распахнутым воротам, в которых стоял управитель воеводы. Он явно ничего не знал. И должно быть, вышел на дорогу поглядеть, не едет ли Алишар-бей. Увидев Мавро, удивился.

— Откуда, джигит? На рынок, что ли, посылал тебя бей?

— На рынок.— Мавро подумал: сказать или не сказать. Решил: никто не должен знать, кроме Осман-бея.

— Где Осман-бей?

— Где же еще? В селямлыке.

На огромном пустом дворе, залитом жарким весенним солнцем, Мавро снова остановился. «Сказать, что ли — о аллах! — чтобы закрыли ворота?»

Четырехугольный двор напоминал поле для игры в дротик. Прямо против ворот — двухэтажный конак воеводы. С трех сторон тянулись одноэтажные конюшни и караулка из красного камня. Дом и двор выглядели прочными, как крепость. Пока Мавро шел по двору, страх его постепенно рассеялся, уступив место радостному вдохновению, какое обычно испытывают перед боем. Он ощупал оружие и зашагал ладным, твердым шагом. Взлетел по лестнице, будто взобрался на стену вражеской крепости, вошел в прихожую.

Орхан и Керим, развалившись, сидели на софе. Безразлично взглянули на Мавро. И тут же вскочили.

— Рады тебя видеть, Мавро! Девки Иненю, что ли, за тобой гонятся? — пошутил Орхан.— Или напал кто? — добавил он уже серьезно и сразу пожалел, словно выдал свои опасения.

— Угадал, Орхан-бей, нападение! — сказал Мавро. И сам удивился своему спокойствию.

— Какое нападение, сумасшедший гяур?

— Обычное, вражеское. Где Осман-бей?

Он хотел пройти. Но Орхан схватил его за пояс.

— Погоди! — Оглянувшись, понизил голос: — Какое нападение? Откуда ты взял?

Мавро поделился с приятелями услышанным. Орхан, слушая Мавро, прикидывал план действий. А когда тот умолк, схватил обоих за руки и потянул к лестнице:

— Быстрее! Быстрее!..

— Не доложив Осман-бею?

— Оставь! Положись на меня.

Он сбежал по лестнице, схватил саблю и бросился в конюшню. В дверях казармы показался один из воеводских наемников, постоял немного, заслоняясь рукой от солнца.

— Куда мы, Орхан-бей? Зачем?

— Молчи, болтливый гяур!

Привыкнув к темноте конюшни, Орхан оглядел сытых коней и шепотом приказал:

— Мавро, седло для моего Карадумана! Быстро! Керим Джан, башлык, уздечку!

Керим и Мавро бросились к лошади. Затянув подпругу, накинули уздечку. Обхватив коня за шею, Орхан вывел его во двор.

— Ну, не подведи, Карадуман! — Обернувшись к Мавро, приказал: — В седло, Мавро, скорее!

— Я?

— Быстро, говорю!

Мавро хотел было вскочить на коня, но Керим остановил его:

— Погоди. Куда ты его посылаешь?

— В деревню Дёнмез. Пришлет сюда Тороса и голышей. Пусть там ударят в барабаны и всех, кто соберется, пошлют вослед.

— Если Фильятос в засаде за городом, Мавро нельзя ехать...

— Верно. Я и не подумал об этом. Но здесь ему оставаться еще опасней...

Мавро отступил на шаг.

— Керим прав, Орхан-бей! Пусть он едет.— Он положил руку на эфес.— Поглядим, справлюсь ли я со страхом, когда явится Фильятос...

Орхан глянул на него:

— Молодец, гяур! — Обернулся к Кериму: — Поезжай, Керим Джан!

— Не сказавшись отцу твоему?..

— Оставь моего отца...— Орхан взял лошадь за повод.— Сядешь в седло за воротами, чтобы Кара Осман-бей не услышал стука подков... Сними чалму: если они выставили дозорных, примут тебя за крестьянина...— Выйдя за ворота, подержал стремя, помогая сесть товарищу.— Только не попадись, Керим Джан. Покажи себя!.. Если с тобой что случится из-за этого сукина сына Алишара, век не прощу себе.— Он поднял руку.— В добрый путь! Пусть Торос, когда подоспеет, не показывается врагу, даст нам сигнал трубой!

Керим вскочил на коня, подобрал поводья, обернулся, сорвав с головы легкую ткань.

Орхан и Мавро бросились на террасу. Они видели, как Керим, спустившись по склону, вылетел на плоскую и голую равнину, простиравшуюся до самого болота. Оставляя за собой тонкое облако пыли, он становился все меньше и меньше. Вдруг они заметили всадника, отделившегося от купы деревьев.

Мавро охнул.

— Не бойся, Мавро! — успокоил его Орхан.— Наемная лошадь не догонит моего Карадумана!..

Карадуман в самом деле вырвался далеко вперед, словно желая доставить радость следившему за ним хозяину. Дозорный понял, что ему не достать гонца, натянул поводья, завертелся в седле.

— Решил взять стрелой нашего Керима Джана,— усмехнулся Орхан и уверенно добавил: — Вряд ли плохой наездник окажется метким стрелком.

Дозорный продолжал возиться с луком — видно, стрелок он был и правда неважный. Наконец вставил стрелу, пустил ее, даже не целясь. Снова завертелся в седле, сложил лук и повернул обратно, в сторону от города.

— Видно, хочет своих известить, Орхан-бей...

— Нелегко дозорному оправдаться, сказать «упустил»!

— Сообщи Осман-бею, а я пойду седлать коней,— распорядился Орхан. Но тут же передумал.— Погоди, Мавро, чем позже отец узнает, тем лучше... А коней оседлать успеем. Сейчас важно выиграть время, пока Керим приведет помощь...— Он остановил взгляд на Мавро.— Ну как? Боишься Фильятоса?..

Мавро улыбнулся:

— Что врать, Орхан-бей, на рынке в самом деле струхнул, а теперь прошло...

— Будь спокоен! Сумеем постоять за себя, пока не подоспеет помощь... Воевода Нуреттин гостей своих так просто не выдаст. А таких джигитов, как Кара Осман, Гюндюз Альп, двоюродный брат мой Бай Ходжа, Мавро, не легко одолеть.

— Ты забыл о себе.

— Я не в счет. Не могу назвать себя рядом с такими джигитами.

Керим был уже далеко — маленькая точка впереди стлавшегося по земле длинного облака пыли.

Бай Ходжа, сын Гюндюза Альпа, позевывая, вышел на террасу.

— Да где же они, наконец? — Оглянувшись, понизил голос.— Помираю от голода... Где застрял этот паршивец Алишар? Что скажешь, братец?

Орхан пожал плечами. Смуглый, темноволосый красавец Бай Ходжа был высок ростом, тонок станом. Ему шел семнадцатый, но выглядел он на все двадцать. Выделялся среди своих сверстников необыкновенной силой, необузданным нравом. В набегах его дед Эртогрул строго-настрого наказывал предводителям отрядов: «Этот парень слов не понимает. Следите за ним в оба!» И не находил себе места, пока тот не возвращался живым и невредимым. Не раз Бай Ходжа чудом спасался от смерти, но не образумился. Напротив, становился отчаянней. Была у него одна слабость — любил поесть, хоть это и считалось постыдным у родовитых туркменов. Поэтому и страдал он сегодня больше других гостей Нуреттина. Глядя на дым, подымавшийся из поварни, Бай Ходжа вздохнул:

— Сейчас бы поднос хлеба с маслом да миску айрана... И никакого мяса не надо мне, братец...

Мавро вяло улыбнулся:

— Отец мой покойный говаривал: «Если зовут к столу императора или султана, умный человек на пустой желудок не ходит». Как находишь слово, Бай Ходжа?

— Ишь ты!.. Голова у твоего отца, Кара Василя, была, видно, не гяурская...

Вдруг Орхан насторожился. Бай Ходжа и Мавро обернулись к воротам. Во двор спорым шагом вошли трое, направились к дому.

Не зная, враги это или друзья, Орхан и Мавро схватились за сабли. В одном из пришельцев Мавро с удивлением узнал мастера Карабета.

— Что такое? — пробормотал он.

Бай Ходжа ничего не ведал и оставался совершенно спокоен. Он хорошо знал всех в Иненю. Удивился другому.

— Да ведь это здешние старейшины ахи! Вон впереди — Явер-уста, а другой — гяур Карабет... Чего это они вооружились палашами да саблями?

Старейшина ахи Явер-уста был в Иненю главой цеха ткачей; вырабатываемые ими тонкие шерстяные ткани славились во френкских землях. Слово Явера-уста весило больше, чем слово старейшины ахи санджакской столицы Эскишехира. Жестом приказав встать у дверей джигиту, шедшему позади него, Явер-уста поднялся на террасу. Приветствовал гостей. Спросил воеводу Нуреттина. Орхан пытался понять, что случилось. Мавро, потеряв дар речи, уставился на дядюшку Карабета. Бай Ходжа опередил их:

— Пожалуйте! Он у себя!

Старейшины молча прошли мимо сёгютских юношей. Вслед за Бай Ходжой вошли в селямлык. Приветствовав беев глубоким поклоном, сели в указанном им месте на софу. Осман-бей с мрачным лицом гладил по щеке припавшего к его коленям мальчика. Гюндюз-бей, глядя в пол, перебирал четки.

Воевода Нуреттин-бей ничего не подозревал, не знал даже, зачем Осман-бей звал Алишара. Его заботило одно — задержка трапезы. Он обрадовался приходу мастеров.

— Не знаю, как Явера-уста, а тебя, Карабет-ага, теща, видно, любит... Мы еще не обедали...— Карабет, вымученно улыбнувшись, посмотрел на Явера-уста. Тот оглянулся на стоявших в дверях юношей, решая, говорить при них или нет. Подняв руку, оборвал воеводу.

— Ты ничего не знаешь, Нуреттин?

— Нет. А что стряслось, да хранит нас аллах!

Карабет и Явер с удивлением посмотрели на Мавро. Нахмурились.

— В чем дело?

Карабет погрозил Мавро толстым пальцем.

— Неужели ты вовремя не передал, о чем я тебя просил, Мавро?

Мавро понял, как сглупил, послушавшись Орхана, и не в силах обвинить его в ужасе отшатнулся под направленными на него тревожными взглядами.

— Я виноват, ага!.. Мне он передал.— Все глаза обернулись к Орхану, произнесшему эти слова. А он, как всегда, уверенно и спокойно добавил: — Я решил сказать, когда придет время.

— Когда же, по-твоему, придет время, а?

Явер-уста прервал перебранку.

— Явился Фильятос со своими кровопийцами, Чудароглу с шайкой, Алишар-бей прислал Перване Субаши с десятком головорезов. Хотят напасть на тебя, Нуреттин, и прикончить.

— Меня?! — Розовощекое лицо воеводы Нуреттина побелело.— Чем я провинился? — заикаясь, спросил он.

— Не время сейчас искать вину. Вера и правда, милосердие и жалость давно утрачены, а здравый рассудок прежде них улетел в небеса. Джигиты забыли о доблести. Как пошел шепот по рынку: разбойники-де подошли к Иненю, закрыли свои лавки, разбежались по домам, как бабы... Слава аллаху, есть среди нас джигит, не потерявший разума...— Он кивнул в сторону Карабета-уста.— Прибежал ко мне, поднял тревогу.

Воевода Нуреттин никак не мог прийти в себя.

— Да в чем же я провинился, что под фирман попал? Какой негодяй оклеветал?

— Потом разберемся! Позови-ка управителя. Пусть подымет челядь, запрет ворота, чтоб не застали нас врасплох.

Маленький сын воеводы Нуреттина из всего разговора понял только одну фразу: «Позови управителя». Очень любил он бить в медный гонг, висевший рядом с дверью. Подбежал к нему:

— Я позову! Я позову! Я позову!.. — Взял колотушку и, приподнявшись на цыпочки, дважды ударил по медной тарелке. Сосчитал до десяти, снова ударил и, гордый, точно показал фокус, вернулся и снова положил голову на колени Осман-бея. Беззаботность ребенка мгновенно превратила жалость, которую все собравшиеся в селямлыке испытывали к славившемуся своей справедливостью воеводе Нуреттину, в ненависть к врагам. Осман-бей, все еще не веря, что Алишар готов растоптать их старую дружбу, убежденный, что не время сейчас для сведения личных счетов, сумел справиться с чувством досады, хотя оно не давало ему покоя со вчерашнего дня. Поборол охвативший его гнев. И мрачным голосом — близкие хорошо знали, что означает этот голос,— взвешивая каждое слово, проговорил:

— Пока все не выясним, тебя не отдадим, Нуреттин-бей... Надо будет, возьмем тебя с собой в Сёгют. Пусть только явится Алишар... бей!

— Спасибо, Осман-бей! Я знаю твою храбрость. Спасибо! Но мы слуги державные... Шея наша тоньше волоса. Тому, кто под султанский фирман попал, помогать нельзя.— Он прикусил губу. Пытаясь улыбнуться, обернулся к ахи: — И вам спасибо, братья! Не поведу я вас против султанского фирмана ради собственной головы...

— А если клевета?.. Клевета и есть. Пусть зло объяло мир. Но и добро не перевелось. Будем искать своего права в султанском диване. Его святейшество Эдебали напишет шейху ахи в Конью...

Нуреттин-бей, слушая слова Явера-уста, отрицательно качал головой. Над ним и вправду был занесен меч палача. Но он понемногу пришел в себя, подавил страх и с гордостью честного служаки готов был отдаться на волю аллаха.

Вбежал воеводский ратник:

— Ты звал нашего управителя, мой бей! Все обыскали, нигде нет! Прикажи!

Нуреттин оторопело оглядел присутствующих, будто ему сообщили нечто невероятное. Мавро, немного помедлив, сказал:

— Управитель вышел за ворота. Отправился встречать гостей из Эскишехира.

Нуреттин непонимающе моргал глазами. Осман-бей встал. Он принял решение. Изменившимся голосом приказал ратнику:

— Закройте ворота! Заложите железными щеколдами! Пусть все возьмутся за оружие! Никого из чужих не впускать! — Молодой ратник ринулся выполнять приказание. Осман-бей остановил его жестом.— Женщины ничего не должны знать. Седлайте коней! — Обернулся к Яверу-уста.— Если ты по-прежнему стоишь на св